Натан Эйдельман

Грань веков


Часть I

Глава I

Россия двести лет назад

Глава II

«Бедный князь…»

Глава III

«Романтический император»

Глава IV

Один и сто тысяч

Глава V

33 миллиона

Глава VI

«Дьявольский бред»

Глава VII

«Скоро это лопнет…»

<p>Часть I</p>
<p>Глава I</p> <p>Россия двести лет назад</p>

Мой друг, таков бил век суровый…

Пушкин

В 1780-х и 1790-х годах книги и газеты напоминают о приближении нового столетия. Самое известное прощание с XVIII в. принадлежит Радищеву:

Нет, ты не будешь забвенво,столетье безумно и мудро…

Другой поэт предсказывал России:

Се гениев твоих столетье.

Впрочем, такого фетиша времени, какой явился потом («новый год», «новый век»), в ту пору еще не было.

В полночь с 31 декабря на 1 января чаще всего мирно почивали; чиновникам, отдыхавшим с 24 декабря по 7 января, император Павел оставил начало рождественских праздников, 24 – 20 декабря (когда и провожали уходящий год), а далее – только воскресные и «табельные» дни: особо торжественной встречи нового столетия ни в 1800-м, ни в 1801-м не происходило (в отличие от 1901-го и – угадываем – 2001-го!). Объясняется, на наш взгляд, это прежде всего тем, что в то время не придавали значения «мелким делениям» – минуте, секунде: у большинства жителей, ложившихся с темнотой, поднимавшихся с рассветом, ни степных, ни каких других часов не было и в помине. В тех же домах, что жили по часам, знали только свое время: в самом деле, как сверить, согласовать стрелки, маятник в столице, на Волге, в Сибири, на Камчатке – не по радио же?.. Одновременность была в ту пору растянутой; то, что происходило сей час на другом краю планеты, плохо воспринималось как синхронное, и, скажем, накануне рождения Пушкина «Московские ведомости» от 25 мая 1799 г. печатали столичные известия от 19 мая, из Италии – апрельские, из Нового Йорка – мартовские, о предполагаемых же совместных действиях Буонапарте с Типу-султаном сообщалось еще в течение многих недель после гибели знаменитого индийского правителя в сражении с англичанами.

К тому же за сто без малого лет еще не везде привыкли считать века от рождества Христова, а не от сотворения мира, год же начинать от Василия Великого (1 января), а не от Семенова дня (1 сентября); вдобавок, законодательница всех мод Франция недавно ввела революционный календарь и объявила началом первого века Свободы 22 сентября 1792 г.

В общем, 200 лет назад Россию не очень занимало, в каком столетии она находится…

Совсем не просто и сегодня, на закате XX в., разобраться, каково было то, позапрошлое столетие. Как представить в коротком обзоре жизнь большого народа, государства, дух и волнение давно минувшего времени?

В цивилизациях древних, скажем фараоновском Египте, Риме, нас часто удивляют отдельные черты сходства с позднейшей эпохой. 34-вековая данность, конечно, усиливает сегодняшнюю власть скульптурного портрета царицы Нефертити; живой цветок от безутешной юной вдовы на саркофаге Тутанхамона вряд ли привлек бы столько внимания, если бы речь шла о гробнице XVIII – XIX вв. нашей эры.

Что же касается сравнительно недавних времен – 100, 200 лет назад, тут мы, наоборот, чаще представляем прошедшее более «современным», чем это было на самом деле: ведь 1800 год от нас всего в 7 – 8 поколениях! И тем важнее в сравнительно недавнем прошлом вдруг заметить нечто особенно неожиданное, непривычное.

Суворов 5 мая 1799 г. захватил в Италии очередную крепость, французскому же гарнизону дал «свободный выход», с тем чтобы 6 месяцев с русскими не воевать.

Одним из благороднейших дел своего века Денис Иванович Фонвизин находит поступок Никиты Ивановича Панина, который из девяти тысяч душ, ему пожалованных, подарил четыре тысячи троим своим секретарям.

Известие об эпидемии, пожирающей наполеоновскую армию на Востоке, заканчивалось надеждой: «…и скоро их всех ч… поберет». Черт – слово совершенно нецензурное.

Среди нововведений второй половины XVIII в. – прежде неведомые в российских домах самовары, первые на российских полях подсолнухи и «земляные яблоки» – картофель.

В обычае поздравлять главу враждебного государства, если он спасся от смерти. Так, Георг II Английский в разгар войны с Францией передает Людовику XV сочувственные, дружеские слова по поводу покушения на его жизнь; однако к концу столетия, по мнению русского посла в Англии С. Р. Воронцова, происходит упадок этикета: Бонапарт и Павел I не посылают поздравлений своему врагу Георгу III Английскому (тоже спасшемуся от убийцы), зато Георг III не поздравляет Павла с рождением внучки.

И еще два эпизода – не из второй, из первой половины XVIII в., но характерные для всего столетия.

Почти исчезли, будто провалились в подземное царство, сведения о мощном восстании в Таре (Западная Сибирь) и многолетней экзекуции, через которую прошло до 2 тыс. человек – из них около двухсот умерло под наказанием. Сверх того более тысячи человек покончили с собой… Огромное по тем масштабам дело в сущности открылось только через 250 лет.

Взойдя на престол, Елизавета Петровна посылает на Камчатку штабс-фурьера Шахтурова, с тем чтобы он доставил к ее коронации (т.е. через полтора года) шесть пригожих, благородных камчатских девиц. Представления царицы о размерах собственной империи была приблизительными: только через 6 лет (и на 4 года позже коронации) царицын посланец с отобранными девицами достиг на обратном пути Иркутска…

Часть приведенных подробностей формально не очень важна, анекдотична, второстепенна, но приближает удаленного на века исследователя к его главной, по сути, цели: пониманию, «общему языку» с прошлым; напоминает об осторожности, осмотрительности даже в сравнительно недалеком историческом путешествии.

Пространство

11 декабря 1796 г. в Иркутске начались соборный благовест и пушечная пальба в честь нового императора: рано утром примчался правительственный курьер (начиная с Павла, он будет именоваться фельдъегерем), который всего за 34 дня преодолел расстояние в 6 тыс. верст от столицы на Неве до губернского города на Ангаре. Больше месяца Иркутск жил под властью умершей Екатерины II. Камчатка же присягнет только в начале 1797-го.

6 тыс. верст, разделенные на 34 дня, около 180 верст и сутки, – курьерская скорость… С древнейших времен до первых паровозов максимальной скоростью человеческого передвижении была быстрота лучшего коня или тройки, колесницы: примерно 20 километров в час на коротком пути, и меньше, если делить длинные версты на долгие часы. Поэтому в 1796 г. Россия – страна огромная, медленная (в 30 – 40 раз медленнее и, стало быть, во столько же раз «больше», чем сегодня); страна, где от обыкновенного черноземного гоголевского городка «три года скачи – ни до какого государства не доедешь». Между тем солидные путешественники только с петровского времени принялись скакать сломя голову; прежде – чем важнее, тем медленнее: воевода из Москвы в Якутск, «на новую работу», ехал в 1630-х годах не торопясь, пережидая разливы и чрезмерные холода, ровно три года (средняя скорость – 7 верст в сутки). В XVIII – XIX вв. медленная езда подобает только царской фамилии. Сохранилось расписание 1801 г., относящееся к приезду Александра I из Петербурга в Москву на коронацию (сходный порядок был и при коронованиях XVIII в.): в первый день кортеж проходил 184,5 версты (ночуют в Новгороде), во второй – 153 версты (ночуют «в Валдаях»), на третий – всего 92 версты (сон в Вышнем Волочке), на четвертый, отдохнув, – 134 версты до Твери; на пятые сутки экипажи пройдут 113 верст до Пешек, на шестые – всего 50 до загородного Петровского дворца, и оттуда, только на седьмой день, «имеет быть торжественный въезд в столичный город Москву». Медленности выездов соответствовало и долгое возвращение, так что еще в 1750-х годах улицы северной столицы зарастали травой, пока двор и множество сопровождающих и сопутствующих не перемещались обратно, на берега Невы.

Огромная страна под властью свирепейших морозов. В северном полушарии за последние три-четыре века самое лютое время – XVIII столетие: в феврале 1799 г. в Петербурге в среднем «29 с половиной по Реомюру», т. е. 37° по Цельсию.

Огромные расстояния – немаловажный элемент истории, социальной психологии страны, то, что еще ждет освоения великой литературой XIX в. Пока же обширные территории – весьма широкое основание для политических обобщений. «Российская империя, – запишет Екатерина II в важном и секретном документе, – есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочие медлительнее в исполнениях…». Из этого царица выводила мысль о желательности для таких диких просторов разумного самодержца-просветителя, но находила «неудивительным», что Россия «имела среди правителей много тиранов».

На огромных пространствах империи за год до смерти Екатерины II проживает 18,7 млн. душ мужского пола, общее же число подданных приблизительно устанавливалось удвоением: 37,4 – около 40 млн. россиян, из которых; треть в Нечерноземном центре, много – в западных и юго-западных губерниях, но, чем дальше на юг, а особенно на восток, тем глуше, просторнее… На всю Сибирь, сложив души двух гигантских генерал-губернаторств (Тобольского и Иркутского), удвоив, прибавив кочевые кибитки коренных, местных обитателей, едва набирался миллион.

Заселить – приманкой, насильно, как угодно – пустующие пространства. Екатерина так увлеклась этой идеей, что серьезно отнеслась к плану Потемкина выпросить у английского правительства приговоренных к каторжным работам для освоения причерноморских степей. Посол в Лондоне Семен Воронцов гордился тем, что сумел остановить эту «благодетельную меру».

40 млн. человек; если же вычислять, «кому на Руси жить хорошо», если попытаться сосчитать «правящих» (дворяне, по крайней мере с офицерским чином, соответственно чиновники с VIII класса и выше, плюс верхний слой духовенства и зажиточные неслужащие землевладельцы), то получим более 200 тыс. (или – семейно – 400 тыс.), т. е. примерно один процент.

Один к ста. Можно указать и приблизительный уровень благосостояния «правящего процента»: на одного владельца приходится в среднем 100 – 150 крепостных (400 – 500 руб. годового оброка); столько же, примерно 300 – 450 руб., составляло и годовое жалованье у чиновников VIII класса и жалованье штаб-офицеров.

Исходными данными для этих расчетов были сведения о численности в 1795 – 1796 гг.: чиновников – 15 – 10 тыс., в том числе около 4 тыс. с I по VIII класс, дворян – 224 тыс., духовенства – 215 тыс. (по данным К. Германа), офицеров – 14 – 15 тыс. (исходя из известного числа генералов – 500 и из обычного для русской армии XIX в. соотношения генералов и офицеров 1 : 30)

Внутри же «одного правящего процента» свой один процент: высшие среди высших. Это 300 – 400 чиновников I – IV класса, т. е. статских генералов, и 500 генералов военных.

Генералы (не все, конечно) составляют значительную часть тех избранников судьбы, тех 700 – 800 человек, у кого более 1500 крестьян (и в ответ на обычную просьбу пожаловать еще крепостных душ Екатерина II, непрерывно жалуя, ворчит: «Уж столько пожаловано, что уж мало остается, что жаловать»

Тут начинается мир, где обыкновенное парадное платье, например, Потемкина стоило 200 тыс. руб., т. е. годового оброка 40 тыс. крепостных; где зажигали на балах до 100 тыс. свечей; где «тарелки спускались сверху, как только дергали за веревку, проходившую сквозь стол; под тарелками были аспидные пластинки и маленький карандаш; надо было написать, что хочешь получить, и дернуть за веревку; через несколько минут тарелки возвращались с требуемым кушаньем»

Около 40 млн. жителей и огромное пространство с максимальными скоростями передвижения 10 – 20 километров в час… Как редкие острова в снежном равнинном океане – города, городки (к концу царствования Екатерины II их было 610), однако каждый третий (230 городков) был разжалован Павлом в селения и местечки.

Всего шесть душ из каждой сотни – городские жители, а 94 из 100 – селяне.

Как мелкие островки, скалы, камни – деревни по 100 – 200 душ, и 62 из каждой сотни – крепостные. А на всю империю никак не меньше 100 тыс. деревень и сел, и в тех деревнях известное равенство в рабстве (80% тогдашних российских крестьян – середняки); но высшей мерой счета было у тех людей 100 руб., и, «кто имел 100 рублей, считался богатеем беспримерным». Деревеньки, в нелегкой борьбе отвоевывающие у дикой природы новые простpaнствa (в одной Западной Сибири за XVII и XVIII вв. добыли 800 тыс. десятин пашни и сами себя обеспечили хлебом).

100 тыс. деревень, оживающих при благоприятном «историческом климате», но зарастающих лесом, исчезающих с карт целыми волостями после мора, голода, а еще чаще – после тяжелой войны или грозного царя.

«Неминуемое следствие…»

Хорошо бы не торопясь пройтись по деревенькам, городкам, имениям, скитам, столицам, закраинам гигантской империи, где, согласно оглавлению «Самого новейшего, отборнейшего московского и санкт-петербургского песельника», звучали в ту пору «песни военные, театральные, простонародные, нежные, любовные, пастушьи, малороссийские, цыганские, хороводные, святошные, свадебные…».

Однако подробный разбор разных пластов той империи, во-первых, здесь невозможен, во-вторых, уместен в следующих главах, когда речь пойдет о переменах, коснувшихся народа и общества в последние годы XVIII столетия; в-третьих же, читатель так много знает о русском XVIII веке, что можно порою опереться на эти знания, определяя основной смысл, дух, стержень эпохи. В этом случае, как и во многих других, полезно посоветоваться с гениальным российским поэтом-историком Александрой Сергеевичем Пушкиным, особенно учитывая его близость к изучаемым временам и чрезвычайный к ним интерес. Современники свидетельствуют, что разговор о предшествующем столетии был для Пушкина из самых приятных…

«Петр I не страшился народной Свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон (…) История представляет около его всеобщее рабство…» (Пушкин, XI, 14). Двадцатитрехлетний кишиневский чиновник формулирует основной парадокс прежнего века: просвещение и – рабство…

Под просвещением имеются в виду, конечно, не только школы и книги, но целая система изменений, реформ, преобразований в экономической, политической, военной, правовой, культурной, духовной сфере…

Казалось бы, самодержец-просветитель, просвещая, ведет мину под свой режим: «свобода – неминуемое следствие…». Но – не боится, «доверяет своему могуществу», «презирает» и как будто не ошибается: просвещение и «всеобщее рабство» как-то уживались, и автор недавно обнаруженной «Благовести», удивительного по смелости документа 1790-х годов, восклицает: «И что только ни устроено и сделано – города, флоты, армия, и все, что ни есть, вашими руками устроено, вашим потом чела вся Россия питается и кормится, от неприятеля сохраняется отечество, а вы…» А вы?..

Ответ точен и печален: «…сколько ж помещик или господа наши съедают напрасно ваших трудов, сколько, рассердись на лошадь или кого-нибудь, человек убил, за собаку человеку жизнь отнял, за недозволение на блуд дочери или жены не один убит, что так погублено вашей братьи невинно и миллионы наберутся, а сколько на каторге, в неволе, в заточении находится неповинных людей, счислить нельзя!»

Свобода и рабство – при том, что употребление уничижительного «раб», «раб твой» запрещено Екатериной II и уж сочинена «Ода на истребление в России названия раба…» («Красуйся радостью, Россия, Восторгом радостным пылай…» и т. д.). Свобода и рабство, но разве подобные характеристики – о социальных контрастах, о золотых дворцах и бедных хижинах, о мудрых книгах и миллионах безграмотных, о свете прогресса и мгле деспотизма – разве они не являются обязательной принадлежностью истории любого народа? Разве не так в Японии, Перу, Вавилоне?

Так и не так. Подобные парадоксальные сочетания старого и нового вряд ли встречались в XVIII столетии в другой стране. В российском варианте кое-что кажется совершенно самобытным. Некоторые петровские издания выходили, например, огромными тиражами, в 10 – 15 раз больше того, что печатались при Пушкине, – тиражами, из которых 9/10 сгнивало на складах, но все же 1/10 брали читатели. Выходило – как слепых котят к молоку, силой: «Нате, вкушайте, попробуйте не вкусить…» Тем не менее за последнее тридцатилетие XVIII в. выходит около 7 тыс. книг (общим тиражом около 7 млн. экземпляров), существует около 100 периодических изданий.

Или из устава кунсткамеры, согласно которому любому посетителю подавалось угощение – лишь бы зашел!

Итак, первая самобытная особенность XVIII в. – быстрота перемен, идущих в немалой степени сверху, от престола.

«Петровский взрыв», когда число мануфактур за одно царствование вырастает в 7 раз; когда со своими 10 млн. ежегодных пудов чугуна (155 тыс. т) страна выходит к 1800 г. на первое место в мире и гениально созданная, крутым кнутом погоняемая телега несется пока что быстрее английского паровичка; и Пушкин говорит о «вдруг» явившейся российской словесности, а серьезный критик российского прогресса М. М. Щербатов полушутя, полусерьезно исчисляет в 1770-х годах, «во сколько бы лет при благополучнейших обстоятельствах могла Россия сама собою, без самовластия Петра Великого, дойти до того состояния, в каком она ныне есть в рассуждении просвещения и славы», и выходило, что вместо сорока петровских лет понадобилось бы 210 и страна лишь в 1892 г . достигла бы петровских результатов, если б «не помешали внешние обстоятельства»

Но быстрота не единственный признак российского XVIII века.

Два полюса – «рабство» и «просвещение» – после «петровского взрыва» резко отодвигаются друг от друга на большое социальное расстояние, и притом друг другу «как бы не мешают». Больше того, и цивилизация, и рабство усиливаются синхронно: пересекаясь и переплетаясь, одновременно вступают в российскую историю школы и рекрутчина, Академия и подушная подать; календари, грамматики, учебники, переводы, и право помещика ссылать крестьян в Сибирь, и гордость палача за умение тремя ударами кнута лишить жизни. К важнейшей для российского просвещения дате – рождению Пушкина – в его родном городе продается «лучшего поведения видный пятидесятилетний лакей, да ямских кучеров два и разного звания люди», да «в Тверской Ямской в доме ямщика Андрея Маслова продается повар 24 лет с женою 18 лет и малолетней дочерью». По тонкому наблюдению Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского, очень часто как раз более просвещенные были в том веке не самыми гуманными…

Если представить весь тогдашний мир, мы увидим страны не меньшего, может быть, а большего социально-политического рабства (Турция, Персия, Китай), но солнце просвещения стоит над ними в ту пору довольно низко: господа и рабы там как бы скреплены общей цепью застоя… Легко найдем на карте XVIII в. и края более «просвещенные», куда Петр ездил учиться; но такого рабства, как в России, они не знали, развивались не столь взрывчато, и пропасть между дворцом и хижиной была заполнена «мещанством», «третьим сословием», буржуазией с ее мануфактурами и компаниями…

С России же купец – либо еще не оплативший волю крепостной Савва Морозов (чья «мануфактурная фабрика» в Зуеве основана в 1797 г., когда он еще был крепостным ткачом); либо Демидов, успевший получить дворянство и все крепостнические права, или таковой же прадед II. П. Пушкиной Гончаров; либо купчики вольные, некрупные, мечтающие попасть в Демидовы, но пока что робкие: такие, кого тамбовский комендант Григорьев за плохой товар «бил из своих рук натурально тростью по всей их одежде». Система, которая, как знаем по гоголевскому «Ревизору», и полвека спустя не слишком переменится.

17 коп. в год тратит на покупки среднестатистический житель империи (через полвека будет в 20 раз больше). И это один из показателей, как слабо еще была «разъедена» товарностью, капитализмом натуральная толща российской жизни, – то, о чем еще в 1836 г . будет толковать прозорливый Александр Тургенев, надеясь, что «отчизна Вальтера Скотта благодетельствует родине Карамзина и Державина. Татарщина не может долго устоять против этого угольного дыма шотландского; он проест ей глаза, и они прояснятся»

Итак, сравнительно малая российская «буржуазность», стремительная быстрота просвещающих реформ, неслыханный, причудливый исторический контраст рабства и прогресса.

Как и почему именно в России так получилось – не здесь рассуждать: ответ ведет в глубины истории.

Пока же приведем характерные факты, число которых легко удесятерить. Грамотный человек, но совершивший два доказанных убийства и за них осужденный, назначается судьей в сибирский город Тару, ибо для должности нет людей (и в том уезде бесчинствует не «яко тать», а просто «тать»)

Анна Иоанновна отменяет назначенную казнь из-за улучшения погоды.

Камердинер, который дежурит у дверей Елизаветы Петровны, обязан прислушиваться и, когда императрица закричит от ночного кошмара, положить ей руку на лоб и произнести «лебедь белая», за что сей камердинер пожалован в дворянство и получает родовую фамилию Лебедев.

Петербургский обер-полицмейстер Татищев предлагает безвинно пострадавшим выжигать перед незаслуженным клеймом «вор» частицу «не»: «Не – вор».

Молодой Николай Раевский, будущий герой 1812 г., учится вместе с друзьями переплетному делу, чтобы прокормиться, когда придут санкюлоты и революция все сметет; однако даже в фантастическом сне ему не вообразить, что революция явится не из дальних краев, а в собственном его семействе (зять Волконский – в декабристы, дочь Мария – в декабристки).

Парадокс, так сказать, в природе вещей…

А ведь пушкинская формула «Свобода – неминуемое следствие просвещения» верна: не минует…

И над отечеством свободы просвещеннойВзойдет ли наконец прекрасная заря?..

Взойдет, но когда? Завтра? Через 10, 50, 100 лет?..

«Пушкинский путь» к свободе просвещенной – первая естественная реакция просвещенного человека на невыносимый петровский «дуализм»: неслыханное сочетание мглы и света, но Пушкину, не удержится, свет одолеет. Петр I «не страшился…», но уже через одно-два поколения появляются серьезные головы, которые веруют в просвещение и еще раз в просвещение и что с его помощью можно в конце концов исправить все – и политику, и «поврежденные нравы», и (когда-нибудь) рабство!

Просветители – в самом широком, «пушкинском» смысле этого слова. С самого начала эти серьезные люди по-разному представляют себе тот способ, каким все исправится. Тут и Новиков, и Фонвизин, и Никита Иванович Панин, и княгиня Дашкова, и Щербатов, хотя и вздыхавший о прежней, «неразвращенной», допетровской старине, но видевший, что даже эти критические мысли – один из «плодов просвещения». «Могу ли, – восклицает он, – данное мне им (Петром I) просвещение, яко некоторый изменник похищенное оружие, противу давшего мне во вред обратить?»

Большинство российских просветителей, как мы знаем, не договаривалось до отмены рабства (некоторые, как известно, были на практике изрядными крепостниками) – только до «улучшения нравов», до смутных упований на будущие успехи просвещения.

Но сейчас нам не важны подробности их теорий, их различия между собою. Скажем только: появлялись люди – и голос их был слышен, – которые были идейными просветителями, серьезно верили в грядущее преодоление «петровской двойственности» за счет развития одного из двух полюсов – Просвещения.

Одно время им казалось, что правительство Екатерины, заигрывающее с французскими просветителями, хочет того же. И царица ведь действительно хотела известной европеизации дворянства – в его собственных интересах и государственных, иначе ведь можно отстать, попасть за борт истории («Новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу более привыкало к выгодам просвещения» – Пушкин). Царица, однако, вела к такой европеизации, которая (еще раз повторяем) не касалась бы рабства, даже сращивалась с ним. И в этом смысле Екатерина – верная наследница Петра: хотела столько просвещения и такого света, чтобы не страшиться его «неминуемого следствия…». Но с каждым десятилетием все труднее было «не страшиться…».

Птенцы гнезда Петрова за пределы тактики, арифметики, грамматики, фортификации, промышленности почти не вылетали в сферы вольности конституции, крестьянской свободы; в течение же екатерининских 34 лет царице пришлось во многих сподвижниках разочароваться, кое на кого из просвещенных прикрикнуть, а иных – Новикова и Радищева – упрятать поглубже.

Впрочем, само явление Радищева – симптом, что дело заходит далеко, что «неминуемое» не миновало, да еще все это происходит под звуки французских якобинских песен и пушек, напоминая о возможном будущем России, торопящейся за передовыми державами.

Многократно отмечалось радищевское одиночество, хотя сейчас деятельность нескольких менее известных его современников понята как родственная идеям Радищева (пускай он сам об этом родстве большей частью не знал, да мы знаем!). Одиночество его было отражением того факта, который точно проанализировал великий мыслитель, хорошо знавший и помнивший предания и размышления отцовских и дедовских времен.

«Наука, – писал А. И. Герцен, – процветала еще под сенью трона, а поэты воспевали своих царей, не будучи их рабами. Революционных идей почти не встречалось, – великой революционной идеей все еще была реформа Петра. Но власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом. Их союз даже в XVIII столетии удивителен».

Лучшие люди, просветители, еще надеялись на власть, несмотря на испытанное разочарование; сохраняли до конца известные иллюзии насчет Екатерины II, несмотря па явный поворот «от Европы» в последние семь лет ее царствования. Соучастие «идейных поручиков», активной дворянской интеллигенции в военных, административных, культурных делах Екатерины, Александра I – один из секретов тогдашних успехов. Среднее офицерское звено, как и «генеральство», действовало в ту пору сильно, удачно, убежденно…

Разглядывая портреты видных деятелей конца XVIII – начала XIX в., изучая их переписку, мы улавливаем нечто важное в общем стиле эпохи, того времени, которое уходило вместе с подобными людьми. Разумеется, и после 1825 г. не исчезает, скажем, тип умного, смелого, независимого генерала. Однако таких все меньше, таким все труднее… После 1812 г. и особенно 1825-го люди с такими лицами, какие еще преобладают в «Военной галерее 1812 года», – они все больше в отставке, опале, даже если и в мыслях – были далеки от участия в освободительной борьбе. Все больше лишних людей, тогда как в конце XVIII – начале XIX в. «лишних» нет. «Прозаическому осеннему царствованию Николая, – заметит Герцен, – нужны были агенты, а не помощники, исполнители, а не советчики, вестовые, а не воины». В хмурые николаевские времена резко увеличивается средний возраст, необходимый для достижения генеральских чинов. Молодые командующие 1800-х годов – это не только следствие их титулов, домашних связей, но и знамение времени. Ускоренное выдвижение дворянской молодежи вообще делало тогдашних начальников сравнительно более юными (средний возраст приобретения генеральства, вычисленный по материалам книги В. М. Глинки и А. В. Помарнацкого «Военная галерея 1812 года», составил 35 –лет). Тут, конечно, играли роль частые войны, ускорявшие движение чинов, да и притом еще не был исчерпан петровский молодой порыв, когда 30-летний генерал, посол, 35 – 40-летнин министр – явление обыкновенное, а полвека спустя, во времена Николая I, – крайне редкое, почти невозможное.

Зато вместо лучших людей, уходящих в ссылку, опалу, молчаливую оппозицию, вместо Чаадаевых, Ермоловых, вместо Онегиных, Печориных приходят в ту пору иные. Причина же военных и прочих неудач не только в отсталой технике, но и в постепенном распаде союза между властью и активной дворянской интеллигенцией.

Идейность! Дело не просто в классовой, дворянской идейности крепостника (она имеется и у Скотинина, и у Салтычихи!). Просвещенные люди, сознательно, убежденно помогающие власти, – большая, хотя часто и невидимая сила; а она в XVIII в. существовала, ибо несколько десятилетий политических и личных свобод, дарованных дворянству (конечно, за счет миллионов крепостных), – все это не прошло даром: прямо из времен «петровской дубинки» и бироновских зверств не могло явиться столько людей с мыслями и достоинством; для декабристов и Пушкина требовалось 2 – 3 «непоротых» дворянских поколения. Таких «нормальных» – не очень теоретизирующих, но уже усвоивших определенные просвещенные принципы людей – было в конце XVIII в. совсем не так мало, как может показаться из перечня крепостнических ужасов эпохи. Идейные, просвещенные союзники власти, разделявшие формулу известного государственного деятеля И. И. Бецкого: «Корень всему злу и добру – воспитание», – перечисляя подобных людей, назовем, естественно, лучших полководцев и флотоводцев, государственных и культурных деятелей – Суворова, Дашкову, Ушакова, Баженова…

О сенаторе князе Иване Владимировиче Лопухине (1756 – 1816) много лет спустя будет сказано, что «его странно видеть среди хаоса случайных, бесцельных существований, его окружающих: он идет куда-то, а возле, рядом целые поколения живут ощупью, впросонках, составленные из согласных букв, ждущих звука, который определит их смысл».

Всю жизнь сенатор проведет в спорах с высшими начальниками, даже с царями, требуя смягчения, облегчения наказаний, и при всем этом останется в уверенности, что «в России ослабление связей подчиненности крестьян помещикам опаснее самого нашествия неприятельского…»

Не увлекаясь, однако, перечнем людей знаменитых, задумаемся хотя бы о такой категории, как родители будущих декабристов. Судя по воспоминаниям деятелей первых тайных обществ, у большинства родители были отнюдь не звери-крепостники (своим отрицательным примером как бы бросавшие сына в объятия вольности), но хорошие люди, исповедовавшие, как отец Якушкина, ценный принцип: «Бога бойся, царя чти, честь превыше всего». Сходно писал о себе в 1807 г ., накануне смерти участник заговора против Павла I Д. В. Арсеньев: «Любил друзей, родных, был предан государю Александру и чести, которая была для меня во всю мою жизнь единственным для меня законом».

Честные, культурные поручики, капитаны, вроде Петруши Гринева (достигавшие, впрочем, и высоких чинов, должностей), – таково было многочисленное старшее поколение Муравьевых, таковы были (при всей противоречивой сложности иных характеров) родители Бестужевых, Розена, Горбачевского, М. Фонвизина, Волконского, Штейнгеля, Чернышева, Лорера…

Итак, завершая рассуждение о первой группе русских людей (по ее отношению к петровскому дуализму «просвещение – рабство»), констатируем: среди просветившихся (дворян, разночинцев) сравнительно немало хороших людей, идейных, сознательно или подсознательно желающих нового просвещенного прогресса или просто верящих в него… Постепенно вырабатывается тот гуманный, внутренне свободный, интеллигентный слой, которому предстоит играть выдающуюся роль в истории и культуре следующего столетия, в формировании дворянской революционности.

Вторая значительная группа российского просвещенного слоя иначе относится к «коренным вопросам». Тут находим Екатерину II, Потемкина, Орловых, многих фаворитов, немалое число дворян на службе или в имениях – тех, кто хочет сохранения петровского раздвоения, чтоб оставалось – в широком смысле – как есть, чтоб не страшиться никаких «неминуемых следствий…». Они хотят «выгод просвещения» (не отстать от Европы) и хотят сохранить рабство в экономике и политике.

На несколько десятилетий раньше подобный взгляд Петра был идейным, исходящим из интересов общих, «того, что лучше для отечества». Старая фразеология сохранилась и полвека спустя, хотя и поблекла, – достаточно сравнить торжественные речи 1710-х и 1770-х; но два обстоятельства уже не позволяют Екатерине и ее сторонникам избежать той или иной степени цинизма.

Во-первых, рост общей культуры, уроки Вольтера, растущая способность образованных людей к резкому анализу.

Во-вторых, откровенность, обнаженность российских полюсов, недостаток характерных для западного общества плавных переходов, «полутонов», что позволяет разумному человеку многое заметить и понять. К тому же образованный дворянин неплохо знает народ (много лучше, чем, скажем, буржуа), потому что все время имеет с ним дело: как помещик – с крестьянами, как офицер – с солдатами. (Не хотим отвлекаться, но заметим, что эта чрезвычайная прозрачность российского воздуха, кричащая обнаженность российских противоречий, вероятно, одна из причин появления в стране людей, которые прозорливостью и ясновидением вскоре удивят весь мир, – мы говорим о великих русских писателях…)

Однако вернемся ко второй группе «просвещенных россиян» – к правящим циникам.

Потемкин бьет в лицо полковника, и, заметив наблюдающего иностранца, объясняет: «Что с ними делать, если они все терпят?»

У каждого крестьянина в супе курица, у некоторых – индейка, объявляет царица к сведению Европы после путешествия по Волге; но именно на этих берегах через несколько лет появится Пугачев.

Тартюфская ложь Екатерины, потемкинские деревни – все это не объяснить просто тем, что Екатерина и Потемкин двоедушны… Это отражение их программы, где желали совместить то, что исторически не сходится.

Вопрос о том, устраивал ли Потемкин «декорации», фальшивые поселения при проезде царицы на Юг, в лучшем случае не решен. Е. И. Дружинина слишком легко отводит свидетельство Ланжерона, как «не имевшего возможности наблюдать этот край при Потемкине». Между тем новороссийский генерал-губернатор, правивший 30 лет спустя, имел как раз немалые возможности для сбора весомой информации, как этой видно из соответствующих страниц его записок.

Дело, однако, не в буквальном смысле отдельных эпизодов.

Как отмечает Я. Л. Барсков, один из лучших знатоков екатерининского правления, «ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков»

Французский посол Бретейль, наблюдая, как Екатерина II афиширует свое горе и слезы по поводу гибели ненавистного ей супруга, заметил: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее».

Ложь в природе вещей. Разумеется, жизнь тысячекратно обогащала предлагаемую схему (упрощенную, но необходимую для анализа!). Редко попадались «химически чистые» типы прогрессивного просветителя или циника, в разных дозах и то и другое присутствовало во множестве людей из верхнего слоя страны. Разве мог бы держаться и десятилетиями давать плоды тот союз лучших людей с властью, о котором уже говорилось, если бы многие лучшие люди не закрывали глаза на жестокий цинизм верхов или не принимали бы частицу того цинизма? Так же, как не были абсолютно циничны ни Потемкин, ни Екатерина.

Итак, мы представили два типа дворянской идейной ориентации: просвещенный прогресс – циническое staus quo.

Существовал, наконец, третий подход к взрывчатой антиномии «просвещение – рабство»: взгляд консервативный, отрицающий в большей или меньшей степени те пути просвещения, которыми двигалась новая Россия; носители подобных идей были склонны к идеализации старины, настороженно относились к «нужной, но, может быть, излишней реформе Петра». Цитата взята из потаенного сочинения М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России». Этот замечательный в своем роде документ был составлен в 1786 – 1787 гг. и представлял развернутую консервативную критику «просвещенного абсолютизма».

«Мы подлинно, – писал Щербатов, – в людности и в некоторых других вещах, можно сказать, удивительные имели успехи и исполинскими шагами шествовали к поправлению наших внешностей. Но тогда же гораздо с вящей скоростью бежали к повреждению наших нравов».

Историк писал об «изгнанной добродетели» и бичевал пороки своей эпохи с такой энергией, что серьезно «задел» девять особ царствующего дома, а более всего – Екатерину II.

Щербатов был не единственным просвещенным консерватором XVIII столетия. Разврат, тартюфская ложь екатерининского правления не раз вызывали критику с позиций «старинной нравственности»; такие деятели, как И. В. Лопухин, II. И. и II. И. Папины, Д. И. Фонвизин, играя видную просветительскую, прогрессивную роль, не раз притом мечтали о движении к будущему как бы «через прошлое», о реставрации утраченной патриархальной нравственности и ряда старинных институтов (весьма знаменательно, что герой «Недоросля», отвергающий непросвещенное свинство Простаковых, Скотининых, именуется Стародумом!).

А. И. Герцен, оценивая много лет спустя общественно-политическую позицию Щербатова, колебался и впадал в любопытное противоречие. С одной стороны, он находил, что Щербатов представляет традицию темной старины (идущую от стрельцов, царевича Алексея и др.), что его «натянутый, старческий ропот … замолк без всякого отзыва»

Но в то же время Герцен находит в авторе «Повреждения нравов…» своеобразного предтечу славянофильства и таким образом вводит его в рамки современной культуры и просвещения. Действительно, образованнейший мыслитель М. М. Щербатов принадлежит новому времени и не может быть отнесен к «старинным невеждам». По многим коренным вопросам расходясь, например, с Радищевым, Щербатов сходен с ним в одном: что «по-екатеринински», «потемкински» жить нельзя; поэтому, соединяя «Путешествие из Петербурга в Москву» с «Повреждением нравов…» в одном конволюте (изданном Вольной русской типографией в 1858 г.), Герцен замечает: «Князь Щербатов и А. Радищев представляют собой два крайних воззрения на Россию времен Екатерины. Печальные часовые у двух разных дверей, они, как Янус, глядят в противоположные стороны».

Малоизученные проблемы дворянской консервативной оппозиции XVIII в. особо интересны и важны для нашего изложения. Разбор подобных идей позволяет произвести известное (очень осторожное, но необходимое) сопоставление «просвещенного консерватизма» и своеобразных консервативных черт народной, крестьянской идеологии.

Разве образованное общество составляло большинство страны? Разве не было миллионов людей, не отделявших просвещение от порабощения, людей, ненавидящих в просвещении ту цену, которую за него берут?

Речь идет о мнении народном, о том трагическом противоречии, что «народ не делает разницы между людьми, носящими немецкое платье»; о том, что побудило, например, Пугачева и его сторонников не увидеть разницы между ученым-астрономом Ловицем и другими «барами»: «Услыша, что Ловиц наблюдал течение светил небесных, (Пугачев) велел его повесить поближе к звездам»

«Народ, упорным постоянством удержав бороду и русский кафтан, доволен был своей победой и смотрел уже равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр». Автор приведенных строк через 12 лет уточнит, каково было «пугачевское равнодушие» народа к своим барам…

Но разве дворяне-консерваторы «в простоте» примкнули к «народным идеалам», отвергающим систему Екатерины? Отнюдь нет… Однако существование двух социально полярных точек зрения, отрицающих (каждая по-своему!) «потемкинское» время, порождало, как увидим, внезапные причудливые, очень сложные пересечения двух типов консерватизма, своеобразные их апелляции друг к другу.

Изучение малоизвестных российских консервативных идей помогает, по-видимому, понять происхождение и сущность такого сложного, спорного исторического явления, как «павловская политика».

<p>Глава II</p> <p>«Бедный князь…»</p>

Завоюй земной весь шар, будь народам многим царь,

Что тебе то помогает,

Если внутрь душа рыдает?

Когда ты невесел, то все ты подл и гол.

Сковорода

Среди документов министерства юстиции более столетия хранился в запечатанном пакете любопытный дневник 19-летнего великого князя, будущего Павла I. Дневник молодого человека, записывающего (в июне 1773 г.) свои переживания, свою «радость, смешанную с беспокойством и неловкостью» при ожидании невесты, «которая есть и будет подругой всей жизни… источником блаженства в настоящем и будущем». Прощаясь с холостой жизнью, юноша грустит, что отныне исчезнут его беспечные отношения с кружком старых друзей, и «не находит слов», когда мать представляет ему ландграфиню Гессен-Дармштадтскую и ее дочерей: Павлу, как Парису, предлагают выбрать одну из трех гессенских принцесс, привезенных на смотрины.

Расставшись с ними, великий князь первым делом отправляется к любимому наставнику графу Никите Ивановичу Панину – узнать, как он, Павел, себя вел и доволен ли им Панин. «Он сказал, что доволен, и я был в восторге. Несмотря на свою усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне».

Наивные, сентиментальные излияния, типичные для просвещенного молодого человека 1770-х годов. Судя по этому и некоторым другим документам, наследник не склонен к цинизму и таким образом уже бросает известный вызов весьма развращенному екатерининскому двору.

Родившийся 20 сентября 1754 г. сын Петра III и Екатерины II, казалось бы, имел немало прав занять со временем российский престол: как правнук Петра Великого, как мужской представитель династии в противовес частому «женскому правлению»; однако закон о престолонаследии, принятый Петром I, позволял царствующему назначить наследника по своему выбору. Задуманный как усиление прав самодержца, этот принцип в русском политическом контексте XVIII в. обратился в свою противоположность, увеличил шансы разных претендентов на престол и обострил борьбу за власть. Одним из элементов той борьбы была разнообразная дискредитация конкурентов, распространение компрометирующих «династических слухов». Еще в раннем детстве Павел Петрович многое увидел и еще более – услышал.

Слух о том, что отцом его был не Петр III, а граф Салтыков, позже осложняется легендой, что и Екатерина II не была матерью великого князя (вместо рожденного ею «мертвого ребенка» будто бы доставили по приказу Елизаветы Петровны грудного «чухонского» мальчика). Происхождение этих версий – плода сложных политических интриг и дворцовых тайн – затронуто в литературе; крупнейший же знаток потаенной истории и литературы XVIII в. Я. Л. Барсков полагал (сопоставляя разные редакции «мемуаров» Екатерины II), что царица сознательно (и успешно!) распространяла версии о «незаконности» происхождения своего сына. Таким образом, ее сомнительные права на русский престол повышались, адюльтер маскировал цареубийство.

Я. Л. Барсков находил (вслед за Е. С. Шумигорским), что наиболее «вероятными» родителями Павла I были все же Петр III и Екатерина II.

Восьмилетний Павел был свидетелем дворцового переворота 1762 г., когда его мать отобрала власть у отца.

Автору этих строк пришлось видеть в Центральном государственном архиве древних актов и показывать коллегам документы из секретной папки Екатерины II, документы, отчасти известные и потому мало кем изучаемые de visu. А напрасно. Две записки Петра III, где он молит победительницу-супругу о пощаде: круглый детский старательный почерк – возможно, писалось на каком-нибудь ропшинском барабане – и подписано унизительным «votre humble valet» (преданный Вам лакей) вместо «serviteur» (слуга); здесь же третий документ – веселая, развязная записка пьяным, качающимся почерком Алексея Орлова, адресованная «матушке пашей Всероссийской»: «…урод наш очень занемог» и как бы «сегодня не умер».

Кажется, уже «урода» Петра III и придушили (впрочем, мы точно знаем: была в той папке и четвертая записочка, уничтоженная Павлом, где прямо сообщалось об убийстве свергнутого); меж тем в сохранившейся записке о болезни низложенного царя выдрана подпись – явно екатерининской рукой; на всякий случай – оборонить любимца… К этому добавим, что едва ли не о каждом императоре, умершем естественной смертью, говорили, что его (или ее) «извели»; «Особенно замечательно, как сильно принялось это мнение в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественно, что никто из них своей смертью не умер».

Притом почти каждому монарху приписывали не того родителя (например, Екатерине II – Бецкого), и таким образом умершие цари самозвано» оживали, а живых «самозванно» усыновляли, удочеряли или убивали; но царь, считавший самозванцами крестьянских Петров III, сам не был в их глазах правителем «названным». И так все запутывалось, что в правительственных декларациях Пугачева однажды нарекли лжесамозванцем, что было уж чуть ли не крамольным признанием казака царем…

Откровеннейшие документы о гибели своего отца Павел увидел 42-летним. По сведениям Пушкина (а этим сведениям должно верить: поэт очень интересовался сюжетом и сообщил о нем Николаю I), «не только в простом народе, но и в высшем сословии существовало мнение, будто государь (Петр III) жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу: жив ли мой отец?».

Настолько все неверно, зыбко, самозванно, что даже Павел-император (не говоря о наследнике!) все же допускает, что отец его жив! И спрашивает Павел о том не случайного человека, но Андрея Гудовича (1741 – 1820), близкого к Петру III, за это выдержавшего длительную опалу при Екатерине, в 1796 г. вызванного и обласканного Павлом.

Неясная тайна переворота при официальной версии о смерти Петра III от «геморроидальной колики» была потенциальной основой для появления лже-Петров III и как бы соединяла воедино две характерные черты тогдашней политической борьбы: «переворотство» и самозваичество.

«Привыкли к переворотам»

Разбирая легкость, с какой был свергнут Петр III и возведена на трон Екатерина, сенатор А. Н. Вельяминов-Зернов восклицал (в 1830-х годах): «Боже мой, какое непостижимое происшествие! Какая тайна, какие обстоятельства, какие отношения, какие поступки были причиною такого необычайного успеха? Но тогда менее этому удивлялись, потому что привыкли к переворотам.

Переменить царствующую особу было так же легко, как переменить министра, но переменить министра тогда было труднее, чем теперь».

Умный сенатор замечает, что все перемены в российском правлении 1725 – 1762 гг. были серией разнообразных переворотов. Главные заговоры (пять или восемь) по числу свергнутых (и возведенных) императоров или императриц перемежались «малыми» (смена министров или фаворитов): почти всякая перемела сильного человека, как правило, не была в XVIII в. почетной «легальной» отставкой, и Вельяминов-Зернов знает, что говорит, когда констатирует: «Переменить министра тогда было труднее, чем теперь». Теперь – это время Николая I, когда отставка Аракчеева, Закревского, Ливена, Перовского не сопровождалась арестом, ссылкой, шельмованием…

Иное дело – прошлый век. Там переменить – значит, как правило, взять, сокрушить, уничтожить…

Вот неполный перечень «малых переворотов» XVIII в.:

1727 г . – свержение и высылка Меньшикова;

1730 г . – свержение Долгоруких;

1739 –1740 гг. – арест и казнь кабинет-министра Волынского и его единомышленников;

1748 г . – свержение и арест фаворита Лестока;

1758 г . – свержение канцлера А. П. Бестужева-Рюмина.

Перевороты на «министерском уровне» дополнялись «губернскими»: арестами и пыткой должностных лиц при соответствующей смене власти… Как характерно, что Западной Сибирью во второй половине XVIII в. управлял просвещенный губернатор Соймонов с вырванными ноздрями (следы прошлой опалы).

Внимательный наблюдатель, впрочем, заметит, что если свержение императора было «дворцовым переворотом», беззаконным по определению, то «перевороты министерские и губернские» производились ведь по распоряжению монарха, т. е. были освящены высшим законом империи. Однако грань между законом и беззаконием была очень зыбкой.

О причинах такого «переворотства» немало размышляли в самой России и за границей.

Прочитав известное сочинение Рюльера с описанием переворота 1762 г., французский король Людовик XVI (явно еще не предчувствуя приближающихся французских переворотов) высказал свою гипотезу: на полях книги к тому месту, где говорится, что солдаты «не выразили никакого удивления низложением внука Петра Великого и заменой его немкой», он написал: «Такова судьба нации, в которой Петр Первый, при всем своем гении, уничтожил закон престолонаследия, введя право выбора наследника царствующим правителем».

Александр Воронцов в ноябре 1801 г. убеждал Александра I, что даже верховники с их планами аристократического ограничения самодержавия были лучше, чем самоуправство гвардии: «По крайней мере, не солдатство престолом распоряжалось так, как в последующее время похожее на то случилось. Нет роду правления свойственнее к насильству, как военное. Безмерная власть в руках гражданских имеет, конечно, свои неудобности, но никогда таких насильственных следствий иметь не может, как необузданность военная». Опытный государственный деятель напоминает, что «необузданность преторианцев падением [Римской] империи кончилась», ибо римская гвардия «не только императоров избирала и свергала», но, «кто больше им денег даст, тот и будет императором».

В литературе неоднократно отмечалось, что дворянство сплотилось, стало избегать «переворотства», боясь ослабить трон и государственный аппарат перед крестьянской угрозой, под впечатлением пугачевщины, Великой французской революции и в страхе перед начинающимся революционным движением в своей стране.

Это, разумеется, верно, существенно, это необходимо учитывать в первую очередь, толкуя об отношениях самодержавия и дворянства.

Однако были еще некоторые причины, породившие как «взрывчатую историю» 1725 – 1762 гг., так и последующее затухание переворотов, и если определять их максимально общо, можно сказать: желали гарантий.

Петровская централизация, резкий разрыв со старыми, традиционными институтами (боярская дума, земские соборы, приказы и др.) определили максимальную самостоятельность государства по отношению к своему классу, сословию. Все в конечном счете делалось для своего дворянства; однако, например, абсолютизм Людовика XIV во Франции никогда не мог бы себе позволить таких методов управления, такого уровня приказа и повиновения, какими пользовался Петр I в отношении своего дворянства.

В России много слабее, чем во Франции, было обуздание абсолютной власти старинными традиционными институтами – дворянскими, городскими, церковными.

Исторический опыт показал, однако, что такое громадное сосредоточение власти опасно и для ее носителя, и для самого правящего класса.

Несколько дворцовых переворотов были фактически «гвардейской поправкой» к самовластью. Можно сказать, что дворяне (пусть через свою верхушку, но это в данном случае неважно) в течение XVIII в. приспосабливали собственное государство к своим нуждам, государство же приспосабливалось к ним. Резкий разрыв между дворянством и государством мог регулироваться только теми же «беззаконными», взрывчатыми методами, какими эта политическая система устанавливалась.

Однако легкая смена властителей – это опять же не что иное, как игра троном между крупнейшими аристократическими фамилиями. Много переворотов – это ведь фактически та же ненавистная олигархия, правление немногих (но не одного!); это для среднепоместного поручика – жизнь с меньшими гарантиями, чем крепкое самодержавство. Пройдет, однако, более 30 лет, прежде чем их желание осуществится.

1762 – 1772 годы

После 28 июня 1762 г. на престоле Екатерина II. Дворянство постепенно получает многие искомые гарантии; несколько заговоров в первые годы нового царствования легко пресечены. Перевороты как будто уже не нужны и менее возможны. Однако новая система отношений власти с дворянством утверждается не сразу. Воронцов в уже цитированной записке замечает: «Того умолчать нельзя, что самый сей образ вступления [Екатерины II] на престол заключал в себе многие неудобства, кои имели влияние и на все ее царствование». Раздавались голоса, что все екатерининское 34-летие есть «затянувшийся переворот». Продолжением «28 июня 1762 года» были другие подобные действия царицы против реальных и потенциальных претендентов на трон. Французский посол Беранже докладывал в ту пору своему правительству: «Что за зрелище для народа, когда он спокойно обдумает, с одной стороны, как внук Петра I был свергнут с престола и потом убит; с другой – как внук царя Ивана увядает в оковах, в то время как Ангальтская принцесса овладевает наследственной их короной, начиная цареубийством свое собственное царствование!».

«Внук» (на самом деле правнук) царя Ивана вскоре ликвидируется; продолжением репрессивных переворотных мер Екатерины II было также тяжкое, многолетнее заключение в Холмогорах отца, братьев и сестер убитого Ивана Антоновича; и наконец, борьба царицы с Павлом и его приверженцами.

Еще выбирая сторонников для переворота 1762 г., Екатерина не раз выступала как бы от имени сына, так что порою создавалось впечатление, будто она претендует только на регентскую роль до совершеннолетня великого князя. Именно в такой «тональности» Екатерина вела переговоры с Никитой Ивановичем Паниным, который был необходим заговорщикам и своим немалым политическим опытом, и особой ролью при Павле: с 1761 г . Панин отвечает за воспитание юного принца и с этого времени как бы представляет интересы Павла в сложной придворной борьбе. Не вдаваясь в подробности, отметим, что Павел был для его воспитателя не просто орудием интриги и карьеры: II. И. Панин мечтал об усовершенствовании российской политической системы, ограничении «временщиков, куртизанов и ласкателей», сделавших из государства «гнездо своих прихотям». Утверждение наиболее естественного, максимально законного монарха (каким Панин считал Павла) было лишь половиной замысла. Одновременно Панин хотел известного ограничения самодержавия императорским советом из 6 – 8 членов с четырьмя департаментами (иностранных, внутренних, военных и морских дел). Речь шла о зачатке «аристократической конституции» – Панин опирался на шведские образцы.

Екатерина дала обещания и насчет прав сына, и насчет «императорского совета», однако очень скоро все было «забыто». Укрепившись на престоле, царица гасила любой намек на временность своей власти и воцарение Павла; вокруг манифеста же об ограничении самодержавия в конце 1762 г. шла сложная закулисная борьба, когда царица уже поставила свою подпись, но затем «надорвала» документ.

Судьба наследника и панинские конституционные планы теперь соединяются надолго. Будущий ярый враг всякого ограничения своей власти, Павел Петрович до того в течение нескольких десятилетий представляет главную надежду панинской партии: кроме Никиты Панина с наследником позже сближается его брат, генерал Петр Панин, и близкий к ним человек, один из первых русских писателей, Денис Иванович Фонвизин.

Можно догадаться (по некоторым косвенным материалам), какие «крамольные» сюжеты зачастую обсуждались с наследником на уроках.

В 1830 г . Д. II. Блудов представит Николаю I 11 документов, которые были найдены в кабинете Павла I и среди которых преобладали материалы, касающиеся прав наследования престола, и выписки о незаконности наследования по женской линии.

Любопытно, что выписки произведены Никитой Ивановичем Паниным и вскоре, очевидно к совершеннолетию Павла, будут переданы ему для сведения о его правах.

Екатерина II, конечно, знала, что Павла воспитывают в оппозиционном к ней духе, что Панин и выбранные им учителя (самый известный из них, С. Порошин, оставил знаменитые записки о годах учения юного Павла) осторожно, но постепенно укрепляют в принце сознание собственных прав на престол, интерес к судьбе отца – Петра III; однако, боясь нарушить сложившееся равновесие разных политических сил, царица не решилась отнять у Панина Павла и только все плотнее окружала сына своими «наблюдателями».

В 1772 г . сторонники Павла надеются на передачу Екатериной престола своему наследнику, достигшему 18-летия. Надежды не оправдались. Однако борьба продолжалась. Вскоре Екатерина женит Павла на принцессе Вильгельмине Гессен-Дармштадтской, которая после перехода в православие становится Натальей Алексеевной.

Именно к этому моменту относится и тот дневничок наследника, что цитировался в начале главы…

Молодая великая княгиня сразу пополняет партию, враждебную Екатерине; зато царица, пользуясь совершеннолетием и женитьбой Павла, удаляет от него Панина-воспитателя, предварительно щедро его одарив.

Кризис в отношениях двух придворных лагерей нарастает… Мы угадываем новые политические планы Панина – Фонвизина – Павла (об этом несколько позже).

Внезапно доносится голос «остальной России»: во время так называемого Камчатского бунта, возглавленного М. Бениовским ( 1772 г .), повстанцы действуют именем Павла Петровича – призрак лже-Павла…

Многие сочтут весьма знаменательным, «роковым» и появление первых известий о «Петре III» – Пугачеве сразу после свадьбы Павла Петровича.

Если Пугачев – Петр III, то его «сын и наследник», естественно, Павел I.

Самозванцы

Великая крестьянская война потрясает империю в 1773 и 1774 гг., но зарницы ее и поздние громы наполняют все екатерининское царствование.

Пугачев был одним из почти сорока известных на сегодня самозванцев, принявших имя Петра III.

Сочиненная в начале 1790-х годов и уже упоминавшаяся «Благовесть» Еленского отмечала «двадцать незаконных лет Екатерины II». Даже в царствование Павла I, восстановившего почитание своего отца, все же объявлялся (в Быкове, близ Москвы) некий Семен Анисимов Петраков, называвшийся Петром III, но потребовавший клятвы с посвященных «не говорить до коронации нового государя» (17 февраля 1797 г. Павел I отправил Петракова «за обольщение простого народа в Динамюнд в работы навсегда»)

Последним же из лже-Петров был, очевидно, основатель скопческой ереси Кондрат Селиванов, который, проживая в Петербурге в 1802 г., «не отказывался и не настаивал на своем отождествлении с Петром III, дедом царствовавшего Александра I».

Сам эффект народного самозванчества изучался и изучается современной наукой. К. В. Чистовым проанализированы своеобразные условия, породившие такую специфически российскую особенность. В других странах это редкие исключения, в русской же истории XVI – XIX вв. три мощные волны самозванчества: царевич Дмитрий, Петр III и Константин (не говоря уже о нескольких самозванцах, именовавших себя именами других царей).

Одной из важных причин этого исторического явления была особая роль царской власти при объединении Руси и ее освобождении от татарского ига. Эта роль заключалась в том, что на определенных исторических этапах монарх (московский князь, царь) возглавлял общенародное дело и становился не только вождем феодальным, но и героем национальным. Пожалуй, ни один, даже самый легендарный, король средневековой Англии или Франции не играл в народном сознании той роли, как на Руси Александр Невский, Дмитрий Донской, а также Иван Грозный (позже почти слившийся в памяти народной со своим дедом Иваном Третьим). Как известно, идея высшей царской справедливости постоянно, а не только при взрывах крестьянских войн присутствовала в российском народном сознании. Как только несправедливость реальной власти вступала в конфликт с этой идеей, вопрос решался в общем однозначно: царь все равно «прав»; если же от царя исходит неправота, значит, его истинное слово искажено министрами, дворянами или же этот монарх неправильный, подмененный, самозваный и его нужно срочно заменить настоящим…

Весомость католицизма на Западе вызывала ереси как основную идеологическую форму народных движений. В России относительно слабую церковь во многом подменяла верховная власть: для сравнительно менее завоеванного церковью народа царь «заменял» бога. Важным обстоятельством, усугубившим эту историческую особенность, было усиление в конце XVII и XVIII в. разрыва между народом и клиром: прежде попы выбирались общинами, теперь же государственный контроль резко возрастает, отчуждение духовенства и народа усиливается. Протест, борьба, восстание, естественно, выливаются в царистской оболочке, или (что то же самое, «с обратным знаком») неправильный царь равен дьяволу, Антихристу; как тонко замечает современный исследователь, многие формулы и действия Петра I рождали в народном сознании представления, будто «Петр как бы публично заявлял о себе, что он – Антихрист». Например, упразднение патриаршества воспринимается как объявление царем самого себя патриархом; произнесение царского имени без отчества – Петр Первый – «несомненно должно было казаться претензией на святость», ибо первые и называемые без отчества – это духовные лица, и т. п., и уж в народе идут толки, будто «две главы орла – святительская и царская, а третья корона над ними – Антихристова».

Своеобразной особенностью самозванства 1770-х годов было использование крестьянским Петром III, Пугачевым, образа, имени реально существующего царевича Павла. Емельян Пугачев на пиршестве, подняв чару, обычно провозглашал, глядя на портрет великого князя: «Здравствуй, наследник и государь Павел Петрович» – и частенько сквозь слезы приговаривал: «Ох, жаль мне Павла Петровича, как бы окаянные злодеи его не извели». В другой раз самозванец говорил: «Сам я царствовать уже не желаю, а восстановлю на царствие государя цесаревича». Сподвижник Пугачева Перфильев повсюду объявлял: послан из Петербурга «от Павла Петровича с тем, чтобы вы шли и служили его Величеству».

В пугачевской агитации важное место занимала повсеместная присяга Павлу Петровичу и Наталье Алексеевне, а также известия, будто Орлов «хочет похитить» наследника и великий князь «с 72 000 донских казаков приближается»; уж оренбургский крестьянин Котельников рассказывает, как генерал Бибиков, увидя в Оренбурге «точную персону» Павла Петровича, его супругу и графа Чернышева, «весьма устрашился, принял из пуговицы крепкое зелье и умер». Наконец, когда сподвижники решили выдать Пугачева властям, он «угрожал им местью великого князя».

Как же реальный принц отнесся к своей самозваной тени?

Нелепо, конечно, предполагать, будто Павел допускал свое родство с Пугачевым: о характере, целях народного восстания он имел в общем ясное понятие, хотя и не был уверен, что его отец действительно погиб; одним из главных душителей народной войны был близкий к наследнику Петр Панин. Парадоксальность российского XVIII века проявлялась здесь в том, что Панин свою дворянскую оппозицию Екатерине облекал едва ли не в столь же резкие выражения, как Пугачев – свою крестьянскую ненависть, а царица при начале восстания велела московскому главнокомандующему М. II. Волконскому «приглядывать за Паниным»: она явно опасалась, что тот использует события в своих целях (как прежде подозревалось «подстрекательство» Петра Папина в Чумном бунте 1771 г .).

Выходило, что Панин (и косвенно Павел) должен был, подавляя восстание Пугачева, доказать тем свою благонадежность. И Петр Панин, мы знаем, очень старался, рвал бороду у захваченного Пугачева; тем не менее в селе Захаровском Камышловской округи рассказывали в 1780-х годах, будто староверам покровительствует наследник «я господин генерал Петр Папин, его высочеству отец крестной».

Однако мы не можем не считаться с некоторыми последствиями «пребывания Павла» в лагере Пугачева.

Во-первых, народная молва, известная популярность павловского имени – хотя бы как редкого мужского среди долгой гинеократии, женского правления. Любопытно, что после Петра I раскольничьи наставники учат: «В вере христианской женскому полу царствовать не подобает, потому что как царь царствует на небеси Бог, то на земле должно быть по образу его».

Распространение лже-Петров III рождало, естественно, определенные фантастические надежды на его сына.

Перечисляя прегрешения Павла, знаменитый Л. Л. Беннигсен, между прочим, сообщал в 1801 г.: «Когда императрица проживала в Царском Село в течение летнего сезона, Павел обыкновенно жил в Гатчине, где у него находился большой отряд войска. Он окружал себя стражей и пикетами; патрули постоянно охраняли дорогу в Царское Село, особенно ночью, чтобы воспрепятствовать какому-либо неожиданному предприятию. Он даже заранее определял маршрут, по которому он удалился бы с войсками своими в случае необходимости; дороги по этому маршруту по его приказанию заранее были изучены доверенными офицерами. Маршрут этот вел в землю уральских казаков, откуда появился известный бунтовщик Пугачев, который в 1772 и 1773 гг. сумел составить себе значительную партию, сначала среди самих казаков, уверив их, что он был Петр III, убежавший из тюрьмы, где его держали, ложно объявив о его смерти. Павел очень рассчитывал на добрый прием и преданность этих казаков. Его матеря известны были его безрассудные поступки, но она только смеялась над ними и оказывала им так мало внимания, что держала в Царском Селе для охраны дворца и порядка в городе лишь небольшой гарнизон, не превышавший двадцати человек казаков».

Еще интереснее (и свободнее) Беннигсен развивал свою версию перед племянником фон Веделем. Повторив, что Павел собирался бежать к Пугачеву, мемуарист добавляет: «Он для этой цели производил рекогносцировку путей сообщения. Он намеревался выдать себя за Петра III, а себя объявить умершим».

Строки о «бегстве на Урал», даже если это полная легенда, весьма примечательны как достаточно распространенная версия (Беннигсен в 1773 г. только поступил офицером на русскую службу и, по всей видимости, узнал приведенные подробности много позже). Заметим в этом рассказе довольно правдиво представленную причудливую «логику самозванчества», когда сын решается назваться отцом, чтобы добиться успеха (иначе он, по той же логике, должен подчиниться «Петру III» – Пугачеву).

Переплетение разных типов самозванчества тут весьма отчетливо.

Затронутая тема интересна, не изучена, а нам она важна для понимания ряда событий в последние годы XVIII столетия.

Как легко заметить, мы говорим сейчас не только о народном самозванчестве, но и о «верхнем» самозванчестве, свойственном лишь правящему слою. Самовластие, усилившееся после Петра, откровенно порабощающее, но притом употребляющее множество просвещенных терминов о духе времени, благе, законах, – эта система порождает своих «самозванцев».

Несоответствие названия реальности, игра в фантомы – вот самозванчество! Что такое «мертвые души»? Формально это живые люди, которых нет, но которые есть до следующей нескорой ревизии. Они (мертвые) невольные самозванцы (одним фактором своего существования в бумагах), а их помещик и государство разыгрывают явившиеся отсюда «самозваные суммы». Чичиков – он же Бонапарт, капитан Копейкин, так сказать самозванец в квадрате, – куда менее удивителен, исключителен, чем многие полагают.

Споры о том, где мог Пушкин найти знаменитый сюжет, подаренный Гоголю, кажется, надо решительно прекратить. Сюжет был «всеобщим». В раскольничьем документе о «Петре Антихристе» (конец XVIII – начало XIX в.), между прочим, отмечается: «Так и начал той глаголемой (так называемый) бог без меры возвышатися, учинил описание народное, исчислил вся мужеска пола и женска, старых и младенцев, живых и мертвых и, облагая их данями великими, не токмо живых, но и с мертвых дани востребовал».

Мертвые души – из мира цивилизованного обмана, верхнего самозванства.

И кто же Ревизор, как не самозванец? (Гоголь вслед за Пушкиным, как видим большой знаток этой проблематики.) Хлестаков и не хотел, но ситуация буквально заставляет самозванствовать…

Берем Хлестаковых выше: не литературный, но реальный начальник Нерчинских заводов князь Нарышкин самозванствует в Забайкалье 1770-х годов, присваивая себе не только губернаторские, но и царские функции – раздает чины, самовольно объявляет рекрутские наборы, формирует уланские полки, – покуда не заманят его в Иркутск и не свяжут.

Еще выше самозваная царевна (не из народа – из просвещенных) – «дочь Елисаветы», княжна Тараканова. Впрочем, кто знает, чем она хуже своей противницы, Екатерины II? Ведь самозванство на троне едва ли не формула!

Две «самозванческие стихии» постоянно вторгались в сознание Павла; решительно отбрасывая, боясь, ненавидя крестьянский бунт, он хотел видеть в народе сочувствие к единственному законному претенденту на российский престол.

«Ну, я не знаю еще, насколько народ желает меня, – с большой осторожностью скажет Павел прусскому посланнику Келлеру в начале 1787 г . – Многие ловят рыбу в мутной воде и пользуются беспорядками в нынешней администрации, принципы которой, как многим без сомнения известно, совершенно расходятся с моими».

Как видно, Павел связывает свою популярность в народе с разногласиями, разделяющими его с матерью.

«Павел – кумир своего народа», – докладывает в 1775 г . австрийский посол Лобковиц.

Видя, как народ радуется наследнику, близкий его друг Андрей Разумовский будто бы шепнул: «Ах! Если бы Вы только захотели». Павел не остановил его, хотя речь шла об аресте и низложении Екатерины.

Вскоре после того, в 1782 г ., солдат Николай Шляпников, а в 1784 г . сын пономаря Григорий Зайцев, – каждый появляется перед народом великим князем Павлом Петровичем. «Легенда о Павле-«избавителе» имела широкое распространение на Урале и в Сибири».

После 1789 г . Екатерина преследует Новикова, Баженова и других деятелей за тайные масонские связи с Павлом; тогда же к наследнику попадает «Благовесть», где его призывают короноваться волею народа и выполнить дело освобождения. «А что если Павел, – спрашивает Л. И. Клибанов, – откажется короноваться волею народа и присягнуть на верность народным интересам, запечатленным в «Благовести»? Был ли у ее автора готовый ответ на этот вопрос? В «Благовести» не предвидится отрицательная реакция Павла. Роль, отводимая Павлу в «Благовести», исходит, возможно, из социально-утопических легенд о Павле как «царе-избавителе», циркулировавших в народе в 60 – 90-х годах XVIII в.».

Исследователь допускает, что «история с «Благовестью»» имела исторический прецедент. Он связан с II. И. Папиным, воспитателем Павла и одним из инициаторов дворцовой интриги, в которую Павел, «как бы поневоле и на короткое время, оказался втянутым».

Снова причудливое взаимодействие социально далеких сфер народного протеста и дворянской оппозиции.

Завещание Панина

В то самое время, когда Пугачев клялся именем «своего» Павла Петровича, по-видимому, созревал придворный заговор в пользу настоящего Павла Петровича. Как и в 1762 г., панинский замысел связывал права наследника с конституционными идеями.

Напомним основные факты: декабрист М. А. Фонвизин, ссылаясь на рассказы отца (родного брата автора «Недоросля»), записал в сибирской ссылке, что «в 1773 или 1774 году, когда цесаревич Павел достиг совершеннолетня и женился на дармштадтской принцессе, названной Натальей Алексеевной, граф II. И. Папин, брат его фельдмаршал П. И. Панин, княгиня Е. Р. Дашкова, князь Н. Б. Решит, кто-то из архиереев, чуть ли не митрополит Гавриил, и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров вступили в заговор с целью свергнуть с престола царствующую без права Екатерину II и вместо нее возвести совершеннолетнего ее сына. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие. Душою заговора была супруга Павла, великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная».

Далее мемуарист сообщает, что Екатерина благодаря предательству одного из секретарей Панина все узнала, юный Павел оробел, принес повинную, а царица не стала чинить расправу, но под благовидными предлогами всех удалила или окружила надзором.

Некоторые исследователи, ссылаясь на анахронизмы и неточности рассказа М. А. Фонвизина, отрицали «заговор 1773 – 74 года». Однако на сегодня накопилось уже немало данных, подтверждающих, что «конституция Панина – Фонвизина» действительно существовала. Проблема осложняется тем, что некоторые сохранившиеся документы относятся к более позднему времени и свидетельствуют о «конституционной активности» братьев Паниных, Дениса Фонвизина, Павла в 1780-х годах.

Недавно М. М. Сафонов установил, что за два дня до своей смерти, 28 марта 1783 г ., Н. И. Папин убеждал Павла преобразовать государственный строй России на конституционных началах, «причем эти предложения в общем совпадают с тем, что записал много лет спустя М. А. Фонвизин».

Согласно воспоминаниям декабриста, «Панин предлагал установить политическую свободу сначала для одного только дворянства в учреждении верховного Сената, которого часть несменяемых членов назначалась бы от короны, а большинство состояло бы из избранных дворянством из своего сословия лиц. (…) Под ним в иерархической постепенности были бы дворянские собрания: губернские или областные и уездные. (…) Выбор как сенаторов, так и всех чиновников местных администраций производился бы в этих же собраниях. Сенат был бы облечен полною законодательною властью, а императорам оставалась бы исполнительная, с правом утверждать обсужденные и принятые Сенатом законы и обнародовать их. В конституции упоминалось и о необходимости постепенного освобождения крепостных крестьян и дворовых людей. Проект был написан Д. И. Фонвизиным под руководством графа Панина. (…) Введение, или предисловие, к этому акту, сколько припоминаю, начиналось так: «Верховная власть вверяется государю для единого блага ого подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют…»».

Предисловие к конституции (ходившее еще под именем «завещание Панина») сохранилось и является одним из замечательных памятников русской общественной мысли.

Текст подготовленной конституции, с трудом спасенный Денисом Фонвизиным и Петром Паниным от Екатерины II, до сей поры не найден, хотя, может быть, и сыграл свою роль в событиях 1801 г. (о чем будет сказано особо).

Друзья-наставники юного Павла не дожили до его воцарения (Никита Панин умер в 1783 г ., Петр Панин – в 1789 г ., Денис Фонвизин – в 1792 г.). Они до конца дней, по-видимому, верили, что Павел проведет в жизнь те новые идеи, которые ему внушались. Правда, среди документов, связанных с именем П. И. Панина (и возможно, также Д. И. Фонвизина), сохранились проекты, очевидно обсужденные с Павлом-наследником в 1770 – 1780-х годах, где находим как начала конституционные, так и самодержавно-централизаторские. Таковы написанные Павлом (и представленные матери, а также Н. И. Панину) «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, потребных для защиты оного, и касательно обороны всех пределов» (1774 – 1778 гг.). Любопытны и другие планы наследника о создании сверху донизу системы единоначалия, для чего он желал бы отменить генерал-губернаторов («излишне, кажется, сверх губернатора иметь другого хозяина в губернии»); предполагалось и нижние земские суды «наполнять определением людей от правительства, а не выбором дворянства». Цитируемая рукопись «Мнение о государственном казенном правлении и производстве дел по свойству их рассмотрения и распоряжения его зависящих» относится к обширному комплексу «панинских бумаг». Она была составлена в 1780 г . и позже «найдена в собственном бюро императора Павла I в одном секретном ящике» и передана Николаю I.

Заводя в Гатчине «потешные полки», наследник видит здесь возвращение к идеям Петра Великого; однако в военной организации Гатчины, прусской выучке, жестокой муштре уже угадываются политические идеи, которые расцветут, как только Павел станет царем: Павел-централизатор, сторонник жесткого самодержавия, куда более «привычен», куда более представлен в литературе, нежели Павел-«конституционалист». И тем не менее в 1770-х и 1780-х годах наследник – при всех возможных оговорках, при всей своей тяге к «порядку», централизации – принимал идеи Панина – Фонвизина и, по-видимому, находил в конституционных проектах желаемое опровержение системы Екатерины, ту законность, которая включала и утверждение его собственных прав. К тому же (не вникая сейчас подробно в сложный, мало изученный сюжет) отметим, что и в гатчинском строе вырабатывались не только «формулы ужесточения», но и те понятия о чести, этикете, которыми будет так оперировать Павел-царь! Вербовка же в гатчинские полки лиц неимущих, без образования создавала иллюзию своеобразного «демократизма» наследника. По всей видимости, «конституционные мечтания» Павла просуществовали до Великой французской революции. Однако еще между 1773 – 1789 гг. на Павла и его кружок обрушиваются довольно жестокие удары (большей частью направляемые рукою Екатерины II), и это существенно меняет характер человека, который некогда записывал свои чувства накануне свадьбы.

Если мысленно продолжить оборвавшийся дневничок 1773 г., обязательно будет затронуто хотя и не первое, но, во всяком случае, самое жестокое столкновение юного принца с «откровенной существенностью»: любимая жена оказывается в связи с ближайшим и доверенным другом Павла – Андреем Разумовским; открывает же глаза обманутому его царственная мать, очевидно перехватившая секретные бумаги великой княгини.

Документы скупо освещают потаенную сторону событий 1776 г . – смерть великой княгини, разоблачение Разумовского и его высылку к отцу на Украину, еще меньше – горе и разочарование наследника. Кончина Натальи Алексеевны в этих напряженных обстоятельствах вызвала, конечно, слух об убийстве, совершенном по приказу Екатерины, и царица, понимая возможность таких разговоров, приглашает для медицинского заключения 13 врачей; она специально приказывает Бецкому заняться опровержением возможных подозрений Павла: «Велите посмотреть за тем, есть ли на котором локте (Натальи Алексеевны) багряное пятно. Сие великий князь требует знать, и что за пятно он сам третьего дни усмотрел».

Екатерина рассчитывает усмирить сына новым браком: в том же 1776 г . его женят на принцессе Вюртембергской, и новая великая княгиня Мария Федоровна родит в 1777 г . сына Александра (будущего Александра I), в 1779 г . – сына Константина, затем еще восьмерых детей. Династия упрочена, однако придворная борьба не утихает.

Вторая жена Павла тоже включается в секретную оппозицию против Екатерины; зато царица сразу же отбирает родившихся внуков и воспитывает их при себе, оберегая от родительского влияния. Как видим, государственный переворот 1762 г. многообразно продолжен, а насильственное, «переворотное» изъятие Александра и Константина – явный предвестник очередного крупного переворота – передачи престола Александру, минуя Павла.

Павел даже боялся в 1782 г . ехать с женою в заграничное путешествие, подозревая, что мать ищет случая от него избавиться и назначить наследником старшего внука; Екатерина же действительно требует бумаги Петра I насчет престолонаследия, ищет в деле царевича Алексея прецедента для устранения Павла. При этом царица дает блестящую по форме и явно заостренную к современности характеристику погибшего сына Петра Великого: «Я почитаю, что премудрый государь Петр I, несомненно, величайшие имел причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособного сына. Сей наполнен был против него ненавистью, злобою, ехидной завистью; изыскивал в отцовских делах и поступках в корзине добра пылинки худого, слушал ласкателей, отдалял от ушей своих истину, и ничем на него не можно было так угодить, как понося и говоря худо о преславном его родителе. Он же сам был лентяй, малодушен, двояк, нетверд, суров, робок, пьян, горяч, упрям, ханжа, невежда, весьма посредственного ума и слабого здоровья».

Между тем, к неудовольствию Екатерины, поездка Павла с женой по Европе (под именем графа и графини Норд – Северных) вызвала интерес и сочувствие в разных европейских столицах, особенно в Париже. Д'Аламбер и другие знаменитые умы находили в наследнике знания, «возвышенный характер»; именно тогда родилось сравнение российского принца с принцем литературным.

Австрийский император Иосиф II награждает 50 дукатами актера придворного театра «за счастливую мысль», что если в присутствии графа Северного будет представлен «Гамлет», то «в зале очутятся два Гамлета».

Репутация «российского Гамлета» (независимо от ее соответствия или несоответствия шекспировской основе) объясняет, однако, то место, которое многие современники отводили юному Павлу среди петербургских Полетаев, Розенкранцев, а также Клавдия и Гертруды, соединенных в одной Екатерине II.

Возможно, под влиянием литературного образа принц Павел входит в роль и однажды то ли шутя, то ли серьезно подробно повествует друзьям о встрече с «тенью предка» (правда, не отца, а прадеда – Петра I), которая восклицает: «Павел, бедный Павел, бедный князь!».

Подозрительный, печальный, многократно униженный, стремящийся укрыться от двора в Гатчине или Павловске, прислушивающийся к просвещенным советникам, старающийся уловить «мнение народное», обуреваемый идеями насчет перемены дел в России – таким предстает сын Екатерины в последние годы ее правления.

Новые серьезные испытания начнутся с 14 июля 1789 г .

Революция во Франции

Нет нужды доказывать, как сильно грянул на весь мир французский революционный гром 1789 г . В исследовательской литературе, естественно, лучше изучен отклик на это событие прогрессивного российского общества; реакция же правящих слоев представлена более всего в их карательных действиях (арест Радищева, Новикова и др.), в военных приготовлениях к походу против «революционной гидры» и тому подобных «практических» мерах. Хуже изучена идеологическая реакция российских верхов на 1789 – 1794 гг., сложная, неоднородная перестройка их воззрений, программных установок.

Прежде всего попытаемся оценить силу страха, проникшего в Зимний дворец после воцарения во Франции «равенства злого». В 1792 г. распространяется тревожный слух о «легионе цареубийц», посланном из Парижа, – и уж факты ложатся в фантастическую схему, скоропостижная кончина австрийского императора Леопольда II 1 марта 1792 г., убийство шведского короля Густава III 5 марта того же года.

Павел еще в 1790 г. опасается, «что до истечения двух лет вся Европа… будет перевернута вверх дном».

Е. И. Нелидова, возлюбленная Павла, несколько позже попрекнула великого князя, что он переменил свои политические воззрения. «Вы вправе сердиться на меня, Катя, все это правда, – отвечает Павел, – но правда также и то, что с течением времени со дня на день сделаешься, пожалуй, слабее и снисходительнее.

Вспомните Людовика XVI: он начал снисходить и был приведен к тому, что должен был уступить. Всего было слишком мало и между тем – достаточно для того, чтобы в конце концов его повели на эшафот».

Многократный собеседник Павла I Коцебу замечает (по-видимому, передавая слова императора): «Мрачную подозрительность внушила ему казнь Людовика XVI (…) Он слышал, как те самые люди, которые расточали фимиам перед Людовиком XVI, как перед божеством, когда он искоренил рабство, теперь произносили над ним кровавый приговор. Это научило его если не ненавидеть людей, то их мало ценить, и, убежденный в том, что Людовик еще был бы жив и царствовал, если бы имел более твердости, Павел не сумел отличить эту твердость от жестокости».

Приведенные строки – отголосок характерных споров, что возникали близ российского трона в 1790-х годах: как надо было действовать там, во Франции, и здесь, в России, – уступать или наступать?

Именно в эту пору, как видно, умирают в сознании наследника конституционные мечтания, проекты, выношенные в 1770 – 1780 гг. братьями Паниными и Д. И. Фонвизиным (хотя, как отмечалось, идеи ограничения самодержавия уже сплелись в тех планах с идеей централизаторской перестройки государственного аппарата). Надо полагать, что кроме тяжкого впечатления, которое произвели на Павла французские конституционные опыты 1789 – 1794 гг., здесь играло роль и нежелание большей части дворянства ограничить самодержавие.

Если приходилось выбирать между правлением знати и правлением одного, русский «среднестатистический» дворянин, как известно, не колебался ни минуты: он предпочитал самодержца. Последний из сохранившихся документов того потаенного «панинского» комплекса, которым Павел должен был воспользоваться, вступив на престол, датируется 1784 – 1787 гг. Последний вдохновитель тех замыслов Денис Иванович Фонвизин умирает в 1792 г. Когда через четыре года вдова прокурора Пузыревского, верного панинского человека, поднесет императору Павлу пакет конспиративных сочинений Папина – Фонвизина, она получит пенсию и благоволение, сами же бумаги будут царем немедленно запрятаны и, конечно, никакого хода не получат.

Сохранились сведения, что непримиримость Павла к французским делам обгоняла (в начале революции) реакцию Екатерины.

«Однажды Павел Петрович читал газеты в кабинете императрицы и выходил из себя:

– Что они все там толкуют! – воскликнул он. – Я тотчас бы все прекратил пушками.

Екатерина ответила сыну: «Vons etes une bete feroce (Ты жестокая тварь. – Фр.), или ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями? Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование».

Эпизод был позже записан М. С. Мухановой со слов отца, обер-шталмейстера С. И. Муханова, и, конечно, включает в себя знание того, что произошло после; но основе рассказа – чрезвычайному страху и ненависти наследника к революционному Парижу – можно верить.

Впрочем, что бы ни говорила Екатерина, у Павла были кое-какие политические идеи, пусть противоречивые, иногда смутные, но позже резко выявившиеся, идеи, как увидим, отнюдь не сводившиеся к одним пушкам.

Царицу вряд ли могло так разозлить отношение сына к французским событиям, в общем сходное с ее взглядами (ведь Россия скоро будет воевать с революционной Францией, а царица заболеет, узнав о казни Людовика XVI!). Мать и сын, однако, продолжают расходиться в некоторых принципах, методах, формах политики; непримиримо же их разделяет борьба за власть.

Завещание царицы

О существовании екатерининского документа, передававшего престол внуку Александру вместо сына Павла, подробно писал Н. К. Шильдер. Кратко напомним, что Екатерина II в последние годы царствования не раз бралась за этот проект, в который были посвящены несколько высших сановников империи.

Обнародование завещания предполагалось как будто 24 ноября 1796 г. (в Екатеринин день) или 1 января 1797 г.

Любопытным, недостаточно освоенным наукой документом является так называемое странное завещание императрицы Екатерины, писанное ее рукою на маленьком полулисте. Оно явно примыкает к тайному завещанию царицы в пользу Александра (и возможно, даже составляло часть его).

Подробно расписав, где и как ее хоронить, царица просит «носить траур полгода, а не более, а что меньше того, то луче».

«Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что с моих бумаг найдется моей рукою писано отдаю внуку моему любезному Александру Павловичу, также разные мои камения и благословляю его умом и сердцем.

Копии с сего для лучаго исполнения положатся и положены в таком верном месте, что чрез долго или коротко нанесет стыд и посрамление неисполнителям сей моей поли.

Мое намерение есть вознести Константина на престол Греческой Восточной империи.

Для блага империи Российской и Греческой советую отдалить от дел и советов оных империй принцев Виртонберхских и сними знаться как возможно менее, равномерно отдалить от советов обоих пола немцов».

Легко заметить, что Павел и его жена в документе даже не упомянуты. Выпады против принцев Вюртембергеких и «обоих пола немцов» явно метят в великую княгиню Марию Федоровну.

Особый тон и высочайшее благословение при упоминании Александра – и рядом мысль о Константине на греческом престоле – все это еще более подтверждает мысль, что «странное завещание» несет на себе «тень» главного завещания – передачи власти внуку.

В 1796 г. Павел узнает от самого Александра об этом плане Екатерины П. Александр же, не принимая этой идеи, в письмах дважды нарочито называет отца «величеством»: в то время как бабушка уверена в согласии Александра на трон, тот себя тайно «низлагает»!

Серьезное, впрочем, соседствует с фарсом: летом 1796 г. «у Петрова дня» во многих местах Украины, на ярмарке Елисаветграда, в Новороссийской и Вознесенской губерниях, разнесся слух о восшествии Павла Петровича. (И не было ли случайностью совпадение этой даты с тем сроком, который еще за несколько лет до того назначал автор «Благовести» для народного избрания Павла на царство: 1 сентября 1796 г.?)

Ярмарочные слухи окончились тем, что несколько человек были отданы под суд и… отпущены через полгода, а в официальной бумаге писано: «…от кого именно начало возымел сей слух, не доискано, а видно, глас народа – глас божий», ведь Павел, пока разрешалось дело, и в самом деле взошел и стал именоваться титулом из 51-го географического элемента.

Штурм

Многие мемуаристы, описывая восшествие Павла на престол, пользуются терминологией, пригодной к описанию захвата, переворота, революции.

«Дворец взят штурмом иностранным войском», – острит свидетель-француз.

«Тотчас, – вспомнит Державин, – все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорды, тесаки и, будто по завоеванию города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Опорой переворота были «потешные» гатчинские полки, и сама система должна была напомнить победу Петра над «женским правлением»: в 1689 г . ликвидировалась система Софьи, в 1796 г. – Екатерины.

«Началась ужасная сутолока, – замечает современник, – появились новые люди, новые сановники. Многие уж знали, что перед тем государь вместе с графом Безбородкой деятельно занимался сожжением бумаг и документов в кабинете покойной императрицы».

Безбородко, знавший о главном завещании, очевидно, помог Павлу в изъятии и уничтожении документа.

Державин, вспоминая о желании Екатерины II и Безбородки «ему отдать (в 1793 г.) некоторые бумаги, касательные до великого князя», пояснял: «Догадываются некоторые тонкие царедворцы, что они те самые были, за открытие которых, по вступлению на престол императора Павла I, осыпаны они от него благодеяниями»

Действительно, Безбородко получил огромные пожалования и награды, свидетельствующие о каких-то особых услугах, оказанных Павлу: в день коронации – титул князя, 30 тыс. десятин земли и 6 тыс. душ.

Впрочем, согласно версии С. А. Тучкова, Николай Зубов, узнав у брата Платона, фаворита Екатерины II, «где стоит шкатулка с известными бумагами», взял какой-то лист, поскакал в Гатчину. «Павел, взглянув на оную, разорвал ее, обнял Зубова и тут же возложил на него орден св. Андрея. По вступлении же своем на престол Павел сделал его обер-шталмейстером двора».

Хранение и составление «завещания» были вероятной причиной изгнания секретаря Екатерины II Турчанинова.

Уже после смерти Павла вышли наружу некоторые характерные версии и слухи, где, разумеется, надо отличать реальную основу от вымысла, специально направленного против царя как «незаконного правителя», нарушителя воли Екатерины II. Так, Валериан Зубов объяснял Адаму Чарторыйскому, будто «императрица Екатерина II категорически заявила ему и его брату, князю Платону, что на Александра им следует смотреть как на единственного и законного их государя и служить ему, и никому другому, верой и правдой».

Державин, немало знавший и о многом подозревавший, после смерти Павла «воскрешает» Екатерину II в стихах;

Давно я зло предупреждала,Назначив внука вам в цари…

Еще ярче, реальнее, очевидно на основе немалых сведений, представлена картина тайных планов Екатерины и «контрпереворота» Павла в известном анонимном документе первых лет XIX в. «Разговор в царстве мертвых»: царица в «Елисейских полях» допрашивает Безбородку о судьбе тайно подписанного ею и несколькими высшими лицами акта о возведении Александра.

«Безбородко [упал на колени]. – Монархиня! Милосердие твое равняется душе твоей! Я виноват, что не обнародовал твоего повеления, но выслушай подданного, стенящего об участи России и оплакивающего жребий своих соотчичей. Неожиданная кончина матери нашей погрузила нас в уныние всех; между тем Павел, находясь в своей Гатчине, еще не прибыл. Я собрал совет. Прочел акт о возведении на престол внука твоего. Те, которые о сем знали, стояли в молчании, а кто впервые о сем услышал, отозвались невозможностию исполнения оного; первый подписавшийся за тобою к оному митрополит Гавриил подал голос в пользу Павла, и прочие ему последовали. Народ, любящий всегда перемену и не постигая ее последствия, узнав о кончине твоей, кричал по улицам, провозглашая Павла императором; войска твердили то же; я в молчании вышел из совета, безумствуя сердцем о невозможности помочь оному (…) Народ в жизнь вашу о сем завещании известен не был. И один час переменить миллионы умов ведь дело, свойственное только одним богам».

Знание закулисной стороны придворной тайны здесь немалое. Поражает, между прочим, причудливое совпадение известных элементов описанного события с междуцарствием 1825 г.: и там и тут возникла проблема «необъявленного завещания»; в обоих случаях решало реальное соотношение военных и политических сил – только в 1825 г. Константин подтвердил свое отречение, а в 17% г. Павел не признал своего низложения.

При всей огромной разнице социально-политической обстановки, при совершенно разном исходе двух событий значение отмеченного «сходства», наверное, нельзя недооценивать как «исторический прецедент» для декабристов и при объяснении мотивов поведения Александра I, который ведь был важным действующим лицом обеих ситуаций, разделенных 29 годами.

В ноябре – декабре 1825 г., так же как в ноябре 1796 г., «монархическая истина» была сомнительной, законность зыбкой, свобода «неминуемо» пыталась проскочить вслед за просвещением, но рабство и деспотизм обгоняли…

«Ах, монсеньор, какой момент для Вас!» – восклицает в ночь с 6 на 7 ноября 1796 г. Федор Ростопчин. На это Павел отвечал, пожав крепко руку своего сподвижника: «Подождите, мой друг, подождите…».

<p>Глава III</p> <p>«Романтический император»</p>

Говорили много о Павле 1-м –

романтическом нашем императоре.

Пушкин

Однажды возражали императору Павлу по поводу принятого им решения и упомянули о законе. ««Здесь ваш закон!» – крикнул государь, ударив себя в грудь».

«Сказать графу Панину (…), что он не что иное, как инструмент».

Севастополь велено именовать Ахтияром, Феодосию – Кафой.

29 октября 1800 г. «по всевысочайшему повелению» предается суду состоящий при петербургском генерал-губернаторе казначей Алексеев, «давший подорожную в Екатеринослав в противность именного его императорского величества повеления о именовании того города Новороссийском».

«Мои министры… Вообще эти господа очень желали вести меня за нос; но, к несчастью для них, у меня его нет».

«Офицер Преображенского полка Александр Шепелев 14 августа 1797 г. «переведен в Елецкий мушкетерский полк за незнание своей должности, за лень и праздность, к чему он привык в бытность свою при Потемкине и Зубове, где вместо службы обращался в передней и в пляске».

Некоторые из этих примеров и десятки подобных хорошо известны и многократно осмыслены как характерные черты павловской эпохи.

В 1901 г ., к столетию цареубийства 11 марта, А. Гено и Томич составили целую книгу объемом в 300 страниц «Павел I. Собрание анекдотов, отзывов, характеристик, указов и пр.», соединившую истории, прежде рассеянные в мемуарах и периодике.

Сразу заметим, что будем осторожно пользоваться «павловскими анекдотами», проверяя их подлинность там, где возможно. Дело в том, что социальная репутация Павла у «грамотного сословия» была такой, что кроме реальных историй ему охотно приписывали десятки недействительных или сомнительных. Вот некоторые примеры.

«Полк, в Сибирь марш!» – этот знаменитый рассказ о воинской части, шагавшей в ссылку до известия о гибели императора, вероятно, соединяет две разные истории. Прежде всего это опала, которой по разным причинам подвергся конногвардейский полк: «Дух нашего полка постарались представить в глазах государя как искривление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки». Наиболее суровой репрессивной мерой был арест командира полка и шести полковников, за «безрассудные их поступки во время маневров». В этот период полк был «изгнан в Царское Село». Как утверждает Д. Н. Лонгинов, «во время этой расправы было произнесено (Павлом) среди неистовых криков слово «Сибирь». В тот же день полк выступил из Петербурга, но еще недоумевали и не знали, куда идут, пока не расположились в Царском Селе».

Таким образом, произнесено «Сибирь», но шагать только до Царского Села; возможно, что оскорбительная угроза отложилась в памяти очевидцев и в будущем заострила описание события. С этим рассказом, вероятно, соединился другой: о казаках, отправленных на завоевание Индии и возвращенных с Востока сразу же после смерти Павла. И вот из одной поздней работы в другую проходят «полк в Сибирь…». Но не было такого полка!

Другая знаменитая история: на бумагу, содержавшую три разноречивых мнения по одному вопросу, Павел будто бы наложил бессмысленную резолюцию «Быть по сему», т. е. как бы одобрил все три мнения сразу. Однако М. В. Клочков, исследовавший вопрос в начале XX в., нашел этот докумеит. Там действительно были три мнения: низшей инстанции, средней и высшей – Сената. Резолюция Павла, естественно, означала согласие с последней.

Социальная репутация

Отчего именно у Павла была столь дурная репутация, кто ее создавал, поддерживал – об этом пойдет особый разговор в следующих главах.

Разумеется, и без сгущенного «В Сибирь марш!» деспотический произвол в эпизоде с конногвардейцами виден довольно отчетливо, как и во многих других анекдотах, что подтверждаются проверкой.

Получив доклад о злоупотреблениях в Вятке, 12 апреля 1800 г. «государь отрешил от должности всех чиновников Вятской губернии». Позже несколько смягчился и помиловал сравнительно невиновную Казенную палату, а также некоторых лиц, только что вступивших в службу.

Шведский посол в России Стедингк в своих мемуарах рассказывает, как во время одного празднества «император прошептал что-то на ухо Нарышкину. Того спросили: что сказал государь? «Мне сказали: Дурак», – отвечал обер-гофмаршал». На другой день Павел попытался объяснить послу, что он разгневался на Нарышкина из-за дурного устройства праздника. Стедингк, однако, похвалил праздник и, между прочим, сказал, что Нарышкин – лицо очень важное (un ties-grand seigneur). При этих неосторожно вырвавшихся словах лицо императора переменилось, и, повысив голос, он произнес следующую примечательную фразу: «Господин посол, знайте, что в России нет важных лиц, кроме того, с которым я говорю и пока я с ним говорю».

Царь не раз объясняет окружающим свои цели, свою субъективную программу. Иногда это звучит так: «Блаженство всех и каждого!». Чаще – «Каждый человек имеет значение, поскольку я с ним говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю».

Властитель, желающий максимальной, предельной власти, считающий именно такую власть высшим благом для подданных, – достаточно привычная, не требующая особых комментариев историческая ситуация (Древний Египет, Ассирия, Рим, Персия, Китай, французский абсолютизм, южноамериканские диктаторы…).

Такое стремление к самовластию, как у Павла или Наполеона, трудно, однако, представить у британского парламентского премьер-министра или у римского консула первых веков республики: в тех исторических условиях такая попытка была бы абсурдом, сумасшествием… В России же XVIII в. это «ненормальное» явление было совсем не беспочвенным, куда более естественным и находящимся более в «природе вещей», нежели это представлялось позднее некоторым историкам и публицистам.

Прежде всего важно вспомнить «парадокс петровской системы», взрывчатое единство деспотизма и просвещения. Среди разных программ и попыток выйти из того противоречия, среди революционных бурь конца столетия могло легко возникнуть и действительно началось еще при Екатерине II наступление против просвещения, в сторону усиления деспотического самовластия.

Для укрепления самодержавной власти могли быть в некоторой степени использованы царистские надежды народа, неприятие большинством крестьян нового дворянского просвещения.

Кроме того, даже среди самой образованной и независимой элиты в ту пору господствовало мнение, будто самодержавие «пристало» России. Мысль, что историю в значительной степени творят государи, была отнюдь не павловской.

Собирая высказывания российских мыслителей и политиков о весомости двух исторических движений – от обстоятельств к властителю и от властителя к обстоятельствам, находим явное предпочтение второму движению.

Естественно, всякий разумный правитель понимает, что он ограничен объективными возможностями, например количеством армии, населения, территорией («Природой здесь нам суждено в Европу прорубить окно»). Но в конечном итоге властитель как будто может овладеть и «природой», так что получается «Петра творенье».

Таким образом, в ту пору еще боролись «на равных» идеи просвещенного и непросвещенного самодержавия, причем последнее имело в стране древние и сильные традиции. Высшим эталоном, авторитетом оставалась система Петра Великого, но она могла быть истолкована по-разному. Вспомним соперничающие надписи на петербургских памятниках преобразователю: «Петру I – Екатерина II. 1782» и «Прадеду – правнук. 1800». Мать и сын по-разному смотрят на вещи, но каждый апеллирует к Петру…»

Наконец, прибавим ко всему этому сознательную или подсознательную веру в божественное начало верховной власти. Циничная Екатерина была довольно равнодушна к религии, но помнила, что верить надо, и поощряла к тому других. Экзальтированный Павел был куда более склонен не к благочестивому православию, а, так сказать, к «мистике власти», когда исключительная мощь российского самодержавия представлялась уже не просто «творящей причиной» российской истории, но орудием некоего высшего промысла.

Субъективная, тысячекратно провозглашаемая политическая цель Павла, осознанная им еще до воцарения и теперь осуществляемая, – это максимальная централизация, предельное усиление императорской власти как единственный путь к сблаженству всех и каждого». Такова программа руководителя государства, сложившаяся в момент серьезного кризиса российского Просвещения, просвещенного абсолютизма, – одна из попыток по-новому разрубить петровский «двойной узел» (т. е. сочетание такого просвещения с таким рабством и деспотизмом).

Новая централизация вводится с первых же часов нового царствования.

Заметно увеличивается роль армии. Во все губернии отправляются специальные ревизии с исключительными полномочиями. Новый стиль управления закреплялся серией законов, именных указов, распоряжений.

Полное собрание законов Российской империи позволяет представить количество изданных Павлом законов и указов. Начиная с первых распубликованных 6 и 7 ноября 1790 г. и кончая последними шестью законами от 11 марта 1801 г., было издано: в конце 1796 г. – 177 документов; в 1797 г. – 595; в 1798 г. – 509; в 1799 г. – 330; в 1800 г. – 469; наконец, в начале 1801 г. – 69 (т. е. всего 2179 законодательных актов, или в среднем около 42 в месяц).

Чрезвычайная интенсивность законодательства, беспрерывная ломка, реорганизация, новшества, перемены – важные черты павловского стиля.

Для сравнения заметим, что в Полном собрании законов мы находим за период самостоятельного правления Петра I (с сентября 1689 до января 1725 г.) 3296 документов, или в среднем меньше 8 в месяц. Между смертью Петра I и воцарением Екатерины II – 6939 документов, в среднем 21 в месяц.

За 34 с половиной года правления Екатерины II – 5948, в среднем 12 в месяц.

Таким образом, законодательство павловского четырехлетия в 3,5 раза интенсивнее, чем в царствование предшественницы, и значительно опережает любой более ранний период российской истории.

Для завершения статистического экскурса отметим, что 24 с половиной года александровского правления представлены в Полном собрании законов тоже весьма насыщенно: появилось 10822 законодательных акта, или около 37 в месяц.

Наконец, учтем и умножившиеся при Павле разного рода объявления, распоряжения, распубликования, близкие по своему характеру к законодательным актам. Немецкая «Allgemeine Literator Zeitung» приводит довольно любопытную (хотя, разумеется, небеспристрастную) оценку такого рода материалов, появлявшихся на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1799 г.: «Одну треть газеты занимают сообщения о различных штрафах, наказаниях, награждениях и пр. (. . .) В течение года почта доставляет Павлу 3229 писем с прошением, на которые отвечено 854 указами и 1793 устными приказами».

Еще типическая подробность: за сто лет от начала царствования Петра I девятнадцать дворянских родов получили княжеское и графское достоинство; Павел же за четыре года правления создал пять новых княжеских фамилий и 22 графские.

Количество законов, естественно, еще не говорит о содержании, направлении политики. Несомненно, часть павловских указов объективно способствовала упорядочению, европеизации российского правления.

«Император Павел, – доносит в 1801 г. прусский агент, не склонный вообще к идеализации царя, – создал в некотором роде дисциплину, регулярную организацию, военное обучение русской армии, которой пренебрегала Екатерина II».

Дипломату вторит много знающий наблюдательный мемуарист: «В арсеналах стоят еще, вероятно, громоздкие пушки екатерининских времен на уродливых красных лафетах. При самом начале царствования Павла и пушки и лафеты получили новую форму, сделались легче и поворотливее прежних (…) это было первым шагом к преобразованию и усовершенствованию нашей артиллерии, пред которою пушки времен очаковских и покоренья Крыма ничтожны и бессильны».

Одной из разумных мер нового правительства был, например, призыв на смотр всех числящихся «заочно»; это был сокрушительный удар по многолетней практике записи дворянских детей в полки буквально с момента рождения (так, что к совершеннолетию поспевал уж «приличный чин»); вследствие павловского указа в одной только конной гвардии из списков был исключен 1541 фиктивный офицер.

Любопытные мнения о военных реформах павловского правительства приводит также видный осведомленный чиновник, служивший четырем императорам: «Об этом ратном строе впоследствии времени один старый и разумный генерал говорил мне, что идея дать войскам свежую силу все же не без пользы прошла по русской земле: обратилась-де в постоянную недремлющую бдительность с грозною взыскательностью и тем заранее приготовляла войска к великой отечественной брани. Потом он же, оборотив медаль, говаривал, что отсюда почин преобладания наружного вида, всего глазам напоказ, заменяющего труд ума наглядною механическою работою».

При всем при этом многими современниками и исследователями отмечалось, что сама непрерывность и противоречивость законодательства усиливали атмосферу произвола и беззакония. Воля императора опережала действующие законы, и часто задним числом оформлялись уже совершившиеся деспотические действия.

Подобную ситуацию имел, конечно, в виду Д. Н. Блудов, когда объяснял Николаю I различие между самодержавием и деспотизмом: «Самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены их должен им сам повиноваться».

«Невольно удивляешься, – отзывается мемуарист, – огромному числу указов, узаконений, распоряжений в короткое царствование [Павла]; но это была ломка всего екатерининского, порывистые проявления безумия и своеволия – работа страшная и непрестанная! Граф Блудов рассказывал со слов очевидца о князе Безбородке, что, получив от Павла в одно утро три противоречивых указания по тому же предмету, он сказал: «Бедная Россия! Впрочем, ее станет еще на 60 лет!»».

При всей противоречивости законодательства 1796 – 1801 гг. общим духом, стержнем сотен новых указов была централизация, самодержавие. Серия мер заменяла коллегиальный принцип (там, где он еще существовал) единоличным; устанавливалось «преимущество лиц перед учреждениями». Выстраивалась железная линия подчинения: император – генерал – прокурор – министр (или управляющий соответствующим ведомством) – губернатор. Управление в центре и на местах, как правило, структурно «созвучно», и потому усиление столичной централизации отзывается эхом в провинции; так же, например, как за высшими правительственными учреждениями надзирает генерал-прокурор, так за губернатором следит губернский прокурор. Инструкция от 20 декабря 1798 г. предписывала ему «доносить по службе о самых главных чиновниках в губернии»; 11 марта 1798 г. – надзирать за иностранцами и тщательно «сверять их подорожные с маршрутом»; позже губернским прокурорам приказано «обращать замечательное внимание к переписке и сочинениям из чужих край» и обо всем докладывать не начальнику губернии, а генерал-прокурору. В 1802 г. особые права губернских прокуроров были отменены.

Можно проследить усиление власти и на более нижних этажах управления. «На дворе у нас, – вспоминал Греч, – нанимал квартиру квартальный комиссар (так назывались тогда помощники надзирателей) XIV класса Старое, сын бывшего сторожа в экспедиции о расходах. Он был тираном и страшилищем всего дома: его слушались со страхом и трепетом; от него убегали, как от самого Павла. Донос такого мерзавца, самый несправедливый и нелепый, мог иметь гибельные последствия. Впрочем, доставалось и им, полицейским».

Отнюдь не для забавы, но для контроля, настигающего уже самую малую общественную ячейку – дом, семью, Павел I приказал, между прочим, майору К. Ф. Толю (будущему видному генералу) «изготовить модель Санкт-Петербурга – так, чтобы не только все улицы, площади, но и фасады всех домов и даже их вид со двора были представлены с буквальной, геометрической точностью».

В общей системе регламентации и твердого порядка важное место заняла новая система престолонаследия: 5 апреля 1797 г. Павел I отменяет закон Петра I, объективно поощрявший борьбу разных группировок за овладение троном; отныне вводился принцип (сохраненный до 1917 г.) о наследовании престола по праву первородства в мужском колене (женщины получают эти права только по пресечении всех мужских представителей династии).

Так Павел I от повседневной регламентации переходил к попытке «управления будущим».

Десятки анекдотов и несуразностей, не переставая быть смешными для нас, находят объяснение в особой логике павловской системы. Его личное стремление «вникать во все» соответствовало той социальной роли, в которой он себя представлял. Екатерина II как бы не вмешивалась в несвойственные ей дела, отдавая, например (в известных пределах), армию и флот в ведение фаворитов или умелых, инициативных начальников. Павел же, наоборот, старается увеличить свою непосредственную власть.

По свидетельству иностранного наблюдателя, императрица Мария Федоровна «не имела права приглашать к себе без дозволения государя ни сыновей своих, ни невесток. Александр жил с женой уединенно: ему служили только преданные императору лица. Чтобы не навлечь на себя и тени подозрения, он не принимал никого и с иностранными министрами и вельможами не разговаривал иначе как в присутствии отца».

11 марта 1800 г. рижский губернатор генерал-лейтенант Ребиндер получает неожиданное высочайшее послание: в списке лиц, проезжавших через Ригу, царь вдруг заметил фамилию «отставного прапорщика Ререна» и запросил: «Сумневаюсь, чтоб он [Ререн] был отставной, и если выключенный [изгнанный со службы за провинность], то, арестовав, посадить его в рижскую цитадель и уведомить меня об оном».

Смешные запреты слов «клуб», «совет», «представители» – это не просто борьба с якобинской терминологией, «запрет революции»; здесь обнаруживается вера в силу самого якобинского термина и соответственно в запрещающую силу царского вето, в монопольную принадлежность высшей истины властелину.

Разумеется, нелепо видеть закономерность в каждой прихоти, в каждом изгибе императорского поведения, по нельзя и забывать, что новая централизация власти сделала личные свойства царя еще более «общегосударственным фактом», чем было прежде. Павел, это понимавший, к этому и стремился.

Резкое усиление самодержавного начала требовало соответствующего идеологического объяснения. Разумеется, престол постоянно освящался православной церковью, однако при Павле – в значительно меньшей степени, нежели это будет через 40 – 50 лет, в царствование Николая I (в период утверждения известной триединой формулы «самодержавие, православие, народность»).

XVIII век – «слишком» век просвещения; церковь и религия столь скомпрометированы, расшатаны ударами Вольтера, Дидро, Гольбаха и других мыслителей, что даже императору не приходит в голову утверждать свою манеру царствования православным благословением. Скорее наоборот: он благословляет церковь, впервые прямо говорит то, что давно уже существует фактически, но все же «не произносится»: «русский государь – глава церкви». Когда митрополит Платон пытается воспротивиться странному обряду награждения церковных иерархов орденами, то Павел гневается, ибо этот обряд отражает его взгляд на православное духовенство как на одну из «государственных служб».

Для освящения новых форм искали и нашли более «вселенскую», внешне эффектную форму. Для того чтобы ее лучше представить, следует сначала присмотреться к некоторым, казалось бы, бессмысленным или второстепенным чертам павловского царствования.

20 января 1798 г. было объявлено общее воспрещение носить фраки: «Позволяется иметь немецкое платье с одним стоящим воротником шириною не менее как в 3/4, вершка, обшлага же иметь того цвета, как и воротники».

Тогда же обязательная замена жилетов «немецкими камзолами», «не носить башмаков с лентами, а иметь оные с пряжками; также – сапогов, ботинками именуемых. (…) Не увертывать шеи безмерно платками, галстуками или косынками, а повязывать оные приличным образом без излишней толстоты». Эти и другие распоряжения петербургского обер-полицмейстера многократно, иногда с купюрами, печатались в «Русской старине».

Сохранилась записка царя П. А. Палену: «Офицера сего нашел я в тронной у себя в шляпе. Судите сами. Павел».

Нет слов! Проступок столь ужасен и ясен, что суровейшее наказание даже не требует обоснования.

Сардинский поверенный в делах высылается в декабре 1796 г. за ношение круглой шляпы.

Внедрение прусских форм производится так активно, что вызывает неодобрение именно прусского посла Брюля: «Император не нашел ничего лучшего, как взять за модель прусский образец и слепо ему следовать, без предварительного серьезного размышления о необходимых приспособлениях этого образца к месту, климату, нравам, обычаям, национальному характеру». Сообщая, что расходы на перемены армейской формы уже превысили 30 миллионов рублей, Брюль находит, что старая форма, удобная и соответствующая национальному вкусу, теперь заменена менее удобной и разумной: «Гренадерская шапка, штиблеты, тесная форма – все это мешает, стесняет солдата».

Сохранилось огромное число воспоминаний, анекдотов, писем, оценок по поводу регламента на шляпы, жилеты и т. д. и т. п.

Вот фрагменты «хроники» 1799 г. (распоряжения столичного обер-полицмейстера):

18 февраля. Запрещение танцевать вальс.

2 апреля. Запрещение иметь тупей, на лоб опущенный.

6 мая. Запрещение дамам носить через плечо разноцветные ленты.

наподобие кавалерских

17 июня. Запрещение всем носить широкие большие букли.

12 августа. «Чтобы никто не имел бакенбард».

4 сентября. Запрещение немецких кафтанов и «сюртуков с разноцветными

воротниками и обшлагами; но чтоб они были одного цвета».

28 сентября. «Чтоб кучера и форейторы, ехавши, не кричали».

28 ноября. Запрещение «синих женских сюртуков с кроеным воротником и

белой юбкой».

Все эти «мелочи», несомненно, имели отношение к генеральным, идеологическим проблемам, которые пытался решать Павел I.

«Рыцарство против якобинства»

«Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде» (позднейшая и достаточно объективная оценка писателя-министра И. И. Дмитриева).

26 февраля 1797 г. на месте снесенного Летнего дворца Павел самолично кладет первый камень Михайловского замка. Обрядность, символика здесь максимальные: возводится окруженный рвом замок старинного, средневекового образца, цвета перчатки прекрасной дамы (Анны Лопухиной-Гагариной), которой царь-рыцарь поклоняется; расходы же на замок превышают самые смелые предположения: сначала было отпущено 425 800 руб., однако затем суммы удесятерились, и в течение трех лет ежедневный расход на строительство составлял десятки тысяч рублей.

Наконец, православный царь берет под покровительство Мальтийский рыцарский орден, как будто и не подумав, что это объединение католических рыцарей и гроссмейстер ордена формально подчинен римскому папе. Таким образом на невских берегах появляются мальтийские кавалеры, мальтийские кресты, орден св. Иоанна Иерусалимского.

«Рыцарство», «царь-рыцарь» – об этом в ту пору говорили и писали немало. Нейтральные наблюдатели (Лагарп, Саблуков) не раз толкуют о причудливом совмещении «тирана» и «рыцаря».

«Павел, – пишет шведский государственный деятель Г. М. Армфельдт, долгое время находившийся при русском дворе, – с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота соединял известную справедливость и рыцарство в то время шаткости, переворотов и интриг».

Дело не в «возвышенных понятиях», а в идеологии. Армфельдт правильно уловил некоторое внутреннее единство внешне экстравагантных, сумасшедших поступков. Фраза о «времени шаткости, переворотов и интриг» в устах монархиста Армфельдта и многих других означает примерно следующее. У старого мира – мира королей, аристократов, феодализма – к исходу XVIII столетия нет мощной, ведущей идеи: проверенное тысячелетием чисто религиозное самосознание власти дало серьезную трещину; преобладают неуверенность, смуты, мелкие страсти, в частности тот цинизм, который вплетался в российское и, конечно не только в российское просвещение. Как характерны в этой связи не попавшие в напечатанную книгу строки из мемуаров И. И. Дмитриева, передающие недостаток «общей идеи», то, что ощущалось все сильнее к концу правления Екатерины II: «Гвардейская служба становилась для меня год от года скучнее: мне уже было за 30 лет, и часто случалось стоять в казармах почти с малолетними офицерами, быть свидетелем их суетности, женоподобного щегольства и даже иногда шалостей, не приличных званию офицера». В мемуарах И. И. Дмитриева «Взгляд на мою жизнь» соответствующий текст заменен и представлен всего одной фразой: «Не имев склонности к военной службе, я нетерпеливо ждал капитанского чина».

С презрением описывает обстановку «бабушкиного двора» и великий князь Александр в письме к Лагарпу от 20 июня 1796 г.

Даже Герцен, представивший в своих сочинениях и на страницах Вольных изданий целую серию «антипавловских» мыслей и образов, в конце жизни заметит, что «тяжелую, старушечью, удушливую атмосферу последнего екатерининского времени расчистил Павел».

Между тем в последние годы XVIII в. старый мир с ужасом наблюдает не только военные победы французских санкюлотов, но также и силу, влиятельность якобинской идейности – куда более могучей идеологии, нежели неуверенная смесь просвещения, цинизма и религиозной терминологии.

Наполеон, которому вряд ли можно отказать в политической проницательности и знании людей, позже тонко определит корни павловской политики, павловского образа мыслей: ненависть к французской революции, особое внимание к упадку придворных нравов и этикета. Существенной причиной разрыва с Англией из-за Мальты Наполеон считал именно взгляд Павла на рыцарство.

Мы еще вернемся к любопытнейшему наполеоновскому разбору павловских «корней», сделанному незадолго до смерти, на острове Святой Елены.

То, о чем толковал в своем кругу наследник Павел, занимало многих столпов старого мира. Их идеологическая неуверенность, их бессилие были слишком очевидны.

Меж тем после 1794 г. французская революция идет на убыль, ее лозунги все более расходятся с сутью; наиболее чуткие европейские мыслители (от Гёте, Шиллера до Радищева), прежде увлеченные парижскими громами, ошеломлены как якобинским террором, так и термидорианским перерождением. В этой сложнейшей переходной исторической ситуации монархи особенно жадно ищут лучших слов, новых идей – против мятежных народов.

Одну из таких попыток мы наблюдаем в последние годы XVIII в. в России: обращение к далекому средневековому прошлому, оживление его идеализированного образа, рыцарская консервативная идея наперекор «свободе, равенству, братству».

Чего желал нервный, экзальтированный, достаточно просвещенный 42-летний «российский Гамлет», вступив на престол после многолетних унижений и страхов, при известном взгляде на просвещение и значение царской власти, при таких событиях в Европе?

Идея рыцарства – в основном западного, средневекового (и оттого претензия не только на российское – на вселенское звучание «нового слова»), рыцарства с его исторической репутацией благородства, бескорыстного служения, храбрости, будто бы присущей только этому феодальному сословию.

Рыцарство против якобинства (и против «екатерининской лжи»!), т. е. облагороженное неравенство против «злого равенства».

«Замечательное достоинство русского императора – стремление поддержать и оказать честь древним институтам», – запишет в 1797 г. Витворт, британский посол в России, будущий враг Павла.

«Я находил… в поступках его что-то рыцарское, откровенное», – вспомнит о Павле его просвещенный современник.

Граф Литта и другие видные деятели Мальтийского ордена, угадав, как надо обращаться с царем, чтобы он принял звание их гроссмейстера, «для большего эффекта… в запыленных каретах приехали ко двору» (заметим, что Литта к тому времени уже около десяти лет жил в Петербурге). Павел ходил по зале и, «увидев измученных лошадей в каретах, послал узнать, кто приехал; флигель-адъютант доложил, что рыцари ордена св. Иоанна Иерусалимского просят гостеприимства. «Пустить их!» Литта вошел и сказал, что, «странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок, узнали, кто тут живет…» и т. д. Царь благосклонно принял все просьбы рыцарей.

Принц Гамлет становится «императором Дон-Кихотом».

«Русский Дон-Кихот!» – воскликнет Наполеон, вероятно понимая образ в романтическом, двойственном – смешном и одновременно благородном – смысле.

Безымянный автор антипавловских стихов употребляет этот же литературный образ явно издевательски:

Нет, Павлуша, не тягайсяТы за Фридрихом Вторым:Как ты хочешь умудряйся –Дон-Кихот лишь перед ним.

Через полвека будет сказано: «Павел I явил собой отвратительное и смехотворное зрелище коронованного Дон-Кихота».

Если коллекционировать общие внешние признаки, сближающие Павла и «рыцаря печального образа», то действительно найдем немало. Кроме странствующих рыцарей, прекрасной дамы, ее перчатки и замка, кроме острова (Мальты), которым один из двух рыцарей одарил Санчо Пансу, а другой – себя, найдем странность поступков, смесь благородства и причуд, мучительных себе и другим, калейдоскоп пророческих видений: солдат, встретивший во сне Михаила Архангела, принят царем, и его рассказ играет роль в основании Михайловского замка и наименовании Михаилом последнего сына Павла I.

Прорицатель Авель, предсказывающий скорую кончину Павлу и отправляемый за то в тюрьму.

При известном воображении малограмотный Кутайсов – камердинер, превращенный в графа, – сойдет за испорченного властью Санчо Пансу.

Наконец, историческая судьба причудливо сводит коронованного российского Дон-Кихота с родиной Сервантеса и его героев – сводит в парадоксальной, «донкихотской» ситуации:

«Вспомните, – писал в 1801 г. Л. Л. Беннигсен, – объявление войны, сделанное [Павлом] королю испанскому, который по справедливости в своем ответном манифесте старался показать смешную его сторону, потому что противники не могли бы сойтись ни на суше, ни так же точно и на море. В своих сумасбродных планах Павел предназначал уже испанский трон одному испанцу (Кастелю де ла Сердо), который в молодости вступил младшим офицером в русскую службу и женился на немке, а теперь был уже в отставке и жил среди многочисленного своего семейства. Он был поражен, когда ему объявили, какие намерения имеет император относительно него. Чтобы помочь ему и не заставить его вступать на испанский трон в нищенском положении, Павел пожаловал ему на Украине прекрасное имение с тысячью душ». В «Списке генералов 1799 г.» значится полный генерал «граф Кастро-Лацердо, в Ревели комендант и шеф гарнизонного полка своего имени».

Разумеется, всякое сравнение имеет границы. Однако великие художественные выдумки порою помогают понять самые реальные вещи: при всей огромной разнице ситуаций исторический и литературный персонажи объединены стремлением остановить время, идущее «не туда», впрыснуть в него «благородной старины».

Откуда же взялась подобная идея, где предыстория «консервативной утопии»?

Многое заимствовано из книг (как было и у героя Сервантеса). Учитель юного Павла С. А. Порошин, между прочим, замечает, как в детских мечтах будущего царя его угнетенность, униженность, обида на мать явно компенсировались воображением. Немалое место тут занимали рыцари, объединенные в некий «дворянский корпус». Сохранились обширные выписки из классиков, сделанные юным Павлом.

Павел мог, между прочим, вдохновляться и чтением записок своего учителя. Еще 16 января 1791 г. друг Павла с детских лет Александр Куракин извещает наследника о приобретении им «сию минуту» рукописи Порошина: «Дневники состоят из трех больших томов in folio; я едва мог их еще только мельком перелистать и с величайшей поспешностью велел трем писцам снять с них копии». 18 января копия уже почти готова, и Куракин делится с Павлом общими для них воспоминаниями детства, почерпнутыми из тех записок.

«Читал я, – записывает Порошин 28 февраля 1765 г., – его высочеству Вертотову историю об Ордене мальтийских кавалеров. Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии свой флаг адмиральский, представлять себя кавалером Мальтийским». Через несколько дней, 4 марта, Порошин снова занес в дневник указание на подобную же забаву: «Представлял себя послом Мальтийским и говорил перед маленьким князем Куракиным речь».

Другим источником рыцарских теорий Павла были, вероятно, определенным образом интерпретированные масонские идеи, образы, масонские контакты великого князя.

Не углубляясь в эту сложнейшую проблему, отметим только особую роль масонства в формировании различных по своей политической и социальной окраске идей – от просветительских и революционных до консервативных, реакционных.

В примечаниях к уже упоминавшимся запискам И. В. Лопухина П. И. Бартенев писал: «Любопытно было бы узнать, с какого именно времени Павел Петрович поступил в орден франкмасонов (в Стокгольме, во дворце, есть его портрет в орденском одеянии). Через супругу свою он находился под сильным влиянием прусского двора, а прусский наследный принц принадлежал к числу самых ревностных членов ордена».

Сведения, приводимые эрудированным издателем журнала «Русский архив», напоминают о многообразных европейских влияниях, воздействовавших на идеи Павла, принца и императора. Именно из Пруссии он заимствует не только преувеличенный интерес к муштре, военному строю, регламентации, но и определенное представление об абсолютизме Фридриха II, «соединявшем просвещенно-бюрократический абсолютизм и деспотическое рыцарство».

Все эти ростки «павловского утопизма» питались, усиливались важнейшими социально-политическими обстоятельствами, которые имели уже не личностный, но всероссийский и даже всемирный характер.

Первое из этих обстоятельств, уже отмеченное, – существование определенной дворянско-консервативной оппозиции екатерининской системе. Павел, конечно, не читал М. М. Щербатова, и тем интереснее сходство многих формул царя и историка: осуждение придворной пышности, разврата, безнравственности, цинизма, мечта о власти «твердой, благородной».

Если бы Щербатов дожил до 1796 г., ему, конечно, пришлись бы сначала по сердцу многие декларации Павла, и не ему одному; «стародумы» хотя и не имели шансов на исторический успех, но создавали некоторую почву для павловских утопий.

Второй российский источник находился на прямо противоположном общественном полюсе: народное неприятие «нового просвещения» вследствие нарастающего вместе с ним крепостнического гнета, отрицание екатерининской системы в целом и сложное влияние этого фактора на Павла, знавшего о «царистском мышлении» крестьянства и находившего здесь дополнительные доводы против образа правления и «цинической идеи» Екатерины II – Потемкина.

Третье обстоятельство, то, с которого и начался данный экскурс, – Великая французская революция и ее ближайшие последствия.

Как известно, одной из форм просвещенного разочарования в методах и результатах 1789 – 1794 гг. было обращение мыслителей и литераторов во многих странах Европы к идеализированному прошлому. Исследовательница влияния французской революции на русскую литературу заметила, между прочим, что «философия реакционного романтизма… вдохновлялась неприятием послереволюционной действительности справа, с позиций защиты ниспровергнутого или до основания потрясенного революцией феодально-абсолютистского строя. С этим связана присущая многим романтикам… идеализация средних веков, их «рыцарских» обычаев и нравов».

В этом смысле «Рассуждение о старом и новом слоге» Шишкова исторически сродни павловской апелляции к «средневековой мудрости»; царь, правда, заключает свои идеи в рамки европейской культуры, впрочем параллельно проповедуя и русский патриотический тон, русский обычай в управлении и быте. Шишков же более определенно держится славяно-российской основы, удивительно соглашаясь с Павлом, между прочим, насчет ломки языка, отмены или введения новых слов и т. п.

Итак, вторая половина XVIII столетия порождала немало объективных стимулов для «павловской попытки». Причины общественные: впечатления от французской революции, кризис, двойственность российского просвещения.

Причины личностные – это детские и юношеские привычки Павла, прусское и другие европейские влияния, тот фон, который породил столь неожиданную, для многих странную и в то же время исторически не случайную консервативную идею Павла.

Эта идея в течение последнего четырехлетия XVIII в. проявляется постоянно и многообразно.

Честь. О ней постоянно толкуют именные указы, приказы, устные сентенции государя – привить рыцарские понятия развращенному потемкинскому и екатерининскому дворянству. Павел совсем не лжет в отличие от беспрерывно лгавшей матушки, он практически всегда говорит и пишет то, что думает; ложь Екатерины была следствием ее стремления совместить несовместимое – самодержавно-крепостническую систему и просвещение; правдивость Павла – черта его системы, основанной на внутренне последовательных консервативных представлениях.

«Надо вспомнить о том, – пишет прусский агент из Петербурга, – как Павел поступил с Костюшкой. Поспешить освободить его, выдать ему значительную сумму, потребовать обещание никогда не сражаться против России, – это было одновременно благородно и мудро. Польский герой возобновил свою клятву, и, так как он человек чести, он сдержит ее. Таким образом, если Пруссии понадобится взбунтовать Польшу, то она не сможет рассчитывать на Костюшку».

Самые суровые приговоры павловских судов – по делам чести.

Поручик Московского драгунского полка Вульф в 1797 г. нагрубил сразу нескольким командирам, отославшим находившуюся при нем «без письменного вида девицу». Аудиториат решил, «лишив чина, исключить из службы». Павел I усиливает наказание: «Сняв чины, посадить в крепость без срока».

О подпоручике Сумарокове, спорившем со старшим командиром и притом «обнажавшем саблю» (т. е. едва ли не вызывая на поединок), генерал-аудиториат постановил: «лишить чинов, выключить из службы». Павел I: то же самое, но еще «послать в Сибирь на житье».

Если при решении подобных дел встречались два мнения, царь, как правило, присоединялся к более строгому.

Честь была любимой темой бесед, приказов, приговоров Павла I. Многие наблюдатели (например, Ланжерон) отмечали стремление царя уменьшить в армии пьянство, разврат, карточную игру.

Идея рыцарской чести вызывала к жизни и ряд других.

Этикет . В связи с «рыцарской идеей» он понятен. Рыцарству свойственна повышенная значимость жеста, эмблемы, герба, цвета, формы.

Наполеон в своем уже частично процитированном суждении о Павле отмечал, что царь установил при своем дворе очень строгий этикет, мало сообразный с общепринятыми нравами, малейшее нарушение мельчайшей детали которого вызывало его ярость, и за одно это попадали в якобинцы.

Особое значение приобретает четкая регламентация почестей или бесчестья. Таково, например, торжественное перехоронение Петра III или позорное перехоронение Потемкина; эти акты, понятные в павловской системе воззрений, неожиданны для привыкших к иному современников.

При Павле высокий смысл приобретают такие элементы формы, строя, регламента, как шаг, размер косицы, направление ее по шву, не говоря уже о вахтпараде.

Подробное описание вахтпарада попало в именной указ от 8 октября 1800 г.

Сам же Павел при этом ясно понимал, чего желает. «До меня доходит, – говорит Павел, – что господа офицеры гвардии ропщут и жалуются, что их морожу на вахтпарадах. Вы сами видите, в каком жалком положении служба в гвардии, никто ничего не знает, каждому надобно не только толковать, показывать, но даже водить за руки, чтоб делали свое дело».

На эту тему современники, конечно, особенно веселились. У гвардейского поэта Марина царь «явил в маневрах и прославил величество и власть…», и далее:

Я все на пользу вашу строю –Казню кого или покою…

Офицер-измайловец Копьев пародийно удлиняет косу, доводит до абсурда другие детали павловской формы и за то попадает в тюрьму.

Обилие анекдотов на «заданную царем тему» доказывает несоответствие павловских идей своему веку. В XII – XIV, даже более поздних веках многое в этом роде показалось бы естественным. Однако в 1800 г. мир жил в иной системе ценностей, и царя провожает в могилу смешной и печальный анекдот: Павел просит убийц повременить, ибо хочет выработать церемониал собственных похорон.

Теократическая идея . Рыцарский орден, сближающий воина и священника, был находкой для Павла, который еще до мальтийского гроссмейстерства соединил власть светскую и духовную.

Кроме уже сказанного о формуле «государь – глава церкви» можно вспомнить о контактах российского царя с иезуитами (и о царской просьбе, обращенной к Пию VII, отменить запрещение иезуитского ордена), о знаменитом иезуитском отце Грубере, игравшем видную роль при дворе в последние месяцы царствования Павла. Переписка Павла с Пием VII была весьма теплой. В конце 1800 г. папа получил личное приглашение царя поселиться в Петербурге, если французская политика сделает его пребывание в Италии невозможным. Позже Пий VII не раз «служит заупокойную мессу по русскому царю».

Все это нелегко понять вне «рыцарской идеи»: союз царя-мальтийца со вселенской церковью – важная цель для монарха, собирающегося вернуть всему миру утраченное направление. Речь не шла об измене православию или переходе в католицизм: для Павла разница церквей была делом второстепенным, малосущественным на фоне общей теократической идеи, где упор – не на теос (бог), а на кратос (власть).

Любопытно, что другой «вселенский деятель» – Наполеон в это время накануне своего конкордата с папой Пием VII, т. е. акции, близкой к планам Павла. Слухи, разговоры о планах российского императора соединить церкви и (даже принять со временем и папскую тиару!) в этом контексте кажутся не лишенными почвы.

Царь-папа, мальтийский гроссмейстер – это и чисто российское поглощение церкви властью; это и российская аналогия «наполеоновскому направлению»: недаром Павел и первый консул столь легко поймут друг друга.

Но это вызовет и характерную ироническую реплику Марина: «Служить обедню за попа – Неужли мысль сия глупа?..»

Стиль . Генеральная идея, освящающая всевластие императора, порождает определенный тон, стиль, театральность, упомянутую уже при описании вахтпарада (отметим, кстати, вообще исключительный интерес Павла к театру, актерам). Часть этой театральности, прежде всего парадность, была принята, усвоена, сохранена правящим сословием и после Павла: «пехотных ратей и коней однообразная красивость».

Такое примечательное явление, как «павловский стиль» в искусстве, не может быть рассмотрено вне связи с общими понятиями: художественный вкус, взгляд на красоту – все это для Павла освящало, украшало, подтверждало его миросозерцание.

Разумеется, мы далеки от грубого, прямолинейного объяснения простым социальным заказом эстетики парков, дворцов, мебели, обоев, картин в Павловске, Гатчине: слишком коротким было павловское правление, очень велико было влияние предшествующей культурной традиции. Тем не менее «рыцарская тема», столь очевидная в Михайловском замке, заметна и в Павловске. 19 апреля 1798 г. Мариентальскую крепость в Павловске «повелено считать с прочими в штате состоящими крепостями. Содержание ее отнести на общую фортификационную сумму». Эта крепость, отмечает исследователь, с ее романтично-декоративным обликом и всей бутафорской солдатчиной была игрушкой, забавой. Но в эпоху Павла I так глубоко сметалось серьезное с забавным, что только в 1811 г . последовал высочайший указ об исключении Мариенталя из числа крепостей, «содержимых инженерным ведомством».

Вообще особая роль эстетики в павловском мире несомненна. Сохранилось немало примеров горячего интереса царя к изысканным произведениям монументального и прикладного искусства. Остались чертежи и планы, выполненные самим Павлом. За несколько часов до кончины он расцелует понравившийся сервиз с изображением Михайловского замка. О повышенном, порою чрезмерном тяготении правителя к сфере искусств говорит следующая статистика.

За 34 года царствования Екатерины II последовало 340 распоряжений Дирекции императорских театров – почти без всякого прямого вмешательства царицы в эти дела; четыре павловских года дали 234 распоряжения (т. е. почти в 6 раз интенсивнее!), и среди них немало высочайших предписаний, начиная от указа об устройстве театров (22 декабря 1796 г.) до распоряжений о судьбе, жаловании, перемещениях должностных лиц, актеров, «танцорок».

Другие элементы «высокого стиля» принадлежат только павловскому четырехлетию. Речь идет сейчас об особой – Пушкин сказал бы: важной – манере царских приказов.

Детям священников, «праздно живущим при отцах своих», Павел законодательно рекомендует идти в военную службу «по примеру древних левитов, которые на защиту отечества вооружались».

Военной коллегии, старавшейся прикрыть неумышленное убийство прапорщиком Хвостовым черемиса Иванова, делается высочайший выговор «за неуважение жизни человека».

Сенат (при взыскании долгов с помещиков-банкротов) находит, что человека мужеска пола от 18 до 40 лет следует считать по 360 руб., более старших и младших – по 180, «за вдов и девушек не престарелых» – по 50, за замужних же женщин особого зачета не назначать; император Павел, однако, подписать документ отказался, найдя неприличным официальные толки о ценах на живых людей».

Указ 19 марта 1800 г. против ростовщиков, «сущих чуждого хищников», обличал «коварства», «каковыми приводятся слабоумные, а иногда и обстоятельствами стесненные люди в запутанность и конечное разорение».

Городничему, уличенному в клевете на офицера, приказано (именной указ) во время утреннего развода гвардии встать на колени перед обиженным и просить прощения.

Царские письма Суворову (особенно в те месяцы, когда полководец был в милости) писаны быстрым, живым пером.

29 октября 1799 г.: «Князь Александр Васильевич. Побеждал повсюду и во всю жизнь Вашу врагов отечества, не доставала Вас особого рода слава: преодолеть самую природу, и Вы и над нею одержали ныне верх».

29 декабря 1799 г.: «Не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих».

Павловскому стилю был свойствен и своеобразный юмор, являвшийся оборотной стороной строгой официальной суровости: именно с тех самодержавных высот царь как бы позволял себе снизойти к собеседнику и обнаружить самим этим «равенством» смешную сторону дела, ибо – для Павла – такого равенства на самом деле никогда быть не могло (речь, конечно, идет о смехе Павла, но не над Павлом).

Когда один из генералов попытался выключить из службы горбатого подпоручика, как не способного к полевой службе, то получил выговор военно-походной канцелярии; тогдашний начальник ее Ф. В. Ростопчин напомнил, что «многие весьма хорошие полководцы были в таковом же состоянии». Резолюция Павла I: «Я и сам горбат, хотя и не полководец».

Распекая адмирала П. В. Чичагова (сидевшего перед тем в крепости будто бы за «якобинство»), Павел произносит: «Если Вы якобинец, то представьте себе, что у меня красная шапка, что я главный начальник всех якобинцев, и слушайтесь меня».

Насмешливое предложение русского царя всем монархам выйти на дуэль (с первыми министрами в роли секундантов) было опубликовано как бы от «третьего лица» в Гамбургской газете.

В то же время в именных указах и при обсуждении сюжетов, по мнению царя серьезных (и часто смешных, по мнению подданных), возвышенный стиль почти постоянен: тут ирония, сатира, смех – это уже знак протеста оппозиции, заговора, о чем еще будет сказано во второй части книги.

Итак, консервативно-рыцарская утопия Павла возводилась на двух устоях (а фактически на минах, которые сам Павел подкладывал) – всевластие и честь; первое предполагало монополию одного Павла на высшие понятия о чести, что никак не сопрягалось с попыткой рыцарски облагородить целое сословие.

Основа рыцарства – свободная личность, сохраняющая принципы чести и в отношениях с высшими, с монархом, тогда как царь-рыцарь постоянно подавляет личную свободу. Честь вводилась приказом, деспотическим произволом, бесчестным по сути своей.

Один немецкий историк позже найдет символ павловской противоречивости: Аракчеев – мальтийский кавалер, «только недоставало, чтобы его произвели в трубадуры».

Один из принципиальнейших мемуаристов заметил: «Обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен. Никакие личные или сословные соображения не могли снасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собою личная расправа».

Еще и еще примеры «деспотического рыцарства».

Суворов неслыханно возвышает военный престиж России, слава его побед бросает выгодный свет на Павла. Царь оказывает полководцу-рыцарю исключительную честь, которая должна выгодно осветить и роль рыцаря-императора: чин генералиссимуса, упоминание в церквах вместе с императорской фамилией.

Когда же Ростопчин (явно под диктовку царя) отзывает Суворова из совместного с австрийцами похода, текст послания в высшей степени интимный! «Плюньте на Тугута и Бельгарда и выше. Возвратитесь домой, Вам все рады будут».

Однако в последний момент Суворову, как известно, запрещается торжественный въезд в столицу, он умирает в полуопале: его слава не должна соперничать с блеском единственного.

30 лет спустя А. С. Пушкин записал со слов своего друга П. В. Нащокина: «По восшествии на престол государя Павла I отец мой вышел в отставку, объяснив царю на то причину: «Вы горячи, и я горяч, нам вместе не ужиться». Государь согласился и подарил ему воронежскую деревню». Так оценил противоречивость павловских милостей гордый генерал В. В. Нащокин. Две линии чести пересеклись – каждый остался на высоте, и генерал и император, – случай исключительный, почти что неправдоподобный.

Впрочем, в этой же записи Пушкин будто для «исторического равновесия» приводит более нам привычную и весьма колоритную историю: «Однажды царь спросил [шута Ивана Степановича], что родится от булочника? Булки, мука, крендели, сухари и пр., отвечал дурак. – А что родится от гр. Кутайсова? Бритвы, мыло, ремни и проч. – А что родится от меня? – Милости, щедроты, чины, ленты, законы и проч. Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: «Воздух двора заразителен, вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится? – От тебя, государь, отвечал, рассердившись, дурак, родятся бестолковые указы, кнуты, Сибирь и проч. Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степанович именовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили, посадили в кибитку и повезли в Сибирь. Воротили его уже в Рыбинске».

Звание попавшего в немилость в этом контексте не имеет значения. Почти в тех же выражениях, что и шут Иванушка, был «обвинен» тайный советник и великий поэт Державин: 23 ноября 1796 г. он разжалован из правителей канцелярии Павла I «за непристойный ответ, им пред нами учиненный».

«Опора трона» – господствующее сословие вышло из екатерининского царствования с важнейшими гарантиями как на владение крепостными, так и на «раскрепощение» собственной личности. Все основные группы просвещенного дворянства – и «просветители», и «циники», и «консерваторы» – этими правами дорожили: на них основывались их понятия о личной чести и достоинстве.

Поскольку главным адресатом павловской «реформы чести» было дворянство, возникла проблема отношений монарха и его социальной опоры.

<p>Глава IV</p> <p>Один и сто тысяч</p>

Вождь падет, лицо сменится,

Но ярем, ярем пребудет.

И как будто бы в насмешку

Роду смертных, тиран новый

Будет благ и будет кроток;

Но надолго ль, – на мгновенье…

Радищев

История владеет пестрым и жутким набором самовластных деспотов: Хеопс, Навуходоносор, Калигула, Нерон, Цинь, Ши-Хуанди, Тимур. По основным «параметрам» они были сходны с тысячами других самодержцев и выделялись из их среды, оставались печальной памятью иногда ввиду особого зверства, но чаще из-за какой-то странной, особенной черты, сохраненной сагами, преданиями. Таков был, например, египетский тиран Хаким из династии Фатимидов (996 – 1021), перевернувший жизнь страны, приказавший женщинам никогда не выходить на улицу, днем всем подданным спать, ночью – бодрствовать; и так в течение четверти века, пока имярек не сел на осла, не объявил правоверным, что они не достойны такого правителя, и уехал, исчез (после чего попал в святые, от которого ведет свое начало известная мусульманская секта друзов).

Документы и легенды в этом случае, как, впрочем, и в большинстве других, сохранили противостояние правитель – народ. Совсем особая тема, как складывались отношения тирана с верхним слоем, на который он непосредственно опирался. В тех случаях, когда ему удавалось процарствовать долго, отношения были, очевидно, неплохи… Только плотная опора, вероятно, позволяла Хеопсу 30 лет строить свою пирамиду, а Тимуру – казнить, кого желал.

Маркс и Энгельс писали не раз о сравнительно большой, относительно самостоятельной абсолютной монархии (в Западной Европе), выступающей по отношению к дворянству и буржуазии «как кажущаяся посредница между ними».

«…Классовый характер царской монархии, – отмечал В. И. Ленин, – нисколько не устраняет громадной независимости и самостоятельности царской власти и «бюрократии»…».

Вопрос о разных типах взаимоотношений «класс – монарх», о причинах этого разнообразия не раз рассматривался в научных дискуссиях об абсолютизме. Не углубляясь в общую проблему, оценим любопытную реплику крупного российского чиновника второй половины XIX в. государственного секретаря А. А. Половцова. Прослушав сохранившиеся музыкальные сочинения самого Ивана Грозного, верноподданный Александра III находил там «бессмысленное мычание одичалого до грубости своенравца».

Резкость этой оценки такова, что монархист Половцов представляется тенденциозно неискренним: можно ли мерить XVI век критериями XIX? Царь Иван Васильевич был для своего времени человеком культурным… И тем более примечательна непримиримость сановника: даже с позиций угрюмого самодержавия конца XIX в. Иван Грозный – представитель другой, ожесточенной, неприемлемой формы самовластия, и нет сомнений, что главную его вину Половцов видит в казнях и деспотическом подавлении своего слоя – опальных бояр, дворян, духовенства – тех, кто (в отличие от бесписьменного народа) сумел рассказать, передать, создать традиционную версию об ужасах Грозного.

Крупнейший писатель и историк Карамзин, вполне лояльный к режиму, через несколько лет после гибели Павла напишет о «двух тиранах» (т. е. Иване Грозном и Павле), которых Россия имела в течение девяти веков.

Разумеется, и Половцову, и Карамзину известны удары, обрушенные теми тиранами на народ; однако вряд ли они взялись бы доказывать, что, скажем, при Петре I или Екатерине II крестьянам было куда легче, чем при Павле I: на эту тему в XIX в. имелись уже немалые сведения… Но не этим руководствуются они в своих оценках.

Тиран для дворянских публицистов – прежде всего бивший в своих…

Что же происходило между Павлом и дворянством в 1796 – 1801 гг.? Тем дворянством, чью наиболее активную часть мы условно разделили на «просветителей» и «циников», сходившихся на «выгодах просвещения» (Пушкин) и еще не разошедшихся достаточно далеко в споре об отмене рабства.

Разве Павел не имел возможности удовлетворять ряд общих или частных желаний, потребностей этого сословия и отдельных его представителей?

Опубликованные и неопубликованные архивные материалы не оставляют сомнения, что немалый процент «скорострельных» павловских замыслов и распоряжений приходился его сословию «по сердцу».

550 – 600 тыс. новых крепостных (вчерашних государственных, удельных, экономических и пр.) были переданы помещикам вместе с 5 млн. десятин земли – факт особенно красноречивый, если сопоставить его с решительными высказываниями Павла-наследника против матушкиной раздачи крепостных. Однако через несколько месяцев после его воцарения на взбунтовавшихся орловских крестьян двинутся войска; при этом Павел спросит главнокомандующего о целесообразности царского выезда на место действия (это уже «рыцарский стиль»!).

Служебные преимущества дворян в эти годы сохранялись и усиливались, как прежде. Разночинец мог стать унтер-офицером только после четырех лет службы в рядовых, дворянин – через три месяца, а в 1798 г. Павел вообще распорядился впредь разночинцев в офицеры не представлять! Именно по приказу Павла в 1797 г. учрежден Вспомогательный банк для дворянства, выдававший огромные ссуды.

Выслушаем одного из просвещенных современников: «Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем [Павле] надежного покровителя. Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге училище для военных сирот (Павловский корпус). Для женщин – институт ордена св. Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии».

Среди новых учреждений павловского времени найдем и еще ряд таких, которые никогда не вызывали дворянских возражений: Российско-американскую компанию, Медико-хирургическую академию. Упомянем также солдатские школы, где было выучено при Екатерине II 12 тыс., а при Павле I 64 тыс. человек.

Перечисляя, заметим одну, но характерную черту: просвещение не упраздняется, но все больше контролируется верховной властью.

Павел интересуется и техническим прогрессом, отпускает большие суммы на очистку каналов. Узнав об «изобретении в Москве аптекарем Биндгеймом делания сахара из белой свеклы», царь «соображает важную пользу, от оного произойти могущую». В своем капитальном труде «О правительственной деятельности Павла», вышедшем в 1916 г., М. В. Клочков, между прочим, подробно разбирает меры по упорядочению лесного дела, спасению казенных лесов от вырубки, учреждению лесного департамента, лесного устава и т. д.

При всем при этом, когда эксперты показали большую выгодность частного, нежели казенного, промысла «золотых металлов», Павел потребовал дополнительных обсуждений, и советники, хорошо знавшие централизаторские наклонности суверена, вскоре высказались за «казенное управление» (что и было утверждено 13 мая 1800 г.).

Число государственных ведомств, занимающихся экономикой, при Павле возрастает: царь сразу восстанавливает берг-, мануфактур-, камер– и коммерц-коллегии, главную соляную контору, не говоря о ряде новых финансовых ведомств.

Как и прадед Петр, правнук Павел поощряет технический прогресс, государственное просвещение… И как будто не замечает, что после Петра I уже успели просочиться на Русь, как неминуемое следствие петровских реформ, «просвещенные свободы».

Павел I объявляет дворянские интересы своими, требуя изменить «всего» несколько пунктов екатерининской «Жалованной грамоты».

Тульский дворянин, радовавшийся началу павловских перемен, при этом плохо скрывает некоторый страх: «Ничто так, при перемене правительства, не озабочивало все российское дворянство, как опасение, чтоб не лишиться ему государем Петром III дарованной вольности, и удержание той привилегии, чтоб служить всякому непринужденно и до тех только пор, покуда кто пожелает; но, ко всеобщему всех удовольствию, новый монарх при самом своем еще вступлении на престол, а именно на третий или четвертый день, увольнением некоторых гвардейских офицеров от службы, на основании указа о вольности дворянства, и доказал, что он никак не намерен лишать дворян сего драгоценного права и заставлять служить их из-под неволи. Нельзя довольно изобразить, как обрадовались все, сие услышав…».

Радовались недолго.

«Разжалованная грамота»

В 1785 г. дворянству были дарованы: Свобода от обязательной службы: «Подтверждаем на вечные времена в потомственные роды российскому благородному дворянству вольность и свободу.

Подтверждаем благородным, находящимся на службе, дозволение службу продолжать и от службы просить увольнения по сделанному на то правилу».

В 1797 г. Павел I не только велит явиться в полк фиктивным, с пеленок зачисленным недорослям, но и требует списки «неслужащих дворян»; в Воронежской губернии (август 1800 г.) обнаружилось, например, 57 дворян, которые «грамоте не обучены, иные проводят дни свои в праздности, но главное и общее почти их упражнение составляет обрабатывание земли и домоводство». Вскоре из 57 «замеченных» 43 человека в возрасте до 40 лет «определены в военную службу».

Другой павловский способ «подтянуть» дворян – всяческое ограничение перехода с военной службы в гражданскую. С 5 октября 1799 г. никто не мог «по своему хотению» выбрать гражданскую службу вместо военной: требовалось разрешение Сената, утвержденное царем! Между прочим, приказывая (1800 г.), чтобы «все вступали в службу», Павел ударил по представителям так называемых свободных профессий (например, художникам).

Уход со службы все опаснее; отставка для многих выйдет выключкой, т. е. репрессивной мерой, лишавшей наказанного всех льгот и пресекавшей возможность вернуться на службу.

Свобода от податей и повинностей.

18 декабря 1797 г. дворян обложили сбором в 1 640 тыс. руб. для содержания губернской администрации, и более всего судебных мест.

Через несколько месяцев сумма была увеличена, и с 1799 г. дворяне платили 1 748 тыс. руб., т. е. около 20 руб. «с души».

Право собраний.

Тридцать три статьи «Жалованной грамоты» 1785 г. закрепили известное положение о дворянских обществах и собраниях, о выборах губернских и уездных предводителей дворянства, дворянских депутатов, капитан-исправников, заседателей…

В каждой губернии таким образом выбиралось при Екатерине II около ста должностных лиц, на всю же страну приходилось несколько тысяч выборных дворянских деятелей, что уже немало в российском управлении.

С самого начала павловского царствования начал подготовляться принятый 14 октября 1799 г. указ: о резком ограничении собраний и выборов. Царь выразил недовольство по поводу длительных «ярмарок невест» – обычных продолжительных дворянских съездов.

Губернские собрания, как самые влиятельные, совершенно упразднялись, уездные сильно ограничивались. Число дворян-избирателей сокращалось примерно в 5 раз. Право губернатора вмешиваться в дворянские выборы значительно возрастало.

Само слово «выборы» было столь неприятно монарху, что употреблялся другой, более реальный термин: «дворянский набор». Таким образом, павловская централизация, единовластие не мирились даже с уездно-сословными элементами «дворянской демократии».

Право представлений.

Статьи 47 и 48 «Жалованной грамоты» дозволяли дворянам сообщать о своих нуждах губернаторам и «делать представления и жалобы через депутатов их» как Сенату, так и царю.

Уже в первые недели царствования Павел сильно ограничивает дворянские депутации (даже верноподданнические): отныне для обращения на высочайшее имя требовалось предварительное разрешение губернатора или генерал-прокурора.

Право «не подвергаться лишению дворянского звания ничьею властью, кроме государя» – единственная нетронутая гарантия, ибо она в духе царствования, признающего разрешения и запреты сверху вниз, но крайне подозрительно относящегося к любой не царской инициативе.

И наконец, основная, ключевая привилегия дворянства: личная неприкосновенность.

Осенью 1797 г. генерал-квартирмейстер барон Аракчеев инспектировал 7-й егерский полк литовской дивизии с непривычной для бывших екатерининских офицеров грубостью. После окончания инспекции, как видно из заведенного вскоре особого дела, капитан Эгерс и поручик Штакельберг (вышли из обер-офицерских детей) «осмелились приходить к нему [Аракчееву] и говорить, что они таким образом и подобными трактаментами служить не хотят», а ссылаясь на брань Аракчеева в их адрес, находили, что «подчиненные к болванам и дуракам почтения иметь не будут».

Ситуация двойственная: право офицеров протестовать против грубого обращения и – внедряемое право власти их оскорблять. Система Екатерины – и система Павла; но в то же время Павел ведь хочет выступать как «охранитель чести»…

Отсюда любопытный разнобой в решении дела. Оба офицера были арестованы, и военный суд нашел, что они должны «публично отпущения своей вины просить или заключением, или каким иным наказанием наказаны быть». Генерал-аудитор вообще воздержался и передал все на царское усмотрение.

Павел 9 ноября 1797 г. вынес решение, для таких дел неслыханно жестокое: «Лиша чинов и дворянства, сослать в Нерчинск в работу» (Эгерс меж тем был сильно болен). По-видимому, у офицеров нашлись заступники, сумевшие использовать «добрые минуты» государя; к тому же в конце 1797 г. надвигалась и опала Аракчеева. 25 декабря 1797 г. было объявлено, что «по высочайшему повелению… Штакельберга и Эгерса должно простить».

Позже довольно объективный наблюдатель генерал Ланжерон заметит: «При Павле возобновились порки унтер-офицеров из дворян. Я видел, как великий князь Константин приказал дать Лаптеву, из хорошей рязанской фамилии, за ошибку в строе 50 палочных ударов.

Николай Олсуфьев (будущий генерал-адъютант) получил 15 ударов, а на другой день он стал офицером гвардии.

О жестокой экзекуции над штабс-капитаном Кирпичниковым (сквозь тысячу человек один раз) еще пойдет особый разговор.

«Жалованная грамота» (статья 15) запрещала телесное наказание дворян.

3 января 1798 г. последовало известное разъяснение Павла: «Коль скоро снято дворянство, то уж и привилегия до него не касается. По чему и впредь поступать». Наказанию, таким образом, придавалась обратная сила.

Суровые «опровержения» дворянских свобод осуществлялись многими рьяными исполнителями, но встречали притом естественное противодействие просвещенной дворянской среды. Известный правдолюбец московский сенатор И. В. Лопухин однажды слышит сожаления петербургского сенатора насчет суровых приговоров многим «невинным почти». «Для чего же?» – спросил Лопухин. «Боялись иначе», – отвечал он. «Что, – говорил я, – так именно приказано было или государь особливо интересовался этим делом?» – «Нет, – продолжал он,– да мы по всем боялись не строго приговаривать и самыми крутыми приговорами угождали ему».

Лопухин: «Мы, далекие от двора московские сенаторы, проще живем, и не отведал бы, конечно, знакомец твой кнута, если б случилось делу его быть в пятом департаменте [Московском уголовном департаменте Сената. – Авт.]. Во все царствование Павла I, во время присутствия моего в Сенате, ни один дворянин пятым департаментом не был приговорен к телесному наказанию и по всем делам истощалась законная возможность к облегчению осуждаемых».

Любопытно, что Павел почти все московские приговоры конфирмовал без возражений, а два-три даже смягчил.

«Личная обеспеченность, – скажет о своем и более ранних российских временах Салтыков-Щедрин, – это такое дело, что ежели я сижу смирно, то и личность моя обеспечена, а ежели я начну фыркать да фордыбачить, то, разумеется, никто за это меня не похвалит».

Позже в «Колоколе» Герцен сформулирует программу-минимум, где рядом с отменой крепостного права и требованием свободы слова поместит пункт, с виду несоразмерный первым двум: отмена телесных наказаний – символа, «формулы» рабства.

Розги – апофеоз личной необеспеченности. Само их существование обязательно связано с целой системой других ущемлений личности. Современнице показался, например, довольно обычным следующий эпизод: «Однажды весною… после обеда, бывшего обыкновенно в час, император гулял по Эрмитажу и остановился на одном из балконов, выходивших на набережную. Он услыхал звон колокола, во всяком случае не церковного, и, справившись, узнал, что это был колокол баронессы Строгановой, созывавший к обеду. Император разгневался, что баронесса обедает так поздно, в 3 часа, и сейчас же послал к ней полицейского офицера с приказом впредь обедать в час».

26 декабря 1796 г. генерал-прокурор разослал по губерниям инструкцию, чтобы «чиновник, какого бы звания и класса ни был, никуда ни на малейшее время без дозволения Правительствующего сената не отлучался».

Николай Румянцев, видный государственный деятель, сын знаменитого и почитаемого Павлом фельдмаршала, три года не писал своим заграничным друзьям ввиду явной слежки. Сохранились документы о постоянном наблюдении за Румянцевым вместе со «слепком его печати» для удобного вскрытия писем; по заданиям генерал-прокурора Обольянинова слежку производил «конторы запаспых магазейнов член в Москве» Л. А. Кожевников.

Среди дел генерал-прокурора отложились документы такого типа, которых предпочли бы не иметь или быстро уничтожить в прошлом и последующих царствованиях. Таковы дела (санкционированные лично императором и осуществленные генерал-прокурором) о «наблюдении за поведением» княгини Долгоруковой, князей Алексея и Александра Куракиных, С. Плещеева, графов Кирилла и Андрея Разумовских; о надзоре за графом Литтой, князем Голицыным, графом Браницким; большое дело (293 листа) «о наблюдении за поведением князя Платона, графов Валериана и Дмитрия Зубовых». Причем 14 октября 1799 г. прямым указанием царя владимирскому почтмейстеру Панову предписано «осматривать переписку» П. А. Зубова; когда же Павел узнал, что Дмитрий Зубов (один из братьев, никак не связанный с «большой политикой») едет через Москву в Петербург, то последовало распоряжение, «чтобы граф Зубов не ездил, ибо пребывание его там его величеству неугодно».

Когда лондонские банкиры ввиду ухудшения отношений с Россией не доплатили русской казне 500 фунтов, Павел I распоряжается «взыскать деньги с российского посла С. Р. Воронцова».

Цензурные стеснения тех лет требуют некоторых пояснений.

Гонения на книги, как известно, усиливаются еще с конца екатерининского времени. Прежде был узкий круг читателей, не было широкой сферы действий для цензуры (речь не идет о духовных сюжетах, раскольничьих книгах). До поры до времени позволялось печатать и в частных типографиях без того стеснения, которое началось в годы французской революции.

Для осуждения Радищева, как известно, не нашлось специальной статьи законодательства, и меру наказания для него искали даже в «Морском уставе». Последовавшие затем гонения на издания Новикова, Княжнина и других открыли, однако, существование достаточно широкого круга читателей; усиливались опасения властей насчет возможного влияния «вредной литературы».

В павловское царствование надзор за литературой усиливается.

Указ от 18 апреля 1800 г. торжественно объявлял: «Так как чрез вывезенные из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданских законов и благонравия, то отныне впредь до указа повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия, в государство наше, равномерно и музыку».

Указ этот завершал серию более ранних запретительных мер: три цензуры учреждаются в Санкт-Петербурге, а кроме того, в Москве, Риге, Одессе и при главной таможне.

В 1797 – 1799 гг. запрещено 639 изданий, в том числе «Путешествие Гулливера» (однако недосмотрен и пропущен… Руссо!). Единственная иностранная книга, пропущенная в 1800—1801 гг., – «Тунгусское богослужение» из Китая. Цензуре подвергались и ноты Моцарта, Гайдна.

5 июля 1800 г. вдруг были опечатаны все типографии, кроме сенатской, академической и 1-го кадетского корпуса; через 4 дня, впрочем, последовало распечатывание с грозным предупреждением о необходимости строжайшего цензурного наблюдения.

Ошибки цензоров карались жестоко.

Для формирования общественного мнения в павловское царствование особую роль сыграло несколько историй, считавшихся эталоном, характерной приметой времени.

В этом отношении интересна вступительная часть к «Запискам Беннигсена», составленным в 1801 г. В ряде изданий этого важного документа вводная часть опущена как «тривиальная» («11 марта», 112); между тем тривиальность, расхожесть здесь особенно любопытны. Беннигсен явно писал то, что говорилось всеми; было у всех «на слуху». В его обвинительном перечне, между прочим, и история пастора Зейдера: «Состоялось запрещение некоторых книг, чтение которых до того времени не считалось предосудительным. Пастор Зейдер в Ливонии имел несколько таких книг в своей маленькой библиотеке и думал дать доказательство своего уважения к закону, отослав их к органам правительства в Ригу. Но чиновники в своем рапорте императору придали поступку Зейдера характер преступления. Приказано было отправить пастора с фельдъегерем в Петербург. Здесь этот несчастный был посажен в тюрьму. Юстиц-коллегии дан был указ исследовать преступление пастора, судить его и наказать кнутом. Судьи, прочтя указ, переглянулись между собою, а президент суда сказал: «Что же, о расследовании думать нечего, постановим решение, которое нам уже предписано». Спустя несколько дней несчастный пастор был наказан кнутом и сослан в Сибирь, где он оставался до восшествия на престол императора Александра».

При этой ситуации литература все крепче «замерзала». За четыре последних года екатерининского правления печатная продукция составила 1116 названий (в 1793 г. – 313, в 1794 г. – 290, в 1795 г. – 258, в 1790 г. – 249). При Павле же происходит уменьшение объема печатных изданий почти на треть: 875 названий за четыре года (в 1797 г. – 175, в 1798 г. – 237, в 1799 г. – 254, к 1800 г. – 209); за весь 1801 г. вышло всего 34 книги и брошюры, что, конечно, связано с политическими событиями того года.

8 альманахов и литературных сборников, вышедших за 4 года павловского правления, – также явное снижение по сравнению с 24 изданиями, появившимися за четыре последних екатерининских года, и 22 сборниками за такой же срок от начала правления Александра I .

Подведем краткий итог. Лишь один пункт «Жалованной грамоты» остался в силе (дворянство отнимается только царем). «Благородное сословие», сочетавшее душевладение с элементами просвещения и несколько поколений пробивавшееся к «дарованным правам», к личной неприкосновенности, вдруг видит себя возвращенным ко времени Петра I и его первых преемников.

Многое из того, что делалось главой государства в конце 1790-х годов, показалось бы дворянству нормальным или исторически неизбежным на полвека ранее. Однако с тех пор выросло уже по меньшей мере два «непоротых» дворянских поколения, воспользовавшихся законом о вольности дворянства и «Жалованной грамотой». Целый слой, привыкший к своей вольности!

Автор этой книги несколько лет назад написал строки, которые считает уместным здесь повторить:

«Без Муравьевых, которые просвещают, никогда бы не явились Муравьевы, «которых вешают». Прямо из времен Бирона… никогда бы не явились Пушкин и декабристы.

Василий Осипович Ключевский заметил о времени после Ивана Калиты: «В эти спокойные годы успели народиться и вырасти целых два поколения, к нервам которых впечатления детства не привили безотчетного ужаса отцов и дедов перед татарином: они и вышли на Куликово поле».

Два поколения екатерининских дворян также избавляются от отцовских и дедовских страхов, хотя и не помышляют «на Мамая».

Два небитых дворянских поколения – без них и Пушкин был бы не Пушкин, и Лунин – не Лунин».

Говоря о личных правах дворянства, один из мемуаристов заметил, что, «если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбуждало против него всеобщую ненависть».

Это наблюдение весьма любопытно. За частностью тут хорошо видно общее. Во-первых, укрепившиеся привычки к известному уровню личного достоинства; запрещения же, подобные «шляпным», тем тяжелее, чем мельче: если уж такие права регламентируются, что мечтать о более существенных! Во-вторых, за «шляпным гонением», за битьем офицера, за «дураком», жалуемым губернатору, за многосторонним и постоянным унижением частного, личного в пользу государственного – за всем этим дворянство теряло представление о надежности, обеспеченности своего положения.

«Жалованная грамота» была известной гарантией дворянских вольностей. С ноября 1796 г. гарантии резко ослаблены.

Казалось бы, самое незыблемое – владение душами. Ведь царь щедр на подарки: около 600 тыс. крепостных роздано помещикам. Однако уже летит в Лондон грозное для посла и влиятельного вельможи Воронцова сообщение, что на его имения наложен секвестр (хотя никакого преступления не совершено и есть только известное недовольство императора).

Потерять дворянство, неудачно взмахнув эспантоном на марше или неправильно поклонившись, ничего не стоило.

600 тыс. крестьян роздано, но ведь немало и отнято или подлежало изъятию с утратой дворянского достоинства!

Один из близких сотрудников генерал-прокурора сообщает, что Обольянинов по решению Сената отобрал земли у многих помещиков Саратовской и других губерний и добился больших пожалований «от тысячи до пяти тысяч десятин» чиновникам своего аппарата. Это свидетельство подтверждается и сохранившимися документальными данными о пожаловании 26 чиновникам из канцелярии генерал-прокурора и тайной экспедиции 83 тыс. десятин.

Известный в будущем деятель В. Н. Каразин (в ту пору молодой чиновник) пытался бежать за границу, «а когда был пойман, откровенно написал императору, что «желал укрыться от жестокости его правления, и хотя не знает за собой вины, но уже его свободный образ мысли мог быть преступлением». Павел, не чуждый порывов великодушия, простил Каразина и дозволил ему поступить на службу».

Ситуация дворянской неуверенности, негарантированности хорошо видна и из некоторых до сей поры почти не использованных исследователями материалов Военно-походной канцелярии Павла.

Репрессии

На всю жизнь запомнит юнкер Семеновского полка Михаил Леонтьев «протяжный и сиповатый крик Павла I: «Под арест его!»». Как и многие другие, он запомнит и ужас при одном наименовании Тайной экспедиции, где заседал «страшный по одной уже наружности тайный советник Николев».

Во главе карательного органа – Тайной экспедиции при Сенате (заменившей торжественно упраздненную в 1762 г. Тайную канцелярию) стоял генерал-прокурор, однако главными вершителями политических дел были специальные чиновники Макаров, Николев. Николеву постоянно поручались дела, связанные с высокими персонами – Зубовыми, Зоричем, Куракиными, Разумовскими…

Именно Николев был главным мучителем Суворова в период его опалы.

Приведем характерный пример, каких было немало. «Помню, – писал Греч о начале царствования Павла, – какое сильное действие произведено было по всей публике арестованием двух офицеров за какую-то неисправность во фронте. Дотоле подвергались аресту только отъявленные негодяи и преступники закона. Арестованные были в отчаянии и хотели застрелиться со стыда. Для них арест был то же, как если б ныне раздели офицера перед фронтом и высекли».

Позже привыкнут.

В первые дни павловского царствования в основном, правда, шла амнистия, явно опровергавшая меры Екатерины II. 7 ноября 1796 г. последовал именной указ об освобождении Н. И. Новикова и еще пятерых человек. 8 – 11 ноября освобожден белорусский дворянин Лаппо и снят запрет на выезд в столицы графа Апраксина, а также прежде обвиненных по «новиковско-масонским» делам Трубецкого, Тургенева, Лопухина. 19 ноября освобождены Костюшко, Потоцкий, затем еще шесть поляков.

Освобождение продолжалось и позже: 23 ноября – Радищев, 13 декабря – «38 человек из разных мест»…

Однако постепенно амнистия прекращается и все заметнее новые аресты: 22 ноября – именной указ о заключении полковника Елагина «в крепость навсегда за дерзновенные разговоры» (4 января 1797 г. его, впрочем, освободят). 15 декабря приговорен к пожизненной крепости «за дерзкие разговоры» полковник Копьев. 24 декабря – один надворный советник, один капитан и один прапорщик «в каторжные работы навсегда».

Все это – важные приказы, позволяющие делать известные качественные оценки, однако не хватает количественных…

Сколько же человек подвергалось гонениям за павловское четырехлетие? Какова реальная основа десятков анекдотов, устрашающих историй о ссылке, тюрьме, разжаловании, экзекуции, лишении дворянства и т. п.?

О числе пострадавших и литературе сохранились довольно разноречивые сведения.

Писали о тысячах, десятках тысяч невинно пострадавших, в частности о 12 тыс. амнистированных при восшествии Александра 1. Отмечалось, что «подверглись гонениям 7 фельдмаршалов, 333 генерала и 2261 офицер», т. е. 2601 человек, что на гауптвахте Зимнего дворца сидело семь генералов.

Любой подобный рассказ, не устанем повторять, интересен как мнение современников, как интерпретация многих фактов. Тем важнее сосчитать то, что было в действительности.

Богатейшие материалы павловского военно-судебного ведомства, Генерал-аудиториатской экспедиции, сохранившиеся в Центральном государственном военно-историческом архиве, позволяют в известной степени представить мучения и заботы влиятельной части дворянства – офицеров и генералов (преимущественно служащих в столице).

Через Генерал-аудиториат проходили разнообразные офицерские дела (иногда вместе с солдатами и чиновниками, когда по самой сути обвинения их нельзя было передать другому ведомству).

Хронологическая регулярность сохранившихся аудиториатских дел показывает, что практически все материалы налицо. Несколько десятков разрозненных документов за 1789 – 1796 гг. было присоединено к делопроизводству Аудиториата задним числом, последовательное же рассмотрение дел мы находим с 24 января 1797 г. (дата основания Генерал-аудиторната) до конца павловского царствования. Вообще же в указанном фонде сохранились военно-судные дела до 1 октября 1805.

Итак, посмотрим, кого и как судил Генерал-аудиториат в 1797 – 1801 гг. Перед нами дела в конце концов обязательно конфирмованные императором. Некоторые из них пришли из провинции, на других лежит печать молниеносного царского решения – легко вообразить, как на вахтпараде или в ином месте по царскому распоряжению производится быстрая расправа с виновным, которая тут же оформляется Генерал-аудиториатом. Разумеется, не все наказания идут через Аудиториат, часть обходится и без судебного рассмотрения, но об этом еще будет сказано особо.

Пока же в распоряжении историка 64 аудиториатских дела за 1797 г., 144 дела за 1798 г., 108 дел за 1799 г., 148 дел за 1800 г., 31 дело с 1 января по 11 марта 1801 г.

Итак, 495 дел за 50 месяцев, около 10 дел в месяц.

Для сравнения заметим, что после воцарения Александра I: с 11 марта 1801 по 1 января 1802 г. было 56 дел, в 1802 г. – 85 дел, в 1803 г . – 75 дел, в 1804 г. – 44 дела, в 1805 г . (за 9 месяцев) – 29 дел. Всего 289 дел за 54 месяца, чуть более 5 дел в месяц.

По хронологии приговоров мы можем угадать как дни особенно «ильного императорского гнева, так и дни благорасположения: 2 декабря 1797 г. 2 офицера и 2 вахмистра разжалованы в рядовые; 14 и 15 июня 1799 г. лишены чинов и дворянства 5 человек; серия жестоких приговоров наблюдается в конце января и начале февраля 1800 г. Наоборот, 24 июля 1798 г. прощено 15 кавалергардов, прежде разжалованных в рядовые.

Разумеется, это лишь «первый слой» статистики, из которого видно ослабление вдвое аудиториатской активности за первые александровские годы по сравнению с павловскими.

Эти числа ничего не говорят нам о том, кого и за что судили, многих ли наказывали и миловали. Чтобы понять это, разделим обвиняемых на три категории: нижнюю (унтер-офицеры и рядовые из дворян, а также обер-офицеры, до капитанов включительно), среднюю (штаб-офицеры – от майора до полковника) и высшую – генералы (подключим в каждую из категорий соответственно чину и немногих попавших в Аудиториат гражданских лиц).

Затем произведем расчет числа обвиненных и прощенных, окончательные же приговоры Аудиториата разделим в свою очередь на 4 категории: прежде всего, тяжелые наказания – заключение в тюрьму, крепость, каторжные работы сроком более 6 месяцев; во-вторых, лишение чинов и дворянства; в-третьих, увольнение со службы или отставка; наконец, штраф, незначительное взыскание и временное заключение (до 6 месяцев) с последующим возвращением на службу.

Предлагаемая классификация, конечно, условна. Некоторое число приговоров представлено в делах неопределенно, отчего нельзя их отнести ни к одной из категорий. Отдельные приговоры позже отменялись, но сведения о том не попадали в аудиториатские дела; часть обвиненных по два и более раз попадала под суд – амнистировались, снова наказывались… Таким образом, абсолютно точные данные в наших расчетах невозможны, однако количество рассмотренных дел все же немалое, а число лиц, прошедших через Аудиториат, много больше (часто по одному делу несколько обвиняемых). В целом материалы Генерал-аудиториата позволяют судить о репрессивной политике Павла по военной части.

В 1797 г. Аудиториат нашел виновными 65 офицеров, оправдал же 10. В 1798 г. число наказанных значительно возрастает: 178. В том же году 78 лиц было оправдано. В 1799 г. осуждено 115, помиловано 35, в 1800 г. – соответственно 136 и 31, в 1801 г. (до 11 марта) – 38 и 13. Всего, таким образом, мы учитываем 699 человек, попавших в Аудиториат, из которых 532 (76%) осуждено и 167 (24%) оправдано.

Понятно, большая часть обвинений пала на нижнюю группу (до капитанов включительно): здесь 395 человек, т. е. более трех четвертей всех виновных. Штаб-офицеров – 83 человека (около 10%), генералов – 44 (в том числе 19 в 1800 г. и три в начале 1801 г.).

Важной особенностью павловских военных наказании является сравнительно большое число суровых приговоров (по нашей классификации – 1-го и 2-го типа).

В 1797 г. 12 человек посажено в тюрьму, отправлено на каторгу или в ссылку, а 28 лишено чинов и дворянства. Это 40 из 65, т. е. более 60% всех приговоренных. В 1798 г. таковых было 91 из 178 (более половины всех приговоров), в 1799 г. – 55 из 115 (48%), в 1800 г. – 77 из 136 (57%), в 1801 г. – 12 из 38 (но к ним нужно еще присоединить группу из 15 нижних чинов, шедших по одному делу с офицерами).

Таким образом, число самых суровых, тяжелых наказаний составляет больше половины всех репрессий.

В этом-то заключается основное отличие павловских мер от приговоров 1801 – 1805 гг. Число лиц, прошедших через Ауднториат первых александровских лет, было немалым (хотя количество дел, как отмечалось, снизилось почти вдвое), при этом возросло количество больших групповых дел, большей частью о хищениях и других злоупотреблениях. В 1802 г. осуждено 115, оправдано 28; в 1803 г . осуждено 170, оправдало 20. Как видим, число наказанных примерно такое же, как при Павле, и поэтому не следует представлять, будто после 1801 г. вообще почти никого не наказывали и наступил «офицерский рай».

Не вникая подробно в статистику александровского Аудиториата, отметим только почти полное отсутствие в 1801 – 1802 гг. наказаний, отнесенных нами к 1-й группе: ссылки офицеров в каторжные работы, лишения дворянства. Более 70% приговоров – это арест на краткий срок, обхождение производством, разжалование на короткие сроки, вменение суда в наказание, арест на две недели.

Мы не будем на этом основании утверждать, что Павел наказывал «зря»: из формулы большинства его приговоров нельзя понять действительную степень вины офицера. Однако огромное количество дел о воровстве по комиссариатской части, о хищениях, недоставлении рекрут и др. – это относится к характерным для павловского правления мерам против «развала и разврата» последних екатерининских лет.

И тем не менее около 300 дворян, военных, наказанных предельно, – это довольно жесткий уровень, если учесть, что общее число офицеров и генералов в павловское время составляло примерно 15 тыс. человек.

Сведения о наказаниях солдат будут приведены в следующей главе; пока же подчеркнем еще раз, что аудиториатские приговоры – лишь часть репрессий по армии; сюда совершенно не входят те, кто вынужден был уйти в отставку или изгнан с военной службы без специального аудиториатского дела. Таких было очень много, и, не располагая общими данными, сошлемся на тогдашнего гвардейского полковника: «Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если не хуже, было в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас».

Среди выписок А. И. Михайловского-Данилевского из царских приказов по армии находим между прочими: «9 сентября [1797] уволены в один день 3 полных генерала, 3 генерал-лейтенанта и 9 генерал-майоров; 16 сентября вышло в один же день в отставку 68 обер– и унтер-офицеров гвардейских полков, 26-го числа 90 гвардейских унтер-офицеров, а 17 октября 120 унтер-офицеров Преображенского полка».

Постепенно мы действительно приближаемся к порядку чисел, близкому к данным о 2600 офицерах и генералах, «подвергавшихся гонениям».

Рядом с аудиториатскими репрессиями действовала упомянутая Тайная экспедиция. Часть дел, начатых по военной части, мы находим и здесь, например известный процесс важных особ – генералов князя Сибирского, Турчанинова и других, обвиненных и отправленных в Сибирь за злоупотребления.

Некоторые подробности этого дела в высшей степени характерны. Уже после отправления генералов в ссылку, 29 апреля 1800 г., Павел I приказывает надворному советнику Крюкову догнать осужденных и, «буде они не скованы, сковать их». Посланный вскоре доносил, что Турчанинов и Сибирский следуют «в оковах нарочитой толщины с глухими заклепками» и «крайне изнурены». Последнее замечание вызвало, очевидно, перемену настроения монарха, и 11 мая уж послан вдогонку приказ: оковы снять и в дороге отдыхать. 16 февраля 1801 г. Павел велел освободить князя Сибирского и вернуть его в Москву, после же воцарения Александра I последовала немедленная реабилитация.

Кроме того, в Тайную экспедицию доставлялись представители всех сословий, подозреваемые в преступлениях не только военных, но и политических. Подсчет дел этого ведомства особенно интересен тем, что дает редкую возможность сопоставить репрессии при Екатерине II и Павле I (Тайная экспедиция, созданная на четвертом месяце правления императрицы, была уничтожена сразу же по воцарении Александра I).

Всего за 35 лет екатерининского правления, с 1762 по 1796 г., через Тайную экспедицию прошло 862 дела, в среднем 25 дел в год. Больше всего – в 1763 г . (52 дела), в 1775 г . (44), меньше всего – в 1770 г . (10), 1792 г. (11), 1787 г . (12 дел). При Павле I, считая с 1 января 1797 г., мы находим 721 дело Тайной экспедиции: в 1797 г. – 154, в 1798 г. – 205, в 1799 г. – 118, в 1800 г. – 177, в 1801 г. – 57 (до указа об уничтожении Тайной экспедиции 2 апреля 1801 г.). В среднем 180 в год, т. е. в 7 раз больше, чем в предшествующее царствование.

Кого же и за что доставляли в страшное заведение Макарова и Николева?

Нами было выборочно просмотрено около 100 дел и составлена «тематическая роспись» остальных (благо заглавие каждого дела в основном достаточно подробно изъясняет, кого и за что допрашивают).

Исключив из расчета лиц с неясной или неопределенной социальной принадлежностью, представим оценки примерно для четырех пятых секретных дел (566 из 721); понятно, в одном деле могло быть замешано несколько человек.

В Тайную экспедицию было взято:



Таким образом, по 566 делам Тайной экспедиции проходит в 1797 – 1801 гг. 727 человек. (На самом деле больше, так как в ряде случаев привлекалось неопределенное число сообщников или родственников подследственного.) Дворяне явно преобладают, составляя 44 % всех обвиняемых. Примерно одинаково представлены три группы (купеческо-мещанская, крестьянско-мещанская вместе с городскими низами, иностранцы): каждая примерно по 13% подследственных, но в общей совокупности меньше дворянства! Наконец, духовенство и солдаты дают менее 9% общей численности обвиняемых.

Еще больше возрастает «вес дворянства», если соотнести эти данные с общей численностью каждого сословия, хотя нужно принять к сведению, что сравнительно малое число дел солдатских и крестьянских еще не говорит о «легкой жизни» этих категорий населения; ведь их судьбы решались чаще всего «без протокола» – быстрым военным судом или экзекуцией без всякого суда, но об этом ниже.

Тематика дел Тайной экспедиции тоже дает немало для понимания событий 1796 – 1801 гг. Нами рассмотрено основное содержание 573 следственных дел. Большая часть дел легко классифицируется и может быть представлена в 10 группах.



Легко заметить, что три самые острые, политически опасные категории (политический сыск, измена, оскорбление величества) составляют без малого половину всех дел – 258.

Нетрудно понять, как строго исследовались такие дела и какое значение придавал царь малейшему проступку против своей особы. Унтер-офицера Мишкова, подозреваемого в авторстве злой карикатуры на царя (появившейся в Харькове), Павел приказывает в начале 1801 г., «не производя над ним никакого следствия, наказав кнутом и вырвав ноздри, сослать в Нерчинск на каторгу». Экзекуция была, по-видимому, умышленно затянута, и новый царь Александр I велел «оставить без исполнения».

Приведем еще несколько типичных «сюжетов»:

«об арестовании погарских купцов… по доносу в дерзких между собою толках о строгостях императора Павла, кротости великого князя Александра и суровости великого князя Константина»;

«о шихтмейстере Никите Шантане, лишенном всех чинов и достоинств и отданном в Нерчинских заводах в работу за произнесение слов «Важное дело ваш государь!»»;

«о крестьянине Онуфрии Карпове, называвшем императора Павла царишком»;

«о наказании кнутом и ссылкой в Сибирь священника Степана Иванова, сказавшего на литургии после высочайшего титула «сей род да будет проклят», членов духовного правления Василия Григорьева и Никифора Матвеева, промедливших дать ход доносу о том, и о награждении архиепископа Вениамина».

В заметной группе дел «о нелепых прошениях, толках, ложных доносах» находим следствие «О подпоручике Иване Биретове, желавшем быть при государи для говорения всегда правды»; «О толках между раскольниками, будто император Павел есть значащийся в их книгах царь Развей». Больше всего подобных дел в начале царствования; в 1799 – 1800 гг. – значительно меньше. Павловский режим, с одной стороны, поощрял доносы, с другой – пугал и доносчиков возможным поворотом дела не в их пользу.

Прямые антикрепостнические выступления крестьян хотя и подавлялись обычно без участия Тайной экспедиции, но все же заняли свое место в ее делах. К тому же здесь по одному делу часто проходит много обвиняемых. Наиболее частый сюжет, встречающийся среди этой группы документов, – надежды крестьян на освобождение. Таковы дела о крестьянах Иване и Николае Чисовских, подавших прошение его величеству об освобождении их из крепостного состояния; «О солдате Иване Молотцове, сочинившем возмутительное письмо солдату Григорию Петрову и родным сего последнего о предоставленных будто бы крестьянам льготах». В 1798 г. статский советник Николев командируется в Ярославскую губернию «для разведания о намерении крестьян произвести смятение».

Таким образом, по делам главного сыскного ведомства империи (так же как по военно-судным) заметно обилие самых суровых наказаний, а также сильное политическое наступление государства на дворянское сословие.

Третьим возможным источником для статистического изучения этих процессов являются документы об амнистии, реабилитации, составленные в начале царствования Александра I.

Н. К. Шильдер, ссылаясь на бумаги государственного секретаря Трощинского, сообщал о том, что на 11 марта 1801 г. «арестантов, сосланных в крепости и монастыри, в Сибирь, по разным городам и живущих по деревням под наблюдением, всего 700 человек. Из этого числа по 21-е марта, т. е. до погребения императора Павла, всемилостивейше прощено и освобождено 482 человека; затем отбирались справки по поведению и неизвестности преступлений о 54 лицах, и не освобожденными оставались еще 104 человека».

Ознакомившись с теми же бумагами, на которые ссылается Шильдер, попытаемся определить сословную принадлежность арестантов.

Список заключенных соединил разные пути, по которым Павел наказал неугодных подданных: часть прошла через Тайную экспедицию, другая – сквозь Генерал-аудиториат, третья – прямыми именными указами и другими видами самодержавного волеизъявления.

Кто же был лишен свободы к концу павловского правления? Приводим данные о 554 репрессированных.

К 11 марта 1801 г. находилось в заключении и в ссылке: генералов – 14; чиновников первого и четвертого классов – 6; военных V – VIII классов – 44; чиновников V – VIII классов – 17; обер-офицеров (вместе с унтер-офицерами из дворян) – 78; прочих дворян, шляхтичей – 20; женщин дворянского происхождения – 10; чиновников ниже VIII класса и канцеляристов – 28; купцов – 23; духовенства – православных, лютеран, католиков – 23 (в том числе 1 митрополит и 1 епископ); упоминаемых в списках как «поляки, лифляндцы, малороссияне» – 13; иностранцев – 14; нижних чинов – 20; крестьян, казаков, однодворцев, мастеровых – 31 (в том числе 3 женщины); «духоборцев из Слободской Украины» – 204; прочих – 3.

И снова мы видим впечатляющую статистику столкновения царя со своим дворянством; в этом списке «благородное сословие» представлено по меньшей мере 195 персонами (35%), в числе которых 20 военных и статских генералов (к тому же среди женщин одна «жена генерала»); 18 человек имели княжеский, графский, баронский титулы.

На самом же деле число дворян, лишенных свободы, было значительно больше: в нескольких случаях число изъятых лиц указано неопределенно, например «дети князя Голицына». Кроме того, в наших расчетах не рассматривались как дворяне чиновники IX – XIV классов, в то время как реально многие из них принадлежали к «благородному сословию».

Таким образом, дворяне составляют около половины амнистированных и реабилитированных в начале правления Александра I.

Этот специфический тип репрессий как бы исторически предвосхищает следующее крупное столкновение верховной власти с дворянством, которое уже пройдет под знаменем декабризма.

Из крупных социальных категорий, как видим, мало затронуты репрессиями городские сословия, тогда политически не активные и «не попадавшиеся» на дороге павловских преобразований. 255 амнистированных из 554 (40%) из крестьян, казаков, солдат, однако, как видим, большую часть здесь составляли гонимые правительством духоборы.

Подведем краткие итоги.

Изучая по разным источникам и спискам количественное выражение «павловского гнева», мы использовали около 500 аудиториатских дел, более 500 – по Тайной экспедиции, более 500 – по материалам амнистий 1801.

Известная часть этих документов, проходя по разным ведомствам, относится к одним и тем же людям; в то же время ни в одном из списков не найти еще тех сотен опал, отставок, понижений и оскорблений, которым подверглось множество людей (между прочим, 13 марта 1801 г. все «выключенные» со службы объявлены просто отставленными). Наконец, ряд лиц не попал в список освобожденных потому, что весной 1801 г. они были на воле, а в ссылке, крепости, опале побывали (порой и не раз!) несколько раньше.

Несколько сот наказанных дворян вполне соответствуют нескольким тысячам, которые подверглись разным гонениям.

Эти цифры, внешне не слишком крупные, на деле составляли заметную долю российского просвещенного слоя. Можно говорить о каждом десятом чиновнике и офицере, подвергавшемся какому-нибудь наказанию или опале. Однако еще раз напомним, что дело не только в числе репрессированных. Главное, не было уверенности, что завтра любой не попадет в число опальных.

Господствующий класс утрачивал гарантии своего господствующего положения, того, в чем сходились и помещики, и Екатерина II, сказавшая однажды, как ей приятно, что «дворяне себя чувствуют».

«Благополучное состояние, коего залог ость личная безопасность. (. . .) Непоколебимость оного положения» – вот чего устами Александра Воронцова желает в 1801 г. российское дворянство.

Гарантии… Отчетливым доказательством их отсутствия был призрак, преследовавший многих и названный во французских мемуарах графини Шуазоль-Гуфье русским термином «le kibitka». Кибитка, в принципе легко увозящая любого в Сибирь или крепость… Герцен позже скажет: «дамоклова кибитка».

«Le kibitka» и «un feldjeger» (Символом страха был с давних времен и колокольчик: Пушкин писал о своем прадеде, что «до самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика») – мемуаристка рассказывает, что отец ее, граф Тизонгаузен, обедал у казанского губернатора, когда прибыл «кабинетский фельдъегерь». Все побледнели, губернатор трясущимися руками вскрыл пакет, который, к общему удовлетворению, касался награждения одного из генералов.

«Время было такое, – вспоминал К. Ф. Толь, – что я каждый вечер от всего сердца благодарил бога, что еще один день кончился благополучно».

Военному вторит литератор: «Тогда жили точно с таким чувством, как впоследствии во время холеры. Прожили день – и слава богу».

Гарантии. Несколько десятилетий спустя декабрист иронически запишет о стремлении дворянства гарантировать «своевольную и безнравственную жизнь времен Екатерины».

И владение крепостными рабами, по сложному историческому парадоксу того века, требовало известных просвещенных гарантий.

Впрочем, это просвещение неминуемо приближало и освобождение рабов, о чем большинство душевладельцев не подозревало или думать не желало.

Погашение же просвещения, как будто отодвигавшее призрак свободы, вело к той степени несвободы, которую дворянство 1800 г. не могло уже принять.

К тому же попытка развязать «петровский узел» (рабство плюс просвещение) иллюзорным возвращением назад, урезанием некоторых завоеваний просвещения ставит императора в новые отношения с «чернью», что также не поднимает дух у «благородного сословия».

<p>Глава V</p> <p>33 миллиона</p>

Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье…

Пушкин

«Недовольны все, кроме городской черни и крестьян», – сообщает 16 июня 1797 г. своему правительству прусский посланник Брюль.

Молодой гвардейский юнкер павловских времен на старости лет вспомнит: «Павел любил, чтоб его называли отцом отечества…, желая вызвать к себе любовь черни».

«Из 36 миллионов русских по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это». Это записал немецкий литератор, пользовавшийся щедротами Павла, после того как побывал в сибирской ссылке по приказу того же Павла.

«В это бедственное для русского дворянства время, – вспомнит декабрист, – бесправное большинство народа на всем пространстве империи оставалось равнодушным к тому, что происходило в Петербурге, – до него не касались жестокие меры, угрожавшие дворянству. Простой народ даже любил Павла…».

Во время путешествия по России, в 1798 г., Павел пишет жене: «Муром не Рим. Но меня окружает нечто лучшее: бесчисленный народ, непрерывно старающийся выразить свою безграничную любовь».

3 июня 1798 г. из Нерехты: «Вы пьете воды, я же переправляюсь через них то в шлюпке, то на понтоне, то в лодочках крестьян, которые, в скобках, бесконечно более любезны, чем… тш! [Chut!] Этого не надо говорить, но надо уметь чувствовать.

Текст примечательный; очевидно, крестьяне более любезны, чем аристократы, придворные дворяне, но – тш! Chut!

Финал письма из Нерехты не менее любопытен. Изобразив восторги крестьян, царь вдруг замечает? «Если будет реформа, придется уйти», т. е., вероятно, надо понимать: если крестьяне станут лично свободны, то сделаются столь же упрямы и непокорны, как нынешние их чересчур свободные хозяева.

Нелегкая и очень непростая тема «Павел и народ» – на ней воздвигались многие построения, начиная от восклицания императрицы Елизаветы Алексеевны в 1801 г. «Все радовались перемене царствования» до формулы историка начала XX в. Буцинского «царь-демократ». Эту проблему находим в общем виде и у ряда советских авторов, более всего у А. В. Предтеченского.

Обратимся к фактам.

Крестьяне

Уже говорилось о «самозванческих легендах»: государь Петр Федорович, ожидающий любезного сына Павла Петровича; прямые надежды народа на нового царя, отчетливо выраженные в «Благовести» Еленского.

Иностранные наблюдатели отмечали народную радость во время перехоронения Петра III и при таких непривычных актах, как публичное сожжение «лишних», инфляционных ассигнаций и др.

Если бы павловский сыск доставлял в центр сведения того же размера и характера, как после восшествия Николая I, мы бы, вероятно, узнали немало важного о крестьянских чаяниях и разговорах. Однако в 1796 г. так не прислушивались к «молчавшему» народу, как это будет в 1826 г ., и поэтому сведения с мужицкой стороны отрывочны, неопределенны…

Меж тем указы, читавшиеся по церквам или постепенно доходившие вместе со слухами, как будто обнадеживали.

Присяга. Впервые в истории страны крепостным приказано было присягать вместе с вольными: их сочли за подданных. Известный исследователь крестьянского вопроса видел здесь один из важных поводов к последующим волнениям в 17 губерниях: народ решил, что свобода близка.

Рекрутский набор, объявленный Екатериной, сразу отменен; не было набора и в 1800 г. В другие годы набирали меньше, чем прежде, так как армия сократилась примерно на 1 /3 . К концу Царствования Екатерины II в армии числилось 500 тыс., при Павле – 335 тыс. человек.

Недоимка в подушном сборе – семь с лишним миллионов рублей (1 /10 бюджета) – была снята с крестьян и мещан 18 декабря 1797 г. Заметим, что эта сумма примерно равна новому обложению дворян за четыре с лишним года, т. е. «благородное сословие» в течение царствования Павла почти покрыло крестьянскую недоимку. Власть вернула утраченное, но мы выделяем и этот эпизод как возможный источник крестьянских иллюзий. Александр Воронцов в ноябре 1801 г. находил, что в царствование Павла «подати и все налоги больше прежнего умножены». Это слишком обобщенная оценка: не сказано, на кого наложены новые подати. Павел I в 1798 г. прибавил почти шесть с половиной рублей дополнительного налога казенным крестьянам; однако и дворянство было обложено.

Запрещение продавать дворовых людей и крестьян без земли было 16 октября 1798 г. категорически сформулировано Павлом на поднесенном ему мнении Сената, явно тяготевшего к противоположному решению.

Еще прежде, 16 февраля 1797 г., была запрещена продажа дворовых и безземельных крестьян «с молотка или с подобного на сию продажу торга». Позже из Петербурга запретили раздроблять крестьянские семьи при их переходе к другим владельцам. В царствование же Екатерины II практика, дух, правительственное мнение были иными: торг живыми душами фактически не обсуждался.

Крестьянские просьбы и жалобы , категорически отвергавшиеся в прежние царствования (так как при этом неминуемо разрушался запрет жаловаться на помещиков), Павлом даже поощрялись. Поощрение это было шатким, царские настроения непостоянными; знаменитый жалобный ящик у дворца, в который каждый мог бросить просьбу или жалобу, адресованную лично императору, вскоре снимают (приходят пасквили и карикатуры на Павла); вдобавок царь подтверждает прежний запрет крепостным писать на помещиков, не раз обличает «не дельные, прихотливые, с порядком и законом несовместные просьбы». И все же слух о новых веяниях распространяется очень быстро, соответствует народным понятиям о царе как высшей инстанции, путь к которой загражден дворянами. Недоверие же Павла к дворянству, стремление к централизации стимулировали царское желание получать максимальную информацию снизу помимо «посредников».

В начале 1799 г. царя запросили о право секретных арестантов подавать прошения из Сибири и других мест заключения (в связи с тем, что по указу Екатерины II от 19 октября 1762 г. «осужденные, за смертоубийство и колодники доносителями быть не могут»). 10 марта 1799 г. Павел велел «письма от сосланных [на царское имя] принимать».

Дворянство было озадачено новой ситуацией.

«Пользуясь свободою и дозволением всякому просить самого государя, – пишет известный мемуарист, – затеяли было и господские лакеи просить на господ своих и, собравшись несколько человек ватагою, сочинили челобитную и, пришед вместе, подали жалобу сию государю, при разводе находившемуся». Далее сообщается, что Павел велел публично наказать жалобщиков плетьми и «сим единым разом погасил он искру, которая могла бы развесть страшный пожар».

Это одобрение павловских действий явно несет на себе, как и в некоторых других болотовских рассказах, следы помещичьего испуга перед возможной переменой ситуации, перед угрозой апелляции низов к царю. По соседству с Болотовым, в Чернском уезде Тульской губернии, возникает в 1797 г. следующая характерная ситуация.

Крестьяне были сильно взволнованы слухом, что от царя выходит послабление, появляются агитаторы, толкующие о царском указе «подавать просьбы на господ». Чернские судьи и тульское губернское правление колебались, и в конце концов дела кончались обычно: Тайная экспедиция, кнут – новое же: скандалу не дают слишком широкого хода…

Вскоре после этих событии разнеслись обнадеживающие слухи в связи с известным законом о трехдневной барщине.

Немало написано о его малом практическом значении, о том, что в некоторых местах, на Украине например, где преобладала двухдневная барщина, он даже ухудшил положение крестьян. Все это верно, но, на наш взгляд, односторонне.

Действительно, ни одна из только что перечисленных облегчительных мер, да и все они вместе существенно не меняли крестьянской жизни: сегодня – послабление, завтра – утяжеление; помещики и местные власти каждодневно имели сотни возможностей «прижать» крестьян независимо от петербургских указов.

«В самое трепетное царствование императора Павла I, – писал в 1802 г. будущий директор лицея В. Ф. Малиновский, – в окружностях столицы, крестьяне работали на господина не по три дня, как он указать соизволил, а по целой неделе; мужику с боярином далеко тягаться».

Но существенной и редко затрагиваемой стороной вопроса являются субъективные намерения правительства, издавшего этот закон, а также то, как все это преломлялось в крестьянском сознании. Современные исследователи порою только излагают поздний, более объективный взгляд на прошлое. Однако важным элементом идеологии прошлого является и его собственный взгляд на свои дела. Если же подойти с этой меркой, то заметим, что павловские законы, особенно от 5 апреля 1797 г., были первыми за много десятилетий официальными документами, по крайней мере провозглашавшими некоторые послабления крестьянину. «Манифест 1797 г., – полагает В. И. Семевский, – имел большое значение: это была первая попытка ограничения повинностей крепостных крестьян, и наше правительство смотрело на него как на положительный закон, несмотря на то, что он не исполнялся».

Каскад указов запрещающих , что сыпался почти целое столетие, вдруг перемежается новыми словами – о присяге, о жалобах, облегчении работ и повинностей.

Любопытным откликом на «павловские милости» явилось донесение своему правительству советника прусского посольства Вегенера от 21 апреля (2 мая) 1797 г., где, разумеется, отразились не только собственные впечатления дипломата, но и мнения публики: «Милости и благодеяния, расточавшиеся его императорским величеством во время коронационных торжеств, коснулись главным образом приближенных; публика принимает их холодно. Единственная вещь, которая произвела сенсацию, – это указ, который повелевает, чтобы отныне воскресенья были посвящены полному отдыху с прекращением всякой работы, а кроме того, определяет, чтобы крестьяне работали три дня в неделю на своих господ и три дня на самих себя. Закон, столь решительный в этом отношении и не существовавший доселе в России, позволяет рассматривать этот демарш императора как попытку подготовить низший класс нации к состоянию менее рабскому».

Примечательно, что несколько лет спустя М. М. Сперанский назовет манифест от 5 апреля «замечательным» именно как возможное начало целой системы улучшений крестьянского быта. Государственный деятель отлично видел, что тот закон не имел продолжения, развития, но находил в нем зерна для произрастания.

Сходный взгляд на морально сдерживающий, предвосхищающий смысл закона о «трехдневной барщине» разделяли и некоторые мемуаристы, в частности М. А. Фонвизин.

Когда в 1830 г . великий князь Константин Павлович найдет «обиду для дворянства» в обсуждении вопроса «об улучшении положения крепостных людей», Секретный комитет ему ответит, что вопрос этот занимал многих царей и что «императором Павлом издан коренной закон о мере работ крестьян на помещиков».

В первые годы преобладающим сенатским толкованием закона было только безусловное запрещение воскресных работ. Однако даже по немногим сведениям о реакции самих крестьян заметны важные вещи. В Санкт-Петербургской губернии в июне – июле 1797 г. появляются вольные народные толки, будто с каждого двора на помещика должен трудиться один мужик два дня и одна баба – день; или о том, что крестьянкам вообще на барщину не ходить, так как в манифесте сказано крестьянам . В Ярославской губернии дворовые считали, что манифест о трех днях и на них распространяется. В книге М. В. Клочкова опубликованы извлечения из сенатского архива, относящиеся к крестьянским жалобам о невыполнении царского манифеста, причем в трех случаях получены решения в пользу крепостных.

Разумеется, были десятки примеров, когда ссылки на новый закон не находили отклика ни у местной власти, ни у высшей. Историк приводит документы, свидетельствующие, что, и с точки зрения самого царя, позволительно облагать крестьян поборами сверх трехдневной барщины, лишь бы «крестьяне не приводились в разорение».

Однако от того, что происходило, вернемся снова к представлениям народа. Мужики (раньше всего в столичных, но затем и в более далеких краях) быстро почувствовали какую-то перемену в верхах. Облегчающие указы, особенно манифест от 5 апреля, возбуждали умы: пугачевщина еще не забыта, вера в царя-избавителя постоянна. Нарушения закона о «трех днях» и прочие крепостные тяготы рассматриваются как неподчинение дворян царской воле. Летом 1797 г. владимирский дворцовый крестьянин Василий Иванов в разговоре о господах произнес слова, попавшие вместе с доносом в Тайную экспедицию: «Вот сперва государь наш потявкал, потявкал да и отстал, видно, что его господа преодолели».

Прибавим ко всему этому замеченные, конечно, крестьянами испуг, растерянность многих помещиков, опалу и ссылку сотен дворян, и мы можем еще полнее представить тогдашний крестьянский взгляд на вещи.

Покидая деревни и мысленно переносясь во дворцы, мы также найдем нечто более сложное, нежели трактуется, например, в одной из последних работ на эту тему. «В целом павловское законодательство по крестьянскому вопросу, – пишет Л. II. Важова, – было направлено на то, чтобы, сохраняя и укрепляя крепостное право, уменьшить поводы для крестьянских волнений. ( … ) В крестьянском вопросе Павел был продолжателем крепостнической политики Екатерины II. За 1795 – 1798 гг. произошло 184 волнения крестьян».

Действительно, волнения крепостных, особенно в Орловской губернии, были сильны, и в них участвовали тысячи крестьян. И тем не менее в приведенных строках явно смешивается объективное и субъективное; то, что для нас очевидно как безусловное крепостничество, не всегда представлялось таковым же Павлу I. Разумеется, мы прежде всего размышляем над тем, «что из этого вышло», и тут спора нет: крепостное право оставалось… Но ведь нас интересуют и те идеологические формы, в которых сознание исторического деятеля отражает реальную действительность. Смешно называть Павла «народным царем», но мало что дает и формула «продолжатель крепостнической политики Екатерины II». Если мы соединим «крестьянские» указы Павла с «дворянскими», то получим картину достаточно сложную (вспомним фразу прусского посла: «Недовольны вес, кроме городской черни и крестьян»).

Царю, стремящемуся к всевластию, и в самом деле мужики с их неведением насчет «личной неприкосновенности» и других дворянских вольностей представляются более безопасными, послушными, чем – «тш!.. тш!» – как писалось императрице из Нерехты.

Несколько сот тысяч розданных крепостных – факт, но не следует совсем отбрасывать такую, пусть второстепенную подробность, что царь был уверен: крепостным за помещиками лучше. Это не соответствовало реальности. Главным требованием помещичьих крестьян во время бунтов был перевод их в казенные: восставшие в Орловской губернии крестьяне «провозгласили себя государевыми». Между тем царь не вникал в сущность народной жизни и сохранял убеждение, будто он не ухудшает положение мужика. Прежде Павел, еще наследник, не раз высказывался против раздачи крестьян; однако с тех пор многое изменилось: великий князь стал царем, прошла французская революция. В павловской самодержавной теории иерархичности, всеобщей регламентации помещики рассматриваются как государственное звено, управляющее крестьянами; над ними же – централизованный механизм «самодержавно-рыцарской империи». Идеи, цели верховной власти и результаты, часто расходившиеся с первоначальными намерениями, – все это требует анализа.

Павел сам плоть от плоти дворянского сословия. Но в его планах крестьяне, народ занимают особое место, что попробуем показать дальше. Вопрос же о крестьянской реакции на новое правление непрост, ведь даже активность 1793 – 1797 гг. порождена прежде всего слухами о свободе, даруемой сверху. Сведения же о «184 волнениях» за 1796 – 1798 гг. требуют сопоставления с тем, что было потом, в последние годы павловского царствования, ведь статистика 1796 – 1798 гг. в основном связана с крупным бунтом на Орловщине. А как было в другие годы?

В 1798 г. наблюдается всего 12 активных крестьянских выступлений и коллективных прошений против 177 в 1797 г.; в 1799 г. – 10 выступлений, в 1800 г. – 16, в 1801 г. – 7.

Взрыв 1797 г. остался самым значительным для целого исторического периода между 1796 и 1825 гг. Однако ни разу в течение этого 30-летия не зафиксировано столь малого числа народных выступлений, как в 1798 – 1800 гг. Самые «тихие» годы александровского царствования давали 12 выступлений ( 1807 г .), 15 ( 1806 г .), 17 (1810 г.), большей же частью – не менее 30.

Наконец, еще одно замечание насчет противоречивого павловского взгляда на вещи: мысли об известных послаблениях крестьянам сочетаются с полным запрещением толковать о крепостном праве в печати, чего не было в первые десятилетия екатерининского правления.

Тема «Павел и народ», конечно, не ограничивается одними крепостными. Продолжим наши наблюдения.

Казаки

Генерал Ланжерон замечает, что «Екатерина II считала казаков вооруженными крестьянами». Павел приравнял казачьи чины к офицерским, и в то же время казаки с их вольнолюбием и самоуправлением подозрительны царю-централизатору.

Противоречивость, двойственность тогдашней «казачьей политики», кажется, лучше всего видна по так называемому делу Грузиновых. Определение социальной принадлежности их речей и поступков осложняется высокими офицерскими чинами Грузиновых, потомственным дворянством. Однако содержание следственных документов позволяет говорить о характерных чертах народного мышления, казацкой оппозиционности у главных обвиняемых. В принципе в этом нет ничего особенного: сложные, неожиданные пути, по которым двигались иные карьеры XVIII столетия, случалось, образовывали полковника, не порвавшего с народом (как и крестьянина, ушедшего к дворянам).

Таков был, например, казачий полковник Иван Немчинов, один из вождей народного движения в Сибири. Таков был, полагаем, полковник Евграф Грузинов, удивлявший следователей словами, «немало не сходствующими с его состоянием». Только при определенной социально-политической ситуации этот человек «пугачевского склада» мог превратиться на время в видную фигуру при дворе и в гвардии. Возвышение его из простых казаков до гвардейского полковника было плодом павловского благоволения к своему приближенному: Е. Грузинов оказался в «гатчинском войске» в 1788 г ., на 18-м году жизни. То, что он был «из низов», почти без образования, для Павла довод в его пользу, гарантия чуждости «развращенным потемкинцам». Подобным образом делались многие гатчинские, «опричные» (на взгляд екатерининского дворянства) карьеры, и вчерашние мелкие дворяне или даже выходцы из податных сословий становились процветающими бюрократами и временщиками.

Грузинов, однако, судя по всему, сохранил народно-казацкое представление о вольности, «взаимных обязательствах» царя и народа. Весьма вероятно, что Павел-наследник, униженный матерью и надеявшийся на народную любовь, укрепил в казаке иллюзию, будто он имеет дело с тем правителем, о котором мечтают в деревнях и на Дону. Во всяком случае, наследник до поры очень отличал Грузинова; тот выполнял ответственные, серьезные поручения, после восшествия Павла на престол был обласкан, награжден, но затем следует резкий разрыв, причем инициативу проявил подданный.

После того как Павел жалует ему (в 1798 г.) тысячи душ в Московской и Тамбовской губерниях, полковник решительно отказывается «к принятию оных». Некоторые исследователи видят в этом его осознанный антикрепостнический протест, называют Грузинова и его братьев представителями революционной мысли и действия радищевского типа. Между тем, по нашему мнению, этот акт не «радищевский», а казацкий: нежелание быть одолжену сверх меры и за то поступиться вольностью.

Павел сначала заключает Евграфа Грузинова в Ревельскую крепость. Затем царь ссылает братьев Грузиновых на Дон, под надзор, где в 1800 г. происходит их роковое столкновение с властями: Петр Грузинов, отставной подполковник, брат Евграфа, заявил, что «не слушает ни генералов, ни фельдмаршалов», а Евграф, узнав об аресте брата, поносил начальство «самыми поносными и скверно матерными словами» и «коснулся при том произнести такое же злоречивое изречение и к имени императорского величества, что повторял неоднократно».

Последующие протоколы допросов сохраняют фразы, обороты, выписки из бумаг Е. Грузинова, хорошо знакомые по образцам народного утопического вольномыслия. Так, идеалом управления страной, по Грузинову, был «всеверующий, всезнающий, премудрый, всетворящий, всевластительный, всесословный, преблагой, пресправедливый, всесвободный Сенат». Эта формула, имитирующая атрибут!.. бога из Катехизиса и по сути близкая к пугачевским «неистовым» манифестам, дополняется заявлениями Е. Грузинова: «Я не так, как Пугач, но еще лучше сделан)». Из дела Грузинова хорошо видно и его специфически казацкое, донское вольномыслие. Следователь генерал Кожин нашел, что Е. Грузинов разделял «донских подданных с великороссийскими» и «между тем представлял донского казака Ермака Тимофеевича, упоминая и о всех донских казаках, что они от высокомонаршего престола состоят независимы, и будто к тому вечною присягой не обязавшись, а только к службе временно, и будто он, как и все казаки, нимало не подвластные, а потому ж и не подданные». Вдобавок Грузинов требовал у Кожина ответа, «почему государь император есть законный его государь?».

Последовала жесточайшая расправа над вольнодумцами: в сентябре и октябре 1800 г. в Черкасске были казнены (засечены насмерть или обезглавлены) Евграф и Петр Грузиновы. Их дядя войсковой старшина Афанасьев и служившие под началом Грузинова казаки Василий Попов, Зиновий Касмынии, Илья Колесников заключены в тюрьму. Ситуация осложнялась известной двойственностью царского поведения в этом деле: с одной стороны, испуг, ненависть, расправа Павла с прямым противником; с другой стороны, недоверие и к тем, кто эту расправу осуществляет, стремление сохранить симпатии, поддержку «грузиновского слоя», переложить вину за кровавую экзекуцию на «нерадивых исполнителей». И в результате – павловские речи о своей невиновности в пролитии крови, приказ отобрать патент и отдать под суд генерала Репина «за приведение в исполнение сентенции смертной казни на Дону вместо заменяющего оную наказания, положенного… конфирмациею».

Позже эхо «грузиновского дела» отзовется при подготовке антипавловского заговора. Беннигсен в 1801 г. утверждал, будто «чрезвычайно довольный представившимся случаем приучить народ к смертной казни Павел утвердил приговор Грузиновым с пометкой исполнить его немедленно, и эти несчастные офицеры, вина которых заслуживала бы самое большое ареста на некоторое время, погибли на эшафоте».

Не углубляясь более в «грузиновскую историю», приходим к утверждению, что она должна рассматриваться не в связи с революционным движением XVIII в., но как пример прямого народного сопротивления, народных утопических идеалов.

Двойственная казацкая политика павловского правительства во многом сходна с политикой в отношении раскольничества.

Раскольники

«Вольнодумство касается токмо до единой веры, но не до правительства» – эта формула 24 мая 1800 г. завершает небольшое дело Тайной экспедиции «О вольнодумцах, в Москве находящихся» и считается достаточной для снисхождения к «вольнодумцам».

На фоне прошлых, а также будущих (николаевских) гонений подобный взгляд на вещи был немалой уступкой довольно активной массе крестьян, мещан, купцов: лишь бы подчинялись и находились под контролем верховной власти! Тут продолжались «просвещенные послабления» по отношению к старообрядцам, начавшиеся в последние годы екатерининского царствования. Сказывалось и сравнительно малое место, уделяемое православию в системе Павла (позже наследник главных идей отца, Николай I, введет официальную религию в опорную «триаду», что автоматически ударит по раскольникам).

И в религиозных вопросах замечаем противоречивость «разрешения – запрета», заложенную в самой системе Павла: раскольникам, как послушным подданным, дается… Но все-таки в их иноверии для Павла всегда содержится некоторый элемент крамолы, и, стоит раскольничьим требованиям проявиться чуть заметнее, последуют жесточайшие кары. Попытка компромисса официальной церкви с расколом выразилась в «Правилах единоверия». Еще 12 марта 1798 г. Синод дозволяет старообрядцам иметь особые единоверческие церкви и священников. Позже, в 1800 г., царь окончательно санкционирует систему, обязывающую старообрядцев принять поставленных от православной церкви священников, а те в свою очередь должны служить раскольникам по старым книгам и соблюдать старые обряды. Как известно, проект этот не понравился большинству старообрядцев и вскоре вызвал новую волну насильственного внедрения единоверческих попов и отчаянного сопротивления раскольников.

В последние месяцы царствования репрессии против раскольников явно заметнее, чем льготы. В частности, бежавших на Дон, на Неве считают особенно вредными.

В 1800 г. (сразу после казни Грузиновых) в Черкасск со специальными полномочиями отправляется генерал-майор князь В. Н. Горчаков.

24 декабря 1800 г. он информирует Павла I (через посредство генерал-прокурора П. X. Обольянинова) о положении на Дону, и в частности о «необходимых строгостях» против раскольников.

«В начале сего месяца открыв беспрекословно живущего уже здесь два года бродягу, увещевающего людей к покаянию и творящего многое к приобретению доверенности, препроводил оного для увещевания и допросу в духовное правление; но странной его ответ побудил меня и лично его допросить 8-го числа сего декабря».

В деле сохранился «странный ответ» бродяги, записанный за ним в Черкасском духовном правлении 28 ноября 1800 г.: «Я с восточной страны, родом с долу низу и с верху горы. Отец мой небесный Христос, а отца по плоти объявлять не надобно, и матери также не надобно. До прибытия в город Черкасск проживал я всюду, где бог дал, босыми ногами хожу по земли и по чему случится, для того, что не творю волю мою, но волю пославшего мя, а послал меня тот, кому я служу; когда я в мире жил – государю служил, а теперь служу единому царю небесному, ибо невозможно двум господам служити: либо единого возлюбишь, а другого прогневишь. Более сего ничего не скажу, и в том подписуюсь, имя мое Василий. К сему допросу вместо вышеописанного Василия за неумением его грамоте, по прошению его, Черкасского духовного правления канцелярист Степан Ильин руку приложил. Верно. Кн. Горчаков».

Далее генерал Горчаков сообщает о своем допросе бродяги Василия: «Упорство и крайнее презрение, с коим он мне отвечал, побудили меня употребить и строгость, при коей исчезла его уродливость (юродство. – Авт.), и, отвечая довольно твердо, признался быть казенным крестьянином с реки Волги, о чем ныне и справка послана; а по получении оной в подробность обо всем вашему высокопревосходительству донесу».

Судьба странника понятна и трагична. 7 января 1801 г. «его императорское величество высочайшим повелением соизволили бродягу Василия, наказав кнутом, сослать и Нерчинск в тяжелую работу».

Приговор исполнен, а через несколько месяцев в новом царствовании волна амнистии достигает и «сына небесного Христа». 15 ноября 1801 г. о Василии рассуждала Комиссия для пересмотра прежних дел уголовных. Она не нашла, чтобы Василий «сделал какое преступление или в обществе разврат, и, признавая сего человека несколько помешанным в уме и соболезнования достойным», просит освободить его, и «буде он лишен ума подлинно, то поручить его Иркутскому приказу общественного призрения и губернатору, дабы обращено было на него милосердное от начальства попечение…, а буде он здоров, то даровать ему свободу».

28 ноября Александр I написал: «Быть по сему»; больше в деле ничего нет, и мы не знаем, даровали ли свободу или сочли лишенным ума…

К концу царствования, по воспоминаниям чиновника при генерал-прокуроре Обольянинове, Павел «занялся делами церковными, преследовал раскольников; разбирая основания их секты, многих брали в Тайную канцелярию, брили им бороды, били и отправляли на поселение».

Уступки расколу, сменявшиеся гонениями, созвучны практике Павла в отношении к «неправославным» народам. Эффектное возвращение шпаги Костюшке, освобождение пленных, взятых во время третьего раздела Польши, – все это относится к «рыцарской линии» царского поведения, однако и здесь заметны те «вселенские веяния», которые уже упоминались в связи с теократическими идеями Павла – идеями, что правительство, царь богоравны…

Вследствие такого взгляда на особу монарха покорность верноподданного, исправные платежи перевешивают разницу обрядов и оцениваются по официальной государственно-религиозной шкале выше, чем Тонкости вероучений. Подобный взгляд позволяет Павлу легко преодолевать условности, перед которыми останавливались куда более просвещенные правители.

Новые, прежде неизвестные или слабо выраженные элементы наблюдаем и в отношениях Павла I с купечеством.

В первые дни после смерти Павла указ за указом нового царя Александра I восстанавливает дворянские права, свободы, Жалованную грамоту… Среди этого сословного праздника почти не замеченной прошла ликвидация купеческих выборов (16 марта 1801 г.).

В записках Греча приводится полуфантастический рассказ о появлении на свет этого любопытного павловского закона. «Однажды, во время пребывания двора в Гатчине, генерал-прокурор (П. X. Обольянинов), воротись от императора с докладом, объявил Безаку, что государь скучает за невозможностью маневрировать в дурную осеннюю погоду и желал бы иметь какое-либо занятие по делам гражданским. «Чтоб было завтра!» – прибавил Обольянинов строгим голосом. Положительный Безак не знал, что делать, пришел в канцелярию и сообщил свое горе Сперанскому. Этот тотчас нашел средство помочь беде.

– Нет ли здесь какой-нибудь библиотеки? – спросил он у одного придворного служителя.

– Есть, сударь, какая-то куча книг на чердаке, оставшаяся еще после светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова.

– Веди меня туда, – сказал Сперанский, отыскал на чердаке какие-то старые французские книги и в остальной день и в следующую ночь писал набело «Коммерческий устав Российской империи». Обольянинов прочитал его императору. Павел подмахнул: «Выть по сему» – и наградил нею канцелярию. Разумеется, что этот устав не был приведен в действие, даже не был опубликован. Обнародовали только присоединенный к нему штат коммерц-коллегии (15 сентября 1800 г.)».

Действительно, 13 сентября 1800 г. было утверждено «Постановление о коммерц-коллегии» – фактическом министерстве торговли и промышленности (во главе коллегии – министр коммерции князь Гагарин).

Самое любопытное, что из 23 членов коллегии 13 было предписано выбрать купцам из своей среды, и вскоре кандидаты, представленные санкт-петербургским и московским городскими правлениями, были утверждены царем. Перед тем Павел и купечество обменялись большими любезностями: царь просил у купцов «замечаний, какие к лучшему своему сведению всех обстоятельств торговли признают нужными», купцы же восхищались «неслыханным милосердием» императора, призывающего «класс людей, доныне от престола монаршего удаленный».

Знаменательно, что к этой реформе действительно приложил руку молодой Сперанский, тот, кто через несколько лет попытается разработать выборное конституционное начало уже как основу всего российского управления.

Реформа коммерц-коллегии нечаянно обогнала свой век…

Александр I на пятый день царствования объявляет: «Признав, что помещение в коммерц-коллегии членов, избираемых из купечества, не только для усовершенствования польз торговли безуспешно, но и для самого купечества, отлученного сим образом от промыслов и упражнений, им свойственных, разорительно, повелеваем: оставя в той коллегии членов, от короны определенных, всех прочих, из купечества на срочное время избранных, отпустить в их домы, и впредь подобные выборы прекратить».

Не станем преувеличивать значение павловской опоры на купечество, но объясним эту меру в системе других. Политически бесправные даже при миллионных капиталах, ищущие в государстве основного покровителя, купцы как сословие во многом соответствуют павловскому идеалу: покорные, исполнительные, полезные, нерассуждающие граждане. Павел ясно понимал, что вчерашние крепостные, податные «неблагородные» купцы, лишенные большинства дворянских прав, не грозят трону своей вольностью и вольнодумством, а потому царь приглашает их выбрать представителей на весьма важные правительственные должности. И это в то самое время, когда дворянские выборы максимально ограничиваются!

Заметим здесь, что в течение всего XIX и в начале XX в. представителям купечества, формирующейся буржуазии, никогда не предлагали столь высоких постов, как в 1800 г. Только после 1905 г. несколько видных буржуа смогли занять второстепенные правительственные должности; высшими политическими достижениями русской буржуазии до февраля 1917 г. были пост товарища министра торговли и промышленности, который во время первой мировой войны занимал А. И. Коновалов, и пост директора горного департамента – В. И. Арандаренко.

Еще раз подчеркнем, что не видим в павловском жесте принципиальных начал буржуазного управления. Сближение с купцами происходило в тот момент, когда власть нанесла немалый урон российской торговле, поссорившись с Англией, покупавшей 1 /3 сельскохозяйственной продукции страны. Цена на берковец конопли после разрыва с Англией упала на Украине с 32 до 9 руб. И разумеется, Павел не собирался на эту тему советоваться с купеческими депутатами, так же как о разорительных для торговли постоях воинских частей. Когда, к примеру, в 1798 г. царь узнал, что в Астрахани медленно идет сбор средств на содержание воинской команды (более 60 тыс. руб.), последовало высочайшее распоряжение: «Расположить в домы ослушников полк». 19 июля 1798 г. Астрахань была «взята штурмом», и в течение следующих лет купцы и мещане «пришли в отчаяние жизни», жалобы же на коменданта были бесплодны, так как ему покровительствовал Кутайсов.

Таковы были признаки павловского благоволения и неблаговоления к городским сословиям.

Снова повторим, что «политическое расположение» царя к разным общественным группам обратно пропорционально их политической активности. Наиболее отчетливо павловские идеи и их плоды видны на примере крестьян, одетых в военную форму.

Солдаты

«Император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязывал его к себе…». (Беннигсен)

«Солдаты любили Павла». (Ланжерон)

«Все трепетали перед императором. Только одни солдаты его любили». (Ливен)

«Навел полагал, что народ и простые солдаты его любят, что в отношении последних не совсем лишено оснований» – мнение Евгения Вюртсмбсргского.

Как совместить подтверждаемые сотнями фактов солдатские мучения на парадах, шагистику, парики – «пудра не порох, коса не тесак…» – как совместить все это и немалую солдатскую склонность к Павлу, о которой свидетельствуют почти все мемуаристы, едва ли не все участники цареубийства, т. е. люди, никак не заинтересованные в обелении царского образа?

11 марта 1801 г. произошел единственный из русских политических переворотов XVIII – начала XIX в., осуществленный только офицерами и генералами; о солдатах была, как увидим, одна забота: чтобы, не дай бог, о заговоре не услыхали. «Успей Павел спастись бегством и покажись он войскам, солдаты бы его сохранили и спасли».

В свержении Петра III солдатская гвардейская масса участвовала охотно: ее воодушевляла национальная (антинемецкая) идея, к тому же императрица, тоже представительница законной власти, выступила открыто во главе мятежников.

Позже, 14 декабря 1825 г., офицеры-декабристы выведут на Петровскую площадь тысячи солдат.

11 марта 1801 г. солдатского сочувствия не ждали и сделали все, чтобы от него не зависеть.

Чем же привязал Павел I муштруемых, мучимых солдат?

В основном двумя способами.

Первый назван многими современниками: «Конец золотого века грабителей».

Происходило известное улучшение солдатских харчей: «Император приказывал при каждом случае щедро раздавать мясо и водку в петербургском гарнизоне». Если в конце екатерининского правления конная гвардия получала 141 832 руб., то в 1798 г. – 207 134 руб. (Анненков, 193). «Начиная с Павла, – свидетельствует Ланжерон, – довольствие всегда выдавалось точно и даже до срока. Полковники не могли более присваивать то, что принадлежало солдатам».

Даже усомнившись в столь категорических утверждениях генерала, вспомним, что хорошо известны суровые меры против интендантов и других армейских грабителей, блаженствовавших при Екатерине II; новые же грабители, возросшие на павловской системе (вроде Кутайсова), но успели за четыре с половиной года совсем освоиться с обстоятельствами.

Поэтому Ланжерон помнил огромные злоупотребления в конце екатерининского царствования, когда многие рекруты гибли от голода по дороге к месту службы (их довольствие присваивал сопровождающий офицер) или попадали работниками в имение командира. По словам канцлера Безбородки, «растасканных» разными способами солдат было в 1795 г. до 50 тыс., т. е. 1 /10 армии. «Павел I, – продолжает Ланжерон, – положил этому конец, строжайше наказывая офицеров, которые теряли хоть несколько человек на дороге, и поощряя тех, кто доставлял свой отряд на место в хорошем состоянии».

Ланжерону вторит Александр Воронцов – вельможа, вообще явно не принимавший систему Павла: «Нельзя не признать, что в царствование покойного императора по армии люди так не пропадали и не оставлялись до того, чтоб у многих в приватной службе быть или деревню ими населять; положенное для солдат не служило другим в корысть, а доходило до них».

Особенные льготы царем были выданы небольшому числу приближенных частей. В первом, «царском» батальоне Преображенского полка, несшем караул во внутренних комнатах императора, «нижним чинам даны были в их караулах тюфяки, производилась ежедневная мясная и винная порция»; солдатам давали и больше, чем прежде, возможностей для заработка.

Второй причиной солдатской преданности Павлу было некоторое «уравнение в наказаниях» низших и высших чиной. Рукоприкладство, сечение солдат, процветавшие при Екатерине, сохранились при Павле: тут мало что изменилось… Положение же офицеров серьезно ухудшилось.

В Генерал-аудиториат среди прочих поступали приговоры, «произведенные над нижними чинами» в представленные соответствующими командирами. В 1797 г. было 27 солдатских дел, в 1798-м – 55, в 1799-м – 33, в 1800-м – 134, в начале 1801-го – 38 дел. Всего за павловское время таким образом Аудиториат оформил 287 солдатских дел, в среднем около 5 за месяц (напомним, что за тот же период было 495 офицерских дел).

В начале царствования Александра I картина меняется. Всего за 1801 – 1805 гг. было 582 солдатских и 289 офицерских дел. Как видим, после смерти Павла число солдатских дел возрастает почти вдвое (около 11 в месяц), в то время как офицеров, наоборот, наказывают почти вдвое реже (и легче!); смягчилась ли при Александре I – Аракчееве экзекуция над солдатами – сомнительно! Можно говорить о стремлении александровских офицеров «подтянуть солдат» после «павловского снисхождения».

Понятно, мы ни в коей мере не мыслим, что солдатство при Павле было серьезно облегчено: из 39 дел начала 1801 г. 15 приходится на побеги (в том числе несколько дел о повторном, третьем побеге, а три солдата судятся за четвертый побег).

Солдат при Павле мучают, бьют. 88 человек в 1800 г. подлежали смертной казни, замененной «наказанием кнутом, поставлением указных знаков и ссылкой в каторжную работу». Но одновременно – в духе павловской политики – ряд послаблении: специальный манифест (от 29 апреля 1797 г.) объявляет прощение отлучившимся нижним чинам и разного звания людям. Впервые был организован военно-сиротский дом (на 1000 мальчиков и 250 девочек); значительно расширена (как уже отмечалось) сеть солдатских школ. Вводится более тяжелое, неудобное прусское обмундирование, но притом «меховые жилеты на зимний срок».

23 декабря 1800 г. солдатам, находившимся на службе до вступления Павла I на престол, объявлено, что по окончании срока они становятся однодворцами, получая по 15 десятин в Саратовской губернии и по 100 руб. на обзаведение. Не многие смогли этим воспользоваться, но ведь мы говорим об одном из способов, которым павловское правительство стремилось привлечь солдат.

Перемены в армии постоянно обсуждались. Е. Р. Дашкова слышала, как один офицер воскликнул: «Солдат, полковник, генерал – теперь это все одно!». Если положение солдат отчасти утяжелилось, отчасти улучшилось, то ухудшение офицерской жизни сомнений не вызывало. Явно со слов мужа Мария Федоровна пишет в 1798 г.: «Солдаты хороши, но офицеры отвратительны». Офицеров наказывали, оскорбляли, даже били при рядовых; нижние чины при Павле практически могли жаловаться на высших.

Современник событий А. Болотов рассказывает историю, в которой, впрочем, сам не был уверен: Павел, увидев денщика, который нес шубу и шпагу офицера, перевел офицера в рядовые, а солдата – в офицеры.

Дело не в правдивости подобных анекдотов, а в их распространенности, в представлениях о новом устройстве армии. Просвещенный Болотов одобряет павловские действия (не забыв, впрочем, добавить, что разжалованный офицер был вскоре прощен) и завершает эпизод моралью: «Всем солдатам было оно крайне приятно, а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать свое достоинство».

Мы не слышим – в основном «вычисляем» солдатские разговоры, и тем ценнее документы, где они хотя косвенно, да прорываются…

Поручик Егор Кемпен, офицер из лифляндских дворян, числившийся в службе с 1770 по 1797 г. и выключенный «неведомо за что» (так и сказано в деле), бродит по стране и ведет вольные разговоры, пока в конце 1799 г. испуганные собеседники не донесут на него видному павловскому подручному генерал-лейтенанту Линденеру. Оказалось, между прочим, что в Ковне Егору Кемпену посочувствовал один лейб-гренадер: «Много вашей братьи странствующих; когда мы в Петербурге были, то и генералов много выключили и пятерых в рогатки посадили».

Солдат ободряет собеседника тем, что «выключка скоро кончится, ибо опять выключенных принимают в службу». Офицер, однако, верит в более крутые перемены.

Таков краткий обзор изменений, что происходили в отношениях верховной власти и народа.

Низшие классы, «миллионы», пишет довольно объективный очевидец, с таким восторгом приветствовали государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность дворянства нравственной испорченностью и «якобинскими наклонностями».

Завершим сводку высказываний современников мнением достаточно осведомленного высокопоставленного представителя одновременно российских и польских верхов: «Страх, так часто испытываемый Павлом, он внушил и всем чиновникам своей империи, и эта общая устрашенность имела благодетельные последствия. (. . .) Боясь, чтобы злоупотребления, которые чиновники позволяли себе, не дошли до сведения императора и чтобы в одно прекрасное утро без всякого разбора дела не быть лишенным места и высланным в какой-нибудь из городов Сибири, стали более обращать внимание на свои обязанности, изменили тон в обращении с подчиненными, избегали позволять себе слишком вопиющие злоупотребления. В особенности могли заметить эту перемену жители польских провинций, и царствование Павла еще до сих пор в наших местах называют временем, когда злоупотребления, несправедливости, притеснения в мелочах, необходимо сопровождающие всякое чужеземное владычество, давали себя чувствовать всего слабее».

Итак, «33 миллиона…»

Как же суммировать, вывести общую формулу павловской политики, оценить во всей совокупности ее социальную основу и идеологию?

<p>Глава VI</p> <p>«Дьявольский бред»</p>

Цари!..

И вы подобно так падете,

Как с древ увядших лист падет;

И вы подобно так умрете.

Как ваш последний раб умрет.

 Державин

«Время это было самое ужасное – вспоминал секретарь генерал-прокурора Обольяпипова. – Государь был на многих в подозрении. (…) Ежедневный ужас. Начальник мой стал инквизитором; все шло чрез него. Сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают».

«Полная неуверенность, – констатирует датский посланник Розенкраиц. – Возможность быть высланным как бродяга. (…) Двор, где слепой случай, каприз суверена делают невозможным что-нибудь рассказать».

«Songe funeste» – дьявольский бред – так оценивает павловское царствование знаменитый собеседник Екатерины барон Гримм.

Свидетель событий, известный немецкий писатель и русский генерал Ф. Клингер: «Перед моими глазами стали происходить в лицах живые комментарии к сочинениям Тацита, мне его мрачные краски временами кажутся даже еще недостаточно мрачными. Счастлив тот, кто только читает об этих вещах и комментирует римлянина, как филолог или антикварий».

Сходные образы встречаются и в других документах (при жизни или вскоре после смерти Павла): «Император поврежден…» (британский посол Витворт); «Настоящее сумасшествие царя» (сардинский посол Бальбо); «Тирания и безумие» (Н.П. Панин); «Правление варвара, тирана, маньяка» (С. Р. Воронцов); «Зады Ивана Грозного» (П.В. Завадовский); бессмысленный тиран, «лишивший награду прелести, а наказание – стыда» (Карамзин).

Сумасшествие, произносят один за другим авторитетные свидетели, безумный дьявольский бред, «то умоповреждение, то бешенство» (фраза из позднейшего письма близкого Павлу Ф.В. Ростопчина к С.Р. Воронцову); впрочем, великой княгине Екатерине Павловне тот же корреспондент объяснит, что «отец ее был бы равен Петру Великому по своим делам, если бы не умер так рано».

Что же это было?

«Все, т. е. высшие классы общества, – пишет Адам Чарторыйский, – правящие сферы, генералы, офицеры, значительное чиновничество, словом, все, что в России составляло мыслящую и правящую часть нации, было более или менее уверено, что император не совсем нормален и подвержен безумным припадкам».

Современникам вторят потомки: Павел «поврежденный», «горячечный», «коронованный маньяк», «бенгальский тигр с сентиментальными выходками» (Герцен).

«Есть приказы, носящие на себе чистые признаки сумасшествия» (А. Б. Лобанов-Ростовский).

Выдающийся художник Александр Бенуа находит, что безумие царя без слов доказывает его портрет, «стоящий один целого исследования».

О «больной психике» Павла пишут советские исследователи. Как видим, очень авторитетным очевидцам вторят люди, принадлежавшие другим эпохам, разным общественно-политическим лагерям: революционер Герцен и монархист Шильдер, дореволюционный дипломат и советский историк.

Существование иной точки зрения или по крайней мере более осторожной (В. О. Ключевский: «Больше анекдота мы ничего не знаем об этом царствовании») – все это не отменяет вопроса о впечатлениях многих современников и потомков.

В начале нашего столетия вопрос о душевной болезни Павла стал предметом исследования двух видных психиатров. В 1901 – 1909 гг. выдержала восемь издании книга П. И. Ковалевского, где автор (в основном ссылаясь на известные по литературе «павловские анекдоты») делал вывод, что царь принадлежал «к дегенератам второй степени, с наклонностями к переходу в душевную болезнь в форме бреда преследования». Однако профессор В.Ф. Чюк, основываясь на более широком круге опубликованных материалов, заметил, что «Павла нельзя считать маньяком», что он «не страдал душевной болезнью» и был «психически здоровым человеком».

Уже в ту пору, когда обнаружилось расхождение взглядов у психиатров, было ясно, что чисто медицинский подход к личности Павла – без должного исторического анализа – явно недостаточен.

Признаемся сразу же, что к Павлу и его политической системе мы готовы приложить различные отрицательные эпитеты, но притом видим в его действиях определенную программу, идею, логику и решительно «отказываем в сумасшествии».

Не все знавшие Павла признавали его безумие; горячий, экзальтированный, вспыльчивый, нервный, но не более того! Такой объективный наблюдатель, как Н.А. Саблуков, видит немало «предосудительных и смешных» сторон павловской системы, но нигде не ссылается на сумасшествие царя как их причину.

Заметим, что среди лиц, наиболее заинтересованных в распространении слухов о душевной болезни Павла, была его матушка, но и она никогда об этом не говорила. Изыскивая разные аргументы для передачи престола внуку, а не сыну, Екатерина II в своем узком кругу много и откровенно толковала о плохом характере, жестокости и других дурных качествах «тяжелого багажа» (schwere bagage) – так царица иногда именовала Павла, порою и сына с невесткой вместе. В сердцах Екатерина могла бросить сыну: «Ты жестокая тварь», но о безумии ни слова.

Малейший довод в пользу сумасшествия – и по известной аналогии с Англией или Данией можно объявить стране о новом наследнике. Однако не было у Екатерины такой возможности, особенно после того довольно благоприятного впечатления, которое Павел произвел в просвещенных, влиятельных кругах Вены, Парижа и других краев но время своей поездки 1782 – 1783 гг.

Самое глубокое и зловещее предсказание судьбы сделал Павлу его кумир Фридрих II: «Мы не можем пройти молчанием суждение, высказанное знатоками относительно характера этого молодого принца. Он показался гордым, высокомерным и резким, что заставило тех, которые знают Россию, опасаться, чтобы ему не было трудно удержаться на престоле, где, призванный управлять народом грубым и диким, избалованным к тому же мягким управлением нескольких императриц, он может подвергнуться той же участи, что и его несчастный отец».

К этому можно присоединить еще несколько свидетельств, ценных тем, что они сделаны не задним числом, уже после гибели Павла, а еще до 1801 г.: французский поверенный в делах Женэ пишет в 1791 г. о наследнике, который будет со временем «беспокойным тираном»; принц де Линь предсказывает, что Павел «всегда будет несчастен в друзьях, союзниках и подданных».

Как видим, здесь говорится не о безумии, но о характере.

Близкий к Павлу Ростопчин пишет Воронцову еще 28 мая 1794 г.: «Великий князь в Павловске постоянно в плохом настроении, голова полна бреднями, окружен людьми, из которых самый честный может быть колесован без суда».

Продолжая разбор аргументов против павловского безумия, повторим за К. Валишевским мнение о вполне нормальном потомстве царя: из 10 его детей девять достигли зрелости; из них разве что Константин своими выходками в юности наводил иногда современников на мысль, что у него в голове не все в порядке.

Прибавим к этому довод почерковедческий: обилие образцов павловского письма, от первых детских строчек «дорогому Никите Ивановичу» до последних, за несколько дней до гибели, позволяет кое-что заметить в эволюции характера. По оценкам нескольких специалистов, почерк Павла не несет каких-либо явных следов психических отклонений и вполне похож на десятки типических почерков образованных русских людей XVIII столетия.

Основной причиной, вызвавшей к жизни версию о «безумце на троне», явилась уже отмечавшаяся социальная репутация царя у образованного меньшинства. Другим царям дворянство охотно прощало жестокости, нелепости. Немецкий свидетель последних павловских месяцев заметил, что и о Петре I множество «сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был изверг или сумасшедший; однако он весьма хорошо знал, что делал…».

Читая также собственноручное составленное Екатериной II расписание праздничных или траурных церемоний с пунктами вроде «обед на троне» (первое бракосочетание Павла), «пудриться всем не запрещается» (при погребении великой княгини Натальи Алексеевны), легко вообразить, что точно такие же заметки, составленные Павлом, казались бы смешнее, «безумнее»…

О своем генерал-прокуроре, рекомендовавшем Митусова в тульские губернаторы, Екатерина II отзывается в «павловской манере»: «Чрезвычайно любит в губернаторы рекомендовать дураков либо болванов; я опасаюсь, чтоб господин Митусов не был сам таковым же, а в Туле дурак не годится, следовательно, и Митусов будет в том числе».

Павел I запрещает аплодисменты, а его сын Николай – бороды… Признав безумием поход в Индию (о котором подробнее см. ниже), мы должны сейчас же счесть ненормальным и Наполеона с его египетско-индийскими проектами.

При выезде Павла на прогулку столица пустела: все боялись попасться на глаза; материалы же псковского архива содержат курьезное дело 1829 г. «Об отправлении на недельный срок на гауптвахту комиссара Ермолова и заседателя Румянцева за укрытие в лесу при встрече проезжавшего государя императора» (Николай I, заметив таковой маневр, велел тех дворян схватить и допросить: оказалось – просто испугались).

Павел, как говорили (но документов о том нет), отменил объявление войны Англии после того, как Ростопчин смягчил царя пением его любимой арии. Зато доподлинно известно, что Анна Иоанновна отменила несколько смертных приговоров под влиянием неожиданной оттепели. Как видим, то, что «не ставится в строку» Петру I, Елизавете, Екатерине II (или в лучшем случае «со вздохом» истолковывается как нормальное для тех исторических обстоятельств), для Павла трактуется как доказательство личного, «внеисторического» безумия. Пристрастие это, конечно, не случайно; отчего, откуда оно – вот одна из задач для исследователя.

Большая часть действительно случившихся и с виду безумных «павловских эпизодов» находит объяснение в рамках той политической и деспотической концепции, которую мы пытались представить в прошлых главах.

8 февраля 1800 г. умершему генералу Врангелю «в пример другим» объявлен строгий выговор.

Смешно… Но ведь по системе воззрений Павла честь не утрачивается со смертью, как и бесчестье. Французская революция оказала последнюю честь тем, чей прах переносится в Пантеон, англичане выбросили из могилы Кромвеля, сам Павел только что перехоронил отца, Петра III. Оригинальность приказа о Врангеле не в сути, а скорее в лапидарном стиле: «умершему – выговор», как само собой разумеющееся. Форма смешнее сущности – так делают, но так не говорят! Однако для Павла использовать старые, привычные каноны, давать какие-то объяснения – значит уступать общественному мнению; он же вступает в разговоры только тогда, когда считает нужным воспитывать, вразумлять подданных. Смеясь над павловскими запретами слов «свобода», «клуб» и т. п., мы помним, что царь сознательно повышает общественную роль знака, эмблемы, этикета, и в этой связи по-прежнему видим «в этом безумии систему».

Итак, Павел – герой десятков анекдотических историй, и сам этот факт уже относится к теме сопротивления его политике.

Но не устанем повторять, что анекдоты о Павле как прямое отражение реальности надо тщательно проверять, по ним догадываться, кто и зачем их рассказывает, помнить, что факты, вполне укладывающиеся в павловскую систему, рассказчик часто преобразовывает в построения безумные, алогичные, абсолютно бессмысленные… Мы же, отвергая идею «бессистемного безумия», констатируем, что многие критики Павла отстаивали это обвинение искренно, нисколько не кривя душой; так же как несколько десятилетий спустя будут сочтены или объявлены сумасшедшими вымышленный Чацкий и реальный Чаадаев. Социальная роль этих людей, разумеется, совершенно иная, нежели у бывшего императора, но столь несравнимых деятелей неожиданно соединяет только одно: неприятие, отсутствие общего языка с дворянским большинством (в случае с Павлом как бы «неприятие слева», 30 лет спустя – «справа»).

Представления о безумном рождались из смешного. «Случалось, – записывает Д.Н. Лонгинов, – что, вырвав эспантон у офицера, Павел сам проходил вместо него, как бы испытывая хладнокровие присутствующих, которые должны были сохранять серьезный вид, глядя на эту смешную фигуру, юродствовавшую с каким-то убеждением и во всей силе ничем не укротимой воли».

Отметим попутно одно любопытное обстоятельство: резкая разница во взглядах царя и дворянства на личную и сословную свободу – эта разница достигала такой степени, что, в то время как царь представляется многим своим современникам безумным, они казались Павлу не понимающими своего долга, своей выгоды, т. е. в лучшем случае детьми, смешными, жалкими, неразумными.

Сумасшествие, болезнь – это слишком простое объяснение важных российских событий конца XVIII в. станет вскоре основным, господствующим… Французский историк, правда, заметит, что имя павловской болезни – «самодержавие»; Дарья Ливен, чью фразу о «деспотизме, граничащем с безумием» мы уже цитировали, напишет много лет спустя ( 1856 г .) А. Гумбольдту: «Не находите ли Вы наше время более безумным, чем был Павел? Какой хаос…». И все же основной «диагноз» насчет помешанного императора будет закреплен двумя противостоящими точками зрения, которые в этом вопросе парадоксально сойдутся.

Одна – официальная, сословная. Дело чести верноподданного монархиста – видеть в тиране страшное исключение, иначе гибнет монархический идеал: «Снесем его как бурю, землетрясение, язву – феномен и страшные, но редкие: ибо мы в точен по девяти веков имели только двух тиранов».

Чем чернее, безумнее это исключение, тем более извинительным, оправданным является то, что произошло в 1801 г. Тем бесспорнее права на престол нормальных детей Павла.

Павел для верноподданного историка – антипод Екатерины, Александра. Цареубийство все равно не может быть официально признано, о нем и не вспоминают в подцензурной прессе до 1905 г . Однако в любом случае Павел «должен быть» сумасшедшим исключением… Разумеется, и об этом нельзя было почти ничего печатать в России. В 1896 г . главный начальник по делам печати Соловьев велел передать редактору «Исторического вестника» Шубинскому, что «Павел может быть сумасшедшим для него, Шубинского, но не может быть таким для публики».

Другая точка зрения у революционеров. Материалов в их руках слишком мало (Герцен найдет царствование Павла «совершенно неизвестным у нас»); их приходится брать из воспоминаний и рассказов все тех же участников заговора или их современников (Вольная русская печать публиковала материалы Воейкова, Вельяминова-Зернова, Марина, Михайловского-Данилевского и др.). Принимая формулу «безумного правления», освободительная мысль, однако, преобразует ее: не сумасшедшее исключение, а безумное правило. Тем самым личная, патологическая основа событий снимается или сводится к минимуму: главное – общие социально-политические закономерности. Так, Герцен постоянно говорит на страницах своих изданий о подданных Павла, которые «оборонялись от сумасшедшего», о том, что это царствование доказало – «самодержавно еще не есть право на безумие».

В то же время создатель Вольной русской печати не устает повторять, что Екатерина II и Павел лишь два типа «разврата»: «Вместо лакеев – палачи, вместо публичного дома – застенок»; в другой раз Герцен охотно обнародует следующую формулу, предложенную корреспондентом Вольной печати: «Дубинка Ивана Грозного, палка Петра, оплеуха Павла, розги Николая».

Верноподданный Греч в своих записках энергично возражает против распространенного в середине XIX в. сравнения Николая I с его отцом: «Мне смешно, когда толкуют о деспотизме Николая Павловича. Пожили бы вы с его родителем, заговорили бы иное». Герцен же писал, что «Николай – это Павел, вылеченный от безумия, но не поумневший, Павел без добрых порывов и бешеных поступков». Причудливые чисто внешние совпадения некоторых формул о «безумии Павла» сохраняются у враждебных социально-политических групп в течение всего XIX и начала XX в. Когда же в первые годы XX столетия стало возможным больше публиковать на эту тему, дискуссия осложняется, появляется ряд промежуточных мнений, печатаются и явно апологетические работы.

Мы сейчас не говорим о третьем, довольно редком подходе к «павловскому феномену», подходе, который представляется чрезвычайно важным и существенным: мы находим его прежде всего у таких замечательных своеобразных историков, как Пушкин, Толстой. Об этом будет особый разговор. Пока же повторим только, что противниками самодержавной власти Павел почти постоянно оценивается как типичный представитель вражьей силы, предельной тирании.

Эта освободительная, критическая «герценовская» традиция естественно продолжается в советской научной и художественной литературе.

Рассказ Ю. Н. Тынянова «Подпоручик Киже» ( 1931 г .) – замечательное художественное воплощение знакомой генеральной идеи о безумии Павла как заостренной форме «самодержавного безумия». Главное в рассказе – что все происходящее нормально и не только не может вызвать удивления действующих лиц, но скорее представляется им совершенно естественным. Нисколько не собираясь морить талантливейший рассказ рамками строгой истории и историографии, заметим только, что он органически связан с определенным, важным периодом научного истолкования российской истории конца XVIII в. В последующие десятилетия в работах покойных историков С. Б. Окуня, А. В. Предтеченского появляются, однако, новые соображения: хотя тема «больной психики» царя не снимается, но притом говорится о трудности, невозможности однозначного истолкования проблемы. К сожалению, рамки учебных курсов (где излагались эти взгляды) не позволили авторам углубиться в подробности. Ряд последних работ, опубликованных за рубежом, уделяют преимущественное внимание внешней политике Павла I, при этом широко используются различные западные архивы. В меньшей степени, в основном по уже опубликованной литературе, разбираются проблемы отношений с дворянством, история заговора 11 марта. В трактовке личности Павла явно преобладают поиски социально-исторических моментов над психологическими, сумасшествие царя отрицается.

Накопление новых фактов и новые оценки старых не дают пока ясных, общих решений, по-прежнему требуется ответ на коренной вопрос: чем же была все-таки павловская система?

Непросвещенный абсолютизм

«И просвещенный абсолютизм первых лет екатерининского царствования, и павловский полицейский бюрократический абсолютизм оказывались непригодными в новой обстановке».

Итак, абсолютизм непросвещенный.

Как уже отмечалось, взгляд народа на верховную власть был на Западе в ряде отношений иным, нежели на Руси: король не обожествлялся «по-царски», идеальный царь не присутствовал столь сильно в сознании французского или немецкого простолюдина, крестьянские и городские восстания шли обычно под знаком ересей, а не «лучшего царя», самозванчество было очень редко; западноевропейское общество вообще было структурно сложнее, чем в России с ее резко очерченными контрастами рабства и деспотизма, с ее острыми общенациональными проблемами, когда всем приходилось соединяться против внешней опасности.

Народные мечты об идеальном царе, о царе-спасителе были не только поняты, но и многократно использованы великокняжеской, царской властью: сначала против внешних врагов, затем против внутренних. Иван Грозный, борясь с боярами, эффектно отъезжал из Москвы в Александровскую слободу, откуда обращался к «народу московскому»; среди опричников рядом с дворянами и «детьми боярскими» – выходцы из «черни».

В опричнине, понятно, не было и тени народовластия; только при таких исторических обстоятельствах, какие были тогда на Руси, при отсутствии потенциальных организаторов из третьего сословия, способных (как на Западе) возглавить крестьянскую массу, – только при таком состоянии народа и при таком уровне централизации и царистской идеологии возможен столь крутой, парадоксальный исторический маневр, связанный с максимальной политической тиранией: бояре ослаблены или ликвидированы не без помощи черни, но при этом усилившаяся власть (постоянно опирающаяся на бояр и дворян, которые только меняются в составе: вместо казнимых и опальных приходят другие) – эта власть регулярно и непрерывно порабощает, закрепощает крестьян, холопов, горожан; постоянно «перебирает людишек» и самого простого звания; переводя ничтожную часть в «благородное сословие», остальных в конце концов подавляет и разоряет, да так, будто новый Мамай прошел по городам и весям.

Тем не менее крепкая, сохранившаяся в народных песнях и легендах память о грозном царе, возможно, стимулировалась политической демагогией Ивана IV, сильным народным впечатлением от неслыханной «грозы на бояр».

После «смутного времени» у самодержавия не было исторической необходимости прибегать к этому крайнему политическому маневру; однако, когда Петр I проводил свои сокрушительные реформы, подобная «народность» как бы подразумевалась. Никаких прямых обращений к черни против мятежных бояр и стрельцов царь не употреблял, но известное обновление, «демократизация» дворянства, а также разгром старинных боярских институтов подчеркивали общенациональный характер империи, возможность «в случае чего» заменить этих дворян и бояр другими, взятыми из «толпы». При этом еще ждет углубленного изучения идеологическая установка «консервативной партии» царевича Алексея, надеявшегося на чернь, «слышавшего от многих, что его, царевича, в народе любят» и будто бы говорившего сообщникам: «Я-де плюну на всех, здорова б де мне была чернь».

После Петра I и периода «дворцовых переворотов» самодержавное правительство прибегает к новым формам прямой опоры на дворянство, в частности на «дворянскую интеллигенцию»: дело идет к просвещенному абсолютизму.

Разумеется, повиновение народа, внушение – страхом и молитвою – покорности монарху и помещику всегда были важнейшей задачей самодержавного государства. Однако методы, идеологические установки, формулы этого внушения могут отличаться; и нам небезынтересно, утверждается ли власть путем большей или меньшей идеологической активности верхов по отношению к низам.

В системе просвещенного абсолютизма Екатерины II народ, по выражению Герцена, был «res nullius» (ничем). После подавления восстания Пугачева стиль управления остается самодержавно-просвещенным, элитарно-аристократическим.

Возможны были, однако, и другие варианты…

В российской общественно-политической структуре XVIII в. таились три возможные ситуации (о чем говорилось в главе первой): одна статическая и две динамические. Статическая (она же «циническая») – чтобы оставалось в общем все как есть (разумеется, с элементами умеренных, безопасных преобразований); по сути система весьма неустойчивая, но практически ее не на одно десятилетие хватило…

История подталкивала к другому выходу – просвещенному, к декабризму, падению крепостничества. Но для того еще требовалось время.

Третье движение – в обратную сторону: сверхцентрализация за счет некоторых сторон просвещения и дворянских свобод.

Сопротивление дворян, пусть на первых порах пассивное, было неизбежным. Для Павла же все екатерининско-потемкинское устройство потенциально враждебно его линии. И тогда в совершенно новых исторических условиях, через четверть тысячелетия после Ивана Грозного, царь снова обращается к старинному страшному механизму – к определенной, своеобразной, социально крайне ограниченной ориентации на «чернь». Низы постепенно начинают рассматриваться как определенный резерв политики, как орудие или, точнее, потенциальное орудие самодержавия.

Мы понимаем, чем руководствовался В. О. Ключевский, когда писал, что «Павел был первый противодворянский царь этой эпохи», однако находим это суждение односторонним, так же как стремление ряда авторов игнорировать или свести к минимуму различия социальной ориентации Екатерины II и Павла I.

Между тем причудливое, зловещее сочетание павловской тирании и «народности» было замечено современниками. Без труда можно выбрать из сочинений разных авторов следующие, примерно однородные высказывания и образы.

Я. И. Санглен (при Александре I многознающий и циничный руководитель тайной полиции): «Павел хотел сильнее укрепить самодержавие, но поступками своими подкапывал под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той же Кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно. Это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удержаться не может. Он нам дан был или слишком рано, или слишком поздно. Если бы он наследовал престол после Ивана Васильевича Грозного, мы благословляли бы его царствование…».

«Действительно самая знатная особа и мужик равны перед волей императора, но это карбонарское равенство – не в противоречии ли оно с природой вещей?».

Еще и еще возникает образ Павла I – «уравнителя и санкюлота».

В 1796 г. Екатерина II спрашивает генерала Н. И. Салтыкова о его воспитаннике и своем внуке Константине Павловиче: «Я не понимаю, откудова в нем вселился такой подлый санкюлотизм, пред всеми уничижающий». Царица подозревала дурное влияние Павла.

Пушкин в 1834 г. скажет великому князю Михаилу Павловичу: «Вы истинный член вашей фамилии: все Романовы революционеры-уравнители. – Спасибо, так ты меня жалуешь в якобинцы! Благодарю, вот репутация, которой мне недоставало».

Наконец, Герцен назовет самодержавие XVIII – XIX вв. «деспотическим и революционным одновременно»; Павел у него действует, «завидуя, возможно, Робеспьеру», в духе «комитета общественного спасения».

Много лет спустя историк русского дворянства С. Корф, относящийся к Павлу с традиционным отрицанием, выступил против Шильдера, который, по его мнению, разделял «парадоксы де Санглена» насчет царя-уравнителя. Корф не стал говорить о социальных различиях, полярно противоположных целях у «террора 1793 г.» и 1800 г.; он стремился показать, что «поведение Павла несомненно подкапывало сословный строй. (…) Но действия императора в этом отношении были вполне бессознательна, он не отдавал себе отчета в последствиях своих мероприятий, имевших результаты, обратные им желаемым. Все его указы… были направлены не только к сохранению сословного строя, но и к вящему порабощению сословий».

В этих рассуждениях заслуживает внимания мысль о стихийности, неоформленности многих побуждений Павла. Однако субъективное стремление царя «к рыцарской сословности» представлено как более важный факт, чем «тираническое уравнение» (по известной формуле, что «в стране нет вторых: только первый – и все остальные»). К тому же подобные сомнения в существовании «павловского парадокса» не приближают к сложной сущности дела, своеобразному консервативному соединению деспотизма и вывернутого наизнанку рабского уравнения.

На самом деле, изучая систему Павла, надо постоянно иметь в виду как ее сословность, так и относительную бессословность.

Демократически настроенный мелкий шляхтич Еленский из тюрьмы взывает к Павлу-наследнику принять власть от народа: «А что давно не принялся к произведению в действо за то [Павел] довольно сам есть наказан почти неволею, яко состоит под властью господ подданных своих».

Туманная смесь верхнего и нижнего самозванства в сознании Павла, вплоть до мысли о бегстве к казакам, – об этом уже говорилось; однако, разумеется, не народные призывы, а особые исторические обстоятельства, особая расстановка социально-политических сил вызвали к жизни стремление к особой системе и структуре власти, к исторически неосуществимой консервативной модели, к воображаемому союзу царя (окруженного верными рыцарями) с покорным, верным народом: система, которая, по мысли Павла, должна была заменить прежнее устройство.

Рассмотренные в отдельности дворянская и крестьянская политика Павла еще не позволяют понять их; место в едином политическом плане консервативных реформ.

30 лет спустя декабристы выйдут на площадь с прямо противоположными, нежели у Павла, целями. Совпадение 1825 и 1796 гг. только в одном: в убеждении, что «просвещенная система» Екатерины (добавим – Александра) должна быть изменена, сокрушена, что подобное просвещение и подобная несвобода не могут более ужиться и противоречие нужно снять.

Декабристы – к освобождению.

Павел I – к еще большему порабощению.

Политика Павла, таким образом, была как бы контрреволюцией задолго до революции.

Этими лапидарными определениями дело, конечно, не исчерпывается, и нужно остановиться на некоторых вопросах подробнее.

Интересно, насколько замечали только что представленную сложность, двойственность павловской системы наиболее зоркие мыслители, жившие в исторической близости от тех событий?

Здесь, конечно, тема для одной или нескольких специальных книг, поэтому попробуем вкратце коснуться главного.

Недавнее прошлое

Для Пушкина и декабристов время Павла было совсем недавним: вчерашним и позавчерашним. Некоторые еще успели встретиться с грозным императором: «Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку…». Старшие декабристы и их современники помнили Павла много лучше.

Знаменитый А. П. Ермолов, при Павле два года просидевший в заключении, тем не менее, по свидетельству А. Фигнера, «не позволял себе никакой горечи в выражениях… говорил, что у покойного императора были великие черты и исторический его характер еще не определен у нас». Позиция членов тайных обществ как будто вычисляется легко: в крамольных куплетах Рылеева и Бестужева появляется «курносый злодей»; приглашая Греча в тайный союз, Рылеев спрашивает, как следует рассуждать, «если бы заговор был составлен для блага и спасения государства, как, например, против Павла Первого».

Итак, образ деспота, тирана… П. Г. Каховский, между прочим, не мог простить Павлу запрещения употреблять столь важное и дорогое декабристу слово – «отечество». Однако, присмотревшись внимательнее к декабристским суждениям, найдем, что они были неоднородны. Старший из «людей 14 декабря», Владимир Штейнгель, обучавшийся в юности в Морском корпусе, помнил ( 1836 г .), что 40 лет назад «кадеты, вовсе забытые в Кронштадте и никем из знатных не посещаемые, вдруг удостоились счастья видеть беспрестанно своего монарха. Государь редкую неделю не посещал корпус, и всегда неожиданно. Он все хотел видеть собственными глазами, входил в самые мелочи, заглядывал во все закоулки…». При этом Штейнгель видит здесь больше, чем отдельный эпизод, и находит, что «кратковременное царствование Павла I вообще ожидает наблюдательного и беспристрастного историка, и тогда узнает свет, что оно было необходимо для блага и будущего величия России после роскошного царствования Екатерины II».

М. А. Фонвизин, судя по его запискам, находил в системе Павла политические элементы, переходившие в свою противоположность. Другой видный деятель тайных обществ полагает, что «Павел первый обратил внимание на несчастный быт крестьян и определением трехдневного труда в неделю оградил раба от своевольного произвола; но он первый заставил вельмож и вельможниц при встрече с ним выходить из карет и посреди грязи ему преклоняться на коленях, и Павлу не быть!». Вообще система Екатерины и ее внука Александра (обязавшегося править по заветам царственной бабки) не вызывала у деятелей декабристских тайных обществ положительных эмоций; в 1815 – 1825 гг. ее не противопоставляли как положительный пример системе Павла. Ведь декабристы поднимались именно против правительства Александра I. Пушкин в своей декабристской по духу работе «Некоторые исторические замечания» (1821 – 1822), как известно, называет Павла «современным Калигулой»; однако главный политический пафос сочинения – все же против «тартюфского» двоедушия Екатерины.

Знакомясь со взглядами юного Пушкина, мы располагаем также знаменитой поэтической апологией законности, где противоестественными признаются как тирания, так и тираноборчество («Вольность»).

После 1825 г. внимание поэта к павловской теме, несомненно, усиливается. Это доказывают и многие записи в дневнике, и устные рассказы Пушкина, и работы о Пугачеве, Радищеве, и Table-talk (разговоры Загряжской), и начатая, по-видимому, трагедия «Павел I», о которой Пушкин в 1828 г . уже рассказывал друзьям; сверх того существовала потаенная мечта «писать историю Петра, Екатерины I и далее вплоть до Павла Первого»; приобретались для пушкинской библиотеки специальные редкие книги о Павле в его окружении. Прибавим к этому и немалые сведения о павловском времени, отразившиеся в записной книжке ближайшего друга Пушкина П. Л. Вяземского.

Если говорить кратко и несколько упрощенно, то в 1830-х годах поэт смотрит на Павла и его царствование многостороннее и объективнее, чем прежде; не осудить, приговорить, оправдать, но понять, объяснить «романтического императора» и закономерность того, что с ним произошло, в связи с более ранними и более поздними событиями, объяснить в духе высокого историзма – вот к чему стремился Пушкин.

Ничего не одобряют серьезные молодые «лицейские, ермоловцы, поэты» у свергнутого Павла, кроме общей мысли (не им рожденной, но им громко повторенной!), что нужна положительная идея, что жить «цинически», по-екатеринински (и по-александровски) нельзя.

Многократно отмечалась серьезность, иногда нарочитая, свойственная декабристскому кругу и отличающая его от обывателей, реакционеров, «не декабристов». Вспомним Чацкого среди «скалозубной стихии»; вспомним пушкинское: «В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг, нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами».

Для сибарита же, селадона екатерининских времен, даже из числа просвещенных, творческих людей (например, для Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола), «слишком серьезными», не чувствующими сладости жизни и юмора были и Павел, и сыновья, которым суждено было погибнуть в рядах декабристов.

Итак, хотя преобладающим взглядом просвещенного круга в начале XIX в. была формула «царь-безумец», заметны попытки объективно попять, оценить место «павловских событий» в общем ходе российской истории. Особенно ясно этот новый подход обнаружился при оценке заговора 1800 – 1801 гг., о чем еще речь впереди. Пока же возвратимся к последним годам XVIII в., к попыткам Павла переменить Россию по-своему.

Опора

Идейных союзников у сурового царя фактически не будет. Точнее, их было больше в начале царствования – Лопухин, Репнин, Плещеев и другие, кто были «не ко двору» при Екатерине II. Однако идейность этих людей все же существенно отличалась от царской, включая понятия личной свободы, достоинства, известных гарантий… С 1797 г. подобных лиц на высших постах уже почти не видно: ведь деятелю циничному, беспринципному было легче приладиться к любой обстановке, чем человеку, имеющему убеждения…

К 1800 г. «возвышенные понятия» Павла воспеваются в основном лицемерным хором и столичные остряки мечтают, чтобы у государя было хотя бы «одним пороком больше». Перебирая павловских сподвижников, находим теперь либо абсолютно беспринципных Кутайсовых, либо честолюбцев в духе Ростопчина… Людей же просвещенно-честных возле него куда меньше, и чины их ниже. Мы имеем в виду такие фигуры, как полковник Н. А. Саблуков, как просвещенный протоиерей А. А. Самборский (инициатор многих хозяйственных начинаний по части земледелия, шелководства и пр.). Павловская политика слишком сильно била по таким людям, бесконечно испытывая «просвещенное чувство». В результате самыми рьяными поборниками сверхцентрализации становятся не благородные рыцари, как Павлу мечталось, а люди духовно убогие, ограниченные, «скотининского типа», те, кто в просвещенном абсолютизме Екатерины имели меньше шансов выдвинуться: гатчинцы, Аракчеев. Достаточно алчные и циничные, они ценили павловскую систему именно за ее непросвещенность, за то новые возможности, которые теперь открывались для аракчеевского фрунтовика.

Павел, который еще с пугачевских времен верит, что народ его любит, при этом свою страну не знает, не понимает.

Позиция молчащего народа непонятна и павловским противникам. «Нация негодовала на педантство, – писал позже Вельяминов-Зернов, имея в виду, конечно, под нацией прежде всего дворянство. – Павел находился еще в заблуждении, будто привязывает к себе чернь».

«Теперь бы сказали, – замечает позднейший исследователь о противниках Павла, – вся интеллигенция; тогда говорили все, потому что только такие лица считались за людей. Народные же массы, на которые безрассудно думал опереться Павел, представляли собою то, что англичане пренебрежительно называют nobody (никто)».

Вокруг престола расширяется пустота, хотя и не абсолютная: сохраняется опора на солдат, но непрерывно ухудшаются отношения с офицерами. Социальные же итоги новой политики становятся все яснее.

Без сомнения, из двух условно выделенных нами групп просвещенного меньшинства Павел встречал куда большую оппозицию в среде «циников», нежели в передовом просвещенном дворянстве. Явное или скрытое гонение на лучших людей в последние екатерининские годы, павловская амнистия – все это не стерлось из памяти за четыре года. «Тебе, помилователю моему», – начинает Радищев последнее прошение на имя Павла (21 декабря 1800 г. из села Немцова Калужской губернии), и это вряд ли только форма; мы понимаем, почему Андрей Вяземский, братья Тургеневы, Жуковский всплакнули весной 1801 г. о Павле (правда, все они находились тогда не в Петербурге, а в Москве). Уже не раз упоминавшимся Иван Лопухин, хорошо зная павловские опасности, испытав их и на себе, тем не менее находит, что «Павел … такой имел дар приласкать, когда хотел, что ни с кем во всю жизнь не был я так свободен при первом свидании, как с сим грозным императором».

Резких столкновений Павла с подобными людьми сравнительно немного. Отчасти это объясняется тем, что они крайне малочисленны и, кроме того, вообще удалены от двора и гвардии (еще вследствие последних екатерининских гонений).

Однако главная причина пассивности, «политического отступления» наиболее непримиримых критиков – в отсутствии какого-либо революционного кризиса в стране, в известном спаде освободительного пафоса под впечатлением «крайностей» французской революции и того, что за нею последовало.

В ближайшем будущем, однако, конфликт власти с «левыми просветителями» был неизбежен; будущий знаменитый филолог, а в то время 18-летний студент Л. X. Востоков уже записывает в марте 1799 г.: «Читаем Вольтера. Негодуем на Павла»; «великодушное остервенение против злоупотреблений власти заглушило голос личной осторожности». И мы уже находим первые признаки именно этого столкновения, которые нельзя обойти, хотя подобные дела еще не выделяются как особые явления среди других многочисленных карательных мер Павла I.

Таково, по-видимому, дело Ивана Рожнова (послужившее поводом к формальному возвращению телесных наказаний для дворян). Оно было результатом публичного заявления отставного прапорщика, что «государи все тираны, злодеи и мучители… Люди по природе равны».

Таково, по некоторым признакам, «дело А. П. Ермолова – А. М. Каховского» в Смоленской губернии, которое, однако, было связано и с «дворцовой» оппозицией Павлу (о чем речь пойдет в следующей главе).

Еще раз подчеркнем сравнительно слабую тогда расчлененность просветителей на более и менее радикальных деятелей. К тому же на просвещенных дворян, которые старались оценить нового царя иначе, чем придворное большинство, – на них сам царь смотрел в основном так же, как на «подозрительных циников», – не различая… Павел с его ожесточенной централизацией находит якобинцев там, где их и не было, не желая вникать в оттенки российского просветительства. Западные конституции, «Жалованная грамота» Екатерины II, вероятно, рассматриваются в это время царем как документы в одном духе.

Неразборчивость репрессивной политики, система, где ошибка на вахт-параде была не меньшим проступком, чем якобинство, – все это теперь на краткое время сплачивало разные категории дворянства и несомненно замедляло начавшееся еще прежде расхождение мнений и течений.

Известное единство антипавловских настроений у широкого круга офицеров и генералов, вызванное внешними обстоятельствами, временное затушевывание, ослабление прежде уже обозначившихся противоречий между потемкинцами и «новиковцами-радищевцами» – все это, по-видимому, создавало более широкую основу для бурного, ускоренного размежевания в недалеком будущем, резкого, «внезапного» выделения через 15 – 20 лет революционного, декабристского течения.

Идейные бури 1800 г., новые, прежде неслыханные павловские дела, сглаживание прежних обид на фоне нынешних, рост самосознания и чувства достоинства – эти процессы в узком, но важном слое российского общества происходили в павловские годы стремительно, хотя и в значительной степени подспудно. Мы верим II. М. Муравьеву-Апостолу, отцу декабристов, который говорил сыновьям «о громадности переворота, совершившегося … со вступлением Павла I на престол, – переворота столь резкого, что его не поймут потомки». За несколько лет до воцарения Павла мыслитель из знатного рода, не доживший до павловского царствования, писал про «гордость российского дворянства, и поныне еще и самим деспотичеством не укрощенную». Павел Строганов, молодой представитель другой видной фамилии, через несколько месяцев после окончания павловского управления выскажет, однако (перед Александром I и группой избранных друзей императора), следующие соображения: «Наше дворянство вовсе не составляет такой силы, с которою правительству следует считаться. (…) Чего не было сделано в прошедшее царствование против этих людей, против их личной безопасности? И именно дворянин приводил в исполнение меры, направленные против его собрата, противные выгоде и чести его сословия». Строганов далее утверждал, что «гораздо более серьезную силу представляют крепостные крестьяне. (…) Они везде одинаково чувствуют тяжесть своего рабства».

Щербатов и Строганов по-разному оценивают свое сословие, и каждый отчасти прав. Щербатов, очевидно, судит по мерке влиятельных оппозиционных аристократов, а Павел Строганов, конечно, не забыл впечатлений французской революции, в которой он участвовал несколько лет назад под именем «гражданина Очера»…

Однако в этот любопытный спор о дворянском, гвардейском достоинстве и долготерпении вступает (через несколько месяцев после Павла) стихотворец – насмешник Марин; он напоминает, что терпению все же пришел конец, что гордость все же берет верх над покорностью:

Велит им честь – прервут оковы,Избавить царство – нужен миг.

Одним из итогов павловского 4-летия было более резкое осознание дворянством своих прав и достоинств: «дарование» их Екатериной – первый этап этого осознания; павловская попытка отнять вызывает «кристаллизацию», новый этап внутреннего освобождения, сопротивления.

Консервативная утопия Павла привела в движение разнообразные силы, о которых царь большей частью не подозревал.

На историческом распутье XVIII – XIX вв., в весенние годы, первые после французской революции, на заре великой русской литературы, русского освободительного движения – в этих условиях бури 1796 – 1801 гг. обостряли мысль, вызывали многообразные формы предчувствия и действия…

«Если бы тирания продолжилась еще, – утверждали современники, – камни, как говорится, восстали бы, ружья выстрелили бы сами по себе».

Пройдут еще десятилетия, и к павловской теме обратится Лев Толстой. «Я нашел своего исторического героя, – пишет он П. И. Бартеневу 31 марта 1867 г . – И ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю».

Он не возьмет на веру обычные отзывы о «безумном царе», но не сможет и доискаться настоящих источников, ибо тема была чересчур запретной. «Мне кажется, – записал он еще в 1853 г ., – что действительно характер, особенно политический, Павла I был благородный, рыцарский характер». Однако позже в одной из работ писатель замечает: «Да и тот человек, в руках которого находится власть, нынче еще сносный, завтра может сделаться зверем, или на его место может стать сумасшедший или полусумасшедший его наследник, как баварский король или Навел». Писателю удается получить нужные сведения только лет через сорок. «Нет ли у вас, – спрашивает Толстой Стасова (18 октября 1905 г .), – книжек или книжки об убийстве Павла, если есть и можно прислать – пришлите». В. В. Стасов, пользуясь своими должностными связями в Публичной библиотеке, высылает несколько заграничных изданий. «Читал Павла, – записывает Толстой 12 октября 1905 г . – Какой предмет! Удивительный!»; в другом месте: «…признанный, потому что его убили, полубешеным Павел … так же, как его отец, был несравненно лучше жены и матери…».

Лев Толстой не успел осуществить свои замыслы, но мы кое-что знаем о них. Великий мыслитель видел возможность развить свои любимые идеи; симпатизируя Павлу как личности, даже порою идеализируя его, Толстой тем не менее понимал его обреченность: даже самодержавный царь не может создать то, для чего нет исторической основы. Нельзя (по Толстому) «выдумывать жизнь и требовать ее осуществления».

Консервативная утопия. Неосуществимость ее была засвидетельствована кровью.

<p>Глава VII</p> <p>«Скоро это лопнет…»</p>

Скользим мы бездны на краю,

В которую стремглав свалимся…

Державин

Из 46 римских императоров было насильственно свергнуто 33; история Византии насчитывает сотни заговоров; в Турции и арабских странах были десятки «серальных переворотов». Быстро и часто офицеры, охрана, гвардия меняют южноамериканских диктаторов. В России за 76 лет, с 1725 по 1801 г., по одному счету – пять, а по другому – восемь «дворцовых революций».

Итак, дворцовый переворот – событие столь же «непристойное», сколь обыкновенное для целых стран, веков, эпох. Заговор 11 марта 1801 г. в этом смысле историческая частность…

Однако ни об одном из российских переворотов XVIII в. столько не размышляли и не писали, как о событиях 1801 г. Отметим еще раз интерес, серьезнейшие размышления, историко-художественные замыслы различных деятелей русской культуры и общественной мысли: Пушкина, Герцена, Толстого, Тынянова; вспомним заметки Вяземского, гремевшую в начало нынешнего столетия пьесу Мережковского «Павел I», в советское время роман О. Форт «Михайловский замок».

Март 1801 г. интересен историку, художнику, мыслителю. Некоторые черты этого события, отличающие его от остальных, парадоксальным образом помогают приблизиться к более общим, глубинным закономерностям российского XVIII и XIX вв., прибавить нечто серьезное к постановке проблемы власти, народа, идеологии, рассмотреть трагическую коллизию цели и средств…

«Фауст. Смерть императора Павла», – записал Гёте в своем дневнике 7 апреля 1801 г.

«Связи между двумя отметками нет никакой, но соседство их примечательно, – комментирует С. II. Дурылин, – работу или думу над важнейшим созданием своего гения Гёте поставил рядом с политическим событием, свершившимся в далекой России, – так показалось оно ему важно и значительно». Видел ли действительно Гёте вселенский «фаустовский» смысл в событиях 11 марта, остается, конечно, гипотезой. Вскоре, однако, великому немцу вторит юный Пушкин, как обычно, одной фразой говорящий очень много: «Правление Павла доказывает, что и в просвещенные времена могут родиться Калигулы…».

Калигула или, например, Иван Грозный, Филипп II, даже Бирон для Пушкина соответствовали своим «непросвещенным» векам и нравам; но вот – проблема из проблем! Европейское просвещение, провозгласив важный принцип разума, как будто исключает саму возможность явления Калигулы (читай – полусумасшедшего, зверя, тирана). Если же такая фигура возможна, то либо новые времена «не столь просвещенные» и, стало быть, не исключаются рецидивы тирании, либо Павел – это последний, «случайный Калигула». Суждения современников и потомков показывают, что многие лучшие умы старались уловить сокровенный смысл столь простого и трагически обыкновенного дела, которое совершилось в Петербурге в ночь с 11 на 12 марта 1801 г.

Попытаемся же разобраться во всем по порядку. В 1796 г. законный монарх, как отмечалось, берет власть «штурмом», насилием, употребляя почти забытые методы опалы, ареста, шельмования. Увеличение в 7 раз дел Тайной экспедиции – только одни из признаков периода переворотов. Министр, губернатор, генерал при Павле редко уходят на покой безопально. Суворов отставлен и фактически под арестом. Зубовы свергнуты и заперты в поместьях под надзором властей. «Куракины завладевают местами», – коротко описывает состояние дел в конце 1791) г. внимательный и просвещенный наблюдатель Сергей Петрович Румянцев. «Клан Куракиных» выдвигает на важнейшие посты своих людей, опирается на фаворитку Павла Нелидову.

Поскольку самим Павлом и многими его современниками 7 ноября 1796 г. так и рассматривалось как контрпереворот по отношению к 1762 г., торжественное перехоронение Петра III было естественным, центральным действием этого контрпереворота (так же как унижение Алексея Орлова, одного из убийц Петра III, которому приказано сопровождать похоронную процессию).

Однако взаимосвязь двух разделенных третью века событий настолько бросалась в глаза, что оборачивалась уж против Павла: если он сам «возрожденный Петр III», то ему грозит возрожденный 1762-й, и незадолго до гибели встревоженный Павел воскликнет: «Хотят повторить 1762 год».

Изучая далее хронику павловского царствования, мы ясно видим несколько «малых переворотов», сходных с теми, что не раз происходили, «вошли в обычай» до 1762 г.; громоносные и быстрые перемены важных лиц в 1796 – 1801 гг. – запоздалая, но явная параллель к прежним «арестно-опальным» отставкам Меньшикова, Лестока, Бестужева и др.

Первый «малый переворот» после воцарения Павла состоялся летом 1797 г. во время коронации.

С. П. Румянцев конспективно записывает главное: «1797… Любовь императора к г-же Нелидовой прекращается. – Неприятное положение императрицы. – Коронация в Москве доставляет императору случай воспользоваться красавицами, спешившими ему понравиться. – Он останавливается на дочери Лопухина. – Отец едет с нею в Петербург. Его производство в генерал-прокуроры. – Его старинные связи с Безбородкой восстанавливают кредит последнего».

Обычная куртуазная интрига имела немалые политические последствия. За сравнительно мелкую провинность брат старинного друга царя Алексей Куракин после полугодового фавора «с треском» и опалою сходит с политической сцены, лишен должности генерал-прокурора. Отходит в тень и влиятельная фаворитка Нелидова, которой, например, за содействие в заключении русско-английского торгового договора было выдано английским послом Витвортом 30 тыс. руб.

«Отставка» Нелидовой повлекла за собою уход ее родственника санкт-петербургского генерал-губернатора Буксгевдена, и на его месте в 1798 г. появляется Пален. Как видим, и он «продукт» той интриги. Снова усиливается Ростопчин…

Клан Куракиных – Нелидовой сменяется партией Лопухиных и связанных с ними лиц.

Переворот 1797 г. был совершен (как почти все последующие) при активном участии бессменного фаворита, бывшего царского камердинера и брадобрея Ивана Павловича Кутайсова, который (по свидетельству многознающей В. II. Головиной) «сговорился с мачехой девицы Лопухиной Екатериной Николаевной, урожденной Шетневой, и ее любовником Федором Петровичем Уваровым (в недалеком будущем видным деятелем последнего заговора).

Косвенным результатом «лопухинского переворота» была не только перемена фаворитов, но и резкое ослабление политической роли императрицы (особенно близкой в последние месяцы с Куракиными и Нелидовой).

Вслед за первым, «малым заговором» последовали новые. В начале 1799 г. обрывается карьера канцлера Безбородки, по всей видимости, назревал новый «микропереворот», но канцлер успел умереть до изгнании. Известно, по многим источникам, что на похоронах Безбородки (которому царь был несомненно многим обязан в первые часы и дни правления) он был подчеркнуто равнодушен; когда Павлу выразили скорбь в связи с потерей опытнейшего государственного человека, он будто бы отвечал: «У меня все безбородки».

Место Безбородки занимает все возвышающийся Федор Ростопчин: 22 февраля 1799 г. его делают графом, 31 мая ставят во главе почтового департамента (оставляя и прежние должности), 29 июня дают орден св. Андрея Первозванного, а 25 сентября назначают «первым присутствующим иностранной коллегии».

Резкая отставка 7 июля 1799 г. второго павловского генерал-прокурора П. В. Лопухина, отца фаворитки; через полгода, 8 февраля 1800 г., увольнение от службы третьего, наиболее честного генерал-прокурора Беклешова и замена его П. X. Обольяниновым; немилостивая, «опальная» отставка влиятельнейшего дипломат! Семена Воронцова весной 1800 г.; сокрушительное изгнание – фактический арест – вице-канцлера Панина в конце 1800 г.; дело государственник) казначея Васильева, тоже в конце 1800 г.; наконец, опала и изгнание нового канцлера Ростопчина за 18 дней до гибели Павла – все это только наиболее крупные из «малых переворотов»… Все это повторялось эхом в губерниях. Значительная часть екатерининских губернаторов была «свергнута», да и административная карта перекроена (вместо 51 осталось 44 губернии).

«Иркутская летопись», например, сообщает колоритные подробности о внезапной царской немилости к грозному губернатору Борису Борисовичу Леццано, которого затем холодно принял сенатор-ревизор, «и тогда только самый ленивый на Бориса Борисовича не жаловался».

Обратной стороной «переворотов-низвержений» были «перевороты-вознесения», поднимавшие на важные должности самых неожиданных лиц. Г. Р. Державин, посланный вскоре после Павла в Калугу, собрал сведения о недавних бесчинствах губернатора Лопухина (свойственника самой Анны Петровны Лопухиной!). Державин насчитал 34 уголовных дела, в которых мог быть обвинен губернатор, «не говоря о беспутных, изъявляющих развращенные нравы, буйство и неблагопристойные поступки (…) как-то: что напивался пьян и выбивал по улицам окны, ездил в губернское правление на раздьяконе верхом, приводил в публичное дворянское собрание в торжественный день зазорного поведения девку, и тому подобное, каковых распутных дел открылось двенадцать да беспорядков в течении дел до ста».

Карьера рижского губернатора П. А. Палена началась при Павле, как известно, с отставки и опалы (1798 г.) по случаю «чрезмерно горячей» встречи, устроенной проезжавшему через край опальному Платону Зубову (любопытно, что «капризное самодурство» Павла здесь соединилось с немалой проницательностью: Пален ведь не случайно так хорошо встретил Зубова, с которым имел старинные отношения; эти связи, как увидим, сыграют впоследствии роковую роль в заговоре 11 марта). Между тем вскоре после того случая, с 20 июля 1798 г., начинается восхождение Палена по должностной лестнице, а к 1801 г. он станет несомненно вторым человеком империи.

Мощное сосредоточение власти в руках фаворита было порождением общего павловского принципа централизации; по закону же (очевидному для автора оды «Вольность») при такой системе возрастала возможность любого беззакония, в том числе и опасного для самого правителя.

И днесь учитесь, о цари:Ни наказанья, ни награды,Ни кров темниц, пи алтариНе верные для вас ограды…

Уже говорилось о формулах, распространенных в образованном прогрессивном обществе, – «царь-террорист», «царь-якобинец», порожденных, конечно, чисто внешним сходством сильно централизованной власти двух противостоящих политических систем, а также «взрывчатым», фактически не опирающимся на закон принципом перемены государственных лиц, отправляемых во Франции на гильотину, а на Руси в жестокую опалу.

«Эта кутерьма долго существовать не может»

Перевороты «царским именем», естественно, создают питательную среду и для заговоров против особы государя.

«Где следовало искать трибунал, – писал родственник Павла, принц Евгений Вюртембергский, – который законным образом подтвердил бы, что как правитель Павел глуп? (…) Возмущение и борьба партий шли рука об руку, и последнее исключало законное решение».

Французский историк несколько десятилетий спустя заметит о главных российских заговорщиках, что эти люди, «которые при регулярном правлении были бы, возможно, великими гражданами, но при деспотическом режиме становятся преступниками».

Действия Павла создавали действия против Павла.

Сопротивление благородного сословия своему императору проходит несколько стадий.

Раньше всего – насмешка. Император был серьезен, дворянство же смеялось.

Много лет спустя крупные сановники николаевской поры еще будут вспоминать о павловских годах «как самых счастливых», ибо возможность разом все потерять придавала особую остроту каждой житейской радости…

Смеясь, грамотные подданные сочиняли стихи различного достоинства: составление эпиграмм на Павла считалось еще в 1797 г. хорошим тоном. В одном рукописном сборнике К. В. Сивков обнаружил вирши (которые приписывались Державину, вероятно по той же логике, по которой позже все запретное отнесут к Пушкину); стихи интересны именно своей непрофессиональностью, «массовидностью» и, по-видимому, сложены неким ротным рифмоплетом.

После утверждения, что Павел похож на Дон-Кихота, а не на Фридриха II, следовало:

Я пред всем скажу то светом,Что на Фридриха похожТолько шляпой да колетом,А отнюдь лишь не умом.

Более знаменитые рифмы преображенец Сергей Марин сочинил на гауптвахте (он сидел там разжалованный в рядовые за то, что сбился с ноги на вахт-параде). Эта небольшая поэма «О ты, что в горести напрасной…» – антипавловская пародия на известную в культурных кругах ломоносовскую оду Иову:

О ты, что в горести напрасноНа службу ропщешь, офицер!Шумишь и сердишься всечасно,Что ты давно не кавалер!Внимай, что царь тебе вещает,Он гласом сборы прерывает,Рукою держит эспантон –Смотри! Каков в штиблетах он…

Далее в стихотворении представлена целая программа, обширный перечень тех причин, что делали гвардейских офицеров недовольными.

Роль поэтов вообще велика в истории антипавловской оппозиции. Их «карманная слава» (распространенное выражение тех лет, относившееся к неопубликованным сочинениям) объяснялась общим повышенным спросом, жаждой пародии, насмешки в оппозиционной, грамотной среде.

Таковы строки на строительство Исаакиевского собора:

Се памятник двух царств,Обоим им приличный,На мраморном низуВоздвигнут верх кирпичный.

Сотни людей запомнили двустишия:

Не венценосец он в Петровом славном граде,А варвар и капрал на вахт-параде.Дивились нации предшественнице Павла:Она в делах гигант, а он пред нею карла.

Популярным был следующий «разговор»:

Не все хвали царей дела.– Что ж глупого произвелаВеликая Екатерина?– Сына!

Кроме этих и нескольких других русских эпиграмм В. П. Степанов приводит антипавловские тексты по-немецки и французски. Реальное же число стихотворных насмешек было еще большим. Так, при неудачном спуске корабля «Благодать» царь будто бы нашел в ботфорте листок со стихами:

Все противится уроду,И благодать не лезет в воду.

Стихи часто дополнялись рисунками. Наиболее известной оказалась карикатура, опубликованная в Англии и перепечатанная 60 лет спустя в первом выпуске «Исторического сборника» Вольной русской типографии.

Уже не раз говорилось об анекдотах, часто вымышленных, иногда реальных. Однако взглянем на них типологически.

Известное число коротких историй сравнительно благосклонно к Павлу. Обычная структура подобных «позитивных новелл» такова: некто провинился или рискованно говорил с грозным царем, дело идет, казалось бы, к неминуемой каре, но все кончается хорошо…

Для примера выберем несколько историй, несущих оттенок возможного правдоподобия.

Из записок Т. Толычевой (со слов М. А. Соймоновой): старого дворянина оклеветали, Павел велит Н. С. Свечину (столичному генерал-губернатору в 1800 г.) высечь старика. Свечин, однако, жалеет несчастного, прощает его именем царя и возвращается во дворец. «Государь схватил Свечина за отворот мундира: Что там делается? – Там благословляют ваше имя, Ваше величество, потому что вашим именем я простил. Павел выпустил из руки отворот мундира, повернулся и вышел. Тем и кончилось дело».

Из рассказа современника: «Павел замечает пьяного офицера на часах у Адмиралтейства и приказывает его арестовать; тот не дается и напоминает: «Прежде чем арестовать, Вы должны сменить меня». Царь велит наградить офицера следующим чином: «Он, пьяный, лучше нас, трезвых, свое дело знает»».

Более смешные эпизоды: полицмейстер Ваксин держал пари, что дернет Павла за косу на большом выходе. При проходе царя он взял его за кончик косы. Павел не оборачиваясь спрашивает: «Кто там?» – «Коса не по шву лежит», – отвечает Ваксин. Павел благодарит, пари выиграно.

Подобное же пари будто бы выигрывает князь Гагарин, поспоривший, что уронит Павла на разводе: упал к царским ногам, схватил на колени, начал целовать и повалил царя. Павел рассмеялся.

Куда чаще, однако, попадаются сюжеты иной структуры, выражающие определенное общественное мнение: анекдоты, однозначно недоброжелательные к царской особе (порою высмеивающие даже за добро).

Известная история, связываемая со многими лицами, в записях Д. Лонгинова выглядит так: «Кто не мог обойтись без очков, должен был оставить службу, потому что очки были воспрещены. Дибич (будущий Забалканский), росту самого малого, был переведен в армию за «неприличную и уныние во фрунте наводящую фигуру»».

Сохранилось немало сюжетов, родственных сюжету «Подпоручика Киже», – историй «о самозванцах» либо возникающих из небытия, либо заменяющих реальных людей.

Однажды Павел будто бы замечает человека в запрещенных одеждах – круглой шляпе и медвежьей шубе, велит Палену отыскать виновного и дать сто палок. Губернатор прибегает к обычному, как утверждали, приему: хватает некоего лакея и быстро уговаривает за 25 руб. взять все на себя; вскоре императору доложили об исполнении, а высеченный к тому моменту уж был далеко за городской заставой.

В заинтересовавшем Пушкина рассказе П. И. Полетики описывается ситуация столь же колоритная, сколь типичная: «Это было в 1799 или 1800 году. Я завидел вдали едущего мне навстречу верхом императора и с ним ненавистного Кутайсова. Таковая встреча была тогда для всех предметом страха. (…) Я успел заблаговременно укрыться за деревянным обветшалым забором, который, как и теперь, окружал Исаакиевскую церковь. Когда, смотря в щель забора, я увидел проезжающего государя, то стоявший неподалеку от меня инвалид, один из сторожей за материалами, сказал: «Вот-ста наш Пугачев едет!» Я, обратись к нему, спросил: «Как ты смеешь так отзываться о своем государе?» Он, поглядев на меня, без всякого смущения отвечал: «А что, барин, ты, видно, и сам так думаешь, ибо прячешься от него». Отвечать было нечего…».

В этом эпизоде любопытен одинаковый страх дворянина и простолюдина перед «Пугачевым» (главный смысл прозвища, очевидно, в глаголе «пугать», с которым народ часто связывал имя великого бутовщика); но мы не можем пройти мимо очевидной параллели, резко обозначающей запутанные узлы разных видов «самозванства»: законный царь Петр III – самозванец Пугачев – новый законный царь Павел и он же Пугачев!

А. М. Тургенев в своих записках приводит анекдоты, где фигурируют не только фиктивные, самозваные личности, но и целая «самозваная битва»: царю приглянулась пригожая прачка, он ее берет во дворец и, желая угодить, назначает в ее честь ночной салют. В городе переполох – нужно срочно объяснить населению такую меру: Безбородко сочиняет не имевшую место победу (благо Суворов постоянно побеждает в Италии). Об этом факте составляется реляция, розданы награды, но впопыхах место битвы нашли не в Италии, а во Франции.

Итак, насмешка, ирония, постоянная готовность примыслить, заострить даже сравнительно нейтральные сюжеты…

Между тем некоторыми дальновидными наблюдателями замечена прямая опасность нараставшего в этих условиях «просвещенного цинизма» – такой насмешливости, которая разъедает и опустошает смеющегося (впрочем, помогая при случае делать любую карьеру). Пример столкновения «старой идейности» и «новой беспринципности» находим в записках И. В. Лопухина: камердинер Павла I, «ближний комнатный человек» (очевидно, Кутайсов), учит уму-разуму благородного правдолюбца Лопухина и советует поторопиться, пока царь не разгневался. «Вы философ, – говорит Кутайсов, – а двора, позвольте сказать, не знаете. Теперь вам случай, я верно знаю, так много получить, как уже никогда не удастся, ежели упустите его. Ленту ли вам надобно, государь тотчас ее наденет на вас, чин также получите. Если же вам надобна тысяча душ или больше, где вам угодно, то я берусь, по подаче вашего письма, вынести вам на то указ и позволю вам сделать со мною, что хотите, ежели того не исполню». Лопухин, отказываясь, отвечал временщику: «Придворные обстоятельства вижу тонее вашего. (…) Когда я сан буду просить увольнения и наград от него [Павла], не заслужа их, то я оправдаю гнев его».

Ярчайшим документом на эту тему является письмо Кочубея С. Воронцову (незадолго до фактического изгнания автора из России – 19 апреля 1799 г.): «Крайний эгоизм овладел всеми. Каждый заботится только о себе, [говоря]: «Нужно будет завтра позаботиться, чтобы мне дали крестьян». С места уходишь с крестьянами, снова поступаешь на место и получаешь новых крестьян. Это хитрость, которая проделывается каждый день. (…) Никто не смеет делать представления».

Признание крупного просвещенного государственного деятеля интересно как самоощущение его слоя: необходим идейный минимум для самосохранения, предотвращения морального распада всего просвещенного сословия.

Это реакция на замещение прежних хозяев новыми, Аракчеевым и Кутайсовым, не менее циничными, чем Потемкин, но лишенными того чувства границы, гарантий, необходимого просвещенного уровня, который соблюдало правительство Екатерины II. Это реакция на замену просвещенного абсолютизма непросвещенным и по существу более безыдейным.

Павловская концепция высокого рыцарства воспринимается теми, к кому она обращена, как извращение этой идейности: «Павел I лишил награду прелести, а наказание – стыда…» Эта мысль повторяется неоднократно.

Мы рассмотрели только один вид сопротивлении Павлу – насмешку. Были и другие. Уже говорилось, что усиление павловского сыска с лихвой компенсировалось недонесением, опасением донести, ибо реакцию Павла невозможно предвидеть…

Следующим, более высоким уровнем сопротивления павловской политике были уже крамольные политические слухи, например о том, что Екатерина II «была отравлена», разговоры о незаконном сокрытии завещания царицы в пользу внука Александра (мы еще увидим, какую роль сыграют позже эти мотивы). Павловская идея, ставившая царя выше закона, сталкивается с мнением об отсутствии у этого царя даже законных прав.

После опасных слухов и смелых мнений еще выше по оппозиционной шкале находим угрозы, более или менее открытое недовольство: враждебные настроения генералов и офицеров замечены еще в 1797 г. саксонским посланником.

Распространеннейшей формой разговора-угрозы была тревога за судьбу России, иногда искренняя, порою лишь маскирующая личные претензии: «Казалось бы, что долг государя, как отца, не огорчать нас. (…). В отечестве всякого рода люди потребны. Ежели властелин и сего не ведает, то горе его народу».

Формулы «горе его народу», «не огорчать нас» хотя и записаны несколько лет спустя, но несут свежий след отношения, предостережения тому, кто огорчает.

Впечатления и разговоры той эпохи воспринимаем и через посредство позднейших воспоминаний острого наблюдателя Ф. Ф. Вигеля: «Вдруг мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкой, одетым, однако ж, в мундир прусского покроя с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков; Версаль, Иерусалим, Берлин были его девизом, и таким образом всю строгость военной дисциплины и феодального самоуправления умел он соединить в себе с необузданною властью ханскою и прихотливым деспотизмом французского дореволюционного правительства».

В этих строках угадываются обломки былой полемики, когда сталкивались доводы «за» и «против» павловской системы. Вигель умело соединяет их в целое, но не находит смягчающих обстоятельств в «европейских» и «рыцарских» чертах.

Насмешки, шепот, пассивное сопротивление неизбежно должны были перерастать в более практические формы.

Для начала сама атмосфера взрыва, террора, заговора породила на разных общественных уровнях многочисленные «предсказания», а у Павла – серьезные опасения «большого переворота».

Еще в 1797 г. (из доноса хорунжего Токаревского) Павлу стало известно изречение секретаря конторы Херсонского адмиралтейского порта: «Россия имеет ум … и бог ведает, может так статься, как с батюшкою».

«Беспокоит меня то, – говорил смоленский губернатор Философов С. А. Тучкову, – что Павел слишком долго царствует, и я опасаюсь, чтоб, насмотревшись его примеров, молодые люди Александр и Константин не остроптивели».

Иностранная путешественница художница Виже-JIебрей, описывая свои российские впечатления 1800 – 1801 гг., утверждала, что «все были уверены в неизбежном восстании».

Мемуаристка, впрочем, записывает задним числом. Так же как и Е. Р. Дашкова, которая, живя в провинции, «не зная почему… вбила себе в голову, что в 1801-м Павла не будет».

Однако архивы сохранили свидетельства, несомненно, появившиеся до событий.

«Эта кутерьма долго существовать не может» (из письма той поры П. И. Салтыкова А. М. Тургеневу).

В уже упоминавшемся деле «О поручике Егоре Кемпене» видим, что выключенный из службы офицер 11 ноября 1799 г. в литовском местечке Румишки наставляет другого выключенного, корнета Матова (еще раз напомним, что выключенный – это не отставленный, а как бы изгнанный). «Выключка скоро лопнет, – объявляет Кемпен, – ибо гадали на кофейной гуще, и вышло… что государю три года быть на царстве, а после того окончить жизнь».

Испуганному собеседнику (который вскоре и донесет на рассказчика) Кемпен будто бы повторял: «Скоро это лопнет. Находютца, брат, такие люди, что его изведут».

Слух, что «изведут», не был изобретением выключенного поручика. В народе ходили неясные слухи, что, так же как Павел убил государыню Екатерину II, так и «Павел со всею своею фамилиею до царевны Елены младой убиты».

Писатель И. И. Дмитриев помнил, как его, в ту пору отставного семеновского капитана, вместе со штабс-капитаном В. И. Лихачевым вдруг схватили, обвиняя в заговоре на жизнь государя. К счастью для арестованных, выяснилось, что царь получил подметное письмо от крепостного человека Лихачева. Последовала сентиментальная сцена: придворные громко клянутся в верности, царь со слезами на глазах хвалит придворных и говорит царице: «Теперь я уверен, что крепко сижу на престоле. Я сейчас получил новую присягу».

По рассказам очевидцев Е. Ф. Комаровского и П. М. Волконского, этот эпизод относится к первым месяцам павловского правления.

Вскоре произойдет еще немало подобных эпизодов, и мы можем теперь понять сложную взаимосвязь ложных тревог, ошибок с реальными опасностями, угрожавшими верховной власти.


Глава I

Россия двести лет назад

<p>Глава I</p> <p>Россия двести лет назад</p>

Мой друг, таков бил век суровый…

Пушкин

В 1780-х и 1790-х годах книги и газеты напоминают о приближении нового столетия. Самое известное прощание с XVIII в. принадлежит Радищеву:

Нет, ты не будешь забвенво,столетье безумно и мудро…

Другой поэт предсказывал России:

Се гениев твоих столетье.

Впрочем, такого фетиша времени, какой явился потом («новый год», «новый век»), в ту пору еще не было.

В полночь с 31 декабря на 1 января чаще всего мирно почивали; чиновникам, отдыхавшим с 24 декабря по 7 января, император Павел оставил начало рождественских праздников, 24 – 20 декабря (когда и провожали уходящий год), а далее – только воскресные и «табельные» дни: особо торжественной встречи нового столетия ни в 1800-м, ни в 1801-м не происходило (в отличие от 1901-го и – угадываем – 2001-го!). Объясняется, на наш взгляд, это прежде всего тем, что в то время не придавали значения «мелким делениям» – минуте, секунде: у большинства жителей, ложившихся с темнотой, поднимавшихся с рассветом, ни степных, ни каких других часов не было и в помине. В тех же домах, что жили по часам, знали только свое время: в самом деле, как сверить, согласовать стрелки, маятник в столице, на Волге, в Сибири, на Камчатке – не по радио же?.. Одновременность была в ту пору растянутой; то, что происходило сей час на другом краю планеты, плохо воспринималось как синхронное, и, скажем, накануне рождения Пушкина «Московские ведомости» от 25 мая 1799 г. печатали столичные известия от 19 мая, из Италии – апрельские, из Нового Йорка – мартовские, о предполагаемых же совместных действиях Буонапарте с Типу-султаном сообщалось еще в течение многих недель после гибели знаменитого индийского правителя в сражении с англичанами.

К тому же за сто без малого лет еще не везде привыкли считать века от рождества Христова, а не от сотворения мира, год же начинать от Василия Великого (1 января), а не от Семенова дня (1 сентября); вдобавок, законодательница всех мод Франция недавно ввела революционный календарь и объявила началом первого века Свободы 22 сентября 1792 г.

В общем, 200 лет назад Россию не очень занимало, в каком столетии она находится…

Совсем не просто и сегодня, на закате XX в., разобраться, каково было то, позапрошлое столетие. Как представить в коротком обзоре жизнь большого народа, государства, дух и волнение давно минувшего времени?

В цивилизациях древних, скажем фараоновском Египте, Риме, нас часто удивляют отдельные черты сходства с позднейшей эпохой. 34-вековая данность, конечно, усиливает сегодняшнюю власть скульптурного портрета царицы Нефертити; живой цветок от безутешной юной вдовы на саркофаге Тутанхамона вряд ли привлек бы столько внимания, если бы речь шла о гробнице XVIII – XIX вв. нашей эры.

Что же касается сравнительно недавних времен – 100, 200 лет назад, тут мы, наоборот, чаще представляем прошедшее более «современным», чем это было на самом деле: ведь 1800 год от нас всего в 7 – 8 поколениях! И тем важнее в сравнительно недавнем прошлом вдруг заметить нечто особенно неожиданное, непривычное.

Суворов 5 мая 1799 г. захватил в Италии очередную крепость, французскому же гарнизону дал «свободный выход», с тем чтобы 6 месяцев с русскими не воевать.

Одним из благороднейших дел своего века Денис Иванович Фонвизин находит поступок Никиты Ивановича Панина, который из девяти тысяч душ, ему пожалованных, подарил четыре тысячи троим своим секретарям.

Известие об эпидемии, пожирающей наполеоновскую армию на Востоке, заканчивалось надеждой: «…и скоро их всех ч… поберет». Черт – слово совершенно нецензурное.

Среди нововведений второй половины XVIII в. – прежде неведомые в российских домах самовары, первые на российских полях подсолнухи и «земляные яблоки» – картофель.

В обычае поздравлять главу враждебного государства, если он спасся от смерти. Так, Георг II Английский в разгар войны с Францией передает Людовику XV сочувственные, дружеские слова по поводу покушения на его жизнь; однако к концу столетия, по мнению русского посла в Англии С. Р. Воронцова, происходит упадок этикета: Бонапарт и Павел I не посылают поздравлений своему врагу Георгу III Английскому (тоже спасшемуся от убийцы), зато Георг III не поздравляет Павла с рождением внучки.

И еще два эпизода – не из второй, из первой половины XVIII в., но характерные для всего столетия.

Почти исчезли, будто провалились в подземное царство, сведения о мощном восстании в Таре (Западная Сибирь) и многолетней экзекуции, через которую прошло до 2 тыс. человек – из них около двухсот умерло под наказанием. Сверх того более тысячи человек покончили с собой… Огромное по тем масштабам дело в сущности открылось только через 250 лет.

Взойдя на престол, Елизавета Петровна посылает на Камчатку штабс-фурьера Шахтурова, с тем чтобы он доставил к ее коронации (т.е. через полтора года) шесть пригожих, благородных камчатских девиц. Представления царицы о размерах собственной империи была приблизительными: только через 6 лет (и на 4 года позже коронации) царицын посланец с отобранными девицами достиг на обратном пути Иркутска…

Часть приведенных подробностей формально не очень важна, анекдотична, второстепенна, но приближает удаленного на века исследователя к его главной, по сути, цели: пониманию, «общему языку» с прошлым; напоминает об осторожности, осмотрительности даже в сравнительно недалеком историческом путешествии.

Пространство

11 декабря 1796 г. в Иркутске начались соборный благовест и пушечная пальба в честь нового императора: рано утром примчался правительственный курьер (начиная с Павла, он будет именоваться фельдъегерем), который всего за 34 дня преодолел расстояние в 6 тыс. верст от столицы на Неве до губернского города на Ангаре. Больше месяца Иркутск жил под властью умершей Екатерины II. Камчатка же присягнет только в начале 1797-го.

6 тыс. верст, разделенные на 34 дня, около 180 верст и сутки, – курьерская скорость… С древнейших времен до первых паровозов максимальной скоростью человеческого передвижении была быстрота лучшего коня или тройки, колесницы: примерно 20 километров в час на коротком пути, и меньше, если делить длинные версты на долгие часы. Поэтому в 1796 г. Россия – страна огромная, медленная (в 30 – 40 раз медленнее и, стало быть, во столько же раз «больше», чем сегодня); страна, где от обыкновенного черноземного гоголевского городка «три года скачи – ни до какого государства не доедешь». Между тем солидные путешественники только с петровского времени принялись скакать сломя голову; прежде – чем важнее, тем медленнее: воевода из Москвы в Якутск, «на новую работу», ехал в 1630-х годах не торопясь, пережидая разливы и чрезмерные холода, ровно три года (средняя скорость – 7 верст в сутки). В XVIII – XIX вв. медленная езда подобает только царской фамилии. Сохранилось расписание 1801 г., относящееся к приезду Александра I из Петербурга в Москву на коронацию (сходный порядок был и при коронованиях XVIII в.): в первый день кортеж проходил 184,5 версты (ночуют в Новгороде), во второй – 153 версты (ночуют «в Валдаях»), на третий – всего 92 версты (сон в Вышнем Волочке), на четвертый, отдохнув, – 134 версты до Твери; на пятые сутки экипажи пройдут 113 верст до Пешек, на шестые – всего 50 до загородного Петровского дворца, и оттуда, только на седьмой день, «имеет быть торжественный въезд в столичный город Москву». Медленности выездов соответствовало и долгое возвращение, так что еще в 1750-х годах улицы северной столицы зарастали травой, пока двор и множество сопровождающих и сопутствующих не перемещались обратно, на берега Невы.

Огромная страна под властью свирепейших морозов. В северном полушарии за последние три-четыре века самое лютое время – XVIII столетие: в феврале 1799 г. в Петербурге в среднем «29 с половиной по Реомюру», т. е. 37° по Цельсию.

Огромные расстояния – немаловажный элемент истории, социальной психологии страны, то, что еще ждет освоения великой литературой XIX в. Пока же обширные территории – весьма широкое основание для политических обобщений. «Российская империя, – запишет Екатерина II в важном и секретном документе, – есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочие медлительнее в исполнениях…». Из этого царица выводила мысль о желательности для таких диких просторов разумного самодержца-просветителя, но находила «неудивительным», что Россия «имела среди правителей много тиранов».

На огромных пространствах империи за год до смерти Екатерины II проживает 18,7 млн. душ мужского пола, общее же число подданных приблизительно устанавливалось удвоением: 37,4 – около 40 млн. россиян, из которых; треть в Нечерноземном центре, много – в западных и юго-западных губерниях, но, чем дальше на юг, а особенно на восток, тем глуше, просторнее… На всю Сибирь, сложив души двух гигантских генерал-губернаторств (Тобольского и Иркутского), удвоив, прибавив кочевые кибитки коренных, местных обитателей, едва набирался миллион.

Заселить – приманкой, насильно, как угодно – пустующие пространства. Екатерина так увлеклась этой идеей, что серьезно отнеслась к плану Потемкина выпросить у английского правительства приговоренных к каторжным работам для освоения причерноморских степей. Посол в Лондоне Семен Воронцов гордился тем, что сумел остановить эту «благодетельную меру».

40 млн. человек; если же вычислять, «кому на Руси жить хорошо», если попытаться сосчитать «правящих» (дворяне, по крайней мере с офицерским чином, соответственно чиновники с VIII класса и выше, плюс верхний слой духовенства и зажиточные неслужащие землевладельцы), то получим более 200 тыс. (или – семейно – 400 тыс.), т. е. примерно один процент.

Один к ста. Можно указать и приблизительный уровень благосостояния «правящего процента»: на одного владельца приходится в среднем 100 – 150 крепостных (400 – 500 руб. годового оброка); столько же, примерно 300 – 450 руб., составляло и годовое жалованье у чиновников VIII класса и жалованье штаб-офицеров.

Исходными данными для этих расчетов были сведения о численности в 1795 – 1796 гг.: чиновников – 15 – 10 тыс., в том числе около 4 тыс. с I по VIII класс, дворян – 224 тыс., духовенства – 215 тыс. (по данным К. Германа), офицеров – 14 – 15 тыс. (исходя из известного числа генералов – 500 и из обычного для русской армии XIX в. соотношения генералов и офицеров 1 : 30)

Внутри же «одного правящего процента» свой один процент: высшие среди высших. Это 300 – 400 чиновников I – IV класса, т. е. статских генералов, и 500 генералов военных.

Генералы (не все, конечно) составляют значительную часть тех избранников судьбы, тех 700 – 800 человек, у кого более 1500 крестьян (и в ответ на обычную просьбу пожаловать еще крепостных душ Екатерина II, непрерывно жалуя, ворчит: «Уж столько пожаловано, что уж мало остается, что жаловать»

Тут начинается мир, где обыкновенное парадное платье, например, Потемкина стоило 200 тыс. руб., т. е. годового оброка 40 тыс. крепостных; где зажигали на балах до 100 тыс. свечей; где «тарелки спускались сверху, как только дергали за веревку, проходившую сквозь стол; под тарелками были аспидные пластинки и маленький карандаш; надо было написать, что хочешь получить, и дернуть за веревку; через несколько минут тарелки возвращались с требуемым кушаньем»

Около 40 млн. жителей и огромное пространство с максимальными скоростями передвижения 10 – 20 километров в час… Как редкие острова в снежном равнинном океане – города, городки (к концу царствования Екатерины II их было 610), однако каждый третий (230 городков) был разжалован Павлом в селения и местечки.

Всего шесть душ из каждой сотни – городские жители, а 94 из 100 – селяне.

Как мелкие островки, скалы, камни – деревни по 100 – 200 душ, и 62 из каждой сотни – крепостные. А на всю империю никак не меньше 100 тыс. деревень и сел, и в тех деревнях известное равенство в рабстве (80% тогдашних российских крестьян – середняки); но высшей мерой счета было у тех людей 100 руб., и, «кто имел 100 рублей, считался богатеем беспримерным». Деревеньки, в нелегкой борьбе отвоевывающие у дикой природы новые простpaнствa (в одной Западной Сибири за XVII и XVIII вв. добыли 800 тыс. десятин пашни и сами себя обеспечили хлебом).

100 тыс. деревень, оживающих при благоприятном «историческом климате», но зарастающих лесом, исчезающих с карт целыми волостями после мора, голода, а еще чаще – после тяжелой войны или грозного царя.

«Неминуемое следствие…»

Хорошо бы не торопясь пройтись по деревенькам, городкам, имениям, скитам, столицам, закраинам гигантской империи, где, согласно оглавлению «Самого новейшего, отборнейшего московского и санкт-петербургского песельника», звучали в ту пору «песни военные, театральные, простонародные, нежные, любовные, пастушьи, малороссийские, цыганские, хороводные, святошные, свадебные…».

Однако подробный разбор разных пластов той империи, во-первых, здесь невозможен, во-вторых, уместен в следующих главах, когда речь пойдет о переменах, коснувшихся народа и общества в последние годы XVIII столетия; в-третьих же, читатель так много знает о русском XVIII веке, что можно порою опереться на эти знания, определяя основной смысл, дух, стержень эпохи. В этом случае, как и во многих других, полезно посоветоваться с гениальным российским поэтом-историком Александрой Сергеевичем Пушкиным, особенно учитывая его близость к изучаемым временам и чрезвычайный к ним интерес. Современники свидетельствуют, что разговор о предшествующем столетии был для Пушкина из самых приятных…

«Петр I не страшился народной Свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон (…) История представляет около его всеобщее рабство…» (Пушкин, XI, 14). Двадцатитрехлетний кишиневский чиновник формулирует основной парадокс прежнего века: просвещение и – рабство…

Под просвещением имеются в виду, конечно, не только школы и книги, но целая система изменений, реформ, преобразований в экономической, политической, военной, правовой, культурной, духовной сфере…

Казалось бы, самодержец-просветитель, просвещая, ведет мину под свой режим: «свобода – неминуемое следствие…». Но – не боится, «доверяет своему могуществу», «презирает» и как будто не ошибается: просвещение и «всеобщее рабство» как-то уживались, и автор недавно обнаруженной «Благовести», удивительного по смелости документа 1790-х годов, восклицает: «И что только ни устроено и сделано – города, флоты, армия, и все, что ни есть, вашими руками устроено, вашим потом чела вся Россия питается и кормится, от неприятеля сохраняется отечество, а вы…» А вы?..

Ответ точен и печален: «…сколько ж помещик или господа наши съедают напрасно ваших трудов, сколько, рассердись на лошадь или кого-нибудь, человек убил, за собаку человеку жизнь отнял, за недозволение на блуд дочери или жены не один убит, что так погублено вашей братьи невинно и миллионы наберутся, а сколько на каторге, в неволе, в заточении находится неповинных людей, счислить нельзя!»

Свобода и рабство – при том, что употребление уничижительного «раб», «раб твой» запрещено Екатериной II и уж сочинена «Ода на истребление в России названия раба…» («Красуйся радостью, Россия, Восторгом радостным пылай…» и т. д.). Свобода и рабство, но разве подобные характеристики – о социальных контрастах, о золотых дворцах и бедных хижинах, о мудрых книгах и миллионах безграмотных, о свете прогресса и мгле деспотизма – разве они не являются обязательной принадлежностью истории любого народа? Разве не так в Японии, Перу, Вавилоне?

Так и не так. Подобные парадоксальные сочетания старого и нового вряд ли встречались в XVIII столетии в другой стране. В российском варианте кое-что кажется совершенно самобытным. Некоторые петровские издания выходили, например, огромными тиражами, в 10 – 15 раз больше того, что печатались при Пушкине, – тиражами, из которых 9/10 сгнивало на складах, но все же 1/10 брали читатели. Выходило – как слепых котят к молоку, силой: «Нате, вкушайте, попробуйте не вкусить…» Тем не менее за последнее тридцатилетие XVIII в. выходит около 7 тыс. книг (общим тиражом около 7 млн. экземпляров), существует около 100 периодических изданий.

Или из устава кунсткамеры, согласно которому любому посетителю подавалось угощение – лишь бы зашел!

Итак, первая самобытная особенность XVIII в. – быстрота перемен, идущих в немалой степени сверху, от престола.

«Петровский взрыв», когда число мануфактур за одно царствование вырастает в 7 раз; когда со своими 10 млн. ежегодных пудов чугуна (155 тыс. т) страна выходит к 1800 г. на первое место в мире и гениально созданная, крутым кнутом погоняемая телега несется пока что быстрее английского паровичка; и Пушкин говорит о «вдруг» явившейся российской словесности, а серьезный критик российского прогресса М. М. Щербатов полушутя, полусерьезно исчисляет в 1770-х годах, «во сколько бы лет при благополучнейших обстоятельствах могла Россия сама собою, без самовластия Петра Великого, дойти до того состояния, в каком она ныне есть в рассуждении просвещения и славы», и выходило, что вместо сорока петровских лет понадобилось бы 210 и страна лишь в 1892 г . достигла бы петровских результатов, если б «не помешали внешние обстоятельства»

Но быстрота не единственный признак российского XVIII века.

Два полюса – «рабство» и «просвещение» – после «петровского взрыва» резко отодвигаются друг от друга на большое социальное расстояние, и притом друг другу «как бы не мешают». Больше того, и цивилизация, и рабство усиливаются синхронно: пересекаясь и переплетаясь, одновременно вступают в российскую историю школы и рекрутчина, Академия и подушная подать; календари, грамматики, учебники, переводы, и право помещика ссылать крестьян в Сибирь, и гордость палача за умение тремя ударами кнута лишить жизни. К важнейшей для российского просвещения дате – рождению Пушкина – в его родном городе продается «лучшего поведения видный пятидесятилетний лакей, да ямских кучеров два и разного звания люди», да «в Тверской Ямской в доме ямщика Андрея Маслова продается повар 24 лет с женою 18 лет и малолетней дочерью». По тонкому наблюдению Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского, очень часто как раз более просвещенные были в том веке не самыми гуманными…

Если представить весь тогдашний мир, мы увидим страны не меньшего, может быть, а большего социально-политического рабства (Турция, Персия, Китай), но солнце просвещения стоит над ними в ту пору довольно низко: господа и рабы там как бы скреплены общей цепью застоя… Легко найдем на карте XVIII в. и края более «просвещенные», куда Петр ездил учиться; но такого рабства, как в России, они не знали, развивались не столь взрывчато, и пропасть между дворцом и хижиной была заполнена «мещанством», «третьим сословием», буржуазией с ее мануфактурами и компаниями…

С России же купец – либо еще не оплативший волю крепостной Савва Морозов (чья «мануфактурная фабрика» в Зуеве основана в 1797 г., когда он еще был крепостным ткачом); либо Демидов, успевший получить дворянство и все крепостнические права, или таковой же прадед II. П. Пушкиной Гончаров; либо купчики вольные, некрупные, мечтающие попасть в Демидовы, но пока что робкие: такие, кого тамбовский комендант Григорьев за плохой товар «бил из своих рук натурально тростью по всей их одежде». Система, которая, как знаем по гоголевскому «Ревизору», и полвека спустя не слишком переменится.

17 коп. в год тратит на покупки среднестатистический житель империи (через полвека будет в 20 раз больше). И это один из показателей, как слабо еще была «разъедена» товарностью, капитализмом натуральная толща российской жизни, – то, о чем еще в 1836 г . будет толковать прозорливый Александр Тургенев, надеясь, что «отчизна Вальтера Скотта благодетельствует родине Карамзина и Державина. Татарщина не может долго устоять против этого угольного дыма шотландского; он проест ей глаза, и они прояснятся»

Итак, сравнительно малая российская «буржуазность», стремительная быстрота просвещающих реформ, неслыханный, причудливый исторический контраст рабства и прогресса.

Как и почему именно в России так получилось – не здесь рассуждать: ответ ведет в глубины истории.

Пока же приведем характерные факты, число которых легко удесятерить. Грамотный человек, но совершивший два доказанных убийства и за них осужденный, назначается судьей в сибирский город Тару, ибо для должности нет людей (и в том уезде бесчинствует не «яко тать», а просто «тать»)

Анна Иоанновна отменяет назначенную казнь из-за улучшения погоды.

Камердинер, который дежурит у дверей Елизаветы Петровны, обязан прислушиваться и, когда императрица закричит от ночного кошмара, положить ей руку на лоб и произнести «лебедь белая», за что сей камердинер пожалован в дворянство и получает родовую фамилию Лебедев.

Петербургский обер-полицмейстер Татищев предлагает безвинно пострадавшим выжигать перед незаслуженным клеймом «вор» частицу «не»: «Не – вор».

Молодой Николай Раевский, будущий герой 1812 г., учится вместе с друзьями переплетному делу, чтобы прокормиться, когда придут санкюлоты и революция все сметет; однако даже в фантастическом сне ему не вообразить, что революция явится не из дальних краев, а в собственном его семействе (зять Волконский – в декабристы, дочь Мария – в декабристки).

Парадокс, так сказать, в природе вещей…

А ведь пушкинская формула «Свобода – неминуемое следствие просвещения» верна: не минует…

И над отечеством свободы просвещеннойВзойдет ли наконец прекрасная заря?..

Взойдет, но когда? Завтра? Через 10, 50, 100 лет?..

«Пушкинский путь» к свободе просвещенной – первая естественная реакция просвещенного человека на невыносимый петровский «дуализм»: неслыханное сочетание мглы и света, но Пушкину, не удержится, свет одолеет. Петр I «не страшился…», но уже через одно-два поколения появляются серьезные головы, которые веруют в просвещение и еще раз в просвещение и что с его помощью можно в конце концов исправить все – и политику, и «поврежденные нравы», и (когда-нибудь) рабство!

Просветители – в самом широком, «пушкинском» смысле этого слова. С самого начала эти серьезные люди по-разному представляют себе тот способ, каким все исправится. Тут и Новиков, и Фонвизин, и Никита Иванович Панин, и княгиня Дашкова, и Щербатов, хотя и вздыхавший о прежней, «неразвращенной», допетровской старине, но видевший, что даже эти критические мысли – один из «плодов просвещения». «Могу ли, – восклицает он, – данное мне им (Петром I) просвещение, яко некоторый изменник похищенное оружие, противу давшего мне во вред обратить?»

Большинство российских просветителей, как мы знаем, не договаривалось до отмены рабства (некоторые, как известно, были на практике изрядными крепостниками) – только до «улучшения нравов», до смутных упований на будущие успехи просвещения.

Но сейчас нам не важны подробности их теорий, их различия между собою. Скажем только: появлялись люди – и голос их был слышен, – которые были идейными просветителями, серьезно верили в грядущее преодоление «петровской двойственности» за счет развития одного из двух полюсов – Просвещения.

Одно время им казалось, что правительство Екатерины, заигрывающее с французскими просветителями, хочет того же. И царица ведь действительно хотела известной европеизации дворянства – в его собственных интересах и государственных, иначе ведь можно отстать, попасть за борт истории («Новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу более привыкало к выгодам просвещения» – Пушкин). Царица, однако, вела к такой европеизации, которая (еще раз повторяем) не касалась бы рабства, даже сращивалась с ним. И в этом смысле Екатерина – верная наследница Петра: хотела столько просвещения и такого света, чтобы не страшиться его «неминуемого следствия…». Но с каждым десятилетием все труднее было «не страшиться…».

Птенцы гнезда Петрова за пределы тактики, арифметики, грамматики, фортификации, промышленности почти не вылетали в сферы вольности конституции, крестьянской свободы; в течение же екатерининских 34 лет царице пришлось во многих сподвижниках разочароваться, кое на кого из просвещенных прикрикнуть, а иных – Новикова и Радищева – упрятать поглубже.

Впрочем, само явление Радищева – симптом, что дело заходит далеко, что «неминуемое» не миновало, да еще все это происходит под звуки французских якобинских песен и пушек, напоминая о возможном будущем России, торопящейся за передовыми державами.

Многократно отмечалось радищевское одиночество, хотя сейчас деятельность нескольких менее известных его современников понята как родственная идеям Радищева (пускай он сам об этом родстве большей частью не знал, да мы знаем!). Одиночество его было отражением того факта, который точно проанализировал великий мыслитель, хорошо знавший и помнивший предания и размышления отцовских и дедовских времен.

«Наука, – писал А. И. Герцен, – процветала еще под сенью трона, а поэты воспевали своих царей, не будучи их рабами. Революционных идей почти не встречалось, – великой революционной идеей все еще была реформа Петра. Но власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом. Их союз даже в XVIII столетии удивителен».

Лучшие люди, просветители, еще надеялись на власть, несмотря на испытанное разочарование; сохраняли до конца известные иллюзии насчет Екатерины II, несмотря па явный поворот «от Европы» в последние семь лет ее царствования. Соучастие «идейных поручиков», активной дворянской интеллигенции в военных, административных, культурных делах Екатерины, Александра I – один из секретов тогдашних успехов. Среднее офицерское звено, как и «генеральство», действовало в ту пору сильно, удачно, убежденно…

Разглядывая портреты видных деятелей конца XVIII – начала XIX в., изучая их переписку, мы улавливаем нечто важное в общем стиле эпохи, того времени, которое уходило вместе с подобными людьми. Разумеется, и после 1825 г. не исчезает, скажем, тип умного, смелого, независимого генерала. Однако таких все меньше, таким все труднее… После 1812 г. и особенно 1825-го люди с такими лицами, какие еще преобладают в «Военной галерее 1812 года», – они все больше в отставке, опале, даже если и в мыслях – были далеки от участия в освободительной борьбе. Все больше лишних людей, тогда как в конце XVIII – начале XIX в. «лишних» нет. «Прозаическому осеннему царствованию Николая, – заметит Герцен, – нужны были агенты, а не помощники, исполнители, а не советчики, вестовые, а не воины». В хмурые николаевские времена резко увеличивается средний возраст, необходимый для достижения генеральских чинов. Молодые командующие 1800-х годов – это не только следствие их титулов, домашних связей, но и знамение времени. Ускоренное выдвижение дворянской молодежи вообще делало тогдашних начальников сравнительно более юными (средний возраст приобретения генеральства, вычисленный по материалам книги В. М. Глинки и А. В. Помарнацкого «Военная галерея 1812 года», составил 35 –лет). Тут, конечно, играли роль частые войны, ускорявшие движение чинов, да и притом еще не был исчерпан петровский молодой порыв, когда 30-летний генерал, посол, 35 – 40-летнин министр – явление обыкновенное, а полвека спустя, во времена Николая I, – крайне редкое, почти невозможное.

Зато вместо лучших людей, уходящих в ссылку, опалу, молчаливую оппозицию, вместо Чаадаевых, Ермоловых, вместо Онегиных, Печориных приходят в ту пору иные. Причина же военных и прочих неудач не только в отсталой технике, но и в постепенном распаде союза между властью и активной дворянской интеллигенцией.

Идейность! Дело не просто в классовой, дворянской идейности крепостника (она имеется и у Скотинина, и у Салтычихи!). Просвещенные люди, сознательно, убежденно помогающие власти, – большая, хотя часто и невидимая сила; а она в XVIII в. существовала, ибо несколько десятилетий политических и личных свобод, дарованных дворянству (конечно, за счет миллионов крепостных), – все это не прошло даром: прямо из времен «петровской дубинки» и бироновских зверств не могло явиться столько людей с мыслями и достоинством; для декабристов и Пушкина требовалось 2 – 3 «непоротых» дворянских поколения. Таких «нормальных» – не очень теоретизирующих, но уже усвоивших определенные просвещенные принципы людей – было в конце XVIII в. совсем не так мало, как может показаться из перечня крепостнических ужасов эпохи. Идейные, просвещенные союзники власти, разделявшие формулу известного государственного деятеля И. И. Бецкого: «Корень всему злу и добру – воспитание», – перечисляя подобных людей, назовем, естественно, лучших полководцев и флотоводцев, государственных и культурных деятелей – Суворова, Дашкову, Ушакова, Баженова…

О сенаторе князе Иване Владимировиче Лопухине (1756 – 1816) много лет спустя будет сказано, что «его странно видеть среди хаоса случайных, бесцельных существований, его окружающих: он идет куда-то, а возле, рядом целые поколения живут ощупью, впросонках, составленные из согласных букв, ждущих звука, который определит их смысл».

Всю жизнь сенатор проведет в спорах с высшими начальниками, даже с царями, требуя смягчения, облегчения наказаний, и при всем этом останется в уверенности, что «в России ослабление связей подчиненности крестьян помещикам опаснее самого нашествия неприятельского…»

Не увлекаясь, однако, перечнем людей знаменитых, задумаемся хотя бы о такой категории, как родители будущих декабристов. Судя по воспоминаниям деятелей первых тайных обществ, у большинства родители были отнюдь не звери-крепостники (своим отрицательным примером как бы бросавшие сына в объятия вольности), но хорошие люди, исповедовавшие, как отец Якушкина, ценный принцип: «Бога бойся, царя чти, честь превыше всего». Сходно писал о себе в 1807 г ., накануне смерти участник заговора против Павла I Д. В. Арсеньев: «Любил друзей, родных, был предан государю Александру и чести, которая была для меня во всю мою жизнь единственным для меня законом».

Честные, культурные поручики, капитаны, вроде Петруши Гринева (достигавшие, впрочем, и высоких чинов, должностей), – таково было многочисленное старшее поколение Муравьевых, таковы были (при всей противоречивой сложности иных характеров) родители Бестужевых, Розена, Горбачевского, М. Фонвизина, Волконского, Штейнгеля, Чернышева, Лорера…

Итак, завершая рассуждение о первой группе русских людей (по ее отношению к петровскому дуализму «просвещение – рабство»), констатируем: среди просветившихся (дворян, разночинцев) сравнительно немало хороших людей, идейных, сознательно или подсознательно желающих нового просвещенного прогресса или просто верящих в него… Постепенно вырабатывается тот гуманный, внутренне свободный, интеллигентный слой, которому предстоит играть выдающуюся роль в истории и культуре следующего столетия, в формировании дворянской революционности.

Вторая значительная группа российского просвещенного слоя иначе относится к «коренным вопросам». Тут находим Екатерину II, Потемкина, Орловых, многих фаворитов, немалое число дворян на службе или в имениях – тех, кто хочет сохранения петровского раздвоения, чтоб оставалось – в широком смысле – как есть, чтоб не страшиться никаких «неминуемых следствий…». Они хотят «выгод просвещения» (не отстать от Европы) и хотят сохранить рабство в экономике и политике.

На несколько десятилетий раньше подобный взгляд Петра был идейным, исходящим из интересов общих, «того, что лучше для отечества». Старая фразеология сохранилась и полвека спустя, хотя и поблекла, – достаточно сравнить торжественные речи 1710-х и 1770-х; но два обстоятельства уже не позволяют Екатерине и ее сторонникам избежать той или иной степени цинизма.

Во-первых, рост общей культуры, уроки Вольтера, растущая способность образованных людей к резкому анализу.

Во-вторых, откровенность, обнаженность российских полюсов, недостаток характерных для западного общества плавных переходов, «полутонов», что позволяет разумному человеку многое заметить и понять. К тому же образованный дворянин неплохо знает народ (много лучше, чем, скажем, буржуа), потому что все время имеет с ним дело: как помещик – с крестьянами, как офицер – с солдатами. (Не хотим отвлекаться, но заметим, что эта чрезвычайная прозрачность российского воздуха, кричащая обнаженность российских противоречий, вероятно, одна из причин появления в стране людей, которые прозорливостью и ясновидением вскоре удивят весь мир, – мы говорим о великих русских писателях…)

Однако вернемся ко второй группе «просвещенных россиян» – к правящим циникам.

Потемкин бьет в лицо полковника, и, заметив наблюдающего иностранца, объясняет: «Что с ними делать, если они все терпят?»

У каждого крестьянина в супе курица, у некоторых – индейка, объявляет царица к сведению Европы после путешествия по Волге; но именно на этих берегах через несколько лет появится Пугачев.

Тартюфская ложь Екатерины, потемкинские деревни – все это не объяснить просто тем, что Екатерина и Потемкин двоедушны… Это отражение их программы, где желали совместить то, что исторически не сходится.

Вопрос о том, устраивал ли Потемкин «декорации», фальшивые поселения при проезде царицы на Юг, в лучшем случае не решен. Е. И. Дружинина слишком легко отводит свидетельство Ланжерона, как «не имевшего возможности наблюдать этот край при Потемкине». Между тем новороссийский генерал-губернатор, правивший 30 лет спустя, имел как раз немалые возможности для сбора весомой информации, как этой видно из соответствующих страниц его записок.

Дело, однако, не в буквальном смысле отдельных эпизодов.

Как отмечает Я. Л. Барсков, один из лучших знатоков екатерининского правления, «ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков»

Французский посол Бретейль, наблюдая, как Екатерина II афиширует свое горе и слезы по поводу гибели ненавистного ей супруга, заметил: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее».

Ложь в природе вещей. Разумеется, жизнь тысячекратно обогащала предлагаемую схему (упрощенную, но необходимую для анализа!). Редко попадались «химически чистые» типы прогрессивного просветителя или циника, в разных дозах и то и другое присутствовало во множестве людей из верхнего слоя страны. Разве мог бы держаться и десятилетиями давать плоды тот союз лучших людей с властью, о котором уже говорилось, если бы многие лучшие люди не закрывали глаза на жестокий цинизм верхов или не принимали бы частицу того цинизма? Так же, как не были абсолютно циничны ни Потемкин, ни Екатерина.

Итак, мы представили два типа дворянской идейной ориентации: просвещенный прогресс – циническое staus quo.

Существовал, наконец, третий подход к взрывчатой антиномии «просвещение – рабство»: взгляд консервативный, отрицающий в большей или меньшей степени те пути просвещения, которыми двигалась новая Россия; носители подобных идей были склонны к идеализации старины, настороженно относились к «нужной, но, может быть, излишней реформе Петра». Цитата взята из потаенного сочинения М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России». Этот замечательный в своем роде документ был составлен в 1786 – 1787 гг. и представлял развернутую консервативную критику «просвещенного абсолютизма».

«Мы подлинно, – писал Щербатов, – в людности и в некоторых других вещах, можно сказать, удивительные имели успехи и исполинскими шагами шествовали к поправлению наших внешностей. Но тогда же гораздо с вящей скоростью бежали к повреждению наших нравов».

Историк писал об «изгнанной добродетели» и бичевал пороки своей эпохи с такой энергией, что серьезно «задел» девять особ царствующего дома, а более всего – Екатерину II.

Щербатов был не единственным просвещенным консерватором XVIII столетия. Разврат, тартюфская ложь екатерининского правления не раз вызывали критику с позиций «старинной нравственности»; такие деятели, как И. В. Лопухин, II. И. и II. И. Папины, Д. И. Фонвизин, играя видную просветительскую, прогрессивную роль, не раз притом мечтали о движении к будущему как бы «через прошлое», о реставрации утраченной патриархальной нравственности и ряда старинных институтов (весьма знаменательно, что герой «Недоросля», отвергающий непросвещенное свинство Простаковых, Скотининых, именуется Стародумом!).

А. И. Герцен, оценивая много лет спустя общественно-политическую позицию Щербатова, колебался и впадал в любопытное противоречие. С одной стороны, он находил, что Щербатов представляет традицию темной старины (идущую от стрельцов, царевича Алексея и др.), что его «натянутый, старческий ропот … замолк без всякого отзыва»

Но в то же время Герцен находит в авторе «Повреждения нравов…» своеобразного предтечу славянофильства и таким образом вводит его в рамки современной культуры и просвещения. Действительно, образованнейший мыслитель М. М. Щербатов принадлежит новому времени и не может быть отнесен к «старинным невеждам». По многим коренным вопросам расходясь, например, с Радищевым, Щербатов сходен с ним в одном: что «по-екатеринински», «потемкински» жить нельзя; поэтому, соединяя «Путешествие из Петербурга в Москву» с «Повреждением нравов…» в одном конволюте (изданном Вольной русской типографией в 1858 г.), Герцен замечает: «Князь Щербатов и А. Радищев представляют собой два крайних воззрения на Россию времен Екатерины. Печальные часовые у двух разных дверей, они, как Янус, глядят в противоположные стороны».

Малоизученные проблемы дворянской консервативной оппозиции XVIII в. особо интересны и важны для нашего изложения. Разбор подобных идей позволяет произвести известное (очень осторожное, но необходимое) сопоставление «просвещенного консерватизма» и своеобразных консервативных черт народной, крестьянской идеологии.

Разве образованное общество составляло большинство страны? Разве не было миллионов людей, не отделявших просвещение от порабощения, людей, ненавидящих в просвещении ту цену, которую за него берут?

Речь идет о мнении народном, о том трагическом противоречии, что «народ не делает разницы между людьми, носящими немецкое платье»; о том, что побудило, например, Пугачева и его сторонников не увидеть разницы между ученым-астрономом Ловицем и другими «барами»: «Услыша, что Ловиц наблюдал течение светил небесных, (Пугачев) велел его повесить поближе к звездам»

«Народ, упорным постоянством удержав бороду и русский кафтан, доволен был своей победой и смотрел уже равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр». Автор приведенных строк через 12 лет уточнит, каково было «пугачевское равнодушие» народа к своим барам…

Но разве дворяне-консерваторы «в простоте» примкнули к «народным идеалам», отвергающим систему Екатерины? Отнюдь нет… Однако существование двух социально полярных точек зрения, отрицающих (каждая по-своему!) «потемкинское» время, порождало, как увидим, внезапные причудливые, очень сложные пересечения двух типов консерватизма, своеобразные их апелляции друг к другу.

Изучение малоизвестных российских консервативных идей помогает, по-видимому, понять происхождение и сущность такого сложного, спорного исторического явления, как «павловская политика».


Глава II

«Бедный князь…»

<p>Глава II</p> <p>«Бедный князь…»</p>

Завоюй земной весь шар, будь народам многим царь,

Что тебе то помогает,

Если внутрь душа рыдает?

Когда ты невесел, то все ты подл и гол.

Сковорода

Среди документов министерства юстиции более столетия хранился в запечатанном пакете любопытный дневник 19-летнего великого князя, будущего Павла I. Дневник молодого человека, записывающего (в июне 1773 г.) свои переживания, свою «радость, смешанную с беспокойством и неловкостью» при ожидании невесты, «которая есть и будет подругой всей жизни… источником блаженства в настоящем и будущем». Прощаясь с холостой жизнью, юноша грустит, что отныне исчезнут его беспечные отношения с кружком старых друзей, и «не находит слов», когда мать представляет ему ландграфиню Гессен-Дармштадтскую и ее дочерей: Павлу, как Парису, предлагают выбрать одну из трех гессенских принцесс, привезенных на смотрины.

Расставшись с ними, великий князь первым делом отправляется к любимому наставнику графу Никите Ивановичу Панину – узнать, как он, Павел, себя вел и доволен ли им Панин. «Он сказал, что доволен, и я был в восторге. Несмотря на свою усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне».

Наивные, сентиментальные излияния, типичные для просвещенного молодого человека 1770-х годов. Судя по этому и некоторым другим документам, наследник не склонен к цинизму и таким образом уже бросает известный вызов весьма развращенному екатерининскому двору.

Родившийся 20 сентября 1754 г. сын Петра III и Екатерины II, казалось бы, имел немало прав занять со временем российский престол: как правнук Петра Великого, как мужской представитель династии в противовес частому «женскому правлению»; однако закон о престолонаследии, принятый Петром I, позволял царствующему назначить наследника по своему выбору. Задуманный как усиление прав самодержца, этот принцип в русском политическом контексте XVIII в. обратился в свою противоположность, увеличил шансы разных претендентов на престол и обострил борьбу за власть. Одним из элементов той борьбы была разнообразная дискредитация конкурентов, распространение компрометирующих «династических слухов». Еще в раннем детстве Павел Петрович многое увидел и еще более – услышал.

Слух о том, что отцом его был не Петр III, а граф Салтыков, позже осложняется легендой, что и Екатерина II не была матерью великого князя (вместо рожденного ею «мертвого ребенка» будто бы доставили по приказу Елизаветы Петровны грудного «чухонского» мальчика). Происхождение этих версий – плода сложных политических интриг и дворцовых тайн – затронуто в литературе; крупнейший же знаток потаенной истории и литературы XVIII в. Я. Л. Барсков полагал (сопоставляя разные редакции «мемуаров» Екатерины II), что царица сознательно (и успешно!) распространяла версии о «незаконности» происхождения своего сына. Таким образом, ее сомнительные права на русский престол повышались, адюльтер маскировал цареубийство.

Я. Л. Барсков находил (вслед за Е. С. Шумигорским), что наиболее «вероятными» родителями Павла I были все же Петр III и Екатерина II.

Восьмилетний Павел был свидетелем дворцового переворота 1762 г., когда его мать отобрала власть у отца.

Автору этих строк пришлось видеть в Центральном государственном архиве древних актов и показывать коллегам документы из секретной папки Екатерины II, документы, отчасти известные и потому мало кем изучаемые de visu. А напрасно. Две записки Петра III, где он молит победительницу-супругу о пощаде: круглый детский старательный почерк – возможно, писалось на каком-нибудь ропшинском барабане – и подписано унизительным «votre humble valet» (преданный Вам лакей) вместо «serviteur» (слуга); здесь же третий документ – веселая, развязная записка пьяным, качающимся почерком Алексея Орлова, адресованная «матушке пашей Всероссийской»: «…урод наш очень занемог» и как бы «сегодня не умер».

Кажется, уже «урода» Петра III и придушили (впрочем, мы точно знаем: была в той папке и четвертая записочка, уничтоженная Павлом, где прямо сообщалось об убийстве свергнутого); меж тем в сохранившейся записке о болезни низложенного царя выдрана подпись – явно екатерининской рукой; на всякий случай – оборонить любимца… К этому добавим, что едва ли не о каждом императоре, умершем естественной смертью, говорили, что его (или ее) «извели»; «Особенно замечательно, как сильно принялось это мнение в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественно, что никто из них своей смертью не умер».

Притом почти каждому монарху приписывали не того родителя (например, Екатерине II – Бецкого), и таким образом умершие цари самозвано» оживали, а живых «самозванно» усыновляли, удочеряли или убивали; но царь, считавший самозванцами крестьянских Петров III, сам не был в их глазах правителем «названным». И так все запутывалось, что в правительственных декларациях Пугачева однажды нарекли лжесамозванцем, что было уж чуть ли не крамольным признанием казака царем…

Откровеннейшие документы о гибели своего отца Павел увидел 42-летним. По сведениям Пушкина (а этим сведениям должно верить: поэт очень интересовался сюжетом и сообщил о нем Николаю I), «не только в простом народе, но и в высшем сословии существовало мнение, будто государь (Петр III) жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу: жив ли мой отец?».

Настолько все неверно, зыбко, самозванно, что даже Павел-император (не говоря о наследнике!) все же допускает, что отец его жив! И спрашивает Павел о том не случайного человека, но Андрея Гудовича (1741 – 1820), близкого к Петру III, за это выдержавшего длительную опалу при Екатерине, в 1796 г. вызванного и обласканного Павлом.

Неясная тайна переворота при официальной версии о смерти Петра III от «геморроидальной колики» была потенциальной основой для появления лже-Петров III и как бы соединяла воедино две характерные черты тогдашней политической борьбы: «переворотство» и самозваичество.

«Привыкли к переворотам»

Разбирая легкость, с какой был свергнут Петр III и возведена на трон Екатерина, сенатор А. Н. Вельяминов-Зернов восклицал (в 1830-х годах): «Боже мой, какое непостижимое происшествие! Какая тайна, какие обстоятельства, какие отношения, какие поступки были причиною такого необычайного успеха? Но тогда менее этому удивлялись, потому что привыкли к переворотам.

Переменить царствующую особу было так же легко, как переменить министра, но переменить министра тогда было труднее, чем теперь».

Умный сенатор замечает, что все перемены в российском правлении 1725 – 1762 гг. были серией разнообразных переворотов. Главные заговоры (пять или восемь) по числу свергнутых (и возведенных) императоров или императриц перемежались «малыми» (смена министров или фаворитов): почти всякая перемела сильного человека, как правило, не была в XVIII в. почетной «легальной» отставкой, и Вельяминов-Зернов знает, что говорит, когда констатирует: «Переменить министра тогда было труднее, чем теперь». Теперь – это время Николая I, когда отставка Аракчеева, Закревского, Ливена, Перовского не сопровождалась арестом, ссылкой, шельмованием…

Иное дело – прошлый век. Там переменить – значит, как правило, взять, сокрушить, уничтожить…

Вот неполный перечень «малых переворотов» XVIII в.:

1727 г . – свержение и высылка Меньшикова;

1730 г . – свержение Долгоруких;

1739 –1740 гг. – арест и казнь кабинет-министра Волынского и его единомышленников;

1748 г . – свержение и арест фаворита Лестока;

1758 г . – свержение канцлера А. П. Бестужева-Рюмина.

Перевороты на «министерском уровне» дополнялись «губернскими»: арестами и пыткой должностных лиц при соответствующей смене власти… Как характерно, что Западной Сибирью во второй половине XVIII в. управлял просвещенный губернатор Соймонов с вырванными ноздрями (следы прошлой опалы).

Внимательный наблюдатель, впрочем, заметит, что если свержение императора было «дворцовым переворотом», беззаконным по определению, то «перевороты министерские и губернские» производились ведь по распоряжению монарха, т. е. были освящены высшим законом империи. Однако грань между законом и беззаконием была очень зыбкой.

О причинах такого «переворотства» немало размышляли в самой России и за границей.

Прочитав известное сочинение Рюльера с описанием переворота 1762 г., французский король Людовик XVI (явно еще не предчувствуя приближающихся французских переворотов) высказал свою гипотезу: на полях книги к тому месту, где говорится, что солдаты «не выразили никакого удивления низложением внука Петра Великого и заменой его немкой», он написал: «Такова судьба нации, в которой Петр Первый, при всем своем гении, уничтожил закон престолонаследия, введя право выбора наследника царствующим правителем».

Александр Воронцов в ноябре 1801 г. убеждал Александра I, что даже верховники с их планами аристократического ограничения самодержавия были лучше, чем самоуправство гвардии: «По крайней мере, не солдатство престолом распоряжалось так, как в последующее время похожее на то случилось. Нет роду правления свойственнее к насильству, как военное. Безмерная власть в руках гражданских имеет, конечно, свои неудобности, но никогда таких насильственных следствий иметь не может, как необузданность военная». Опытный государственный деятель напоминает, что «необузданность преторианцев падением [Римской] империи кончилась», ибо римская гвардия «не только императоров избирала и свергала», но, «кто больше им денег даст, тот и будет императором».

В литературе неоднократно отмечалось, что дворянство сплотилось, стало избегать «переворотства», боясь ослабить трон и государственный аппарат перед крестьянской угрозой, под впечатлением пугачевщины, Великой французской революции и в страхе перед начинающимся революционным движением в своей стране.

Это, разумеется, верно, существенно, это необходимо учитывать в первую очередь, толкуя об отношениях самодержавия и дворянства.

Однако были еще некоторые причины, породившие как «взрывчатую историю» 1725 – 1762 гг., так и последующее затухание переворотов, и если определять их максимально общо, можно сказать: желали гарантий.

Петровская централизация, резкий разрыв со старыми, традиционными институтами (боярская дума, земские соборы, приказы и др.) определили максимальную самостоятельность государства по отношению к своему классу, сословию. Все в конечном счете делалось для своего дворянства; однако, например, абсолютизм Людовика XIV во Франции никогда не мог бы себе позволить таких методов управления, такого уровня приказа и повиновения, какими пользовался Петр I в отношении своего дворянства.

В России много слабее, чем во Франции, было обуздание абсолютной власти старинными традиционными институтами – дворянскими, городскими, церковными.

Исторический опыт показал, однако, что такое громадное сосредоточение власти опасно и для ее носителя, и для самого правящего класса.

Несколько дворцовых переворотов были фактически «гвардейской поправкой» к самовластью. Можно сказать, что дворяне (пусть через свою верхушку, но это в данном случае неважно) в течение XVIII в. приспосабливали собственное государство к своим нуждам, государство же приспосабливалось к ним. Резкий разрыв между дворянством и государством мог регулироваться только теми же «беззаконными», взрывчатыми методами, какими эта политическая система устанавливалась.

Однако легкая смена властителей – это опять же не что иное, как игра троном между крупнейшими аристократическими фамилиями. Много переворотов – это ведь фактически та же ненавистная олигархия, правление немногих (но не одного!); это для среднепоместного поручика – жизнь с меньшими гарантиями, чем крепкое самодержавство. Пройдет, однако, более 30 лет, прежде чем их желание осуществится.

1762 – 1772 годы

После 28 июня 1762 г. на престоле Екатерина II. Дворянство постепенно получает многие искомые гарантии; несколько заговоров в первые годы нового царствования легко пресечены. Перевороты как будто уже не нужны и менее возможны. Однако новая система отношений власти с дворянством утверждается не сразу. Воронцов в уже цитированной записке замечает: «Того умолчать нельзя, что самый сей образ вступления [Екатерины II] на престол заключал в себе многие неудобства, кои имели влияние и на все ее царствование». Раздавались голоса, что все екатерининское 34-летие есть «затянувшийся переворот». Продолжением «28 июня 1762 года» были другие подобные действия царицы против реальных и потенциальных претендентов на трон. Французский посол Беранже докладывал в ту пору своему правительству: «Что за зрелище для народа, когда он спокойно обдумает, с одной стороны, как внук Петра I был свергнут с престола и потом убит; с другой – как внук царя Ивана увядает в оковах, в то время как Ангальтская принцесса овладевает наследственной их короной, начиная цареубийством свое собственное царствование!».

«Внук» (на самом деле правнук) царя Ивана вскоре ликвидируется; продолжением репрессивных переворотных мер Екатерины II было также тяжкое, многолетнее заключение в Холмогорах отца, братьев и сестер убитого Ивана Антоновича; и наконец, борьба царицы с Павлом и его приверженцами.

Еще выбирая сторонников для переворота 1762 г., Екатерина не раз выступала как бы от имени сына, так что порою создавалось впечатление, будто она претендует только на регентскую роль до совершеннолетня великого князя. Именно в такой «тональности» Екатерина вела переговоры с Никитой Ивановичем Паниным, который был необходим заговорщикам и своим немалым политическим опытом, и особой ролью при Павле: с 1761 г . Панин отвечает за воспитание юного принца и с этого времени как бы представляет интересы Павла в сложной придворной борьбе. Не вдаваясь в подробности, отметим, что Павел был для его воспитателя не просто орудием интриги и карьеры: II. И. Панин мечтал об усовершенствовании российской политической системы, ограничении «временщиков, куртизанов и ласкателей», сделавших из государства «гнездо своих прихотям». Утверждение наиболее естественного, максимально законного монарха (каким Панин считал Павла) было лишь половиной замысла. Одновременно Панин хотел известного ограничения самодержавия императорским советом из 6 – 8 членов с четырьмя департаментами (иностранных, внутренних, военных и морских дел). Речь шла о зачатке «аристократической конституции» – Панин опирался на шведские образцы.

Екатерина дала обещания и насчет прав сына, и насчет «императорского совета», однако очень скоро все было «забыто». Укрепившись на престоле, царица гасила любой намек на временность своей власти и воцарение Павла; вокруг манифеста же об ограничении самодержавия в конце 1762 г. шла сложная закулисная борьба, когда царица уже поставила свою подпись, но затем «надорвала» документ.

Судьба наследника и панинские конституционные планы теперь соединяются надолго. Будущий ярый враг всякого ограничения своей власти, Павел Петрович до того в течение нескольких десятилетий представляет главную надежду панинской партии: кроме Никиты Панина с наследником позже сближается его брат, генерал Петр Панин, и близкий к ним человек, один из первых русских писателей, Денис Иванович Фонвизин.

Можно догадаться (по некоторым косвенным материалам), какие «крамольные» сюжеты зачастую обсуждались с наследником на уроках.

В 1830 г . Д. II. Блудов представит Николаю I 11 документов, которые были найдены в кабинете Павла I и среди которых преобладали материалы, касающиеся прав наследования престола, и выписки о незаконности наследования по женской линии.

Любопытно, что выписки произведены Никитой Ивановичем Паниным и вскоре, очевидно к совершеннолетию Павла, будут переданы ему для сведения о его правах.

Екатерина II, конечно, знала, что Павла воспитывают в оппозиционном к ней духе, что Панин и выбранные им учителя (самый известный из них, С. Порошин, оставил знаменитые записки о годах учения юного Павла) осторожно, но постепенно укрепляют в принце сознание собственных прав на престол, интерес к судьбе отца – Петра III; однако, боясь нарушить сложившееся равновесие разных политических сил, царица не решилась отнять у Панина Павла и только все плотнее окружала сына своими «наблюдателями».

В 1772 г . сторонники Павла надеются на передачу Екатериной престола своему наследнику, достигшему 18-летия. Надежды не оправдались. Однако борьба продолжалась. Вскоре Екатерина женит Павла на принцессе Вильгельмине Гессен-Дармштадтской, которая после перехода в православие становится Натальей Алексеевной.

Именно к этому моменту относится и тот дневничок наследника, что цитировался в начале главы…

Молодая великая княгиня сразу пополняет партию, враждебную Екатерине; зато царица, пользуясь совершеннолетием и женитьбой Павла, удаляет от него Панина-воспитателя, предварительно щедро его одарив.

Кризис в отношениях двух придворных лагерей нарастает… Мы угадываем новые политические планы Панина – Фонвизина – Павла (об этом несколько позже).

Внезапно доносится голос «остальной России»: во время так называемого Камчатского бунта, возглавленного М. Бениовским ( 1772 г .), повстанцы действуют именем Павла Петровича – призрак лже-Павла…

Многие сочтут весьма знаменательным, «роковым» и появление первых известий о «Петре III» – Пугачеве сразу после свадьбы Павла Петровича.

Если Пугачев – Петр III, то его «сын и наследник», естественно, Павел I.

Самозванцы

Великая крестьянская война потрясает империю в 1773 и 1774 гг., но зарницы ее и поздние громы наполняют все екатерининское царствование.

Пугачев был одним из почти сорока известных на сегодня самозванцев, принявших имя Петра III.

Сочиненная в начале 1790-х годов и уже упоминавшаяся «Благовесть» Еленского отмечала «двадцать незаконных лет Екатерины II». Даже в царствование Павла I, восстановившего почитание своего отца, все же объявлялся (в Быкове, близ Москвы) некий Семен Анисимов Петраков, называвшийся Петром III, но потребовавший клятвы с посвященных «не говорить до коронации нового государя» (17 февраля 1797 г. Павел I отправил Петракова «за обольщение простого народа в Динамюнд в работы навсегда»)

Последним же из лже-Петров был, очевидно, основатель скопческой ереси Кондрат Селиванов, который, проживая в Петербурге в 1802 г., «не отказывался и не настаивал на своем отождествлении с Петром III, дедом царствовавшего Александра I».

Сам эффект народного самозванчества изучался и изучается современной наукой. К. В. Чистовым проанализированы своеобразные условия, породившие такую специфически российскую особенность. В других странах это редкие исключения, в русской же истории XVI – XIX вв. три мощные волны самозванчества: царевич Дмитрий, Петр III и Константин (не говоря уже о нескольких самозванцах, именовавших себя именами других царей).

Одной из важных причин этого исторического явления была особая роль царской власти при объединении Руси и ее освобождении от татарского ига. Эта роль заключалась в том, что на определенных исторических этапах монарх (московский князь, царь) возглавлял общенародное дело и становился не только вождем феодальным, но и героем национальным. Пожалуй, ни один, даже самый легендарный, король средневековой Англии или Франции не играл в народном сознании той роли, как на Руси Александр Невский, Дмитрий Донской, а также Иван Грозный (позже почти слившийся в памяти народной со своим дедом Иваном Третьим). Как известно, идея высшей царской справедливости постоянно, а не только при взрывах крестьянских войн присутствовала в российском народном сознании. Как только несправедливость реальной власти вступала в конфликт с этой идеей, вопрос решался в общем однозначно: царь все равно «прав»; если же от царя исходит неправота, значит, его истинное слово искажено министрами, дворянами или же этот монарх неправильный, подмененный, самозваный и его нужно срочно заменить настоящим…

Весомость католицизма на Западе вызывала ереси как основную идеологическую форму народных движений. В России относительно слабую церковь во многом подменяла верховная власть: для сравнительно менее завоеванного церковью народа царь «заменял» бога. Важным обстоятельством, усугубившим эту историческую особенность, было усиление в конце XVII и XVIII в. разрыва между народом и клиром: прежде попы выбирались общинами, теперь же государственный контроль резко возрастает, отчуждение духовенства и народа усиливается. Протест, борьба, восстание, естественно, выливаются в царистской оболочке, или (что то же самое, «с обратным знаком») неправильный царь равен дьяволу, Антихристу; как тонко замечает современный исследователь, многие формулы и действия Петра I рождали в народном сознании представления, будто «Петр как бы публично заявлял о себе, что он – Антихрист». Например, упразднение патриаршества воспринимается как объявление царем самого себя патриархом; произнесение царского имени без отчества – Петр Первый – «несомненно должно было казаться претензией на святость», ибо первые и называемые без отчества – это духовные лица, и т. п., и уж в народе идут толки, будто «две главы орла – святительская и царская, а третья корона над ними – Антихристова».

Своеобразной особенностью самозванства 1770-х годов было использование крестьянским Петром III, Пугачевым, образа, имени реально существующего царевича Павла. Емельян Пугачев на пиршестве, подняв чару, обычно провозглашал, глядя на портрет великого князя: «Здравствуй, наследник и государь Павел Петрович» – и частенько сквозь слезы приговаривал: «Ох, жаль мне Павла Петровича, как бы окаянные злодеи его не извели». В другой раз самозванец говорил: «Сам я царствовать уже не желаю, а восстановлю на царствие государя цесаревича». Сподвижник Пугачева Перфильев повсюду объявлял: послан из Петербурга «от Павла Петровича с тем, чтобы вы шли и служили его Величеству».

В пугачевской агитации важное место занимала повсеместная присяга Павлу Петровичу и Наталье Алексеевне, а также известия, будто Орлов «хочет похитить» наследника и великий князь «с 72 000 донских казаков приближается»; уж оренбургский крестьянин Котельников рассказывает, как генерал Бибиков, увидя в Оренбурге «точную персону» Павла Петровича, его супругу и графа Чернышева, «весьма устрашился, принял из пуговицы крепкое зелье и умер». Наконец, когда сподвижники решили выдать Пугачева властям, он «угрожал им местью великого князя».

Как же реальный принц отнесся к своей самозваной тени?

Нелепо, конечно, предполагать, будто Павел допускал свое родство с Пугачевым: о характере, целях народного восстания он имел в общем ясное понятие, хотя и не был уверен, что его отец действительно погиб; одним из главных душителей народной войны был близкий к наследнику Петр Панин. Парадоксальность российского XVIII века проявлялась здесь в том, что Панин свою дворянскую оппозицию Екатерине облекал едва ли не в столь же резкие выражения, как Пугачев – свою крестьянскую ненависть, а царица при начале восстания велела московскому главнокомандующему М. II. Волконскому «приглядывать за Паниным»: она явно опасалась, что тот использует события в своих целях (как прежде подозревалось «подстрекательство» Петра Папина в Чумном бунте 1771 г .).

Выходило, что Панин (и косвенно Павел) должен был, подавляя восстание Пугачева, доказать тем свою благонадежность. И Петр Панин, мы знаем, очень старался, рвал бороду у захваченного Пугачева; тем не менее в селе Захаровском Камышловской округи рассказывали в 1780-х годах, будто староверам покровительствует наследник «я господин генерал Петр Папин, его высочеству отец крестной».

Однако мы не можем не считаться с некоторыми последствиями «пребывания Павла» в лагере Пугачева.

Во-первых, народная молва, известная популярность павловского имени – хотя бы как редкого мужского среди долгой гинеократии, женского правления. Любопытно, что после Петра I раскольничьи наставники учат: «В вере христианской женскому полу царствовать не подобает, потому что как царь царствует на небеси Бог, то на земле должно быть по образу его».

Распространение лже-Петров III рождало, естественно, определенные фантастические надежды на его сына.

Перечисляя прегрешения Павла, знаменитый Л. Л. Беннигсен, между прочим, сообщал в 1801 г.: «Когда императрица проживала в Царском Село в течение летнего сезона, Павел обыкновенно жил в Гатчине, где у него находился большой отряд войска. Он окружал себя стражей и пикетами; патрули постоянно охраняли дорогу в Царское Село, особенно ночью, чтобы воспрепятствовать какому-либо неожиданному предприятию. Он даже заранее определял маршрут, по которому он удалился бы с войсками своими в случае необходимости; дороги по этому маршруту по его приказанию заранее были изучены доверенными офицерами. Маршрут этот вел в землю уральских казаков, откуда появился известный бунтовщик Пугачев, который в 1772 и 1773 гг. сумел составить себе значительную партию, сначала среди самих казаков, уверив их, что он был Петр III, убежавший из тюрьмы, где его держали, ложно объявив о его смерти. Павел очень рассчитывал на добрый прием и преданность этих казаков. Его матеря известны были его безрассудные поступки, но она только смеялась над ними и оказывала им так мало внимания, что держала в Царском Селе для охраны дворца и порядка в городе лишь небольшой гарнизон, не превышавший двадцати человек казаков».

Еще интереснее (и свободнее) Беннигсен развивал свою версию перед племянником фон Веделем. Повторив, что Павел собирался бежать к Пугачеву, мемуарист добавляет: «Он для этой цели производил рекогносцировку путей сообщения. Он намеревался выдать себя за Петра III, а себя объявить умершим».

Строки о «бегстве на Урал», даже если это полная легенда, весьма примечательны как достаточно распространенная версия (Беннигсен в 1773 г. только поступил офицером на русскую службу и, по всей видимости, узнал приведенные подробности много позже). Заметим в этом рассказе довольно правдиво представленную причудливую «логику самозванчества», когда сын решается назваться отцом, чтобы добиться успеха (иначе он, по той же логике, должен подчиниться «Петру III» – Пугачеву).

Переплетение разных типов самозванчества тут весьма отчетливо.

Затронутая тема интересна, не изучена, а нам она важна для понимания ряда событий в последние годы XVIII столетия.

Как легко заметить, мы говорим сейчас не только о народном самозванчестве, но и о «верхнем» самозванчестве, свойственном лишь правящему слою. Самовластие, усилившееся после Петра, откровенно порабощающее, но притом употребляющее множество просвещенных терминов о духе времени, благе, законах, – эта система порождает своих «самозванцев».

Несоответствие названия реальности, игра в фантомы – вот самозванчество! Что такое «мертвые души»? Формально это живые люди, которых нет, но которые есть до следующей нескорой ревизии. Они (мертвые) невольные самозванцы (одним фактором своего существования в бумагах), а их помещик и государство разыгрывают явившиеся отсюда «самозваные суммы». Чичиков – он же Бонапарт, капитан Копейкин, так сказать самозванец в квадрате, – куда менее удивителен, исключителен, чем многие полагают.

Споры о том, где мог Пушкин найти знаменитый сюжет, подаренный Гоголю, кажется, надо решительно прекратить. Сюжет был «всеобщим». В раскольничьем документе о «Петре Антихристе» (конец XVIII – начало XIX в.), между прочим, отмечается: «Так и начал той глаголемой (так называемый) бог без меры возвышатися, учинил описание народное, исчислил вся мужеска пола и женска, старых и младенцев, живых и мертвых и, облагая их данями великими, не токмо живых, но и с мертвых дани востребовал».

Мертвые души – из мира цивилизованного обмана, верхнего самозванства.

И кто же Ревизор, как не самозванец? (Гоголь вслед за Пушкиным, как видим большой знаток этой проблематики.) Хлестаков и не хотел, но ситуация буквально заставляет самозванствовать…

Берем Хлестаковых выше: не литературный, но реальный начальник Нерчинских заводов князь Нарышкин самозванствует в Забайкалье 1770-х годов, присваивая себе не только губернаторские, но и царские функции – раздает чины, самовольно объявляет рекрутские наборы, формирует уланские полки, – покуда не заманят его в Иркутск и не свяжут.

Еще выше самозваная царевна (не из народа – из просвещенных) – «дочь Елисаветы», княжна Тараканова. Впрочем, кто знает, чем она хуже своей противницы, Екатерины II? Ведь самозванство на троне едва ли не формула!

Две «самозванческие стихии» постоянно вторгались в сознание Павла; решительно отбрасывая, боясь, ненавидя крестьянский бунт, он хотел видеть в народе сочувствие к единственному законному претенденту на российский престол.

«Ну, я не знаю еще, насколько народ желает меня, – с большой осторожностью скажет Павел прусскому посланнику Келлеру в начале 1787 г . – Многие ловят рыбу в мутной воде и пользуются беспорядками в нынешней администрации, принципы которой, как многим без сомнения известно, совершенно расходятся с моими».

Как видно, Павел связывает свою популярность в народе с разногласиями, разделяющими его с матерью.

«Павел – кумир своего народа», – докладывает в 1775 г . австрийский посол Лобковиц.

Видя, как народ радуется наследнику, близкий его друг Андрей Разумовский будто бы шепнул: «Ах! Если бы Вы только захотели». Павел не остановил его, хотя речь шла об аресте и низложении Екатерины.

Вскоре после того, в 1782 г ., солдат Николай Шляпников, а в 1784 г . сын пономаря Григорий Зайцев, – каждый появляется перед народом великим князем Павлом Петровичем. «Легенда о Павле-«избавителе» имела широкое распространение на Урале и в Сибири».

После 1789 г . Екатерина преследует Новикова, Баженова и других деятелей за тайные масонские связи с Павлом; тогда же к наследнику попадает «Благовесть», где его призывают короноваться волею народа и выполнить дело освобождения. «А что если Павел, – спрашивает Л. И. Клибанов, – откажется короноваться волею народа и присягнуть на верность народным интересам, запечатленным в «Благовести»? Был ли у ее автора готовый ответ на этот вопрос? В «Благовести» не предвидится отрицательная реакция Павла. Роль, отводимая Павлу в «Благовести», исходит, возможно, из социально-утопических легенд о Павле как «царе-избавителе», циркулировавших в народе в 60 – 90-х годах XVIII в.».

Исследователь допускает, что «история с «Благовестью»» имела исторический прецедент. Он связан с II. И. Папиным, воспитателем Павла и одним из инициаторов дворцовой интриги, в которую Павел, «как бы поневоле и на короткое время, оказался втянутым».

Снова причудливое взаимодействие социально далеких сфер народного протеста и дворянской оппозиции.

Завещание Панина

В то самое время, когда Пугачев клялся именем «своего» Павла Петровича, по-видимому, созревал придворный заговор в пользу настоящего Павла Петровича. Как и в 1762 г., панинский замысел связывал права наследника с конституционными идеями.

Напомним основные факты: декабрист М. А. Фонвизин, ссылаясь на рассказы отца (родного брата автора «Недоросля»), записал в сибирской ссылке, что «в 1773 или 1774 году, когда цесаревич Павел достиг совершеннолетня и женился на дармштадтской принцессе, названной Натальей Алексеевной, граф II. И. Папин, брат его фельдмаршал П. И. Панин, княгиня Е. Р. Дашкова, князь Н. Б. Решит, кто-то из архиереев, чуть ли не митрополит Гавриил, и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров вступили в заговор с целью свергнуть с престола царствующую без права Екатерину II и вместо нее возвести совершеннолетнего ее сына. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие. Душою заговора была супруга Павла, великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная».

Далее мемуарист сообщает, что Екатерина благодаря предательству одного из секретарей Панина все узнала, юный Павел оробел, принес повинную, а царица не стала чинить расправу, но под благовидными предлогами всех удалила или окружила надзором.

Некоторые исследователи, ссылаясь на анахронизмы и неточности рассказа М. А. Фонвизина, отрицали «заговор 1773 – 74 года». Однако на сегодня накопилось уже немало данных, подтверждающих, что «конституция Панина – Фонвизина» действительно существовала. Проблема осложняется тем, что некоторые сохранившиеся документы относятся к более позднему времени и свидетельствуют о «конституционной активности» братьев Паниных, Дениса Фонвизина, Павла в 1780-х годах.

Недавно М. М. Сафонов установил, что за два дня до своей смерти, 28 марта 1783 г ., Н. И. Папин убеждал Павла преобразовать государственный строй России на конституционных началах, «причем эти предложения в общем совпадают с тем, что записал много лет спустя М. А. Фонвизин».

Согласно воспоминаниям декабриста, «Панин предлагал установить политическую свободу сначала для одного только дворянства в учреждении верховного Сената, которого часть несменяемых членов назначалась бы от короны, а большинство состояло бы из избранных дворянством из своего сословия лиц. (…) Под ним в иерархической постепенности были бы дворянские собрания: губернские или областные и уездные. (…) Выбор как сенаторов, так и всех чиновников местных администраций производился бы в этих же собраниях. Сенат был бы облечен полною законодательною властью, а императорам оставалась бы исполнительная, с правом утверждать обсужденные и принятые Сенатом законы и обнародовать их. В конституции упоминалось и о необходимости постепенного освобождения крепостных крестьян и дворовых людей. Проект был написан Д. И. Фонвизиным под руководством графа Панина. (…) Введение, или предисловие, к этому акту, сколько припоминаю, начиналось так: «Верховная власть вверяется государю для единого блага ого подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют…»».

Предисловие к конституции (ходившее еще под именем «завещание Панина») сохранилось и является одним из замечательных памятников русской общественной мысли.

Текст подготовленной конституции, с трудом спасенный Денисом Фонвизиным и Петром Паниным от Екатерины II, до сей поры не найден, хотя, может быть, и сыграл свою роль в событиях 1801 г. (о чем будет сказано особо).

Друзья-наставники юного Павла не дожили до его воцарения (Никита Панин умер в 1783 г ., Петр Панин – в 1789 г ., Денис Фонвизин – в 1792 г.). Они до конца дней, по-видимому, верили, что Павел проведет в жизнь те новые идеи, которые ему внушались. Правда, среди документов, связанных с именем П. И. Панина (и возможно, также Д. И. Фонвизина), сохранились проекты, очевидно обсужденные с Павлом-наследником в 1770 – 1780-х годах, где находим как начала конституционные, так и самодержавно-централизаторские. Таковы написанные Павлом (и представленные матери, а также Н. И. Панину) «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, потребных для защиты оного, и касательно обороны всех пределов» (1774 – 1778 гг.). Любопытны и другие планы наследника о создании сверху донизу системы единоначалия, для чего он желал бы отменить генерал-губернаторов («излишне, кажется, сверх губернатора иметь другого хозяина в губернии»); предполагалось и нижние земские суды «наполнять определением людей от правительства, а не выбором дворянства». Цитируемая рукопись «Мнение о государственном казенном правлении и производстве дел по свойству их рассмотрения и распоряжения его зависящих» относится к обширному комплексу «панинских бумаг». Она была составлена в 1780 г . и позже «найдена в собственном бюро императора Павла I в одном секретном ящике» и передана Николаю I.

Заводя в Гатчине «потешные полки», наследник видит здесь возвращение к идеям Петра Великого; однако в военной организации Гатчины, прусской выучке, жестокой муштре уже угадываются политические идеи, которые расцветут, как только Павел станет царем: Павел-централизатор, сторонник жесткого самодержавия, куда более «привычен», куда более представлен в литературе, нежели Павел-«конституционалист». И тем не менее в 1770-х и 1780-х годах наследник – при всех возможных оговорках, при всей своей тяге к «порядку», централизации – принимал идеи Панина – Фонвизина и, по-видимому, находил в конституционных проектах желаемое опровержение системы Екатерины, ту законность, которая включала и утверждение его собственных прав. К тому же (не вникая сейчас подробно в сложный, мало изученный сюжет) отметим, что и в гатчинском строе вырабатывались не только «формулы ужесточения», но и те понятия о чести, этикете, которыми будет так оперировать Павел-царь! Вербовка же в гатчинские полки лиц неимущих, без образования создавала иллюзию своеобразного «демократизма» наследника. По всей видимости, «конституционные мечтания» Павла просуществовали до Великой французской революции. Однако еще между 1773 – 1789 гг. на Павла и его кружок обрушиваются довольно жестокие удары (большей частью направляемые рукою Екатерины II), и это существенно меняет характер человека, который некогда записывал свои чувства накануне свадьбы.

Если мысленно продолжить оборвавшийся дневничок 1773 г., обязательно будет затронуто хотя и не первое, но, во всяком случае, самое жестокое столкновение юного принца с «откровенной существенностью»: любимая жена оказывается в связи с ближайшим и доверенным другом Павла – Андреем Разумовским; открывает же глаза обманутому его царственная мать, очевидно перехватившая секретные бумаги великой княгини.

Документы скупо освещают потаенную сторону событий 1776 г . – смерть великой княгини, разоблачение Разумовского и его высылку к отцу на Украину, еще меньше – горе и разочарование наследника. Кончина Натальи Алексеевны в этих напряженных обстоятельствах вызвала, конечно, слух об убийстве, совершенном по приказу Екатерины, и царица, понимая возможность таких разговоров, приглашает для медицинского заключения 13 врачей; она специально приказывает Бецкому заняться опровержением возможных подозрений Павла: «Велите посмотреть за тем, есть ли на котором локте (Натальи Алексеевны) багряное пятно. Сие великий князь требует знать, и что за пятно он сам третьего дни усмотрел».

Екатерина рассчитывает усмирить сына новым браком: в том же 1776 г . его женят на принцессе Вюртембергской, и новая великая княгиня Мария Федоровна родит в 1777 г . сына Александра (будущего Александра I), в 1779 г . – сына Константина, затем еще восьмерых детей. Династия упрочена, однако придворная борьба не утихает.

Вторая жена Павла тоже включается в секретную оппозицию против Екатерины; зато царица сразу же отбирает родившихся внуков и воспитывает их при себе, оберегая от родительского влияния. Как видим, государственный переворот 1762 г. многообразно продолжен, а насильственное, «переворотное» изъятие Александра и Константина – явный предвестник очередного крупного переворота – передачи престола Александру, минуя Павла.

Павел даже боялся в 1782 г . ехать с женою в заграничное путешествие, подозревая, что мать ищет случая от него избавиться и назначить наследником старшего внука; Екатерина же действительно требует бумаги Петра I насчет престолонаследия, ищет в деле царевича Алексея прецедента для устранения Павла. При этом царица дает блестящую по форме и явно заостренную к современности характеристику погибшего сына Петра Великого: «Я почитаю, что премудрый государь Петр I, несомненно, величайшие имел причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособного сына. Сей наполнен был против него ненавистью, злобою, ехидной завистью; изыскивал в отцовских делах и поступках в корзине добра пылинки худого, слушал ласкателей, отдалял от ушей своих истину, и ничем на него не можно было так угодить, как понося и говоря худо о преславном его родителе. Он же сам был лентяй, малодушен, двояк, нетверд, суров, робок, пьян, горяч, упрям, ханжа, невежда, весьма посредственного ума и слабого здоровья».

Между тем, к неудовольствию Екатерины, поездка Павла с женой по Европе (под именем графа и графини Норд – Северных) вызвала интерес и сочувствие в разных европейских столицах, особенно в Париже. Д'Аламбер и другие знаменитые умы находили в наследнике знания, «возвышенный характер»; именно тогда родилось сравнение российского принца с принцем литературным.

Австрийский император Иосиф II награждает 50 дукатами актера придворного театра «за счастливую мысль», что если в присутствии графа Северного будет представлен «Гамлет», то «в зале очутятся два Гамлета».

Репутация «российского Гамлета» (независимо от ее соответствия или несоответствия шекспировской основе) объясняет, однако, то место, которое многие современники отводили юному Павлу среди петербургских Полетаев, Розенкранцев, а также Клавдия и Гертруды, соединенных в одной Екатерине II.

Возможно, под влиянием литературного образа принц Павел входит в роль и однажды то ли шутя, то ли серьезно подробно повествует друзьям о встрече с «тенью предка» (правда, не отца, а прадеда – Петра I), которая восклицает: «Павел, бедный Павел, бедный князь!».

Подозрительный, печальный, многократно униженный, стремящийся укрыться от двора в Гатчине или Павловске, прислушивающийся к просвещенным советникам, старающийся уловить «мнение народное», обуреваемый идеями насчет перемены дел в России – таким предстает сын Екатерины в последние годы ее правления.

Новые серьезные испытания начнутся с 14 июля 1789 г .

Революция во Франции

Нет нужды доказывать, как сильно грянул на весь мир французский революционный гром 1789 г . В исследовательской литературе, естественно, лучше изучен отклик на это событие прогрессивного российского общества; реакция же правящих слоев представлена более всего в их карательных действиях (арест Радищева, Новикова и др.), в военных приготовлениях к походу против «революционной гидры» и тому подобных «практических» мерах. Хуже изучена идеологическая реакция российских верхов на 1789 – 1794 гг., сложная, неоднородная перестройка их воззрений, программных установок.

Прежде всего попытаемся оценить силу страха, проникшего в Зимний дворец после воцарения во Франции «равенства злого». В 1792 г. распространяется тревожный слух о «легионе цареубийц», посланном из Парижа, – и уж факты ложатся в фантастическую схему, скоропостижная кончина австрийского императора Леопольда II 1 марта 1792 г., убийство шведского короля Густава III 5 марта того же года.

Павел еще в 1790 г. опасается, «что до истечения двух лет вся Европа… будет перевернута вверх дном».

Е. И. Нелидова, возлюбленная Павла, несколько позже попрекнула великого князя, что он переменил свои политические воззрения. «Вы вправе сердиться на меня, Катя, все это правда, – отвечает Павел, – но правда также и то, что с течением времени со дня на день сделаешься, пожалуй, слабее и снисходительнее.

Вспомните Людовика XVI: он начал снисходить и был приведен к тому, что должен был уступить. Всего было слишком мало и между тем – достаточно для того, чтобы в конце концов его повели на эшафот».

Многократный собеседник Павла I Коцебу замечает (по-видимому, передавая слова императора): «Мрачную подозрительность внушила ему казнь Людовика XVI (…) Он слышал, как те самые люди, которые расточали фимиам перед Людовиком XVI, как перед божеством, когда он искоренил рабство, теперь произносили над ним кровавый приговор. Это научило его если не ненавидеть людей, то их мало ценить, и, убежденный в том, что Людовик еще был бы жив и царствовал, если бы имел более твердости, Павел не сумел отличить эту твердость от жестокости».

Приведенные строки – отголосок характерных споров, что возникали близ российского трона в 1790-х годах: как надо было действовать там, во Франции, и здесь, в России, – уступать или наступать?

Именно в эту пору, как видно, умирают в сознании наследника конституционные мечтания, проекты, выношенные в 1770 – 1780 гг. братьями Паниными и Д. И. Фонвизиным (хотя, как отмечалось, идеи ограничения самодержавия уже сплелись в тех планах с идеей централизаторской перестройки государственного аппарата). Надо полагать, что кроме тяжкого впечатления, которое произвели на Павла французские конституционные опыты 1789 – 1794 гг., здесь играло роль и нежелание большей части дворянства ограничить самодержавие.

Если приходилось выбирать между правлением знати и правлением одного, русский «среднестатистический» дворянин, как известно, не колебался ни минуты: он предпочитал самодержца. Последний из сохранившихся документов того потаенного «панинского» комплекса, которым Павел должен был воспользоваться, вступив на престол, датируется 1784 – 1787 гг. Последний вдохновитель тех замыслов Денис Иванович Фонвизин умирает в 1792 г. Когда через четыре года вдова прокурора Пузыревского, верного панинского человека, поднесет императору Павлу пакет конспиративных сочинений Папина – Фонвизина, она получит пенсию и благоволение, сами же бумаги будут царем немедленно запрятаны и, конечно, никакого хода не получат.

Сохранились сведения, что непримиримость Павла к французским делам обгоняла (в начале революции) реакцию Екатерины.

«Однажды Павел Петрович читал газеты в кабинете императрицы и выходил из себя:

– Что они все там толкуют! – воскликнул он. – Я тотчас бы все прекратил пушками.

Екатерина ответила сыну: «Vons etes une bete feroce (Ты жестокая тварь. – Фр.), или ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями? Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование».

Эпизод был позже записан М. С. Мухановой со слов отца, обер-шталмейстера С. И. Муханова, и, конечно, включает в себя знание того, что произошло после; но основе рассказа – чрезвычайному страху и ненависти наследника к революционному Парижу – можно верить.

Впрочем, что бы ни говорила Екатерина, у Павла были кое-какие политические идеи, пусть противоречивые, иногда смутные, но позже резко выявившиеся, идеи, как увидим, отнюдь не сводившиеся к одним пушкам.

Царицу вряд ли могло так разозлить отношение сына к французским событиям, в общем сходное с ее взглядами (ведь Россия скоро будет воевать с революционной Францией, а царица заболеет, узнав о казни Людовика XVI!). Мать и сын, однако, продолжают расходиться в некоторых принципах, методах, формах политики; непримиримо же их разделяет борьба за власть.

Завещание царицы

О существовании екатерининского документа, передававшего престол внуку Александру вместо сына Павла, подробно писал Н. К. Шильдер. Кратко напомним, что Екатерина II в последние годы царствования не раз бралась за этот проект, в который были посвящены несколько высших сановников империи.

Обнародование завещания предполагалось как будто 24 ноября 1796 г. (в Екатеринин день) или 1 января 1797 г.

Любопытным, недостаточно освоенным наукой документом является так называемое странное завещание императрицы Екатерины, писанное ее рукою на маленьком полулисте. Оно явно примыкает к тайному завещанию царицы в пользу Александра (и возможно, даже составляло часть его).

Подробно расписав, где и как ее хоронить, царица просит «носить траур полгода, а не более, а что меньше того, то луче».

«Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что с моих бумаг найдется моей рукою писано отдаю внуку моему любезному Александру Павловичу, также разные мои камения и благословляю его умом и сердцем.

Копии с сего для лучаго исполнения положатся и положены в таком верном месте, что чрез долго или коротко нанесет стыд и посрамление неисполнителям сей моей поли.

Мое намерение есть вознести Константина на престол Греческой Восточной империи.

Для блага империи Российской и Греческой советую отдалить от дел и советов оных империй принцев Виртонберхских и сними знаться как возможно менее, равномерно отдалить от советов обоих пола немцов».

Легко заметить, что Павел и его жена в документе даже не упомянуты. Выпады против принцев Вюртембергеких и «обоих пола немцов» явно метят в великую княгиню Марию Федоровну.

Особый тон и высочайшее благословение при упоминании Александра – и рядом мысль о Константине на греческом престоле – все это еще более подтверждает мысль, что «странное завещание» несет на себе «тень» главного завещания – передачи власти внуку.

В 1796 г. Павел узнает от самого Александра об этом плане Екатерины П. Александр же, не принимая этой идеи, в письмах дважды нарочито называет отца «величеством»: в то время как бабушка уверена в согласии Александра на трон, тот себя тайно «низлагает»!

Серьезное, впрочем, соседствует с фарсом: летом 1796 г. «у Петрова дня» во многих местах Украины, на ярмарке Елисаветграда, в Новороссийской и Вознесенской губерниях, разнесся слух о восшествии Павла Петровича. (И не было ли случайностью совпадение этой даты с тем сроком, который еще за несколько лет до того назначал автор «Благовести» для народного избрания Павла на царство: 1 сентября 1796 г.?)

Ярмарочные слухи окончились тем, что несколько человек были отданы под суд и… отпущены через полгода, а в официальной бумаге писано: «…от кого именно начало возымел сей слух, не доискано, а видно, глас народа – глас божий», ведь Павел, пока разрешалось дело, и в самом деле взошел и стал именоваться титулом из 51-го географического элемента.

Штурм

Многие мемуаристы, описывая восшествие Павла на престол, пользуются терминологией, пригодной к описанию захвата, переворота, революции.

«Дворец взят штурмом иностранным войском», – острит свидетель-француз.

«Тотчас, – вспомнит Державин, – все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорды, тесаки и, будто по завоеванию города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Опорой переворота были «потешные» гатчинские полки, и сама система должна была напомнить победу Петра над «женским правлением»: в 1689 г . ликвидировалась система Софьи, в 1796 г. – Екатерины.

«Началась ужасная сутолока, – замечает современник, – появились новые люди, новые сановники. Многие уж знали, что перед тем государь вместе с графом Безбородкой деятельно занимался сожжением бумаг и документов в кабинете покойной императрицы».

Безбородко, знавший о главном завещании, очевидно, помог Павлу в изъятии и уничтожении документа.

Державин, вспоминая о желании Екатерины II и Безбородки «ему отдать (в 1793 г.) некоторые бумаги, касательные до великого князя», пояснял: «Догадываются некоторые тонкие царедворцы, что они те самые были, за открытие которых, по вступлению на престол императора Павла I, осыпаны они от него благодеяниями»

Действительно, Безбородко получил огромные пожалования и награды, свидетельствующие о каких-то особых услугах, оказанных Павлу: в день коронации – титул князя, 30 тыс. десятин земли и 6 тыс. душ.

Впрочем, согласно версии С. А. Тучкова, Николай Зубов, узнав у брата Платона, фаворита Екатерины II, «где стоит шкатулка с известными бумагами», взял какой-то лист, поскакал в Гатчину. «Павел, взглянув на оную, разорвал ее, обнял Зубова и тут же возложил на него орден св. Андрея. По вступлении же своем на престол Павел сделал его обер-шталмейстером двора».

Хранение и составление «завещания» были вероятной причиной изгнания секретаря Екатерины II Турчанинова.

Уже после смерти Павла вышли наружу некоторые характерные версии и слухи, где, разумеется, надо отличать реальную основу от вымысла, специально направленного против царя как «незаконного правителя», нарушителя воли Екатерины II. Так, Валериан Зубов объяснял Адаму Чарторыйскому, будто «императрица Екатерина II категорически заявила ему и его брату, князю Платону, что на Александра им следует смотреть как на единственного и законного их государя и служить ему, и никому другому, верой и правдой».

Державин, немало знавший и о многом подозревавший, после смерти Павла «воскрешает» Екатерину II в стихах;

Давно я зло предупреждала,Назначив внука вам в цари…

Еще ярче, реальнее, очевидно на основе немалых сведений, представлена картина тайных планов Екатерины и «контрпереворота» Павла в известном анонимном документе первых лет XIX в. «Разговор в царстве мертвых»: царица в «Елисейских полях» допрашивает Безбородку о судьбе тайно подписанного ею и несколькими высшими лицами акта о возведении Александра.

«Безбородко [упал на колени]. – Монархиня! Милосердие твое равняется душе твоей! Я виноват, что не обнародовал твоего повеления, но выслушай подданного, стенящего об участи России и оплакивающего жребий своих соотчичей. Неожиданная кончина матери нашей погрузила нас в уныние всех; между тем Павел, находясь в своей Гатчине, еще не прибыл. Я собрал совет. Прочел акт о возведении на престол внука твоего. Те, которые о сем знали, стояли в молчании, а кто впервые о сем услышал, отозвались невозможностию исполнения оного; первый подписавшийся за тобою к оному митрополит Гавриил подал голос в пользу Павла, и прочие ему последовали. Народ, любящий всегда перемену и не постигая ее последствия, узнав о кончине твоей, кричал по улицам, провозглашая Павла императором; войска твердили то же; я в молчании вышел из совета, безумствуя сердцем о невозможности помочь оному (…) Народ в жизнь вашу о сем завещании известен не был. И один час переменить миллионы умов ведь дело, свойственное только одним богам».

Знание закулисной стороны придворной тайны здесь немалое. Поражает, между прочим, причудливое совпадение известных элементов описанного события с междуцарствием 1825 г.: и там и тут возникла проблема «необъявленного завещания»; в обоих случаях решало реальное соотношение военных и политических сил – только в 1825 г. Константин подтвердил свое отречение, а в 17% г. Павел не признал своего низложения.

При всей огромной разнице социально-политической обстановки, при совершенно разном исходе двух событий значение отмеченного «сходства», наверное, нельзя недооценивать как «исторический прецедент» для декабристов и при объяснении мотивов поведения Александра I, который ведь был важным действующим лицом обеих ситуаций, разделенных 29 годами.

В ноябре – декабре 1825 г., так же как в ноябре 1796 г., «монархическая истина» была сомнительной, законность зыбкой, свобода «неминуемо» пыталась проскочить вслед за просвещением, но рабство и деспотизм обгоняли…

«Ах, монсеньор, какой момент для Вас!» – восклицает в ночь с 6 на 7 ноября 1796 г. Федор Ростопчин. На это Павел отвечал, пожав крепко руку своего сподвижника: «Подождите, мой друг, подождите…».


Глава III

«Романтический император»

<p>Глава III</p> <p>«Романтический император»</p>

Говорили много о Павле 1-м –

романтическом нашем императоре.

Пушкин

Однажды возражали императору Павлу по поводу принятого им решения и упомянули о законе. ««Здесь ваш закон!» – крикнул государь, ударив себя в грудь».

«Сказать графу Панину (…), что он не что иное, как инструмент».

Севастополь велено именовать Ахтияром, Феодосию – Кафой.

29 октября 1800 г. «по всевысочайшему повелению» предается суду состоящий при петербургском генерал-губернаторе казначей Алексеев, «давший подорожную в Екатеринослав в противность именного его императорского величества повеления о именовании того города Новороссийском».

«Мои министры… Вообще эти господа очень желали вести меня за нос; но, к несчастью для них, у меня его нет».

«Офицер Преображенского полка Александр Шепелев 14 августа 1797 г. «переведен в Елецкий мушкетерский полк за незнание своей должности, за лень и праздность, к чему он привык в бытность свою при Потемкине и Зубове, где вместо службы обращался в передней и в пляске».

Некоторые из этих примеров и десятки подобных хорошо известны и многократно осмыслены как характерные черты павловской эпохи.

В 1901 г ., к столетию цареубийства 11 марта, А. Гено и Томич составили целую книгу объемом в 300 страниц «Павел I. Собрание анекдотов, отзывов, характеристик, указов и пр.», соединившую истории, прежде рассеянные в мемуарах и периодике.

Сразу заметим, что будем осторожно пользоваться «павловскими анекдотами», проверяя их подлинность там, где возможно. Дело в том, что социальная репутация Павла у «грамотного сословия» была такой, что кроме реальных историй ему охотно приписывали десятки недействительных или сомнительных. Вот некоторые примеры.

«Полк, в Сибирь марш!» – этот знаменитый рассказ о воинской части, шагавшей в ссылку до известия о гибели императора, вероятно, соединяет две разные истории. Прежде всего это опала, которой по разным причинам подвергся конногвардейский полк: «Дух нашего полка постарались представить в глазах государя как искривление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки». Наиболее суровой репрессивной мерой был арест командира полка и шести полковников, за «безрассудные их поступки во время маневров». В этот период полк был «изгнан в Царское Село». Как утверждает Д. Н. Лонгинов, «во время этой расправы было произнесено (Павлом) среди неистовых криков слово «Сибирь». В тот же день полк выступил из Петербурга, но еще недоумевали и не знали, куда идут, пока не расположились в Царском Селе».

Таким образом, произнесено «Сибирь», но шагать только до Царского Села; возможно, что оскорбительная угроза отложилась в памяти очевидцев и в будущем заострила описание события. С этим рассказом, вероятно, соединился другой: о казаках, отправленных на завоевание Индии и возвращенных с Востока сразу же после смерти Павла. И вот из одной поздней работы в другую проходят «полк в Сибирь…». Но не было такого полка!

Другая знаменитая история: на бумагу, содержавшую три разноречивых мнения по одному вопросу, Павел будто бы наложил бессмысленную резолюцию «Быть по сему», т. е. как бы одобрил все три мнения сразу. Однако М. В. Клочков, исследовавший вопрос в начале XX в., нашел этот докумеит. Там действительно были три мнения: низшей инстанции, средней и высшей – Сената. Резолюция Павла, естественно, означала согласие с последней.

Социальная репутация

Отчего именно у Павла была столь дурная репутация, кто ее создавал, поддерживал – об этом пойдет особый разговор в следующих главах.

Разумеется, и без сгущенного «В Сибирь марш!» деспотический произвол в эпизоде с конногвардейцами виден довольно отчетливо, как и во многих других анекдотах, что подтверждаются проверкой.

Получив доклад о злоупотреблениях в Вятке, 12 апреля 1800 г. «государь отрешил от должности всех чиновников Вятской губернии». Позже несколько смягчился и помиловал сравнительно невиновную Казенную палату, а также некоторых лиц, только что вступивших в службу.

Шведский посол в России Стедингк в своих мемуарах рассказывает, как во время одного празднества «император прошептал что-то на ухо Нарышкину. Того спросили: что сказал государь? «Мне сказали: Дурак», – отвечал обер-гофмаршал». На другой день Павел попытался объяснить послу, что он разгневался на Нарышкина из-за дурного устройства праздника. Стедингк, однако, похвалил праздник и, между прочим, сказал, что Нарышкин – лицо очень важное (un ties-grand seigneur). При этих неосторожно вырвавшихся словах лицо императора переменилось, и, повысив голос, он произнес следующую примечательную фразу: «Господин посол, знайте, что в России нет важных лиц, кроме того, с которым я говорю и пока я с ним говорю».

Царь не раз объясняет окружающим свои цели, свою субъективную программу. Иногда это звучит так: «Блаженство всех и каждого!». Чаще – «Каждый человек имеет значение, поскольку я с ним говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю».

Властитель, желающий максимальной, предельной власти, считающий именно такую власть высшим благом для подданных, – достаточно привычная, не требующая особых комментариев историческая ситуация (Древний Египет, Ассирия, Рим, Персия, Китай, французский абсолютизм, южноамериканские диктаторы…).

Такое стремление к самовластию, как у Павла или Наполеона, трудно, однако, представить у британского парламентского премьер-министра или у римского консула первых веков республики: в тех исторических условиях такая попытка была бы абсурдом, сумасшествием… В России же XVIII в. это «ненормальное» явление было совсем не беспочвенным, куда более естественным и находящимся более в «природе вещей», нежели это представлялось позднее некоторым историкам и публицистам.

Прежде всего важно вспомнить «парадокс петровской системы», взрывчатое единство деспотизма и просвещения. Среди разных программ и попыток выйти из того противоречия, среди революционных бурь конца столетия могло легко возникнуть и действительно началось еще при Екатерине II наступление против просвещения, в сторону усиления деспотического самовластия.

Для укрепления самодержавной власти могли быть в некоторой степени использованы царистские надежды народа, неприятие большинством крестьян нового дворянского просвещения.

Кроме того, даже среди самой образованной и независимой элиты в ту пору господствовало мнение, будто самодержавие «пристало» России. Мысль, что историю в значительной степени творят государи, была отнюдь не павловской.

Собирая высказывания российских мыслителей и политиков о весомости двух исторических движений – от обстоятельств к властителю и от властителя к обстоятельствам, находим явное предпочтение второму движению.

Естественно, всякий разумный правитель понимает, что он ограничен объективными возможностями, например количеством армии, населения, территорией («Природой здесь нам суждено в Европу прорубить окно»). Но в конечном итоге властитель как будто может овладеть и «природой», так что получается «Петра творенье».

Таким образом, в ту пору еще боролись «на равных» идеи просвещенного и непросвещенного самодержавия, причем последнее имело в стране древние и сильные традиции. Высшим эталоном, авторитетом оставалась система Петра Великого, но она могла быть истолкована по-разному. Вспомним соперничающие надписи на петербургских памятниках преобразователю: «Петру I – Екатерина II. 1782» и «Прадеду – правнук. 1800». Мать и сын по-разному смотрят на вещи, но каждый апеллирует к Петру…»

Наконец, прибавим ко всему этому сознательную или подсознательную веру в божественное начало верховной власти. Циничная Екатерина была довольно равнодушна к религии, но помнила, что верить надо, и поощряла к тому других. Экзальтированный Павел был куда более склонен не к благочестивому православию, а, так сказать, к «мистике власти», когда исключительная мощь российского самодержавия представлялась уже не просто «творящей причиной» российской истории, но орудием некоего высшего промысла.

Субъективная, тысячекратно провозглашаемая политическая цель Павла, осознанная им еще до воцарения и теперь осуществляемая, – это максимальная централизация, предельное усиление императорской власти как единственный путь к сблаженству всех и каждого». Такова программа руководителя государства, сложившаяся в момент серьезного кризиса российского Просвещения, просвещенного абсолютизма, – одна из попыток по-новому разрубить петровский «двойной узел» (т. е. сочетание такого просвещения с таким рабством и деспотизмом).

Новая централизация вводится с первых же часов нового царствования.

Заметно увеличивается роль армии. Во все губернии отправляются специальные ревизии с исключительными полномочиями. Новый стиль управления закреплялся серией законов, именных указов, распоряжений.

Полное собрание законов Российской империи позволяет представить количество изданных Павлом законов и указов. Начиная с первых распубликованных 6 и 7 ноября 1790 г. и кончая последними шестью законами от 11 марта 1801 г., было издано: в конце 1796 г. – 177 документов; в 1797 г. – 595; в 1798 г. – 509; в 1799 г. – 330; в 1800 г. – 469; наконец, в начале 1801 г. – 69 (т. е. всего 2179 законодательных актов, или в среднем около 42 в месяц).

Чрезвычайная интенсивность законодательства, беспрерывная ломка, реорганизация, новшества, перемены – важные черты павловского стиля.

Для сравнения заметим, что в Полном собрании законов мы находим за период самостоятельного правления Петра I (с сентября 1689 до января 1725 г.) 3296 документов, или в среднем меньше 8 в месяц. Между смертью Петра I и воцарением Екатерины II – 6939 документов, в среднем 21 в месяц.

За 34 с половиной года правления Екатерины II – 5948, в среднем 12 в месяц.

Таким образом, законодательство павловского четырехлетия в 3,5 раза интенсивнее, чем в царствование предшественницы, и значительно опережает любой более ранний период российской истории.

Для завершения статистического экскурса отметим, что 24 с половиной года александровского правления представлены в Полном собрании законов тоже весьма насыщенно: появилось 10822 законодательных акта, или около 37 в месяц.

Наконец, учтем и умножившиеся при Павле разного рода объявления, распоряжения, распубликования, близкие по своему характеру к законодательным актам. Немецкая «Allgemeine Literator Zeitung» приводит довольно любопытную (хотя, разумеется, небеспристрастную) оценку такого рода материалов, появлявшихся на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1799 г.: «Одну треть газеты занимают сообщения о различных штрафах, наказаниях, награждениях и пр. (. . .) В течение года почта доставляет Павлу 3229 писем с прошением, на которые отвечено 854 указами и 1793 устными приказами».

Еще типическая подробность: за сто лет от начала царствования Петра I девятнадцать дворянских родов получили княжеское и графское достоинство; Павел же за четыре года правления создал пять новых княжеских фамилий и 22 графские.

Количество законов, естественно, еще не говорит о содержании, направлении политики. Несомненно, часть павловских указов объективно способствовала упорядочению, европеизации российского правления.

«Император Павел, – доносит в 1801 г. прусский агент, не склонный вообще к идеализации царя, – создал в некотором роде дисциплину, регулярную организацию, военное обучение русской армии, которой пренебрегала Екатерина II».

Дипломату вторит много знающий наблюдательный мемуарист: «В арсеналах стоят еще, вероятно, громоздкие пушки екатерининских времен на уродливых красных лафетах. При самом начале царствования Павла и пушки и лафеты получили новую форму, сделались легче и поворотливее прежних (…) это было первым шагом к преобразованию и усовершенствованию нашей артиллерии, пред которою пушки времен очаковских и покоренья Крыма ничтожны и бессильны».

Одной из разумных мер нового правительства был, например, призыв на смотр всех числящихся «заочно»; это был сокрушительный удар по многолетней практике записи дворянских детей в полки буквально с момента рождения (так, что к совершеннолетию поспевал уж «приличный чин»); вследствие павловского указа в одной только конной гвардии из списков был исключен 1541 фиктивный офицер.

Любопытные мнения о военных реформах павловского правительства приводит также видный осведомленный чиновник, служивший четырем императорам: «Об этом ратном строе впоследствии времени один старый и разумный генерал говорил мне, что идея дать войскам свежую силу все же не без пользы прошла по русской земле: обратилась-де в постоянную недремлющую бдительность с грозною взыскательностью и тем заранее приготовляла войска к великой отечественной брани. Потом он же, оборотив медаль, говаривал, что отсюда почин преобладания наружного вида, всего глазам напоказ, заменяющего труд ума наглядною механическою работою».

При всем при этом многими современниками и исследователями отмечалось, что сама непрерывность и противоречивость законодательства усиливали атмосферу произвола и беззакония. Воля императора опережала действующие законы, и часто задним числом оформлялись уже совершившиеся деспотические действия.

Подобную ситуацию имел, конечно, в виду Д. Н. Блудов, когда объяснял Николаю I различие между самодержавием и деспотизмом: «Самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены их должен им сам повиноваться».

«Невольно удивляешься, – отзывается мемуарист, – огромному числу указов, узаконений, распоряжений в короткое царствование [Павла]; но это была ломка всего екатерининского, порывистые проявления безумия и своеволия – работа страшная и непрестанная! Граф Блудов рассказывал со слов очевидца о князе Безбородке, что, получив от Павла в одно утро три противоречивых указания по тому же предмету, он сказал: «Бедная Россия! Впрочем, ее станет еще на 60 лет!»».

При всей противоречивости законодательства 1796 – 1801 гг. общим духом, стержнем сотен новых указов была централизация, самодержавие. Серия мер заменяла коллегиальный принцип (там, где он еще существовал) единоличным; устанавливалось «преимущество лиц перед учреждениями». Выстраивалась железная линия подчинения: император – генерал – прокурор – министр (или управляющий соответствующим ведомством) – губернатор. Управление в центре и на местах, как правило, структурно «созвучно», и потому усиление столичной централизации отзывается эхом в провинции; так же, например, как за высшими правительственными учреждениями надзирает генерал-прокурор, так за губернатором следит губернский прокурор. Инструкция от 20 декабря 1798 г. предписывала ему «доносить по службе о самых главных чиновниках в губернии»; 11 марта 1798 г. – надзирать за иностранцами и тщательно «сверять их подорожные с маршрутом»; позже губернским прокурорам приказано «обращать замечательное внимание к переписке и сочинениям из чужих край» и обо всем докладывать не начальнику губернии, а генерал-прокурору. В 1802 г. особые права губернских прокуроров были отменены.

Можно проследить усиление власти и на более нижних этажах управления. «На дворе у нас, – вспоминал Греч, – нанимал квартиру квартальный комиссар (так назывались тогда помощники надзирателей) XIV класса Старое, сын бывшего сторожа в экспедиции о расходах. Он был тираном и страшилищем всего дома: его слушались со страхом и трепетом; от него убегали, как от самого Павла. Донос такого мерзавца, самый несправедливый и нелепый, мог иметь гибельные последствия. Впрочем, доставалось и им, полицейским».

Отнюдь не для забавы, но для контроля, настигающего уже самую малую общественную ячейку – дом, семью, Павел I приказал, между прочим, майору К. Ф. Толю (будущему видному генералу) «изготовить модель Санкт-Петербурга – так, чтобы не только все улицы, площади, но и фасады всех домов и даже их вид со двора были представлены с буквальной, геометрической точностью».

В общей системе регламентации и твердого порядка важное место заняла новая система престолонаследия: 5 апреля 1797 г. Павел I отменяет закон Петра I, объективно поощрявший борьбу разных группировок за овладение троном; отныне вводился принцип (сохраненный до 1917 г.) о наследовании престола по праву первородства в мужском колене (женщины получают эти права только по пресечении всех мужских представителей династии).

Так Павел I от повседневной регламентации переходил к попытке «управления будущим».

Десятки анекдотов и несуразностей, не переставая быть смешными для нас, находят объяснение в особой логике павловской системы. Его личное стремление «вникать во все» соответствовало той социальной роли, в которой он себя представлял. Екатерина II как бы не вмешивалась в несвойственные ей дела, отдавая, например (в известных пределах), армию и флот в ведение фаворитов или умелых, инициативных начальников. Павел же, наоборот, старается увеличить свою непосредственную власть.

По свидетельству иностранного наблюдателя, императрица Мария Федоровна «не имела права приглашать к себе без дозволения государя ни сыновей своих, ни невесток. Александр жил с женой уединенно: ему служили только преданные императору лица. Чтобы не навлечь на себя и тени подозрения, он не принимал никого и с иностранными министрами и вельможами не разговаривал иначе как в присутствии отца».

11 марта 1800 г. рижский губернатор генерал-лейтенант Ребиндер получает неожиданное высочайшее послание: в списке лиц, проезжавших через Ригу, царь вдруг заметил фамилию «отставного прапорщика Ререна» и запросил: «Сумневаюсь, чтоб он [Ререн] был отставной, и если выключенный [изгнанный со службы за провинность], то, арестовав, посадить его в рижскую цитадель и уведомить меня об оном».

Смешные запреты слов «клуб», «совет», «представители» – это не просто борьба с якобинской терминологией, «запрет революции»; здесь обнаруживается вера в силу самого якобинского термина и соответственно в запрещающую силу царского вето, в монопольную принадлежность высшей истины властелину.

Разумеется, нелепо видеть закономерность в каждой прихоти, в каждом изгибе императорского поведения, по нельзя и забывать, что новая централизация власти сделала личные свойства царя еще более «общегосударственным фактом», чем было прежде. Павел, это понимавший, к этому и стремился.

Резкое усиление самодержавного начала требовало соответствующего идеологического объяснения. Разумеется, престол постоянно освящался православной церковью, однако при Павле – в значительно меньшей степени, нежели это будет через 40 – 50 лет, в царствование Николая I (в период утверждения известной триединой формулы «самодержавие, православие, народность»).

XVIII век – «слишком» век просвещения; церковь и религия столь скомпрометированы, расшатаны ударами Вольтера, Дидро, Гольбаха и других мыслителей, что даже императору не приходит в голову утверждать свою манеру царствования православным благословением. Скорее наоборот: он благословляет церковь, впервые прямо говорит то, что давно уже существует фактически, но все же «не произносится»: «русский государь – глава церкви». Когда митрополит Платон пытается воспротивиться странному обряду награждения церковных иерархов орденами, то Павел гневается, ибо этот обряд отражает его взгляд на православное духовенство как на одну из «государственных служб».

Для освящения новых форм искали и нашли более «вселенскую», внешне эффектную форму. Для того чтобы ее лучше представить, следует сначала присмотреться к некоторым, казалось бы, бессмысленным или второстепенным чертам павловского царствования.

20 января 1798 г. было объявлено общее воспрещение носить фраки: «Позволяется иметь немецкое платье с одним стоящим воротником шириною не менее как в 3/4, вершка, обшлага же иметь того цвета, как и воротники».

Тогда же обязательная замена жилетов «немецкими камзолами», «не носить башмаков с лентами, а иметь оные с пряжками; также – сапогов, ботинками именуемых. (…) Не увертывать шеи безмерно платками, галстуками или косынками, а повязывать оные приличным образом без излишней толстоты». Эти и другие распоряжения петербургского обер-полицмейстера многократно, иногда с купюрами, печатались в «Русской старине».

Сохранилась записка царя П. А. Палену: «Офицера сего нашел я в тронной у себя в шляпе. Судите сами. Павел».

Нет слов! Проступок столь ужасен и ясен, что суровейшее наказание даже не требует обоснования.

Сардинский поверенный в делах высылается в декабре 1796 г. за ношение круглой шляпы.

Внедрение прусских форм производится так активно, что вызывает неодобрение именно прусского посла Брюля: «Император не нашел ничего лучшего, как взять за модель прусский образец и слепо ему следовать, без предварительного серьезного размышления о необходимых приспособлениях этого образца к месту, климату, нравам, обычаям, национальному характеру». Сообщая, что расходы на перемены армейской формы уже превысили 30 миллионов рублей, Брюль находит, что старая форма, удобная и соответствующая национальному вкусу, теперь заменена менее удобной и разумной: «Гренадерская шапка, штиблеты, тесная форма – все это мешает, стесняет солдата».

Сохранилось огромное число воспоминаний, анекдотов, писем, оценок по поводу регламента на шляпы, жилеты и т. д. и т. п.

Вот фрагменты «хроники» 1799 г. (распоряжения столичного обер-полицмейстера):

18 февраля. Запрещение танцевать вальс.

2 апреля. Запрещение иметь тупей, на лоб опущенный.

6 мая. Запрещение дамам носить через плечо разноцветные ленты.

наподобие кавалерских

17 июня. Запрещение всем носить широкие большие букли.

12 августа. «Чтобы никто не имел бакенбард».

4 сентября. Запрещение немецких кафтанов и «сюртуков с разноцветными

воротниками и обшлагами; но чтоб они были одного цвета».

28 сентября. «Чтоб кучера и форейторы, ехавши, не кричали».

28 ноября. Запрещение «синих женских сюртуков с кроеным воротником и

белой юбкой».

Все эти «мелочи», несомненно, имели отношение к генеральным, идеологическим проблемам, которые пытался решать Павел I.

«Рыцарство против якобинства»

«Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде» (позднейшая и достаточно объективная оценка писателя-министра И. И. Дмитриева).

26 февраля 1797 г. на месте снесенного Летнего дворца Павел самолично кладет первый камень Михайловского замка. Обрядность, символика здесь максимальные: возводится окруженный рвом замок старинного, средневекового образца, цвета перчатки прекрасной дамы (Анны Лопухиной-Гагариной), которой царь-рыцарь поклоняется; расходы же на замок превышают самые смелые предположения: сначала было отпущено 425 800 руб., однако затем суммы удесятерились, и в течение трех лет ежедневный расход на строительство составлял десятки тысяч рублей.

Наконец, православный царь берет под покровительство Мальтийский рыцарский орден, как будто и не подумав, что это объединение католических рыцарей и гроссмейстер ордена формально подчинен римскому папе. Таким образом на невских берегах появляются мальтийские кавалеры, мальтийские кресты, орден св. Иоанна Иерусалимского.

«Рыцарство», «царь-рыцарь» – об этом в ту пору говорили и писали немало. Нейтральные наблюдатели (Лагарп, Саблуков) не раз толкуют о причудливом совмещении «тирана» и «рыцаря».

«Павел, – пишет шведский государственный деятель Г. М. Армфельдт, долгое время находившийся при русском дворе, – с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота соединял известную справедливость и рыцарство в то время шаткости, переворотов и интриг».

Дело не в «возвышенных понятиях», а в идеологии. Армфельдт правильно уловил некоторое внутреннее единство внешне экстравагантных, сумасшедших поступков. Фраза о «времени шаткости, переворотов и интриг» в устах монархиста Армфельдта и многих других означает примерно следующее. У старого мира – мира королей, аристократов, феодализма – к исходу XVIII столетия нет мощной, ведущей идеи: проверенное тысячелетием чисто религиозное самосознание власти дало серьезную трещину; преобладают неуверенность, смуты, мелкие страсти, в частности тот цинизм, который вплетался в российское и, конечно не только в российское просвещение. Как характерны в этой связи не попавшие в напечатанную книгу строки из мемуаров И. И. Дмитриева, передающие недостаток «общей идеи», то, что ощущалось все сильнее к концу правления Екатерины II: «Гвардейская служба становилась для меня год от года скучнее: мне уже было за 30 лет, и часто случалось стоять в казармах почти с малолетними офицерами, быть свидетелем их суетности, женоподобного щегольства и даже иногда шалостей, не приличных званию офицера». В мемуарах И. И. Дмитриева «Взгляд на мою жизнь» соответствующий текст заменен и представлен всего одной фразой: «Не имев склонности к военной службе, я нетерпеливо ждал капитанского чина».

С презрением описывает обстановку «бабушкиного двора» и великий князь Александр в письме к Лагарпу от 20 июня 1796 г.

Даже Герцен, представивший в своих сочинениях и на страницах Вольных изданий целую серию «антипавловских» мыслей и образов, в конце жизни заметит, что «тяжелую, старушечью, удушливую атмосферу последнего екатерининского времени расчистил Павел».

Между тем в последние годы XVIII в. старый мир с ужасом наблюдает не только военные победы французских санкюлотов, но также и силу, влиятельность якобинской идейности – куда более могучей идеологии, нежели неуверенная смесь просвещения, цинизма и религиозной терминологии.

Наполеон, которому вряд ли можно отказать в политической проницательности и знании людей, позже тонко определит корни павловской политики, павловского образа мыслей: ненависть к французской революции, особое внимание к упадку придворных нравов и этикета. Существенной причиной разрыва с Англией из-за Мальты Наполеон считал именно взгляд Павла на рыцарство.

Мы еще вернемся к любопытнейшему наполеоновскому разбору павловских «корней», сделанному незадолго до смерти, на острове Святой Елены.

То, о чем толковал в своем кругу наследник Павел, занимало многих столпов старого мира. Их идеологическая неуверенность, их бессилие были слишком очевидны.

Меж тем после 1794 г. французская революция идет на убыль, ее лозунги все более расходятся с сутью; наиболее чуткие европейские мыслители (от Гёте, Шиллера до Радищева), прежде увлеченные парижскими громами, ошеломлены как якобинским террором, так и термидорианским перерождением. В этой сложнейшей переходной исторической ситуации монархи особенно жадно ищут лучших слов, новых идей – против мятежных народов.

Одну из таких попыток мы наблюдаем в последние годы XVIII в. в России: обращение к далекому средневековому прошлому, оживление его идеализированного образа, рыцарская консервативная идея наперекор «свободе, равенству, братству».

Чего желал нервный, экзальтированный, достаточно просвещенный 42-летний «российский Гамлет», вступив на престол после многолетних унижений и страхов, при известном взгляде на просвещение и значение царской власти, при таких событиях в Европе?

Идея рыцарства – в основном западного, средневекового (и оттого претензия не только на российское – на вселенское звучание «нового слова»), рыцарства с его исторической репутацией благородства, бескорыстного служения, храбрости, будто бы присущей только этому феодальному сословию.

Рыцарство против якобинства (и против «екатерининской лжи»!), т. е. облагороженное неравенство против «злого равенства».

«Замечательное достоинство русского императора – стремление поддержать и оказать честь древним институтам», – запишет в 1797 г. Витворт, британский посол в России, будущий враг Павла.

«Я находил… в поступках его что-то рыцарское, откровенное», – вспомнит о Павле его просвещенный современник.

Граф Литта и другие видные деятели Мальтийского ордена, угадав, как надо обращаться с царем, чтобы он принял звание их гроссмейстера, «для большего эффекта… в запыленных каретах приехали ко двору» (заметим, что Литта к тому времени уже около десяти лет жил в Петербурге). Павел ходил по зале и, «увидев измученных лошадей в каретах, послал узнать, кто приехал; флигель-адъютант доложил, что рыцари ордена св. Иоанна Иерусалимского просят гостеприимства. «Пустить их!» Литта вошел и сказал, что, «странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок, узнали, кто тут живет…» и т. д. Царь благосклонно принял все просьбы рыцарей.

Принц Гамлет становится «императором Дон-Кихотом».

«Русский Дон-Кихот!» – воскликнет Наполеон, вероятно понимая образ в романтическом, двойственном – смешном и одновременно благородном – смысле.

Безымянный автор антипавловских стихов употребляет этот же литературный образ явно издевательски:

Нет, Павлуша, не тягайсяТы за Фридрихом Вторым:Как ты хочешь умудряйся –Дон-Кихот лишь перед ним.

Через полвека будет сказано: «Павел I явил собой отвратительное и смехотворное зрелище коронованного Дон-Кихота».

Если коллекционировать общие внешние признаки, сближающие Павла и «рыцаря печального образа», то действительно найдем немало. Кроме странствующих рыцарей, прекрасной дамы, ее перчатки и замка, кроме острова (Мальты), которым один из двух рыцарей одарил Санчо Пансу, а другой – себя, найдем странность поступков, смесь благородства и причуд, мучительных себе и другим, калейдоскоп пророческих видений: солдат, встретивший во сне Михаила Архангела, принят царем, и его рассказ играет роль в основании Михайловского замка и наименовании Михаилом последнего сына Павла I.

Прорицатель Авель, предсказывающий скорую кончину Павлу и отправляемый за то в тюрьму.

При известном воображении малограмотный Кутайсов – камердинер, превращенный в графа, – сойдет за испорченного властью Санчо Пансу.

Наконец, историческая судьба причудливо сводит коронованного российского Дон-Кихота с родиной Сервантеса и его героев – сводит в парадоксальной, «донкихотской» ситуации:

«Вспомните, – писал в 1801 г. Л. Л. Беннигсен, – объявление войны, сделанное [Павлом] королю испанскому, который по справедливости в своем ответном манифесте старался показать смешную его сторону, потому что противники не могли бы сойтись ни на суше, ни так же точно и на море. В своих сумасбродных планах Павел предназначал уже испанский трон одному испанцу (Кастелю де ла Сердо), который в молодости вступил младшим офицером в русскую службу и женился на немке, а теперь был уже в отставке и жил среди многочисленного своего семейства. Он был поражен, когда ему объявили, какие намерения имеет император относительно него. Чтобы помочь ему и не заставить его вступать на испанский трон в нищенском положении, Павел пожаловал ему на Украине прекрасное имение с тысячью душ». В «Списке генералов 1799 г.» значится полный генерал «граф Кастро-Лацердо, в Ревели комендант и шеф гарнизонного полка своего имени».

Разумеется, всякое сравнение имеет границы. Однако великие художественные выдумки порою помогают понять самые реальные вещи: при всей огромной разнице ситуаций исторический и литературный персонажи объединены стремлением остановить время, идущее «не туда», впрыснуть в него «благородной старины».

Откуда же взялась подобная идея, где предыстория «консервативной утопии»?

Многое заимствовано из книг (как было и у героя Сервантеса). Учитель юного Павла С. А. Порошин, между прочим, замечает, как в детских мечтах будущего царя его угнетенность, униженность, обида на мать явно компенсировались воображением. Немалое место тут занимали рыцари, объединенные в некий «дворянский корпус». Сохранились обширные выписки из классиков, сделанные юным Павлом.

Павел мог, между прочим, вдохновляться и чтением записок своего учителя. Еще 16 января 1791 г. друг Павла с детских лет Александр Куракин извещает наследника о приобретении им «сию минуту» рукописи Порошина: «Дневники состоят из трех больших томов in folio; я едва мог их еще только мельком перелистать и с величайшей поспешностью велел трем писцам снять с них копии». 18 января копия уже почти готова, и Куракин делится с Павлом общими для них воспоминаниями детства, почерпнутыми из тех записок.

«Читал я, – записывает Порошин 28 февраля 1765 г., – его высочеству Вертотову историю об Ордене мальтийских кавалеров. Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии свой флаг адмиральский, представлять себя кавалером Мальтийским». Через несколько дней, 4 марта, Порошин снова занес в дневник указание на подобную же забаву: «Представлял себя послом Мальтийским и говорил перед маленьким князем Куракиным речь».

Другим источником рыцарских теорий Павла были, вероятно, определенным образом интерпретированные масонские идеи, образы, масонские контакты великого князя.

Не углубляясь в эту сложнейшую проблему, отметим только особую роль масонства в формировании различных по своей политической и социальной окраске идей – от просветительских и революционных до консервативных, реакционных.

В примечаниях к уже упоминавшимся запискам И. В. Лопухина П. И. Бартенев писал: «Любопытно было бы узнать, с какого именно времени Павел Петрович поступил в орден франкмасонов (в Стокгольме, во дворце, есть его портрет в орденском одеянии). Через супругу свою он находился под сильным влиянием прусского двора, а прусский наследный принц принадлежал к числу самых ревностных членов ордена».

Сведения, приводимые эрудированным издателем журнала «Русский архив», напоминают о многообразных европейских влияниях, воздействовавших на идеи Павла, принца и императора. Именно из Пруссии он заимствует не только преувеличенный интерес к муштре, военному строю, регламентации, но и определенное представление об абсолютизме Фридриха II, «соединявшем просвещенно-бюрократический абсолютизм и деспотическое рыцарство».

Все эти ростки «павловского утопизма» питались, усиливались важнейшими социально-политическими обстоятельствами, которые имели уже не личностный, но всероссийский и даже всемирный характер.

Первое из этих обстоятельств, уже отмеченное, – существование определенной дворянско-консервативной оппозиции екатерининской системе. Павел, конечно, не читал М. М. Щербатова, и тем интереснее сходство многих формул царя и историка: осуждение придворной пышности, разврата, безнравственности, цинизма, мечта о власти «твердой, благородной».

Если бы Щербатов дожил до 1796 г., ему, конечно, пришлись бы сначала по сердцу многие декларации Павла, и не ему одному; «стародумы» хотя и не имели шансов на исторический успех, но создавали некоторую почву для павловских утопий.

Второй российский источник находился на прямо противоположном общественном полюсе: народное неприятие «нового просвещения» вследствие нарастающего вместе с ним крепостнического гнета, отрицание екатерининской системы в целом и сложное влияние этого фактора на Павла, знавшего о «царистском мышлении» крестьянства и находившего здесь дополнительные доводы против образа правления и «цинической идеи» Екатерины II – Потемкина.

Третье обстоятельство, то, с которого и начался данный экскурс, – Великая французская революция и ее ближайшие последствия.

Как известно, одной из форм просвещенного разочарования в методах и результатах 1789 – 1794 гг. было обращение мыслителей и литераторов во многих странах Европы к идеализированному прошлому. Исследовательница влияния французской революции на русскую литературу заметила, между прочим, что «философия реакционного романтизма… вдохновлялась неприятием послереволюционной действительности справа, с позиций защиты ниспровергнутого или до основания потрясенного революцией феодально-абсолютистского строя. С этим связана присущая многим романтикам… идеализация средних веков, их «рыцарских» обычаев и нравов».

В этом смысле «Рассуждение о старом и новом слоге» Шишкова исторически сродни павловской апелляции к «средневековой мудрости»; царь, правда, заключает свои идеи в рамки европейской культуры, впрочем параллельно проповедуя и русский патриотический тон, русский обычай в управлении и быте. Шишков же более определенно держится славяно-российской основы, удивительно соглашаясь с Павлом, между прочим, насчет ломки языка, отмены или введения новых слов и т. п.

Итак, вторая половина XVIII столетия порождала немало объективных стимулов для «павловской попытки». Причины общественные: впечатления от французской революции, кризис, двойственность российского просвещения.

Причины личностные – это детские и юношеские привычки Павла, прусское и другие европейские влияния, тот фон, который породил столь неожиданную, для многих странную и в то же время исторически не случайную консервативную идею Павла.

Эта идея в течение последнего четырехлетия XVIII в. проявляется постоянно и многообразно.

Честь. О ней постоянно толкуют именные указы, приказы, устные сентенции государя – привить рыцарские понятия развращенному потемкинскому и екатерининскому дворянству. Павел совсем не лжет в отличие от беспрерывно лгавшей матушки, он практически всегда говорит и пишет то, что думает; ложь Екатерины была следствием ее стремления совместить несовместимое – самодержавно-крепостническую систему и просвещение; правдивость Павла – черта его системы, основанной на внутренне последовательных консервативных представлениях.

«Надо вспомнить о том, – пишет прусский агент из Петербурга, – как Павел поступил с Костюшкой. Поспешить освободить его, выдать ему значительную сумму, потребовать обещание никогда не сражаться против России, – это было одновременно благородно и мудро. Польский герой возобновил свою клятву, и, так как он человек чести, он сдержит ее. Таким образом, если Пруссии понадобится взбунтовать Польшу, то она не сможет рассчитывать на Костюшку».

Самые суровые приговоры павловских судов – по делам чести.

Поручик Московского драгунского полка Вульф в 1797 г. нагрубил сразу нескольким командирам, отославшим находившуюся при нем «без письменного вида девицу». Аудиториат решил, «лишив чина, исключить из службы». Павел I усиливает наказание: «Сняв чины, посадить в крепость без срока».

О подпоручике Сумарокове, спорившем со старшим командиром и притом «обнажавшем саблю» (т. е. едва ли не вызывая на поединок), генерал-аудиториат постановил: «лишить чинов, выключить из службы». Павел I: то же самое, но еще «послать в Сибирь на житье».

Если при решении подобных дел встречались два мнения, царь, как правило, присоединялся к более строгому.

Честь была любимой темой бесед, приказов, приговоров Павла I. Многие наблюдатели (например, Ланжерон) отмечали стремление царя уменьшить в армии пьянство, разврат, карточную игру.

Идея рыцарской чести вызывала к жизни и ряд других.

Этикет . В связи с «рыцарской идеей» он понятен. Рыцарству свойственна повышенная значимость жеста, эмблемы, герба, цвета, формы.

Наполеон в своем уже частично процитированном суждении о Павле отмечал, что царь установил при своем дворе очень строгий этикет, мало сообразный с общепринятыми нравами, малейшее нарушение мельчайшей детали которого вызывало его ярость, и за одно это попадали в якобинцы.

Особое значение приобретает четкая регламентация почестей или бесчестья. Таково, например, торжественное перехоронение Петра III или позорное перехоронение Потемкина; эти акты, понятные в павловской системе воззрений, неожиданны для привыкших к иному современников.

При Павле высокий смысл приобретают такие элементы формы, строя, регламента, как шаг, размер косицы, направление ее по шву, не говоря уже о вахтпараде.

Подробное описание вахтпарада попало в именной указ от 8 октября 1800 г.

Сам же Павел при этом ясно понимал, чего желает. «До меня доходит, – говорит Павел, – что господа офицеры гвардии ропщут и жалуются, что их морожу на вахтпарадах. Вы сами видите, в каком жалком положении служба в гвардии, никто ничего не знает, каждому надобно не только толковать, показывать, но даже водить за руки, чтоб делали свое дело».

На эту тему современники, конечно, особенно веселились. У гвардейского поэта Марина царь «явил в маневрах и прославил величество и власть…», и далее:

Я все на пользу вашу строю –Казню кого или покою…

Офицер-измайловец Копьев пародийно удлиняет косу, доводит до абсурда другие детали павловской формы и за то попадает в тюрьму.

Обилие анекдотов на «заданную царем тему» доказывает несоответствие павловских идей своему веку. В XII – XIV, даже более поздних веках многое в этом роде показалось бы естественным. Однако в 1800 г. мир жил в иной системе ценностей, и царя провожает в могилу смешной и печальный анекдот: Павел просит убийц повременить, ибо хочет выработать церемониал собственных похорон.

Теократическая идея . Рыцарский орден, сближающий воина и священника, был находкой для Павла, который еще до мальтийского гроссмейстерства соединил власть светскую и духовную.

Кроме уже сказанного о формуле «государь – глава церкви» можно вспомнить о контактах российского царя с иезуитами (и о царской просьбе, обращенной к Пию VII, отменить запрещение иезуитского ордена), о знаменитом иезуитском отце Грубере, игравшем видную роль при дворе в последние месяцы царствования Павла. Переписка Павла с Пием VII была весьма теплой. В конце 1800 г. папа получил личное приглашение царя поселиться в Петербурге, если французская политика сделает его пребывание в Италии невозможным. Позже Пий VII не раз «служит заупокойную мессу по русскому царю».

Все это нелегко понять вне «рыцарской идеи»: союз царя-мальтийца со вселенской церковью – важная цель для монарха, собирающегося вернуть всему миру утраченное направление. Речь не шла об измене православию или переходе в католицизм: для Павла разница церквей была делом второстепенным, малосущественным на фоне общей теократической идеи, где упор – не на теос (бог), а на кратос (власть).

Любопытно, что другой «вселенский деятель» – Наполеон в это время накануне своего конкордата с папой Пием VII, т. е. акции, близкой к планам Павла. Слухи, разговоры о планах российского императора соединить церкви и (даже принять со временем и папскую тиару!) в этом контексте кажутся не лишенными почвы.

Царь-папа, мальтийский гроссмейстер – это и чисто российское поглощение церкви властью; это и российская аналогия «наполеоновскому направлению»: недаром Павел и первый консул столь легко поймут друг друга.

Но это вызовет и характерную ироническую реплику Марина: «Служить обедню за попа – Неужли мысль сия глупа?..»

Стиль . Генеральная идея, освящающая всевластие императора, порождает определенный тон, стиль, театральность, упомянутую уже при описании вахтпарада (отметим, кстати, вообще исключительный интерес Павла к театру, актерам). Часть этой театральности, прежде всего парадность, была принята, усвоена, сохранена правящим сословием и после Павла: «пехотных ратей и коней однообразная красивость».

Такое примечательное явление, как «павловский стиль» в искусстве, не может быть рассмотрено вне связи с общими понятиями: художественный вкус, взгляд на красоту – все это для Павла освящало, украшало, подтверждало его миросозерцание.

Разумеется, мы далеки от грубого, прямолинейного объяснения простым социальным заказом эстетики парков, дворцов, мебели, обоев, картин в Павловске, Гатчине: слишком коротким было павловское правление, очень велико было влияние предшествующей культурной традиции. Тем не менее «рыцарская тема», столь очевидная в Михайловском замке, заметна и в Павловске. 19 апреля 1798 г. Мариентальскую крепость в Павловске «повелено считать с прочими в штате состоящими крепостями. Содержание ее отнести на общую фортификационную сумму». Эта крепость, отмечает исследователь, с ее романтично-декоративным обликом и всей бутафорской солдатчиной была игрушкой, забавой. Но в эпоху Павла I так глубоко сметалось серьезное с забавным, что только в 1811 г . последовал высочайший указ об исключении Мариенталя из числа крепостей, «содержимых инженерным ведомством».

Вообще особая роль эстетики в павловском мире несомненна. Сохранилось немало примеров горячего интереса царя к изысканным произведениям монументального и прикладного искусства. Остались чертежи и планы, выполненные самим Павлом. За несколько часов до кончины он расцелует понравившийся сервиз с изображением Михайловского замка. О повышенном, порою чрезмерном тяготении правителя к сфере искусств говорит следующая статистика.

За 34 года царствования Екатерины II последовало 340 распоряжений Дирекции императорских театров – почти без всякого прямого вмешательства царицы в эти дела; четыре павловских года дали 234 распоряжения (т. е. почти в 6 раз интенсивнее!), и среди них немало высочайших предписаний, начиная от указа об устройстве театров (22 декабря 1796 г.) до распоряжений о судьбе, жаловании, перемещениях должностных лиц, актеров, «танцорок».

Другие элементы «высокого стиля» принадлежат только павловскому четырехлетию. Речь идет сейчас об особой – Пушкин сказал бы: важной – манере царских приказов.

Детям священников, «праздно живущим при отцах своих», Павел законодательно рекомендует идти в военную службу «по примеру древних левитов, которые на защиту отечества вооружались».

Военной коллегии, старавшейся прикрыть неумышленное убийство прапорщиком Хвостовым черемиса Иванова, делается высочайший выговор «за неуважение жизни человека».

Сенат (при взыскании долгов с помещиков-банкротов) находит, что человека мужеска пола от 18 до 40 лет следует считать по 360 руб., более старших и младших – по 180, «за вдов и девушек не престарелых» – по 50, за замужних же женщин особого зачета не назначать; император Павел, однако, подписать документ отказался, найдя неприличным официальные толки о ценах на живых людей».

Указ 19 марта 1800 г. против ростовщиков, «сущих чуждого хищников», обличал «коварства», «каковыми приводятся слабоумные, а иногда и обстоятельствами стесненные люди в запутанность и конечное разорение».

Городничему, уличенному в клевете на офицера, приказано (именной указ) во время утреннего развода гвардии встать на колени перед обиженным и просить прощения.

Царские письма Суворову (особенно в те месяцы, когда полководец был в милости) писаны быстрым, живым пером.

29 октября 1799 г.: «Князь Александр Васильевич. Побеждал повсюду и во всю жизнь Вашу врагов отечества, не доставала Вас особого рода слава: преодолеть самую природу, и Вы и над нею одержали ныне верх».

29 декабря 1799 г.: «Не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих».

Павловскому стилю был свойствен и своеобразный юмор, являвшийся оборотной стороной строгой официальной суровости: именно с тех самодержавных высот царь как бы позволял себе снизойти к собеседнику и обнаружить самим этим «равенством» смешную сторону дела, ибо – для Павла – такого равенства на самом деле никогда быть не могло (речь, конечно, идет о смехе Павла, но не над Павлом).

Когда один из генералов попытался выключить из службы горбатого подпоручика, как не способного к полевой службе, то получил выговор военно-походной канцелярии; тогдашний начальник ее Ф. В. Ростопчин напомнил, что «многие весьма хорошие полководцы были в таковом же состоянии». Резолюция Павла I: «Я и сам горбат, хотя и не полководец».

Распекая адмирала П. В. Чичагова (сидевшего перед тем в крепости будто бы за «якобинство»), Павел произносит: «Если Вы якобинец, то представьте себе, что у меня красная шапка, что я главный начальник всех якобинцев, и слушайтесь меня».

Насмешливое предложение русского царя всем монархам выйти на дуэль (с первыми министрами в роли секундантов) было опубликовано как бы от «третьего лица» в Гамбургской газете.

В то же время в именных указах и при обсуждении сюжетов, по мнению царя серьезных (и часто смешных, по мнению подданных), возвышенный стиль почти постоянен: тут ирония, сатира, смех – это уже знак протеста оппозиции, заговора, о чем еще будет сказано во второй части книги.

Итак, консервативно-рыцарская утопия Павла возводилась на двух устоях (а фактически на минах, которые сам Павел подкладывал) – всевластие и честь; первое предполагало монополию одного Павла на высшие понятия о чести, что никак не сопрягалось с попыткой рыцарски облагородить целое сословие.

Основа рыцарства – свободная личность, сохраняющая принципы чести и в отношениях с высшими, с монархом, тогда как царь-рыцарь постоянно подавляет личную свободу. Честь вводилась приказом, деспотическим произволом, бесчестным по сути своей.

Один немецкий историк позже найдет символ павловской противоречивости: Аракчеев – мальтийский кавалер, «только недоставало, чтобы его произвели в трубадуры».

Один из принципиальнейших мемуаристов заметил: «Обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен. Никакие личные или сословные соображения не могли снасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собою личная расправа».

Еще и еще примеры «деспотического рыцарства».

Суворов неслыханно возвышает военный престиж России, слава его побед бросает выгодный свет на Павла. Царь оказывает полководцу-рыцарю исключительную честь, которая должна выгодно осветить и роль рыцаря-императора: чин генералиссимуса, упоминание в церквах вместе с императорской фамилией.

Когда же Ростопчин (явно под диктовку царя) отзывает Суворова из совместного с австрийцами похода, текст послания в высшей степени интимный! «Плюньте на Тугута и Бельгарда и выше. Возвратитесь домой, Вам все рады будут».

Однако в последний момент Суворову, как известно, запрещается торжественный въезд в столицу, он умирает в полуопале: его слава не должна соперничать с блеском единственного.

30 лет спустя А. С. Пушкин записал со слов своего друга П. В. Нащокина: «По восшествии на престол государя Павла I отец мой вышел в отставку, объяснив царю на то причину: «Вы горячи, и я горяч, нам вместе не ужиться». Государь согласился и подарил ему воронежскую деревню». Так оценил противоречивость павловских милостей гордый генерал В. В. Нащокин. Две линии чести пересеклись – каждый остался на высоте, и генерал и император, – случай исключительный, почти что неправдоподобный.

Впрочем, в этой же записи Пушкин будто для «исторического равновесия» приводит более нам привычную и весьма колоритную историю: «Однажды царь спросил [шута Ивана Степановича], что родится от булочника? Булки, мука, крендели, сухари и пр., отвечал дурак. – А что родится от гр. Кутайсова? Бритвы, мыло, ремни и проч. – А что родится от меня? – Милости, щедроты, чины, ленты, законы и проч. Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: «Воздух двора заразителен, вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится? – От тебя, государь, отвечал, рассердившись, дурак, родятся бестолковые указы, кнуты, Сибирь и проч. Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степанович именовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили, посадили в кибитку и повезли в Сибирь. Воротили его уже в Рыбинске».

Звание попавшего в немилость в этом контексте не имеет значения. Почти в тех же выражениях, что и шут Иванушка, был «обвинен» тайный советник и великий поэт Державин: 23 ноября 1796 г. он разжалован из правителей канцелярии Павла I «за непристойный ответ, им пред нами учиненный».

«Опора трона» – господствующее сословие вышло из екатерининского царствования с важнейшими гарантиями как на владение крепостными, так и на «раскрепощение» собственной личности. Все основные группы просвещенного дворянства – и «просветители», и «циники», и «консерваторы» – этими правами дорожили: на них основывались их понятия о личной чести и достоинстве.

Поскольку главным адресатом павловской «реформы чести» было дворянство, возникла проблема отношений монарха и его социальной опоры.


Глава IV

Один и сто тысяч

<p>Глава IV</p> <p>Один и сто тысяч</p>

Вождь падет, лицо сменится,

Но ярем, ярем пребудет.

И как будто бы в насмешку

Роду смертных, тиран новый

Будет благ и будет кроток;

Но надолго ль, – на мгновенье…

Радищев

История владеет пестрым и жутким набором самовластных деспотов: Хеопс, Навуходоносор, Калигула, Нерон, Цинь, Ши-Хуанди, Тимур. По основным «параметрам» они были сходны с тысячами других самодержцев и выделялись из их среды, оставались печальной памятью иногда ввиду особого зверства, но чаще из-за какой-то странной, особенной черты, сохраненной сагами, преданиями. Таков был, например, египетский тиран Хаким из династии Фатимидов (996 – 1021), перевернувший жизнь страны, приказавший женщинам никогда не выходить на улицу, днем всем подданным спать, ночью – бодрствовать; и так в течение четверти века, пока имярек не сел на осла, не объявил правоверным, что они не достойны такого правителя, и уехал, исчез (после чего попал в святые, от которого ведет свое начало известная мусульманская секта друзов).

Документы и легенды в этом случае, как, впрочем, и в большинстве других, сохранили противостояние правитель – народ. Совсем особая тема, как складывались отношения тирана с верхним слоем, на который он непосредственно опирался. В тех случаях, когда ему удавалось процарствовать долго, отношения были, очевидно, неплохи… Только плотная опора, вероятно, позволяла Хеопсу 30 лет строить свою пирамиду, а Тимуру – казнить, кого желал.

Маркс и Энгельс писали не раз о сравнительно большой, относительно самостоятельной абсолютной монархии (в Западной Европе), выступающей по отношению к дворянству и буржуазии «как кажущаяся посредница между ними».

«…Классовый характер царской монархии, – отмечал В. И. Ленин, – нисколько не устраняет громадной независимости и самостоятельности царской власти и «бюрократии»…».

Вопрос о разных типах взаимоотношений «класс – монарх», о причинах этого разнообразия не раз рассматривался в научных дискуссиях об абсолютизме. Не углубляясь в общую проблему, оценим любопытную реплику крупного российского чиновника второй половины XIX в. государственного секретаря А. А. Половцова. Прослушав сохранившиеся музыкальные сочинения самого Ивана Грозного, верноподданный Александра III находил там «бессмысленное мычание одичалого до грубости своенравца».

Резкость этой оценки такова, что монархист Половцов представляется тенденциозно неискренним: можно ли мерить XVI век критериями XIX? Царь Иван Васильевич был для своего времени человеком культурным… И тем более примечательна непримиримость сановника: даже с позиций угрюмого самодержавия конца XIX в. Иван Грозный – представитель другой, ожесточенной, неприемлемой формы самовластия, и нет сомнений, что главную его вину Половцов видит в казнях и деспотическом подавлении своего слоя – опальных бояр, дворян, духовенства – тех, кто (в отличие от бесписьменного народа) сумел рассказать, передать, создать традиционную версию об ужасах Грозного.

Крупнейший писатель и историк Карамзин, вполне лояльный к режиму, через несколько лет после гибели Павла напишет о «двух тиранах» (т. е. Иване Грозном и Павле), которых Россия имела в течение девяти веков.

Разумеется, и Половцову, и Карамзину известны удары, обрушенные теми тиранами на народ; однако вряд ли они взялись бы доказывать, что, скажем, при Петре I или Екатерине II крестьянам было куда легче, чем при Павле I: на эту тему в XIX в. имелись уже немалые сведения… Но не этим руководствуются они в своих оценках.

Тиран для дворянских публицистов – прежде всего бивший в своих…

Что же происходило между Павлом и дворянством в 1796 – 1801 гг.? Тем дворянством, чью наиболее активную часть мы условно разделили на «просветителей» и «циников», сходившихся на «выгодах просвещения» (Пушкин) и еще не разошедшихся достаточно далеко в споре об отмене рабства.

Разве Павел не имел возможности удовлетворять ряд общих или частных желаний, потребностей этого сословия и отдельных его представителей?

Опубликованные и неопубликованные архивные материалы не оставляют сомнения, что немалый процент «скорострельных» павловских замыслов и распоряжений приходился его сословию «по сердцу».

550 – 600 тыс. новых крепостных (вчерашних государственных, удельных, экономических и пр.) были переданы помещикам вместе с 5 млн. десятин земли – факт особенно красноречивый, если сопоставить его с решительными высказываниями Павла-наследника против матушкиной раздачи крепостных. Однако через несколько месяцев после его воцарения на взбунтовавшихся орловских крестьян двинутся войска; при этом Павел спросит главнокомандующего о целесообразности царского выезда на место действия (это уже «рыцарский стиль»!).

Служебные преимущества дворян в эти годы сохранялись и усиливались, как прежде. Разночинец мог стать унтер-офицером только после четырех лет службы в рядовых, дворянин – через три месяца, а в 1798 г. Павел вообще распорядился впредь разночинцев в офицеры не представлять! Именно по приказу Павла в 1797 г. учрежден Вспомогательный банк для дворянства, выдававший огромные ссуды.

Выслушаем одного из просвещенных современников: «Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем [Павле] надежного покровителя. Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге училище для военных сирот (Павловский корпус). Для женщин – институт ордена св. Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии».

Среди новых учреждений павловского времени найдем и еще ряд таких, которые никогда не вызывали дворянских возражений: Российско-американскую компанию, Медико-хирургическую академию. Упомянем также солдатские школы, где было выучено при Екатерине II 12 тыс., а при Павле I 64 тыс. человек.

Перечисляя, заметим одну, но характерную черту: просвещение не упраздняется, но все больше контролируется верховной властью.

Павел интересуется и техническим прогрессом, отпускает большие суммы на очистку каналов. Узнав об «изобретении в Москве аптекарем Биндгеймом делания сахара из белой свеклы», царь «соображает важную пользу, от оного произойти могущую». В своем капитальном труде «О правительственной деятельности Павла», вышедшем в 1916 г., М. В. Клочков, между прочим, подробно разбирает меры по упорядочению лесного дела, спасению казенных лесов от вырубки, учреждению лесного департамента, лесного устава и т. д.

При всем при этом, когда эксперты показали большую выгодность частного, нежели казенного, промысла «золотых металлов», Павел потребовал дополнительных обсуждений, и советники, хорошо знавшие централизаторские наклонности суверена, вскоре высказались за «казенное управление» (что и было утверждено 13 мая 1800 г.).

Число государственных ведомств, занимающихся экономикой, при Павле возрастает: царь сразу восстанавливает берг-, мануфактур-, камер– и коммерц-коллегии, главную соляную контору, не говоря о ряде новых финансовых ведомств.

Как и прадед Петр, правнук Павел поощряет технический прогресс, государственное просвещение… И как будто не замечает, что после Петра I уже успели просочиться на Русь, как неминуемое следствие петровских реформ, «просвещенные свободы».

Павел I объявляет дворянские интересы своими, требуя изменить «всего» несколько пунктов екатерининской «Жалованной грамоты».

Тульский дворянин, радовавшийся началу павловских перемен, при этом плохо скрывает некоторый страх: «Ничто так, при перемене правительства, не озабочивало все российское дворянство, как опасение, чтоб не лишиться ему государем Петром III дарованной вольности, и удержание той привилегии, чтоб служить всякому непринужденно и до тех только пор, покуда кто пожелает; но, ко всеобщему всех удовольствию, новый монарх при самом своем еще вступлении на престол, а именно на третий или четвертый день, увольнением некоторых гвардейских офицеров от службы, на основании указа о вольности дворянства, и доказал, что он никак не намерен лишать дворян сего драгоценного права и заставлять служить их из-под неволи. Нельзя довольно изобразить, как обрадовались все, сие услышав…».

Радовались недолго.

«Разжалованная грамота»

В 1785 г. дворянству были дарованы: Свобода от обязательной службы: «Подтверждаем на вечные времена в потомственные роды российскому благородному дворянству вольность и свободу.

Подтверждаем благородным, находящимся на службе, дозволение службу продолжать и от службы просить увольнения по сделанному на то правилу».

В 1797 г. Павел I не только велит явиться в полк фиктивным, с пеленок зачисленным недорослям, но и требует списки «неслужащих дворян»; в Воронежской губернии (август 1800 г.) обнаружилось, например, 57 дворян, которые «грамоте не обучены, иные проводят дни свои в праздности, но главное и общее почти их упражнение составляет обрабатывание земли и домоводство». Вскоре из 57 «замеченных» 43 человека в возрасте до 40 лет «определены в военную службу».

Другой павловский способ «подтянуть» дворян – всяческое ограничение перехода с военной службы в гражданскую. С 5 октября 1799 г. никто не мог «по своему хотению» выбрать гражданскую службу вместо военной: требовалось разрешение Сената, утвержденное царем! Между прочим, приказывая (1800 г.), чтобы «все вступали в службу», Павел ударил по представителям так называемых свободных профессий (например, художникам).

Уход со службы все опаснее; отставка для многих выйдет выключкой, т. е. репрессивной мерой, лишавшей наказанного всех льгот и пресекавшей возможность вернуться на службу.

Свобода от податей и повинностей.

18 декабря 1797 г. дворян обложили сбором в 1 640 тыс. руб. для содержания губернской администрации, и более всего судебных мест.

Через несколько месяцев сумма была увеличена, и с 1799 г. дворяне платили 1 748 тыс. руб., т. е. около 20 руб. «с души».

Право собраний.

Тридцать три статьи «Жалованной грамоты» 1785 г. закрепили известное положение о дворянских обществах и собраниях, о выборах губернских и уездных предводителей дворянства, дворянских депутатов, капитан-исправников, заседателей…

В каждой губернии таким образом выбиралось при Екатерине II около ста должностных лиц, на всю же страну приходилось несколько тысяч выборных дворянских деятелей, что уже немало в российском управлении.

С самого начала павловского царствования начал подготовляться принятый 14 октября 1799 г. указ: о резком ограничении собраний и выборов. Царь выразил недовольство по поводу длительных «ярмарок невест» – обычных продолжительных дворянских съездов.

Губернские собрания, как самые влиятельные, совершенно упразднялись, уездные сильно ограничивались. Число дворян-избирателей сокращалось примерно в 5 раз. Право губернатора вмешиваться в дворянские выборы значительно возрастало.

Само слово «выборы» было столь неприятно монарху, что употреблялся другой, более реальный термин: «дворянский набор». Таким образом, павловская централизация, единовластие не мирились даже с уездно-сословными элементами «дворянской демократии».

Право представлений.

Статьи 47 и 48 «Жалованной грамоты» дозволяли дворянам сообщать о своих нуждах губернаторам и «делать представления и жалобы через депутатов их» как Сенату, так и царю.

Уже в первые недели царствования Павел сильно ограничивает дворянские депутации (даже верноподданнические): отныне для обращения на высочайшее имя требовалось предварительное разрешение губернатора или генерал-прокурора.

Право «не подвергаться лишению дворянского звания ничьею властью, кроме государя» – единственная нетронутая гарантия, ибо она в духе царствования, признающего разрешения и запреты сверху вниз, но крайне подозрительно относящегося к любой не царской инициативе.

И наконец, основная, ключевая привилегия дворянства: личная неприкосновенность.

Осенью 1797 г. генерал-квартирмейстер барон Аракчеев инспектировал 7-й егерский полк литовской дивизии с непривычной для бывших екатерининских офицеров грубостью. После окончания инспекции, как видно из заведенного вскоре особого дела, капитан Эгерс и поручик Штакельберг (вышли из обер-офицерских детей) «осмелились приходить к нему [Аракчееву] и говорить, что они таким образом и подобными трактаментами служить не хотят», а ссылаясь на брань Аракчеева в их адрес, находили, что «подчиненные к болванам и дуракам почтения иметь не будут».

Ситуация двойственная: право офицеров протестовать против грубого обращения и – внедряемое право власти их оскорблять. Система Екатерины – и система Павла; но в то же время Павел ведь хочет выступать как «охранитель чести»…

Отсюда любопытный разнобой в решении дела. Оба офицера были арестованы, и военный суд нашел, что они должны «публично отпущения своей вины просить или заключением, или каким иным наказанием наказаны быть». Генерал-аудитор вообще воздержался и передал все на царское усмотрение.

Павел 9 ноября 1797 г. вынес решение, для таких дел неслыханно жестокое: «Лиша чинов и дворянства, сослать в Нерчинск в работу» (Эгерс меж тем был сильно болен). По-видимому, у офицеров нашлись заступники, сумевшие использовать «добрые минуты» государя; к тому же в конце 1797 г. надвигалась и опала Аракчеева. 25 декабря 1797 г. было объявлено, что «по высочайшему повелению… Штакельберга и Эгерса должно простить».

Позже довольно объективный наблюдатель генерал Ланжерон заметит: «При Павле возобновились порки унтер-офицеров из дворян. Я видел, как великий князь Константин приказал дать Лаптеву, из хорошей рязанской фамилии, за ошибку в строе 50 палочных ударов.

Николай Олсуфьев (будущий генерал-адъютант) получил 15 ударов, а на другой день он стал офицером гвардии.

О жестокой экзекуции над штабс-капитаном Кирпичниковым (сквозь тысячу человек один раз) еще пойдет особый разговор.

«Жалованная грамота» (статья 15) запрещала телесное наказание дворян.

3 января 1798 г. последовало известное разъяснение Павла: «Коль скоро снято дворянство, то уж и привилегия до него не касается. По чему и впредь поступать». Наказанию, таким образом, придавалась обратная сила.

Суровые «опровержения» дворянских свобод осуществлялись многими рьяными исполнителями, но встречали притом естественное противодействие просвещенной дворянской среды. Известный правдолюбец московский сенатор И. В. Лопухин однажды слышит сожаления петербургского сенатора насчет суровых приговоров многим «невинным почти». «Для чего же?» – спросил Лопухин. «Боялись иначе», – отвечал он. «Что, – говорил я, – так именно приказано было или государь особливо интересовался этим делом?» – «Нет, – продолжал он,– да мы по всем боялись не строго приговаривать и самыми крутыми приговорами угождали ему».

Лопухин: «Мы, далекие от двора московские сенаторы, проще живем, и не отведал бы, конечно, знакомец твой кнута, если б случилось делу его быть в пятом департаменте [Московском уголовном департаменте Сената. – Авт.]. Во все царствование Павла I, во время присутствия моего в Сенате, ни один дворянин пятым департаментом не был приговорен к телесному наказанию и по всем делам истощалась законная возможность к облегчению осуждаемых».

Любопытно, что Павел почти все московские приговоры конфирмовал без возражений, а два-три даже смягчил.

«Личная обеспеченность, – скажет о своем и более ранних российских временах Салтыков-Щедрин, – это такое дело, что ежели я сижу смирно, то и личность моя обеспечена, а ежели я начну фыркать да фордыбачить, то, разумеется, никто за это меня не похвалит».

Позже в «Колоколе» Герцен сформулирует программу-минимум, где рядом с отменой крепостного права и требованием свободы слова поместит пункт, с виду несоразмерный первым двум: отмена телесных наказаний – символа, «формулы» рабства.

Розги – апофеоз личной необеспеченности. Само их существование обязательно связано с целой системой других ущемлений личности. Современнице показался, например, довольно обычным следующий эпизод: «Однажды весною… после обеда, бывшего обыкновенно в час, император гулял по Эрмитажу и остановился на одном из балконов, выходивших на набережную. Он услыхал звон колокола, во всяком случае не церковного, и, справившись, узнал, что это был колокол баронессы Строгановой, созывавший к обеду. Император разгневался, что баронесса обедает так поздно, в 3 часа, и сейчас же послал к ней полицейского офицера с приказом впредь обедать в час».

26 декабря 1796 г. генерал-прокурор разослал по губерниям инструкцию, чтобы «чиновник, какого бы звания и класса ни был, никуда ни на малейшее время без дозволения Правительствующего сената не отлучался».

Николай Румянцев, видный государственный деятель, сын знаменитого и почитаемого Павлом фельдмаршала, три года не писал своим заграничным друзьям ввиду явной слежки. Сохранились документы о постоянном наблюдении за Румянцевым вместе со «слепком его печати» для удобного вскрытия писем; по заданиям генерал-прокурора Обольянинова слежку производил «конторы запаспых магазейнов член в Москве» Л. А. Кожевников.

Среди дел генерал-прокурора отложились документы такого типа, которых предпочли бы не иметь или быстро уничтожить в прошлом и последующих царствованиях. Таковы дела (санкционированные лично императором и осуществленные генерал-прокурором) о «наблюдении за поведением» княгини Долгоруковой, князей Алексея и Александра Куракиных, С. Плещеева, графов Кирилла и Андрея Разумовских; о надзоре за графом Литтой, князем Голицыным, графом Браницким; большое дело (293 листа) «о наблюдении за поведением князя Платона, графов Валериана и Дмитрия Зубовых». Причем 14 октября 1799 г. прямым указанием царя владимирскому почтмейстеру Панову предписано «осматривать переписку» П. А. Зубова; когда же Павел узнал, что Дмитрий Зубов (один из братьев, никак не связанный с «большой политикой») едет через Москву в Петербург, то последовало распоряжение, «чтобы граф Зубов не ездил, ибо пребывание его там его величеству неугодно».

Когда лондонские банкиры ввиду ухудшения отношений с Россией не доплатили русской казне 500 фунтов, Павел I распоряжается «взыскать деньги с российского посла С. Р. Воронцова».

Цензурные стеснения тех лет требуют некоторых пояснений.

Гонения на книги, как известно, усиливаются еще с конца екатерининского времени. Прежде был узкий круг читателей, не было широкой сферы действий для цензуры (речь не идет о духовных сюжетах, раскольничьих книгах). До поры до времени позволялось печатать и в частных типографиях без того стеснения, которое началось в годы французской революции.

Для осуждения Радищева, как известно, не нашлось специальной статьи законодательства, и меру наказания для него искали даже в «Морском уставе». Последовавшие затем гонения на издания Новикова, Княжнина и других открыли, однако, существование достаточно широкого круга читателей; усиливались опасения властей насчет возможного влияния «вредной литературы».

В павловское царствование надзор за литературой усиливается.

Указ от 18 апреля 1800 г. торжественно объявлял: «Так как чрез вывезенные из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданских законов и благонравия, то отныне впредь до указа повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия, в государство наше, равномерно и музыку».

Указ этот завершал серию более ранних запретительных мер: три цензуры учреждаются в Санкт-Петербурге, а кроме того, в Москве, Риге, Одессе и при главной таможне.

В 1797 – 1799 гг. запрещено 639 изданий, в том числе «Путешествие Гулливера» (однако недосмотрен и пропущен… Руссо!). Единственная иностранная книга, пропущенная в 1800—1801 гг., – «Тунгусское богослужение» из Китая. Цензуре подвергались и ноты Моцарта, Гайдна.

5 июля 1800 г. вдруг были опечатаны все типографии, кроме сенатской, академической и 1-го кадетского корпуса; через 4 дня, впрочем, последовало распечатывание с грозным предупреждением о необходимости строжайшего цензурного наблюдения.

Ошибки цензоров карались жестоко.

Для формирования общественного мнения в павловское царствование особую роль сыграло несколько историй, считавшихся эталоном, характерной приметой времени.

В этом отношении интересна вступительная часть к «Запискам Беннигсена», составленным в 1801 г. В ряде изданий этого важного документа вводная часть опущена как «тривиальная» («11 марта», 112); между тем тривиальность, расхожесть здесь особенно любопытны. Беннигсен явно писал то, что говорилось всеми; было у всех «на слуху». В его обвинительном перечне, между прочим, и история пастора Зейдера: «Состоялось запрещение некоторых книг, чтение которых до того времени не считалось предосудительным. Пастор Зейдер в Ливонии имел несколько таких книг в своей маленькой библиотеке и думал дать доказательство своего уважения к закону, отослав их к органам правительства в Ригу. Но чиновники в своем рапорте императору придали поступку Зейдера характер преступления. Приказано было отправить пастора с фельдъегерем в Петербург. Здесь этот несчастный был посажен в тюрьму. Юстиц-коллегии дан был указ исследовать преступление пастора, судить его и наказать кнутом. Судьи, прочтя указ, переглянулись между собою, а президент суда сказал: «Что же, о расследовании думать нечего, постановим решение, которое нам уже предписано». Спустя несколько дней несчастный пастор был наказан кнутом и сослан в Сибирь, где он оставался до восшествия на престол императора Александра».

При этой ситуации литература все крепче «замерзала». За четыре последних года екатерининского правления печатная продукция составила 1116 названий (в 1793 г. – 313, в 1794 г. – 290, в 1795 г. – 258, в 1790 г. – 249). При Павле же происходит уменьшение объема печатных изданий почти на треть: 875 названий за четыре года (в 1797 г. – 175, в 1798 г. – 237, в 1799 г. – 254, к 1800 г. – 209); за весь 1801 г. вышло всего 34 книги и брошюры, что, конечно, связано с политическими событиями того года.

8 альманахов и литературных сборников, вышедших за 4 года павловского правления, – также явное снижение по сравнению с 24 изданиями, появившимися за четыре последних екатерининских года, и 22 сборниками за такой же срок от начала правления Александра I .

Подведем краткий итог. Лишь один пункт «Жалованной грамоты» остался в силе (дворянство отнимается только царем). «Благородное сословие», сочетавшее душевладение с элементами просвещения и несколько поколений пробивавшееся к «дарованным правам», к личной неприкосновенности, вдруг видит себя возвращенным ко времени Петра I и его первых преемников.

Многое из того, что делалось главой государства в конце 1790-х годов, показалось бы дворянству нормальным или исторически неизбежным на полвека ранее. Однако с тех пор выросло уже по меньшей мере два «непоротых» дворянских поколения, воспользовавшихся законом о вольности дворянства и «Жалованной грамотой». Целый слой, привыкший к своей вольности!

Автор этой книги несколько лет назад написал строки, которые считает уместным здесь повторить:

«Без Муравьевых, которые просвещают, никогда бы не явились Муравьевы, «которых вешают». Прямо из времен Бирона… никогда бы не явились Пушкин и декабристы.

Василий Осипович Ключевский заметил о времени после Ивана Калиты: «В эти спокойные годы успели народиться и вырасти целых два поколения, к нервам которых впечатления детства не привили безотчетного ужаса отцов и дедов перед татарином: они и вышли на Куликово поле».

Два поколения екатерининских дворян также избавляются от отцовских и дедовских страхов, хотя и не помышляют «на Мамая».

Два небитых дворянских поколения – без них и Пушкин был бы не Пушкин, и Лунин – не Лунин».

Говоря о личных правах дворянства, один из мемуаристов заметил, что, «если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбуждало против него всеобщую ненависть».

Это наблюдение весьма любопытно. За частностью тут хорошо видно общее. Во-первых, укрепившиеся привычки к известному уровню личного достоинства; запрещения же, подобные «шляпным», тем тяжелее, чем мельче: если уж такие права регламентируются, что мечтать о более существенных! Во-вторых, за «шляпным гонением», за битьем офицера, за «дураком», жалуемым губернатору, за многосторонним и постоянным унижением частного, личного в пользу государственного – за всем этим дворянство теряло представление о надежности, обеспеченности своего положения.

«Жалованная грамота» была известной гарантией дворянских вольностей. С ноября 1796 г. гарантии резко ослаблены.

Казалось бы, самое незыблемое – владение душами. Ведь царь щедр на подарки: около 600 тыс. крепостных роздано помещикам. Однако уже летит в Лондон грозное для посла и влиятельного вельможи Воронцова сообщение, что на его имения наложен секвестр (хотя никакого преступления не совершено и есть только известное недовольство императора).

Потерять дворянство, неудачно взмахнув эспантоном на марше или неправильно поклонившись, ничего не стоило.

600 тыс. крестьян роздано, но ведь немало и отнято или подлежало изъятию с утратой дворянского достоинства!

Один из близких сотрудников генерал-прокурора сообщает, что Обольянинов по решению Сената отобрал земли у многих помещиков Саратовской и других губерний и добился больших пожалований «от тысячи до пяти тысяч десятин» чиновникам своего аппарата. Это свидетельство подтверждается и сохранившимися документальными данными о пожаловании 26 чиновникам из канцелярии генерал-прокурора и тайной экспедиции 83 тыс. десятин.

Известный в будущем деятель В. Н. Каразин (в ту пору молодой чиновник) пытался бежать за границу, «а когда был пойман, откровенно написал императору, что «желал укрыться от жестокости его правления, и хотя не знает за собой вины, но уже его свободный образ мысли мог быть преступлением». Павел, не чуждый порывов великодушия, простил Каразина и дозволил ему поступить на службу».

Ситуация дворянской неуверенности, негарантированности хорошо видна и из некоторых до сей поры почти не использованных исследователями материалов Военно-походной канцелярии Павла.

Репрессии

На всю жизнь запомнит юнкер Семеновского полка Михаил Леонтьев «протяжный и сиповатый крик Павла I: «Под арест его!»». Как и многие другие, он запомнит и ужас при одном наименовании Тайной экспедиции, где заседал «страшный по одной уже наружности тайный советник Николев».

Во главе карательного органа – Тайной экспедиции при Сенате (заменившей торжественно упраздненную в 1762 г. Тайную канцелярию) стоял генерал-прокурор, однако главными вершителями политических дел были специальные чиновники Макаров, Николев. Николеву постоянно поручались дела, связанные с высокими персонами – Зубовыми, Зоричем, Куракиными, Разумовскими…

Именно Николев был главным мучителем Суворова в период его опалы.

Приведем характерный пример, каких было немало. «Помню, – писал Греч о начале царствования Павла, – какое сильное действие произведено было по всей публике арестованием двух офицеров за какую-то неисправность во фронте. Дотоле подвергались аресту только отъявленные негодяи и преступники закона. Арестованные были в отчаянии и хотели застрелиться со стыда. Для них арест был то же, как если б ныне раздели офицера перед фронтом и высекли».

Позже привыкнут.

В первые дни павловского царствования в основном, правда, шла амнистия, явно опровергавшая меры Екатерины II. 7 ноября 1796 г. последовал именной указ об освобождении Н. И. Новикова и еще пятерых человек. 8 – 11 ноября освобожден белорусский дворянин Лаппо и снят запрет на выезд в столицы графа Апраксина, а также прежде обвиненных по «новиковско-масонским» делам Трубецкого, Тургенева, Лопухина. 19 ноября освобождены Костюшко, Потоцкий, затем еще шесть поляков.

Освобождение продолжалось и позже: 23 ноября – Радищев, 13 декабря – «38 человек из разных мест»…

Однако постепенно амнистия прекращается и все заметнее новые аресты: 22 ноября – именной указ о заключении полковника Елагина «в крепость навсегда за дерзновенные разговоры» (4 января 1797 г. его, впрочем, освободят). 15 декабря приговорен к пожизненной крепости «за дерзкие разговоры» полковник Копьев. 24 декабря – один надворный советник, один капитан и один прапорщик «в каторжные работы навсегда».

Все это – важные приказы, позволяющие делать известные качественные оценки, однако не хватает количественных…

Сколько же человек подвергалось гонениям за павловское четырехлетие? Какова реальная основа десятков анекдотов, устрашающих историй о ссылке, тюрьме, разжаловании, экзекуции, лишении дворянства и т. п.?

О числе пострадавших и литературе сохранились довольно разноречивые сведения.

Писали о тысячах, десятках тысяч невинно пострадавших, в частности о 12 тыс. амнистированных при восшествии Александра 1. Отмечалось, что «подверглись гонениям 7 фельдмаршалов, 333 генерала и 2261 офицер», т. е. 2601 человек, что на гауптвахте Зимнего дворца сидело семь генералов.

Любой подобный рассказ, не устанем повторять, интересен как мнение современников, как интерпретация многих фактов. Тем важнее сосчитать то, что было в действительности.

Богатейшие материалы павловского военно-судебного ведомства, Генерал-аудиториатской экспедиции, сохранившиеся в Центральном государственном военно-историческом архиве, позволяют в известной степени представить мучения и заботы влиятельной части дворянства – офицеров и генералов (преимущественно служащих в столице).

Через Генерал-аудиториат проходили разнообразные офицерские дела (иногда вместе с солдатами и чиновниками, когда по самой сути обвинения их нельзя было передать другому ведомству).

Хронологическая регулярность сохранившихся аудиториатских дел показывает, что практически все материалы налицо. Несколько десятков разрозненных документов за 1789 – 1796 гг. было присоединено к делопроизводству Аудиториата задним числом, последовательное же рассмотрение дел мы находим с 24 января 1797 г. (дата основания Генерал-аудиторната) до конца павловского царствования. Вообще же в указанном фонде сохранились военно-судные дела до 1 октября 1805.

Итак, посмотрим, кого и как судил Генерал-аудиториат в 1797 – 1801 гг. Перед нами дела в конце концов обязательно конфирмованные императором. Некоторые из них пришли из провинции, на других лежит печать молниеносного царского решения – легко вообразить, как на вахтпараде или в ином месте по царскому распоряжению производится быстрая расправа с виновным, которая тут же оформляется Генерал-аудиториатом. Разумеется, не все наказания идут через Аудиториат, часть обходится и без судебного рассмотрения, но об этом еще будет сказано особо.

Пока же в распоряжении историка 64 аудиториатских дела за 1797 г., 144 дела за 1798 г., 108 дел за 1799 г., 148 дел за 1800 г., 31 дело с 1 января по 11 марта 1801 г.

Итак, 495 дел за 50 месяцев, около 10 дел в месяц.

Для сравнения заметим, что после воцарения Александра I: с 11 марта 1801 по 1 января 1802 г. было 56 дел, в 1802 г. – 85 дел, в 1803 г . – 75 дел, в 1804 г. – 44 дела, в 1805 г . (за 9 месяцев) – 29 дел. Всего 289 дел за 54 месяца, чуть более 5 дел в месяц.

По хронологии приговоров мы можем угадать как дни особенно «ильного императорского гнева, так и дни благорасположения: 2 декабря 1797 г. 2 офицера и 2 вахмистра разжалованы в рядовые; 14 и 15 июня 1799 г. лишены чинов и дворянства 5 человек; серия жестоких приговоров наблюдается в конце января и начале февраля 1800 г. Наоборот, 24 июля 1798 г. прощено 15 кавалергардов, прежде разжалованных в рядовые.

Разумеется, это лишь «первый слой» статистики, из которого видно ослабление вдвое аудиториатской активности за первые александровские годы по сравнению с павловскими.

Эти числа ничего не говорят нам о том, кого и за что судили, многих ли наказывали и миловали. Чтобы понять это, разделим обвиняемых на три категории: нижнюю (унтер-офицеры и рядовые из дворян, а также обер-офицеры, до капитанов включительно), среднюю (штаб-офицеры – от майора до полковника) и высшую – генералы (подключим в каждую из категорий соответственно чину и немногих попавших в Аудиториат гражданских лиц).

Затем произведем расчет числа обвиненных и прощенных, окончательные же приговоры Аудиториата разделим в свою очередь на 4 категории: прежде всего, тяжелые наказания – заключение в тюрьму, крепость, каторжные работы сроком более 6 месяцев; во-вторых, лишение чинов и дворянства; в-третьих, увольнение со службы или отставка; наконец, штраф, незначительное взыскание и временное заключение (до 6 месяцев) с последующим возвращением на службу.

Предлагаемая классификация, конечно, условна. Некоторое число приговоров представлено в делах неопределенно, отчего нельзя их отнести ни к одной из категорий. Отдельные приговоры позже отменялись, но сведения о том не попадали в аудиториатские дела; часть обвиненных по два и более раз попадала под суд – амнистировались, снова наказывались… Таким образом, абсолютно точные данные в наших расчетах невозможны, однако количество рассмотренных дел все же немалое, а число лиц, прошедших через Аудиториат, много больше (часто по одному делу несколько обвиняемых). В целом материалы Генерал-аудиториата позволяют судить о репрессивной политике Павла по военной части.

В 1797 г. Аудиториат нашел виновными 65 офицеров, оправдал же 10. В 1798 г. число наказанных значительно возрастает: 178. В том же году 78 лиц было оправдано. В 1799 г. осуждено 115, помиловано 35, в 1800 г. – соответственно 136 и 31, в 1801 г. (до 11 марта) – 38 и 13. Всего, таким образом, мы учитываем 699 человек, попавших в Аудиториат, из которых 532 (76%) осуждено и 167 (24%) оправдано.

Понятно, большая часть обвинений пала на нижнюю группу (до капитанов включительно): здесь 395 человек, т. е. более трех четвертей всех виновных. Штаб-офицеров – 83 человека (около 10%), генералов – 44 (в том числе 19 в 1800 г. и три в начале 1801 г.).

Важной особенностью павловских военных наказании является сравнительно большое число суровых приговоров (по нашей классификации – 1-го и 2-го типа).

В 1797 г. 12 человек посажено в тюрьму, отправлено на каторгу или в ссылку, а 28 лишено чинов и дворянства. Это 40 из 65, т. е. более 60% всех приговоренных. В 1798 г. таковых было 91 из 178 (более половины всех приговоров), в 1799 г. – 55 из 115 (48%), в 1800 г. – 77 из 136 (57%), в 1801 г. – 12 из 38 (но к ним нужно еще присоединить группу из 15 нижних чинов, шедших по одному делу с офицерами).

Таким образом, число самых суровых, тяжелых наказаний составляет больше половины всех репрессий.

В этом-то заключается основное отличие павловских мер от приговоров 1801 – 1805 гг. Число лиц, прошедших через Ауднториат первых александровских лет, было немалым (хотя количество дел, как отмечалось, снизилось почти вдвое), при этом возросло количество больших групповых дел, большей частью о хищениях и других злоупотреблениях. В 1802 г. осуждено 115, оправдано 28; в 1803 г . осуждено 170, оправдало 20. Как видим, число наказанных примерно такое же, как при Павле, и поэтому не следует представлять, будто после 1801 г. вообще почти никого не наказывали и наступил «офицерский рай».

Не вникая подробно в статистику александровского Аудиториата, отметим только почти полное отсутствие в 1801 – 1802 гг. наказаний, отнесенных нами к 1-й группе: ссылки офицеров в каторжные работы, лишения дворянства. Более 70% приговоров – это арест на краткий срок, обхождение производством, разжалование на короткие сроки, вменение суда в наказание, арест на две недели.

Мы не будем на этом основании утверждать, что Павел наказывал «зря»: из формулы большинства его приговоров нельзя понять действительную степень вины офицера. Однако огромное количество дел о воровстве по комиссариатской части, о хищениях, недоставлении рекрут и др. – это относится к характерным для павловского правления мерам против «развала и разврата» последних екатерининских лет.

И тем не менее около 300 дворян, военных, наказанных предельно, – это довольно жесткий уровень, если учесть, что общее число офицеров и генералов в павловское время составляло примерно 15 тыс. человек.

Сведения о наказаниях солдат будут приведены в следующей главе; пока же подчеркнем еще раз, что аудиториатские приговоры – лишь часть репрессий по армии; сюда совершенно не входят те, кто вынужден был уйти в отставку или изгнан с военной службы без специального аудиториатского дела. Таких было очень много, и, не располагая общими данными, сошлемся на тогдашнего гвардейского полковника: «Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если не хуже, было в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас».

Среди выписок А. И. Михайловского-Данилевского из царских приказов по армии находим между прочими: «9 сентября [1797] уволены в один день 3 полных генерала, 3 генерал-лейтенанта и 9 генерал-майоров; 16 сентября вышло в один же день в отставку 68 обер– и унтер-офицеров гвардейских полков, 26-го числа 90 гвардейских унтер-офицеров, а 17 октября 120 унтер-офицеров Преображенского полка».

Постепенно мы действительно приближаемся к порядку чисел, близкому к данным о 2600 офицерах и генералах, «подвергавшихся гонениям».

Рядом с аудиториатскими репрессиями действовала упомянутая Тайная экспедиция. Часть дел, начатых по военной части, мы находим и здесь, например известный процесс важных особ – генералов князя Сибирского, Турчанинова и других, обвиненных и отправленных в Сибирь за злоупотребления.

Некоторые подробности этого дела в высшей степени характерны. Уже после отправления генералов в ссылку, 29 апреля 1800 г., Павел I приказывает надворному советнику Крюкову догнать осужденных и, «буде они не скованы, сковать их». Посланный вскоре доносил, что Турчанинов и Сибирский следуют «в оковах нарочитой толщины с глухими заклепками» и «крайне изнурены». Последнее замечание вызвало, очевидно, перемену настроения монарха, и 11 мая уж послан вдогонку приказ: оковы снять и в дороге отдыхать. 16 февраля 1801 г. Павел велел освободить князя Сибирского и вернуть его в Москву, после же воцарения Александра I последовала немедленная реабилитация.

Кроме того, в Тайную экспедицию доставлялись представители всех сословий, подозреваемые в преступлениях не только военных, но и политических. Подсчет дел этого ведомства особенно интересен тем, что дает редкую возможность сопоставить репрессии при Екатерине II и Павле I (Тайная экспедиция, созданная на четвертом месяце правления императрицы, была уничтожена сразу же по воцарении Александра I).

Всего за 35 лет екатерининского правления, с 1762 по 1796 г., через Тайную экспедицию прошло 862 дела, в среднем 25 дел в год. Больше всего – в 1763 г . (52 дела), в 1775 г . (44), меньше всего – в 1770 г . (10), 1792 г. (11), 1787 г . (12 дел). При Павле I, считая с 1 января 1797 г., мы находим 721 дело Тайной экспедиции: в 1797 г. – 154, в 1798 г. – 205, в 1799 г. – 118, в 1800 г. – 177, в 1801 г. – 57 (до указа об уничтожении Тайной экспедиции 2 апреля 1801 г.). В среднем 180 в год, т. е. в 7 раз больше, чем в предшествующее царствование.

Кого же и за что доставляли в страшное заведение Макарова и Николева?

Нами было выборочно просмотрено около 100 дел и составлена «тематическая роспись» остальных (благо заглавие каждого дела в основном достаточно подробно изъясняет, кого и за что допрашивают).

Исключив из расчета лиц с неясной или неопределенной социальной принадлежностью, представим оценки примерно для четырех пятых секретных дел (566 из 721); понятно, в одном деле могло быть замешано несколько человек.

В Тайную экспедицию было взято:



Таким образом, по 566 делам Тайной экспедиции проходит в 1797 – 1801 гг. 727 человек. (На самом деле больше, так как в ряде случаев привлекалось неопределенное число сообщников или родственников подследственного.) Дворяне явно преобладают, составляя 44 % всех обвиняемых. Примерно одинаково представлены три группы (купеческо-мещанская, крестьянско-мещанская вместе с городскими низами, иностранцы): каждая примерно по 13% подследственных, но в общей совокупности меньше дворянства! Наконец, духовенство и солдаты дают менее 9% общей численности обвиняемых.

Еще больше возрастает «вес дворянства», если соотнести эти данные с общей численностью каждого сословия, хотя нужно принять к сведению, что сравнительно малое число дел солдатских и крестьянских еще не говорит о «легкой жизни» этих категорий населения; ведь их судьбы решались чаще всего «без протокола» – быстрым военным судом или экзекуцией без всякого суда, но об этом ниже.

Тематика дел Тайной экспедиции тоже дает немало для понимания событий 1796 – 1801 гг. Нами рассмотрено основное содержание 573 следственных дел. Большая часть дел легко классифицируется и может быть представлена в 10 группах.



Легко заметить, что три самые острые, политически опасные категории (политический сыск, измена, оскорбление величества) составляют без малого половину всех дел – 258.

Нетрудно понять, как строго исследовались такие дела и какое значение придавал царь малейшему проступку против своей особы. Унтер-офицера Мишкова, подозреваемого в авторстве злой карикатуры на царя (появившейся в Харькове), Павел приказывает в начале 1801 г., «не производя над ним никакого следствия, наказав кнутом и вырвав ноздри, сослать в Нерчинск на каторгу». Экзекуция была, по-видимому, умышленно затянута, и новый царь Александр I велел «оставить без исполнения».

Приведем еще несколько типичных «сюжетов»:

«об арестовании погарских купцов… по доносу в дерзких между собою толках о строгостях императора Павла, кротости великого князя Александра и суровости великого князя Константина»;

«о шихтмейстере Никите Шантане, лишенном всех чинов и достоинств и отданном в Нерчинских заводах в работу за произнесение слов «Важное дело ваш государь!»»;

«о крестьянине Онуфрии Карпове, называвшем императора Павла царишком»;

«о наказании кнутом и ссылкой в Сибирь священника Степана Иванова, сказавшего на литургии после высочайшего титула «сей род да будет проклят», членов духовного правления Василия Григорьева и Никифора Матвеева, промедливших дать ход доносу о том, и о награждении архиепископа Вениамина».

В заметной группе дел «о нелепых прошениях, толках, ложных доносах» находим следствие «О подпоручике Иване Биретове, желавшем быть при государи для говорения всегда правды»; «О толках между раскольниками, будто император Павел есть значащийся в их книгах царь Развей». Больше всего подобных дел в начале царствования; в 1799 – 1800 гг. – значительно меньше. Павловский режим, с одной стороны, поощрял доносы, с другой – пугал и доносчиков возможным поворотом дела не в их пользу.

Прямые антикрепостнические выступления крестьян хотя и подавлялись обычно без участия Тайной экспедиции, но все же заняли свое место в ее делах. К тому же здесь по одному делу часто проходит много обвиняемых. Наиболее частый сюжет, встречающийся среди этой группы документов, – надежды крестьян на освобождение. Таковы дела о крестьянах Иване и Николае Чисовских, подавших прошение его величеству об освобождении их из крепостного состояния; «О солдате Иване Молотцове, сочинившем возмутительное письмо солдату Григорию Петрову и родным сего последнего о предоставленных будто бы крестьянам льготах». В 1798 г. статский советник Николев командируется в Ярославскую губернию «для разведания о намерении крестьян произвести смятение».

Таким образом, по делам главного сыскного ведомства империи (так же как по военно-судным) заметно обилие самых суровых наказаний, а также сильное политическое наступление государства на дворянское сословие.

Третьим возможным источником для статистического изучения этих процессов являются документы об амнистии, реабилитации, составленные в начале царствования Александра I.

Н. К. Шильдер, ссылаясь на бумаги государственного секретаря Трощинского, сообщал о том, что на 11 марта 1801 г. «арестантов, сосланных в крепости и монастыри, в Сибирь, по разным городам и живущих по деревням под наблюдением, всего 700 человек. Из этого числа по 21-е марта, т. е. до погребения императора Павла, всемилостивейше прощено и освобождено 482 человека; затем отбирались справки по поведению и неизвестности преступлений о 54 лицах, и не освобожденными оставались еще 104 человека».

Ознакомившись с теми же бумагами, на которые ссылается Шильдер, попытаемся определить сословную принадлежность арестантов.

Список заключенных соединил разные пути, по которым Павел наказал неугодных подданных: часть прошла через Тайную экспедицию, другая – сквозь Генерал-аудиториат, третья – прямыми именными указами и другими видами самодержавного волеизъявления.

Кто же был лишен свободы к концу павловского правления? Приводим данные о 554 репрессированных.

К 11 марта 1801 г. находилось в заключении и в ссылке: генералов – 14; чиновников первого и четвертого классов – 6; военных V – VIII классов – 44; чиновников V – VIII классов – 17; обер-офицеров (вместе с унтер-офицерами из дворян) – 78; прочих дворян, шляхтичей – 20; женщин дворянского происхождения – 10; чиновников ниже VIII класса и канцеляристов – 28; купцов – 23; духовенства – православных, лютеран, католиков – 23 (в том числе 1 митрополит и 1 епископ); упоминаемых в списках как «поляки, лифляндцы, малороссияне» – 13; иностранцев – 14; нижних чинов – 20; крестьян, казаков, однодворцев, мастеровых – 31 (в том числе 3 женщины); «духоборцев из Слободской Украины» – 204; прочих – 3.

И снова мы видим впечатляющую статистику столкновения царя со своим дворянством; в этом списке «благородное сословие» представлено по меньшей мере 195 персонами (35%), в числе которых 20 военных и статских генералов (к тому же среди женщин одна «жена генерала»); 18 человек имели княжеский, графский, баронский титулы.

На самом же деле число дворян, лишенных свободы, было значительно больше: в нескольких случаях число изъятых лиц указано неопределенно, например «дети князя Голицына». Кроме того, в наших расчетах не рассматривались как дворяне чиновники IX – XIV классов, в то время как реально многие из них принадлежали к «благородному сословию».

Таким образом, дворяне составляют около половины амнистированных и реабилитированных в начале правления Александра I.

Этот специфический тип репрессий как бы исторически предвосхищает следующее крупное столкновение верховной власти с дворянством, которое уже пройдет под знаменем декабризма.

Из крупных социальных категорий, как видим, мало затронуты репрессиями городские сословия, тогда политически не активные и «не попадавшиеся» на дороге павловских преобразований. 255 амнистированных из 554 (40%) из крестьян, казаков, солдат, однако, как видим, большую часть здесь составляли гонимые правительством духоборы.

Подведем краткие итоги.

Изучая по разным источникам и спискам количественное выражение «павловского гнева», мы использовали около 500 аудиториатских дел, более 500 – по Тайной экспедиции, более 500 – по материалам амнистий 1801.

Известная часть этих документов, проходя по разным ведомствам, относится к одним и тем же людям; в то же время ни в одном из списков не найти еще тех сотен опал, отставок, понижений и оскорблений, которым подверглось множество людей (между прочим, 13 марта 1801 г. все «выключенные» со службы объявлены просто отставленными). Наконец, ряд лиц не попал в список освобожденных потому, что весной 1801 г. они были на воле, а в ссылке, крепости, опале побывали (порой и не раз!) несколько раньше.

Несколько сот наказанных дворян вполне соответствуют нескольким тысячам, которые подверглись разным гонениям.

Эти цифры, внешне не слишком крупные, на деле составляли заметную долю российского просвещенного слоя. Можно говорить о каждом десятом чиновнике и офицере, подвергавшемся какому-нибудь наказанию или опале. Однако еще раз напомним, что дело не только в числе репрессированных. Главное, не было уверенности, что завтра любой не попадет в число опальных.

Господствующий класс утрачивал гарантии своего господствующего положения, того, в чем сходились и помещики, и Екатерина II, сказавшая однажды, как ей приятно, что «дворяне себя чувствуют».

«Благополучное состояние, коего залог ость личная безопасность. (. . .) Непоколебимость оного положения» – вот чего устами Александра Воронцова желает в 1801 г. российское дворянство.

Гарантии… Отчетливым доказательством их отсутствия был призрак, преследовавший многих и названный во французских мемуарах графини Шуазоль-Гуфье русским термином «le kibitka». Кибитка, в принципе легко увозящая любого в Сибирь или крепость… Герцен позже скажет: «дамоклова кибитка».

«Le kibitka» и «un feldjeger» (Символом страха был с давних времен и колокольчик: Пушкин писал о своем прадеде, что «до самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика») – мемуаристка рассказывает, что отец ее, граф Тизонгаузен, обедал у казанского губернатора, когда прибыл «кабинетский фельдъегерь». Все побледнели, губернатор трясущимися руками вскрыл пакет, который, к общему удовлетворению, касался награждения одного из генералов.

«Время было такое, – вспоминал К. Ф. Толь, – что я каждый вечер от всего сердца благодарил бога, что еще один день кончился благополучно».

Военному вторит литератор: «Тогда жили точно с таким чувством, как впоследствии во время холеры. Прожили день – и слава богу».

Гарантии. Несколько десятилетий спустя декабрист иронически запишет о стремлении дворянства гарантировать «своевольную и безнравственную жизнь времен Екатерины».

И владение крепостными рабами, по сложному историческому парадоксу того века, требовало известных просвещенных гарантий.

Впрочем, это просвещение неминуемо приближало и освобождение рабов, о чем большинство душевладельцев не подозревало или думать не желало.

Погашение же просвещения, как будто отодвигавшее призрак свободы, вело к той степени несвободы, которую дворянство 1800 г. не могло уже принять.

К тому же попытка развязать «петровский узел» (рабство плюс просвещение) иллюзорным возвращением назад, урезанием некоторых завоеваний просвещения ставит императора в новые отношения с «чернью», что также не поднимает дух у «благородного сословия».


Глава V

33 миллиона

<p>Глава V</p> <p>33 миллиона</p>

Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье…

Пушкин

«Недовольны все, кроме городской черни и крестьян», – сообщает 16 июня 1797 г. своему правительству прусский посланник Брюль.

Молодой гвардейский юнкер павловских времен на старости лет вспомнит: «Павел любил, чтоб его называли отцом отечества…, желая вызвать к себе любовь черни».

«Из 36 миллионов русских по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это». Это записал немецкий литератор, пользовавшийся щедротами Павла, после того как побывал в сибирской ссылке по приказу того же Павла.

«В это бедственное для русского дворянства время, – вспомнит декабрист, – бесправное большинство народа на всем пространстве империи оставалось равнодушным к тому, что происходило в Петербурге, – до него не касались жестокие меры, угрожавшие дворянству. Простой народ даже любил Павла…».

Во время путешествия по России, в 1798 г., Павел пишет жене: «Муром не Рим. Но меня окружает нечто лучшее: бесчисленный народ, непрерывно старающийся выразить свою безграничную любовь».

3 июня 1798 г. из Нерехты: «Вы пьете воды, я же переправляюсь через них то в шлюпке, то на понтоне, то в лодочках крестьян, которые, в скобках, бесконечно более любезны, чем… тш! [Chut!] Этого не надо говорить, но надо уметь чувствовать.

Текст примечательный; очевидно, крестьяне более любезны, чем аристократы, придворные дворяне, но – тш! Chut!

Финал письма из Нерехты не менее любопытен. Изобразив восторги крестьян, царь вдруг замечает? «Если будет реформа, придется уйти», т. е., вероятно, надо понимать: если крестьяне станут лично свободны, то сделаются столь же упрямы и непокорны, как нынешние их чересчур свободные хозяева.

Нелегкая и очень непростая тема «Павел и народ» – на ней воздвигались многие построения, начиная от восклицания императрицы Елизаветы Алексеевны в 1801 г. «Все радовались перемене царствования» до формулы историка начала XX в. Буцинского «царь-демократ». Эту проблему находим в общем виде и у ряда советских авторов, более всего у А. В. Предтеченского.

Обратимся к фактам.

Крестьяне

Уже говорилось о «самозванческих легендах»: государь Петр Федорович, ожидающий любезного сына Павла Петровича; прямые надежды народа на нового царя, отчетливо выраженные в «Благовести» Еленского.

Иностранные наблюдатели отмечали народную радость во время перехоронения Петра III и при таких непривычных актах, как публичное сожжение «лишних», инфляционных ассигнаций и др.

Если бы павловский сыск доставлял в центр сведения того же размера и характера, как после восшествия Николая I, мы бы, вероятно, узнали немало важного о крестьянских чаяниях и разговорах. Однако в 1796 г. так не прислушивались к «молчавшему» народу, как это будет в 1826 г ., и поэтому сведения с мужицкой стороны отрывочны, неопределенны…

Меж тем указы, читавшиеся по церквам или постепенно доходившие вместе со слухами, как будто обнадеживали.

Присяга. Впервые в истории страны крепостным приказано было присягать вместе с вольными: их сочли за подданных. Известный исследователь крестьянского вопроса видел здесь один из важных поводов к последующим волнениям в 17 губерниях: народ решил, что свобода близка.

Рекрутский набор, объявленный Екатериной, сразу отменен; не было набора и в 1800 г. В другие годы набирали меньше, чем прежде, так как армия сократилась примерно на 1 /3 . К концу Царствования Екатерины II в армии числилось 500 тыс., при Павле – 335 тыс. человек.

Недоимка в подушном сборе – семь с лишним миллионов рублей (1 /10 бюджета) – была снята с крестьян и мещан 18 декабря 1797 г. Заметим, что эта сумма примерно равна новому обложению дворян за четыре с лишним года, т. е. «благородное сословие» в течение царствования Павла почти покрыло крестьянскую недоимку. Власть вернула утраченное, но мы выделяем и этот эпизод как возможный источник крестьянских иллюзий. Александр Воронцов в ноябре 1801 г. находил, что в царствование Павла «подати и все налоги больше прежнего умножены». Это слишком обобщенная оценка: не сказано, на кого наложены новые подати. Павел I в 1798 г. прибавил почти шесть с половиной рублей дополнительного налога казенным крестьянам; однако и дворянство было обложено.

Запрещение продавать дворовых людей и крестьян без земли было 16 октября 1798 г. категорически сформулировано Павлом на поднесенном ему мнении Сената, явно тяготевшего к противоположному решению.

Еще прежде, 16 февраля 1797 г., была запрещена продажа дворовых и безземельных крестьян «с молотка или с подобного на сию продажу торга». Позже из Петербурга запретили раздроблять крестьянские семьи при их переходе к другим владельцам. В царствование же Екатерины II практика, дух, правительственное мнение были иными: торг живыми душами фактически не обсуждался.

Крестьянские просьбы и жалобы , категорически отвергавшиеся в прежние царствования (так как при этом неминуемо разрушался запрет жаловаться на помещиков), Павлом даже поощрялись. Поощрение это было шатким, царские настроения непостоянными; знаменитый жалобный ящик у дворца, в который каждый мог бросить просьбу или жалобу, адресованную лично императору, вскоре снимают (приходят пасквили и карикатуры на Павла); вдобавок царь подтверждает прежний запрет крепостным писать на помещиков, не раз обличает «не дельные, прихотливые, с порядком и законом несовместные просьбы». И все же слух о новых веяниях распространяется очень быстро, соответствует народным понятиям о царе как высшей инстанции, путь к которой загражден дворянами. Недоверие же Павла к дворянству, стремление к централизации стимулировали царское желание получать максимальную информацию снизу помимо «посредников».

В начале 1799 г. царя запросили о право секретных арестантов подавать прошения из Сибири и других мест заключения (в связи с тем, что по указу Екатерины II от 19 октября 1762 г. «осужденные, за смертоубийство и колодники доносителями быть не могут»). 10 марта 1799 г. Павел велел «письма от сосланных [на царское имя] принимать».

Дворянство было озадачено новой ситуацией.

«Пользуясь свободою и дозволением всякому просить самого государя, – пишет известный мемуарист, – затеяли было и господские лакеи просить на господ своих и, собравшись несколько человек ватагою, сочинили челобитную и, пришед вместе, подали жалобу сию государю, при разводе находившемуся». Далее сообщается, что Павел велел публично наказать жалобщиков плетьми и «сим единым разом погасил он искру, которая могла бы развесть страшный пожар».

Это одобрение павловских действий явно несет на себе, как и в некоторых других болотовских рассказах, следы помещичьего испуга перед возможной переменой ситуации, перед угрозой апелляции низов к царю. По соседству с Болотовым, в Чернском уезде Тульской губернии, возникает в 1797 г. следующая характерная ситуация.

Крестьяне были сильно взволнованы слухом, что от царя выходит послабление, появляются агитаторы, толкующие о царском указе «подавать просьбы на господ». Чернские судьи и тульское губернское правление колебались, и в конце концов дела кончались обычно: Тайная экспедиция, кнут – новое же: скандалу не дают слишком широкого хода…

Вскоре после этих событии разнеслись обнадеживающие слухи в связи с известным законом о трехдневной барщине.

Немало написано о его малом практическом значении, о том, что в некоторых местах, на Украине например, где преобладала двухдневная барщина, он даже ухудшил положение крестьян. Все это верно, но, на наш взгляд, односторонне.

Действительно, ни одна из только что перечисленных облегчительных мер, да и все они вместе существенно не меняли крестьянской жизни: сегодня – послабление, завтра – утяжеление; помещики и местные власти каждодневно имели сотни возможностей «прижать» крестьян независимо от петербургских указов.

«В самое трепетное царствование императора Павла I, – писал в 1802 г. будущий директор лицея В. Ф. Малиновский, – в окружностях столицы, крестьяне работали на господина не по три дня, как он указать соизволил, а по целой неделе; мужику с боярином далеко тягаться».

Но существенной и редко затрагиваемой стороной вопроса являются субъективные намерения правительства, издавшего этот закон, а также то, как все это преломлялось в крестьянском сознании. Современные исследователи порою только излагают поздний, более объективный взгляд на прошлое. Однако важным элементом идеологии прошлого является и его собственный взгляд на свои дела. Если же подойти с этой меркой, то заметим, что павловские законы, особенно от 5 апреля 1797 г., были первыми за много десятилетий официальными документами, по крайней мере провозглашавшими некоторые послабления крестьянину. «Манифест 1797 г., – полагает В. И. Семевский, – имел большое значение: это была первая попытка ограничения повинностей крепостных крестьян, и наше правительство смотрело на него как на положительный закон, несмотря на то, что он не исполнялся».

Каскад указов запрещающих , что сыпался почти целое столетие, вдруг перемежается новыми словами – о присяге, о жалобах, облегчении работ и повинностей.

Любопытным откликом на «павловские милости» явилось донесение своему правительству советника прусского посольства Вегенера от 21 апреля (2 мая) 1797 г., где, разумеется, отразились не только собственные впечатления дипломата, но и мнения публики: «Милости и благодеяния, расточавшиеся его императорским величеством во время коронационных торжеств, коснулись главным образом приближенных; публика принимает их холодно. Единственная вещь, которая произвела сенсацию, – это указ, который повелевает, чтобы отныне воскресенья были посвящены полному отдыху с прекращением всякой работы, а кроме того, определяет, чтобы крестьяне работали три дня в неделю на своих господ и три дня на самих себя. Закон, столь решительный в этом отношении и не существовавший доселе в России, позволяет рассматривать этот демарш императора как попытку подготовить низший класс нации к состоянию менее рабскому».

Примечательно, что несколько лет спустя М. М. Сперанский назовет манифест от 5 апреля «замечательным» именно как возможное начало целой системы улучшений крестьянского быта. Государственный деятель отлично видел, что тот закон не имел продолжения, развития, но находил в нем зерна для произрастания.

Сходный взгляд на морально сдерживающий, предвосхищающий смысл закона о «трехдневной барщине» разделяли и некоторые мемуаристы, в частности М. А. Фонвизин.

Когда в 1830 г . великий князь Константин Павлович найдет «обиду для дворянства» в обсуждении вопроса «об улучшении положения крепостных людей», Секретный комитет ему ответит, что вопрос этот занимал многих царей и что «императором Павлом издан коренной закон о мере работ крестьян на помещиков».

В первые годы преобладающим сенатским толкованием закона было только безусловное запрещение воскресных работ. Однако даже по немногим сведениям о реакции самих крестьян заметны важные вещи. В Санкт-Петербургской губернии в июне – июле 1797 г. появляются вольные народные толки, будто с каждого двора на помещика должен трудиться один мужик два дня и одна баба – день; или о том, что крестьянкам вообще на барщину не ходить, так как в манифесте сказано крестьянам . В Ярославской губернии дворовые считали, что манифест о трех днях и на них распространяется. В книге М. В. Клочкова опубликованы извлечения из сенатского архива, относящиеся к крестьянским жалобам о невыполнении царского манифеста, причем в трех случаях получены решения в пользу крепостных.

Разумеется, были десятки примеров, когда ссылки на новый закон не находили отклика ни у местной власти, ни у высшей. Историк приводит документы, свидетельствующие, что, и с точки зрения самого царя, позволительно облагать крестьян поборами сверх трехдневной барщины, лишь бы «крестьяне не приводились в разорение».

Однако от того, что происходило, вернемся снова к представлениям народа. Мужики (раньше всего в столичных, но затем и в более далеких краях) быстро почувствовали какую-то перемену в верхах. Облегчающие указы, особенно манифест от 5 апреля, возбуждали умы: пугачевщина еще не забыта, вера в царя-избавителя постоянна. Нарушения закона о «трех днях» и прочие крепостные тяготы рассматриваются как неподчинение дворян царской воле. Летом 1797 г. владимирский дворцовый крестьянин Василий Иванов в разговоре о господах произнес слова, попавшие вместе с доносом в Тайную экспедицию: «Вот сперва государь наш потявкал, потявкал да и отстал, видно, что его господа преодолели».

Прибавим ко всему этому замеченные, конечно, крестьянами испуг, растерянность многих помещиков, опалу и ссылку сотен дворян, и мы можем еще полнее представить тогдашний крестьянский взгляд на вещи.

Покидая деревни и мысленно переносясь во дворцы, мы также найдем нечто более сложное, нежели трактуется, например, в одной из последних работ на эту тему. «В целом павловское законодательство по крестьянскому вопросу, – пишет Л. II. Важова, – было направлено на то, чтобы, сохраняя и укрепляя крепостное право, уменьшить поводы для крестьянских волнений. ( … ) В крестьянском вопросе Павел был продолжателем крепостнической политики Екатерины II. За 1795 – 1798 гг. произошло 184 волнения крестьян».

Действительно, волнения крепостных, особенно в Орловской губернии, были сильны, и в них участвовали тысячи крестьян. И тем не менее в приведенных строках явно смешивается объективное и субъективное; то, что для нас очевидно как безусловное крепостничество, не всегда представлялось таковым же Павлу I. Разумеется, мы прежде всего размышляем над тем, «что из этого вышло», и тут спора нет: крепостное право оставалось… Но ведь нас интересуют и те идеологические формы, в которых сознание исторического деятеля отражает реальную действительность. Смешно называть Павла «народным царем», но мало что дает и формула «продолжатель крепостнической политики Екатерины II». Если мы соединим «крестьянские» указы Павла с «дворянскими», то получим картину достаточно сложную (вспомним фразу прусского посла: «Недовольны вес, кроме городской черни и крестьян»).

Царю, стремящемуся к всевластию, и в самом деле мужики с их неведением насчет «личной неприкосновенности» и других дворянских вольностей представляются более безопасными, послушными, чем – «тш!.. тш!» – как писалось императрице из Нерехты.

Несколько сот тысяч розданных крепостных – факт, но не следует совсем отбрасывать такую, пусть второстепенную подробность, что царь был уверен: крепостным за помещиками лучше. Это не соответствовало реальности. Главным требованием помещичьих крестьян во время бунтов был перевод их в казенные: восставшие в Орловской губернии крестьяне «провозгласили себя государевыми». Между тем царь не вникал в сущность народной жизни и сохранял убеждение, будто он не ухудшает положение мужика. Прежде Павел, еще наследник, не раз высказывался против раздачи крестьян; однако с тех пор многое изменилось: великий князь стал царем, прошла французская революция. В павловской самодержавной теории иерархичности, всеобщей регламентации помещики рассматриваются как государственное звено, управляющее крестьянами; над ними же – централизованный механизм «самодержавно-рыцарской империи». Идеи, цели верховной власти и результаты, часто расходившиеся с первоначальными намерениями, – все это требует анализа.

Павел сам плоть от плоти дворянского сословия. Но в его планах крестьяне, народ занимают особое место, что попробуем показать дальше. Вопрос же о крестьянской реакции на новое правление непрост, ведь даже активность 1793 – 1797 гг. порождена прежде всего слухами о свободе, даруемой сверху. Сведения же о «184 волнениях» за 1796 – 1798 гг. требуют сопоставления с тем, что было потом, в последние годы павловского царствования, ведь статистика 1796 – 1798 гг. в основном связана с крупным бунтом на Орловщине. А как было в другие годы?

В 1798 г. наблюдается всего 12 активных крестьянских выступлений и коллективных прошений против 177 в 1797 г.; в 1799 г. – 10 выступлений, в 1800 г. – 16, в 1801 г. – 7.

Взрыв 1797 г. остался самым значительным для целого исторического периода между 1796 и 1825 гг. Однако ни разу в течение этого 30-летия не зафиксировано столь малого числа народных выступлений, как в 1798 – 1800 гг. Самые «тихие» годы александровского царствования давали 12 выступлений ( 1807 г .), 15 ( 1806 г .), 17 (1810 г.), большей же частью – не менее 30.

Наконец, еще одно замечание насчет противоречивого павловского взгляда на вещи: мысли об известных послаблениях крестьянам сочетаются с полным запрещением толковать о крепостном праве в печати, чего не было в первые десятилетия екатерининского правления.

Тема «Павел и народ», конечно, не ограничивается одними крепостными. Продолжим наши наблюдения.

Казаки

Генерал Ланжерон замечает, что «Екатерина II считала казаков вооруженными крестьянами». Павел приравнял казачьи чины к офицерским, и в то же время казаки с их вольнолюбием и самоуправлением подозрительны царю-централизатору.

Противоречивость, двойственность тогдашней «казачьей политики», кажется, лучше всего видна по так называемому делу Грузиновых. Определение социальной принадлежности их речей и поступков осложняется высокими офицерскими чинами Грузиновых, потомственным дворянством. Однако содержание следственных документов позволяет говорить о характерных чертах народного мышления, казацкой оппозиционности у главных обвиняемых. В принципе в этом нет ничего особенного: сложные, неожиданные пути, по которым двигались иные карьеры XVIII столетия, случалось, образовывали полковника, не порвавшего с народом (как и крестьянина, ушедшего к дворянам).

Таков был, например, казачий полковник Иван Немчинов, один из вождей народного движения в Сибири. Таков был, полагаем, полковник Евграф Грузинов, удивлявший следователей словами, «немало не сходствующими с его состоянием». Только при определенной социально-политической ситуации этот человек «пугачевского склада» мог превратиться на время в видную фигуру при дворе и в гвардии. Возвышение его из простых казаков до гвардейского полковника было плодом павловского благоволения к своему приближенному: Е. Грузинов оказался в «гатчинском войске» в 1788 г ., на 18-м году жизни. То, что он был «из низов», почти без образования, для Павла довод в его пользу, гарантия чуждости «развращенным потемкинцам». Подобным образом делались многие гатчинские, «опричные» (на взгляд екатерининского дворянства) карьеры, и вчерашние мелкие дворяне или даже выходцы из податных сословий становились процветающими бюрократами и временщиками.

Грузинов, однако, судя по всему, сохранил народно-казацкое представление о вольности, «взаимных обязательствах» царя и народа. Весьма вероятно, что Павел-наследник, униженный матерью и надеявшийся на народную любовь, укрепил в казаке иллюзию, будто он имеет дело с тем правителем, о котором мечтают в деревнях и на Дону. Во всяком случае, наследник до поры очень отличал Грузинова; тот выполнял ответственные, серьезные поручения, после восшествия Павла на престол был обласкан, награжден, но затем следует резкий разрыв, причем инициативу проявил подданный.

После того как Павел жалует ему (в 1798 г.) тысячи душ в Московской и Тамбовской губерниях, полковник решительно отказывается «к принятию оных». Некоторые исследователи видят в этом его осознанный антикрепостнический протест, называют Грузинова и его братьев представителями революционной мысли и действия радищевского типа. Между тем, по нашему мнению, этот акт не «радищевский», а казацкий: нежелание быть одолжену сверх меры и за то поступиться вольностью.

Павел сначала заключает Евграфа Грузинова в Ревельскую крепость. Затем царь ссылает братьев Грузиновых на Дон, под надзор, где в 1800 г. происходит их роковое столкновение с властями: Петр Грузинов, отставной подполковник, брат Евграфа, заявил, что «не слушает ни генералов, ни фельдмаршалов», а Евграф, узнав об аресте брата, поносил начальство «самыми поносными и скверно матерными словами» и «коснулся при том произнести такое же злоречивое изречение и к имени императорского величества, что повторял неоднократно».

Последующие протоколы допросов сохраняют фразы, обороты, выписки из бумаг Е. Грузинова, хорошо знакомые по образцам народного утопического вольномыслия. Так, идеалом управления страной, по Грузинову, был «всеверующий, всезнающий, премудрый, всетворящий, всевластительный, всесословный, преблагой, пресправедливый, всесвободный Сенат». Эта формула, имитирующая атрибут!.. бога из Катехизиса и по сути близкая к пугачевским «неистовым» манифестам, дополняется заявлениями Е. Грузинова: «Я не так, как Пугач, но еще лучше сделан)». Из дела Грузинова хорошо видно и его специфически казацкое, донское вольномыслие. Следователь генерал Кожин нашел, что Е. Грузинов разделял «донских подданных с великороссийскими» и «между тем представлял донского казака Ермака Тимофеевича, упоминая и о всех донских казаках, что они от высокомонаршего престола состоят независимы, и будто к тому вечною присягой не обязавшись, а только к службе временно, и будто он, как и все казаки, нимало не подвластные, а потому ж и не подданные». Вдобавок Грузинов требовал у Кожина ответа, «почему государь император есть законный его государь?».

Последовала жесточайшая расправа над вольнодумцами: в сентябре и октябре 1800 г. в Черкасске были казнены (засечены насмерть или обезглавлены) Евграф и Петр Грузиновы. Их дядя войсковой старшина Афанасьев и служившие под началом Грузинова казаки Василий Попов, Зиновий Касмынии, Илья Колесников заключены в тюрьму. Ситуация осложнялась известной двойственностью царского поведения в этом деле: с одной стороны, испуг, ненависть, расправа Павла с прямым противником; с другой стороны, недоверие и к тем, кто эту расправу осуществляет, стремление сохранить симпатии, поддержку «грузиновского слоя», переложить вину за кровавую экзекуцию на «нерадивых исполнителей». И в результате – павловские речи о своей невиновности в пролитии крови, приказ отобрать патент и отдать под суд генерала Репина «за приведение в исполнение сентенции смертной казни на Дону вместо заменяющего оную наказания, положенного… конфирмациею».

Позже эхо «грузиновского дела» отзовется при подготовке антипавловского заговора. Беннигсен в 1801 г. утверждал, будто «чрезвычайно довольный представившимся случаем приучить народ к смертной казни Павел утвердил приговор Грузиновым с пометкой исполнить его немедленно, и эти несчастные офицеры, вина которых заслуживала бы самое большое ареста на некоторое время, погибли на эшафоте».

Не углубляясь более в «грузиновскую историю», приходим к утверждению, что она должна рассматриваться не в связи с революционным движением XVIII в., но как пример прямого народного сопротивления, народных утопических идеалов.

Двойственная казацкая политика павловского правительства во многом сходна с политикой в отношении раскольничества.

Раскольники

«Вольнодумство касается токмо до единой веры, но не до правительства» – эта формула 24 мая 1800 г. завершает небольшое дело Тайной экспедиции «О вольнодумцах, в Москве находящихся» и считается достаточной для снисхождения к «вольнодумцам».

На фоне прошлых, а также будущих (николаевских) гонений подобный взгляд на вещи был немалой уступкой довольно активной массе крестьян, мещан, купцов: лишь бы подчинялись и находились под контролем верховной власти! Тут продолжались «просвещенные послабления» по отношению к старообрядцам, начавшиеся в последние годы екатерининского царствования. Сказывалось и сравнительно малое место, уделяемое православию в системе Павла (позже наследник главных идей отца, Николай I, введет официальную религию в опорную «триаду», что автоматически ударит по раскольникам).

И в религиозных вопросах замечаем противоречивость «разрешения – запрета», заложенную в самой системе Павла: раскольникам, как послушным подданным, дается… Но все-таки в их иноверии для Павла всегда содержится некоторый элемент крамолы, и, стоит раскольничьим требованиям проявиться чуть заметнее, последуют жесточайшие кары. Попытка компромисса официальной церкви с расколом выразилась в «Правилах единоверия». Еще 12 марта 1798 г. Синод дозволяет старообрядцам иметь особые единоверческие церкви и священников. Позже, в 1800 г., царь окончательно санкционирует систему, обязывающую старообрядцев принять поставленных от православной церкви священников, а те в свою очередь должны служить раскольникам по старым книгам и соблюдать старые обряды. Как известно, проект этот не понравился большинству старообрядцев и вскоре вызвал новую волну насильственного внедрения единоверческих попов и отчаянного сопротивления раскольников.

В последние месяцы царствования репрессии против раскольников явно заметнее, чем льготы. В частности, бежавших на Дон, на Неве считают особенно вредными.

В 1800 г. (сразу после казни Грузиновых) в Черкасск со специальными полномочиями отправляется генерал-майор князь В. Н. Горчаков.

24 декабря 1800 г. он информирует Павла I (через посредство генерал-прокурора П. X. Обольянинова) о положении на Дону, и в частности о «необходимых строгостях» против раскольников.

«В начале сего месяца открыв беспрекословно живущего уже здесь два года бродягу, увещевающего людей к покаянию и творящего многое к приобретению доверенности, препроводил оного для увещевания и допросу в духовное правление; но странной его ответ побудил меня и лично его допросить 8-го числа сего декабря».

В деле сохранился «странный ответ» бродяги, записанный за ним в Черкасском духовном правлении 28 ноября 1800 г.: «Я с восточной страны, родом с долу низу и с верху горы. Отец мой небесный Христос, а отца по плоти объявлять не надобно, и матери также не надобно. До прибытия в город Черкасск проживал я всюду, где бог дал, босыми ногами хожу по земли и по чему случится, для того, что не творю волю мою, но волю пославшего мя, а послал меня тот, кому я служу; когда я в мире жил – государю служил, а теперь служу единому царю небесному, ибо невозможно двум господам служити: либо единого возлюбишь, а другого прогневишь. Более сего ничего не скажу, и в том подписуюсь, имя мое Василий. К сему допросу вместо вышеописанного Василия за неумением его грамоте, по прошению его, Черкасского духовного правления канцелярист Степан Ильин руку приложил. Верно. Кн. Горчаков».

Далее генерал Горчаков сообщает о своем допросе бродяги Василия: «Упорство и крайнее презрение, с коим он мне отвечал, побудили меня употребить и строгость, при коей исчезла его уродливость (юродство. – Авт.), и, отвечая довольно твердо, признался быть казенным крестьянином с реки Волги, о чем ныне и справка послана; а по получении оной в подробность обо всем вашему высокопревосходительству донесу».

Судьба странника понятна и трагична. 7 января 1801 г. «его императорское величество высочайшим повелением соизволили бродягу Василия, наказав кнутом, сослать и Нерчинск в тяжелую работу».

Приговор исполнен, а через несколько месяцев в новом царствовании волна амнистии достигает и «сына небесного Христа». 15 ноября 1801 г. о Василии рассуждала Комиссия для пересмотра прежних дел уголовных. Она не нашла, чтобы Василий «сделал какое преступление или в обществе разврат, и, признавая сего человека несколько помешанным в уме и соболезнования достойным», просит освободить его, и «буде он лишен ума подлинно, то поручить его Иркутскому приказу общественного призрения и губернатору, дабы обращено было на него милосердное от начальства попечение…, а буде он здоров, то даровать ему свободу».

28 ноября Александр I написал: «Быть по сему»; больше в деле ничего нет, и мы не знаем, даровали ли свободу или сочли лишенным ума…

К концу царствования, по воспоминаниям чиновника при генерал-прокуроре Обольянинове, Павел «занялся делами церковными, преследовал раскольников; разбирая основания их секты, многих брали в Тайную канцелярию, брили им бороды, били и отправляли на поселение».

Уступки расколу, сменявшиеся гонениями, созвучны практике Павла в отношении к «неправославным» народам. Эффектное возвращение шпаги Костюшке, освобождение пленных, взятых во время третьего раздела Польши, – все это относится к «рыцарской линии» царского поведения, однако и здесь заметны те «вселенские веяния», которые уже упоминались в связи с теократическими идеями Павла – идеями, что правительство, царь богоравны…

Вследствие такого взгляда на особу монарха покорность верноподданного, исправные платежи перевешивают разницу обрядов и оцениваются по официальной государственно-религиозной шкале выше, чем Тонкости вероучений. Подобный взгляд позволяет Павлу легко преодолевать условности, перед которыми останавливались куда более просвещенные правители.

Новые, прежде неизвестные или слабо выраженные элементы наблюдаем и в отношениях Павла I с купечеством.

В первые дни после смерти Павла указ за указом нового царя Александра I восстанавливает дворянские права, свободы, Жалованную грамоту… Среди этого сословного праздника почти не замеченной прошла ликвидация купеческих выборов (16 марта 1801 г.).

В записках Греча приводится полуфантастический рассказ о появлении на свет этого любопытного павловского закона. «Однажды, во время пребывания двора в Гатчине, генерал-прокурор (П. X. Обольянинов), воротись от императора с докладом, объявил Безаку, что государь скучает за невозможностью маневрировать в дурную осеннюю погоду и желал бы иметь какое-либо занятие по делам гражданским. «Чтоб было завтра!» – прибавил Обольянинов строгим голосом. Положительный Безак не знал, что делать, пришел в канцелярию и сообщил свое горе Сперанскому. Этот тотчас нашел средство помочь беде.

– Нет ли здесь какой-нибудь библиотеки? – спросил он у одного придворного служителя.

– Есть, сударь, какая-то куча книг на чердаке, оставшаяся еще после светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова.

– Веди меня туда, – сказал Сперанский, отыскал на чердаке какие-то старые французские книги и в остальной день и в следующую ночь писал набело «Коммерческий устав Российской империи». Обольянинов прочитал его императору. Павел подмахнул: «Выть по сему» – и наградил нею канцелярию. Разумеется, что этот устав не был приведен в действие, даже не был опубликован. Обнародовали только присоединенный к нему штат коммерц-коллегии (15 сентября 1800 г.)».

Действительно, 13 сентября 1800 г. было утверждено «Постановление о коммерц-коллегии» – фактическом министерстве торговли и промышленности (во главе коллегии – министр коммерции князь Гагарин).

Самое любопытное, что из 23 членов коллегии 13 было предписано выбрать купцам из своей среды, и вскоре кандидаты, представленные санкт-петербургским и московским городскими правлениями, были утверждены царем. Перед тем Павел и купечество обменялись большими любезностями: царь просил у купцов «замечаний, какие к лучшему своему сведению всех обстоятельств торговли признают нужными», купцы же восхищались «неслыханным милосердием» императора, призывающего «класс людей, доныне от престола монаршего удаленный».

Знаменательно, что к этой реформе действительно приложил руку молодой Сперанский, тот, кто через несколько лет попытается разработать выборное конституционное начало уже как основу всего российского управления.

Реформа коммерц-коллегии нечаянно обогнала свой век…

Александр I на пятый день царствования объявляет: «Признав, что помещение в коммерц-коллегии членов, избираемых из купечества, не только для усовершенствования польз торговли безуспешно, но и для самого купечества, отлученного сим образом от промыслов и упражнений, им свойственных, разорительно, повелеваем: оставя в той коллегии членов, от короны определенных, всех прочих, из купечества на срочное время избранных, отпустить в их домы, и впредь подобные выборы прекратить».

Не станем преувеличивать значение павловской опоры на купечество, но объясним эту меру в системе других. Политически бесправные даже при миллионных капиталах, ищущие в государстве основного покровителя, купцы как сословие во многом соответствуют павловскому идеалу: покорные, исполнительные, полезные, нерассуждающие граждане. Павел ясно понимал, что вчерашние крепостные, податные «неблагородные» купцы, лишенные большинства дворянских прав, не грозят трону своей вольностью и вольнодумством, а потому царь приглашает их выбрать представителей на весьма важные правительственные должности. И это в то самое время, когда дворянские выборы максимально ограничиваются!

Заметим здесь, что в течение всего XIX и в начале XX в. представителям купечества, формирующейся буржуазии, никогда не предлагали столь высоких постов, как в 1800 г. Только после 1905 г. несколько видных буржуа смогли занять второстепенные правительственные должности; высшими политическими достижениями русской буржуазии до февраля 1917 г. были пост товарища министра торговли и промышленности, который во время первой мировой войны занимал А. И. Коновалов, и пост директора горного департамента – В. И. Арандаренко.

Еще раз подчеркнем, что не видим в павловском жесте принципиальных начал буржуазного управления. Сближение с купцами происходило в тот момент, когда власть нанесла немалый урон российской торговле, поссорившись с Англией, покупавшей 1 /3 сельскохозяйственной продукции страны. Цена на берковец конопли после разрыва с Англией упала на Украине с 32 до 9 руб. И разумеется, Павел не собирался на эту тему советоваться с купеческими депутатами, так же как о разорительных для торговли постоях воинских частей. Когда, к примеру, в 1798 г. царь узнал, что в Астрахани медленно идет сбор средств на содержание воинской команды (более 60 тыс. руб.), последовало высочайшее распоряжение: «Расположить в домы ослушников полк». 19 июля 1798 г. Астрахань была «взята штурмом», и в течение следующих лет купцы и мещане «пришли в отчаяние жизни», жалобы же на коменданта были бесплодны, так как ему покровительствовал Кутайсов.

Таковы были признаки павловского благоволения и неблаговоления к городским сословиям.

Снова повторим, что «политическое расположение» царя к разным общественным группам обратно пропорционально их политической активности. Наиболее отчетливо павловские идеи и их плоды видны на примере крестьян, одетых в военную форму.

Солдаты

«Император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязывал его к себе…». (Беннигсен)

«Солдаты любили Павла». (Ланжерон)

«Все трепетали перед императором. Только одни солдаты его любили». (Ливен)

«Навел полагал, что народ и простые солдаты его любят, что в отношении последних не совсем лишено оснований» – мнение Евгения Вюртсмбсргского.

Как совместить подтверждаемые сотнями фактов солдатские мучения на парадах, шагистику, парики – «пудра не порох, коса не тесак…» – как совместить все это и немалую солдатскую склонность к Павлу, о которой свидетельствуют почти все мемуаристы, едва ли не все участники цареубийства, т. е. люди, никак не заинтересованные в обелении царского образа?

11 марта 1801 г. произошел единственный из русских политических переворотов XVIII – начала XIX в., осуществленный только офицерами и генералами; о солдатах была, как увидим, одна забота: чтобы, не дай бог, о заговоре не услыхали. «Успей Павел спастись бегством и покажись он войскам, солдаты бы его сохранили и спасли».

В свержении Петра III солдатская гвардейская масса участвовала охотно: ее воодушевляла национальная (антинемецкая) идея, к тому же императрица, тоже представительница законной власти, выступила открыто во главе мятежников.

Позже, 14 декабря 1825 г., офицеры-декабристы выведут на Петровскую площадь тысячи солдат.

11 марта 1801 г. солдатского сочувствия не ждали и сделали все, чтобы от него не зависеть.

Чем же привязал Павел I муштруемых, мучимых солдат?

В основном двумя способами.

Первый назван многими современниками: «Конец золотого века грабителей».

Происходило известное улучшение солдатских харчей: «Император приказывал при каждом случае щедро раздавать мясо и водку в петербургском гарнизоне». Если в конце екатерининского правления конная гвардия получала 141 832 руб., то в 1798 г. – 207 134 руб. (Анненков, 193). «Начиная с Павла, – свидетельствует Ланжерон, – довольствие всегда выдавалось точно и даже до срока. Полковники не могли более присваивать то, что принадлежало солдатам».

Даже усомнившись в столь категорических утверждениях генерала, вспомним, что хорошо известны суровые меры против интендантов и других армейских грабителей, блаженствовавших при Екатерине II; новые же грабители, возросшие на павловской системе (вроде Кутайсова), но успели за четыре с половиной года совсем освоиться с обстоятельствами.

Поэтому Ланжерон помнил огромные злоупотребления в конце екатерининского царствования, когда многие рекруты гибли от голода по дороге к месту службы (их довольствие присваивал сопровождающий офицер) или попадали работниками в имение командира. По словам канцлера Безбородки, «растасканных» разными способами солдат было в 1795 г. до 50 тыс., т. е. 1 /10 армии. «Павел I, – продолжает Ланжерон, – положил этому конец, строжайше наказывая офицеров, которые теряли хоть несколько человек на дороге, и поощряя тех, кто доставлял свой отряд на место в хорошем состоянии».

Ланжерону вторит Александр Воронцов – вельможа, вообще явно не принимавший систему Павла: «Нельзя не признать, что в царствование покойного императора по армии люди так не пропадали и не оставлялись до того, чтоб у многих в приватной службе быть или деревню ими населять; положенное для солдат не служило другим в корысть, а доходило до них».

Особенные льготы царем были выданы небольшому числу приближенных частей. В первом, «царском» батальоне Преображенского полка, несшем караул во внутренних комнатах императора, «нижним чинам даны были в их караулах тюфяки, производилась ежедневная мясная и винная порция»; солдатам давали и больше, чем прежде, возможностей для заработка.

Второй причиной солдатской преданности Павлу было некоторое «уравнение в наказаниях» низших и высших чиной. Рукоприкладство, сечение солдат, процветавшие при Екатерине, сохранились при Павле: тут мало что изменилось… Положение же офицеров серьезно ухудшилось.

В Генерал-аудиториат среди прочих поступали приговоры, «произведенные над нижними чинами» в представленные соответствующими командирами. В 1797 г. было 27 солдатских дел, в 1798-м – 55, в 1799-м – 33, в 1800-м – 134, в начале 1801-го – 38 дел. Всего за павловское время таким образом Аудиториат оформил 287 солдатских дел, в среднем около 5 за месяц (напомним, что за тот же период было 495 офицерских дел).

В начале царствования Александра I картина меняется. Всего за 1801 – 1805 гг. было 582 солдатских и 289 офицерских дел. Как видим, после смерти Павла число солдатских дел возрастает почти вдвое (около 11 в месяц), в то время как офицеров, наоборот, наказывают почти вдвое реже (и легче!); смягчилась ли при Александре I – Аракчееве экзекуция над солдатами – сомнительно! Можно говорить о стремлении александровских офицеров «подтянуть солдат» после «павловского снисхождения».

Понятно, мы ни в коей мере не мыслим, что солдатство при Павле было серьезно облегчено: из 39 дел начала 1801 г. 15 приходится на побеги (в том числе несколько дел о повторном, третьем побеге, а три солдата судятся за четвертый побег).

Солдат при Павле мучают, бьют. 88 человек в 1800 г. подлежали смертной казни, замененной «наказанием кнутом, поставлением указных знаков и ссылкой в каторжную работу». Но одновременно – в духе павловской политики – ряд послаблении: специальный манифест (от 29 апреля 1797 г.) объявляет прощение отлучившимся нижним чинам и разного звания людям. Впервые был организован военно-сиротский дом (на 1000 мальчиков и 250 девочек); значительно расширена (как уже отмечалось) сеть солдатских школ. Вводится более тяжелое, неудобное прусское обмундирование, но притом «меховые жилеты на зимний срок».

23 декабря 1800 г. солдатам, находившимся на службе до вступления Павла I на престол, объявлено, что по окончании срока они становятся однодворцами, получая по 15 десятин в Саратовской губернии и по 100 руб. на обзаведение. Не многие смогли этим воспользоваться, но ведь мы говорим об одном из способов, которым павловское правительство стремилось привлечь солдат.

Перемены в армии постоянно обсуждались. Е. Р. Дашкова слышала, как один офицер воскликнул: «Солдат, полковник, генерал – теперь это все одно!». Если положение солдат отчасти утяжелилось, отчасти улучшилось, то ухудшение офицерской жизни сомнений не вызывало. Явно со слов мужа Мария Федоровна пишет в 1798 г.: «Солдаты хороши, но офицеры отвратительны». Офицеров наказывали, оскорбляли, даже били при рядовых; нижние чины при Павле практически могли жаловаться на высших.

Современник событий А. Болотов рассказывает историю, в которой, впрочем, сам не был уверен: Павел, увидев денщика, который нес шубу и шпагу офицера, перевел офицера в рядовые, а солдата – в офицеры.

Дело не в правдивости подобных анекдотов, а в их распространенности, в представлениях о новом устройстве армии. Просвещенный Болотов одобряет павловские действия (не забыв, впрочем, добавить, что разжалованный офицер был вскоре прощен) и завершает эпизод моралью: «Всем солдатам было оно крайне приятно, а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать свое достоинство».

Мы не слышим – в основном «вычисляем» солдатские разговоры, и тем ценнее документы, где они хотя косвенно, да прорываются…

Поручик Егор Кемпен, офицер из лифляндских дворян, числившийся в службе с 1770 по 1797 г. и выключенный «неведомо за что» (так и сказано в деле), бродит по стране и ведет вольные разговоры, пока в конце 1799 г. испуганные собеседники не донесут на него видному павловскому подручному генерал-лейтенанту Линденеру. Оказалось, между прочим, что в Ковне Егору Кемпену посочувствовал один лейб-гренадер: «Много вашей братьи странствующих; когда мы в Петербурге были, то и генералов много выключили и пятерых в рогатки посадили».

Солдат ободряет собеседника тем, что «выключка скоро кончится, ибо опять выключенных принимают в службу». Офицер, однако, верит в более крутые перемены.

Таков краткий обзор изменений, что происходили в отношениях верховной власти и народа.

Низшие классы, «миллионы», пишет довольно объективный очевидец, с таким восторгом приветствовали государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность дворянства нравственной испорченностью и «якобинскими наклонностями».

Завершим сводку высказываний современников мнением достаточно осведомленного высокопоставленного представителя одновременно российских и польских верхов: «Страх, так часто испытываемый Павлом, он внушил и всем чиновникам своей империи, и эта общая устрашенность имела благодетельные последствия. (. . .) Боясь, чтобы злоупотребления, которые чиновники позволяли себе, не дошли до сведения императора и чтобы в одно прекрасное утро без всякого разбора дела не быть лишенным места и высланным в какой-нибудь из городов Сибири, стали более обращать внимание на свои обязанности, изменили тон в обращении с подчиненными, избегали позволять себе слишком вопиющие злоупотребления. В особенности могли заметить эту перемену жители польских провинций, и царствование Павла еще до сих пор в наших местах называют временем, когда злоупотребления, несправедливости, притеснения в мелочах, необходимо сопровождающие всякое чужеземное владычество, давали себя чувствовать всего слабее».

Итак, «33 миллиона…»

Как же суммировать, вывести общую формулу павловской политики, оценить во всей совокупности ее социальную основу и идеологию?


Глава VI

«Дьявольский бред»

<p>Глава VI</p> <p>«Дьявольский бред»</p>

Цари!..

И вы подобно так падете,

Как с древ увядших лист падет;

И вы подобно так умрете.

Как ваш последний раб умрет.

 Державин

«Время это было самое ужасное – вспоминал секретарь генерал-прокурора Обольяпипова. – Государь был на многих в подозрении. (…) Ежедневный ужас. Начальник мой стал инквизитором; все шло чрез него. Сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают».

«Полная неуверенность, – констатирует датский посланник Розенкраиц. – Возможность быть высланным как бродяга. (…) Двор, где слепой случай, каприз суверена делают невозможным что-нибудь рассказать».

«Songe funeste» – дьявольский бред – так оценивает павловское царствование знаменитый собеседник Екатерины барон Гримм.

Свидетель событий, известный немецкий писатель и русский генерал Ф. Клингер: «Перед моими глазами стали происходить в лицах живые комментарии к сочинениям Тацита, мне его мрачные краски временами кажутся даже еще недостаточно мрачными. Счастлив тот, кто только читает об этих вещах и комментирует римлянина, как филолог или антикварий».

Сходные образы встречаются и в других документах (при жизни или вскоре после смерти Павла): «Император поврежден…» (британский посол Витворт); «Настоящее сумасшествие царя» (сардинский посол Бальбо); «Тирания и безумие» (Н.П. Панин); «Правление варвара, тирана, маньяка» (С. Р. Воронцов); «Зады Ивана Грозного» (П.В. Завадовский); бессмысленный тиран, «лишивший награду прелести, а наказание – стыда» (Карамзин).

Сумасшествие, произносят один за другим авторитетные свидетели, безумный дьявольский бред, «то умоповреждение, то бешенство» (фраза из позднейшего письма близкого Павлу Ф.В. Ростопчина к С.Р. Воронцову); впрочем, великой княгине Екатерине Павловне тот же корреспондент объяснит, что «отец ее был бы равен Петру Великому по своим делам, если бы не умер так рано».

Что же это было?

«Все, т. е. высшие классы общества, – пишет Адам Чарторыйский, – правящие сферы, генералы, офицеры, значительное чиновничество, словом, все, что в России составляло мыслящую и правящую часть нации, было более или менее уверено, что император не совсем нормален и подвержен безумным припадкам».

Современникам вторят потомки: Павел «поврежденный», «горячечный», «коронованный маньяк», «бенгальский тигр с сентиментальными выходками» (Герцен).

«Есть приказы, носящие на себе чистые признаки сумасшествия» (А. Б. Лобанов-Ростовский).

Выдающийся художник Александр Бенуа находит, что безумие царя без слов доказывает его портрет, «стоящий один целого исследования».

О «больной психике» Павла пишут советские исследователи. Как видим, очень авторитетным очевидцам вторят люди, принадлежавшие другим эпохам, разным общественно-политическим лагерям: революционер Герцен и монархист Шильдер, дореволюционный дипломат и советский историк.

Существование иной точки зрения или по крайней мере более осторожной (В. О. Ключевский: «Больше анекдота мы ничего не знаем об этом царствовании») – все это не отменяет вопроса о впечатлениях многих современников и потомков.

В начале нашего столетия вопрос о душевной болезни Павла стал предметом исследования двух видных психиатров. В 1901 – 1909 гг. выдержала восемь издании книга П. И. Ковалевского, где автор (в основном ссылаясь на известные по литературе «павловские анекдоты») делал вывод, что царь принадлежал «к дегенератам второй степени, с наклонностями к переходу в душевную болезнь в форме бреда преследования». Однако профессор В.Ф. Чюк, основываясь на более широком круге опубликованных материалов, заметил, что «Павла нельзя считать маньяком», что он «не страдал душевной болезнью» и был «психически здоровым человеком».

Уже в ту пору, когда обнаружилось расхождение взглядов у психиатров, было ясно, что чисто медицинский подход к личности Павла – без должного исторического анализа – явно недостаточен.

Признаемся сразу же, что к Павлу и его политической системе мы готовы приложить различные отрицательные эпитеты, но притом видим в его действиях определенную программу, идею, логику и решительно «отказываем в сумасшествии».

Не все знавшие Павла признавали его безумие; горячий, экзальтированный, вспыльчивый, нервный, но не более того! Такой объективный наблюдатель, как Н.А. Саблуков, видит немало «предосудительных и смешных» сторон павловской системы, но нигде не ссылается на сумасшествие царя как их причину.

Заметим, что среди лиц, наиболее заинтересованных в распространении слухов о душевной болезни Павла, была его матушка, но и она никогда об этом не говорила. Изыскивая разные аргументы для передачи престола внуку, а не сыну, Екатерина II в своем узком кругу много и откровенно толковала о плохом характере, жестокости и других дурных качествах «тяжелого багажа» (schwere bagage) – так царица иногда именовала Павла, порою и сына с невесткой вместе. В сердцах Екатерина могла бросить сыну: «Ты жестокая тварь», но о безумии ни слова.

Малейший довод в пользу сумасшествия – и по известной аналогии с Англией или Данией можно объявить стране о новом наследнике. Однако не было у Екатерины такой возможности, особенно после того довольно благоприятного впечатления, которое Павел произвел в просвещенных, влиятельных кругах Вены, Парижа и других краев но время своей поездки 1782 – 1783 гг.

Самое глубокое и зловещее предсказание судьбы сделал Павлу его кумир Фридрих II: «Мы не можем пройти молчанием суждение, высказанное знатоками относительно характера этого молодого принца. Он показался гордым, высокомерным и резким, что заставило тех, которые знают Россию, опасаться, чтобы ему не было трудно удержаться на престоле, где, призванный управлять народом грубым и диким, избалованным к тому же мягким управлением нескольких императриц, он может подвергнуться той же участи, что и его несчастный отец».

К этому можно присоединить еще несколько свидетельств, ценных тем, что они сделаны не задним числом, уже после гибели Павла, а еще до 1801 г.: французский поверенный в делах Женэ пишет в 1791 г. о наследнике, который будет со временем «беспокойным тираном»; принц де Линь предсказывает, что Павел «всегда будет несчастен в друзьях, союзниках и подданных».

Как видим, здесь говорится не о безумии, но о характере.

Близкий к Павлу Ростопчин пишет Воронцову еще 28 мая 1794 г.: «Великий князь в Павловске постоянно в плохом настроении, голова полна бреднями, окружен людьми, из которых самый честный может быть колесован без суда».

Продолжая разбор аргументов против павловского безумия, повторим за К. Валишевским мнение о вполне нормальном потомстве царя: из 10 его детей девять достигли зрелости; из них разве что Константин своими выходками в юности наводил иногда современников на мысль, что у него в голове не все в порядке.

Прибавим к этому довод почерковедческий: обилие образцов павловского письма, от первых детских строчек «дорогому Никите Ивановичу» до последних, за несколько дней до гибели, позволяет кое-что заметить в эволюции характера. По оценкам нескольких специалистов, почерк Павла не несет каких-либо явных следов психических отклонений и вполне похож на десятки типических почерков образованных русских людей XVIII столетия.

Основной причиной, вызвавшей к жизни версию о «безумце на троне», явилась уже отмечавшаяся социальная репутация царя у образованного меньшинства. Другим царям дворянство охотно прощало жестокости, нелепости. Немецкий свидетель последних павловских месяцев заметил, что и о Петре I множество «сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был изверг или сумасшедший; однако он весьма хорошо знал, что делал…».

Читая также собственноручное составленное Екатериной II расписание праздничных или траурных церемоний с пунктами вроде «обед на троне» (первое бракосочетание Павла), «пудриться всем не запрещается» (при погребении великой княгини Натальи Алексеевны), легко вообразить, что точно такие же заметки, составленные Павлом, казались бы смешнее, «безумнее»…

О своем генерал-прокуроре, рекомендовавшем Митусова в тульские губернаторы, Екатерина II отзывается в «павловской манере»: «Чрезвычайно любит в губернаторы рекомендовать дураков либо болванов; я опасаюсь, чтоб господин Митусов не был сам таковым же, а в Туле дурак не годится, следовательно, и Митусов будет в том числе».

Павел I запрещает аплодисменты, а его сын Николай – бороды… Признав безумием поход в Индию (о котором подробнее см. ниже), мы должны сейчас же счесть ненормальным и Наполеона с его египетско-индийскими проектами.

При выезде Павла на прогулку столица пустела: все боялись попасться на глаза; материалы же псковского архива содержат курьезное дело 1829 г. «Об отправлении на недельный срок на гауптвахту комиссара Ермолова и заседателя Румянцева за укрытие в лесу при встрече проезжавшего государя императора» (Николай I, заметив таковой маневр, велел тех дворян схватить и допросить: оказалось – просто испугались).

Павел, как говорили (но документов о том нет), отменил объявление войны Англии после того, как Ростопчин смягчил царя пением его любимой арии. Зато доподлинно известно, что Анна Иоанновна отменила несколько смертных приговоров под влиянием неожиданной оттепели. Как видим, то, что «не ставится в строку» Петру I, Елизавете, Екатерине II (или в лучшем случае «со вздохом» истолковывается как нормальное для тех исторических обстоятельств), для Павла трактуется как доказательство личного, «внеисторического» безумия. Пристрастие это, конечно, не случайно; отчего, откуда оно – вот одна из задач для исследователя.

Большая часть действительно случившихся и с виду безумных «павловских эпизодов» находит объяснение в рамках той политической и деспотической концепции, которую мы пытались представить в прошлых главах.

8 февраля 1800 г. умершему генералу Врангелю «в пример другим» объявлен строгий выговор.

Смешно… Но ведь по системе воззрений Павла честь не утрачивается со смертью, как и бесчестье. Французская революция оказала последнюю честь тем, чей прах переносится в Пантеон, англичане выбросили из могилы Кромвеля, сам Павел только что перехоронил отца, Петра III. Оригинальность приказа о Врангеле не в сути, а скорее в лапидарном стиле: «умершему – выговор», как само собой разумеющееся. Форма смешнее сущности – так делают, но так не говорят! Однако для Павла использовать старые, привычные каноны, давать какие-то объяснения – значит уступать общественному мнению; он же вступает в разговоры только тогда, когда считает нужным воспитывать, вразумлять подданных. Смеясь над павловскими запретами слов «свобода», «клуб» и т. п., мы помним, что царь сознательно повышает общественную роль знака, эмблемы, этикета, и в этой связи по-прежнему видим «в этом безумии систему».

Итак, Павел – герой десятков анекдотических историй, и сам этот факт уже относится к теме сопротивления его политике.

Но не устанем повторять, что анекдоты о Павле как прямое отражение реальности надо тщательно проверять, по ним догадываться, кто и зачем их рассказывает, помнить, что факты, вполне укладывающиеся в павловскую систему, рассказчик часто преобразовывает в построения безумные, алогичные, абсолютно бессмысленные… Мы же, отвергая идею «бессистемного безумия», констатируем, что многие критики Павла отстаивали это обвинение искренно, нисколько не кривя душой; так же как несколько десятилетий спустя будут сочтены или объявлены сумасшедшими вымышленный Чацкий и реальный Чаадаев. Социальная роль этих людей, разумеется, совершенно иная, нежели у бывшего императора, но столь несравнимых деятелей неожиданно соединяет только одно: неприятие, отсутствие общего языка с дворянским большинством (в случае с Павлом как бы «неприятие слева», 30 лет спустя – «справа»).

Представления о безумном рождались из смешного. «Случалось, – записывает Д.Н. Лонгинов, – что, вырвав эспантон у офицера, Павел сам проходил вместо него, как бы испытывая хладнокровие присутствующих, которые должны были сохранять серьезный вид, глядя на эту смешную фигуру, юродствовавшую с каким-то убеждением и во всей силе ничем не укротимой воли».

Отметим попутно одно любопытное обстоятельство: резкая разница во взглядах царя и дворянства на личную и сословную свободу – эта разница достигала такой степени, что, в то время как царь представляется многим своим современникам безумным, они казались Павлу не понимающими своего долга, своей выгоды, т. е. в лучшем случае детьми, смешными, жалкими, неразумными.

Сумасшествие, болезнь – это слишком простое объяснение важных российских событий конца XVIII в. станет вскоре основным, господствующим… Французский историк, правда, заметит, что имя павловской болезни – «самодержавие»; Дарья Ливен, чью фразу о «деспотизме, граничащем с безумием» мы уже цитировали, напишет много лет спустя ( 1856 г .) А. Гумбольдту: «Не находите ли Вы наше время более безумным, чем был Павел? Какой хаос…». И все же основной «диагноз» насчет помешанного императора будет закреплен двумя противостоящими точками зрения, которые в этом вопросе парадоксально сойдутся.

Одна – официальная, сословная. Дело чести верноподданного монархиста – видеть в тиране страшное исключение, иначе гибнет монархический идеал: «Снесем его как бурю, землетрясение, язву – феномен и страшные, но редкие: ибо мы в точен по девяти веков имели только двух тиранов».

Чем чернее, безумнее это исключение, тем более извинительным, оправданным является то, что произошло в 1801 г. Тем бесспорнее права на престол нормальных детей Павла.

Павел для верноподданного историка – антипод Екатерины, Александра. Цареубийство все равно не может быть официально признано, о нем и не вспоминают в подцензурной прессе до 1905 г . Однако в любом случае Павел «должен быть» сумасшедшим исключением… Разумеется, и об этом нельзя было почти ничего печатать в России. В 1896 г . главный начальник по делам печати Соловьев велел передать редактору «Исторического вестника» Шубинскому, что «Павел может быть сумасшедшим для него, Шубинского, но не может быть таким для публики».

Другая точка зрения у революционеров. Материалов в их руках слишком мало (Герцен найдет царствование Павла «совершенно неизвестным у нас»); их приходится брать из воспоминаний и рассказов все тех же участников заговора или их современников (Вольная русская печать публиковала материалы Воейкова, Вельяминова-Зернова, Марина, Михайловского-Данилевского и др.). Принимая формулу «безумного правления», освободительная мысль, однако, преобразует ее: не сумасшедшее исключение, а безумное правило. Тем самым личная, патологическая основа событий снимается или сводится к минимуму: главное – общие социально-политические закономерности. Так, Герцен постоянно говорит на страницах своих изданий о подданных Павла, которые «оборонялись от сумасшедшего», о том, что это царствование доказало – «самодержавно еще не есть право на безумие».

В то же время создатель Вольной русской печати не устает повторять, что Екатерина II и Павел лишь два типа «разврата»: «Вместо лакеев – палачи, вместо публичного дома – застенок»; в другой раз Герцен охотно обнародует следующую формулу, предложенную корреспондентом Вольной печати: «Дубинка Ивана Грозного, палка Петра, оплеуха Павла, розги Николая».

Верноподданный Греч в своих записках энергично возражает против распространенного в середине XIX в. сравнения Николая I с его отцом: «Мне смешно, когда толкуют о деспотизме Николая Павловича. Пожили бы вы с его родителем, заговорили бы иное». Герцен же писал, что «Николай – это Павел, вылеченный от безумия, но не поумневший, Павел без добрых порывов и бешеных поступков». Причудливые чисто внешние совпадения некоторых формул о «безумии Павла» сохраняются у враждебных социально-политических групп в течение всего XIX и начала XX в. Когда же в первые годы XX столетия стало возможным больше публиковать на эту тему, дискуссия осложняется, появляется ряд промежуточных мнений, печатаются и явно апологетические работы.

Мы сейчас не говорим о третьем, довольно редком подходе к «павловскому феномену», подходе, который представляется чрезвычайно важным и существенным: мы находим его прежде всего у таких замечательных своеобразных историков, как Пушкин, Толстой. Об этом будет особый разговор. Пока же повторим только, что противниками самодержавной власти Павел почти постоянно оценивается как типичный представитель вражьей силы, предельной тирании.

Эта освободительная, критическая «герценовская» традиция естественно продолжается в советской научной и художественной литературе.

Рассказ Ю. Н. Тынянова «Подпоручик Киже» ( 1931 г .) – замечательное художественное воплощение знакомой генеральной идеи о безумии Павла как заостренной форме «самодержавного безумия». Главное в рассказе – что все происходящее нормально и не только не может вызвать удивления действующих лиц, но скорее представляется им совершенно естественным. Нисколько не собираясь морить талантливейший рассказ рамками строгой истории и историографии, заметим только, что он органически связан с определенным, важным периодом научного истолкования российской истории конца XVIII в. В последующие десятилетия в работах покойных историков С. Б. Окуня, А. В. Предтеченского появляются, однако, новые соображения: хотя тема «больной психики» царя не снимается, но притом говорится о трудности, невозможности однозначного истолкования проблемы. К сожалению, рамки учебных курсов (где излагались эти взгляды) не позволили авторам углубиться в подробности. Ряд последних работ, опубликованных за рубежом, уделяют преимущественное внимание внешней политике Павла I, при этом широко используются различные западные архивы. В меньшей степени, в основном по уже опубликованной литературе, разбираются проблемы отношений с дворянством, история заговора 11 марта. В трактовке личности Павла явно преобладают поиски социально-исторических моментов над психологическими, сумасшествие царя отрицается.

Накопление новых фактов и новые оценки старых не дают пока ясных, общих решений, по-прежнему требуется ответ на коренной вопрос: чем же была все-таки павловская система?

Непросвещенный абсолютизм

«И просвещенный абсолютизм первых лет екатерининского царствования, и павловский полицейский бюрократический абсолютизм оказывались непригодными в новой обстановке».

Итак, абсолютизм непросвещенный.

Как уже отмечалось, взгляд народа на верховную власть был на Западе в ряде отношений иным, нежели на Руси: король не обожествлялся «по-царски», идеальный царь не присутствовал столь сильно в сознании французского или немецкого простолюдина, крестьянские и городские восстания шли обычно под знаком ересей, а не «лучшего царя», самозванчество было очень редко; западноевропейское общество вообще было структурно сложнее, чем в России с ее резко очерченными контрастами рабства и деспотизма, с ее острыми общенациональными проблемами, когда всем приходилось соединяться против внешней опасности.

Народные мечты об идеальном царе, о царе-спасителе были не только поняты, но и многократно использованы великокняжеской, царской властью: сначала против внешних врагов, затем против внутренних. Иван Грозный, борясь с боярами, эффектно отъезжал из Москвы в Александровскую слободу, откуда обращался к «народу московскому»; среди опричников рядом с дворянами и «детьми боярскими» – выходцы из