Соблазни и разведи; Между двух мужей Эксмо Москва 2010 978-5-699-39999-4

Марина Серова

Между двух мужей

Эту дачку мы с тетей Милой сняли на все лето у ее старой школьной подруги. (Вот я написала сейчас это первое предложение и подумала, что допустила в нем сразу две фактологические ошибки. Во-первых, этот солидный, на совесть срубленный пятистенок из сосновых бревен, окна террасы которого выходят прямо на зеркальную гладь озера, а остальная часть утопает в тени вековых сосен, совершенно неправильно было бы называть просто дачкой. Во-вторых, Капитолина Сергеевна Загосина – владелица этого особнячка – вовсе не сдала его нам, а сама попросила, чтобы мы совершенно бесплатно переселились сюда на три летних месяца.)

– Девочки, пожалуйста! Ну зачем вам дышать пылью в городе? Женечка, тебе так необходим отдых, ты же работаешь как проклятая! Знаете, сколько стоит снять дачу на заповедном берегу озера? Это сумасшедшие деньги! Не каждый может себе позволить. А я с вас не возьму ни копейки, совсем-совсем ничего…

– Но… – вплеснула ручками тетя Мила, что должно было означать щепетильный отказ.

– Ох, Мила, не спорь! Вы же меня выручите – присмотрите за домом! Я же места себе не найду при мысли, что в нем никто не живет…

Это правда – Капитолина всегда смертельно боялась грабителей, бомжей, психически неуравновешенных поджигателей и прочих деятелей, чья активность с наступлением дачного сезона возросла неимоверно.

– Капочка, а разве ты сама не…

– Ах нет! Дети мои все лето работают и жить здесь не смогут, а я… Я… если честно, девочки, я уж-жасно боюсь сглазить и поэтому больше пока ничего вам не скажу. Но мне никак, никак нельзя сейчас отлучаться из города. Я… у меня роман! – вдруг шепотом, одними губами произнесла шестидесятилетняя Капа, и ее всегда похожие на увядшие незабудки выцветшие глазки засверкали, как промытый специальным составом хрусталь в тетушкином серванте.

При известии о том, что у Капитолины случилось некое романтическое приключение, тетя Мила в восторге вплеснула руками и тотчас же снова сцепила их под своим пухлым подбородком, а я быстро опустила глаза и постаралась «навесить» на физиономию выражение вежливого изумления. Хотя, конечно, это было забавно. Не то чтобы я не допускала и мысли о возможности романов в среде пенсионеров, но все-таки Капа никогда не отличалась особой любвеобильностью даже и в свои более молодые годы.

Хотя и имела для этого все возможности.

В юности – очень миловидная, стройная, белокожая, синеглазая блондинка – Капитолина решила связать свою судьбу с театром. Она закончила наш местный театральный институт и, хотя большой актрисой не стала, не сходила с театральных подмостков до самого последнего времени. Сначала ее тоненькую фигурку с короткой стрижкой можно было узреть в ТЮЗе, со сцены которого она звонким голосом призывала пионерию крепить «партии дело делами своими»; затем слегка располневшая Капа, в пышных платьях с кринолинами, лет двадцать падала в объятия героев-любовников в водевилях, поставленных по произведениям Чехова и Островского; а впоследствии шаркающая утиная походка, высокая седая прическа и оплывшая талия прочно укрепили позиции Капитолины в амплуа комических старух.

В жизни Капа не слишком-то отличалась характером от своих героинь. Все та же милая нелепость в поведении, экзальтированная речь с непременными придыханиями и вздохами, наивные судорожные восторги из-за любой ерунды и чрезмерная впечатлительность, нередко становившаяся причиной легких обмороков.

Дружившие в молодости, моя тетя Мила и Капа несколько поумерили интенсивность общения после Капиного замужества и вновь встретились лишь недавно. Это и неудивительно: слишком малое их объединяло. Богемой и всякого рода «гламуром» тетя Мила интересовалась ровно в тех дозах, какие ей предлагали статьи о знаменитостях, публикуемые в журналах для домохозяек.

А с тех пор как к ней переехала единственная племянница, то есть я (это произошло сразу же после скоропалительной женитьбы моего отца-генерала), тетушка направила всю свою жизненную энергию на осуществление одной цели: во что бы то ни стало «пристроить Женечку замуж за хорошего человека». Хлопоты тети Милы на этот счет бывали порой довольно утомительными, но, в общем, со временем я научилась не обращать внимания на ее увещевания.

– Женечка, ну почему, почему ты не выходишь замуж?!

– Чтобы мой несостоявшийся муж оставался счастливым человеком, тетя.

Такие или примерно такие диалоги у нас происходили едва ли не ежедневно.

А Капа, с тех самых пор как возраст и пришедшие вместе с ним астма и гипертония стали затруднять ее театральную деятельность, выйдя на пенсию, начала все чаще искать общества своей бывшей школьной подруги. У них по-прежнему было очень мало общих тем для разговора, но тетя Мила, вообще обладавшая жалостливым характером, жалела и Капу: постаревшая отставная актриса была очень одинока.

Муж бросил ее уже без малого тридцать лет назад, оставив «на поле супружеской битвы» достаточно средств, чтобы бывшая женушка не чувствовала себя обделенной по части жизненных благ. Например, эту дачу, а также городскую квартиру и несколько старинных картин – он был ценителем живописи. Единственный сын Капитолины, Борис, женился и ушел из дому. Капитолина жила одна и заметно тосковала. Единственным ее утешением – даже, можно сказать, страстью – до сих пор служила мстительная ненависть, с которой она делилась с нами воспоминаниями о своем «бывшем». В адрес покинувшего ее когда-то супруга Капа все еще порой запускала такие словесные обороты, которыми наверняка заинтересовался бы сочинитель текстов для группы «Ленинград». То, что бедного горе-супруга давно уже не было в живых, Капитолину с действительностью отнюдь не примиряло.

Но я отвлеклась, а ведь начать рассказ об этой истории я собиралась совсем с другого.

* * *

Итак, вот уже около месяца мы с тетей жили на Капитолининой даче, наслаждаясь ароматами хвои, плеском озерной воды, чистым воздухом, тишиной и так далее, и тому подобное. Я лично все дни пролеживала в гамаке, натянутом меж двух деревьев посреди небольшой поляны у дома, и читала всякую ерунду: журнальчики, детективчики, глупейшие любовные романчики, периодически засыпая и вновь просыпаясь оттого, что белки, распушив хвосты, перепрыгивали с сосны на сосну и устраивали веселую возню прямо над моей головой.

Я отдыхала и в ближайший месяц, как минимум, не собиралась заниматься ничем серьезным. Мне действительно требовалась передышка. В последнее время заказы сыпались на меня один за другим, и я совершенно не высыпалась, сильно похудела и, наверное, выглядела тоже не на все сто. Недаром даже Капа это заметила!

Да и стоит ли удивляться моей измотанности, ведь у моей профессии отнюдь не женское лицо. Я – телохранитель. Да-да, женщина-телохранитель. Непривычно звучит? А тем не менее заказов у меня бывает больше, чем можно себе представить.

Мужчины, взращенные заветными некрасовскими строками («коня на скаку остановит, в горящую избу войдет»), все чаще желают видеть при себе в качестве личного телохранителя эффектную даму на шпильках и с револьвером, спрятанным за резинкой чулка. «У баб чутье на опасность просто зверское, с ними в любой переделке не страшно, а потом они еще и сопли охраняемому клиенту утереть помогут», – такой примерно отзыв слышала я от одного своего заказчика. А раз на мою профессию есть спрос, значит, имеются и предложения.

Падать пузом в грязь, не жалея вечернего наряда, стрелять с обеих рук, быстро бегать на шпильках и спинным мозгом чувствовать опасность, – этому всему я научилась давно. И на отсутствие работы мне все последние годы жаловаться не приходится.

Но отдыхать все-таки надо. Вот я и отдыхала, лежала в гамаке, почитывала журнальчики, гоняла белок и слушала по вечерам, как тетя Мила на террасе воюет с комарами, а из-за близости озера к вечеру их налетало к нам мириады. Комарье и всякого вида гнусь, от которых не спасал даже «Раптор», – это было единственным, что отравляло тете Миле жизнь. Они в буквальном смысле слова доводили ее до слез, чего я искренне не понимала.

– Женечка! Они опять здесь! – как только начинало темнеть, горько стонала она, сидя на веранде, и полотенце взлетало над тетушкиной головой, как пропеллер. – Наглые! Жирные! Жужжат! Ничего не понимают! Женя! Что мне с ними делать?!

– Поймать каждого поодиночке – и тапками его по мордасам, – лениво бормотала я, не вставая с гамака и лишь набрасывая на себя старенький плед, потому что к вечеру от воды начинало тянуть сыростью.

– Женечка, ну я же серьезно! Ты же умная, смелая, все знаешь, все умеешь… ну подскажи ты мне какой-нибудь способ! Какой-нибудь способ есть, чтобы их всех побороть?! – чуть не плакала тетушка.

– Ага. Бросок через плечо с переломом позвоночника, – бормотала я, но уже тише, потому что тетя Мила на шутки подобного рода могла отреагировать весьма нервно.

Но в конце концов жалость к единственному существу, которое вызывало во мне родственную и никогда не преходящую нежность, победила, и на следующее же утро мы с тетей Милой отправились на моем «Фольксвагене» в город, чтобы накупить всякой разной химии для тотального уничтожения этих кровопийц.

А вернувшись, мы обнаружили, что к нам гости. Со скамейки, стоявшей у дома, навстречу нам поднялась грузноватая фигура.

– Милена Андреевна! Здравствуйте, – негромко обратилась она к тете Миле.

– Добрый день… – растерянно ответила та.

Я вгляделась в немолодое лицо женщины, показавшееся мне смутно знакомым. Не столько некрасивое, сколько неухоженное – с сероватой кожей, какими-то размытыми следами дешевой косметики, словно бы прорезанное поперек полоской тонких бесцветных губ… где я видела это лицо?

– Я – Зина… Зина, Борина жена. Ну, Бори, сына Капитолины Аркадьевны!

– А… Да-да!

– Простите, что я так поздно. Разрешите войти? Ненадолго, на несколько минут. Мне очень, очень надо с вами поговорить!

– Господи, Зиночка, конечно, – захлопотала тетя Мила. – Входи, дорогая моя, входи! Да что ж ты спрашиваешь, господи, ты же здесь практически у себя дома… – Поднимаясь на террасу, она суетливо рылась в сумочке с ключами.

А Зина – теперь я тоже ее узнала – наблюдала за тетушкой рассеянным взглядом, машинально заправляя за ухо выбившуюся из прически прядь волос. На ней было бесформенное, сильно вытянутое на локтях трикотажное платье с короткими рукавами, открывавшими ее бледные худые руки с синими дорожками вен. И босоножки с сильно стоптанными задниками – боже, сколько лет она их носит? «А ведь могла бы быть вполне приятной женщиной, природа тебя ни в чем не обделила, – подумала я с естественным женским осуждением. – Если бы просто следила за собой! Сколько же ей лет? Борису, кажется, уже за сорок…»

Сопровождаемые тетушкиным гостеприимным клыканьем, мы наконец вошли в дом. Я сразу прошла в летнюю кухню, чтобы пристроить там пакеты с покупками (вместе с комариной погибелью мы заодно затарились и продуктами на неделю вперед), а когда вернулась, Зина уже сидела напротив тети Милы, вцепившись обеими руками в край скатерти, покрывавшей большой дубовый стол, и с силой выталкивала из себя обрывистые фразы:

– Милена Андреевна, милая, вы должны как-то это остановить! Согласитесь, ведь это курам на смех – замуж! В ее-то годы! И за кого, за кого – бож-ж-же мой! За мальчишку, юнца какого-то двадцатипятилетнего! Это же дурь, дурь, старческая причуда, маразм! Господи!!!

– Но, Зина… это же не запрещено законом, – растерянно хлопала глазами тетя Мила.

– Ах, боже мой, ну при чем тут закон?! Есть же какие-то рамки приличия, нормы поведения, общественное мнение, в конце концов! Милена Андреевна, ну подумайте сами – тридцать пять лет разницы! Он же ей во внуки годится!

– Вы о ком? – не сдержала я своего любопытства.

– О свекрови, – бросила Зина в мою сторону, но головы не повернула.

– Елы-палы! Капитолина выходит замуж за двадцатипятилетнего парня?!

– Представьте себе!

– Но почему?!

– Женечка, ну что за вопросы ты задаешь! – робко вмешалась тетя Мила. – Почему женщины выходят замуж? По любви!

– Но не в шестьдесят же лет!

– А если она полюбила?

– Господи, да о чем вы говорите-то!!! – взвыла Зина и дернула скатерть. Конечно, она сделала это нечаянно и сама же испугалась и отпрянула, когда большая керамическая ваза, стоявшая на столе, покачнулась и упала на бок, выплеснув на Зину воду и усыпав ее подол начинающими увядать незабудками.

Гостья брезгливо отодвинулась и стряхнула с себя цветочные трупики. Но это мелкое происшествие нисколько не отвлекло ее от цели визита. Не обращая внимания на тетю Милу, которая засуетилась и забегала в поисках тряпки, чтобы подтереть мутную лужицу, Зинаида обратилась уже напрямую ко мне:

– Женя!!! – обернувшись, она цепко ухватила меня за рукав. – Ну посудите сами: разве это не безумие? Замуж! В ее-то шестьдесят лет!

Слегка одутловатое лицо и короткая шея нашей гостьи на глазах покрылись красными нервными пятнами, под глаза ее осели черные точки осыпавшейся туши. Тонкие губы в разводах смазанной помады некрасиво кривились, а редковатые брови взмывали вверх при каждом вскрике.

– Вообще-то это ее личное дело, – протянула я.

– Да, личное дело, – повторила тетя Мила, снова присаживаясь к столу. – Может, Капа полюбила…

– Но вы поймите: он же альфонс!

– Кто альфонс?

– Да этот… жених! Вадик, – с отвращением произнесла Зина. – Господи, да будьте же вы обе наконец серьезны! Ему двадцать пять, а Капитолине Аркадьевне – шестьдесят! О какой любви тут можно говорить, о какой?!. Она – пожившая женщина, старая, обеспеченная… Он – какой-то там художник-неудачник, из тех, кто портреты за сто рублей в парке мазюкает! Ведь ясно же как день: ему нужны ее деньги! И квартира! И дача! Ее драгоценности, наконец! И представьте, – Зина уже почти срывалась на фальцет, – она все это уже ему завещала!

– Как завещала?!

– Оформила завещание!!! – завизжала наша гостья. – Официально, у нотариуса! Я видела эту бумагу у нее в секретере! И все, все, все – она оставила этому подлецу, этому негодяю, этому мерзавцу с голубыми глазами! Я Боре говорила: да ему освидетельствовать свою мать надо, опеку на нее оформить, как на ненормальную!

Это уже было серьезно. Насколько я знаю, с годами Капа приобрела одну довольно-таки неприглядную привычку. Она стала весьма скуповата, и порой это качество активизировалось в ней до неприличия. Например, она перестала давать деньги сыну – в те редкие минуты, когда Борюсик, подзуживаемый Зинаидой, заикаясь и мямля, обращался к матери с просьбой об одолжении. Или забирала с собой из ресторана (в которые ее изредка приглашали я с тетей Милой) остатки недоеденных блюд. Случалось Капитолине и склочно торговаться на рынке из-за пучка моркови, и по нескольку раз перелицовывать одну и ту же протершуюся до ниток основы юбку. Все это было мелочно, некрасиво, пошло – но вполне укладывалось в мои представления о женщине, охваченной страхом оказаться к старости в полной нищете. Положа руку на сердце, нищета Капе отнюдь не грозила (при желании за ее добротную дачу и две-три ювелирные безделушки можно было бы выручить круглую сумму), но меня лично ее скопидомство не касалось, а тетя Мила на этот счет просто пожимала плечами.

Однако… Если Капитолина действительно оформила завещание на неизвестного молодого человека – значит, она и в самом деле уже видела себя преданной женой какого-то прощелыги!

– «Мерзавец с голубыми глазами» – это, конечно, очень сильный образ, – заметила я слегка сардонически, – но я не вижу, чем тут можно помочь? И вы знаете, Зина, даже не хочу особенно стараться.

– Ох, ну да как же…

– Мне не нравится, когда здоровых людей начинают подозревать бог знает в чем. Почему вы сразу записываете Капитолину в сумасшедшие? Может, тут что-то другое…

– Да что другое, что? Любовь?!

– Может быть, и любовь. – Эта сказка про белого бычка начинала действовать мне на нервы.

– А мне вот кажется, что эту старую дуру нужно просто запереть в сумасшедший дом!!!

Тетя Мила вздрогнула и поспешно вмешалась в разговор, грозивший обернуться скандалом:

– Девочки, умоляю вас, не ругайтесь! Зиночка, дорогая, выпей воды или валерьянки… хочешь валерьянки? Хочешь? – Она предлагала валерьянку таким тоном, каким соблазняют раскапризничавшихся малышей мороженым. – У нас очень хорошая валерьянка! А с Капой мы поговорим, Зина, не беспокойся! Завтра же съездим в город и поговорим. Конечно, Зинуля, я тебе ничего не обещаю, но если этот мальчик, ну, я имею в виду, если этот жених… Капин жених… если он действительно такой непорядочный человек… то нужно как-то воспрепятствовать…

Она еще долго продолжала бормотать всякую чепуху в подобном роде и утешать Зину, но та разразилась злыми рыданиями – уже во весь голос. Стало ясно, что в ближайшее время вернуться к своему гамаку просто так мне не дадут. Вздохнув, я встала и, даже не извинившись, спустилась с террасы в сад.

* * *

Не скрою, что, хотя во время этого разговора я и возражала Капиной невестке – большей частью из-за того, что она попыталась навесить на нас с тетей Милой свои проблемы, – но, вообще-то, я отнюдь не считала совершенно нормальным то, что Капа вполне может себе позволить выйти замуж за какого-то мальчишку.

Стоило мне закрыть глаза и представить себе Капу – маленькую кругленькую старушку с белым мягким лицом в сеточке морщин и розовых прожилок, с седыми буклями и двумя похожими на брыли складками щек, идущих от шеи к подбородку, – как сразу же становилось ясно, что ни в какие невесты для молодого человека она не годится. Да что там! Я только на секунду нарисовала себе картину, в которой Капа сидит в своей обшитой рюшами ночной сорочке на двуспальной кровати, а некий молодой человек, неловко смеясь, робко дотрагивается до ее обвисших плеч – и мне стало не по себе.

На следующий день тетя Мила уговорила меня съездить к Капитолине.

– Сейчас?

– Ну да, я уже договорилась. Они нас ждут.

– Кто это «они»?

– Ну, Капа и этот… Вадик.

Через пять минут мы уже выезжали с территории дачи, а еще через полчаса притормаживали у старинной высотки в центре города. Просторную «сталинскую» квартиру Капа также подобрала на поле боя в качестве трофея после громкого развода с «бывшим». Это было единственным, что ее утешало, кроме дачи.

Тетя почему-то не захотела ехать на лифте, и мы стали подниматься по лестнице.

Капитолина встретила нас на лестничной площадке четвертого этажа – она жила на восьмом. В лиловом платье с люрексом и легком шарфике бежевого цвета, она нетерпеливо переступала коротенькими ножками и призывно махала нам своей маленькой птичьей ручкой. Стоило нам с тетушкой преодолеть последние ступени, как Капа шагнула ей навстречу, прижалась к моей тете напудренной щекой и прошептала в радостном упоении:

– Милочка, милая, как я рада, что ты пришла! Родненькая моя, хорошая, ну кто, кроме тебя, сможет разделить мое счастье? Я дождалась, подруженька, наконец-то я дождалась! Он такой, такой…

Мы двинулись на восьмой этаж (на лифте, к счастью).

От Капы пахло хорошими духами, дорогой косметикой и красивым мужчиной. А вот и сама эта причина нашего визита показалась в дверном проеме Капиной квартиры: высокий красавец, раскудрявый, как виноградная лоза, и стройный, как породистый рысак!

Он действительно был молод, пронзительно молод, и дивно, опереточно красив: тут и крупные волны белокурых кудрей, и романтическая бледность щек, и загнутые кверху ресницы над всегда смеющимися глазами, и беззащитная припухлость румяного рта – словом, почти пасторальный персонаж, который так и просился на картинку, иллюстрирующую уроженцев счастливой страны Аркадии…

Капин избранник слегка поклонился нам и приглашающе придержал тяжелую дверь:

– Проходите, проходите. О, я оказался прямо в цветнике!

Я оторопело кивнула (оказывается, красивые мужчины еще могут на минуту лишить меня душевного равновесия – к этой мысли надо привыкнуть!) и поспешно проскользнула в Капину прихожую. Тетя Мила задержалась на площадке. Хлопая глазами и беззвучно открывая рот, она разглядывала белокурого Аполлона в светлых джинсах, а тот выдерживал ее взгляд со стоическим спокойствием.

Ростом Капитолина едва доходила своему возлюбленному до груди. И, несмотря на то, что ситуация продолжала оставаться нелепой, было что-то очень трогательное в том, как она смотрела на Вадика снизу вверх с немым обожанием и то и дело благоговейно касалась его своей воробьиной лапкой.

Вообще у Капитолины была странная для бывшей актрисы привычка все время быстро дотрагиваться до какого-либо объекта или теребить в пальцах любой машинально взятый предмет.

Наконец после некоторой суеты в прихожей под Капины восторженные повизгивания мы прошли в комнату и чинно расселись на диване.

Парадная комната Капитолины, как всегда, была под завязку набита разными дурацкими безделушками. Здесь были и фарфоровые собачки, и соломенные шкатулочки, и подушечки с кистями, всякие пуфики, коврики, слоники на этажерке. Стены «давили» на посетителей таким же безвкусием. Там, где не висел коврик с оленями, обязательно скакал Серый волк с Аленушкой, томились пухлозадые полуголые восточные красавицы с кальянами, таращили глаза тонкошеие лебеди на зеркальном пруду. Смешные потрепанные картины в по-купечески золоченых, пудового веса рамах…

Над креслом, в которое опустилась Капитолина, грозно нависал многокилограммовый багет с каким-то жутким гусаром с тараканьими усами. Конь под ним больше смахивал на циркового ослика, а бодро выставленный клинок в крепкой руке – на шашлычный шампур.

– Ну, – торжественно вскричала Капитолина, с трудом отводя от Вадика сияющие глаза и переводя взгляд на тетю Милу, – вот вы и познакомились! Котик, это Мила – моя лучшая подруга! Я надеюсь, что ты полюбишь ее…

– …почти так же, как тебя, моя дорогая, – покровительственно сказал Капин бойфренд и ласково похлопал ее по руке, покрытой мелкой старческой «гречневой» крупкой.

Капа счастливо засмеялась и кокетливо склонила набок красиво завитую головку:

– Вот он у меня какой!

Вадик оглядывал нас с тетей Милой, даже не пытаясь пригасить насмешливых искр в своих действительно очень красивых голубых глазах. Конечно же, ему была вполне понятна причина нашего визита, но он отнюдь не стеснялся своей неприглядной роли жиголо при богатой увядающей дамочке.

Впрочем, какое-то наличие такта в Вадике все же присутствовало:

– Дорогая, если ты позволишь, я не стану вам мешать. Когда две… простите, – легкий поклон в мою сторону, – три красивые женщины собираются вместе, мужчины становятся лишними. Вы, наверное, хотите посудачить…

– Посплетничать, – проворковала Капа нежно, все так же взирая на своего суженого снизу вверх и накручивая на палец седой локон.

– …в том числе – я надеюсь! – и обо мне. Поэтому, если ты позволишь, я пойду прогуляюсь… ненадолго.

– Ненадолго, – повторила влюбленная Капа и снова залилась негромким, слегка истеричным смехом.

Вадик с преувеличенной почтительностью откланялся и покинул нас. Тетя Мила вопросительно повернулась к Капе – а ту вовсе и не нужно было поощрять! Желание кому-нибудь поведать о враз привалившем ей женском счастье настолько явственно плескалось в ее душе, переливаясь через край, что в первые минуты разобрать нельзя было ничего. Сплошные «милочка, я счастлива-счастлива-счастлива», вскрики, всплески, вздохи, закатывание глаз и тому подобное.

В конце концов мне пришлось взять разговор в свои руки, и при помощи нескольких моих энергичных и конкретных вопросов блаженное Капино журчание оформилось наконец в более или менее связный рассказ.

* * *

…Они познакомились при обстоятельствах, которые при менее благополучной развязке можно было бы назвать трагическими: на Капитолину напал грабитель.

Разумеется, дело было вечером, при полной тьме и устрашающем безлюдии. Без этого обрамления произошедшее с Капой событие было бы лишено для нее особого романтического колорита.

Капитолина направлялась к своему дому с троллейбусной остановки. Она только успела миновать зловеще-пустынную дворовую арку и мелко засеменила к своему подъезду, прижимая к груди сумочку, оглядываясь по сторонам и отчаянно труся – как из подъезда вдруг выскочил человек!

Капин отчаянный взгляд сумел лишь зафиксировать его невысокий рост, низко надвинутую на лоб вязаную шапочку и поднятый воротник темной куртки. Грабитель резко толкнул Капу в грудь – она осела на землю – и выхватил у нее из рук сумочку, в которой были пять таблеток нитроглицерина, чистый носовой платок, рецепт на сердечное средство и пятьдесят рублей денег.

В несколько быстрых прыжков мазурик достиг арочных ворот и растворился в темноте. Капа осталась сидеть на земле в несуразной позе обиженной шпаной первоклассницы. Она часто-часто моргала и то и дело открывала рот, из которого тем не менее не вырывалось ни звука.

Вдруг из-за ворот послышался какой-то шум, раздавались звуки перебивающих друг друга голосов. Они приближались. Капа совсем уже было приготовилась упасть в обморок, но сильные руки, которые бережно, но настойчиво помогали ей подняться с земли, лишили женщину этой возможности. Она судорожно вздохнула и со всей силы вцепилась в руки своего спасителя – вернее, только в одну его руку, потому что другой он крепко держал за шиворот Капиного обидчика. Так крепко, что воротник его дутой куртки уже выражал свое недовольство громким треском.

– Это ваше? – послышался красивый баритональный дискант. Под носом у Капитолины оказалась ее украденная сумочка.

– Ах-х…..

– Вам плохо?

– Н-нет, – Капа наконец обрела дар речи. Она с благодарностью воззрилась на благородного рыцаря. Этим Ланцелотом и оказался Вадик.

– Мой будущий муж, – подтвердила она нам стеснительно. – Вот так мы и познакомились. Ах, Милочка, мне было так плохо в этот ужасный… ах, нет, напротив! – в этот счастливый, ну конечно же, счастливый вечер! Так плохо, что Вадику пришлось отпустить этого жуткого грабителя, иначе он не смог бы помочь мне подняться в квартиру, и уложить меня на кровать, и «Скорую» вызвать, и накапать лекарство – господи, я-то уж совсем ничего не соображала! И представляешь, когда «Скорая» уехала, он не захотел оставлять меня одну. И весь следующий день – тоже. Я лежала в кровати, пила валокордин и плакала, плакала… А он меня утешал. А потом куда-то сходил и вернулся с этюдником. И прямо вот в этой комнате он раскрыл его и стал рисовать! Писать мой портрет. Ведь Вадик – художник, он очень хороший художник, моя дорогая… Он говорил, что я напоминаю ему Мессалину…

Я подавилась собственным вздохом и обернулась на тетю Милу. Она не мигая смотрела на Капитолину, но в глазах ее плясали дьяволята.

– На Мессалину? – спросила я, нахмурившись.

– Да… – зарделась Капа.

– …на дочь римского консула и первую супругу императора Клавдия?

– Да…

– …покровительницу искусств?

Хозяйка дома скромно кивнула.

– …легендарную красавицу?

Капа вновь кивнула и, опустив глаза, стала собирать подол своего платья в мелкие складочки.

– …известную всему Риму своим распутством?!!

Капитолина вздрогнула, подняла голову и вскочила с места.

– Женя!!! – Голос ее пресекался от обиды, складки кожи у подбородка затряслись, как у разгневанной болонки. – Как же ты можешь!!! Я же тебе всю душу раскрываю, а ты… Ты!!!

– Дорогуша, не сердись, лапочка! – Тетя Мила обняла гневно дрожащую подругу. – Ну, не дуйся, Женечка, конечно, пошутила – точно так же, как и твой Вадик пошутил. Ну какая же ты Мессалина? Ты же не собираешься, как это делала она, убивать любовников после каждой ночи любви?

– Каких еще любовников?! Дорогая моя, я же почти что замужем!

– Почти что?

– Ну да, потому что… потому что мы еще не расписались. Но мы просто не успели, – как бы оправдываясь, объяснила нам Капа. – И вообще, это так удачно, что вы зашли, потому что мы как раз хотели пригласить вас на свадьбу. В пятницу. В три.

– На свадьбу?

– Нет, ну… это даже не свадьба, а… Просто утром мы с Вадиком распишемся, а к обеду ждем гостей. Нас будет, – Капа отпустила край бахромчатой накидки, который она успела заплести в мелкие косички, и посмотрела на свои растопыренные пальчики. – Так… Значит, вы обе… потом Борюсик со своей Зиной, и Светочка – пять… Еще Рая и Илоночка…

– Кто это – Рая и Илоночка?

– Ну как же, Рая – это мать Владика, а Илона – его сестра… Значит, итого вместе с нами – девять человек. Посидим, поговорим, все обсудим…

– Капа, – задумчиво сказала тетя Мила, осторожно дотронувшись до ее плеча, – а ты уверена, что тебе нужна эта свадьба? Зачем тебе штамп в паспорте, вся эта бюрократия? Для женщины главное – свобода! Вдруг ты полюбишь другого – и твой Вадик начнет закатывать тебе сцены ревности, представляешь, какая эта головная боль, все эти разрывы, скандалы, развод, и все – нервы, нервы…

«Да еще, не дай бог, пойдут дети – а это такая обуза», – в тон тети-Милиным увещеваниям ехидно подумала я, но благоразумно промолчала.

Капа вновь расправила на коленях подол своего лилового платья и глубоко вздохнула.

– Я понимаю. Вы не думайте, что я совсем уж дурочка – я все понимаю. Конечно, любой сочтет, что это дикость с моей стороны – тридцать пять лет разницы, я стара – да-да, милая, не спорь! – а она так красив и… молод. Но милая моя, как я хочу жить! – она резко вскинула завитую головку. – Я хочу жить!!!

Никто не собирался лишать Капу жизни в ближайшее время, и я хотела было сказать ей об этом, но она сама пресекла мои попытки раскрыть рот. Она дернула ножкой и тем самым нечаянно пнула меня острым носом своей туфли, после чего мне оставалось только закрыть рот и незаметно потереть ушибленное место.

– Я хочу жить!!! – в третий раз сказала Капа, часто-часто потряхивая седыми буклями, высоко задирая головку и глядя на нас с отчаянным вызовом. – Хочу наконец ощутить себя женщиной – желанной, желанной женщиной, на которой хотят жениться, а с его стороны это так романтично: доказать мне свою любовь, пойти со мной в ЗАГС! Ведь это он, он сам сделал мне предложение! Милочка, дорогая, ну подумай сама: что я видела в жизни? Мой первый муж бросил меня с Борюсиком на руках, одну – ах, какая это была обида! Эти вечные ночные бдения у постели больного мальчика, а потом, когда он вырос, – этот постоянный контроль, я ведь так боялась, что Борюсик отобьется от рук! У меня не было поклонников – ты знаешь, я всю себя посвятила Борюсику, я не сделала карьеры, и что меня ждало бы в дальнейшем, если бы я не встретила Вадика?! Ведь это он принес в мою жизнь Любовь, и какая разница, каким образом это случилось и как все это выглядит со стороны? Он возносит меня до небес. Он говорит, что я – настоящая! Что я уже никогда не буду меняться, метаться, сравнивать его с другими, изменять, в конце концов! Что я отношусь к тем ярким личностям, на возраст которых обращаешь внимание в последнюю очередь…

Мы с тетей молча слушали.

– Впервые в жизни меня кто-то боготворит, – уже тише продолжала Капа, опуская глаза и нервно выдергивая из подола своего платья какие-то мелкие ниточки. – Впервые за столько лет кто-то находит красоту в моих руках, губах, глазах, кто-то смотрит на меня так, как будто хочет проглотить целиком – всю, всю! Я знаю – меня осудят, осудят безжалостно, будут обвинять во всем: в глупости, в нимфомании, но я не хочу рассуждать, не хочу думать, за что он меня любит, не хочу, не хочу, не хочу!!! Дорогая, я понимаю – единственное, чем можно отблагодарить его за мою весну, это обеспечить – хоть немного! – его будущее… Я сделала это, оформила какие-то бумаги… Но он тоже благодарит меня, да! Он пишет мой портрет. Он пишет его каждый день и говорит, что это будет его первая настоящая работа, что этот портрет – наше все… Я еще не видела портрет: Вадик запретил на него смотреть, пока он не закончит! Но здесь, в этой комнате, на этом самом месте, он раскладывает свой этюдник каждый вечер! И это – время моего триумфа!!!

Капа рухнула рядом с нами на диван и заплакала. Мутные от пудры слезные потеки исчезали в складках ее лица, вновь появлялись на подбородке, собирались в крупные капли и стекали в разрез ворота платья. Сейчас она казалась действительно очень старой.

Острая жалость к ней заставила меня промолчать и отвернуться.

* * *

А потом была свадьба.

…Невеста ждала. Она восседала в кресле под картинкой с глупым гусаром, в парадной шелковой блузке с пышными жабо и манжетами, и ее нервные пальчики, как всегда, что-то теребили – на этот раз крахмальную столовую салфетку. За ее спиной, ободряюще положив руку ей на плечо, спокойно стоял Вадик. Не могу судить, насколько смущала или забавляла жениха эта ситуация, но выглядел он подчеркнуто скромным. И только пробивающийся сквозь пушистый ворс ресниц лукавый блеск его лазоревых глаз заставлял гадать, так ли уж бесхитростно Вадиково немногословие.

Диван был отдан в распоряжение странной пары. На нем сидели молодая женщина лет тридцати семи – сорока и дама примерно Капиного возраста. В молодой с первого взгляда угадывалась Илона, сестра Вадика, – все то же медовое золото волос, гладкая шелковистость бровей и ресниц, тонкий нос и насмешливый взгляд. В ее кукольной красоте было что-то нереальное, фарфоровое, преувеличенное, почти пасторальное, хотя в то же время нельзя было не заметить, что она намного старше Вадика.

Очень странно смотрелась с нею рядом высокая, очень худая женщина с черным ежиком волос, остриженных, что называется, «под расческу».

Особенно впечатлял ее наряд: на плоской фигуре болталось нечто бесформенное, больше всего напоминавшее сшитый из мешковины балахон с бахромой по подолу. По талии хламида опоясывалась длинным цветастым кушаком. Дикий, я бы сказала, наряд для дамы, давно уже перешагнувшей через пору пенсионного возраста!

У женщины была очень маленькая голова, тощие руки и шея с выступающими ключицами, смуглая, покрытая частыми точками родинок кожа и черные сухие глаза. Поверх ее странного одеяния гроздьями висели и беспорядочно переплетались между собой бисерные нити, цепочки, связки бус и деревянных амулетов, которые при каждом движении хозяйки издавали шелесты, скрипы и негромкие дробные постукивания.

Незнакомка беспрерывно курила и стряхивала пепел куда попало, что заставляло Илону слегка морщиться и брезгливо отодвигаться, оберегая свой светлый брючный костюм. Но курильщица не обращала на нее никакого внимания.

– …и можете себе представить, мы познакомились на выставке авангардистов, – отрывисто говорила она очень низким голосом, заполнявшим абсолютно все пространство Капиной гостиной. – Его нельзя было не заметить, представьте, такой мажор в джемпере и галстуке – на нашей выставке! А я стою в такой шумной толпе, помните, как все тогда было? – драные джинсы, длинные волосы, фенечки… Вот. И представьте, я сама к нему подошла, первая! Он стоял возле моей скульптуры, представьте, это была «Радуга в ночи» – такое переплетение чувств и глины, сплошная экспрессия, – а вечером мы ушли вместе, я комнату тогда с мастерской снимала, и представьте, в тот день он и пальцем меня не тронул! Все время говорил, говорил, его прямо как прорвало, – все о живописи, представьте, он вообще-то работал инженером, но оказывается, тоже писал! Вот так все и началось, в конце концов в один прекрасный день он вскружил мне голову! Да так, что меня тошнило девять месяцев. А он все не решался – представляете, он старше был на двадцать лет, но Илона вот-вот должна была родиться, и это все решило, все…

– Мама, это все безумно интересно, – оборвала ее Илона, – но сюда нас привели отнюдь не твои покрытые пылью воспоминания.

– Да-да, Илоночка, не беспокойтесь, – поспешила сказать Капитолина, которая слушала свою («Свекровь? – вот глупость-то!» – промелькнуло в моей голове) с преувеличенным вниманием. – Я так рада познакомиться с вами и вашей мамой! Не беспокойтесь, девочка, я очень, очень люблю людей искусства – я и сама в некотором роде к ним принадлежу…

Илона пожала плечами, встала и подошла к окну, повернувшись к нам спиной, – в каждом ее движении сквозила уверенность в том, что она делает что-то очень красивое и значительное.

– Мы ждем Борю с Зиной, – пояснила нам Капа, – и Светочку тоже… а пока просто так… болтаем…

Она хотела еще что-то сказать, но тут эту короткую тишину насквозь прорезал резкий зуммер дверного звонка. Этот звук почему-то произвел на Капитолину парализующее действие: она конвульсивно вздохнула и прилепилась к спинке кресла, как будто наколотая на нее собственным страхом.

– Женечка, открой, – просипела она и махнула мне рукой со все так же зажатой в ней салфеткой. – Это Борюсик… и… и… Зина…

Как видно, Зины Капа боялась больше собственных сына и внучки.

Я усмехнулась про себя, шагнула за порог и загремела дверным замком. Собственно, дверь не понадобилось даже открывать – ее створка (вместе со мной) отлетела к стене, а через коридор кенгуриными скачками пронеслась Зинаида – я успела увидеть только ее спину, обтянутую старомодным летним плащом.

Толстый и, как всегда, какой-то снулый Борюсик несмело топотал сзади. Мешковатые штаны с отвисшим задом и скошенные внутрь каблуки старых ботинок делали его увядшую фигуру особенно жалкой. Можно было понять, что Капин сын мечтал оказаться где угодно, только не здесь – пусть даже в своем рабочем кабинете педиатра, среди сопливых носов и младенческих опрелостей. Замыкала шествие их дочка Светочка: пухлое тринадцатилетнее создание с прыщавым лбом и немного косолапой папиной походкой.

– Так… значит… ВСЕ-ТАКИ??! – прошипела Зинаида. Она остановилась посреди комнаты и обвела всех нас таким взглядом, от которого более мелкие млекопитающие сразу попадали бы замертво.

– Что? – пискнула Капа и от страха дернула ножкой. – Здравствуй, Зиночка, здравствуй, сыночек… Светочка…

– Вы все-таки ПОЖЕНИЛИСЬ?!

– Но, Зиночка…

– Что ж!..

Зина сорвала с себя плащ – нас обдало соленым потным духом – и с размаху плюхнулась на свободное кресло. Со своего места я видела ее затылок, увенчанный неопрятной рогулькой взмокших у шеи черных с ранней проседью волос. На ее шее и висках виднелись блестящие, прочерченные крупными каплями пота дорожки.

Борюсик пристроился за спиной у супруги и индифферентно уставился в потолок. Дочка Светочка независимо подперла стенку своей круглой попкой.

Возникла пауза, напоенная такой ненавистью, что ее можно было добывать в этой комнате промышленным способом.

– Как бы там ни было, а мы собрались здесь для того, чтобы принести вам свои поздравления, – бодренько сказала тетя Мила, поднялась и звонко чмокнула в щеку Капитолину.

– Да, братец, и я тебя поздравляю, – рассеянно сказала Илона, не оборачиваясь.

– Милые мои, самое главное – то, что вы близки по духу, – прогудела мать жениха под аккомпанемент треска своей бижутерии. – Ваш союз – торжество разума и единения душ, а плоть, поверьте мне, она вторична…

– Ах ты, сучка!!!…

Раиса вздрогнула и отпрянула от Зинаиды, которая уже поднялась со своего места и, уперев руки в бока, нависала над нею. Еще секунда – и Зина просто откусила бы матери жениха ее стриженую голову, но тут снова вмешалась тетя Мила.

Она громко стукнула в ладоши:

– Все-все-все! Разговоры закончились, давайте пить, есть и веселиться – у нас свадьба! Первый тост – за счастье молодых! Мужчины, – она оглянулась на молчавшего Борюсика, – разливайте шампанское! Женщины, усаживайтесь, усаживайтесь, давайте – все к столу, к столу…

Тетушка завертелась, засуетилась, завелась, застрекотала сыпучей скороговоркой – и в конце концов все мы, сами того не заметив, оказались рассаженными за большим, сверкавшим антикварной Капиной посудой столом. В бокалах кипело шампанское. Розовые куски семги, языка и других яств исходили слезами, салаты ссыпались в тарелки – и я лишний раз убедилась в том, что возможность хорошо пожрать на халяву примирила бы на время даже бен Ладена и американского президента.

Между нами бесшумно сновала коренастая крепенькая девчушка в синем форменном платье. Как объяснила Капа, это была Лида – официантка из ближайшего ресторана. За умеренную плату Лида подрядилась взять на себя обслуживание Капиных гостей.

Немного отмякшая после своего ступора Капитолина отпивала шампанское мелкими глоточками и часто облизывала губы. Некоторое время тишину нарушал только скрип индюшачьих костей на зубах гостей.

– Знаете, Раечка, – начала Капа и повернулась к Вадиковой матери с бокалом в маленькой лапке, – мне так приятно, что вы не стали осуждать нас… У вас с Вадиком такое взаимопонимание – такое, такое! – это редкость сегодня! Он говорил мне, что вы все поймете, но я так страшилась нашей с вами встречи, так волновалась, места себе не находила – просто как девочка…

– Напрасно, напрасно, – прогудела Раиса. – Своих детей я воспитывала по японской системе: ничего им не запрещала. Ребенок должен сам найти то место, в котором он почувствует себя полностью гармонично. Главное – не мешать! Тем более что Вадик рос очень талантливым мальчиком! Просто он все время в поиске, и здесь для матери главное – не мешать. Он должен сам, самостоятельно, отобрать для себя все нужное. В том числе и людей, с которыми ему комфортно, чтобы начать творить. А творчество…

– Чушь собачья! – отрезала Зинаида. – Не хочешь детей воспитывать по-человечески – не рожай и не позорься! А если обзавелась дитем – рóсти его как следует, без всяких там ваших япошских технологий, ясно? Чтобы он потом тебе мог в ножки поклониться за все заботы! Это нынче редкость. Есть такие матери, которые о сыновьях-то и внучках в последнюю очередь думают. Потому что им вдруг замуж приспичило!

– Зиночка, деточка моя родная, ну зачем же ты меня обижаешь, – робко встряла Капитолина. – Сама подумай: разве я не заботилась о Борюсике? Боже мой, да я неделями глаз не смыкала! Борюсику всего шесть лет было, когда мы остались с ним вдвоем. Это ужасный год был, мальчик все время болел, то одно, то другое – грипп, корь, сальмонеллез, а потом он как-то подцепил от одноклассника свинку… Мальчик чуть не умер тогда! Лежал, помню, вот на этом диванчике, такой безучастный, мокрый, горячий – а лицо раздувшееся, глаза, как щелочки; наклонюсь я над ним – он весь жаром пышет, меня почти не слышит, как же я боялась за него, господи!.. И эти мои вечные гастроли, я ведь звонила ему из каждого города; а подарки? Когда он попросил мопед, я продала свои лучшие сережки…

– Не помню, чтобы я уж так часто болел, – негромко и как-то растерянно пробормотал Борюсик, поднимая на нас водянистые глаза с набрякшими веками. Он крайне неаккуратно ел и сейчас уже сидел, весь обсыпанный крошками и сахарной пудрой. – Свинка – это вообще редкое сейчас заболевание, уж поверьте педиатру, а мопед я скоро забросил…

– Я всегда старалась быстро поставить тебя на ноги, вот ты и не помнишь о своих болячках, – отмахнулась Капа. – А сейчас ты вырос, ты, слава богу, взрослый, семейный человек, и поэтому я, мне кажется, могу позволить себе…

– Давайте сменим тему! – Я жестом попросила официантку наполнить бокалы. – И чтобы покончить с этими выяснениями отношений, нужно просто всем дружно выпить под торжественный тост. И конечно, это будет тост за счастье молодых!

Зинаида демонстративно отставила от себя фужер. Борюсик тряхнул головой, как будто отгоняя какую-то неприятную мысль, и последовал примеру остальных, уже потянувшихся к новобрачным со своими бокалами. Раздался переливчатый звон, мы дружно выпили. Капа метнулась к магнитофону, стоявшему на этажерке, и полилась бодрая музыка. Все застучали стульями, по комнате пошло движение – Борюсик, разминая в пальцах сигарету, направился в кухню, Раиса, не обращая ни на кого внимания, раскинула руки в танце, дочка Светочка потянулась через стол к вазочке с бананами, Илона листала какой-то женский журнал… слава богу, напряжение наконец спало.

Вадик, который до сих пор не проронил «на публику» ни слова, обеими руками нежно обхватил лицо покрасневшей женушки:

– Я люблю тебя! Умереть мне на этом месте, если я не люблю тебя! – прочувствованно сказал он и, наклонившись, крепко поцеловал ее в губы. Капитолина усталым счастливым движением опустилась в свое кресло, машинально комкая в дрожащих пальчиках салфетку. Вадик сжал ее руку, не глядя, подхватил со стола свой фужер, запрокинул голову и залпом влил в себя золотистую жидкость.

…А в следующее мгновение его ноги некрасиво подкосились и проехались по краю бежевого ковра, все мы замерли и в каком-то страшном оцепенении не сводили с Вадика глаз – потому что он падал, падал навзничь, запрокинув голову и некрасиво распялив рот, хрипя и стаскивая на пол скатерть, и белоснежное полотно уползало за ним, увлекая за собой фарфоровые салатницы и хрустальные фужеры на длинных тонких ножках…

* * *

Мы бросились к нему.

Уже ясно, предельно ясно было, что он мертв – застывшее выражение его глаз и горький запах миндаля четко дали знать это, – а мы еще пытались что-то сделать с этим мертвым телом, суетясь и бестолково толкая друг друга, бесконечно долго тормоша его, поднося к его полуоткрытым губам зеркало и липкими от страха пальцами нащупывая хотя бы слабое биение пульса. Я отступила первой, и, пятясь, почти автоматически села на свое место.

На какое-то время я перестала воспринимать какие бы то ни было звуки. И, как в немом кино, видела только, как стоявшая на коленях возле мертвеца Илона закрыла лицо руками, и плечи ее задрожали, а Раиса без единого слова упала всем телом на труп – ее молчание было особенно пугающим. Борюсик снял очки и сосредоточенно нахмурился, остальные медленно отходили от тела и тихо вставали поодаль, подпирая спинами стены этой комнаты, нарядность и праздничность которой казались теперь такими нелепыми.

Я перевела взгляд на Капитолину. Маленькая седенькая старушка, по-прежнему прижимая к губам крахмальную салфетку, окаменев, сидела в кресле у стола и не сводила глаз с умершего. Вдруг она издала глубокий, протяжный стон – больше похожий на поскуливание (и его я расслышала) – и закрылась от нас сморщенной ручкой с зажатой в птичьих пальцах все той же салфеткой. Еще через секунду ее кругленькая фигурка обмякла в кресле, а изящно прибранная головка завалилась набок.

Раиса закричала.

– Замолчите, – оборвала ее я. Я уже стояла возле Капы и энергично оттягивала вверх ее морщинистые, как у черепахи, веки.

– Что с ней? – просипела Раиса, холодея.

– Обморок.

Я пересекла комнату и взялась за трубку телефонного аппарата. На диске я накрутила всего две цифры.

– Убийство, – сухо бросила я в трубку и назвала адрес.

– Уби…

Приподнявшая было голову, Капа вновь откинулась на спинку кресла, закатив глаза. Эти желтоватые белки на фоне густо напудренного лица, мучнистые дорожки от слез и дряблый мокрый подбородок – тетушкина подруга быстро потеряла свой ухоженный вид.

Стук брошенной на рычаг телефонной трубки показался особенно громким – я вздрогнула, не сразу сообразив, что этот звук совпал с отчетливым хлопком входной двери.

– Сбежала. Эта… – Зинаида пощелкала в воздухе сухими пальцами, – ну та, что вместо официантки у вас…

– Лида?!

– Ну да.

Время, оставшееся до приезда милиции, все мы провели в молчании. Тишину нарушали только мокрые всхлипы Капы, которая все-таки пришла в себя после нескольких энергичных пощечин. Она слегка поскуливала – мягкий седой хохолок на макушке мелко подрагивал в такт – и по-прежнему мяла в руке салфетку, покрывшуюся следами раскисшей ее туши и румян.

Вскоре просторный коридор и обе комнаты наполнились молчаливыми людьми, которые мало обращали на нас внимания. Скорчившееся на полу тело было сфотографировано, контуры его обведены мелом, молоденький эксперт, хмурясь, осторожно обметал мягкой кисточкой уцелевшие бокалы и тарелки. Последней в дверном проеме возникла узкая фигура в клетчатом пиджаке и несвежей рубашке – и явление этого человека оказалось для меня неприятным сюрпризом. Ибо со следователем Курочкиным лично у меня связывались далеко не самые симпатичные воспоминания.

Откуда-то появились равнодушные санитары с носилками, и мертвое тело понесли к выходу. Голова покойного запрокинулась, его спутанные кудри упали на глаза, белая рука в неестественном изгибе свесилась через борт носилок – он походил на разломанную, не подлежащую ремонту куклу, которую выносят в утиль.

– А-а-а! – тоненько завыла Капа, когда санитары прошли мимо нее со своей скорбной ношей. Пытаясь заглушить собственный крик, старушка почти до половины запихала в рот измочаленную салфетку, но сквозивший в вопле тоскливый ужас донесся до нас даже сквозь этот импровизированный кляп.

– Это ваш сын? – тихо спросил Курочкин у Капы и участливо положил руку ей на плечо.

– Это… Это – мой муж! – взвизгнула Капа и в третий раз впала в бессознательное состояние, свалившись, как мешок, прямо под ноги ошарашенному следователю…

* * *

Нужно ли говорить, что в эту ночь мы с тетей Милой не могли уснуть?

Я лежала, закинув руки за голову, и слушала, как тетушка со вздохами ворочается в соседней комнате, то и дело встает с кровати и пьет валерьяновые капли. Нам пришлось оставить Капитолину в ее квартире, на руках у Илоны, хотя тетя Мила настойчиво уговаривала подругу поселиться на даче: «Как же ты будешь одна переживать весь этот ужас?!»

Но Капа отказалась, и на дачу мы вернулись вдвоем.

И вот теперь не спали.

Я лежала, слушала, как тетя Мила жалобно вскрикивает, задремывая на минутку, и размышляла.

Первая заповедь любого следователя – ответить на вопрос: «Кому это выгодно?» Против своей воли, я не могла прогнать прочь воспоминания о том, чем закончился сегодняшний вечер. Вадик убит. Убит молодой муж престарелой дамы. Совершенно противоестественный сюжет!

У кого из присутствующих в тот вечер была веская причина желать смерти Вадику? Вообще-то, ответ на этот вопрос лежит на поверхности: Зинаида настолько противилась браку своей свекрови с этим молодым человеком, что сама поставила себя в начале списка подозреваемых.

Потом есть еще Борюсик, он тоже вряд ли обрадовался перспективе получить в отчимы юношу младше себя!

Ну, понятно, Светочка – она тоже могла разделять взгляды родителей… Хотя ребенка я бы не стала записывать в подозреваемые… Но с другой стороны, у Агаты Кристи в одном из романов серийным убийцей была одиннадцатилетняя девочка! – о черт, о чем я думаю, ну при чем здесь Агата Кристи?! Где бы Светочка смогла раздобыть отраву? Это и взрослому-то сложно сделать… Итак: Зинаида, Борюсик, и – ну ладно, пусть будет Светочка. Затем… Илона. Могла она отравить брата? Можно допустить и это. Собственно, что я о ней знаю? Ничего, ровным счетом ничего – нуль. Может, братец ее в детстве как-то раз больно за косичку дернул, она и затаила на него обиду? Хотя нет, какая косичка – она его сташе лет на десять, а то и больше! Ладно. Кто там еще остается – сама Капа? Трудно придумать для нее повод… ревность? К кому? Нет, это не то. Теперь… Неясно и подозрительно, почему сбежала эта официантка, как ее – Лида? Да, кажется, Лида. Она даже милиции не дождалась, им теперь придется эту Лиду разыскивать – такая головная боль! Короче говоря – еще одна подозреваемая! В общем… В общем, никого нельзя исключить, никого! Разве что меня и тетю Милу… О господи!

Я потерла виски и резко тряхнула головой, чтобы раз и навсегда изгнать из нее эти дикие и, надо признаться, совершенно ненужные мысли. Не собиралась я заниматься этим делом – еще не хватало! Нехай доблестная милиция ломает себе голову. А я…

– А я буду спать! – вслух сказала я самой себе и решительно перевернулась на другой бок.

* * *

На следующий день мне позвонила Илона.

– Женя… То есть, простите, Евгения Максимовна, – начала она, и я услышала, что голос ее дрожит, хотя женщина изо всех сил старалась сохранять самообладание. – Вы не могли бы… не могли бы со мной встретиться? У меня к вам очень важное дело. Мне нужна помощь. Конечно, вы имеете полное право отказаться, но… Видите ли, Женя… то есть, простите, Евгения Максимовна…

– Можно просто Женя.

– …Женя, я хочу попросить у вас совета.

– Что-что?

– Вы ведь телохранитель, правда? Ну так вот, мне нужна помощь. Срочно!

– Вы напуганы тем, что произошло вчера? Смертью вашего брата?

– Нет… то есть да, смерть брата… но дело в том, Женя… Дело в том, что кто-то… кто-то как будто поставил перед собой цель истребить всю нашу семью!

– ?!

– Да. Поверьте, я знаю, о чем говорю! Женя, мы можем встретиться?

– Приезжайте.

Она спросила адрес дачи и отключилась. А через час она уже сидела на том самом месте, где совсем недавно сидела Зинаида. И точно так же нервничала, только, конечно, не билась в истерике. Обхватив руками плечи, Илона пыталась унять дрожь, которая то и дело пробегала по ним, будто кто-то периодически пропускал через ее тело электрический ток.

К счастью, тети Милы в этот час на даче не было. Она поехала навестить Капу.

– Илона, вы пришли поговорить о своем брате? – спросила я.

– Нет… то есть не совсем, – она снова поежилась, а потом, сделав горлом движение, как будто пытаясь что-то проглотить, резко выпрямилась в кресле. – Я хотела рассказать вам, Женя, о том, что произошло несколько дней тому назад. Дело в том, что смерть Вадика… она не первая! Я хочу сказать, – Илона резко вскинула голову, – что это не последнее покушение. И… и не последнее убийство.

– Вот как? Кого же хотели убить еще?

– Мою дочь.

– У вас есть дочь?!

Черт его знает, почему я так удивилась. Почему бы Илоне, в самом деле, не иметь дочери? Но до сих пор образ этой фантастически красивой женщины не монтировался у меня с семейным очагом. Ей бы на подиум…

– У меня две дочери, – улыбнулась Илона вымученной улыбкой в ответ на мое удивление. – Одна еще совсем девочка, подросток. Собственно говоря, она… но это неважно. А вторая в этом году перешла на второй курс мединститута.

– Ого! Сколько же вам лет, если не секрет?

– Тридцать девять. А что?

– Да нет, ничего. Продолжайте.

– Да. Так вот… Вчера вечером… возвращаясь с этой… свадьбы… я нашла Марину… полуживой. Понимаете, ее избили, избили до бессознательного состояния!

– Погодите! Ничего не понимаю! Что значит «я нашла Марину»? Где «нашла»? Дома? На улице?

– Нет… в подъезде.

– В вашем подъезде?

– Нет…

– Расскажите все толком.

– Да, я попробую.

Если изложить эту историю телеграфным стилем, то получится примерно так: Илона рано вышла замуж за человека много старше себя. В этом году они с мужем, ставшим за это время успешным бизнесменом и авторитетным в городе человеком, собираются отпраздновать двадцатилетие совместной жизни. Марина была их старшим ребенком. С детства она дружила с одноклассником, мальчиком «из не очень благополучной семьи», как деликатно выразилась Илона, но демократичные родители не противились этой дружбе: первая любовь, казалось им, – это несерьезно. Этой весной Алешу, так звали юношу, забрали в армию. Марина очень по нему тосковала и часто навещала мать своего возлюбленного, сильно пьющую женщину по имени Антонина, жившую в одной из полусгнивших панельных хрущевок на окраине города.

Именно туда, в эти трущобы, Илона и пошла искать свою дочь сразу после того, как вернулась со вчерашней свадьбы, закончившейся так страшно.

Тут я перебила ее:

– Скажите, что значит «пошла искать»? Во-первых, зачем вообще нужно было искать дочь, ведь вы же знали, куда она ушла? А во-вторых, почему нельзя было сначала просто позвонить?

– Конечно же, я позвонила! Сразу после того как меня допросили… после… после того, что случилось вчера на свадьбе. Я стала названивать Марине, но она не отвечала. Это было так странно! И потом… тревога! Она меня не покидала. Все время брат стоял перед глазами – то, как он умирал… Мне хотелось, чтобы обе дочери были дома, со мной.

– А муж?

– Он в командировке.

– Так, хорошо, и что же дальше?

Телефон Марины не отвечал, и Илона, несмотря на поздний час, решила поехать на ее поиски. Оставив машину в единственном освещенном дворе, она пешком пробиралась к нужному строению. Был двенадцатый час ночи, на улицах уже стемнело, а над фонарями как следует поработала местная пацанва с рогатками.

Войдя в искомый подъезд, Илона щелкнула зажигалкой, огляделась по сторонам и повела вокруг себя маленьким пламенем. И тут же почувствовала, что голова у нее закружилась: в полуметре от нее, на полу, из-за закутка, ведущего к подвальной двери, виднелись кровавые пятна и белела чья-то безжизненная рука!

На крик женщины разом открылись все четыре двери на первом этаже! Люди засуетились, вынесли фонари, зажигалки, затем трое самых крепких с виду мужчин потащили к свету человека, лежавшего у подвальной двери. И прижавшаяся к стене Илона узнала в этом теле Марину…

Девушка безжизненно повисла на чужих руках, ноги ее почти касались пола. Она была одета в льняной костюм, по которому продолжали расплываться пятна крови, и в легкие туфли из тонкой кожи; когда Марину поднимали, голова ее запрокинулась, длинные волосы соскользнули вниз – и тут присутствующие невольно отшатнулись: все лицо девушки представляло собой сине-лиловую распухшую массу. Марина была так избита, что глаза и губы почти не распознавались на лице, а из разбитого и, по-видимому, сломанного носа сочилась уже не кровь, а бурая сукровица.

– Она без сознания, – констатировал кто-то из соседей, приложив ладонь к жилке на Марининой шее.

– «Скорую» уже вызвали, – ответил другой голос.

До приезда «Скорой» Марину положили на пол, и одна из соседок с опытностью профессиональной медсестры осторожно осмотрела девушку.

– На первый взгляд ранений и переломов нет, только сильные ушибы… Кровь – это из носа вся, наверное… Кто-то очень долго и методично ее избивал. По лицу, по голове… по груди… Жестокость просто нечеловеческая! – с трудом говорила Илона, стараясь сохранять хотя бы видимость спокойствия. – Вскоре приехала «Скорая», и Марину увезли. Я, конечно, поехала с нею. Сейчас она в больнице. В «травме».

– Ваша дочь серьезно пострадала?

– У нее множественные ушибы. Сломан нос. Все это так страшно…

– Вы не поняли меня, Илона, – я спрашиваю: ее жизнь вне опасности?

– Травмы не смертельные, если вы именно это имеете в виду. Но, Женя, – тут она взяла меня за руку, и я почувствовала ледяной холод, исходящий из ее пальцев, – Женя, посудите сами, могу ли я быть спокойна?! Вчера убили брата, избили мою дочь… Кто знает, что будет дальше? Я чувствую, как этот ужас кольцом сжимается вокруг нас, просто физически чувствую! И мужа нет! Мне просто не на кого опереться, Женя! Мне страшно!

– Я понимаю ваше состояние, но…

– Женя, умоляю, помогите мне!

Трудно было отказать этой женщине, выкрикнувшей свою отчаянную просьбу с такой внутренней силой. Я приняла решение раньше, чем она выложила передо мной свой последний аргумент:

– Я вам хорошо заплачу. Мы с мужем – состоятельные люди, поверьте. Я заплачу вам столько, сколько вы назначите сами. Я не торгуюсь!

– Илона, я не отказываюсь, а просто пытаюсь понять, чего именно вы от меня хотите. Что значит – «помогите»?

– Вы не могли бы… не могли бы охранять Марину? По ночам?

– По ночам?

– Да, днем в больнице дежурить не разрешают. Говорят, это против правил, и еще что-то… Но, я думаю, днем, на глазах у всех, Марину и так никто не тронет. А ночью…

– Да, я понимаю.

– Мы уже наняли ей ночную сиделку, но сиделка – это все-таки одно, а телохранитель… Так вы согласны, Женя? Ох, я вам так благодарна! Я так и знала, что вы мне не откажете. Я и в больнице уже обо всем договорилась. Приезжайте туда сегодня, к восьми вечера, ладно? – Илона назвала адрес больницы и поднялась.

Я ее остановила:

– У меня к вам еще несколько вопросов. Они достаточно банальны, но задать их необходимо. Итак, вопрос первый: у вашей дочери были враги?

– О боже, нет! Никогда. Мариша – тихая, замкнутая девочка. У нее и друзей-то, кроме этого мальчика, Алеши, можно сказать, и не было…

– Что собой представляет это мальчик?

– Приятный, вежливый юноша. Нам известно, что его мать, Антонина, сильно выпивает. И, кажется, брат его тоже не из очень хорошей компании. Но к самому Алеше у нас претензий нет. Они с Маришей вместе чуть не с первого класса, понимаете? Вот почему бесполезно было запрещать им встречаться. Мы с мужем надеялись только на время. Вот забрали мальчика в армию, а Мариша поступила в институт, и все могло случиться само собой…

– Случиться – что? Случиться так, что их отношения прекратились бы?

– Да, конечно. Все-таки понимаете, Мариша и Алеша из разных социальных слоев… Они не пара. По этой причине… вы же понимаете, о чем я, Женя? По этой причине мой муж и я не стали принимать никаких мер, когда Алеше пришла повестка в армию. Хотя Марина очень нас просила.

– Просила «откупить» его?

– Ну да, вы же понимаете, что варианты всегда существуют.

Я хмыкнула. Да уж, варианты существуют всегда. И имя этим вариантам – деньги!

– Еще я хотела бы спросить вас о вашем брате… Простите, я понимаю, как вам тяжело отвечать на эти вопросы, но если между его убийством и покушением на вашу дочь есть связь…

– Спрашивайте. Я все понимаю.

– Вопрос, собственно говоря, тот же самый: у него были враги? Ну, или, так скажем, – недоброжелатели, завистники?

– В последнее время мы почти не общались. Нет, мы не ссорились, ничего такого, просто так получилось. У меня семья, а он, в сущности, был еще мальчиком. Собственно, виделись-то мы только на семейных праздниках. Даже и не перезванивались почти. Поэтому я ничего не знаю не только о его недругах, но и вообще о тех, с кем брат поддерживал знакомство в последнее время. Хотя, постойте! Как-то раз, весной, кажется, он пришел ко мне на работу. Занял немного денег… И пришел не один. С ним была девчушка, почти девочка, во всяком случае, рост у нее был, как у школьницы, но фигурка на вид крепенькая, сформировавшаяся уже. Черненькая такая девочка, в дутой куртке, с челкой. Они стояли обнявшись – и, кажется, были счастливы, довольны, во всяком случае. Брат представил ее как Сашу. И… и… что же еще… кажется, эта Саша тоже художница? По крайней мере, у меня сложилось о ней такое впечатление, не помню сейчас, почему…

– Ну вот. Может быть, это очень много значит – а может быть, и ничего. Теперь второе: вы сказали, что брат заходил к вам занимать деньги. И часто это случалось?

– Да как вам сказать… в общем-то, не очень. Он обладал определенной гордостью и не хотел, чтобы о нем говорили – дескать, живет парень на содержании у богатой сестры. Да и сама я, честно говоря, не особенно поощряла его в этом смысле. То есть я не собиралась снабжать Вадима деньгами постоянно, лишь изредка. И еще, брат сам очень желал добиться признания, стать известным портретистом – господи, детство какое, как будто это возможно в наше время, да еще и рисуя портреты в парке, для первых встречных!

В уголках ее глаз сверкнула влага, Илона спрятала лицо в ладонях и отвернулась. Помолчав, она сказала сдавленным голосом:

– Впрочем, сейчас это все уже неважно. Я рада, что мы с вами договорились. Мы ведь договорились, правда, Женя?

– Да, да. Вечером я приеду в больницу. И знаете, что? Дайте-ка мне адрес этой Антонины.

– Матери Алеши?

– Его. Не исключено, что эта женщина может что-то знать. Я к ней съезжу.

* * *

Я поднялась на нужный этаж и постучала, но на мой стук никто не отозвался.

Более того – расшатанная перекошенная дверь вообще была слегка приоткрыта. Из темного зева запущенной квартиры на меня пахнуло каким-то резким, неприятным, но странно знакомым запахом. Больше ничего – ни звука, ни скрипа…

Узкий коридорчик с выщербленными полами.

Комната – почти без мебели, с грязными обоями, кое-где свисающими рваными полосами.

Еще комната – точно такая же.

Кухня. Расшатанный стол, покрытый клеенкой, которую давно не протирали. Два колченогих табурета – ножка одного из них примотана к основанию синей изолентой. Батарея пустых бутылок на столе.

А в санузле…

Там я увидела чье-то полное тело в полинявшем сатиновом платье. Тело наполовину перевесилось через край большой чугунной ванны с облупившейся эмалью. Ванна была до самых краев наполнена мутноватой водой – хлюпало даже на полу под ногами, и на давно не беленных стенах проступили влажные пятна.

Огромные ноги Антонины были неловко подогнуты на скользком полу, ее толстые руки, плечи и голова полностью скрывались под водой. Неровно окрашенные волосы слегка шевелились, как диковинные водоросли, покрытые мелкими пузырьками. Меня затошнило…

Стиснув зубы, я попыталась вытянуть это тучное тело из ванны, но оно даже не сдвинулось. Тогда я попробовала приподнять только Антонинину голову, обхватив ее руками, и на поверхности воды показалось ее раздутое сизое лицо с открытыми остекленевшими глазами. Мертвая – в этом не было сомнений! – мертвая Антонина смотрела прямо на меня. Руки мои соскользнули с ее плеч, и голова утопленницы с глухим всплеском снова ушла под воду. В руках у меня вдруг оказалась мокрая веревка, свалившаяся с ее мертвой шеи.

Я вышла в коридор, увидела старенький телефонный аппарат с треснувшим диском, подняла трубку и набрала «ноль два». Потом, подумав не больше секунды, подняла с полу какую-то тряпку и тщательно протерла саму трубку и диск телефона.

Все…

Следующие десять минут я просто кружила по городу на своей машине. Собирать в кучу события последних дней и пытаться провести между ними какую-то логическую цепь было делом бессмысленным. И прежде всего потому, что никакой логикой здесь и не пахло.

Владик отравлен. Марина избита. Антонина убита… Стоп! Между прочим, пока лично еще не установлено, действительно ли Антонину убили. Маловероятно, конечно, но чисто теоретически – могла она спьяну сама свалиться в воду и захлебнуться? Могла. Наклонилась над ванной для чего-то – да хоть воды из крана захотела попить! – и бултых. Таких происшествий с пьющими людьми на памяти опытных следователей больше, чем кажется. «Но! – тут же возразил мне мой внутренний голос. – Только не в этом случае!» Почему? А вот почему: кран с водой был завинчен. А ванна наполнена до краев – когда убийца толкнул Антонину в воду, то, по закону Архимеда, немало жидкости вылилось на пол, там же хлюпало… В самой же ванне ничего, кроме тела, не было: ни там, положим, замоченного белья, ни куска мыла… Значит, воду налили туда специально, в целях убийства. И еще. Неизвестно, какого сложения был убийца, но сила у него отнюдь не богатырская – это уж точно. Потому что он не смог перетащить Антонину в ванну, если так можно выразиться, целиком. Нижняя часть тела убитой оставалась на полу, колени ее подогнулись… А ведь чтобы создать видимость того, что пьянчужка захлебнулась по пьяни, можно было бы раздеть тело и полностью погрузить его в воду, бросить на пол бутылку шампуня, мочалку… Итого: убийца геркулесом не был. Но и совсем слабаком, конечно, тоже: все-таки ворочать такое тело, перетаскивать его из комнаты и пихать в ванну – сила нужна, и немалая.

И еще. На шее убитой была веревка. Скорее всего, Антонину сначала пытались задушить, а в ванной, полной воды, это сделать крайне трудно. К тому же там не было видно следов борьбы. То, что он ее все-таки не задушил, кстати, лишний раз подтверждает мою версию об отсутствии у душегуба богатырской силы…

И последнее! Антонина, конечно, знала убийцу и не боялась его, потому что безбоязненно впустила этого человека в квартиру, – это ясно. Совершенно точно, что у убийцы не было ключа от квартиры жертвы. Иначе он запер бы за собой дверь, а она была даже приоткрыта. А ведь замкнутая на ключ дверь, во-первых, усложняет расследование, а во-вторых, отодвигает момент обнаружения трупа – и у убийцы, таким образом, появляется возможность создать себе алиби. Вот так-то!

«Стоп! – снова возразил мне все тот же внутренний голос. – Но если предположить, что Антонину Протасову и Марину Ильинскую терзал один и тот же человек… если предположить это в качестве рабочей версии, где теория об относительно невеликой силе убийцы выглядит несколько неустойчиво. Потому что со слабым человеком Марина справилась бы».

Интересно, очень интересно… Звонок. Ага, это мой мобильник.

– Женя? – услышала я в мобильнике полузадушенный голос тети Милы. – Детка, ты можешь подъехать? Тут такие новости…

– Куда подъехать?

– Ну, к Капе…

К Капе, так к Капе. Хотя, конечно, в этом мало удовольствия.

Большое зеркало в Капиной прихожей затягивал темный тюль, такие же занавеси виднелась и на других зеркалах. Траурную обстановку довершал почти погребальный полумрак, в который была погружена вся квартира. Единственным источником света служила приподнятая и подколотая булавкой штора в большой комнате – зазор между тканью и окном пропускал небольшую порцию солнечных лучей, каковые и освещали скрючившуюся, сложившуюся почти пополам Капу, лежавшую на диване лицом к стене.

Плед под ней наполовину съехал на пол, чулки ее собрались в неопрятные мятые складки, с одной ноги свисал разношенный шлепанец, из-под накинутой на голову и плечи старой, вытянутой кофты до нас доносилось тяжкое дыхание, то и дело переходившее в хрипы и мокрый кашель. В комнате, да и во всей квартире, пахло лекарствами и еще чем-то, таким же густым и неприятным, навевающим печальные мысли о человеческих горестях и страданиях.

Тетя Мила присела на край дивана рядом с подругой и ласковым, но сильным движением развернула Капу лицом к себе. При взгляде на раскисшее, отекшее до почти полной бесформенности лицо Капитолины к моему горлу подступил комок. Ее еще недавно такие живые голубые глазки казались выключенными – в соленой влаге ворочались только желтые белки с расплывшейся точкой зрачка, а седые волосы, некогда покрывавшие Капину головку аккуратными волнами тщательно взбитых локонов и завитушек, теперь были похожи на свалявшуюся паутину. Капитолина подняла голову – кожаные складки под подбородком студенисто заколыхались – и издала глубокий, поскуливающий вздох. На нас повеяло смешанным запахом слез, валокордина и несвежего старческого дыхания.

– Дорогая, послушай, – негромко сказала тетушка, взяв Капино лицо в свои сухие ладони. – Вот, как я тебе и обещала, приехала Женя. Ты узнаешь Женю? Капа! Покажи ей…

Капа вдруг стала тяжело, переваливаясь с боку на бок, подниматься и наконец встала, опершись дрожащими руками о столешницу стоявшего у дивана стола. Только тут я заметила лежавший в центре стола небольшой, когда-то сложенный вчетверо, а теперь вновь расправленный тетрадный листок. С почти мистическим ужасом Капа уставилась на загадочную бумажку и, судя по всему, страшилась даже прикоснуться к ней.

– Никакого убийцы нет, – наконец просипела она, не глядя в нашу сторону. – Никого… нет. Это он сам…

– Ничего не понимаю! – раздельно, нарочито громко сказала я.

Тетя Мила решительно протянула руку, схватила записку (Капа вздрогнула и отшатнулась с полувскриком) и через стол протянула ее мне:

– Вот, прочти! Никакого убийства не было. Вадик, – голос ее сорвался, – покончил с собой. Сам…

Не веря своим ушам, я наклонилась над листком.

На уже слегка потертом на сгибах, с синеватыми потеками следов Капиных слез по всей поверхности листке крупными буквами, почерком таким размашистым, что на каждой строчке умещалось всего по два-три слова, был начертан короткий текст:

«Капа.

Сегодня я умру. Для тебя, поверь, так будет лучше – для нас обоих. Я не могу продолжать лгать тебе, а этот ужас продолжался бы ежедневно, ежеминутно, и, в конце концов, один из нас сошел бы с ума. Выход ясен: я – мужчина, и я должен покончить с этой жизнью, с собой. Я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу. Постарайся понять меня, хотя бы по-своему. Я всегда тебя любил. Прощай навсегда».

– Где вы это взяли? – спросила я, пребывая в крайней степени изумления.

– Пришло по почте. – Тетя Мила машинально потянула в сторону концы черной шейной косынки, как будто они душили ее. – Сегодня.

– По почте?! А конверт? Где он?

Тетя Мила вяло пожала плечами и передвинула по столу почтовый конверт с двумя черными кружочками печатей. Я осторожно, двумя пальцами прихватила его за треугольный кончик и, прищурив левый глаз, тщательно обследовала со всех сторон.

– Я так и знала! Почерк на конверте и в письме – разный.

– Нет, – бесцветным голосом возразила мне Капа. – Это один и тот же почерк, просто в графе «адрес» мало места, и ему пришлось ужиматься, писать несвойственным ему образом. Или, может, Вадик кого-нибудь попросил конверт надписать… Да и какое значение имеет почерк на конверте, господи? Ведь записку-то, записку писал сам Вадик!

– Это точно?

– Да. Это его почерк.

– Н-н-ну, допустим, – с сомнением протянула я. – А когда же его отправили, это письмо?

– Господи, ну штемпель же есть на конверте! – слабо вскрикнула Капитолина, снова тяжело забралась на диван, отвернулась к стене и укрылась с головой все той же вытянутой кофтой.

– Ну хорошо, ну ладно, – не сдавалась я, – ну а это что такое, как там? – вот: «Я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу». Что он мог взять с собой на тот свет? Свидетельство о браке?! Наследство? Капину мебель? Капсулу с цианидом? И какой идиот мог его об этом попросить? Что означает вся эта белиберда и почему он намекает на то, что часто врал Капитолине? О чем он ей врал? А?!

– Я не зна-а-аю! – простонала Капа и опять спустила с дивана ноги в собравшихся гармошкой чулках. Во взгляде, который обессилевшая вдова адресовала по очереди мне и тете Миле, промелькнула злоба: – Не зна-а-аю-ю! Мне все равно! Оставьте меня в поко-ое – все, все!!!

Я хотела добавить, что версия о самоубийстве – самое нелепое, что можно было бы сказать в отношении смерти молодого Капиного мужа, но тетя Мила приложила палец к губам и с очень строгим лицом указала мне на дверь.

* * *

Телефон Илоны был отключен – наверное, села батарейка, – поэтому, подъехав к больнице, я не стала терять время на дальнейшие попытки связаться с ней и прямиком прошла в травматологическое отделение, к ее пострадавшей дочери.

– Ильинская Марина Петровна? – Маленькая женщина в белоснежных халате и шапочке прижала пальцем какую-то строчку в журнале записи больных и подняла на меня спокойные бесцветные глаза. – Да, привозили такую, но она провела у нас только сутки. С позавчерашнего вечера и до вчерашнего.

– А потом? Неужели ее домой выписали? – удивилась я.

– Не выписали. Перевели в другое отделение. В неврологическое.

– К психам?! – вырвалось у меня. – Она что – умом тронулась?!

– Я попросила бы вас выбирать выражения! – Тетка из санпропускника захлопнула свою амбарную книгу и бросила ее в ящик стола. В этом жесте сквозило раздражение – наверное, она была из породы легко воспламеняющихся старых дев.

– Простите, – покаялась я поспешно. – Это я от неожиданности – просто удивилась. У Ильинской же такие травмы, а вы ее сразу в другое отделение переводите…

– Неврологическое отделение – это не психиатрическое, – с металлом в голосе отсекла мои попытки к примирению пожилая медичка. – Девушка находится в состоянии тяжелого шока, она потеряла ребенка…

– Что-о-о-о?

– Она потеряла ребенка.

– Марина была беременна? – задала я уже совсем глупый вопрос.

– На очень маленьком сроке. Она потеряла ребенка, у нее был шок, развивается депрессивное состояние, поэтому лечащие врачи сочли за лучшее перевести ее в неврологическое отделение. Там с пострадавшей поработают психотерапевты, психологи, и вообще, там другая обстановка – кабинет психологической разгрузки, домашняя мебель, специально подобранная библиотека, есть даже зимний сад, настоящая оранжерея. И все такое прочее.

– Так-так-так, – сказала я и протянула ей свое удостоверение частного детектива.

– Что это? Зачем вы мне это показываете? – удивилась она.

– Затем, чтобы вы не сомневались, что я действую в интересах этой девушки: меня наняли ее родители. Значит, девушка, выходит, не очень-то и пострадала? Я не имею в виду потерю ребенка, конечно. Я про травмы. У нее, наверное, переломы? Нос сломан?

Женщина в халате помедлила и снова вынула из ящика потрепанный журнал.

– Марина Ильинская поступила к нам со множественными ушибами мягких тканей лица и тела, с подозрением на сотрясение головного мозга и разрыв внутренних органов, но, к счастью, эти подозрения не подтвердились. Если бы срок беременности у нее был побольше, может быть, и ребенка удалось бы сохранить. Она потеряла его скорее по причине сильного шока, чем по какой-то другой. Хотя, – дежурный врач тяжело вздохнула, и впервые в ее голосе появились человеческие нотки, – смотреть на девушку было страшно. Это у парней в пьяных драках такие ушибы случаются, как же ее этот изверг проклятый отделал! Чуть глаз бедняжке не выбил; от удара у нее кожа возле рта лопнула, нос сломан, губа рассечена, пришлось швы наложить… Сволочь! – вдруг крикнула она куда-то в потолок и вновь с треском захлопнула свой журнал. – Ах, какая сволочь! Девушку, бедную, так бесчеловечно избить!

– Скажите… ее не изнасиловали?

– Нет. – Женщина пришла в себя после этой вспышки гнева и даже слегка улыбнулась. – Нет! Хоть в этом ей повезло…

* * *

Марина лежала в палате номер шестнадцать – кстати сказать, очень хорошей палате, с телевизором, холодильником, книжной полкой и даже двумя креслами для посетителей. Впрочем, саму Марину я там не нашла. Вместо нее там сидела и быстро-быстро щелкала спицами долгоносенькая медсестричка, лет двадцати пяти – двадцати шести. Из-под беленькой шапочки на ее лоб выбивалась легкая, как облачко, светлая волнистая прядка. Девушка растянула на коленях пестрое вязание, полюбовалась замысловатым рисунком – и только тогда вскинула на меня спокойные карие глаза:

– Вы к кому?

– Вообще-то я к Ильинской.

– А, к Марине… Она сейчас в зимнем саду. Минут двадцать назад она взяла книжку и ушла. Если вам срочно надо с ней повидаться, то придется вам обойти корпус и подняться наверх, увидите застекленную оранжерею.

– Хорошо. А мы с ней не разминемся?

– Вряд ли, – очень мило улыбалась она. – Мариночка уже второй день там свободное время проводит, до самого ужина. Я точно знаю.

– Вы ее сиделка?

– Да. Как вечер наступает – я здесь, с Мариночкой… и до утра. Мало ли что ей может понадобиться…

Яркий зимний свет играл на застекленных больших окнах оранжереи ослепительными бликами. Я осторожно шла мимо широких кадок с разлапистыми пальмами, фикусами, драценами и прочей зеленью, что так умиротворяюще действовала на мой разгоряченный ум. Пахло влажной землей, листвой, там и сям журчали затейливые фонтанчики и искусственные ручейки.

Вдыхая полной грудью выделяемый растениями кислород, в самом конце стеклянной галереи я разглядела шезлонг, а в нем – худенькую фигурку, закутанную в большой белый махровый халат. Девушка сидела ко мне в профиль, на коленях у нее лежала книжка, но в нее она не смотрела – мысли больной витали где-то очень далеко.

– Извините меня, Марина, что я вас потревожу, – сказала я, остановившись перед девушкой (та вздрогнула и взглянула на меня с испугом). – Я хочу с вами познакомиться. Вы можете сейчас говорить? Как вы себя чувствуете?

Но Марина все же испугалась.

– Кто вы?! – спросила она, быстро поднявшись на ноги. Книжка соскользнула на пол, но девушка этого не заметила. – Кто вы? Я вас не знаю!!

Конечно, я знала, что лицо Марины – все в следах ушибов и в ссадинах, но все-таки воочию смотреть на нее было очень страшно. Большая накладка из гипса и марли прикрывала ее нос, широкие полосы лейкопластыря крест-накрест лепились к брови и подглазью, в правом углу рта виднелся свежий шрам – это шов, вспомнила я, ведь дежурная в санпропускнике сказала, что на ее рассеченную губу пришлось наложить швы… Синяки и кровоподтеки спускались на шею, даже на грудь – заметив мой взгляд, Марина нервно перехватила у горла воротник своего купального халата.

– Марина, не беспокойтесь, – повторила я. – Ваша мама говорила вам обо мне? Я – Женя.

– Да. Вы… вы пришли меня охранять. От… от этого…

Девушка сжала зубы и издала странный звук: полукрик-полустон. Он почти сразу же оборвался.

– Марина! – Я решительно, даже властно, потянула девушку за рукав, и она машинально села обратно в шезлонг, что дало мне возможность примоститься рядом, на соседней скамеечке. – Марина, я расследую произошедшее с вами. Должна вам сказать: дело об убийствах и покушениях на ни в чем не повинных людей я распутываю уже не в первый раз. И, кто бы ни бы этот ублюдок, нападающий на беззащитных женщин, я его вычислю, скручу, плюну ему в морду и сдам его в милицию! Там с ним тоже поработают. Такое развитие событий неизбежно, отклонений не будет, можете не сомневаться. Верите мне?

Поколебавшись, Марина кивнула.

– Ну вот, а раз так – расскажите мне, что с вами произошло. Я понимаю, вспоминать тяжело, но вы уж сделайте над собой усилие, пожалуйста.

– Да. Хорошо. Но ведь я все уже рассказала? Ко мне из прокуратуры приходили, следователь, высоченный такой…

– Ах, с красненькими глазками?

– Да.

– Курочкин? Валентин Игнатьевич?

– Да, да. Он сказал, что тетю Тоню… тоже… – Марина снова закрыла лицо руками.

– Милая моя, Курочкин – болван! Круглый, как пушечное ядро! И с такой же чугунной башкой. Забудьте о нем, как о страшном сне, и расскажите мне обо всем, что с вами произошло. Откровенно, моя милая, откровенно, – как врачу!

– Я возвращалась из института, – медленно начала Марина, – у нас сейчас сессия… возвращалась к тете Тоне, в последние дни я у нее жила, домой, к родителям, только так, изредка заскакивала. Папа с мамой сначала возражали, а потом смирились. Я если что решу – никто меня не остановит, вы не смотрите, что у меня такая конституция… хрупкая. Значит, подхожу я к дому, вхожу в подъезд – и тут, прямо на пороге, – ОН! Как будто только меня и ждал!

– Кто?

– Я не знаю, – помрачнела Марина, – или просто не узнала… Но это был мужчина, если судить по его силе: он схватил за волосы и та-ак рванул! Я потеряла равновесие, упала на него, а он сгреб меня в охапку и куда-то потащил. Хотел, наверное, в подвал меня затолкать, но дверь оказалась на замок закрыта. Тогда он бросил меня на пол, прямо там, в подъезде, и стал… бить…

Тонкие до прозрачности руки закрыли лицо. Широкие раструбы рукавов махрового халата скользнули вниз, обнажая Маринины руки почти до локтей, и на ее запястьях и предплечье я увидела страшные синюшно-лиловые пятна.

– Он так меня избивал… ужасно, – опустив руки, Марина уже смотрела в сторону и дрожала от воспоминаний. – Ногами… Почти все время ногами! По лицу, по груди… по животу… – Она дернулась и опять закрыло лицо руками. – По животу! По животу!!

– Мариночка, успокойтесь. – Я спешила предотвратить ее истерику. – Ужасно, ужасно, что вы потеряли ребенка, но этот кошмар рано или поздно забудется, и все у вас еще будет хорошо, поверьте мне! Не зацикливайтесь на этой мысли, не ломайте себе психику, больше думайте о другом… О хорошем!

– О хорошем? – тихо спросила Марина. – О чем же хорошем?

– Ну мало ли найдется хороших мыслей у девушки в девятнадцать лет! Молодость, надежды… любовь…

Я удивилась тому, как быстро прояснилось изувеченное Маринино лицо.

– Любовь! Господи, как вы правы! Я люблю. Я так его люблю!

– Кого? – спросила я, хотя, конечно, уже знала ответ.

– Алешу. Алешу, Алешеньку моего, тети-Тониного сына! Вы представить себе не можете, как это тяжело: мы любим друг друга больше жизни – и не можем видеться. Еще два года, представляете? Точнее – год, девять месяцев и девять дней. Пока он не вернется!

– Вы считаете дни? Это великолепно!

– Да. Как вы думаете, – Марина вдруг беспокойно зашевелилась, – он приедет на похороны матери? Ведь его отпустят? Конечно, отпустят! Он приедет и… увидит меня такой?! ТАКОЙ?! Боже мой, нет, я не хочу этого, не хочу!!!

– Успокойтесь. Если и приедет ваш солдат в отпуск, то он только порадуется, что вы остались живы.

Поблескивая слезинками в уголках глаз, Марина посмотрела на меня с надеждой и доверием.

– …Ну вот, а теперь вернемся к нашему разговору. Скажите, сколько было времени, когда вы вошли в подъезд Антонины?

– Около семи или восьми вечера. Может, около половины восьмого. Было еще светло.

– Вы разглядели напавшего на вас человека?

– Нет.

– Я не имею в виду его лицо, скорее всего, он был в маске… Но – рост, фигуру, одежду?

– Нет, ничего.

– Странно!

– Почему? В подъезде ведь не было света.

– Ах, так…

– Да… А потом, пока он меня избивал, я уворачивалась, прикрывалась, старалась спрятать живот… Но все напрасно. Было так больно! Так больно! В какой-то момент я вообще перестала что-то видеть и соображать. Как будто сознание отключилось.

– Да, понятно… Вас нашли только часа через два. Без сознания, это правда. А скажите, Марина – уж извините меня за такой неделикатный вопрос, но между нами, женщинами, – нападавший не покушался на вашу… честь?

– Нет-нет, что вы! Ничего подобного! Он, наверное, был сумасшедший. Маньяк, но не сексуальный. Схватил вот так и сразу, ни слова не говоря, – понимаете, ни слова! – начал избивать. Первый раз в жизни… Первый раз в жизни меня так… И за что?!

Она уже рыдала.

– Ну-ну, Марина, вы же смелая девочка, вы столько крепились… Не стоит плакать, вам надо выздоравливать. Еще один вопрос, Мариночка: куда подевалась ваша сумочка?

– Какая сумочка? – От неожиданности девушка на миг перестала реветь, хотя слезы продолжали стекать по ее узкому личику.

– Ваша, ваша сумочка. Все женщины обычно ходят по улицам с сумочками, дамскими или хозяйственными, редко кто выходит из дому с пустыми руками. Вы ведь шли из института?

– Да-да, верно. У меня был с собой портфель, а не сумка. Студенческий портфель. У нас сессия, я возвращалась с консультации. И портфель несла в руках. Но ведь он не исчез! Его, наверное, нашли и положили ко мне, в машину «Скорой». Потому что вчера мама забрала портфель вместе с остальными вещами. Мама была здесь, она сразу приехала, как только ей из больницы позвонили.

– Ну и прекрасно, значит, ограбить вас тоже не хотели, все-таки одной версией меньше. Что ж, пока у меня больше нет вопросов. Отдыхайте, то есть поправляйтесь, и старайтесь прогнать все-все плохие мысли.

– Спасибо. – Марина чуть помедлила. – Спасибо, Женя.

* * *

В неврологическом отделении было тихо-тихо, что, собственно говоря, удивления не вызывало: только что объявили отбой. Перед тем как пристроиться на маленьком кожаном диванчике у входа в Маринину палату, я в последний раз заглянула к ней. Одетая в голубую пижаму, девушка уже полулежала на кровати. В руках у нее была все та же книга, поверх одеяла – симпатичный и явно домашний плед в красную и белую клетку. На прикроватном столике слабо светился ночник.

Кушетка, предназначенная для сиделки, пустовала, хоть на ней и белела разложенная постель.

– А где Зоя? – спросила я.

– Отлучилась на минуту. Кажется, в туалет, – ответила Марина.

– Ну ладно, отдыхай. Если что – я в коридоре, на диване. Я не засну, всю ночь буду настороже.

– Из-за меня? – с благодарностью спросила Марина.

– Да. Чуть что – сразу зови!

А потом я полночи лежала на диванчике в холле, напротив входа в отделение, и томилась.

Было совсем тихо и почти темно – слабый синеватый свет рассеивали под потолком лишь люминесцентные лампы над сестринским постом. Там, уронив голову на сложенные руки, спала дежурная сестра. Из приоткрытых палатных дверей доносились храп и сонное постанывание. Отделение спало.

Но я, как-никак, была на сторожевом посту и поклялась самой себе не спать всю ночь. Глаза мои, однако, слипались. А что, если… совсем ненадолго, на полчасика… Я просто только на секундочку… на полсекундочки… закрою гла…

Что такое?! В районе охраняемого объекта – Марининой палаты – обозначилось едва слышное шевеление!

Скрипнула дверь. Что-то прошуршало. Неуклюжая фигура на цыпочках отошла от палаты Марины, держа под мышкой что-то громоздкое, и, крадучись, начала передвигаться в сторону входной двери.

Я скатилась с диванчика и рванула ей наперерез. Мягкие бахилы скрадывали звук шагов, да к тому же моего появления фигура никак не могла ожидать – результатом был приглушенный взвизг, тут же оборвавшийся.

– Что это значит? – ударил мне прямо в ухо притворно-гневный шепот. – Вы кто?

– А вы?

Цепко ухватив этого «кого-то» за воротник, другой рукой я, как шпагу, выхватила из кармана фонарик и щелкнула кнопочкой.

Неизвестная личность зажмурилась от неожиданности, нелепо взмахнула руками – и на пол свалился тюк, который она держала под мышкой. Я перевела лучик фонарика вниз: это был не тюк, а игрушечный медведь. Огромный! Что за черт?!

– Не слепите меня, – прошептала Зоя с досадой. – Уберите ваш фонарь идиотский! Вы же меня узнали.

Еще я успела заметить, что Маринина сиделка полностью оделась для выхода: Зоя была в дешевенькой маечке, джинсовой юбке и с летней бисерной сумочкой в руке, которой она отмахивалась от света. Да, и – медведь!

– Ну и куда вы собрались?

– А тебе какое дело?

Столь внезапный и грубый переход на «ты» со стороны пойманной мною дезертирши (ведь она должна была дежурить возле Марины всю ночь!) говорил о том, что разозлилась она страшно.

– Лично мне – никакого, – сказала я, отвечая на ее вопрос. – Но стоило бы кого-нибудь предупредить о том, что ты больше не хочешь работать! И уйти по-человечески – завтра утром, а не бросать Марину посреди ночи.

– Что ты понимаешь? – Зоя вырвалась из моей хватки и подняла с пола свои вещи. Выпрямившись, она зыркнула на меня чересчур близко посаженными глазами и взялась за дверную ручку: – Пусти!

– Да пожалуйста! – Я отошла от нее и снова уселась на свой диванчик. Зоя замерла, повернувшись ко мне спиной и так и не отпустив ручку двери.

И все-таки она вернулась. Потопталась у двери с полминуты, нагнулась, аккуратно посадила у стены медведя и нерешительно приблизилась ко мне:

– Послушай… Ты только не сердись. Мне очень, правда, очень нужно уйти – но ненадолго! Через час я вернусь, честное слово. Но только надо, чтобы об этом никто не знал, иначе меня прогонят! А Марина… то есть ее мама, хорошо мне платит. Я не могу потерять такую работу!

Я молчала.

– Ну правда, послушай… тебя как зовут, я забыла? Хорошо, неважно. Я вернусь через час. Ты никому не скажешь?

– Не знаю, – разжала я губы. – Все зависит от того, куда ты направляешься. Может, ты прохожих по ночам грабишь на большой дороге – откуда я знаю?

– Нет, – испуганно отреклась Зоя от уголовной статьи. – Я не на большую дорогу, я домой, к Славику…

– Что за Славик?

– Да сын он мой!

Постоянно оглядываясь по сторонам, не идет ли кто-нибудь из старшего персонала, долгоносенькая Зоя торопливо прошептала мне свою «страшную» тайну. Оказывается, она жила в двух шагах от больницы и была матерью-одиночкой. Ее трехлетний Славик был, по Зоиным словам, совершенно самостоятельным мужчиной. Когда матери выпадала такая желанная подработка вроде ночных дежурств с больными, он безропотно проводил время с бабушкой, сам, ровно в девять вечера, ложился спать, но материнское сердце не выдерживало, и в тихие часы ночных дежурств Зоя тайно, на час-полтора, покидала больницу. Перебегала через дорогу и смотрела на спящего сына, лежавшего в кроватке. До сих пор никто, даже Марина, которая в это время ночи давно спала, не знал о ее побегах – я оказалась первой.

– Не могу я целый день его не видеть, – сказала девушка, шмыгнув носиком и выгнув бесцветные брови. – Понимаешь?

Своего Славика у меня не было, но Зою я готова была понять.

– А почему же ты тогда на такой работе?

– Потому что состоятельные больные платят хорошо! Знаешь, какие гроши медсестры получают? На одну зарплату мы бы с мамой и Славиком не протянули. Эти ночные подработки – спасение просто! Да и нечасто они выпадают-то. Раза два-три за год. Ну, я пойду, а?

От волнения на лбу и длинненьком носике Зои проступили крупные капли пота.

– Ладно, иди. Не скажу я никому, – буркнула я.

И-эх, какое разочарование – никого-то мне не удалось разоблачить! Мать-одиночка, сбегающая по ночам проведать свое дитя, – увы, никакого отношения к детективному сюжету все это не имеет…

Зоя подхватилась и мигом скрылась за дверью, бросив взгляд на стенные часы. Вот эти самые часы всерьез действовали мне на нервы: они так умиротворяюще и размеренно тикали! Не часы, а диверсанты! Но все равно, вот сейчас я прилягу – нет, я не спать собираюсь, просто у меня спина затекла… И глаза я закрывать все-таки не буду. Ну разве что на чуть-чуть, на минуточ…

– Слушай! Как тебя? Чай будешь пить? С печеньем. А?

Будили меня весьма беспардонно – гадство, надо сказать…

Но это означало – я все-таки уснула! И проспала, по тем же часам, ровно час: это уже вернувшаяся Зоя, довольная, раскрасневшаяся от быстрого шага, трясла меня за плечо.

– Какой чай?..

– Чай у меня хороший. С мятой!

Зоя завела меня за столик пустовавшего сестринского поста, включила лампочку и полезла в небольшой, спрятанный в стене белый шкафчик.

Оказывается, у сестричек и сиделок этого отделения здесь был оборудован целый уголок-буфет. Удобный уголок для обмена сплетнями и внезапных откровений, на которые бывают так щедры полуночные бдения.

– Вот, – Зоя придвинула ко мне дымящийся стакан в железнодорожном подстаканнике. Рядом, на тарелке с витиеватой надписью «Минздрав», высилось уложенное горкой печенье и лежали кусочки рафинада.

– Самое лучшее средство, если спать тянет, – сказала Зоя, присаживаясь напротив меня и быстрыми, частыми движениями обеих рук распушая свои жиденькие, чуть вьющиеся волосы. Волосы у нее были тускловатого, неопределенного цвета – точно такие же, как и сама Зоя. Несмотря на свою видимую живость, девушка производила какое-то блеклое, маловыразительное впечатление.

Наверное, Зоина прическа помялась под зимней шапкой, а свой белый колпачок сиделка надевать не спешила.

– Я в иные дежурства по целому чайнику выпиваю, – продолжала она. – Сейчас мы с тобой попируем… А Татьяну Сергеевну, дежурную сестру, я в сестринскую вздремнуть отправила. Мне ее тоже жалко, устает она сильно – троих детей без мужа тянет.

Обеими руками она уже держала свой стакан у самого рта и, вытянув губы, тянула чай скорыми мелкими глотками.

– А меня ты зачем разбудила? – сонно проворчала я, но спохватилась. – Нет, вообще-то, правильно ты сделала.

– А я знаю, что тебе спать нельзя! – хитро прижмурилась Зоя. – Ты же здесь в качестве сыщика, да? И дежурство – только прикрытие, – она подмигнула мне с заговорщическим видом и шлепнула себя пальцами по губам, показывая, что умеет хранить тайны.

Зоя, наверное, искренне любила дешевые детективные романы.

– С чего ты взяла? – насторожилась я.

– Да ладно тебе! Ну, Марина мне сказала…

– Болтает много твоя Марина!

– Да нет, она девушка молчаливая. Просто именно от меня у нее тайн почти нет. Мы с Мариной давние знакомые – правда, до вчерашнего дня давно не виделись. А тогда, три года назад, когда она впервые к нам попала…

– Куда это «к вам»? – насторожилась я.

– Ну, к нам, в неврологическое. Ты что, не знала? Она уже во второй раз у нас лечится! Так вот, тогда, в первый-то раз, я тоже рядом я ней дежурила, и тоже каждую ночь. Ей так одиноко было и страшно, и потом, я старше все-таки, но в то же время и не старая. Короче говоря, – подвела Зоя торжественный итог, – Марина тогда со мной очень подружилась. Ей все время не спалось, она рассказывала мне все про свою жизнь, про переживания – прямо прорвало тогда ее. Мне даже немножко смешно было: ну какие такие серьезные переживания могут быть в шестнадцать лет? Я как раз Славиком беременная ходила, знала уже, что этот гад, Славиков отец, на мне не женится. Смотрела на Марину, которая места себе не находила, и думала: ну какое у тебя горе может быть, дурочка? Вот у меня – другое дело…

– Из-за чего же Марина так переживала? – быстро спросила я – и тут же пожалела об этом.

Зоя осеклась на полуслове. Она смотрела на меня своими блестящими в полумраке, близко посаженными глазами и молчала – только кончик ее длинненького носика чуть заметно шевелился из стороны в сторону, словно он самостоятельно принюхивался к моей подозрительной персоне. Создавалось такое впечатление, будто этот носик на Зоином маленьком неприглядном личике является независимым одушевленным предметом и существует как бы сам по себе.

– Этого я вам не скажу! Это врачебная тайна почти что, – официальным тоном заявила она, настороженно поворачивая голову и глядя на меня в профиль.

Я сконцентрировала в памяти главные тезисы всех лекций на тему «разговорить свидетеля», которые нам в свое время преподавали в разведшколе, и приготовилась было применить все эти мудреные науки на деле, но тут Зоин носик закончил свое исследование и, наверное, выдал мозгу неутешительный результат, потому что она заговорила снова:

– Эх, попалась я… Понимаю: не расскажу тебе всего – и ты меня утром выдашь. И останусь я без работы! Сама виновата – проговорилась…

Я дипломатично промолчала – Зоя сама, без моей помощи, настраивалась на нужную волну. Девушка снова подвигала кончиком носа, облизнула тонкие губы и потерла переносицу.

– Ладно. Расскажу! Все расскажу, учти, – но только пусть это между нами останется. Поклянись!

– Век воли не видать! – быстро сказала я первое, что пришло мне в голову.

– Слушай…

* * *

На школьных фотографиях, где группка мальчиков-девочек прилепилась к школьной учительнице, в глазах которой светилось чувство полного познания мира и ощущение монополии на обладание вечной истиной, Алешу Протасова и Марину Ильинскую всегда можно было обнаружить в правом нижнем углу. Всегда рядом – с первого класса.

Нескладный подросток с длинными худыми руками и ногами, с робким взглядом и неизменным жиденьким «хвостом» на макушке – это была Марина. Высокий плечистый мальчик с большими веселыми глазами, жгуче-черными вьющимися волосами, в вечно перепачканном пылью и мелом школьном пиджачке – это Алеша.

О Марине Ильинской одноклассники могли бы сказать очень мало. Молчаливая, робкая девчушка, так откровенно стеснявшаяся своей некрасивости, что это бросалось в глаза даже постороннему. Закадычными подружками Ильинская не обзавелась за все десять лет своего обучения. Но с одноклассницей Люсей Овечкиной, с которой они сидели за одной партой и иногда возвращались домой одной дорогой, Марина иногда бывала откровенна. Именно Люсе она как-то сказала:

– Я буду врачом. Знаменитым врачом, вот увидишь!

– Педиатром? – подумав, спросила Овечкина.

– Хирургом.

Люся поежилась: она боялась крови. Но Ильинская крови не боялась и потому оказалась единственной, кто не растерялся, когда в тот знаменательный день обычная мальчишеская потасовка в школьном коридоре чуть не закончилась трагически: один из малолетних драчунов, размахивая портфелем, с разбегу запрыгнул на спину Алехе Протасову и стал молотить его куда ни попадя тяжеленным ранцем. Не сумев устоять на ногах, пятиклассник со всей силой приложился головой об острый выступ батареи, и тут же по его лицу, заливая лоб и глаза, заструились частые алые ручейки.

Куча-мала моментально развалилась на несколько растерявшихся участников драки. Мальчишки, тяжело дыша, со страхом смотрели на окровавленного Алешу. Сам он ничего еще не понял и, сидя на полу, только пытался неловко обтереть с лица кровь грязными ладонями.

Марина решительно протиснулась сквозь толпу перепуганных одноклассников. Отведя в сторону Алешины руки, она приложила к ране свой чистый носовой платок. А затем, повернувшись к зрителям, потребовала, чтобы кто-нибудь позвал школьного врача – она произнесла это таким строгим тоном, какого от всегда робкой Марины еще не слышал никто.

Все время, пока за закрытой дверью медпункта Алешке накладывали швы на разбитые лоб и бровь, Марина Ильинская простояла в коридоре. А когда мальчуган вышел из кабинета, ужасно гордясь своей перебинтованной головой («Как у Чапаева!»), девочка решительно взяла его за руку и повела домой.

– Ты чего ко мне пристала? – хмуро спросил недовольный пострадавший.

– Молчи. Тебе нельзя много разговаривать.

Марина привела Алешу домой, сдала его с рук на руки матери. Антонина, увидев сына в таком виде, прижала его к себе и заголосила, как по смертельно раненному бойцу, и, любуясь собой, пошла домой.

Наутро Алеша со свежей повязкой на голове неловко подошел к Марине. Как всегда, девочка в одиночестве сидела за своей партой с книжкой на коленях.

– На. Мать велела тебе спасибо сказать.

На парту перед девочкой легла маленькая дешевая кукла в коробке. Наверное, мать двух сыновей Антонина не могла догадаться, что в пятом классе девочки играют уже в другие игры. Но Марина, тронутая первым в своей жизни подарком от мальчика, вся зарделась и тихо сказала:

– Спасибо.

Так началась их неловкая дружба. Неловкая – потому что поначалу Алеша сильно стеснялся того, что после уроков в школьном дворе его ждет девчонка, а потом еще и провожает до дома. Но Марина как будто чувствовала за Алешу некую ответственность и теперь всегда, дождавшись мальчишку в школьной раздевалке и отряхнув его пальтишко от вечно налипавшего на него сора, брала его за руку и вела домой. А там, в квартире у Антонины, которая испытывала перед девочкой какое-то благоговение за то, что она опекает ее непутевого сына, она вела долгие разговоры о том о сем и впервые ощущала себя в центре внимания.

Вот только старший сын тети Тони, всегда насмешливый Егор, не очень-то жаловал эту «прилипалу». Но дразнить ее в открытую он опасался: за каждую такую подначку он получал от Антонины увесистый подзатыльник. Рука у матери была тяжелая, и голова у Егора после этих затрещин гудела, как огромный чугунный котел.

Так продолжалось с пятого по восьмой класс. Алеша уже не просто свыкся с ее опекой, он теперь и сам защищал Марину от школьных и дворовых задир, и как-то так само собой получилось, что их стали считать одним целым: даже крики «Тили-тили тесто, жених и невеста!» утихли очень скоро. Неинтересно дразнить парочку, если она к этому так равнодушна.

А летом, при переходе в восьмой класс, вернувшись с родителями из Прибалтики, Марина, еще не распаковав чемодан, побежала к Алеше – повидаться.

И увидела, что на «их» скамейке под ветвистыми тополями парень сидит… с другой девушкой. С Ликой Челищевой, кокеткой из параллельного класса. Она смотрела на Алешу, слушала его балагурство и смеялась, грациозным, совершенно женским жестом поправляя свою пышную шевелюру. Обиднее всего было то, что Лика считалась первой школьной красавицей и меняла ухажеров каждые два месяца.

«Он ей не нужен! То есть нужен только для коллекции!» – со злобой думала Марина, наблюдая за парочкой из-за небольшой палисадниковой оградки. Их разделяло всего метра три – но Алеша, захваченный беседой с красивой собеседницей, не смотрел по сторонам.

Как всегда, летом на улицах города шел косметический ремонт. Рабочие в газетных панамках на головах заново подкрашивали ножки скамеек, поправляли бордюры тротуаров, обновляли заборы… Неподалеку от себя оглохшая от ревности Марина заметила открытую банку с синей масляной краской. Плохо соображая, что она делает, девушка схватила банку и ловко, так ловко, как у нее не получалось даже на уроках физкультуры, метнула ее прямо в голову своей соперницы Челищевой.

Раздался страшный крик, грохот перевернутой скамейки, топот подбегающих людей… Никем не замеченная Марина уже неслась в сторону своего дома. Там, закрывшись у себя в комнате и чувствуя, как от быстрого бега сердце бьется где-то у самого горла, она рухнула лицом в подушку и прорыдала весь вечер.

На следующий день Алеша поджидал ее во дворе. И даже с букетом – в его крепкой руке был зажат хилый пучок ноготков, украденных, как подозревала Марина, с центральной клумбы в городском парке.

– С приездом! – как ни в чем не бывало, парнишка поклонился с преувеличенной галантностью и дотронулся губами до Марининой руки. – Как отдыхалось, мадам, на просторах Европы?

– Ах, сударь, – Марина была поражена легкомысленным настроем Алеши, но все же нашла в себе силы ему подыграть, – Европа стала слишком многолюдной! Князья и графья не давали мне проходу, принц Бранденбургский предлагал руку и сердце, маркиз Форестье дрался из-за меня на пистолетах с бароном Кулагиным, а виконт… э-э-э… Козявкин даже отравился цианистым калием.

– О, ужас! Ужас! – закатил глаза Алеша. – Но вы, конечно, помнили, что здесь, в глуши империи, вашу милость ожидает ваш верный паж Алексий?

Помедлив, Марина заглянула в бездонную черноту глаз любимого:

– …Конечно.

Потом они гуляли по парку до самого заката, и Алеша, размахивая руками, возбужденно выкладывал Марине новости:

– Представляешь, Лике Челищевой вчера какой-то хулиган прямо в голову целую банку краски запустил! Я сам видел. И ладно бы это гуашь какая-нибудь оказалась, а то – настоящая, масляная, такую и ацетоном не отмоешь!

– А ты-то откуда знаешь? – нарочито равнодушно спрашивала Марина.

– Так я рядом с ней сидел! Как раз на нашей с тобой лавочке. Сидим, болтаем, ждем, когда Егор выйдет – и вдруг чччвик! – как снаряд пролетает! И прямо ей в голову! Все волосы ей краской залило, и шею, и грудь. Мы с братом к нам ее потащили, пытались бензином, растворителем отмыть – бесполезно! Она еще орет, как резаная, прямо слезами умывается. Ну, пришлось в травмпункт ее отвести. Там ее обрили, прямо наголо, представляешь?! Врачи сказали, другого выхода не было. Как это?.. «Поры на коже закупорились, последствия могут быть необратимыми», – процитировал Алеша высказывание дежурного врача. И добавил, с нотками сожаления в голосе: – Сколько крику было, не представляешь! Челищева ни за что не хотела, чтобы ее оболванили. Прикинь – из первой красавицы в бритую уродку превратиться? С синей кожей! Лицо-то и шея все равно еще до конца не скоро отмоются…

«Зачем он рассказывает мне все это? Мстит? Или подозревает?» – вся дрожа, думала Марина. Но парень вышагивал рядом с нею своей обычной беспечной походкой. Тогда она решилась задать главный вопрос:

– А что она делала в вашем дворе, Челищева эта? Она же в новом микрорайоне живет как будто?

– Так она к Егору приходила. Ты что, не знаешь? – Алеша даже остановился от удивления. – Они же с братом моим еще с весны того… дружат…

Марина этого не знала. Неожиданно ее пронзил такой острый стыд, что даже заболел живот: оказывается, она отомстила сопернице, которой и не было у нее вовсе…

Так она поняла, что способна на резкие, ослепляющие вспышки ревности. А вслед за этим ей стало ясно и другое: она, оказывается, всерьез любит Алешу. Так любит, что способна ради него на все!

А он? Любил ли он ее так же сильно? Ответа на этот вопрос Марина жаждала получить больше всего на свете, но до сих пор ей этого не удавалось. Казалось, парень отдает Марине свое свободное время. Она также ясно чувствовала, как Алеша благодарен ей и за то, что она подружилась с его матерью – до сих пор с этой пьяницей мало кто дружил, а друзья-подружки ее сыновей относились к Антонине с почти нескрываемым презрением… Потом, Алеша делал ей небольшие подарки – флакончики духов, модные в этом сезоне наборы пластмассовой бижутерии, конфеты… Так любит? Или… или просто он к ней привык?

Немало настораживало ее и то, что за все время дружбы, провожая Марину до дома и посещая с ней последние сеансы в кинотеатрах, Алеша еще ни разу ее не поцеловал. И это в то время, как девчонки в их классе, сбившись на переменках в тесные кучки, жарко рассказывали друг другу: «Я вчера еле от Васьки вырвалась», или «…а потом Кондратьев как давай меня тискать!!». Почему же… почему же Алеша не прижмет ее к себе в темноте лестничной площадки (стыдясь самой себя, Марина даже специально вывернула на ней лампочку) и не вырвет у нее их первый поцелуй? Марина сопротивлялась бы ровно столько, сколько положено, не больше…

Нужно сказать, что родители Ильинской, хоть они и желали для дочери более солидных знакомств, в принципе относились к полудетской дружбе Марины и Алеши более или менее снисходительно.

– Эти школьные романы никогда ничем серьезным не кончаются, – говорил Петр Назарович Ильинский своей жене Илоне, когда та пыталась все же высказать свое беспокойство по этому поводу. – Пусть молодняк пока на травке порезвится, настанет время Мариночку замуж выдавать – тогда мы с тобой и будем волноваться.

– Ты смотри все же, Петя, – осторожничала Маринина мама, – очень уж она сегодня прыткая, нынешняя молодежь!

– Нет, милая моя, это уж ты смотри, – возражал Петр Назарович. – Ты – мать, да и потом, это все ваши дела, бабьи…

В девятом классе измотанная бессонными ночами Марина решила сама взять быка за рога. «Не родись красивой, родись активной!» – вычитала она в одном женском журнале и подивилась правоте этой нехитрой истины. И вот как-то днем, сказавшись больной, она не пошла в школу.

– Маринка, давай врача вызовем? – обеспокоилась мама.

– Да нет, мам, я отлежусь просто, – притворно прохрипела-прокашляла дочь. – Ты не беспокойся, со мной ничего страшного не случилось. К тому же и учебный год почти закончился. Иди на работу, иди.

И мама ушла. Папа выходил из дома еще раньше. Аленка, ее сестричка, убежала в школу последней. Девушка осталась одна.

Она знала, что сразу же после шестого урока Алеша непременно зайдет ее проведать. И поэтому, неумело взбив волосы и проведя по щекам кисточкой от румян, она слегка опрыскалась мамиными французскими духами и переоделась в ее воздушный пеньюар, оставлявший открытыми шею и грудь. Правда, девушка с досадой тут же обнаружила, что декольтировать ей почти нечего – в девятом классе она еще не носила лифчика. Пришлось ей снять пеньюар и надеть новую коротенькую шелковую рубашку с фривольными рюшечками.

И тут она вздрогнула: в дверь позвонили.

Алеша…

Парень оглядывал Марину немного отстраненно и даже испуганно: до сих пор девушка никогда еще не представала перед ним в таком легкомысленном виде. Он нерешительно перешагнул через порог, и голос его впервые сел, когда он задал подруге самый обыкновенный вопрос:

– Ну, чего ты? Заболела, что ли?

Марина уже забралась обратно в постель и раскинулась на подушках, томно и печально:

– Да ты знаешь… Что-то такое со мной происходит – сама не знаю. Томление какое-то…

(Эту фразу она вчера подсмотрела в одном из маминых дамских журналов.)

Марина не видела себя со стороны, и зря – несмотря на все ее старания, вид у нее был очень курьезный. Девушка принадлежала к тому типу худышек, о которых говорят не «тоненькая» или «хрупенькая», а исключительно – «тощая». Руки-ноги шестнадцатилетней Марины были похожи на веточки, ключицы выпирали, и вообще она несколько затормозилась в развитии: в то время как ее одноклассницы уже оформились в фигуристых барышень, Марина все еще оставалась угловатой дурнушкой. И сейчас, в своем порыве играть роковую соблазнительницу, она выглядела смешно и даже жалко.

Алеша топтался возле кровати и отводил глаза.

– Милый… – она впервые назвала Алешу «милый», – посиди со мной…

Не зная, как от этого уклониться, парень присел на край постели.

– Я так рада, что ты пришел… – Она подхватила его руку и тихонечко сжала. Глядя в пол, Алеша пошевелил пальцами, чтобы освободиться, но Марина, крепко держа его за ладонь, потянула его руку к своей груди… На самом подходе к решающему бастиону между молодыми людьми возникла деликатная борьба, в которой победила мужская сила.

– Ну, я пошел… некогда мне… мать велела еще в магазин зайти… Пока! – пробормотал Алеша и быстро попятился к выходу. Хлопнула входная дверь.

В своем нелепом наряде Марина навзничь лежала на кровати и плакала…

Она плакала день, ночь и еще день – навзрыд, не прерываясь почти ни на минуту и все это время не поднимаясь с кровати. Растерянные родители стояли рядом и не знали, что делать, они не понимали причин ее истерики. Мама гладила ее по плечу, уговаривала встать, выпить воды, умыться – все было бесполезно. В конце концов врач «Скорой помощи», которую им пришлось вызвать, выписал направление на обследование в неврологическое отделение горбольницы.

– Ничего страшного, это бывает, просто переходный возраст, – успокаивал он родителей. – Они в этот период и сами не знают, что с ними такое творится…

В больничной палате, в которую к ней никого не пускали, Марина написала любимому письмо. Восемь тетрадных листочков в клеточку были обильно смочены слезами, слова перечеркнуты и вновь подчеркнуты мажущейся черной пастой, и при всем своем многословии эти слова просили, умоляли, заклинали Алешу дать ей ответ только на один вопрос: любит ли он ее? Хочет ли он ее так, как влюбленные хотят друг друга? Планирует ли он на ней жениться, как только они закончат школу?

Вместо ответа Алеша прислал ей в больницу охапку первой сирени с одной только припиской: «Любимой…»

* * *

– Что с ней тогда творилось, ты не представляешь! Она пела, плакала, смеялась, даже в пляс пускалась, – говорила мне Зоя, мечтательно закатывая к потолку свои сведенные к переносице глазки. – Когда Мариша выписывалась из больницы, то на радостях столько вещей мне подарила! У нас хоть и разница в возрасте, но фигуры одинаковые: обе мы худощавые, обе один размер носим… Со спины – так даже перепутать можно, кто она, а кто я. Помню, тогда она плащ мне отдала, беретик такой славненький, синенький, туфли почти не ношенные, на каблуках… Ей родители все новое потом к выписке привезли. Расставались мы – думали, не встретимся больше, обнимались, всплакнули даже… И вот – видишь, как вышло? Опять она здесь!

Зоя как будто уже закончила свой рассказ, но по тому, как беспокойно вела себя сиделка (гримасничала, вертелась, принимала чересчур невинный вид), я сделала дедуктивный вывод: она была откровенна со мной только наполовину.

– Зоя! Я бы посоветовала вам договорить все до конца. Иначе… – и я выдержала многозначительную паузу.

– А ты, оказывается, та еще штучка, – обиженно сказала Зоя, подпрыгнув на месте. – Я и так к тебе по-хорошему…

– Почему же ты тогда не до конца все рассказываешь? Ведь когда Марина снова попала в больницу, не зря именно тебя опять позвали к ней в сиделки!

– Не зря, – гордо подтвердила Зоя. – Марина сама меня захотела!

– Ну вот. А раз так, значит, она снова выбрала тебя в свои наперсницы, – замкнула я логическую цепочку. – Так?

– Ну, так…

– Вот и договаривай уж все до конца. Что там у них дальше получилось?

– Дальше – хуже, – закатила глазки Зоя.

…Итак, Алеша прислал Марине охапку сирени, приложив к букету только дорогую для сердца девушки записку.

Все сразу встало на свои места. Марина быстро пошла на поправку. У ворот больницы ее встретил немного смущенный Алеша и, осторожно наклонившись, бережно поцеловал в бледный лоб… Родители Марины, опасаясь нового срыва дочери, сделали вид, что ничего не заметили.

Так начался их настоящий роман. То есть почти настоящий – с поцелуями, но на девственность Марины парень все-таки не покушался. «Это он меня просто бережет», – успокаивала себя расцветавшая на глазах девушка. Но… все же она тревожилась. Подобно многим своим ровесницам, она стойко верила, что привязать к себе парня можно только одним гарантированным способом: через постель.

Тем временем они закончили школу. Марина легко поступила в медицинский институт, а Алеша со свистом провалил экзамены в свою мечту – в авиационный.

…В тот вечер, когда Алешу провожали в армию, Марина твердо решила, что она своего добьется. Алеша уйдет служить настоящим мужчиной, а она станет его невенчанной женой.

Но она не ожидала, что на проводы Алеши придет так много народу – в основном знакомые Егора и Антонины, и уж никак не предполагала, что эти проводы превратятся в грандиозную, разудалую, ухарскую молодежную пьянку.

Забравшись с ногами на расшатанный диванчик, испуганно прижавшись к стене, Марина с ужасом наблюдала, как разогретые водкой и «плодово-ягодным» (и то и другое лилось рекой) парни закатывали друг друга в ковер, гонялись за восторженно визжавшими девицами и заставляли их плясать на столе, пытались напоить вином кукушку в часах, вставши на руки, балансировали на перильцах балкона… Нельзя сказать, что Алеша до этого дня не пробовал спиртного – просто он никогда не пил его в таких количествах. Поэтому парень ровно ничего не соображал, когда Марина, после того как гости расползлись (некоторые, впрочем, не сумели уйти дальше ванной комнаты), подхватила осоловелого любимого под руки и поволокла его за собой, в соседнюю комнату, прямо на тети-Тонину кровать. Там она стащила с Алеши брюки, рубашку, майку, трусы и, наскоро раздевшись до дезабилье, легла рядом.

Сама Антонина храпела в гостиной на диване, а старшего брата Алеши, Егора, увела ночевать к себе его девушка, Ириша.

Утром Марина проснулась оттого, что Алеша, приподнявшись на локте, пристально смотрел ей в лицо – в глазах его были страх и чувство вины.

– Марина, – он тяжело сглотнул, кадык его заходил ходуном, и спутанные черные волосы свесились на потный лоб, – что ты тут делаешь?!

– То есть как? – нежно проворковала девушка, потянувшись. – Ты попросил меня остаться – я и осталась. Мы ведь скоро распрощаемся, Алешенька…

– А почему ты… не ушла домой?

– Да потому, что ты попросил меня остаться! – повторила Марина, пожав голыми плечиками.

Кровать заскрипела – Алеша тяжело поднялся, сел на краю постели, обернув торс простыней и обхватив голову руками.

– Боже, как гудит все…

– Кваса хочешь? – предложила Марина. – На кухне есть, я видела. Сейчас принесу…

– Нет, погоди, – он положил руку на Маринино обнаженное плечо, не давая ей подняться. – Скажи… между нами было… что-нибудь?

– Все, – невинно ответила Марина и сделала вид, что обиделась. – Ты что же, совсем ничего не помнишь? А говорил-то, говорил…

– Что говорил?

– Как хорошо тебе со мной, говорил! Что мечтал обо мне, говорил! Что не забудешь теперь никогда, какой я была в эту ночь, говорил! Что все два года, до самого возвращения, будешь меня помнить! Ничего себе – помнить, когда ты уже сейчас все забыл…

– Да нет, я не то чтобы все забыл, – немного струсил Алеша, – просто у меня голова так трещит…

Вот почему, уходя служить на границу, парень был так уверен, что у них с Мариной «было все»…

* * *

– Вот! Теперь и в самом деле все! – заявила мне Маринина сиделка и даже со звоном бросила в стакан ложечку. – Точка!

– Нет, не все, – наседала я. Под столом я наступила ей на ногу и не давала девице тронуться с места. – Ты самого главного мне не доложила: от кого, в конце концов, забеременела Марина?

– Так вот этого я и не знаю! – И на некрасивом Зоином лице, как на промокашке, проступили следы недавней обиды. – Марина мне этого не сказала. Все рассказала, а об этом – нет!

– Но ты же у нее спрашивала?

– Спрашивала! Даже уговаривала ее довериться мне, имя его открыть, ей бы самой на душе легче стало, а она твердила, что это была «ошибка, самая страшная ошибка». И что этого человека уже нет в ее жизни. Что он намного старше и поэтому показался ей спасительной ниточкой… что-то такое.

– А сама ты что думаешь?

Зоя опять, уже в который раз, подвигала носиком и начала машинально крутить на столе подстаканник. Он оставлял после себя влажные круги-«восьмерки», но сиделка этого не замечала.

– Да что я думаю… Думаю, связалась Мариночка с первым же попавшимся мужиком, чтобы забеременеть и убедить Алешу окончательно, что он жениться на ней должен… Очень уж она любит парня этого – прямо себя не помнит.

Честно говоря, я думала точно так же.

– Зоя, ну хоть какие-то предположения есть у тебя? Ты же любознательная девушка, это сразу видно. Ну вот, может быть, Марину кто-нибудь навещал в эти дни? Кто-нибудь незнакомый? Мужчина?

– При мне никого не было, – тотчас ответила Зоя, и я сразу поверила, что никакой непроясненный визитер от ее цепкого взгляда не увернулся бы. – Но это – при мне. А вот кто к ней в оранжерею приходит… Мариночка ведь там, наверху, с обеда до ужина сидит, читает, думает – отдыхает, одним словом… Так вот, может быть, она там кого-то тайно и принимает – этого я не знаю. Хотя вряд ли… К нам в отделение так запросто, совсем незаметно, пройти сложноватенько будет!

– А ты сама… – я хотела спросить, была ли сама Зоя очевидцем каких-либо необыкновенных происшествий, вроде «погребального дуновения», от которого якобы проснулась Марина, но как раз в эту минуту из Марининой палаты до нас тревожным отголоском докатился слабый крик!

* * *

Крик был действительно слабый, больше походивший на стон, и буквально в следующую же секунду он перешел в хрип. Едва не опрокинув столик, мы с Зоей разом кинулись к нашей подопечной.

Я первая распахнула дверь и ворвалась в палату, но было уже поздно – то есть я имею в виду, что мы опоздали схватить злоумышленника! Темная тень скользнула вдоль стены, одним ловким движением вскочила на подоконник раскрытого по случаю душной летней ночи окна и уже через мгновение стояла на узком карнизе, повиснув над пустотой. Неизвестный с ловкостью гимнаста, перебирая руками, двинулся по карнизу и вскоре достиг следующей трубы, достаточно крепкой, чтобы выдержать его вес.

Обхватив ее коленями, он перекинул тело на трубу, начал медленно спускаться, и темнота вскоре съела его.

Все произошло так быстро, что Зоя, кажется, ничего не поняла.

Осмотрев заставленный какими-то коробками и ящиками темный переулок, выходивший на главную улицу, я тоже перепрыгнула через подоконник и двинулась по карнизу вслед за тенью. Через два-три метра от меня была пожарная лестница. «Доберусь до нее и быстро спущусь вниз», – мелькнуло у меня в голове. Но в следующую минуту я отказалась от этой мысли: ведь совершенно неизвестно, кого и зачем я собираюсь ловить, а Марина тем временем снова останется одна – на Зою надежда плохая.

И я вернулась обратно.

Обе девушки дожидались моего возвращения, сидя на Марининой кровати. Они тесно прижались друг к другу и не сводили глаз с окна, через которое я влезла обратно в палату.

– Кто это был? – шепотом спросила Марина.

– Понятия не имею! Но сейчас меня больше интересует другое: как этот «кто-то» вообще попал в отделение?

– Наверное, точно так же, как и ушел, – через окно? – предположила Марина.

– Но ведь мы слышали, как стукнула дверь! Та, стеклянная, что выходит на лестницу! – воскликнула Зоя.

– Дверь стукнула из-за сквозняка, – заметила я. – Иначе я обязательно бы заметила, что кто-то крадется по коридору. Марина права, «этот» пришел через окно.

– Но… что ему было надо?!

– Об этом я как раз хотела спросить вас!

– Но я не знаю! Я проснулась от того, что… – Маринины глаза внезапно расширились, и, проследив за ее взглядом, я увидела то, что так напугало девушку. На полу между кроватями валялась снятая с Зоиной постели подушка.

– Да… – прошептала Марина. – Теперь я вспомнила! Я проснулась, потому что почувствовала – рядом со мной кто-то есть… кто-то чужой. И я увидела, что «он» шагнул ко мне с подушкой… А потом вошли вы, – и она бросила испуганный взгляд на меня. – Женя! Что это было?! Он хотел меня… придушить? Подушкой?!

Судя по всему, все обстояло именно так. Но не стоило слишком пугать девушку.

– Знаете что? Давайте считать, что все это нам просто приснилось, – предложила я.

– Как, всем троим?

– Да.

Близился рассвет.

В коридоре отделения включили свет, из ординаторской и сестринской выползли дежурные врач и медсестра – их помятые, припухшие лица были того болезненно-сизоватого оттенка, который почти всегда служит печатью раннего пробуждения. С первого взгляда было понятно, что наша недавняя суета в палате у Марины осталась никем не замеченной.

* * *

Наступило утро, мое дежурство закончилось. Страшно хотелось спать, но делать этого я не собиралась. Я не могла отвязаться от чувства досады на саму себя: как я могла до такой степени отвлечься разговором с Зоей, что едва не прошляпила опасного визитера?! Черт возьми!!!

Сдерживаясь, чтобы не разогнать свою злость до запрещенных в городе двухсот километров в час, я крутанула руль своего «Фольксвагена» и выплевывала сквозь зубы такие слова, какие напечатать здесь нельзя. Но, несмотря на злость, мозг мой работал в нужном направлении, и вскоре я остановилась возле некоего здания с величественной каменной башней на фасаде и с мраморными ступенями. Не буду говорить вам, какая табличка висела над входом в это здание, замечу лишь, что люди, которые здесь работают, как правило, знают – или могут узнать – почти все.

И некоторых из этих людей я знала очень хорошо. И очень давно – еще с тех пор, как сама была боевой единицей и проходила службу в горячих точках нашей планеты.

Словом, я вошла в один из кабинетов этого чудесного здания и расцеловалась со своим бывшим сослуживцем. А потом попросила его узнать все, что сейчас известно органам следствия об обстоятельствах убийства Антонины Протасовой.

– Паш, тебе же это ничего не стоит сделать! Всего один звонок!

– Ну… ладно.

Понадобился, правда, не один, а три или четыре звонка, но зато информация была собрана детально и по кусочкам.

– Значит, так, моя дорогая, – положив трубку, начал мой бывший сослуживец. – Смерть Антонины Протасовой действительно была убийством – оперативники и эксперты убедительно это доказали. Причем убийством, совершенным с особой жестокостью: прежде, чем утопить женщину, ее травили уксусом, перерезали у нее вены на обеих руках, душили веревкой. В конце концов душегуб или душегубы своего добились – экспертиза показала, что Антонина Протасова умерла, захлебнувшись водой в собственной ванне.

– Ни черта себе! Убийца имел железные нервы!

– Или психические отклонения, – предположил Пашка, почесав свою розовую лысину.

– Или нечеловеческую жестокость. Может, ее пытали?

– Увы, может быть все, – согласился Пашка-полковник. – Следствие отрабатывает эти версии. Пока я говорю лишь об установленных фактах: ротовая полость, горло, пищевод и частично желудок убитой сильно сожжены концентрированной уксусной кислотой. И уксус в женщину вливали силой – судмедэксперт обнаружил у Антонины два сломанных передних зуба, они обломились у подгнивших корней, осколки остались в ротовой полости. Не исключено, что зубы ей выбили горлышком бутылки. Ты говорила о резком запахе в квартире?

– Да.

– На месте преступления, то есть в квартире Протасовой, нашли целых две пол-литровые бутылки из-под столового уксуса. Пустые. Содержимое одной из них частично пролилось прямо на пол – отсюда и запах. Отпечатков пальцев нет – ну, еще бы, преступник нынче грамотный пошел… Далее. Следов взлома квартиры или ее вскрытия с использованием отмычек не обнаружено. На месте преступления изъят также кухонный нож со следами крови на лезвии – по всей видимости, именно этим ножом Протасовой пытались вскрыть вены. А на веревке, которой душили жертву, раньше крепились плохонькие занавесочки, прикрывавшие кухонное окно.

– Другими словами, из всех орудий преступления преступник – или преступники – прихватили с собой заранее только уксус?

– Не факт, не факт! Кто докажет, что и кислота не хранилась у Антонины дома?

Я пожала плечами:

– Да какая хозяйка будет дома у себя сразу литр уксуса держать? В сущности, он большей частью только для домашних заготовок нужен, а какие сейчас помидоры засолишь – июнь на дворе!

– Это только твои соображения, которые вряд ли кто-либо примет в расчет. Мало ли как могли попасть в дом эти бутылки – может, Антонина их нашла или украла по случаю? Словом, картина складывается такая: женщина сама впустила убийцу в квартиру, и этот неизвестный пришел к ней безоружным. А вот дальше открывается широкое поле для всякого рода предположений. Намеревался ли преступник лишить жертву жизни сразу, или эта мысль пришла к нему внезапно, например, после каких-то слов Антонины? Нарочно ли она произнесла эти роковые слова или бросила их так, между прочим? Почему он использовал сразу так много способов умерщвления? Умышленно ли он старался, чтобы Антонина приняла столь мучительную смерть? Список подобных вопросов можно продолжить надолго…

* * *

Мне предстояло съездить еще в одно место.

Перед тем как попрощаться с Мариной, я взяла у нее адрес ее родителей («Надо поговорить с вашей сестренкой, она ведь тоже свидетель!»), попросила ее позвонить им и предупредить о моем визите, и теперь я подруливала к основательной старинной высотке со шпилем на величественной крыше.

Подъезд был мраморный, лифт – сверкающий и бесшумный, а консьержка – почти даже и не свирепой. Правда, она лязгнула на меня клыками, но с кашей есть не стала – а могла бы, очень уж сильно она смахивала на Бабу-Ягу.

На девятом этаже меня ждали (я позвонила снизу по домофону), и тяжелая полированная дверь была слегка приоткрыта. Из щели прямо на меня глядел большой голубой глаз, до краев наполненный любопытством. Потом появился не менее пытливый нос, второй глаз – и вот уже передо мной стояла малолетняя Аленка, одетая в фирменную маечку и голубые, нарочито вытертые на коленях почти до ниток основы джинсы.

– Вас я не знаю, – звонко сказала она, кивнув мне стриженой головкой. – Вы кто?

– Следователь по особо важным делам Генеральной прокуратуры, – не моргнув глазом, соврала я.

– А у нас уже был один следователь, – похвасталась Аленка.

– Высокий, сутулый, с маленькими глазенками? Курочкин?

– Ага.

– Это – так… Не следователь, а недоразумение! Он у меня в подчинении. Ученик еще.

– Такой старый – и ученик?

– Второгодник, – отрезала я.

– А-а-а…

Аленка сразу же потеряла интерес к следователю-двоечнику. Сама она, наверное, была отличницей.

– Проходите, – отошла она в сторону. – Я только что из школы пришла, у нас там шахматная секция – каникулы… А папки с Горгошей нету, папа в командировке, а она на работе.

– Папы с… кем?

– Горгошей. Это папкина жена, я ее так зову – Горгоша. Сама придумала! А она и не обижается даже вовсе.

– А почему – Горгоша? – Признаться, образ Илоны никак не сочетался в моем воображении с этим грозным именем.

– А вы про горгону Медузу слышали? Которая одним взглядом людей в камень обращала?

– Это из мифов Древней Греции? – уточнила я. – Слышала, конечно!

– Ну вот, это про нее. Почти. Как посмотрит – ух! Больше и говорить ничего не надо. И так все ясно. И папка перед нею на цыпочках ходит, если что-то натворит. И я. Строгая-я!

Аленка уже провела меня в огромную, по площади – чуть меньше стадиона, комнату, обставленную с безусловной, но не бьющей в глаза роскошью, и уселась в кресло, поджав под себя босые ноги. Мне она предложила стул с витиеватой, грациозно выгнутой спинкой.

– Аленка, – я с первой же минуты начала обращаться к девчушке так запросто, и та совсем за это не сердилась, – а почему ты говоришь про Горгошу: «папкина жена»? Разве она не твоя мама?

Аленка покрутила головой.

– Моя мама далеко. Я ее уже лет сто не видела.

– Вот как? Почему?

– А она меня бросила! Пришла со мной к папке и подбросила, как котенка. Он сначала перепугался-а! А потом признался во всем Горгоше, и она его поняла и простила. Видали? Она такая!

Можно было предположить, что речь идет о какой-то тщательно оберегаемой семейной тайне, но легкомысленная Аленка, как видно, была не слишком надежной хранительницей подобных тайн. Она как будто даже ждала, когда зададут наводящие вопросы.

За мной дело не стало.

– Расскажешь, Аленка?

Конечно, она рассказала! Но ее рассказ был обильно пересыпан таким количеством эмоций, молодежных жаргонных словечек и сдобрен выразительной мимикой, что я изложу его в своем, более спокойном пересказе.

* * *

Аленкин папа был умным приятным мужчиной и крупным удачливым руководителем – довольно редкое сочетание, если разобраться. Высокий, худощавый, русоволосый (девочка показала семейное фото – можно было сделать вывод, что старшая дочь, Марина, пошла в отца, хотя и не унаследовала его обаяния), Петр Назарович умел нравиться женщинам. Именно нравиться – потому что ни у кого из окружающих не было никаких оснований утверждать, будто Петр Ильинский пошаливает на стороне.

– Нагулялся уже, – шептались его многочисленные секретарши-референтки, собираясь попить кофе с домашней выпечкой в одном из кабинетов. – Женился-то поздно, сколько ему тогда, за тридцать уже было?

– Далеко за тридцать.

– Зато какую фифу себе отхватил, видали? Потрясающая баба, ей бы на подиум!

– Может быть, она ему долго «динамо» крутила?

– Это такому-то мужику?!

Подобные разговоры продолжались года полтора. Пишбарышни, склонив друг к другу головки с завитыми челочками, за это время всесторонне обсудили достоинства и недостатки действительно необыкновенно красивой и ухоженной жены Петра Назаровича – и замолчали. Потому что сплетничать о счастливых людях не очень-то интересно. А они были счастливы, Петр Ильинский, его Илона Прекрасная и дочка Мариночка – девочка родилась на втором году брака. Свое семейное счастье начальник тщательно оберегал, так что у сплетниц не было ни малейшего повода для злорадства.

Лет пять продолжалась эта чужая идиллия, а на шестой год этого брака, летом, в приемной появилась разбитная бабенка в цветастом сарафане и чудовищной шляпе с огромным искусственным пионом сбоку. Впрочем, шляпу она скоро сняла – и востроглазой секретарше стало ясно, что, во-первых, вытравленные пергидролем светлые волосы посетительницы вульгарно почернели у корней, а во-вторых, женщина была очень, просто до неприличия молода – лет двадцати от силы. Вздернув облупленный от загара носик, эта безвкусно одетая барышня громко спросила:

– Назарыч у себя?

– У себя. Но вам, девушка, это обстоятельство ничем не поможет. У Петра Назаровича неприемный день.

– Ну, это для другого кого-то неприемный, – почти выкрикнула незнакомка. – Меня-то он примет! Иначе я такое тут устрою!

Она выпятила бедро и поправила пальчиком с облупленным маникюром упавший ей на глаза желтый завиток волос. А затем пошарила рукой где-то у себя за спиной и выставила, почти вытолкнула перед собой маленькую девочку в ситцевом платье, с вымазанной шоколадом мордашкой. Девчушке было года два-три, и отдаленное сходство с нахальной гражданкой позволяло думать, что перед вами – мать и дочь.

– Скажи, Аленка, к кому ты пришла? – не спуская глаз с секретарши, спросила у девочки женщина и легонько подтолкнула ее в спину.

– К папе, – заученно пробормотала девочка, грязными руками размазывая по лицу шоколад.

– Слыхали? Вот сейчас же и пропустите нас к нему!

– И не подумаю!

– Слушай, лахудра, мне с тобой разговаривать некогда. Я счас на юг уезжаю, поезд через полчаса! Спрашиваю в последний раз: пустишь к Назарычу?

– Нет. Я позову охрану, и вас выставят вон! – рявкнула секретарша, обидевшись на «лахудру».

– Ладно! – прошипела бабенка. – Тогда вот что… Мне, вообще-то, Назырыч не особливо нужен – не об чем нам с ним разговоры разговаривать. Ты, значит, передай ему вот девку, дочь это евойная, он богатый – пусть сам ее обеспечивает, а мне – одна обуза. А метрики ейные – вот!

И она шлепнула на секретарский стол засаленный вязаный кошелек, набитый какими-то бумагами. А затем подхватила девчонку под мышки, посадила ее на один из стульев в приемной, быстро и равнодушно чмокнула ее в светлую макушку и тут же выскочила в коридор – только ее сабо с гулким перестуком дробно застучали по коридору.

– Стойте!!! Куда вы?! – крикнула ей вслед растерянная секретарша. Она даже выскочила из приемной и попыталась догнать посетительницу, но тщетно – пестрое платье уже скрылось между створками дверцы лифта.

На пульте зажужжал селектор.

– Что у вас там происходит? – недовольно спросил Петр Назарович. – Кто так шумит?

– Да вот, непонятное что-то… – начала было секретарша.

– Так разберитесь! – грозно приказал начальник и отключился.

Пришлось секретарше, после некоторого раздумья, брезгливо исследовать вязаный кошелечек. Поглядывая на девочку, которая сидела смирно, почесывая одной ножкой другую и осматриваясь вокруг с живым любопытством, секретарь достала из кошелька свидетельство о рождении Ильинской Алены Петровны (1989 года рождения), несколько обломанных по бокам фотографий и мятую записку.

Разумеется, записка вызвала интерес в первую очередь. На тетрадном листке в клеточку крупным полудетским почерком, с таким усилием, что красный карандаш кое-где прорывал бумагу, было начеркано:

«Петя ты оказался падлец и знать я тебя не хочу. Я встретила человека любимово уизжаю с им а дочку твою ты сам себе заберай. Она мне жизнь личную мешает налажевать а ты как хочеш так и воспитывай. Прощевай. Нина».

На фотографиях можно было разглядеть Петра Ильинского рядышком с нынешней беспардонной посетительницей – они сидели за одним столиком в каком-то кафе и попивали коктейли и шампанское. Причем, судя по количеству замороженных в ведерках бутылок, солидному Ильинскому с юной Ниной было ой как весело…

«Вот это да!!!» – подумала секретарша Петра Назаровича и даже в нетерпении засучила ножками: до обеденного перерыва оставалось еще столько времени, а новость о том, что их строгий начальник вдруг обрел незаконную дочь, уже распирала ее изнутри и грозила разорвать сплетницу на части!

То, каким именно образом Петр Назарович Ильинский сумел объясниться с женой и убедить ее, что прижитый им на стороне ребенок не должен испытать на себе участи воспитанницы детского дома или интерната, осталось для любопытных девочек из секретариата тайной за семью печатями. Но семилетняя Марина, которая уже многое научилась понимать, слышала, что родители приглушенными голосами разговаривали в своей спальне почти до утра.

– Как же так, Петя? – растерянно спрашивала мама. Марина никогда не слышала в ее голосе такой беспомощности. – Петя, ну как же так? Что же мне теперь делать? Что?! Господи, я тебе всегда так верила…

– Илоночка, прости! Мне нечего тебе больше сказать, кроме как – прости, прости, прости, я каюсь, на коленях каюсь… Бог знает, как это случилось, я тогда в командировке был, в Свирске, помнишь? Года четыре уже прошло с тех пор… Устали все, как черти. Спустились вечером в бар освежиться – жара такая стояла, даже сейчас помню. И подсела к нам эта, понимаешь, Нина. Одета бедненько так, глаза жалкие – совсем еще ребенок. Рассказала, что она сирота, в ПТУ каком-то учится… Мне сначала, веришь ли, Илоночка, просто покормить ее захотелось…

– Сначала! А потом?!

– Стыдно вспоминать. Мы, наверное, просто перебрали тогда все сильно. Первый раз со студенческих времен я пиво с шампанским мешал. Как мы вышли из бара – не помню. Как я к себе шел – не помню. Ничего не помню! А утром гляжу – эта Нина в моей кровати лежит! Перепугался я, как мальчишка… Засуетился даже. Выпроводил девчонку побыстрее. Она адрес, телефон мой спросила – я и дал, чтобы только она скорее ушла, даже не сообразил, что можно было выдумать номер или хоть одну цифру переврать! Не сообразил, понимаешь?

– Нет, Петенька, я ничего не понимаю! Не могу, не могу понять, – с отчаяньем шептала Илона.

– Милая… Я не знаю, что мне сказать в свое оправдание. Что это с каждым мужчиной случается? Нет, все это чушь. Я виноват, виноват! Но что же мне было делать?! Эта Нина позвонила мне через год (на работу, слава богу!) и сказала, что она родила. А я ведь даже не знал, что она после того раза забеременела! Если бы она хоть раньше меня предупредила, я бы приехал к ней, с больницей помог, врача бы нашел, все устроил. А тут? Испугался я, что эта проныра до вас с Мариночкой доберется, шантажировать тебя начнет. А она так спокойно говорит: если не веришь, что это твоя дочь, я, дескать, на экспертизу согласна. И ничего, мол, мне от тебя не надо, только дочку признай, чтобы в метрике в графе «Отец» прочерка не стояло, да помогай деньгами, пока она не подрастет. У меня прямо как гора с плеч свалилась. Потому что твое и Мариночкино спокойствие мне всегда было всего дороже. Веришь?

– Верю, – грустно ответила мама.

– Я перед тобой, как перед исповедником, – весь выложился. Ничего не скрыл. И как теперь решишь, так и будет. Будет только так, как ты решишь!

Родители говорили еще долго-долго, а потом Марина услышала, как мама вышла из спальни и осторожно подошла к дивану в гостиной, на который положили голубоглазую Аленку. При тусклом свете ночника женщина долго смотрела на мирно сопевшую девчушку, а потом, поправив на ней одеяло, ушла. Маринка повертелась-повертелась у себя на кровати и уснула…

Утром папа, как всегда, ушел на работу, а мама, когда Маринка вошла в кухню, уже кормила довольную Аленку завтраком. Девочка быстро освоилась в новом доме и болтала без умолку, останавливаясь только тогда, когда у нее перед лицом возникала ложка с очередной порцией каши.

– Мариночка, – сказала мама, обернувшись и положив руку на Маринкину голову, – теперь у тебя есть сестра. Ее зовут Алена.

– Ага, – только и сказала Марина. Она всегда мечтала о сестренке.

Вот таким образом живчик Аленка и стала полноправным членом семьи Ильинских. У девочки был незлой, уживчивый характер, а семейный доход позволял реализовывать прихоти обеих девочек, так что у них почти не возникало повода для ссор. Петр Назарович считался Аленкиным отцом вполне официально, а Илона оформила над девочкой опекунство. На удочерение она не согласилась.

– У тебя есть еще одна, другая мама, – говорила она Аленке. – Только та мама очень молодая. Когда-нибудь она обязательно захочет тебя увидеть, и ты должна ее помнить.

Девочка улыбалась.

– Это большой грех, Петенька, навсегда лишать мать дочери, даже такую мать, – говорила она уже мужу. – Все может случиться, и Нина эта раскается, захочет поучаствовать в Аленочкином воспитании… надо оставить ей шанс.

– Как хочешь, – пожимал плечами Ильинский. – Но записка, которую она мне написала, суд вполне может посчитать официальным отказом от родительских прав. Сама знаешь – не та мать, что родила, а та, что вырастила.

Но Илона сумела настоять на своем. Ласковая Аленка привязалась к названой матери, да и сама Ильинская, будучи строгой женщиной в основном лишь внешне, очень скоро перестала разделять в сердце обеих девочек.

Так они и жили.

* * *

– Понятно? – спросила довольная Аленка.

– Понятно-понятно… красивая история. Прямо любовный сериал, – сказала я.

– Любовный сериал? Обожаю!

– Я тоже, – соврала я. – Значит, вы с сестрой не ссорились почти никогда?

– Не-а, – протянула девочка. – Не из-за чего было.

– А вообще, у нее какие-нибудь недоброжелатели водились? Ну, завистники, там, или враги?

– Нет, – мотнула головой Аленка. – Марина замкнутая была, если не с Лешей время проводила, то больше дома сидела. А как Леху в армию забрили – так она и вовсе к нему почти переехала. Ну, к тете Тоне то есть. Вообще… Это кошмар какой-то, что с Мариной сделали! Если бы я только этого урода встретила! – она сжала кулачки.

– Может, ты хотя бы предположить можешь – кто это был?

– Да нет же!

– Ладно… А тетю Тоню ты хорошо знаешь… знала?

– Откуда? Никто ее из нашей семьи не видел, кроме Маринки. Эта тетя Тоня – «не нашего круга», как мама говорила. Поэтому она и не знакомилась с ней. И я Тоню эту в первый раз тогда и увидела, когда мы гадать собирались. Еле-еле я тогда у Горгоши на всю ночь отпросилась!

– Ага. Еще скажи-ка, деточка, раз Марина часто в Алешином доме бывала – значит, у нее и ключи были от той квартиры?

– Да-а… наверное… Но я не знаю точно.

– А надо бы знать. Это очень важный момент для следствия.

Аленка по-цыплячьи вытянула шею:

– А как это узнать?

– Надо посмотреть в ее портфеле. С которым она в тот день в институт пошла. Этот ее портфель дома сейчас?

Не ответив мне, Аленка вскочила с кресла и понеслась в глубь квартиры. Вскоре она уже прибежала обратно с большим портфелем из дорогой кожи в руках.

– Вот! – Сумка была с размаху водружена прямо на сверкающий дорогой полировкой обеденный стол. Аленка, не мешкая, отщелкнула замок и, ухватив портфель за углы, вытряхнула из него все его содержимое.

На стол шлепнулись две толстые тетрадки с конспектами, высыпались и покатились ручки-карандаши, выпали расческа, тощая косметичка с немудреным содержимым, кошелек… Ключей не было.

– А это что? – Бойкая девчонка уже цепко держала в руках белый с красными полосами фирменный конверт – в такие работники фотоателье кладут готовые фотографии. – Ой, это же фотографии с Лешкиных проводов! Ну, тот день, когда он в армию уходил, как интересно-о! Маринка все собиралась пленку отдать на проявку, да, говорит, руки не доходили! Значит, она ее отдала на днях? И фотки уже напечатали?!

Она живо растеребила конверт. В быстрых пальцах замелькали глянцевые прямоугольники:

– Вот здорово! Тут все! Тетя Тоня, и Марина, и Леша, а вот Егор с Иркой этой его – терпеть ее не могу, подлиза! Классно!

– Позволь-ка, – я бесцеремонно забрала из Аленкиных рук снимки и веером разложила их на столе. Прищурив один глаз, я долго всматривалась в фотографии.

– Боюсь, что ничего особенного тут нет. Обычные фотографии. Никакой загадки, – сказала я наконец.

– Пусть пока так полежат, – Аленка поправила один снимок, чтобы разложенные карточки смотрелись более живописно. – Пусть Горгоша посмотрит!

Затем она быстро покидала вещи сестры в портфель, унесла его обратно и вернулась в комнату.

– Ну ладно, Аленка, я пойду. Ты молодец, все мне рассказала, что знала… Спасибо! Почаще к Марине в больницу заглядывай! Ты маленькая еще, не понимаешь, какое это горе для женщины – потерять ребенка. Тем более от любимого человека…

– Но это же неправда! – вдруг сказала Аленка и даже привстала в своем кресле. Голубые глаза ее под вздернутыми полукружьями белесых бровей выражали осуждение и обиду – как будто ей вдруг надоело терпеть каждодневный обман. – Это неправда!

– Что неправда?

– Что Марина была беременна от Алеши! Вот что неправда! – с досадой выкрикнула девчонка.

Вид у нее был такой сердитый, что я невольно застыла, не дойдя до двери.

– Как не была беременна от Алеши? Да ты что говоришь-то? Почему?! – разыграла я полнейшее изумление.

– Потому что это я беременна от него, – пожала плечами девчонка. – Да! И уже на четвертом месяце!

Это был удар под дых. Мне понадобилось целых полминуты на то, чтобы осознать сказанное ею.

– Так… Замолчать. Сесть. Успокоиться. Собраться. И все рассказать! Мне! Немедленно! – приказала я, придя в себя.

– А мне и нечего скрывать! – захорохорилась Маринина сестренка.

* * *

Когда Алеша Протасов впервые появился в доме Ильинских, ему было пятнадцать, а Аленке – двенадцать с половиной лет. Вообще-то парнишка изначально учился со старшей Аленкиной сестрой в одной школе, но захаживать в этот богатый дом стал только в старших классах – может быть, до тех пор он стеснялся своей латаной одежки и растрескавшегося портфеля с перемотанной синей изолентой ручкой. Когда же Марина с Алешей вступили в юношескую пору, драные джинсы и нарочито застиранные майки стали даже модными – и парень расправил плечи.

Несмело обтирая подошвы дешевых кроссовок об их цветной половичок, он поглядывал вокруг – и вдруг наткнулся взглядом на Аленку: она выглядывала одним глазом из-за палисандрового шифоньера в прихожей. Наверное, девчонка очень забавно выглядела, или, может быть, Алешу тронула ее непосредственность – оглянувшись на Марину, он вдруг показал Аленке язык. А потом свел глаза к переносице и со свистом втянул в себя щеки – получилась такая клоунская гримаса, что Аленка прыснула в кулачок и еще немного высунулась из-за шкафа, чтобы было удобней смотреть.

– Брысь отсюда, – строго, но не зло, приказала ей сестра, беря парня за рукав. Они скрылись в Марининой комнате, оставив Аленку стоять у шкафа. Девочка надулась, но ненадолго: она вообще не умела задумываться о чем бы то ни было долго.

В общем, Маринкин друг, о котором иногда говорилось в доме с тревогой (родителей беспокоило то, что этот мальчик – из неблагополучной семьи), легкомысленной Аленке понравился. Они стали здороваться и перешучиваться при встречах, хоть встречи эти и не были слишком частыми: учителя считали Аленку необыкновенно предрасположенной к изучению языков, и она занималась в другой школе, с английским уклоном.

Алеша не занимал в Аленкиной голове слишком много места: пока еще там теснились детские прыгалки, прикольные мультики, попсовые концерты и одноклассники, которых при первой же возможности надо было во что бы то ни стало сунуть головой в сугроб – девочка росла боевой.

Так продолжалось года два. До тех самых пор, пока повзрослевшая Аленка, сидевшая напротив Алеши на Маринкином дне рождения и от нечего делать рассматривавшая Лешку прямо лоб в лоб (рядом чинно восседали папа с Горгошей), не подумала вдруг, что этот Протасов, в сущности, очень красивый парень.

«Даже очень-очень красивый, – размышляла она позже, уже лежа в кровати. – На какого-то киноартиста похож… На Брэда Питта… или на Бандероса?» Засыпая, Аленка видела перед собой это смуглое лицо в обрамлении смоляных кудрей, с прямым носом и огромными глазищами, в бездонной черноте которых как будто скрывалась какая-то тайна…

Теперь, когда ей уже исполнилось четырнадцать, она вовсю мечтала о «своем» парне – только, чур, непременно особенном, ни на кого больше не похожем! Всякие неприятности переходного возраста вроде прыщей, нервных вспышек, излишней полноты или худобы, Аленку счастливо миновали. Когда она смотрелась в зеркало, то видела перед собой вполне даже симпатичную девицу с аккуратным личиком в форме сердечка, с большими голубыми глазами, полными губками и маленьким вздернутым носиком – очень, надо сказать, видная барышня, особенно если учесть, что она еще и подрастет, и похорошеет… И эта короткая стрижка «под мальчика» ей очень-очень идет…

За этим самым занятием – разглядыванием себя в зеркале – Алеша и застал как-то раз Маринину сестричку. Он незаметно подкрался сзади и вдруг, грозно рыкнув, схватил девчонку за ноги, забросил ее себе на плечо и завертелся со своей ношей на одном месте.

Аленка сначала завизжала, затем засмеялась – очень уж это получилось неожиданно, хотя и страшновато.

– Эй, что у вас там? – крикнула из кухни Марина. Родителей не было дома, и она готовила ужин.

– В войнушку играем! – громко ответил ей Алеша, сваливая пленницу на диван. – Я Аленку в плен беру!

– Через пять минут объявляйте перемирие. У меня чайник закипает, – ответила сестра, так в комнате и не появившись.

Аленка продолжала хохотать, она просто умирала от смеха, а парень, перехватив ее руки, впервые рассматривал девочку с любопытством. С тем же выражением любопытства Алеша провел пальцем по коже на Аленкиной руке:

– Смотри-ка… А ты золотая… – сказал он удивленно.

Аленка не сразу поняла, что он имел в виду. Но, стоило парню еще раз коснуться ладонью ее предплечья и чуть приподнять руку к глазам, как она тоже увидела: белые волоски на руке, напитавшись льющимся в окна солнечным светом, действительно казались золотыми. Этот простой оптический эффект почему-то завораживал…

Хмыкнув, Аленка скатилась с дивана и резво встала на ноги – она почувствовала сильное смущение. Отчего? Непонятно. Но потом, после ужина, она просидела у себя в комнате до конца вечера, тупо уставившись в стену прямо перед собой.

…Сейчас, когда все уже случилось, Аленке трудно было вспомнить, как же они оба к этому пришли. Казалось бы, дни шагали за днями, и не такие уж они были и скучные. Но в какой-то момент девчушка вдруг поймала себя на мысли, что она давно не встречала Алешу – и что скучает по нему. «Что это я?!» – испугалась Аленка. Хотя «что это она», было уже понятно: ей вдруг стал слишком часто сниться по ночам некий высокий смуглый парень с крупными кольцами кудрей на лбу.

Алеша теперь почти не бывал у них. Они с Мариной встречались где-то в других местах; наступило лето. Наверное, они гуляли в парке или болтались по киношкам… Аленка думала об этом, и ей становилось так тоскливо…

Потом, в самом конце весны, Марина неожиданно заболела. Ее положили в больницу, девушка провела там почти три недели. За это время учебный год окончился, наступили самые длинные в году каникулы. Но все то время, пока ее сестра была на излечении, Аленка тоже провалялась на тахте у себя в комнате, равнодушно отказываясь от предложений Илоны «не терять зря лето, съездить куда-нибудь по путевке, отдохнуть…»

– За границу, а? На Кипр или в Испанию! Да и у нас в стране можно красивейшие места посмотреть, вот, например, по Золотому кольцу России проехаться, как раз сейчас детские группы формируют. А, дочка?

– Да не хочу я, ну правда, мам, – вяло отворачивалась Аленка, стараясь не подать виду, как ее обидело слово «детские».

Мама вздыхала и шла на работу, а Аленка, закинув руки за голову, продолжала разглядывать потолок. На пятый день, чувствуя, что она уже тупеет от этого бессмысленного лежания, она поднялась и нашла в Маринином столе записную книжку с телефонами ее одноклассников. Нет, она совсем не собиралась звонить Маринкиному ухажеру, тем более в ее отсутствие, право же, совсем не собиралась… Честное слово… Но…

– Нам надо поговорить, – сказала она Алеше, ощущая, как у нее перехватывает горло.

Парень молчал так долго, что она уже собиралась бросить трубку и разреветься.

– Да. Надо, – сказал он наконец и назначил встречу: в пять часов у озера в парке, там, где плавает по воде домик с лебедями.

Она пришла первая и села у края пруда, глядя на водную гладь. С воды дул легкий ветерок, было прохладно, но Аленка не обращала на это внимания – до тех пор, пока ей на плечи не лег большой, нагретый теплом чужого тела пиджак.

– Привет, – сказал Алеша, усаживаясь рядом.

– Привет, – ответила девушка, не глядя на него.

– Я все время думаю о тебе, – после паузы просто сказал парень. – Все время: утром, днем, вечером и ночью, я думаю только о тебе…

Она так и обмерла – ведь это были ее слова! Те, которые она сама приготовилась ему сказать!

– Все время – только об одной тебе, – повторил Алеша.

– Давно? – спросила Аленка.

– Скоро уже год…

Парень протянул руку и обнял ее – маленькая Аленка почти утонула в этом объятии, почувствовала, как ходят под легкой Алешиной рубашкой мускулы, – и чуть не задохнулась от счастья. Но вдруг Алеша резко, почти грубо, отстранил от себя девушку:

– Нет, Аленка… Я, наверное, подлец, что сказал тебе… Но – нет! Нам нельзя. Это будет как-то… совсем не по-людски.

– Почему? – захлопала глазами Аленка; ведь им только что было так хорошо!

– Понимаешь…

И он рассказал ей. Все дело было в Марине – ну конечно, в Марине, как же могла Аленка позабыть про сестру?!

– Понимаешь… Она меня любит. Сильно любит, крепко, по-настоящему, до смерти. Я, наверное, сам виноват. Но я… Я даже подумать никогда не мог, что между мной и Мариной может быть что-то серьезное! Мы дружили, да, с детства. Она для меня – самый близкий человек, такой же, как мать, как брат. И как ты… Но я никогда не любил Марину, клянусь, Аленка, даже мысли такой у меня не возникало! А она, оказывается, все время думала, что… все наоборот. Представляешь?! Думала, что мы окончим школу и поженимся!

– Откуда ты это знаешь?..

– Она письмо мне написала, из больницы. И в нем призналась, рассказала обо всем. Я прочел – и меня прямо как ударили! И что мне делать теперь, я не знаю…

– Я тоже не знаю, Алешенька…

По зеркалу пруда скользили лебеди – белый и черный. Их шеи напоминали большие вопросительные знаки – и такие же знаки цепочкой выстраивались теперь в Аленкиной голове. Что делать? Где выход? Как им быть дальше? Это был не тот случай, когда можно было проявлять здоровый юношеский эгоизм. Они оба любили Марину – каждому по-своему она действительно была дорога.

– В общем, я так решил. Выйдет Марина из больницы – и я постараюсь… буду очень стараться… ее… полюбить. Другого я не могу ничего придумать.

Они расстались. Аленка даже не плакала. А Марина, выписавшись из больницы, была счастлива-счастлива-счастлива, испытывая пору расцвета их с Алешей, как ей казалось, взаимной любви. Спрятавшись за оконной шторкой, зареванная Аленка не раз наблюдала, как они целуются вечерами прямо во дворе, не стесняясь даже света фонарей…

Это продолжалось еще почти целый год, до тех пор, пока оба не закончили школу. Тогда Марина, мечтавшая о мединституте, засела за учебники. Цель поступить в желанный вуз даже временно задвинула Алешу на задворки Марининого сердца. Она так истово, так ревностно занималась, что сама попросила любимого на время подготовки к экзаменам не тревожить ее.

– Да ты и сам должен заниматься, – сказала она строго. – Тебе тоже надо поступить в вуз, иначе смотри, загремишь прямо в Вооруженные силы!

– Есть такая профессия – Родину защищать! – ответил Алеша полушутя-посерьезно.

…И позвонил Аленке.

– Я все понял, – сказал он, когда она снова прибежала на место их годовой давности свидания.

– Что?

– Во-первых, я не могу, совсем не могу тебя забыть. Понимаешь? Не могу без тебя жить! Это самое главное. Во-вторых, у меня с Мариной ничего не получится, хоть расшибись! Я честно притворялся целый год. Но больше я не могу! Да она и сама рано или поздно догадается, и будет только хуже. И в-третьих: я не буду поступать в этот чертов институт!

Аленка, с младенчества воспитанная в святом уважении к высшему образованию, не удержалась:

– А институт-то тут при чем, Леш?

– Я провалю экзамены и осенью уйду в армию. А за два года все само собой устаканится, вот увидишь! И Марина меня забудет. И ты…

– Что я?

– …и ты меня дождешься. Если любишь…

Еще он обещал написать Марине из армии письмо, даже несколько писем, не очень резких, чтобы приучить ее к мысли об их неизбежной разлуке. Обещал писать и Аленке – на Главпочтамт до востребования, чтобы Марина ни о чем пока не догадалась. Обещал все продумать. Обещал разобраться в себе и решить, чем он займется после армии – ведь надо будет содержать их общую семью. Обещал еще что-то. И говорил, говорил…

У Аленки закружилась голова. Чтобы прекратить это, она спрятала лицо у парня на груди, и он обнял ее, и все завертелось с еще большей скоростью… И вертелось, и кружилось до самой осени…

Марина поступила в свой институт, Леша со свистом провалился – все шло по намеченному им плану. Но за день до ухода Алеши на сборный пункт заплаканная бледная Марина наотрез отказалась брать с собой на проводы Аленку:

– Зачем это тебе? Там взрослая компания соберется, они выпивать будут, может, до утра все затянется. А ты маленькая еще!

– «Маленькая!» Ничего я не маленькая – мне почти шестнадцать!

– Все равно ты – несовершеннолетняя. Да и мама тебя не отпустит.

Мама и вправду не отпустила – даже категорически запретила. Как подозревала Аленка, по Маринкиному же наущению. Но, говоря объективно, какие у Аленки были аргументы в пользу своего обязательного присутствия на проводах Марининого жениха?

Они простились тайно и второпях.

* * *

– Так тебе уже шестнадцать? – не выдержала я, когда девчонка закончила свой рассказ. Лично я дала бы этой пигалице не больше четырнадцати.

– Шестнадцать! Исполнилось в этом месяце. Я уже могу замуж выйти, вот! Если возникнуть «особенные обстоятельства». Ну, так они у меня уже три месяца, эти обстоятельства.

– А Алеша знает? А родители? А Марина?

– Никто не знает! – с торжеством в голосе заявила будущая мамаша.

– Почему? Если ты считаешь себя уже взрослой…

– Я могу сто миллионов раз считать себя взрослой, но вы попробуйте убедить в этом моего папку! Не говоря уже о Горгоше – страшно подумать! Она только посмотрит – и я сразу на аборт побегу. Сама. Она такая! А Марине как сказать? И Леша пусть пока служит спокойно. Зачем его смущать? А вот когда рожу-у… Он знаете как обрадуется? И к тому же женится сразу. А то мало ли что…

Ну совершеннейший ребенок сидел передо мной – хрупкий, юный, заносчивый в своей неопытности и оттого немного жалкий.

– Вы только тоже не говорите никому, – вдруг попросила она меня умоляюще и даже чуть не заплакала. – Не говорите, а то вы все испортите! Я вам, вообще-то, зря это все рассказала, просто вырвалось как-то само собой. Обидно мне просто стало, когда вы заявили, что Марина от Алеши ребенка ждала.

– Но ведь она и вправду его ждала, Аленка!

– Может, Маринка соврала?

– Да зачем же?

– Ну… Чтобы относились к ней получше, например.

– А разве к ней плохо относились?

– Да нет… Вообще-то, я не знаю. Ну вот Егор этот, брат Лешкин, – он, по-моему, не шибко-то Марину жаловал… Но я точно не знаю. Не хочу ни на кого наговаривать.

– Алена, Марина никого не обманывала. Она действительно была беременна и у нее случился выкидыш – это медицинский факт. Врачам-то ты можешь поверить?

– Ну, я не знаю… – еще сильнее нахмурилась Аленка. – Мне даже подумать не на кого. А мать Лехину за что убили? Она-то кому помешала? Ни с кем не ругалась, даже в восторг пришла, когда ей план показали! Марина же план нарисовала.

– Какой план?

– План перепланировки. Я вам покажу. Вот! – И на стол передо мной лег плотный, альбомного формата, лист бумаги.

На ватманской бумаге были методично выписаны контуры обновленной в Маринином воображении жалкой хрущевки Антонины. Надо признать, влюбленной девушке удалось достаточно точно отобразить свою мечту. Довольно-таки простая перепланировка – здесь пробить пару проемов, а вот это пространство, напротив, заложить – давала гораздо больше возможностей для комфортного проживания, превращая две убогие, неудобно вытянутые горенки в две небольшие, почти квадратные комнатки. Кроме того, такой подход оставлял место для еще одного уютного закуточка, где вполне могла поместиться детская кроватка. Остро отточенным карандашом на квадратиках, изображавших жилые помещения, было написано: «Кухня», «Детская», «Гостиная», «Наша спальня»…

– Мило, – сказала я искренне.

– Да. Но только это ни к чему. Леха меня любил, меня, понимаете?

* * *

И вновь я катила по главной городской дороге. По небу плыло сизое ноздреватое облако – время от времени оно осыпало «Фольксваген» прозрачным бисером студеных брызг. День выдался пасмурным, темно-зеленая листва на кустах вдоль дороги взъерошилась, то и дело трепетала в ожидании, когда дождь хлынет полноценными затяжными нитями, как и полагается в период гроз. Но непогода предпочитала интриговать листву ожиданием. Ветер то накатывал, то замирал, небо не светлело, и все это вместе порождало во мне ощущение какой-то необъяснимой тревоги.

– Женя, – мне позвонила тетя Мила. – Женечка, ты не могла бы сейчас заехать к Раисе?

– Это к матери… матери Вадика?

– Да.

– А что случилось?

– Да мы и сами не знаем, – голос тетушки звучал растерянно. – Она не отвечает на звонки. Илона волнуется, Капа тоже. С Капой вообще все плохо, я сейчас приготовлю обед и снова поеду к ней. А ты узнай, что с Раей, ладно, Женечка?

– Хорошо, говори адрес.

Оказалось, что Раиса живет в собственном доме с мастерской. На краю города.

– Она действительно хорошая художница?

– Насколько мне известно, она скульптор, – пояснила тетя Мила. – Для души ваяет нечто такое, черт его поймешь – авангардное, а на жизнь она зарабатывает оформлением парков и Домов культуры. Всякие там девушки с веслами, гипсовые горнисты, атлеты-физкультурники, знаешь?

– А Вадик, значит, в парке портреты рисовал?

– Да, в этом роде. Богемная, в общем, семейка. Одна Илона – администратор в киноцентре… Женя, ты потом приезжай за мной к Капе. И вместе на дачу отправимся, а то знаю я тебя – ты можешь трое суток подряд по городу мотаться, голодная и не обогретая.

– Ладно, заеду. Жди.

В лобовое стекло мягкими пульками впечаталось несколько крупных капель, они сползли вниз, оставляя после себя дрожащие прозрачные дорожки, и через минуту по крыше «Фольксвагена» уже отбивал чечетку набирающий темп дождина. Дорога занавесилась серебристой шторкой, из-под колес машины брызгало и свистело, в небесах громыхнуло раз, другой – я отключилась и остервенело заиграла кнопками, задраивая в салоне окна.

* * *

Одиноко стоявший дом с треугольной крышей отделялся от дороги мостком из гладких, блестевших под дождем бревен. Мосток перекидывался через довольно широкую канаву, в ней шевелился и уносился куда-то вниз грязный ливневый поток. Я призывно посигналила и вышла из машины, поеживаясь под дождем, – никакого движения в домике не замечалось. Из настежь распахнутых окон вывесились наружу мокрые полотнища занавесок – они были выброшены ветром и прибиты к стене дождем, и это показалось мне странным: если дом пустовал, то отчего раскрыты окна, а если хозяйка в доме – почему она не позаботилась о том, чтобы уберечь свое имущество от бушующей стихии?

После секундного раздумья я легко вскочила на мостик и зашагала по бревнам, оскальзываясь и то и дело хватаясь руками за непрочные перила. Вскоре я уже осторожно заскрипела половицами в самом доме. По всему получалось, что жилище это абсолютно лишено обитателей, причем последние покинули дом непосредственно перед моим приходом. Еще теплым был стоявший на плите в кухне вегетарианский обед, в главной комнате надрывался голосами шоуменов большущий телевизор, на дощатом полу подсыхали влажные разводы – пол только что тщательно вымыли, и ведро с грязной водой даже не успели вылить, оставив его под навесом крыльца. Обе комнаты пустовали (в самой большой на видном месте стоял портрет Вадика с пересекавшей уголок траурной лентой), на второй этаж вела прочная лестница – там, наверное, была мастерская…

Наверху я некоторое время рассматривала расставленные там и сям странные конструкции из глины и гипса, причудливо переплетенные куски арматуры – лишь в очень немногих из них можно было распознать контуры каких-то фигур и предметов, большинство же «произведений» кардинально меняли очертания в зависимости от того, под каким углом к шедевру вы становились. За шуршащей целлофановой прозрачной занавеской белела ванна – оказывается, в мастерскую был проведен водопровод, и хозяйка имела возможность после окончания работы как следует отмыть руки и тело. И, судя по всему, она занималась этим совсем недавно: занавеска еще потела конденсатом, на краю ванны лежала мочалка-рукавичка с опавшими хлопьями мыльной пены и стоял флакон шампуня с отвинченной пробкой, а на отвернутом в сторону носатом кране набухали и срывались вниз крупные капли.

Странно, очень странно! Ясно: хозяйка недавно принимала водные процедуры и даже, похоже, прервала их на полдороге, потому что, хоть она и спустила воду, но не закрыла и не поставила на место флакон с шампунем, не сполоснула мочалку, не закрутила до конца кран. И потом! На первом этаже виднелись следы влажной уборки. А ведро с грязной водой стояло на крыльце, его не выплеснули и не вымыли, что обычно делают аккуратные хозяйки. Получалась странная картина: не довершив уборку, Раиса полезла в душ? Это же нелепо, более того – подозрительно и уж совсем не вяжется с версией о том, что, не закончив купание, она опять куда-то ушла. И, наконец, последним, что меня смутило, была кучка косметических салфеток со свежими следами снятого макияжа. Зачем ей снимать грим, если она собиралась уйти? Такого не позволит себе ни одна женщина!

Куда же ее черт понес, да еще в эдакую погоду? Под таким дождем? Не заперев дом? И к тому же она ушла не больше получаса назад! Я вышла из дома и вновь оказалась на мостике. Дождь лил как сумасшедший.

От злости, что я снова упустила убийцу, я несильно пнула ногой перильце – многократно промоченное насквозь дождевыми водами, оно оказалось трухлявым и с готовностью подломилось у самого основания. Черт! От неожиданности я покачнулась, засучила ногами по перекрытию мосточка и, не удержавшись, упала на колени, а потом и на руки – два ничем не закрепленных бревнышка под моей тяжестью съехали чуть в сторону, и там, между ними, образовалась щель, в которой тускло блеснуло нечто металлическое.

Я уперлась руками в ближайшее бревно. Оно легко поддалось, и я лишь с небольшим усилием своротила его прямо в канаву. Вслед за ним с глухим стуком туда же свалилось и второе. Сделав два глубоких вздоха, я склонилась над ставшим широким просветом в настиле моста – и через секунду так и отлетела к остаткам перил, страшно визжа и прикрывая ладонями уши.

Из проема развороченного настила на меня смотрело мертвое лицо.

* * *

– Дело, скорее всего, было так, – объяснила я следователю Курочкину, явившемуся на место происшествия вскоре после того, как я вызвала милицию. – Раиса действительно принимала душ, и в это время в дом вошел убийца. Или она не видела и не слышала этого, или убийца был ей хорошо знаком. Причем настолько, я бы даже сказала, интимно хорошо знаком, что она не стала прерывать свои гигиенические процедуры. Но вот преступник убивает женщину прямо в ванне, затем спускает воду, одевает тело – вы же нашли его одетым?

Курочкин кивнул.

– …Одевает тело и волоком тащит его по лестнице, через первый этаж к канаве. В канаве беснуются ливневые потоки, они устремлены вниз, к реке, – убийца рассчитывает, что тело вскоре окажется там, и пройдет много времени, прежде чем его обнаружат, а обнаружив – не смогут точно установить дату смерти. Последнее, между прочим, доказывает, что на момент убийства Раисы алиби у преступника нет! Он сваливает труп в наполненную водой канаву, смотрит, как его уносит под мостик, и, успокоенный, спешит обратно, в дом: надо уничтожить даже тень подозрения, что Рая была убита в доме! Преступник наскоро протирает пол (приди я десятью минутами позже – разводы на полу подсохли бы, и я бы вообще ничего не заметила), машинально выносит ведро на крыльцо… и тут… что-то его спугнуло или отвлекло. Во всяком случае, он забывает и про воду, и про ведро, и скрывается…

– Но труп же не унесло ни в какую реку?

– Раиса… то есть ее труп… просто зацепился за мостик, за перила и за сам настил разными побрякушками – цепочками, амулетами, потом, шнурки на ее одежде какие-то были… Я даже сперва решила, что женщину задушили этими ее бусами и амулетами, а потом сбросили в воду.

– Это все, что вы можете сказать?

– Пока да.

Курочкин смотрел на меня так, словно ужасно сожалел о том, что в канаве обнаружили труп какой-то Раисы, а не мой собственный.

* * *

Я смертельно устала за эту ночь и этот день, но все же тешила себя мыслью, что сейчас мне надо только заехать за тетей Милой – и все, домой, то есть на дачу, и спать, спать, спать… Выспаться было просто необходимо, ведь ночью мне предстояло вновь заступать на дежурство у палаты Марины. При необходимости я, конечно, могла не спать и по нескольку суток кряду, но именно сейчас такой необходимости у меня не было.

Капа по-прежнему лежала на диване в гостиной под все той же дурацкой картиной с усатым гусаром и не проявила ровно никаких эмоций, когда я спросила, ела ли она что-нибудь.

– Капа! Так ты ела что-нибудь или нет?

– Оставьте меня, оставьте…

– Обед готов. Значит, Илона ее кормит, – шепнула мне тетя Мила, и я кивнула. По пути из комнаты обратно в коридор я зацепилась краем подола за какой-то деревянный ящик, послышался злобный треск разрываемой ткани – брюки! Не сдержавшись, я ругнулась и яростно пнула странную конструкцию, похожую на огромного деревянного паука с поджатыми к животу алюминиевыми лапами.

– Большой, а дурак!

– Осторожней! – вдруг выдохнула Капа, приподнимаясь на локте и простирая ко мне дрожащую руку. – Не трогай! Это этюдник Вадима! Тот самый, с моим портретом! Незаконченным…

В воздухе снова запахло рыданиями.

– Все-все, я уже от него отошла, ничего не тронула! – поспешно уверила я Капу и осторожно обогнула злополучный ящик.

– Единственное, что у меня осталось… от него! – всхлипнула Капитолина. – Вадик принес это в первый же день нашего знакомства… Он писал мой портрет…

– Да-да, ты рассказывала.

– Боже мой, боже мой, все, что осталось мне от моего мальчика – какой-то ящик с красками, две палитры, кусок холста и незаконченный портрет! Мой портрет…

– А ты уже видела его? – участливо спросила тетя Мила.

– Нет. Он так и не разрешил мне взглянуть.

– Так давай посмотрим!

– Ох, нет!

– Не бойся, Капа, зачем же так трястись-то? Ну, портрет, пусть незаконченный, – надо же знать, как он видел тебя, тем более что ты сама говоришь, это единственная память о нем!

– Нет, нет… Я боюсь…

– Да чего же, дурочка?!.

С помощью тети Милы я взгромоздила ящик в центр Капиного стола и начала возиться с замками. Минуту спустя – щелк, щелк! – этюдник уже распахнул свою квадратную крышку, и, сгрудившись у стола, мы принялись рассматривать содержимое его деревянного чрева.

Нижний лоток этюдника действительно занимали баночки-тюбики с красками, палитры, наборы беличьих кистей, тряпка; в отдельном отсеке покоился свернутый в трубочку кусок чистого холста. А к внутренней стороне крышки художник прикрепил начатую картину. Это в самом деле был Капин портрет, но выбранная художником композиция меня удивила: контуры самого объекта, то есть Капы, были едва намечены несколькими слабыми штришками, к тому же Капитолина занимала на картине очень незначительное место – всего лишь нижний левый угол. На остальном пространстве картины была тщательно выписана обстановка комнаты, в которой все мы сейчас находились: диван, край этажерки со слониками, кусок стены с изображениями лебедей и – особенно крупно – глупый лубок с бравым усатым гусаром на непропорционально маленьком коне.

– Занимательная какая перспектива, – призадумалась тетя Мила, не отводя глаз от незаконченного изображения.

Капитолина вплеснула птичьими ручками и сцепила пальчики у круглого подбородка:

– Боже мой, вы не понимаете! Мальчик искал новые формы…

– Да-да, безусловно. Ты только не волнуйся.

Еще раз окинув подозрительным глазом то, что Капа называла своим «портретом», я с треском захлопнула крышку этюдника и отволокла тяжеленный ящик обратно в коридор, опять же сшибла его углом галошницу, из которой выкатилась обувь с темными комьями грязи на каблуках – уборки здесь не делали сто лет! Тетя присела к Капе попрощаться – вдова уже снова забралась с ногами на свой диван, брыли ее щечек дрожали, в морщинах застыли слезные дорожки, волосы окончательно сбились в бело-серые колтуны и повисли по обеим сторонам ее лица свалявшимися сосульками.

– Капа! Ты умываешься хотя бы?

– Нет… да… не помню…

– Надо приходить в себя, милая моя!

– Да, да, потом…

* * *

– Женечка, – торжественно начала тетя Мила, когда, накормив меня обедом (собственно говоря, уже почти что ужином), она уселась напротив меня, подперев щеку рукой. – Женечка, а я кое-что знаю!

– Вот как? – спросила я без особого интереса. Очень уж мне хотелось спать.

– А вот представь себе! То есть я сначала кое-что вспомнила.

– Ты о чем, тетя Мила?

– Я об этой девушке, которая сбежала, когда случился весь этот ужас. Помнишь? Ну, Лида!

– А, официантка.

– Да! Знаешь, две последние ночи, ну, после того как все это произошло, я просто спать не могла. Все вспоминала, как все было… как все это случилось так неожиданно! Всякое мне в голову приходило, ну, это тебе неинтересно.

– А если ближе к делу?

– Да, да, – заторопилась тетя Мила. – Так вот, Женечка, я вспомнила, что, когда вы все танцевали, мне стало жарко и я вышла в кухню попить воды. Там на столе много чего стояло, но мне хотелось просто холодной воды из-под крана. И в кухне была эта Лида, официантка. Возилась там, гремела посудой, крышками. Так вот, когда я вошла – сначала я не обратила внимания, но в голове-то отложилось, – она отчего-то моего появления испугалась. Я даже сначала не сразу это поняла – скорее, сначала просто удивилась: она стояла у откупоренных бутылок, спиной ко мне, рядом лежал штопор – и вдруг она обернулась на мои шаги, отпрянула, как-то вся сжалась, побледнела, в глазах страх такой, руки она за спину заложила, резко так, будто прятала что-то, и как-то так неловко… пожалуй, даже намеренно… локтем сбила одну бутылку, «Киндзмараули», кажется.

– Дальше?

– Ну, дальше вино растеклось по столу, на пол полилось, бутылка покатилась, она кинулась все подбирать, вытирать… Я ушла, чтобы ей не мешать.

– Тетя Мила! И ты молчала?!

– Господи, да я просто не придала этому такого значения тогда! А вот ты сейчас стала про тот вечер вспоминать поминутно – передо мной все это и встало… Старею, наверное.

– Ладно. Лиду эту, конечно, надо найти и расспросить. Но вообще-то это не наше дело. Это дело милиции. Ты завтра сходи туда… – сонно пробормотала я.

– Видишь ли, – тетя Мила зарумянилась от смущения и отвела взгляд, – видишь ли, я… мне так стало стыдно за свою старушечью память, что я решила сама… сама исправить ситуацию.

– То есть как?!

– Ну, я спросила у Капы, как называется тот ресторан, оттуда она пригласила эту официантку, и сходила туда.

Вот это да!!! Моя тихая тетя Мила, та самая тетя, которая к любому виду расследований относилась с ужасом, как к явлениям, потенциально таящим в себе опасность для жизни и здоровья, – тетя Мила решилась на самостоятельные следственные действия!

– Где-то произошло землетрясение, – пробормотала я, глядя на тетушку во все глаза. – И что же ты узнала?

Тетя Мила вторично порозовела от смущения и удовольствия.

– Дело в том, Женечка, что никакая Лида из ресторана свадьбу Капитолины не обслуживала! То есть обслуживала, но это была не Лида. То есть не та Лида, которая из ресторана, а…

– Тетя Мила! По порядку можешь?

– Гм… Да!

Короче говоря, моя отважная тетушка без труда нашла в ресторане напротив Капиного дома официантку Лиду. Она просто спросила, какой столик обслуживает девушка с таким именем, и присела на указанное ей место. Когда же у занятого ею стола остановилась высокая женская фигура в белом фартуке и наколке, тетя Мила подняла на нее глаза и остолбенела: эта Лида никоим образом не походила на девушку, которая побывала в тот злополучный вечер в Капиной квартире! Вместо невысокой, крепко сбитой темноволосой девчушки рядом с тетей Милой выжидательно высилась рослая, весьма дородная женщина с густым слоем зеленой штукатурки на веках и благородной «башней» ярко окрашенных волос.

– Этой Лиде было уже далеко за сорок, – пояснила тетя Мила, продолжая лучиться тихой гордостью.

– И потом… что ты сделала? – Сон давно слетел с меня.

– Меня посетило вдохновение! Я притворилась ужасно удивленной. И сказала ей, будто мой внук был на свадьбе и влюбился…

Короче говоря, тетя Мила сплела пожилой официантке такую историю: дескать, ее любимый внук гулял несколько дней назад на одном бракосочетании и был несказанно очарован прелестью и обходительностью обслуживающей гостей девушки. И вот она, тетя Мила, ради счастья и покоя любимого внука, отправилась на поиски загадочной незнакомки.

– А она? Как настоящая Лида среагировала на твою сказочку?

– Она мне посочувствовала! Даже минеральной воды принесла, и я ее выпила судорожно.

– И потом?..

– И рассказала мне эта Лида, что заказ на обслуживание банкета на дому сделали администрации ресторана по телефону. Есть у них такая услуга.

Заказ сделали утром, за день до торжества, а вечером на улице к уставшей после смены Лиде подошла какая-то невысокая, приятного вида девушка с заплаканными глазами.

Девчушка сунула в руку Лиды тонко сложенную пятисотрублевую купюру и попросила разрешить ей отправиться вместо настоящей официантки на обслуживание банкета. Легко можно было предположить, что Лида несказанно удивилась этому предложению со стороны незнакомки. Но девушка убедительно объяснила ей свое желание: оказывается, она поссорилась с женихом, а тот приглашен на то же самое торжество в качестве тамады. Нрава ее жених весьма надменного, сам, первый, ни за что к ней не подойдет, вот она и решила пойти за ним, забывши про девичью гордость. Банкет – дело шумное, тамаде часто подливают, глядишь, он разомлеет, тогда она и выберет минутку и помирится с возлюбленным…

– Вы не бойтесь, пожалуйста, я обслужу их очень профессионально! – просительно тянула незнакомка, видя, что Лида сомневается. – Я ведь сама официантка, работаю вон в том кафе! Иначе я ни за что не попросила бы вас, тем более – не стала бы вас подставлять…

Лида колебалась. За такие штуки, как прогул мероприятия, ее в два счета могли вышибить с работы без выходного пособия. Но девушка смотрела на нее так жалобно, натруженные ноги Лиды так ныли, по телевизору завтра обещали показать такой хороший индийский фильм, и женщине так хотелось закончить начатое еще полгода назад шитье! К тому же девушка робко просунула в широкую Лидину ладонь вторую бумажную трубочку-пятисотрублевку, и она оказалась последней соломинкой, сломавшей спину верблюда.

– Только запомни: если ты в чем-то напортачишь, пожалуются хозяева на мою работу – меня выгонят, и дети мои по твоей вине будут сидеть голодными! – заявила Лида.

Несчастная влюбленная быстро-быстро закивала стриженной «под мальчика» головой, благодарно обняла Лиду, и они расстались…

– Больше Лида ее не видела, – закончила тетя Мила.

– Чертовщина какая-то! Не было у Капы на свадьбе никакого тамады, какой еще тамада – девять человек гостей! – рассердилась я. – Если эта девица хотела попасть на свадьбу из-за мужчины, то им мог быть или Вадим, или Борюсик. И я считаю, что все дело в Вадиме! Более того, мне отчего-то кажется, что этой лже-официанткой была Саша, о которой нам рассказывала Илона. По крайней мере, приметы сходятся: невысокого роста, крепко сбитая… Так! Нужно обязательно съездить в парк, где тусуются эти художники, найти эту Сашу и поговорить с ней.

– Сейчас?

– Вот уж нет! Сейчас – спать. Только спать! Ночью мне на работу.

* * *

Конечно, заступив на свое второе по счету дежурство, я первым делом заглянула в Маринину палату, но Марина уже спала, свернувшись калачиком под своим клетчатым пледом. Зоя, сидя ко мне спиной, смотрела телевизор с выключенным звуком и быстро-быстро щелкала спицами.

– Привет, – прошептала я.

Однако сиделка только вздрогнула, напрягла спину – и не обернулась.

Я вернулась в коридор, со вздохом опустилась на диванчик и развернула газету, забытую здесь кем-то из больных.

Примерно через полчасика отделение совсем успокоилось. Я лениво шуршала газетой – строчки уже почти не различались, и под гудение люминесцентных ламп ко мне снова подкрадывалась предательская дремота.

Дверь Марининой палаты скрипнула, в коридор тихо выскользнула одетая для выхода Зоя – я помахала ей рукой, но она не заметила моего жеста и скрылась за стеклянной дверью.

Ночь текла медленно-медленно, как ей и было положено. Через час Маринина сиделка вернулась, прокралась на свое место в палату. Немного повозились, и все стихло…

Чтобы не уснуть (вторая ночь без полноценного отдыха!), я заходила туда-обратно по коридору, от нечего делать стараясь четко держать прямую линию: пятка к носку, пятка – к носку…

Громкий стук и звон разбитого стекла остановили меня на полдороге – я так и замерла в нелепой позе с раскинутыми для равновесия руками.

Это же оттуда! Из палаты Марины!

Опять!

Но мысль мою уже опередил страшный, пронизывающий женский крик – кричали тоже из Марининой палаты, и это была Марина, и визжала она так пронзительно, что в ординаторской и сестринской одновременно зажегся свет, дежурный врач и полная заспанная медсестра, роняя тапки, со спринтерской скоростью понеслись на этот отчаянный зов.

Даже в других палатах, располагавшихся от «элитной» Марининой на изрядном отдалении, заворочались люди, сонные голоса спрашивали друг у друга, что случилось.

Конечно, на месте происшествия я оказалась первой, но совсем скоро за спинами людей в белых халатах уже почти ничего разглядеть было невозможно…

– Пустите!!! – толкнула я выросшую передо мной здоровую спину. Врач быстро оглянулся, глаза из-под очков сверкнули удивлением, но он посторонился.

– Она выбросилась… выбросилась из окна! Просто так, ничего мне не сказав – правда, я спала, я крепко спала, проснулась только от грохота… Зоя дергала и дергала раму, она не смотрела на меня, сама бледная такая, а лицо… чужое! Совсем чужое! Она просто рвала эту раму на себя, тащила ее – и окно распахнулось, тогда она сразу же вскочила на подоконник и прыгнула вниз!

Это прокричала Марина. Заспанная, взлохмаченная со сна, вся трясясь, девушка в голубой пижаме стояла между тумбочкой и кроватью, прижавшись к стене. Окно было распахнуто настежь. Свежий ночной воздух со свистом врывался в помещение – белая штора взлетала и закручивалась штопором, закрывая Марину, она продолжала что-то лепетать, рассказывать, но рыдания уже схватили ее за горло – бедняжка закашлялась, сникла и, держась за стену, тихо села на свою кровать, ухватившись за ворот пижамы трясущимися руками.

– Закройте же кто-нибудь окно! – громко сказал доктор.

Окружающие немного пришли в себя. Полная медсестра, взявшись за ручку на оконной раме, выглянула вниз. Она высунулась так далеко, что я испугалась: сейчас свалится! Но женщина с удивительной для ее большого тела легкостью спрыгнула на пол и громко хлопнула рамой. Из разбитой форточки все так же несло ужасом и свежестью.

– Ни зги не видно, – сказала медсестра, подсовывая под шапочку выбившиеся от ветра волосы.

В палате же, напротив, горел яркий свет. Под ногами хрустели осколки ночника: очевидно, его сбило порывом ветра, когда Зоя открыла окно.

– Марина! Вам не могло этого привидеться? Вы хорошо себя чувствуете? – допытывался у моей подопечной очкастый доктор.

– Нет! Нет! – шепотом кричала Марина, пока медсестра бережно заворачивала ее в плед. – Я не сумасшедшая – я все видела своими глазами! Да вы же сами видите, что Зои нет здесь! Она там, она там, она внизу…

Я сорвалась с места и кинулась вниз.

…Сама не помню, как я одолела все эти бесконечные лестничные пролеты. Но надо найти Зою! Пытаясь вычислить квадрат, куда должна была упасть девушка – если она действительно выпала из окна, – я заметалась по больничному двору. Но – не видно, совсем ничего не видно!

Есть! Лежит прямо под окнами, на той стороне, где горит свет… Она, Зоя. Глупо было надеться на то, что она жива, упав на асфальт с такой высоты, но все же я опустилась на колени и приложила пальцы к вене на ее шее.

Никакой надежды…

Из больничных дверей выбежали какие-то люди, они волокли каталку; и через пару минут покатили ее обратно, но теперь на ней лежало что-то темное, бесформенное…

– Мертва, конечно, – сказал кто-то за моей спиной. – Еще бы – с такой высоты сорваться! Не тело, а мешок с костями. Оно даже загремело, когда мы его поднимали…

Перед моими глазами встало долгоносенькое, невзрачное, узкое Зоино лицо с чересчур близко посаженными глазами, в которых всегда стояло такое наивное, слегка глупое выражение… Мертва! И она мертва!

Но как же быть с Мариной?

Нужно срочно позвонить ее матери, Илоне.

* * *

Покинув больницу, я направилась прямиком в главный парк, чтобы разыскать среди художников девушку Сашу. Задача, вполне сравнимая по сложности с известным выражением – «иголку в стоге сена найти», но иного выхода у меня не было: других зацепок для дальнейшего ведения расследования пока что не предвиделось. А так – хоть какая-то ниточка.

Как всегда, этот уголок городского сада (что-то вроде нашего местного Арбата) пестрел шумной толпой «людей искусства» или тех, кто себя норовил к таковым причислить. Вокруг окрашенных во все цвета радуги деревянных скамеек, выписывая замысловатые виражи, бродили посетители. Попадались среди них и скучающие, и возмущенные лица, но большинство смотрели на выставленные вниманию публики полотна в простеньких деревянных рамах с искренним увлечением. То и дело между представителями публики и художниками, которые стояли рядом со своими произведениями с нарочито скучающим видом, возникали, например, такие диалоги:

– Скажите, – усаживаясь на складной стульчик, спрашивала одного бородача жеманная дамочка не первой свежести, – вы мне точно обещаете? Мой портрет будет действительно прекрасным?

– Конечно, – снисходительно отвечал ей «мастер», закрепляя на складном мольберте белый лист. – Вы себя даже не узнаете.

– Ах, что это? – восклицал другой посетитель, уставившись на прислоненную к мольберту круглую картонку в немыслимых разводах. – Какая прекрасная вещь! Какое ви́дение, какая экспрессия!

– Благодарю, – насмешливо возражал ему хозяин картины, – но это всего лишь палитра – на ней я развожу краски, а картины – вот…

– Простите, – робко спрашивал громадного авангардиста зачуханный мужичонка в низко надвинутой на лоб клетчатой кепочке, – не посоветуете ли, что можно подарить на день рождения приятной интеллигентной даме? Чтобы и недорого, и маслом?

– Банку шпротов, – оскорбился тот и повернул к спрашивающему широкую спину.

– О боже, что это?! – в ужасе закатывала глаза возле одного кубического полотна пожилая бабец примерно тети-Милиного возраста.

– Это мой автопортрет, – пояснял ей тощий мастер. – А это – портрет моей жены.

– Надеюсь, у вас нет детей? – сочувственно говорила старушка и осеняла торопливым крестным знамением себя, художника, и, немного подумав, страшную картину тоже.

В этом жужжащем калейдоскопе лиц и полотен особое внимание привлекал к себе толстый служитель церкви в плотной черной рясе. Он перебрасывал через плечо клин длинной окладистой бороды и с возмущением допрашивал невозмутимого, стриженного «под горшок» художника в демонстративно-русской косоворотке, перепоясанной пеньковой веревкой:

– По какому праву вы называете себя иконописцем? Кто вам это сказал, сын мой?!

– А кто мне сказал, что я сын человеческий? – пожимал плечами художник.

– Побойтесь Бога, грешник, – священник тыкал в картину упитанным пальцем. – Не гневите Господа своими творениями! Где вы видели ангелов в ботинках?!

– А где вы, святой отец, видели ангелов без ботинок? – парировал собеседник.

– О, вы специализируетесь на библейских сюжетах? – протиснулся к ним прыщавый молодой человек в застегнутом на все пуговицы сером френче. – А можете принять заказ? На картину для гостиной, в рафаэлевском стиле. Что-нибудь такое, религиозное, благочестивое…

– Пожалуйста, пожалуйста, – расшаркивался наследник Феофана Грека. – Какой общий сюжет?

– Ну, я даже не знаю… Из Библии что-нибудь.

– Можно и из Библии. Что желаете? Страшный Суд, сотворение мира, Адам и Ева…

– Вот-вот, давайте Адама и Еву!

– Вам как их изобразить, до первородного греха или после него?

– Не знаю, – после минутной паузы бормотал поборник благочестия. – Может быть, во время… гм… свершения греха?

Я проталкивалась сквозь нескончаемую вереницу любителей живописи – туда, где на некотором возвышении роились молодые портретисты. Вообще-то портретистов было понапихано в толпе изрядное количество, но эти держались особенной кучкой и были примерно одного с Вадиком возраста. Именно поэтому я и рассудила, что начать мне надо именно с них.

Наконец я остановилась у этого пятачка, отмеченного нагромождением мольбертов, а со своими орудиями производства стояли молодые люди и девицы хипповой наружности. При моем приближении они оживились, а один шустрый юнец даже загорелся и стал набрасывать что-то на листе бумаги, искоса поглядывая то на меня, то на свое творение.

– Здравствуйте! – поздоровалась я с продолжателями Пикассо.

В ответ послышался нестройный гул приветственных голосов.

– Скажите, – я сразу взяла быка за рога, – кто из вас подскажет, где можно посмотреть работы молодого художника Вадима Алтухова?

(Забыла сказать, что это была фамилия бывшего Капиного мужа.)

– Вадим? – протянул один из этих передвижников. – Но ведь он…

– Он умер, я знаю, – перебила я. – Но мне ли вам объяснять, что, как это часто случается, после смерти художника интерес к его работам стремительно возрастает? И вот, одна… одна… одна страшно богатая английская миллионерша, известная собирательница живописи – видели бы вы ее галереи в Ливерпуле и Риме! – воспылала пристрастием к картинам вашего земляка. Готова заплатить…. Я не знаю сколько… в общем, бешеные бабки!

– Слышь, Захар, может, и нам с тобой какую-нибудь отраву хлопнуть, – продолжая разглядывать меня с непреходящим интересом, углом рта пробормотал своему соседу один из художников. – Сейчас и пива-то не на что купить, а засыплют тебя землей – бац, и ты уже миллионер. Посмертный. Подлá жизнь!

– Давай жребий бросим, – предложил его собеседник, – один травится, другой продает его работы. А на том свете угольками рассчитаемся.

– Ну так как же, ребята, а? – бодро продолжала я. – Сохранились у кого-нибудь картины Алтухова?

– Не помню, чтобы кто-то вообще выражал желание их иметь, – пожал плечами низкорослый небритый молодой человек. За ухом у него была заложена толстая белая папироса. – Вадим Алтухов художник-то был, собственно говоря, посредственный. А ваша миллионерша замужем? Может, она меня усыновит?

– Ей нельзя никого усыновлять, она глухонемая, – отмахнулась я. – Ну так как же, ребята, а? Может, адресок подскажете, где мне хотя бы пару его полотен посмотреть? Подумайте, не жмитесь, проявите уважение к памяти покойного!

– Так вы бы к матери его обратились…

– Мать не дает! Отказывается продавать память о сыне. Поэтому старая грымза, миллионерша эта, и обратилась к посредникам, то есть ко мне: найди, говорит… то есть мычит… найди, мычит, друзей молодого гения, поищи его девушку, у этих-то наверняка сыщутся какие-нибудь… хотя бы эскизы его, наброски!

– Может, у Шурки что-то хранится? – неуверенно предположил художник, недавно строивший планы собственной зловещей смерти.

– У Шурки? – живо обернулся к нему Антошка.

– Ну да, у Шурки Мазуркевич. У Шурки – у Шурки, точно, может, что-то и сохранилось. Они с Вадимом крепко… дружили.

– Так где же его найти, этого… Шурку? – Я намеренно употребила это имя в мужском роде.

– Вон, видите павильон, где багеты делают на заказ? Там и ищите. Шурка мерки снимает и заказы оформляет, если будет в хорошем настроении… хотя это вряд ли… поможет, чем сможет. Но я бы на месте Шурки, – обратился наш собеседник к своему соседу, – не торопился бы! Раз его картины начали так дорожать, то и дальше уже не подешевеют. А наоборот! Интересно, вообще, – повернулся он к третьему коллеге, – вот иногда Алтухов и сам не мог объяснить, что такое на его «шедеврах» намазюкано. А после смерти – гляди-ка, специалисты разобрались!

– К Шурке так к Шурке, – вздохнула я и направилась, ведомая Антоном, в сторону указанного мне ребятами павильона.

На стене небольшой кирпичной постройки имелась призывная вывеска «Багеты на заказ», и окна, по случаю летнего времени, были открыты. Не выпуская моего рукава, Антон втащил меня внутрь. Там оказался всего лишь один фанерный прилавок, по которому были изящно разложены несколько лощеных каталогов и образцов материалов, у стенки ненавязчиво высилась стопка незаполненных бланков заказов.

За прилавком стоял мальчик невысокого роста, в кепке с повернутым назад козырьком и широкой ковбойской рубашке. От скуки он поигрывал роликом рулетки и с любопытством блеснул на нас из-под длинной черной челки огоньком таких же темных глаз.

– Хотите сделать заказ? – голос у мальчишки был звонкий и задиристый. – Картина с собой? Нет? Тогда нам нужны размеры.

– Размеры – не проблема, было бы с чего их снимать… – вздохнула я. – Слушай, братец, где бы нам найти такого Шурку Мазуркевича?

Пацан помолчал.

– Ну, я – Шурка Мазуркевич, – помедлив, заявил он.

«Оп-па, – подумала я, – а как же девушка Саша?»

– Да-а? Так это ты покойного Вадима Алтухова друг? То есть, – быстро поправилась я, – бывший друг?

Юнец в последний раз щелкнул длинной лентой рулетки – она со свистом всосалась в отверстие футляра – и быстрым движением повернул кепку козырьком на лоб.

– Чего вы хотите-то?

Последовало вторичное изложение версии о сумасбродной коллекционерше, охотящейся за наследием безвременно ушедшего мастера.

– И дорого она дает? – поинтересовался Шурка, рассматривая меня с любознательной пытливостью.

– Да уж прилично. Тебе на полжизни хватит!

– Полжизни – это много, – легко согласился мальчишка. – За такую цену можно и продать. Есть у меня пара-тройка его картин, довольны останетесь. Только сейчас я не могу – на работе я. Вечером приходите.

– Братец! Сейчас надо! Очень!

Из-под козырька на меня снова полыхнули маслянистые огни его глаз.

– Н-ну… раз такое дело… Идите сюда!

Подросток вышел из-за прилавка и, остановившись у раскрытого окна, поманил нас к себе. Смутно предчувствуя что-то неладное, я приблизилась к мальчишке. Паренек согнутым пальцем приглашал наклониться к нему ниже, еще ниже – я покорилась. И вдруг этот «нахаленок» резким сильным движением сорвал с меня МОЮ кепку, быстро взглянул мне в лицо странно знакомыми глазами, швырнул кепку мне в лицо и, резко и сильно оттолкнувшись от пола, перекинулся всем телом через подоконник, на миг опершись о его край руками, – это было классическое акробатическое сальто-мортале!

И через секунду Шурка Мазуркевич, по-лисьи петляя, уже улепетывал прочь от меня по усыпанной березовыми листьями тропке, а вскоре его невысокая фигурка растаяла между деревьями. Антон открыл рот и застыл столбом.

«Он не знает, что у меня машина, – пацана надо перехватывать у другого выхода в парк!» – молнией пронеслось в моей голове, и я понеслась в обратную сторону, к автомобилю. Рванула дверцу, завела мотор, вцепилась в руль и погнала «Фольксваген» к тому выходу из парка, в направлении которого скрылся коварный Шурка Мазуркевич.

И я оказалась права – у центрального входа маячила знакомая клетчатая рубашка. Беглец торопливо, то и дело сбиваясь на бег, шел по тротуару – он нервно оглядывался и обеими руками придерживал на голове кепку с длиннющим, отбрасывающим на лицо густую тень, козырьком.

– Держи вора!!! – заорала я диким голосом, распугав праздношатающихся прохожих.

Кто-то шарахнулся в сторону, некоторые остановились в растерянности – а моя машина уже запетляла по пешеходной зоне, расстояние от нее до мальчишки стремительно сокращалось. Но тут помощь пришла с неожиданной стороны: маленький, не больше полутора метров в высоту, но плотный пожилой мужичонка в мятом пиджачке, мимо которого сломя голову проносился Шурка, вдруг резко выкрикнул бойцовское: «Ки-и-яяяя!», и, подпрыгнув, схватил убегавшего мальчишку за ногу.

Я перехватила Шурку поперек талии, бесцеремонно затолкала его в машину (он уже как-то весь обмяк и не сопротивлялся) и тронулась с места.

До дачи мы доехали молча.

* * *

– Сам вылезешь или помочь?

Шурка сперва мотнул головой, но, подумав секунду, все-таки вылез из салона.

– Не дури! – предупредила я его на всякий случай. – Еще раз сбежать попытаешься, и я тебе уже по-взрослому накостыляю. И, кстати, бежать тебе здесь некуда. Кругом лес. И вообще, должна тебе доложить, милая девочка, что бегаешь ты от меня напрасно! Я не из милиции – я частный сыщик, а если точнее, телохранитель. И если твои ответы на мои вопросы окажутся удовлетворительными, то милиции я тебя не сдам: у меня со следователями сложные отношения, помогать им я отнюдь не намерена, это дело принципа. Но если ты заупрямишься – увы… Принципом придется пожертвовать! Во имя справедливости. Ну так как?

Мы молча перешли в дом и расположились в гостиной.

– Вы все равно мне не поверите, – по-прежнему глядя в пол, буркнул… нет, теперь уже буркнула Саша. Она привалилась спиной к стене и упорно отводила взгляд.

– А вот это тебе пока еще неизвестно.

Девчонка молчала, ковыряя пол носком кроссовки.

– Не знаешь, с чего начать? Хорошо, я тебе помогу. Расскажи-ка, милая Сашенька, как и для чего вы с Вадиком одним темным вечером на пару ограбили Капитолину Аркадьевну?

По-прежнему стоя у стены, Саша, как норовистая лошадка, быстро вскинула голову и полоснула по мне цепким взглядом. Дальше, очень неожиданно – для меня, во всяком случае, – она шлепнулась на пол и заревела совершенно по-детски, судорожно всхлипывая во весь голос и утираясь широким рукавом ковбойки.

Тетя Мила, которая с момента нашего появления в гостиной не произнесла ни слова, вышла в кухню и вернулась со стаканом воды. Саша сначала отмахнулась от нее, но затем вцепилась в стакан обеими руками и, стуча зубами о его стеклянные края, стала пить воду большими глотками, шмыгая носом и то и дело обливаясь.

Когда ее истерика пошла на убыль, я протянула Саше полотенце. Девчонка прижала его к лицу – плечи ее дернулись еще раз, другой, и, наконец, глубоко вздохнув, она подняла на нас мокрые блестевшие глаза и, не поднимаясь с пола, глухо сказала:

– Я любила его!

– Охотно верю. И во имя своей великой любви ты решилась на преступление?

– Но я не убивала его!

– Допускаю и это. Пока что я имею в виду другое преступление: ночью, в подворотне, напасть на одинокую пожилую женщину – зачем? Ведь не из-за сумочки же с пятьюдесятью рублями и упаковкой сердечного средства! А на наркоманку ты не похожа.

– Какая я вам наркоманка! Вадик сказал, что это лучший способ войти в доверие, – вздохнула Саша и начала рассказывать.

…Они познакомились в парке, в толпе разномастных художников, и поначалу лишь просто вдвоем посещали все художественные выставки и салоны. Вадик – по призванию, а Саша – больше за компанию, ибо у нее не было такого яркого, бросающегося в глаза художественного дарования, как у Вадима. Но у нее был бойцовский, скорее мальчишеский, нежели подходящий скромной девице, характер. Пират, так прозвал ее Вадик, и это сближало молодых людей куда больше, чем их страсть к живописи, потому что молодой человек тоже обладал нравом несколько авантюрного склада. Летними вечерами они любили пробираться на крыши городских многоэтажек и, сидя на теплой, нагретой за день солнечными лучами, черепице, предаваться романтическим, никогда не пересекающим плоскость реальности, мечтам: как они – вдруг! – найдут клад – нет! – как Вадик станет знаменитым на весь мир художником – нет, нет! – как Саша действительно подастся в пираты и возьмет на абордаж сразу несколько груженных колониальными товарами кораблей, и они поженятся, и весь мир послушной болонкой ляжет у их ног…

– Это было так, шутки – в конце концов, мы же не дети, – пояснила Саша. – Но вообще-то разбогатеть хотелось очень! Говоря серьезно, «разбогатеть» для нас было – это купить приличное жилье и начать работать. Вадику, я имею в виду. Он хотел писать, и не карандашные портреты в парке за сто рублей, а по-настоящему, серьезно писать, понимаете? Не отвлекаясь на мелочи. Но так, чтобы не думать и о завтрашнем дне…

Молодые люди проводили вместе немало времени, но были и такие места, куда Вадик Сашеньку не брал. Например, к дяде: она знала, что у него есть дядя, который живет в доме для престарелых, за городом, и Вадик, как видно, оказался преданным племянником, потому что навещал родственника достаточно часто. Но ездил он туда без Саши и возвращался почему-то очень молчаливым.

– Один раз он спросил, были ли у меня родственники, находящиеся в полном маразме, и насколько можно верить тому, что они говорят, – рассказывала Саша. – А в другой раз он поразился удивительному свойству человеческой памяти: человек не узнает самых близких людей, говорил он, но при этом помнит все, что происходило с ним несколько десятилетий назад… Я не понимала его, а он не торопился объяснять. Но однажды Вадим пришел ко мне совсем рано – он был невыспавшийся, очень возбужденный, и сказал, что решил рискнуть…

Молодой человек поведал девушке любопытную вещь: волею случая (в детали Вадим не вдавался) ему стало известно, что одна пожилая особа, сама того не подозревая, владеет картиной большой ценности. Не портретом Моны Лизы, конечно, который оценивают во многие валютные миллионы, но тоже неплохим полотном, а именно «Оттепелью» кисти художника Федора Васильева, написанной им в 1871 году.

– Васильев? Что-то не помню я такого художника! – заметила я.

– Федор Александрович Васильев – очень интересный мастер середины позапрошлого века, – с назидательностью преподавательницы художественного училища сказала нам Саша. – Он прожил всего двадцать три года, умер от чахотки в Крыму и оставил после себя большое количество работ. Редкий случай! Почти все они были раскуплены различными графьями и князьями еще при жизни художника.

Васильев был назаконнорожденным сыном одной бедной женщины, которая долгие годы ютилась вместе с байстрюком на 17-й линии Васильевского острова, в Петербурге, в одноэтажном приземистом полудомике-полубараке, где владычествовала отчаянная бедность. Позже мать будущего гения вышла замуж за мелкого почтового чиновника, который усыновил мальчика, но Федор из гордости и наперекор чужой воле называл себя не Федором Викторовичем, как было записано в его метрике, а Федором Александровичем – Александром звали его настоящего отца.

В скудных воспоминаниях его знакомых той поры Федор вообще предстает перед нами человеком гордым, но не заносчивым: упрямство заставляло его идти наперекор многому и отчасти помогло ему за короткое время добиться права жить по-своему. Васильеву было всего двенадцать лет, когда он нанялся почтальоном за три рубля в месяц, чтобы иметь право тратить деньги на рисовальные принадлежности и посещать художественную школу.

Там, по счастливой случайности, судьба свела Федора Васильева с известным пейзажистом Шишкиным, который только что вернулся из-за границы, где он шлифовал свое мастерство. Васильев быстро стал любимым учеником Шишкина, многое от него перенял, но совсем скоро он стал работать в своей собственной, свойственной только ему одному, манере.

Крамской, преподававший рисунок в той же художественной школе, сказал о Васильеве: «Учился он так, что казалось, будто ему остается что-то давно забытое только припоминать…»

Нужда преследовала художника всю жизнь, но он цеплялся за любую возможность приработка, чтобы не производить впечатления нищего мастера: это тоже уязвляло его гордость. Крамской и Репин вспоминают о Васильеве, как о «крепыше-чистюле в лимонных перчатках, с блестящим цилиндром на коротко подстриженных волосах», который неизбежно привлекал к себе внимание и на выставках Академии художеств, и на пикниках, и на четверговом журфиксе – всегда остроумного, тонко-язвительного, звонко хохочущего, умеющего, как вспоминает Репин, «кстати вклеить французское, латинское или смешное немецкое словечко», знающего ноты и способного при случае извлечь из клавиш рояля модный мотивчик.

Мало кто знал, что в убогой мастерской у этого «легкомысленного повесы» на шатких дешевых мольбертах стоят работы, наполненные самым настоящим, искренним светом и чувством. Когда двадцатипятилетний Репин впервые побывал в гостях у юного и, в сущности, нигде толком не учившегося Васильева и посмотрел его работы (сам Федор застенчиво назвал их «картинками») – то, по своим же собственным словам, «удивился до самой полной сконфуженности».

– Неужели все это ты сам написал? – только и смог он спросить. – Ну, не ожидал я!

Васильев стал быстро приобретать известность в кругу русских пейзажистов. Его манеру письма отличало то, что Васильев искал сочные, особенные состояния природы: сложную жизнь неба, ожидание грозы, неожиданную оттепель… Последнему явлению и было посвящено небольшое, размерами всего пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров, полотно, ставшее узловым моментом интриги, задуманной Вадиком. Картина «Оттепель» восхищала современников своей изысканностью и тонкостью письма настолько, что была приобретена основателем Третьяковской галереи Петром Третьяковым, а император Александр III заказал художнику копию картины для Зимнего дворца. Эта копия, включенная во все каталоги, считалась утраченной после известных событий 1917 года. Но в списке украденных она не числится, и владелец копии «Оттепели» вполне легально может продать ее на каком-нибудь аукционе (если получит разрешение на вывоз) за… примерно триста тысяч долларов!

– Немного, – заметила я.

– В общем-то – да… Но этого бы нам хватило! На первое время. Вадик бы работал, добился бы признания, и ничего бы его не отвлекало.

– Я поняла.

Одним словом, Вадик предложил подруге выкрасть картину из дома старушки. Свою совесть (и совесть Саши) он успокаивал тем, что бабуля все равно не знает, что владеет таким сокровищем. Если не он, Вадик, то мир, возможно, вообще никогда не обретет утраченного шедевра! Они возьмут картину, продадут ее (может быть, даже не на аукционе, а кому-нибудь из знатоков-коллекционеров, наших или иностранных) и заживут так, как и мечтали, а старушке, которая так никогда ничего и не узнает, они потом тайно подкинут солидную сумму денег. Она только обрадуется такой прибавке к своей нищенской пенсии.

Саша недолго раздумывала: аргументы Вадика показались ей вполне убедительными, и она, хоть и чувствовала какой-то неприятный осадок в душе (все-таки они решались на воровство!), очень скоро позволила ему себя уломать. Оставалось придумать план. По словам Вадима, шедевр был сокрыт за никому не нужной мазней – оба они знали, что таким образом мазурики от искусства очень часто прячут от посторонних глаз произведения большой ценности. Они покрывают полотна сверху какой-нибудь лубочной росписью, и в таком виде картина может пребывать годами, никого не заинтересовав из-за своей очевидной малоценности. План, который придумали Вадик с Сашей, оригинальностью не дышал: сымитировать темной глухой ночью нападение на бедную старушку (роль подлого грабителя поручалась Саше), а следом разыграть появление доблестного рыцаря, который и грабителя «скрутит», и старушке слезы утрет. Бабушка, опять же по словам Вадика, жила одиноко, и войти к ней в доверие – дело простое, как полевая ромашка.

– Ну, мы так все и разыграли. Подкараулили ее вечером – три дня дежурили! – я сумочку у нее вырвала – и деру, а за воротами меня Вадик как бы поймал. Дальше все было еще проще: эта старушка так вцепилась в Вадима, что ему даже ничего корректировать не пришлось: он повел ее домой, да так у нее и остался. Он не просто в доверие к ней вошел – через несколько дней она вообще его от себя не отпускала, Вадик рассказывал, что она просто глаз с него не сводила, смотрел на него, как на икону… Это его и стало смущать, из-за этого все и случилось!

С каждым днем Сашин возлюбленный становился все задумчивее и немногословнее. Он совсем перестал посмеиваться над доверчивой старушкой, и, перебирая Сашины волосы во время их нечастых теперь свиданий, то и дело заводил какие-то странные разговоры.

– Вообще, какую-то чушь нес! – с раздражением рассказывала Саша. – Якобы мы должны отвечать за грехи своих отцов, что нет греха хуже, чем предательство, а обман обману рознь… Я совсем, совсем ничего уже не понимала и в конце концов я прижала его к стенке. Ну, спрашиваю, что тебя там так держит? Старушка тебе доверяет полностью, дел-то – дождаться удобного момента, подменить картину (мы хотели нарисовать такую же – она бы не заметила) и забыть. Так нет! Он ни с того ни с сего вбил себе в голову какое-то дурацкое чувство долга!

Немого помедлив, Вадик твердо сказал Саше, что их план отменяется. Он не может обмануть Капино доверие – просто никогда себе потом этого не простит. Пожилая женщина видит в нем едва ли не ангела, спустившегося с небес, – и он сам в этом виноват, переборщил с комплиментами на начальном этапе их знакомства, а теперь уже поздно. Она считает, что Вадик в нее влюблен и что к ней вернулась молодость… И Капа не переживет такого разочарования. Тем более, заметил Сашин друг, уже второго по счету разочарования – однажды Капу бросил любимый мужчина. И смерть Капитолины камнем ляжет на его совесть. Так что никого обманывать они не будут. Слишком поздно!

– Да что – поздно? Что – поздно? – заглядывая любимому в лицо, говорила Саша и чувствовала, как от ужасного предчувствия у нее холодеет спина. – Не хочешь ничего делать, ну и не надо, просто уйди…

– Да пойми ты: я не могу! Уйти мне от нее сейчас, означает – убить ее! Она полюбила меня, она просто растворилась во мне, я не возьму такого греха на душу! Нам надо просто подождать!

– Чего подождать?! – кричала Саша.

– Подождать, когда все закончится само собой. Капа составила на меня завещание. Мы можем стать еще богаче, чем предполагали, – надо только подождать, слышишь?

– Ждать?! Смерти ее ждать? Сколько?! Она проживет еще сто лет!!!

– Сто лет она не проживет!

Они начали кричать друг на друга, затем Саша принялась швырять в Вадима всем, что подворачивалось ей под руку, и, в конце концов, разбив о стену над его головой огромную стеклянную вазу, кинулась прочь. Он догнал ее, продолжил уговоры, она билась у него в руках, кричала, чтобы ушел, ушел… В конце концов, они расстались. Саша думала – ненадолго. Оказалось – навсегда…

– Наедине мы больше не встречались. Но за день до этой своей… свадьбы… он позвонил мне по телефону. Заклинал меня простить его и понять. И – согласиться подождать… Я бросила трубку. Но потом сама набрала его номер: стала расспрашивать об этой свадьбе. Он чувствовал себя виноватым и все мне рассказал. В том числе и о том, что на обслуживание приглашена официантка из соседнего ресторана. Этого-то мне и надо было: придумать способ попасть на эту свадьбу. И я придумала!

– Ты подкупила официантку, я знаю, – кивнула я. – И что же сказал Вадик, увидев тебя?

– А что он мог сказать – полный дом народу, и Капа эта его около себя держала все время! Сделал большие глаза, и все.

– Но зачем ты хотела попасть в дом? И зачем колдовала над бутылками?

Она внезапно повеселела и сжала губы, пытаясь сдержать улыбку.

– Ну, что? Рассказывать, так уж до конца! Вино решила отравить? – надавила я.

– Нет. О господи, нет, конечно!

– Что же?

Саша помолчала.

– Пургена вам всем подсыпать, – наконец сказала она с мстительным торжеством в голосе. – Чтобы целый день с толчка никто не слезал!

Тетя Мила фыркнула и, сдерживая смех, скрылась в кухне.

– Получилось? – я тоже улыбнулась.

– Ну вы же знаете, что нет… Разлила я это вино проклятое! Нечаянно.

– Повезло нам, значит. А дальше?

– А что дальше? – удивилась Саша. – Дальше было то, что знают все. Вадика убили! Я сбежала, конечно, ведь если бы выяснилось, что мы знакомы, и официантка я липовая…

– Ну да, понятно. Ну а кто мог убить твоего возлюбленного – подозреваешь?

– Конечно!

Это было так неожиданно, что я чуть не поперхнулась сигаретным дымом.

– Кого же? Кого ты подозреваешь?

– Да эту его… «невесту»! – с ненавистью выговорила она. – Поди, узнала про нас, ну, или Вадик сам ей обо всем рассказал – он же у меня честным таким оказался, как видите, – добавила она ядовито, – а та и решила: раз так, то – «не доставайся же ты, мол, никому»!

– Хм… как-то уж очень театрально.

– А она актриса, между прочим!

Саша в один миг ощетинилась, как молодой дикобраз. Никакую другую версию убийства Вадика она, как видно, принимать во внимание не собиралась.

* * *

– Я начала подозревать, что грабитель, благодаря которому Капа и познакомилась со своим избранником, – липовый, еще в тот самый день, когда Капитолина нам о нем рассказала, помнишь, когда мы к ней пришли – с ним познакомиться? – объяснила я тете Миле, когда Саша уехала домой. – Насторожило меня одно несоответствие в этом рассказе: по Капиным словам, грабитель вырвал у нее сумочку и скрылся через арку. А через некоторое время уже из-за ворот показался Вадик, держа вора за шиворот, и прямиком направился к Капе. Вот это-то мне очень и не понравилось! Потому что, если Вадик не видел, как Капу грабили (ведь он был где-то за воротами), то откуда же он мог знать, что только что во дворе, отгороженном от него этими воротами, произошло ограбление? Капа-то на помощь не позвала! И потом, удивительно, что Вадик сразу подвел грабителя к Капитолине и без слов сунул ей в руки украденную сумочку. Раз уж он не видел момента совершения преступления, то и о том, что ограбили именно Капу и сделал это именно тот, кого он держал за шиворот, и, в конце концов, что у Капы похитили вот эту сумочку, – Вадик, если он не был в сговоре с «преступником», никак не мог знать!

Ну а уразуметь все остальное было уже совсем легко. Стоило мне увидеть эту Сашу, как сразу стало понятно, что ее приметы и приметы неизвестного грабителя совпадают: невысокий рост, крепкая фигурка, к тому же еще и «дутая» куртка – такая у Саши есть, помните, Илона говорила, что видела девушку именно в такой одежде? Вот вам и весь бином Ньютона!

Тетя Мила только вплеснула ручками и покачала завитой головкой. Ей просто нечего было сказать.

А я немного подумала и набрала номер Пашки – работника очень специальных служб, который так помог мне с информацией о том, как именно погибла Антонина.

– Паш, привет. Слушай, у меня к тебе еще одна просьба. Ты меня знаешь – я в долгу не останусь. Дело в том, что… мне надо найти одного человека… – В нескольких словах я обрисовала коллеге суть дела и закончила разговор так: – В общем, Паш, мне позарез надо найти этого престарелого родственника, которым очень интересовался погибший Вадим. Можешь?

В трубке хмыкнули:

– Ты уже свое частное сыскное бюро открыла? И используешь в частных целях личные связи?

– Ну, что-то вроде этого. Поможешь?

– Ну куда ж от тебя деваться! Русские своих не бросают.

– Спасибо, Паш! За мной не заржавеет.

Хотя бы об этой стороне расследования я могла теперь не беспокоиться.

* * *

Пока мы ехали к Капе, природа передумала насчет выполнения своего обещания относительно жаркого и ясного дня – небо снова наморщилось тучами, все вокруг заметно потемнело. Мы бодренько катили по оживленной трассе.

На последнем повороте при подъезде к Капиному дому на тротуаре промелькнула знакомая фигура. Я увидела ровную спину и гладко зачесанный к затылку золотистый узел волос, и хотела было окликнуть Илону, но она уже скрылась за углом, я уловила только промельк светлого плаща и услышала затихавший дробот ее высоких каблуков. Женщина вошла в Капин подъезд. Я остановила машину и последовала вместе с тетей Милой в том же направлении, что и Илона, – с двух-трехминутным опозданием, не больше.

Войдя в подъезд, мы остановились как вкопанные: подъездную тишину прорезал дикий, иccтyплeнный кpик! Рефлекторно подняв голову, я едва успела отпрянуть: в тусклом свете подъезда я увидела чьи-то взметнувшиеся над перилами верхнего этажа руки, а затем – Илону, вернее ее тело: оно завиcлo, перевесившись чepeз пepилa, качнyлocь в вoздyxe и c глyxим cтyкoм рухнуло нa нижнюю площадку.

Все произошло так быстро, что тетя Мила, кажется, ничего не поняла. Она только проводила взглядом упавшее тело и подняла на меня глаза, в которых ясно читалось: «Я не верю, никак не верю, просто не могу поверить тому, что вижу!»

В три прыжка я оказалась у распростертого на каменных плитах тела, но не надо было даже и дотрагиваться до ее вены, чтобы убедиться: Илона мертва! Скорее всего, у нее была сломана шея.

…Потом закрутилась вся эта суматоха: приезд милиции, утомительный допрос, которому нас с тетей Милой подвергли приехавшие сотрудники убойного отдела. А затем контуры трупа Илоны очертили широкой меловой каймой, переложили тело на носилки и понесли его к выходу. Эта картина до ужаса напомнила мне тот, первый день, с которого все и началось: снова – красивая запрокинутая голова, свесившаяся через борт носилок в неестественном изломе белая рука…

– Женя, а… а к Капе нам нужно все равно зайти, ведь так? – заикаясь, спросила тетушка.

– Да, – ответила я, чуть помедлив. – Пусть уж лучше она от нас узнает о произошедшем.

Следователь Курочкин, который, конечно, уже был тут как тут, проследовал с нами в квартиру отставной актрисы.

По-прежнему не вставая с дивана, Капитолина переводила уже еле видные в складках морщин щелочки глаз с меня на Курочкина и обратно – и ее осунувшееся, сильно похудевшее за эти дни лицо было преисполнено выражения беспомощности, настолько полной, что, казалось, это уже почти лишало Капу возможности что-то соображать. Капитолина мелко-мелко трясла брылями щечек, теребила, как и всегда, своими маленькими ручками какую-то машинально взятую вещь – я пригляделась: это был клочок бумаги, очень похожий на посмертную записку Вадима, – и отказывалась реагировать на принесенную нами страшную весть.

– Кто-нибудь знал, что Илона направляется к вам? – в третий раз, очень громко и раздельно спросила я у Капитолины. – Знал? Нет?.. – Ладно, решила я, пора и доблестной милиции поработать, и уступила поле деятельности следователю.

Курочкин переступил с ноги на ногу и вздохнул. Он повел глазами по сторонам, содрогнулся, нечаянно наткнувшись взглядом на меня (все это время следователь старался меня не замечать), и, устроившись в облюбованном им кресле за большим столом, разложил на нем бесконечные бланки протоколов. Дело ему предстояло трудное, но жалеть уважаемого Валентина Игнатьевича я не собиралась. И он приступил.

Пока Курочкин путем запущенного по кругу одного и того же вопроса (моего!) пытался добиться от Капы вразумительного ответа (через пять минут после начала этого процесса мой личный недруг уже начал пениться и пускать уголками губ крупные пузыри), я не трогалась с места. Я всматривалась в портрет бравого гусара. Он продолжал нависать над Капиным диваном, самодовольно топорща свои закрученные штопором усы.

Так прошло полтора с лишним часа, и к концу этого срока Курочкин весь покрылся мыльной пеной и, очевидно, до глубины души проникся психологией маньяков, безжалостно удушающих в темных подворотнях зловредных старушек. Глядя на Курочкина, можно было предположить, что, вернувшись на работу, он выпустит из камер на свободу пару-тройку таких маньяков.

Когда он закончил записывать корявым почерком в протокол допроса два-три с огромным трудом выжатых из Капитолины ответа, выражение его лица было таким, будто он всю ночь напролет строил окружную дорогу, без продыху черпая щебень допотопной лопатой. Он с треском захлопнул папку и, не прощаясь, двинулся к выходу.

– До свидания, надеюсь, мы с вами скоро увидимся, – мягко сказала я ему в спину. Курочкин вздрогнул, как от удара кинжалом между лопаток, и, не оглядываясь, буквально выпрыгнул за порог.

Захлопнув за следователем дверь, я засучила рукава:

– Ну-ка, тетя Мила, помоги!

Я влезла на диван и, перегнувшись через Капу (та смотрела на нас безучастно, но глаз не отводила), попыталась отделить от стены изображение глупого гусара. Это было нелегкой задачей: портрет утяжеляла не только громоздкая, никак не подходившая к этой картине рама, но и толстый слой стекла, защищавшего изображение от вредных внешних воздействий. Наконец совместными усилиями мы повергли портрет военного вместе с его лошадью наземь; я легко соскочила с дивана, отряхивая руки и имея весьма нетерпеливый вид.

– Повернем его! – приказала я.

Крякнув от натуги, я взгромоздила всадника с лошадью мордами вниз на широкий Капитолинин стол.

Потом я придирчиво осмотрела картину сзади и резким, но несильным хлопком выбила из рамы лист тонкой фанеры – он легко вынимался, и теперь гусара можно было извлечь из рамы, не разбив стекло. Мы с тетей поспешили сделать это, и, когда освобожденная от всего лишнего картина была бережно водружена нами на все тот же стол, я и тетя Мила, крепко стукнувшись лбами, кинулись ее рассматривать.

– Что за черт, – озадаченно протянула я через минуту, – она же картонная!

Действительно, коварный гусар оказался намалеван крупными, небрежными мазками на листе толстого картона – достаточно было слегка поскрести ногтем по краю, чтобы сомнений в этом не осталось, – и тем самым буквально перечеркивал все мои расчеты. Потому что шедевр художника Васильева, который я надеялась обнаружить за первым слоем краски, писали масляными красками… на холсте. Получалась какая-то чушь!

Я ворочала портрет гусара и так, и эдак, вертела его по оси, ставила с ног на голову – до тех пор, пока у меня не зарябило в глазах – и ничего не могла понять.

– Особенно глупо было прикрывать эту мазню стеклом, – сказала в конце концов я, отступившись.

– Женечка, а что ты вообще делаешь? – Капа наконец впервые выказала к происходящему апатичный интерес, она даже попыталась присесть.

– Клад ищу!

Капа кивнула – это объяснение ее вполне удовлетворило. Она вновь повалилась на диван.

– Кстати, тетя Капа! – окончательно разочаровавшись в гусаре, я резко развернулась к старушке. – А где письмо? Ну, то, которое вы получили после смерти Вадика?

– У меня. – Капа испуганно приподнялась на подушке и посмотрела на зажатый в ее ладони бумажный комок.

– Господи, Капа! Ты же скоро его так совсем уничтожишь! Затрешь и измочалишь! Ну-ка отдай его мне, сейчас же, – встрепенулась тетя Мила.

– Нет. Ни за что! – Голос Капитолины предательски задребезжал. – Это последнее, что еще хранит… Его я… никому…

– Дай сюда, дурочка! Ведь это улика!

– Улика? Нет, нет… Это его последнее письмо!

– Да хоть бы и так – от него же скоро ничего не останется! Дай.

Тетя Мила протянула к Капитолине руку раскрытой ладонью вверх.

Капа посмотрела на скомканный, орошенный бог знает каким литражом слез листок и замотала нечесаной головой. Но затем, загипнотизированная моим непреклонным видом, она медленно опустила моей тете на ладонь бумажный комок и опять рухнула в подушки, закрывшись от нас рукавом вытянутой кофты. Было похоже, что в этом письме Капитолина черпала остатки своих силенок – и вот теперь последний источник жизненной энергии у нее безжалостно отнимают.

– Получишь его обратно, когда придешь в себя, – пообещала тетя Мила Капитолине, пряча записку в извлеченную из сумочки записную книжку. – И кстати, милая, почему же ты не показала это письмо Курочкину?

– Курочкину?.. Я не знала, что… Это же мое письмо!

– Да, но следователь бы мог отправить его на экспертизу, – заметила я.

– Ох, нет! Потом мне бы его не вернули… а это…

– …последняя вещь, что еще хранит, и так далее, – не очень-то вежливо перебила я.

Честно говоря, Капа с ее нескончаемой однообразной тоской уже начинала вызывать в моей душе чувство, очень похожее на сильнейшее раздражение.

– Капа, мы уходим, у нас дела, – сказала я уже мягче. – А вы постарайтесь наконец прийти в себя! Главное – никому не открывайте дверь, слышите?

– Да…

* * *

И вновь мы ехали на дачу – на этот раз мое желание поспать приобрело поистине космические размеры. Тетя Мила тихонько ойкала, когда машина подпрыгивала на ухабах, и сопела носом – у нее из головы не выходила Капа, представлявшая собой такое жалкое зрелище.

Запиликал мой мобильник. Не отрывая глаз от дороги, я нащупала телефон в нагрудном кармане рубашки и поднесла его к уху.

– Да?

– Женька! Привет! – Я узнала голос Пашки.

– Привет, Паш.

– Ну и как продвигаются дела на ниве частного сыска?

– Скрипим потихоньку. Денек, я бы сказала, выдался урожайный.

– Могу подсыпать вам, сударыня, еще кой-каких сведений. Не знаю, правда, как они вам помогут…

– Ты это о чем?

– Да так, пустяки. Я ведь нашел его… Дядю этого, живущего в доме престарелых. Которого твой Вадик-то навещал.

– Ну и что, что?!

Но Пашка умел выдерживать сценические паузы. Я почти воочию увидела, как с преувеличенной скромностью он поправил воротничок рубашки и импозантно провел ладонью по венчику детского пушка на своей лысине.

– Дело в том… – нарочито томным голосом начал Пашка. – Дело в том… Что…

– Что?!

– …Что это не дядя!

– А кто? Тетя?

– И не тетя. И даже не племянник со свекровью. Это – отец!

Мой бывший сослуживец был вправе ожидать сильной реакции на это известие. Но ее не последовало. Я и вправду сначала ничего не поняла.

– Какой отец? Чей отец? – забормотала я, притормаживая «Фольксваген» у обочины и не обращая внимания на испуганный взгляд тети Милы. – Кого – отец? Раисин, что ли, отец?

– Вадику он твоему отец!

Я онемела наконец. А Пашка несколько секунд наслаждался моим ступором, после чего все так же неторопливо продолжил:

– Докладываю: Алтухов Кирилл Андреевич, 1933 года рождения, поступил в тереньтьевский дом престарелых в двухтысячном году с диагнозом – болезнь Альцгеймера, а если проще – старческое слабоумие. Сие заболевание развивалось у него настолько активно, что старик целыми днями только тем и занимался, что пускал в тазике бумажные кораблики и, извиняюсь, делал в штаны. В богадельню, за отдельную плату, Алтухова сдали ближайшие родственники – жена и сын. Помимо пенсии по старости, которую дом престарелых забирает себе в счет платы за обслуживание, на содержание больного Алтухова ежемесячно вносилась солидная сумма. Платежи поступали от дочери старика – Илоны.

– А поганая была, оказывается, семейка! – вырвалось у меня. – Сдали папу в богадельню, сами жили в его доме, знакомым сказали – умер он… Ничего себе – устроились!

– Я не стал бы торопиться осуждать их за это, друг мой, – заметил Пашка. – Болезнь Альцгеймера – иезуитская штука, не дай бог такого никому! Коварная и пока что неизлечимая хворь, при которой память отказывает совсем. У человека происходит постепенное разрушение клеток и тканей головного мозга. Это может затянуться на десятки и более лет! Постепенно утрачиваются память, трезвость суждений, способности к абстрактному мышлению, навыки и способности, происходит полный распад личности: человек перестает пользоваться туалетом, не видит необходимости в смене одежды, забывает, как держать нож или вилку, теряет двигательные и, особенно, речевые навыки. Он совсем не узнает даже своих родных и близких, он прикован к постели, не способен обслуживать себя, у него случаются бредовые идеи и галлюцинации, он может видеть или слышать то, чего не существует на самом деле, например, фигуры или голоса людей, якобы разговаривающих где-то поблизости. Иногда он становится социально опасным. Иногда – склонным к бродяжничеству. Но главное – он не помнит, совсем ничего не помнит: ни своего имени, ни того, кем ему приходятся окружающие. Ухаживать за таким человеком – не просто сложно, а архисложно…

Я невольно представила себя на месте родственников, которые на протяжении долгих лет наблюдают, как деградирует близкий и любимый ими человек. Как правило, родные пребывают в состоянии жесточайшего стресса, и это, в свою очередь, влияет уже на их здоровье. А ведь в нашем случае и Вадиму, и Илоне, и Раисе надо было работать, они не могли позволить себе проводить возле мужа и отца круглые сутки…

И все равно. Сдать старика в дом престарелых и при этом объявить всем, что он умер, – в этом было что-то… что-то очень противное, нечто такое, что мой мозг напрочь отказывался принимать.

– Как сказал мне главный врач тереньтевского дома престарелых, Кирилл Андреевич Алтухов поступил к ним в состоянии второй стадии болезни и за неполные пять лет деградировал окончательно, – продолжал Пашка. – Но – и это главврач особенно подчеркнул – все эти годы больного постоянно навещали и сын, и жена, иногда – дочь. Хотя он их уже не узнавал. Кроме того, солидная плата, которая перечислялась на его содержание, позволяла поместить старика в отдельную, очень хорошую палату со всеми удобствами, посадить рядом с больным постоянную медсестру – словом, Кирилл Андреевич был окружен максимальным вниманием и уходом. Это не тот случай, когда престарелого родственника просто спихивают с глаз долой!

– Ну хватит, хватит! Я уже поняла, что бедного старца просто облагодетельствовали, засунув в эту богадельню!

– Ты не хочешь понять…

– Не хочу – до тех пор пока не посмотрю на это и сама не убедюсь… не убеждусь… тьфу, черт! – не буду уверена, что так для него действительно лучше. Завтра сама туда съезжу.

– Прости, дорогая, но ты опоздала. Он умер. Сегодня.

– А?!

Сигарета, которую я, прижав телефон к уху, пыталась было прикурить, выпала из моих рук.

– Убит?..

– Да нет же, господи! Просто умер – от болезни и старости. В шесть утра.

– Ты выяснил, он точно сам умер? Никто к нему не приходил перед этим?

– Ну как же! Смерть с косой приходила! – съязвил Пашка. – Никаких визитов не было, это точно, – сказал он уже спокойнее. – Иначе посетителя обязательно увидела бы медсестра, а она, как я уже сказал, дежурила возле старика неотлучно. Его вообще не навещали в эти несколько последних дней, и это встревожило медперсонал – то есть не то чтобы встревожило отсутствие посетителей, а то, что состояние больного резко ухудшилось, он лежал практически при смерти, и они опасались, что заботливые родственники в свой следующий приход просто не застанут мужа и отца в живых… Поэтому главврач по просьбе медсестры позвонил домой Раисе, чтобы сообщить ей эту печальную весть и попросить ее приехать поскорее.

– Позвонил? И Раиса с ним разговаривала?

– Да.

– Когда?

– Вчера, во второй половине дня.

То есть – внимание! – по моим подсчетам, как раз в то время, когда произошло убийство Раисы!

– Ну и ну! Значит, сам главврач с ней беседовал? С Раисой?

– Вот уж не знаю, с Раисой или нет. Потому что голос он не запомнил, но удивился тому, что у него спросили адрес пансионата – ведь поскольку родные Алтухова часто там бывали, то адрес-то они должны были знать наизусть!

– Ну, ясен перец! Значит, с главврачом разговаривал убийца! Так вот что его отвлекло от уборки в доме Раисы – телефонный звонок!

– Получается, так.

– Но зачем убийце адрес старика-маразматика?

– Ты меня спрашиваешь?

– Я думаю!

– Думай-думай… – зевнул Пашка прямо в трубку и отключился.

И я задумалась. Наверное, я просидела бы в машине с заглушенным мотором целый час, нервно постукивая пальцами по оплетке руля, если бы наконец тетя Мила робко не дотронулась до моего плеча:

– Женя…

– Да, сейчас поедем, – очнулась я. – Тетя Мила, знаешь, что? Дай-ка мне записку!

– Какую записку?

– Ту, которую ты отобрала у Капы. Предсмертное письмо Вадика.

Тетя Мила безропотно щелкнула замочком сумочки.

– Ты хочешь отнести ее в милицию? – робко вопросила она, протягивая мне скомканный клочок бумажки.

– Нет. Просто хочу проверить одну теорию…

* * *

На столе передо мной лежал развернутый листок прощального письма Вадика. Листок был уже настолько протерт и вымочен слезами, что походил скорее на выцветшую тряпочку. Я не сводила с него глаз и снова, в который раз, переписывала печатными буквами на чистый лист текст письма и проводила от одних слов к другим некие замысловатые стрелки.

Несколько секунд я, склонив голову набок, взирала на собственные художества, а затем с треском выдирала лист из тетради, комкала его и швыряла через плечо себе за спину. Пол за моей спиной был уже весь усыпан этими бумажными снежками.

– Женечка, а что ты такое…

– Тетя Мила, не мешай! – рявкнула я.

Тетушку как ветром сдуло, а я в двадцатый раз принялась за свое чистописание.

Так прошло часа три, и тут меня наконец осенило. Я смотрела на лежавший передо мною лист с копией Вадимовой записки и теперь была твердо убеждена – так все и было!

Но поделиться своим открытием с тетей Милой я не успела. Потому что тетушка внезапно сама ворвалась ко мне с широко открытыми глазами и молитвенно сцепленными под подбородком ладонями.

– Женя! Что мы с тобой наделали! – крикнула она с порога. – Мы погубили девочку!

– Что-что?

– Сашу арестовали!

От неожиданности я откинулась на спинку стула:

– Какого Сашу?

– Не какого, а какую! Ту самую – Шурку Мазуркевич!

– Арестовали?! За что?

– За убийство Вадима! Следователи докопались, что это она притворялась официанткой, и р-раз – заподозрили ее! Обыск! И р-раз – яд нашли! В ее кармане!

Тетя Мила залилась вполне искренними слезами и принялась обшаривать собственные карманы в поисках носового платка.

– Что ты мелешь, в каком кармане?

– В куртке ее летней, в ветровке! Крупинки цианида, в кармане!

– Ты-то откуда знаешь?

– Ей разрешили один звонок сделать, вот она мне и позвонила! Я дала ей телефон – вдруг девочке понадобится помощь, она же совсем одна…

– Да сейчас-то ей зачем тебе звонить?

– Чтобы меня обругать! Она говорит, что это мы ее выдали! Ох, и кроет она нас, Женечка, самыми последними словами! Как невоспитанный ребенок! И плачет!

Тетя Мила осеклась и уставилась на меня, потому что я, не дослушав ее рассказа, уже обувалась, выйдя на террасу.

– Ничего не попишешь, – сказала я, накидывая на плечи куртку. – Поедем. Поедем производить задержание.

– Женя! Ты знаешь… убийцу?! – Слово «убийца» тетя Мила произнесла со священным ужасом.

– Теперь – да.

Но на «задержание» мы направились не сразу. Сначала тете Миле пришлось ответить на телефонный звонок. Он застал нас уже на выходе, когда мы спускались с лесенки в сад, чтобы вновь загрузиться в мою машину. Тетя Мила сначала помолчала в трубку, а затем бросила в мембрану несколько успокоительных слов. На том конце провода клокотали взахлеб, истерично – я слышала это кудахтанье даже на расстоянии нескольких метров.

– Успокойся, Капа! – сказала тетушка, слегка морщась. – Ну хорошо, сейчас мы к тебе приедем…

– Что такое?!

– Ох, Женечка, надо ехать обратно к Капе. Там такое… Говорит – покушались на нее, что ли, не поняла я подробностей…

* * *

Капитолина смотрелась уже полной маразматичкой. Она все так же сидела на своем диване, чулки ее совсем опустились на щиколотки, кофта пестрела пятнами и потеками слез, лекарственных настоек, следами еды. В комнате стоял удушающий запах газа – окна и двери чья-то заботливая рука уже распахнула, но Капа все равно натужно кашляла, хватаясь за горло птичьими ручками, и трясла своей, потерявшей всякий человеческий вид, всклокоченной головой.

– Ну, – спросила я грозно, – что тут произошло?

У Капиной постели толпились какие-то женщины с кавказскими чертами лица (как вскоре выяснилось, это были ее соседки по площадке), они размахивали своими длинными руками, как чайки крыльями, и беспорядочно гомонили, увеличивая тем самым свое сходство с этими птицами до почти что полной идентичности.

– Что тут произошло?

– Газ… – прошептала Капитолина. – Газ! – сказала она уже громче, навстречу вошедшему в квартиру следователю Курочкину. Валентин Игнатьевич, увидев меня, отмахнулся, как от привидения, и как-то боком, мешком, плюхнулся на приставленный к стене стул. Пути к отступлению были для него перекрыты гомонившими соседями…

– Ну и что – газ? – спросила я, еле скрывая раздражение.

– Жэнщина! – сквозь птичий гвалт прорезался один, с трудом различимый гортанный голос. – Жэнщина! Ты нэ кирчи тут, э, – дай сказать аксакалу!

На передний план выступил здоровенный и дико красивый брюнет. Он повел плечами – и внезапно галдеж за его спиной стих, «ужался» до слабых перешептываний. Брюнет повел бровью – и шепот тоже оборвался.

– Слюшай сюда, э! – сказал абрек тете Миле, и она, испуганно съежившись, скосила на него один глаз. – Я шел с работы. Сматрю – жэнщины бэгают. Что такое, э? Газом пахнэт. Оттуда, – он кивнул на входную дверь Капиной квартиры. – Разит газом, э! Я гаварю Манане: вызывай горгаз! А сам думаю: пока горгаз приэдит, старушка помрет, э! У менэ, – аксакал ударил себя в черноволосую грудь, – тоже эст старушка-мат! Я хароший сын! И я взломал двэр. От так, плэчом поддел – и паламал, э! Лэгко!

– Маладэц! – сказала ему я, а Курочкин, с укоризной взглянув в мою сторону, вежливо обратился к аксакалу:

– Вы поступили просто великолепно! И правильно во всех отношениях, спасибо вам огромное, я думаю, что и представители милиции и горгаза оценят ваш поступок… Только – вы уж простите, но таков порядок – пожалуйста, пройдите сейчас к себе, мы к вам зайдем чуть попозже, расспросим вас обо всем, а пока что…

– Все понял, камандыр! Уходым!

И он одним властным кивком увлек свой гарем за дверь.

– Дверь-то он вовсе не взломал, – заметила я секундой позже, ощупывая косяк. – Эту дверь так просто не взломаешь никаким плечом – даже его! Она, похоже, просто была открыта.

– Так, – сказал следователь Курочкин, когда в помещении остались «только свои». – И что же здесь произошло?

– Ну, вы же слышали, – ответствовала я с иронией. – Очередное покушение! Я правильно понимаю, Капа? Покушение? Или вы сами забыли завернуть кран?

– Нет, нет, – испуганно забормотала Капитолина. – Я не забывала. Я к крану не прикасалась. Я сидела тут, дома, совсем одна, я ждала Илону…

– Кого?! – прошептала тетя Мила и оглянулась на меня. Мой приятель-следователь тоже пугливо заозирался: он не любил сумасшедших.

– Илону, я ждала Илону – она давно не была у меня, я ждала… а потом уснула.

– И не закрыла дверь?

– Да, не закрыла. Я задремала. Но сквозь сон я уловила какое-то движение, кто-то заглянул в комнату, потом – тихие такие шаги на кухню, там кто-то повозился… Я подумала: вот, пришла Илоночка, готовит ужин, теперь я не одна! И я снова уснула.

– И больше ты не просыпалась?

– Нет… Вот только когда эти ворвались…

– Ага!

Дополнительные вопросы я задавать не спешила.

– Простите, но почему же вы решили, что вас хотели отравить газом? – с преувеличенной учтивостью обратился Курочкин к Капе. – Что произошел не несчастный случай, а именно покушение на вашу жизнь?

– Ах, боже мой, потому что я все вспомнила… И что погиб мой бедный Вадик – мальчик покончил с собой, а я даже не знаю, из-за чего! И что Илона…

– Так вы вспомнили, что Илона умерла?

– Да, да… И я подумала, что уж моя-то жизнь и совсем ничего не стоит…

– Ну, не скромничай, – ласково сказала ей тетя Мила.

– Правда, правда. Совсем-совсем ничего! Но я испугалась. Я так испугалась! Поэтому позвонила вам.

– Погодите-погодите, – Курочкин с натугой, но все же соображал, – что значит «мальчик покончил с собой»? Какой мальчик? Потерпевший Алтухов? Так он отравился, что ли, сам?!

– Ах, я не знаю…

И вновь наступила тишина. Ее прорезал тонкий, чуть толще комариного, писк – я не сразу поняла, что этот звук издавала Капа. Она, как это бывало уже много раз на моих глазах, повалилась на свой диван, и, отвернувшись от нас, пыталась, не вставая, вынуть из-под себя покрывало и укрыться им с головой. Издаваемый ею звук нарастал, переходя в скулеж, он длился и длился, все время на одной ноте – это было ужасно!

– Ну хватит, Капитолина, – жестко сказала я.

Звук оборвался.

– Хватит, – повторила я непреклонным тоном. – Видит бог, мне было жаль вас. Очень жаль! Но вот цирк вам не надо было устраивать. Тем более – из смерти!

– Из чьей смерти? Какой цирк? – не выдержал и вступил-таки со мной в беседу следователь Курочкин.

– Цирк – это такое представление, состоящее из нескольких номеров, главным образом трюков, лежащих за пределами обычной логики, Валентин Игнатьевич. То есть как раз то, что пытается нам продемонстрировать Капитолина.

– Женя… Да ты что! – пробормотала тетя Мила, потрясенная моей жестокостью.

– Да, и каждый раз – с выдумкой, с новой находкой, изюминкой… причем во всех трех происшествиях! И вот в этом самом эпизоде с газом – ведь вы сами инсценировали это покушение на себя, – и в случае смерти Вадима, и его матери Раисы, и Илоны… Это ведь вы всех их убили, Капа!

Накрытое покрывалом тело дрогнуло – и замерло. Поворачиваться к нам Капа почему-то не спешила.

– Да, – повторила я, – это вы… Когда я уверилась в этом окончательно, мне стало так… не по себе! Вы ведь подруга моей тети, Капитолина, вы с ней давние подруги, и я тоже любила вас… Но сегодня арестовали одну девочку, а она ни в чем не виновата. Это вы подбросили ей в карман крупинки яда, которым отравили Вадима! Когда вы это сделали? Тогда, на свадьбе? Думаю, да. Ведь девушка наверняка повесила свою ветровку на общую вешалку в коридоре; вам ничего не стоило сунуть ей в карман в самом деле убийственную – простите за плохой каламбур! – улику…

Неужели картина стоимостью в сто (или больше) тысяч долларов может перевесить целые три человеческие жизни? – продолжала я при полном молчании окружающих. – То есть я слышала, что людские жизни иногда оценивают и дешевле… Но ведь вы могли бы завладеть этим полотном, никого и не убивая – вот что мне непонятно! Стоило просто вынуть его из не самого сложного тайника, предъявить искусствоведам и заявить свои права на картину. И никто бы не оспорил у вас права владения, и не потребовалось бы убивать…

Знаете, когда я заподозрила вас в первый раз? В тот день, когда вы, вот в этой комнате, так точно перечислили содержимое этюдника Вадима. «Все, что осталось мне от моего мальчика – какой-то ящик с красками, две палитры, кусок холста и незаконченный портрет!» – сказали нам вы. Все это действительно мы вскоре обнаружили в ящике. А ведь перед этим вы нас уверяли, что ни разу не видела того, что находится в этюднике, что Вадим не разрешал вам даже приближаться к наброску… Это было первое. А потом я вспомнила другое. Эта ваша привычка все время крутить и вертеть что-то в руках… Мы все свыклись с этой вашей манерой, почти не замечали ее, а ведь в вечер убийства мальчика вы все время комкали в руках салфетку, а в салфетке очень легко спрятать яд! Цианид – его ведь не так много надо…

И, наконец, вам настолько удалось уверить всех нас в том, что вы сидите дома безвылазно, поглощенная горем до глубины души, что никто из нас даже и не пытался это проверить. Но в тот день, когда убили Раису, шел очень сильный дождь. Когда мы с тетей Милой зашли вас навестить, то даже не насторожились, наткнувшись на ваши туфли, а ведь на них налипли комья грязи, и сейчас я вспомнила, что грязь была совсем свежей, иначе она давно бы уже высохла и осыпалась… Вы очень долго дурачили нас, Капа, и это позволило вам несколько раз уйти безнаказанной. Все три раза: когда вы убили Вадика, Раису и Илону.

Три жизни – из-за какой-то картины, из-за небольшого полотна пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров! Неужели это было для вас так важно, Капа?! Кстати, а где эта картина? Я знаю, она действительно находилась там, за изображением нелепого гусара: когда я сняла ее со стены, то обратила внимание, что ни на раме, ни – и это главное! – под ней не было ни пылинки. Саша и Вадим были правы в своих рассуждениях: картина действительно была скрыта за изображением гусара, правда? Они ошиблись в другом: слово «скрыта» надо было понимать в буквальном смысле: то есть спрятана между застекленным изображением всадника и задней фанерной планкой! А они, будучи художниками, переиначили сведения на свой лад: «скрыта», решили они, – значит, скрыта под другим, нарисованным поверх слоем краски…

Три жизни – за одну картину! Или нет? Или все дело в чем-то другом? На эту мысль меня натолкнул ваш трюк с якобы предсмертной запиской Вадима: я потратила пять часов, чтобы разгадать ее, и, похоже, теперь я знаю все… Это действительно прощальная записка к Капитолине, но не предсмертная – просто прощальная. Не зря я удивилась уже тогда, увидев, что бумага так сильно потерта на сгибах: для недавнего письма это было странно, да и адрес на конверте был написан все же другой рукой… Вы не хотели отдавать письмо на экспертизу – почему? Показав его мне и тете Миле (самым, на ваш взгляд, надежным свидетельницам), вы пытались истрепать его и вовсе до невозможного состояния, не выпуская бумажку из рук и поливая ее фальшивыми слезами. А ведь в том случае, если это письмо действительно было вам так дорого, вы бы постарались хранить его как можно бережнее. Так в чем же дело? Мне кажется, я знаю, в чем.

И я расправила на Капином столе тот самый, весь в лиловых пятнах, листочек с посланием Вадика. Следователь Курочкин, который видел это письмо первый раз в жизни, приблизил к истрепанной бумаге подслеповатые глаза:

«Капа.

Сегодня я умру. Для тебя, поверь, так будет лучше – для нас обоих. Я не могу продолжать лгать тебе, а этот ужас продолжался бы ежедневно, ежеминутно, и в конце концов один из нас сошел бы с ума. Выход ясен: я мужчина, и я должен покончить с этой жизнью, с собой. Я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу. Постарайся понять меня, хотя бы по-своему. Я всегда тебя любил. Прощай навсегда».

Я прочитала все это вслух.

– Это то, что было представлено нашему вниманию, и при случае мы с тетей Милой должны были подтвердить, что видели именно этот текст. Но это не так! Особенный, наследственный почерк, которым написана записка, – видите, на каждой строчке умещается всего два-три слова, и заглавные буквы почти такой же высоты, как и прописные, – все это натолкнуло получателя письма на мысль использовать послание вторично. Для этого всего-то и надо было, иначе расставить знаки препинания! То, что мы видели, было «правленым» текстом. А настоящий, первый, я думаю, выглядел примерно так…

И я выложила перед нами другой, вырванный из моей тетради листок, на котором значилось следующее:

«Капа.

Сегодня я умру – для тебя. Поверь, так будет лучше – для нас обоих. Я не могу продолжать лгать тебе, а этот ужас продолжался бы ежедневно, ежеминутно, и в конце концов один из нас сошел бы с ума. Выход ясен: я мужчина, и я должен покончить с этой жизнью. С собой я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу. Постарайся понять меня хотя бы. По-своему я всегда тебя любил. Прощай навсегда».

– «Ничего не возьму с собой» – в данном случае, я думаю, речь идет о каких-либо ценностях, о домашнем скарбе вроде холодильника или телевизора, которые были еще такой редкостью лет тридцать назад, что при разводе супруги нередко делили вещи в судебном порядке… Да, Капитолина, вам уже не скрыть того факта, что этому письму не четыре дня, а все тридцать лет!

Медленно, очень медленно Капитолина повернулась к нам лицом и посмотрела на меня. Я свой взгляд не отвела – и наша молчаливая дуэль так и не закончилась ничьей победой. Капа высоко подняла подбородок и сощурила глаза, в которых светилось – нет! – горело, сверкало яростное торжество.

– Да, – сказала она наконец, – но они все умерли!

* * *

– Господи, как же я ненавидела его! Господи, как я молилась, чтобы все земные и небесные кары обрушились на него, чтобы я узнала о его мучениях еще при жизни, чтобы гнил он заживо, чтобы тело его разъела проказа, чтобы все живое отказалось от него и он подыхал бы, один, в муках, окольцованный болью и раскаяньем – это была бы лишь сотая доля пережитых мною страданий! Господи, как я молилась, чтобы суметь увидеть все это еще при своей жизни!

Тридцать лет я ждала. Слава богу, что мальчик не только был записан на мою фамилию, но и вообще оказался похож на меня – Борюсику не досталось и намека на ту дьявольскую красоту, которой он сначала очаровал меня, а затем разбивал мое сердце – ежедневно, ежеминутно, потому что каждый его взгляд, брошенный в сторону, исполосовывал мою грудь рваными ранами ревности, я теряла сон, покой, черты мои искажались, я делалась страшной – и все из-за него!

И он не хотел понять меня, он слушал меня раз за разом все с большей холодностью, лицо его каменело – и наступило время, когда меня перестали удостаивать даже ответом! Через пять лет после женитьбы наша спальня превратилась для меня в камеру пыток. Я старалась сдерживать крик, чтобы не разбудить сына, взрывающиеся во мне упреки облекались в свистящий шепот, а он презрительно молчал – и отворачивался, и снимал через голову рубашку, и проводил пятерней, стоя перед зеркалом, по своей волнистой шевелюре, и молча ложился на свою половину кровати, отогнув одеяло и повернувшись ко мне спиной.

Я смотрела на него и плакала, плакала всю ночь напролет, а он вытягивался под нашим общим одеялом, и безмятежное спокойствие ложилось на его лицо тенью от его ресниц – он спал, и я знала, что во сне он видел женщин, женщин – тех, кто отнимал его у меня, отнимал каждый день; они украли у меня ласковый блеск когда-то любимых глаз, и нежность его прикосновений, и теплоту мягких ладоней, оставив только это вежливое равнодушие на спокойном лице – даже на ненависть ко мне его уже не хватало!

И вот наступил день, когда его безразличие резануло меня особенно хлестко – когда я не увидела в нашем шкафу его белья и рубашек и заиндевела от холодного тона оставленной на кухонном столе записки. Он бросил меня, оставил сына, стряхнул с себя шесть лет нашей жизни – как отряхивают с обуви пыль городских улиц! Сиял летний день, Борюсик был на детсадовской даче, кухонное окно было открыто настежь, до меня доносились возбужденные голоса дворовых подростков – они играли в футбол; потом их крики утихли, спустился вечер, сумрак подъедал строки записки, лежавшей у меня на коленях; зажглись фонари, потом они погасли, и дворник зашаркал метлой по асфальту – а я сидела одна, одна, на кухонном табурете, с тетрадным листом на коленях, и молилась! Господи, как же я молилась о том, чтобы он никогда не познал счастья, как я ненавидела его – сколько раз я умирала в эту ночь!

Я поклялась себе, что не стану преследовать его – наказание должно было последовать свыше; и никто не знает, чего мне стоило пережить это все – развод, и ежемесячную необходимость в течение долгих лет видеть его подпись на исполнительных листах, и пережидать у соседки его не слишком долгие визиты, один раз в год – в день рождения Борюсика. Я ждала, слишком долго ждала, а возмездие все не наступало; или, может быть, я просто не знала, испытывал ли он какие-то муки, потому что никогда не пыталась узнать о том, где и с кем он живет, какую еще женщину делает несчастной, и чья теперь ревность заставляет каменеть его лицо. Мне казалось, что, когда настанет время, постигшая его кара донесется до меня сама собой – эхом его страданий или мольбой о прощении, – и может быть, поэтому я никогда не интересовалась его новой семьей и новой жизнью.

Тридцать лет я ждала и в конце концов устала ждать; поэтому чуть не закричала от неожиданности в ту роковую ночь, когда грабитель толкнул меня на землю, вырвав ридикюль, а спустя минуту из темноты вынырнуло его лицо – то самое лицо, которое я предавала проклятию тридцать лет подряд! Это был он – и не он, потому что не могло это ненавистное лицо остаться нетронутым тлением времени, оно было даже моложе, много моложе того, которое принадлежало человеку, тридцать лет назад оставившему меня и своего сына!

В мистическом страхе я смотрела на него, а он о чем-то меня спрашивал, и совал мне в руки мою сумочку, и принес меня домой на руках, и напоил лекарством, и говорил знакомым до боли голосом успокаивающие слова – я медленно приходила в себя, но снова чуть не закричала в голос, когда он принес и поставил в центре комнаты желтый, обитый на уголках алюминиевыми скобками деревянный ящик. Это был этюдник моего бывшего мужа, я узнала бы его из тысячи – по продольной царапине на крышке и отколовшейся щепе фанеры возле левого замка, потому что в те редкие минуты счастья, что были в моей недолгой семейной жизни, мы брали этот этюдник с собой на пикники и загородные прогулки. Боже, как я любила эти прогулки, потому что там мы были одни, вдвоем, всегда наедине!

Через пару дней я уже знала, что «спасший» меня молодой человек – сводный брат моего сына. Это открытие меня ошарашило, но ненадолго. Вадик не догадывался о моем тайном знании – все-таки я неплохая актриса! – он приходил ко мне каждый день, убаюкивая и по-своему лаская, и я почти поддалась его обаянию, но, с каждым днем находя в нем все большее сходство с тем, кто бросил меня с сыном тридцать лет назад, я чувствовала, как угасшая было ненависть поднимается от сердца к голове новой жаркой волной и порой шумит в ушах – так, что я теряю слух. Я поняла, что теперь – о да, теперь я хочу отомстить!

Конечно, я заглянула в этюдник при первой же возможности – я хотела знать, какой меня видит этот человек, какие мои черты обретут форму под его кистью в первую очередь. Но меня ждал сюрприз. На портрете во всей красе представала не я – оказывается, рассыпая комплименты моему обаянию, он детально, со скрупулезной дотошливостью, вырисовывал портрет бравого военного, висевшего над моей постелью – ту самую картину, над которой всегда смеялся его отец, небрежно попрекая меня отсутствием вкуса. Конечно, я догадалась, что здесь кроется какая-то загадка, и в первый же вечер после его ухода я отслоила изображение гусара от тяжелой рамы, и там, за фанерной планкой, прикрывающей заднюю сторону картины, я нашла еще одно полотно. И не надо было даже быть большим знатоком-искусствоведом, чтобы понять ценность этого небольшого, пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров, старого полотна.

Вадику казалось, что я совсем потеряла голову и по-собачьи преданно заглядываю ему в глаза – но он не видел того, что творилось в моей душе, иначе, если бы он мог сам заглянуть в нее, то ужаснулся и вмиг излечился бы от своих надежд. Я постановила, что Вадик приговорен дважды: за своего отца, который предал меня, и за себя – за то, что он посмел питать надежды на мое старческое «слабоумие».

С усмешкой я подчинялась любому его желанию. Молодой человек составил на меня завещание и намекнул, что ожидает от меня ответного жеста. О да, глупая старуха сделает это! Он сделал мне предложение? Что ж, я пойду и на то, чтобы стать посмешищем в глазах окружающих, – месть моя стояла уже на пороге и, по иронии судьбы, я и во второй раз недолго пробуду замужем за красивым мужчиной! Я убила бы, непременно убила бы его раньше, но теперь мне хотелось насладиться своей местью, выпить ее по глоточку, налакомиться этим зрелищем, когда он будет умирать на глазах у своей матери – той самой женщины, что убила меня саму тридцать лет назад!

Когда за несколько дней до нашего бракосочетания я увидела ее (в первый раз за тридцать лет!), ту, что отняла у меня первого мужа, – то чуть не расплакалась от досады. Из-за вот этих выступающих ключиц и плоской фигуры он оставил нас с сыном?! Эта дурочка Раиса, в ее бесформенной хламиде с амулетами и надоевшими всем рассуждениями об искусстве, – это она была причиной того, что я тридцать лет молилась о возмездии, перечитывая его записку и до хруста в суставах выламывая себе пальцы, чтобы заглушить боль?

Записка… Она до сих пор хранилась у меня в шкатулке, между свидетельством о разводе и свадебными фотографиями, и скоро ей предстояло сыграть свою роль. Жаль, что вы разгадали эту загадку: это – лучшее место в моем плане!

Итак, мать моего нового мужа должна была умереть тоже. Сестра его, Илона, избежит моего приговора, решила я – она не сделала мне ничего плохого, если не считать того, что была так похожа на них обоих, но, в конце концов, это не было ее виной, и я решила оставить ей жизнь.

Дня своей свадьбы я ждала так, как, может быть, не ждет его ни одна невеста на свете. Несколько крупинок цианида (если есть деньги, его легко достать в любой химической лаборатории), завернутые в салфетку, лежавшую возле моего прибора, поставили точку в первой части моего плана: когда все разбрелись по комнате, мне было совсем несложно незаметно опустить мутноватые кристаллики в его бокал. Гораздо труднее было наблюдать за тем, как он умирал – я очень ждала этой смерти, но все-таки никому не пожелаю видеть, как тело жертвы корчится у ваших ног, – это действительно страшно, и я долго не могла забыть этого…

Гораздо проще было убить Раису – само провидение помогало мне. Не пришлось даже придумывать способ ее устранения, ибо в дом с мастерской, куда от меня ушел мой первый муж, я ступила без какого-либо плана. Мне повезло – моя вторая жертва плескалась в ванной, там шумела вода, голова ее была покрыта хлопьями мыльной пены, и, скорее всего, она не слышала моих шагов и не видела, кто именно с силой опустил ее стриженую голову под воду и несколько минут сдерживал ее трепыхания – наконец она обмякла в моих руках, и глаза ее, когда я развернула ее к себе, сохранили одновременно выражение ужаса и изумления.

Наверное, требовалось испытывать хотя бы сотую долю той ненависти, владевшей мной, чтобы суметь не бросить начатое и обустроить все так, словно произошел просто несчастный случай. Я спустила воду в ванной и выволокла мокрое, распаренное, оседавшее в моих руках тело на пол; и натянула на нее, мертвую и скользкую, белье и сандалии, надела лежавшую тут же хламиду, подпоясала ее кушаком, опутала ее дряблую шею амулетами, а затем подхватила убитую под мышки и поволокла – сначала по лестнице вниз, затем по дому и через крыльцо, к пузырившейся под ливнем, наполненной водой канаве. Несколько раз мне пришлось останавливаться – труп оказался тяжелее, чем я ожидала, но дождь невольно помог мне, сделав ступени мостка совсем осклизлыми, – я подтянула тело по бревнам и в два приема перекинула его через край, она рухнула вниз с глухим всплеском, подняв небольшой фонтанчик мутных брызг. Не оборачиваясь, шатаясь от усталости, цепляясь за перила, я прошла в дом – надо было еще привести все в порядок, слишком явно бросалось в глаза, что по полу совсем недавно волокли что-то мокрое и тяжелое. Я протерла пол влажной тряпкой, вынесла ведро на крыльцо, тяжело дыша, шагнула через ступени обратно – и потеряла сознание.

Не помню, сколько я пролежала в этом положении, но, наверное, совсем недолго. Меня привел в себя телефонный звонок – с еще затуманенным сознанием я шагнула, шатаясь, к телефону и машинально подняла трубку к уху. Если бы не послеобморочное состояние, я не стала бы подходить к аппарату, но провидение и тут сыграло мне на пользу, потому что информация, почерпнутая мною из короткого, поддержанного мною разговора, меня потрясла!

Торопливый тенорок, принявший меня за женщину, что сейчас уже вторично, вниз лицом, промокала насквозь под водяными струями в грязной канаве, сообщил: тот, кому я мщу, – жив! Тридцать лет моих молитв не прошли даром – он гнил сейчас заживо в небеленых стенах богадельни, в полном маразме, на провисшей панцирной койке, на липких от мочи простынях, с резиновым бруском манной каши на железной тарелке, среди равнодушия и молодого смеха младшего медперсонала! Я не знала, что это было именно так, но он не мог, просто не мог доживать иначе – иначе на что же ушли тридцать лет моих молитв?!

Он был жив, но мог умереть с минуты на минуту. Стоило ли мне ехать к месту его обитания и, рискуя собой, приблизить время кончины? Адрес у меня был, но существовала и опасность, что меня там запомнят. Нет, день-два не имели для меня решающего значения. Но значение имело иное – теперь, когда выяснилось, что мой первый муж жив, из всех свершенных мною возмездий можно было извлечь другой толк; и я поняла и детально продумала все это, возвращаясь из этого загородного дома на первой остановившейся рядом со мной попутке. И причиной моих раздумий на этот раз была Илона.

Все свое свободное время после смерти Вадима она проводила у меня. Зачем? Что было делать ей, этой молодой красивой женщине, обремененной семьей и увлеченной интересной работой, у постели полуживой от горя старухи? В милосердие я не верю – я перестала в него верить в тот день, когда он ушел от меня, ведь он не был милосерден к моей любви! Значит, думала я, значит… И тут в моей голове, как в диафильме, пронесся некий видеоряд: всегда слишком внимательный взгляд Илоны, всегда ее очень уж осторожные расспросы о наших отношениях с Вадимом, всегда ее излишне бесшумная походка и чересчур пристальное наблюдение за мною! Если эта женщина столько лет могла скрывать, что отец ее жив, значит, она прекрасно умеет владеть собой. И стоит ей только заподозрить… А теперь, припоминая каждую мелочь, я была почти уверена в том, что она уже кое-что заподозрила… Тогда мне недолго останется наслаждаться моей местью.

И это все меняло.

Вот что заставило меня торопиться, вот почему я не могла – просто не успевала – придумать для этой единственной симпатичной мне женщины более легкую и красивую смерть. Она умерла через минуту после того, как вошла ко мне – не закрывая входной двери, еще у порога я попросила Илону сходить в аптеку, она развернулась, шагнула к перилам – и мне оставалось только подхватить ее за ноги, удивительно легкую, красивую – и перекинуть вниз. Я очень надеюсь, что она так и не сумела понять, что с нею произошло. Да так и было – вы ведь говорили сами, что Илона умерла сразу же, как только пролетела восемь лестничных пролетов и рухнула вниз головой на площадку первого этажа.

Я рада, что не видела ее мертвой. И теперь она останется в моей памяти той милой строгой красивой молодой женщиной, которая приходила ко мне со словами утешения и, кажется, единственная из всей этой семейки не питала на мой счет никакой корысти. Я очень виновата перед ней, но было бы ошибкой считать, что меня мучает совесть – нет, я не испытываю никаких мук, все муки отыграли во мне и затихли, получив дань расплаты – расплаты за ту обиду, которая была ровесницей Илоны и которая угасла только теперь. Только теперь, через тридцать лет.

* * *

– Его звали Кирилл Алтухов. Может быть, если бы мы знали отчество Борюсика, то разгадка пришла бы раньше, – устало говорила я по дороге на дачу. Как легко было понять, мы ехали туда, чтобы собрать вещи и навсегда покинуть дачу Капитолины. – …Да, его звали Кирилл Алтухов, и он был владельцем той самой картины, которую он не взял с собой в новую семью, почему – бог весть, может быть, он думал, что у Капы, такой далекой от живописи, она будет в большей сохранности: ведь ей никогда не пришло бы в голову вскрыть портрет гусара, а на самого гусара вряд ли кто-нибудь покусился бы… Но через тридцать лет Алтухов заболел, стал опускавшимся на глазах стариком. Однако Вадим, часто навещавший отца, каким-то образом вычленил из его бессвязного бормотания важные сведения: бывшая жена Кирилла Андреевича, сама того не ведая, владеет целым состоянием в виде картины, которая давно считается утерянной. И Вадик решается на это авантюрное предприятие, которое заканчивается для него гибелью. И не только для него – почти для всех, кто был ему дорог…

– Наверное, бог все-таки есть на этом свете, – продолжила я после небольшой паузы. – Как ни старалась Капа, а Борюсик все-таки не может наследовать отцу: Алтухов-старший умер на несколько часов раньше Илоны, следовательно, Илонино состояние перейдет к другим их родственникам.

– Да, но где же все-таки эта картина? – пискнула тетя Мила.

– Я думаю, Капа спрятала ее в диване.

– Где-где?

– В диване… Да, наверное, это так. Не зря же Капитолина валилась на него всякий раз, как ее кто-то навещал: своего рода охрана. Вот бы посмотреть на эту картину! – сказала я задумчиво. – Глянуть, из-за чего весь сыр-бор разгорелся…

И тут тетя Мила неожиданно сказала такие слова:

– Глянуть, я думаю, возможно. Картину скоро покажут искусствоведам… Но ты ничего не поняла, Женечка, если решила, что «сыр-бор» разгорелся из-за картины!

* * *

У меня оставалось еще одно дело. Последнее.

Через два дня после похорон Илоны я стояла у дверей квартиры, где некогда проживала убитая. Марина, я знала, все еще оставалась в больнице. Но теперь у меня не было оснований беспокоиться за ее безопасность.

– А, это вы, – равнодушно сказал мне Петр Назаров, отец Марины и Аленки и с позавчерашнего дня – безутешный вдовец.

О встрече мы договорились с ним по телефону. Действительно, очень представительный, подтянутый пожилой мужчина смотрел на меня каким-то бесцветным, невыразительным взглядом.

– У меня нет времени. Извините, но – совсем нет. Через три часа у меня самолет. – Ильинский стоял в дверях, не давая мне пройти в квартиру. – Сейчас я принесу вам деньги.

– Разрешите все же мне войти. Я ненадолго, Петр Назарович.

– Простите, но…

– Мне только нужно узнать: почему вы не сказали мне всю правду. Вы же, наверное, не хотите выяснять этот вопрос здесь, на лестнице?

– О господи, – устало сказал Ильинский. Повернулся и, не оборачиваясь, ушел в глубь квартиры, оставив входную дверь открытой. Я вошла следом за ним.

Первой, кого я там увидела, была… Марина. Она сидела на софе, обхватив колени руками, и совершенно безучастно смотрела, как я входила.

На большом полированном столе, сидя за которым мы разговаривали здесь в прошлый раз, стояла раскрытая дорожная сумка. На спинках и сиденьях стульев лежала и висела одежда – хозяева собирались в дорогу.

– Марина? Здравствуйте. Что вы тут делаете? – удивилась я.

– Это мой дом.

– Да, но… разве вас уже выписали из больницы?

– Я забрал дочь из этой больницы, где никто не может обеспечить ее безопасность, – ответил вместо Марины ее отец. – Через три часа мы улетаем. Продолжим лечение за границей. Я обо всем договорился. Вот, – он взял со стола и протянул мне плотный конверт, в котором, как было нетрудно догадаться, лежали деньги. – Здесь та сумма, о которой вы договаривались с моей женой за… за охрану Мариночки. Вы ведь пришли за этим?

– Нет, – ответила я, помедлив, – не за этим.

– Простите, но я вынужден подчеркнуть: наш самолет взлетает через три часа. Так что вы…

– Ну что ж, не будем терять времени. Только… разрешите поинтересоваться: где Аленка?

– Алена ушла попрощаться с подружками.

– Это хорошо. Хорошо, что этот разговор состоится не при ней… Петр Назарович, – возвысила я голос. – Самолет улетит без вас! Никто не выпустит из страны убийцу двух человек!

– Вы с ума сошли? – сухо осведомился он, резко вскинув на меня покрасневшие, воспаленные глаза.

– Не нужно делать вид, будто вы меня не понимаете! Преступник лишил жизни Антонину Протасову и сиделку вашей дочери, Зою. Эти преступления были хорошо спланированы. Обе женщины оказались беззащитны перед лицом неожиданной смерти, может быть, потому, что никто из них не ожидал, что удар им нанесет такая знакомая, почти родная рука!

– Что это значит? – все еще силясь выглядеть надменным, спросил Ильинский. Но выдержка уже изменила ему, и мужчина медленно опустился на ближайший стул.

– Папа! Разве ты не видишь, что она метит в меня?! – истошно закричала Марина.

Она соскочила с софы и кинулась к отцу – тот обхватил голову дочери обеими руками, толстое обручальное кольцо на его пальце сверкнуло в холодных солнечных лучах, пересекавших комнату. Марина прижималась к отцу всем телом и упорно прятала от нас лицо.

– Какое вы имеете право так пугать бедную девочку?!

– Разве уличать преступника с некоторых пор означает пугать его, и разве страх перед разоблачением должен теперь приниматься сыщиками во внимание? – пожала я плечами. – У меня нет сомнений в том, что эти убийства совершила именно Марина Ильинская, хотя я должна признаться: побудительный мотив для действий преступницы остается для меня тайной за семью печатями.

Я шагнула к Марине, положила руку на ее плечо – но девушка лишь крепче прижалась к отцу. Я видела только русые волосы, в беспорядке разбросанные по ее худеньким плечам и спине.

– За что вы решили приговорить к смерти Антонину – мать человека, за которого вы так хотели выйти замуж? – печально, но твердо сказала я, обращаясь к этой тонкой спине. – Неужели, по вашему мнению, несчастная заслужила смерть только из-за своего образа жизни, которого вы не одобряли? И вы долго готовились – я уверена, что это убийство не было спонтанным, совершенным в состоянии аффекта. Уже в то время, когда вы разрабатывали план перепланировки квартиры, в которой мечтали жить с любимым человеком, вы, Марина, не принимали в расчет присутствия в этой квартире вашей будущей свекрови. Вот, – я достала и разложила на столе бумагу с рисованным планом, – смотрите: здесь намечены контуры перестройки, каждый закуток в будущей обновленной квартире подписан: «Кухня», «Детская», «Гостиная», «Наша спальня» – но где же место для Антонины?! Его нет, потому что, нарочно или подсознательно, но Марина не находила нужным жить с этой женщиной в одном доме.

Но надо сказать, что еще до того как я впервые взяла в руки этот план, в моей голове насчет вас, Марина, уже роились первые подозрения. Первым странным обстоятельством показалось мне отсутствие в вашем портфеле ключей от квартиры убитой – а ведь, по вашим словам, перед тем как на вас напал неизвестный, вы направлялись в квартиру Антонины, а не выходили оттуда! Как же тогда объяснить, что обе связки ключей от Антонининой двери – и ваша связка, и ключи самой хозяйки, – оказались в квартире? Совершив убийство, вы не закрыли за собой дверь на ключ, чтобы не вызвать подозрений, – это была правильная мысль; но ошибкой было то, что, покидая место преступления, вы не проверили: на месте ли ваши ключи! Они остались там, куда вы машинально, по старой привычке, повесили их, открыв дверь и войдя в ее квартиру.

Теперь разберемся с тем, кто напал на вас в темном подъезде. Неправда, что вы не узнали его, – напротив, человек, карауливший внизу, был вам слишком хорошо известен! Вы сказали, что встретили незнакомца прямо на пороге подъезда, но не разглядели его, потому что в подъезде свет не горел. Так?

Я подождала ответа, но Марина не обернулась.

– Но если бы вы действительно входили в подъезд, то не могли бы не увидеть человека, который принялся вас избивать. Уличный свет осветил бы фигуру нападавшего во всех подробностях – сразу же, как только вы открыли бы дверь! Это – второе слабое место в ваших показаниях; но главное даже не это, а то, что вы солгали дважды: на самом деле вы не входили, а выходили из подъезда – это первое, и вы непременно узнали нападавшего – это второе. Иначе – почему же вы не кричали, не звали на помощь? Ведь этот человек не зажимал вам рот – трудно заткнуть рот жертве, если при этом бьешь ее ногами! Вы, по вашим словам, дорожили своим будущим ребенком, страшно боялись потерять его – но почему же, почему же в этом случае вы хотя бы не попытались поднять шум?!

Ответа по-прежнему не последовало.

– Увы, я не берусь гадать, кем был человек, едва не искалечивший вас, – я лишь могу утверждать, что у вас были веские причины покрывать его. Сколько я ни думаю над всем этим, девочка, никак не могу понять – откуда в вас столько ненависти к окружающим? Ведь Антонина-то желала вам только добра! И Зоя тоже – ваша сиделка была так привязана к вам, а вы убили ее, даже не подумав о том, что у этой пусть глупенькой, но, в сущности, совсем незлой женщины круглой сиротой остался ее трехлетний сын! Как же вы могли, Марина? Бог мой, как же вы могли?!

– Зоя выбросилась из окна, – тихо напомнил мне Петр Назарович.

Я пожала плечами:

– Извините, но это чепуха! Допустим на минуточку, что Зоя действительно решила свести счеты с жизнью – но зачем же ей было делать это так театрально? И почему обязательно в палате у своей подопечной, чье присутствие могло ей помешать – ведь девушка обязательно проснется, подскочит на постели, попытается удержать самоубийцу? Да даже не в этом дело! Дело, по правде говоря, в том, что Марина, попытавшись представить убийство Зои как самоубийство, сверх меры переусердствовала с показаниями. Они были слишком подробными! Внезапно проснувшаяся от шума девушка (заметьте, спавшая очень крепко – так она сама сказала!) всего за те несколько секунд, понадобившиеся Зое, чтобы открыть окно и спрыгнуть вниз, успела разглядеть все – и то, с каким усилием сиделка дергала раму, и ее бледность, и «чужое» лицо! А ведь стояла темная ночь, и ночник в палате оказался разбитым – не слишком ли зоркой получается свидетельница, только-только очнувшаяся от глубокого сна?

– Минуточку! – резко прервал меня отец Марины. – Вы хотите уверить меня в том, что у моей дочери хватило сил самостоятельно распахнуть оконную раму, подтащить сиделку к окну, все это время сдерживая ее сопротивление, и вытолкнуть Зою вниз – при этом все время рискуя, что жертва поднимет крик и на шум сбегутся все, кто находился тогда в неврологическом отделении?

– Отнюдь нет, – возразила я. – Если я утверждаю, что Зоя погибла от руки Марины Ильинской, то вовсе не имею при этом в виду, что она вытолкнула ее в окно собственной палаты.

– То есть как это?!

– Я думаю, что… да, и, скорее всего, я не ошибаюсь… что Зоя умерла несколько раньше. Почему убийца решила отнять у нее жизнь – загадка… но вовсе не такая уж неразрешимая: сиделка была глуповатой и слишком много болтала. Марина опасалась из-за сохранности одной своей тайны (касавшейся ее беременности). Она опрометчиво поделилась ею с сиделкой в порыве откровенности. Да, почти наверняка Зоя погибла из-за этого!

– Но как она умерла? Как?!

– Как именно – этого я не знаю. Но… учитывая, что я в тот вечер ни разу не видела Зою и Марину вместе… а Марина каждый день проводила немало времени в оранжерее наверху… думаю, дело было так. Зоя погибла в оранжерее – да, именно там, ведь зимний сад расположен этажом выше, причем на той же стороне, что и «элитная» Маринина палата! Итак, Марина убивает Зою в оранжерее и как-то прячет труп – допустим, укладывает его между кадками с пальмами, заставляет своим шезлонгом… Затем, опасаясь разоблачения (ведь люди могли видеть, что Зоя прошла к ней в оранжерею), Марина некоторое время играет роль собственной сиделки. Обе девушки были схожи фигурами, недаром Зоя хвасталась, что Марина дарила ей кое-какие вещи: «У нас хоть и разница в возрасте, но фигуры одинаковые: обе мы худощавые, обе один размер носим… Со спины – так даже перепутать можно, кто она, а кто я», – говорила несчастная, не подозревая, какую роковую роль для нее сыграет впоследствии это сходство… Я увидела в палате не Зою, а Марину, когда заглянула туда!

Зоя… или та, которую я принимала за нее… сидела ко мне спиной; собственно, я и видела только спину девушки в белом халате и шапочку на голове. Она смотрела телевизор, вязала и не обернулась на мое приветствие, но я-то подумала, что Зоя все еще дуется – накануне мы немного повздорили. А на Марининой кровати кто-то лежал, свернувшись калачиком и накрывшись с головой красно-белым пледом… Конечно, это была «кукла».

Потом, ночью, Марина надела на себя верхнюю одежду убитой и вышла. Я не удивилась: знала, что Зоя по ночам тайно убегает на часок – проведать сына… А мнимая сиделка тем временем поднялась в оранжерею, открыла там окно, подтащила и вытолкнула из него труп – и быстро вернулась в палату. Там, уже переодевшись в свою пижаму, она подняла шум, крик и рассказала прибежавшим медикам придуманную ею за несколько часов до того историю. Так все это было, Марина?

Молчание.

– Ну хорошо, вы, конечно, можете не отвечать… Тем более что я уже заканчиваю.

– Послушайте! – это заговорил Ильинский, заговорил так резко и неожиданно, что я невольно напряглась. – Мне надоело сидеть здесь и слушать, как вы говорите о моей дочери в третьем лице, как будто ее нет в комнате, или Марина – пустое место! Убирайтесь!

– Но…

– Я сказал – убирайтесь!

– В принципе, нам действительно уже можно уйти, – согласилась я, поднимаясь с места. – Хотя я надеялась, что Марина захочет кое-что объяснить…

– Кто вы такая, чтобы моя дочь объяснялась перед вами? Кто?! Убирайтесь отсюда, вы! Марина будет говорить только в присутствии адвоката!

– Хорошо. Адвоката я бы посоветовала вам нанять немедленно: прямо от вас я иду в прокуратуру. Не могу рисковать лицензией телохранителя: о преступлении я обязана сообщать сразу!

И тут произошло то, чего я никак не ожидала.

Резко оттолкнув от себя Марину, Ильинский шагнул к раскрытой сумке, что-то быстро вынул из нее – в руке у него появился пистолет.

– Я убью тебя раньше, чем ты сумеешь причинить моей дочери хоть малейшую неприятность, – будничным тоном сказал он и медленно поднял оружие, наставив его дуло мне прямо в глаза. – Хватит уже с нас… неприятностей. Везде ты суешься, стерва…

К этому я все-таки была не готова. Но несколько лет службы в горячих точках сделали свое дело: мое тело отреагировало на опасность раньше, чем успели включиться мозги. Я сцепила руки в замок и ринулась вперед, как торпеда, обрушив на своего противника всю массу своего тела.

Сомкнутыми руками я ударила его по горлу, своей головой одновременно разбив ему нос и губы. Но Ильинский успел-таки нажать на курок – звук выстрела напомнил хлопок бумажного пакета. Пуля ударила в потолок, и на нас тонкой струйкой посыпалась выбитая ею известка.

Истошно закричала Марина – и сразу оборвала крик. Краем глаза я успела заметить, что она вскочила с кресла и выбежала из комнаты.

Мне следовало поторопиться.

Ильинский был достаточно крепким орешком, во всяком случае, руки у него оказались сильные, как тиски, и пистолет мне из них выбить не удалось. Я его лишь частично оглушила, и только поэтому он не смог пристрелить меня.

Поднявшись, я намеревалась нанести ему второй удар, желая выбить у него из рук пистолет, – и сделала это: грозная машинка отлетела к стене. Но и Ильинский не терял времени даром – резко развернувшись, он выбросил вперед руку и выдал мне сильнейший удар между глаз. В голове моей словно взорвалась граната. Не удержав равновесия, я вцепилась руками в стол, а Ильинский поднялся на ноги. По его лицу текла кровь из разбитых рта и носа. Он пнул меня в бок, но я заблокировала этот пинок, перевернувшись, откатилась в сторону и мигом вскочила на ноги.

Ильинский зарычал и потянулся за своим оружием. Я опередила его, отпихнув пистолет ногой, он отлетел в другой конец комнаты. Тогда противник бросился на меня, как разъяренный бык. Я встретила его сильнейшим прямым в лоб, но он всем своим весом обрушился на меня, и мы оба буквально впечатались в стену, при этом на пол со звоном рухнули какие-то две картины. Я собралась с силами и коротко, без замаха, особым спецназовским ударом вогнала ему жесткие прямые пальцы в солнечное сплетение. Наконец он обмяк.

Я немного отдышалась. Ну и здоров он драться!

– Женя! – вдруг позвал меня кто-то негромко.

Я повернула голову и увидела Марину. Она стояла на пороге комнаты и зажав в руке столовый нож. Держала она его очень неумело, нелепо выпятив кисть вперед, и поэтому не смогла бы замахнуться нужным образом. Опершись спиной о стену, я быстро стащила с кресла оказавшуюся слева от меня какую-то накидку и обернула ею свою левую руку. И когда Марина бросилась на меня с ножом, я приняла лезвие на защищенную руку, а свободной, правой рукой, дернула девушку за волосы вниз, вынудив ее пригнуться к полу, и аккуратно нокаутировала ее резким ударом ребром ладони по шее.

Все! Можно звонить Курочкину.

* * *

– Женя! А ты ничего не путаешь?! – потрясенно спросила меня тетя Мила, когда я, умывшись и кое-как «залатав» свои ссадины и синяки, вкратце рассказала ей о произошедшем. – Ведь на Марину действительно кто-то покушался! Вспомни – ты сама говорила, что убийца пытался залезть в ее палату через больничное окно?..

– Еще неизвестно, был ли это убийца! Может быть, просто человек, желавший с ней поговорить. А впрочем, я не отрицаю, что у этого визитера накопилось в душе достаточно ненависти, чтобы желать нашей Марине всяческого зла.

– Да, но кто же это был?!

– Тот, из-за которого все и началось. Человек, избивший ее в темном подъезде.

– Кто же это?

– Знаешь что, тетя Мила, давай-ка мы с тобой подождем суда…

* * *

Суд над Мариной состоялся только в конце февраля. Суровые ветры пронизывали насквозь, холодными щупальцами пробираясь прямо под одежду. Но, несмотря на такое нахальство мерзкой погоды, мы с тетей Милой все же добрались до зала суда – и там увидели, что Курочкин со своими помощниками восседает в первых рядах.

Егор Протасов на суде над Мариной не присутствовал. Его деяния – изнасилование, а затем и жестокое избиение Марины с последующим покушением на ее жизнь – закончились тем, что на него, в свою очередь, завели отдельное уголовное дело – по заявлению подсудимой. Некоторые эпизоды следствию доказать не удалось, но свои четыре года – увы, условно – этот подлец все же получил. Хотя его стоило бы засадить по-настоящему!

Шел последний день судебного заседания. Во вконец исхудавшей, бледной, коротко остриженной девушке с посеревшей кожей и тусклыми, безразличными глазами почти нельзя было узнать прежнюю Марину Ильинскую. Мы уже знали, что младший сын Антонины, Алексей Протасов, приехав из армии в отпуск, который ему дали в связи со смертью матери, не захотел видеть свою бывшую «невесту»; он даже ни разу не пришел к ней на свидание в СИЗО, хотя девушка очень просила его об этом.

Наверное, это обстоятельство вконец подкосило Марину. Когда судья, немолодая дебелая женщина с жалостливым, нехарактерным для вершителя правосудия выражением лица предоставила подсудимой последнее слово, она лишь прошелестела белыми губами нечто невнятное, еле слышное и сразу же села на скамью, закрыв глаза и до боли стиснув зубы – так она просидела, раскачиваясь из стороны в сторону, все то время, пока оглашали приговор. Никто из присутствующих не услышал больше от Марины ни единого слова.

Но потом, уже после оглашения приговора, перед отправкой в колонию, девушка написала Алексею Протасову письмо. Поскольку послание свое она отправила не обычным для арестанток путем, а через женщину-охранницу, его перехватили. Я видела это письмо: Курочкин, едва ли не в первый раз испытывая ко мне нечто вроде благодарности, позволил мне ознакомиться с признанием Марины Ильинской. Да, теперь это можно было назвать признанием.

Вот оно:

«Алеша, милый мой… милый мой, любимый! Любимый мой!

Я так ждала тебя – но ты не пришел… Ты не пришел ко мне, и я так и не увидела тебя снова, так и не увидела, а я так ждала тебя – так ждала! Мне сказали, что ты не хочешь видеть убийцу своей матери. Убийцу…

Да, я – убийца… Мне не дано убедить тебя в обратном: ведь я действительно убила их всех – Антонину и Зою. Это – правда! Но почему ты так и не попытался разобраться: было ли это с моей стороны действительно холодным, расчетливым, жестоким актом или, напротив, я пыталась, изо всех сил пыталась защитить свое счастье? Наше счастье! Наше! Счастье, которого я так ждала, так жаждала все последние годы и которое ускользало от меня, терялось, пропадало, оставляя вместо себя бессонные ночи и дни одиночества?

Да, я убила! Но убить тетю Тоню было с моей стороны актом милосердия – милый мой, если ты как следует задумаешься над этим, то поймешь все, поймешь и непременно согласишься… Твоя несчастная мать сама мучилась, мучилась и страдала от сознания того, во что превратилась ее жизнь – ведь, несмотря ни на что, у нее бывали минуты просветления. «В тягость я им всем, Мариночка», – говорила мне она, поставив локти на стол и запустив в сальные волосы обе своих жирных руки́, а глаза, которыми она смотрела на меня исподлобья, источали такую тоску!

Было в этом что-то несправедливое, ужасное – в том, что у моего Алеши такая мать. Мне случалось видеть, как вы идете куда-то вдвоем с нею. И как ты, мой бедный мальчик, бледнел и краснел попеременно от снисходительно-презрительных взоров прохожих, которыми спешившие по своим делам люди провожали вас – высокого, невозможно красивого смуглого парня с роскошной блестящей черной шевелюрой и бесформенную, огромную, неловко переваливавшуюся при ходьбе бабу – всегда нечесаную, вечно с бахромой ниток на провисшем подоле и вечно, вечно, с красным пористым носом и сгнившими зубами! Ты сам знаешь, мой милый, как порою несло у нее изо рта!

Из-за тебя, любовь моя, только из-за тебя я подружилась с тетей Тоней, я сошлась с нею очень близко – из-за тебя! Ты не должен был думать, что препятствием к нашей свадьбе может стать твоя мать, – ты вообще не должен был думать ни о каких препятствиях! Мы должны были, да, должны были вскоре пожениться, жить долго, счастливо и умереть в один день – именно так все должно было случиться, и случилось бы, если бы не моя ошибка! Вот в чем я виновата перед тобой, любимый, – только в том, что сделала так много ошибок!

Я люблю тебя так, что все чужие, другие Любови, вместе взятые, бледнеют рядом с моим чувством. Я хотела от тебя ребенка – да, очень хотела! – но не только потому, что держать на руках дитя – мечта каждой нормальной женщины. Мне думалось, что ребенок приблизит меня к тебе, сольет нас с тобою в одно целое – наконец, потому что ты, милый, родной мой, ты, несмотря на все твои уверения, ускользал от меня. Я это чувствовала всеми порами кожи – ты ускользал от меня, ты уходил, просачивался сквозь мои объятия!

Я думала, что умру в ту же минуту, когда крытый брезентом грузовик увез тебя бог знает куда, в эту даль, откуда тебе предстояло вернуться ко мне только через два года! Когда машина скрылась в лабиринте городских улиц и у меня больше не осталось сил бежать за ней, я упала прямо на усыпанную листьями землю, и царапала ее, и плакала в голос, и думала, что умру!

Но я не умерла. Каким-то непостижимым образом мне удалось подняться и дойти до твоего дома, войти в квартиру, где каждая вещь еще хранила тепло твоих рук!

У меня хватило сил, чтобы продолжать ездить в институт и внешне вести свою обычную, размеренную жизнь, которая продолжалась «несмотря ни на что», – да, это было так удивительно, но она продолжалась… Но этих же сил оказалось недостаточно, чтобы расстаться с квартирой, с комнатой, в которой даже устоявшийся запах винного перегара не мог перебить запаха твоего тела! Я почти поселилась у тети Тони, она никогда против этого не возражала. И она даже радовалась, ведь ее старший сын, Егор, уже почти бросил ее – он жил у своей Ириши и редко заглядывал в эту старую, пропахшую алкогольными парами квартиру.

Редко, но все же он туда заглядывал. Когда Егор приходил, я старалась не встречаться с ним взглядом – каким-то шестым чувством я понимала, что Егор (твой брат!), что он терпеть меня не может. Да! Я тоже не испытывала к нему никаких особенных чувств (странно, ведь вы с Егором так похожи!) – но мое сонное безразличие никто даже не в состоянии сравнить с тем концентрированным презрением, которым твой брат обливал меня при каждой встрече, – и он осматривал меня с ног до головы и обратно таким взглядом, что я ощущала свою наготу под одеждой! За все время нашего знакомства с Егором – ты знаешь, тому уже скоро восемь лет – мы едва ли сказали друг другу хотя бы сотню слов. Я знала, что он безразличен ко мне – но только теперь, в твое отсутствие, Алеша, я почувствовала всей кожей, КАК он меня презирает.

Я жалела об этом, да, очень жалела. Ведь вы были так похожи…

В тот день, когда все это началось, Егор пришел к матери за каким-то своим инструментом. Он был весел, очень весел, даже подсел к тете Тоне, обнял ее, они заговорили о чем-то своем, засмеялись, выпили вместе… потом еще… Сразу же после его приходя я ушла в кухню, и все время, пока они выпивали, просидела там у раковины на жестком табурете. Я думала о тебе – я всегда, когда оставалась одна, думала только о тебе… Сколько прошло времени? Час или два… Но вот до меня докатился громоподобный храп вашей матери, а Егор, скрипнув кухонной дверью, вошел в кухню, встал у окна, закурил, и уставился на меня тем самым своим полным пренебрежения, тяжелым взглядом.

Я хотела встать и уйти, но вы были так похожи! Мне захотелось еще минуточку, хотя бы полминуточки смотреть на это лицо, в котором я могла разглядеть твои родные, такие милые для меня черты!

– Что ты таскаешься сюда? – вдруг резко спросил меня он, твой брат, Алеша. – Что тебе здесь надо, ты, присоска?

Я вздрогнула, как от удара – вздрогнула и уставилась на него.

– Ты всем надоела, – все так же негромко, но ужасно грубо сказал Егор, и его верхняя губа приподнялась в злобном оскале – так он меня ненавидел! – Ты надоела всем, как паршивая собака, как шелудивая кошка! Что ты забыла у нас в доме, я тебя спрашиваю?!

– Я… я прихожу сюда не к тебе. Я прихожу к тете Тоне и… и к Алеше!

– «К Алеше!» – передразнил он меня и сплюнул на пол, прямо мне под ноги. – К Алеше! Да брат уже не знает, куда от тебя деваться, он готов бежать от твоих костей куда угодно, хоть к черту в задницу! Ты думаешь, почему он ушел в армию?

– Замолчи… замолчи, пожалуйста! – попросила я, холодея. Я знала, я почувствовала вдруг – именно вдруг! – что сейчас случится что-то ужасное, непоправимое. Что я умру…

– Ты думаешь, почему брат пошел в армию? – свирепо повторил Егор и вдруг грубо схватил меня за шею. – Думаешь, почему? Чтобы кирзачи поносить на ногах? Из винтовки пострелять? – говоря это, он все тянул меня к себе за шею, я упиралась – но сила была за ним, за ним! – Да от тебя он сбежал, липучая ты паскуда, от тебя! Вот здесь, вот в этой кухне он говорил мне, что не знает, что с тобой делать, как дать тебе понять, чтобы ты оставила его в покое! Оставила в покое, наконец!!!

Эти его слова обрушились на меня, словно град пощечин, я зажмурилась, хотела закричать: «Нет! Нет!» – но только беззвучно шевелила губами…

– Почему ты решила, что можешь кому-то нравиться? – шипел он мне прямо в лицо, выдыхая в мои глаза дым от сигареты, зажатой в уголке рта. – Чем ты рассчитываешь зацепить нормального мужика? Вот этим? – его рука отпустила шею и грубо схватила мою грудь – я оцепенела. – Или этим? – Он нашарил вторую грудь и больно сжал ее. – А может быть, самое сладкое ты прячешь там, под юбкой?

Он встряхнул меня, задрал подол – и его широкая рука заскользила по моему бедру, оскорбительно ощупывая меня всю, как кобылу на базаре. У меня не было сил сопротивляться, я была уже почти в обмороке… Но вдруг эта рука остановилась. Егор на миг закрыл глаза, открыл – и вдруг задышал часто и тяжело. Магнетизируя меня своим взглядом («Он не сделает мне ничего плохого, ведь он так похож на Алешу!» – твердила я про себя), Егор еще ближе притянул, притиснул меня к себе – очень резко, больно, грубо; я услышала треск – что-то порвалось… потом меня толкнули к окну, одним движением забросили на подоконник; и, все так же часто дыша, сопя мне прямо в ухо, он стал рывками стаскивать с меня колготки…

Очнулась я от резкой боли – все плыло перед глазами, вокруг меня расплывался какой-то красный густой туман… Меня опять толкнули – я упала, и, лежа на полу, пыталась подтянуть к себе ноги, чтобы как-то смягчить, умерить эту непонятную боль… Опять рывок – и вот я стою, стою на подкашивающихся ногах, а Егор больно держит меня за локти и вновь оглядывает меня всю, с ног до головы, с головы до ног, но теперь в этих глазах («Боже, как же он похож на Алешу!») плескалось не только презрение, но и страх, низенький такой, животный страх!

– Так ты еще и целочка! – выдохнул, как выплюнул, он, глядя мне в глаза. И, снова скривив рот, добавил с усмешечкой: – Была!

Он трезвел на глазах, он чувствовал себя виноватым – но прятал свою вину за этим напускным цинизмом. А я… а я все еще не понимала, никак не могла понять, что случилось! Туман, этот красный туман только-только начал рассеиваться.

– Вещички-то забери. – Он бросил мне белье и порванные колготки. Затем отвернулся, собираясь выйти из кухни, но вдруг вернулся и, опять приблизив свое красное, горячее, вспотевшее лицо к моему, с угрозой протянул: – Ну, если только ты кому-то ляпнешь… Придушу, как собаку! – И ушел, осторожно прикрыв за собою дверь.

Я осталась одна – пораженная, сломленная, оглушенная тем, что со мною случилось, сраженная наповал…

Следующий месяц я провела в метаниях и сомнениях. Что мне было делать? Рассказать обо всем, добиться, чтобы моего насильника наказали? Но что это изменило бы, что дало бы мне это, кроме позора? Мне был бы навсегда закрыт вход в этот дом, дом, где жили твои вещи, любимый мой, твои детские фотографии, твои коньки – помнишь, как мы с тобой ходили на каток, еще в пятом классе! Я не смогу больше жить, не перешагивая этого порога. Я не могу огорчить тетю Тоню, не смогу слушать ее вой и причитания, которые она непременно подымет… А самое главное, самое главное было – поверишь ли ты мне? Поверишь ли, Алеша? Ведь Егор способен был представить все произошедшее между нами совсем в другом свете, и кто знает, насколько убедительным показался бы моему любимому рассказ брата – ведь вы были так похожи!

«Если я люблю его, то должна оставить все, как есть», – вот что в конце концов пришлось мне для самой себя «постановить». А когда, еще через несколько недель, я вдруг поняла, что беременна – это решение только окрепло. Ты удивишься и, может быть, даже оттолкнешь меня, но я скажу: весть о будущем ребенке была для меня самой счастливой вестью за все время, прошедшее со дня нашего расставания! Я вдруг поняла: мне очень легко удастся убедить тебя, моя любовь, что беременна я от тебя! Я даже сама почти поверила, что это твой ребенок, я уже почти полюбила его – ведь, в конце концов, вы с братом были так похожи!

Впервые я почувствовала радость. Это была радость от уверенности: теперь ты – мой, навсегда мой, теперь-то ты никуда не денешься, что бы там ни говорили, как бы ни хотели разлучить нас все твои подлые родственники! Собственно, разлучить нас хотел только Егор – но я чувствовала, что есть и еще что-то. Я и сейчас это чувствую, только не понимаю, не могу понять – что…

А время шло, очень медленно, но оно шло. Я вычеркивала дни в своем карманном календарике и с болью говорила себе: еще столько ждать! Чтобы убить время, чтобы сделать приятное тебе, когда ты вернешься, любимый, я загорелась идеей перепланировки вашей квартиры – и так славно, так легко и красиво у меня все придумывалось! Один раз, когда я заштриховывала квадрат, означавший нашу с мужем (с тобой!) спальню, над моим плечом склонилась тетя Тоня. «Ух, какая красота! – воскликнула она и взмахнула рукой, то ли от восторга, то ли для того, чтобы удержаться на ногах (она опять была пьяна!). – Это что же, как Алеша вернется – мы прямо во дворце жить-то будем!»

Я верю, она говорила искренне – но эти ее слова словно огрели меня, как дубиной, по голове! Глядя на толстую руку, державшую мой лист, на эти пальцы с облупленным кроваво-красным лаком и невычищенной грязью под ногтями, ощущая тошнотворный запах перегара и слыша бурчание этого необъятного живота, прижимавшегося в тот момент к моему плечу, – я почувствовала, что тетя Тоня никогда не впишется в тот маленький, красивый, уютный мирок, который я уже мысленно соорудила для нас с тобой – для себя и для тебя, Алеша! Она просто ничем не заслужила права туда попасть!

«Господи, почему она просто не умрет? Не отравится той гадостью, которую она покупает каждый день? Не попадет под машину – ведь, возвращаясь из магазина, она уже еле держится на ногах!» – думала я про себя с тоской. Я не верю, что хотя бы раз за все время твой жизни вместе с матерью, ты не подумал точно так же. Ведь правда? Эти мысли преследовали меня неотвязно, они занимали в моей голове гораздо больше места, чем думы о будущем ребенке.

Потому что – верь мне, милый, милый мой! – я хотела устроить все совсем не так, как вышло в конечном итоге не по моей вине! Я хотела подстроить несчастный случай. В одном магазине, на другом конце города, я купила две бутылки уксуса, две пол-литровые бутылки, точно такие же, в каких продается водка! Что если вечно пьяная Антонина перепутает тару, и вот – сколько таких случаев описано в газетах! – вместо своего любимого «горячительного» хватит полным горлом добрый глоток девяностопроцентной уксусной кислоты?..

Все должно было получиться именно так! И ты никогда, никогда не узнал бы о том, как я освободила тебя. Именно так – но я, конечно, понимала, что нельзя надеяться на случай. Поэтому, вернувшись тогда из института в свою будущую квартиру, я купила также и литровую бутыль водки. «Угощайтесь, тетя Тоня!» – сказала я, выставив бутылку прямо перед ней – она сидела за столом, тупо уставившись пустыми глазами в потрескавшуюся клеенку.

Литровая емкость опустела за какие-то час-полтора. Уронив голову на руки, твоя мать, Алеша, спала беспробудным сном – прямо на столе…

Я прошла в комнату и взяла уксус.

Никогда, никогда не думала я, что это будет так тяжело: запрокидывать Антонине голову, разжимать ей зубы – мне пришлось даже засунуть между ее зубами вилку, но она только исколола твоей матери язык и в конце концов сломалась… отчаявшись, я буквально втолкнула горлышко бутылки ей в рот, там что-то треснуло – зубы? стекло? – и стала вливать, вливать, вливать в нее резко пахнущую жидкость. Уксус выплескивался тете Тоне на лицо, грудь, шею; я сама уже почти не могла дышать от этого запаха, и ждала, что вот-вот все закончится – как вдруг она открыла глаза и уставилась прямо на меня!

Вряд ли она меня узнала: все пьяное внимание твоей матери было сосредоточено на том, что же с ней такое происходит. Она начала часто-часто сглатывать, потом закашлялась, захрипела, открыла рот – я увидела совершенно белый язык и гортань! – и вдруг свалилась со стула, принялась кататься по полу, хватаясь руками то за горло, то за все, что попадалось ей под руку… Я боялась, что она закричит, но она не могла кричать, она хрипела, до предела выкатывая глаза, хрипела и стонала каким-то особым, животным стоном!

Смотреть на это не было сил. Плача, я побежала в кухню. Схватила нож, побежала обратно – но не смогла ударить ее в грудь или в шею, к тому же, мне подумалось мельком, что такой слой жира я могу и не пробить, только причиню ей лишние страдания – и я полоснула лезвием по ее рукам, по одной, другой – бесполезно! Кровь пролилась на ковер лишь несколькими каплями, она сворачивалась – или я все-таки порезала ее неглубоко? «Вода!» – вспыхнуло у меня в мозгу: вскрывать вены нужно в воде! И пришлось мне спешно наполнять ванну, но каких трудов стоило подтащить к ней тетю Тоню, она совсем, совсем ничего не соображала, невозможно было уговорить ее пройти хотя бы несколько метров! Я уже совсем было отчаялась, стоя над ней, валявшейся на полу, хрипевшей, но вдруг она (может быть, это был инстинкт самосохранения, сожженный пищевод требовал воды!), шатаясь, встала сначала на колени, потом, цепляясь за диван, за меня, поднялась на ноги и сама, сама прошла эти несколько метров, вновь упала на колени у самого края ванны, последним взмахом руки сорвав висевшую над ней веревку с занавеской, протянула руку к крану – и тут силы оставили ее, и она упала головой в воду, упала туда сама!

Я клянусь тебе, я клянусь, милый мой, – она сама, сама утонула!

По поверхности воды поплыли пузыри: один, два, пять… Я считала их машинально. А через несколько минут поняла, что все кончено.

Но я не испытывала никакой радости от этой мысли.

Я хотела, все время хотела, чтобы с женщиной, которая по недоразумению являлась твоей матерью, все было кончено, но никогда не думала, что это у меня получится так… жестоко…

Прости меня за это, если можешь. Любимый, я не хотела, не хотела, чтобы она умирала в мучениях! Это получилось нечаянно, само собой…

Что было потом? Потом я механически, как сомнамбула, оделась, выйдя в в коридор, затем прикрыла входную дверь – и ушла. Мне даже в голову не пришло проверить, на месте ли мои ключи – даже в голову не пришло! Ноги мои были совсем ватными, когда я спускалась по ступеням во двор. И до сих пор не пойму, как я вообще устояла на ногах, когда, открыв дверь на улицу («Скорее, скорее на воздух!»), я нос к носу столкнулась с Егором!

Я даже еще не успела его толком узнать, как он схватил меня за воротник и потащил, почти поволок в закуток у подвальной двери. И лишь когда твой брат тряхнул меня, прижав к стенке, – только тогда я увидела, что это Егор, и услышала его свистящий шепот:

– Слушай меня, сучка! Это правда?! Отвечай, сволочь – это правда?

– Что? – слабо спросила я; я действительно не понимала, чего он хочет. Я вообще плохо соображала.

Огромный кулак опустился мне прямо на лицо, на нос – боль просто ослепила меня, из глаз мгновенно брызнули слезы:

– Отвечай, ты! То, что вчера сказала мать, – это правда? Ты забрюхатела, потаскуха? Ты беременна, скотина? Отвечай, мразь – ты беременна?

– Да, – ответила я, жмурясь от слез и прикрывая лицо ладонью.

– Ах ты…

Больше он ничего не говорил. Он только бил меня – наотмашь, сильно, как бьют не девушку, а равного себе по силе – мужчину или животное… Как мне было больно, любимый, если б ты знал, если б ты только знал! Я свалилась прямо ему под ноги, и тогда на меня обрушились пинки, сильные, страшные, было нестерпимо, невозможно больно; я кусала губы до крови, чувствуя солоноватый вкус во рту – и думала об одном: только бы не закричать! Только бы не закричать! На шум сбегутся люди, засуетятся, забегают – и обнаружат еще теплый труп в ванной, а этого нельзя допустить так скоро, нельзя допустить, никак нельзя…

Я потеряла сознание. Силы покинули меня – иначе я обязательно выбралась бы из подъезда и отползла как можно дальше от места своего преступления, но судьбе было угодно распорядиться иначе. Ей было угодно сделать так, чтобы я не выдала того, кто чуть не убил меня там, на загаженном полу подъезда, возле запертой подвальной двери – я не могла назвать его имя, ведь тогда мне пришлось бы рассказать обо всем!

Вот так это было…. Ах нет, это еще не все. Еще Зоя… та, другая, последняя смерть – она была вынужденной, мне очень жаль… Вина Зои и правда была лишь в том, что она слишком много болтала. Мысли ее скакали, как блохи, с одного на другое, с пятого на десятое, она постоянно лепетала обо всех и вся; с придыханием, вытаращив глазки, она рассказывала мне «по секрету» доверенные ей тайны самых разных людей… Может быть, Зоя делала это по доброте, с одной только целью – отвлечь меня от печальных мыслей, в которые, как ей казалось, я погрузилась, ушла с головой… А я думала только об одном: я раскаивалась, что в свое время была так откровенна с нею. Но меня можно понять: я просто выбросила ей, готовой слушать меня и днем и ночью, все (или почти все), что лежало в тот момент у меня на душе, – это был просто какой-то припадок откровенности! Наверное, по тем же причинам людям случается иногда выворачивать душу перед случайным попутчиком в поезде или перед соседом по гостиничному номеру – нечто подобное случилось и со мной, и я так об этом жалела!

И мой порыв – заставить бедную Зою замолчать навсегда – был таким же спонтанным, почти случайным… Мы сидели в оранжерее, я встала, желая поправить прическу, Зоя взглянула на меня – вот так, сбоку – и сказала: «Какая ты худая, Маринка! Худее меня. Когда ты поправишься и снова забеременеешь, на этот раз обязательно от своего Алеши, то месяцев до семи-восьми у тебя совсем-совсем ничего не будет заметно!»

Она еще договаривала эту фразу – «совсем-совсем ничего не будет заметно», – а я уже смотрела, не отрываясь, на тяжелую тяпку-рыхлилку, которую смотритель оранжереи забыл возле кадки с фикусом. Это был массивный инструмент, литой, с одной стороны – рыхлилка, с другой – молоток, которым подбивали сбившиеся с кадок обручи. Я взяла его в руки…

Зоя умерла легко, на полуслове, как будто просто уснула, – мне больше не хотелось никого мучить. На виске ее даже не проступила кровь. И только тогда, увидев ее обмякшее, сползшее к моим ногам тело, я испугалась, что непременно навлеку на себя подозрения, если прямо сейчас, срочно, не сходя с этого места, не придумаю, как спрятать труп!

Но я и это придумала, и, по-моему, все получилось очень хорошо. Как жаль, что они сумели разгадать мою шараду…

Как жаль, что так нелепо, непоправимо, несуразно все получилось… Как же мне жаль, любимый…»

* * *

– Даже не знаю, что и сказать… все-таки бедная она девочка, – протянула тетя Мила, со вздохом отдавая мне ксерокопию Марининого письма.

– «Бедная»?! – Я резко отвернулась от зеркала, в котором за минуту до этого с удовольствием разглядывала свою новую, окрашенную в цвет спелой ржи, аккуратно завитую головку. – Тебе бы, тетушка, в комиссии по помилованию работать – то-то убийцам счастья бы привалило!

– Я, Женечка, имела в виду: как все перепуталось у Марины в голове… И потом, как-никак, все-таки ею двигала любовь.

– «Любовь!» – фыркнула я. – Может быть, и Капитолиной тоже двигала любовь?

(Кстати, суд над старой актрисой тоже состоялся – бывшая подруга моей тети, несмотря на ее шестидесятилетний возраст, отправилась отбывать двенадцатилетний срок в места заключения).

– Конечно, – вздохнула тетя Мила. – Уродливая, но все же любовь.

– Ну уж нет! Любовь Мариной точно не двигала.

– А что же?

– Эгоизм! Чистокровный, я бы даже сказала – чистопородный. Недаром ведь, когда ей пришла в голову мысль, что ее Алеше могут предоставить отпуск из-за смерти матери, она первым делом подумала… о чем?

– О том, что она не хочет предстать перед ним в таком виде – изувеченной, с разбитым лицом, – сказала тетя Мила со вздохом, вспомнив мой рассказ о первом посещении убийцы в больнице. – Все правильно…

Я обняла тетушку и потерлась щекой о ее теплое плечо:

– Я люблю тебя, тетя Мила.

– Женечка, – расцвела она. – вот в это я верю безоговорочно!