/ / Language: Русский / Genre:religion_rel

О природе человека

Немесий Эмесский


Немесий Эмесский. О природе человека

ХРИСТИАНСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ НЕМЕСИЯ ЭМЕССКОГО

Имя епископа Эмессы Немесия практически не известно у нас даже среди людей образованных, интересующихся философией и богословием. Он не упоминается в недавно изданных по–русски трудах по патристике Г. Флоровского, И. Мейендорфа, О. Клемана. Лишь А.Ф. Лосев посвятил ему несколько страниц в восьмом томе своей монументальной «Истории античной эстетики», но отозвался о нем не очень лестно. А между тем труд Немесия «О природе человека» представляет собой попытку (и попытку в основном удавшуюся) создания христианской антропологии, опираясь на лучшее, что было создано в науке о человеке как античными философами и учеными, так и отцами Церкви.

Но прежде, чем говорить о Немесии и его трактате, необходимо ответить на один вопрос, который может возникнуть у читателей: способствуют ли ясности христианского воззрения на человека Платон, Аристотель, Аммоний Саккас, Плотин, Гален и другие язычники, которых прилежно изучал Немесии? Или иначе: поскольку Немесии строил свое учение о человеке на прочном фундаменте античной науки, может быть, следует рассматривать его в рамках этой науки, исключив из истории христианской мысли? Мало ли христиан прославилось в различных науках — не включать же их всех в историю богословия. Вспомним Тертуллиана: «Что общего у Афин и Иерусалима?»

Первые христиане поставили перед собой грандиозную задачу — обратить в христианство весь мир. Важность этой задачи определялась тем, что завещал ее сам Учитель: «идите, научите все народы» (Мф. 28, 19); «идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари.» (Мк. 16, 15). Мир же для христиан первых веков после Рождества Христова в основном ограничивался Римской империей (и сопредельными странами). Поэтому прежде всего необходимо было обратить в свою веру население империи. Задача была трудна чрезвычайно, и трудность эта во многом была связана с некоторыми существенными особенностями греко–римской культуры. Эта культура осознавала себя как культура универсальная и самодостаточная, и ее основополагающие принципы были весьма далеки от истин, проповедовавшихся христианской Церковью. Кроме того, огромный авторитет имела культурно–интеллектуальная элита античного общества, и, если бы эта элита оказалась абсолютно не восприимчивой к христианскому благовестию, христианству суждено было бы остаться религией маргинальных слоев Римского государства. Первоначально именно упомянутая элита была наиболее враждебно настроена к христианству, более того — не понимала, не могла и не желала понять, что, собственно говоря, проповедуют адепты новой и чужой веры. Вспомним непонимание, которое встретил апостол Павел у греческих философов (эпикурейцев и стоиков) в Афинах: «И одни говорили: что хочет сказать этот суеcлов?, а другие: кажется, он проповедует о чужих божествах… Услышав о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» (Деян. 17; 18, 32).

Христианское учение казалось не только чем–то чуждым и враждебным, но и неинтересным, не стоящим внимания. В позднюю эпоху (не ранее IV–V вв.) был составлен псевдоэпиграф — переписка апостола Павла с Сенекой. Ну, в самом деле, казалось столь естественным, что апостол языков и величайший римский моралист, чья этика была близка христианской («Сенека — часто наш», писал о нем Тертуллиан), должны были обратить внимание друг на друга. Но реальный Сенека не мог заинтересоваться Павлом: его интеллектуальный и духовный универсум не соприкасался с миром апостола. Нам, наследникам двухтысячелетней христианской традиции, трудно вообразить, что Евангелие могло представляться — нет, не просто враждебным и отталкивающим (это–то мы, люди конца безбожного XX столетия, понять способны), но восприниматься как плохо написанный текст, на который не стоит тратить времени. То ли дело божественный Платон или Цицерон! Но если уж Иероним и Августин в IV веке должны были преодолевать культурно–стилистический барьер, чтобы принять Писание (об этом они свидетельствуют сами), что уж говорить о греческих и римских интеллектуалах I—III веков.

Был лишь один способ христианизировать культурную элиту империи — обратиться к ней на единственном доступном для нее языке — языке эллинского любомудрия. Великие богословы III–VIII вв. (от Климента Александрийского до Иоанна Дамаскина) сумели раскрыть догматы христианства, используя понятийный аппарат греческой (главным образом, платоновской, аристотелевской или неоплатонической) философии. Не будет преувеличением утверждать, что это явилось одной из важнейших причин победы христианства. Разумеется, на этом многотрудном пути были и издержки: сложно было не поддаться интеллектуальной мощи Платона, Аристотеля или Плотина и избежать искушения изложить все содержание нового вероучения в их категориях; тогда забывалось, что «вера наша — по слову апостола — для эллинов — безумие». Но в целом метод творческого использования наследия греческих философов оказался плодотворным, дав высокие образцы христианского умозрения в творениях Афанасия Александрийского, великих Каппадокийцев, Августина, Максима Исповедника и других греческих и латинских отцов Церкви.

Однако, до сих пор, когда мы говорили об использовании отцами Церкви античной философии в формулировке христианской истины, мы имели в виду богословие (тео–логию). Но какое место в доктринах отцов занимало человекознание (антропология)? Христианская антропология в своем формировании была тесно связана с развитием теологии и может быть адекватно понята только в богословском контексте. Но и система христианского богословия обязательно включает в себя учение о человеке и вовсе не потому, что богословская мысль стремится охватить все области знания (это ей как раз противопоказано), а в силу существеннейших особенностей самого христианства.

Церковь учит, что Иисус Христос как Богочеловек является истинным Богом и истинным Человеком, воспринявшим всю полноту человеческого естества (за исключением греховности). Человеческая природа, таким образом, является одной из двух природ Иисуса Христа (наряду с природой Божественной), и в этом смысле антропология становится необходимой составной частью христологии. Следует указать еще, по крайней мере, один аспект христианского вероучения, обусловивший важность антропологической проблематики для богословия. Человек — венец творения, созданный Богом по своему образу и подобию, — отпал от Творца, совершил акт грехопадения, что повело к повреждению человеческой природы. И вочеловечение Бога, воплощение Слова свершилось ради спасения падшей человеческой природы. Бог–Сын «ради нас, людей, и ради нашего спасения сошел с небес и воплотился от Духа Святого и Марии Девы и стал человеком». (Никео–константинопольский Символ Веры). Антропология, таким образом, становится частью сотериологии — христианского учения о спасении.

* * *

Обратимся теперь к Немесию и его книге. К сожалению, нам ничего не известно о нем, кроме того, что он был епископом Эмесы (ныне — город Хомс в Сирии). Даже по поводу времени жизни Немесия нет единой точки зрения среди исследователей. Одни относят написание его труда к рубежу IV—V веков, другие — к середине V века. Первые исходят из того, что в тексте трактата опровергаются христологические и антропологические воззрения названных поименно Евномия и Аполлинария Лаодикийского (IV в.), но не упоминаются вызвавшие ожесточенные споры творцы противоположных христологических систем V в. Несторий и Евтихий. Часть из сторонников ранней датировки отождествляет нашего автора с корреспондентом Григория Назианзина наместником Каппадокии Немесием (последний, однако, был язычником, во всяком случае, в пору своей переписки со св. Григорием). Вторые же находят у Немесия термины, встречающиеся у Феодорита Кирского (ок. 393—ок. 457 гг.), и скрытую полемику с Евтихием.

Итак, каково же содержание трактата Немесия? Автор прежде всего говорит о месте человека в космосе, соединяя в единое целое антропологию и космологию. Центральное положение человека в мире, по Немесию, определяется тем , что Бог в лице человека сотворил точку, в которой соединяются мир телесный и мир духовный: «по сотворении умопостигаемого и — затем — видимого бытия, надлежало произвести и некоторую связь того и другого, чтобы все бытие было единым, соразмерным в себе самом и не чуждающимся самого себя. Вот человек и явился живым существом, связующим обе природы. <…> Итак, поставленный в пределах двух природ — разумной и неразумной, — человек, коль скоро склоняется на сторону тела и любит больше телесное, то подражает жизни неразумных (животных) и будет сопричислен к ним, <…> если же, презревши все телесные удовольствия, он подчинится разуму, то наследует божественную и для человека предуготованную блаженную жизнь, и будет — как «небесный…» (Гл. 1). Русскому читателю хорошо знакомо поэтическое изложение этого учения Г. Р. Державиным:

Частица целой я вселенной, Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества я той, Где кончил тварей Ты телесных, Где начал Ты духов небесных И цепь существ связал всех мной. Я связь миров повсюду сущих, Я крайня степень вещества; Я средоточие живущих, Черта начальна Божества; Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я бог!

Поскольку человеческая природа имеет элементы и функции, родственные и неодушевленному миру, и растениям, и животным, и, наконец, миру духовному, человека является микрокосмом, воспроизводящим в себе строение макрокосма (космоса), а из представления о человеке как о венце творения следует положение о том, что вся тварь создана для человека и служит его пользе. Здесь Немесий опирается на повествование книги Бытия. Конечно, взгляд Немесия на место человека в мире не оригинален — он опирается и на Аристотеля, и на стоиков, и на неоплатоников, и на своих христианских предшественников, среди которых прежде всего надо упомянуть Григория Нисского, написавшего трактат «Об устроении человека». Но и в этом, и в других случаях заслуга Немесия заключается отнюдь не в оригинальности, которую христианские писатели патристической эпохи и не почитали достоинством, а в очень четком и толковом изложении традиционных учений, рассмотренных в перспективе христианского богомыслия.

Следующий предмет рассмотрения Немесия — душа человека. Он отвергает трихотомический взгляд на строение человека (ум — душа — тело или дух — душа — тело), предложенный Платоном, воспринятый Плотином, а из христиан — Аполлинарием Лаодикийским, и принимает дихотомическое деление (душа и тело). Но что же такое душа? Немесий полемизирует с материалистическими доктринами о телесности души (Демокрит, Эпикур, стоики; надо иметь в виду, что подобные представления разделялись и некоторыми христианскими богословами — например, Тертуллианом) и с представлениями Аристотеля о душе как об энтелехии тела и останавливается на платоновской концепции, согласно которой, душа — это бестелесная и, следовательно, бессмертная субстанция и начало, сохраняющее тело. Обращаясь к проблеме происхождения души, наш автор не соглашается ни с традиционизмом (идеей наследования души), потому что в этом случае душа, должна была быть смертной подобно наследуемому от родителей телу, ни с креационизмом (доктриной о творении каждой души Богом в момент зачатия); это последнее учение отвергается, поскольку Бог, согласно книге Бытия, сотворив мир, «почил от всех дел Своих». Немесий разделяет платоновскую идею о предсуществовании душ, которая позднее — на V Константинопольском Вселенском соборе (553 г.) — была, отвергнута Церковью. Более того, создается впечатление, что Немесий признает и метемпсихоз (переселение душ), однако ряд исследователей полагает, что Немесий лишь приводит эту доктрину в качестве доказательства веры древних философов в бессмертие души. В целом вопрос об отношении Немесия к метемпсихозу остается не вполне ясным.

На примере рассмотрения Немесием трудного вопроса о соединении души и тела видно, каким образом у него как у христианского мыслителя антропология становится органичной частью богословия. Он не приемлет идей о смешении, простом соединении или соприкосновении души и тела. Все это годится для объяснения соединения двух телесных субстанций, но не передает адекватно взаимоотношения телесного и бестелесного. Не удовлетворяет Немесия и платоновская концепция тела как одеяния души. Наиболее близки Немесию мысли по этому поводу Аммония Саккаса — учителя основоположника неоплатонизма Плотина. Не может быть никакой аналогии между соединением двух тел и соединением с телом нематериальной (ноэтической) субстанции. Последняя остается неслитной, невредимой и неизменной. Следовательно, душа соединяется с телом, но не смешивается с ним. Более того, она может отделяться от тела — например, во сне или во время созерцания. Душа обитает в теле, оставаясь с ним неслиянной, подобно тому как солнце пронизывает светом воздух, так что он становится светоносным, но свет при этом не смешивается с воздухом. Здесь, правда, нет полного тождества: солнце и воздух материальны, и луч солнца находится в определенном, ограниченном месте, душа же нематериальна и объемлет все тело целиком. Следующая аналогия связывает учение о душе (психо–логию) с христологией. Душа соединяется с телом так же, как Божественный Логос соединяется с человеческой природой — неслитно и не будучи объят ею. Аналогия эта, однако, тем более не точна. Душа делит с телом ощущения, сострадает ему, в то время как Слово Божие, соединяясь с телом и душой, не претерпевает абсолютно никаких изменений и не поддается их слабостям. Сообщая им Свою Божественность, Логос становится с ними единым, пребывая вместе с тем точно таким же, каков он был до Боговоплощения. Это в полной мере новый, ни к чему не сводимый вид единения, когда Божественная природа соединяется с человеческой несмешанно, неслитно и непревращенно; соединяется не в страстях, но только в действиях. Таким образом, способ соединения души и тела (бестелесного и телесного), несмотря на аналогии, отличается как от соединения телесных субстанций (солнце и воздух), так и от соединения нетварного и тварного (Божественный Логос и человеческая природа). Из этого можно сделать вывод, что и психология, будучи тесно связанной как с физикой, так и с теологией, является тем не менее, самостоятельной дисциплиной.

Связывает Немесий учение о душе и с физиологией, и анатомией. Он различает душу разумную (словесную) и неразумную (бессловесную). Первая ответственна за размышления, воспоминания и воображение, к ведению же второй относятся гнев и похоть, питание, размножение и т. п. Поэтому не вызывает удивления то, что большая часть книги «О природе человека» посвящена как раз физиологии, анатомии и тому, что сейчас принято называть экспериментальной психологией. Эти разделы свидетельствуют о внимательном изучении Немесием трудов Гиппократа и особенно Галена. Вообще епископ Эмесский выказывает значительную эрудицию, и его познания в биологии и медицине впечатляют, так же как и тонкий анализ отдельных психических способностей человека. Особо следует сказать о защите Немесием свободы воли человека. К первой трети V века проблема соотношения свободной воли и Божественного предопределения стала предметом острейшей дискуссии в Церкви на Западе. При этом свободу воли (едва ли не абсолютную) отстаивал Пелагий, чьи взгляды были осуждены Церковью как еретические, а жесткую концепцию предопределения выдвинул Августин. Воззрения Немесия ближе к учению Пелагия, хотя полного единства между ними нет. Ни Пелагий, ни пелагианские споры Немесием не упоминаются. Это служит аргументом для сторонников ранней датировки труда «О природе человека» (не позднее начала V в.). Но надо иметь ввиду, что хотя христианский Восток присоединился к осуждению Пелагия, августиновская доктрина предопределения, в своем логическом развитии отрицающая свободу воли, осталась чужда восточному христианству.

Подведем некоторые итоги. Немесия часто упрекали в эклектизме, в якобы странном для христианского богослова пристрастии к психофизиологии. Вот типичное суждение, высказанное в 1912 г. профессором Московской духовной академии П.П. Соколовым: «Немесий был небольшой писатель, но это был писатель особого типа, не встречающегося более в патристической литературе. Это был христианский психофизиолог и психолог–систематик. Церковные писатели не интересовались научной разработкой психологических проблем самих по себе и касались их постольку, поскольку они стояли в связи с догматическими и нравственными вопросами христианского вероучения. Вот почему мы не находим у них ни специального исследования низших психологических и психофизиологических функций, ни систематического изложения психологии вообще. Скромная заслуга Немесия в том и состояла, что он до некоторой степени заполнил пробел в патристической антропологии… Он изложил результаты своих исследований в виде цельного систематического курса, расположенного по такому же приблизительно плану, по которому психологические проблемы изучаются и до сих пор… Каковы бы ни были недостатки сочинения Немесия, оно все–таки занимает в патристической литературе своей особое место. Это единственный дошедший до нас от христианской древности систематический компендиум физиологической психологии, отличающийся от произведений других христианских антропологов и по своим задачам, и по своему методу, и по своей форме… Немесий был не столько выдающийся психолог, философ и богослов, сколько популяризатор античной науки». (Цит. по: Архимандрит Киприан. Антропология св. Григория Паламы, Париж, 1950, с. 183–184). Кое–что здесь подмечено верно, но с общим уничижительным тоном Соколова согласиться невозможно. Немесий — отнюдь не только популяризатор и компилятор греческих авторов. Его особое место в истории патристической мысли заключается в том, что он дал общий эскиз христианской науки о человеке, связав психологию и анатомию человека и с учением о душе, и с местом человека в мире, и с принадлежностью человека к плану тварного бытия, и с природой Богочеловека, соединив в одно целое, как уже было сказано, антропологию (включая психологию, физиологию и анатомию) с космологией, сотериологией и христологией. Поэтому нет никакого основания отлучать Немесия от философии и богословия. Что же касается психологии, то стоит привести мнение известного русского философа и психолога XIX века Н.Я. Грота: «Немесий — историк и замечательный аналитик: каждое понятие он разбирает до тонкостей… Если бы Немесий обладал сверх того даром критики (в большей степени) и классификации, то его сочинения несомненно составило бы эпоху в психологии».

И последнее, last but not least. Следует согласиться с выдающимся русским богословом XX столетия архимандритом Киприаном (Керном), писавшим: «Немесий, подобно Клименту, Иустину, Оригену, Синезию и Каппадокийцам, выражает особое настроение в святоотеческой письменности. Он — гуманист, просвещенный святитель, он синтезирует эллинскую культуру с христианством и не противопоставляет поэтому Иерусалим Афинам» (с. 184). В подтверждение этого приведем слова самого Немесия, представляющие подлинный гимн достоинству человека: «Итак, кто может достойно оценить благородство этого существа (человека), соединяющего в себе самом смертное с бессмертным и совмещающего разумное с неразумным, представляющего своей природой образ всего творения и потому называемого «малым миром», удостоенного столь великого промышления (благоволения) Божия, что ради него — все: и настоящее, и будущее, ради него и Бог соделался человеком, переходящего в нетление и избегающего смертности? Созданный по образу и подобию Божию, он (человек) царствует на небе, живет со Христом, есть дитя Божие, обладает всяким началом и властию. Кто может выразить словами преимущества этого существа? Оно переплывает моря, пребывает созерцанием на небе, постигает движение, расстояние и величину звезд, пользуется плодами земли и моря, с пренебрежением относится к диким зверям и большим рыбам; человек преуспевает во всякой науке, искусстве и знании, с отсутствующими, по желанию, беседует посредством письмен, нисколько не затрудняемый телом, предугадывает будущее; над всеми начальствует, всем владеет, всем пользуется, с ангелами и с Богом беседует, приказывает твари, повелевает демонами; исследует природу существующего, усердно пытается постичь существо Божие, делается домом и храмом Божества; — и всего этого достигает посредством добродетели и благочестия. Итак, зная какого благородства мы причастим, (зная) что мы составляем небесное растение, не посрамим нашей природы…».

* * *

Осталось сказать несколько слов о посмертной судьбе труда Немесия. Его цитировали по имени немногие средневековые авторы (Анастасий Никейский, Моисей Барцефа), более того, его труд часто приписывали Григорию Нисскому. Но его, по всей видимости, знал Максим Исповедник, его конспектировал, не называя, Иоанн Дамаскин в «Точном изложении православной веры», дважды (в XI и XII вв.) «О природе человека» переводили на латинский язык, сохранился и средневековый перевод на армянский язык. Первое печатное издание трактата вышло в 1565 году в Антверпене. Русский перевод Ф. Владимирского, который воспроизводится в настоящем издании, вышел в Почаеве в 1904 году. Ф. Владимирскому принадлежит и основательная монография «Антропология и космология Немезия, епископа Емесского в их отношении к древней философии и патристической литературе» (Житомир, 1912). Мы надеемся, что настоящее издание привлечет внимание читателя к Немесию Эмесскому — незаслуженно забытому церковному писателю, творцу оригинального антропологического учения.

Шабуров Н. В.

О природе человека

[Пερί φύσεως ανθρώπου. De natura hominis][1]

ГЛАВА I[2]

Многими, и притом славными, мужами признано, что человек прекрасно устроен из разумной души и тела и настолько хорошо, что иначе (лучше[3]) невозможно было ему произойти (γενέσθαι) и существовать.[4] Но название души разумной возбуждает недоумение (άμφιβολίαν) относительно того, ум ли, присоединившись к душе как иное к иному (ώς άλλος άλλη), сделал ее разумной, или душа есть разумное (тό νοερόν) сама по себе, по своей природе, и притом это (разумное) есть превосходнейшая часть ее, как глаз в теле: некоторые, между ними и Плотин, полагая, что иное есть душа, а иное ум, желают составить человека из трех (частей): тела, души и ума.[5] Им последовал и Аполлинарий, епископ Лаодикийский: положив это в основу своего мнения, он и остальное согласовал со своим (главным) положением (δόγμα). Некоторые же не отделяли ума от души, но полагали, что разумное (то νοερον) есть «владычественное» (ήγεμονικóν) ее существа[6]. А Аристотель ум как потенцию (в потенции — δυνάμει) считает соприсущим человеку[7], а как энергию (как деятельность — ένεργεια) считает его извне привходящим в нас и не столько назначенным для бытия (είς то είναι) и существования (ΰπαρξεν) человека, сколько способствующим успешному познанию и созерцанию природы (φυσικών). Он (Аристотель) тщательно, таким образом, удостоверяет, что немногие из людей, именно — одни только занимающиеся философией, имеют ум деятельный (ένεργεία). Платон же, рассматривающий то, что в человеке превосходнейшее, и этим обращающий наше внимание на божественность одной души и заботу о ней, по–видимому не говорит, что человек состоит из того и другого (συναμφότερον), из тела и души, но — (только) из души, пользующейся такого рода телом[8], чтобы мы, поверив, что мы сами — душа, преследовали одни только блага души: благочестие и добродетели — и презрели страсти телесные, в том предположении, что они не свойственны человеку как человеку (ή άντροπος), но прежде всего животному, а потом уже человеку, поскольку (так как) и человек есть животное. Конечно, всеми людьми признано, что душа выше (превосходнее) тела: от нее[9], ведь, как орган, движется тело. Это ясно обнаруживает смерть: когда душа отделяется, тело остается совершенно неподвижным и бездеятельным подобно тому, как с удалением художника неподвижными остаются инструменты. Очевидно также, что человек и с неодушевленными (предметами) имеет нечто общее (κοινωνεί) и подобно тому, как сопричастен жизни неразумных животных, так и с одаренными разумом соединяется способностью мышления (νοήσεως). В самом деле, с неодушевленными (предметами) человек схож[10] по телу и по сложению (соединению) из четырех стихий[11], с растениями же, кроме указанного, еще по производительной (σπερματικήν) и питательной (θρεπτι–κήν) силе (δύναμιν)[12]; с бессловесными же тварями (животными) он схож не только во всем этом, но сверх этого — по произвольным движениям, по стремлениям (желаниям), гневу, наконец — по чувствовательной (ощущающей) и дыхательной силе (способности)[13]: ведь это все — свойственно людям и неразумным (животным), хотя и не всем все. Через посредство же разума человек соприкасается (συνάπτεται) с бестелесными и разумными существами[14], когда рассуждает, мыслит и различает все, когда стремится к добродетели и особенно проникает благочестием, в котором венец (всех) добродетелей[15]. Вследствие этого он находится как бы посередине (на рубеже) между разумным и чувственным бытием: по телу и телесным силам он соприкасается с неразумными животными и неодушевленными предметами, по уму же — с бестелесными существами, как сказано выше. Творец, по–видимому, мало–помалу приспособил (присоединил, έπισυνάπτειν) друг к другу различные природы (существа) так, чтобы все творение было единым и сродственным. Из этого всего яснее открывается, что Творец всего существующего един. Ведь Он не только соединил бытие (τήν ΰπαρξιν) индивидов (единичностей), но и все одно с другим (έκαστα προς άλληλα) соответственно согласовал (между собой). Ибо, подобно тому, как в каждом живом существе соединил нечувствительное (τα άναίσθητα) с чувствительным (τοΐς αίσθητικοΐς·): кости, жир, волосы и иное того же рода (т. е. τα αναίσθητα) — с чувствительными нервами, плотью и подобным , и из того, и другого (т. е., из нечувствительного и чувствительного) составил сложное живое существо и совершил (представил) его не только сложным , но (в то же время) и единым: так сделал и во всех остальных видах творения, приспособляя их постепенно один к другому — по сродству и различию природы[16] , чтобы не многим отличалось совершенно неодушевленное (бытие) от растений, имеющих питающую (θρεπτικήν) силу, а эти последние, в свою очередь, (не многим бы отличались) от неразумных, но чувствующих животных, чтобы, наконец, неразумные (твари) не были совершенно отчуждены от разумных (натур), не были несходны и не сращены с ними (cum eis) никакими естественными узами[17]. Ведь и камень от камня отличается некоторой силой, но магнит–камень представляется отличным от природы и силы остальных камней в том, что очевидно притягивает к себе и удерживает железо, как будто с намерением употребить его в пищу (для себя)[18], и это делает не с одним только железом, но одно удерживает посредством другого передачей всему привлеченному своей силы: и таким образом один кусок железа удерживает другой, в то время как сам удерживается магнитом. Потом Творец[19], переходя по порядку далее: от растений к животным, — не сразу обратился к передвигающейся (μεταβατικήν)[20] и чувствующей природе, но постепенно и последовательно (гармонически) подошел к ней. Так, раковины (πιννας) и морскую крапиву[21] Он устроил как своего рода чувствующие деревья, потому что, с одной стороны, укоренил их в море наподобие растений и черепками (щитками, покрышками = όστρακα — testis), как бы кусками дерева, оградил и, как растения, установил неподвижно, а, с другой стороны, вложил в них чувство осязания[22], общее всем животным, так, чтобы с растениями они были сходны тем, что укоренены и твердо установлены, а с животными — по осязательности (и чувствительности)[23]. Действительно, Аристотель передает[24], что губка, хотя и прирастает к скале, однако сжимается и открывается, или — лучше — расширяется (растягивается)[25], как только чувствует, что кто–нибудь приближается (к ней). Поэтому, все сходное древние мудрецы обыкновенно называют зоофитами (ξωόφυτα)[26]. Затем, к раковинам и подобным им Творец присоединил род передвигающихся животных, но далеко идти не могущих, а движущихся вокруг одного и того же места. Таковы весьма многие из моллюсков[27] (οστρακόδερμων) и так называемых дождевых червей[28]. Таким образом, сообщая одним (существам) больше чувств, другим — большую силу движения (подвижности), Творец постепенно дошел до совершеннейших из неразумных животных: совершенными же я называю имеющих все чувства и способных к передвижению на большие расстояния[29]. Переходя, затем, от неразумных к разумному животному — человеку, (Творец) не сразу его создал, но прежде наделил остальных животных некоторой природной рассудительностью, ловкостью и хитростью — для их самосохранения, чтобы они были более близки к разумным (существам), и тогда уже сотворил человека — животное истинно разумное (то άληθώς λογικòν ξφον). Ту же самую градацию (буквально: направление, τρόπον)[30], если поищешь, заметишь (отчасти) даже и в звуке голоса: от простого и однообразного ржания лошадей и мычания быков он постепенно переходит к разнообразным и различным голосам воронов[31] и подражающих птиц, пока Творец не остановился на (не дошел до) ясной и совершенной человеческой речи; кроме того, Он соединил эту ясную (членораздельную) речь (человека) с мыслью и рассудком, сделав ее выразителем[32] душевных[33] движений. Таким именно образом Творец все гармонически приладил друг к другу и соединил, а через сотворение человека — связал воедино умопостигаемое (τά νοητα) и видимое (τά όρατα). Справедливо и Моисей, описывая творение мира, говорит, что человек был сотворен последним не только потому, что раз все создавалось для него, то следовало первоначально приготовить предназначенное для его пользования, а затем уже создать самого пользующегося[34], но и потому, что по сотворении умопостигаемого[35] и — затем — видимого бытия, надлежало произвести (создать) и некоторую связь того и другого, чтобы все бытие (τό πάν) было единым, соразмерным в себе самом и не чуждающимся самого себя. Вот человек и явился живым существом, связующим обе (вышеупомянутые) природы. Все это выразительно свидетельствует о мудрости Творца[36]. Итак, поставленный в пределах двух природ: разумной и неразумной — человек, коль скоро склоняется на сторону тела и любит больше телесное, то подражает жизни неразумных (животных) и (потому) будет сопричислен к ним; он «земным» (χοικός ) будет назван, по апостолу Павлу, и услышит (следующее); «земля еси, и в землю отыдеши»[37], — он сравнится со скотами несмысленными и уподобится им[38]; если же, презрев все телесные удовольствия, он подчинится разуму, то наследует Божественную и для человека предуготованную блаженную жизнь и будет как «небесный», по сказанному: «каков земной, таковы и земные, и каков небесный, таковы и небесные»[39]. А девиз[40] разумной природы заключается в том, чтобы убегать и отвращаться от зла, преследовать и избирать добро. Из благ же одни — каковы добродетели — общи душе и телу, именно потому, что они имеют отношение (и) к душе, так как душа пользуется телом[41], — другие принадлежат одной душе, самой по себе, помимо тела, каковы — благочестие и познание существующего. Итак, кто хочет вести жизнь человека как именно человека, а не животного только, должен стремиться к добродетели и благочестию. Что же относится собственно к добродетели и что к благочестию (лат. к религии), это будет рассмотрено в следующих главах, когда будем говорить[42] о душе и теле. Не зная, ведь, еще что такое душа по существу, несообразно рассуждать об ее деятельности[43].

Евреи говорят[44], что человек не был создан изначала ни совершенно смертным, ни (вполне) бессмертным, но был поставлен как бы на рубеже той и другой[45] природы, с тем, чтобы, если предастся телесным страстям, подпал бы и телесным изменениям, а если предпочтет блага души, удостоился бы бессмертия. В самом деле, если бы изначала Бог сотворил человека смертным, то не осудил бы его на смерть после грехопадения, потому что нельзя наказывать смертностью смертного; если бы, напротив, Он сотворил его бессмертным, то человек не нуждался бы в питании, потому что все бессмертное не нуждается в телесной пище, — притом, Бог не мог так скоро раскаяться и сотворенного бессмертным тотчас же сделать смертным, — так как и по отношению к согрешившим ангелам Он не сделал этого, но по (согласно) своей изначальной природе они оставались бессмертными, а за грехи получили другое наказание, но не смерть. Потому, лучше или таким образом понимать предложенный вопрос[46], или же следует предположить, что человек был сотворен смертным, но — постепенно совершенствуясь — мог достигнуть бессмертия, т. е., был создан бессмертным in potentia (δυνάμει αθάνατος·)· Так как человеку не следовало[47] прежде известной степени совершенствования знать свою природу, то Бог запретил ему вкушать от древа познания: ведь были, да и теперь еще есть, в растениях величайшие силы, — тогда же как при начале существования мира, будучи совершенно неповрежденными, они (т. е. растения) имели самую сильную энергию[48]. И вот был один плод, вкушение которого сообщало знание собственной (своей) природы. Бог не хотел, чтобы человек, прежде известной степени совершенствования, познал собственную природу и таким образом, узнав, что ему многого недостает, стал бы заботиться о телесных нуждах, оставив заботу о душе. По этой–то причине Бог и запретил ему вкушать от плода познания. Ослушавшись же и познав самого себя, человек потерял совершенство, почувствовал телесные потребности и тотчас стал искать себе покрывала, потому что — говорит Моисей — узнал, что он наг[49]; прежде же он пребывал в некотором одушевлении (έκστάσει)[50] и в собственном неведении. Лишившись таким образом совершенства, человек потерял также и бессмертие, которое впоследствии однако восстанавливается благодатью (милостью) создавшего его. После падения человеку было позволено питаться и мясом, тогда как прежде Бог велел ему довольствоваться одними произведениями земли, потому что они были в раю; с потерей же совершенства человеку — по снисхождению (τή συγκαταβάσει) — было предоставлено (право) питаться и всем остальным[51].

Так как человек имеет тело, а всякое тело составлено из четырех стихий[52], то он необходимо обладает по телу теми же свойствами, что и стихии, т. е., делимостью, изменчивостью и текучестью[53]. Изменчивость усматривается в качестве[54], текучесть же — в истощении (опоражнивании — κένωσιν). Ведь всякое живое существо (τό ζψον) всегда истощается через видимые и скрытые скважины (греч. — поры), о которых будет речь ниже. В силу этого необходимо — или внести взамен равное истощенному, или уничтожить живое существо недостатком восполняющих элементов[55]. Поскольку же истощается и сухое (твердое), и влажное, и дыхание[56], то всякое живое существо необходимо нуждается и в сухой (твердой), и во влажной пище и в дыхании[57]. А пища и питье наши состоят из тех стихий (элементов), из которых и мы составлены. Ведь все (живое) питается сродным и подобным (лат. naturae suae)[58] , а противоположным излечивается. Из стихий же одни мы употребляем в пищу или непосредственно и сразу, или посредством чего–либо иного, а другие — только через посредство чего–нибудь другого[59], — как, например, воду — иногда саму по себе, иногда — вместе с употреблением вина[60], елея (оливкового масла) и всех так называемых сочных плодов[61]. Ведь вино есть не что иное, как вода, приготовленная известным способом из виноградной лозы. Подобным образом и огнем мы питаемся, иногда непосредственно им согреваемые, иногда же посредством того, что едим и пьем: ведь во всем рассеяна большая или меньшая доля огня. То же самое нужно сказать и относительно воздуха: мы непосредственно им питаемся, — вдыхая и имея его вокруг себя и — захватывая во время еды и питья, а опосредованно[62] — через все остальное, что употребляем в пищу. Землей непосредственно мы никогда не питаемся, но — всегда через некоторое посредство: так, земля производит хлеб, а хлеб составляет нашу пищу. Хохлатые жаворонки[63], голуби, часто даже куропатки, питаются землей (т. е. непосредственно); человек же — через посредство семян, древесных плодов и мяса.

Так как человек превосходит всех животных тварей не только благоприличием (внешнего вида), но и более тонким осязательным чувством, то он не облечен ни толстой кожей, подобно быкам и прочим толстокожим, ни густыми и длинными[64] волосами, подобно козам, овцам и зайцам, ни чешуей, подобно змеям и рыбам, ни костистым щитом (όστρακα), подобно черепахам и раковинам (устрицам — όστρέοις ), ни мягкой костистой полостью (άπαλόστρακα), подобно морским ракам[65], ни крыльями, подобно птицам. В силу этого мы нуждаемся в одежде, заменяющей нам то, чем природа наделила других. По этим причинам мы нуждаемся в пище[66] и одежде. В жилище мы нуждаемся потому же, почему и в пище, и в одежде, а еще более — для предохранения от нападения зверей. В случаях же дурного распределения органических качеств[67] и нарушения обычного (нормального) состояния (συνεχείας)[68] тела — мы нуждаемся во врачах и лечении. Когда в качестве (органических соков) происходит изменение, то необходимо — через противоположное качество — привести состояние тела в соразмерность (Ες τό σύμμετρον)[69]. Ведь не для охлаждения предлагается врачам разгоряченное тело, как думают некоторые, но для обращения (изменения) в лучшее состояние[70], потому что, если бы охлаждали, то состояние тела обращалось бы в противоположную болезнь. Итак, человек нуждается в пище и питье, в следствие истощения и испарений (δια τάς διαφορηεις )[71]; в одежде (он нуждается) по причине отсутствия прочного природного облачения; в жилище — по причине дурного климата[72] и для защиты от зверей; в лечении — по причине изменения (органических) качеств и чувства, врожденного телу[73]. В самом деле, если бы чувство не было присуще нам, то мы и не страдали бы, а не страдая — не чувствовали бы нужды в лечении и (таким образом) погибали бы, в неведении зла, не излечивая болезни. Благодаря же наукам и искусствам и пользе, от них происходящей, мы нуждается Друг в друге, а вследствие этого, собираясь во множестве в одном месте, во взаимных сношениях (договорах — έν τοίς συναλλάγμασιν) сообщаемся относительно различных потребностей жизни, — каковое собрание и сожительство называем городом[74], — чтобы вблизи и непосредственно пользоваться взаимными услугами. Человек, ведь, по природе — животное стадное и общественное[75]. Никто один не достаточен для себя во всем. Итак, очевидно, что города (государства) образовались благодаря сношениям (commercia) и наукам.

Человек обладает[76] следующими двумя преимуществами: он один только через раскаяние получает прощение (no–лат.: грехов), и его лишь одного тело, будучи смертным (no–лат.: и тленным), делается бессмертным (no–лат.: и вечным): из этих преимуществ — относящееся к телу достигается через душу, а относящееся к душе — через тело. Ведь один только человек — из всех одаренных разумом существ — имеет то преимущество, что удостаивается прощения через покаяние: ни демоны, ни ангелы не могут получить прощения через раскаяние. В этом более всего сказывается и обнаруживается милосердие и правосудие Божие[77]. Ангелы, не имея никаких неотразимых побуждений, вовлекающих в грех, но по природе будучи свободными от телесных страстей, потребностей и удовольствий, по всей справедливости не могут получить никакого прощения через раскаяние[78]; человек же есть не только разумное, но и животное существо, — причем, животные потребности и страсти часто порабощают (увлекают) разум. Потому, когда человек, отрезвившись (придя в себя), избегает этого и достигает добродетелей, то получает заслуженную милость, т. е., прощение. И как смех является свойством человеческой природы, так как одному ему это только присуще — и всякому, и всегда , — так в том, что происходит по благодати (т. е. Божией)[79], свойственно человеку, преимущественно перед прочими разумными тварями, освобождаться от вины за прегрешения через раскаяние[80]. Ведь одному только человеку — и всякому, и всегда — дается это на время земной жизни: но после смерти уже нет. Отсюда, некоторые полагают, что и ангелы после падения уже не могут (более) получить прощение посредством раскаяния: ибо падение (έκπτωσις)[81] есть их смерть[82]; прежде же падения, по подобию настоящей жизни людей, и им могло бы быть дано прощение (лат. — от Бога); но теперь, не раскаявшись[83], они получают вечное, не смягченное милостью и вполне соответственное возмездие наказания[84]. Из этого ясно, что отвергающие покаяние уничтожают преимущественный дар, принадлежащий человеку. Отличительное свойство и преимущество человека еще в том, что тело только его одного из всех животных после смерти восстает и переходит в бессмертие. Получает же человек это (бессмертие по телу) вследствие бессмертия души, как то (т. е. — прощение грехов)[85] вследствие немощи и разнообразия страстей тела. Свойственно ему также знание наук и искусств, а равно и деятельность, соответствующая этим искусствам. Поэтому человека и определяют как животное разумное, смертное, обладающее способностью мышления и познания[86]: животное — потому что человек есть существо одушевленное, чувствующее, а это — определение животного; разумное — чтобы отделить (отличить) его от неразумных тварей; смертное — чтобы отличить от существ разумных и бессмертных; наконец — обладающее способностью мышления (рассудка — νοΰ) и познания, — потому что через учение мы становимся причастными наукам и искусствам[87], имея (от природы) лишь силу (потенцию — δύναμιν), способную воспринимать (δεκτικήν) и мысли, и искусства, а проявления (обнаружения — ένέργειαν) этой силы достигая (приобретая) посредством научения. Говорят, что эта последняя фраза является излишним добавлением к определению, что определение было бы правильно и без нее, но поскольку некоторые причисляют сюда и нимф, и какие–то другие виды демонов, живущие долгое время, однако — не бессмертные, то, чтобы и от них отличить человека, прибавлено к определению: (человек — животное) способное к мышлению и познанию. Ведь они (т. е. выше упомянутые нимфы, демоны и прочие) ничему не научаются, но что знают — знают от природы.

По учению евреев[88], вся эта Вселенная (τό παν τούτο) существует для человека: так, например, вьючные животные и быки, нужные для земледелия, — (нужны) непосредственно (ближайшим образом) для него самого, а сено — для этих животных. В самом деле, из сотворенного одно существует (γέγονε) ради себя самого[89], иное — для другого: ради себя самого — все разумное, для другого же — неразумное и неодушевленное (άλογα και άψυχα). Если же это (последнее) существует для другого, то посмотрим — для чего именно оно существует. Уж не для ангелов ли? Но никто из благомыслящих не скажет, что оно (αύτά) существует для ангелов. Ведь то, что создано для другого, существует для его устроения (σύστασιν), пребывания (благосостояния) и развлечения (διαμονήν καί άνεσιν)[90] или же — для продолжения (διαδοχής) рода, для питания, для одежды, для излечения, для забавы и отдохновений. Но ангел ни в чем из этого не нуждается: ему не свойственно продолжение рода, он не имеет нужды ни в телесной пище, ни в одежде, ни в остальном. Если же ангел в этом не нуждается, то тем более — никакая другая природа, превосходящая ангела: ведь насколько (она) превосходит, настолько более ей свойственно не нуждаться (ни в чем). Итак, должна быть отыскана природа — разумная и (в то же время) нуждающаяся в вышесказанном. Какая же иная подобного рода (природа) может явиться, если мы опустим (исключим) человека? Таким образом, выходит, что неразумное и неодушевленное существует (создано) ради человека. А поскольку ради него, как показано, существует то и другое, то вследствие этого он поставлен и властителем (владыкой — άρχων) их[91]. Долг же властителя — по мере надобности пользоваться подвластным, но не своевольничать безрассудно для собственного наслаждения, а также — не нагло, не насильственно обращаться с тем, что подвластно; вследствие этого, погрешают те, которые нехорошо обращаются с неразумными (тварями): они не исполняют обязанности не только правителя, но и вообще — правдивого человека, согласно написанному[92]: «праведный щадит (милует — οίκτείρει) души скотов своих»[93]. Но, может быть, скажет кто–нибудь, что ничто не существует ради другого, а все — ради себя самого (само по себе). Ввиду этого мы, отделив, прежде всего одушевленное от неодушевленного, посмотрим, может ли неодушевленное существовать само для себя. В самом деле, если оно (существует) ради себя самого, то каким образом или чем будут питаться животные? Ведь мы видим, что природа доставляет животным пишу в виде земных плодов и растений, за исключением немногих плотоядных, которые, однако, употребляют в пищу животных, питающихся плодами[94] земли, как, например, волки и львы — овец, коз, свиней и оленей, а орлы — куропаток, диких голубей, зайцев и (им) подобных, поедающих плоды земли. Даже и рыбы, хотя (они) пожирают друг друга, однако не на все простирается эта плотоядность, но обыкновенно ограничивается посредством тех (рыб), которые питаются мхом (φυκί — морской травой[95] и кое–чем иным, произрастающим в воде[96]. Ведь, если бы все породы рыб были плотоядны, так что ни одна не обходилась бы без питания мясом (плотью), то их могло бы хватить на весьма непродолжительное время и они погибли бы, одни — от других, а другие — от недостатка пищи. А чтобы этого не произошло, некоторые из рыб созданы так, что удаляются от плоти и питаются, если можно так сказать, морской травой[97], чтобы посредством их (благодаря им) спаслись и другие (рыбы, или породы). В самом деле, для них является пищей морская трава, а сами они служат пищей для других, а эти опять — для иных, так что через питание первых, непрерывно доставляемое из того, что в море есть похожего на землю[98], спасается порода и остальных. Итак, рассуждение показало, что род растений существует не ради себя самого, но для пищи и устроения[99] людей и других животных. Если же растения существуют для человека и животных, то очевидно, что и причины (условия) их происхождения и возрастания существуют ради тех же животных. Таким образом, движение звезд и атмосфера (буквально: небо, ούρανός[100]), и времена года, и дожди[101], и все подобное для того существует, чтобы при непрерывном, как бы в круге (ώς έv κύκλφ), доставлении пищи не испытывала недостатка и природа тех, кто питается плодами, так что все это происходит (делается) ради плодов, а плоды предназначены для животных и человека. Остается еще рассмотреть, существует ли природа неразумных (животных) сама для себя, или же — для человека. Но не менее безрассудно было бы утверждать, что твари, лишенные разума, живущие одними природными инстинктами (καθ' όρμην φυσικην μόνην ζωντα), согбенные вниз — к земле и внешним своим видом обнаруживающие рабство, существуют сами для себя. Поскольку многое может быть сказано по этому поводу, что вследствие обширности (т. е., массы материала) нуждалось бы в отдельном исследовании[102], так как предлежащая тема не вмещает (такой) пространности[103] рассуждений, то следует ограничиться немногим, но зато — самым существенным. Итак, если мы в человеке как в образе станем рассматривать все внешнее[104], то будем в состоянии из самой сущности искомого вывести доказательства. Мы видим, что в нашей собственной душе неразумная часть и две стороны (силы) ее — имею в виду нежелательную и раздражительную — подчинены разуму, так что он начальствует, а те подчиняются, он повелевает, а те повинуются и служат потребностям, какие бы ни указал разум, если (когда), конечно, человек сохраняет свою природу (т. е., живет нормально)[105]. Если же разум, находящийся в нас, управляет тем неразумным, которое находится в нас же[106], то не следует ли отсюда, что он есть владыка и того неразумного, которое вне нас, что и оно дано ему для (его) потребностей?[107] Действительно, природой устроено так, чтобы неразумное служило разумному, как (это) видно из того, что бывает в нас самих (εν τοίς καθ' ήμάς)[108]. Это же подтверждается и устройством (структурой) многих животных, приспособленных для использования человеком[109], как, например, быков и всех вьючных — для земледелия и перенесения тяжестей, многих крылатых (пернатых), водных и земных — для употребления в пищу[110], а подражательных[111] — для увеселения и отдыха. Если же не все[112] служит подобным[113] потребностям, но есть нечто и такое, что вредит человеку, то должно знать, что когда предварительно было создано все, предназначенное для служения человеку, после этого было сотворено и все остальное, что могло быть произведено, чтобы ничто из того, что могло произойти, не отсутствовало в творении. Впрочем, и это оказалось не совсем бесполезным для людей: даже и ядовитых животных (τά δηλητηριώδη)[114] разум (человеческий) приспособил для своей пользы. Человек пользуется ими для уврачевания ран, наносимых ими же самими, и для излечения других болезней. Есть некоторые противоядия, так называемые «териакальные составы» (θηριακαί κατασκευαί)[115], которые изобрел разум, чтобы преодолеть их (ядовитых животных) через них самих и, как бы из побежденных неприятелей, извлечь (из них) пользу. Кроме того, человек имеет бесчисленные, противодействующие им[116] силы, данные Творцом, посредством которых может отклонять, ослаблять и предотвращать их нападения (τάς έπιβολάς )[117]. Иное (из сотворенного) приспособлено для другого употребления, все же вообще создано природой для служения человеку, даже и то, что непригодно для других потребностей. Все это говорится применительно к настоящему состоянию нашей жизни, так как изначала (τό αρχαίον)[118] ни одно из других животных не смело вредить человеку[119], но все было ему порабощено, подчинено и покорно до тех пор, пока он владел (управлял) собственными страстями и неразумной стороной своей природы: впоследствии же, не владея собственными страстями, а наоборот — овладеваемый ими[120], он естественно был пересилен и внешними зверями: ведь вред от них вошел (в мир) вместе с грехом. Что это так, можно видеть из примера тех (людей), которые проводили непорочную жизнь: они, ведь, действительно были сильней коварства зверей, как например, пророк Даниил — львов, а ап. Павел — укуса змеи (τής έχίδνης )[121].

Итак, кто может достойно оценить благородство этого существа (человека), соединяющего в себе самом смертное с бессмертным и совмещающего разумное с неразумным, представляющего своей природой образ всего творения и потому называемого «малым миром» (μικρός κόσμος ), удостоенного столь великого промышления (благоволения) Божия, что ради него — все: и настоящее, и будущее, ради него и Бог соделался человеком , — переходящего в нетление и избегающего смертности (τό θνητόν)? Созданный по образу и подобию Божию, он (человек) царствует на небе[122], живет со Христом, есть дитя (τέκνου) Божие, обладает[123] всяким началом и властию[124]. Кто может выразить словами преимущества этого существа? Оно переплывает моря, пребывает созерцанием[125] на небе, постигает движение, расстояние и величину звезд, пользуется плодами земли и моря, с пренебрежением относится к диким зверям и большим рыбам (κητών[126]); человек преуспевает во всякой науке, искусстве и знании[127], с отсутствующими, по желанию, беседует посредством письмен (τών γραμμάτων), нисколько не затрудняемый телом[128], предугадывает будущее; над всеми начальствует, всем владеет, всем пользуется, с ангелами и с Богом беседует, приказывает твари, повелевает демонами; исследует природу существующего, усердно пытается постичь существо Божие (θεόν περιεργάζεται)[129], делается домом и храмом Божества — и всего этого достигает посредством добродетели и благочестия[130]. Но, чтобы не подумал кто–нибудь, что мы неуместно пишем панегирик человеку, а не только изъясняем природу, как это предположено нами, мы здесь прекратим (свою) речь, хотя, говоря о преимуществах природы, мы в значительной степени изъяснили и самую природу (т. е. — человека). Итак, зная какого благородства мы причастны, (зная) что мы составляем небесное растение[131], не посрамим нашей природы, не окажемся недостойными столь великих дарований и не лишим сами себя толикой власти, славы и блаженства, променяв наслаждение всем вечным на кратковременные и незначительные удовольствия: наоборот, через добрые дела, воздержание от пороков и благонамеренность, чему наиболее содействует обыкновенно Божество (то θείον), и через молитвы будем охранять наше благородство. Но об этом достаточно. Так как всеобщее мнение признает, что чело–век состоит из души и тела, то мы сперва скажем отдельно о душе, пропуская[132] слишком тонкие, запутанные[133] и для большинства неудобопонятные вопросы.

ГЛАВА II

О ДУШЕ[134]

Понятия о душе почти у всех древних мудрецов (были) различны[135]. Так, Демокрит, Эпикур и все вообще стоические философы считают душу телом. Но и сами эти (авторы — ред.), признающие душу телесной, придерживаются разных мнений[136] относительно ее сущности, именно: стоики называют душу пневмой, содержащей в себе теплоту и огонь[137], Критиас — кровью, философ Гиппон — водой, Демокрит — огнем, так как (по его мнению) сферические фигуры (формы) огненных и воздушных атомов посредством взаимного смещения образуют душу[138]. Гераклит мировую душу считает испарением (άναθυμίασιν) влаги, а душу животных производит из испарения — как внешнего, так и их собственного, однородного с ними. С другой стороны, и среди тех, которые считают душу бестелесной, существует бесконечное разногласие, так как одни признают ее сущностью (субстанцией) и бессмертной, а другие — хотя и невещественной (бестелесной), но не субстанцией и не бессмертной. Фалес первый назвал душу началом, постоянно и самостоятельно движущимся (ά εικίνητον καί αύτοκίνητον); Пифагор считал ее самодвижущимся числом; Платон — разумной[139] субстанцией, движущейся из себя самой с правильностью числа[140]; Аристотель — первой энтелехией естественного организованного тела, имеющего жизнь в возможности (δυνάμει); Дикеарх — гармонией четырех стихий, или лучше — смешением и согласием стихий, так как он разумеет не ту гармонию, которая составляется из звуков, но гармоническое смешение и сочетание находящихся в теле горячих и холодных, влажных и сухих элементов. Очевидно также, что и из этих (т. е. сейчас перечисленных философов) одни признают душу субстанцией, а другие, как Аристотель и Дикеарх, считают ее несубстанциальной (άνούσιον)[141]. Кроме того, одни признавали, что существует одна и та же мировая душа, раздробленная в единичностях[142] и снова возвращающаяся в самое себя, как манихеи и некоторые иные; другие допускали много различных по виду душ, а иные — и одну, и (в то же время) много. Итак, является полная необходимость в более развернутой речи[143] для опровержения столь многих мнений.

Против всех вообще мыслителей, признающих душу телом, достаточно того, что сказано Аммонием, учителем Плотина, и Нумением — пифагорейцем. Именно. Тела, которые по своей природе изменчивы, склонны к распадению и бесконечно делимы, так что в них нет буквально ничего, что не подлежало бы никакой перемене, нуждаются в связующем, объединяющем и как бы скрепляющем и сдерживающем их начале, которое мы (и) называем душой. Итак, если душа есть тело, какое бы то ни было, даже самое тонкое (эфирное), то что опять (в свою очередь) является объединяющим ее началом? Ведь показано, что всякое тело нуждается в некотором связующем принципе, и так — бесконечно, пока мы не остановимся на бестелесном (невещественном) начале[144]. Если же скажут, подобно стоикам, что в самих телах происходит некоторое тоническое[145] движение, направляющееся вместе вовнутрь и вовне и образующее в последнем случае величину и качества, а в первом — соединение и субстанцию, то нужно спросить у них: раз всякое движение происходит от какой–нибудь силы, то какова (сама) эта сила и в чем состоит ее сущность? Если и сила эта есть некоторая материя, то мы опять пользуемся теми же самыми (т. е. вышеизложенными) доказательствами; если же она не материя, но нечто материальное[146] [поскольку материальное (τό ένυλον) есть нечто иное по сравнению с материей (ύλη): то, что участвует в материи, причастно ей, называется материальным][147], то что в таком случае представляет собой участвующее в материи (или причастное ей)? Материя ли и оно (само), или нематериально? По всей вероятности — материя, да и каким образом — материальное (ένυλον) и не материя?.. Если же не материя, то, значит, нематериально, а если нематериально, то — не тело, потому что всякое тело материально (ένυλον). Если скажут, что тела трояко измеряемы в пространстве[148], следовательно, и душа, проходящая через все тело, имеет троякое пространственное измерение и уже потому одному она телесна, то мы ответим, что хотя всякое тело трояко измеряемо, но не все, трояко измеряемое, есть тело. Ведь, например, количество и качество, будучи бестелесными сами по себе, по соединению (κατά συμβεβηκός) в массе становятся определенными величинами[149]; так, конечно, и душа сама по себе непространственна (άδιάστατον), но по ассоциации с тем, в чем она находится и что имеет тройное пространственное измерение[150], и она представляется трояко измеряемой[151]. Далее, всякое тело движется или извне[152], или изнутри: но если извне, то оно будет неодушевленным, а если изнутри — одушевленным; итак, если душа есть тело и если она извне приводится в движение, то она неодушевленна (άψυχος έστίν), если Же — изнутри (т. е. сама от себя движется), то одушевленна (έμψυχος ): но одинаково безрассудно называть душу как одушевленной, так и неодушевленной — значит, душа — не тело. Затем, душа, если питается, то питается невещественным: ведь пищей для души служат знания (науки); но никакое тело не питается тем, что невещественно, следовательно, душа не есть тело. Ксенократ так заключал: если душа не питается, а всякое животное тело питается, то значит душа — не тело. Все это сказано вообще против тех, кто считает душу телом. В частности же, против отождествляющих душу с кровью или с дыханием — на том основании, что с потерей крови или прекращением дыхания живое существо умирает — не то должно быть сказано, что говорят некоторые, думая этим что–нибудь выяснить: «значит, когда вытекает часть крови, вытекает часть души»; такой ответ — пустословие: ведь в том, что состоит из однородных частей (омиомерий)[153], и остающаяся часть тождественна с целым: вода, например, и в большом, и в малом количестве — одно и то же, точно так же — и серебро, и золото, и все, части чего не различаются между собой по существу: таким образом, и остающаяся кровь, сколько бы ее не было, есть душа, если, конечно, кровь есть душа (по существу). Поэтому, гораздо лучше в данном случае сказать следующее: если то именно есть душа, с отделением чего необходимо умирает живое существо, то в таком случае и мокрота есть душа, и обе желчи[154], потому что раз недостает чего–нибудь из этого, то наступает конец жизни. То же можно сказать и относительно печени, головного мозга, сердца, желудка, почек, кишок и многого другого: ведь что бы из всего этого ни отнять — живое существо необходимо умирает. Сверх того: много есть тварей бескровных и, однако, одушевленных, каковы, прежде всего, хрящевые и непозвоночные[155], например, сепии[156], каракатицы, морские полипы[157], а затем — все панцирные[158] и чешуйчатые[159], каковы — крабы, раки и омары. Итак, если есть существа одушевленные и в то же время бескровньхе, то очевидно, что душа не есть кровь. Против тех, которые отождествляют душу с водой — на том: основании, что вода всему сообщает жизнь и что без нее жить невозможно, много можно возразить. Ведь и без пищи жить невозмозкно: с этой точки зрения придется и всякую пищу в отдельности назвать душой. Помимо этого, есть много животных, которые ничего не пьют, как передают об одной породе орлов, или как, например, куропатка, которая может жить без питья. Почему же в таком случае не считать душой, скорее, воздух, а не воду? Ведь от воды можно удержать себя и на долгое время, тогда как без вдыхания (άναπτνείν) воздуха невозможно быть даже самое короткое время. Однако, и воздух не есть душа: многие живые существа не вдыхают воздуха, каковы, например, все насекомые, пчелы, осы, муравьи, бескровные (существа), многие из морских (животных), и, вообще, все организмы, лишенные легких: известно, ведь, что все, не имеющее легких, не вдыхает воздуха, и — наоборот — все, не вдыхающее воздуха, не имеет легких.

Но так как стоиками Клеанфом и Хризиппом[160] приводятся еще некоторые доказательства, заслуживающие внимания, то следует представить (изложить) опровержение их — так, как это сделано платониками. Клеанф строит такой силлогизм: мы рождаемся, говорит он, похожими на родителей не только по телу, но и по душе, страстям, нравам, природным наклонностям; сходство же и несходство усматриваются в теле, а не в бестелесном[161], следовательно, душа — тело. Но, во–первых, из частного нельзя выводить общее (τα καθόλου), а затем — ложно и самое положение, что сходство и несходство свойственны телу, а не бестелесному, ведь мы называем сходными (подобными) числа, части которых имеют между собой соразмерность (пропорциональны), как, например, 6 и 24: части 6–ти суть 2 и 3, а 24–х 4 и 6; по 2 и 3 пропорциональны (со–размерны) 4–м и 6–ти, так как эти последние числа взяты в двойном количестве: 4 есть удвоенное 2, а 6 удвоенное 3; однако, числа бестелесны. Сходными (подобными) бывают и фигуры, имеющие равные утлы и пропорциональные стороны, примыкающие к равным углам, — а в том, что фигура (геометрическая) бестелесна, согласны и они сами[162]. Итак, выходит, что как количеству свойственно быть равным или неравным, так качеству — быть подобным или неподобным: но качество бестелесно, следовательно, и бестелесное может быть подобным бестелесному. Клеанф присоединяет еще следующее: бестелесное, говорит он, не может никогда сочувствовать[163] телу, как и бестелесному — тело, но только тело — телу; между тем, душа сочувствует телу, когда оно болеет или поранено, как и тело — душе: когда она стыдится, оно краснеет, когда боится, бледнеет; следовательно, душа есть тело. Но здесь первый член первой посылки ложен; он с самого начала взят произвольно[164] и гласит: «бесте–лесное никогда не может сочувствовать телу». А что, если это присуще (свойственно) одной только душе? Тогда все рассуждение было бы похоже на то, как если бы кто–нибудь умозаключал так: ни одно животное не двигает верхней челюстью, крокодил двигает верхней челюстью, следовательно, крокодил не животное[165]. И в этом случае ложна первая посылка[166], заранее (и произвольно) утверждающая, что ни одно животное не двигает верхней челюстью, — тогда как вот крокодил есть животное и в то же время двигает верхней челюстью. То же самое выходит, когда Клеанф утверждает, что ничто бестелесное не сочувствует телу; ведь с отрицанием этой посылки он легко мог бы найти искомое. Если даже признать истинным положение, что бестелесное никогда не сочувствует телу, то все же не может быть признано согласным (бесспорным) следующее дальше (т. е., вторая посылка), что душа сочувствует телу, когда оно болеет или поранено, так как еще сомнительно — одно ли только тело страдает, заимствуя чувство (ощущение) у души, которая остается бесстрастной, или же и она сама болеет вместе (συναλγεΐ) с телом: первое (предположение) до сих пор более одобрялось знаменитыми философами. Но умозаключение должно строить не на почве двусмысленных и противоречивых, а на основании согласных данных. Да и вообще легко[167] показать, что (и) бестелесное может сочувствовать телу: ведь качества, сами по себе бестелесные, сострадают телам, когда страдают последние: при разрушении и происхождении они (качества) изменяются сообразно с телом[168]. Хризипп рассуждает так: смерть есть отделение души от тела; но бестелесное не может отделяться от тела, потому что оно не может и соприкасаться (ούδέ έφάπτεται) с телом, а душа и соприкасается с телом, и отделяется от него, следовательно, душа телесна. Из сказанного то положение, что смерть есть отделение души от тела, справедливо; но утверждение, что бестелесное не соприкасается с телом, ложно, если говорится вообще, и истинно по отношению к душе: ложно вообще, потому что, например, линия или черта[169], будучи бестелесной, и соприкасается с телом, и отделяется от него — подобным образом и белизна — и истинно по отношению к душе, потому что душа не соприкасается (ούκ έφάπτεται) с телом[170]. Ведь, если она соприкасается (с телом), то значит она к нему приложена (παράκειται), а если так, то не ко всему (телу) приложена, потому что невозможно все тело совершенно приложить к другому телу[171], а в таком случае не весь животный организм будет одушевлен (έμψυχον)[172]. Итак, если душа соприкасается с телом, то она телесна, но живое существо не будет (в таком случае) всецело одушевлено; а если оно одушевлено всецело, то (значит) душа и не соприкасается с телом, и не телесна; но (известно, что всякое) живое существо (то ζώον) одушевлено всецело, следовательно, душа и не соприкасается с телом, и сама не есть тело, и, будучи бестелесной, отделяется от тела. Итак, из всего сказанного очевидно, что душа не есть тело (не телесна). Теперь нужно показать, что она есть субстанция[173].

Поскольку Дикеарх (Динарх) определял душу как гармонию, и Симмиас, в противоречие Сократу, называл душу гармонией, говоря, что душа подобна гармонии, а тело — лире, то следует привести опровержения этого (мнения), изложенные у Платона в «Федоне». Одно из них основано на том, что раньше еще было им (т. е. Платоном) доказано, а именно: раньше было доказано, что знания не что иное, как воспоминания (άναμνήσεις ). Итак, приняв это как аксиому, он ведет речь следующим образом[174]. Если знания суть воспоминания, то наша душа существовала раньше, чем воплотилась (появилась) в человеческом образе; но если она — гармония, то прежде не существовала, а произошла впоследствии, когда уже было организовано тело[175]. Ведь, всякий состав (σύνθεσις ) происходит только тогда, когда есть налицо элементы, из которых он состоит: и состав, называемый гармонией, есть некоторое согласие (соотношение) составляющих его элементов, и он не предшествует тому, из чего составлен, но следует за ним. Итак, положение: душа есть гармония — противоречит тому, что знания суть воспоминания[176]. Но сказанное о воспоминаниях истинно, — следовательно, ложно (мнение), что душа есть гармония. Далее: душа часто сопротивляется телу и удерживает господствующее положение[177], как бы начальствуя над ним; гармония же и не господствует (не управляет), и не сопротивляется, следовательно, душа — не гармония. Затем, гармония по отношению к другой гармонии может быть в большей и меньшей степени гармонией, когда ослабляется или усиливается, конечно — не по смыслу гармонии, потому что невозможно, чтобы смысл был в большей или меньшей степени смыслом, но по строю (по приспособлению): ведь, если соединив высокий и низкий звуки, вслед за тем ослабляют, то сохраняют тот же самый смысл в силе (буквально: величине) звуков (тонов), но гармония изменяется (разнообразится) по строению, будучи более или менее усиливаема: душа же не может быть в большей и (в) меньшей степени душой[178]; следовательно душа — не гармония. К тому же, душа совмещает в себе добродетель и порок, а гармония не совмещает гармонии и чего–нибудь негармоничного, следовательно, душа не есть гармония. Наконец, душа, отдельно совмещая в себе противоположности (т. е., порок и добродетель), есть субстанция (ουσία) и субъект (υποκείμενοι): гармония же есть качество и — в субъекте[179]; но субстанция не то же, что качество, следовательно, и душа не то же, что гармония. Конечно, нет ничего удивительного (странного) в том, что душа причастна гармонии, но отсюда не следует, что она сама есть гармония: ведь если, например, душе свойственна добродетель, то это не значит, что сама она есть добродетель.[180]

Гален относительно души, по–видимому, ничего не открывает и даже сам удостоверяет в сочинении «О доказательстве»[181], что он ничего определенного не высказал (по этому вопросу); однако, на основании того, что им сказано, можно, кажется, скорее всего признать душу темпераментом[182], так как от темперамента зависит различие нравов (т. е., характера); доказать это Гален старается на основании сказанного Гиппократом. Если так, то он (Гален), очевидно, считает душу смертной, хотя, впрочем, не всю, а одну только неразумную ее часть; относительно же разумной он сомневается, рассуждая таким образом…[183]

Но что темперамент тела[184] не может быть душой, очевидно из следующего. Именно тело — и одушевленное, и неодушевленное — составлено из четырех стихий: ведь именно их соединение (смешение — κράσις) и образует тела (предметы)[185]. Таким образом, если душа есть темперамент тела , то не будет ничего бездушного, и доказательство строится следующим образом: если темперамент тела есть душа, а темперамент имеет всякое тело, то, следовательно, всякое тело имеет душу. Если же всякое тело имеет душу, но нет ни одного тела бездушного: ни камень, ни дерево, ни железо, ни иное что–либо не может быть бездушным. Если Гален скажет, что не всякий вообще темперамент тела составляет душу, но (только) какой–нибудь определенный, то естественно спросить: какой же именно темперамент оживотворяет (существо) и имеет значение души? Дело в том, что какой бы темперамент он ни назвал, такой именно мы можем найти и в неодушевленных (телах). Ведь — как сам он показал в сочинении «О темпераментах» — существует девять темпераментов[186]: восемь неудобных (дурных — δυσκρατων) и один — хороший (εϋκρατον); по этому последнему, говорит он, составлен человек, не всякий, впрочем, но обладающий средним темпераментом, а по остальным — дурным темпераментам (δυσκρασίας) — составлены прочие животные с большей или меньшей степенью вялости (слабости) или интенсивности (силы) по виду каждого из них. Однако, эти же девять темпераментов (видов смешения) в большей или меньшей степени присущи и неодушевленным (телам), как опять–таки сам Гален показал в сочинении «О простых медикаментах»[187]. Кроме того, если душа есть темперамент и темпераменты изменяются соответственно с возрастом, временами года и образом жизни, то, значит, изменяется и душа: если же так, то мы не всегда имеет одну и ту же душу, но, сообразно темпераменту, иногда льва, иногда овцы или какого–нибудь другого животного, — что безрассудно. Затем, темперамент не противится страстям тела, но даже содействует им; он сам, ведь, является возбуждающей силой, душа же противоборствует (страсти), следовательно, темперамент не то же, что душа. Далее, если душа — темперамент, а темперамент есть качество, качество же и появляется, и исчезает, не сопровождаясь уничтожением субъекта[188], то, значит, и душа может отделяться (от тела) без уничтожения (прекращения жизни) субъекта, — но такое заключение ложно; следовательно, душа — не темперамент и не качество. Ведь неосновательно они[189] утверждают, что живому существу от природы присуща одна из двух противоположностей[190], как теплота — огню: этот последний неизменен, а темперамент представляется изменчивым, мало того, сами они при помощи медицинского искусства изменяют темпераменты. Притом, качества всякого тела воспринимаются внешними чувствами (αίσθητοί είσιν), а душа не подлежит чувствам, но постигается умом[191], следовательно, душа не есть качество тела. Далее. Соразмерное распределение[192] крови, дыхания в связи с плотью, нервами и прочим составляет силу, пропорциональность (соразмерность) теплоты и холода, сухости и влаги в организме дает здоровье, симметрия же членов (тела) в соединении с приятностью цвета производит красоту тела. Следовательно, если гармония здоровья, силы и красоты есть душа, то необходимо, чтобы человек, пока живет, никогда не был ни больным, ни слабым, ни безобразным: между тем, часто случается, что не только один какой–либо, но вместе все три эти вида органической соразмерности исчезают, и человек, однако, живет: случается, ведь, что один кто–нибудь бывает одновременно и слаб, и болезнен, и некрасив: следовательно, душа не есть соразмерное сочетание (известных) органических элементов (εύκρασία τού σώματος). В самом деле, каким образом и почему людям свойственны некоторые природные пороки и добродетели?.. Несомненно, что это зависит от телесного темперамента[193]: ведь, подобно тому, как от природы, благодаря темпераменту, одни бывают здоровы, другие болезненны по телу, так некоторые, от природы будучи желчными, гневливы, другие — боязливы, иные — сладострастны. Но некоторые превозмогают и подчиняют своей власти дурной темперамент, овладевают им; но подчиняющее не то же, что подчиняемое, следовательно — душа не то же, что темперамент.

Вообще, нужно сказать, что тело есть орган души, и если оно устроено целесообразно, то содействует душе и само находится в хорошем состоянии; в противном же случае оно затрудняет душу, и тогда душа имеет много хлопот в борьбе с непригодностью своего органа, и если она недостаточно осмотрительна (буквально: трезва), то портится (искажается) вместе с ним (от него), подобно тому, как музыкант фальшивит[194] вследствие расстройства лиры, если он предварительно не настроил ее как следует. Поэтому душа должна заботиться о теле, чтобы сделать его пригодным для себя органом. Достигает она этого посредством разума и силы воли (характера), одно ослабляя, другое усиливая, как в гармонии, чтобы сделать его (тело) сообразным себе и пользоваться пригодным органом, чтобы и самой не испортиться от него (т. е., от тела), так как случается и это.

Аристотель[195], называя душу «энтелехией»[196], утверждает в сущности то же самое, что и те, которые считают ее качеством. Разъясним, прежде всего, что он разумеет под энтелехией. В субстанции Аристотель различает: во–первых, материю подлежащую (ύλην ύποκείμενον), которая сама по себе не есть что–либо определенное, но заключает в себе потенцию к происхождению вещей; во–вторых — форму и вид (μορφήν καί είδος), в силу которых материя становится определенным предметом (είδοποιείται); в–третьих — нечто состоящее из того и другого, из материи и формы (вида), что, наконец, является одушевленным. Таким образом, материя есть (только) потенция, а вид (форма) — энтелехия. Последняя, в свою очередь, понимается в двух значениях, которые различаются между собой так же, как знание и приложение его[197] или как склонность[198] и (самая) деятельность (ενέργεια). Очевидно, что душа есть энтелехия в смысле знания, так как раз существует душа, являются сон и бодрствование», бодрственное состояние аналогично знанию, прилагаемому к делу, а сон — знанию существующему, но не проявляющемуся в действии. Но знание (по своему происхождению) предшествует приложению его (в деятельности); поэтому вид (форму, а значит — и душу) Аристотель называет первой энтелехией (т. е. энтелехией в смысле знания), а самую деятельность, проявление (энергию) — второй (т. е., энтелехией в смысле приложения знания)[199]. Так, например, глаз состоит из материи и формы (вида): самый глаз есть материя; то, чем видят, есть материя глаза, которая и сама омонимически называется глазом; форма же (вид) и первая энтелехия глаза есть самая способность зрения, дающая ему возможность видеть; а вторая энтелехия глаза — зрение в акте[200]. Подобно тому, как только что родившийся щенок (σκύλαξ) не одарен никакой энтелехией, но имеет (в себе) потенцию к принятию ее, так же должно разуметь и относительно души. Как там зрение своим появлением завершает глаз, так здесь душа своим появлением в теле завершает животное, так что душа не может существовать без тела, как и тело — без души. Следовательно, душа не есть тело, а нечто принадлежащее телу и потому находящееся в теле, и притом — в известном, определенном теле; сама же по себе она не существует[201].

Но, во–первых, Аристотель, трактуя о душе, имеет в виду одну лишь неразумную часть души, отделяя от нее разумную[202], тогда как он должен был сделать предметом наблюдения всю душу человека в ее целом, а не по одной части ее, и, притом, слабейшей, заключать обо всем. Затем Аристотель говорит, что тело имеет жизнь в потенции и прежде появления души: он утверждает, что тело потенциально имеет жизнь в самом себе. Но тело, прежде чем получить жизнь в потенции, необходимо должно стать реальным (ένεργεία) телом; а оно не может стать реальным телом, прежде чем примет форму[203]: ведь материя бескачественна (по Аристотелю) и не есть тело[204]. Итак, невозможно, чтобы что–либо (в данном случае — тело[205]), не существующее реально, имело потенцию (силу) произвести из себя что–нибудь. Да если бы даже и существовало тело в потенции, то каким образом это потенциальное тело может иметь в себе самом жизнь в возможности? Тем более, что в отношении ко всему прочему возможно, имея что–нибудь, не пользоваться им — например, иметь зрение и не пользоваться им, — в отношении же к душе это невозможно. В самом деле, даже спящий (человек) не лишен психической энергии: ведь он и питается, и растет, и представляет[206], и дышит, что в особенности является признаком жизни. Отсюда ясно, что ничему не может быть свойственна жизнь в потенции, но все живет реально. Действительно, жизнь есть то, что преимущественно и главным образом видообразует (то ειδοποιούν[207]) душу: душе прирождена жизнь, а телу она сообщается через посредство того, что причастно жизни (т. е., души). Итак, кто говорит, что здоровье (т. е., телесное) аналогично жизни, тот разумеет жизнь не души, а тела, и, таким образом, заблуждается. Телесная субстанция способна попеременно принимать в себя противоположности, видовая же (ή κατά τό είδος) — никогда: ведь, если бы видовые отличия (особенности) изменялись, то изменялось бы и животное. Итак, не видовая сущность способна вмещать в себе противоположное, но материальная (ή κατά τό υποκείμενον), т. е., телесная. Следовательно, душа ни в коем образе не может быть энтелехией тела; она есть субстанция (сущность) самоцельная и бестелесная[208]. Ведь она попеременно совмещает в себе противоположности: порок и добродетель — чего вид не может совмещать. Далее, Аристотель утверждает, что душа, будучи энтелехией, сама по себе неподвижна и движется косвенным образом — κατά συμβεβηκός[209]. Нет ничего невероятного (го–ворит Аристотель) в том, что душа, будучи неподвижной, движет нами: ведь и красота, будучи неподвижной, движет нас[210]. Но если даже и так, т. е., если красота, будучи неподвижной, движет нами, то ведь она движет то, что по природе способно к движению, а не неподвижное. Потому, если бы и тело само по себе имело способность движения, то нисколько не было бы странно, что оно движется от неподвижного; но никаким образом нельзя допустить, чтобы неподвижное приводилось в движение тем, что само неподвижно: итак, чем же тело приводится в движение, если не душой? Ведь оно не обладает способностью самодвижения. Таким образом, Аристотель, желая указать первое начало (причину) движения, выяснил, однако, не первое, а второе. В самом деле, когда начинает двигаться неподвижное, то происходит первое движение; если же движущееся само по себе как–нибудь изменяет свое движение (направление), то дает начало второму движению. Итак, где же первое начало (причина) движения тела? Утверждать, что первая причина движения — в стихиях (из которых состоит всякое тело), что стихии движутся сами по себе, так как одни из них по природе легки, другие — тяжелы, несправедливо, потому что если бы легкости и тяжести (самим по себе) было присуще движение, то они никогда не находились бы в покое, между тем, легкое и тяжелое, достигнув своего места, прекращают движение. Итак, легкость и тяжесть не могут быть причинами первого движения; они суть лишь качества стихий. Да если бы даже было так, то каким образом размышлять, думать, рассуждать может быть делом легкости и тяжести? Если же это не есть дело легкости и тяжести, то значит эти функции не свойственны стихиям; следовательно, несвойственны они и телам[211]. Кроме того, если душа движется κατά συμβεβηκος[212], а тело само по себе, то значит и при отсутствии души тело будет двигаться само по себе; а если так, то животное может существовать без души; но это — абсурд, следовательно, нелепо и то, что говорилось выше[213]. Несправедливо также утверждать, что все, движущееся по природе, может двигаться и под влиянием внешней силы и что все, движимое внешней силой, способно двигаться (также) и по природе[214]. Ведь мир, хотя движется по природе, но не движется посредством внешней силы. Равным образом, нельзя думать, что если что–либо движется по природе, то оно по природе же может приходить в состояние покоя: ведь и мир, и солнце, и луна, движущиеся по природе, не могут по природе придти в состояние покоя (остановиться). Точно так же и душа, всегда движущаяся (άικίνητος ) по природе, не может по природе придти в состояние покоя, потому что покой есть погибель для души, как и для всего постоянно движущегося. К этому следует добавить, что (при таком взгляде на душу) остается неразрешенным указанное выше затруднение, чем связывается (объединяется) тело, по природе склонное к распадению. Сказанного выше[215] вполне достаточно для доказательства того, что душа не есть энтелехия, что она не неподвижна и не рождается в теле.

Пифагор[216], имеющий обыкновение символически уподоблять всегда и Бога, и все другое числам, определял душу как самодвижущееся число; ему последовал и Ксенократ. Он не говорит, что душа, собственно, есть число, но (что) она находится в том, что исчисляемо и множественно, что душа различает вещи (между, собою) тем, что налагает на каждую из них форму и отпечаток: она отличает один вид от другого и обнаруживает их различие — как несходством форм, так и величиной числа, — и вследствие этого делает вещи численными[217]. Отсюда — она имеет некоторое соотношение с числами. Однако, и Пифагор признавал душу началом самодвижущимся[218]. Но что душа не есть число, очевидно из нижеследующего. Число есть количество, а душа — не количество, но сущность (субстанция); следовательно, душа — не число, хотя защитники этого мнения, как покажем ниже, и пытаются доказать, что число в отношении к умопостигаемому[219] тоже есть сущность. Затем, душа объединена[220], а число нет, следовательно, душа — не число; к тому же, число бывает или равным, или неравным, душа не бывает ни равной, ни неравной, следовательно, душа не есть число. Далее: число через прибавление увеличивается, а душа таким путем не увеличивается; душа есть начало самодвижущееся, а число, определенное, недвижимо; число, оставаясь одним и тем же по природе, не может изменить ни одного качества, присущего числам, душа же, оставаясь одной и той же по существу, изменяет (свои) качества, когда переходит от невежества к знанию, от порока — к добродетели; следовательно, душа не есть число. Таковы мнения древних о душе[221].

Евномий, согласно с Платоном и Аристотелем, определял душу как субстанцию бестелесную, творимую в теле (вместе с телом): название души субстанцией бестелесной он заимствовал у Платона, а мнение, что она творится в теле — из учения Аристотеля, не замечая, при всей своей проницательности, того, что (в своем определении) он силится свести воедино совершенно не сходное. Ведь все то, что имеет происхождение телесное, равно как и временное[222], разрушимо и смертно. С этим согласно и повествование Моисея: описывая происхождение всего чувственного бытия, Моисей не говорит определенно, что в нем уже находилась (существовала) и природа умопостигаемого[223], хотя некоторые предположительно и думают так, однако с ними не все соглашаются. Но если бы кто–нибудь, на том основании, что только после образования тела (человека) в него вложена была душа, подумал, что она и рождена (произошла) после тела, то погрешил бы против истины. Ведь и Моисей не говорит, что она сотворена была тогда, когда влагалась в тело, и с точки зрения здравого разума не выходит так[224]. Таким образом, Евномий должен или признать душу смертной, — подобно Аристотелю, утверждающему, что она рождается в теле, и стоикам, — или же, признавая ее бестелесной субстанцией, отказаться от утверждения, что она творится в теле[225], чтобы не породить в нас мысли о том, что душа смертна и совершенно неразумна. Сверх того, по его мнению, мир и сейчас еще не полон, а только наполовину совершен (окончен) и постоянно требует дополнения: ведь, в самом деле, 50 тысяч разумных субстанций по меньшей мере ежедневно прибывают в него, и, что всего хуже, когда мир достигнет полного совершенства, тогда погибнет, по мысли Евномия, в то время как последние люди, близкие к (всеобщему) воскресению, исполнят число душ. Но нет ничего безрассуднее, чем утверждать, что мир погибнет тогда, когда достигнет полного совершенства[226]. Это было бы подобно игре малолетних детей на песке, тотчас по окончании разрушающих то, что сами сделали из него. Затем, признавать, что души теперь происходят действием Промысла (Божия), а не через творение, на том основании, что не новая субстанция, отличная от той, которая уже существует, вводится в тело, но существующая размножается действием Промысла, — значит не знать различия между промышлением и творением. Дело промышления — через взаимное рождение[227] сохранять бытие тленных (разрушимых) тварей: имею в виду, конечно, не тех, которые нарождаются из гнили, так как преемство[228] этих последних поддерживает (сохраняет) опять другая гниль[229]; а самое достойное дело творения — создавать из ничего. Итак, если души происходят через взаимное рождение, т. е., действием Промысла, то они разрушимы, как и все остальное, что происходит через преемство рода; если же они производятся из ничего, т. е., творятся, то (значит) не истинно сказанное Моисеем: «почил (Бог) в день седьмой от всех дел Своих»[230]: но как первое, так и второе (предположение) невероятно, следовательно, души теперь не происходят. Слова: «Отец Мои доныне делает»[231] сказаны не о творении, а о промышлении, с чем согласен и сам Евномий.

По мнению Аполлинария, души точно так же рождаются от (других) душ, как тела рождаются от тел. По подобию преемственного происхождения тел, и душа передается по наследственности (преемственно) от первого человека всем его потомкам, так что души не имеются в запасе, наготове и в настоящее время не творятся (Богом): те же, которые допускают то или другое[232], делают Бога покровителем прелюбодеев, потому что и от этих последних родятся дети; с другой стороны, продолжает Аполлинарий, если Бог и теперь еще творит души, то значит ложны слова Моисея: «почил Бог от всех дел Своих, которые начал творить». Но раз показано, что все, происходящее преемственно через взаимное рождение, смертно — поскольку для того и существует рождение одного от другого, чтобы сохранялся род (бытие) тленных существ, — то Аполлинарию необходимо — или признать смертной душу, происходящую через взаимное рождение, или же отказаться от своего утверждения, что души рождаются по преемству одна из другой. Относительно тех, которые рождаются от прелюбодеяния — действием Промысла, непостижимым для нас, мы не будем говорить: однако же, и относительно Промысла здесь можно догадаться, что Бог в совершенстве знает того, кто имеет родиться, и ввиду той пользы, какую он принесет людям или самому себе, позволяет душе войти в (его) тело. Достаточным доказательством этого служит рождение Соломона от Давида и жены Урии.

Теперь мы рассмотрим мнение манихеев о душе[233]. Они признают душу бессмертной и бестелесной, но говорят, что существует одна только всеобщая (των πάντων) или мировая душа, рассеянная и разделенная в единичных телах, как в неодушевленных, так и в одушевленных, — причем, в одних (телах) ее находится больше, в других — меньше: больше — в телах одушевленных, меньше — в неодушевленных, более же всего — в небесных телах, так что души единичных вещей (тел) суть части мировой души. Если бы манихеи говорили, что душа мировая распространяется нераздельно, как звук в тех, которые его воспринимают слухом, то было бы еще полбеды. Но, ведь, они утверждают, что самая сущность (субстанция) души разделяется на части, и — что хуже всего — признают, что она действительно присутствует в стихиях, и вместе с ними разделяется по частям при происхождении тел и опять возвращается в то же состояние с разрушением тел, совершенно так же, как вода, которая после разделения снова сливается и смешивается; при атом чистые души, по мнению манихеев отходят к свету, будучи сами светом, а оскверненные материей — переходят в стихии и из стихий снять — в растения и в животных. Таким образом, раздробляя сущность души, являя ее телесной и страдательной, манихеи — в то же время — называют ее бессмертной. Они даже впадают в противоречие: говоря, что оскверненные души возвращаются в стихии и смешиваются друг с другом, они утверждают, затем, что те же души снова — по величине грехов каждой — наказываются переселениями из одного тела в другое[234], и таким образом то соединяют их, то разделяют по сущности[235]. И если тени в присутствии света разделяются, а с появлением туч или наступлением ночи соединяются (сливаются)[236], то ничего подобного не может происходить в природе умопостигаемой: ведь и тени относятся к чувственной природе (к чувственному бытию), если бы даже и возможно было их разделять и снова соединять.

Платон, по–видимому, допускает существование и одной, и многих душ. По его мнению, существует одна душа мировая, существуют также и другие души единичных вещей, так что вселенная отдельно одушевлена[237] мировой душой, а единичные вещи опять–таки отдельно одарены каждая своей собственной душой. Действительно, Платон говорит, что мировая душа распространена от центра земли до краев[238] неба, причем, это распространение он понимает не в смысле места (ού τοπικώς ), а в смысле некоторой мыслимой протяженности (νοητών[239]). Эта душа вращает кругообразно Вселенную, объединяет и скрепляет все мировое тело: а что тела нуждаются в объединяющем начале, уже показано выше[240]; таким началом и является душа, сообщающая всему вид или форму[241]. В самом деле, все существующее живет своей особенной жизнью и погибает ему свойственным образом[242]: пока тело объединено и скреплено, говорится, что оно существует, а как только оно распадается — погибает; вообще, живет все, однако не ко всему приложимо название животного. Так, прежде всего, от неодушевленных предметов отличают[243] растения, потому что они растут и питаются, т. е. обладают питательной и растительной[244] силой; неразумные животные от растений отличаются способностью ощущения; разумные (существа) от неразумных — разумом (τψ λογικψ). И таким образом, говоря, что все живет, (платоники) различают природу каждого. Они приписывают жизнь даже совершенно неодушевленным вещам, — жизнь в смысле простой связи[245], поскольку эти вещи объединены (скреплены) мировой душой для того, чтобы только существовать и не разрушаться. Такова, по их мнению, душа, которая управляет миром и частные души, прежде еще созданные Творцом, вселяет в тела; которой, разумеется, Сам Творец даровал законы для управления настоящим миром, называемые у Платона «Роком» (Fatum), а также — сообщил достаточную силу для управления нами. Об этом будет сказано еще в главе о судьбе, или роке[246].

Вообще, все греки, считающие душу бессмертной, признают переселение душ (метемпсихоз), но расходятся между собой в мнениях[247] относительно видов душ[248]. Некоторые утверждают, что существует один только разумный вид души и что он переходит и в растения, и в тела бессловесных тварей, что происходит, по одним, в известные определенные периоды времени, а по другим — как случится; другие же признают не один вид душ, но два — душу разумную и неразумную. Есть и такие, которые допускают много видов душ, именно — столько, сколько есть видов живых существ. Особенно расходятся между собою в этом вопросе платоники. В то время как Платон учил[249], что суровые, гневливые и хищнические души переходят в тела волков и львов, а предававшиеся неумеренности (распутству) воспринимают тела ослов и подобных животных, — одни (из его последователей) разумели здесь в собственном смысле волков, львов и ослов, — другие же рассудили, что Платон сказал это аллегорически (τροπικώς), и именами животных обозначил нравы. Кроний в сочинении «О возрождении»[250], — так он называет переселение душ — говорит, что все души одарены разумом. Также думают — Феодор Платоник в книге о том, что «душа бывает всех видов», и Порфирий. Ямвлих же[251], придерживаясь противоположного мнения, утверждает, что сообразно виду животных бывает и особый вид души, почему виды ее различны[252]. Он написал одну книгу о том, что души не переселяются из людей в бессловесных животных, или из бессловесных животных в людей, но только из животных — в животных и из людей — в людей. Мне кажется, что этим Ямвлих более всех предвосхитил не только мнение Платона, но даже самую истину, что можно доказать многими соображениями, особенно же нижеследующими. У бессловесных животных не замечается никаких проявлений разумности: ведь им не свойственны ни искусства, ни науки, ни намерения, ни добродетели, ни иное что–либо, относящееся к мыслительной способности, откуда с очевидностью следует, что они не причастны разумной душе: да и безрассудно было бы неразумное называть разумным[253]. Если же, по подобию животных, и новорожденным детям присуще одно только неразумное движение и — однако — мы приписываем им разумную душу, то это потому, что с возрастом они проявляют разумную деятельность, тогда как бессловесная тварь, ни в каком возрасте не проявляющая разума, напрасно имела бы разумную душу, потому что эта разумная сила оказалась бы совершенно бесполезной для нее. Но все согласны в том, что Бог ничего не творит напрасно. Между тем, разумная душа напрасно была бы вложена в домашних скотов и в зверей, раз здесь она никогда не может проявить свою деятельность: это могло бы служить упреком тому, кто дал телу несоответствующую душу. Но ничто подобное не может быть делом художника, особенно такого, которому известны порядок и гармония. Если же кто–нибудь скажет, что животным присущи движения разума в смысле природной склонности (κατά διάθεσιν), но что устройство их тела препятствует искусственным действиям, и вздумает для доказательства сослаться на людей, что–де с отнятием у них одних только пальцев на руках многие искусства пострадали бы, то он не разрешит вопроса. Прежде всего, в этом случае остается та же несообразность — именно, что Бог сообщил телу не подходящую душу, но излишнюю, бесполезную и бездеятельную, которая в продолжение всей жизни их (т. е. животных) затрудняется исполнить свои функции, — а затем и самое доказательство это основано на сомнительных и противоречивых данных. В самом деле, откуда мы можем знать, что животным свойственны разумные движения по природной склонности (κατά διάθεσιν)? Гораздо правильнее будет думать, что каждому телу прирождена соответствующая (подходящая) душа и что животные ничего более не имеют κατά διάθεσιν, кроме обнаруживающейся в их действиях естественной простоты. Каждый вид бессловесных животных движется природным инстинктом, к которому с самого начала приспособлены его потребности и деятельность: соответственно этому устроено и тело животных. Тем не менее Творец не оставил их совершенно беззащитными, но вложил в них некоторую природную, хотя и бессознательную[254], смышленость (σύνεσιν), а некоторым сообщил даже предусмотрительность[255], как образ и тень разумного искусства[256]. Это сделано для двух целей: чтобы животные могли отклонять (от себя) настоящие опасности и предохранять (себя) от наступающих, и — чтобы все сотворенное было гармонично и сообразно самому себе, о чем уже сказано выше. Что животные в своих действиях не руководятся разумом, но одним только природным стремлением (т. е. бессознательным), это видно из того, что все животные одного вида совершенно сходно поступают в одних и тех же случаях и не разнообразят своей деятельности, — разве только по степени или количеству. В самом деле, всякий заяц хитрит подобно другому, каждый волк употребляет те же коварные приемы[257], что и другой волк, все обезьяны одинаково подражают. В человеке этого не замечается: виды человеческой деятельности бесконечно разнообразны. Ведь разум есть нечто свободное и самопроизвольное[258], отсюда и поступки людей далеко не так однообразны, как действия неразумных животных каждого отдельного вида. Последние возбуждаются к деятельности[259] одной только природой, а то, что дается природой, однообразно у всех, тогда как разумные действия не бывают необходимо одни и те же у всех, но у различных лиц разнообразны. Когда утверждают, что душа посылается в тела животных в наказание за грехи, которые она совершила в период человеческой жизни, то основывают свое утверждение на том, что произошло (уже) впоследствии. Ведь если так, то почему же в тела животных, созданных раньше человека, вложены разумные души?… Не потому, во всяком случае, что они согрешили в человеческих телах прежде еще, чем находились там!…[260]

Принятое нами мнение[261], по–видимому, разделяет и Гален, врач, достойный удивления, который сообразно разным видам животных допускает существование и различных видов душ. Действительно, в самом начале 1–й книги своего сочинения «Περί χρείας μορίων»[262] он говорит следующее: «… если так, то в животных должно быть много органических частей, из которых одни больше, другие меньше, а иные и совсем не свойственны другому виду, но душа нуждается во всех них: ведь тело есть ее орган, и органические части (тела) животных совершенно различны между собой вследствие того, что различны души». Затем, продолжая свою речь в той же книге, прибавляет (т. е. Гален) еще следующее относительно обезьяны: «и подлинно, сама природа могла бы указать тебе, мудрейший возражатель, что смешному по душе животному надлежало дать и смешное устройство тела». Таким образом, Гален признает, что в различных «по виду» телах присутствуют особые, своеобразные души. Но об этом довольно.

Итак, раз мы показали, что душа не может быть признана ни телом, ни гармонией, ни темпераментом, ни иным каким–либо качеством, то из этого очевидно, что она есть некоторая бестелесная субстанция[263]; ведь в том, что душа существует, согласны все: если же душа не тело и не свойство[264], то очевидно, что она есть бестелесная сущность и не принадлежит к тому, что имеет свое бытие в (чем–либо) другом. Ведь последнее и появляется и исчезает, не сопровождаясь гибелью субъекта (т. е. обладающего им), между тем, с отделением души тело совершенно разрушается (погибает). Теми же самыми соображениями нужно пользоваться и для доказательства бессмертия души. Если душа не есть тело, которое, как показано, по природе своей разрушимо и тленно, ни качество, ни количество, ни иное что–либо из разрушимого, то очевидно, что она бессмертна[265]. Много есть веских доказательств бессмертия души у Платона и у других, но они настолько трудны и неудобовразу–мительны, что едва могут быть понятны только специалистам в этих вопросах. Нам же достаточно для доказательства бессмертия души учение Слова Божия, само по себе имеющее авторитет — по причине своей боговдохновенности. Тем же, которые не принимают христианских Писаний, достаточно показать, что душа не есть что–либо разрушимое, потому что, если она не есть что–либо разрушимое, если она неуничтожима, то, конечно, бессмертна. Итак, оставим то, что уже достаточно разъяснено.

ГЛАВА III

О СОЕДИНЕНИИ ДУШИ С ТЕЛОМ[266]

Теперь нужно исследовать каким образом происходит соединение души с телом, которое лишено души? Это — дело не легкое. Если же человек состоит не только из души и тела, но еще и ума, как думают некоторые, вопрос становится гораздо труднее; а если человек составляет и еще нечто иное, кроме этого, как утверждали другие, вопрос становится неразрешимым. В самом деле, все, входящее в состав одной сущности, всецело объединяется, а все объединенное изменяется и не остается тем, чем было раньше, как это будет показано относительно стихий[267]: ведь, будучи соединены (между собой), они образуют нечто иное[268]. Итак, каким образом, с одной стороны, тело, соединившись с душой, остается все–таки телом, а, с другой, душа, будучи сама по себе бестелесной и субстанциальной, соединяется с телом и становится частью живого существа, сохраняя в то же время свою сущность неслитной и неповрежденной? По–видимому, необходимо допустить, что душа и тело или соединены между собой так, что взаимно оба изменены и повреждены, подобно стихиям, или не соединены таким образом, вследствие сейчас указанной несообразности, а приложены (друг к другу), как танцоры на сцене, как камешек к камешку, или, наконец, смешаны так, как смешиваются вино и вода. Но что душа не может быть приложена к телу, это показано в главе «О душе»: ведь тогда одна только ближайшая к душе часть тела была бы одушевлена, а часть, не соприкасающаяся с ней, не была бы одушевлена; притом же, нельзя называть единым то, что составлено через приложение (κατά παραθεσιν) одного К другому, как, например, дрова (бревна) или железо или иное подобное[269]. Затем, смешение воды и вина портит и то, и другое (и воду, и вино): ведь такая смесь не есть чистая вода или вино. Это смешение происходит через приложение, которое, хотя и не может быть воспринято чувством по причине тонкости частиц смешиваемых веществ, однако становится очевидным из того, что эти вещества опять можно отделить одно от другого. В самом деле, губка, пропитанная маслом, как и папирус, привлекает чистую воду: разъединить же то, что соединено действительно и тщательно, так, чтобы это разъединение могло быть воспринято внешними чувствами, совершенно невозможно. Итак, если душа и тело ни соединены, ни приложены друг к другу, ни смешаны, то какое основание называть животное единым? Платон, во избежание этого затруднения, не желает признать, что животное состоит из души и тела, а полагает, что оно есть (сама) душа, только пользующаяся телом и как бы одетая в него. Но и в этом соображении есть некоторое затруднение — именно: каким образом душа может составлять единое со своим одеянием? Ведь, хитон не составляет же единое с тем, что одето в него. Аммоний, учитель Плотина, следующим образом разрешал этот вопрос. Все умопостигаемое (τα νοητά), говорил он, имеет такую природу, что и соединяется с тем, что способно его воспринять, подобно элементам, взаимно уничтожающимся от соединения, и, соединившись, остается неслитным и неповрежденным, подобно тем элементам (вещам), которые приложены друг к другу. Действительно, в телах соединение совершенно изменяет соединяемые элементы, так как обращает их уже в иные тела, как, например, стихии — в тела, из них составленные, пищу — в кровь, кровь — в плоть и другие части тела. В умопостигаемом же соединение происходит, но не влечет за собой никакого изменения, потому что умопостигаемое в силу своей природы не может изменяться по существу, но или отделяется[270], или обращается в ничто, а изменению не подлежит; но в ничто оно обратиться не может, потому что в таком случае оно не было бы бессмертным. Притом, душа есть жизнь, так что, если бы она при смешении (с телом) изменялась, то, значит, изменилась бы и более не существовала бы и жизнь: что же душа (в таком случае) доставляла бы телу, раз она не сообщала бы ему жизни? Стало быть, душа при соединении (с телом) не изменяется.

Итак[271], раз доказано, что упомостигаемое по существу своему неизменно, то отсюда необходимо следует, что и при соединении оно не уничтожается совместно с тем, с чем соединено[272]. Потому, душа соединена с телом, но соединена неслитно. Действительно, что она соединена — это показывает сочувствие[273], по которому живое существо всецело сочувствует самому себе как единое, а что душа остается неслитной (после соединения), очевидно из того, что она во сне, некоторым образом отделяясь от тела и как бы оставляя его лежать мертвым и лишь только сообщая ему жизнь, чтобы оно совсем не погибло, самостоятельно проявляет свою деятельность в сновидениях, предсказывая будущее и приближаясь к умопостигаемому миру[274]. То же самое бывает и тогда, когда душа сама по себе созерцает что–либо из умопостигаемого. Ведь и тогда она, насколько возможно, отвлекается от тела и существует сама по себе, чтобы таким образом постигнуть сущее[275]. Будучи бестелесной, душа проходит (проникает) через все, подобно тому, что взаимно уничтожается от соединения[276], и в то же время остается неповрежденной, как то, что не сливается, и сохраняет свое собственное единство, — и в чем она ни бывает — обращает это к своей жизни, не будучи сама обращаема от него[277]. Подобно тому, как солнце присутствием своим обращает воздух в свет, делая его (воздух) световидным (φωτοειδή), и свет соединяется с воздухом, изливаясь вместе с. ним неслитно, так точно и душа, соединившись с телом, остается совершенно неслитной, с тем только отличием, что солнце как тело, будучи ограничено местом, не присутствует везде, где находится свет его, как и огонь: огонь, ведь, остается в дровах или в светильне, как бы привязанный к месту: душа же, будучи бестелесной и не ограниченная местом, проходит вся через все и проникает своим светом все тело[278]; нет такой части, которая была бы освещена ей и в которой она не присутствовала бы целиком[279]. Душа, ведь, не управляется телом, но сама управляет им[280]; она не заключена в теле, как в сосуде или мешке, но, скорее, наоборот — тело в ней[281]. И, в самом деле, умопостигаемое, не будучи задерживаемо телом, но, проходя, распространяясь и проникая через все тело, не может быть ограничено внешним[282] местом. Как умопостигаемое оно находится и в местах, представляемых мысленно, именно: или в самом себе, или в умопостигаемом высшего порядка, — как душа, например, то находится в самой себе, когда рассуждает (λογίζεται), то в уме, когда созерцает (νοή)[283]. Итак, всякий раз, когда говорится, что душа находится в теле, то понимается это не в том смысле, что она находится в теле, как в месте (έν τόπψ), но в смысле связи, взаимоотношения[284]; она присутствует в теле в том смысле, в каком говорится, что Бог (обитает) в нас. И в самом деле, мы говорим, что душа связана телом в смысле отношений, склонности или расположения к чему–либо, подобно месту, конечно, но по взаимоотношению (κατά σχέσιν)[285]. Будучи непротяженной, невесомой и неделимой[286], душа не может быть ограничена какой–либо частью пространства. В самом деле, каким местом может быть ограничено (обозначено) то, что не имеет частей? Ведь место существует в связи с объемом (массой). Место есть Гранина содержащего, в которой заключено содержимое[287]. Если же кто–нибудь скажет: «значит, моя душа находится и в Александрии, и в Риме, и везде», — то он незаметно для себя опять говорит о месте: ведь выражение: «в Александрии», как и вообще «здесь», указывает на место. Но душа совсем не находится в каком–либо месте, а (только) в отношении (связи — έν σχέσει), так как уже показано, что она не может быть объята местом. Итак, всякий раз, когда умопостигаемое бывает во взаимоотношении (связи) с каким–либо местом или предметом, находящимся в пространстве[288], мы в переносном смысле говорим, что оно там присутствует, благодаря энергии его, проявляющейся там, и понимаем место в смысле взаимоотношения (связи) и деятельности. На самом деле нужно говорить, что оно там действует (έκεί ένεργεί), а мы говорим, что оно там существует (έκεί έστίν)[289].

Такое объяснение[290] соединения (души с телом) лучше и точнее всего могло бы подойти к соединению Бога Слова с человеком, после которого Соединившийся (т. е. Бог Слово) остался неслитным и неограниченным[291], хотя и не совсем по образу души. Последняя, будучи многоразличной[292], представляется и сочувствующей телу, вследствие некоторого сродства с ним, и владеющей им иногда, и им обладаемой[293]: Бог же Слово, нисколько Сам не изменяясь от общения с душой и телом (человеческими), не будучи причастным к их слабостям, сообщая им Свою Божественность, делается едино с ними, оставаясь тем же, чем был до соединения[294]. Этот образ соединения или смешения — необычайный: и смешивается, и остается совершенно не смешанным, неслитным, неповрежденным и неизменным, не сострадая тому, с чем соединился, но лишь содействуя, не разрушаясь вместе с ним и не изменяясь, но возвеличивая (возвращая) его, Сам не умаляемый им, оставаясь, сверх того, неизменным и неслитным, как совершенно непричастный всякому изменению. Это подтверждает Порфирий, который был противником христианства, а свидетельства за нас врагов (наших) имеют особенную силу и не допускают никакого возражения[295]. Этот именно Порфирий во 2–й главе «Различных вопросов» пишет буквально следующее: «не должно отрицать возможности того, чтобы какая–нибудь субстанция вошла в полноту (είς συμπλήρωσίν) другой субстанции и была частью субстанции, оставаясь в своей собственной природе, после восполнения другой субстанции составив единое с другим и сохраняя свое единство, и — что всего важнее — не изменяясь сама, своим присутствием обращала бы к своей деятельности то, в чем находилась бы». Это сказано (Порфирнем) относительно соединения души и тела. Если по отношению к душе такое рассуждение справедливо, потому что она бестелесна, то тем более оно истинно по отношению к Божественному Слову, так как Оно еще более неслитно и поистине бестелесно. Это же совершенно заграждает уста тем, которые пытаются отрицать соединение Бога с человеком, — каковы, например, многие из греков, которые насмехаются над этим, утверждая, что невозможно, невероятно и несообразно, чтобы Божественное сроднилось со смертной природой через смешение и соединение. Но мы, пользуясь лучшими свидетелями из их же лагеря, освобождаемся от этого возражения. Некоторые, особенно же евномиане, говорят, что Бог Слово соединился с телом не по существу, но по обеим силам: не субстанции смешаны или соединены, но силы тела смешаны с Божественными силами: а силами тела, конечно, органического, они, согласно Аристотелю, считают внешние чувства; с ними, именно, смешиваясь, Божественные силы производят, по их мнению, соединение. Но думаю, что никто не может согласиться с ними, признающими внешние чувства телесными силами. Ведь выше было ясно разграничено, что свойственно телу, что душе, а что тому и другой вместе: в числе свойств общих (τού συναμφοτέρου) мы указывали ощущения внешних органов чувств (τάς δι' οργάνων αισθήσεις), — самые же органы, говорили мы, принадлежат телу. Поэтому, лучше, как сказано выше, сообразно с природой бестелесного думать, что соединение субстанций происходит неслитно, так как Божественное не повреждается низшим, но, напротив, это последнее возвышается Божественным. Ведь природа, совершенно бестелесная, проникает беспрепятственно через все, но через нее — ничто: так что, поскольку она проникает через все, пребывает в единении, поскольку же ничто не проникает через нее, остается несмешанной и неслитной[296]. Такой образ соединения обусловливается не Божественным соизволением, как думают некоторые ученые люди, но Божественной природой. Конечно, можно сказать, что восприятие тела происходит по соизволению, но неслитное соединение бывает не по соизволению, а по свойству Божественной природы. Что касается степеней душ, восхождений (άναβάσεις) и нисхождений (καταβάσεις), которые вводит Ориген, то ввиду того, что они не соответствуют Св. Писанию и не согласны с христианскими догматами, о них следует умолчать.

ГЛАВА IV

О ТЕЛЕ[297]

Всякое тело есть смешение четырех стихий и из них состоит: ближайшим же образом (προσεχώς) тела животных, имеющих кровь, состоят из четырех влаг[298]: крови, слизи (мокроты), желтой и черной желчи, а тела бескровных животных — из остальных влаг (кроме крови) и еще из того, что в них заменяет кровь. Ближайшим образом (προσεχώς) говорится тогда, когда что–нибудь происходит непосредственно из того или другого, так что четыре влаги (жидкости) происходят из четырех стихий, а из влаг (образуются) омиомерии, которые суть члены тела. Действительно, уподобляют: черную желчь земле, мокроту — воде, кровь — воздуху, желтую желчь — огню[299]. Все же, смешанное из стихий, бывает или твердым, или влажным, или пневматическим[300]. Но Аристотель хочет составить тела животных непосредственно (προσεχώς) из одной крови, на том основании, что ей и питаются непосредственно, и возвращаются все члены (тела) животного и что семя имеет свое начало в крови[301]. Но так как не представлялось вероятным, чтобы из одного и того же произошли и твердые (сухие) кости, и мягкая плоть и жир, то Гиппократ первый предпочел составить тела животных непосредственно из четырех влаг (соков) и при этом так, что из более похожих на землю и плотных (соков) произошли твердые тела, а из более мягких — мягкие. Однако, находят часто четыре влаги (сока) в крови, — что можно видеть при разрезе жил (вен — εν ταις φλεβοτομιας), — иногда в ней изобилует похожая на сукровицу мокрота[302], а иногда черная или желтая желчь. Потому эти ученые мужи[303] представляются в общем согласными друг с другом. Из членов животного тела у одних части подобны[304] (όμοιομερή, сходны), а у других — неподобны[305] (άνομοιομερή, несходны): к омиомериям относятся: головной мозг, мозговая корка или оболочка, нерв, костный мозг, кость, зуб, хрящ, железы[306], связки (нервные узлы), гимены[307], фибры (волокна), волосы, ногти, плоть, вены, артерии, поры, жир, кожа и как ближайшие элементы всех этих частей: кровь, насколько она чиста, мокрота (слизь), желчь черная и желтая. Мускул составлен из связок (узлов) и из нервных волокон. К неподобным по составу частям (аномиомериям) относятся: голова, туловище[308], руки, ноги и остальные члены (тела) человека. Ведь голова не подходит к голове, как нерв к нерву, жила к жиле, плоть к плоти. Все неподобные по составу части тела состоят из подобных (омиомерий), как, например, голова — из нервов, плоти, костей и тому подобных частей, называемых, вообще, органическими[309]. Определение омиомерий таково: это — те (члены), составные части которых подобны как целому, так и друг другу, причем, «подобное» должно понимать здесь в смысле «тождественное "[310].

Не всякое животное имеет все части тела, но некоторые из них (как бы) изувечены: есть животные безногие, каковы рыбы и змеи; безголовые, каковы раки, крабы и еще некоторые из водяных[311]: будучи лишены головы, они имеют органы чувств в груди; другие животные лишены легких, именно — те, которые не вдыхают воздуха, иные не имеют мочевого пузыря, каковы птицы и все, не испускающие мочи; панцирные[312] же лишены очень многих членов, так что даже мало похожи на животных; а некоторые из животных кажутся не имеющими того, что на самом деле имеют, как, например, олени представляются не имеющими желтой желчи, потому что она рассеяна и скрыта в их внутренностях. Человек же имеет все в совершенстве, как не может быть лучше. Равным образом, и в расположении членов тела у животных замечается большое различие: одни имеют сосцы на груди, другие — на животе, иные — под бедрами; одни имеют два сосца, другие — четыре, а иные — много: количество сосцов природа приблизительно сообразовала с числом рождающихся[313]. Если кто–нибудь пожелает тщательно исследовать все это, то пусть прочитает «Историю животных» Аристотеля, потому что в задачу настоящего исследования не входит подробно трактовать об этом, а только дать как бы некоторые наброски и очертания. Итак, в порядке исследования перейдем к рассуждениям о стихиях.

ГЛАВА V

О СТИХИЯХ[314]

Мировая стихия есть наименьшая часть конкретного тела[315]. Стихий — четыре: земля, вода, воздух и огонь; расположены они в вышеуказанном порядке (если переходить) от низших тел к высшим, они первоначальны и просты в сравнении с другими телами[316]. И действительно, всякая стихия однородна (ομογενές ) с тем, элемент чего она составляет. Ведь, начало не однородно с тем, что происходит из него, стихия же совершенно однородна[317]. А что земля и вода, воздух и огонь — стихии — это очевидно: в них, ведь, существенные (элементарные) качества (свойства) усматриваются и в потенции (δυνάμει), и в действии (ενεργεία), хотя, конечно, ни одна из этих стихий, подлежащих чувственному восприятию, не чужда смешения и соединения с другой стихией: все они как–то незаметно подмешаны и причастны друг другу в большей или меньшей степени, но природа каждой из них очевидна[318] и в смешении. Каждая стихия имеет по два сопряженных качества, сообщающих ей определенность[319]. Так, земля —суха и холодна, вода — холодна и влажна, воздух — влажен и горяч по природе своей, огонь — горяч и сух[320]. Конечно, качества сами по себе не могут быть стихиями, потому что тела не могут состоять из бестелесных качеств; равным образом, и все остальные тела, которые не имеют элементарного качества в действии (κατ' ένέργειαν), не могут быть стихиями. Ведь было бы бесконечное множество стихий, если бы все существующее в большей или меньшей степени обладало этим качеством, и нельзя было бы различить — что по отношению к чему служит стихией[321]. Итак, необходимо, чтобы стихия была телом, и телом простым, в действительности (κατ'ένέργειαν) имеющим элементарные качества, — имею в виду: теплоту, холод, влажность и сухость. В самом деле, только одни эти качества совершенно изменяют самую сущность (предмета), чего не производит ни одно из остальных качеств. Так, например, белизна, соприкасаясь с телом, не обеляет его всецело (насквозь — διόλου), подобно тому, как теплота согревает и холод охлаждает; то же нужно сказать о каждом из остальных качеств.

Стихии противоположны друг другу по двум противоположным качествам, какие имеют, именно: вода, будучи холодной и влажной, противоположна огню, горячему и сухому, земля — холодная и сухая — воздуху, горячему и влажному. А так как противоположности не могут сочетаться друг с другом, если не будет установлено между ними какого–либо посредствующего звена, связывающего их, то Творец установил (в середине) между землей и воздухом, которые противоположны, воду, дав ей два качества: холодность и влажность, по которым она, соприкасаясь с (двумя) крайними (стихиями), может соединить их: и, действительно, холодом она сближается с землей, а влажностью соприкасается с воздухом. Затем, между водой и огнем, которые также противоположны, Творец установил воздух, который влажностью своей сходствует с водой, а теплотой — с огнем, и таким образом приспособил противоположности друг к другу через некоторые посредства, связывающие и самих себя, и соединяемое ими[322]. Такая связь есть самая удачная[323]. Каждая из посредствующих стихий одним (своим) качеством соединена с тем, что предшествует ей[324], а другим — с тем, что следует за ней: так, например, вода — холодна и влажна, но по холоду она соприкасается с землей, которая предшествует ей в восхождении [от низшего к высшему[325]], а по влажности — с воздухом, который следует за ней. Подобным образом и воздух — влажностью соприкасается с водой, предшествующей ему, а теплотой — с огнем, который следует за ним; также и огонь — теплотой соприкасается с воздухом, предшествующим ему, а сухостью — с землей по наклону (κατ' έπίκλασιν) и обращению к крайнему (к началу): то же самое и земля — холодностью приближается к воде, а сухостью — к огню по наклону[326]. Для того, чтобы стихии имели взаимоотношение (σχέσιν) не только по нисхождению от высших к низшим и восхождению от низших к высшим, но и по кругу[327], Творец наклонил некоторым образом и обратил крайние стихии: огонь и землю — друг ко другу. Ведь огонь с потерей одной только теплоты становится землей, что ясно обнаруживает молния: низвергающийся и охлаждающийся от чрезмерного жара огонь обращается в камень. Вследствие этого всякая молния, как говорят, заключает в себе камень и серу: сера есть как бы охлажденный огонь, не горячий уже в действительности, а только — в потенции, но сухой и в действительности (реально). Одни только стихии имеют качества в действительности (κατ' ένέργειον), все же остальное — в возможности (δυνάμει, в потенции), если только (оно) не приближается к стихии.

Для того, чтобы никогда не погибли как стихии, так и составленные из них тела, Творец премудро устроил так, что стихии переходят и друг в друга, и в составляемые из них тела, а эти последние опять разрешаются в стихии. И таким образом, посредством взаимного происхождения составляемые постоянно, они сохраняются беспрерывно. И действительно: земля, обращаясь в грязь, становится водой; вода, сгущенная и обращенная в тину[328], делается землей, а будучи согрета и испаряясь — воздухом; воздух же, сжатый и сгущенный, становится водой, а высушенный — обращается в огонь; также точно и огонь, потушенный и лишенный сухости, обращается в воздух. Ведь воздух есть угасание огня и испарение согретой воды, — из чего видно, что он происходит из теплоты: и действительно, согретая вода и угасший огонь производят воздух[329]. Таким образом, воздух по своей природе тепел — охлаждается же он благодаря соседству с водой и землей — так что низшие слои его, ближайшие к земле, холодны, а верхние, ближайшие к огню, теплы. Это происходит вследствие мягкости воздуха и легкой восприимчивости его[330]: он, действительно, очень легко теряет свою собственную природу и изменяется. Аристотель признает два рода воздуха: один — «паровидный (άτμώδες ), происходящий от испарения воды, а другой — «дымовидный» (καπνώδες ), который появляется от тушения огня: последний — горяч, первый — в момент происхождения тоже горяч; но впоследствии постепенно охлаждается и, распространяясь вверх, обращается в воду. Аристотель предположил двойную природу воздуха, как для избежания некоторых других несообразностей, так — в особенности — для того, чтобы показать, что высшие и значительно отдаленные от земли сферы более холодны[331].

Все тела[332], как растительные, так и животные, происходят из сочетания четырех указанных стихий: для образования этих тел природа привлекает чистейшие из стихий. Аристотель называет эти тела физическими (φυσικά). Стихии не сваливаются в кучу, но все внутренне объединяются и смешиваются и образуют одно какое–либо тело, отличное от них самих. Действительно, они соединены так, что невозможно различить их: отдельно усмотреть землю, отдельно — воду, воздух и огонь — поскольку из соединения их четырех образуется что–нибудь одно и (притом) отличное от них, как в соединении четырех медикаментов[333]. Ведь и здесь соединение четырех медикаментов (tetrapharmacum) отлично от тех элементов, из которых оно составлено — хотя и не совсем так — потому что стихии образуют тела не через приложение (друг к другу) тончайших частиц, как это бывает in tetrapharmaco[334], но посредством взаимного изменения и объединения; затем — тела снова разрешаются в стихии, когда разрушаются, и таким образом все стихии сохраняются непрерывно и являются достаточными для происхождения действительных вещей, не увеличиваясь когда–либо и не уменьшаясь. Поэтому и говорят[335], что происхождение одного есть погибель другого, и погибель одного — происхождение другого, не только по душе, как показано выше, но и по телу.

По мнению Платона, (только) три стихии изменяются друг в друга, а земля остается неизменной. Уподобляя каждой стихии геометрические тела с прямолинейными очертаниями[336], земле он усвояет кубическую фигуру, как самую неподвижную из всех, воде — икосаэдр (двадцатигранник), из всех наиболее неудобоподвижный, огню — самую подвижную фигуру — пирамидальную, воздуху — октаэдр, потому что он (воздух) удобоподвижнее воды и менее подвижен, чем огонь. На основании этих фигур Платон строит доказательство того, что три стихии изменяются друг в друга, а земля не подвержена этому. В самом деле, три фигуры: пирамида, октаэдр и икосаэдр — состоят из неравносторонних треугольников, а куб — из равносторонних треугольников. Отсюда, те фигуры, которые состоят из неравносторонних треугольников, могут, разрушаясь и опять сходясь друг в друга, взаимно изменяться, а куб, разрушаемый, не может изменяться в какую–нибудь из трех остальных фигур, потому что он состоит из равносторонних треугольников, из коих ни одна из остальных трех фигур составиться не может; с другой стороны, ни одна из трех остальных фигур не может изменяться в куб. Итак, необходимо, чтобы и тела, сформированные по этим фигурам, находились в таком же отношении друг к другу, в каком находятся эти фигуры. Конечно, земля не остается совершенно нестрадательной, она разделяется тончайшими телами, будучи раздробляема на части; но она никогда не изменяется (не переходит) в то, что ее разделяет, потому что, снова соединяясь, восстанавливает свою природу; это можно заметить на воде, именно: если, бросив маленькую частицу земли в воду, взболтаешь ее, то земля растворится в воде; если же перестанешь взбалтывать, то как только установится вода, земля оседает: таким же образом должно думать и относительно всей земли (вообще): здесь происходит не изменение, а разделение смешанных (элементов). Платон еще говорит, что земля разделяется и остротой огня, что будучи разделена, она носится в нем или в воздушном пространстве, если, конечно, воздух ее разделяет, или в воде, когда ею разъединяется. Разделяя стихии другим способом, Платон утверждает, что каждая стихия обладает тремя качествами: огонь имеет остроту, тонкость (прозрачность), подвижность; другая крайняя из стихий, т. е. земля, обладает противоположными этим качествами: тупостью, плотностью, инертностью (неподвижностью)[337], — так что по этим качествам огонь и земля противоположны, чего нельзя сказать относительно качеств других стихий, когда эти качества берутся в сопряжении. От каждой из крайних стихий берутся качества и посредством них образуются средние стихии. Так, берутся от огня два качества: прозрачность (тонкость) и подвижность — и одно от земли: тупость — и составляется воздух, имеющий три характеристические свойства — тупость, прозрачность и подвижность. Затем, берутся два качества земли: тупость и плотность — и одно огня: подвижность — и образуется вода, характеризуемая тупостью, плотностью и подвижностью. Следовательно, как острота относится к тупости, так огонь — к воздуху, как прозрачность — к плотности, так воздух — к воде, как движение — к покою[338], так вода — к земле; а, значит, далее, как огонь (относится) к воздуху, так воздух — к воде, и как воздух — к воде, так вода — к земле. Ведь природой устроено так, что поверхности (плоскости) объединяются (сплачиваются) одной средой, именно — пропорцией, а геометрические (буквально: плотные) тела — двумя средами[339]. Приписывают стихиям еще и другие качества: земля и вода обладают тяжестью, благодаря которой они по природе тяготеют книзу, воздух же и огонь — легкостью, благодаря которой они по природе простираются вверх. Стоики говорят, что из стихий одни деятельны (δραστικά), а другие страдательны (παθητικά)[340]: К первым относятся воздух и огонь, ко вторым — земля и вода.

Аристотель[341], не желая согласиться, что небо состоит из четырех стихий, вводит еще пятое тело — эфирное (лат. coeleste) и круговращательное (κυκλοφορικόν); круговращательным он называет это тело потому, что оно совершает круговое движение около земли[342]. Платон же решительно заявляет, что небо состоит из огня и земли; он так говорит[343]: «происшедшее необходимо должно быть телообразным, видимым и осязаемым; но без огня ничто никогда не может быть видимым; осязаемым ничто не может быть без некоторой плотности, а плотным — без земли: отсюда ясно, что Бог составил мировое тело из огня и земли. Но хорошо связать только два (предмета), без третьего[344], невозможно, потому что в середине между обоими должна быть соединяющая их связь; наилучшая же из связей — та, которая и связуемое, и самое себя делала бы именно одним»; а свойство производить это наилучшим образом имеет пропорция; потому, связью Платон считает две средние стихии, взятые в вышеуказанной пропорции.

Придерживающиеся библейского учения[345] не согласны[346] относительно неба и земли. Именно: одни, и притом — большинство, говорят, что небо и земля сотворены не из какой–нибудь наперед предуготованной материи, так какМоисей говорит: «в начале сотворил Бог небо и землю»[347]. Аполлинарий же полагает, что Бог сотворил небо и землю из бездны. Хотя Моисей в своей космогонии[348] не упомянул о бездне как о сотворенной, но в книге Иова сказано: «сотворивший бездну»[349]. Из нее именно, как из материи, по мнению Аполлинария, произошло (сотворено) все остальное. Конечно, бездна не безначальна, но она сотворена прежде всего телесного (видимого) и предуготована Творцом к происхождению всего остального. Самое имя бездны указывает на беспредельность материи. Но как бы ни думать относительно этого, разницы никакой нет: ведь и в этом случае Бог является Богом и Творцом всего, создавшим все из ничего.

Против утверждающих, что существует одна только стихия: или огонь, или воздух, или вода — достаточно сказанного Гиппократом[350]: «если бы человек был (нечто) единое (т. е. состоял из одной стихии), то он никогда бы не болел, потому что не было бы в таком случае от чего болеть; а если бы и болел, то здоровое было бы единым[351]. Ведь, необходимо, чтобы намеревающееся болеть подверглось изменению — при участии чувства: но если бы суще ствовала одна только стихия, то не во что было бы ему измениться; не изменяясь же, а оставаясь в себе самом, оно не могло бы болеть, хотя бы и было одарено чувством. Необходимо, далее, чтобы и страдающее страдало от чего–нибудь (другого): но если бы существовала одна только стихия, то не было бы другого качества, кроме качества этой одной стихии, от которого бы страдало животное. Но если не может ни измениться, ни страдать, то каким образом может болеть?» Доказав, таким образом, что это невозможно, Гиппократ, уступая, прибавляет: а если бы и болел (человек), здоровым было бы только одно; но на самом деле здоровым бывает не одно, а многое[352]: следовательно, человек не есть единое[353]. Наконец, даже из того, чем каждый из них[354] пытается подтвердить свое мнение, вполне обнаруживается, что существует четыре стихии. Так, Фалес, признающий стихией одну только воду, старается показать, что остальные три стихии происходят из нее, именно: осадок[355] ее производит землю, тончайшие частицы — воздух, а тончайшие частицы воздуха — огонь. Анаксимен, признающий только один воздух, так же точно пытается доказать, что остальные стихии происходят из воздуха. Гераклит и Гиппас [356] Метапонтийский, признающие огонь, пользуются теми же самыми доказательствами. Из того уже, что эти последние считают производящей причиной остальных стихий огонь, а из других философов один (Фалес) признает воду, другой (Анаксимен) — воздух, становится ясным, что все стихии изменяются друг в друга. Но раз все стихии взаимно переходят одна в другую, то необходимо, чтобы все они существовали. Действительно, какую бы ни взять из четырех (стихий), она может произойти из другой.

Будучи органом души[357], тело разделяется соответственно душевным силам, потому что оно устроено сообразным и приспособленным к ним — так, чтобы никакая сила души не задерживалась телом. Действительно, каждой психической способности (силе) для деятельности ее назначены особые части тела[358], как покажет дальнейшее исследование. Душа занимает место художника, тело — инструмента, материя есть то, около чего сосредоточивается действие, совершение же (процесс) есть самое действие [так, например, как материя — подлежит женщина, ибо на ней сосредоточивается действие, действие же есть прелюбодеяние, или блуд или законное сожительство[359]]. Силы души разделяются на способность представления (и воображения), способность мышления и память: φανταστικόν, διανοητικον и μνημονευτικόν [360].

ГЛАВА VI

О СПОСОБНОСТИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ[361]

Способность представления (φανταστικον) есть сила неразумной части души[362], действующая через посредство внешних органов чувств[363]. Представляемое же (φανταστόν) есть то, что подлежит деятельности воображения[364], как воспринимаемое чувством (подлежит) чувству. А воображение (φαντασία) есть состояние неразумной души, происходящее от чего–либо представляемого (φανταστού). Наконец, фантазм (φάντασμα — призрак) есть напрасное состояние, возникающее в неразумных частях души независимо от какой–либо представляемой вещи. Стоики тоже признают эти четыре вида: φαντασίαν, φανταστόν, φανταστικόν, φάντασμα[365]. При этом φαντασίαν[366] они определяют как состояние (движение) души, которое обнаруживает и себя самое, и вызвавший его предмет представления (τό φανταστόν)[367]. Так, например, когда мы видим что–нибудь белое, в душе возникает некоторое впечатление[368] от восприятия его: ведь, как в органах чувств происходит известное движение, когда они воспринимают, так и в душе, когда она мыслит (представляет), потому что она принимает в себя образ мыслимого (ею) предмета. Φανταστόν есть[369] то, что порождает φαντασίαν и подлежит чувственному восприятию, как например, белизна и все, что может двигать[370] душу. Φανταστικον есть пустое возбуждение — без того, что называется φανταστόν. Φάντασμα есть то, чем мы привлекаемся к φανταστικον, т. е. к пустому возбуждению[371], как бывает у безумных[372] и меланхоликов. Отличие этих (стоических) определений состоит в одной только перемене названий.

Органами рассматриваемой способности служат передние желудочки головного мозга и находящаяся в них психическая пневма[373], а затем — исходящие из них нервы, пропитанные «психической пневмой», и структура органов чувств. Органов чувств пять, чувство же одно — душевное[374], познающее посредством органов чувств происходящие в них состояния (движения). Тем органом, который наиболее материален[375] и телесен, т. е., осязанием, душа воспринимает вещественное (материальное) в природе; органом же световидным, каково зрение, — световидное; равным образом, органом воздухообразным[376]) воспринимает движения воздуха: ведь сущность звука составляет воздух, или, лучше, удар воздуха[377]; губковидным и водянистым (органом), т. е., вкусом, душа воспринимает соки[378]. Природой устроено так, что все чувственное познается тем, что ему сродно[379]. Итак, по смыслу сказанного, следовало бы, чтобы было четыре внешних чувства, так как существует четыре стихии. Но поскольку пар и род запахов занимают по своей природе середину между воздухом и водой [по сравнению с воздухом они грубее[380], а по сравнению с водой — нежнее[381]; это очевидно при насморке: страдающие насморком втягивают воздух посредством дыхания, но, втягивая воздух, паров и запаха[382] не воспринимают, так как по причине преграды состоящее из более плотных частиц не достигает чувства[383]], то вследствие этого природа устроила пятый орган чувств — обоняние, чтобы ничто из подлежащего знанию не осталось за пределами внешних чувств[384]. Ощущение не есть изменение, а определение (διάγνωσις, распознавание) изменения[385]: изменяются органы чувств, но распознается это изменение ощущением (внешним чувством)[386]. Часто смешивают ощущение (чувство) с самыми органами внешних чувств. Ощущение есть восприятие чувственных вещей. Но это, по–видимому, определение не самого ощущения, а его функций. Потому ощущение еще определяют как разумный дух, простирающийся от главного седалища души[387] к органам[388]. Еще ощущение определяют как силу души, воспринимающую чувственное, а самые органы — как орудия для восприятия чувственных предметов[389]. Платон определяет ощущение как сообщение (союз) души и тела с внешним[390]. Действительно, самая способность принадлежит душе, а орган — телу; оба же вместе — посредством воображения — воспринимают внешнее (бытие).

Из душевных сил (способностей) одни имеют характер подчиненный, служебный, другие — начальствуют и управляют. К начальствующим относятся — сила мыслящая (то διανοητικόν) и познающая (то επιστημονικόν); к подчиненным же относятся — способность ощущения, движение по стремлению или желанию (καθ' όρμην) и способность издавать звуки (то φωνητικόν)[391]. В самом деле, и движение, и звук очень скоро, почти без всякого промежутка времени, подчиняются воле рассудка: действительно, мы вместе и по одному поводу и желаем, и движемся — без всякого промежутка времени между хотением и движением — что можно видеть на примере движения пальцев. И из физических (способностей) некоторые находятся под властью рассудка[392], как например, так называемые страсти — τα πάθη[393].

ГЛАВА VII

О ЗРЕНИИ[394]

Зрением называется одинаково и орган, и сила ощущающая. Гиппарх говорит, что лучи, распространяющиеся из глаз и своими концами, как бы прикосновением рук, касающиеся внешних предметов, передают зрительному органу восприятие последних[395]. Геометры описывают некоторые конусы, происходящие от совпадения лучей, которые исходят из глаз; именно: правый глаз (думают они) посылает лучи налево, левый — направо[396], так что от их пересечения образуется конус; отсюда происходит, что зрение охватывает сразу[397] многие предметы, но видит лучше всего тот пункт, в котором пересеклись лучи. Поэтому, например, часто, глядя на пол, мы не видим лежащей на нем монеты, как бы мы ни напрягали свое зрение, до тех пор, пока лучи не пересекутся в том месте, где лежит монета: тогда, наконец, мы замечаем ее[398], как будто тогда только мы впервые обратили (на нее) свое внимание. По мнению эпикурейцев, в глаза входят образы тех предметов, которые предстают взору. Аристотель же полагает[399], что от видимых предметов зрению передается не телесный образ, а качество — посредством изменения окружающего нас воздуха. По мнению Платона, мы видим предметы благодаря слиянию лучей света, так как свет, исходящий из глаз, в некоторой степени оттекает (излучается) в сродный ему воздух; свет, исходящий от предметов, идет напротив, а свет, находящийся в воздухе, который лежит в середине и сам легко распространяется и изменяется, изливается вместе с огневидной энергией зрения[400]. Гален рассуждает относительно зрения в 7–й «Симфонии»[401] согласно с Платоном; в частности, он пишет приблизительно следующее: если бы в глаз входила какая–нибудь часть или сила, или образ, или качество видимых предметов, то мы не могли бы познавать величину видимого (нами), как, например, большой горы: ведь совершенно немыслимо, чтобы образ (είδωλον) столь огромного[402] предмета вошел в наши глаза; с другой стороны, и «дух зрения»[403] не может обладать такой исключительной силой, чтобы простираться вокруг всего, что подлежит зрению. Итак, остается признать, что окружающий воздух служит для нас таким же проводником[404] в то время, когда мы видим, каким в теле является зрительный нерв. Действительно, окружающий нас воздух, по–видимому, испытывает нечто подобное: ведь, как свет солнца, касаясь верхнего слоя воздуха, сообщает свою силу всему воздуху, так и свет, несомый зрительными нервами, имеет природу пневматическую[405], а проникая в воздух и первым толчком производя в нем изменение, достигает до maximum'a, сохраняя свою сущность пока не натолкнется на (какое–нибудь) твердое[406] тело. Поэтому воздух является для глаза таким же органом при различении видимого, каким нерв для головного мозга; так что — в каком отношении находится головной мозг к нерву, в таком же — глаз к воздуху, освещенному солнечным светом[407]. А что воздух от природы обладает свойством соуподобляться[408] находящимся в нем телам — это очевидно из того, что если при свете пронести через воздух что–нибудь красное[409] или черное, или блестящее серебро, то воздух изменяется от проносимого. Порфирий в книге «Об ощущении»[410] утверждает, что причиной зрения не может быть ни конус, ни образ (предмета), ни иное что–нибудь; но сама душа, вращаясь в сфере видимого бытия, познает в нем саму себя, так как душа содержит все существующее и все (существующее) есть не что иное, как душа, содержащая различные тела. И в самом деле, допуская существование одной только разумной всеобщей (мировой) души, Порфирий естественно утверждает, что она познает себя самое во всем существующем.

Глаз видит[411] по прямым линиям[412] и воспринимает, прежде всего, цвета, а вместе с ними познает и цветное тело: его величину, форму, место, где оно находится, расстояние, число (предметов), движение или покой, шероховатость или гладкость (тела), ровность или неровность, остроту или притупленность; состав тела: водянистое ли оно или земляное, т. е., влажное или сухое. Итак, специальный объект зрения есть цвет[413]. Действительно, мы воспринимаем цвета посредством одного зрения, а вместе с цветом тотчас воспринимаем и предмет, имеющий (известный) цвет, и место, в котором находится видимый предмет, и расстояние между видящим и видимым[414]. Какими чувствами воспринимается предмет, теми же тотчас вкупе[415] познается и место, что применимо к осязанию и вкусу. Но эти последние чувства[416] тогда только ощущают, когда приближаются к телу, за указанными ниже исключениями, зрение же — и на большом расстоянии. А так как зрение издали воспринимает свои специальные объекты, то отсюда необходимо следует, что оно одно видит и расстояние; величину же оно распознает одно только тогда, когда может охватить видимый предмет одним взглядом. В тех же случаях, когда предмет наблюдения настолько велик, что не может быть обнят одним взглядом, зрение нуждается в содействии памяти и мышления. Рассматривая такой предмет по частям, а не весь сразу, зрение необходимо переходит от одного (пункта) к другому, и что во время этого перехода постоянно попадает (в чувство) — воспринимается им; память же сохраняет воспринятое раньше, а мышление сочетает воедино и то, и другое и воспринятое чувством (в данный момент), и сохраненное памятью[417]. Итак, величину зрения воспринимает двояко: иногда — само, иногда — при помощи памяти и мышления. Число видимых предметов, если оно больше трех или четырех, так что одним взглядом не объемлется, а равно движение и многоугольные фигуры зрение никогда не воспринимает[418] само по себе, но всегда с помощью памяти и мышления. Ведь оно не может пять, шесть, семь и больше (предметов) соединить без помощи памяти; невозможно это и по отношению к шестиугольникам, восьмиугольникам и многоугольным фигурам. Равным образом и движение, совершающееся постепенно[419], одно имеет первым, другое вторым — а где есть первое, второе и третье, там все это сохраняется одной памятью. Верхнее и нижнее, ровное и неровное, равно как шероховатое и гладкое, острое и тупое, воспринимаются осязанием и зрением, потому что только одни эти чувства распознают место. Однако, они нуждаются и в мышлении, поскольку функцией одного внешнего чувства является только то, что попадает в него сразу, в один прием, а то, что [достигает чувства] впоследствии, уже есть дело не одного чувства, а совместно памяти и мышления, как показано выше. Прозрачные тела зрение от природы способно проникать насквозь[420], конечно, прежде и . более всего — воздух, который оно проникает всецело, затем — воду, спокойную (неподвижную) и чистую, благодаря чему мы видим плавающих рыб; через стекло и иное того же рода, если, конечно, оно освещено, мы видим меньше; и это есть отличительная особенность зрения. Пусть никто не заблуждается, что зрению принадлежит и восприятие теплоты — на том основании, что, глядя на огонь, мы тотчас же сознаем, что он и горяч: ведь, если обратишь внимание на самое первое зрительное ощущение, то найдешь, что тогда, когда зрение впервые ощущало огонь, оно воспринимало только его цвета и форму; с присоединением же осязательного ощущения мы узнали, что он (еще) и горяч; это, заимствованное от осязания, восприятие сохранила память. Так и теперь, когда мы смотрим на огонь, ничего другого не видим, кроме его цвета и очертания[421]; но мышление, посредством памяти, присоединяет к видимому еще и теплоту[422]. То же самое соображение приложимо и к яблоку: ведь не одним же только цветом и формой характеризуется яблоко, но еще — запахом и вкусовым качеством, и не восприятием этих последних (признаков) зрение узнает яблоко, но душа сохраняет воспоминание из области обоняния и вкуса и при первом взгляде (на яблоко) мысленно присоединяет это к форме и цвету. Таким образом, когда восковое яблоко мы принимаем за настоящее, то не зрение здесь обманывается, а мышление: ведь зрение (в данном случае) не погрешило в своих собственных функциях[423], так как оно распознало цвет и форму.

Итак, из внешних чувств три: зрение, слух и обоняние — воспринимают внешние предметы и в отдалении от них[424] — через посредство воздуха; вкус же ощущает не иначе, как прикоснувшись к воспринимаемому объекту: а осязание соединяет то и другое: действительно, оно функционирует и приближаясь к предметам, и при посредстве, например, палки. Поэтому, зрение иногда нуждается в подтверждении (свидетельстве) других чувств, когда, например, наблюдаемое искусно приспособлено к обману (зрителей) — как в живописи. В самом деле, задача живописи — обмануть зрение несуществующими возвышениями и углублениями, если предмет имеет такую природу: отсюда для распознания возникает потребность, более всего, в осязании, а иногда даже — во вкусе и обонянии, как при восковом яблоке. Иногда зрение и само по себе ясно представляет нам наблюдаемое, именно — когда смотрит не на далеком расстоянии: ведь, например, квадратную башню издали оно видит как круглую. Обманывается зрение и тогда, когда мы смотрим сквозь туман или дым, или что–либо подобное, затемняющее зрение. То же бывает, когда смотрим в движущуюся воду: так, в море весло представляется как бы переломленным[425]. Подобное бывает, когда смотрим через какую–нибудь прозрачную материю, как, например, в зеркало или стекло или иное того же рода или когда наблюдаемое быстро движется; быстрое движение, действительно, нарушает нормальность зрения, так что некруглое представляется круглым, и движущееся неподвижным. То же происходит, когда мысль бывает занята чем–либо другим, как, например, у того, кто, намереваясь встретить друга и, действительно встретив, прошел мимо него вследствие того, что его мысль была сосредоточена на другом. Это, конечно, не есть погрешность зрения, но — ума: зрение заметило и возвестило (ум), ум же не обратил внимания на возвещенное. Для ясного разузнавания вещей зрению более всего нужны четыре условия: неповрежденный орган, умеренное расстояние и движение[426], чистый и освещенный воздух.

ГЛАВА VIII

ОБ ОСЯЗАНИИ[427]

Каждый из остальных[428] органов чувств Творец создал[429] двойным и ограничил известным местом и частью тела. Так, Он устроил два глаза, два уха, два отверстия для чувства, помещенного в носу[430], даже два языка — у всех животных, но у одних — разъединенные, как у змей, у других — связанные и соединенные, как у людей. В силу этого (Творец) устроил только два передних желудочка мозга, чтобы чувствительные нервы, выходящие из каждого желудочка , делали ощущающие органы двойными. Творец создал[431] их двойными по особенному попечению, чтобы в случае повреждения одного органа сохранял ощущения другой. Но с разрушением даже большинства ощущающих органов самая жизнь животного нисколько не повреждается, тогда как с потерей осязания животное сразу погибает[432]. Ведь из внешних чувств одно только осязание присуще всем животным; действительно, всякое животное обладает осязанием, тогда как из остальных чувств не все свойственны всем (животным), но некоторым присущи лишь несколько из них; всеми же (чувствами) обладают более совершенные живые существа. Итак, поскольку этим чувством обусловливалось «быть или не быть» животного[433], то Творец наделил осязанием не одну часть, но почти все тело животного. В самом деле, за исключением костей, ногтей, рогов, связок (узлов), волос и тому[434] подобного[435], всякая часть тела обладает чувством осязания. Таким образом, выходит, что каждый орган чувств имеет двоякого рода ощущения: во–первых, ощущение того, что он предназначен воспринимать[436], во–вторых, — ощущение осязательное[437]. Так, например, зрительный орган, с одной стороны, различает цвета, а с другой — воспринимает теплоту и холод, но последнее — как тело, цвета же — как зрение[438]. То же самое нужно сказать и о вкусе, обонянии и слухе[439]. Но каким образом осязание свойственно всему телу, если мы сказали, что ощущения исходят от передних желудочков головного мозга? Совершенно ясно, что осязательные ощущения происходят благодаря нервам, идущим[440] из головного мозга и разветвляющимся во всех частях тела. На том основании, что часто от укола ноги терновником у нас на голове тотчас шевелятся волосы, некоторые думали, что боль или ощущение боли, отсылается в головной мозг и таким образом чувствуется (ощущается). Но если бы это соображение было справедливо, то не страдала бы уязвленная часть, а только — мозг[441]. Поэтому лучше сказать, что самый нерв есть мозг[442]. И в самом деле, он является некоторой частью мозга и весь насквозь проникнут «психической пневмой», как накаленное железо — огнем. Потому, та часть (тела), которой присущ чувствительный нерв, получает от него чувство и становится чувствительной[443]. Не безрассудно также утверждать, что в начало нервов, т. е. — в головной мозг, передается не боль, но некоторая копия ощущения[444] и извещение (о) боли.

Собственно[445] осязанию свойственны[446] ощущения теплого и холодного, мягкого и жесткого, клейкого и твердого, тяжелого и легкого[447]. Ведь все это познается одним осязанием. Общими для осязания и зрения являются ощущения острого и тупого, шероховатого и гладкого, сухого и влажного, толстого и тонкого, верхнего и нижнего и даже — места и величины, когда они таковы, что обнимаются одним осязательным прикосновением, — густого и редкого, круглого, когда оно невелико, а также — некоторых других фигур. Равным образом, осязание воспринимает и движение прикасающегося к нему тела — с помощью памяти и мышления, а также — и число предметов, но не более двух или трех, и то небольших и сразу обнимаемых[448]. Впрочем, это уже лучше воспринимается зрением, чем осязанием, как и ровное, и неровное. Ведь эти последние качества[449] являются видами гладкого и шероховатого: неровность, присоединенная к твердости, производит шероховатость, а ровность в соединении с плотностью образует гладкость[450]. Таким образом, из сказанного очевидно, что эти чувства (т. е. осязание и зрение) имеют очень тесную связь друг с другом, так что даже погрешности одного из них обнаруживают другое. Так, например, на картине[451] глаз видит некоторые рельефы (возвышения) в виде носа и тому[452] подобного, но осязание, присоединяясь, изобличает эту ошибку зрения. Затем, как зрение всегда и все видит через посредство воздуха, так и осязание через посредство палки воспринимает[453] твердое, мягкое и жидкое, хотя и при содействии умозаключения и мышления. Ведь у человека осязание самое точное (острое) чувство; действительно, этим чувством и еще вкусом человек превосходит прочих животных, тогда как в остальных трех уступает им[454]. В то время как всякое другое животное превосходит человека одним каким–либо чувством из этих трех, собака — всеми тремя: она ведь лучше[455] человека и слышит, и видит, и обоняет, что очевидно из примера охотничьих собак[456].

Хотя все тело является органом осязания, как сказано выше, но, в особенности, ладони рук и еще более — концы пальцев: они служат в некотором роде как бы точнейшими проводниками осязания[457]. Вследствие того, что Творец приспособил руки быть органом не только для держания[458], но и для осязания, они обладают более тонкой кожей и мускулами, подостланными вдоль всей ладони, а также — лишены волос, чтобы лучше воспринимали то, к чему прикасаются. Причиной того, что волосы не растут на них, служит тот же подостланный мускул. Более твердые (жесткие) руки — крепче для держания[459], а более мягкие — точнее (вернее) для осязания[460], подобно тому, как и из нервов твердые более приспособлены для движения, а мягкие — для ощущения. Ведь нервы тоже суть органы осязания: осязательные ощущения происходят через их посредство.

ГЛАВА IX

О ВКУСЕ[461]

Выше мы сказали, что зрение видит по прямым линиям; обоняние же и слух — не по прямой только линии, но по всем направлениям; а осязание и вкус познают (свои объекты) и не по прямым линиям, и не по всем направлениям, но только тогда, когда прикасаются к самим предметам, подлежащим их восприятию[462], за исключением того, что уже раньше было познано (воспринято) ими[463]. Вкус есть чувство, воспринимающее соки. Органами его служат: язык — особенно кончик его — и нёбо; в этих органах разветвлены нервы, исходящие из головного мозга и относящие к главной части души[464] полученное восприятие[465]. Так называемые вкусовые качества соков суть следующие: сладость, острота, едкость, кислота, терпкость, горечь, соленость, маслянистость[466]. Все это распознает вкус. По отношению к этим качествам вода называется бескачественной, потому что не обнаруживает во вкусе ни одного из них[467]; но в отношении других (качеств), каковы — холодность и влажность, она имеет врожденное качество[468]. Кислота и терпкость различаются между собой большей или меньшей степенью вязкости[469]. Простые вкусовые качества почти одни и те же, сложные же — бесчисленны. Действительно, каждому виду животного и растения свойственны особые (вкусовые) качества. Так, например, иным мы воспринимаем качество поросятины, иным — мяса козы; вследствие этого, даже не зная — к какому роду относится предложенное мясо, мы узнаем по вкусу, — чего не могло бы быть, если бы не было различно качество каждого из вкусовых веществ. Поэтому, никто не может обозначить по видам все эти бесконечные и совершенно отличные друг от друга качества. Даже в тех (предметах), в которых преобладает одно какое–нибудь из простых качеств, заметно видовое различие вкусов: так, например, одно качество: сладость — преобладает в сушеной смокве, изюме и финике, но вкус отмечает различие видов[470].

ГЛАВА X

О СЛУХЕ

Слух есть чувство, воспринимающее звуки и шум[471]; он распознает их высоту и низкость[472], ровность и неровность[473], а также — силу[474]. Органами слуха служат нежные нервы, исходящие из головного мозга, и структура ушей — особенно же хрящеватые части последних, потому что хрящ наиболее приспособлен к восприятию звуков и шума. Один только человек и обезьяна не двигают ушами, тогда как все остальные животные, имеющие уши, движут ими[475].

ГЛАВА XI

ОБ ОБОНЯНИИ[476]

Обоняние происходит через посредство ноздрей[477], а совершается в оконечностях передних желудочков головного мозга. Эти желудочки, будучи по природе паровидными, легко воспринимают испарения[478]. Ведь и выше было сказано, что каждый орган чувств воспринимает свойственные ему объекты в силу некоторого сходства и сродства с ними[479]. Однако, в обонянии не бывает так, как в других органах чувств, что головной мозг посылает от себя чувствительный нерв, но сам мозг своими оконечностями исполняет роль нервов и воспринимает впечатления запахов[480]. Родовое различие испарений (запахов) есть благоухание, зловоние и (нечто) среднее между ними — ни благовонное, ни зловонное[481]. Благоухание происходит тогда, когда влага, находящаяся[482] в телах, распределена (смешана) хорошо[483] — если же посредственно, то получается средний запах[484] — а более плохое распределение или же совершенное отсутствие его производит зловоние[485].

ГЛАВА XII

О СПОСОБНОСТИ МЫШЛЕНИЯ[486]

Итак, что касается способности представления, то мы по возможности кратко и достаточно выяснили ее значение, органы, виды[487], их сходство и различие. Мыслительной же способности свойственны — вообще — суждения, убеждения[488], уклонения (от деятельности[489] и стремления[490]), в частности — познание действительности[491], добродетели, науки и основания искусств, способность обсуждения и свободного выбора. Эта же способность (т. е. διανοητικόν) посредством сновидений, предсказывает нам будущее[492]; ее одну только пифагорейцы, следуя евреям, называют истинным источником прорицания[493]. Органом ее служит средний желудочек головного мозга и находящаяся в нем «психическая пневма»[494].

ГЛАВА XIII

О СПОСОБНОСТИ ПОМНИТЬ[495]

Μνημονευτικον есть причина и источник[496] памяти и воспоминания. Память, по определению Оригена[497], есть представление (φαντασία), оставленное каким–либо чувством[498], проявляющимся в деятельности, а по определению Платона[499] — сохранение воспринятого и чувством, и мышлением[500]. В самом деле, душа воспринимает чувственное через посредство органов внешних чувств и (таким образом) возникает мнение[501], а умопостигаемое — через посредство ума и образуется понятие[502]. И таким образом, всякий раз, как она сохраняет образы (τύπους) и того, о чем[503] составила мнение, и того, что постигла мышлением, говорится, что она помнит. Но здесь Платон говорит, по–видимому, не о мышлении (созерцании) в собственном смысле, а о размышлении[504]. Действительное, чувственное удерживается в памяти само по себе, а мыслимое[505] — по ассоциации (с ним), так как память о том, что мыслится (των διανοητών), возникает из предшествующего представления[506]; собственно же умопостигаемое (τα κυρίως νοητά) мы помним тогда, если что изучили или узнали; о сущности же этого памяти мы не имеем, потому что восприятие умопостигаемого возникает не из предшествующего представления, но из научения или прирожденного знания[507]. Если же словом «помнить» мы обозначаем то, что прежде видели или слышали, или узнали другим каким–либо образом, а прежнее относится к прошедшему времени, то очевидно, что памяти подлежит бывшее и исчезнувшее, соединенное (смежное) во времени[508]. Хотя память касается отсутствующего, но, конечно, не вызывается отсутствующим[509].

Воспоминание бывает тогда, когда память прерывается забвением. Воспоминание есть восстановление ослабевшей памяти[510]. А происходит это ослабление[511] вследствие забвения; забвение же есть утрата памяти[512], но или навсегда, или на время; в последнем случае и бывает воспоминание. Есть еще другой род воспоминания, относящегося не к забвению знаний, приобретенных посредством внешних чувств и мышления, но к прирожденным понятиям (φυσικών εννοιών). Врожденными же мы называем те понятия, которые присущи всем без научения (от природы), как, например, идея бытия Божия[513]. Такое воспоминание Платон называет воспоминанием идей[514]. А что такое идея, об этом мы скажем впоследствии[515].

Итак[516], способность представления передает мыслительной способности восприятия внешних чувств[517]; способность же мышления, или рассудок, приняв и обсудив это, отсылает способности памяти. Органом последней служит задний желудочек головного мозга, который называют еще мозжечком[518], и находящаяся в нем (т. е. в мозгу) «психическая пневма».

А так как[519] мы признали началом и корнями ощущений передние желудочки головного мозга, способности мышления — средний (желудочек), а памяти — задний, то необходимо доказать, что это действительно так, чтобы не казалось, что мы без всякого разумного основания верим сказанному[520]. Наиболее достаточное доказательство этого заимствуется из самой деятельности частей[521] (мозга). Действительно, если каким–либо образом повреждаются передние желудочки головного мозга, то затрудняется деятельность внешних чувств, но способность мышления еще остается неповрежденной; когда же страдает один только средний желудочек — нарушается правильность мышления, а органы чувств сохраняют свои природные ощущение. Если же страдают и передние, и средний желудочки, то расстраивается рассудок вместе с внешними чувствами. А когда страдает мозжечок[522], то исчезает только[523] память, тогда как деятельность внешних чувств и мышления нисколько не повреждается. Если же вместе с передними желудочками страдают от чего–либо[524] и средний, и задний, то одновременно расстраиваются и ощущения, и рассудок, и память, причем, и все живое существо подвергается опасности погибнуть. Это бывает очевидно при многоразличных болезнях и припадках, особенно же при сумасшествии. Действительно, некоторые из страдающих этой болезнью, при расстройстве одной только мыслительной способности, вполне сохраняют внешние чувства. Таким именно Гален[525] изображает одного сумасшедшего, который — во время работы у него некоего шерстоделателя (ткача) — встал[526] и, схватив стеклянные сосуды, стремительно приблизился к окнам и спросил присутствующих, называя каждый сосуд по имени, не желают ли они, чтобы сосуды были брошены вниз; когда же присутствующие изъявили свое согласие, он, прежде всего, бросил поодиночке все сосуды, а затем спросил присутствующих — не желают ли они, чтобы был брошен и ткач; когда же те, приняв это за детскую шутку, сказали на этом основании, что желают, он, схватив ткача, бросил его сверху вниз. Этот сумасшедший был здоров внешними чувствами: ведь он знал (различал), что вот это — сосуды, а то — ткач, но рассудок у него был расстроен[527]. Иные же увлекаются пустым представлением (призраком), думая, что видят то, чего на самом деле не видят[528], тогда как об остальном рассуждают здраво: у них бывают повреждены только передние желудочки (мозга), в то время как средний остается здоровым. Вообще, теми страданиями, каким подвергается каждый член (орган), затрудняются его функции; живое существо становится неспособным к той именно деятельности, исполнять которую от природы предназначен страдающий член, как, например, боль ноги препятствует нам гулять, потому что эту деятельность исполняет нога.

ГЛАВА XIV

О ВНУТРЕННЕМ СЛОВЕ И ПРОИЗНОСИМОМ[529]

Выше изложено одно деление психических способностей, сообразно которому разделяются и некоторые органы[530] тела. Но есть еще другое деление разумной души — деление по другому способу — на так называемые внутреннее слово и произносимое[531]. Внутреннее слово (ένδιάθετος λόγος) есть движение души, происходящее в рассудке — без всякого внешнего выражения[532]. Отсюда, мы часто и молча ведем с самими собой целое рассуждение, а также разговариваем во время сновидений: по этой способности преимущественно мы все считаемся разумными, и именно — не столько по слову произносимому[533], сколько по внутреннему. Ведь и глухонемые от рождения, и потерявшие голос по причине какой–нибудь болезни или страсти нисколько не менее разумны. Слово же произносимое (προφορικός λόγος) проявляется[534] в звуке и разговорах. Органы звука (голоса) многочисленны — именно: внутренние межреберные мышцы, грудная клетка, легкие, дыхательное горло[535] и гортань, особенно — хрящевые части этих последних, возвратные нервы, язычок[536] и все мускулы, движущие эти части, являются органами произношения. Орган речи — рот: в нем именно складывается, образуется и как бы формируется речь, причем, язык и надгортанник[537] играют роль плектра[538], небо — литавры[539], зубы и различные открытия рта исполняют назначение струн, как в лире: принимает здесь некоторое участие и нос, способствуя благозвучию или какафонии[540], что бывает очевидно при пении.

ГЛАВА XV

ИНОЕ ДЕЛЕНИЕ ДУШИ[541]

Разделяют[542] душу еще и иначе по способностям, видам, или частям, именно: на растительную, которая называется вместе питающей и возвращающей (силой)[543], на чувствующую (ощущающую) и мыслящую. Об органах каждой из них частью уже говорилось, частью же будет сказано ниже. Стоик Зенон полагает, что душа состоит из восьми частей, и разделяет ее на главное начало (τό ήγεμοικόν), пять чувств, способность речи и силу производительную[544]. Но философ Панеций совершенно справедливо считает способность речи[545] частью (проявлением) способности произвольного движения, а силу производительную — не психической, а физической способностью[546]. Аристотель в «Физике» говорит, что существует пять частей (видов) души: начало растительное, начало ощущающее, начало движения в пространстве, начало желания (стремления) и начало мыслящее[547]. Под растительной (частью души) он разумеет силу питающую, способствующую росту, рождающую, производящую и образующую тела; растительную же он называет еще питающей, давая название целому по его наилучшей части, то есть — силе питающей, от которой зависят и остальные части растительной души. Так Аристотель учит в «Физике». В «Этике» же он разделяет душу на два главных и основных вида: на разумную и неразумную. А неразумную душу он, в свою очередь, подразделяет на подчиняющуюся разуму и неповинующуюся ему[548]. Относительно разумной души говорилось выше, — относительно же неразумной будем рассуждать теперь.

ГЛАВА XVI

О НЕРАЗУМНОЙ ЧАСТИ ДУШИ, КОТОРАЯ НАЗЫВАЕТСЯ ТАКЖЕ СТРАСТНОЙ [И ЖЕЛАТЕЛЬНОЙ][549]

Некоторые утверждают, что неразумное существует само по себе как неразумная душа, а не как часть разумной. И, во–первых, она сама по себе присуща неразумным животным, из чего явствует, что она есть нечто самобытное[550], а не часть другой (души); затем — ни с чем несообразно, чтобы неразумное было частью разумной души. Но Аристотель считает неразумное и частью, и способностью (разумной души) и разделяет его на две части — как мы сказали[551], — которые вообще называет желательной способностью (όρεκτικόν )[552]. Этой способности свойственно также произвольное движение[553]: желание, ведь, есть начало движения[554], потому что, будучи объяты желанием, живые существа побуждаются к произвольному движению[555]. Одна часть неразумной души не повинуется разуму, а другая — повинуется ему; в свою очередь, повинующаяся разуму часть разделяется на две — на чувственно–нежелательную (то έπιθυμητικόν) и аффективную (τό θυμικόν)[556]. Органом пожелательной способности как чувственной[557] служит печень, а аффектной — сердце, твердая часть, способная к напряженному движению и предназначенная к трудной работе и сильным порывам, — подобно тому, как печень, нежная внутренность, является органом нежного вожделения. Эти (две) способности называются повинующимися разуму потому, что они от природы созданы подчиняться разуму, покоряться ему и возбуждаться к деятельности[558] так, как он прикажет — конечно, у людей, живущих согласно с природой. Эти страсти (τα πάθη) составляют существо животного: без них, ведь, не может состоять жизнь.

А так как о страсти (πάθος ) говорят в двояком смысле[559], то нужно, прежде всего, точно разграничить эту соименность (την όμωνυμίαν). Так, говорится о страсти телесной как, например, о болезнях и ранах[560], говорится также и о страсти душевной, о которой у нас сейчас идет речь, именно: о чувственном пожелании и гневе. В общем же и родовом смысле страсть живого существа есть то, за чем следует удовольствие или печаль[561]. За страстью следует печаль, но самая страсть не есть печаль, потому что если бы было так, то все страдающее вместе и скорбело бы, — между тем, бесчувственное страдает, но не скорбит[562]; следовательно, не страсть есть скорбь (боль), но — ощущение страсти[563], — причем, эта страсть должна быть значительна[564], чтобы могла быть воспринята чувством. Определение же душевных страстей таково: страсть есть чувственное движение желательной способности при представлении (чего–либо) доброго или дурного; или иначе: страсть есть неразумное движение души вследствие ожидания[565] блага или зла[566].А родовую[567] страсть определяют таким образом: страсть есть движение, производимое одним в другом[568]. Энергия же[569] есть движение деятельное (самостоятельное), согласно с природой. А деятельным называется то, что движется само от себя[570], Таким образом, и гнев есть деятельность (энергия) аффективной (раздражительной) способности, а страсть — энергия двух частей души и, кроме того, всего нашего тела, всякий раз когда оно вынужденно ведется к действиям гневом. Ведь, в этом случае в одном происходит движение, вызванное другим, что именно мы и назвали страстью. Энергия называется страстью и в другом смысле, именно — всякий раз, как она проявляется вопреки природе. Ведь деятельность (энергия) есть движение согласно с природой, а страсть — вопреки природе. Таким образом, в этом именно смысле энергия называется страстью, когда она возбуждается не согласно с природой, сам ли по себе возбуждается кто–либо, или — от другого[571]. Поэтому, пульсовое движение сердца[572] есть энергия (деятельность), а то движение, которое происходит скачками[573], есть страсть. От сердца, ведь, исходит и учащенное движение (биение), но не по природе; от него же — и пульсовое, но согласно с природой. Нисколько поэтому не удивительно, что одна и та же вещь называется и страстью, и энергией (деятельностью). Ведь, поскольку движения происходят из самого страстного начала души, они суть некоторые энергии, а поскольку они неумеренны и не согласны с природой, уже не энергии, но страсти. Таким образом, движение неразумной души есть страсть и в том, и в другом значении[574]. Но не всякое движение (возбуждение) страстного начала души называется страстью, а только — самые сильные и достигающие чувства. Ведь незначительные и нечувствительные возбуждения еще не суть страсти — так как необходимо, чтобы страсть имела также и величину[575], притом — значительную. Поэтому, к определению страсти добавляется: (страсть есть) движение, подлежащее чувственному восприятию; потому что незначительные возбуждения, незаметные для чувства, как сказано, не производят страсти.

ГЛАВА XVII

О ЧУВСТВЕННО–ПОЖЕЛАТЕЛЬНОЙ СПОСОБНОСТИ[576]

Итак, неразумная часть души, повинующаяся разуму, разделяется, как сказано выше, на две способности: чувственно–пожелательную и аффективную. В свою очередь, чувственно–нежелательная способность разделяется двояко: на удовольствия и печаль. Ведь удовлетворенное вожделение доставляет удовольствие, а неудовлетворенное — печаль (огорчение). Опять же — вожделение, разделяемое по другому способу, образует всего четыре вида, в числе которых заключается[577] и само[578]. Ведь из области существующего — одно есть благо, другое — зло, одно уже присутствует налицо, другое — ожидается. Сообразно этим свойствам, если 2 умножить на 2, то относящееся к вожделению разделяется на четыре вида. В самом деле, существует хорошее и дурное, а затем — настоящее (наличное) и ожидаемое; отсюда: благо ожидаемое возбуждает[579] вожделение в собственном смысле (επιθυμία), а благо наличное — удовольствие; с другой стороны, зло ожидаемое производит страх[580], а наличное (постигшее) — печаль[581]. Действительно, удовольствие и вожделение связаны с благом, а страх и печаль — со злом. В силу этого некоторые определяют четыре вида страсти[582]: вожделение, удовольствие, страх и печаль[583]. А под благом и злом мы разумеем (здесь) или действительно настоящее благо и зло, или же обычно признаваемое таковым[584].

Дурные страсти (πάθη) возникают в душе по следующим трем причинам: вследствие дурного воспитания, из невежества и под влиянием худого состояния тела[585]. В самом деле, не будучи хорошо воспитаны с детства, чтобы быть в состоянии владеть страстями, мы впадаем в неумеренность в отношении к ним. А от невежества (необразованности) возникают в разумной части души превратные суждения, так что зло считают добром, а добро — злом. Имеет некоторое значение и дурное свойство тела[586]: те, в ком изобилует горькая желчь, вспыльчивы, а обладающие горячим и влажным темпераментом — склонны к наслаждениям. А лечить дурной навык должно хорошей привычкой: невежество — учением и знанием; дурной органический состав должно лечить телесно, изменяя его, насколько возможно, в средний темперамент соответствующей диетой[587], упражнениями и, если понадобится, лекарствами.

ГЛАВА XVIII

ОБ УДОВОЛЬСТВИЯХ[588]

Из удовольствий одни суть душевные, другие — телесные. Душевные, конечно, те, которые свойственны одной только душе, самой по себе, каковы удовольствия, возникающие при занятиях науками и при созерцании[589]. Эти, ведь, и им подобные свойственны одной только душе. Телесные же удовольствия — те, которые происходят при участии души и тела и которые поэтому называются телесными; таковы удовольствия, касающиеся пищи и совокуплений. Но никто не мог бы подыскать удовольствий, свойственных одному только телу[590], так как последнему свойственны только страсти (πάθη), каковы: рассечение, истечение и соответственные темпераменту качества. Всякое удовольствие, ведь, сопровождается чувством (ощущением) — а мы уже показали, что чувство относится к душе. Очевидно также, что об удовольствии можно говорить в различных смыслах, так как удовольствия бывают и в том, и в другом роде, как, например, удовольствия честные и порочные, ложные и истинные, те из них, которые свойственны одному только мышлению (уму), относятся к знанию, а возникающие с помощью тела, касаются чувства. И из чувственных удовольствий — одни естественны, другие неестественны. Кроме того, удовольствию, которое заключается в питье, противополагается печаль, которая возникает при жажде; удовольствию же, состоящему в созерцании, ничто не противополагается. Все это обнаруживает, что слово удовольствие имеет различные значения. Из так называемых телесных удовольствий одни суть естественные и вместе с тем необходимые, без которых невозможно жить, каковы: пища, восполняющая недостаток[591], и необходимые одежды; другие же хотя естественны, но не необходимы, как, например, совокупления, согласные с природой и с законом. Ведь эти последние содействуют сохранению всего рода, однако возможно и без них жить в девстве[592]. Иные же удовольствия и не необходимы, и не естественны такие как пьянство, сладострастие, [сребролюбие[593]] и пресыщения, превосходящие потребность. Они, ведь, не содействуют ни преемству рода, как законное сожительство, ни устройству (сохранению) жизни, а, скорее, даже вредят. Итак, живущий по Богу должен искать только удовольствий необходимых и вместе с тем естественных; тот же, который занимает второе после него место по добродетели, может стремиться как к этим удовольствиям, так и к естественным и не необходимым, но с соблюдением приличной меры, образа, времени и места; остальных же удовольствий должно всячески избегать.

Вообще те удовольствия должно признавать хорошими, которые не соединены с печалью, не возбуждают раскаяния и не причиняют никакого другого вреда, не переходят за пределы известной нормы и не отвлекают нас надолго от важных дел, или не порабощают себе. Истинные же[594] удовольствия — суть те, которые возникают или стоят в какой–нибудь связи с познанием Божества, с науками и добродетелями: их должно считать прежде и более всего вожделенными, так как они содействуют не простому только существованию и не продолжению рода, но тому, чтобы жить как следует, быть честными и боголюбезными, — способствуют действительному душевному и интеллектуальному усовершенствованию человека; они не являются врачеванием каких–либо страданий, подобно удовольствиям, восполняющим недостаток, не имеют в себе решительно никакой печали (скорби), им предшествующей или следующей за ними, или противополагаемой им; они чисты и чужды всякой материальной примеси, будучи исключительно душевными.

И по мнению Платона, одни из удовольствий ложны, другие истинны. Ложны те, которые происходят с помощью чувства и знаний неистинного[595] и соединены с печалями; истинны — те, которые свойственны одной только душе самой по себе, возникают, на почве истинного знания, ума и практического благоразумия, которые чисты и непричастны скорби и за которыми никогда не следует никакое раскаяние. Удовольствия, проистекающие от созерцания[596] и от добрых дел, называют не πάθη, но πείσεις[597]. Некоторые же такого именно рода удовольствие называют радостью[598].

Определяют еще удовольствие как чувственный процесс (явление) в природе[599]. Но это, по–видимому, есть определение одного только телесного удовольствия, потому что последнее есть некоторое восполнение и врачевание телесного недостатка и проистекающей из недостатка печали. В самом деле, когда мы зябнем или испытываем жажду, то, исцеляя скорбь, происходящую от холода и жажды, испытываем удовольствие в согревании и питье. Следовательно, эти удовольствия добры относительно[600], а не сами по себе, не по своей природе. Ведь, подобно тому как излечиваться есть добро относительное, а быть здоровым — добро по природе и само по себе, так ж эти удовольствия суть блага относительные, являясь как бы своего рода лечениями. Удовольствия же, возникающие из созерцания, добры сами по себе и по природе, потому что они не происходят от недостатка. Итак, отсюда ясно, что не всякое удовольствие есть восполнение недостатка[601]; а если так, то неверно определение, по которому удовольствие есть чувственный процесс в природе, так как оно обнимает не все удовольствия, но опускает из виду удовольствие, происходящее от созерцания. И Эпикур, определяющий удовольствие как устранение всякой скорби, говорит одно и то же с утверждающими, что оно есть чувственный процесс в природе. Действительно, устранение печали (скорби) он называет удовольствием. Но так как никакой процесс не однороден или не совпадает[602] с его результатами[603], то и процесс удовольствия нельзя считать удовольствием, но чем–то отличным от удовольствия. Процесс, конечно, состоит в происхождении; но ничто из происходящего не может в одно и то же время происходить и существовать, а — очевидно — в последовательности; но приятное сразу доставляет удовольствие, следовательно, удовольствие не есть процесс. Затем, всякий процесс относится к несуществующему, удовольствие же — к тому, что уже существует: следовательно, удовольствие не есть процесс. Далее процесс (происхождение) называется скорым и медленным, удовольствие — нет. Кроме того, из благ одни суть свойство[604], другие — энергия (деятельность), иные — органы. Свойство (έξις) — как, например, добродетель; энергия — как действие по ней; или еще: свойство — зрительная сила, энергия — само зрение (видение), а органы — то, посредством чего мы действуем[605], как, например, глаз, нога и подобное. Все душевные силы в отношении к благу и злу[606] суть силы некоторых природных свойств (έξεων); следовательно, благо ли есть удовольствие, или зло — оно будет состоять в этом только одном[607]. Но оно не есть свойство. В самом деле, удовольствие не есть свойство в том смысле, как добродетель: оно, ведь, не может так легко переходить в противоположную ему печаль; тем более, не есть оно свойство в смысле обладания, противополагаемого лишению[608], потому что обладание и лишение не может быть в одно и то же время[609], между тем, некоторые в одно и то же время испытывают удовольствие и скорбят, как например, те, которые чешутся[610]. Следовательно, удовольствие не есть свойство. Не есть оно и орган, потому что органы существуют не сами по себе (для себя), но ради другого, удовольствие же — не ради другого, но само по себе. Следовательно, удовольствие не есть орган. Остается, таким образом, признать, что удовольствие есть деятельность (энергия). Отсюда Аристотель определяет его[611], как беспрепятственную деятельность, соответствующую природному расположению (εξεωζ), потому что все затрудняющее природную деятельность причиняет огорчение. Но и счастье есть беспрепятственная деятельность согласно природному расположению; следовательно, по этому определению выходит, что счастье есть удовольствие, и самое определение ниспровергается. Поправившись, Аристотель определил удовольствие как результат беспрепятственных занятие ний[612] индивидуума[613], сообразных с природой, так что удовольствие соприсуще счастью, сплетено с ним, но, однако, счастье не есть удовольствие[614].

Не всякая деятельность есть движение, но существует деятельность, происходящая и при неподвижности, по каковой первый действует Бог: ведь первый двигатель неподвижен. Такова же и созерцательная деятельность у людей. Она ведь происходит без движения, потому что и созерцаемое — всегда одно и то же и мысль созерцающего пребывает неизменной, так как всегда сосредоточивается на одном и том же. Поэтому, если созерцательное удовольствие как высочайшее, самое главное и истинное происходит без движения, то очевидно, что другие удовольствия, происходящие через сравнительно незначительные движения, чем при меньших движениях возникают, тем они выше и лучше. Удовольствия разделяются соответственно видам деятельности: сколько видов деятельностей[615], столько и удовольствий, причем, добрым соответствуют добрые, дурным — дурные[616]. Очевидно также, что каждому чувству соответствуют различные по виду удовольствия. Действительно, иные удовольствия свойственны осязанию и вкусу; иные — зрению, слуху и обонянию. Более чистые из внешних чувств суть те, которые доставляют удовольствие, не соприкасаясь с чувственными объектами, каковы зрение, слух и обоняние. Существует также два вида мыслительных функций: один практический (деятельный), другой — теоретический (созерцательный)[617]. Очевидно, таким образом, что и удовольствий, соответствующих этим функциям, два рода, и из них созерцательный совершеннее практического. Человеку свойственны, поскольку он (есть) человек, удовольствия, проистекающие от мыслительной деятельности, потому что чувственные удовольствия присущи[618] ему, поскольку он есть животное, наравне с прочими животными. А так как из чувственных удовольствий одни (люди) услаждаются одними, а другие — другими, то сами по себе хороши те удовольствия, которые представляются таковыми честным людям, а не те, которые порочным. Ведь правым судьею всякой вещи является не первый встречный, но — человек сведущий и расположенный (к тому) по природе.

ГЛАВА XIX

О ПЕЧАЛИ[619]

Видов печали четыре: тоска, горе[620], зависть, сострадание. Тоска (грусть) есть печаль, сопровождающаяся безмолвием; горе (скорбь) — печаль удручающая[621]; зависть — печаль из–за чужих благ; сострадание же — печаль из–за чужих бедствий[622]. Всякая печаль есть зло (κακόν) по своей природе[623]. Ведь если и благородный (честный) муж опечалится подчас, когда погибают полезные люди или дети, или когда опустошается отечество, то — не наперед и не преднамеренно, но в силу обстоятельств. Но и при этих обстоятельствах созерцательная натура остается совершенно бесстрастной, отдаляя себя от всего такого и предаваясь Богу. Дельный муж в таких случаях страдает в меру и не переходит границы; он не побеждается ими, но, скорее, побеждает их. Печаль противоположна умеренному удовольствию, как зло — добру, и чрезмерному удовольствию как зло — злу[624]. Чрезмерность свойственна одним толькотелесным удовольствиям, потому что созерцательные удовольствия, будучи в некоторой степени высочайшими и абсолютными[625], не допускают излишества; им не противополагается печаль, и они не возникают по устранении предшествовавшей печали.

ГЛАВА XX

О СТРАХЕ[626]

И страх разделяется на шесть видов: на нерешительность[627], стыдливость, совестливость (стыд), изумление, ужас и беспокойство. Нерешительность есть боязнь предстоящей деятельности; изумление же — страх от представления чего–либо великого[628]; а ужас — страх от представления чего–либо необыкновенного[629]; беспокойство есть боязнь ошибки, то есть неудачи: так, боясь, что не будем иметь успеха в деле, мы испытываем беспокойство; стыдливость — страх вследствие ожидания порицания, и это чувство[630] — прекраснейшее; совестливость же (стыд) есть страх вследствие совершённого постыдного дела; но и это чувство не безнадёжно в отношении к спасению[631]. Стыдливость отличается от совестливости тем, что совестящийся покрывает себя в том, что он сделал, а стыдливый боится впасть в бесславие[632]. Древние, злоупотребляя словами, часто называют стыдливость совестливостью и совестливость — стыдливостью.

Страх происходит вследствие охлаждения, когда вся теплота стекается к сердцу как[633] к главному центру подобно тому, как народ, когда находится в страхе, убегает к архонтам[634]. Органом печали[635] служит устье (пасть) желудка: в нем именно, во время печали (огорчения) чувствуется колотье, — как говорит об этом Гален в 3–й книге «О доказательстве» приблизительно следующее: «у печалящихся оттекает в желудок много желтой желчи, что причиняет им колотье, и они освобождаются от огорчения и колотья не ранее, чем изрыгнут желчь». Колотье происходит у них ниже хряща, находящегося в средней груди, который называется «мечевидным»[636]. Сердце лежит гораздо выше. Действительно, по отношению к диафрагме[637] желудок находится ниже, а сердце — выше[638]. Древние обычно называют сердцем и устье желудка, как например, Гиппократ и Фукидид, в сочинении о моровой язве[639] рассказывающий следующее: «когда болезнь действовала на сердце, то поворачивала его в разные стороны, и происходили все выделения желчи, какие только известны врачам»[640]. Но, ведь, поворачивается в разные стороны устье желудка, когда вынуждается изблевывать, а не внутренность, сердце.

ГЛАВА XXI

О ГНЕВЕ[641]

Гнев есть волнение околосердечной крови[642], происходящее вследствие испарения (выделения) или возмущения желчи; потому он и называется χολή и χόλος[643]. Иногда же гнев есть желание взаимного мщения. Так, будучи оскорбляемы или думая, что нас оскорбляют, мы раздражаемся, и тогда происходит состояние (πάθος), смешанное из пожелания и гнева.

Видов гнева три: вспыльчивость (οργή), которая называется также χολή и χόλος, злоба (μήνις) и ненависть (κότος). Гнев, имеющий начало и сопровождающийся движением[644], называется вспыльчивостью, а также — χολή и χόλος. Злоба же — гнев застарелый[645]; он назван μήνις от слова μενειν (оставаться) и потому, что он передается памяти[646]. Ненависть есть гнев, выжидающий удобного случая для отмщения; и он получил свое название (κότος) от то κείσθαί[647].

Гнев есть слуга (спутник) разума[648]: так, всякий раз, когда последний сочтет (что–либо) случившееся достойным негодования, тотчас наступает гнев, если, конечно, сохраняют свое положение сообразно с природой.

ГЛАВА XXII

О НЕРАЗУМНОМ, НЕ ПОДЧИНЯЮЩЕМСЯ РАЗУМУ[649]

Итак, то, что повинуется разуму, рассмотрено[650]. К области же того, что не подчиняется разуму, относятся силы питания, рождения и движения крови (биение пульса). Силы питающая и производительная называются физическими, а движущая кровь (пульсовая) — жизненной[651].

ГЛАВА XXIII

О ПИТАЮЩЕЙ СПОСОБНОСТИ (СИЛЕ)[652]

Сила питающая заключает в себе четыре физические силы: привлекающую, удерживающую, изменяющую[653], отделяющую (извергающую). Ведь каждый член (часть) животного организма естественно втягивает в себя свойственную ему пищу, задерживает привлеченную пищу и удержанное изменяет в себя[654], а излишек выталкивает (низвергает). Таковы силы, распределяющие пищу по частям тела [животного[655]], из которых происходит возрастание в длину и ширину. Излишки же выделяются через желудок, мочу, рвоту, пот, рот, нос (ноздри), уши, глаза, выдыхание и через скрытые поры. Итак, некоторые выделения очевидны: через уши (выделяется) так называемая сера (κυψέλη), составляющая нечистоту ушей; через глаза — слезы и гной; через выдыхание — копоть сердечной теплоты[656]. А под скрытыми порами разумеют испарения всего тела, в силу которого из глубины тела[657] вследствие сокращения артерий выходит множество паров, благодаря неплотности (проницаемости) кожи.

Органами питательной силы (способности) являются: рот, желудочный канал[658], желудок, печень, все вены, кишки, обе желчи и почки. Действительно, рот первый приготовляет желудку пищу, раздробляя ее на мелкие части при посредстве зубов и языка: язык, ведь, тоже оказывает величайшую услугу при жевании, собирая пищу и подбрасывая ее зубам, подобно тому, как мелющие подбрасывают рукой хлебное зерно под жернов; так что язык есть некоторым образом как бы рука при жевании пищи. Приготовленная таким образом пища отсылается в желудок через пищепровод: пищепровод, ведь, есть не только орган ощущения потребности, но и проводник пищи. Так, он быстро при поглощении и привлекает пищу, и отсылает в желудок. Желудок же, приняв (ее), отделяет полезное и питательное от каменистого, древянистого и непитательного, и полезное, обратив (переработав) в соки, отсылает печени через вены, которые влекут (соки) от него и проводят в печень; эти вены представляют как бы корни печени[659], влекущие из желудка пищу, подобно тому, как из земли влекут (ее) корни растений. Действительно, желудок подобен земле, доставляющей пищу растениями; корням соответствуют вены, которые к воротам и выпуклым частям печени возносят сок из желудка и кишок через брызжейку[660]; стволу (соответствует) сама печень; ветвям и верхушкам — вены, разделяемые полой веной, исходящей из выпуклых частей печени. Печень, принимая от желудка сок, переваривает его и уподобляет себе: имея же плоть весьма подобную крови, она — естественно — обращает сок в кровь. Кровь же очищается посредством селезенки, желчного пузыря и почек, именно: селезенка привлекает дрожжеватые элементы (крови) и делает их своей пищей; желчный пузырь — едкое[661], что остается в соках от пищи; почки же — серозную жидкость[662] и оставшуюся едкость, — чтобы остальная кровь, уже чистая и полезная[663], распределилась для питания по всем остальным частям (членам) тела посредством вен, которые рассеяны в них. Итак, каждая часть (тела), привлекая кровь, удерживая и изменяя ее в собственную природу, отсылает соседним членам излишек, который является для них пригодной пищей. И таким образом все части тела из крови, доставляемой печенью, питаются, растут и развиваются[664].

Эта часть неразумной души называется неповинующейся разуму, потому что не по нашему определению или выбору, но по природе (φυσικώς) совершает свои функции.

ГЛАВА XXIV

О ПУЛЬСОВОМ ДВИЖЕНИИ[665]

Движение пульсовое (сфигмическое), называемое также жизненной силой, имеет своим началом сердце и, главным образом — левый его желудочек, называемый пневматическим, который сообщает каждому члену тела врожденную жизненную теплоту через посредство артерий подобно тому, как печень через посредство вен — питание[666]. Ведь с повышением температуры сердца [вопреки природе[667]] тотчас и весь животный организм [неестественно[668]] согревается, — а с охлаждением (сердца) — охлаждается. Это потому, что от сердца через артерии по всему телу рассеивается жизненный дух[669]. Более же всего выделяются совместно друг с другом следующие три сосуда: вена, артерия и нерв, — происходящие из трех начал, управляющих животным организмом. Из головного мозга как начала движения и ощущения (исходит) нерв; из печени как начала крови и питательный силы — вена, сосуд крови; из сердца же как начала жизненной силы — артерия, сосуд пневмы. Сообщаясь же друг с другом, они пользуются взаимными услугами. Так, вена доставляет пищу нерву и артерии: артерия же сообщает вене природную теплоту и жизненный дух[670]; а нерв дает им чувство, как и всему телу. Отсюда — ни артерия не может быть без нежной крови, ни вена — без пневмы, имеющей вид пара, ни нерв — без чувства. Артерия непрерывно то расширяется, то сокращается по некоторой гармонии и разуму, получая начало движения от • сердца: но, расширяясь, она с силой втягивает от прилежащих вен нежную кровь, испарение которой становится пищей жизненного духа[671], сокращаясь же, артерия выделяет через все тело и скрытые поры находящиеся в ней дымчатые (коптеобразные) продукты — подобно тому, как сердце выталкивает наружу копоть[672] через рот и ноздри при выдыхании.

ГЛАВА XXV

О ПРОИЗВОДИТЕЛЬНОЙ, ИЛИ СПЕРМАТИЧЕСКОЙ СПОСОБНОСТИ[673]

Сила производящая[674] также принадлежит к той части (неразумной души), которая не подчиняется разуму: мы невольно, ведь, во время сновидений испускаем семя, и пожелание совокупления вложено природой (φυσική): действительно, мы невольно возбуждаемся к нему, хотя самое действие — безусловно в нашей власти и зависит от души[675]. Оно, ведь, совершается через органы, которые служат природному стремлению, а удержаться от стремления (порыва) и подавить его зависит от нас. Органами сперматической силы являются, прежде всего, вены и артерии: в них, именно, через трансформацию крови[676] зарождается первая жидкость, приближающаяся к природе семени[677], — подобно тому, как в сосцах — молоко. Пищей этих сосудов служит, ведь, этот именно сок[678], — потому что и начальное происхождение они получают из семени. Итак, вены и артерии переваривают кровь в семенную жидкость, чтобы питаться ею: то же, что остается от их пищи, становится семенем. Оно возносится, прежде всего, большой окружностью в голову; затем, из головы опять ниспадает через пару вен и пару артерий. Вот почему, если бы кто–нибудь вырезал вены, находящиеся возле ушей, и сонные артерии (καρωτίδας )[679], то лишил бы живое существо[680] производительной способности[681]. Эти же вены и артерии образуют спиралеобразную и клетчатую[682] плеву (сетку) при шулятной мошонке, где семенная жидкость впадает в каждое из двух яичек. [Каждая вена полна крови, и каждая артерия — пневмы[683]]. В этих яичках семя окончательно формируется[684] и через посредство спиралеобразного придатка[685], находящегося позади яичек, выделяется с пневмою, — почему и артерия сопровождает (семя)[686]; а что и вена здесь участвует, это бывает очевидно при неумеренном–совокуплении: когда совокупляются слишком много, так что утрачивают (издерживают) производительную силу и семенной сок, тогда — от насильственного влечения — испускают чистую кровь[687].

И женщины имеют все те же половые органы[688], что и мужчины, — только «внутри», а не «снаружи». Аристотель и Демокрит полагают, что семя женщины не имеет никакого значения для рождения детей: испускаемое женщинами, по их мнению, есть, скорее, пот от членов, чем семя[689]. Гален, опровергающий Аристотеля, говорит, что женщины тоже испускают семя и что зародыш образуется от смешения того и другого семени — почему и совокупление называется смешением (μίξις ), — но, конечно, семя[690] — не столь совершенное, как мужское, но еще незрелое и более жидкое. Будучи таковым, семя женщины служит пищей для мужского. Из него же сплачивается некоторая часть плевы (χορίον)[691], окружающей рога матки, и так называемое άλαντοειδές[692], что служит вместилищем экскрементов зародыша[693].

Самка у животных всех видов тогда допускает самца, когда может зачинать. Таким образом те (виды), которые всегда могут зачинать, всегда допускают совокупление — каковы курицы, голуби и люди. Но другие (самки) после зачатия избегают соития: женщина же всегда допускает. Курицы, благодаря тому, что каждый почти день рождают, каждый день почти допускают совокупление; женщины же, как в других отношениях обладают свободной волей, так и в отношении совокупления после зачатия. Это потому, что неразумные животные управляются не сами собой, а природой и получают [от нее[694]] определенную меру и время.

ГЛАВА XXVI

ИНОЕ ДЕЛЕНИЕ УПРАВЛЯЮЩИХ ЖИВОТНЫМ СПОСОБНОСТЕЙ

Разделяют еще и иначе присущие живому существу способности, — причем, одни из них называют психическими, другие — физическими, а иные — жизненными[695]. Психическими называют, конечно, те силы, которые исходят из свободной воли[696], а физическими и жизненными — те, которые не зависят от свободной воли[697]. Психические способности — двоякого рода: произвольное движение и внешнее чувство (ощущение)[698]. Произвольное движение, в свою очередь, имеет три вида: способность перехождения с места на место и приведения в движение всего тела, способность издавать звуки и способность дышать[699]. Ведь, в нашей власти — делать это или не делать. А физические и жизненные силы, которые не в нашей власти, но существуют[700] независимо от того, хотим мы или не хотим, суть: сила питающая, способствующая росту и сперматическая; это — физические; а жизненная есть та, которая производит движение крови (пульсовая)[701]. Об органах других сил сказано выше; теперь мы скажем о движении, происходящем по выбору[702].

ГЛАВА XXVII

О ДВИЖЕНИИ, ПРОИСХОДЯЩЕМ ПО ПОБУЖДЕНИЮ ИЛИ ПО ВЫБОРУ, КОТОРОЕ ОТНОСИТСЯ К ЖЕЛАТЕЛЬНОЙ СПОСОБНОСТИ[703]

Началом движения произвольного, или по выбору (самоопределению), являются головной мозг и спинной мозг, как часть головного мозга. Органами же (служат) происходящие из них нервы, связки (узлы) и мышцы (мускулы). Мышцы составлены из мяса, нервных волокон и сухожилий, сплетенных с нервными волокнами[704]. Отсюда — некоторые думали, что они обладают чувствительной, силой, благодаря чувству, возникающему из сплетенных с ними нервов. Итак, сухожилие (τένων) состоит из узлов (связок) и нервных нитей[705]. Отличается сухожилие от нерва тем, что всякий нерв чувствителен, кругл, более мягок (нежен) и ведет свое начало от головного мозга, тогда как сухая жила — тверже, ведет свое начало из кости, нечувствительна сама по себе и иногда широка.

Руки служат весьма пригодным органом для восприятия и для занятия искусствами. Ведь, если бы кто–нибудь отнял руки или даже только одни пальцы на руках, то сделал бы человека неспособным ко всем почти искусствам. Вследствие этого один только человек, поскольку он разумен и способен к искусствам, одарен от Творца руками. Ноги служат органом передвижения: благодаря им мы движемся в пространстве (κατά τόπον). Затем, один только человек может сидеть, не нуждаясь ни в какой подпоре; это — потому, что он только один сгибает ноги под двумя прямыми углами — по бедренному суставу и под коленку: один угол, конечно, к внутренней[706], а другой — к наружной стороне.

Итак, все, что движется посредством нервов и мускулов, зависит от души и происходит по выбору[707]: к этому относятся, как мы показали, и ощущения, и голос[708]. В этом заключается разумное распознавание (различение) психических и физических функций. Творец, по Своему высочайшему промыслу, тесно соединил с физическим психическое, и — наоборот. Так, поскольку испражнение экскрементов есть свойство выделяющей (отталкивающей) силы[709], одной из физических сил, то, чтобы мы непроизвольно не поступали неприлично, испражняясь там, где не следует, или — когда не следует, или — в чем не следует, (Творец) установил как бы некоторыми привратниками для выделения мускулы, — таким образом чисто физические функции сделал психическими. Благодаря этому, мы, ведь, можем задерживать испражнения и часто, и надолго.

Чувствовательные и нежные нервы отправляются от среднего и передних желудочков головного мозга, а более грубые и двигательные — от заднего желудочка и спинного мозга. Но более грубы — нервы, исходящие из спинного мозга, и из них еще особенно — те, которые исходят из нижних частей спинного мозга. Ведь, чем больше спинной мозг удаляется от головного, тем больше и сам он становится все грубее, и нервы, из него происходящие. Подобно тому, как внешние чувства мы получили двойными, так и ростки (ветви) нервов имеем двойные. Так, каждый позвонок спинного мозга высылает по паре нервов, из которой один нерв идет в правую часть тела, а другой — в левую. Ведь, почти все тело наше разделено надвое — на правую сторону и левую; так и ноги, и руки, и каждый из остальных членов, а равно и из органов внешних чувств.

ГЛАВА XXVIII

О ДЫХАНИИ[710]

Дыхание тоже относится к числу психических процессов[711]. Главнейшим органом дыхания служат, ведь, мускулы, расширяющие грудную клетку[712], а тяжелое и сопровождающееся стоном дыхание, бывающее при большой скорби, ясно обнаруживает душевную деятельность[713]. Затем, в нашей власти и то, чтобы, смотря по надобности, изменять дыхание. Так, когда у нас болит какой–либо из дыхательных органов или из действующих в связи с ними — как, например, диафрагма или печень, или селезенка, или желудок, тонкие кишки и ободочная кишка, — то мы дышим понемногу и учащенно: понемногу, чтобы еще сильнее не раздражить страдающий орган, а часто — для того, чтобы недостающее по силе[714] восполнить учащенностью. Ведь и в том случае, когда у нас болит нога, мы при походке понемногу вытягиваем ее, по той же самой причине, что и при дыхании. Итак, как процесс хождения, так и процесс дыхания зависит от души[715]. Но в то время, как, покоясь и не гуляя, мы можем жить очень долгое время, дыхание невозможно удержать даже на 1/10 часть часа, потому что находящаяся в нас теплота, будучи заглушена копотью, потухает, и мгновенно наступает смерть. Ведь, если кто–нибудь прикроет пламя в каком–либо сосуде, не имеющем отверстия, то оно может погаснуть, будучи подавлено дымом (копотью). В силу этой–то необходимости, даже тогда, когда мы спим, душа в этой области[716] функционирует нисколько не меньше, зная, что с прекращением (дыхания) на самое короткое время живое существо погибает. Таким образом, здесь опять с физическим сплетено психическое. Процесс (ενέργεια) дыхания происходит, ведь, через посредство артерии — органа физического и всегда движущегося, чтобы никогда не прекратилась функция его (дыхания), как и других артерий. На этом основании некоторые непонимающие считали дыхание (исключительно) физическим (процессом).

Есть три причины дыхания: потребность, сила и органы. Потребность — двоякого рода: сохранение врожденной теплоты и питание[717] психической пневмы. Сохранение природной теплоты производится путем вдыхания и выдыхания: вдыхание охлаждает и умеренно возбуждает теплоту, а выдыхание удаляет копоть (тό λι,γνυώδες) сердца[718]. Питание же психической пневмы совершается только через одно вдыхание, потому что при расширениях сердца в него привлекается некоторая доля воздуха. Сила дыхания — психическая[719]: она сама, ведь, посредством мускулов приводит в движение органы дыхания, и прежде всего — грудную клетку, вместе с которой движется легкое и шероховатые артерии, составляющие часть легкого. Хрящевая часть шероховатой артерии[720] есть орган голоса, а плевистые связки (узлы) ее — дыхания. А состоящее из этих двух есть сама артерия, орган голосовой и вместе дыхательный[721]. Легкое представляет собой сетку, сплетенную из четырех элементов: из артерий шероховатой и гладкой, из вены и пенистой плоти[722] самого легкого, каковая плоть наполняет, наподобие пакли[723], средние области (места) сетки между двумя артериями и веной, так что она является для них как бы седалищем и связью. Плоть легкого так же естественно перерабатывает[724] пневму, как печень — желудочный сок. Кроме того, как печень крайними своими лопастями охватывает желудок, нуждающийся в теплоте, так и легкое облегает середину сердца[725], нуждающегося в охлаждении посредством дыхания. К шероховатой артерии[726] непосредственно примыкает бронх, состоящий из трех больших хрящей, к бронху — глотка[727], потом — рот и нос. Через два последних органа мы втягиваем извне воздух: он проходит отсюда через решетчатую или ноздреватую кость[728], которая просверлена, чтобы качественными излишками воздуха как–нибудь не повредился головной мозг — при массивном вторжении в него пневмы[729]. И в этом случае Творец предназначил нос вместе для дыхания и для обоняния, как язык — для голоса, вкуса и еды[730].

Итак, главнейшие органы[731], имеющие значение для самого существования и для необходимых потребностей жизни, рассмотрены вместе с психическими силами. Если же что и опущено, то оно станет очевидным из уже сказанного. Подобно тому, как из всего происшедшего одно существует само по себе, другое — и само по себе, и ради (для) другого, иное же — только ради другого, а иное присоединено по связи (косвенно — κατά συμβεβηκος ), — так и в частицах животного организма найдешь ту же самую последовательность. Действительно, все вышеуказанные органы трех начал[732], управляющих животным, существуют сами по себе (для себя). Они, ведь, преимущественно и первым делом устроены, как говорится, в собственном смысле, по природе, и получают свое бытие (начало) в утробе из самого семени (σπέρματος), как и кости. Желтая желчь существует и сама по себе, и для другого. Она, ведь, и содействует пищеварению, и управляет выделением экскрементов, вследствие чего является некоторым образом как бы одним из органов питания[733] да при том еще сообщает телу и некоторую теплоту, подобно жизненной силе (ξωτική δύναμις ); благодаря всему этому, она и представляется существующей ради себя самой. Поскольку же она очищает кровь, то представляется существующей некоторым образом ради другого[734]. И селезенка тоже немало содействует пищеварению: будучи острой и терпкой по своей природе и проводя (изливая) выделение излишнего черного сока в желудок, она стягивает его, укрепляет и возбуждает к пищеварению. Кроме того, она еще очищает печень, почему и сама представляется существующей некоторым образом ради крови. Почки также являются очистилищем крови и (сверх того) причиной позыва к плотскому совокуплению: ведь вены, которые, как мы сказали, впадают в ядра, проходят через почки, и отсюда почерпают некоторую остроту (едкость), возбуждающую чувственный позыв, — подобно тому, как острота, являющаяся под кожей, производит зуд; насколько же плоть ядер нежнее кожи, настолько более они, раздражаемые остротой, производят бешеную страсть выделения семени. Итак, все эти части и им подобные существуют некоторым образом и сами для себя, и ради другого. Железки же и плоть — только ради другого. Так, железы служат опорой и основанием сосудов, чтобы они не разрушились, будучи в напряженном состоянии и возбуждаемые чрезмерными (насильственными) движениями. А плоть служит покрывалом для остальных частей, чтобы и летом охлаждала животное, испуская внутреннюю влагу[735], и зимой доставляла ему пользу густой[736] шерстью. И кожа служит покрывалом как для нежной плоти, так и для всех остальных внутренностей. По своей природе она есть плоть, затвердевшая[737] благодаря влиянию воздуха и прикасающихся к ней тел. Кости составляют опору всего тела, в особенности же — хребет, который называют «килем» (основанием)[738] животного. Ногти для всех вообще, кто их имеет, служат орудием для чесания кожи, в частности же, кроме этого, имеют другое назначение для иных (существ). Так, многим животным они даны как оборонительное средство, — как, например, тем, у которых крючковатые когти[739], — и служат как бы органом раздражительной (аффективной) силы души; для многих же они являются вместе и оборонительным оружием, и опорой поступи[740], как, например, для лошадей и для всех однокопытных[741]. Людям же ногти даны[742] не только для чесания и устранения зуда кожи, но и для восприятия тонких (мелких) предметов, Эедь, благодаря им, мы приподнимаем самые незначительные вещи; а, опираясь сзади кончиками пальцев, укрепляют точку их опоры[743]. Волосы же присоединены косвенно[744]. Они, ведь, произведены между прочим — из наиболее дымчатых паров, исходящих из тела и несколько сгущенных. Однако, и они (волосы) созданы Творцом не совсем напрасно, но, хотя произошли между прочим, Он приспособил их служить покрывалом и украшением для живых существ: покрывалом, конечно, для коз и овец, а украшением — для людей; для некоторых же животных — вместе и украшением, и покрывалом, как, например, для льва.

ГЛАВА XXIX

О ПРОИЗВОЛЬНОМ И НЕПРОИЗВОЛЬНОМ[745]

Так как мы часто упоминали о добровольном и невольном, то необходимо рассудить также относительно того и другого, чтобы мы не погрешали против точного (истинного) их смысла. Но намеревающийся говорить о непроизвольном и добровольном должен сначала[746] изложить некоторые правила и критерии[747], благодаря которым было бы известно[748], произвольно ли, или непроизвольно сделано что–либо. Поскольку же все добровольное состоит в каком–либо действии и то, что считается невольным, также состоит в действии, — что будет показано немного погодя, — между тем как некоторые и то, что действительно непроизвольно, полагают не только в страдании, но также и в действии, — то необходимо, прежде всего, определить, что такое действие. Действие есть разумная деятельность. За действиями, далее, следует похвала или порицание; и одни из них совершаются с удовольствием, другие — с огорчением (печалью); одни — вожделенны для совершающего, другие — избегаются[749]; и из вожделенных одни — всегда вожделенны, а другие — в известное время[750]; подобным образом также и из тех, которые избегаются. Затем, одни из действий вызывают сострадание и получают прощение, а другие ненавидятся и наказываются. Итак, критерием добровольного может служить то, что за ним во всяком случае следует похвала или порицание, а также то, что оно совершается с удовольствием, и то, что действия для совершающих их бывают вожделенными — или всегда, или — тогда, когда они совершаются. А критерием (признаком) невольного[751] служит то, что оно удостаивается прощения или сожаления, а также то, что оно совершается с печалью, и то, что эти действия не бывают вожделенными[752].

Выяснив это таким образом, скажем сперва о непроизвольном.

ГЛАВА XXX

О НЕПРОИЗВОЛЬНОМ

Из невольного одно бывает по причине насилия, другое — по причине неведения[753]. Производящее начало поступков непроизвольных по насилию бывает извне, потому что существует некая иная причина насилия, а не мы сами. Итак, определение непроизвольного по насилию таково: оно есть то, начало чего лежит вне, причем, — тот, кто принуждается, нисколько не содействует своим собственным стремлением (усердием). А началом называется здесь производящая причина.

Но спрашивается — можно ли назвать непроизвольным, например, выбрасывание груза, которое производят моряки, застигнутые бурей, или — когда кто–нибудь согласится сносить (терпеть) или предпринять постыдное дело ради спасения друзей или отечества? Эти поступки, однако, представляются, скорее, добровольными. Вследствие этого, именно, прибавлено к определению, что «принуждаемый нисколько не содействует своим собственным стремлением»[754]. Ведь, в этого рода случаях добровольно сами по себе (моряки) приводят в движение органические члены и таким образом бросают груз в море. Подобным же образом поступают[755] и те, которые отваживаются на что–либо постыдное или чрезвычайное — ради большего добра, — как Зенон, сам откусивший свой язык и выплюнувший его Дионисию–тирану, чтобы никоим образом не высказать ему тайн; также — и Анаксарх–философ, который решился быть истолоченным тираном Никокреонтом, чтобы не выдать друзей.

Вообще, когда кто–нибудь из–за страха больших зол выбирает меньшее зло или принимает (допускает) меньшее зло[756] в надежде на большее благо, которое не может быть иначе достигнуто, тот страдает или поступает не недобровольно, так как действует по выбору и намерению, и его действия вожделенны в тот момент, когда совершаются, хотя сами по себе и нежелательны. Они, таким образом, смешаны из непроизвольного и добровольного: они невольны — сами по себе, а добровольны — в тот момент[757], благодаря обстоятельствам. Ведь, не будь этих[758] обстоятельств, никто не стал бы так поступать. Что подобные действия добровольны, это обнаруживает сопровождающая их похвала или порицание; невольные поступки не вызывают, ведь, никакой похвалы или порицания. Хотя и не легко решить, что перед чем должно быть предпочитаемо, однако, должно в большинстве случаев постыдному предпочитать тягостное, как поступили Сусанна и Иосиф — хотя и не всегда. Так, Ориген, принесший жертву богам — для того, чтобы не подвергнуться позору со стороны эфиопов, отпал от самого главного[759]. Таким образом, распознавание (всего) подобного не так легко. А еще труднее этого — оставаться верным решениям[760]. В самом деле, не одинаково устрашает опасность ожидаемая и — уже наступившая. По крайней мере, иногда, решив (что–либо), мы, под влиянием бедствий[761], отступаем от (своего) решения, — как случилось с некоторыми мучениками[762]. Так, будучи сначала весьма мужественными, они к концу ослабевали, изнемогая под тяжестью пыток[763].

Пусть никто не думает, что страсть невоздержания или гнев относятся к невольным погрешностям — на том основании, что и они имеют вовне производящую причину[764]. Так, красота блудницы возбудила к невоздержанию того, кто увидел ее, и раздраженность[765] вызвала гнев. Но хотя (эти действия) имеют начало извне, однако они проявляются сами по себе и посредством органических членов[766] и не подходят под определение невольного, — коль скоро (люди) сами для себя служат начальной причиной [767], вследствие дурного[768] воспитания легко пленяемые страстями. Ведь, делающие это порицаются как поддающиеся добровольному злу. А что это добровольно — несомненно, потому что от действия они получают удовольствие, — тогда как невольное, как показано, тягостно. Итак, о непроизвольном по насилию сказано; остается сказать о непроизвольном по неведению.

ГЛАВА XXXI

О НЕПРОИЗВОЛЬНОМ ПО НЕВЕДЕНИЮ

Многое мы делаем по неведению, причем, после действия испытываем радость, как, например, если кто–нибудь невольно (нечаянно) убьет врага, радуется по поводу убийства. Это и подобное ему называют не добровольным, однако и не невольным. С другой стороны, мы делаем что–либо по неведению и по совершении испытываем огорчение. Это уже называют[769] невольным, так как за совершением его следует печаль (огорчение). Итак, есть два вида действий по неведению: первый — не добровольное (то ουχ εκουσιον), второй — невольное (то ακουσιον)[770]. Теперь предстоит сказать об одном только невольном. Ведь недобровольное больше подходит к добровольному, будучи смешанным: так, принципиально (по началу) — оно невольно, а, с точки зрения результата (по концу) — добровольно: невольное становится добровольным благодаря исходу (результату). Поэтому невольное определяют еще так: невольное есть то, которое помимо того, что не добровольно, еще причиняет скорбь и раскаяние[771].

Кроме того, иное дело — совершать что–либо по неведению, и иное — в неведения. Так, если причина неведения находится в нашей власти, то мы действуем в неведении, но не по неведению. Ведь, когда делает что–либо дурное пьяный и раздраженный, то он имеет причиной своих поступков, с одной стороны, опьянение, а с другой — вспыльчивость, что было (вызвано) добровольно. Ведь мог же он не напиваться! Таким образом, он сам является причиной своего собственного неведения. Итак, не говорится, что это делается по неведению, но что оно совершается в неведении, а это происходит не невольно, но добровольно. Вот почему поступающие так порицаются благородными людьми. Ведь, если бы (человек) не был пьян, не сделал бы (этого): он напился добровольно, следовательно, добровольно сделал это[772]. По неведению же мы поступаем всякий раз, когда не мы сами порождаем[773] причину незнания, но когда так случится (само собой): например, если кто–нибудь, стреляя в обычном месте, случайно попадет в проходящего мимо отца — и убьет его. Из сказанного следует, что и тот, кто не знает, что полезно, а тем более — тот, кто дурное принимает за доброе, не невольно поступает[774]: ведь такое незнание проистекает из его собственной негодности (неспособности); по крайне мере, и он порицается, — а порицание относится только к добровольному[775].

Итак, невольное неведение не может относиться к всеобщим и родовым обстоятельствам[776] или к тем, которые происходят по выбору, но лишь — к единичным. Ведь, единичного (частного) мы не знаем невольно, а общего — произвольно. Определив это таким образом, следует далее сказать, что такое единичное (частное). Оно есть то, что называется у риторов обстоятельственными частицами: кто, кого, что, чем, где, когда, как, почему[777], — как например: личность, дело, орудие, место, время, образ, причина. Личность — тот, кто действует, или — тот, на ком сосредоточено действие, — как если бы, например, сын в неведении убил отца; дело — то самое, что сделано, — если, например, желая дать пощечину, ослепил; орудие, — если бросил камень, думая, что это пемза; место, — если огибая тесный проход (переулок), нечаянно толкнул встретившегося; время, — если ночью (в темноте) убил друга, приняв его за врага; образ, — если ударив слегка, с небольшой силой, убил: ведь он не знал, что тихий удар причинит смерть[778]; причина, — если один дал лекарство — с целью излечения, а другой, приняв, умер, вследствие того, что лекарство оказалось ядом. Но всего этого вообще даже и какой–нибудь безумец не мог бы не знать. А кто не знал многого из этого или самого главного[779], тот сделал по неведению[780]. Самое же главное в этих случаях есть то, ради: чего и что именно делается, то есть — причина и дело (поступок).

ГЛАВА XXXII

О ДОБРОВОЛЬНОМ

В то время, как невольное — двояко: одно — по причине неведения, другое — по причине насилия, — добровольное — противоположно тому и другому. Ведь, оно происходит ни по причине насилия, ни по причине неведения[781]. Конечно, не по насилию бывает то, начало чего — в самих (действующих лицах), ни по неведению, раз не остается неизвестной ни одна из частностей, посредством которых (совершается) и в которых (состоит) действие. Итак, соединяя то и другое, мы определяем произвольное как то, чего начало[782] находится в самом (действующем), знающем все частности[783], в которых состоит действие[784].

Но спрашивается: добровольно ли то, что происходит по природе, как, например, пищеварение и возрастание? Это представляется ни добровольным, ни невольным. Ведь, добровольное и непроизвольное относятся к тому, что в нашей власти (от нас зависит), тогда как пищеварение и возрастание — не в нашей власти. Отсюда, если даже известны нам все частности[785], то вследствие того, что они[786] не в нашей власти, они ни добровольны, ни невольны[787]. Действия же, происходящие под влиянием гнева и вожделения, как показано, добровольны. Действительно, если эти действия правильны, они одобряются, а если погрешительны[788], порицаются или ненавидятся; притом, за ними следует удовольствие или печаль, и начало их[789] — в самих (людях): от них, ведь, зависело не поддаваться легко страстям. Затем, подобные действия исправляются путем привычки. Кроме того, если они непроизвольны, то ни одно из неразумных животных, ни дети, не делают ничего добровольно[790]: но на самом деле это не так. Мы видим, ведь, что они добровольно приступают к пище, а не по принуждению, потому что они стремятся (к ней) сами по себе, и не в неведении[791], потому что пища известна им[792]. По крайней мере, при виде пищи они испытывают удовольствие и стремятся (к ней) как к чему–то известному[793] и если не достигают (не получают) — огорчаются. А признаком добровольного достигнутого служит удовольствие, недостигнутого же — огорчение (печаль), из чего ясно, что у них есть добровольное вожделение и гнев[794]: ведь, среди (во время) удовольствия бывает и гнев[795]. Кроме того, кто не согласен, что действия по гневу и вожделению[796] добровольны, тот уничтожает нравственные добродетели. Ведь, эти последние состоят в умерении страстей[797]. Если же страсти непроизвольны, то непроизвольны и добродетельные действия[798], — потому что и они происходят сообразно страсти. Но никто не назовет непроизвольным действие по разуму и выбору, по собственному стремлению и побуждению, при знании всех частностей[799]. Между тем, было показано, что и начало (таких действий) — в самих (делающих); следовательно, они добровольны.

Так как мы многократно упоминали о выборе и о том, что в нашей власти[800], то необходимо поговорить и относительно выбора.

ГЛАВА XXXIII

О ВЫБОРЕ[801]

Итак, что такое выбор? Может быть, то же, что произвольное, так как все, происходящее по выбору, произвольно? Однако — не наоборот, что было бы, если бы произвольное и выбор были тождественны. Между тем, мы находим, что произвольное гораздо шире. Действительно, всякий выбор произволен, но не все произвольное (бывает) по выбору. Так, и дети, и бессловесные животные действуют произвольно, но, конечно, не по выбору; и то, что мы совершаем под влиянием раздражения, не обдумав заранее[802], делаем произвольно, однако, конечно, не по выбору. Даже когда к нам внезапно пришел друг, мы радуемся добровольно, но, конечно, не по свободному выбору. И тот, кто неожиданно нашел сокровище, добровольно натолкнулся на находку, но не по выбору[803]. Из всего этого следует, что добровольное и выбор — не одно и то же[804].

Но может быть выбор есть желание? Нет, не то. Желание (όρεξις), ведь, разделяется на три (вида): на вожделение, гнев и хотение (βούλησις )[805]. Но что выбор не есть ни гнев, ни вожделение, очевидно из того, что люди не имеют ничего общего с неразумными животными по выбору, а только — по вожделению и раздражительности (гневу)[806]. Если же по этим свойствам[807] мы сходимся с животными, а по выбору — отличаемся (от них), то очевидно, что иное нечто есть выбор, а иное — гнев и вожделение. Обнаруживает это и невоздержанный (человек), одолеваемый чувственным пожеланием и поступающий согласно с ним, конечно, уже — не по выбору: ведь в нем (у него) выбор противоборствует вожделению; а если бы они были тождественны, то не враждовали бы между собой[808]. С другой стороны, воздержанный, действующий по выбору, не поступает по вожделению[809]. А что выбор не есть и хотение, очевидно из следующего. Не ко всему, к чему приложимо понятие выбора, приложимо и понятие хотения. Так, мы говорим, что хотим быть здоровыми, но никто не сказал бы, что он выбирает быть здоровым[810]. Можно хотеть быть богатым, но выбрать быть богатым нельзя[811]. Кроме того, хотение может относиться даже к невозможному, выбор же — только к тому, что в нашей власти. Ведь, мы говорим так: хочу быть (сделаться) бессмертным, но не говорим: выбираю быть бессмертным. Хотение относится только к цели, выбор же — к тому, что ведет к цели[812], по той же аналогии, какую имеет то, что подлежит хотению, к тому, что подлежит обсуждению (совещанию): хотению, ведь, подлежит цель, а обсуждению — то, что ведет (относится) к цели. Затем, мы выбираем только то, достигнуть чего считаем возможным сами собой, тогда как хотим и того, что не может произойти через нас самих, как, например, победить какого–нибудь вождя[813].

Итак, достаточно выяснено, что выбор не есть ни гнев, ни вожделение, ни хотение. А что он не есть и мнение (δόξα), становится очевидным как из тех же самых доказательств, так и из других. Мнение, ведь, относится не только к тому, что в нашей власти[814], но и к вечному[815]. Затем, мнение мы называем истинным и ложным, выбор же не называем истинным и ложным. Далее, мнение относится к общему[816], а выбор — к единичному (частному): ведь, выбор бывает относительно того, что следует делать (των πρακτών)[817], а это последнее — единично[818].

Однако, выбор не есть и обсуждение, или совещание. Обсуждение, ведь, есть исследование (взвешивание) относительно того, что следует делать тому, кто обсуждает[819]; выбранное же есть то, что предпочтено через обсуждение[820]. Таким образом, очевидно, что обсуждение касается того, что еще исследуется[821], а выбор — того, что уже предпочтено (предрешено).

Итак, о том, что не есть выбор, сказано; скажем теперь о том, что он такое. Он есть нечто смешанное из обсуждения, решения и желания, и именно — ни желание само по себе, ни решение, ни одно только обсуждение, но нечто составленное (сложное) из всего этого. Подобно тому, как о животном мы говорим, что оно состоит из души и тела и что, однако, животное не есть тело само по себе, ни одна только душа, но то и другое вместе, точно также (следует сказать) и о выборе. Что он есть некоторое совещание и обсуждение вместе с решением, хотя сам и не есть совещание (обсуждение)[822], это очевидно и из словопроизводства. Выбор, ведь, есть предпочтение одного перед Другим[823]; но никто не предпочтет чего–либо, не обдумав, и не изберет, не рассудив. А так как не все, представляющееся нам хорошим, мы бываем расположены осуществлять на деле, то тогда только предпочтенное нами через обсуждение (совещание) становится выбором или избранным, когда присоединится желание. Итак, выбор необходимо бывает относительно того же, относительно чего и совещание. А из этого выходит, что выбор есть соединенное с обсуждением желание того, что в нашей власти[824], или — соединенное с желанием обсуждение того, что в нашей власти[825]. Ведь выбирая — мы стремимся к тому, что предпочтено через совещание (обсуждение)[826]. А так как выбор, как мы сказали, бывает относительно того же, относительно чего и совещание, то разъясним — относительно чего бывает совещание и чего касается обсуждение.

ГЛАВА XXXIV

ЧЕГО КАСАЕТСЯ ОБСУЖДЕНИЕ[827]

Прежде, чем говорить о том, чего касается обсуждение, правильнее будет определить — чем отличается обсуждение (совещание) от исследования. Ведь, обсуждение и исследование — не одно и то же, но весьма[828] отличны одно от другого, хотя, конечно, обсуждающий совещается (обсуждает), исследуя что–либо. Так, мы исследуем, больше ли Солнце Земли; но никто не говорит: я обсуждаю, больше ли Солнце Земли. Действительно, исследование есть род обсуждения, а потому понимается гораздо шире: ведь, всякое обсуждение есть некоторое исследование (изыскание), но не всякое исследование есть обсуждение[829]. Это уже показано[830]. И слово соображать (рассматривать, то σκέπτεσθαι.) мы употребляем иногда в смысле «обсуждать», как, например, соображаю (рассматриваю), следует ли плыть, а иногда — в смысле «размышлять», как, например, рассматриваю науки (знания), а не обсуждаю науки. Не ясно разграничивая (подобные) выражения, мы часто сбиваемся с толку, считая тождественным не тождественное. Итак, после того, как различие этого[831] стало очевидным, остается сказать — чего касается обсуждение (относительно чего мы совещаемся).

Мы совещаемся[832] относительно того, что в нашей власти и через нас может произойти[833] и что имеет неизвестный исход (результаты), то есть, может произойти и так, и иначе. Относительно того (совещаемся), что в нашей власти, сказано, конечно, потому, что мы совещаемся только относительно того, что следует делать[834]; а это — в нашей власти. Ведь, не совещаемся мы относительно[835] так называемой созерцательной философии, ни относительно Бога, ни относительно того, что происходит по необходимости, т. е., всегда одним и тем же образом[836], — как например, о годичном круге, — ни о том, что не всегда, существует, но всегда происходит одинаково, — как например, о заходе и восходе Солнца, — ни о том, что происходит по природе, хотя не всегда одинаково, однако в большинстве случаев, — как, например, о седине шестидесятилетнего старца, или о пробивающейся[837] бороде двадцатилетнего юноши[838], — ни о том также, что происходит по природе, но до бесконечности разнообразно[839], — как например, о дожде или засухе, или граде, — ни о том, наконец, о чем говорят, что оно зависит от случая и что принадлежит к наименее возможному[840]. Вот почему сказано, что мы совещаемся о том, что в нашей власти.

Еще сказано: (мы совещаемся о том) что благодаря нам[841] (происходит), потому что не обо всех людях и не о всякой вещи мы совещаемся, но лишь о том, что в нашей власти и благодаря нам[842] происходит. Ведь, мы не обсуждаем того, каким образом неприятели или отдаленные от нас народы могут хорошо управлять государством, — хотя у них это и подлежит обсуждению.

Однако, и из того, что совершается благодаря нам[843] и находится в нашей власти, не обо всем мы совещаемся, но необходимо еще прибавить: о том, что имеет неизвестный исход. Ведь, раз что–нибудь[844] очевидно и несомненно, то мы уже не совещаемся. Не подлежат также обсуждению (совещанию) дела или действия, установленные наукой или искусством: ведь, основания их точно определены, за исключением немногих искусств, так называемых — «стохастических»[845], каковы, например, медицина, гимнастика и управление кораблем[846]. Но ведь, не о них только мы совещаемся, а (вообще) о том, что в нашей власти ж благодаря нам происходит, что имеет неизвестный исход и может произойти и так, и иначе.

Показано также, что обсуждение (совещание) бывает не о самой цели, а о том, что ведет к цели[847]. Действительно, мы совещаемся не о том, чтобы быть богатыми, но — о том, каким образом и посредством чего мы можем обогатиться. Коротко говоря, мы обсуждаем исключительно только то, что одинаково возможно (случается) в ту и в другую сторону[848]. Чтобы наша речь не потеряла чего–нибудь в отношении ясности, следует поговорить еще и об этом.

Силой называется то, посредством чего мы можем что–либо делать[849]. Ведь, ко всему, что мы делаем, мы имеем (особую) способность (силу); к чему нет способности (силы), того и не делаем. Таким образом, действие соединено с силой, сила — с субстанцией: ведь и действие — от силы, и сила — от субстанции и в субстанции. Итак, тесно соединено одно с другим, как мы сказали, следующее: имеющее силу (δυνάμενον), сила (δύναμις) и могущее произойти (возможное — δυνατόν). Имеющее силу, т. е., субстанция, сила — то, от чего получаем возможность, а возможное — то, что назначено произойти от силы. Из возможного же — одно необходимо, другое — случайно. Необходимое, конечно, то, что не может быть ничем отклонено (препятствуемо), или — то, противоположное чему невозможно; а случайное — то, что может быть задержано (отклонено), или — то, противоположное чему также возможно. Так, например: необходимо, чтобы живой человек дышал; противоположное этому невозможно, — чтобы живой не дышал; а случайно — то, что сегодня может быть дождь; но возможно и противоположное этому, — что дождя сегодня не будет. Затем, из случайного (возможного) одно бывает в большинстве случаев, другое — редко[850], иное — равномерно в ту и другую сторону: в большинстве случаев, например, что шестидесятилетний (человек) седеет, редко, чтобы какой–нибудь шестидесятилетний не поседел; — равномерно в ту и другую сторону, как гулять и не гулять или — вообще — делать что–либо и не делать[851].

Итак, мы совещаемся только о том, что возможно (случается) одинаково в ту и другую сторону. А одинаково возможное (случающееся) в ту и другую сторону есть то, что и само (по себе) возможно для нас[852] и противоположное ему[853]. Действительно, если бы для нас не было возможно то и другое, как одно, так и противоположное ему, то мы и не совещались бы. Ведь, никто не совещается о том, что общеизвестно, или о том, что невозможно. А если бы для нас было возможно только одно (что–либо) из (двух) противоположностей, то оно, конечно, было бы общеизвестным и совершенно несомненным, — а противоположное ему было бы невозможно[854].

ГЛАВА XXXV

О РОКЕ (СУДЬБЕ)[855]

Те, которые считают причиной всего происходящего круговращение звезд, не только противоречат общим понятиям, но представляют бесполезным и все государственное устройство. В самом деле, бессмысленны законы, излишни судилища, наказывающие совершенно неповинных, несообразны порицание и похвала, бесполезны и молитвы, — если все управляется[856] роком. Исключается также Промысел вместе с религией, помимо того уже, что и человек оказывается только орудием происходящего вверху (лат. — небесного) круговращения, которым возбуждаются к деятельности не только члены тела, но и душевные помыслы. Вообще, рассуждающие таким образом наряду с свободной волей[857] выставляют также и природу случайного и, таким образом, делают не что иное, как ниспровергают Вселенную, Несправедливы, затем, и сами звезды, одних делающие прелюбодеями, других — убийцами, — и, прежде всего, — Творец их, Бог, снимает с них вину если (раз) Он сотворил их такими, что они по необходимости все больше и больше[858] причиняют нам зла, — так что безрассудность их не только сказывается в государственном устройстве, но являет Бога виновником гораздо больших зол, — да к тому же и нет возможности оправдать их предположение. Впрочем, нет нужды даже выслушивать это, раз оно заключает в себя очевидное богохульство и несообразность. А говорящие, что существует и то, что в нашей власти, и то, что по причине[859] рока[860], [ведь всему происходящему сообщено нечто фатальное, — как например: воде — охлаждаться, каждому растению — приносить известный плод, камню — устремляться вниз, огню — вверх, — так же точно и животному — соглашаться и стремиться[861]: и когда этому стремлению (желанию) ничто не противодействует из внешних вещей (обстоятельств) или по причине рока, тогда совершенно в нашей власти перейти (к действию) и мы во всяком случае переходим[862]], — так говорящие это, — каковы — из стоиков: Хризипп и Филопатор, и многие другие, даже знаменитые, — собственно утверждают[863], что все происходит по причине рока. Ведь, если даже желания (стремления), по их мнению, даются нам роком — причем, они иногда препятствуются (задерживаются) роком, а иногда — нет, — то очевидно, что все происходит силой рока, — даже то, что представляется находящимся в нашей власти; и мы снова воспользуемся теми же самыми соображениями против них, чтобы показать нелепость[864] этого мнения.

В самом деле, если с установлением одних и тех же причин, как говорят они сами, совершенно необходимо, чтобы и происходило одно и то же, и невозможно, чтобы иногда было так, иногда иначе, вследствие того, — что от вечности так распределено это[865], — то необходимо, чтобы и желание (стремление) животного во всех отношениях и всецело, при существовании (сцеплении) одних и тех же причин, происходило так же[866]. А если и желание (стремление) вытекает из необходимости[867], то что остается в нашей власти?[868]… Ведь то, что в нашей власти, должно быть свободным. А оно было бы свободным в том случае, если бы в обстановке одних и тех же причин[869] от нас зависело — иногда желать, а иногда не желать; если же и желание следует необходимости, то, очевидно, силой рока будет происходить и то, что относится к желанию, — хотя и от нас это происходит, сообразно нашей природе, стремлению и решению. А если бы было возможно, чтобы желание и не проявлялось[870] так[871], то оказалось бы ложным положение, гласящее, что когда установлены одинаковые причины, необходимо, чтобы следовало одно и то же. Это же может быть открыто и в бессловесных (существах), и в бездушных (вещах). Ведь, если они (фаталисты) полагают желание в нашей власти — на том основании, что мы имеем его от природы, — то что мешает сказать, что и во власти огня находится — жечь, так как огонь жжет по природе?… Это, кажется, как–то и высказывает Филопатор в сочинении «О роке». Итак, производимое через нас роком не находится в нашей власти. Ведь, в таком же точно смысле будет находиться нечто и во власти лиры, и флейты, и других инструментов, и всего, лишенного разума и души, когда кто–либо действует посредством их; а это — абсурд.

ГЛАВА XXXVI

О РОКЕ, ДЕЙСТВУЮЩЕМ ПОСРЕДСТВОМ ЗВЕЗД[872]

Против египетских мудрецов, утверждающих, что фатум осуществляет себя через посредство звезд и что он изменяется мольбами и умилостивлениями [ведь есть даже особые культы этих самых звезд, смягчающие их и некоторые другие высшие силы, могущие дать им другое направление, — вследствие чего придуманы[873] молитвы и культы богов и умилостивления[874]], — скажем, что они простирают фатум на случайное (возможное), а не на необходимое; но случайное (возможное) — беспредельно, а беспредельное — непознаваемо. Таким образом, вследствие этого подрывается (уничтожается) всякое предсказание, особенно же — прорицание так называемых генеолиалогов[875], которое они сами[876] предпочитают перед остальными, как нечто особенно важное и истинное. Если же они говорят, что сочетания (движения) фигур (созвездий) очевидны и известны специалистам[877], а когда фигура выйдет не по своей собственной линии[878], то значит, Бог воспрепятствовал, — то мы скажем, что и это абсурд. Во–первых, потому, что они полагают в нашей власти одну только молитву и культ богов и ничего другого; затем, мы будем спорить с ними о том, каким образом — в то время, как все остальные человеческие действия, и даже выбор, зависит от такого или иного взаимоотношения[879] звезд — только одна молитва находится в нашей власти? В самом деле, непонятно, по какой причине это так обстоит и какая необходимость (этому). Далее, если есть некоторое искусство и средство (способ) этих умилостивлений, преодолевающее силу рока, то для всех ли людей достижимо это средство, или только для некоторых, а для других — нет? Если для всех, то ничто не мешает на этом основании совершенно ниспровергнуть фатум, раз все изучат искусство, препятствующее его действиям; а если оно достижимо только для некоторых, а для других — нет, то для кого же именно, и — кто распределяет это? Ведь, если сам фатум одних делает почитателями Божества, а других не делает, то опять все окажется во власти рока. Притом, молитва и культ[880], что исключительно — в нашей власти, не только не ниже рока, как сейчас показано, но даже выше его. Если же не фатум, а что–либо иное служит причиной этого, то само оно явится роком еще в большей степени. Ведь, вся сила рока определяется тем, возможно ли, или невозможно[881] посредством молитвы направлять жизнь: для кого возможно, для тех нет рока, а для кого невозможно, для тех — все во власти рока. И окажется, что для одних людей — все фатально, а для других — ничего нет фатального. Очевидно также, что тот, кто распределяет это, сам есть настоящий[882] Fatum, и таким образом снова все окажется во власти рока; да к тому же и несправедлив распределяющий так: он есть или какой–то демон, или какой–нибудь другой Fatum. Ведь, он не по достоинству сообщает (раздает) людям средства (путь) для почитания богов: в самом деле, почему этот более достоин, чем тот, когда все суть орудия рока и никто ничего не делает по собственному решению[883], а тем более — по выбору? Ведь, при таких обстоятельствах[884] никто не может быть ни праведным, ни неправедным, а, следовательно — ни достойным, ни недостойным благоволения. А кто равным назначает (уделяет) неравное, тот несправедлив[885].

ГЛАВА XXXVII

О ТЕХ, КОТОРЫЕ ГОВОРЯТ, ЧТО ИЗБРАНИЕ[886] ТОГО, ЧТО СЛЕДУЕТ ДЕЛАТЬ, НАХОДИТСЯ В НАШЕЙ ВЛАСТИ, А ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ (ИСХОД) ИЗБРАННОГО — ВО ВЛАСТИ РОКА

Те, которые говорят, что выбор действий[887] находится в нашей власти, а исход (успех) избранного — во власти рока [а таковы — мудрейшие из греков[888]], с одной стороны, отчасти правы, с другой стороны — ошибаются. Так, поскольку они полагают в нашей власти выбор действий, но не всецело и исход их, рассуждают правильно, а поскольку приписывают этот исход року, неправильно. В самом деле, они изобличаются, прежде всего, в том, что делают фатум несовершенным, если одно он может, другое — нет; затем, они ставят его в зависимость от нашей воли[889]: ведь они говорят, что дела рока следуют за ней (волей), и таким образом фатум оказывается, скорее, движимым нами, чем движущим нас, — и человек является господином рока[890], раз он образует (определяет) его своим выбором. Поэтому, должно (лучше[891]) полагать причину исхода (успеха) дел в Провидении. Ведь, это скорее — дело Провидения, чем рока. Действительно, Провидению свойственно сообщать (уделять) каждому по мере его надобности (пользы). И вследствие этого результат (успех) избранных (нами) действий, сообразно с (нашей) пользой, иногда наступает, иногда — нет[892]. Если же фатум, который есть своего рода непрерывный ряд причин, — так именно определяют его стоики, — т. е., неизменный порядок и связь[893], приносит результаты, не соответствующие пользе (каждого[894], но — по собственному движению и необходимости, то что они могут сказать о совершенно безумных и глупых, и потому — неспособных к выбору? В силу ли рока им присуще быть такими, или нет? Если не по воле рока, то, значит, они избежали рока, а если в силу рока, то с необходимостью, следует, что и выбор не в нашей власти. Ведь, если то, что лишено способности выбора, подлежит року, то, необходимо, также и то, что имеет способность выбора[895]; и таким образом — возвращаются к тенденции первых фаталистов[896], утверждающих, что все происходит в силу рока. Излишня и борьба между рассудком и вожделением (которая бывает) у воздержанного и неумеренного. Ведь, если определено необходимостью это делать, а того не делать, то какая нужда в проявляющейся при этом[897] стойкости или борьбе? Но если[898] вместе с этим определено роком не только действовать, но даже — так именно действовать[899], то что иное утверждает говорящий это, как не то, что и выбор фатален? Ведь, именно выбор сражается с вожделением и в воздержанных[900] побеждает, а в неумеренных[901] побеждается. Таким образом, разрушается первоначальное их положение[902], так как выбор уже не в нашей власти.

ГЛАВА XXXVIII

О ТОМ, КАК ПЛАТОН ПОНИМАЕТ FATUM[903]

Платон понимает фатум двояко: с одной стороны — по существу, а с другой — по деятельности (проявлению). По существу — это мировая душа, по деятельности (по проявлению) — непреходящий, в основании неизбежный, божественный закон. Платон называет его законом Адрастеи[904].Этот закон дан первым и высочайшим Богом мировой душе — для устройства всего и управления всем, что происходит[905]. Этот фатум в его проявлении (деятельности) он называет также Провидением, потому что (по его мнению[906]) фатум обнимается Провидением: ведь, все, происходящее по фатуму, происходит и по Провидению, — однако, не все, бывающее по Провидению, бывает также и по фатуму. Самый же божественный закон, который Платон считает вместе Провидением и роком, все обнимает (содержит) в себе, одно — по намерению (καθ ' ύποθεσιν, secundum propositum), другое — из намерения (έξ υποθέσεως, a proposito)[907]. Так, предшествующие причины, как некоторые начала, он обнимает и по намерению (καθ' ΰποθεσιν), — каковы находящиеся в нашей власти убеждения, решения, стремления; то же, что следует за ними по необходимости, (уже) — из намерения (εξ υποθέσεως, т. е., обнимает)[908]. Равным образом, выбор того, что следует делать, находящийся в нашей власти, бывает καθ' ΰποθεσιν (по намерению), — но раз положено то, что в нашей власти, то из этого самого, как εξ υποθέσεως (из намерения), следует область фатума; как например: в нашей власти положено — плыть, — это есть καθ ' υπόθεσα·; когда же мы предположили (решили) плыть, то дальше следует то, что из этого намерения (της υποθέσεως) происходит, — потерпеть кораблекрушение или нет[909]. Таким образом, εξ υποθέσεως Платон называет то, что сопутствует и следует за находящимися в нашей власти намерениями, т. е., принципами (началами) и действиями; так что — то, что предшествует и находится в нашей власти, есть (бывает) καθ' ύποθεσιν, а то, что следует — εξ υποθέσεως, и не находится в нашей власти, но происходит по необходимости. Ведь то, что происходит силой фатума, не от вечности определено, но — случайно, так как ему всякий раз предшествует то, что в нашей власти. Этому соответствуют и выражения (Платона): вина — того, кто выбирает; Бог — вне вины, а также: добродетель непринужденна; существуют предсказания[910].

Вообще, вся речь у Платона клонится к тому [чтобы показать[911]], что выбор и некоторые действия по выбору находятся в нашей власти, а то, что следует за ними, и самые результаты — необходимо во власти рока. А это, как показано выше, неправильно. Конечно, поскольку он (Платон) называет фатум Божественным установлением и хотением (волей) и поскольку подчиняет фатум промыслу, он малым чем разногласит с Божественным Писанием, по которому[912] один только Промысел управляет всем. Но он весьма значительно расходится (с Святым Писанием), говоря[913], что результаты того, что в нашей власти, следуют (вытекают) из необходимости. Ведь, мы утверждаем, что действия Промысла совершаются не по необходимости, но — по допущению[914]. В самом деле, если — по необходимости, то, прежде всего, значительная часть молитв уничтожается, так как в этом случае будут уместны молитвы относительно одних только начал действий — для того, чтобы избрать лучшее; после же выбора, в остальном, молитвы — тщетны, раз то, что дальше следует, всецело проистекает из необходимости. Но мы утверждаем, что и в этих случаях молитва имеет великую силу, так как во власти Провидения — то, чтобы пловец потерпел кораблекрушение или нет, — хотя, конечно, не в силу необходимости бывает одно из этих двух, но — по допущению (как случится). Бог, ведь, не подчинен необходимости, и невозможно сказать, что Его воля служит необходимости, так как Он есть Творец и необходимости. Так, Он установил необходимость звездам (светилам), чтобы они всегда двигались одним и тем же образом, положил границы морю и — вообще — всем вещам[915] положил необходимый предел, который если хотят назвать роком в том смысле, что всюду и всецело в силу необходимости бывает так, что все, по преемству (последовательно) возникающее, разрушается[916], то мы ничего не скажем, так как относительно слов (названий) спорить с ними не будем. Сам же Бог не только стоит вне всякой необходимости, но даже есть ее Владыка и Создатель. Будучи всемогущим и натурой самобытной (εξουσιαστική), Он ничего не делает ни в силу природной необходимости, ни в силу санкции закона, но для Него — все случайно[917], даже необходимое. А чтобы подтвердить (доказать) это, Он остановил некогда течение солнца и луны, движущихся с необходимостью и всегда находящихся в одинаковом состоянии, чтобы показать, что для Него ничто не совершается по необходимости, но все — допускается[918] в силу свободной власти. Он устроил такой день однажды, как и Писание отметило[919], чтобы только обнаружить [Свое могущество[920]] и не нарушить изначала установленного Им закона необходимого течения светил. Так и некоторых из людей Он сохранил в живых, именно — Илию и Еноха[921], смертных и подверженных тлению, — чтобы через все это мы уразумели Его могущество и чуждую принудительной необходимости волю.

Стоики говорят, что по восстановлении планет[922] в тот же знак по долготе и широте, в котором каждая из них была вначале, как только произошел мир, они в определенные периоды (обороты) времени произведут сожжение и разрушение всего существующего и опять сначала[923] восстановят мир в то же самое состояние[924]; и поскольку звезды (светила) снова будут двигаться подобным образом, то неизменно произойдет (совершится) все, что было в предшествующий период. Так, снова явятся Сократ и Платон и каждый человек — с теми же друзьями и гражданами, — будут те же впечатление, те же встречи, те же занятия, и всякий город, и деревня, и поле подобным образом будут восстановлены. А происходит такое восстановление Вселенной не один раз, но часто, — даже более: беспредельно и бесконечно восстанавливается одно и то же. Боги же, не будучи подвержены этому разрушению, следя за одним периодом, знают по нему все, имеющее произойти в последующие обороты времени: ведь, ничего нового не бывает[925] — по сравнению с прежде бывшим, — но все (происходит) совершенно одинаково и неизменно, даже до мелочей. Некоторые говорят, что на основании этого восстановления христиане представляют воскресение [тел от смерти к жизни[926]]; но они сильно ошибаются, — потому что, по словам Христа, однажды только произойдет такое воскресение, а не периодически.

ГЛАВА XXXIX

О САМООПРЕДЕЛЕНИИ, Т.Е. О ТОМ, ЧТО НАХОДИТСЯ В НАШЕЙ ВЛАСТИ[927]

Рассуждение о самоопределении (свободе воли), то есть о том, что находится в нашей власти, заключает в себе, во–первых, вопрос[928] о том, есть ли что–нибудь в нашей власти, потому что многие отрицают это[929]; во–вторых, что именно находится в нашей власти и по отношению к чему (над чем) мы имеем свободную власть (έξουσίαν); в–третьих, оно исследует причину[930], по которой сотворивший нас Бог создал нас свободными[931]. Итак, начав с первого вопроса, прежде всего скажем, что есть нечто в нашей власти, доказывая (это) из того, что и теми признается[932].

Причина всего происходящего есть, говорят, или Бог, или необходимость, или фатум, или природа, или счастье, или случай[933]. Но Божие дело — бытие (вещей) и промышление; необходимости же — движение того, что существует всегда одним и тем же образом; а фатума — то, чтобы происходящее через него совершалось по необходимости [ведь, и сам он есть необходимость[934]]; дело же природы — рождение, возрастание, уничтожение, растения и живые существа; а счастья — то, что — редко и неожиданно. Ведь, счастье определяют как совпадение и стечение двух причин, которые, имея начало от свободного выбора, производят нечто иное в сравнении с тем, что предназначено природой[935], — как например, если копающий ров нашел сокровище: ведь, ни тот, кто положил (сокровище[936], не положил так (с той целью), чтобы тот его нашел[937], ни тот, кто нашел, не копал так (с тем), чтобы найти сокровище; но один (положил) для того, чтобы, как только он пожелает, взять для себя, другой (копал), чтобы вырыть ров; между тем, случилось нечто другое по сравнению с тем, что оба они предполагали[938]. Дело же случая — то, что приключается с неодушевленными вещами или неразумными животными, без участия природы и искусства. Итак, чему из этого мы подчиним то, что происходит через людей, если действительно человек не есть причина и начало действий? В самом деле, нельзя приписывать постыдных иногда и несправедливых действий ни Богу, ни необходимости, потому что они не принадлежат к числу того, что всегда бывает одним и тем же образом, — ни фатуму, потому что свойственное року принадлежит не к случайному, а к необходимому[939], — ни природе, потому что дела природы — живые существа и растения, — ни счастью, так как человеческие действия не редки и не неожиданны, — ни случаю, потому что случайные приключения[940] бывают с бездушными предметами или бессловесными животными. Следовательно, остается (признать), что сам человек, действующий и поступающий, есть начало своих собственных действий и имеет способность самоопределения.

Кроме того, если человек не может быть началом[941] никакого действия, то напрасно он имеет способность совещания (обсуждения). Ведь, для чего он будет пользоваться совещанием, не будучи господином (инициатором) никакого дела? Но объявлять, что прекраснейшее и драгоценнейшее в человеке излишне (для него), было бы крайне бессмысленно. Поэтому, если он (человек) совещается, то совещается ради действия, потому что всякое совещание бывает ради (касательно) действия и по причине действия[942].

Сверх того, чего энергии (силы[943]) находятся в нашей власти, того же и действия, соответствующие этим энергиям (силам), в нашей власти: в нашей власти находятся энергии, соответствующие добродетелям, — следовательно, в нашей власти и добродетели[944]. А что в нашей власти энергии, соответствующие добродетели, обнаруживает и то, что прекрасно сказано Аристотелем о нравственных добродетелях: что, делая, изучаем, — то, изучив, делаем[945]. В самом деле, научившись умерять удовольствия[946], мы становимся благоразумными (лат. умеренными); а сделавшись благоразумными, умеряем удовольствия. Можно еще и так сказать. Все согласны в том, что заниматься и упражняться находится в нашей власти; а в упражнениях заключается суть (корень, начало) привычек[947], потому что привычка есть вновь приобретенная природа[948]; если же упражнение есть начало (корень) привычки, а упражнение — в нашей власти, то, следовательно, и привычка — в нашей власти. А если привычки в нашей власти, то и действия, соответствующие этим привычкам, — в нашей власти[949], потому что действия соответствуют привычкам. Итак, в ком есть навык справедливости, тот и будет действовать справедливо, в ком — навык несправедливости, тот (поступает) несправедливо; следовательно, от нас зависит[950] быть справедливыми или несправедливыми.

Наконец, что есть нечто в нашей власти, об этом свидетельствуют побуждения и увещания. Ведь никто не увещевает людей к тому, чтобы не голодать или не жаждать, или летать, потому что это не в нашей власти. Очевидно, таким образом, что то, к чему относятся увещания, находится в нашей власти[951]. Кроме того, если ничего нет в нашей власти, то излишни законы; между тем, всякий народ естественно пользуется некоторыми законами, сознавая, что он имеет свободную силу исполнять узаконенное, а большинство народов считают законодателями богов, как, например, критяне — Зевса, лакедемоняне — Аполлона. Следовательно, всем людям естественно присуще знание того, что в нашей власти. Что сказано об увещаниях и побуждениях[952], то же самое должно сказать и относительно порицаний и похвал и всего остального, разрушающего то положение, что все происходит в силу рока[953].

ГЛАВА XL

О ТОМ, ЧТО ИМЕННО НАХОДИТСЯ В НАШЕЙ ВЛАСТИ[954]

Достаточно уже показано, что есть нечто в нашей власти и что мы являемся господами некоторых действий. Остается сказать — что именно находится в нашей власти. И вот, мы утверждаем вообще, что все то, что добровольно совершается через нас, находится в нашей власти. Ведь, если бы действие не находилось в нашей власти, то не говорилось бы, что оно совершается добровольно. И вообще, в нашей власти находится то, за чем следует порицание или похвала и из–за чего бывают[955] увещание (побуждение) и закон. Ведь и это уже показано выше. В собственном же смысле в нашей власти находится все, относящееся к душе (τα ψυχικά), и то, относительно чего мы совещаемся. Действительно, мы совещаемся, как о находящемся в нашей власти, о том — делать ли, или не делать предположенное. А выше было показано, что совещание касается того, что одинаково может случаться в ту и другую сторону; одинаково же возможное (в ту и другую сторону) есть то, что и само возможно для нас и — противоположное ему. А выбор этого производит наш ум, и он есть начало действия; следовательно[956], в нашей власти находится то, что одинаково может случаться (и так, и иначе), как например: двигаться или не двигаться, стремиться и не стремиться, желать того, что не необходимо, или не желать, лгать и не лгать, давать или не давать, радоваться, чему следует и не радоваться, и прочее подобное, в чем состоят дела, свойственные пороку и добродетели[957]. Ведь, в отношении к этому — мы самопроизвольны. К тому же, что одинаково возможно в ту и другую сторону, принадлежат также и искусства[958]: ведь, всякое искусство в отношении происхождения принадлежит к числу того, что может и быть, и не быть, и начало чего находится в том, кто делает, а не в том, что происходит[959]. Ведь, ничто из того, что вечно и существует по необходимости, ни из того, что происходит в силу необходимости, не называется происходящим искусственно (по искусству). Равным образом, ничто из происходящего в области того, что может случиться и иначе, но в себе самом имеющего производящую причину, как это бывает в животных и растениях, не считается происходящим по искусству. Ведь (оно происходит) по природе, а не по искусству[960]. Если же производящая причина того, что происходит по искусству (искусственно), находится вовне, то кто является виновником (причиной) происходящего искусственно, как не творящий художник? Ведь, производить — во власти художника. Следовательно, он есть начало и причина действий. Таким образом, в нашей власти находятся и искусственные действия, и добродетели, и всякая душевная и умственная деятельность[961]. А то, каковы виды душевной деятельности[962], показано выше.

Но многие, думая, что свободная воля простирается[963] на всякое действие, и приобретение, и даже случай, естественно отвергают это учение[964]; другие же, более едкие и приводящие в качестве возражения изречение Писания: «не в воле человека путь его»[965], говорят: каким образом, люди добрые, человек обладает свободной волей, если «не в его власти путь его», и если «тщетны помышления людей»[966], так что мы не в состоянии осуществить на деле то, что имеем в уме? И еще многое в этом роде говорят они, не зная, как собственно понимается свободная воля. Конечно, мы имеем свободную волю не в отношении того, чтобы богатеть или беднеть, или всю жизнь здравствовать, или по природе быть крепкими, или начальствовать, или вообще — в отношении органических или так называемых случайных благ[967], или — по отношению к тому, исход чего зависит от Провидения; но (мы имеем свободу) — в отношении добродетельных и порочных действий, выборов и движений, — в отношении того, противоположное чему мы также в состоянии сделать, — так как всякому действию предшествует выбор, и не только действие, но и выбор[968] осуждается. А подтверждает это сказанное в Евангелии: «всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем»[969]; и Иов приносил жертвы Богу за мысленные грехи своих детей. Ведь начало греха и праведного действия — выбор[970]: самое же действие (поступок) иногда допускается Провидением, а иногда задерживается[971]. В самом деле, раз существует и то, что в нашей власти, и Провидение, то необходимо, чтобы то, что происходит, возникало и из того, и из другого, потому что, если бы оно происходило только из одного[972], то другое не существовало бы; но раз то, что происходит, смешанно, то иногда оно совершается по нашей воле, иногда — по разуму Провидения, а иногда — по тому и другому.

А так как Провидение частично проявляется как общий принцип[973], а частично — индивидуально[974] (единично), то необходимо, чтобы единичное испытывало те же состояния, что и общее[975]. Так, когда воздух бывает сух, то высыхают и тела (предметы), хотя и не все одинаково; когда мать ведет ненормальный образ жизни и предается излишествам, то вследствие этого дети рождаются и с худосочными телами и с превратными стремлениями. Итак, из сказанного очевидно, что случается обладать непригодным телесным темпераментом[976] или вследствие[977] дурному климату[978], или вследствие добровольного образа жизни родителей[979], или вследствие того, что сами те (обладающие дурным темпераментом) причиняют себе вред излишеством (роскошью); так что темпераменты иногда становятся дурными от добровольного начала[980], и отнюдь не Провидение исключительно служит причиной этому. Следовательно, всякий раз, когда душа, отдавшись телесному темпераменту, предается вожделению или гневу и при случайных обстоятельствах[981], как например, при бедности или богатстве, смущается или превозносится, то она подчиняется добровольному злу[982]. Ведь, не поддаваясь (темпераменту), она исправляет[983] и побеждает дурной темперамент, так что больше (скорее) изменяет, чем сама изменяется, и приводит душевные настроения (расположения) в доброе состояние — полезным воспитанием и соответствующим образом жизни. Таким образом, из (примера) тех, которые поступают правильно[984], очевидно, что те, которые не усовершенствовались[985], погрешают добровольно. Ведь — в нашей власти или поддаваться дурному темпераменту, или противиться и побеждать. Между тем, многие, выставляя дурной темперамент как причину страстей, приписывают порок необходимости, а не выбору, и вследствие этого безрассудно утверждают, что и добродетели не находятся в нашей власти[986].

ГЛАВА XLI

ПО КАКОЙ ПРИЧИНЕ МЫ ПРОИЗОШЛИ С СВОБОДНОЙ ВОЛЕЙ[987]

Теперь осталось сказать о том, по какой причине мы произошли с свободной волей. Итак, мы утверждаем, что свободная воля тесно соединена с разумом[988] и что происшедшему (рож–денному) от природы присуща перемена и превращение, особенно — тому, что произошло из подлежащей материи. Ведь, начало всякого происхождения — изменение (превращение), так как бытие возникает из превращения подлежащей материи. То, что мы говорим, всякий мог бы понять, обратив внимание на все растения и на животных: земных, пернатых (летающих) и водяных. Ведь их изменение беспрерывно, а что вместе с разумом является свободная воля[989], это для внимательных читателей[990] вполне ясно из сказанного о том, что есть нечто в нашей власти[991]. Но, без сомнения, нисколько не безрассудно и теперь напомнить о том же самом, раз этого требует последовательность[992].

Разуму принадлежит, с одной стороны, созерцательная способность, с другой — практическая[993]. Созерцательная способность — та, которая познает сущее, в каком состоянии оно находится; практическая же — та, которая обсуждает, — та, которая определяет истинный смысл тому, что следует делать. И созерцательную способность называют умом, а практическую — разумом; и также первую — мудростью, а вторую — рассудительностью[994]. А всякий совещающийся (человек), поскольку в его власти находится выбор того, что следует сделать, совещается для того, чтобы избрать то, что будет предпочтено[995] через обсуждение (совещание), и, избрав, привести в исполнение. Таким образом, совершенно необходимо, чтобы тот, кто обладает способностью совещания, был и господином действий. Ведь, если он не господин действий, то напрасно имеет способность совещания[996]. А если так, то по необходимости свободная воля (самопроизвольность) соединена с разумом[997], потому что или человек не будет разумным (существом), или, будучи разумным, будет господином действий; а будучи господином действий, во всяком случае, будет свободным (самопроизвольным). Показано было также и то, что происшедшее из подлежащей материи — изменчиво. Таким образом, из того и другого необходимо следует[998], что человек самопроизволен и изменчив: изменчив — поскольку рожден, самопроизволен — вследствие того, что разумен.

Итак, те которые обвиняют Бога в том, что Он не создал человека невосприимчивым ни к какому[999] пороку, а дал ему свободную волю[1000], незаметно для самих себя обвиняют Бога за то, что Он создал человека разумным, а не неразумным. Необходимо, ведь, одно из двух: или чтобы он произошел неразумным, или, чтобы, будучи разумным и вращаясь в сфере деятельности, был одарен свободной волей. Таким образом, всякая разумная природа по необходимости самопроизвольна и изменчива по своей природе. Но те натуры, которые произошли из подлежащей материи, двояко изменяемы: и по причине (в отношении) материи, и в силу самого происхождения[1001]; а те, которые произошли не из подлежащей материи, изменяемы по одному только способу, в силу происхождения[1002]. Затем, из нематериальных природ (существ), те, которые находятся в среде обитателей земли[1003] и по причине общения, какое имеют с людьми, занимаются практической деятельностью, более изменчивы по сравнению с другими; а те (существа), которые, благодаря превосходству природы, приближаются по общению[1004] к Богу и в созерцании Его испытывают блаженство, будучи сосредоточены исключительно на себе самих и на Боге, совершенно отдалили самих себя от деятельности и от материи, а приблизили к созерцанию и к Богу, — остаются неизменными. Хотя они одарены свободной волей[1005], вследствие того, что разумны, однако, неизменны, по вышесказанным причинам. И нет ничего удивительного. Ведь, и из людей те, которые, предавшись созерцанию[1006], отрешили самих себя от внешней деятельности, остались неизменными.

Из сказанного, я полагаю, очевидно, что изначала все разумные начала[1007] были сотворены наилучшим образом, — и если бы они остались такими, как были созданы в начале, то были бы чужды всякого порока[1008]. Теперь они впадают в пороки по свободному выбору[1009]. Следовательно, те, которые пребыли такими, какими были созданы изначала[1010], обладают блаженством. Из бестелесных одни только ангелы изменились, и то не все они, а (лишь) некоторые из них, — те, которые, увлекшись к низменному, возымели склонность (стремление) к земному, отступив от общения с верховным и с Богом[1011].

Итак, из того, что доказано, очевидно, что поскольку мы по природе изменчивы, то и способность (сила) выбора у нас изменчива[1012]. Однако, на том основании, что мы имеем изменчивые силы, никто не должен обвинять[1013] Бога в том, что мы порочны. Ведь пороки заключаются не в силах (способностях), а в привычках, — а привычки приобретаются по выбору[1014]. Следовательно, мы становимся порочными по выбору, а — не таковы по природе. То, что говорится, всякий мог бы лучше (точнее) уразуметь следующим образом.

Выше мы говорили, что сила есть то, через что мы можем делать все, что делаем. А всякая избирающая сила — одна и та же для противоположных (действий): ведь, одна и та же сила — для того, чтобы лгать и говорить правду, и одна и та же сила для того, чтобы быть благоразумным и жить распутно. Но отнюдь не одна и та же привычка для противоположных действий, как например, для того, чтобы распутствовать и быть умеренным (благоразумным), или для того, чтобы лгать и говорить правду, но для противоположных (действий существуют) противоположные привычки: так, быть умеренным есть свойство добродетельной привычки, а распутствовать — порочной. Следовательно, пороки зависят не от природных сил[1015], но от привычек и выбора[1016]. Действительно, не природная сила производит то, что мы неумеренно живем или говорим неправду, но выбор. В нашей, ведь, власти было говорить правду и не лгать. Итак, если порок не есть сила[1017], но — привычка, то не тот, кто дал нам силу, есть виновник нашей порочности, а именно привычка, приобретаемая нами[1018], через нас и по причине нас самих. Ведь, посредством упражнения возможно приобрести (выработать) противоположную привычку, а не дурную (порочную).

А отличается сила от привычки тем, что все силы — природны (прирождены), а привычки приобретаются[1019]; также и тем, что силы не могут быть усвояемы с помощью научения, привычки же образуются[1020] через научение (усвоение) и обычай. Итак, если сила есть нечто природное и не может быть усвоена, а привычка — приобретается и усваивается[1021], то не природа служит причиной пороков, но дурное воспитание, вследствие которого приобретаются дурные привычки[1022]. Ведь показано, что всякая привычка приобретается нами[1023]. А что силы природны, это очевидно из того, что все имеют одни и те же силы, за исключением тех (людей), которые изуродованы[1024]. Наоборот же, что привычки не прирожденны, очевидно, из того, что не все имеют одни и те же привычки, но всякий — иные, — а природное, ведь, одно и то же у всех.

ГЛАВА XLII

О ПРОМЫСЛЕ[1025]

Выше было достаточно сказано о том, что человек обладает свободной волей, и о том, в чем именно он самопроизволен и по какой причине от произошел самопроизвольным. Но поскольку не всякий, предположивший совершить убийство, непременно совершает его, но иногда совершает, а иногда — нет, так как его выбор[1026] препятствуется и задерживается по пути к цели[1027], — причиной чего служит, как мы сказали, провидение, а не Fatum, — то за трактатом о свободе воли должно следовать рассуждение[1028] о Промысле, которое также разделяется на три части: во–первых [нужно исследовать[1029]] — существует ли Промысел, во–вторых — что он такое, и в–третьих — чего он касается.

Конечно, иудей, даже и безумный, не мог не знать о провидении, раз он знал о чудесах, совершенных в Египте, слышал о том, что произошло в пустыне, в чем провидение открылось людям гораздо очевиднее, чем в том, что можно видеть глазами, а также раз он вникал во многие проявления[1030] Промысла через пророков и в Вавилоне, не допускающие никакого сомнения. Христиан же убеждает в существовании провидения как и это все, так — в особенности — Божественнейшее и по неизреченному человеколюбию необычайнейшее[1031] дело Промысла, именно — воплощение Бога (Слова) ради нас. Но так как рассуждение (направляется) не только к ним одним[1032], но и — против греков, то мы постараемся доказать существование Промысла и из других данных, которым доверяют и те[1033]. Итак, что Промысел существует, это всякий мог бы доказать посредством того же самого, посредством чего мы доказали, что существует Бог.

В самом деле, неизменное пребывание всего, в особенности же — того, что происходит и уничтожается, положение и строй (порядок) бытия, всегда сохраняющийся по одному и тому же образу (типу), течение светил, всегда неизменно однообразное[1034], годовой круг и восстановление (чередование) времен года, ежегодные равноденствия ночей и дней, постепенное увеличение и уменьшение тех и других, ни в большей, ни в меньшей пропорции, — каким образом могло бы совершаться и одинаково распределяться[1035], если бы никто не промышлял? Сверх того, возмездие, которое следует за преступлениями, особенно же — открытие самых преступлений, когда — при отсутствии того, кто мог бы изобличить, они обнаруживаются благодаря некоторым обстоятельствам, — доказывают, что существует Промысел. Подобного рода рассказами изобилуют как писания евреев, так и произведения греков. Действительно, в Св. Писании таковым передается инцидент[1036] с Сусанной, а в сочинениях греков — с поэтом Ивиком. Так, этот последний, будучи убиваем неизвестными людьми[1037] и не имея никакого союзника или свидетеля насилия, увидев журавлей, сказал: «Вы, журавли, отомстите за мое убийство!». Когда же граждане искали убийц и не могли найти, случилось[1038], что в то время, как был в действии театр и народ восседал[1039], пролетели мимо журавли. Убийцы, заметив их, засмеялись и сказали: «вот отмстители Ивика!». Между тем, некто из сидевших поблизости, услышав это, возвестил властям, и они (убийцы), будучи схвачены, сознались в преступлении. У древних записано большое количество и других подобных случаев, которое, если бы кто пожелал собрать, то до бесконечности удлинил бы рассуждение. Если же не со всеми преступниками приключается тот же самый способ изобличения, но некоторые по–видимому даже избегают (правосудия), то на этом основании никто не должен отрицать Промысла, — потому что он печется о людях не исключительно одним каким–либо способом, но — многими и разнообразными[1040].

Не менее свидетельствует о существовании[1041] провидения устройство и соразмерность происходящих и разрушающихся тел, всегда неизменно сохраняющихся. Во всякой, ведь, частице тела сказывается забота провидения, — что любознательные[1042] могут вычитать из различных сочинений. Затем, разнообразие цветов, свойственных живым существам, всегда сохраняющее один и тот же вид[1043], во всеуслышание твердит о том, что Провидение существует.

Да и вообще, сознаваемая всеми людьми необходимость молиться и служить Божеству приношениями и священнодействиями[1044] свидетельствует о провидении. Ведь, если в мире нет никакого Промысла, то для чего или кому стал бы кто–нибудь молиться?..

Затем, о провидении свидетельствует ревность к благотворительности, естественно подогреваемая неизвращенными людьми[1045]: ведь, ожидая за нее награды в будущем[1046], мы предпочитаем благотворить даже тем, которые не могут воздать нам (тем же). С устранением же провидения попускается несправедливость тем, которые могут причинять ее, уничтожается милостыня и страх Божий, ниспровергается вместе с тем добродетель и благочестие[1047]: ведь, если Бог не промышляет, не наказывает, не награждает добродетельных[1048], не отражает козней людей несправедливых, — то кто же стал бы еще поклоняться Богу, Который нисколько и ни в чем нам не помогает?.. Вместе с тем подрывается и пророчество, и всякое предведение. Но это не соответствует тому, что происходит почти каждый день. Так, в нуждах бывают частые явления (обнаружения) Божества, часто и во сне[1049] подается помощь страждущим, многие предопределения сбылись на каждом поколении[1050]; также — многие, запятнавшие себя убийством или сделавшие что–либо противозаконное, терзаются днем и ночью[1051].

Кроме того, Бог — благ, а будучи благим, Он благотворителен, если же благотворителен, то промышляет[1052].

Нужно ли здесь говорить о делах творения, его соразмерности, гармонии, состоянии, порядке и пользе, какую каждая часть приносит целому? Нужно ли доказывать[1053], что оно (творение) не может быть в лучшем состоянии, чем в каком находится теперь, что оно не допускает никакого прибавления[1054] и что от существующего ничто не может быть отнято[1055], — но все премудро и промыслительно сотворено совершенным и прекрасным[1056]? Впрочем, изложение этого мы относим к рассуждению о творении, чтобы с нами не случилось того, что случается со многими, кто писал о провидении, — именно: они вместо Промысла воспевают творение, которое, конечно, приводит нас к рассуждению о промышлении, однако — весьма значительно отличается от него[1057]. Действительно, промышление и творение — не одно и то же. Так, дело творения — хорошо устроить (создать) происходящее, а провидения — мудро[1058] заботиться о том, что произошло. При этом, одно не соединено всецело с другим, как можно видеть на примере людей — специалистов в области отдельных искусств и методов. Так, одни из них прилагают старание исключительно к тому, чтобы только хорошо устроить, и более ни о чем не заботятся, каковы — художники, живописцы[1059] и ваятели; другие, наоборот, только заботятся и промышляют, как например, пастухи и стражи. Поэтому, и мы в рассуждении о творении[1060], должны бы, как следует, выяснить, что происшедшее (сотворенное) устроено прекрасно, а в рассуждении о Промысле [должны показать[1061]], что оно подлежит и надлежащему попечению после происхождения. В самом деле, каким образом человек всегда рождается от человека, бык — от быка, и каждый происходит из собственного семени, а не из иного, если отсутствует Промысел? Если бы кто–нибудь сказал, что сотворенное стройно (последовательно) идет вперед, соответственно изначальному происхождению, то он утверждал бы то, что творению всецело сосуществует промышление[1062]. Ведь раз сотворенное последовательно развивается[1063], то это свидетельствует о том, что вместе с творением установлен Промысел, потому что управление бытием после творения есть дело Промысла. И, таким образом, говорящий это не иное что утверждал бы, как то, что существует один тот же Творец и вместе Промыслитель бытия.

Кто, наконец, видя формы людей, до бесконечности разнообразные и никогда не совпадающие во всем, не удивится этому деду (факту), а обсуждая причину этого, не найдет, что различие формы (внешнего вида) в индивидах (единичных существах) установлено провидением? Подумай, ведь, если бы все сохранили неизменно одни и те же существенные черты[1064], какое произошло бы слияние вещей? Какое неведение, какой мрак окутал бы человека, который не узнавал бы ни родственника, ни чужого, не отличал бы неприятеля или дурного человека от друга и от честного: поистине — все вещи были бы вместе, по Анаксагору! Ведь, если бы это было так, то ничто не мешало бы (нам) вступать в сожительство с сестрами и матерями или грабить, или делать открыто что–нибудь другое бесчестное, лишь бы только не попасться с поличным[1065], — потому что замеченный не был бы узнан после этого. Ни закон, ни государство, не могли бы основаться; отцы и дети не узнавали бы друг друга, — и, вообще, другое все из того, что свойственно человеку, не могло бы состоять (существовать). Ведь, человек был бы слеп в отношении к различию других людей[1066], так как способность зрения приносила бы ему мало пользы. Кроме, ведь, роста и величины, он ничего другого не различал бы. Вот сколь великих для нас благ виновником является Провидение, Которое беспрерывно и повсюду разнообразит формы[1067] людей и ни на один момент не перестает это делать, — что и есть величайшее свидетельство того, что Промысел простирается и на единичности. Впрочем, всякий узнается и по типу устройства существенных черт, и по голосу[1068], хотя это и не сохраняется (наблюдается) в такой точности, как достаточно сложившаяся форма[1069]. Ведь, сверх этого Провидение еще присоединило нам разнообразие цветов, чтобы многоразлично воспомоществовалась немощь человеческой природы. Я полагаю даже, что и многие животные — с виду сходные (фигурой), как например, ворона и ворон, имеют некоторые различия в наружности, по которым познают друг друга при сопряжении. Действительно, вороны и вороны часто живут большими стаями, но при сопряжении они разделяются, так как каждая и каждый познают подходящего[1070] сотоварища. Каким же образом они узнавали бы друг друга, если бы в каждой птице не было какой–нибудь отличительной черты, неудоборазличаемой нами, но от природы (естественно) легко заметной для одновидных[1071]?..

Наконец, знамения, предсказания, предзнаменования и небесные явления [ведь, наша речь относится к грекам], по собственному разуму, как сами (греки) говорят, сохраняющие исход того, что они показывают, обозначают это всецело разумом провидения, и последствиями доказывают истинность обозначаемого[1072].

ГЛАВА XLIII

ЧТО ТАКОЕ ПРОМЫСЕЛ[1073]

Что Промысел существует — это очевидно — как из сказанного уже[1074], так и из того, что будет сказано впоследствии. Теперь же мы скажем о том, то такое Промысел. Промысел есть Божественное попечение о существующем[1075]. Определяют его еще и так: Промысел есть воля Божия, которой целесообразно управляется все существующее[1076]. Если же Промысел есть воля Божия, то совершенно необходимо, чтобы (все) бывающее происходило согласно с здравым смыслом, наиболее прекрасно и богоприлично[1077] и сколь только возможно — хорошо, — так, чтобы не допускало более совершенного строя. Необходимо также и то, чтобы Один и Тот же был[1078] Творец сущего и Промыслитель; потому что и не последовательно, и не прилично то, чтобы один творил, а другой заботился о происшедшем. Ведь подобное свойственно исключительно немощи (бессилию)[1079]. И в царстве животных находим серьезное[1080] подтверждение сказанному[1081]. В самом деле, всякое родившее существо заботится и о пище рожденного. Человек же промышляет и обо всем остальном, относящемся к жизни, насколько это для него возможно[1082]. А те (существа), которые не промышляют, не промышляют вследствие бессилия. Итак, показано, что Промыслитель есть Бог, а воля Его — Промысел.

ГЛАВА XLIV

О ТОМ, ЧЕГО КАСАЕТСЯ ПРОМЫСЕЛ[1083]

Итак, о том, что Промысел существует, и о том, что Он такое, сказано. Остается еще сказать — чего касается Промысел: всеобщего ли (универсального), или частного (единичного), или же общего и частного (вместе). Так, Платон полагает[1084], что Промыслом управляется и всеобщее, и единичное, и разделяет разум Провидения на три (вида). Именно: существует, во–первых, промышление первого (главного) Бога, Который промышляет преимущественно об идеях, а затем — вообще о целом мире, как например, о небе, о светилах и обо всем универсальном[1085], т. е. о родах, о субстанции, о количестве и качестве и о другом подобном, а также — о видах, подчиненных этому. О происхождении незначительных животных и растений, а также всего происходящего и разрушающегося, промышляют вторые боги, вращающиеся в небесной сфере; их происхождение Аристотель относит к Солнцу и зодиакальному кругу. Третий род Провидения Платон представляет существующим для управления действиями и исходом их[1086], а также — для распределения (упорядочения) относящихся к жизни, так называемых, физических, материальных и органических благ и того, что им противоположно. Это Провидение установило некоторых определенных демонов на земле, в качестве стражей человеческих действий. Притом, второе и третье Провидение получают бытие от первого, чтобы все управлялось могуществом Первого Бога, Который установил вторых и третьих промыслителей.

Конечно, поскольку Платон все относит к Богу и утверждает, что всякое промышление зависит от Его воли, он достоин одобрения; но никогда (не заслуживает этого) за то, что другими промыслителями[1087] он считает тех, которые вращаются в небесной сфере. Ведь, это уже — не Провидение, а фатум и необходимость. Действительно, как бы те[1088] ни сообразовались (изворачивались), необходимо, чтобы происходящее происходило и чтобы иначе не могло быть (не случалось); между тем, давно уже показано, что ничто из того, что бывает по Провидению[1089], не подчиня–ется необходимости.

Стоики — философы, признающие и фатум, и свободную волю, не оставляют никакого места Провидению, но на самом деле уничтожают даже свободную волю, как показано раньше. Демокрит же, Гераклит и Эпикур не допускают Промысла — ни по отношению к общему, ни в отношении к частному (единичному). Так, Эпикур говорил, что блаженное и бессмертное Существо ни само не имеет обязанностей, ни другому не доставляет, — так что не связывается ни гневом, ни благоволением. Все подобное, ведь, свойственно немощи. В самом деле, гнев чужд Богу[1090], потому что он возбуждается тем, что совершается против (нашей) воли, — а для Бога ничто не бывает против воли. Таким образом, стоики[1091] следуют своим основным принципам. Действительно, считая, что этот мир произошел из случая, они естественно говорят, что все лишено промышления: в самом деле, кто будет промыслителем того, что никем не сотворено? Очевидно, ведь, что происшедшее изначала случайно по необходимости случайно[1092] и существует. Итак, должно противостать первоначальной их тенденции[1093], — потому что с опровержением ее возымеет большую силу то, что сказано было раньше в доказательство существования Промысла. Итак, отложив опровержение этого до более удобного времени, перейдем к мнению Аристотеля и других (философов), отрицающих Промысел в отношении к единичным вещам[1094].

Аристотель[1095] считает, что единичное[1096] управляется одной только[1097] природой, как об этом он намекает в 6–й книге Ethic, ad Nicomacbum[1098]. Ведь, природа, будучи Божественной и присущей всему происшедшему, естественно подсказывает (внушает) каждому избрание полезного и избежание вредного: так, всякое животное, как сказано, выбирает себе соответственную пишу, преследует (отыскивает) полезное и от природы знает средства для излечения болезней. Еврипид же и Менандр в некоторых местах утверждают, что ум, присущий каждому (человеку), промышляет о каждом [и о себе самом[1099]], а боги — ни о ком. Но ум имеет отношение лишь к тому, что в нашей власти: так, он касается или действий[1100] и искусств, или созерцания (познания). Промысел же касается того, что не находится в нашей власти, как например, — того, чтобы быть богатым или бедным, здоровым или нездоровым[1101], — в отношении чего ум нисколько не может помочь[1102], а тем менее — природа, как думает Аристотель. Ведь и дела природы известны. А какое отношение имеет к уму или к природе то, что иногда убийца несет заслуженное наказание, а иногда — избегает?.. Может быть, кто–нибудь скажет, что то, что подлежит уму и природе, зависит (вместе и) от Провидения, а остальное — от рока. Но если подлежащее уму и природе[1103] зависит от Провидения, а последующее — от фатума, то уничтожается то, что — в нашей власти (свободная воля). Однако, дело обстоит не так. На самом деле все, относящееся к нашему разуму как теоретическому, так и практическому, находится в нашей власти, как показано. Не все, управляемое Провидением, относится к природе, хотя и все, что относится к природе, управляется[1104] Провидением; многое, ведь, из того, что происходит по Провидению, не есть дело природы, как (это) показано на примере убийцы, — потому что природа есть часть Провидения, а не само Провидение. Таким образом, указанные философы[1105] промышление об единичных вещах приписывают природе и уму.

Другие же говорят, что Бог заботится[1106] о сохранении (пребывании) существующего так, чтобы ничто из происшедшего не погибло, и об этом только одном промышляет. Единичное же управляется случаем[1107]; и вследствие этого — много несправедливостей, масса преступлений (убийств) и, вообще говоря, всякие пороки водворяются среди людей, — причем, совершенно случайно — одни из них (людей) избегают правосудия, а другие терпят и наказание, так что не осуществляется всецело ни то, что согласно с здравым смыслом, ни то, что следует по закону. Каким же образом мог бы кто–нибудь сказать, что существует промышляющий Бог — там, где не властвует ни закон, ни разум? Затем, бывает даже, что честные люди в большинстве случаев терпят несправедливости, унижения и подвергаются бесчисленным бедствиям, тогда как порочные и жестокие возрастают в могуществе, богатстве, почестях[1108] и в остальных житейских благах.

Но утверждающие это[1109] представляются мне неведущими как многих других положений, имеющих отношение к Промыслу, так — в особенности — бессмертия души. Именно: считая ее (душу) смертной, они ограничивают все человеческое пределами этой жизни. Затем, они имеют превратные суждения о благах. Действительно, они думают, что те, кто окружены богатством, хвастают (своими) достоинствами и гордятся другими материальными благами, счастливы и блаженны; между теми, блага души, несравненно превосходящие телесные и внешние блага, ставят ни во что. Ведь, блага, относящиеся к тому, что превосходнее, гораздо выше (сами по себе). Итак, добродетели настолько превосходят богатство, здоровье и прочие блага, насколько душа (превосходит) тело. Вот почему добродетели и одни, и в соединении с другими (благами) делают человека блаженным: в соединении с другими — сплошь (κατά πλάτος), а одни и сами по себе — ограничительно (κατά πέριγραφήν). Ведь, из существующего одно мыслится ограничительно (определенно), как например, два локтя, а другое — сплошь, как например, куча. Конечно, если бы ты отнял от кучи даже 2 медимна[1110], то остальное (все–таки) остается кучей; так же точно, если бы от блаженства, понимаемого сплошь (во всей широте)[1111], ты отнял телесные и внешние блага, а оставил одни только добродетели, то и в таком случае сохраняется блаженство, потому что добродетель и сама по себе вполне достаточна для благоденствия. Итак, всякий добродетельный (человек) блажен, а всякий порочный — злополучен, даже если он обладает всеми вообще так называемыми благами фортуны. Многие, не зная этого, считают счастливыми одних только дородных телом и богатых, — чем хулят Промысел, управляющий всем, что касается нас[1112], не по одной только внешности (видимости)[1113], но и по Своему собственному предведению. Так, Бог, зная, что честному и добродетельному в настоящее время мужу полезно жить в бедности и что пришедшее[1114] богатство разрушило бы[1115] его образ мыслей, с пользой содержит его в бедности. С другой стороны, зная, что нередко богатый станет еще более плохим[1116], если лишится состояния [например, станет покушатся на грабежи, убийства или на какие–нибудь другие, еще большие, преступления[1117]], позволяет (ему) пользоваться богатством. Быть может, бедность неоднократно была полезна нам[1118] при потере (букв, погребении) детей или бегстве домочадцев: ведь, спасение их было бы прискорбнее самой гибели, раз дети стали бы порочными, а домочадцы — грабителями[1119]. Конечно, мы, ничего не зная о будущем и взирая только на настоящее, неправильно судим о том, что совершается[1120]; но для Бога и будущее — как настоящее.

Все это, конечно, сказано против порицающих Провидение[1121]. к которым следовало бы отнести и изречение Писания[1122]: «скажет ли глина горшечнику?«… и т. д.[1123] В самом деле, неужели не должен быть презираем[1124] человек, противопоставляющий Богу свои законы и противодействующий планам (определениям) Промысла — в то время, как он же не осмеливается противоречить даже человеческим законоположениям?..

Итак[1125], оставив без внимания подобные заблуждения, или лучше — нечестие, покажем, что единичное непоследовательно считается ими не подлежащим Промыслу, раз общее и родовое составляет удел (достояние) Провидения. В самом деле, всякий мог бы указать только три следующие причины того, почему Промысел не простирается на единичное: или потому, что Бог не знает, что следует заботиться и о нем, или (потому, что) не хочет, или — не может[1126]. Но, конечно, незнание или непонимание совершенно чуждо этому блаженному Существу, потому что Оно Само есть Ведение, Мудрость и Знание. Да и каким образом могло бы быть неизвестным Богу то, что знает даже (всякий) благомыслящий человек, — именно, что с уничтожением всего единичного должно погибнуть[1127] и общее? Ведь, общее (целое) состоит из совокупности (всех) единичностей (частей). Действительно, виды равняются всем вместе единичностям (индивидам), и наоборот, и вместе с ними и разрушаются, и сохраняются. Между тем, ничто не препятствует, чтобы все неделимые (индивиды), не будучи предметом никакого верховного попечения[1128], погибли. Таким образом, с их уничтожением разрушится и общее. Если же скажут, что Он промышляет исключительно только о том, чтобы не все единичности (индивиды) погибли, (для того) чтобы сохранились виды, то не замечают того, как сами утверждают, что существует некоторое промышление и о единичном. Ведь, промышляя о нем, как сами они говорят (Бог) сохраняет виды и роды.

Однако, другие говорят, что Бог хорошо знает, но не хочет промышлять. Но нежелание происходит по двум причинам: или по нерадению (беспечности), или вследствие того, что (такая деятельность) не приличествует (Богу). А кто, не будучи безумным, стал бы обвинять Бога в нерадении? Затем, ведь, нерадение проистекает из двух причин, из удовольствия и робости. Так, мы, или будучи увлекаемы каким–нибудь удовольствием, становимся нерадивыми (беспечными), или вследствие страха отстраняемся [от деятельности[1129]]. Но ни то, ни другое из этого не позволительно мыслить в приложении к Богу. Если же отказываются приписывать Богу нерадение, но говорят, что Ему не приличествует [такой род промышления[1130]], — потому что недостойно столь великого блаженства — снисходить к маловажным и ничтожным вещам и как бы оскверняться материальными и зависящими от [нашего] произвола непотребствами[1131] и что вследствие этого (Бог) не хочет промышлять, — то не понимают того, что сами навязывают Богу два самых худших порока[1132] — гордость и оскверняемость. В самом деле, Творец презирает власть и начальствование (управление) над единичными (вещами) или вследствие гордости, что утверждать более всего безрассудно, или — потому, что уклоняется от осквернения, как говорят они сами. Но если, несмотря на то, что солнечные лучи имеют природное свойство привлекать всякую влагу, они не думают, что, когда освещают тину (навоз), оскверняются и солнце, и лучи его, но — остаются неповрежденными и чистыми, — то почему они полагают, что Бог оскверняется тем, что совершается здесь[1133]? Подобные учения (мнения) не свойственны людям, знающим Божественную природу, — потому что Божество пребывает неприкосновенным (неосязаемым), неразрушаемым, неоскверняемым и чуждым[1134] всякого изменения. А, ведь, осквернение и все, ему подобное, относится[1135] к изменению. Да и разве не нелепо, (чтобы) — в то время как мастер (знаток) какого бы то ни было искусства, в особенности — врач, заботящийся о целом, не оставляет без исследования и попечения ни одной из частей, даже — самой незначительной, поскольку знает, что часть имеет значение для целого, — представлять (являть) Бога–Творца несведущим даже более мастеров?

Но, следовательно, Бог хочет (промышлять), и не может. А разве на самом деле[1136] не абсурдно[1137] утверждать, что Бог немощен и неспособен благотворить? Сверх того, по двум причинам[1138], мог бы кто–нибудь сказать, Бог не в состоянии промышлять об индивидах (неделимых): или потому, что Сам по природе не таков, или потому, что индивиды (единичности) неспособны быть под управлением Промысла[1139]. Но что Бог по природе может промышлять, это признают и они сами, так как говорят, что Он промышляет об общем, — и (это) тем более, что низшее не может простираться к высшему[1140], тогда как сохраняющая сила высшего (превосходнейшего) нисходит до самого последнего, и даже — до бесчувственного. Все, ведь, зависит от Божественной воли и отсюда черпает твердость и сохранность. А что и природа неделимых и множественных (сложных) способна к усвоению Промысла, это видно из жизни животных, управляемых своего рода начальствами и властями, виды которых многочисленны. Так, и пчелы, и муравьи, и очень многие из живущих общинами управляются некоторыми вождями, за которыми послушно следуют. Но особенно (хорошо) всякий мог бы заметить это, обратив внимание на общественную жизнь людей. Она, ведь, очевидно допускает[1141] распоряжения и заботы законодателей и начальников. А раз она способна к этому, то каким образом может быть неспособной к промышлению Творца?..

Немаловажным доказательством того[1142], что и единичности (индивиды) составляют достояние Провидения, служит то, что людям от природы присуще сознание Его. Так, будучи стеснены нуждой, мы тотчас прибегаем к Божеству и к мольбам, — как будто сама природа, без научения[1143], ведет нас к Божественной помощи. Конечно, природа не приводила бы нас без всякого руководства к тому, что не может быть (происходить) по природе. Даже и при внезапной тревоге или страхе мы непроизвольно, прежде чем что–нибудь сообразить, призываем на помощь Бога. А все то, что естественно следует за чем–нибудь (другим), заключает (в себе) сильное доказательство, и не допускает никакого возражения.

Итак, почему же пришли к такому заключению[1144] те, которые придерживаются этого мнения?[1145] Во–первых — потому, что они думают, что вместе с телом разрушается и душа, а во–вторых — потому, что не могут понять (исследовать) смысл частного Промысла. Но что душа не смертна и что все человеческое[1146] не ограничивается пределами настоящей жизни, это делают очевидным и признаваемые мудрейшими греками переселения душ, и места, которые, как говорят, назначены душам, сообразно с жизнью каждой, и наказания, которым подвергаются души сами по себе. Действительно, эти учения, хотя кое в чем другом и погрешают, однако — согласно признают, что душа существует после настоящей жизни и испытывает наказания за грехи. Если же для нас непостижим смысл Промысла об индивидах, как это и на самом деле есть, согласно сказанному, — что «не испытаны суды Его и не исследованы пути Его»[1147], — то на этом основании нельзя утверждать, что Промысел не существует. В самом деле, на том основании, что мы не знаем границ моря и количества песка, никто не может утверждать, что не существуют ни море, ни песок. В таком случае, ведь, могут сказать, что и человек, и всякое другое животное не существуют, так как число людей и остальных животных неизвестно[1148]. Действительно, индивиды[1149] необъятны (неизмеримы) для нас, а то, что необъятно, неизвестно нам[1150]. Общее, конечно, часто бывает объемлемо разумом, но частное (единичное) — невозможно (обнять мыслью[1151]).

Так как в каждом человеке существует двойное различие — и в отношении к другому человеку, и в отношении к себе самому[1152] [ведь значительная перемена и различие происходит в каждом ежедневно и в отношении к себе самому — в образе жизни, занятиях, потребностях[1153], желаниях и приключениях, — потому что это животное (т. е. человек) очень переменчиво и быстро изменяется соответственно потребностям и времени[1154]], — то необходимо, чтобы на каждого простирался и приспособленный (к нему) Промысел — различный, разнообразный, многочастный и соответствующий беспредельности (необъятности) множества индивидов[1155]. Если же должно, чтобы он (Промысел) был сообразным и сродным всему в отдельности (καθ' έκαστον πράγμα), а различие единичностей (индивидов) беспредельно, — то следовательно — беспределен и смысл приспособленного к ним Промысла. Но раз беспределен, то и неизвестен для нас. Итак, не следует, чтобы наше собственное неведение уничтожало попечение о существующем. Ведь то, что ты считаешь несообразным[1156], у Творца совершается согласно с разумом[1157]. Ты же, не зная причин, утверждаешь, что оно происходит без всякого смысла[1158]. Действительно, в отношении к делам Провидения с нами происходит то же, что (бывает) и в отношении ко всему другому, непознаваемому (нами): на основании некоторого подобия (сличения), и то темного, мы соображаем о Нем[1159], по догадке заимствуя некоторые образы и тени Его дел из того, что происходит[1160].

Как бы то ни было, но мы признаем[1161], что совершается нечто по попущению Божию; а видов попущения — много. Так, часто Бог попускает, чтобы и праведник подвергся бедствиям — для того, чтобы обнаружить остальным скрытую в нем добродетель, — как было с Иовом[1162]. Иногда Он попускает, чтобы было совершено что–либо странное[1163] — для того, чтобы через посредство действия, кажущегося странным, устроить нечто великое и достойное удивления, как например, через крест — спасение людей. И иным образом Он попускает, чтобы святой тяжко страдал, для того, чтобы он от правой (чистой) совести и данной ему (благодатной) силы[1164] не впал в тщеславие, — как было с (ап.) Павлом[1165]. Покидается (оставляется) кто–либо на время — для исправления другого, чтобы остальные, наблюдая то, что происходит с ним, поучались, как (то видим) на Лазаре и богатом[1166]. Действительно, видя, что некоторые люди страдают, мы естественно[1167] смиряемся духом, — как хорошо сказано Менандром:

Dei timentem numen in malis tuis[1168].

Покидается[1169] кто–либо и для славы другого, не за грех — свой собственный или родительский, — как (например) слепой от рождения — для славы Сына Человеческого[1170]. Затем, попускается кому–нибудь пострадать для соревнования (со стороны) другого, чтобы потом, с возвеличением славы пострадавшего[1171], и для остальных страдание сделалось бесстрашным — вследствие надежды на будущую славу и желания ожидаемых[1172] благ, — как видим[1173] из примера мучеников и тех, которые добровольно предали себя (на погибель) за отечество или род, или за правителей, за детей и за веру. А если кому–нибудь представляется несообразным то, что благочестивый тяжко страдает для исправления другого, — то пусть он знает, что настоящая (наша) жизнь есть борьба и стадия добродетели. Итак, чем больше труды, тем многочисленнее венцы, — потому что соответственно мере терпения (бывает) воздаяние наград. Вследствие этого ап. Павел был согласен подвергаться бесчисленным скорбям — для того, чтобы получить лучший и совершеннейший венец победы. Так, все дела Провидения совершаются хорошо (правильно) и целесообразно.

А что Бог управляет всем прекрасно и надлежащим образом — как только возможно, это всякий правильнее всего может обсудить, пользуясь следующими двумя соображениями, которые признаются всеми[1174]. Бог один только — благ и премудр. Итак, поскольку Он благий, то — естественно — и Промыслитель, а благодаря тому, что Он премудр, заботится о существующем мудро и наилучшим образом. Ведь, если Он не промышляет, то — не благ, а если не хорошо промышляет, то не премудр. Поэтому, должно, чтобы тот, кто обращает внимание на эти соображения, никоим образом не порицал дел Промысла и не хулил — без исследования, но — чтобы все принимал в лучшую сторону, всему удивлялся, верил, что все совершается прекрасно и надлежащим образом, хотя бы большинству оно и казалось несправедливым, — чтобы вдобавок к злоречию мы не извергали большой хулы и от (по причине) нашего собственного невежества.

Когда мы говорим, что все совершается прекрасно[1175], то, очевидно, ведем речь не о пороках людских и не о тех делах, которые находятся в нашей власти и через нас происходят, но — о делах Промысла, которые не находятся в нашей власти. Итак, почему же благочестивые[1176] мужи подвергаются жестокой смерти и незаслуженным (безвинным) убийствам? Если — несправедливо, то почему этот правосудный Промысел не препятствует[1177] убийству? Если же справедливо, то убийцы совершенно невинны. На это мы скажем, что убивающий убивает несправедливо, а убиваемый — убивается или по справедливости, или для пользы: по справедливости иногда — за постыдные действия, нам неизвестные, — для пользы — когда Провидение предупреждает будущие его злоключения[1178] и — потому, что лучше прекратить ему жизнь до (наступления) этого, — как было с Сократом и святыми (мужами). Но убийца убивает неправедно, — так как (делает это) не по вышеуказанной причине и не потому, что это ему позволено (необходимо[1179]), но произвольно — из–за корысти и грабежа. Ведь, действовать — в нашей власти, а подвергаться страданию, как например, быть убиваему, не в нашей власти[1180]. Никакая смерть не есть зло, — разве только та, которая (посылается) за грех. Это показывает смерть святых мужей. А грешник, если скончается и на ложе и вдруг даже без всякой болезни, то он умер худо, потому что заготовил себе худой саван (погребальную одежду) — грех. Во всяком случае, убийца поступает порочно. Ведь по отношению к тем, которые убиваются по справедливости, он ставит себя на место палача, а по отношению к тем, которые — для пользы, на место убийц и преступников. То же самое следует сказать[1181] и относительно тех, которые убивают и захватывают в плен неприятелей, а также — производят над пленниками всякие насилия (жестокости). То же самое (нужно сказать) и относительно корыстолюбивых (жадничающих) и похищающих чужое имущество. И в самом деле, случается, что они не владеют тем, что отнимают, — как это и следует, — а все–таки одержимые страстью любостяжания бесчестны, так как они отнимают (чужое) по жадности, а не потому, что это им полезно[1182]

ПРИЛОЖЕНИЕ[1183]

ПЕРЕЧЕНЬ КОДЕКСОВ И ИЗДАНИЙ ТРАКТАТА НЕМЕСИЯ С УКАЗАНИЕМ ОТЛИЧИТЕЛЬНЫХ ОСОБЕННОСТЕЙ КАЖДОГО ИЗ НИХ

Самый древний латинский перевод и издание сочинения Немесия принадлежит Бургундию Пизанскому (XII в).

Лучшими первоначальными изданиями являются издания Антверпенское и Оксфордское.

Ant. — Editio Antverpiensis — 1565 год. Антверпенское издание принадлежит Никазию Еллебодию Каслетану (Nicasius Ellebodi Casletanus) — ученейшему мужу, впервые выпустившему в свет трактат Немесия на греческом языке и присоединившему к своему изданию новый латинский перевод. Кодексы (числом два), которыми он пользовался, были, по его собственному замечанию, очень повреждены, так что ему пришлось во многих местах восстанавливать текст. На полях издатель поместил много разночтений. Новый латинский перевод он присоединил к своему изданию потому, что существовавший до того времени латинский перевод Георгия Валлы представлялся ему совсем непригодным для употребления и даже — извращенным, как он отозвался об этом переводе в своем предисловии. Тюбингенский профессор D. Chr. Seybold в «Allgem. Litterar. Anzeiger», 1801 г. приводит некоторые комментарии и дополнения к Антверпенскому изданию одного анонимного автора (см. в изд. Matth. p. 403). От этого Антверпенского издания нисколько не отличаются последующие — в «Biblioth. Patrum Duс.», Paris, 1624, t. II, p. 466 seqq. и в «Biblioth. Patium Morelliana», Paris, 1644, t. XII, p. 708 seqq.

Oxon. — Editio Oxoniensis 1671 года. Оксфордским издателем был, как думает Fabricius, Иоанн Фелль (Fellus), епископ Оксфордский. Он воспользовался, собственно говоря, Антверпенским изданием, хотя сделал некоторые изменения в тексте на основании новых кодексов. Разночтения Антверпенского издания здесь опущены. Латинский перевод, Еллебодия Оксфордский издатель без нужды изменяет во многих местах, не предупреждая об этом читателей. В конце этого издания присоединены замечания, значительно облегчающие понимание некоторых мест текста: они выписаны в изд. Хр. Фр. Матфея. В этих замечаниях также перечисляются имена писателей, приводимых Немесием. Но особенно интересно вообще, и важно для биографии Немесия в частности, ученое предисловие Оксфордского издателя.

Известны еще два древнейших перевода и издания Немесия на латинском языке:

Con. — латинский перевод Иоанна Конона, изданный по увещанию бл. Ренана в 1512 г. По словам Хр. Фр. Матфея, Конон не имел под руками ни одного цельного греческого экземпляра трактата[1184], а только — некоторые главы и фрагменты из библиотеки монастыря братьев ордена Divi Dominiei Busileensi, поэтому, он больше пользовался переводом Бургундия, изменяя его по своему усмотрению. Конон имел под руками также «Беседы на Шестоднев» Василия Великого, творения Иоанна Дамаскина и Ильи Критского. По его замечанию, из трактата Немесия многое заимствовали Фома Аквинат и Альберт Великий.

Vall. — латинский перевод Георгия Валлы, изданный в Lugdun. 1533 г. Валла ничего не говорит о своем издании, так что неизвестно даже — какими кодексами он пользовался. Однако, несмотря на неодобрительный отзыв Антверпенского издателя об этом переводе, Хр. Фр. Матфей считает перевод Валлы пригодным даже для исправления некоторых мест греческого текста.

Главнейшие кодексы, послужившие основанием для различных (особенно — позднейших) изданий:

D.I. — Кодекс Дрезденский 1 (Dresdensis I). Этот кодекс пергаментный и относится, по–видимому, к XII веку. На нем сохранилась надпись от руки: «Nemesii Episcopi tractatus de anima. Liber bonae notae DC. annorum.» Ha полях кодекса попадаются замечания, не имеющие, впрочем, важного значения; нередко обозначены разночтения. Некоторые листы кодекса подверглись тлению. В общем, этот кодекс, по мнению Хр. Матфея, является одним из лучших.

D.2. — Кодекс Дрезденский 2 (Dresdensis II) относится к XV веку. Он содержит только главы от 35–й по 38–ю, где Немесий рассуждает De Fato. Написан кодекс весьма тщательно.

A.1. — Кодекс Аугсбургский (Augustanus) 1 — написан на хлопчатой бумаге и относится, по–видимому, к XV веку. Кодекс этот весьма хорош, но в конце в нем недостает 41–й главы.

А. 2. — Кодекс Аугсбургский 2 — пергаментный — относится к XI или XII в. Последние главы написаны позднее (XVI в.) и восполняют пробелы предыдущего кодекса. Здесь после 44–й (т. е. последней) главы, следует заглавие: «εν τίνιτο ηγεμονικον 'ίδρυται» и начинается новая глава, соответствующая 12–й главе сочинений Григория Нисского «Об устроении человека» — «Περί κατασκευής ανθρώπου»; а вслед за этой главой снова читаем заглавие: «Του αυτοϋ Γρηγορίου νυσσης περί ψυχής»· Из этого можно заключить, что в настоящем кодексе трактат Немесия приписывался Григорию Нисскому.

А.З. — Кодекс Аугсбургский 3 — XIV в. — имеет заглавие: «Αδαμαντίωνος λόγος κεφαλαιώδης». В этом кодексе первая глава трактата, не имеющая в других кодексах особого заглавия, надписывается: Περί φύσεως ανθρώπου. Кодекс считается одним из лучших; им интенсивно пользовался Оксфордский издатель.

М.1. — Кодекс Монастырский I (Monachtensis) — XVI в. — имеет заголовок[1185] «Νεμεσίου επισκόπου Εμέσης περί φΰσεως ανθρώπου» и оканчивается 32–й главой — Περί του εκουσίου.

Μ.2. — Кодекс Монастырский 2 (Monachtensis) — XVI в. — начинается с 35 главы и содержит все главы до конца трактата. В этом кодексе Немесию приписывается еще книга «De contenmenda morte», не принадлежащая ему (см. изд. Matth., p.12).

Позднейшие издания трактата Немесия:

Matth. — Гальское издание Христ. Фридр. Матфея (Matthaei) 1802 года принадлежит, по–видимому, к числу самых полных и тщательных. Издатель пользовался всеми вышеперечисленными кодексами и древними изданиями трактата Немесия. На каждой странице этого издания находим массу разночтений и пояснительных замечаний. На полях ведется счет страниц Антверпенского издания (который удерживаем и мы в своем переводе, как общепринятый). В своем издании Матфей поместил все, что к его времени известно было в литературе относительно Немесия, а главное — дал место ученому предисловию и весьма ценным в научном отношении комментариям Оксфордского издателя. В конце присоединен латинский перевод.

Полное заглавие издания Матфея следующее: «Nemesius Emesenus De natura ho minis graece et latine. Post editionem Antverpiensem et Oxoniensem& adhibitis tribus Codd. Augustanis, duobus Dresdensibus, totidemque Monachiensibus, neс non duabus vetustis versionibus latinis. Cononis et Vallae, denno multo, quam antea, emendatius edidit et animadversiones adjecit Christian. Frideric. Matthaei. Professor Vitembergensis… Halae Magdeburgicae, 1802». Наш русский перевод сделан по этому изданию. Это же издание перепечатал Migne, по–видимому, без всяких перемен: Migne «Patrologiae cursus completus», t. 40, ser. graec., 1858 an.

Bigne — латинское издание Bigne «Bibliotheca maxima…», t. 8 — не отличается особенными достоинствами; в нем — немало орфографических погрешностей; на полях много замечаний, касающихся воззрений Немесия.

Gall. Достойно примечания еще греко–латинское издание Gallandii «Bibliotheca veterum Patrum.», vol. VII. Это — одно из лучших изданий; оно снабжено предисловием (Prolegomena), составленным, по–видимому, на основании предисловия Оксфордского издателя[1186]

Теперь два слова о плане и характере нашего издания… При самом переводе трактата мы старались, по возможности, держаться буквы греческого текста (особенно там, где даются какие–либо точные психологические определения), за исключением, конечно, тех мест, где это представлялось неудобным в силу самого характера и особенностей греческой речи. Перевод свой мы сопровождаем подробными примечаниями (для удобства помещенными на каждой страницей под строкой), в которых указываем источники воззрений Немезия (главным образом — антропологических), разночтения всех известных кодексов и изданий (по изд. Matth.), делаем различные пояснения богословского, философского характера и т.п…

Ф. Владимирский.