/ Language: Русский / Genre:adv_maritime

Адмиралы мятежных флотов

Николай Черкашин

Документальные повести Николая Черкашина рассказывают о судьбах выдающихся русских адмиралов - Александра Колчака, Адриана Непенина, Бориса Вилькицкого, чьи судьбы оказались на изломе рокового 1917 года.

Николай Черкашин

Адмиралы мятежных флотов

Документальные повести Николая Черкашина рассказывают о судьбах выдающихся русских адмиралов - Александра Колчака, Адриана Непенина, Бориса Вилькицкого, чьи судьбы оказались на изломе рокового 1917 года.

Книга иллюстрирована редкими фотографиями.

Впервые публикуется мартиролог адмиралов императорского и белого флотов.

Это четвертая книга Морской коллекции "Совершенно секретно".

АДМИРАЛЫ МЯТЕЖНЫХ ФЛОТОВ

На Балтийском флоте - Непенин, боевой.

Как он и Колчак - таких молодых адмиралов во всей Европе нет.

Александр Солженицын

Самые молодые адмиралы императорского флота в его закатную пору - Адриан Непенин и Александр Колчак - были друзьями и отчасти соперниками. Обоим Государь и Ставка приуготовили особое предназначение: перевести Балтийский и Черноморский флоты из обороны в наступление. Оба должны были возглавить стратегические операции: Колчак - высадку десанта в Босфоре и захват проливной зоны, Непенин - вывести в открытое море бригаду линкоров и высадить десант под прикрытием их орудий в самом сердце Восточной Пруссии - на кенигсбергском направлении. Ни та, ни другая операция не вызывала энтузиазма ни у союзной Британии, ни у Временного во всех отношениях правительства, среди членов которого было немало агентов влияния самых разных антироссийских сил. Может быть, поэтому самые молодые и самые деятельные русские адмиралы откомандовали своими флотами считанные месяцы…

Непенин пребывал в старшинстве в отношении Колчака, поскольку выпустился из Морского корпуса на два года раньше. Вероятно, они знали друг друга еще гардемаринами, но имя Колчака после полярных экспедиций Адриан Непенин запомнил раньше. Через пару лет и Колчак услышал о своем старшем однокашнике: в последние дни Порт-Артура миноносец «Сторожевой», которым командовал лейтенант Непенин, подставил свой борт под японскую торпеду, чтобы спасти эскадренный броненосец «Севастополь». За этот подвиг Непенин получил заветный «белый крестик» - орден Святого Георгия IV степени. Командир «Севастополя» капитан 1-го ранга Николай Эссен всегда помнил отчаянного лейтенанта и «вел» его по службе как мог. Во всяком случае с началом новой войны порт-артурские побратимы Колчак и Непенин оказались под личной эгидой командующего Балтийским флотом адмирала Эссена. Оба были любимцами, опорой его и надежей. И никто из них не подвел своего патрона.

Пока капитан 1-го ранга Колчак ходил на кораблях в боевые набеги, капитан 1-го ранга Непенин, а вскоре и контр-адмирал, возглавлял службу связи, или же, назовем вещи своими именами, - морскую разведку. Благодаря добытым и разгаданным кодам германского флота служба адмирала Непенина наводила русские корабли на нужные цели и уводила их от невыгодных встреч. Колчак не раз и не два благодатно испытал, что такое точная и своевременная информация о противнике, и прекрасно понимал, что в успехе его операций - немалая толика незримого непенинского участия.

Именно Непенин первым высмотрел и пригрел в своей службе связи двадцатидвухлетнего авиаэнтузиаста Игоря Сикорского. Он рекомендовал Игорька - звал его так за глаза - главным авиационным инженером службы связи. Кто мог сказать тогда, что за этим юношей величайшее будущее, что это восходящее светило мировой аэронавтики? А Непенин сказал: берите, не пожалеете. И взяли, и Государь высочайше утвердил юнца в этой должности. На российском горизонте взошла эта звезда, да на американском небосклоне достигла зенита. Адриан Непенин… Великого чутья человек! Он же, пожалуй, первым понял роль боевой информатики в морской войне. Да и не только в морской. И все наши нынешние теории по части управления боем, связи, планирования, все, что американцы закладывают в программы своих БИУСов - боевых информационных устройств, - все это начинал он, этот великий адмирал, родом из Великих Лук…

Ни Непенин, ни Колчак не кончали Военно-Морской академии, не командовали большими кораблями, поэтому назначение их командующими флотами, да еще с внеочередным производством в вице-адмиралы, вызвало шок в среде «более достойных» адмиралов. Так что и тут под перекрестьем многих косых взглядов они оказались на одном поле судьбы. Знать бы, что судьба обернется к ним одним и тем же страшным ликом…

АДМИРАЛ НЕПЕНИН

Был застрелен адмирал Непенин,

талантливый флотоводец,

энергичный администратор,

заботливый начальник,

человек прекрасных качеств.

Александр Куприн

Вместо пролога

НОЧЬ КРАСНЫХ КЛОТИКОВ

«А где вы были во время августовского путча?» Сей популярный в конце первого года постперестройки вопрос, как оказалось, вполне можно было задать и прославленным российским флотоводцам. И адмиралы Лазарев, Истомин, Корнилов, Нахимов, чьи бренные останки погребены в Севастополе под плитами Владимирского собора, ответили бы медиуму: «Во время путча мы были в Санкт-Петербурге…»

И это было на самом деле.

Поезд Севастополь-Петербург. Август 1991 года

Попутчик мой по общему вагону, рыжебородый питерский студент, справившись, свободен ли рундук под моей полкой, засунул туда перетянутую крест-накрест картонную коробку. Это заурядное дорожное событие никогда не задержалось бы в моей памяти, если бы студент (чуть позже он назвал свое имя, предварив его упреком родителям - переоригинальничали-де, откопав в святцах Евграфа) не достал из кармана свернутый в трубку журнал и не стал читать мою статью об адмирале Непенине; мало того, подчеркивать в ней кое-что и скептически хмыкать. Я не раз наблюдал - в метро, в трамвае - за людьми, которым попались на глаза именно мои газетные строчки. Но чтобы так черкать в присутствии автора!…

В общем, мы познакомились. Но суть дела не в его пометках на полях статьи, а в той картонной коробке, которая стояла под моей полкой.

- Знаете, что в ней? - спросил Евграф, когда мы освоились и он проникся доверием ко мне как к автору, за чьими публикациями следит давно.

Что можно было везти в голодный Питер?

Сало, кукуруза в початках, красный ялтинский лук или баклажаны.

- Черепа…

- Что-о-о?!!

- Черепа адмиралов Лазарева, Истомина, Нахимова, Корнилова… - сообщил он, донельзя довольный произведенным эффектом. - Я тут все лето работал от «Ленпроектреставрации» во Владимирском соборе. Знаете - на Горке, усыпальница адмиралов. Так вот, в мае гробницу вскрыли, чтобы отремонтировать нижний храм. Ну а останки я везу на антропологическую экспертизу.

- Зачем?

- Если честно, то это только предлог для местного начальства… Я их спасаю. Я не хочу, чтобы их выбросили в какой-нибудь отвал, как вышвырнули кости Багратиона или Скобелева.

Поезд наш въезжал во вторую ночь августовского путча. И не было никаких надежд, что она не продлится годы. Во всяком случае, там, в Севастополе, жизнь ничуть не всплеснулась при воцарении хунты. Все шло своим унылым чередом. Янаев так Янаев, и ельцинские воззвания не достигали ушей горожан…

Спать я не мог еще и оттого, что полка моя превратилась в надгробную плиту четырех адмиралов и возлежать на ней было бы кощунством.

Умри, Шагал! Умри, Малевич! Умрите все футуристы, абсурдисты, авангардисты! Шедевральнее не придумать: прах адмиралов под лавкой в общем вагоне. Загробная командировка великих флотоводцев из Севастополя в Петербург. Кто их призвал? Кто поднял их, как подняли Лазаря? Лазарева, Истомина, Нахимова? Зачем им нужна была эта поездка? Апофеоз дьяволиады? Сюрреализм эпохи постперестройки? Мистика на марше?

Утром я спросил Евграфа:

- Ну и куда ты теперь денешь прах адмиралов?

Студент-археолог ответил не сразу:

- Я знаю одно место…

Рижский залив. Декабрь 1991 года

Эти строки я пишу в тот, безусловно, исторический день, когда был распущен последний оплот большевизма в России - Верховный Совет СССР, а президент - последний генсек КПСС - ушел в отставку.

Что тут сказать?

Облегченно вздохнуть: слава Богу?

Саркастически усмехнуться: финита ля комедия?

Горько задуматься: что теперь будет? Или что же это все было?

Пожалуй, горько задуматься…

…Все, что потом сломает, искалечит, извеет жизни героев этого почти непридуманного романа; все, что могло спасти их от расстрельной пули, от смертельного голода, от лагерных нар, от злорадного хамства и изощренного глумления; все, что могло удержать страну от сползания в нынешнюю пропасть, - все решалось в тот воистину роковой для России и сопредельных ей стран, всех тогдашних и нынешних поколений - год тысяча девятьсот семнадцатый. И каждый день того судьболомного года подобен был жребию, написанному на 365 бумажках. Там были и спасительные для России номера.

Герои сих страниц пытались вытащить их из морской фуражки…

Бумаги мои - архивные выписки, визитные карточки, газетные вырезки, старинные фото - разложены на широком столе в высоком доме, что стоит над морем. Над тем самым заливом, вода которого солонела от крови моих героев, - Рижским заливом; волны его смыкались над их горящими кораблями; порой и тела их выносил прибой на этот широкий пляж, столь безмятежный летом и столь суровый - в снежных застругах - зимой.

Едва перо мое касается бумаги, едва разойдется оно строка за строкой, как за окном тихо-потиху подымается ветер, чем дольше письмо, тем сильнее шквал, и вот он уже бушует, охает, бьется в окна так, что стекла хрустят.

Брошу ручку - и шторм затихает. Отчего так? Может быть, выводя имена людей, живших здесь и отдававших душу среди этих дюн и сосен, этих волн и этих стен, я тревожу их тени, и все они с ветром слетаются под окна и шумят, бьются, воют, тщаться поправить перо мое, подсказать, надоумить… «Не так все это было, не так…» Или: «Обо мне не забудь, меня помяни…»

А может, это воздушные всполохи залпов долетают с Ирбен, с Моонзунда?…

Но ведь и они же, герои мои, слышали эти зимние взвои. И они же видели эту подбитую ветром меркло-красную полоску заката над морем. И бежит она от них ко мне, к нам, будто телеграфная лента с аппарата Юза, будто магнитная пленка со старой бобины… Прочитать бы. Услышать…

Принтограмма № 1

«…Я полагал, что свободен от каких-либо обязательств перед женщинами воюющей с Россией державы.

Каждое утро я просыпался с одной и той же мыслью: «Арестуют меня или нет?» Иногда она возникала в другой форме: «Расстреляют или нет?» Впрочем, я прекрасно осознавал, что шпионаж в военное время карается расстрелом, и потому отвечал себе честно: «Конечно, расстреляют».

Мысль эта возникала по нескольку раз на дню, иногда в самый неподходящий момент - перед столом начальника чертежного бюро или в постели с очередной фрёйлен из цветочного магазина (кафе, библиотеки, госпиталя кармелиток). Трудно свыкнуться с подобной мыслью в двадцать лет, и я старательно пытался взять от жизни все, что она могла предложить мне в моем положении. Впрочем, в деньгах я почти не нуждался, хотя и работал простым чертежником в судопроектной фирме. Деньги я получал исправно по другим каналам, что составляло только часть моего жалованья как агента русской морской разведки.

Не буду входить в подробности, как я попал на эту службу. Скажу только, что жребий мой определили три обстоятельства: свободное владение немецким языком, всосанное с материнским молоком (поскольку моя мать - рижская немка; отец же - столбовой дворянин Петербургской губернии); столь же - природная склонность моя к авантюрам и приключениям; наконец, прискорбный случай - кузен-ровесник Отто Гест умер в нашей староладожской усадьбе от врожденного порока сердца предвоенным летом. У него было германское подданство, но последние три года, после смерти своей матери, растившей его без отца (грех юных лет), Отто жил у нас в Старой Ладоге, отъезжал в Берлин на учебу в университет. Схоронили его на нашем сельском кладбище, а когда я повез его документы на регистрацию в полицейский участок… Вот тут-то через некоторое время я и получил столь необычное предложение. Не от полицейского пристава, разумеется, а по возвращении в Морской корпус. Я принял его не колеблясь, поскольку исходило оно от человека в морском мундире и целью имело благо родного флота. То есть это была служба тайного морского агента в тылу готовившейся к нападению Германии.

За две недели до начала войны я выехал в Кенигсберг с бумагами несчастного Отто. Кроме его паспорта, в моем саквояже лежали диплом, выданный инженеру Гесту, который кузен привез, чтобы порадовать маменьку, и белый билет, освобождающий его от военной службы даже в военное время по причине больного сердца.

Вскоре стараниями неведомого мне ходатая я был определен на службу чертежником в судопроектную фирму от верфи «Шихау». Знания, полученные в Морском корпусе, позволили мне без труда справляться с черчением корабельных механизмов, не составляющих, кстати говоря, особых боевых секретов. Задание по линии нашей морской разведки было еще проще - вживаться. И я вживался…»

Санкт-Петербург. Январь 1992 года

Стою в холле Военно-морской академии и спрашиваю, словно уличный телерепортер, у вбегающих и сбегающих по мраморным ступеням офицеров:

- Скажите, кто такой адмирал Непенин?

- Спросите в строевой части! - отмахнулся черноусый капитан 3-го ранга.

Навстречу ему седовласый капитан 1-го ранга с командирской «лодочкой» на черной тужурке. Северянин.

- Адмирал Непенин? Кажется, с первой флотилии.

Спрашиваю подполковника с погонами морского летчика:

- Вы знаете, кто такой адмирал Непенин?

- Нет.

- А вы? - спрашиваю его спутника.

- Первый раз слышу.

Безо всякой надежды обращаюсь к белесому, как соломенный сноп, старшему лейтенанту:

- Вы слыхали об адмирале Непенине?

Старший лейтенант в мучительном припоминанье:

- Где-то читал… Что-то вроде русского адмирала Канариса, только в первую мировую войну. Слишком много знал, за что и был застрелен германским агентом в Финляндии.

Браво, старший лейтенант!

Глава первая

СВАТОВСТВО АДМИРАЛА

Адриан Иванович Непенин впервые венчался сорока пяти лет от роду со вдовой старшего офицера крейсера «Паллада» Ольгой Васильевной Романовой. Что подвигло на этот решительный шаг его, человека, всегда отшучивавшегося от нападок близких за свое затянувшееся безбрачие тем, что он, как и вице-адмирал Нахимов, будет хранить верность только одной стихии - морской; и еще - словами Чехова: в квартире порядочного человека-де, как и на военном корабле, не должно быть ничего лишнего - тряпок, кастрюль, женщин?… Что подвигло его стать не только мужем, но и отчимом маленькой Люси, которая, ревнуя его к памяти отца и к маме, долгое время звала его не иначе как «этот гадкий Непенин»?

Тоска ли по нежному уюту супружеской опочивальни, настывшая за тридцать лет походно-скитальческой жизни? (О, эти безрадостные ночлеги сначала в ротных дортуарах Морского корпуса, потом в каютах, гостиничных номерах, казенных квартирах…) Или стрела Амура и в самом деле пробила броню его сердца, в которую заковал он ретивое, после краха самой пылкой, самой искренней юношеской любви, когда так беспощадно и житейски пошло дочь севастопольского градоначальника отвергла руку худородного и небогатого мичмана?

Нянюшкиными ли молитвами, жизнелюбием младости, крепостью ли духа псковских ушкуйников, но только не поднял мичман Непенин револьвер к виску в ту томительную южную ночь, а, подобно лермонтовским героям, искавшим забвение сердечных неудач под пулями кавказских горцев, бросился, как в омут головой, в Тихий океан, на корабли Сибирской флотилии, только-только осваивавшие этот край земли, полный всех чудес и пороков Востока, край, чья столица посягнула владеть Востоком на широком просторе меж берегов Страны восходящего солнца, Страны утренней свежести, Поднебесной империи и удалой казацкой вольницы, докатившейся по Амуру и Уссурийску до откатов великого океана, ставшей там сторожевыми заставами от Посьета до Авачи. А вскоре и пули, чей смертный посвист столь целебен для ран сердечных, не заставили себя ждать. Да и не пули даже, а снаряды, начиненные гремучей ядовитой шимозой, полетели над непенинской головой на порт-артурских рейдах. В кануны же бранных лет - что перед японской, что перед германской - усмиряли плоть женщины-удачи. И было их немало - китаянки и россиянки, чухонки и татарки, цыганки и польки, дамы света и полусвета. Циновки «пагод свиданий» и шелка меблированных комнат; гейши и хористки, белошвейки и баронессы, эмансипированные курсистки и взбалмошные барыньки - весь этот пестрый декамерон приморских городков к сорока годам моряцкой жизни не радовал его ничуть и даже пугал призраком одинокой старости.

Неужели и в самом деле понадобилось двадцать лет, прежде чем там, под сводами главного ревельского храма, повторилось то самое таинственное сердцекружение, от которого потом так долго и все-таки безуспешно отрекался он все эти годы? Да, пожалуй что так оно и было.

В тот день на Вышгороде в храме Александра Невского отпевали экипаж злосчастной «Паллады». Ревель, Гельсингфорс, Петроград, весь флот Балтийского моря, да что флот, вся Россия была потрясена мгновенной гибелью шестисот с лишним человек.

27 сентября 1914 года эсминец «Новик» получил приказание встретить и отконвоировать крейсера «Палладу» и «Баяны», возвращавшиеся в Ревель из дозора.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Вскоре мы открыли на горизонте мачты и трубы «Паллады» и «Баяна», которые шли нам на встречу, - записывал в походный дневник минный офицер «Новика» лейтенант Граф. - Вдруг мы заметили огромный взрыв и столб воды и дыма. Все на мостике так и впились в бинокли, силясь разглядеть, что произошло. К нашему ужасу, один из крейсеров исчез, а другой, увеличив ход, стал идти переменными курсами. Мы сейчас же дали самый полный ход и понеслись к нему. Одновременно получили печальное радио, что неприятельская подлодка взорвала «Палладу».

Отконвоировав «Баян» до назначенного места, мы повернули назад и полным ходом пошли к месту катастрофы. Там плавало лишь много деревянных обломков, коек, а также спасательных поясов. Характерно то, что все деревянные предметы, даже маленькие, были расщеплены на самые мелкие кусочки, что указывало на страшную силу взрыва. Позже из воды удалось подобрать всплывший Нерукотворный Образ Спасителя, который был совершенно невредим. Ни одного человека, ни нам, ни другим миноносцам не удалось найти.

Такой ужасный эффект взрыва на всех нас, конечно, произвел довольно удручающее впечатление, ведь в несколько минут разлетелся в мелкие щепы корабль как-никак в 8000 тонн. Единственно лишь можно предположить, что такой результат получился, очевидно, вследствие детонации артиллерийских погребов «Паллады», а не только взрыва, хотя бы и одновременно, двух мин.

Но что же делать, это одна из жертв современной войны. Каждый из нас в любой момент должен быть готов принять такую же смерть, и кто знает, может быть, такая гибель легче медленного умирания…»

Панихида тянулась медленно и мучительно. Дьяконам и священнику приходилось перебирать десятки имен, чуть ли не все, какие были в святцах: «Помяни, Господи, рабов твоих: Александра, Дмитрия, Николая, Василия, Прохора, Евгения, Семена, Нестора, Фому, Прокофия…»

Вдовы офицеров стояли особой черной стайкой, от которой веяло лавровишневыми каплями и парижскими духами. В этот скорбный букет вплетался благовонный дымок ладана, рождая престранный аромат торжественного горя.

Ближе всех к Непенину находилась молодая, почти юная, несмотря на траур, дама. Она не отрывала окаменевшего взгляда от пламени свечи, зажатой в стиснутых добела пальцах. Он с трудом узнал в ней веселую Оленьку Романову, казачку-ростовчанку, двадцатитрехлетнюю жену, теперь вдову, старшего офицера «Паллады» кавторанга Романова. До той поры он видел ее лишь однажды в мирной тогда еще Либаве…

Ах, Либава, балтийская Одесса! Садово-марципановый уютный городок, полный чистеньких прехорошеньких девушек, - оранжерея флотских невест; цветник игривых, жизнерадостных женщин - ристалище любовных поединков в темных липовых аллеях.

Либава - голубая мечта холостых мичманов и лейтенантов, тихая гавань каперангов и адмиралов. Первые - искатели невест и амурных приключений и находили их в переизбытке, вторые - старческого покоя и находили его вдоволь в прибрежной зелени немецких дач.

Разумеется, и те и другие знали об истинном предназначении Либавы, которое и в голову не приходило обывателям. На секретных картах русского флота Либаве отводилась роль передовой оперативной базы, с которой крейсера, эсминцы и подводные лодки могли беспрепятственно выходить в открытую Балтику и возвращаться «зализывать раны», пополняя угольные бункеры, мазутные цистерны и артиллерийские погреба, ибо старый добрый Кронштадт, этот обветшавший щит на вратах Петрограда, все меньше и меньше устраивал Балтийский флот, растущий не по годам, а по неделям. Еще в царствование Александра III морской министр адмирал Чихачев нашел в Либаве альтернативу Кронштадту - столь удаленному от театра будущих морских сражений, с его замерзающими и мелководными фарватерами, по которым не проползти подраненным в бою, набравшим воды через пробоины, глубоко осевшим большим кораблям.

Военный порт с береговыми батареями был заложен во времена отца царствующего монарха и потому был увенчан именем Александра III. Были у Либавы и другие важные предназначения: воедино связывать сухопутный фронт с действующим флотом - фланг армейских позиций с цепью морских крепостей… Но, право, все эти оперативно-тактические выкладки туманились в офицерских головках, едва зацветали либавские липы… В то последнее предвоенное лето, повинуясь таинственному свойству зеленого мира, когда природа, предчувствуя потоки людской крови, цветет неистово и бурно, либавские липы стояли белее яблонь, источая свой сладкий хмель, и морской ветерок вливал его распахнутые окна домов и иллюминаторы кораблей.

Как ни был смурен каперанг Непенин после пирушки с друзьями из Минной дивизии, а все же с замиранием сердца учуял в теплых токах любавской медыни то любовное зелье севастопольских акаций, так и не выветренное из души ни какими штормами, делами, боями…

Там, в исцветающем парке близ Морского собрания, налетели на него две веселые пары - старшие офицеры «Паллады» и «Дианы» кавторанги Романов и Рыбкин с женами-сестрами. Адриан Иванович был наскоро представлен первым красавицам либавской крепости - Наталье и Ольге, а затем, как ни отнекивался, уведен был почти под руки на семейный обед к Романовым, где после стопочки смирновской вновь обрел полноценное чувство мира.

Не там ли, за накрахмаленной скатертью, средь стен столовой в жардиньерках, в сияющих бра и недурных акварелях, глядя то на порхающие руки молодой горничной, то на хрупкие плечи хозяйки, отправляя в рот любимые греческие маслины и запивая их из хрустальной стопки, прислушиваясь к ребячьим крикам из детской, не тогда ли возжелал старый холостяк подобного же очага? Не тогда ли это невнятное и уж, конечно, безотносительное к Ольге Васильевне (какие могут быть сомнения: жены друзей - табу!) желание подобного же счастья было тотчас же уловлено в тех таинственных сферах, где ткутся человеческие судьбы, и по недоразумению, видно (а впрочем, сказано же о путях неисповедимых - желание подобного счастья было перетолковано как именно этого счастья, с этой женщиной), над головами всех четверых в ту минуту незримо завертелись веретена четырех судеб, сматывая свои нити в жестокий узор желания, сбывшегося буквально. И уже было отпущено им на все про все чуть более трех лет - сестрам-хохотуньям на счастье, а всем трем офицерам - на жизнь. И над Ольгой, и над Натальей уже очертились черные каемки будущих вдовьих аур, и над младшей Ольгой, самой красивой и самой смешливой, кайма очертилась дважды, как просветы золотого штаб-офицерского погона.

Все уже предрешилось за этим столом: через год счастливый муж канет в морской пучине, свояк его, кавторанг Рыбкин, обагрит кровью свеаборгский лед, а Ольга Васильевна на тридцать семь дней станет законной супругой будущего вице-адмирала Непенина. Но и самый искусный мыслечей-ясновидец, загляни он в ту минуту в душу героини, не смог бы угадать исхода этого случайного обеда, ибо в сердце красавицы не только не было хоть какой-либо симпатии к некрасивому каперангу, но даже росло раздражение против его мужланистых манер и этого угрюмого молчания среди всеобщего веселья. К тому же от него шло довольно ощутимое винное амбре, и Ольга Васильевна сразу зачислила нечаянного гостя в разряд флотских выпивох. Меньше всего заботили и случайного гостя косые взгляды хозяйки. Уже давно истаяло нечаянное пожелание подобного очага, и если бы мысли этого помятого и хмурого «выпивохи» случайно спроецировались на белую скатерть, как на экран волшебного фонаря, то на ней сразу же надо было ставить гриф «совершенно секретно», ибо меж графинчиков, соусников и тарелок проступили бы очертания балтийских берегов от Палангена до Торнео, от Курземского взморья до Ботники, а на мысах и островах запестрели бы значки наблюдательных постов, радиопеленгаторных станций и взлетных площадок. Все это называлось службой связи Балтийского моря, и новоиспеченный начальник ее денно и нощно, на миру и на пиру ломал голову над главной формулой своего нового поприща: как сделать так, чтоб флот не гиб у своих берегов? Мысль эта не шла из головы с порт-артурских еще времен, когда на глазах у Непенина взлетел на воздух и осел в пучину броненосец «Петропавловск» с адмиралом Макаровым на борту.

«Помни войну!» - оставил последний свой клич учитель. Непенин войну помнил, и практический ум его переводил девиз флагмана в точную задачу: «Чтоб флот не погиб у своих берегов». Дума о том была и за тем первым столом, накрытым суженой…

После обеда гурьбой повалили в синематограф на новую французскую фильму. После сеанса пили шампанское в гостинице «Петербургская», катались на «осьминогах» - пароконных либавских извозчиках в восемь лошадиных ног. Но ни в темном зале синематографа, ни в электрическом сиянии ресторана, ни в мягком кузове фаэтона Непенин не пожелал жены ближнего своего и тенью мысли.

Вот и все либавское знакомство. И все. В тот же вечер Непенин укатил в Ревель, где в снятом частном доме размещался штаб его службы и где жил сам в Екатеринентальском парке на казенной адмиральской даче.

Прошел год, год титанических и самозабвенных трудов, положенных на то, «чтоб флот не гиб у своих берегов». И что же? Крейсер «Паллада» исчезает в черном облаке взрыва в виду родных берегов.

И портрет Толи Романова в черной рамке.

И памятник «Русалке» - братская могила всех сгинувших в море - в свежих венках.

И эта тягучая, бесконечная панихида.

Почему он не подошел тогда к молодой вдове?

Полагал, что часть вины за погибший крейсер лежит на нем, начальнике той самой службы, которая обязана была знать о прокравшейся сквозь минные поля подводной лодке?

Безусловно, полагал.

Да и узнала ли бы она мимолетного гостя в горе своем?

И что он мог сказать ей в утешение? Ехала в Ревель к радостной встрече - корабль из похода, а попала на похороны?

Все же свое соболезнование он передал потом через общего друга - капитана 1-го ранга Подгурского. И Ольга Васильевна с трудом припомнила хмурого «выпивоху».

Принтограмма № 2

«Я уже говорил о своих легких знакомствах, в которых глушил свой страх перед арестом и неизбежным расстрелом. Надо признаться, что кенигсбергские мединетки мне довольно наскучили. Сердцу хотелось серьезного романа с настоящей дамой. И вскоре счастливый случай доставил мне такое знакомство.

Я простудил правую руку, свело пальцы, рейсфедер оставлял на бумаге неровную линию… Заведующий бюро отослал меня в лазарет судоверфи. Врач, старый еврей, назначил электролечение. Он подозвал свою помощницу:

Тереза, сделайте молодому человеку электрофорез правой кисти.

Это была она - моя дама!

Не могу сказать, что она понравилась мне с первого взгляда, хотя фигура ее, округло-плавная, статная, затянутая в шерстяное серое платье с накрахмаленным передником, сразу же навела меня на привычные грешные мысли.

Она отвела меня в бокс с электроаппаратурой, усадила на кушетку и, не поднимая глаз, принялась обихаживать мою сведенную кисть. Прикосновения ее тонких и неожиданно горячих пальцев были очень приятны, она ласково наложила пластины, прибинтовала их и включила аппарат.

Я успел заметить на ее пальце массивное обручальное золотое кольцо, всем своим мощным видом убивавшее любую фривольную мысль в адрес благодетельной матроны. Это наглое кольцо, больше похожее на звено невольничьей цепи, чем на знак супружеской верности, вызвало во мне бурю самых разноречивых чувств. Еще мне было жаль эту скромную фрау, носившую серую униформу наверняка с тайным отвращением в душе и жившую под гнетом двух мужчин - мужа и начальника.

Мои предположения насчет печального образа жизни фрау Терезы подтвердились, как только я сумел выяснить, что муж ее не кто иной, как жандармский полковник из штаба Кенигсбергского гарнизона некто Вильгельм фон Волькенау.

Таким образом, флиртовать с такой женщиной было и безнадежно, и небезопасно. Но чего мне было опасаться еще, когда я и так жил под дамокловым мечем ареста и расстрела?

Семь бед - один ответ…

Во второй сеанс - а всего доктор Розеншталь предписал десять - я украдкой вручил Терезе крохотный букетик фиалок. Она благодарно улыбнулась и спрятала, не опустила, а именно спрятала, цветы в карман накрахмаленного передника. Разумеется, она оценила, что такое фиалки посреди февраля.

В третий раз я сказал ей, что ее ладони обладают гораздо большей целительной силой, чем электрические пластины. Она улыбнулась и на минуту задержала мои пальцы меж своих ладоней.

- Вот видите! - воскликнул я. - Все прошло. Мои пальцы отпустило. У вас чудодейственные руки!

- Тогда вам нет нужды приходить в следующий раз, если все прошло.

- Нет, нет, - спохватился я. - Этот поразительный эффект нуждается в закреплении. И в изучении.

На прощание я поцеловал ей руку, а затем, сдвинув широкое обручальное кольцо, приложился губами и к белому следу, оставшемуся на безымянном пальце.

Она вспыхнула, ибо безошибочно поняла все, что я хотел ей сказать на древнем бессловесном языке любви.

Можете себе представить, с каким нетерпением ждал я следующего сеанса-свидания. Я все время вспоминал ее лицо и находил его необычайно милым. Уголки глаз, губ и кончика носа были обаятельно вздернуты. Она держала взгляд всегда потупленным, но не от робости, а от сознания сердцеубийственной силы своих глаз. Так солдат из осторожности держит долу острый клинок. Но когда она распахивала густо начерненные ресницы - казалось, веки с трудом поднимаются под тяжестью их изогнутых стрел, - о, как умела она говорить глазами: зрачки ее то расширялись удивленно-загадочно, то вспыхивали восторженно, то заговорщицки смеялись…

Тем временем я получил сигнал от берлинского резидента о начале моей тайной работы и теперь раз в неделю должен был передавать записку с собранной информацией о Кенигсбергской верфи кельнеру кафе «Норденштерн». Делалось это довольно просто: я оставлял в пепельнице недокуренную папиросу, в гильзе которой кельнер-связник мог обнаружить трубочку тончайшей рисовой бумаги с моим донесением. Право, и самый опытный сыщик не смог заподозрить ничего предосудительного в моих ежесубботних визитах в излюбленное кафе. В «Норденштерне», как, впрочем, и в любом германском кабаке, - будь это фешенебельный ресторан или портовый пивной подвальчик, - ценили завсегдатаев и старались оказывать им особые знаки внимания. Поэтому и мой кельнер всегда держал для меня столик, охотно менял пепельницу и всегда подавал вместе с кружкой пива и свежий номер «Бюргер-цайтунг». Там, в отделе объявлений, я мог вычитать много больше, чем обычный читатель, ибо в этой газетке работал наш человек, и я знал, на что обращать внимание на рекламно-справочной вкладке.

Мой четвертый визит к Терезе не доставил особой радости, так как доктор Розеншталь, будто почуяв неладное в подначальном ему мирке, все время крутился в процедурном кабинете, и мне не удалось ни перемолвиться с ней, ни даже поцеловать на прощание руку.

Правда, один взгляд ее стоил многого: она так выразительно показала глазами на спину своего патрона, что я сразу почувствовал - наш тайный сговор уже свершился, и теперь надо искать способ уединения. Но это была задача невероятной трудности. На работе Тереза постоянно находилась под бдительным оком доктора Розеншталя (муж ему за это приплачивал, что ли?), а после работы полковник Волькенау заезжал за женой на автомобиле.

Увы, число наших официальных свиданий, отмеренное доктором, сокращалось со скоростью шагреневой кожи.

В пятый раз - вредный старик снова торчал в процедурной - я мельком показал Терезе заготовленную записку: «Умоляю о встрече в кафе «Норденштерн» в любой удобный день и час!»

Она грустно покачала головой: «Нет. Это невозможно».

Но игра меня уже захватила. Да, да, именно игра - волнующая, с острым привкусом риска и опасности.

Если бы мое строгое петроградское начальство вздумало бы поставить мне в укор флирт с Терезой, о, я бы нашел что ответить. Я бы сказал, что с той минуты, как только в мою жизнь вошла эта женщина, ежедневная моя мысль об аресте, о допросе и прочих мерзких вещах приутихла, стала возникать все реже и реже. А это в любом случае шло на пользу дела, так как нет ничего пагубнее в работе разведчика, чем чувство уныния и страха».

Санкт-Петербург. Август 1991 года

Я помог Евграфу вытащить коробку с черепами адмиралов из вагона на перрон. Он подождал носильщика с тележкой, на которую собирался погрузить мешок с красным ялтинским луком, пару корзинок с кизилом и грецкими орехами и рюкзак, туго набитый, надо полагать, тоже какой-нибудь крымской снедью, запасенной на всю питерскую зиму.

Честно говоря, я не очень-то сначала поверил в россказни насчет вскрытой гробницы и останков в картонной коробке. Разыгрывает студент… Но за неблизкую дорогу мы сошлись довольно коротко, и перед самым въездом в Питер, когда проводник уже раздавал билеты, Евграф, пряча голубую бумажку в тощий бумажник, достал оттуда два листка, дабы развеять все мои сомнения. Это были копия акта об эксгумации, проведенной по решению Севастопольского горсовета, № 42 от 16 мая сего года и паспорт, подтверждающий, что останки извлечены из мест захоронения адмиралов Лазарева, Истомина, Нахимова и Корнилова.

- Дьяволиада какая-то, - только и смог я вымолвить. - Всякого навидался, но такого…

И тут же вспомнил, как два года назад на моих глазах выворачивал ковш экскаватора черепа русских моряков из братских могил старинного Михайловского (Вестинского) кладбища, что на северной стороне Севастополя. Пожилой дядя в кабине колесного «Викинга» хладнокровно ворочал рычагами. Он же и пояснил, что идет расчистка участка под общежитие Приборостроительного завода имени Ленина. Там еще оставалась братская могила моряков с эсминца «Лейтенант Пущин», еще виднелись кое-где и другие плиты… Еще можно было спасти хотя бы часть кладбища. Я бросился в горком Компартии Украины. Приехали на черной «Волге», поахали, посетовали… Уехали. А клыки экскаваторного ковша снова вонзились в могильную землю.

- Это что! - оправдывался в перекур экскаваторщик. - Не знаете вы, как пацаны на Братском покойников из склепов вытаскивали да на дорожках ставили - старух пугать. А как матросы девок драть водили в склеп Тотлебена? Даже койку туда затащили.

И все-таки возмездие настигло. Но не из горкома партии, а из сфер куда более справедливых и могущественных. Проектант застройки на месте Михайловского кладбища вдруг схватился однажды за сердце и умер от инфаркта. А председательница Севастопольского общества охраны памятников покончила с собой: повесилась.

- Да что вы так переживаете? - утешал меня Евграф тем же тоном, что и экскаваторщик. - Отойдет Севастополь Украине, тогда вообще неизвестно, что станет и с Владимирским собором, и с усыпальницей адмиралов. Объявят их в очередной раз слугами российской экспансии, царского колониализма, врагами самостийности… Да мало ли еще кем? Лучше переждать им смутное время в Питере. А еще лучше перезахоронить их в Никольском морском соборе.

Спорить я не стал ввиду полной бесплодности подобной дискуссии, а почел за благо выяснить, где мой спутник собирается хранить свой жутковатый груз. А потому и напросился в помощники перетаскивать багаж сначала с перрона до трамвая, затем из вагона до подъезда старинного дома на Садовой улице. Поколебавшись с минуту, Евграф предложил все же подняться с ним. И мы вшестером - он, я и севастопольские адмиралы - поднялись по обшарпанной, вонючей лестнице с прошарканными каменными ступенями под самый верх - под чердачный этаж, который ввиду низости потолка предназначался когда-то для жилья второразрядного, малоимущего люда. Окно лестничной площадки здесь выходило вровень с полом, а дверь квартиры, где жил Евграф, была чуть выше окна, ни дверь, а дверца, густо оплетенная вдоль косяков закрашенными проводами, кабелями, газовыми трубами… Замалеван был и номер вместе с кнопками пяти звонков.

- Была недавно коммуналка, - пояснил Евграф, выискивая ключ в рюкзаке. - Теперь почти всех выселили. Так что, если проблема с гостиницей, можете выбирать любую из трех пустующих комнат. Только с постельным бельем туговато…

Проблемы с гостиницей, естественно, были, и я принял приглашение.

- Только одно условие: соблюдать строжайшую тишину. Он не выносит ни малейшего шума.

- Кто он?

- Оракул…

Мы вошли, втащили вещи. Евграф тотчас же отнес коробку с прахом в какую-то комнату и вернулся. Я озирал многоярусные, туго забитые книгами стеллажи, уходившие в темную даль коридора. В этом интерьере библиотечной подсобки резко выделялись две вещи: чугунный шкафчик старинного уличного телефонного коммутатора, приткнутый в углу прихожей, и голубой гроб с белой крышкой, торчащей из незанавешенной антресоли.

- Это он про запас, - перехватил мой взгляд Евграф. - Сейчас гробы в дефиците. Так он заранее приготовил. Он все наперед знает. На то он и Оракул… Ну а это ваша комната будет. Устроит?

Совершенно голая комната с полусорванными обоями. Прежние жильцы, съезжая, забрали, вывинтили, сняли все, что может пригодиться на новом месте. Но широченный подоконник вполне мог заменить стол, а раскладушка в углу - ложе.

- Я вам свой спальный мешок постелю. А подушка найдется, - пообещал Евграф, с сомнением проверяя прочность раскладушки.

- А ты где обитаешь?

- Я за стенкой. Идемте покажу.

Комнатка моего дорожного приятеля была перегорожена фанерной переборкой с дверью, сбитой из двух чертежных досок.

- Там фотолаборатория. А сплю я на этом диване… В общем, так, чтобы вам было все ясно. Я сам живу в Севастополе, там и прописан. А здесь как бы снимаю комнату, чтобы не кантоваться в общаге.

- Почему «как бы»?

- Дело в том, что дед, Оракул, денег с меня не берет. А за это я ему малость помогаю по хозяйству. В режиме вестового. Варю ему по утрам «геркулес» и чай завариваю. Больше он ничего не потребляет. Ему главное, чтобы тихо было…

- Он тяжелобольной?

- Нет. Дед железный, хоть ему и сто лет в обед. Он работает и на быт не отвлекается. Но с небольшим прибабахом. Считает себя основателем новой научной дисциплины - палеоинформатики. Это что-то вроде алхимии от истории. В двух словах не объяснишь… В общем, пытается извлекать неграфическую информацию из старинных вещей…

- Экстрасенс, что ли?

- Не совсем. Это что-то вроде палеонтологии, но только на информативном материале… Он считает, что если от книги осталась одна обложка, то по ней можно восстановить ее содержание… По рукояти шпаги - ладонь владевшего ею человека, а по ладони - характер, душу. Вещи, особенно близкие к телу человека - перстни, ладанки, одежда, - вбирают в себя часть информации о человеке, которую мы читаем лишь на одну сотую. Еще он бьется над палеорадиоинформатикой. Пытается найти способ приема давным-давно затухших радиосигналов. Он убежден, что каждый радиосигнал оставляет такой же неисчезаемый след в эфире, как перо на бумаге, и поэтому, в принципе, можно читать радиограммы любой давности, извлекая их из электромагнитного поля как из архивной папки. Эдакий радиоперехват голосов прошлого… Видели в прихожей телефонный коммутатор? Это я ему приволок по его просьбе. Пупок надорвал, пока с ханыгами затащил. Для нас с вами это металлолом. Для него - информационный слиток, который содержит в себе все разговоры, протекшие через реле и клеммы этого аппарата… Сколько телефонов разломал на опыты!

- Ну и что? Результаты есть?

- Говорит, что на верном пути… Что-то нащупал.

- Может быть, он сам об этом расскажет?

Евграф отчаянно замотал головой:

- Что вы, что вы! Он никого не принимает и ни с кем не беседует. У него нет времени. Он ни на кого не отвлекается… Со мной и то по неделям молчит. Я принесу ему овсянку с чаем, тихо поставлю, и все… Но иногда он делает паузы. Тогда звонит в колокольчик. Пьем чай, и тут послушать его - кайф. На все вопросы ответит. Такого нарасскажет, навспоминает, напророчит! Я его Оракулом прозвал.

- А на самом деле как его зовут?

Евграф усмехнулся:

- По-моему, этого даже в паспортном столе не знают. Себя он велит звать по инициалам: В. В. - Веди-Веди или Веди Ведиевич. Фамилия у него тоже вроде псевдонима: Твердоземов. Но это, как я просек, начальные буквы двойной фамилии, произнесенные на флотский манер по-старославянски: «Т» - «твердо», «З» - «земля». Зашифровался капитально! - засмеялся мой гид-просветитель, довольный своей проницательностью.

- Ну а родственники у него есть, дети?

- Никого. Всех пережил. Сын, кажется, погиб в блокаду… Раньше за ним какая-то племянница ходила. Но тоже померла… Так что я у него и за литсекретаря, и за веставого - до лета. Летом я в Севастополь уезжаю… Тогда прошу соседку по площадке подменить. Правда, сейчас все разъехались, не знаю, как теперь и выкручиваться буду… Заговорил я вас. Располагайтесь!

Я оставил свои вещи и отправился по делам. К вечеру повезло с гостиницей, мне обломился номер в «Октябрьской», и я перебрался туда.

Напоследок мы опять поспорили с Евграфом насчет адмиральских останков. Студент сказал, что отвез черепа к антропологам и будет добиваться перезахоронения праха в Никольском соборе. Я стоял на том, что это будет вопреки посмертной воле адмиралов, просивших похоронить их в севастопольской земле, в севастопольском храме.

- Вот именно - в храме! - горячился Евграф. - В храме, а не в музее. Владимирский собор из склада, из авиамастерских будет превращен в филиал городского музея. И толпы экскурсантов будут за деньги приходить в усыпальницу адмиралов и смотреть на их могильные плиты как на экспонаты. Если бы адмиралы знали об этом, они согласились бы на любое перезахоронение, лишь бы только лежать в храме, а не в музее.

- Рано или поздно Владимирский собор вернут прихожанам, как вернули им в Севастополе и Покровский собор, и часовню на Братском кладбище.

- Вот когда вернут, тогда и адмиралы вернутся! - парировал Евграф.

На том мы и расстались.

Спустя месяц я с облегчением прочитал в газетах, что останки Лазарева, Нахимова, Истомина и Корнилова благополучно вернулись в Севастополь и по сему случаю в тамошних церквах состоялся благодарственный молебен. На том можно было поставить точку. Но через три месяца я снова приехал в Петербург…

Глава вторая

ОРАКУЛ ИЗ «СОСНОВОГО СКИТА»

Шпитгамн. Осень 1914 года

Не ищите на карте эту деревушку шведских рыбаков - слишком мала. Тем более не ищите ее в Швейцарии… Где же она? Тем и хороша, что никто не знает. Но именно здесь разыгрался один из самых загадочных эпизодов первой мировой войны.

После «Паллады», торпедированной в «домашних» водах, Непенин остро понял: мало видеть неприятеля с береговых постов и гидроаэропланов, мало засекать места его кораблей по радиопеленгам, надо читать его оперативные планы, надо знать замыслы врага, пока его рейдеры еще не вышли из своих гаваней. Никакая внешняя агентура, никакие самые ловкие и удачливые разведчики за границей таких сведений дать не могли, а если бы и узнали что-то важное, то корабли, вышедшие в море, опередили донесение о них. При скоростях под турбинами успех сражений решался до первого залпа. Побеждал тот, кто владел информацией.

Аппарат для чтения чужих мыслей не придумал даже Жюль Верн. Но Непенин сумел овладеть этим чудом. Чудом, о котором во флотских штабах и не мечтали и в расчет которое не брали: читать планы врага в ту же минуту, как только немецкие адмиралы отдавали свои самые секретные приказания.

Разумеется, приказы шифровались. И очень тщательно. Да еще каждые двадцать четыре часа перешифровывались в полночь по особым кодам…

Шифровальщиков на кораблях прозывают шаманами. Работают они в глухих - без иллюминаторов - каютах, входы в которые помимо стальных дверей прикрыты еще и черными шторами - не улетел бы случайно исписанный листок, не упал бы на стол посторонний взгляд…

Шифры берегут от случайных глаз, от повторов в эфире, от открытого текста. Над способностью шифра хранить свою тайну лучшие математики ломают головы так, как не колдуют и парижские парфюмеры над стойкостью своих шикарнейших духов.

Британские адмиралы челом били адмиралу Непенину: поделитесь шифрами, милостивый государь.

И по сию пору мало кто знает, что портфель с документами по разгадыванию германских кодов, прежде чем попасть на борт английского посыльного эсминца, пришедшего за ними в Русскую Лапландию, помимо всех видов колесного транспорта проделал изрядный путь на оленях. Сопровождал сверхсекретный портфель со сверхдрагоценным даром капитан 1-го ранга Рощаковский.

Но сначала о звездном часе непенинской карьеры… Он наступил в самом начале войны - 13 августа 1914 года, когда германский крейсер «Магдебург»… Впрочем, история эта стала известна многим благодаря роману Валентина Пикуля «Моонзунд».

РУКОЮ ПИСАТЕЛЯ. «В прошлом году германский крейсер «Магдебург» с треском напоролся днищем на камни возле маяка Оденсхольм. Команда крейсера, выстроясь на палубе, по сигналу с мостика толпой шарахалась с борта на борт, чтобы раскачать корабль, работавший машинами враздрай. Но сняться с камней не удавалось. Тогда немцы стали выбрасывать тяжести: якорные цепи, броневые двери башен и рубок, выпустили за борт всю питьевую воду. Трудились всю ночь - не помогло: «Магдебург» застрял прочно.

На рассвете их заметили с маячного поста русские моряки. «Магдебург» открыл огонь, разбивая снарядами вышку маяка и барак радиопоста. Но израненные радисты, истекая кровью за ключом, успели передать на базы важное сообщение. К острову Оденсхольм спешно вышли русские крейсера. Еще издали они открыли огонь, отгоняя от «Магдебурга» германский миноносец, снимавший с крейсера его экипаж. Русским сдались в плен сам командир «Магдебурга», два его офицера и полсотни матросов. Но перед сдачей они успели запалить погребные фитили - взрывом разрушило «Магдебург» от носа до второй трубы.

Эссен послал к месту гибели «Магдебурга» партию балтийских водолазов. Ползая по затопленным отсекам крейсера, водолазы исправно «обчистили» салон и каюты. Наверх были поданы даже плети, на рукоятях которых имелись казенные штемпеля: «К. М.» (кайзеровский флот). Плети были страшного вида - почти палаческие семихвостки, размочаленные на спинах матросов. По окончании работ на «Магдебурге» адмирал Эссен приказом по Балтфлоту объявил водолазам строжайший выговор и… водолазы получили месячный отпуск!

Этим приказом Эссен, маскируя свою радость, запутал германскую разведку. В каютах на «Магдебурге» секретных документов действительно не нашли. Но когда стали обследовать грунт возле крейсера, наткнулись на труп немецкого шифровальщика. Даже мертвый, он оставался верен присяге и тесно прижимал к своей груди свинцовые переплеты секретных кодов германского флота. Из объятий мертвеца водолазы забрали шифры - и, таким образом, флоты Антанты получили доступ к тайнам флота противника…»

Более точно этот эпизод изложен в уже упоминавшихся дневниках Г. К. Графа.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «13 августа, в тумане, на Одельсхольмский риф выскочил германский крейсер «Магдебург» и неудачно был взорван своей командой. Мы на «Новике», конечно, были страшно недовольны, что нас сейчас же не послали к месту посадки крейсера, так как благодаря нашему ходу нам, может быть, и удалось бы настигнуть миноносец, который был при «Магдебурге».

Известие о катастрофе «Магдебурга» было получено от наблюдательного поста на острове Оденсхольм, который сообщил начальнику службы связи Непенину А. И., что явственно слышит доносящуюся со стороны моря немецкую речь, но в чем дело, благодаря густому туману разобрать не в состоянии. По его предположению, на камни выскочил какой-то неприятельский корабль.

Это известие было немедленно передано в штаб флота, который решил сейчас же послать в Оденсхольм 6-й дивизион миноносцев. Кроме того, туда же с миноносцами «Лейтенант Бураков» и «Рьяный» должен был выйти начальник службы связи капитан 1-го ранга Непенин.

Когда Непенин выходил в море, то ему из штаба сообщили, что в море наших судов нет и что 6-й дивизион выйдет несколько позже. Как-то вышло, что была допущена крупная ошибка: забыли предупредить, что на меридиане Дагерорта держатся крейсера «Богатырь» и «Паллада». Таким образом, на «Лейтенанте Буракове» были убеждены, что из своих судов никого в море встретить нельзя. Это едва не повлекло за собой трагических последствий.

В море продолжал держаться густой туман. Миноносцы с большим трудом миновали рейдовые заграждения и, благополучно выйдя в море, дали полный ход.

Во время пути пост на Оденсхольме все время ориентировал начальник службы связи о происходившем. Все его сведения подтверждали, что на камни у острова действительно выскочил неприятельский корабль, который не может сняться. Далее им удалось выяснить, что это четырехтрубный крейсер и что к нему подошел миноносец.

Вскоре на «Буракове» услышали канонаду, которая, однако, быстро прекратилась. Как потом выяснилось, это неприятельский крейсер обстрелял маяк.

Продолжая идти, миноносцы в тумане не могли открыть острова, но по времени заметили, что они должны были его уже пройти. Поэтому пришлось повернуть обратно и взять курс в пролив между островом и материком.

В этот момент вокруг них стали ложиться снаряды. Из-за сильного тумана даже нельзя было разобрать, с какой стороны стреляют. Скоро им удалось выйти из-под обстрела, и почти в тот же момент стрельба прекратилась, а через несколько минут опять началась с еще большей силой. По звуку выстрелов можно было определить, что это стреляет крупная артиллерия, и так как раньше сообщалось, что выскочивший на камни крейсер - четырехтрубный, то предположили, что это - крейсер «Роон».

Между тем миноносцы повернули и пошли вдоль восточного берега острова. К этому времени туман стал понемногу рассеиваться, и первое, что бросилось в глаза, было огромное пламя. Оно подымалось от горящих построек вокруг маяка, зажженных снарядами неприятельского крейсера. Потом стал виден и сам крейсер. Его носовая часть была взорвана и совершенно отделена от основного корпуса; вид был самый печальный, тем не менее крейсер все время отстреливался.

Тогда на «Буракове» приготовились к минной атаке. Но в этот момент по носу открылись силуэты двух каких-то больших кораблей, и потому было решено атаковать их, а не крейсер, который сидел на камнях очень прочно и уже никуда не мог уйти.

Разобрать, что это за корабли, из-за тумана было невозможно. Зная же по сообщению штаба, что в море своих кораблей нет, было полное основание считать их за неприятельские. Поэтому, не желая упускать удобного случая, едва передний приблизился на прицел, выпустили мину…

Но корабли круто повернули, и, к своему ужасу, на миноносце увидели, что это крейсера «Богатырь» и «Паллада». К счастью, «Богатырь» заметил шедшую мину и увернулся. «Паллада» же, не разобрав, что это миноносцы, открыла огонь, и один из ее восьми снарядов упал так близко от «Буракова», что всех стоявших на палубе окатило водой. Разобравшись, что крейсера эти наши, миноносцы дали опознавательные сигналы и, когда «Паллада», произведя еще два-три залпа, прекратила огонь, подошли к «Богатырю».

Командир «Богатыря» передал, что неприятель больше не отвечает, и просил подойти к крейсеру, чтобы узнать, в чем там дело. Если же он откроет огонь, тогда наши крейсера его снова начнут обстреливать.

Миноносцы подошли к крейсеру приблизительно на восемь кабельтовых. Крейсер продолжал стоять под флагом, и все его орудия были наведены на миноносцы. Казалось, он вот-вот откроет огонь, но он не стрелял. Начальник службы связи приказал спустить вельбот и послал на нем к крейсеру лейтенанта М. Гамильтона с сигнальщиком и гребцами, вооруженными винтовками.

Когда они подошли к борту, лейтенант Гамильтон заметил, что за бортом висит штормтрап. Пристав к нему, он стал взбираться на палубу. При этом прочитал название корабля: он оказался легким крейсером «Магдебург». Когда голова лейтенанта Гамильтона поравнялась с палубой, он увидел, что к нему бегут шесть матросов. Не зная еще их намерений, он выхватил револьвер и вылез на палубу.

Все матросы были безоружны, на их лицах не было угрозы, так что револьвер оказался ненужным. Не владея достаточно немецким языком, лейтенант Гамильтон спросил обступивших его матросов, не говорит ли кто-нибудь из них на другом языке. Тогда вперед выступил кондуктор и заговорил на отличном французском языке.

Кондуктор рассказал, что их крейсер выскочил на остров ночью, при полном тумане. Сначала он пытался сам сняться, но из этого ничего не вышло. Тогда был вызван миноносец, но и он не мог помочь. В это время подошли русские крейсера, и начался бой. Убедясь, что вести его не имеет смысла, миноносец принял 220 человек команды и ушел. Затем еще 45 человек спаслись, высадившись на остров, и только шесть человек осталось на крейсере.

Когда кондуктор кончил свой рассказ, лейтенант Гамильтон указал ему на кормовой флаг и объяснил, что хочет спустить его и поднять русский. Тот ответил, что бой кончен и дальнейшие действия зависят от русских. Тогда лейтенант Гамильтон с сигнальщиком и немецкими матросами отправился на кормовой мостик. Там вместе с сигнальщиком они спустили германский флаг, но никак не могли его отвязать, так как фалы сильно намокли. Видя это, один из немцев сбегал в палубу и принес нож, которым фалы были перерезаны, и тогда подняли Андреевский флаг.

После этого немецким матросам было приказано сесть в вельбот; но тут они сообщили, что на крейсере находится командир корабля. Тотчас же лейтенант Гамильтон послал одного из матросов доложить о себе.

Войдя к командиру и представившись, он заговорил по-французски, но командир не понял его; не понял он и английского языка. Тогда лейтенант Гамильтон стал придумывать, как бы яснее и вежливее выразиться по-немецки, и, применив все свои познания, сказал: «Wollen Sie nach Torpedo gehen?», а для большей ясности показал рукой по направлению стоявшего на якоре «Буракова». Тот слегка улыбнулся на это приглашение и ответил, что хотя, мол, ему это и не особенно хочется, но делать нечего; он только просил разрешения захватить кое-какие вещи. На это, конечно, последовал утвердительный ответ.

Но командир был так расстроен, что, обойдя каюту, только машинально выдвинул ящик стола, потом сейчас же задвинул его и сказал, что готов. Выходя из каюты, он снял висевший на стене кортик и передал его лейтенанту Гамильтону. Но тот вернул его обратно, сказав, что пока командир на своем корабле, он не считает себя вправе его обезоружить, и просил оставить кортик при себе. Это очень тронуло командира, и он крепко пожал руку Гамильтону.

После этого все уселись в вельбот и скоро подошли к «Буракову». У трапа командир «Магдебурга» был встречен самим начальником службы связи и командиром миноносца. Поднявшись по трапу, он первым делом передал свое оружие Непенину.

Тем временем вельбот с «Рьяного» перевозил пленных с острова Оденсхольм. В числе их оказались еще два офицера, которые были совершенно мокрыми и в одних брюках и рубашке, так как после сдачи крейсера спасались вплавь на остров. Они просили разрешения съездить на «Магдебург», чтобы взять некоторые вещи, что и было им дозволено.

Еще так недавно блестящий, крейсер теперь являл собой печальную картину. От взрыва патронного погреба носовая часть до фок-мачты была почти оторвана и представляла собой груду железа. Первой трубы и фок-мачты не было - они также были снесены взрывом. Нашими снарядами было оторвано дуло одного орудия, сорвана телеграфная сеть, и в дымовых трубах было видно много осколков.

«Магдебург» сидел на мели приблизительно до командного мостика, но вся кормовая часть была на чистой воде и в полной исправности. Механизмы были не тронуты, так что даже при последующих работах по его снятию на нем можно было без ремонта развести пары и его же помпами выкачивать воду.

Внутренние помещения и верхняя палуба были в хаотическом состоянии: завалены гильзами, патронами, пулеметами, винтовками, койками, офицерскими и матросскими вещами и другими предметами. Как объясняли офицеры, все это было приготовлено для перегрузки на миноносец, чему помешали подошедшие наши крейсера.

Катастрофа с «Магдебургом» произошла так внезапно, что в кают-компании на столе остались даже тарелки с недоеденными кушаньями и недопитая бутылка пива.

Среди брошенных на палубе вещей случайно оказалась чрезвычайно важная сигнальная книга, второй экземпляр которой был потом обнаружен у одного утонувшего офицера. Очевидно, торопясь пересесть на миноносец, он упал в воду. Там его нашли водолазы, осматривавшие подводную часть во время работ по снятию с камней крейсера».

Приношу извинения читателям за столь обширное цитирование; я мог бы изложить эти события своими словами, перевести их в расцвеченные картинки, но предмет нашего внимания настолько важен и так легко обвинить автора в раздувании роли своего героя, что считаю за благо привести еще одно свидетельство ближайшего помощника Непенина по морской авиации контр-адмирала Б.П. Дудорова, опубликовавшего свои воспоминания на страницах эмигрантского журнала офицеров русского флота «Морские записки», выходившего до середины шестидесятых годов в Сан-Франциско. В сноске Дудоров предупреждает, что главка о расшифровке германских кодов написана им по письмам бывшего историографа штаба командующего Балтийским флотом капитана 2-го ранга Ф.Ю. Довконта. «Этого блестящего офицера, - как пишет Дудоров, - высоко ценил и Непенин».

Итак, глава «Агентура Х»:

«Найденный на «Магдебурге» сигнальный код германского флота сам по себе не представлял возможности читать его радиотелеграммы, перешифровывавшиеся каждые двадцать четыре часа в полночь по особым шифрам («Альфа-гамма» или «Гамма-альфа»).

Однако, кроме кода, в рубке «Магдебурга» был найден и ряд служебных инструкций, карты квадратов Балтийского моря и другие документы, наиболее существенная часть которых была размножена Морским генеральным штабом в виде секретных книжек, разосланных по заинтересованным штабам частей флота.

Как уже было сказано, Непенин задолго до гибели «Магдебурга» приказал радиостанциям постов службы связи точно записывать все неприятельские радио, как они ими принимались, и передавать эти записи в его штаб, где они и сохранялись.

Теперь, с получением кода и шифров, было приступлено к тщательной их сортировке и попыткам найти ключи к их чтению в связи с упомянутыми выше материалами с «Магдебурга», для чего было образовано специальное отделение во главе с капитаном 1-го ранга М.П. Давыдовым.

Параллельно такую же работу вел и флагманский радиотелеграфный офицер штаба командующего флотом капитан 2-го ранга И.И. Ренгартен, бывший в тесном контакте со штабом службы связи. Именно ему принадлежала честь первой частичной расшифровки одного из радио крейсера «Аугсбург», дававшего рандеву у южного берега полуострова Ристна. Но кому именно оно предназначалось, прочитать не удалось. Эссен немедленно выслал на место миноносцы, но они никого там не нашли.

Велась она самостоятельно и в некоторых штабах частей флота. Так, флагманский штурманский офицер штаба бригады крейсеров капитан 2-го ранга Н.Н. Крыжановский говорит, что еще до организации Черного кабинета (шифровальной группы Шпитгамна. - Б.Д.) нам на крейсеры была выдана копия кода, и мы сами работали над расшифровкой и открытием «феков» (название, данное на нашем флоте перешифровальным таблицам). Было это сугубо секретно даже от офицеров, по причине болтливости многих. На «Рюрике» у нас штаб был очень маленький. Я был флагманским штурманом, а вместе и старшим флаг-офицером. У меня было два младших «флажка» - мичман Тимофееавский и подпоручик по адмиралтейству Максимов… Он владел великолепно английским, французским и немецким языками. Он и производил у нас расшифровку… Адриан Иванович был не прочь переманить Максимова к себе, но начальство не соглашалось.

Главной задачей являлось раскрытие «ключа дня», служившего основой перешифровки. В этой работе принимал участие также штаб английского флота, которому русский Морской генеральный штаб переслал вместе с двумя экземплярами кода (один в копии) и все изданные им материалы. И когда наконец эта задача была разрешена, тот из штабов, который раньше улавливал новый ключ, немедленно извещал об этом другой.

Постепенно эта работа достигла такого успеха, что уже через час по вступлении в силу нового «фека» та сторона, которая первая его раскрывала, сообщала его другой простой, частной, нешифрованной телеграммой с целью не привлекать внимания к ней при передаче через кишевшую германскими агентами Швецию.

Как только были достигнуты первые, слабые, но подававшие надежду успехи в раскрытии шифров, Непенин со свойственным ему исключительным умением делать из фактов выводы и облекать их в активную и организованную форму сосредоточивает эту работу на радиостанции Шпитгамна.

Для этой цели туда назначаются шесть избранных им офицеров. И во главе ее становится добытый Морским генеральным штабом опытный в деле чтения шифрованных депеш иностранных посольств в Петрограде специалист Министерства иностранных дел Ветерлейн, с которым прибыли и некоторые из его помощников. Во избежание каких-либо сомнений среди команды станции относительно его немецкой фамилии, которые могли возникнуть под влиянием мерзкой и вредной агитации, ведшейся «Новым временем», уже возбуждавшей эстонское население Прибалтийского края, ему была присвоена фамилия Попов, под которой он и числился в Морском ведомстве.

Само собой разумеется, никаких сомнений в отношении личных качеств назначенного им на Шпитгамн персонала Непенин не имел. Все же, хорошо зная человеческую натуру, он принимает решительные меры к предотвращению самой возможности нескромности или простого недостатка критерия кого-либо в вопросе о том, что и в какой степени может повредить делу, став достоянием легкомысленных посторонних лиц.

История о том, как находка в каютах офицеров «Магдебурга» нумерованных казенных плетей - кошек, явно предназначавшихся, как в старые времена парусных флотов с их вербованными командами, для физического воздействия на дисциплину команды, - стала достоянием широкой гласности, такие опасения вполне подтверждала. Но не только лишь случайно дошедший до начальника Морского генерального штаба адмирала А.И. Русина слух о том, что на одном великокняжеском обеде супруга видного сановника открыто об этом болтала, но и еще последовавшее опубликование того же факта в прессе самой Ставкой Верховного Главнокомандующего ясно говорило, с каким легкомыслием даже столь ответственный орган мог относиться к фактам, имевшим огромное значение. Там отлично было известно и о нахождении на крейсере сигнального кода. Но никому, по-видимому, не пришло в голову, что опубликование находки плетей могло навести неприятеля на мысль о тщательном обыске, произведенном на корабле русскими, а следовательно, и о возможности находки ими при этом и более секретных вещей, и даже самого имевшего такую огромную стратегическую ценность сигнального кода: в результате он был бы немедленно заменен новым.

И вот, во избежание чего-либо подобного, всем чинам таинственного Черного кабинета, как весьма метко окрестили шпитгамнскую группу те, кто по своим прямым обязанностям знал о ее существовании, было приказано написать своим родным, что, получив особое назначение, где находятся в полной безопасности и ни в чем не нуждаются, они до самого конца войны не могут посылать им писем. Письма же на их имя должны адресоваться в службу связи, откуда они будут им доставляться. Последняя будет также сама извещать их родных в случае нужды.

Характерный для красочного языка Непенина эпизод рассказывал один из членов этой группы: «При организации Черного кабинета приехали на Шпитгамн специалисты по расшифровке. Вылощенные и корректные, как в их министерстве и полагалось. Осмотрели с ужасом станцию и спрашивают: «А жен можно привезти?» Доложили Адриану, а он говорит: «Что? Жен? Никаких жен. Чешитесь о сосны»1».

С той же целью засекречения работы Шпитгамна самое имя станции никогда ни по радио, ни в письменных сношениях и донесениях о движениях неприятеля не упоминалось, заменяясь таинственным источником -«Агентура Х».

Отсюда возникла легенда о существовании и работе какой-то непенинской группы агентов разведки, проникавших даже в тыл германских армий. И в безудержной фантазии одного из бывших летчиков воздушной дивизии Балтийского моря, получившей оформление в газетных фельетонах, возник даже и особый авиационный отряд, якобы состоявший под его командой и бывший в личном распоряжении Непенина, и некий агент, которого он якобы доставлял в тыл германского фронта и подбирал оттуда с добытыми им сведениями.

На самом деле все это подлинное чудо разведки было всецело результатом блестящей организаторской работы самого создателя Шпитгамна и усердного труда его сотрудников, безвестно творивших свое большое дело в этом затерянном в глуши соснового леса «скиту» службы связи.

И как только работа этой «Агентуры Х» достигает своего изумительного успеха, сама служба связи становится уже не только простым наблюдательным органом штаба командующего флотом. Все чаще и чаще оперативная часть штаба и сам командующий направляют исполнителей своих оперативных планов к ее начальнику - Непенину - как для получения информации о последней обстановке, так и для инструктирования им по выполнению данной задачи в соответствии с условиями момента.

Нередко случалось, что уже по выходе в море последний на основании последующих данных самостоятельно срочно слал исполнителю операции позднейшие сведения, радикально менявшие весь первоначальный ее план.

Но обратимся к практике расшифровки немецких радио.

Работа, начатая Ренгартеном, по существу своему являлась тем, что представляет собою популярная в Америке игра «спешиал кросс пазл», в которой требуется составить целое из разрезанной на всевозможной формы мелкие куски картины. Только в данном случае приходилось иметь дело с перемешанными в общую кучу частицами не одной, а нескольких различных картин, что во много раз усложняло дело. И вот, с момента получения захваченных на «Магдебурге» книг, журналов и прочих документов этой могущей привести в отчаяние своей безнадежностью игрой Ренгартен занимался целый месяц с изумительной настойчивостью. И в результате - первый успех: частично разобранные в сентябре 1914 года радио «Аугсбурга».

С этим скудным ключом всего лишь одной частичной расшифровки и с помощью найденных на «Магдебурге» документов Черный кабинет начал все быстрее и шире проникать за, казалось бы, непроницаемую стену, охранявшую боевые секреты немецких морских сил.

И, как ни кажется парадоксальным, главным козырем в игре «Агентуры Х» явилось именно то свойство немецкого ума - систематичность, которым этот деловой народ всегда наиболее и справедливо гордился.

В русском флоте корабли для радиотелеграфирования разделялись на группы в зависимости от степени вероятия их захвата врагом, возможности выяснения судьбы пропавшего без вести судна и руководящей роли в совместных, групповых операциях.

Первая группа - подводные лодки, при исчезновении одной из коих почти невозможно было бы установить, погибла она или захвачена, - имела лишь один присвоенный ей код. В таком случае код этот - то есть сама книга свода - подлежал замене на новый, в котором вся его внутренняя конструкция изменялась коренным образом.

Вторая группа - транспорты - имела свой код и, в случае нужды, снабжалась кодом той группы, совместно с которой оперировала.

Третья категория - легкие боевые силы - кроме присвоенного ей кода, имела и коды двух первых. И только линейные корабли и крейсера снабжались всеми четырьмя кодами.

Обычно всякое радио давалось по одному коду, то есть не репетовалось по другим, за исключением необходимости для связи с судами первых двух категорий.

Каждый код имел две отдельные книги - наборную, в алфавите главного слова распоряжения или информации, и разборную, в алфавите основного шифра, который еще перешифровывался по шифру дня.

Расшифровать не знающему всю систему шифровки было чрезвычайно трудно.

У немцев было то же разделение флота на группы, но каждая из них имела только свой собственный код. Поэтому радио, касающееся двух или более групп, всегда репетовалось по всем их кодам.

Найденная на «Магдебурге» книга явилась главным и самым полным из них и потому особенно ценна.

Достаточно было расшифровать радио по этому делу, чтобы иметь возможность получить данные для раскрытия соответствующих мест (слов или фраз) во всех остальных.

А данных этих германский флот давал очень много.

Во-первых, радиосвязью немцы слишком злоупотребляли. Благодаря этому не только все время накапливался новый материал для работы Черного кабинета, но с помощью радиопеленгования удавалось определять номера квадратов моря, в которых телеграфирующие суда находились. А так как нередко они при этом и сами давали свое место или место рандеву (квадрат моря), то это позволяло, при наличии карт квадратов, найденных на «Магдебурге», раскрывать и соответствующие места шифров.

Второй существенной ошибкой немцев была чрезмерная систематичность в ежедневной отдаче рутинных распоряжений частям и даже отдельным судам по радио.

Так, например, немедленно вслед за изменением в полночь перешифровального ключа, передвигавшего вертикально столбцы буквенных сочетаний, отдавались идентичные приказания дежурным судам вроде следующего: «В 0 часов 5 минут подлодке (следуют ее позывные) выйти из Неуфарватер (это у Данцига), обойти красный буй у Хела и возвратиться».

Подобных радио в первый час суток бывало более десяти различного содержания. И часто к 0.30 и почти всегда к 1.30 ключ нового шифра был у нас или у англичан в кармане.

Даже когда в 1916 году на германском флоте была введена совершенно новая сигнальная книга, в которую вошли и новые слова и целые фразы, самый код был оставлен в старом, алфавитном порядке, что позволило интерполировать неизвестные места и таким образом составить самостоятельно новую германскую кодовую книгу, не имея ее в руках.

Успех этой изумительной по своим размерам кропотливости и проникновенности в методы работы немецких составителей кода оказался возможен, конечно, благодаря таланту и опыту Ватерлейна-Попова.

Но блеск результатов в не меньшей степени ложится и на капитана 2-го ранга Ренгартена, и в особенности на ее организатора - создателя Шпитгамна и всей таинственной «Агентуры Х» - Непенина.

Капитан 2-го ранга Довконт вспоминал: в 1937 году, будучи инспектором Коммерческого мореплавания Литвы и объезжая в сопровождении приставленного к нему фрегат-капитана Вибе Германию, он рассказал последнему о разделении их новой книги кода на шесть отделов и о том, какие сигналы в ней «для большей конспиративности» были повторяемы до шести раз под разными сочетаниями. Вибе с изумлением спросил: «Где вы видели эту книгу?» «Вашей книги я никогда не видел, - ответил Довконт, - она была составлена нами по вашим радио». «Вибе поистине остолбенел», - говорит он.

Ею пользовался, как упоминалось выше, и английский флот, заранее узнавая о налетах цеппелинов на Лондон и о выходах германских кораблей в море.

И у нас в Черном море ни один выход «Гебена» против наших тихоходных старых судов не имел успеха, так как о каждом из них было своевременно известно от самих же немцев, ни на минуту этого не заподозривших.

Когда в октябре 1916 года немцы решили атаковать якобы, по их сведениям, базировавшиеся на Балтийский порт суда и с этой целью послали туда в густом тумане одиннадцать своих новых кораблей-истребителей, из которых семь погибло и два были повреждены на минных заграждениях в устье Финского залива, служба связи совершенно точно знала обо всем происходящем из их собственных переговоров по радио. Но когда об этих потерях было нами опубликовано, они с пеной у рта опровергали эту «ложь», говоря, что в густом тумане никто не мог бы этого видеть.

«Правда, не видел никто, - подтверждает это и чин штаба русского флота, - но слышали их вопли о помощи те, кому следовало это слышать среди нас».

Германский же штаб и из этого эпизода не вывел должных заключений.

Было бы слишком долго говорить даже вкратце о всех случаях сообщения службой связи полученных «Агентурой Х» сведений о движениях и намерениях врага в Балтийском море в течение двухлетней, 1915-1916 годов, успешной борьбы нашего флота с подавляюще сильнейшим врагом.

Придет время, когда более подготовленный к такой работе беспристрастный историк, с подлинными и систематизированными материалами в руках, скажет об этой борьбе и ее вождях свое слово и отдаст должное всему личному составу Балтийского флота. И тогда имя адмирала Адриана Непенина станет на заслуженную высоту в рядах «славных детищ Петрова».

Но уже и при жизни это имя стало с первых же месяцев 1915 года окружаться благодарным почтением в глазах знавшего его работу командного состава и даже своего рода ореолом всезнающего доброго колдуна, неустанно оберегающего их от «внезапной смерти», в рядах матросов активно действовавших частей флота.

Об этом свидетельствуют многочисленные отзывы и рассказы тех, кто на себе испытал благодетельную руку службы связи и ее начальника.

«Все командиры активно участвовавших в операциях судов, - говорит бывший командир минных заграждений «Урал», - благодаря даваемой им адмиралом обстановке в море называли его их ангелом-хранителем, охраняющим их от всякого сюрприза со стороны неприятеля». Лично ему пришлось получать эту обстановку два раза. Первый - при походе «Урала» в феврале 1916 года через Моонзунд и лед Рижского залива для усиления поврежденного ледяными торосами заграждения Ирбена. Второй - осенью того же года, командуя «Амуром» при походе из Гельсингфорса в Моонзунд, когда были сведения о появлении около входа в него неприятельских подводных лодок.

«Мы, все бывшие командиры отдельных активных единиц, как миноносцы, крейсера и мой заградитель, никогда не забудем, какую бодрость и уверенность в себе нам передавал Адриан Иванович, когда мы являлись к нему перед выходом в экспедицию получать обстановку моря. Эта обстановка давалась нам просто, ясно и отчетливо, так что, уходя от него, мы знали, что мы можем встретить в море, и были потому заранее подготовлены ко всему».

Принтограмма № 3

«Наши легальные встречи оборвались на шестом посещении процедурного кабинета. Не успел я войти в бокс, как доктор Розеншталь подозвал меня к своему столу, осмотрел руку, размял кисть жесткими холодными пальцами и заявил:

- У вас все в порядке. Примите сегодня последнюю процедуру, и на этом закончим.

- Как?! - вскричал я. - Но ведь вы прописали десять сеансов?! И потом… И потом боли еще не прошли.

Розеншталь нахмурился и отрезал с уничтожающей миной:

- Стыдитесь, молодой человек! В то время, как ваши ровесники умирают от ран в госпиталях, вы позволяете себе жаловаться на простудную боль и тратить на себя электроэнергию, которой так не хватает воюющей Германии!

Парировать было нечем, и я покорно поплелся в бокс. Тереза слышала наш разговор, и на сей раз пальцы ее были особенно нежны. Она даже погладила мое запястье, словно утешая на прощание.

Улучив момент, когда Розеншталь, прижав к уху телефонную трубку, с кем-то бранился, я шепнул:

- Фрау Волькенау, на этой бумажке мой адрес. Я был бы счастлив принять вас у себя даже с мужем. Если у вас выпадет свободный час и вы смогли бы навестить меня…

Она грустно покачала головой:

- Вряд ли из этого что получится… Это невозможно.

Но бумажку с адресом сунула в карман. Доктор сидел к нам спиной и продолжал свою телефонную перебранку. Я наклонился к Терезе и быстро поцеловал ее в шею, ощутив на мгновение запах ее духов, волос и нежной кожи. Я уносил на губах тепло ее тела, ее радостный испуг…

Все последующие дни я изобретал случай увидеться с нею. Однако ничего путного в голову не приходило. Несколько раз я набирал телефонный номер лазарета в надежде на то, что трубку снимет она. Но всякий раз в мембране звучал противный голос: «Доктор Розеншталь слушает». Тогда я стал поджидать ее после работы - у выхода из ворот нашей фирмы. Но в первый же вечер убедился, что и эта затея не имела никакого смысла. Едва она появилась в дверях, как из открытого авто вылез коренастый крутоусый полковник в каске с шишаком и распахнул перед ней дверцу. Машина умчалась, оставив после себя вонь скверного бензина.

Я ушел в «Норденштерн» и там, к величайшему удивлению своего кельнера, заказал двойную порцию тминной водки.

Прошел месяц моих сердечных терзаний… Тереза по-прежнему оставалась недосягаемой. Я часто думал о ней, и не только с вожделением. Я пытался представить себе ее жизнь с этим полковником, затянутым в «фельдграу». Неужели ее мир тоже обставлен тремя «К» германской женщины - «кухе», «киндер», «кирхе»? Впрочем, детей у них не было, но вместо второго «К» стояло иное - «кранкенхауз» - больница. Вот и все, чем полковник Волькенау смог расширить ее клетку, сплетенную из злосчастных литер. И то, если бы не война и патриотический долг германской женщины, вряд ли он позволил бы ей работать.

Весна шестнадцатого года выдалась в Кенигсберге столь ранней, что уже в марте липы Королевского парка подернулись легкой зеленью. Стволы и ветви проступали сквозь флер юных крон, словно тела дев сквозь полупрозрачные одеяния. Солнечные лучи журчали птичьими голосами.

Никогда в жизни я, влюбленный и обреченный, не вспоминал так остро небо, деревья, весну, мир… Кажется, я начал даже слагать ужасно сентиментальные стихи про то, как смычок смерти ходит по струнам любви, натянутым в душе…

В Петрограде, наверное, решили, что я тронулся, когда однажды прочли на тончайшей рисовой бумаге вместо донесения мой сонет Терезе.

Да, я это сделал! Быть может, такое произошло впервые в истории мировой разведки, но я решил: если мне суждена гибель, то пусть от меня останутся в тайных архивах хоть эти строчки - весенний вопль моей души. Пусть. Когда-нибудь дотошный архивокопатель найдет их, и я оживу.

Боже, кажется, я и в самом деле сходил с ума. Я снова стал мнительным, и мысли о провале, об аресте не просто посещали меня время от времени, а прямо-таки вились над моею головой крикливой черной стаей. Я с ужасом прислушивался к каждому скрипу лестничных ступенек; звук мотора автомобиля, тормозившего у нашего дома, заставлял меня обмирать и обливаться холодным потом.

Одним воскресным днем, когда я вписывал в рисовый листок цифры очередного донесения, под окнами рявкнул клаксон, взревел и затих моторный рокот. Я выглянул на улицу. Против нашего подъезда стоял военный автомобиль. За рулем сидел солдат, а рядом разворачивал газету офицер в сером полевом мундире. В ту же минуту деревянная лестница, ведущая на третий этаж, загрохотала от быстрых шагов. По ней не шли, а взбегали… Сердце мое оборвалось. Я метнулся к кухонному окну, из которого можно было спуститься на мостки соседней крыши. Но там копошились двое в черном. Все ясно! Обложили! Под видом трубочистов перекрыли пути отхода. Теперь оставалось одно - подороже продать свою жизнь. Я достал из под подушки браунинг и бросился к двери…»

Глава третья

ГАЛЕРЕЯ ОТОРВАННЫХ ГОЛОВ

И третья их встреча была чистой случайностью для них самих и всех тех, кому не дано заглядывать в книгу судеб.

Ревель. Декабрь 1915 года

Ветер с моря гулял по улочкам-коридорам Старого города, выдувая из них печные дымы, густо оседавшие в крохотных глухих двориках и проулках. Так старый моряк продувает свою прокуренную трубчонку.

В сильный ветер хорошо дышится, и контр-адмирал Непенин вдыхал полной грудью морозный воздух, набело задымленный снежной пылью, летевшей и сверху, и снизу из-под колес служебного автомобиля. Матрос-шофер гнал из Вышгорода, из Морского собрания, в Екатериненталь, в штаб службы связи.

Непенин привычно отыскал глазами крестоносного ангела, запоздало ринувшегося с постамента вслед ушедшей на погибель «Русалке», и вдруг увидел на конечной остановке конки Ольгу Васильевну в короткой шубейке, побивающей от холода нога об ногу. Рядом с ней подпрыгивала девчушка лет пяти. Обе держали в руках связки коньков и, должно быть, заждались конного вагона.

- Притормози, - велел шоферу Непенин. - Я выйду. А ты развернись и подъедь.

Он пересек улицу и церемонно раскланялся:

- С наступающим Рождеством вас, милые дамы! Замерзли?

Встреча вышла неожиданной и приятной.

- Да, очень! - виновато улыбнулась Ольга и потерла носик варежкой.- Перекатались на коньках.

- Ну что, - наклонился Непенин к девочке, - спасти тебя от дедушки Мороза?

- Так вы и есть дедушка Мороз! - бойко ответила малышка. - У вас усы снеговые.

- Ну, раз я дедушка Мороз, то ты Снегурочка!

И Непенин весело сгреб девочку в охапку.

- Ой, а мама кто? - пищала девчушка из медвежьих объятий.

- Мама? - Непенин внимательно посмотрел на раскрасневшуюся от мороза Ольгу. - Мама у тебя Василиса Прекрасная.

- Премудрая! - поправила Люси. - Она очень мудрая.

- И Прекрасная, и Премудрая, - согласился Непенин, опуская девочку на землю. - Ольга Васильевна, позвольте отвезти вас. Мой рысак на ходу,- кивнул он в сторону фыркающего авто.

Озябшие конькобежки проворно юркнули в салон, и старенький «паккард» покатил в город.

- Поздравляю вас с адмиральством! - спохватилась Ольга Васильевна, рассмотрев, наконец, черных орлов на широком золоте погон.

- Благодарю. Однако давненько мы с вами не виделись.

- Да мы только к Покрову вернулись из Гельсингфорса. Почти весь год гостили у сестры, у Наташи. Помните ее?

- Я часто вспоминал все это время и Наталью Васильевну, и… вас… И тот славный либавский день… У вас были чудные маслины. Греческие. Я их очень люблю.

- У меня осталась еще бочонка. Будете в наших краях - заходите. Открою.

- Спасибо. Всенепременно. Когда вы намерены еще раз посетить наш Катриненталь?

- Наверное, в субботу.

В субботу, переодевшись в партикулярное платье, Непенин заехал на улицу Лай и увез своих дам на каток. На эстраде, сложенной из льда и снега, играл флотский оркестр. Под «Грезы» и «Оборванные струны» неслись по кругу пары, взявшись за руки крест-накрест. Мелькали вязаные шапочки, пелеринки, шарфы… А поодаль дымили самовары, споря блеском надраенных боков с зеркальным золотом бас-геликонов.

Плохо верилось, что не где-нибудь, а рядом - глазом достать - идет война, что на видимых даже с катка лесистых взгорбьях Наргена и Вульфа угрюмо смотрят в море жерла островных батарей, что в какой-то полумиле от катка в сторону Питера прогревают моторы морские аэропланы, готовые к немедленному взлету на перехват германских цеппелинов, что сквозь плавные переливы духовой музыки несутся радиоволны боевых шифровок…

На бровке катка стоял матрос, готовый по первому же зову из штаба отыскать адмирала в толпе.

- Адриан Иванович, что же вы?! Давайте с нами! - подзадоривала Ольга Васильевна, в прелестном вязаном казакинчике, в черной шапочке и черных гетрах.

- А что? И побегу, - хорохорился Непенин, прикручивая стальные лезвия к ботинкам. - Лучше меня в Пскове никто не бегал…

И, к величайшему своему конфузу, зато на потеху Люси, покатился, как сани, на одеревеневших вдруг ногах, выставив руки вперед.

- Охо-хо! А ведь лет двадцать, поди, на лед не вставал… Ох, как разучился… Да ведь я ж всех мальчишек обставлял…

- Господи, Адриан Иваныч, голубчик, да когда ж это было! - хохотала Оленька. - Руку дайте. Я вас покачу.

- Ой, качусь… Люси, голубушка, отойди, задавлю… Да я сейчас вспомню. Дайте раскататься…

Но раскататься не дали. Подбежал запыхавшийся посыльный:

- Вашедитство, в штаб кличут!

Благо штаб был недалече…

Непенин ушел. А Люся подкатила к матери, обхватила ее за ноги и стала бить кулачком в бедро.

- Не смей! Не смей с ним так больше смеяться! Ты смеялась ему, как папе. Не смей больше кататься с этим гадким Непениным…

Больше они и не катались. Ольга обожала свою сиротку, ее капризы были для нее законом.

- Ах ты, маленькая чертушка! - вздохнул Непенин, узнав о причине затянувшегося негулянья. Так он и звал ее - «маленькой чертушкой», а она его «гадким Непениным».

Была ли это самая главная причина внезапного охлаждения их робкого романа? Разве могло укрыться от начальника СНИС - службы наблюдения и связи, что в дом Романовых зачастил некий статный кавторанг из бригады подводного плавания? И не раз, когда подбривал пред зеркалом усы, вглядываясь в мешки под глазами, приходила ему тоскливая мысль: «Да и какой я ей жених в сорок лет?! Семнадцать лет разницы… В дочери годится». И тут же вскидывалось ретивое: «Но ведь вышла же за Романова - на четырнадцать лет старше…»

Заехал на Пасху - похристосоваться и попрощаться. Нет так нет. Рвать так рвать.

Осторожно приложился к ее щекам - трижды вдохнул горьковатый запах духов…

- Христос воскресе!

- Воистину воскресе!

- Ну что, дражайшая Ольга Васильевна… Должно быть, не скоро теперь свидимся… Лед на море сходит, кампания бурная ожидается. Не съездить ли по старой памяти в Екатериненталь? На прощанье?

«Я пошла одеться, - вспоминала потом Ольга Васильевна, - а он в гостиной поджидал меня. К нему вышла Люся, и я подумала: ну, опять они поссорятся. Но каково же было мое изумление, когда я вышла и увидела, что они о чем-то оживленно говорят. Дочурка раскраснелась и что-то ему рассказывает. Адриан Иванович меня сразу не заметил. Когда мы с ним пошли, он напал на меня: как вам не грех портить такую умненькую и прелестную девочку! Нет, не в парк мы пойдем гулять, а едемте в город и накупим ей книг… С этого момента у них началась дружба, да какая! Когда я ей сказала, что собираюсь выйти замуж, то она мне вдруг говорит: ты не выходи замуж за такого-то - он нехороший, а выйди за Непенина - он хороший.

…Как-то в июне, на Троицу, он пригласил меня к себе: «Ольга Васильевна, ко мне завтра друзья съезжаются. Боевые други морские по Порт-Артуру. Прошу вас быть за хозяйку».

И я согласилась».

Ревель. Июнь 1916 года

Как ни готовил вестовой Федот Федотов квартиру к гостям, Ольга Васильевна с порога принялась наводить свой порядок, не удерживаясь при этом от громких удивлений, сожалений и порицаний.

- Господи, какая изумительная плесень выросла в этом кофейнике! Боже, прожечь такую скатерть! Кто же это в ведерке для шампанского огурцы держит?

- Вот так вот, брат! Поделом нам с тобой! - подмигивал Непенин вестовому, пряча с подоконника машинку для набивания папирос. - Завалили мы с тобой генеральную инспекцию.

- Адриан Иванович, по крейсерскому чину большую приборку произвел, - оправдывался Федотов, живалый дядька из морского ополчения.

- Ты давай огурчики неси да банки открывай. Самовар вздул?

- Так точно! Под парами-с.

Сняв тужурку и закатав рукава сорочки, Непенин сам хлопотал за готовочным столиком.

- Огурчики у меня, Ольга Васильевна, знатные, «со молитвочкой» засоленные. Нянюшка из дому присылает. До адмиральских орлов все пестует…

Казенное холостяцкое жилье мало-помалу наливалось теплом домашнего уюта. А тут и гости стали прибывать. Первыми пожаловали кавторанг Грессер-3-й и каперанг Ренгартен, друзья, земляки, однокашники. Федот принял у них шампанское и понес в ледник, а Непенин, весьма довольный изумлением приятелей при виде красавицы Ольги Васильевны, стал представлять их по старшинству чинов.

- Иван Иванович Ренгартен. Портартурец. Отец двух прекрасных сыновей. Знаток языков и большой колдун по части радио. Кстати, ученик самого Попова… Бежал из японского плена, был изловлен и осужден на страшный тюремный срок. Господь миловал, так что некоторым образом он японский каторжник и граф Монте-Кристо.

«Граф Монте-Кристо» принял кисть Ольги Васильевны в левую руку (правая пробита японским осколком) и приложился губами.

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Иван Иванович Ренгартен. Дворянин Ковенской губернии. Вышел из Морского корпуса в 1904 году1. Служил вахтенным начальником на эскадренном броненосце «Полтава». Ученик отца российского радио Александра Попова. Изобретатель первого в мире радиопеленгатора.

В 1916 году - флагманский радиотелеграфный офицер штаба командующего флотом Балтийского моря.

Непенин простер руку к худощавому бритолицему кавторангу:

- Николай Михайлович Грессер-3-й. Командир дивизиона подводных лодок. Тоже портартурец, тоже из «царского выпуска». Мой штурманский офицер по «Сторожевому». Вместе тонули, вместе сушились, но бегал из плена он вместе с Иван Иванычем…

Ольга Васильевна знала геройский эпизод «Сторожевого» еще по рассказу мужа. Во время атаки японских миноносцев на флагманский броненосец «Севастополь», флаг на котором держал капитан 1-го ранга Эссен, недавно почивший комфлота, Непенин подставил борт своего корабля под торпеду. Грянул взрыв. «Сторожевой» резко осел на разорванный нос, но продолжал вести огонь по японским миноносцам. Непенин послал Грессера вниз, и тот, заменив убитого старшего офицера, по пояс в воде, наладил заделку поперечных переборок, которые едва сдерживали напор холодного моря. Лишь когда японцы пошли на выход из бухты Белый волк, где оставался последний броненосец Порт-Артура, Непенин приказал рулевому выбрасываться на берег…

В память о том бое у Непенина белый крестик Георгия IV степени, у Грессера - Владимир с мечами. И еще - Высочайшая грамота, заложенная в спальне за образа.

«Божией милостью

Мы, Николай Второй,

Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский,

Великий Князь Финляндский и проч. И проч.

НАШЕМУ ЛЕЙТЕНАНТУ АДРИАНУ НЕПЕНИНУ за отличие, оказанное Вами при отражении в ночь с 1 на 2 декабря 1904 года минной атаки на эскадренный броненосец «Севастополь» и лодку «Отважный», когда Вы, командуя миноносцем «Сторожевой», обнаружили действием прожектора нападавшие миноносцы и, несмотря на открытую по Вас стрельбу и выпущенные мины, продолжали светить, чем способствовали успешному отражению атаки, а равно за самоотвержение, проявленное Вами в следующую ночь, когда Вы, жертвуя собой, приняли минную атаку, направленную на «Севастополь», и, невзирая на удар миной в носовую часть, не прекратили огня по неприятелю.

Всемилостивейше пожаловали Вас по удостоению кавалерской думы военного ордена Св. Георгия, Указом, в 3 день сентября 1905 года капитулу данным, кавалером Императорского ордена нашего Святого Великомученика и Победоносца Георгия IV степени.

Грамоту сию во свидетельство подписать, орденскою печатью укрепить и знаки орденские препроводить к Вам повелели мы капитулу Российских императорских и царских орденов.

Дана в Санкт-Петербурге в 5 день сентября 1905 года.

Печать воен. Ордена

Свят. Великомуч.

И Победоносца Георгия

Управляющий делами капитула ордена

Злобин

Делопроизводитель (подпись неразборчива)».

- А вот и князенька! - едва ли не хором воскликнула компания при появлении невысокого черноусого каперанга с горскими чертами лица.

Непенин взял его под руку:

- Рекомендую, князь Михаил Борисович Черкасский. Черные очи, но светлая голова. Самого Колчака подсидел… Ну-ну, шучу! Просто, Оленька, Александр Васильевич сам завещал ему свой стол.

- Вы и вправду - князь? - простодушно удивилась королева вечера.

- Князь, князь, - усмехнулся Черкасский, - на Кавказе так говорят: два барана имеет, уже князь.

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Князь Черкасский Михаил Борисович, представитель древнего кабардинского рода, 1882 года рождения. Мичманом с 1901 года.

Православный. Женат. Артиллерист 2-го разряда. В чине за отличие. Портартурец.

Кавалер четырех орденов с мечами и Анны за храбрость. Начальник оперативного отдела штаба Балтийского флота. Разработчик и участник важнейших операций флота во все годы германской войны.

Среди всей этой молодежной в общем-то компании лишь один человек мог запросто хлопнуть хозяина по плечу и хитро подмигнуть: «Помнишь «Париж Востока»? Как знатно гудели в шанхайской «Астор-Хауз»! А американочек из консульства?»

Контр-адмирал Михаил Коронатович Бахирев, начальник 1-й дивизии крейсеров, старый соплаватель Непенина еще по китайским рекам в допортартуровские времена, многое мог напомнить приятелю, но держался церемонно и чинно, как подобает почти свадебному адмиралу.

Пользуясь тем, что Грессер, вытащив граммофон из «кунацкой», вальсировал с Ольгой Васильевной, Ренгартен и Черкасский отозвали Непенина в кабинет.

Ренгартен плотно прикрыл дверь:

- Адоиан Иванович, позвольте не мудрствуя лукаво. Канин - на лопате… Штабной народ желает на царствие болярина Непенина.

Адмирал хмыкнул:

- А хорошо ли думато?

- Хорошо. И много. И не одной головой.

- Увольте, увольте! Я здесь на месте. Какой из меня флотоводец?! Я ведь и академии не кончал.

Ренгартен саркастически усмехнулся:

- Канин академию кончил по первому разряду… А флот и ныне там.

- Чем Канин вам нехорош?

- Канин хорош как техник минного дела, - пришел на помощь Черкасский, - но стратег он никакой.

После смерти адмирала Эссена в 1915 году Балтийский флот принял 53-летний вице-адмирал Василий Александрович Канин (1862-1927).

Ренгартен рубил с плеча:

- Ставка имеет к Канину две большие претензии: бунт на «Гангуте» и затяжка десанта в Рижском заливе, задуманного лично государем1.

- У него нет оперативной воли, - снова вступил Черкасский.

- Не зрит дальше минных полей и сетевых заграждений…

- Будет, будет! Совсем старика в порошок стерли.

Князь умел убеждать горячо и мягко - неотразимо.

- Адриан Иванович, вы и сами знаете. Нынче война умов. А не титулованных дипломов. Кто кого передумал, тот и победил. И штаб, и ставка. И генмор - все знают, сколько раз вы немцев передумывали.

- Думать - одно. Воевать - другое.

- Помилуйте! Да как же воевать не думавши?! Вы вон любой маневр немцев наперед знаете. Кому, как не вам, оперативные карты в руки?!

- Вы нам идею бросьте, - потрясал руками Ренгартен, - а мы костьми ляжем - до пунктиков разработаем. Поможем, чем сможем! Весь штаб челом бьет! Матросы, и те в вас верят: «Адриан знает. Адриан не подгадит».

Непенин молчал.

- Господин адмирал, какой сигнал прикажете набрать? - нарушил паузу Черкасский.

- «Добро» до места.

- Есть!

- Да мало я верю в ваше предприятие, - вздохнул Непенин.

- Бог дал путь, а черт кинул крюк.

- Будешь плох… - начал Черкасский.

- На бога надейся! - нечаянно перебил его Ренгартен.

И расхохотались втроем. Облегченно.

Непенин не знал и знать не мог, что разговор этот замыслен был Грессером спустя неделю после того, как Колчак отбыл на Черноморский флот.

- Ну вот, - сказал Грессер в укор «морским другам», - Колчак Босфор с Дарданеллами возьмет, а мы с Каниным и Ирбена лишимся. Надо действовать!

Ренгартен набрасывал на бланке юзограммы портрет Черкасского. Князь курил сигару. Довконт чинил карандаши.

В распахнутый иллюминатор врывались весеннее солнце и гоготанье дерущихся бакланов.

- Пиши протокол, Федя! - скомкал неудавшийся портрет Ренгартен.- Протокол беседы номер…

Все беседы свои на государственно-политические темы они записывали. Зачем? Для кого?

Они были штабистами среднего звена. Офицеры не родовитые, исключая Черкасского, без связей при дворе и высшем свете. Но они не считали себя винтиками морской машины. В свои тридцать два (Довконт и Грессер), тридцать три (Черкасский), тридцать пять (Ренгартен) они полагали, что могут влиять если не на ход истории, то на исход морской войны.

Что внушало им эту уверенность? Горнило Порт-Артура, через которое они прошли (кроме Довконта), Больза, позор Цусимы и развал флота, пережитые остро, но деятельно? Тщеславие молодости? Школа Эссена?

Должно быть, все, вместе взятое. У них были светлые головы и смелые души. Этого довольно, чтобы не влачить юдоль чиновника. Они справедливо полагали, что читать протоколы их бесед будут историки.

И до скончания двадцатого века о них помнили, думали, размышляли.

Александр Солженицын назвал их в «Красном колесе» «морскими декабристами». Валентин Пикуль в «Моозунде» - «офицерским подпольем». Мемуаристы всех политических цветов причисляли их то к «кружку патриотов», то к «масонской ложе», то к «кучке заговорщиков-монархистов», то к «партии флотских прогрессистов».

Их было шестеро. Трое в штабном ядре - Ренгартен, Черкасский, Довконт; трое во флотском рассеянии - кавторанги: подводник Николай Грессер, главный редактор «Морского сборника» Константин Житков и старший офицер линкора «Полтава» Алексей Щастный.

Они не были ни масонами, ни заговорщиками, ни ура-патриотами. Они были офицерами, не безразличными к судьбе флота и Отечества.

Гребцы истории, они пытались направить ее галеру подальше от гибельных скал.

Принтограмма № 4

«…Я распахнул дверь, готовый увидеть лицо своей смерти, и… застыл как соляной столп. На пороге стояла запыхавшаяся от крутой лестницы Тереза. Она была в длинном, светлом по весне платье, с букетиком флердоранжей на белой шляпке.

- Вы приглашали меня в гости?

Я растерянно отступил, не зная, верить ли в счастливое чудо или ожидать подвоха.

- Я к вам на минуту… Там в машине меня ждет муж. Мы заехали заказать летнюю шляпу. Тут у вас в первом этаже замечательная мастерица фрау Гуммерт…

Только потом, когда Тереза исчезла, я понял, что всю эту поездку за шляпой она устроила лишь ради того, чтобы подняться ко мне, увидеть меня!

О, Боже, она и меня пыталась уверить, как и мужа, что приехала сюда именно за шляпкой, а заглянула ко мне случайно, по пути. Истинная дама, она даже в этом отчаяннейшем порыве пыталась соблюсти правила приличия.

А что же я? Вместо того чтобы отдать должное подвигу ее сердца, я, как последний осел, стал расхваливать продукцию фрау Гуммерт и выражать одобрение тонкому вкусу Терезы.

Может, она приняла все это за насмешку? Может быть, ей почудились нотки иронии?

Нет, нет…Она сказала, что в следующее воскресенье непременно заедет к фрау Гуммерт за шляпкой и, может быть, покажет, что получилось.

Я успел лишь поцеловать ей руку. Хотя, наверное, можно было позволить большее. Но она и так была слишком взволнована для того, чтобы возвращаться в машину после визита к шляпнице.

О фрау Гуммерт! Да ниспошлет Господь вашему скромному ателье вечное процветание и подобных заказчиц! Но сколь мучительно и сколь томительно было ждать следующего воскресенья! И когда оно наконец настало, я не находил места в квартире, подбегал к окну на всякий звук мотора. Не она… Не она… Не она…

В этот раз я вознамерился поцеловать ее в губы. Сколько бы времени ни отпустил нам случай, я поцелую ее так, что не понадобится никаких слов…

Было готово все: шампанское, розы, шоколад. Было продумано все, что я скажу ей - и прочту.

Костюм мой приведен в идеальнейший порядок. Никогда я еще не был так тщательно выбрит, надушен, причесан…

Увы, она не приехала…

Я ломал голову над тем, что могло произойти. Полковник Волькенау разгадал хитрость Терезы? А может, сама не захотела больше рисковать? Может быть, все же обиделась на мой нелепый прием? А может, с ней что-то случилось, она заболела?

Наутро я не выдержал и позвонил в лазарет. Конечно же, трубку взял Розеншталь, этот цербер чужих жен! Изменив, насколько мог, голос, я попросил фрау Волькенау.

- Кто ее спрашивает? - последовал иезуитский вопрос.

- Кузен.

- По личным делам звоните ей домой, а не на службу. Когда идет великая война, никто не вправе загружать государственные линии связи пустопорож…

Я нажал на кнопку отбоя.

Наверное, я не самый бездарный разведчик на свете. К вечеру возник дерзкий план… За час до закрытия шляпного ателье я заглянул к госпоже Гуммерт, милой седенькой старушке, и спросил, не готов ли заказ фрау Волькенау.

- Он давно уже в упаковочной коробке.

- Ваша клиентка попросила меня передать деньги за работу и доставить заказ на дом.

Фрау Гуммерт отыскала бланк заказа. Пока она водружала на нос пенсне, я успел прочитать адрес заказчицы: Набережная реки Прегель, дом 10, квартира 10.

Расплатившись и взяв коробку со шляпкой, я нанял извозчика. Дом, в котором живет возлюбленная, - особый дом. Стены, которые укрывают твою любовь, - особенные стены. Особенно все, что ведет к ним: двор, ступени, перила…

Дом, в котором она жила, выстроенный во вкусе «югендштиля», выходил своим замысловатым фасадом на предмостную площадь. Подъезд по старинному обычаю был украшен какой-то каменной фигурой. Но я пронесся мимо, не замечая уже ничего.

Перед дверью с фарфоровым номерком «10» во втором этаже я перевел дух. «Ты ничем не рискуешь, - сказал я себе. - Откроет дверь полковник, передашь картонку как посыльный ателье. Откроет она…»

Открыла она, изумленно распахнув глаза. Я вступил в прихожую, обвешанную охотничьими трофеями и зеркалами.

- Фрау Гуммерт прислала вам ваш заказ, - сказал я бесстрастным тоном. - Он давно уже готов.

- Кто там, Тереза? - спросил резкий мужской голос из приоткрытой гостиной.

- Посыльный из ателье.

Мы понимали друг друга с полувзгляда. Губы ее дрогнули в легкой улыбке, и она укоризненно покачала головой.

- Но это не мой заказ! - сказала Тереза, даже не раскрыв коробки. - Вы перепутали. Передайте фрау Гуммерт, что я приду за ним завтра после работы.

Тереза легонько подтолкнула меня к тяжелым дубовым дверям, и там, обернувшись, на прощание я успел коснуться губами жаркого венчика ее губ. Вышел не сам поцелуй, а только его нежная завязь. Но с меня и этого было довольно. Я летел по улочкам, как гимназист, которому объявили о каникулах, размахивая картонкой…

Назавтра я с трудом отпросился из чертежной на час раньше. И весь час в ожидании ее шагов расхаживал по комнате, как тигр по клетке. Думая о ней, предвкушая ее как некое вожделенное, обжигающе-стыдное и счастливое лакомство.

Лучшей музыкой мира была дробь ее каблучков по деревянным ступеням. Я распахнул дверь и схватил ее с порога - весеннюю, благоуханную, желанную, гибко-податливую.

- Почему ты не приехала в прошлый раз? - спрашивал я, покрывая быстрыми поцелуями шею ее и щеки. - Я боялся за себя…

- Просто у Вилли сломалась машина, - смеясь, уклонялась она от главного поцелуя. Но я настиг ее губы…

Есть женщины, которые отдаются столь же щедро, как царицы разбрасывают золото в толпу.

Она была из них…

Лицо ее пылало в волнах взвихренных волос.

И плоть объяла плоть…

Она ушла скоро, тщательно приведя себя в порядок.

Я вырвал тончайший листок из шифроблокнота и записал свое потрясение.

О, власяница лона!

О, мастерица лова!

О, волчья яма чрева!

О, Пресвятая Дева!1

Она обещала прийти через три дня, чтобы… выбрать фасон соломенной шляпки для отдыха у моря.

Санкт-Петербург. Декабрь 1991 года

С гостиницей на сей раз не вышло, и, вспомнив предложение моего бывшего попутчика, я отправился звонить на Садовую. Увы, сделать это оказалось не так просто. Несчастный город поразила еще одна напасть - поголовная кастрация телефонных аппаратов.

Шагнул в одну будку - трубка срезана, заглянул в другую - то же самое, отыскал третью полукабину - и там торчал жалкий кончик перекушенного кабеля.

На углу Невского и Литейного я обнаружил целую батарею таксофонов, приведенных к молчанию чьей-то палаческой рукой.

И тут до меня дошло. Это город не хочет ни с кем общаться, он рвет свои связи…

Все же дозвонился…

Евграф открыл дверь и тихо провел меня в «мою» комнату. К раскладушке там прибавились тумбочка с настольной лампой и стул, приткнувшийся к подоконнику-столу. Да вдоль стен были развешены на натянутых лесках сохнущие, только что из фотованночек, портреты морских офицеров.

- Если мешают, я их перевешу в другое место.

- Пусть висят… Кто это? - спросил я, тронув наугад мокрый отпечаток.

- Это Николай Азарьев. Ему оторвало голову японским снарядом при прорыве из Порт-Артура на броненосце «Цесаревич».

- А это?

- Мичман Андрей Акинфьев. Ему оторвало голову при взрыве торпедного аппарата на миноносце «Страшний». Там же, под Порт-Артуром.

- А это что за каперанг?

- Командир крейсера «Рюрик» Трусов. Ему оторвало голову, когда в боевую рубку влетел японский снаряд.

- И этому тоже оторвало голову? - с опаской указал я на портрет красавца-каперанга.

- Это Владимир Дмитриевич Тырков, - хладнокровно продолжал свой жутковатый экскурс Евграф, - командир линкора «Император Павел I». Голову ему отняли уже после смерти.

- Как это? - вырвалось у меня.

- Тырков умер в 1915 году в Гельсингфорсе от разрыва сердца. Похоронен был в свинцовом гробу в родовом имении Бабино Новгородской губернии. В 1975 году бабинские парни-алкаши могилу вскрыли - искали золотое наградное оружие и ордена. Но не нашли. Со злости повесили тырковский череп на сук. Так что и Владимиру Дмитриевичу место в этой галерее.

Странная галерея. Галерея оторванных голов. Сокращенно - ГОГОЛ. Полное название - ГОЛГОФа - Галерея Оторванных Лучших Голов Офицеров Флота. Так назвал ее Оракул. Он сейчас обобщает данные на всех офицеров русского флота, тех, кто лишился головы при жизни или по смерти. Зачем ему это? Об этом знает только он.

Я заметил, что в этот раз Евграф говорит о своем патроне без тени улыбки, почтительно строго, как будто пережил нечто такое, что заставило оценить Веди Ведиевича и его дело.

Но галерея… Она была так обширна, что мурашки пробегали по спине при мысли, что эдакие красавцы, франты, герои, мужи и юноши во флотских мундирах умерли такой жуткой смертью.

Я заметил адмирала Истомина и вспомнил, что и его погребли без головы: французское ядро снесло ее начисто…

Последним в чреде сохнущих портретов висел увеличенный снимок Николая II в мундире капитана 1-го ранга.

- И он тоже?

- Да, - вздохнул Евграф. - Оракул говорит, что после расстрела голову императора отделили от тела и доставили в Москву в ведре с соленой водой. Ее швырнули к ногам Ленина и Свердлова в знак доказательства исполнения приговора. Веди Ведиевич знает, где она погребена.

- Где?

- Он говорит, что ее выкрали у большевиков и тайно схоронили в Сергиевом Посаде в усыпальнице Годуновых… Вы что будете - чай или кофе?

- Чай, пожалуй…

Пока Евграф хлопотал на кухне, я обживал свои апартаменты. На раскладушке лежал видавший виды спальный мешок, заправленный свежим вкладышем. Я разложил на подоконнике маленький рюкзачок и стал снаряжать его всеми необходимыми для жизни и работы в Питере вещами. Прежде всего уложил флягу-термос с горячим чаем, заваренным на сушеных ягодах лимонника, - где теперь в городе, на бегу, перехватишь чашку чая, да еще такого, таежного, враз снимающего усталость? Сюда же лег и пакет с бутербродами, прихваченными из дому. Где теперь перекусишь в Питере, не потеряв часа на очередь в кафе? Головка чеснока от гриппа… Еще фонарик, чтобы освещать на темных лестницах номера квартир… Блокнот и диктофон, чтобы записывать рассказы их хозяев. Электролампочка, чтобы ввинчивать в настольный абажур библиотечного стола. Что в Румянцевку, что Салтыковку теперь со своими лампочками надо ходить - перегоревшие менять нечем.

Наконец, нож и охотничья ракетница - это для самообороны. Когда ночью входишь в подворотню полуобитаемого дома, поднимаешься на последний этаж по черной и темной лестнице, на душе с оружием спокойнее.

Увы, фонарь Диогена нынче заменяет нам газовый баллончик.

Евграф позвал на кухню пить чай. На незастланном деревянном столе стояли корабельные подстаканники - массивные снизу, чтоб не опрокидывались в качку. Вся прочая чайная утварь - сахарница с эмалевым Андреевским флагом, ложечки с голубыми флюгарочками1 - тоже свидетельствовала о своем старофлотском происхождении.

И тут я получил неожиданное предложение. Евграф начал издали - с грядущей перемены в его личной жизни, с поданного в загс заявления с некой библиотекаршей Надей, которая сейчас живет в Пскове и которая зовет его знакомить с родителями.

- Вы бы здорово выручили, если б на недельку меня подменили, - подытожил Евграф свой рассказ о предстоящей женитьбе. - А здесь все очень просто. Старик совершенно не притязательный: чай да овсянка. Зато, если на него найдет, вы такое узнаете - ни в одном архиве не прочтете. Во-первых, он как бог пашет на компьютере и может выдать любую справку по русскому флоту: по любому сражению, кораблю, офицеру… Во-вторых, он сам закончил Морской корпус…

Минуточку… Сколько же ему тогда лет? Даже если он кончал в семнадцатом и ему было девятнадцать, тогда сейчас - девяноста три…1

Евграф призадумался.

- Да похоже… Но вообще-то не скажешь… Выглядит моложе. Бодр, и память ясная. Так вы как? Поживете?

- Гм… Вообще-то я приехал посидеть в Салтыковке…

- Так вы и посидите!… Тут работы совсем немного… Только вставать надо рано - в шесть утра. В семь завтрак. Это элементарно. Бутерброд с маслом и стакан ячменного кофе. Он пьет только ячменный. Раньше, когда яйца были, одно сырое яйцо. Сейчас - яблоко. И сразу же обед готовлю, чтоб день свободен был. Обед я ему оставляю в широком термосе.

- А что на обед?

- Одно слово, что обед… Всегда одно и то же: овсянка с тертым сыром. Сейчас сыра нет, так я морковку тру. Вот и из Севастополя свежей привез - десять кило.

- Ладно. Я подумаю. До вечера терпит?

На том и условились. Я закинул свой рюкзак за спину - спасительный, как акваланг, - и нырнул в свою северную Атлантиду.

Господи, неужели я в Питере?

Башни и мачты, столпы и колонны, шпили и трубы…

Стены питерских домов, их фигурные фасады, словно печатные доски, оттискивают в твоей душе смутно тающие образы минувшей жизни.

Божий зрак с фонтана Казанского собора вперился в Дом книги. Я ищу ключ к коду этого города. Я перебираю глазами ленточные фасады старого Питера, словно перфоленты, испещренные квадратиками окон. Я вглядываюсь в налитые светом стекла окон, словно линзы читальных луп, я всматриваюсь в тоннельные арки питерских дворов, будто в телескопы прошлого.

Я ищу свой «Магдебург» и свою сигнальную книгу. Я водолаз, который погружается в сумрак дворов и черных лестниц затопленного города, пытаясь вынести на поверхность секретные документы совокупной памяти.

Снег летит… Как и сто лет назад, снежинки штрихуют свет фонарей. И греются стаи уток на недозамерзших реках. И Медный всадник все так же тщится перелететь через Неву с Гром-камня.

Еще ветшают вокзалы моих героев… Еще дотлевает свет в окнах их бывших квартир…

А за плечом моим - то бывший плац-парад, то мост со львами, то атланты Эрмитажа, то гранитный извив канала…

Я примеряю этот город на себя, как старинный ветхий мундир, с позументами колоннад и шитьем чугунных узоров.

Господи, неужели я снова в Питере?!

Глава четвертая

ПОСТ ПРИНЯТ!

Гельсингфорс. Июль 1916 года

Итак, Непенин согласился. Ренгартен и Черкасский вернулись из Ревеля окрыленные. Довконт заметил это, едва визитеры вступили на палубу родного «Кречета».

- Како живете люди? - не выдержал он все-таки многозначительного молчания друзей.

- Добро до места, - бросил Ренгартен.

- К делу! - признал Черкасский.

Перетащив в каюту князя «Ундервуд», Довконт сел за клавиши, а Черкасский и Ренгартен, то и дело поправляя и уточняя друг друга, стали диктовать «Оперативный доклад Ставки Верховного Главнокомандующего о причинах настоятельнейшей необходимости для флота замены вице-адмирала Канина контр-адмиралом Непениным».

- Тебе, Федя, придется свести этот пакет в Ставку, - сказал Черкасский, растапливая на свече сургучную палочку, - а я вручу копию доклада Канину. Но сделать это нужно будет день в день. Более того - час в час. Дай знать по Юзу, когда пойдешь к Русину.

Так и сделали.

Канин, пробежав доклад, обиженно поджал губы:

- Тоже мне, нашли старшего дворника…

Все, о чем он не стал больше говорить, Черкасский прочел по лицу низложенного сюзерена.

«Ваш Непенин не окончил ни одного специального класса, не говоря уже об академии. Он не минер, не штурман, не артиллерист. Заурядный строевик. Ревизор в адмиральских погонах. Старший дворник! Он никогда не командовал не то что эскадрой или бригадой - дивизионом! Он никогда не стоял на мостике ни крейсера, ни линкора. Совершенно серая личность… В корпусе был оставлен на второй год! Или на флоте перевелись боевые флагманы? Развозов, Максимов, Курош, Бахирев, Вердеревский, Старк…Выбирай - не хочу».

«Не хочу», прочел и Канин в глазах князя.

- Ступайте, - раздраженно дернул он щекой. - Принимаю ваш доклад к сведению.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Ставка реагировала неожиданным образом, сменяя Канина без предварительного с ним разговора, - вспоминал Довконт. - За два месяца до этого сам Канин просил об увольнении, и теперь было бы нетрудно получить его согласие… Мы были поражены, но довольны…

Среди представителей флота в штабах Верховного Главнокомандующего и главнокомандующего Северным фронтом имелось немало офицеров, лично по своей службе… имевших возможность наблюдать и оценивать работоспособность, ум и волевые качества Непенина.

И когда в царской Ставке поднимался вопрос о возможном преемнике адмирала Канина, некоторые из них, не обинуясь, называли имя Непенина… Так, однажды, при обсуждении возможных кандидатов, состоявший при штабе главнокомандующего шестой армией капитан 1-го ранга В. Альтфатер воскликнул: «Как кого назначить?! У нас только один и есть кандидат в командующие флотом - адмирал Непенин!»

Ревель. 6 сентября 1916 года

Утро этого дня не предвещало ничего особенного в жизни начальника службы связи. В маленьком особнячке, арендованном под штаб, шло деловое совещание, когда с центральной станции телеграфной связи позвонил ее начальник капитан 1-го ранга Ковальский и прокричал в трубку так, что голос с мембраны услышали все присутствующие: Давыдов, Дудоров…

- Адриан Иванович, Ставка Верховного Главнокомандующего вызывает вас к аппарату Юза!

Все переглянулись - случилось нечто экстраординарное.

Непенин с необычной для отяжелевшего тела резвостью сбежал по лестнице, вскочил в авто и через десять минут уже перебирал в руках сбегающую с бобин бумажную тесьму. Дочитав депешу, передал ленту Ковальскому, снял фуражку и широко перекрестился. Ковальский вчитывался в свежие знаки: «Контр-адмиралу Непенину. Объявляю Вам о назначении по высочайшему повелению командующим Балтийским флотом с производством в вице-адмиралы. Наштагенмор адмирал Русин».

Помоги, Господи!

В добрый час, Адриан Иванович!

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Весть об этом событии, - писал Дудоров, - молниеносно разнеслась по всем частям флота, и вызванное ею впечатление было настолько разнообразно, и даже противоположно одно другому, в зависимости от ступеней служебного положения отдельных лиц и частей флота, к которым принадлежали, что выразить его какой-либо одной формулировкой представляется совершенно невозможным, кроме разве общего всем чувства - изумления.

В частях, непосредственно ему подчиненных, - службе связи, авиации, на береговом фронте крепости И.П.В.1,- восторженное торжество в известной степени вызывалось сознанием своего собственного участия в работе, доставившей их начальнику это высокое признание заслуг с высоты престола. И какому-либо критическому отношению места не было.

У людей, на себе лично в течение двух лет испытавших его заботу об их безопасности, сохранении сил личного состава и сбережении механизмов кораблей от излишней изношенности путем ясных и всегда точных сведений и предупреждений о действиях и самих намерениях врага, как, например, на Минной дивизии, дивизии траления, подводных лодках и на легких крейсерах, среди командиров которых было немало его личных друзей, весть о его назначении была, в общем, принята доброжелательно. И это особенно ярко сказывалось в среде наиболее молодого командного состава.

Конечно, даже в этих, весьма расположенных к Непенину кругах, естественно, возникало сомнение в достаточной подготовленности к занятию столь ответственного поста. В командование флотом в самый разгар войны вступил человек, хотя и отмеченный за свои боевые достоинства Георгиевским крестом и выявивший свои волевые и организационные достоинства, но все же не командовавший даже большим кораблем. Это не только нарушало весь привычный взгляд на цензовый порядок прохождения службы, но и вызывало более серьезные сомнения в его тактической подготовленности к руководству флотом в бою.

Традиция морской войны, согласно которой главной задачей флота всегда являлся генеральный бой, имевший целью уничтожение живой силы врага одним ударом, требовала для выполнения ее искусного в тактике вождя, единой волей направляющего общие усилия всех принимающих в нем сил. И лебединой песней ее была все еще жившая в сердцах и умах трагедия Цусимы.

Между тем уже на ярком примере наших собственных современных адмиралов легко видеть, насколько в успехе руководства флотом как в мирное, так и в военное время именно эти природные качества преобладали над очень высоким академическим и техническим образованием даже у Макарова и Эссена.

Обладавший ясным природным умом, способным смотреть в корень вещей и делать из наблюдаемого синтетические выводы, и сильным, волевым характером, могущим преодолевать все препятствия на пути достижения поставленной себе цели, сочетавшимися с умением выбирать помощников для выполнения своих предначертаний, Непенин являлся достойным последователем их школы».

Тотчас по вступлении Непенина в должность все три офицера оперативной части его штаба - Черкасский, Ренгартен и Довконт, - имея в виду, что ему было известно об их роли в деле его назначения, решили, что им надлежит уйти со своих постов, чтобы избавить его от щекотливого положения в отношении работавших в его интересах подчиненных. И с этой целью они поодиночке обратились к нему с просьбой отпустить их «в строй».

«Могли ли мы поступить иначе?» - спрашивает себя Довконт. Разумеется, нет. Их роль в его назначении ему была хорошо известна, и он мог подозревать ожидание с их стороны некоторого чувства благодарности, что очень тяжело отразилось бы на их взаимоотношениях, лишив их той искренности, без которой тесное сотрудничество его с мозговой головкой штаба - оперативным аппаратом - стало бы немыслимым.

Непенин, вызвав всех трех, дал им общий ответ: «Вы в курсе дела, а я здесь внове. Мне без вас будет трудно. Но я буду требовать от вас больше, чем от других. Я вам не дам поблажки. Однако я понимаю, что в неопределенности положения, имевшего место здесь, вы устали. Я дам вам отпуск на краткое время позднее, осенью по очереди».

Нечто подобное случилось и с его другом - Колчаком.

Многие искренне удивились назначению адмирала на Черное море. Ведь он балтийский герой… Знает театр, балтиец урожденный и прирожденный. В Севастополе, городе отцовой славы, бывал только гардемарином… Зачем он там?

Но нужна была огромная вдохновляющая победа - Босфор. Подобных же призов на Балтике не предвиделось. На Балтике не до жиру, свои бы ворота удержать - Ирбены с Финским заливом. А Колчак - он вырвет. Турок у турков.

Однако и Непенин не хотел в привратниках ходить.

Балтийскому флоту тоже нужна была своя победа. Главные козыри - линкоры - еще не брошены в игру.

«Дайте нам стратегическую идею!» - молили Непенина Ренгартен с Черкасским, верил в идею Непенина штаб, ждал ее флот.

Гельсингфорс, январь 1917 года.

Времени на просчеты и неудачи нет. Осталась последняя кампания - весна и лето семнадцатого года. Она должна быть только блестящей, только победной - иначе конец флоту, конец Питеру, конец России. Сил на последний рывок еще хватит. Еще не сказали своего слова линкоры… Их Ютланд еще впереди…

В обороне любой крепости наступает такой момент, когда надо открывать ворота и выходить на решающую битву, когда осаду уже не пересидеть.

Грядущей весной надо выходить из Ирбен, надо выходить из Финского залива… Куда? Где оно, Бородино Балтийского флота?

Дед-адмирал - пехотный капитан Петр Николаевич Непенин - на поле Бородинском стоял и внуку заповедал.

«Дайте нам стратегическую идею!»

Слава богу, время на ее разработку еще есть - пока флот во льдах, адмирал в трудах.

Свадьба повременит… Оленька, умница, понимает - не до застолий. Одно застолье у адмирала - картой застланное. Там, в кормовом салоне «Кречета», как только стихает дневная суета визитеров, звонков, докладов, отчетов, запирается Непенин, словно ведьмак в потаенном срубе. Слева - горка резаного табака, справа - горка байхового чая. Чем не зелье колдовское? Сам папиросы набивает, сам чай из электрочайника (новинка! подарок Оленьки) заваривает. Главное, чтоб никто не входил, мысль не сбивал. А мысль - у, ленивая! - никотином да теином гнал ее из мозговых клеток.

«Дайте нам стратегическую идею!»

Одну папиросу от другой - непогасшей - прикуривал, чаищем дегтярной черноты себя взбадривал. Когда и это не помогало, упирался взглядом в лик Николы Чудотворца. Икона висела под подволоком по левому борту - там, где штурман вычислил красный угол.

«Вразуми, старче!… Уж прости раба Адриана, что не ладан тебе курю, а зелье табачное… Грешен многожды. Но вразуми, но вразуми, отче… Не за себя прошу. За Россию!»

Под утро сваливал лысеющую голову на кулаки, впертые в карту германского побережья - от Мемеля до Засница.

Сказывала нянюшка сказки ему про остров Буян… Вот он, Буян этот - Рюген называется. Думала ли нянюшка, что Адриану воевать тот остров выпадет… Скоро сказка сказывается, да не скоро план стратегический складывается. Три плана…

Малый план (на худшие времена): бросить эсминцы и подводные лодки в южную и западную часть Балтики - к Рюгену и Померании.

Средний план: вывести линкоры и громить германское побережье от Кольберга до Засница.

Главный план: взять в Риге на транспорты две дивизии и высадить их десантом - под прикрытием крейсеров и линкоров там, где никто не ждет удара: на меридиане Берлина или в тылу Кенигсберга. Сразу бы Риге полегчало, да и всему Северному флоту. Паника бы в Германии поднялась. Глядишь, и союзники бы зауважали.

На первый взгляд - чистая авантюра: десант на верную смерть обречь. А на второй взгляд, на третий?

Опыт высадки крупных десантов уже есть: вон в Лазистане, на Черном море, ладно получилось: дредноуты при поддержке авиации пехоте путь на берегу расчистили, и пошла ломить царица полей с эльпидифоров1.

А здесь на Балтике? Тоже пехоту на суда сажали, да духу у Канина не хватило в своем же родном Рижском заливе высадить. Что тут до Роэна2 идти? Три часа ходу в безлунную ночь. Пока возились, пока решались, немцы прознали да обнесли роэнский рейд подводным проволочным заграждением - против десанта.

А надо на Кенигсберг. И не из Риги, кишащей германской агентурой, а с острова Эзель, из Аренсбурга. Посадить там на транспорты пару отборных стрелковых бригад и в Ирбены - под прикрытием батарей на Сворбэ выйти в Балтику. А слух пустить, что пойдем Домеснес штурмовать вместо Роэна. Пусть хоть все Ирбены подводной проволокой затянут.

На траверзе Люзерорта десантный отряд возьмут под охрану линкоры «Гангут», «Павел» и «Андрей». О главной цели операции командиры дредноутов узнают только из секретных пакетов, которые вскроют в точке рандеву… До того пусть знают: линкоры идут отбивать южный берег Ирбен. А ночью - поворот «все вдруг» на зюйд и пошли на юг к Кенигсбергу. Высадку дивизий назначить между Раушеном и Кранцем. Отсюда три пути: удар по морской базе Пиллау, на Кенигсберг и по косе Курише-Нерунг на Мемель. Тут у немцев - что солнечное сплетение. Внезапный удар может парализовать весь Северный флот. Да если армия еще на Ковно поднапрет, глядишь, и соединиться сможем.

Идея заманчивая. Игра стоит свеч. Риск большой, но и шансы немалые.

Линкоры целы и боеготовы. Броневой кулак флота еще не утрачен. Наступательный дух экипажей не развеялся, несмотря на большевистскую пропаганду. И самое отрадное то, что именно сейчас, в канун четвертой кампании, флот получил наконец все, в чем нуждался. Железная дорога с Мурмана в Питер закончена благодаря совместным усилиям министерства морского и путей сообщения. Миллионы пудов ценнейших грузов - снарядов, взрывчатки, оптических стекол, муки, какао, всего не перечесть, - потекли во флотские арсеналы и склады с портовых дворов Архангельска и Романова-на-Мурмане.

Корабли, люди, припасы - все это, помноженное на точную информацию, которая идет из Шпитгамна, чем не гарантия успеха? Да еще авиация Балтийского флота в сто восемь аэропланов. Те же «Муромцы» могут десант на первых порах по воздуху снабжать: консервы и патроны на парашютах сбрасывать.

Хорошо Колчаку на Черном море: у него под рукой целая транспортная флотилия. Стрелковый корпус вместе с тремя артбригадами может взять и к Босфору доставить. А тут обходись подручными средствами.

Босфор захватить - задача эффектная. На весь мир слава и - навечно в анналах российского флота.

Под Кенигсберг пойти? Не так громко, но весьма существенно. Весь фронт сдвинуть, удар от Риги - Пскова - Питера отвести…

Ох, дума-думато-передумато было в крещенские ночи семнадцатого года в кормовом салоне посыльного судна «Кречет».

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Увы, - восклицал биограф Непенина контр-адмирал Дудоров, - вся эта работа была революцией выкинута в мусорную корзину истории. И сам тот, кто ее вдохновлял и готовился выполнить созданные планы, пал от пули, выпущенной в спину подлым убийцей».

С бесстрастностью патологоанатомического заключения официально-советский двухтомник «Флот в первой мировой войне» отмечал:

«План кампании 1917 года, разработанный штабом флота и утвержденный министром Временного правительства, состоял из плана обороны, плана активных операций и плана вспомогательных действий. Но в действие он введен не был, так как не отвечал сложившейся в дальнейшем на театре, да и в самой стране, военно-политической обстановке… Призыв партии превратить войну империалистическую в войну гражданскую находил все больше и больше сторонников».

Принтограмма № 5

«Судьба подарила нам еще одно счастливое свидание. Потом фортуна возьмет с меня сторицей за этот час блаженства, неги любви… Но сначала…

Сначала полковник Волькенау уехал по делам в Берлин. Теперь у нас с Терезой была бездна времени - целых полтора часа, даже чуточку больше, - мы прихватили у вечности ровно сто минут. Я случайно заметил это на своих часах.

Сто минут сумасшедшего счастья под черепичной крышей дома, где, по преданию, жил старик Кант - педант из педантов…

Ее ресницы, мягкие и влажные, словно кисточки для акварели, щекотали мне щеки. Одежда ее состояла из солнечных бликов и комнатных теней. Ладони мои, будто две ладьи, неслись по волнам ее тела. Ошеломленные ладони мои…

Я не узнавал в этой неистовой вакханке даму, сотканную из запретов, какой она была там, в унылом и опасном мире.

Тела наши плавно подталкивали друг друга к бездне любовного наслаждения и наконец сладко разрыдались друг в друга…

Потом нас надолго разлучили. Вернулся муж и увез Терезу на весь июль в имение на мекленбургских озерах. Честно говоря, я не очень-то тосковал. Мой охотничий пыл был увенчан победой, и я высматривал себе уже новую цель: хорошенькую блондинку из магдалининского приюта. Совесть не мучила меня, ибо я полагал, что перед женщинами воюющей с Россией державы у меня нет обязательств… К тому же тайная работа моя в связи с обострением войны требовала все больших усилий.

В тот роковой августовский день мой кельнер в «Норденштерне» подал свежую газету с весьма мрачным видом.

- В колонке объявлений четвертое снизу, - процедил он сквозь зубы и деланно улыбнулся. - Жаль, что я вижу вас в последний раз. Мне предложили другое место.

- Вот как? - удивился я с недобрым предчувствием. Глаза лихорадочно отыскали нужное объявление: «Господин, утерявший диплом капитана дальнего плавания серии 125131, может справиться о находке по телефону в Берлине №…»

Это был сигнал о немедленном переходе на нелегальное положение. Случился провал! Кто-то из наших резидентов угодил в контрразведку, и теперь мне сообщали адреса явочных квартир. В первые две цифры серии диплома шифровали улицу в Гамбурге: в списке улиц городского путеводителя она шла под номером 12. Вторая пара цифр обозначала номер дома, последнее число - номер квартиры. Точно так же надо было понимать и номер берлинского телефона, указанного в объявлении.

Итак, мне предлагалось, не теряя и часа, отправиться либо в Гамбург, либо в Берлин и там получать новые инструкции.

Я бросился домой. Слегка дрожащими руками начал собирать дорожный саквояж: смена белья, бритвенный прибор, блокноты, деньги, паспорт на другое имя, браунинг… Браунинг я переложил в карман…

Мысль работала быстро и четко.

«Сейчас на вокзал. На первый же берлинский поезд. Гамбурга я не знаю и буду путаться. В Берлине мне никого не надо спрашивать, как найти Чашечную улицу - Тассоштрассе… Это район Вайсензее».

Кажется, все было готово. Но тут незапертая дверь распахнулась и влетела сияющая Тереза. С порога она сообщила мне новость, которая бы и в лучшие времена повергла меня в уныние:

- Я жду ребенка. Он твой! Я вымолила его у Бога, и Господь послал мне тебя.

- Ты уверена, что это мой ребенок?

- О да! Ты не рад?

- Просто потрясен…

- Я долго считала себя бесплодной смоковницей… Презирала себя… Но, оказывается, дело не во мне… Я оставила мужу записку, что ухожу от него… Ухожу к человеку, который подарил мне счастье материнства.

Ну как я мог после таких слов сказать ей, что очень тороплюсь, и вылететь пулей из дома, хотя именно это я и должен был сделать?! С минуты на минуту ко мне могли нагрянуть жандармы…

Но жизнь неистощима на фарсы и трагикомедии. Вместо того чтобы спасаться, мне приходилось решать банальнейшую проблему отцовства. Знала бы она, что мы оба сейчас на краю пропасти. Ей бы тоже не поздоровилось, если бы они застали ее в этой квартире…

- Давай пойдем куда-нибудь, - предложил я, - и отметим твою новость бокалом шампанского.

- Дорогой, мне теперь нельзя ни глотка вина, - улыбнулась Тереза. - Давай лучше сварим кофе.

Пока она расставляла чашки, я яростно вертел ручку кофейной мельницы и столь же бешено неслись по кругу мои мысли: «Что делать?… Что же делать? Ребенок… Пустяк… Перед женщинами Германской империи у меня нет обязательств… Арест… Но все же жаль Терезу… Что она станет делать одна? Работать у Розеншталя?… Да какое мне дело? Надо немедленно уходить. По чашечке кофе - для приличия - и под любым предлогом за дверь. Оставить ее здесь? Это невозможно. Пережить такое потрясение, когда придут за мной, в ее положении… Но какое мне дело? Идет война, и я на фронте. Я должен поступить так, как велит долг солдата. У меня приказ - немедленно покинуть эту точку пространства и следовать в другую, указанную в шифрсигнале… Ну, еще пять минут… По чашечке кофе. У меня все собрано. Только взять саквояж и сказать ей какие-то слова… В конце концов, я могу потом позвонить ей… Пять минут ничего не решают…»

В эти пять минет все и решилось.

- Это он! - побледнела Тереза. - Он выследил меня, негодяй… Побудь здесь… Я сама ему все скажу.

Она вышла в прихожую. Надо было остановить ее. Но мне так хотелось верить, что это не жандармы, а всего-навсего обманутый муж, полковник Волькенау… На всякий случай я нащупал в кармане браунинг и сдвинул предохранитель.

Голоса в прихожей были столь же грубы, как и сам стук. Тереза отвечала резко, надменно, как подобает даме ее положения, жене жандармского полковника.

- Вы ошиблись адресом! Инженер Гест живет в соседнем подъезде. Его квартира расположена так же, как эта.

- Извините, фрау.

Она вернулась вне себя от гнева.

- Подумать только! Этот мерзавец решил расправиться с тобой! Он способен на все, я знаю. Нам нужно немедленно уйти отсюда. Они сейчас вернутся.

- Да, да! - поспешно согласился я. - Это нужно сделать немедленно… Спускаться по лестнице нельзя, мы можем столкнуться с ними. Придется покинуть дом иным способом. Если у тебя хватит смелости.

Смелости Терезе, по счастью, не занимать.

Я распахнул окно кухни и первым спустился на деревянную дорожку, шедшую по коньку соседней крыши. Затем принял свой саквояж и протянул руки Терезе.

Обогнув печную трубу, к которой вели мостки для трубочистов, мы пролезли в слуховое окно и вышли по чердаку к люку на черную лестницу. Весь этот маршрут я уже проделал однажды, готовя себе путь к тайному отходу.

Мы благополучно вышли в параллельный переулок.

Удача, как и беда, развивается цепеобразно. Нам повезло с извозчиком, и он доставил нас на вокзал Зюйдбанхов.

- Мы поедем в Берлин, - предложил я. - У меня там знакомые, остановимся у них.

- В Берлине сейчас жарко и шумно, - возразила Тереза. - Лучше отправимся в Раушен. Моя кузина приобрела там пансионат. Она приютит нас… Ему же и в голову не придет искать нас там.

- А если придет?

- Нет. Он никогда не интересовался моими родственниками и их делами. Адреса он не знает.

Я прикинул шансы… Поезд на Берлин уходит только вечером, торчать возле вокзала еще пять часов - небезопасно. На Раушен пригородный паровичок готов был отправиться через десять минут. К тому же у меня не было полной уверенности, что явочная квартира в Берлине не провалена.

И мы поехали в Раушен.

Тихий курортный городок на песчаном взморье приветливо краснел своими крышами сквозь хвойную зелень сосен. Стальной капкан тревоги, защемивший сердце, разжался при виде моря. Оно походило на бок огромной рыбины: сверкало рябью, будто серебром чешуи, дальше к горизонту блеск погасал и море отливало темной синью рыбьей спины.

Пансионат Терезиной кузины оказался старой виллой под замшелой черепицей. Постояльцев не было ввиду конца купального сезона да затянувшейся войны…

Нас поселили в отдельном домике, бывшем когда-то рыбацкой избой. Грубоватый добротный уют этого непритязательного жилища пришелся по сердцу даже Терезе, немало привыкшей к роскоши своих оставленных апартаментов. Двери в домике были низкие, почти квадратные, деревянный потолок ребрист от потемневших балок, зато стены, на совесть отштукатуренные, белели свежим мелом.

Посреди комнаты, словно королева, возвышалась белокафельная печка, увенчанная бронзовой короной. В кафель же были вделаны и бронзовые крючочки для сушки одежды.

Из оконца сквозь листву бересклета желтела осыпь песчаной горы - дюны, поглотившей сосны по самые кроны. И шумело, шумело близкое море. Лениво размеренный многолопастный шелест прибоя проливался в напряженную душу целебным бальзамом.

Мы обнялись.

Потом Тереза раскрыла сумочку и высыпала на стол золотые кольца, серьги, браслет…

- Я забрала все свои украшения. Наверное, нам хватит на первых порах?

Утомленные перипетиями дня, мы улеглись спать, не дожидаясь ужина. Она засыпала у меня за спиной, крепко обняв за талию, и руно ее паха в такт дыханию нежно щекотало крестец.

Ветер стучал ставнями, прикрывавшими окно от свежего норда, и стук этот не пугал меня».

Санкт-Петербург. Декабрь 1991 года

Я принял предложение Евграфа и вечером был введен в кабинет Оракула, представлен ему и удостоен краткой аудиенции во время ужина, состоящего из пиалы овсянки, половинки яблока и стакана чая с молоком. Все это Евграф внес на подносе в невысокую, но просторную комнату в два окна, застроенную по стенам книжными стеллажами, куда, впрочем, были вмонтированы резная дубовая тумба напольных часов и стойка с блоками непонятной радиоаппаратуры.

Посреди этого читального радиозала стояло замечательнейшего вида старинное бюро, шириной с письменный стол, с двумя откидными по бокам досками на бронзовых петлях и с бронзовыми же подпорами. Высокий старик с мертво-высеребренной головой, в черном балахоне вроде подрясника, поднялся из-за бюро, поздоровался гвардейским кивком и, чуть шаркая кожаными флотскими тапочками, величаво направился в ванную - мыть руки.

В прошлых рождениях он наверняка был какой-то горной птицей - сухой, длинношеей, с быстрым, острым взглядом. Глаза его, предсмертно голубые, были ясны и спокойны. Правое веко почти не поднималось.

Пока он мыл руки, я успел окинуть взглядом комнату, и прежде всего комод-бюро, походившее на престранный гибрид трона, кафедры, конторки и пульта, мастерски сработанное из красного дерева. Многоэтажные ящички, секции, полочки его были забиты блокнотами, карточками, бумажками; заставлены всевозможными вещицами, вроде штурманских грузиков, подсвечников, настольных фоторамок, стаканчиками для фломастеров и для бумаг, дыроколами и сшивателями разных систем… Вдруг мелькали среди скучных канцелярских предметов то крохотная фигурка прелестницы в кринолине, то головка китайского божка, то моделька корабельной пушки на деревянном станке… Но самое главное место в этом конторско-антикварном развале занимали экран компьютера, упрятанный в среднюю секцию бюро, и клавиатура, лежавшая на синесуконной столешнице. Это кричащее смешение эпох било в глаза. Нелепее могли быть только боярин в джинсах или самовар с ядерным реактором. Дисковод и принтер прятались на полочках бюро за тростниковыми шторками.

Рядом с клавиатурой был раскрыт старинный фотоальбом с накладными бронзовыми виньетками на толстенном кожаном переплете. Но в кармашки его были вставлены не карточки, а дискеты.

Шнур компьютера убегал в тройник, который висел на конце бамбукового удилища, растянутого снастями наподобие корабельного рангоута. Сделано это было для того, чтобы провод удлинителя не попадался под ноги на полу.

Восседал Оракул на старом зубоврачебном кресле с подъемно-вращающимся сиденьем и откидывающейся спинкой.

- Он в нем и спит, - шепнул мне Еврграф. - Накрывается пледом и спит, когда заработается. Пару часиков придавит, спинку поднимает - и снова за стол…

В углу комнаты, словно огонек лампады, тлел красноватый разряд бытового ионизатора. Может быть, от этого воздух здесь не казался затхлым.

Тинь-дири-день-бам-бом-м-м!

Напольные часы с бронзовыми цилиндрами гирь, подвешенных на толстых рояльных струнах, провожали каждый час торжественным похоронным звоном. Они ежечасно напоминали о невозвратности времени, заставляя скорбеть о праздных его мгновениях…

Еще одни часы - серебряные, в виде кормовой части парусника - стояли поверх монитора на дубовой подставке. Серебряный же шкипер-рулевой покачивался из стороны в сторону вместе со штурвальным колесом-маятником.

Но тут вернулся хозяин комнаты. Костистое лицо его, туго обтянутое бледной кожей, было не по-старчески живо, ибо несло отблеск не угасшей в душе этого человека некой идеи, открытой им истины, которую он торопился выразить и запечатлеть в электронной памяти компьютера.

И еще по нему можно было прочесть: «Извините, но у меня уже нет больше времени на быт, на возню с собой, на праздные разговоры, на встречи с друзьями… Жизнь моя кончилась, началось житие…»

Он был в том возрасте, когда не говорят уже - «старик», но - «старец».

Мы оставили его наедине с подносом и поспешили к выходу. Правда, я успел попросить Веди Ведиевича - да простится мне эта маленькая кража его времени - посмотреть мою рукопись об адмирале Непенине.

- Не обещаю, молодой человек, не обещаю… Хотя, впрочем, оставьте… Если успею… Об Адриане Иваныче? Славный был моряк… Если будет время, расскажу кое-что… Да. Но мне пора. Извините.

На кухне Евграф показал мне, где хранятся съестные припасы и посуда, объяснил, как пользоваться газовой водогрейкой в ванной.

- Пост сдан! - усмехнулся он на прощание.

- Пост принят! - ответил я ему в тон.

Глава пятая

НА ЛЕДЯНОМ БИВАКЕ

Гельсингфорс. Январь 1917 года

Балтика в эту зиму долго не замерзала. Море стало лишь к середине декабря. Зато сковало так, что ледяной панцирь затянул не только Ботнику, Финский и Рижский заливы, но дошел до Мемеля, Кенигсберга, лег по всему Померанскому побережью.

Зима повязала враждующие флоты ледяными путами, будто давала остыть бойцам-кораблям, воспаленным мозгам их командиров.

Война застыла до весны. Разве что рогатые шары мин тихо покачивались под ледяной кровлей, да самолеты с голубым косокрестием Андреевского флага на перепончатых хвостах кружили над Ирбенами. Ледовая разведка доносила: льды, льды, льды. Бело как в Арктике.

Еще германские цеппелины. Словно огромные лодки, медленно подплывали к ночным портовым городам и сбрасывали под лай противоаэропланных пушек бомбы. Но наплывы эти успеха не имели.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. По заснеженному льду скользили бурые тени жидковатых корабельных дымов. Свеаборгский рейд походил на деревню в чистом поле, где хозяева изб разом затопили печи.

Кочегарки работали вполсилы, валя пар на турбины динамо-машин.

Линкоры и крейсера, окрашенные в белый цвет, спускали трапы прямо на лед, и к ним подваливали уже не катера и баркасы, а конные сани, а то и авто, если шоферы-лихачи за «беленькую» съезжали на лед и, рискуя увязнуть в снегу, катили по наезженной полозьями и колесами к высокому стальному борту «Павла», «Андрея» или «Петропавловска». То для пущего куражу и шику подкатывали к своим кораблям лейтенанты и кавторанги, засидевшиеся в «Фении» до последнего отпускного часа.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «С января нового года начался зимний период, - писал в каюте вмерзшего «Новика» старший офицер Граф, - с его обычной жизнью: отпусками, ремонтами, занятиями, комиссиями и тому подобными зимними развлечениями. В этом году все как-то старались бесшабашно веселиться. В последние месяцы это стало носить даже какой-то дикий отпечаток, будто людям нечего терять впереди и они, махнув на все рукой, торопились забыться…»

Сторонний глаз нашел бы мало нового в жизни главной базы. Служба правилась по-зимнему: запирались штурманские рубки, выключались матки гирокомпасов, плотники сколачивали над палубными люками будки-тамбуры, чтобы метели не заносили внутренние трапы, связисты тянули телефонные провода с линкора на линкор и на причалы…

Корабли срастались с берегом, точно форты одной крепости. Флот начинал жить страстями суши. Вместе с морозами на корабли приходила политика.

Бывший штрафованный матрос, а ныне дезертир морского стрелкового батальона, прикрывавшего Ригу с митавского направления, Павел Дыбенко шагал по льду туда, где высилась громада «Императора Павла I». На этом линкоре он служил три года, и многие из команды знали и помнили чернявого, цыгановатого сигнальщика, дерзившего начальству, и даже ходила в палубах байка: на удивленное восклицание адмирала Эссена «Ну, тебе, жук, либо в тюрьме сидеть, либо флотом командовать!» брякнувшего вроде: «Мы и то и другое могем, вашедитство!»

На верхней площадке трапа, отпихнув озябшего малого с повязкой вахтенного, не успевшего даже спросить «Кто таков?», Дыбенко нырнул в дощатую будку над палубным люком и скрылся в низах кормы. Приют ему дали в кочегарном кубрике. Да и не с пустыми руками прибыл марсофлот1 гостевать - бутыль чистого спирта пригрел за пазухой. Кочегары - народ, гостинцами не балованный, - оживились, поставили раскладной стол, хлеба нарезали, тарань наломали, а младший офицер унтер-офицер Павло Руденок спирт по кружкам разлил и, чтоб полнее вышло да всем досталось, плеснул, не без ядреного словца - жаль добро портить, - чуток водицы. И что твоя смирновская получилась.

- Будем живы - не помрем, а помрем, еще нальем! - благославил Дыбенко и первым ахнул. Занюхал горбушкой, пузырь тараний на спичке подпалил - сжевал. Скусно! Кочегары довольно захмыкали: свой в доску, даром что политический, большевик.

- Ну что, братва, разберем момент дня? - Дыбенко раздвинул кружки по сторонам и утвердил локти на зыбком столе. - Не сегодня завтра в Питере заваруха начнется - почище той, что в пятом годе была. Войну кончать будем.

- Кто кого кончит… - засомневались кочегары.

- Кончим! - убежденно сверкал очами агитатор. - Главное - понять, от кого война и кому она на руку… Вот ты, тезка, какой губернии?

- Полтавской, - ответил Руденок.

- На чьей земле хата стоит?

- Пана Сташевского.

- А кто на «Павле» старший офицер?

- Старлейт Яновский.

- Стало быть, пан Яновский… Ну а кто ротный командир?

- Мичман Шуманский.

- Пан Шуманский… Та-а-ак… - с мрачной радостью подытожил Дыбенко. - Еще кто у нас из панов?

- Мичман Совинский…

- Мичман Булич…

- Ну, этот-то из сербов будет.

- Один хрен - пан… Ша, ребята! - Дыбенко хлопнул ладонью по столу. - Что у нас получается? Ты - хохол, гнеш хребет дома на пана Сташевского, а здесь у топок гробишься за пана Яновского. А оба пока спят и во сне видят свою Польшу «от можа до можа». От Данцига до Одессы. Тебе оно нужно?

- Не.

- Я тоже хохол. Мне Великая Польша тоже до ср… ж… Вот и кумекай, кто пан, а кто пропал! И как войну кончить, пока тебе колосник к ногам не привязали.

Зашумела кочегарная братия, духи линкоровской преисподней.

- Мы им подвяжем… - Пьяной кровью наливались глаза Руденка. - Мы им кончим…

От кочегаров Дыбенко отправился в кубрик команды сигнальщиков.

- Так, орлы мои сизокрылые, а кто считал, сколько немчуры на линкор затесалось? Штурманский офицер лейтенант Ланге - раз…

- Мичман Шульц - два…

- Лейтенант Тремберг - три…

И снова плясал в оловянных кружках разведенный спирт.

На посыльном судне «Кречет» не было орудий, пулеметов, торпед… Но бывший товаро-пассажирский пароход «Полярис», прозванный флотскими остряками «каютоносцем», был куда грознее для противника, чем любой из балтийских дредноутов. Здесь в салонах и каютах флотского штаба вызревали стратегические идеи морской войны.

Не броненосец - идееносец.

Впрочем, не только военные планы вынашивались в каютах «Кречета»…

Свеаборгский рейд.

Борт п\с «Кречет»

ПРОТОКОЛ

беседы № 2А кружка офицеров активного действия

От 25 января 1917 года

Тема: «Может ли флот спасти Россию?»

Присутствовали: Ренгартен, Черкасский, Довконт, Житков, Грессер.

Докладчик: капитан 2-го ранга Житков.

Житков. Господа! Положение в стране я бы уподобил надраенному якорному канату, который вот-вот лопнет. Весь вопрос о том, кого он хлестнет по ногам - тех, кто стоит у кнехтов, то есть в центре, или тех, кто справа и слева. Канат активно подпиливают слева в надежде, что он ударит вправо. Но законы механики в социальной среде часто срабатывают не так, как хочется политическим ньютонам. И мы знаем, что когда швартов и в самом деле лопается, то калечит всех, кто стоит к нему слишком близко, - и справа и слева… В нашем же случае, когда страна налегла грудью на немецкие штыки, подобный катаклизм равносилен катастрофе.

Я ставлю вопрос так: может ли флот разрядить каким-то образом ситуацию и тем самым спасти Россию?

Прошу высказываться. С младшего, как принято.

Грессер. Флот мог бы вызвать перелом в умонастроениях народа и общества, если бы в ближайшие дни была одержана победа на море. Но это из области чудес, ибо Балтика мертва до мая, а на Черном море о броске на Босфор можно говорить не раньше лета. Следовательно, о стратегическом переломе раньше июня мечтать не приходится…

Житков. Мы собрались, чтобы не мечтать, а действовать. У флота больше технической мощи, чем у армии, для выправления гибельного курса. И вообще, аналогия государства с кораблем и законами движения судна в море - весьма точная аналогия…

Черкасский. Прежде всего мы должны определить для себя, что мы спасаем: Россию или способ правления Россией.

Ренгартен. Спасая единственно приемлемый для России способ правления, мы спасаем и самое страну. Единственно же возможная система, связующая Россию в единое целое, - это монархия. Авторитарная или думско-конституционная, но монархия. И те, кто пытается перенести на российскую почву управленческие механизмы европейских стран, либо маниловские мечтатели, либо безмозглые авантюристы, забывающие, что, в отличие от Франции или Англии, они в лице России имеют дело с гигантским вавилонским котлом, с алхимической ретортой, где смешаны десятки реактивов. Сотни племен и народов. По великому историческому чуду вся эта гремучая смесь пришла за триста лет дома Романовых в некое химическое, нет, скажем так, национально-общественное равновесие. Устоялась сама собой. Образовался некий социальный «философский камень». Пусть со своими изъянами. Но все же это твердь, а не пироксилиновое желе.

Довконт. Но Северные Соединенные Штаты Америки - тоже вавилонский котел. Всякой твари по паре: и немцы, и французы, и жиды, и негры… Однако же - никакой монархии и никакой анархии…

Ренгартен. Феденька, это чисто формальное сходство. Там соединенные штаты, а у нас объединенные земли. Там конгломерат племен и народов, бросивших свою землю, а Россия - это народы, вкорененные в свою почву. А почва, она, как и кровь, материалец гремучий.

Довконт. Почва - страшная вещь. Она может быть и трясиной, и плодородным слоем…

Ренгартен. Простите, господа, что захватил инициативу, но дайте докончить мысль. А мысль моя в том, что ни один из думских деятелей, ни один из господ социал-демократов-революционеров и прочих горе-благодетелей не могут представить себе, как отзовется в русской деревне, тунгусском стойбище, кавказском ауле или эстляндской мызе самое благое думское начинание. Полезное для хохлацкого хутора, оно принесет вред киргизскому аилу, и наоборот. У нас и так, ангел любой формы, пока он сойдет с высот престола. Пока он пройдет через рогатки министерств, департаментов, управ, и сам рогат становится, и к мужику чертом доходит.

Черкасский. Так надобен такой престол?

Ренгартен. Надобен. А чтобы благое начинание и мужику благом казалось, Дума нужна. Толковая, здравая Дума при престоле, ибо Дума без «царя в голове» превращается в сброд волчьей стаи с бараньим стадом.

Не может быть республики в России, где «и гордый внук славян, и финн, и ныне дикий тунгус» каждый на себя тянет, как лебедь, рак да щука. Во Франции может республика быть. А у нас нет. География другая. В Германии - может быть. У них, по крайней мере, все земли на одном языке говорят. В Англии - может быть. И то умные бритты за короля держатся, хоть он и не правит.

Грессер. Потому и держатся, что у них полмира под короной. Попробуй австралийца, негра и индуса в одну республику свести.

Довконт. Так, может быть, и нам без дикого тунгуса обойтись, без финна и без шляхты?

Ренгартен. Может быть. Но не во время войны… Сложилось историческое единство… Ну, пусть не историческое, а временно-политическое единство Российской империи. И нарушать его сейчас, когда враг берет столицу за горло, - гибельно.

Черкасский. От добра добра не ищут.

Ренгартен. Я легко могу представить себе Россию без Польши, Финляндии, без Эстляндии, наконец, Бухары и Хивы, но я не могу вообразить себе даже эту «облегченную», «чистую» Россию без монархического скелета.

Житков. Тем паче что и в таком «облегченном» виде Россия будет не так уж и чиста, если взглянуть, как густо перемешаны русаки с татарами, армянами, немцами, черемисами… Но это вопрос другого дня… Сейчас речь о том, как спасти монархический скелет страны и ее думскую голову. Большевики грозятся и хребет переломить, и голову отсечь, забыв, что коней на переправе не меняют.

Довконт. А по-моему, самый опасный враг монархии и Думе не большевики, не европейская пресса и уж тем более не кайзер…

Черкасский. Кто же, Феденька? Не таи!…

Довконт. Я заявляю об этом после большого «думато». Главный враг российской монархии - это полковник Романов.

Житков. Браво, Федор Юрьич! Я бы добавил сюда и полковничиху, и тень старца, трупу которого она воздает фараоновы почести. Слыхали, господа?… В царскосельском парке, подле арсенала, Алиса в часовне бальзамированную мумию погребла и на поклон к ней ходит… Увы, полковник наш рожден не хватом… Он милейший семьянин, но круг семьи его ограничен лишь домочадцами, а не границами империи, к чему предназначает долг монарха. Не вождь. Не сподобил Господь. Бывает. В другое время бы пережили. Но не в роковую годину…

А теперь совершенно конфиденциально. Один мой высокий думский знакомый был на приеме в английском посольстве, и сэр Бьюкенен дал недвусмысленно понять ему, что Британия готова принять царственную чету до конца войны, если внутрироссийские обстоятельства потребуют их отречения в пользу Алексея под регентством Михаила. А флот мог бы поспособствовать их скорейшей переправке к островам туманного Альбиона.

Черкасский. Но каким образом?

Житков. А вот на этот счет я предлагаю, господа, приготовить свои мнения к следующему разу. А поскольку время не ждет, назначим нашу ассамблею на завтра.

Назавтра протокола не вели, потому что все понимали, сколь опасно заносить такую беседу на бумагу. Собрались тем же кружком после вечернего чая, плотно закрыв за собой двери каюты Черкасского.

За иллюминатором стоял воздушный гвалт зимнего шторма. «Кречет», вмерзший в лед, все же вздрагивал, погромыхивал, дребезжал, будто шел полным ходом.

Первым начал редактор «Морского сборника» Житков:

- Самое простое, что приходит в голову, господа, это зазвать полковника с супругой на какой-либо большой корабль и предложить манифест в пользу сына. Открыв им глаза предварительно на угрожающее положение вещей для них самих, равно как и для престола в целом. После передачи манифеста на берег идти полным ходом в Англию.

- Через Зунд и Пельт, перекрытый немцами? - развернул обзорную карту театра предусмотрительный хозяин каюты.

- Отнюдь. Одному кораблю, будь то крейсер или даже линкор, не прорваться, - спокойно продолжал Житков, ничуть не сбитый княжеским сарказмом. - Но прошли же к нам английские субмарины?1 Так что и царственная чета вполне бы могла совершить подводную прогулку в обратную сторону. Я думаю, англичане предоставят им для этого самую лучшую подводную лодку из отряда сэра Кроми.

- То есть пересадить их с крейсера на подводную лодку и через барражи в Англию? Но ведь опасно. Могут подорваться на мине, - возразил Ренгартен.

- На войне как на войне… Но это уже забота командира лодки и Господа… - вздохнул Житков.

- А если пересадить их на гидроплан и прямиком до ближайшей английской базы? - предложил Довконт.

- Тоже не плохая мысль! Только надо просчитать по карте, хватит ли полетного времени… Как резервный вариант годится. Еще раз браво, Федор Юрьич! - Житков похлопал в ладоши.

Черкасский раздвинул измеритель и зашагал иглами по карте.

- Если вынести точку пересадки за Готлонд, скажем, в шведские воды… Да поднять «Муромец» с полными баками…

Не дожидаясь результатов подсчета, Ренгартен озадачил Житкова весьма важным вопросом:

- А каким образом ты, Костя, собираешься выманивать полковника из Ставки да еще посадить на корабль вместе с супругой?

- Вот тут самый гвоздь! - вздохнул Житков. - И без Адриана здесь не обойтись… Пойдет ли он с нами?

Ренгартен пригладил усы.

- Если крепко «думато», может и пойти…

- Да всего-то ему можно и не знать, - загорячился Довконт, увлеченный идеей. - Скажем, что мешает нам просить комфлота о приглашении государя на корабль для ознаменования начала столь важной кампании?! Ведь планы-то какие - линкоры на немца бросить, десант в Пруссию… Дух надо поднимать, особенно после зимней спячки. Вот пусть и пройдет по Маркизовой луже хотя бы на «Авроре». Хотя бы до Кронштадта.

- Почему на «Авроре»? - подал голос Грессер.

- Да потому, что в Питере сейчас из крупных кораблей одна «Аврора». Ускорим ей ремонт, - развивал мысль Довконт.

- А «Новик» бы больше подошел, - Черкасский оторвался от карты. - С его ходкостью…

Ренгартен улыбнулся:

- Для царя мелковата посудина. Крейсер - в самый раз. Что там князинька, у нас с самолетом?

- Если пересадить за Рюгеном, достигнет Абердина через четыре часа лету. Ежели М-16 с воды поднять, то при двух пилотах взамен бомбардира с наблюдателем и полковника с женой возьмет… Надо только пилотов подобрать. Дудоров поможет.

- Стоп, стоп, стоп, господа, - замахал руками Житков. - Шкуру неубитого медведя делите… Без Адриана ничего не выйдет. Непенин должен знать все. С ним поговорить надо.

- Хорошо тебе, Костя, советы давать, - усмехнулся Грессер. Ты с ним заговори, а он и караул может вызвать…

Ренгартен покачал головой:

- Адриан не вызовет. Отказаться сможет. А караула не вызовет.

- Вот ты ему и скажи.

- И скажу.

Житков взволнованно прошелся по каюте, выглянул в залепленный снегом иллюминатор. Ветер тряс голые мачты «Кречета», и корабль дрожал, будто его била нервная дрожь.

- Сказать нужно не сегодня завтра, - обернулся редактор к Ренгартену. Тот молчал.

- Завтра у адмирала свадьба, - нарушил молчание князь.

Принтограмма № 6

«Никогда еще за все годы тайной жизни в Германии я не жил так покойно и счастливо. Я понимал, что и за это благоденствие мне придется когда-то расплачиваться. Но пока… Пока я наслаждался каждым прожитым днем.

По утрам мы прогуливались с Терезой по заброшенному штранду, почти подмятому песчаными буграми дюн, поросших хвощами и срелолистом. Море стелилось к нашим ногам широко и плоско.

Раушен был полон военными моряками. У некогда прогулочного причала стояли тральщики, очищавшие от мин трассу Мемель-Данциг. Пансионат фрау Фолькерт, приютившей нас по-родственному, заселили офицеры-летчики. Но нас они не беспокоили. Я помогал нашей хозяйке в ремонте виллы и даже сменил всю электропроводку не хуже профессионального монтера. Слава Богу, в Морском корпусе электротехника была поставлена на высоту.

В октябре Тереза съездила в Кенигсберг и оформила развод с полковником Волькенау. Чтобы отвести его внимание, ей пришлось сначала уехать в Берлин, а потом вернуться в Раушен.

Будушее материнство ее давало знать о себе все рельефнее, и мы поспешили обвенчаться в местной кирхе. Справили тихую, скромную свадьбу, на которой были только фрау Фолькерт с племянником да пастор Кон. Мне казалось, что вокруг меня происходит какой-то странный спектакль…

На адвент1 Тереза разрешилась от бремени, подарив мне и миру прехорошенького мальчугана. Мы долго не могли придумать ему имя…

Меня пугала его судьба. Зачем я вызвал в этот безумный мир взаимных выслеживаний, охоты людей друг на друга, мир отравляющих газов и бесшумных ночных убийц - цеппелинов - эту маленькую беспомощную жизнь?

Какие странные и нелепые силы предопределили таинство его рождения…

Нет, я не сразу осознал, что стал отцом, не сразу ощутил всю глубину этого щедрого чувства. Оно пришло чуть позже… А пока я упорно пытался постигнуть, что же со мной произошло.

Я готовил себя к честному морскому бою и был готов отдать жизнь за Родину в орудийной башне крейсера или отсеке подводной лодки. Но военная фортуна забросила меня в этот райский уголок, велела стать образцовым семьянином - и все это называлось моей службой, моей войной?

Однажды, прогуливаясь с Терезой по пустынному пляжу, я увидел среди всякого военного мусора, выброшенного морем, бескозырку русского матроса. «Рюрикъ», - прочел я на ленте полустертые литеры. Должно быть, сорвало ветром с головы моряка, а может быть, и его самого, убитого, смыло волной. Там, за серой кромкой горизонта, шла война, гибли мои товарищи по корпусу, а я фланировал по пляжу, как последний бюргер… Я подобрал фуражку и долго крутил ее в руках.

- Что такое «Рюрик»? - спросила Тереза.

Я объяснил ей, что так звали одного древнего славянского князя, в честь которого русские нарекли свой крейсер.

- А мне нравится это имя, - задумчиво произнесла она. - Раз уж само море вынесло его нам, давай назовем мальчика Рюриком.

Я согласился. Пусть Балтика будет ему крестной матерью. Море, выбросив бескозырку, напомнило мне о моем долге. Надо было выходить на связь, получать задание…

Но Тереза… Имел ли я право ставить ее под удар теперь, когда она вскармливала моего ребенка?

Там, в Кенигсберге, все было по-иному… Я был всего-навсего жуиром-охотником. Я чувствовал себя браконьером вдвойне, ибо уводил эту женщину от двух зорких сторожей - от мужа и начальника. Эта сладкая сердцекружительная охота отвлекала меня от изматывающей мысли об охотниках, выслеживавших меня. Превращаясь хотя бы на время из дичи для контрразведки в охотника на дичь куда более прекрасную, я избавлялся от трусливых повадок. Это очень важно для дичи - иногда самой побыть хищником.

Так что никаких возвышенных чувств к Терезе я, увы, не питал. Тем паче не приходило в голову связать с ней свою судьбу брачными узами. Я не строил себе никаких иллюзий на сей счет и с изрядной долей цинизма сознавал, что веду усложненную любовную интригу - не более того. Не пугали меня ничуть и такие огорчительные для любовников последствия, как «интересное положение». Во-первых, я знал, что у Терезы нет детей, несмотря на все ее старания понести в десятилетнем браке. Во-вторых, повторяюсь, я совершенно искренне полагал, что перед женщинами державы, воюющей с моим государством, у меня не может быть никаких обязательств. И если кто-то из моих немецких подружек вдруг затяжелел, то это было бы своего рода местью враждебной империи.

Так я рассуждал в свои двадцать три года, так я думал до тех пор, пока не взял в руки свое крохотное оруще-сосущее, улыбчиво гыкающее подобие. Да, это был я! Мое повторение. Я сразу же узнал себя в этом начинающем жить человечке. И это узнавание, точнее, признание своего «я» в иной плоти потрясло меня до основ души и разума. Вдруг совершенно прошел изъедавший меня страх ареста и расстрела. Страх собственной гибели. Ведь вот он - я, в этом кружевном свертке, и никакая контрразведка не найдет меня там, не прервет мое вечное существование. Тереза дарила мне во плоде чрева своего как бы личное бессмертие.

Правда, страх за собственную шкуру переродился в страх за крошечного сына. Но это был уже совсем иной страх, это было извечное отцовское беспокойство за судьбу потомства, проникнутое к тому же гнездостроительским восторгом, известным всякому молодому главе молодого семейства.

Я вдруг стал заботиться о том, где взять деньги. Жить на то, что мы сдавали в ломбард и продавали ювелиру украшения Терезы, можно было безбедно, но я чувствовал себя сутенером. Я должен был принести в наш дом свои деньги. Для этого необходимо было ехать в Берлин и восстанавливать связь с резидентом. В общем, все сходилось к одному - надо ехать в Берлин.

И я поехал…

Риск был немалый. За полгода моей раушенской жизни могла быть провалена и явка на Тассоштрассе. Ехать в Гамбург? Но где гарантия, что и там не устроена ловушка?

Я решился войти в дом и позвонить в квартиру. Назвал пароль. Меня впустили. Дальше все произошло как в страшном сне. Из смежной комнаты вышли двое крепких парней. Один протянул мне руку для рукопожатия. Я невольно ответил тем же. Через секунду обе мои руки были заломлены за спину и защелкнуты в наручники.

В тюрьме на Плетцензее я ни в чем не отпирался. Назвал свое настоящее имя, чин, должность. По счастью, я не знал никого из нашей агентурной сети в Германии, кроме кельнера-связника, который к тому времени, я надеюсь, благополучно перебрался в другое место.

Самое ужасное - по обратному билету они установили, что я приехал из Раушена, и очень скоро выяснили в маленьком городке адрес нашего флигеля у фрау Фолькерт. И поэтому, когда я заявил на допросе, что признаю свою причастность к русской морской разведке и готов с честью принять смерть, майор в тонких очках саркастически усмехнулся:

- Не надо спешить, молодой человек. Билет на тот свет у нас у каждого в кармане… Судя по тому, что вы работаете на русский флот уже три года, вы не новичок в разведке, и я полагаю, что имею дело с профессионалом. Могу ли я так считать?

- Да.

- Очень хорошо. Тогда, как профессионал, вы должны оценить мое предложение. От имени разведовательного управления германского генерального штаба я предлагаю вам перейти на службу к кайзеру и германскому народу. Вы согласны?

- Нет, - ответил я не колеблясь. - Офицер, предлагающий другому офицеру изменить своей присяге, поступает бесчестно.

- Здесь мы сначала разведчики, а уж потом - офицеры, - раздумчиво возразил майор. - У военной же разведки своя этика… Если вам не дорога своя жизнь, подумайте о жизни вашей жены и вашего ребенка… Многие немцы, живущие на побережье, уже оплакали гибель своих семейств. Бомбы британских воздушных пиратов падают без разбора.

- Вы не посмеете это сделать!

- Безусловно, мы не посмеем… Хотя жена вражеского шпиона не может быть вне подозрений… Но, увы, на войне так много роковых превратностей…

В камере я обнаружил большой фотоальбом. Открыв его, тут же захлопнул: глазам предстало страшное лицо повешенного, снятое крупным планом… Прошел час, другой, и острое, болезненное любопытство заставило меня снова открыть альбом и досмотреть его до конца. Тюремный фотограф снял с чудовищными подробностями все моменты казни через повешение, которая, безусловно, ожидала и меня… Но самой невыносимой была мысль о судьбе Терезы и Рюрика. Что они сделают с ними? Взорвут их домик во время налета английских аэропланов? О, рыцари плаща и кинжала неистощимы на подобные кунштюки.

После кошмарной ночи наедине с леденящим кровь альбомом меня снова вызвали на допрос. На этот раз рядом с майором сидела молодая женщина в черном платье, с гладко зачесанными черными же волосами. Лицо ее, идеально правильное, походило на лик Нефертити, скопированный холодным копиистом с гипсового слепка. То была беспощадная красота, не оставлявшая в мужском сердце никаких надежд на снисхождение. Повелевающим взором она указала мне на стул против себя. Я сел.

- Смотрите мне в глаза, - приказала Нефертити; в голосе ее и в самом деле слышался едва уловимый восточный выговор. - Смотрите мне прямо в зрачки. Не спускайте глаз…

Я невольно подчинился, и взгляды наши соединились, сплелись в некий почти осязаемый материальный жгут. Самый настоящий нервный ток пробежал по нему, парализовав желания мои и волю.

- Смотри в мои зрачки… - Женщина говорила медленно и глухо. - Ты не сможешь отвести свой взгляд в сторону, ибо видишь, уже видишь проблески своего спасения. Да, они в моих глазах. Я - твой путь к жизни. Ты уже чувствуешь, ты уже знаешь это. Сердце твое бьется с радостной надеждой. Оно первым ощутило, что смерть не остановит его. Ты будешь жить! Сейчас ты сделаешь первый шаг к своему спасению… Не сводя глаз своих с меня, ты поставишь подпись свою под вердиктом о жизни.

Майор подсунул мне какую-то бумагу, и рука моя, послушная воле этой женщины, вывела подпись.

- Свет жизни твоей горит в моих глазах, - продолжала Нефертити все тем же монотонным властным голосом. - Он горит все ярче и ярче, ибо ты идешь к своему спасению все увереннее и увереннее… Взгляни на эту фотографию. Ты знаешь, кто это. Назови этого человека.

- Это начальник службы наблюдения и связи капитан 1-го ранга Непенин.

- Смотри мне снова в глаза. Ты не солгал. Ты прав. Это командующий флотом Балтийского моря вице-адмирал Непенин. Этот человек виноват в том, что ты висишь сейчас на краю бездны. Он толкнул тебя на путь смерти. Ты убьешь его и спасешь себя. Ты убьешь его и спасешь жену. Ты убьешь его и спасешь сына. Ты убьешь его.

Ты убьешь его!

Ты убьешь его!

Я всегда подозревал, что у меня слабая психика… С такими нервами нельзя работать в разведке. Но ведь никто не проверял моей выдержки. Все увлеклись удобным паспортом моего несчастного кузена. К тому же само собой разумелось, что выпускник Морского корпуса не способен не то что на сотрудничество с врагом, а даже на помысел о чем-то подобном.

В корпусе нас учили, как защищаться от атак субмарин или выпада шпаги на уроках фехтования, но никто не учил нас защищаться от чар гипноза… Только теперь ученые назвали феномен, который я испытал, психическим кодированием…

Не буду больше распространяться на этот счет, ибо меня и без того легко заподозрить в самооправдании. Когда я всего-навсего лишь объясняю, что со мной произошло…

Итак, 20 января 1917 года я, одетый с иголочки - в пальто от модного портного и новом котелке, - взошел на трап немецкого грузопассажирского парохода «Любенау», имея в кормане паспорт коммивояжера швейцарской фирмы «Павел Буре» и бумаги от шведского филиала, свидетельствующие, что их предъявитель направляется в Гельсингфорс для заключения контракта с русскими властями о поставке партии часов со светящимися циферблатами и непромокаемыми корпусами, могущими быть весьма полезными вахтенным офицерам, морским летчикам и подводникам. В моем саквояже лежала дюжина подобных новинок, одну из которых я должен был вручить лично адмиралу Непенину. При первой же попытке подзавода из тыльной крышки выскакивала игла, отравленная сильнодействующим ядом, и вонзалась в запястье обреченного владельца оригинальных часов.

«Если сувенир передать не удастся, - напутствовал меня мой новый шеф, - вам придется стрелять в Непенина при первом удобном случае. Сроку вам - месяц».

Через трое суток «Любенау», попетляв по шведским шхерам, благополучно ошвартовался в порту Умео, а еще через сутки морским паромом я перебрался через Ботнический залив в финскую Вазу, где в тот же день мне удалось сесть на гельсингфорсский поезд.

Я снял номер в «Фении» - привокзальной гостинице. Почему-то в привокзальных гостиницах я всегда чувствую себя в наибольшей безопасности. Может быть, потому, что рядом пути бегства и в вокзальной толпе легче затеряться… Но в этот раз я действовал как автомат. И все вокруг меня творилось так, как будто тоже подчинялось злой воле черноглазой Нефертити. Иначе чем объяснить, что едва я купил городскую газету, как в разделе светской хроники прочитал о том, что 27 января в Успенском соборе Гельсингфорса состоится венчание командующего Балтийским флотом вице-адмирала Непенина с вдовой старшего офицера «Паллады».

В ушах все еще стоял тягучий ведьминский голос: «В глазах моих ты видишь свет моего спасения… Иди и убей его!»

Я ничего не страшился, не переживал, не раздумывал. Я не испытывал никакой вражды к Непенину. Меня не смущало, что я должен пролить кровь в церкви, да еще во Вселенскую родительскую субботу. Передо мной был только удобный случай. Я понимал лишь это.

Утром, сунув револьвер в карман новенького пальто, я зашагал из «Фении» в Успенский собор…»

Санкт-Петербург. Декабрь 1991 года

Как и обещал Евграф, мои новые обязанности в роли вестового у Оракула не показались мне в тягость. И то невольное благоговение, которое студент прятал под иронией, потешаясь над чудаковатым бытом старика, вскоре передалось и мне. Всякий раз, принося ему поднос с овсянкой и тертой морковью или подавая чай с кагором, я ощущал себя послушником, услужающим своему гуру в надежде на откровения тайн бытия, духа, истории.

Экран компьютерного монитора в сочетании с могучим сферическим лбом старца производил впечатление ожившего мифа о творце машины времени. В механическом кресле, за диковинным бюро-комодом, напоминавшим древнюю колесницу, он, наверное, и в самом деле носился по волнам времени - из века в век, из океана в океан, с флота во флот… Но более всего, в черном своем балахоне, в очках с толстыми, вываливающимися стеклами, Веди Ведиевич походил на алхимика, выращивающего в электронной реторте компьютера некий «философский камень» истории, информационный кристалл магического свойства.

Однажды, задержавшись у его стола с чайным прибором, я увидел краем глаза строчки, расчерченные на дисплее по красным, голубым и желтым графам: «Контр-адмиралы российского императорского флота. Судьбы.

Умерли в изгнании:

Коломейцев Николай Николаевич - погиб в Париже в 1944 году.

Вяткин Федор Алексеевич - умер в Загребе.

Посохов Сергей Андреевич - умер в Париже в 1935 году.

Ворожейкин Сергей Николаевич - умер в Бизерте 26 марта 1939 года.

Князь Трубецкой Владимир Владимирович - умер в 1932 году в Париже.

Вердеревский Дмитрий Николаевич - умер в 1946 году в Париже.

Погуляев Сергей Сергеевич - умер в 1941 году в Париже.

Кедров Михаил Александрович - умер 29 октября 1945 года в Париже.

Бубнов Александр Дмитриевич - умер в 1963 году в югославском местечке Кранье, под Дубровником.

Убиты большевиками:

Зарубаев Сергей Валерианович - расстрелян в 1921 году.

Шульц Михаил Федорович - расстрелян в 1919 году.

Граф Капнист Алексей Павлович - зарублен в числе заложников под Пятигорском в 1918 году.

Развозов Александр Владимирович - умер в 1920 году в тюрьме «Кресты».

Щастный Алексей Михайлович - расстрелян 1918 году.

Бутаков Александр Григорьевич - убит в 1917 году в Кронштадте.

Рыков Александр Николаевич - расстрелян в числе заложников в 1918 году.

Шталь Александр Викторович - расстрелян в 30-е годы…»

Глазеть дольше становилось нескромным, и я с сожалением удалился.

Всякий раз, блуждая по своему «Бермудскому треугольнику» - Инженерный замок, Биржа, Дворцовая площадь, Морская библиотека, Морской музей, Морской архив, - я не мог отделаться от мысли, что искомые сведения об адмирале Непенине, об экспедиции Вилькицкого, о тайне гибели линкора «Пересвет», о судьбе командира подводной лодки «Святой Георгий», о многом другом, о чем никто и не подозревает, - все это хранится в «базе данных» в электронной памяти твердоземского компьютера.

Бурный год стремительно ветшал, короткие декабрьские дни летели к Рождеству, у Гостиного двора уже торговали щипаными, чахлыми елками, а Веди Ведиевич не спешил приобщать своего послушника к тайнам военного моря.

Я уже взял билет в Москву на 30 декабря и с нетерпением ждал Евграфа, который мало того что безбожно опаздывал, так еще ни разу не удосужился объявиться по телефону. Однако билет пришлось сдать. Евграф не приехал, а оставить старика одного, да еще в новогоднюю ночь, не позволяла совесть. Позвонил домой, сообщил, чтобы не ждали к праздничному столу, и выдержал телефонную бурю.

В премерзком настроении брел я через Дворцовый мост. Музей был закрыт, потому что накануне с потолка главного зала сверзился массивный кус карниза, но по счастью, никого не пришиб.

Мело.

Ростры на колоннах Стрелки забило снегом, и они белели, словно носы полярных шхун.

Двойной каменный гребень Казанского собора был воткнут в белые космы петербургской метели. Под дланью медного Кутузова стояли туристские кареты и черноусый дядя наяривал на гармошке ямщицкие песни. Он пел приятным баритоном, не щадя голоса на морозе, в расстегнутой куртке. Прохожие бросали деньги в раскрытый у ног футляр. А рядом молчаливо стыл на ветру пожилой каменноликий мужчина с плакатом на груди: «Помогите жертве репрессивной психиатрии».

Мальчишки бойко расторговывали брошюру, отпечатанную на компьютере, - «Техника дефлорации. Этика первой брачной ночи».

Столица-расстрига жила все той же метельной неверной жизнью, хитро запущенной в бесовский год.

У Гостиного двора на елочном базаре я вытащил из хвойной кучи елочку ростом с руку. С ней и пришел на Садовую.

Опасения, что новогоднюю полночь мне придется встречать с кухонными тарелками, по счастью, не оправдались. Евграф хлопотал у плиты вместе с будущей женой - юной румяной севастополиткой. Посреди стола, застеленного свежей простыней, сияла серебром бутыль мускатного шампанского севастопольского же разлива.

На жизнерадостные голоса, а скорее всего, на смолистый дух оттаявшей хвои, распространившийся по всем комнатам полузаброшенной квартиры, вышел вдруг и Оракул.

- А что, разве сегодня Новый год? - поинтересовался он. - Вот, пожалуй, единственный праздник, ради которого стоит прерваться… - заметил он самому себе и отправился переодеваться.

К столу он явился в довоенном флотском мундире с галунами капитана 1-го ранга. Стоячий воротничок, расшитый златоканительными якорями, подпирал худые бритые скулы. Мундир был здорово побит молью и сидел слишком просторно для сухих плеч, но все же после черного балахона Веди Ведиевич смотрелся весьма торжественно.

- Что там в Севастополе? Все делят флот или уже начали топить, как в восемнадцатом году? - спросил старик, приложившись к ручке Нади.

- В Николаеве будут резать «Варяга» и «Ульяновск».

- Гм… «Варяга» жалко. А «Ульяновск» - поделом! Кому пришла такая блажь - назвать авианосец именем озерного буксира?! Да, был такой паровичок на Ильмень-озере. Ума лишиться или все забыть! Как можно? Вопреки всем традициям флотского имяречья. Или Ульяновск - морская крепость? Я полагаю, это реверанс господину Ульянову, отнявшему лавры у адмирала Сушона. Турки с германцами за всю войну не потопили и осьмой доли наших кораблей, сколько отправил их на дно присяжный поверенный по совету двух дантесов русского флота - Альтфатера и Беренса. Право, султан и кайзер весьма обязаны были всей этой троице…

Нет, я понимаю, если бы авианосец заложили при большевиках. Но в девяносто первом году… Так вот, судари, я вам говорю, пока во флотских штабах будут висеть портреты господина Ульянова, а корабли называться его именами и псевдонимами, флот будут делить, будут топить, будут резать, будут торговать им оптом и в розницу!

В России имена кораблям давались очень продуманно, ибо каждое имя - это код судьбы. Вот тот же ваш злополучный «Ульяновск» был обречен уже на стапеле. Знаете почему? Ульян - русский вариант имени Юлий, что означает «кудрявый». Это имя основателя рода Юлиев - Юлия Цезаря. Юлий Цезарь - человек, отмеченный скорбным знаком судьбы. В молодости попал в плен к пиратам, убит соотечественниками. Итальянский линкор «Джулио Чезаре» - «Юлий Цезарь» - погиб страшной, мученической смертью.

Существует перечень роковых для кораблей имен. В Главкомате флота его все знают. Вот и лепят «Леонидов Брежневых» да «Маршалов Устиновых». А где крейсер «Адмирал Эссен»? А где авианосец «Адмирал Непенин»?

Евргаф, к которому были обращены все эти вопросы, поспешил наполнить бокалы: до перезвона курантов оставался час.

- Кстати, о Непенине, - глянул Оракул в мою сторону. - Я еще не успел пролистать вашу рукопись. Надеюсь, вы не делаете из Адриана Ивановича античного героя? Не надо. Он был, как бы вам это сказать, человеком не приземленным, а земным, от земли, из гущины российской. Как у Твардовского - «святой и грешный чудо русский человек». Типаж купринского героя… Бывал порой забавным, комичным даже. Как-то в пору начала морской авиации решил подняться в воздух на гидроплане. Летчик, молодой мичман, как ни разгонял аппарат, а оторваться от воды не смог. Тяжеловат пассажир оказался… Непенин плюнул, вылез из машины и больше никогда в воздух не рвался. У него было совсем иное полетное пространство. Дар его был сродни кутузовскому провидческому гению. Не суетился, не погонял событий, умел ждать и видеть, когда ситуация сама созреет для безошибочного точного хода, маневра, удара… Жаль, не дали ему развернуться как флотоводцу.

Вы, наверное, не знаете… Вот вам почти рождественская байка. В мичманскую пору ухаживал Непенин за дочерью севастопольского градоначальника Лаврова. Ну, а у невесты брат-гимназист вел себя, как тот гадкий мальчик из чеховского рассказа: подглядывал, мешал уединяться… Непенин стал адмиралом, начальником службы связи, и вдруг летчиком к нему прибывает мичман Лавров, тот самый брат несостоявшейся невесты. И надо же так случиться, попадает он в сложный переплет: после воздушного боя садится на воду близ острова Эзель. Тут показались корабли, которые он принял за немецкие, и чтобы гидроплан не попал врагу, он его сжег. А корабли русские. Эссен, командующий флотом, во гневе решил отдать мичмана под суд. Непенин вступился и спас «гадкого мальчишку». Вот какой человек был. Зла не помнил…

- Веди Ведиевич, вы так рассказываете, как будто лично знали Непенина.

Твердоземов усмехнулся:

- Нет, лично не знал. Видел его лишь однажды… Да и то мельком.

Грянули куранты… Зашипело вино. Поплыли медные удары из распахнутого кабинета, и мы перевалили в год девяносто второй.

А наутро, сдав хозяйство Евграфу, я отправился в Москву. Хорошо в гостях…

Глава шестая

«ВЫ НЕ МОГЛИ БЫ МЕНЯ УБИТЬ?!»

Гельсингфорс. Январь 1917 года

Адриан Непенин и Ольга Романова, урожденная Каневская, венчались 27 января 1917 года в Успенском соборе Гельсингфорса.

Венец над невестой держал капитан 2-го ранга Рыбкин, шафером жениха был каперанг Подгурский.

Непенин, в черном сюртуке, при белой гвоздике над белым крестиком Святого Георгия, единственной наградой, которой он украсил свадебный наряд, грузноплечий, наполовину седой в свои сорок пять, радостно и горделиво держал под руку тонкую белоснежную Ольгу Васильевну, так что при желании злой язык мог шепнуть в злорадное ухо что-то насчет картины Пукирева «Неравный брак», но, кажется, никто из стоящих в соборе не посмел этого сделать, ибо все понимали - вдову ведет воин Адриан к венцу, с ребенком взял и на имя свое записал.

Ах, Ольга Васильевна, голубушка, сжалось ли сердце, когда отец Сильвестр наставлял: «Не оставите друг друга ни в болезни и до гробовой доски…»? Почуяло ли ретивое, что от венка до гробовой доски, от свадьбы до похорон всего-то тридцать семь дней-ночей, да и то наполовину скраденных войной и службой? Что за свадьба?…

А пока жених пошучивал:

- Мы, Непенины, всегда служили Романовым, - приговаривал он, целуя ручку Ольге Васильевне, которая до нынешнего дня еще была Романовой.

Вспоминал ли он хоть раз в пору своего счастливого сердцекружения нянюшкин наказ? «Не женись, милочек, на вдовах, голубочек мой, - увещевала его старая псковская крестьянка, - особливо на тех, чей муж не своей смертью помер. Да на разведенных не женись… Возьми себе нецелованную».

Где ж их, нецелованных, взять-то флотскому человеку, да еще в столь лихое время?

Ах, нянюшка, помянет он твои слова, когда оборвет медовый месяц вторая пуля - под левую лопатку, а как первая войдет в спину, так и вспомнит: «Не женись, милочек, на вдовах…»

И еще кто-то - уж не Ренгартен ли? - рассуждал как-то за чаем, безотносительно к Ольге Васильевне, о том, что аура вдов навсегда вбирает, впечатывает в себя ауру почивших мужей вместе с кодом их судьбы.

Да разве можно было о том думать, глядя, как сияют глаза молодой, как горят жемчуга серег на искристом меху соболиного воротника, как лучится венец над склоненной ее головкой?!.

Горько!

Принтограмма № 7

«Я пришел в собор за час до венчания, чтобы не спеша выбрать удобную позицию. Разумеется, я не допускал и мысли об убийстве в храме. Стрелять надо было при выходе на паперть либо во время отъезда, при посадке в автомобиль… Тем не менее я вошел в трапезную и долго стоял перед иконой своего покровителя - Святителя Николая. О чем мне было просить его? Быть пособником в моем преступлении? У меня рука не поднималась даже сделать крестное знамение.

Я видел, как мимо меня прошествовала свадебная процессия. Я видел, как Непенин подвел невесту к алтарю… Потом их загородили шаферы, друзья, гости… Я слышал, как пел священник… Я смотрел в строгие глаза Чудотворца столь же пристально, как в зрачки Нефертити. Я молил его о чуде… О чуде своего исхода из той дьявольской ловушки, в которую угодил…

Я видел краем глаза, как мимо меня шли к выходу новобрачные и их свита. Я стоял, не в силах шелохнуться. Ноги мои приросли к плитам храма.

Угодник спас мою душу и спас раба Божьего Адриана… Но оставалось мое бренное тело. Что делать с ним? Оно принадлежало не мне - военной разведке кайзера.

Я вернулся в гостиницу. Несколько дней кряду я не покидал номер - пил кофе с коньяком, курил и до боли в висках искал выход из страшного тупика.

Не подлежало никакому сомнению, что ставить под удар Терезу с малюткой более чем преступно. Для меня она давно уже перестала быть подданной враждебной державы. Я сам не ожидал, как сильны окажутся во мне кровные узы и отцовские инстинкты. Не могу сказать, что я безумно любил ее, нет, то было совсем неведомое мне и потому плохо передаваемое на словах чувство какого-то тихого животного обожания этих двух белокурых головок - большой и маленькой. Я вверг их в беду и должен был любой ценой выручить.

Любой ценой…

Но цена была одна: пуля в Непенина. Что означало - пуля в Родину, в Россию, во флот, в Андреевский флаг, в товарищей по корпусу, и вечное их презрение.

Эту мысль я тоже всерьез не допускал, и поэтому план покушения не был выстроен даже вчерне.

Третий исход, к которому я склонялся все больше и больше, - это пуля в себя. Я выходил из игры, спасая всех - Терезу с сыном, адмирала Непенина, свою честь… Этот исход обдумывался все чаще и чаще, и я уже доходил до таких деталей: чем прижать посмертную записку, что в ней написать, стреляться ли в кресле за столом или в постели, наконец, куда целить - в сердце, в висок, в рот?!

Постепенно мысль эта становилась привычной, хотя не раз я ее отбрасывал с омерзением молодого, полного сил человека.

Но тогда что же?!! Как?!!

Где выход?!!

С того дня, как я отказался стрелять в Непенина, мой уютнейший номер со всеми достижениями финского комфорта превратился в камеру смертника.

Теперь главная моя мысль пульсировала ежедневно и ежечасно в одном только слове: «Когда?»

Порой я выхватывал браунинг и быстро говорил себе: «Вот сейчас, сразу! И никаких мучений». Но сразу, рывком не получалось. Всегда что-то останавливало взгляд, в последнюю секунду глаза цеплялись за какой-нибудь пустяк - будь то пара голубей, вдруг опустившихся на карниз моего окна (благие вести, надо подождать), или шаги по коридору (не ко мне ли?), и рука медленно опускалась в карман, наполняя его убийственной тяжестью орудия казни.

Срок, отпущенный мне в Берлине, подходил к концу. И когда ясно понял, что выпустить сам в себя пулю не смогу, я отправился искать палача.

В портовом трактире я познакомился с рыжим детиной, отсутствие лба которому компенсировала массивная нижняя челюсть. Я угостил его пивом и водкой. Кажется, я и сам был хорош, потому что долго не мог втолковать ему, чего мне от него надо. Уж потом, на трезвую голову, я понял, как дико звучала моя просьба: «Не могли бы вы убить меня за хорошее вознаграждение?» Будь он не так пьян, он бы принял меня либо за умалишенного, либо за полицейского провокатора.

Под конец я всучил ему часы «вахтерцера» и сказал, что он может заиметь много таких часов, если нагрянет в 27-й номер «Фении» и там пристрелит одного субъекта. На клочке газеты я начертил ему план коридора и втолковал наконец, что дверь всегда будет отперта, а звук выстрела заглушат ковры и тупиковое расположение номера.

Он спрятал бумажку под крышку швейцарских часов и долго любовался, устроив в кулаке темень, мерцанием светящихся стрелок…»

Гельсингфорс. 27 января 1917 года

Свадьбу играли негромкую по военному времени, неширокую, но с обильно накрытым столом, на квартире Непениных. Теснились на скатерти и блюда с осетрами из ресторана «Карпаты», и горшочки с нянюшкиными огурчиками да капусткой, и хрустальные бадейки с греческими маслинами, присланными Александром Васильевичем Колчаком к свадьбе из Севастополя вместе с дюжиной мускатного шампанского. Дамы оценили подарок с восторгом, мужчины налегали на шустовский, не злоупотребляя, впрочем, коньяком, поскольку расходиться предстояло не по домам, а по кораблям.

Люся тоже сидела за столом, в голубом пышном платьице, потягивая через соломинку брусничный детский крюшон, и, кажется, была очень довольна новым и столь скорым после Рождества празднеством.

Улучив минуту, Ренгартен отозвал Непенина в полутемный - горела лишь настольная лампа - кабинет и, бледнея, холодея, но не пуская душу в пятки, предупредил:

- Адриан Иванович, если то, что я вам обязан сообщить, честь ваша не приемлет, посчитайте сказанное за пьяные речи, хотя я и выпил всего лишь бокал шампанского…

Четко и сжато, будто докладывал оперативную сводку, Ренгартен изложил план отстранения от власти.

Непенин молча крутил золотую цепочку на жилетке то в одну сторону, то в другую… Выслушав, набил бумажную гильзу табаком, не спеша извлек из бронзовой спичечницы швецкую спичку, пыхнул сизоватым терпким дымком…

- Видите ли, Иван Иванович, Непенины всегда служили Романовым, - повторил адмирал давешнюю шутку, но без тени улыбки, - и на Бородинском поле, и в Балтийском море…

- Цесаревич и Михаил Александрович - тоже Романовы.

- Так-то оно так… Но уж больно на военный заговор смахивает.

Ренгартен попросил разрешение курить и извлек серебряный портсигар с эмалевой флюгаркой «Полтавы», с трудом удержал его в искалеченных пальцах - Непенин помог прикурить.

- Адриан Иванович, речь все же идет о спасении их императорских высочеств и царственного дома Романовых. Речь идет об эвакуации их флотом до той поры, когда и мы ничем не сможем помочь ни им, ни России… Гвардия ропщет, не то что народ…

- Смею напомнить вам: идет война. Коней на переправе не меняют.

- Не сменим мы, сменят другие. И это будет во сто крат хуже для нас, для флота и России!…

Непенин прикурил новую папиросу от недогоревшей старой - верный признак душевного смятения. Ренгартен видел горы этих полувыкуренных папирос в пепельницах «Кречета», когда комфлота решал нелегкие дилеммы.

- Вы полагаете, без революции не обойдется? - спросил Непенин тем неожиданным растерянно-жалобным тоном, каким дети спрашивают взрослых о неизбежности человеческого конца.

- Не то что полагаю. Наверное знаю! Когда желудочный сок ударит в головы питерским мастеровым вкупе с большевистскими посулами, начнутся и у нас «Потемкины» с «Азовами»…1 Из Петрограда идут очень тяжелые вести. Да вам о том лучше известно.

- Известно мне и то, что армейские офицеры хотят царский поезд остановить и принудить императора к тому, к чему и вы предлагаете. Но им это скорее удастся. Лед, лед, этот проклятый лед… Пока он не тронется, все одно нам никуда не сдвинуться.

- А все-таки, Адриан Иванович… Вы один из тех старших военачальников, которые могли бы указать монарху на всю опасность положения!

Эту фразу и конец разговора Ренгартен тем же вечером записал в дневник.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Адмирал ходил… взад и вперед, видимо, задетый моими последними словами. Подумав, он ответил, что прямой, открытый путь невозможен… Известно точно, что не было, чтобы монарх, проигравший большую национальную войну, оставался на троне… В заключение адмирал сказал мне: «Думато об этом, много думато, много ночей…»

Далее он сказал что-то непонятное и отрывочное: что собирает к себе людей, которым верит; что-то о кораблях, на которые можно рассчитывать… Я ничего не понял. Это были отрывки мыслей, произнесенных вслух».

Непенин вздрогнул от резко распахнувшейся двери. Вбежала Люся.

- Папочка, папочка, нехороший! Там все заждались тебя!

Адриан Иванович подхватил ее на руки. Вслед за девочкой гурьбой ввалились Подгурский, Грессер, князь Черкасский…

- Так вот он где от молодой жены прячется! - гудел подгулявший подводник. - Горько!

Свадьба тихо продолжалась.

Свеаборгский рейд. Февраль 1917 года

Кордегард - корабельный гардемарин - Демидов, кажется, впервые в свои восемнадцать лет писал серьезное любовное письмо. И хотя с Наденькой Грессер был знаком с первого гардемаринского бала, написать ей за эти два года не выпало случая. Нелепо писать письма, когда фасад Морского училища смотрит через Неву на фронтон дома, где живет волоокая Надин, и можно звонить ей хоть каждый вечер, если дежурный офицер не слишком строг и разрешит на минуту снять трубку телефонного аппарата.

Теперь пошла вторая неделя самой настоящей разлуки: корабельную практику Демидову выпало проходить на крейсере «Диана», стоявшем в Гельсингфорсе. На скудно отсчитанные корабельным ревизором финские марки Демидов купил при первом же сходе в город роскошный пост-бювер с набором разноформатных конвертов, вечным пером, блоком почтовых марок и пачкой верже с золотым обрезом. Остатки кордегардского жалованья хватило еще и на изящный альбомчик с видами финской столицы, финских шхер и водопадов. Надин должна была оценить этот скромный, но самый настоящий моряцкий дар, привезенный пусть не из кругосветного плавания, однако же с действующего флота. Он так и надписал правый уголок письма: «Действующий флот». А левый пометил на манер вахтенного журнала: «Рейд Гельсингфорса. Борт крейсера I ранга «Диана». Марта 3-го дня 1917 года».

«Милая Надин!

Да позволено будет мне называть Вас так, как обращаюсь к Вам только в самых сокровенных мыслях. Если б Вы знали, как хорошо, как сладко, как томительно думается о Вас в суровом железе боевого корабля. Практика моя началась на линкоре «Император Павел I», а теперь продолжилась на «Диане», куда я, Бог даст, надеюсь прийти мичманом к началу кампании. Судьба свела меня с замечательными людьми, доблестными, неунывающими, остроумными офицерами российского флота. Я очень надеюсь познакомить Вас с моим новым другом, который любезно делит со мной свою каюту, - мичманом Виктором Шуманским. Он прекрасно поет, музицирует, пишет акварели. К тому же чемпион корабля по гимнастике и стрельбе из револьвера. Помимо немецкого и английского выучил шведский язык… Душа кают-компании. Даже матросы любят его. Пишу «даже», потому что матросы на линкоре очень угрюмы и взбудоражены всякими слухами, которые циркулируют к нам из Питера.

Шуманский - мой офицерский кумир. Надеюсь овладеть со временем всеми его достоинствами.

Мы с ним душевно близки настолько, что я позволил себе показать Вашу фотографию, и он с большой похвалой отозвался о моем вкусе. Это Вам вместо комплимента, на которые я, увы, по Вашему замечанию, не мастер.

Сейчас я перебрался на бронепалубный крейсер «Диана», где, видимо, и закончу свою стажировку в должности командира кормового плутонга.

Здесь тоже очень интересные, славные люди. Совершенно блестящий старший офицер капитан 2-го ранга Борис Николаевич Рыбкин, женатый, кстати, на очень красивой, как все говорят, женщине. Впрочем, мне до этого решительно нет никакого дела.

Не нашел я общего языка только с одним человеком - штурманским офицером лейтенантом Любимовым-3-м. Надменный нигилист и очень дурного мнения о всех женщинах, на что я вынужден был публично возразить ему, и он явно меня возненавидел. Бывают такие пренеприятные типы, общаться с которыми принуждает лишь теснота корабельной жизни…

Милая Надин, помните ли Вы нынешнее Рождество и те слова, которые я сказал Вам на Елагином мосту? А катание на финских санях в Шувалово? А фейерверк в Петергофе? А кондитерскую на Вознесенском?

Господи, как хочется в Петроград!»

В начале февраля проездом из Питера заглянул на «Кречет» начальник Воздушной дивизии капитан 1-го ранга Дудоров. После доклада у командующего флотом Бориса Петровича зазвали к себе «морские други». Вручив приятелям по шкалику шустовского коньяка «для сдабривания кофе», Дудоров достал из портфеля аккуратно обернутый плоский сверток, перекрестился и развернул бумагу. Изумленным взорам штабистов предстала новехонькая, в сияющем окладе икона: тройка огненных коней мчали по облакам колесницу Ильи Громовержца.

- Покровитель Воздушной дивизии и всех авиаторов, - представил образ Дудоров. - Лично заказывал в Александро-Невской лавре.

- А почему именно Илья? - недоуменно вопросил Довконт.

- Первым из святых поднялся в воздух на аппарате тяжелее воздуха, - без тени улыбки пояснил Дудоров. - Подводники же чтут Святого Иону только за то, что он совершил подводное плавание, пусть хоть и во чреве китовом.

- Понимаю, понимаю, - покусывал губы, чтобы не улыбнуться, Черкасский. - Ваши же аэропланы, «Муромцы», тоже в честь Ильи названы. Так что идея вдвойне оправдана.

- Да, и «Муромцы» тоже, - подхватил Дудоров. - Так что извольте, господа, поздравить меня и всех авиаторов в моем лице в Ильин день с родовым авиационным праздником. Это помимо шестого ноября…1

- Думато! - хлопнул себя по лбу Ренгартен и с видом Архимеда, только что прокричавшего «Эврика!», бросился к генеральной карте театра. - Ну-ка, вы, господин авиатор, ответьте мне на такой дилетантский вопрос. Смогли бы ваши «Муромцы» долететь, скажем, с Эзеля, с авиастанции Кильконд, до… Берлина?

- Ого, хватил!

- А все-таки? Чисто теоретический вопрос.

Дудоров мерил карту глазами.

- До Рюгена долетели бы… А там заправка нужна.

- Прекрасно! Там и заправим.

- Каким образом?! - воскликнули едва ли не хором князь, Довконт и Дудоров.

- В Штраздульне есть наши люди. Они принимают или захватывают любую моторную лайбу и доставляют бочки с горючим в точку рандеву. Вот сюда, например, севернее Засница.

- Сюжет для Майн Рида, - запротестовал Дудоров.

- Тут же у немцев минное поле, - уточнил осторожный князь.

- Вот именно сюда и сядут трое «Муромцев» на поплавках! -упорствовал Ренгартен, глаза у которого вдохновенно заблестели. - Ни один германский сторожевик сюда не сунется. А рыбацкая лайба пройдет. И гидроплану мины тоже не страшны. Дозаправятся с лайбы - и снова в воздух. Курс на Берлин. Сбросят бомбы на резиденцию кайзера, на вокзал, на любой военный объект - и обратно на минное поле. Подзаправились, а там и «Орлица»1 встретит… Вы представляете, какой удар наносим мы по Германии? Не англичане, не французы, а русские самолеты сбрасывают бомбы на город Бисмарка и Мольтке! Какой шум поднимется в мире!

- Не стоит овчинка выделки, - покачал головой Довконт.

- Небо с овчинку покажется! - стоял на своем Ренгартен. - И после ужина я докажу это с полным раскладом.

- Докажешь, докажешь, - тихо соглашался князь, - особенно ежели графинчик поближе поставишь.

Внезапная фантазия на оперативные темы свелась к шутке, а после ужина, когда, утомленный неблизким путем, Дудоров завалился почивать в гостевой каюте, Ренгартен пригласил к себе князя и Довконта на кофе с сигаретами.

- Так вот, меня давеча и в самом деле осенило, - улыбнулся он, возвращаясь к прерванному разговору. - Воистину Боренька привез чудотворную икону… Судите сами, други мои! Государь наш страсть как любит победоносные иконы войску вручать… Так пусть же преподнесет Воздушной дивизии образ Ильи Громовержца в канун такой операции, как полет на Берлин. В Ставку мы представим тактически и политически обоснованный проект такого удара. Совершенно секретный проект. Сердце кажет - полковник пойдет на то. Что теряет? Три самолета. Зато шум на весь мир и проблеск победы.

- Положим, - пыхнул сигарным дымком Черкасский.

- Полковник пойдет на операцию «Громовержец». А для пущего вдохновения авиаторов штаб флота, морской ли министр или наши люди в Ставке попросят его, порекомендуют ему подняться в день торжественного вручения иконы Воздушной дивизии на том «Муромце», который прилетит в Ставку, а еще лучше - в Царское Село - за иконой. Государь наш, при всем при том что ни рыба ни мясо, к флоту дышит не ровно и уже проявлял интерес к «Муромцам», соизволив как-то подняться по стремянке в пилотский салон. Круг над Ставкой или Селом принес бы ему лавры храбреца и… почетный знак Воздушной дивизии, коего в высочайшей коллекции мундирных наград, сколько мне известно, пока нет.

- Ближе к делу, пожалуйста, - поторопил Довконт.

- Вот тут самое и дело. «Муромец», поднявшись над Селом или Ставкой, летит прямехонько на Кильконд. Там полковнику отведут уединенные апартаменты для отдыха, где он и подпишет Высочайший манифест в пользу цесаревича при регентстве брата. После чего улетит в Стокгольм. С Эзеля до Стокгольма по прямой верст двести, что под силу любому из наших гидропланов.

- А дальше?

- А дальше выпишет Алису. Британский посол сделает им билет до Лондона. Или пусть дожидаются капитуляции кайзера под кровлей английского посольства.

- Н-да… - вздохнул князь, - если вашу идею попробовать на зуб… на зуб мудрости, то по меньшей мере два слабых места проявятся. Первое: согласится ли полковник на полет? Второе: кто его будет сопровождать?

- Согласится! - рубанул воздух ладонью Довконт. - План хорош своей молниеносностью. Все в один день уложить можно. А играть надо на думцах. Дума ахнет, когда газеты разнесут: «Муромцы», направленные рукой императора, кружат над Берлином». Перед началом новой кампании это и в самом деле вызовет моральный подъем… Ты, Иван, должен добиться личного доклада, как главный разработчик операции, и разложить все морально-стратегические выгоды.

- А еще лучше Адриан, - заметил князь.

- Адриан увлечется, - горячился Довконт. - К тому же можно вывести его из-под удара в случае провала, не сообщив ему, куда и зачем полетит «Муромец» с полковником на борту… А удар по Берлину - это в его вкусе. Загорится!

- Хорошо, - резюмировал Черкасский, - но есть и второе сомнение. Кто встретит самолет на Кильконде и кто предъявит полковнику ультиматум?

Ренгартен стряхнул сигару в спилок снарядной гильзы.

- Я знаю такого человека.

- Really?1

Глава седьмая

«РОССИЕЙ ПРАВИТ ЧЕРТ»

Гельсингфорс. Февраль 1917 года

Непенину, всегда чуравшемуся политики как грязного дела, Непенину, с молодых ногтей жившему тревогами моря и корабельной заботой, пришлось на вершине адмиральской карьеры трудить душу и голову над такой политикой, что и у дошлого бы партийного интригана ум за разум зашел.

Сначала это было предложение Ренгартена «принять участие в судьбе императора». И если время еще терпело до вскрытия моря и оживления флота, то нынешняя телеграмма Родзянко грянула как гром небесный и, как всякая гроза, требовала молниеносных решений и действий.

Здесь и далее слово тем, кто стоял рядом с Непениным в его минуты жизни роковые, его друзьям и его врагам.

Старший офицер эсминца «Новик» капитан 2-го ранга Г.К. Граф:

«Адмирал Непенин неожиданно получил от председателя Государственной Думы телеграмму: «сообщаю… об образовании Думой Временного комитета, принявшего, чтобы предотвратить неисчислимые беды, власть в свои руки». Телеграмма давала надежду на сохранение династии лишь в случае отречения государя от престола в пользу наследника цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича. И, добавляя, что Временный комитет уже признан великим князем Николаем Николаевичем и несколькими из командующих фронтами, Родзянко просил Непенина в силу острого положения дать срочный ответ о признании этого комитета и им.

Непенин был страшно поражен этим шагом, пугавшим его последствиями, и только тот факт, что переворот происходил, видимо, с одобрения великого князя Николая Николаевича, которого он глубоко уважал как человека сильной воли, и сознание, что раскол среди высших военных начальников должен гибельно отразиться на боеспособности армии и флота, вынудили его, после долгой внутренней борьбы, признать Временный комитет Государственной Думы. Медлить было нельзя, так как на флоте уже поползли зловещие слухи о событиях и некоторые корабли были уже ненадежны. Непенину осталось только идти впереди событий, чтобы не упустить событий… Если бы не так, то адмирал Непенин сумел бы умереть. Он много раз видел смерть своими глазами и всегда был готов к ней. После посылки своего ответа Непенин ходил как убитый… Прежнего, жизнерадостного Непенина нельзя было узнать… Он как-то сразу весь осунулся и постарел за несколько часов».

Начальник Воздушной дивизии капитан 1-го ранга Б.П. Дудоров:

«О своем признании Временного комитета Государственной думы Непенин тотчас донес в Ставку адмиралу Русину и сообщил старшим начальникам флота и крепостей Балтийского моря.

Пригласив к себе всех наличных в Гельсингфорсе флагманов, он огласил им телеграмму Родзянко и свой ответ, прибавив, что если кто из них не согласен с его решением, то таковых он просит отдельно прийти к нему в каюту. Очевидно, он опасался каких-либо репрессий со стороны команд против тех, чей протест мог быть подслушан кем-нибудь из матросов, и оберегал их, принимая все последствия на себя одного.

Все присутствовавшие, за исключением адмирала М.К. Бахирева, признали его решение правильным. Но и этот последний, сперва заявивший Непенину, что, оставаясь верным государю, он не считает для себя возможным продолжать службу, выслушав его доводы, признал, что в борьбе с внешним врагом уходить в сторону нельзя, и остался на своем посту.

Между тем и на кораблях Гельсингфорсе уже поползли слухи о происходящем в столице, и, чтобы предотвратить волнения, Непенин приказал вызвать на флагманский корабль по два депутата от всех кораблей и частей флота и крепости».

Флаг-офицер штаба командующего флота Балтийского моря старший лейтенант М.В. Гамильтон:

«Через час в командном помещении «Кречета» собралось около сотни депутатов. Адриан Иванович вышел к ним и произнес самую замечательную речь, которую мне пришлось услышать за всю мою жизнь. Он описал все события последних дней и необходимость продолжать войну. Ввиду происшедших событий положение команд изменится, и он займется этим вопросом завтра же. И под конец предложил им поговорить между собой, и если они укажут ему на какие-либо срочные меры, он готов их обсудить и, по возможности, осуществить.

Это совещание продолжалось около часа, и когда Адриан Иванович вышел к делегатам, они заявили только три пожелания: во-первых - курить на улице, во-вторых - носить калоши, и третье, которое я не могу припомнить, но столь же идиотское.

Непенин был, видимо, поражен такими скромными требованиями и не колеблясь ответил, что все это легко устроить».

Капитан 1-го ранга Б.П. Дудоров:

«Как видно, не только каких-либо политических вопросов, но даже никаких претензий на отмену чисто внешних правил воинской дисциплины, как, например, отдание чести офицерам, ни один из этих многочисленных депутатов не поднимал. Каким ярким опровержением является этот факт мнению тех, кто думает, что матросы Балтийского флота якобы не любили своего командующего именно за его требовательность в этом отношении.

И никто из этих делегатов не только не высказывал враждебных чувств ни лично к нему, ни по адресу своих командиров и офицеров, но даже не упомянул «пищу» - обычный объект претензий в бунтарские дни 1905-1906 годов.

К сожалению, только что вступивший на пост министра юстиции Керенский не смог посетить флот вовремя. Позднейший приезд его в Ревель и прием, оказанный ему там толпами матросов, солдат и рабочих, вполне подтвердили возлагавшиеся на него надежды на успокоение масс. Можно думать, что его влияние на них в те дни могло бы предотвратить и всю последующую кровавую трагедию флота».

Гельсингфорс. 3 марта 1917 года

К полуночи, одурев от табачной духоты кают-кабинета, от толков, догадок и предсказаний ближайших политических и военных событий, Непенин набросил шинель и вышел на мостик «взять воздуху и подышать звездами».

Последние зимние шквалы с воем резались о снасти «Кречета». Они разгонялись с ледяных полей Балтики, обтекали вмерзшие на рейде линкоры - что им зачехленные двенадцатидюймовки?! - и врывались в лощеные улочки Гельсингфорса.

Непенин поднял барашковый воротник…

Сверху, с мостика, хорошо видно было, как вызмеивались над замусоренным льдом белые плети, припадая вдруг к насту, сливаясь с ним, будто почуяв опасность, и снова вспархивая, седлая ветер, - вперед, вперед. Будто бесовское войско кралось к городу, заполняя замерзший рейд. Казалось змеиной поползью от Питера к Крондштадту, от Кронштадта к Ревелю, от Ревеля к Гельсингфорсу.

Над трубами линкоров струились в зимнее небо жиденькие дымки вспомогательных котлов - будто курились кратеры стальных вулканов. Да они и были вулканами, эти вмерзшие в лед горы клепаной брони и бранного железа. Каждый из них в любой миг мог вспыхнуть столпом огня и дыма, как это случилось на «Марии» и «Пересвете», каждый из них мог выплеснуть человеческую лаву, смертельно опасную в своей ярости, неуправляемо-слепую, как и любая стихия.

Что вызревает там, в недрах дредноутов, этих дьявольских плавильных котлах, зажатых в ледяных тисках замерзшего моря и опущенных по ватерлинию в его пучину? Какой сумасшедший алхимик придумал эти стальные реторты, где сотни молодых мужчин - цвет нации - перемешаны с тоннами расфасованного по зарядам, снарядам и минам пороха, динамита, тринитротолуола, жили годами среди раскаленных огнетрубых топок и электромашин высокого напряжения? Что вызревает в черепных коробках смертников в матросских робах и офицерских кителях? Кристаллы каких страстей и ядов осаждаются в их душах?

Еще прошлой осенью, обходя корабли флота под флагом командующего, Непенин с горделивым прищуром разглядывал грозные пирамиды линкоров. Вот они, устои морской мощи России! Козырные карты войны. Последние аргументы затянувшегося спора…

Сегодня он вглядывался в ощетинившиеся силуэты с тоскливой тревогой и даже страхом. Да-да, страхом, но не тем, который хранит в бою, который он столько раз подавлял в боевых рубках, идя навстречу залпирующим башням, - а тем, щемящим сердце, неопределенным, бесформенным страхом, который никогда доселе не испытывал: опасаться собственных линкоров пуще, чем германских дредноутов?! В этом абсурде было что-то унизительно гадкое…Хотелось крикнуть кому-то - кому? Низложенному императору? Родзянке? Морскому министру? - баста! Балтийский флот как вооруженная сила отныне не существует, я слагаю свои полномочия, я умываю руки, я больше не играю в эту опасную и теперь бессмысленную игру…

Забрать бы Ольгу с Люсей и махнуть в псковскую глухомань, в отцовский дом, в именьице, в деревню. Забыть все оперативные планы, секретные директивы и фарватеры, сводки и директивы, телеграммы, шифрограммы, юзограммы… К чертовой матери все! Начать новую жизнь. Тихую счастливую жизнь, какой живут миллионы простых смертных… Чтобы никто не смел звонить или стучать в дверь, чтобы никто не тянулся, не заискивал, не бледнел при его появлении, не дерзил и не раболепствовал… Жить, не опасаясь стального осколка в лоб или пули в спину. Ходить, как все, к обедне и всенощной, бывать в гостях и принимать гостей, нанять Люсе учительницу-француженку, выписать Оленьке настоящую шубу от Фратенара вместо ее облезлой душегрейки, подарить всем сестрам по золотому медальону с портретом единственного брата, положить отцу, матери и нянюшке мраморные плиты на могилы…

А флот? Флот, разбросанный от устья Ботники до Рижского штранда, флот, прикрывший Ригу, а с ней и путь на Псков - ключ-город к Питеру? Да что Псков, коли кратчайшая дорога к столице - напрострел! - лежит по воде, по морю, через Финский залив, - кому препоручить этот флот, собравший в свои башни и рубки, палубы и казематы, трюмы и кочегарки самых толковых и самых здоровых парней с новгородских фабрик да псковских кузниц, с заводов Питера и Москвы, вологодских угодий да архангелогородских лесопилок, с самых древних и лучших российских, белорусских, украинских земель?

Как бросишь все, когда именно сегодня приснился ему эссенский сон?

«Господа! - возгласил он за завтраком любезным сотрапезникам. - Как-то Николай Оттович признался мне, что раз в месяц видит один и тот же сон, после которого просыпается в холодном поту. А сон таков: будто бы линейный крейсер «Мольтке» или «Гнейзенау» входит в устье Невы и бьет оттуда прямой наводкой по Петропавловской крепости, по Адмиралтейству, Бирже, Зимнему…Так вот, мне, господа офицеры, приснился эссенский сон: покойница «Ундина»1 - черт его знает, почему именно эта калоша, а не «Шарнхорст» - прошла сквозь все наши заслоны, встала к Николаевскому мосту и взяла на прицел Зимний. Так что можете меня поздравить, други мои: с этим сном Николай Оттович лично передоверил мне флот…»

Говорят, человек дважды тянет свой жребий: в отрочестве и в зрелых летах. Оглядываясь лет в сорок пять на прожитую половину жизни, человек наконец постигает все то, что было предсказано, предписано, приуготовлено ему в первом билете фортуны.

Адриан Иванович живо представил себе этот листок, будто бы вытащенный ему, пятнадцатилетнему юноше, попугаем турка-гадальщика, что ходил в ту пору по дворам Васильевского острова. Эх, с каким бы нетерпением, с какой страстью развернул бы он тот листок… «Ну что там, что?…»

«А суждено тебе, юноша, исполнение всех главных твоих мечтаний. Быть тебе храбрым моряком, офицером, командиром корабля, адмиралом-флотоводцем. Украсишь грудь свою знаком высшей воинской доблести - крестом Святого Георгия и стяжаешь многих других боевых орденов.

И будет тебе счастье в боях и походах. Все пули и осколки мимо тебя пролетят. Изведаешь радость побед и горечь плена. Удачлив будешь в сражениях и битвах. Имя твое врагом уважено будет за воинское искусство и отвагу твою.

Повидаешь ты страны диковинные и моря-океаны. Сбережен будешь от волн и пучины, от ветра разбойного и камня подводного.

Нужды в деньгах не узнаешь. Друзей будет много и добрых, и верных. И женщин немало душу и тело свое откроют тебе. И выберешь среди них ту, что по сердцу, и поведешь под венец…»

А на обороте что?

«…Не знать тебе дома своего до сорока пяти лет и не иметь детей своих…»

И все равно - счастливый билет. Но редко кому два счастливых билета подряд… Вот и тебе, Адриан, черный выпал. Смертный… И не будет тебе никакой второй половины жизни… Только две пули в спину да потаенная могила… Да долгое забвение.

Прими!

…Вдруг открылись звезды - высоко, ясно, строго, ничуть не замутненные низовой пургой. Они стояли над гельсингфорсским рейдом точь-в-точь как над Гефсиманским садом, предрекая очередную жертву и очередной подвиг. Что им было до того, что новый агнец не в белом хитоне, а в черной адмиральской шинели? Что им до того, что вокруг лежала не синайская пустыня, а ледяное поле Венедского моря, и не среди мирт и смоковниц - среди мачт, труб и орудий маячила на мостике одинокая фигура того, кто должен был пополнить в нынешний полдень легион принявших смерть за други своя?…

Прежде чем спуститься с мостика, Непенин еще раз обежал глазами панораму вмерзших кораблей.

Что это?

На мачте «Императора Павла I» зажегся красный клотиковый огонь.

Какого черта, он же не в боевом дежурстве?!

Но красный огонь затлел и на гроте «Андрея Первозванного». Шаровой молнией перекинулся он на «Славу» и «Цесаревича». От бригады линейных кораблей самовольные красные огни перебежали на клотик крейсеров - «России», «Дианы», «Громобоя»…

Два сухих винтовочных выстрела рванули тишину рейда. Затем пальнули еще. И еще целая россыпь торопливых, беспорядочных, злых, предательских выстрелов… Стихло и снова сыпануло ружейной пальбой - с «Андрея» и «Павла»…

Непенин ринулся вниз по обледеневшим трапам… В рубку, в коридор, в салон… Столкнулся с Ренгартеном, застегивавшим на бегу китель.

- Дайте мне диспозицию флота на рейде!

Ренгартен расстелил схему корабельных стоянок. Склонились над нею втроем: Непенин, Ренгартен и подоспевший Черкасский… Довконт крутил ручку телефонного магнето. «Первозванный» не отвечал. Молчал и «Павел».

- Вызывайте первую бригаду! - бросил Непенин.

Князь и Ренгартен мрачно переглянулись. Назревал бой. Морской бой вмерзших дредноутов. Дуэль в упор. Безумие!

По диспозиции стрелять по мятежным кораблям могли только линкоры первой бригады, которой командовал контр-адмирал Бахирев: «Петропавловск», «Гангут», «Севастополь» и «Полтава». Бахирев не станет сомневаться: стрелять - не стрелять. Бахирев - железная рука, стальная воля. Бахирев просто младший флагман, но и старый друг…

- Бахирев на проводе! - Довконт протянул трубку комфлоту.

Тот оторвал глаза от секторов обстрела. Взял трубку, точно спущенную с чеки гранату, покачал в крепкой рыжеватой поросли руки и тяжело положил на рычаг отбоя.

- Нет. Я русской крови не пролью.

Историки страны Советов старательно избегали подробностей того, что случилось на русских линкорах в ночь на 4 марта. До самых последних дней партийной цензуры свидетельские строки командира линкора «Андрей Первозванный» Георгия Гадда так и не увидели свет в советской печати, пролежав в сейфах спецхранов с 1922 года по 1992-й. Что толку в свидетельских показаниях спустя семь десятилетий? Но если все это время длилось преступление, значит, важно и сегодня знать, как оно начиналось…

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Капитан 1-го ранга Георгий Оттович Гадд.

Родом из петровских шведов. Лейтенантом защищал Порт-Артур. В декабре 1914 года награжден золотым Георгиевским оружием «За храбрость». Кавалер трех Анн и Владимира с мечами. Самое жестокое испытание застало его в сорок четыре года…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «3 марта вернулся из Петербурга начальник нашей бригады контр-адмирал А.К. Небольский, и я в тот же вечер решил пойти на «Кречет», в штаб флота, - вспоминал Г.О. Гадд. - Около 8 часов вечера этого дня, когда меня позвал к себе адмирал, вдруг пришел старший офицер и доложил, что в команде заметно сильное волнение. Я сейчас же приказал играть сбор, а сам поспешил сообщить о происшедшем адмиралу, но тот на это ответил: «Справляйтесь сами, а я пойду в штаб» - и ушел.

Тогда я направился к командным помещениям. По дороге мне кто-то сказал, что убит вахтенный начальник, а далее сообщили, что убит адмирал. Потом я встретил нескольких кондукторов, бежавших мне навстречу и кричавших, что команда разобрала винтовки и стреляет.

Видя, что времени терять нельзя, я вбежал в кают-компанию и приказал офицерам взять револьверы и держаться всем вместе, около меня.

Действительно, скоро началась стрельба, и я с офицерами, уже под выстрелами, прошел в кормовое помещение. По дороге я снял часового от денежного сундука, чтобы его не могли случайно убить, а одному из офицеров приказал по телефону передать о происходящем в штаб флота.

Команда, увидя, что офицеры вооружены револьверами, не решалась наступать по коридорам и начала стрелять через иллюминаторы в верхней палубе, что было удобно, так как наши помещения были освещены.

Тогда с одним из офицеров я бросился в каюту адмирала, чтобы выключить лампочки. Но в тот же момент через палубный иллюминатор была открыта сильная стрельба. Пули так и свистели над нашими головами, и сыпался целый град осколков. Почти сейчас же нам пришлось выскочить обратно, и мы успели потушить только часть огней.

Тем временем офицеры разделились на две группы, и каждая охраняла свой выход в коридор, решившись если не отбиться, то, во всяком случае, дорого продать свою жизнь.

Пули пронизывали тонкие железные переборки, каждый момент угрожая попасть в кого-нибудь из нас. Вместе с их жужжанием и звоном падающих осколков стекол мы слышали дикие крики, ругань толпы убийц.

Помещение, которое мы заняли, соединяло два коридора, ведущих к адмиральскому салону, и само не имело палубных иллюминаторов. Но зато оно имело выходной трап на верхнюю палубу, люк которого на зимнее время был обнесен тонкой деревянной надстройкой. Пули, легко проникая через ее стенки, достигали нас, так что скоро был тяжело ранен в грудь и живот мичман Т. Т. Воробьев и убит один из вестовых.

Через несколько времени, так как осада все продолжалась, я предложил офицерам выйти наверх к команде и попробовать ее образумить.

Мы пошли… Я шел впереди. Едва только я успел ступить на палубу, как несколько пуль сразу же просвистело над моей головой, и я убедился, что пока выходить нельзя и придется продолжать выдерживать осаду внизу.

Уже три четверти часа продолжалась эта отвратительная стрельба по офицерам, как вдруг мы услышали крик у люка: «Мичман Р., наверх!» Этот мичман всегда был любимцем команды, и потому я посоветовал ему выйти наверх, так как, очевидно, ему никакой опасности не угрожало, а наоборот, его хотели спасти. Вместе с тем он мог помочь и нам, уговаривая команду успокоиться. Но стрельба и после этого продолжалась все время, и, не видя ее конца, я опять решил выйти к команде, но на этот раз один.

Поднявшись по трапу и открыв дверь деревянной надстройки, я увидел против себя одного из матросов корабля с винтовкой, направленной на меня, а шагах в стах стояла толпа человек в сто и угрюмо молчала. Небольшие группы бегали с винтовками по палубе, стреляли и что-то кричали. Кругом было почти темно, так что лиц нельзя было разобрать.

Я быстро направился к толпе, от которой отделились двое матросов. Идя мне навстречу, они кричали: «Идите скорее к нам, командир!»

Вбежав в толпу, я вскочил на возвышение и, пользуясь общим замешательством, обратился к ней с речью:

«Матросы, я ваш командир! Я всегда желал вам добра и теперь пришел, чтобы помочь разобраться в том, что творится, и сберечь вас от неверных шагов. Я перед вами один, и вам ничего не стоит меня убить, но выслушайте меня и скажите: чего вы хотите, почему напали на своих офицеров? Что они вам сделали дурного?»

Вдруг я заметил, что рядом со мной оказался какой-то рабочий, очевидно агитатор, который перебил меня и стал кричать: «Кровопийцы, вы нашу кровь пили, мы вам покажем!…»

Чтобы не дать повлиять его крикам на толпу, я в ответ крикнул: «Пусть он объяснит, кто и чью кровь пил!» Тогда вдруг из толпы раздался голос: «Нам рыбу давали к обеду», а другой добавил: «Нас к вам не допускали офицеры».

Я сейчас же ответил: «Неправда, я, ежемесячно опрашивая претензии, всегда говорил, что каждый, кто хочет беседовать лично со мной, может заявить об этом и ему будет назначено время. Правду я говорю или нет?»

И я облегченно вздохнул, когда в ответ на это послышались голоса: «Правда, правда! Они врут. Против вас мы ничего не имеем!»

В этот самый момент раздались душераздирающие крики, и я увидел, как на палубу были вытащены два кондуктора с окровавленными головами. Их тут же расстреляли, а потом убийцы подошли к толпе и начали кричать: «Чего вы его слушаете?! Бросайте за борт, нечего там жалеть!…» С кормы же раздались крики: «Офицеры убили часового у сундука!»

Воспользовавшись этой явной ложью, я громко сказал: «Ложь! Не верьте им! Я сам его снял, оберегая от ваших же пуль».

Тем временем толпа, окружившая меня, быстро росла, и я видел, что на мою сторону переходит большая часть команды, и потому уже более уверенно продолжал говорить, доказывая, что во время войны всякие беспорядки и бунты для России губительны и всячески выгодны неприятелю, что последний на них очень рассчитывает и т. д.

Вдруг к нашей толпе стали подходить несколько матросов, крича: «Разойдись! Мы его возьмем на штыки!»

Толпа кругом меня как-то разом замерла. Я судорожно схватился за рукоятку револьвера. Видя все ближе подходящих убийц, я думал: «Мой револьвер имеет всего девять пуль, восемь выпущу в этих мерзавцев, а девятою покончу с собой».

Но в этот момент произошло то, чего я не мог ожидать. От толпы, окружившей меня, отделились человек пятьдесят и пошли навстречу убийцам: «Не дадим нашего командира в обиду!» Тогда и остальная толпа тоже стала кричать и требовать, чтобы меня не трогали. Убийцы отступили…

Избежав таким образом смерти, я, совершенно усталый и охрипший, снова обратился к команде, прося спасти и других офицеров. Однако мой голос уже отказывался повиноваться, и я невольно должен был замолчать. Этим, конечно, могли бы воспользоваться находившиеся поблизости агитаторы и опять начать возбуждать против меня толпу. Чтобы выйти из этого опасного положения, стоявший рядом со мной мичман Б., которого команда вызвала наверх, так же как и мичмана Р., громко крикнул: «А ну-ка, на ура нашего командира!»

И меня подхватили и начали качать. Это была победа, и я был окончательно спасен. Но остальные офицеры продолжали быть в большой опасности, и, слыша продолжающуюся по ним стрельбу, я решил опять заговорить о них.

Так как дело происходило на открытом воздухе, а я был без пальто, то совсем продрог. Это заметили окружающие матросы, и один из них предложил мне свою шинель. Но я отклонил предложение, и тогда было решено перейти в ближайший каземат.

Там я снова обратился к команде, требуя спасти офицеров. Я предложил ей дать мне слово, что ничья рука больше не поднимется на них; я же пройду к ним и попрошу отдать револьверы, после чего они будут арестованы в адмиральском салоне и их будет охранять караул.

Мне на это ответили: «Нет! Вы будете убиты, не дойдя до них».

Тогда мне пришла мысль вызвать офицеров к себе в каземат. И хоть это и было сопряжено с риском, но, оставаясь по-прежнему в корме, они все неизбежно были бы перестреляны.

Команда на это предложение согласилась, но с условием, что по телефону будет говорить матрос, а не я. Мне, конечно, только оставалось выразить свое согласие, но чтобы офицеры, не зная, жив ли я, не подумали, что их хотят заманить в ловушку, я, стоя у телефона, стал громко диктовать то, что следует передавать. Таким образом, мой голос был слышен офицерам, и они поняли, что этот вызов действительно происходит от меня.

Позже выяснилось, что шайка убийц, увидев, что большинство команды на моей стороне, срочно собрала импровизированный суд, который без долгих рассуждений приговорил всех офицеров, кроме меня и двух мичманов, к расстрелу. Этим они, очевидно, хотели в глазах остальной команды оформить убийства и в дальнейшем гарантировать себя от возможных репрессий.

Во время переговоров по телефону с офицерами в каземат вошел матрос с «Павла I» и наглым тоном спросил: «Что, покончили с офицерами? Всех перебили? Медлить нельзя!» Но ему ответили очень грубо: «Мы сами знаем, что нам делать!»

И негодяй со сконфуженной рожей быстро исчез из каземата.

Скоро всем офицерам благополучно удалось перебраться ко мне в каземат, и на их бледных лицах можно было прочесть, сколько ужасных моментов им пришлось пережить за этот короткий промежуток времени.

Сюда же был приведен тяжелораненый мичман Т.Т. Воробьев. Его посадили на стул, и он на все обращенные к нему вопросы только бессмысленно смеялся. Несчастный мальчик за эти два часа совершенно потерял рассудок. Я попросил младшего врача отвести его в лазарет. Двое матросов вызвались довести и, взяв его под руки, вместе с доктором ушли. Как оказалось после, они по дороге убили его, на глазах у этого врача.

Еще раз потребовав у команды обещания, что никто не тронет безоружных офицеров, я и все остальные отдали свои револьверы. После этого мы прошли в адмиральское помещение, у которого был поставлен часовой с инструкцией от команды - никого, кроме командира, не выпускать.

Хорошо еще, что пока команда была трезва и с ней можно было разговаривать. Но я очень боялся, что ее научат разгромить погреб с вином, а тогда нас ничто уж не спасет. Поэтому я убедил команду поставить часовых у винных погребов.

Время шло, но на корабле все еще не было спокойно, и банда убийц продолжала свое дело. Мы слышали выстрелы и предсмертные крики новых жертв: это продолжалась охота на кондукторов и унтер-офицеров, которые прятались по кораблю. Ужасно было то, что я решительно ничего не мог предпринять в их защиту.

Нас больше уже не трогали, и я сидел у себя в каюте, из которой была видна дверь в коридор, или был у офицеров.

Вдруг я услышал шум в коридоре и увидел несколько человек команды, бегущих ко мне. Я пошел им навстречу и спросил, что надо. Они испуганно ответили, что на нас идет батальон из крепости, помогите, мы не знаем, что делать. Я приказал ни одного постороннего не пускать на корабль. Мне ответили: «Так точно!» - и стали униженно просить командовать ими.

Тогда я вышел наверх, приказал сбросить сходню, и команда встала у заряженных стодвадцатимиллиметровых орудий и пулеметов. Мы прожектором осветили толпу, но, очевидно, она преследовала какую-то другую цель, потому что прошла, не обратив никакого внимания на нас, и скрылась по направлению города. Как позже выяснилось, она шла убивать всех встречных офицеров и даже вытаскивала их из квартир.

После того как команда, столь храбрая на убийство горсточки беззащитных людей и струсившая при первом же появлении опасности настолько, что у тех, кого только что хотели убить, готова была просить самым униженным образом помощи, успокоилась, я опять спустился к себе в каюту.

Находясь на верхней палубе, я видел, что на всех кораблях флота горели зловещие красные огни, а на соседнем «Павле I» то и дело вспыхивали ружейные выстрелы.

Весь остаток ночи я и офицеры не спали и все ждали, что опять что-нибудь произойдет, так как по-прежнему не доверяли команде. Наконец около 6 часов утра начало светать, и сразу стало легче на душе, да и выстрелы на корабле окончательно затихли, и все как будто успокоилось.

Тогда я пошел к себе в каюту, думая немного отдохнуть. Осмотревшись в ней, я увидел, что все стены, письменный стол и кровать изрешечены пулями, а пол усеян осколками разбитых стекол иллюминаторов и кусочками дерева.

Печальный вид каюты командира линейного корабля во время войны и после боя, но боя не с противником, а со своей же командой!…

После из беседы с офицерами мне удалось выяснить обстановку, при которой был убит адмирал Небольсин1. Оказывается, он после разговора со мной сошел с корабля на лед, но не успел еще пройти его, как по нему была открыта стрельба. Тогда он направился обратно к кораблю, и когда всходил по сходне, в него было сделано в упор два выстрела, и он упал замертво.

Что касается вахтенного начальника, лейтенанта Г.А. Бубнова, то он был убит во время того, как хотел заставить караул повиноваться себе. Для этого он схватил винтовку у одного из матросов, но в тот же момент был застрелен кем-то с кормового мостика. Потом тела как адмирала, так и лейтенанта Бубнова были ограблены и свезены в покойницкую.

На следующее утро команда выбрала судовой комитет, в который, конечно, вошли все наибольшие мерзавцы и крикуны. Одновременно был составлен и суд, которому было поручено судить всех офицеров. Он не замедлил оправдать оказанное ему доверие и скоро вынес приговор, по которому пять офицеров были приговорены к расстрелу, в том числе и младший доктор, очевидно только за то, что был свидетелем гнусного убийства раненого мичмана Воробьева.

Вечером с готовым приговором ко мне пришли члены судового комитета и заявили о желании прочитать его офицерам. Теперь, таким образом, для меня явилась новая трудная задача: задержать исполнение приговора, а потом уговорить и совсем его отменить. Для начала я предложил комитету привести осужденных офицеров в мой кабинет, с тем чтобы ни я к ним, ни они без меня не смели бы входить. Они на это согласились, и эти несчастные офицеры были помещены в кабинете, а остальные освобождены из-под ареста без права съезда на берег.

Двое суток я употребил на непрерывные разговоры, уговоры и убеждения команды отменить этот нелепый приговор, но все было напрасно. Между тем больше медлить было нельзя, ибо приговор должен был быть приведен в исполнение на следующий день в три часа дня. Тогда я решил прибегнуть к последнему средству спасти их -это использовать приезд членов Временного правительства. В этом духе я стал инспирировать команду, говоря, что странно, что члены правительства посетили все корабли, кроме нас. Да и действительно было странно, что они не посетили нас, когда здесь их помощь особенно была нужна.

Наконец на следующий день утром мне удалось команду убедить пригласить на корабль приехавшего в числе депутации Родичева. Под контролем одного из членов комитета в 10 часов утра я передал как бы от имени команды ее желание теперь же видеть Родичева. Я старался придать такой оттенок своему разговору, чтобы в штабе поняли, что если он не приедет, то опять произойдут печальные события.

Но все же не будучи совершенно уверен, что моя просьба будет исполнена, я через час вторично позвонил в штаб и сказал, что команда ждет Родичева и необходимо торопиться.

В час дня я звонил еще раз, и мне подтвердили, что Родичев к двум часам приедет на корабль. Я сказал, что это самый последний срок, что команда больше не хочет ждать, и повторил: «Вы понимаете меня». Мне ответили: «Мы вас понимаем, это будет исполнено».

После этого началось мучительное ожидание. Время шло чрезвычайно быстро. Скоро было уже два часа, а затем оставался всего один час до приведения в исполнение приговора. Если Родичев, вопреки всем моим просьбам, все же не приедет, то последняя надежда на спасение рухнет, и несчастные пять офицеров на наших глазах будут расстреляны.

Наконец пробило два часа, и через несколько минут мне сообщили, что в автомобиле едет Родичев. Я облегченно вздохнул.

Взойдя на корабль, он вполголоса меня спросил, есть ли арестованные офицеры. Я ответил, что пять человек ожидают с минуты на минуту приведения в исполнение смертного приговора.

Речь Родичева в защиту офицеров произвела сильное впечатление на команду, и она с криками «ура» снесла его на автомобиль. Арестованные офицеры были освобождены, и приговор отменен.

Так кончилась пытка этих трех дней, и, кроме адмирала, двух офицеров да нескольких кондукторов, остальные жертвы были спасены. Но эти три кошмарных дня не прошли бесследно и навсегда запечатлелись в наших душах.

Тем не менее команда все еще не была совершенно спокойна, и агитаторы с утра до вечера произносили речи, стараясь ее настроить против офицеров и, в частности, подорвать мое влияние. Они никак не могли простить мне, что оно имело большее значение, чем вся их агитация.

Все вечера до поздней ночи мы с офицерами просиживали в кают-компании. Они не хотели расходиться по своим каютам, будучи уверены, что в этом случае в ту же ночь они поодиночке будут перебиты.

Как результат пережитого было то, что два офицера совершенно потеряли рассудок, и их пришлось отправить в госпиталь. Среди кондукторов трое сошли с ума. Из них одного вынули из петли, когда он уже висел на ремне в своей каюте. Другой же, одевшись в парадную форму, вышел из каюты и стал кричать, что он сейчас пойдет к командиру и расскажет, кто кого убивал. Это очень не понравилось убийцам, и они тут же его расстреляли. В последующие дни в команде все продолжалась агитация против меня. Указывалось на случай с Родичевым как на то, что я обманул команду. Потом был пущен слух, что офицеры, желая отомстить команде, решили взорвать корабль и всех матросов утопить. Все это действовало на нее, и хоть до открытого мятежа не доходило, но все время чувствовалось приподнятое настроение, и приходилось быть начеку. То и дело приходилось разъяснять всякие глупейшие недоразумения, успокаивать и убеждать относиться более критически ко всему происходящему. Пока это удавалось, но не было никакой гарантии, что вдруг опять не возникнут эксцессы.

В скором времени на место убитого начальника бригады был назначен я. Таким образом, мне приходилось возиться уже с тремя кораблями, на которых царил полный развал, недаром бригада после переворота была прозвана «каторжной».

Через несколько времени опять стало заметно сильное брожение среди команд, и пришлось опасаться повторения мартовских событий. Причиной этому послужила усиленная агитация за снятие с офицеров и кондукторов погон, а с унтер-офицеров нашивок как ярких отличий «старого режима».

Когда командующему флотом было донесено об этом, он объявил, что немедленно снесется с правительством по вопросу об изменении формы всего личного состава флота. При этом форма будет без погон.

Однажды, когда я приехал на корабль, меня встретили унтер-офицеры без нашивок, и старший офицер доложил, что команда волнуется и требует, чтобы офицеры и кондуктора немедленно сняли погоны. Я сейчас же вызвал к себе судовые комитеты со всех кораблей бригады и объяснил им, в каком положении находится дело об изменении формы, что необходимо подождать некоторое время, пока она будет разработана и ею обзаведутся офицеры. Комитеты со мной согласились и обещали успокоить команды.

Во время этих переговоров мне дважды докладывали, что поведение команды на «Андрее» становится все более и более угрожающим. Когда после окончания совещания я вышел в коридор, то увидел взволнованного старшего офицера и несколько других, которые вопросительно смотрели на меня, как бы ожидая моего выступления в их защиту.

Тогда я решил положить конец агитации и оградить офицеров от новой опасности. Выйдя на палубу, я громко приказал поднять сигнал: «Ввиду предстоящего изменения формы предлагаю офицерам и кондукторам бригады снять погоны, а унтер-офицерам нашивки».

Когда же все корабли ответили на сигнал, я снял свои погоны. За мной наблюдали. Но кажется, что ни один мускул не дрогнул на моем лице, хотя меня и душили слезы…

Но этого с меня было совершенно достаточно. Очевидно, что такого рода издевательствам не предвиделось конца. Поэтому я решил при первом удобном случае уйти из бригады и вообще покинуть службу на флоте, так как становилось ясным, что больше рассчитывать не на что и что флот с каждым днем все ближе и ближе к полному разложению…»

Судьбы Георгия Оттовича Гадда не прослеживается ни по каким источникам. Известно лишь, что его младший брат, офицер-подводник капитан 1-го ранга Александр Оттович Гадд-2-й, дожил в зарубежье до глубокой старости и скончался в 1960 году. Хочется верить, что и Георгию Оттовичу за его отменную воинскую и гражданскую храбрость даровано было крепкое долголетие.

СУДЬБА КОРАБЛЯ. После кровавых событий в феврале семнадцатого линкор «Андрей Первозванный» простоял в Гельсингфорсе еще год и в апреле восемнадцатого ушел сквозь льды Финского залива в Кронштадт. Там его и настигла торпеда с английского катера в августе девятнадцатого. После тяжелого повреждения линкор встал на капитальный ремонт, который превратился для него в медленную смерть. Сначала сняли орудия и башни, потом и вовсе списали на металл. В 1924 году исключен из судового списка Балтийского флота. Резали его вместе с «Императором Павлом I». Хотя и были оба линкора в расцвете корабельного века - по одиннадцать лет каждому. Себе на погибель зажгли они на клотиках красные огни.

Гельсингфорс. Март 1917 года

В третий день марта, после завтрака, старший офицер «Дианы» кавторанг Рыбкин попросил кордегарда Демидова, столовавшегося вместе с мичманами, задержаться в кают-компании. Отозвав его к полупортику, где рядом с лакированным боком фортепиано торчал зачехленный парусиной казенник сорокапятимиллиметрового орудия, Рыбкин вполголоса, но достаточно внушительно сказал:

- Леонид Николаевич, полагаю за благо прервать вашу стажировку ввиду чрезвычайно напряженного положения в базе и рекомендовал бы вам вернуться в корпус.

Демидов вспыхнул:

- Господин кавторанг, я, как и вы, принимал присягу и потому имею полное право находиться на корабле при любых опасностях.

- Браво! - усмехнулся Рыбкин и, приоткрыв инструмент, отбренчал одним пальцем туш. - Это в вашу честь, кордегард. Ответ, достойный выпускника нашей альма-матер… И все-таки… Я попрошу вас выполнить ряд поручений в городе. Первое: сдать письма офицеров на почтамт. Второе: навестить в госпитале больного офицера с нашего крейсера и передать ему презент от кают-компании. Третье: не в службу, а в дружбу заглянуть ко мне на квартиру и передать Наталье Васильевне, что у нас все в порядке и что в субботу я съеду в город. Прошу вас также заночевать в моем доме и составить тем самым охрану моей семье в эту неспокойную ночь.

- Я готов все это выполнить, Борис Николаевич. Но… Но ведь это всего лишь повод для удаления меня с корабля. Не понимаю, чем я не заслужил доверия быть вместе с офицерами?

Рыбкин мягко опустил крышку фортепиано.

- Милый юноша, если вам всего этого мало, то я отдаю вам официальное приказание. Корабельный гардемарин Демидов!

- Я!

- Приказываю вам вручить мой пакет лично командующему флотом вице-адмиралу Непенину. Для вас это убедительно?

- Так точно!

- Пакет я сейчас приготовлю. Прошу вручить его завтра не ранее восемнадцати часов.

- После исполнения вашего приказания могу ли я вернуться на корабль?

- Да. И заберите в строевой части бумаги, подтверждающие, что стажировка ваша окончена с оценкой «отлично».

Пакет был тощ. В нем лежала одна лишь записка, второпях набросанная на корабельном бланке «Дианы»: «Дорогой Адриан Иванович! Обстановка в команде взрывная. На всякий случай хочу попрощаться и попросить, как водится, прощения. Позаботься, если Господь не приведет свидеться, о Наталье.

Да хранит тебя Бог!

Обнимаю!

Борис.

Р.S. Милого юношу, доставившего сей пакет, кордегарда Демидова, прошу откомандировать в корпус».

Демидов исправно доставил пакет на «Кречет».

Непенин пробежал записку, аккуратно сложил ее и спрятал в нагрудный карман.

Россией правит черт! - повторил он в который раз за этот день.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Когда происходили вышеупомянутые события на «Андрее Первозванном», - сообщал Г.К. Граф, - на соседнем «Императоре Павле I» наблюдалась картина еще ужаснее.

Бунт вспыхнул с того, что в палубе был поднят на штыки штурманский офицер лейтенант В.К. Ланге якобы за то, что числился агентом охранного отделения, в действительности, конечно, ничего подобного не было. На шум, поднятый во время этого убийства, немедленно пошел старший офицер старший лейтенант В.А. Яновский, предварительно послав дежурного офицера, мичмана Шуманского, передать распоряжение офицерам, чтобы они шли по своим ротам.

Передав это приказание, Шуманский и несколько других офицеров быстро направились по коридорам к ротам. В коридоре им навстречу шла группа матросов. Мичман Шуманский ее как-то случайно проскочил, а следующий, лейтенант Н.Н. Совинский, был остановлен. Матросы просили Совинского не ходить далее, так как его убьют.

Лейтенант Совинский был совершенно безоружен и на это предупреждение только поднял руки кверху и сказал: «Что же, убейте…» И в тот же момент действительно был убит ударом кувалды по затылку. Его убил подкравшийся сзади кочегар Руденок, из крестьян Полтавской губернии.

Когда предупреждавшие Совинского матросы хотели его перенести в лазарет, убийца еще несколько раз ударил его по голове кувалдой.

Той же кувалдой кочегар Руденок убил и проскочившего толпу мичмана Шуманского. Он же убил и мичмана Булича.

Старший офицер, старавшийся на верхней палубе образумить команду, был схвачен, избит чем попало, за ноги дотащен до борта и выброшен на лед.

Командир этого корабля, капитан 1-го ранга С.Н. Дмитриев, на защиту своих офицеров выступить не решился, успокоить команду не пытался и просидел в течение всего острого момента в кают-компании, предоставив каждому действовать по своему усмотрению».

Спустя семь лет бывший мичман, а тогда крупный партийный деятель Федор Раскольников пытался отмыться от крови своих бывших однофлотцев. «Расстрелы офицеров, - писал он в мемуарах, - носили абсолютно стихийный характер, и к ним наша партия ни с какой стороны не причастна»1.

Коллега Раскольникова по партии, матрос с «Павла» Н. Ховрин простодушно поведал о том, что пытался скрыть большевистский бонза: «Первым поднялся экипаж «Павла». По приказу еще не вышедшего из подполья комитета большевистской организации матросы захватили винтовки в караульном помещении и бросились на палубу. Вставший на их пути мичман Булич был убит. Против него никто не имел зла. Но он преградил дорогу восставшим, и его убили. Командира 2-й роты мичмана Шуманского застрелили, когда он открыл огонь по матросам из своей каюты. Вслед за ним погиб старший офицер Яновский. Возле карцера матросы прикончили лейтенанта Совинского, отказавшегося выпустить арестованных»2.

«В тот же вечер - летописал Г.К. Граф, - начала вести себя крайне вызывающе и команда на крейсере «Диана». Хотя убийств пока не было, но у всех офицеров было отобрано оружие, а старший офицер, капитан 2-го ранга Б.Н. Рыбкин, и штурман были арестованы. Всю ночь эти офицеры, сидя в своих каютах, слышали за стенками разговоры, что их надо расстрелять, спустить под лед и так далее. Самочувствие их было самое ужасное.

На следующий день, 4 марта, их продолжали держать арестованными. К вечеру же они узнали, что их якобы решено отвести на гауптвахту и потом судить.

Действительно, около захода солнца им было велено одеться. С караулом в три или четыре человека, вооруженных винтовками, их вывели на лед и повели по направлению к городу.

Пока они находились на палубе и сходили по трапу, вокруг них собралась толпа матросов и слышались площадная брань и угрозы. Невольно у них закралось сомнение, действительно ли их ведут на гаупвахту и не покончат ли с ними по дороге.

Конвой по отношению к ним вел себя очень грубо и тоже угрожал. Когда их группа уже была на порядочном расстоянии от корабля, а город был еще далеко, они увидели, что им навстречу идет несколько человек в матросской форме и зимних шапках без ленточек, вооруженных винтовками.

Поравнявшись с арестованными офицерами, они прогнали конвой, а сами в упор дали несколько залпов по несчастным офицерам. Те тотчас же упали, обливаясь кровью, так как в них попало сразу по нескольку пуль.

Штурман1 хотя и был тяжело ранен, но не сразу потерял сознание. Он видел, как убийцы подошли к капитану 2-го ранга Рыбкину. Тот лежал без движения, но еще хрипел, тогда они стали его добивать прикладами и еще несколько раз в него выстрелили. Только убедившись окончательно, что он мертв, подошли к штурману. Тот притворился мертвым, и они, потрогав его и несколько раз ударив прикладами, ушли. Эти люди-звери с легкой руки убили двух человек и как ни в чем не бывало ушли, ушли с таким видом, точно исполнили свой долг!

Вскоре после этого штурман лишился чувств. Когда же он очнулся, то увидел, что уже довольно темно и что недалеко от него проходит мальчик лет пятнадцати, финн.

Он подозвал его слабым голосом, попросил помочь встать и отвести в какой-нибудь дом. Мальчик сейчас же подошел, штурман кое-как встал, и общими усилиями они побрели. Но это было трудно: мальчик был слишком слаб, а штурман почти не мог держаться на ногах. Таким образом, падая, отдыхая и ползя, им удалось немного отойти в сторону от дороги. Там мальчик оставил штурмана, а сам побежал в город за извозчиком.

Спустя некоторое время он приехал на извозчике, и вместе они положили раненого на дно саней и покрыли полостью. Через час штурман уже лежал в частной лечебнице с промытыми и перевязанными ранами. А через месяц, несмотря на то что у него было три раны навылет, его здоровье поправилось уже настолько, что он мог уехать тайком в Петроград, а затем и бежать за границу. Все время его болезни персонал больницы тщательно его оберегал от возможных встреч с командой «Дианы», скрывая даже, что он офицер. Конечно, это сильно облегчалось тем, что все были убеждены в смерти штурмана…

На 1-м дивизионе тральщиков команда была тоже в очень приподнятом настроении, но убийств не производила, за исключением команды тральщика «Ретивый». На «Ретивом» были убиты командир старший лейтенант Кулибин, лейтенант Репнинский и мичман Чайковский.

Большинство офицеров дивизиона в это время отсутствовало, но как только были получены тревожные сведения, сейчас же все поехали на свои суда. Один из командиров, старший лейтенант В.Н. Кулибин, возвращаясь на свой тральщик, встретил по дороге большую толпу из матросов, солдат и рабочих. На него тут же набросились, хотели арестовать и, пожалуй, и прикончили бы, но за него вступились матросы с его дивизиона, благодаря им он был отпущен.

Добравшись до своего судна, он ничего особенного на нем не заметил. Команда была совершенно спокойна и к нему очень доброжелательна, так как он был ею любим. Поговорив с ними о происходящем, Кулибин спустился к себе в каюту.

Через несколько времени он услышал, что его кто-то зовет с верхней палубы. Поднявшись на нее, он увидел, что у трапа с револьвером в руке стоит матрос с «Ретивого». Так как вид у него был угрожающий, то Кулибин хотел спуститься в каюту и взять револьвер. Но было уже поздно. Раздалось несколько выстрелов, и он упал, раненный двумя пулями. Матрос же продолжал стрелять, пока одна из пуль, срикошетив от стальной стенки люка, не попала ему самому в живот и он упал. Сбежалась команда тральщика, сейчас же их обоих отнесли в госпиталь, но убийца, промучившись несколько часов, умер.

Кулибин был очень тяжело ранен, так как одна из пуль задела позвоночный столб, и он больше года пролежал почти без движения, имея парализованными ноги и руки. Убийцу же причислили к «жертвам революции» и торжественно похоронили в красном гробу…»

«Всего на Балтийском флоте было расстреляно в ходе восстания 120 офицеров и чиновников, - бесстрастно уточняет комментатор раскольниковских мемуаров, - арестовано свыше 600 человек».

«…Происходил отнюдь не поголовный офицерский погром, а лишь репрессии по отношению к отдельным лицам», - пытался отмахнуться от этих кровавых цифр Раскольников, произведенный «за преданность народу и революции» - о злая ирония Клио - в… лейтенанты1. Приказ об этом кощунственном производстве подписал 22 ноября 1917 года не кто иной, как Емелька Пугачев Балтийского флота Павел Дыбенко, которого Всероссийский съезд военного флота, инструктированный большевиками-победителями, прочил в капитаны 1-го ранга и даже в контр-адмиралы. Известно, как кончили эти чинокрады - «еловые» лейтенанты и лихие командармы. Что посеяли в начале семнадцатого, то пожали в конце тридцатых.

За спиной слепой Фемиды стоит всевидящая богиня истории Клио…

Москва. Январь 1992 года

Узнав из газет о возвращении Андреевского флага на корабли российского флота, я позвонил в Питер и поздравил Твердоземова. Флаг этот был спущен при его жизни и поднят, увы, уже на обреченных авианосцах и атомаринах.

Благодарение президенту за исполнение похоронного обряда русских моряков: агонизирующий флот был накрыт сине-крестным стягом…

Именно так расценил Оракул эту последнюю новость.

- Я прочитал вашу рукопись, - сказал он на прощание. -Жаль, что вы не сказали о самой главной, на мой взгляд, заслуге Непенина. Умом ли, чутьем ли, но он положил свои труды на долгую перспективу флота - авиацию. Самолет - главный враг кораблю, это он верно схватил. Так потом и вышло: самые страшные удары по флотам наносились с воздуха: Пирл-Харбор - это кровавее Ютландского боя. Да и нашим кораблям доставалось больше от люфтваффе, чем от немецких линкоров.

- А подводные лодки? Разве не они определяют ныне основную ударную силу флотов?

- Они. Ибо они идеальные (по части скрытности) носители ядерного оружия. Но не подводные лодки - главная гроза кораблей. Нынешние атомарины охотятся за береговыми целями - столицами, промышленными центрами, стратегическими объектами. А сами пуще всего опасаются именно самолетов, ибо они, как полагал Непенин, были и есть самое верное средство поиска, нахождения и уничтожения подводных лодок. За это честь и хвала адмиралу-провидцу. Ведь это именно Непенин первым высмотрел и приголубил двадцатидвухлетнего авиаэнтузиаста Игоря Сикорского. Он рекомендовал Игорька - звал его так за глаза - главным авиационным инженером службы связи. Кто мог сказать тогда, что за этим юношей величайшее будущее, что это восходящее светило мировой аэронавтики? А Адриан сказал: берите, не пожалеете. И взяли, и государь высочайше утвердил юнца в этой должности. На российском горизонте взошла эта звезда, да на американском небосклоне зенита достигла. Вот вам и Непенин. Великого чутья человек! Он же, пожалуй, первым понял, что есть боевая информатика в морской войне. Да и не только в морской. И все наши нынешние теории по части управления боем, связи, планирования, все, что американцы закладывают в программы своих БИУСов - боевых информационных устройств, - все это начинал этот рыжеусый ушкуйник на своих безлюдных островах. Вы пишете, что следствие по делу убийства адмирала Непенина не проводилось Это не совсем так. Проводилось. Будете в Питере - заглядывайте. Кое-что покажу!

Глава восьмая

ВЫСТРЕЛЫ В СПИНУ

Свеаборгский рейд. 4 марта 1917 года

В четвертый день марта солнце стояло в знаке Рыб -зодиаке загадочном, мистическом, двойственном… Рыба живая и рыба мертвая олицетворяют его. Астрологи утверждают, что в эту пору тайные организации выходят из подполья.

Тот день был субботой - черной субботой русского флота. Кровавая зима, перелом века…

Адмирал Непенин встречал последнее утро своей жизни. Но на предчувствия, прощания и прочие рефлексы не оставалось времени. Телефоны на «Кречете» трезвонили задолго до рассвета. С линкоров, крейсеров и даже тральщиков передавали фамилии застреленных, заколотых, зарезанных офицеров. Довконт едва успевал записывать:

«На тральщике «Ретивый»… Убиты - командир старший лейтенант Кулибин, лейтенант Репнинский, мичман Чайковский… Тральщик «Взрыв»… командир кавторанг Гильдебрандт… Командир тральщика № 218 - старший лейтенант Львов… Командир «Минрепа» - лейтенант Бойе… Командир посыльного судна «Куница» лейтенант Ефимов… Командир сетевого заградителя «Зея» лейтенант граф Подгоричане-Петрович…»

Непенин вслушивался в этот мортиролог, скрепя зубы.

«Россией правит черт… Россией правит черт», - повторял он всякий раз, когда кончалась очередная сводка потерь.

Ренгартен с красными от хронического недосыпания глазами торопливо, сокращая слова до отдельных слогов, заносил в дневник хронику событий. Он делал это не по обязанности, понимал - ему выпало вести журнал боевых действий истории. Для русского флота ныне выпало сражение похлеще Ютландского, даром что корабли скованы льдом. Бой разворачивался на палубах и городских площадях, на ледяном поле рейда и портовых стенах…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА (из дневника Ренгартена). «…Принесли телеграмму Керенского (ее по Юзу приняли из Думы депутаты от матросов). Длиннейшее социал-демократическое послание; по сути, ценные указания слушаться своих офицеров, и, поскольку вице-адмирал Непенин признал Временное правительство, Керенский приказывал матросам повиноваться Непенину во всем.

Телеграмма произвела очень хорошее впечатление и успокоила…

5 часов 15 минут. Провокация по радио: смерть тиранам и прочее…»

Текст радиограммы, переданной кораблям с «Павла», был таков: «На радио Непенина. Товарищи матросы, не верьте тирану!… Нет! От вампиров старого строя мы не получим свободы… Нет! Смерть тирану!»

Это был смертный приговор, подписанный Непенину Дыбенко и приведенный в исполнение его людьми спустя восемь с половиной часов.

Но в это не хотелось верить. И никто не поверил. Думалось - очередная провокация. Лишь Ренгартен тихо воскликнул в своем дневнике: «Как это? Какое безумие! Развал полный! Опять надо рассчитывать на Бога, на чудо!»

Уповать на чудо оставалось разве что до обеда…

Эти последние часы непенинской жизни прошли так…

В 8 часов 10 минут Ренгартен предложил Непенину снять из корабельных помещений царские портреты.

- Снять! - распорядился адмирал.

Однако и это политическое действие уже ничего не могло изменить.

В 8.30 на «Кречет» пришла гурьба матросов - депутаты от корабельных команд. Непенин принял их с дипломатическим политесом: распорядился накрыть в столярной мастерской чай с белым хлебом. Терпеливо слушал косноязычные, путаные речи. Ни разу не сорвался, не вспылил. Но и это не могло его спасти.

Ренгартен: «11 часов 30 минут. Мне передал Романенко (мой вестовой), будто часть офицеров (в том числе капитан 2-го ранга Муравьев) объявили командующим флотом адмирала Максимова.

Что это еще?

Этого еще не хватало!»

На все эти возмущенные вопросы-восклицания Ренгартена ответил спустя пять лет адмирал Граф в своих мемуарах.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Адмирал Максимов всегда отличался карьеризмом и мелочно-честолюбивым характером. Не имея ни по заслугам, ни по уму никаких данных претендовать на занятие высокого поста командующего флотом, он был в страшной претензии, когда не он, а адмирал Непенин был назначен на этот пост. Ведь Непенин был моложе его!…

При первых же признаках революции Максимов почувствовал, что пришла, наконец, пора осуществить свои честолюбивые замыслы. Он стал тайно агитировать среди своих подчиненных, чтобы те выбрали его на пост, который ему так хотелось занять. Добиться этого было не трудно. Скоро, при содействии своего расторопного флаг-офицера, старшего лейтенанта Василевского, той же формации, как и он сам, его избрали… писари его же штаба. Но так как этого все-таки как будто недостаточно, то при помощи того же флаг-офицера была собрана толпа матросов так называемой «береговой роты», которой заведовал все тот же флаг-офицер. К толпе присоединились случайные солдаты и просто всякий сброд, и, по наущению специальных лиц, она-то и приступила к выборам нового командующего флотом.

При этом не обошлось без маленького, но характерного инцидента. Дело происходило на улице. Случайно мимо проходил старший лейтенант А.П. Гедримович. Увидев подобного рода выборы, он вскочил на первую попавшуюся бочку и громко, при хохоте окружавших его матросов, крикнул: «Что вы делаете? Кого выбираете командующим флотом? Дурака выбираете!!»… Это выступление, хотя и принятое сочувственно, все-таки не помешало успеху выборов Максимова. Тотчас же после них он и его главные помощники, капитан 2-го ранга Л. Муравьев и старший лейтенант К. Василевский, увешанные красными бантами и лентами, сели в автомобиль. Этот автомобиль был буквально облеплен вооруженными матросами, тоже в красных бантах. В таком виде Максимов отправился на «Кречет», чтобы объявить адмиралу Непенину о своем избрании. Но тот ему определенно заявил, что никаких выборов не признает, что он и флот подчинились Временному правительству и кому оно укажет, тому и сдаст командование».

РУКОЮ ПИСАТЕЛЯ (В. Пикуль. «Моонзунд»).

«- Итак… - начал Максимов, всходя на «Кречет».

- Итак, - прервал его Непенин, - я уже обо всем извещен. Что ж, поздравляю вас, Андрей Семеныч… выдвинулись на революции!

- Стоит ли язвить, Адриан Иваныч?

- Я не язвлю. Вчера вас арестовали. Сегодня поставили комфлотом. Смотрите, как бы вас не повесили!

Дыбенко вел себя в кают-компании «Кречета» как у себя дома - на военном транспорте «Ща». Цыганским глазом подмигнул вестовым:

- Выборных не вешают, - круто вмешался Дыбенко.

Из портсигара Ренгартена он угостил себя папироской:

- Эй, Вася или Петя, чайку бы мне с песком и булкой!

- «Эклерчик»… На что дамские курите?

- Чтоб поберечь здоровье. В них меньше никотина.

Дыбенко через весь стол прикурил от зажигалки Довконта.

- Надо бы и мне, - сказал, - тоже о здоровье подумать…

Он резко повернулся к соперникам - адмиралам:

- Непенин - дела сдать! Максимов - дела принять!

Непенин подошел к нему со словами:

- Судя по хамству, с каким вы себя ведете, я имею честь наблюдать самого господина Дыбенко?

- Угадали. Но я - не хам. Я просто искренен…

Непенин отвернулся от матроса к Максимову.

- Меня не так-то легко свалить. Вот вам - читайте…

Максимов прочел и передал бумагу Дыбенко. Временное правительство предотвратило удар по Непенину - Гучков, на правах военного и морского министра, забирал комфлота к себе в канцелярию на должность своего помощника по морделам.

- Чисто сделано, - не удивился Дыбенко…

Он знал - судовые хронометры «Кречета» отсчитывают последние часы адмиральской жизни, и ни морской министр-демократ, ни сам Керенский уже не в силах спасти плотного хмурого человека с черными орлами на широких погонах, на весь флот объявленного «вампиром» и «тираном».

Граф: «Максимов уехал, но с самовольно поднятым на автомобиле значком командующего флотом».

- Все, господа, - хлопнул в ладоши Непенин. - Приглашаю в салон. Никаких революций во время обеда.

За столом он был необыкновенно весел и любезен к своим верным сотрапезникам. По правую руку восседал начальник штаба контр-адмирал Григорьев, по левую - начопер князь Черкасский, за ним Ренгартен, Довконт… Командир «Кречета», он же флагманский минер Балтийского флота кавторанг Мирбах, сидел на командирском месте - на другом конце стола, против комфлота. Грустный флер прощального обеда висел в воздухе салона.

- Так, значит, вы нас покидаете, Адриан Иванович? - нарушил общее молчание Черкасский.

- Не вдруг, князь. Не вдруг… Сначала прекращу эксцессы. Для тех, кто не в курсе дела: я только что молнировал в Думу через Генмор: «Ввиду того что линейный корабль «Император Павел I» дал телефонограмму не исполнять моих приказаний, условился с адмиралом Максимовым, что дальнейшие распоряжения будут подписываться во избежание двоевластия им и мною».

Ренгартен поднял рюмку.

- Кажется, есть повод выпить, господа. Только что получено сообщение с «Павла» - центральный-де комитет депутатов с кораблей признал действия командующего флотом правильными. Похоже, что все налаживается…

Черкасский молча покачал головой:

- Рано радоваться… Этих комитетов на эскадре целых три. Один признал, а остальные как змеи шипят… Адриан Иванович, я полагаю, надо поставить об этом в известность Генмор и вызвать на разговор Керенского. Пусть определит, какой из трех правомочный.

- Пусть, - хмыкнул в усы Непенин. - Пусть определит, если сумеет… Вот уж никогда не думал, что буду пользоваться услугами присяжного поверенного… Что за шум?

Все прислушались. Мерный гуд работающих машин сотрясал переборки салона. Можно было подумать, что «Кречет» дал ход… во льдах. Но все давно привыкли, что время от времени на штабном судне работают не гребные, а типографские машины. Черкасский с утра еще велел размножить и передать на корабли «охранную грамоту» Керенского и прочие спасительные для комфлота телеграммы. Только что был запущен в печать последний приказ Непенина, составленный и отредактированный «морскими другами», в котором комфлот приветствовал новый строй и новые власти… Непенин подписал его не читая. Но и этот политический громоотвод уже не успевал сработать… Сквозь гуд ротатора прорывались крики… Кричали с борта и кричали с борта.

Вбежал взъерошенный вахтенный офицер.

- Ваше превосходительство, пришла толпа матросов… Очень возбужденные… Требуют, чтобы вы шли на вокзал встречать думских депутатов… Грозят ворваться силой и взять офицеров под арест.

Непенин отшвырнул нож с вилкой, серебро жалобно звякнуло, сорвал накрахмаленную салфетку.

- Приведите себя в порядок, мичман. Ступайте и скажите им, что я выйду. Иван Иваныч, - крикнул он Ренгартену, - берегите шифры! Оперативные карты - в готовность к уничтожению… Кажется, пришел мой черед, господа…

Вестовой подал шинель. Перекрестившись, Непенин вышел».

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА (дневник Ренгартена). «13 часов 00 минут. Очередная новость: нас всех арестуют…

13 часов 45 минут. Адриан Иванович НЕПЕНИН убит».

Телеграмма № 306 от морского министра в Ставку - генералу Рузскому от 4 марта 1917 года из Петрограда:

«В воротах Свеаборгского порта вечером убит выстрелом из толпы адмирал Непенин. С утверждения морского министра в командование флотом вступил адмирал Максимов. Григорович».

Столь же лапидарно сообщали потом о гибели Непенина и советские историки, вольно или невольно повторяя акт убийства, ибо имя, преданное забвению, подобно телу, преданному земле. Лишь у Валентина Пикуля в «Моонзунде» отыскал я сцену убийства адмирала, но и она не более чем информация Григоровича, развернутая в живописный эпизод.

РУКОЮ ПИСАТЕЛЯ. «Вместе с дежурным по штабу лейтенантом он пошел пешком. Снег хрустел под ногами. Светило солнце. Слегка подмороживало.

- Скоро весна, - со вздохом сказал Бенклевский.

- Будет и весна, - неохотно отозвался Непенин.

Флот у него отняли.

- И не жалею! - сказал Непенин с яростью. -Флот уже развален. Его можно сдавать на свалку. Корабли небоеспособны.

Они дошли до ворот порта. Группкой стояли матросы. А за воротами плотной стенкой сгрудилась толпа обывателей. Когда Непенин обходил гельсингфорцев, раздались выстрелы - в спину!

Он упал. Смерть была мгновенной… Из открытого рта Непенина, сильно пульсируя, толчками выхлестывала кровь. Адмирал был здоровяк, полный телом, и кровь обильно залила снег».

Принтограмма № 8

«Я не поверил ушам своим, когда услышал в вестибюле «Фении» новость, пригвоздившую меня на месте: Непенин убит.

Я еще ничего не знал - как убит, кем, почему, но с дрожью душевной ощутил сразу же: то рука Провидения. И еще понял молниезарно - спасен! Гробовая плита, гробовая плита, давившая все эти дни на живую мою грудь, сползла в сторону.

Спасен!

Я бросился в вокзальную толчею узнавать подробности, но никто толком ничего не знал. Судачили про матросов с «Гангута», про германского агента, стрелявшего с проезжавшего автомобиля, поминали Савинкова, большевиков, уголовников… Вечерняя газета тоже не внесла ясности. Но мне это было только на руку.

Утром я сообщил в Берлин условным способом о выполнении задания и взял билет до Ниоклайштадта, откуда перебрался через залив в Швецию и с первым же германским пароходом - на сей раз это оказался ледокол «Рюген» - прибыл в Засниц.

В Берлине мой отчет выслушала целая коллегия разведывательного ведомства. Меня поздравили с удачей и даже отвалили символическую сумму - и разрешили наконец повидаться с семьей, предупредив, впрочем, что отпуск мой не затянется.

Тереза встретила меня потрясающей новостью: у Рюрика проклюнулся первый зубок! Я сбегал к раушенскому ювелиру и купил серебряную ложечку. На ней был чей-то вензель: «A. N.». Эту вязь можно было прочитать как угодно. Но в голову мне пришло одно: Адриан Непенин.

С тех пор как я взял на душу грех несовершенного убийства, это имя преследовало меня повсюду…»

Глава девятая

КТО УБИЛ АДМИРАЛА?

Санкт-Петербург. Февраль 1992 года

«…И кровь обильно залила снег». На этом, собственно, и кончилась моя рукопись об адмирале Непенине, если не считать небольшого постскриптума насчет того, что никакого официального расследования убийства комфлота Временное правительство не проводило, а все было списано на гнев революционных масс против адептов старого режима.

- Так вы полагаете, что никакого расследования по делу Непенина не проводилось? - спросил Оракул, когда я зашел на Садовую, чтобы забрать свою папку.

- Я не нашел в архивных описях даже упоминания о подобном расследовании, - сказал я в свое оправдание.

- И не найдете! - подтвердил Веди Ведиевич. - Потому что оно и в самом деле не проводилось… Никто не искал убийцу. Никто не опрашивал свидетелей. Никто. Кроме вашего покорного слуги.

Он вытащил из коробки с надписью «Геркулес» (свои дискеты он прятал от чужого глаза в картонках из-под печенья, обуви, пакетированного чая) квадратную черную пластинку и вставил ее в дисковод, пальцы его пробежали по клавишам, и на экране монитора возник заголовок: «Свидетельские показания по убийству командующего Балтийским флотом вице-адмирала А.И. Непенина.

Показания трюмного инженера-механика с линкора «Полтава» лейтенанта И.А. Волхонского.

Показания флаг-офицера командующего флотом лейтенанта П.И. Тирбаха.

Показания начальника Воздушной дивизии контр-адмирала Б.П. Дудорова.

Показания вдовы адмирала - О.В. Непениной.

Показания старшего лейтенанта М.В. Гамильтона.

Показания капитана 2-го ранга Г.К. Графа.

Показания матроса с линкора «Павел I» Н. Ховрина.

Показания матроса береговой минной роты П. Грудачева».

Восковые пальцы Оракула прошлись по клавиатуре, принтер заверещал, словно сверчок, покрывая листок строчками.

- Итак, - вздохнул Веди Ведиевич, - в канун того рокового дня сигналом с «Кречета» дежурным кораблем на свеаборгском рейде был назначен линкор «Полтава». Послушаем двух офицеров с этого корабля: старшего артиллериста старлейта Четверухина и трюмного инженера-механика лейтенанта Волхонского. Вот что сообщает нам Четверухин.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «На «Павле» замигал белый клотиковый огонь, адресованный «Петропавловску», с призывом: «Расправляйтесь с неугодными офицерами! У нас офицеры арестованы!» Матросы, среди которых были и телеграфисты, расшифровавшие призыв с «Павла», сразу помрачнели. Неожиданно из толпы раздался истерический выкрик: «Братцы, надо крови!» Там возникла какая-то возня, и мимо меня провели яростно отбивающегося, бледного, с безумными глазами матроса, который, как выяснилось позже, оказался кочегаром. Спустя некоторое время его «от греха» списали с корабля. Командир, желая, очевидно, разрядить обстановку, обратился к команде с краткой речью:

- Полтавцы! Никого из постороннего на борт корабля не пускайте, так как могут быть непредвиденные провокации. Помните о взрыве и гибели линейного корабля «Императрица Мария» в Севастополе!

В кают-компании далеко за полночь офицеры обсуждали события минувшего дня.

Непенин не спал уже двое суток. Напряженно работал, а в немногие свободные минуты ходил по своему кабинету на «Кречете» и на советы флаг-офицера капитана 1-го ранга Ренгартена прилечь отдохнуть неизменно отвечал своей обычной отговоркой: «Думать-то надо!», обдумывая, очевидно, что ему делать в создавшейся сложнейшей обстановке. И только в свое последнее утро прилег и забылся на час. Будучи грубоватым в обычной жизни человеком, он никогда не допускал барского высокомерия в отношении к матросам и, зная характер русского человека, говорил с ними с грубой прямолинейностью простого мужика, чем, очевидно, импонировал многим из них. Буквально за несколько часов до трагического конца команда «Кречета», выслушав его выступление в связи с начавшимся восстанием, кричала «ура» своему адмиралу и качала на руках. Спустя два часа после трудной встречи с выборными депутатами команд кораблей и береговых частей он добился спокойствия. Правда, потом с «Павла», ставшего штабом восстания, была послана радиограмма: «Смерть тирану! Никакой ему веры!» Какой же Непенин тиран? Ведь за шесть месяцев своего командования флотом им был издан только один строгий приказ о необходимости соблюдения уставной дисциплины. Вот Вирен - настоящий тиран. Мы считали, что убийство Непенина было политическим актом. Руководителей восстания насторожило его выступление перед депутатами команд, после которого на многих кораблях и в частях наступило спокойствие, что свидетельствовало о сохранении им своего авторитета. Испугала их, вероятно, та часть его выступления, в которой он говорил, что виновные в убийстве офицеров будут привлечены к ответственности. И тогда его решили убрать. Сперва выразили недоверие, а затем угробили».

Оракул нажал клавишу…

- Четверухин - это дальний подступ… А вот поближе. Инженер-механик Волхонский был в тот день старшим обходным офицером. На зимовке полагалось раз в сутки обходить по льду все корабли и проверять несение вахт, распорядок жизни…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Наутро 4 марта наступило затишье. Жизнь на кораблях еще не успела расстроиться, и после подъема флага я вызвал взвод моей роты в числе 40 человек. Ввиду происшедших ночью беспорядков командир корабля капитан 1-го ранга С. В. Зарубаев приказал выдать взводу винтовки с патронами. В помощь мне был взвод с «Гангута» с офицером… Подходя к берегу, но, к несчастью, находясь еще в 10 минутах ходьбы от берега, я услышал выстрелы и увидел заминку в воротах порта. Это было… убийство незабвенного Адриана Ивановича. Не зная еще об этом, мы все же ускорили шаг, но помешать уже не могли… Приди мы на несколько минут раньше, мы бы помешали этому убийству, и судьба флота была бы иная. Придя на берег, я узнал, что германский агент, переодетый матросом, стрелял в адмирала, тяжело его ранил и уже арестован…»

- А вот этот человек, - воскликнул Оракул, - лейтенант Тирбах, в момент убийства был рядом с Непениным! Вот что показывает он.

РУКОЙ ОЧЕВИДЦА. «Толпа вооруженных матросов, человек пятьдесят, стала требовать, чтобы комфлота шел с ними на Вокзальную площадь встречать ожидавшихся из Петрограда Родичева и Скобелева - депутатов Государственной Думы. Боясь, что бунтовщики ворвуться на «Кречет» и растащат шифры, карты и бумаги (Непенин не сомневался в том, что требования к нему идти было только предлогом, чтобы ворваться на «Кречет» для этой цели), Непенин накинул пальто и по сходне пошел на пристань. Из толпы поднялись крики: «Флаг-офицера к адмиралу!» Я тоже схватил пальто и побежал к адмиралу. Тот мне сказал: «Это не я вас звал, а эти мерзавцы».

По пути к выходу из порта мы шли рядом с Непениным, а за нами толпа. Помню, впереди всех, с винтовкой «на руку», был высокий, худой, бледный матрос с ленточкой «Гангутъ». Непенин сказал мне вполголоса, что нас ведут не на Вокзальную площадь, а на расстрел, и прибавил: «И зачем, Петр Игнатьевич, пошли? Ведь если б я вас звал, то я бы сам это сделал». Потом вынул портсигар и стал закуривать. Мы подходили к воротам порта по пути к Морскому собранию. Не доходя ворот, встретили другую толпу меньшего числа. Она стояла, и я узнал среди нее многих. Это были комендоры с «России» и несколько человек из команды штаба комфлота.

Передовой из них - комендор Гусев (с «России»), когда мы поравнялись с ними, схватил меня за рукав и сильно дернул к себе1. Одновременно другие окружили меня. Гусев сказал: «Уходите, господин лейтенант, тут будет нехорошее дело». Меня взяли под руки, и в этот момент раздался один выстрел, другой, и крики. Я взглянул в сторону выстрела и успел увидеть, как шагах в пяти от меня Непенин как бы замер, нагнувшись вперед, и сейчас же упал. За ним стоял с винтовкой у плеча этот бледный матрос с «Гангута».

Дальше я ничего не видел. Только слышал дикие крики. Толпа вела меня обратно в порт, окружив плотным кольцом. Довели до службы связи, и оттуда штабные провели меня на «Кречет»… Из того, что эти комендоры стояли у ворот порта и в момент убийства Непенина оттащили меня, говоря, что «будет нехорошее дело», видно, что план убийства адмирала был известен многим заранее, а не был случайным эксцессом… В тот же день вечером я, взяв команду штаба и грузовик, поехал в Морское собрание (Совдеп в то время), через штабную команду достал разрешение на изъятие тела Непенина, поехал и обыскал несколько свалок трупов офицеров, пока в конце концов нашел тело адмирала. Перевез его на береговую квартиру комфлота, обмыл и одел его (у него кроме двух пулевых ран было еще три раны штыковых), заказал гроб и устроил на следующий день похороны. Пришли флагманский священник с «Петропавловска», Бахирев, каперанг Беренс-младший. Прибыла и вдова адмирала. Вот мы кучкой и проводили адмирала на кладбище и похоронили.

Едва успели это сделать, как туда пришла толпа матросов и стала требовать от кладбищенского священника указания могилы Непенина. Но тот сказал, что не знает, что так много хоронил в этот день. Так и осталась могила нетронутой.

Однако позднее, в сентябре, Центрфлот прислал телеграмму в Центробалт в Гельсингфорс, приказывая арестовать меня как «врага народа» за похороны Непенина (вернее, за то, что я был свидетелем его убийства в спину)».

- Далее события развивались как в хорошем боевике! - воскликнул Оракул. - Телеграмме дежурный офицер службы связи лейтенант Олтаржевский ходу не дал, а немедленно предупредил Тирбаха об опасности. Тот спросил совета у Черкасского, а князь доложил обо всем новому командующему Балтийским флотом адмиралу Развозову. Тот велел командиру «Кречета» поднимать пары и идти от греха подальше в бухту Лапвик. Там Тирбах пересел на конвойный миноносец и полным ходом ринулся в Петроград. В Генморе, не медля ни часа, выписали ему загранпаспорт, выдали ассигнования, и на следующий день Тирбах катил уже в поезде в Харбин. Затем пароходом в Иокогаму, и еще дальше - в Вашингтон. Но это уже другая история… Вернемся же к показаниям старлейта Четверухина.

Он вспоминает, как жена Непенина отправилась в гельсингфорсский морг вместе со вдовой убитого кавторанга Поливанова за телом несчастного. «Их поразило, - пишет Четверухин, - не столько число убитых офицеров, сколько увиденная жуткая картина. Внутри морга у входной двери был поставлен окоченевший труп адмирала Непенина с лихо сдвинутой набекрень фуражкой и с всунутой в рот папиросой…

…Убийство командующего флотом Непенина было вызвано политическими соображениями, с тем чтобы «обезглавить флот от лиц, способных отрицательно повлиять на ход восстания».

Доктор, служивший в морге, передал Ольге Васильевне обручальное кольцо и часы Непенина. Сама она от нервного потрясения слегла, и друзья укрыли ее в Морском госпитале.

Что же касается убийцы… Сначала все думали, что это некто из команды «Гангута», так как на стрелявшем матросе была лента с литерами линкора. Полагали, что именно там созрел заговор. Но у меня на сей счет другие сведения. Вот показания второго артиллериста «Гантута» старшего лейтенанта Серебренникова: «Когда пронесся слух, что адмирала убил матрос с «Гангута», в тот же день или после, я не помню, в мою каюту пришел мой вестовой Иван Михайлович Безрукавников и сказал: «Вы, выше высокоблагородие, не верьте тому, что говорят… Это не так. Убийца - человек чужой. Не нашего корабля».

Контр-адмирал Дудоров делает весьма важное дополнение: «Скорее всего, преступник лишь прикрылся именем корабля. Подтверждал это и заведовавший контрразведкой капитан 2-го ранга А. Нордман, говоривший, что убийца был не матрос».

И все же Нордман ошибался. Убийца был матрос. Но руку его направляла не слепая ярость. Тут был далекий расчет, о котором весьма откровенно высказался один из большевистских деятелей: «Прошло два-три дня от начала переворота, - говорил значительно позже в разговоре с морскими офицерами присяжный поверенный Шпицберг, - а Балтийский флот, умело руководимый своим командующим, адмиралом Непениным, продолжал сохранять спокойствие. Тогда пришлось для углубления революции, пока не поздно, отделить матросов от офицеров и вырыть между ними непроходимую пропасть ненависти и недоверия. Для этого был убит адмирал Непенин и другие офицеры. Образовалась пропасть. Не было больше умного руководителя, офицеры смотрели на матросов как на убийц, а матросы боялись мести офицеров в случае возвращения реакции».

Вот еще три мнения, три оценки весьма разных по духу, вере и служебному положению офицеров…

Экран монитора трижды полыхнул голубым взблеском, и электронные слепки мыслей давным-давно исчезнувших людей обрели вдруг гневные голоса.

Дудоров: «Подлинные преступники сами раскрыли свою предательскую игру. Работая на немецкие деньги, Ленин и его приспешники «во имя углубления революции» предавали врагу и русский флот, и всю Россию. Правильно оценив Непенина как единственного человека, способного своим умом и волею воспрепятствовать их разрушительной работе на флоте, они его убили».

Гамильтон: «Смерть Адриана Ивановича произвела потрясающее впечатление не только на русских, но и на финнов, которые были ему признательны за его к ним отношение… Среди них были люди, утверждавшие даже, что он был финского происхождения и его фамилия была Непейнен».

Довконт: «Убийство поразило флот! Как бы сумел Непенин выйти из революционного хаоса, не удалось, к сожалению, увидеть. Он по течению разрухи не плыл бы и потому был убран так внезапно».

- Ну а кто же все-таки убил адмирала? Имя известно?

- Я бы ответил вам словами Бориса Петровича Дудорова: «Делать розыск имени его убийцы не стоит. В Древней Руси палачу, имевшему право за выполнение своей работы пить бесплатно в ближайшем кабаке зелено вино, целовальник, по обычаю, в знак своего презрения к его ремеслу наливал ему кружку «через руку» - от него отвернувшись. Отвернемся с тем же чувством и мы от имени подлого убийцы, не посмевшего даже взглянуть в лицо своей жертве и выпустившего роковую пулю в спину со спокойным достоинством принявшего смерть адмирала».

Наверное, Дудоров прав. Смерть имени палача - это смерть и его души.

- Но палач объявился сам! - воскликнул Оракул. - Объявился не с повинной - с бахвальством: «Я убил адмирала Непенина!» Жил он поживал в благословенно тихой Феодосии до относительно недавнего времени. И поведал он о себе и своем злодействе в мемуарной книге «Багряным путем гражданской», которую выпустило крымское издательство «Таврия» в 1971 году.

Звали его Петр Александрович Грудачев. В ту пору - молодой матрос из береговой роты минной обороны…

РУКОЮ УБИЙЦЫ. «Утром… 4 марта на Вокзальной площади меня подозвали трое пожилых матросов из береговой (минной. - Н.Ч.) роты. Одного из них, сухощавого, с темными усами, я уже знал. Это он на митинге в казарме говорил, что надо усилить охрану порта… Сегодня мы опять встретились с этим матросом. Он стал расспрашивать, кто я, откуда. Из Феодосии, говорю, сын каменщика.

- А к революции как относишься?

- Да здравствует революция, - ответил я словами-кличем, которые в те дни были на устах матросов.

Матросы переглянулись, потом пожилой сказал:

- Считай, что революция дает тебе первое серьезное задание. Выполнишь?

- Спрашиваете!

- Так вот. Идем с нами на «Кречет», в штаб.

- Зачем?

- Дорогой расскажем.

Пока шли в штаб, я узнал, что адмирал Непенин приговорен к расстрелу; приговор должен быть приведен в исполнение сегодня же.

Услышав об этом, я поначалу растерялся.

- Чей приговор?

Пожилой матрос сурово, веско ответил:

- Революции. Непенин скрыл телеграмму из Петрограда. Он поступил как враг революции. И не тебе, друг, сомневаться в правоте и необходимости приговора: не новичок ты на флоте. Знаешь, что адмирал нашего брата, матроса, ни в грош не ставит, людьми не считает. За малый проступок, оплошность жестоко и подло казнит. А уж за политику - пощады не жди. Гибель матросов с «Памяти Азова» и его, кровопийца, душителя проклятого, рук дело.

И все же у меня не проходило чувство какой-то неловкости. Выстрелить в человека… На фронте, на острове Эзель, во время десанта в Курляндии, мне приходилось делать это неоднократно. Да, но там были бои, а здесь?… Но и не выполнить задание революции я не мог.

Поднялся на корабль, через вахтенного начальника вызвал адмирала. Непенин ответил отказом. Пришлось опять-таки через вахтенного пригрозить, что выведем адмирала силой.

И вскоре на причал порта с яхты «Кречет», где находился штаб Балтийского флота, сошел командующий адмирал Непенин.

Я вглядывался в адмирала, когда он медленно спускался по трапу. Невысокого роста, широкий в плечах, с рыжей бородкой, вислыми усами и бровями, он был похож на моржа. Вспомнились рассказы матросов о его жестокости, бесчеловечном отношении. И скованность моя, смущение отступили: передо мной был враг. Враг всех матросов, а значит, и мой личный враг.

Спустя несколько минут приговор революции был приведен в исполнение. Ни у кого из нас четверых не дрогнула рука, ничей револьвер не дал осечки».

- Н-да, - вздохнул я, - в руке не дрогнул пистолет…

- Вот-вот, - подхватил Веди Ведиевич. - «…Когда б он знал в сей миг кровавый…» Но матрос молодой - не знал. А вот мужи историки страны Советов, знали и тем не менее витийствовали: «…Матросская масса избавилась от вице-адмирала Непенина, которого весь флот ненавидел за издевательство и глумление над матросами, а также за то, что ввел полицейские порядки во флоте». Тут что ни слово - вранье. И вранье это переливалось из книжки в книжку все семьдесят три года… Хотя вот удивительный случай: один из большевистских деятелей, да не кто-нибудь, а бывший матрос с «Императора Павла» Ховрин, подручный Дыбенко и иже с ним, в не самое лучшее время для восстановления исторической справедливости нашел-таки сочувственные слова для убитого адмирала: «Когда мы стояли в коридоре, к нам подошел пожилой человек, похожий на врача или учителя. Невесело оглядев нас с ног до головы и ни к кому не обращаясь, он со вздохом сказал:

- Нет, не простит Россия такого преступления…

- Что вы имеете в виду? - спросил я.

После долгой паузы незнакомец ответил:

- Я имею в виду то, что гельсингфорсские матросы убили командующего Балтийским флотом адмирала Непенина… Позор на всю Россию!

Мы попытались узнать у гражданина, как это случилось. Оказалось, что он подробностей не знает, прочитал лишь краткое сообщение в газете. Обстоятельства гибели адмирала Непенина мне стали известны позже.

По моему глубокому убеждению, матросы никогда бы не подняли руку на Непенина, если бы он не придерживался нелепой и опасной линии поведения. Получив известие о революции в Петрограде, Непенин не нашел ничего лучшего, как скрыть эту весть от матросов. Он запретил увольнения на берег. Но замолчать революцию было невозможно. Газеты, выходившие в Гельсингфорсе, писали о ней открыто, ее приветствовали на всех рабочих митингах, а Непенин делал вид, что ничего не случилось. Возможно, надеялся, что все еще повернется вспять».

- Сделайте все же скидку на 1966 год, когда вышла эта книга, - усмехнулся Оракул. - Пусть не своими устами, но верно матрос сказал: «Не простит Россия такого преступления». Как вы думаете, если бы в Англии вдруг растерзали королеву, всех лордов, пэров, парламентариев засадили в подвалы Тауэра, взорвали бы Вестминстерское аббатство в порядке борьбы с религиозным мракобесием, где бы она была сейчас, владычица морей? Это я этих ребят спросил из «Пятого колеса», когда они ко мне приезжали. И еще я им сказал, что идеи Маркса воплотились в России с той же эффектностью, что и идеи Энштейна в Хиросиме и Нагасаки. Да жаль, в эфире не прошло.

Оракул выключил компьютер и устало откинулся на спинку зубоврачебного кресла.

Принтограмма № 9

«С тех пор как я попал в сети германской разведки, жизнь моя в раю сосновых дюн утратила былую приторность. Понимая, сколь шатко и бренно мое бытие, я ловил каждый миг своего нечаянного семейного счастья.

Мне дали на отдых полторы недели и в конце марта снова вызвали в Берлин. На сей раз мой новый шеф не прибегал к помощи Нефертити. Он достал фотографию человека, лицо которого я хорошо знал по репродукциям в германских журналах, - командующий флотом Черного моря вице-адмирал Колчак. По газетным статьям я мог составить о нем представление как о флотоводце, немало насолившем немцам на Балтике и теперь готовившем десант на Босфор. Разумеется, у меня и в мыслях не было причинять ему какой-либо вред. Но, верный своей вынужденной роли, я сделал вид, что готов выполнить и это задание столь же блестяще, сколь и первое. С меня потребовали план операции, расписанный по пунктам. Как ни глупа была бумага, но я расписал все свои действия по прибытии в Севастополь, город, который я неплохо знал еще со времен гардемаринской практики; получил нужную сумму и адреса для связи и, предупредив Терезу об очередной «командировке по делам фирмы», отправился в Швецию.

Самым примечательным в моем вояже было то, что я ехал в Россию в одном поезде с российскими политэмигрантами, более того, в том самом, якобы запломбированном вагоне, в котором следовал в Питер и господин Ульянов «со товарищи». Правда, я и еще какие-то незнакомые мне немцы-социалисты размещались в отдельном купе и ни с кем из попутчиков не общались.

Много позже я нашел описание поездки в воспоминаниях госпожи Крупской:

«Ехали мы, Зиновьевы, Усиевичи, Инесса Арманд, Сафарова, Ольга Равич, Абрамович из Шо-де-фон, Гребельская, Харитонов, Линде, Розенблюм, Бойцов, Миха Цхакая, Мариенгофы, Сокольников. Под видом россиянина ехал Радек. Всего около 30 человек, если не считать четырехлетнего сынишки бундовки, ехавшей с нами, - кудрявого Роберта. Сопровождал нас Фриц Платтен…

Ни вещей у нас при посадке не спрашивали, ни паспортов. На берлинском вокзале наш поезд поставили на запасной путь. Около Берлина в особое купе сели какие-то немецкие социал-демократы. Никто из наших с ними не говорил, только Роберт заглянул в купе и стал допрашивать их на французском языке: «Кондуктор, он что делает?» Не знаю, ответили ли немцы Роберту, что делает кондуктор, но своих вопросов им так и не удалось предложить большевикам. 31 марта мы уже въехали в Швецию».

На Финляндском вокзале наши пути с господином Ульяновым резко разошлись. Ему - в особняк Кшесинской, мне - в Адмиралтейство.

Не могу с уверенностью сказать, был ли вождь мирового пролетариата моим коллегой по разведуправлению германского генштаба. В коридорах на Инвалиденштрассе я его не встречал. Но немецкие службы имели большой опыт выращивания в своих «инкубаторах» вождей разных племен и народов: от арабских шейхов до сингхских раджей. Содержали они и польских лидеров, и грузинских князей. Даже ордена учредили - орден царицы Тамары, например.

В одном убежден: тот пульман, набитый социал-авантюристами всех мастей, являл собой политическую бомбу. И неизвестно еще, какое оружие пострашнее - химическое или идеологическое, судя по тому, как перекорежила эта бомба Россию.

В Адмиралтействе, в разведотделе, я доложил обо всем, что со мной приключилось. Не упомянул только о первом задании - покушении на Непенина.

- Ну что ж, - усмехнулся капитан 1-го ранга Ясинский, - подумаем вместе, как нам убрать Колчака, а вам с честью вернуться в Берлин.

Пока мы подумывали мое амплуа двойного агента, жизнь сама решила все наилучшим образом. Керенский снял Александра Васильевича с должности комфлота и удалил его подальше от Севастополя и Питера - в Америку. Теперь в Берлине могли быть спокойны за судьбу Босфора.

Мою «неудачу» на Инвалиденштрассе восприняли спокойно и дали пожить в Раушене до осени. Потом вызвали «по делам фирмы» - в Ревель. Немцев очень интересовал Шпитгамн. Что-то они прознали про это местечко… Нужны были уточнения о характере деятельности этой радиостанции. Информацией о Шпитгамне меня сполна снабдили под Шпицем, как называли моряки между собой Адмиралтейство.

Больше на Инвалиденштрассе меня не вызывали. Возможно, заподозрили подвох с еловыми данными по Шпитгамну. Но бесспорная моя заслуга - убийство Непенина - хранила меня, Терезу и Рюрика от обещанных ранее неприятностей. Впрочем, я не очень-то доверялся благородству рыцарей плаща и кинжала и потому всячески внушал Терезе, что мы должны перебраться куда-нибудь подальше от Кенигсберга, где с каждым годом войны становилось все голоднее и голоднее. К лету мы продали последнее золотое кольцо с большим аметистом… Я предложил уехать в Швецию. Но сделать это легально было невозможно.

В ноябре семнадцатого в Германии стряслось то, что так упорно насаждал германский генштаб в России. Идеологическое оружие поражает обе воюющие стороны. На немецком флоте запылали мятежи. В Киле повторилось подобие Гельсингфорса. Под эту революционную заваруху мне удалось вывезти свое небольшое семейство в Швецию. Дальнейший план мой был таков: ехать по льду в Финляндию, а оттуда в наше имение под Шиссельбургом и жить там тихо и мирно на деревенских хлебах и ладожском воздухе. Тереза была немало удивлена, что у меня оказались родственники в России, о которых за три года нашей жизни я не обмолвился ни словом. Тем не менее план мой приняла.

Ранним декабрьским утром, наняв в Умео финскую вейку1, мы двинулись по льду замерзшей Ботники в сторону Вазы. Путь неблизкий, да и опасный, так как море только-только стало и лед был ненадежен, о чем нас предупредили шведы. Но нашелся отчаянный финский парень с горячей шустрой лошаденкой…

В сумерках под финляндским берегом лошадь вынесла на тонкий лед. Мы провалились мгновенно. Лошадь, вейка, возчик и Тереза ушли разом в дымящуюся черную воду…

Я успел выпрыгнуть, подхватив Рюрика. Если бы не он, я, конечно же, бросился бы в промоину за Терезой. Я еще надеялся, что она вынырнет… Но всплыла только меховая полость…Мне казалось, что под ногами у меня бьется в ледяной панцирь Тереза, но чем я мог разбить проклятый лед?

Я был во сто крат более грешен, чем она, но Господь послал ей эту смерть, видно, мне в вечную боль и муку…

Взяв на руки застывшего от ужаса и холода малыша, я побрел с ним на восток. Мы бы замерзли, полумокрые, в ледовой пустыне. Но Господь не допустил. Нас подобрала нагнавшая нас вейка со столь же отчаянным возницей. Но не было сил радоваться ни огням старой доброй Вязы, ни теплому ночлегу, ни горячему молоку, которым нас отпаивали…

В Шлиссельбурге Рюрик остался на попечении моей матушки, а я ушел с бывшими однокашниками по корпусу на север - в Романов-на-Мурмане, где формировался экипаж морского бронепоезда «Адмирал Непенин». И хотя у меня были куда более заманчивые виды на службу в отделе разведки, меня так и потянуло на бронепоезд. Полагаю, не обошлось тут без магии непенинского имени, отметившего мою жизнь особым знаком.

Бронепоездом командовал бывший командир подводной лодки «Дельфин» тридцатипятилетний кавторанг Николай Модестович Леман. Экипаж состоял из младших морских офицеров и гардемаринов.

Весной 1920 года в жестоком бою под Медвежьей Горой броненосец был разбит. Остатки экипажа, вместе с примкнувшими к ним офицерами сухопутного флота, сбились в большую группу человек в сто. Решили пробиваться в Финляндию на лыжах. Полтораста километров по глухой карельской тайге в мартовские морозы не всем оказались под силу. Истощенные, раненые люди нашли свои безвестные могилы под карельскими валунами… Но я дошел. Молод был, и после смертного страха, пережитого в номере «Фении», замерзнуть в снегах казалось нелепым. На полпути к цели подстерегли медведя-шатуна. Подкожный жир его и мясо спасли жизнь многим из нас…

Финны наш отряд разоружили и интернировали. У Лемана была квартира в Гельсингфорсе, и он взял меня с собой, как только нам разрешили покинуть лагерь.

Надо же такому случиться: в порту встретил того самого рыжего громилу, которого нанимал себе в убийцы, и тот, помня мой щедрый подарок, свел меня с контрабандистами-спиртовозами.

В одну из темных осенних ночей рыбацкая лайба, изрядно потрепанная ладожским штормом, высадила меня под Олонцом. А оттуда, где пешком, где на подводах, добрался до Шлиссельбурга. Обнял матушку, подросшего Рюрика и остался с ними до поры.

На том, можно считать, авантажная часть моей лучшей жизни и кончилась. Далее началось выживание. Преподавал черчение в школе. В двадцать четвертом меня узнал на улице бывший кочегар нашего бронепоезда, донес в ГПУ. Поскольку никаких фактов, кроме доноса, на меня не было, дали всего шесть лет Соловков. Вышел в тридцатом и сразу же женился на медсестре из Мариинской больницы, куда угодил с нажитым на северах люмбаго.

Мария Викентьевна добротой и кротостью своей и даже внешними статьями весьма напоминала Терезу. Прожили мы в ее комнате на Садовой девять лет, до второго моего ареста. На сей раз дали мне «червонец» за шпионаж в пользу Германии, поскольку я работал переводчиком с группой немецких подводников, стажировавшихся на ленинградских верфях. Вспомнили о том спустя шесть лет не без помощи моего шефа - редактора отдела зарубежных флотов Морского издательства батальонного комиссара Шохина.

Все было так, как написал о том поэт Сергей Марков:

А прокурор встает высокий,

В чернилах вымазаны щеки,

Лицо - как синяя печать,

И, открывая рот широкий,

Цедит оборванные строки,

И заключает: «Расстрелять».

Правда, расстрел мне заменили на медленное умирание в лапландской тундре, где мы сооружали военные аэродромы. Как ни странно, но тот «первомайский» арест тридцать девятого года спас мне жизнь, ибо спас от смертельного голода блокады. На лагерной пайке я продержался до сорок девятого года - до выхода на волю. А вот Мария с Рюриком тихо отошли в той самой комнате, в какой я живу и поныне. Рюрика ни на флот, ни на фронт не взяли из-за сильной близорукости. Был он бойцом МПВО и жил дома. Соседи сказали, что они оба умерли в один и тот же день - 1 февраля 1942 года.

Третьей семьи заводить не стал. Господь лишил меня права продолжать свой род, и я не пошел против воли Его. По вразумлению свыше понял я, чему призван посвятить остаток жизни: собрать во единую летопись память о тех, с кем жил, плавал, воевал, беседовал, кого одной волной выплеснул наш век на горькую землю России. Стал собирать книги, стал делить записи, завел картотеку…

Последние предпенсионные годы я работал в редакции «Морского атласа» у профессора Евгения Евгеньевича Шведе, поэтому имел доступ даже к кое-каким закрытым изданиям.

Жил и живу и душой отойду в тех же стенах, что вобрали последнее дыхание дорогих мне людей…

Пережил всех друзей, знакомых и близких. Зачем? Чтобы успеть завершить то, к чему призвал меня Господь. Только так могу ответить на сей бессмысленный вопрос…

В году девяностом случился презабавный казус. Меня навестил некий господин из германского консульства в Питере. Он сказал, что узнал о моем существовании из небольшой передачи обо мне в «Пятом колесе». Я спросил о цели его визита. Он долго и невнятно распространялся о том, что занимается историей германской разведки. После его ухода я обнаружил на своем столе конверт без реквизитов, а в нем пятьсот дойчемарок. Из короткой записки, приложенной к деньгам, я узнал, что эта сумма передана мне как «ветерану германской разведки». Сначала я решил, что это провокация, и даже струхнул, хотя чего бояться в девяносто с гаком лет?

Потом понял и рассмеялся… Не зря же немцы славятся своей аккуратностью. Где-то в каких-то чудом уцелевших после второй мировой войны немецких архивах я проходил как перевербованный агент кайзеровской разведки, который успешно выполнил важное задание. И вот нашелся чудак, который «раскопал» меня дважды - в архиве и в Питере. А дальше сработала идеально отлаженная машина германской бюрократии, для которой не существует «давности времени»: раз жив - получи, что причитается.

При моей сторублевой пенсии (я ведь даже не блокадник) пятьсот марок - целое состояние. Зачем оно мне? Пустить на продукты? Но мне, кроме «геркулеса», ничего не нужно… Как-то я просмотрел телерекламу персональных компьютеров и понял - вот то, что мне надо: мощнейшая машина памяти, точнее, протез памяти… Я позвонил по указанному телефону, и любезные молодые люди доставили мне на дом коробки с чудо-электроникой. Более того, научили пользоваться аппаратурой. Потом приехал их фотограф, сделал рекламные снимки: седобородый старец за монитором… В качестве гонорара фирма преподнесла мне принтер - печатающее устройство, которое автоматически переводит информацию из блока памяти в печатный текст.

Я сел за работу. Первым делом я ввел в электронные ячейки все, что было связано жизнью и деятельностью адмирала Непенина. Я провел компьютерное расследование его гибели… Если я в чем и виноват перед этим человеком, я искупил свои вольные и невольные прегрешения тем, что создал своего рода памятник Адриану Ивановичу. Его можно уместить на ладони: дискета в пять с четвертью дюймов. Но это - кристалл памяти. И в нем - как в кощеевом яйце - игла непенинской судьбы. Но все наши книги будут читать в грядущем веке. Ой, не все… Но наши мысли, наши думы в дискетной упаковке они развернут на своих дисплеях охотнее, чем стремительно желтеющие страницы из бумажного тлена. Именно поэтому я и корплю над клавишами этого рояля памяти…

Да, я влачу свою жизнь из XIX века. Страшно хочется дотянуть до двухтысячного года. И не из стариковского тщеславия. Манит заглянуть в XXI век и крикнуть туда, в высь времени: «Эй, вы там, которые сверху! Вы, народившиеся над нами, над нашими могилами, вы досконально разберитесь с двадцатым веком и не пускайте к себе эту заразу, ни красную, ни черную, берегитесь вируса безверия и ненависти, который мучил, корежил, убивал нас на вашей нынешней земле, в ваших нынешних городах, доставшихся вам от нас.

Разберитесь с нами. Поймите то, что не смогли понять мы. Ведь вам будет виднее…

Не кляните нас! Не смейтесь над нами! Не творите суда нам! Аминь!»

Глава десятая

ОТГАДЧИК ТАЙН

Москва. Февраль 1992 года

Пошлю письмо в холодный Петроград,

Там шлиссельбуржец - мой седой собрат,

Отгадчик тайн, поэт и звездочет,

Он письмена полночные прочтет!

Марина Цветаева

В тот вечер… В тот вечер в «600 секундах» сначала показали сюжет, как догнивают искореженные останки «Авроры», которые вот-вот переправят в крематорий мартена. Потом в криминальной хронике промелькнуло коротенькое сообщеньице о грабеже на Садовой: убили почти столетнего старика и вынесли из дома всю электронику. Обыкновенный «компьютерный разбой»… Если раньше охотились за головами и скальпами, теперь за электронными мозгами и программами. Количество пролитой крови не меняется. Изменилось лишь качество добычи. Вот и весь прогресс человечества…

Я немедленно позвонил Евграфу. Телефон молчал…

Недели через полторы из Санкт-Петербурга пришла объемистая бандероль. Вскрыв ее, извлек стопку ксерокопий с принтерной распечаткой и письмо от Евграфа…

«В комнату Веди Ведиевича забрались ночью по строительным лесам, которые забыли снять на зиму. Меня дома не было - отлучился на три дня к родителям Надюхи… Видимо, Оракул защищал свои дискеты, как Архимед чертежи («Не тронь моих чертежей!»). Его убили каратистским приемом. Много ли ему было нужно? Унесли компьютер, принтер, выгребли все дискеты, хотя они и были хитроумно запрятаны. Не нашли только одну - ту, которую В. В. вставил вместо подложки под фото Терезы. Помните, оно висело в рамочке на книжной стойке? В университетском вычислительном центре мне эту дискету распечатали. Высылаю вам ксерокопию принтограммы. Это своего рода исповедь-послание в XXI век… На дискете карандашная надпись: «Опубликовать после 2000 года». Но, думаю, можно и сейчас. Как-никак мы уже на пороге. Вряд ли мы станем через девять лет иными, чем ныне…

Еще лежало у него недописанное письмо, адресованное Вам. Пересылаю его тоже…»

Письмо Оракула по неразборчивости почерка походило на каракули берестяных грамот. Здесь же были листки принтограмм с извлечениями из «блока памяти».

Принтограмма № 10

«Вы просили меня сообщить о судьбах вдовы адмирала Непенина и его «богоданной дочери» Люси, а также о том, чем завершились жизненные пути ближайших членов непенинского окружения - капитанов 1-го ранга Ренгартена, Черкасского и Довконта.

Начну с дамы.

Ольга Васильевна по совету «морских другов» покинула Гельсингфорс вскоре после похорон мужа, ибо угроза мести со стороны отдельных ультрареволюционных вожаков матросских масс была отнюдь не мифической. Вместе с дочерью она перебралась в Старую Руссу - к сестрам Адриана Ивановича - и там от души выплакала горе с близкими людьми. Потом уехала в Петроград. В голодном Питере она долго и тщетно искала «место с пайком». Помог счастливый случай. Встретила на Невском бывшего вестового первого мужа матроса Беликова. К тому времени тот уже был не матросом, а неким чином в Главном морском штабе. Он-то и посодействовал. Ольгу Васильевну взяли в Адмиралтейство машинисткой под прежней фамилией - Романова. Продпаек, хоть и скудный, помог продержаться суровую зиму, а весной девятнадцатого, собрав нехитрые пожитки, они навсегда простились с Балтикой: уехали в родной Ростов-на-Дону, где коротал век отец и где сестра Наташа, овдовевшая в один и тот же день с Ольгой, служила в речном порту. Тот же благодетель Беликов снабдил Ольгу Васильевну нужными бумагами, и ее беспрепятственно оформили в отдел перевозок, где работала и Наталья Васильевна.

Дальше - смотрите у Дудорова, который до последних дней жизни переписывался со вдовой своего начальника, поддерживая ее как мог, и многое узнал, что называется, из первых уст.

«Командиром ростоцкого порта, - вспоминал Дудоров, - оказался грубый матрос Куропаткин; как говорили, съевший своего предшественника капитана 2-го ранга Дудкина, и Ольга Васильевна очень его опасалась. Однако он оказался в высшей степени предупредительным к ней, и она терялась в догадках о причине такого отношения, пока он сам не сказал ей: «Я знаю, что вы адмиральша Непенина. Адмирала я очень уважал и все, что могу, чтобы облегчить вам жизнь, сделаю для вас». Оказалось, что он плавал на одном из линкоров Балтийского флота, кажется, на «Гангуте».

В том же порту занимал большое место и матрос-коммунист Уваров. И вот, при переезде организации, в которой служили сестры, в другое помещение, увидев, что они беспомощно стоят над своим багажом, этот Уваров сам взвалил вещи Ольги Васильевны на плечи и приказал матросу взять вещи ее сестры. Подобные услуги оказывали ей не раз во имя ее мужа и другие матросы, даже большевики.

Гражданская война выбросила вместе с отступающей белой армией семью Непенина в Одессу. Наступили тяжелые дни, и Ольге Васильевне с Люсей грозила голодная смерть. Об их положении узнал знакомый, бывший сельским учителем в деревне Печеровке, между Одессой и Киевом, и устроил Ольгу Васильевну заведующей школой в соседней деревне. Здесь оказался бывший шофер адмирала Герасимов (матрос или солдат, она не помнит), который, узнав ее, стал хвастаться, что у них в деревне не простая учительница Романова, а адмиральша Непенина, и это ее едва не погубило.

Как оказалось, какой-то генерал Непенин1 нанес в этом районе поражение красным. И вот, решив, что это его жена, крестьяне против нее ополчились.

«Мне пришлось бы солоно, - говорит она, - но тот же шофер выступил моим адвокатом. Он доказал крестьянам и коммунистам в волости, что я ничего общего с генералом Непениным не имею, что я жена адмирала и этот адмирал был очень хороший человек». И, убежденные его словами, крестьяне не только не стали преследовать ее, но даже отвели ей землю под огород и пшеницу и всей деревней посеяли и убрали целую десятину ячменя.

Счастье это длилось, однако, не долго. Явился новый председатель сельсовета, молодой цыган, коммунист, и, узнав, кто она, стал ее жестоко преследовать. Крестьяне его боялись, опасаясь, что он их разорит.

«Но нашей гибели не допустил Бог, - говорит Ольга Васильевна. - Я вдруг получаю письмо. В нем четыре доллара и краткая приписка: «Если Вы получите это письмо, извините нас. Решайте сами, оставаться в России или выехать за границу. И в том и в другом случае мы Вам поможем». Подпись - Дмитриев и Яковлев - и адрес. Благодаря этому мы были спасены и оказались за границей».

В настоящее время (1957 год. - Н.Ч.) Люся Романова замужем за хорошим человеком - бельгийцем, живет в Брюсселе, и в этой семье нашла домашний приют и ее мать. Но все ими пережитое сильно отозвалось на здоровье. Тяжелая болезнь приковала Ольгу Васильевну к постели. И единственным дорогим сердцу наследством от ее тридцатисемидневной супружеской жизни с Адрианом Ивановичем осталась дорогая ей и его «богоданной дочке» Люсе память о безвременно ушедшем от них муже и «папочке».

Теперь об интересующих Вас офицерах.

Иван Иванович Ренгартен по заключении Брестского мира оставил действующий флот и перевелся в Питер преподавателем Морской академии по кафедре «История морских войн». Одновременно был редактором оперативного отдела комиссии по исследованию опыта войн 1914-1918 годов на море.

«В ночь с 13 на 14 января с.г. (1920. - Н.Ч.), сообщал прочувственный некролог в «Морском сборнике», скончался от сыпного тифа преподаватель Морской академии, редактор оперативного отдела исторической комиссии Иван Иванович Ренгартен. Заразился он в вагоне Николаевской железной дороги, возвращаясь из командировки.

В лице его флот потерял выдающегося работника.

…Такая разнообразная деятельность, а также трудные условия переживаемого времени подломили и без того слабое здоровье Ивана Ивановича. Здоровье свое и раньше он не щадил для службы и несколько раз был принужден из-за слабых легких от последствий ранения и начавшегося туберкулеза лечиться в санаториях, причем отправляли его всегда для лечения в горизонтальном положении, чуть не насильно, - лично Иван Иванович никогда не хотел долго лечиться, считая служебный долг выше всего. Это сознание долга заставило его принять предложение Морской академии на командировку в Москву, несмотря на недомогание, результатом которого явилась легкая восприимчивость к заражению и последующая затем его гибель.

…В заключение следует заметить еще, что Иван Иванович обладал большим талантом в области художественной графики, в которой находил большое удовлетворение после своей разнообразной и плодотворной деятельности. Из его работ в этой области следует указать на помещенные им иллюстрации «Морской транспорт всех времен и народов» в журнале «Балтийский морской транспорт», а также виньетки к другим разделам того же журнала. Кроме того, самой капитальной частью его работы в этой области была иллюстрация финской поэмы «Калевала», 9 первых эскизов которой были помещены на выставке дворца искусств в 1919 году. Остается пожалеть, что эта работа, согласно намеченному плану долженствовавшая состоять из 28 эскизов, не была им доведена до конца, так как, нет сомнений, она составила бы ему имя как художнику.

Спи спокойно, Иван Иванович, флот, на службу которому ты отдал все свои силы, тебя не может забыть».

Некролог подписала не «группа товарищей», а боевой офицер, цусимец, капитан 2-го ранга Дмитрий Ростиславович Карпов-2-й, расстрелянный Сталиным в тридцать восьмом.

Учитесь писать некрологи, молодежь!

Вдова Ренгартена Елена Александровна с двумя сыновьями, Дмитрием и Алексеем, эмигрировала во Францию. Скончалась в Париже, пережив мужа на тридцать два года.

Капитан 2-го ранга Федор Юрьевич Довконт. После большевистского переворота остался в Литве, где дважды был министром обороны, доцентом географии, преподавал в Ковенском (Каунасском) и Виленском (Вильнюсском) университете. Генерал-лейтенант литовской армии. Кавалер ордена Почетного легиона. Перед второй мировой войной был посланником Литвы в Аргентине, где остался после прихода Красной Армии в Литву, став, таким образом, дважды эмигрантом.

Скончался 10 апреля 1956 года. Умер от разрыва сердца во время выступления на собрании хорватов-эмигрантов в Аргентине. Похоронен в Буэнос-Айресе, с русским морским кортиком, под Андреевским флагом и литовским триколором.

Не могу вам точно сказать, что стало с князем Черкасским. Известно мне только, что летом 1917 года он был произведен в контр-адмиралы. Большевикам служить не стал, войдя в оппозицию первому красному адмиралу Модесту Иванову вместе с другими видными адмиралами - графом Капнистом, Развозовым, Паттоном, Тимиревым и Старком…

Небезынтересна судьба непенинского «Кречета». Из Гельсинфорса «Кречет», построенный в Англии двадцать девять лет назад, перегнали в апреле 1918 года в Кронштадт. А в 1926 году спустили Военно-Морской флаг и «уволили на гражданку». Каким-то чудом 40-летний ветеран (в человеческом измерении столетний старик) добрался на край света, во Владивосток, и там нес портовую службу до начала новой войны. В 1941 году «Кречет» мобилизовали, и он стал плавбазой ЭПРОН (Экспедиция подводных работ особого назначения) Тихоокеанского флота. В каютах Непенина, Черкасского, Ренгартена и Довконта жили водолазы.

В апреле сорок второго 53-летний трудяга настолько износился, что решили не тратиться на капремонт, а списать его из корабельных списков военного флота вчистую.

Во второй раз сполз с его гафеля бело-голубой флаг. Но вместо кладбища повлекся он в грузовой рейс аж в Гонконг, где и затонул на рейде во время обстрела японской артиллерии. Случилось это 14 декабря 1942 года.

Быть может, когда-нибудь в книжной серии «Жизнь замечательных кораблей» появится повесть о превратной судьбе этого парохода, рожденного в Англии, возившего грузы Финляндии, воевавшего в русском флоте против немцев и погибнувшего в гонконгских водах от японского снаряда.

Мир праху твоему, «Полярис»-«Кречет»!»

Так случилось, что сын одного из названных Оракулом адмиралов, ярославский протоиерей Борис Георгиевич Старк, снабдил меня адресом сына князя Черкасского - Бориса Михайловича, жившего по той же Северной железной дороге, в подмосковных Мытищах. Списались, созвонились, встретились…

Кто бы сказал, что этот приземистый неприметный человек в простецком плаще от «Мосшвеи» - сын царского адмирала, потомок древнейшего княжеского рода, корнями уходящего в Кабарду и даже в Египет. Разве что от седоватых волнистых волос веяло Востоком, да мягкие манеры не по-советски светского человека выдавали породу.

«Отец пережил Непенина чуть больше года. Его убили петлюровцы летом восемнадцатого под Белой Церковью… - рассказывал он. - Я только что родился, и он приезжал из Питера посмотреть на первенца… Так что папу я знаю только по фотографиям».

Детское слово «папа» в устах семидесятилетнего человека прозвучало несколько неожиданно. Борис Михайлович приоткрыл папку, и я впервые увидел героя своих строк.

СТАРОЕ ФОТО. Коренастый, гладко причесанный, с пробором, каперанг с чуть приметными, как у сына, чертами южанина, с коротко стриженными усиками, смотрел с потускневшего снимка умно и печально. Попробуй скажи, глядя в это лицо, что человек не предчувствует свою смерть… Их было пятеро на этом снимке. Пятеро князей Черкасских, снятых в разных ракурсах. Фотошутка мастера. О, эти игры с меркнущим серебром, светом и временем…

Борис Михайлович не стал моряком, но отцовское море вошло и в его жизнь, когда в сорок первом и сорок втором студентом Политеха ремонтировал он в Кронштадте боевые корадли.

Только потом я понял, что стояло за этим непритязательным житейским фактом, только потом - со второй ли, третьей встречи - догадался, почему так сдержанны его рассказы о прошлом, так напряженно-осторожны каждая фраза, каждое движение. Какой нечеловеческой мудрости, звериного чутья, какой остроты инстинкта самосохранения стоили ему и этот студенческий билет, и работа на военном заводе, и вся последующая его инженерная карьера, его самая обычная человеческая жизнь - мужа, отца, деда, - чтобы выжить, будучи князем по рождению, нося фамилию царского адмирала, которого все большевистские мемуаристы и партийно-государственные историки поминали не иначе как с убийственным для потомков ярлыком - «махровый монархист». И при этом - хранить фотографии, родовой герб, ни разу не угодив под арест, под клеймо «социально опасного элемента», счастливо избежав лагерных нар…

Он так намолчался за семьдесят лет «государства рабочих и крестьян», источавшего из всех пор своих «классовую ненависть» и смерть «врагам народа», что даже тогда, когда с лубянского постамента уже свергли статую великого инквизитора, с навечной опаской в глазах доставал из папки диплом Московского общества потомков российских дворян, только что выданный ему под номером два, как-то украдкой показал его мне и знатоку истории Балтийского флота таллиннцу Владимиру Владимировичу Верзунову, разделившему с нами чайный столик, тихо насладился нашим неподдельным восхищением и поспешно спрятал этот неогеральдический документ в потертую, неприметную папку.

И все же однажды князь взломал, как говорили в старину, печати молчания. Поводом послужила случайная моя находка в мемуарах советского контр-адмирала Б. Никитина «Катера пересекают океан». Адмирал вспоминал о том, как в 1943 году принимал по ленд-лизу в США торпедные катера.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «…Во время одной из поездок в Нью-Йорк я побывал на заседании общества «Помощь русским в войне» и пил чай из трехведерного самовара с эмигрантами Путятиным и Черкасским. Черкасский, в прошлом русский морской офицер, был весьма удивлен, когда я рассказал, что написанный им еще в дореволюционные годы учебник по морской практике не раз у нас переиздавался.

Не знаю, что было впоследствии с этими эмигрантами, но в военные годы они делали много полезного для своей бывшей родины».

Сначала я решил, что речь идет о каком-то однофамильце. Но - князь был офицером русского флота и автором «Морской практики». Слишком много совпадений… Конечно, это он - Михаил Борисович Черкасский. А как же гибель под Белой Церковью летом восемнадцатого? Но ведь ни сам Борис Михайлович, никто из его домочадцев не видели своими глазами гибели адмирала. Может быть, это всего лишь охранная семейная легенда? Шутка ли - иметь мужа и отца белоэмигранта, это не считая всех прочих его антисоветских титулов?

Я долго колебался, показать ли эту выдержку Борису Михайловичу. Не жестоко ли будет так огорошивать человека, жизнь прожившего с мыслью, что отца нет как не было, и вдруг -жив, жив был столько лет и ни разу не дал знать о себе? Впрочем, аргумент в защиту адмирала напрашивался сам собой: черный вихрь гражданской войны забросил Черкасского на другое полушарие Земли, можно сказать, на другую планету, и жизнь его, и покинутой семьи текла хоть и в одном времени, но в разных мирах.

Возможно, он и пытался послать весть о себе или навести справки о семье через друзей и знакомых. Но искать своих официально значило ставить их под удар карательных органов. Сколько таких семей было - напрочь, навсегда разрубленных сначала мечом революции, затем «железным занавесом» системы?

Но это - холодная логика. А эмоции? Какая буря чувств должна была подняться в душе этого очень немолодого человека!

Однако и умалчивать о встрече Никитина, утаивать такие сведения об отце, когда сын всю жизнь собирал их по крупицам, я тоже не имел права.

Однажды решился и показал. Да, дрогнули губы, повлажнели глаза - на секунду. Борис Михайлович железно умел владеть собой. Справился с чувствами и… отказался верить напечатанному.

- Это какое-то заблуждение… Совпадение. Этого не может быть!

В следующий раз он принес письмо дяди, извещавшего о гибели отца.

- Незадолго перед смертью, в 1990 году, в Одессе, дядя Володя, Владимир Александрович Рукин, прислал мне свое исповедальное письмо. Я прочту вам его:

«Вскоре против правительства гетмана Скоропадского восстал Петлюра, и его банды стали приближаться к Полтаве. Я тогда учился в полтавской дворянской гимназии. Занятия у нас проходили по вечерам. И вот где-то в середине ноября 1918 года, вернувшись домой, я с ужасом узнал, что в мое отсутствие приходили какие-то чины гетманской армии и, объявив, что для борьбы с Петлюрой мобилизуются все офицеры, ушли.

Вскоре из заметки в местной газете мы узнали, что «Миргород занят добровольческой дружиной под командованием генерала Черкасского. Сооружены баррикады, выдвинуты пулеметы». Тем самым мы с радостью узнали, что дядя Миша пока что жив. И так как Миргород находится недалеко от Полтавы - 88 км в сторону Киева - и обстановка оставалась более или менее спокойная, моя мать даже отважилась съездить в Миргород, где в последний раз увиделась со своим братом. И так как адмиральских погон нигде нельзя было достать, мама на фоне обычных генеральских погон вышила черные адмиральские орлы. Мама благополучно вернулась в Полтаву, после чего потянулись долгие месяцы, полные неизвестности о дальнейшей судьбе дяди Миши. Лишь 7 лет спустя, в 1925 году, когда тетя Ася с Борисом переехали из Полтавы в Сибирь - я со своей семьей жил тогда в Истре, - нам стала известна страшная правда.

В Миргороде небольшим офицерским отрядом, как старший в чине, командовал дядя Миша. Теснимый со всех сторон превосходящими силами петлюровцев, отряд отступал к западу, по направлению к Киеву, и под Белой Церковью он был окончательно окружен и взят в плен. Петлюровцы пощадили всех сдавшихся, за исключением дяди Миши, которого они считали виновником своих больших потерь. Он разделил судьбу Колчака - дядю Мишу расстреляли.

Юра (брат Рукина. - Н.Ч.) был свидетелем этого злодеяния. Сам он после этого добрался до Одессы, где в то время находились союзники. В числе собранных ими офицеров он был отправлен во Владивосток морским путем на подкрепление армии Колчака, после разгрома которого Юра остался в Сибири.

Вот, в сущности, и все, что мне известно о последних днях жизни дяди Миши в восемнадцатом году. Мне было тогда 14 лет».

От письма веяло булгаковской «белой гвардией»; казалось, Лариосик сообщал маменьке о гибели полковника Най-Турса… Но письмо это в моих глазах существовало отдельно от выдержки из воспоминаний Никитина. Они никак не пересекались, и тем не менее, я это чувствовал, речь в этих строчках шла об одном и том же человеке. Борис Михайлович, наверное, испытывал схожее двойственное чувство…

Шел первый день августовского путча. На улицах Москвы было сизо от выхлопов танковых дизелей. Лавируя меж боевых машин пехоты, обходя армейские цепи, бежал по Манежной площади пожилой человек в белой безрукавке. Он спешил. Он спешил, не замечая ни броневых колонн, ни расчехленных пулеметов, ни зевластых орудий, глядевших поверх голов москвичей…

Вчера в гостинице «Россия» открылся конгресс соотечественников - россиян-эмигрантов, съехавшихся со всех континентов. Он искал там русских из Америки, тех людей, которые могли хоть что-то знать об отце. Ему обещали найти потомка князя Путятина, того самого князя, что вместе с Черкасским угощал чаем советского адмирала. Встречу назначили на завтра у Румянцевской библиотеки. Но назавтра в Москву нагрянули танки… Их гусеницы готовы были порвать и тонкую нить памяти, тянувшуюся к дверям библиотеки. Он успел. И потомок Путятина не убоялся событий. Встретились.

Увы, русский американец ничего не смог сказать о знакомых моряках своего отца…

Бог весть истинную судьбу контр-адмирала князя Черкасского. Имя его вписано в синодик ярославского протоиерея и поминается за упокой, а значит - живо. А имя воина Адриана Непенина, водителя флота российского, кем и где оно помянуто? Может быть, в провославном храме в Брюсселе, где служит внук адмирала Старка отец Михаил? Там, в Бельгии, где живет, быть может, еще дочь двух моряков, дочь кровная и приемная, Людмила Адриановна Романова-Непенина, а по мужу - Бог весть…

Надо полагать, что могила адмирала на русском кладбище в Хельсинки пребывает в целости. Мечталось съездить туда, положить цветы вместе с этой книгой. Да не нашлось средств у Иностранной комиссии Союза писателей.

А на родной-то земле никакого памятного знака, хоть бледного следа от замечательной жизни неужели не осталось?

Мысль эта точила меня долго, пока однажды не осенило съездить в легендарный «сосновый скит» - в Шпитгамн. Осенить-то осенила, но где искать эту деревушку, название которой исчезло с карты столь же бесследно, как и гомеровская Троя?

Помогли знатоки из таллиннского клуба «Штадт Ревель». Выяснили, что шведскую деревушку переименовали по-эстонски - Пыасаспеа. Нашли на карте - вот он, мыс Пыасаспеа, на берегу полуострова Ристи; по российским понятиям, не так далеко - в каких-то ста километрах от Таллинна.

Наняли машину и поехали вдвоем с главой клуба - Верзуновым. Долго колесили по лесным дорогам, пока наконец не выскочили к старому указателю, на котором так и осталось: «Шпитгамн. 3 км». Еще несколько минут - и машина выбралась из густого сосняка на большое песчаное лукоморье, а за ним во всю ширь открывалось не по-балтийски голубое - майское - море. Где-то вдали темнели утесы Оденсхольма (ныне Осмусаар) - того самого острова, у подножия которого и сейчас еще ржавеют останки крейсера «Магдебург».

Посреди просторной поляны между лесом и морем был насыпан холм, а на холме вовсю пахала небо антенна-качалка радиолокационной станции дальнего воздушного обнаружения.

Шпитгамн - эта эфирная гавань, заложенная Непениным, - существовал, жил, действовал!… Правда, задачи у него были несколько иными, но ведь на том же самом антенном поле, где тралили эфир мачты секретного центра радиоразведки русского флота, выставил свои ажурные параболы и радиолокационный дозор ПВО страны.

- Здесь поразительное по своим радиофизическим свойствам место, - сказал командир радиолокационной роты капитан Богданов, который, конечно же, и слыхом не слыхивал об адмирале Непенине и который тем не менее отдал должное его выбору.

Итак, посреди старого антенного поля был насыпан новый подантенновый холм. Поросший травой, он походил на те курганы, которые насыпали древние над могилами вождей или в память больших событий. Пусть же и эта шпитгамнская радиогорка станет курганом памяти адмирала Непенина, перед делами и именем которого Родина и по сю пору пребывает в долгу.

Пока писались эти строки, и Шпитгамн с его потаенным памятником тоже стал для русских заграницей. Ну а псковская-то земля, Старая Русса, Великие Луки, что же они не удостоят сына своего, не последнего в скрижалях Отчизны, памятного знака?

Псков. 4 марта 1992 года

Так повелось, что золотые крупицы в характерах великих людей мы пытаемся связать с землей их малых родин. Будто и впрямь по каким-то таинственным жилам передаются им все стати и доблести от холмов их, озер, лесов и пажитей. Будто бы и герой мой, родись он в орловских далях или вологодских чащобах, был бы уже совсем другим Адрианом Непениным…

Впрочем, как знать…

Во всяком случае, корни рода Непениных уходили глубоко именно в эту топкую лесистую землю, пропаханную ледниками и войнами. А уж кого вспоила она, кому честь и славу дала - не перечесть: князь Владимир Красное Солнышко и княгиня Ольга, Александр Невский и Михаил Кутузов, командир кутузовского арьергарда генерал Коновницин и автор «Псковитянки» и «Млады», «Садко» и «Салтана» - Римский-Корсаков…

Псков - город белых присядистых церквей, круглобоких башен Кремля, сложенных из тесаного плитника…

Псков - город бойцовский. Со шведами бился и с литовцами, французами и немцами, бился с белыми и красными… Бился, бился и разбился, и теперь походил на древний кубок, осколки которого были склеены грубо, наспех и чем попало.

И гордый кремль на скальном мысу - Кром, - и добрая дюжина самородных, ни на каких других не похожих церквей с покатыми стенами, с белыми гребнями звонниц были окружены, заполонены ордой панельных скоростроек, как, впрочем, и повсюду, будь то господин Великий Новгород, белокаменная матушка или Северная Пальмира. И вились мимо башен Гремячей, Власьевской и Кутекромы улицы Советская да Первомайская, Ленинская да Розы Люксембург. Разве что врежется в какого-нибудь Карла Либкнехта или Бебеля улица Конная, Петровская, Паровозная…

Ах, Псков! Ах, Псков… Ну у кого тут спросишь про Непенина? Вот разве что в музее… Псковский областной историко-художественный музей размещался в средневековых палатах купца Поганкина, к которым был подстроен современный бетонный корпус. Добротная экспозиция рассказывала и про княгиню Ольгу, и про купцов-ушкуйников, ходивших на своих юрких лодчонках аж в Колывань-Ревель, в Рижский залив… А в зале XX века висели, как полагается, и красноармейская шинель с новехонькими «разговорами» из красного ситца, и стахановские грамоты, и корячился на паркете допотопный колхозный трактор, и коллективизация шла полным ходом… И велосипед спортсмена-стахановца, докатившего по северам до Камчатки, стоял в углу, с керосиновой английской велофарой на руле. А на фаре надпись: «Twenty century» - «Двадцатый век»…

Ясно было, как при свете этого чуда техники, что никакого адмирала Непенина я здесь не найду, хотя в витринах и поблескивали золотыми литерами бескозырки балтийцев. Уж не тех ли, что стреляли вместе с Грудачевым в командующего флотом? Ну, нет Непенина, а где же первая мировая? Ведь не стороной обошла она Псков. Где поезд Ставки, столько раз наезжавший в этот город? Где отречение Николая II? Где, наконец, вообще начало двадцатого века? Или он по-прежнему начинается здесь с семнадцатого года?

Пришел с этими вопросами к заместителю директора музея. Весьма энергичная дама средних лет с неутраченным комсомольским пылом принялась доказывать недоказуемое:

- А нам и не нужно начало века. У нас упор на средневековье… («А как же залы с тракторами и буденовками?» - не успел возразить я.) И места у нас мало. Церковь отобрала у нас в кремле целое здание… («Свое вернула», - не успел поправить ее.) И вообще таких дворян, как Непенин, на Псковщине пруд пруди… Мы Кутузову место найти не можем… Да и что выставлять-то? Никаких вещей непенинских не сохранилось. Одни бумажки? Так это не музей, а архив будет…

- Ну хоть фотографию можно повесить?

- А что толку? К фотографии вещи нужны. Люди в музей ходят не фотокарточки разглядывать…

И снова - словца без конца…

Вышел я из музея - как мыла наелся. Тошнит. Вот уж и вправду Поганкины палаты…

И потянуло в церковь - свечи поставить за упокой души раба Божьего Адриана и новопреставленного… Как же назвать-то его? Не Веди, а в самом деле… Имя его ты, Господи, веси…

Церквей во Пскове много, да только свечи зажечь негде - в одной архив, в другой выставка, в третьей еще что-то… И пошел я в кремль, в Троицкий собор, «памятник XVII века». Шел вдоль заледеневшей реки Псковы, бежавшей мимо кремлевских стен в реку Великую. Стояли по ее живым берегам мертвые, как и в Питере, пустоглазые дома - старинной затейливой кладки, с трепанированными на просвет крышами. Под мостом выбивалась на лед из промоины рыжая речная вода… Не так ли красился лед Гельсингфорса?

По высокой лестнице храма спускались мне навстречу два молодцеватых солдата-десантника с обнаженными головами. Тоже вот - знамение времени. Люди в погонах пред алтарем…

Монах в церковном киоске строго спросил:

- Свечи-то по вере берете али по моде?

- По вере.

- То ладно будет. С верой-то и в пучине погрязать не страшно.

Две свечи скапывали свой горячий воск в Троицком соборе, что посреди Псковского кремля, - по адмиралу Адриану Ивановичу Непенину и его тайноименному несостоявшемуся убийце…

1991 г.

Таллинн-Санкт-Петербург-Шпитгамн-Псков

АДМИРАЛ КОЛЧАК

ГОД 1917-й

В год семнадцатый от начала нашего века над воюющей Россией возникло гигантское буревое завихрение с эпицентром в столице. Звездообразно закрученный смерч бушевал над страной и год, и два, и три; он перемешал-перебудоражил вся и все в государстве так, что линии фронтов завинтились в замысловатые улитки, отчего вчерашние враги стали вдруг покровителями, а союзники - интервентами. Офицеры, гонимые собственными солдатами, искали спасения у тех, с кем они только что воевали, - у немцев и турок, бежали с родины в недавние вражеские столицы - в Стамбул, в Берлин.

Смешалось все и в человеческих душах: простые и ясные доселе понятия добра и зла, плохого и хорошего вдруг поплыли, размылись и свились в лукавые парадоксы и антиномии. То, что вчера считалось смертным грехом, с нового дня стало считаться доблестью. Сын поднял руку на отца, а брат на брата, но не как Каин на Авеля, а как Каин на Каина, ибо кротость и смирение ушли из всех душ, не найдя себе места и за монастырскими стенами. Крещеный, но обезумевший люд, добрался и туда, стал рушить кресты, сбрасывать со звонниц колокола, рубить братию.

А сатанинская шутиха крутилась и ширилась, набирая кровавые обороты с каждым днем. Все сдвинулось со своих мест, поехало с основ и устоев. Хижины полезли на дворцы, отчего хижин не убавилось, а разграбленные дворцы мало-помалу превращались в уплотненные коммуналки.

Все смешалось на Святой Руси. Краски у художников, и те поплыли на полотнах бесформенными абстрактными пятнами, и сказали лжепророки и лукавые мудрецы, что это хорошо.

Этот черный вихрь задел своим крылом и Европу, да так, что полетели короны вековых монархий в Германии и Австрии, а затем и Турции, и Испании. Затрещали границы империй, королевств, республик и под выстрелы, стоны, проклятья пролегли по-новому, рассекая по живому народы, отсекая города и пажити, озера и реки…

То был первый в истории человечества удар оружия массового поражения. Ни газовые атаки, ни ядерные взрывы в Хиросиме и Нагасаки - ничто не сравнить с тем пломбированным вагоном, подброшенным весной семнадцатого в Россию. Жертвы газовых атак на Ипре исчислялись сотнями, жертвы атомных бомбардировок в Японии - тысячами, счет жертв «пломбированного вагона» пошел на миллионы убитых, расстрелянных, заморенных, брошенных в огни «перманентных революций» и «освободительных движений».

Черчилль был прав, назвав запломбированный пульман, набитый большевистскими эмиссарами, «вагоном с чумой». Зона поражения идеологической бомбы, как это часто бывает с бактериологическим оружием, накрыла и тех, кто ее запустил. Напрасно кайзеровский генштаб надеялся, что направленный взрыв ударит только по России. Обе державы, как проказливые школяры, нечаянно взорвавшие бертолетову соль, предстали миру опаленными и опустошенными спустя три года после того, как «бабахнула шестидюймовка «Авроры». И в Германии, чуть позже, чем в России, рухнул престол, покатилась корона. И в Австро-Венгрии. И в Болгарии… Цепная реакция той бомбы пошла по странам и континентам. Период полураспада марксистских идей в российском воплощении составил 73 года, но полный распад еще не наступил. Не дай Бог, если он так же длителен, как у плутония или цезия. Идеологический Чернобыль еще не накрыт своим саркофагом.

Однако и саркофаг над чернобыльским реактором так же мало спасает нас от радиации, как и мавзолейный мрамор над трупом симбирского адвоката от излучения его приманчиво гибельных идей.

ФЛОТОКРУШЕНИЕ

Февральские события застали Колчака в вечнозеленом Батуми, куда комфлота прибыл на эсминце «Пронзительный» для совещания с Главнокомандующим Кавказской армией Великим князем Николаем Николаевичем. Им предстояло обсудить план совместных действий прибрежных армий и флота, а также строительство порта в отбитом у турок Трапезунде. Но все это разом отошло на второй, на третий план после получения громоподобной телеграфной вести.

«Адмиралу Колчаку. Расшифровать лично. В Петрограде произошли крупные беспорядки, - сообщал помощник начальника Морского генерального штаба граф Капнист. - Город в руках мятежников, гарнизон перешел на их сторону».

Эсминец «Пронзительный», самым полным ходом сжигая в котлах трубки, понесся в Севастополь. Дежурный флаг-офицер вручил адмиралу еще две не менее ошеломительные телеграммы за подписью председателя Государственной Думы Родзянко. Одна извещала об аресте правительства, другая - о принятии власти Комитетом думцев. Так же, как и Непенин на Балтике, вице-адмирал Колчак собрал по экстренному оповещению всех флагманов и старших начальников крепости и порта. Зачитав телеграммы ровным голосом, как будто речь в них шла о поставках мороженого мяса или мазута, он предложил собравшимся довести их содержание до всех подчиненных им офицеров и матросов. И сделать это как можно быстрее, пока не поползли слухи, толки, домыслы, пока партийные агитаторы не переиначили подоплеку событий на свой лад. Именно поэтому он обещал своевременно и со всей полнотой информировать старших начальников о развитии событий в Петрограде.

И даже когда несколько дней спустя в Севастополь пришли манифесты об отречении Государя Императора и его брата Великого князя Михаила Александровича, адмирал Колчак отреагировал на них прежде всего как военный человек, сознающий свою ответственность за препорученный ему морской фронт. Что бы там ни случилось в тылу!

Непозволительно было надеяться, что адмирал Сушон, командующий германо-турецким флотом, не воспользуется политическим замешательством русских и не выпустит в рейд «Гебен» и «Бреслау». Колчак поднял флот по тревоге и вышел в крейсерство под Босфор. На кораблях было спокойно, команды были заняты делом, и служба правилась своим чередом.

Сейчас можно только гадать, что направляло в те дни Колчака - военная необходимость или политическая предосторожность. Или и то и другое вместе? Во всяком случае, ход был верен во всех отношениях. И если бы у вице-адмирала Непенина на Балтике, скованной льдом, была возможность вывести свои корабли в море, надо думать, он поступил бы так же. Увы, его линкоры прочно вмерзли в гельсингфорсский лед, на котором пролилась кровь и самого Непенина, и корабельных офицеров. Родной берег становился опаснее неприятельского. Для Черноморского флота февральская революция и в самом деле оказалась бескровной. Но то, что творилось на Балтике, было ужасно. Колчак знал это не из третьих уст… В конце марта к нему прибыл бывший офицер его любимой «Императрицы Марии» мичман Владимир Успенский. Он только что вырвался из «революционного» Кронштадта, куда был послан учиться на Минных классах. Молодой человек был наполовину седым. То, что он рассказал адмиралу, осталось потом в его же собственной записи.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «В связи с отречением Государя Кронштадт был приведен в повышенную готовность и все слушатели офицерских Минных классов были расписаны по кораблям. Мне выпал минный заградитель «Терек».

Я сначала пошел на большой транспортно-пассажирский пароход «Океан», на котором жили и столовались слушатели Оф. Мин. Классов. После коротких разговоров о событиях, взявши с собою револьвер и необходимые вещи, поместившиеся в маленьком чемоданчике, я прибыл на минзаг. Явившись командиру «Терека», я получил приказание вступить на ночную вахту с 12 часов ночи до четырех часов утра (на «собаку»). Во время ночной вахты дела очень мало, и, чтобы скоротать время, я стал разговаривать с вахтенным унтер-офицером, который произвел на меня самое лучшее впечатление. Так в разговорах прошло часа два. На всех многочисленных кораблях, стоявших в гавани, царила тишина, нарушаемая боем склянок. Где-то на берегу раздавались крики, выстрелы и пение, которые стали приближаться.

Вскоре на молу появились банды вооруженных матросов с красными флагами. Они обходили корабли, стоявшие кормой к молу. Начатая расправа с офицерами и кондукторами на берегу перенеслась и на корабли. Снова раздавались выстрелы и крики. В гавани было очень хорошее освещение, и я видел, как со стоящего рядом корабля были выброшены за борт два убитых человека и лед стал окрашиваться вытекавшей кровью. Пришли и на «Терек». Мгновенно мои руки оказались скрученными сзади, и вынутый из моего кармана револьвер я почувствовал у себя на лбу. Спас меня мой вахтенный унтер-офицер, отведя дуло револьвера и сказав о том, что я приехал из Черного моря учиться в Минных классах. Я успел заметить, что на фуражках пришедших матросов были ленточки «Полуэкипажа».

Эти уже немолодые матросы открыли световой люк офицерской кают-компании и бросили меня на обеденный стол. Я очень неудачно упал, сильно ушибши копчик. Придя в каюту, я сразу же спрятал в одетые ботинки несколько сторублевых бумажек. Это было очень своевременно, так как пришедшая первая группа матросов начала нас обыскивать. Они были тоже с ленточками «Полуэкипажа» и под видом поиска оружия вынимали заодно все деньги из бумажников и кошельков, а также обручальные кольца и часы.

Запоздавшие с обыском злились, что все ценное уже взято, и чтобы не уходить с пустыми руками, они брали из офицерских кают все, что им приглянулось. Всех обысков было шесть. В семь часов утра, как будто ничего не произошло, вестовые принесли в кают-компанию чай, кофе, масло, варенье и свежие булочки. После подъема флага на «Терек» снова пришли полуэкипажные матросы и вывели всех офицеров на пол, с нас были сорваны погоны, у меня с куском рукава, сорвали с фуражек офицерские кокарды и куда-то повели. Мне было очень больно идти вследствие сильно ушибленного копчика, я отставал, и сзади идущий конвоир меня подгонял ударами ружейного приклада. Нас нарочно провели через Якорную площадь с памятником адмиралу Макарову, чтобы показать принесенных на эту площадь убитых адмирала Вирена и вал (ров. - Н.Ч.), заполненный телами офицеров. При виде растерзанного адмирала я невольно вспомнил, как какую-нибудь неделю тому назад из окон Минных классов, выходивших в сквер, можно было видеть грозного адмирала катающимся с юношеской резвостью на коньках по дорожкам сквера, обращенным в каток. Когда нас проводили мимо прекрасного кронштадтского собора, я спросил: «Куда нас ведут?» Матрос ответил: «Не хотим пачкать собачьей кровью кронштадтскую землю, будем расстреливать на льду!» И действительно, привели нас к морю. Защелкали затворы ружей. Это было очередное глумление. Нужно сказать о том, что во время нашего конвоирования к нам присоединяли группы других офицеров, и мы, арестованные, образовали толпу человек в 60. Поиздевавшись над нами, матросы повели офицеров в Морскую следственную тюрьму. Нас встретил растерявшийся начальник тюрьмы, ластовый капитан, которого ударами прикладов присоединили к нашей группе. Первые два дня я был в одиночной камере. Это было очень тяжелое время. Приходили банды матросов в поисках своих жертв, которых и расстреливали во дворе тюрьмы. Один молодой поручик по адмиралтейству повесился. Раздавались полусумасшедшие крики. В мою камеру заглядывали много раз. К счастью, я никого не знал и меня тоже не знали, так как я был офицером Черноморского флота. Нервы уже притупились, и была какая то апатия. Потом меня перевели в большую камеру, в которой было собрано около 60 офицеров. Из камеры были вынесены нары, и мы спали на полу. Там я встретился с двумя слушателями Мин. классов, из Балтийского флота. В управление тюрьмой вступили матросы все того же полуэкипажа. Кормили нас ужасно: утром только кипяток. Обед: подобие супа из нечищеного картофеля и голов ржавых селедок. Газет нам не давали… Все новости доходили в крайне искаженном виде…

При освобождении слушателей Минных классов матросами из Ревеля я попросил их написать от моего имени письмо командующему Черноморским флотом. Адмирал Колчак лично меня знал, так как я стоял ходовые вахты на флагманском корабле «Императрица Мария» и не раз с ним разговаривал. Я просил сообщить ему о наших злоключениях с просьбой о заступничестве.

28 марта все слушатели Минных классов были освобождены…

В Севастополь я приехал из Кронштадта первым и, явившись вице-адмиралу Колчаку, доложил обо всем, что лично видел и слышал. Адмирал мне сказал о получении им письма от моего имени. Он по этому поводу два раза сносился с морским министерством с просьбой принять меры для нашего освобождения, но Петроград был бессилен что-либо для нас сделать. «Конечно, - добавил адмирал, - с бандой кронштадтских убийц ни в какое сношение вступать было недопустимо».

ЧТО БЫЛО ПОТОМ. Разумеется, мичман Успенский не остался потом служить на Красном флоте, а выбрал службу под Андреевским флагом. После гражданской войны ушел в изгнание и прожил во Франции весьма долгую жизнь, скончавшись в русском старческом доме, что и по сию пору стоит в Монморанси, 4 октября 1980 года.

ИЗ ПРОТОКОЛОВ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ

Колчак: «Я относился к монархии как к существующему факту, не критикуя и не вдаваясь в вопросы по существу об изменениях строя. Я был занят тем, чем занимался. Как военный, я считал обязанностью выполнять только присягу, которую я принял, и этим исчерпывалось все мое отношение. И, сколько и припоминаю, в той среде офицеров, где я работал, никогда не возникали и не затрагивались эти вопросы…

Я считал себя монархистом и не мог считать себя республиканцем, потому что тогда такового не существовало в природе «…».

Когда совершился переворот, я считал себя свободным от обязательств по отношению к прежней власти… Я приветствовал революцию как возможность рассчитывать на то, что она внесет энтузиазм - как это и было у меня в Черноморском флоте вначале - в народные массы и даст возможность закончить победоносно эту войну, которую я считал самым главным и самым важным делом, стоящим выше всего - и образа правления, и политических соображений…

Для меня было ясно, что монархия не в состоянии довести эту войну до конца и должна быть какая-то другая форма правления, которая может закончить эту войну…»

Он был военным человеком до мозга костей, и призывы большевиков немедленно выйти из войны были так же непостижимы для него, как для крестьянина- прекратить сев в разгар весны. Как и большинство военачальников его ранга, он видел два выхода из войны - либо проиграть ее, либо выиграть. Сепаратный мир? Бесчестье! Подлость по отношению к тем, кто три года сражался вместе с тобой против общего врага, к союзникам - французам и англичанам. И если кодекс офицерской чести запрещал нечестные поступки по отношению к женщинам, к товарищам, не допускал и мысли о неуплате карточного долга, то измена союзническому долгу, боевому соратничеству представала бесчестьем, равнозначным трусости в бою. Выходить из войны, когда противник вот-вот будет сломлен, когда на южном фланге Черного моря полное военное превосходство, когда до Босфора остался один бросок?!

Уверения большевиков, что страна не может продолжать войну из-за крайнего материального и людского истощения - ему ли не знать резервы флота?! - не что иное, как пропагандистский блеф. Ведь хватило же потом бойцов и патронов, лошадей и орудий - на три года еще хватило! - неистового взаимного истребления! На себя - хватило…

Корабли Черноморского флота выходили на боевые позиции.

Бумажная змея телеграфной ленты с текстом «Приказа № 1» Совета солдатских и рабочих депутатов нанесла флоту парализующий укус в самый центр его воли. То, чего не удалось добиться «Гебену» и «Бреслау», в несколько дней совершили и довершили авторы немыслимого нигде и никогда приказа, отменяющего дисциплинарную власть офицеров.

Флот затрясла митинговая лихорадка. Флот стремительно терял свою боеспособность.

Понимая, что он не в силах отменить ультрареволюционный, идиотский или намеренно самоубийственный приказ, адмирал призвал офицеров выполнять свой долг и в таких условиях искать новые способы воздействия на подчиненных, поступаться амбициями (но не честью), сплачиваться с командами во имя сохранения флота, во имя выживания Родины.

Эта здравая позиция возымела незамедлительный успех. Матросско-солдатско-рабочий Севастополь, с тревогой выжидавший реакцию самого главного в городе лица на «Приказ № 1», провел восторженную манифестацию и бурно аплодировал комфлоту. Колчак ничуть не обольщался на свой счет. Толпа есть толпа. Сегодня она кричит «Осанна!», а завтра - «Распни его!»

Меньше всего улыбалось ему перевоплощаться из флотоводца в оратора. Но время уравняло искусство трибуна с искусством наварха. С этим он и пришел на общегородской митинг в апреле 1917 года.

Зал севастопольского цирка-самый большой в городе-не вмещал всех представителей команд, солдат крепости и мастеровых порта. Колчак произнес недолгую, но блестящую речь:

- Тяжелые вести привез я вам. Грозный призрак навис над Россией. Наша Родина гибнет. Идет поголовный развал. Позор, раздел русской земли и рабство - вот что нам угрожает. Фронт бросает оружие, продает его врагу и стихийно бежит. По всему лицу русской земли носятся разбитые поезда, захваченные дезертирами. Они нарушают транспорт, обрекают на голод армию и города, вешают железнодорожников за малейшую попытку спасти железнодорожное достояние. По всем путям идет грабеж. Россия охвачена пожаром, покрывается позором. Дезертиры и негодяи, продавшиеся врагу, ведут нас в рабство немцам…

Он говорил, что если Россия выйдет сейчас из войны, то какая бы сторона ни одержала победу, Отечеству придется платить по самому большому счету либо союзникам, либо германцам. Его перебили, кто-то крикнул из зала: «За что воюем?! За Босфор с Дарданеллами? Чтобы ваш папенька мог хлеб беспошлинно вывозить? Капиталы наживать?!»

Зал выжидательно притих. Замер на секунду и Колчак. Чутьем оратора он понимал: доказывать, что его отец не имеет к хлебному экспорту никакого отношения, - дело затяжное и неубедительное. Кто оправдывается, тот не прав. Взгляд адмирала упал на «тревожный» чемоданчик, с которым он выходил обычно в море.

- Вот вам все мои капиталы! - И вытряхнул на трибуну походные вещи.

Зал восторженно загудел.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА.«Адмирал произнес прекрасную, полную патриотизма речь, - сообщал в своих записках начальник штаба Черноморского флота контр-адмирал М. Смирнов. - Он рассказал о положении на фронте, указал на цели войны, на гибельность для России, если она выйдет из состава воюющих, так как, какая бы сторона ни одержала победу, России придется заплатить своим достоянием победившей стороне, будь то враги или союзники. Это грозит потерей наших окраин. Адмирал указал, что Россия существует и каждый ее сын должен исполнить патриотический долг. Речь адмирала произвела громадное впечатление…

Московский городской голова просил адмирала Колчака прислать ему копию его речи, так как Московская городская дума постановила отпечатать эту речь в 10 миллионах экземплярах для распространения среди населения России.

Когда же Колчак в конце своей речи обратился к Черноморскому флоту с призывом подняться как один за Россию, - весь зал вскочил. Поднялось нечто невообразимое. Все бросились к ложе Колчака…

- Да здравствует Россия! На фронт! На фронт!

Потрясая здание, ревел, стонал митинг, ревела толпа и снаружи его.

На трибуну выскочил с.-р. Фундаминский.

- Товарищи! Не выдадим Россию. Война до победного конца! Долой дезертиров!

- Долой! Долой! Война до победного конца!

Толпа впервые в Севастополе подхватила этот лозунг.

Колчака на руках вынесли из цирка. Тотчас же открылась запись в Черноморскую делегацию на фронт, подымать его. В ту же ночь пятитысячный отряд матросов произвел облаву на дезертиров.

Царил необычайный подъем. Появление Колчака повсюду встречалось восторженным «ура!» В торжественной обстановке весь флот и город провожали триста черноморских моряков - офицеров и матросов - на фронт, в окопы».

Им наказывали стыдить тех, кто готов бросить позиции, кто поддался пораженческой пропаганде, наказывали спасать от окончательного развала воинскую дисциплину.

Страшно представить, как бы все обернулось, если бы Колчак разделил судьбу своего друга вице-адмирала Непенина. В какую кровавую вакханалию вылилась бы «бескровная революция» на Черном море. Впрочем, волна бесчинств докатилась и до Севастополя, но с опозданием почти в десять месяцев: первая «варфоломеевская» (матросы называли «вахрамеевская») ночь - с расстрелами офицеров на Малаховом кургане - опустилась на Севастополь в декабре 1917 года…

ЧТО БЫЛО ПОТОМ. В году 1995-м отставной капитан 2-го ранга Владимир Стефановский, председатель Севастопольского морского собрания, попытался увековечить память черноморских офицеров, безвинно расстрелянных в Карантинной балке. Ему удалась поставить небольшую гранитную стелу. Этот поступок вызвал в городе разные толки. Снова, как и восемьдесят три года назад, закипели страсти. Как ни странно, но главная флотская газета «Флаг Родины» выступила с нападками на Стефановского и даже призывами взорвать «памятник белогвардейцам». И памятник темной осенней ночью снесли непримиримые наследники «борцов за народное счастье».

Адмирал Колчак… Всех непосвященных в планы высшей стратегии весьма удивило назначение балтийского героя - Колчака - в малознакомое ему Черное море. Но те, кто принимал такое решение, прекрасно понимали, что после гибели Макарова и смерти Эссена во всем российском флоте нет другого такого адмирала, который мог бы решить главную задачу войны - взять Босфор и Дарданеллы. Не над дворцом кайзера собирался водружать российский флаг Николай II - над куполом святой Софии в Царь-граде. И не флаг даже, а тот крест, который пришел на Русь из византийской столицы, захваченной османами.

Острие главного - решительного - удара во всей великой войне намечалось там, на юге, на Черном море. Сухопутным броском из союзной Румынии через вражескую, но не враждебную Болгарию, и одновременным массированным морским десантом (в два стрелковых корпуса) Ставка надеялась решить историческую задачу многих веков в кампанию 1917 года, последнюю, как полагали все, кампанию мировой войны.

Возможность подобного успеха была доказана летом шестнадцатого года блестящим прорывом генерала Брусилова на Юго-Западном фронте. Если бы он был поддержан тогда морским десантом на Босфор! Для этого надо было, чтобы Черноморским флотом командовал не сверхосторожный адмирал Эбергард, а рисковый флотоначальник, не боящийся начальства пуще противника. Вдохновленный личным напутствием императора, сделал то, что привык он делать на Балтике, - замуровал минными полями вражеский флот в главной базе, собрал мощную транспортную флотилию, которой командовал бывший командир Колчака по Порт-Артуру контр-адмирал Хоменко. К весне 1917 года офицерам черноморских пехотных дивизий были розданы карты Стамбула… Однако готовый к броску стратегический десант был сорван главковерхом Керенским. Именно Керенский отозвал командующего Черноморским флотом из Севастополя в Петроград - и это в канун решающей операции! Именно он настоял на том, чтобы адмирал Колчак навсегда оставил Черноморский флот и… уехал в Америку в бессрочную командировку. Об этом же весьма убедительно просил Керенского и американский чрезвычайный посол в России сенатор Рут. Таким образом, единственный флотоводец, способный руководить единственным боеспособным флотом в решающие дни летней - босфорской! - кампании, должен был почему-то пребывать за океаном. Колчак всячески оттягивал этот отъезд…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Однажды, придя домой, адмирал застал там курьера с собственноручным приказом Керенского - немедленно отбыть в Соединенные Штаты Америки и донести, отчего он до сего времени не выехал.

27 июля 1917 года адмирал Колчак отбыл за границу».

Это свидетельство принадлежит ближайшему помощнику и другу Колчака, от которого у него не было секретов с гардемаринских времен, - контр-адмиралу Михаилу Смирнову.

Интересно, от кого Керенский получил приказ о фактической высылке адмирала из России - от американских сенаторов? От британских лордов? От великого гроссмейстера?

Ясно одно: союзники активно выводили Россию из войны, чей исход уже был в 1917 году предопределен в пользу Антанты. Более всего в этом были заинтересованы Британия и Америка. Меньше всего это было нужно французам, которые вели свою очередную войну с бошами не на жизнь, а на смерть, и не помышляли ослаблять натиск на Германию с востока ради каких бы то ни было будущих резонов. Резон был один - не пустить немцев в Париж, как это случилось в последнюю франко-прусскую войну.

Но на берегах Темзы и Потомака были всерьез обеспокоены тем, что Россия ввиду несомненного разгрома германо-турецкого, австро-венгерского блока получит то, что было обещано ей в пылу вспыхнувшей европейской войны, - босфоро-дарданелльский выход в Средиземноморье. Чем ближе была победа с грядущим разделом пирога, тем меньше нужна была в пошедшей на спад войне Россия. В генеральных штабах Британии и Америки уже просчитали раскладку сил на европейском театре и сделали безошибочный вывод: восточный фронт, который держали русские войска, оттягивая на себя силы рейхсвера, уже не нужен. Германия обречена. Они и в самом деле не ошиблись. Как показали события следующего года, Антанте удалось повергнуть противника не только без участия России, но даже с мощнейшей топливно-продовольственной помощью Германии из России, захваченной большевиками.

Да, развязка с ликвидацией восточного фронта была оттянута до осени 1918 года, когда капитуляция кайзера могла состояться уже весной. Да, были понесены лишние человеческие жертвы. Но что стоили головы нескольких тысяч британских, французских солдат в сравнении с тем, что третий ключ от Средиземного моря был выбит из рук России?

Американским банкирам и «спонсору» революционных беспорядков в Петрограде Якобу Шиффу, в частности, равно как и британским адмиралам, становилось не по себе при мысли о выходе России в Средиземное море. Это бы означало, что и без того дешевое российское зерно (воистину, хлеб всему голова, даже международным интригам) хлынуло бы кратчайшим потоком на европейский рынок, путем куда более коротким, чем трансатлантические поставки того же магната-зерноторговца Шиффа. Это бы означало, что все прочие российские товары беспрепятственно ринулись на бездонный афро-азиатский рынок, который уже давно контролировался «владычицей морей». Это означало бы, что в недальней перспективе и бакинская нефть могла бы прийти в Европу не через трубопроводы американских и британских картелей, а через сливные шланги русских танкеров. Это означало бы полный переворот в мировой экономике, сложившейся на базе фунта стерлингов.

Русская овчинка стоила американо-британской выделки.

Вывод России из войны состоялся классическим образом: парализацией центральной власти, центральной нервной системы. Императора не свергли! Небывалый случай в российской истории - его УГОВОРИЛИ отречься от престола. УГОВОРИЛИ и Михаила, в чью пользу отрекся Николай. Главноуговаривающим прозвали Керенского в войсках и в обществе - и была в том ирония со скрытым вторым дном. Загадка царского отречения до сих пор остается тайной истории, покрытой архивным мраком.

В окружении верных ему большей частью людей, во всяком случае послушных монаршей воле, среди верных ему не взбулгаченных пока никем и ничем войск, охранявших Ставку, он, самодержец российский, сам слагает с себя корону. Заметим, что речь не идет о крушении монархии, и Николай верит в то, что Михаил, брат, окажется более счастливым царем, верит в то, что династия Романовых продолжится… Крушение самодержавия произойдет несколькими днями позже, когда думские краснобаи уговорят отречься и Михаила.

Таким образом, царь не был свергнут, как нас учили, да и сейчас учат в школах; не штыков восставших полков, не ворвавшихся во дворец толп испугался он. Все сделали слова,уговоры… Как они, думские краснобаи, это сотворили, на какие душевные струны воздействовали, какие психологические уловки применили - знают только те, кто вынудил Государя поставить свою подпись под роковым актом… Во всяком случае, императрица так и не верила до конца, что здесь все было чисто. Весьма показательна ее фраза, зафиксированная особым представителем московского ЦИКа Яковлевым. Его прислали в Тобольск для того, чтобы уговорить отрекшегося императора санкционировать своей подписью Брестский договор. Юридический нонсенс, но этого требовали немцы, не очень-то доверяя большевистским словам, подписям и печатям. Для них рескрипт даже низложенного царя был авторитетнее ленинского росчерка.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Николай… обернувшись к Александре, горько сказал: «Они хотят заставить меня подписать Брест-Литовский договор. Но я скорее отрублю себе правую руку, чем подпишу такой договор». Императрица согласилась с ним, вспомнив отречение, и с чувством заявила: «Я тоже поеду! Если меня там не будет, они вынудят его что-нибудь сделать точно таким же путем, как и раньше».

Каким «таким же путем»? Что имела в виду Александра? Вопросы без вразумительных ответов…

Правда, можно предполагать, и не без оснований, что отречение было поставлено как условие сохранения жизни царской семьи. То есть был применен самый вульгарный шантаж. Ведь не зря же Шульгин всю жизнь помнил ту, быть может, самую роковую фразу во всей этой истории: «Ваше Императорское Величество, я не смогу поручиться за благополучие вашей семьи, если манифест об отречении не будет подписан». И Александра Федоровна, и наследник, и все дочери - все они оказались в руках тех, кто уже захватил власть в столице. И Николай понимал, что любая попытка освободить их силой приведет к ужасным последствиям. Самых близких ему людей сделали заложниками.

Это были самые первые заложники в грядущей диктатуре - царская семья.

Через год Шульгин потеряет своего сына-юнкера (он погибнет в уличных боях в Киеве). В тот самый год, когда будут расстреляны царственные заложники.

Великолепный аналитик генерал Данилов просчитал потом дьявольскую шахматную комбинацию: императора уговорили сместить Николая Николаевича, занять его пост, для того чтобы удалить царя из столицы хотя бы на некоторое время. А затем - так все и произошло - захватить его семью в его отсутствие и диктовать правила отречения.

Итак, отречение русского царя, добытое каким-то темным путем, состоялось. И первой же страной, которая признала Временное правительство, были Соединенные Штаты Америки, чей чрезвычайный посол сенатор Рут так настойчиво зазывал адмирала Колчака за океан перед стратегической операцией на Босфоре, которую русский флот и русские войска, не разложенные пока до конца большевиками, еще в состоянии были провести летом семнадцатого. И Керенский, и его зарубежные кукловоды уже угадывали в Колчаке будущего российского вождя - Верховного правителя России. Колчак и Корнилов в глазах Керенского - самые вероятные военные диктаторы, и самые опасные политические соперники. Он так боялся обоих, что едва не попал в лапы третьей силы - большевиков. Прежде всего он спровадил Колчака - подальше, в Америку, а в августе подставил и второго соперника - генерала Корнилова, спровоцировав так называемый военный путч.

Деньги германского генштаба и их невольного союзника Якоба Шиффа не были брошены на ветер, как не осталась втуне и деятельность британских спецслужб под крышей английского посольства.

Россия с международным позором была выведена из войны для того, чтобы быть ввергнутой в другую, не менее кровопролитную и долгую войну, названную историками «гражданской». Хороша «гражданская», когда на территории бывшей империи действовали регулярные войска ВОСЬМИ держав, не считая национальных формирований из чехов, поляков, латышей, финнов, мадьяр, китайцев, сербов… После трех лет русского сопротивления, усобиц и кровавых раздоров Россия была не только отброшена от черноморских проливов, но и начисто лишена Черноморского флота, да и выход-то в Балтийское море едва не потеряла, чудом сохранив за собой обрубленную щель Финского залива. Да и границу ее с Европой прочертили так, как хотели это в Лондоне, - по линии Керзона, лишив претендентку на Средиземноморье всех петровских приобретений, отгородив ее от участия в европейских делах так называемым «санитарным кордоном».

Сталин смог отчасти восстановить страну в ее прежних границах, но только после того, как истребил тех, кто расчленил державу, - партию старых большевиков.

И как бы ни обвиняли адмирала Колчака в диктаторстве, он, предлагая именно такую форму правления для распадавшегося государства, был прав. Логика истории заставила принять страну еще более жесткого и жестокого диктатора - генералиссимуса Сталина. Но и ему не позволили выйти на Средиземноморье, но и у него выбили из рук ключ от Царьграда. Впрочем, это уже другая история.

Бунин, который потом, в Париже, скажет о великом адмирале самые проникновенные слова, очень точно назвал те дни - «окаянными»:

ПЕРОМ ПИСАТЕЛЯ. «Нападите врасплох на любой старый дом… перебейте или возьмите в полон хозяев, домоправителей, слуг, захватите семейные архивы, начните их разбор и, вообще, розыски о жизни семьи, этого дома, - сколько откроется темного, греховного, неправедного…

Так врасплох, совершенно врасплох, был захвачен и российский старый дом. И что же открылось? Истинно диву надо даваться, какие пустяки открылись! А ведь захватили этот дом как раз при том строе, из которого сделали мировой жупел! Что открыли? Изумительно, ровно ничего!»

ЧТО БЫЛО ПОТОМ. В 2002 году британская газета «Дейли телеграф» опубликовала рассекреченные спустя 85 лет документы разведывательной службы МИ-5. Они раскрывали зарубежную деятельность в годы первой мировой войны видного большевистского деятеля Льва Троцкого. «Великобритания могла, по крайней мере, серьезно повлиять на ход событий в России в 1917 году, - утверждала солидная газета, - если бы не способствовала освобождению из тюрьмы одного из наиболее авторитетных большевистских лидеров Льва Троцкого». Но Великобритания смогла повлиять на ход событий в России в 1917 году еще и тем, что освободила из лагеря для немецких (!) военнопленных в Амхерсте Троцкого и при участии подполковника контрразведки (МИ-6) Клода Дэнси способствовала транспортировке Троцкого в Россию. Этот ярый «пацифист» со своей антивоенной пропагандой совершенно не нужен был ни в воющей Франции, ни в воющей Британии, ни в США. Он нужен был именно в России. И он оказался там в нужное время и в нужном месте».

«Британия упустила шанс остановить революцию в России», - лицемерно сетует газета. Точно так же она упустила два германских крейсера («Гебен» и «Бреслау»), которые в нужное время прорвались в нужное место - в Стамбул, чтобы надежно защитить Босфор от русского флота.

Нет, Британия никогда не упускала шансов изменить политическую ситуацию в России в свою пользу. Дипломаты коварного Альбиона с екатерининских времен, а может быть, того ранее, выводили на шахматную доску придворных партий в Санкт-Петербурге свои фигуры. Причем всегда делалась ставка на проходные «королевские» пешки. Разве не британский посол в России Чарльз Уильямс снабжал будущую императрицу Екатерину тысячами золотых дукатов, чтобы 25-летняя претендентка на престол пришла к власти? Другое дело, что, приняв корону Российской империи, Екатерина не стала услужать британской короне. Положив глаз на новую проходную пешку - адмирала Колчака - лондонские политики рисковали получить тот же «нулевой эффект», к которому привели полтора века назад старания сэра Уильямса. Собственно, они и получили его. История любит повторяться.

«ФЛОТ И РАБОЧИЕ МНЕ ВЕРЯТ…»

Анна… Вселенная закручивалась вокруг нее в воронку, разбрасывая по краям города, дома, моря, корабли, страны…

ИЗ ПИСЕМ ВИЦЕ-АДМИРАЛА А. В. КОЛЧАКА АННЕ ТИМИРЕВОЙ:

«11 марта 1917 года. Линейный корабль «Императрица Екатерина»

…Несколько дней тому назад, 7 марта, я получил письмо Ваше из Петрограда, написанное 27 февраля. Я пришел 1 марта вечером из Батуми и получил телеграмму от Родзянко, в которой сообщалось о падении старого правительства, а через день пала сама династия. При возникновении событий, известных Вам в деталях, несомненно, лучше, чем мне, я поставил первой задачей сохранить в целости вооруженную силу, крепости и порты, тем более что получил основания остановить появление неприятеля в море после 8 месяцев пребывания его в Босфоре. Для этого надо было прежде всего удержать командование, возможность управлять людьми и дисциплину. Как хорошо я это выполнил - судить не мне, но до сего дня Черноморский флот был управляем мною решительно, как всегда. Занятия, подготовка и оперативная работа ничем не были нарушены, и обычный режим не прерывался ни на один час. Мне говорили, что офицеры, команды, рабочие и население города доверяют мне безусловно, и это доверие определило полное сохранение власти моей как командующего, спокойствие и отсутствие каких-либо эксцессов. Не берусь судить, насколько это справедливо, хотя отдельные факты говорят, что флот и рабочие мне верят.

Мне очень помог в ориентировке генерал Алексеев, который держал меня в курсе событий и тем дал возможность правильно оценить их, овладеть начавшимся движением, готовым перейти в бессмысленную вспышку, и подчинить его своей воле. Мне удалось прежде всего объединить около себя всех сильных и решительных людей, а дальше уже было легче. Правда, были часы и дни, когда я чувствовал себя на готовом открыться вулкане или на заложенном к взрыву пороховом погребе, и не поручусь, что таковые положения не возникнут в будущем, но самые опасные моменты, по-видимому, прошли…

Пять ночей я почти не спал и теперь в открытом море в темную мглистую ночь чувствую себя смертельно уставшим, по крайней мере, физически. Ваше письмо, в котором Вы описываете начало петербургских событий, я получил в один из очень тяжелых дней, и оно, как всегда, явилось для меня (независимо от содержания) радостью и облегчением, как указание, что Вы помните и думаете обо мне… За эти 10 дней я много передумал и перестрадал, и никогда я не чувствовал себя таким одиноким, предоставленным самому себе, как в те часы, когда сознавал, что за мной нет нужной реальной силы, кроме совершенно условного личного влияния на отдельных людей и массы; а последние, охваченные революционным экстазом, находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению, заложенным в основании духовной сущности каждого человека. Лишний раз я убедился, как легко овладеть истерической толпой, как дешевы ее восторги, как жалки лавры ее руководителей, и не изменил себе и не пошел за ними. Я не создан быть демагогом - хотя легко было очень им сделаться. Я солдат, привыкший получать и отдавать приказания без тени политики. Десять дней я занимался политикой и чувствую глубокое к ней отвращение. Но мне пришлось заниматься политикой и руководить дезорганизованной толпой, чтобы привести ее в нормальное состояние и подавить инстинкты и стремления к первобытной анархии.

Теперь я в море. Каким-то кошмаром кажутся эти 10 дней, стоивших мне временами невероятных усилий, особенно тяжелых, так как приходилось бороться с самим собой, а это хуже всего. Но теперь хоть на несколько дней это кончилось, и я в походной каюте с отрядами гидрокрейсеров, крейсеров и миноносцев иду на юг…»

12 марта 1917 года

«…Всю ночь шли в густом тумане и отдыха не было, под утро прояснило, но на подходе к Босфору опять вошел в непроглядную полосу тумана. Не знаю, удастся ли гидрокрейсерам выполнить операцию.

Я опять думаю о том, где Вы теперь, что делаете, все ли у Вас благополучно… Я сохранил командование, но все-таки каждую минуту могло приключиться то, о чем и вспомнить не хочется. Противник кричал на все море, посылая открыто радио гнуснейшего содержания, и я ждал появления неприятеля, как ожидал равновозможного взрыва у себя. Прескверные ожидания - надо отдать справедливость… Сейчас доносят, что в тумане виден какой-то силуэт. Лег на него. Конечно, не то. Оказался довольно большой парусник. Приказал «Гневному» топить его. Экипаж уже заблаговременно сел на шлюпки и отошел в сторону. После 5-6 снарядов парусник исчез под водой. Гидрокрейсера не выполнили задание - приказано продолжать завтра, пока не выполнят».

13 марта 1917 года

«…День ясный, солнечный, штиль, мгла по горизонту. Гидрокрейсера продолжают операции у Босфора - я прикрываю их на случай выхода турецкого флота. Конечно, вылетели неприятельские гидропланы и появились подлодки. Пришлось носиться полными ходами и переменными курсами. Подлодка с точки зрения линейного корабля - большая гадость; на миноносце дело другое… Неприятельские аэропланы атаковали несколько раз гидрокрейсера, но близко к нам не подлетали. К вечеру только закончили операцию; результата пока не знаю, но погиб у нас один аппарат с двумя летчиками.

Возвращаюсь в Севастополь. Ночь очень темная, без звезд, но тихая, без волн. За два дня работы все устали, и чувствуется какое-то разочарование.

Нет, Сушон меня решительно не любит, и если он два дня не выходил, когда мы держались в виду Босфора, то уж не знаю, что ему надобно. Я не очень показывался, желая сделать ему сюрприз, - неожиданная радость всегда приятней, не правда ли? Но аэропланы испортили все дело, донеся по радио обо мне в сильно преувеличенном виде. Подлодки и аэропланы портят всю позицию войны. Я читал сегодня историю англо-голландских войн - какое очарование была тогда война на море. Неприятельские флоты держались сутками в виду один у другого, прежде чем вступали в бои, продолжавшиеся 2-3 суток с перерывами для отдыха и исправления повреждений. Хорошо было тогда. Теперь для души ничего нет. Теперь стрелять приходится во что-то невидимое, такая же невидимая подлодка при первой оплошности взорвет корабль, сама зачастую не видя и не зная результатов. Летает какая-то гадость, в которую почти невозможно попасть. Ничего для души нет. Покойный Адриан Иванович1 говорил про авиацию: «Одно беспокойство, а толку никакого». И это верно: современная история войны сводится к какому-то сплошному беспокойству и предусмотрительности, так как противники ловят друг друга на внезапности, неожиданности и т. п. Я лично стараюсь принять все меры предупреждения случайностей и дальше отношусь уже по возможности с равнодушием. Чего не можешь сделать, все равно не сделаешь».

14 марта 1917 года

«…Сегодня надо продолжать практическую стрельбу. Утром отпустил крейсера, переменяя миноносцы у «Екатерины», и отделился. Погода совсем осенняя, довольно свежо, холодно, пасмурно, серое небо, серое море. Я отдохнул эти дни и без всякого удовольствия думаю о Севастополе и политике. За три дня, наверное, были «происшествия», хотя меня не вызывали в Севастополь, что непременно сделал бы Погуляев».1

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ М.И. СМИРНОВА

«Днем и ночью приходили неприятные известия из различных частей флота. Обычным приемом успокоения являлась посылка в часть, где происходят беспорядки, дежурных членов центрального исполнительного комитета для «уговаривания». Результаты обычно достигались благоприятные. Члены комитета в большинстве случаев поступали добросовестно, но в процессе своей работы они все более заметно правели, что вызывало, и это было очевидно, падение их авторитета среди матросов и солдат, все более и более левевших».

ИЗ ПИСЕМ А.В. КОЛЧАКА А.В. ТИМИРЕВОЙ

26 марта 1917 года

«…Вчера первый раз после переворота приехал курьер из Генмора, и я получил сразу два письма из Петрограда от 7 и 17 марта. Мне трудно изложить на бумаге, что я пережил, когда вынул из пакета со всякой секретной корреспонденцией эти письма. Ведь мне казалось, что я не получал писем какой-то невероятно длинный период. Ведь теперь время проходит, с одной стороны, совершенно незаметно и с невероятной быстротой, а с другой - вчерашний день кажется бывшим недели тому назад.

Я вижу, что там меня не забывали и по-прежнему думают обо мне. И все это создает какое-то ощущение уравновешенности, твердости и устойчивости».

27 марта 1917 года

«…Прошло уже четыре недели, а политика не только не прекращается, но растет явно в ущерб стратегии. Что сказать мне о той опасности, которой подвергается наше Отечество, - с какой радостью я принял бы все, что могло бы быть опасным для него, на себя, на свою долю… но что говорить об этом «благом пожелании».

…Почта действует крайне неправильно, и к тому же имеется основание думать, что в Петрограде существует цензура совершенно не военного характера, а политическая. При таком положении моя корреспонденция получает, несомненно, интерес, а потому я отношусь к почте крайне недоверчиво. Передача писем через Генмор - единственно надежный прием, но сношения наши с ним до сих пор не наладились и носят случайный характер.

Положение мое здесь сложное и трудное. Ведение войны и внутренняя политика. Согласование этих двух взаимно исключающих друг друга задач является каким-то чудовищным компромиссом. Последнее противно моей природе и психологии. А внутренняя политика растет как снежный ком и явно поглощает войну. Это общее печальное явление лежит в глубоко невоенном характере масс, пропитанных отвлеченными безжизненными идеями социальных учений. Отцы-социалисты, я думаю, давно уже перевернулись в гробах при виде практического применения их учения в жизни. Очевидность все-таки сильнее, и лозунги «война до победы», даже «проливы и Константинополь» слышны точно у нас, но ужас в том, что это не искренно. Все говорят о войне, а думают и желают все бросить, уйти к себе и заняться использованием создавшегося положения в своих целях и выгодах - вот настроение масс. Призыв и правило дня: сократите срок службы, отпустите домой в отпуск, 8 часов работы, из которых 4 на политические разговоры, выборы и т. п. И это ведь повсеместно. Лучшие офицеры недавно обратились ко мне с просьбой разрешить основать политический клуб на платформе «демократической республики».

В апреле военный министр Гучков вызвал Колчака в Петроград для того, чтобы потом ехать в Псков на совещание высшего командования российской армии и флота. Колчак провел в столице несколько дней, употребив их на то, чтобы вникнуть в ход политических событий в их главном водовороте - в Питере. Он имел весьма доверительную беседу с военным министром, и Гучков сделал ему неожиданное предложение - возглавить самый главный сейчас (в военно-политическом плане) Балтийский флот, осиротевший после убийства адмирала Непенина. Но Колчак еще верил в возможность Босфорской операции и потому, призвав на помощь все свое красноречие, отговорил министра от этого назначения. Гучков внял его доводам и оставил все как есть.

Колчак сумел добиться встречи с М. Родзянко и честно обрисовал ему положение на своем флоте. Родзянко посоветовал найти общий язык прежде всего с лидером правых меньшевиков Георгием Плехановым, вернувшимся из эмиграции. Плеханов и его партия стояли на революционно-оборонческой позиции, и его практические советы, а может быть, даже и партийные акции могли бы прикрыть флот от разлагающей демагогии большевистских агитаторов. Родзянко даже подсказал, где можно отыскать Плеханова - на квартире его соратника К. Иорданского. Адмирал немедленно отправился по указанному адресу.

Плеханов встретил его с большим удивлением, но радушно. Он внимательно выслушал все аргументы Колчака о необходимости броска на Босфор.

- Меня не нужно убеждать в исторической значимости для России Босфора, Царь-града, Софии… - заметил ему Георгий Валерьянович. - Но время ли сейчас не то что делать это - говорить об этом? Вы же сами видите, что творится на фронтах, в стране…

- Да только сейчас и делать это! - горячился адмирал. - Такая победа немедленно бы подняла дух на фронтах. А как резко бы вырос авторитет нового правительства, новой России во всем мире? Разве нам не нужна т а к а я победа именно сейчас?

- Согласен. Нужна… Нужна даже самая малая победа. Но где гарантия, что у России хватит сил на Босфор. Не обернется ли военная неудача сокрушением того, что уже достигнуто? Ведь все очень зыбко и хрупко…

- У нас еще есть шанс! Уверяю вас как военный человек, как начальник того самого флота, которому предназначено это сделать.

- Не могу разделить вашей уверенности.

- Мы готовы начать операцию через месяц, если политики не будут вмешиваться в дела моего флота! В кои-то веки собраны десантные суда, которые за одну ночь могут перебросить сразу две дивизии к босфорским берегам. Есть реальный и к тому же весьма свежий опыт высадки больших десантов - Лазистан! Есть дредноуты, которые поддержат высадку тяжелыми орудиями. Есть аэропланы и подводные лодки. И все это пока что мне повинуется. Я говорю «пока что», потому что сегодня политические агитаторы страшнее диверсантов. И я надеюсь узнать у вас противоядие от этой напасти.

Визит адмирала Колчака несказанно удивил духовного отца российской демократии. Плеханов потом пересказывал знакомым подробности этой встречи в свойственной ему манере легкого юмора:

«Сегодня… был у меня Колчак. Он мне очень понравился. Видно, что в своей области молодец. Храбр, энергичен, не глуп. В первые же дни революции стал на ее сторону и сумел сохранить порядок в Черноморском флоте и поладить с матросами. Но в политике он, видимо, совсем неповинен. Прямо в смущение привел меня своей развязной беззаботностью. Вошел бодро, по-военному, и вдруг говорит:

- Счел долгом представиться Вам как старейшему представителю партии социалистов-революционеров.

Войдите в мое положение! Это я-то социалист-революционер! Я попробовал внести поправку:

- Благодарю, очень рад. Но позвольте Вам заметить…

Однако Колчак, не умолкая, отчеканил:…представителю социалистов-революционеров. Я - моряк, партийными программами не интересуюсь. Знаю, что у нас во флоте, среди матросов, есть две партии: социалистов-революционеров и социал-демократов. Видел их прокламации. В чем разница - не разбираюсь, но предпочитаю социалистов-революционеров, так как они - патриоты. Социал-демократы же не любят отечества, и, кроме того, среди них очень много жидов…

Я впал в полное недоумение после такого приветствия и с самою любезною кротостью постарался вывести своего собеседника из заблуждения. Сказал ему, что я - не только не социалист-революционер, но даже известен как противник этой партии, сломавший немало копий в идейной борьбе с нею… Сказал, что принадлежу именно к не любимой им социал-демократии и, несмотря на это, - не жид, а русский дворянин, и очень люблю отечество! Колчак нисколько не смутился. Посмотрел на меня с любопытством, пробормотал что-то вроде: ну это не важно, - и начал рассказывать живо, интересно и умно о Черноморском флоте, об его состоянии и боевых задачах. Очень хорошо рассказывал. Наверное, дельный адмирал. Только уж очень слаб в политике…».

«Не исключено, - отмечал биограф адмирала профессор Иван Платонов, - что Г.В. Плеханов несколько утрировал относительно политического уровня подготовки А.В. Колчака, но суть от этого не меняется: Колчак действительно находился в начальной стадии политической подготовки. Вести работу в условиях революции ему было крайне трудно. Приходилось в основном, как и прежде, опираться на личный авторитет, заслуги перед флотом».

Итоги беседы с Плехановым сам Колчак излагал так: «Я… сказал, что… обращаюсь к нему… с просьбой помочь мне, приславши своих работников, которые могли бы бороться с этой пропагандой разложения, так как другого способа бороться я не вижу в силу создавшегося положения, когда под видом свободы слова проводится все, что угодно. Насильственными же мерами прекратить - в силу постановления правительства - я этого не могу, и, следовательно, остается только этот путь для борьбы с пропагандой.

Плеханов сказал мне: «Конечно, в вашем положении я считаю этот способ единственным, но он является в данном случае ненадежным». Во всяком случае, Плеханов обещал мне содействие в этом направлении, причем указал, что правительство не управляет событиями, которые оказались сильнее его».

Колчак вернулся в Севастополь раздосадованным и разочарованным в итогах своей питерской рекогносцировки. Одно его обрадовало в штабе - письмо от Анны. Но даже ей он ответил не сразу.

4 мая 1917 года. Линейный корабль «Свободная Россия»

«В конце прошлой недели я получил письмо Ваше от апреля. Я виноват в несколько запоздалом ответе, но теперь в море и после двух недель невольного молчания постараюсь ответить Вам…

Приехал в Севастополь я прекрасно, с полным комфортом и даже без опоздания. Обстановка мало отличалась за мое отсутствие, и «все обстояло благополучно». Дальше обычная работа командующего флотом во время войны и революции в разлагающемся морально и материально государстве. Из Петрограда я вывез две сомнительные ценности: твердое убеждение в неизбежности государственной катастрофы со слабой верой в то чудо, которое могло бы ее предотвратить, и нравственную пустоту… несостоятельность военно-политической задачи, определившей весь смысл и содержание моей работы. Если бы я мог впасть в отчаяние, плакать или жаловаться, то я имел бы для этого все основания, но эти положения просто мне не свойственны. Я действовал и работал под влиянием некоторых положений, которые теперь отпали, и так как я находил в них помощь и поддержку, то я прежде всего почувствовал, что я устал, устал физически и морально… Я устал, и мне трудно писать, у меня нет ни мыслей, которые я бы хотел изложить, ни способности сказать что-либо. Спать я не могу; не хочется читать немецкий вздор о том, что такое территориальное верховенство, - это так же для меня безразлично, как вопрос о том, делается ли в Севастополе глупость или идиотство; пойду лучше похожу по палубе и постараюсь ни о чем не думать».

Без числа

«…Третья ночь в море. Тихо, густой мокрый туман. Иду с кормовыми прожекторами. Я только что вернулся в походную каюту, где ходил часа два, пользуясь слабым светом туманного луча прожектора. Ничего не видно. День окончен. Гидрокрейсера выполняли операцию, судя по обрывкам радио. Погиб один или два гидроплана. Донесений пока нет. Миноносец был атакован подлодкой, но увернулся от мин. Крейсера у Босфора молчат, ни одного радио; по правилу, значит, идет все хорошо. Если все как следует - молчат, говорят только когда неудача. Кажется, все сделано и все делается, что надо. Я не сделал ни одного замечания, но мое настроение передается и воспринимается людьми, я это чувствую. Люди распускаются в спокойной и бездеятельной обстановке, но в серьезном деле они делаются очень дисциплинированными и послушными. Но я менее всего теперь интересуюсь ими».

9 мая 1917 года

«В минуту усталости или слабости моральной, когда сомнение переходит в беспочвенность, когда решимость сменяется колебанием, когда уверенность в себе теряется и создается тревожное ощущение несостоятельности, когда все прошлое кажется не имеющим никакого значения, а будущее представляется совершенно бессмысленным и бесцельным, - в такие минуты я прежде всего обращаюсь к мыслям о войне, находя в них и во всем, что связано с войной, средство преодолеть это состояние… Это хуже, чем проигранное сражение. Это хуже даже проигранной кампании, ибо там все-таки остается хоть радость сопротивления и борьбы, а здесь только сознание бессилия перед стихийной глупостью, невежеством и моральным разложением. То, что я пережил в Петрограде, особенно в дни 20 и 21 апреля, когда уехал, было достаточно, чтобы прийти в отчаяние».

10 мая 1917 года

«Вам угодно было почтить меня письмом от 3 мая, которое сегодня я получил… Я солдат, вся деятельность которого и жизнь определяются военными целями и идеалами. Мне приходится переживать трагедию падения идеалов, по моему убеждению, неизбежно связанную с государственной катастрофой, но я также твердо верю, что эти идеалы неизменны и вечны и к ним так или иначе вернется Родина наша. В Петрограде путем личных переговоров с представителями правительства, военного командования и общественными деятелями я выяснил достаточно определенно это положение и пережил, быть может, самые трудные минуты, которые судьбе угодно было мне предназначить».

Авторитет и популярность командующего флотом в апрельские дни семнадцатого года достигли апогея. Но вряд ли кто лучше него в эти дни понимал, что его флот, как и вся русская армия, обречен на развал, на поражение, на гибель. Всего через год лучшая часть флота будет затоплена в Новороссийске, в главном севастопольском доке по-султански воссядет ненавистный «Гебен», а еще через два-остатки некогда самого мощного флота России уйдут в Бизерту, чтобы заживо сгнить на рейде горько-соленого озера…

В апреле-мае Севастополь наводнили агитаторы всевозможных партий и прежде всего - пропагандисты большевиков, одетые в форму балтийских матросов. Флот трухлявился на глазах, словно борта фрегата, изъеденные жучками-древоточцами.

Вот и первый печальный симптом; команда эскадренного миноносца «Жаркий» отказалась идти в море на боевую позицию. Судовой комитет заявил, что он ничего не имеет против командира корабля лейтенанта Веселаго, но воевать под его началом команда опасается, так как считает, что он чрезмерно храбр и лезет на рожон.

Следующим был герой цусимской эпопеи крейсер «Алмаз»…

16 апреля 1917 года военный и морской министр А.И. Гучков отдал еще один роковой приказ №125, снимавший почему-то только с военных моряков все виды погон.

Согласно этому революционному акту все виды погон изымались из флотского употребления «в соответствии с формой одежды, установленной во флотах всех свободных стран». Приказ этот нанес последний удар по еще державшемуся на авторитете командующего Черноморскому флоту.

Как и все бунты, мятежи и восстания, беспорядки на Черноморском флоте начались с пустяка, с искры.

5 июня 1917 года при разводе караула в Севастопольском флотском полуэкипаже дежурный офицер подпоручик по адмиралтейству Л. Губерт скомандовал, как положено, - «Смирно!» Молодые матросы взяли винтовки «на краул», но «старики» и ухом не повели. Один из них прямо из строя заметил подпоручику, что Керенский издал приказ об отмене отдания чести. Сорокадвухлетний офицер, выслуживший свои «серебряные», или, как их остряки называли, «березовые» погоны нелегкой долгой службой, послал Керенского с его приказами и тех, кто ему подчиняется, в известное место, после чего был немедленно арестован. Весть об этом случае загудела по казармам и палубам. Говорили, что распоясавшийся подпоручик требовал «настойчиво и грубо» отдания чести именно ему. Большевистские агитаторы, среди которых был партийный эмиссар Ю. Гавен, которому Я. Свердлов дал личное напутствие - «превратить Севастополь в Кронштадт юга» - немедленно обратили этот инцидент в свою пользу, раздувая случай в злонамеренное восстановление «старого режима». И заполыхало…

Близилось 9 июня, последний день командования Колчака Черноморским флотом… Накануне, 8 июня, на плацу старинных Лазаревских казарм столпились тысячи матросов. Балтийские делегаты витийствовали на трибуне, требуя отобрать у офицеров личное оружие, «которого у них подозрительно много», - револьверы, кортики, сабли - и передать его полковым и судовым комитетам. Тут господствовала не столько «пролетарская идея», сколько животный страх: что если офицеры силой оружия вернут себе власть? Уж и полетят тогда головы зачинщиков…

В два часа дня на корабли флота полетела радиограмма, провоцирующая кровь, столкновения, самоубийства, - судовым комитетам обезоружить офицеров. Пришло такое распоряжение и на флагманский корабль - броненосный крейсер «Георгий Победоносец». В послеобеденный час в кабинет-каюту адмирала гурьбой ввалились комитетчики и потребовали сдать им оружие. Секунду-другую Колчак осознавал, что происходит: бунт? измена? провокация? издевка?

Никогда в жизни он не испытывал подобного унижения. И от кого - от моряков, которых он лично водил в бой, с которыми разделял одну судьбу - соленую горечь последнего вдоха?!

Колчак никогда не боялся матросов, за двадцать лет плаваний, полярных экспедиций, боев на суше и на море он хорошо постиг душу русского человека в форменке. Умел говорить и ладить с флотским людом. Он и в эту горячую минуту сумел бы отправить комитетчиков ни с чем, но это уже не имело никакого смысла: Черноморский флот как боевая сила больше не существовал. Ему удалось продлить агонию российского флота всего лишь на три месяца… Отныне Севастополь становился еще одним кровавым Кронштадтом.

Много позже некоторые большевистские мемуаристы, Павел Дыбенко в частности, начнут утверждать, что именно матросы-балтийцы, прибывшие в Севастополь для углубления революции, обезоружили Колчака: «Шпагу с него сорвали, за борт бросили». Однако эта ложь не получила никакого хождения. Ее затмила легенда, ставшая в глазах многих современников Колчака почти фактом: адмирал собрал по большому сбору команду крейсера и вышел к строю. С гневом и болью он говорил им о том, что даже японцы - враги! - и те оставили ему в плену Георгиевскую саблю, щадя его отнюдь не адмиральское - лейтенантское достоинство. И вот свои же, русские люди в некоем злобном затмении врываются к нему с требованием, позорящим и их, и его, с требованием, до которого не опустились бы и турки, окажись он в их власти…

Матросы слушали молча. И, кажется, сочувствовали ему. И, кажется, понимали его… Закончив речь, Колчак отстегнул от пояса ножны с порт-артурским клинком.

- Мое оружие вы не снимите с меня ни с живого, ни с мертвого… Не вы мне его вручили, не вы и возьмете!

С этими словами он швырнул саблю за борт, в море. Лишь взблеснул на солнце золотой эфес с надписью - «За храбрость»…

Личный адъютант адмирала лейтенант Князев утверждал, что матросы потом достали со дна саблю и вернули ее комфлоту. Бесспорно одно: в конце июня, когда Колчак находился в Петрограде, Союз офицеров армии и флота преподнес ему в знак глубокого уважения «оружие храбрых» - золотой кортик.

Справка. Более ста лет подряд, вплоть до 1917 года, сход морского офицера с корабля на берег обязывал его быть при кортике. Служба в береговых учреждениях флота - штабах, учебных заведениях и т.д. - также требовала от морских офицеров, проходящих там службу, всегда носить кортик. На корабле ношение кортика было обязательным только для вахтенного начальника.

Русский морской кортик по своей форме и отделке был настолько красив и изящен, что германский кайзер Вильгельм II, обходя в 1902 году строй экипажа новейшего русского крейсера «Варяг», был восхищен им и приказал ввести для офицеров своего «флота открытого моря» кортики.

Кроме немцев, еще в 80-х годах XIX века русский кортик был заимствован японцами, сделавшими его похожим на маленькую самурайскую саблю. К началу XX века русский кортик стал принадлежностью формы одежды офицеров почти всех флотов мира, символом офицерской чести и достоинства.

Итак, конфликт с отданием чести вылился в хорошо раздутую «бурю матросского гнева», после чего командующий флотом посчитал свое дальнейшее пребывание на этом посту невозможным. То, о чем так долго твердили большевики, наконец, свершилось. Адмирал Сушон и его стамбульские коллеги облегченно вздохнули. Вознесли хвалу Господу и в Лондоне: за судьбу Босфора можно было не тревожиться.

РУКОЮ ИСТОРИКА (В.И. Попов). «Падение самодержавия как нельзя более устраивало Англию - правительство и даже короля. Более того, само британское правительство в 1916-1917 годах предпринимало ряд шагов, чтобы свалить самодержавие. Посол Англии в России Д. Бьюкенен поощрял антимонархические буржуазные партии. Он сам признавался, что сочувствовал им. Английское посольство в Петрограде сделалось конспиративным центром, в котором обсуждались планы ликвидации русской монархии…

Радость в правящих кругах Англии по поводу свержения монархии была, я бы сказал, даже неприличной… Посол Бьюкенен поздравил русский народ с революцией…

Почему Англия радовалась свержению монархии в России? Дело в том, что 5 сентября 1914 года Англия под давлением России подписала договор, по которому Черноморские проливы после войны отходили России. Англия никогда не собиралась выполнять этот договор и пускать Россию к проливам и в Средиземное море. Теперь же отречение царя, подписавшего договор, облегчало для английской короны аннулирование договора: нет царя - нет и английских обязательств…»

Мало кто знает, что отрекшийся царь, ставший вдруг гражданином Романовым, сразу же оказался у черты бедности. Ведь все свои банковские средства - 200 миллионов рублей - Николай II пожертвовал на нужды раненых, увечных и их семей.

Именно Босфор пролег непроходимой трещиной в как в политических, так и в родственных отношениях российского императора и английского короля. Англия не сделала даже жеста, чтобы спасти семью низложенного царя.

«Это было тем более странным, что Германией были созданы нормальные условия для переезда Николая II и его семьи. По сведениям дворцового коменданта Воейкова, через датского посла было запрошено германское командование, сможет ли оно создать безопасные условия для проезда царя в Англию; был получен категорический ответ: «Ни одна боевая единица германского флота не нападет на какое-либо судно, перевозящее государя и его семью». И только после того, как Милюков, министр иностранных дел, настойчиво попросил Бьюкенена ускорить присылку крейсера, он получил неожиданный ответ. Английский посол информировал российского министра, что правительство Его Величества «больше не настаивает на переезде царя в Англию». Этот шаг был «шедевром» дипломатического маневра. Как будто Англия раньше «настаивала» на приезде Николая…»

Босфор, Босфор…

Ближе к полуночи того горького дня вице-адмирал Колчак приказал спустить с мачты «Георгия Победоносца» свой флаг командующего флотом. Все полномочия он передал старшему из флагманов контр-адмиралу В.К. Лукину,

В ответ на донесение о случившемся он получил правительственную телеграмму: «Вице-адмиралу Колчаку, допустившему явный бунт во вверенном ему флоте, немедленно сдать командование и прибыть в Петроград для доклада правительству. Керенский. Львов». Но, Боже праведный, вам ли, господин Керенский, и вам ли, ваша светлость, князь, заварившим всю эту кашу с «разофицериванием» армии, спрашивать с него за разложение флота и его личный бунт, бунт совести, терпения и чести?

В тот же день, 10 июня 1917 года, адмирал вошел в вагон поезда Севастополь-Петроград. Вряд ли он догадывался, что отправляется в самое дальнее и самое гибельное свое путешествие: Петроград-Лондон-Сан-Франциско - Токио - Сингапур - Пекин - Харбин - Владивосток - Омск - Иркутск…

С этого дня для Колчака началась новая жизнь - и государственная, и личная. В этой новой жизни он проведет менее трех лет, но они вместят в себя всю прежнюю его жизнь.

С этого последнего севастопольского дня в историю вошли два Колчака: один - тот, что жил до выброса в море Георгиевской сабли, другой-тот, сердце которого остановила расстрельная пуля в Иркутске.

Колчак-Полярный, Балтийский, Черноморский - кончился. Начинался Колчак-Омский, Сибирский, Всероссийский…

Вечером 10 июня на перроне севастопольского вокзала он в последний раз обнял жену и сына. Вернуться в Севастополь ему было не суждено, хотя именно сей град, достойный поклонения, и был конечной целью его последней одиссеи.

Подобно золотому эфесу в море брошенной сабли, блеснул на прощанье крест Владимирского собора, где лежать бы и ему в усыпальнице севастопольских адмиралов, отпусти ему судьба не большевистскую пулю, а осколок турецкого снаряда…

ПОСЛЕДНЯЯ КРУГОСВЕТКА…

Не суждено ему было прочесть и об итоге своего флотоводства на Черном море, подведенном, увы, не отечественными историками, а теми, от кого меньше всего ожидал похвал, - немецкими адмиралами:

«Колчак был молодой и энергичный вождь, создавший себе имя еще в Балтийском флоте. С его назначением в Черное море деятельность русского флота еще усилилась. Сообщение с Зонгулдаком было прервано, и подвоз угля прекратился. Наш флот был принужден прекратить все операции. Постановка мин перед Босфором производилась русскими мастерски. Летом 1916 года русские поставили до 2000 мин… В Оттоманской империи пришлось, вследствие угольного голода, прекратить железнодорожное движение, освещение городов и даже выделку снарядов. Летом 1917 года Колчак ушел. Из Зонгулдака в Константинополь снова стали доставлять уголь. Турецкая империя начала оживать…»

В Петрограде он был принят вовсе не так сурово, как можно было ожидать из текста телеграммы. Его доклад, который меньше всего походил на оправдание, скорее - на политический прогноз, был выслушан с печальным пониманием… Колчак жестко, без обиняков называл вещи своими именами. Если развал флота и дальше будет идти такими темпами, то Россию ожидает не просто военное поражение, а потеря государственности, ликвидация революционных завоеваний новоявленными большевистскими тьерами… Единственное, что может восстановить дисциплину в войсках, - смертная казнь за неисполнение приказов в боевой обстановке.

С ним вяло согласились и обещали обсудить этот вопрос в кабинете министров. Но не пройдет и года, как слово «расстрел», столь пугавшее либералов из правительства Керенского, замелькает в бесчисленных приказах Троцкого по Красной Армии…

Там, в столичных верхах, Колчак не мог не почувствовать, что его отставка оказалась чуть ли не желанным благом, что его побаиваются, как опасаются появления на политической сцене любого сколь-нибудь популярного военачальника-фронтовика. Но и следить за ходом войны из Петрограда по газетной хронике за чашечкой утреннего кофе было для него равносильно сдаче Георгиевского оружия судкому. Нечего было и надеяться, что для него найдется вакансия на Балтийском флоте. Она была одна - комфлот, и на посту этом происходила бесконечная чехарда, смена угодных и неугодных Центробалту адмиралов.

Вернуться под «шпиц», в Генмор? Первый же рапорт на этот счет обернется еще одним ударом по самолюбию. В правительстве ясно дали понять, что присутствие адмирала Колчака в столицах нежелательно.

Совершенно неожиданно открылся выход из петроградского тупика: американский сенатор Рут предложил ему приехать в США и принять участие в разработке операции по высадке десанта в Дарданеллах. Это было его дело!

На радость недругам, он покинул Питер, затянутый политическим смогом. Как и в Севастополь, он уже никогда не вернется в родной город. Но это случится не по его воле.

Ветры Атлантики вдохнут в него новые надежды.

Карфаген должен быть разрушен! Дарданеллы должны быть взяты!

Он всегда размерял свою жизнь целями почти недосягаемыми: достичь Южного полюса, отстоять Порт-Артур, вернуть христианам Софию, вывести Россию из кровавого хаоса гражданской усобицы… Все эти замыслы не имели ничего» общего с бонапартизмом. Просто сильный характер оттачивается на запредельных задачах.

Впервые Америку Колчак увидел в июне 1905 года, возвращаясь из японского плена по полукругосветному маршруту Нагасаки - Сан-Франциско - Нью-Йорк - Петербург. Трудно сказать, какое впечатление на него произвела тогда эта богатеющая не по дням, а по часам, заокеанская держава. Но в Америке на какое-то время он окунулся в мир привычных ему военно-морских проблем. Правда, вскоре выяснилось, что американцев больше всего волновала эффективная тактика борьбы с немецкими подводными лодками. А штурм дарданелльских твердынь представлял для них интерес скорее в академическом плане. К осени начальник Главного морского штаба США объявил русскому коллеге, что американские корабли в высадке дарданелльского десанта участвовать не будут.

Скажи он хоть одно слово: что смертельно устал от своей военной кочевой жизни, от бесчисленных кают, купе, гостиничных номеров, от политических интриг и бесчинств взбулгаченных толп, что хочет, наконец, простого человеческого покоя, - и судьба его решилась бы в мгновение ока. И свой век вице-адмирал доживал бы в благословенной Калифорнии, в тишине, достатке, в окружении выписанных в Америку домочадцев. Любой военный колледж предоставил бы «профессору минного дела» кафедру, приличный оклад… Скажи он только одно слово - «устал»… Но он снова выбрал дорогу. Дорогу в Россию. И двинулся домой кругосветным путем - через Тихий океан, через Японию. Он не хотел возвращаться в Питер, где его встретили бы колкие взгляды, а то и вовсе - сочувственно-насмешливые: ах, как жаль, не состоялся Колчак-Дарданелльский… Начать карьеру заново во Владивостоке? Или ехать в Севастополь писать мемуары и… наблюдать агонию флота? Эту дилемму он решил уже в Иокогаме. И решить ее помог шок убийственных новостей из России. Переход через Тихий океан прошел в благостном неведении. Теперь же газеты кричали и об октябрьском перевороте большевиков, и о позоре брестской сделки с немцами, и о разгуле красного террора… Колчак исповедовался в письмах: «Временами такая находит тоска, что положительно не могу найти места. Это много даже для меня…

…За эти полгода, проведенные за границей, я дошел, по-видимому, до предела, когда слава, стыд, позор, негодование уже потеряли всякий смысл и я более ими никогда не пользуюсь. Я верю в войну. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков».

В Иокогаме он сделал свой выбор: подальше от грязной политики. Воевать! Лучше пролить кровь в бою, чем окропить ею подвалы застенков ЧК. Да и где они были, господа Ульянов-Ленин и Бронштейн-Троцкий, когда немцы рвались в Ирбены, когда «Гебен» в упор расстреливал Севастополь, когда генерал Самсонов погибал со своей армией в прусских лесах? Вольно же им нынче кроить страну в угоду кайзеру… Они подписали позорный мир от имени России, значит, и от его имени тоже. Но он не ставил своей подписи, и он остается верен своему воинскому, своему союзническому долгу.

Колчак едет в Токио и вручает британскому послу письменную просьбу принять его в действующую английскую армию. Он готов сражаться рядовым. Посол телеграфировал в Лондон… И потянулись тоскливые дни, недели и даже месяцы решения новой судьбы. Их скрашивали разве что письма, которые он запойно писал Анне, и те редкие послания, которые он получал от нее через множество оказий военного и дипломатического свойства.

«…Я не могу признать мира, который пытается заключить моя страна с врагами… Обязательства моей Родины перед союзниками я считаю своими обязательствами. Я хочу продолжить и участвовать в войне на фронте Великобритании, так как считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед Германией».

Наконец, посол, лорд Грин, пригласил к себе необычного волонтера и сообщил ему, что тот назначен в штаб Индийской армии, которая сражается в Месопотамии.

Не теряя времени, бывший русский адмирал двинулся в неблизкий путь. Колчак добрался уже до Сингапура. В Сингапуре его ждала телеграмма, подписанная одним из лордов британского правительства. Лорд сообщал, что русский посланник в Китае князь Кудашев просит адмирала прибыть в Пекин по весьма важному делу и правительство Соединенного королевства поддерживает просьбу посланника.

Как когда-то в Пирее, судьба его круто повернула на север, здесь, в Сингапуре, она сделала столь же роковой поворот на восток, в Сибирь…

Не догадываясь о том, что ждет его в Пекине, Колчак тем не менее отправился в столицу Поднебесной империи.

Князь Кудашев принял его как долгожданного гостя. Он пожурил отчаявшегося адмирала за мрачный взгляд на будущность России и рассказал, что на юге страны уже началась борьба против большевистского диктата. Ее возглавили генералы Алексеев и Корнилов, и если помочь им отсюда, с Дальнего Востока, то, Бог даст, узурпатор дрогнет… А люди и средства найдутся. Тем более что и здесь, на Восточно-Китайской железной дороге, времени не теряли: в полосе отчуждения сформированы кое-какие отряды.

Ну же, адмирал, решайтесь!

Колчак и сам понимал, что ныне его фронт пролегал вовсе не в Месопотамии. Отправься он теперь в эти экзотические места, он первым бы назвал себя дезертиром.

Он согласился и уехал в «самый русский город Китая» - Харбин.

ПОЛОСА ОТЧУЖДЕНИЯ

Не достроив железную дорогу до Владивостока, царское правительство вынуждено было повернуть рельсы великой стальной магистрали в Маньчужурию, чтобы как можно быстрее дотянуть путь до главной базы российского флота на Тихом океане - Порт-Артура. За год до начала русско-японской войны по новеньким рельсам пошли первые товарные поезда и воинские эшелоны. Дорогу строили на средства Русско-Китайского банка, то есть в частном порядке. Но, учитывая стратегическую и экономическую важность новой трассы, русское правительство поставило управление КВЖД и охрану полосы отчуждения со всеми в ней станциями на государственный лад. С 1901 года территорию концессии взял под свой досмотр специально сформированный корпус Особого Заамурского округа в Маньчужирии. Полнота всей власти в этом полуанклаве была предоставлена генералу-инженеру Дмитрию Хорвату.

Визитная карточка. Генерал-лейтенант Дмитрий Леонидович Хорват (1857-1937) был земляком матери Колчака, так как происходил из дворян Херсонской губернии. Окончил Николаевское инженерное училище. Служил на железных дорогах.

В июле 1918 года сформировал во Владивостоке свое правительство - Деловой кабинет, и объявил себя Временным верховным российским правителем.

Хорват несказанно обрадовался приезду Колчака. Военному администратору, но никак не полководцу, ему в свои шестьдесят лет меньше всего хотелось гарцевать на белом коне. Слава Богу, нашелся авторитетный военачальник, который приведет в порядок разрозненные и уже тронутые тленом безвластия охранные отряды. Он коротко обрисовал гостю-соратнику обстановку в полосе отчуждения. Железнодорожное имущество, станции, пакгаузы, склады грабят все кому не лень: и китайцы, и казаки, и просто всякий вооруженный сброд.

- Надо навести порядок. Надо спасти железную дорогу, чтобы потом спасать Россию.

Колчак впервые облачился в сухопутный мундир. Вместо привычной черной флотской фуражки - зеленая, Корпуса пограничной охраны. Изголодавшись по живой работе, он сразу же стал сколачивать новые отряды, из которых потом поднимутся полки и дивизии освободительной армии. Необходимый кадр опытных офицеров, прошедших фронты германской войны, в Харбине и Владивостоке можно было набрать без особого труда. Нужны были рядовые бойцы. Адмирал с большим сердцем написал «Воззвание к сербским солдатам», которые ждали во Владивостоке отправки морем во Францию.

Рукою Колчака. «Я, адмирал Колчак, в Харбине готовлю вооруженные отряды для борьбы с большевиками и немцами… Я обращаюсь к вам, сербские воины, помочь мне в предстоящей борьбе с шайками большевиков, позорящих мою Родину. Необходимо очистить наш Восток от позора большевизма, и, может быть, среди вас найдутся желающие прибыть в мои военные отряды».

Обращался он и к соотечественникам.

Однако отряды в полосе отчуждения пребывали в стычках не с армией Троцкого, а между собой, ведя старый, как сама Русь, спор - кому княжить, а кому дружинить. Есаул Семенов, действовавший в Забайкалье, опьяненный первыми победами и собственным величием, и вовсе отказался подчиняться заезжему адмиралу.

Рукою очевидца. «Я напомнил адмиралу, - объяснял причину своего неповиновения 28-летний атаман Григорий Семенов, - что, приступая к формированию отряда, я предлагал возглавление его и ему самому, и генералу Хорвату. Если бы кто-нибудь из них своевременно принял мое предложение, я безоговорочно подчинился бы сам и со всеми своими людьми и никакие разговоры о моей самостоятельной политике и сношениях с иностранными консулами не могли иметь места. В настоящее же время, когда я с ноября месяца прошлого года оказался предоставленным самому себе, я считаю вмешательство в дела отряда с какой бы то ни было стороны совершенно недопустимым, и в своих действиях, так же, как и в своей ориентации, буду давать отчет только законному и общепризнанному Всероссийскому правительству.

Свидание наше вышло очень бурным, и мы расстались явно недовольными друг другом. Адмирал отказался от посещения частей отряда и немедленно вернулся в Харбин. От этой встречи с адмиралом у меня осталось впечатление о нем как о человеке крайне нервном, вспыльчивом и мало ознакомленном с особенностями обстановки на Дальнем Востоке. Его неприязнь и недоверие к японскому сотрудничеству в деле борьбы с красными, его уверенность в стремлении Японии к использованию нашей гражданской войны для территориальных приобретений за счет русского Дальнего Востока я считал основанными только на личных его антипатиях и потому не мог согласиться с ним. Эта первая и последняя моя непосредственная встреча с покойным адмиралом выяснила всю разность наших взглядов на ближайшие задачи внешней политики национального нашего движения и на наши взаимоотношения с союзниками. В то время как адмирал, подозревая японское правительство в агрессивных замыслах против России, строил все свои расчеты на широком использовании наших западных союзников, я никогда не верил в то, чтобы помощь с их стороны могла быть сколько-нибудь существенной…

Эта единственная моя встреча с адмиралом послужила впоследствии одним из оснований для моего протеста против передачи ему всей полноты государственной власти и вызвала известный мой конфликт с Омском. И только последовавшее вскоре полное разочарование адмирала в его англо-французских симпатиях повело к мужественному признанию им моей правоты и установило то полное взаимопонимание между нами, которое дало основание покойному Верховному правителю назначить именно меня своим правопреемником на нашей восточной окраине, вопреки всем интригам и противодействию его ближайшего окружения».

Кажется, ни одно предприятие Колчака не терпело столь очевидного фиаско, как это харбинское воззвание к единству вооруженных отрядов и отчаянные попытки сплотить изверившихся людей, охваченных к тому же жаждой разгула и наживы, в реальную боевую силу. Вирус революционной вседозволенности превратил этих некогда военных людей в завсегдатаев харбинских борделей, пивных и курилен опиума. Никто из них не хотел вставать ни под чьи знамена и расставаться с привычной уже вольницей.

И это тогда, когда на юге Добровольческая армия держала на себе основную тяжесть гражданской войны. У адмирала не было больше сомнений, что сейчас его место именно там, на своем флоте, где его помнят, ценят и, конечно же, ждут. Но как добраться туда через полыхающую Россию? Разве что обогнув Евразию с юга и прийти в Севастополь морем через так и невзятые Дарданеллы и Босфор? Это настроение настолько овладело Колчаком, что он несколько раз серьезно повздорил со своим шефом.

Генерал Хорват и без того разочаровался в своем главнокомандующем - мало того, что ему не удалось сколотить боеспособные части, так он еще умудрился начисто испортить отношения с представителями японской военной миссии в Харбине (генерал имел виды на поддержку японцев, как, впрочем, и они на него тоже). Хорват подписал приказ об увольнении Колчака в отставку. Адмирал без особых сожалений сложил с себя служебные обязанности, тем более что в Харбине его ожидало потрясение совсем иного свойства. Перебирая накопившуюся за время его поездок по КВЖД корреспонденцию, он обнаружил конвертик с почерком, от которого зашлось сердце. Анна! Она писала - он не мог поверить почтовому штемпелю - из Владивостока! Он боялся вскрыть конверт. А вдруг это мираж? Почтовая ошибка?

Прочитав письмо, он сразу же принялся писать ответ:

«Дорогая, милая, обожаемая Анна Васильевна! Сегодня получил письмо Ваше… У меня нет слов, нет умения ответить Вам; менее всего я могу предполагать, что Вы на Востоке, так близко от меня. Получив письмо Ваше, я прочел Ваше местопребывание и отложил письмо на несколько часов, не имея решимости его прочесть. Несколько раз я брал письмо в руки, и у меня не хватало сил начать его читать. Что это - сон или одно из тех странных явлений, которыми дарила меня судьба?…»

«А вы - не уезжайте!»

Рукою Анны. «…Мы ехали во Владивосток - мой муж, Тимирев, вышел в отставку из флота и был командирован Советской властью туда для ликвидации военного имущества флота. Брестский мир был заключен, война как бы окончена.

В Петрограде голод - 50 гр. хлеба по карточкам, остальное - что достанешь. А в вагоне-ресторане на столе тарелка с верхом хлеба. Мы его немедленно съели; поставили другую - и ее тоже. И по дороге на станциях продают невиданные вещи: молоко, яйца, лепешки. И все время - отчего нельзя послать ничего тем, кто остался в Петрограде и так голодает?

Была весна, с каждым днем все теплее; и полная неизвестность, на что мы, в сущности, едем, что из всего этого выйдет. А события тем временем шли своим ходом: начиналась гражданская война, на Дону убит Корнилов, восстание чешских войск, следующих эшелонами на восток…

…А в Иркутске задержка - началось восстание в Черемховских копях, никого дальше не пропускают… Время было фантастическое… И вот мы едем по Амурской колесухе, кое-как построенной каторжниками, по Шилке. Красиво, дух захватывает. Вербная неделя, на станциях видим, как идут по гребням холмов со свечками люди со всенощной. Мы опять, я и Женя, побежали смотреть город. А город пестрый, то большие дома, то пустыри, по улицам ходят свиньи - черт знает что такое. И тут я повстречалась с лейтенантом Рыбалтовским. Когда-то он плавал под командой моего мужа, мы были знакомы, даже приятели. «Что вы здесь делаете?» - «Да как-то так попал. Вот хочу перебраться в Харбин». - «Зачем?» - «А там сейчас Колчак».

Не знаю: уж, вероятно, я очень переменилась в лице, потому что Женя посмотрела на меня и спросила: «Вы приедете ко мне в Харбин?» Я, ни минуты не задумываясь, сказала: «Приеду».

Страшная вещь - слово. Пока оно не сказано, все может быть так или иначе, но с той минуты я знала, что иначе быть не может.

Последнее письмо Александра Васильевича - через Генеральный штаб - я получила в Петрограде вскоре после Брестского мира. Он писал, что пока не закончена мировая война, он не может стоять в стороне от нее, что за позорный Брестский мир Россия заплатит страшной ценой - в чем оказался совершенно прав. Был он в то время в Японии. Он пошел к английскому послу лорду Грею и сказал, что хочет участвовать в войне в английской (союзной России) армии. Они договорились о том, что Александр Васильевич поедет в Месопотамию, на турецкий фронт, где продолжались военные действия.

Но события принимали другой оборот. В Харбине тогда царь и бог был генерал Хорват - формировались воинские части против Советской власти - Александр Васильевич решил посмотреть на месте, что там происходит. Так он оказался в Харбине.

В последнем письме он писал, что, где бы я ни была, я всегда могу о нем узнать у английского консула и мои письма будут ему доставлены. И вот мы во Владивостоке. Первое, что я сделала, - написала ему письмо, что я во Владивостоке и могу приехать в Харбин. С этим письмом я пошла в английское консульство и попросила доставить его по адресу. Через несколько дней ко мне зашел незнакомый мне человек и передал мне закатанное в папиросу мелко-мелко исписанное письмо Александра Васильевича.

Он писал: «Передо мной лежит Ваше письмо, и я не знаю - действительность это или я сам до него додумался».

Тогда же пришло письмо от Жени - она звала меня к себе - у нее были личные осложнения и она просила меня помочь ей: «Приезжайте немного и для меня». Я решила ехать. Мой муж спросил меня: «Ты вернешься?» - «Вернусь». Я так и думала, я только хотела видеть Александра Васильевича, больше ничего. Я ехала как во сне. Стояла весна, все сопки цвели черемухой и вишней - белые склоны, сияющие белые облака. О приезде я известила Александра Васильевича, но на вокзале меня встретила Женя, сказала, что Александр Васильевич в отъезде, и увезла меня к себе.

А Александр Васильевич встречал меня, и мы не узнали друг друга: я была в трауре, так как недавно умер мой отец, а он был в защитного цвета форме. Такими мы никогда друг друга не видали. На другой день я отыскала вагон, где он жил, не застала и оставила записку с адресом. Он приехал ко мне. Чтобы встретиться, мы с двух сторон объехали весь земной шар, и мы нашли друг друга.

Он навещал меня в той семье, где я жила, потом попросил меня переехать в гостиницу. Днем он был занят, мог приходить только вечером, и всегда это была радость.

А время шло, мне пора было уезжать - я обещала вернуться. Как-то я сказала ему, что пора ехать, а мне не хочется уезжать.

- А вы не уезжайте.

Я приняла это за шутку - но это шуткой не было.

- Останьтесь со мной, я буду Вашим рабом, буду чистить Ваши ботинки, Вы увидите, какой это удобный институт.

Я только смеялась. Но он постоянно возвращался к этому. Наконец я сказала:

- Конечно, человека можно уговорить, но что из этого выйдет?

- Нет, уговаривать я Вас не буду - Вы сами должны решить.

А у него уже начались трения с Хорватом, которого он терпеть не мог: «…и по виду и по качеству старая швабра». А.В. приходил измученный, совсем перестал спать, нервничал, а я все не могла решиться порвать со своей прошлой жизнью. Мы сидели поодаль и разговаривали. Я протянула руку и коснулась его лица - и в то же мгновение он заснул. А я сидела, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить его. Рука у меня затекла, а я все смотрела на дорогое и измученное лицо спящего. И тут я поняла, что никогда не уеду от него, что кроме этого человека нет у меня ничего и мое место - с ним. Мы решили, что я уеду в Японию, а он приедет ко мне, а пока я напишу мужу, что к нему не вернусь, остаюсь с Александром Васильевичем. Единственное условие было у меня: мой сын должен быть со мной - в то время он жил в Кисловодске у моей матери.

Александр Васильевич ответил: «В таких случаях ребенок остается с матерью». И тут я поняла, что он тоже порвал со своей прошлой жизнью и ему это нелегко - он очень любил сына.

Но он меня любил три года, с первой встречи, и все это время мечтал, что когда-нибудь мы будем вместе. Вскоре я уехала в Японию - продала свое жемчужное ожерелье на дорогу. Потом приехал он. Тут пришло письмо от моего мужа. Классическое письмо: я не понимаю, что я делаю, он женат, он не может жить без меня, я потеряю себя - вернись и т.д. и т.д.

Ну что ж, надо договориться - я поеду во Владивосток, все покончу там и вернусь. Я была молода и прямолинейна до ужаса. Александр Васильевич не возражал, он мне очень верил. Конечно, все это было очень глупо - какие объяснения могут быть, все ясно. Но иначе я не могла.

И вот я в вагоне. Мое место отгорожено от коридора занавеской, а за окном мутная-мутная ночь, силуэт Фудзиямы, и туман ползет по равнинам у ее подножия. Рвущая сердце боль расставания. И вдруг, повернувшись, я увидела на стене его лицо, бесконечно печальное, глаза опущены, и настолько реальное, что я протянула руку, чтобы его коснуться, и ясно ощутила его живую теплоту; потом оно стало таять, исчезло - на стене висело что-то. Все. Осталось только чувство его присутствия, не оставляющее меня.

Вот я пишу - что же я пишу, в сущности? Это никакого отношения не имеет к истории тех грозных лет. Все, что происходило тогда, что затрагивало нашу жизнь, ломало ее в корне и в чем Александр Васильевич принимал участие в силу обстоятельств и своей убежденности, не втягивало меня в активное участие в происходящем. Независимо от того, какое положение занимал Александр Васильевич, для меня он был человеком смелым, самоотверженным, правдивым до конца, любящим и любимым. За все время, что я знала его - пять лет, - я не слыхала от него ни одного слова неправды, он просто не мог ни в чем мне солгать. Все, что пытаются писать о нем - на основании документов, - ни в какой мере не отражает его как человека больших страстей, глубоких чувств и совершенно своеобразного склада ума.

В Харбине, когда я жила в гостинице, у меня постоянно бывали наши попутчики по вагону, Баумгартен и Герарди, оба были немного влюблены в меня. Когда я собралась ехать в Японию, Александр Васильевич как-то заехал за мной, чтобы покататься на автомобиле. Едем мы, а он посмеивается. В чем дело? «Знаете, у меня сегодня был Баумгартен». - «Зачем?» - «Он спросил меня, буду ли я иметь что-нибудь против, если он поедет за Вами в Японию». - «Что же Вы сказали?» - «Я ответил, что это вполне зависит только от Анны Васильевны». - «А он?» - «Он сказал: потому что я не могу жить без Анны Васильевны». - «Я ответил: вполне Вас понимаю, я сам в таком же положении».

И все это на полном серьезе.

На другой день Баумгартен мне говорит: «Знаете, Анна Васильевна, Александр Васильевич очень отзывчивый человек».

В Японию за мной он не поехал, мы остались добрыми друзьями. Он все понял.

И вот я приехала во Владивосток, чтобы окончательно покончить со своей прошлой жизнью. За месяц, что я провела в таком тесном общении с Александром Васильевичем, я привыкла к полной откровенности и полному пониманию, а тут я точно на стену натолкнулась.

- Ты не понимаешь, что ты делаешь, ты теряешь себя, ты погибнешь и т.д. и т.п.

Мне было и жалко и больно - непереносимо.

Я уехала разбитой и измученной, поручив своим друзьям Крашенинниковым не оставлять моего мужа, пока он в таком состоянии. Я знала, что все, что можно, они сделают».

Чтобы купить билет на пароход, идущий в Токио, она продала свое любимое жемчужное ожерелье. Это была самая малая жертва, которая она принесла на своем крестном пути…»

«Был июнь (июль?) месяц, ясные дни, тихое море. Александр Васильевич встретил меня на вокзале в Токио, увез меня в «Империал-отель». Он очень волновался, жил он в другом отеле. Ушел - до утра.

Александр Васильевич приехал ко мне на другой день. «У меня к Вам просьба». - «?» - «Поедемте со мной в русскую церковь».

Церковь почти пуста, служба на японском языке, но напевы русские, привычные с детства, и мы стоим рядом молча. Не знаю, что он думал, но я припомнила великопостную молитву «Всем сердцем». Наверное, это лучшие слова для людей, связывающих свои жизни.

Когда мы возвращались, я сказала ему: «Я знаю, что за все надо платить - и за то, что мы вместе, - но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна».

Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата.

Александр Васильевич увез меня в Никко, в горы.

Это старый город храмов, куда идут толпы паломников со всей Японии, все в белом, с циновками-постелями за плечами. Тут я поняла, что значит - возьми одр свой и иди: одр - это просто циновка. Везде бамбуковые водопроводы на весу, всюду шелест струящейся воды. Александр Васильевич смеялся: «Мы удалились под сень струй».

Мы остановились в японской части гостиницы, в смежных комнатах. В отеле были и русские, но мы с ними не общались, этот месяц единственный. И кругом горы, покрытые лесом, гигантские криптомерии, уходящие в небо, горные речки, водопады, храмы красного лака, аллея Ста Будд по берегу реки. И мы вдвоем. Да, этот человек умел быть счастливым.

В самые последние дни его, когда мы гуляли в тюремном дворе, он посмотрел на меня, и на миг у него стали веселые глаза, и он сказал: «А что? Неплохо мы с Вами жили в Японии». И после паузы: «Есть о чем вспомнить». Боже мой…

Сегодня я рано вышла из дома. Утро было жаркое, сквозь белые облака просвечивало солнце. Ночью был дождь, влажно, люди шли с базара с охапками белых лилий в руках. Вот точно такое было утро, когда я приехала в Нагасаки по дороге в Токио. Я ехала одна и до поезда пошла бродить по городу. И все так же было: светло сквозь облака просвечивало солнце, и навстречу шел продавец цветов с двумя корзинами на коромысле, полными таких же белых лилий. Незнакомая страна, неведомая жизнь, а все, что было, осталось за порогом, нет к нему возврата. И впереди только встреча, и сердце полно до краев.

Не могу отделаться от этого впечатления».

Все было почти что так, как в ревельском Катринентале всего два года назад. Всего два года, но и в две жизни не вместится то, что вобрали они… Огненная трещина разломила страну, их семьи, но они оба остались по одну сторону пропасти.

Посольства бывшей Российской империи оставались последними островками былого государства. В 1918 году они еще были довольно независимы от большевиков. На одном из таких «островков» в Японии и укрывался отставной вице-адмирал Колчак.

Май 1918 года… Вектор карьеры Колчака упал на предельно низкую точку. Впервые в жизни он был так никому не нужен… Ни Хорвату, ни англичанам, ни Деникину, ни Богу, ни черту, никому. Он еще надеялся, что это не так, что однажды его еще позовут… А пока он нужен был только этой по сути дела девчонке, играющей роль дамы… Страшно подумать - она годилась ему в дочери. Если бы он согрешил в Корпусе, как водилось за кое-кем из самых темпераментных сотоварищей, она могла бы быть… Но лучше об этом не думать! Но она же думает… Для нее он почти старик, она зовет его только по имени-отчеству. Слава Богу, ей неведомы его хроническая пневмония и ревмокордит. Как точно кто-то излил душу в романсе, его душу:

Вы ласточка весенняя
Средь мраморных колонн,
Моя вы песнь последняя,
В ней слышен скорби стон.
Отброшу все сомнения,
Прощу каприз я вам,
И жизнь свою осеннюю,
Как ладанку отдам…

Он испытывал чувство виноватого счастья. До сих пор Анна была некой недосягаемой мечтой. И вот - она рядом. Готов ли он был к столь резкой перемене в личной жизни? Он все еще не верил, что накликал в мечтаниях и письмах новую судьбу.

Заветная и запретная, невозможная желанная, вымечтанная женщина - вот она, рядом, на краю света - в Японии… Так не бывает! Это судьба… Значит, она и есть суженая? А Софья?

Как они в сущности схожи - Анна и Софья. Обе отчаянные, обе готовы на все ради возлюбленного, обе прямы и прекрасны в своих порывах. Но после смерти дочурок, сначала одной, потом другой, Софья резко переменилась. Стала бояться жизни, трясется над Ростиком. («Ростик - мамин хвостик».) Занянькает, изнежит мальчика. А ему служить… Да отпустит ли Софья его на военную службу?

В своей семье Колчак чувствовал себя гостем. За многие годы служебных, военных и прочих разлук он привык воспринимать свою семью разве что через письма жены.

Это бросалось в глаза даже сторонним людям.

«Колчак не был любвеобильным семьянином, - отмечает контр-адмирал А. Бубнов, хорошо знавший Александра Васильевича по совместной работе в Генморе, - на первом месте у него была его работа и его служебный долг».

Долг!

Неистребимое чувство этого вечного долга и сейчас отравляло ему, быть может, самые безмятежные, самые счастливые дни за последние двадцать лет…

Из большевистской России приходили страшные вести. Только что князь Кудашев, сам темнее тучи, сообщил о затоплении черноморской эскадры. Колчак не поверил: должно быть, обычный газетный перехлест, журналисты, как всегда, нагнетают ужасы… Но и по другим каналам чудовищная новость подтвердилась. В Цемесской бухте большевики затопили новейшие корабли Черноморского флота: дредноут «Екатерина Великая», эскадренные миноносцы «Гаджибей», «Гневный», «Громкий», «Калиакрия», «Пронзительный», «Лейтенант Шестаков», «Капитан-лейтенант Баранов», «Керчь», «Фидониси», миноносцы «Заветный», «Сметливый», «Стремительный», «Летчик»…

Кудашев сообщил также, что, со слов хорошо осведомленных англичан, нечто подобное Троцкий и Ленин замышляли сделать с балтийскими кораблями: взорвать линкоры и крейсера, поскольку глубины Финского залива не позволяли их затопить. Однако начальник Морских сил Балтийского адмирала бывший капитан 1-го ранга портартурец Алексей Щастный сумел привести боевое ядро флота из Гельсингфорса в Кронштадт сквозь мартовские льды. Тем самым Щастный сорвал сговор большевиков и германского Генштаба. Троцкий нашел повод для расправы с человеком, нарушившим его тайные планы. Флагман Балтийского флота Алексей Щастный по приговору революционного суда был расстрелян 22 июня 1918 года. Его отвезли в подвалы бывшего Александровского военного училища на Арбате. Расстреливали китайцы, знавшие по-русски три слова «денга», «капитана» и «огонь». Не доверяя их меткости, Щастный прикрыл сердце беловерхой флотской фуражкой - как мишенью…

Два года спустя адмирал Колчак по дороге на казнь, возможно, вспомнит, как держался перед наведенными винтовками Алексей Щастный…

Расстрел Щастного, которого адмирал хорошо знал по службе на Балтике, развеял последние иллюзии насчет большевиков. Отныне он называл их не иначе как «германо-большевики». И когда князь Кудашев предложил ему ехать в глубь России, туда, где разворачивалась главная борьба, он с радостью согласился.

НА ОЛИМПЕ И В ПОДПОЛЬЕ

Севастополь. Осень 1917 года

Чуть больше года Софья Федоровна Колчак пробыла на Олимпе своей судьбы - адмиральшей, женой командующего Черноморским флотом, первой дамой Севастополя. Потом - почти отвесное падение в низины жизни, сошествие в тихий ад гражданского подполья, эмигрантского безденежья, увядания на чужбине, материнского страха за сына, а позже - внука…

В Севастополе она не барствовала - организовала санаторий для нижних чинов, возглавила городской имени Наследника Цесаревича дамский кружок помощи больным и раненым воинам.

А муж, если не уходил в боевые походы, то до полуночи засиживался в штабе. Черноморский флот под его водительством господствовал на театре военных действий.

…«Несмотря на невзгоды житейские, - писала она ему, - я думаю, в конце концов обживемся и хоть старость счастливую будем иметь, а пока же жизнь борьба и труд, для тебя особенно»…

Увы, не суждено ей было иметь счастливую старость…

Последний раз она обняла мужа на перроне севастопольского вокзала. В мае 1917 года Колчак уезжал в служебную командировку в Петроград, которая не по его воле превратилась в кругосветку, закончившуюся роковой сибириадой. Никто не знает, что сказала она ему на прощание. Хорошо известно, что сказал он в своем последнем слове перед расстрелом: «Передайте жене в Париж, что я благословляю сына». Из Иркутска эти слова и в самом деле достигли Парижа… Но тогда они прощались ненадолго…

Она ждала его в Севастополе.

Она умела встречать. Она умела ждать. Она умела провожать. И даже на второй день после венчания в иркутской Градо-Михайловской церкви Софья уже снова провожала суженого - на Дальний Восток, в Порт-Артур, на войну…

Она ждала его в Севастополе, даже тогда, когда оставаться там стало небезопасно.

В Севастополе она пряталась от чужих глаз по семьям знакомых моряков. И хоть муж ее - Александр Васильевич Колчак - еще не совершил ничего такого, чтобы ему наклеили ярлык «врага трудового народа», «врага советской власти», в городе нашлось бы немало людей, которые бы охотно подсказали чекистам - вон там укрывается жена командующего Черноморским флотом. Даром что бывшего, даром что безвестно сгинувшего где-то за границей. Но все-таки - адмиральша. Надо бы ее, того…

Все это она прекрасно понимала, а потому еще летом семнадцатого отправила сына, десятилетнего Ростика, на родину - в Каменец-Подольский, где подруги детства, польки, приняли мальчика как родного. А она осталась в Севастополе ждать мужа и испытывать судьбу.

В декабре по городу прокатилась первая волна расстрелов. С Дона вернулся матросский отряд, изрядно потрепанный казаками. Борцы за советскую власть привезли тела погибших товарищей и в городе повеяло смертью. Искать «контру» долго не пришлось.

В ночь с 15 на 16 декабря было убито 23 офицера, среди них - три адмирала и генерал-лейтенант военно-морского судебного ведомства, командующий Минной бригадой капитан 1-го ранга И. Кузнецов, частенько бывавший в доме Колчаков.

Софья Федоровна с замиранием сердца прислушивалась к каждому выстрелу, к каждому громкому возгласу на улице, радуясь про себя, что муж, Сашенька, сейчас далеко от взрывоопасного города, а сын - в тихом и надежном месте. Она бы и сама давно бы уехала в Каменец-Подольский, но верные люди сообщили, что Александр Васильевич снова в России, что он едет по Сибирской магистрали и что скоро будет в Севастополь. Первая мысль - немедленно ехать к нему навстречу, предупредить, что в Севастополе нельзя - схватят и расстреляют, не посмотрят, что сын севастопольского героя, что сам герой двух войн, георгиевский кавалер…

Колчаку везло на смелых и решительных женщин. Еще невестой Софья Омирова примчалась к нему в Якутию с острова Капри - на пароходах, поездах, оленях, собаках - чтобы встретить его, полуживого, после полярной экспедиции. Она привезла провизию для всех страдальцев того отчаянного похода. Спустившись чуть южнее - в Иркутск, они обвенчались. Теперь, как и 13 лет назад, она снова была готова мчаться ему навстречу, через чекистские кордоны, партизанские засады, бандитские налеты на поезда.

Она ждала его из этой чудовищно затянувшейся служебной командировки.

Она ждала его, когда он объявится из полярных экспедиций. Она ждала его, когда он вернется с войны - из Порт-Артура, она ждала его из японского плена. Она ждала его из морей. Но это великое севастопольское ожидание было самым безнадежным. Она почти знала, что он не вернется, и все-таки ждала, рискуя быть узнанной, арестованный, «пущенной в расход».

Она перестала ждать лишь тогда, когда из Омска пришла черная весть: с ним в поезде - она. Анна. Молодая, красивая, самозабвенная в своих сердечных порывах.

Для нее это было ударом. Правда, он был смягчен тремя годами этого рокового знакомства. Рано или поздно, это должно было случиться…

К тому времени она пережила в Севастополе еще одну кровавую «еремеевскую» ночь - 23 февраля 1918 года. Снова расстреливали офицеров - на этот раз в Карантинной балке.

В апреле большевики спешно оставили город и в Севастополь вступили войска кайзера. И снова пришлось таиться, отсиживаться взаперти. Немцы вряд ли оставили в покое жену русского адмирала, нанесшего им столь ощутимые удары в Балтийском море, да и на Черном тоже. К счастью, никто не донес. Этот самый страшный год в ее жизни, начавшийся в мае семнадцатого с прощального поцелуя мужа на перроне севастопольского вокзала, окончился для нее только с приходом англичан. Британцы ценили в Колчаке и отважного полярника, и талантливого флотоводца, и верного союзника. Софью Федоровну снабдили деньгами и пообещали вывезти из Севастополя в безопасное место. Англичане сдержали слово и с первой же оказией переправили Софью Федоровну на «корабле Ее Величества» в Констанцу. Оттуда она перебралась в Бухарест, совсем недавно еще прифронтовой город, а ныне, по сравнению с Севастополем, оазис тишины и благоденствия. Сюда же она выписала с самостийной Украины сына Ростислава и вскоре уехала с ним в Мекку русского беженства - в Париж. Там, в пригороде «вечного города», в русском приюте в Лонжюмо и закончился ее белый бег: Севастополь- Констанца - Бухарест - Марсель - Лонжюмо. Начиналась другая жизнь - без мужа, без Родины, без денег…

Часть серебра - реликвии мужа, его парусные призы и чарочки, поднесенные кают-компаниями тех кораблей, на которых служил, она заложила в ломбарде.

ДОМОЙ?

Первая мировая не закончилась для России ни днем Брестского мира, ни днем капитуляции Германии. Она не закончилась ни в 1918-м, ни в 1919-м, ибо плавно переросла, как и распланировали большевики, «из войны империалистической» в войну гражданскую. Некоторые утверждают, что все 73 советских года она продолжалась, то как вяло текущая шизофрения, то сезонными вспышками. Но все атрибуты этой войны - с концлагерями, расстрельными подвальчиками, подпольем, огромной армией внутренних, то есть жандармских, войск сохранились и по сию пору.

В октябре 1918 года в вагонном окне привычно замелькали клочья паровозного дыма. Колчак двинулся через Сибирь в Севастополь. В который раз вершил он этот долгий путь - вдоль станового хребта России - по великой Сибирской магистрали.

…Чита, Верхнеудинск1, Иркутск, Канск, Новониколаевск2

Он знал эту великую дорогу со времен лейтенантской молодости, с полярных экспедиций…

Рукою очевидца. «Здесь можно ехать часами, никуда не приехав! - сетовал немецкий офицер Кюнер. - Они (русские. - Н.Ч.) живут в пространстве, как звезды в небе, как моряки на море; и так, как необъятен простор, так же безграничен и человек - все у него в руках, и ничего у него нет».

Стальные колеса выбивали привычную песнь…

Но на сей раз это была другая страна - та, которую Колчак предугадывал в революционном Петрограде: Россия корчилась в конвульсиях братоубийственной войны. Года хватило на то, чтобы народ озверел и стал на грань гибели от ненависти, голода, распада…

Из протоколов чрезвычайной следственной комиссии: «Были неопределенные сведения, что в Омске образовалось западно-сибирское правительство. Были неясные слухи о том, что в Самаре собирается съезд членов Учредительного собрания, были первые намеки на образование Директории, - это были все отрывочные и неопределенные сведения. Из них самое серьезное - это то, что омскому правительству удалось успешно провести мобилизацию в Сибири и что население, совершенно измучившееся за время хозяйничанья большевистской власти, поддерживало главным образом в лице сибирской кооперации власть этого правительства. Ни характера этого правительства, ни его целей и тенденций я не знал. Я знал только, что оно противобольшевистское…»

…Барабинск, Татарск, Омск…

Он знал все станции наперечет, но в этот раз не вел им счета. И тряская дорога не томила. Рядом была она, прекрасная казачка, беглая, не жена и не невеста, - возлюбленная,

В Омске случилась задержка. От силы на сутки, полагал он… В вагон к нему пришла депутация Директории, представлявшей всероссийскую власть на правах политической преемницы низложенного Временного правительства.

ИЗ ПРОТОКОЛОВ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ

Колчак: «…По прибытии в Омск я узнал о смерти Алексеева, который умер, кажется, 11 или 12 сентября. Там же я получил известие о смерти Корнилова и что главнокомандующим Добровольческой армией на юге России является генерал Деникин.

Когда я прибыл в Омск, на ветке уже стоял поезд с членами Директории и поезд Болдырева, который был тогда назначен верховным командующим и прибыл со своим штабом в Омск. По прибытии в Омск мы встретили генерала Мартьянова, моего сослуживца по Балтийскому морю и штабу Эссена и Казимирова. Они встретили меня и спросили, что я намерен делать. Я сказал, что я здесь только проездом и хочу пробраться на юг России.

Они мне сказали: «Зачем вы поедете, там в настоящее время есть власть Деникина, там идет своя работа, а вам надо оставаться здесь. Во всяком случае, мы вас просим организовать на первое время морских офицеров, которые здесь разбросаны по Сибири. Надо, чтобы кто-нибудь взялся за организацию этих морских частей, и вы - единственное авторитетное лицо, которое это может взять на себя».

Затем о моем приезде узнал Болдырев. Это был первый из членов Директории, который прислал ко мне адъютанта и пригласил к себе. Болдырев задал мне вопрос, что я намерен делать. Я сказал, что я хочу ехать на юг России, никакого определенного дела у меня нет, я и хочу выяснить вопрос, как туда проехать. Он мне сказал: «Вы здесь нужнее, и я прошу вас остаться». На это я ответил: «Что же мне здесь делать - флота здесь нет». Он говорит: «Я думаю вас использовать для более широкой задачи, но я вам об этом скажу потом. Если вы располагаете временем, останьтесь на несколько дней…»

Через два дня после этого меня снова вызвал генерал Болдырев к себе в вагон и сказал, что он считает желательным, чтобы я вошел в состав Сибирского правительства в качестве военного и морского министра. Я ему на это сначала ответил отказом, потому что я могу взяться только за морское ведомство, какового сейчас создавать нельзя, а пока надо постараться разобраться, какие здесь имеются ресурсы, средства, личный состав; привести все это в порядок, и тогда можно будет создавать какой-нибудь орган. Что касается военного министерства, то - что такое военное министерство во время войны? Я просто-напросто не хотел брать на себя этой обязанности. Болдырев тем не менее очень настаивал: «Не отклоняйте этого предложения. Если вы увидите, что дело не пойдет у вас, никто вас не связывает, вы всегда можете его оставить, но сейчас у меня нет ни одного лица, которое пользовалось бы известным именем и доверием, кроме вас. Поэтому я вас прошу, обращаясь к вашему служебному долгу, чтобы вы мне помогли, вступивши в должность военного и морского министра…»

Колчак упорно стоял на своем: опыта ведения сухопутных войн, да еще в общесибирском масштабе, у него нет.

На что умный оппонент отвечал весьма убедительно:

«В русской истории всяко бывало. Вспомните наших славных Нахимова и Корнилова, сложивших свои головы на севастопольских бастионах, а не в морских сражениях. Вспомните адмирала Чичагова, водившего на Бонапарта Дунайскую армию, и совсем не без успеха!»

Все, что у него было, - это имя. Славу своего имени он, как усердный старатель, намывал по крупинкам на самых суровых приисках жизни - в сибирских льдах, на порт-артурских батареях, на минных полях Балтики и в морском предполье Босфора. И большевики бы почли за честь привлечь на свою сторону такое имя. Но триумвират Троцкого-Ленина-Свердлова, мягко говоря, не вызывал у него ни малейших симпатий. Как не вызывал их по сути дела тот же триумвират Авксентьева-Вологодского-Зензинова.

Он прекрасно понимал: в Москве - железная жестокая рука, там мощная централизация, здесь, в Омске, все та же адвокатская говорильня, все те же скомпрометированные Керенским деятели и словеса о свободной новой России, о ее лучезарном будущем. Нужна была сильная рука, manus militari. Все свободы будут потом, главное - устоять и выстоять.

И он выбрал свой омский жребий.

ОТ «ОБАЛДУМЫ» К ДИРЕКТОРИИ

Великий сибирский пожар заполыхал летом 1918 года. Как и все пожары, он начался с искры. Запалом послужило требование немцев, чтобы большевики разоружили чешские легионы, а самих легионеров интернировали. Советское правительство, боясь вызвать неудовольствие Берлина и спровоцировать движение кайзеровских дивизий вглубь страны, отдало приказ сдать оружие и назначило контрольные осмотры. Но чехи, которые уже были выведены из состава русской армии и, по согласованию большевиков с державами Антанты, были объявлены автономной частью французской армии, отказались сдавать винтовки и пулеметы. Правда, некоторые части все же начали сдачу, и все бы, может быть, обошлось, если бы не оплошность пензенских комиссаров. Но об этом чуть позже…

Из всех славянских народов Европы в 1918 году только у чехов и словаков не было своей государственности, поскольку и те, и другие входили в состав Австро-Венгерской империи. Даже раздерганная, многажды деленная Польша, чьи границы на сто двадцать лет были стерты с карты Европы, и та уже провозгласила республику. Даже Украина объявила себя самостийной, не говоря уже о болгарах и сербах, которые еще с прошлого века пребывали в собственных независимых государствах.

И чехи, и словаки видели в России, успешно воющей с Австро-Венгрией, гарант своего будущего суверенитета, своего национального государства, и потому охотно сдавались в плен, а то и вовсе переходили на сторону русских войск целыми ротами и батальонами. Из них - военнопленных, перебежчиков, эмигрантов - осенью 1917 года по инициативе Союза чехословацких обществ в России и при поддержке Временного правительства был сформирован и вооружен Отдельный Чехословацкий корпус. Некоторые его части успели получить боевое крещение на Юго-Западном фронте.

До марта 1917 года тридцатитысячный корпус, состоявший из двух дивизий и запасной бригады, дислоцировался в тылу Юго-Западного фронта. Командовал им генерал В. Шокоров с начальником штаба генералом М. Дитерихсом.

Послереволюционный развал фронта, и особенно Брестский мир, поставили чехов и словаков в России в весьма нелепое и неопределенное положение. Они оказались в совершенно новой стране, которая заключила мир с их заклятыми врагами - австрийскими поработителями. Более того, в пылу политических страстей в Москве о них попросту забыли. И тогда они начали небольшими группками уезжать на восток - в надежде добраться до транссибирской железной дороге до Владивостока, а оттуда пароходами перебраться в Европу, в ту же Францию пока, которая продолжала войну и которая приняла их в качестве автономной части французской армии. Именно это дружное стремление домой и цементировало чехословацкие части, придавало им ту спайку, которой, увы, давно уже не было в российской армии, разложенной агитаторами всех мастей, разбитой на Красную и Белую, яростно стравленной.

Внезапно вспыхнувшие бои чехов и красноармейцев в Поволжье советские историки объяснили очень просто: «Предательский мятеж чехословацкого корпуса был спровоцирован французской и английской разведкой». Однако все было еще проще…

Рукою очевидца. (Архив русской революции. Том 10, лейтенант NN) «Эвакуация чехов производилась с большими затруднениями, как из-за возникновения различных препятствий, чинимых чехами-комиссарами, требовавших отдачи оружия, снаряжения, аэропланов и т. д., так и вследствие малой пропускной способности железных дорог, которые, как, например, Самаро-Златоустовская, могли пропускать лишь по 1(!) эшелону в сутки.

Однако несмотря на все это, чехи постепенно продвигались, и к 20-м числам мая… головные эшелоны уже достигали Челябинска, хвост же их подходил к городу Балашову, стоящему на Рязано-Уральской жел. дор.

Но к этому времени отношение советской власти к чехам по настоянию германского посла в Москве гр. Мирбаха стало проявляться все в более и более настойчивом требовании приостановки их передвижения и разоружения…Мирбах, по указанию из Берлина, должен был препятствовать усилению союзной армии чехословацким корпусом, и потому задачей его было остановить корпус в пределах России, разоружить его, а личный состав перевести на положение военнопленных…

…Из Москвы было отдано распоряжение отобрать оружие силой, и в городе Пензе, где в это время находилось около четырех тысяч чехов, после безрезультатных уговоров местного комиссара был послан большевиками отряд мадьяр для приведения московского приказа в исполнение. Последнее обстоятельство страшно возмутило чехов, появление мадьяр оскорбило их национальное достоинство, и солдаты потребовали у своего командования дать отпор. 20 мая большевики открыли из орудий огонь по поездам, чехи же начали подтягивать отставшие эшелоны…»

И заполыхало… Не надеясь удержать Пензу под залпами тяжелой артиллерии красных войск, чехи через три дня ушли на восток - в Уфу и Самару, разоружая по пути гарнизоны красных и круша большевистскую власть. В городах, взятыми легионерами под свой контроль, к чехам стали присоединяться разрозненные поначалу подпольные офицерские группы. Несколько позже из них стали формироваться отряды Народной армии.

Особое слово об офицерах бывшей русской армии. К весне 1918 года тысячи прапорщиков и корнетов, поручиков и штабс-капитанов, ротмистров, капитанов, полковников вернулись с разваленных фронтов по домам. Бывшие командиры рот, батарей, эскадронов, батальонов, прошедшие огни, воды и медные трубы мировой войны, битые осколками, клеванные пулями, травленные газами, бежавшие из вражеского плена, годами кормившие в траншеях вшей и тыловых спекулянтов, познавшие радость победы в легендарном брусиловском прорыве и горечь развала армии, они, фронтовики, со всеми своими «Георгиями», «Аннами», «Владимирами», с мечами и без мечей оказались у себя на родине в положении опасных преступников, которые подлежали особому учету в ЧК, а некоторые и вовсе - арестам, расстрелам… Будто вернулись с войны не к родимым ветлам, порогам, погостам, а в чужую страну, а если и не в чужую, то в захваченную непонятными врагами, которые глумятся над всем, что было дорого и свято не только им, но и их дедам, пращурам: взрывают храмы, срывают золоченые оклады с икон, хватают заложников, врываются по ночам в дома и под видом обысков просто грабят - найдя фамильные драгоценности, злорадствуют так, будто нашли не серебро и золото, а улики тягчайшего преступления. И под какими бы лозунгами все эти репрессии и реквизиции ни проводились, понять это и смириться с этим было невозможно. Если на юге России, на Дону и Кубани офицеры стали сплачиваться в полки Добровольческой армии, то здесь, в поволожских и предуральских и зауральских городах, таких вождей, как генералы Корнилов и Краснов, не нашлось. Но и в провинциальной глуши офицеры пытались помогать друг другу, объединялись в подпольные группы. Когда же нежданно-негаданно возникла третья сила - чехи, которые обрушились на новоявленных властителей, уездно-губернское офицерство немедленно вышло из подполья и присоединилось к братьям-славянам, в которых увидело своих освободителей. Так случилось и в Самаре, и в Бузулуке, и в Уфе, и в Пензе, и в Симбирске… Униженные, затравленные офицеры доставали припрятанные наганы, извлекали с чердаков и других потаенных мест погоны, ордена, кресты и шли в строй, в бой… О, как быстро вспомнили свое былое ратное ремесло все эти варщики гуталина, дровоколы, конторщики, смазчики вагонов, грузчики, разом ставшие артиллеристами, драгунами, пулеметчиками, танкистами, конниками… Адмирал Колчак еще изнывал от своей ненужности в Японии, а тут, в Предуралье, в яростных боях рождались полки сначала Народной, а потом Сибирской белой армии…

Всего за два месяца была сметена большевистская власть, казалось, столь прочно оседлавшая Россию, по всей Сибири, Дальнему Востоку, Поволжью и Уралу.

Разумеется, одни чехи и разрозненные офицерские отряды не смогли бы произвести такого эффекта, если бы к ним не примкнули студенты, гимназисты, а в ряде мест и рабочие. Так было не только в Пензе, Перми, но и под Самарой, когда к восставшим присоединились рабочие Иващенковских артиллерийских заводов, прикатив новенькие орудия да еще подвезя все необходимые боеприпасы.

На освобожденных территориях стала утверждаться новая гражданская власть.

Рукою очевидца. «В 1917 году в августе месяце, - свидетельствовал в своих записках генерал-лейтенант Генерального штаба Филатьев, - когда и без того призрачная власть Керенского сошла на нет, Сибирь решила сделаться автономной, по примеру Украины, и выбрала свою собственную Думу, получившую на сокращенном телеграфном языке неблагозвучное имя Сибобалдума. Движение велось социалистами-революционерами, и только из своей среды они производили выборы. До созыва Думы были выбраны 14 министров с неким Дербером во главе. Цензовые элементы ни в Думу, ни в министерство допущены не были. Приход большевиков к власти не дал возможности организовать Сибирское правительство, министры бежали во Владивосток, оттуда переехали в Харбин и поселились на вокзале в вагонах. Без территории, без денежных средств и без подданных, они все же продолжали считать себя Сибирским правительством. Во время революции возможны всякие курьезы и открывается широкий простор для жаждущих приобрести хоть не надолго высокое звание.

У большевиков в Сибири в это время вне городов тоже не было никакой власти, так что население управлялось само собою при помощи выборных комитетов. Члены комитета выбирались в каждом селении и являлись одновременно властью законодательной, исполнительной, распорядительной и судебной. Судьи были анонимны во избежание мести, так как за нарушение установленных правил виновные из населения приговаривались всегда к одной и той же мере наказания - к розгам.

Этим способом поддерживался в деревнях порядок и возможность общежития…

По инициативе Самарского, Екатеринбургского и Сибирского правительства были устроены два совещания: 23 августа - в Челябинске и 23 сентября - в Уфе. После бесконечных дебатов о приоритете, наконец, согласились на учреждение единой власти в лице пяти членов Директории и местом ее пребывания выбран Омск, как отстоящий далеко от фронта.

Директорами были выбраны Авксентьев, Астров, находившийся в то время при Добровольческой армии, а также Вологодский, Чайковский, бывший в ту пору в Париже, и генерал Болдырев, он же Верховный Главнокомандующий…

Нельзя не подивиться составу Директории, избранной для управления государством в минуту тягчайшего испытания. Как на подбор, директорами были выбраны лица, имена которых ничего не говорили не только России, но даже и Сибири, и которые решительно ничем себя не проявили ни на государственном, ни на общественном поприще, за исключением Астрова да отчасти Авксентьева, ставшего известным после того, как он входил в состав министерства Керенского. Избрание Астрова и Чайковского было простым лицемерием, так как было ясно, что прибыть в Сибирь они могли не раньше, чем через несколько месяцев…

Если бы Директория не набиралась исключительно по признаку партийности, то, несомненно, в ее состав должен был войти и генерал Хорват, как знаток Дальнего Востока и как человек, пользовавшийся там большой популярностью.

Избранная Директория была призвана Уфимским совещанием как «единственный носитель верховной власти на всем пространстве государства Российского» до созыва Учредительного собрания.

Представители англичан в Сибири Ольстен и Нокс, французов - Пишон и Буржуа, и чехов - Павлу, приветствовали создание Директории, которая, кстати сказать, набиралась под сильным давлением чехов, грозившихся уйти с фронта, если соглашение не состоится.

Кроме Астрова (отказавшегося от избрания), Вологодского, Болдырева и Алексеева, все директора и заместители были социалисты и получили от партии особые инструкции, которые были обязаны исполнять, хотя бы они и шли вразрез с государственными интересами. На этом Директория и споткнулась.

Деникин отказался признать Директорию всероссийской властью, как «ответственную и направляемую Учредительным собранием первого созыва, возникшим в дни народного помешательства и не пользующимся доверием».

С вхождением адмирала Колчака в омскую Директорию в качестве военно-морского министра дни, точнее недели, последней были сочтены. Столь же влиятельные, сколь и дальновидные лица, такие как военный министр В.Г. Болдырев, В.Н. Пепеляев, и некоторые казачьи атаманы стали готовить военный переворот в пользу адмирала Колчака. Ибо популярность его даже в этом далеком от всех морей городе была столь велика, что когда он появлялся в здании Совета министров, чиновники и канцеляристы приникали к окнам, чтобы узреть легендарного полярника и флотоводца.

И.о. председателя Совета министров И.И. Серебрянников, «министр по должности, краевед по призванию», оставил такое свидетельство:

Рукою очевидца. «Когда мне доложили, что меня желает видеть адмирал Колчак, я с огромным интересом и даже некоторым волнением стал ждать встречи с этим выдающимся русским человеком, который уже тогда казался весьма крупной фигурой в нашем антибольшевистском лагере. Адмирал вошел ко мне в кабинет в сопровождении своего секретаря, морского офицера… Оба были в штатских костюмах… Мне чрезвычайно понравилась импонирующая манера адмирала говорить громко, четко, законченными фразами определенного содержания, не допускающего каких-либо двусмысленных толкований.

«Не хитрец, не дипломат, желающий всем угодить и всем понравиться, - думал я, слушая адмирала, - нет, честный русский патриот и человек долга»…

В ночь на 18 ноября 1918 года в Омске свершился один из самых бескровных и деликатных военных переворотов в истории. Группа казачьих офицеров во главе с комендантом Омска полковником Волковым арестовала «головку» Директории, взяв под стражу Авксентьева, Зензинова, Аргунова и товарища министра внутренних дел Роговского.

Сегодня историки спорят о роли Колчака в этом перевороте - знал ли он о нем, не знал, а если знал, то вдохновлял ли его участников. Дело, однако, в том, что переворот был совершен не Колчаком, а для Колчака. И этот «кровавый диктатор» обошелся со своими политическими противниками совсем не так, как поступали в таких случаях большевики, то есть не расстреливал их в глухих подвалах, не подсылал убийц с ледорубами, не ссылал в лагеря, а, снабдив значительной суммой денег, отправил от греха подальше за кордон.

Анна Тимирева очень метко назвала Авксентьева «миниатюрным изданием Керенского».

«Последовал чисто комический конец Директории, - писал позже генерал К. В. Сахаров. - Арестованные Авксентьев, Зензинов, Аргунов и Роговский провели тревожную, полную беспокойства ночь. Когда их утром посетили прокурор и следователь, чтобы начать дело против офицеров, арестовавших их, то бывшие директора предстали бледные и дрожащие, прося спасти их жизнь. Им было заявлено, что им нечего бояться, что офицерам, произведшим арест, грозит военный суд. На вопрос прокурора, что хотели бы директора, они заявили: «Отправьте нас поскорее в безопасное место». А пока не отправят, просили держать их под арестом и под стражей, так как «иначе их может убить толпа». Вот как верили эти правители в народ, во главе которого имели наглость встать».

Из материалов допроса А. В. Колчака в Иркутске:

«…Я воспользовался близостью и знакомством с Уордом и просил его вообще дать мне конвой из 10 - 12 англичан, который в дороге гарантировал бы от каких-нибудь внешних выступлений против членов Директории.

Уорд с большим удовольствием согласился. Он сказал, что ему нужно делегировать 15 человек во Владивосток, и эти 15 человек могут также ехать в этом поезде и нести караульную службу…

На вопрос, куда они хотят ехать, члены Директории ответили, что они хотят ехать в Париж, и им была выдана сумма приблизительно 75 000 - 100 000 рублей каждому в этот же день. Затем дано было знать Хорвату заготовить заграничные паспорта, не ожидая их приезда, и просить китайские и японские власти о беспрепятственном их проезде. Вскоре был получен ответ, что все будет сделано и что японские и китайские власти препятствий чинить не будут.

Затем я сказал Старынкевичу (министр юстиции. - Н.Ч.), чтобы он выработал известное положение, по которому они дали подписку, что они ни при каких условиях не будут вести политическую борьбу против правительства Верховного правителя, находясь за границей».

«Все они дали честное слово жить тихо и в политическую жизнь России не вмешиваться. Но это слово оказалось «клочком бумаги». Почти с первых же дней появления за границей все они начали свою «политическую» деятельность, мутя еще больше ту международную тину, которая с первых дней революции появилась около имени «Россия», - свидетельствует профессор И. Платонов. - Разгон Директории, как и следовало ожидать, не вызвал на местах ни протестов, ни сочувствия к уехавшим эсерам».

ЧЕТВЕРТАЯ СТОЛИЦА

Итак, на последнем ноябрьском заседании Директория, точнее те ее члены, которые не подверглись аресту, объявила о своем «самороспуске», а Совет министров, взявший легитимную власть в свои руки, торжественно передал ее бывшему военно-морскому министру. Колчаку было объявлено, что он избран Верховным правителем России, что ему передается и Верховное главнокомандование всеми сухопутными и морскими силами.

Колчак не рвался к верховной власти. Она выпала ему как тяжкий крест, уклониться от которого ему не позволили ни долг гражданина, ни офицерская честь.

Все было так, как на первом корабле его мичманской юности - крейсере «Рюрик». Когда в бою с превосходящей эскадрой погиб командир, его сменил старший офицер, когда пал и он, на его место заступил штурман, затем в развороченную боевую рубку, превратившуюся в аду боя в некий командирский эшафот, поднимались - по старшинству - остальные офицеры… По этому же праву и адмирал Колчак вступил в командование гибнущим кораблем российской государственности.

Адмирал прошел все океаны Земли и 20 морей. Вряд ли кто в России побывал в стольких городах и селениях, как Колчак. Он обогнул Земной шар не раз и не два. Вот города, в которых он бывал, служил, воевал, действовал. Вот только самый общий перечень:

11. Александровск-на-Мурмане

12. Аннополис

13. Архангельск

14. Атами

15. Барановичи

16. Батум

17. Берген

18. Вашингтон

19. Владивосток

10. Галифакс

11. Гельсингфорс

12. Екатеринбург

13. Иокогама

14. Иркутск

15. Каир

16. Порт-Саид

17. Киото

18. Ларвик

19. Либава

20. Лондон

21. Могилев

22. Монреаль

23. Москва

24. Нагасаки

25. Нью-Йорк

26. Одесса

27. Омск

28. Пермь

29. Пирей

30. Псков

31. Ревель

32. Санкт-Петербург

33. Сан-Франциско

34. Севастополь

35. Тикси

36. Токио

37. Устьянск

38. Харбин

39. Христиания

40. Якутск.

Александр Васильевич Колчак знал Россию как никто из тех, кто прибыл в нее из Швейцарии в запломбированном вагоне. Он имел и моральное, и юридическое право быть Верховным правителем России, хотя и не любил этот титул.

Совет министров положил Верховному правителю жалованье - 4 тысячи рублей в месяц. Рубли эти назывались в народе «сибирками».

Любопытно, что денежные знаки для Омского правительства оформлял в 1919 году скульптор Шадр - тот самый Иван Дмитриевич Шадр (Иванов), который много позже станет автором советских купюр с популярнейшими изображениями шадровских красноармейца, сеятеля и рабочего.

Работая над «сибирками», Шадр поместил на крылья геральдического орла гербы городов, которые Колчак считал своей опорой: Оренбург, Уфа, Пермь, Челябинск, Екатеринбург, Омск.

Омск в те времена был не просто политической, но и природной столицей Сибири. Расположенный на берегу полноводного и судоходного Иртыша в завязи важнейших железных дорог, этот город славился не только купеческой мошной, но и своим университетом, своим театром… Если в 1917 году он насчитывал 113 680 жителей, то к концу восемнадцатого года население заметно прибавилось за счет беженцев, чехов и прихлынувших к столице русских войск и перевалило едва ли не за миллион. Так у России появилась четвертая столица - после Петрограда, Москвы, Киева - Омск!

Омск. Декабрь 1918 года

Колчак носил простую солдатскую шинель и на очередном войсковом смотру сильно промерз на сибирском морозце. Вскоре слег в сильном жару. Врачи констатировали запущенное двустороннее воспаление легких. Однако, несмотря на сильное недомогание, Верховный правитель продолжал вести дела. Передоверить их было некому. Делегации и депутации следовали одна за другой. Более всех взвинтили нервы высокие представители союзной Франции: комиссар Реньо и генерал Жанен.

Визитная карточка. Генерал Жанен, сын военного врача. Окончив военное училище во Франции, продолжил свое образование в России - в академии Генерального штаба. Командовал полком в начале войны, в мае 1916 года был откомандирован в Ставку Верховного Главнокомандующего, где и состоял при штабе Николая II в качестве посредника между русской и французской армиями. Прекрасно говорил по-русски и считался в Париже большим знатоком России.

Он не был для Колчака незнакомцем. Они виделись в Могилеве, когда Государь принимал у себя нового командующего Черноморским флотом.

Генерал Жанен привез новость, от которой из жара Колчака бросило в холод.

- Верховный совет государств Антанты назначил меня главнокомандующим русскими и союзными войсками в Сибири, - сообщил Жанен не без некоторого довольства.

Принять это было совершенно невозможно.

- Видите ли, господин генерал, в России не было прецедента, чтобы русской армией командовал иностранец. Тем более в обстановке русской усобицы. Ни в войсках, ни в обществе не поймут вашего назначения. Более того, это вызовет волну злословия с противной стороны.

- Но это не мое желание, - возражал Жанен. - Так решил Верховный совет.

- Тем не менее, командование русской армией должно оставаться русским. Передайте это в Верховный совет.

Колчак был тверд в своем убеждении, и французы пошли на компромисс: командование русской армией оставалось за адмиралом, чехов и союзные войска в Сибири возглавлял генерал Жанен.

Однако отлежаться как следует и подлечиться не удалось. В ночь на 22 декабря большевики подняли в Омске восстание: отряды боевиков захватили тюрьму, выпустили человек двести заключенных, разоружили солдат, перекрыли связь с фронтом. В захваченном пригородном поселке Куломзино обосновался штаб мятежников. Восстание было направлено не столько против адмирала Колчака, пробывшего на посту Верховного правителя чуть больше месяца, сколько против омского правительства как такового.

Адъютант разбудил адмирала в пятом часу утра и доложил о беспорядках в городе. Стрельба шла по окраинам Омска, центр и вокзал оставались в руках законной власти. Позвонил генерал Лебедев и сообщил, что в район Куломзино, где сосредоточились главные силы красных, направлены казачьи сотни, походная артиллерия и чешский батальон. На всякий случай Колчак выслал на Надеждинскую 18, где жила Тимирева, одного из своих адъютантов. Казачью сотню, охранявшую резиденцию Верховного правителя в усиление обычного караула, Колчак отпустил в казарму.

К вечеру восстание было подавлено. Эсеры, сбежавшие из тюрьмы, сами вернулись в свои камеры. Арестованные зачинщики были преданы военно-полевому суду. Всего в боях на окраинах Омска и под Куломзино погибло по одним данным свыше 1000 человек, по другим - около 2000. Потери правительственных войск не превышали 25 солдат и офицеров. Самых активных мятежников военно-полевой суд по законам военного времени приговорил к расстрелу.

Рукою историка. «Поздно вечером того же дня, - отмечает питерский исследователь Константин Богданов, - Колчак получил от Вологодского записку, в которой сообщалось о предании военно-полевого суду членов Учредительного собрания, не имевших никакого отношения к восстанию, если не считать их временной отлучки из открытой мятежниками тюрьмы. Адмирал тут же дал по телефону распоряжение начальнику гарнизона генералу Бржезовскому, чтобы этих людей под суд не отдавать. И в конец изнуренный болезнью и многочасовым нервным напряжением, он уже не приказывал, а по-человечески просил адъютанта не беспокоить его до утра.

А утром выяснилось, что часть «учредиловцев» все же ночью была расстреляна… Всех ликвидировал сопровождавший их конвой. Расстрелами непосредственно руководили четыре офицера: капитан Рубцов, поручики Барташевский и Ядрышкин, подпоручик Чернов.

Образованная Колчаком Чрезвычайная следственная комиссия не установила главных виновников, отдававших приказание этим офицерам о расстреле заключенных. Рубцов на допросе говорил, что действовал с санкции генерала Бржезовского и полковника Сабельникова, те, отрицая свою личную инициативу, ссылались на приказ командующего войсками омского военного округа генерала Матковского, которым предписывалось всех задержанных направлять к председателю военно-полевого суда Иванову. Высокий вершитель правосудия поразил членов следственной комиссии своей простодушной безответственностью: «был в ту ночь усталым и, как ранее контуженный в голову, многое не удержал в памяти». Дело закончилось заключением в тюрьму Барташевского».

Позже на допросах в Иркутске адмиралу Колчаку пытались поставить в вину декабрьские расстрелы в Омске. Однако следователи Политцентра так и не смогли установить его личной причастности к самочинным расправам над «учредиловцами». Что же касается приговоров военно-полевого суда, то к ним можно отнести все те же нарекания, что и в адрес большевистских военно-революционных «троек», ставивших к стенке всех заподозренных в сочувствии к «белякам». Довольно будет вспомнить, как расправлялись красные войска с участниками кронштадтского мятежа. Мятеж есть мятеж, и участь мятежников всегда одинакова, в каком бы стане они ни терпели поражение…

«Я ПРИНЯЛ ВЛАСТЬ…»

«Печальный мир!

Даже когда расцветают вишни…

Даже тогда…»

Исса, японский поэт.

Рукою Колчака. «Я принял власть и не намерен удерживать ее ни на один день дольше, чем это требуется благом страны. В день окончательного разгрома большевиков моей первой заботой будет назначение выборов в Учредительное собрание… В этом была мной принесена присяга перед Высшим Российским Судом - хранителем законности нашего государства.

Поставив себе задачей водворить в стране порядок и правосудие и обеспечить личную безопасность усталому от насилий населению России, Правительство признает, что все сословия и классы равны перед законом…»

И тут же - человеческая исповедь в письме:

«Милая, бесконечно обожаемая моя Анна Васильевна! Вы знаете и понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь, чтобы переживать это время…»

Старое фото. На ступеньках омского госпиталя под массивным порталом встали перед фотографом офицеры, врачи, медсестры. В центре в походной армейской форме - при шашке - адмирал Колчак, по правую руку неизменный Михаил Смирнов в черной морской шинели и с золотыми контр-адмиральскими погонами. А из третьего ряда выглядывает знакомое женское лицо в белой косынке сестры милосердия - Анна!

Точно так же, как на этом снимке, держалась она и в их омской жизни - незаметно, не напоказ. Она снимала комнату в частном доме - вдали от центра (Надеждинская 18), а Александр Васильевич квартировал в своей резиденции на набережной Иртыша (Береговая 9) - небольшом, но красивом особняке купца Батюшкина. Разумеется, они встречались, хоть и не так часто, как хотелось обоим. Колчак был смертельно занят на новом посту, то выезжая на фронты, то принимая всевозможные депутации, то проводя государственные совещания… Анна Тимирева, бывшая адмиральша1, организовывала шитье госпитального белья для раненых, хлопотала по общественным делам. Иногда Колчак приглашал ее на официальные приемы в качестве переводчицы. Как ни странно, но и в этот, казалось бы, столь счастливый период их близости, им чаще всего приходилось общаться с помощью писем. Анна, как всегда, была предельно искренней.

Рукою Анны. «Омск Надеждинская, 18

Дорогой мой, милый Александр Васильевич, какая грусть! Мой хозяин умер вот уже второй день после долгой и тяжкой агонии, хоронить будут в воскресенье. Жаль и старика, и хозяйку, у которой положительно не все дома, хотя она и бодрится. И вот, голубчик мой, представьте себе мою комнату, покойника за стеною, вой ветра и дикий буран за окном. Такая вьюга, что я не дошла бы домой со службы, если бы добрый человек не подвез, - ничего не видно, идти против ветра - воздух врывается в легкие, не дает вздохнуть. Домишко почти занесен снегом, окна залеплены, еще нет пяти, а точно поздние сумерки. К тому же слышно, как за стеною кухарка по складам читает псалтырь над гробом. Уйти - нечего и думать высунуть нос на улицу. Я думаю: где Вы, уехали ли из Златоуста и если да, то, наверно, Ваш поезд стоит где-нибудь, остановленный заносами. И еще - что из-за этих заносов Вы можете пробыть в отъезде дольше, чем предполагали, и это очень мало мне нравится. За Вашим путешествием я слежу по газетам уже потому, что приходится сообщения о нем переводить спешным порядком для телеграмм, но, Александр Васильевич, милый, они очень мало говорят мне о Вас, единственно моем близком и милом, и этот «Gouvernеur Supreme»1 кажется мне существом, отдельным от Вас и имеющим только наружно сходство с Вами, бесконечно далеким и чуждым мне.

Кругом все больны, кто лежит вовсе, кто еле ходит. Я пока еще ничего, хожу от одной постели к другой. Говорят, что с наступлением ветров это общее правило в Омске, но одна мысль заболеть здесь приводит в панику. Дорогой мой, милый, возвращайтесь только скорее, я так хочу Вас видеть, быть с Вами, хоть немного забыть все, что только и видишь кругом, - болезни, смерть и горе. Я знаю, что нехорошо и несправедливо желать для себя хорошего, когда всем плохо, но ведь это только теория, осуществимая разве когда уляжешься на стол между трех свечек, как мой хозяин. Но я же живая и совсем не умею жить, когда кругом одно сплошное и непроглядное уныние.

И потому, голубчик мой, родной Александр Васильевич, я очень жду Вас, и Вы приезжайте скорее и будьте таким милым, как Вы умеете быть, когда захотите, и каким я Вас люблю. Как Вы ездите? По газетам, Ваши занятия состоят преимущественно из обедов и раздачи Георгиевских крестов - довольно скудные сведения, по правде говоря. А пока до свидания. Я надеюсь, что Вы не совсем меня забываете, милый Александр Васильевич, - пожалуйста, не надо. Я раза два была у Вас в доме, Михаил Михайлович поправляется, совсем хорошо, это так приятно. Ну, Господь Вас сохранит и пошлет Вам счастья и удачи во всем.

Анна».

Это и два других таких же тоскливых, почти отчаянных письма, Анна написала в феврале 1919 года, когда «милый Александр Васильевич» мотался по прифронтовым районам Урала. О плотности событий его жизни можно судить по такому раскладу: Омск - Курган (9 февраля) - Челябинск (10-11 февраля) - Златоуст (12 февраля) - прифронтовые районы (13 - 14 февраля) - Троицк (15 февраля) - Челябинск (15 февраля) - Екатеринбург (16 - 18 февраля) - Нижний Тагил (18 февраля) - Пермь (19 февраля) - прифронтовые районы (20 февраля) - Мотовилиха (21 февраля) -… - Екатеринбург (23 - 24 февраля) - Тюмень (25 февраля) - Омск.

Рукою историка. «В бронепоезде Колчак проехал до передовых позиций, побывал в боевых частях на двух фронтах, посетил ряд госпиталей, встречался с военными командирами разных рангов, с башкирской национальной делегацией, с представителями администрации, деловых кругов, крестьян, рабочих (много времени провел в цехах Златоустовского и Мотовилихинского заводов), принимал парады, проводил различные деловые совещания. Особое значение придавалось посещению Перми, недавно освобожденной от большевиков. На встречах, приемах, торжественных обедах Колчак произнес ряд речей, в которых говорил о крайне тяжелом состоянии транспорта и финансов, об опасности большевизма «слева и справа»; по его заявлению, «новая, свободная Россия должна строиться на фундаменте единения власти и общественности» («Сибирская речь», 26 февраля); казачество Колчак охарактеризовал как «воинствующую демократию» («Сибирская речь», 19 февраля)».

А Анна тосковала, как никогда. Разве что работа съедала большую часть убийственно ненужного времени. Она служила переводчицей в Отделе печати при Управлении делами Совета министров и Верховного правителя. Но что делать одинокими вечерами? Только писать… Она блестяще владела литературным слогом, и письма ее составят честь эпистолярному жанру.

«15 февр[аля] [1919 г.]

Сегодня утром еле откопали наш дом, столько навалило снегу. После вчерашней вьюги мороз, а дом нельзя весь топить из-за покойника… Поэтому собачий холод, но и это не помогает, третий день со смерти, и воздух тяжелый. У меня открыты все дыры в комнате и, вероятно, никакого запаха нет, но мне все кажется, как он проникает во все щели, как я ни закрываю двери. Это приводит меня в невозможное состояние. Сплошной холодный ужас. Кажется, я не выдержу и - сбегу куда-нибудь, пока его не похоронят. Жалко только и совестно немного оставлять старушонку, но не могу больше. Ну, все равно с утра до ночи толкутся какие-то старые девы, читальщицы, чужие горничные, просто знакомые - похоронное оживление. Шибко худо есть, Сашенька, милый мой, Господи, когда Вы только вернетесь, мне холодно, тоскливо и так одиноко без Вас.

Позорно сбегаю - не знаю даже куда - может быть, к Вам, не могу оставаться».

В середине февраля на Урале и в Зауралье бушевали на редкость сильные снежные бури - шквалы срывали кресты с сельских церквей, валили телеграфные столбы, так что связь Омска с селами и деревнями Омского и Тобольского уездов надолго нарушалась, телеграммы с фронта и с поезда Колчака приходили с опозданием. О том, где он и чем занят, Анна знала только по газетам да официальным телеграммам, приходившим в Отдел печати:

«Верховный правитель посетил лазареты, награждая раненых Георгиевскими крестами. После обеда Верховный правитель сделал смотр отряду Каппеля и роздал по представлению командира отряда Георгиевские кресты. В 5 часов вечера состоялся парадный обед, устроенный торгово-промышленной палатой» («Сибирская речь», 12 февраля).

«Вещи, принесенные различными делегациями в дар Колчаку, и приветственные адреса 11 марта были выставлены для обозрения в зале заседаний Совета министров».

В конце концов она, махнув рукой на все приличия, сбежала к возлюбленному, в его казенную резиденцию на Береговой.

Береговая, 9 17 февр[аля] 1919 г.

Александр Васильевич, милый, вот второй день, что я на основании захватного права пользуюсь Вашей комнатой, койкой и даже блокнотом с заголовком «Верховный правитель». Я сбежала из дому, не выдержав похорон со всеми атрибутами. Эти дни правда были похожи на какой-то кошмар. Сегодня возвращаюсь к себе обратно. Опять буран, но солнце все-таки светит, т[ак] ч[то] хочу сейчас идти на службу - надеюсь, не занесет. Снегу на набережной намело горы, то круглые холмы, то точно замерзшие волны. Снег набился между рамами, вся Ваша терраса завалена. Ну и климат… Я все время думаю о заносах на жел[езных] дорогах. Теперь ведь везде они должны быть. Насколько это Вас еще задержит, Александр Васильевич, милый? А я так хочу, чтобы Вы скорее приезжали. Сегодня, когда начался буран, я лежала и все думала, как было бы хорошо, если бы Вы были здесь теперь. Выйти никакой возможности - и к Вам никто ни по каким делам не явится - force majeure, по крайней мере я могла бы повидать Вас при дневном свете. Что же делать, если для такой простой вещи надо стихийное безобразие.

Милый, дорогой мой, я опять начинаю писать невозможную галиматью - но ведь я пишу Вам «для того, чтоб доказать мое расположение, а вовсе не затем, чтоб высказать свой ум» (если Вы мне преподносите письмо из Шиллера, почему я не могу Вам отвечать Шекспиром? - на одном диване вместе лежат и тот и другой). Я кончаю; как я служака, то, несмотря на метель и поздний час, все-таки пойду. Итак, до свиданья, Александр Васильевич, дорогой мой. Я очень жду Вас и хочу видеть, а Вы хоть бы строчку мне прислали - ведь ездят же от Вас курьеры?

Господь Вас сохранит, голубчик мой милый. Не забывайте меня.

Анна Не нашла другого конверта - извините. А.»

Особнячок этот за чугунной решеткой и сейчас стоит в Омске, глядя новенькими окнами в быстрые волны Иртыша. Одно время в нем размещалось бюро Интуриста. Да разве поймет какой интурист что-нибудь в нашей истории? Нам бы самим в ней разобраться…

В библиотеке русского зарубежья сохранилось письмо, адресованное Александру Солженицыну от вдовы бывшего начальника личного конвоя Верховного правителя полковника А. Удинцева. Вот оно:

Рукою очевидца. «Мне часто приходилось печатать под диктовку важные документы. Однажды я была приглашена мужем в дом Верховного правителя. Я первый раз увидела всю скромность обстановки, в которой жил А.В. Колчак, - никакой роскоши… Первые мои шаги были в комнату адъютантов. Там я познакомились с ними так же скромно и просто.

Мне надо было напечатать какое-то распоряжение для конвоя. В этот момент, постучав в дверь, вошел А.В.Колчак…

Верховный правитель обратился ко мне: «Ах, и вы здесь, наша молодая машинистка!» Передав командиру конвоя распоряжение, он взял мою руку и поцеловал, любезно попрощался и ушел в свой кабинет. Какое-то величие веяло от этого человека, взявшего на свои плечи спасти многонациональную великую землю от бушующего беспорядка.

Все, что пришлось слышать, лично наблюдать, - одно благородство, мужество, ум и сила воли…

В столичном городе Омске было немало врагов, нужно было очень строго наблюдать и охранять Верховного правителя. Но он как будто и не хотел замечать этой опасности… Он мог запросто выйти с группой студентов из университета - совершенно без охраны. Мы иногда видели А.В. Колчака, ехавшего в пролетке в сопровождении всего лишь одного конвойца…»

В конце лета 1919 года в омской резиденции Колчака раздался сильный взрыв. Рвануло в караульном помещении - небольшом домике во дворе резиденции. Были убитые и раненые среди караульных. Но в самом особнячке никто не пострадал - вышибло стекла. Адмирал Колчак, как свидетельствуют очевидцы, не потерял самообладания: выскочил в окно во двор, быстро осмотрел место взрыва и тут же взял на себя руководство спасательными работами. В Порт-Артуре было и пострашнее.

Расследование чрезвычайного происшествия показало, что взрыв произошел по небрежности одного из солдат, который, разогревая на плите котелок с кашей, не заметил лежавшую рядом гранату, забытую кем-то из караульцев. Однако некоторые считали эту версию натяжкой, маскирующей попытку покушения на Верховного правителя. Как бы там ни было, но над Колчаком в Омске висел дамоклов меч. Оставалось уповать больше на волю Божью, чем на надежность охраны.

Рота - на молитву! Батарея - на молитву! Эскадрон - на молитву! Сотня - шапки долой!…

Армия молилась и перед походными алтарями в палатках, и в старинных сибирских храмах, и в кержацких скитах. Молилась о даровании победы над красным супостатом.

Молился и Верховный Главнокомандующий. Во время полярной экспедиции на «Заре» лейтенант Колчак исполнял обязанности судового священника. Он был глубоко воцерковленным человеком.

Вот и сейчас в Омске в красном углу его кабинета тихо сиял удивительный образ. Никола Чудотворец в неканоническом венце из пулевых пробоин строго и кротко взирал на всякого входящего к адмиралу. Икону совсем недавно вручили Верховному иерархи омского духовенства. Ее история потрясла Александра Васильевича…

В октябре 1917 года, когда красногвардейцы, матерые мужики и бывалые солдаты, выбили из Кремля юнцов-юнкеров, началось глумление над святынями. Кто-то потехи ради стал стрелять в надвратную икону, что осеняла вход в Никольскую башню. Стрелок метил в лик Святителя Николая, но пули уходили в стороны, выбивая в кирпиче своего рода терновый венец. Присыпанное красноватой пылью чело Чудотворца казалось окровавленным. Именно таким увидел его на другое утро безвестный московский художник, пришедший к разграбленному Кремлю. Он достал лист бумаги и зарисовал увиденное. А позже написал икону - Николу Кремлевского. С нею покинул Москву и уехал в Сибирь. В Омске передал ее настоятелю одного из храмов.

Именно этим новописаным образом и благословили церковные отцы воина Александра на служение России в качестве Верховного правителя.

Кто знает, может, именно она и спасла жизнь Колчаку, когда в его омской резиденции прогремел мощный взрыв?

ОРАКУЛ-2000:

В 2000 году икона Николы Кремлевского объявилась в Москве. Нынешний владелец ее, пожелавший остаться неизвестным, предложил Российскому фонду культуры приобрести ее за миллион долларов. У Фонда таких средств не нашлось, и владелец исчез вместе с бесценной реликвией.

ПАРАД

И был парад на главной площади Омска… Адмирал Колчак, произведенный Советом министров в полные адмиралы с тремя орлами на погонах, стоял на сколоченных из досок подиуме в окружении министров, дипломатов, фотографов и кинохроникеров.

Ахнул и грянул отчаянно грустно лихо марш «Прощание славянки». У Колчака невольно навернулись слезы. Под эту рвущую душу музыку стало обидно и больно за все, что случилось в эти годы с русской армией, с русским флотом. Припомнилось и навалилось разом все: и порт-артурское пленение, и севастопольское «разофицеривание», и толпы дезертиров, невиданные за всю историю российской армии, и снисходительная улыбка Плеханова, и этот болтливый чертик из политической табакерки - Керенский, который возомнил себя Верховным Главнокомандующим и которого он, боевой адмирал, вынужден был встречать с высшими воинскими почестями, но главная обида все же за нее - за русскую армию, с мундиров которой содрали погоны, за ее оболганные и обманутые полки, чьи знамена, овеянные славой Бородина, Шипки, Севастополя, втоптали в грязь не тевтоны, османы или самураи, а свои же собственные сограждане, как эпидемией охваченные кровавым буйством, названном словоблудами «революционной свободой».

А старые помятые медные трубы сводного оркестра пели о доблести, о подвигах, о славе как ни в чем не бывало, и под эту то ли лебединую, то ли орлиную песнь уже выдвигались поротно и поэскадронно первые части Сибирской армии.

Конечно же, это было не Марсово поле и не царскосельские плац-парады. По серому булыжнику городской площади в лад и не в лад громыхали сапоги и ботинки бойцов Ударной стрелковой бригады, за ней мерно покачивались папахи дивизии Уральских горных стрелков, еще дальше подергивались на рыси пики казачьих сотен и 2-й Уфимской кавалерийской дивизии под водительством генерал-майора Джунковского; были в ней полки кирасиров, гусар, уланов и драгун, но без прежнего блеска амуниции и выправки, поскольку татарские и башкирские эскадроны возглавляли большей частью пехотные офицеры.

Однако первыми - по историческому праву - прошли перед адмиралом преображенцы роты Егерского батальона, сбитые в более или менее четкое каре. Лишь бойцы этого старейшего в русской армии полка, возрожденного горсткой его офицеров здесь, в Омске, в виде батальона, были одеты в шинели русского покроя, вооружены русскими винтовками, только они, преображенцы, имели право носить дореволюционные кокарды георгиевских цветов. Все остальные части были одеты и обуты в то, что послал Бог, союзники и что сохранилось на неразграбленных кое-где интендантских складах: в синие французские шинели, в английские френчи, казачьи черкески, бешметы, гимнастерки… Ноги в австрийских обмотках и татарских ичигах, реже - в русских сапогах, отбивали мерный шаг под медногласые аккорды старого марша.

Шли любимые Колчаком морские стрелки в серо-зеленых шинелях, но с флотскими погонами, офицеры каким-то чудом сохранили свои кортики, а некоторые и черные фуражки с белым кантом. Вел бригаду морских стрелков старый товарищ по Минной дивизии бывший цусимец контр-адмирал Георгий Старк.

С громким цокотом каленых подков по булыге прорысили сотни 1-го Сибирского казачьего полка Ермака Тимофеевича.

Шли стрелки Воткинских дивизий, шли степняки и пермяки, тагильцы и исетцы, шли роты чехов, поляков и даже болгар, шли юнкера иркутского, томского, оренбургского, читинского и красноярского кавалерийских училищ, шла Николаевская военная академия, волею судеб заброшенная в Екатеринбург, шли каппелевцы-ударники и бойцы Броневой дивизии, шли барнаульцы и казаки-приамурцы. Шла Сибирь… И эта твердая поступь плохо обмундированной и вооруженной, но все же собранной под одним знаменем армии рождала надежду, что однажды все они или те, кто уцелеет в боях, войдут в белокаменную под благовест кремлевских колоколов.

Шли бородачи из дружины «Святого креста» с нашитыми на левой стороне шинелей - над сердцем - белыми крестами, шли бойцы 25-го Екатеринбургского адмирала Колчака полка с золотистыми вензелями «АК» на погонах…

Однако прощальный марш не обещал победы. Трубы-вещуньи звали на отчаянный и, возможно, погибельный бой, предрекая немыслимые испытания…

Последним вышел на площадь Студенческий батальон. Омские студенты и гимназисты-старшеклассники в нашитых на светло-серые шинели синих погонах маршировали с японскими винтовками. Их старательный, но не ровный строй возглавлял поручик, который четко рубил шаг, держа под козырьком артиллерийской фуражки - адмирал глазам своим не поверил - левую руку. Да что он, спятил?! И только приглядевшись, понял, в чем дело, - правый рукав шинели был заправлен под ремень.

Колчак кивком подозвал адъютанта:

- Фамилию поручика!

Через несколько минут адъютант доложил:

- Поручик Иванов, господин адмирал.

«Иначе и быть не могло! - грустно усмехнулся Колчак. - Имя его ты веси, Господи!»

А ушлый капельмейстер, конечно же, не без умысла, дал знать своему оркестру - «Играем «Варяга»! Любимая морская песня, переделанная под марш, адресовалась прежде всего адмиралу в защитной шинели. Альты и баритоны почти выговаривали своими лужеными глотками:

Наверх вы, товарищи, с Богом - «Ура!»

Последний парад наступает…

Колчак приложил ладонь к козырьку и благодарно повернулся в сторону сводного оркестра. Эти молитвенные для каждого русского моряка слова пели погребенные заживо в трюмах опрокинувшейся после взрыва «Марии» матросы.

Не думали, братцы, мы с вами вчера,

Что нынче умрем под волнами…

Барон А. Будберг заведовал в Сибирской армии службой снабжения. Трудно судить, как проявил он себя в роли интенданта, но он оказался прекрасным хроникером, тонким аналитиком. На страницах его дневника немало точных суждений. Вот и парад он сумел увидеть несколько иначе:

Рукою очевидца. «Войск на парад вытащили много, говорили чуть ли не до 25-30 тысяч, но я предпочел бы видеть один настоящий полк старого порядка; среди разнообразных форм неприятно поражали чешские колпачки ударных полков, заменившие наши фуражки (уверяют, что колпачки легче шить).

Некоторые части одеты в английское обмундирование, доставленное генералом Ноксом, и в массе выглядят аккуратно и для неопытного глаза даже внушительно; остальные части одеты порядочными оборванцами. Самое скверное то, что все направлено на то, чтобы сколотить части по-внешнему, а на отдельных солдат не обращено должного внимания. Это всегда было скверно, ну а теперь это основание верного неуспеха, ибо теперь нужны не боевые квадраты из дрессированных единиц, а подготовленные к бою отдельные единицы…

Выведенные сегодня части готовы для строевых учений, для церемониала, ну, а для боя это только толпа не готовых совершенно людей со всеми ее недостатками. Нужно еще два-три месяца усиленной полевой работы со взводами и ротами, чтобы эти части были готовы для боя.

Я обошел все части сзади: все лучшее поставлено в головы колонн, а в середине и в хвостах стоят какие-то михрютки, одетые в только что выданную и плохо подогнанную одежду».

Увы, барон Будберг совершенно прав: в бой шли не полки, а толпы…

С фронтов приходили неутешительные вести. Колчак держал в руках честное донесение за подписью генерал Дитерихса:

«…Посетил фронт первой армии: части необычайно слабы числом, понеся в последних боях большие потери, а пополнения, вследствие краткого периода воспитания, не выдерживают и разбегаются.

Войска дерутся очень упорно и только после пяти-шести контратак в день устают, не имея смены, и уступают противнику. Настроение хорошее, но осилить противника окончательно нечем. Позиция в первой армии укреплена проволокой; тем не менее дальше завтрашнего дня части едва ли выдержат, так как противник обходит глубоко с севера…

Делая ныне общий вывод виденного и переговоренного во всех трех армиях, я прихожу к заключению, что причин нашего теперешнего положения две: первая - это неиспользованный успех десятого сентября в связи с отсутствием тогда резервов, чтобы заменить казаков, и вторая - переутомленность офицеров в строю, не дающая им необходимого импульса вперед.

Сводки за двадцать первое, двадцать второе и двадцать третье (октября) ясно указывают мне, что даже лучшие наши дивизии, как восьмая Камская, Ижевская, первая Егерская, утратили сердце.

Докладываю, что влитие пополнений на фронт даст небольшой выигрыш времени, почему эвакуация Омска неизбежна. При наличии совокупности всех доложенных обстоятельств приходится заботиться не столько о вопросе, как продолжать, как по вопросу, чем продолжать борьбу…»

Японские винтовки-арисаки не выдерживали сибирских морозов - примерзали затворы, у английских ремингтонов отлетали на втором-третьем выстреле штыки, в бою выручала родимая «трехлинейка».

ПРЕОБРАЖЕНЦЫ В СИБИРИ

«Перед нами тяжкая задача -

завоевать, отнять свою собственную землю.

Расплата началась.

Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого

пядь за пядью русскую землю».

Михаил Булгаков. «Грядущие перспективы».

Верховный правитель пришел в сильное волнение, когда ему доложили, что группа офицеров бывшего лейб-гвардии Преображенского полка просит принять их по государственному делу. Преображенцы? Откуда они в Омске?

- Пробрались к нам с Кубани, господин адмирал, - пояснил адъютант.

Колчак невольно взглянул на настенную карту: путь с Кубани в Сибирь пролегал через пол-России…

В марте 1918 года гвардейский Преображенский полк - любимое детище Петра, становой полк русской армии, с которого пошла регулярная военная сила России, - был распущен по приказу Льва Троцкого. Ратная слава Азова и Нарвы, Полтавы и Бородина, Балкан и Пруссии - все было пущено по ветру.

Станислав Рыбас посвятил свою книгу последнему командиру Преображенского полка Александру Кутепову.

Пером писателя. «…Офицеры прощались со знаменем полка. Его сняли с древка, свернули и приготовились спрятать. Кутепов отвернулся к окну, по его бороде текли слезы. Он забарабанил пальцами по стеклу. Слова были ни к чему. Не было ни торжественных заверений, ни прощальных клятв отомстить… Несколько офицеров, униженные увиденным, злобно смотрели в пол. Они стали сиротами… Петр Великий, наверное, перевернулся в гробу - любимый его полк больше не существовал!»

Итак, последний командир Преображенского полка полковник Кутепов отправился на Дон, где собиралась Добровольческая армия, а командир 1-го батальона полковник Романов, он же бывший государь, пребывал под домашним арестом в Тобольске.

Многие преображенцы потянулись на Дон. Там, разбросанные по различным полкам и эскадронам, они не теряли связи друг с другом, помнили: «мы - преображенцы», помнили девиз полка - «Положение обязывает». Положение обязывало к тому, чтобы достойно прикрыть отход русской гвардии в даль истории. Так, однажды в Екатеринодаре собрались на общий совет бывшие преображенцы, семеновцы и измайловцы - офицеры полков некогда Первой гвардейской дивизии. Решили восстановить гвардию под эгидой адмирала Колчака, для чего отрядили группу офицеров доставить ему общее послание.

Их было семеро - воистину великолепная семерка - семеро офицеров старейшего в русской армии Преображенского полка, которые решили возродить свой полк в Сибири - в составе Сибирской армии: полковник, пять капитанов и один штабс-капитан. Последний командир лейб-гвардии Преображенского полка генерал Александр Кутепов дал им свое командирское «добро» - дерзайте, господа!

И господа офицеры дерзали. Да еще как… Шуточное ли дело, добраться в Омск из Екатеринодара, в Сибирь с предгорий Кавказа - через пол-России, охваченной злой смутой? Преодолеть тысячи опаснейших верст - окружными, почти бездорожными путями в обход красных войск. Добро бы на своих конях. А то - на чем придется…

И они это сделали. Право, стоит того, чтобы рассказать об этом удивительном переходе подробно, тем более что один из его участников - капитан Александр Стахевич - оставил неопубликованные до сих пор записки:

Рукою очевидца. «Маршрут был выбран дружными усилиями, необходимые средства добыты, и в начале мая маленькая команда, связанная тесной дружбой… тронулась в опасный и дальний путь: Екатеринодар, Кисловодск, Прохладная, Кизляр, по железной дороге, оттуда на лошадях до устья Терека, пристани Старотеречной и морем, вдоль берега до Петровска, затем поперек Каспийского моря, в разрез между занятой большевиками Астраханью и фортом Александровском к устью Урала - в Гурьев. Дальше на лошадях, частично на верблюдах через Лбищенск, Киргизские степи, восточнее Оренбурга, на Орск, Троицк и Челябинск, оттуда по железной дороге на Омск. Сведения о фронтах и расположении большевистских сил были более чем скудны и сбивчивы. Надеялись главным образом на удачу…»

Ваше благородие, госпожа удача… Удача сопутствовала им на протяжении всего тысячеверстного пути. Не зря же говорят - смелость города берет.

Рукою очевидца. «…Тронулись из Кисловодска 7 мая; 9-го утром выгрузились из вагонов у Кизляра - железнодорожный мост через Терек был взорван. Мы провели сутки в двух чарующих своим гостеприимством семьях местного Терского казачьего войска. На следующий день, сопровождаемые благословениями и добрыми пожеланиями прямых потомков толстовских Лукашки и дяди Ерошки, уже на лошадях приближались к неприветливому берегу Каспия.

12 мая мы уже были в Петровске после двухдневного плавания в сильнейшую бурю на рыбачьей лодке из Старотеречной…»

Особое впечатление произвело на преображенцев гостеприимство уральских казаков и какой-то проникновенный во всех антибольшевизм. «Нигде от берегов Черного моря до Маньчжурии ничего подобного не приходилось нам видеть. О каком бы то ни было платеже за постой, харчи или прогоны нельзя было и заикнуться, рискуя глубоко обидеть хозяев, вернее хозяек, так как казаки от 14 до 70 лет все поголовно были на фронте. Лошади сменялись мгновенно, и 12-летние казачата «ветром» везли преображенцев по Уралу, в объезд занятого красными Уральска и на восток, через почти безлюдные степи…»

Курьеры правительства Юга России добирались до Омска через… Константинополь. На попутных судах они проходили Суэцкий канал, пересекали Индийский океан, и далее через столицу Цейлона Коломбо во Владивосток, а оттуда по железной дороге до Омска. На все про все уходило четыре месяца. А семеро смелых прибыли в Омск через 27 дней после выхода из Екатеринодара. Их привел полковник Ипполит Хвощинский. Вместе с ним пришли капитаны Александр Стахович, Юрий и Дмитрий Литовченко (братья), Вячеслав Вуич, Михаил Яковлев и штабс-капитан Сергей Кистер.

Этим же путем пробивался к Колчаку и генерал-майор Гришин-Алмазов вместе с преображенцем штабс-капитаном Андреем Левашовым. Они вышли из Петровска (ныне Махачкала) на посыльном судне «Лейла», следовавшем в Гурьев. Но 5 мая близ форта Александровского «Лейла» была перехвачена эсминцем «Карл Либкнехт» и вспомогательными крейсерами «Ильич» и «Красное знамя». Чтобы не попасть в красный плен, генерал-майор Гришин-Алмазов застрелился…

Эту печальную весть сообщил Колчаку полковник Хвощинский. Адмирал перекрестился…

Ольга!

Теперь вдова…

Год назад он встретил ее в коридоре владивостокской гостиницы: эффектная молодая дама шествовала по коридору в одиночестве. Она шла ему навстречу. Глаза с восточной раскосинкой и томным прищуром. Он остановился как вкопанный.

- Простите, вы не из Петрограда? - спросил он первое, что пришло в голову.

- Да, а что?

Если бы она не добавила это «а что?», он, может быть, отделался ничего не значащей фразой, раскланялся и пошел бы своей дорогой, но она задала ему вопрос, и он тут же ответил:

- Я не был в России более полугода. Ничего толком не знаю, что тут, точнее, что там - в Питере - творится. Хотелось бы услышать из первых уст…

- Но я тоже не первые уста. Мы с мужем покинули столицу еще весной.

- Позвольте предстватиться… Вице-адмирал Колчак, Александр Васильевич!

- О-о!… Много слышала о Вас!… А я Ольга. Соломенная вдова генерала Гришина-Алмазова. Командующего Сибирской народной армией. Может быть, слышали?

- Простите, я всего лишь третий день в России… Если бы приняли мое приглашение позавтракать и любезно поделились бы со мной последними новостями…

- С удовольствием!

Дама охотно поддержала нечаянное знакомство, и Колчак проводил ее в гостиничный буфет. Вечером они встретились снова - в ресторане «Золотой рог»…

…Потом он честно признавался Анне Васильевне, что прекрасная незнакомка едва не вскружила ему голову. А может быть, и вскружила. Она была для него «мечтой без цели и надежды».

Владимир Максимов написал самый первый роман об адмирале Колчаке - «Заглянуть в бездну». В нем есть сцена откровенной беседы Анны Тимиревой и Ольги Гришиной в камере иркутской тюрьмы.

Пером писателя. «Александр Васильевич очень влюбчив. Помнится, он рассказывал мне, как его поразила одна женщина во Владивостоке. Он встретил ее случайно, мельком в гостинице, а рассказывал о ней, будто о близкой знакомой, с мельчайшими подробностями…

Гришина неожиданно вспыхнула и зашлась в громком безудержном хохоте:

- Анна Васильевна, миленькая, вот уж чего не ожидала, так ведь это я была, как сейчас помню, выхожу из номера, а навстречу мне моряк, с ума сойти, я с самого первого взгляда по уши влюбилась… Потом, когда в одном поезде с вами в Омск ехала, на каждой станции слушать его ходила, горела вся, будто влюбленная гимназистка… Знать бы мне тогда, родненькая, что и он равнодушен не остался, отбила бы его у вас тогда, за милую душу отбила бы!»

Визитная карточка. Гришин (псевдоним - Гришин-Алмазов) Алексей Николаевич произведен в генерал-майоры командующим Сибирской армией в 1918 году. Участник мировой войны. В мае 1918 года захватил власть в городе Новониколаеве (ныне Новосибирск), встав во главе офицерской подпольной группы, и соединился в подходившими чехословацкими войсками под командованием Гайды. Был военным министром Западно-Сибирского правительства. Из-за разногласий с представителями союзнических миссий уехал на юг, в Добровольческую армию. Летом 1919 года генерал Деникин послал его к адмиралу Колчаку с важными документами и письмами. Пересекая Каспийское море и будучи перехваченным красными, застрелился».

Генерал Филатьев охарактеризовал Гришина так.

Рукою очевидца. «Когда после переворота 7 июня 1918 года в Омске образовалось Сибирское правительство, оно в первую голову должно было озаботиться созданием собственных вооруженных сил, чтобы отстаивать независимую демократическую Сибирь. Создателем Сибирской армии того периода явился некто Гришин-Алмазов, по одним сведениям - полковник, по другим - подполковник, а по третьим - штабс-капитан мортирной батареи. Осталось невыясненным, откуда и как попал он в военные министры Сибирского правительства; двойная фамилия и генеральский чин он присвоил себе сам в революционном порядке. Во всяком случае, энергию и организационные способности он выявил недюжинные и оказался вполне на своем месте».

В августе Гришин был смещен с должности. Причиной послужил конфликт с британским представителем. На банкете в Челябинске Гришин в ответ на неделикатный отзыв английского консула о России заявил: «Еще вопрос, кто в ком больше нуждается - Россия в союзниках или союзники в России».

Снятый с поста военного министра Гришин-Алмазов уехал на юг России к Деникину. А потом себе на погибель попытался вернуться к Колчаку. Скорее всего, именно такой человек был нужен Верховному правителю на посту военного министра. Но - не судьба…

Полковнику Хвощинскому Колчак поручил формировать первую гвардейскую часть - на первых порах батальон будущего Преображенского полка. Хвощинский и прибывшие с ним офицеры составили командный костяк Егерского батальона, они получили все необходимое: деньги, шинели и сапоги русского образца, русские винтовки-трехлинейки, а главное - право выбора новобранцев из числа призванных сибирских парней. Однако особого выбора не было. Генерал Кутепов пришел бы в ужас от такого набора: в одном строю стояли и бывшие каторжане, и старообрядцы-кержаки, и ссыльные поляки, и оренбургские казаки, и люди совершенно непонятного свойства - то ли большевики, то ли анархисты… Оставалось утешаться крылатой фразой Екатерины Великой - «Другого народа у меня нет»…

И все же от судьбы не уйдешь, даже если ты переиграешь ее в гонках на рыбачьих лодках, конях, верблюдах и поездах…

Настало время, и Егерский батальон под командованием полковника Хвощинского двинулся в путь. На постое в глухом селе в нестроевой роте возник предательский сговор. Заговорщики подкрались к избе, где располагались на ночлег командир батальона и офицеры. Вот что рассказал потом командир 1-й роты капитан Александр Стахевич:

Рукою очевидца. «Самовар подали около полуночи. Многие дремали, но все-таки поднялись, смеялись, пили чай и свет потушили - я посмотрел на часы - в 1 час 05 мин. Разделись совершенно, хотя походных кроватей не ставили. На мою уральскую - из верблюжьей шерсти - кошму лег рядом со мной прикомандированный к батальону штабс-ротмистр Иванов. Мы с ним легли сбоку, влево от входа, у самого стола, поставленнаго против двери в боковую комнату писарей. У самаго входа, на сундуке, лег огромного роста штабс-капитан Голиков, под столом Домбровский, а все остальные подряд, головами к окнам, ногами к входной двери, слева направо: Хвощинский, Грюнман, Эльснер, Юрий и Дмитрий Литовченко.

Кухня была набита выше всякой меры вестовыми и «связью». Спали на печи, на столах, повсюду. После тяжелого дня заснули как убитые…

В третьем часу ночи я проснулся от страшного шума и криков. Просыпался от крепкого сна с трудом, сел, протирая глаза и ничего почти не видя и не понимая. Ворвавшиеся стали кричать: «Здесь командир батальона»?, «Вставайте!» и вслед затем: «Руки вверх!»

Комната была наполовину наполнена вооруженными людьми, державшими ружья наизготовку. Передние из них уже миновали меня и стояли почти у ног спавших под окнами. Комната тускло освещалась лишь одним-единственным фонарем, который держал один из вошедших. Довольно хорошо были видны ноги, но совершенно в темноте оставались лица и верх комнаты. Как я ни всматривался, узнать ни одного человека не мог. У меня даже мелькнула мысль: уж не в масках ли они. Кто они? Большевики? - была первая мысль - прорвавшиеся или обошедшие нас; затем пришла мысль: нет, просто грабители и, наконец, последняя, самое ужасное и впоследствии оказавшееся правильным предположение - уж не наши ли солдаты?

Когда я сел, почти все мои товарищи, очнувшиеся, по-видимому, несколько раньше меня, стояли уже на ногах.

«Я - здесь! - раздался из темноты твердый голос Хвощинскаго. - Но кто вы такие и зачем пришли сюда»?

Мы все почти одновременно спрашивали: «Кто вы такие»? «Что вам нужно»?, «Какой роты»? Но тут раздался грозный окрик: «Молчать! Руки вверх!»

Все подняли руки. Помню, что у меня мелькнуло в мыслях чувство гадливой досады перед необходимостью подчиниться приказанию этих мерзавцев, и я несколько задержался исполнением приказа. Во всяком случае, руки я поднял, но именно в ту секунду, когда раздался первый выстрел. Один из ворвавшихся к нам, дуло винтовки которого находилось от меня в двух аршинах, выстрелил в меня, но попал лишь в ладонь уже поднятой почти на высоту головы левой руки.

«Падать или не падать, что выгоднее?» - мелькнуло у меня в голове. «Выгоднее упасть» - и я поддался силе выстрела и упал…

Комната по-прежнему освещалась лишь одним фонарем. Все же глаза стали понемногу привыкать и разбираться в полумраке. Начался обыск. Отобрали револьверы, лучшее из платья. Сволокли все в кучу, которую тут же в комнате оставили. Вообще в этом обыске более, чем в чем-нибудь другом, проявилась спешность и незаконченность организации. Искали оружие и оставили два револьвера, лежавшие на столе, чем-то прикрытые. Брали деньги и не сняли денег ни с убитого Тараканова, ни с меня; не взяли такие ценности, как часы, которые все потом нашлись. Когда стали обыскивать, у меня мелькнула мысль - да это просто грабители, едва ли большевики, но почти одновременно я увидел несколько кокард национальных цветов, введенных после февральской революции в 1917 году, какие были на солдатах 1-й и 3-й роты и услышал чей-то голос: «Надо арестовать капитана Вуича», - и мне все стало ясно. Ужас, смертельный ужас - неужели я увижу своих из 1-й роты?! Но сколько я ни силился, за все долгие 4 часа - ни одного знакомого лица, ни одной кокарды 1-й роты я не увидел. С большим трудом мне единственному удалось достать в Омске для всей своей роты кокарды старого императорского образца. И в моем горестном положении это было единственным мне утешением: моя 1-я рота не была замешана в этом ужасе ни одним человеком.

Самое старое и плохое из одежды они нам оставляли. Мелькнула мысль: раз оставляют часть одежды, значить, не собираются всех расстреливать. Но, увы, тут же раздалось с грубым хохотом: «И это отбирай, все равно им теперь ни к чему будет»! Очередь обыска доходила до меня. «Коли! Ведь видишь, что он жив». Кто-то, видимо, исполняя приказание, довольно милостиво поддел мою ногу штыком, приглашая, должно быть, встать. Я вскочил и поднял, как и все остальные, вновь руки вверх. Кровь из простреленной кисти стекала, заливая всего меня и кошму. Вдруг, совершенно неожиданно, вновь раздался выстрел и застонал полковник Хвощинский. Мне показалось, что стрелял тот же, что и в меня, нацелив следующего по порядку. «Так значить вот что: не позже, а сейчас же», - подумал я и ждал следующих выстрлов, ожидая, что будут расстреливать всех подряд, слева направо. Но больше выстрелов не было. Хвощинский быль смертельно ранен в гортань и хрипел. По-видимому, убедившись, что командир батальона окончательно обезврежен, убийцы посчитали первую половину своей задачи законченной…»

Далее события развивались, как в хорошем боевике: один из офицеров схватил со стола прикрытый фуражкой наган и выстрелил в фонарь. Налетчики от неожиданности бросились к двери, завязалась перестрелка. Преображенцы сумели освободиться и схватить бандитов. Но полковник Хвощинский, прошедший войну и труднейший путь через горы, море, степи и тайгу в Омск, скончался от полученной раны.

Об этом трагическом происшествии доложили адмиралу. Колчак снял фуражку и перекрестился на образ Николы Расстрелянного.

Полки и бригады его армии были столь же зыбки и ненадежны, как льдины под ногами. Так было на пути к острову Бенетта через пролив - того и гляди, вздыбится льдина, открыв дымящуюся бездну черной океанской воды…

И все же к Колчаку шли…

В 1918 году имя адмирала Колчака, как и имя погибшего к тому времени генерала Корнилова, стало стягом для тысяч людей, не принявших самозванную, самозахватную власть политических пришельцев.

К Колчаку шли отовсюду, шли в первую очередь морские офицеры, офицеры гвардейских и армейских полков.

Верили в его звезду, в его удачу, в его правоту, в его силу.

Шли порой невероятными путями. Так, капитан 1-го ранга Илья Лодыженский, бывший командир линкора «Андрей Первозванный», привел к Колчаку группу морских офицеров из Финляндии через Стокгольм, далее морским путем - через Канаду, Японию, через всю Сибирь1. Шли через горы и степи, как группа преображенцев полковника Хвощинского.

На судах Карской экспедиции сумела пробраться в Омск и вовсе легендарная фигура - Мария Бочкарева, создательница и командир ударного женского батальона смерти. Она успела оставить для истории свое свидетельство:

Рукою очевидца. «В июле месяце я из газет узнала, что экспедиция собирается отправиться в Сибирь. Экспедиция военная, которая должна доставить для армии Колчака пулеметы, снаряды, обмундирование. Капитан этой экспедиции был морской офицер Савицкий. Я пошла к генерал-губернатору Миллеру и стала просить у него разрешения поехать с этой экспедицией в Сибирь на родину…

10 августа 1919 года я с экспедицией капитана Савицкого покинула Архангельск. Плыла на пароходе «Колгуев», помимо этого парохода было еще 7 пароходов. На пароходе я прибыла в устье реки Оби, до устья Оби от Архангельска я в дороге пробыла месяц с тремя днями. На устье Оби была выгрузка из пароходов экспедиции Савицкого на баржи полковника Котельникова оружия, и обмундирования, и снарядов. Здесь я пробыла две недели, и мы потом отправились с экспедицией Котельникова на Тобольск. Но когда экспедиция прибыла в город Березов, то Котельников получил телеграмму, что Тобольск взят советскими войсками. Тогда Котельникову было приказано половину экспедиции направить на Красноярск и половину на Томск. И я поплыла со второй половиной экспедиции на Томск. В дороге от Березова я пробыла до Томска три недели.

Приехала в Томск. Родителей застала в бедственном положении. Тут же зять мне стал говорить, что я заблуждаюсь - посмотри, три баржи замороженных красноармейцев стоят на Оби, а ты сочувствуешь нашим врагам. Я сказала зятю и своему мужу Бочкареву, с которым я не жила 12 лет, что я сочувствовала белым потому, что уверена, что большевики идут рука об руку с германцем для того, чтобы сделать в России царем Вильгельма. А теперь я поняла, что я глубоко ошибалась, и поэтому я поеду в Омск к Колчаку и буду просить, чтобы дал мне от военной службы отставку совсем и пенсию. Прожила я в Томске неделю и поехала в Омск.

По приезде в Омск я явилась в Ставку к дежурному генералу Белову и доложила ему, что я больше не в силах ничего делать, и просила, чтобы мне дали отставку с пенсией как батальонного командира, с мундиром штабс-капитана. Белов мне сказал, что сегодня будет на докладе у Колчака и доложит обо мне. Белов мне велел прийти завтра. Я явилась к Белову 8 ноября, и он мне сказал, что Колчак желает меня видеть и назначает мне свидание в воскресенье, 10 ноября. Я пришла в воскресенье в 12 часов дня в дом Колчака. Ему доложили, вышел адъютант и сказал мне, что вас просит к себе Верховный правитель. Я вошла в кабинет Колчака и там увидела - Колчак вел разговор с генералом Голицыным - главнокомандующим добровольческими отрядами. Когда я вошла, то Колчак и Голицын оба встали и приветствовали меня и сказали, что обо мне много слышали, и предложили сесть. Колчак стал мне говорить: «Вы просите отставку, но такие люди, как Вы, сейчас необходимо нужны. Я Вам поручаю сформировать добровольческий женский санитарный отряд (1-й женский добровольческий санитарный отряд имени поручика Бочкаревой)». Он говорил, что у нас много тифозных и раненых, а рук, которые бы ухаживали за больными, нет. «Я надеюсь, что Вы это сделаете».

Я предложение Колчака приняла. Колчак обратился к генералу Голицыну и сказал, что Бочкарева поступает в его распоряжение, дайте ей сейчас же квартиру и инструкторов, чтобы она могла завтра сделать лекцию - призывать добровольцев-женщин в свой санитарный отряд, и дал распоряжение, чтоб мне выдали аванс двести тысяч для формирования отряда. 11 ноября уже были расклеены по всему Омску афиши с призывом, что приехала известная организаторша добровольческих отрядов поручик Бочкарева из Архангельска и что она будет сегодня в театре «Гигант» выступать с призывом к женщинам, чтобы формировать женский добровольческий санитарный отряд. И 11 ноября я выступала с речью, призывающей женщин вступать в добровольческий женский санитарный отряд. Это было в театре «Гигант» в 6 часов вечера. 12 ноября с точно такой же речью я выступала в театре «Кристалл». Тотчас с обоих митингов я набрала добровольцев - женщин сто семьдесят и мужчин тридцать. Мне было назначено четыре офицера, начальник штаба - полковник, и казначей - поручик, и адъютант в чине поручика. И отряд я сформировала в двести человек. На довольствие мой отряд был зачислен к добровольческой дружине Святого Креста и Зеленого Знамени».

К сожалению, Мария Бочкарева прибыла в Омск в не самое лучшее время - сибирская столица готовилась к эвакуации - Красная Армия наседала на всех фронтах… В общей суматохе и неразберихе затерялся мало кому известный прапорщик-радиотелеграфист Владимир Зворыкин. Он тоже стремился на восток, подальше от красного вала. В его потертом кожаном чемоданчике хранилось бесценное сокровище, на которое, впрочем, не посягнул ни один грабитель. Уроженец древнего града Мурома, купеческий сын Владимир Козьмич Зворыкин вез с собой схемы, наброски, чертежи «иконоскопа» - электронно-лучевой трубки, которая через год-другой-третий станет не чем иным, как «сердцем» телевизионного аппарата. Америка запатентует его великое изобретение и назовет его своим великим гражданином. Прах этого невидного в толпе отступающих прапорщика будет погребен в Национальном пантеоне. Американские астронавты, отправляясь в космические полеты, будут приходить в музей, чтобы погладить на счастье шляпу Зворыкина - такая уж завелась среди них примета. И никто не мог представить, что голова, носившая эту шляпу, могла валяться под откосом великого Транссибирского железного пути вместе с тысячами других голов, не переживших страшный исход страшного 1919 года…

Приехал из Америки с группой морских офицеров и верный «Личарда» - капитан 1-го ранга Михаил Смирнов. Колчак обрадовался ему, как брату родному, - пожалуй, это был единственный в Омске человек, с которым Верховный правитель мог общаться на «ты», не скрывая самых заветных своих планов.

Он немедленно предложил ему пост морского министра с производством в контр-адмиралы. Смирнов несколько озадачился:

- Морской министр? В Сибири? Не будут ли смеяться? В этом есть что-то опереточное… Хочется живого дела, и не фикции.

- Это не фикция, Миша! Взгляни на карту!

Самое видно место в кабинете Верховного правителя занимала карта полярных экспедиций.

- Смотри: у Сибири, как и у всей России, - широченный выход сразу к двум океанам. Нас не пускают в Атлантику и Средиземноморье. И пусть! Но мы однажды выйдем в Мировой океан! Понимаешь ли ты это? И нам не понадобятся эти чертовы проливы, потому что и Балтика, и Черное море - это мешки с завязками в чужих руках. Наш Босфор вот здесь! - Колчак указал левой рукой на Карские Ворота. - Наши Дарданеллы - тут! - Правая рука уткнулась в Берингов пролив. - Здесь ходить станем - из океана в океан, из Европы в Азию. И пока мы с тобой в силах, пока что-то можем, надо немедленно обустраивать этот путь.

Это были не пустые слова, сказанные в упоении властью. Едва установив связь с правительством Севера России в Архангельске, Колчак стал готовить новую полярную экспедицию. Готовить воистину с государственным размахом и всем прежним опытом. Уже в конце 1918 года указом Верховного правителя создается Дирекция маяков и лоций, призванная обеспечивать движение судов по сибирским морям и рекам. А 23 апреля 1919 года - воистину историческая дата для России - при Правительстве Колчака создается Комитет Северного морского пути. Именно эту дату надо считать днем рождения Главсевморпути, а не 1932 год, как помечено во всех советских энциклопедиях.

По распоряжению Верховного правителя на Крайний Север отправляется несколько экспедиций, среди которых - гидрографическая (руководитель Д.Котельников) и даже ботаническая (руководитель В. Сапожников). Более того - продолжается строительство Усть-Енисейского порта, который известен ныне как город Дудинка. Еще в январе 1919 года в Томске создается Институт исследований Сибири. Колчак всячески утверждает идею создания единой общесибирской геологической службы.

Но самое главное - Северный морской путь начал действовать как регулярная трасса именно при Колчаке. На его западном плече - от Белого моря до устья Енисея - пошли первые караваны, так называемые хлебные карские экспедиции под водительством полярного первопроходца Бориса Вилькицкого.

Что было потом. Северный морской путь уже в 30-е годы стал национальной трассой стратегического назначения.

Поэт Леонид Мартынов сказал о ней так:

Здесь сохранилась от восстаний

Единственная из корон -

Корона северных сияний…

Для надежного освоения этого самого трудного на планете морского пути во второй половине ХХ века в СССР был создан единственный в мире атомный ледокольный флот, с помощью которого из Мурманска и Архангельска на Камчатку и во Владивосток были переброшены сотни караванов с грузами и десятки экспедиций особого назначения с военными кораблями едва ли не всех классов от подводных лодок до тяжелых авианесущих крейсеров.

Последнюю навигацию ХХ века на Северном морском пути открыл «Вайгач» - атомный ледокол, преемник имени того самого ледокольного парохода, который привел в Арктику капитан 2-го ранга Колчак. Между этими кораблями пролегло 90 лет.

При всем при том, что Белой Сибири приходилось вести тяжелые бои в Предуралье и в Поволжье, экономическая жизнь этой огромной части России не только не замерла, но и набирала темпы. Так, в Кузбассе шла добыча угля, почти достигшая уровня 1916 года. Осваивался Северный морской путь, прокладывались рельсы новых железных дорог, особенно в Южной Сибири, наращивалась добыча золота. Развивалось и кооперативное движение. Хозяйственные успехи могли быть еще более значительными, если бы омские «сибирки» могли быть подкреплены золотом запасом Сибирского правительства. Но…

Пером историка. «Единственным источником стабилизации бюджета «белой» Сибири мог стать золотой запас России (651.530.000.000 золотых рублей), еще осенью 1918 года переведенный в Омск. Под залог золотого стандарта можно было бы выпускать полновесные дензнаки. Но Верховный правитель России не считал, что он вправе распоряжаться им. Поэтому намерения омского Минфина использовать хотя бы часть золотых резервов для стабилизации бюджета встречали неизменный отказ со стороны адмирала».

Сегодняшним бы российским финансистам такую щепетильность…

СИБИРСКИЙ СУВОРОВ

Среди сподвижников адмирала Колчака в Сибири были и выдающиеся личности. Один из них - генерал Анатолий Пепеляев, которого в войсках называли не иначе как наш «сибирский Суворов». И было за что.

Визитная карточка. Анатолий Николаевич Пепеляев родился в Томске 3 июля 1891 года в семье генерал-лейтенанта русской армии, - свидетельствует историк Дмитрий Митюрин. - По стопам отца он закончил кадетский корпус и Павловское военное училище в Петербурге. Службу начал в 42-м Сибирском стрелковом полку в должности младшего офицера пулеметной команды.

С началом первой мировой войны подпоручик Пепеляев перевелся в конную разведку, где быстро выдвинулся благодаря своей отчаянной храбрости. К моменту выхода России из войны он имел звание подполковника, был награжден золотым Георгиевским оружием и 8 боевыми орденами, в том числе орденом Св. Георгия 4-й степени. Анатолий Николаевич с одобрением встретил февральскую революцию, надеясь, что падение самодержавия приведет к новому взрыву патриотических настроений. Действительность оказалась иной: разложение армии и выход России из войны вселили в его сердце, по собственному признанию, «чувство тоски и безнадежности». Пепеляев вернулся в Томск. Здесь в феврале 1918 года он вступил в ряды нелегальной офицерской организации и вскоре стал одним из ее руководителей.

27 мая группа Пепеляева свергла советскую власть в Томске, а после того как временное Сибирское правительство приступило к формированию собственной армии, Анатолий Николаевич получил назначение на должность командира 1-го Сибирского стрелкового корпуса. В короткое время отряд из нескольких сотен добровольцев и мобилизованных офицеров превратился в мощное войсковое соединение, которое сумело овладеть Красноярском, Иркутском, Верхнеудинском, Читой и соединиться с казаками атамана Семенова. Однако осеннее наступление большевиков заставило их противников оставить Поволжье. Пытаясь перекрыть проходы в Уральских горах, белые образовали несколько фронтов, один из которых - Лысьвенский - возглавил Пепеляев.

В декабре 1918 года 15-тысячный корпус Пепеляева перевалил через Уральский хребет, и, прорвав линию фронта, обрушился на Пермь. В городе располагались штаб 3-й армии красных, две дивизии, артиллерийская бригада, а также многочисленные склады с боеприпасами и обмундированием. Белые стремительно атаковали с разных сторон и, овладев центральными улицами, повели наступление на вокзал. В течение дня Пепеляев захватил один из крупнейших городов Приуралья и затем еще три недели наносил удары по отступающим дивизиям противника. Численность 3-й армии красных сократилась до 11 тысяч штыков и сабель. Это был разгром. Лишь прибытие из Москвы многочисленных подкреплений и грозной комиссии, в составе которой были Сталин и Дзержинский, помогло стабилизировать линию фронта и остановить белых на подступах к вятскому укрепрайону.

Пермская операция принесла Анатолию Николаевичу широкую известность и репутацию одного из лучших военачальников»…

Именно за Пермь Верховный правитель России и получил свой второй орден Св. Георгия - 3-й степени. Колкий барон Будберг не преминул отметить в своем дневнике:

«Лавры Пермской победы вскружили всем головы; посыпались награды, на фронте имеются уже несколько кавалеров Георгия 3-й степени; бывшие штабс-капитаны сделались генерал-лейтенантами…»

В Перми Колчак выступил перед рабочими орудийного завода. Бывалые металлисты сразу почувствовали: этот адмирал говорит об их деле толково и с понятием. Откуда им было знать, что Верховный правитель мог сам стать к станку и выточить корпус снаряда или профрезеровать орудийный замок. Откуда им было знать, что детство и отрочество этого большого начальника прошло на Обуховском заводе, и зрелище сверловки пушечных стволов для него было столь же привычным, как для иных его сверстников - выпас коней в ночное…

Пермь дала Колчаку орудия. Их устанавливали на колесных пароходах, из которых формировалась Камская речная флотилия.

Там же, в Перми, к вагон-салону Колчака подошел морской офицер.

- Прошу доложить адмиралу, - попросил он дежурного адъютанта, - что лейтенант Макаров Вадим Степанович просит его принять. Только доложите, пожалуйста, чин, фамилию и имя-отчество.

Озадаченный неожиданной просьбой, адъютант доложил. Он удивился еще больше, когда обычно хмурый адмирал просиял и велел немедленно провести к нему лейтенанта.

- Это сын погибшего адмирала Макарова! - пояснил он недоумевавшему адъютанту и сам вышел навстречу невзрачному офицеру. Крепко обнял слегка растерявшегося лейтенанта.

- Очень рад, Вадим Степанович, что вы в нашем стане. Батюшка ваш, несомненно, одобрил бы ваш выбор… В Порт-Артуре он пожалел меня и назначил на крейсер. Я же, увы, ничем не могу облегчить вашу участь. Не хочу обижать вас предложением перейти в походный штаб. Ведь не пойдете же?

- Никак нет, Ваше высоко…

- Полноте! Где и кем вы у нас?

- Помощник флагманского артиллериста Камской флотилии.

- Ну, с Богом!

Третьего мая 1919 года Камская флотилия начала кампанию под флагом контр-адмирала М.И. Смирнова. Все двенадцать вооруженных пароходов подняли Андреевские флаги. На штабном теплоходе «Волга» отслужили молебен…

Спустя три недели под селом Святой Ключ флотилия приняла жестокий бой. Осколки и пули пощадили сына любимца российского флота. Лейтенант Вадим Макаров кончил свои дни в Нью-Йорке в пятидесятые годы…

Однако исход войны на Восточном фронте решался не под Пермью и Вяткой, а много южнее - в Башкирии. В июне 1919 года войска Фрунзе форсировали реку Белую и овладели Уфой. Колчаковский фронт зашатался, и хотя Пепеляев на севере захватил Глазов, этот локальный успех уже не мог спасти белых от катастрофы.

Рукою историка. «Увлекаемый общим потоком, - повествует Дмитрий Митюрин, - корпус Пепеляева отступал на восток. В этой критической ситуации Анатолий Николаевич действовал с таким мастерством, что Верховный правитель рискнул именно на него сделать свою последнюю ставку. Пепеляев получил звание генерал-лейтенанта и стал командующим 1-й Сибирской армией, во главе которой предпринял попытку контрнаступления на реке Тобол. Поначалу операция развивалась успешно, однако вскоре захлебнулась из-за массового дезертирства насильно мобилизованных крестьян. Пепеляев получил приказ погрузить остатки войск в эшелоны и перебросить их в Барнаул, Томск и Красноярск для пополнения новобранцами и организации нового фронта.

Однако массовое дезертирство продолжалось. На хвосте висела 5-я армия Тухачевского, с флангов атаковали партизанские отряды, а союзники чехи начали тайные переговоры с красными. К этому добавились внутренние неурядицы. С подачи своего старшего брата Виктора (назначенного новым главой Сибирского правительства) Анатолий Николаевич арестовал командующего колчаковскими войсками генерала Сахарова и потребовал от Верховного Правительства создать «кабинет общественного доверия». В обстановке победоносного наступления красных подобная склока выглядела, мягко говоря, неуместно и, в конце концов, закончилась примирением братьев Пепеляевых с Колчаком. Но это уже ничего не решало.

Вскоре Пепеляев-старший попал в руки большевиков и вместе с Колчаком был расстрелян на берегу Ангары.

А Пепеляев-младший еще пытался организовать оборону своего родного Томска. 20 декабря 1919 года в город ворвалась 30-я дивизия красных под командованием Альберта Лапина. В свое время эта дивизия была жестоко поколочена Анатолием Николаевичем под Пермью, но теперь сполна рассчиталась за поражение. В Томске красные захватили свыше 30 тысяч пленных и богатые трофеи. Сам Пепеляев успел выбраться из города, но вскоре свалился в сыпном тифе и в крестьянской одежде был вывезен в Китай.

Началась эмиграция… Обосновавшись в Харбине, Пепеляев женился на дочери железнодорожного мастера и устроился работать извозчиком. Но он не смирился с поражением и мечтал о реванше. Получив известие об антибольшевистских выступлениях в Якутии, Анатолий Николаевич возглавил отряд, посланный на помощь повстанцам. Финансировал экспедицию эмигрантский «Сибирский комитет».

В сентябре 1922 года «Сибирская добровольческая дружина» Пепеляева (750 штыков при двух пулеметах) высадилась в поселке Аян и двинулась вдоль побережья Охотского моря. Анатолий Николаевич рассчитывал пополнить свой отряд за счет местных повстанцев, овладеть Якутском, а затем двинуться на Иркутск. В перспективе этот план давал возможность заново начать гражданскую войну в Сибири, в случае же неудачи оставался шанс прорваться обратно в Китай.

После взятия Охотска «дружина» повернула вглубь Сибири, и проделав 500-километровый марш через тайгу и болотные топи, подошла к поселку Нелькан. Здесь выяснилось, что якутское восстание потерпело поражение, а большевики успели занять последние опорные пункты белых на тихоокеанском побережье - Владивосток и Петропавловск-на-Камчатке. Однако после недолгих колебаний Пепеляев решил продолжать наступление.

5 февраля 1923 года батальон полковника Рейнгардта захватил пригород Якутска слободу Амгу, ставшую главным опорным пунктом «дружины». Местные большевики объявили город на осадном положении и приготовились к обороне. Со всех сторон на помощь Якутску устремились разрозненные отряды красных. Ночью 13 февраля «дружинники» генерала Вишневского напали на зимовье Сасыл-Сыса, в котором расположился один из таких отрядов под командованием латыша Яна Строда. Белые сняли часовых и расползлись по зимовью, забирая оружие у спящих красноармейцев. Однако в чумах и у костров разгорелись рукопашные схватки, переросшие в настоящее ночное побоище. Каждый из бойцов Строда имел при себе по несколько ручных гранат, которые тут же пошли в ход. К рассвету усеянная трупами «Лисья поляна» осталась за красными. Подоспевший с основными силами Пепеляев предложил Строду сдаться, дав на размышление пять часов. За это время красные успели соорудить вокруг зимовья позиции, используя в качестве прикрытия даже заледеневшие тела убитых.

Потеряв у злополучного зимовья драгоценное время, Пепеляев дал противнику собраться с силами. На помощь Строду устремились отряды Курашева и Байкалова. «Дружине» пришлось сначала уйти от Сасыл-Сысы, а затем оставить Амгу и начать отступление к побережью Охотского моря.

17 июня 1923 года разместившиеся в порту Аян остатки «дружины» были атакованы красным десантом под командованием Вострецова. Сознавая бессмысленность дальнейшего сопротивления, Анатолий Николаевич предпочел сдаться.

Что было потом. Гражданская война в Сибири и на Дальнем Востоке завершилась. С легкой руки писателя Алдан-Семенова операция по уничтожению «дружины» Пепеляева получила в советской историографии название «похода за последним тигром».

Военный трибунал 5-й армии приговорил Анатолия Николаевича к расстрелу, замененному на 10-летнее заключение в ярославском политизоляторе. После двух лет одиночки бывшему генералу разрешили работать плотником, столяром и стекольщиком. Кроме того, он имел возможность получать письма из Харбина от жены и сыновей. В 1936 году Пепеляев вышел на свободу и устроился на работу на воронежскую мебельную фабрику. Впрочем, свободой ему довелось наслаждаться недолго.

20 августа 1937 года Анатолий Николаевич был арестован по обвинению в «руководстве крупной контрреволюционной кадетско-монархической организацией на территории Западно-Сибирского края». При полном отсутствии каких-либо доказательств Пепеляев был приговорен к смертной казни и 13 января 1938 года расстрелян в подвале Новосибирского Управления НКВД».

ПОЦЕЛУЙ ИУДЫ

Можно ли обвинять Колчака в том, что это он развязал гражданскую войну в Сибири?

Нет. Когда он вступил в нее, она уже год как полыхала и на юге, и в Предуралье.

Виноват ли он в том, что обладал таким нравственным авторитетом, что все остальные лидеры Белого движения - генералы Деникин, Юденич, Миллер - безоговорочно признали его Верховным правителем России?

Это з а с л у г а его, а не вина.

Старая фотография. Омск. 1919 год. В толпе офицеров командующий войсками Антанты в Сибири французский генерал Жанен держит за плечи Колчака. То ли встреча на вокзале, то ли прощание перед отъездом. Из-под раззолоченного кепи - серебро седины, черные усики. Умудренный войной, политикой, жизнью муж. Перед ним - его русский коллега, союзник, имя которого в контексте газетных сообщений о победах на Балтике и Черноморье не раз приводило в восторг французов. Адмиралу - сорок пять. Фотопленка как застывшее зеркало - навсегда схватила этот взгляд, полный горечи и надежды.

Генерал тоже растроган. Вот-вот поцелует. Может быть, и поцеловал. Но то был поцелуй Иуды.

Еще одно, не снятое с Колчака до сих пор обвинение - «марионетка интервентов».

Да, он принял военную помощь от англичан (сто тысяч винтовок и триста тысяч гранат) и французов (советник - генерал Жанен). Но с таким же успехом можно объявить «марионеткой» Сталина, принявшего от союзников куда более крупную военную помощь по ленд-лизу. Или генерала де Голля, антигитлеровские формирования которого вооружали и Англия, и Америка, и Советский Союз.

Впрочем, обратимся к документам. А они говорят, что отношения с союзниками-интервентами у Колчака были самые натянутые.

Все началось с визита французского генерала Жанена в Омск. Генерал предъявил Колчаку инструкцию, подписанную министрами Клемансо и Ллойд Джорджем, которая предписывала ему, генералу Жанену, вступить в командование всеми русскими и союзными войсками в Сибири и Восточной Сибири для создания объединенного фронта. Один из пунктов инструкции гласил, что если русские откажутся выполнять настоящие требования, то никакой помощи от союзников они не получат. На что адмирал Колчак заявил довольно резко, что он скорее откажется от помощи извне, чем пойдет на подчинение русских войск на русской территории иностранному генералу. Тон инструкции, считал Колчак, весьма обиден для русских людей. Позиция его была столь тверда, что союзники вынуждены были издать официальное сообщение: адмирал Колчак признается Верховным правителем и Верховным Главнокомандующим русскими вооруженными силами. Генерал Жанен становился главнокомандующим войсками союзных с Россией держав, действовавших в Сибири.

Когда же союзники потребовали от командующего войсками Приамурского военного округа генерала Розанова удалить русские части из Владивостока и тот сообщил об этом ультиматуме своему Главковерху, то получил в ответ такую телеграмму:

«12 ч. 45 мин. 19 сентября 1919 года. Владивосток. Генералу Розанову.

Повелеваю вам оставить русские войска во Владивостоке и без моего повеления их оттуда никуда не выводить. Требования об их выводе есть посягательство на суверенные права России. Сообщите союзному командованию, что Владивосток не союзная, а русская крепость, в которой русские войска подчинены одному русскому командованию. Повелеваю вам никаких распоряжений, кроме моих, не выполнять и оградить суверенные права России на территории Владивостокской крепости от всяких посягательств, не останавливаясь в крайнем случае ни перед чем. Об этом моем повелении уведомьте и союзное командование.

Подписал: адмирал К о л ч а к».

Такая вот странная «марионетка».

Союзники не простят ему этой твердости, самостоятельности. Они начнут искать более сговорчивого и более удачливого правителя. Не без их интриг чехословацкий корпус вдруг в самый отчаянный момент перекроет железнодорожную магистраль от Новониколаевска до Иркутска - единственную артерию, связывавшую фронт с тылом. В их руках окажется весь подвижной состав железной дороги, все паровозы, все вагоны, телеграфные станции на огромном - тысячеверстном - пути. Железнодорожная армада, груженная награбленным русским добром - мехами, медью, резиной, мебелью, станками, бензином (чехи и словаки считали это своими военными трофеями), - медленно, но верно двигалась на восток, к океану, к пароходам.

По этому поводу еще в Омске адмирал Колчак сделал заявление, которое и предопределило его судьбу. Он предупредил Чехословацкий национальный комитет, что все захваченные ценности есть достояние России и, пока жив, он не допустит вывоза русского имущества за границу.

Надо ли говорить, как встретили это заявление в штабе чехословацкого корпуса? Из полусоюзников-полунейтралов чехи сразу же превратились во врагов, которым помешало начать активные боевые действия против Сибирской армии, отступавшей за ними следом, лишь стремление побыстрее достичь владивостокского порта. Но и без выстрелов они губили восточный фронт Колчака, который теперь уже не перегораживал пол-Сибири, а вытянулся в линию тифозных эшелонов, спешивших в Иркутск на перегруппировку, лечение и отдых. Гигантская пробка из чешских составов преграждала им путь.

ВЕЛИКИЙ СИБИРСКИЙ «ЛЕДЯНОЙ ПОХОД»

«Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, но 1919-й был его страшней».

Михаил Булгаков. «Белая гвардия».

Фронт к концу 1919 года вытянулся вдоль Транссибирской железной дороги, оборотившись к противнику торцом последнего - хвостового - вагона… Сотни тысяч людей пытались выкарабкаться по этой железной лестнице, сброшенной словно шторм-трап - к Великому океану.

Генерал-лейтенант Филатьев:

«Поход, двинувшийся через всю Сибирь, больше всего напоминал похоронную процессию, в которой мы, как по кладбищу, несли к Великому океану наши несбывшиеся чаяния и упования».

Пером историка. «Из 3200 паровозов 1200 находились в ремонте, - констатирует Василий Цветков. - И если в течение весны - лета 1919 года графики движения поездов и режим перевозки грузов соблюдались, то после эвакуации Омска и особенно зимой 1919-1920 года с началом отступления Белой армии через всю Сибирь в Забайкалье (легендарный Сибирский «Ледяной поход») вереницы остановившихся «мертвых» паровозов и вагонов полностью парализовали движение. Трансиб стал кладбищем Российской армии, и в трагическом водовороте последних дней белой Сибири погиб и эшелон самого Верховного правителя».

Их никто не фотографировал - на жгучем морозе застывали орудия, не то что фотокамеры. И на кинопленку никто не снимал. Но если бы кто-то все же рискнул это сделать, то снимки эти потрясали не меньше бы, чем фотодокументы из Освенцима, Майданека, Маутхаузена… На путях стояли длинные эшелоны без единого дымка, без единого парка человеческого дыхания, все они были покрыты, словно сединой ужаса, густым махровым инеем. От лютого сибирского мороза побелело все, даже то, что не должно белеть: черные трубы паровозов, солдатские шинели. В вагонах сидели и лежали окоченевшие люди-статуи. Их были тысячи и тысячи. То была воистину белая армия. Уснули вечным сном раненые солдаты и отметавшиеся в тифозной горячке больные, заледеневшие женщины прижимали к себе заледеневших детей…

Бинты примерзали к ранам, соски примерзали к губам младенцев, пряди женских волос - к вискам. Пальцы бородатого стрелка навсегда примерзли к затвору винтовки. Чайники примерзали к печуркам. Колеса - к рельсам, а солнечные лучи - к мохнатым белым оконным стеклам…

Ни стона, ни вздоха, ни скрипа… Спящее царство без малейших надежд на пробуждение.

Они приняли, наверное, самую легкую смерть, какая только может быть - во сне. Оставшиеся до поры в живых еще не раз им потом позавидуют.

Бывали в древности города мертвых. Но это были поезда мертвых, прибывшие на конечную станцию - ВЕЧНОСТЬ.

Подобная же участь постигла и 5-ю польскую дивизию. Оставшийся в живых капитан Ясинский-Стахурек написал генералу Сыровому гневное открытое письмо:

«Как капитан польских войск, славянофил, давно посвятивший свою жизнь идее единения славян, обращаюсь лично к Вам, генерал, с тяжелым для меня, как славянина, словом обвинения.

Я, официальное лицо, участник переговоров с Вами по прямому проводу со ст. Клюквенной, требую от Вас ответа и довожу до сведения Ваших солдат и всего мира о том позорном предательстве, которое несмываемым пятном ляжет на Вашу совесть и на Ваш «новенький» чехословацкий мундир. Но Вы жестоко ошибаетесь, генерал, если думаете, что Вы, палач славян, своими собственными руками похоронивший в снегах и тюрьмах Сибири возрождающуюся русско-славянскую армию с многострадальным русским офицерством, Пятую польскую дивизию и полк сербов и позорно предавший адмирала Колчака, безнаказанно уйдете из Сибири. Нет, генерал, армии погибли, но славянская Россия, Польша и Сербия будут вечно жить и проклинать убийцу возрождения славянского дела… Я приведу только один факт, где Вы были главным участником предательства, и его одного будет достаточно для характеристики Иуды славянства, Вашей характеристики, генерал Сыровой!

9 января сего года от :нашего высшего польского командования с ведома представителей иностранных держав, всецело присоединившихся к нашей телеграмме, было передано следующее:

«5-я польская дивизия, измученная непрерывными боями с красными, дезорганизованная беспримерно трудным передвижением по железной дороге, лишенной воды, угля и дрови находящейся на краю гибели, во имя гуманности и человечности, просит Вас о пропуске на восток пяти наших эшелонов (из числа 56) с семьями воинов, женщинами, детьми, ранеными, больными, обязуясь предоставить Вам в Ваше распоряжение все остальные паровозы, двигаться дальше боевым порядком в ариергарде, защищая, как и раньше, Ваш тыл.

После долгого пятичасового, томительного перерыва, мы получили, генерал, Ваш ответ, ответ нашего доблестного брата-славянина: «Удивляюсь тону Вашей телеграммы. Согласно последнему приказанию генерала Жанена, Вы обязаны идти последними. Ни один польский эшелон не может быть мною пропущен на восток. Только после ухода последнего чешского эшелона со ст. Клюквенная Вы можете двинуться вперед. Дальнейшие переговоры по сему вопросу и просьбы считаю законченными, ибо вопрос исчерпан». Так звучал ответ Ваш, генерал, добивший нашу многострадальную пятую дивизию. Конечно, я знаю, что Вы можете сказать мне и другим, что технически било невозможно выполнить наше предложение; поэтому заранее говорю Вам, генерал, что те объяснения, которые Вы представили и представляете другим, не только не убедительны, но и преступно лживы. Мне, члену комиссии, живому свидетелю всего происходящего, лично исследовавшему состояние ст. Клюквенной, Громодской и Заозерной, Вы не будете в состоянии лгать, доказывать то, что Вы доказывали господину Жанену. Если бы Вы, не как беглый трус, скрывающийся в тылу, а как настоящий военачальник, были бы среди Ваших войск, то Вы бы увидели, сами, что главный путь был свободен до самого Нижне-Удинска.

Капитан Ясинский-Стахурек.

5-я польская дивизия.

5 февраля 1920 г.»

Негодовали не только польские офицеры, но и высшие чины Сибирской армии. Генерал Каппель послал из Ачинска главе французской миссии Жанену, которому подчинялся Чехословацкий корпус, телеграмму в ультимативном тоне.

Рукою очевидца. «Телеграмма эта проходила через мои руки… - утверждает бывший начальник канцелярии Верховного правителя генерал Филатьев, - в ней значилось дословно следующее: «… Доведеннные до отчаяния, мы будем вынуждены на крайние меры…» По-видимому, телеграмма дошла по назначению и понята правильно, то есть, если нам суждено погибать из-за чехов, то пусть и они погибнут вместе с нами. Желание и решение законные в стране, где мы были хозяева, а Жанен и чехи - незванные нами гости.

Чтобы сложить с себя вину, чешский командующий генерал Сыровой выпустил обращение «К братьям», в котором объявлял, что эвакуация чехов была решена еще 28 августа совершенно независимо от положения на Сибирском фронте. Десяток русских эшелонов, по его словам, отходящих в паническом страхе из Омска по обоим путям, грозил прервать не только планомерное проведение чешской эвакуации, но и завлечь их в арьергардные бои с большевиками. Поэтому, говорит Сыровой, я распорядился остановить отправку эшелонов на линии Николаевска на восток, пока не пройдут наши эшелоны в первую очередь. Только таким образом мы выбрались оттуда. Это нисколько не повредило движению поездов по отправке на фронт и для снабжения. Между задержанными очутился и адмирал Колчак со своими семью поездами и стал жаловаться союзникам и Семенову на наше войско.

В этом обращении «брата» Сырового столько же лжи, сколько и наивности. Во-первых, русских эшелонов было не десяток, а тысячи. Во-вторых, отходить по железной дороге «панически», вообще говоря, нельзя до тех пор, пока движение совершается согласно железнодорожным правилам. Но как только чехи взяли движение в свои руки, то их переезд, должно быть, получил вид панического бегства по железной дороге. Каждый эшелон овладевал паровозом как собственностью, ставили на него часовых и заставляли машиниста ехать до тех пор, пока паровоз без осмотров и продувания не приходил в негодность. Тогда он бросался и брался другой от всякого нечешского эшелона. Ясно, что о кругообороте паровозов при таких условиях думать не приходилось.

…Сознательная ложь, будто чехам грозила опасность быть вовлеченными в арьергардные бои с большевиками. От этой опасности они гарантировали себя тем, что в задние эшелоны назначались поляки и румыны. Ни одного чеха там не было, и даже железнодорожные коменданты-чехи заменялись польскими, как только проходил последний польский эшелон.

Вопрос о предательстве адмирала Колчака чехами нельзя затушевать никакими обращениями «К Сибири» и «К братьям». Братья выдали потому, что иркутские революционеры грозили чинить препятствия движению до взрывов полотна включительно. Перед этой угрозой «братская совесть» спасовала.

Было бы крайней недобросовестностью и явно неумным думать плохо про весь чешский народ, представленный в Сибири малой горсточкой этого народа, именуемой «чешскими легионами», заброшенной в далекую нашу окраину и развращенной нашей же революцией. Но столь же неумно и мало порядочно было бы замалчивать содеянное чехами и особенно их старшими начальниками, которые обязаны были поддерживать порядок среди них и не позволять им вести себя бандитами в дружеской и союзной стране, встретившей чехов с распростертыми объятиями».

После весьма резких переговоров чехи согласились лишь на то, чтобы правительственный поезд адмирала с находившимся при нем золотым запасом шел к Иркутску, не обгоняя чехословацкие эшелоны. Это была самая настоящая ловушка, так как командовавший чешским корпусом генерал Сыровой знал к тому времени, что Иркутску уже не бывать новой столицей омского правительства. Чехословацкий комитет заключил соглашение с тамошними эсерами о создании в Иркутске при поддержке чешских штыков Политического социалистического центра. Разумеется, это самостоятельное правительство ни в чем не будет препятствовать чехам и словакам, и их поезда пойдут на восток со всем своим добром. Эсеры тешили себя надеждой, что, образовав (в Сибири) независимое от Москвы, но социалистическое по строю государство, они получат признание большевистских лидеров. Те же ждали своего часа и делали вид, что восточносибирская буферная республика их устраивает. Власти Политцентра в Иркутске большевики разрешили просуществовать не больше трех недель… Но этого времени эсерам хватило на то, чтобы поднять мятеж в Иркутске и утвердить в нем свое эфемерное господство.

Союзники, как и большевики, надели маски нейтралов, хотя уже и сделали новую ставку. Колчак интересовал их теперь постольку, поскольку четыреста восемь миллионов золотых рублей все еще находились под его личной охраной. Маску нейтрала генерал Жанен сбросил сразу же, как только верный Колчаку начальник Иркутского гарнизона генерал Сычев вознамерился выступить против мятежников.

«Если вы это сделаете, - телеграфировал Жанен Колчаку, - я брошу в бой против Сычева чехословацкие полки».

Колчак все еще не мог поверить, что на нем и на Сибирском правительстве союзники поставили крест и вся политическая игра, а точнее - возня, шла вокруг его «золотого эшелона». Поезд адмирала безнадежно застрял в пяти часах ходу от Иркутска - в Нижнеудинске.

В Нижнеудинске Колчаку пришлось провести около двух недель. Не было более томительных и страшных своей неизвестностью дней в его жизни. По сути он уже был в чешском плену, поскольку чехи полностью прервали его связь с тылом и фронтом, и даже с союзным командованием. Оттуда только приходили убийственные распоряжения: «…если адмирал желает, он может быть вывезен союзниками под охраной чехов в одном вагоне. Вывоз конвоя невозможен. Поезд с золотым запасом должен быть задержан».

Рукою очевидца: «Адмирал глубоко потрясен новым ударом со стороны союзного командования, его телеграмма союзному штабу передана не была… - свидетельствует капитан В.Орехов. - Видевшие адмирала на другое утро заметили, что за одну ночь он совершенно поседел».

На все требования адмирала связать его с востоком чехословацкий комендант станции отвечал, что телеграф прерван повстанцами.

- Ну что ж, - сказал адмирал, - у меня хватит сил расчистить дорогу самому.

В его эшелоне следовали полторы тысячи самых надежных бойцов. Но едва он заговорил о своем замысле, как чехи категорически воспротивились, угрожая поддержать повстанцев огнем.

Выход из тупиковой ситуации подсказала телеграмма генерала Жанена. Главнокомандующий союзными войсками в Сибири настаивал на том, чтобы Колчак передал вагоны с золотым запасом под охрану чехам, а сам следовал в эшелоне 8-го чехословацкого полка в пульмане, над которым в знак его дипломатической неприкосновенности были подняты флаги Англии, Франции, США, Японии и Чехословакии. Колчак принял предложение, хотя и предчувствовал недоброе. Он говорил об этом своим спутникам, и начальник охраны предлагал ему бежать в Монголию, благо монгольские степи не за горами. Но начальник охраны забыл, что имеет дело с моряком. Командир последним сходит с тонущего корабля. А иногда и вовсе погружается с ним в пучину навсегда, вцепившись в поручни мостика.

Адмирал Колчак выбрал последний исход.

Последнее Рождество в своей жизни, последний Новый год он встретил в вагоне.

Перед самым Иркутском на станции Иннокентьевская в «дипвагон» вошел чехословацкий комендант.

Рукою очевидца (вдова полковника Удинцева). «Чешский офицер объявил:

- Господин адмирал, вы передаетесь местным властям…

- Предаетесь… - поправил его Колчак.

Генерал Мартьянов, начальник канцелярии, посоветовал надеть романовский полушубок; его широкий мерлушковый воротник почти совершенно закрывал адмиральские погоны.

- Это не будет раздражать толпу, - пояснил генерал.

- Ничего… С погонами родились, с погонами и умрем! - ответил ему Колчак и обратился к ординарцу: - Владимиров, шинель!

Выходя из вагона он обронил:

- Значит, союзники меня предают!»

Откуда было знать ему, что его выдача была предрешена еще тогда, когда доктор Благош, представитель Чехословацкого комитета, договаривался с новыми властями Иркутска о беспошлинном пропуске составов с «трофеями». Это предательство аукнулось чехам полвека спустя, когда в Прагу вломились танки с красными звездами на башнях…

Торг за голову адмирала чехи и генерал Жанен вели и с красными партизанами, которые в случае отказа выдать Колчака пригрозили взорвать кругобайкальские тоннели. Торг был успешный, все стороны соблюли свои интересы.

Адмирала вместе с членами Сибирского правительства под чешским конвоем препроводили на вокзал…

С февраля семнадцатого года история России стала вершиться на вокзалах. Сначала на псковском, где император подписал отречение, потом на бронепоездах, белых и красных, наконец, на вокзале Иркутска…

«КОНЕЧНО ЖЕ, МЕНЯ УБЬЮТ…»

Следствие началось 21 января 1920 года, однако через четыре дня власть Политцентра перешла в руки большевиков, и чехам и словакам пришлось передоговариваться с новыми правителями. На сей раз платой за пропуск к океану выговаривались чехословацкие штыки, направленные против остатков Сибирской армии, шедших на штурм Иркутска и вызволение Колчака.

«В итоге этих переговоров, - отмечает эмигрантский историк, - по заключенному чехословаками с красными коммунистами-большевиками соглашению, золотой запас Верховного правителя, находившийся на станции Нижнеудинск под охраной чехословацких войск, передавался коммунистам-большевикам, взамен чего последние гарантировали чехословакам беспрепятственный выезд из России. Однако, по опубликованным Советами сведениям, они получили от чехословаков всего 366 миллионов золотых рублей вместо 408. Спрашивается, куда же девались недостающие 42 миллиона? Вследствие довольно странного и так на них не похожего отсутствия со стороны Советов какого бы то ни было протеста по поводу этой нехватки можно только предполагать, что эти 42 миллиона были выговорены нашими братьями-славянами как добавочная цена за их иудино предательство. Это была цена цененного, его же оцениша от сынов израилевых».

Потом на его имени воздвигнут горы разносортной лжи. Лжи грубой, плакатно-частушечной, и лжи тонкой, академической выделки: «махровый монархист», «ярый контрреволюционер», «кровавый палач», «марионетка интервентов». Но пирамида лжи, хулы, клеветы, фальсификаций сама по себе стала курганом его памяти.

В чем, собственно, можно обвинить Колчака? В том, что он «ярый монархист и контрреволюционер»? Но это не так.

ИЗ ПРОТОКОЛОВ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ

Колчак: «Я первый признал Временное правительство, считал, что как временная форма оно является при данных условиях желательным, его надо поддержать всеми силами; что всякое противодействие ему вызвало бы развал в стране, и думал, что сам народ должен установить в учредительном органе форму правления, и какую бы форму он ни выбрал, я бы подчинился. Я считал, что монархия будет, вероятно, совершенно уничтожена. Для меня было ясно, что восстановить прежнюю монархию невозможно, а новую династию в наше время уже не выбирают…»

Из воззвания к народам России: «… Я не пойду по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной целью ставлю… победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашенные по всему миру».

ПОД ЛЕДЯНЫМ САРКОФАГОМ

Довольно неумно порицать Колчака.

В. И. Ленин

Иркутск… В обширной плеяде его городов Иркутску выпало особое предназначение. Здесь он дважды был венчан: с одной женщиной - на жизнь, с другой - на смерть.

Анна Тимирева потребовала, чтобы ее казнили вместе с ним… Но об этом пусть скажут поэты.

Почему он не застрелился в вагоне, а отдал себя в руки врагов? Ведь ему бы хватило мужества нажать на спуск…

Почему он не бежал в бурятскую степь, как ему предлагали? Адмирал прекрасно держался в седле. Ведь бросил же Наполеон свою разгромленную армию в России и умчался в Париж. Никто не поставил ему это в вину.

Не посмел так поступить, бросив на произвол судьбы возлюбленную?!

Надеялся на честный суд, перед которым он не знал за собой вины?

Не хотел ставить последнюю точку для тех, кто еще шел за ним и верил в продолжение Белого дела?

Верил в свою счастливую звезду?

Она закатилась ранним утром 7 февраля 1920 года на берегу ангарского притока - Ушаковки…

Гибель Колчака и разгром его армии - это отнюдь не личная трагедия Колчака как политика и полководца, не частная беда тех, кто шел под его знаменем, - это боль и кровь всего народа. Любая победа в гражданской, внутриотечественной, кровнородственной войне - это пиррова победа.

Те мерзости и зверства, какими бурлила гражданская война по ОБЕ стороны баррикад, были названы победителями лишь его именем - колчаковщиной. Да, белогвардейцы вырезали на спинах пленных совдеповцев красные звезды. Но и красноармейские командиры с не меньшей жестокостью забивали офицерам гвозди в плечи - по числу звездочек на погонах, или вспарывали красные лампасы вдоль бедер. С тем же основанием красный террор и кровавые «перегибы» ЧК можно было окрестить дзержинщиной, буденновщиной или свердловщиной. Во всяком случае, сталинщина оказалась жесточе и бесчеловечнее любой колчаковщины, деникинщины, врангелевщины, вместе взятых.

Ни личное бесстрашие, ни бескорыстие, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар не только не помогли Колчаку как политическому деятелю и государственному мужу, но даже мешали там, где его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что «революцию в белых перчатках не делают», что благородство, честь, совесть - предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь все то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах.

Я думаю, что ни один честный, прямой человек, не искушенный в политике, будь он и семи пядей во лбу, не смог бы обуздать, подчинить стихию, охватившую страну в девятнадцатом году.

Да, адмирал не был новичком в Сибири. Он хорошо знал ее стужи, льды и ветры. Но мог ли он знать (да и кто мог?) многоплеменный народ этого полуконтинента? Мог ли он разобраться в том политическом циклоне, который вихрился вокруг него: рвавшиеся домой и готовые заплатить за это любую цену чехословацкие полки, дальневосточная партизанщина в тылу, интриги японцев, своекорыстие англичан, бунты в собственных рядах, спровоцированные эсерами, бессилие, чванство, предательство ближайших помощников…

«Несомненно, очень нервный, порывистый, но искренний человек; острые и неглупые глаза, - характеризует мемуарист-современник, - в губах что-то горькое и странное; важности никакой; напротив - озабоченность, подавленность ответственностью и иногда бурный протест против происходящего…

…Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжелую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет; то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников…»

Старое фото. Первого мая 1919 года. Как не похож этот вице-адмирал в защитном френче на самого себя всего лишь семнадцатилетней давности. Лицо, иссеченное резкими складками. Если нанести их на бумагу - прочтется иероглиф безмерной душевной и физической усталости, но готовности нести свой крест до конца.

Все, все в этом тонком, остром лице, все, кроме отчаяния. Сквозь горечь, скорбь и омерзение от всего увиденного и услышанного за два после революционных года, сквозь маску ужаса - человека, заглянувшего в бездну, - твердый, трезвый, пристальный взгляд, неотводимо нацеленный в душу всякого, кто дерзнул встретиться с ним глазами, пусть даже и на фотографии.

Не сверхгерой, не аскет, не фанатик. Человек, который вдруг увидел в стеклянном оке фотообъектива черный зрачок так скоро наставленного дула. Горестно ужаснулся судьбе, но не отвел глаз, не склонил головы.

Впрочем, если верить Анне Васильевне Тимиревой, «ни одна фотография не передает его характера. Его лицо отражало все оттенки мысли и чувства, в хорошие минуты оно словно светилось внутренним светом и тогда было прекрасно. Прекрасна была и его улыбка…

…Он был человеком очень сильного личного обаяния. Я не говорю о себе, но его любили и офицеры, и матросы, которые говорили: «Ох и строгий у нас адмирал! Нам-то еще ничего, а вот бедные офицеры!»

Что бы там ни говорили о причинах краха Белого движения, но корень зла уходит в старинную русскую беду- распрю. Междоусобная рознь, удельная гордыня вождей, генералов, атаманов, несогласие партий и партиек - все это, помноженное на интриги и коварство союзников, весьма и весьма поспособствовало военному поражению.

И еще одна наша застарелая беда: равнодушие русского человека к тому, кто там на престоле: варяг ли, эллин, иудей. До Бога высоко, до царя - далеко, и каждая сосна своему бору шумит.

Вековая отстраненность от учреждений власти, заведомая подневольность любой власти (ибо всякая власть от Бога) рано или поздно заставляют доведенного до отчаяния мужика взяться за топор и вилы. Его политическая активность вспышечна и потому разрушительна, ибо культура политического созидания, как и контроль за властями, где не привита, а где жестоко вытравлена. Вот и в семнадцатом, и в весемнадцатом российскому крестьянству - главному телу народа - все равно было, кто там правил бал в Питере - «большаки» ли, эсеры, кадеты… «Нам один пес, лишь бы яйца нес, а мы бы ели да похваливали!»

Потом спохватятся, когда на двор придут и хлеб отнимут, да так почистят, как и Мамай не грабил. Поднимутся то тут, то там - да поздно, да не вместе, да безоружно, да с той же распрей, да не далее околицы…

«Красный кнут» оказался жестче и больнее белого, а посулы «красного пряника» - слаще белого, обыденного, хоть и насущного, как корка хлеба.

Одних новизна наобещанной жизни поманила - беловодье наяву, рай земной, даром что коммунизмом назван… Эх, русский человек, только помани на небывалое, на удалье - на Марс, так на Марс в огуречной бочке полетит…

Других за шиворот поволокли, железной палкой погнали. Мобилизация. Ревтрибунал. Расстрел. ЧК… ЧОН…

В своем прекрасном романе об адмирале Владимир Максимов попытался взглянуть на гражданскую войну глазами Колчака:

«Случившееся теперь а России представлялось ему ненароком сдвинутой с места лавиной, что устремляется сейчас во все стороны, движимая лишь силой собственной тяжести, сметая все попадающееся на пути. В таких обстоятельствах обычно не имеет значения ни ум, ни опыт, ни уровень противоборствующих сторон: искусством маневрирования и точного расчета стихию можно смягчить или даже чуть придержать, но остановить, укротить, преодолеть ее было невозможно.

Казалось, каким это сверхъестественным способом бывшие подпрапорщики, ученики аптекарей из черты оседлости, сельские ветеринары, недоучившиеся фельдшеры и недавние семинаристы выигрывают бои и сражения у вышколенных в академиях и на войне прославленных боевых генералов?

Ответ здесь напрашивается сам по себе: к счастью для новоиспеченных полководцев, они должны были обладать одним-единственным качеством - умением бежать впереди этой лавины не оглядываясь, чтобы не быть раздавленным или поглощенным ею».

Еще надо в расчет взять и то, что все эти аптекарские ученики и недоучившиеся фельдшеры охотно и твердо усвоили подловатые нравы «мастеров экса» (ухарей «скока»), лихо «грабивших награбленное» в казенных банках, почтовых каретах, а позже - на обысках, конфискациях, реквизициях, разверстках…

Нравы эти, объявленные «революционной твердостью», отметали и тень благородства по отношению к противнику, именуя внеклассовую (на самом деле - внеплановую) справедливость, совесть, честь «слюнтяйством гнилой интеллигенции», «буржуазными предрассудками».

И если в белом стане последнюю черту человеческого озверения мешали переступить остатки офицерской чести, православной веры или дворянского приличия, то в красном без колебаний приняли «игру без правил», смердяковский постулат воинствующего безбожия - «все дозволено! все!»

И не символично ли, что против адмирала Колчака выступил большевик, назвавший себя именем героя, рванувшего к своему благу с топором по трупам - Родиона Раскольникова. Юный большевик Ильин, уверовавший, как и его кумир, что именно ему дозволено в с е, поступил в гардемаринские классы вовсе не из-за любви к морям или ради мечты достичь полюса, а для того лишь, чтобы спасти себя от фронта, тогда как миллионы его ровесников рвались в самое пекло.

На революционной мутной волне мичман Ильин-Раскольников достиг в иерархии своего клана адмиральского ранга, даже превзойдя по служебной лестнице будущего противника - адмирала Колчака. И если Колчаку в семнадцатом не хватило «революционной гибкости», чтобы расстаться с почетным оружием, ставя на одну чашу весов честь, на другую - жизнь, то «первый морской лорд советского адмиралтейства», свободный от «буржуазных предрассудков», в девятнадцатом, спасая свою жизнь, велел спустить свой красный флаг перед английскими шлюпками, окружившими его севший на камни флагманский корабль. И кто потом из соратников поставил в упрек «морскому лорду», что ему выпала печальная слава первым в советском флоте спустить красный флаг перед неприятелем?

Честь флота, доблесть флагмана - право, какое смешное донкихотство перед всесветным пожаром «мировой революции»!

И еще - о терминах. Если в феврале была революция, то в октябре - контрреволюция. Колчак боролся не с советской властью, а с большевиками, сделавшими из Советов свой послушный инструмент. Он и его соратники -антибольшевисты, а не контрреволюционеры.

Едва ли не самое главное обвинение Колчаку, которое предъявляли ему советские историки, это то, что он был «военным диктатором», стыдливо забывая о военном вожде большевиков Льве Троцком, который направо и налево сыпал расстрельными приказами из-под брони своего личного бронепоезда.

Ленин и Троцкий охотно (в обмен на штыки «интернационалистов» - китайцев, латышей, мадьяр и прочих наемников) признавали независимость той или иной «окраины» России, з н а я, что независимость эта до поры, что это лишь временный тактический ход. Колчак т а к н е у м е л. И когда генерал Маннергейм предложил ему военную помощь в обмен на признание Верховным правителем независимости Финляндии, адмирал ответил: «Я целостностью России не торгую». Замечательный ответ. Но потерять столь необходимую помощь в дни, когда решалась судьба Белого движения, было едва ли не роковым шагом.

Ленин, когда год назад решалась судьба его власти, отдал немцам всю Украину и пол-России, лишь бы удержаться в кресле предсовнаркома, подписал чудовищно унизительный мир, невзирая на протесты многих своих соратников, объясняя им, что «такова правда момента». Ленин был политиком, если обозначать этим словом высшую степень человеческой изворотливости и хитроумия. Колчак т а к и м политиком не был.

Если бы адмирал ставил своей главной целью личную диктатуру, он бы, как всякий властолюбец, шел бы к ней по головам и трупам и несомненно добился бы много большего, чем достиг. Однако ему напрасно приписывали бонапартизм. Его вела, им повелевала прекрасная, но абстрактная для большинства «идея спасения России». Многочисленным Санчо Пансам, которые окружали «диктатора печального образа», горазда понятнее была идея личного спасения и собственного благосостояния, нежели идея спасения необъятного и неосязаемого ими далее своей губернии государства.

Беспощадный в своих откровениях, колкий, порой желчный барон Будберг нашел в своих мемуарах для Колчака слова, вырвавшиеся из глубины души:

Рукою очевидца. «Это большой и больной ребенок, чистый идеалист, убежденный раб долга и служения идее и России. На свой пост адмирал смотрит как на тяжелый крест и великий подвиг, посланный ему свыше, и… едва ли есть на Руси другой человек, который так бескорыстно, искренне, убежденно, проникновенно и рыцарски служит идее восстановления единой, великой и неделимой России».

Будберг вовсе не одинок в подобном своем убеждении. Вне всякого сговора с ним другой генерал - К. Сахаров - в другом месте и в другом времени отмечал:

«Личность Верховного правителя вырисовывается исключительно светлой, рыцарски чистой и прямой; это был крупный русский патриот, человек большого ума и образования… Как человек, отличался большой добротой, мягким и даже чувствительным сердцем»…

«Железного Феликса» бы ему в помощники или генерала бы Слащева… Но не было в штабе Верховного ни того, ни другого…

«Адмирал был лишен свойств неограниченного властителя, - отмечает для себя в своем дневнике член «Омского правительства» Г. Гинс. - Войскам он сказал так: «Вы сражаетесь не за меня, а за родину, а я такой же солдат, как и вы».

Он хотел быть более адмиралом Нахимовым, выведшим флот на оборону Севастополя, нежели адмиралом Дубасовым, твердой рукой задушившим московскую смуту пятнадцать лет тому назад.

Он всегда ставил перед собой невыполнимые сверхчеловеческие задачи: достичь южного полюса, найти землю Санникова, отыскать затерявшуюся в тысячеверстной арктической пустыне пропавших людей, взять Константинополь с проливами, освободить Россию от большевизма.

Ни личное бесстрашие, ни бескорыстие, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар не только не помогли Колчаку как политическому деятелю и государственному мужу, но даже мешали там, где его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что «революцию в белых перчатках не делают», что справедливость, честь, совесть - предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах.

И это ему-то вменяли в вину военное диктаторство. Но большевики сами пришли к этому способу правления под словесной завесой сначала о военном коммунизме и диктатуре пролетариата, потом о народоправстве и социалистическом демократическом централизме…

Наркомвоенмор Троцкий «оздоравливал» Восточный фронт привычными ему методами: расстреливал каждого десятого в полках из мобилизованных казанских татар.

Лариса Рейснер не без оснвания писала об устроенной Троцким резне в Свияжске: «Простых красноармейцев расстреливали, как собак…»

Наркомвоенмор Троцкий расстреливал своих бойцов за малейшую провинность. Ибо для него это был чужой народ. Как и для Сталина, впрочем, тоже. Колчак не мог расстреливать даже своих политических конкурентов, ибо это был не чужой, а его народ.

Как изумил он всех, отпустив с миром тех, кого сместил с высот власти пепеляевско-казачий переворот в Омске.

Позволили бы такое Ленин, Троцкий, Сталин?

Заметим еще и вот что: у большевиков была партия, созданная не в один год, иерархически разветвленная, связанная мафиозной дисциплиной групп энергичных, хищно умных, беспощадных боевиков, идеологов, вобравших, втянувших в себя в том числе и людей высоких нравственных качеств. У Ленина с Троцким были сотни деловитых и дельных помощников, прошедших огни и воды подпольной работы, ссылок, каторг.

Колчак был один. Сибирь не смогла собрать столько умных и деятельных голов, сколько стяжали их обе российские столицы. Можно было по пальцам пересчитать тех, на кого Верховный правит