Писательница вводит нас в обстановку женского католического монастыря, содержащего приют для девочек-сирот, но больше похожего на каторжную тюрьму. Наталия Роллечек мастерски рисует портреты многих обитателей монастыря и приюта — монахинь Алоизы, Зеноны, матушки-настоятельницы, воспитанниц Гельки и Сабины, Йоаси и Рузи, Янки, Зоськи, Сташки и многих других. Картины беспросветной нужды, окружающей сирот, постоянного духовного насилия над ними со стороны монахинь — суровый приговор церковно-католическому мракобесию, свившему свои осиные гнезда в многочисленных монастырях Западной Европы.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Имя писательницы Наталии Роллечек хорошо известно юным читателям Польской Народной Республики. Уже ее первая книга — «Деревянные четки», вышедшая в 1953 году, принесла автору заслуженный успех и разошлась по стране огромными тиражами. Она взволновала своим глубоким и мужественным реализмом, большой разоблачительной силой и человечностью (русский перевод вышел в 1956 году).

В 1955 году была издана в Польше новая книга Наталии Роллечек — «Избранницы», которая является завершением повествования о судьбе девушек из монастырского сиротского приюта. Эта книга и предлагается вашему вниманию.

Чем же произведения польской писательницы интересны для наших юношей и девушек, почему ее книги пользуются успехом не только у юного, но и взрослого читателя?

Наталия Роллечек родилась в 1923 году в польском курортном местечке Закопане, близ Кракова, в семье музыканта. Она рано лишилась отца. И матери стоило больших трудов содержание двух дочерей — Наталии и Луции. Рукодельные работы, которыми день и ночь занималась мать, были единственным источником средств к существованию. После того, как мать вышла замуж вторично, в семье появилась еще одна девочка — младшая сестра Наталии и Луции — Изабелла.

Вскоре после этого семья вынуждена была перебраться в Краков, где отчим упорно искал работу, но тщетно. Жилось там еще хуже, еще тяжелее.

Чтобы хоть как-то облегчить материальное положение семьи, Наталию отдали в сиротский приют при женском монастыре в Закопане, где она провела два года. После выхода из приюта ей удалось попасть в народную школу, а затем получить среднее образование.

Во время гитлеровской оккупации Польши Наталия Роллечек активно участвовала в движении Сопротивления. Находясь в подполье, она вынуждена была менять десятки профессий и переезжать с места на место.

По окончании войны Роллечек училась в университете и одновременно работала. После выхода в свет «Деревянных четок» она уверовала в свои писательские возможности, стала литератором-профессионалом.

Помимо названных выше книг, Наталия Роллечек опубликовала за последние годы много рассказов, несколько пьес, киносценариев, много публицистических статей и фельетонов. Сейчас близится к завершению работа над большим сатирическим романом «Чудо в Глупчицах». После посещения в 1956 году Советского Союза писательница выступила в польской прессе с циклом статей о своих путевых впечатлениях и встречах.

«Деревянные четки» и «Избранницы» — книги автобиографические. Они написаны человеком, видевшим все своими глазами и все испытавшим на себе. Манера автора выражать свои мысли четко, лаконично, простота и сочность языка, умение сосредоточить внимание читателей на характерных деталях и образах, очерченных очень выпукло, придают произведениям большую художественную силу. Это в первую очередь и определяет их успех.

Католическая церковь с многотысячной армией ее служителей — священников и монахов, с ее монастырями, журналами, газетами, различными организациями — коварный и опасный враг трудящихся. Этот враг принимает различные личины, он ловко маскируется и лицемерит, старается проникать всюду, где только возможно, и с ним нелегко бороться. Особенно трудно бороться с ним в тех странах, где церковь пользуется неограниченными правами и всемерной поддержкой правительственных органов, где буржуазия опирается на нее, чтобы продлить свое существование и отвести опасность революции. Именно так обстояло дело и в довоенной, буржуазно-помещичьей Польше.

Книги Наталии Роллечек направлены на разоблачение реакционной роли католицизма. Они являются сильным оружием в борьбе с церковным дурманом.

Писательница вводит нас в обстановку женского католического монастыря, содержащего приют для девочек-сирот, но больше похожего на каторжную тюрьму. Наталия Роллечек мастерски рисует портреты многих обитателей монастыря и приюта — монахинь Алоизы, Зеноны, матушки-настоятельницы, воспитанниц Гельки и Сабины, Йоаси и Рузи, Янки, Зоськи, Сташки и многих других. Картины беспросветной нужды, окружающей сирот, постоянного духовного насилия над ними со стороны монахинь — суровый приговор церковно-католическому мракобесию, свившему свои осиные гнезда в многочисленных монастырях Западной Европы.

«Воспитание» сирот, имевших несчастье попасть в монастырский приют, «воспитание», которым занимаются такие отвратительные типы, как монахиня Алоиза и сама настоятельница, — это, по сути дела, жестокое уродование детских душ, превращение подростков в фанатиков католицизма. Ужасны условия жизни небольшого коллектива сирот, запертых в монастыре. Они испытывают страшную нужду и голод, живут в грязи, непрерывно подвергаются издевательствам со стороны озверевших монахинь. Воспитанницы влачат самое жалкое существование.

Но, несмотря на это, жизнь за пределами монастыря оказывалась для большинства девочек-сирот еще более бесчеловечной, страшной и едва ли не гибельной. Монастырский приют с его каторжными порядками являлся меньшим злом по сравнению с той огромной каторгой, какою была довоенная буржуазная Польша для простого человека-труженика, для подростка-сироты, лишенного хлеба и крова.

Не удивительно, что некоторые бывшие воспитанницы приюта, столкнувшись с жестокой и беспросветной действительностью, предпочитали вновь вернуться в монастырь, лишь бы не погибнуть.

Все это служит обвинением той государственной системы, того общественного строя, который столь бесчеловечен и антинароден, что обрекает на жалкое существование, моральное растление и гибель тысячи и тысячи детей трудового народа.

Наталия Роллечек показала девочек-подростков во всей сложности их духовной жизни. Она обнаружила хорошее знание психологии тех общественных слоев, из которых происходят ее героини, и тех качеств характера, которыми тяжелая действительность наградила их.

Всем ходом своего повествования, всей системой созданных ею литературных образов Роллечек внушает нам мысль о том, что описанное ею — не исключение, а явление типичное, существовавшее в Польше до победы строя народной демократии и существующее поныне в странах капитализма, где религия по-прежнему служит орудием эксплуатации, закабаления и обмана трудящихся масс.

Книги Наталии Роллечек воспитывают ненависть к самым жестоким врагам трудящихся — капитализму и религиозному мракобесию. Они помогают с еще большей силой ощутить всю радость счастливого детства советских ребят, окруженных заботой Родины. Они служат делу прогресса и борьбы с реакцией, делу коммунистического воспитания подрастающего поколения стран лагеря мира, демократии и социализма.

Вот почему они представляют несомненный интерес и для нашего юного читателя.

Вл. Сашонко

Наталия Роллечек

ИЗБРАННИЦЫ

— В скором времени к нам пожалует новая сестра! — сообщила во время вечерней молитвы сестра Алоиза.

— Хоровая или конверская? — поинтересовалась Йоася.

У сестры Алоизы от удивления взметнулись брови.

— Этот вопрос просто неуместен в твоих устах, Йоася. Вы все должны своим скромным поведением и радушным отношением завоевать дружбу новой сестры.

— А, значит — хоровая, — заключила Гелька, когда мы уже укладывались спать. — С конверской наши сестрички не разводили бы таких церемоний.

— Какие же обязанности поручат ей? — полюбопытствовала Зоська. — Наверно, по белошвейной мастерской, а то ведь сестра Юзефа больна.

— Эта новая сестра — из благородных, — отозвалась Янка. — Матушка-настоятельница рассказывала о ней моей тете.

— И вовсе не из таких уж благородных! Она постриглась в монахини назло своим родителям, потому что они не разрешили ей стать цирковой артисткой. А у нее было такое влечение к этому.

— К чему?

— Я же говорю: к цирку. Она умела прыгать через обруч и вообще была очень способная. Сестра Дорота обо всем мне рассказала.

— В нее, кажется, безумно влюбился какой-то старик богач! И перед смертью записал на нее все свое достояние. Она воспитывалась в монастыре. И вот там-то сестры внушили ей мысль о божественном призвании. Они хотели, чтобы все ее богатства достались монастырю.

— Как бы не так! Да она бедна, как церковная мышь, — возразила Казя. — Но она — племянница самой матушки-генералки. И вы увидите, как станут лебезить перед ней сестрички!

— А я слышала, что она была негодницей, — вновь отозвалась Янка.

— Как это так — негодницей? — заинтересовались все.

— А так, в нее был влюблен один ксендз.

— Ну и что?

— Как что? И она каждый день торчала у окна, чтобы он мог ее видеть.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Э, так в этом нет ничего особенного. Сестра Дорота тоже всегда стоит у окна, когда гуралы вывозят навоз из хлева. Вот если бы монахиня убежала с ксендзом, тогда бы она была негодницей. А так — что…

Этими словами Гелька прекратила дискуссию.

Погасла лампочка, тускло мерцавшая под самым потолком. Наступила ночь — тягостно удушливая от вони и холодная, как все зимние ночи в приюте. Ветер бешено ломился в деревянные стены. Трещал прогнивший потолок. Стоило оторвать голову от соломенной подушки, как ледяная струя воздуха сразу же начинала обвевать щеки. Малыши всем телом прижимались к щуплому матрасу, будто стараясь слиться с жестким мешком, влезть в него. Старшие девочки натягивали на головы одеяла и лежали в полной апатии ко всему окружающему. Время от времени кто-нибудь поднимался на своей койке, растирал окоченевшие ноги и, подышав на руки, вновь грохался на жесткую соломенную подстилку.

Я оторвала голову от подушки.

— Ты что, Сабинка, плачешь? — Я соскочила с койки и подбежала к ней. — Почему ты плачешь?

— Потому что завтра кончают колоть дрова.

— Ну, ничего не поделаешь, моя дорогая.

Довольная своим утешением, я вернулась на койку.

На другой день, после возвращения из школы, мы снова застали Сабину у окна. Когда по коридору проходила монахиня, Сабина делала вид, что взрыхляет землю в ящике с пеларгониями. Испачканные глиной пальцы инстинктивно крошили сухие комочки, а подернутые, влажной пеленою глаза, покрасневшие от слез, устремлены были в окно.

На дворе колол дрова молодой гурал. Лицо у него было смуглое, озорное, вьющиеся волосы блестящими шелковистыми кольцами усыпали голову. Он снял свой полушубок и работал в одной рубахе.

Сабина, оставив пеларгонию, с корзиной в руке вышла на двор. Мы столпились у окна и наблюдали за нею с насмешливым сочувствием.

Красивый и стройный дровосек распрямился и бросил взгляд в сторону улыбающегося личика Йоаси. Редковолосая, плоскостопая, в грязном платье, рядом с ним Сабина выглядела мухой, запутавшейся в монастырской паутине. Однако сама Сабина не отдавала себе в этом отчета. Кружась около гурала и пытаясь одеревеневшими от холода пальцами оторвать примерзшие ко льду щепки, она заглядывала ему в лицо покорно и выжидательно, а он не обращал на нее ни малейшего внимания.

— И как ей не стыдно, — сказала Янка. — Что этот парень подумает о нас?

Я удивленно посмотрела на Янку. Меня вовсе не интересовало, что этот гурал подумает о нас. Подобная мысль могла прийти в голову только «благовоспитанной девочке из хорошего дома», каковой, без сомнения, была Янка. Однако, поскольку и меня, как и каждую из нас, вгонял в краску малейший намек на сердечные переживания, я с сочувствием смотрела на Сабину, выметавшую непослушными от холода руками снег со двора.

Тем временем гурал кончил работу. Он аккуратно сложил поленья, вбил топор в колоду, надел полушубок и, набив трубочку табаком, приготовился в дорогу. В раскрытой настежь калитке появился возница с кнутом в руках. Он кивнул дровосеку. Гурал спрятал трубку в карман и зашагал к калитке.

— Хо-хо! — засмеялась Владка, отходя от окна. — Наконец-то Сабина оставит в покое пеларгонии. Пошли делать уроки.

— Глядите! — взвизгнула вдруг Йоася.

Все мы снова бросились к окну… Глаза у нас едва не полезли на лоб от удивления.

Следом за гуралом шла Сабина.

Всей гурьбой мы пустились по лестнице, но, прежде чем добежали до калитки, Сабина уже вышла на дорогу. Низко опустив голову, придерживая руками концы платка, она плелась вслед за медленно едущей фурой.

— Сабина!!!

— Идет! Ей-богу, идет! Даже не обернется! — воскликнула Зоська. — Совсем с ума сошла!

— Давайте сейчас же вернемся, немедленно. Пусть каждая из нас возьмется за свою работу и делает вид, будто ничего не знает. — Повелительно нахмурив брови, Янка внимательно следила за тем, чтобы вернулись все без исключения. Она сама затворила калитку и загнала домой гурьбу самых любопытных девчонок.

Не прошло пятнадцати минут, как рассыпавшиеся по всему приюту воспитанницы были уже всецело поглощены своими вечерними обязанностями. Одни резали картофель для свиней, другие мыли полы, третьи выносили золу.

По коридору проследовала вездесущая сестра Алоиза. Она задержалась возле Йоаси, которая с усердием латала половик.

— Где Сабина?

Йоася вскинула на монахиню удивленные глаза.

— Сабина? Не знаю… Я как раз читала молитвы, сестра меня прервала…

А минут через десять после этого разговора мы парами направились в столовую. По случаю именин одной из хоровых сестер нам обещали дать полдник. Кружка чаю и кусочек хлеба с сыром вселили в нас прекрасное настроение.

Преисполненные страха и любопытства, рассаживались мы за столами. И вот уже прочитаны молитвы. Сестра Алоиза то и дело заглядывает в окно. На дворе сыплет мелкий снежок. Углы нашей трапезной быстро погружаются в темноту. Кругом необычная тишина. И вдруг — скрип двери. Всем нам он показался чересчур громким и резким.

На пороге появилась Сабина; она долго отряхивала облепленный снегом платок. Владка и Казя усиленно подмигивали ей, давая понять, чтобы она побыстрее занимала свое место. Но сестра Алоиза оказалась более проворной, чем Сабина. Она подошла к провинившейся:

— Почему опоздала?

— Я провожала фуру…

— Какую фуру?

— Да того самого гурала, который у нас дрова колол, — стремительно выпалила Зоська. — Я молилась, чтобы господь бог просветил голову этой глупой корове, а она пошла за парнем… Ай-ай!.. — вскрикнула вдруг Зоська и, прикрыв руками ошпаренное лицо, спрятала голову под стол.

Гелька отшвырнула пустую кружку в сторону и, поднимаясь с лавки, воскликнула:

— Нет! Просто с ума сойти можно! Клянусь, я убью когда-нибудь эту змею! — И, хлопнув дверью так, что задрожали стекла, она вышла из столовой.

Наступила напряженная, пугливая тишина.

Сестра Алоиза, наиболее воспитанная из числа наших хоровых сестер, терпеть не могла грубости, вульгарных жестов и слов. Она была непримиримым врагом всего, что так или иначе могло опорочить душевную чистоту человека.

Девочки затаив дыхание поедали глазами побелевшее лицо монахини. Из-под стола доносились всхлипывания ошпаренной Зоськи. Разлившийся по всему столу Гелькин чай большими, тяжелыми каплями стекал на пол.

— С сегодняшнего дня я запрещаю Гельке… — начала монахиня с заметной дрожью в голосе.

— Если сестра прикажет, я немедленно приведу ее сюда! — воскликнула Янка и, сорвавшись с места, скрылась за дверью.

Теперь мы с любопытством следили за монахиней. Сестра Алоиза, повернувшись к нам спиною, смотрела в окно. Мы ожидали в молчании. Зоська по-прежнему ревела под столом, а стекавший со стола чай образовал на полу целую лужу.

Вошла Янка и втянула за руку упиравшуюся Гельку.

Янка, более хитрая и рассудительная, чем другие, уже сумела шепнуть Гельке, что и как надо говорить, и та начала приглушенным, печальным голосом:

— Я, прошу вас, недостойная…

Гелька запнулась. Видно было, что больше уж ни одного слова она из себя не выдавит. Однако сестра Алоиза не принадлежала к числу мелочных людей. Не глядя на провинившуюся, она произнесла тихим голосом:

— Не у меня, а у того, которого оскорбила — у бога проси прощения! — И вышла из трапезной.

Янка спокойно подошла к Сабине, допивавшей свою порцию чая, и отпустила ей звонкую пощечину.

— Вот тебе! И в другой раз не устраивай суматохи своими глупыми амурами. А ты, — повернулась она к Гельке и, запнувшись на полуслове, прикусила губу.

В дверях стояла матушка-настоятельница и внимательно глядела на нас.

— Слава Иисусу Христу! — громко приветствовали мы настоятельницу, вскакивая с мест.

— Сегодня у нас смена таинств. Прошу, чтобы ни одна не забыла об этом.

Матушка покинула трапезную.

* * *

«Laus Tibi, Christe… Слава тебе…»

Девушки стоят на коленях двумя тесными шеренгами. Руки молитвенно сложены перед подбородком, глаза опущены, но… из-под полуприкрытых век на новую монахиню устремляются любопытные, горящие взгляды.

«Она так хороша, что вполне могла бы быть негодницей, и тот ксендз наверняка влюбился в нее», — размышляла я, уставившись на алтарь.

Утомленные тяжелой работой, дремлют конверские сестры, спрятав свои лица под велонами. Хоровые монахини сидят на скамейках неподвижно, чуткие ко всему, что делается вокруг.

Рядом с сестрой Алоизой — сестра Барбара. Она высока ростом, молода; у нее приятное открытое лицо и большущие серые глаза.

Девчата проходят перед образами, преклоняют колени, опускают головы.

Шуршат накрахмаленные передники. У всех воспитанниц сегодня аккуратно заплетены косы, дыры на чулках заштопаны, ногти на руках ровно подстрижены и вычищены.

После выхода из часовни девчонки не носятся по коридорам, не визжат, не дерутся. Присутствие в монастыре новой монахини вселяет во всех необычную предупредительность и вежливость. Даже конверские сестры не покрикивают сегодня на воспитанниц. Сестра Романа грациозно орудует у кухонного котла, сестра Дорота, ведающая свинарником, тщательно проветрила свою рясу и скуфью, а матушка-настоятельница и сестра Алоиза щеголяют отлично выглаженными велонами и белыми как снег чепцами, словно демонстрируя всю привлекательность монастырской жизни.

После завтрака я побежала на кухню за тряпкой, чтобы вытереть посуду. Посередине кухни стояли сестра Барбара с подносом в руках и матушка-настоятельница, спрятавшая свои руки под рясой. Обе пристально смотрели друг на друга: новая монахиня — с удивлением и страхом, матушка-настоятельница — с гневом.

— Прошу оставить поднос, — сказала настоятельница, с трудом сдерживая возмущение. — Я сама подам ксендзу завтрак, а вы тем временем познакомьтесь с нашими воспитанницами…

Сестра Барбара, смутившись, посмотрела на поднос.

— Может быть, я все же сперва подам, а потом сразу же вернусь. Мне хотелось помочь сестре Романе…

Я мысленно усмехнулась, видя такую неопытность новенькой.

Как можно не знать о том, какое величайшее наслаждение для нашей матушки-настоятельницы — наблюдать за тем, как ксендз съедает румяные булочки и попивает сливки!

— Никто не требует от вас этой услуги. — Матушка-настоятельница недоброжелательно взглянула на свежее, совсем еще юное лицо новой монахини, и ее собственное лицо словно окаменело и посерело.

— Идите, пожалуйста, — жестко закончила она.

Когда я вернулась в трапезную, сестра Алоиза возвещала надменным голосом:

— Кто до обеда станет плохо вести себя, тот во время обеда будет лишен сюрприза.

— Какого? Какого? Ну, скажите, пожалуйста!

— Сегодня на обед будет компот!

— Компот! — малышки бросились друг другу в объятия.

— А почему? — пролепетала ошеломленная Зуля.

Воспитательница понимающе улыбнулась:

— Потому что у нас сегодня долгожданный гость!

После обеда малышки, уткнувшись в котел, усиленно соскабливали со дна прилипшие яблочные кожурки.

Неожиданно в столовой появилась сестра Алоиза.

— Ну и как, девочки, понравился вам десерт?

Воспитанницы сперва затихли, а потом, сообразив, что речь идет о компоте, крикнули дружным хором:

— Да, да! Понравился!

Зоська чмокнула сестру Алоизу в руку:

— Ничего более вкусного ни разу в жизни еще не ела!

— А что вы скажете, если, я предложу вам кулиг, прогулку на санях за город?

Онемевшие от восхищения и неожиданности, воспитанницы не могут выдавить из себя ни слова. Тридцать пар глаз с мольбой уставились на монахиню.

— Боюсь только, не промерзли бы вы, мои милые. Сестра Дорота выдаст вам теплые лыжные костюмы. На прогулку поедут все, за исключением самых младших и больной Людки. — Подходя уже к двери, она добавила лукаво: — Да смотрите, не опаздывайте с возвращением. На ужин будут сосиски.

Визжа от радости, бросились мы всей гурьбой вверх по лестнице.

На чердаке, в чулане, где на гвоздях, вбитых в балки, рядами висела рабочая одежда, нас поджидала сестра Дорота, склонившись над открытой плетеной корзиной.

— Вот здесь ваши лыжные костюмы. Разделите то, что есть. Все равно на всех не хватит.

Благороднейшие заветы о любви к ближнему тут же рухнули — сильнее всего на свете в этот момент оказалось желание вытащить из корзины что-нибудь получше. Началась рукопашная. К счастью, сестра Дорота, всегда столь благожелательная к воспитанницам, схватилась за железный прут.

— Руки прочь! Встать парами! Иначе я закрою корзину!

Мы выстроились в две шеренги. Сестра-свинарка бросила какое-то тряпье на руки ближе всех стоявшей воспитанницы.

— На тебе! Теперь следующая, держи!

Наконец подошла и моя очередь. С удивлением рассматривала я костюм, поданный мне монахиней. Остальные девчата с какой-то боязнью и недоверием примеряли доставшиеся им «лыжные пары».

Взглянув на вырядившихся воспитанниц, сестра Дорота весело рассмеялась:

— Глядите-ка! Таких лыжниц еще свет не видывал! — И, побрякивая ключами, направилась в келью.

Одетые в «лыжные костюмы», девочки парами спустились по лестнице, миновали коридор и вышли на двор. Здесь они рядами выстроились возле стены. На ослепительно-белом, искрившемся от мороза снегу четко вырисовывались мрачные шеренги черных и длинных суконных плащей. Береты из серой шерсти и серые шарфики также не придавали нашей одежде блеска.

Делая вид, что нас совершенно не касается уродство «лыжных костюмов», мы подтрунивали над Эмилькой, обсыпанной снегом и похожей на «снежную бабу», когда на тропинке показалась Казя. Размахивая руками, она кричала:

— Санки! Санки едут!

Мы галопом бросились к калитке. В это время на крыльцо вышли сестра Алоиза и сестра Барбара. Укутанные в толстые шерстяные пелерины, в овчинных тулупах, они неторопливо пошли за устремившейся к дороге толпой девчонок.

У калитки нас уже поджидала пара саней. В первые сани, ничем не отличавшиеся от иных саней нашего курортного городишки, уселись обе монахини.

Другие сани, представлявшие собою обыкновенные крестьянские розвальни, но только с плетеными бортами, были выложены по днищу сеном. Лишь незначительная часть любительниц санной езды могла разместиться в них. За право ехать в этих санях тотчас же разгорелась короткая, но энергичная драка. Усиленно работавших кулаками и ногами девчонок ничуть не смутило то, что на них в полном недоумении смотрит сестра Барбара.

— Перестаньте! — пыталась утихомирить расходившихся воспитанниц сестра Алоиза. — Те, кому не достанется места, поедут в следующее воскресенье. Как вам не стыдно драться на улице! Ведь люди на вас смотрят!

Однако в обещанное «следующее воскресенье» ни одна из девчонок не верила, а то, что на нас смотрят люди, — мало кого беспокоило. Лихорадочно цепляясь за сплетенные из вербовых прутьев борты, каждая старалась во что бы то ни стало вскарабкаться в уже до предела заполненную корзину саней. Мне досталось место возле кучера.

Сестра Алоиза, заметив, что какая-то пани сунула Казе в руку злотувку[1], возмущенная, сорвалась со своего места.

— Казя и все остальные, не поместившиеся в санках, немедленно марш домой!

Десятка полтора воспитанниц побрели назад, громко ругаясь и возмущаясь.

В это время к санкам подбежала опоздавшая Стася. Увидев, что они забиты до отказа, она перевела на монахиню свой полный отчаяния взгляд.

— А где же саночки?

— Какие саночки?

— Ну, такие маленькие саночки, — по голосу Сташки чувствовалось, что она вот-вот заплачет. — Ведь должен быть кулиг[2]

— А у нас и есть кулиг, — подтвердила воспитательница, хмуря брови. — В чем же дело?

— Да, на кулиге, — упорствовала маленькая Сташка, с трудом сдерживая слезы, — саночки едут по снегу. Много, много маленьких саночек, привязанных к шнуру, Я видела!

Сестра Барбара высунулась из саней, схватила под мышки плачущую девчушку и усадила ее рядом с собой.

Несмотря на протесты сестры Алоизы, нашлись и саночки. Железные, с выгнутой спинкой, они служили зимой для доставки свиньям помоев в бидонах. Привязанные шнуром к саням, они выглядели вполне прилично, и не только Сташка, но и ни одна из нас не сомневалась уже в том, что эти железные саночки, весело подскакивающие на снегу, убедительно свидетельствуют о весьма радостном событии: полтора десятка сирот-воспитанниц приюта едут кулигом!

Мы вернулись, когда уже опустились сумерки. Сбросив в чулане затвердевшие от мороза плащ, берет и дырявые валенки, я помчалась в столовую. В печи дотлевали еловые шишки. Молчаливая Казя, присев на корточки, усиленно дула в черную печную пасть: там вспыхивали красные языки пламени и сразу же гасли. В воздухе стоял запах гари и хвои. Было холодно. Сквозь щели в деревянных стенах проникал морозный воздух.

Утомленные, сонные, сидели мы на лавке, тесно прижавшись друг к другу, уставившись в черный прямоугольник окна, за которым неистовствовал январский ветер.

Послышался голос Владки:

— Ну и тишина во всем доме! Будто никого в нем не было и нет.

— Вот именно, — отозвалась я. — А может быть, нас и в самом деле нет и нам только кажется, что мы есть?

— Что-нибудь случится, — убежденно заявила Владка. — На крещение тоже было так вот тихо, а потом оказалось, что кот влез в кладовую, сожрал литр масла, а всыпали за это Казе.

— Тихо ты, — цыкнула на нее Казя. — Лучше давайте почитаем молитву, а то в такой вечер нечистая сила любит страшить. Ой, как завывает в трубе!

Мы замолчали, перепуганные. Ветер гулял по крыше, шелестел сажен в печи. Где-то распахнулось окно, неожиданный сквозняк ворвался в коридор — и с адским грохотом захлопнулись двери.

— Матерь божия! — вскрикнула Зоська, срываясь с лавки. — Боже мой!

Мы все бросились к ней.

— Что случилось?

— Ой, — пролепетала Зоська, отнимая руки от лица, — за окном кто-то стоял…

— Кто?

— Такая серая морда с лошадиными ушами.

С беспокойным любопытством взглянули мы на окно. Малышки пустились в плач.

— Сейчас посмотрю, что там такое, — храбро подошла я к окну.

Девочки замерли в ожидании.

— Вот оно! Вот… — прошептала я, отодвигаясь к лавке. — Во имя отца и сына и святого духа… — Я опустилась на скамейку возле побелевших от испуга воспитанниц. — Страшное «оно», говорю вам, — длинные ослиные уши и черная морда…

— С бордовыми крапинками, — отозвалась Гелька. — Не иначе.

— В том приюте, где я была раньше, «оно» тоже пугало, — сообщила Янка. — Ночью ходило по спальне и душило девчат за горло.

— Каждую ночь?

— Э-э, нет. Только тогда, когда в монастырь прибывал кто-нибудь новый, у кого был грех на совести.

— Ну, хорошо. Пусть так. Однако ведь к нам-то никто новый не прибыл!

— К нам — нет, — задумчиво произнесла Янка. — Но приехала новая монахиня…

— И что же? Думаешь, у нее и в самом деле грех на совести?..

— А я видела, — заявила Владка, — что лошади совсем не хотели тянуть сани, когда в них села сестра Барбара. Наверно, кони чуют, кто носит в своей душе дьявола.

— Смотри, как бы я не напомнила, в ком из вас сидит дьявол, — рассердилась Гелька.

— Ты давай не насмехайся! — вспыхнула Владка. — Я-то видела, что сестра Барбара ни разу не подняла глаза на алтарь. Если что случится, так только из-за нее…

— Вот именно. Случится! Может быть, Йоася снова почувствует божественное призвание…

— И даже не перекрестилась, когда усаживалась в санки. И в часовне тоже. И к святой воде руки не протянула. Только усмехалась над служебником, будто думала бог знает о чем.

— Глупая девка, — буркнула Гелька, с отвращением отодвигаясь от Владки.

В трапезную вошла Зуля. Она удивленно посмотрела на наши возбужденные лица и тихим голосом попросила:

— Сестра Алоиза велела мне проследить, чтобы вы помолились и шли спать. Давайте же опустимся на колени и прочтем молитвы!

Мы прочитали молитвы, после чего Владка, не поднимаясь с колен, сказала:

— Что бы там ни было, но благодаря сестре Барбаре мы получили сегодня компот, а значит, она не так уж плоха. А впрочем, господь велел молиться и за грешников. Так давайте же помолимся.

— Только недолго, — предостерегла Йоася, — а то у меня уже колени болят.

— Ладно, пусть недолго. Скажи, Зуля, какую молитву надо читать?

Зуля с минуту колебалась.

— Мне очень нравится стопятидесятый псалом. Но, может быть, вы предпочитаете другую молитву?

— А разве этот псалом поможет? Ведь он — об оркестре? — обеспокоенно спросила Казя.

— Не бойся, поможет, — успокоила ее Зуля. — Каждая молитва помогает, если в нее веришь. Я начну, а вы подтягивайте.

Зуля молитвенно сложила руки и, обратив взгляд к кресту, начала:

— «Хвалите бога во святыне его, хвалите его на тверди силы его! Хвалите его по могуществу его, хвалите его по множеству величия его! Хвалите его звуком трубным…»

— «Хвалите его на псалтири и гуслях», — подхватила Гелька.

— «Хвалите его с тимпаном и ликами»! — воскликнула я с подъемом. — Йоася!..

— Да!?

— «Хвалите его на струнах и органе!»

— «Хвалите его на звучных кимвалах…» Сабина, спишь?

— Нет, — послышалось в ответ, и Сабина засопела: — «Хвалите его на звучных кимвалах, хвалите его на кимвалах громогласных. Всё дышащее да хвалит господа! Аллилуйя!»

Мы повторили это три раза. Поднимаясь с коленей, Йоася сказала:

— А я никогда не видела гуслей. Это, наверно, какой-нибудь старозаветный инструмент, правда? «Кимвалы громогласные» — вот тоже смешное название. Если бы какой-нибудь святой сегодня составлял псалом, то он должен был бы все эти инструменты заменить на скрипки, фисгармонии, пианино… ну, и рояль.

— Нет, — возразила Зуля. — Нельзя говорить в псалме: «Хвалите его на рояле», потому что на рояле играют фокстроты и другие легкомысленные вещи.

— А мой дядюшка-органист играл фокстроты на орга́не! — запальчиво воскликнула я. — Как только нет людей в костеле, так он садится за орган и начинает исполнять вальсы, танго, фокстроты и другие штуки.

— Это значит, что твой дядюшка — светский человек, а органист не должен быть таким, — печально произнесла Зуля.

— Не перебивай, Зуля! — воскликнула Йоася. — Мне очень нравится, что она говорит. Я буду думать об этом в постели и скоро засну. Что же еще такого интересного делал твой дядюшка?

— Ну, если идет молебен с участием епископа, — врала я, — то дядюшка играет одним пальцем: «А ку-ку! А ку-ку!»…

В столовую просунулась круглая физиономия сестры Дороты.

— Сестра-воспитательница сказала, чтобы вы шли спать.

В полном молчании шагали мы по лестнице. Дом казался совершенно мертвым и глухим. Спальня обдала нас холодом. Несколько малышек поскуливало под одеялами, жалуясь на мороз.

Казя разделась и, пожелав всем спокойной ночи, продолжала с тяжелым вздохом:

— О боже, как тоскливо, какая ужасная тоска!..

— Это потому, что холодно, — пожаловалась Владка. — Сабина топила печь. Сабина, почему не подбросила побольше шишек?

— Они были мокрые и сильно дымили. Мне пришлось все выгрести из печи, — слезливо пробурчала Сабина, снимая чулки.

— Нужно было снова затопить!

— Таля!..

Над грязной постелью показалась и поманила меня тоненькая ручка Людки. Девочка уже несколько дней лежала с высокой температурой. Все медицинские познания наших монахинь были направлены на оказание помощи больной девчушке: ей делали припарки из зельев, горячие компрессы с овсом, холодные компрессы; ее даже остригли наголо, но все это мало помогло, и Людка собственными силами не могла уже подняться с кровати.

— Таля, подойди ко мне…

Я присела на койку больной.

— Расскажи, как там было на кулиге.

— Сейчас скажу. Одеты мы были, как трубочисты. Длинные черные плащи, идиотские береты, ужасные шарфики…

На глазах малышки выступили слезы.

— …а ко всему этому — тесные, мерзкие сани. У всех нас онемели ноги…

— Убирайся отсюда! — резким движением Гелька стащила меня с кровати. — Неправда, Людочка! Она лжет! — Гелька погладила девчушку по голове. — Все мы получили новые свитеры и шапки.

— И на меня тоже? — обрадованная, просиявшая Людка присела на койке.

— Тоже. Спрячь руки под одеяло, а то замерзнешь!

— А ботинки получили?

— Получили.

— Какие?

— Ну… такие, красивые. Тоже новые. Когда поправишься, увидишь. Не открывай шею, а то будешь кашлять еще сильнее. Талька, Зоська, идите-ка сюда, дьявол вас подери. Посмотрите, какое одеяло! Снимите с других коек! Она вся трясется от холода!

— Да мне, наоборот, жарко, — закапризничала больная. — Рассказывай дальше. Как там было?..

— Прошу не толпиться здесь. Вы отнимаете у Людки свежий воздух. А ну, отойдите от койки!

Это сестра Алоиза, незаметно вошедшая в спальню, отстранила рукою столпившихся возле больной девчат и сама склонилась над Людкой.

— Как чувствуешь себя, моя дорогая? Матушка-настоятельница прислала тебе на ночь компот из вишен.

Сестра Алоиза поставила на столик возле Людкиной кровати стакан компота и тарелку с двумя ломтиками белого хлеба. Поправляя у больной на ногах одеяло, она спросила:

— Прошлой ночью тебе не было холодно? Ты не кашляла?

— Немножко кашляла. — Людка, обрадованная вниманием, улыбнулась.

— А о четках не забыла?

— Нет…

— А как ты читала молитвы — лежа или на коленях?

— Лежа, — призналась пристыженная девчушка.

Монахиня села на койку и, нежно прижимая к себе руку ребенка, начала:

— Святая Терезка тоже была слабого здоровья, в детстве часто болела. Однако и больная, она никогда не забывала о четках и читала молитвы не лежа, а на коленях. С этого и началась, как позднее она прекрасно выразилась в своей «Истории души», ее маленькая дорога на небо. Небольшие жертвы, лишения, которыми она покоряла сердце господа Иисуса и завоевывала любовь божьей матери…

Сестра Алоиза умолкла. Людка лежала тихо, неподвижно, напряженно всматриваясь в бледное лицо монахини, обрамленное черным велоном. Сестра Алоиза подвинулась, взяла в свои руки маленькую горящую ручонку больной.

— Я говорю тебе об этом потому, что и ты можешь сейчас ступить на свою маленькую дорогу на небо. Слушаешь ли ты меня, дитя?

— Слушаю…

За окном, в морозной синеве зажигаются стекляшки звезд. Из угла спальни, где чернеет силуэт монахини, склонившейся над кроватью, ползет ласковый шепот:

— Думала ли ты когда-нибудь о том, как счастлив тот, кто попадает с земли прямо в объятия Иисуса?

Людка утвердительно кивнула головой.

Голос монахини зазвучал еще тише и ласковее:

— А никогда не завидовала ты детям, которых господь бог призвал к себе, дал им крылышки и научил летать?

— Завидовала…

— Ну вот видишь… — Монахиня погладила девочку по остриженной головке. — Если ты умрешь, то и тебя господь бог возьмет к себе, сделает своим ангелом… Что же ты плачешь?

Людка повернула голову и сказала каким-то чужим от охватившего ее волнения голосом:

— А это больно?

— Что?

— Когда умирают…

Сестра Алоиза оживилась, даже слегка зарделась:

— Ну поглядите, что за рева! Плачет… Такая мужественная девочка, маленький «рыцарь господа Христа», и вдруг — плакса. Чего же ты боишься, дитя мое? Стать ангелочком своего бога? Быть под опекой святой девы Марии? О милая! Да ты должна утешаться и радоваться тому, что бог выбрал именно тебя, что он предназначил тебе смерть, дабы ты на веки веков была счастлива! Подумай только о бедных негритёнках. Эти маленькие язычники будут завидовать твоему счастью, — они никогда не удостоятся милости созерцать в небе матерь божию, которая так любит всех детишек. Ну так что же, будешь ты еще плакать?

— Нет. — Людка вынула свою руку из руки монахини и отодвинулась на другую сторону кровати.

— Это хорошо. — Воспитательница снова склонилась над больной и прикоснулась губами к ее лбу. — Я расскажу об этом матушке-настоятельнице. Пусть она узнает, какой из тебя вырос стойкий «рыцарь господа Христа». Матушка и все сестры очень радуются, что у них будет теперь на небе свой ангелочек.

— А сестра Зенона знает?

— Что?

— Что матушка-настоятельница и все сестры хотят, чтобы я умерла?

Сестра Алоиза заметно опечалилась. Минуту помолчав, она сказала со вздохом:

— Сестра Зенона, так же как и все сестры, которые очень тебя любят, желает тебе всяческого блага. Если ты умрешь, Людочка, то мне не будет скорбно, потому что меня всегда утешает надежда, что на небе мы будем вместе.

— Я хочу быть вместе с сестрой Зеноной, — прошептала Людка, и трудно было понять, чего она хотела: быть вместе с сестрой Зеноной на небе или в приюте.

Сестра Алоиза долго молчала. А когда снова заговорила, в ее голосе прозвучала мольба:

— А подумала ли ты о том, милая, что место ангелочка в небе надо заслужить на земле?

Поскольку больная ничего не ответила, сестра Алоиза, несколько встревоженная, шепнула еще тише:

— Нужно быть такою, как святая Терезка, которая сама проложила себе маленькую дорогу на небо.

— Сестра хочет, чтобы я выполнила какое-нибудь приютское поручение?

Воспитательница заботливо уложила девочку на подушках.

— Помилуй бог, моя дорогая! Я слишком слаба, чтобы обязывать тебя к этому. Бог не требует от нас поступков необыкновенных. Он ждет наших небольших и скромных жертв. И за них-то именно он больше всего нас любит. Представь себе, что каждая из этих маленьких жертв превратится в перо для твоего ангельского крылышка.

— Дайте мне, пожалуйста, пить… — прошептала Людка, облизывая запекшиеся от сильного жара губы.

Она отпила несколько глотков компота, глубоко вздохнула. Не открывая глаз, сказала с облегчением:

— Хотела бы я всегда быть больною и пить компот.

Монахиня поглядела на компот и едва заметно улыбнулась, словно обрадованная каким-то открытием, внезапно сделанным ею.

— Вот видишь, моя маленькая! А не кажется ли тебе, что это сам Иисус показал тебе дорогу к небольшой и скромной жертве?

Людка смотрела на сестру Алоизу непонимающе, и потому монахиня пояснила ей свою мысль с еще большей страстностью и убежденностью:

— Подумай, деточка, сама: немного воды, сахару, вишни — разве можно сравнить все это с той радостью, какую принесет твоя жертва господу Христу?

— Хорошо. Пусть сестра возьмет компот, — сказала Людка и отвернулась.

Сестра Алоиза посмотрела на нее с сожалением, склонилась над равнодушным теперь ко всему личиком девчушки и сказала совершенно спокойным голосом:

— Однако если тебе так уж хочется компоту и жаль лишиться его, то, разумеется, пусть стакан остается тут. Господь на это не рассердится. Может быть, ему станет лишь немного неприятно. Да, так, Людочка. Никто тебе не запрещает выпить компот. Именно для этого, собственно, и прислала его матушка-настоятельница. А откажешься ли ты от этого удовольствия во имя своей маленькой дороги на небо или нет, — это уж будет зависеть только от твоего собственного сердечка.

— Нет, нет! Возьмите компот! Мне уже не хочется пить!

Людка, словно давая понять монахине, что им не о чем больше говорить и ей хочется остаться одной, сказала, пряча лицо в подушку:

— Сейчас прочитаю свою часть четок, а то я еще не молилась.

— Хорошо, моя дорогая. Прочитай молитвы.

Сестра Алоиза коснулась губами Людкиного лба, посмотрела на компот, вздохнула и, не дотрагиваясь до него, вышла.

В темном коридоре я преградила монахине дорогу:

— Прошу вас…

Сестра Алоиза вздрогнула, испуганно, но негромко вскрикнув, а потом, овладев собою, коротко спросила:

— В чем дело?

— Прошу ответить… — волнение сдавило мое горло, — на самом ли деле вы хотите, чтобы Людка умерла?

Монахиня стояла неподвижно, выпрямившаяся и надменная. Через минуту до моих ушей долетел ее шепот:

— Какие же вы все темные… боже мой!..

Я почувствовала осторожное прикосновение руки монахини к своему плечу.

— Знаешь ли ты, моя дорогая, кем была мать Людки? Дворничихой с самым мерзким поведением. Кто ее отец, — не известно. Вполне вероятно, что, когда Людка подрастет, в ней пробудятся худшие пороки ее матери. Так не лучше ли будет, если она умрет сейчас? Бог в своем безмерном милосердии ниспослал ей болезнь. Каждая из вас должна желать себе такой же смерти. Она умирает в монастыре, как «рыцарь господа Христа» и член содалиции. Вся наша «Евхаристичная Круцьята», ксендз-катехета, все сестры будут молиться за то, чтобы бог сократил час ее пребывания в чистилище. А теперь подумай, — какой была бы смерть Людки в мире, где греховный пламень пожирает людские души, а темнота затмевает свет!

Сестра Алоиза сделала порывистый жест рукой и, прошелестев рясой, удалилась в сторону своей кельи.

Глубоко подавленная всем услышанным, я улеглась в постель. Однако поспать так и не удалось. Меня разбудил сильный свист ветра. Гальный[3] стонал пронзительно, захлебываясь, так что казалось, будто это плакал ребенок, заблудившийся в потемках. Старый дом трещал под ударами вихря. Я села на койке. Проснулось еще несколько девушек. Они тоже вылезли из-под одеял, и теперь все мы прислушивались к тревожным звукам и беспокойному биению собственных сердец.

— Ну и ветер!

— Будто кто-то плачет…

— Это в трубе завывает.

Ураган все более неистовствовал. Тревожно звенели в окнах стекла. На чердаке бушевал ветер. Казалось, что взбесившаяся ночная темень сметет с лица земли наш деревянный монастырь.

А тем временем внутри приюта кто-то пронзительно стонал.

«Оо… ооо…» — отчетливо неслось по помещению.

Печальная жалоба, слышавшаяся в этих звуках, с каждой минутой нарастала, становилась оглушительней, будоражила уснувший приют, и коридоры отвечали ей тоже стоном, словно призывая кого-то на помощь. Напрягая слух, обливаясь от страха холодным по́том, мы боялись двинуться с места. Жалобный стон послышался у самых дверей нашей спальни.

— Матерь божия! — заплакала Владка. — «Оно» идет к нам!

В нашем воображении моментально пронеслись дьяволы с ослиными ушами, упыри и привидения, серые безголовые тени каких-то страшилищ, снующих в монастырском мраке.

«Оо-ооо…» — снова донеслось до нас. Звуки были преисполнены страдания и боли.

— Бегите за кропилом! — пискнула Владка, пряча лицо в подушку.

— Раны господни! — заорала Гелька. — Людка!!!

Кто-то зажег свет. Людкина койка была пуста.

Мы выскочили на лестницу.

Людка стояла там. Босая, в одной ночной рубашке. Держась обеими руками за чугунные перила, она положила на них голову и, дрожа всем телом от холода и лихорадки, отчаянно взывала:

— Сестра Зенона, приди ко мне! Приди!

Утром в нашей спальне уже не было Людкиной койки.

— Людка лежит в инфирмерии[4]. Ее поместили туда ночью, — сообщила нам сестра Юзефа. — Прошу быстро построиться парами и спуститься в трапезную. Сестра Алоиза сейчас придет.

Но сестра Алоиза в то утро опоздала. Девушки успели уже выполнить свои хозяйственные поручения, прочитать молитву и рассаживались за столом, когда в трапезную вошла сестра-воспитательница. Яркий румянец на щеках, дрожащий голос выдавали волнение, которое сестра Алоиза напрасно пыталась скрыть.

— Всем «рыцарям господа Христа» — встать!

Мы поднялись со своих мест, удивленно переглядываясь.

— Я принесла вам радостную новость. Наша «Евхаристичная Круцьята» с сегодняшнего дня имеет свою покровительницу на небе.

— Людка умерла, — прошептала Гелька, бледнея.

— Преклоните колени и поблагодарите святейшую матерь божию за то, что Людка умерла как настоящий рыцарь и с этой грешной земли унеслась прямо на небо.

— На небо? А что из того, что на небо? Пусть бы жила с нами…

Печаль, неузнаваемо преобразившая голос Гельки, вырвала наружу плач, которым были переполнены наши сердца. Столовая начала буквально содрогаться от рыданий.

Сестра Алоиза, с лицом белее бумаги, схватилась за колокольчик. Она звонила беспрерывно, а когда первый приступ плача несколько ослаб, слегка пошевеливая колокольчиком, голосом властным и четким сказала:

— А теперь чтобы все пели! Геля и Казя — альты, встаньте справа. Сопрано прошу на середину — так, как в часовне. Вторые сопрано — Йоася и Владка — здесь!..

Сестра Алоиза решительно распоряжалась девушками, ставшими, казалось, безучастными ко всему, расставляла их по местам, потрясала колокольчиком, заглушая плач, который время от времени снова вспыхивал то здесь, то там, восстанавливала дисциплину и порядок.

Наконец воспитанницы были построены в три ряда перед деревянными столами, на которых стыл так и не выпитый кофе, и, обратив взоры на стену с распятием, выдавливали из неподатливых гортаней радостные звуки: «Хвали, душа моя, господа. Буду восхвалять господа, доколе жив. Буду петь богу моему, доколе есмь».

На другой день, то и дело вытирая покрасневшие от холода носы, мы носили из теплицы цветы. Благодаря стараниям сестры Алоизы отцы-иезуиты прислали нам олеандры и фикусы, сестры-альбертинки — кактусы и миртовые деревца, братья-кармелиты — примулы, гортензии и канны.

Только смерть Людки раскрыла перед нами выдающиеся художественные таланты нашей воспитательницы. Недюжинные способности сестры Алоизы по части декоративного искусства, ее страстная любовь к богослужениям, художественный вкус — все это было самозабвенно отдано как последний долг умершей сиротке.

Маленький гробик утопал в зелени и цветах. Печальная фигура монахини в черном велоне и снежно-белом чепце казалась неподвижной. Задумчивый взгляд устремлен на весь этот пышный сад смерти. Легким прикосновением руки она время от времени вносит достойные подлинного художника изменения в погребальную декорацию — и белошвейная мастерская превращается в мертвецкую. Благодаря тонкому вкусу сестры Алоизы и ее трогательной заботе буйная прелесть цветов и зелени в сочетании с серебром, черным и белым крепом выглядела особенно торжественно и величественно.

Монахини проходили мимо Людки, преклоняли колени, при этом черные велоны опускались до самого полу, молились (о чем можно было судить по едва заметному шевелению губ). Тишину нарушало лишь негромкое потрескивание горящих свечей.

У стены в три шеренги выстроились воспитанницы, читая покаянный псалом:

«…Окропи меня… и буду чист; омой меня, и буду белее снега…»

Мы поднимали к потолку заплаканные лица.

Незаметно подкрался мрак и заполнил все свободное пространство между ветвями миртов и олеандров. Алтарик божьей матери заблестел, как звезда. Огоньки свечей приняли красноватый оттенок, цветы стали как бы стройнее, запах ладана усилился и смешался с запахом воска.

Все застыло в неподвижности, и даже на живые цветы легла печать смерти. Только теперь неутомимая сестра Алоиза, придвинув вазон с миртом ближе к громнице[5], отошла от катафалка, слегка вздохнула и опустилась на кленчник[6], прикрыв лицо руками.

Напротив нее, на возвышении, затерянное в тюле и кружевах, лежало тоненькое тельце ребенка, взирая на свое небо, где добрый господь бог, не помнящий человеческих грехов, о которых гласит пятидесятый псалом, приготовил для Людки кружку кофе, большой крендель с маслом, а если он уж такой всесильный и всепрощающий, как говорилось в потрепанном Людкином молитвеннике, то приготовил ей на небе саночки и теплые рейтузы, чтобы Людка в своей загробной жизни могла поехать кулигом.

Изнуренные слезами и молитвами, укладывались мы спать. Едва успела я опустить голову на подушку, как кто-то дернул меня за руку.

— Иди быстрее!

Я приподняла отяжелевшую голову.

— Чего тебе?

Девчонки уже соскакивали с коек и напяливали туфли на босу ногу.

— Быстрее! Быстрее! — торопила Зоська. — Идемте вниз, в прачечную!

Бо́льшего от нее невозможно было узнать. Она только размахивала руками и, еще раз крикнув: «Бегите вниз!» — помчалась по лестнице. Мы догнали ее лишь в коридоре.

— Говори, — что случилось?

— О раны божьи! — Зоська жадно хватала ртом воздух. — Я еще такого балагана не видела! Я стояла у катафалка и читала молитвы за упокой. В мастерской никого уже не было. Я прочитала в третий раз «Вечный покой», а тут входит вдруг сестра Зенона. Входит и что-то бурчит себе под нос. Я — ничего. Молюсь и жду, что будет дальше. Она подходит к катафалку. Погладила достопамятную покойницу по лицу и снова что-то этак бурчит. Я оглянулась, а она взяла гроб и уже под мышкой его держит. Тогда я сорвалась с места и кричу: «Позвольте, что вы делаете?» А она идет с гробом к двери. Я бегу за нею и умоляю: «Прошу вас, оставьте Людку, а то матушка будет сильно гневаться». Но она даже не обернулась…

Зоська, запыхавшись, умолкла.

— Ну и что же? — в один голос воскликнули мы, теребя Зоську за руки. — Что же она с Людкой-то сделала?

— В том-то и дело, что ничего.

— Как так — ничего?

— Занесла ее в прачечную, села и сидит.

— Как так — сидит?

— Совершенно обыкновенно. Только что совсем не двигается. Опустила голову на руки и не шелохнется. Может быть, у нее разум помутился, а?

Кутаясь в одеяла, мы начали прокрадываться по помосту, идущему вдоль наружной стены здания. В конце помоста ночная темнота несколько расступалась, словно редея. Это окно, выходящее из прачечной, бросало неяркий пучок света на улицу.

Стоя за Гелькиной спиною, я с нетерпением ожидала своей очереди, чтобы заглянуть в окно. Наконец Гелька уступила мне место. Сгорая от любопытства, я прижалась носом к стеклу.

Прачечная была тщательно убрана: пол, лавки, стол — все начисто вымыто. На столе стоял гробик, в голове которого горело две свечи. Возле него сидела, как у детской колыбели, сестра Зенона. Вся подавшись вперед, подперев голову руками, она находилась в такой глубокой задумчивости, словно помимо нее и бездыханного тельца во всем мире никого больше не было.

Неожиданно раздался резкий стук в дверь. Я отскочила от окна. Кто-то ломился в прачечную, нетерпеливо дергая дверную ручку. Наконец дверь с треском отворилась. На пороге стояла сестра Алоиза.

— Что вы творите?

Старая гуралка медленно поднялась с лавки. Подошла к разгневанной монахине, взяла ее за плечо и, повернув лицом к выходу, легонько вытолкнула за порог. Потом заперла дверь на крючок, села на прежнее место и, снова подперев голову руками, погрузилась в апатию отчаяния.

Нам стало стыдно за свое подглядывание. Безмерно удивленные, возвращались мы в спальню — у нас перед глазами стояла фигура посрамленной воспитательницы, и наши сердца переполняло злорадство.

Я шла в последней паре вместе с Йоасей, впереди нас — Зуля и Казя.

— Давайте остановимся, — предложила я. — Смотрите, какая ночь!

Мы задержались на крыльце.

Стояла оттепель. Крыши, забор, деревья были так черны, словно на них не падало ни единого лучика света. С крыши капало. Снег лежал серый, тусклый, выщербленный. В разрывах между облаками, в дрожащих очертаниях звезд поблескивал какой-то непонятный свет. Месяц скреб своими рогульками разорванные клочья бурлящих на небе туч.

— О боже! Как прекрасно! — Йоася протянула вверх руки. — Как бы я хотела быть лунатиком!

В ответ на это Зуля, обернувшись в нашу сторону, сказала с явной меланхолией в голосе:

— Завтра воскресенье. Приближается пасха. Начинается пост…

* * *

Колокольчик исторгал тревожные звуки. Через какую-нибудь минуту в коридоре стало уже тесно. Сбегались все воспитанницы — одни прямо из подвала, в грязных рабочих передниках; другие — с кухни, подпоясанные пыльными тряпками; третьи — от корыта, с руками, разъеденными щелочью. И, наконец, прибежали одетые опрятнее других, умытые и причесанные девчата, которые заняты на работах в белошвейной мастерской.

Колокольчик отозвался еще раз — коротко и резко — и замолк. Теперь только звонкое эхо дрожало в морозном воздухе коридора. Выспрашивая друг у друга, что случилось, мы выстраивались рядами в трапезной.

— Сейчас придет матушка… — раздался беспокойный шепот, и все взоры устремились на дверь.

И вот она пришла. За нею — сестра Алоиза. У обеих мраморно холодные и надменные лица.

Матушка-настоятельница встала посредине столовой перед двумя рядами возбужденных воспитанниц приюта. Пряча руки в широкие рукава рясы, словно ее неожиданно стало знобить, она начала:

— У сестры Романы из пелерины исчезла двадцатизлотувка[7], предназначенная для закупки продуктов на приют. Пелерина висела на крюке возле кухонных дверей. Кражу мог совершить только человек, находящийся внутри помещения. Подозрение падает на всех вас. А потому пусть виновница немедленно признается.

Всех нас бросает в жар. Под испытующим взглядом матушки-настоятельницы склоняются тридцать девичьих голов. Беспокойно бьются сердца. Кто же украл двадцатизлотувку? Сегодня утром Зоська долго рылась в ящике. Почему рылась? Вон она как покраснела. Однако и Сабина тоже зарумянилась, и Йоаська, и Геля. Я украдкой прикасаюсь ладонью к своей щеке: она горяча, словно я стою у печки.

Испугавшись, как бы кто-нибудь не заметил моего жеста, побыстрее опускаю руку. А ну как меня примут за воровку?! В зловещей тишине, которая воцарилась вокруг, любое самое идиотское подозрение может оказаться вполне возможным. И вот уже я не одна, а тридцать воровок прячут глаза, не решаясь взглянуть прямо в лицо матушке-настоятельнице.

— Пусть виновница признается в своей вине!

Виновница! Здесь нет невинных! Каждая из нас в одинаковой степени обременена подозрением, потому что каждая из нас когда-нибудь и что-нибудь украла. Мы крадем часто и охотно. Успешная кража родит надежды на то, что завтра можно будет просуществовать лучше, чем сегодня, укрепляет веру в свои силы. Здесь нет невинных. Я осенью таскала яблоки из кладовки; другая украла нитки из белошвейной мастерской; третья — мыло во время стирки перед рождественским праздником. И очень немногие не занимаются в школе кражей завтраков у своих соучениц.

— Если виновница отдаст деньги и сердечно раскается в своем преступлении, то она будет помилована.

Раскаяться!.. Мы теснее прижимаемся друг к другу. Молчание становится все более упорным. Мы каемся на протяжении трехсот шестидесяти пяти дней в году: за собственные слабости и за добродетели хоровых сестер, за их непримиримость ко злу, благоразумие, проницательность, за их учтивость в словах и делах.

Девчата из первой шеренги, уставившись на воспитательницу, притворно всхлипывают.

— Поскольку виновница продолжает упорствовать, не выражает раскаяния, мы вынуждены действовать по-другому. Сестра, прошу начинать!

Девушки инстинктивно хватаются за руки. Вспотевшие пальцы ищут братскую руку соседа.

— Всем повернуться лицом к стене! — раздается голос сестры Алоизы.

Воспитанницы послушно выполняют команду. Одна из малышек, поворачиваясь, споткнулась и упала, но тотчас же поднялась, едва сдерживая плач.

Повернувшись лицом к стене, мы можем услаждать свои глаза благостной картиной, которая открылась перед нами. Вот на картине святой Станислав Костка, покровитель молодежи, рвется из золоченой рамы навстречу раскрывшему свои объятия Христу; его лучезарное лицо выглядывает из облаков. Святой Франциск Ассизский прижимает к сердцу головы сирот. Святая Кинга милосердно подносит мисочки с едой к устам голодных детей. Святой Викентий с восхитительным вожделением уставил глаза на крест терпения. Его хитон нежными фалдами прикрывает двух бедняков, истосковавшихся по теплу. Вся стена поет гимн милосердию, славит убожество человека — убожество, которое открывает прямую дорогу на небо и вызывает милость у бога.

— Йоася!..

Йоася повернулась на пятке.

— Я слушаю, матушка!..

— Откуда ты взяла вот этот предмет?

Будто дохлая мышь, поднятая за хвост и зажатая между двумя пальцами, в руках монахини очутилась серая рукавичка. Матушка еще раз потрясла ею в воздухе:

— Откуда ты взяла эту рукавичку?

— Нашла, — прошептала Йоася, вся красная от смущения.

— Где?

— В костеле, на хо́рах, после молебна…

— Присваивание найденных вещей всегда является грехом, а тем более вещи, найденной в костеле. Разве ты не знала этого?

— Знала…

— Почему же ты не принесла рукавичку в ризницу?

— Не знаю, — залепетала Йоася.

— Потому что думала: найдется и другая, — буркнула Зоська, но буркнула достаточно громко, так, чтобы могла услышать матушка-настоятельница.

— А что ты скажешь на это, Йоася? — спросила матушка, глядя в упор на горько плачущую девчонку.

— Я очень сожалею и прошу прощения, — бормочет Йоася, в ярости взглянув на Зоську.

— Когда отправишься сегодня на скотобойню, то зайдешь в костел, попросишь прощения у господа Иисуса и отдашь рукавичку.

Матушка с отвращением швырнула рукавицу на стол.

Йоася всхлипывала, то и дело поднося к губам край передника. Тем временем сестра Алоиза запустила руку в следующий по порядку ящик…

Несмотря на то, что деревянные отсеки в буфете, всегда открытые настежь, назывались ящиками (по всей видимости, только потому, что в них никогда и ничего невозможно было спрятать), не было еще случая, чтобы одна воспитанница обокрала ящик другой. Пустота и убожество приютской действительности порождали в нас все более глубокое убеждение в том, что хоть какая-то частица нашей жизни должна остаться неприкосновенной, вызывать к себе уважение, а то иначе жизнь станет совершенно невыносимой.

Но горе той вещице, которая случайно вздумала бы выпорхнуть из рук своей владелицы! Уроненные на пол карандаш, лента или английская булавка никогда уже не возвращались к хозяйке.

Сейчас на наших глазах руки сестры Алоизы погружались в один ящик за другим, все там переворачивая, перегребая, извлекая на свет божий чем-либо подозрительные предметы. С ненавистью наблюдали мы за тем, как рыщет она в жалких пожитках самых малолетних воспитанниц приюта. Вот сейчас она подберется и к нашим отсекам… А каждая из нас прятала в ящике какую-нибудь милую сердцу безделушку, которую ревностно берегла, потому что связывала с нею мысленно свои привязанности, свои смутные представления о том, что зовется домом, уютом, хотя бы небольшой радостью жизни. И каждая предпочла бы в эту минуту скорее провалиться сквозь землю, чем позволить извлечь свою драгоценную чепуховину на яркий и беспощадный дневной свет.

Если бы им это разрешили, то все сироты в один голос молили бы того, которого изо дня в день величали они всемогущим, чтобы своих многочисленных ангелов, не занятых делами на небе, он послал сюда, — заслонить крыльями наш невзрачный монастырский буфет.

— А это еще что? — сестра Алоиза брезгливо вертела в руках плоский черный предмет, извлеченный из-под кипы смятых «Заступников».

— Это мое!

И Стася сорвалась с места, словно собираясь броситься на монахиню.

— Оставьте, сестра! Разобьете!

— Кусок граммофонной пластинки, матушка, — заключила сестра Алоиза, обращаясь к настоятельнице и швыряя хрупкую черную пластинку на стол.

— Но там ведь еще два куска, — быстро объясняла Стася. — Если их склеить, получилась бы целая пластинка…

— Танго «Милонга», — прочитала матушка. — А ты откуда взяла это?

— В школе был вечер, — продолжала растолковывать малышка, сгорая от стыда и страха. — Для старших учениц. И я нашла это в мусорной корзине.

— А ксендз-катехета знал об этом вечере? — спросила матушка, и щеки ее покрылись легким румянцем, а глаза заблестели.

— Я не знаю, знал ли он, однако подружки говорили, что ксендз сам крутил ручку патефона и веселился со всеми.

— Что значит — веселился со всеми? — оборвала Стасю матушка-настоятельница, и в ее голосе заметно проступило внутреннее волнение.

— Ну… так, всякое… В «короля Люля» играл и танцевал краковяк…

Матушка даже отпрянула в сторону и скороговоркой приказала сестре-воспитательнице:

— Прошу вас, достаньте-ка и тот недостающий кусок.

Сестра Алоиза тщательно обшарила весь ящик.

— Нету здесь, — сообщила она, сдувая пыль с руки.

— Где ты спрятала другой кусок пластинки? — спросила матушка Стасю.

Молчание.

— Отвечай!

— А если я… — Сташка прикусила губы.

— Сестра Алоиза! — обернулась матушка к воспитательнице.

Монахиня, понимающе кивнув головою, протянула руку к линейке, висевшей на стене.

— Я скажу! — крикнула окончательно перепуганная Сташка. — Скажу!

Линейка была отложена в сторону.

— Где вторая часть пластинки?

Сташка снова замолкла, однако, увидев линейку опять в руках монахини, быстро прокричала:

— Тот другой кусок я спрятала у святого Станислава Костки.

— Где?!

— Ну, там!

Мы взглянули на образ. Покровитель молодежи в благостном экстазе вознес очи к небу. С обратной стороны, засунутый за гвозди, которыми был прикреплен к стене картон, торчал кусок эбонитовой пластинки.

— Что за кощунственные выдумки! И откуда это пришло тебе в голову?

— И вовсе мне не пришло это в голову, — Стася горько расплакалась. — Ксендз-катехета нас этому научил.

— Как ты смеешь лгать?

— Я лгу?! — глаза малышки загорелись. — Пусть сестра сама спросит ксендза! Мы играли с ксендзом в «холодно-горячо», и ксендз спрятал Казину тетрадь за образ божьей матери!

— Стася! Прошу тебя немедленно выйти из трапезной!

Сташка вышла, громко хлопнув дверью и тем самым выражая свой протест.

Обыск продолжался, и рука сестры Алоизы, будто удочка рыбака, раз за разом вылавливала из глубины буфета какой-нибудь трофей. Только сейчас выяснилось, как мало знают сироты друг о друге, как глубоко скрывают они свои желания и печали, сколь различны их привязанности.

Кто же, например, мог предположить, что в ящике Зоськи обнаружится заботливо обернутый в бумагу «Список польских королей»: — богато иллюстрированный альбом, «найденный на дороге», как упорно твердила Зоська. Что Гелька хранит маленький глобус, украденный в детском саду, — так решили обе монахини. Что Казя, самая рассудительная из всех воспитанниц, начнет горько плакать, когда у нее «конфискуют» шарик от пинг-понга, происхождение которого она не хотела объяснить.

— А это чей ящик? — спросила матушка, вынимая из кучи хлама банку из-под горчицы, наполненную серой мазью.

— Это Сабины, — с готовностью ответила Зоська, словно у ксендза на исповеди.

— Сабина, что это у тебя в баночке?

— Крем…

— Какой крем?

— Для лица…

Сабина мажет лицо кремом! Мы онемели от удивления.

— Где ты купила эту вещь и на какие деньги?

— А я не купила, — призналась Сабина, и в ее голосе почувствовалась мольба о прощении. — Я сама ее сделала.

Сабина, изготовляющая втайне от всех крем, — да от такой сенсации весь наш приют мог заходить ходуном! У Зоськи щеки сделались кумачовыми. Матушка-настоятельница бросила на воспитательницу взгляд, полный упрека.

— И сестра-воспитательница не знала об этом?

Сестра Алоиза поджала губы.

Матушка приступила к следствию.

— Из чего ты сделала эту пакость?

— А из разных разностей…

— Что это значит — из разных разностей? Прошу отвечать на мои вопросы. Из чего сделана мазь, которая в банке?

— Я взяла немного масла…

— Кто дал тебе масло?

— А оно осталось на тарелке после завтрака ксендза-катехеты. Потом я долила туда сладких сливок…

— Откуда взяла сливки?

— Сливки остались в кружке, когда гостила у нас матушка-настоятельница сестер-альбертинок… Потом я растерла апельсинную корку, — с воодушевлением описывала свою стряпню Сабина. — Эту корку я нашла в детском саду, когда натирала там полы. Ну, и ко всему этому добавила еще немного меда. Мед остался в белошвейной мастерской на тарелке после папского благословения…

— Какого благословения?

— А матушка не помнит? — удивилась в свою очередь Сабина. — Месяц назад ксендз-настоятель служил в часовне молебен, а после молебна он давал папские благословения. Ну, а потом матушка подавала ксендзу-настоятелю угощение. Ксендз мазал себе сырок медом и ел.

— Ты и сырок добавляла в этот крем? — спросила с иронией матушка.

— Нет, сырок не добавляла, — простодушно пояснила Сабина, — потому что ксендз-настоятель весь съел. Видно, очень он ему понравился.

Мы с любопытством взглянули на матушку: что ответит она? Но ответа не последовало. Забыв о провинившейся, матушка взвешивала на ладони баночку из-под горчицы. На ее лице были написаны наивное любопытство, которое она старалась скрыть, и растерянность, словно монахиня коснулась вещи очень нескромной. Наконец матушка отложила банку в сторону и спрятала руки под рясу. Сестра Алоиза с немым упреком взглянула на настоятельницу, взяла баночку в руки, приблизила к ней нос и тут же скривилась с отвращением.

— Сабина, да эта бурда ужасно смердит!

— Наверно, воняет деревянное масло, — призналась сбитая с толку грешница. — Напрасно я его подогревала.

— Какое деревянное масло?

— Ну, освященное, — призналась Сабина, смутившись еще больше.

— Откуда оно у тебя?

— А когда Людка умерла, осталось немного деревянного масла в лампаде, и я… того… отлила… немного…

— Миро[8] святое украла! — вскрикнула Зоська.

Дрожа от негодования, глядели мы на свершившую святотатство, а Сабина, меланхолически вздохнув, сказала с глубоким разочарованием в голосе:

— Освященное, а все-таки прогоркло.

Сестра Алоиза посмотрела на провинившуюся, потом на зажатую в руке баночку из-под горчицы.

— Что ты еще прибавляла к этому… крему?

— Еще растительное масло, только уже не освященное, а обыкновенное, «Эткера», для печений. С апельсиновым ароматом.

Сестра Алоиза снова приблизила нос к банке.

— Да, в самом деле. Попахивает гнилым апельсином… Сколько же времени ты этой мазью пользовалась?

— Сначала я месяц смазывала голову. Чтобы волосы росли. Только не этим кремом, а другим. Он очень приятно пах.

— Что же, в нем тоже святое миро было?

— Нет, — с достоинством ответила Сабина. — В том не было, потому что Людка тогда еще жива была. Зато я вложила в него больше меда. Ведь мед содержит витамины. А именно они выравнивают кожу и питают луковицы волос. Если луковички имеют хорошее питание, то и кожа красивая и свежая, как у сестры Барбары. У сестры Барбары кожа такая гладкая и свежая, словно она питается одними витаминами. А если витаминов нет, то кожа делается морщинистой, дряблой.

— Что ты имеешь в виду под «дряблой кожей»? — спросила матушка, поднимая голову.

— Ну, такую кожу, как у сестры Романы или у самой матушки. Мешки под глазами и тоненькие морщинки…

Матушка-настоятельница закусила губы. Сестра Алоиза потупила взор, едва заметно усмехаясь. Сабина всматривалась в помрачневшее лицо настоятельницы.

— Что же, ничего не поделаешь. У матушки всегда будет такая пятнистая кожа. Это от больной печени.

В трапезной воцарилась тягостная тишина. Воспитанницы, разинув от удивления рты, всматривались в матушку. Простодушные слова Сабины неожиданно как бы раздели перед нами матушку донага, извлекли из-под спасительной рясы и выставили на всеобщее обозрение. Без всякого сомнения, настоятельница, несмотря на некоторые внешние признаки молодости, была всего-навсего стареющей, некрасивой женщиной.

— Продолжайте, пожалуйста, осмотр дальше, — сказала настоятельница сестре Алоизе и, с трудом сдерживая себя, вышла.

Тогда заговорила наша воспитательница:

— Мы достаточно наслушались твоих бредней, Сабина. Запомни, что освященное деревянное масло не могло прогоркнуть, а эта отвратительная вонь исходит от постного масла. Я возмущена, Сабина. Неужели эти свои знания ты почерпнула в «Евхаристичной Круцьяте»? Неужели на такие мысли наталкивает тебя «Заступник»? Стыдно, девица! Ты оказалась в плену низменных, светских побуждений, направила свои мысли на дела, которые должны быть чужды «рыцарям господа Христа». И какую же выгоду получила ты от того, что пошла по дороге греха? Или твое лицо стало от этого красивее? Короста так и осталась коростой. На лице у тебя полно прыщей и угрей. Посмотри-ка на себя в зеркало! Да с такой физиономией ты могла бы понравиться единственно богу, который не обращает внимания на внешнюю красоту. Однако и бог не захочет смотреть на тебя, если ты осквернишь свою душу грехом. Иди сейчас же в часовню и проси, чтобы он простил тебя.

Через час обыск в буфете был закончен. Виновницу воровства так и не обнаружили. Девчата поговаривали между собою, что старая сестра Романа могла сама потерять двадцать злотых, а вся вина пала теперь на сирот…

Я вырвалась из кучки перешептывающихся воспитанниц и выбежала в коридор. У окна стояла матушка-настоятельница. Пристально глядя куда-то в парк, она в задумчивости водила кончиками пальцев по лицу и разглаживала мелкую сетку морщин, окаймлявших ее глаза.

* * *

Мне и Янке досталась работа в хлеву. Янка готовила картошку для свиней, а я рубила сечку. Потом высыпала отруби в ушат, добавила к ним сечку и вылила «приправу». «Приправой» назывались обыкновенные помои, — как наши собственные, монастырские, так и те, что мы привозили на саночках от соседей.

Янка, присев на корточках возле ушата, выбрала три на вид вполне приличные картофелины, от которых еще поднимался пар, спрятала их в карман и, снова распрямившись, сказала:

— Брось ты возиться с ушатом, пойдем на кладбище.

Мы прокрались вдоль забора и через хорошо знакомую нам лазейку пробрались на старое кладбище. Янка выискала подходящее местечко, подолом смахнула с мраморной плиты прошлогодние листья, и мы обе, усевшись на каменном надгробье, начали есть картофель.

Мы съели по одной картофелине. Третью, попорченную, я решилась отбросить в сторону. Потом мы поднялись и начали медленно прогуливаться по размокшей тропинке. Из-под растаявшего снега высовывались плитки спрессованных прошлогодних листьев, желтые космы осенних трав. В ухабах стояли лужи, а с оголенных ветвей стекали крупные капли воды, пламенея в лучах солнца. Холодная синева небес слепила глаза.

— Скоро весна, — вздохнула Янка, беря меня под руку.

— О, да! Уже чертовски пахнет весной, — поспешно подтвердила я, испытывая при этом какое-то щемящее чувство от того, что вот гуляем мы с Янкой вместе и никто нам не мешает.

Янка, еще крепче сжимая мою руку, спросила:

— Таля, ты любишь ездить в поезде?

— Люблю. А что?

— Да так, ничего.

После минутного молчания она снова спросила:

— А тебе не скучно сидеть так вот, на одном месте?

— Конечно, скучно. Я-то здесь уже второй год, а ты — всего несколько месяцев. Моя мама хочет, чтобы я научилась вышиванию в белошвейной мастерской…

— Растяпа ты! Сколько есть приютов! Можно выбирать! Почти в каждом городе монахини содержат заведения для сирот. А без билета ты ездила когда-нибудь?

— Без билета? Так ведь за это же высаживают из поезда!

— Ох, и идиотка! — Янка с гневом отшвырнула мою руку. — Не знала, что ты такая глупая!

Сбитая с толку, я раздумывала над тем, как бы оправдаться в глазах Янки. Обрадовавшись пришедшей мне в голову мысли, я сказала тоном как можно более небрежным:

— Ездить без билета — не ахти какое искусство. А красть ты умеешь?

Янка приостановилась:

— Красть? Как это — красть?

— А вот так: идешь ты с сестрой Доротой на рынок и тащишь там с прилавка яблоко либо брюквину. Я так делала летом. А скажи мне… деньги ты пробовала брать?

— Деньги? — Янка подозрительно посмотрела на меня. — Что это тебе пришло в голову? Никаких денег я не трогала. Никогда!.. Ну и мысли у тебя!

— А я бы взяла, — призналась я. — Только не́ у кого. Если бы, например, я увидела, что кто-то оставил сумочку на скамейке, то я бы ее схватила и убежала. А потом накупила бы всякой всячины.

Янка повеселела, вновь подхватывая меня под руку, и дружелюбно сказала:

— Вот я тебе и говорю: быстрее всего можно натолкнуться на сумочку в поезде. Ты не имеешь даже понятия, как забывают люди во время путешествия о своих вещах. Вторым классом[9] ты когда-нибудь ездила?

— Вторым? Ой, нет! Никогда!

— Ну вот, видишь! А я езжу только во втором классе. Там всегда такое изящное общество. Ты не представляешь, что́ эти пани возят с собою! Чудеса! — Смуглые щечки Янки еще более потемнели от румянца. — Щетки с серебряными ручками, духи, шелковое белье, меха! И вообще — прелесть. Они едят апельсины и болтают разные глупости.

— И тебя ни разу не вытолкали в шею оттуда?

— Меня? — Янка повела узкими бровями. — Меня?

— Ну да, тебя!

Она презрительно усмехнулась.

— Я, моя дорогая, не принадлежу к числу тех, кого можно выталкивать в шею. А тебя вышвырнули бы наверняка.

— Наверняка вышвырнули бы, — тяжело вздохнула я и, охваченная отвращением к своему внешнему виду, с завистью взглянула на приятное личико Янки. Мое воображение уже целиком было во власти мечты о путешествии — сидеть в обществе дам, которые едят апельсины. Устыдившись, однако, своих мыслей, я осторожно спросила Янку:

— А что надо делать, чтобы не вышвырнули?

— Это очень легко. Скажешь, что ты едешь к больной мамусе, и начнешь плакать. Тогда публика устроит складчину тебе на билет да еще сунет монету в лапы кондуктору, чтобы тот не поднимал шума Однако такие номера удаются лишь во втором классе; а точнее — там, где имеется изящное благовоспитанное общество и много панов. Пани скупы. А хамы из третьего класса — так тех вообще ничто не пробирает. И в третьем классе надо пользоваться совсем другими средствами…

Янка заколебалась, — говорить дальше или не говорить, — но под напором признаний не могла уже удержаться:

— Надо уметь ладить с кондукторами. Они ужасно смешные люди! Такие пожилые, немного пузатые, приглашают тебя в свое купе или уговаривают пойти с ними в буфет. Но я никогда с такими не ходила. Никогда! Железнодорожники — это не слишком изящное общество.

— А что, — спросила я, — меня они тоже приглашали бы?

— Тебя? — Янка пристально взглянула на меня и разразилась смехом. — С твоими-то очками и носом, как картофелина?..

Я с ненавистью смотрела на Янку, продолжавшую заливаться смехом. Потом она утерла мокрые от слез глаза покровительственным тоном сказала:

— Не огорчайся! Поедем вместе, и я-то уж все налажу, как надо. Нет смысла сидеть в этом балагане, когда можно устроить себе более приятную жизнь.

— А почему же ты пришла к нам, если могла идти туда, где лучше?

— Так уж порою получается в жизни, — неопределенно ответила Янка. — Только ты не проболтайся кому-нибудь о том, что мы говорили здесь. Особенно Гельке. Смотри, запомни это!

— Будь уверена!

У входа в приют мы столкнулись с Гелькой. Она ехидно засмеялась:

— Вижу, вижу — новые подружки! Дай вам бог счастья!

— А тебя зависть разбирает?

Гелька повела плечами и помчалась дальше по коридору.

Мне стало стыдно. Янка обогнала меня и пошла впереди, крутя в руках конец черной косы. Глядя на нее, я подумала, что беседа на кладбище установила между нами скрытые от всех отношения — нескромные, даже неприличные. Я стыдилась этого, однако в них было много соблазнительного.

В пустой и холодной трапезной Сташка сматывала в клубок разодранные на узкие длинные полосы тряпки.

— Сейчас начнется рекреация, и мы будем играть в мяч, — весело сообщила она.

В дверях появилась улыбающаяся сестра Барбара.

— Готовы?

Сташка соскочила с лавки на пол и, прижимая к груди тряпочный мяч, с восторженными криками выбежала из трапезной. Я последовала за нею.

На крыльце уже столпились малышки. С радостным визгом бросились они к сестре Барбаре. Сестра Барбара смеялась и кружилась, сжимая в поднятых руках тряпичный мяч. Мяч был тверд, тяжел, неудобен; тот, в кого он попадал, с трудом сдерживал слезы. Однако даже боль не отбивала у малышек охоты поиграть. Веселый голос сестры Барбары, ее беготня за мячом, прыжки и тревожные выкрики, когда мяч попадал не туда, куда нужно, доставляли малышкам бешеную радость.

Старшие девочки присматривались к игре, стоя неподвижной цепочкой возле стены. Их раздражала новая монахиня тем, что, держа мяч в поднятых руках, громко командовала:

— Гоп! Стася, бросай! А теперь Таля… отбивай! Зося, пошевеливайся быстрее!

— Слово даю, этой негоднице ничего не стыдно, — буркнула Владка.

— А чего ей стыдиться? — спросила я.

— Чего, чего! Вон посмотри, как она рясу задирает! Даже чулки видать!

— А теперь, Эмилька, внимание!.. — сестра Барбара, присев на корточки, бросила мяч в сторону Эмильки.

— О-о… о, смотрите, как приседает! — угрюмо процедила сквозь зубы Владка. — Где это видано, чтобы монахиня так приседала? И еще малышки на такой срам глядят.

— А я поймала мяч! Ей-ей, поймала! — пищала Эмилька, теребя тряпочную игрушку. — Вот как сестру люблю, поймала![10]

— Любишь меня? — монахиня склонилась над обрадованной девчушкой. — А за что ты меня любишь?

— Люблю, потому что… потому что… — Эмилька задрала голову и, расставляя свои короткие ручки для объятий, выпалила: — …потому что сестра Барбара — негодница!

— Кто-кто? — Монахиня со смехом схватила Эмильку на руки и, целуя ее в чумазые щечки, повторяла: — Кто я, кто?

— Нечего сказать, хорошенькие вещи болтает самая младшая из «рыцарей господа Христа»! — Размахивая шляпой, по крыльцу поднимался ксендз-катехета, опекун «Евхаристичной Круцьяты». — Да, о милых вещах я тут узнаю́…

Сестра Барбара и ксендз-катехета посмотрели друг на друга и в один голос рассмеялись.

— Я прошу ксендза пройти в переговорную комнату! — С неподвижным лицом, потупив очи, в дверях стояла матушка-настоятельница. — Здесь сквозняки. А ксендз недавно хворал…

— Однако я уже выздоровел… Впрочем, сейчас иду в переговорную. — И, обращаясь к сестре Барбаре, он оживленно проговорил: — Когда я увидел вас играющей с детьми, мне пришел в голову один проект. Если у вас есть немного свободного времени, то давайте поговорим.

Сестра Барбара и ксендз-катехета спустились с крыльца и начали медленно прохаживаться под окнами трапезной. Ксендз жестикулировал, Эмилька, держась за рясу, радостно покрикивала, а сестра Барбара поддакивала выводам, которые делал ксендз.

Матушка-настоятельница с минуту наблюдала за ними, потом попятилась и хлопнула дверью.

— Видишь, уже начинается, — буркнула Зоська.

Янка презрительно надула губы:

— В том монастыре она, наверное, то же самое делала. Потому ее и выгнали.

В это время ксендз откланялся, и сестра Барбара поднялась с Эмилькой на крыльцо.

Зоська тотчас же подскочила к ней, приняв подобострастную мину:

— Вы промочили себе сапожки! Я принесу вам ночные туфли!

Монахиня удивленно поглядела на Зоську, отстранила ее рукой и без слов пошла вперед.

Зоська, заметив ироническую усмешку на лице Янки, взорвалась:

— Ну и обезьяна самоуверенная! Ладно, мы ей еще утрем нос!

Возбужденные, галдящие девчата плотным кольцом окружили буфет. Матушка и сестра Алоиза, с красными пятнами на встревоженных и гневных лицах, пытались утихомирить волнующуюся толпу воспитанниц.

На темной, порыжевшей от старости стенке буфета виднелось большое сердце, нарисованное мелом, а в нем — инициалы: «с. Б. и кс. катехета». Чуть выше можно было рассмотреть двух целующихся голубков.

— Прошу признаться, кто из вас это сделал, — еще раз напомнила сестра Алоиза повышенным тоном.

Никто не признавался. Девочки, стоявшие в задних шеренгах, старались пробраться вперед, чтобы своими глазами увидеть нескромный рисунок. Воспитанницы визжали, истерически смеялись, заламывали руки. Голоса обеих монахинь тонули в сплошном шуме.

Из белошвейной мастерской вышла сестра Зенона. Владка схватила ее за рукав:

— Вы только взгляните…

Конверская сестра взглянула, пожала плечами, протиснулась ближе к буфету и рукавом рясы стерла рисунок с буфетной стенки.

— Паскуды! Распоясались, тьфу!

И, вся красная от негодования, она покинула трапезную. Матушка-настоятельница и сестра Алоиза торопливо вышли вслед за нею.

На следующий день нарисованное мелом сердце, пронзенное стрелой, а в нем — инициалы сестры Барбары и патрона «Евхаристичной Круцьяты» — ксендза-катехеты появились на входных дверях детского сада…

Таким образом, гадкий замысел — внушить сиротам мысль о любви, якобы возникшей между сестрой Барбарой и вероучителем, — полностью удался. Начался самый унизительный период в нашей приютской жизни. Девчата превратились в хохочущую, бездумную ораву, глупеющую от беспрерывного повторения одной и той же околесицы. Взбодренная этим неожиданным успехом, таинственная «художница» становилась все более наглой. Измалеванные ее рукою сердца появлялись на стенах коридора, забирались в белошвейную мастерскую, подкрадывались к самой двери в келью монахини. Воспитанницы, ложась спать или поднимаясь утром с постели, заключали пари, где сегодня увидят они очередной постыдный рисунок.

За каждым жестом ксендза-катехеты, разговаривающего с сестрой Барбарой, жадно следила через замочную скважину не одна пара глаз. Встречая их в коридоре, воспитанницы опускали глаза, словно ловили монахиню и ксендза на месте преступления. При этом они совершенно не скрывали многозначительных, не слишком деликатных усмешек. По вечерам, лежа в постелях, девчата судачили все на одну и ту же тему: влюблен ли ксендз в монахиню и отвечает ли она ему взаимностью.

Однако обнаружить что-либо интересное так и не удалось. Ксендз-катехета был всегда оживлен и разговорчив, а сестра Барбара — очень сдержанна.

— Глядите, глядите, глупые! — подтрунивала Гелька. — Ничего все равно не высмотрите. Я ни одной монахине не верю. Даже сестра Романа варит раков, когда трубочист приходит чистить печь. А сестра Барбара — ангел. Поэтому ее наверняка отсюда вытурят. Ведь монастыри приспособлены не для ангелов, а лишь для монахинь.

Нездоровое и азартное любопытство овладело всеми помыслами воспитанниц. Сперва его сдерживала боязнь разбирательств и наказаний. Однако наказаний не было, и никаких следствий не велось. Сироты догадывались, что матушка-настоятельница вынашивает особые планы в отношении новой монахини и умышленно затягивает дело, чтобы затем более тяжело и жестоко наказать виновницу. Не прошло и недели, как самая тугодумная воспитанница сообразила, что над сестрой Барбарой по существу уже нависло проклятие. Монахини по молчаливому согласию с матушкой-настоятельницей упорно не хотели слышать всевозможных колкостей, насмешек, глупых перешептываний, какими «рыцари господа Христа» без конца награждали сестру Барбару.

Однажды, когда группа девчат с любопытством смотрела в окно, в трапезную вошла настоятельница.

— Янка, Владка… прошу отойти от окна. Что вы там нашли интересного?

— Ничего. Мы просто боимся, как бы сестра Барбара не простудилась: она стоит на дворе с ксендзом-катехетой.

Матушка с притворной неохотой тоже заглянула в окно.

— И давно вы развлекаетесь таким образом?

Это означало: «И долго уже они там разговаривают?»

— Да, наверно, около часа, — с усердной готовностью ответила Зоська, явно преувеличивая время.

Лицо настоятельницы дрогнуло и тотчас же приняло выражение пренебрежительного равнодушия.

— Это недостойное «рыцарей господа Христа» занятие — бездельничать, стоя у окна, — заявила матушка и вышла из трапезной.

— Помните, я сразу определила, что в сестре Барбаре дряни много, — похвалилась Владка. — А как начала она скакать по крыльцу с мячом, так уж я тут же поняла, что она хочет покрасоваться перед ксендзом. Он шел от калитки и так на нее глядел, что у меня дрожь по телу прошла…

Я была почти благодарна Зоське, когда она переменила тему разговора.

— После полудня я должна буду натирать пол в детском саду. Если насобираю много хлеба, то поделюсь с вами. Разве только что сестра Барбара назло не позволит мне собирать.

После обеда я заглянула в детский сад. Сестра Барбара, ползая на коленях, натирала линолеум.

— Не надо натирать! — воскликнула я. — Сейчас сюда Зоська придет. Я могу ее позвать.

Монахиня поднялась с колен, утирая вспотевшее лицо.

— Нет, не зови. Не нужно.

— Почему? Вы хотите, чтобы Зоська вообще не приходила сюда?

Сестра Барбара утвердительно кивнула головой. Горячий румянец, который залил ее щеки, сразу же напомнил мне нарисованные мелом сердца с грешными инициалами внутри. Я тоже покраснела и, испытывая сожаление к этому столь молодому, но уже обреченному на вечное презрение существу, с чувством своего превосходства великодушно заявила;

— Я скажу ей, чтобы она вам не докучала…

Монахиня продолжала молчать. У меня мелькнула мысль, что бледность ее щек и синяки под глазами наверняка объясняются угрызениями совести, которых она не может избежать. И мое сочувствие к ней еще возросло.

— Может быть, вам помочь?

— Скажи мне, Наталька, в самом ли деле…

— Что?

— Нет, нет, ничего! — И сестра Барбара снова опустилась на корточки, продолжая натирать полы.

— Что же?.. Что сестра хотела мне сказать?

Она протянула руку к бумажному мешочку, лежавшему на столе.

— Возьми это. Там чистые куски свежей сдобы.

Я торопливо схватила мешочек и устремилась к двери, пробормотав на ходу:

— Дай бог вам здоровья… А я теперь пойду.

Монахиня не солгала. Остатки сдобы действительно были свежими, хрустящими, а если попадался и черствый кусок, то мои крепкие зубы все равно могли быстро с ним справиться. Я заперлась в умывальной и усиленно работала челюстями до тех пор, пока не очистила мешочек до последней крошки.

Сытый желудок вселил в меня самое сердечное расположение к сестре Барбаре. Убежденная, что при ее теперешнем одиночестве мое присутствие может стать подлинным благодеянием, я вновь направила свои стопы к детскому саду, дабы выразить негоднице искреннюю признательность.

Сестра Барбара стояла у окна в пустом, уже погрузившемся в сумерки помещении детского сада. Приподнявшись на цыпочки и уперев нос в стекло, отчего он казался расплющенным, она всматривалась в промокшие деревья. За ее спиной, у противоположной стены зала, дремали уложенные в ряд на низких скамеечках детские игрушки. Из мрака, окутывавшего стены, выглядывали косматые лапы плюшевых мишек, головы деревянных коней; последние отсветы дня, проникавшие через окно, играли на жестяном горне, на льняных косах краковянки. Пол, застланный линолеумом, казался слишком черным и бездонным. И сколь ничтожными были на этом фоне и смешные детские игрушки, и темный, совсем затерявшийся в просторном помещении силуэт монахини!

— Прошу вас… — прошептала я, оглядываясь на спящие игрушки.

Монахиня ничего не ответила. Тогда я подошла к ней еще ближе.

— Зачем ты пришла?

Этот благожелательный шепот избавил меня от страха. Я тихонько засмеялась, обрадованная тем, что никто во всем доме не знает, как мы сидим сейчас вместе с сестрой Барбарой в огромном зале, где мирно дремлют плюшевые мишки и тряпочные паяцы.

— Да я просто так пришла.

Монахиня внимательно рассматривала меня.

— Давно уже ты здесь?

— О да, давно! Я пришла в приют прошлой осенью. Осталась на второй год в седьмом классе, чтобы только не идти в белошвейную мастерскую.

Я взглянула на черный велон сестры Барбары, и меня вдруг охватило чувство жалости.

— Сестра, скажите мне, пожалуйста, почему девушки идут в монастырь?

Монахиня повернулась ко мне лицом.

— Разве ты не знаешь? Не знаешь девушек, которые приезжают в монастырь на коне, с манеркой вина на поясе?.. Одна из них любила свободу, не признавала над собою ничьей власти. Тот, которому она не хотела покориться своим сердцем, наложил на себя руки. Чтобы понести заслуженную кару, она решила до конца жизни быть покорной и служить богу. Надломленную раз и навсегда гордость она оставила у монастырского порога. Другая убежала ночью с бала и в карете приехала прямо к монастырской калитке. Ты не слышала об этом?

Мне припомнились все те россказни, которые предшествовали приезду новой монахини, — россказни о ее богатстве, знатном происхождении, шикарном приданом. Осененная догадкой, я воскликнула с испугом:

— Так, может быть, сестра была бедной? Такой же бедной, как наши приютские девчата?

И вдруг я очутилась в сильных объятиях. Монахиня обнимала меня, целовала в щеки, а выпустив наконец, сказала спокойно:

— Таля, Таля! Девушки надевают на себя монашескую рясу по причинам очень, очень разным. К чему же сейчас рассказывать об этом сказки?

Сестра Барбара села на лавочке и, улыбаясь каким-то своим внутренним мыслям, начала раскачиваться взад и вперед.

— Что вы там спрятали? — дотронулась я до мягкого предмета, торчащего из рукава рясы. — Мишка!..

С удивлением оглядела я плюшевую игрушку.

— Почему вы его спрятали?

— Нужно пришить ему уши, — негромко ответила монахиня. — Лапки я уже починила. Еще вставить бы ему новую пружину в живот — и был бы совсем как новый.

Опустив головы, мы рассматривали игрушку при скупом свете, проникавшем через окно.

— Он был совсем негодный, — пояснила сестра Барбара. — Принесла его в детский сад одна девчушка и через несколько дней выбросила в корзину. Я вынула его оттуда. Починенного мишку можно будет дать Эмильке или Стасе. Взять из мусорной корзины выброшенную туда игрушку не является грехом, — добавила монахиня поучающим тоном, сразу напомнившим сестру Алоизу. — А нашим детям не во что играть. Если бы у меня было много денег… — вздохнула сестра Барбара и умолкла.

— То что бы вы сделали? Что бы вы хотели сделать для себя? Ну, скажите, сестра!

— Для себя? — Монахиня закрыла глаза и, откинув голову назад, сказала: — Думаю, что я с большой охотой напилась бы горячего кофе. Хорошего, горячего ячменного или желудевого кофе! Сестра Романа всегда подает нам холодный и с огромной гущей. — Сестра Барбара поднялась с лавки. — Ну, будь здорова, Наталька! Мне нужно идти в часовню. А это еще что? — спросила она с испугом.

Плотно прижавшись к оконному стеклу, в зал заглядывали чьи-то злые физиономии. За нами подсматривали. Я отскочила к стене. Монахиня поспешно вышла из зала.

Лежа вечером в кровати, я вспоминала наш разговор и, радостно взволнованная, твердо решила стать достойной доверия сестры Барбары, защищать ее от всяких напастей, — словом, сделаться верным и мужественным другом преследуемой.

Разбудил меня крикливый голос Зоськи:

— …Знала, что я должна натирать полы, но предпочла сама мучиться, лишь бы я не забрала из детского сада сдобу…

Мне стало даже жарко от страха. Куски сдобы, оставшейся от детишек из монастырского детского сада, по праву принадлежали той, на долю которой выпадала обязанность натирать полы. Полученными от сестры Барбары булочками и кусками сдобы я должна была по крайней мере поделиться с Зоськой.

Напяливая на себя одежду, я вынуждена была выслушивать отчаянные Зоськины вопли:

— …Предпочитает сама руки марать, лишь бы мы ничего не получили.

Владка и Янка поддакивали Зоське. Ни одной из девчонок не пришло в голову, что у сестры Барбары, когда она сама взялась натереть полы, могла быть совсем другая цель, нежели лишение сирот кусочков оставшейся сдобы. Я молчала, трусливо радуясь тому, что дело само по себе заглохнет.

Но оно не заглохло. Когда я вернулась из школы, то застала в трапезной почти всех девчат, которые плотным кольцом, рассерженные и возбужденные, окружили сестру Барбару. Зоська, как жертва алчности и несправедливости монахини, приставленной к детскому саду, жалобно всхлипывала.

— Прошу вас ответить, — настаивала Гелька возбужденным голосом. — Зоська говорит, что ей выпала обязанность натирать полы, но вы сами выполнили всю работу, чтобы куски хлеба выбросить курам. Почему вы это сделали?

Стоя за дверями, я думала, что сейчас упаду в обморок. В трапезной наступило молчание, а потом снова раздался огорченный голос Гельки:

— Ведь сестра знает, что мы никогда не бываем сыты. Разве сестра не знала этого?.. Пусть сестра ответит!

— Знаю.

Воцарилась тишина. Ее прервал громкий возглас Гельки:

— Почему же вы поступили так по-свински?

Я отскочила от двери. Сестра Барбара вышла из трапезной. Глядя вслед удалявшейся по коридору монахине, я подумала с грустью, что если признаюсь девчонкам в том, что съела остатки сдобы, то на долгое время буду устранена от дележа кусков хлеба из детского сада. И эта боязнь одержала верх над стремлением к правде. А с той минуты, как я решилась умолчать о своем поступке, вся вчерашняя нежность и восторженность по отношению к сестре Барбаре улетучилась из моего сердца. С мстительной радостью вспомнила я, что все же как-никак, а, по свидетельству девчат, сестра Барбара была негодницей и, как гласит евангелие, она будет за это брошена в огонь. Посему нет нужды выражать какое бы то ни было сочувствие в ее адрес.

После обеда Зоська подошла ко мне и прошептала:

— Янка сказала, чтобы ты сейчас же пришла на чердак.

С подавленным чувством я поплелась следом за нею наверх.

Зоська ступала по лестнице, крутя бедрами так, что залатанное сзади платье ходуном ходило. На половине лестницы она приостановилась.

— Ты видела, что сестра Барбара выносит из детского сада игрушки?

— Ничего я не видела.

— Не лги!

— Я не лгу!

— А это что?

И Зоська извлекла из-под фартука потрепанного мишку.

— Может быть, скажешь, что и этого мишку она не вынесла? Она выносит игрушки из детского сада и раздает их малышкам. А если какая-нибудь из игрушек пропадет, так она скажет, что мы украли. Наверняка! Ее мало будет волновать, если с нас спустят шкуру.

На верхней ступеньке лестницы сидела Сташка и плакала. Увидев нас, она бросилась с ревом к Зоське.

— Отдай моего мишку!

В ответ на это девчонка получила игрушкой по голове, и Зоська захлопнула перед самым ее носом дверь, ведущую на чердак. Здесь, среди вороха рабочей одежды, возле окна стояли Янка и Владка и о чем-то таинственно шептались.

Из-за двери, предусмотрительно закрытой на крючок, доносились горькие всхлипывания малышки.

— Отдай моего мишку! Чтобы тебе господь бог голову оторвал! И ноги! Отдай мне мишку!

От ее воплей у меня разболелась голова. Слыша, что Янка и Владка шепчутся о сестре Барбаре, я пробормотала угрюмо:

— Ну, чего вы снова хотите от нее?

— Слишком много суется она в дела малышей.

— И только развращает их, — вставила Владка. — Господь Иисус сказал, что тому, кто развращает детей, лучше привязать камень на шею. Она только делает вид, что играет с малышками, а на самом деле старается ради того, чтобы иметь возможность увидеться с ксендзом.

Запертые двери затряслись под ударами кулаков, послышался душераздирающий крик:

— Господи, помоги, чтобы эта обезьяна отдала мне мишку!

— Пусть Зоська отдаст игрушку или я всех вас тут поубиваю!

Янка окинула меня удивленным взглядом и, пожав плечами, открыла дверь:

— Иди сюда!

Сташка замерла на пороге — спавшие чуть не до пяток чулки, одеревеневшие руки, дыры на локтях, покрасневшее от холода и слез лицо.

— Хочешь мишку? — Владка потрясла игрушкой перед ее носом.

— Хочу.

— Тогда повтори, что сестра Барбара говорила ксендзу на крыльце.

— Мишку… — всхлипнула Сташка, следя глазами за игрушкой, зажатой в поднятой Владкиной руке.

— Скажи, — держались они за руки?

— Отдай!

— Скажи, ксендз обнимал сестру Барбару? — толстощекое лицо Владки раскраснелось от возбуждения.

— Отдай его!

— Ну, говори же, — целовались они?

— Отдай мишку! — Сташка приподнялась на цыпочки, пытаясь дотянуться рукой до игрушки.

— А иди ты к дьяволу со своим мишкой! — Владка распахнула вдруг окно и выбросила игрушку. Мишка шлепнулся на крышу, покатился по ней, но задержался возле трубы.

Сташка охнула, бросилась к окну. Мелькнули голые колени и русая головка. Минута ожесточенной борьбы — и мы втащили Сташку назад на чердак: она сама едва не выскочила в окно следом за мишкой.

— Тихо, Стася, тихо… — шептала Янка, со страхом оглядываясь по сторонам. — Не кричи, а то услышат…

Сташка не кричала: она была в обморочном состоянии. Ее взяли на руки и понесли в спальню.

Я встала на колени возле открытого окна и подставила разгоряченное лицо под струю морозного воздуха. У меня кружилась голова, я боялась, что через минуту тоже упаду в обморок.

В коридоре раздалось чье-то негромкое пение. На чердак заглянула Зуля.

— Как тут холодно! Почему окно открыто? — Она вошла, затворила окно и обеспокоенно сказала:

— Я хотела кое о чем спросить тебя. Только не смейся надо мною.

— Ну?

— Почему девчата называют их «святым семейством»? Ведь это грех. Если бы матушка узнала…

— Кого называют?

— Ксендза, сестру Барбару и Эмильку. Они все трое сейчас в детском саду. Однако сестра Барбара не должна так смотреть ксендзу в глаза, потому что это нескромно, — правда?

— Убирайся отсюда! — крикнула я, вскакивая на ноги. Когда перепуганная Зуля убежала, я спустилась вниз и там забралась в угол возле чуланчика…

Ксендз-катехета, сестра Барбара и Эмилька стояли в зале детского сада; их было хорошо видно через открытые двери. Над головой каждого из них сверкал золотой ореол.

Я часто-часто заморгала. Ореолы исчезли, но зато из их рук брызнули сверкающие лучи. Аромат роз и фиалок носился в воздухе. В голосе ксендза-катехеты звучала удивительная сладость:

— … Это те безгрешные годы, когда любовь к ближнему является потребностью человеческой натуры. Эти девчушки, растущие в ласке, преисполненные нежности, преданности, — волнующий довод благородной деятельности «Евхаристичной Круцьяты».

После каждого слова из уст ксендза вылетал белый голубок. И вот теперь их целые стаи трепетали на оконных карнизах. От мелькания крыльев рябило в глазах и шумело в голове.

— … Уже два года являюсь я их духовным руководителем. Неведение греха, невинность, чистота, скромность делают их безоружными. Будучи не в состоянии противостоять кому-либо, они возбуждают жалость, — правда, сестра? Поэтому в них нужно влить немного отваги, сделать их более смелыми. Сестра могла бы в этом сильно помочь…

Голос ксендза растворился в радостном хоре ангельского пения. Ксендз, сестра Барбара и Эмилька, держась за руки, возносились на снежно-белом облаке к потолку. Звуки труб и ангельские песнопения грянули с огромной силой, весь зал погрузился в ослепительное сияние и сладкий аромат бальзама. Яркий свет начал проникать в коридор. У дверей чуланчика стояли два помойных ведра; они сверкнули червонным золотом, и в тот же миг старая метла зазеленела, как стебель диковинного растения, выпустила десятки побегов и распустилась буйными белыми лилиями.

Я прикрыла глаза, ослепленная необыкновенным блеском. Послышался шум у потолка; в предчувствии, что через какую-нибудь минуту к чуланчику слетятся ангелы, чтобы вознести меня на небо, я улыбнулась в восторге и… грузно осела на пол.

Когда я открыла глаза, то увидела склонившуюся надо мною нахмуренную физиономию Сабины.

— Каким тяжелым делается человек, когда упадет в обморок. Едва притащила. Тебя, наверно, продуло возле детского сада и ты схватила лихорадку. Но не бойся. Получишь капустного рассола — и все пройдет.

Почувствовав облегчение от сознания, что имею дело не с небом, а с нашими приютскими девчонками, я закрыла глаза.

* * *

Во время собрания «Евхаристичной Круцьяты» ксендз-катехета предложил провести в белошвейной мастерской костюмированный вечер с участием всех членов «Круцьяты» — мальчиков и девочек — и в качестве покровительницы вечера выдвинул кандидатуру сестры Барбары. Холодное лицо матушки-настоятельницы постепенно теплело под действием огня, с каким ксендз-катехета доказывал полезность такого вечера. А когда «рыцари господа Христа» дали обещание примерно вести себя, предложение ксендза было принято единодушно.

С этого воскресенья катехета ежедневно появлялся в приюте, чтобы посоветоваться с сестрой Барбарой как председательницей подготовительного комитета и вручить ей пакеты, содержание которых оставалось тайной.

— Сегодня он принес яблоки, — уверяла Казя. — Я нащупала их сквозь бумагу. А в другом пакете что-то мягкое. Может быть, торт, потому что пахло шоколадом.

Сознание, что мы будем выступать в карнавальных костюмах перед монахинями и «рыцарями господа Христа», вселило в нас бурный восторг.

— Я буду русалкой, — хвасталась Зоська.

— А я — королевой, — сопела Сабина.

Девушки вертелись перед зеркалом в белошвейной мастерской, строили глазки, а ночью укладывали волосы в причудливые прически. Украденная у сестры Алоизы зубная щетка пользовалась невиданным успехом. Сестра Дорота била тревогу в связи с тем, что из ламп в хлеву и прачечной исчез керосин. А на кухне пропал бараний жир — он пошел на смазывание отмороженных пальцев.

По мере приближения заветного дня напряжение все росло. Сабина начала часто заглядываться на себя в оконное стекло: это было единственное в приюте зеркало, Йоася подстригла себе волосы, за что получила хорошую взбучку от сестры Юзефы. Зоська, крутя задом, кокетливо говорила:

— Я чувствую, что у меня снова будет эпилепсия…

Заключались пари на то, кто получит премию за лучший костюм. И все это делалось с таким азартом, какого никогда ранее в монастыре не видывали. Я сделала ставку в сумме двух обедов на Янку, которая должна была выступить в костюме Белоснежки, тогда как большинство ставило на Йоасю — нимфу.

В один из таких дней в трапезной появился ксендз-катехета с продолговатой коробкой под мышкой.

— Здесь ленты и бусы для ваших маскарадных костюмов. Папиросную бумагу и тюль я отнес уже в мастерскую.

Поднявшийся в трапезной галдеж привлек внимание сестры Барбары. Она заглянула в дверь и хотела тотчас же удалиться, но ксендз жестом пригласил ее войти.

— Здесь есть работа и для сестры. Пусть сестра сядет с нами и порисует девушкам проекты костюмов.

Монахиня заметно оживилась, села за стол и разложила перед собой лист бумаги. Ксендз-катехета встал возле нее; вокруг стола толпились девчата.

— Я хочу быть эльфом, эльфом! — горячилась Зоська. — Нарисуйте мне, пожалуйста, костюм эльфа!

— А мне — костюм бабочки! — клянчила Сабина. — Я уже не хочу быть царевной.

Монахиня нарисовала два легких воздушных костюма и, подняв голову от бумаги, отыскала глазами Гельку.

— А тебе я рекомендую костюм подсолнечника. Желтый и коричневый цвета будут хорошо гармонировать с рыжими волосами.

Гелька, с обожанием посмотрев на сестру Барбару, раскрасневшись от радости, прошептала:

— Хорошо… Пусть будет подсолнечник!

Ксендз-катехета взял разрисованный лист бумаги из рук монахини и поднес его ближе к свету.

— Очень удачно, — сказал он. — Если так и дальше пойдет, то девушки — «рыцари господа Христа» заберут все премии.

— Прошу не толпиться! — раздался вдруг голос настоятельницы. — Почему девочки не на своих местах?

Сестра Барбара поспешно поднялась с лавки.

— И сестра не в детском саду? — удивилась матушка. — Разве детский сад уже закрыт? — Она бросила беглый взгляд на разложенный на столе чертеж костюма. — Прошу каждую из вас, кто желает быть на вечере, проставить на листке бумаги полностью имя и фамилию и описать проект своего костюма. И прошу не начинать никакой работы над костюмами, пока проекты не будут утверждены. Может быть, ксендз соблаговолит пройти в переговорную?

— Интересно, что она с нею сделает? — прошептала Янка, глядя вслед удаляющимся.

— Кто и с кем?

— Ну, матушка с сестрой Барбарой. Ведь матушка этого так не оставит.

— Чего же именно?

— Ох, и нудная же ты! Не знаешь, что ли, что ксендз только ради сестры Барбары устраивает весь этот вечер?

— И сестра Барбара одна будет есть весь ужин?

— Дура ты!..

Янка помчалась в белошвейную: звонок сзывал воспитанниц к опостылевшим кро́снам.

«Конечно, для Янки я — дура, — размышляла я, глядя в окно. По двору, в направлении хлева, шла Гелька и держала в руках подойник. — И это еще называется дружбой?»

А дружбой называлось то, что мы с Янкой в одной паре ходили в часовню и костел, что с нею прогуливалась я иногда по коридору, с нею менялась таинствами четок, вместе с нею стояли мы на коленях во время молебствий! Гелька, казалось, не обращала на нас внимания. Бегала, занятая то одним делом, то другим, бранилась с монахинями, пеклась о наших малышках. Лишь по временам она останавливалась у окна и, расчесывая пальцами волосы, глубоко задумывалась над чем-то или убегала на чердак и там своим печальным голосом затягивала какую-то песню. Я тосковала по Геле и завидовала ее привлекательности, которой даже Янка и та могла позавидовать.

…Я выбежала из коридора и тоже направилась к хлеву.

— Ты одна? — прошептала я, прикрывая двери.

Гелька не ответила, продолжая молча доить корову.

— Слушай, Гелька, — начала я, опершись о коровий бок и стараясь говорить так, словно бы между нами ничего не было. — Янка сказала, что ксендз устраивает этот вечер ради сестры Барбары.

— Потому что Янка — барахло. А ну, стой, Красуля!

— И чего ты злишься? Почему Янка барахло?

— «Железнодорожники — это не слишком изящное общество», — выдавила Гелька из себя, копируя бархатистый голос Янки.

У меня даже перехватило дыхание.

— Ты подслушивала…

— В самый раз! А то мне больше нечего делать, как только таскаться за вами по кладбищам.

Итак, она знала все!.. Мне захотелось провалиться сквозь землю.

— Думаешь, она только тебя хотела поймать на удочку? Спроси, кого хочешь… И что ты на меня глаза так таращишь?

— На какую удочку?

— Иди-ка отсюда, не раздражай меня. Стой ты, скотина! Ишь, как хвостом размахивает. А молока дала всего три кружки.

Гелька отставила подойник в сторону, вынула из внутреннего кармана юбки маленькую фляжку и осторожно наполнила ее надоенным молоком. Потом закрыла ее пробкой и снова спрятала в карман.

— Дай! — жадно протянула я к ней руку.

— Еще чего! Это для Сташки.

— Однако сестра Романа измерит и узнает, что ты украла.

— А я долью дождевой воды. Дождевая вода — небесная роса — сестричкам не повредит. В худшем случае прочистит им кишки.

Не обращая больше на меня внимания, Гелька схватила щетку и начала чистить вымазанный навозом коровий бок.

Я вышла из хлева, громко хлопнув дверью, чтобы затем в прачечной, в полном одиночестве, обдумать горькие Гелькины слова.

Нет! Янка вовсе никакое не барахло! Она просто любит путешествовать, знает людей и жизнь; а мы для нее — лишь недоразвитые приютские девчонки.

Я вспомнила, как Янка появилась у нас в монастыре.

Было это после рождества. В первый же вечер она повесила в умывальной ослепительно-белое льняное полотенце, вытащила из бумажной обертки туалетное мыло, вымыла под краном грязную тарелку и поставила ее, излучающую приятный черемуховый аромат, на подставку, рядом с шестью, отбитыми по краям, тронутыми ржавчиной мисками.

Весть об этом облетела всю спальню, поднимая с коек наших девчат. Столпившись в дверях, мы с удивлением глядели на сокровища, которых еще никогда не видели эти стены, образующие так называемую умывальную комнату.

— Зачем ты повесила это полотенце? — спросила Гелька, заметно нервничая.

— Для вытирания.

— Чего?

— Лица.

— Ага. А это мыло?

— Для мытья лица.

— Так, так. А для мытья ног ты тоже взяла мыло?

— Для мытья ног у меня есть мыло Шихта.

— А частый гребень для вычесывания вшей ты взяла?

Мы принялись хохотать. Но Янка спокойно ответила:

— Все гребни у меня здесь, — она подняла руку и показала льняной мешочек, болтающийся на шнурке вокруг запястья.

— И там у тебя еще что-нибудь есть? — Гелька не без усилия решилась на последний ошеломляющий вопрос. — Может, одеколон?

— Если у тебя есть желание подушиться, то пожалуйста, — и Янка запустила руку в кошелек.

— А-а-а, — выдавили мы из себя какой-то нечленораздельный звук, пораженные одним видом флакона с серебряной пробкой.

— К концу путешествия у меня осталось немного. Может быть, хочешь? — любезно предложила Янка, протягивая Гельке флакон.

Гелька покраснела от удовольствия, однако она не была бы сама собой, если бы с хода не отрезала:

— Здесь подобные вещи надо жертвовать сердцу Иисусову, а самим мыться водой из-под крана и вытираться тряпкой.

Выведенные из равновесия всем увиденным, мы побрели вслед за Гелькой, назад, в спальню. Когда Зоська заметила, что Янка пришла из умывальника с пустыми руками, она даже соскочила с койки.

— Ты что, мыло и полотенце оставила в умывальне?!

— Конечно!

И этим она окончательно обезоружила нас.

Целую ночь девчата бегали в умывальную, желая собственными глазами убедиться в том, что сказочное богатство Янки все еще находится на месте.

И оно находилось… Оно так и осталось на месте. Мыло и полотенце не могли исчезнуть, бдительно охраняемые несколькими десятками пар глаз.

Янка ела затхлую кашу без жадности, но и без отвращения; с холодным любопытством присматривалась она к сестре Романе, которая собирала разливательной ложкой тараканов в печи или вычесывала вшей у малышек; новенькая даже охотно соглашалась ходить за рассолом на скотобойню. Ее скромное поведение, приветливость и доброжелательность по отношению к окружающим вселили в нас убеждение, что она необыкновенная и может чувствовать себя одинаково свободно как в шикарном монастыре, так и в жалкой спальне под самой крышей.

— Янка или делает вид, что не видит, какая здесь грязь, как здесь тошнотворно, до одурения воняет, или ей просто нет до всего этого никакого дела, — заявила Гелька после долгих размышлений.

— А до чего же ей есть дело? — спросила я.

Гелька повела плечами.

— Не знаю. Может быть, до того, чтобы жить удобно.

В нашей серой одноцветной компании Янка заметно отличалась от всех, казалась великолепной и блестящей. Ее богатства — полотенце, ночные рубашки, одеколон, ее знание большого света (Янка бывала в Кракове, Величке, Ченстохове и Ярославе) вселяли в нас удивление и уважение. Одна лишь Гелька не поддавалась обаянию новенькой, но и она помалкивала, отодвинутая в тень необыкновенной девушкой, какою, несомненно, была Янка.

Занимаясь делами в белошвейной мастерской, Янка приводила в восхищение сестру Юзефу. Сентиментальные пани-заказчицы подкидывали к счету двадцать — тридцать грошей, а то даже и злотувку, если им вручала упакованный товар хорошенькая стройная воспитанница с черными длинными косами и правильными чертами лица.

— А это тебе на яблочки… — шептали пани, всовывая гроши в девичью ладонь.

Сирота учащенно, хлопала длинными ресницами и стыдливо улыбалась:

— Бог вас отблагодарит.

Провожаемая любопытными взглядами девушек, Янка непринужденной походкой проходила через всю мастерскую и с высокомерной улыбкой на лице бросала только что полученную монету на серебряный поднос перед алтарем божьей матери.

Никто так, как Янка, не мог расхвалить товар нерешительной клиентке, угодить вкусам слишком требовательной дамы, а слишком капризную склонить к восхищению, слишком скупую — к покупке ненужной ей вещи и вообще придать всей белошвейной мастерской вид модного ателье.

Со временем и Янка, как некогда Йоася (когда на нее нашло «божественное призвание»), начала получать с кухни различные лакомства, делаться «исключением».

С такой жизнью, какая была в нашем приюте, мы мирились, лишь поскольку всем нам было одинаково плохо, и ни одна из нас не имела права увиливать от этих трудностей. Появление же каких бы то ни было «исключений» приводило девушек в бешенство. Тем не менее ни одна из нас не подняла голоса против привилегий Янки. По единодушному мнению воспитанниц, Янка заработала себе право «исключительности» теми подачками, которые она получала в мастерской от клиенток и которые отдавала на содержание сирот, не оставляя лично себе ни гроша. Она же, в свою очередь, ко всем относилась одинаково — со снисходительной вежливостью и доброжелательностью, в которой сквозило пренебрежение.

И вот теперь, когда все меньше дней оставалось до долгожданного вечера, Янка окончательно завоевала симпатии девчат, рассказывая им о великолепных одеждах, выдумывая украшения к костюмам, вырезая по ночам папильотки для воспитанниц и разжигая их воображение картинами карнавальных увеселений, на которые она — в глубине сердца ни одна из нас в это не верила — якобы тайно убегала из приюта в Кракове.

— Лилия, маргаритка, белая роза, вера, надежда, любовь — вот уместные костюмы, — сообщила нам сестра Алоиза. — Никаких нимф, русалок, эльфов, царевен. Матушка-настоятельница была удивлена, что вам могло прийти на ум нечто подобное!

Девушки повесили носы. Я подняла руку.

— Что ты хочешь, Наталья?

— А могут быть костюмы святых дев?

Вопрос застал монахиню-воспитательницу несколько врасплох. После минутного раздумья она ответила:

— Конечно. Думаю, что матушка-настоятельница не будет иметь ничего против этого. Вы могли бы выступить как святые мученицы, с соответствующими эмблемами мученичества. Это даже принесло бы пользу и другим, которые, к сожалению, не разбираются в подобных вопросах.

— Разумеется, — с облегчением подтвердила я и села на свое место.

Снег таял. Воздух, согретый гальным ветром, предвещал весну. Возле монастыря лежали грязные кучи снега; но по ночам девчата скулили от холода.

— «…Пробудись, зачем спишь, о боже, пробудись, а не отвергай навсегда…»

Зуля, напевая тоскливым голосом, на четвереньках натирала пол в спальне.

Кончив пение, она принялась декламировать:

— «Начинаем святой пост сорокадневный…»

«И в самом деле, уже немного времени осталось до среды», — уныло раздумывала я, перегрызая нитку, которой метила идущие в стирку передники. Вокруг меня лежали горы грязной и драной одежды, застоявшийся воздух пах мышами. Я подперла голову руками и ловила всевозможные отзвуки, проникавшие на чердак через тонкие стены…

— «Пробудись, зачем спишь, о боже…»

Снизу долетали визгливый смех сестры Дороты и погромыхивание бельевого катка. Жужжание швейных машин в мастерской заглушали тонкие голоса ребятишек из детского сада.

— «Пробудись, а не отвергай навсегда…»

— Не ходи сюда, Янка, а то заляпаешь пол, — послышалось из спальни.

— Так не натирай.

— Возьму на себя грех, если не послушаюсь сестры Алоизы.

— Никакого греха на себя ты не возьмешь. Разве в числе десяти заповедей есть такая: «Помни: каждую неделю надо пол натирать»?

— Постыдилась бы так богохульствовать!

— Жаль только, что голос у тебя такой хороший…

Мне уже надоели вонючие фартуки, и, бросив их, я побежала в спальню.

Янка лежала на койке, наблюдая из-под полузакрытых век за тем, как Зуля на четвереньках ползает по полу.

— «Как прекрасны святыни твои, о боже…»

— Послушай, какой голос у этой малышки, — обратилась ко мне Янка. — Она могла бы петь в опере.

— В опере?! Что ты говоришь?!

Янка села на койке.

— Разумеется! Способные девчата из городов всегда идут в хор или балет, учатся пению, танцу, ритмике. Правда, сначала им не все удается, однако потом директор обращает внимание на талант, и девушка делает карьеру. Зуля, встань, повернись!

Зуля встала, выпрямилась — коробка с мастикой в одной руке, щетка — в другой.

— Посмотри только, какие у нее ноги! Длинные, чуть не до самой шеи. Приятный овал лица и глаза, как у серны. Тетя мне говорила, что наибольший успех имеют танцовщицы с длинными ногами и невинным взглядом. Тетя сделала бы из нее первоклассную танцовщицу. Ну что, Зуля, хочешь?

Зуля испуганно съежилась.

— Не знаю. Надо бы у матушки-настоятельницы спросить.

— Слышишь, Таля? — Янка расхохоталась. — Она будет у матушки спрашивать!.. Смотри, не смей даже заикнуться об этом!

— Нет, не заикнусь, — успокоила рассердившуюся Янку Зуля. — И вообще я не люблю танцевать, потому что у меня болит позвоночник.

— Как это болит?

— Когда я наклоняюсь, мне больно. И когда хожу, тоже больно. Лучше всего мне, когда я лежу на животе.

— У тебя явно начинается туберкулез позвоночника. Сходи в санаторий, пусть тебе сделают рентгеновский снимок.

— Я же сама туда не пойду, — возразила Зуля, — а сестры меня не проводят. Сестра Юзефа сказала, что только явные грешницы бегают к врачу и там раздеваются…

— Ну, тогда продолжай петь гимны.

Зуля тихо вздохнула и снова принялась за натирание полов. Вошли Владка, Йоася и Зоська с половиками в руках.

— Матушка велела расстелить их, чтобы пол не пачкался, — сообщила Владка, швыряя половики.

— Янка сказала, что Зуля могла бы стать оперной певицей, — подала я свой голос.

— А я кем могла бы стать? — не без зависти спросила Йоася.

— Ты? — Янка внимательно пригляделась к покрасневшей Йоасе. — Ты — продавщицей в большом магазине готового платья для мужчин.

— Ох! — восторженно прошептала Йоаська.

— Входит элегантный пан в шубе. Ты спрашиваешь: что вам угодно? И советуешь ему выбрать кожаные перчатки или пижаму. В таком магазине удобные кресла, большие зеркала…

— Медный колокольчик у двери! — вставила я.

— Идиотка! Никакого колокольчика нет. Есть телефон на столике и графин с водой. Вечером ты бы подсчитала деньги в кассе и пошла в кондитерскую — на чашку кофе с пирожным.

Любопытство, с которым слушала я рассказ Янки, уступило место гневу. Ведь я хорошо знала, как выглядит на самом деле ее хваленый город! Моя сестра, которая была в десять раз красивее Йоаси, стала служанкой, а десятки девушек, таких же, как она, бросались на самые нищенские заработки.

— Перестань лгать! Все это неправда! Только мозги им кружишь!..

Девушки не дали мне договорить. Со всех сторон посыпались вопросы:

— А Зоська? А Владка? А Казя?

И Янка исчерпывающе отвечала на их вопросы, отвечала с отличным знанием дела.

Мир заманчивых мечтаний, ошеломляющих удач открывался перед каждой, которая набралась бы мужества расстаться раз и навсегда с приютом. Даже для самой обыкновенной, ничем не выдающейся Владки Янка нашла прибыльное занятие:

— Ты пошла бы кухаркой в пансионат. В таком пансионате отдыхающие оставляют по десять или двадцать злотых для кухарки. Моя тетя всегда оставляла двадцать. По окончании первого же сезона ты купила бы себе чернобурку, перину, удобные туфельки и могла бы выйти замуж.

— Говори еще, говори! — просили сироты.

И они внимали словам Янки так, словно слушали захватывающую сказку о Золушке.

Тем временем Зуля доползла на четвереньках уже до противоположного угла спальни, и теперь оттуда доносилось ее монотонное пение.

— «…Ибо лучше для меня один день, проведенный в святыне твоей, боже, чем тысяча дней в миру… Ибо я предпочитаю быть последним в доме твоем, чем первым среди грешников…»

В дверях появилось лицо сестры Дороты.

— Янка! Тетя ожидает тебя в переговорной.

— Иду! Сейчас иду!

— А вы, — конверская монахиня возмущенным взглядом окинула лежащих на койках девчат, — вы что тут делаете? Вот бы сестра Алоиза вас увидела!

— Не говорите ей, пожалуйста, ничего! Мы сейчас спустимся вниз.

И вслед за Янкой мы сбежали по лестнице.

Тетя, которая несколько месяцев назад доставила Янку в приют, навещала свою племянницу регулярно, раз в неделю. Худощавая, высокая дама с белым от густого слоя пудры лицом, с вечным насморком, с резко очерченными чертами лица, которые не могла скрыть фиолетовая вуалька, спускающаяся с порыжелой шляпы, возбуждала в нас отвращение. Подозрительная элегантность соединялась у нее с вызывающим жестом, с каким она каждый раз бросала двухзлотовую монету в кружку для пожертвований, висевшую у входа в часовню. В другую такую же кружку, которая висела на крыльце и была снабжена надписью: «Пожертвования на сирот», тетя бросала лишь злотувку.

«Сперва богу, а потом людям, — говорила она матушке-настоятельнице, которая обычно провожала уважаемую гостью до калитки. — И людям половину того, что богу».

На сей раз беседа Янки с тетей тянулась необыкновенно долго. Янка выскочила в коридор с лицом возбужденным и взволнованным.

А через час уже весь монастырь знал о том, что мать Янки умерла. Сироты сочувственно вздыхали, неотрывно следили за Янкой глазами, а она плутала по коридорам, останавливалась возле окон и вздрагивала, когда ее окликал кто-либо из воспитанниц.

Обиженная тем, что не мне первой поведала Янка свое горе, я отправилась на поиски Гельки. Она оказалась в прачечной, где усиленно выскребала полы.

— Вот видишь! У Янки мать умерла, — начала я таким тоном, словно это Гелька была виновата во всем.

Отбросив волосы со лба, она мельком взглянула на меня.

— В который же раз умирает эта ее мамуся?

— Как так — в который? — еле выдавила я из себя, ошеломленная ее вопросом.

— Да так. Знаем мы эти штучки.

— Ты завистлива, глупа и бессердечна! — крикнула я.

— Убирайся вон!

Поскольку я не хотела уступать, то Гелька всыпала мне мокрой тряпкой… Разняла нас Сабина, которая в это время притащила в прачечную тюк грязного белья.

Раздраженная, злая, отправилась я в белошвейную мастерскую, где Казя и Зуля шили для Янки бархатный берет — черный с крепом. Когда он был готов, мы понесли его как дар бедной сиротке.

— Янка, мы принесли тебе берет с траурным крепом.

Она отняла руки от лица.

— С чем?

— С крепом… на похороны.

— Где?

— Вот здесь. Примерь!

Янка взяла берет в руки, потом швырнула его на пол, а сама бросилась лицом в подушку, сотрясаясь всем телом от беззвучного смеха.

Пораженные, глядели мы на нее. Наконец Казя умоляющим жестом дотронулась до плеча Янки.

— Мы не хотели доставить тебе неприятность!

Янка села на койке, обратив в нашу сторону сухие, гневные глаза. Потом вынула из кармана флакон и протянула его Гельке.

— На!

Не понимая смысла разыгрывающейся сцены, я испытывала острое беспокойство за Гельку, как если бы что-то материально ощутимое и неизбежно страшное нависло над нею. Что могло означать это тайное соглашение, которое заключали они в минуту расставания? Может быть, Янка давала Гельке какой-нибудь особый знак, значение которого было известно лишь им обеим?

— Янка! — раздался резкий голос, и худощавая фигура с лицом, прикрытым фиолетовой вуалькой, выросла на пороге, как сама судьба, взывающая к своей жертве. Янка схватила чемоданчик, подбежала к тетке.

— Прощайте! — крикнула она.

Казя подняла с пола берет, и мы в молчании вышли.

* * *

Наступил, наконец, долгожданный вечер. В трапезной царила суета. Сироты, раскладывая костюмы, то сокрушались над их убожеством, то снова неистовствовали от радости при одной только мысли о предстоящем выступлении. Гофрированной разноцветной бумагой, кокардами, искусственными цветами были завалены все столы. Сестра Алоиза пыталась навести порядок среди девчат, забывших о всякой скромности, но вынуждена была капитулировать и выскользнула из трапезной. Несколько пар рук одновременно теребило неутомимую сестру Барбару; несколько голосов взывало к ее помощи, страстно умоляя:

— Сестра, скажите, — хорошо я одета?

— Сестра, подойдите ко мне! У меня кокарда отлетела!

— Сестра, закрепите мне, пожалуйста, сзади!

Когда Гелька надела костюм, от начала до конца сделанный собственноручно сестрой Барбарой, все находившиеся в трапезной замерли, а потом разразилась буря рукоплесканий. Кринолин из желтой гофрированной бумаги, украшенный кремовыми матерчатыми розами, пылающие рыжие волосы, обрамленные кремовыми лепестками, старомодные перчатки, прикрывающие по самый локоть обмороженные руки, — все это придавало Гельке необыкновенный, волшебный вид.

Сестра Барбара прошептала что-то ободряющее, и Гелька рассмеялась от счастья.

Монахиня обратилась ко мне:

— А твой костюм, Наталька?

Я начала усердно прилаживать к поясу лепестки невинной маргаритки, а когда сестра Барбара занялась одеванием малышек, я убежала из трапезной в прачечную. Здесь я скинула с себя платье, чулки, разыскала спрятанный под кипой тряпья старый овчинный тулупчик, ремень и фляжку с черным кофе и начала натирать этим кофе свои голые ноги.

— Ты что это вытворяешь?

Из темного прямоугольника раскрытой двери вынырнула светлая фигура Гельки.

— Почему ты разделась?

— А тебе какое дело? — подлетела я к двери, пытаясь захлопнуть ее перед самым Гелькиным носом. — Убирайся отсюда!

Но Гелька всем телом навалилась на дверь, втиснулась в прачечную и негромко спросила:

— Хотела какой-нибудь номер выкинуть? Говори!

Я призналась во всем. Гелька вздохнула.

— Развяжи-ка мне сзади тесемки от юбки.

Дрожащими от волнения пальцами я разорвала бумажные тесемки. Гелька сбросила с себя лифчик, венец и, в одной рубашке, закутанная в какое-то рубище, уселась на лавке.

— Что ты стоишь, как вкопанная? Лети быстрее в хлев! Там возле двери висит старый полушубок. Ну, беги, живее!

Гелька протянула руку к фляжке с черным кофе и, смачивая руку в темной жидкости, принялась натирать ею свои длинные белые ноги.

Вне себя от счастья, я помчалась в хлев за полушубком.

…Из белошвейной мастерской, украшенной зеленью и лампионами, доносился шум. «Рыцари господа Христа» нетерпеливо поглядывали на закрытые двери трапезной, откуда должны были появиться наши девочки. Ксендз-катехета в сопровождении матушки-настоятельницы прохаживался посередине зала. Хоровые монахини суетились возле столов, делая последние приготовления к ужину.

Торжественное шествие должны были открывать «пятнадцать белых гробов», — как говорила Гелька, — пятнадцать выряженных во все белое девушек с эмблемами веры, надежды и любви. За ними следовали «цветы святого Иосифа» — Сабина в костюме лилии, Зоська как святая Цецилия с лютней в руке, Йоася — розочка, Казя и Владка в костюмах херувимов и, наконец, малышки, изображавшие незабудки и маргаритки.

У сестры Алоизы, которая появилась лишь для того, чтобы своим всевидящим оком еще раз проконтролировать, как мы выглядим, было полно забот. У одной сквозь гофрированную бумагу просвечивало грешное тело, у другой оторвалась оборка, у третьей лопнули швы на спине…

Наконец все было готово.

Правда, Зоська по требованию сестры-воспитательницы должна была еще вымыть щеки, натертые кусочками свеклы, а завитые с помощью папильоток локоны Йоаси были приведены в надлежащий порядок жесткой щеткой. Но вот малышки уже построились рядами. Сабина прикрепила к своей покатой груди бумажную лилию; «белые гробы» подняли вверх свои эмблемы, и над процессией засияли преисполненные любви сердца из красной фольги, серебряные якори надежды и золотые кресты веры.

Раскрылись двери белошвейной мастерской; со стороны зала раздались аплодисменты; это ксендз-катехета приветствовал парад сирот…

Бегом миновали мы коридор, ведущий к трапезной, и вот я уже положила вспотевшую ладонь на дверную ручку. Но вдруг меня охватил страх. Нет, лучше войти туда скромно, как еще один «белый гроб». Так будет куда спокойнее… Не лезть на рожон… За нашими спинами — притихший в ожидании мрак трапезной; поблескивают лишь светлые прямоугольники образов. Я прикрыла лицо руками.

— Идешь ты или нет?! — цыкнула Гелька, дергая меня за руку.

Словно перед выходом на настоящую арену[11], я обняла руками Гелькину шею, чтобы запечатлеть на ней последний, предсмертный поцелуй… Скрип открываемых дверей. Мы — в белошвейной мастерской. Короткий истерический вскрик Зоськи и — гробовая тишина…

Наши голые плечи, спины и ноги, вымазанные черным кофе, прекрасно имитируют сожженную знойным южным солнцем кожу. Наискосок через спину и грудь свисает овчинный полушубок, вывернутый мехом наружу. В умышленно взлохмаченные волосы вплетены миртовые ветки, стащенные нами из вазона в часовне. Подняв правую руку, стали мы на фоне «белых гробов», укутанных в мертвенно-бледные простыни.

Взгляды всех присутствующих бегло скользнули по моей фигурке и застыли на Гельке. Ошеломленная, счастливая, она стояла с горящими глазами, упиваясь восторгом, возмущением, немым удивлением собравшихся.

Думаю, она долго бы еще стояла вот так, как столб, если бы я не тронула ее за руку. Гелька двинулась за мною. Мы подошли к сидевшей в кресле матушке-настоятельнице и грохнулись перед нею на колени.

— Ave Caesar, morituri te salutant![12]

В глубоком поклоне я коснулась лбом пола, на четвереньках попятилась назад и, наконец, встала на ноги. Гелька повторяла все мои движения. Еще раз поклонившись, мы замерли в ожидании, что будет дальше.

Матушка-настоятельница с невозмутимым лицом, спокойным голосом спросила что-то у рядом сидящей монахини. Девчата глядели на нас пораженные.

С облегчением я заметила, что ксендз-катехета направляется в нашу сторону. Он озабоченно поглаживал волосы, однако приветливо улыбался.

— Чьи же это костюмы?

— Первых христианок-мучениц, которые погибли на арене… — буркнула я, заливаясь румянцем.

— Хм… — в глазах у ксендза поблескивали веселые огоньки. — А откуда же в таком случае это «Ave Caesar»?.. Христиане ничего такого не говорили.

Мы потупили глаза.

Ксендз погрозил нам пальцем и отодвинулся в сторону, уступая место сестре Барбаре. Она подошла с тарелкой сдобы в руках.

— Таля, Геленка, ешьте. Пребывание на арене, должно быть, истощило вас.

Эта шутка сразу принесла нам облегчение: значит, мы прощены! Матушка не сердится. Даже на лице сестры Алоизы — доброе выражение. Я протянула руку к тартинке, когда к нам подошла Зоська.

— Оставь это, — рявкнула она.

— Почему?

Зоська оглянулась на сидевших за столом монахинь и, понизив голос, сказала:

— Не ешь сейчас, глупая. Матушка велела тебе и Гельке покинуть мастерскую немедленно. Идите в спальню и там ждите, пока вас позовет матушка.

Зоська отошла.

— Идешь? — спросила я Гельку.

— И не подумаю! — И она кивком головы показала на шоколадный торт.

Я охотно поддакнула ей. Пусть нас выволакивают силой из белошвейной мастерской! Не для того голодали мы целый год, чтобы теперь уйти с пустым желудком от заставленных лакомствами столов.

«Святая Цецилия», погрозив нам кулаком из-за спины «лилии святого Иосифа», повелительным жестом указала на дверь. В ответ на это Гелька высунула язык, после чего демонстративно протянула руку за бутербродом с ветчиной. А я угостилась яблоком.

Однако мы все же чувствовали себя неловко в своем жалком одеянии и потому выскочили в трапезную, чтобы надеть платья. Когда я потом снова вернулась в мастерскую, девочки, столпившиеся у стены, пялили глаза на «рыцарей господа Христа», а те, казалось, не очень-то знали, как себя вести.

— Нужно сказать нашим девочкам, чтобы они подошли к рыцарям и пригласили их принять участие в развлечениях, — сообщила ксендзу сестра Алоиза и, доброжелательно улыбаясь, повернулась к Йоасе: — Йоася, занимайтесь же нашими гостями!

Йоася, вытолкнутая из толпы девчат, встала, вся раскрасневшаяся, перед рыжеволосым розовощеким пареньком. Подняла на него глаза и, не в состоянии выдавить из себя ни единого слова, смутилась окончательно.

Все девчата любовались гостями.

Зоська, неестественно бледная, Сабина с румянцем на щеках, Казя с лицом, застывшим в бессознательной улыбке. Учащенное дыхание заставляло колебаться простыни на груди «белых гробов».

— Девять глупых панночек ждут, а тем временем одна умная уже нашла себе избранника, — тихонько засмеялась Гелька, показывая на Владку.

Владка стояла в углу рядом с плечистым парнем и совсем не по-евхаристически прижималась к нему локтем.

— Так все это глупо, что мне аж тошно делается, — сказала Геля, отворачивая голову.

У меня сжималось сердце и в горле совсем пересохло. Может быть, Геле действительно тошно, потому что щеки у нее побледнели, а под лихорадочно горящими глазами легли глубокие тени?

— Думаешь, они все глупые и только Владка умная?.. — начала я неуверенно.

Но Гельки уже не было возле меня.

Тем временем в мастерской начиналось веселье. Малышки, крепко держась за руки, водили широкий хоровод. Сестра Барбара стояла в центре круга с платочком в руке.

Есть платочек вышитый
                       с четырьмя концами… —

пела она, прикрывая лицо кусочком батиста.

И тому, кого люблю я,
брошу да к ногам я…

Сташка вырвалась из хоровода и, хватая монахиню за колени, запищала:

— Сестре брошу, сестру люблю я, сестру!

Монахиня подняла малышку на руки, прижала ее к груди.

— Меня любишь?

— Люблю! Люблю!! И Метя сестру любит, и Виська, и Эмиля, — громко пищала Сташка, так что все повернули в ее сторону улыбающиеся лица.

— И кто еще сестру Барбару любит? — спрашивали развеселившиеся девчонки. — Кто?

— Ксендз. Ксендз-катехета сестру любит.

Катехета громко рассмеялся, но, когда увидел, что никто не последовал ему, умолк, озабоченный. В мастерской воцарилась полная замешательства тишина. Монахини, потупив, как всегда в таких случаях, очи, усмехались украдкой.

— Откуда ты знаешь, что ксендз любит сестру? — с деланной наивностью спросила Зоська. — Ты сама слышала об этом?

— Да, да! — охотно подтвердила Сташка. — Я слышала. Ксендз очень любит сестру Барбару.

— А неужели… — начала было Зоська.

Сабина угостила ее кулаком в шею, и «святая Цецилия», вскрикнув, спряталась за «грядку» маргариток.

Сестра Барбара резким и сердитым движением опустила Сташку снова на пол. Малышки взялись за руки, продолжая прерванное веселье.

Есть платочек вышитый
                       с четырьмя концами… —

пели они, однако как-то тише и уже без всякой веселости.

Но вот в мастерской снова началось оживление. Парни щеголяли игрой в «чертика», девчата увлеклись играми в «холодно — жарко» и в «короля Люля». Монахини, собравшись вокруг сестры Алоизы, оживленно беседовали. Ксендз-катехета сохранял хорошее настроение до конца вечера. Он несколько раз и подолгу разговаривал с матушкой. А сестра Барбара одиноко стояла у окна, машинально разглаживая складки на занавесках. В памяти сирот воскресли сердца с грешными инициалами, рисовавшиеся неведомой рукою на всех монастырских стенах.

— Я вам говорю, что это какая-то таинственная сила рисовала, — уверяла всех Зоська. — У Навуходоносора тоже так было.

— И вот видите! Невинный ребенок ее выдал! — торжествовала Владка.

Гелька, окинув заговорщиц полным презрения взглядом, подошла к окну и встала рядом с осужденной всеми монахиней. Но сестра Барбара мягким, ласковым голосом велела ей вернуться к столу и съесть свой ужин.

Ксендз-катехета первым покинул вечер. Попрощавшись с матушкой, он, однако, еще несколько минут поговорил с сестрой Барбарой. Оба они стояли посередине зала, под перекрестными взглядами десятков пар глаз. Монахиня слушала ксендза внимательно, время от времени обращая на него спокойный взгляд своих больших темных глаз.

Вечер евхаристичной молодежи затухал. От пирожных, тортов и фруктов остались только крошки. «Рыцари господа Христа» исчезали один за другим, унося в карманах лакомства. На полу валялись бумажки, на смятых скатертях виднелись мокрые пятна, гирлянды из зелени и гофрированных разноцветных бумажек уныло свисали с потолка и стен. Свет был притушен, и опустевшая белошвейная мастерская, распростившись с веселым праздничным настроением, являла собою печальную картину хаоса. Всюду валялись вещи, уже использованные и никому не нужные.

— Построиться парами! — ударила в ладоши сестра Алоиза. — Быстро!

Среди девушек произошло замешательство. Монахиня вторично ударила в ладоши.

— Вы слышали? Построиться парами!

— А если Сабина не хочет идти! — пискнула Зоська, счастливая от сознания, что вот сейчас вспыхнет новая заваруха.

— Сабина встанет в первой паре, — отчеканила сестра Алоиза.

Сабина, растолкав девушек, налетела на монахиню.

— Я хочу веселиться! Ведь должно было состояться увеселение! Не пойду!

Мы не верили ушам своим. Сабина, опившаяся несколькими стаканами крепкого чая, с красной физиономией, с горящими глазами, в сбившемся набекрень венце из лилий святого Иосифа, неистовствовала и металась перед монахиней, путаясь в своей белой простыне.

— Должно было состояться веселье! А я совсем не веселилась!

— Увеселение длилось более трех часов, — спокойно пояснила сестра Алоиза. — Ты имела достаточно времени на то, чтобы отдать дань развлечениям. Чего же ты еще хочешь?

— Танцевать!

— Что такое?

— Танцевать! — повторила Сабина высокомерно и твердо.

Монахиня пожала плечами.

— Выпей воды и взгляни на себя — как ты выглядишь.

— Можно мне?! — гаркнула Сабина.

— Сестра… разрешите ненадолго… — Матушка-настоятельница, кинув взгляд на воспитательницу, вышла в коридор.

Сестра Алоиза последовала за нею. Они обе направились в трапезную. Долго о чем-то шептались. Нас охватило беспокойство. Сестра Алоиза все не возвращалась. Наконец появилась сестра Барбара. У нее было измученное лицо. Сестра Барбара села за фисгармонию, положила руки на клавиши. Мы ожидали — обеспокоенные и испуганные. Неожиданный уход воспитательницы, ее переговоры с матушкой при закрытых дверях не предвещали ничего хорошего.

— Может быть, сестра сыграет нам? — несмело предложила Зуля.

Монахиня молчала. Все это показалось нам весьма странным. Владка многозначительно кашлянула. Сестра Барбара, не глядя на нас, заявила спокойным голосом:

— Я сыграю вам вальсик.

Слабые, негромкие звуки манили к танцу. Не зная, можно ли верить этой затее, мы стояли тихо, опустив руки по швам. Сестра Барбара, улыбкой ответив на умоляющий взгляд Гельки, поощряюще кивнула головой.

Гелька покраснела и, обняв рукою возбужденную Йоасю, увлекла ее в вихрь танца. За этой парой и все «белые гробы» закружились в танце. Малышки, не поспевая за старшими, топтались на месте.

Неожиданно мелодия прервалась. Сестра Барбара поднялась с табурета.

— Почему Сабина плачет?

Сабина, упершись лбом в стенку, горько рыдала.

— Почему ты не танцуешь? Больна?

Сабина отрицательно покачала головой и продолжала плакать.

— Опилась, — заявила Казя.

— Плачет по своему гуралу…

— Оставьте ее! — Сестра Барбара снова склонилась над клавиатурой. — А теперь — полька! Ну, живо, девушки!

Однако полька явно не клеилась. Девчата, не зная последовательности фигур, наступали друг другу на ноги, сбивались с ритма; началось замешательство.

— Сабина! Прошу тебя в первую пару. Ты будешь вести польку!.. — распорядилась сестра Барбара.

Сабина послушно встала в первой паре, утерла глаза, поправила на голове венок.

С первыми же тактами музыки в нее словно вселился дух резвости. Она сдернула с волос венок и, подобрав платье, начала танцевать так темпераментно, что на стенах задрожали образа.

— И где Сабина научилась так танцевать? — удивлялись мы вслух.

Может быть, возя по вечерам саночки с бидонами помоев для свиней, она задерживалась возле окон придорожной корчмы, очарованная видом гуляющих там подвыпивших мужчин? А может быть, возвращаясь от вечерни, она жадно ловила эхо гуральских вечеринок? Прихлопывая в ладоши, притопывая, отталкивая менее ловких девчат, она излучала теперь бешеную веселость.

Утомленные смехом и танцами, мы расселись на скамейках возле стены. Казя выбежала из мастерской.

— Подождите, я принесу из спальни колокольчики, и тогда станцуем «цыганочку».

Сестра Барбара снова ударила по клавишам.

— Зося, — соло!

И Зося бросилась в вихрь стремительного гуральского танца. Сестра Барбара поддерживала этот темп, имитируя на фисгармонии монотонное, глухое и упрямое гудение контрабаса. Сабина не выдержала и тоже пустилась в пляс. И вот в центре мастерской неистовствуют уже двое. Сабина кружится перед Зоськой. Зоська пятится, ускользает от нее, отвернув голову в сторону. Постукивание каблуков об пол создавало непрекращающийся, преисполненный страсти ритм танца.

С восхищением взглянула я на сестру Барбару, но… чувство радости и веселья тут же покинуло меня. На лице монахини не было ни веселости, ни возбуждения. С беспомощным состраданием глядела она на кружащихся в танце девчат; их щеки покрыл кирпично-красный румянец.

Двери с шумом отворились, и в мастерскую влетела Казя.

— Идите наверх! Матушка обыскивает наши койки!

Возбужденные танцами, все мы в одно мгновение словно онемели. Первой пришла в себя Сабина.

— Пойдемте в ее келью! Если нас позволено обыскивать, то можем и мы обыскивать монахинь!

Гелька подошла к сидевшей за фисгармонией монахине, поклонилась ей глубоко, в пояс.

— Вот, значит, почему вы так прекрасно играли нам! Бог вам заплатит, сестричка!

Галдящая толпа девчат высыпала из трапезной на лестницу. Барабаня кулаками в запертую дверь спальни, дергая ручку, мы кричали:

— Это свинство! Законченное свинство — так обвести нас!

— Взломать дверь топором!

Сознание того, что в данную минуту матушка-настоятельница безнаказанно ощупывает наши матрацы, — не спрятаны ли в них какие-либо противозаконные вещи, — приводило нас в бешенство.

Гелька, сокрушая дверь кулаком, то и дело повторяла сквозь стиснутые зубы:

— Пойду… Ей-богу!.. Пойду к двери ее кельи и буду рубить… Пусть только не откроют…

Неожиданно двери спальни распахнулись. На пороге стояла сестра Алоиза со свечой в высоко поднятой руке.

— Что здесь происходит?

Девчата умолкли.

— Что здесь происходит? — повторила монахиня.

Казя заглянула внутрь спальни и, затем попятившись, сказала:

— Обыск уже кончен. Никого нет.

Оттолкнув монахиню, загородившую вход, мы ворвались в спальню. Каждая из нас помчалась к своей койке и уселась на постели.

Когда я запустила руку в матрац, меня охватило оцепенение. «Маленькая хозяйка большого дома» Джека Лондона исчезла. Все хитрости, ожидания и страхи, которые пережила я, выкрадывая эту книжку у своей соученицы по школе, всё впустую. Обессилев от возмущения, я бросилась на постель и зарылась лицом в подушку.

Всюду раздавались стоны:

— У меня исчезла из-под «думки» катушка ниток…

— А у меня фляжка с керосином…

— А я взяла вязальный крючок из шкафа сестры Юзефы. Я бы его отдала. Но что теперь будет, когда сестра спросит, кто взял крючок?..

Стоны и плач прервались совершенно неожиданно. В спальню вошла матушка-настоятельница. Девчата сорвались с коек и преградили ей дорогу. Она вынуждена была приостановиться. Воспитанницы, держась за руки, окружали ее все более тесным кольцом.

— Сейчас что-нибудь будет. Ну и пусть будет, — с жаром шептала я. — Пусть ее опозорят, пусть ударят! Это она забрала у меня Джека Лондона.

Гелька выступила вперед. Она хотела что-то сказать. Матушка ее опередила.

— Почему вы еще не в постелях?

— Как же мы ляжем, если наши постели похожи на хлев? Кто-то все поразбросал…

— А подумали ли вы о том, что у нас будет завтра? — быстро перебила ее настоятельница.

В недоумении поглядели мы друг на друга.

— Завтра — среда. Поскольку большинство из вас, наверно, не прочитало еще молитвы, давайте же теперь преклоним колени и вместе возблагодарим бога за то, что дал он нам силы счастливо дожить до великого поста. Будем просить его, чтобы помог нам обуздать свою мстительность, злобу, гордыню сердец наших, научил нас переносить мелкие неприятности, радоваться милостям, которые он неустанно ниспосылает нам, чтобы влил в наши души добродетель смирения, покорности и умения довольствоваться малым… «Отче наш, иже еси на небесех…»

Монахиня опустилась на колени и продолжала молитву:

— «Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли…»

Мы все тоже попадали на колени, и через минуту уже вся спальня скандировала слова молитвы. Одна лишь Гелька, уткнув лицо в подушку, продолжала молчать.

Матушка-настоятельница поднялась первой.

— А теперь прошу вас быстро в кровати! Повеселились — и спать пора. Доброй ночи! Я гашу свет.

— До-брой но-чи! — проскандировали малышки.

А Зоська добавила:

— Слава господу богу Иисусу Христу!

Когда настоятельница вышла, я уселась на койку, вне себя от бешенства.

— Почему вы ничего ей не сказали?

— Взяла бы да и сказала. Кто тебе запрещал?

— Эх, какой удобный случай был! — сокрушалась я. — Можно было бы все-все ей припомнить. Все! По какому праву она обыскивала наши койки? И как раз в тот момент, когда мы веселились. Это безобразие! Чего плачешь? — обратилась я к всхлипывавшей Гельке, не в состоянии скрыть своего отчаяния.

Гелька оторвался от подушки залитое слезами лицо и сквозь рыдания пробормотала:

— Теперь всегда так будет… никогда… никогда по-другому…

— Э, как бы не так — «всегда»… — буркнула Сабина. — Пусть только придет весна…

— Ну, а когда придет, так что? Что? Говори, Сабина, — раздались со всех сторон голоса.

Сабина молчала, закутавшись с головой в одеяло.

Рыдания Гельки не давали мне покоя.

— Чего ты ревешь? Только голова разболится от этого. Не реви. Хочешь, я пойду и спрошу у матушки, почему она пренебрегла нами?

— Иди, иди! — заикаясь, процедила она. — Иди сейчас же!

Отступать было поздно. Отовсюду доносились голоса, требовавшие, чтобы я от имени всех нас вступила в переговоры с матушкой-настоятельницей.

С тяжелым сердцем напялила я на ноги туфли, закуталась в одеяло и на ощупь сошла вниз по лестнице.

В трапезной я заметила свет, вырывавшийся из неплотно прикрытой двери в белошвейную мастерскую. Я осторожно заглянула туда.

За столом, подавшись всем телом вперед, прикрыв лицо руками, сидела матушка-настоятельница. Ее согбенная фигура выражала удручение, чуть ли не отчаяние. Короткие частые вздохи звучали, как рыдания. Я быстро отскочила от двери.

Почему настоятельница плакала? Неужели и она страдала?

У меня сразу же отлегло от сердца, словно весь груз ненависти свалился с него. Наша преследовательница показалась мне более заслуживающей сострадания, чем преследуемые. Мы по крайней мере ясно представляли себе, чего хотим. Одинокая же фигура монахини являла собою образ человека, совершенно потерянного и угнетаемого отчаянием.

— Ну, сказала? — приветствовали мое возвращение в спальню возбужденные окрики. Девчата вновь уселись на своих койках. — Говори! Что ты ей сказала?

— Я ее простила, — пояснила я со всею серьезностью. — Она сидит в белошвейной и плачет. Наверно, потому, что сама уже видит, как все то, что с нами тут делают, безнадежно и глупо, но не знает, как из этого выпутаться.

— Из чего выпутаться? Ты что, бредишь?

— Ну, из этих молитв и наказаний, и из болтовни, что все это по милости божьей. Ведь она делает это из страха, как бы мы и в самом деле не взбунтовались, — плела я всякую ерунду, не в состоянии уловить то, что поразило меня, когда я увидела настоятельницу в слезах.

— Я знала, что Наталья ничего не уладит. Ложись спать! — закончила Гелька со злобой.

Покорно выслушав упреки, я тихонько влезла в постель и моментально уснула.

* * *

— Слава господу богу Иисусу Христу! — пробубнило несколько сонных голосов.

Пущенная в ход колотушка своим сухим треском пробуждала девчат от карнавального сна.

— Рыцари «Евхаристичной Круцьяты» забыли, что, начиная со среды, мы приветствуем друг друга возгласами: «Memento mori».[13]

— Memento mori, — горько вздохнула Гелька. — А господь Иисус совсем и не хотел умирать. Умер, потому что должен был умереть…

— Геля! — возмущенный голос монахини не дал Гельке закончить ее рассуждения. — Прошу не болтать глупостей. Вставайте и идите в умывальню. Постройтесь парами и на ходу повторяйте громко: «Всемогущий, вечный боже!..»

С громкой молитвой на устах высыпали мы в коридор. Сестра Алоиза, размахивая трещоткой, тоже покинула спальню.

— Уже ушла, — сообщила Казя, заглядывавшая в дверную скважину. — Я не буду мыться, потому что у меня грипп.

— Мы должны идти на богослужение в костел, и матушка сама устроит нам осмотр, — предостерегла ее Сабина. — Однако я тоже не моюсь, а то у меня кожа шелушится.

Подперев спинами стены узкого коридорчика, мы начали дружескую беседу.

— Как жалко, что кончился карнавал!..

— Был у нас и кулиг и было на нем так весело…

— Мы играли в мяч с сестрой Барбарой, да только теперь этого уже нельзя…

— А костюмированный вечер! За всю свою жизнь я не съела столько пирожных…

— Наталье и Гельке повезло. Ксендз говорил о какой-то неосознанности, о том, что они почерпнули вдохновение в «Житии святых», а стало быть, их намерение было благородным. В общем — выгородил!

И вот уже всем нам показалось, что прошлое было весьма привлекательным, ярким и полным сюрпризов, а то, что нас ожидает, — отчаянно печально и совершенно безнадежно, как дороги первых христиан-мучеников.

— А мне великий пост нравится, — несмело заметила Зуля. — Asperges me hyssopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealbabor. «Окропиши мя, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся». Это ведь очень красиво.

— Ну и что из этого?

Зуля, не обращая внимания на возражение Йоаси, тянула дальше:

— Я так люблю эту молитву, — и она продолжала свое заунывное пение…

Стук колотушки прервал нашу беседу и заставил всех нас быстро сбежать вниз.

Неся в сени ведро с водой, я наткнулась на сестру Дороту.

На лице двадцатидвух — двадцатитрехлетней конверской монахини, неизменно опускавшей голову при хоровых сестрах, чтобы выглядеть как можно скромнее и богобоязненнее, в другое время можно было всегда заметить смешинку. Сейчас она стремительно мчалась по коридору, так что доски скрипели под ее ногами.

— Прошу сестру не бегать, а то здесь скользко!

Сестра Дорота приостановилась и прыснула со смеху, но тут же взяла себя в руки, и лицо ее приняло серьезное выражение.

— Вор разбил обе кружки! Ту, что при входе в часовню, и ту, в которую жертвуют на сирот. Матушка и сестра Алоиза весь вечер искали похитителя.

— Вчерашний вечер? — Мне моментально вспомнился обыск в нашей спальне. — Однако кто же мог украсть?

— А я откуда знаю? Наверно, кто-нибудь из шайки этих «рыцарей», что приходили на вечер…

— Сестра Дорота! — раздался укоризненный и сердитый голос матушки-настоятельницы.

Монахиня умолкла, покраснела и, теребя край велона, ждала с опущенной головой приговора настоятельницы.

— Прошу вас заниматься своими делами и не высказывать опрометчивых суждений, поскольку сестра меньше всего годится на роль судии.

Я помчалась в трапезную. Девчонки знали уже обо всем. Оказывается, не только начисто были опорожнены обе копилки, но исчез также и полушубок сестры Юзефы, а из часовни — прекрасный римский молитвенник в кожаном переплете — собственность самой матушки-настоятельницы.

С большой тревогой ожидали мы прихода матушки, Ни одна из старших воспитанниц не притронулась к еде.

— Говорю вам, — она обдумывает для нас самую жестокую кару, чтобы выудить признание в воровстве, — повторяла Казя, утирая слезы.

В тот момент, когда наше нервное потрясение достигло высшей точки, в трапезную вошла сестра Алоиза.

— Прошу никуда не расходиться, а построиться в коридоре в две шеренги и ждать.

— Чего ждать? — выдавила я из себя.

— Наверно, простоим несколько часов, — пояснила Сабина, как только монахиня вышла. — Стоять я могу, однако бить себя не позволю. Пошли!

Мы выстроились в холодном коридоре. Проходили минуты. Никто не появлялся. Мы начали мерзнуть.

— Продержат нас здесь, — сказала Гелька, — пока не замерзнем насмерть. А я назло им не замерзну! Давайте прыгать на месте. Ну-ка, берите друг друга за руки и — скачем!

Обе шеренги скакали, притопывая ногами; стало шумно и весело. И тогда до нас донеслось шуршание ряс. Толпа монахинь шла по коридору в нашу сторону. Впереди — сестра Барбара в походной пелерине и с клеенчатым портфелем под мышкой. Следом за нею выступала сестра Алоиза.

Настоятельницы не было.

Мы глядели на пожелтевшие лица, потупленные глаза, бледные руки, касающиеся металлических крестов, которые висят у поясов, — и, как всегда, когда мы имели дело со сплоченной толпой монахинь, — нас все более охватывало чувство гнетущего страха, перемешанного с ненавистью и унижением.

— «Рыцари господа Христа», — обратилась к нам воспитательница, — попрощайтесь с сестрой Барбарой, она сегодня покидает монастырь. А может быть, сестра Барбара хочет сказать что-либо нашим девчаткам? Им, бедняжкам, тяжело будет расстаться с сестрой, которой они всегда оказывали столько знаков привязанности.

Сироты потупили глаза; их шокировал сладостный тон, которым произносила свою речь сестра Алоиза.

— Ну что же… Ваши сердечки должны мужественно перенести это расставание. Будем молиться за благополучное возвращение в будущем сестры Барбары в наш монастырь.

Сестра Барбара подняла поникшую голову и сказала поспешно:

— Не стоит об этом, сестра. Слава Иисусу Христу!

Мы стояли онемевшие от стыда, хотя в коридоре никого уже не было. С улицы донесся скрип отъезжающих саней.

В приоткрытую дверь заглянула сестра Дорота. Мы бросились к ней.

— Почему сестра Барбара уехала?

Конверская монахиня покраснела от возмущения.

— Вот вам, добились, чего хотели! Радуйтесь! Со слезами уехала. Хорошо отплатили вы ей за доброе сердце. Господь бог милостив, что дал мне под опеку поросят, а не таких вредных девчонок, как вы.

* * *

Навстречу вернувшимся из школы девчатам выбежала в коридор Гелька.

— Вы не представляете, что́ тут делалось. Обыск на чердаке и в прачечной длился два часа. Матушка предупредила, что если воровка не сыщется, всех нас отправят в тюрьму.

Гелька, бледная, повзрослевшая и словно осунувшаяся за эти два часа, голосом, напряженным от волнения, беспрерывно повторяла:

— Я объявляю голодовку. Давайте все объявим голодовку, пока матушка не снимет с нас подозрения. Одно дело — украсть катушку ниток из белошвейной мастерской, а другое дело — разбить копилки. Я воздерживаюсь от еды.

— Воздержимся от еды… — повторили неуверенные, испуганные голоса.

— Пусть воздерживается тот, кто крал. Я не разбивала ничего; мне хочется есть, и я буду есть, — воспротивилась Зоська.

Еще минуту назад единодушные в своем намерении, девчата начали колебаться. А Зоська только того и ждала.

— Сестры увидят, что мы не хотим есть, и будут давать нам порции еще меньшие. Остановитесь вы, идиотки! Я иду на кухню за супом.

Она подбежала к двери. Но Гелька ее опередила, — вцепилась обеими руками в дверную ручку.

— Вы что, ошалели все? Девчата, что вы делаете? Нами пренебрегают, нас оскорбляют, обыскивают; из нас делают ночных бандиток, а вам жаль миски паршивой бурды. Да будь она проклята, эта бурда! И так мы поднимаемся из-за стола голодными. За исключением малышек, ни одна из нас сегодня не притронется к еде. И клянусь вам, что если хоть одна съест обед или ужин, еще этой же ночью я повешусь в прачечной.

— Мы воздержимся, но вот эта не воздержится, — с укором сказала Сабина, указывая на Зоську.

— Да, да, она не воздержится! — поддержали обвинение многочисленные голоса.

Зоська презрительно ухмыльнулась, а разозленная Сабина завопила:

— Воздержишься или нет, говори!

Зоська передернула плечами и хотела выйти из трапезной, но Гелька удержала ее и с силой отпихнула к лавке.

— Сиди тут, если не хочешь, чтобы мы переломали тебе кости. Совести у тебя нет, что ли, черт подери!

— Ясно, что нет, — мрачно отозвалась Казя. — Продавала себя Целине, потом Янке, никогда с нами не держалась вместе, вот и вырос из нее этакий эгоист.

— Всегда комбинировала, как бы заработать на нас.

— И первая доносила обо всем хоровым сестрам…

Всё новые голоса обвинения раздавались со всех сторон. Ехидная усмешка неожиданно погасла на Зоськиной физиономии. Она вся задрожала и разразилась рыданиями. Потом, прервав всхлипывания, откинула волосы, упавшие на мокрое от слез лицо, и в бешенстве выпалила единым духом:

— Кто меня научил красть? Вы! Как только кому-нибудь из вас нужны были нитки, иголки, крем, свечи, — так сразу ко мне: «Зося, постарайся! Постарайся!» И подсовывали хлеб или отдавали обед. А я, дура, шла и брала. Так вы меня и приучили. У вас совесть была спокойная, а обо мне вы обычно говорили: «Эта мерзкая торговка Зоська!» Однако вам необходима была торговка, и каждая лицемерно лезла к ней, когда беда ее прижимала. Чихать я хотела на ваше решение!..

— В том, что ты сказала, есть только часть правды, а остальное — сплошная ложь, — жестко оборвала ее Казя. — Верно, что мы пользовались твоими услугами; но ведь ты сама напрашивалась! А теперь тебе жалко жратвы; боишься нарваться на ссору с хоровыми сестрами и комбинируешь, как бы увильнуть от голодовки.

— А может, она говорит от всего сердца, — несмело подала свой голос Зуля. — Постоянными грехами она убила в себе волю и теперь делает только то, что ей подскажет дьявол.

— Если она искренне сокрушается, то пусть попросит запереть ее на время голодовки в хлев или на чердак, чтобы дьявол не искусил ее едой, — рассудила Сабина. — Хочешь, чтобы мы тебя заперли на чердак?

Зоська, утирая нос, буркнула:

— Я предпочитаю в хлеву…

— Хорошо. Запрем тебя в хлев и скажем сестре, что ты пошла в подвал выгребать навоз.

В дверях трапезной показалась воспитательница.

— Дежурные, прошу принести с кухни обед. Почему стол старших девочек еще не накрыт?

— Потому что мы отказываемся от обеда.

— Не понимаю.

— Сестра сейчас поймет, — выдавила из себя Гелька дрожащим от возмущения голосом. — Мы не ели завтрак, можем не есть и обед. Нас обвинили в совершении тяжелого преступления — кражи. Наш стол будет поститься весь сегодняшний день, а может быть, пост продолжится и завтра — пока матушка не снимет с нас обвинение и не извинится перед нами.

С упоением смотрели мы на монахиню, которая после Гелькиных слов буквально остолбенела.

— А подумали вы о том, что делаете? Даю вам минуту на размышление и отказ от вашего неразумного требования… Итак…

— Никакого «итак»! Все остается так, как я сказала.

— Матушка-настоятельница будет извещена об этом. Прошу не выходить из трапезной.

— Но Зоська должна подстелить свиньям солому, — быстро вставила Йоася. — Сестра Дорота так велела.

— Тогда одной Зоське можно выйти, — разрешила воспитательница, покидая трапезную.

…Истекал уже четвертый час нашего карцера. С опущенными головами сидели мы рядами на лавках. Печаль серого мартовского дня сочилась через забрызганное дождем окно.

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Хватит о борще и картошке, — вздохнула Казя. — Кто-нибудь из вас спрашивал у хоровых сестер, почему сестра Барбара уехала так неожиданно?

— Интересно, у кого было время разговаривать с ними? Выполнение поручений, костел, школа, а теперь покаяние… Уехала, потому что матушка так велела. Теперь матушка будет всегда сама подавать ксендзу завтрак.

— А те сердца — так их рисовали Владка и Зоська, — громко сказала Сташка. — Я видела.

— А зачем Сабина заглядывала через замочную скважину, когда ксендз и сестра Барбара разговаривали в детском саду? — защищалась Владка.

— Все мы вели себя по-свински! — воскликнула я, однако, вспомнив историю с булками из детского сада, смутилась и умолкла.

— В нашем поведении мы видим, — тихо начала Зуля, — яркий пример последствий первородного греха, Без веры человек ничего хорошего не сделает. С верой — все. Святой Павел ясно говорит, что мы любим зло и не любим добро.

— Нечего сваливать вину на Адама и Еву, — буркнула Гелька. — Если бы у хоровых сестер было побольше шариков в голове, а матушка не была бы стареющей, ревнивой индюшкой в рясе, то все обошлось бы иначе.

Мрак сгущался в углах трапезной, приближаясь к окну. В сумеречном свете тускло поблескивали над столами рядами развешанные на стенах образа. Тоска тяжестью давила наши сердца.

Забытый на некоторое время голод пробуждался с новой силой. Время от времени одна из девушек поднималась с лавки, подходила к окну и, прижавшись носом к стеклу, пыталась вглядеться в темноту.

— Через час ужин… — сказала Йоася.

— И что, будешь есть?

— Нет, — прошептала она сквозь слезы. — Но мне хочется есть. Никто из вас не имеет при себе чего-нибудь съедобного? Я завтра бы отдала.

— Нет, — желчно отрезала Гелька, — Ты вообрази себе, что ты уже ела.

— Может быть, споем что-нибудь веселое? — предложила я.

— Нельзя веселое, потому что сегодня среда. Тихо! Кто-то идет!

Вошла сестра Алоиза.

— Я пришла узнать, намерены ли вы и дальше упорствовать в своем неразумном решении?

— Да! — Гелька сорвалась с места. — Да!

— Это ты говоришь от своего имени или от имени всех?

— Всех, всех… — нетерпеливо пробурчали мы.

— Тогда прошу вас по-прежнему не покидать трапезной, — выходя, сказала монахиня.

— Вы обратили внимание, что она будто бы даже осталась довольна нашим балаганом? — спросила Казя.

— Ну еще бы! Они же с матушкой-настоятельницей ненавидят друг друга, а значит, ей очень на руку, что мы тут голодаем из-за матушки…

Скрипнули двери, и в трапезную проскользнула Зоська.

— Зачем пришла? Почему не осталась в хлеву? — с подозрением допытывались мы.

— Я принесла вареные картофелины из ушата. На всех хватит, только я еще раз сбегаю. Сейчас, сейчас… Я спрятала их под кофту и под резинки в трусах… Нате!

Запыхавшаяся от быстрого бега, торжествующая от сознания всей важности своей роли и благородства своего подвига, Зоська преобразилась из злобной карлицы в маленькую озабоченную девчушку. Со смехом высыпа́ла она из-под трусов картофелины и давала их в протянутые девчатами руки.

Я поднесла теплую картофелину к губам, но тут же отшвырнула ее и разразилась истерическим смехом.

— Что случилось, Таля? Что ты делаешь?

— Выбросим эти картофелины!

Поглядывая то на меня, то на предмет своего вожделения, девчата сидели крайне удивленные.

— Почему?

— Потому что дело не в том, чтобы монахини не знали, что мы едим, а в том, чтобы мы на самом деле выдержали голодовку. Гелька, — с чувством отчаяния обратилась я к нашей предводительнице, — объясни им.

— Обойдемся без объяснений, — буркнула Казя, швыряя картофелину на пол.

Одна за другой девчата бросали картофелины; последней проделала это Йоася.

— Ей-богу, мне даже вчерашний торт не был так вкусен… — вздыхала она, облизывая палец.

Я взглянула на забытую всеми Зоську. Ее лицо, искаженное ненавистью и страданием, было бледно.

— Я-то для вас старалась, руки себе обварила, а вы назло мне… вы… — взвизгнула она, — меня презираете!

— Зося, не говори так, — взмолилась я, протягивая к ней руки. — Зося, я тебе все объясню.

— Не нужно. Издевайтесь надо мною! — Сняв трусы, она высыпала на пол остатки картофеля. Бросилась к двери и там столкнулась с сестрой Алоизой.

Монахиня отстранила рукой перепуганную воспитанницу и, выйдя на середину комнаты, остановилась возле кучки рассыпанных картофелин.

— А это что такое? — Она окинула взглядом наши лица с застывшими на них несчастными минами. — Ах, вот каким образом вы поститесь!

— Мы на самом деле постимся, — с болью в голосе пояснила Сабина. — А эти картофелины лежат… Ну, лежат себе… Зоська, скажи сестре, как это было… Она скажет правду, — заверила монахиню Сабина.

Сестра Алоиза обратила на Зоську свой испытующий взгляд. Мы умоляюще смотрели на ее сморщенное и злое личико…

Монахиня негромко кашлянула.

— Может быть, довольно этой комедии? Матушка, принимая во внимание вашу легкомысленность, неспособность обдумывать свои поступки и очевидную неосознанность вашей дерзости, прощает вас. Будем вместе молиться, чтобы бог помог нам обнаружить вора. В знак того, что матушка уже не сердится на вас, вы получите на ужин по сладкой булочке и какао. Дежурные, идемте на кухню за кастрюлей.

Йоася и Владка с радостными возгласами бросились к двери, отталкивая прижатую к стене Зоську. За ними побежали и остальные девчата. А спустя минуту через одну дверь под триумфальные выкрики воспитанниц дежурные вносили кастрюлю с какао, а через другую выносили потерявшую сознание Зоську. Она вся содрогалась от эпилептических конвульсий.

На полу в трапезной осталась кучка разбросанных картофелин — величественное свидетельство бескорыстного Зоськиного подвига.

Воровство, совершенное в карнавальную ночь, обострило неприязненные отношения между матушкой и сестрой Алоизой с новой силой. Сестра Алоиза упрекала матушку в отсутствии твердости по отношению к воспитанницам, в достойной осуждения — учитывая нашу спесивость — мягкотелости и податливости. А настоятельница выговаривала сестре Алоизе за то, что та убедила ее забрать старших девушек из вечерней школы, чем оттолкнула от монастыря несколько лучших и постоянных клиентов белошвейной мастерской, которые опекали приют от лица женского комитета общества святого Викентия.

— Было самое время, — говорила возбужденным голосом сестра Алоиза, — чтобы пресечь зло, которое вело свое начало от посещения девушками школы совместного обучения. Разве случай с Рузей не открыл матушке глаза на положение вещей?

И сестра Алоиза убежденно, страстно бросала матушке-настоятельнице обвинения в том, что она легкомысленно согласилась на проведение вечеринки евхаристичной молодежи — вечеринки, которая завершилась скандальным выступлением двух голых воспитанниц, «рыцарей господа Христа», и бесстыдной кражей, какой монастырь не видывал многие годы.

— Еще хуже самой кражи был тот факт, что сестра-воспитательница, — выдавила из себя матушка дрогнувшим голосом, — позволила себе оскорбление ксендза-катехеты публичным обвинением в воровстве кого-то из воспитанников ксендза…

— …А матушка-настоятельница по непонятным для нас причинам предпочитает обвинять собственных воспитанниц, нежели потревожить впечатлительную душу ксендза-катехеты…

Удар попал в цель, потому что в тот же вечер у матушки случился опасный приступ печени.

Конфликт обострился еще более с того момента, когда хоровые сестры разделились на два лагеря: сторонниц и противниц матушки-настоятельницы. Благодаря этому сестра Алоиза сблизилась с сестрой-свинаркой, поскольку эта легкомысленная конверская монахиня первой высказала во всеуслышание подозрение в воровстве со стороны гостей приюта на карнавальном вечере. Пожимая от удивления плечами, глядели мы, как эти две монахини, еще совсем недавно отдаленные друг от друга более, чем луна от земли, прогуливаются во время рекреации по коридору. Зато матушка оказывала явные знаки внимания сестре Зеноне, старой конверской монахине, которую не любила сестра Алоиза за ту привязанность, коей награждали ее наши малышки. Сестра Дорота жаловалась на сестру Юзефу, стоявшую на стороне настоятельницы, что та взваливает на нее всю работу, оберегая сестру Зенону от трудов. В монастыре поднялась суматоха, поскольку одни монахини брали под защиту сестру Дороту, другие — сестру Зенону.

Мы подметали двор, когда к нам примчалась Владка.

— Ксендз разругался с матушкой!

— Не может быть, — пролепетала я. — Ведь именно матушка защищала мальчишек!

— Да, так, но кто-то ему сказал, что сестры подозревают «рыцарей» в краже требника и ограблении кружек для пожертвований. Ксендз страшно рассердился. «Они озорники, но не воры! — закричал он. — Лучше бы матушка-настоятельница обратила больше внимания на своих овечек!» И потом он еще добавил, что отказывается руководить «Евхаристичной Круцьятой», так как скоро уезжает.

— Ах, какой это будет удар для матушки! — заломила руки Зуля. — Она так любила подавать ксендзу кушанья.

Ксендз-катехета появился в монастыре, как всегда, в воскресенье, чтобы отслужить молебен в нашей часовне.

За полчаса до богослужения я встретила в коридоре Сабину, которая несла из белошвейной мастерской блюдо с нетронутыми кушаньями. На нем стояли два бокала: один — с кофе, а другой — с молоком, тарелка с четырьмя ломтиками ржаного хлеба, четырьмя кусочками масла и двумя кусочками сыра.

— Ксендз даже не притронулся ни к чему. Сказал, что очень торопится, и ушел, — пояснила Сабина.

С недоверием поглядела я на скромный завтрак.

— Матушка и в самом деле ничего больше не положила на блюдо?

— Нет. Даю слово…

Я кивнула головой и пошла своей дорогой, обогащенная еще одним уроком из области тонких человеческих чувств.

Вскоре после этого происшествия ксендз уехал. Неблагодарные, мы быстро вычеркнули его из своей памяти, хотя только его щедрости обязаны мы тем, что единственный раз за все время пребывания в приюте наелись досыта.

* * *

— Когда наступает пасха, то меня охватывает радость — значит, весна уже совсем близко, — говорила Казя, очищая забрызганные грязью туфли. — Не люблю зимы. Однако весною голод еще заметнее. Знаешь, — добавила она, понижая голос и обращаясь ко мне, — половина картофеля сгнила в подвале. Матушка ходит расстроенная: запасов хватит только на две недели.

— Поедете за квестой.

— А что из того? Весною гуралы сами нищенствуют. Если мы даже и поедем, так ничего не выклянчим.

— Белошвейки заработают.

— Думаешь, это так легко! На нашей улице одна вдова основала такую же мастерскую. Да где там — такую же: там есть зеркала, кресла, журналы мод. А у нас одни только святые образа. Половина клиенток перебежала теперь к вдове. У нас остались одни лишь старые девы, а они-то как раз платят меньше всех. Вот как белошвейная мастерская обанкротится, то уж и не знаю, что тогда будет. Разве что помрем с голоду.

В коридоре у окна мы заметили матушку-настоятельницу. Она вертела в руках портмоне, потом вынула из него бумажку, разгладила ее, вздохнула и снова спрятала.

Сестра Юзефа ходила нахмуренная. Из четырех машин, стоявших в мастерской, три не работали. На прялке, на кроснах, на деревянных рамах для стежки одеял лежал слой пыли. Безработные швеи штопали и латали старые половики. Угроза, нависшая над белошвейной мастерской, приняла размеры настоящей катастрофы, когда в течение только одного дня несколько самых щедрых клиенток взяли обратно свои заказы. На робкий вопрос сестры Юзефы, почему они это делают, одна из них отрезала: «Ох, кажется мне, что ваши работницы очень измучены. Бедняжки, они выглядят так плохо. Видно, у вас большие заказы и девушки слишком много трудятся. Нужно дать им отдых. А, кстати говоря, христианская справедливость велит и другим дать заработать».

Безропотно ели девчата на ужин совершенно постную кукурузную кашу. А на завтрак — один лишь черный кофе.

Казя, поднося к губам кружку, понимающе подмигивала нам.

— Элегантные пани пьют черный кофе после полудня, ну, а мы можем пить его и утром, — верно?

У нас создалось впечатление, что монахини, как хоровые, так и конверские, ожидают каких-то решительных действий с нашей стороны, которые предотвратили бы катастрофу. Напуганные молчанием швейных машин в мастерской, они стали доверять более нашей предприимчивости, чем монастырским обычаям. Недостаточно мужественные для того, чтобы ждать, доверяясь лишь милости божьей, они пытаются, в свою очередь, обращаться к нашей хитрости. Охваченные паникой, они ищут выхода из положения в нашей смекалке и инициативе.

В один из этих тяжелых дней Сабина ворвалась с громким криком на веранду, где матушка-настоятельница обрывала с гортензий засохшие листья.

— Какой-то гурал хочет продать мешок брюквы и корзину моркови. Сказал, что для сирот отдаст их дешевле. Он ждет на дворе. Матушка ведь купит, верно?

Привлеченные криком Сабины, мы столпились на веранде.

Морковь, а еще более — брюква хорошо набивают голодные желудки. Лишь бы овощи разварить как следует и посыпать мукой. Может быть, даже — ржаной. С надеждой всматривались мы в лицо настоятельницы.

— Моркови уже нет в подвале, — многозначительно заметила Йоася.

— Сегодня не купим, — порывисто прервала ее матушка. — Скажите ему, чтобы уезжал.

Но сироты не думали сдаваться.

— Если не купим сегодня, то когда же? Он ведь не будет дожидаться нас. А если бы мы даже и поехали за квестой, то еще не известно, привезли бы хоть мешок картофеля. Пусть матушка купит. Мы выторгуем.

— Мы можем сказать, что ежедневно будем за него молиться, — заявила Зоська. — Он немного пьян и не будет долго торговаться.

— Я скажу ему, что буду поститься за него, — великодушно предложила Владка, готовая к самопожертвованию.

— Нет, нет… — матушка покраснела, — это невозможно.

Однако девчонки уже не слушали ее. Сабина, Владка, Геля выбежали на двор. Через минуту они вернулись, таща огромный мешок. Владка, вспотевшая и запыхавшаяся, начала развязывать мешок, приговаривая:

— Сам господь бог ниспослал нам этого пьянчужку, За всю морковь и брюкву он запросил восемь злотых. Да еще сказал, что даст нам бесплатно овсяной соломы со своей повозки.

Матушка, нервно теребя платок, еле выдавила из себя:

— Унесите это как можно быстрее!

— О, смотрите, какая сладкая! — наслаждалась Сабина, пихая за обе щеки грязную неочищенную морковку. — Настоящая каротелька.

— Унесите это сейчас же!

Девчата, с радостным визгом склонившиеся над мешком и рывшиеся в моркови, выпрямились.

— Почему унести? Что вы говорите?

В дверях появилась Казя с корзиной, наполненной серыми брюквенными головками.

— Вот принесла. Оттащить в подвал?..

— Почему матушка не хочет купить морковь? — возбужденно кричали рассерженные воспитанницы.

— Что случилось? — спросила Казя.

— Матушка велит отдать все это назад гуралу.

— Как так? — Казя шумно опустила корзину на пол. — Ведь матушка знает, что запасов в подвале не хватит даже на месяц. А он возьмет столько, сколько мы ему дадим. Сказал, что хочет сделать добро для сирот.

— Деньги, предназначенные на ваше содержание, кончились, — с трудом шевеля губами, пояснила матушка. — Поэтому мы должны экономить.

— Как это — на наше содержание? — сунула и я свой нос. — А на содержание сестер? Ведь сестры тоже должны есть!

— Вот потому-то и сестры тоже экономят. Мы — нищенствующий монашеский орден. Нашей обязанностью является покорно сносить все, что посылает нам судьба. Ваше страстное упорство…

— Геля, бери мешок. Отнесем его в подвал, — прервала настоятельницу Сабина.

— Я категорически запрещаю, — матушка придержала Гельку за руку и с усилием добавила: — Не можем мы лишаться последних злотых. Завтра пойдем в гмину.[14] Может быть, достанем картофеля.

Но на все ее доводы Сабина ответила тоном хозяйки, которой поручено кормление целой семьи:

— Пусть матушка идет в свою келью. Мы скажем ему, чтобы пришел за деньгами через две недели.

И матушка, почувствовав себя лишней, рванулась к келье так поспешно, словно она убегала от корзины с брюквой и мешка моркови, вокруг которых плясали радостные воспитанницы.

— Что мы теперь будем делать? — спросила Владка, грызя кончик карандаша.

Были часы медитации.[15] Сестра Алоиза продиктовала нам тему для сочинения на великий пост: «Какие мысли возбуждают во мне образы двух разбойников?»,[16] раздала листки бумаги и ушла в келью.

— Ведь кажется, ему было сказано, что он получит деньги через две недели, — продолжала Владка.

— Как это «кажется»? — запротестовала Сабина. — Сказано было — и нужно заплатить.

— А откуда мы возьмем деньги?

Вошла сестра Алоиза.

— Прошу вас не отвлекаться от сочинения. Казя, над чем задумалась?

— Над тем, что этому доброму разбойнику должно было быть немного неприятно…

— Остановись, дитя, что говоришь ты? Разве Христос не сказал: «Никто не добр, как только один бог»?

— Он так сказал наперекор евреям, чтобы сделать им это назло, — заявила Казя. — А если бы тот разбойник сделал бы что-нибудь хорошее? Если бы он дал меру картофеля бедным еврейским детям или освященного хлеба, то был бы добрый или нет?

— Отдельный поступок не свидетельствует еще о характере человека. — И сестра Алоиза, выходя из трапезной, добавила: — Прошу быстрее кончать сочинение, а то мы сегодня должны провести еще спевку.

— А может быть, наш гурал-торговец и есть как раз такой вот добрый разбойник? — размечталась Казя. — Только сестра Алоиза не опознала его?

— Ты лучше придумай, чем ему заплатить.

— Можно сказать, что каждая из нас пожертвует по два крестных хода за его семью, — предложила Зоська.

— Только без жульничества, — резко осекла ее Геля. — Вот если бы он пообещал тебе морковь, а дал бы вместо нее бочку святой воды, ты была бы довольна?

— Ну, еще бы! Теперь на святой воде можно хорошо заработать, — рассмеялась Зоська и выбежала из трапезной.

— Сумасшедшая. — Геля передернула плечами. — Нужно придумать способ, как бы пустить в ход белошвейную мастерскую, чтобы вернуть клиенток, чтобы у швей была работа, а у матушки-настоятельницы — деньги на картофель и морковку. Подумайте над этим.

— Мне кажется, — несмело начала Зуля, — что каждой клиентке нужно дать что-нибудь для поощрения. Святой образок, например, или скуфейку.[17]

— Ничего подобного! — горячо запротестовала Йоася. — Как раз нужно поснимать святые образа, на их места повесить зеркала, шить блузки новых фасонов, а не такие старомодные, со стоячими воротничками. Купить журналы мод. Жаль, что нет тут Янки. Она сумела бы это устроить. Одна пани показывала сестре Юзефе образец ночной рубашки, сшитой в мастерской у вдовы. Говорю вам — чудо!

— Обойдемся без твоей Янки, — буркнула Геля. — Сами сумеем сделать, что надо.

Девчата разделились на два лагеря. Один из них, довольно малочисленный, но зато ужасно упрямый, требовал оставить образа на месте, в мастерской. Совсем неожиданно к этому лагерю примкнула и Сабина.

— Люди привыкли смотреть на нашу мастерскую как на благочестивое заведение, — доказывала она. — А как только увидят новшества, будут удивляться. Я бы советовала повесить такую афишу, на которой было бы написано, что за клиентов нашей мастерской мы молимся особо. Это бы людям понравилось. Люди любят все, что делается для них даром.

— И что же? — с презрением прервала я Сабину. — Ты не постеснялась бы повесить на стене такие афишки: «За пошив одеяла в нашей мастерской обязуюсь прочитать за здравие клиентки пять раз молитву «Богородице дево, радуйся» — бесплатно. За занавески — три «Слава отцу и сыну и святому духу…» — Я осеклась: в трапезную вошла сестра Алоиза.

— Кончили сочинения?

— Я даже и не начинала, — буркнула Геля.

— И я тоже…

— И я…

— Почему?

— Почему? — Геля повторила, как эхо, этот вопрос, сильно побледнела и вдруг решительно поднялась с лавки, не в состоянии скрыть своего возбуждения. — Да что тут прикидываться! Сама матушка сказала, что сестрам нечего есть. Что такие они бедные. Мы-то хоть уж привыкли к голоду. А вот вы… Вместо того, чтобы писать сочинение, мы как раз и обсуждали, что нам делать, чтобы наша мастерская вернула своих клиентов, а сестры вместе с нами не умерли бы с голода.

Монахиня часто, прерывисто дышала, словно раненная в грудь.

— Кто вам это наговорил?

— Я же сказала, что матушка.

Сестра Алоиза вышла, сгорая от негодования.

Воспитанницы удивленно пожимали плечами, а Казя с иронией заметила:

— Ну, от нее ничего умного ожидать нельзя. Давайте-ка сами решим, как наладить дела в мастерской.

После нескольких дней коллективного обсуждения, споров, различных умозаключений у нас родился счастливый замысел: дать объявление, что мастерская бесплатно делает различные мелкие услуги, связанные с пошивом белья, — штопает нательное, постельное и столовое белье, чинит чулки, перелицовывает стершиеся воротнички мужских сорочек. Мы знали по собственному опыту, сколько времени отнимает эта канитель, и потому были твердо уверены, что наша затея снова вернет нам заказчиц.

На следующий день все старшие девчата писали объявления о бесплатной починке белья, а когда объявления были готовы, я и Геля спрятали их за чулки, прихватили с собою заранее приготовленный клей из ржаной муки — и бегом на улицу. Мы приклеили несколько листочков с объявлениями на заборе, несколько — на стене булочной и еще несколько — на дверях старого костела, особенно часто посещаемого туристами.

Когда я вернулась со скотобойни, Сабина затащила меня в мастерскую:

— Погляди!

На столах лежало множество рваного белья, носков, дамских чулок и дырявых перчаток.

— Всю первую половину дня таскали. В конце концов мы заперли калитку на ключ. Нанесли столько, что за неделю этого не привести в порядок. И ни одного заказа! Одни только бесплатные штопки…

Я почувствовала, как слабеют мои колени, и села.

— Что же теперь будем делать? — прошептала я.

Сабина беспомощно развела руками.

В коридоре послышался шум; в мастерскую вошла матушка, за нею — сестра Алоиза и сестра Юзефа… Матушка держала в руке листок с объявлением, которое вчера так деловито выводила Казя на клочках бумаги.

— Кто это сделал?

— Мы, — ответила я не слишком уверенно.

— И что это должно означать?

— Мы думали, если дадим такие объявления, то клиентки понесут нам заказы и всё будет, как прежде… Чтобы заманить их в нашу мастерскую, мы и расклеили бумажки, в которых говорилось, что будем бесплатно ремонтировать… Этого мы не предполагали. Люди нанесли одни лишь лохмотья, чтобы все им — даром, — разъясняла я, с трудом сдерживая слезы.

Матушка часто-часто заморгала, словно ее глаза начал сильно резать яркий дневной свет.

— Однако все это понапрасну, — спокойно заключила Сабина. — И что за свиньи эти люди — хотят, чтобы все бесплатно, и не желают дать нам хоть сколько-нибудь заработать. Сейчас же пойдем и посдираем эти объявления.

Матушка, теребя в руке злополучный листок, бросила нам небрежно:

— С какою целью вы все это выдумали?

— Заработать на монастырь, — пробормотала я.

— Для кого?

— Нам всем хочется есть, а матушка сказала: даже сестры и те голодные, — с достоинством пояснила Сабина.

Плечи настоятельницы вздрогнули.

— Ах, боже мой!.. — прошептала она и с опущенной головой поспешно вышла из мастерской. Обе монахини молча последовали за нею.

Об этих неудачных объявлениях, о моркови и матушке-настоятельнице размышляла я, склонившись над листком чистой бумаги. В школе у нас была традиция ежегодно перед 19 марта писать письмо с именными пожеланиями пану маршалу Юзефу Пилсудскому. Школьное начальство особенно большое значение придавало при этом заголовку письма. Автор лучшего заголовка получал обычно высокий балл по польскому языку.

Я долго вертелась на лавке, прежде чем вывела на бумаге один за другим несколько пробных заголовков: «Любимый, самый лучший наш отец», «Великолепнейший рулевой», «Обожаемый вождь».

После этого я заглянула в правила поведения воспитанниц монастырских приютов и вывела каллиграфическим почерком:

«Со словами величайшего уважения, идущего из самой глубины сердца, и горячей любовью пишу я это письмо…»

Для начала как будто получалось совсем неплохо. Я сунула листок в очередной номер «Заступника», который лежал в ящике на тетрадях, и помчалась на кухню, так как была моя очередь мыть кастрюли.

После вечерней молитвы сестра Алоиза позвала меня пред свои ясны очи.

— Напрасно ты укрываешь свои чувства, дорогое дитя. Любви не нужно стыдиться, поскольку сам бог влил ее в наши сердца. Когда ты кончишь свое письмо святому отцу,[18] то перепиши и дай его мне. После слова «рулевой» надо добавить — «Христова корабля». А о каком вожде думала ты? Ибо если о вожде «Евхаристичной Круцьяты», то так и нужно написать. Твое письмо, а точнее — его начало склонили меня к мысли предоставить тебе почетное право, которого, несомненно, захотят добиться все девчата — «рыцари господа Христа». Ты будешь помогать сестре Юзефе в украшении плащаницы.

— Заплати вам бог, — прошептала я, красная, как свекла. Монахиня, тронутая моей кротостью, ласково потрепала меня по волосам.

Заблуждение сестры Алоизы принесло мне короткое благополучие.

Я получала разные вкусные вещи со стола монахинь, сопровождала их, когда они следовали к обедне. Но длилось это недолго. Когда в школе по случаю окончания четверти у нас было итоговое собрание, классная воспитательница, желая сделать приятное монахине, похвалила меня за «преисполненное чувств» письмо маршалу Пилсудскому, начинающееся словами: «Любимый, самый лучший наш Отец, Великолепнейший Рулевой, Обожаемый Вождь»…

Сестра Алоиза слушала письмо с мрачной физиономией, а после возвращения в приют вызвала меня в переговорную. Здесь мне была прочитана нотация, из которой явствовало, что хотя пан маршал и является главой государства, но титул «самого лучшего отца» принадлежит прежде всего богу, а потом наместнику его на земле — папе, и она, сестра Алоиза, удивлена поведением учительницы, которая не понимает этой истины…

Похвалы учительницы и нравоучения монахини вселили в меня убеждение, что у меня два отца. Один из них является маршалом Польши, другой — восседает в Петровой столице.[19]

Присев на корточки возле корзины с прелым картофелем, который нужно было перебрать к ужину, я размышляла над удивительными превратностями этого мира. И я готова была охотно пожертвовать хотя бы одним из всесильных, ослепляющих своим блеском отцов за пару теплых чулок, за чистую постель без вшей, за тарелку вкусного супа… Увы! Никто, к сожалению, не предлагал мне пойти на такую жертву!

* * *

Я смотрела на серую стену, где стиснутый золотою рамой Христос в красном, словно кровоточащем, одеянии нес свой тяжкий крест на Голгофу. Был печальный, сырой полдень. Украшенные фиолетовыми лентами кресты и фигуры как-то особенно подчеркивали пустоту и холод костела.

— Таля… — раздался шепот возле самого моего уха. — Я пойду сегодня в пекарню вместо тебя. Мне нужно с ним увидеться.

— С кем?

— Ах, ты ничего не знаешь? — Гелька зарделась. — Еще никогда в жизни не была я так счастлива…

Она умолкла, так как появилась новая толпа людей, тянувших печальные песнопения. Казалось, даже каменный костельный свод и тот тяжело вздыхал: «О народ мой, что я сделал тебе!» — рыдали стены.

Я попятилась в сторону. Окруженный толпою молодежи, священник громко читал о муках Христа, пострадавшего за весь наш род человеческий.

Обращая взгляд на изображение трех женщин, стоящих с заломленными руками, я шепотом спросила:

— Откуда ты его знаешь?

Вошел служитель, зажег свечи на боковом алтаре; слабые отблески их огоньков поползли вдоль витых позолоченных колонн и замерли на каменном лице плачущего ангелочка.

— Не могу сказать тебе, — с жаром ответила Гелька. — Он хочет, чтобы я убежала с ним.

— Куда?

— Куда угодно! Он — музыкант. Играет на скрипке, кларнете, ходит по свадьбам. Дождемся пасхи, а там…

Я посмотрела на нее. В сером беретике на рыжих волосах, невысокого роста, худощавая, она, казалось, излучала какой-то особый аромат и свет. Гелька была влюблена…

Мы стояли под образом, на котором был изображен Христос, безжалостно распятый на кресте.

Ксендз, обращаясь к толпе детей, рассказывал, как разорвалась в храме завеса, как задрожала земля и с грохотом обрушилась скала… Но человек на кресте, казалось, ничего об этом не ведал. Склонив увенчанную терновым венцом голову на выпятившуюся грудь, он спал.

Гелька наклонилась ко мне.

— Если хочешь, я тебе его покажу. У него кудрявые волосы, и он такой красивый. Правда, он немного калека — припадает на одну ногу. Но это ничего. Я буду опекать его.

Шепот Гельки смешивался с топотом многочисленных ног. Было уже совсем темно. Все новые и новые толпы людей входили в костел, медленно шли, плаксиво пели. Длинные тени, трепетные огоньки свечей; кашель, эхом отскакивающий от каменного свода; ниши часовен, прикрытые железными решетками, дышащие морозом, как кропильницы, наполненные черной водой, — все это распространяло вокруг холодную печаль.

… В монастыре нас ожидало приятное известие:

— Сегодня пришло много клиенток, — докладывала Казя, вся сияя от радостного волнения. — Получены заказы на четыре тюлевых занавески, на переделку двух пуховых одеял и на несколько мелких вещиц.

Я засыпала с мыслью о том, что мир не так уж плох. Вот ведь благодаря бесплатным починкам наша белошвейная мастерская получила заказы; будет теперь чем заплатить за морковь и, возможно, хватит денег даже на покупку картофеля.

Когда сестра Алоиза потребовала от нас письменные работы о двух разбойниках, мы твердо заявили ей, что у нас нет времени на писание божественных сочинений, так как мы должны идти в белошвейную мастерскую и заниматься починкой белья. Сестра Алоиза пришла в неистовство; она с возмущением упрекала матушку-настоятельницу, пыталась вернуть нас к прежнему образу жизни, однако все было напрасно. Матушка рассеянно выслушивала жалобы воспитательницы, произносила несколько нечленораздельных слов и оставляла опечаленную монахиню на милость взбунтовавшихся сирот. А бунтовщицы, вместо того, чтобы с диким визгом носиться по скамьям, отказывались даже от рекреации и, сидя чинно за столами, латали дыры на белье. Усердная сосредоточенность время от времени прерывалась только возгласами:

— Эта рубашка так хорошо пахнет!

— У меня уже весь палец исколот. Дайте кто-нибудь наперсток!

— Латаю уже третьи кальсоны. Кто хочет поменяться со мною?

— Глядите-ка, какой бюстгальтер! Просто игрушка!

Клиентки, приходившие в мастерскую с заказами, старательно допытывались, на самом ли деле мастерская бесплатно производит починку белья. И Казя отвечала с достоинством:

— Да, разумеется, но только нашим постоянным клиенткам, проше пани.

Тем временем новые хлопоты, возникшие в итоге бурной деятельности на белошвейном поприще, овладели нашими помыслами. Мы долго толковали о том, как быть, и вот, наконец, Казя и Йоася решительно остановили матушку-настоятельницу, когда та направлялась в свою келью:

— Проше матушку…

С беспокойством взглянув на девчат, монахиня остановилась. И снова нас поразила появившаяся в ней черта пугливой готовности к уступкам, желание сбежать или по крайней мере не касаться вопросов, поставленных перед нею самой жизнью.

— Проше матушку, — храбро повторила Казя. — Нам нужен для мастерской манекен. Сегодня были две клиентки, хотели даже заплатить вперед, но им не понравилось, что у нас нет манекена, и они ушли…

Матушка сделала неопределенный жест рукой и продолжала стоять молча, как бы удивляясь, зачем мы ее задерживаем, и не понимая, чего, собственно говоря, от нее хотим.

— И где же вы поставите этот манекен? — неуверенно спросила она наконец.

— Мы уже думали над этим, — горячо вмешалась в разговор Йоася. — На месте фигуры святого Иосифа. Святой Иосиф может стоять и в часовне.

Матушка пыталась возражать прежним повелительным тоном, но Казя категорически оборвала ее на полуслове:

— Даже стыдно, что святая фигура до сих пор стояла в мастерской, где клиентки раздеваются и меряют блузки. А манекен у нас должен быть!

— Вещь это дорогая… — начала было матушка, — и по-моему…

— Мы сделаем такую кружку — «Пожертвования на манекен» — и повесим ее возле дверей в мастерскую. Это наверняка понравится клиенткам.

— И купим манекен на деньги, которые будут собраны пожертвованиями, а дамам из общества святого Викентия скажем, что нам прислал его ксендз-опекун в память о посещении нашего монастыря — как дар для сирот из белошвейной мастерской. — И Казя, переведя дух, бросила в сторону потерявшей почему-то голос и двинувшейся к выходу настоятельницы: — Пусть матушка не принимает это близко к сердцу. Мы все сами уладим!

— Вы только скажите мне, а как, собственно, выглядит этот манекен? Кто-либо из вас видел его когда-нибудь? — Огорченная Казя внимательно оглядела наши лица, на которых замерло недоумение.

Оказалось, что ни одна из девчат манекена не видела.

— Велика беда! — презрительно отозвалась я. — Пойдем в магазин, спросим, сколько стоит, и посмотрим…

— Если бы я знала, как выглядит этот манекен, можно было бы сделать его и самим, — медленно произнесла Казя, о чем-то глубоко задумавшись.

Ее проект сразу же понравился нам всем. Самим сделать манекен — в этом было нечто привлекательное. Да и в конце концов, разве мы не делали в нашем приюте все без исключения своими руками? Сами чинили туфли, сами шили одежду, а когда появлялась необходимость, то сами орудовали и топором и молотком.

— Нужно только хорошо знать, как выглядит этот манекен, — в глубокой задумчивости шептала Казя.

На следующий день Йоася, вернувшись из пекарни, приветствовала нас громким возгласом:

— А я видела манекен! Знаю, какой он из себя!

— Где видела?

— У моей подружки отец занимается ремонтом одежды. Шить он не умеет, а штопка у него хорошо получается. Перед тем как отправиться в пекарню, я забежала к ней домой и видела. Этот манекен, правда, немного попорчен, однако подружка уверяла, что когда он был целый, то выглядел очень красиво.

— А что нам толку от этого испорченного манекена? Мы хотим знать, как выглядит целый.

— Это что-то вроде скульптурного бюста, — объясняла Йоася. — Но ни груди, ни головы нет. Есть только немного шеи, перед и зад. Ну, и рук тоже нет. Зато есть бока…

— Как это — груди нет? — подозрительно спросила Казя. — Я же своими ушами слышала, как одна клиентка говорила: «Когда блузка предварительно примеряется на манекене, то она лучше лежит на груди». Грудь обязательно должна там быть.

— Ну тогда идите и посмотрите его сами, — обиделась Йоася.

— Это был, наверно, мужской манекен, — поспешила я прекратить спор, — а нам нужен дамский. У дамского манекена должен быть бюст.

— Почему же должен? — продолжала упорствовать Йоася. — В таком случае в мастерской надо иметь два манекена: один с грудью для тех клиенток, которые хотят, чтобы блузки у них не морщились, а другой без груди — для старых дев. Видел ли кто-нибудь из вас, чтобы старая дева имела бюст? Все они плоские, как доски…

Дело начало осложняться. Мы не могли допустить у себя в мастерской что-либо такое, что оскорбило бы чувства старых дев. И в то же время было бы непростительной ошибкой отпугнуть модных клиенток, которых мы только что с огромным трудом привлекли своими объявлениями на заборах.

— Просто-напросто надо сделать манекен с этакими небольшими грудями, — рассудительно заметила Зоська, — и поставить в углу за занавеской. Можно накрыть его куском белой материи, присборенной у шеи, и приклеить кукольную головку. Эту рубашку с кукольной головкой можно будет то надевать, то снимать, в зависимости от того, какая придет клиентка — старая дева или настоящая пани.

На это предложение согласились все единодушно.

Теперь нужно было только присмотреть манекен, который соответствовал бы нашему идеалу, или в конце концов сделать его собственноручно.

— Какая-то пани хочет видеть руководительницу нашей мастерской! — крикнула в приоткрытую дверь Зуля. — Она ждет на веранде.

На веранде мы встретили солидную пожилую женщину. Увидев нас, она тотчас же поднялась со стула и, нервно теребя ручку дамской сумочки, сказала:

— Я хотела бы поговорить с руководительницей мастерской.

— Мы сами руководим мастерской, — с достоинством пояснила Казя.

Женщина окинула внимательным взглядом щупленькую фигурку воспитанницы, и вдруг лицо гостьи начало покрываться ярким румянцем.

— В таком случае паненки мило придумали! Превосходно! Хитростью и коварством привлекать людей! Забрасывать крючок с приманкой, будто бы они даром делают починку! Чтобы только побольше клиенток прихватить. Такие, казалось бы, на́божные особы, а даже еврея перехитрят!

— Чего пани от нас хочет? — возмутилась Гелька. — Разве мы пани знаем или пани знает нас?

— Это та самая вдова, которая держит мастерскую… — шепнула Владка мне на ухо.

— Вы забрали у меня всех клиенток! — охнула вдова. — Разве это справедливо? Нет! Это называется обкрадывать честного человека, вырывать изо рта кусок хлеба… — Женщина вдруг грузно опустилась на стул, закрыла лицо руками, и все ее мясистое тело начало содрогаться от рыданий. Возмущенные и беспомощные, мы ждали, когда она успокоится.

— Я не выдержу такой конкуренции, — жаловалась она, — откуда же мне? Мне всего-то две паненки помогают, а вас… Сколько же вас здесь? — вдруг деловито осведомилась она, прерывая рыдания и вытирая нос.

— Тридцать…

— Ну вот, пожалуйста. Если бы каждая из вас заштопала только один носок или залатала две дырки, — и то уже несколько верных злотых. А откуда я возьму так много бесплатных рабочих рук? Держала я двух паненок… — тут женщина снова уткнулась носом в платок, и без того уже весь мокрый от слез.

— Так чего же пани хочет? — с возмущением воскликнула я. — Чтобы мы голодали из-за вас? У нас тоже есть свои обязанности по отношению к людям, и мы должны их выполнять!

— Я знала, что вот эти самые, монастырские, — хуже всего… — простонала вдова. — Жаль, что пришла сюда. Вам безразлично, что я — мать… — Остальные слова потонули в громких рыданиях. — Но господь бог припомнит вам мою обиду. Мне надо платить в гимназию за обучение дочки и сыну отправлять посылки в санаторий. Я знала, что напрасно буду взывать к вашим сердцам…

Однако, несмотря на столь плохое мнение о наших сердцах, она, умоляюще сложив руки, начала просить:

— Мои дорогие паненки, давайте договоримся. На что вам столько клиенток? Вы ведь все получаете бесплатно. И еду, и крышу над головой, и одежду. А я должна все добывать сама, вот этими руками, — она вытянула перед собой обе руки, обросшие мелкими волосками. — Посылать в школу и содержать двоих детей — разве это легко? А ведь я уже немолода.

— Так чего же все-таки пани хочет от нас?

Вдова уселась на стул поудобнее.

— Чтобы вы перестали объявлять об этих бесплатных починках. А если у вас слишком много клиенток, то адресуйте часть из них ко мне. Поделимся. Я тоже, когда наступит сезон, поделюсь клиентками с вами.

Требования вдовы казались мне наглыми и алчными. Обещанию, что в разгар курортного сезона она уступит нам часть клиенток, ни одна из девчат не поверила.

— Даже и речи не может быть об этом! — воскликнула я. — Мы ведь тоже хотим есть… — Я прикусила губы, мною овладел стыд. Чего ради нужно сообщать этой женщине о том, что вчера мы ели болтанку из ржаной муки, а масла вообще никогда не получаем. Охваченная тревогой, она думала только о своих детях, а в нас видела лишь грозных конкуренток. Сидя здесь, на веранде, как на раскаленных углях, она строила из себя любящую мать, а в душе наверняка презирала и ненавидела нас. Во имя того, чтобы добыть деньги на гимназию для дочери и на санаторий для сына, она готова была растоптать нас. А вот теперь она с шумом вытирала нос, бросая в нашу сторону короткие, испытующие взгляды.

— Хорошо, — отозвалась вдруг Гелька. — Обещаем, что мы больше не будем давать объявления.

— И поснимаете с заборов те, что уже висят?

— Поснимаем, — неохотно подтвердила Гелька.

Вдова поднялась со стула. На лице ее была написана благожелательность, глаза едва не светились от счастья.

— А это для паненок, — сообщила она и, раскрыв клеенчатую сумочку, выложила на стол кулек конфет. Глаза у девчат загорелись. Вдова, зорко следившая за нами, тут же предложила елейным голосом:

— Так, может быть, сейчас же пойдем и посрываем?

— Нет, не теперь, — запротестовала Казя с неожиданным раздражением.

Геля взяла кулек с конфетами, взвесила его на ладони и, возвращая вдове, сказала с ехидством:

— А эти конфетки прошу отдать паненкам из вашей мастерской. Они, наверно, не получают у пани никаких сладостей.

Вдова посмотрела с удивлением, задумалась и, тяжело вздохнув, спрятала конфеты в сумочку. В дверях она еще раз обернулась:

— Вы могли бы прийти ко мне в субботу. Разумеется, не все сразу, а так — по три паненки на неделю. Угостила бы вас пирогом с повидлом. Каждую субботу я пеку такой пирог.

Мы пожали плечами, не спеша с благодарностями. Вдова со своим пирогом и своей обеспокоенностью казалась нам смешной и какой-то по-детски несерьезной. Мы чувствовали себя значительно взрослее ее.

— Так что же будем делать? — спросила Владка, когда дверь захлопнулась за гостьей.

Казя махнула рукой:

— Бумажки с объявлениями можно уничтожить: заказов у нас достаточно.

— А манекен?

— Манекен должен быть. Кстати сказать, в отношении манекена мы ей ничего не обещали.

— Не знаю только, откуда мы возьмем столько денег, — разволновалась Гелька. — Хоть бы по крайней мере все девчата прилично чинили. А то вот Зоське не хочется.

— Пусть тогда вносит деньги, — заявила Сабина.

Зоська покраснела под устремленными на нее взглядами.

— Думаете, не сумею заработать? Велико дело! Мне не надо сидеть над дырками…

— Не хочешь чинить вместе с нами — не будешь есть, — холодно прервала ее Геля. — Ест тот, кто работает.

На это Зоська ответила вызывающим тоном, который она приняла теперь после случая с картофелем:

— Не хочу ни латать, ни штопать, а деньги у меня будут!

— Ну что же, через неделю выложишь свою долю из денег, предназначенных на манекен, сюда на стол, в трапезной, или перестанешь есть из нашего котла.

— Так вот чтобы вы знали: выложу! — взвизгнула Зоська, выбегая из трапезной.

Объявления были уничтожены.

Но наши головы по-прежнему были переполнены заботами о том, где взять манекен, в котором мы начали видеть главное условие дальнейшего процветания мастерской.

И вот однажды Казя, раздеваясь перед сном, спокойно сказала:

— Я достану манекен.

— Откуда?.. Каким чудом? — посыпались со всех сторон вопросы.

— Мы возьмем бюст Пия Десятого.[20]

— Казя!

— Ничего не бойтесь. Я уже все обдумала. В ризнице приходского костела есть его статуя. Не целая, а только до половины, и голова немного побита. Но ведь у манекена не бывает головы. Нужно только отбить лишнее, обшить фигуру, или, как это говорится — бюст, материей, и все будет готово. Завтра я попрошу служителя, чтобы он отдал мне статую. Я принесу ее незаметно в мешке и спрячу под хо́рами в старом костеле. Чтобы сестра Алоиза не видела. Там мы обошьем его материей, отобьем остаток головы молотком и после этого принесем в мастерскую.

— А что ты скажешь сестрам? Что манекен свалился нам с неба?

Казя на минуту задумалась.

— Можем сказать, что нам принесла его одна клиентка, когда сестры находились в часовне на молебне. Она, эта клиентка, будто бы имела когда-то свою мастерскую, а теперь уезжает отсюда и этот бюст… то есть я хотела сказать — этот манекен ей больше не нужен. Сестра Юзефа поверит, она никогда не слушает, что говорят. Матушка не разберется в нашей хитрости, а сестру Алоизу мастерская не касается, так что она сюда и не заглянет.

С тревогой в сердце ложились мы спать. Несмелая Зуля решилась, наконец, задать волновавший многих из нас вопрос:

— А это не будет грехом — сделать манекен из статуи святого отца?

— Прежде всего, коль не будет у него головы, так не будет он и святым отцом… Просто-напросто… безголовая фигура, — убежденно ответила Казя.

Зулька вздохнула и ни о чем больше не спрашивала.

Церковный служитель, к которому обратилась на другой день Казя, не оказал ей никакого сопротивления. Он с чувством удовольствия, что избавляется от попорченного бюста, отдал Казе Пия X. Казя заверила служителя, что все сестры будут горячо обрадованы сделанным подарком и благодарны за него. Она сунула бюст в большой заплечный мешок, используемый летом для доставки шишек из леса, и отправилась назад.

Возле забора ее поджидали Владка и Йоася. Они выхватили мешок из Казиных рук и затащили его в старый костел.

Я подошла в тот момент, когда вся тройка, присев на корточки, с любопытством рассматривала будущий манекен.

— И в самом деле, очень хороший, — похвалила я, сразу оценив тот факт, что фигура Пия X имела нормальный размер груди. — Когда обошьем его материей, то будет в самый раз. Надо только отбить молотком оставшуюся половину головы.

— О господи! — содрогнулась Владка. — Я не буду отбивать, не хочу, чтобы у меня рука отсохла.

— Глупая! Давай молоток, а если нет молотка, то камень.

Принесли камень. Я опрокинула фигуру Пия X на спину и била по гипсу до тех пор, пока то, что некогда являлось половиной гипсового черепа, не превратилось в мелкие осколки.

— Ну, нате! — воскликнула я, распрямляя спину и отряхиваясь от пыли. — Подметите теперь пол и прикройте бюст бумагой или старым тряпьем. А потом надо подумать, откуда мы возьмем материю для обшивки.

Я побежала к двери, но вдруг поскользнулась и упала — упала так неудачно, что ободрала себе все колено. Поднимаясь с пола, я заметила, что Владка присматривается ко мне с каким-то странным выражением лица. Прихрамывая, я поплелась к выходу.

* * *

Безвольно опустив натруженные руки, сидела я в часовне на лавке. Вокруг разливался терпкий аромат фиалок. Пахло сырою землей и зеленью. На синем высоком своде часовни, словно мокрые камушки, сверкали звездочки. За неподвижными кустами миртов и олеандров, растущими в деревянных кадках, за рядами кадушечек с гиацинтами, похожими на застывшую пену, виднелись мертвенно-неподвижные белые очертания Мученика.

«Мне должны поставить хотя бы одну кадушечку с цветами, — подумала я, — и за мои мучения».

Ярко представив себе, что бы сказала в ответ на эти богохульные мысли сестра Юзефа, которой я помогала в украшении плащаницы, я направилась за молотком, чтобы прибить к лавке драпировку. У стен, между шпалерами миртовых деревьев, мелькала гибкая тень монахини. Шелестела гофрированная бумага. Под сводом часовни ютились шорохи, словно стекали струйки воды.

Из-за миртов до меня долетел голос:

— Принеси-ка два подсвечника из ризницы и поставь их на пьедестале…

Только я вышла из часовни, как сразу же окунулась в непроглядную темень бокового нефа. Посередине костела на паркетном полу виднелось пятно света. В центре его лежал крест. Возле него ползали на коленях, то припадая к кафельному полу, то вознося руки кверху, темные фигуры, похожие на черные флажки, которые насадили на древко, и они то взлетают к потолку, то вновь распластываются по земле.

«Ужасно печально, — подумала я, — словно во всем свете нет уже ничего, кроме теней. Даже жить не хочется».

И тут же я наткнулась на пару, уже один вид которой свидетельствовал о страстном желании жить. Девушка, приподнявшись на цыпочки, страстным, тихим голосом шептала что-то на ухо склонившемуся к ней мужчине. Он держал ее под руку. Ее лоб упирался ему в щеку. На шум моих шагов она обернулась и подбежала ко мне.

— Знаешь, я тебя искала по всему костелу.

— Я видела — как же…

— Меня сестра Алоиза прислала за манипуляжами ксендза-пробоща. Он говорил, что нужно их заштопать… — Наклонив голову, она продолжала еще более тихим мечтательным голосом: — Он сказал, что сразу же после пасхи мы поженимся…

— Кто сказал — ксендз-пробощ?

— Ох нет! Мой нареченный…

«Мой нареченный» — эти слова не переставали звучать в моих ушах, когда я чистила подсвечники, устанавливала кадушки с деревцами, перетаскивала тяжелые горшки с цветами, подметала пол в часовне и окропляла зелень водой. В голосе Гельки, когда она произносила эти слова, звучала гордость и сладость.

После пасхи и она покинет нас, как покинула в свое время Рузя. Была она моей подругой, а теперь здесь ничего-то ее уже не касается. Есть у нее свой нареченный.

Несмотря на то, что плащаница выглядела великолепно и в награду за свои труды я по возвращении в приют получила масляные оладьи, спать ложилась я грустная, как никогда.

Было еще совсем темно, когда, отбросив одеяло, я начала одеваться.

Гелька потянулась в кровати, зевнула и, не открывая глаз, спросила:

— Уже идешь? Еще пяти нет…

— У меня есть дело к служителю.

Гелька уселась на койке, широко развела руки, словно намереваясь кого-то обнять.

— Я так счастлива. Через неделю ничто из всего этого уже не будет меня касаться.

— Чем же ты будешь жить?

— Он получает в деревне место органиста. А я могла бы учить детей.

— Кто же будет тебе платить за это?

— Какая ты сегодня дотошная! Уж мой муж как-нибудь постарается, чтобы я не умерла с голоду.

— Как бы не так! — Расстроенная тем, что мне нужно идти убирать часовню, когда все еще храпят, я добавила с раздражением: — Он станет органистом, а ты будешь церковной привратницей. И должна будешь вычищать костел так же вот, как и я.

— Но он может и по-другому зарабатывать. Будет играть на свадьбах.

— Люди женятся и без музыки. А ты должна будешь целовать ручку ксендзовой прислуге, вот увидишь.

Гелька соскочила с кровати, обвила мою шею руками.

— Но ты мне сочувствуешь, правда? Я так ужасно хочу стать его женой. Ты должна быть на моей свадьбе. У него есть знакомый ксендз, который нам поможет, И ты тоже нам поможешь, хорошо?

— Хорошо… — великодушно обещала я. — А теперь пусти меня.

Гелька вскочила на койку, так что облако пыли поднялось над матрацем, и, вознеся обе руки кверху, запела: «Как заря, приход его…»

— А, вот видишь? — крикнула я с триумфом. — Это ведь совсем не свадебная песня, а всего лишь покаянная на великую пятницу! Вот увидишь, ты станешь церковной привратницей, пани органистова…

Смеясь, я выбежала из спальни…

Жена церковного служителя сказала мне через дверь, что муж поехал в лес за еловыми ветками для гроба Христова и что один из «римских солдафонов»[21] упился, а потому пожарная команда должна выделить другого.

Через боковую дверь и ризницу я пробралась внутрь костела, отодвинула решетку и вошла в часовню.

Стены были густо убраны еловыми ветками. Грядки с цветами притаились низко на полу, и только кустики солянки гордо возвышали свои ветки, увенчанные белыми соцветиями. Утопающая в полумраке и благовониях, полная торжественного обаяния, часовня предстала передо мною в совершенно ином свете.

Чем дольше я смотрела на алебастровую фигуру Иисуса, тем сильнее росло во мне радостно-тревожное ощущение, что через минуту должно произойти нечто неземное.

Вот под сводами возникнет шум. Белое облако отделится от каменного потолка и, отороченное мерцающим светом, опустится возле гроба. И я услышу голос: «Нет его — воскрес!»

Сердце начало биться у меня с такою силой, что перехватило дыхание. Я обернулась. То, что я не увидела ангела, совсем не разочаровало меня. И так все здесь было слишком прекрасно.

«Конечно, Иисуса здесь нет, — подумала я, — однако если он есть там, наверху, то может меня выслушать. — И тут же у меня вдруг вырвалось радостно, из самой глубины сердца: «Как заря, приход его…»

А потом я сразу как-то посерьезнела и, чтобы не могло быть ошибки в отношении моей просьбы, с которой обращаюсь в эту минуту, скандируя слова, я произнесла вполголоса:

— …Чтобы Гелька счастлива была с тем, кого любит, и чтобы он любил ее… чтобы они всегда были счастливы… чтобы я могла побывать на их свадьбе… дай им все то, что дать им можешь, о боже!..

Вставая с коленей, я подумала о том, что проработала до полуночи, украшая гроб Христов, и потому, может быть, господь Иисус не откажет мне в моей просьбе. Однако мечтательное настроение, неуловимое обаяние окружающего исчезли. Я почувствовала холод, каменный паркет показался мне плохо выметенным, несколько цветков завяло за ночь, две елки нужно было установить заново, потому что они накренились и могли свалиться. Было восемь часов утра, когда я возвратилась в приют. На веранде перед запертыми дверями стоял мужчина — с непокрытой головой, в сером плаще с пелериной. По этому одеянию и по черным вьющимся волосам я сразу же узнала его.

— Ка́роль!? Что ты здесь делаешь?

— У меня есть дело к матери-настоятельнице.

— Матушка не разговаривает по утрам с мужчинами. Она сейчас на молитве в часовне. Нужно прийти после обеда. Это значит — после полудня, потому что сегодня у нас великий пост и обеда не будет.

— Так я подожду, пока мать-настоятельница выйдет из часовни.

Он порылся в кармане, вынул черный гребешок и начал причесываться.

Я глядела на него, и мол подозрительность росла.

— Ты знал, что я здесь?

— Конечно, знал. Я выбрался тебя проведать.

Теперь я уже не сомневалась, что он лжет. И привел его сюда какой-то нечистый замысел. Старательное причесывание, нетерпеливое постукивание тростью по доскам возбудили во мне еще большее недоверие.

— У меня новая должность, — заявил вдруг он. — Я учу игре на фортепиано двух дочек учителя из гимназии. Дают мне там отдельную комнату, содержание и фортепиано для упражнений…

Он говорил и говорил, подробно описывая, как чутко заботится о нем семья учителя, как много теперь уроков и возможностей к тому, чтобы заработать деньги. Он лгал с удивительной наивностью, полный святой веры в то, что все сказанное им — сущая правда, поскольку оно может стать правдой — если не завтра, то в самом ближайшем будущем. Я слушала его с любопытством, стыдом и отчаянием. Этот человек — в прошлом ученик моего отца-музыканта и в течение многих лет хороший знакомый моей семьи — ни на одной должности не удерживался больше недели. Он бросал их без всякого повода и бесшумно исчезал. Его серый плащ с пелериной и непокрытая даже в самые лютые морозы голова вызывали дружеские улыбки у всех извозчиков. Не очень беспокоясь о деньгах, он ходил из деревни в деревню, хорошо известный на всю округу. Ему прощались и его ложь, и его любовь к вымыслам, и его беспричинные бегства с места на место. Как бродяга, слонялся он со своей тростью, играл на свадьбах, крестинах, настраивал музыкальные инструменты или не делал ничего, живя неизвестно чем. Несколько раз находили его гуралы зимою на дороге полуживым и забирали с собой.

— И чем ты теперь живешь?

— Мне завтра должны заплатить. Я дал взаймы учителю сто злотых и теперь сам без гроша. Если бы ты могла до завтра…

— Нет у меня. Однако могу дать тебе что-нибудь поесть. Иди через ворота во двор и подожди.

Сестру Роману мне удалось упросить. Неся тарелку с теплой кашей от вчерашнего ужина, я вышла на каменную лестницу.

Они стояли под стеной. Ка́роль обнимал Гельку.

Я отшатнулась, у меня вдруг иссякли силы. Я поставила тарелку с кашей на лавку, а сама села рядом. Они прошли мимо и, занятые друг другом, не обратили на меня внимания. Расстались они на веранде. Гелька вскинула ему руки на шею и поцеловала в губы.

Она ушла счастливая. Я слышала ее легкие шаги, когда она поднималась по лестнице, радостно напевая: «Как заря, приход его…»

Кароля я догнала уже возле калитки.

— Ты — свинья! Я знаю все, — едва сдерживая рыдания, крикнула я. — Ты пришел не к матушке, а только к Гельке! Не вздумай еще приходить сюда! Не вздумай, — слышишь?

— Было у меня для панны Гелены место.

— Ты сказал, что женишься на ней.

— А что же, не могу, что ли, жениться? Могу сделать это хоть завтра.

— Завтра не можешь, потому что завтра страстная суббота! — крикнула я в отчаянии. — И зачем ты кружил ей голову? Наобещаешь, наврешь, а потом забудешь обо всем и пойдешь себе своей дорогой.

— Я должен настраивать органы у иезуитов, — без особой убежденности сообщил он. — Возьму аванс и заплачу за то, чтобы панна Гелена целый год могла учиться. Через четыре года она сдаст на аттестат зрелости и мы сможем повенчаться. Я бы мог давать ей уроки фортепианной игры. Еще сегодня скажу этому учителю…

— Иди вон! — крикнула я, не желая слушать дальше.

Он вышел. Но из-за калитки еще раз высунул голову и тоном совершенно искренним, с ноткой огорчения, признался:

— Забыл поздравить ее с праздником. Если бы ты была так добра и сказала панне Гелене, что я желаю ей…

Я захлопнула калитку перед самым его носом и, исчерпав этим все свои силы, поплелась к дому.

* * *

В страстную субботу наш приют напоминал остров, только что поднявшийся со дна морского. Каждая дощечка, каждая рейка лоснились от сырости. Распухшие от соды, красные от ледяной воды руки мы прятали в фартуки. В трапезной Зуля и Казя раскрашивали пасхальные яйца. По коридорам носились соблазнительные запахи. Бережливость и экономия монахинь, о которых говорила нам матушка-настоятельница, принесли свои ощутимые результаты: сестра Романа суетилась возле печи, ставя в нее противни с печеньем. Девчата рассказывали друг другу, будто каждая из нас получит кусок колбасы, два яйца и еще по два ломтика белого хлеба.

В трапезной делались последние приготовления. Сидя верхом на самой верхней ступеньке лестницы-стремянки, я развешивала белые занавесочки вдоль оконной фрамуги, когда в комнату ворвалась Геля. Следы слез на щеках, яркий румянец и прерывистое дыхание поразили меня. Я поняла, что катастрофа уже наступила.

— О чем ты говорила с ним? Ты ему сказала что-то такое, что он не хочет теперь со мной разговаривать. Почему ты не сказала мне, что это твой знакомый?

— Подожди, — беспомощно пролепетала я. — Ведь я сама не знала…

— Что ты ему на меня наговорила? — ревела Гелька, тряся стремянку.

— Перестань! Перестань, а то упаду…

— Ну и падай! Я должна знать, что ты ему на меня наговорила. Пусть я целовалась с парнями, которые были у нас на вечере, но люблю я его! Его! — Словно ничего не соображая, она трясла стремянку. — Думаешь, я не знаю, какой он? Все знаю! Знаю его лучше, чем ты! Ну, говори же!..

Лестница дрожала. Я была уверена, что вот-вот упаду, и от страха у меня кружилась голова. Душераздирающий плач Гельки, истощение, вызванное многодневным постом и утомительно-тяжелой работой в костеле, привели к тому, что перед глазами у меня пополз туман, я увидела прямо перед собой расширенные от ужаса глаза Гельки, что-то екнуло во мне… и все вокруг погрузилось в темноту…

В пустую спальню проникал колокольный звон. Триумфальные звуки возглашали о воскресении Христа. Я лежала и глядела в окно. На тарелке возле моей койки покоились нетронутые кусочки кулича.

Я услышала какой-то шорох и приподняла голову с подушки.

— Кто там?

— Я… — послышался тоненький голосок из-под кровати.

— Кто — «я»?

— Ну, я… — и из-под кровати выползла на четвереньках Сташка.

— Чего ты там искала?

— Ничего.

— Зачем же тогда туда влезла?

— Я пришла посмотреть… — пристыженно прошептала она.

— На что?

Сташка стояла с опущенными глазами и теребила одеяло. Потом подняла веки и, вперив в меня любопытный взгляд, прошептала:

— Я пришла посмотреть ангелочка.

— Какого ангелочка?

— А когда Людка умирала, сестра Алоиза говорила, что если умирает «рыцарь господа Христа», то душа его превращается в ангелочка… и летит прямо на небо.

— Ничего не увидишь, — ответила я с горечью. — Хоть бы все тут перемерли, все равно из-под этих вонючих одеял ни один ангелочек не выпорхнет на небо.

Осторожно ступая на цыпочках, Сташка вышла за дверь.

Я соскочила с койки. При одной лишь мысли, что я могла умереть из-за этого глупого падения с лестницы, я почувствовала бешеный прилив сил. Распахнула окно. Крыша, блестящая от дождя, стайки воробьев, какая-то смутная надежда, похожая на паутину, дрожащую на тонких ветках деревьев, — все это привело меня в дикую радость. Я не умру! Я не буду ангелочком! Никогда! Никогда! Я вознесла обе руки к небу и запела: «Как заря, приход его…»

Я спустилась вниз и остановилась в тихом коридоре. Мною овладело раздумье. Какими долгими казались месяцы, но как быстро они проходили. Не так давно, осенью, я убирала костел, а несколько дней тому назад уже украшала на пасху гроб Христа. На дворе была весна… Но вдруг мною овладела печаль. Вырваться отсюда как можно быстрее! Куда угодно, лишь бы подальше!

Я стояла перед шеренгой образов. Внимательно приглядывалась к святым, словно на их ликах можно было вычитать ответ на вопрос, почему я до сих пор нахожусь здесь, в приюте. Однако набожные лики мне ничего не ответили.

Менее важные святые, выставленные в коридорах, напоминали собою бедняков, столпившихся на паперти костела. Святые поважнее были размещены в притворе часовни и производили впечатление более церемонных и самоуверенных: А самые высокочтимые, в золотых рамах, занимали целую стену в часовне и висели на разной высоте, в зависимости от степени своей важности и значимости.

Я кивнула головой святому Франциску Сальскому, которому титул доктора богословия и сан епископа обеспечивали место возле святого Франциска Ассизского. Святой Франциск Борджиа, ведущий свое происхождение от князей Гандии, висел вблизи алтаря и выше святого Франциска Караччиола, который был духовным пастырем только рабов и узников. А все они, вместе взятые, оттеснили на самый край святую Франциску Вдову-римлянку…

Вздохнув по поводу молчаливого спора из-за мест, который вели на стене все эти святые, я пошла искать Гельку. Нашла ее в хлеву. Сердце забилось у меня учащеннее, когда я увидела исхудавшее лицо и синяки под глазами. Гелька сидела на ящике, вся подавшись вперед, подперев рукою голову.

Несмотря на всю свою взволнованность, я начала довольно ершисто:

— Что ты сидишь, как плачущая божья матерь?

— Оставь меня в покое.

— Простите великодушно. Если хотите, могу выйти.

Однако я не выходила.

— Даже Христос не якшался постоянно с апостолами и время от времени пребывал в одиночестве, — огорченно протянула Гелька. — Он тоже должен был набираться сил для разговоров с голытьбой, которая следовала за ним. С каждой из вас в отдельности можно еще выдержать. Но когда тридцать сирот вместе… — она умолкла.

В хлеву стало тихо. Только кабанчик, роясь в соломе, смешно похрюкивал… Гелька закрыла лицо руками и сидела не шелохнувшись. Сердце у меня стучало так, словно хотело сломать ребра и вырваться наружу. Мне казалось, что я скорее умру, нежели скажу о том, ради чего пришла к ней. Однако я все-таки сказала:

— Гелька, ты на меня сердишься?

Поскольку она не отвечала, я придвинулась к ней вплотную и продолжала тихо:

— Ведь я тебя страшно люблю и восхищаюсь тобою. Так, как восхищалась своей сестрой Луцией. Ты бы себя загубила с ним. Не сердись на меня. Тебе бы пришлось стыдиться за него. Он вообще не имеет самолюбия, Нет, нельзя сказать, чтобы он был подлым человеком или сознательным обманщиком. Нет. Однако он бродяга, шут. Такой никогда не держит слово. И вообще…

Я осеклась: Гелька негромко смеялась. Потом она отняла руки от лица, и я увидела щеки, мокрые от слез.

— Был он тут в первый день пасхи и дал мне вот это… — она порылась в кармане и вынула из него грязный баранок со следами сахарной обсыпки: — Сказал, что уезжает на три месяца в Краков. Что будет руководить хором. Через три месяца вернется и станет органистом у отцов-иезуитов. О свадьбе даже и не вспомнил. А я не верю ни в какой его отъезд…

Гелька вытерла слезы и, охватив колени руками, продолжала более спокойно:

— В воскресенье матушка вызвала меня в переговорную. Спрашивала, что я намерена делать дальше. Ты ведь знаешь, что в нашем приюте сироты могут находиться только до девятнадцатилетнего возраста — самое большее. Потом либо становятся послушницами,[22] либо остаются швеями — если при монастыре есть мастерская. За это они получают пищу из сиротского котла и койку в комнате, где живут все швеи. Ни одна городская мастерская не приняла бы к себе на работу такой недотепы, которая делает лишь самые примитивные операции, а у нас именно так и есть. Каждая может заниматься только одним несложным делом — и ничего больше не умеет.

Я утвердительно кивнула головой. Гелька продолжала:

— Иногда бывает так, что набожные пани берут наших сирот служанками в свои дома. Однако это редкая удача. Милые пани боятся рисковать. Они хорошо знают, что девчонки наши крадут. Чаще всего дело кончается тем, что богатые монастыри, которые имеют, свои хозяйства, забирают от нас девчат, чтобы сделать из них доярок, огородниц, птичниц. Короче говоря, — забирают на работу в поле, по хозяйству.

— И что потом с ними происходит?

Гелька пожала плечами:

— Разное. Одни остаются на фольварке, другие убегают оттуда в города. Счастье выпадает той, которая познакомится с парнем и заведет от него ребенка.

— И это счастье?

— Да, потому что монахини донесут об этом ксендзу, а ксендз заставит парнягу пожениться с девчонкой. И так как обычно ни тот, ни другая не имеют ничего за душой, монастырь дает им жилье — комнату на четверых, месячный паек, и до конца жизни они принадлежат монастырю. Убежать не убегут, потому что некуда. Ничего не наживут, но зато и с голоду не помрут.

— А ты что ответила матушке? — спросила я с дрожью.

Она отбросила волосы со лба.

— Я уже решилась. Стану монахиней.

— Неправда!

— Не кричи! Ясно, что все это для меня противно и я ненавижу это. Ненавижу рясы, четки, опущенные глаза, подавание ксендзу завтраков и созерцание, как он набивает брюхо. Что еще я ненавижу? Старозаветных пророков, которых нас заставляют воспевать, и пробуждение в четыре часа утра. Я могла бы так до вечера перечислять, что именно ненавижу, и все равно перечень не кончился бы.

— А, значит, ты не станешь монахиней, — с облегчением заключила я.

— Разумеется, стану. Я всегда мечтала воспитывать детей и работать в прекрасных приютах — интернатах. Где-то же ведь такие существуют, верно? Я мечтала кончить вечернюю школу, пойти на какие-нибудь курсы и стать учительницей. Однако сестра Алоиза так долго подзуживала матушку, что та забрала нас из вечерней школы. Должность учительницы — боже мой!.. Несколько дней назад были у матушки две очень милые, интеллигентные учительницы. Со слезами на глазах умоляли устроить их в нашу белошвейную мастерскую. Ради одного лишь пропитания. Второй год ходят без работы. А я очень привыкла к малышкам. Когда постригусь в монахини, могу рассчитывать, что меня приставят куда-нибудь к детям: заведующей детским садом или воспитательницей. Еще поживу до осени вольной птицей, а зимой — в послушницы.

— У меня все это никак не умещается в голове, — пробормотала я. — Неужели действительно нет другого выхода?

— Если бы я была так прекрасна, как святая Магдалина, то могла бы пойти на улицу. В соответствии с тем, что нам говорил ксендз во время говенья, — явные грешники утопают при жизни в изобилии и наслаждениях, а после смерти жарятся в аду. Однако тот, кого с самого раннего детства опекал сиротский приют, сумеет найти общий язык с дьяволом. Ну, так что ты мне советуешь? Идти в монахини или на улицу?

— Перестань ты! Это противно!

— Что противно? А откуда ты можешь об этом знать? Уверяю тебя, что это совсем не так, как описывают ксендзы… — Гелька разразилась смехом, но одновременно из глаз ее потекли слезы. Она их утерла и серьезно продолжала: — Не слушай того, что я тебе наплела. Я стану богобоязненной монахиней, а когда умру, то мое тряпье будет излучать неземное сияние и аромат роз наполнит все вокруг. Я умру, как избранница, на руках матушки, хотя в большем соответствии с монастырскими обычаями было бы пойти на улицу. Столько лет на наших глазах поносилась и обливалась грязью любовь, столько лет нас учили стыдиться своих ног, живота, груди, что было бы вполне естественно пойти сейчас на уличный перекресток только из презрения и отвращения к собственному телу.

— Нет, нет! — пролепетала я, пораженная, не понимая, смеется Гелька или говорит всерьез. — Лучше уж стать монахиней.

* * *

Бюст Пия X сразу же после пасхальных торжеств девчата притащили в мастерскую и обшитую полотном (на что пошли куски, отрезанные от простынь) гипсовую статую установили на столике за ширмой. Сестра Юзефа благожелательно восприняла наше повествование о доброй пани, которая в отсутствие сестер вручила Казе манекен в качестве дара для мастерской, попросив взамен только не забывать и молиться за нее.

Со стороны монахинь мы не опасались никаких подозрений. Беспокойство в нас вселяло совсем другое.

Однажды, когда я перебинтовывала покалеченную руку, то заметила многозначительный взгляд, которым Владка обменялась с Зоськой.

— Лучше попроси прощения у господа бога и не противься ему, — сказала Владка.

— За что я должна просить прощения у господа бога? — удивилась я.

— За святотатство. Ты била молотком по голове святого отца, и господь бог сразу же покарал тебя — ты поскользнулась и растянулась на полу. А потом свалилась с лестницы и едва не убилась. Теперь вот снова покалечила себе руку. Господь бог тебя предостерегает. Иди исповедуйся.

— В чем? Что лупила молотком в гипс?

— Это был никакой не гипс, а изображение высшего наместника Христова, — с гордостью отрезала Владка.

— Поцелуй себя в нос! Ты что, не знаешь, что у фигуры была раздроблена голова? Я только расколотила ее до конца.

— И все равно это грех, — упрямо продолжала твердить Владка, — чтобы изображение святого отца служило манекеном. Возьмите его и отнесите обратно в ризницу. Что он в небе подумает о нас? Ведь ему должно быть страшно неприятно; на его памятник женщины напяливают блузки. Это же в самом деле нескромно. Они будут раздеваться и вешать на него свою одежду.

— Зоська, — простонала я, обращаясь к ехидно усмехающейся горбунье, — скажи этой святоше, этой круглой идиотке, что она несет чепуху.

Зоська, для которой суть вопроса была совершенно безразлична, но которую развлекала и радовала начинавшаяся стычка, лукаво усмехнулась:

— Я не знаю. Спросите об этом матушку.

В трапезную вошли несколько девчат. Увидев Казю, я бросилась к ней:

— Казя! Владка хочет, чтобы мы отнесли назад манекен, говорит, что это святотатство и что Пий X страдает на небе.

— Ничего, — спокойно ответила Казя, — он не просил Владку о заступничестве. Хорошо, что ты мне напомнила. Мы заработали в мастерской чистых двенадцать злотых. Из них я заплатила гуралу за морковь восемь злотых. Осталось четыре. Их я истратила на пряжу для штопания чулок малышкам и еще задолжала в магазин один злотый. Но так как Зоська отказалась от штопания, то пусть она и заплатит. — Тут Казя обратилась к Зоське: — Давай деньги!

Зоська сунула руку за резинку трусов, отвязала матерчатый мешочек, высыпала из него пятизлотовые монеты и, красная, как рак, одну из них швырнула на стол.

— Нате!

Монета переходила из рук в руки, возбуждая удивление и недоверие.

— Откуда ты взяла? Украла, признайся!

— Не украла!

— А значит что же, нашла?

— Не нашла. Заработала.

— Болтай, да знай меру. Где?

— Не скажу, потому что вы сразу захотите собезьянничать, а не за тем я мучилась, чтобы свой секрет выдавать.

Эти разумные слова убедили нас.

— Значит, не скажешь? — спросила Казя, взвешивая монету на ладони.

— Нет.

— Тогда, может быть, признаешься, сколько из заработанных денег ты проела?

— Пока — нисколько. Но в другой раз проем все, а вам — фигу с маслом дам.

Казя подскочила к нахмуренной Зоське и громко чмокнула ее в щеку.

— Прекрасно, Зосенька, ужасно тебе благодарны. Я совсем не знала, что ты такая славная.

— Ну да, — буркнула Зоська и, хлопнув дверью, чтобы не показывать своего удовлетворения, вышла из трапезной.

Клиентки были щедры. Каждый вечер мы гнули спины, штопая носки, ворохи рваного белья и занавесок.

В это время все монахини находились в часовне, и потому можно было разговаривать значительно свободнее. Но из-за Владки мы чувствовали себя более уныло, настроение становилось все хуже, а разговор никак не клеился. Владка, день ото дня набираясь все большей смелости, громко требовала установить бюст в более приличествующем месте, против чего, однако, протестовали все без исключения.

— Запомни: как только пискнешь хоровым сестрам хоть одно слово, мы сделаем с тобою то же самое, что с бюстом, — размозжим тебе голову молотком.

— Можете делать, — спокойно отвечала Владка. — А я не хочу смотреть, как святой отец страдает у нас от унижения.

— Тра-та-та! Святой отец испытывает бо́льшее унижение в небе, когда видит, как «рыцарь господа Христа» Владзя, член содалиции, крадет на кухне смалец и слизывает пенку с молока.

Мы защищались активно, упорно, однако Владкины слова начинали действовать на наше воображение. Во время работы в мастерской девчонки все чаще начали поглядывать на ширму. Казалось, что оттуда долетают какие-то тревожные дуновения ветра. Йоася вздыхала и, откладывая работу, говорила:

— Знаете, у меня такое ощущение, будто бы кто-то встал за моей спиной.

— Это потому, что тебе штопать уже не хочется.

— Кажется, что-то охнуло за ширмой, — прошептала Сташка, с тревогой глядя то на ширму, то на нас.

— Я вот тебе сейчас охну! — по-матерински успокоила ее Сабина. — Смотри, куда иголку втыкаешь!

— А я вам говорю, пожалеете… Во имя отца и сына… Ой, что-то схватило меня за шею! — И Владка срывалась с места.

Все хуже чувствовали мы себя в огромной мастерской перед столом, заваленным кучами рваного белья. В один из вечеров Зоська, среди ругательств и вздохов, заявила нам, что с некоторого времени ее преследует тень без головы. Никто, кроме Владки, в это не поверил, но сплетня о тени без головы, которая то появляется, то исчезает, быстро прижилась среди малышей. Они шептались по углам, боялись идти по темному коридору, вскакивали по ночам с кроватей. Только после того, как Сабина выпорола нескольких малышек, тень без головы, успокоившись, начала значительно реже навещать нашу спальню.

Горечь вечеров, когда, склонившись над шитьем, мы с беспокойством ожидали новых выходок Владки, несколько скрашивалась триумфами, одержанными в течение дня. С неизменным восхищением прислушивались мы к словам Кази, когда она в беседе с капризной клиенткой, которая разочарованным взглядом обводила стены с бесчисленными образами святых, повторяла с чувством гордости и собственного достоинства: «Если пани хотела бы посмотреть свою блузку на манекене, то милости просим»…

И Казя величественным жестом отодвигала ширму… Глазам пораженной дамы представал деревянный постамент, некогда служивший подставкой для статуи святого Иосифа. На постаменте находился бюст, обшитый серым полотном. Мы никогда в жизни не видели настоящих манекенов, и этот манекен казался нам верхом изящества. Хотя дама обычно с некоторым смущением говорила, что предпочитает смотреть блузку на себе, это не снижало нашей радости от сознания того, что мы владеем редкостным предметом.

Один раз во время вечерней молитвы, после слов: «Господи, помилуй нас»: — из первого ряда стоящих на коленях девчат раздался голос Владки:

— За бесчестье, учиненное святому отцу Пию Десятому, пять раз прочитайте «Богородице дево, радуйся».

Мы стерпели. Что же оставалось делать? Пришлось пять раз прочитать «Богородице дево, радуйся».

По окончании молитвы сестра Алоиза сказала теплым, ласковым голосом:

— Радует меня, что влияние «Евхаристичной Круцьяты» проникает в сердца наших рыцарей. Приди, Владзя, в переговорную. Там лежит кое-что для тебя.

Владку, когда она отправлялась в переговорную комнату, провожали завистливые взгляды; когда она вернулась, то ее приветствовали окриками:

— Ну и что? Что тебе сестра Алоиза дала?

— Залатать четыре подрясника, — понуро ответила Владка.

— А, видишь! Кого лучше держаться: святого отца или нас? В другой раз за столь громкое выражение своих чувств получишь для штопанья половики. За святого отца лучше молиться втихомолку.

— Разумеется, — сунулась в разговор Казя. — Так тихонечко, чтобы только господь бог слышал. И если еще раз вырвется из глотки такое, как сегодня, — бросим тебя в лохань и подержим под водой, — понятно?

Спокойный голос Кази и поддакивания Сабины убеждали, что Владка будет продержана под водой долго и как следует.

Владкины уверения, что она никогда больше не осмелится обращаться прямо к небу, взывая о милосердии к Пию X, не могли уже вернуть покоя в наши сердца.

— Говорю вам, все равно она нас выдаст, — сказала Гелька, которая последнее время с полной апатией, совершенно равнодушно относилась ко всем нашим спорам. — Это уж такой тип. Еще хуже Зоськи. И вообще я в сто раз больше предпочитаю Зоську, чем эту…

— А может, не выдаст? — обеспокоенные, утешали мы себя. — Что бы ей это дало, если бы она выдала?

Гелька пожала плечами.

— Каждая ханжа упряма.

Через несколько дней после этого разговора в нашей мастерской вновь появилась вдова. Было это во время обеда монахинь. Мучимые недобрыми предчувствиями, мы окружили усевшуюся на стул женщину. Вдова подозрительно озиралась, словно чего-то искала. Йоася не выдержала и громко спросила:

— Пани чего-то хочет от нас? Объявлений о бесплатной починке белья мы уже не вывешиваем на заборах.

— И без того много заказов, — подчеркнула Казя.

— Да, мои дорогие, я знаю об этом… Очень мило вы устроились. Мне как раз и хотелось бы спросить, успешно ли у вас идут дела, не нуждаетесь ли в чем? У меня есть новые рисунки вышивок для занавесок. Могла бы вам дать. А что это у вас за ширмой?

— Тазик и полотенце…

— А-а-а, так, значит, вы тазик и полотенце там держите?

Вдруг, отбросив притворный тон, она сказала добродушно и с любопытством:

— Я пришла за тем, чтобы вы мне показали этот ваш манекен. Сколько о нем пришлось наслышаться. У вас, видать, много способов ловить клиенток. Я так не сумею. А вашему манекену ничего не сделается. Только покажите мне его. Что же он такое из себя представляет? Не знаю, нечего особенного увидели в нем заказчицы?

— Да, да! — подхватила Казя. — Это самый обыкновенный манекен, такой же, как и другие. И нечего его показывать. У пани наверняка есть лучший.

— Уж ты мне не рассказывай, какой манекен у меня, мое золотко. Я хочу поглядеть на ваш и за этим-то специально пришла сюда.

С беспомощным бешенством смотрели мы на то, как вдова отодвинула ширму, подбоченилась и уставилась на обшитый полотном бюст. Удивление вдовы польстило нам.

— Так это он? — спросила она, обращаясь к нам.

— Это!

Она вновь повернулась лицом к манекену и молча рассматривала его. Потом отошла назад и опустилась на стул.

— Что это такое?

— Как «что»? Пани разве не видит? Манекен!

— Я спрашиваю, — из чего он?

— А какое пани до этого дело?

— Посмотрим — какое! — заявила она враждебно.

— Матерь божия! Слышите? Да она еще грозит нам! — воскликнула Йоася, заламывая руки. — Как пани смеет так говорить с нами?! И еще после того, как мы сделали пани любезность, уничтожили все объявления!

— Я бы и без вас их уничтожила! — Она вдруг изменила свой враждебный тон на шутливый, рассмеялась и ласково потрепала Йоасю по щеке. — Я с вами живу в согласии, мои паненки. Милые бранятся, только тешатся. Я пришла посмотреть манекен, а теперь прощаюсь с вами и ухожу. Если бы у кого из вас появилось желание отведать пирога с повидлом, прошу пожаловать завтра вечерком, после закрытия мастерской. А этот манекен советую убрать, мои золотые, потому что он может доставить вам неприятности. Да, да, советую убрать. И лучше всего сегодня же, немедленно. До свидания!

Посещение вдовы вселило в нас неописуемый страх. Опасаясь ее прозорливости, мы делали мысленно самые худшие предположения; даже Казины уверения в том, что вдова не может ничего знать о происхождении манекена, не возвращали нам покоя.

— Она — ваш враг. Держитесь в отношении ее настороже, — советовала Гелька. — Однако манекен не убирайте. Пусть знает, что вы ее не боитесь. А то, в противном случае, она сядет вам на шею.

— Почему ты все время говоришь — «вы», «вас», словно сама ты уже здесь посторонний человек? — рассерженно спросила Казя.

Геля покраснела, пожала плечами и ничего не ответила.

В понедельник Зоська позвала меня перед молитвой в спальню, подвела к Владкиной койке и молча показала пальцем на подушку.

— Ну, вижу, — сказала я, — подушка.

— А что еще?

— Ничего. Грязная, точно из хлева.

— А чем выпачкана?

— Испачкана какой-то коричневой мазью или чем-то вроде этого.

— Полижи-ка.

— Грязную подушку?! Лижи сама!

— А я уже полизала. Это повидло.

— Повидло?.. — Понемногу в моей голове начало проясняться. — Нет… — Сделанное открытие вдруг лишило меня сил, коленки задрожали. Я присела на койку. — Неужели она такая подлая?

— Именно такая подлая, — удовлетворенно подтвердила Зоська. — Жрала булку либо пирожок с повидлом. А откуда она его взяла? Известно, — и Зоська торжествующе поглядела на меня.

— Пойдем посоветуемся с Казей.

Совет был короток. Сабина и Казя высказались за немедленное уничтожение манекена, Йоаська и Зоська караулили в трапезной ничего не подозревавшую Владку, а Сабина тем временем незаметно вынесла бюст в хлев. После нескольких ударов молотком от него осталась лишь кучка обломков.

— Однако я никогда не прощу этого Владке, — сказала Казя, выметая обломки. — Только вы ничего ей не говорите.

Остатки бюста, переброшенные через забор, утонули в реке. Казя, охваченная жаждой мести, набила обшивку манекена опилками и, добившись маломальского сходства с несуществующим уже оригиналом, водрузила его на прежнее место.

Обед и короткая рекреация прошли в напряженном ожидании. Когда забренчал звонок, сзывавший нас в мастерскую, и мы отправились туда, то застали в мастерской вдову. Она оживленно разговаривала с сестрой Юзефой.

— Я только что узнала, — начала сестра Юзефа с заметной нервозностью, — что вы позволили себе глупую и непристойную выходку… — От раздражения у нее перехватило дыхание. Она только махнула рукою и коротко приказала: — Казя, прошу вынести манекен из-за ширмы и поставить его на стол.

— Сию минуту! — сорвалась с места Казя.

И вот бюст — на столе. Вдова побагровела. С лихорадочно бьющимися сердцами ожидали мы, что́ будет дальше.

— Прошу разрезать обшивку!

— Как же так? — забеспокоилась Казя. — Ведь весь манекен будет испорчен.

Вдова покраснела еще больше, словно хотела сказать: «Я же знала — будут всякие уловки, чтобы вывернуться!»

— Делай, что тебе велят!

— Хорошо, — тяжело вздохнула Казя. Она подошла к столу и с минуту стояла, тщательно выбирая ножницы поострее. В мастерской царила тишина. Вдова утирала вспотевший лоб. Я стиснула пальцы, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запустить ей в голову масленкой. Сестра Юзефа в нервном возбуждении теребила угол велона.

— Эти, по-моему, будут достаточно остры. — Казя провела пальцем по блестящему лезвию. Подошла к набитому опилками бюсту и еще раз оглянулась на сестру Юзефу — руководительницу мастерской:

— Значит, сестра велит непременно резать?

Монахиня только кивнула головой.

Казя не хуже, чем заправский хирург, одним величественным взмахом руки вбила острие ножниц в грудь манекена и потянула их книзу. Послышался шелест разрезаемой материи, и вслед за движением ножниц из широкой раны в полотне брызнули розовые опилки.

В мастерской началось замешательство. Девчата хохотали и кричали что-то несвязное. Вдова, напрасно пытаясь вернуть себе дар речи, схватила трясущимися руками шляпу, сумочку и, не прощаясь с монахиней, выбежала из мастерской. У сестры Юзефы был жалкий вид человека, застигнутого врасплох. Нужно было прийти ей на помощь.

— Мы не знаем, что именно наговорила эта сумасшедшая сестре, — с сочувствием сказала Йоася, — но пусть сестра не принимает все это так близко к сердцу.

— Она это из зависти, потому что все клиентки хвалят сестру Юзефу, — заявила Зоська, ласково заглядывая монахине в глаза.

— Лучше пусть сестра не впускает ее в мастерскую, а то еще эта дура подпалит нас.

— Кажется мне, что манекен за последние дни как-то изменил свой внешний вид, — сказала сестра Юзефа, быстро окидывая всех нас взглядом. — Что бы это могло значить?

Подобного вопроса не ожидала ни одна из нас. В мастерской воцарилось неловкое молчание.

— Я повторяю: этот ваш, прости господи, манекен изменил свой вид. И потому я еще раз спрашиваю: что это должно значить?

Молчание нарушил голос, долетевший до нас из угла мастерской, холодный и слегка ехидный:

— Допустим, что в чехол был зашит кочан капусты или голова святого. Не лучше ли, чтобы это осталось между нами? Разве сестра Юзефа предпочитает, чтобы эта отвратительная баба осрамила на всю округу нас, мастерскую, а вместе с нами — и сестру?

— Конечно… — буркнула сестра Юзефа, с удивлением глядя на Гелю. — Но объясните мне…

— Зачем? То, что было, то прошло. А этот мешок с опилками выбросьте…

Рассудительная сестра Юзефа, ни о чем более не спрашивая, покинула мастерскую. Владка весь день где-то скрывалась и появилась в трапезной только на ужин. Ни одна из нас не посмотрела в ее сторону. Наклонив головы, мы сосредоточили все свое внимание на кукурузной каше. Владка села, придвинула к себе миску и побледнела. Под миской лежал клочок бумаги, на котором было написано: «После молитвы жди в хлеву. Если не будешь ждать, мы и так тебя найдем».

Во время рекреации, перед самой молитвой, меня остановила в коридоре Зуля.

— Случилось несчастье…

В моем воображении моментально пронеслась Владка, бросающаяся в реку или висящая в петле на чердаке, — и я зажмурила глаза.

— Боже мой! Боже., Никто этого не ожидал, — дрожащим голосом тянула Зуля, невидимая в кромешной темноте коридора. — Она написала мелом на стенке буфета: «Прощайте» — и убежала.

— А значит — жива! — Почувствовав облегчение, я открыла глаза.

Зуля с удивлением приглядывалась ко мне.

— Я ничего не знаю. Написала: «Прощайте» — и подписалась. Мы искали ее, но нигде нет. Пойдем в трапезную, там еще сохранилась эта надпись.

Я двинулась следом за Зулей. В дверях трапезной стояла Владка. Увидев меня, она быстро отскочила в сторону.

— Ну вот видишь, тут Владка! — обрадованная, крикнула я. — А ты говорила, что она убежала!

— Так я же не о ней! — Зуля окинула меня сердитым взглядом. — Это Геля убежала от нас и пропала.

Геля не вернулась в приют ни на другой день, ни позднее. Мне не хотелось верить, что она могла уйти от нас навсегда. Каждый день я просыпалась с лихорадочным предчувствием того, что где-то поблизости лежит ее письмо, предназначенное для меня. Я обыскала всю спальню, все ящики буфета, рылась в прачечной, в хлеву, заглянула даже под вазоны в часовне, но так ничего и не нашла.

Бегство Гельки отодвинуло на задний план и свело на нет проступок Владки. Оно свело на нет и без того непрочные чувства удовлетворенности и радости, вызванные в наших сердцах успехами мастерской. По мере того как кто-либо из девчат покидал нас, тяжелый груз, который везли мы общими усилиями, многократно увеличивался.

Окруженные со всех сторон деревянными стенами, беспомощные, мы метались, как дикие животные. Жизнь становилась невыносимой без Гелькиной твердости, без той гордости, с которой она защищала свои чувства, без той мечты о чем-то прекрасном и невозможном, которую мы видели в ней, когда она стояла у окна, упершись лбом в стекло, и молчала. «Прощайте» — это относилось ко всем нам. Это звучало, как вскрик человека, который ночью встал над темной, бурлящей рекой и… бросился в нее.

* * *

Было раннее утро. Девчата приступили к своим обязанностям, я зашивала и латала рваные матрацы малышек. Неожиданно в спальню ворвалась Сабина.

— Пришел! Пришел! — била она в ладоши и сломя голову прыгала по комнате. — Пришел!

— Кто пришел? — с щемящей сердце болью я вспомнила Гельку, возносящую руку вверх и громко напевающую: «Как заря, приход его…»

Сабина, не отвечая на мой вопрос, продолжала скакать так, что под ее ногами трещал и прогибался пол.

— Пришел! Будет колоть дрова!

— Ах, этот твой красавец-гурал… — разочарованно протянула я и вновь взялась за иглу. — Ну и что, если пришел?

— Он помнит обо мне. А наступит час, так еще все может статься.

— Кто помнил о тебе? Этот гурал? Да ты что, Сабина, уж не помешалась ли?

— Я мысленно давала ему обет, вот почему и он должен быть мне верен.

— Смилуйся! Он даже не знает, что ты в него влюблена. Ведь ты же, должно быть, не говорила ему об этом.

Сабина приостановилась и глядела на меня, не моргая, словно ослепленная невидимыми яркими лучами.

— Думаешь, что я должна была сказать ему?

— Нет, что ты! Он бы и так в тебя не влюбился.

— Почему?

— Почему? Боже мой! — Я посмотрела на плоское лицо и бесформенную фигуру Сабины. — В меня бы он тоже наверняка не влюбился, — великодушно сказала я, стараясь тем самым дать понять Сабине, в чем дело, и открыть ей глаза на истину. — Нет у меня ни таких прекрасных волос, как у Кази, ни такого изящества, как у Йоаси. Были бы хоть у меня такие ресницы, как у Зули…

— Так-то оно так, — облегченно вздохнула Сабина, — но ведь я не столь безобразна, как ты…

Возмущенная, я сорвалась с койки. Добродушие, сиявшее в глазах и на лице Сабины, окончательно вывело меня из терпения.

— Неправда! Ты во сто раз безобразнее, чем я! Ты самая отвратительная из всех. Иди, спроси своего гурала! Поговори с ним. Ну, иди. Что ты так на меня глядишь?

— И пойду!

Онемевшая от удивления, я смотрела, как она выходит из спальни, потирая губы рукой, огрубевшей от бесконечных стирок.

Весна, бравшая монастырь штурмом, разжигала в нас нелепые, захватывающие дух желания. Просыпаясь по утрам, мы мчались первым делом, к окнам и, упершись носами в стекло, жадно всматривались в зеленеющий мир. При каждом отзвуке колокольчика мы срывались со скамеек. Пьянящие и тревожно-радостные предчувствия одурманивали наши головы. Что-то должно было случиться. Это «что-то», которое невозможно было выразить словами, неуловимое и неопределенное в своих очертаниях, как майское облако, заставляло сильнее биться наши сердца. Без всякого повода бегали мы к калитке и, высунув головы, глядели на дорогу. Чего ожидали мы? Может, по грязной, расплывшейся закопанской дороге, в гуральской пролетке с пьяным извозчиком на облучке должна была приехать счастливая Судьба и высадиться перед монастырскими воротами?

— Возможно, все изменится… — загадочно вздыхала Сабина, которая совершенно машинально выполняла поручения, целиком поглощенная своими мыслями.

Каждая из девушек, убежденная в том, что никто, кроме нее, об этом и не подозревает, страстно мечтала о чем-то самом заветном. Даже Зуля, для которой мир по ту сторону калитки казался несуществующим, которая считала величайшим счастьем сопровождать матушку к вечерне, влюбленная в литургию и нашу часовню, — и та захотела вдруг чего-то большего. Забившись в уголок, она извлекала свой потрепанный песенник и, сосредоточенно следя за черными значками, разучивала гаммы.

— Пробует свой голос, — подтрунивала Зоська.

Зуля, опустив голову, объясняла ей смущенно:

— Я не хочу идти в оперу. Я просто хотела бы петь в большом городе при кафедральном соборе, в хоре. Когда Янка вернется, скажу ей об этом. Может быть, у ее тети есть какие-нибудь знакомства в хоре.

— Можно бы уехать тихонько поездом, — вслух мечтала Зоська. — Спрятаться в туалете, высадиться в Кракове и там, в первом же приличном каменном доме, проситься к кому-нибудь в няньки. Проработать с месяц, а потом оглядеться как следует по сторонам и найти что-нибудь получше.

Болтовня затягивалась далеко за полночь. Сироты, неподражаемые в чтении молитв, имели смутное представление о всем том, что делалось за монастырским забором. Картины, расписанные ловкой путешественницей, действовали на наше воображение сильнее, чем проповеди ксендза-катехеты. То, что когда-то легкомысленно, от нечего делать болтала Янка, оставило в памяти более глубокий след, нежели все премудрости, почерпнутые из евангелия.

— Когда сестра Алоиза посылает меня одну за рассолом, — доверительно сообщила мне Йоася, — я оставляю на бойне бидон, говорю рабочему, что скоро вернусь, а сама хожу по магазинам, словно хочу что-нибудь купить.

— Зачем? У тебя же нет денег!

— Ох, какая ты глупая! Ведь не о том идет речь, чтобы купить, а о том, чтобы хоть немного побыть среди людей. Мы всюду ходим гурьбой, как толпа нищих. А в магазине никто не догадывается, что я из приюта. И вообще там очень приятно. Приходят разные элегантные господа, шутят, выбирают подарки.

— Тебя Янка, наверно, научила? — догадалась я…

Йоася лукаво улыбнулась:

— А если бы и она? Разве это плохо?..

Однажды я застала всех девчат в трапезной сгрудившимися возле какого-то листка:

— На вот, читай!

Я взяла из рук Зоськи замусоленный клочок бумаги и вполголоса прочла:

«Слава и хвала Иисусу Христу. Прошу не искать меня, потому что все равно я не дам поймать себя. Я собираюсь пойти кухаркой в пансионат, только сначала немножечко подучусь готовить пищу. А те двадцать злотых, которые когда-то пропали у сестры Романы, позаимствовала у нее я. Мне нужны были деньги на ночлег, когда я выйду из монастыря, и на врача, чтобы он прописал мне лекарство от вшей. За что матушку и всех сестер прошу великодушно простить меня, хотя ксендз и сказал мне на исповеди, что нет на моей совести тяжкого греха, потому что я была при таких обстоятельствах. Однако когда заработаю, то отдам с процентами. Пусть Наталья возьмет себе мой тюфяк. Всем девчатам шлю добрые пожелания, а если которая из них затаила на меня злобу, то пусть простит меня, как я прощаю ее. Зоське прошу сказать, что она подлая мартышка, потому что забрала у меня целые трусы, а подложила дырявые. Но я еще с нею рассчитаюсь. Те девчата, что осквернили фигуру святого отца, должны исповедаться, потому что ксендз так велел, а больше всех виновата Наталья. Слава господу Христу!

Рыцарь Владзя».

— Глядите: «Владзя», — разозлилась Зоська. — Лучше бы сделала, если бы подписалась: «Колдунья».

— Куда она хочет идти кухаркой? В пансионат?

— Как бы не так! Примут ее! Такую лентяйку и недотепу.

Однако Владзя не была такой недотепой, за какую принимали ее сироты. Вскоре после ее бегства Казя вернулась с бойни возбужденная и, ставя на пол бидон, воскликнула:

— Я видела Владку! Она везла изящную коляску с хорошо одетым ребенком и разговаривала с каким-то солдатом.

— Не может быть?! — удивились мы все. — Владка?!

— Владка, — подтвердила Казя в задумчивости и с ноткой огорчения в голосе. — Повезло ей. Счастливая.

Об этом Владкином счастье мы много размышляли, не признаваясь в том друг другу. Итак, ленивая ханжа получила место няньки в чьем-то доме. Мы презирали ее, а в душе завидовали ей.

Матушка восприняла сообщение о бегстве Гельки и Владки с одинаковой холодностью и равнодушием. Зато сестра Алоиза не могла удержаться от осуждения.

— Опомнятся, когда будет уже слишком поздно, чтобы зло можно было исправить. Молитесь за них.

Однако за Владку ни одна из нас молиться не хотела. Впрочем, округлившееся лицо, завитые волосы и чулки телесного цвета создавали впечатление, что сама Владка решительно порвала с теми чувствами, которые когда-то побуждали ее лить слезы при виде разбитой молотком фигуры святого отца.

Время неудержимо неслось вперед. Оно пустило в рост невысокие кустики на старом закопанском кладбище, влило жизнь в буйную зелень над могилами и в хвощи за оградой, придало темную окраску листьям на деревьях, а в наших исхудавших телах оживило какую-то теплую грусть, в которой мы сами не давали себе отчета.

Мы стояли в коридоре, наблюдая в окно за ловкими движениями красивого гурала — он колол дрова. Весь двор был залит солнцем; в жиже, вытекавшей из хлева, копошились куры, а громкое пение петуха заглушало щебетание птиц.

— Что это с Сабиной, почему ее нет здесь? — засмеялась Йоася. — Может быть, разлюбила?

— Она теперь каждый день купается в холодной воде. Это делает ее фигуру более изящной.

— Что ей далась ее фигура, когда гурал-то женат? Сам рассказывал, что нынешней зимой женился. Ого! Идет Сабина…

Она прошла мимо нас, не обращая внимания на смешки…

Приближалась троица.

После полудня мы украшали зеленью свой приют. Сестра Алоиза желала, чтобы для вящей славы божьей монастырь выглядел, как живой букет.

До самого ужина Сабина избегала нас, скрываясь в прачечной либо пропадая на чердаке. После ужина девчата расселись за столы и начали штопать чулки.

— Сабина снова исчезла, — захихикала Зоська. — Прячется от нас, как кошка, которая должна принести котят. Пусть только гурал уйдет, увидишь — будет снова реветь всю ночь.

— Он уже уехал. Придет теперь через два месяца — чинить забор. Сестра Дорота мне говорила.

Мы замолчали, поскольку в трапезную вошли матушка и сестра Алоиза. За ними проскользнула Сабина. Мы отложили в сторону чулки и поднялись с лавок. Трудно было поверить, что это наша Сабина. И откуда только взялся у нее этот сосредоточенный вид, такой необычный, что едва ли не вызывал почтение? Хорошо выглаженное и выстиранное платье, заштопанные чулки, начищенные туфли ничем не напоминали тех лохмотьев, в которых она ходила обычно. Матушка встала возле стола малышек и спросила о чем-то маленькую Эмильку. Прежде чем та ответила, Сабина подошла к матушке и, склонившись, поцеловала ей руку. Когда она снова выпрямилась, все мы поняли, что сделала она это не из покорности и боязни, а только потому, что не знала, с чего начать.

Вот она опустила руки и спокойным голосом сказала:

— Так я хотела попрощаться с матушкой и уж пойду себе.

Матушка перебирала мотки ниток в коробке, стоявшей на столе, совершенно глухая к тому, что говорила ей дальше Сабина:

— Я подумала, что монастырю будет легче, если еще одна уйдет. Когда надо будет ехать за квестой, то я приду и поеду. Так уж я решила. А теперь ухожу.

— Прошу прощения, куда Сабина идет? — обеспокоенно спросила Йоася.

Поскольку матушка, склонившись над коробкой с нитками, по-прежнему молчала, Сабина ответила краснея:

— Хозяин говорил, что ему нужен работник для ухода за скотиной, потому что жена его больна. Как раз я пригожусь. Зимою, когда мало будет работы по хозяйству, я смогу прийти и помочь в прачечной или поехать за квестой, — как я уже сказала.

— К какому хозяину она хочет идти? — воскликнула Зоська.

— Не обмани самое себя, — жестко сказала сестра Алоиза. — Твои намерения нам ясны. Мы знаем, с какой целью ты идешь туда. И потому не получишь ты нашего благословения.

Мы слушали монахиню с открытыми ртами. Из состояния оцепенения вывел нас стук двери. Это громко хлопнула сестра Алоиза, выходя из трапезной. Мы посмотрели на матушку. Склоненная над коробкой, она упорно перебирала мотки и катушки ниток, однако ее щеки покрыл легкий румянец. Когда сестра Алоиза вышла, матушка подняла голову на Сабину, и их взгляды встретились. Матушка глядела на Сабину жадно и долго. Мы затаили дыхание.

Не отрывая глаз от Сабины, матушка сказала вполголоса:

— Будешь страдать.

С лицом Сабины начало твориться что-то удивительное. Оно стало вдруг вытягиваться, кривиться, словно его раздирали клещами. Через минуту мы поняли смысл этих гримас: Сабина улыбалась. Наконец раздался ее охрипший голос, с трудом вылетавший из гортани:

— Это трудно, проше матушку. Но, видно, так уж быть должно. Человек ничего с этим поделать не может.

Матушка зажмурила глаза. Выходя из трапезной, она тихо сказала:

— Поступай так, чтобы потом не жалела… Однако обманывать себя — это тоже грех…

У нас не было времени задумываться над смыслом всего услышанного. Едва матушка вышла, как мы окружили Сабину плотным, галдящим кольцом.

Было просто неправдоподобным, смехотворно-возмутительным, что Сабина из-за любви к гуралу готова пойти служанкой в его дом.

— Очень много тебе перепадет от твоего женатого избранника, — злословила Зоська. — Будешь за его свиньями ходить, жене рубашки стирать, детишек нянчить.

— У его жены не будет детей, потому что она больная, — прервала Сабина Зоську, несколько оживляясь. — Так нужно взять под опеку…

— Кого?

Поскольку Сабина молчала, мы продолжали упорно наседать на нее:

— Ты что, сдурела? Да даже если она умрет, он ведь все равно на тебе не женится. Хочешь лучшей жизни, — поступай, как Владка, — иди работать служанкой в город.

Сабина вздрогнула, словно ее ударили в самое больное место. Пряча в неловкой улыбке гримасу, которая исказила ее лицо, она миролюбиво сказала:

— Я уж так решила. Выйду завтра раненько, после первой молитвы, чтобы к вечеру быть на месте.

— Как же так? Значит, он даже не отвезет тебя на повозке? У него же есть здесь кони.

С усилием она ответила:

— Знаю. А какая мне польза от того, что я поехала бы с ним на повозке?..

Замолчав, мы беспомощно глядели на Сабину. Лишь теперь поверили мы, что она на самом деле уходит от нас навсегда. А ведь ее робость, ее медлительность в суждениях приносили нам облегчение, были громоотводом в минуты чрезмерного возбуждения. Пусть бы жила она с нами и дальше! Когда она уйдет, дом наш станет еще более жалким, обязанности каждой из нас — еще более непосильными. Стоя перед нами и теребя кромку своего платка, она мыслями была уже там, среди своих новых дел, она уже взваливала на свои плечи тот груз, к которому так стремилась. Когда-то мы называли ее «бесстыдной влюбленной», а вот в эту минуту мы уважали ее без всяких оговорок. Судьба, которой восторгалась Владка, хвастающаяся элегантной детской коляской и обществом солдата, казалась нам жалкой, никудышной, когда мы видели перед собой спокойствие и присутствие духа, написанные на лице некрасивой Сабины.

Глядя на нее, стоящую с опущенной головой, мы смутно понимали: Сабина осталась верна большому, глубокому порыву восторга и нерушимого чувства, которые возбудил в ней молодой красивый гурал, коловший дрова в хмурое зимнее утро.

* * *

Вместо Гельки, Владки, Сабины к нам пришли Аниелька, Марыся, Иренка и Леоська. Новые воспитанницы были робкими, покорными и, беспрекословно выполняя все приказания сестры Алоизы, заслужили имя «примерных рыцарей господа Христа».

Наша теперешняя жизнь ничем не отличалась от прежней. По-прежнему носили мы из пансионатов помои для наших свиней, а для сирот — рассол от кишок со скотобойни. В белошвейной мастерской было более оживленно, а потому и из монашеской трапезной долетали до нас все более аппетитные и жирные запахи. Монахини нарочито подчеркивали душевное равновесие, и на фоне этого набожного «благополучия» особенно выделялись фигура и поведение матушки-настоятельницы.

Как и прежде, матушка бесшумно скользила по коридорам, но перестала играть на фисгармонии церковные гимны. Не возилась в оранжерее с цветами, не украшала ими часовню. Эти обязанности перешли теперь к сестре Зеноне. Сестра Зенона была сильно больна и потому не способна к какой-либо тяжелой работе. Сколько раз нам приходилось встречать матушку — и каждый раз мы видели ее в одной и той же позе: она неподвижно стояла у окна, нервно сплетая пальцы рук. Она с явным равнодушием выслушивала жалобы сестры Юзефы и уж совершенно не обращала внимания на упреки сестры Алоизы.

По мере того, как все менее зоркой и более апатичной казалась матушка, сестра Алоиза становилась незаменимым в монастыре человеком. Неизменно в безупречно отглаженном велоне и таком же чепце, она вникала в каждую мелочь нашей приютской жизни. Белошвейная мастерская и хлев, кухня и часовня испытывали на себе ее заботливую опеку. Она была внимательна, неутомима, неистощима на поручения, чутка к количеству мыла, выданного для нужд прачечной, весу продуктов, выделенных для кухни, к порядку и чистоте как в ящиках буфета, так и в часовне. И если матушка жила словно с неохотой, автоматически выполняя все свои дела, то неутомимый дух сестры Алоизы день и ночь витал над нашим монастырем и приютом. Так что не матушка, все более отодвигавшаяся в тень, а сестра Алоиза, сверкающая всеми монастырскими добродетелями, фактически выполняла теперь функции настоятельницы.

Однажды на глаза матушки попался тряпичный мяч. Матушка подняла его, с удивлением оглядела.

— Что это?

— Мячик сестры Барбары, — пояснила я.

— Не понимаю.

— Сестра Барбара играла в него с малышками.

После минутного колебания матушка взяла Эмильку за руку и вышла на веранду к малышам. Сгорая от любопытства, мы последовали за ними: что-то из этого получится?

— Держи! — бросила матушка мяч в руки Сташке.

Мяч упал на доски, а Сташка, опустив руки, со страхом смотрела на матушку-настоятельницу. Та наклонилась, подняла мяч и снова бросила его.

— Играйте. Лови, Эмилька!

Мяч снова упал на пол. Малыши стояли тихо, вперив испуганные взгляды в матушку. А она третий раз наклонилась за игрушкой и бросила мяч. От усилий у нее участилось дыхание, щеки заметно порозовели. Катая мяч по полу, она нетерпеливо восклицала:

— Юзя, почему не ловишь? Играйте же!

Юзя разразилась плачем и спряталась за Весю, в глазах которой тоже стояли слезы. Сгрудившиеся в углу веранды девчушки испуганно глядели на темную фигуру, прижимавшую к рясе тряпочный мяч. Матушка ждала, беспомощно держа в руках ни к чему не пригодный предмет. Потом положила его на лавку и, не глядя на нас, заковыляла в свою келью.

После этого происшествия все сестры заявили, что матушка не способна справиться даже с малышами.

Вот почему когда в переговорную пришел «Шайтан» — как называла его потом сестра Юзефа — и заявил, что ему нужно видеть матушку-настоятельницу, Казя немедленно помчалась за сестрой Алоизой.

Поведение Шайтана свидетельствовало о его нечистых намерениях. Вместо того, чтобы сидеть в переговорной комнате, как это подобает мужчине в женском монастыре, он вышел в коридор. Через приоткрытую дверь заглянул в трапезную, а затем — в кухню. Постоял в сенях, прогулялся по двору. Здесь его внимание привлек сток навозной жижи, идущий из хлева. Над скирдой высушенного для коровы люпина он склонился так, словно собирался нюхать эту солому. Заложив руки за спину, прошелся под окнами коридора и затем быстро вернулся в сени. В этот момент из прачечной как раз выбегала Марыся с кипой холстин на руках.

Услышав ее шаги, Шайтан быстро обернулся, схватил Марысю за руку, притянул к себе и потрогал у нее под челюстью. Не сказав ни слова, он отпустил ошеломленную девчушку.

С возрастающим любопытством наблюдали мы через приоткрытую дверь, что же будет дальше. А Шайтан, к великому нашему удивлению, оторвал от стены кусок трухлявой планки и приблизил к носу.

— Никакой это не шайтан, а просто сумасшедший, — разочарованно протянула Йоася.

Тогда мы выслали Сташку в разведку.

— Спроси, чего пан ищет, и возвращайся.

Сташка вернулась с ревом. Шайтан, заполучив в свои руки малышку, вывернул ей веки, заглянул в глаза и, что-то пробурчав, отослал обратно.

Как раз в эту минуту нам на помощь подоспела сестра Алоиза. Казя уже успела рассказать ей о нескромном поведении дьявола, и воспитательница мчалась так, что велон развевался по ветру. Готовая собственной грудью оградить сирот от натиска нечистой силы, она встала перед ним — высокомерная, гордая, до предела возбужденная, задыхающаяся от волнения и быстрой ходьбы.

— Откуда пан здесь взялся и что пану угодно?

Шайтан снял шляпу.

— Добрый день! Одна из воспитанниц этого учреждения нашла работу у моей родственницы. Из всего того, что я услышал от нее, и на основе собственных наблюдений, которые я смог сделать с момента прихода сюда, полагаю, что девочкам пригодилась бы опека.

— Какая опека? — еле выдавила из себя оглушенная монахиня.

— Я по профессии врач… — Он полез во внутренний карман пиджака и подал сестре Алоизе удостоверение.

— Нам бумаги не нужны, — попятилась наша воспитательница, пряча руки в рукава рясы.

— Это плохо. Для успокоения совести сестра должна знать, с кем разговаривает. Иначе каждый мошенник мог бы выдавать себя за врача.

— Те и другие перед лицом бога являются детьми, которые без нужды вмешиваются в то, что он им ниспосылает…

— Прошу прощения, — быстро вставил гость. — Что сестра изволила сказать? Я недопонял.

— Я сказала, — щеки монахини зарделись, — что разум человеческий не должен переоценивать своего значения в связи с существованием милосердия божьего.

— Я, сестра, уважаю вашу веру, однако пришел сюда не для того, чтобы консультироваться в этой области, а лишь для того, чтобы оказать врачебную помощь девочкам, которые в ней нуждаются.

Опущенные дотоле глаза монахини уставились на врача. В выражении ее лица можно было прочесть высокомерие и страстную убежденность в своей правоте.

— Если бы и в самом деле была такая необходимость, то разве мы, которым поручена забота о них, не знали бы об этом?

Врач кашлянул. По выражению его лица мы видели, что он рассержен и в то же время ему хочется смеяться.

— Прошу прощения. Я нахожусь здесь в течение получаса, но уже имею достаточно полное представление о санитарном состоянии вашего учреждения. У сестры, как я вижу, сахарная болезнь, а между тем диета, по всей видимости, не соблюдается.

Монахиня вспыхнула, словно врач застал ее голой.

— У вас тут рассадник микробов, — ворчливо продолжал он, оглядываясь по сторонам. — Плесень, сырость…

— Суждения светских людей ошибочны, — прервала его сестра Алоиза, набираясь смелости. — Неужели доктор считает, что бог, помнящий о самых крохотных созданиях, может забыть о сиротах, кормильцем и опекуном которых он является?

Врач пожал плечами.

— Думается мне, что вы обременяете бога слишком многочисленными обязанностями.

— Бог хочет служить нам!

— Однако ведь даже в евангелии не сказано, что бог должен быть аптекой.

— О, наоборот! — Монахиня устремила на незваного гостя взгляд, полный огня. — Бог является всем для тех, кто ему доверяет. И лишь робость, малодушие, недостаток любви вынуждает нас не видеть этого.

— Раз уж приходится нам пользоваться такими аргументами, так, значит, и самаритянин вместо того, чтобы перевязать раны искалеченного разбойниками человека, должен был преподнести ему моральные поучения и уехать.

Пораженная собственным оружием, монахиня умолкла.

— Например, этот кашель, — продолжал врач, кивнув в сторону двери, из-за которой был слышен Сташкин кашель, — типичен для острого бронхита. Если, по вашему мнению, бог является аптекой для тех, кто ему доверяет, приходится жалеть, что он не послал сюда сиропа, чтобы предупредить бронхит. Не я, а сестра должна помнить, что, как сказано в евангелии, Христос вылечил дочку Иаира, больного юношу и других, вместо того, чтобы отсылать больных на небо, как это делают ваши монастыри.

— Мы знаем, когда применять лекарства. Знаем также, что злоупотребление ими приносит больше вреда, чем пользы. Дети, которые кашляют, получают у нас сироп «Фамела».

Врач усмехнулся с недоверием, монахиня снова покраснела и, повернувшись в сторону трапезной, громко крикнула:

— Казя, сходи в кладовую и принеси сюда сироп «Фамела»!

Казя побежала в кладовую, где под ступенями лестницы с незапамятных времен лежало несколько десятков плоских бутылочек с сиропом.

Поскольку она долго не возвращалась, сестра Алоиза отправила за нею Леоську. Через минуту вернулись обе.

— Нет там ни одной бутылки.

— Не может быть!

Ироническая усмешка не сходила с лица доктора.

— Может, поискать на чердаке? — неуверенно предложила Казя.

— Случайно, не эти ли бутылки вы разыскиваете? — спросил врач, вынимая из кармана плоскую бутылку.

Бутылка перешла в руки монахини, а от нее — к нам и начала свое путешествие от одной воспитанницы к другой. Мы готовы были поклясться, что она ведет свое происхождение из кладовки под нашей лестницей. Вместо этикетки сиропа «Фамела» на одной стороне бутылки был приклеен маленький образок божьей матери, а на другой прилеплена бумажка с чернильной надписью: «Лурдская вода».

— Сестра позволит мне сохранить эту бутылку как яркий пример результатов вашей воспитательной системы, — с удовлетворением сказал врач и взял из рук Аниельки бутылку.

— На основании чего пан может предполагать, что это именно из нашего учреждения?

— Я ничего не предполагаю. Я говорю только то, о чем знаю и в чем твердо уверен. Одна из моих пациенток похвасталась как-то, что купила на базаре настоящую святую воду из Лурда и делает из нее себе компрессы. Пошел я на базар. Среди возов и торговок крутилась девчонка. Среднего роста, горбатая. Продавала эти вот фляжки — по злотому за штуку — и клялась всеми святыми, что воду привезли сестры из самого Лурда. Когда я пригрозил ей полицией, девчонка призналась, что она — воспитанница вашего приюта…

Сестра Алоиза едва не упала в обморок. Не обращая внимания на угрожающую бледность, покрывшую лицо монахини, и указывая рукою в сторону малышек, которые устремили свои взгляды на монахиню, Шайтан безжалостно продолжал:

— Если эти младенцы должны угодить на небо, то советовал бы почаще применять гребень. Одного вашего приюта достаточно для того, чтобы все ангелы начали чесаться. Святость требует значительно больше воды и мыла, чем это представляется монахиням. Я сюда еще приду. До свидания!

И он ушел. При виде подергивающихся у сестры Алоизы щек все сироты трусливо разбежались. Одна Зоська не успела удрать.

Сестра Алоиза схватила ее за руку, отвела в хлев и там заперла. Когда монахини отправились по кельям, мы пытались освободить Зоську; подбадривали ее громкими криками через замочную скважину, призывали ничего не бояться и, возбужденные, чего-то ожидающие, слонялись по всему приюту.

Вечером монахиня-воспитательница появилась в трапезной с большущими ножницами в руках.

— Теперь сестра Алоиза поотрезает малышам головы — и со вшами будет все покончено, — громко сострила я.

Малышки подняли рев; монахиня выгнала меня из трапезной.

— Всем малышам построиться шеренгами, лицом к буфету!

Настороженные, они неохотно выполнили приказ. Идя от одной к другой, сестра Алоиза несколькими взмахами огромных ножниц освобождала головы малышек от волос. Через час из-за стола виднелось несколько голых голов-кочерыжек, а светлые и темные космы полыхали в печи. Это было величайшим достижением медицины и прогресса за всю историю нашего приюта.

Сестра Алоиза, которая вновь обрела душевное равновесие и самообладание, говорила с улыбкой сестре Юзефе:

— У меня давно уже было намерение сделать это. И если я не спешила, то лишь потому, что девчушкам так к лицу были косички. Теперь же они не смогут завязывать банты.

Доктор не вызвал у нас симпатии. Слишком грубо и бесцеремонно обнажил он нашу бедность и темноту, которую мы всячески старались скрыть от посторонних. Зоську, после ее возвращения из хлева, мы приветствовали с горячим сочувствием: она клялась и божилась, что заработанные на «Лурдской воде» пять злотых отдала нам и только один злотый проела.

— Этот доктор, — рассказывала она, — схватил меня, стал трясти и кричал на весь базар: «Ты маленькая мошенница! Ты осмеливаешься брать злотувку за несколько капель воды! А знаешь ли ты, что я бесплатно оказываю беднякам врачебную помощь? Отправить бы тебя в исправительный дом!». Он совсем ни за что меня изругал! Первые бутылочки я продавала по пятьдесят грошей[23] за штуку. Но как я могла сказать ему это, когда он так тряс меня и грозился полицией? — Зоська утерла слезы. — Только после того, как у меня вытащили из кармана все деньги, я начала продавать дороже. А разве я потрудилась меньше доктора? Каждую бутылку должна была отмывать от сиропа щелочью, пришлось сдирать этикетку, подгонять новые пробки. Потом я принесла освященной воды из ризницы и влила ее в бочку с дождевой водою. Выпросила у сестры Романы лоскуток от рясы святой Терезы, чтобы потереть им каждую бутылку. Затем мне пришлось разлить воду из бочки по бутылкам, наклеить святые образки и бумажки с надписью: «Лурдская вода». А на базаре мне тоже пришлось несладко. Все время оглядывайся, не стоит ли поблизости какая-нибудь монахиня или ксендз; укрывайся от сторожей и смотри, чтобы тебя не обокрали. А такому вот доктору, который сидит в теплом кабинете и ничего не делает — только пишет рецепты да берет деньги, — хорошо грозить полицией!

— А зачем тебе понадобилось проделать эти штучки с вливанием освященной воды в бочку и потиранием бутылок рясой святой Терезы? — спросили мы, удивленные таким настоящим трудовым вкладом в заведомо жульническое дело.

Зоська долго вытирала нос и, наконец, пробурчала, так что мы едва разобрали слова:

— Потому что я не люблю в торговле нечестность. А делала это за тем, чтобы каждая бутылка, хоть лурдской воды в ней и не было, содержала бы каплю освященной воды. Если торговать, так уже на совесть.

Молчанием почтили мы это Зоськино стремление к торговой добропорядочности, но зато добросовестность врача, которая стоила Зоське десяти красных рубцов на спине, показалась нам бесчеловечной и отвратительной.

* * *

Июнь был знойный, ночи душные и жаркие. Отбросив одеяла, уставившись в темноту, мы лежали на своих койках. Постель распаривала тело. По ночам до нас долетали из ближайших лесов протяжные, грустные напевы. Высоко на горных полянах горели костры. Оттуда неслись страстные, дикие возгласы, кончавшиеся продолжительным «Эяля!» Мы прислушивались к этим возгласам; они вибрировали высокой, раздирающей сердце нотой; мы внимали мелодиям, которые ветер доносил до нас с темных полян.

С синими мешками под глазами, вялые и расслабленные, усаживались мы утром на койках, чтобы хором прочитать «Ангеле божий». На уроках в школе мы бездумно глядели на доску, ловя ухом отголоски лета, долетавшие с улицы. Все мы учились плохо, и было уже известно, что наши девчонки принесут в приют одни лишь тройки и двойки.

Тотчас же после обеда мы каждый день отправлялись в лес собирать валежник. Зимою он служил нам топливом. Это занятие нравилось всем.

Мы получали два тоненьких ломтика хлеба, помазанных жиром (его вылавливали с поверхности рассола, принесенного со скотобойни), с этим запасом продуктов можно было сидеть в лесу до самого вечера. Я и Казя продавали свой хлеб Зоське за мешок валежника и, избавленные таким образом от необходимости собирать хворост, слонялись по лесу или лежали на еловых лапах, зажав в зубах сухие стебельки тимьяна. Сильные лучи солнца пробирались в самую глубину леса, и сухая прошлогодняя хвоя отливала ярко-рыжим цветом. От сырых полян, покрытых мшистыми одеялами, тянуло запахами грибов и смятой травы. Кругом было торжественно и тихо.

Однажды, вернувшись в приют, мы встретились в коридоре с сестрой Алоизой.

— Что за вид?! — Она окинула нас взглядом, в котором чувствовалось отвращение. — Иголки в волосах, пальцы выпачканы смолою. И, как назло, именно сегодня! Отправляйтесь в умывальню и приведите себя в порядок. Потом придете в трапезную. Только быстро, без проволо́чек!

Когда через несколько минут мы вошли в трапезную, то увидели сестру Алоизу в обществе двух дам. Смуглая брюнетка с живыми глазами держала в руках великолепную блестящую сумочку, которая сразу же привлекла наше внимание. Ее спутница — дама постарше — показалась нам неинтересной и какой-то бесцветной, несмотря на лису, украшавшую ее светлый костюм.

— Вот наши сиротки, — прозвучал ласковый голос воспитательницы. — Зося, перестань крутить косичку. Милые и хорошо воспитанные девчушки. Временами чересчур живые, но ведь это присуще молодости, — тут она строго посмотрела на Сташку, ковырявшую в носу. — Стася, прошу принести для пани стул из мастерской.

— Ах, не надо, благодарю! — элегантная брюнетка поспешно присела на край лавки, после чего устремила вопросительный взгляд на монахиню.

— Это все круглые сироты?

— Да. Наши малыши не помнят даже своих матерей.

Монахиня погладила по головке Эмильку.

Брюнетка посмотрела на свою спутницу.

— Что ты думаешь об этом, Ванда?

Искренний и нетерпеливый тон говорил о том, что обладательница ослепительной сумочки должна срочно решить какой-то вопрос и ждет совета своей приятельницы. Однако дама с лисой вместо ответа только пожала плечами.

— Пани еще подумают и, может, придут завтра? — подала свой голос монахиня.

— Да, да, еще придем! — Брюнетка сорвалась с лавки, словно собираясь поскорее покинуть трапезную. — Гляди, Ванда, как они присматриваются к нам.

В ответ на это мы потупили глаза.

— Что здесь происходит? — с веселым возгласом ворвалась в трапезную Йоася. — Почему так… — Она осеклась, увидев посторонних, и нерешительным шагом подошла к столу.

Молчание прервала пани с лисой:

— О такой, как мне кажется, ты думала? — и кивком головы указала на Йоасю.

— Подойди, Йоася, сюда… — ласково попросила сестра Алоиза.

Йоася встала посредине зала. Мы почувствовали зависть и симпатию к этому сусальному личику, на котором сейчас была написана сладчайшая мина.

— Как ее зовут?

— Йоанна Гживачувна, — прошептала Йоася, подгибая колени, как это делают малыши из детского сада.

— Дочь железнодорожника, — поспешила с разъяснениями сестра Алоиза, — однако очень добропорядочна и имеет золотое сердце. Ну что же, Йоася, тебе не жаль было бы покинуть приют? — ласково спросила она.

— О да, проше сестричку, я так люблю всех сестер!

Даже ненависть и зависть не способны были подавить в нас удивление, какое вызвала Йоася, когда бросилась на шею монахине, обвила ее руками и, пугливо прижавшись к рясе, начала посылать из-под своих длинных ресниц обольстительные взгляды в сторону усмехающихся гостей.

— А стало быть, моя дорогая, — загудел деловой голос старшей дамы, — решаешься ли ты сразу или предпочитаешь отложить свое решение на потом?

Брюнетка быстро, быстро заморгала. Чувствовалось, что Йоася сильно нравилась ей, но в то же время вид стольких девичьих лиц, глядящих с напряжением и ожиданием приговора, заставлял раздваиваться ее чувства.

Монахиня, словно пытаясь отгадать, что́ творится в сердце дамы, сказала с соболезнующей улыбкой:

— Пани пожелают посетить наше учреждение завтра. Добрые начинания становятся еще лучше, когда мы делаем их в полном согласии со своим сердцем.

Дамы собрались уходить. Брюнетка, считая, видимо, что должна каким-то образом попрощаться с нами, наклонилась над Сташкой:

— Ну что, малютка, сумеешь ты продекламировать какой-нибудь стишок?

Сестра Алоиза ободряюще улыбнулась:

— Скажи стишок, раз пани об этом просит.

Наши малышки не посещали детский сад, и никто никогда не разучивал с ними стихов. По выжидательным позам обеих дам, по морщинкам, которые собрались на лбу сестры Алоизы, Сташка быстро сообразила, что отказаться от декламации нельзя, даже если она и не знает ни одного стихотворения. Сложив ручки, она громко начала: «Кто под опеку господу отдается своему…»

Брюнетка сделала нетерпеливый жест рукой и обменялась с приятельницей многозначительным взглядом. Та пожала плечами.

— А что же ты думала, моя дорогая? Это ведь монастырь. Повремени, подумай, чтобы потом не было неожиданностей. — Тут она обратилась к монахине: — Сестра разрешит — мы придем через несколько дней?

В дверях брюнетка обернулась и отыскала взглядом Йоасю. Прочитав на лице гостьи выражение благожелательности и одобрения, Йоася даже покраснела от счастья и сделала движение, как бы собираясь подбежать. Но дама кивнула ей головою и захлопнула дверь.

Едва гости покинули монастырь, как разлетелась весть: Йоася будет удочерена! Таинственное выражение лица сестры Алоизы подтверждало наши догадки.

Итак, Йоася не будет более приютской девчонкой. Через несколько дней она покинет нас. Приемная мать поведет ее за руку. Вместе переступят они через каменный порог, который мы будем и дальше выскребать и мести. Вместе выйдут на улицу и направятся прямо к магазину. Может быть, даже к тому самому, в который еще совсем недавно Йоася протискивалась потихоньку, полная страха, хорошо осознавая свою дерзость. Изысканно одетая дама купит приемной дочери синий летний плащик и красный беретик. Держа руки в карманах нового плащика, Йоася пойдет в свой новый дом той самой дорогой, которой мы будем и дальше таскать бидоны с рассолом. В классе у нее появятся подружки; она будет носить светлые ленточки в косах и есть полдник на салфетке.

Упоенная надеждой, Йоася то светилась вся от счастья, то впадала в неожиданное отчаяние.

— А может быть, я ей не понравлюсь? Когда она смотрела на меня, то у меня как раз были растрепаны волосы и чулки все перекручены. Почему она велела говорить стишок Сташке, а не мне?

— Не будь глупенькой, Йоася, — отчитывала ее сестра Алоиза. — Если эта пани захочет удочерить тебя, то не ради твоих внешних достоинств, за которые, впрочем, не себе, а богу ты должна быть благодарна и которые весьма посредственны. Если она и будет что искать в тебе, так это сердечных сокровищ, богобоязненности, правдивости, любви к ближнему. Если этих качеств ты не будешь развивать в себе, если у тебя есть намерение быть всего лишь пустой салонной куклой, нужной для украшения жизни людей богатых, то бог в бесконечном милосердии своем может тяжко покарать тебя — чтобы отвлечь твое внимание от обманчивых благ земных.

«Пустая салонная кукла» в дырявых чулках выслушивала поучения монахини с тревогой на побледневшем лице. После этого она бежала в часовню, с шумом падала на колени и, стуча челом о линолеум, клялась, что она, Йоася, никогда не будет соблазняться обманчивыми благами земными, лишь бы брюнетка с изящной блестящей сумочкой пришла за нею и увела бы ее в свой дом.

— Скажи, по моему внешнему виду заметен правдивый характер? — приставала она к нам, поцелуями стремясь выудить благоприятный ответ.

— Когда ты крадешь булки в школе, то не спрашиваешь, виден ли в тебе правдивый характер, — безжалостно опровергали мы ее обман. — Твоя приемная мамуся через две недели вышвырнет тебя из дому.

— Почему?

— Потому что ты будешь красть у любимой мамуси духи и одеколон.

В ответ на это Йоася, заливалась слезами, присягала, что никогда, до самой смерти, не совершит подобного преступления.

Прошло несколько дней, а дамы так и не показывались. Йоася ходила с красными от слез глазами. По ночам она неожиданно срывалась с постели. На каждый звонок бежала открывать калитку.

Миновала еще неделя. Йоася сильно похудела. Она опускала голову под нашими насмешливыми взглядами, пряча глаза, полные слез.

«Как же, придут, — насмехалась Зоська. — Были, нюхнули приютской вони и ушли. Такие дамочки всегда сумеют выкрутиться…»

Был субботний полдень. Весь приют, вымытый, как обычно перед праздником, сушился под лучами солнца. Сестра Алоиза пошла за покупками в город. Сироты кончили с уборкой, и во всем приюте царствовала тишина. Только время от времени где-то в коридоре раздавался шум: это не успевшая еще справиться со своими обязанностями девчонка бежала к крану за водой, побрякивая ведром. Из белошвейной мастерской доносилось гудение швейных машин. Я только что поставила в кухне бидон с рассолом, принесенным со скотобойни, как Зуля вызвала меня в коридор.

— Рузя пришла.

— Какая Рузя?

— Как это какая? Наша. Иди в прачечную, погляди.

Но, прежде чем я дошла до прачечной, Зуля уже успела рассказать мне все, что сама только что узнала.

Рузя после бегства из госпиталя, откуда ее выгнал страх перед тем, как бы госпитальные ханжи не вернули ее назад в приют, очень долго болела. Муж ее работал в слесарной мастерской и повредил себе там руку. Теперь он поехал к брату в деревню, потому что потерял работу и жить было не на что. И вот Рузя хочет ему помочь. Она будет делать у нас утреннюю уборку мебели за право ночевать в приюте и за харчи. А после полудня будет ходить в пансионаты мыть посуду. Таким образом, ничего не тратя на себя, она сможет откладывать деньги на операцию мужу.

В прачечной стояли огромные густые клубы пара. Громко бурлила вода в большом чане, а из-под крышки летели брызги, с шипением падавшие на плиту.

— Закрывай, а то сквозняк.

С закатанными выше локтя рукавами возле лохани стояла Рузя. Темные волосы были уложены сзади, как у гуралки, на белом, слегка опухшем лице осели крупные капли пота. Как и раньше, она смотрела просто и спокойно своими честными глазами, в которых теперь было что-то материнское. Ее расплывшаяся в талии фигура говорила о том, что Рузя снова беременна. Присев возле топки, чтобы подбросить в нее шишек, она сказала так просто, словно мы расстались только вчера:

— Принеси-ка ведро холодной воды и потолки соду. Она лежит под лавкой.

Я послушно схватила в руки ведро, подошла к двери и приостановилась, охваченная радостной мыслью: Рузя не может от нас уйти. Не уйдет! Я поняла, насколько тяжелее жилось нашим малышкам после того, как у нас не стало Рузи и Сабины.

«Для нас просто счастье, что ее муж заболел», — подумала я с восторгом.

И, бренча ведром, радостная, выбежала из прачечной.

А когда я вернулась, то сквозь клубы пара с трудом разглядела маячивший на лавке ряд белых столбиков. Столбики пищали, вертелись, поднимали рубашонки. Один из них задрал рубашонку выше головы и, похлопывая себя по голому животу, прокричал Сташкиным голосом:

— Рузя, меня. Я первая хочу в лохань.

В ответ на это все малышки подняли дикий визг, поскольку каждая хотела первой очутиться в корыте.

— Бери за ручку! — приказала Рузя.

Мы взяли чан за обе ручки и мутную бурлящую воду вылили в лохань. Рузя бросила туда горсть соды, добавила холодной воды, и субботняя ванна была готова. Растирая в руке кристаллики соды, она спросила:

— Когда вы последний раз купали малышей?

Прежде чем я смогла ответить, она скомандовала малышкам:

— Эмилька, Веся, Сташка, Юзя — в лохань!

— В рубашках или без?

Откидывая со лба волосы, Рузя сказала смущенно:

— Можно без. Матушка и сестра Алоиза не вернутся, должно быть, так быстро из города? — вопросительно поглядела она на меня.

— Нет, быстро не вернутся. Можете все смело поснимать рубашонки.

— Засучи рукава и выскреби им получше спины. Держи тряпку! — И она бросила в мою сторону выстиранный чулок. — Растопленное мыло — в горшочке под лавкой. Бери его поэкономнее, а то сестра Дорота дала мне только четвертинку.

Я опускала чулок в жидкое мыло и старательно терла им худые плечи, ноги, выпирающие лопатки и запавшие животы. Из-за тесноты и густого пара трудно было разобрать, кому именно принадлежат намыливаемые мною ноги. Мокрую малышку Рузя подхватывала в простыню и быстро, быстро вытирала, после чего усаживала на лавку и бралась за следующую. Девчушки вертелись в лохани, брызгали друг в друга водой, пищали и жаловались, что мыло щиплет им глаза, однако выходить из лохани ни за что не хотели.

Становилось душно. Под ногами хлюпала вода. Рузя ругала Сташку, которая не поверила в чистоту своего тела и вторично влезла в лохань.

Вдруг за дверями раздался Зоськин визг:

— Пришли пани для удочерения!

Я оставила Весю с намыленной головой и, пообещав Рузе прийти немного погодя, убежала из прачечной.

В коридоре Зоськи уже не было. Казя, ползая на четвереньках, латала половик.

— Где эти пани для удочерения?

Она показала рукою на переговорную.

— А Йоася?

— Одевается в спальне. Как нарядится, сойдет вниз.

— И давно уже эти пани ожидают в переговорной?

— Давно. Ну-ка, подвинься, а то мешаешь.

В этот момент в коридоре появились обе дамы. За ними следовала сестра Юзефа, таща за руку перепуганную Зулю.

— Беги, детка, в умывальню и хорошенько вымой руки, — властно распорядилась монахиня. — А в это время Казя принесет тебе плащик из раздевалки.

— И какие-нибудь туфельки на выход, — поспешно добавила брюнетка, бросая взгляд на развалившиеся сандалии Зули.

— Иди, Казя, принеси исправные башмаки.

— Нет исправных, проше сестру…

— Как это нет?

— Есть, кажется, но с небольшими дырочками…

Обе дамы рассмеялись.

— Это верно. Здесь ничего приличного нет, — заметила сестра Юзефа. — Может быть, найду что-нибудь в келье. — И быстро зашагала к железной лестнице, ведущей в келью.

Обе дамы молчаливо присматривались к нам. Неожиданно старшая подала голос:

— Доктор был прав. Либо рахит, либо анемия. Или и то, и другое. Вы получаете свежие овощи?

— Что такое, проше пани? — переспросила я, захваченная врасплох вопросом гостей.

— Дают ли вам сырую морковь, квашеную капусту, лук или хотя бы брюкву?

— Мы едим приготовленные овощи, если они есть, — пояснила я. — А сырую, порубленную брюкву получают у нас коровы.

— И вы не можете отобрать ее у коров?

— У коров? Так ведь нас сейчас больше тридцати. Если бы мы съели всю брюкву, то коровы подохли бы. — И, желая блеснуть знанием дела, я добавила: — От анемии!

Вошла Зуля. Вымытое с мылом лицо ее казалось прозрачным. Она остановилась у окна. Мы догадывались: она напрягает все свои силы, чтобы не разразиться плачем. Тем временем подошла сестра Юзефа с парой исправных сандалий и серым плащом в руках. Мы наблюдали, как она одевает молчаливую Зулю. Уже обутая, одетая в плащ и темный берет, она обратила на монахиню умоляющий взгляд.

— Быстрее, моя детка, а то пани спешат, — деловито сказала сестра Юзефа.

Зуля прижалась щекою к жесткой рясе и, не отпуская руку монахини, ждала — с опущенной головой и зажмуренными глазами.

Сестра Юзефа коснулась губами ее лба.

— С богом, дитя! — Она высвободила свою руку из цепкого объятия Зули и, направляясь к выходу, сказала ласково: — Если пани захотят повидаться с сестрой-воспитательницей, то прошу прийти их часов в семь.

Опустив голову, Зуля перешагнула через порог. За нею вышли обе дамы. Сестра Юзефа захлопнула дверь и направилась в мастерскую.

— Казя, как это случилось?

Прежде чем она успела ответить, на лестнице появилась Йоася. Тщательно причесанная, умытая и вся светящаяся от счастья, она сбежала вниз.

— Где они?

Обернувшись, я с притворным удивлением посмотрела на лицо Йоаси, которое выражало сильное нетерпение.

— Кто?

— Ну, эти пани, что пришли за мною.

— Пани… еще в переговорной.

Подпрыгивая, она помчалась по коридору.

— Казя, что теперь будет? — спросила я шепотом.

— А откуда я могу знать?

С конца коридора уже возвращалась Йоася, крича:

— Сестра Романа говорит, что они уже ушли! Почему же не подождали меня?

Она остановилась возле нас и, переводя взгляд с меня на Казю, повторяла, силясь удержать рвущиеся у нее наружу рыдания:

— Ведь еще минуту назад они были здесь…

— Да, верно, — холодно сказала Казя, вглядываясь в сильно побледневшее личико Йоаси. — Были, взяли Зулю и ушли.

— Как это — взяли Зулю? Ведь…

Казя поднялась с пола и, воткнув иглу в клубок ниток, пояснила:

— Они же не обещали, что возьмут именно тебя. Могли брать ту, которая им больше понравилась. Вот взяли Зулю и пошли… Куда мчишься, сумасшедшая?

Йоася, ничего не соображая, мчалась в сторону прачечной. Здесь она угодила прямо в объятия Рузи и разразилась раздирающим душу плачем. Рузя, поддерживая прижимавшуюся к ней в отчаянии девушку и утешая чем только возможно, проводила ее до спальни.

А в это время в трапезной стоял сплошной гул. Никто не мог объяснить, как это произошло, что добродетельницы, которые в первый визит даже не обратили внимания на Зулю, выбрали теперь именно ее, предпочтя Зулю Йоасе. Ответ на этот мучивший всех вопрос дали нам лишь девушки, работавшие в белошвейной мастерской и оказавшиеся свидетелями всей сцены.

Обе дамы, утомленные ожиданием сестры Алоизы, пошли осмотреть часовню. Там пахло воском, в полумраке поблескивали золоченые рамы и чернела фигура девушки, стоящей у фисгармонии.

Это Зуля, кончив натирание полов в приделе, отделяющем мастерскую от часовни, подняла крышку фисгармонии и, осторожно подбирая аккомпанемент, негромко напевала: «Как прекрасны святыни твои, о боже…»

Одна из дам зажгла свет. Зуля, перепугавшись, негромко вскрикнула и опустила руки. Смущенная присутствием посторонних, она хотела незаметно выскользнуть в коридор. Ее нежная красота, смущение, наконец страх, с каким она поднимала свои робкие глаза на разглядывающих ее дам, — все это делало ее — по мнению белошвей — красивее святой Терезы, образ которой висел в часовне.

Дамы, не желая больше смущать ее, погасили свет, и брюнетка, слегка раздраженная, пояснила сестре Юзефе, что она и в самом деле сперва имела иное намерение, однако теперь твердо решила уйти отсюда с той девочкой, которая незадолго перед тем играла на фисгармонии.

Так вот на долю Зули выпала счастливая судьба, и Зуля перестала быть приютской замарашкой.

Девчата сошлись в трапезной и, озабоченные, советовались, что делать с Йоасей, которая в рыданиях и судорогах металась по кровати. Тем временем подошла воспитательница. Проинформированная обо всем сестрой Юзефой, она выразила сильное недовольство. По мнению сестры Алоизы, уходу избранной дамами сироты следовало придать характер важной и торжественной церемонии. Зуля должна была попрощаться со всеми сестрами и поблагодарить их за труды праведные. Сестра Алоиза не имеет в виду свой собственный труд. Нет. Она исполняет служебный долг, который бог поручил ей, и не ожидает благодарности на земле. Но разве не входило в обязанность Зули поблагодарить сестру Роману, которая состарилась за кухонной плитой в беспрерывных хлопотах о том, чтобы приготовить для сирот вкусную и обильную пищу? Или сестру Юзефу — за то, что она научила Зулю основам профессионального мастерства? И вообще всех сестер, поскольку каждая из них вложила свою лепту в дело воспитания сирот!

Вслушиваясь в слова раздраженной монахини, мы согласно кивали головами. Да и в самом деле! Прежде чем уйти с доброй дамой, Зуля должна была осмыслить, сколь многим обязана она монастырю, который кормил ее и одевал, формировал восприимчивый детский ум, вбивая в него стихи святых псалмов, готовил ее к борьбе с превратностями судьбы, учил латать костельные одеяния, вносил безграничную радость в ее жизнь, вовлекая в ряды «Евхаристичной Круцьяты».

Сестра Юзефа, которая научилась деловой трезвости и быстрому решению дел, ведя финансы белошвейной мастерской, вместо ответа лишь пожала плечами.

— О чем речь? Пришли, взяли — одной заботой стало меньше. — А после того, как сестра Алоиза вышла, она буркнула: — А что именно Зулю… Людям чаще всего хочется того, чего бы они как раз должны были не хотеть…

В этот день мы пережили еще одну сенсацию при встрече Рузи с монахинями. Сестра Юзефа кивнула ей головой и сказала весело:

— Ха, ну и что же? Вернулась, блудница? Так оставайся, коли матушка разрешит. И помни — приди-ка вечером и помоги набивать одеяла.

Встреча с сестрой Алоизой прошла весьма холодно. Рузя слегка покраснела и, поправляя платок на голове, сказала:

— Слава господу Иисусу Христу!

— На веки веков… Аминь! — Сестра Алоиза молниеносно окинула взглядом неуклюжую фигуру Рузи и опустила веки. — Так значит, пришла…

Нота триумфа, которая прозвучала в словах воспитательницы, сделала в наших глазах Рузю значительно худшим и более слабым созданием, чем она казалась нам еще минуту назад.

— Поцелуй сестре руку, — шепотом подсказала Зоська.

К нашему неудовольствию, Рузя склонилась над рукою монахини и коснулась ее губами; монахиня руки не отдернула.

— Слышала я, будто хочешь ты здесь остаться, — начала сестра Алоиза, и в ее голосе прозвучало несколько более теплых ноток. — Нужно попросить у матушки разрешение. Сойти с праведного пути и нагрешить легко, а вот честно вернуться на верную стезю — стезю покорности и раскаяния — трудно.

В напряжении ожидали мы, что скажет матушка. Встреча произошла на другой день во дворе. Матушка шла к парникам, расположенным за хлевом. Рузя только что кончила доить корову и с ведром в руке шагала к кухне. Увидев матушку, она поставила ведерко на землю и низко поклонилась. Но тут же выпрямилась и посмотрела матушке прямо в глаза.

— Я пришла…

Солнечные лучи беспощадны: в их свете особенно хорошо было видно, как сильно похудела, постарела и опустилась матушка. Хрупкая темная фигура с плоским желтым личиком, приклеенным к концу рясы, на фоне белого чепца… И только глаза — очень темные и жесткие — привлекали к себе внимание.

Когда подул ветер и подхватил велон, вся фигура матушки стала похожа на трепыхающуюся хоругвь из похоронного бюро. Стоявшая напротив нее Рузя со своею расплывшейся фигурой и гладким лицом была, казалось, олицетворением самой жизни. Может быть, — не слишком счастливой, в дырявом камзольчике и истоптанных башмаках, но зато полной человеческой гордости и спокойного упорства. Рядом с нею матушка казалась кем-то, кого без труда может перевернуть ветер, а дождь — вбить в землю. Кем-то, кто может исчезнуть, не оставив после себя никаких следов.

— Я пришла, проше матушку, — повторила Рузя, — буду здесь работать; однако я должна иметь выходные дни, чтобы заработать на больного мужа. Спать могу в хлеву. Я пришла как работница, а не как воспитанница.

Матушка забормотала что-то несвязное и попятилась к лестнице.

Рузя последовала за нею.

— …Я буду следить за коровником, делать большую стирку за еду из общего котла и ночлег. Пока муж болен, я не уйду отсюда.

Матушка замахала руками, отвернулась и быстро вбежала в дом.

Так Рузя осталась в монастыре. Когда я громко выразила свое удивление тем, что сестра-воспитательница согласилась на это, Казя ответила мне:

— Ушли от нас самые сильные девчата — Сабина, Геля, Владка. Сейчас лето, и работы все прибавляется. Кто будет делать ее, если не Рузя? А как у нее это самое подойдет, сестра Алоиза скажет, что не она, а матушка согласилась принять Рузю. О, сестра Алоиза — это философ!

* * *

Лето было в полном разгаре. Рябина стояла уже в золотистом одеянии. От лугов тянуло нежным ароматом сена. По ночам слышались песни гуралов. Каждый вечер смотрела я на полыхающие костры. И все чаще думала о Гельке. От нее не было никаких вестей. Хорошо ли она жила? Или болталась по белу свету? Может, с трудом продиралась через мрак, как пламя вон того костра, на склоне гор?

В приюте бег времени отмечался лишь сменой приветствий, которыми мы в обязательном порядке обменивались при встречах. После «Memento mori» наступало веселое «Аллилуйя», а за ним и вплоть до рождественского поста должно было не сходить с наших уст «Слава господу Христу».

Матушка сохла и угасала в своем одиночестве. Сестра Алоиза становилась все более нежной и мечтательной. Без труда упросила я ее освободить меня от обязанности ходить за рассолом. Вместо скотобойни я отправлялась четыре раза в неделю в соседние пансионаты, где собирала в бидоны помои для свиней. И мне нравилось это занятие. Я шла обычно предвечерней порою, когда ближний лес тяжелой громадой давил на нежную лазурь остывающего горизонта. Было уже прохладно и пахло клевером. Мне казалось, что я нахожусь в приюте уже многие, многие годы. И никогда из него не выйду. А если даже это и произойдет, то я все равно вернусь в него, как вернулась Рузя. В конце концов жизнь не представлялась мне в тот момент такой уж плохой. Мы ходили в лес по ягоды, собирали целебные травы, приносили полные мешки шишек и хвороста. Нынешней осенью я должна была ехать за квестой. И это меня очень радовало. Повидаю людей, буду спать в гумнах на соломе, на глиняном полу рядом с телятами. Будет весело. Я привыкала ко всему. Любила так же, как и Рузя, сидеть после работы на каменных ступеньках и, подперев рукою щеку, молчать и отдыхать. Рузя проговорилась, что в пансионате, куда ее приняли в качестве судомойки, нужна будет еще одна работница. Я взволновалась и размечталась. Вот получу и я свои выходные дни, как Рузя. А потом из судомойки, может быть, сделаюсь горничной…

Из этих радужных мечтаний вырвала меня однажды Леоська. Впихивая мне в руку мятый клочок бумаги, она сказала:

— Какая-то девушка остановила меня вчера вечером возле калитки и попросила отдать тебе эту бумажку.

«Жду в полдень возле скотобойни», — сообщали поспешно нацарапанные карандашом печатные буквы.

— Какая она из себя? — спросила я, уверенная, что записка отправлена Гелькой.

— Такая худенькая, высокая.

— Рыжие волосы?

— Может, и рыжие. Не видела — было темно.

«Как заря, приход его…» — во весь голос запела я от радости и вприскочку, словно ошалевшая, помчалась на кухню за бидонами.

Однако возле скотобойни никто меня не ждал. Три четверти часа ходила я там взад — вперед. Сердце мое учащенно билось. Я всматривалась в каждую приближавшуюся стройную девушку, принимая ее за Гельку. Но она не пришла, совсем. Я поняла, что ей просто хотелось посмеяться надо мною, и это больно обидело меня…

Не за горами был праздник «божьего тела», и мы в своем приюте много говорили о том, как украсить алтарь в старом костеле.

Сестры толковали о пущей славе божьей, но нам-то известно было, что речь идет просто-напросто о том, чтобы не позволить сестрам-серцанкам, которые устраивают алтарь напротив парафиального костела, перещеголять нас. Их алтарь не давал покоя особенно сестре Алоизе, которая пеклась о чести монастыря. За несколько дней до праздника она созвала совет воспитанниц — «рыцарей господа Христа».

— Я бы, с вашего позволения, украсила алтарь лентами, — предлагала Зоська. — Много красивых лент и тюль, вышитый звездочками.

Сперва монахиня слушала со вниманием, но потом недовольно поморщилась.

— Алтарь, убранный тюлем, был у нас в прошлом году. Бог имеет право требовать от нас большей изобретательности. Думайте, рыцари, думайте!

— Украсить цветочками, — бухнула Марыся.

— Помилуй, Марыся, разве ты видела когда-нибудь алтарь во время процессии, который бы не был убран цветами?..

— Зажечь лампочки и повесить венки, — предложила Йоася.

— Проведение электричества к алтарю — вещь дорогая. А вот венки — это, возможно, и хорошая идея… Просто не знаю.

Несмотря на некоторые колебания, замысел Йоаси пришелся по вкусу сестре Алоизе. Сразу же на другой день мы взялись за плетение венков. Была их уже целая скирда, когда сестра Алоиза, вернувшись из города, сердито обратилась к Йоасе:

— Йоася, прошу тебя в переговорную.

Из переговорной Йоася вышла, посапывая носом… Оказалось, что венки — это выдумка сестер-серцанок; они сплели их уже несколько десятков из самых различных цветов. Йоася узнала об этом от служанки сестер-серцанок, с которой она встретилась в пекарне.

Было это за два дня до праздника. Мы как раз выбирались с мешками в лес, когда сестра Алоиза задержала нас, чтобы сказать:

— В наших рядах есть одна очень находчивая воспитанница. Удивительное дело. Она берет слово всюду, где надо и не надо, а когда речь идет о чести нашего монастыря и проявлении любви к сердцу Иисусову, — молчит.

Я покраснела под взглядами девчонок. Сестра Алоиза смотрела на меня выжидательно. Стараясь говорить как можно спокойнее и с чувством собственного достоинства, я ответила:

— Это верно: если бы сестра обратилась ко мне, то я бы посоветовала сестре, как должен быть убран алтарь. Но поскольку сестра сама так великолепие оформила мастерскую, когда Людка лежала там в гробу, то я подумала: и на сей раз сестра сама обдумает все убранство алтаря.

По непонятным мне причинам, монахиня слегка побледнела.

— Разумеется, наши сестры имеют свой проект украшения алтаря. Но речь идет о том, чтобы инициатива исходила от рыцарей, а не от нас.

Так как я молчала, девчата начали галдеть:

— Скажи, Наталья! Скажи!

— Алтарь мог бы быть горским. Я таким воображаю его. Очень суровый и простой. Одни только булыжники; много темной зелени, например сосновой, и алые цветы. Пучки маков. Чтобы они производили впечатление пурпурных пятен. И пусть сестры-серцанки спрячутся со своими венками.

Впечатление от моих слов было огромно. Сироты глядели на меня, как на ксендза-катехету после проповеди. Сестра Алоиза долго молчала, а затем сказала:

— Мы еще подумаем над этим.

Однако уже через какую-нибудь минуту подошла ко мне с рюкзаком в руках.

— Пойдешь, моя дорогая, за сосновыми ветками. Постарайся достать ветки с шишками.

— Без шишек, — категорически возразила я. — Одна лишь зелень. Шишки хороши для сестер-серцанок, но не для нас.

— Может быть, ты и права, — мягко призналась монахиня. — В таком случае — одну зелень.

Я натягивала ремни рюкзака на плечи, когда сестра Алоиза, откашлявшись, спросила неуверенно:

— А эти вот камни — ты какие имеешь в виду? На самом деле булыжники?

— Да, с вашего позволения. Одни только булыжники. Пусть Йоаська и Аниеля привезут их на тачках с речки.

Так я стала подлинным диктатором в деле оформления алтаря на праздник «тела господня». Сестра Алоиза по всякому пустяку советовалась со мною. Всякие ее сомнения я разрешала безапелляционно. Воспитательница толковала это по-своему:

— Раскаяние разными путями посещает сердца. Возьмем к примеру Натальку: девочка, вообще-то маловоспитанная и слабо восприимчивая к доброте человеческой, вдруг загорается и как настоящий «рыцарь господа Христа» становится в первой шеренге…

Сосновую зелень, принесенную в рюкзаке, я выбросила в прачечной на пол возле печи, после чего доложила сестре Алоизе:

— Эта зелень не годится, проше сестру. Она производит такое кладбищенское впечатление. Слишком темна и щетиниста. Нужно поискать чего-то другого.

Сестра Алоиза, занятая обрезанием фитилей в часовне, опустила ножницы и с испугом посмотрела на меня.

— Что ты говоришь? Ведь завтра у нас уже праздник!

— Именно так. Поэтому я пойду и принесу еловых веток; на них более свежая зелень и их можно красиво уложить.

Монахиня с минуту колебалась. Неслыханное дело — высылать воспитанницу, да еще во второй раз, так далеко за пределы монастыря!

— Мне все равно, — добавила я равнодушно. — Если сестре нравятся эти кладбищенские сосновые ветки, то украсим алтарь ими.

— Ну, уж иди тогда. Да только быстро возвращайся!

И для успокоения своей совести она сказала, чуть повысив голос:

— Помни: во время пути не забудь читать молитвы. Я заметила, что за последнее время вы не радеете в молитвах.

— Хорошо, хорошо! — обрадованно воскликнула я и помчалась за рюкзаком.

Наконец-то я добилась того, чего желала, — права свободно идти по большой дороге с рюкзаком на спине, с ломтиком хлеба в кармане, — идти к манящим лугам, туда, где безгранична лесная свобода.

Великолепная вещь — пыль большого тракта, если топчешь ее от полноты чувств, вызываемых свободой и независимостью. Как прекрасно, когда из тебя не выжимает пот ненавистная работа! Камень и ручеек смотрят на тебя не врагами. Приятно глядеть на хитросплетения корневищ и трав, среди которых, в парном тепле земли, ползают букашки, различные жучки, божьи коровки, занятые непостижимым для человеческого глаза трудом.

Я вдоволь належалась на мягкой мураве, наелась щавелю и, видя, что солнце клонится к горизонту, пошла в сторону ближайшего леса, чтобы наломать еловых веток.

Возле леса какая-то девушка пасла корову. Я помогла ей распутать веревку, застрявшую в кустах можжевельника, а потом началась наша неторопливая беседа.

— Пасешь здесь?

— А хоть бы…

— Всегда или только иногда?.

— Ага…

— И не надоедает тебе?

— Э!

— Но и веселого тоже у тебя мало?

— Ба!

— Так ты предпочитала бы не пасти?

— Нии…

Не обращая внимания на мои вопросы, она присела на корточки, обхватила голову обеими руками и, мерно качаясь взад и вперед, завела гуральскую песню без слов. В ней звучали те же самые страстные и протяжные мелодии, которые будили нас по ночам, поднимали с кроватей и заставляли дрожать всем телом.

Я лежала в траве, глядя на поющую с любопытством и разочарованием. А значит, пение, которое среди темной и душной ночи дразнило и манило меня, возбуждая неясную грусть и мечтания, — всего-навсего только вот это?! Эта худая спина, этот торчащий сквозь дыру разорванной кофточки треугольник лопатки, печальное личико, закрытое руками? Когда девушка сняла на минуту платок, то показалась маленькая красивая головка, обвитая косами. Глаза у девушки были черные, очень блестящие.

Я вздохнула с облегчением…

В черном небе надо мною висел ущербный месяц.

Перед самой процессией тела господня Йоаська повздорила с Зоськой, поскольку каждая из них хотела нести корону божьей матери. Раньше корону носила Зуля, но она, вопреки нашим ожиданиям, не явилась на торжественную церемонию.

— Я понесу корону, я больше прочитала молитв! — упорствовала Йоася.

— Зато я больше настрадалась, — решительно заявила Зоська, — и теперь мне полагается нести корону.

Спор разрешила сестра Юзефа. Йоасе досталась корона, положенная на красную бархатную подушечку, а Зоське — сердце, окруженное искусно сделанным из серебра терновым венцом.

Я вместе с сестрою Юзефой шла сбоку, чтобы из больших корзин подкладывать благовонные цветы в корзиночки малышей, когда они, поднимая побледневшие от утомления личики, взывали к золоченому балдахину:

— Свят, свят господь!..

Главный алтарь находился возле почты. Он был огромен; на фоне килимов, зелени и цветов, освещенный солнцем, он искрился своей золоченой рамой. Здесь процессия остановилась. На дне моей корзины покоился прекрасный букет белых роз. В момент, когда священник поднимет чашу, я должна была подать цветы Сташке, чтобы та бросила букет к стопам каплана, держащего тело господне. Так желала сестра Алоиза.

Пение смолкло; отозвались все колокольчики; самые набожные пали на колени даже на тротуарах; стало удивительно тихо и как-то просторно. Сестра Алоиза повернулась в мою сторону и, улыбаясь, дала мне знак кивком головы. Я схватила пучок роз… и застыла в остолбенении.

Под руку со своим спутником в безвкусном цветном платье, из толпы высовывалась Гелька. Рыжие волосы были подстрижены по последней моде — «под мальчишку», что особенно подчеркивало худобу ее лица. Внимательным взглядом она следила за процессией, как бы кого-то отыскивая глазами. С сильно бьющимся сердцем я ждала, когда она увидит нас. И вот она, наконец, увидела: сильно покраснела и привстала на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть. Ее взгляд встретился со взглядом Кази. Казя смутилась, опустила глаза, однако тут же снова подняла их и улыбнулась Гельке.

Был самый подходящий момент для того, чтобы бросить розы в Сташкину корзиночку. Ксендз делал крестное знамение. Кое-кто уже поднимался с коленей. А я в этот момент желала только одного — чтобы Геля взглянула на меня, чтобы прочитала в моем взгляде, что меня не возмущает ее вид, что я никогда не забуду ее.

Сестра Алоиза подавала мне все более отчаянные знаки. Колокольчики прозвенели в последний раз. Я с отчаянием оглянулась вокруг, привстала на цыпочки и бросила букет белых роз прямо на Гельку. Она вздрогнула и в этот момент взглянула на меня. Это длилось так коротко, и ничего из того, что переполняло мое сердце, я не успела передать ей в своем взгляде. Толпа захлестнула ее — и Гельки уже не было. Только спутник ее, отвратительный пижон, без галстука, засунув руки в карманы, продолжал торчать на краю панели, обводя всех скучающим взглядом. Это он вместо Гельки схватил букет и оскалил в улыбке гнилые зубы.

По окончании процессии ксендз-настоятель от иезуитов и ксендз-викарий из парафин сердечно приветствовали сестру Алоизу. Убранный венками, скромный алтарь сестер-серцанок помог одержать нам безраздельную победу.

В приюте мы обнаружили на столах какао и булки. Сестры, еще полные переживаний, помогали девчатам раздеваться, своими руками снимали с наших голов венки и велоны, укладывали в коробочки искусственные лилии. По их мнению, процессия удалась великолепно, а наши малышки выделялись истинной одухотворенностью. Совсем осовевшая, слушала я эти разговоры, когда от дверей до меня долетел голос:

— Наталья, пройди в мастерскую.

Я неохотно поднялась с лавки и пошла следом за сестрой Алоизой.

— Кому ты бросила во время процессии розы?

Яркий румянец, выступивший на щеках сестры Алоизы, подсказал мне, что монахиня знает, кому я бросила букет. С каждой секундой она глядела на меня все более хмуро. Наконец тихим голосом сказала:

— Неужели тот молодой человек, ради кого ты украла у Христа единственную вещь, которую из-за нашей бедности мы только и можем пожертвовать ему — букет цветов, так дорог тебе?

«Да ведь я же не ему!» — хотелось мне крикнуть, однако упрямство заставило меня плотно стиснуть зубы. Я промолчала.

Вопреки моим сомнениям, Гелька все-таки отозвалась. При посредничестве Леоськи я получила записку с нацарапанными на ней карандашом словами: «Приди обязательно сегодня. Принеси деньги. Жду возле скотобойни».

Подписи не было… Да она была бы и ни к чему!

Прошло, наверно, полчаса, а Гелька все не приходила. Я села на лавку возле скотобойни, поставила рядом бидоны с рассолом и терпеливо ждала. На двор въехала повозка с дровами, взад — вперед сновали подмастерья. Возле ворот прохаживалась какая-то девка, закутанная в платок и похожая на воровку. Разочарованно вздохнув, я взяла бидоны и двинулась в обратный путь. Когда в воротах я проходила мимо закутанной в платок девки, она вдруг вытянула ко мне худую руку и охрипшим голосом сказала:

— Ну, наконец-то ты додумалась.

Я поставила бидоны и остолбенело обвела взглядом вызывающую лишь чувство сострадания странную фигуру. Увидев босые ноги в совсем развалившихся туфлишках, я прошептала:

— Это невозможно… Что с тобою случилось?

— Э, глупости! — Янка еще плотнее укуталась в платок. — Это так, временно. Есть у тебя с собою деньги?

В кармане плаща у меня лежало четыре злотых — остаток от десяти злотых, присланных матерью. Гельке я отдала бы их с радостью. А для самоуверенной Янки мне было жаль денег.

— Подожди, — ответила я. — Сперва скажи, где ты теперь обитаешь? Ездишь во втором классе?

— В данный момент никуда не езжу, потому что больна. Простудила легкие.

— Ты должна рассказать мне обо всем по порядку. Те похороны ты выдумала, чтобы сбежать от нас, — верно? И что же потом?

Она взяла меня под руку и потянула к выходу.

— Идем отсюда. Эти подмастерья так глазеют! Ненавижу подмастерьев. Тоже — общество!

— Янка, сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— А в приюте ты говорила, что шестнадцать.

— Приюты существуют для того, чтобы в них врали. Если бы я сказала правду, то меня заставили бы работать в прачечной или убирать костел. Что это у тебя там в бидонах? Рассол, как всегда?

В одном из бидонов плавала колбаска, которую мне страшно хотелось съесть. Поэтому, желая отвлечь внимание Янки от бидона с колбаской, я сделалась более любезной и веселой:

— Ну, разумеется, — постный рассол. А ты немного похудела. В приюте была покруглее.

— Да, немножко похудела. А ты не прижимайся так к тому бидону, а то плащик испачкаешь.

— Я так умышленно, а то ветер дует, — бухнула я, не зная, что́ ответить.

— Встань на мое место, — ласково предложила Янка. — Здесь совсем нет ветра. Зачем пачкать такую хорошую вещицу?

— Оставь меня в покое, не привязывайся!

Более сильная, чем я, она вырвала из моих рук бидон и, открыв крышку, склонилась над ним.

— О, пожалуйста, какая славная колбаска!

Глядя, как она запихивает в рот лоснящуюся от жира колбаску, я процедила сквозь зубы:

— Фу! И как тебе не стыдно? Мне было бы стыдно!

— Смотрите! Наташечка произносит проповеди! Если уж тебе так жаль этой колбаски, то могу ведь и я угостить тебя…

Отвернувшись в сторону, я спросила как можно более равнодушно:

— А что с твоей тетей?

— С кем?

— Ну, с той тетей, которая навещала тебя в приюте?

— А, тетечка! Выискала себе другую сиротку. С одной ведь невозможно так без конца. А за один лишь молитвенник она, холера, выудила кучу денег. Полушубок тоже продала, чертовка.

Я опустила бидоны на землю, но тут же снова схватила их и пошла вперед. Так вот оно что! И как это я не догадалась раньше сама?! Боже мой! Из-за нее несколько недель жили мы в отвратительнейшем страхе, в ожидании наказаний. Только наша голодная забастовка удержала тогда Гельку от какого-либо отчаянного поступка. Оскорбленный ксендз порвал отношения с монастырем как раз тогда, когда благодаря его опеке нам могло быть немного лучше. С того же момента матушка-настоятельница совсем впала в чудачество и вся власть перешла в руки сестры Алоизы. А виновница всего этого шла рядом со мной и жевала колбаску. Мне хотелось со всей силы дать ей кулаком по челюсти, так, чтобы она зашаталась.

— Подожди меня здесь или иди, а я тебя догоню. — Дружелюбно кивнув головой, Янка исчезла за дверью кондитерской.

«Так вот до чего дело дошло! — растерянно подумала я. — Ходит по магазинам и собирает подаяния!»

Через минуту Янка снова была возле меня. В руках она держала плитку шоколада «Дануся».

— Угощайся.

— Нет, нет, спасибо. — И, стараясь не глядеть на шоколадку, я отодвинулась на край панели.

— Куда ты так торопишься? Подожди, я должна подсчитать, правильно ли дали мне сдачу. — Она вынула из кармана горсть мелких монет и быстро их пересчитала.

Вот уже и монастырская ограда. Я остановилась.

— Здесь мы должны распрощаться, — начала я равнодушно. — Мне нужно идти.

— Разумеется. Старая конура уже близко.

Мы обе остановились возле ограды. Янка — свободная и беспечная, а я, хотя и никого не обокрала, — смущенная и чувствующая себя крайне неловко.

— Что бы ты сказала, если бы я снова пришла в ваш приют?

Тон ее вопроса был небрежный и шутливый, однако пристальный взгляд говорил, что за этим шутливым тоном кроется нечто другое.

Я еще раз посмотрела на ее нищенское одеяние, прозрачно-восковое лицо, исхудавшие руки и, помимо своей воли, отрицательно покачала головой.

— А почему — нет? — удивилась она.

Я отшатнулась от нее, продолжая отрицательно мотать головой.

— Ведь вас я не обкрадывала. Монахинь же вы сами терпеть не можете. Так о чем же речь? Могу дать слово, что на сей раз я ничего не украду. Ну? Ты ведь видишь, что я измучена, как пес. — Она умолкла.

Ее нищета была ужасна, отталкивающа. Рука, державшая шоколадку, сильно дрожала.

— Нет! — громко крикнула я. — Нет! — И схватилась за бидоны. — Я иду. Будь здорова.

— Подожди и не делай такой оскорбленной мины. Может быть, на прощание угостишься все-таки кусочком шоколада? — Она подсунула мне под самый нос соблазнительную плитку.

— Нет, спасибо!

— Да возьми же, возьми!

— Я сказала — спасибо.

— А Гелька была права, когда говорила, что в тебе сидит монахиня.

Я побледнела. Разве это возможно, чтобы моя Гелька так отзывалась обо мне?!

— Напрасно ты так упорно отказываешься, — ехидничала Янка. — Кусочек смело можешь съесть. Ведь это же за твои деньги.

— Как это за мои? — Словно громом сраженная, я сунула руку в карман. Он был пуст.

— Не ищи! — с издевкой рассмеялась она. — И в другой раз не лги. Янка — не глупая монастырская девчонка. Ты сказала, что у тебя нет с собой денег, а между тем все время мяла рукой в кармане эти глупые четыре злотых. Фу, постыдилась бы! Деньги я тебе верну. Шли дам добрый совет: послушай, когда ты будешь голодна и почувствуешь, что не в состоянии больше влачить свое жалкое существование среди глупых девчат и лицемерных монахинь и когда что-нибудь будет гнать тебя на свободу, возьми полушубок сестры Алоизы, отнеси его на базар и продай. Господь бог отпустит тебе этот грех… Погоди, не убегай, — схватила она меня за руку, — еще два слова. Тех денег из кружек для пожертвований я не крала, Ведь ты знаешь, это тетечка. Ну, а теперь? Наверно, ты не будешь иметь ничего против, если мы вместе пойдем в приют? Я буду послушной… — пыталась рассмеяться Янка.

— Иди вон! Убирайся! — крикнула я, замахиваясь.

Она схватила мою руку и дала мне не слишком сильную пощечину.

— На старших нельзя поднимать руку! Как добрая католичка, давай-ка подставляй теперь и другую щеку.

— Убирайся! Ненавижу тебя! — едва сдерживая слезы, крикнула я и, схватив бидоны, бросилась к калитке.

Сомнения — то ли передать матушке слова Янки, которая сама созналась в краже, то ли нет — глубоко тревожили меня. Посоветоваться было не с кем. Даже Рузя, выслушав меня, только вздохнула и сказала:

— Решай сама. Меня тогда не было с вами. Не знаю, обязательно ли ты должна передавать свой разговор с Янкой матушке.

Рузин ответ ввел меня в еще большее раздражение. Ведь именно матушка считала нас воровками; столь памятный всем нам ночной обыск должен был выявить преступницу. Я полагала, что моя обязанность — снять пятно преступности со своих подруг.

Разговор с матушкой состоялся на крыльце. Все время, пока я рассказывала, она молчала. Я даже не знала, понимает ли она, о чем идет речь, доходит ли до ее сознания смысл моих слов.

— Принеси мне рассолу, моя детка.

— Какого рассолу, проше матушку?

— Огуречного. У меня страшная жажда.

Что есть духу я помчалась за рассолом. Матушка выпила целую кварту, вытерла губы и, ставя кружку на лавку, сказала:

— После всего, что произошло, это уже не имеет значения. Не думай больше об этом. И никому не рассказывай.

Наступил август. В честь приближавшегося праздника преображения господня «рыцари», вызываемые монахинями на беседы, брали на себя различные жертвенные обязательства.

Однажды, вернувшись из часовни, я обнаружила, что в трапезной царит сильное оживление. Окруженная девчатами, посередине комнаты стояла Зуля. Сироты с восхищением дотрагивались до ее блестящих ленточек, ловко сшитого платья, а также до туфелек и носков. Однако Зуля не производила впечатления счастливого человека.

— … Когда я хотела вечером прочитать молитвы, — рассказывала Зуля, — она вынимала из моей руки четки и говорила: «Сегодня ты уже достаточно молилась. Иди-ка теперь поиграй, попрыгай». Поэтому я каждый вечер, ложась в кровать, делала вид, что сплю, а потом вставала, опускалась на колени и читала молитву. Однако ксендз на исповеди запретил мне обманывать мою благодетельницу, и я уж не знала сама, что же делать. — Зуля утерла глаза, мокрые от слез. — Она даже на молебен запретила мне ходить. Сказала, что я очень слабая и в холодном костеле могу простудиться. И еще велела мне каждый день прогуливаться по веранде. Но самое худшее было после ужина…

Зуля разразилась плачем, который долго не могла унять. Закрыв лицо руками, она рыдала так, что у нас щемило сердце.

— Наверно, велела тебе натирать пол?.. — сочувственно сказала Казя, помня, что Зуля частенько жаловалась на боль в позвоночнике.

— Это бы еще ничего. Но она отвела меня в ванную, велела раздеться и… Из-за нее я каждый день грешила.

— Как?!

— А она заставляла меня влезать в ванну и сама намыливала меня.

— Ну и что с того?

— Так ведь я же была голая. — Зуля подняла на нас заплаканные глаза. — Господь бог глядел на меня, а я была голая, и все было видно. Ужасный стыд.

— И что тебе еще сделала эта пани? — насмешливо спросила Иоася.

— Ох! — Зуля прижала руки к груди. — Я была страшно несчастлива. Она не позволила мне устроить маленькую божницу в моей комнате, а в костел я могла ходить только по воскресеньям. Она хотела, чтобы я занималась гимнастикой, играла в мяч, приглашала к себе домой подруг. Нередко обнимала меня и целовала, но я боялась ее. Я знала, что она не любит господа бога, и это меня ужасно мучало. Она часто повторяла, что хочет иметь в доме нормальную девочку, а не божью служку. Хотела, чтобы я была весела и смеялась. Но я не могла ни быть веселой, ни смеяться, потому что знала — господь бог не может благословить ее. А она часто вздыхала и говорила: «Я думала, что если в доме появится ребенок, то будет веселее. А получается, что еще тяжелее. Ты устроила у нас монастырь». И она перестала называть меня Зулей, а обращалась ко мне: «Кика» — и велела носить короткие юбки. Однажды мы должны были идти вместе с нею в парк есть мороженое. Она велела мне надеть новое платье, а через это платье все тело просвечивало, даже колени было видно. Поэтому я не хотела его надеть и расплакалась. Тогда она страшно на меня рассердилась, а потом тоже начала плакать, и мы обе плакали и в этот день никуда уже не пошли. Я видела — она начинает жалеть, что взяла меня из монастыря. Она так мрачно смотрела на меня, что я подумала: для нее будет лучше, если я уйду… И ушла…

— Но почему же ты все-таки ушла? — спросила удивленная. Зоська, для которой духовные переживания Зули были чем-то непонятным. — Что она, не давала тебе есть или ты должна была крутиться в кухне возле кастрюль?

Зуля, пораженная столь безжалостными вопросами, низко опустила голову и прошептала:

— Та пани не делала мне ничего плохого, только было мне у нее так тяжело жить…

— И потому, что тебе было там так хорошо, ты, растяпа, удрала? — Йоася хватила Зулю кулаком по голове и с плачем выбежала из трапезной.

На следующий день во время вечернего кормления свиней можно было слышать нежный голосок Зули, которая самозабвенно напевала:

— «Как прекрасны святыни твои, о господи…»

Мы молча усмехнулись и, не говоря ни слова друг другу, принялись за чистку картофеля.

Однако у Йоаси не хватило великодушия. В ее мстительности я смогла убедиться как-то после полудня, когда сестра Романа послала ее и Зулю в лес за ягодами. Мне нужно было идти к жестянщику за кастрюлями, которые тот чинил для нас, и мы оказались на некоторое время попутчиками.

— Что ты идешь мрачнее тучи? — шипела Йоася. — Не нужно было удирать оттуда, где тебе было хорошо. Не пришлось бы тогда идти и по ягоды. Боже милостивый! Если бы я была у такой пани, то не знаю, как бы ее благодарила… Ну, чего останавливаешься? Я не буду волочить тебя потом в темноте. Так, так, теперь плачь! Очень тебе это поможет. Я тоже плакала, когда ты подлизывалась к сестре Юзефе, чтобы она тебя подсунула для удочерения…

Через минуту, видя, что Зуля с трудом поспевает за нами, Йоаська снова начала:

— О, как она спотыкается!., Ты же два месяца отдыхала, можешь теперь и помаршировать! И чего же ты не поёшь? Ведь ты потому сбежала оттуда, что тебе нельзя было петь божественных песнопений. Пой теперь!

Возвращение Зули было для нас таким потрясением, что никого уже не удивило, когда в сентябре появилась в приюте и Владка. Она пришла во время рекреации и с равнодушным выражением лица села на лавке так, чтобы ее шелковые чулки телесного цвета были как можно лучше видны. На руке у нее поблескивал дешевый перстенек. Высокомерно поглядев на нас, она спросила:

— Не радуетесь, что я пришла?

Несмотря на свою элегантность и высокомерие, Владка, припертая к стенке, призналась, что потеряла место, так как хозяин дома оказался без работы, в связи с чем его жена сразу же отказала Владке. И поскольку другого места она нигде не нашла, то явилась в приют.

— Ты должна будешь извиниться перед сестрой Алоизой, — сказала Зоська.

А Казя добавила:

— Только не вздумай куролесить, привередничать или показывать, что ты лучше нас.

Владка устроила душещипательную сцену прощения и, умолив монахиню, осталась с нами. Вскоре же после этого мы заметили, что служба у господ пробудила в ней тягу к вещам, для сирот совершенно недосягаемым. Например, она проявляла страстную жажду к брошкам, колечкам, гребням, платочкам. Поэтому началась тайная торговля, переговоры и договоры с Зоськой, которая умела из-под земли доставать вещи, запрещенные в приюте. А вслед за этим из белошвейной мастерской начали исчезать нитки, пяльцы, мелкие деньги…

— Знаешь, Владка как только выходит за ворота, так надевает свои шелковые чулки телесного цвета. К чему бы это ей? — удивлялась Казя.

* * *

В августе вдруг началась ужасная жара. Дом наш, казалось, был весь насыщен раскаленной пылью. Ночью девчата изнывали под одеялами от жары и утром шли умываться с отекшими губами и мутными, как у мертвецов, глазами. Во время обеда они выплескивали противный суп и, стуча ложками о стол, требовали холодного кислого молока. Сестра Алоиза скрывалась в спасительную келью от разгневанного стада. Дело дошло до того, что в ее присутствии девчата, словно веерами, обмахивались платьями. Лень одолела всех без исключения. Обливающиеся по́том тела слонялись по коридорам, пропитанным запахом помоев, которые целыми ведрами мы сносили из ближайших пансионатов — для кормления монастырского скота.

Мы перебирали картошку в сенях, когда туда ворвалась Зоська с криком:

— Рузя родила ребеночка!

Мы вскочили на ноги.

— Где? Где она? Мальчик или девочка? Рузя здорова? Пойдемте к ней.

— Мальчик! Говорю вам — чудесный! — Она восторженно вознесла руки. — О нет, всем сразу нельзя! Сейчас пойдет со мною только Наталья.

Рузя родила ребенка в деревянной каморке, которая служила нам в качестве склада под огородный инвентарь, дырявые бидоны, старые метлы и всякую прочую рухлядь. Когда мы туда вошли, она стояла на коленях и в обитом тазу ополаскивала плачущее существо медного цвета. Рузя была очень бледна, по вискам у нее струился пот.

— Ложись немедленно. Я им займусь. Я умею. Мне всегда приходилось присутствовать, когда у нас рождались поросята. Не бойся, со мною ему ничего плохого не будет! — Зоська вдруг стала отважной и великодушной. — Иди, Наталья, в мастерскую, попроси у сестры Юзефы чистых тряпок. А впрочем, не проси: в корзине на веранде лежат старые комжи.[24] Принеси две или три, да так, чтобы никто не видел. Стащи в спальне одеяло. Леоська знает, где в кухне ромашка.[25] Пусть Зуля напарит ромашку и принесет сюда. И два одеяла. Рузю нужно укутать: пусть пропотеет. В гнезде лежат два яйца. Забери их так, чтобы сестра Романа не узнала. Мы должны покормить Рузю.

Весь приют пришел в движение. Девчата носились сверху вниз и снизу вверх. Стаскивали одеяла, подушки, кипятили воду. Без всякого повода устраивали перебранку, которую прекращали так же неожиданно, как и начинали, и, взглянув друг на друга, разражались хохотом. Каждую минуту врывались на кухню то за чаем, то за молоком, то за хлебом с маслом, добиваясь этих лакомств с таким криком, словно от них зависела жизнь или смерть Рузи. В этой увлеченной делами, возбужденной массе девчат хороводила Зоська. Она отдавала приказания, не терпящие возражений, откуда-то раздобыла туалетное мыло, которое потом понапрасну искала Владка, украла в мастерской две комжи на пеленки Евстахию и так долго вопила на кухне, что оглушенная ее криком сестра Романа не выдержала и отдала ей совсем новую корзину на колыбель для новорожденного. Сестра Алоиза ушла по делам, а протесты остальных монахинь были бесполезны. Голоса монахинь стали для нас ничего не значащими и излишними. Все наши мысли были заняты только Евстахием. Но через несколько часов оживление спало. Девчата, счастливые и уставшие, словно каждая из них родила по одному Евстахию, разошлись по зданию — выполнять свои повседневные обязанности. Рузя спала на соломе, укутанная одеялами. Ее младенец тоже спал. Присутствие этих двух существ вносило столько света в наш приют, что девчата даже в спальне ходили на цыпочках и говорили шепотом, будто их голоса могли разбудить спящих.

Но при одной мысли о том, что скажет сестра Алоиза, меня обуял страх и смех. Ждать пришлось недолго. Я услышала в коридоре шуршание рясы, и знакомый голос спросил:

— Почему двери везде пооткрыты и столько соломы в коридоре? Где дежурные, ответственные за порядок?

А дежурная как раз несла из кухни ведро теплой воды.

— Куда ты несешь воду?

— Для Рузи, — смущенно прошептала дежурная.

— Что это еще за новые порядки? Разве Рузя сама не может принести себе воды?

— Не может… — еле выдавила из себя перепуганная Марыся.

— Почему?

— Потому что Евстахий спит.

Монахиня пригляделась к дежурной, словно подозревая, — не рехнулась ли та.

— О ком ты говоришь, моя детка? Какой Евстахий?

— Ее мальчик. Рузя с ним спит.

— С кем Рузя спит?..

Я решила вмешаться. Поскольку в коридоре появилось сразу десятка полтора девчат, привлеченных голосом воспитательницы, зрителей было больше чем достаточно.

— Евстахий, проше сестру, это ее новорожденный, — объяснила я с удовольствием. — Ведь у Рузи родился ребеночек.

Монахиня сняла пелерину, повесила ее на гвоздь и, повернувшись лицом в мою сторону, сказала спокойно и доброжелательно:

— Не понимаю, моя дорогая. Какой ребеночек? У кого новорожденный?

— У Рузи, у Рузи, проше сестру, — отозвались многочисленные голоса. — Лежит в сарае. Этакий малюсенький мальчонка…

По жесту монахини голоса умолкли. Наморщив лоб, сестра Алоиза спросила:

— Вы хотите этим сказать, что Рузя родила младенца у нас? В монастыре?

— Именно так, проше сестру. Родила младенца, — ответила я, взволнованно глядя на то, как монахиня проводит ладонью по лицу и слабым голосом шепчет:

— Это невозможно… чтобы так нас провести… так использовать нашу доброту… Это же ведь позор для нашего дома!..

— Проше сестру, — горячо воскликнула я, — почему сестра делает вид, что… Ведь сестра знала, что Рузя беременна. Все это знали!

— Прошу молчать! — И, направляясь к двери, монахиня бросила уже твердым, повелительным тоном: — Рузя сегодня же покинет монастырь. Прощаний не будет. Мы простим ее как пострадавшую за свой грех, но никогда не подадим руку мошеннице. Она должна немедленно покинуть этот дом. В противном случае люди будут тыкать на нас пальцами. Или вы лишились разума и уже не помните, что мы находимся перед самым праздником преображения господня?

Пораженная этими словами, ища спасения, я осмотрелась вокруг. Почему нет между нами Сабины или Гельки? Они бы не допустили изгнания Рузи. Казя беспомощно молчит. Молчат недавно прибывшие в приют сироты, дрожа от страха перед разгневанной монахиней. Малышки потягивают носами. Лицо Зоськи красно, к вспотевшему лбу прилипли волосы. Да, видно, изобретательница святых ценностей будет защищать Евстахия!

Зоська сделала шаг вперед. Сестра Алоиза приостановилась, смерив горбунью удивленным взглядом. Зоська с опущенной головой молча встала на колени перед сестрой Алоизой.

Сестра Алоиза отвернула лицо, на котором была написана брезгливость.

— Зося, что за комедия? Прошу подняться. Что с вами сегодня стало? Все вы выглядите как не от мира сего. Дело Рузи уже решено.

Зоська вскочила и бросилась к железной винтовой лестнице. Остолбенело смотрели мы вслед ей, бегущей по ажурным ступенькам вверх. Зоська приостановилась лишь возле двери в келью. Потом с силой ударила несколько раз кулаком по дверным доскам, крикнула раз и другой:

— Матушка, матушка!

Нас охватило еще большее удивление. Только Зоське могла прийти в голову мысль вызвать на помощь матушку. Сабина или Гелька скорее разнесли бы в щепы монастырь.

Мы затаили дыхание; с верхней площадки до нас долетел слабый голос:

— Что случилось?

Зоська устроила рев, как обиженный ребенок.

— Ведь он такой маленький… а сестра Алоиза его выбрасывает.

— Кто?

Некоторые из нас начали плакать. Надрывный голос Зоськи продолжал:

— Пусть матушка даст мне руку, я матушку проведу туда.

Они обе спустились вниз.

— Пусть матушка идет, я матушке покажу! — повторяла Зоська, мчась впереди и беспрестанно оглядываясь, — следует ли за нею настоятельница.

Мы метнулись к окнам, чтобы увидеть, как матушка будет идти через двор к каморке, где лежит Рузя с ребенком. Зоська распахнула дверь; матушка вошла.

Через минуту она вновь появилась на дворе. Она шла с опущенной головой; потом приостановилась, огляделась вокруг, словно в недоумении оттого, что мир все еще продолжает существовать.

По двору прогуливались кудахтающие куры. Матушка рванулась вперед, и куры в панике начали разбегаться во все стороны. А она бежала за ними, явно нацелившись на одну — крупную наседку-пеструшку. Матушка носилась за нею по всему двору, так что велон трепетал по ветру.

«Да, это уже конец всему, — подумала я, — окончательно спятила».

Словно эхо, до моих ушей долетел голос Кази:

— При виде Рузи сошла с ума.

Так и не поймав толстую наседку, крутясь юлою, матушка схватила, наконец, попавшегося ей под руку петуха и со всей силы прижала его к груди. При виде этой сцены, одновременно печальной и забавной, у нас слезы навернулись на глаза. Когда матушка появилась в коридоре, мы в панике отшатнулись от помешанной. А она, вытирая вспотевшее лицо, сказала утомленным голосом:

— Зарежьте этого петуха, разделите на три части и готовьте каждый день бульон…

За исключением Йоаси и Зули, все девчата впряглись в обслуживание маленького Евстахия.

Сестра Алоиза держалась так, словно ей не было известно, что на территории приюта живут Рузя и ее сынок. Девчата в присутствии монахини тактично не затрагивали этой темы, благодаря чему жизнь складывалась более или менее сносно. Мы быстро почувствовали, что амнистия Рузи была актом исключительным и что вторично ждать милосердия не придется. Матушка вновь замкнулась в своем одиночестве и ничего не хотела слышать о жизни воспитанниц. Наши заботы и печали, желания и стремления не проникали сквозь двери ее кельи.

Жара сменилась ненастьем. Мы слонялись по приюту, зевая и бездумно глядя на мокрые стекла.

Сестра Дорота остановила меня в коридоре.

— Поклянись, что никому не скажешь! — Сестра Дорота ужасно любила брать с нас всевозможные торжественные обещания и поверяла важные тайны, которые можно было поверять только под присягой.

— Клянусь!

— Сестра Алоиза будет нашей настоятельницей.

— Ах… — Я помолчала минуту. — А кто же станет воспитательницей?

— Еще неизвестно. Должны прислать из Кракова.

Сестра Дорота хотела уже идти дальше, но я задержала ее.

— Это самое… с сестрой Алоизой — наверняка?

— Если сестра Алоиза распорядится дать вам сегодня на обед желе, — это значит, что ее назначение уже решено.

На обед нам было подано желе и к нему — по два печенья. Жуя бисквиты, я размышляла над тем, как бы поступила Гелька в создавшейся ситуации. Поджечь монастырь? Направить коллективный протест матушке-провинциалке? Или просто-напросто избить сестру Алоизу, как некогда — сестру Модесту?

Весь вечер сестра Алоиза была дружелюбна и оживленна. Она продлила нам рекреацию на целый час, принесла домино, лото и поиграла с малышками.

Сидевшая рядом со мною Казя шептала Йоаське:

— Сестра Алоиза получит теперь то, чего желала. Может быть, она изменится к лучшему. Видите, распорядилась дать малышкам по ложке мармеладу.

— Даже с Рузей разговаривала и расспрашивала ее о Евстахии.

— Сестра Дорота говорила, что завтра мы распрощаемся с матушкой. Наш хор будет петь в мастерской, малыши вручат настоятельнице цветы, и вообще все должно быть очень торжественно.

В этот момент сестра Алоиза дала знак малышам, чтобы они прекратили игру. В мастерской воцарилась тишина. Тогда воспитательница — на ее лице были написаны мир и согласие — начала свою речь:

— Дорогие рыцари… Думаю, не от меня первой вы услышите весть, которая так опечалила наших сестер и, полагаю, так же глубоко опечалит вас. — Тут она повысила голос. — Матушка-настоятельница нашего монастыря покидает завтра наш дом. Будем прощаться с нею с болью сердечной. Однако мы твердо верим, что провидение, наблюдающее за нами всеми, сделает так, что мы еще встретимся когда-нибудь. Пусть же теперь каждая из вас начнет плести венок с перечислением молитв, которые вы принесете богу в честь матушки; эти венки мы подарим настоятельнице во время прощания.

— Как тебе это нравится? — вполголоса спросила меня Казя.

— Удивительно похоже на Херихора. Тот тоже сперва выжил Рамзеса, а потом сделался великодушным.

Однако Казя ничего не знала ни о Рамзесе, ни о Херихоре и, сбитая с толку, посмотрела на меня с удивлением.

— Сейчас мы будем петь «многая лета» в честь новой матушки-настоятельницы, сестры Алоизы, — шепнула Йоася.

— А кто будет нашей новой матушкой? — сладостно спросила Зоська.

Сестра Алоиза даже глазом не моргнула и с холодной вежливостью пояснила:

— Новая матушка-настоятельница приедет в ближайшие дни из Кракова.

А, значит, — не сестра Алоиза! Не веря ушам своим, глядели мы на воспитательницу. Она стояла посередине мастерской, и мы не замечали, чтобы она была смущена, выглядела обманутой или униженной. Гладкое и спокойное лицо, гладкий и спокойный лоб, казалось, срослись с чепцом, узкие губы застыли в усмешке. Хотя монахиня замерла в безмолвии и неподвижности, она вызывала в нас сейчас больший страх, чем в те минуты, когда громила нас и наказывала. Ее сила была неистощима. Она была как краеугольный камень этого дома. Власти сменялись, приходили и уходили. Она должна была остаться навсегда. Приюты, которые держатся на таких столпах, как сестра Алоиза, могли просуществовать десятки лет. Даже милосердие небес, даже сам добрый господь бог здесь бессилен и предпочитал делать вид, что не замечает нас, лишь бы не лезть на рожон с сестрой Алоизой.

Деревянные четки у пояса, блестящий крестик на груди — оба эти символа веры, известные нам с детских лет лучше, чем вкус белого хлеба, — приобретали в сочетании с ее фигурой иной смысл. И меня вовсе не удивило, когда Марыся, глядя на улыбающееся лицо сестры Алоизы, украдкой перекрестилась, как бы отгоняя от себя зло, и, глубоко вздохнув, прошептала:

— Сердце Иисуса, смилуйся над нами!

Прощание с матушкой носило торжественный характер. В красиво убранной мастерской наш хор исполнил несколько песнопений, после чего каждая из девочек подошла к матушке, которая сидела в кресле посередине зала, поцеловала ей руку и вручила свой венок.

Поведение матушки отличалось таким неподдельным спокойствием, что она казалась просто мертвецом. Как автомат, пущенный в ход пружиной (пружиной в данном случае была сестра Алоиза), она склонялась над каждой девочкой, подходившей к ней, и целовала ее в лоб; взгляд черных глаз скользил над головой воспитанницы и устремлялся куда-то в неведомую даль. И такой бы именно она навсегда запечатлелась в нашей памяти, если бы не одно маленькое происшествие.

Матушка уже села на дрожки, которые должны были доставить ее на вокзал, когда маленькая Эмилька с тряпочным мячом в руках подбежала к экипажу.

— Я матушке дам этот мяч. Когда матушка поедет к другим детям, то подарит им этот мяч от нас.

Матушка взяла из рук Эмильки матерчатый шар, поглядела на него, на девчушку, потом на нас. Легкий румянец выступил на ее щеках, глаза заблестели, бледность исчезла; она подняла руку, намереваясь что-то сказать, — я запомнила, как сильно дрожали ее губы, — но в этот момент лошадь дернула, дрожки покатились по мостовой, а тряпочный мяч упал на каменные плиты тротуара…

В приюте готовились к празднику преображения господня. Это было одно из крупнейших торжеств в жизни нашего приюта, и, в соответствии с монастырским уставом, нам надлежало почтить его особенно добросовестным исполнением всех своих приютских обязанностей и новыми пожертвованиями. Нас подбадривали долетавшие с кухни известия, что в день преображения господня на обед будет подано печенье, а на ужин — чай с ветчиной.

Мы находились на молитве, когда забренчал звонок у калитки. Сестра Романа пошла открыть.

Едва успели мы выйти из часовни, как всех нас позвали в трапезную. Там мы застали целую компанию гостей. Возле окна стоял врач, несколько месяцев назад намеревавшийся лечить наших девчонок. Высокая дама, которая некогда сопутствовала той пани, что удочерила Зулю, и еще одна незнакомка.

Гости умолкли, когда мы вошли, и стали приглядываться к нам.

— Слава господу Христу! — проскандировали девчата, выстроившись рядами вдоль стены. Йоася, уверенная, что и на сей раз пойдет речь об удочерении одной из сирот, горящим от возбуждения взглядом обводила всех присутствовавших.

Доктор откашлялся и начал:

— Дорогие паненки… — и, словно рассердившись на самого себя за слишком торжественный тон, осекся и повторил более обыденно и прозаично: — Слушайте, девочки! Мы знаем, что вам тут тяжело. Пусть сестра не прерывает меня! Я буду говорить кратко. Мы обсуждали в кругу людей доброй воли, что можно было бы сделать для вас. Обе пани, которых вы здесь видите, принадлежат к обществу, занимающемуся опекой, то есть судьбою самых бедных людей…

— О Иисусе!.. — вздохнула Зоська.

Доктор взглянул на нее и — словно подстегнутый — с еще большей убежденностью продолжил свою речь:

— Это общество даст вам работу, жилище и содержание. Вознаграждение вы сможете использовать по собственному желанию. В настоящий момент мы имеем возможность взять опеку над пятью сиротами. По мере того, как нам удастся заинтересовать этим делом более широкие круги общественности, мы возьмем под опеку следующую партию. Во всяком случае те пять, у которых есть желание, могут сейчас заявить об этом.

Я прекрасно вижу, как охватывает волнение всех сирот. Ибо, как гласит евангелие, все призваны, однако лишь немногие будут избраны. Сколь великодушно должно быть это общество, которое обеспечит сиротам такие прекрасные условия существования!

Девчата всматриваются в доктора, в лицо улыбающейся пани, которая занимается удочерениями, и молчат от избытка охвативших их чувств. Еще ни одна из них не сумела переварить в своей голове потрясающую новость.

Сестра Юзефа говорит благожелательно и ободряюще:

— Обращайтесь, девочки. Если господа так добры и хотят вас забрать…

Кто-то из девчат глубоко вздохнул, словно только что пробудившись ото сна. Это Владка. Да, она обратится первой. Все взгляды устремляются в ее сторону.

— Так, значит, а где будет эта работа? — сиплым голосом спрашивает Зоська.

— Одна жительница нашего города, — быстро ответила дама, — особа с удивительно добрым сердцем и мягким характером, будучи членом нашего общества и живо интересуясь судьбой бедных девушек, примет вас к себе. Далеко идти не придется. Мастерская, которую я имею в виду, находится на этой же самой улице. Почтенная вдова, владелица мастерской, сообщила нам о своей потребности в пяти рабочих единицах…

Никто не отвечал. Девчата, стоявшие в первой шеренге, молчаливо опустили головы. Вдруг из этой шеренги выходит Йоася и с плачем убегает. Молчание сирот становится все более неприятным для гостей. Внимательно приглядывающаяся к нам пани говорит спокойным голосом:

— Ну так что? Кто из паненок имеет желание?

Снова кто-то тяжело вздохнул. Зоська с шумом утерла нос. Нет, на службу к вдове не пойдет, конечно, ни одна из нас. Слишком хорошо понимаем мы, от чего исходит эта милая благотворительность вдовы. Лишить нашу мастерскую наиболее деловых и трудоспособных девчат, перетянуть их к себе — то есть одним выстрелом убить двух зайцев: проявить свое милосердие и обеспечить себе более высокие доходы — вот чего хотелось бы ей.

Но, кроме того, там, у нее, все было бы слишком зыбко. Все трещит и шатается, как подожженная хата. Есть уже среди нас такие, которые сбежали и вернулись. Владка потеряла работу, потому что потерял, в свою очередь, место ее работодатель. Муж Рузи оказался безработным. И сама Рузя тоже безработная, поскольку кончился летний сезон в пансионатах и потребность в посудомойках отпала. Янка побирается по поездам. Геля никогда не станет тем, кем хотела стать. Даже в отношении Зули мир оказался жесток. Здесь, в монастыре, нам скверно, однако мы уже сумели привыкнуть к нему. Здесь у каждой из нас есть свой матрац, свое место за столом, свое право на миску. Когда в подвалах есть картофель, капуста и достаточно дров для отопления, то мы еще не в худшем положении по сравнению с другими.

— Так что же? — спрашивает снова пани — уже более тревожным голосом. Но, заметив мой пристальный взгляд, оживляется и добавляет: — Слушаю тебя. Ты, кажется, хотела что-то сказать?

У меня перехватило дыхание. Я чувствую, что все повернули головы в мою сторону. Сестра Юзефа делает какой-то тревожный жест рукою. Будь покойна, дорогая сестричка! Я не воспользуюсь этим часом проявленного к нам милосердия, чтобы обвинить вас и потребовать для себя чего-то необычного.

Если бы сестра Алоиза присутствовала сейчас здесь, она расценила бы наше молчание как свою победу. Но она ошибалась. В эту минуту мы ненавидели свой приют как никогда. У нас было еще достаточно сил для того, чтобы давать отпор и бессердечной опеке монахинь, и коварной доброте дам из благотворительных обществ. Пока мы все вместе, мы сильны. В мире же, который выслал к нам своих представителей, каждая из нас в отдельности будет бессильна, она будет отдана на произвол изменчивой и жестокой судьбы и познает ее так, как познали ее во всей жестокости Янка и Геля.

— Весьма благодарны, — говорю я медленно, в задумчивости, — весьма благодарны. Однако, может быть, господа обратятся к сестрам-альбертинкам. Там есть сироты, которым живется еще хуже, чем нам. — И, минуту помолчав, добавляю: — Было бы даже очень хорошо, если бы господа захотели туда заглянуть…

Я вбежала в кухню напиться воды, исчерпав все свои силы, словно после тяжелой болезни. Повернувшись спиною к двери, новая матушка-настоятельница с большой тщательностью расставляла на подносе блюдца, чашки и тарелки с кушаньями, которые должны были придать сил для ведения собрания новому патрону «Евхаристичной Круцьяты».

Я вышла во двор. На колоде сидела Рузя. Я наклонилась к ней и спросила:

— Скажи, Рузя, что ты сделаешь с ребенком?

— Буду держать его здесь, пока муж выздоровеет и получит работу. А если выгонят, то уйду и заберу с собою Евстахия. В приют его не отдам.

Она взглянула на меня и добавила мягко:

— Не нужно отчаиваться.

Я вытерла нос и снова спросила:

— Скажи мне, Рузя, почему ни одна из нас не повесится или не бросится в реку?

Рузя глубоко задумалась.

— А разве ты имеешь со всем этим что-нибудь общее?

— С чем?

Рузя показала на приют.

— Ну, со всем тем, что здесь есть?

Ошеломленная, я посмотрела на Рузю. Да, это верно. Никогда за все время своего пребывания в приюте я и в самом деле не считала, что существует какая-нибудь связь между мною и всем этим: тасканием помоев, идиотскими беретами, писанием евхаристичных сочинений и натиранием линолеума в часовне.

— А, вот видишь! И так — с каждой. Каждая считает, что принадлежит к чему-то лучшему, что еще может войти в ее жизнь.

Рузя встала с колоды, вздохнула и добавила:

— Хорошо нам болтать, а работа-то ждет. Пойдем в прачечную, нагреем воды и, когда сестры отправятся в трапезную, выкупаем малыша, а после вечерни перестелим ему солому в корзинке.

После полудня мы переодевались в трапезной в белые платья, подпоясанные голубыми шарфами.

Вошла сестра Алоиза с охапкой белого тюля.

— Вот здесь ваши велоны. Оденьтесь и приготовьтесь к молебну. Как рыцари «Евхаристичной Круцьяты» и дети Марии, вы после вечерни получите от ксендза-катехеты специальное благословение, которое его преосвященство ксендз-бискуп передал для вас.

Сколь же сладостен день избранниц господа бога, бога, которому подвластны троны, крепости и державы, небо и земля! Сегодня утром мы получили новые тряпки для мытья полов, на завтрак было какао, а после обеда — прогулка, на которую мы ходили в наших праздничных, свекольного цвета платьях. Осчастливленные дарами этого дня, мы внимательно осматриваем велоны. На одном из них дыра.

— В этом велоне прошлый год молилась Геля. Помните? Она зацепилась велоном за гвоздь в дверях…

— Значит, это был Гелькин велон? — Я жадно схватила в руки кусок тюля, словно в нем было нечто такое, что отличало его от всех других.

Велон — это облако иллюзий, оставленное Гелькой, — достался Йоасе.

— Скажите, как я в нем выгляжу? Идет мне? — повернулась она к оконному стеклу, которое заменяло нам зеркало.

— Прекрасно! — Я разразилась неудержимым смехом, который вызвал у меня даже слезы. — Смотрись, смотрись в окно! Увидишь в нем своего избранника…

— Где? — прошептала она, прижимая нос к стеклу.

— Что, еще не видишь? В стекло вставлен осколок волшебного зеркальца. Смотри хорошенько!

Все головы в велонах, окружившие меня и Йоасю, жадно всматривались в оконное стекло.

— …Твой избранник прохаживается на углу улицы; вот он поправил шелковый галстук; волосы блестят от бриолина; на руке у него перстень, на ногах — красные полуботинки…

— С ума ты спятила! Я ничего не вижу, — отозвался сзади чей-то голос.

… Время идти в часовню.

Мы выстраиваемся. Лица у нас закрыты велонами. Как торжественно, как громко бьют колокола парафиального костела! Властные звуки вновь и вновь утверждают незыблемый порядок, царящий в этом мире. В коридоре девчат приветствуют два ряда нахмуренных лиц — со стен глядят на них лики святых, а под святыми стоят монахини, каждая с зажженной свечой в руке.

Открываются двери часовни. Все вокруг оглашается церковными песнопениями; благовония дурманят голову; назойливо звонят колокола, прославляя создателя.

И существа, восставшие из первобытного праха и хаоса, падают ниц перед его святым ликом. Белые велоны избранниц устилают линолеум, старательно вычищенный и натертый их окровавленными руками во славу всевышнего.

Злотувка — денежный знак, бумажный или из металла, достоинством в один злотый.
Кулиг — катание на санях, чаще всего на масленицу. Во время кулига образуется санный поезд, своеобразный и веселый, так как к конным саням, на длинных веревках, друг за другом, привязываются маленькие санки-салазки.
Гальный — так называют на юге Польши сильный ураганный ветер, дующий с севера.
Инфирмерия — больничная палата в тюрьме или монастыре.
Громница — свеча в руках умирающего или в изголовье гроба.
Кленчник — скамеечка для стояния на коленях во время молитвы.
Двадцатизлотувка — банковский билет достоинством в 20 злотых.
Миро — особое душистое церковное масло.
В Западной Европе, в том числе и в Польше, пассажирские вагоны делятся на три класса. Наиболее комфортабельные из них — вагоны первого класса.
«Вот как сестру люблю» — своеобразный идиоматический оборот в польском языке, усиливающий какое-либо восклицание.
В данном случае имеется в виду арена в древнеримском амфитеатре, где происходили бои гладиаторов и другие зрелища.
«Ave Caesar, morituri te salutant!» (лат.) — «Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя» — обращение римских гладиаторов к императору.
Memento mori (лат.) — «Помни о смерти»
Гмина — территориально-административная единица в Польше. В данном случае имеется в виду гминное управление.
Медитация — молитва, произносимая про себя.
Согласно евангельской легенде, Иисус Христос был распят одновременно с двумя разбойниками; один из них насмехался над Христом, а другой разбойник останавливал насмешника.
Скуфья — монашеский головной убор.
Святой отец — папа римский. Монахиня решила, что письмо, начатое Натальей и не имеющее точного адресата, предназначено папе римскому.
Петрова столица — то есть Рим — столица мирового католицизма.
Пий X — папа римский, стоявший во главе католической церкви с 1903 по 1914 год.
«Римский солдафон» — насмешливо-презрительная кличка пожарных.
Послушниками называются люди, готовящие себя к монашеству.
Злотый равен 100 грошам.
Комжа — принадлежность церковного облачения ксендза.
Имеется в виду сушеная лекарственная ромашка.