Немесий Эмесский

О природе человека


ХРИСТИАНСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ НЕМЕСИЯ ЭМЕССКОГО

<p>ХРИСТИАНСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ НЕМЕСИЯ ЭМЕССКОГО</p>

Имя епископа Эмессы Немесия практически не известно у нас даже среди людей образованных, интересующихся философией и богословием. Он не упоминается в недавно изданных по–русски трудах по патристике Г. Флоровского, И. Мейендорфа, О. Клемана. Лишь А.Ф. Лосев посвятил ему несколько страниц в восьмом томе своей монументальной «Истории античной эстетики», но отозвался о нем не очень лестно. А между тем труд Немесия «О природе человека» представляет собой попытку (и попытку в основном удавшуюся) создания христианской антропологии, опираясь на лучшее, что было создано в науке о человеке как античными философами и учеными, так и отцами Церкви.

Но прежде, чем говорить о Немесии и его трактате, необходимо ответить на один вопрос, который может возникнуть у читателей: способствуют ли ясности христианского воззрения на человека Платон, Аристотель, Аммоний Саккас, Плотин, Гален и другие язычники, которых прилежно изучал Немесии? Или иначе: поскольку Немесии строил свое учение о человеке на прочном фундаменте античной науки, может быть, следует рассматривать его в рамках этой науки, исключив из истории христианской мысли? Мало ли христиан прославилось в различных науках — не включать же их всех в историю богословия. Вспомним Тертуллиана: «Что общего у Афин и Иерусалима?»

Первые христиане поставили перед собой грандиозную задачу — обратить в христианство весь мир. Важность этой задачи определялась тем, что завещал ее сам Учитель: «идите, научите все народы» (Мф. 28, 19); «идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари.» (Мк. 16, 15). Мир же для христиан первых веков после Рождества Христова в основном ограничивался Римской империей (и сопредельными странами). Поэтому прежде всего необходимо было обратить в свою веру население империи. Задача была трудна чрезвычайно, и трудность эта во многом была связана с некоторыми существенными особенностями греко–римской культуры. Эта культура осознавала себя как культура универсальная и самодостаточная, и ее основополагающие принципы были весьма далеки от истин, проповедовавшихся христианской Церковью. Кроме того, огромный авторитет имела культурно–интеллектуальная элита античного общества, и, если бы эта элита оказалась абсолютно не восприимчивой к христианскому благовестию, христианству суждено было бы остаться религией маргинальных слоев Римского государства. Первоначально именно упомянутая элита была наиболее враждебно настроена к христианству, более того — не понимала, не могла и не желала понять, что, собственно говоря, проповедуют адепты новой и чужой веры. Вспомним непонимание, которое встретил апостол Павел у греческих философов (эпикурейцев и стоиков) в Афинах: «И одни говорили: что хочет сказать этот суеcлов?, а другие: кажется, он проповедует о чужих божествах… Услышав о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» (Деян. 17; 18, 32).

Христианское учение казалось не только чем–то чуждым и враждебным, но и неинтересным, не стоящим внимания. В позднюю эпоху (не ранее IV–V вв.) был составлен псевдоэпиграф — переписка апостола Павла с Сенекой. Ну, в самом деле, казалось столь естественным, что апостол языков и величайший римский моралист, чья этика была близка христианской («Сенека — часто наш», писал о нем Тертуллиан), должны были обратить внимание друг на друга. Но реальный Сенека не мог заинтересоваться Павлом: его интеллектуальный и духовный универсум не соприкасался с миром апостола. Нам, наследникам двухтысячелетней христианской традиции, трудно вообразить, что Евангелие могло представляться — нет, не просто враждебным и отталкивающим (это–то мы, люди конца безбожного XX столетия, понять способны), но восприниматься как плохо написанный текст, на который не стоит тратить времени. То ли дело божественный Платон или Цицерон! Но если уж Иероним и Августин в IV веке должны были преодолевать культурно–стилистический барьер, чтобы принять Писание (об этом они свидетельствуют сами), что уж говорить о греческих и римских интеллектуалах I—III веков.

Был лишь один способ христианизировать культурную элиту империи — обратиться к ней на единственном доступном для нее языке — языке эллинского любомудрия. Великие богословы III–VIII вв. (от Климента Александрийского до Иоанна Дамаскина) сумели раскрыть догматы христианства, используя понятийный аппарат греческой (главным образом, платоновской, аристотелевской или неоплатонической) философии. Не будет преувеличением утверждать, что это явилось одной из важнейших причин победы христианства. Разумеется, на этом многотрудном пути были и издержки: сложно было не поддаться интеллектуальной мощи Платона, Аристотеля или Плотина и избежать искушения изложить все содержание нового вероучения в их категориях; тогда забывалось, что «вера наша — по слову апостола — для эллинов — безумие». Но в целом метод творческого использования наследия греческих философов оказался плодотворным, дав высокие образцы христианского умозрения в творениях Афанасия Александрийского, великих Каппадокийцев, Августина, Максима Исповедника и других греческих и латинских отцов Церкви.

Однако, до сих пор, когда мы говорили об использовании отцами Церкви античной философии в формулировке христианской истины, мы имели в виду богословие (тео–логию). Но какое место в доктринах отцов занимало человекознание (антропология)? Христианская антропология в своем формировании была тесно связана с развитием теологии и может быть адекватно понята только в богословском контексте. Но и система христианского богословия обязательно включает в себя учение о человеке и вовсе не потому, что богословская мысль стремится охватить все области знания (это ей как раз противопоказано), а в силу существеннейших особенностей самого христианства.

Церковь учит, что Иисус Христос как Богочеловек является истинным Богом и истинным Человеком, воспринявшим всю полноту человеческого естества (за исключением греховности). Человеческая природа, таким образом, является одной из двух природ Иисуса Христа (наряду с природой Божественной), и в этом смысле антропология становится необходимой составной частью христологии. Следует указать еще, по крайней мере, один аспект христианского вероучения, обусловивший важность антропологической проблематики для богословия. Человек — венец творения, созданный Богом по своему образу и подобию, — отпал от Творца, совершил акт грехопадения, что повело к повреждению человеческой природы. И вочеловечение Бога, воплощение Слова свершилось ради спасения падшей человеческой природы. Бог–Сын «ради нас, людей, и ради нашего спасения сошел с небес и воплотился от Духа Святого и Марии Девы и стал человеком». (Никео–константинопольский Символ Веры). Антропология, таким образом, становится частью сотериологии — христианского учения о спасении.

* * *

Обратимся теперь к Немесию и его книге. К сожалению, нам ничего не известно о нем, кроме того, что он был епископом Эмесы (ныне — город Хомс в Сирии). Даже по поводу времени жизни Немесия нет единой точки зрения среди исследователей. Одни относят написание его труда к рубежу IV—V веков, другие — к середине V века. Первые исходят из того, что в тексте трактата опровергаются христологические и антропологические воззрения названных поименно Евномия и Аполлинария Лаодикийского (IV в.), но не упоминаются вызвавшие ожесточенные споры творцы противоположных христологических систем V в. Несторий и Евтихий. Часть из сторонников ранней датировки отождествляет нашего автора с корреспондентом Григория Назианзина наместником Каппадокии Немесием (последний, однако, был язычником, во всяком случае, в пору своей переписки со св. Григорием). Вторые же находят у Немесия термины, встречающиеся у Феодорита Кирского (ок. 393—ок. 457 гг.), и скрытую полемику с Евтихием.

Итак, каково же содержание трактата Немесия? Автор прежде всего говорит о месте человека в космосе, соединяя в единое целое антропологию и космологию. Центральное положение человека в мире, по Немесию, определяется тем , что Бог в лице человека сотворил точку, в которой соединяются мир телесный и мир духовный: «по сотворении умопостигаемого и — затем — видимого бытия, надлежало произвести и некоторую связь того и другого, чтобы все бытие было единым, соразмерным в себе самом и не чуждающимся самого себя. Вот человек и явился живым существом, связующим обе природы. <…> Итак, поставленный в пределах двух природ — разумной и неразумной, — человек, коль скоро склоняется на сторону тела и любит больше телесное, то подражает жизни неразумных (животных) и будет сопричислен к ним, <…> если же, презревши все телесные удовольствия, он подчинится разуму, то наследует божественную и для человека предуготованную блаженную жизнь, и будет — как «небесный…» (Гл. 1). Русскому читателю хорошо знакомо поэтическое изложение этого учения Г. Р. Державиным:

Частица целой я вселенной, Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества я той, Где кончил тварей Ты телесных, Где начал Ты духов небесных И цепь существ связал всех мной. Я связь миров повсюду сущих, Я крайня степень вещества; Я средоточие живущих, Черта начальна Божества; Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я бог!

Поскольку человеческая природа имеет элементы и функции, родственные и неодушевленному миру, и растениям, и животным, и, наконец, миру духовному, человека является микрокосмом, воспроизводящим в себе строение макрокосма (космоса), а из представления о человеке как о венце творения следует положение о том, что вся тварь создана для человека и служит его пользе. Здесь Немесий опирается на повествование книги Бытия. Конечно, взгляд Немесия на место человека в мире не оригинален — он опирается и на Аристотеля, и на стоиков, и на неоплатоников, и на своих христианских предшественников, среди которых прежде всего надо упомянуть Григория Нисского, написавшего трактат «Об устроении человека». Но и в этом, и в других случаях заслуга Немесия заключается отнюдь не в оригинальности, которую христианские писатели патристической эпохи и не почитали достоинством, а в очень четком и толковом изложении традиционных учений, рассмотренных в перспективе христианского богомыслия.

Следующий предмет рассмотрения Немесия — душа человека. Он отвергает трихотомический взгляд на строение человека (ум — душа — тело или дух — душа — тело), предложенный Платоном, воспринятый Плотином, а из христиан — Аполлинарием Лаодикийским, и принимает дихотомическое деление (душа и тело). Но что же такое душа? Немесий полемизирует с материалистическими доктринами о телесности души (Демокрит, Эпикур, стоики; надо иметь в виду, что подобные представления разделялись и некоторыми христианскими богословами — например, Тертуллианом) и с представлениями Аристотеля о душе как об энтелехии тела и останавливается на платоновской концепции, согласно которой, душа — это бестелесная и, следовательно, бессмертная субстанция и начало, сохраняющее тело. Обращаясь к проблеме происхождения души, наш автор не соглашается ни с традиционизмом (идеей наследования души), потому что в этом случае душа, должна была быть смертной подобно наследуемому от родителей телу, ни с креационизмом (доктриной о творении каждой души Богом в момент зачатия); это последнее учение отвергается, поскольку Бог, согласно книге Бытия, сотворив мир, «почил от всех дел Своих». Немесий разделяет платоновскую идею о предсуществовании душ, которая позднее — на V Константинопольском Вселенском соборе (553 г.) — была, отвергнута Церковью. Более того, создается впечатление, что Немесий признает и метемпсихоз (переселение душ), однако ряд исследователей полагает, что Немесий лишь приводит эту доктрину в качестве доказательства веры древних философов в бессмертие души. В целом вопрос об отношении Немесия к метемпсихозу остается не вполне ясным.

На примере рассмотрения Немесием трудного вопроса о соединении души и тела видно, каким образом у него как у христианского мыслителя антропология становится органичной частью богословия. Он не приемлет идей о смешении, простом соединении или соприкосновении души и тела. Все это годится для объяснения соединения двух телесных субстанций, но не передает адекватно взаимоотношения телесного и бестелесного. Не удовлетворяет Немесия и платоновская концепция тела как одеяния души. Наиболее близки Немесию мысли по этому поводу Аммония Саккаса — учителя основоположника неоплатонизма Плотина. Не может быть никакой аналогии между соединением двух тел и соединением с телом нематериальной (ноэтической) субстанции. Последняя остается неслитной, невредимой и неизменной. Следовательно, душа соединяется с телом, но не смешивается с ним. Более того, она может отделяться от тела — например, во сне или во время созерцания. Душа обитает в теле, оставаясь с ним неслиянной, подобно тому как солнце пронизывает светом воздух, так что он становится светоносным, но свет при этом не смешивается с воздухом. Здесь, правда, нет полного тождества: солнце и воздух материальны, и луч солнца находится в определенном, ограниченном месте, душа же нематериальна и объемлет все тело целиком. Следующая аналогия связывает учение о душе (психо–логию) с христологией. Душа соединяется с телом так же, как Божественный Логос соединяется с человеческой природой — неслитно и не будучи объят ею. Аналогия эта, однако, тем более не точна. Душа делит с телом ощущения, сострадает ему, в то время как Слово Божие, соединяясь с телом и душой, не претерпевает абсолютно никаких изменений и не поддается их слабостям. Сообщая им Свою Божественность, Логос становится с ними единым, пребывая вместе с тем точно таким же, каков он был до Боговоплощения. Это в полной мере новый, ни к чему не сводимый вид единения, когда Божественная природа соединяется с человеческой несмешанно, неслитно и непревращенно; соединяется не в страстях, но только в действиях. Таким образом, способ соединения души и тела (бестелесного и телесного), несмотря на аналогии, отличается как от соединения телесных субстанций (солнце и воздух), так и от соединения нетварного и тварного (Божественный Логос и человеческая природа). Из этого можно сделать вывод, что и психология, будучи тесно связанной как с физикой, так и с теологией, является тем не менее, самостоятельной дисциплиной.

Связывает Немесий учение о душе и с физиологией, и анатомией. Он различает душу разумную (словесную) и неразумную (бессловесную). Первая ответственна за размышления, воспоминания и воображение, к ведению же второй относятся гнев и похоть, питание, размножение и т. п. Поэтому не вызывает удивления то, что большая часть книги «О природе человека» посвящена как раз физиологии, анатомии и тому, что сейчас принято называть экспериментальной психологией. Эти разделы свидетельствуют о внимательном изучении Немесием трудов Гиппократа и особенно Галена. Вообще епископ Эмесский выказывает значительную эрудицию, и его познания в биологии и медицине впечатляют, так же как и тонкий анализ отдельных психических способностей человека. Особо следует сказать о защите Немесием свободы воли человека. К первой трети V века проблема соотношения свободной воли и Божественного предопределения стала предметом острейшей дискуссии в Церкви на Западе. При этом свободу воли (едва ли не абсолютную) отстаивал Пелагий, чьи взгляды были осуждены Церковью как еретические, а жесткую концепцию предопределения выдвинул Августин. Воззрения Немесия ближе к учению Пелагия, хотя полного единства между ними нет. Ни Пелагий, ни пелагианские споры Немесием не упоминаются. Это служит аргументом для сторонников ранней датировки труда «О природе человека» (не позднее начала V в.). Но надо иметь ввиду, что хотя христианский Восток присоединился к осуждению Пелагия, августиновская доктрина предопределения, в своем логическом развитии отрицающая свободу воли, осталась чужда восточному христианству.

Подведем некоторые итоги. Немесия часто упрекали в эклектизме, в якобы странном для христианского богослова пристрастии к психофизиологии. Вот типичное суждение, высказанное в 1912 г. профессором Московской духовной академии П.П. Соколовым: «Немесий был небольшой писатель, но это был писатель особого типа, не встречающегося более в патристической литературе. Это был христианский психофизиолог и психолог–систематик. Церковные писатели не интересовались научной разработкой психологических проблем самих по себе и касались их постольку, поскольку они стояли в связи с догматическими и нравственными вопросами христианского вероучения. Вот почему мы не находим у них ни специального исследования низших психологических и психофизиологических функций, ни систематического изложения психологии вообще. Скромная заслуга Немесия в том и состояла, что он до некоторой степени заполнил пробел в патристической антропологии… Он изложил результаты своих исследований в виде цельного систематического курса, расположенного по такому же приблизительно плану, по которому психологические проблемы изучаются и до сих пор… Каковы бы ни были недостатки сочинения Немесия, оно все–таки занимает в патристической литературе своей особое место. Это единственный дошедший до нас от христианской древности систематический компендиум физиологической психологии, отличающийся от произведений других христианских антропологов и по своим задачам, и по своему методу, и по своей форме… Немесий был не столько выдающийся психолог, философ и богослов, сколько популяризатор античной науки». (Цит. по: Архимандрит Киприан. Антропология св. Григория Паламы, Париж, 1950, с. 183–184). Кое–что здесь подмечено верно, но с общим уничижительным тоном Соколова согласиться невозможно. Немесий — отнюдь не только популяризатор и компилятор греческих авторов. Его особое место в истории патристической мысли заключается в том, что он дал общий эскиз христианской науки о человеке, связав психологию и анатомию человека и с учением о душе, и с местом человека в мире, и с принадлежностью человека к плану тварного бытия, и с природой Богочеловека, соединив в одно целое, как уже было сказано, антропологию (включая психологию, физиологию и анатомию) с космологией, сотериологией и христологией. Поэтому нет никакого основания отлучать Немесия от философии и богословия. Что же касается психологии, то стоит привести мнение известного русского философа и психолога XIX века Н.Я. Грота: «Немесий — историк и замечательный аналитик: каждое понятие он разбирает до тонкостей… Если бы Немесий обладал сверх того даром критики (в большей степени) и классификации, то его сочинения несомненно составило бы эпоху в психологии».

И последнее, last but not least. Следует согласиться с выдающимся русским богословом XX столетия архимандритом Киприаном (Керном), писавшим: «Немесий, подобно Клименту, Иустину, Оригену, Синезию и Каппадокийцам, выражает особое настроение в святоотеческой письменности. Он — гуманист, просвещенный святитель, он синтезирует эллинскую культуру с христианством и не противопоставляет поэтому Иерусалим Афинам» (с. 184). В подтверждение этого приведем слова самого Немесия, представляющие подлинный гимн достоинству человека: «Итак, кто может достойно оценить благородство этого существа (человека), соединяющего в себе самом смертное с бессмертным и совмещающего разумное с неразумным, представляющего своей природой образ всего творения и потому называемого «малым миром», удостоенного столь великого промышления (благоволения) Божия, что ради него — все: и настоящее, и будущее, ради него и Бог соделался человеком, переходящего в нетление и избегающего смертности? Созданный по образу и подобию Божию, он (человек) царствует на небе, живет со Христом, есть дитя Божие, обладает всяким началом и властию. Кто может выразить словами преимущества этого существа? Оно переплывает моря, пребывает созерцанием на небе, постигает движение, расстояние и величину звезд, пользуется плодами земли и моря, с пренебрежением относится к диким зверям и большим рыбам; человек преуспевает во всякой науке, искусстве и знании, с отсутствующими, по желанию, беседует посредством письмен, нисколько не затрудняемый телом, предугадывает будущее; над всеми начальствует, всем владеет, всем пользуется, с ангелами и с Богом беседует, приказывает твари, повелевает демонами; исследует природу существующего, усердно пытается постичь существо Божие, делается домом и храмом Божества; — и всего этого достигает посредством добродетели и благочестия. Итак, зная какого благородства мы причастим, (зная) что мы составляем небесное растение, не посрамим нашей природы…».

* * *

Осталось сказать несколько слов о посмертной судьбе труда Немесия. Его цитировали по имени немногие средневековые авторы (Анастасий Никейский, Моисей Барцефа), более того, его труд часто приписывали Григорию Нисскому. Но его, по всей видимости, знал Максим Исповедник, его конспектировал, не называя, Иоанн Дамаскин в «Точном изложении православной веры», дважды (в XI и XII вв.) «О природе человека» переводили на латинский язык, сохранился и средневековый перевод на армянский язык. Первое печатное издание трактата вышло в 1565 году в Антверпене. Русский перевод Ф. Владимирского, который воспроизводится в настоящем издании, вышел в Почаеве в 1904 году. Ф. Владимирскому принадлежит и основательная монография «Антропология и космология Немезия, епископа Емесского в их отношении к древней философии и патристической литературе» (Житомир, 1912). Мы надеемся, что настоящее издание привлечет внимание читателя к Немесию Эмесскому — незаслуженно забытому церковному писателю, творцу оригинального антропологического учения.

Шабуров Н. В.

О природе человека

[Пερί φύσεως ανθρώπου. De natura hominis][1]


ГЛАВА I[2]

<p>ГЛАВА I<a href="#n2" data-toggle="modal" >[2]</a></p>

Многими, и притом славными, мужами признано, что человек прекрасно устроен из разумной души и тела и настолько хорошо, что иначе (лучше[3]) невозможно было ему произойти (γενέσθαι) и существовать.[4] Но название души разумной возбуждает недоумение (άμφιβολίαν) относительно того, ум ли, присоединившись к душе как иное к иному (ώς άλλος άλλη), сделал ее разумной, или душа есть разумное (тό νοερόν) сама по себе, по своей природе, и притом это (разумное) есть превосходнейшая часть ее, как глаз в теле: некоторые, между ними и Плотин, полагая, что иное есть душа, а иное ум, желают составить человека из трех (частей): тела, души и ума.[5] Им последовал и Аполлинарий, епископ Лаодикийский: положив это в основу своего мнения, он и остальное согласовал со своим (главным) положением (δόγμα). Некоторые же не отделяли ума от души, но полагали, что разумное (то νοερον) есть «владычественное» (ήγεμονικóν) ее существа[6]. А Аристотель ум как потенцию (в потенции — δυνάμει) считает соприсущим человеку[7], а как энергию (как деятельность — ένεργεια) считает его извне привходящим в нас и не столько назначенным для бытия (είς то είναι) и существования (ΰπαρξεν) человека, сколько способствующим успешному познанию и созерцанию природы (φυσικών). Он (Аристотель) тщательно, таким образом, удостоверяет, что немногие из людей, именно — одни только занимающиеся философией, имеют ум деятельный (ένεργεία). Платон же, рассматривающий то, что в человеке превосходнейшее, и этим обращающий наше внимание на божественность одной души и заботу о ней, по–видимому не говорит, что человек состоит из того и другого (συναμφότερον), из тела и души, но — (только) из души, пользующейся такого рода телом[8], чтобы мы, поверив, что мы сами — душа, преследовали одни только блага души: благочестие и добродетели — и презрели страсти телесные, в том предположении, что они не свойственны человеку как человеку (ή άντροπος), но прежде всего животному, а потом уже человеку, поскольку (так как) и человек есть животное. Конечно, всеми людьми признано, что душа выше (превосходнее) тела: от нее[9], ведь, как орган, движется тело. Это ясно обнаруживает смерть: когда душа отделяется, тело остается совершенно неподвижным и бездеятельным подобно тому, как с удалением художника неподвижными остаются инструменты. Очевидно также, что человек и с неодушевленными (предметами) имеет нечто общее (κοινωνεί) и подобно тому, как сопричастен жизни неразумных животных, так и с одаренными разумом соединяется способностью мышления (νοήσεως). В самом деле, с неодушевленными (предметами) человек схож[10] по телу и по сложению (соединению) из четырех стихий[11], с растениями же, кроме указанного, еще по производительной (σπερματικήν) и питательной (θρεπτι–κήν) силе (δύναμιν)[12]; с бессловесными же тварями (животными) он схож не только во всем этом, но сверх этого — по произвольным движениям, по стремлениям (желаниям), гневу, наконец — по чувствовательной (ощущающей) и дыхательной силе (способности)[13]: ведь это все — свойственно людям и неразумным (животным), хотя и не всем все. Через посредство же разума человек соприкасается (συνάπτεται) с бестелесными и разумными существами[14], когда рассуждает, мыслит и различает все, когда стремится к добродетели и особенно проникает благочестием, в котором венец (всех) добродетелей[15]. Вследствие этого он находится как бы посередине (на рубеже) между разумным и чувственным бытием: по телу и телесным силам он соприкасается с неразумными животными и неодушевленными предметами, по уму же — с бестелесными существами, как сказано выше. Творец, по–видимому, мало–помалу приспособил (присоединил, έπισυνάπτειν) друг к другу различные природы (существа) так, чтобы все творение было единым и сродственным. Из этого всего яснее открывается, что Творец всего существующего един. Ведь Он не только соединил бытие (τήν ΰπαρξιν) индивидов (единичностей), но и все одно с другим (έκαστα προς άλληλα) соответственно согласовал (между собой). Ибо, подобно тому, как в каждом живом существе соединил нечувствительное (τα άναίσθητα) с чувствительным (τοΐς αίσθητικοΐς·): кости, жир, волосы и иное того же рода (т. е. τα αναίσθητα) — с чувствительными нервами, плотью и подобным , и из того, и другого (т. е., из нечувствительного и чувствительного) составил сложное живое существо и совершил (представил) его не только сложным , но (в то же время) и единым: так сделал и во всех остальных видах творения, приспособляя их постепенно один к другому — по сродству и различию природы[16] , чтобы не многим отличалось совершенно неодушевленное (бытие) от растений, имеющих питающую (θρεπτικήν) силу, а эти последние, в свою очередь, (не многим бы отличались) от неразумных, но чувствующих животных, чтобы, наконец, неразумные (твари) не были совершенно отчуждены от разумных (натур), не были несходны и не сращены с ними (cum eis) никакими естественными узами[17]. Ведь и камень от камня отличается некоторой силой, но магнит–камень представляется отличным от природы и силы остальных камней в том, что очевидно притягивает к себе и удерживает железо, как будто с намерением употребить его в пищу (для себя)[18], и это делает не с одним только железом, но одно удерживает посредством другого передачей всему привлеченному своей силы: и таким образом один кусок железа удерживает другой, в то время как сам удерживается магнитом. Потом Творец[19], переходя по порядку далее: от растений к животным, — не сразу обратился к передвигающейся (μεταβατικήν)[20] и чувствующей природе, но постепенно и последовательно (гармонически) подошел к ней. Так, раковины (πιννας) и морскую крапиву[21] Он устроил как своего рода чувствующие деревья, потому что, с одной стороны, укоренил их в море наподобие растений и черепками (щитками, покрышками = όστρακα — testis), как бы кусками дерева, оградил и, как растения, установил неподвижно, а, с другой стороны, вложил в них чувство осязания[22], общее всем животным, так, чтобы с растениями они были сходны тем, что укоренены и твердо установлены, а с животными — по осязательности (и чувствительности)[23]. Действительно, Аристотель передает[24], что губка, хотя и прирастает к скале, однако сжимается и открывается, или — лучше — расширяется (растягивается)[25], как только чувствует, что кто–нибудь приближается (к ней). Поэтому, все сходное древние мудрецы обыкновенно называют зоофитами (ξωόφυτα)[26]. Затем, к раковинам и подобным им Творец присоединил род передвигающихся животных, но далеко идти не могущих, а движущихся вокруг одного и того же места. Таковы весьма многие из моллюсков[27] (οστρακόδερμων) и так называемых дождевых червей[28]. Таким образом, сообщая одним (существам) больше чувств, другим — большую силу движения (подвижности), Творец постепенно дошел до совершеннейших из неразумных животных: совершенными же я называю имеющих все чувства и способных к передвижению на большие расстояния[29]. Переходя, затем, от неразумных к разумному животному — человеку, (Творец) не сразу его создал, но прежде наделил остальных животных некоторой природной рассудительностью, ловкостью и хитростью — для их самосохранения, чтобы они были более близки к разумным (существам), и тогда уже сотворил человека — животное истинно разумное (то άληθώς λογικòν ξφον). Ту же самую градацию (буквально: направление, τρόπον)[30], если поищешь, заметишь (отчасти) даже и в звуке голоса: от простого и однообразного ржания лошадей и мычания быков он постепенно переходит к разнообразным и различным голосам воронов[31] и подражающих птиц, пока Творец не остановился на (не дошел до) ясной и совершенной человеческой речи; кроме того, Он соединил эту ясную (членораздельную) речь (человека) с мыслью и рассудком, сделав ее выразителем[32] душевных[33] движений. Таким именно образом Творец все гармонически приладил друг к другу и соединил, а через сотворение человека — связал воедино умопостигаемое (τά νοητα) и видимое (τά όρατα). Справедливо и Моисей, описывая творение мира, говорит, что человек был сотворен последним не только потому, что раз все создавалось для него, то следовало первоначально приготовить предназначенное для его пользования, а затем уже создать самого пользующегося[34], но и потому, что по сотворении умопостигаемого[35] и — затем — видимого бытия, надлежало произвести (создать) и некоторую связь того и другого, чтобы все бытие (τό πάν) было единым, соразмерным в себе самом и не чуждающимся самого себя. Вот человек и явился живым существом, связующим обе (вышеупомянутые) природы. Все это выразительно свидетельствует о мудрости Творца[36]. Итак, поставленный в пределах двух природ: разумной и неразумной — человек, коль скоро склоняется на сторону тела и любит больше телесное, то подражает жизни неразумных (животных) и (потому) будет сопричислен к ним; он «земным» (χοικός ) будет назван, по апостолу Павлу, и услышит (следующее); «земля еси, и в землю отыдеши»[37], — он сравнится со скотами несмысленными и уподобится им[38]; если же, презрев все телесные удовольствия, он подчинится разуму, то наследует Божественную и для человека предуготованную блаженную жизнь и будет как «небесный», по сказанному: «каков земной, таковы и земные, и каков небесный, таковы и небесные»[39]. А девиз[40] разумной природы заключается в том, чтобы убегать и отвращаться от зла, преследовать и избирать добро. Из благ же одни — каковы добродетели — общи душе и телу, именно потому, что они имеют отношение (и) к душе, так как душа пользуется телом[41], — другие принадлежат одной душе, самой по себе, помимо тела, каковы — благочестие и познание существующего. Итак, кто хочет вести жизнь человека как именно человека, а не животного только, должен стремиться к добродетели и благочестию. Что же относится собственно к добродетели и что к благочестию (лат. к религии), это будет рассмотрено в следующих главах, когда будем говорить[42] о душе и теле. Не зная, ведь, еще что такое душа по существу, несообразно рассуждать об ее деятельности[43].

Евреи говорят[44], что человек не был создан изначала ни совершенно смертным, ни (вполне) бессмертным, но был поставлен как бы на рубеже той и другой[45] природы, с тем, чтобы, если предастся телесным страстям, подпал бы и телесным изменениям, а если предпочтет блага души, удостоился бы бессмертия. В самом деле, если бы изначала Бог сотворил человека смертным, то не осудил бы его на смерть после грехопадения, потому что нельзя наказывать смертностью смертного; если бы, напротив, Он сотворил его бессмертным, то человек не нуждался бы в питании, потому что все бессмертное не нуждается в телесной пище, — притом, Бог не мог так скоро раскаяться и сотворенного бессмертным тотчас же сделать смертным, — так как и по отношению к согрешившим ангелам Он не сделал этого, но по (согласно) своей изначальной природе они оставались бессмертными, а за грехи получили другое наказание, но не смерть. Потому, лучше или таким образом понимать предложенный вопрос[46], или же следует предположить, что человек был сотворен смертным, но — постепенно совершенствуясь — мог достигнуть бессмертия, т. е., был создан бессмертным in potentia (δυνάμει αθάνατος·)· Так как человеку не следовало[47] прежде известной степени совершенствования знать свою природу, то Бог запретил ему вкушать от древа познания: ведь были, да и теперь еще есть, в растениях величайшие силы, — тогда же как при начале существования мира, будучи совершенно неповрежденными, они (т. е. растения) имели самую сильную энергию[48]. И вот был один плод, вкушение которого сообщало знание собственной (своей) природы. Бог не хотел, чтобы человек, прежде известной степени совершенствования, познал собственную природу и таким образом, узнав, что ему многого недостает, стал бы заботиться о телесных нуждах, оставив заботу о душе. По этой–то причине Бог и запретил ему вкушать от плода познания. Ослушавшись же и познав самого себя, человек потерял совершенство, почувствовал телесные потребности и тотчас стал искать себе покрывала, потому что — говорит Моисей — узнал, что он наг[49]; прежде же он пребывал в некотором одушевлении (έκστάσει)[50] и в собственном неведении. Лишившись таким образом совершенства, человек потерял также и бессмертие, которое впоследствии однако восстанавливается благодатью (милостью) создавшего его. После падения человеку было позволено питаться и мясом, тогда как прежде Бог велел ему довольствоваться одними произведениями земли, потому что они были в раю; с потерей же совершенства человеку — по снисхождению (τή συγκαταβάσει) — было предоставлено (право) питаться и всем остальным[51].

Так как человек имеет тело, а всякое тело составлено из четырех стихий[52], то он необходимо обладает по телу теми же свойствами, что и стихии, т. е., делимостью, изменчивостью и текучестью[53]. Изменчивость усматривается в качестве[54], текучесть же — в истощении (опоражнивании — κένωσιν). Ведь всякое живое существо (τό ζψον) всегда истощается через видимые и скрытые скважины (греч. — поры), о которых будет речь ниже. В силу этого необходимо — или внести взамен равное истощенному, или уничтожить живое существо недостатком восполняющих элементов[55]. Поскольку же истощается и сухое (твердое), и влажное, и дыхание[56], то всякое живое существо необходимо нуждается и в сухой (твердой), и во влажной пище и в дыхании[57]. А пища и питье наши состоят из тех стихий (элементов), из которых и мы составлены. Ведь все (живое) питается сродным и подобным (лат. naturae suae)[58] , а противоположным излечивается. Из стихий же одни мы употребляем в пищу или непосредственно и сразу, или посредством чего–либо иного, а другие — только через посредство чего–нибудь другого[59], — как, например, воду — иногда саму по себе, иногда — вместе с употреблением вина[60], елея (оливкового масла) и всех так называемых сочных плодов[61]. Ведь вино есть не что иное, как вода, приготовленная известным способом из виноградной лозы. Подобным образом и огнем мы питаемся, иногда непосредственно им согреваемые, иногда же посредством того, что едим и пьем: ведь во всем рассеяна большая или меньшая доля огня. То же самое нужно сказать и относительно воздуха: мы непосредственно им питаемся, — вдыхая и имея его вокруг себя и — захватывая во время еды и питья, а опосредованно[62] — через все остальное, что употребляем в пищу. Землей непосредственно мы никогда не питаемся, но — всегда через некоторое посредство: так, земля производит хлеб, а хлеб составляет нашу пищу. Хохлатые жаворонки[63], голуби, часто даже куропатки, питаются землей (т. е. непосредственно); человек же — через посредство семян, древесных плодов и мяса.

Так как человек превосходит всех животных тварей не только благоприличием (внешнего вида), но и более тонким осязательным чувством, то он не облечен ни толстой кожей, подобно быкам и прочим толстокожим, ни густыми и длинными[64] волосами, подобно козам, овцам и зайцам, ни чешуей, подобно змеям и рыбам, ни костистым щитом (όστρακα), подобно черепахам и раковинам (устрицам — όστρέοις ), ни мягкой костистой полостью (άπαλόστρακα), подобно морским ракам[65], ни крыльями, подобно птицам. В силу этого мы нуждаемся в одежде, заменяющей нам то, чем природа наделила других. По этим причинам мы нуждаемся в пище[66] и одежде. В жилище мы нуждаемся потому же, почему и в пище, и в одежде, а еще более — для предохранения от нападения зверей. В случаях же дурного распределения органических качеств[67] и нарушения обычного (нормального) состояния (συνεχείας)[68] тела — мы нуждаемся во врачах и лечении. Когда в качестве (органических соков) происходит изменение, то необходимо — через противоположное качество — привести состояние тела в соразмерность (Ες τό σύμμετρον)[69]. Ведь не для охлаждения предлагается врачам разгоряченное тело, как думают некоторые, но для обращения (изменения) в лучшее состояние[70], потому что, если бы охлаждали, то состояние тела обращалось бы в противоположную болезнь. Итак, человек нуждается в пище и питье, в следствие истощения и испарений (δια τάς διαφορηεις )[71]; в одежде (он нуждается) по причине отсутствия прочного природного облачения; в жилище — по причине дурного климата[72] и для защиты от зверей; в лечении — по причине изменения (органических) качеств и чувства, врожденного телу[73]. В самом деле, если бы чувство не было присуще нам, то мы и не страдали бы, а не страдая — не чувствовали бы нужды в лечении и (таким образом) погибали бы, в неведении зла, не излечивая болезни. Благодаря же наукам и искусствам и пользе, от них происходящей, мы нуждается Друг в друге, а вследствие этого, собираясь во множестве в одном месте, во взаимных сношениях (договорах — έν τοίς συναλλάγμασιν) сообщаемся относительно различных потребностей жизни, — каковое собрание и сожительство называем городом[74], — чтобы вблизи и непосредственно пользоваться взаимными услугами. Человек, ведь, по природе — животное стадное и общественное[75]. Никто один не достаточен для себя во всем. Итак, очевидно, что города (государства) образовались благодаря сношениям (commercia) и наукам.

Человек обладает[76] следующими двумя преимуществами: он один только через раскаяние получает прощение (no–лат.: грехов), и его лишь одного тело, будучи смертным (no–лат.: и тленным), делается бессмертным (no–лат.: и вечным): из этих преимуществ — относящееся к телу достигается через душу, а относящееся к душе — через тело. Ведь один только человек — из всех одаренных разумом существ — имеет то преимущество, что удостаивается прощения через покаяние: ни демоны, ни ангелы не могут получить прощения через раскаяние. В этом более всего сказывается и обнаруживается милосердие и правосудие Божие[77]. Ангелы, не имея никаких неотразимых побуждений, вовлекающих в грех, но по природе будучи свободными от телесных страстей, потребностей и удовольствий, по всей справедливости не могут получить никакого прощения через раскаяние[78]; человек же есть не только разумное, но и животное существо, — причем, животные потребности и страсти часто порабощают (увлекают) разум. Потому, когда человек, отрезвившись (придя в себя), избегает этого и достигает добродетелей, то получает заслуженную милость, т. е., прощение. И как смех является свойством человеческой природы, так как одному ему это только присуще — и всякому, и всегда , — так в том, что происходит по благодати (т. е. Божией)[79], свойственно человеку, преимущественно перед прочими разумными тварями, освобождаться от вины за прегрешения через раскаяние[80]. Ведь одному только человеку — и всякому, и всегда — дается это на время земной жизни: но после смерти уже нет. Отсюда, некоторые полагают, что и ангелы после падения уже не могут (более) получить прощение посредством раскаяния: ибо падение (έκπτωσις)[81] есть их смерть[82]; прежде же падения, по подобию настоящей жизни людей, и им могло бы быть дано прощение (лат. — от Бога); но теперь, не раскаявшись[83], они получают вечное, не смягченное милостью и вполне соответственное возмездие наказания[84]. Из этого ясно, что отвергающие покаяние уничтожают преимущественный дар, принадлежащий человеку. Отличительное свойство и преимущество человека еще в том, что тело только его одного из всех животных после смерти восстает и переходит в бессмертие. Получает же человек это (бессмертие по телу) вследствие бессмертия души, как то (т. е. — прощение грехов)[85] вследствие немощи и разнообразия страстей тела. Свойственно ему также знание наук и искусств, а равно и деятельность, соответствующая этим искусствам. Поэтому человека и определяют как животное разумное, смертное, обладающее способностью мышления и познания[86]: животное — потому что человек есть существо одушевленное, чувствующее, а это — определение животного; разумное — чтобы отделить (отличить) его от неразумных тварей; смертное — чтобы отличить от существ разумных и бессмертных; наконец — обладающее способностью мышления (рассудка — νοΰ) и познания, — потому что через учение мы становимся причастными наукам и искусствам[87], имея (от природы) лишь силу (потенцию — δύναμιν), способную воспринимать (δεκτικήν) и мысли, и искусства, а проявления (обнаружения — ένέργειαν) этой силы достигая (приобретая) посредством научения. Говорят, что эта последняя фраза является излишним добавлением к определению, что определение было бы правильно и без нее, но поскольку некоторые причисляют сюда и нимф, и какие–то другие виды демонов, живущие долгое время, однако — не бессмертные, то, чтобы и от них отличить человека, прибавлено к определению: (человек — животное) способное к мышлению и познанию. Ведь они (т. е. выше упомянутые нимфы, демоны и прочие) ничему не научаются, но что знают — знают от природы.

По учению евреев[88], вся эта Вселенная (τό παν τούτο) существует для человека: так, например, вьючные животные и быки, нужные для земледелия, — (нужны) непосредственно (ближайшим образом) для него самого, а сено — для этих животных. В самом деле, из сотворенного одно существует (γέγονε) ради себя самого[89], иное — для другого: ради себя самого — все разумное, для другого же — неразумное и неодушевленное (άλογα και άψυχα). Если же это (последнее) существует для другого, то посмотрим — для чего именно оно существует. Уж не для ангелов ли? Но никто из благомыслящих не скажет, что оно (αύτά) существует для ангелов. Ведь то, что создано для другого, существует для его устроения (σύστασιν), пребывания (благосостояния) и развлечения (διαμονήν καί άνεσιν)[90] или же — для продолжения (διαδοχής) рода, для питания, для одежды, для излечения, для забавы и отдохновений. Но ангел ни в чем из этого не нуждается: ему не свойственно продолжение рода, он не имеет нужды ни в телесной пище, ни в одежде, ни в остальном. Если же ангел в этом не нуждается, то тем более — никакая другая природа, превосходящая ангела: ведь насколько (она) превосходит, настолько более ей свойственно не нуждаться (ни в чем). Итак, должна быть отыскана природа — разумная и (в то же время) нуждающаяся в вышесказанном. Какая же иная подобного рода (природа) может явиться, если мы опустим (исключим) человека? Таким образом, выходит, что неразумное и неодушевленное существует (создано) ради человека. А поскольку ради него, как показано, существует то и другое, то вследствие этого он поставлен и властителем (владыкой — άρχων) их[91]. Долг же властителя — по мере надобности пользоваться подвластным, но не своевольничать безрассудно для собственного наслаждения, а также — не нагло, не насильственно обращаться с тем, что подвластно; вследствие этого, погрешают те, которые нехорошо обращаются с неразумными (тварями): они не исполняют обязанности не только правителя, но и вообще — правдивого человека, согласно написанному[92]: «праведный щадит (милует — οίκτείρει) души скотов своих»[93]. Но, может быть, скажет кто–нибудь, что ничто не существует ради другого, а все — ради себя самого (само по себе). Ввиду этого мы, отделив, прежде всего одушевленное от неодушевленного, посмотрим, может ли неодушевленное существовать само для себя. В самом деле, если оно (существует) ради себя самого, то каким образом или чем будут питаться животные? Ведь мы видим, что природа доставляет животным пишу в виде земных плодов и растений, за исключением немногих плотоядных, которые, однако, употребляют в пищу животных, питающихся плодами[94] земли, как, например, волки и львы — овец, коз, свиней и оленей, а орлы — куропаток, диких голубей, зайцев и (им) подобных, поедающих плоды земли. Даже и рыбы, хотя (они) пожирают друг друга, однако не на все простирается эта плотоядность, но обыкновенно ограничивается посредством тех (рыб), которые питаются мхом (φυκί — морской травой[95] и кое–чем иным, произрастающим в воде[96]. Ведь, если бы все породы рыб были плотоядны, так что ни одна не обходилась бы без питания мясом (плотью), то их могло бы хватить на весьма непродолжительное время и они погибли бы, одни — от других, а другие — от недостатка пищи. А чтобы этого не произошло, некоторые из рыб созданы так, что удаляются от плоти и питаются, если можно так сказать, морской травой[97], чтобы посредством их (благодаря им) спаслись и другие (рыбы, или породы). В самом деле, для них является пищей морская трава, а сами они служат пищей для других, а эти опять — для иных, так что через питание первых, непрерывно доставляемое из того, что в море есть похожего на землю[98], спасается порода и остальных. Итак, рассуждение показало, что род растений существует не ради себя самого, но для пищи и устроения[99] людей и других животных. Если же растения существуют для человека и животных, то очевидно, что и причины (условия) их происхождения и возрастания существуют ради тех же животных. Таким образом, движение звезд и атмосфера (буквально: небо, ούρανός[100]), и времена года, и дожди[101], и все подобное для того существует, чтобы при непрерывном, как бы в круге (ώς έv κύκλφ), доставлении пищи не испытывала недостатка и природа тех, кто питается плодами, так что все это происходит (делается) ради плодов, а плоды предназначены для животных и человека. Остается еще рассмотреть, существует ли природа неразумных (животных) сама для себя, или же — для человека. Но не менее безрассудно было бы утверждать, что твари, лишенные разума, живущие одними природными инстинктами (καθ' όρμην φυσικην μόνην ζωντα), согбенные вниз — к земле и внешним своим видом обнаруживающие рабство, существуют сами для себя. Поскольку многое может быть сказано по этому поводу, что вследствие обширности (т. е., массы материала) нуждалось бы в отдельном исследовании[102], так как предлежащая тема не вмещает (такой) пространности[103] рассуждений, то следует ограничиться немногим, но зато — самым существенным. Итак, если мы в человеке как в образе станем рассматривать все внешнее[104], то будем в состоянии из самой сущности искомого вывести доказательства. Мы видим, что в нашей собственной душе неразумная часть и две стороны (силы) ее — имею в виду нежелательную и раздражительную — подчинены разуму, так что он начальствует, а те подчиняются, он повелевает, а те повинуются и служат потребностям, какие бы ни указал разум, если (когда), конечно, человек сохраняет свою природу (т. е., живет нормально)[105]. Если же разум, находящийся в нас, управляет тем неразумным, которое находится в нас же[106], то не следует ли отсюда, что он есть владыка и того неразумного, которое вне нас, что и оно дано ему для (его) потребностей?[107] Действительно, природой устроено так, чтобы неразумное служило разумному, как (это) видно из того, что бывает в нас самих (εν τοίς καθ' ήμάς)[108]. Это же подтверждается и устройством (структурой) многих животных, приспособленных для использования человеком[109], как, например, быков и всех вьючных — для земледелия и перенесения тяжестей, многих крылатых (пернатых), водных и земных — для употребления в пищу[110], а подражательных[111] — для увеселения и отдыха. Если же не все[112] служит подобным[113] потребностям, но есть нечто и такое, что вредит человеку, то должно знать, что когда предварительно было создано все, предназначенное для служения человеку, после этого было сотворено и все остальное, что могло быть произведено, чтобы ничто из того, что могло произойти, не отсутствовало в творении. Впрочем, и это оказалось не совсем бесполезным для людей: даже и ядовитых животных (τά δηλητηριώδη)[114] разум (человеческий) приспособил для своей пользы. Человек пользуется ими для уврачевания ран, наносимых ими же самими, и для излечения других болезней. Есть некоторые противоядия, так называемые «териакальные составы» (θηριακαί κατασκευαί)[115], которые изобрел разум, чтобы преодолеть их (ядовитых животных) через них самих и, как бы из побежденных неприятелей, извлечь (из них) пользу. Кроме того, человек имеет бесчисленные, противодействующие им[116] силы, данные Творцом, посредством которых может отклонять, ослаблять и предотвращать их нападения (τάς έπιβολάς )[117]. Иное (из сотворенного) приспособлено для другого употребления, все же вообще создано природой для служения человеку, даже и то, что непригодно для других потребностей. Все это говорится применительно к настоящему состоянию нашей жизни, так как изначала (τό αρχαίον)[118] ни одно из других животных не смело вредить человеку[119], но все было ему порабощено, подчинено и покорно до тех пор, пока он владел (управлял) собственными страстями и неразумной стороной своей природы: впоследствии же, не владея собственными страстями, а наоборот — овладеваемый ими[120], он естественно был пересилен и внешними зверями: ведь вред от них вошел (в мир) вместе с грехом. Что это так, можно видеть из примера тех (людей), которые проводили непорочную жизнь: они, ведь, действительно были сильней коварства зверей, как например, пророк Даниил — львов, а ап. Павел — укуса змеи (τής έχίδνης )[121].

Итак, кто может достойно оценить благородство этого существа (человека), соединяющего в себе самом смертное с бессмертным и совмещающего разумное с неразумным, представляющего своей природой образ всего творения и потому называемого «малым миром» (μικρός κόσμος ), удостоенного столь великого промышления (благоволения) Божия, что ради него — все: и настоящее, и будущее, ради него и Бог соделался человеком , — переходящего в нетление и избегающего смертности (τό θνητόν)? Созданный по образу и подобию Божию, он (человек) царствует на небе[122], живет со Христом, есть дитя (τέκνου) Божие, обладает[123] всяким началом и властию[124]. Кто может выразить словами преимущества этого существа? Оно переплывает моря, пребывает созерцанием[125] на небе, постигает движение, расстояние и величину звезд, пользуется плодами земли и моря, с пренебрежением относится к диким зверям и большим рыбам (κητών[126]); человек преуспевает во всякой науке, искусстве и знании[127], с отсутствующими, по желанию, беседует посредством письмен (τών γραμμάτων), нисколько не затрудняемый телом[128], предугадывает будущее; над всеми начальствует, всем владеет, всем пользуется, с ангелами и с Богом беседует, приказывает твари, повелевает демонами; исследует природу существующего, усердно пытается постичь существо Божие (θεόν περιεργάζεται)[129], делается домом и храмом Божества — и всего этого достигает посредством добродетели и благочестия[130]. Но, чтобы не подумал кто–нибудь, что мы неуместно пишем панегирик человеку, а не только изъясняем природу, как это предположено нами, мы здесь прекратим (свою) речь, хотя, говоря о преимуществах природы, мы в значительной степени изъяснили и самую природу (т. е. — человека). Итак, зная какого благородства мы причастны, (зная) что мы составляем небесное растение[131], не посрамим нашей природы, не окажемся недостойными столь великих дарований и не лишим сами себя толикой власти, славы и блаженства, променяв наслаждение всем вечным на кратковременные и незначительные удовольствия: наоборот, через добрые дела, воздержание от пороков и благонамеренность, чему наиболее содействует обыкновенно Божество (то θείον), и через молитвы будем охранять наше благородство. Но об этом достаточно. Так как всеобщее мнение признает, что чело–век состоит из души и тела, то мы сперва скажем отдельно о душе, пропуская[132] слишком тонкие, запутанные[133] и для большинства неудобопонятные вопросы.


ГЛАВА II

<p>ГЛАВА II</p>

О ДУШЕ[134]

Понятия о душе почти у всех древних мудрецов (были) различны[135]. Так, Демокрит, Эпикур и все вообще стоические философы считают душу телом. Но и сами эти (авторы — ред.), признающие душу телесной, придерживаются разных мнений[136] относительно ее сущности, именно: стоики называют душу пневмой, содержащей в себе теплоту и огонь[137], Критиас — кровью, философ Гиппон — водой, Демокрит — огнем, так как (по его мнению) сферические фигуры (формы) огненных и воздушных атомов посредством взаимного смещения образуют душу[138]. Гераклит мировую душу считает испарением (άναθυμίασιν) влаги, а душу животных производит из испарения — как внешнего, так и их собственного, однородного с ними. С другой стороны, и среди тех, которые считают душу бестелесной, существует бесконечное разногласие, так как одни признают ее сущностью (субстанцией) и бессмертной, а другие — хотя и невещественной (бестелесной), но не субстанцией и не бессмертной. Фалес первый назвал душу началом, постоянно и самостоятельно движущимся (ά εικίνητον καί αύτοκίνητον); Пифагор считал ее самодвижущимся числом; Платон — разумной[139] субстанцией, движущейся из себя самой с правильностью числа[140]; Аристотель — первой энтелехией естественного организованного тела, имеющего жизнь в возможности (δυνάμει); Дикеарх — гармонией четырех стихий, или лучше — смешением и согласием стихий, так как он разумеет не ту гармонию, которая составляется из звуков, но гармоническое смешение и сочетание находящихся в теле горячих и холодных, влажных и сухих элементов. Очевидно также, что и из этих (т. е. сейчас перечисленных философов) одни признают душу субстанцией, а другие, как Аристотель и Дикеарх, считают ее несубстанциальной (άνούσιον)[141]. Кроме того, одни признавали, что существует одна и та же мировая душа, раздробленная в единичностях[142] и снова возвращающаяся в самое себя, как манихеи и некоторые иные; другие допускали много различных по виду душ, а иные — и одну, и (в то же время) много. Итак, является полная необходимость в более развернутой речи[143] для опровержения столь многих мнений.

Против всех вообще мыслителей, признающих душу телом, достаточно того, что сказано Аммонием, учителем Плотина, и Нумением — пифагорейцем. Именно. Тела, которые по своей природе изменчивы, склонны к распадению и бесконечно делимы, так что в них нет буквально ничего, что не подлежало бы никакой перемене, нуждаются в связующем, объединяющем и как бы скрепляющем и сдерживающем их начале, которое мы (и) называем душой. Итак, если душа есть тело, какое бы то ни было, даже самое тонкое (эфирное), то что опять (в свою очередь) является объединяющим ее началом? Ведь показано, что всякое тело нуждается в некотором связующем принципе, и так — бесконечно, пока мы не остановимся на бестелесном (невещественном) начале[144]. Если же скажут, подобно стоикам, что в самих телах происходит некоторое тоническое[145] движение, направляющееся вместе вовнутрь и вовне и образующее в последнем случае величину и качества, а в первом — соединение и субстанцию, то нужно спросить у них: раз всякое движение происходит от какой–нибудь силы, то какова (сама) эта сила и в чем состоит ее сущность? Если и сила эта есть некоторая материя, то мы опять пользуемся теми же самыми (т. е. вышеизложенными) доказательствами; если же она не материя, но нечто материальное[146] [поскольку материальное (τό ένυλον) есть нечто иное по сравнению с материей (ύλη): то, что участвует в материи, причастно ей, называется материальным][147], то что в таком случае представляет собой участвующее в материи (или причастное ей)? Материя ли и оно (само), или нематериально? По всей вероятности — материя, да и каким образом — материальное (ένυλον) и не материя?.. Если же не материя, то, значит, нематериально, а если нематериально, то — не тело, потому что всякое тело материально (ένυλον). Если скажут, что тела трояко измеряемы в пространстве[148], следовательно, и душа, проходящая через все тело, имеет троякое пространственное измерение и уже потому одному она телесна, то мы ответим, что хотя всякое тело трояко измеряемо, но не все, трояко измеряемое, есть тело. Ведь, например, количество и качество, будучи бестелесными сами по себе, по соединению (κατά συμβεβηκός) в массе становятся определенными величинами[149]; так, конечно, и душа сама по себе непространственна (άδιάστατον), но по ассоциации с тем, в чем она находится и что имеет тройное пространственное измерение[150], и она представляется трояко измеряемой[151]. Далее, всякое тело движется или извне[152], или изнутри: но если извне, то оно будет неодушевленным, а если изнутри — одушевленным; итак, если душа есть тело и если она извне приводится в движение, то она неодушевленна (άψυχος έστίν), если Же — изнутри (т. е. сама от себя движется), то одушевленна (έμψυχος ): но одинаково безрассудно называть душу как одушевленной, так и неодушевленной — значит, душа — не тело. Затем, душа, если питается, то питается невещественным: ведь пищей для души служат знания (науки); но никакое тело не питается тем, что невещественно, следовательно, душа не есть тело. Ксенократ так заключал: если душа не питается, а всякое животное тело питается, то значит душа — не тело. Все это сказано вообще против тех, кто считает душу телом. В частности же, против отождествляющих душу с кровью или с дыханием — на том основании, что с потерей крови или прекращением дыхания живое существо умирает — не то должно быть сказано, что говорят некоторые, думая этим что–нибудь выяснить: «значит, когда вытекает часть крови, вытекает часть души»; такой ответ — пустословие: ведь в том, что состоит из однородных частей (омиомерий)[153], и остающаяся часть тождественна с целым: вода, например, и в большом, и в малом количестве — одно и то же, точно так же — и серебро, и золото, и все, части чего не различаются между собой по существу: таким образом, и остающаяся кровь, сколько бы ее не было, есть душа, если, конечно, кровь есть душа (по существу). Поэтому, гораздо лучше в данном случае сказать следующее: если то именно есть душа, с отделением чего необходимо умирает живое существо, то в таком случае и мокрота есть душа, и обе желчи[154], потому что раз недостает чего–нибудь из этого, то наступает конец жизни. То же можно сказать и относительно печени, головного мозга, сердца, желудка, почек, кишок и многого другого: ведь что бы из всего этого ни отнять — живое существо необходимо умирает. Сверх того: много есть тварей бескровных и, однако, одушевленных, каковы, прежде всего, хрящевые и непозвоночные[155], например, сепии[156], каракатицы, морские полипы[157], а затем — все панцирные[158] и чешуйчатые[159], каковы — крабы, раки и омары. Итак, если есть существа одушевленные и в то же время бескровньхе, то очевидно, что душа не есть кровь. Против тех, которые отождествляют душу с водой — на том: основании, что вода всему сообщает жизнь и что без нее жить невозможно, много можно возразить. Ведь и без пищи жить невозмозкно: с этой точки зрения придется и всякую пищу в отдельности назвать душой. Помимо этого, есть много животных, которые ничего не пьют, как передают об одной породе орлов, или как, например, куропатка, которая может жить без питья. Почему же в таком случае не считать душой, скорее, воздух, а не воду? Ведь от воды можно удержать себя и на долгое время, тогда как без вдыхания (άναπτνείν) воздуха невозможно быть даже самое короткое время. Однако, и воздух не есть душа: многие живые существа не вдыхают воздуха, каковы, например, все насекомые, пчелы, осы, муравьи, бескровные (существа), многие из морских (животных), и, вообще, все организмы, лишенные легких: известно, ведь, что все, не имеющее легких, не вдыхает воздуха, и — наоборот — все, не вдыхающее воздуха, не имеет легких.

Но так как стоиками Клеанфом и Хризиппом[160] приводятся еще некоторые доказательства, заслуживающие внимания, то следует представить (изложить) опровержение их — так, как это сделано платониками. Клеанф строит такой силлогизм: мы рождаемся, говорит он, похожими на родителей не только по телу, но и по душе, страстям, нравам, природным наклонностям; сходство же и несходство усматриваются в теле, а не в бестелесном[161], следовательно, душа — тело. Но, во–первых, из частного нельзя выводить общее (τα καθόλου), а затем — ложно и самое положение, что сходство и несходство свойственны телу, а не бестелесному, ведь мы называем сходными (подобными) числа, части которых имеют между собой соразмерность (пропорциональны), как, например, 6 и 24: части 6–ти суть 2 и 3, а 24–х 4 и 6; по 2 и 3 пропорциональны (со–размерны) 4–м и 6–ти, так как эти последние числа взяты в двойном количестве: 4 есть удвоенное 2, а 6 удвоенное 3; однако, числа бестелесны. Сходными (подобными) бывают и фигуры, имеющие равные утлы и пропорциональные стороны, примыкающие к равным углам, — а в том, что фигура (геометрическая) бестелесна, согласны и они сами[162]. Итак, выходит, что как количеству свойственно быть равным или неравным, так качеству — быть подобным или неподобным: но качество бестелесно, следовательно, и бестелесное может быть подобным бестелесному. Клеанф присоединяет еще следующее: бестелесное, говорит он, не может никогда сочувствовать[163] телу, как и бестелесному — тело, но только тело — телу; между тем, душа сочувствует телу, когда оно болеет или поранено, как и тело — душе: когда она стыдится, оно краснеет, когда боится, бледнеет; следовательно, душа есть тело. Но здесь первый член первой посылки ложен; он с самого начала взят произвольно[164] и гласит: «бесте–лесное никогда не может сочувствовать телу». А что, если это присуще (свойственно) одной только душе? Тогда все рассуждение было бы похоже на то, как если бы кто–нибудь умозаключал так: ни одно животное не двигает верхней челюстью, крокодил двигает верхней челюстью, следовательно, крокодил не животное[165]. И в этом случае ложна первая посылка[166], заранее (и произвольно) утверждающая, что ни одно животное не двигает верхней челюстью, — тогда как вот крокодил есть животное и в то же время двигает верхней челюстью. То же самое выходит, когда Клеанф утверждает, что ничто бестелесное не сочувствует телу; ведь с отрицанием этой посылки он легко мог бы найти искомое. Если даже признать истинным положение, что бестелесное никогда не сочувствует телу, то все же не может быть признано согласным (бесспорным) следующее дальше (т. е., вторая посылка), что душа сочувствует телу, когда оно болеет или поранено, так как еще сомнительно — одно ли только тело страдает, заимствуя чувство (ощущение) у души, которая остается бесстрастной, или же и она сама болеет вместе (συναλγεΐ) с телом: первое (предположение) до сих пор более одобрялось знаменитыми философами. Но умозаключение должно строить не на почве двусмысленных и противоречивых, а на основании согласных данных. Да и вообще легко[167] показать, что (и) бестелесное может сочувствовать телу: ведь качества, сами по себе бестелесные, сострадают телам, когда страдают последние: при разрушении и происхождении они (качества) изменяются сообразно с телом[168]. Хризипп рассуждает так: смерть есть отделение души от тела; но бестелесное не может отделяться от тела, потому что оно не может и соприкасаться (ούδέ έφάπτεται) с телом, а душа и соприкасается с телом, и отделяется от него, следовательно, душа телесна. Из сказанного то положение, что смерть есть отделение души от тела, справедливо; но утверждение, что бестелесное не соприкасается с телом, ложно, если говорится вообще, и истинно по отношению к душе: ложно вообще, потому что, например, линия или черта[169], будучи бестелесной, и соприкасается с телом, и отделяется от него — подобным образом и белизна — и истинно по отношению к душе, потому что душа не соприкасается (ούκ έφάπτεται) с телом[170]. Ведь, если она соприкасается (с телом), то значит она к нему приложена (παράκειται), а если так, то не ко всему (телу) приложена, потому что невозможно все тело совершенно приложить к другому телу[171], а в таком случае не весь животный организм будет одушевлен (έμψυχον)[172]. Итак, если душа соприкасается с телом, то она телесна, но живое существо не будет (в таком случае) всецело одушевлено; а если оно одушевлено всецело, то (значит) душа и не соприкасается с телом, и не телесна; но (известно, что всякое) живое существо (то ζώον) одушевлено всецело, следовательно, душа и не соприкасается с телом, и сама не есть тело, и, будучи бестелесной, отделяется от тела. Итак, из всего сказанного очевидно, что душа не есть тело (не телесна). Теперь нужно показать, что она есть субстанция[173].

Поскольку Дикеарх (Динарх) определял душу как гармонию, и Симмиас, в противоречие Сократу, называл душу гармонией, говоря, что душа подобна гармонии, а тело — лире, то следует привести опровержения этого (мнения), изложенные у Платона в «Федоне». Одно из них основано на том, что раньше еще было им (т. е. Платоном) доказано, а именно: раньше было доказано, что знания не что иное, как воспоминания (άναμνήσεις ). Итак, приняв это как аксиому, он ведет речь следующим образом[174]. Если знания суть воспоминания, то наша душа существовала раньше, чем воплотилась (появилась) в человеческом образе; но если она — гармония, то прежде не существовала, а произошла впоследствии, когда уже было организовано тело[175]. Ведь, всякий состав (σύνθεσις ) происходит только тогда, когда есть налицо элементы, из которых он состоит: и состав, называемый гармонией, есть некоторое согласие (соотношение) составляющих его элементов, и он не предшествует тому, из чего составлен, но следует за ним. Итак, положение: душа есть гармония — противоречит тому, что знания суть воспоминания[176]. Но сказанное о воспоминаниях истинно, — следовательно, ложно (мнение), что душа есть гармония. Далее: душа часто сопротивляется телу и удерживает господствующее положение[177], как бы начальствуя над ним; гармония же и не господствует (не управляет), и не сопротивляется, следовательно, душа — не гармония. Затем, гармония по отношению к другой гармонии может быть в большей и меньшей степени гармонией, когда ослабляется или усиливается, конечно — не по смыслу гармонии, потому что невозможно, чтобы смысл был в большей или меньшей степени смыслом, но по строю (по приспособлению): ведь, если соединив высокий и низкий звуки, вслед за тем ослабляют, то сохраняют тот же самый смысл в силе (буквально: величине) звуков (тонов), но гармония изменяется (разнообразится) по строению, будучи более или менее усиливаема: душа же не может быть в большей и (в) меньшей степени душой[178]; следовательно душа — не гармония. К тому же, душа совмещает в себе добродетель и порок, а гармония не совмещает гармонии и чего–нибудь негармоничного, следовательно, душа не есть гармония. Наконец, душа, отдельно совмещая в себе противоположности (т. е., порок и добродетель), есть субстанция (ουσία) и субъект (υποκείμενοι): гармония же есть качество и — в субъекте[179]; но субстанция не то же, что качество, следовательно, и душа не то же, что гармония. Конечно, нет ничего удивительного (странного) в том, что душа причастна гармонии, но отсюда не следует, что она сама есть гармония: ведь если, например, душе свойственна добродетель, то это не значит, что сама она есть добродетель.[180]

Гален относительно души, по–видимому, ничего не открывает и даже сам удостоверяет в сочинении «О доказательстве»[181], что он ничего определенного не высказал (по этому вопросу); однако, на основании того, что им сказано, можно, кажется, скорее всего признать душу темпераментом[182], так как от темперамента зависит различие нравов (т. е., характера); доказать это Гален старается на основании сказанного Гиппократом. Если так, то он (Гален), очевидно, считает душу смертной, хотя, впрочем, не всю, а одну только неразумную ее часть; относительно же разумной он сомневается, рассуждая таким образом…[183]

Но что темперамент тела[184] не может быть душой, очевидно из следующего. Именно тело — и одушевленное, и неодушевленное — составлено из четырех стихий: ведь именно их соединение (смешение — κράσις) и образует тела (предметы)[185]. Таким образом, если душа есть темперамент тела , то не будет ничего бездушного, и доказательство строится следующим образом: если темперамент тела есть душа, а темперамент имеет всякое тело, то, следовательно, всякое тело имеет душу. Если же всякое тело имеет душу, но нет ни одного тела бездушного: ни камень, ни дерево, ни железо, ни иное что–либо не может быть бездушным. Если Гален скажет, что не всякий вообще темперамент тела составляет душу, но (только) какой–нибудь определенный, то естественно спросить: какой же именно темперамент оживотворяет (существо) и имеет значение души? Дело в том, что какой бы темперамент он ни назвал, такой именно мы можем найти и в неодушевленных (телах). Ведь — как сам он показал в сочинении «О темпераментах» — существует девять темпераментов[186]: восемь неудобных (дурных — δυσκρατων) и один — хороший (εϋκρατον); по этому последнему, говорит он, составлен человек, не всякий, впрочем, но обладающий средним темпераментом, а по остальным — дурным темпераментам (δυσκρασίας) — составлены прочие животные с большей или меньшей степенью вялости (слабости) или интенсивности (силы) по виду каждого из них. Однако, эти же девять темпераментов (видов смешения) в большей или меньшей степени присущи и неодушевленным (телам), как опять–таки сам Гален показал в сочинении «О простых медикаментах»[187]. Кроме того, если душа есть темперамент и темпераменты изменяются соответственно с возрастом, временами года и образом жизни, то, значит, изменяется и душа: если же так, то мы не всегда имеет одну и ту же душу, но, сообразно темпераменту, иногда льва, иногда овцы или какого–нибудь другого животного, — что безрассудно. Затем, темперамент не противится страстям тела, но даже содействует им; он сам, ведь, является возбуждающей силой, душа же противоборствует (страсти), следовательно, темперамент не то же, что душа. Далее, если душа — темперамент, а темперамент есть качество, качество же и появляется, и исчезает, не сопровождаясь уничтожением субъекта[188], то, значит, и душа может отделяться (от тела) без уничтожения (прекращения жизни) субъекта, — но такое заключение ложно; следовательно, душа — не темперамент и не качество. Ведь неосновательно они[189] утверждают, что живому существу от природы присуща одна из двух противоположностей[190], как теплота — огню: этот последний неизменен, а темперамент представляется изменчивым, мало того, сами они при помощи медицинского искусства изменяют темпераменты. Притом, качества всякого тела воспринимаются внешними чувствами (αίσθητοί είσιν), а душа не подлежит чувствам, но постигается умом[191], следовательно, душа не есть качест