/ Language: Русский / Genre:sf_fantasy / Series: Историческая авантюра

Дорога на Тмутаракань

Олег Аксеничев

Продолжение книги «Шеломянь».

Олег Аксеничев

Дорога на Тмутаракань

Вместо предисловия

Мы все еще в седле, не правда ли?

Кони рвутся к горизонту, сбивая копытами в пыль иссохшие степные травы...

А в лицо нам — не ветер, но само время. И чем быстрее мы скачем вперед, тем стремительнее бегут прочь годы, десятилетия, века.

В век двенадцатый, век страшный и жестокий, героический и благородный. Как и любой другой, собственно.

Нашим героям явлено было знамение: посреди дня угасло солнце. Боги, быть может, хотели предупредить, уберечь от беды. Или же они гневались на людей. Но когда богам страшно, случаются и иные знамения.

И кто знает, что впереди?

Впереди — степь и рассвет...

1. Дорога к Каяле.

1-7 мая 1185 года

Рассвело, словно не вечер был, а утро. Всадники, сгрудившиеся на переправе через Малый Донец, не торопились вести коней в воду. Ждали князя Игоря, словно он был способен защитить от страшного знамения в небесах или, по меньшей мере, раздвинуть воды, подобно Моисею. Только несколько черниговских ковуев, подчиняясь повелительному жесту Ольстина Олексича, перебрались, растревожив неспешное течение реки, на другой берег и отправились на разведку.

Солнце, едва не погибшее только что, оставалось у сторожи за правым плечом, там, где христианин мечтает увидеть своего ангела-хранителя, а язычник — нить судьбы, нерушимо связывающую его с миром богов.

Солнце разгоралось, как угли в не до конца затушенном кострище.

Игорь Святославич подъехал к дружине в окружении напуганных, а оттого еще больше настороженных гридней. Последним, уже за линией охраны, двигался Миронег, опустивший взгляд к луке седла.

Перед князем Игорем всадники расступались, очищая дорогу, и вскоре он оказался в центре полукруга, человеку суеверному напомнившего бы серп зловещего солнечного затмения.

— Видели? — спросил князь Игорь так тихо, что многие и не расслышали его. — Видели знамение?.. Понимаете, что оно значит?..

— Князь! — ответил кто-то из дружинников. — Не на добро знамение это!

— Братья и дружина! — сказал князь Игорь, и голос его окреп, зазвучал мощно, как во время боя. — Тайны Божьи известны немногим, а знамению этому Творец тот же, что и всему нашему миру. Что сотворено Богом — на добро нам или на зло, — ему ведомо, не нам! Что делать теперь будем, ответьте?!

— Не наше время для похода, князь, — загомонили дружинники и бояре.

Игорь Святославич взглянул на сына, князя путивльского Владимира. Тот сидел, выпрямившись в седле, как суслик на пригорке, и лицо юноши окаменело. В камне этом высечена была непреклонная решимость продолжать задуманное.

— Возвратиться прикажете? — спросил Игорь, оглядывая ряды дружинников. — Не то что копья не преломив с неведомым противником, но, даже не увидев его? Не проведав, есть ли он вообще?

Глухой ропот был ответом князю. Воины понимали, что бесславное возвращение станет пятном трусости, которое не отмоешь всей последующей жизнью.

Трусом быть — страшно!

Но не ужасней ли пойти против воли богов?

— Если не бившись возвратиться, то срам будет пуще смерти, — продолжил князь Игорь. — А что касается божественной воли... Она высказана, спору нет! Только кто осмелится истолковать сказанное нам Божественным Создателем? И нам ли? Представьте, сколько людей видели знамение! Что же — оно всем сулит несчастье?!

Молчали воины, и князь Игорь не мог, хоть и пытался, разглядеть выражение глаз, скрытых за низко надвинутыми краями шлемов.

— Держать не могу, приказывать — тем более, — говорил Игорь Святославич склоненным шлемам, ладоням, ласкающим рукояти мечей и сабель, кольчужным перчаткам, пленившим черенки копий.

Говорил тому, что видел, потому что обязан был это сказать. Имеющий уши — да услышит! А имеющий душу — поймет и поддержит...

— Судьба так повернется — преломлю копье на краю поля Половецкого! — говорил князь Игорь. — С вами, сыны русские, или без вас голову сложить на Дону Великом придется или шеломом испить из реки!

Молчали мечи и шлемы. Молчала дружина.

— Как Бог даст, отец! — воскликнул князь путивльский Владимир и подвел коня ближе к Игорю Святославичу.

— Как Бог даст, — эхом откликнулся князь рыльский и тоже тронул поводья.

Медленно, неспешным шагом, как победители на ристалище, князья направились к броду. Дружинники расступались, и полумесяц распался на две неравные части, словно разрубленный невидимым клинком.

Только всплеск воды и храп лошадей нарушали вечернюю тишину.

Затем все громче стал слышаться металлический лязг. Это дружинники потянулись следом за своими князьями, решившись до конца разделить уготованную им судьбу. Срам страшнее смерти!

Вскоре русский берег Малого Донца опустел, и лишь следы кованых копыт выдавали недавнее присутствие войска.

Среди последних через реку переправился Миронег, все еще не поднимавший головы. Словно боялся взглянуть на солнце.

Только зачем же сразу предполагать худшее? Воин не должен бояться.

Но Миронег — не воин.

* * *

Весна выдалась жаркой, как никогда. Степь высохла, и зеленую траву можно было увидеть только на тенистых склонах оврагов и в редких березовых рощицах. Высохла и земля, копыта коней поднимали густые клубы пыли, кутавшие русских дружинников подобно погребальному савану.

Шли по ночам, выбирая утром удобное место стоянки, сторожи заранее выискивали безопасные урочища, близкие к источникам воды. К полудню под тенью деревьев, а то и просто в чистом поле вырастали походные шатры русского войска, окруженные по укоренившейся степной традиции сцепленными повозками обоза. И только боевые разъезды, подчиняясь приказу, вынуждены были терпеть дневной жар на открытом пространстве. Сталь кольчуг, казалось, обжигала даже через войлочную подкладку, не спасали и тюрбаны, намотанные поверх шлемов для предохранения от солнечного удара.

Миронег ехал без доспехов. Уступками предосторожности стали кожаная безрукавка, одетая на голое тело под кафтан, и аварской работы шлем с деревянной основой, не так сильно давивший на голову. Шлем, разумеется, прятался от солнца под большим, серым от пыли тюрбаном.

Лекарь замечал, как в последние дни его стал сторониться князь Игорь, единственный, кто раньше удостаивал не просто словом — беседой. Дружинники избегали лекаря, считая вслед за христианскими священниками, что все в руках Божьих и пытаться изменить Господний промысел самонадеянно, самое малое. Правда, Миронег знал и другое. После сечи раненые звали сначала мать, а затем лекаря. Только чернецы-монахи стремятся ускорить встречу с Создателем, да и то, как думал лекарь, только на словах.

Миронег держался на небольшом расстоянии от основного войска, между большей частью дружинников и боевым охранением.

Однажды его уединение оказалось нарушенным.

Уже не первый день неподалеку от Миронега кружил незнакомец в странных одеждах, похожих на ромейские, но, тем не менее, иных по покрою. Незнакомец был явным чужаком в свадебном кортеже Владимира Путивльского.

Когда темнело, дружинники, ехавшие в голове войска или на флангах, зажигали факелы, чтобы уверенно разбирать дорогу. Остальные ориентировались на огни, стараясь не забирать от них в сторону.

Свет в степи виден издалека, но это особо никого не тревожило. Половецкие следопыты по гулу земли, протестующей против жестоких ударов подкованных копыт, все равно узнают о приближении войска еще раньше. По степи звук идет быстрее света, это вам не физика, дорогие мои!

— Здесь страшные ночи, — сказал незнакомец, подъехав поближе к Миронегу. — Я чувствую свою полную беззащитность.

Незнакомец замолчал. Лекарь понимал, что тот выжидает, ответит ли собеседник или нет. Молчание в разговоре — лучшая оценка собеседника. Молчат, когда хотят выслушать, и молчат, когда не хотят говорить.

— Привыкли к стенам? — решил поддержать разговор Миронег.

— Стены бывают разными, — ответил незнакомец. — На моей родине, в Болгарии, взгляду всегда есть за что зацепиться. Там — линия не такого уж далекого леса, там — вершина горы или холма, там — изгородь вокруг поля или крестьянской хижины. Здесь же — плоскость! Если земля — дом для нас, то в этом здании строители позабыли возвести стены.

— Таков взгляд горожанина, — заметил Миронег. — Здесь, в степи, кочевникам не требуются стены. Стена отделяет человека от окружающего мира, а степняк чувствует себя частью Поля. Вы же не станете огораживать, скажем, свою голову от тела?

— Возможно, это действительно выше моего понимания, — не стал спорить незнакомец. — Я воспринимаю разумом ваши доводы, но познать их душой — увы, не могу!

— Я не видел вас раньше, — сказал Миронег. — Кто вы? Я понял по вашим словам, что вы подданный ромейского кесаря?

— Болгары никогда не станут подданными ромеев, — несколько громче, чем раньше, сказал незнакомец. — У нас еще будет свой царь!

— Не смею спорить, — мягко произнес Миронег. — Я — Миронег, лекарь.

— Богумил, — ответил незнакомец. — Паломник.

— Вот как? Куда же, если не секрет, вы направляетесь? Не припомню, чтобы в этих местах объявлялись христианские святыни. Или же вы не христианин? Рассказывают, что у вас в Болгарии много поклонников иной веры.

— Вера может быть только одна, — ощетинился Богумил. И почему эти паломники всегда так нетерпимы? — Вера в Создателя... Мне было видение!

— Видение смогло отправить вас в такой дальний путь? Видение, где явь легко заменяется просто мороком?

Болгарин так и не понял, что было в тоне Миронега. Точно, что не вопрос. Возможно, сочувствие или насмешка, но, главное, понимание.

Да, лекарь действительно оказался непростым человеком, как и говорил болгарину незадолго до того боярин Ольстин Олексич, суеверно отводя возможный приход зла магическим сплетением пальцев.

— Завидую вашей вере, — сказал Миронег. — Хорошо, наверное, знать, что есть тот, кто непогрешимей тебя.

— Вы отрицаете существование Бога?

— Отчего же? Я верю... Боги есть, и они часто вмешиваются в наши дела, а еще чаще просто используют нас в своих целях; так мы, не задумываясь, ломаем прут за неимением хлыста или срываем подорожник, чтобы остановить кровь. Боги есть, и они злы так же, как жесток и несовершенен человеческий род, породивший их. Стоит ли служить злому господину, тем более — верить ему?

— Боги... Так вы — язычник? Нам, христианам, ведомо, что боги, которым поклонялись язычники, на самом деле всего лишь демоны, прельстившие наивное человечество. Силен Люцифер, он способен наделять великим могуществом своих приверженцев! Но Бог един, и Сын Божий принял смерть на кресте, чтобы взять на себя все грехи наши.

— Я читал Библию, — ответил Миронег. — И мне кажется, что вы превратно понимаете свою священную книгу. Весь путь Иисуса Христа, как о нем рассказывают, — это попытка полубога стать полноценным богом. Много таких историй рассказывали в языческой, по-вашему, Элладе. Припомним хотя бы героя Геракла, испытавшего больше, нежели ваш Иисус, и принявшего смерть, еще более мучительную, от разъедавшего его тело яда и огня, куда он вошел добровольно, чтобы избавиться от непереносимых мук. Чем отличается Геракл от Христа? Мне кажется, что только характером выпавших испытаний, которые у Геракла связаны с физической, плотской стороной существования, а у Христа — с духовным противостоянием. Читал я и о некоем Аполлонии Тианском, древнем мудреце, способном творить чудеса и, как утверждают некоторые, причисленном к богам. Чем не Иисус?

— Это даже не ересь, — в ужасе проговорил болгарин, поспешно отводя коня в сторону. — Это кощунство!

Богумил оставил лекаря в привычном одиночестве.

— Увы, — сказал Миронег, глядя вслед исчезающей тени.

* * *

К полудню снова разбили лагерь. Палатки дружинников и бояр, шатры князей были сноровисто обнесены сцепленными подводами обоза, на все четыре стороны отправилось боевое охранение. Многие из воинов устроились поудобнее в тени тканых и кожаных пологов палаток и шатров, чтобы ухватить никогда не лишний час-другой сна. Стреноженные кони лениво выискивали молодую, еще не пожелтевшую на недоброй майской жаре траву. Утрачивая зеленый цвет, она становилась похожа на проржавевшие наконечники стрел, вырывающиеся наружу из чрева не принявшей их земли.

Степь была нашпигована останками старого оружия, как сало чесноком. И было это оружие ржавым не от теплых капель редкого в Половецком поле дождя, не от холодных потоков таящихся от солнца грунтовых вод — от бесчисленных ручейков и луж крови, которыми всласть, если не чрезмерно напиталась здешняя почва.

Миронегу не спалось. Неясное предчувствие беды гнало хранильника прочь из лагеря. Миронег оседлал запасного коня, нацепил на пояс ножны с мечом, взвесил на руке бесформенный ком кольчуги и, не долго думая, отложил его обратно. Шлем же с намотанным вокруг него тюрбаном Миронег все же оставил, он знал, какими неприятными могут стать даже касательные раны головы.

Дружинники из северской сторожи, привыкшие к частым отлучкам княжеского лекаря, беспрепятственно пропустили его за пределы лагеря. Только молодой черниговский ковуй Беловод Просович неодобрительно покачал головой, рассудив, что бродить в одиночку по степи рядом с половецкими разъездами — чистое безумие. Время неспокойное. Или зарубят сразу, чтобы не выдал присутствия соглядатаев, или отвезут к своему хану, чтобы побольше выведать о русском войске. И потом все равно зарубят, это уж точно.

Солнечные лучи недоверчиво обшаривали зеленый плащ Миронега, словно дневное светило не могло поверить самому себе, заметив одинокого всадника в степи. Выглядывавшее из тюрбана острие шлема недвусмысленно грозило солнцу скорой карой за излишнее любопытство.

Долго ли, коротко ли — Миронег остановил коня. Степь была пуста, только полегший прошлогодний ковыль и посвистывание невидимых сусликов беспокоили зрение и слух лекаря. Высоко в небе парили стервятники, обратившиеся на расстоянии в подобие скопища навозных мух над свежей коровьей лепешкой.

И еще в голой степи было дерево. Оно стояло здесь так давно, что уже не верилось, было ли оно когда-либо тонким ростком, жалким маленьким прутиком с ласковыми, доверчиво липнущими по весне к рукам листиками. Зрелость этого дерева тоже ушла в прошлое, нещадно завернув толстый ствол наподобие витого основания церковного подсвечника. Ушла и старость.

Уже давно дерево было мертво. Ни единого листочка не оживляло его ветви, даже вездесущий мох не решался взобраться по измученной долгой жизнью колонне ствола. Кора была то ли объедена голодным степным зверьем, то ли сама расслоилась и упала к подножию дерева, где и сгнила, дав бесполезную пищу давно умершим и окостеневшим корням. Обнаженная древесина, бесцеремонно изнасилованная дождем и снегом, заласканная чуткими и вездесущими руками ветров, потемнела и разгладилась, как кожа прибрежного жителя.

На дереве сидела птица. Она была огромна, и Миронег никак не мог решить, подъехать ли поближе, чтобы удовлетворить естественное любопытство исследователя, или же гнать коня галопом прочь, пока любопытство не проснулось у неведомой птицы.

Любознательность пересилила осторожность. Миронег направил коня прямо к высохшему дереву.

Как бы в порядке ответной любезности птица оттолкнулась лапами и прыгнула с дерева вверх, к небу, чтобы там, на просторе, расправить громадные перепончатые крылья.

Да полно, птица ли это?

Крылья она взяла у летучей мыши, хвост, большой и пушистый, — у степной лисицы, а поросшая кудрявым волосом морда явно принадлежала в прошлой жизни большой дворовой собаке. Собачьими же были и сильные когтистые лапы, направленные после прыжка прямо в голову Миронега.

Лекарь машинально поискал рукой у седельной луки притороченное копье, и только сейчас вспомнил, что оставил его в лагере, чтобы не мешалось. Нет, все-таки в Половецком поле не может помешать дополнительное вооружение, а вот его отсутствие...

Меч бесполезен, подумалось Миронегу. Все равно у неведомой твари когти вполовину клинка. Хотя и без них простой удар лапы, слепленной, казалось, из сплошных мускулов, мог просто расплющить любого противника, ростом и весом равного хранильнику.

Тварь приближалась. Конь под Миронегом, испуганно храпя, растопырился на все четыре ноги и опустил шею, словно предлагая всадника на обед неведомому крылатому животному вместо себя.

Зверь сел, умудрившись вывернуть крылья почти перпендикулярно земле. При этом его сильно качнуло, так что он неуклюже и с резким хлопком подался назад. От опрокидывания его спасли только когти, вцепившиеся в землю и пропахавшие в ней глубокие, лоснящиеся черным полосы.

Змеиные глаза, неподвижные, зеленые, почему-то с горизонтальной полосой зрачка, уставились в лицо Миронега. Черные в синеву губы приоткрылись, продемонстрировав блестящий набор белых зубов с впечатляюще выпиравшими клыками и обдав лекаря смрадом гниющего мяса.

— А нет ли у вас соды? — спросило крылатое существо и высунуло длинный розовый язык, как делает любая собака, когда ей жарко.

Миронег, ожидавший неминуемой смерти, смог только отрицательно покачать головой.

— А жаль, — искренне огорчилось существо. — Ужасная изжога, знаете ли... Уже четвертый день мучает, сил больше нет! Кстати, возможно, присоветуете что, а то в нашей дыре и словом перемолвиться не с кем.

— Как бы мой совет не навредил вместо помощи, — засомневался опешивший лекарь. — Сожалею, но собак, — Миронег бросил осторожный взгляд на ужасные челюсти, не щелкнули бы, — лечить не пробовал... Да и, — добавил он неуверенно, — птиц тоже.

— Жаль, — совершенно убитым голосом проговорило существо. — Что ж, видимо, умру я скоро, и никто не явится, чтобы оплакать последнего Дива на земле!..

Последние слова Див договаривал уже на взвизге, ожесточенно хлопая при этом перепончатыми серыми крыльями. Взвизг оборвался неожиданно разразившимся ливнем слез, угрожающе превращавшимся в весеннее половодье. Зверь прикрыл крыльями, как руками, глаза и рыдал, содрогаясь всем телом и всхлипывая, как малое дитя в объятиях матери.

— А братья-то, — захлебывался Див слезами, — братья-то! Службу выше родства ставят; в гости не зазвать, самому без приглашения не приехать... А горды все, словно не звери при богах, а сами — боги, представляете?! Один, не поверите, клички собственной, родителями пролаянной, стесняется, так и живет безымянный. Пес Бога, вот стыдоба-то!

Ковшиком подложив под нижнюю челюсть концы крыльев, Див опустил морду к земле. Миронег, повинуясь внезапному порыву, сошел с коня и, подойдя вплотную, положил ладонь в кожаной перчатке правее и ниже печально опущенного уха летучего пса. Выше все равно не достать. Шерсть у зверя была жесткая, но податливая, и лекарь стал перебирать ее пальцами. Див подался вперед, стараясь впитать побольше нежданной ласки. Всхлипы прекратились, но из полуприкрытых от удовольствия глаз продолжали выкатываться крупные, с лесное яблоко, слезинки.

— А Цербер-то? — продолжил жаловаться Див. — Как стал трехголовым, так, кажется, ума не приобрел, наоборот, последний растерял... Залетел тут к нему как-то, так он смотрит не на меня, а словно сквозь, будто я не из плоти и крови, а душа бестелесная, как прочие в его сумрачном Аиде. А одна из голов так и глядит прямо в глаза, и не моргает даже, словно век лишилась. Как человек смотрит, не ужасно ли?

Миронег был готов согласиться, что взгляд многих людей неприятен, но сказал иное:

— А знаете, — как быстро пристает мусор: не так давно услышал Дива, а фразу построил по-собачьи, с излишними «а», — кажется, я встречался с одним из ваших родственников...

— Ну? — удивился Див. — Вот сочувствую! Постойте-ка! Дайте взглянуть поближе!

Крылатая собака осторожно, чтобы не задеть Миронега, повернула голову и не только осмотрела, но и старательно обнюхала человека. Хранильник чувствовал волну горячего дыхания, то приливавшую, окутывая все находившееся поблизости неприятным ароматом внутренностей, измученных изжогой, то отступающую прочь, в милосердии оставляя место свежему воздуху.

— Живой вроде... — с недоумением произнес Див. — После встречи с Цербером-то?.. Геракла вот помню, так то — полубог... Хотя собак не любил, как последний, извините, человек. Так братика дубинкой приложил, что тот потом три века в Аиде каждой душе норовил в мякоть вцепиться. А тут человек — и живой? Не понимаю!

— Другого родственника, — поправил Миронег.

— Какого еще? — не понял Див. — Вроде бы Цербер у нас был один. А такие уроды часто не рождаются, генетика это доказала... Хотя откуда вам про нее знать? Вы ее еще не познали.

Миронег постеснялся спросить, какую Генетику — ромейское имя-то! — и когда ему доведется познать, и сказал снова не то, что думал. Это, видимо, становилось у него вредной привычкой.

— Я недавно видел Пса Бога.

— Кошмар! — расстроился Див, и слезы снова полились из его глаз. — А что, он все такой же толстый? Хозяин-то его, знаете ли, Пса, как теленка, откармливает! Говорит, по жирным бокам бить сподручнее, пальцы на ногах целее будут... Братик мой родненький! Как он там, страдает, поди?

— Я нашел его в добром здравии, — сказал Миронег и тотчас удивился перемене, приключившейся — с Дивом.

— В добром здравии? — возопил Див. — А брата, страдающего от одиночества в диком поле, уже, значит, и навестить некогда? Видать, птицей стал другого, чем родственники, полета! Птицей-небылицей! Да тьфу на него вместе с его богом!

В небе прокатился раскат грома. Грозы только и недоставало, подумалось Миронегу. Но откуда гром при ясном небе?

— Ой! — в испуге сжался Див. — Ой, что сказал-то! Гнев обуял, гордыня запутала, а глупость рот открыла...

— Не прекратишь ныть и ругаться — в землю закопаю, — почувствовал Миронег шелестящий голос. Почувствовал, не услышал. То глас не человека — Божий!

— Прекращу, обязательно прекращу, — говорил Див, глотая крупные слезы.

— Смотри мне, — продолжил бог. — И человека зазря не держи! Скажи, что должен, и поди прочь!

— Как прикажете, — всхлипывал Див. — Как прикажете!

Див улегся на все четыре лапы, вдавив брюхо в землю, и жарко, смрадно зашептал Миронегу:

— Слово слушай, так говорит именем всех богов последний Див последнему хранильнику! — Очевидно, говорил Див действительно именем кого-то еще, поскольку раньше Миронег не замечал у крылатой собаки склонности к риторике. — Слушай, Земля Незнаемая, поле Половецкое, Волга и Поморье, Посулье и Сурож, Корсунь и идол тмутараканский! Уже пошли половцы дорогами непроложенными к Дону Великому, кричат их телеги в полуночи, словно лебеди испуганные!.. Понял? — уже привычным плаксивым тоном спросил, перебив самого себя, Див.

— Нет, — честно признался Миронег.

— Идолов иначе зовут болванами, — заметил Див, — как и людей, у которых вместо головы камень. Суди сам, человек. Все уже знают, что против вас идет половецкое войско. Отчего-то только вы и не знаете. Вот и предупреждают вас: отступитесь, мол, из степи. Спасайтесь, мол, пока не поздно. Скачите прочь так, чтобы копыта задних ног ваших коней били по вашим спинам, когда вытрясетесь в седле. Проваливайте, болваны, у нас и без вашего похода голова болит!

И добавил жалобно:

— И животик тоже...

Див, не дожидаясь ответа, неуклюже подпрыгнул и поднялся в воздух. Нашарив крыльями опору, он, заваливаясь влево, тяжело полетел прочь, напоминая силуэтом драный половик.

* * *

Ханский бунчук старательно держал небо. Делал он это, упершись надежным основанием древка в теплую, немного влажную землю, а бычьими рогами, закрепленными наверху, ткнувшись в нежную мякоть плывших по небесной тверди облаков. Свисавшие с рогов лисьи хвосты вели то ли хоровод, то ли брачный танец — неведомо. Ветер с реки никак не мог решить, приласкать запыленный мех или же гневно сорвать его вместе с рогами, низвергнув в прах, откуда все мы родом и куда, увы, нам суждено рано или поздно возвратиться.

Где бунчук, там поблизости и хан. И точно. На пригорке, поодаль от оставшегося в низине бунчука, стоял вышитый золотыми узорами роскошный шатер, принадлежавший ранее булгарскому купцу, приведенному однажды своей злой судьбой в места, где кочевали дикие половцы. Кости купца давно выбелило солнце, а шатер продолжал служить верой и правдой самозваному хану Гзаку, вождю всех, кто не терпит вождей, объединившему под своей жилистой рукой не только отверженных своими родами-юртами половцев, но и подавшихся в поисках лучшей доли и вольной жизни в степь славян-бродников.

Гзак сидел на корточках перед шатром, внимательно следя узкими темными глазами за тем, как слуга чистит боевой кожаный нагрудник, усиленный немного потемневшими от ночной влаги стальными бляхами и украшенный прихотливой арабской вязью, уместной, казалось, в книжной миниатюре, а не на доспехе.

— Три осторожнее, — поучал Гзак слугу. — А то смотри, вон уже краска от кожи отстает, так и испортить вещь недолго.

Слуга сопел и тер. Тер, как раньше, не обращая внимания на слова господина. Он еще учить станет, что и как делать! Вещь чувствовать надо, это вам не разбой или погоня, когда воин забывает все. Раз забывает, другой, а там, глядишь, и как самого зовут, не вспомнит...

Внимание хана привлек столб пыли, рассекший линию горизонта.

— Эй, кто-нибудь, посмотрите, что происходит, — сказал Гзак, указывая в ту сторону.

Несколько половцев вскочили на коней и, погоняя их ударами витых плетей, помчались прочь. Но, отъехав от лагеря на два броска копья, они осадили коней, остановившись в ожидании.

— Именем Тэнгри, — заорал, поднимаясь с корточек, Гзак, — что случилось?!

— Ковуи! — раздался крик. — Черниговские ковуи!

Потомки касожского племени, всадники и воины от рождения, они были опасным противником, верой и правдой защищая степные границы Черниговских земель от непрошеных гостей. Половцы Гзака еще не забыли, как несколько лет назад, при попытке грабительского набега, ковуи прижали их к кромке непроходимых для конницы лесов и расстреляли из мощных дальнобойных луков. Тот-У-Кого-Нет-Имени попировал тогда всласть, заглотив души многих хороших воинов. Немногие уцелели после той бойни, и сам Гзак был вынесен верными людьми с тяжелой раной бедра, заставлявшей его и поныне прихрамывать в сырые дни.

Появление ковуев вызвало панику в становище диких половцев. Люди прыгали на коней, часто не утруждаясь их оседлывать, всадники хаотически метались между юрт, часто сталкиваясь друг с другом коленями и локтями. Кони, которым передалось волнение хозяев, беспокойно ржали, норовя вцепиться зубами в соседей, оказавшихся на расстоянии вытянутой шеи.

— Спокойствие! — надсаживался в крике Гзак. — Спокойствие, сволочи! Нет никакой опасности! Это друзья и союзники!.. Да прекратите мельтешить, вы не блохи, а воины!

И все же ковуи застали в половецком лагере полный хаос, и Ольстин Олексич, ехавший во главе дюжины своих воинов, процедил сквозь зубы:

— Содом и Гоморра.

Гзак, лицо которого было краснее шелкового халата из Поднебесной, надетого прямо на голое тело, подъехал на взмыленном коне ближе к черниговцам.

— Вот, боярин, — сказал хан, позабыв или не захотев произнести традиционные слова приветствия, — взгляни, с каким сбродом мне приходится иметь дело. Дюжина хороших воинов испугала три сотни моих овец.

Заметив, как ухмылялись окружившие своего боярина ковуи, Гзак рассвирепел окончательно.

— Проклятие утробам, выносившим и породившим вас! — заорал хан на своих воинов. — Зарублю! Каждого зарублю, кто празднует труса!..

Затем он подумал, спрятал, вынутую было, саблю обратно в ножны и пояснил, сплюнув на землю:

— Только благородную сталь поганить...

Половецкий лагерь успокоился почти так же быстро, как чуть раньше взбесился от страха. Всадники оглаживали мокрых от пота, мелко дрожащих коней. Особо любопытные старались держаться ближе к своему хану, явно заинтересовавшись неожиданными гостями.

— Сволочи, — уже спокойно произнес Гзак. — Что ж, боярин, не гневись на шумную встречу, пойдем кумыс попьем, о деле поговорим...

Гзак протянул руку вперед, указывая путь. Этот жест он скопировал у Кончака. Но отсутствие породы и природная грубость сыграли с самозваным ханом дурную шутку. Аристократизм, столь явный у Кончака, обернулся скоморошеством. Гзак был смешон в своих попытках казаться высокородным, но еще ни один человек не осмелился сказать ему об этом — кто из боязни ханского гнева, кто, как черниговский боярин, просто от равнодушия или брезгливости.

Гзак проводил черниговцев к своему шатру, где на примятой траве валялся так и не дочищенный слугой кожаный нагрудник. Сам слуга исчез бесследно, испугавшись или любопытствуя — неизвестно. Носком сапога отправив нагрудник точно внутрь шатра, Гзак жестом радушного хозяина — скоморох, прости, Господи, только сабля у него все время ржавая от пролитой крови, думал Ольстин — пригласил гостей на разбросанные по пригорку войлочные кошмы, накрытые богатыми восточными коврами. Каждый ковер по отдельности был произведением искусства, но вместе они производили на имеющего художественный вкус человека отталкивающее впечатление варварским сочетанием цветов и узоров.

Вор кичится награбленным богатством, а для нувориша, как для сороки или дикаря, красота заключается в количестве, цене и яркости, а не в гармонии.

Столь же пестрым был набор чаш и кубков, где сунский фарфор, покрытый зеленоватой, под нефрит, глазурью, казался кусками полуразложившейся плоти рядом с нечищеной патиной серебряных ромейских изделий. И непонятно было, сушеный ли изюм перед вами, или это трупные мухи опустились на свою страшную находку, и ароматное ли фряжское вино либо зловонный гной наполнил украшенные рельефной резьбой сосуды.

— Видишь, боярин, — сказал Гзак, — пока не голодаем. Отведай, что по милости богов попало на наш обед, не побрезгуй!

— Благодарю, хан, — степенно ответил Ольстин Олексич, стараясь отогнать воспоминания о том, как недавно его принимал с утонченной, истинно восточной обходительностью хан Кончак. Черниговского боярина поразило тогда, что Кончак, оказавшийся в сыром Посулье после нескольких никчемных по результатам, но кровавых стычек с берендеями Кунтувдыя, занят не столько военными заботами, сколько толкованием смысла картины на шелке, привезенной из далекого Южного Суна. Там, на фоне выступающих из тумана далеких гор, у искривленного возрастом и непогодой дерева, стояла маленькая человеческая фигурка, широко раскинувшая руки. Кончак, развернув свиток, в задумчивости водил над ним ладонями, рассуждая, что схожий образный ряд можно представить, изучая некую «Книгу пути и добродетели», но, с другой стороны, если верить Чжу Си...

Гзак опрокинул в себя полную чару вина и сыто рыгнул, вернув черниговского боярина в реальность.

— Вам, христианам, вино пить нельзя, — заметил Гзак.

— Вино не пьют сторонники Мухаммеда, не Христа, — поправил Ольстин Олексич.

— Ошибся, — хохотнул окончательно успокоившийся после недавней вспышки ярости хан. — Конечно же, я вспомнил! Ваш бог любил пьяных, однажды он даже превратил воду в вино. Скажи, боярин, он не может сделать это еще раз? Клянусь, если твой бог превратит любую из степных рек в винный источник — тотчас стану христианином!

Руки юноши, прислуживавшего хану за едой, дрогнули, и комки вареного несоленого риса рассыпались по ворсу ковра.

— Отец! — с горечью и укоризной сказал юноша, поставил прямо на землю блюдо с остатками еды и, вспыхнув, бросился прочь.

— Мой сын, — пояснил невозмутимый Гзак, смахнув крошки рядом с собой. — Был воин, а как крестился, стал словно девица красная. То не скажи, это не делай. От имени прирожденного отказывается, требует, чтобы его Романом звали, как ромея какого-то! Это с нашим-то разрезом глаз!

И Гзак жирными от мяса пальцами еще больше подтянул к вискам и без того раскосые глаза, став удивительно похожим на древние печенежские изваяния, стоявшие по степи. И снова хохотнул, довольный тягостным впечатлением, произведенным этой выходкой на ковуев, верных христиан, вынужденных терпеть все ради политических выгод.

Ухмылка Гзака сама собой превратилась в болезненную гримасу, которую самозваный хан собирался выдать за выражение повышенного внимания к собеседнику. Но, за неимением актерского дара, Гзак изобразил лишь безграничную гордыню и презрение к гостям. Ольстин Олексич остался невозмутим, в степи он повидал и не такое.

— Что ж, боярин, — сказал Гзак, — рассказывай, с чем пожаловал. Добрые ли вести от тебя услышу?

— Что считать добрыми вестями, хан?.. Как христианин, я осуждаю войну и убийство, а говорить нам придется именно об этом. Ответь мне, хан, остался ли в силе наш договор, заключенный ранее?

— Хан слова не меняет!

— И твои воины готовы выступить, когда придет время?

— Безусловно. Мне нужны только срок и место, дальше — мое дело!

— Тогда смотри!

Боярин Ольстин достал из-за голенища кривой засапожный нож и начал его острием набрасывать на вытоптанном клочке земли примитивную, но, тем не менее, ясную для собеседника схему местности.

— Вот это, — черниговец провел глубокую борозду, — граница русских земель и Половецкого поля. Мы где-то здесь, — укол острием ножа пониже борозды, — а вы — здесь, — еще один укол, левее. — Условленно, что куряне Буй-Тура должны выйти навстречу перед Сальницей, где будет переправа через Великий Дон.

— Здесь бы и ударить, — заметил Гзак, внимательно следивший за каждым движением ножа черниговского боярина.

— Не время, — покачал головой Ольстин Олексич. — Подумай сам, силы Кончака там, в часе-другом неспешной езды, а сам хан пойдет по пятам твоих воинов навстречу Игорю. Стоит ли рисковать, подставляя себя под двойной удар? Нет, наша удача впереди! Смотри дальше, хан.

От точек, показывавших положение русских дружин и половецких отрядов, Ольстин прочертил прямые линии, сомкнувшиеся в нижней части рисунка.

— Вот так, — хрипло и тихо сказал черниговский ковуй. — Вот так... Невесту нельзя похитить на землях отца; это оскорбление, смываемое только кровью. Кончаковна будет ждать жениха здесь, на Бычьей реке.

— Где? — не понял Гзак.

— Вы называете ее Сюурлий, — пояснил Ольстин. — Там хватит травы лошадям и воды для всех. Там ничейные земли. И там с юга и запада болота, так что сама природа устроила ловушку каждому, кто осмелится остановиться в тех местах без соблюдения особых предосторожностей. После пира бдительность сторожи будет затуманена винными парами, и тогда я подам сигнал к нападению...

Засапожный нож с силой воткнулся в землю, прямо туда, где пересекались две линии.

— Тогда Кончак заговорит иначе, чем раньше. — Гзак не отводил взгляд от торчащей из земли наборной рукояти ножа.

— Это ваш спор, и нас он не касается.

— Разумеется. Но он касается Кончака. — Гзак хохотнул. — Если, конечно, он не желает, чтобы касались его дочери, красавицы Гурандухт!

Хан громогласно расхохотался, словно сказал что-то очень смешное. Ольстин Олексич вежливо скривил губы в гримасе, означавшей улыбку.

— Мы пойдем за вами, как хвост за собакой, — сказал Гзак, вырывая нож из земли. — И клянусь, меня ничто не остановит! Ничто, боярин, слышишь? Если пойдете на попятный, я один сделаю все. Не отступлюсь.

Гзак быстро и сильно полоснул себя по запястью левой руки, и черная степная земля, прилипшая к лезвию засапожного ножа, изменила цвет, став еще темнее.

Есть оттенки черного, как есть ступени предательства. Но черный цвет всегда останется черным, как предатель — подлецом.

Вскоре черниговские ковуи, охватив защитным полукольцом своего боярина, галопом шли обратно, к русскому лагерю, тайно покинутому несколько часов назад. Ольстин Олексич думал, как неосторожно наносить себе раны за несколько дней до грядущего сражения.

А еще отчего-то вспоминалось Святое Писание, то место, где Господь спрашивает Каина: «Где брат твой, Каин?» А Каин отвечает: «Что я, сторож брату моему?»

Где брат твой, Каин?

Где твои братья, черниговский боярин Ольстин Олексич?

Или Господь в своем милосердии наложил заклятие на утробу твоей матери, не дав ей породить еще одного Каина?

Еще одного предателя и убийцу.

* * *

Днем люди отдыхали, ночью шли вперед. Луна с плачущим лицом тоскливо глядела вслед всадникам. Дробящиеся тени людей и коней беспокойно пластались по земле в предчувствии скорой смертной агонии, ожидавшей многих из них в грязевых болотах у Бычьей реки Сюурлий. Выбеленные луной лица бояр и дружинников походили на образа покойников, а поблескивающие то здесь, то там металлические иконки на шлемах казались припасенными заранее амулетами, облегчающими дорогу в мир иной.

Во вторую ночь была гроза. Боевые кони, привычные к грохоту битвы, все равно пугались, когда с громовым треском рвалась ткань небосвода и Перуновы всполохи бешеным пламенем приваривали небо к земле у недостижимой для смертного линии горизонта. Отсветы молний причудливо играли на перьях орланов, неотступно следовавших за войском.

Призрачной радугой всех оттенков серого цвета возгорались при электрическом освещении волчьи шкуры. Могучие хищники молча текли серебристыми ручьями по флангам русской дружины, терпеливо ожидая поживы. При каждом ударе молнии на волчьей шерсти высыпали небольшие голубоватые огоньки, и треск соприкасавшихся волосинок, казалось, призывал новую песню грома в небесах.

Когда гроза успокаивалась, гласом Божьим от низких облаков доносился орлиный клекот. «Все сюда, — захлебывались хищные твари. — Будет пир, будет праздник. И на разбросанных по Половецкому полю костях каждый ценитель падали найдет себе трапезу по настроению, блюдо по вкусу. Все сюда!»

А праздновавшие весну соловьи твердили свое. «Свадьба!» — пели соловьи, и тоненькие горлышки вздрагивали в такт каждой руладе. «Любовь», — слышался звонкий ночной щекот, засыпавший только под утро.

Любовь... Тоже — увы! — иногда гибельное чувство.

Утром на смену исчезавшим до темноты волкам приходили лисы. Хитрые и злобные, они не уживались среди себе подобных, напоминая поведением большинство людей. Но сейчас они держались большими стаями, бросаясь изредка прямо под копыта коней, визгливо тявкали, задрав окаймленные черными губами морды цвета свернувшейся крови. Бывалые дружинники, повидавшие степь, говорили, что лисы боятся красных щитов, притороченных к седлам, но веры им не было. Все чаще видно было, как воины делают знаки, отражающие злые чары, или хватаются за кресты или змеевики-обереги, висевшие на шее у каждого.

Русская земля, ты уже за шеломянем!

Шеломянь — водораздел рек, водораздел Дона и Днепра, говорят одни.

Шеломянь — старый могильный курган, похожий на шлем воина, утверждают другие.

Между русским воинством и Русью легла смерть. Как хотелось бы мне ошибиться, написать, что зловещие предзнаменования были просто неверно истолкованы, но...

Но мы с вами говорим о том, что было, а история, как известно, не терпит фантазий.

Выдумки оставьте иным музам.

Новый храм был схож с ящером из детских сказок. Вздернутый портал входа казался распахнутой пастью, поглощающей всех, кто, добровольно или по принуждению, заходил во внутренние помещения, еще не отделанные до конца.

Каменотесы исходили потом, капли которого едва не замерзали под холодным, по-настоящему зимним ветром, лелеявшим на своих крыльях отвратительные миазмы Меотийских болот. Каменотесы исходили ужасом, стараясь не смотреть на затянутых в черное надсмотрщиков, стоявших спиной друг к другу в центре храмовых залов. В скрещенных на груди руках они держали плети, где кожаные ремни переплетались для усиления удара со стальной проволокой.

«Это даже не Вавилонское пленение, брат Иосиф бен-Иешуа, — опасливо шептал один из каменотесов другому. — Это вернулись времена владычества фараонова».

«Это вернулись времена Содома и Гоморры, — тихо отвечал Иосиф бен-Иешуа. — И молю Господа, чье имя неизреченно, чтобы гнев его поразил нечестивцев, как в старые времена!»

Они молили о том, чтобы гнев Божий упал на город Тмутаракань, не подозревая, что это давно уже случилось.

Один из Старых Богов, чей древний истукан горделиво возвышался на залитом кровью пьедестале, пылал гневом, источая его в окружающее пространство, напитывая им не только населявших город людей, но и, казалось, самые стены.

Человек любит дом и ненавидит тюрьму. Но ведь все едино, стены есть везде.

Только разные — добрые и злые.

Тмутаракань стала городом злых стен.

2. Дорога на Каялу.

8-9 мая 1185 года

Сгинули печенеги, но остались после них курганы и статуи. Так уж повелось, что память о народе, хоть она и не материальна, живет дольше, чем сам народ. Половцы гордились прошлыми победами над печенегами, и старики, греясь на солнце, рассказывали притихшей детворе, как они, когда сами были такими же молодыми, слышали об этом из уст участников сражений. Но замшелые, выветренные каменные изваяния, мимо которых с протяжным скрипом тянулись от кочевья к кочевью половецкие вежи, ничем не походили на грозного противника из народных легенд и преданий и назывались просто каменные бабы.

Хотя, присмотревшись повнимательнее, в руках древних статуй можно было различить мечи и кубки, вещи, свойственные мужчинам, а не женщинам. Но кто даст себе труд изучать старые камни, лезущие из степного чернозема, как чирьи на коже?

Степь живет настоящим, иначе и быть не может. Трава, тянущаяся вверх, не понимает, что земля, откуда она черпает склизкими корнями вещества, необходимые для роста, тоже был когда-то травой и корнями. Прах есть, и в него же и вернешься — осознание этого ужаса есть часть божественного проклятия, прозвучавшего при изгнании Адама и Евы из рая. Нельзя расти, зная, что все равно погибнешь. Нельзя, но мы ведь растем? Надеемся?

Да минует меня чаша сия — это слова не Бога, человека.

Обернувшиеся на восток истуканы провожали давно ослепшими глазами небольшую группу всадников, спешивших по неведомым делам, не обращая внимания на полуденную жару и опасно притихшую степь. Некоторые статуи казались не настолько изъеденными временем, на их поверхности еще сохранились следы давней росписи, а у подножий белели кости недавних жертвоприношений. Эти изваяния обозначали места захоронений великих половецких воинов, и превратившиеся в камень герои с недоумением прислушивались к стуку подкованных копыт в неурочное для похода время.

Золотой шлем и пардус на алом стяге призывали любого в Половецком поле к осторожности. Ехал Буй-Тур Всеволод, а он не терпел препятствий. Ехали курские сведомые кмети, лучшие воины русского пограничья, прославившиеся гораздо раньше легенд американского фронтира. Ехали на праздник, женить юного князя путивльского.

Ехали на гибель... Только что же пророчествовать, подобно Диву на высохшем дереве? Стоит ли плакать по еще не снятым с плеч головам? Стоит ли плакать о смертях, давно затерявшихся на ломких пергаменных страницах старинных летописей?

Войны без мертвых не бывает, говорили наши предки. Они же утверждали, что меч губит многих, но еще больше — злой язык. Многие прошлись раздвоенным змеиным жалом по полку Игореву, залив зловонным ядом курганы павших воинов. И не плакать мы будем, уважаемый читатель, но пытаться восстановить истину.

С другой стороны, помните, на вопрос «Что есть истина?» Понтий Пилат так и не получил ответа. Не потому ли, что она для каждого из нас своя?

Курские кмети почувствовали войско намного раньше, чем увидели. Воздух был чист, даже вездесущая в степи пыль решила отдохнуть и отлежаться. Но все равно войско пахло, наполняя ленивый тихий ветерок пряной приправой конского и человеческого пота с кислым привкусом стали, привыкшей пить кровь.

Князь Всеволод обмотал нижнюю часть лица легкой льняной повязкой, до этого свободно свисавшей со шлема вниз на плечо, и присвистнул сквозь ткань. Кмети, по примеру своего князя спрятав лица, взвыли по-волчьи и перевели коней с быстрой рыси на галоп. Пыль встревоженно приподнялась с земли, в мгновение окутав небольшой отряд мутным облаком, но плотное переплетение льняных нитей она преодолеть не могла, и всадники продолжали свободно дышать через враз потемневшие повязки.

Войско Игоря Святославича было рядом. Легкий запах костров подсказывал кметям, что Игорь прибыл первым, встав лагерем где-то в дубравах по правому берегу Оскола. Туда они и повернули коней.

Но слух так же важен для воина на границе, как и обоняние. Кмети смогли даже через неумолчный перестук копыт уловить тихое жалобное поскрипывание с другой стороны.

Отставший обоз?

Странно. Телеги с доспехами и припасами обычно пускали вперед, чтобы не заставлять подвижные конные дружины поминутно останавливаться, поджидая неторопливые повозки. Кроме того, у русичей было принято смазывать чеки, удерживающие колесные оси, свиным жиром, что и ход делало легче, и избавляло от занудного раздражающего скрипа.

Скрипели половецкие телеги, чьи хозяева ценили и холили только боевых коней, ко всему остальному относясь с удивительным безразличием.

Всеволод потянул поводья, останавливая коня.

— Надо бы взглянуть, что за гости к нам пожаловали, — сказал он кметям. — Пусть двое съездят. Только тихо! Понадобится — за травинкой спрячьтесь, но себя не покажите!

Кони разведчиков ушли на тихой рыси, и полегшая прошлогодняя трава надежно заглушила удары копыт.

Всеволод Святославич оглядел своих кметей. Многие были еще очень молоды, и пробивающиеся бородки, не знакомые с бритвой, нелепо топорщились из-под шлемов во все стороны, еще больше разлохматившись от льняных пелен, предохранявших от пыли. Под редкими усами в улыбке поблескивали ровные молодые зубы. Дружинника веселит предчувствие боя, поэтому так и говорят — воинская потеха.

Разведчики вскоре вернулись, все так же на рысях, выскочив из неприметного оврага, как бесы из монастыря. Кмети были невеселы, видимо, вести, принесенные ими, добрыми назвать было нельзя.

— Плохо дело, князь, — сказал один из них. — Половцы в гости пожаловали.

— Что ж с того? К ним, собственно, и направляемся.

— Прости, князь, нескладные слова! Дикие половцы близко. На одной из веж мы заметили шатер Гзака, его не спутать, он один такой на всю степь.

— Гзак, — приподнял брови князь, так что его совиные глаза стали казаться еще больше. — Вот так чудо! Сам пришел!

— Давно не виделись, — заметил один из кметей, лаская оправленную в серебро рукоять половецкой сабли, явно не купленной, а захваченной в бою.

— Вежи посчитали? — спросил князь. — Сколько их там?

— Немного. Но на сотню воинов наберется.

— Действительно, немного. С такими силами Гзак не нападет.

С этим согласился и Игорь Святославич, которому Всеволод рассказал обо всем ближе к вечеру, когда куряне вышли к передовому охранению русского лагеря.

* * *

У Гзака действительно было мало воинов, но братья Святославичи знали далеко не все. По всему Половецкому полю на встречу с Гзаком шли за скрипучими телегами обозов новые отряды. Шли от Ворсклы и Малого Дона, шли от Посулья и Поморья, шли от Корсуни и Сурожа. Шли, получив весть о легкой добыче, малом отряде, самонадеянно углубившемся в глубь враждебных им земель. Весть об этом принес им иссохший и высокий арабский купец, угодливо кланявшийся старейшинам родов, солтанам и ханам. Он представлялся как недостойный Абдул Аль-Хазред, и я готов поклясться, что во всех половецких племенах араб этот появился одновременно, словно мог по желанию размножиться.

Половцы мчались на битву, даже не задумываюсь, зачем она им нужна. Что их влекло? Грабеж? Месть?

Или та черная злая сила, что растекалась все шире из восстановленного древнего святилища Тмутаракани?

* * *

Нежданный вестник беды прибыл и в Посулье, где зализывал раны после недавней стычки с киевскими дружинниками хан Кончак. Отряд берендеев во главе с боярином Романом Нездиловичем, предупрежденный подрабатывающими предательством хорезмскими купцами, свалился на половцев неожиданно, тихо вырезав сторожу.

Кончак успел отразить удар, но потерял много людей. Правда, хан берендеев Кунтувдый сказал много плохого боярину Роману, когда увидел, как мало всадников тот привел обратно в Торческ. Кончак дорого взял за каждого из своих погибших. Взял не золотом, кровью, как и требовал старинный обычай.

Но все же лагерь Кончака наполнился стонами раненых. Хан, все мысли которого еще недавно всецело были заняты приготовлениями к свадьбе дочери, думал теперь чаще о скором появлении с Игоревым войском лекаря Миронега. Половцы испытывали к нему странное чувство. Так обычно относятся к великим шаманам — надеются и боятся. Молчаливый Миронег заставлял дрожать от страха воинов, встречавших усмешкой стычку с любым противником. Они боялись, хотя русский лекарь никому не сделал не то чтобы плохо — больно.

Воины, уходившие в боевое охранение, готовы были из кожи вон вылезти, лишь бы не повторить ошибку погибших в бою с берендеями товарищей и не пропустить новое нападение. Поэтому одинокий всадник, появившийся со стороны Половецкого поля, не дождался дружеских эмоций. Окружившие его воины Кончака, поглаживая оперением стрел натянутые тетивы луков, без лишних уговоров препроводили подозрительного чужака прямо к хану.

Кончак медленно, неторопливо оглядел нежданного пришельца с ног до головы. Особо внимание хана привлек серебряный образок, висевший на кожаном шнуре поверх добротной ромейской кольчуги. Тюркская внешность незнакомца плохо сочеталась с почитанием христианских святынь, и Кончак решил обязательно прояснить судьбу православного амулета.

Заинтересовал хана и конь возможного лазутчика, мощный, высокий, но при этом с изящной шеей, выдававшей явную примесь арабских кровей. Таких коней выводили дикие племена, жившие в предгорьях Кавказа неподалеку от владений грузинской царицы Тамары, и стоили эти скакуны безумно дорого. Тут тоже не все ясно. Одно дело, если конь взят в бою или украден, иное — если куплен. Кончак не назвал бы и двух дюжин степняков, способных на подобные траты.

Да и сабелька у чужака тоже примечательная. Кончак понимал обманчивость простоты серебряной чеканки на узкой черненой рукояти. Так метили свои изделия только лучшие оружейники Дамаска, считавшие, и справедливо, что хороший булатный клинок не нуждается в драгоценной оправе.

— Привет тебе, незнакомец, — сказал хан Кончак. — Случай ли привел к нам, или дело заставило?

— Здрав будь, хан, — поклонился пленник. — И разреши поговорить без свидетелей. Иначе не решусь сказать всего, уж прости.

— Без свидетелей? Нужны веские причины, чтобы я захотел скрыть что-либо от своих воинов!

— Сочтешь ли ты такой причиной вот это?

Незнакомец прошептал несколько слов. Он говорил так тихо, что даже державшиеся поблизости охранители ничего не смогли расслышать, хотя старались. Кончак высоко поднял брови.

— Это многое объясняет, — сказал он. — Что ж, пойдем поговорим.

— Великий хан, — вмешался один ив телохранителей. — Сабля...

— Пустое, — отмахнулся Кончак. — Этот человек приехал сюда не для того, чтобы зарубить меня. Сегодня — не для того, — добавил хан, подумав.

Кончак отвел таинственного пленника, только что изменившего статус и ставшего гостем, в тень ближней дубравы, где никто не мог помешать их беседе.

— Мне кажется, Роман Гзич, что только особые обстоятельства могли толкнуть тебя на такой шаг, — сказал Кончак, убедившись, что остался наедине со своим собеседником. — Ты должен знать о том, какие отношения сложились у меня в последнее время с твоим отцом. Мне кажется, он не одобрил бы твой визит.

— Он убьет меня, если узнает об этом!

Кончак посмотрел на сына самозваного хана Гзака и понял, что это не иносказание. Юноша действительно рисковал своей жизнью, идя наперекор властному отцу.

— Итак, ближе к делу! Что произошло, солтан Роман? О чем ты хочешь мне рассказать?

Сын Гзака отметил, как хан Кончак обратился к нему. Солтан. Знатный половец. Боярин, как сказали бы на Руси; но не княжич. Обида проползла змейкой по позвоночнику, но Роман Гзич заставил себя смириться, как и полагалось примерному христианину в подобной ситуации. Кончаку несложно было разгадать, что творилось на душе у молодого человека, он понял, как непросто Роману обуздать гордыню. Сын Гзака выдержал испытание, и хан Кончак готов был ему поверить.

— Вы любили своего отца, хан? — неожиданно спросил Роман Гзич.

— Отца? — Кончак подумал. — Не знаю... Я почти не помню его, он умер, когда я еще был совсем мальчишкой. Вспоминаю ощущение полной защищенности рядом с ним... Когда я вырос, то понял, что он был великим ханом, и мне хотелось стать достойным его славы и памяти. Это лишь слова, я понимаю, но именно это я чувствую, и, поверь, не кривил душой, говоря об отце.

— А могли бы вы, только не примите, ради Бога, сказанное за оскорбление, предать... отца?

— Вот как разговор повернулся...

Хан Кончак прислонился к теплому шершавому стволу дуба, и несколько потемневших листьев, уцелевших еще с прошлого лета, упали к его ногам. Хан надолго замолчал, про себя осторожно подбирая слова. Он понимал, что от ответа зависело, будет ли с ним откровенен сын Гзака.

— Легче всего, — произнес, наконец, Кончак, — сказать твердое «нет», гордясь собой, таким честным и безгрешным. В конце концов, Тэнгри милостиво не позволил мне оказаться в положении, когда о предательстве близкого человека приходится думать как о чем-то возможном. Но я не могу быть уверен, что вся эта безгрешность, все принципы не поколебались бы при особых обстоятельствах.

Кончак пристально посмотрел на Романа Гзича. Тот не опустил лицо и не отвел взгляд. Только влага, набухшая на ресницах, выдавала, насколько ему тяжело.

— Страшно даже подумать, — продолжил Кончак, — насколько тяжело должно быть идти против собственного отца. Подумай еще раз, Роман Гзич, стоит ли это делать? Велика цена такого шага, вынесет ли это совесть?

— Совесть, — эхом откликнулся юноша. — Зачем Господь только дал ее человеку? Как быть, если жизнь обернулась так, что любой твой поступок, даже самый, казалось бы, оправданный, заведомо обернется грехом?.. По дороге к тебе, хан, я остановился напоить коня и внезапно понял, что не могу глядеть на собственное отражение... Я — предатель, хан! Неужели это лучшее, что мне осталось?..

— Возраст обычно высокомерен, — осторожно заметил Кончак. — Но разве не может случиться так, что сын лучше отца понимает происходящее и готов предостеречь родителя от серьезной ошибки? Спросим себя в таком случае, что же делать сыну, если отец глух к словам разума? Возможно, обратиться за помощью? Открыться тому, кто в состоянии удержать родителя на краю обрыва, куда тот стремится с верой в собственную непогрешимость? — Кончак перевел дух и продолжил, глядя на юношу своими пронзительно-синими глазами: — В другом сложность... Помощник, избранный тобой, может не только помочь отцу удержаться от необдуманного поступка. Он может, было бы на то желание, еще и подтолкнуть его к обрыву, о котором мы только что говорили... И только ты, солтан Роман, должен решить, достоин ли доверия тот, кому решил открыться.

— Доверие... — покатал слово на языке сын Гзака. — Странное чувство.

— Как любовь, — подхватил Кончак. — Непостижимо, отчего она просыпается и почему мы бываем так уверены в правоте своего выбора... Уверены — и все! И ошибки бывают, не без того...

Хан сорвал выросшую выше всех на свою беду травинку, пожевал ее крепкими желтоватыми зубами, ухмыльнулся через рыжеватые, уже тронутые сединой усы и сказал:

— Попробуй мне довериться, солтан Роман! В Половецком поле, без лишней скромности могу сказать, у меня громкая слава, и надеюсь, никто не осмелится заявить, что я нарушил законы чести. Вдруг и на этот раз у меня получится остаться хорошим?

Роман Гзич понимал, что Кончак оставил выбор за ним. Можно упросить хана не гневаться за напрасно потерянное время и откланяться, оставив Кончака в тягостном недоумении, а собственную совесть — в острых клыках стыда за собственного отца. Был и другой выход — рассказать Кончаку все. И навести, вероятно, все войско Черной Кумании на юрты отца, стать человеком, чье имя будут вспоминать только с проклятием... Или спасти Гзака от подобной участи?

Черная судьба была уготована на земле Роману Гзичу. Знать предначертанное не дано никому, кроме Бога, но чувствовать способен любой из нас. Солтан Роман должен сделать выбор, и этот шаг волен был спасти его душу или ввергнуть ее в самое мрачное место ада.

И Роман Гзич решился.

— Будь что будет, — обреченно выдохнул он. — Господь рассудит, был ли я прав, или все же... Господь судья!

Солтан Роман размашисто перекрестился и, словно это простое действие отняло у него все силы, тяжело, как мешок с мукой, опустился на траву возле старого дуба. Впившись пальцами в щеки, будто намереваясь наделать себе синяков, сын Гзака начал говорить. Голос его звучал невнятно, часто затихая до шепота, но настороженно прислушивавшийся Кончак не пропустил ни слова.

— Отец не желает свадьбы... Это безумие, но он полон надежд не допустить ее... Его ничто не сможет остановить! Кровь будет, много крови!..

— Свадьба? — Кончак ожидал иного, поэтому растерялся. — Чья? Твоя? Неужели, Роман Гзич, отец не разрешит, как требует половецкий обычай, тебе самому найти избранницу, достойную продолжить род?

Хан Кончак не любил вмешиваться в конфликты между родственниками, часто это заканчивалось многолетней кровной враждой и сеяло недоверие между родами на десятилетия. Но случая осложнить жизнь самому заклятому и презираемому из врагов в Половецком поле Кончак упустить не мог. Солтан Роман был достоин жалости и определенного уважения за свою отчаянную, хотя и очень наивную, детскую попытку разрешить конфликт с отцом. Но о какой жалости могла идти речь, когда интересы высокой политики смешивались в душе Кончака с чувством неутоленной — будем надеяться, пока еще! — мести.

Так что не прогневайся, Роман Гзич, но суждено тебе стать в руках хана Кончака тем оружием, которое отточенным острием поразит сердце беспокойного Гзака. Ложь и предательство ранят душу больнее, чем сталь, это знает каждый, у кого есть душа.

Роман Гзич склонил голову, спрятав лицо в высоко поднятых коленях. Слова юноши зазвучали еще глуше, словно шли из-под земли.

— Половцы моего отца и бродники уже в пути, — сказал он. — Поспеши, хан, если хочешь увидеть когда-нибудь свою дочь целой и невредимой! Жениха не спасти, сохрани невесту!

Кончак резким рывком оторвал солтана Романа от земли, прижал его к стволу дуба и прошипел, как змея перед нападением:

— Что известно о свадьбе моей дочери? Кто рассказал?

— Я не первый предатель в степи, — зашептал Роман. — А жених и его отец плохо разбираются в людях, раз собрались в поход с такими...

— Что задумал твой отец? Отвечай и помни о том, что я смогу отличить ложь от правды!

— Я не врать сюда приехал, — обиженно отозвался Роман. — Верные люди доложили отцу, что несколько русских князей отправились в Половецкое поле за невестой для путивльского князя. Свадебный отряд будет небольшим, чтобы не привлекать внимания, и разбить его будет просто еще и потому, что в разгар боя часть дружинников перейдет к нам. Так обещано, и отец поверил.

— Кто предатель? — Кончак заметил, что продолжает держать Романа едва ли не на весу, и отпустил его.

Юноша перевел дух, мотнул головой, окропив Кончака каплями густо выступившего из лицевых пор пота, и заговорил несколько громче и увереннее, чем раньше:

— Я знаю только одного, сам видел его на днях в лагере отца. Черниговский боярин Ольстин. Ковуй.

Кончак похолодел. Ольстину Олексичу были известны все подробности пути Игоревой дружины, знал черниговец и то, где будет со своими подругами ждать жениха дочь Кончака, прекрасная Гурандухт.

— Ковуев должна быть треть отряда, — пробормотал Кончак. — Если они переметнутся к твоему отцу, Игорь Святославич и его сын обречены.

— Отец надеется на хороший выкуп. На Руси в плену томятся наши родственники, настало время их освобождения.

— А моя дочь?..

Кончак спросил и тут же пожалел об этом. Все было и без того ясно. Ради спасения любимого ребенка хана можно без труда заставить сделать многое. Очень многое.

— Отец хочет оставить ее себе... Прости, хан...

— Зачем ты рассказал мне все это? Зачем ты вообще приехал?

— Погибнет много невинных, — с отчаянием сказал Роман Гзич. — Я должен удержать отца от бессмысленного кровопролития. Русичи обречены, с этим придется смириться. Но жизни половцев священны, а невесту должны сопровождать лучшие из лучших в Черной Кумании. Они, разумеется, будут сражаться за Гурандухт... Большая кровь прольется; я не хочу этого, Бог свидетель!

В те времена слово «расизм» еще не было в моде, беспокоиться о соплеменниках, не заботясь об остальных, считалось нормой жизни. Кончаку казалось, что солтан Роман говорит очень благородно, и это нравилось хану.

— Я благодарен тебе, Роман Гзич, — сказал Кончак. — Вот рука как знак клятвы в том, что отныне мои земли всегда открыты для тебя. Что бы ни случилось, для меня ты всегда будешь дорогим и желанным гостем. А пожелаешь, — хан пристально взглянул на Романа, — и соплеменником.

— Остаться? — переспросил Роман Гзич. — Не могу. Я должен вернуться к отцу. Теперь, хан, мы встретимся только на поле сражения. Там меня и рассудит Бог.

Солтан Роман еще раз благочестиво перекрестился.

— Понимаю, — кивнул головой Кончак. — Это... благородно!

На самом деле Кончак не понимал ничего. Зачем выкладывать планы своего отца его злейшему врагу, а затем возвращаться обратно, зная, что по пятам пойдет сильное войско с волчьей жаждой крови? Благородно, конечно, предотвратить бессмысленные убийства, но стоит ли спасать одни жизни ценой других?

Кончак собирался взять большую цену. Счастье дочери и судьба побратима были для него дороже, чем жизни всех диких половцев и бродников, вместе взятых. Досыта напьется пересохшее без дождей Половецкое поле кровью поверженных врагов!

— Это благородно, — уверенно повторил Кончак еще раз, прощально помахав рукой приготовившемуся в обратный путь Роману Гзичу.

Про себя же хан Кончак решил при первом удобном случае поговорить с каким-нибудь православным священником, чтобы постараться понять, что же делает с людьми эта странная вера.

— Готовьте оружие и седлайте коней, — распорядился Кончак, вернувшись в лагерь. — Пойдем налегке.

— Охота? — удивился один из воинов.

— Да, — ответил хан. — На матерого хищника.

* * *

Князь киевский Святослав Всеволодич дождался, наконец, гонца, о неизбежном прибытии которого давно уже подозревал корачевский воевода. Всадник на взмыленном, покрытом нездешней, черной степной пылью коне явился однажды вечером, нарушив привычную неспешность жизни в глухой приграничной крепости. Дозорные на крепостных забралах всполошились было, разглядев на пришельце восточные доспехи, ценившиеся половцами, но оказавшийся очень кстати там же боярин Кочкарь коротко распорядился пропустить.

Гонец спешился во внутреннем дворе крепости, на ходу утираясь грязным концом тюрбана. Гавкнув осипшим голосом на подбежавшую дворню, чтобы не запалили, сволочи, коня, он огляделся в поисках старшего. Кочкарь, одетый в простую полотняную рубаху, подпоясанную плетеным лыковым поясом, не вызвал сначала у гостя никакого интереса, пока у боярина за обметанным на скорую руку воротом не блеснула толстая нашейная гривна из чистого золота.

— За старшего будешь? — осведомился гонец, смерив киевлянина недоверчивым взглядом.

— За старшего — князь, — рассудительно поправил Кочкарь. — А я — при нем.

— Годится, — не стал больше прицениваться гонец. — Скажи тогда сам князю киевскому или пошли кого пошустрее, что я с добрыми вестями прибыл. О соколиной охоте, которой он не первый месяц ждет...

Кочкарь старался не удивляться. Это правило изрядно облегчало его жизнь в прошлом и, как надеялся боярин, сможет обеспечить спокойную старость и естественную смерть в отдаленном, Бог даст, будущем.

Постарался Кочкарь пропустить мимо ушей и такую глупость, как соколиная охота весной, о которой мечтает, строя планы вперед на много месяцев, престарелый князь, доживающий седьмой десяток лет.

Сказано доложить, так дело маленькое — идите и докладывайте! Сам Кочкарь, разумеется, остался во дворе, с гонцом, — не мальчик, поди, по лестницам бегать; да и попадать под горячую руку князя, если весть окажется пустой, признаться, совсем не хотелось. Для того чтобы принять на себя возможное княжеское недовольство, существовали гридни. Они помоложе, вот на них пускай и орут. Заодно и наука будет молодцам, заматереют, сами начнут гонять молодежь, как отцы и деды приучали.

Гридень вернулся поразительно быстро, так что Кочкарь подумал на мгновение, что Святослав Киевский по благостному настроению приказал спустить для нарочитой скорости нежеланного гонца прямиком вниз по крутым лестничным ступеням. Но говорил гридень окрыленно, видимо услыхав от князя нечто доброе, что случалось крайне редко и воспринималось как высокая монаршая милость:

— Князь желает видеть гостя в своих покоях, — голос гридня, не привыкшего быть герольдом, подрагивал.

Кочкарь же развеселился, представив в один миг неказистую воеводскую горницу, — тоже мне, покои!

— И боярина Кочкаря приказано просить, — продолжил гридень.

Не иначе как парня в чернецы готовили, подумал боярин. Скажите на милость, приказано — просить! Такого в дурости не скажешь, тут книжное учение надобно!

— Раз приказано — проси, — заметил Кочкарь и, отодвинув замешкавшегося гридня плечом, пошел к дверям, пропустив гонца вперед себя.

Боярин положил ему руку на плечо в дружеском жесте, но неведомо, как отнесся к этому сам гонец. То ли Кочкарь искренне старался угодить гостю, деликатно направляя его нажимом пальцев в нужном направлении, то ли силу свою недюжинную показывал, вцепившись подобно клещу в плечо гонца. А что? Сабельку-то у пришлеца не забрали, так напомнить нелишне, кто в доме хозяин и кто — богатырь!

Гонец шел споро, как новгородский купец на торг, и вскоре князь Святослав мог взглянуть на давно ожидаемого вестника.

— Здрав будь, князь, — поклонился гонец. — Не в тягость ли приход мой?..

Точно при дворе ромейского басилевса, невольно восхитился Кочкарь. А поклон-то! Так перед образом стоят, да и то лишь когда многогрешны. Да уж, непростой гонец прискакал.

Любопытный.

— Это от вестей зависит, — проскрипел князь, не пришедший еще в себя после долгой простуды. — По добру ли прибыл, гость дорогой?

— По добру, князь.

Кланяться гонцу явно не в тягость, подумал Кочкарь. Странно... Шея у него мощная, шея воина, не смерда. Несподручно с такой шеей цареградские ритуалы повторять.

Не простой гонец прискакал. Не простой! И чувствовал Кочкарь безотчетную близость к этому человеку.

Опасный человек этот гонец, с уважением подумал боярин Кочкарь.

— Говори, — каркнул тем временем князь.

— На охоту ждем, — широко улыбнулся гонец. — Соколиную! Все готово, и колпачки для птиц в надежных руках...

Сокольничие снимали колпачки, надетые на головы своих хищных подопечных, только перед тем, как выпустить их на охоту за жертвой. Странная манера, подумал Кочкарь, приглашать князя на уже начавшуюся охоту.

И вообще странный человек этот гонец!

— И когда ждете?

— Да сейчас, — развел руками гонец. — Приманка поставлена, и добыча вышла на тропу, не зная, что впереди — силки. Все в твоей воле, князь! Как соберешь дружину, так и поедем.

— Как — сейчас? Я не могу сейчас! Нельзя — сейчас!

Святослав Всеволодич быстро, как молодой, заходил из конца в конец горницы. Нерасчесанная седая борода князя выдавалась вперед загнутым наконечником гарпуна, слепо нашаривающего жертву. Киевский князь был недоволен вестями.

Все идет как обычно, решил боярин Кочкарь.

— Ольстин сошел с ума, — прошипел князь, остановившись.

Гонец перевел глаза на боярина, намекая Святославу, что тот молвил лишнее, но князь киевский отмахнулся от предостережения.

— Быстрее я проговорюсь, чем он, — сказал Святослав. — Боярин Кочкарь и не такое слышал. И не золотом, не угрозами, не девицей красной не удалось еще купить его слово. Не так ли, боярин?

— Так, князь, — не стал запираться Кочкарь. — Давно уже умные люди говаривали, что язык — лучший телохранитель и прекрасный палач для царедворца. Я старался прислушиваться к мудрецам...

— А Ольстин сошел с ума, — упрямо повторил киевский князь, снова обратившись к гонцу. — Что происходит, не понимаю?! Вы должны были ждать до лета...

— А вот князь Игорь Святославич со своим сыном ждать не захотели. Перед Пасхой еще в Степь двинулись, там, в пути, и знамение Божье их застало. Поверни князь северский свои полки назад, так и беду бы от себя и воинов своих отвел. Мы, ковуи, примерные христиане, и нам волю Божью оспаривать грешно. Но князь Игорь знамения не испугался... Скоро проверим, кто храбрее!

— Что Гзак? — Голос князя снова охрип, непонятно только, от простуды или от волнения.

— Боярин Ольстин Олексич говорил с ним на днях. Дикие половцы и бродники идут по пятам полка Игорева. Гзак сделает, что обещал.

— Ольстин уверен в этом?

— Безусловно. Только воля Кончака, его гордыня мешают Гзаку стать полноценным, признанным всеми ханом. Опасение за судьбу любимой дочери наверняка сделает Кончака сговорчивей...

— А... еще один наш союзник?

Кочкарь, пытавшийся связать воедино тонкие нити нежданно приоткрывшегося перед ним полотна неведомой интриги, отметил попутно, как запнулся князь в начале фразы. Не побояться признать факт тайных переговоров с черниговским боярином, но что-то тем не менее скрывать? Господи, что же происходит-то?!

— На все воля Божья, — дипломатично ответил гонец. — Мы же, ковуи, надеяться в битве можем только на Создателя да на себя самих.

— Когда же все... свершится?

— Неделя, — не задумываясь, ответил гонец. — Может, две... Но это вряд ли. Так что времени мало. Отсюда, чтобы поспеть к пирогам на угощение, только опытные наездники, привычные к седлу, путь выдержат. И то не уверен. По вашим лесам галопом далеко не уедешь.

— Зачем нам — туда? — глаза князя широко раскрылись. — Разве мне что-либо известно о происходящем? Одно знаю: князь Игорь Святославич с родственниками и малой дружиной, бросив родовые земли, ушел, не спросив согласия старших князей, в поход на Степь. Беду чувствую большую, и в такие дни не могу оставаться в глухом краю. Боярин Кочкарь!

— Приказывай, князь!

— Шли людей к пристаням. Пускай готовят лодки — в Киев едем, новых вестей ждать!

— Будут вести, — усмехнулся гонец, — и посольство будет. От Гзака. Меняться будем. На родственничков его, которые в Святославовом тереме давно выкупа дожидаются.

— Посмотрим, — усмехнулся в свою очередь князь. — Уместно ли будет половецкую кровь русской меркой мерить?

Змеиной вышла эта улыбка. Боярин Кочкарь боялся змей больше сечи. В бою просто, там опасность если не видна, то ожидаема. Змея же, затаившаяся в траве, жалит исподтишка, и нет спасения от такой безобидной на первый взгляд ранки.

Боярин Кочкарь боялся змеиных улыбок. А за полк Игорев бояться было уже поздно. Слово Святославово ясно определило меру русской крови, которой суждено пролиться вскоре в поле Половецком. Не ковшами ее черпать будут, не ведрами — бочками, которые в подклетях богатых домов под соленья приготовлены!

Кто таков Кочкарь, чтобы осуждать решения своего господина и князя?

Кто таков?

Человек, быть может?

Но смолчал боярин Кочкарь, спрятал потухшие враз глаза под густыми ресницами. Говаривали, что мать его в детстве тем гордилась, но и сглаза боялась.

Ибо Екклесиаст, утверждавший, что живой пес лучше мертвого льва, не проповедником был, видимо, но придворным. Только близость к большому господину может научить такой мудрости, презренной, но истинной.

Рот открыл боярин, только выйдя на ступени крыльца.

— Трубите сбор, — сказал боярин.

И заревели боевые трубы, сзывая дружинников. Заревели, прощаясь с горечью со скучной, зато мирной жизнью захолустной крепости. Заревели, призывая в не ближний путь обратно в Киев, где ждали дружинников родные и любимые, князя — слава и почет.

Ой ли?!

* * *

Ладонью на волчью шерсть пал на Половецкое поле полк Игорев. Пальцами беспокойными оглаживали подросший ворс ковыля сторожи ковуев, кметей и князя рыльского. Запястьем, где редко, но постоянно бьется пульс воина, шла арьергардом северская дружина. И центром притяжения, большим узлом, связавшим все воедино, двигался неспешной рысью Владимир Путивльский в окружении мечников и копейщиков. Ровного строя не соблюдали, оттого менялись, перетекая одна в другую, линии на ладони.

Линия жизни, только что мощно прорисованная диагональю войска, мгновенно пересекалась зловещим предзнаменованием скорого конца. Складки, сулящие в будущем рождение детей-наследников, сглаживались, оставляя лишь пустоту распрямляющегося разнотравья.

И снова — перемены. И бессмысленны были бы труды прилежного хироманта, рискнувшего предсказать судьбу Игорева войска. Что делать человеку там, где еще не приняли решение сами боги?

Русские воины шли через затихшую степь.

Степь слушала глухой стук копыт по мягкому ковру травы, веселый смех юных воинов, озорные песни, так уместные накануне свадьбы.

Слышала степь и неумолчный гул от войска, подобно волкам, преследовавшим русскую дружину. Там тоже различим был рокот копыт, смех и песни, где перемежались тюркские и русские слова. Но смех был — как хохот обезумевшего подсудимого, услышавшего смертный приговор.

Смертный смех.

Смех при смерти, присутствующий или умирающий?

Прахом с ладони, точками в степи ехали поодаль от войска двое.

Болгарин Богумил, неуклюже покачиваясь в седле, — он неплохой наездник, но куда городскому жителю спорить в умении и выносливости с человеком, переболевшим степью? — негромко пел. Так делали многие во время похода — чем еще скрасить долгий путь? — и не нашлось любопытных, решивших прислушаться к словам его песен.

А зря.

Болгарский похож на южнорусский говор, те же кружева из славянских и тюркских словес, с пятое на десятое, во разобрать, что в песне, мы смогли бы.

Если бы, конечно, болгарин пел на родном языке.

А не на том, где даже картавинка мелодична. Где много гласных и мало шипящих. На прованском диалекте.

Странный какой-то он, этот болгарин! Так думал, издали поглядывая на него, лекарь Миронег. Дав коню волю, он одной рукой придерживал ненатянутые поводья, а другой поглаживал надежно укрытый в кожаной суме небольшой череп, ставший в последние дни просто обузой, хоть легкой, но никчемной.

Хозяйка перестала домогаться общества хранильника, и Миронег, который еще неделю назад мог только мечтать об этом, отчего-то грустил. По-женски болтливый череп иногда докучал нелепыми, с точки зрения Миронега, жалобами на жизнь и одиночество, требовал сочувствия, ревниво оценивая, не поддельное ли оно — искреннее. Но при этот череп оказался для хранильника едва ли не лучшим собеседником за последние годы.

Выворачиваясь перед лекарем наизнанку в своих откровениях, Хозяйка не требовала подобного от Миронега, оставляя неприкосновенным его внутренний мир. Уставший от постоянных поучений, хранильник был искренне благодарен богине за то, что многие назвали бы душевной черствостью.

Но Миронег ждал разговора с Хозяйкой не только от одиночества, чувства, им непознанного.

Хранильника тревожила степь. Половецкое поле казалось ему, особенно в сумерках рассвета и багрянце заката, чудовищным зверем, раздраженным оттого, что мелкая живность, ползущая по его шкуре, вызывает неприятный бесконечный зуд. Представлялось Миронегу, что скоро бичом щелкнет усеянный шипами-копьями хвост и надоедливые букашки слетят в прах, под ноги зверя, чтобы быть равнодушно раздавленными мягкими, но тяжкими лапами.

Не первый день Миронега преследовала одна и та же картина, стояла перед глазами, как явь, заслоняя реальность, — тела, отлетающие от страшных ударов, кровь, брызжущая на червленые щиты. Капли крови, пропадающие, подобно мороку, поутру, соприкоснувшись с кожаной обтяжкой щитов... Красное на красном не увидишь! Хранильник чувствовал беду. На то он и хранильник.

Миронег не знал только, откуда беду ждать, и надеялся, что богиня поможет. Конечно, Хозяйка, по обыкновению своему, не даст точного ответа. Но и намек мог быть ценен, когда вообще ничего не понятно. Пока же Миронег ехал, бормоча себе под нос слова, в равной степени напоминавшие саги, рассказываемые варяжскими скальдами, и поэмы-намэ, столь ценимые на сарацинском Востоке. И снова не нашлось любопытного, готового подслушать Миронега, — подслушивать нехорошо, особенно когда это неинтересно, — и зря!

Ни арабский мутриб, вертящий в испачканной чернилами ладони тростниковый калам, ни норвежский скальд, опустивший чуткие пальцы на струны гуслей, не узнали бы в произнесенных Миронегом словах звуки родной речи.

Эти слова не понял бы никто из живущих на земле, ибо давно умер народ, говоривший на этом языке, и имя его растворилось в болоте истории. И не стихи читал Миронег, а заклинания от неведомого зла.

Хранильник знал, что отвести зло невозможно. И хотел он иного — понять заранее, когда надо будет готовиться к схватке.

Воин никогда не допустит, чтобы женщина или ребенок шли в битву впереди него — это стыдно.

Последний хранильник на Руси не мог позволить воинам, непривычным к магии, первыми встретить потустороннее зло. Это — бой Миронега.

Хранильник был обязан доказать, — кому? не себе ли? — что он тоже воин.

Странный какой-то он, думал болгарин Богумил, глядя на сосредоточенное лицо Миронега, не замечавшего, казалось, ничего вокруг себя. Очень странный.

* * *

В те дни степь не знала покоя. Не только конские копыта тревожили ее землю, не успевшую отдохнуть от многомесячного гнета снега, но и тяжкая поступь вьючных и тягловых животных, а также размеренная круговерть окованных железом огромных колес половецких веж, резавших траву и землю под собой не хуже ножа хирурга.

На новое место кочевья перебиралось небольшое племя Рябого Обовлыя. Оспины, испятнавшие лицо главы рода, давно уже стерлись временем, но прозвище осталось. Обовлый не обижался — не красотой берет мужчина, не за это уважали в Половецкой степи.

Здесь уважали за силу, а вот ее-то как раз и не было у Рябого Обовлыя, когда в становище неожиданно нагрянул отряд бродников. Всадники, одетые в богатые доспехи, вооруженные хорошим, но разностильным оружием, без лишних разговоров проехали в центр становища, раздвигая, а то и просто ломая напором защищенных кольчужными попонами коней плетеные непрочные загородки между юртами.

Половцы Обовлыя угрюмо молчали, сгрудившись несколько поодаль, чтобы при первой же угрозе спрятаться за бортами веж — все же укрытие, хотя и пронизываемое насквозь стрелой из хорошего лука. У бродников как раз такие луки и были.

— Здорово, Обовлый, — широко улыбнулся атаман бродников, Свеневид, изгнанный несколькими годами ранее за пределы земель Господина Великого Новгорода за чрезмерное буйство, что говорило само за себя.

— С чем пожаловал?

Обовлый старался говорить с достоинством, чтобы не пострадала честь рода, и в то же время осторожно. Племя Обовлыя принадлежало к большому роду Бурчевичей, кочевавшему по весне южнее, у Меотийских болот с их сочным густым разнотравьем. Род был горд и силен, только вот заметят ли ханы и солтаны потерю небольшого племени, где всех людей-то, с грудными и стариками, меньше сотни? А заметив, пожелают ли расследовать причину пропажи?

Обовлый обязан быть осторожным. Бродники не признавали иного закона, кроме права силы, рыцарские правила ведения войны, когда воин сражается с воином, не трогая беззащитных, вызывали у них только тягостное недоумение и искренний смех.

— С чем пожаловал? — повторил Свеневид, подмигивая своим, словно услышал нечто веселое.

Бродники с готовностью гоготнули — так, недолго, с уважением к предводителю.

— С добром пожаловал, как обычно, — продолжил Свеневид, и бродники снова гоготнули, теперь уже от всего сердца.

Бродники появлялись в становище Обовлыя редко, но всегда за одним. Дай! — говорили они, и половцы, чтобы не дразнить зверя, — человек сам по себе хищник, а уж бродники... — давали мясо и коней, войлок и лекарственные травы. Давали все, что требовали веселые, пышущие жизнью бродники, так мало ценившие жизнь других.

— Готов выслушать, — с достоинством, как, по меньшей мере, показалось ему самому, сказал Обовлый.

— Места тут у вас бедные, — скривился Свеневид, и его борода, соломенная, словно не новгородцем он был по рождению, а половцем, смешно скосилась вбок, как небрежно брошенный у стены веник. — Разве же тут скот прокормишь?

— Мы не жалуемся, — ответил Обовлый.

— Хорошо, что не жалуетесь. — Борода Свеневида перекосилась на другую сторону. — И все женам кажется, что есть места и получше. Вот и решили мы проводить вас туда, где и трава погуще, вода чище.

— Благодарю, но мы не собирались откочевывать.

— Отказать броднику — значит обидеть бродника, — заметил Свеневид.

Он больше не улыбался. Он поглаживал масляно блестевшую рукоять притороченного к седлу копья, качая его подобно детским качелям.

Вперед — назад.

К груди Обовлыя — от нее.

Все ближе к груди — все дальше от нее. Дальше — на полноценный замах, чтобы наверняка, через ребра. Чтобы зазубренное острие, прорвав одежды, выглянуло из спины, сочась кровавыми слезами от жалости к пронзенному противнику. Такое лезвие не вытащишь, и смерть от копья бродника неизбежна, мгновенная ли или мучительная, долгая, как у рыбы на остроге. Говаривали, что были бродники когда-то простыми рыбаками, отсюда и копья такие. Кто знает, может, оно и так.

Схватились за копья и бродники Свеневида, недобро поглядывая на подавшихся прочь от них половцев. Мало всадников привел с собой Свеневид, чуть больше трех десятков, как бы не до полудня пришлось гонять по степи уцелевших кочевников. В степи ведь как — невиновен, если нет свидетелей, и бродники никогда не оставляли за собой ни единого живого человека.

— Мы не собирались откочевывать, — прохрипел разом запекшимся и пересохшим ртом Обовлый, — но можно ли отказать таким добрым людям?

— Добрым — можно, — разрешил Свеневид, — мне — нельзя! Сроку вам на сборы — пока мы коней напоим, там и тронемся... помолясь.

Колеса половецких веж протяжно и протестующе заскрипели после полудня, когда майское солнце в блеклой голубизне неба пробовало светить по-летнему, припекая все живущее к земле, как к стенкам котла. Бродники кружили вокруг неспешно двигавшихся повозок подобно своре пастушеских собак, окруживших стадо овец.

Половцев гнали куда-то на север, к землям, принадлежавшим хану Кончаку. Обовлый надеялся, что когда-нибудь он узнает, зачем это делалось, пока же важным было иное. Его племя цело, и это — милость Тэнгри.

Степь приучила ценить каждый день жизни.

Вчера священник Кирилл, прозванный жителями Тмутаракани Чурилой, видел, как у портала его церкви убили человека. Убили просто так, молча и неожиданно кинувшись, как делают собаки, охваченные бешенством.

Несчастный успел только раз вскрикнуть, прежде чем ему раскололи череп о ребро мраморной ступени лестницы, ведущей к воротам церкви. Этот крик и привлек Кирилла, только что закончившего службу в пустом храме без единого прихожанина. Вмешиваться было уже поздно, мозговая жижа с обломками черепных костей залила лестницу так щедро, что сомневаться в смерти человека не приходилось. Кириллу оставалось только помолиться про себя за упокой души неведомого мученика.

Священник не вмешивался в развернувшееся на его глазах, ибо сказал Господь: «Не мечите бисер перед свиньями». Многие из жителей Тмутаракани уже утратили последние остатки человеческого, превратившись в отребье, недостойное называться не то что людьми — зверями. Заповеди Божьи, и среди них — «не убий», стали пустым звуком, а Кирилл не был Сыном Божьим, владевшим даром говорить с бесами, овладевшими частью горожан.

Убийцы подняли на руки растерзанное тело и понесли прочь, к высившимся над городом мрачным стенам восстановленного древнего святилища. Капли крови срывались с трупа вниз, превращая лица убийц в маски смерти.

Или это и были их подлинные лица?

Священник Кирилл не знал, что будет с телом дальше, его не пускали в святилище, да и не хотелось туда идти — тешить греховное любопытство и осквернять душу.

Он не знал, что растерзанное, окровавленное тело будет положено на алтарь неведомого бога, чей облик на камне стерт ветрами, с имя — временем. И бог возрадуется очередной кровавой жертве, дающей силу для скорого пришествия на Землю.

Скоро! Скоро грядет последний час для всего живого на земле!

3. Район Каялы — Киев.

10 мая 1185 гола

Еще один ночной переход вывел русские полки к берегу небольшой спокойной реки Сюурлий, мутной от глиняной взвеси, поднятой недавним ледоходом. Дружинники ехали молча, поддавшись естественному в этих местах предчувствию скрытой угрозы. Мелодичное позвякивание оружия и металлических частей сбруи, посягавшее на тишину, только усиливало потаенную напряженность, впившуюся в души воинов рыболовецким гарпуном.

Особо тяжело было тем, кого приказ князя Игоря Святославича направил в боевое охранение. Черниговские ковуи и рыльские дружинники Святослава Ольговича воткнулись в степь, как рачьи клешни в падаль. В ожидании врага они рассчитывали не столько на глаза, уставшие после ночного бдения, сколько на инстинкт, выработанный многими поколениями жителей пограничья.

На утренней заре князь Владимир Путивльский разыскал черниговского боярина Ольстина Олексича, вполглаза спавшего прямо в седле. Заслышав приближение путивльской дружины, Ольстин Олексич зевнул во весь рот и остановил коня.

— Здрав будь, князь, — хриплым с утра голосом сказал черниговец, отвешивая поклон.

— Взаимно, боярин, — откликнулся Владимир Игоревич, подняв в приветствии руку, обтянутую по локоть кольчужной перчаткой.

Солнечный зайчик, пробудившийся еще на рассвете, ударился в своем полете о внутреннюю сторону забранной в сталь княжеской ладони и отразился в полированном серебре иконки, укрепленной над наносьем шлема Ольстина Олексича. На миг показалось, что между князем и боярином проскочила молния.

Бывают грозы без дождя. Они самые опасные, как говорят знающие люди.

— Отводи своих ковуев к войску, боярин, — сказал князь Владимир. — Они заслужили отдых.

— Плох ковуй, ослабевший от одного ночного перехода, — ухмыльнулся Ольстин. — Вот кони — да, они не железные, им отдых не повредит... Дозволь только, князь, мне самому отправиться к Рыльской дружине. Горяч больно Святослав Ольгович, как бы не сотворил чего...

— Сгоряча только дети творятся, — с некоторой обидой за товарища детских игр заметил князь Владимир.

Но, признавая правоту черниговца, продолжил:

— Поезжай, боярин.

Ольстин Олексич снова ухмыльнулся, словно услышал что-то чрезвычайно смешное. Свистом подозвав ближних к себе ковуев, он отдал несколько коротких приказаний.

Вскоре черниговский отряд разделился на две неравные части. Большинство ковуев не спеша направились обратно, ориентируясь на неясный, но все равно узнаваемый шум воинского стана, а Ольстин Олексич, забрав с собой дюжину копейщиков, отвернул вбок, наперерез рыльским дружинникам. Князь Владимир Игоревич был рад, что ковуи покинули его. И не то чтобы он не любил черниговцев. Просто не сегодня-завтра русское войско должно было выйти к долгожданной цели похода и увидеть свадебный поезд, где в окружении подруг и лучших из лучших молодых воинов будет ждать жениха дочь Кончака, без лести прославленная поэтами прекрасная Гурандухт. Владимир хотел первым встретить свою судьбу. Встретить девушку, предназначенную ему в жены до конца жизни. Князь еще не видел ее, но уже любил и почитал. Достойна уважения дочь могущественнейшего из половецких ханов, достойна любви дочь отцова побратима. Свадьба делает юношу мужчиной, а наследника княжеского стола — настоящим князем. А что за свадьба без невесты?!

Ольстин Олексич тоже был рад, что покинул путивльскую дружину.

Разной бывает радость. И черной тоже...

* * *

Той ночью Абдул Аль-Хазред спас человека. Спас, повинуясь внутреннему побуждению. Привычней было бы сказать — зову души, но откуда взяться душе у существа, воскрешенного из небытия волей злого тмутараканского божества? Существа, перешагнувшего последнюю грань жизни и не нашедшего успокоения в смерти?

Аль-Хазред перестал задумываться над причинами совершаемых им поступков. Он знал, что так надо, что его господин будет доволен свершенным, и делал так. Ел в харчевнях, не чувствуя вкуса еды и зная, что может теперь обходиться совсем без нее. Вечерами укладывался на доски лавки постоялого двора или просто расстилал на прибитой земле пола непритязательный коврик и лежал не размыкая глаз, хотя и не нуждался во сне. Дышал, раз так принято. Пресмыкался перед знатными и могущественными людьми, понимая при этом, что в его власти убить любого, даже не пошевелив ладонью. Он пробовал.

На рынке, теснившемся у переправы через Днепр, выбрал взглядом основательного купчину с холеной бородищей и представил мысленно, как, подобно кому молодого сыра, сжимается гордая купеческая голова. Когда купец умирал, Абдул Аль-Хазред возрадовался, но не силе своих магических способностей, а тому, что он выбрал жертву в относительном отдалении от себя. Голова купца сжалась, сложившись вовнутрь, и окровавленное мозговое вещество обрызгало окружающих отвратительным осклизлым дождем. Торговли в тот день на рынке больше не было.

Ночью же Абдул Аль-Хазред спас человека от неминуемой и тяжелой смерти. Так случилось, что араб стал свидетелем, а затем и участником погони за воришкой, осмелившимся забраться на Ярославов двор в поисках легкой поживы. Княжеские хоромы охранялись спустя рукава, и лучшей стражей считалось почитание верховной власти и боязнь неминуемого наказания. Но последние два десятилетия отбили у доброй части киевлян уважение к своему князю — а что, можно подумать, сами Рюриковичи продолжали считать Киев хоть не матерью, так старшим братом городов русских! Свои не хуже пришлых кочевников разоряли окрестности стольного града, а то и сам детинец брали на щит; и Киев терпел насилие, откупаясь имуществом и жизнями своих насельников. Любой купец блюдет свой товар лучше, чем князь киевский — интересы своих подданных. Так отчего же, собственно, не ограбить богатого, но ленивого и слабого?

Вору просто не повезло. Так уж совпало, что толкавшиеся в небе облака, не пропускавшие даже луча лунного света, отшатнулись друг от друга именно в тот момент, когда вор с большим узлом, где лежало запылившееся княжеское серебро, перебирался через неохраняемую стену на задворках хором. Вор был возмущен. Серебряная посуда — в пыли! Сколько же она пролежала без движения в запертом сундуке, на котором даже бронзовый навесной замок хитрой кордовской работы покрылся зеленоватой патиной?! Кража, кто спорит, грех, но стяжательство — грех не меньший!

Неожиданно вырвавшаяся на свободу луна залила Киев неподвижным гнилостным светом. И стражник, высунувшийся из проема широкой бойницы или узкого окна, кому как больше нравится, проделанного под крышей терема, вознесенного над княжескими хоромами, ясно разглядел в этом свете отблески на округлых до непристойности боках серебряных сосудов, выпиравших из небрежно увязанного воровского узла.

Стражник не стал кричать. Так можно только спугнуть грабителя, но не поймать его. Сбежать и укрыться в темных узких улочках города было проще простого, если, конечно, не выдаст собачий лай. Но дремавшие в своих конурах псы знали, что разбуженный хозяин не простит ложной тревоги, и берегли голос для того, кто осмелится покуситься на покой именно их дома. Что ж до погони на улице — не их, собак, это дело.

Стражник тихо сказал несколько слов своему товарищу, находившемуся у бойницы с противоположной стороны. Товарищ, более молодой и подвижный, прошлепал мягкими подошвами сапог вниз по винтовой лестнице и поднял сторожу, с нарочитой ленью коротавшую время за игрой в зернь.

Кости были отброшены в стороны, а в руках воинов оказались мечи и заранее натянутые луки.

Незадачливый вор, облегченно вздохнувший, когда луна снова скрылась за плотными облаками, был обескуражен, когда стрела, прилетевшая из обманчиво, как выяснилось, спасительной темноты, пришпилила узел с награбленным добром к рассохшимся бревнам стены.

— Слазь, — благодушно сказали вору из темноты. — И осторожней, а то ушибешься.

— Сейчас, — пообещал вор.

И обманул, конечно.

Оставив на стене узел с наворованным, — что дороже — княжеское серебро или собственная жизнь? — вор кубарем скатился вниз, возвращаясь на пройденный уже незадолго до этого путь. Равнодушно прогудела поздним шмелем стрела из самострела, пущенная стражником из бойницы терема, но ушла в землю, не задев вора.

В соревновании, кто быстрее, или стражник перезарядит оружие, или вор скроется, победил вор. Не исключено, оттого, что чаще тренировался. Тихо, вжимаясь спиной в неровные доски уличных заборов, вор уходил все дальше от столь неудачно ограбленного княжеского терема.

Но злоключения горемыки на этом еще не закончились.

Раздосадованная сторожа, лишившись законной добычи, разделилась. Двое полезли на стену, чтобы снять от соблазна подальше сверток с хоть и грязной, но все же серебряной посудой. Остальные, стараясь не греметь оружием, разбились на группы и побежали вдоль стены навстречу друг другу.

С вором должно было произойти то же самое, что и с комаром, неосторожно оказавшимся между смыкающимися в ожидании хлопка ладонями. Возможно, что его ждало и худшее. Комар, что ни говори, погибал сразу. Покусившемуся же на княжеское имущество по славным ромейским законам, пришедшим на Русь вместе с христианством, приходилось опускать осквернившие себя преступлением руки в кипяток. Это тоже была смерть, только от боли, а значит, медленная.

Стражники рядом, а бежать вору было уже некуда. Потеряв в темноте верное направление, он сам себя загнал в ловушку — узкий проулок, кончавшийся глухой стеной. Тупик. Конец пути. И собственно, конец жизни.

Из поясного кошеля-калиты вор достал небольшой четырехгранный стилет и спрятал его в рукав, острием к локтю. Набалдашник рукояти весомо упирался в потную ладонь, и вор знал, что у него есть только один удар, не больше. Вор надеялся, что его не станут обыскивать прямо на месте, а если уж это произойдет, то обойдутся только поверхностным осмотром. Надеялся вор и на то, что стражники не станут его связывать, рассчитывая поскорее вернуться в княжеские палаты. Тогда — один точный и неожиданный удар в горло ближайшего из стражей, прыжок в сторону, и вор свободен.

Конечно, вор понимал, как много случайностей Должно сложиться в его пользу, но иного выхода не видел. Кроме того, не меньше случайностей уже сложилось против него — не пора ли монете судьбы повернуться другой стороной?

Монета судьбы встала на ребро.

В заборе бесшумно открылась неприметная калитка, и сильная рука рывком втащила вора во двор. Появившиеся вскоре стражники увидели в свете зажженных факелов только пустой проулок.

Вор исчез, словно унесенный злыми духами.

Или спасенный Абдул Аль-Хазредом.

Как знать, что здесь хуже.

* * *

Обовлый должен был признать, что бродники Свеневида вели себя на удивление по-хорошему. Не свирепые разбойники, а заботливые проводники — вот кем стали бродники для половцев. Племя Обовлыя неспешно двигалось, находя по пути с помощью знавших здесь каждую травинку бродников воду и пищу. Половецкие юноши осмелели настолько, что уезжали по утренней зорьке на птичью охоту вместе с воинами Свеневида.

Обовлый готов был уже поверить, что бродники не обманули и им нужно не его племя, а те земли, где они раньше кочевали. Об этом же говорило, казалось, и поведение самого Свеневида, проявлявшего все большее нетерпение в желании поскорее довести половцев до заранее намеченного места.

Тем утром Свеневид наконец-то не поднял племя на очередной переход. Бродник подъехал к Обовлыю и ладонью махнул в сторону поблескивавшей впереди неширокой реки.

— Сюурлий, — пояснил он. — Бычья река. Надеюсь, Обовлый, что здесь хватит травы не только для диких зверей, но и для твоего скота.

— Мы на месте? — решился уточнить Обовлый.

— Да, — кивнул Свеневид. — Приехали. Сегодня мы расстанемся, Обовлый, и даже не лги, что тебе это неприятно. Однако надеюсь, что хотя бы про себя ты стал иначе думать о нас, бродниках. Люди чаще склонны бояться не реального зла, но слухов о нем... Зови к полудню своих мужчин на прощальный пир, вождь. Вечером нам в дорогу!

Обовлый поблагодарил поклоном, стараясь не выдать своих чувств. Огорчиться отъезду бродников — Свеневид умен, он поймет ложь, выказать радость — вызвать, возможно, старательно сдерживаемую ярость людей, которым уступали дорогу даже никого не боявшиеся степные волки.

Пир — не битва. Отчего же не позвать на него людей?

Поодаль от половецких веж, чтобы не мешали юркие дети и не отвлекали все время чем-то недовольные женщины, юноши по приказу Обовлыя прогнали несколько раз по широкому кругу волов, приминая траву на месте готовящегося пиршества. На пригорке, заранее окопав его макушку, развели костры, использовав как топливо росшие там же густые кусты.

Расщедрившийся Обовлый приказал заколоть двух молодых бычков. Свеневид же, поглядев с высоты седла на приготовления, заявил, что поедет со своими людьми на охоту. Дичь, мол, лишней не будет. Половцы не возражали. Чужак, даже приглашенный на пир, особо хорош, когда туда не является или, что вернее, запаздывает, оставляя хозяевам время насладиться покоем и одиночеством без постылой компании.

Бродники направились в прибрежные заросли погонять птиц, но Свеневид пренебрег развлечением. С тремя подручными, неотступно следовавшими вслед за вожаком, он отвернул в сторону, к броду через Сюурлий.

Кони осторожно перешли по чавкавшей липкой глине на другую сторону реки и, почувствовав под копытами твердую почву, перешли, не дожидаясь понукания от хозяев, на быструю рысь. Ошметки грязи летели с лошадиных ног на степную траву, помечая дорогу бродников.

Символично ли это? Не знаю, не знаю...

Свеневид и его люди ехали, не стараясь скрыть свое присутствие, и совсем не удивились, когда, перевалив через вершину одного из холмов, частых в этой местности, увидели прямо перед собой русских дружинников в полном вооружении. В центре русского отряда на могучем гнедом коне ожидал приближения бродников воин в полном вооружении. По степному обычаю, на начищенную кольчугу он надел пластинчатый доспех, прикрывавший грудь, живот и спину, но не сковывавший движения в скоротечной степной рубке. Поднятый кверху наносник шлема напоминал восставший фаллос, требовавший немедленного удовлетворения недвусмысленного желания, из-за него сконфуженно выглядывал святой, отлитый на серебряной иконке, прикрепленной к куполу шлема.

Боярин Ольстин Олексич улыбался, глядя на приближающихся бродников. Так улыбается из размытой весенним паводком могилы череп, приветствуя еще живущих.

— Мир тебе, воевода, — сказал черниговец.

— Здрав будь, боярин, — отозвался Свеневид, изрядно развеселившись от пожелания ковуя. — По добру ли доехали?

— По добру, — усмехнулся Ольстин Олексич, оценив ответную двусмысленность. — Надеюсь, что и с твоими воинами все в порядке?

— Что с ними будет, — равнодушно заметил Свеневид.

— Удалось ли... о чем договаривались?

— Могло быть иначе? В Степи слово держат.

— Значит...

— Значит — твое время, боярин! А мы поможем, раз уж дело выходит общим.

— Где Гзак?

— Будет Гзак. — Глаза бродника вспыхнули зеленым волчьим пламенем. — Когда настанет время — будет, не задержится!

— Вы разве не обмениваетесь гонцами?

— Нет, разумеется! К чему доверяться лишним людям? Не волнуйся, боярин, Гзак не подведет. Он заинтересован в успехе, быть может, больше всех. Меня волнует иное. Где войско Кончака, боярин? Хану, возможно, не понравятся перемены в судьбе любимой дочери, и мне не хотелось бы оказаться на пути отцовского гнева.

— Я не обмениваюсь гонцами с ханом Кончаком.

— А стоило бы... Что ж, боярин, к делу!

— Приступим.

Ковуй и бродник спрыгнули с коней на землю и принялись сооружать из травинок и веточек, попадавшихся под руку, примитивную, но вполне понятную карту окрестностей. При этом они говорили о чем-то, но голоса их звучали приглушенно, чтобы не расслышали даже свои.

Свой — он таков только до времени, пока чужой не перекупит. Свеневид и Ольстин знали это по собственному опыту.

Женщины у половцев, как и у многих кочевых народов, были равноправны и независимы, но обычай требовал, чтобы на пиршестве охотников и пастухов присутствовали только мужчины. Правило это нравилось далеко не всем, поскольку означало, помимо прочего, что свежевать и готовить приходилось представителям если не сильного, то уж точно ленивого пола.

Бродники вернулись с охоты как раз тогда, когда в костре прогорела первая партия веток, еще сырых и оттого чадивших. Новые прутья, подброшенные в огонь, успевали прогреться, выбросив в стороны облачка густого белого пара, и пламя, поднявшееся до пояса костровых, очистилось от черной гари, осквернявшей его языки.

Охота удалась. На ремнях, соединивших две тягловые лошади, висела туша большого кабана, поднятого где-то в плавнях. Из огромной раны, наискось пересекавшей грудь зверя, падали на траву успевшие загустеть капли крови.

— Хороший пир будет! — искренне радовался Обовлый.

— Хороший, — улыбался по-доброму Свеневид.

* * *

— Половецкие вежи неподалеку, — сказал вернувшийся обратно Ольстин Олексич князю рыльскому.

— Много? — всполошился князь. — Как не заметили раньше? Сторожа спала?!

— Их немного, — успокоил ковуй. — И это не воины — пастухи.

— Вот как? Стоит ли вообще беспокоиться из-за их присутствия?

— Это — богатые пастухи, — вкрадчиво сказал Ольстин Олексич.

Давно и не нами отмечено, что лучше всего слышится не крик, но шепот. Слова, сказанные черниговцем, расслышала большая часть рыльской дружины, а кто не разобрал, что к чему, был скоро просвещен более удачливыми товарищами.

Добыча!

Добыча рядом! И доступная!

Мужчины презирают доступных женщин, но тянутся к ним, воин стесняется доступной добычи, но никогда от нее не откажется.

Беловод Просович, молодой ковуй, первый год как принятый в черниговскую дружину, единственный сохранил ясность мысли.

— О половецких вежах надо упредить князя Игоря Святославича, — сказал он Ольстину Олексичу. — Как знать, возможно, это предвестник появления большого рода, а значит, и войска.

— Сказать — значит лишить себя добычи, — вмешался другой ковуй, и от его слов заволновалась большая часть дружинников.

— Но сказать придется, — поддержал Беловода Ольстин. — Дело серьезное... Мне доложили, что среди веж заметили зеленые шатры.

Стон пронесся по сбившимся в кучу воинам. Обычно под зелеными пологами шатров ехали через степь к днепровским переправам караваны купцов, торгующих русскими мехами и арабским серебром. Эти караваны охранялись очень хорошо, так что даже бродники, которым грабить было важнее, чем жить, не осмеливались нападать на них.

Зеленые шатры среди половецких пастушеских веж могли означать, что, скорее всего, часть купеческого каравана отстала от товарищей-купцов и от вооруженных наемников!

Удача! Но на пути к этой удаче — долг. Необходимо известить старшего в войске, князя северского Игоря Святославича. А он наверняка запретит нападать на купцов, чтобы не обидеть давших им приют половцев.

Вот и вся удача.

— Поезжай, Беловод, — кивнул головой Ольстин Олексич, — Расскажи обо всем князю. И осторожней! Хотя в степи и тихо, но кто знает, что может случиться.

Молодой ковуй, гордый оказанным доверием, развернул коня и направил его в сторону русского лагеря. Боярин Ольстин отметил про себя, что Беловод направил скакуна неспешной рысью, чтобы отзвук от ударов копыт гасился одеялом поникшего прошлогоднего ковыля.

— Князь — князем, — огорченно сказал кто-то, — но обидно-то как...

— Если там даже один только груженый воз, — рассуждал другой ковуй, бросая изредка взгляд на Ольстина Олексича, — то добра на нем хватит, чтобы купить не одну вотчину.

— Чего чужое добро считать, — вздохнул кто-то.

— Да уж, чужое — считать нечего. Вот ежели бы оно стало своим...

— Поговорите мне! — прикрикнул на воинов князь рыльский. — Мы не разбойники, чтобы промышлять по степи!

— Мы-то не разбойники, — не полез в карман за словом первый ковуй. — А вот про половцев я не поручусь. Вежи-то у них приметные, юрта Бурчевичей. Нечего им кочевать в таком отдалении от своих. Здесь земли Кончака, Бурчевичам же пристало пасти свой скот южнее, у Меотийских болот. Может, и купеческие шатры оказались у них не волей случая? Кто же упустит такую добычу?

— И то верно, — вмешался внимательно слушавший своего товарища Ольстин Олексич. — Неладное творится в степи, князь! Дозволь моим ковуям проехаться вперед, проверить, что к чему!

Святослав Рыльский поглядел на своих дружинников, прикидывая, сможет ли удержать их в узде, уступив возможность захвата богатой добычи черниговским ковуям. Затем князь подумал, как объясняться с Игорем Святославичем, отчего, не дождавшись приказа, напал на половецкое поселение. Наконец, князь Святослав размыслил, сможет ли он переступить через собственное желание показать воинскую удаль.

Князь Святослав Ольгович принял решение.

— Едем вместе, — сказал он черниговскому боярину Ольстину Олексичу. — Как знать, может, опасность больше, чем утверждает сторожа!

И князь повел за собой войско.

— Добрый будет пир! — радовался Обовлый. — Отведай, воевода Свеневид, первый кус!

И половец протянул броднику на острие ножа заботливо вырезанный лучший кусок зажаренного кабана.

Свеневид перехватил рукоять ножа, понюхал насаженное на лезвие сочащееся прозрачным жиром пахучее мясо и стряхнул его под ноги.

— Пережарено, — сквозь зубы сказал он. — Я предпочитаю мясо с кровью.

И Свеневид повернулся к своим бродникам, давно ждавшим сигнала.

* * *

Два гонца мчались к Игореву стану, и оба с одним известием.

— Половцы рядом! — сообщил первый из них, спрыгивая с коня и отвешивая поклон князю. — Там, за рекой!

— Заждались, поди, — ухмыльнулся Игорь Святославич, повернувшись к сыну.

— Еще бы, — потер свой длинный нос Буй-Тур Всеволод. — Не каждый день русский князь сам в полон идет, да еще и коня погоняет. А?

Молодой князь путивльский Владимир только наливался на лице багрянцем, не смея спорить со старшим родственником. Только сжало сердце странной истомой. В то время Владимир Игоревич посчитал, что дело в нетерпении перед встречей с Кончаковной. Через год после свадьбы он изменил мнение, решив, что, как ни печально, просто не понял предчувствия беды, отклика души на слова князя трубечского.

Рюриковичи верили в предчувствия. Зря, что ли, у истоков их рода стоял конунг, само имя которого скрыто было и от современников, и от потомков. Северяне-варяги звали его Хельги. Вещий — с почтительным страхом величали на Руси. И в жены воспитаннику своему, Ингвару Рюриковичу, девицу подыскал под стать себе, из Полоцка, где ведуньи и оборотни так же естественны, как рассвет поутру. Княгиня Хельга железной рукой, дланью воина, а не женщины, правила страной при муже и сыне, а затем, неожиданно для всех, оставила княжеский престол возмужавшему Святославу Ингваревичу и отправилась в Царьград, где приняла крещение по христианскому обряду. Больше всех поражался прибытию северной княгини басилевс Константин Багрянородный, никак не желавший поверить, что у этой светловолосой красавицы взрослый сын. Владыка Константинополя, привыкший к легким победам над доступными женщинами своего двора, напросился в крестные отцы киевской княгини, жадно пожирая глазами очертания стройного тела под намокшей в крестильной купели полотняной рубахой. Уже после свершения обряда, предвкушая скорое наслаждение северной красавицей, а об отказе не могло быть и речи — такая честь для варваров, о чем речь, басилевс услышал, как Хельга, остановившись перед яркой и страшной фреской распятия Сына Божьего, произнесла, про себя ли или обращаясь к страдающему на кресте, несколько слов на своем непонятном наречии. Константин Багрянородный спросил у своего телохранителя-варанга, пришедшего на службу с Руси, что сказала киевская княгиня. Варанг, пристально глядя на повелителя, сообщил, что она заявила нарисованному Сыну Божьему, что тот, без сомнения, маг посильнее, чем она сама. На следующее утро киевское посольство было с великим почетом, но и с большой поспешностью выпровожено за пределы столицы Ромейской империи. Константинопольские вельможи, отряженные в сопровождающие, со вздохами, такими искренними, что они сразу предполагали ложь, рассказали о внезапном недуге, не позволившем басилевсу лично проводить дорогую гостью.

Рюриковичи верили в предчувствия. Но и предчувствия могут обмануть. Или не явиться в нужное время.

— Половцы, — сообщил только что прибывший второй гонец, молодой ковуй из отчего-то задержавшегося отряда Ольстина Олексича.

— Уже знаем, — откликнулся Буй-Тур Всеволод и, заметив искреннее огорчение на лице неудачливого гонца, хлопнул его по плечу плотной кожаной безрукавки и сказал ободряюще: — Не волнуйся так, это нужные половцы!

Предчувствие — где ты?!

* * *

— Дым на горизонте!

— Вижу, — тихо произнес Ольстин Олексич, ровно сказав не гонцу, себе. И уже громко, чтобы все услышали, приказал: — В боевой порядок!

Князь Святослав Рыльский взмахнул рукой, и постоянно находившийся поблизости дружинник поднес к губам рог и затрубил. Протяжный вой холодил лезвием кинжала внутренности воинов, настраивая их на грядущий бой. Шерсть на волчьем загривке становится дыбом еще до того, как хищник увидит свою добычу, воин должен быть готов к сече и смерти, лишь почуяв противника. Когда боевой конь галопом несет тебя в ощетинившееся окровавленным смертоносным железом, запорошенное степным прахом месиво живого и мертвого, некогда бороться с собственным страхом и неуверенностью в силах. Победит не тот, у кого больше мускулов, а тот, кто тверже духом. Душа правит человеком, душой же — Бог.

Хотя как же быть с поверженными в схватке? Отчего их оставила удача? Бог ли их оказался слабее, или по вере воздалось — каждому свое?!

Под одобрительный рык турьего рога рыльские дружинники растягивались во вторую линию за ощерившуюся копьями полосу черниговских ковуев. Кто бы ни был впереди, ему требовалась особая милость богов-покровителей, чтобы не то чтобы победить — выжить в предстоящей схватке. Ковуи, подвижные, как все степняки, подобно загонщикам на охоте должны были поднять неведомого пока зверя и гнать прямо на бронированную стену рыльской дружины. И выбор для так некстати обнаружившего себя врага станет простым и печальным: погибнуть от прямого русского меча либо от изогнутой сабли, которой отдавали предпочтение не забывшие кочевого прошлого ковуи.

— Вижу половецкие вежи! — раздался тот же голос, который перед этим сообщил о дыме над горизонтом.

— Видишь?! — воскликнул боярин Ольстин. — Так что же стоим?! Князь, — обернулся он к Святославу Рыльскому, — прикажи только!..

— В бой! — юношеский голос сорвался, прозвучав излишне высоко, но никто даже не усмехнулся.

Впереди смерть или добыча, слава или позор. Впереди — неизвестность. И какая нам разница, каким ключом открывается дверь в таинственную комнату, позолоченным гигантом или проржавевшим железным карликом? Какая разница, баритон или фальцет отправил тебя в бой.

Все равно.

Там — в неизвестности — все равно...

* * *

— Вижу половецкие вежи!

Князь Владимир Путивльский внутренне подобрался. Вот и наступил день, ради которого он направился в неурочное время в глубь Половецкого поля.

Владимир оглянулся на отца, ехавшего немного поодаль, разглядел добрую, все понимающую улыбку, заметил лукавые огоньки в глазах дружинников, таких же молодых, как и он сам.

— Построиться в боевой порядок! — приказал князь путивльский, и дружинники, стараясь сохранять серьезный вид, стали выполнять княжье повеление.

Сокол, высматривавший с высоты добычу, заметил, как люди, а они твари опасные, приближаться к ним не стоило, некоторые умели жалить сильнее, чем осы — до смерти, двигавшиеся по выросшей до конского брюха траве, сложили на степной глади иной, чем раньше, узор. До этого человеческие стаи напоминали сверху аистиные клювы, длинные и заостренные к началу, теперь же вместо них по степи двигались небольшие живые шарики, похожие, как решил про себя сокол, на катышки овечьего навоза.

На другом берегу небольшой степной речки, воскресавшей, по примеру Ярилы, по весне вместе с таянием снегов и умиравшей под рукой Дажьбога в начале лета, виднелись половецкие вежи. Белый войлок отражал солнечные лучи, и яркие конусы бросались в глаза еще издали. Поэтому и старались половецкие художники одну из сторон войлочных листов покрывать сплошь разноцветными узорами, сливавшимися со степным разнотравьем. Белый — цвет зимы и снега. Еще это цвет силы и безнаказанности; летом в белом шатре мог жить лишь великий воин. Или хан.

* * *

Обовлый погиб первым, и в этом его счастье. Он уже не видел, как бродники перебили мужчин его племени. Убивали буднично, привычно. Не было надсадных криков сражающихся и погибающих, размахивания оружием. Почти не было звона клинков — половцы просто не успели их обнажить. Были точные, выверенные за многие годы движения не рук даже, ладоней.

Движение — удар.

Движение — жизнь... Кровь... Смерть...

Насаженного на вертел кабана забыли над пламенем костра. Снять тушу или хотя бы повернуть ее над огнем было некому. Сладкий запах паленого плавно потек в низину, где скрылись от назойливых степных ветров половецкие вежи. Черный дым от сгорающего мяса витой базальтовой колонной поднялся к запятнанному облаками небу, став на время надгробным памятником для погибших.

Ехавший во главе своего отряда Свеневид казался богом войны, высокий, со львиной гривой откинутых назад волос, удерживаемых кожаным ремешком, с небрежно опущенным книзу широким мечом, потемневшим от недавно пролитой крови. Свеневиду всегда казалось, что после боя его меч становится шире, словно упившийся комар поутру.

Несколько стрел, шипя, воткнулись в землю возле копыт коня Свеневида. Это половецкие женщины и дети пытались отогнать коварных врагов подальше от веж. Наконечник одной стрелы чиркнул по кольчуге ехавшего рядом со Свеневидом бродника, но пробить стальное плетение не смог. Степной лук требовал от стрелка большой физической силы, иначе становясь бесполезной безделкой.

Бродники окружали соединенные в окружность половецкие вежи. Они не торопились. Жертва никуда не уйдет. Как не уйдет и развлечение. Человеку хочется чувствовать себя если не богом, то ближним к нему существом. А что даст броднику ощущение божественной силы больше, чем уверенность в праве даровать либо отнимать жизнь?

Жизнь — дар Тэнгри-Неба? Чушь! Жизнь для половцев, прятавшихся за деревом и войлоком веж, будет даром бродников Свеневида.

Или, что вернее, не будет. Бродник берет, не дарует...

Еще пощелкивали бессильные стрелы по щитам и кольчугам, еще сжимали детские и старческие руки плохо кованные сабли, недавно осиротевшие по вине бродников, но судьба племени Обовлыя была уже решена. Бродники не спешили. Поспешность не к лицу смерти.

Свеневид легко, как девицу у костра в ночь на Купалу, провернул ладонью копье. Теперь иззубренное острие недоуменно смотрело назад, на испачканный фекалиями конский хвост, не понимая, за что такое бесчестие. Пожелай бродник объяснить, копье услышало бы, что арабские торговцы живым товаром предпочитают, чтобы перекупаемая ими добыча выглядела насколько возможно целой и неповрежденной. Тупым концом древка, которое Свеневид запретил оковывать металлом, удобно глушить будущих рабов — это занятие не требовало ссаживаться с коня, да и сарацины не делали проблемы из-за одной-другой шишки на лбу товара.

Левая ладонь Свеневида небрежно, но, тем не менее, крепко держала витую плеть. Один удар по конскому крупу, и послушное животное взовьется в воздух, за своим повелителем внутрь защитного круга хлынут другие бродники — и конец.

Конец — ожиданию добычи.

Конец — чувству божественного всемогущества. Из бога, решающего судьбу человека, победивший воин неминуемо превращается в палача. Это же — суть занятие человеческое.

Конец — ожиданию смерти.

Вот она, смерть, неспешно едет себе поодаль от веж, медленно, по спирали, приближаясь к своим жертвам. Плачь, бойся, сопротивляйся, замри обреченно — какая разница! Вот она, смерть, неизбежная, как рвота после сладкого ромейского вина, заеденного соленым огурцом. Вот она — смерть...

* * *

Река, как невидимая стена, разделила русских и половецких воинов. Много уже было сказано — и о масти коней, и о состоянии оружия, и о мастерстве наездников и воинов. Каждый удачный выкрик сопровождался громким, идущим от сердца хохотом с одной стороны, звенящим салютом из стрел — с другой. Стрела — она тоже может быть от сердца, здесь ведь все зависит от того, как натягивать тетиву. Может быть — и в сердце...

Сразу несколько стрел глухо впились в траву у копыт коня князя путивльского. Древко одной из них, выкрашенное сажей в черный цвет, нервно подрагивало, стыдясь промаха.

— Хорошо кладут, — восхитился молодой ковуй Беловод Просович, так и не покинувший княжеский отряд.

Какой отдых гонцу, когда тут такое происходит!

Еще одна черная стрела, довольно взвизгнув, впилась в заостренный верх шишака ковуя и вместе с ним рухнула наземь.

— Да что же это... — растерянно сказал Беловод, нашаривая закинутое за спину налучье.

Вытащив лук и сноровисто натянув тетиву, ковуй положил поверх стрелу и, прищурясь, стал выискивать для себя жертву на противоположном берегу.

— Вот она, — выдохнул он. — Вон у той вежи, что с красным пологом!

— Кто? — поинтересовался Владимир Игоревич.

— Девчонка. То ее стрелы черные, я заметил. Как и волосы... Взгляни, князь, как она хороша, внутри все так и замирает, аж прицелиться не могу!

Князь Владимир Путивльский еще никогда не видел своей нареченной, полагаясь на волю и вкус отца. Но сердце подсказывало ему, что стройная темноволосая девушка, одетая в традициях Половецкого поля в длинные кожаные штаны, заправленные внутрь сшитых по ноге кожаных сапог, свободную полотняную рубаху, выбеленную на солнце, девушка, управляющаяся с тугим луком не хуже дружинника или солтана, и есть та самая, которая предназначена ему судьбой и выбором родителя.

Сердце не всегда врет. Предчувствие Рюриковичей сослужило на этот раз верную и честную службу. Там, у вежи с откинутым красным пологом, действительно стояла дочь Кончака Гурандухт. Со времени, что прошло с визита в Шарукань Миронега, девочка с ободранными коленками подросла и округлилась, превратившись в предмет вожделений большей части видевших ее мужчин. Восточные женщины созревают рано и цветут так же щедро, как фруктовый сад по весне. Как описать тебя, дочь Кончака? Слово солжет, пристрастное к такой красоте. Милая девушка, листающая эти страницы, взгляните, Бога ради, на свое отражение в зеркале. Вы прекрасны, и, возможно, такова же была Гурандухт. А вы, юноша или мужчина, что вы скажете о своей любимой? Скажите то же и о ханской дочери — не ошибетесь!

«Ничего особенного», — прошипит, небрежно всмотревшись, какой-нибудь брюзга. Если взять европейский канон красоты... а вот на Востоке... Полноте, голубчики, да любили ли вы? Прекрасен любимый человек, что бы ни говорили злопыхатели, прекрасен, и да сгинут те, кто не понял этого, ибо не познавший любви человек — что смоковница без плодов.

Бог есть любовь.

Что еще скажешь?

— Хороша, — вздохнул Беловод Просович.

И на выдохе, как учили старшие, плавно отпустил тетиву.

Стрела ввинтилась в воздух и бросилась вперед, как сокол на добычу. Точно к юрте с красным пологом.

К Гурандухт.

* * *

Слова «смерть» и «смех» схожи не случайно. Смерть — смеется. Череп ухмыляется. Непостижимый дух, Тот-Кому-Нет-Имени, довольно улыбается, получив новых подданных в свое призрачное ханство, называемое отвлеченно, чтобы не накликать раньше положенного, нижним миром.

Напуганный человек, когда его страхи благополучно разрешаются, может разразиться истеричным нервным смехом. Чем больше страх, тем громче смех. Какой страх превосходит страх смерти? Вот уж — нахохочешься...

Женщины и дети из племени несчастного Обовлыя приготовились к смерти. Но той надоела затянувшаяся чрезмерно игра.

И смерть отступила.

— Ковуи! — крикнул кто-то из бродников.

— Ковуи! — был подхвачен этот крик.

— В степь! Отходим! — громче всех заорал Свеневид.

И бродники, погоняя коней, кто пятками, кто плетью, помчались прочь от так и не покорившейся им окружности из сцепленных потертыми вожжами половецких веж.

И это было не трусливое паническое бегство от неожиданно нагрянувшего врага, а заранее обговоренное отступление.

За бегство от черниговских ковуев Свеневид и его люди получили незадолго до этого щедрую плату черниговским же золотом. Оно ждало их в узкой лощине неподалеку, охраняемое дозорными, даже и не подозревавшими, что лежит в неприметном седельном мешке, небрежно брошенном на слежавшееся сено в одной из телег обоза. Свеневид разумно рассудил, что в противном случае он не нашел бы по возвращении ни людей, ни обоза, ни, разумеется, золота. А то он не знал своих бродников! Подбирал-то, поди, под себя и свой характер...

— Уйдут, — огорченно воскликнул Святослав Рыльский, глядя на столб пыли, поднятый копытами коней отступающих бродников.

— Уйдут, — согласился Ольстин Олексич, скакавший рядом с князем. — Но, прошу заметить, без добычи!

— Что с того? — не понял князь Святослав. — Нам с этого все равно не поживиться. Идем землями Кончака, а он не позволит безнаказанно грабить своих людей ни бродникам, ни нам. А благодарность в калиту не положишь, не так ли?

— Так. И не так.

— В чем дело?

Князь рыльский в недоумении даже придержал коня, переведя его с галопа на неспешную рысь.

— Взгляни повнимательнее на вымпелы над вежами, князь, — вкрадчиво проговорил Ольстин Олексич, в свою очередь переводя коня на рысь. — Цвет-то у них желтый, не красный. Это вежи Бурчевичей, а не Шаруканидов!

Бунчуки каждого из полновластных половецких ханов различались расцветкой, и попытки поднять вымпелы неправильного цвета, дабы скрыть свою родовую принадлежность, карались единственным наказанием, признаваемым в Степи, — смертью. Что же говорить тогда о том, с какой болезненной яростью ханы защищали не просто традиционные цвета рода, но родовую землю?!

Бурчевичам нечего было делать на землях Кончака. Они здесь были пришельцами. Чужаками. Нарушителями обычаев и законов Степи. Преступниками.

Преступление же требовало наказания.

Грабя невинного, тем более лишая его жизни, ты совершаешь тяжкое преступление. Отбирая имущество и жизнь у преступника, ты всего лишь помогаешь вершить правосудие.

Дело-то выходило богоугодное!

И князь Святослав Рыльский взмахом руки послал своих дружинников на штурм жалкой преграды из сцепленных ветхих веж. Не ожидая подтверждения приказа от своего боярина и воеводы, вместе с рыльской дружиной на половецкий обоз обрушились черниговские ковуи.

Смерть смеялась.

Игра в кошки-мышки удалась на славу. Редки мгновения такого резкого перехода от надежды к отчаянию, от жажды жизни к обреченности, и смерть ценила каждый из пойманных ею всплесков эмоций с понятным восторгом знатока.

Стрелы ковуев не знали промаха, безошибочно находя себе жертвы. Беззащитные человеческие тела, не прикрытые кольчугами или пластинчатыми панцирями, с покорностью принимали в себя смертоносный металл и падали на войлок веж либо вытоптанную землю, содрогаясь в последних конвульсиях агонии. Древки стрел, глубоко ушедшие в застывшее месиво костей и мяса, недавно еще бывшее живыми людьми, торчали кверху уродливыми толстыми обрубками, напоминая насытившихся болотных пиявок.

Раб в Степи — обуза, а отпущенный на волю — предатель. Поэтому хладнокровное убийство детей и женщин дружинники и ковуи воспринимали как объяснимую необходимость. Воинская честь не умалялась этим поступком, более того, требовала именно такого поведения. Что дороже, если мы, благородные воины, соблаговолим, конечно, задуматься, — жизнь незнакомых нам чужаков или опасность, которой может подвергнуться, если поддадимся неверно понятой жалости, собственная дружина?

Воинская честь — существовала ли ты где-либо, кроме рыцарских романов?!

Тем временем азарт боя сменился разочарованием. Видно было любому, кто хоть раз был в Половецком поле, — добыча попалась куцая. Вытертый войлок и латаные борта телег говорили от имени убитых хозяев, обвиняя с немой, но явной укоризной. Стоило ли ради этого проливать столько крови?

— Бродники на падаль не кидаются, — раздался в наступившей тишине голос Ольстина Олексича. Рассудительный такой. Разумный.

Хлипкие повозки безжалостно переворачивались на бока, хрустели деревянные каркасы веж, лопались окованные давно проржавелым железом большие колеса. Жалкий скарб небогатого племени стыдливо высыпался под лучи насмешливо ухмылявшегося сверху солнца.

— Бродники на падаль не кидаются, — повторяли, как заклинание, дружинники и ковуи.

Повторял это, правда, про себя, и князь рыльский. Ему, как никому другому, нужна была богатая добыча. И не от алчности, хотя... не без греха, увы... Что сможет привезти Святослав Ольгович из своей сторожи? Бессмысленно загубленные души или нежданный богатый подарок на свадьбу родственника? Выбор, знаете ли...

Последней разбили телегу, стоявшую в стороне от оборонного периметра. Казалось, что ее просто не успели связать в единое целое с остальными, так неожиданно было нападение бродников. Телегу эту едва не пропустили. Островерхой юрты-вежи на ней не было, а небрежно брошенный поверх войлок грязно-желтого цвета сливался со степной травой.

Громко хрустнула одна из осей телеги, не выдержав резкого рывка кверху. Наполнявший телегу груз вывалился на траву, и дружинники замерли, боясь спугнуть нежданную удачу.

Из разбитого сундучка, покрытого затейливой арабской вязью, с любопытством уставились на новых хозяев оправленные в золото драгоценные камни. Рулоны расшитых тканей, франкского бархата, хинских шелков легли перед победителями с покорностью наложниц. Шубы из дорогих мехов, которые даже не дружиннику простому, боярину, а то и князю не зазорно надеть будет, раскинули пустые рукава, пав навзничь на землю по примеру мертвых прежних хозяев.

Бродники на падаль не кидаются.

* * *

— Ну, я и молодец! — похвалил себя ковуй Беловод Просович, проследив за полетом стрелы.

Хвалиться было чем. Хищный снаряд, впиваясь в загустевший воздух, как винт в дерево, с разбойничьим посвистом вошел в переплетение кожаных ремней, державшее листы войлока над красным пологом ханской вежи. Широкий обоюдоострый наконечник рассек кожу, и большой ромб толстого белого войлока бесшумно скользнул книзу, закрыв от нескромных взглядов Тэнгри-Неба прекрасную дочь Кончака.

Ее подруга, как раз появившаяся рядом с новым колчаном, полным стрел, присела на корточки перед шевелящимся войлочным курганом, однако не торопилась высвобождать воинственную невесту. Издалека было плохо видно, но все же казалось, что плечи юной половчанки вздрагивают от возможно невежливого, зато вполне искреннего смеха.

— Наша берет! — воскликнул князь Владимир Путивльский и первым бросил коня к переправе через безымянную степную речку.

За ним поспешили молодые дружинники-гридни, громким гиканьем погоняя своих коней. Звонко щелкали в гудящем воздухе вымпелы на копьях, лезвия мечей и сабель завизжали в воздушных струях в предчувствии скорой схватки.

Воздух! Невидимый и необходимый, естественный для живого и недостижимый для мертвеца. Победную песнь он вспомнил на этот раз или погребальный распев? Спроси у ветра. И вслушайся — ответит ли...

Со стороны половецкого лагеря навстречу русским дружинникам вырвался отряд вооруженных всадников, явно намереваясь прижать противника к кромке берега и опрокинуть обратно в грязные воды. Тем не менее, князь Игорь Святославич даже не пошевелился в седле, продолжая наблюдать за происходящим со стороны. Спокоен был и Буй-Тур Всеволод, подъехавший поближе к брату.

— Мальчику придется искупаться, — заметил князь трубечский. — Согласись, брат, это неплохое средство для тех, кто излишне горяч!

— Посмотрим, — ответил князь Игорь.

Возможно, так и было задумано, и спокойствие князя объяснялось тем, что он заранее знал, что произойдет. А может быть, дело в обычной отцовской гордости и уверенности за своего отпрыска. У Всеволода Трубечского не было времени спросить об этом.

Половцы первыми успели добраться до берега реки, вытянувшись там редкой, ощетинившейся копьями полосой. Русские кони в воде неминуемо замедлили ход, сделав своих седоков прекрасными мишенями для затупленных стрел степняков. Первый залп был сделан наспех, без должного прицела, но все же несколько дружинников шумно рухнули в воду, подняв кусты грязной воды.

Достать новую стрелу из колчана, положить ее на тетиву, натянуть лук и отправить худого и злого посланца во врага — дело скорое, сделать его будет быстрее, чем рассказать об этом. Но еще быстрее русские дружинники, рвавшиеся до этого прямо на половецкий отряд, разделились на две группы, обрушившиеся на фланги степняков.

Инстинкт.

Он требует встретить врага лицом к лицу. И дело здесь не в воинском кодексе чести. Все проще. Спереди воин лучше защищен, а значит, имеет больше шансов уцелеть. Не получив единого приказа, возможно просто не расслышав его, половцы сложили свой строй вдвое, как лист пергамена, встав спина к спине. Несколько лошадей, почувствовав за собой присутствие живого, занервничали и стали лягаться, внеся дополнительную сумятицу и в без того несусветный хаос.

Тем временем русские дружинники соединились в тылу половцев и, в свою очередь, повернулись к берегу, приспустив копья на высоту колена.

Степнякам приходилось выбирать, быть ли насаженными на копья либо отступить. В воду.

— Возможно, брат, — сказал князь Игорь, — мой сын сможет отделаться мокрыми сапогами, а купаться в этой грязи придется иным.

— Готов быть первым среди купальщиков, — ухмыльнулся Буй-Тур Всеволод, — только бы у мальчика получилось!

— Посмотрим, — со спокойствием фаталиста произнес Игорь Святославич.

Половецкие воины, в которых стыд перед возможным поражением возобладал над осторожностью, развернули коней, пытаясь атаковать русские ряды. Стальные конские нагрудники отклонили острия копейных наконечников, и по степной глади далеко разнесся звон скрестившихся мечей и сабель.

Владимир Путивльский не мог разглядеть лица своего соперника. Многие половцы предпочитали шлемы, к которым спереди была приклепана кованая личина, взиравшая на все со стоическим спокойствием.

Эта личина обладала характером, застыло скалясь беззубым ртом. Опасно смеяться над противником, с которым сошелся в бою. Как знать, не раззадорит ли врага насмешка настолько, что злость услужливо удвоит его силы, обратив бахвальство против вас. Смеяться над противником можно от глупости. Или уверенности в себе.

Половец был хорошим воином. Первым же пробным ударом он едва не выбил князя Владимира из седла, оплетя хлестким ударом плети древко копья и рванув его на себя. Владимира Игоревича спасло от падения только то, что кожаный ремешок, крепивший копье к луке седла, оборвался во время рывка.

Выпустив плеть, так и обвившую древко, половец выхватил из богато украшенных ножен саблю.

Покрытый темными разводами клинок загудел, нарезая воздух, и с мелодичным звоном принял на себя рубящий удар княжеского меча.

Меч против сабли.

Сила против изящества. Извечный бой мужского и женского начал. Ян, свивающийся дождевой каплей вокруг Инь.

Силы требует меч. В любой удар — вниз, кверху или вперед, надо вкладывать все, что только можешь. Стальное лезвие, направленное тобой, проломит вражеский доспех, стараясь дотянуться до тела, розового от притока крови, стремящейся наружу. Разлетятся в стороны кованые кольца кольчуги, разойдутся нашитые на кожаную основу чешуи пластинчатого доспеха, лопнет островерхий шишак. Хлынет алый поток, охлаждая вожделенную сталь.

Кровь — горячая. Но клинок в бою, что в кузнице. Раскаленный. Вот так и полосы будущего булата мастер поочередно бросает то в ледяную воду, то в кипяток. Вот так и закаляется оружие. В воде, а затем — в крови.

Но грубая сила не всегда приведет к победе. Меч, гордясь собой, пренебрегает защитой и мастерством врага.

Ошибка!

И часто — неисправимая.

Отлетает лезвие от рукояти, наткнувшись на умбон, металлическую бляху на щите. Ломается острие, запутавшись в прихотливом переплетении кольчужных колец.

И даже испорченный, сломанный меч остается убийцей. Последняя смерть дарована будет умирающим оружием своему хозяину, безуспешно пытающемуся отбиться жалким обломком меча от наседающего противника. Принцип талиона хоть и устарел к тем временам, но продолжал благоденствовать. Око за око. Смерть за смерть.

Иное дело — сабля. Изогнутая, как женский нрав. Твердая, как женский характер. Непредсказуемая, как женский поступок. Ускользающая, как женская верность. И смертоносная, как женская ярость.

Удар для нее — не главное. Важнее, что будет дальше, когда лезвие прикоснется к оружию или доспеху твоего врага. Вкрадчиво, почти невесомо оно скользнет по кажущейся непробиваемой кольчуге, отыскивая непрочное звено, способное, разошедшись, нарушить все плетение. Сколько раз тихое, нежное прикосновение женских пальцев пресекало мужскую решимость сказать «нет»? Сколько раз слабость оказывалась сильнее силы?!

Умбон щита, ставший в этой сече убийцей не одного меча, не попробуешь ли ты убить своего хозяина? Я только прикоснусь к тебе, на мгновение, не больше. Знаешь, легкое касание неприступной незнакомки возбуждает мужчин больше, чем купленные, а оттого заведомо доступные ласки гулящих девок. Я только прикоснусь, а затем заскольжу вниз и немного вбок, огладив чувственно изгибы щита. И всхлипну на миг, задев стальную окантовку щита, а дальше... Дальше — что решит мой хозяин и господин, ладони которого я так послушна. Женщина всегда послушна ладоням любимого. Могу ударить вниз, рассекая кожаные штаны и ногу под ними. Кольчужные чулки-ноговицы, конечно же, могут остановить мой удар, но в них так неудобно ездить, кто же надевает их на бой... Могу отклониться вбок, отбивая в сторону ставший предателем щит и открывая тело врага для скорого смертельного удара. Могу... все!

Смерть — женского рода. Как сабля. Случайность?

Меч против сабли. Напор против скольжения.

Владимир Игоревич гордился своим умением фехтовать. Но противник ему попался достойный, мастерством не уступавший юному князю. Звенела сталь клинков, всхрапывали кони, но исход схватки долго оставался непонятным.

Русские дружинники и половецкие воины уже прекратили поединки между собой, оградив безмолвной окружностью место боя. Особо удачные удары любого из противников встречались тихими вздохами.

Искусство требует молчания. Поединок двух воинов — искусство. Если, конечно, сражаются воины, а не просто вооруженные люди.

Князь Владимир сумел не просто отбить удар сабли своего противника, но и толкнуть половца в грудь вытянутым краем щита. Половец, до этого, казалось, приросший к седлу, покачнулся, попытался отбить летящее ему в грудь лезвие меча и рухнул в траву, не сдержав мощного удара.

Тотчас с коня спрыгнул и Владимир Игоревич. Протянув половцу руку, он помог ему подняться и сказал:

— Добрый был бой! Не знаю, как только уцелел!

— Урра! — закричали вместе русские и половцы. — Урра! Слава князю Владимиру!

— Всем нам слава! — сказал князь Владимир, приобняв за плечи недавнего соперника. — Ристалище удалось не хуже, чем в стольных городах!

— Урра! — раздалось еще раз.

— Как звать? — спросил князь половца.

— Овлур, — ответил тот.

Странное имя, подумалось Владимиру Игоревичу. Не степное какое-то.

— По-вашему будет Лавр, — ответил на невысказанный вопрос половец. — Я принял крещение.

— Это правильно.

— Надеюсь...

Странный все же половец. Как и его имя.

Но молодому князю больше не было дела до недавнего боя и противника. К нему в окружении подруг и придворных дам шла невеста. Дочь Кончака. Гурандухт Кончаковна. Ханша Турандот, чью красоту не один год уже воспевали арабские поэты и варяжские скальды, падкие на прекрасное, как и положено прирожденным работорговцам.

Гурандухт шла неспешно, постукивая на ходу луком со спущенной тетивой по высоким сапожным голенищам. Небольшие золотые серьги с полированными изумрудами были единственным украшением, которое она позволила себе.

Можно ли украсить саму красоту? Так думал князь Владимир, не отрываясь глядя на будущую жену.

Это была его разумная последняя мысль в этот день.

Есть волшебное слово, лишающее рассудка любого из мужчин.

Люблю.

* * *

Вор, которого спас Абдул Аль-Хазред, оказался не лишен чувства благодарности. Подумать только, он даже не попытался прирезать своего благодетеля, когда понял, что опасность миновала. Арабский колдун был искренне тронут.

Следующий день араб и русич провели на постоялом дворе, приглядываясь друг к другу и обмениваясь малозначащими фразами. Момент истины настал вечером, когда в харчевне был распит кувшин вина, за ним — второй, а там уж никто и не считал.

Вор был уверен, что муха навоз найдет, поэтому ничуть не удивился, узнав, что неведомый спаситель с темным иконописным лицом и нелепой неприбранной бородой ищет подельника в некоем начинании. Знавали такие бороды в Киеве и Чернигове, не говоря о Господине Великом Новгороде, где жуликов, что галок на погосте. За бородой лица не найти, а когда понадобится, можно не только состричь лишнее, просто причесать... Не мать родная, купчина, ограбленный час назад, не признает!

Араб был стар и немощен. Ему в тягость лазить через заборы, открывать замки на ставнях. Зато хватало знакомцев и денег, чтобы прознать, где и что лежит, дожидаясь нового хозяина, более ушлого, чем прежний.

Ум и сила. Такое сочетание способно разрешить любую проблему. Кто не верит — вспомните некоего Дюма из далекой Франконии, у него об этом подробней написано, на многих страницах. Не читали? Что же тогда вы делали раньше?!

Абдул Аль-Хазред был не прочь обчистить княжеские палаты. Ему, пришлецу, поганому, помните, уважаемые, в то время это не ругательство — так, констатация факта, наплевать было на почтение к здешней верховной власти. А вот на богатства плевать не следует. Золото, Абдул Аль-Хазред лично проверил это, и в далекой Африке — золото.

Ночью вор перелез через высокую стену, преграждавшую путь к княжеским покоям, по приставной лестнице, принесенной расторопным арабом. Оказавшись наверху, вор притянул лестницу к себе, рассчитывая спуститься с не меньшим комфортом, чем прошел подъем.

Основание лестницы глухо стукнуло в темноте по чему-то деревянному. Вор присмотрелся и похолодел. Внизу, на расстоянии человеческого роста или, что важнее, — собачьего прыжка, была псарня. А хороший сторожевой пес начинает брехать, еще не проснувшись. Обученный же может загрызть непрошеного гостя, так и не разомкнув сонных глаз.

Араб обещал, что неожиданностей не будет. Интересно, но он не обманул. Вор подумал, сколько же и кому пришлось заплатить за то, чтобы псам на ужин подали снотворное зелье вместе с мясной похлебкой.

Абдул Аль-Хазред в свою очередь не рассказал своему подельнику, что достаточно простого заклинания, чтобы в беспробудном сне упали, не поднимаясь до утра, все, находящиеся не только во дворе или доме — в уличном конце либо в небольшой деревне. Что говорить? Воры — материалисты, профессия обязывает, так что жалкий человечек или не поверит, решив, что над ним насмехаются, или же откажется иметь дело с явным сумасшедшим. Умный — вот и думай, отчего собаки не подняли тревогу, когда ты умудрился не только с шумом спуститься вниз, визгливо проскрипев каждой ступенькой лестницы, но и наступить на ногу большому псу, всхрапывавшему в беспокойном сне.

Хотя... Был бы умным, разве связался бы с первым встречным, предлагавшим нарушить закон? Конечно, смертная казнь была гарантирована в случае неудачи обоим, но стоило знать, что чаще ловят тех, кто ворует, а не тех, кто стоит на стреме. Тут ведь как, сейчас — стоишь, а вот сейчас — ушел. Тихонько так, незаметно...

Но вору повезло до конца. На цыпочках пройдя мимо полуоткрытой двери караульной, откуда доносился богатырский храп, способный напугать любого врага, он пробрался в старую библиотеку, где, как и обещал Аль-Хазред, увидел небольшой сундук, испуганно забившийся в дальний угол.

Сундук был тяжел, и унести его вор не смог бы без двух-трех помощников. А вот договориться с врезным замком, погладив его изнутри изогнутой отмычкой, оказалось просто. С привычной быстротой вор набил заплечную суму золотом и драгоценными камнями, стараясь не трогать особо дорогого. Сбывать не менее опасно, чем воровать. Соглядатаи киевского тысяцкого, да и просто любители получить шальные деньги за удачный донос могли отследить продавца большого красивого камешка или ювелирной поделки. Золото можно переплавить или, не мудрствуя лукаво, расплющить в бесформенный ком. Да, в цене потеряешь, зато обезопасишься. Камешки же не расплющишь, так что осмотрительность не помешает.

Поверх сумы вор положил старинную книгу. Зачем он это делает, вор не смог бы объяснить даже самому себе. О внушении многое рассказал бы любой ярмарочный шарлатан на арабском Востоке. Абдул Аль-Хазред не был шарлатаном, и его магия действовала безотказно.

У Аль-Хазреда было много глаз. Были два глаза, спрятанные в глазницах черепа. Сейчас они бездействовали, закрытые опущенными веками. Невидимые глаза, плавающие, как мухи в воздухе, оглядывали все подходы к улице, где стояло тело араба. Сейчас они не беспокоили хозяина, готовые, однако, поднять тревогу при появлении любого подозрительного человека. Еще Абдул Аль-Хазред видел все глазами вора, вместе с ним внимательно осматривая внутренности библиотеки.

Араб видел, как чуткие руки вора перебирают сложенные на пыльных полках книжные свитки и кодексы. Каждый из них стоил целое состояние, хотя и понятно, что ко многим не прикасались годами.

Наконец вор нашел то, что искал по повелению Аль-Хазреда. Кодекс в истертом переплете из неважно выделанной тонкой кожи, на первой странице которого выцветшей бурой киноварью были выведены греческие буквы.

«Некрономикон».

Вожделенная книга, вернуть которую у Аль-Хазреда не получалось целых два века.

Но сердце арабского мага не забилось сильнее от волнения или предвкушения. Не забилось, потому что у араба не было сердца.

Бог, чей идол почитался в центре тмутараканского святилища, решил, что его верный слуга обойдется без этой детали. Сердце должно перекачивать кровь по телу человека. Кто же сказал, что у Абдула Аль-Хазреда в жилах текла кровь?

И кто сказал, что Абдул Аль-Хазред — человек?

Прошло время, пока вор выбрался из княжеских покоев и перелез через стену. Но что значило это время после двухсот лет ожидания!

Араб получил свое. Он засунул книгу в переплете из человеческой кожи под мышку, и буквы на пергамене, написанные кровью еще живых к тому времени людей, содрогнулись, ощутив присутствие такого омерзительного зла, по сравнению с которым все магические заклинания, хранящиеся под переплетными досками, казались невинными детскими дразнилками. «Кто писал, не знаю, а я, дурак, читаю».

И Аль-Хазред ушел, напоследок стерев в памяти вора всю историю с таинственным восточным подельником. Награбленное золото и драгоценности араб щедро оставил в распоряжении вора.

Но тому так и не пришлось насладиться нежданной удачей. Злобная книга была навеки проклята, признавая только добровольную перемену хозяина. Ее нельзя было украсть безнаказанно.

Вор сам отдал книгу Аль-Хазреду, поэтому тот не боялся, что проклятие, наложенное когда-то им самим, вернется после долгих лет обратно.

Но вор-то книгу — украл!

Под утро в каморке, где вор пытался уснуть, положив голову на самую мягкую подушку во вселенной — мешок с золотом, раздался истошный крик. Вломившиеся через разбитую в три удара дверь соседи, а затем и поспевший к кульминации хозяин увидели зрелище, не самое приятное для непозавтракавших людей. По тесной каморке метался живой факел, истошно завывая при этом. Вор, казалось, был пропитал горючей жидкостью, так ярко он пылал. И, как хороший факел, он горел долго. Мучаясь, но не сгорая.

Муки его, наконец, прервал милосердный удар мясницкого ножа, принесенного на всякий случай хозяином постоялого двора.

Печеное человечье мясо режется, как свинина. Об этом рассказал хозяин своим домочадцам, размазывая по широкому бородатому лицу слезы подступившей истерики.

* * *

На венчальном пиру, где давно перемешались русские и половцы, один из гостей почувствовал опасность и печаль.

Кумыс, щедро налитый в глиняную чашу, вдруг стал отдавать кровью. Полная луна, отражаясь в воде безымянной степной речки, подернулась багрянцем, а затем обернулась раздутым телом утопленника, ощипанным рачьими клешнями.

Миронег, последний из волхвов-хранильников, чувствовал беду.

Такой страшный дар оставил ему когда-то старый учитель на далеком Севере.

Ему осталось ждать самую малость. Но этого времени могло хватить, чтобы ответить на один вопрос.

Кто он?

Идол, принимавший кровавые жертвы на алтаре в центре Тмутараканского святилища, забыл собственное имя.

А возможно, и не забыл.

У имени своя магия. Знающий, как тебя называть, сильнее тебя.

Идол постарался забыть свое имя, и это было разумно. Как, по его мнению, и все, что он делал.

И все же, кто он?

Бог?

Или — боги?

Странные мысли лезут в голову каменным изваяниям...

4. Река Сюурлий — река Каяла.

11-12 мая 1185 года

Музыка.

Звонкие и четкие приказы барабанов и бубнов, ведущих ритм. Соревновательный перезвон гуслей и домр, как колокольное многоголосье перед заутреней. Заунывье рогов и сопелей, расчетливым диссонансом вплетающееся в общий веселый шум, отдавало дань многотысячелетнему человеческому самоедству, стремлению в разгар разгульного празднества сказать либо сделать противоположное происходящему. Житель фараонова Египта, с трудом продирающий глаза после чудовищного смешения ячменного пива с молодым вином, по вкусу не отличающимся от уксуса, тыкался покрасневшим от пьянства носом в старательно исполненное изображение мумии, подсунутое бездушным рабом. Римский сенатор на своей вилле разворачивал папирус с изящными виршами Катулла, придерживая при этом серебряный кубок с пляшущими по нему скелетами. Memento mori. Помни о смерти. Отличайся от зверя, которому такие мысли недоступны. Слушай печальную музыку, когда тебе хорошо, и на контрасте еще полнее познаешь свое счастье.

Песня.

Сначала запевала. Самый голосистый или, возможно, просто самый смелый, которому и море по колено, особенно когда вода теплая. Да, голоса от природы нет, но главное — начать, бухнуться в обжигающий холод и стерпеть первые мгновения, когда тело протестует, а душу выворачивает наизнанку, а дальше помогут, поддержат, подхватят, и вот уже над безоблачным небом, накрывшим самобраной скатертью степной стол, летит слаженная песня, щедрая настолько, что и безголосому найдется свое местечко.

Танец.

Скоморошья чехарда, мельтешение рук и ног, красные лица с широко распахнутыми в песне ртами. Но — одновременно — незыблемый ритуал, где каждое движение предрешено и неизбежно, каждый жест значим и читаем, каждый танцор, как бы он ни был пьян, знает свое место и роль.

Таков свадебный пир в Степи. Так, мудро и безоглядно, веселились наши предки в XII веке. И кто сказал, что мы первые, испытавшие счастье на этом свете?

Владимир Путивльский со своей нареченной, дочерью Кончака Гурандухт, сидел на высоком рулоне белого войлока в основании длинного ряда ковров, уставленных едой и питьем, угощением, щедро предложенным вперемежку сидевшим русским дружинникам и половецким воинам. Разгоряченные недавно закончившейся схваткой, русские и половцы, не забывая подливать в вечно пустеющие кубки и чаши хмельные напитки, обсуждали подробности, со знанием дела смакуя особо удачные маневры и удары. О женихе вспоминали, когда заходила речь о его поединке с Овлуром, но такая забывчивость с лихвой компенсировалась высокой оценкой боя. Нет высшей похвалы для воина, чем от товарища по оружию.

Молодой жених, облаченный в парадный доспех, был схож с Георгием Победоносцем на иконе византийского письма, такой же стройный, с еле пробивающейся бородкой, золотистой, в цвет княжеского шлема и пластин, приклепанных на груди кожаной безрукавки. Его руки с тонкими пальцами, на которых еще не загрубела кожа, пока еще равно были привычны к рукояти меча и пергамену книг, но еще совсем не знали женского тела. В волнении от неведения они иногда мелко подрагивали, и юный жених старался тогда спрятать свои ладони от излишне пристальных взглядов родственников и гостей.

Сидевший по левую руку от жениха князь Всеволод Святославич, грозный Буй-Тур, косился пьяным птичьим глазом на племянника и похмыкивал с явным одобрением, пряча усмешку за вислыми усами и поднесенным к губам кубком. Курские кмети, следившие за своим господином с не меньшей любовью, чем жених за невестой, тотчас начинали горланить очередную величальную молодым, и пропорционально количеству выпитого пожелания становились все менее двусмысленными, окрашивая щеки Гурандухт румянцем.

Дочь Кончака была воистину прекрасна. Как описать красоту восточной женщины, кровь и плоть которой впитали лучшее от всех древних народов, переплавив в горниле чувственности разрозненные частицы прекрасного в цельный шедевр? Сравниться с женщиной Востока может лишь восточная поэзия, жаркая, как песок пустыни, и терпкая, как рассыпавшийся по ветру мешок пряностей.

Любимая так хороша!
Лицо светлей луны,
что в полнолуние взошла
и смотрит с вышины.

А плечи — смуглые чуть-чуть,
а кожа так тонка,
а губы ласковы,
а грудь — свежа и высока.

Омар ибн Аби Рабиа написал эти строки в Мекке за полтысячелетия до брачного пира путивльского князя, еще раз доказав скептикам, что настоящим поэтам Всевышний дарует способность провидеть будущее. Или писать так, что свежесть слов не потускнеет, подобно золоту, в веках — как знать... Осмелюсь ли истолковать Божественную волю?..

Гурандухт была уверена, что отец не оскорбит ее выбором жениха, и не испытывала сомнений, соглашаясь на династический брак с русским князем. Она готовилась к тому, чтобы стать своему нареченному примерной женой, но любви в ее сердце до этого вечера не было, только — долг. Но даже дочь великого хана ждет в мечтах своего принца, и Гурандухт повезло — она его встретила наяву. Князь путивльский стал лучшим в битве, он был силен, ловок, проворен, он был умен, что доказал на речной переправе, сумев опрокинуть половецкий заслон из заранее проигранной позиции. И он был красив. А еще — похож на Кончака, такой же светловолосый и голубоглазый. Такой же... надежный, Гурандухт заранее уверила себя в этом.

Теперь, на пиру, юная ханская дочь, сидевшая по правую руку от жениха, неотрывно смотрела на него, укрывшись занавесом длинных ресниц, не замечая, как переглядываются между собой отец и дядя нареченного, Игорь Святославич и Буй-Тур Всеволод.

К счастью, Гурандухт ни разу не поймала взгляд еще одного старого знакомого, нежданная встреча с которым и предопределила, возможно, ее судьбу. Лекарь и хранильник Миронег держался подальше от молодых, присоседившись к курским кметям, с которыми успел перезнакомиться в вятичских лесах. Выбрав себе место с внешнего края расстеленных по земле ковров, заменявших и скатерти, и столы, он исправно опорожнял наполненные вином чаши, улыбался, когда это было нужно, подхватывал песню не хуже прочих, но глаза прятал.

В глазах Миронега притаилась смерть. Гибель этих людей, так беспечно пирующих, не зная своей скорой участи.

А Миронег — знал. Его, последнего хранильника на Руси, посещали боги и сверхъестественные существа и делились сокровенным.

Даром прорицания, предвидения будущего, боги издавна наделяли людей, достойных особо жестокого наказания. Миронег ослушался богов и должен был расплатиться за это.

Печальное настроение Миронега заметил только один из присутствовавших на свадебном пиру, да и тот, собственно, был, что называется, гостем незваным, а оттого — излишне, быть может, наблюдательным. Болгарин Богумил тихонько сидел неподалеку от лекаря, бережно придерживая расписную глиняную чашу, до половины наполненную вином, и с интересом глядел на невиданное им действо. Сам же болгарин, признаться, никого не интересовал, сидит себе — да и пускай сидит, Жалко, что ли, иначе могли возникнуть совершенно не нужные Богумилу вопросы. Отчего, к примеру, паломник только подносил ко рту чашу, так и не пригубив оттуда ни разу?

Среди пьющих трезвый — подозрителен...

А небо над пиршественной поляной темнело, чувствуя властное приближение вечера. Потянуло прохладой, остудившей излишне разгоряченных на пиру гостей.

— Время, — сказал сам себе Буй-Тур Всеволод.

Он поднялся, деликатно прозвенев кольчугой, которую так и не снял за день, по беспечности ли или от большого ума — не ведаю. Мягкие подошвы княжьих сапог прошелестели по траве за спиной жениха и затихли за невестой.

— Время, — громко сказал Всеволод, обращаясь к дочери Кончака.

Гурандухт вздохнула и закрыла глаза.

Буй-Тур Всеволод медленно приподнял накидку, лежавшую до того на плечах Гурандухт, расправил ее и подбросил невысоко над головой невесты. Присмиревшие гости с надеждой и тревогой следили за полетом невесомой ткани. Поверье говорило — как накидка ляжет, так и жить молодым. Жизнь ведь всяко поворачивается, кому прямо, как степь, а кому и комом, неприкаянным перекати-полем.

Плат падал ровно, словно его держали в воздухе невидимые руки. Вот он коснулся покорно склоненной головы невесты и мягко, ласково закрыл ее лицо и заранее подобранную косу. Гул одобрения, раздавшийся со стороны пиршественных ковров, заглушил для большинства шепот трубечского князя:

— Эка невидаль, да мы у себя в Курске, когда диких коней ловим, и не то проделываем...

Гурандухт, однако, расслышала и негромко фыркнула, принимая шутку. Через мгновение она уже всерьез поперхнулась, потому что Всеволод, продолжавший стоять у нее за спиной, потянул концы опустившегося покрывала на себя, плотно облепив им лицо невесты.

— Нет лица — нет человека, — громко, обращаясь ко всем, произнес князь. — Объяснить, братья, что это значит?

Хмельной гул можно было перевести как угодно, от согласия слушать пояснения до жизнерадостного посыла куда подальше оратора, мешающего благородным господам воинам наслаждаться дармовой выпивкой. Буй-Тур Всеволод выбрал первый вариант истолкования.

— Это значит, — продолжил князь, — что отныне у князя путивльского Владимира нет невесты... Нет!.. Потому что нехорошо, — добавил Буй-Тур, ядовито усмехаясь, — когда невеста есть у того, кто женат.

Под продолжительный хохот Всеволод сорвал накидку с лица Гурандухт, едва не задохнувшейся в бесплодных попытках продышаться сквозь хотя и тонкую, но плотную ткань. Безжалостно смяв накидку, Буй-Тур бросил ком на колени тихо сидящему жениху.

— Возьми! — приказал князь трубечский торжественно, словно то была не ткань, а драгоценное оружие. — И пусть мы, сопровождавшие сюда тебя либо невесту, станем последними, кто видел ее с непокрытой головой!

Со стороны половецких веж, стоявших, как казалось, пустыми и забытыми, раздалась заунывная песня. Чистые девичьи голоса пели на тюркском о прекрасной лебеди, покидающей навсегда свой стан... Подруги и служанки невесты, безмолвно, как требовал обычай, ожидавшие в юртах, вышли, чтобы забрать Гурандухт с собой и переодеть, как прилично замужней женщине.

Жених и невеста поднялись. Владимир Путивльский, продолжая держать в левой руке покрывало своей невесты, свободной рукой потянул книзу конец кожаного ремешка, удерживавший косу Гурандухт у затылка. Ремень легко подался, и тяжелый поток освобожденных волос опустился до пояса девушки.

У юного князя зашлось дыхание. Только что он первый раз прикоснулся к своей невесте, красивой настолько, что она казалась плодом воображения. Но разве у призраков волосы пахнут полынью? Может ли морок щекотать подушечки пальцев так, что сердце стремительно падает вниз, к примятому степному разнотравью, падает, и все не может долететь до низа, и падает, падает через щекочущую пустоту, наполненную до отказа щемящим чувством, и мчится наверх, заставляя кружиться голову, и падает... Господи, как же это?!

— Коса, — прошипел, обращаясь к племяннику, Буй-Тур. — Коса.

Мальчик ошалел от происходящего, а обычай требовалось блюсти. И дядя, бывший главным распорядителем на свадьбе, обязан был прийти на помощь. Он уже испытал подобное, жизненный опыт — дело хорошее.

Пожившему на свете князю трубечскому и курскому по осени должно было исполниться тридцать лет.

С трудом разлепив запекшиеся от волнения губы, Владимир Игоревич сказал, обращаясь к невесте:

— Пока была одна, то и коса — одна. Теперь нас двое, и кос — тоже две. Принимаешь?

— Принимаю, — поклонилась жениху Гурандухт.

— Уррагх! — заорали гости.

Согласившись заплетать две косы, невеста передавала себя мужу. Волосы не обманешь, в них вся магия человеческого тела, поэтому из лысых и не получаются хорошие колдуны и волхвы.

Сопровождавшие Гурандухт девушки, примолкнувшие было, заголосили с новой силой. Не то чтобы их донимала печаль. Обычай! На глазах невесты показались слезы. Не то чтобы песня разжалобила — от счастья тоже плачут.

Весь обряд князь Игорь Святославич, отец жениха, просидел в молчании и без движения. Его время придет завтра, когда прибудет со своими воинами отец невесты, хан Кончак. Обычай требовал, чтобы отец жениха встретил отца невесты на подходе. «Твоя дочь взята моим сыном на копье!» — прозвучат грозные и страшные слова. Дальше — ристалище, затем — предложение выкупа за невесту и торг, итог которого предрешен заранее, согласно обычаю! Всех сокровищ, кажется, не хватит безутешному отцу для выкупа своей дочери у коварных похитителей. Однако можно будет договориться, чтобы она навещала родню в Шарукани или приглашала почаще папочку к себе в Путивль либо к тестю в Новгород-Северский.

Игорь Святославич волновался, как мальчишка, но не за сына, а, как ни странно, за себя. Неизбежный ритуальный поединок с Кончаком не сулил легкой победы, но и проигрывать хану после того, как Владимир Игоревич отличился во время боя за невесту, было бы зазорно.

Мысли о предстоящем ристалище прервал незаметно пробравшийся к князю воин, вернувшийся из боевого охранения.

— Князь рыльский скоро будет здесь, — сообщил он, наклонившись к уху Игоря Святославича.

— Хорошо. Давно ждем! — кивнул тот головой.

— Вам бы... того... со мной поехать, господин, — неуверенно проговорил воин, избегая смотреть в глаза своему князю.

— Что-то случилось? — насторожился Игорь.

— Вам бы со мной... — тоскливо повторил дружинник.

— Секреты? — с интересом спросил Буй-Тур Всеволод, деликатно оставивший жениха наедине со своими мыслями.

— Не понимаю, — ответил князь Игорь. — Что-то произошло у Святослава Ольговича, а он, — кивок на гонца, — не говорит.

— Не поверите, — грустно сказал дружинник и поник головой.

— Кто же словам в Степи верит? — удивился Всеволод Трубечский. — Вот делу — да, хотя тоже не всегда... Не размяться ли нам верхами, брат? А то как бы хмель головы не закружил.

— Возьми дюжину кметей, — приказал Игорь Святославич.

— Не беспокойся. У меня среди воинов множество любителей ночных прогулок по Степи.

— Ты поведешь, — заметил князь Игорь гонцу.

Тот покорно поклонился, понимая, что не только в проводнике нуждаются князья. Если в Степи их ждет ловушка — немыслимо, конечно, такое, брали-то с собой самых надежных, но вдруг, — то первым умрет тот, кто заманил в нее. Стрелы курских кметей летели быстрее, чем мог бежать любой конь, даже самых лучших кровей.

Заставив себя широко улыбнуться, князь Игорь Святославич помахал сыну рукой, вскочил в седло подведенного коня и повернул его прочь от ярко освещенного большими кострами места пира, туда, где в лунном свете отливали синеватыми огоньками кольчуги и шлемы курян.

Небольшой отряд скрылся в сгущающейся ночной тьме, не причинив душевного беспокойства пирующим. Половцы решили, что так требует русский обычай, чтобы родственники жениха оставили его одного. Мало ли затей приходит в голову после медовухи? Лишь бы шеи себе в темноте не посворачивали... Русским дружинникам все было ясно изначально. Половецкие девушки уж больно долго одевали нареченную путивльского князя, их явно следовало поторопить. А кто, скажите на милость, лучше курских кметей умеет заходить незаметно с тыла? Жалко, конечно, что взяли не всех, но, с другой стороны, там и девушек не так много...

— Люди целы? — спросил князь Игорь у Святослава Рыльского, как только обменялся с ним приветственными кивками.

— Целы, — улыбнулся молодой князь. — А царапины — не в счет. Говорят, до свадьбы заживет, так что долго ждать излечения не придется.

— Что случилось?

— Да вот... Нашли в степи подарки для жениха с невестой.

Державшиеся рядом с князем черниговские ковуи хохотнули.

— Что случилось? — переспросил Игорь.

Сердце захолонуло, предчувствуя недоброе. Мальчишка не соизмерил границы шалости. Степь не щедра на дары, и бесплатно здесь раздается одно — гибель.

— Незваных гостей отвадить довелось, — доложил князь рыльский, продолжая улыбаться. — На чужие земли без приглашения заявились.

— Теперь сами этой землей и станут, — подхватил в тон один из ковуев.

Снова смех. Немного истеричный, как и положено после недавнего боя, когда еще не прошла радость оттого, что выжил.

— Расскажи, брат, как геройствовал.

Голос Буй-Тура был спокоен и тих, и только Игорь Святославич, приметив немигающий взгляд, устремленный на князя Рыльского, понял, что даже не выдержка, чудо спасло молодого князя от удара плетью по лицу. Пальцы Буй-Тура Всеволода оглаживали рукоять плети нежнее, чем тело жены, такое бывало перед сечей, когда ладонь тянулась к мечу.

Святослав Рыльский рассказал, как сторожи наткнулись на становище половцев, занятых борьбой с напавшими на них бродниками, как рыльские дружинники с ковуями вместе ударили в спину тем и другим, как в разбитой веже нашли богатую добычу. И — удивительно, братья! — обошлось не только без убитых, даже без тяжелораненых, так, порезы.

Князя Святослава не смущало, что на поле не сечи даже, резни, остались непогребенными трупы половцев. Обошлось без убитых с нашей стороны, а у противника... то не в счет, так ведь, братья?

— Где Ольстин? — тихо, по примеру брата, спросил Игорь Святославич.

— Я здесь.

Черниговский боярин подъехал поближе к князю северскому, остановил коня, степенно поклонился, перекрестился благочестиво, сказав:

— Слава Богу, добрались благополучно.

— Ты хоть ответь, боярин, зачем вы ввязались не в свое дело? На чужой земле невместно наводить порядок, если не просят того. Хан Кончак сам разобрался бы с чужаками. А теперь... Объясняться с ханом не ему придется, — Игорь указал на князя рыльского, — а мне. И учти, тебя с собой возьму, чтобы услышал все, что хан говорить будет!

— Не сердись на взыгравшую удаль молодецкую, князь, — просительно заговорил Ольстин Олексич. — Да заодно рассуди, что слово боярское против княжеского? Что капля против реки, так я разумею...

— Или не ковуи первые в бой ринулись? — заговорил Святослав Рыльский, понимая, что черниговец пытается всю вину за содеянное переложить на чужие плечи. — Поживиться доступным?

— Или рыльским дружинникам добыча не нужна была? — не полез за словом в карман Ольстин Олексич.

— Не достатка искал, чести! — горделиво сказал Святослав Рыльский. — Все прочее — суета!

— Ой ли... — тихо, но с расчетом, чтобы все расслышали, произнес черниговский боярин.

— Слово княжеское стали тверже.

Святослав Ольгович взял в руки богатую шубу, перекинутую до этого через луку седла, и бросил ее в дорожную пыль перед копытами своего коня.

— Вот цена добычи, — проговорил князь. — Надо будет — гати мостить ею буду через топи...

— Цену этой добычи мы еще не знаем, — грустно сказал Игорь Святославич и развернул коня.

Буй-Тур Всеволод и его кмети поступили так же.

— После свадьбы поговорим, — заметил он, стараясь, чтобы князь Игорь не расслышал этого. — С обоими. Герои...

— На свадьбу нас, я так понял, пригласили, — заметил после минутного замешательства Ольстин Олексич. — Едем, князь?

— Едем, — сказал Святослав Рыльский. — Хотя ума не приложу, за что на нас так взъелись?!

* * *

Кровь была всюду. На земле, пропитав ее настолько, что уже не впитывалась, свертываясь на поверхности зловонным студнем. На траве, пригнув ее тяжким грузом к смердящей земле. На остатках разбитых веж, как последнее клеймо хозяев на особо дорогих для них вещах.

Крови не было только на трупах. Она вся вытекла, словно страшась памяти, что хранили бездыханные тела.

— Что же это? Как же?.. — приговаривал Гзак.

Он давно спешился и вел своего коня на поводе. Привычное к боям животное пугливо поводило ушами, пораженное увиденным.

Не меньше удивлены были и дикие половцы. Видеть разоренные поселения было для них привычно. Сказать правду, они и сами очень даже неплохо умели это делать. Давно очерствели сердца и души, при взгляде на мертвых женщин и детей воины сохраняли спокойствие, в горячке боя рубишь всех, кто подвернется, тут не до нравственных мучений.

Удивляла беспричинная жестокость. Тела были искромсаны так, что зачастую сложно было даже разобрать, мужчина или женщина лежит в спекшейся от крови пыли. После боя нужно грабить, а не отрабатывать приемы рубки на трупах, от которых пользы уже никакой.

Или добыча оказалась так мала, что убийцы решили отомстить если не живым, так мертвым?

— Дорого далась победа, — заметил один из бродников, по примеру Гзака пешим пробиравшийся между трупов. — Вон сколько гридней навалено.

Действительно, вперемежку с телами половцев лежали тела русских дружинников, иссеченные саблями либо утыканные стрелами.

И это тоже удивляло. Русские не церемонились с телами врагов, но своих старались хоронить, не оставляя стервятникам. Что помешало сделать это здесь? Или спугнули? Тогда — кто?

Вернулись разведчики, кружившие вокруг разоренного стойбища.

— Мы нашли следы, — доложил один из них Гзаку. — Отряд небольшой, полусотни коней не будет.

— А у меня будет, — прошипел Гзак. — И я возьму богатую дань за каждую каплю пролитой здесь крови. Здесь не Русь, чтобы убивать просто так.

Гзак вскочил на коня и оглядел свой отряд.

— Отомстим зарвавшимся русичам?! — спросил-прокричал он.

— Отомстим!

— Да будет так! Ночью пойдем, утром их и накроем, полусонных.

Со следопытами во главе дикие половцы и бродники направились в погоню за отрядом русов, неведомым образом оказавшимся так далеко в Степи на погибель другим и, если удача будет с Гзаком, себе самим.

— Скажи, сын, — спросил Гзак, — как твой бог относится к мести?

— Он осуждает ее, — ответил Роман Гзич. — Он учит, что если тебя ударили по правой щеке — подставь левую.

— Дурак! Если тебя ударили по правой щеке — снеси башку тому, кто это сделал! Это — истина!.. Как и то, что ты — дурак вместе со своим богом!

Роман Гзич вспыхнул до корней волос, но промолчал. Следуя за отцом, он твердил про себя: «Подставь левую щеку... подставь... подставь...»

Только один всадник из орды Гзака не бросился сразу в погоню за ненавистными русскими. Это был высокий худой араб неопределенного возраста с длинным лицом, поросшим густой короткой бородой. Порванный в нескольких местах халат араба был когда-то дорогим и красивым, но это время давно стало историей.

Араб внимательно оглядел с седла залитое кровью стойбище, словно перед ним был товар на рыночном прилавке, бросил поводья, вытянул руки ладонями вперед и сказал на неведомом языке:

— Фтагн... Фтагн. Фтагн! Йяа! Фтагн-нгах айи, Ктугху!

Старый Бог, чье имя — Пламя, услышал призыв. Огненные языки сорвались с неба, упали к ногам араба и принялись метаться по земле в поисках пищи. Трещали, лопаясь от жара, нестерпимого даже для трупов, тела, причем огонь пожирал их с разбором, отдавая предпочтение погибшим русичам.

Да полно, трупы ли это? И были ли они когда-либо людьми?!

Разошедшаяся кожа открывала не внутренности, но серый порошок, схожий с мелко помолотой ржаной мукой. Страшные раны с запекшейся на них кровью, осыпаясь подобно пыли, ухмылялись на корчащихся от пламени телах улыбкой старца, потерявшего зубы; за ранами — темные провалы пустоты, вместо костей и мяса.

Так пропадал наведенный морок, оставляя реальность. Трупы убитых половцев.

— Ты здесь, Шуб-Ниггурат, Посланник Богов? — спросил араб на родном языке.

— Здесь, Аль-Хазред, раб одного из нас, — раздался глас из пустоты.

— Ступай в место Кадат, передай Старым Богам, что час близок!

— Передам, Аль-Хазред, раб одного из нас!

Шуб-Ниггурат исчез так же неожиданно, как и возник.

— Раб, — повторил Аль-Хазред. — Раб! Кто же тогда ты, Шуб-Ниггурат, Посланник Богов, если исполняешь повеления... раба?!

* * *

Той ночью в Степи было тихо. Не шипел ветер, не шелестела трава, не вскрикивали ночные птицы. Ночь поглотила звуки и упала оземь, переваривая их.

Тихо было в русских шатрах и половецких вежах; свадьба умолкла на время, собираясь с силами в ожидании нового дня и новых гостей.

Тихо было на реке Сюурлий, взбаламученной копытами десятков коней во время дневного ристалища. Течение прибрало поднявшуюся грязь и ил, осадив часть обратно на дно, отправив остальное вниз, к устью.

Тихо было от границ Руси до тмутараканских болот, от Лукоморья до Дона Великого.

Долго ночь меркнет. Уснул щекот соловьиный.

Тихо.

Смерть тоже любит тишину.

* * *

Дажьбог-Солнце в мае просыпается рано. А до рассвета предупреждает всех яркой полосой, сметающей тьму с линии горизонта.

Было время рассвета.

В русском лагере спали все, кроме неудачников, которым выпал жребий стоять в стороже. Смириться с жизнью часовым помогала мысль, что у них-то голова поутру болеть не будет, тому свидетели утренняя прохлада и ковши хмельной медовухи, поделившиеся содержимым со страждущими желудками.

Похмелье — черта не национальная, а географическая. Правда, в половецком лагере предпочитали бороться с бедой холодным кумысом, но тут уж не поспоришь, не только лицо, но и желудок у каждого — особенные.

Еще один человек проснулся перед зарей. Лекарь Миронег откинул край войлочной кошмы, в которую предусмотрительно завернулся ночью, укладываясь спать, отер лицо от осевших на него капель росы, присел пару раз, разминая затекшее тело, и направился к коню.

— Не спится? — сочувственно поинтересовался через зевоту один из сторожей.

— Нет, — ответил Миронег. — Поутру самый сбор трав, тут уж не до сна.

Привычно солгав, лекарь объехал сторожу и поскакал в степь. Дружинники привыкли к постоянным одиночным отлучкам Миронега, и даже самые недоверчивые вынужденно признали, что за пределами лагеря Миронег ни с кем не видится. Поэтому передать неведомому врагу секреты своего господина он не мог, даже если бы и захотел. Другие с некоторой завистью замечали, как хранит судьба одинокого всадника. Многим такие прогулки обходились дорого, ценой их были разбросанные по степи кости либо колодка невольника.

Миронег держал путь к красной полосе рассвета, задрапировавшей горизонт. Помните: «горизонт — это воображаемая линия»; помните — значит забудьте! Не прошло и часа, как Миронег доехал до горизонта, где твердь земная трется о твердь небесную, тот нижний небесный свод, что отделяет мир человеческий от мира духов.

Если знать путь, край света рядом.

Небесная сфера висела над головой Миронега, до нее при желании можно было достать рукой. Она немного покачивалась. Капли воды, скатываясь вниз, сочно шлепались на край земли, из-под него раздавались утробные вздохи одного из трех китов, на которых держится мир.

Причудливое смешение освещения этого мира с тем светом, который проникал с внешнего края небесной сферы, окрасило капли, орошавшие землю, антиохийским багрянцем. Здесь, на границе миров, зрение не обманывало, а созидало. Видишь красное — значит, тому и бывать.

Миронегу не нравился алый восход.

Он подставил руку под капель. Неестественно густая вода неспешным ручейком протекла через ладонь к нарукавным завязкам рубахи. Миронег поднес ладонь к лицу, понюхал, затем, сморщившись, лизнул.

Граница не лжет. Ты видишь красную жидкость. Но кто утверждает, что это — вода?

Кровь, пока свежая, тоже красного цвета.

Так просыпался вещий Дажьбог. В кровавом венце.

Миронег повернул коня обратно в лагерь. Но конь заупрямился и встал, отказавшись двинуться с места. Миронег поднял плеть, чтобы привести к покорности животное, но замер, услышав тихий нежный голос:

— Не конь виноват, а я. Меня тоже накажешь плетью, хранильник?

На прочных ветвях одинокого ясеня — по дороге к краю земли его не было, но это ничего не значило, дорога-то... непростая — сидела, свесив вниз босые исцарапанные ноги, молодая девушка. Лица ее было не разобрать из-за густой копны рыжих волос, но девушка не стала держать Миронега в неведении насчет своей внешности. Откинув волосы назад, она открыла веснушчатое лицо с огромными зелеными глазами, небольшим носиком и пухлыми чувственными губами.

— Ты удивлен, — поинтересовалась девушка, — откуда я тебя знаю, хранильник?

— Не удивлен, — сказал Миронег миролюбиво. — Здравствуй, Хозяйка. В настоящем облике, признаться, ты нравишься мне больше.

Богиня Фрейя удивленно моргнула голубыми глазами и спрыгнула с ветки ясеня вниз, чудом не зацепившись ни за что густыми волосами.

— Как узнал?

— Увидел, — сказал Миронег, и не понять было, говорит он серьезно либо насмехается.

— Волшебное зрение? Так умеют все хранильники?

— Спроси остальных, — печально сказал Миронег, зная, как и богиня, что он остался последним.

— Невежливо, — оценила предложение Миронега Фрейя. — Скажи, человек, отчего я терплю твою грубость?

— Терпением расплачиваются. Скажи сама, богиня, что во мне настолько ценно для тебя? За что платишь смирением?

— За твою наглость. — Фрейя усмехнулась, не желая говорить об этом серьезно. — Всему есть срок, хранильник. Пришло время выбора.

— Из чего прикажешь выбирать?

— Из жизни и смерти. Людям не дано совместить это в единое целое, что лишний раз говорит о вашей ущербности. Боги никогда не создали вас такими, если бы были трезвы...

— Непонятно говоришь, богиня, расскажи подробнее.

— Непонятно? Что ж... Жить тем людям, с которыми ты пришел в степь, осталось недолго, сутки, быть может, двое. Тебе решать, сложишь ты свою голову вместе с остальными или останешься в живых.

— И как же решать? Сказать тебе, быть может, что хочу жить, — и все сбудется?!

— Скоморошество... Слушай, хранильник, это воля богов, и не тебе изменить ее. Дорога на юг закрыта. Посмеешь отправиться по ней — умрешь. Ввяжешься в сечу — умрешь. Вернешься на Русь — останешься жив и здоров. Слово богов — нерушимо.

— Я заметил, — кивнул головой Миронег.

— Что решил, хранильник? — усталым голосом спросила Фрейя.

— Решил, — сказал Миронег. — Пропусти, богиня! Мне пора возвращаться.

Фрейя стояла, пристально разглядывая хранильника. В ее глазах отражался край небесной сферы, продолжавший сочиться кровью, и белки глаз казались покрытыми ржавчиной.

— Дай дорогу, богиня, — попросил Миронег.

— Гордец, — заметила Фрейя разочарованно.

И исчезла.

Маленький человеческий череп, давний подарок богини, лежавший в седельной суме, зашевелился, забился, сильно стукнул коня по ребрам. Конь недовольно фыркнул, переступил ногами на месте и тронулся в обратный путь.

Дорога назад была прямой и ровной. Истинный путь должен быть именно таким, не иначе. От линии горизонта к лагерю Миронег не встретил никого, что лишний раз говорило о том, как мало на свете тех, кто идет истинными путями.

Поэтому он целым и невредимым вернулся к стороже, рассредоточившейся по степи и пристально вглядывающейся вдаль.

— Случилось что? — поинтересовался Миронег.

— Пустяки, — осклабился один из дружинников. — Небольшие неприятности. Мы окружены дикими половцами, а так — ничего особенного. И как только вы прошли через их заслоны?..

— Повезло, наверно, — пожал плечами Миронег.

— Или пропустили? — спросил себя дружинник, глядя в спину лекаря. — Живы останемся — разберемся...

* * *

— Без обоза мы бы прорвались, — говорил Буй-Тур Всеволод брату, князю новгород-северскому Игорю Святославичу. — А бросить его нельзя, там все приданое невесты.

— Обоз бросать нельзя, — соглашался князь Игорь. — Опозоримся на всю Степь. И Кончака подведем... Так прорываться будем, с обозом.

— По Степи? — усомнился Буй-Тур.

— Есть иные предложения?

Буй-Тур вместо ответа опустил личину шлема, сверкнул из-под прорезей наглыми птичьими глазами:

— Не печалься, брат! Что за свадьба без хорошей драки? Не по-русски как-то получается...

— А как — по-русски?!

— Как у нас в Курске — незваных гостей головой в репейник. И, чтоб помнили, крапивой по заднице.

— Здраво. Еще одно дело есть; гонец к Кончаку надобен.

— Можно совет дать, князь? — это в разговор старших вмешался сын, Владимир Путивльский.

— Говори.

— Пусть Овлур скачет, князь. На коне ездит, как Ярило, ложный бог языческий.

— Так тому и быть. Скачи, Овлур, и — удачи тебе! Вот перстень мой — хан признает...

Игорь Святославич передал перстень, поднял правую руку, и трубачи, давно ждавшие сигнала, поднесли к губам боевые рога. Громкие заунывные звуки понеслись над полем, настраивая воинов на грядущую сечу. Рога выли, заранее оплакивая тех, кто не доживет до конца боя, взывая к мужеству идущих на смерть.

— Княжий стяг на середину! — приказал Игорь Святославич и обернулся к Буй-Туру. — Брат, ты прими под себя правую руку, ты же, Ольстин, левую.

Заметив, как переглянулись молодые князья, Игорь добавил:

— И чтоб без обид! Ольстин опытнее, это сейчас важнее всего.

Трезубцем вытягивалось войско навстречу диким половцам. Левый зуб — ковуи Ольстина и дружинники Святослава Рыльского, правый зуб — курские кмети Буй-Тура, по центру — северские дружинники, а за ними, словно древко копья, направляющее удар, вытянутые в нитку вежи, где за толстым войлоком притаились подруги невесты и ее приданое.

Осами вокруг гнезда рядом с вежами летали половецкие витязи и дружинники Владимира Путивльского. Рядом с юным князем в легком степном доспехе ехала его жена, прекрасная Гурандухт, не согласившаяся спрятаться в относительной безопасности обоза. В отличие от прошлого дня, стрелы в ее колчане были не затуплены. Бронебойные наконечники основательно оттягивали колчан книзу в ожидании единственного в их короткой жизни полета, нужного лишь для того, чтобы эта тяжесть стала еще больше и заточенный металл, восторженно визжащий от захватывающего дух ощущения невесомости, весом своим проломил пластины доспеха либо сплетения кольчуги, нашел человеческое тело и впился в него. Гурандухт была достойной дочерью великого воина.

Тучи черные небо застелили — быть грозе! Вон и сполохи засверкали, вместо Дажьбога-Солнца, тучами закрытого. Плохие сполохи, синие, цвета трупного, отвратительного... Цвета стали, оружия, изготовленного на нашу погибель.

Но это мы еще посмотрим, кто кого!

Отец внешне совершенно спокоен. Ратей пройдено бессчетно, чего уж тут волноваться. А Буй-Тур, дядя любезный, тот просто светится счастьем, на свадьбе таким не был. Вот для кого сеча — родная стихия, как воздух для сокола.

А чудо это, в жены мне предназначенное выбором старших и, как знать, Господним, рядом держится. Нахмурилась. Ясное дело — так начинается жизнь семейная, не по-людски... С другой стороны посмотреть — сама судьба знак дает, как дальше будет. Не в спокойствии княжеская жизнь, в единоборстве. И тут уж кто кого. Ты — злосчастие или оно — тебя.

В первые ряды хочется, к застрельщикам, но необходимо сдерживаться. Хотя и молод, но не гридень, князь. Место же князю — в центре войска, у хоругви. Нарушишь обговоренное построение, как требовать подчинения от своих дружинников будешь? Князь — он не только за свою судьбу в ответе, жизни многих людей от твоего ума и сердца определятся...

Хочется подъехать к ней, сказать слово ласковое, но — уместно ли перед сечей любезничать с милой, когда воины твои, возможно, смертного часа ждут?.. И как сама воспримет? Боже упаси, если как слабость духа, надежду на взаимное утешение...

И все-таки хочется быть среди застрельщиков. Вон, гридни князя рыльского на быстрой рыси вперед пошли, луки тянут из-за спин, тетивами позванивая. Несерьезное оружие — лук, настоящему воину по чести меч либо сабля полагается, но убивает он в верных руках не хуже чего иного.

Вот и стрелы запели, зашипели, споря со Стрибогом-ветром. С юга ветер идет, от моря Сурожского, с болот Меотийских, помогает в полете не нашим стрелам, Гзаку поганому. Оттого и звенят наши стрелы, преодолевая преграду воздушную, оттого и шипят по-змеиному стрелы диких половцев, скользя по глади ветряной.

Первые стрелы редко в цель попадают. Так и медведь в единоборстве не сразу когти выпускает, ищет, куда бы наверняка приложиться. Позванивает железо об железо, наконечники о шлемы да кольчуги, бьют стрелы о русские щиты червленые, к седлам притороченные, отлетают в высохший уже ковыль либо впиваются в дерево щита, а не то в тела первых неудачников.

Хмурится чудо мое, на пристрел первый поглядывая. Ладонью налучье гладит, где пока незаметно много смертей сидит. Я-то видел, как она с луком управляется, глянешь и после подумаешь многажды, прежде чем это оружие несерьезным называть... Вот заметила, как упал оземь один из гридней со стрелой в глазнице, вскрикнула невольно:

— Гзак, сын полоза, посчитаемся еще!

И замолчала. Правильно. Негоже дочери хана... жене князя русского волнение свое при всех показывать. Не по чину...

— Их больше, чем ты сказал, Гзак!

Предводитель бродников, бывший новгородец Свеневид был не на шутку встревожен. Богатая добыча, безусловно, манила его не меньше, чем любого искателя приключений в степном приграничье, но число воинов с другой стороны явно превышало общее количество людей у Гзака и Свеневида. При этом бродник не обольщался насчет боевого мастерства своих подчиненных, верно оценивая подготовку как русских дружинников, так и сопровождавших Гурандухт половцев.

— Не торопись бояться, Свеневид!

Гзак был совершенно спокоен, словно перестрелка шла не с опытными воинами, а с перепуганными купцами, отбивавшимися только потому, что не надеялись на пощаду. Передовой отряд диких половцев, высланный Гзаком, наполовину выбили стрелами рыльские гридни, а теперь выскочившие с другой стороны курские кмети согнали оставшихся в живых в бессмысленно шевелящийся ком, становившийся все меньше и меньше под ударами русских сабель.

— Не торопись бояться, бродник, — повторил серьезно Гзак, глядя в глаза Свеневида. — Сегодня удача — не для них, для нас... Я знаю, поверь!

— Смотри, — проговорил Свеневид. — Пока поверю... Пока.

Свеневид не грозил, он просто размышлял вслух. И Гзак понимал, что будет, если он не выполнит обещанного.

У бродников в Степи не было врагов. Уточнение — живых врагов.

Дядя, ты должен это заметить. Должен, иначе кметям придется туго. Вон там, за рощицей, блестят копейные наконечники. Идут бродники, как им и положено, воровски, дабы ударить в затылок сражающимся.

Дядя, ты не можешь этого не замечать!..

Ну вот, вижу стяг с пардусом и вызолоченный шлем. Плащ алый полощется на ветру, идущем с моря, меч блестит в грозовых сполохах. Воистину витязя видим!

Кмети, как могу разобрать отсюда, тоже копья от седел отстегивают. Когда сброд, брошенный Гзаком в бой, разгоняли, даже не удосужились этого сделать, теперь же противник будет куда серьезней.

Больше всего хочется сейчас быть там, с дядей Всеволодом. Даже глаза чуда моего, жены, еще не венчанной, священника на неделе ждали, и то бы не удержали, но вот отец... Его дружина стоит перед нами как вкопанная, кони только копытами по траве переминаются, да седла под тяжестью облаченных в доспехи всадников поскрипывают. Вижу отца, застывшего, как ромейская квадрига бронзовая перед Десятинной церковью в стольном Киеве.

Нельзя младшему впереди старших идти, когда не дозволено. А ведь — не дозволено!

Сюда доносится треск копий и звон стали по шлемам. Вывернул все-таки своих курян дядя, удар пришелся не в спину, но в бок, а так уже воевать сподручно. Те бродники, что понахрапистее, которые первыми шли, уже в степной пыли лежат, и мертвым лучше, чем живым. Им хотя бы нечувствительно, когда копытами топчут. Конь — животное чуткое, на живое наступать не любит, но что же сделаешь, когда под копытами — настил из тел.

Обернись, дядя! Тьма, что Дажьбога скрыла, не должна спрятать от твоих глаз, как из лощинки слева еще отряд идет, по косматым шапкам судя — половцев диких!

Нет, не взять кметей хитростями дикарскими! В кольцо выстроились, отходят, устилая землю телами вражескими, сами же как заговорены, и не видно, теряли ли своих в этой сече... Хотя что о таком говорить, когда же битва без убитых обходилась.

Там, вдали, в Сюурлий впадает маленькая речушка или большой ручей. Туда дядя своих кметей отводит, и правильно. Наши кони кованые, по жиже им сподручнее, нежели половецким, идти будет.

Отряд наш разделяется, это еще зачем?!

Ага, понял. Пока одни переправляются, видно, не мелко оказалось, коню под брюхо, другие, развернувшись спиной к переправе, вынули свои луки.

Первый раз вижу, как стреляют курские кмети. Возможно, я-то это еще увижу, а вот многие из диких половцев — уже нет. Стрелы, оказывается, тоже жать умеют, не хуже серпа. Лежит на окровавленной траве скошенный вмиг урожай, осталось только в копны собрать.

Смотрю на чудо свое, а она хмурится все больше.

— Болота там, — говорит. — Нет дороги в обход.

Ничего. Дядя извернется. За то и прозван Буй-Туром.

* * *

Темные тучи, закрывшие горизонт, вобрали в себя, казалось, весь воздух. Раздулись, как утопленник, месяц находившийся в воде, и смердели ничуть не лучше. Распиравшие их зловонные газы вырывались через многочисленные прорехи, и на поле битвы слышались раскаты грома.

Дажьбог так и не вышел на небо. Хватаясь старческими руками за грудь, он упал бездыханным у края земли, где незадолго до этого стоял Миронег, и затих недвижимым. Про человека мы бы сказали — мертв, но Дажьбог не был человеком.

Для Солнца и в смерти — жизнь. Раздвигая распухшие тучи, чутко вбирая ноздрями крепнущие миазмы, которые Стрибог-ветер хотел, но не мог разогнать, вставало новое светило.

Не старец, но юноша залил ярким светом поле битвы у реки Сюурлий. Прекрасный юноша на коне с человеческим взором. Юноша со страшными безумными глазами.

Бог, попробовавший несколько лет назад кровавую человеческую жертву, пришедшуюся ему по вкусу. Бог, большую часть года проводивший в мире мертвых и только весной оказывавшийся на земле.

Бог, бывший весной, рождающейся и умирающей. Бог, бывший Солнцем, ибо оно также рождается утром и умирает вечером.

Безумец Ярило.

Прошло время Дажьбога. Прошел только час битвы, хотя для сражавшихся казалось, что минул день.

* * *

И впереди — травка. Зеленая. Дар Святой Недели. Лоб расшибу в благодарственной молитве, если, конечно, получится выжить. Потешно будет, поди... Буй-Тур Всеволод с разбитым в храме лбом.

Знаем мы эту травку. Зелень — она ведь от воды. А вода в степи после Пасхи только в глубоких реках, которых тут нет, да в болотах, куда нас и отжимают.

Сабелькой, дорогой, так махать не стоит. Если только от жары спасаясь, холодный воздух на клинок приманивая. Длинный клинок, темный. Интересно, то булатная сталь или просто хозяин о чистке забыл? Да вот незадача — древко моего копья все равно длиннее будет, дружочек.

Хрустнули кости. Что ж, на такой наконечник не то что человека, медведя поднять можно.

На наконечник-то можно, а древко вот не выдержало. Или не кости трещали, а дерево? Думать некогда, падай, неверное копье, вместе со своим новым хозяином, так доверчиво открывшим тебе грудь, а мне пора булавой поработать, а то что-то душно становится от обилия немытых тел в округе.

Правду ли говорят в Степи, что от воды все болезни?

Врут, наверно.

Куда?! Надо же, шлемом забодать булаву попытался. И что? Шлем — он деревянный, кожей обшитый. Булава же — железная. Все просто. Шлем, понятно, на куски, голова под ним — тоже, а мне теперь еще одну свечку в храме ставить — душегубство, скажут, сотворил.

Куда?!

Ремень оборвался. Ох, вернусь, устрою своим оружейникам... Хотя забавно, как булава улетела точнехонько в центр этой своры. Знатно заорал кто-то...

Дело, кажется, становится серьезным. Мой меч, посвистывая в воздухе, с этим согласен. К болоту все отжимают и отжимают. А кмети у меня в поле сражаться привыкли, но не в грязи.

Что делать? Делать что?..

Вот что... Холмик там. Хороший такой холмик, как грудь нетронутая девичья, да простит меня жена, прекрасная Глебовна. Сейчас мы ее и тронем...

Вот это сказал, сейчас только подумал, как двусмысленно звучит. Извините, не до изысков сейчас, двоих осадить нужно. Тише, дружочки, к князю без доклада нельзя... Невежливо. Ага, один застеснялся, упал под копыта коня, прощения, видно, просить собрался. В другой раз, уж извини! Второй-то старается, словно вся его жизнь зависит от этой встречи... И, знаете ли, так и вышло. Я его мечом по шлему, а тот с головой вместе — и пополам. Двуличный, знаете ли, собеседник попался.

Похлопывает сзади по ветру хоругвь моя с пардусом. Не оборачиваясь, кричу:

— К холму отходим! Правее держи!

Кмети мои сведомые, золотые мои! Все понимают, как псы натасканные, ничего дважды повторять не надо. Завыли волками, аж у самих лошади с перепугу на задние ноги просели, и на друзей наших, половцев диких, стеной пошли, как сечи и не было. Только и слышно лязг и глухие удары. Лязг — это кметь сабелькой своей по кольчужке вражеской провел, и удар — это хозяин кольчужки наземь отдохнуть прилег. Поспать, быть может. Вечным сном.

Куда?! Мой меч — твоя голова с плеч! И твоя, глупец! И твоя!

— Наша берет, вои!

Уже не воем волчьим, ревом медвежьим отвечают кмети.

Хороший холмик. И подвернулся, главное, вовремя. С него и стрелять удобней, не любит стрела в гору лететь, и рубиться сподручней. У клинка удар сверху вниз тяжелей идет. Не поверил — зря, дружочек, поэтому-то я на коне, а ты под ним...

Хороший холмик.

Оглядеться, опять-таки, можно. Кто, где...

Так... Брат, умница, за славой не гонится, камнем стоит на одном месте. Правильно делает. Чтобы Гзак напал на нас с такой безоглядностью, тут нечисто что-то. Точно что-то не так.

— Стрелами отгоняйте, не подпускайте ближе! Пускай кони отдохнут. Сеча еще не закончена, не переживайте. Саблями помахать время будет!

Гзак был и остается трусом. Здесь же не только с русскими князьями выяснять отношения придется, если что. Русь — она отсюда далеко. Кончак же — близко. А он всю степь распашет, если с дочери любимой хоть волосок упадет, и разыщет виновного. Пойти против великого хана — не безумен же Гзак, в конце концов?

— Влет бейте, молодцы, как тетеревов — влет! Так вот, хорошо!

А вот черниговским ковуям не мешало бы коней подразмять. Застоялись. Ольстин раньше не был настолько тяжел на подъем... Возраст, возможно.

* * *

Безумцу и на небе не место. Подобно Фаэтону эллинскому, Ярило не смог удержать солнечное пламя и рухнул вниз, оземь, распадаясь на хлопья серого пепла. Но не умер, поскольку и не жил.

Солнечный же диск катился себе дальше, такой же яркий, но светился он теперь не добрым желтым или безумным красным. Яркий черный свет лился сверху, свет Хорса, еще одной солнечной ипостаси.

Солнце живет.

Солнце живет и умирает.

Солнце мертво.

Закончился еще один солнечный час, второй час битвы. Там же, на поле сечи, казалось всем, что минула пара дней. Один только человек ведал истину. Он должен был. Он же ведун. Хранильник.

Миронег.

* * *

Черниговские ковуи оказались совсем не такими умелыми воинами, как считалось. Я видел их раньше и могу только удивляться, что произошло. Как подменили. Или сглазили, хотя кому, как не мне, знать, что это просто глупость. Зрение можно усилить либо ослабить, можно разглядеть, если уж так необходимо, что-либо через стену, можно видеть, что произошло за много переходов отсюда, но не сглазить. Я не всеведущ, как и любой из людей, но обереги — моя стихия, а от сглаза ничего не придумано. Деревенские колдуны, конечно, предложат за умеренную мзду что угодно, от порошка до талисмана, но отличить торгаша от хранильника, мне кажется, человеку умному не так сложно.

Боярин Ольстин Олексич протоптался на месте, упустив единственный миг, когда удар его ковуев мог сбить отребье Гзака и дать нам убедительную победу. Я не воин, и не мне судить, когда был этот миг, но он был и остался в прошлом, и теперь можно только сожалеть об этом.

Промедление Ольстина дорогого стоило. Сами ковуи вместе с остатками рыльской дружины отступили к небольшой березовой роще, предохранявшей, хотя и относительно, от непрерывного дождя из стрел, пролитого на нас дикими половцами. Но дружина Игоря Святославича и обоз невесты его сына оказались под прямым ударом, и князю северскому пришлось вступить в бой.

Печально, как много работы ждет меня после сечи. Печально не то, что придется потрудиться, перевязывая раны и вправляя кости, здесь иное. Обмывать мертвых, готовя их к погребению, несравненно легче физически, чем лечить живых; но кто измерит нравственные муки?

Каждый раз после сражения мне кажется, что смерть переползает с тел погибших на мои руки. Это ощущение настолько сильно, что обычно, перевязав раненых, я на какое-то время отказываюсь от лечения больных. Пока с ладоней и, главное, с души не смоется это нехорошее чувство близости к смерти.

Сегодня многое видится иначе. Сеча только разгорается, и исход ее неясен, а у меня уже появляется холод в ладонях, схожий с прикосновением к остывшему трупу.

Здравствуй, смерть. Зачем ты так скоро?

Возможно, дело в словах Хозяйки. Скорая гибель войска — в мрачных предсказаниях боги не ошибаются, ведь они не просто провидят зло, а творят его на потребу собственным прихотям и интересам.

Возможно, дело в провидческом даре, который лежит в основе моего искусства. Предохраняя от зла, научись его чувствовать. Это мне разъяснил учитель еще в детстве, там, на Севере. Только как предохранить от гибели десятки воинов? И половецких девушек, последовавших за своей подругой и госпожой?

Не придумано оберегов для многих, спасение — удел одиночек.

Жалкое оправдание, но оно неоднократно выручало, не давая сойти с ума от осознания, что, принося спасения единицам, ты проходишь мимо несчастий сотен, не замечая их либо не желая увидеть.

Для князя же нет собственных интересов. В битве он обязан думать о каждом, и любая смерть — грех не только убийцы, но и военачальника, не сумевшего сохранить своего воина.

Как красиво было бы повести свою дружину широкой лавой на врага, сойтись в рукопашной — и потерять при этом многих еще на подходах, от губительного водопада стрел, и еще больше — в сече, когда уставшие от скачки боевые кони не смогут вовремя поворачиваться, подставляя своих всадников под точные удары половецких сабель.

Как стыдно — приказать своим дружинникам спешиться, скрыться за щитами, бросив верных коней на верную гибель от стрелы либо, что еще горше, на радость торжествующим врагам, арканящим вожделенную добычу и тянущим упирающихся животных в свои табуны.

И как это верно — перегородить поле щитами, надежно защитившими воинов от стрелопада. Когда колчаны опустеют, орде Гзака придется идти вперед, на приступ. На копья русских дружинников, особо злых после пропажи коней.

Когда же пройдет наступательный порыв, на диких половцев и сброд, метко прозванный бродниками, ринутся гридни князя путивльского вместе с половцами его жены, отгонят врага прочь.

Победу праздновать будет рано, но здесь главное — продержаться до вечера. Сегодня должен подоспеть Кончак со своим войском, тогда все и решится.

Мне кажется, таков план у князя Игоря Святославича, ничего другого я просто не вижу. Хотя — я не воин, не мне судить о военных хитростях и расчетах.

Другое пугает.

Гзак — не безумец, да и Свеневид умеет правильно рассчитать опасность. Откуда такая уверенность в победе? Свеневид, я видел это, сам повел своих бродников на курских кметей. Нападение, как и следовало ожидать, сорвалось, но — само деяние! Бродников, скрестивших с ними оружие, кмети просто вырезают, как бешеных псов, и надеяться на милость в этом случае бессмысленно. Свеневид либо решил свести счеты с жизнью, что непохоже, либо... уверен, что кмети мстить не будут? Но куряне не мстят, только если мертвы. Что же скрывает Гзак? Что-то скрывает...

Поле битвы спряталось в облако пыли, не желая открывать кровавое действо, далекое от завершения. Перед стеной из красных щитов, выстроенной северскими дружинниками, росла вторая стена из лошадиных туш и тел убитых диких половцев и бродников. Пели стрелы, ввинчиваясь в низкое предгрозовое небо, всхлипывали наконечники копий, вонзаясь через кожаные нагрудники в хрупкие человеческие тела. Стонали раненые, которых некому было выносить с поля боя. Их судьба решится позднее, когда определится победитель. Своих тогда подберут и окружат заботой, чужаков же безжалостно прирежут — в степи обуза ни к чему.

Богом войны выглядел Буй-Тур Всеволод, поведший своих кметей на вылазку с холма. В правой руке он держал верный меч с булатным лезвием, выручавший не в одной схватке. В левой руке вместо щита, отброшенного по степной традиции, посвистывала в тон мечу отобранная у какого-то мертвеца — за ненадобностью, недобро усмехаясь, говорил Всеволод — половецкая сабля. Подобно былинным богатырям, князь оставлял за собой широкую просеку, отмеченную по краям хрипящими от боли стенами из тяжелораненых и покалеченных. За своим господином по образовавшейся дороге поспешали кмети. Их волчий вой пугал коней диких половцев. Кони шарахались в сторону, а всадников, пытавшихся удержаться в седлах, нещадно секли Мечами и саблями, рубили боевыми топорами, сметали на землю ударами булав и кистеней.

— Копья бы нам, — шептали про себя многие, но копий не было, сломались еще в начале боя.

Свеневид рвался скрестить клинок с Буй-Туром, но передумал, увидев, что натворил князь среди диких половцев. Вместо этого вожак бродников подозвал к себе несколько головорезов, до бегства в степь бывших неплохими охотниками.

— Кто свалит златошлемника, тому гривна серебра! Старайтесь, сволочи!

Вокруг Всеволода Святославича засвистели стрелы. Падали убитые и раненые кмети, падали и дикие половцы, стрелы не различали, кого бить. Наконец сразу две стрелы впились в левый глаз княжеского коня, и жеребец рухнул, едва не задавив хозяина.

Буй-Тур откатился в сторону, быстро огляделся. Стрелы летели со стороны небольшой группы верховых, и летели к нему, а не абы как.

Чтобы не быть хорошей мишенью, князь отполз за конскую тушу, валявшуюся неподалеку. Видимо, коня ударил снизу какой-то пеший воин, стремясь разрезать подпругу, и это на славу удалось. Седло валялось в нескольких шагах отсюда вместе со всадником, диким половцем, свернувшим себе при падении шею. Из лопнувшего брюха лошади вылез ком спутанных внутренностей, князь перемазался в крови и слизи, но рассудил, что переживать по этому поводу особо не стоит.

Лучше быть грязным, но живым. Даже когда ты летишь носом в кровавые ошметки то ли конского, то ли человечьего мяса, а дорогой позолоченный шлем — в грязь по другую сторону лошадиной туши, так что и не достать. Стрела с бронебойным наконечником ткнулась в катящийся шлем и отлетела прочь. Ромеи брали дорого не только за украшательство, прочность ценилась тоже, причем поболее прочего.

Рядом с князем лежал, зарывшись лицом в смятый ковыль, убитый гридень. Его рука, успевшая уже окоченеть, сжимала взведенный самострел, так и не пустивший стрелу во врага. Не долго думая, Буй-Тур подтянул самострел к себе, выцелил наиболее донимавшего его стрелка и нажал на пусковой рычаг.

Кованая стрела с рычанием соскочила с ложа самострела, и князь не успел моргнуть, как она насквозь пробила грудь бродника и улетела прочь, выискивая вторую жертву.

Всеволод Святославич потянул следующую стрелу из колчана, к сожалению своему убеждаясь, что она — последняя. Не вставая, князь заново натянул тетиву, благо делать это было нужно, упираясь подошвой в специальное стремя снизу, при этом с силой притягивая самострел к лицу. Заслышав щелчок, Буй-Тур положил стрелу в желоб на ложе и повел самострелом слева направо, выбирая мишень.

Среди бродников выделялся один всадник. Князь отметил даже не качество и богатство отделки его оружия, но жестикуляцию, отличавшуюся властностью и выдававшую привычку отдавать приказы.

— Достойная цель, — сказал себе самому Буй-Тур и выстрелил.

Бродник Свеневид торжествовал. Знаменитый Буй-Тур Всеволод, от одного упоминания о котором дрожал весь приграничный мир, лежал, трусливо укрывшись, за конской тушей, ожидая скорой и неминуемой гибели. Свеневид хотел поступить по старой, еще печенежской традиции — отрезать голову заклятого врага и сделать из его черепа кубок, оправленный в золото. Свеневид вытащил из ножен саблю, представляя, как клинок отделит голову князя от тела и хлынувший из шеи поток крови в последний раз омоет остекленевшее в смерти лицо Всеволода.

На этот раз стрела из самострела ушла почти бесшумно. Она ударила избранную жертву в незащищенное шлемом переносье, выйдя через затылок и забрызгав плащ бродника мозговой жидкостью.

Не будем сочувствовать Свеневиду — он умер счастливым.

* * *

Солнце-Хорс остановилось в небе, немного расчистившемся от туч. Черные лучи тянулись вниз, освещая поле битвы. И такие же лучи устремлялись вверх, и их становилось все больше. Мертвое Солнце требовало себе пищи, и каждый труп отдавал себя в жертву полуденному богу, открывая душу в нижний мир и выпуская его свет в мир людей. И чем больше Хорс поглощал черный свет преисподней, тем больше чувствовал голод.

— Смерть! — вопил Бог.

Глас Божий недоступен людям, но воля Бога — священна. Внизу, на поле битвы, сражались до конца, не щадя ни противника, ни себя.

Бог голоден! Накормите Бога!

Умрите, люди!

* * *

Князь Игорь Святославич еще не скрестил меч с врагом.

Все шло неплохо, и нападавших удалось остановить. Другое дело, что сторожи не смогли предупредить нападение, оказавшееся полной неожиданностью, но спрашивать было не с кого. Почти все воины, отправленные в охранение, полегли среди первых, ценой жизни искупив свою оплошность. Главное, что удалось сохранить основную часть войска и обоз, а скоро и Кончак подоспеет.

Князь Игорь все чаще поглядывал на березняк, тянувшийся параллельно реке Сюурлий. Скорее всего, Кончак появится отсюда. Если так — Гзаку не поздоровится вдвойне, поскольку удар придется ему прямо в спину.

Вполне возможно, помощь Кончака не понадобится. Игорь Святославич не смог разглядеть, что там надумал брат, но видно было, что бродники, отчаянно штурмовавшие холм, на котором укрепились куряне, хлынули вниз, отступая в панике. Стяг Всеволода, с пардусом на одной стороне и белым крестом на другой, горделиво реял на южном ветру, а сам князь, незадолго до этого сражавшийся пешим, раздобыл себе нового коня, нашел шлем и красовался на макушке холма.

Странно медлили черниговские ковуи и рыльские дружинники, но вот боярин Ольстин Олексич махнул ладонью, и черниговцы с места в карьер рванулись в подбрюшье отступающих бродников.

Ольстин, старая лиса! Берег людей, пока кмети принимали удар на себя. А вот славой и добычей ковуи собирались распорядиться сами, присвоив себе львиную долю. Ладно, думал Игорь Святославич, посчитаемся позже, когда отобьемся.

Князь Игорь усмехнулся, но улыбка застыла на губах, когда он заметил, как на глазах мрачнел Миронег, неприметно державшийся все время за спиной князя.

Я понял! Поэтому и была так уверена Хозяйка, что войско погибнет! Сказать князю?

Да!

Нет... Поздно...

Ах, как глупо. И подло!

Но разве есть оберег от предательства? Мне, последнему хранильнику на Руси, об этом ничего не известно.

Ковуи на свежих конях легко догнали бродников, в беспорядке отступавших после гибели своего атамана. Повинуясь посвисту Ольстина Олексича, черниговцы разделились на два отряда, окружая отступающее стадо и развернулись, преграждая дорогу остриями копий.

— Хватит, побегали, — сказал Ольстин, недружелюбно поглядывая на бродников. — Теперь — обратно!

Бродники, уставшие после тяжелого боя и долгого пребывания в седле, недоуменно смотрели на черниговского боярина. Один из них, новгородец Карп, бывший все время рядом с земляком Свеневидом, проговорил неуверенно:

— Слушать нам его надо! Ему Свеневид доверял!

— Свеневид мне подчинялся, — уточнил Ольстин. — Выбирайте, господа бродники. Или послужите стольному Чернигову, или подохнете прямо здесь...

— Говори, что делать, — Карп спросил это за всех.

— Поворачивай обратно, господа бродники! Кто — на холм, к кметям, дорожку вы туда уже проложили да трупами неудачников пометили. А кто — вот по этой балочке, чтобы Всеволоду в спину ударить.

И Ольстин показал, куда надо ехать.

Карп первым направил своего коня в заросшую кустарником балку, приговаривая, чтобы не слышали черниговцы:

— От этого и ушел с Руси, что предают все и всех. Стыда лишились...

* * *

Боевые значки угрожающе наклонились вперед, уставив на невидимого еще врага укрепленные сверху рога. Длинные и узкие флажки красного цвета заматывались вокруг рогов, подчиняясь давлению воздуха, создавая иллюзию, что значки успели попробовать крови.

Впереди, на рослом венгерском иноходце, мчался великий хан Кончак. По правую и левую руку от него стлались брюхом по траве, казалось, не касаясь ее лапами, два волка, седой и бурый.

— Быстрее, — твердил Кончак, — быстрее, не успеваем!

Его войско горячило коней, добиваясь от них предельно возможного. Никто не спрашивал, откуда Кончак знает, что происходит за многие перелеты стрелы от него. Хан родился в рубашке, обернутый в послед, что называется — шелудивым. Такие дети, помимо прочих необычных качеств, могли говорить с волками.

Волки же знают все, поэтому и молчат. Знающий — не говорит...

* * *

— Что с ковуями? — недоумевал князь Игорь. — Что затеял Ольстин?!

— Измену, князь.

Миронег сказал то, что не решились выговорить воины, не боявшиеся смерти.

Измена страшнее гибели. Хотя бы для порядочных людей.

Курский князь вернул шлем и раздобыл на поле боя нового коня.

Но радости было мало.

— Измена! — воскликнул Буй-Тур Всеволод.

Он быстро оценил, почему объединились бродники с ковуями. Оценил и то, что справиться с отрядом черниговцев, большим по численности, да еще на свежих конях, у него не получится.

— В круг, братья! — воскликнул князь, созывая оставшихся в живых кметей. — Вот и до настоящего дела дошло!

— Увидим еще, кто кого, — весомо проговорил кто-то.

— Якоже блудницю и разбойника и мытаря помиловал еси, тако и нас, грешных, помилуй, — благочестиво перекрестился другой кметь.

— Погоди еще, — ощерился Всеволод, — потом посмотрим, кому покаяние потребуется.

На фоне грозового неба, озаряемого темными сполохами молний, резко выделялись посеребренные доспехи князя, его золоченый шлем, белый конь. Курские кмети стеной детинца выстроились вокруг Буй-Тура Всеволода, в молчании глядя на приближавшихся к ним с двух сторон бродников и черниговцев. Выщербленные в бою клинки мечей и сабель пока были опущены книзу, набираясь от матери-земли сил для боя. Этот бой станет для многих из них последним, но кмети точно знали — пока жив хотя бы один из них, будет жив и князь. А пока жив князь — жива и месть.

Битву оценивают по завершению. Раз погибшие не отмщены, бой продолжается. Княгиня Ольга, причисленная православной церковью к лику святых, мстила за мужа. Тем и славна была на Руси, а не своим крещением.

Курские кмети стояли стеной, и выстроена она была в два слоя: сталь и сердца.

— Князь рыльский своих дружинников повел, — сказал один из дружинников, стоявших рядом с князем Игорем.

— Зря, — вырвалось у кого-то.

Игорь Святославич тоже считал, что зря, но смолчал. Горяч мальчишка, вспыльчив. Не стерпел измены, ринулся отомстить предателям. Ковуи же, хоть и позором себя покрыли, воинского умения не утратили, и судьбу рыльских дружинников даже предсказывать не стоило, так все было ясно.

— Не нам судить о том, — одернули говорившего.

Не нам, согласился про себя Игорь. От сердца делают, а там уж — как боги рассудят. Лицо Миронега казалось каменным.

— Знал, что ли? — догадался князь Игорь. — Знал... И смолчал! Не жалко теперь тех, кто в бой идет за своим князем?

— Нет, — сказал страшное лекарь.

* * *

В Чернигове закончилась обедня. Ярослав Всеволодич вместе с прибывшим незадолго до этого Святославом Киевским остались одни в опочивальне, отведенной великому князю, посмотрели в глаза друг другу.

— Идет ли там еще бой, или уже все кончено? — спросил князь черниговский, и Святославу Киевскому не надо было пояснять, где это — «там».

— Жалеешь?

Голос великого князя звучал надтреснуто. Возраст, тут уж ничего не поделаешь.

— Боюсь. Грех мы содеяли перед Господом. Да еще через неделю после Пасхи...

— Снявши голову, по волосам не плачут. Думай не о тех жизнях, что забрал Господь, а о тех, что спасутся, раз закроем Степи путь на Русь.

— Стыдно... — повесил голову князь Ярослав.

Который раз за жизнь он признавался в подобном? Не в первый ли?

— Ой ли? — не поверил Святослав Киевский.

И то верно, как же он правил столько лет? Правитель с совестью — что жеребец холощеный. Видимость одна.

* * *

Игорь Святославич глядел на Миронега даже не с гневом, с брезгливостью.

— Сколько лет рядом, а вот на тебе, не знал, кто ты есть.

— Погляди лучше за князем рыльским, господин. Мне стало ясно, неужели сам еще не догадался?!

— Нет! — выдохнул князь Игорь, и не в ответ, а от отчаяния.

Рыльские дружинники, подчиняясь приказу своего князя, вливались в ряды черниговских ковуев, окружавших холм, на котором стояли кмети Буй-Тура Всеволода.

— Нет!

Это сказал уже не князь. Ковуй Беловод Просович, все время мотавшийся гонцом от Ольстина Олексича к князю северскому, так и остался при обозе, не поспев вовремя к своим. Теперь он с ужасом и отвращением смотрел за происходящим.

— Скажи, ковуй, — спросил Миронег, — когда ты узнал о готовящемся походе в Степь?

— За день до выступления, — ответил Беловод, не отрывая взгляда от происходящего на поле битвы. — Заболел кто-то, вот Ольстин и распорядился — заменить.

— Заметь, князь, — сказал. Миронег. — Единственный из ковуев, для кого действия Ольстина стали новостью, случайно оказался в черниговском отряде.

— Ярослав, — прошептал Игорь Святославич. — Зачем же...

— В Ярославе ли одном дело? — спросил, словно сам себя, Миронег.

— Да будут с нами Свет и Святая Неделя!

Голос Буй-Тура Всеволода был слышен по всему полю битвы.

— Уррагх! — кричали кмети, неприступной стеной встав на пути лезущих по склонам бродников и диких половцев. Оставив у подножия лошадей, бесполезных на скользких от крови склонах, те атаковали пешими, стараясь не столько перебить всадников, сколько покалечить их коней, подрезав им сухожилия.

Стрелы курян находили себе все новые и новые жертвы. Но колчаны пустели, и слышался уже звон металла о металл. Там кмети, отбросив осиротевшие без стрел луки, бились против наседавших врагов, часто также спешившись, встав спина к спине.

И катились навстречу ползущим снизу обезглавленные и искалеченные люди, напоминая, какая судьба ждет особенно настырных вояк.

И сам Буй-Тур бился пешим в первых рядах, все так же сжимая в одной руке булатный меч, а в другой — саблю. Падали вокруг него враги, падали и кмети, принимавшие удары и за себя, и за князя. Всеволод сражался, глядя вперед немигающими совиными глазами. Его губы шевелились, не издавая ни звука, и даже те, кто был рядом с князем, не слышали, как он говорил:

— Прощайте, братья. Простите.

Клинки Всеволода сеяли смерть.

Бродники, ужаснувшись, хлынули обратно, но оттуда уже поднимались черниговские ковуй и дикие половцы, которых Гзак припас для решающего удара.

— По коням! — приказал Буй-Тур ясным голосом, словно и не сражался большую часть дня.

— Умрем достойно, — рассудительно заметил один из кметей.

— Не торопись умирать, — рассвирепел Буй-Тур. — Торопись убить врага и изменника!

И послал коня навстречу судьбе.

— Сын! — возвысил голос князь Игорь.

Владимир Путивльский приблизился, несказанно удивленный. Отец давно так не называл его. Видимо, теперь пришло время и для проявления родственных чувств.

— Сам видишь, как все оборачивается.

Игорь Святославич говорил громко, не таясь от дружинников. Перед лицом смертельной опасности кривить душой недостойно вдвойне.

— Твои воины в бою еще не были, и кони у них свежие. Забирай обоз, половецких воев, прорывайся за Сюурлий, навстречу Кончаку. С умением и удачей — получится, я верю в тебя! Не медли, там, в вежах, жена твоя.

— А ты, отец?

Игорь Святославич оценил: «отец», не «князь».

— На холме, — показал князь Игорь, — мой брат. Бросить ли? — Он криво усмехнулся и отвернулся.

— Не медли, — сказал князь Игорь, не оборачиваясь. — Скоро будет поздно.

— Я прорвусь.

Владимир Путивльский не обещал. Он просто рассказал, как будет.

Мужчину из мальчика не всегда делает женщина. Может — бой. Горе. Ответственность.

Мужчина — не пол. Это воля. Решимость к поступку.

Владимир Путивльский стал мужчиной.

Пожелаем ему удачи, читатель! Она ему ох как понадобится!

Море в мае еще холодное, как сталь, что цветом, что на ощупь.

Как мысли Неведомого бога, чей истукан стоял в центре тмутараканского святилища, выставленный для всеобщего поклонения. Возмещая многовековое воздержание, Неведомый бог требовал и получал человеческую кровь, изобильно поливавшую жертвенный камень у изножия статуи.

Но больше кровавых жертв, больше поклонения бог ждал вестей с севера, откуда должно было прийти освобождение. Раб бога, обезумевший араб Абдул Аль-Хазред, получил, наконец, свою магическую книгу, а значит, и необходимую силу.

В каждом слове — бог.

В заклинаниях — сила бога.

Слово, сказанное когда-то богом или богами, сделало хаос миром, придав ему форму.

Слова, найденные в «Некрономиконе», вернут Неведомому богу привычную зыбкость, освободив от четких границ тела. ОСВОБОДЯТ!

Мир же станет подобием. Неведомого бога.

Зыбким. Бесформенным.

Хаосом.

Мертвым.

Как он того и заслуживает.

5. Река Сюурлий — река Каяла.

11-12 мая 1185 года. (Продолжение)

В битве, как в песне, слышно многоголосье. Кричит воин, расставаясь с жизнью, кричит другой, размахиваясь для разящего смертельного удара, кричит раненый, попавший под кованое копыто безумно мчащегося коня, кричит всадник, погоняющий своего скакуна в центр сражения. Крик уравновешивает крик, и ровный гул поля боя гармонично перетекает с вершин деревьев на макушки холмов, сопровождаясь звоном оружия, не попадающим в унисон и оттого особенно ясно слышным.

Нерушимо стояли курские кмети, отбивая одно нападение за другим. Когда враги подходили на расстояние удара меча или сабли, передний, пеший ряд расступался, пропуская ждущих своего часа конников, сминавших таранным ударом острие наступления, так, что с холма вниз сыпались вперемежку живые и мертвые.

Прилив — отлив.

В битве, как в песне, слышно биение сердца. Пока оно бьется, жизнь продолжается.

Князь Владимир Путивльский подъехал к обозу, посмотрел на половецких воинов, спросил:

— Подчинитесь ли мне в бою, или это несовместно с вашей честью?

— Дочь нашего хана подчинилась тебе, князь, — ответил один из половцев. — А мы — как она.

— Хан Кончак должен появиться оттуда, — показал князь рукоятью плети. — Туда и пойдем.

— Через бродников, — не спросил, уточнил кто-то.

— И пусть.

Владимир Путивльский оглядел свой небольшой отряд, вздохнул, похлопал коня по холке рукой в кольчужной перчатке и приказал:

— Обоз — в центр! Все, у кого тяжелые доспехи, — ко мне! Первыми пойдем, указательным пальцем.

К князю подтянулись тяжеловооруженные воины, русские и половцы вместе. Половцы плащами обмотали себе левые руки, признавая только такой вид защиты. Кочевники не любили щиты. Русские дружинники, отстегнув булавки-фибулы, побросали плащи в телеги обоза, умудрившись при этом еще перекинуться словом-другим с подругами невесты, что, мол, после боя надеются получить не только плащ, но и кое-что еще. «Рассчитывают победить», — про себя порадовался князь Владимир.

— В путь, — сказал князь.

Именно так — не в бой, в путь, поскольку наша жизнь не в сварах, а в дороге.

Обоз сдвинулся с места, и огромные колеса половецких веж протестующе заскрипели. Могучие тягловые волы неспешно тянули вежи, прикрытые со всех сторон легковооруженными воинами, полными решимости не подпустить нападающих к обозу ближе чем на полет стрелы. Воины, которых повел за собой князь путивльский, хотя тяжесть доспехов я не позволяла особо погонять коней, легко оторвались от основного отряда и ушли вперед.

Невысокий половецкий воин в легком доспехе и аварском шлеме, на котором красовалась непроницаемая для стрел и взглядов кованая личина, держался рядом с князем. Владимир Игоревич покосился через плечо и произнес, стараясь не обидеть:

— На прорыв идем, все копья и стрелы нашими будут. Выдержит ли доспех?

— Неужели прогонишь? — поинтересовался воин и поднял личину.

Князь увидел прекрасное лицо своей жены. Взглянув в глаза Гурандухт, Владимир Игоревич понял, что протестовать и запрещать бесполезно. Ханская дочь все равно все сделает по-своему.

— За мной держись, — сказал князь. — Спину прикрывать будешь.

— Не беспокойся, — ответила Гурандухт. — Вдовой мне еще становиться рано.

Один из половцев, наклонившись к путивльскому дружиннику, произнес тихо:

— Ну и девка! Достанется еще от нее вашему князю.

— Ничего. У нас в Путивле осталась княгиня Ярославна, так та норовом еще похлеще вашей будет!

— Яблоко от яблони недалеко падает, — заметил половец с явным восхищением.

Заметив движущийся обоз, часть бродников, безуспешно пытавшихся прорваться на холм, где оборонялись куряне, повернула навстречу.

— В россыпь, — приказал Владимир Путивльский.

Тяжеловооруженные воины разошлись в стороны от обоза, подставив мчавшихся бродников под обстрел лучников. На слетевших на землю всадников и забившихся в судорогах коней налетали скакавшие за ними, тоже падали, и наступательный порыв у бродников быстро угас. Некоторые уже рвали поводья, разворачивая коней обратно.

Владимир Путивльский услышал за собой металлический щелчок, почувствовал обдавшую правую сторону лица воздушную волну. Заметив, как один из бродников, уже далеко отъехавших, бессильно лег на гриву коня, явив небу толстое древко короткой стрелы, воткнувшейся в спинной хребет, князь обернулся.

Гурандухт невозмутимо прилаживала к седлу самострел. Поймав взгляд мужа, она пояснила спокойно:

— Не висеть же ему было без дела.

И то верно. Есть вещь — пользуйся! По-хозяйски. Женщины же — лучшие хозяйки, чем мужчины.

С усмешкой покачав головой, Владимир взмахнул рукой кверху, привлекая к себе внимание. После княжеская рука указала вперед, и, не нуждаясь в разъяснениях, тяжеловооруженная конница рванулась вперед, ощетинившись длинными иглами копий.

Что громче — треск ломающихся древков или хруст костей, не таких прочных, как стальные наконечники копий?

Что мучительнее — боль в ноге, отрубленной минуту назад, но словно связанной с тобой незримыми узами, или вид того, как убивают твоего лучшего друга, а ты не можешь помочь, принять смертельный удар на лезвие меча, на себя, в конце концов?

Что отвратительнее — разлетающиеся в стороны после удара булавы или боевого топора кости черепа и желтовато-кровавые ошметки мозга или выплескивающиеся багровой зловонной волной на переднюю луку седла внутренности из распоротого вместе с кольчугой живота?

Может, страшнее всего то, что в битве это просто не замечается?

Страшно — перестать быть человеком.

Человек — добр, тем и отличается от хищника, бою же добрым быть нельзя.

Человеком быть — нельзя.

Навстречу Владимиру прорвался всадник в богатом пластинчатом доспехе. На голове всадника сиял позолоченный шлем с ярко начищенной серебряной иконкой на лбу.

— Вот и свиделись, брат, — сказал Владимир Путивльский.

Он отбросил в сторону копье и потянул из ножен меч.

— Поговорим?

— Да! Но не так, как ты хочешь... брат! — выкрикнул Святослав Ольгович и направил свое копье в грудь родственника.

Негромко прозвенел самострел, отыграв заупокойную по князю, предавшему своих. Кованая стрела ударила точно в центр иконки, пробив шлем и череп Святослава Рыльского.

Бог не хранит предателей.

— Стрел больше нет, — пожаловалась Гурандухт, отбрасывая бесполезный теперь самострел в сторону.

В следующий миг она приняла на свою саблю удар меча какого-то бродника, незаметно подобравшегося в горячке боя близко к князю. Легкое движение узкой девичьей руки с длинными тонкими пальцами — и бродник опрокинулся навзничь, безуспешно пытаясь в предсмертные секунды закрыть ладонью рассеченное надвое горло. Отец учил Гурандухт, что сила не все решает в бою. Холодный разум и отточенное на тренировках умение важнее огромных мускулов.

Князь Владимир мог не бояться удара в спину. Ни в этом бою, ни в дальнейшей жизни.

— Мне нужно к брату, — просто сказал князь Игорь Святославич, оглядывая сомкнувшихся вокруг него дружинников. — Возможно, на гибель. Неволить никого не буду, сами решайте, куда путь лежит. Еще не поздно присоединиться к обозу — они-то точно прорвутся!

— Зачем обижаешь, князь? — спросил Беловод Просович. — С тобой начинали сечу, так и дальше из одного шлема пить будем.

Одобрительный гул прошел по рядам воинов.

— Верю, ковуй, — ответил Игорь Святославич. — Вижу, не все таковы, как Ольстин, ты доказал это кровью. И вам верю, воины! Благодарю за верность, ничего не ценю выше. Что ж, братья, хорошая смерть для человека лучше дурной жизни, а там уж — как боги рассудят.

Разворачивая коня, Игорь задержался у Беловода.

— Мне гонец нужен, — сказал князь. — В Чернигов, к Ярославу. В тебя верю, знаю, что прорвешься, донесешь весть обо всем, что здесь увидел.

— Отсылаешь? — с нескрываемой обидой спросил ковуй.

— Молод еще — поживи, — по-доброму улыбнулся Игорь Святославич. — Благословляю!

— Я поеду с ним, князь, — сказал отмалчивавшийся до этого лекарь Миронег. — Не гневайся...

— Забоялся? — недоверчиво поднял брови князь.

— Я не воин, страх скрывать мне не нужно. Но поверь, в другом дело...

Князь Игорь Святославич помолчал, затем произнес:

— Верю и тебе. Удачи... хранильник!

Миронег посмотрел в глаза Игорю Святославичу, поклонился:

— Прощай!

Так они расстались.

Игорь Святославич повел дружинников навстречу воинам Гзака, а ковуй с лекарем скорой рысью уходили на юг, в противоположную битве сторону.

— Подождите! — расслышали они отчаянный крик.

Их догонял, неловко болтаясь в седле, одинокий всадник.

— Болгарин, — узнал Миронег.

— Паломник, — подтвердил ковуй.

— Это не моя война, — попытался оправдаться Богумил.

Миронег невесело улыбнулся.

* * *

Лукоморский шаман, бывший когда-то человеком, смотрел в безмолвии на восток, измазанный по краю неба кровью. Шаман молчал, окаменев в неподвижности. Половцы опасливо обходили его, застывшего в центре полевого стойбища подобно погребальному изваянию на холме.

Дух шамана был далеко, там, где на землях Кончака шла битва.

Рядом с духом был еще кто-то, обернувшийся к нему спиной. Шаман не видел лица собеседника, только слышал голос, глуховатый и усталый. Так говорят торговцы после базарного дня.

— Много крови прольется, — глуховатый голос был печален. — Землю вспашут копытами, польют потом и кровью. И что? Ничего. На следующий год здесь ничего не вырастет. И через год — тоже. И через десять лет. Не растет трава на крови. Потом только, когда тела погребенных разложатся, полезут крапива да васильки. Цветы у них такие... синие... как кожа у остывших трупов. Не люблю, когда погибают молодые.

Незнакомец повернулся к духу шамана, и тот увидел застывший навеки оскал иссохшего черепа, пристально и бесцеремонно уставившегося темными провалами глазниц на собеседника.

— Привет тебе, Тот-У-Которого-Нет-Имени, — сказал дух шамана.

— Неправда, — ответил тот. — У меня много имен. И каждый из людей знает хотя бы одно.

Повелитель смерти шагнул вниз с облака, на котором сидел. Хлопнули крылья, и дух шамана увидел, как взмыл ввысь гигантский куман-лебедь с потемневшим человеческим скелетом на спине.

Лебедь кружил над полем битвы, и души убитых половцев тянулись к нему, становясь новыми перьями в широко раскинутых крыльях царственной птицы. Дух шамана видел, как куман становился все больше, а печальный крик птицы — громче, но воины внизу, на земле, не слышали голос смерти.

Мы не желаем признать неизбежное.

Смерти нет.

Любовь будет вечной. Молодость и здоровье нескончаемы.

Мы не желаем признать неизбежное, потому что хотим жить.

Миронег был единственным, кто заметил вестника смерти. Языческие хранильники могли и не такое, магическое зрение стало простым приложением к основным умениям Миронега.

Но видел Миронег совсем иное.

Дева-Обида, прекрасная девушка-лебедь, поднялась призрачной статуей у линии горизонта, широко раскинула птичьи крылья и замахала ими, окатив поле битвы кровавым дождем из капели, лившейся с хрустального небесного свода. Воин, на которого упала капля, жил только миг, пока закаленная сталь не обрезала нить судьбы.

Миронегу показалось, что он когда-то видел Деву-Обиду, хотя, с другой стороны, неужели он смог бы забыть о подобной встрече? Можно ли забыть такие глаза — прекрасные и безумные?

Миронег действительно видел эти глаза. Несколько лет назад, на днепровском берегу. У полуразложившегося чудовища, призванного на помощь пойманным русалками новгородским гостем Садко Сытиничем.

У бога Ярилы.

Который в безумии своем мог забыть все, даже собственный пол.

Хотя об одном он не забывал больше — о вкусе человеческой крови, истинном, как он уверовал, напитке богов.

Осколд, бродник родом из Изборска, погиб вскоре после своего вожака. Молодой воин-половец сделал обманное движение правой рукой и, пока бродник пытался отразить несостоявшийся удар, сильным замахом послал боевой кинжал в глазницу врага. Тонкие кости не выдержали стального поцелуя, и заточенное острие впилось с похотливым всхлипом в мозг Осколда.

Тонкая струйка крови плеснула по уцелевшему глазу бродника, но в алом мареве тот увидел, как высоко в небе несется, пробивая собой облака, колесница Тора, одного из наиболее почитаемых богов страны далеких предков. Осколд был крещен в малолетстве, что не мешало ему уважительно думать о языческих богах, таких живых и реальных в песнях бродивших по Руси скальдов. За Тором, неустанно махавшим над головой священным молотом Мьелниром, неведомо каким образом поспевали обнаженные девы-валькирии, играючи обгонявшие гончих баранов, запряженных в колесницу бога.

Колесница, а за ней и валькирии мчались по изогнутому дугой пути, переливавшемуся всеми цветами радуги. Умирающий мозг Осколда нашел имя радуги — Бифрост, мост, соединявший миры богов и людей.

За Тором и обнаженными девами тянулись призрачные тени могучих воинов в загорающихся при свете молний кольчугах и шлемах. Тени воинов, имевших долю варяжской крови и погибших в этом бою. На верхнем краю радужного моста Бифроста их ждал великий Один, одноглазый великан на восьминогом монстре с конской головой и человечьими ступнями вместо копыт. Верховный бог, повелитель всего на свете, в том числе праздничной, вечно веселой Валгаллы, страны, куда попадают души геройски погибших воинов. Два ворона кружили над богом, дружелюбно каркая при встрече призраков умерших. Воронов звали Мысль и Память, и при взгляде на кружившихся птиц души теряли способность думать и вспоминать. Воин должен действовать и подчиняться командиру — что еще надо?

— Иду к тебе, Один! — воскликнул Осколд, горделиво поднявшись с земли, куда скатился с седла после удара кинжала.

Половец бросил последний взгляд на поверженного врага, с хрипом вытянувшегося на окровавленной земле, и помчался дальше, выискивая следующего противника.

Душа Осколда побежала по Бифросту наверх, догоняя своих.

— Привет тебе, Один! — ликовал Осколд.

— Привет тебе, воин! — громом с небес пророкотал голос бога. — Готов ли ты вступить в Валгаллу?

— Он готов! — ответили за душу валькирии. — Он готов!

Валькирии пели воинственный марш, Тор бил молотом по каменному небесному своду.

Один смеялся, от души обнимая новых гостей и жильцов Валгаллы.

Смерть — это так смешно!..

Для бога.

Ромея Деметриоса занесла в Дикую Степь несчастная любовь. Певичка Феодора, к которой он, к своему несчастью, воспылал страстью, беспредельной и всемогущей, требовала новых и новых подарков. Однажды, доведенный до отчаяния плотским искушением, он забрался в храм Михаила Архистратига и похитил оттуда священный потир, золотой, усыпанный драгоценными камнями.

У Деметриоса хватило ума вынуть камни и переплавить золото, но вот держать язык за зубами он не смог. Феодора, узнав о происхождений подарков, не преминула доложить обо всем соглядатаю патриарха, которому стоила еще дороже, чем Деметриосу, напрягаясь при этом несравненно меньше — соглядатай был уже стар и мужскую силу восстанавливал долго.

Чудом Деметриос выскользнул из засады, устроенной наемными убийцами, бывшими на содержании соглядатая. Страх смерти прояснил мозг, и Деметриос понял, что настала пора расставаться не только с предавшей его любовницей, но и с империей ромеев. На торговом корабле, страдая от качки, он добрался до полуварварского Херсонеса, а оттуда, гонимый страхом за жизнь и тоской от неприкаянности, ушел с купеческим караваном дальше на север.

Каравану не повезло, ибо счастье в тот день улыбнулось Гзаку и его диким половцам. Купцов и стражу перебили, деловито и привычно, коней, впряженных в повозки, развернули в сторону стойбища Гзака. Невзрачного грека, одетого в латаный, не по сезону тонкий хитон, отбивавшегося на диво ловко и даже уложившего на примятый конями ковыль двоих из нападавших, спеленали арканами и забрали как диковину или игрушку с собой, подарив жизнь. Дикие половцы не любили наемников из охраны караванов и презирали вечно трусливых купцов, но одежда грека делала его непохожим как на тех, так и на других.

Деметриос прижился у Гзака, со временем научившись бойко лопотать на тюркском. Умение хорошо рубиться в сабельном бою было оценено, и ромей получал долю добычи, превосходившую обычную часть рядового воина.

Но везение не бесконечно, и в день сражения сабля Деметриоса скрестилась с булатным клинком меча самого князя Игоря Святославича. Темный булат сокрушил светлую сталь, и ромей остался с рукоятью сабли, откуда робко выглядывал обрубок в мизинец длиной.

Деметриос не успел устыдиться недостойного оружия, как княжеский меч ударил по шее ромея, едва не отделив голову от туловища.

Деметриос умер мгновенно, но для него самого этот миг растянулся надолго. Ромей увидел высоко в небе трон, схожий с тем, что, как говорят, стоит в тронном зале у басилевса. С золотыми львами, открывающими пасти и рычащими, как живые. На троне, в сиянии собственной Благодати, восседал Господь наш, Исус — так, только так, истинно надо писать Имя Его, а не как отступники римские, с блеянием ослиным — Иисус! — и пели неземной красоты гимн духовный сонм ангелов и архангелы с ними.

Душа Деметриоса потянулась к Богу, взмыла ввысь в молитвенном экстазе, но повержена была гневом Божиим, который таранного удара сильнее и огня греческого неугасимее.

— Прочь, осквернитель храма! — воскликнули светлые ангелы. — Прочь!

И душа ромея, стеная в печали, рухнула вниз, в вечный огонь, называемый Геенной, чтобы искупать содеянное при жизни.

Велика плата за преступления, еще больше — за глупость, ведущую к греху. Говорил Менандр-мудрец: «Лучше ум копить, чем богатство лукавое». Истинно говорил!

Дружинник Светибор был родом из Путивля. Ловкостью в обращении с мечом и умением управлять конем он заслужил право сопровождать своего князя в свадебное путешествие. Дружба с оружием привела его в первые ряды сражающихся. За спиной остались хоругвь и сам князь, за спиной — друзья-воины, а впереди — только враг, дикие половцы и бродники, слившиеся для Светибора в единую личину, искаженную оскалом дикого зверя.

Светибор не дожил до мгновения, когда дружинники князя Игоря, рванувшиеся навстречу курским кметям, отвлекли на себя лучших бойцов Гзака, облегчив Владимиру Путивльскому нелегкий путь прочь от места сражения. В то время, когда путивльский дружинник замахнулся мечом на несшегося ему наперерез бродника, стрела с тонким острым наконечником скользнула по поднятой руке мимо короткого кольчужного рукава, найдя не защищенный сталью путь к сердцу Светибора.

Остановить замах меча уже ничто было не в силах, и бродник вывалился из седла, щедро поливая траву собственной кровью. Но и Светибор, неловко пошатнувшись, не удержался на коне, упав рядом с мертвым врагом. Древко стрелы тихо хрустнуло, и этот звук стал последним в жизни путивльца.

Мертвые глаза дружинника неподвижно уставились в низкое грозовое небо. Оцепеневшие в смерти веки не желали сомкнуться, дать зрачкам последнее успокоение. Душа Светибора, сразу не решавшаяся покинуть остывающее тело, заметила, как странно и причудливо изменился мир после гибели хозяина.

Прекрасный обнаженный юноша на бледном, как ноябрьская пороша, коне носился среди сражающихся воинов, оставаясь невидимым и неприкосновенным для них. Кипенно-белый конь часто натыкался на увлеченного схваткой человека и, казалось, обтекал его, как вода камень. Душа Светибора оказалась наблюдательной, заметив, что соприкоснувшиеся с конем воины вскоре неминуемо погибали. Заметила душа и то, что капли крови, орошавшие шкуру коня, тотчас начинали бледнеть, словно втягиваясь внутрь.

Там, где в небе еще недавно сияло солнце, на слепящем золотом троне восседал невысокий мужчина в расшитом серебром халате, коричневых сафьяновых сапогах с загнутыми кверху носками и с алмазной диадемой в кудрявых черных волосах, немного тронутых сединой. Руки мужчины покоились на резных подлокотниках, причем ладони свободно свисали вниз.

С внутренней стороны ладоней к земле тянулись широкие снопы пронзительно-ярких лучей. Душа хотела, но не могла отвести от них взгляд; глаза на мертвом теле уже не подчинялись ее воле.

Оказывается, в мире после смерти черный свет был ярче белого.

В свете слепящей черноты нетрудно было различить длинную вереницу человеческих душ, неспешно удаляющуюся прочь от поля битвы. Первым, проводником, шел незнакомый Светибору старик. Душа дружинника позволила себе удивиться, путивлец считал, что знал всех среди свадебного каравана.

Старик вел души прямо к месту, где лежало тело Светибора. Подойдя ближе, проводник откинул назад длинные волосы, извивавшиеся подобно выводку змей на сильном грозовом ветру, и сказал:

— Идем, воин. Твой путь на земле подошел к концу!

— Кто ты, отец? — полюбопытствовал Светибор.

Простим ему любопытство, читатель! Путивльскому дружиннику только месяц как исполнилось шестнадцать лет.

— Бог, — ответил старик просто. — Хозяин подземного мира.

— Здрав будь, Велес! — торжественно произнесла — или подумала? или что иное? — душа Светибора.

— Благодарю...

Душа могла поклясться, что бог Велес отчего-то развеселился.

Битва длилась не часы — жизни, и нет счета точнее и основательнее.

Били в спину, набрасывались вчетвером на одного, затаптывали конскими копытами раненых, притворно просили пощады, тут же пронзая припрятанным ножом горло по-глупому благородного противника.

Преступали заповеди всех богов, учивших в старые времена своих грешных подопечных хоть какой-то морали.

Сражались.

Нормально, в общем-то... Как обычно.

Нет грозы для богов и мертвых. Нет облаков для жрецов-хранильников, ведающих многое.

Миронег глядел на небо и видел то, что не замечали его спутники, поглощенные скачкой.

Видел разгневанного Перуна, мечущего молнии в пожинающий жертвенный урожай юного безумца Ярилу. Весенний бог впитывал энергию молний не хуже, чем капли крови, все больше белея и светясь изнутри, словно небесный разряд.

Видел иноземца Хорса, занявшего освобожденный занемогшим Дажьбогом солнечный трон и освещавшего землю жутким мертвым светом.

Видел, как Дева-Обида, сильно взмахнув лебедиными крыльями, потеряла их, и поплыли в небе не крыла уже, а прозрачные девушки верхом на крылатых драконах. Миронег видел таких зверей на фарфоровых вазах из Поднебесной империи, любимой забаве Кончака.

Видел Миронег, как многие души, шедшие следом за Велесом в мир мертвых, взмыли в воздух, навстречу девам, и растворились, соприкоснувшись с ними. Девы смеялись, как от щекотки, задорно и искренне, и каждая новая душа, уловленная ими, делала дев менее прозрачными. Настоящими. Из плоти.

Есть ли разница, чья плоть — своя или чужая?

Насытившись, девы повернули драконов на север, где притаились в тревожном ожидании русские земли. То был для них путь проторенный, ибо гостьи явились привычные: Карна-Скорбь и Желя-Плач.

Знаем мы их на Руси лучше, чем многих родственников, хотя в гости звать не хотим. Скорбь и плач сами идут, щедро раздавая свои дары, никому не нужные.

Мы же своими действиями только приумножаем скорбь, приманивая ее к себе, как случайно обласканную бродячую собаку. Почто? Ты, Господи, ведаешь, — вот и расскажи. Нам же путь держать за князем Игорем.

* * *

«Дойду, — думал Игорь Святославич, прорубая себе дорогу к холму. — Я дойду к тебе, брат...»

Княжеская хоругвь была упрямо наклонена в сторону склона, где стояли нерушимой стеной курские кмети, где горделиво и невозмутимо, словно то не бой был, а ристалище, возвышался на белом коне Буй-Тур Всеволод и извивался за его спиной пардус на стяге, будто желая спрыгнуть вниз и принять участие в схватке, поддержать своего князя. Вокруг князя Игоря падали убитые и раненые враги, падали северские дружинники, отдавшие жизнь за своего господина. Нет дороги дороже, чем путь воина в бою, оплачена она не золотом и драгоценными камнями — жизнями!

Я дойду к тебе, брат!

Отшатнулись в сторону рыльские дружинники, по приказу князя своего переметнувшиеся на сторону Гзака. Князь убит, весь позор измены теперь придется принимать тем, кто выживет. Стоит ли рваться в бой не по приказу, по охоте, повышая цену расплаты?

Бродники, осиротевшие после гибели Свеневида, разделились на две группы. Те, для кого бой стал смыслом жизни, остались в схватке, разменивая чужие жизни на свои. Но большая часть давно ушла прочь. Кончак не простит. Им же еще жить в Степи, а враги Кончака долго не жили...

Я дойду к тебе, брат!

Принять удар на щит. Ответный удар — острием меча по глазницам, и, когда руки врага поднимутся отереть кровь, туда же еще раз, лезвием, чтобы ладони отлетели прочь, а верх головы с надетым на нее шлемом открылся крышкой кубка, показав желтоватую массу мозга.

Снова — щит, вздрогнувший даже от сильного удара стрелы по стальному умбону. Оглядеться, увидеть, где лучник. Вот он, на расстоянии броска копья, тянется за новой стрелой. Где копье достанет, там и засапожный нож сгодится — полетел с гудением, вонзился в горло лучника, но не остался в ране. Упал в траву, скрылся в ней, как и не было его, как не убил он сейчас человека.

Я дойду к тебе, брат!

Буй-Тур Всеволод давно заметил, что Игорь Святославич двинул в бой свою дружину, но считал, что он поведет ее на прорыв, расчищая дорогу обозу Гурандухт. Оказалось же, что князь Игорь доверял сыну больше, чем думал Буй-Тур. Владимир Путивльский сам должен был спасать свою жену, северская же дружина, вломившись в расположение врага, как рогатина в медвежье подбрюшье, шла навстречу курянам. На помощь.

— Здравствуй, брат! — прошептал Буй-Тур Всеволод про себя. — Мы, как всегда, заодно, не правда ли? Мы — Святославичи!

Сказал же другое:

— Поглядите, куряне! Северцы идут к нам, убогим! Помогать решили, увидев, как плохо саблями по шлемам вражеским постукиваем. Слюнки младенческие вытирать...

— Молочко с бород, — добавил кто-то из кметей.

— Портки загаженные менять...

— И что, — продолжил Буй-Тур громовым голосом, — будут мои кмети вторыми в бою?!

— Первыми будем! — заверили кмети.

— Тогда — за пардусом, да и поможет нам Святая Неделя!

Хоругвь с пардусом склонилась, показав направление атаки. С холма, вниз, навстречу северцам. Здравствуй, брат!

* * *

Беловод Просович остановил коня.

— Не могу. — Он нервно сжал ладонью поводья, затем вовсе отбросил их на луку седла. — Не могу вернуться. Как скажу, что ковуи стали предателями? Как объясню, почему выжил?

— Черных вестников не любят, — подтвердил болгарин Богумил.

— Не в любви дело, — сказал ковуй, — в вестях. Они действительно черные!

— Но вернуться придется, — сказал Миронег. — Чтобы знали, что есть ковуй, который остался верен клятвам.

— Надо... Ненавижу это слово!

— Надо. А можно совет, ковуй?

— Говори, лекарь. Обещаю если не исполнить — выслушать.

— Слушай тогда. Как вернешься в Чернигов, не стремись свидеться с князем Ярославом наедине. Расскажи все при свидетелях. Лучше — вообще на Торгу либо у ворот в храм, где народа побольше.

— Зачем?

— Серьезно не понимаешь?

— Господи... — выдохнул Беловод, страдальчески сморщившись. — Господи, за что же Ты сотворил нас такими?..

— Смеем ли мы задавать Богу такие вопросы? — спросил Богумил. — И правильно ли понимаем деяния Божьи?

— И понимают ли сами боги, что творят? — продолжил Миронег.

— Креста на тебе нет! — вспыхнул Беловод. — По-язычески твердишь!

— Креста — нет, — согласился Миронег. — Только оберег.

Три всадника мчались к югу, прочь от места битвы. Беловод, неприязненно поглядывавший на Миронега после этого разговора, заявил, что у безымянной реки, которая виднелась у горизонта, он отделится. Путь ковуя — на север, к Чернигову, лекаря же с болгарином он не неволит. Земля большая, хватит места для многих путей. Непересекающихся путей, подчеркивал Беловод.

Миронег не спорил.

Река была неширокой, грязной и пахла падалью.

И это не самое плохое.

Навстречу нашим всадникам, неведомо как не замеченный ранее, выскочил вооруженный отряд. Это были бродники, сбежавшие от Гзака; но уж дармовую и легкую добычу они упускать не собирались.

Трое против двадцати. И кажется, Чернигов не дождется гонца, Богоматерь недосчитается одного из паломников, а Русь, даже и не заметив того, потеряет последнего хранильника.

Твои шутки, Хозяйка, думал Миронег. Твоя воля.

И брал свои мысли обратно, благо это так легко сделать. Богиня унизилась однажды, предлагая себя. Второго унижения она не допустит; месть богини обязана быть изощренней.

Скорее всего, это была случайность. Несчастливая, смертельно опасная, но случайность.

А человеку для того боги и дали волю, чтобы бороться со случаем.

Миронег повелительным движением удержал руку Беловода, потянувшегося к висевшему за спиной луку.

— Не понадобится, — сказал он.

И голос Миронега был так убедителен и страшен, что ковуй поверил и подчинился.

Давно, в те годы, когда юный Миронег обучался в северных землях своему искусству, он слышал от учителя одно заклинание. Учитель запретил вспоминать его без крайней нужды. Это был не устный, а магический запрет, и только сейчас, в миг смертельной опасности, чары спали, и Миронег вспомнил, что нужно сказать.

Древний язык помнили только несколько магов на всей земле. Он не был приспособлен для человеческого горла, говорили на нем в далеком прошлом гиганты, населявшие утонувший после неудачной для них войны с богами остров. Гиганты не были людьми, и Миронегу пришлось долго тренировать гортань, чтобы правильно выговаривать странные звуки заклинаний.

На древнем языке произнесено было заклинание ускорения времени. Эти же слова, прочитанные в обратном порядке, время замедляли.

Беловод и Богумил с объяснимым для христиан отвращением и невольным ужасом смотрели за творимым на их глазах языческим действом. Грех ведь не только в неверии, грех и в нежелании удержать от неверия другого. Грех — не остановить убежденного язычника.

Но не грех ли — смиренно ждать бессмысленной гибели?

Да, Христос умер на кресте — но ведь со смыслом...

Миронег преобразился. Обострились черты лица, стали резкими, внушающими страх и почтение. И это у лекаря, в обычные дни такого незаметного и добродушного.

Со скомороха спала маска, а под ней — воин. Или волхв.

Не шутите с шутами. Странные звуки заклинания, то захлебывающиеся, то задыхающиеся, сиреневым облачком вылетали изо рта Миронега, растворялись в воздухе. Ковуй и болгарин растерянно молчали. Пар — в середине мая, в полдень? Да, видимо, слова эти были на редкость холодны.

И смертельны.

Сиреневое облако росло в размерах, как тесто в кадке. Оно упорно не желало растворяться в воздухе, окрашивая все вокруг себя. Границей облака стала тонкая радужная полоса, змейкой извивавшаяся в воздухе.

Миронег сказал еще что-то гортанное.

Плохое.

И облако исчезло, сгинуло, словно и не было его никогда. Змейка же осталась, радужная, красивая.

Быстрая, как удар кнута.

Вытянувшись в ровную линию, радужная змея полетела к бродникам. Не головой, не хвостом, — где они у светящейся полосы? — а боком. Режущей кромкой без лезвия меча.

Бродники погоняли коней, боясь, не ушла бы добыча, застывшая в страхе на противоположном берегу безымянной речушки. Лошадиные копыта уже смочила речная вода, когда воздух перед бродниками вскипел и стал твердым, как щит катафракта.

Миронег уже видел такое, давно, там, на Севере, но все равно его едва не вывернуло наизнанку. Болгарин побледнел, сжал рукой нательный медный крест с такой силой, что с ладони скатилась капля крови. Ковуй Беловод наклонился в сторону, чтобы струя рвоты не забрызгала седло и одежду.

Полоса стала квадратом, змея превратилась в дверной косяк, и через эту дверь бродники рванулись в реку.

Умирая, они не чувствовали боли. Просто, за мгновение прожив отпущенные им годы, состарились и рассыпались в прах, тотчас подхваченный и разнесенный вездесущим ветром.

Так просто. Были молодые воины на прекрасных боевых конях, и вот уже костлявые одры, не в силах удерживать тяжелых всадников на своих спинах, падают наземь, а сами всадники не могут подняться, потому что они очень стары, ноги, покрытые вспухшей сетью вен и желтыми лоскутами отмирающей кожи, не слушаются, иссохшие руки подгибаются. По груди, видимой через лохмотья расползающейся одежды, ползут зеленоватые пятна тления, выпавшие зубы перекатываются во рту, как камешки, попадают в горло, вызывая приступы кашля, натужного, старческого. Вот бьется в агонии один из упавших, второй, третий... Коней рядом с ними уже нет, кони живут меньше людей, на месте, где они упали, лежат костяки с комьями гнилого мяса.

И все это — за мгновение; лишь затем изумленная память, прокручивая раз за разом образы случившегося, восстановит подробности.

— «Прах есть, и в землю отойдешь», — шептал Богумил, не отрываясь глядя на происходящее. Не отрываясь — сил не было, Господь знает отчего, сам же болгарин и не задумывался об этом.

Беловод заметил, что после заклинаний Миронега он не слышал ни единого звука. Бродники умирали в полной тишине. Такое бывает, если вода попадет в уши или когда смотришь на улицу через окно, закрытое толстым куском слюды. Но слюда не бывает абсолютно прозрачной.

А бывает, что за мгновение человек проживает жизнь и умирает?

Бывает, заверят нас влюбленные. Когда поцелуй равен жизни, а размыкание губ — это смерть.

Бывает, согласимся мы, сами испытывали подобное. Но давайте не совмещать душу и тело, мы не боги, это их работа. При поцелуе живет и умирает душа, а у нее много жизней. У тела же жизнь одна, и чтобы ее так вот, за миг, растратить... Большая сила нужна, чтобы отдать такое повеление, и еще большая, чтобы тебя послушали.

Страшный человек, оказывается, лекарь северского князя Игоря Святославича.

Миронег, не обращая внимания ни на попутчиков, что невежливо, но объяснимо, ни на бродников, — души в нем нет, что ли? — грыз травинку и разглядывал собственные ногти. Внимательно так, словно не было для него сейчас занятия более важного. Так и не вынув травинку изо рта, лекарь сказал еще несколько слов на древнем языке.

Дверь закрылась, радужная змейка исчезла, и тогда только Миронег посмотрел на содеянное им.

На берегу безымянной речушки не было ни одного живого бродника. Да и мертвым счет шел на единицы. Когда раскрылась дверь в иное время, три всадника попытались отвернуть в сторону. Им удалось не попасть в ловушку, но даже близость со смертью означала гибель, однако не такую быструю. Они тоже состарились и умерли, но кости не рассыпались в желтоватую пыль, оставшись на берегу реки надгробным памятником всем жертвам колдовства.

Кости пролежат тут еще многие годы, и редкие половцы, кочевавшие в этих негостеприимных местах, дадут из-за них речке ее имя.

Каяла. Скелеватая.

— Дедушка, расскажи, как князь Игорь в засаду попал!

— Что ж не рассказать. У речки Каялы то случилось, внучек...

— Только не говорите мне, что можно было иначе, — попросил Миронег спутников.

* * *

Я здесь, брат!

Игорь Святославич рубился с ожесточением, усиливавшимся от того, что на пути к Буй-Туру так много препятствий. Вот одно, с бородой, волосы в ней уставились в разные стороны. Ррраз! Нет препятствия, стонет под копытами... Вот еще, в надвинутом на глаза шлеме. Буммм! Мечом по маковке шлема, тот пополам. Кожа с деревом, это от солнца полуденного защита, не от булата. Вот, как цепь приворотная, кистень на кожаном ремне, утыканном железными шипами. Щелк! Летит в сторону кисть руки, продолжающая сжимать злополучный кистень, воет от боли дикий половец, зажимая оставшейся ладонью сочащуюся кровью культю. Нечего на пути становиться, сам виноват!

Телохранители-гридни, не чинясь, отстреливали из луков самых прытких из нападавших, не давая приблизиться к князю слишком большому числу противников. Оскорбительно лишить воина радости боя, но преступно подвергнуть князя чрезмерной опасности.

Я здесь, брат!

Буй-Тур Всеволод Святославич устал рубиться и только убивал — скупыми точными движениями, едва, как казалось, шевеля мечом. Откуда в таком случае на телах опрометчиво вставших на пути князя брались страшные рубленые раны, спросите вы? А я почем знаю, отвечу я. Может, сами они напоролись на клинок... Как этот вот бродник, например. Чего полез на князя, аж вперед весь подался, примериваясь ударить поточнее. А для Буй-Тура дел-то осталось, что меч подставить к груди вражеской под углом особым, чтобы острие прикоснулось легонько к переплетениям кольчужным, раздвинуло их да и впилось укусом осиным через рубаху нижнюю в грудь. Железо же против булата, что молодка против добра молодца. Нипочем не отбиться, да и охоты к тому, в общем-то, нет как нет. Что той кольчуге несколько порванных звеньев? Час-другой в кузне пролежать, и все. Мелом же натирать до блеска слепящего, может, следующий хозяин еще старательнее будет.

Много крови было на князе, но ухмылялся он так, что понятно становилось — чужая это кровь, не своя.

Я здесь, брат!

Владимир Путивльский обернулся, встретился взглядом с женой. Гурандухт ободряюще улыбнулась:

— Прошли, муж мой...

Муж! Есть ли для молодого князя слово более сладкое, чем это?

— Как обоз? — Владимир не забывал, что отвечает за многое.

— До последней вежи вывели, — гордо сказал половец, все время державшийся неподалеку от Гурандухт. Кончак хорошо воспитал своих людей, за жизнь его дочери они были готовы заплатить собой.

— Убитых у нас много?

Страшный вопрос, но необходимый после боя.

— На глаз — терпимо...

Страшный ответ, но после боя объяснимый.

Мечи и сабли возвращались в ножны, пряча следы крови. Чистить клинки можно и позднее, пока же — хоть немного пожить, не сжимая в руках рукоять, пропитанную кровавой слизью.

Странно, испачкав руки в чужой крови, человек просто обмоет их, и — все. Следов нет. Сталь же, залитая кровью, начнет ржаветь, как ни чисти, ни полируй металл. Человек выдерживает то, что не переносит железо.

Мы прочнее стали? Или бесчувственнее?..

— Прошли... — князь Владимир ответил жене широкой улыбкой, совершенно мальчишеской.

Затем, погасив улыбку, проговорил:

— А отец и дядя остались там, на поле...

Гурандухт промолчала. Дочь воина знала, когда слова не нужны. Она протянула к мужу ладонь, положила ее на закрытое кольчужным переплетением запястье князя.

— Князь должен думать в первую очередь о своих людях, не правда ли? — Владимир не спрашивал, кажется, вспоминал. И голос его звучал иначе. Как у отца. — О своих людях. Не о себе. И не о своих близких...

— Войско на горизонте!

Кто первый заметил пыль, потянувшуюся от земли к низким грозовым тучам, неизвестно. Но кто-то заметил, сказал, и мечи, не успевшие отдохнуть в ножнах, снова извлекали на теплый ветер, тянувший с юга сладкие ароматы степного разнотравья.

— Обоз в середину! — приказал князь Владимир, привычно уже. И, повернувшись к жене, добавил: — На всякий случай — прощай...

Придется вести бой, когда за князем воины, уставшие от ожесточенной сечи, частью раненые, противник же, появившийся неведомо откуда, не участвовал в сражении, да и людей там было побольше. Вон какой столб пыли подняли, больше их, намного больше! И проститься было нужно не от слабости, платя дань высокой, как ни крути, вероятности того, что этот бой — последний.

— Я с тобой, — насупилась Гурандухт.

— В обоз!

Гурандухт, дочь воина, понимала, когда нельзя спорить.

Я здесь, брат!

Им немного осталось, Святославичам, до того, чтобы встретиться посреди битвы. Полет стрелы, быть может, несколько жизней, пара царапин и синяков под кольчугой.

Немного.

Но Гзак показал, что не просто так, от внезапного безумия, решился напасть на степную свадьбу, перессориться одновременно с Русью и — что страшнее! — с Кончаком, а значит, со Степью.

Неприметный овраг, скупо оберегавший единственное сокровище полудня, серую тень, немногим прохладнее, чем солнечный зной, родил зло. Оттуда, из тени, из небытия — в степи если что-то не видишь, то оно и не существует — вырвались сначала боевые рогатые стяги, а за ними и их хозяева.

— Колобичи!

Курских кметей сложно было удивить, тем более во время боя, но сейчас это удалось. Это половецкое племя жило через пролив от Тмутаракани, близ развалин древнего Пантикапея. Слухи доносили, что колобичи занимались темными делами, практикуя дикие и кровавые обряды в лабиринтах пещеры, жадно раскрывшей пасть входа рядом с вежами половцев этого племени.

Странным было видеть колобичей так далеко от родных стойбищ, еще удивительнее — то, что их перемещение никто в степи не приметил.

Так не бывает.

Но так случилось.

Свежая конница колобичей клином вошла между русскими дружинами, отбросив их друг от друга.

Брата от брата.

Я здесь, брат!

Игорь Святославич взвыл раненым волком, завидев, как отборная конница колобичей рванулась на кметей, методично пробивая путь к всаднику в золоченом шлеме.

— Нет! Боги, не его, меня!

И послал коня вперед.

Северские дружинники всего мгновение помедлили в растерянности, но этого оказалось достаточно, чтобы за их князем сомкнулись вражеские ряды.

Князь Игорь в одиночку пробивался навстречу Буй-Туру, и княжеский меч упился кровью колобичей по навершие рукояти.

Я здесь, брат!

— Остановись, князь, там идет не твой бой!

Навстречу северскому князю во главе своих ковуев выехал боярин черниговский и изменник Ольстин Олексич.

— Остановиться? Мне?! Боярин приказывает князю?!

Игорь Святославич сорвал с головы шлем, бросил на перепаханную копытами землю.

— Я — князь Игорь Святославич! — воскликнул он, оглядев ковуев. — Кто из вас, предателей, осмелится скрестить свой клинок с моим? Чья честь умерла настолько?!

Ковуи замялись.

— Что же вы? Давай, Ольстин, ты же знаешь, что княжеская кровь того же цвета, что и боярская! Бейся или дай дорогу!

Будь в словах Игоря хоть немного воинственности, Ольстин Олексич не отказался бы от поединка. Но слышалось иное... Князь не просто говорил, выблевывал слова.

Ольстин отвел коня, за ним отступили ковуи. Князь Игорь рванул поводья, повернул голову, в последний раз бросив взгляд на черниговцев.

— Трусы, — сказал он, совершенно не желая оскорбить. Просто объясняя, а то вдруг кто-то из ковуев не понял.

Ольстин Олексич побагровел, зная, что об этом не расскажет никому, даже господину, которому служил верой и правдой, ради которого пошел на предательство. Даже князю черниговскому Ярославу...

Я здесь, брат!

— Ты еще здесь? — Владимир Путивльский взглянул на жену, упрямо не желавшую отъехать в относительную безопасность обоза. — Впрочем, это к лучшему... Гурандухт, надо собрать всех свободных лошадей: заводных, упряжных, каких угодно. Вежи пригодятся для битвы, а вас они вяжут почище любых пут. Будем пересаживать девушек. Удержатся они на коне, если без седел и стремян?

— Половецкие девушки?..

— Да уж, дурость сказал, извини. Сделай это, Гурандухт, собери девушек и уведи их к отцу. Тогда и нам будет легче воевать. Глядишь, и уцелеем... Веди своих вон к той речке, успеешь на противоположный берег, значит, спасешь всех. С крутого обрыва вы любое войско остановите, если тетивы в луках не пооборвутся.

— Я буду ждать тебя, муж мой. Сколько надо — буду!

— Верю.

Это было последнее, что Гурандухт услышала от мужа. Он уже простился с ней, а времени на новые слова просто не было, дружина ждала приказов.

— Мне нужно десятка два хороших лучников, — распоряжался князь. — Пусть остальные отдадут им все оставшиеся стрелы. Хорошо... Лучники, выдвигайтесь вперед, к тем кустам, и ждите приказа к началу. Вы же, — оборот к дружинникам, — цепляйте вежи, тяните их в нитку и вот так, месяцем, да чтобы рогами к противнику. И быстрее, они приближаются!

Князь Владимир и сам не смог бы сказать, откуда в нем бралось знание того, что и когда надо делать. Разум, обостренно работавший при угрозе не только лично ему, но и доверившимся ему людям, извлекал из своих хранилищ один приказ за другим. Дело спорилось. Вскоре дружинники стали понимать план своего предводителя.

У лучников были две задачи. Во-первых, выбить побольше нападающих еще до прямого столкновения, чтобы меньше половецких сабель скрестилось с русскими мечами. Во-вторых, расстроить наступательные порядки врага, дабы он дорвался до русской обороны не строем, но стадом. А там уже в дело вступали конные дружинники, им предстояло завязать бой в искусственно стесненном пространстве между рогами полумесяца, составленного из сцепленных веж.

Исход боя был непредсказуем. Никто не знал, сколько войска идет из степи, никто не знал, чьи боги окажутся благосклонней в этой сече. Капризны боги, непредсказуемы. Даже для самих себя непредсказуемы, что уж тут рассуждать о людях.

— Лучники, не медлите, вперед!

Гурандухт тоже не теряла времени даром. Половецкие девушки, кто на оседланных конях, а кто и просто умостившись на переброшенных через лошадиные спины коврах или плащах, отделились от приготовившихся к бою мужчин, направляясь к небольшой реке, как и пожелал князь Владимир. Последний раз он встретился глазами со своей женой. Гурандухт попыталась улыбнуться, но губы дрогнули, и она поспешно отвернулась. Не увидел бы муж нежданно выкатившуюся слезу, вот стыд-то... Дочь воина, и плачет! Дочь... и жена! Даже в эти тяжелые мгновения — сладко, — жена настоящего воина. Жена мужчины.

Гурандухт считала, что о мужестве не говорят, его доказывают. Один из способов — достойно повести себя в ожидании смерти. Как муж, который, готовясь к заведомо неравной схватке, нашел возможность подумать о в общем-то совершенно ему безразличных половецких девушках. Это достойно мужчины — ожидая свою смерть, дать жить другим.

Что же плакать, Гурандухт? Может, не хочется оказаться вдовой воина? Может, уже полюбила? Так, в одночасье, обмирая до одури и не понимая, почему так?!

Может...

Плачь, Гурандухт, плачь, это святые слезы. Плачь, но не забывай о долге. Сделай то, что просил муж, уведи девичий караван. Возможно, ради этого твой муж вскоре примет смерть.

Да будет она проклята самым страшным проклятием... Забвением!

Я здесь, брат!

Даже через несыгранный оркестр битвы князья могли различать голоса друг друга.

Брат мог видеть брата.

Игорь так и рубился без шлема, лучшей защитой головы служит не сталь, а воинское умение и ратный опыт.

Буй-Тур вспотел на жаре, доспехи раскалились в темных лучах злого солнца Хорса. Позолоченный шлем князя сполз на макушку, посеребренное переносье блестящей полосой рассекло княжеский лоб, покрытый испариной.

Прибылью от встречи с братом станет радость, платой за встречу — кровь. Звенела сталь мечей, падали убитые, орали от боли раненые...

Дорогу!

Брат ждет!

Я здесь, брат!

Нежданной удачей стали несколько мгновений, когда рядом не оказалось ни одного врага. Князь Игорь оглянулся, пытаясь разглядеть половецкий обоз. Где сын, где жена его? Игорь увидел вдали вежи, и похолодела душа. Пыль на горизонте говорила яснее слов — навстречу обозу двигалось большое войско.

После этого дня князю Владимиру Путивльскому никого и никогда не придется убеждать, что он по праву называет себя воином.

Если, конечно, молодой князь останется в живых.

— Лучники, приготовиться! — крикнул Владимир Путивльский.

И, тише, как про себя:

— С Богом!

До встречи с врагом — мгновение.

— Лучники, приготовиться! Впереди всадники!

Земляная пыль и травяной прах, поднятые в воздух копытами коней, издали выдавали движущийся верхами отряд. Неожиданным в степи станет только удар из тщательно замаскированной засады.

Мчаться в степи может лишь тот, кто уверен в своих силах. Или обезумел от ужаса настолько, что инстинкт самосохранения оказался оттеснен страхом и умер еще раньше хозяина.

— Без моего приказа не стрелять, — распорядился хан Кончак, всматриваясь в пылевое облако на горизонте.

— Посмотри направо, хатун! — воскликнула половчанка, обращаясь к Гурандухт. — Пыль на горизонте!

— Не прорвались, — прошептала дочь Кончака, потянув саблю из ножен.

Как жаль, что не было с ней больше лука, отброшенного, когда не стало стрел. Саблей она владела хуже. Но покорной сдачи в полон не будет! Она — дочь хана и жена князя.

Она будет сражаться!

— Такая уж у меня свадьба случилась, подруги, — обратилась Гурандухт к девушкам, окружившим ее. — Простите ли?..

— Ничего, — услышала она в ответ. — Прорвемся — догуляем!

— Конечно, прорвемся!

Из-под шлема аварской работы разметались в стороны две косы. Не девчонка, но замужняя женщина вела в бой своих подруг.

Степная женщина покорна только по собственной воле. Бойся такую любой, вызвавший ее гнев!

Из облака пыли навстречу половчанкам вырвались первые всадники вражеского войска, рвущие на скаку луки из-за спины. Громкий боевой клич огласил степь.

И Гурандухт остановила коня, безжалостно рванув на себя поводья.

Остановила коня, узнав родной клич. Клич, с которым шли в бой Шаруканиды. Шел в бой хан Кончак, уже ясно видный рядом со своим бунчуком.

— Отец, — выговорила Гурандухт.

Слезы текли по ее запыленным щекам, оставляя поблескивающие на солнце дорожки. Ей было стыдно, что она не смогла сдержаться. Она — дочь и жена воинов.

Не стыдись, девочка, плачь! Такая уж у тебя свадьба случилась...

* * *

Солнце истекало злом.

Огненные сполохи, срываясь с короны обезумевшего светила, терзали съежившийся от боли хрусталь небесных сфер, вылизывали ядовитыми протуберанцами сок набухших влагой облаков.

Хорс, раздувшийся чрезмерно от питавшей его энергии смерти, откинулся в бессилии сытости на спинку солнечного трона, сложил с великим трудом руки на распухшем животе, выпиравшем через края богатого парчового халата, вздохнул с усилием...

Негромкий хлопок — и бога не стало.

Минул третий час битвы, час, показавшийся сражавшимся еще одним днем, жарким и кровавым.

Минул час всепожирающего зла, поглотившего в жадности самое себя. И солнце засияло в небе такое, как есть. Просто — Солнце. Огненный шар, обычный, без божественного присутствия.

Может, так и правильно?

* * *

Первый всадник должен был погибнуть.

Князь Владимир Путивльский уже поднял руку, готовый дать сигнал лучникам, но оцепенел.

На вороном скакуне, покрытом клочьями пены от долгой беспощадной скачки, из завесы густой степной пыли вырвался тот, кого молодой князь никак не рассчитывал увидеть.

Овлур.

Гонец, отправленный к хану Кончаку.

Гонец вернулся. Отчего? Путь оказался излишне труден? Это для степного-то витязя, едва не ссадившего с коня получившего отличную боевую выучку русского князя? Встретились неодолимые препятствия? Но воин скорее погибнет, чем признает поражение. Или же — гонец дошел? И теперь ведет помощь?!

— Стрелы — в колчан! — закричал, надсаживаясь, князь Владимир, опасаясь больше всего, что его крик будет неправильно истолкован, и какой-нибудь лучник все же пустит роковую стрелу.

— Я вернулся, князь! — кричал Овлур, и не только путивльские дружинники, но и суровые половецкие солтаны, готовые к смертной сече, заулыбались облегченно. — Я исполнил приказ!

Красные бунчуки на увенчанных рогами древках, боевые значки хана Кончака, безмолвно подтверждали слова гонца.

— Уррагх! — раздалось с обеих сторон.

И князь Владимир Путивльский прикусил губу. Случайно, конечно же... У воина губы не дрожат!

Князь Игорь потерял свой щит, а вскоре метко брошенный дротик впился в левую руку князя чуть выше локтя. Из ранки, открывшейся на месте вырванного наконечника, неспешно и уверенно сочилась кровь, и не было рядом с Игорем Святославичем лекаря Миронега, чтобы перевязать руку.

Движения князя стали медленнее, чем раньше, он пропустил несколько секущих ударов по кольчуге, добавивших синяков на и без того истерзанное тело. Все сложнее стало отражать нападения врагов, принимать острую сталь на разом отяжелевший меч. Но Игорь Святославич, неузнаваемо страшный в коричневой маске засохшей пыли, перемешанной с потом и кровью, упрямо рвался вперед, не обращая внимания на то, как сжимается вокруг него кольцо диких половцев.

Я иду к тебе, брат! Я уже близко!

Вот он, холм, на котором нерушимой крепостной стеной стоят куряне, сведомые кмети Буй-Тура Всеволода. Рядом, не рукой, так копьем подать! Но близок локоток, да не укусишь. Казалось, воткни острия шпор в бока коню, и окажешься рядом скорее, чем об этом можно написать. Но спотыкается верный конь, не от усталости, хотя и она объяснима — от страшной раны, еще одной кровавой требой поливающей поникшую степную полынь.

Князь Игорь успел убрать ноги из стремян, поэтому и упал легко, успев подняться на ноги до того, как певучие арканы захлестнулись пониже плеч. Отмахнувшись мечом от назойливых пут, северский князь повернулся на пятках, готовый отразить удар любого врага, и застыл, опустив в недоумении острие меча книзу.

Перед ним стоял всадник в типичном степном вооружении. Для полного комплекта у него, как и самого князя, не хватало шлема, поэтому хорошо можно было разглядеть лицо всадника.

— Овлур? — не веря себе, спросил князь.

— Я, князь Игорь. Мой господин приглашает тебя в свой шатер.

— Но... как же? А брат?! Дружина?

— Кончено, князь. Что возможно, делается...

Еще один половец подлетел вплотную, погоняя коня плетью.

— Моя добыча! — закричал он, указывая рукой на стоящего пешим Игоря. — Мой пленник! Это я его с коня ссадил, мне и выкуп требовать!

— Это не добыча, а князь, — поправил половца Овлур. — И он гость моего господина, а не пленник.

— Я — Чилбук, — горделиво ответил тот, — знаменитый воин! Кто осмелится встать на моем пути? Не ты ли, незнакомец?

— Сейчас — не я, — остался невозмутим Овлур. — Мой господин.

— Кто он, такой храбрый?!

— Кончак. Хан Кончак.

Овлур смотрел на Чилбука выжидательно, словно оценивая, подействовала ли на половца магия знаменитого имени.

— Это моя добыча...

В голосе Чилбука была уже не угроза, а растерянность.

— Разыщи хана, воин, — посоветовал Овлур. — Тебе заплатят.

— Верю!

Чилбук соскочил с коня и подвел его к Игорю Святославичу, терпеливо ожидавшему окончания переговоров о своей судьбе.

— Прими, князь, как возмещение! Твоего коня взял, своего отдаю. Надеюсь, не затаишь обиды? Бой — он равняет всех.

— Приму с благодарностью. — Игорь поклонился.

— Не побрезгуй, — немного сконфуженно продолжил Чилбук. — Седло-то у меня не очень... Деревянное... Мне так сподручнее было.

Игорь Святославич запрыгнул в седло, поерзал немного.

— Неплохое седло, — произнес он.

— Вот и славно, — кивнул Чилбук и скрылся.

Наверное, в поисках стана Кончака.

— Что с братом? — спросил Игорь Святославич, озираясь с высоты конской спины.

— Не беспокойся, — ответил Овлур. — Хан обещал...

* * *

«Бысть же светающе неделе возмятошася ковуеве в полку — побегоша. Игорь же... пойде к полку их, хотя возворотити их к полком. Уразумев же, яко далече шел есть от людий и соймя шолом, погна опять к полком, того деля, что быша познали князя и возворотилися быша... И яко приближися Игорь к полком своим и переехаша поперек и, ту яша, един перестрел одале от полку своего...» (Из летописи)

* * *

Еще один половец, — какой по счету?.. кто их считал? — вырос перед Буй-Туром Всеволодом. И снова замах смертоносного меча нес гибель неосторожному противнику. Но сабля степняка с обидной легкостью отвела удар, глухо взвизгнув по лезвию меча до самого перекрестия у наручья.

— Погоди, князь, — проговорил половец, — придержи клинок...

— Почему? — поинтересовался Всеволод, недобро прищурив совиные глаза.

Но меч опустил долу.

— Знакомец один поклон шлет...

Половец отбросил прочь закрывавшую грудь полосу беленой тонкой ткани, служившую приличной защитой от вездесущей степной пыли, явив свету подвешенную к серебряной нашейной гривне покрытую яркой белой эмалью фигурку лебедя.

— Узнаешь, князь?

Спрашивая, половец несильным, но смертельным ударом сабли опрокинул с коня неосмотрительно приблизившегося воина Гзака.

— Кончак? — не поверил сам себе князь Всеволод.

— Хан в гости кличет. Просил простить, что гонец такой... неказистый.

Половец ухмылялся.

— Что с братом? Где он?

— Он должен получить такое же приглашение. — Ухмылка половца стала еще шире.

— А как ты собираешься провести моих людей через дикарей Гзака?

— О, это так просто!

Половец сделал широкий жест рукой, приглашая князя посмотреть вокруг. И Буй-Тур Всеволод увидел, как отшатнулись воины Гзака, завидев направленные на них наконечники копий, украшенные тонкими красными вымпелами. Знаком рода Шаруканидов. Знаком Кончака.

— Степь любит лебедей, — заметил половец и жестом пригласил князя следовать вперед.

За Буй-Туром потянулись курские кмети, усталые, пропыленные, окровавленные, но непобежденные. Пересохшие глотки не издавали ни единого слова в адрес оказавшегося обманутым в ожиданиях противника, но вид кметей говорил за себя. Нет зрелища обиднее, чем упущенная добыча, наверняка, как казалось, доступная. Брошен был последний взгляд на холм, где остались погибшие товарищи, сказаны про себя последние клятвы — вернуться и отомстить. Тем и опасны были курские кмети, что словам предпочитали дело, и от их взоров, оценивающих и недобро обещающих, отшатывались, как от шипения ядовитой змеи из травы, дикие половцы Гзака.

Князь трубечский Буй-Тур Всеволод вложил меч в ножны, сказал:

— Славно повоевали. Слава всем!

— Уррагх! — разомкнулись запекшиеся рты курян. — С нами Святая Неделя!

— Кто ты, спаситель? — спросил Всеволод. — Как звать-то тебя?

— Елдечюк, — ответил тот. — Я не из черных куманов, а из рода Бурчевичей. И у меня свой счет к Гзаку.

— Я в долгу перед тобой. Не за себя даже, за своих кметей. Благодарю!

Два всадника, наклонившись в седлах, пожали друг другу руки.

Все рушилось. Все пошло наперекосяк с того мгновения, когда погиб Свеневид и побежали прочь бродники. Самозваный хан Гзак в ярости грыз конец левого уса.

Кончак!

Как некстати он появился! Именно в то время, когда Гзак уже торжествовал победу. Победу, украденную теперь...

Кончак — вор! Гзак знал, что никогда, ежели не лишится ума, он не осмелится произнести эти слова вслух. Но думать-то ему нельзя запретить! Кончак — вор, он лишил предводителя диких половцев большого, нет, — огромного выкупа. Шутка ли — три князя и несколько десятков дружинников к ним в придачу.

Теперь же добыча уходит от него, гордо покачиваясь в седле. Это не князья и дружинники, это мешки серебра и связки мехов, это драгоценная посуда и табуны породистых коней уходят прочь. Будь проклята торопливость Кончака и трижды проклят тот, кто поднял куман в дальний переход для спасения русов!

Ничего, день еще не кончен. Гзак надеялся остаться в выигрыше, и никто, даже самый могущественный из ханов, не сможет помешать ему заработать. И без того узкие глаза предводителя диких половцев сжались в непроницаемые тонкие щели, скрыв недобрый блеск зла, проскользнувший в зрачках Гзака.

— Я буду говорить с вашим ханом!

Гзак произнес это, глядя не на воинов Кончака, но на боевые значки Шаруканидов. Хан, так считал Гзак, не должен унижаться до просьб, обращенных к простым воинам. Гзак не просил. Он высказал пожелание, и воины обязаны были его исполнить.

Гзак обрадовался, заметив, как сорвался с места гонец, споро погнавший коня к видневшемуся издали личному бунчуку Кончака. Послушание — изнанка покорности. Гзак нуждался в послушании, понимая, каким непростым будет разговор с Кончаком.

Смерть развела половцев на два лагеря. Смерть случившаяся и обошедшая — временно? — стороной. Смерть, скалящая стальные зубы наконечников копий и сабельных лезвий. Ощетинившаяся рогами ханских бунчуков. Ищущая прохлады, навеваемой трепетанием на ветру боевых вымпелов.

Войско хана Кончака, нежданно появившееся на поле битвы, не вступало в схватку. Воины-куманы просто вклинились между русами и дикими половцами, и те прекратили сражаться, одни из опасения случайно поразить союзника либо друга, другие... просто из опасения. Ибо — что опасней неминуемой смерти?! Сброд, собранный Гзаком, прекрасно понимал, когда лучше опустить оружие. Пес, проигравший единоборство, подставляет незащищенное брюхо победителю, тем и выживает — позором.

Хан Кончак вежливо поклонился, завидев Игоря Святославича и Буй-Тура Всеволода, но видно было, что взгляд его ищет иных гостей.

— Не беспокойся, — сказал князь Игорь, ближе подъехав к побратиму. — Твоя дочь — с мужем, а он скорее погибнет, чем даст ее в обиду.

— Где же они? — не сдержался хан.

И, как бы в ответ, один из солтанов ханской свиты воскликнул:

— Взгляни туда, великий хан!

Погоняя коней, из облака степной пыли вырвалось несколько всадников. Приближаясь к ханской ставке, один из всадников сорвал с головы шлем, бросил его в прибитую траву.

— Отец!

Хан Кончак спрыгнул с седла и подбежал к коню, на котором сидела его дочь, а теперь жена путивльского князя, прекрасная Гурандухт.

— Отец...

Гурандухт спешилась, обняла Кончака, уткнулась ему лицом в золотую застежку-фибулу, крепившую плащ на левом плече хана.

— Отец...

— Все будет хорошо...

Он говорил так дочери, когда в детстве ей снились плохие сны и, расстроенная и напуганная, она бежала через шатры, мимо костров с греющейся охраной в юрту отца.

В это время, словно желая подтвердить слова хана, появился и свадебный обоз, окруженный со всех сторон настороженной охраной из русских дружинников и половцев Кончака. У первых веж ехал князь путивльский Владимир. Увидев отца и дядю, он улыбнулся, искренне и облегченно.

Впервые за этот день.

Затем он заметил скрытых за скоплением всадников Кончака с дочерью и тоже спешился. Подойдя на расстояние шага к хану, он услышал, как Гурандухт спросила:

— Отец, ты ведь знаком с моим мужем?

— Здрав будь, зять. — Кончак мягко отстранил дочь и протянул руки к князю. — Дай обнять тебя!

Кончак уже знал, как достойно вел себя муж его дочери во время битвы. И мог не стыдиться, но гордиться зятем.

— Уррагх! — закричали куманы и русичи.

Дикие половцы Гзака молчали.

* * *

— Здесь наши пути расходятся, — сказал ковуй Беловод Просович. — И не желаю скрывать, что мне это нравится, лекарь.

Миронег молчал, словно не замечая нарочитой грубости ковуя.

— А что ты, болгарин? — продолжил Беловод. — Со мной дальше или же с... этим?

— Моя дорога не мной определяется, — ответил Богумил. — Идти мне на юг, так сказано, и так будет.

— Была бы честь предложена, — развел руками ковуй. — Тогда — прощайте!

— Не прощайся без нужды, — проговорил Миронег. — Накликаешь беду.

— Большей уже не накликаю, — заметил Беловод. — Некуда уже — больше! Ты не согласен... колдун?

— Здрав будь, — серьезно сказал Миронег и повернул коня прочь.

На юг, куда его так не хотели пускать боги. Где предсказана была его смерть.

Туда, куда ему нельзя было ехать и куда он был ехать обязан. Если, конечно, желал сохранить хотя бы остатки независимости и не стать куклой для божественных забав.

Болгарин держался за его спиной, предпочитая общество языческого колдуна перспективе одиночного путешествия через Степь.

* * *

— Здрав будь, хан.

— Благодарю, Гзак.

Гзак поморщился, показав, что оценил ответ. Кончак, как и обычно, не посчитал нужным назвать Гзака присвоенным титулом. Горд был потомок Шарукана и не желал снисходить к низкорожденным. Но сегодня Гзак рассчитывал посчитаться с ханом Черной Кумании за все: за гордыню, за пренебрежение, за богатство и славу.

Большой долг был за Кончаком, и проценты на него накопились немалые, много больше, чем разрешал давний Мономахов «Устав».

— Я жду объяснений, Гзак. Что делают твои воины на моей земле?

Снова гордыня. Так, с места в карьер, словно на ристалище, разговора не начинают. Гзак был уверен в этом. Что до Кончака — он открылся для удара, так тому и бывать!

— Плохое нас привело сюда... хан! Страшное... Русские дружинники, которых ты защищаешь так благородно, словно они для тебя — лучшие друзья, напали на беззащитные вежи наших родичей, все разграбили и всех убили. Тому свидетель не только я, все мои воины. А тебе, разумеется, известно, хан, что по степным законам за подобное есть только одна кара. Кровная месть! И мстить должен любой, кто знает преступника.

— Что я слышу?! Убиты мои люди? Убиты русами?

— Убиты половцы! Рода, правда, иного, из Бурчевичей, но убиты действительно русами, как ты и сказал.

— Что делали Бурчевичи на моих землях? Я не звал их.

— Так ли это теперь важно? Даже если они по неосторожности или небрежению перешли границы твоих, хан, владений, то расплатились многократно! Кто ответит за смерть наших братьев?!

— Верно ли то, что говорит Гзак?

Кончак повернулся к князю Игорю.

— Верно, — откликнулся Игорь, и среди куманов пронесся глухой ропот. — Русские дружинники действительно напали на половецкие вежи... Те дружинники, которые ослушались моего приказа и в сражении перешли на сторону врага.

Князь Игорь Святославич протянул руку в сторону сбившихся в кучу черниговских ковуев и рыльских дружинников.

— Суди их по своим законам, великий хан, — продолжил князь Игорь. — Для Руси этих людей больше нет!

— Как случилось, — спросил Кончак, — что твои люди, Гзак, воевали вместе с убийцами против тех, кто невиновен?! Что здесь — оплошность или злой умысел?

— Разве я способен на сознательную ложь? — добродушно улыбнулся Гзак. — Не разобрались немного, но, Тэнгри-Небо свидетель, я рад, что истина, наконец, открылась. И обвинения мои остались в силе... великий хан!

Титул Кончака Гзак выговаривал с небольшой задержкой, будто слова застревали в горле, не долетая до языка.

— Русы убили половцев... великий хан! Кровь убиенных требует отмщения!

— Ты так хочешь стать мстителем? Что ж, пусть так и будет! Мы знаем виновных, и я выдаю их тебе головой. Делай с ними, что хочешь, препятствий чинить не буду.

Кончак ледяными голубыми глазами внимательно наблюдал, как растерянно переглянулись друг с другом Гзак и Ольстин Олексич.

— Нет!

Гзак внезапно охрип, и ему пришлось повысить голос, чтобы быть услышанным всеми воинами.

— Нет! Законы Степи требуют не просто смерти убийцам, но и разорения их земель. На твоей земле пролита кровь... великий хан, тебе и очищать ее от скверны. Зови в поход на Русь, Кончак, или будешь опозорен перед всей Степью!

Как же ты сладок, миг мести!

Что теперь сделает гордый Кончак? Откажется? Переступит через одну из главных обязанностей правителя — блюсти закон? Никогда, для этого Кончак слишком прямодушен.

Попробует убить всех обвинителей, начиная с Гзака? И снова — нет. Степь слухом полнится, и где уверенность, что не проболтается кто-то из своих? А своих половцев Кончак никогда не тронет.

Пойдет на Русь? На земли своего побратима, князя северского Игоря? Тогда имя Кончака станет символом бесчестия во всех русских княжествах.

Честь и благородство завели хана Кончака в ловушку, заставляя совершить бесчестный и неблагородный поступок.

Как же ты сладок, миг мести!

— Я подчинюсь законам Степи, — медленно и весомо проговорил Кончак. — Я пойду на Русь!

Ахнули северцы, выругались под нос путивльцы, побелели лицами курские кмети. Князья русские в недоумении поглядели на Кончака.

— Я пойду на Русь, — повторил Кончак. — Тем более что у моего побратима, князя Игоря, остался там, насколько я знаю, один важный долг. Неотложный. Долг чести. Побратим! — Кончак посмотрел на Игоря Святославича. — Дозволь за тебя вызвать на поединок князя переяславского, оскорбителя твоего. В конце концов, за мной все равно один бой — свадебный!

Князь Игорь глядел на Кончака, потеряв на время дар речи. Так быстро менялась обстановка, что не мудрено было растеряться. Кончак, хитрый и изворотливый, истинный сын Степи, нашел выход!

— Дозволяю, — сказал князь Игорь.

И снова вмешался Гзак:

— Нет! Вина черниговцев, на них и идти должно! Через северские земли, раз уж князь Игорь привел убийц в Степь!

— Ты будешь учить меня, как защищать честь?

Кончак искренне удивился.

Гзак, заметив, что перегнул палку, пошел на попятный. Но сдаваться не торопился:

— Что ты... великий хан! И в мыслях такого не было. Есть, однако, другое дело. Мои воины сражались за твою честь, проливали кровь... Что же, неужели все зря? Добыча-то ушла!

Нет для степного воина слова более почитаемого, чем честь. На втором же месте — слово «добыча», святое, как небо или чистая река. За честь и добычу бьется воин, и никто не может безнаказанно отнять у него положенной по обычаю доли отвоеванного. Кончак правильно сделал, защитив союзников и побратима, но одновременно он оставил воинов Гзака без удовлетворения.

Выкуп за трех князей. За несколько десятков дружинников. Кончаку неоткуда будет его взять так вот, сразу. Князю Игорю придется согласиться с тем, что диким половцам по закону причитается дань, которую Гзак наложит на русские земли и сам же соберет.

Кончак спас свою честь. Хорошо, посмотрим, как он защитит честь побратима!

— Добыча? — раздался звонкий девичий голос.

Ханская дочь, жена путивльского князя Гурандухт вышла вперед.

— Доли своей ждете, дикари? — Презрение звучало в музыке прекрасного голоса, достойного своей хозяйки. — Вот вежи, и они ваши! Хватит?!

Дикие половцы взревели. В обозе, выведенном Владимиром Путивльским, хранилось приданое невесты, рядом с которым мерк любой выкуп.

— Прости, муж мой, — сказала Гурандухт. — Тебе досталась нищая жена.

— Благородство и ум дороже злата и мехов, — ответил Владимир, с благодарностью положив руку на плечо жены.

— Ты удовлетворен, Гзак? — спросил Кончак.

— Нет!

Как же Гзак был однообразен в ответах!

— Ты сам, хан, признал мое право на месть. И я полон решимости довести ее до конца. Хоть и без твоего войска, сам, но я пойду на северские земли, и пусть они умоются кровью! А ты, князь северский, по степным законам останешься на полгода здесь, у Кончака, для ритуального очищения от скверны убийства. Что передать твоей жене, князь, раз я ее увижу раньше?

— Передай, чтобы не хоронила тебя в русской земле, — ответил князь Игорь. — Не оскверняла ее...

— Я расскажу по возвращении, князь, как меня встретила твоя жена. Жди. До свидания!

— Прощай, безумец!

Игорь Святославич не проявил даже признаков волнения. И дело не в выдержке, присущей воину. Просто князь был полностью уверен в своей жене. И знал, как смертоносна воля дочери кровавого князя Ярослава Осмомысла.

* * *

Безумный араб Абдул Аль-Хазред видел, как разрушилась старательно разработанная интрига. Что ж, бывает. Непрочная нить портит самые хорошие силки, и даже слабая птичка способна разорвать подгнившие или перетертые путы.

Другое хуже.

Аль-Хазред перестал чувствовать близкую опасность. Где-то здесь, в войске русов, был человек, владевший силой, сопоставимой не с человеческой даже — с могуществом Неведомого бога. Этот человек не погиб и не был ранен, в этом араб мог поручиться хоть головой. Возможно, он отъехал от войска, найдя некий предлог для князя или просто сбежав, предоставив русов своей судьбе.

Человек, бывший врагом Неведомого, оставался в живых и ехал к Тмутаракани, в город, куда ему было нельзя. Человек нарушил волю многих богов, живущих и сущих. И по причинам, непостижимым для безумного араба, этот человек не подвергся достойному наказанию за прегрешение.

Абдул Аль-Хазред был бессилен что-либо предпринять, чтобы стать орудием возмездия. Обретенный недавно «Некрономикон», книга страшных заклинаний и черного могущества, оказался без единственного листка, выпавшего когда-то из неумело сделанного переплета. Но там, на грубо выделанном из человеческой кожи и неровно обрезанном пергамене, было главное заклинание. Заклинание мощи, превращающее «Некрономикон» из обычной книги в существо, не живое, конечно, но и не мертвое. Есть третья форма существования, для которой в нашем языке нет понятия. Карпатские угры, осевшие в местах, где магия стала частью быта, говорят о носферату, неумирающей нежити. Примитивный европейский ум сведет позже рассказы о носферату к скучноватым историям о вампирах, вызывающим не столько ужас, сколько недоуменное и неловкое молчание.

«Некрономикон» был таким же носферату, как сам Абдул Аль-Хазред или его господин, Неведомый бог. Как и полагается по сказке, ему требовалась мертвая вода, чтобы воспрянуть от долгого сна. Аль-Хазред чувствовал не только врага, но и друга. Лист пергамена не затерялся, он был вплетен в другой кодекс, только не ясно было, где он хранится.

Араб чувствовал, что только два города могли быть полезны для поисков. Путивль, куда направлялись орды Гзака. И город со странным именем Римов, римский город где-то на Руси.

Путь на Путивль требовал меньших затрат магической энергии, поэтому Аль-Хазред незаметно смешался с толпой диких половцев, не способных сохранять стройность построения. Если же в Путивле его постигнет неудача — что ж, Римов всегда под рукой. А то, что расстояние между городами составляет несколько дневных переходов... так это для людей, а не для обезумевшего араба. Над пространством, если невежды не знают, есть свой господин, Йог-Сотот, кто Один-Во-Всем и Все-В-Одном. Сколько может продлиться переход от Йог-Сотота к Йог-Сототу? Сколько нам надо, чтобы добраться к самому себе? Кому — миг, а кому и всей жизни окажется мало.

Но кто же говорит, что Абдул Аль-Хазред был живым?

Носферату.

Живший так, что даже смерть отвергла его.

Дама, не знающая жалости. Но знающая стыд. И омерзение.

Сладкий дым человеческих жертвоприношений пропитал Тмутаракань. Жители города ходили с безумными пьяными глазами, покрасневшими от хлопьев копоти, щедро разлетавшейся с синеватого пламени факелов.

Только так, факелами и масляными светильниками, освещались ночные сборища у мрачного храма, выстроенного на земле древнего святилища. Портал храма беззубым ртом раскрывался в сторону идола Неведомого бога, на алтаре перед которым каждую полночь убивали по несколько человек.

Но Неведомого бога уже не радовали жертвы. Мысленная связь, что была у него со всеми слугами, донесла до бога все мысли безумного араба Абдула Аль-Хазреда.

И бог испугался.

Потому что не знал, откуда ждать опасность.

Как просто — сражаться с равным себе!

Бог не боялся единоборства с другим богом. Не боялся и схватки со всеми соперниками сразу. Кто они и что он!

Но тот, кто ехал сейчас к Тмутаракани, не был богом.

Был ли он человеком?

Если да — то с какого времени люди осмелились бросать вызов богам?

Нет, что ни говори, а Неведомый бог все больше укреплялся в мысли, что мир нуждался не просто в правке. В уничтожении.

Так ему же, миру, и будет лучше. Зачем хаосу бороться с порядком? Пусть лучше будет что-либо одно. И если полный порядок невозможен — будет порядок иной. Новый.

ХАОС!

6. Путивль.

Конец весны — начало лета 1185 года

Княжич Владимир, сын великого князя черниговского Ярослава Осмомысла, брат княгини новгород-северской Ефросиньи Ярославны, влюбился в дочь кузнеца Любаву.

Знал, что так нельзя, — и любил! Может, так и проверяется чувство? Когда понимаешь, что не положено, что есть обычаи, традиции, устоявшиеся правила морали, гнев родичей, косые взгляды знакомых — и плевать на все, кроме своей любви?! Когда ласковый взгляд любимой важнее, чем всеобщее непонимание и осуждение. Когда — Господи, за что же счастье такое? — чувство не надо проверять, и так все ясно...

Кузнец Кий, отец девушки, воспитавший Любаву без матери, умершей через год после появления дочери, только вздыхал и покачивал головой, глядя, что творится с молодыми. Тоже знал, что так нельзя, но как пойти против искреннего чувства? Запретить? Знал кузнец, что Любава будет послушна его воле, отвергнет чрезмерно знатного поклонника. И будет несчастна всю оставшуюся жизнь. Может, не сказав отцу ни слова упрека, и в монастырь податься... И Кий терпел, надеясь на разум дочери и добрую волю богов.

Любава не умела любить разумом. Могла бы такое — не полюбила бы княжича или же принудила бы его к венчанию. И не было бы тогда ни встреч в вечерних сумерках, ни жаркого шепота при расставании до следующего дня, расставании на вечность, не меньше. Не было бы и того поцелуя, случайного в общем-то, когда губы влюбленных сблизились, как никогда ранее... Когда княжича обожгло сильнее, чем в то далекое утро, когда занялся подожженный по злой боярской воле княжий терем в далеком Галиче и молодого наследника Осмомысла едва сумели вынести из жаркого пламени. Когда Любава слабо ахнула, попыталась отстраниться, поскользнулась на сырой траве. Чтобы удержаться на ногах, приникла к груди княжича, уткнувшись стыдливо лицом в золотое шитье кафтана.

Тем вечером все изменилось. Княжич сразу понял, что Любаву что-то угнетает. Она говорила о пустяках, рассказывала о перипетиях жизни кузнечного конца города. Владимир был готов выслушивать ее монологи часами, не важно, о чем она говорила. Главное было — слушать любимый голос. Смотреть в ее глаза, стараясь углядеть полет мелко подрагивающих длинных ресниц. Следить за движениями ее губ, таких нежных и одновременно требовательных — в том поцелуе, ты не забыла еще о нем, родная?

— Сейчас, — говорила Любава, торопливо, несвойственно для себя обращаясь со словами, — скоро уж договорю... Про Пребрану, собственно, уже и все... Дура она круглая, конечно. Как и я... О Господи!

— Что случилось? — старался разобраться княжич. — Тебя кто-то обидел?

— Никто не может меня обидеть сильнее, чем я сама. Знаешь, я просто устала.

«От чего?» — хотел спросить княжич. И осекся.

Он понял.

Любовь — не только счастье. Это испытание. У любви много врагов, и не каждому человеку дано защитить собственное чувство. Невыносимо тяжело таиться ото всех, зная, что не поймут, высмеют, осудят. Когда любовь против всех, то чаще побеждают — все... И чем ты моложе, тем проще кажется сдаться на милость победителей. Жизнь так длинна, и многое еще впереди. Иная любовь, быть может, большая, чем нынешняя... Только в старости, когда усталая память отвергает новые события и живешь прошлым, становится ясно, как ошибались мы тогда, в годы столь наивной молодости. Но прожить жизнь дважды не удавалось даже сказочным героям.

— Понимаю, — удалось выговорить Владимиру. — Со мной действительно тяжело...

— Я виновата...

— Не стоит каяться, — прервал княжич любимую. — Так будет больнее... Наверное, ты права. Знай только, что мне будет сложно забыть тебя. А нужен буду — только дай знать...

Княжич и Любава замолчали.

— Иди, — нарушил молчание Владимир. — А то я начну просить тебя остаться.

— Свидимся, — вырвалось у Любавы.

Она тотчас пожалела о сказанном, больно уж равнодушно прозвучало слово. Но еще хуже было бы просить прощения за неловкость. Девушка сильнее, до кровавого прикуса сжала губы и, повернувшись, пошла быстрым шагом к своему дому.

Княжич глядел ей вслед, пока сумерки не скрыли тонкий девичий силуэт. Затем пошел в противоположную сторону, не домой, а так просто, куда глаза глядят.

В голову все время лезли умные и очень умные доводы в пользу того, что их расставание преждевременно, возможно, ошибочно. И все они разбивались об одно. Любава сама захотела расстаться. Сама, вот в чем дело.

Я же не лгал, думал княжич, утверждая, что никогда не перейду через твое «нет». Ты так решила, так для тебя лучше. Значит, надо покорно делать, что велят. Рабство? Бесхарактерность?! Любовь, будь она проклята?

Любовь... И проклинать ее не буду даже в мыслях.

Плохо быть сильным. Плохо убеждать себя, что ты все делаешь правильно и не нужно слов для расставания, что все и так понятно, что так будет лучше.

Будет ли?

— Нет, не будет, — сказал Владимир Ярославич вслух.

— О чем ты, господин? — сонно спросили сверху.

Княжич поднял голову, только сейчас сообразив, что стоит у фундамента одной из башен путивльского детинца. Как он попал сюда, Богу одному было ведомо да, возможно, стражникам, получившим нежданное развлечение на всю ночь. Расстался с Любавой он под вечер, теперь же красная полоса на горизонте говорила о скором рассвете. «Сторож, сколько ночи?» — припомнил княжич Святое Писание. «Еще ночь, но скоро утро» — так, кажется, отвечал библейский сторож.

— Скоро утро, говорю, — сказал княжич Владимир стражам на башне.

— Да уж, — сказали сверху. — Спать бы шел, господин, всю ночь как неприкаянный возле стен бродил... Мы уж беспокоиться стали, не случилось ли чего.

— Ничего не случилось, — эхом откликнулся княжич.

Ничего. Не случилось. Просто не стало любви. Какой пустяк для тех, кто не любил по-настоящему. Какая глупость для тех, кто любит.

Ничего не случилось!

И княжич миролюбиво добавил:

— И правда, пора возвращаться.

Помахав рукой стражам, он пошел к дому, где не спала всю ночь обеспокоенная прислуга. Отвечая на безмолвные расспросы челяди, княжич рассеянно заметил:

— Что может случиться с благородным человеком в княжеском городе?

Правда, что? Нежданное прощание с любовью? Но от этого так редко умирают, куда реже, чем от татей в лесных чащобах...

Недобрым был тот рассвет. Начинался день, когда войско Игоря Святославича скрестило мечи с саблями половецкими у берегов Сюурлия и безымянной речки, позднее прозванной Каяла, что означает — Скелеватая.

Одним только княжич Владимир мог заглушить постоянную тоску, облепившую прокисшей медовой патокой страдающую душу. Целыми днями он разбирал клад, когда-то щедро подаренный говорливым домовым Храпуней и его кокетливой подругой-кикиморой. Пергаменные страницы древних книг вели с княжичем разговор на добром десятке языков Востока и Запада, заставляли забывать обо всем, даже о личных невзгодах.

В выделанной коже книжных страниц, казалось, продолжалась жизнь. Давно сгинувшие мудрецы и маги, волхвы и колдуны говорили завитушками арабской вязи и штакетником латинского письма, подмигивали округлыми глазами ромейского греческого, щерились славянским уставом.

Книги из клада, найденного в ночь на Ивана Купалу под монастырем, были завораживающими и странными, пугающими и жестокими, мудрыми и беспощадными. Княжич, разбирая при свете восковых свечей написанное поблекшими за долгий срок чернилами, признавался сам себе, что ему не дано познать всей глубины знаний, заключенных меж деревянных крышек книжных переплетов. Признавался с явной радостью. Есть мудрость, оставленная богами в наказание роду человеческому за беспримерную гордыню, и высшим проявлением разума было бы отказаться от вредоносных знаний.

Царь Соломон, слышал ли ты княжича Владимира? Услышав, одобрил ли? Великий правитель и мудрец, ты перехитрил прекрасную ликом царицу Савскую, заставив ее поднять подол платья у края бассейна, искусно сделанного из стекла и слюды... Мудрец, стало ли тебе лучше, когда под царственной пурпурной каймой ты увидел волосатые козлиные ноги? Доказав беспримерную мудрость, не лишился ли ты большего — воспоминаний о несравненной красоте? Не возжелай большего — это не нами сказано!

Поэтому княжич пробегал взглядом заклятия и рецепты, магические чертежи и описания таинственных ритуалов, обещавшие, казалось, все на свете. Великое могущество требовало огромной цены, а Владимир не желал расплачиваться вечными адскими муками за десятилетия иллюзорного всевластия.

Интереснее было расшифровывать сознательно затемненные или просто попорченные тексты. Для настоящего книжника открытие истины сродни познанию девственницы для сластолюбца. Еще приятней было покорить ту, кто раньше подверглась грубому насилию, никому не желая сдаваться вновь.

Несколько дней назад княжич впервые развернул длинный свиток, небрежно сшитый из множества листов, варварски выдранных из сгинувших в небытии кодексов. Не сразу Владимир Ярославич понял, что перед ним был греческий перевод знаменитой арабской поэмы «Рай Мудрости», написанной, как говорит легенда, принцем Халидом ибн Язидом почти полтысячелетия назад в Александрии. Полного текста поэмы не видел никто, но слухи доносили, что арабский принц зарифмовал в ней секрет получения золота, вычитанный, в свою очередь, в одной из рукописей, хранившейся в тайниках Александрийской библиотеки.

Владимир смог сложить разрозненные листы в первоначальной последовательности. Все, кроме одного. Возможно, он был вообще из другой книги, очень уж отличался пергамен своим неважным качеством. Сравнивать почерк бесполезно; ромейские школы приучали своих выпускников писать одинаково и безлико.

Не подходило под алхимическое творение и содержание листка. Странные слова, где за согласным следовал согласный, и так по много раз, не могли, казалось, быть произнесены человеческим языком. Княжич пробовал проговорить хоть что-то из прочитанного про себя и не смог. Решил выговорить вслух. И остерегся.

Если слово — бог, то стоит ли поминать его всуе? Как знать, какого бога призываешь. Вдруг — недоброго?!

Княжич Владимир расправил заворачивающийся по краям лист пергамена, придавил его сверху толстым кодексом и отошел от стола. На сегодня труды следовало завершить.

Пусть место работы займет печаль, и пусть ничто не отвлечет княжича от болезненных и сладких одновременно мыслей об утраченной любви!

* * *

Полями пыльными пластался поход половецкий. Гзак, хан самозваный, вел войско на земли путивльские, осиротевшие без своего князя. Правило есть — не обижать сироту, но нет закона для изверга, преступившего через него. Нет совести у отнимающего, нет души у убийцы. Нет жалости к земле Русской у обезумевшего из-за упущенной добычи Гзака. Нет разума у позабывшего — отвергнувший все сам всеми отторгнут будет.

Осыпаются, оставаясь омерзительным облаком около отряда, отцветшие одуванчики. В прах растирают копыта половецких коней ломкие стебли. Степь — кладбище непогребенных останков растений. Кони убивали траву и цветы, неся своих всадников убивать людей. Разница лишь в одном — животное не сознает, что убивает.

Ледяным ливнем льется лавина легковооруженных людей. Половцы шли, оставив во временном лагере тяжелые доспехи. Не число воинов и качество оружия — внезапность решала все. Гзак рассудил, что важнее не то, у кого сабля длиннее, а кто ею раньше взмахнет. Одним ударом отвалив назад голову противника.

Езда едва-едва — елей сопернику! Собрался в поход — погоняй коней или жди беды. Враг, предупрежденный соглядатаями либо сторожей, соберет силы и отобьется, а то и устроит засаду незадачливому противнику. Гзак людей не щадил, останавливался лишь затем, чтобы дать отдых коням.

Поле, что за мерзость ты на себе носишь? Пес бездомный — и тот выкусывает настырных блох из шерсти.

Не пора ли вычистить Степь от нечисти?

* * *

Княгиня Ефросинья Ярославна смотрела с забрала путивльского детинца на заречную равнину.

— Пока дымов нет, можно продолжать укреплять стены, — сказала она.

— Сколько дружинников прикажешь отправить в сторожи? — спросил тысяцкий Рагуйла, опытный воин, оставленный Игорем Святославичем в помощь жене.

— Никого. На приграничных заставах хватит людей, чтобы подать сигнал опасности. Разжечь дымный костер на башне — большого войска не надобно. Другое нужно. Всех воинов, свободных от службы в детинце, немедленно отправить по деревням. Будем смердов в город собирать, под защиту стен. Поле за рекой не удержим, а гоняться за Гзаком, стараясь предугадать, где он нанесет удар, — только коней притомить. Собирать людей придется тебе, воевода Тудор, и тебе, тысяцкий. Нам же, княжич, предстоит размещать беглецов.

Вчера в Путивль прибыли три дюжины киевских дружинников под командой воеводы Тудора. С ними явился один из сыновей Святослава Киевского, Олег, доставивший грамоту от отца со словами сочувствия и ободрения. Княгиня Ярославна с поклоном поблагодарила за доброту и помощь, про себя же просчитала, как скоро киевский князь получил известия о поражении Игорева войска на реке Сюурлий. Получалось, что непосредственно в день битвы.

В родном для княгини Галиче повелось так, что если кто-то знал о заговоре раньше князя — тот и есть заговорщик, достойный смерти. Как назвать того, кто, находясь за много конных переходов от места битвы, знает ее исход лучше сражающихся? Может, провидец? А может... Но мысли свои княгиня Ярославна приберегла для мужа. Игорь Святославич вернется, тогда все и обговорим. Пока же — почти четыре десятка конных воинов от князя киевского — добрая помощь в грядущей сече!

— Приказывай, княгиня! — княжич Олег, видимо, не язвил, искренне стараясь помочь.

Из змеиных яиц не всегда вылупляются змееныши. Такая мысль на мгновение возникла у Ярославны и, устыдившись сама себя, сгинула. Отобьемся от половцев — тогда и оценим, кто чего стоит.

— Прикажу. В ближайшие дни — не раз прикажу, — пообещала княгиня.

По лестнице, змеей — опять змея! наваждение просто! — изогнувшейся внутри крепостной башни, Ярославна спустилась вниз. Там ее ожидал родной брат.

— Мир тебе, княгиня.

— Здрав будь, Владимир. Давно не виделись, хотя город Путивль не так уж и велик.

Ефросинья Ярославна не скрывала своего недовольства. Воевода и тысяцкий предпочли тихо протиснуться между княгиней и башенными воротами и отойти на расстояние, безопасное, с их точки зрения, от грома и молний княжеского гнева. Олег Святославич, подумав, поступил так же.

— Опять пил?

— Читал. Теперь же пришел узнать, чем могу быть полезен. Перед осадой каждый человек на счету.

— Ты не воин, брат, иначе знал бы, что половцы не любят осаждать города. Пожгут все вокруг, пограбят, что смогут... И двинутся назад, в привычную степь. Не осада будет, сеча. Извини, брат, но не забыл ли ты, как биться верхом?

Владимир Ярославич покраснел. По примеру отца, жестокого и властного Осмомысла, сестра считала его сухой ветвью в роду, с пренебрежением относясь ко всему, что было дорого брату. Даже убежище в Путивле она дала Владимиру не потому, что проснулись родственные чувства, а просто от желания доказать, что ее воля не слабее отцовской.

— Продолжай чтение, брат! Авось найдешь в своих книгах, как нам отогнать кочевников.

— Постараюсь, княгиня.

Владимир Ярославич поклонился, вскочил в седло и погнал коня в сторону ворот детинца, явно собираясь выехать из города.

Княгиня, привыкшая замечать мелочи, размышляла, можно ли считать случайностью то, что брат так и не назвал ее ни разу за разговор не только по имени, а просто — сестрой.

В последние дни Любава привыкла видеть отца только затемно. Кий днями не выходил из кузницы, поправляя затупившееся и погнутое оружие, в изобилии приносимое знакомыми и соседями. Путивль готовился к нападению половцев. Детинец был неприступен для степной конницы, но Гзак мог попробовать ворваться на улицы слабо укрепленного городского посада. Поэтому и вел для мечей и сабель нескончаемую песнь кузнечный молот: «Будь силь-ней, будь силь-ней», и насвистывали мехи пламени горна: «Раз-зи с-смелей!»

Вечером Любава накрывала ужин отцу прямо во дворе, на невысоких распилочных козлах, застланных расшитыми полотенцами. Кузнец, пропахший дымом, с влажными от пота и омовения волосами на голове и обнаженной груди, усаживался на деревянный чурбак и принимался за еду, одобрительно урча, как изголодавшийся пес. Любава сидела рядом, готовая исполнить любую просьбу отца.

После расставания с княжичем дочь Кия заметно присмирела, стала тиха и задумчива. И кузнец, с легкостью превращавший подкову в прямую железную полосу, не мог найти в себе сил, чтобы поговорить с дочерью по душам. Лучше могучих рук здесь пригодился бы длинный женский язык, способный легко перемолоть пустое в порожнее, отбросив вместе с бессмысленной болтовней тяжкий груз, давящий на исстрадавшуюся душу.

Новые заботы о хозяйстве, свалившиеся на плечи Любавы в последние дни, могли отвлечь девушку от грустных мыслей. Кузнец Кий, по обыкновению, помалкивал, предоставив времени залечить то, с чем не смогла справиться отцовская любовь.

— Почему такой страх в посаде, батюшка? — спросила тем вечером Любава. — Столько сабель да ножей поправлено, словно княгиня собирается выводить за стены города ополчение. Но ведь такого не будет, правда?

— Правда.

Кий понимал, что не просто любопытство толкнуло дочь задать такой вопрос. Знала Любава, что отец непременно напросится в ополчение. А стать круглой сиротой — что за судьба для молодой девушки?

— В другом дело, дочка, — продолжил кузнец. — Частокол вокруг посада подгнил и покосился. Как бы половцы не прорвались внутрь. Быть тогда большой беде. Ты понимать должна, что княгиня Ярославна будет держать только детинец, на нас у нее дружины нет.

— Как мыслишь, выдержим?

— С моим-то оружием?! Вестимо, выдержим! Диким половцам неведомо, что припасено в наших закромах. Вот взгляни-ка!

Кий отставил пустую тарелку, обтер бороду ладонью и в бессчетный уже раз за сегодня скрылся в своей кузнице. Скоро он вернулся обратно, держа в руках устройство, походившее больше всего на заступ с истончившимся лезвием.

— Мне рассказывали монахи, как это называется по-ромейски, да уж извини, не упомнил. По-нашему же будет — стреломет. Здесь вот — видишь? — я приспособил ворот, как тот, что в колодце, только с шестерней. Покрутишь ручку — вот так! — и крюк натянет тетиву сюда, к замку. Теперь нажми на эту скобу... Давай же!

Любава осторожно взяла тяжелый стреломет, заметно оттянувший ее руку книзу. Правая ладонь нащупала прохладу металлической скобы, и девушка легко сжала пальцы. Раздался хлесткий щелчок, настолько неожиданный, что Любава в испуге отпустила стреломет.

— Не бойся! — заулыбался Кий. — Видишь теперь сама, как просто с ним обращаться. А бьет он дальше, чем сможет метнуть стрелу самый лучший стрелок.

— Ужасное оружие! С таким люди вскоре просто перебьют друг друга...

— Не думаю. Пока один натягивает тетиву стреломета, другой из простого лука выпустит несколько стрел. Это — оружие обороняющихся. Не ужасное, доброе.

— Может ли быть оружие добрым?

— То, что спасает твою жизнь, — конечно!

Любава не нашлась, что ответить.

* * *

Черный дым.

Черный вестник.

На приграничных заставах спокойно ждали врага. Прошло время смятения, когда со стороны Степи примчался на усталом коне одинокий всадник и принес весть о разгроме войска русских князей. Ковуй Беловод, не пожелав завернуть в Путивль, чтобы переговорить с княгиней Ярославной, сменил коня на первой же заставе и умчался в родной Чернигов. Давно не было на Руси такого, чтобы князья доставались степнякам пленниками.

Шептались, правда, что не все так просто. Игорь ведь побратался с Кончаком, и негоже было бы брату поднимать руку на брата. Хотя пусть вспомнится история Бориса и Глеба, страдальцев за веру, убийца их Святополк за то и прозван был Окаянным, что руку поднял на братьев...

Знали в приграничье, что не куманы Кончака вышли в поход. Радовались тому, потому что против великого хана не совладали бы. Знали, что ведет на Путивль диких половцев и остатки бродников самозваный хан Гзак, вождь хотя и боевитый, но мелкий, предсказуемый. И снова — хотя... Хотя разбил ведь он как-то князя Игоря Святославича, воина удачливого и опытного. Да и Буй-Тур Всеволод, брат его, не лыком шит, а кмети его из лона роженицы сразу на конский круп пересаживаются.

И когда с юга заметили поднимающийся столб пыли, то на сторожевых башнях воины высыпали из обмазанных глиной корзин тлевшие там угли на заранее приготовленные охапки хвороста. Пламя быстро охватило сухие ветви, и легко занявшийся костер глумливо выбросил навстречу небу скоморошьи огненные языки. Но танец пламени был недолог, свежесрезанные ветки тут же закрыли влажной лиственной преградой путь огню.

Умирая, огонь стал дымом.

Черным дымом.

Вестником появления врага, несущего смерть.

К дымам с сигнальных башен вскоре прибавился дым пожарищ. Запылали брошенные хозяевами и подожженные половцами деревни около Путивля. В одной из них не пожелавшие спасаться бегством смерды встретили незваных гостей залпами стрел, частым гребнем вычесавшими передовой ряд войска Гзака.

— В обход! — прокричал самозваный хан, чудом уклонившийся от русской стрелы. — Не время для мести! Впереди добыча побогаче!

— Путивль! — вырвалось из десятков глоток.

Путивль... Там, за рекой...

* * *

Домовой Храпуня как-то обратил внимание на то, что близкое проживание рядом с людьми привело к тому, что человеческие недостатки и хворобы исподволь перешли и к нему. Сейчас вот он маялся головной болью, неведомой нелюдям.

Храпуня гордился тем, что он — нелюдь. Люди — это так... примитивно. Определение накрепко засело в голове домового, хотя он уже забыл, что означает само слово, тягучее, словно сопля, доставаемая из носа.

Виновником головной боли у домового стал Кий, днями напролет возившийся в своей кузнице. Звон молота, гул мехов, раздувавших пламя в горне, вой воды в чане, куда попадали раскаленные стальные лезвия. И так все время, кроме ночи.

Ночью же, как все знают, домовые не спят.

Храпуня, измученный многодневной бессонницей, решил пока перебраться за город, на болота, в травяной шалаш подруги-кикиморы. Но та сама явилась нежданно-негаданно, когда зашло солнце.

— Не приютишь ли на время, золотой мой?

Голос кикиморы был как никогда просительным.

— Аль случилось чего?

Храпуня, чтобы не потерять самоуважения в глазах избранницы, заговорил весомо и с легким оттенком недовольства.

— Худые люди идут на город, теплый мой! Отсидеться бы мне... А?

— Наслышан.

На самом деле домовой только сейчас понял, отчего так много работал кузнец Кий в последние дни. Но Храпуня считал, что мужчина всеведущ, как бог, и признаваться в неведении не собирался.

— Что ж, — после раздумья, изображенного для порядку, сам-то он уж все решил сразу, сказал Храпуня, — место найдется. В сарае, при мне, значит. И к воде, любимой твоей, рукой подать. Вона где колодезь — птенец доплюнет!

— Заботливый ты мой! — восторженно прошептала кикимора.

И Храпуня растаял от предсказуемой, но все равно такой дорогой похвалы.

Кикимору, тем более болотную, обычное нападение кочевников на земли княжества напугать не могло. Среди способностей, для людей сверхъестественных, лесной и болотной нечисти дано было чувствовать приближение врага или друга. И кикимора поняла, что с юга на Путивль накатывается зло, во много раз превосходящее все, что люди могли испытать от беспокойных соседей, оставшихся от языческого прошлого.

Абдул Аль-Хазред сильно изменился за последние недели. Казалось, он еще больше исхудал и вытянулся, превратившись в подобие иссушенной солнцем падали, расклеванной стервятниками, которая регулярно попадалась на пути войска Гзака.

Однако доспехи сидели на нем не хуже, чем у прочих, а глаза под низко надвинутом на брови бурнусом отливали матовым тоном. Блеск глаз — свидетельство молодости и горячности. Аль-Хазред, как опытный воин, был спокоен.

Он шел убивать. Это так... буднично!

Смерть пришла за смертью. Магия, многократно усиленная волей Безымянного бога, помогла арабу узнать, где оказалась недостающая страница

«Некрономикона», необходимая и желанная для грядущего воскресения Господина безумного Аль-Хазреда.

Много крови должно пролиться в будущих схватках. Это было ценой за могучие и страшные слова, написанные в утраченных строках «Некрономикона» на пергамене, выделанном из человеческой кожи. Написанные человеческой кровью.

Кровопролитие требует новой крови.

Так вот несовершенно устроен наш мир.

Случайно ли?

* * *

Княгиня Ярославна в окружении бояр и воевод стояла на забрале одной из стен путивльского детинца и молча глядела через проем бойницы на бесчисленные дымы, поднимавшиеся с противоположного берега реки Сейм.

— Деревни горят, — тихо сказал кто-то за спиной княгини, и в голосе этом Ярославна почувствовала укоризну.

— Ничего, — сказала Ярославна. — Главное — город отстоять. Спасем Путивль, тогда и отстроим все заново. Не справимся же — восстанавливать княжество некому будет.

— Через реку половцам не перебраться, — сказал один из киевлян, прибывших вместе с Олегом Святославичем. — Господь беды не позволит, отсидимся.

— Гзак не деревеньки зорить пришел, — это подал голос кто-то из местных. — Ему город нужен.

— Ему — город, — подхватила княгиня, — мне же — он сам. Ха-ан!

Не сказала, а словно выдохнула. И лицо окаменело на мгновение, обратившись в маску смерти. С таким лицом, видимо, отец княгини, Ярослав Черниговский, сидя на золотом престоле, подпертом железными дружинами, приказывал казнить бояр, осмелившихся сопротивляться княжьей воле.

— Напрямую через реку Гзак действительно вряд ли сунется, — продолжила княгиня. — Поэтому должно оставить на башнях дозоры, а всех прочих — убрать. Мало людей, каждый вой на счету... Мыслю, что по посаду удар ждать следует, так ли, воеводы да бояре?

— Обычно половцы на город не идут, ждут боя в поле...

— То обычно, ты верно заметил, боярин Знат! Твои же слова повторю: Гзаку город нужен. Приступу быть, где вот только?

— Считаю, с севера! Дозволь сказать, княгиня!

— Говори, воевода Тудор!

— Реку Гзак все равно обойдет, по правую ли руку от города, по левую — гадать не берусь. Теперь сама погляди, княгиня. Вот мы стоим лицом к реке. Справа — большой глубокий овраг, конница не пройдет. Так? Так. Дальше. Слева — ручей, небольшой вроде бы, но стены намыл себе крутые да сыпучие, опять коня не проведешь! Потому и говорю — обойдет Гзак город, с севера ударит!

— Согласны, воеводы да бояре? Тогда порешим так. Дружину конную у северных ворот держать будем, и вам там быть, как прикажу. Ясно?!

Тысяцкий Рагуйла хотел что-то сказать княгине на ухо, но она ладонью остановила старика:

— Знаю, что на языке у тебя, Рагуйла! Но прошу, повремени говорить. Верь — знаю, что творю!

Рагуйла поклонился, не первый раз за последние годы повторив про себя, что непростую жену взял за себя князь Игорь Святославич.

Гзак провел свое войско через брод восточнее Путивля. Путь показал один из немногих бродников, увязавшихся вслед диким половцам. Бродник был родом из этих мест, однажды он оказался уличенный в убийстве односельчанина и бежал в Степь, не желая накликать кровную месть на своих близких. Годы, проведенные рядом со Свеневидом, вымели из памяти этого человека любовь к родине и к родным, но оставили злобу и желание отомстить отвернувшимся от него людям, изгнавшим его от родного очага. Винить в своих несчастьях других — как это естественно для многих из нас!

— Обогнем город и ударим по посаду с северной стороны, — возбужденно говорил Гзак собравшимся вокруг него воинам. — Башня над воротами там наверняка деревянная, утыкаем стрелами с горящей паклей да и высадим створки, если на то будет соизволение духов!

— Уррагх! — кричали в ответ дикие половцы, ничего не понимавшие в осаде и взятии городов, но хорошо чувствовавшие, как близка вожделенная добыча.

— Уррагх! — вторил всем Абдул Аль-Хазред, протискиваясь ближе к хану.

Гзак, словно желая облегчить арабу задачу, коленями сжал бока коня, посылая его вперед.

— Дай слово сказать, великий хан!

— Говори, араб, да помни, как дорого мое время!

И Гзак щелкнул в воздухе зажатой в потной ладони плетью.

— С севера, — зачастил Аль-Хазред, — стены посада действительно слабее. Значит, там нас и будет ждать путивльская дружина...

— Сечи нет, а ты уже струсил? — громогласно поинтересовался Гзак под хохот воинов.

Араб окаменел лицом, но продолжал говорить, словно не расслышал слов Гзака:

— Прикажи у северных ворот только шуметь. Пусть русы решат, что они могут читать наши мысли. Основной же удар нанесем прямо здесь, через ручей!

— Что ты говоришь? По тем склонам не лошадям, горным козам прыгать! Из ума вышел, араб?!

— Погоди сердиться, великий хан! Оглядись лучше. Видишь, где мы стоим?.. Видишь, как невысока трава на этом лугу, а ведь косари сюда не заходили, рано еще косарям... Взгляни, как перебирает ногами твой прекрасный конь, сторонясь зловония и нечистоты коровьих лепешек. Скажи мне, хан, как здесь оказалось коровье стадо? Не с пристани ли его пригнали? От ворот северных, через рощи и овраги?

— Тропа, — догадался Гзак. — Здесь должна быть пастушья тропа!

— Истинно говоришь, великий хан!

— Где пройдет корова, животное неповоротливое и тяжелое, там боевая конница тем более найдет себе дорогу.

Вскоре вернулась разведка, разыскавшая ясные следы пастушьей тропы, и Гзак приказал своему войску разделиться на две неравные части. Меньшая направилась к северным воротам Путивля дразнить укрывшуюся за ними княжескую дружину. Большая выжидала. Гзак смотрел на север, ожидая, когда к небу потянутся первые нити дыма от подожженных городских ворот. Осажденные постараются отразить удар, втянутся в бой и не смогут быстро перебросить силы против основной части войск Гзака. Либо, если место путивльской дружины определено ханом неправильно, северные ворота посада будут взяты половцами, и тогда уж точно путивльская дружина бросится защищать горожан.

Как ни смотри, удар самого Гзака станет нежданным и — духи, помогите! — безответным. А русская дружина, зажатая на узких улочках посада меж двух огней, будет вырезана. Жалкие ее остатки, стремясь спасти свои жизни, бросятся к детинцу, на плечах отступающего в панике войска туда же ворвется и Гзак.

Не начав еще боя, самозваный хан диких половцев уже праздновал в душе победу.

Абдул Аль-Хазред скромно держался в хвосте половецкого войска, не желая попадаться Гзаку на глаза.

Многие из высокорожденных и еще больше — из сделавших карьеру не любят, когда им подсказывают решения. Гзак хочет взять город — пусть. Хочет считать себя отцом нехитрой уловки, придуманной арабом, — пожалуйста!

Аль-Хазред хочет иного.

Недостающая страница «Некрономикона» значила для последовательного в своем безумии араба больше, чем весь Путивль купно с войском выскочки Гзака.

Когда у северных ворот посада появились первые половцы, жителей города это особо не взволновало. Незадолго до этого по улицам к воротной башне проехали дружинники в полном вооружении, а это вселило в горожан уверенность, что все обойдется.

Кузнец Кий вышел за ворота, проводил взглядом удаляющихся дружинников и вернулся во двор, к дочери.

— С Божьей помощью — отобьемся.

Он привык уже говорить так, зная, как болезненно Любава относится ко всему относящемуся к вопросам веры. Эта же фраза, с одной стороны, не резала слух христианина, с другой же — кто знает, про одного бога сказано или про многих.

— Будем молиться...

— Что ж... Пока они на стены не полезли — будем! В бою же добрый меч не хуже любой молитвы.

Любава только вздохнула, не желая спорить с отцом.

Княжич Владимир решил последовать совету сестры и вернуться к книгам.

Теперь он разбирал строки, старательно обойденные на прошлых занятиях. Строки, сочащиеся ядом зла и темной магии. Волшебства, несущего несчастья и гибель.

Владимир Ярославич понимал, как опасно выпускать на волю силы зла, таящиеся в колдовских книгах. Но он успокаивал себя тем, что порожденное заклинаниями зло направлено будет против не менее злых и жестоких людей. Пламя лесного пожара может остановить только встречный огонь, зло, столкнувшееся с не меньшим злом, должно самоуничтожиться. Должно. Хотя есть должники, не желающие платить по обязательствам.

Княжич часами вглядывался в рукописные строки, отгоняя нехорошую мысль о том, что занятия колдовством для него не больше чем средство успокоить разыгравшееся самолюбие. Доказать всем, и сестре первой, что он не так беспомощен, как говорят.

Успокоить гордыню, которая для христиан, если кто забыл, грех смертный.

* * *

В полете обмотанная вокруг древков пакля разгоралась сильнее, и стрелы впивались в частокол городского посада и сруб приворотной башни, полыхая от крепления наконечника до оперения. Но вымазанные глиной бревна не желали загораться, и первое нападение половцев удалось отбить без особых волнений. Не желая подставляться под ответные выстрелы, степняки кружили на почтительном расстоянии от города. Защитники Путивля только посмеивались, глядя на чрезмерно осторожного противника.

Княгиня Ярославна внимательно наблюдала со смотровой площадки одной из башен городского детинца за развитием боя.

— Дозволь ударить, княгиня, — горячились бояре, столпившиеся рядом с ней под низким башенным навесом. — Их, поганых, мало, сомнем одним ударом.

— В том-то и дело, что мало, — цедила Ярославна сквозь вытянутые ниткой губы. — С таким войском Гзак не осмелился бы на вторжение.

— Справимся, — гудели бояре. — А если что — так вон еще полдружины внутри детинца упрятано!

— Я говорю — ждать, господа бояре!

Брови княгини немного поднялись наверх, и над переносицей наметилась небольшая вертикальная складочка. Так в далеком Новгороде один мазок белил, нанесенный кистью иконописца, делал умиротворенный лик Христа яростным и непрощающим Спасом Грозные Очи.

Бояре отшатнулись на шаг, склонившись перед волей своей госпожи.

— Вижу дымы! — воскликнул один из половцев.

— И я вижу, — откликнулся Гзак. — Скоро придет и наше время!

Половцы взвыли от радости.

— Что невесел, сын? — Голос Гзака был далек от отеческой заботы. — Соскучился по своему богу? Будь спокоен, все доски, на которых он нарисован, станут твоими после взятия города. Все равно это добро никому, кроме тебя, в моем войске не нужно.

— Мы настроили против себя всех — Кончака, русов... У тебя больше нет друзей, отец!

— Друзья... Вот мой единственный друг! — Гзак рванул из ножен саблю. — С этим другом у меня будет все — богатства, женщины, почтение... В Степи больше друзей нет!

Увидев, что хан обнажил оружие, половцы решили, что им дан сигнал к атаке, и устремились к частоколу городского посада. Гзак, не ожидавший этого, хотел было остановить своих людей, но передумал. Не все ли равно, когда начинать!

— Вот что, сын! — решил он договорить. — Твои отношения с богом меня не касаются. Сейчас же ты перестанешь вести себя, как рабыня на невольничьем рынке, и пойдешь в первые ряды нападающих. Я — воин, будь же достоин отца!

Роман Гзич молча склонился перед отцом и повернул коня прочь, стараясь нагнать несущийся к Путивлю конный вал. Гзак же подозвал четверых бродников, державшихся после гибели Свеневида вблизи хана, и приказал:

— Приглядите за ним! Мало ли что...

Бродники кивнули.

С восточной стороны посад, как и везде, ограждал частокол из заостренных сверху бревен высотой до макушки всадника и толщиной в пол-обхвата. Лет сорок назад, когда последний раз обновляли ограду, бревна стояли прямо, и заточенные на конус зубцы надежно преграждали дорогу возможным злоумышленникам, собиравшимся проникнуть в посад. Теперь же зарытые в землю комли подгнили, бревна покосились и расшатались, как зубы у старика.

Не лучше выглядела и приворотная башня, ветхая и ненадежная. Разболтанные дверные петли нещадно скрипели каждый раз, когда открывались ворота, словно жалуясь на старость и непосильный труд.

Трех стражников, плотной группой собравшихся на площадке башни, половцы, первыми перебравшиеся через коровий брод, сбили стрелами. Еще один залп отогнал выбежавших из караульной воев, заставив их искать убежища за углами выстроенных у частокола домов. Один из дружинников побежал по улицам посада, криком оповещая жителей о приходе врага.

Из дворов выскакивали вооруженные чем попало мужчины, для которых ожидание боя оказалось худшим испытанием, чем перспектива погибнуть от руки более опытного и лучше защищенного противника.

Половцы же не теряли времени даром. Пока несколько всадников осыпали стрелами хорошо различимые с высоты седла улицы посада, не давая приблизиться защитникам города, другие прочными волосяными арканами зацепили бревна частокола, потянув их на себя. Гнилое дерево подалось, и целая секция частокола рухнула, подняв при падении тучу пыли.

И тотчас в образовавшийся провал рванулась половецкая конница. Запели песнь смерти выхваченные из ножен сабли, чьи клинки обагрились первый за сегодня раз. Посадские, зачастую не защищенные доспехами, отмечали дорогу половецкой конницы своей кровью, щедро пролитой на деревянный настил узких городских улиц.

— Уррагх! — сорванным от постоянного крика голосом сипел Роман Гзич, ворвавшийся в Путивль одним из первых.

Не христианином, ценящим чужую жизнь, пришел он в город, но воином. Прощающий врагов Христос остался там, за проломленным частоколом, за солтаном Романом мчался тот, кто принес людям не мир, но меч.

— Уррагх!

Кузнец Кий тоже услышал предупреждение о прорыве половцев. Быстро, но тщательно, зная, что от этого, возможно, зависит его жизнь, он накинул войлочную безрукавку, поверх нее — кольчугу. Метнувшись в кузницу, он вынес один из своих молотов с приемистой рукоятью длиной в сажень. Таким молотом и железо ковать сподручно, особенно когда неудобно тянуться над раскаленной заготовкой, и сминать это железо вместе с гораздо более хрупким человеческим телом под ним. Любава расширенными глазами смотрела на приготовления отца.

— Не бойся, — обронил кузнец. — Боги подсобят — отобьемся.

Любава словно не заметила, что отец опять заговорил, как язычник. «Боги», не Бог!

— Ты же, — продолжал Кий, — схоронись в доме и не высовывайся, пока не вернусь. А чтобы нестрашно было — вот, держи!

Кузнец, отставив в сторону молот, снял со стола оставленный там несколько дней назад самострел. Крутанув ворот, Кий натянул стальную тетиву, заложил в желоб толстую кованую стрелу.

— Не забыла, где пусковая скоба?

— Помню. Ты... не можешь остаться?

— Я скоро вернусь. Жди. И ничего не бойся. Сюда они не доберутся, остановим!

Кузнец ошибся.

— Взгляни, княгиня! — воскликнул один из бояр. — Половцы ворвались в посад!

— Вижу, — сказала Ярославна.

Она переоделась. Бояре и воеводы подумали, — про себя, ясное дело! — что боевые доспехи не изуродовали красоту молодого женского тела. Княгиня несла на плечах тяжесть пластинчатого доспеха, словно не из стали и кожи он был сделан, а из тонкого шелка, привезенного желтолицыми купцами Срединной Империи. Позолоченный шлем княгиня держала под мышкой, не постеснявшись выставить на обозрение волосы, убранные в две косы, заколотые на затылке.

Не княжья жена сейчас стояла перед боярами, но князь. Воин!

— Прикажи, княгиня, ударить навстречу ворогу!

— Зачем?

Ярославна обвела взглядом свое окружение и повторила:

— Зачем? Все идет как нельзя лучше.

* * *

Половецкая стрела по самое оперение вошла в солому на крыше.

Выскочивший за ворота Кий увидел, как прямо на него мчатся несколько всадников в запыленных приплюснутых шлемах. Посвистом погоняя коней, половцы стремились к детинцу, щедро рассыпая по пути стрелы с пылающей паклей, повязанной у крепления наконечника к древку. Мигом опустевшая улица испуганным эхом множила перестук некованых копыт степных лошадей по деревянному настилу, потрескивание смоляного факела в руке одного из половцев, пламенем которого занимались вражеские стрелы, надсадное дыхание коней и всадников.

Они увидели друг друга в тот же миг — кузнец Кий и половец в богатом раззолоченном доспехе. И одновременно нанесли удар. И половецкая стрела пробила грудь кузнеца точно там, где сердце, именно тогда, когда пущенный недрогнувшей рукой огромный молот, смяв кольчужный ворот, сорвал с плеч голову так и не успевшего понять, что происходит, солтана Романа Гзича.

Резко осадив коней, половцы остановились у двух трупов, разбросавшихся в окровавленной пыли один подле другого. Конь Романа Гзича, нервно поводя ушами, отошел в сторону, волоча за собой поводья.

— Нехорошо получилось, — сказал один из половцев, откидывая с лица пропитанный потом и посеревший от пыли бурнус.

Из-под бурнуса миру явилось широкоскулая бородатая физиономия, немного рябая, но в целом довольно симпатичная.

— Хан будет в гневе, — добавил второй из нападавших.

Восточные черты его лица не оставляли сомнений в том, что на этот раз перед нами точно степняк.

— Э-э-э, брат, — заметил первый, — здесь еще посмотреть надо, страдает ли ваш Гзак отеческими чувствами...

— Убит сын хана, — весомо сказал доселе молчавший половец. Седины у него было не меньше, чем шрамов, это был испытанный опытный воин. — Пролитая кровь не может остаться не отомщенной. И вопрос только в том, на кого будет направлено мщение!

— Чур, не на меня, — сказал русский и суеверно перекрестился, сделав, на всякий случай, еще и знак, отводящий злых духов.

— Может, на него? — предложил второй половец, указав на остывающее тело кузнеца.

— Один? За сына хана?! — удивился опытный воин. — Гнев Гзака нам в этом случае обеспечен...

— Так надо сжечь все дома окрест! — загораясь идеей не хуже сухой соломы на крыше, воскликнул русский бродник. — Гайда!

И, не дожидаясь реакции половецких воинов, повернул коня в приоткрытые ворота, откуда незадолго до этого вышел в поисках своей смерти кузнец Кий.

Любава не слышала, как погиб ее отец. Только конский храп, затем — затишье, гортанные переговоры на тюркском, и...

Взлохмаченный страшный всадник ворвался во двор, и створки ворот жалобно заскрипели ему вслед. На обнаженной сабле бродника зловеще отблескивали солнечные лучи, слепящими сполохами разлетаясь красновато-кровавыми зайчиками. В левой руке бродник сжимал чадивший факел, тут же полетевший на крышу кузни.

Любава сама не поняла, как у нее в руках оказался стреломет. Спусковая скоба прижалась к ложу смертоносной машины словно сама по себе, тетива басовито щелкнула, и бродник стал навзничь заваливаться на круп своего коня. На лбу бродника, куда вонзилась стрела, крови не было, зато с наконечника, на палец высунувшегося из затылка, хлестал фонтан, заливая в испуге ржущего коня.

Любава в ужасе глядела на убитого ею человека, не замечая ничего вокруг.

К действительности ее вернул удар кнута, ожегший руки и выбивший стреломет на землю.

— Плохо себя ведешь, девушка, — с укоризной, растягивая слова на восточный манер, сказал половецкий воин с седыми прядями в волосах. — Ай как плохо! Духи создали женщин не для смерти, для удовольствия... Что же ты, а?..

Прорвавшиеся на улицы посада половецкие воины вызвали переполох на стенах путивльского детинца. В тени навесов-забрал дружинники засуетились, подтаскивая поближе к бойницам связки стрел, разводя огонь под чанами с водой. Кипяток при осаде — оружие не менее страшное, чем стальной меч. Ошпаренная ладонь не удержит человека, взбирающегося по лестнице на верх стены.

Стараясь не мешать, княжич Владимир Ярославич стоял у бойницы, с ужасом глядя на поднимающийся над посадом черный дым пожаров. Горело там, где жила Любава, и княжич молился, чтобы все обошлось.

— Поредеет народец путивльский, — с горечью сказал кто-то за спиной княжича. — Дом-то что, дом отстроить можно, а вот человека... Как пропустили ворогов, не сдержали только?!

Владимир невольно бросил взгляд наверх, где в окружении бояр и воевод стояла у края башенного ограждения его сестра, княгиня новгород-северская Ефросинья Ярославна. Стояла, подобно серебряной статуе, недвижно и бесстрастно, глядя на пожар, как тысячелетие назад презренный Нерон на пожираемый огнем Рим. Оттуда, с высоты, не слышны были крики умирающих от стали и пламени людей; только лето сменилось будто осенью, и в зеленой листве больше стало желтого и красного.

Пожар — что осень. Умирание бытия.

В глазах княгини не было ни слезинки.

— Воевода Тудор!

Ярославна не оборачивалась, зная и без того, что воевода постарается подойти поближе и ничего не упустить из сказанного княгиней.

— Ты по-прежнему хочешь ударить на половцев от северных ворот? — И, не дожидаясь ответа, княгиня продолжила: — Пришло время, воевода! Бери свою дружину и дай волю мечам!

— А как же посад? — прошептал кто-то из бояр.

Шепнул он тихо, но княгиня услышала.

— Тысяцкий Рагуйла!

Как будто не слабая женщина, но сам Ярослав Осмомысл, поседевший в сражениях, отдавал приказы! И не громко, может, но не ослушаешься...

— Со мной пойдешь, тысяцкий! Посад выручать. А как побегут половцы, так воеводе Тудору им дорогу к отступлению хорошо бы закрыть. Успеешь, воевода?

— Надо успеть, княгиня!

— Верно говоришь, надо! Хочу здесь, под Путивлем, схоронить воинство Гзака с самим самозваным ханом в первую очередь.

Князь Ярослав Черниговский, ты, подпирающий горы венгерские своими железными полками, стреляющий с отцова княжьего золотого стола в солтанов степных, — гордишься ли ты своей дочерью? Взгляни в глаза ее, глядящие на окружающих с достоинством сознающей свою всесокрушимость ледяной глыбы. Не страшно, что тебя, лично рубившего головы непокорным боярам, превзошла женщина, хотя и твоих кровей? Или лестно?!

— К бою, господа воины!

И княгиня первая повернулась и пошла по лестнице вниз, где истомились в ожидании дружинники.

Встрепенулись, как на ветру перед бурей, стальные кроны копийного леса. Воинам, испытанным в сражениях, все стало ясно уже по выражению лиц княгини и спешивших за ней бояр. И, как первый гром, прозвучали слова Ярославны:

— К бою, господа воины!

Воину с седыми прядями в волосах понадобилось только несильно толкнуть Любаву, чтобы та упала на утоптанную траву родного двора.

— Нехорошо, — неожиданно севшим голосом продолжал твердить воин. Затем, повернувшись к подоспевшим товарищам, сказал: — А ну, пособите!

Отбросив кнут, половец опустился на одно колено рядом с девушкой, провел рукой в кольчужной перчатке вверх по ее бедру. Уткнулся пальцами в прикрепленное к поясу полированное металлическое зеркальце. Вздохнул едва слышно.

— Как у наших девушек, зеркало это. И сама ты хороша, как половчанка!..

Любава почувствовала, как рвется под сильной рукой подол сарафана, забилась, но бесполезно. Два воина, бродник и еще один половец, распяли ее на траве, и не гвоздей хватило Любаве для смертной муки — ладоней да коленей незваных врагов.

Боль была до странного терпимой. Куда горше и больней было насилие над душой. Пустые глаза насиловавших ее воинов Гзака. Гнетущее равнодушие.

Неужели даже такое может стать привычкой?!

Господи! Помоги рабе Своей!

Господи! Господи!

Где же Ты, Господи?

ЕСТЬ ЛИ ТЫ, ГОСПОДИ?!

* * *

— С нами Бог!

Воевода Тудор вел застоявшихся без дела дружинников к северным воротам Путивля, и посадские со вздохами облегчения провожали идущую на рыси конницу. Господь помог, считай, отбились!

Скрипнули на петлях створки ворот северной башни. Несколько половецких стрел, не веря собственной удаче, влетели по открывшейся дороге в посад, с визгом выискивая на излете хоть какую-нибудь жертву.

У стрелы одна жизнь, и прожить ее надо так, чтобы кому-то стало мучительно больно...

Навстречу бесцельно истраченным стрелам, ощетинившись жалами копий, осиным роем вырвалась дружина Тудора. Хлопала на теплом ветерке хоругвь с суровым ликом Спаса, в тон вражеским стрелам свистели воины, погоняя коней навстречу врагу.

И лошадиный храп в мгновение смешался с предсмертным хрипом первых убитых. Падали, кровавя траву и иссохшую землю, зарубленные и простреленные насквозь, падали, пронзенные копьями, изувеченные ударами палиц и кистеней. Раненых старались добить, а когда не получалось либо не хватало времени, топтали конями, по брюхо забрызганными кровью, мгновенно покрывавшейся пылью. И — новой кровью. И — снова пылью...

Половцы, чей хан был в отдалении, у восточных ворот города, не выдержали удара русской дружины и отступили, продолжая, однако, осыпать врага ливнем стрел. О сдаче в плен они и не помышляли; знали, что бесполезно, все равно зарубят в горячке боя.

Гзак перемежал ругательства с приказами. Следовало отправить вперед лучников, стрелами расстроить боевые порядки наступающих, вывести из посада прорывающихся к детинцу воинов, пока их не отрезали от основных сил, остановить отступавших от северных ворот, чтобы не смяли своих же.

Ну и удружила, княгинюшка! Откуда взялась свежая дружина в городе, оставленном князем? Гзак подумал, что надо бы после победы разобраться во всем.

После победы...

Верил ли ты в нее, хан-самозванец, завидев свою смерть, скалящуюся стальными зубами русских копий? Или это было отчаяние висельника, до последнего надеющегося на то, что веревка оборвется?

Смерть была повсюду.

Гзак повернулся лицом к вырвавшейся из городских ворот русской дружине, но глаза смерти были у него за спиной.

Мертвые глаза прибившегося к его войску безумного араба Абдула Аль-Хазреда. Раба Неведомого бога, прикидывавшего шансы. Выходило по всему, что поход Гзака провалился и Путивль выстоит. А этого допустить было нельзя.

Где-то в городе лежал невзрачный листок пергамена, исписанный корявыми буковками. Страница магического «Некрономикона», без которой он был просто толстой книгой, написанной на человеческой коже.

Страница с заклятиями силы. Авторан, пришло на ум арабу странное слово на неведомом языке. Страница со словами, способными превратить книгу в самое страшное оружие на Земле.

Аль-Хазред размышлял, как же ему пробраться в Путивль и найти пергамен.

Княжич Владимир ненадолго спустился с крепостной стены. Быстрым шагом, почти бегом он направился к себе в покои, собираясь захватить необходимые для задуманного книги.

Задумал же он дело грешное!

Задумал колдовство языческое, богомерзкое.

Сестра потешалась над его любовью к книжной премудрости, остроте мысли предпочитая острие булатного клинка. Потешалась публично, не щадя самолюбия родственника. И достойно ответить княжич мог, лишь так же, при всем честном народе, доказав несправедливость насмешки.

Посмотрим, сестра, что окажется сильнее — булат либо пергамен! Воинский клич либо нашептывание волхва...

А что задуманное им грех... Что ж... И святые грешили!

Думая об этом, Владимир забрал со стола три книги, наиболее, как ему казалось, подходящие. Затем, немного подумав, сунул в одну из них измятый листок, уже несколько дней лежавший под толстым кодексом. Складки на местах сгибов несколько сгладились, оставив полосы, которые цветом были светлее, чем сам пергамен.

Княжич Владимир не знал, что написано на листке, но чутье книжника говорило, что неровные строчки хранили зло. А это было именно то, что сейчас нужно!

Трубы на востоке ревели сигнал к отступлению. Дикие половцы и бродники, приученные степной жизнью с ее постоянными опасностями к подчинению без оговорок, оставили грабеж и убийства, поспешив к зовущему их хану Гзаку.

Взглянув на бездвижно распластанное у его ног тело русской девушки, половец с сединой в волосах вздохнул, улыбнулся сдержанно, уголками губ, как подобало воину, и уверенным движением извлеченной из ножен сабли отделил голову своей жертвы от тела.

Пожалел.

Половец знал, как тяжело переживали русские девушки потерю чести, оттого и убил дочь кузнеца, искренне надеясь, что наслаждение от познания мужчины еще не сменилось у нее раскаянием за содеянное.

Это был добрый половец.

Он не хотел Любаве зла.

Поэтому и убил.

— Что стоим? По коням! — воскликнул он в следующий миг, легко вспрыгнув в седло.

Небольшой отряд с посвистом промчался по тем же улицам посада, откуда незадолго до этого ворвался в город. Позади оставались тела убитых и чад пожаров, впереди — бой.

Половцы и бродники погоняли коней в предчувствии новой потехи.

С крыши кузницы огонь перекинулся на дом Кия, но тушить занимающийся пожар было некому. Тянувший от реки ветерок понемногу раздул пламя, и оно стало с жадностью пожирать нехитрый скарб кузнеца и его дочери.

Дошел черед и до дровяного сарая, поставленного кузнецом не без умысла рядом с колодцем. Сарай был большой, мало уступавший в размерах кузнице, что не удивительно, если вспомнить о прожорливости кузнечных горнов и о еще не скорой, но неизбежной зиме. Наполовину сарай был заполнен заранее наколотыми чурбачками, наполовину пуст.

Для еды огню нужна пища и воздух, как и нам, смертным. Сарай вспыхнул сухой лучиной, загорелся красиво, желто-алыми языками пламени, не запятнанного дымом и копотью.

Подобно нам, огонь — хищник. В поисках пищи он готов убить любого, кто встал на его пути.

В тот страшный день в сарае был только один из насельников. Точнее, одна. Невенчанная жена домового Храпуни. Невенчанная, поскольку кто же возьмется свершить таинство брака домового — нечистая сила, сгинь!.. тьфу, тьфу на тебя! — с кикиморой болотной да сварливой, что того не легче, и еще раз тьфу через плечо левое, за коим бес сидит, грехи наши в мешок собирает.

Когда во двор ворвались половцы, Храпуни не было дома. Любопытный домовой отправился на стены города, настрого наказав кикиморе спрятаться и носу своего длинного не казать на улицу. А не то он, Храпуня, по возвращении этот, значится, нос, самолично завернет таким кренделем, что хлебопек Летяй до скончания дней своих завидовать не устанет.

Кикимора старательно хоронилась, прислушиваясь из норки под чурбачками к шуму во дворе. Облегченно вздохнув, когда все затихло, она собралась было готовить обед обещавшему вот-вот вернуться как треск пожара переменил ее планы.

Неотступно, как репей за собачьим хвостом, русские дружинники преследовали отступавших половцев. Лающие приказы Гзака собирали вокруг него воинов, как бродячих псов в ощетинившуюся клыками свору. Брызгами несущей бешенство и смерть слюны падали на доспехи русских дружинников половецкие стрелы, когтили сквозь железо и кожу острия сабель и кинжалов. Укрепленные на макушках ханских бунчуков турьи рога угрожающе склонились против путивльских хоругвей, степной зверь тщился ослепить сурового бога христиан.

И хан наконец-то увидел ее! Вся в сиянии отраженного солнечного света, окрыленная багрянцем стлавшегося по ветру княжеского плаща, мчалась в бой Ефросинья Ярославна, нетерпеливо погоняя могучего коня, достойного не хрупкой девы, но богатыря.

Конь и всадница, казалось, притянули к себе все стрелы, выпущенные половецкими лучниками.

— Осторожнее! — заорал Гзак на своих. — Не попортите девку, пока я с ней не позабавился!

Первым расхохотавшись собственной шутке, самозваный хан направил коня наперерез своей судьбе.

Половецкие стрелы сменили цель, споро сбивая с седел окруживших княгиню телохранителей-гридней.

Даже природа помогала степнякам. Ветер, дувший из-за спин половецких лучников, услужливо подхватывал легковесную оперенную смерть, чтобы скорее донести ее до избранной богами или случаем жертвы.

Бешеный пес всего опаснее, когда загнан в угол и огрызается.

Против жизни сильнее всего — смерть. Мертвый воздух легко срывает живой лист с дерева, превращая его в иссохший хрупкий скелет. Жаждущий жизни огонь укрощает вода, прозрачная, как сукровица, текущая из ран покойника, и холодная, как его кожа.

Сложив привычно ладошки лодочкой, кикимора произнесла несколько фраз, древних, как заклинание творения, когда Слово было Богом.

И отделил Господь твердь земную от хлябей небесных...

Кикимора же пожелала, чтобы с ясного неба пошел дождь, и точно над ее головой.

Всего и делов-то, не удивился бы бывалый домовой Храпуня. Дождик-то устроить попроще будет, чем, стало быть, вша подоить. Есть в этом деле закавыка, и не в том — а говорится все с хитроватым прищуром, — что вша маленький, а в том, что — мужик...

И не ливень пролился с неба — поток! Когда воды много, она почти непрозрачна, не от этого ли пошло выражение «водная стена».

Серовато-зеленая колонна пала сверху, качнулась у основания, пошла там паром.

Живое, становясь мертвым, гниет. Вода же становится облаком.

Когда смерть насильственная, живое кричит протестуя. Гибнущая от огня вода исходит обжигающей влагой...

Кикимора умирала тяжело, успев почувствовать до спасительного предсмертного обморока, как заживо варится в облаке ревущего в слепой ярости пара. Водный поток еще успел очистить ее кости от превратившейся в труху нечеловеческой плоти, затем же иссяк.

Нет кикиморы — нет и заклятия на воду.

Не стало и пожара. Возможно, он проиграл спор с водой и паром. А может, потух сам по себе, устыдившись содеянного.

Одна из стен дровяного сарая, подъеденная снизу пламенем пожара и пропитанная насквозь водой, рухнула с протяжным скрипом навзничь, осыпая обугленными обломками навес над колодезным воротом.

Скрип этот стал траурной песнью над телами Любавы и кикиморы, чье имя мы в своем небрежении так и не узнали.

И если там, за финалом всего, есть иная жизнь — пусть она будет для них счастливей, чем та, что выпала им на земле!

Аминь.

Княжич Владимир с тревогой глядел на устремившиеся к небу дымные пальцы пожаров в посаде. С высоты крепостной стены город был виден весь, раскрывшись сокровенным, словно котенок в хозяйских руках. Горело на востоке, и у Владимира не раз замерло сердце при мыслях о Любаве. Как она там, успела ли уйти, спрятаться?

Укрывшись в тени навеса-забрала, княжич положил на деревянный настил шедшей за стеной дорожки принесенный с собой узел, развернул его.

Сколько лет, а может, столетий не видели солнечного света книги, найденные домовым Храпуней и щедро подаренные Владимиру Ярославичу. Самые щедрые дары — это те, чью истинную цену мы не ведаем... Да и отблесками пламени свечей они тоже были обделены. Княжич, как истинный книжник, почувствовал нутром исходившую от пергаменных страниц темную силу и избегал вчитываться, оберегая — как знать? — не жизнь даже, а нечто посерьезнее — душу.

Теперь же Владимир не колебался. Как клин вышибают клином, так и зло, пришедшее на Русь, потребно было изгнать как угодно, даже не меньшим злом!

Вздохнув негромко, не от волнения, а для того, чтобы голос прорезался, гортань прочистилась после долгого вынужденного молчания, княжич Владимир взял в руки лежавшую поверх книгу, раскрыл на заранее отмеченной странице, повернулся лицом к западу.

Спиной к разворачивавшейся под ногами битве.

Спиной к Любаве.

Лицом к родному Дунаю.

Лицом на запад, к стране мертвых. Куда ушли все, кому нет места в этом мире.

Куда должны были уйти языческие боги.

Княжич начал читать нараспев, как учили его когда-то в Галиче пришедшие с запада — из страны мертвых? — ведуны вымирающего таинственного племени невров. Плохие слухи вились за ними, поговаривали, что по ночам те превращаются в волков, нападают на неосторожных прохожих, кому недосуг было подождать с прогулкой до утра.

Настоящее заклятие не начинается со слов. В слове заключена божественная сила, и пользоваться ею не каждый может. Перед ристанием-поединком боец разминается, так и тут. Настоящее заклятие начинается с распева.

Потом же, если справишься, из гортанных, визгливых, тягучих, шипящих звуков и созвучий станут, как бисеринки на ожерелье, цепляться слова. Слово за слово — готова паутина, и жди-пожди, как крестовик лохматый, какую добычу уловят тенета.

Княжич не ведал, как стражники, стоявшие у зубцов нависшей над стеной башни, прислушиваясь к доносившимся из-под забрала звукам, обсуждали, что происходит.

— Вдовица убивается, — сказал один из них. — Много их будет, вдовиц-то, после сего дня.

— Стонет, как горлица в клетке.

А этот голос — моложе. По юности мы все — поэты.

— Полно вам, — откликнулся еще один стражник. — Княжич Владимир поднялся на стену, он и голосит! Сверток я у него заметил, с книгами, поди, вслух читать затеял.

— Нашел время!

Верно. Нашел...

Храпуня почувствовал неладное уже на подходе. В посаде погорело не так много, и острым чутьем нежити домовой сразу понял, что дом кузнеца беда не обошла.

Затем он увидел лежащее в дорожной пыли тело кузнеца, пробитое половецкой стрелой. По запрокинутому лицу Кия уже ползали мухи, равнодушные даже к смерти в стремлении отыскать себе пищу. Заметил Храпуня и большую лужу крови поблизости от трупа кузнеца. Явно чужой крови, подсказывавшей, что Кий постарался подороже продать свою жизнь.

Хоронясь под разросшимися за начало лета лопухами, домовой пробрался во двор через небрежно распахнутые ворота.

Замер.

Окаменел.

Оцепенел, увидев, что дровяного сарая больше нет.

Не скрываясь больше, он пробежал на коротких кривоватых ножках до дымящихся углей, остановился, тяжело дыша не от бега или попавшего в легкие дыма, задыхаясь от одновременно охвативших его грудь ледяными пальцами надежды и страха.

Потом же увидел, как ветер, расшевеливший пепел, открыл среди обугленных головешек нечто белое.

Вскрикнув зверино, Храпуня бросился туда, руками, не обращая внимания на ожоги, разбросал обгоревший хлам.

В оцепенении уставился на небольшой скрюченный скелет, который не мог принадлежать человеку.

Видавшие кикимору люди говорили, что она больше похожа на лисичку, не на человека.

Но у лисы же другой череп.

Храпуня не плакал, не кричал. Он тихонько выл, оглаживая ладошкой гладкие кости скелета.

Подняв сухие покрасневшие глаза к небу, он выдавил из себя сокровенное, что было на душе:

— Вы же отомстите, не правда ли?

Так ребенок спрашивает отца, в безграничной уверенности, что тому все под силу.

Затем он опустился на запорошенную пеплом траву рядом с останками кикиморы. Жены.

И умер.

Постоим молча рядом. Молча, ибо что сказать нам, живущим через столько веков? Отвернувшись, пойдем дальше, за другими героями нашего повествования, кто еще жив, не на земле, так в нашем воображении.

Пойдем, украдкой утирая уголки глаз.

Мы ведь не плачем, верно? С чего бы это? Так ведь... Была нежить — и нет ее. Написал вот — умер домовой. Умер — неживший?!

Пойдем же, вытирая глаза и думая, что всему виной только ветер, принесший с пепелища частички сажи.

Ветер, шепчущий голосом домового: «Вы же отомстите, правда?»

* * *

Небесные сферы, как всем известно, могут вращаться относительно друг друга, как лопасти турбореактивного двигателя. А при вращении лопастей, как опять же знает каждый владелец если не реактивного самолета, так хоть вентилятора, начинает со свистом и гудением дуть ветер.

Отсюда и одно из прозвищ господина неба Стрибога — Посвист.

Безумный араб Абдул Аль-Хазред знал иное. В «Текстах Р'лайх», кощунственной книге, заученной им в тайном убежище чернокнижников Магриба, было заклинание Итаквы, Путешественника Звезд, спавшего среди льдов недостижимого Севера и одновременно бывшего всюду, куда достигало его дыхание.

— Фтагн Итаква, — бормотал Аль-Хазред на древнем языке, стараясь, чтобы его никто не расслышал. — Нгах айи, Итаква!

Безумный араб с радостью видел, что древний бог явился на зов, подхватив половецкие стрелы, чтобы точнее доставить их на свидание с русскими дружинниками. Русичи падали, не подозревая, что стали невольной жертвой неведомому богу.

— Ветер-Ветрило! — пошли свиваться, как пряжа в нить, слова заклятия. Княжич Владимир поразился, насколько визгливым мог стать его голос. — Почто, господине, враждебно веешь? Зачем мечешь хиновские стрелочки на своих легких крыльицах?!

Владимир затвердил сильнее, чем «Отче наш», что нельзя ни в коем случае превозносить в заклинании ни того, от кого добиваешься помощи или подчинения, ни уж тем более еще не заклятого врага. Отсюда — «стрелочки», и лучше не вспоминать некстати, что древко такой игрушечки с палец толщиной и длиной в руку, а листовидный наконечник легко вспарывает любой доспех либо кольчугу.

Слова переплетались с воздушными струями, проникали в уши бога то осторожно, то напролом.

Но Сварог был равнодушен к мольбам и приказам. Люди на Руси отвернулись от старых богов, пусть же теперь Иисус-ромеец старается за своих рабов!

— Днепр-Славутич! — взывал княжич Владимир. — Как каменные горы, ты пронзил земли половецкие. Но как лелеял насады Святославовы до стана Кобякова, помоги воинам русским и сейчас!

Богиня Мокошь, вечно юная и бесконечно старая, умирающая каждый миг, подобно иссыхающей на ветру луже, и воскресающая в любом дожде или снеговом заряде, — слышишь ли ты? К тебе слова княжича!

Слышала богиня влаги, слышала и молчала. Нет спасения за отречение от старой веры, только кара! И будь что будет...

— Светлое Солнце! — приговаривал княжич. — Всем ты тепло и прекрасно. Зачем, господин, простер ты горячие лучи на воинов наших? В поле безводном скрути жаждой луки половецкие, заткни колчаны втугую!

Вот оно, Солнце, в небе. Все видит, все слышит. Оскалился Ярило-Солнце, безумная улыбка пуще любого слова проговаривает: «Нет милости отступившим» . Застыл на троне шахиншахов смуглый Хорс, не размыкая алых губ под густой волнистой бородой. Отвечать предателям — только себя опозорить. И даже Дажьбог отвернулся стыдливо. Так дающий милостыню отворачивается от самого убогого нищего, устыдившись безграничья падения. Раз в твоих бедах не виноват никто, кроме тебя самого, то и выкарабкивайся сам, не зови помощников!

Огонь и воздух, вода да сыра земля — все четыре стихии призвал княжич Владимир на помощь воинам своей сестры. Но боги остались глухи к мольбам. Колдовство оказалось бессильным!

Сила...

Сила!

Княжич Владимир, негромко бормоча под нос что-то сердитое, вытянул заложенный между листами одной из книг помятый в давние времена невзрачный пергамен.

На нем чернокнижник неведомо когда вывел чернилами, похожими не на ржавчину, а на кровь, таинственные слова на забытом языке, пометив на всякий случай от непосвященных по-арабски: «Здесь сила великая».

Княжич облизал враз пересохшие от волнения и, что греха таить, страха губы и принялся читать вслух:

— Рннахг! Уф-ллайн ийгх...

Там, где половецкие стрелы стали выбивать скакавших рядом с княгиней телохранителей-гридней, Ярославна завернула коня вправо.

— Ага! — ликующе закричал Гзак, увидев это. — Наша берет!

И тут же выругался, поскольку понял, что задумала княгиня.

Вслед за Ярославной русские дружинники отвернули в сторону, оказавшись вскоре на небольшом холме, куда половецкие лучники уже не могли дострелить.

— Не спасешься! — завизжал Гзак и огрел своего коня плетью. — Все равно достану!

И, послав коня вперед, закричал так громко, что его услышали не только половцы, но и княгиня на холме:

— Десять коней тому, кто привезет мне русскую княгиню!.. Живой или мертвой — без разницы!

— Уррагх! — откликнулись половцы.

А русские дружинники равняли строй, твердо настроившись защищать свою госпожу до последнего, оставшегося в живых.

Премудрый Соломон! Ты говорил, что не знаешь пути птицы в небе, червя в земле и мужчины в сердце женщины. Ужели ты понимал, как слово молитвы находит бога? Если да — ты воистину мудр!

Храпуня, маленький домовой, умерший от неизбывного горя, ты был услышан!

«Вы же отомстите, правда?»

Утих ветер, словно натолкнувшись на невидимую, но очень прочную преграду. Пошел мелкой рябью Днепр, и даже Путивлька, которая летом если не воробью, то коню по колено, вспенилась, как море после шторма. И солнце потускнело враз, стало блеклым, словно по осени.

Боги, разделенные неисчислимыми расстояниями, поглядели друг на друга.

«Рннахг! Уф-ллайн ийгх...»

Боги приняли решение.

Араб Абдул Аль-Хазред, хоть и был безумен, не утратил способности логически мыслить. Он постарался не оказаться среди первых, прорвавшихся на улицы русского города. Переменчиво воинское счастье, а сгинуть от вражеской стали, пусть и со славой, не хотелось.

Аль-Хазред уже умирал, и ему не хотелось повторения. Смерть — она болезненна и для того, кто лишен души...

Разумней было дождаться, пока поляжет под половецкими стрелами русская дружина. Пока скует прибывшее от киевского кагана подкрепление отряд, отправленный к северным воротам посада. И тогда только, уже не разбирая дороги, по неостывшим трупам и вязкой грязи, послать коня на беззащитные городские улицы, увлекая за собой любителей беззаконной наживы.

Безумный араб не знал, где искать недостающую страницу «Некрономикона», но это его совсем не смущало.

Тот, кто забрал его душу, Старый Бог, даже воспоминание о котором холодило страхом внутренности, поможет своему рабу. Зачем же еще человеку господин, как не для того, чтобы не думать самому?

Пусть Бог принимает решение!

Наступление половцев на холм, где закрепились русские дружинники княгини Ярославны, захлебнулось самым жалким образом. Оказалось, что на пути нападавших был заболоченный луг, и копыта степных коней стали вязнуть в укрытой травой темной земляной жиже.

Восклицания досады быстро стали сменяться воплями ужаса, когда ветер, поменявший направление на противоположное, стал сносить половецкие стрелы в сторону. Русские же лучники били без промаха, безжалостно выискивая все новые цели.

— С нами Бог!

С этими словами княгиня повелительно вытянула вперед правую руку с мечом. Дружинники, привычно убрав луки в притороченные к седлам футляры-налучья, начали погонять коней, постепенно увеличивая скорость при спуске с холма.

Схватка в степи — дело короткое. Многое решает первая сшибка, еще больше — умение и привычка воина к сече. Путивльским дружинникам, почти не слезавшим с седел, ведь граница требует внимания не меньше, чем молодая жена, не требовались приказы после сигнала к бою.

Глупо распоряжаться дышать либо жевать во время еды. Еще глупее учить биться с врагом того, кто видит его чаще, чем собственный дом и семью.

Ярославна с холма видела, как к застрявшим в грязи половцам приближалась первая волна русских воинов. Боевые кони рысили, не останавливаясь, прямо на изумрудный ковер напитанной болотной влагой травы. Княгиня уже приоткрыла рот, пытаясь предупредить своих дружинников, но промолчала.

— Святый Боже, — прошептала она, заметив невозможное.

Обгоняя русских дружинников на один-два корпуса коня, трава меняла свой цвет, из зеленой становясь светло-желтой, как солома или волосы половцев. Такой трава бывает в безводные жаркие месяцы или во время пожара.

— С нами крестная сила!

— Святая Неделя!

— Смотрите, что происходит!

Молодые путивльские гридни не смогли сдержать изумления.

Еще бы!

Атакующим русским дружинникам не удалось нанести первый удар по половцам. Опущенные параллельно земле наконечники копий напрасно искали жертвы.

Дорожка желтеющей травы не просто добралась до степняков и проползла дальше. Застрявшие в грязи половецкие всадники вместе со своими конями вспыхнули, как соломенные чучела на Купалин день. Белое бездымное пламя поднялось к небу и тотчас опало, оставив после себя обугленные черные круги среди иссохшей травы.

— С нами Бог! — раздался звенящий голос княгини. — Бог явил нам чудо! Да сгинут так все наши враги!

— Алилуйя! — ухмыльнулся один из путивльских бояр, державшийся вблизи княгини, и потянул меч из ножен.

Опешившие от неожиданности русские дружинники придержали было коней, не решаясь двигаться дальше, но увидели, как княгиня с остатками войска спешит в бой. Устыдившись невольной слабости, они бросились туда, где стадом на бойню сгрудилась потерявшая от суеверного ужаса всякую способность сопротивляться орда Гзака.

Стрибог-Вседержитель, господин ветров! Мокошь-Матушка, повелительница дождя и суши, чье тело и мать сыра земля, и иссушенная пустыня! Хорс-Сиятель, в чьей власти солнечный пламень!

Что понудило вас прийти на помощь русскому войску?

Ужели предсмертная просьба маленького домового?

Или страшная сила заклятий «Некрономикона»?

И можно ли понудить богов?

Или прав сказавший: «Пути Господни неисповедимы»?..

Аль-Хазред почувствовал неладное еще до атаки русских дружинников.

Колдун должен ощущать присутствие враждебной ему магической силы. Абдул Аль-Хазред был самым сильным колдуном Магриба еще несколько веков назад. И не спутать было безумному арабу нехорошее, гаденькое предчувствие плохого. Да, Аль-Хазред еще помнил, что на свете есть плохое, однако дать такую оценку мог только неприятному для себя.

Постоянное незримое присутствие Безымянного Бога, с которым араб сроднился, как с привычкой дышать или есть, нежданно исчезло. Аль-Хазред растерялся, как пес, сорвавшийся с поводка.

Пропал Итаква, высокомерно не попрощавшись.

Самое же страшное — впору сойти с ума, если бы это не произошло много времени тому назад, — заключалось в том, что Аль-Хазред больше не чувствовал той волны ярости и гнева, которая шла от утраченной страницы «Некрономикона».

Аль-Хазред знал, что ужасные заклинания, записанные им же самим на выделанной человеческой коже несколько веков назад, повели себя, получив материальное воплощение в буквах, подобно живым существам. Магическая страница могла возникнуть и пропасть, чернила, замешанные на крови, сливались в безобразное пятно или просто выцветали до невидимости, не дав читателю почесть написанное.

Нельзя было даже предположить, зачем страница «Некрономикона» оказалась на Руси, что она здесь делала и куда дальше путь держит. Одно стало ясно упорному даже в безумии арабу — в Путивле ее уже нет.

Закрыв глаза, Аль-Хазред взглянул в багровый мрак внутри себя и увидел, как проступили из темноты невысокие деревянные башни неведомого русского города. Решетка воротной башни была поднята, и в город втягивался небольшой купеческий караван.

— Как торговля? — расслышал Аль-Хазред вопрос одного из купцов, обращенный к городской страже.

— У нас в Римове рынки не пустуют, — донесся до араба и ответ стражника.

Теперь Абдул Аль-Хазред знал, где ему надо быть.

Он зажмурился еще крепче, стараясь разглядеть самые мелкие детали последней из телег каравана.

Затем он осторожно прикоснулся к грубому сукну, наброшенному на сваленные в телегу товары. Нашел свободное место. Сел в телегу.

Купец, правивший лошадью, оглянулся и сказал:

— Друже, не подашь кувшин. В горле пересохло!

— Держи!

Аль-Хазред взял кувшин, пододвинулся поближе к вознице.

Купец отпил из горлышка, крякнул и заметил, оглядываясь на потемневшие от времени покосившиеся деревянные заборы, скрывавшие дома горожан:

— Дрянь городишко! Не будет нам здесь удачи!

— Посмотрим, — усмехнулся своему Аль-Хазред.

Араб не удивлялся и переброске в пространстве через всю южную границу Руси, и отсутствию реакции у купцов на появление чужака буквально из ниоткуда.

Он так пожелал.

Единственным желанием, еще не исполненным для Аль-Хазреда, было владением полным текстом «Некрономикона».

В горячке битвы половцы не заметили исчезновения араба. Добавилась еще одна лошадь без всадника — так сколько их бегало уже по полю сечи?

Княгиня Ярославна алым навершием стрелы ворвалась в подбрюшье половецкого войска. Красный плащ, распятый по спине княгини попутным ветром, прижался в страхе к своей хозяйке. Алый шлем с позолоченным навершием блестел на выглянувшем солнце, безгласно созывая русских дружинников быть ближе к своей госпоже. И пока еще, до сближения с противником, острием вниз направлена булатная сабля арабской работы.

— Не позорь доспех, он для мужчины, не для бабы! — закричал Гзак на русском, погоняя своего коня навстречу княгине.

— Ты, что ли, мужчина? — раздался в ответ звонкий, совсем еще девичий голос.

Княгиня Ефросинья Ярославна почти незаметным движением руки снесла голову первому из врагов, неосторожно приблизившемуся к ней, приподнялась на стременах.

— Гзак! — глумливо сказала она на тюркском, чтобы понял любой из диких половцев. — Мне говорили, что ты хотел повидаться со мной! Я пришла, соломенноволосый! Где же ты? Почто ждать заставляешь?!

Русские дружинники громко расхохотались. Княгиня отметила про себя, что смеялись они не нарочито, а от души, значит, издевка удалась. Даже среди диких половцев мелькали здесь и там ухмылки, а уж бродники скалились во все зубы.

Гзак побелел от оскорбления. Его темные, как душа грешника, волосы ясно говорили каждому в степи о неполноценности происхождения, смешении кровей. Гзак выглядел как простой погонщик коней, а не как хан. Высокородный — так будь светловолос, словно на голове у тебя не шапка волос, а стог сена, и голубоглаз. Как счастливый жених Кончаковны — князь этого города Владимир Игоревич, чудом извернувшийся из расставленной Гзаком западни. Как сам Кончак.

— Зазорно мне с тобой говорить, — скривился Гзак, пытаясь сохранить лицо.

— Трус!

Короткое слово княгини пощечиной ударило половецкое войско.

Затих звон булата и стали. Перестали свистеть в воздухе стрелы.

Не дожидаясь приказа, русские и половцы разъезжались в противоположные стороны, освобождая место для поединка.

Так в бою смывается оскорбление — кровью.

Или же закрепляется навечно, вернее любой печати, привешенной на шнурах к грамоте.

Княжич Владимир тихо сидел, прислонившись спиной к зубцу стенной галереи-забрала. Он попытался впервые в жизни призвать помощь языческих богов. Православная церковь считала их бесами, посланными нечистым для искуса и пагубы некрепко верующих, и княжич с ужасом думал, не погубил ли он свою бессмертную душу.

Любой старик, окажись он поблизости, заметил бы на это ворчливо, что молодости свойственно сначала поступить бездумно, а только потом каяться. Более того, юноше может оказаться и невдомек, что деяние-то было от Бога, а вот покаяние — от лукавого.

— Для тебя, Любава... — прошептал княжич.

Он еще раз взглянул с высоты крепостной стены на закрывшие посад дымы пожаров, прислушался к неясному шуму битвы, доносившемуся от городских стен, и, вздохнув, начал собирать разбросанные под ногами книги.

Владимир, мучимый совестью, решил сегодня же сжечь всю колдовскую литературу, могущую принести зло людям. Правда, он успел сделать про себя и оговорку, что труды по алхимии к вредным книгам не относятся.

— Уходит наша вдовушка, — заметил дозорный с соседней башни, увидев, как княжич понурившись спускается по пристроенной с внутренней стороны стены лестнице вниз, к ее основанию.

— Отпела, птичка, — добавил другой. — А между прочим, сестра-то его сейчас, поди, кровь проливает!

Стражник не ошибся. Княгиня Ефросинья Ярославна действительно проливала кровь.

Только не свою.

Выезжая на поединок, Гзак переживал больше всего о том, что теперь может стать посмешищем на всю Степь, затеяв поединок с женщиной. В исходе боя же он был совершенно уверен. Опытный воин против мужней жены, для которой самая привычная стычка ведется в кухонной клети с нерадивыми холопками.

Воистину смех!

Ярославна же, прежде чем направить коня на освобожденное для ристалища место, поменяла меч. Свой, точнее, княжий, взятый из путивльской оружейной, сняла, расстегнув перевязь, и протянула оруженосцу. Взамен повелительным движением руки потребовала меч у ближайшего гридня.

— Негоже поганить доброе оружие, — проговорила княгиня. — Дамасская сталь — для воина, а не для бешеного пса...

Опустив наличник шлема, княгиня пришпорила коня, направив его навстречу Гзаку.

Тот уже гнал своего скакуна, угрожающе выставив вперед копье.

— Правильно личину опустила, девка! — пролаял Гзак. — А то, не ровен час, красоту попорчу!

В последний миг Ярославна как-то умудрилась отвернуть коня, и наконечник копья не нашел себе жертвы. Сама же княгиня, для которой копье было слишком тяжело, изо всех сил ударила лезвием меча плашмя по легкому шлему самозваного хана. Аварский шлем не выдержал удара и раскололся на две половины, скорлупками ореха слетевшие с головы Гзака.

— Не рано ли похвалялся? — спросила княгиня, глядя прямо в ставшие от ярости узкими щелочками глаза половца.

Бой еще не окончен!

Гзак попытался еще раз ударить княгиню копьем. И это стало его последней ошибкой. Подняв высоко над головой руку с копьем, половец открыл бок, защищенный только тонкой кольчугой. Ярославна не упустила свой шанс, и меч, взятый княгиней у гридня, с гудением рассек воздух.

Кольчужное переплетение лопнуло, кровь половца окропила русский меч. От сильной боли Гзак разжал пальцы, и копье упало в траву, подобно воину, поверженному в схватке.

— И это не все, — прошипела княгиня так тихо, что за пеленой боли Гзак едва смог расслышать ее.

Изменив положение кисти руки, княгиня Ярославна нанесла мечом еще один удар. Последний.

В XII веке мечами больше рубились, время колющих шпаг еще не пришло.

Княгиня же недрогнувшей рукой направила острие меча туда, где Гзак не был защищен броней. В раскрытый от боли и ярости рот.

Последним, что почувствовал в этой жизни половец, был хруст ломавшихся во рту зубов. И боль.

Духи великие, как же больно, оказывается, умирать!..

Гзак покачнулся в седле. Ярославна подтолкнула вперед рукоять меча, и уже бездыханный половец упал под копыта своего коня, запутавшись ногой в стремени. Забрызганный кровью меч торчал у него изо рта, подобно шутовскому скоморошьему языку.

Первыми от шока после схватки очнулись бродники. Понимая, что сейчас начнется, они погнали коней к речной переправе, стремясь сохранить не честь, но жизнь.

— Это ваша добыча, вои! — воскликнула княгиня Ярославна, вытянув вперед руку.

— Уррагх! — отозвались дружинники и бояре. Северцы и киевляне, жители Путивля и Чернигова, они были в тот миг едины.

Помните — ради этих мгновений и живет воин. Становясь богом, вольным дарить жизнь и смерть.

Русские воины были богами нижнего мира, а диким половцам пришлось выстелить своими телами путь до речной переправы, где и была принесена главная жертва воинской удаче и мести.

Половцев перебили всех, и русские стрелы постарались выискать побольше бродников, изо всех сил стегавших коней, медленно тащившихся вброд через реку.

Из воинства, приведенного Гзаком под стены Путивля, спаслись единицы.

Гиблое место — Путивль! Для недругов, конечно.

Путь к гибели...

Было две Тмутаракани.

Был торговый город, с шумными базарами, пропахшими потом и запахами отбросов харчевнями, постоялыми дворами, где клопы были самыми невинными среди кровососов. Город, не боявшийся дневного света.

Был город возрожденного древнего культа, таинственного и жестокого, пропитанного страхом и криками жертв. Город тьмы, с которой не справлялись смоляные факелы.

Город, где жили купцы и мошенники, если это не одно и то же, воины и ремесленники.

Где в центре восстановленного древнего святилища ждал врага Безымянный бог.

Ждал.

И дождался...

7. Тмутаракань, берег Керченского пролива.

Лето 1185 года

Чем дальше к югу, тем становилось холоднее. Миронег заметил, что подгонявший в спину северный ветер был гораздо теплее и мягче, чем сырой промозглый, веющий со стороны Тмутаракани.

Страны света, казалось, поменялись местами и характером.

А вот спутник Миронега, болгарин Богумил, остался прежним. Признав свою полную беспомощность в Великой Степи, он не отставал от лекаря, стараясь, однако, и не приближаться к нему без особой надобности. За все время дороги русич и болгарин обменялись не более чем десятком слов, и это устраивало обоих путников. Миронег был по природе молчуном, а Богумил страшился лишний раз услышать голос чужеземного колдуна. На берегу неведомой речушки болгарин мог наблюдать, как этот голос нес людям смерть.

Так, рядом, но не вместе, два всадника приблизились к границе Степи. Густое высокое разнотравье сменилось редким чахлым кустарником на глинистых возвышенностях, изредка оживляясь яркой зеленью на заболоченных низинах. Пропали птицы, и болотный гнус без страха нападал на незваных гостей, заставляя путников постоянно отмахиваться от назойливых кровососов, а их коней беспокойно всхрапывать, потряхивая гривой.

Поменялась и дорога. Едва заметная среди степного травяного ковра, здесь, на глинах, она рассекла плешивую равнину двумя параллельными шрамами светлых наезженных колей. Миронег, все так же про себя, отметил, что глина в колеях пошла мелкими трещинками, как бывает при сильной засухе либо когда дорога редко используется. Мелкие холодные дождевые капли, брошенные в лицо хранильника южным ветром, помогали не поверить в засуху среди заболоченных тмутараканских низин.

Но, насколько знал Миронег, иного пути на север, на Русь, из Тмутаракани не было. Купеческие караваны должны были бы встречаться не реже раза в сутки, но Миронег и болгарин с самого начала пути не заметили ни одного.

Странные вещи творились в Тмутаракани, старинном торговом городе, если купечество разленилось или испугалось выходить на торговый тракт.

Или же Миронега сбили с пути.

Очень многие не хотели, чтобы он ехал на юг. Не хотел князь Черный, основатель Чернигова, испугавшийся гнева богов. После смерти испугавшийся, а уж чего, спрашивается, бояться покойнику?

Не хотела Хозяйка, богиня, которую Миронег из почтения не смел называть по имени даже в мыслях. Не хотели другие боги, служение которым было, казалось, прямой обязанностью последнего хранильника на Руси. Христианство побеждало старых богов, вытесняло их не булатной сталью, но силой привычки. Все больше русичей шло не к хранильнику за оберегом от несчастья, а в храм Христов за освященным образком.

Но для бога, даже побежденного, очень мелко и неприлично поганить путь ослушнику. Испепели в гневе или забудь — вот поступок бога, не человека. Бог не мстит, но карает!

Что же случилось в Тмутаракани?

Ночи в начале лета стали вдруг настолько холодными, что Миронегу пришлось развести на сон грядущий небольшой костер. Выкопав во влажной глине яму для очага в лезвие меча глубиной, лекарь обломал ветки ближайшего высохшего куста, свалил их в яму, пощелкал кресалом, которое постоянно находилось в седельной суме.

Раздув огонь, легко занявшийся на сухих ветках, хранильник обернулся на треск неподалеку. Это, как оказалось, Богумил лишал жизни еще один куст, не желая идти к теплу костра с пустыми руками, как проситель. Исходя из устоявшегося обычая молчания, Миронег только кивнул одобрительно, встретившись глазами с болгарином.

Богумил отвел взор, но к костру подсел. Разумеется, с противоположного Миронегу края.

Достав из седельных сумок еду, путники поужинали, не проронив ни слова, затем болгарин поднялся, отступил на пару шагов от костра и, завернувшись в плащ, улегся прямо на примятую степную траву. Миронег продолжал сидеть у костра, подбрасывая в огонь тонкие прутики.

Так прошло полночи. Костер мало-помалу угас, только редкие угольки багровели в предсмертной ярости на дне земляного очага. Хранильник так, сидя, и уснул, положив предусмотрительно извлеченный из ножен меч рядом с собой.

В степи хорошо спит тот, кто спит чутко.

Перед рассветом Миронега разбудил топот копыт.

Сильными ударами каблука хранильник сбросил на дно очага вынутые из ямы комья земли, примял их подошвой, чтобы не выдать место стоянки даже струйкой дыма. Затем выпачканным в земле носком сапога ткнул в бок мирно спавшего Богумила.

Болгарин испуганно распахнул глаза, увидев нависшего над ним русича с обнаженным мечом в руке.

— Молчи, — тихо сказал Миронег. — Всадники где-то рядом.

Богумил кивнул и неловко поднялся с травяного ложа, поеживаясь от утренней прохлады.

Расседланные и стреноженные кони путников паслись неподалеку, мирно щипля траву и не проявляя беспокойства. Миронегу это показалось странным. Зверь чует чужака куда быстрее и лучше человека.

Может, он ошибся и конский топот ему почудился? Так бывает в призрачные минуты, когда сон уступает место бодрствованию.

Развеяв сомнения, стук копыт повторился, и уже где-то поблизости.

Поспешно накинув седло на спину коня, Миронег затянул подпругу, помог медлительному болгарину справиться со своим скакуном.

Оказавшись в седле, хранильник перевел дух. Для всадника в степи открыта любая дорога, и бегство почитается не трусостью, но осмотрительностью. Путь один лишь для пешего — к неминуемой смерти.

Слух не обманул Миронега. Из-за близкого холма выскочили две лошади, мчавшиеся куда глаза глядят. Завидев всадников, лошади застыли как вкопанные, с недоверием разглядывая нежданных встречных. Затем, словно получив от матери-земли новые силы, умчались прочь, разбрасывая за собой копытами клочья вырванной с корнем травы.

За недолгие мгновения встречи Миронег успел заметить, что на лошадях была сбруя, не порванная, но перерубленная. Да и некоторые раны на лошадиных боках были слишком глубоки для порезов от колючих ветвей степных кустарников.

Этой ночью неподалеку от места, где ночевали Миронег и Богумил, напали на одинокую повозку или, что вернее, — кто же в своем уме, если о Миронеге да болгарине умолчать, отправится в одиночку через Великую Степь? — на караван. Во время схватки рассыпаемые во все стороны удары мечей и сабель задевали не только сражающихся, и запряженные в одну из подвод или телег тягловые лошади оказались на свободе. Лошади, напуганные мечущимися людьми, криками умирающих и блеском стали, в панике бежали, случайно обеспокоив спавшего Миронега.

Такое могло бы быть, если бы не одно обстоятельство. Чутко спавший Миронег не слышал шума сражения, хотя лошади явно пробежали небольшое расстояние.

— Я хочу пройти по следам лошадей, — сообщил Миронег болгарину.

Хранильником двигало не любопытство, а здравый смысл. Негоже оставлять за спиной неведомое. Известно, как редко тайны бывают приятными.

Болгарин покорно поехал следом за Миронегом.

Разгадка произошедшего ночью нашлась после часа поисков.

Запах крови в те времена был для многих привычней, чем аромат цветов, и спутать его ни с чем невозможно. Чуткий нюх Миронега, немногим уступавший собачьему, привел хранильника в небольшую плоскую низину между невысоких холмов, заросших частым кустарником.

Место было явно обжитым, и, скорее всего, не один купеческий караван оставался здесь на ночлег по пути из Тмутаракани на Русь. Окружности из валунов преграждали, подобно используемым в западных странах магическим кругам, путь огню, рвущемуся из очагов наружу, в иссохшее степное разнотравье. Камни побольше служили седалищами и столами.

Сейчас многие из них больше походили на языческие жертвенники, так много крови пролилось сюда. Теперь она смрадно густела на утреннем холодном ветру.

Кровь была на вытоптанной траве, на деревянных бортах повозок, полотняных пологах подвод и выглядевших нетронутыми шатрах.

И — ни единого человека либо животного, живого или мертвого. Ни стона или жалобы, звука или вздоха.

Миронег сильнее сжал коленями бока коня, заставив упирающееся животное пройти по кровавой травяной попоне. Предусмотрительно не спешиваясь, острием меча хранильник откинул пологи нескольких шатров, проверив, есть ли там трупы.

Оглянувшись на болгарина, застывшего на своей лошади поодаль от мертвого лагеря, Миронег сказал:

— Здесь никого нет! Ума не приложу, что случилось. А что думаете вы, Богумил?

Удивленный непривычным многословием своего попутчика, болгарский паломник только покачал головой, из вежливости присовокупив:

— Господь знает...

— Живых могли увести работорговцы, — продолжил Миронег, — но где тела убитых? Судя по количеству пролитой крови, их должно быть немало, однако не видать ни одного. И где кони? Та пара, что повстречалась нам на заре, не могла быть единственной — вон сколько повозок тут сгрудилось...

Оглядевшись в очередной раз по сторонам, Миронег проговорил обескураженно:

— И еще я не вижу мух, чующих мертвечину за дневной конный переход. А они должны виться даже над свежей могилой.

Словно обессиленный такой большой речью, Миронег надолго замолчал, продолжая объезжать лагерь, уже не обращая внимания на оставшегося у границы кровавого ковра болгарина. Конь под хранильником шел неровно, пытаясь не ступить копытами в особо большие лужи подсыхающей крови, однако безропотно слушался повода, рассчитывая, видимо, что хозяину вскоре надоест осматривать зловонные свидетельства гибели множества живых существ.

Богумил, так и не решившийся пересечь помеченную кровью границу мертвого лагеря, ехал параллельно Миронегу. Долетавший на плечах утреннего ветра смрад пугал коня болгарина, и животное всхрапывало, тряся головой из стороны в сторону в попытке стряхнуть удушливую попону мерзкого запаха.

Неожиданно конь остановился, и некрепко державшийся в седле Богумил едва не вылетел из седла.

— Матерь Божья! — выдохнул болгарин.

Чтобы не упасть, он вынужден был обхватить руками лошадиную шею. И с расстояния шага от себя Богумил увидел на земле лежавший спиной вверх труп.

Миронег находился рядом, когда крик еще не был поглощен воздухом.

— Что случилось?

— Вот...

Миронег проследил взглядом, куда показал болгарин, и спрыгнул на землю.

Болгарин готов был поклясться, что хранильник доволен находкой. Ждать иного от богомерзкого язычника, тем более колдуна, конечно, не стоило.

— Я слышал о таком, — Миронег словно решил наговориться на год вперед, — но уж никак не думал, что кто-то еще обладает такой силой и знаниями!

В словах его была не печаль по погибшим, как уместно христианину, но любопытство, смешанное с удивлением и... Неужели завистью?

Небрежно, словно лежавшее у его ног недавно не было обиталищем бессмертной души, Миронег взялся за плечи трупа и перевернул его навзничь. Богумил вздрогнул. Он так и не смог привыкнуть к виду мертвецов, хоть и не первый месяц странствовал по Великой Степи.

Но не было кровавых ран, выщербленных безжалостным ударом зубов, не было исполосованного вдоль и поперек горла.

Труп обернулся пустышкой, просто горой одежды, зачем-то аккуратно застегнутой и наподобие матрешки вложенной одна в другую, от исподнего до верхнего платья. А Миронег, отбросив тряпки в сторону, поднял с примятой травы темный камень, внимательно разглядывая его, словно искал надпись, объясняющую все.

— Скажи, паломник, — спросил Миронег, — силен ли твой Бог?

— Да, — помедлив, ответил болгарин. — Все мы — прах в руках Божьих.

— А есть ли у его служителей сила, достаточная для того, чтобы превратить всадника на коне в ком одежды, накрывший чистые, словно вылизанные, копыта?

Разжав ладонь, Миронег выронил темный камень, и тот, прокатившись немного, с ясным щелчком ударился о своего близнеца.

Кость ударилась о кость.

Копыто о копыто.

Дорога на Тмутаракань шла землями, где травяную шерсть степи запачкала вязкая грязь болот Меотиды. Места эти обезлюдели еще много веков назад, когда армады готов, а затем и полчища гуннов прошли через них, чтобы втоптать в прах и пепел величие Римской империи. Путеводными вехами волны кочевников оставляли за собой могильные курганы, и каменные идолы на их макушках слепыми глазами завистливо таращились вослед соплеменникам, ушедшим в поисках богатства и развлечений.

Ехали молча. Миронег, и без того измученный предчувствием скорой и страшной беды, старался задавить внутри себя рвущийся наружу ужас перед неминуемой встречей с человеком, скорее даже нелюдем, способным на волшебство такой разрушительной силы. В сравнении с ней изменение хода времени, так напугавшее болгарина и ковуя на берегу безымянной реки, было как прутик против булатного клинка.

Миронег знал, что в Тмутаракани он встретит неведомого колдуна. Он ощущал лютую злобу, раздиравшую тмутараканца. Чувствовал его желание раздавить хранильника, смять тело в выжатый бурдюк, из которого вытекают последние капли терпкого красного вина. Развеять по четырем ветрам и восьми поветриям призрачные ошметки души...

И Миронег знал, что засевший в Тмутаракани противник сильнее его. Единственным способом уцелеть было немедленно повернуть поводья, вернуться на Русь. Или к Кончаку, который давно звал к себе умелого и надежного лекаря.

Тогда перестанет являться в вещих снах, так похожих на явь, давно умерший князь Черный со своим полусгнившим войском, пророча беды в скором грядущем.

И Хозяйка, супруга бога и сама богиня, не будет больше метаться от неуместной для высшего существа похоти до ненависти к смертному, осмелившемуся перечить своей госпоже.

Миронег вспомнил, как много лет назад услышал слова, сказанные князем Игорем Святославичем: «Говорят, что есть люди, способные предпочесть холопство славной смерти свободного человека». Миронег был лекарем, был, хотя и старался не вспоминать об этом без нужды, хранильником, мастером оберегов и защитных заклятий, и не был воином.

Тем не менее, Миронег не хотел становиться холопом. Не важно, чьим именно — бога, князя, собственной трусости или жажды жизни любой ценой — не важно!

Поэтому Миронег, сопровождаемый неуклюже трясущимся в седле болгарином, продолжал ехать на юг, в сторону уже не столь далекой Тмутаракани. А из притороченной к седлу кожаной дорожной сумы хранильник расслышал однажды звонкий девичий голос:

— Глупец!

Человеческий череп, уменьшенный до размеров женского кулачка, подарок, навязанный Миронегу Хозяйкой Фрейей, продолжал исправно передавать слова богини, предназначенные хранильнику.

Тмутаракань стала видна неожиданно.

Мелкий холодный дождь, за несколько часов промочивший насквозь путников, незаметно утих. Резкие порывы ветра разогнали серые тучи, и тусклое солнце осторожно оперлось лучами на грязно-белые стены городского детинца, воткнувшегося известняковым кольцом в берега небольшого острова, лепешкой коровьего навоза возвышавшегося неподалеку от берега.

— Приехали, — сказал, зябко поеживаясь на холодном ветру, Миронег. — В детинец на острове нам хода нет, да и делать там нечего. Там засел ромейский друнгарий со своими стратиотами, и мне рассказывали, что гостей они предпочитают потчевать железом.

— Друнгарий со стратиотами? — удивился болгарин. — Что здесь делает ромейское войско?

— Хранит покой горожан, — без тени улыбки ответил Миронег. — Тебе же, паломник, стоит поглядеть не на остров, а на материк. Вон, видишь, над посадом поднялись шлемы дома Христа?

— Вижу храм Господа моего! — воскликнул Богумил и осенил себя крестным знамением.

— Хорошо. Значит, не заблудишься... Прощай, чужеземец!

Миронег склонил голову и тронул поводья.