Книгу писателя составили документальная повесть и очерки, где рассказывается о духовном становлении, отваге и самоотверженности советских патриотов во время Великой Отечественной войны: лейтенанте медслужбы Элле Ратушняк, дочери полка Саше Кондрашевой… Автор исследует истоки мужества малоизвестных героев. Для широкого круга читателей.

Марк Шевелев

Здравствуй, Снежеть!

Если ты жив, Айказ…

Рота залегла за крупными валунами, у подножия покатой, покрытой редкими деревьями горы. Впереди глухо шумел на серых камнях мутный, пенистый поток. Бегущая с гор вода пошевеливала кое-где лежащие трупы фашистских солдат в отяжелевших, ставших черными мундирах.

Посматривая в бинокль на вражескую сторону, командир роты лейтенант Сподобцев радовался тому, что водная преграда сковывает маневр противника. По-южному щедрое солнце клонилось за горы, пора было составлять донесение. Сегодня он обязан доложить за весь батальон. Комбат Майоров временно отбыл в ближайшее горное селение, где оказалась семья Майоровых. Скорее всего, однофамильцы, а вдруг…

У Сподобцева были еще дела в роте, и он раздумывал, как поступить с донесением: идти самому в штаб батальона или вызвать писаря к себе.

До слуха командира роты доносились стук лопат о гулкий каменистый грунт. Там, за зелеными кустами жимолости, по приказу Сподобцева, не дожидаясь темноты, окапывалась рота. Все были заняты делом. Командиры взводов пополняли боекомплект, санитары уводили в медсанбат раненых.

— Разведка бежит, — прервал раздумья лейтенанта молоденький связной.

Сподобцев взглянул на склон горы и увидел бегущего напролом через кусты сержанта Щукина из дивизионной разведроты.

— Откуда тебе известно, Ермолаев, — строго спросил командир, — что он из разведки?

— А он меня забраковал, — обиженно ответил молодой солдат. — Мы с Витькой Петрушиным добровольцами пошли. Мы давно решили проситься в разведку. А этот сержант возле начальника штаба крутился. Витька ему понравился, этого, говорит, обучу, а от меня отказался, слабаком назвал… Разве это справедливо, товарищ лейтенант? Неужто в разведке одна сила нужна?

— Служба везде служба, — назидательно заметил Сподобцев.

Но душой он понимал солдата. Сподобцев сам просился в разведку. Рисковая работа, но и воли больше. Вон Щукин, один, без сопровождения, куда-то бегал — и ничего, все с рук сойдет. А попробуй отлучись простой солдат! Да что там солдат. Он, Сподобцев, чуть под арест не попал, а всего-то без спроса в деревню заскочил на минутку. И ведь не в первом эшелоне стояли. Дисциплина. Нет, что ни говори, разведка на особом положении.

Сержант Щукин спрыгнул в траншею, снял с круглой, коротко стриженной головы вылинявшую, мокрую пилотку.

— Здорово, Сподобцев! — он протянул командиру роты, как равному, свою короткопалую ладонь.

Допущенная сержантом вольность еще более укрепила Сподобцева в мнении относительно разведчиков. Он пожал руку Щукину и тут же демонстративно отвернулся, продолжая рассматривать в бинокль передний край противника. Линзы приблизили противоположный берег мутной горной речушки, кусты и деревья.

Стояла осень, но зелень кругом была еще свежая и сочная. Кавказ — это не Таврическая степь, где уже в июне буреет и сворачивается лист на кленах и выгорает трава. Сподобцеву в свое время пришлось наблюдать степь круглый год. Работа у него до воины была такая — по степи на колесах. Поезда водил на перегоне Синельниково — Джанкой. Выглянет из кабины своего паровоза: степь да степь, глазу не на чем остановиться. Даст гудок — летит сигнал без задержки до самого моря. Все мечтали с женой съездить куда-нибудь к морю, в Крым или на Кавказ. Только поженились перед войной. Ему раз в год разрешалось бесплатно — в любой конец Союза. Так и не успели. Теперь вот пешком, считай, дошел.

Со стороны противника застучал пулемет без всякого видимого повода. У немцев такой порядок — периодически напоминать о себе.

Сподобцев пригнул голову и столкнулся с потным щукинским лицом.

— Послушай, ротный, — слегка заискивая, обратился Щукин. Я на верхней дороге немецкий автофургон засек. Сломался. Ремонтируют…

— Что ты мне докладываешь, — не отрываясь от бинокля, ответил Сподобцев. — У тебя свое начальство есть?!

Щукин замолчал. Он понимал, что этот автофургон Сподобцеву ни к чему, ради него ротный и одного бойца на передовой не тронет. Но случай представлялся редкий: фургон явно принадлежал трофейной команде, что было видно по возрасту и никудышней выправке вражеских солдат, копавшихся у колеса. Автофургон, видимо, отстал от колонны, которой никак нельзя было задерживаться ввиду надвигающихся сумерек. Рядом с автофургоном оставался лишь один мотоцикл с двумя автоматчиками.

На автофургон Щукин натолкнулся случайно, но опыт и нюх разведчика подсказывали ему, что, действуя быстро и дерзко, можно запросто отбить добычу — ведь только четыре фашиста возле нее. А унтера бы связать и в штаб! Свой план Щукин с горячностью изложил Сподобцеву, однако у командира стрелковой роты заманчивая идея разведчика живого интереса не вызвала.

— У меня своя задача, — отвечал он.

Однако Щукин был уже всецело поглощен фургоном и не думал отступать. Надев пилотку и застегнув воротничок гимнастерки, он по-уставному обратился к Сподобцеву. Если тот не может дать ему бойцов, пусть доложит о груженом автофургоне через штаб батальона по начальству, а там примут решение.

Сподобцев опустил бинокль. Видно, не отвязаться от этого настырного разведчика. Мало, что ему кроме своей роты проверять сегодня еще три, так на тебе, новое дело! Угораздило же Щукина выйти именно к нему.

Но дать людей все же придется, потому что если ждать из разведроты, то фургона и след простынет. А ведь был приказ: препятствовать вывозу фашистами ценностей с временно оккупированных территорий. Немцы спешно создавали так называемые «научные команды», которые грабили медицинские учреждения, архивы, музеи, библиотеки. Тяжело вздохнув (ведь роте до утра окопаться надо, подготовить пулеметные площадки, окопы, довести траншею до полного профиля), Сподобцев велел связному вызвать к нему комсорга роты сержанта Абгаряна и кого-нибудь из медиков, ну хотя бы санинструктора Кондрашеву.

Связной Ермолаев долго искал палатку санитарок. Ее отнесли подальше от позиции в заросли орешника. Палатка была пуста. На свежих постелях из еловых веток лежали три гимнастерки. Каких-нибудь два часа прошло, как рота заняла позицию, а санинструкторы уже освоились на новом месте, уже у них чистота и порядок. Связной осмотрел оставленные поверх солдатских одеял гимнастерки. По размеру самая маленькая, со старшинскими погонами и тремя красненькими нашивками за ранения над кармашком принадлежала, уже знал Ермолаев, симпатичному чернявому санинструктору Сашеньке Кондрашевой.

Ермолаеву, недавно появившемуся в роте, было семнадцать, и он, как многие новобранцы, с ходу влюбился. Он понимал, что шансы его ничтожны, что такая боевая девушка даже не взглянет на него. Кондрашева считалась дочерью полка. Говорили, что она с тринадцати лет в полку, с самых первых дней войны, а таких, как она, кто от Днепра дошел до Кавказа, раз, два — и обчелся.

Солдат обошел палатку кругом и услышал неподалеку, за кустами, негромкий женский говор и плеск воды. Ермолаев немного помялся на месте, затем осторожно раздвинул кусты и предупредительно кашлянул. Санитарки умывались, стирали.

— Ой! — испуганно прижав рубаху к груди, вскрикнула младшая из них.

Ермолаев узнал в ней Кондрашеву.

— Сподобцев вызывает, — сказал ей солдат, не отводя глаз от чернобрового санинструктора.

— Чего вытаращился? — накинулась на солдата краснолицая полная санитарка.

— Да нужны вы больно, — отмахнулся связной.

— Иди, я догоню, — сказала Кондрашева, краснея и не отнимая от груди скрученную рубаху.

Ермолаев, не спеша, удалился. Однако когда Кондрашева подошла к палатке, то снова увидела его, топчущегося невдалеке. Солдат сухим прутиком обивал листья на кустах.

— Готово, пошли, — Кондрашева вылезла из палатки, заправляя на ходу гимнастерку. — Ты из пополнения? Сахару хочешь? — Она достала из санитарной сумки, висевшей на боку, два куска сахару.

— Не-е, — протянул Ермолаев, — зубы не годятся. — Он звонко выговаривал «г».

— Москвич? — спросила девушка, с причмоком облизывая кусок сахару.

— Рязанский я, а Москва вот она, рядом.

— А в Москве все говорят на «гэ». Гришка, гад, гони гребенку, гниды голову грызут, — рассмеялась девушка.

И Ермолаев рассмеялся, хоть и не очень хотелось. Он готов был любые насмешки вытерпеть, только бы идти вот так рядышком с Кондрашевой по вьющейся среди зеленых кустов тропинке.

— Краса-то, — кивнул солдат на обступившие долину горы.

— У нас не хуже, — ответила Кондрашева.

— Где это у вас?

— На Днепре. Слыхал про такую реку?

— Слыхал.

— Прямо, на переправе живем. Воронова переправа. Раньше там пороги были. Лодкой не пройти: камни и бешеная вода. Но плотогоны проходили. Один порог большой, прямо против села, страшный, и название у него тоже страшное — Ненасытец. Потом плотину в Запорожье поставили, пороги вода скрыла, теперь пароходы ходят. Рыбы — завались!

— А мы-то на Оке. Тоже насчет рыбы сво-ободно, — сказал солдат. — Конские Колодези деревня называется.

— Почему Конские?

— Кто его знает? Может, потому, что колодези при дороге были. Там коней останавливали поить.

— Девушка там, поди, осталась? — осторожно полюбопытствовала Сашенька. И сама себе удивилась, как это она вдруг так разговорилась с совсем незнакомым парнем? А между тем ничего удивительного не было. Сашенька все время находилась среди взрослых людей. Самые младшие из них были на пять — семь лет старше ее. Ближе других ей был командир роты Сподобцев, земляк из Синельникова. Но ведь он — командир, не подружка, с ним о заветном не поговоришь. А этот, новенький, из пополнения, который шел теперь рядом и с таким интересом слушал ее, считай, погодок, да к тому же только месяц как из дому, от мирной жизни.

Большеротый Ермолаев шагал рядом и улыбался, и веснушки привольно разбегались по его красным щекам, по носу-бульбочке, даже по вздернутой верхней губе с золотистым пушком. Видимо, напоминание о девушке привело его в такое блаженное состояние. В возрасте Ермолаева уже бегают на вечерки, целуются, а потом не спят всю ночь, достают из-под подушки подаренный девушкой вышитый платочек и, поднося его к своим губам, снова и снова переживают все, что было в палисаде теплой лунной ночью.

Сашенька поглядела на довольное лицо молодого солдата и тяжко вздохнула. У нее-то ничего такого еще в жизни не было. Санитарки, которые жили теперь с ней в одной палатке, шушукались иногда между собой, и Сашенька улавливала по их улыбкам, по хохотку, что они сплетничают о парнях, но ее, Сашеньку, они в свои сердечные дела не посвящали: считали, мала еще.

Лежа по ночам в палатке с гудящими от усталости руками и ногами, Сашенька думала о том, какая у нее будет жизнь после войны, какие у нее будут муж и детки… Только сначала она, конечно, поступит учиться на врача. Если у нее даже отметки будут не очень, все равно должны принять, потому что у нее практика, она даже хирургу в медсанбате ассистировала. Сашенька представляла себя в сияющей белизной операционной с марлевой повязкой на лице и резиновыми перчатками на руках… и засыпала.

Первым на КП Сподобцева прибежал по вызову комсорг роты сержант Абгарян. Когда подошла Кондрашева, они говорили о том, что надо поскорее окапываться. Вернее, на это напирал Сподобцев, а Абгарян, жестикулируя, оправдывался.

— А! — махал он руками. — Лопата — не инструмент, понимаешь! Кирок мало. Ломов почти нет…

— Ладно, — оборвал разговор Сподобцев, завидев подходившую Кондрашеву. — Смотрите сюда. — Он стряхнул с развернутой карты комочки глины.

Все склонились над картой. Санинструктор отвела руку с сахаром за спину и протиснула голову между плечами Щукина и Абгаряна. Связной занял свое место неподалеку, то и дело поглядывая на Кондрашеву. Он слышал уже, что эти трое провоевали в пехоте два года и не растеряли друг дружку, а ведь по нескольку ранений имеют. Завидовал им связной: у него один товарищ был — и с тем разлучили. Ему бы такого боевого друга, как Сподобцев или комсорг Алеша Абгарян. Настоящее имя Абгаряна — Айказ, непростое для запоминания, его быстро заменили бойцы на мягкое русское — Алеша. Так называл друга и Сподобцев в неофициальной, конечно, обстановке.

— Вот здесь, комсорг, — показал на карте Сподобцев. — Правильно, Щукин?

Разведчик утвердительно кивнул головой.

— В штаб я доложил, — закончил лейтенант. — Приказано прощупать этот фургон. Абгарян, вы — за старшего. Возьмите двух бойцов, вот Кондрашева с вами. Если что по медицине захватите, она разберется. Но ей в засаде не участвовать. Ясно?! Находиться поблизости в укрытии. Знаете, кого возьмите с собой, Абгарян? Того долговязого полтавчанина.

— Соломаху?

— Во-во! Хозяйственный мужик. Не окопы роет — зимние квартиры. Да, если охрана больше, чем Щукину показалось, — он строго глянул на разведчика, — не встревайте. Сразу возвращайтесь. Ясно?

— Ясно!

Сподобцев сложил карту, спрятал в планшет, пожал всем руки. Щукин поплевал на окурок, размял его крепкими, грубыми, с потрескавшейся кожей пальцами.

— Двинули, что ли? — сказал он Абгаряну. — А то как бы не опоздать.

Они шли вчетвером по узкой тропе, петлявшей по лесистому склону горы. Впереди неслышно ступал плотный, коренастый Щукин, за ним стройный, узкий в талии Абгарян, потом санинструктор Сашенька Кондрашева. Замыкал шествие долговязый Соломаха.

Абгарян не стал брать больше солдат. Там, внизу, дорога каждая пара рук.

Полуденный лес медленно оживал после отшумевшего неподалеку громкого боя. Посвистывали синицы, стрекотали в траве кузнечики, муравьи бегали по свежему песку, отыскивая засыпанные при бомбежке ходы своих лабиринтов.

Люди шли молча, озабоченные внезапностью и необычностью задания. Только Соломаха что-то время от времени бормотал.

Бойцу при его почти двухметровом росте было неудобно идти за маленькой Сашенькой, но что поделаешь: поставили замыкающим, значит, выбора нет. Ходить вот так в разведку не каждому доверят. Считай, что собой товарищей прикрываешь. Сознание этого подбадривало и согревало Соломаху.

Перед глазами бойца мелко семенили пыльные яловые сапожки с разбитыми задниками и стоптанными каблучками. Видать, такой маленький размер не вдруг, отыскался на полковом вещевом складе. Мелькали неопределенного цвета чулки, ладно выкроенные из фланелевых солдатских портянок. Защитная стеганая лямка санитарной сумки врезалась девочке в плечо. На другом боку — пистолет в кобуре, фляга с водой. С таким грузом и в открытом поле нелегко, а уж через лес, сквозь заросли, тем более.

Шагая за Сашенькой, Соломаха семенил длинными ногами, то и дело спотыкался, конфузился при этом и сердился.

— Нащо такых дитей в армию беруть? — возмутился Соломаха вслух, ни к кому лично, однако, при этом не обращаясь.

Сашенька обиженно оглянулась: «Подумаешь!»

— А их никто не берет, — отозвался идущий впереди Щукин. — Они сами в полк просятся. Тот сиротой остался, тот без крыши над головой. А тут все-таки паек…

— Ни, — возразил Соломаха, — як можна, воно ж од горшка три вершка.

Тут приостановился молчавший доселе Абгарян.

— Послушайте, Соломаха, — сказал он. — Мне тут один старый горец объяснял: чем длиннее человек, тем ум короче. Я не поверил, да. У Кондрашевой, понимаете, есть воинское звание — старшина медслужбы, попрошу обращаться к ней по-уставному.

Сделав бойцу внушение, Абгарян зашагал дальше, только пожал плечами и вслух удивился:

— И как только дети могли терпеть такого учителя?

— Вы про мэнэ, товарищ сэржант? — удивленно спросил Соломаха.

— Про вас, про кого же?

Боец довольно захихикал.

— Я ж завхозом у школи робыв.

— Завхозом? — повернулся Абгарян, и его смоляные брови подскочили вверх. — Вся рота талдычит: учитель!

— То воны вас на пушку беруть, — невозмутимо парировал Соломаха.

Абгарян обиженно передернул плечами:

— Вернемся, я, понимаешь, кое-кому покажу «пушку».

Проторенная множеством людских ног и конских копыт старая тропа все круче и круче забирала в горы. До войны тут хаживала не одна группа туристов. Панорама зеленых ближних гор и чуть в отдалении заснеженных вершин была широка и величественна. Остановиться бы, передохнуть, полюбоваться, но не до этого четверым бойцам, тяжело взбирающимся по крутому каменистому склону. Чем выше — тем труднее дышать. Прогретый недвижный воздух не остужает потных, разгоряченных лиц.

Сашенька уже не сердилась на Соломаху. Как только услыхала, что он никакой не учитель, а простой завхоз, так вся обида мгновенно улетучилась. «Конечно, — улыбалась про себя Кондрашева, — какой из него учитель? Парты ремонтировать, окна стеклить, завозить на зиму уголь и дрова — на это он годится». Теперь в ее душе поднимались недовольство и обида против Щукина. Как он сказал: приходят за пайком? Да если хотите знать, ребята службу несут получше, чем некоторые взрослые. Сашеньке приходилось встречать сыновей полков — связных, почтальонов, санитаров, даже разведчиков. И что это были за ребята!

— А вот у меня и отец и мать живы! — запальчиво выкрикнула санинструктор из-за спины Абгаряна, да так громко, чтобы Щукину было слышно. — И дом целый!

— Что за разговоры! — остановился Абгарян. — Немцы, понимаешь, рядом, а они кричат, как на базаре…

Сашенька поправила сбившуюся на бок санитарную сумку и прибавила шагу. Каждому ведь не объяснишь, как попала в армию, да и не каждый поймет. На подобные расспросы она обычно отвечала коротко: пошла добровольно, попросилась на курсы медсестер. Такая полуправда устраивала и ее, и тех, кто интересовался судьбой девочки. А на самом деле было по-иному.

Первым военным летом, когда бои шли у Сашиного родного села Вороново под Днепропетровском, туда привезли больного воспалением легких полкового комиссара.

Красноармейцы, доставившие комиссара, положили его в лучшей хате, а сами побежали по селу в поисках фельдшера. А какой в Вороново мог быть фельдшер?! Ведь и селом-то Вороново можно было назвать с большой натяжкой, так себе, хуторок. Даже школы своей не было: ребятня бегала в соседнюю Алексеевскую семилетку. А уж если приболело дите или кого из стариков хворь доняла, то снаряжали лодку — и через Днепр, на правый берег, в участковую больницу. Там и фельдшера, и врачи.

К тому времени фашист уже занял Никополь. Алексеевку тоже отрезал, поэтому вороновцы по медицинской части перебивались сами как могли. Единственным местом, где можно было получить кое-какую медицинскую помощь, оставалась на хуторе хата старого колхозника Лукьяна Григорьевича Кондрашева. Правда, сам старик уже ни на какое врачевание особых надежд не имел. Он лежал иссохший и позеленевший от тяжелой и долгой язвенной болезни.

У постели отца постоянно хлопотала дочь Сашенька. Слабыми слезящимися глазами Лукьян следил за своей любимицей, которая возилась с мудреными порошками, пузырьками…

— Война пройдет, на врачицу учись, — не то просил, не то советовал тихим голосом Лукьян.

Жители Вороново знали, откуда у Сашеньки Кондрашевой склонность к медицине. Ее родные тетки, Александра и Галина, еще в империалистическую служили в полевых госпиталях сестрами милосердия. Потом закончили фельдшерскую школу и работали в районной больнице. Там, у теток, во время летних школьных каникул и пропадала девочка. У нее был даже свой маленький, сшитый по росту белый халатик и накрахмаленная косыночка с красным крестиком.

Солдаты, привезшие комиссара, отыскали хату Кондрашевых, оставили у порога свои длинноствольные винтовки, вытерли пот с усталых красных лиц, одернули гимнастерки. Один из них подошел к двери, второй, с перевязанной рукой, сел на лавку.

На стук никто не отозвался.

— В окно побарабань, — посоветовал товарищ.

Солдат постучал пальцем по стеклу, нагнулся и, заслоняясь ладонью от света, заглянул внутрь.

Наконец из хаты донеслись какие-то звуки, приглушенный собачий лай. Дверь раскрылась. В проеме показалось смугленькое детское личико с двумя аккуратными черненькими косичками, а рядом собачья морда с живыми карими глазами и свешивающимся ложечкой красным языком.

— Кондрашевы здесь живут?

— Мы — Кондрашевы, — ответила девочка.

Солдат улыбнулся. Можно было подумать, что маленькая хозяйка и пса причисляет к своей семье.

— Из взрослых кто дома?

— Папа.

— Позови-ка…

— Он больной. Теперь спит.

— А мама?

— На окопах.

— Сестра?

— Вам какую? — склонила голову девчушка. — Тасю или Шуру?

Солдат хмыкнул.

— Сколь же вас?

— Три.

— Тебя-то как звать-величать?

— Дина.

— Зови нам, Дина, ту сестру, которая врачевать может. Ну, — он оглянулся на товарища, — укол там, перевязку, банки поставить.

— Это Шура, — подтвердила девочка.

— Зови!

— Так все же на окопах, — удивляясь непонятливости такого большого дяденьки, ответила девочка.

Красноармеец кивнул товарищу и выпятил нижнюю губу: вот, мол, дела. Его напарник сделал козырьком ладонь и поглядел вдаль, за огороды, в выжженную яростным солнцем белую степь. Над сизоватой пыльной степью висело блеклых тонов небо. В его вылинявший, чуть подсиненный купол лениво поднимался дым.

— Проведешь на окопы? — попросили солдаты девочку.

— А папа что, один останется, да? — вдруг запальчиво ответила та.

— Я подежурю, — пообещал девочке один из красноармейцев. — Ты уж извини, у нас тоже беда: командир приболел, жар у него, температура.

Девочка понимающе кивнула головой, открыла нижнюю створку дверей, и пес с радостным лаем выкатился во двор.

— Только вы папе сырой воды не давайте, — сказала девочка бойцу, который оставался. — На плите кипяченая стоит…

Чем ближе подходили к лесозащитной полосе красноармеец и девочка, тем заметнее выделялись на фоне пыльной листвы акаций желтые и черные горы грунта — глины и чернозема. То тут, то там среди тонких стволов поблескивали на солнце лезвия лопат.

Вдруг кто-то резко ударил ломиком по куску рельса, подвешенного к дереву. Солдат глянул в небо. Мелодичный звук поплыл вдоль посадки и не успел еще угаснуть в чаще, как его настиг другой от повторного удара.

— Снедать, бабы! — раздался высокий женский голос.

— А я подумал, тревога, — сказал солдат, забрасывая винтовку за спину.

Свежевырытые траншеи пустели. Женщины и подростки втыкали лопаты в грунт.

— Вот наши! — обрадовалась Дина. Пес, увязавшийся следом, прыгал, норовил лизнуть в лицо.

— Уймите его! — прикрикнула на детей женщина.

Динина мать и сестры оказались на одно лицо: все смуглы, кареглазы, чернокосы.

— Бог в помощь! — сказал солдат.

— Казалы богы, щоб и вы помоглы! — ответила женщина, прижав к груди буханку домашнего хлеба и отрезая большой ломоть. — Приставайте до нас.

Солдат поблагодарил, но остался стоять.

— А ты чего здесь, Дина? — строго спросила мать. — Так ты за отцом глядишь, вот и надейся на вас…

— Она тут ни при чем, — заступился за Дину солдат. — Нам помощь нужна срочно. Командир слег, с воспалением… Надо бы банки поставить.

— Ото горе, — покачала головой женщина, раскладывая хлеб на чистом рушнике. — Значит, своих лекарей нет?

Солдат промолчал, но, видя, что и женщина помалкивает, произнес с едва слышной укоризной.

— Вы же, мамаша, видите, что делается.

Женщина покивала головой: мол, как же не видеть…

— Садитесь, поешьте, — пригласила она солдата повторно. — Все одно Шурку голодной не отпущу.

— Мы с собой возьмем, мамо, — вскочила на ноги одна из дочерей, та, что поменьше. — Человек же больной ждет.

Мать молча сняла с шеи белую в крапинку косынку, расправила на земле, сложила на нее половину приготовленной еды: сваренные вкрутую яйца, помидоры, сало.

— Семеновна-а! — крикнула она, подняв голову. И, услышав из-за деревьев ответное «эгей», предупредила: — Тут военный Шурку збирает, мабуть, до вечера, так знай!

Немало удивилась Сашенька, увидев больного комиссара. Он в ее представлении должен был быть обязательно молодым, высоким, в кожанке (какой же комиссар без кожанки), с маузером в кобуре и с саблей на боку. А тут на железной кровати, сильно прогнув сетку, лежал старый дядька, в несвежей исподней рубахе, полноватый, с нездоровым румянцем на дряблых, обвисших щеках. Он чем-то смахивал на продавца Захара из алексеевского сельмага. Даже не верилось в то, о чем рассказывал дорогой солдат: этот комиссар взорвал со своими бойцами переправу, когда на нее вступила немецкая колонна. А до этого просидел в воде несколько часов. Конечно, схватишь воспаление!

Сашеньке самой ставить банки не приходилось, но теткам не раз помогала. Теперь девочка сама себе удивлялась: получалось неплохо!

— Молодец, — ворочаясь, хрипел комиссар. — Золотые руки!

Потом Сашенька перевязывала раненого красноармейца. Он тоже подхваливал девочку. Один из бойцов предложил комиссару:

— Нам бы такую сестрицу!

— Годков бы ей на пять больше, — прохрипел накрытый двумя стегаными одеялами комиссар.

— На позиции, однако, раненых много, — заметил красноармеец, — а помощи нет. Может, проведем девочку…

Комиссар замотал головой:

— Нет.

Сашенька подошла к его постели.

— Товарищ комиссар, — сказала она, — вы не волнуйтесь, я помогу там и вернусь. Я еще банки буду ставить.

Военный, покряхтывая, приподнялся на локте:

— Не забоишься? Там ведь стреляют.

— Через Днепр что-о? — сказала девочка. — Я немцев живых боюсь.

— А ты их видела? — спросил солдат.

— В Никольское они как пришли, такое творили. Люди ночью Днепр переплывали, рассказывали… Я ведь не одна, с вами…

— Хорошо, — согласился комиссар, — сходишь на позицию, окажешь помощь, а то, действительно, остались мы без медицины совсем. Только туда и обратно. Своих предупреди обязательно, чтобы не беспокоились.

Сашенька пошла отпрашиваться. Вскоре она вернулась. В руках держала туго набитый портфель.

— Йоду набрала, бинтов, — сказала девочка.

— У нас пакеты есть, — ответил солдат. — А вот галстук, Саша, придется снять.

Девочка удивилась.

— Красное далеко видать, — объяснил солдат, — а у немца на берегу снайперы.

Девочка внимательно слушала бойца. Снайперы. Ей приходилось читать в книжках про охотников-снайперов. Это такие меткие стрелки, что белке в глаз попасть могут: шкурку дробью не портят. На войне мишень у снайпера, выходит, покрупнее. Нет, не думала Сашенька, читая книжку про охотников, что в живых людей будут целиться на околице ее тихого приднепровского села.

Бойцы держали оборону у самой воды. Это был левый низменный, заболоченный берег Днепра. Плавнями называли местные жители эту плодородную, илистую землю. Здесь они пасли скот, держали огороды. Для крестьянина-земледельца удобное, богатое место; для солдата, держащего оборону, — хуже не сыскать. В окопах, траншеях, пулеметных ячейках — сплошное болото, ноги не вытащишь, комарье заедает.

Сашенька, пригнувшись, переходила из одного укрытия в другое, и сопровождавший девочку солдат, то и дело оборачиваясь, просил: «Ниже голову, ниже!» Маленькая санитарка вздрагивала, когда на правом высоком берегу что-то бахало, и вслед этому баханью в воздухе над ширью реки, над топким берегом с узкой неровной полоской траншеи что-то проносилось с тяжким шелестом, а еще через мгновение взрывалось в, степи, высоко поднимая тучи пыльной земли.

— Давай портфель понесу, — предлагал красноармеец.

— Ничего, я сама, — отвечала девочка.

Запас медикаментов истощался. Вышли все пакеты и бинты. Девочка стала экономить, да поздно. На раненом пулеметчике в самом конце линии обороны пришлось порвать нижнюю рубаху.

Сашенька перевязывала бойцу голову и видела перед собой настоящий пулемет, точно такой, как в кинофильме «Чапаев»: на колесах, с прицелом, с двумя ручками.

Домой девочка вернулась затемно. Если бы она огляделась вокруг, то увидела бы, какая чудесная ночь стоит на дворе, как щедро вызвездилось небо, будто добрая рука продавца Захара высыпала на оббитый темным дерматином прилавок сельмага самые красивые брошки и монисты.

В доме все уже спали, только в горнице тускло посвечивала керосинка. У стола, склонившись над шитьем, сидела мать. Она вздрогнула на дверной скрип и подняла голову.

— Что ж поздно так, доченька?

— Ой, мамочка, — голос Сашеньки дрожал, — что же там делается?!

Мать испугалась ее вида, но подавила в себе готовый вырваться крик. Дочернино лицо было бледнее стены, темные глаза широко раскрыты.

— Сядь, посиди, — засуетилась мать, — вот попей холодной водички.

По тому, как звякала о зубы кружка, мать понимала, что дочка там, в окопах, видела, но начни жалеть — еще хуже расстроишь. Пусть уж так отойдет. Нагрела воды, принесла оцинкованное корыто, помогла раздеться, выкупала.

— А это что? — словно сонная, спросила Сашенька, когда мать надевала на нее блузку.

— Новую вышила тебе, — сказала мать, — как обещала, ко дню рождения.

— Сегодня разве? — чуть удивившись, но тем же отрешенным, усталым голосом спросила дочь.

— Сегодня, сегодня, — кивала мать. — Пятнадцатое августа. Четырнадцать годков тебе.

Сашенька сидела у стола, обхватив голову руками.

Мать что-то придвинула к ней, накрытое белой тряпкой, теплое, пахучее…

— Может, попробуешь? Твои любимые спекла, с абрикосами…

Девочка машинально потянулась к тарелке, надломила один пирожок.

— Ой, мамочка, — жалобно застонала она, — плохо мне, в животе болит…

— Ну положи, не ешь, — тяжело вздохнула мать, — пойдем на воздух.

На пороге девочка вдруг икнула и скорчилась, ее начало тошнить.

— Ничего, ничего, доченька, пройдет, — поддерживала ее за плечи мать, — это бывает. — А про себя ойкнула: «Господи, да за что же ребенку-то такое наказание?»

Спазмы у девочки были долгие и болезненные. Мать то и дело подносила ей холодной воды, заставляла пить через силу.

— Все, больше никуда не отпущу, — укладывая Сашеньку в постель и чувствуя, как ту бьет дрожь, говорила мать. — Хватит, насмотрелась. Вам с Таськой уходить надо. У нас родственники есть в Запорожье и в Донбассе. Все-таки город, легче схорониться. А тут хутор — все на виду.

— Я-я н-никуда не п-поеду, — бормотала девочка.

— Ну, хорошо, хорошо, — соглашалась мать. — Утром гуртом побалакаем.

Перед рассветом под окном хаты Кондрашевых затопали тяжелые солдатские ботинки, раздался беспокойный стук в стекло и хриплый мужской голос позвал:

— Медсестру можно?

Анастасия Тимофеевна нащупала ногами шлепанцы, накинула платье и направилась в сенцы. По хриплому застуженному голосу она узнала бойца, который приходил днем за дочкой в лесополосу. Снимая крючок у дверей, женщина сердито жаловалась в темноту:

— Хоч ночью бы дали дитю отдохнуть. Какая она вам медсестра?.

— Мамаша, простите, — подбежал к открывающейся двери солдат. — Раненые с берега. Некому перевязать…

— Не пущу, — сказала женщина. — Еле заснула. Стошнило ее, чуть всю не вывернуло. Ребенок же… надо жалость иметь. Лучше я уж сама пойду…

— Шину сможете наложить?

— Какую такую шину?

— Ну, если рука перебита или нога?

— А, — вспомнила женщина, — досточки такие с двух сторон. Не-е, не смогу. — Она поднесла пальцы ко рту и тяжело вздохнула.

Солдат рукой придерживал дверь, боялся, как бы хозяйка не закрыла и не оставила его без ответа.

— Мамаша, поймите, люди же помирают…

— Еле заснула, — горестно покачала головой женщина и с неохотой пошла в комнату.

Сашенька не хотела вставать.

— Там опять за тобой, — гладила дочку по теплой щеке мать.

— Я спать хочу, — бормотала Сашенька, натягивая одеяло на голову.

— Что поделаешь, доченька, — тормошила ее за плечи мать, — потом отоспишь. Надо иттить. Я сейчас и Таську подыму, она подсобит…

…Хата, в которую солдат привел полусонную девочку, была полна хрипа и стона. Девочка открыла дверь и отшатнулась:

— Я боюсь, дядя…

— Ну что ты? — уговаривал ее красноармеец. — Днем под обстрелом не боялась. Давай руку, я рядом буду, помогу.

Они вошли в душное, со спертым воздухом помещение.

— Потише, робя, зубами-то скрипите, — попросил красноармеец. — Только сестренку пугаете.

Стоны заметно поутихли.

— Окна бы открыть, — сказала Сашенька.

— Ни-ни, — замотал головой боец. — Он на свет прицельным бьет, а то бомбанет. Потерпят…

Пришла Тася с подружкой Дусей Песоцкой. Дело пошло быстрее. Когда рассвело, в хату заглянул командир. Этот был похож на того, которого по книжкам представляла Сашенька. Хоть и не в кожанке, но высокий, молодой и пистолет на боку. Командир осторожно переступил через ноги двух девчат, что спали в сенцах сидя, положив головы друг дружке на плечи. Третья, самая меньшая, ползала по комнате на коленях между ранеными и поила их молоком из кружки.

— Угости молочком, — попросил командир.

— Там, на окне, кружка, — сказала девочка.

Командир зачерпнул из ведра, задвигал кадыком, крякнул от удовольствия и со стуком опустил пустую посуду на подоконник.

— Сейчас телеги подадут. Погрузим раненых — и в медсанбат. Поможешь до места довезти, и все, — командир сообщил об этом, как о решенном деле. — Спасибо, дочка. Выручила. Благодарность объявим. Понравилась ты нашим, особенно комиссару. Видно, говорит, что человек с совестью. Была бы чуть постарше, взяли бы с собой, зачислили на довольствие, форму выдали. Как, отпустила бы мамка?

Со двора донеслись звуки подъехавшего обоза: тележный скрип, стук копыт, людской говор. На пороге хаты показался пожилой солдат в телогрейке, с кнутом в руке.

— Прибыли, товарищ командир, — он неловко поднял к виску согнутую ладонь, отдавая командиру честь.

— Ну, будем поднимать, — словно бы советуясь с Сашенькой, сказал командир.

— Вы пока перенесете, я домой сбегаю, — торопливо подхватилась девочка. — Я быстро соберусь.

Сашеньке было приятно, что и комиссар, и командир похвалили ее. Но нечто большее, чем простая человеческая благодарность двигало сейчас ею. Раньше, когда она помогала теткам возиться с больными, было в ее действиях что-то от детского любопытства, от игры в доктора. Сейчас произошло другое. Без нее не могли обойтись, она почувствовала себя взрослым, необходимым человеком. С ощущением значительного превосходства девочка переступила в сенцах через ноги спящих девчат и побежала домой.

Вскоре она вернулась. Командир приветственно кивнул Сашеньке, указал на переднюю повозку. С покрытых соломой и шинелями телег смотрели на маленькую медсестру раненые. Голова ее была низко, по самые глаза, повязана цветастым платочком, в руках девочка держала свой неизменный портфель и узелок с харчами.

Тася и Дуся, обе заспанные и озябшие от утреннего тумана, стояли в обнимку у причелка хаты.

— Ты куда? — крикнула младшей сестренке Тася, видя, что та устраивается на телеге.

— Я только до Солоного их провожу, — ответила Сашенька. — Я маме сказала…

Командир попрощался с девчатами, с хозяйкой, у которой стояли на постое, и махнул переднему ездовому. Заскрипели колесные оси, затарахтели колеса по сухой комковатой дороге.

Раненый, лежавший рядом с Сашенькой, застонал. Девочка осторожно приподняла его тяжелую перевязанную голову и опустила на колени.

— Пить, сестрица… — попросил боец.

Сашенька нащупала в соломе флягу и потащила ее к себе.

Обоз, поскрипывая и следя конским навозом, выползал за околицу. Несмотря на ранний час, у калиток молча стояли немногочисленные жители степного хутора. Всходило солнце. Наступал день шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года. А восемнадцатого в село вошли фашисты. Домой Сашенька вернуться не успела…

Щукин поднял руку и прислушался. Под легким ветром бесшумно покачивались вершины деревьев.

— Давайте влево примем, — вполголоса предложил разведчик Абгаряну. — Хоть тропки нет, зато время экономим.

Они стали карабкаться вверх по крутизне, хватаясь за ветви встречных кустов, выступающие наружу корни деревьев… Мимоходом Щукин показал Абгаряну заросшую травой давнюю тропку, ведущую к старому высохшему колодцу: авось пригодится что-нибудь спрятать.

Вскоре лес поредел, и в просветах между стволами показалась белая накатанная дорога. Не выходя из-под защиты деревьев, Щукин повел группу параллельно этому петляющему, давно проторенному в горах пути.

— Стоп! — донесся до Сашеньки приглушенный возглас разведчика.

Девочка резко остановилась.

Впереди открылась пустынная поляна, на которой стоял сложенный из дикого камня домик. Небольшая дверь его и узкие, похожие на крепостные, окна были наглухо закрыты. Обширное подворье, выложенное обросшими травой плитами, казалось бы заброшенным и забытым, если бы не чужой громоздкий мотоцикл с выгнутым рогатым рулем. Щукин подал условный знак: всем залечь.

Сашеньке было жаль пачкать форму, но делать нечего. Ползать по-пластунски ей не привыкать. В донецких и сальских степях на животе не одну сотню верст проползла: невелика наука. Подтягиваешь правую ногу и одновременно вытягиваешь левую руку, отталкиваешься правой ногой, потом — наоборот. Вот так, как уточка, и переваливаешься с боку на бок.

Ох, степи, степи! Каких только страхов не натерпелась Сашенька, когда шла по бескрайним просторам с остатками стрелкового полка. Еще на Днепропетровщине, под Софиевкой, их настигли немецкие самолеты. От одного воспоминания о той, первой для нее бомбежке у девочки начинались колики в животе. А под Ворошиловградом попали в окружение. Выползали по ночам по одному-двое сквозь вражеские позиции. До сих пор не сообразит, как выползла, как осталась жива. Поймали бы фашисты — убили.

Рассматривая домик, разведчики подкрались к самой кромке леса и внезапно увидели автофургон. Уже отремонтировали? Во всяком случае, колеса на месте. А мотор? Был бы в порядке — уже дернули бы фрицы. Может быть, решили закусить перед дорогой? Из чащобы к машине незамеченными не подберешься. Расстояние небольшое, но хорошо просматривается из домика, у дверей которого, словно хитрая приманка, поблескивает черным лаком тяжелый мотоцикл.

— Как же подобраться, понимаешь? — шепнул разведчику в ухо Абгарян.

— Вдруг пальнет с чердака, — чуть слышно ответил Щукин. И после паузы пробурчал: — Интересно, мастер дома или нет?

— Какой еще мастер?

— Дорожный, какой, — не поворачивая головы, заметил разведчик.

Санинструктора разбирало любопытство: откуда ему известно, что здесь живет именно дорожный мастер? Разведчик глянул на полное удивления и неподдельного детского интереса лицо Кондрашевой и довольно ухмыльнулся.

— Вон, гляди, — едва шевеля губами, показал он в глубь двора. — Видишь, старое сито валяется? Через него просеивают песок. Дальше, видишь, столбики сложены в штабелек. Черненькая полосочка, дальше — беленькая. Дорожные столбики. Теперь глянь на плиты у порога, на дворе. Одна в одну. Скажешь, егерь или лесник так выложат? Никогда в жизни. Только каменотес.

— Кумэкае, — одобрительно зашептал сзади Соломаха.

— Даром хлеб не едим, — вполголоса отозвался Щукин.

В голосе разведчика слышалась такая похвальба, что Сашенька невольно подумала: «Дался ему этот хлеб».

Нетерпеливо заерзал на земле Абгарян.

— Разговоров много, понимаешь, толку мало! — горячо зашептал он. — Надо посмотреть, что в кузове.

Щукин повернул к нему обветренное лицо.

— Что ты предлагаешь?

Абгарян нервно покусывал травинку. Потом решительно сплюнул ее и наклонился к Щукину. Разведчик с готовностью подставил ухо.

— Соломаха нас прикроет, — излагал комсорг свой план, — а мы с тобой — к машине. Ты выбьешь камни из-под колес, а я — за руль. За дом покатим. Нам только за поворот, а там скала защитит.

Щукин пожевал губами, повертел головой туда-сюда, прикидывая расстояние от домика до фургона и от фургона до поворота дороги.

— Рискнем…

Соломаха принял автомат на изготовку, прицелился по маленькому слуховому оконцу домика, зиявшему черным прямоугольником среди камней. Сашенька вынула из кобуры пистолет и взвела курок. Приготовив автоматы и держа их перед собой, напряглись перед броском Щукин и Абгарян.

— Дверь! — испуганно выдохнула Сашенька.

Почерневшая от дождей и ветров, окованная железом дверь домика тихонько приоткрылась, и на порог вышла худенькая девочка лет четырнадцати, в длинном темном платье, с большим глиняным кувшином в руках. Она быстро огляделась по сторонам и легким шагом направилась через каменный двор к источнику.

Ее башмаки на деревянной подошве гулко выстукивали по гранитным плитам.

— Кондрашева, — шепнул Абгарян. — Тихонько из-за кустов спроси ее, кто в доме?

— Давай лучше я, — подался вперед Щукин.

— Нет, — придержал его лейтенант. — Еще испугается, убежит или крикнет. — А они девчонки, понимаешь? Беги, Сашенька!

Сашенька, не выпуская из рук оружия, скрылась в зеленых зарослях. Томительно долго тянулись мгновения. Наконец на дорожке к домику показалась худенькая девочка с кувшином. Теперь она несла свою потяжелевшую ношу не в руке, а на плече. Шагала она медленно, но с некоторым изяществом, которое всегда отличает горянок. Девочка шла не оборачиваясь, никак не выказывая тревоги или волнения, так что со стороны невозможно было понять, говорила с ней Сашенька или нет.

Заволновались близкие кусты. Показалась голова Кондрашевой, блеснули из-под пилотки бедовые глаза.

— Все узнала! — отряхиваясь от пыли, сообщила она. — Мимо проезжала немецкая автоколонна, одна машина сломалась. Конвой в доме. По очереди дежурят на чердаке. Женщину с меньшими детьми выгнали в сарай. А старшую заставили прислуживать.

— Что в фургоне? — нетерпеливо перебил Щукин Сашенькину скороговорку.

Санинструктор пожала плечами:

— Она сама не знает.

— Надо было задержать девочку, — с досадой заметил разведчик. — Хотел же сам пойти, так нет. Теперь стрельни по окнам, еще в нее попадешь.

— Умна мысля приходе опосля, — вставил Соломаха.

Вдруг снова скрипнула дверь. Девочка, держа в руках большую хлебную лепешку, снова пошла через весь двор к сараю.

— Лаваш своим понесла, — прошептал Щукин, сжимая автомат и напряженно следя за удаляющейся фигуркой в длинном нескладном платье. Только девочка скрылась из виду, разведчик крикнул: «Соломаха, крой!» — и стремительно покатился к машине, прижимая к груди автомат.

Сашенька ничего не успела сообразить. С чердака глухо забил пулемет, затрещал, оглушая, автомат Соломахи, вокруг фургона запрыгали пыльные брызги, зафыркали в воздухе острые осколки камней. С небольшим опозданием рванулся к кабине Абгарян, на ходу стреляя из автомата по немцам, выскочившим на порог. Сашенька выстрелила в одного из них, но промахнулась.

Немцы залегли. Щукина пули миловали, немцы, видимо, боялись повредить колеса автомашины. Разведчик вытолкнул тяжелые камни из-под широких колес и возился теперь с неподатливой дверью автофургона. Кондрашева видела, как разведчик с силой распахнул ее и вдруг удивленно застыл на месте. Лицо его мгновенно залила кровь. Щукин не успел даже схватиться за голову, как подкошенный упал на спину. Сашенька метнулась к нему. Когда девочка добежала до темного зева фургона, сверху на нее обрушился удар прятавшегося внутри немецкого автоматчика…

Очнулась Сашенька оттого, что явственно услыхала в наступившей тишине, как, постанывая, зовет ее Абгарян. Она бы различила его голос среди тысячи подобных. Сержант, как многие кавказцы, пропускал в словах мягкий знак. Это тревожное, заботливое, долетавшее откуда-то из мрака «Сашенка» возвратило девочку из полузабытья. Она оперлась обеими руками о скользкий жестяной пол, а спиной о такую же гладкую и холодную стенку. Саднила голова. Девочка дотронулась до больного места и едва не вскрикнула. Память быстро возвратила ее к недавним событиям. Сильно ударил, паразит. Но где же она теперь? Снова потрогала обитый жестью пол: неужели в плену? Откуда же голос Абгаряна? Может, ей все это кажется?

Рядом, на расстоянии вытянутой руки, серела какая-то щель. Сашенька подползла к этой светящейся прорези и глянула вверх: она находилась внутри автофургона.

Не первый раз попадала она в сложный переплет, поэтому не стала кричать, стучать кулаками в стену, звать на помощь, а решила обследовать все углы. Военврач Котляров из медсанбата, которому она в августе сорок первого сдавала раненых бойцов и под началом которого осталась служить, учил ее, как вести себя в трудном положении.

Наука Котлярова много раз спасала ей жизнь, хотя от слепых пуль и шальных осколков все же не уберегла. Трижды санинструктор сама оказывалась в медсанбатах и госпиталях на положении раненого бойца.

Машина стояла наклонно, упершись задним бортом в толстенное дерево и содрав старую, замшелую кору. Изуродованный сильным ударом ствол занимал почти весь дверной проем, и будь внутри не худенькая девочка-подросток, а взрослый мужчина, вряд ли ему выбраться из заточения.

Разворачиваясь боком в тесном промежутке между дверью и какими-то ящиками, Сашенька нечаянно оперлась рукой на гладкую коробку. Подняла с пола, коробка была тяжелой. Подползла с коробкой ближе к дверному проему: оказалось, что в руках не коробка, а старинная книга с золотыми незнакомыми буквами на обложке. Девочка отложила книгу в сторону и на ощупь запустила руку в один из ящиков, которыми был сплошь уставлен кузов. Вытащила еще одну книгу. Эта была без золотых букв, но зато обложка закрывалась на замок, смешно, как на дамской сумочке. Девочка подползла ближе к свету, с интересом раскрыла книгу. Старинные буквы загадочной вязью покрывали толстые пожелтевшие страницы.

Некоторые из этих букв Сашенька узнала. На ее родине, в Никольском, на одной из береговых скал днепровского порога Ненасытца чернела чугунная доска с такими точно буквами. Доску установили в старину в память о киевском князе Святославе, который погиб на порогах в 972 году в неравной битве с печенегами. Сашенька часто бывала у скалы и одна, и с классом. Учитель их, Николай Фомич, много интересного рассказывал об истории края, о Запорожской Сечи, где жила Сашенька Кондрашева. И тысячу лет назад славяне отражали здесь нашествия чужеземцев. Об этом говорили находки археологов. Здесь нашли кремневые изделия, которым было сорок тысяч лет. В степи между селами высились скифские курганы-могильники. Полированные камни, наконечники стрел, позеленевшие бронзовые бляшки с конской сбруи — все это вызывало любопытство детей, рождало жаркие споры. Приезжали ученые, искали для музеев наконечники стрел, глиняные курительные трубки сечевиков, конские украшения, выписывали школьникам удостоверения за редкую находку. В музеях под экспонатами потом красовались фамилии мальчишек и девчонок. Была среди них и фамилия Кондрашевой.

— Сашенка! — раздался снова будто из-под земли слабый голос Абгаряна.

Девочка опустила тяжелую книгу на пол и попыталась протиснуться наружу. Голова проходила в щель, а вот плечи не хотели. Она вспомнила слышанную когда-то от своих сельских уличных дружков присказку: «Главное, чтобы голова пролезла, а остальное — пройдет». Раз мальчишки так говорили, значит, им приходилось выбираться из подобного положения, хотя «остальное» у них поуже, чем у девчонок. Наконец с большими потугами ей удалось протолкнуться в щель наполовину. Она повисла вниз головой, вытянув руки. До земли было еще с полметра. Дернулась и упала, зашибла голову. Даже всхлипнула с досады.

Поднялась и прислушалась. Таинственный лесной полусумрак окружал ее. Изрешеченный пулями угрюмый фургон чернел рядом огромной глыбой. Было видно, как, сорвавшись с верхней дороги, машина проделала по лесистому склону извилистый путь, снесла подчистую несколько кустов и уперлась в могучий, в три обхвата ствол.

Абгаряна Кондрашева нашла в мокрой от росы траве недалеко от разбитой машины. Алеша лежал ничком, ноги его были широко разбросаны, как при учебной стрельбе на полевых учениях. Руки Алексей держал сомкнутыми. Санинструктор наклонилась над раненым и увидела зажатую в руках гранату-лимонку.

— А, это ты, Кондрашева, — с придыханием, сквозь зубы выдавил Абгарян. — Пойди к дороге… Там должен быть Соломаха. Он нас прикрывал…

— А вы?

— Позвонок, видно, зацепило, встать не могу. Ты пойди, глянь Соломаху…

Сашенька кивнула в знак согласия и взялась за кобуру. Кобура была пуста. С таким трудом выпросила Сашенька пистолет и на тебе — утеряла! Девочка горестно вздохнула.

Абгарян понял этот тяжкий вздох по-своему.

— Не бойся, — подбодрил он, — на ночь глядя не полезут.

Сашеньке еще не приходилось оставаться в сумерки одной. Когда в темное время суток требовалась вдруг медицинская помощь, выделяли толкового солдата, и он провожал санинструктора куда надо. Сама она плохо ориентировалась в горах, никак не могла сообразить, где наши держат оборону, где немцы. В горах фронтовая обстановка сложнее. Высоты, реки, ущелья, петляющие узкие дороги, перевалы, глухие урочища, дальние селения — повсюду неожиданно можно было оказаться рядом с врагом.

Из-за туч выползла луна, похожая на половинку хлебной лепешки, и осветила дорогу. «Хорошо луне, — подумала девочка. — Война не война, знай себе светит». Саша осторожно кралась по следу, пробитому сквозь кустарник и мелколесье сорвавшимся с дороги грузовиком. Что бы там ни говорили, а ночью одной все-таки боязно. Мелкая галька сорвется из-под ноги, сухая ветка треснет — так и вздрогнешь. И луна заливает округу каким-то неживым ртутным мерцанием. Так и кажется, что из-за каждого куста за тобой следят чужие глаза. Пусть бы лучше совсем темно было.

Впереди захрустел под тяжелой поступью гравий. Санинструктор вздрогнула, метнулась в сторону, присела. Из-за куста вылезла долговязая фигура и, держа в вытянутой руке автомат, прохромала мимо.

— Дядя Соломаха! — преодолевая испуг, позвала Сашенька.

Боец разом плюхнулся на землю.

— Это я — Кондрашева!

— А, щоб тебе качка зьила! — шутливо выругался Соломаха. — Поможи тепер встать…

Сашенька подбежала и помогла бойцу подняться с земли. Какой он оказался тяжелый!

— Вас тоже ранило?

— Зачепылы, проклята.

— Это вы меня в будку сунули?

— Я, — ответил Соломаха, — хвашист тоби паморокы забыв. А дэ Абгарян?

— Лежит возле машины, в позвоночник ему… Встать не может.

Обратно к машине Сашенька возвращалась смелее. Когда они подошли к Абгаряну, лицо сержанта при бледном свете луны показалось ей совсем бескровным. Девочка вынула из сумки фляжку со спиртом, бинты.

У Абгаряна оказался поврежденным позвоночник, у Соломахи прострелена нога и поцарапано плечо.

— Надо уходить, Алексей, — сказала Сашенька. — Тебя надо срочно госпитализировать…

Абгарян, пересиливая боль, улыбнулся.

— Ты, Кондрашева, понимаешь, как дивизионный хирург. «Госпитализировать… Во избежание…» У Котлярова выучилась, да?

Санинструктор промолчала. Хорошо, что не видно ее покрасневших щек.

— Сейчас, — скрипел зубами Абгарян, подымаясь с земли с помощью товарищей. — Сейчас поковыляем, только подожжем сперва эту проклятую машину. Что хоть там внутри, Кондрашева?

— Книги, — ответила Сашенька, — и бумаги, документы какие-то. Старинные книги, рублей по сто каждая…

— Надо посмотреть, — решил Абгарян. — Документы взять с собой, а книги, если ценные, где-нибудь припрятать.

Соломаха, устроившийся на подножке автомобиля, подал голос:

— Спалыты геть, бо вэрнэться хвашист уранци и забэрэ фуру. За що ж тоди, скажи, Щукина вбыто, за що нас покаличено?

— Старинные книги, — повторила Сашенька, — жалко, целая библиотека.

— Принеси, посмотрим, — сказал Абгарян.

Сашенька вспомнила, с каким трудом она вылезла из фургона, но сказать теперь об этом сержанту не решилась. Заругает, скажет: не хочешь лезть, не морочь голову. А книг ей стало жалко. Вспомнилось, что у них на хуторе не было даже своей библиотеки. Все брали почитать книги у учителя, Николая Фомича. Брала и она. Боясь выпачкать, сразу обертывала газетой. Младшей, Динке, по рукам попадало, чтоб не трогала, с Тасей ругалась: у той мода — за обедом читать. Так, в газетной обертке, и приносила обратно. Историк справлялся о прочитанном, давал на выбор еще. Ей больше нравились о природе, о животных, о мореплавателях и землепроходцах. Только авторов она не запоминала… Привезти бы Николаю Фомичу хоть одну из этих старинных книг. Вот удивился бы!

В узкое пространство между деревом и дверным проемом кузова Сашенька влезла боком. Она сразу нашла на полу толстую книгу с золотыми буквами, столкнула ее в щель. Книга тяжело хлопнулась о землю. «Выброшу все, — решила она, — а потом спрячем где-нибудь».

Пустел ящик за ящиком, и скоро куча книг у задних колес машины поднялась чуть ли не вровень с дверью.

Наружу девочка вылезла уставшая, с дрожащими от напряжения руками. Такое состояние у нее бывало после долгих тяжелых переходов в горах.

Сашенька обессиленно опустилась прямо на твердый, колющийся углами книжный ворох и расстегнула оцепеневшими горящими пальцами липнувший к шее ворот гимнастерки. Ветерок мгновенно проник за ворот, сразу стало легче. Прикрыв глаза, она полежала Несколько мгновений. Слышно было, как похрамывает вокруг грузовика Соломаха, пытаясь содрать с высокой крыши фургона остатки маскировочной сетки. Потом Соломаха потоптался у вороха книг, и девочка, приоткрыв глаза, видела, как солдат набрал охапку их и отнес сержанту.

При слабом колеблющемся огоньке зажигалки Абгарян рассматривал почерневшие кожаные переплеты.

— Воры, понимаешь! — возмущался он. — Настоящие грабители! Станки вывозят, зерно, скотину, даже книги забирают. Какие подлецы! А книги ценные — Сашенька была права. Научная библиотека. Спрятать надо. — Он вспомнил о заброшенном колодце.

Соломаха возился у задней дверцы грузовика, потом его долговязая прихрамывающая фигура, согнувшись под тяжестью поклажи, исчезала в сгущающемся за деревьями сумраке, потом, словно привидение, появлялась снова.

— Кончай ночувать, Кондрашева, роботка нэ пыльна и выгидна.

Долго перетаскивали они ящики с книгами и папками к сухому колодцу, осторожно опускали на веревке вниз, накрывали кустами маскировочной сетки, сорванной с фургона, забрасывали ветками.

Обессилев, Сашенька пристроилась полулежа между Абгаряном и Соломахой, они ее пригревали своими телами. Но ни это тепло, ни наглухо застегнутая гимнастерка не спасали Сашеньку от озноба. Она ежилась и поминутно вздрагивала. Хотелось спать…

Постепенно на востоке стало сереть. Посвежело в горах. По склонам пополз клочковатый туман.

— Ноги как ватные, — пожаловался в темноту Абгарян, — совсем не чувствую…

— Ты не волнуйся, Алексей, — бормотала Сашенька, изо всех сил борясь с одолевавшей ее дремой. — Я тебя вынесу, я сильная…

Абгарян посмотрел на сереющее в предрассветной полумгле осунувшееся личико санинструктора, на выпачканную мятую гимнастерку; погладил Сашеньку по стриженой «под мальчика» голове и, ощутив под пальцами запекшуюся кровь, протяжно и тяжело вздохнул. Абгарян вырос в городской семье в столице Армении и, пока рос, не ощущал потребности в брате или сестре. Став юношей, он другой раз хотел бы покровительствовать младшему, защитить его. Попав на фронт, он уже крепко сожалел, что судьба обошла его младшим братом или сестрой. Родители не вечны, а одному жить на земле не очень весело.

Видно, что-то непредвиденное случилось там, внизу, у Сподобцева, иначе он бы уже давно послал за ними. Может, немцы вечером еще раз контратаковали или подтянули танки? Хотя с танками вряд ли. Там для них нет оперативного простора. Позиция у Сподобцева отличная, батальон успел окопаться, цепко ухватился за плацдарм. Что же случилось?! Не могли же о них забыть?

Сашенька боялась уснуть по-настоящему. Раньше она так крепко засыпала, что даже орудийный обстрел не мог ее расшевелить, а теперь вот научилась спать и прислушиваться, что вокруг делается. Вот так и подремывала девочка на плече у Соломахи, готовая каждую минуту вскочить на ноги.

Сержант разговаривал с бойцом, вворачивая через каждые три слова свое любимое «понимаешь», читал ему какие-то немецкие документы, найденные в кузове. До сознания санинструктора доходили отдельные фразы: «Создавать научные команды… захватывать библиотеки, архивы, документы, фильмы… отправлять в Германию все экономические и научные ценности…»

Затем незаметно для Сашенькиного сознания голос командира отдалился, стих и совсем пропал, улетучился, зато она увидела себя на золотистом песчаном днепровском пляже в розовом купальнике, который она однажды до войны видела на девочке, приехавшей из города.

Потом Сашенька вдруг увидела себя на вокзале, среди гудящей, волнующейся толпы. Она растерянно оглядывалась в этой людской круговерти, слыша, как нетерпеливо разводит пары огромный, лоснящийся черными глянцевыми боками паровоз. Вот локомотив дернулся, и все побежали к переполненным вагонам. Туда не пускали, и Сашенька побежала рядом с поездом, но никак не могла ухватиться за поручни. И вдруг на ступеньках паровозной кабины появился машинист. Он был в фуражке с лакированным козырьком и белым верхом, в форменной тужурке с блестящими пуговицами. Сашенька узнала Ваню Сподобцева. Он ловко ухватил ее за руку и потащил вверх. Нога ее никак не попадала на ступеньку и больно ударялась о землю. Сашеньке хотелось вырваться из цепких рук Сподобцева, потому что ноги все бились и бились о твердую землю. Она закричала и открыла глаза…

Оказалось, что ее, сонную, тащил по лесу Соломаха. Позади раздавалась беспорядочная стрельба, стлался черный удушливый дым от горящих резиновых колес и машинного масла. Они добрались до оврага и спрятались. Сержант был уже здесь: видно, боец его раньше перенес. Рядом с Абгаряном в мокрой от росы траве Сашенька увидела два трофейных автомата с длинными черными рукоятками.

Абгарян, стараясь подняться на локти, тревожно посматривал на товарищей.

— Обходят?

— Обходят, — сплюнул Соломаха.

— Тогда вот что, — с трудом сказал Абгарян. — Возьмите мой партбилет и документы, — он расстегнул карман гимнастерки, — и вниз, пока отход не отрезали. — Абгарян перезарядил автомат. — Я их придержу…

Соломаха зажал локтем свой автомат и тоже полез в карман. Он расстегнул средние пуговицы на гимнастерке, вынул английскую булавку, а затем достал маленький потертый бумажник.

— Хай тоди Кондрашева и мий партквыток бэрэ.

— Да что вы! — возмутилась Сашенька. — Я никуда не уйду!

— Брось, понимаешь, дурить! — напустился на нее Абгарян. — Хочешь, чтобы всех накрыли?

Абгарян с опаской выглянул из оврага. Преследователей не было видно. Черный дым от горевшей автомашины уже не клубился, а, наплывая ровным слоем, смешивался с остатками тумана и висел в гуще леса плотной сплошной завесой. Под таким прикрытием можно запросто проскочить под самым носом у фашистов, а можно с таким же успехом напороться на засаду. Сможет ли Кондрашева незаметно пробраться сквозь цепь вражеских солдат, прочесывающих лес? Хоть она и привычная к пулям, и в госпиталях уже лежала, а ведь, в сущности, ребенок. Вдруг живьем схватят?

— Абгарян! — вывел его из задумчивости голос санинструктора. — Слышишь, Алексей? Вот вы оба партийные. Могли бы вы меня принять тоже?

— Как это? — не понял Абгарян. Он всматривался в лицо девчушки, в ее смышленые, настороженные карие глаза.

Соломаха перестал возиться с автоматами и тоже удивленно уставился на девочку.

— Щоб тэбэ прыйняты у партию? — переспросил он.

Сашенька кивнула.

В это время за их спинами в долине глухо загремели взрывы. Все трое умолкли, прислушались. Абгарян, сузив глаза, раздумывал. Там опять начался бой, значит, Сподобцеву не до них. А если фашисты окружат их, раненых? Хватит ли у Кондрашевой сил для последнего боя?

— Принять, понимаешь, не имеем права, — Абгарян глянул на Соломаху. — А рекомендацию я дам…

Он медленно вынул из кармана свою записную — книжку с заложенным во внутрь огрызком чернильного карандаша и так же осторожно протянул его Сашеньке: резкие движения причиняли Алексею мучительную боль.

— Пиши заявление, — сказал он просто.

— Скильки ж тоби рокив? — поинтересовался Соломаха.

Санинструктор оторвалась от письма.

— Тильки не брехаты, — предупредил Соломаха. — Перша заповидь партийця — завжды говорыты правду.

Сашенька проглотила ком, давивший горло, прохрипела, волнуясь:

— Пятнадцать…

Прежде так она волновалась только в школе перед контрольными по арифметике, самому трудному для нее предмету.

Соломаха неодобрительно покачал головой, но Абгарян уже принял из рук Кондрашевой записную книжку и, поднеся к губам химический карандаш, писал санинструктору рекомендацию.

— Хиба можна з пионерив прямо у партию? — не успокаивался боец. — Положено з висимнадцяты.

Абгарян подвинул товарищу записную книжку и карандаш.

— Она уже полтора года на фронте. Три ранения, понимаешь. Это в пятнадцать лет положено, да?

Соломаха внимательно прочел все, что было написано до него, тщательно послюнявил карандаш и размашисто расписался. Девочка сидела между ними притихшая. Наступившую паузу прервали раздавшиеся неподалеку выстрелы. Абгарян снова выглянул из овражка — торопливо прозвучали выстрелы, как-будто там, в гуще леса, только и ждали этого неосторожного жеста. Сержант беспокойно ткнулся лицом в траву.

— Тягны його уныз! — крикнул Соломаха. — Я прикрыю!

Широко размахнувшись, он швырнул вперед гранату, а потом пополз из овражка в противоположную от склона сторону, коротко постреливая в возникающие из полосы дыма и тумана силуэты вражеских солдат. Сашенька подхватила отяжелевшее тело Абгаряна под руки потащила вниз по склону.

Сперва она слышала перестрелку рядом, потом выстрелы утратили резкость: Соломаха увлекал врагов в сторону. Наконец санинструктор удалилась со своей ношей на такое расстояние, что сверху никакой звук не долетал, зато снизу накатывался тяжелый гул, чувствовалось, как от этого, похожего на приближающееся землетрясение гула вздрагивают старые горы.

Давая себе маленькую передышку, Сашенька проверила у раненого пульс. Абгарян был еще жив. Она подтащила его к дереву, села, опершись потной спиной о холодный корявый ствол. Голову Алексея положила себе на колени, вынула из сумки бинт. Вдруг бабахнуло совсем рядом. Кондрашева инстинктивно склонилась над раненым, как делала до этого сотни раз, прикрыв его руками и головой. Пыль от взрыва медленно оседала и окрашивала в пепельный цвет траву, кусты, кроны деревьев. «Дальнобойная бьет, с перелетом», — машинально отметила Сашенька. Чуть поодаль, в кустах, разорвался еще один снаряд. «Что делать? — терялась девочка. — Обратно не поползешь, впереди — накроет, сидеть и ждать тоже не годится: Алеша без сознания, лицо уже белое». Она повесила себе на шею автомат Абгаряна, потом приподняла его руки и, пригнувшись, взвалила тело сержанта себе на спину. «Ничего, донесу, — уверила сама себя, — не таких выносила».

Спускаться вниз было бы не так уже трудно, если бы не усиливающийся артобстрел. Лес скрипел от взрывов, трещали и стонали разламывающиеся стволы. Сашеньке приходилось видеть бурю на Днепре. Однажды они попали в ураган в плавнях, куда ходили за дровами. Вот так же днем вдруг стало темно, так же жалобно скрипели деревья. Она с сестрами испугалась, но рядом были отец с матерью. Младшую, Дину, отец взял на руки, а их с Тасей мама обняла за плечи — и страх прошел. Но что тот шальной днепровский ветер значил в сравнении со шквалом металла и огня, рушащим сейчас перед девочкой вековой горный лес! Вслед за опадающими комьями земли и облаками пыли медленно планировали легкие зеленые ветки, беспорядочно кувыркались сорванные взрывной волной стайки листьев. Не успевали они достигнуть земли, как новый мощный фонтан огня, дыма и пыли безжалостно подбрасывал их кверху, испепелял и развеивал в грохочущем, мечущемся воздухе.

Двигаться дальше было рискованно. Сквозь фонтаны разрывов и поднятую ими пелену Сашенька высмотрела ствол покрепче и направилась к нему со своей нелегкой ношей. Она опустила раненого под дерево и не успела еще снять его руки со своих плеч, как земля резко ушла из-под ног, бок обожгло, будто ткнули с размаху раскаленной железякой. Теряя сознание, Сашенька успела закрыть Абгаряна своим телом, и оба они, как ей почудилось, опрокинулись в темную, бесконечную яму.

Однажды в воскресный день, выйдя из троллейбуса, Александра Лукьяновна шагала в густой толпе к центральному колхозному рынку. Вдруг ее окликнул удивленный женский голос:

— Шурка! Кондрашева!

Александра Лукьяновна пристально всматривалась в подходившую женщину.

— Дуся Песоцкая! Ты? — вспомнила она наконец свою бывшую соседку.

Стоя в толпе, они разглядывали друг друга, улыбались, качали головами: «А ты-то какая стала?» «А ты?».

— С рукой что? — Дуся испуганно глянула на неподвижные пальцы бывшей школьной подружки.

— С войны еще, — ответила Александра Лукьяновна.

Дуся сочувствующе закивала головой:

— Ну да. Ты же тогда ушла с ними…

Подошла девочка лет пятнадцати. Александра Лукьяновна безошибочно признала в ней Дусину дочь.

— Мама, ну сколько можно? — позвала девочка.

Женщины распрощались. Александра Лукьяновна оглянулась: высокая у Дуси дочка. Как они теперь быстро растут! Оглянулась и Песоцкая.

— Ой, Шура! — крикнула Дуся. — Тебе же в Вороново письмо приходило с полевой почты.

Александра Лукьяновна вздрогнула:

— Когда?

— Давно, я уж позабыла про него. Значит, не передавали?

Дочка настойчиво тащила мать к ларьку. Дуся исчезла в толпе. Сказала и пошла себе. Что ей в том письме? Мало ли писем приходило девушкам во время войны, да и после. Александра Лукьяновна так и застыла посреди тротуара, забыв, куда торопилась… Ее толкали, цепляли корзинами, распухшими авоськами, бурчали: «Нашла место?..» Она стояла, неподвижно глядя в одну точку, и шептала: «Кравцов… Носаченко… Майоров… Котляров…» Кто мог остаться в живых из ее стрелкового полка к концу войны?

Дома она тоже об этом все время думала.

— Да мало ли кто мог вспомнить? — успокаивал ее муж. — Меня самого сестры четыре раза на себе выносили. Тоже адреса записывал…

Но Александра Лукьяновна чувствовала: не скуки ради было послано это письмецо по ее довоенному адресу. Кто-то настойчиво искал ее. Кому-то она была нужна…

Работала теперь Александра Лукьяновна сестрой в приемном покое городской больницы. Называли ее почему-то сиделкой, хотя целый день она была на ногах.

Когда-то, сразу после войны, эта больница считалась окраинной, обслуживала она днепростроевцев и прибывающих на восстановление Днепрогэса рабочих, которые жили на правом берегу. В сорок шестом, когда Кондрашева впервые попала сюда, в больнице еще много фронтовиков работало: врачей, фельдшеров, сестер. Сам главврач в недавнем прошлом был хирургом полевого госпиталя. Он с интересом взглянул на симпатичную девушку в грубой солдатской шинели, скользнул опытным взглядом по неподвижной руке, покоящейся на черной перевязи, и предложил гостье стул.

— Согласна на любую работу, — упреждая возможный отказ и продолжая стоять, сказала девушка.

Главный врач разглядывал посетительницу. У него в госпитале много было помощниц, но чтобы такая юная и на передовой?.. А в том, что девушка была на фронте в самом пекле, главврач не сомневался.

— Все больницы в городе обошла, — напомнила о себе девушка, — ваша последняя…

Сказала и со вздохом отвернулась к окну, за которым виднелись пустынные по поздней осени поля, погуливал пахнущий предзимьем ветер, бренчала жестяная стрела-указатель: «Днепропетровск — 80 км».

— Туда возвращаться? — спросила девушка, продолжая неподвижно смотреть в окно.

И столько в этом невольно вырвавшемся у нее вопросе слышалось горечи и отчаяния, что врач сразу же переспросил:

— Куда возвращаться?

— А-а, — скривилась она.

— Ну-ка, садись, рассказывай…

Девушка поколебалась, но глаза у главного были добрые, смотрели с живым участием, и она тоже смягчилась; присела на краешек расшатанного канцелярского стула. Расстегнув верхние крючки шинели, стала рассказывать.

Мало веселого было в ее истории.

Быстро пролетели первые радостные дни Сашенькиного возвращения домой. О смерти отца она узнала, еще находясь в Тбилисском госпитале. Было это осенью сорок третьего, когда освободили ее село Вороново. Может быть, потому что раньше узнала об отцовой кончине или потому, что видела столько жестоких, несправедливых смертей на фронте, свидание с могилой отца перенесла спокойнее, чем предполагала раньше.

Мать здорово сдала за эти годы, досталось ей от немецких властей и холуев. Попробуй не сдай вовремя молока, мяса, яиц — так и сыпятся угрозы: «Еще ответишь за дочку! Знаем, где служит!» Все, что было нажито в довоенные годы, пошло прахом, выменивалось на лекарства отцу, шло на взятки полицаям и старосте, чтобы не упоминали о Сашеньке, не угнали в Германию старшую Тасю.

Судили-рядили на семейном совете, как быть теперь с Сашенькой, к какому делу пристроить. А что придумаешь? Инвалид, вторая группа: рука не двигается.

Саша сходила в военкомат. Офицер говорил с ней, и отводил глаза в сторону. Безрукого мужчину он мог бы еще устроить сторожем, а что предложить шестнадцатилетней девушке?

Целыми днями бродила по разбитому Днепропетровску Сашенька. Люди вокруг были заняты делом. Одни разбирали завалы, другие ремонтировали трамвайные пути, мостили улицы. А она?

Пошла в райком партии. Молодой энергичный секретарь в синей диагоналевой гимнастерке усадил ее на стул:

— Чаю хочешь?

Девушка отрицательно покачала головой. Во многих учреждениях ее встречали уважительно, внимательно, но вот работы подобрать не могли.

— Может, на машинке печатной станешь учиться? Девушка молчала, опустив голову.

— Ну и что? — неуверенно говорил секретарь. — Можно и одной рукой…

Зазвонил телефон. Секретарь поднял трубку.

— Слушаю. Что? Уголь для курсов? Я же на прошлой неделе распорядился! Слушай! Алло! Алло! Слышишь, да? Мы тебе — с углем, а ты нам дивчину прими на курсы. Хорошая дивчина, фронтовичка. Коммунист. Ну и что? Как, прием закончен? Она только из госпиталя! Во-во. Это другой разговор.

Так совсем неожиданно Кондрашева попала на курсы счетных работников. Все-все рассказала она седому главврачу. Как жила в шумной коммунальной квартире, как училась обслуживать себя одной рукой: шить, штопать, стирать, готовить обед, одеваться.

…Не налаживалась у нее жизнь и после окончания курсов. В торговой конторе, куда ее направили работать, она не находила себе друзей. Разговоры конторских служащих крутились вокруг «достать», «выбить», «провернуть». Кондрашеву побаивались.

Вскоре Сашенька ушла из конторы. Может быть, она сделала неверный шаг, проявила слабость, но она не знала, как доказать свою правоту, как обличить прихлебательство, делячество. Временами она порывалась позвонить секретарю райкома, который устраивал ее на курсы, рассказать все начистоту. Однажды даже пришла в его приемную. Там сидело много солидных озабоченных людей с портфелями. Мелким, незначительным показалось ей собственное дело. Люди восстанавливали заводы, фабрики, отстраивали город, а она — со своими торговцами.

Сашенька приехала в Запорожье, где жила тетка. Ходила по городу, который тоже лежал весь в руинах, читала объявления. Всюду требовались рабочие руки. Руки, но не рука. В торговлю она решила не возвращаться. У нее есть свое дело: она — медик. Будет помогать людям, как раньше. И всем будет хорошо. Купила в аптеке бинты, шприц. В развороченной фугасом витрине универмага подобрала набитый опилками манекен. Притащила все это домой. Тетка испугалась поначалу, а потом поняла племянницу. Сашенька училась делать перевязки, уколы…

Но в больницах, куда она приходила, ей по-прежнему отказывали: «Медсестра с одной рукой? Извините, девушка, не можем».

Принял ее на работу седой главврач дальней правобережной больницы.

Письмо, о котором рассказывала подруга детства, не оставляло в покое Александру Лукьяновну. Отдежурив положенное время в больнице, она забежала домой, переоделась и поехала в речной порт. По Днепру до ее родного села была самая короткая дорога.

Кто же мог написать ей письмо? Комполка Кравцов? Он с ней раз всего и заговорил, когда медаль вручал. Котляров из медсанбата? Поди, забыл старый ворчун одну из своих помощниц, которой все объяснял про берцовую кость да из чего состоит предплечье. Носаченко погиб, Майоров погиб, Ваня Сподобцев погиб, — жена его приезжала из Синельникова, расспрашивала, где могилу искать. Абгарян умер от ран, Соломаха погиб тогда же в перестрелке… Ее поручители. Политотдел тогда их рекомендации утвердил. Так и стала она в пятнадцать лет коммунисткой.

Плескалась серебристая вода за бортом, убегали зеленые обрывистые берега.

На теплоходе, курсирующем по местной линии, все пассажиры постоянные. С любопытством рассматривали они незнакомую женщину, у которой к белой шелковой блузке была прицеплена разноцветная наградная колодочка.

— Воевала, значит, — произнесла сидевшая напротив пожилая колхозница.

Александра Лукьяновна молча кивнула головой.

Женщина не сводила взгляда с ее неподвижной руки.

— Хорошо, хоть сама живая, — заметила старуха.

Александра Лукьяновна смущенно улыбнулась.

— Другой раз сама не верю, что живая. Проснусь среди ночи и трогаю себя.

— Господи, — вздохнула старуха. — Бедненькая… Дети-то есть?

— Внучка в школу пошла, — похвасталась Александра Лукьяновна. — Две дочки. Старшая — фельдшер, младшая — десятилетку заканчивает. Зять непьющий, муж домосед. А вы говорите «бедненькая».

Со своим будущим мужем Александра Лукьяновна встретилась весной тысяча девятьсот сорок шестого года в той самой больнице, куда ее приняли на работу.

Как-то вызвал ее главврач.

— Там одного привезли, тяжелого. Ты уж похлопочи возле. Наш брат, фронтовик…

Сашенька пошла в палату, поглядела. Бледное, измученное лицо, синяки под глазами, не ходит, кормят из ложечки. Тяжелое ранение в живот. Полтора года по госпиталям.

Так стала неотлучной сиделкой при бывшем пулеметчике Вене Сидорове медсестра Сашенька.

«И нянька, и мамка», — шутили больные.

Когда Веня спал, сестра подолгу глядела на него. И, странное дело, находила в нем сходство со своими бывшими однополчанами. Веня звонко, совсем как новобранец Ермолаев, выговаривал «гэ». Когда Веню брили, он смешно, как Сподобцев, выпячивал щеку. А чуть окреп, стал при разговоре жестикулировать руками, совсем как Алеша Абгарян.

— Я столько думаю о тебе, — тихо, чтобы не услыхали соседи по палате, шептал Сашеньке Веня.

— А я о тебе, — отвечала ему медсестра.

Они надолго замолкали, с благодарностью думая о судьбе, которая свела их вместе.

— Как же мы будем? — спрашивал Веня. — Ведь я же неполноценный человек, считай, полчеловека.

— Ты — полчеловека, — улыбаясь, шептала Сашенька, — я — полчеловека. Вот и выходит: один настоящий человек.

В больницу на имя Вени Сидорова прибыли две награды: орден Славы и медаль «За отвагу».

С наградами на свежевыглаженной гимнастерке, опираясь на палочку и на плечо медсестры, вышел бывший пулеметчик солнечным весенним днем на шумную улицу и едва не задохнулся от свежего ветра.

— Куда? — спросил он Сашеньку.

— Как куда? — удивилась она. — У нас же прямо дворец: целых шесть квадратных метров!

Теплоход причалил к пристани, и Александра Лукьяновна, узнав, когда обратный рейс, заторопилась на берег. По дороге ей встречались люди, кивали, она отвечала, было приятно вспомнить добрую сельскую привычку здороваться со всеми подряд.

Хутор, где жили Кондрашевы до войны, снесли, одни семьи выехали в город, другие перебрались на центральную усадьбу колхоза. Знакомых найти было непросто. Она заглянула в один двор, другой, наконец нашла старого почтальона, который работал на почте сразу же после войны.

— Фамилию-то вашу хуторскую помню, — сказал дедушка. — А письмо разве упомнишь… Где какое письмо солдатское осталось, все детишки забрали.

— Следопыты, — подсказал кто-то из подошедших соседей.

— Во-во, — поддержал старик, — сходи-ка в школу…

Письмо лежало под стеклом среди таких же пожелтевших листков. Вынуть его оказалось нелегко. Пока мальчики бегали за отверткой, Александра Лукьяновна достала из сумочки очки и склонилась над стеклом.

«Дорогая Сашенка!» — с трудом разобрала она два первых слова, и комок подкатил к горлу: «Абгарян, живой!» Ей подали стул, принесли воды.

Вернулись с отверткой мальчишки. Вынули стекло. Сухая выцветшая бумага крошилась в пальцах. Буквы выгорели. Даже остроглазые ребята не могли ничего разобрать. Сколько лет пролежало оно тут?! Ни конверта, ни адреса. На обратной стороне листа сохранилась единственная перенесенная туда фраза: «…если ты жива, Сашенка». И подпись: «Айказ Абгарян».

Ребята проводили гостью до самой пристани.

Теплоход отчалил. Мальчики и девочки махали руками.

— Я его найду! — крикнула женщина, прижимая к груди сумочку с письмом.

— Ду-у! Ду-у-у! — протяжно повторил гудок теплохода.

И сигнал этот прозвучал громко, внушительно, соединяя ближние и дальние берега.

Здравствуй, Снежеть!

Собираясь сходить с поезда в Карачеве, Доронин заранее вынул из-под сиденья чемоданчик и, простившись с соседями по купе, стал пробираться к выходу.

На зеленых улицах городка он узнавал многие дома, скверики. Невелик городок: вот и окраина. Доронин разулся, туфли шнурками связал, перекинул через плечо. Вспомнилось вдруг, как босиком бегал из своего села в карачевскую десятилетку. Семь верст от села босиком с ботинками на плече — обувку берег.

В полях голубел лен, желтела рожь, дрожали в зеленом мареве березовые перелески, за дальними буграми передвигались пыльные облачка: грузовики бегали, сновали комбайны. Припекало. Доронин смахивал пот со лба, с кончика носа. Сзади засигналила автомашина. Ходок посторонился. Притормаживая, пыля, вперед проехал вездеход.

— В Бугровский? — высунулся мужчина в светлой с дырочками шляпе.

Доронин скорее догадался, чем узнал директора здешнего совхоза.

Шофер рулил лихо. Сзади крепко потряхивало. Доронин поглядывал в окошко. Пейзаж тот же: бугор да бугор. И название поселку недолго выдумывали: Бугровский.

Еще раз притормозили. Метрах в десяти, на взгорке, стояла не по-будничному одетая тетка и, прикрыв ладонью глаза от слепящего солнца, смотрела на дорогу. Крепдешиновое, модное когда-то платье неуклюже свисало с ее худых плеч. Голова была покрыта розовой косынкой.

— Со станции? — крикнула она. — Брянский был?

Доронин открыл дверцу.

— Прошел брянский.

— Не видали, военный не сходил? — Тетка вглядывалась в приезжего. — Никак Володька Доронин, Петров брат?

И приезжий узнал женщину: Потапова Мария, с ее мужем воевали рядом.

— Не видал сына мово?

— Он все служит?

— Слу-ужит, — ответила женщина. — Ты заходи, Владимир Федрыч, на часок. Витька будет радый, отца вспомянете. Ну, ехайте, я еще подежурю…

Некоторое время, пока машина не скатилась в лог, Доронин видел в заднем стекле застывшую на взгорке женскую фигуру. Вот так и его мать выглядывала в сорок пятом. Теперь что: не сегодня, так завтра приедет, а тогда — иди знай…

— Значит, Петра Федоровича брат, — оживился директор. — Как я сразу не скумекал, одно же лицо. А Петро теперь в поле, уборка. И сыновья с ним. Повезло Петру на сыновей — четверо! А вы надолго к нам?

— Месяц отпуска…

Машину сильно тряхнуло — колесо попало в выбоину. Гостя подкинуло так, что он достал макушкой до трубки тентодержателя.

— Беда с дорогами, — как бы извинился директор, — рук не хватает: ферму строим, клуб, памятник воинам хотим обновить. Вы, случаем, не строитель?

— Литейщик, — ответил Доронин. — Инженер-литейщик.

— Жаль, — полуобернулся директор, — я уж, грешным делом, хотел подрядить на месячишко. Что ж, тогда отдыхайте. Хороши сейчас зорьки на Снежети!

Доронину вспомнилась серебристая змейка реки, которая брала здесь исток, душное безветрие низких берегов и камышовых зарослей, представил на миг раскаленный диск солнца, выкатывающийся туманным утром на росистые зеленые бугры. От этих воспоминаний сладко запершило в горле.

Встретили Доронина невестка и младший из племянников. Гость умылся с дороги, осмотрел комнаты, вошел в горницу: здесь уже накрыли на стол. Гость запротестовал, мол, брата будет ждать, невестка мягко возразила: «Они до самой росы молотят».

Постель была предусмотрительно разобрана. Доронин прилег, закинув руки за голову, уставясь в чисто и ровно выбеленный известью потолок. Давно не был на родине. Едва дождался отпуска. Так нашло, хоть среди ночи срывайся и езжай. После Орла в вагоне уже не сиделось. Выскакивал в тамбур, курил, прилипал лбом к стеклу.

В спальню заглянул племянник.

— Вы отдыхайте, дядь, а мы с мамкой — на ток, дорабатывать. Тут ваши бумаги нашлись, посмотрите…

Он сунул Доронину в руки потертый газетный сверток, перевязанный бечевкой, и тихо вышел, неслышно притворив дверь.

Доронин развернул и разгладил пожелтевшую газету. В ней оказались старые, уже ненужные справки о том, что он работал по направлению после окончания института в Вольске на заводе, корешки расчетных листков, поздравительные открытки. И на саму обертку пошла Вольская газета «Цемент». Он с любопытством читал старую газету. На последней странице выделялся заголовок: «Творчество наших читателей».

Я помню те багровые закаты
И ту девчонку, что, войну кляня,
На одерском непрочном льду когда-то
Спасала, полумертвого, меня.

Внизу стояла подпись: «В. Доронин, технолог литейного цеха». Он ли писал это? Прошло время, прошло… Он не помнил лица той медсестры (так шибануло, что сознание потерял). Из госпиталя вышел — искал ее… Это же надо — с плацдарма тащила через разбитый лед. А сколько ребят там осталось? Сколько под лед ушло вместе с орудиями?

Он прибыл на фронт, когда уже освобождали Польшу. Когда выходили к Одеру, имел польскую медаль. Служил в расчете 45-миллиметрового орудия. После приказа форсировать реку по льду командир орудия пожилой сибиряк Герасимов сказал ему:

— Бери, сынок, ящик со снарядами — и на ту сторону.

Доронин полз по прогибающемуся льду, толкая впереди себя тяжелый ящик, минуя полыньи и свежие проруби с темной дымящейся водой. Он полз и смотрел вправо, где, прикрываясь от осколков щитом, катили пушку его товарищи. Вода набиралась Доронину в рукава шинели, намокшее белье холодно и жестко прилипало к телу. Батарея за батареей двигался артдивизион по тонкому льду реки. Фашисты били по наступающим в упор. По всей реке вставали мутные фонтаны воды.

Долбануло рядом — под Дорониным треснуло. Он опрокинулся в воду, отчаянно забарахтался, хватаясь за ломкие края льда. На выручку ему полз солдат.

— Рукавицу сыми! Рукавицу! — кричал со льда боец.

Доронин сдернул зубами рукавицу, уцепился ногтями за лед, поймал конец брючного ремня…

Ящик со снарядами лежал в двух метрах нетронутый, вроде дожидался. А может, это был не его ящик. Доронин снова толкал груз впереди себя разбитыми, скрюченными от холода пальцами, и слезы обиды и горечи стекали вместе с каплями грязной воды по сизым от февральского ветра щекам.

На том берегу Доронин, трудно дыша, поднялся на дрожащие ноги, не выпуская из рук ящика. Вода еще стекала с шинели в широкие голенища сапог. Оглянулся по сторонам: ни Герасимова, ни пушки.

— Снаряды! — орал какой-то незнакомый сержант, разворачивая на берегу пушку на прямую наводку.

Доронин, вздрагивая от близких взрывов, все еще стоял с ящиком в руках, ища глазами и не находя своих.

— Снаряды давай! — махал ошалевшему от взрывов, ледяной купели и суматохи переправы солдату незнакомый командир орудия.

Пригибаясь, раскоряча ноги, побежал он с ящиком на зов сержанта. Оставалось несколько шагов, когда, как на острое шило, напоролся на что-то грудью…

Брат приехал с поля ночью, почти на рассвете. Доронин слышал сквозь сон, как Петро разговаривал с женой, и заставил себя подняться.

— Ну зачем встал? — обнимая брата, сконфуженно говорил Петро.

От него волнующе пахло теплым зерном, машинным маслом, свежей стерней. Появились племянники. Тоже пообнимались с дядькой, сели за стол. Разговор начался живо: «Как твои? Вера все в садике работает? Генка большой, небось, вымахал?» После рюмки и обильной еды усталость брала свое. Ребята откровенно клевали носами.

— Ложись, братва, — скомандовал сыновьям Петро. — В пять подыму.

— Сам ложись, — пожалел Доронин брата.

— Не поговорили даже.

— Поговорим еще, ложись.

Петро заснул, едва коснулся головой подушки, а Доронин взял спички, папиросы и вышел во двор.

От висевшей посредине неба луны, от густо рассыпанных в вышине звезд стекал на крыши домов, на сельскую улицу ровный матовый свет. Утихла последняя хлопотливая зерномашина на току, звонкая тишина завладела сонным пространством. Доронин давно не испытывал такого благостного ощущения одиночества.

В его собственном доме, там, на юге, в Мелитополе, Доронин для таких светлых минут требуемого душе одиночества приспособил специальный уголок. «Чудило», — говорила жена, когда он обшивал чердак досками, устраивал по бокам стеллажи для книг, прилаживал у слухового окна мольберт. В Мелитополе, куда он переехал из Вольска, на него обрушилась вся южная благодать: близость моря, дурман цветущих акаций, тучные черешневые и абрикосовые сады, тишина теплых, недвижных ночей.

Только перестук поездов слышался отчетливо на доронинском чердаке, когда он там «чудил». То обкладывался толстыми философскими трактатами и выписывал что-то в школьную тетрадь, то замирал с кистью у мольберта, то расхаживал взад-вперед, заучивая с листа роль для драмкружка, то нетерпеливо выглядывал в оконце, ждал дождя…

С детства он был неравнодушен к дождям. Они на Брянщине заряжали надолго. От водяной пленки стекла в избе казались кривыми, а ближние, видные из окна бугры лежали нахохлившиеся, почерневшие, как наработавшиеся волы.

На юге стояла сухость. Заслышав однажды среди ночи шорох водяных струй в шершавой листве, Доронин тихонько и счастливо засмеялся. Он погасил лампу на чердаке и открыл слуховое окно. Дождя не было. Соседи поливали огород.

Доронина сторонились сперва. Непонятный человек. Инженер, а ходит в льняной косоворотке, в кургузом пиджачке. Мебель в доме — самодельная. На участке сказочную избушку поставил. Натуральную, из бревен. Рядом репку из цемента слепил, с дедом, бабкой… Разукрасил — смехота! Как тут не дивиться. По ночам свет под крышей. Потом обвыкли; чего бояться, если сама жена «чудилом» зовет. Стали здороваться, он отвечал с простецкой улыбочкой, а глаза смотрели далеко куда-то…

Но бывало неделями свет по ночам не горел на чердаке. Хозяин поздно приходил с завода. Машину какую-то выдумывал для своей литейки. Приходил затемно, быстро, неразборчиво ел и бежал в сарай к верстаку. До полуночи оттуда слышался визг напильника, скрежет сверла. Потом гремел во дворе умывальник, и стихало все до утра. Утром хозяйка выплескивала в яму за домом таз черной маслянистой воды. Наконец Доронин сдавал машину, приносил с завода домой очередную грамоту и снова зажигал лампу на чердаке.

Тихо ходил по родным деревенским улицам приезжий, посвечивая в редеющей к утру темноте зажженной папироской. Он добрел до сквера с белой пирамидой памятника в центре. Когда-то пирамида со звездой была деревянной, потом — кирпичной, теперь вот снова разбогатели на обнову. Неподалеку стояло корыто с водой, возвышались кучи песка и глины. Темнела доска с именами погибших односельчан.

Доронин машинально мял кусок глины, окунал его в теплую воду корыта. Пальцы привычно давили, гнули, скребли податливый материал… Получился бесенок с рожками, с хвостиком. Доронин хмыкнул, смял в руке фигурку, только рожки торчали из кулака. Он присел на уголок бревна, набрал еще пригоршню глины и стал месить ладонями, задумчиво поглядывая на памятник, на тихие деревенские улицы, в которые наплывал от Снежети редкий туманец.

Директор удивился, увидев ранним утром у совхозной конторы вчерашнего попутчика с узелком в руках.

— На рыбалку?

— К вам на пару слов.

В кабинете Доронин положил узелок на стол и развязал концы.

— Вот те на! — удивился директор. — Да вы — скульптор.

Директор со всех сторон оглядел глиняную фигурку женщины-матери, глядящей вдаль из-под ладони. Лицо матери было морщинисто и скорбно. Директор переводил взгляд с фигурки на приезжего и одобрительно кивал. Кустистые, цвета спелой соломы брови Доронина то сходились на переносице, то поднимались вверх, отчего лицо делалось то хмурым, то растерянным.

— Вроде того бы, памятник поставить, — сказал наконец гость, — и не в деревне, а за околицей, там, где Потапову вчера встретили.

— Неплохо бы, — согласился директор. — Да кто сделает? У нас в районе таких специалистов нет, старый памятник обновить некому. А вы бы не взялись? — Он доверительно положил руку на покатое доронинское плечо. — Я понимаю, вы отдохнуть приехали.

— Не в этом дело, — покраснел гость, — никогда не делал памятников.

— А это? — указал директор на фигурку.

— Так, — гость повертел в воздухе растопыренными пальцами, — фантазия на темы…

В дверь заглянули.

— Наряд скоро?

Директор обнял Доронина за плечи.

— Соглашайтесь, Владимир Федорович. Обеспечу цементом, арматурой, кирпичом. Подсобника дам. И заплатим, само собой, не обидим.

— Уже обидели, — заметил гость. — Там ведь Доронины тоже лежат.

Пока на указанное Дорониным место за поселком свозили кирпич да цемент, он сам, обложившись в доме брата старыми фотоальбомами, срисовывал подходящие лица. Нужны были два лица — матери и солдата. Доронин задумал постамент с горельефом умирающего в бою солдата, а на постаменте — трехметровая фигура Матери. Лиц с таким выражением, как хотелось, в альбоме не было. Военных было достаточно: и с Отечественной войны, и даже с гражданской. Себя даже обнаружил Доронин. А ведь сниматься не любил. А тут стоит девятнадцатилетний, тонкошеий, в сержантских погонах, с медалью «За боевые заслуги» на вылинявшей от частой стирки гимнастерке. При демобилизации снялся. В худое время люди не фотографируются. Каждому хочется память по себе оставить в лучшем виде. Военные перед объективом держались с достоинством, выкатывали грудь, подбоченивались. Женщины в большинстве сидели под аппаратом спокойно, умиротворенно, сложив на животе натруженные ладони.

Чтобы с натуры кого срисовать — это знал Доронин — в деревне гиблое дело. Он вспомнил, что Потапова приглашала в гости: не с ее ли погибшего мужа горельеф сделать?

Мария выставила поллитровку, свежий окорок, малосольные огурчики, исходящую паром молодую картошку. Сын ее, Виктор, сидел за столом в форменной зеленой рубашке с пётельками для погон. Лицом он в мать, отметил Доронин, а фигурой в отца.

— Как служба? — начал с общего вопроса гость, когда принялись закусывать.

— Служба — труд, солдат — не гость, — бойко выпалил Виктор. — Нормально. Войны нет — служить можно…

— Медаль за что? — покосился гость на мундир, висящий на спинке стула.

— Задание выполняли, — парень поглядел на мать, боясь ее растревожить.

Но ему хотелось поделиться с земляком, тем более фронтовиком, пусть знает: молодые тоже не спасуют, если что…

— Помните, в Курске арсенал немецкий обнаружили? — Он специально ввернул незнакомое матери слово.

Доронин понятливо кивнул. Как из центра Курска эвакуировали население, а потом ржавые бомбы вывозили на грузовиках с песком, он по телевизору видел.

— Ты там был?

— Нет, я в другом месте, такая же история.

— Молодцом!

Гость встал, направился к стене, где в старых рамках под стеклом желтели любительские карточки и среди них снимки Григория Потапова. Виктор тоже поднялся и вышел из-за стола.

— Благодарность отцу от Сталина, — ткнул парень пальцем в одну из рамок.

Доронин кивнул. У него хранилась точно такая же. Двести шестьдесят шестой приказ. Он помнил текст назубок: «Вам, участнику боев при вторжении в пределы Бранденбургской провинции, за отличные боевые действия приказом Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина от тридцать первого января сорок пятого года объявляется благодарность».

— На плацдарме отец погиб? — спросил Виктор.

— Там, — ответил Доронин, — против танков стояли… Семьдесят верст до Берлина, немец уже затылком конец чуял.

Гость снял со стены большую рамку.

— Можно карточку Гриши взять на время? Памятник поставлю — верну.

— С него хочешь делать? — спросила хозяйка, провожая Доронина до калитки. — Подсобника дали?

— Пока нет.

— Виктор послезавтра уезжает, могу подсобить. А на карточке Гриша не дюже на себя похож. Вот Вовка, его племяш, что сварщиком в мастерской, — две капли воды.

Каждое утро вездеход директора совхоза притормаживал у взгорка, где возился Доронин.

— В область звонил, — делился директор, — утвердили проект.

Он хозяйским глазом охватывал квадратное подножие памятника, трогал торчащую из него арматуру.

— Каркас уже варят, — сообщил он, — завтра привезут на место. Как Мария, помогает?

— По воду поехала, — кивал Доронин вниз, на голубую излучину Снежети.

— Обрадовал ты ее. Не все, правда, в толк возьмут, почему Потаповым такая честь, погромчее, говорят, герои имеются.

Доронин пытался объяснить:

— Просто это ближе, я воевал с ним рядом, сам чуть в Одере не остался. А памятник ведь не Потаповым, не им, то есть, одним.

— Я-то понимаю, конечно, — кивнул в знак согласия директор.

Вовка-сварщик привез каркас, помог установить. После этого каждый день появлялся на пригорке, чем-нибудь помогал. Доронин рассказал ему о своем замысле, попросил позировать. Вовка не знал, что он должен делать. Доронин объяснил: ничего особенного — лечь на землю, приподняться чуть на правом локте, а левую руку тянуть к нему, Доронину, вроде помощи просит. Вовка попробовал. За его спиной раздался хохот. Мальчишки набежали. Среди них несколько Вовкиных погодков. В городе учатся, теперь каникулы — бездельничают в деревне…

— На зорьке приду, — сказал парень, оглядываясь на пересмешников.

Он пришел, как обещал. Доронин хотел разостлать брезент — роса, но парень бухнулся прямо в мокрую траву и вытянул левую руку, как учили. Доронин принялся за работу.

— Так никто дяде Грише и не помог? — спросил Вовка из травы.

— Нельзя понимать буквально, — пояснял Доронин, ковыряясь в цементе. — Памятник — не фотография, а образ, символ.

— Вы тоже по танкам били там, на Одере?

— Я снаряды подносил. Успел один ящик на ту сторону перетащить.

— Ящик, один?!

— Один, один… Потом ранило разрывной пулей в грудь. Ты ляг, пожалуйста, как лежал, а то напряжения нет в лице.

Парень снова опустился на локоть, изображая на лице напряжение.

— Не кривись, — попросил Доронин, — нормально смотри.

Хорошо поработали с Вовкой в то утро.

Однажды Вовка притащил с собой старуху. Как ему удалось ее уговорить? Старуха Доронину очень понравилась. Лицо в сплошной сетке морщин, глаза острые, спину держит прямо. На палку обопрется и стоит как изваяние. Очень подходящая старуха.

Доронин возился наверху, иногда спускался, говорил со старухой, спрашивал: не устала?

— Устану — уйду, — отвечала та.

Иногда начинала говорить:

— Значитца, Федора Доронина сын. Как жа, знала. Чудно-ой. Коммуну ладил. Хотел, штоба все в одней большой избе жили, вся деревня. А мой-то, царствие небесное, говорит ему: хошь равенство — бери моих девок, у нас четыре дочки было, а мне сына одного отдавай. По-отеха!

А то вдруг глянет старуха на горельеф солдата, перекрестится:

— Вот так и зятья мои загинули. Один в Ермании, как Гришка, другой — на нашей еще стороне, речка какая-то Кисельная…

— Молочная, — подсказал сверху Доронин. Теперь он на берегу той речки жил.

Памятник открывали без Доронина. У него кончился отпуск. Едва успел надпись сделать: «Памяти тех, кто никогда уже не вернется».

Мамы уходили на фронт

В осеннее утро южное солнце грело совсем по-летнему. В теплом городском воздухе, не успевшем как следует остыть за недолгую ночь, бродили запахи прогорклого дыма. Владимир Владимирович Ратушняк не успел еще привыкнуть к атмосфере большого города металлургии и химии, частенько тосковал по уютным и влажным улочкам Львова, где прошли теперь вроде бы и далекие годы учебы в мединституте. И хоть в Запорожье и должность в институте дали подходящую, и возможность заниматься научной работой, в глубине души Владимир Владимирович лелеял надежду вернуться в город своей юности. Но потом, когда родители написали о своем решении перебраться на юг, поближе к сыну, эта надежда стала угасать.

Выйдя на пенсию, родители Владимира Владимировича (профессиональные медики) переехали с Западной Украины в Бердянск — тихий и чистенький городок на берегу Азовского моря.

Элла Федоровна Ратушняк родом из Мариуполя, расположенного неподалеку от Бердянска, в каких-нибудь восьмидесяти километрах. Город давно именовался Ждановой, но она называла его по-старому — Мариуполь. В том первом названии сохранялась для женщины необъяснимая прелесть: Мари-у-поль! Музыка звуков напоминала ей шелест прибрежной волны.

Чем старше человек, тем сильнее влечет его к дорогим сердцу местам детства. И это понятно. Хоть и нелегким были отроческие годы Эллы Федоровны — она рано потеряла родителей, — но зеленый говорливый город у теплого моря всегда будил в ее душе глубокие чувства.

…Уже в трамвае Владимир Владимирович развернул купленные на остановке газеты. Доверчивые детские глаза смотрели на него с первых страниц. Первое сентября! Сколько радости переживают сегодня миллионы людей: и маленьких, и больших. Первое сентября! Пахнущие типографской краской газетные колонки сообщали о вступивших в строй новых школах и институтах, об успешном ходе осеннего сева в Средней Азии, о юбилее стахановского движения, о положении в Португалии и на Ближнем Востоке. Трудно было поверить, что в это славное сентябрьское утро где-то рушатся под тяжестью снарядов толстенные стены домов, и осколки металла навсегда отнимают у детей мечту о книжке и увлекательной игре.

Вдруг Ратушняк вздрогнул. Ему показалось, что он увидел свою фамилию. Громко зашуршала в руках сухая газетная бумага. Где же эта заметка? Ага, вот. «Это случилось во время тяжелых боев на Миусфронте. Операционная сестра Элла Федоровна Ратушняк, спасая раненых… Награда Родины — орден Отечественной войны — нашла женщину… Бердянский горвоенкомат поздравил Эллу Федоровну…»

Владимир Владимирович откинулся на сиденье. Никаких сомнений быть не могло, речь идет о его матери… Мама, мама! То, что она делала на фронте, было до поры не вполне осознано сыном. Воевала, как все. Потом, уже со временем, когда учился в медицинском, когда пришлось поработать врачом в дальних полесских деревнях, оперировать, принимать внезапные роды в поле, стал понимать, какую нечеловеческую нагрузку ежедневно, еженощно почти три года кряду несла в душных медсанбатовских палатках его мать — военфельдшер, фронтовая сестра милосердия.

Вечерело. Вдалеке, за холмом, багровела полоска заката. Дымила подожженная немцами деревня.

После трудного дня медсанбатовцы приводили в порядок свое нехитрое хозяйство, умывались, готовились к ужину. Где-то за холмом еще постреливали, но это была уже спокойная, для общей острастки пальба. День был тяжелым. Стрелковый полк нес большие потери, раненые прибывали с передовой беспрерывно. Уже закончился бой, а их вели, несли, везли… К вечеру этот поток наконец иссяк, и пожилой военврач с военфельдшером Ратушняк, едва передвигая ноги, вышли из операционной палатки.

— Сегодня ужин царский, — буркнул им проходивший мимо санитар, — баранина и жареная картошка.

— Меня и шашлыком не сманишь, — снимая заляпанный кровью халат, сказала Ратушняк, — только спать…

— Спать, наверное, придется не скоро, — заметил военврач. — Тебя, Ратушняк, перебрасывают к соседям…

Он махнул рукой в неопределенном направлении, куда-то за холм, где небо уже расчистилось от дыма.

Ратушняк машинально посмотрела в ту сторону. Она еще не понимала, что означает это слово «перебрасывают»: то ли помочь надо соседям, то ли подменить кого…

Закат догорал. Комочек солнца, словно раненое сердце, трепыхался где-то у края земли. И вдруг над тем местом появилось маленькое, словно ватный тампон, облачко. Будто белой ладонью прикрыли огонек свечи. Сделалось темно и неуютно.

— Вы что-то насчет перевода сказали? — переспросила женщина.

Военврач уловил в ее голосе тревогу. Да, ему надлежало отправить военфельдшера Ратушняк в соседний медсанбат, где сегодня во время артналета тяжело ранило операционную медсестру. Хирург там молодая, ей требовался опытный ассистент.

Лучшей операционной сестры, чем Ратушняк, не было во всей дивизии. И военврачу, конечно, не хотелось ее отпускать. Но что поделаешь: приказ. Элле Федоровне тоже жалко было покидать родной, медсанбат. Кто знает, как выдержала бы она тогда под Харьковом ужасные бомбежки, если бы не этот старый, с серым морщинистым лицом военврач, бывалый солдат. На них, прорывавшихся из окружения, фашисты вместе с бомбами бросали продырявленные бочки. Раздирающий уши вой заполнял землю. От него, казалось, нельзя было укрыться нигде. Во время каждого такого налета Ратушняк прощалась с жизнью. Но самолеты, надсадно гудя, летели дальше. Военврач первым поднимался на ноги и смешно, по-петушиному отряхиваясь от земли, кричал оглохшей от чрезмерного шума женщине: «Идем, сестра, помогать бойцам!»

…Баранина уже аппетитно потрескивала и кипела в казане, когда за военфельдшером подъехала расхлябанная, с треснутым лобовым стеклом полуторка. Ратушняк попрощалась с военврачом, обняла санитарок. Бедовый старшина роты носильщиков ловко выхватил из горячего казана дымящийся кусок мяса и, сноровисто завернув его в чистую тряпицу, протянул военфельдшеру: «Покормят ли на новом месте?»

…От хутора, где размещался соседний медсанбат, осталось несколько обгорелых печных труб и подобие сарая. Десяток вырванных с корнем деревьев были уложены вокруг глубокой воронки. Дальше виднелась стена палатки с красным крестом, а в самом сарае раздавались женские голоса. Ветхая дверь приоткрылась, и из сарая вышла молодая смуглолицая женщина с восточным разрезом глаз. На ее гимнастерку с мокрой головы ладали частые капли. По знакам различия Элла Федоровна поняла, кто перед ней.

— Товарищ военврач, — поднесла она руку к пилотке, — военфельдшер Ратушняк прибыла в ваше распоряжение!

— Извините, что принимаю вас в таком виде, — протянула ей влажную ладонь военврач, — наши девочки неожиданно обнаружили целую бочку дождевой воды. Как тут было не воспользоваться? Да, я не представилась. Капитан Габидулина. Вне службы просто Галия.

Трудно было поверить, что в этом сожженном дотла степном донецком хуторе сохранилась нетронутой целая бочка мягкой дождевой воды. Она стояла в углу полуразвалившегося сарайчика. Над бочкой на ржавом гвозде качался обрывок такой же ржавой трубки, которая, очевидно, выходила раньше на крышу под водосток.

— Не упускайте случая, — посоветовала Габидулина, расчесывая роскошные иссиня-черные косы, — сейчас девочки принесут свежую простыню и мыло…

Домывались при электрическом свете от медсанбатовских аккумуляторов. Потом вместе ужинали бараниной. Спать легли в палатке, откинув полог.

— Какие здесь огромные звезды! — восхищалась Габидулина, глядя в ночное бархатистое небо.

— Да, звезды у нас большие, южные, — задумчиво ответила военфельдшер.

— Вы местная, из Донбасса? — поинтересовалась Габидулина.

— Из Мариуполя.

— А я из Казани, — вздохнула Галия. — Там у нас звездочки поменьше, но такие же яркие.

Среди ночи их разбудили. Притащили разведчика, подорвавшегося на мине. Через пять минут все были у операционного стола. Оперировала Габидулина, ей помогала Ратушняк. Когда же за свою работу принялись санитары, женщины вышли из палатки.

— Ну что? — кинулись им навстречу друзья разведчика, ожидавшие исхода операции.

— Полежит немного у нас, — сказала Габидулина, — а потом надо в госпиталь отправлять.

— Ну мы наведаемся утром, — пообещали разведчики и растворились в темноте.

Военврач и военфельдшер стояли во мраке, прислушиваясь к звукам ночи. В сотне шагов от них, за печными трубами сожженного хутора, начиналась передовая. Там шла сейчас скрытая, невидимая работа. Все оставшиеся в живых из состава стрелкового полка, взявшего этот безвестный хутор вчера с пятой атаки, зарывались в землю. К медсанбатовской палатке долетали приглушенные звуки, тупые удары заступов, лопат, шуршание осыпающейся сухой земли…

— А вы ловкая, — вполголоса сказала Габидулина напарнице, — и раньше, видно, работали операционной сестрой.

— Была практика, — уклончиво ответила женщина.

На немецкой стороне бледным, мертвенным светом вспыхнули ракеты. Затем заговорили пулеметы. Что-то всполошило фашистов.

До самого рассвета противник не мог успокоиться, а с первыми лучами солнца над обугленным хутором закружился корректировщик — двухфюзеляжный «фокке-вульф», так называемая «рама». Все замерло в траншеях и окопах. Никакого движения. Серые каски и гимнастерки слились с серой потрескавшейся землей. Но разведчик все гудел в утреннем прозрачном небе, что-то внимательно высматривал внизу, на опустошенном огнем и металлом пятачке. Наконец корректировщик ушел, и сразу же начался артобстрел.

В медсанбате появились первые раненые, а когда немцы пошли в контратаку на оставленный ими вчера хутор, раненых становилось все больше и больше. Тяжелые лежали в обеих палатках, в операционной негде было повернуться. Габидулина нервничала, поджидая машину или повозку. Не выдержав, врач оставила вместо себя Ратушняк, а сама помчалась добывать транспорт.

Бой приближался. Несколько шальных осколков уже пропороли брезентовый купол палатки. Забинтованные бойцы с надеждой поглядывали на военфельдшера.

— Скоро отправим, скоро отправим, — успокаивала их Элла Федоровна, хотя сама не была уверена в этом.

Но опасениям вопреки к медсанбату под артобстрелом прорвалась обшарпанная полуторка с треснутым лобовым стеклом.

— Скорей, скорей! — кричал водитель, помогая переносить раненых.

— А где Габидулина? — спросила Ратушняк.

— Не знаю, — мотнул головой шофер, хватаясь за дверцу кабины. — Меня начсандив послал. Едешь? — Он кивнул на место рядом с собой.

Военфельдшер оглянулась на окраину хутора, где оборонялись остатки полка, и отрицательно покачала головой. От всего медсанбата на сегодня осталось четверо: она с Габидулиной да еще санитарки, которых Элла Федоровна отправляла с тяжелоранеными. Случись что в дороге — бойцам нужна помощь.

В небе раздался гул. На хутор заходила тройка вражеских самолетов. Шофер рванул машину с места. Ратушняк же кинулась навстречу ползущему к палатке раненому бойцу, за которым по пыльной земле тянулся кровавый след.

Самолет пикировал на бегущую женщину, его огромная тень накрыла и ее, и палатку, и раненого бойца.

Элла Федоровна упала рядом с солдатом. Пулеметная очередь подняла фонтанчики пыли в каком-нибудь метре от них.

Когда гул самолета затих, Ратушняк с трудом затащила раненого в узкий промежуток между сарайчиком к палаткой. Боец оказался длинным и поджарым. Это был пожилой мужчина с жестким ежиком седых волос, с глубокими складками у рта. Военфельдшер наскоро перевязала его, соорудила из попавшихся под руку дощечек шину. Боец протяжно постанывал, пока военфельдшер делала перевязку, но, как только немецкие автоматчики приблизились и полоснули очередями по сараю, он Молча отстранил женщину и, высунувшись из-за угла, послал навстречу фашистам несколько коротких очередей.

Вражеский самолет снова заходил в пике, и эти двое, лежащие сейчас в пыли за своим ненадежным укрытием, не знали, будут ли они живы в следующее мгновение. Свистели бомбы, взлетали вверх комья земли, доски, покореженная бочка, в которой вчера женщины из медсанбата мыли головы.

…Раненый очнулся от того, что под ним дрожала земля: это с нашей стороны шли танки. Рядом с бойцом, распластавшись и как бы прикрывая его от воздушного стервятника, без движения лежала военфельдшер. Гимнастерка и юбка ее были в крови. Правая нога разворочена осколком. Глаза полуприкрыты.

— Что же ты так, сестрица? — потрескавшимися губами прошептал солдат и оглянулся по сторонам. Но вокруг лежала только дымная перепаханная земля…

Подъехавшие танкисты нашли в документах женщины справку второго Грозненского детдома о принятых от Эллы Федоровны детях: Вовы — семи лет, Лили — пяти, Жанны — двух лет.

— Ну вот, еще трое сирот, — сказал один из бойцов.

— Да погоди ты отпевать, — возразил другой, приникая ухом к груди военфельдшера, — кажется, дышит…

Когда началась Великая Отечественная война, жена кадрового офицера Элла Федоровна Ратушняк с тремя малышами двинулась в толпе беженцев через донецкие и донские степи на восток, а потом повернула на юг, к Кавказу, где до войны служил муж и где она сама работала фельдшером в одном из воинских госпиталей. Во время тяжелых переходов под беспрерывными бомбежками в женщине созрело решение вступить в действующую армию. Именно тогда произошел у нее памятный разговор с комиссаром районного военкомата.

— У меня звание военфельдшера, — заявила Ратушняк, — мое место в действующей армии.

Военком полистал документы.

— Что вы мне голову морочите, у вас же трое детей.

— Вот я и хочу на фронт, чтобы защитить их.

— Без вас защитят.

— Я от самого Мариуполя бегу. Дальше некуда, дальше — горы. Вот и пойду ему навстречу, фашисту, а дети мои останутся здесь. И будьте уверены, живая я его к детям не пропущу!

— Успокойтесь, — сказал военком, — я ведь против вашего желания ничего не имею. У меня вот даже распоряжений куча — искать медработников и направлять в формирования, которые следуют на фронт. На передовой медики во как нужны. — Он провел ребром ладони по горлу. — Но детей, детей-то куда?

— Я слышала, — сказала женщина, — что в Грозном есть детский дом, куда берут детей ушедших на фронт родителей.

На следующий день Элла Федоровна снова стояла перед комиссаром.

— Да, — сказал он, — такой детдом действительно существует, но призвать вас в действующую армию я не могу. За вами остается право подать рапорт о добровольном вступлении на службу.

Ратушняк протянула загодя написанное заявление…

Когда мама привезла Вову и меньших сестренок к большому трехэтажному дому, наполненному звонкой детской разноголосицей, и объяснила, что здесь они немножко побудут одни, а она скоро вернется, старший сын не удивился. Пока они мытарствовали по разбитым дорогам, он привык к маминым отлучкам. При этом исчезало что-нибудь из ее вещей: платье, платок, брошка. А появлялись хлеб, молоко, крупа…

Сестрам нравился этот большой красивый дом у подножия зеленого холма.

На следующий день Вова все выглядывал маму. Но дорога, петлявшая меж холмов, оставалась пустынной. Грустный и одинокий, стоял мальчик на открытой террасе. К нему не слышно подошел другой мальчик.

— Не кисни! — толкнул по-дружески. — Объявится. Они все говорят, что скоро вернутся, а сами — на фронт.

— А моя была в платье, — возразил Вова.

— Во дает, их же там сразу в шинели одевают. Пойдем, сейчас письма с фронта читать будут.

…В ста километрах от детского дома, спрятавшегося в тени огромных тутовых деревьев, стояли насмерть папы и мамы этих мальчиков. Четыре фашистские дивизии форсировали Терек в районе Моздока, и третью неделю пылали земля и небо между Моздоком и Малгобеком. Но к Грозному, где был детдом, фашисты не прошли.

В палате выздоравливающих одного из ростовских госпиталей, где находилась Элла Федоровна, радио не выключалось ни на минуту: боялись пропустить даже незначительную новость с фронта. Наши войска уже освободили Орел и Белгород, армия, где служила Ратушняк, прорвала оборону противника в Донбассе.

Элла Федоровна не захотела пользоваться костылями. Она двигалась по палате, опираясь на подаренную выписавшейся подругой ореховую палочку.

— Куда подашься после выписки? — спрашивали соседки.

— Как это куда? — удивлялась Элла Федоровна. — Туда же, на фронт…

— А дети? — сочувственно интересовались женщины.

— За них у меня душа спокойна. У нас, девочки, Родина такая, что не даст сирот в обиду. Я ведь сама с двенадцати лет без отца-матери росла. Советская власть меня выучила, специальность дала. А фашисты хотят лишить всего и меня, и моих детей.

Полк, куда Элла Федоровна прибыла после ранения, наступал в направлении Старобешево, пополняясь свежими силами на ходу. После первого же дня, проведенного в полковом медпункте, Элла Федоровна с горечью поняла, что ей дорого обойдется досрочная выписка из госпиталя: большого труда стоило удерживаться у операционного стола на раненой ноге в течение многих часов. Приходилось терпеть.

…С утра было тихо. В лощине, где пряталась медсанбатовская палатка, стоял густой туман. Не было видно даже кукурузного поля, которое начиналось сразу же за старой полевой дорогой. Расстояние между полем и палаткой не превышало пятнадцати — двадцати метров. Вечером, после боя, когда наступила полная тишина, к палатке долетело сухое шелестение кукурузных листьев. Во время боя кукурузу посекло пулями и осколками, и ветер доносил к палатке резкий, с кислинкой запах сочной зелени.

— Ну й пахнэ, як дома! — кряхтел бронебойщик Пивень, высовывая из палатки крупную забинтованную голову. — Я ж, хлопци, до вийны тракторыстом робыв. Як кукурудзу косылы, завжды качаны у радиатори варыв. Два круги по полю трактором обийду — качаны готови.

Военврач с вечера ушел добывать транспорт, чтобы эвакуировать тяжелораненых. Единственная санитарка, помогавшая в эти дни Элле Федоровне, по просьбе командира роты бронебойщиков заменила погибшую медсестру. Ратушняк осталась одна с четырьмя тяжелоранеными бойцами. До полуночи она перевязывала их, кормила тем, что находила в тощих солдатских вещмешках. Видно, из-за сильного обстрела к медсанбату не смогла прорваться полевая кухня, а может быть, ее разбило по дороге…

Утром, думая, чем бы покормить раненых, военфельдшер вспомнила слова бронебойщика о вареных початках кукурузы. Ратушняк тоже любила это нехитрое лакомство. «А ведь это выход, — обрадовалась она, — и кукурузное поле рядом».

Женщина взяла вещмешок и выбралась из палатки.

Свежий утренний воздух слегка кружил голову. Ратушняк глубоко, с удовольствием вдохнула в себя бодрящую влажную прохладу.

Такими же свежими, умытыми росой утрами их, студенток Харьковского медицинского техникума, когда-то возили в колхоз помогать на уборке урожая. Кажется, давным-давно это было, может, даже не с ней, Эллой, — так долго помнит она себя в сапогах, гимнастерке, грубого сукна юбке.

Как весело работалось будущим медикам на колхозных полях! Широко на просторе звенели их задорные голоса, столько нерастраченной энергии угадывалось в стремительных движениях ловких девичьих рук!.. Это была замечательная пора первых открытий, неясных еще надежд, загадочных робких свиданий… А в воздухе уже носилась гроза, клокотала в гражданской войне Испания, и студентки ходили проситься добровольцами…

Женщина углубилась в кукурузное поле. Когда впереди задвигались стебли, она не сразу смекнула, что в кукурузе пробирается человек. Он был в грязно-зеленом мундире с автоматом на изготовку. Враг был тоже немало ошарашен. Это обстоятельство и спасло Эллу Федоровну. В следующее мгновение она запустила в ненавистное лицо увесистый початок. Фашист упал, а потом, поняв, чем в него бросили, долго и злобно бил из автомата.

— Немцы! — крикнула Элла Федоровна, выбегая на дорогу.

Раненые уже услышали пальбу на поле.

— Трэба йты звидсы, сэстрычко, — сказал бронебойщик.

Военфельдшер и сама это понимала. Но куда же с ними уйдешь, с четырьмя, из которых двое на ногах, да и у тех сквозь бинты проступают пятна крови.

— Пивень, — обратилась Ратушняк к бронебойщику, — назначаю вас своим заместителем, в случае чего — примете командование группой.

С первого дня пребывания на фронте Элла Федоровна находилась на передовой. Она ежедневно и ежечасно общалась с бойцами, только вышедшими из боя, на лицах которых еще не остыло ожесточенное выражение борьбы. Были и другие лица: опустошенные, подавленные. Ратушняк научилась различать людей, сейчас она безошибочно угадала в бронебойщике Пивне опытного, уверенного бойца, крепкого духом человека.

Это он вчера ночью, когда за ранеными не пришла машина да к тому же где-то пропала кухня, отвлекал товарищей от тяжелых мыслей своими байками о довоенном житье, а сегодня, заслышав стрельбу, первым с оружием в руках выполз из палатки, ведя за собой других.

И там, в довоенном своем колхозе, был Пивень, видно, незаменимым работником. Такие, как он, всегда тянут основной груз и считают это обыкновенным делом, потому что они с ним вполне справляются.

Из кукурузы, откуда ждали фашистов, никто не показывался. Может быть, обнаруженный военфельдшером вражеский солдат был послан в разведку, а может, оказался там во время боя да так и отсиживался всю ночь.

Тишина, наступившая после вчерашнего полудня, беспокоила раненых. Когда стрельба, боец знает, с какой стороны враг и как действовать. А вот в такой неопределенности часто таится большая опасность.

«Что же делать? — напряженно думала Элла Федоровна. — Что предпринять? Добрался ли военврач до медпункта дивизии?»

Одно она знала твердо, что судьба ее крепко связана с жизнью этих четверых раненых солдат и их уже ничто не может разделить.

— Сестра! — крикнул один из раненых. — Там кто-то ползет!

Все приподнялись, вглядываясь в ту сторону, куда, прикрыв глаза ладонью, смотрел их товарищ.

Над землей вставал огромный малиновый шар солнца. Его яркие лучи пронизывали крупные дрожащие капли росы, и они изумрудно поблескивали в траве, на вывороченных взрывами комьях земли.

— Братцы, так это же жратуху нам несут! — хлопнул себя здоровой рукой по колену один из бойцов.

Теперь и Элла Федоровна различала ползущую с восточной стороны по краю лощинки хрупкую фигурку с термосом на спине. Термос то и дело опасно поблескивал на солнце.

О «жратухе» кричал солдат, у которого Ратушняк вчера вытаскивала осколок, застрявший между ребрами. Упрямый парень никак не хотел снимать тельняшку.

— Из моряков? — спросила военфельдшер.

— В Одессе все из моряков, — с гонором ответил боец.

Но оказалось, что он и не из моряков, и не из Одессы вовсе. Правда, к этому знаменитому городу отношение имеет непосредственное — оборонял в сорок первом. Оттуда и тельняшка. А снимать ее он не хотел, потому что вся грудь в татуировке. Ратушняк, пряча улыбку, спросила:

— Не больно было, когда вам эту птицу рисовали?

— Ерунда, — подмигнул «моряк».

Но надо отдать ему должное: не пикнул, пока военфельдшер вытаскивала осколок.

Сколько разных людей прошло через ее руки: молодых и пожилых, веселых и хмурых, открытых рубах-парней и неразговорчивых бирюков. И у каждого из них была когда-то своя мирная жизнь, свои мечты и надежды. Трудно поверить, что, скажем, Пивень и этот «моряк» могли бы до войны дружить. Первый — неунывака, но человек серьезный, основательный. А второй — легкомысленный, в речи — жаргонные словечки. Видно, босяковал в детстве.

Боец с термосом перестал ползти, затаился, и раненые заволновались.

— Может, немцы увидели? — предположил кто-то.

— Всем оставаться на местах! — приказала Ратушняк. — Я сейчас.

И быстро поползла навстречу пробиравшемуся к ним солдату. Солдатом оказалась девушка лет семнадцати, скуластая, веснушчатая, коротко стриженная…

— Фух-фух, — еле отдышалась она. — Думала, задавит меня проклятый термос. Вчера немцы кухню по дороге обстреляли, повара ранили, вернулся весь в кровище.

— Ты из пополнения, что ли?

— Да, добровольно я. Нас, амвросиевских, человек двадцать девчат взял военкомат. Обещали на курсы медсестер отправить. Ну а пока кто где. Я вот при кухне.

— Звать-то как, землячка?

— Марусей. А вы тоже амвросиевская?

— Нет, я из Мариуполя.

Теперь термос тащила Элла Федоровна, а девушка — вещмешок с хлебом и автомат военфельдшера.

Раненые встретили их радостными возгласами. Разом приободрились. И дело было не только и не столько в том, что дождались наконец горячей пищи, которая так нужна потерявшим много крови бойцам, а в том, что появление девушки означало: их не забыли, о них помнят, заботятся.

Пока солдаты ели, Ратушняк поманила Марусю в сторону.

— Тебе не сказали, когда нас заберут?

— Велели передать, чтоб сидели на месте. Пришлют повозку.

— Сколько же можно сидеть? — сказала военфельдшер. — Фашисты уже в кукурузе шныряют.

Солнце поднялось и высушило росу.

Пробираясь между ранеными бойцами, военфельдшер вдруг услышала тяжко стелящийся свист и шелест, а впереди, за кукурузным полем, увидала поднимающееся зарево над немецкими позициями. И вновь протяжный свист.

— «Катюши» играют! — радостно воскликнул один из бойцов.

Да, это била батарея гвардейских минометов.

Раненые напряглись, прислушались. Теперь наши должны были вот-вот перейти в атаку. Но пробегали секунды, минуты, а привычное «ура» так и не прозвучало.

Не успели растаять в небе следы от реактивных снарядов, как землю в лощине сильно рвануло. Это противник открыл артиллерийский огонь в направлении батареи «катюш». Никто в этой маленькой группе тяжелораненых бойцов не мог знать, что залпы гвардейских минометов были отвлекающим маневром нашего командования. «Катюши», выполнив задание, тут же быстро передислоцировались, и ответный удар вражеской артиллерии пришелся на пустое место.

Сквозь свист снарядов и мин Ратушняк почудилось лошадиное ржание.

Элла Федоровна подхватила с земли автомат и оглянулась. Раненые распластались в лощинке. Согнувшись, военфельдшер побежала через дорогу. У самой кромки поля женщину настиг воющий звук приближающейся мины. Ратушняк упала, вжимаясь всем телом в теплую пыльную землю. Затем снова побежала по кукурузному полю, туда, где пожилой солдат изо всех сил сдерживал испуганных, рвущихся лошадей, запряженных в санитарную повозку.

— Что ж ты здесь сидишь, черт возьми! — кричала военфельдшер.

— А где вы? — ездовой вжимал голову в плечи при каждом новом взрыве.

Обстрел закончился так же внезапно, как и начался. Ратушняк обошла бойцов. Все живы, но у одного — осколочное ранение. Женщина начала перевязывать бойца, Маруся, взявшаяся помогать, при виде крови побледнела.

— Ладно, — пожалела ее военфельдшер. — Укладывай с ездовым раненых на телегу.

Со стороны немецких позиций послышалось гудение танков. Надо торопиться! Тяжелораненых уложили в повозку.

— Стойте, подождите! — раздались голоса.

С пригорка спускались три солдата. У того, что посредине, безвольно опущена голова, ноги волочились по земле. Один из поддерживающих его бойцов тащил по траве длинное противотанковое ружье.

— Раненого на повозку, — скомандовала Ратушняк.

Бойцы безропотно потеснились. Два солдата, которые принесли раненого, переминались с ноги на ногу.

— Может, мы с вами, — предложил один из них, — все равно патронов нет, да и живых нас двое.

— Есть патроны, — раздался голос Пивня.

Он сбросил с повозки коробку патронов прямо в пыль и сам пытался спуститься на землю с противотанковым ружьем.

— Сиди, петух, — здоровой правой рукой остановил его «моряк», — куда тебе с разбитой рубкой? — И спрыгнул с повозки со словами: — Жди меня, моя Маруся…

— Трогай! — крикнула военфельдшер ездовому.

Повозка тронулась с места.

Гул танковых моторов нарастал, усиливался. Раненые увидят вражеские машины потом, когда взберутся на холм, а пока рев доносился какой-то глубинный, как перед землетрясением.

Группа двигалась вдоль лощинки, тем же путем, которым Маруся доставила раненым термос с горячей едой. Впереди — военфельдшер с автоматом, за ней — солдат-ездовой, ведущий коней под уздцы. И замыкала шествие повариха Маруся. С санитарной сумкой на боку, которую дала ей Элла Федоровна, девушка выглядела как настоящая медсестра.

Лощина кончилась, теперь надо было взбираться на холм. Такого курса велели придерживаться ездовому, когда направляли за ранеными. Крутизна все увеличивалась. Кони запарились, храпели. Возница едва справлялся с ними. Ратушняк и Маруся упирались в повозку руками, плечами.

— Передохнуть бы, сестрица, — просили раненые.

Элле Федоровне пот застилал глаза, щипал потрескавшиеся губы. Ныла поврежденная нога. Но останавливаться на этой крутой стороне холма никак нельзя. Такую мишень немцы не упустят. Надо двигаться вперед, чего бы это ни стоило.

— Вперед, вперед! — хриплым, срывающимся голосом кричала Ратушняк.

Наконец колеса пошли плавнее, свободнее. Женщина смахнула пот со лба и оглянулась назад. Теперь хорошо просматривались движущиеся от немецких позиций танки. Вон и распадок, где стояла их палатка.

Между лощинкой и танками — мертвое пространство. Где-то там, в складках местности, притаились бронебойщики. Вражеские машины двигались в направлении кукурузного поля, из-за которого сегодня били «катюши». Повозка сползла с холма. Внизу виднелась накатанная степная дорога. Военфельдшер все оглядывалась — нет ли погони. Куда скроешься от танка с таким багажом?

Один из раненых на повозке стал бредить.

— Не стреляй! — кричал он. — Не стреляй! Катя, скажи ему, пусть не стреляет!

Другой боец все время просил пить, а ему нельзя — ранение в живот.

Ратушняк подозвала Марусю:

— Намочи бинт, приложи к губам.

Боец пытался поймать сырой комок бинта широко раскрытым ртом и опять горячо шептал воспаленными губами:

— Пить! Пить!..

До виднеющегося впереди селения уже рукой подать. Там Элла Федоровна обязательно даст людям передохнуть, сменит им грязные кровавые повязки. Хоть бы кто-нибудь остался в этом хуторе из местных жителей. Обычно в зоне передовой люди покидали свои дома, жили в землянках и лесополосах, называемых здесь, в степях Украины, ветроупорами.

Фашисты проводили в Донбассе тактику «выжженной земли». Отступая, они не щадили ни мирных жителей, ни их крова. Ратушняк понимала, что здесь ей с ранеными бойцами долго оставаться нельзя, но без отдыха, хотя бы кратковременного, изможденным людям не обойтись. Они вышли на окраину безлюдного хутора, когда солнце поднималось в зенит. И в это время их настигла четверка вражеских самолетов, следовавших куда-то на восток. Один из них оторвался от остальных и, свернув с курса, сделал круг над селением.

— Воздух! Расползайтесь от дороги! — крикнула Ратушняк, помогая бойцам прятаться в придорожном кювете.

Самолет зашел на бреющем вдоль единственной улицы, стуча пулеметом и бросая осколочные гранаты.

— Куда, Маруся? Назад! — только и успела крикнуть Ратушняк.

Девушка неловко взмахнула руками и упала навзничь. Граната разорвалась рядом с повозкой. Раздалось отчаянное лошадиное ржание, кони рванули в сторону, перевернули повозку и умчались, оставляя глубокие царапины от разбитого передка на сухой кочковатой земле.

Свершив свое черное дело, стервятник набрал высоту и скрылся. Ратушняк подбежала к Марусе, наклонилась над ней. «Умру я, да?» — прохрипела девушка. Она пыталась приподняться на локоть, тянула к женщине окровавленную руку.

— Лежи, Марусенька, лежи, ласточка, — уговаривала ее Ратушняк, — сейчас перевяжу, легче станет. — Но своим опытным глазом военфельдшер видела, что ничем уже не помочь. Тело девушки было покрыто огромными рваными ранами. Она истекала кровью. Элла Федоровна рвала индивидуальные пакеты, виток за витком накладывала бинты, но каждый следующий слой марли мгновенно пропитывался кровью.

— У меня мама старенькая в Амвросиевке, — шептала Маруся.

Ратушняк еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. Она представила на миг, как уходила Маруся, возможно, единственная у матери дочь, на фронт, как старуха уговаривала ее остаться, а потом собирала в дорогу и долго стояла у калитки, глядя вслед дочери-невесте.

Ратушняк не могла не вспомнить и своих детей, оставленных ею в детдоме. Проклятая война, как злая разлучница, ворвалась в каждую семью. Ее огненный вихрь оторвал отца от семьи, жениха от невесты, сына от матери. Элла Федоровна ни на минуту не забывала о своих крошках, она носила на груди, рядом с комсомольским билетом, редкие письма воспитательниц детдома, иногда настигавшие ее на дорогах войны. На этих небольших тетрадных листках уже выводил каракули ее старшенький. Эти воспоминания всегда приходили к ней в короткие минуты отдыха, а в напряженной боевой обстановке они заслонялись сиюминутной опасностью.

Раненые забрались в какой-то подвал. Сюда же, к подвалу, военфельдшер перетащила и умирающую Марусю. Потом набрала воды в колодце, напоила солдат, кое-кому сменила бинты. Дала бойцам на отдых два часа. Измученные ранами, подвергаясь ежечасно смертельной опасности, солдаты забылись в беспокойном сне.

Элла Федоровна села у стены и с трудом вытянула раненую ногу. Еще в дороге, когда поднимались в гору и она толкала повозку, открылась рана, и женщина чувствовала, как наполняется кровью сапог, как, смешиваясь с попадающей за голенище землей, в нем образуется чавкающая жижица, но остановиться в пути ни на миг не позволяла себе. Да и нельзя было показать бойцам, державшимся из последних сил, свою слабость. Теперь Ратушняк для них вроде командира.

Стянуть сапог с набухшей ноги стоило больших усилий. Упершись горячей потной спиной в холодную сырую стену подвального козырька, женщина носком левого сапога давила в задник правого. Перед глазами поплыли сиреневые круги. Тогда Элла Федоровна достала из сумки скальпель и надрезала голенище с обеих сторон.

Рядом раздался чуть слышный Шорох и слабый стон. Ратушняк метнулась к Марусе. Девушка умирала…

— Ма-ме… — едва заметно выдохнула она и попыталась сделать запрещающее движение головой, но у нее это не получилось. Из уголка синеющих губ выкатилась тонкая струйка крови.

Оплакав убитую, военфельдшер завернула тело в плащ-палатку и оттащила за хату. Потом вернулась, нашла в подвале ржавый заступ и деревянный колышек с дощечкой, на которой еще не стерлись слова: «Семенной участок Онищенко». От надписи на женщину повеяло далеким мирным временем. И от этого стало еще горше.

Красноармейская книжка поварихи была пробита осколком и залита кровью настолько, что прочитать было ничего невозможно. Элла Федоровна вывела на дощечке крупными фиолетовыми буквами: «Маруся». Потом вырыла неглубокую яму, перетащила туда тело поварихи, засыпала землей, воткнула дощечку. Оглянулась, стараясь запомнить место.

Путь, проделанный ею с ранеными за полдня, вражеский танк мог одолеть за час-другой. Подвал — ненадежное убежище для раненых. Надо их поскорее подымать и уводить дальше, к своим. Но как теперь передвигаться без повозки?

Военфельдшер обошла десяток хуторских дворов. Жилье, по всем признакам, уже давно было покинуто людьми. Пыль толстым слоем лежала на порожках, окнах. В углах дверей и рам серебрилась паутина. В одном месте краешек оконного стекла был отколот, и женщина, прикрыв глаза ладонью, заглянула внутрь. Сумрачная комната, голые лавки, сдвинутая с места железная кровать с панцирной сеткой, на которой белел какой-то квадрат: газета или забытая впопыхах простыня.

Элла Федоровна излазила все хозяйственные пристройки, извозилась в пыли, пока наконец за каким-то саманным, с облупившимися стенами хлевом не наткнулась на тачку с ржавыми колесами.

Ратушняк несказанно обрадовалась своей находке. Она двумя руками подняла оглоблю и что было силы потащила тачку на себя. Старая тачка сдвинулась с места, скрипнув ржавой осью. Когда Ратушняк добралась с тачкой к подвалу, то услышала голоса раненых.

— Пусть берет двоих, что на ногах, и уводит, — доказывал один из бойцов, почти сплошь обвязанный бинтами.

— Какая разница, где помереть, — поддержал его напарник, лежавший рядом без движения.

Им возразил бронебойщик:

— Помэрты тут, на купи гнылой картопли, не фокус, трэба выбыратыся.

Увидев военфельдшера, они замолчали.

— Що, поховала дивчину? — бойцы сняли пилотки.

Элла Федоровна стояла в полусумраке душной земляной норы и напряженно думала, как ей поступить? «Двоих оставить? Нет, так не делают. А вдруг немцы? Нет, только вперед! Только двигаться!»

— Товарищи бойцы! — обратилась она к солдатам, стараясь говорить спокойно и уверенно. — Хоть вы и ранены, и временно выбыли из строя, но остаетесь военнослужащими Красной Армии. А я, как старшая по званию, являюсь вашим командиром, а не просто сестрой милосердия. Все мои приказы должны выполняться беспрекословно.

С этими словами Элла Федоровна нагнулась, подняла с земли раненого и, положив его руку себе на плечо, потащила наверх.

— Ничего, ничего, — ободряла она бойца, едва передвигавшего ноги. Но тот только мычал от боли, и военфельдшер чувствовала, как тело солдата слабеет с каждым шагом, будто наливается свинцом.

Двое тяжелораненых с трудом уместились в тачке «валетом». Их ноги свисали с бортов. Двое ковыляли сами да еще брались помогать женщине толкать тачку.

— Минутку, ребята, переобуюсь, — попросила Ратушняк. Сняла изуродованный сапог и обмотала еще несколькими слоями бинта больную ногу. Солдаты с сочувствием смотрели на женщину. Молодая, красивая, ей бы детишек растить, а она тут, под бомбами, в крови и грязи.

Как только раненые покинули хутор, там, над пыльной и пустынной улицей, снова закружил вражеский самолет. Взметнулись в небо взрывы, полыхнули языки пламени. Элла Федоровна оглянулась. Оглянулись и двое раненых, что помогали подталкивать тачку. Деревья хорошо маскировали их с воздуха. Но только собрались двинуться дальше, как вдруг донесся встречный шум танковых моторов.

«Куда же спрятать раненых?» — лихорадочно думала Ратушняк, озираясь по сторонам. Ее взгляд остановился на островке кустарника, что рос метрах в двадцати от дороги. Выбиваясь из сил, она, в который раз помогала раненым прятаться, едва не падая под тяжестью их тел. Шум моторов приближался. Двигалась явно целая колонна. Ратушняк успела спрятать всех, но сердце от напряжения выпрыгивало из груди, острая боль от раны пронизывала тело.

Из-за поворота дороги в пыли и грохоте показалась танковая колонна. В кустах щелкнули затворы. Военфельдшер повернулась на звук и запрещающе помахала рукой: «Не стрелять!» Что они могут сделать? У них три автомата с неполными дисками и пара гранат. Танки приближались. Элле Федоровне казалось, что она ощущает горячее дыхание их тяжелой брони. И вдруг над кустами возникла фигура с поднятыми забинтованными руками.

«Что?! — не поверила своим глазам Ратушняк. — Неужели нашелся среди нас предатель?»

Боец, вставший там, кричал и махал руками, пытаясь привлечь внимание танкистов.

— Наши!

Да, это наши, советские танки двигались по дороге.

— Кто здесь старший? — требовательно спросил с танка молодой начальственный голос.

Ратушняк тыльной стороной ладони вытерла глаза и, хватаясь за траву, выбралась из глубокого кювета на дорогу.

— Военфельдшер медпункта восемьдесят четвертого гвардейского стрелкового полка сопровождает четверых тяжелораненых в госпиталь.

К ним подходили другие военные. Все они с интересом и уважением рассматривали женщину в изодранной гимнастерке, с забинтованной ногой.

Раненых перенесли в следовавший за колонной грузовик. С ними села и Элла Федоровна, предварительно показав майору на карте, как она вела бойцов, где стояли палатки, откуда вели огонь «катюши».

— Ну спасибо тебе, сестра, — поблагодарил офицер и пожал Ратушняк руку. — Сопровождай дальше своих раненых.

А когда санитарная машина двинулась с места, приказал лейтенанту:

— Ты фамилию запиши: Ратушняк, Надо будет с ее командованием связаться, чтобы к награде представили.

Лейтенант согласно кивнул головой.

Часа через два подразделение вступило в бой, и в нем майор был смертельно ранен. Затем в другом бою ранили и молодого лейтенанта. Он попал в госпиталь, а после выздоровления новые фронтовые дороги, другие события вытеснили из памяти тот случайный эпизод, приключившийся на поле боя в Донбассе…

Прошло время. Молоденький лейтенант превратился в подполковника средних лет и служил в одном из районных военных комиссариатов Львова.

Однажды его пригласили на просмотр хроникально-документального фильма, снятого тут же, в городе. Лента рассказывала о работе коллектива научно-исследовательского института охраны материнства и детства. Операционная. У стола известный хирург. Диктор называет имена ассистентов хирурга. Кинокамера подолгу задерживается на каждом лице: Новицкая, Супрун, Ратушняк…

Что-то знакомое почудилось подполковнику в последней фамилии. Где-то он уже видел эти сосредоточенные глаза…

Они встретились через несколько дней в военкомате и признали друг друга. Теперь уже все происшедшее на фронтовой дороге казалось Элле Федоровне совсем, нестрашным, даже, скорее, забавным.

— А как потом сложилась ваша жизнь? — спросил офицер.

— Списали меня совсем, — махнула рукой Ратушняк. — Раны долго не заживали. Уехала в Грозный. Там ведь сын и дочки в детдоме находились. Забрала их. Поступила в госпиталь медсестрой. Потом закончилась война, муж вернулся. Я понемногу оправилась от ран. Старалась не отстать от жизни: закончила десятилетку, курсы медработников…

После этого разговора подполковник сделал необходимые запросы о фронтовых заслугах военфельдшера Ратушняк и со временем на основании полученных документов и того, что помнил сам, составил наградной лист.

Когда же он снова хотел пригласить Эллу Федоровну в военкомат для некоторых уточнений, то оказалось, что Ратушняк вышла на пенсию и уехала с семьей в Бердянск. Здесь и нашел ее орден Отечественной войны II степени.

…Элла Федоровна медленно поднималась на свой этаж. Где-то за дверью требовательно и резко звенел телефон.

Звонил из Запорожья Владимир. Сын. Узнал о награде сегодня из газеты. Очень рад. Внуки, Владик и Саша, чмокали губами прямо в трубку. Озорники…

У Эллы Федоровны по щекам текли слезы. Родные. Дети. Пусть простят, если мало видели материнской, ласки. Ведь ее руки и сердце принадлежали не только семье.

Женщина вышла на балкон. Невдалеке от дома поворачивались портальные краны. Покачивались суда на рейде. Кричали чайки.

Вернулся муж, подошел, стал рядом.

— Как себя чувствуешь?

— Нога болит что-то.

— К погоде, верно.

— Да, чуть не забыла, — спохватилась Элла Федоровна. — Видела сегодня знакомого хирурга. Спрашивал, не смогу ли подменить ушедшую в отпуск медсестру.

— Ты, конечно, согласилась? — укорил муж.

Ратушняк утвердительно кивнула головой.

Муж обнял Эллу Федоровну за плечи и замолчал.

Разве можно лишить человека радости быть полезным другим, чувствовать себя на стремнине жизни?! Нет, это лучшее из чувств человек должен сохранить до последних дней.

Сентябрьское солнце стояло еще высоко, но его лучи уже не обжигали так, как летом.

Солнце ласкало город, порт со стальными кранами, суда, зябко покачивающиеся на рейде, и белокрылых чаек, с криком падающих в пенные гребни волн.

Каменский мост

Моя никопольская командировка подходила к концу, пора возвращаться домой. Завтра — праздник, День Победы. В речном порту Никополя увидел знакомого. Широкое веснушчатое приветливое лицо. В детстве наверняка «рыжим» дразнили. Огненный цвет волос и веснушки делали человека моложе. А было ему за пятьдесят: орденские планки на пиджаке. Знакомый сидел с приятелем на скамейке. Приятель был помоложе, с модной бородкой. Они держали на коленях рисунки и спорили:

— Нет, не жертвам, а бойцам…

Рыжий приподнял шляпу и вежливо улыбнулся мне:

— Домой, в Запорожье?

Я кивнул в ответ и ответил любезностью на любезность:

— Попутчиками будете.

— К сожалению, нет, — развел руками рыжий. — Нам — на ту сторону. — Он показал большим пальцем через плечо, где за широким сверкающем зеркалом Каховского водохранилища белели среди буйной зелени аккуратные домики Каменки.

— И в праздник дела?

— По поводу памятника надо заехать, буквально на два часа, — ответил он. — Познакомьтесь, художник, скульптор…

Бородач протянул мускулистую, загорелую на первом весеннем солнце руку.

Фамилию скульптора я не запомнил, а рыжего звали Георгием Яковлевичем Николаюком. Он недавно ушел в запас и работал в музее. Заметки иногда в редакцию приносил о малоизвестных фактах военной поры. Писал он четким почерком и лаконично, как рапорта. Факты он обнаруживал удивительно интересные: заметки появлялись в газете. Последний раз, помню, принес он мне заметку о ребятах, расстрелянных во время фашистской оккупации в днепровских плавнях. Из отдела писем меня уже перевели тогда в промышленный, чтобы, как шутили коллеги, я свою поисковую прыть приложил к неиспользованным резервам производства. Раздосадованный этим переводом, я невнимательно выслушал в тот раз Николаюка и переадресовал его другому сотруднику. Заметку не напечатали. С автором мы не виделись года два. И вот встреча в Никополе, где я изучал новинки металлургии.

— Может, с нами? — предложил Николаюк. — А потом — домой вместе…

Я вспомнил его последний приход ко мне и согласился: вдруг да чем-то окажусь полезным. И не надолго же — всего два часа. Так мы очутились на старом, обшарпанном суденышке с висящими на его низких бортах облезлыми автопокрышками. За кормой суденышка вился пузырчатый, волнистый бурун.

— Пойдемте на левый борт, — предложил Николаюк. — Я вам кое-что покажу.

Мы протиснулись по узкой палубе и стали у надстройки с левого борта. Тут же, рискованно уперев левую ногу в торчащую над бортом автопокрышку, стоял бородатый спутник Николаюка с буханкой хлеба в руке. Сильными, цепкими пальцами он выщипывал из нутра буханки кусочки мякиша, сминал их в шарики и швырял налетающим на суденышко прожорливым чайкам. Птицы планировали, опережали друг друга, хватали добычу на лету. Иногда кусок падал на воду, тогда чайки выпускали лапки, как самолет шасси, и с криком садились на волны. Даже хвост едкого дыма из прокопченной трубы пароходика не мог отвлечь птиц от погони за легкой поживой.

— Кому баловство, а кому после чаек палубу драить, — пробурчал проходивший мимо матрос.

— Взгляните туда, — предложил Николаюк.

Я посмотрел: ничего, кроме блистающей на солнце водной ряби.

Николаюк заглянул в рубку и попросил бинокль.

— Теперь видите?

Теперь я увидел.

Сильные линзы увеличивали и приближали так, что, казалось, руку протяни и притронешься к скользкому бетонному монолиту, торчащему над поверхностью воды.

— Что это?

Мой спутник жестом попросил бинокль и вскинул его к глазам отработанным движением профессионального военного.

— Опоры железнодорожного моста. Здесь трагедия и началась.

— Да, жертв было немало, — заметил молчавший доселе бородач и швырнул прямо в жадный клюв пикирующей чайки кусок хлеба.

Николаюк встрепенулся.

— Когда фашисты расстреливали немощных стариков и малых детей, то были жертвы. Но когда семнадцатилетние ребята сознательно шли на риск ради общего дела — это была борьба.

— Какая там борьба? — не унимался бородач, продолжая ковыряться в буханке. — Вот если бы они взорвали мост, тогда другое дело.

Горькая усмешка появилась на добродушном лице Николаюка.

— Взорвали. Да вы понимаете, что говорите? К мосту армейские разведчики и саперы не могли подобраться, а вы хотите, чтобы семеро изможденных мальчишек и девчонок сделали это. Мост ведь охраняли днем и ночью эсэсовцы с овчарками.

Между приятелями продолжался какой-то давний спор, но мне покуда суть его не была ясна.

Видя мой заинтересованный взгляд, Николаюк спросил:

— Слыхали о Никопольском плацдарме?

— Так, в общем, — ответил я, — в подробности не вникал.

Тут снова вмешался скульптор.

— Можно подумать, что здесь решалась судьба войны!

— Да, решалась, — с упорством ответил мой знакомый. — Вспомните, когда наши войска освободили Запорожье и Мелитополь? В октябре сорок третьего, А Каменку и Никополь? В феврале сорок четвертого. Почему? Был строжайший приказ Гитлера удержать Никопольский плацдарм любой ценой, не пропускать наши войска на правый берег, где марганцевая и железная руда, которая на крупповских заводах превращалась в орудия и танки.

— А при чем тут мост? — вздохнул бородач, отряхивая ладони от крошек.

Николаюк пристально посмотрел на него: не понимает или притворяется.

— По мосту немец пустил бы подкрепление. Тогда нам совсем пришлось бы худо. На забудьте, фашисты еще сидели в Крыму, а наш четвертый Украинский пытался отрезать их от северных группировок. Представьте, что бы случилось, если бы немцы одновременно ударили из Крыма и от Никополя по тылам четвертого Украинского?

— Воевали здесь? — спросил я.

— Да, в разведке служил. — И, взглянув на каменский берег, покачал головой. — Что здесь тогда творилось!

Суденышко вздрогнуло всем своим нутром и замерло. Ветер утих. Наступила тишина, нарушаемая лишь несмелым постукиванием мелкой волны о борт да покрикиванием чаек.

Появился исчезнувший на миг бородач.

— Мотор барахлит, искра в воду ушла, — сострил он, — используем паузу для загара. — И пошел на корму, на ходу стаскивая фланелевую ковбойку.

Немногочисленная команда судна исчезла в теплом зеве трюма. Пассажиры читали газеты и разговаривали. Мы с Нкколаюком устроились у борта.

В каком-нибудь километре от нас начиналась песчаная коса, которая создала у берега удобную бухту. Там были причал и пассажирская пристань. Судов не было, на помощь рассчитывать не приходилось.

— Вы извините, что так вышло, — сказал мой спутник, — кто мог знать, что станем?

Он взглянул на часы.

— Можем опоздать на торжественное собрание в Каменку. Жаль. Едва скульптора уговорил на поездку. Говорят, хороший специалист по мемориалам, но не знаю, сговорятся ли с ним в совхозе.

— Дорого берет?

— Не в этом дело. Вы же слышали, он считает погибших ребят случайными жертвами фашистского произвола. Мол, попались под горячую руку, их в назидание другим и расстреляли. В селе кое-кто тоже так считал. Даже похоронили ребят без всяких почестей на старом кладбище, Пусть они ничего не взорвали, даже не убили ни одного вражеского солдата, но урон противнику все же нанесли. Ведь в какой жуткой обстановке они жили, а не покорились. Здесь, у Днепра, немец стоял уже в августе сорок первого. Заслоны из истребительных батальонов были смяты. Часть вооруженных людей ушла в плавни партизанить, другие не успели уйти, спрятали оружие, выжидали момент, чтобы выбраться из оккупированных сел к своим. Незаметно улизнуть из села было не так-то просто. В сельуправах и комендатурах срочно составлялись списки коммунистов, комсомольцев, бойцов истребительных отрядов. Шли повальные обыски и аресты. Помню, когда мы в первых числах февраля сорок четвертого года ворвались наконец в Каменку и Водяное, бойцов, уже повидавших всякое, потрясла картина расправ. В огородах, едва присыпанные землей, чернели ямы с трупами расстрелянных. А в прибрежных песчаных барханах — кучугурах телами расстрелянных были полны противотанковые траншеи…

Брали Водяное тяжело. Наш взвод внезапным ночным ударом выбил немцев из нескольких приречных хат… От усталости бойцы валились с ног. Взводный выставил охрану, а мне велел найти кого-нибудь из хозяев. Я вышел на подворье. Под ногами чавкала раскисшая от непрерывных дождей земля. Такой ужасной распутицы ни до, ни после мне видеть не приходилось. Колеса машин и орудий, не поверите, целиком скрывались в расквашенном черноземе.

— Хаты эти, что мы отбили, стояли на отшибе, но и сюда долетали отблески пожаров, полыхавших на центральных улицах этого большого села. Перед отступлением немцы жгли все, что не могли забрать с собой. Держа автомат на изготовку, я сделал два десятка шагов по направлению сада и стал окликать хозяев. За черными, блестящими от непрекращающейся мороси деревьями был огород. Мы знали, что люди в огородах прячутся в ямах. Долго кричал. Потом вижу, выползает из-за деревьев какое-то странное существо. В это время в центре села что-то взорвалось, видно, грузовики жгли, даже не слив из баков горючее. Стало светло, и я увидел перед собой воспаленные и встревоженные женские глаза в густой сетке морщин. Одни глаза. Все остальное закутано. Свет и на меня упал, она звездочку на каске увидела и как крикнет: «Сынку!» И обняла меня, руки трясутся, по мокрой плащ-палатке шарит, не верит, что живой свой солдат перед ней. Пока мы с ней до хаты дошли, там уже наши разведчики устроились, спят вповалку по углам. Взводный у стола сидел, голову руками обхватил. Мы вошли — он голову поднял: «Извините, мамаша, что не спросясь». Женщина молчит, тряпки на голове разматывает. Взводный спрашивает ее, не найдется ли картошечки, наши тылы из-за грязи отстали, приходилось ремень потуже затягивать.

Через полчаса она нам чугунок картошки с дымком на стол подала, и только тогда мы ее голос услышали. «Звиняйтэ, — говорит, — сынки, соли немае. Трэтий рик пид нимцэм бэз соли жывэмо». Ну мы, какая соль была, ей всю отдали. Поужинали, взводный пошел проверить посты, а я с хозяйкой продолжал сидеть за столом. Так, знаете, хорошо было с ней рядом, вроде дома, в своей станице, у матери. «Одни живете?» — спросил, а потом уж не рад был. Сперва она не пошевелилась. Потом поняла, о чем спрашиваю, и какая-то тень пробежала по ее лицу. Так горько она головой закачала и сама закачалась на лавке. А потом встала, тяжело так к стене прошла и сняла фотографию в рамке. «Ось дытынка моя», — и слезы в глазах.

Взял я рамку эту самодельную. На снимке любительском — дивчина круглолицая лет шестнадцати, блузка вышитая, бусы простенькие, в ушах дешевенькие сережки. Уголок фотографии заклеен черной траурной ленточкой. Там, в первой освобожденной нами хате, я и узнал о трагедии этих семерых ребят.

Тем временем на палубе нашего поломавшегося пароходика становилось зябко. Солнце садилось, вода за бортом темнела. Вдруг на палубе возникло оживление. Всё повернулись к правому берегу. Пересекая ширь водохранилища, к нам спешил шустрый катерок. Узнав, что поломка серьезная, с катерка крикнули: «Ждите, буксир пришлем!» Не успел катерок отчалить, как раздался крик: «Подождите! — Подождите!» От кормы вдоль борта торопливо пробирался скульптор-бородач. Он поспешно на ходу вынимал из портфеля эскизы, совал их в руки спешившему Николаюку.

— Передайте там кому следует, все равно опоздали… А на шапочный разбор я как-то не люблю…

Скульптор легко спрыгнул вниз. — Катерок умчался.

— Вот человек, — с досадой сказал мой попутчик, — с таким в разведку не пойдешь.

Я пожал плечами.

— Да, да, — стоял Николаюк на своем, — вы молоды, вы этого не знаете.

На фронте друга легче найти. Из этих семерых ребят, что погибли, ни один заднего хода не дал. С любым из них пошел бы в разведку. Мне иногда кажется, что я видел их еще живыми, а не только мертвыми в сыром песке. Мы тогда долго искали место расстрела комсомольцев. За нами матери ходили по кучугурам… Все семьи расстрелянных в чем-то схожи. Я долго думал над этим сходством и понял, в чем оно. Корни семей уходят к первым ревкомам и комбедам, к коммунам и колхозам. Отцы — коммунисты, сельсоветчики, партизаны. Не случайно эти семеро ребят попали в списки неблагонадежных при немцах. Нет, не случайно эти ребята оказались в лапах эсэсовцев. Я когда из армии уволился и в эти края вернулся, стал историю села изучать. Фашисты истребление лучших людей села вели продуманно и по плану. Даже во время облав хватали не всех подряд, а кто им нужен был. И сколько бы мне ни говорили о случайности жертв, я с этим никогда не соглашусь.

Посудите сами. Первыми фашисты расстреляли в селе четверых коммунистов, бойцов истребительного отряда. Расстреляли засветло, в центре села. Расчет простой — припугнуть, придавить людей. Затем выследили председателя колхоза. Расстреляли на октябрьские праздники — вот, дескать, вам конец красной власти.

Покончив с коммунистами и руководителями, взялись за рядовых бойцов бывшего истребительного батальона. Хоть и остались в селе старики да подростки, а все же оружие знали. Зачем немцу постоянная угроза? Арестовали всех по списку. Первым — Кириченко. Когда загрохали фашисты в ворота прикладами, он сам к ним вышел, чтобы по двору не шастали. В огороде, в яме, прятались старший сын и дочь Мария с годовалой дочкой. Ее муж, Федор Окатенко, был военным. Его фотографию вся улица видела. Утром Кириченко говорил сыну, семнадцатилетнему Коле: «Если за мной нынче придут — уходи в плавни, к партизанам. Держись Анютки Разнатовской, она выведет». Пятьдесят семь человек тогда фашисты расстреляли.

Коля Кириченко, помня слова отца, искал связи с партизанами. Но это было не просто. Фашисты устроили настоящую ловлю молодежи для отправки в Германию. Вы-то не пережили этих страхов?

— Нет, — ответил я, — ребенком был, успели эвакуироваться.

— Кто не успел — натерпелся, — продолжал мой попутчик. — Приказ гебитскомиссара требовал обязательной регистрации всех старшеклассников в течение четырех дней. Кто не явится в местное управление труда, рассматривается как саботажник. Коля Кириченко одним из первых попал в списки саботажников. Поздними вечерами парень осторожно шнырял по селу, надеясь где-нибудь увидеть Аню Разнатовскую. Эта смелая дивчина, комсомолка, тоже не явилась в управление труда. Она то исчезала на несколько дней из села, то вновь появлялась, предъявляя властям какие-то сомнительные справки о болезнях.

Однажды в сумерках Коля Кириченко, пробираясь задами к подворью Разнатовских, увидел притаившуюся в огородах девушку. Не слышно подкрался сзади и пугнул: «Руки вверх!» А девчонка как двинет локтем — и наутек. Он следом. Оказалось, что это Шура Дуля. Ее отца немцы тоже расстреляли. Шуре шел только шестнадцатый год, и Коля удивился, чего прячется, на отправку в Германию рано. «Ты думаешь, я им здесь работать буду?» — ответила Шура со злостью. Шура сказала, что к Разнатовским идти нельзя. Аня дома не живет, а мать кричит, если не перестанут к ней шляться всякие, она куда следует сообщит. Еще девушка рассказала, что днями большая отправка молодежи в Германию будет, немцы оркестр и фотографа из Каменки вызывают. Вроде все добровольно едут… Если Коля хочет посмотреть, пусть приходит на рассвете к хате кривого Оверка. С горища вся сельская площадь видна.

На рассвете в день отправки Коля с большими предосторожностями пробрался к указанной хате. Со стороны хлева к чердаку была заблаговременно приставлена шаткая лестница. Коля забрался наверх и спрятался там среди старых корзин и тряпок. Потом пришла Шура с подружкой Машей Оверко.

Народу на площади собралось много, но никто не выказывал восторга. Стояли, понуря головы, опустив к ногам котомки. На крыльцо сельуправы вышли немецкие офицеры, переводчик, староста. Офицер махнул перчаткой. «Тихо, граждане!» — крикнул переводчик, хотя и так все молчали. Вышел староста с «напутственным» словом. Что мог сказать этот бывший кулак, заклятый враг Советской власти?! «Мы двадцать лет при большевиках мучались, — фальшиво простирал холуй руки над угрюмой толпой. — Так пусть же наши дети порадуются, увидят в Германии настоящую культурную жизнь!» Потом переводчик еще спрашивал желающих выступить. Пауза затянулась. Тогда староста опять вернулся на место оратора: «Только с приходом доблестной немецкой армии наша жизнь расцветет…» Затем офицер перебил его: «Генуг!» Хватит, мол, трепаться. Подали команду строиться. Плач, крики, проклятия. Солдаты бросились в толпу отрывать детей от матерей, пошли в ход приклады. Привозной оркестр заиграл.

Вскоре площадь опустела, только легонький ветерок гонял по дороге обрывки бумаг. Ребята еще посидели на чердаке. Не часто приходилось им видеться, а невысказанного много. Долго ли хорониться загнанными зверьками по огородам да ямам? «Расцвет» жизни. Школа закрыта, восемьдесят человек расстреляно, сто пятьдесят угнано в Германию, остальные на барщине спину гнут задаром. «Уйдем из села», — решили ребята. Если Аню Разнатовскую не найдем, будем пробираться по одному. Наметили место встречи.

Вечером Коля сказал матери, что больше не будет прятаться в яме на огороде, а уйдет совсем. Мать сама не знала, как лучше. Вся извелась. Как мужа расстреляли, вздрагивала при малейшем звуке. В ту ночь не пошел он на огород, прилег на лежанке. Ночью вломились полицаи, велели Коле одеваться. Мать молча вцепилась в сына. Полицай замахнулся на нее: «Не дури, хуже будет. На строительство моста пойдет». Колю вывели. Мать побежала следом. Из соседних дворов тоже выводили людей под дулами винтовок. Всех сгоняли к сельской площади. Под утро здесь снова стояла большая толпа. Прежняя картина: слезы, ропот, сжатые кулаки. Подошли телеги с носилками для земляных работ, с лопатами… Люди немного успокоились.

Коля заметил зареванных подружек Шуру и Машу. Тоже под облаву угодили. Они очень обрадовались Коле.

В толпе молодежи, охраняемой полицаями, выделялась долговязая фигура Василия Яременко. Его дразнили одноруким за изуродованную в детстве кисть левой руки. Какой из него работник! А фашистам и такой понадобился. В сорок третьем они уже и калеками не брезговали.

Железнодорожный мост от Никополя к Каменке через Днепр фашисты строили сразу с двух сторон. Лагеря строителей на обеих берегах были обнесены колючей проволокой. Вышки по углам с пулеметами, прожектора, дрессированные овчарки. В грязных, сырых бараках жили военнопленные. Держали их впроголодь. Не лучше обращались и с колхозниками. Целый день в холодной осенней воде таскали люди носилки с бетонным раствором. За месяц каторги вновь прибывший терял половину веса.

Об этом гиблом месте слышал от отца Коля Кириченко. Вот почему, шагая в колонне под конвоем автоматчиков, он не переставал думать о побеге. В толпе он заметил своего тезку Николая Дорошенко с верхней улицы. До войны они вместе учились играть на гармошке. А теперь им вместе пришлось таскать носилки на немецкой каторге.

В сумерках к судну подошел буксир. Через четверть часа мы с попутчиком уже сходили по скрипучему дощатому трапу на шаткую пристань. Время было не такое уж позднее, но автобус не ходил. На пыльной автостоянке у дебаркадера по-совиному светились подфарники частных легковых автомашин. Они принимали пассажиров и, мягко переваливаясь на ухабах, уползали в гору. Густая пыль из-под колес светлой завесой подымалась в вечерней мгле. На площадке еще оставался вишневого цвета «Москвич». Хозяин стоял у раскрытой дверцы, поигрывая ключом. Последние пассажиры, шурша подошвами о песок, проходили mjimo.

— Не подвезете? — спросил владельца «Москвича» мой спутник.

— Своих жду, — глядя мимо него на пустую уже пристань, ответил мужчина.

Мы молча пошли в гору за остальными людьми. По песку идти было нелегко.

— Вот здесь их расстреляли, — махнул Николаюк рукой в темнеющие слева песчаные барханы.

Сзади раздался автомобильный сигнал. Мы отпрянули в сторону. Наполняя воздух запахами перегретого металла, бензина и пыли, мимо проплыл вишневый «Москвич». В освещенном салоне было просторно. Водитель одиноко наслаждался орущим приемником. Я невольно остановился. Но товарищ потеребил меня по плечу: «Не возьмет». Машина, покачиваясь, ушла вперед, «злорадно» подмигивая оранжевыми указателями поворотов.

Из Каменки в Водяное мы добрались быстрее: там курсировали большие автобусы. В центре села серебрился бюст на постаменте.

— Федор Окатенко, Герой Советского Союза, — пояснил мой спутник, — из десанта капитана Ольшанского, что брал Николаевский порт. Между прочим, зять Коли Кириченко, расстрелянного гитлеровцами. Теперь и памятники им рядом.

Мы подошли к мемориалу. Камень с именами семи комсомольцев был почти не виден из-за цветов. Мой спутник вынул из внутреннего кармана пиджака сверточек, в котором оказалась три маленьких гвоздики, положил рядом.

Вдруг место, где мы стояли, осветилось тихим неожиданным сиянием. Хлопнула дверца автомашины. Мы оглянулись. По дорожке шел высокого роста мужчина, держа в руках букетик цветов. Он кивнул нам, как старым знакомым.

— Был у свояка и опоздал на открытие, — вроде бы извинялся он перед нами. — А не поехать к свояку тоже неудобно — племяш в армию уходит. Я их прямо на сборный пункт и оттарабанил. Курите?

Он протянул нам сигареты.

— Вы из райкома? — спросил он моего напарника.

— Нет, — ответил тот, — в музее работаю.

— А я вас раньше у парторга видел. Моя фамилия Оверко, я в здешнем совхозе работаю.

— Не Маши Оверко брат? — кивнул Николаюк на могилу комсомольцев.

— Однофамильцы. Из них я ни с кем не в родстве. С Кириченками только по соседству жили. Интересный парень был, ихний Коля. Вечером выйдет с гармошкой за ворота, все пацаны возле него. Стихи сочинял. Тетка Ульяна долго тетрадки хранила… Так-то. Ну всего вам, как говорится.

Он пожал нам руки и пошел к машине, но вдруг на полпути остановился:

— А теперь вы куда?

Правду сказать насчет ночлега я как-то не подумал. Полагался на своего спутника и сейчас, после вопроса Оверко, взглянул на него.

— Проголосуем на трассе и через десять минут будем в Каменке, в гостинице — без тени тревоги сказал Николаюк.

— Здесь вы до утра будете голосовать, — тоном человека, знающего местные дорожные нравы, заметил Оверко. — Садитесь в мой лимузин.

Мы забрались в потрепанную, первых выпусков «Победу». Внутреннее убранство машины тоже производило грустное впечатление. Заметив нашу реакцию, Оверко улыбнулся:

— Автомобиль не роскошь, а средство передвижения.

Мы тронулись в путь.

— Праздник, — сказал водитель. — Начальство в ресторане. Там сегодня встречают освободителей Каменки.

Дорогу он знал отлично.

— Тридцать лет здесь езжу, — говорил водитель. — В войну на телеге ездил.

— И на мост? — оживился Николаюк.

— И на мост, — ответил Оверко. — Пацаном был, тринадцати лет, но всех фашисты заставляли. Доски, бревна подвозили, лагеря часовые обшарят, бывало, еду заберут. Мы передачи пытались провозить. Как не взять, когда матери просят. Помню, Коле Дорошенко мать передала крыночку меда. Так этот мед часовые моментально замели, а слопать побоялись — деликатный продукт, не пирожок какой, не кусок сала. Отнесли кринку офицеру. Тот был хитрый лис. Велел выстроить ребят и пошел вдоль рядов. Указали ему на Колю Дорошенко. «Твоя матка мед прислал?» Коля свою кринку узнал, но молчит. Офицер такой обмен предлагает: мать пусть привозит ведро меду, а сына забирает домой. Аж засмеялся фашист своей выдумке. Потом перчатку надел и похлопал Колю по плечу.

Парень на соседа своего покосился, дальше по ряду взглянул: стоят ребята — грязь да худоба, руки в коросте. Все глаза на него, Колю, неужто медом откупится? Набрался парень духу и говорит, дескать, так и так, господин начальник, ошибка произошла, не мой это мед, нихт, говорит.

Немец удивился, тычет парню перчаткой в грудь: «Ты есть Дорошенко!» Коля заупрямился: «Нас тут Дорошенков много». Велели выйти вперед всем Колиным однофамильцам. Их, к счастью, с полдесятка набралось. Офицер не стал разбираться, хмыкнул, развернулся и ушел. Солдат за ним кринку с медом унес.

Наш водитель завозился с сигаретами и спичками. Закурил и, успевая перемигиваться светом фар со встречными машинами, продолжал свой рассказ.

— А то в лагере с Машей Оверко случай был. Тащит она, значит, на пару с Полей Концур носилки с бетоном. Груз не по силам, ноги заплетаются. А фашист с автоматом рядом вышагивает, кривляется, по спинам девчат похлопывает. Маша видная из себя была, стройная, сероглазая. Фриц ее и облапил. Маша вся прямо побелела. А носилки не бросишь — подружку зашибешь. Маша как плюнет фашисту в морду! Тот аж рот раскрыл. А потом автомат наставил, как пальнет над ухом очередь. Долго она после того раза не слышала.

Сначала гитлеровцы в лагере не расстреливали: либо в Никополь возили, либо отводили в кучугуры. Потом свирепеть стали, когда увидели, что дело-то с мостом не движется. Особенно военнопленных терзали, чувствовали, — оттуда весь саботаж идет. Военнопленные знали цену этому мосту, знали, сколько наши лишней крови прольют, если фашисты пустят по мосту эшелоны. Военнопленные, работали так-сяк, для отвода глаз. Ну и цивильные, на них глядя, не торопились. Фашисты психовали: Красная Армия под Запорожьем! Стали за саботаж расстреливать на месте.

И тут наши хлопцы решили бежать, потому что дело уже до настила и рельсов дошло. Нельзя же немцам мост против своих достраивать. Группа такая подобралась: два Николая — Кириченко и Дорошенко, Василь однорукий, Маша Оверко и Шура Дуля. Все — комсомольцы. Василь свой комсомольский билет в лагерь принес. Брат его Дмитрий потом нашел этот билет в одежде расстрелянного. До сих пор хранит.

Готовились в большом секрете, а все же один человек учуял: Лиза Дуля. Возьмите да возьмите, а то сама побегу. Взяли ее и еще Полинку Концур. Маленькая такая, кругленькая, точный катигорошек. Сперва не хотели брать, мала, риск. Та — на дыбки: мол, не хуже вас, не испугаюсь, тоже, дескать, в комсомоле, только билет не успела получить. Даже ребят назвала из старших классов, кто ее рекомендовал. Пришлось взять и Полинку.

Как уж удалось им удрать, кто его знает: проволоку перекусили чем или подкоп сделали, но все семеро в одну ночь ушли. Перед их побегом я как раз свой последний рейс к мосту сделал. Последний, потом лошадь сдохла. Прямо в упряжке у контрольно-пропускного пункта. Никудышная была кляча. Крепких колхозных коней немец еще в сорок первом в Германию отправил.

Когда упала моя лошаденка, всполошились фашисты. Пригнали людей из лагеря, лошадиный труп — на телегу и: «век! век!» Среди лагерных Коля Кириченко был. Нагнулся ко мне и шепчет, чтобы мать ему теплую одежку приготовила. Я сперва не понял, своей бедой голова занята, думал, сюда ему одежду-то, а он моргнул: «Ночью приду». Тогда я скумекал: побег!

Наутро после побега прибывает в лагерь какой-то немецкий чин: как дела с мостом? А ему докладывают о побеге. Ох он и орал! Пальцем тыкал в лоб начальнику окружной фельджандармерии, а тот тоже чин немалый. Сутки дали на поимку. И чтобы в лагерь доставить, на место, и приговор перед всем лагерем. Жандармерия, комендатура, полицаи, старосты — вся свора кинулась ловить.

Тут наши ребята малость оплошали. Рады, конечно, что немцев облапошили, невтерпеж домой пробраться, а того не подумали, что там может быть засада. Надо бы осмотрительнее: пятерым схорониться в лесопосадке, а двоим — в село, в разведку.

Николаюк шумно завозился.

— Оплошали, поспешили… Теперь легко рассуждать. А каково им было тогда? Они и так трое суток в степи прятались. А ведь не лето — октябрь, заморозки, а они в лохмотьях, без еды. Не из гостей шли, с каторги. Еле-еле душа в теле. Думали, проберутся домой, еды, одежды возьмут и — к партизанам.

— А во дворах — засады, — покачал головой водитель, останавливая машину у гостиницы.

Николаюк вышел справиться относительно свободных мест.

— А дальше что? — спросил я водителя.

— Похватали всех, руки веревками скрутили и — в Каменку. Матери следом, пешком. Там к комендатуре близко не подпускают. Эсэсовцы. Полицаи покрикивают: «Пошли вон, бабы, пока не постреляли вас разом с вашими комсомольцами». Не верили матери, что расстреляют детей. Вечером увидели своих издалека. Ребят вели под конвоем в уборную. Хлопцы руками махали, девчата воздушные поцелуи посылали. Лиза, говорят, сильно плакала.

Утром пригнали их в лагерь, к, мосту. Выстроили на плацу весь лагерь: и военнопленных, и цивильных. Огласили приговор: за саботаж и побег — к расстрелу. Связали одной веревкой и повели в кучугуры. Мы, пацаны, на деревьях сидели возле завода металлоизделий — оттуда все видно.

Развязали им руки, как на место привели, заставили яму рыть. Потом на край ямы ставили и прикладом замахивались, чтобы ребята на колени опускались. А те ни в какую. Потом выстрел раздался. Один, другой… Какая-то заминка произошла. Коля Кириченко резко развернулся, толкнул немца в грудь, а сам боком в яму полетел. Василь и Николай Дорошенко рванули в разные стороны. Василя очередью из автомата скосили сразу, а в Дорошенко никак попасть не могли. Пацаны кричат: «Сбежал! Ура! Один сбежал!» Взвод эсэсовцев бил из автоматов — и не могли попасть. Дорошенко зигзагами бежал, галифе на нем были отцовские и белая сорочка.

Добежал он до воды — ушел бы. До войны на спор он Днепр в оба края без передышки переплывал. Пули его у самой воды достали. Фашисты зацепили его веревкой за пояс и потащили наверх к яме. Там еще долго стреляли в него, хотя он лежал, не двигался. Когда откопали, одна дырка прямо во лбу была.

У Коли Кириченко на теле не нашли ни одной царапины. Он до выстрела успел прыгнуть в яму, надеялся потом выбраться, а яму засыпали. У Лизы Дули руки были покусаны, это она, чтобы не закричать, не показать своей слабости.

Вернулся Николаюк. Мы поблагодарили своего добровольного водителя.

— Весь второй этаж для почетных гостей, для освободителей Каменки, — сообщил Николаюк.

Мы попили чаю в маленькой комнатке словоохотливой кастелянши и поднялись к себе. Я устал за день и тотчас прилег. Спутник мой, напротив, возился с эскизами, раскладывал их на столе, выходил в коридор. Оттуда стали вскоре проникать голоса возвращающихся гостей.

…Утром сосед разбудил меня и, пока мы брились, у рассказал о вчерашних своих вечерних встречах, о том, что эскизы мемориала переданы кому следует и поэтому отпала необходимость еще раз ехать в Водяное.

— Тут вчера такие прожекты были! — поделился Николаюк. — Хотят мемориал сделать на Никопольском плацдарме. Думаю, памятник комсомольцам будет что надо!

Через час мы поднялись на палубу белоснежного «Метеора», который отчаливал от каменской пристани. Теплоход вышел из бухты на чистую воду и быстро набрал ход. Проплыла назад узкая прибрежная полоса текучего песка. Это были остатки кучугур, скрытых теперь разлившейся днепровской водой.

— Здесь, на берегу, и поставить бы две фигуры, — сказал мой спутник. — Юноша и девушка разрывают колючую лагерную проволоку…

Теплоход резво бежал по волнам. Вот он достиг одного из уцелевших бетонных быков. Огромный серо-зеленый монолит уродливо торчал среди голубой воды.

— А ведь фашистам так и не удалось достроить мост, — отозвался мой спутник. — Ни один вражеский танк, ни один солдат не прошел по нему…

К месту давнего боя

Мимо дома промчались спаренные трамвайные вагоны: их грохот заглушал все остальные звуки. Когда вдалеке стихло гудение рельсов, раздался настойчивый, очевидно, повторный стук в калитку. За окном хрипло залаяла собака, зазвякала цепью по бетонной дорожке.

Хозяин сказал сыну:

— Посмотри.

Свой очередной отпуск Сергей Андреевич проводил дома. Обычно они с женой ездили в деревню к ее родным или к морю, но теперь обстоятельства вынуждали остаться. Домик, который они с женой выстроили после войны в заводском поселке, уже обветшал. Следовало обновить крышу, крыльцо, кое-где перестелить полы. В последний момент решили и внутреннюю электропроводку заодно сделать. Когда-то думали успеть с ремонтом к возвращению сына из армии, потом уговорили себя: вернется сын — поможет. К сыновней свадьбе тоже не успели, да и забота была иная. Потом ждали внука, а когда он появился, не решились затевать, чтобы ненароком не застудить малыша.

Сергей Андреевич видел через окно, как сын встретил почтальона. Смотрел в окно и не переставал покачивать на коленях годовалого внука. Карапуз сопел, тыкался мокрыми губами в грудь.

Вернулся сын. Принес газеты и письмо.

— Тебе, отец…

Сын взял малыша, отнес в боковую комнатушку, где хлопотали мать с женой, вернулся. Отец задумчиво стоял перед окном. В одной руке — прочитанное письмо, другой озабоченно поглаживал свой голый череп, старую глубокую рану на высоком лбу, где сильнее обычного пульсировала голубая жилка.

— От кого? — спросил сын.

— А куда мы шкатулку задевали? — думая о своем, забеспокоился отец.

Отец и сын лицом были очень схожи: смуглые, большегубые, а вот сложением отец уступал. Был он невысок, узок в плечах, но в поджаром, жилистом теле, ладно обтянутом старой трикотажной футболкой, угадывалась зрелая мужская сила.

Найденную сыном шкатулку Сергей Андреевич приспособил на подоконник. Он вынул оттуда новенькие орденские планки, старые, позеленевшие медали, высыпал пригоршню значков, извлек удостоверение народного дружинника, сложенную вчетверо Грамоту министерства черной металлургии. Последним извлек потертый, растрепанный блокнотик с давно загнувшимися по углам листочками.

Все вещи, кроме этого блокнотика, сложил обратно в шкатулку. Осторожно открыл огрубелыми от постоянной работы с металлом пальцами обветшалую обложку, аккуратно перевернул оторвавшиеся листочки…

Письмо прислали из Донбасса. Писали, что ищут его давно, но только теперь напали на след. Краснополянский сельсовет решил поставить памятный знак на месте, где несколько солдат-разведчиков ввязались в ночной бой с эсэсовским гарнизоном. Старожилы помнили, как было дело, а вот фамилий разведчиков никто не записал: ни погибших, ни оставшихся в живых.

Оставалось порадоваться теперь, что сохранил блокнотик. До самой государственной границы записывал, какое село освободили, какой город. Потом пошли другие названия, чужие, и не разобрать. А Ореховку, Щетово, Красную Поляну он на выцветших страничках отыскал. Здесь же были имена погибших Вали Матвеева и Саши Серебрякова, значилось число — двадцать третье февраля, и было к чему-то помечено, что всю ночь валил мокрый снег.

Мокрый снег валил весь день до глубокой ночи. Он таял на взмокших крупах лошадей, тащивших походную кухню и повозки с имуществом, на темных от усталости лицах бойцов.

Командир разведроты старший лейтенант Гатажоков, шагавший впереди в щегольской кавалерийской шинели с подоткнутыми под пояс полами, сердито бормотал что-то под нос по-балкарски.

Сзади глухо заржала лошадь. Послышалось испуганное шиканье, свист кнута, глухие удары копыт.

— Старшина! — свистящим шепотом позвал Гатажоков.

Расталкивая бойцов, к командиру подбежал ротный старшина.

— Что случилось?

Тучный старшина смахивал с разгоряченного лба пот.

— Кухня провалилась, темно, хоть глаз коли, — ответил старшина.

— Сейчас же вытащить, — сухо заметил старший лейтенант. — Задерживаешь. Немец рядом…

Старшина, покачивая толстыми боками, побежал выполнять приказание Из темноты снова донеслись приглушенные голоса ездовых, скрип колес, напряженные удары копыт в хлипкое крошево снега и чернозема, глухие хрипы коней из накинутых на морды мешков, свист кнута в промозглом воздухе, но кухня не сдвинулась с места.

— Да растак твою! — прогремел отчаявшийся бас старшины.

Через мгновение на голос откуда-то из темноты ударил немецкий миномет. Комья тяжелой, набухшей земли и грязного снега обсыпали разведчиков.

— Рассредоточиться! — скомандовал Гатажоков. — Отходить в степь!

Уводя бойцов от опасности, досадуя на старшину, Гатажоков в то же время, следуя профессиональной привычке, прислушивался к обстрелу, пытаясь определить расположение и количество минометов. Огонь вела по крайней мере батарея. Потом к ней присоединились два орудия Старший лейтенант зажег под полой шинели фонарик и взглянул на карту.

Случайный бесприцельный огонь разведроте никакого вреда не причинил. Старший лейтенант вывел своих солдат по глубокой балке, забитой мокрыми клубами перекати-поля, в безопасное место. В поисках пристанища солдаты вышли на равнинный участок, где среди стаявшего снега виднелись остатки большого сада. Повсюду чернели воронки от взрывов.

— Товарищ старший лейтенант! — возник из темноты ротный писарь Валентин Матвеев. — Там домик есть…

Домик, обнаруженный вездесущим Матвеевым, принадлежавший, очевидно, до войны садовой бригаде, оказался вместительным да еще с пристройками.

— Не было счастья, да несчастье помогло, — добродушно заметил Гатажокову его заместитель лейтенант Махортов.

Комроты промолчал. Близкое соседство гитлеровцев его беспокоило.

— Выстави охрану, людьми займись, а я донесение составлю.

Валя Матвеев, который исполнял в роте обязанности и посыльного, и адъютанта, растолкал среди ночи Сергея.

— Гатажоков вызывает, срочно!

Сергей еле разогнул затекшие ноги, встал, смачно зевнул, зябко передернул плечами. Повесив автомат на плечо, осторожно переступил через спящих товарищей. В домике, куда они вошли, стоял густой храп, было душно от дыхания десятков людей, спящих вповалку, от просыхающих шинелей и тулупов. Две шинели были распяты на окнах для светомаскировки. Офицеры сидели на лавке в простенке: лейтенант светил фонариком, ротный водил по карте пальцем. Ребята вскинули ладони к шапкам, доложили.

— Подходи, сержант, — пригласил Гатажоков, продолжая рассуждать вслух. — Из этой деревни стреляли, называется Красная Поляна. Красивое название, да? Приказано разведать, сколько стволов, где стоят? «Языка» бы взять, хорошо бы — унтера. Есть данные, что жители этой деревни нас очень ждут, даже оружие имеют, готовятся поддержать…

— Можно мне пойти? — качнулся Валентин от дверного косяка.

— Разведчиков много, писарь один, — отрезал Гатажоков.

— Я бы взял, — заметил лейтенант. — Давно просится…

У них с лейтенантом была давняя дружба. Не раз вместе в разведку ходили. Когда Матвеева ранило и его хотели отправить в тыл, лейтенант упросил, чтобы оставили. Валентина выручил почерк: в роте не было писаря.

Лейтенант взял в этот раз на задание кроме Сергея и Валентина ротного силача Сашу Серебрякова, ворчливого, но опытного Рыбова и Ладыгина, в прошлом лихого ленинградского таксиста и футбольного болельщика.

— Сдать личные вещи старшине, — напомнил ребятам лейтенант.

Всякий раз, уходя на задание, бойцы оставляли старшине свое имущество. Что за богатство носит за спиной солдат? Кружку, ложку, пару сухих портянок, письма из дому, фотографии. Но вот эти немудреные пожитки исчезли под сырым коробящимся брезентом повозки и ребята притихли.

— Как на санобработку, — заметил Ладыгин.

Все требовалось сдать: награды, документы, часы, даже нательную запаянную гильзу с домашним адресом.

— Хорошо Сереге, — заметил Рыбов, перехватывая бечевкой толстую пачку фотографий, — сирот не оставит.

— Да, мне хорошо, — вздохнул тот в темноте, влезая в маскхалат.

Рыбов сконфуженно умолк. В роте было известно, что комсорг Серега Борисов — детдомовец. Отец его погиб в гражданскую, мать умерла от тифа. Мальчишкой он долго скитался, пока фронтовой товарищ отца не отыскал его и не забрал к себе.

Забрав у разведчиков личные вещи, старшина молча выложил на брезент каждому по плитке шоколада, пачке галет и одну на всех флягу спирта. Саше Серебрякову — положенные из-за роста и веса — две порции шоколада и галет.

— Не обложи старшина жеребца, — назидательно заметил Ладыгин, пряча свою порцию, — не было бы такого перерасхода.

Старшина, огорченный вечерним происшествием, не ответил на солдатскую подначку. Он деловито обошел повозку, по-хозяйски одернул края брезента. На брезент, не переставая, падали сырые комья снега.

— Ну и погодка, — ни к кому не обращаясь, проговорил старшина.

— Как по заказу, — в тон ему ответил Рыбов.

Разведчики были рады сырому и густому снегопаду. Снарядившись, они потянулись гуськом через сад к оврагу.

— Ни пуха! — буркнул им вслед старшина.

Через мгновение белая пелена скрыла разведчиков.

Сергею из-за малого роста приходилось ходить замыкающим. Кроме того, стрелял метче других, что для бойца прикрытия немаловажно. Он мягко вступал в след, оставленный в мокром снегу товарищами. Руки привычно лежали на автомате, лезвие ножа, спрятанного за голенище сапога, холодило ногу.

В разведчики он попал не сразу. Срочную, начиная с тридцать девятого, служил в танковых войсках. Поэтому летом сорок первого сразу попал на боевую машину механиком-водителем. Под Старой Руссой был ранен в голову, горел. После этого не выносил тесных, закрытых помещений. Попросился в разведку. Гатажоков принял его хорошо: «У нас воздух всегда свежий, как в горах, почти санаторный. Скоро совсем здоровый будешь».

Глубокий овраг с торчащей из-под снега жесткой прошлогодней травой тянулся к самому саду, а у околицы делал крутой изгиб и полого выходил к пустым огородам с сиротливыми стожками сена. Разведчики добрались до поворота, и лейтенант поднял руку. Тишина стояла в степи. Бесшумно падал снег. Кое-где чернели оттаивающие днем взгорки. Остро попахивало оживающей землей.

— Ранняя весна нынче будет, — прошептал Рыбов.

Лейтенант тут же дернул его за рукав маскхалата.

Первым из укрытия тихонько выскользнул Валя Матвеев. Такой был уговор. Остальные терпеливо ждали, взглядываясь до оранжевых «мух» в белую колеблющуюся завесу нескончаемого снежного потока. Сергей прикрыл глаза: ловил звуки на слух. За полтора года он притерпелся к новой службе. Постепенно освободился от страха, который поначалу испытывал от своей внешней незащищенности. В танке человек прикрыт броней, а здесь, в поле, вся надежда на себя, на свои руки, силу, сметку, увертливость. Первый раз шел за «языком» — боялся опозориться, вдруг не справится. Даже под ложечкой сосало, как в детстве, когда бегал по уцелевшему бревну на сгоревшей крыше колхозного амбара. Это считалось у деревенской пацанвы шиком.

В животах холодело, а бегали.

Из снежной пелены донесся условный свист. Это возвратился Валя Матвеев. Залепленный снегом, похожий на Деда Мороза, смахнул водяные капли с бровей и зашептал на ухо лейтенанту: «Три гаубицы, склад, часовой у склада, второй — у пожарки, метров двести-триста между ними».

Лейтенант кивнул головой и подал знак двигаться. Шли огородами, время от времени останавливались, маскируясь у редких копен прибитой дождями и снегом соломы, у почерневших бугорков кукурузных и подсолнечных стеблей. Впереди темнела крытая коновязь. Мощно, утробно всхрапывали сытые битюги.

Валентин юркнул к длинной приземистой хате, присел, заглянул в оконце. В этот миг в ночной тишине очень четко звякнула дверная щеколда. Валентин замер под окном. В дверях показался гитлеровец в исподнем, шинель внакидку. Прямо с порога сделал свое дело и исчез в темных сенях.

Вернулся Валя Матвеев.

— Надо бы взять, — шепнул ему Ладыгин.

— Ездовой, подумаешь, — в голосе Валентина слышалось пренебрежение. — Конским потом за версту разит.

Двинулись дальше. Тихо в селе. Крыши в снежных папахах. Кое-где слабо вьется дымок из печных труб. Вышли к складу, притаились. Слышны размеренные чавкающие звуки. Часовой дошагал до края протоптанной в снегу тропинки, повернул, возвращается. Руки на автомате, рогатая каска, бляха на груди — эсэсовец.

Саша Серебряков не слышно подался вперед. Лейтенант задержал его, жестами и движением губ пояснил, что часового надо сиять бесшумно, а потом ждать разводящего — авось тот окажется унтером.

Снова удаляется спина часового. Огромный Саша Серебряков и проныра Валя Матвеев, обогнув склад, затаились за углом. Снег валит, ничего не видно. Оружие у всех наготове, только вот куда делиться? У склада произошло какое-то движение, будто свежим порывом ветра сдуло снежную шапку с кроны дерева. Серебряков затащил обмякшее тело эсэсовца за угол.

— Ну! — восторженно развел руками Матвеев.

Он был хорошим разведчиком, Валентин, но завидовал большой физической силе Саши. В каждой разведроте, наверное, найдется такой парень, как Саша. Таких ребят уважают и, хотя подтрунивают над их великаньим ростом и завидным аппетитом, стараются все же наделить и куском получше, и углом потеплее. Сашу в роте прозвали «ночным гостем», а вот до войны у него была сугубо дневная работа — лесоруб.

— Быстро одному переодеться, — показал на лежавшего у стены тело часового лейтенант.

Саша с неожиданной для его фигуры ловкостью очутился на мокром снегу. Ребята по очереди примеряли шинель. Оказалось, впору Сергею. Поежившись, влез он в чужую одежду. Принюхался, сплюнул. На голову ему напялили каску, в руки сунули немецкий автомат.

И вот он на посту. Ходить старается четко, как немец ходил. До угла, поворот, в обратную сторону. Двадцать шагов. Сколько так маячить? Час? Два? Когда тут у них смена караула? Редеет снег. Это хуже. Издалека заметят, могут заподозрить. Ничего, как-нибудь обойдется. Ночь, сырость. Разводящему бы поскорее вернуться в теплую караулку. Ладонь плотнее обхватывает рукоятку ножа, лезвие которого спрятано в рукаве шинели. Главное — справиться с часовым, которого должен привести разводящий, а самого разводящего свяжут ребята. Они это умеют делать классно: пикнуть не успеет. Двадцать шагов влево, двадцать — вправо. Ребята за складом притихли, как будто их вовсе там нет.

У пожарной каланчи раздались голоса: развод! Да, это смена часовых. Следующий пост — его. Знать бы доклад. Хотя нет. Подай он голос — поймут: чужой.

Вот уже проступают в сером тумане две фигуры, шагающие к складу. Автоматы за плечами. «Хорошо, что за плечами, не успеют сдернуть». Потеют ладони. Хотя бы не выскользнул нож. Рукоять намертво сжата. Заставить себя дойти до конца дорожки. Поворот. До них — шагов двадцать… Подходят. Блеснула бляха. Ну! Сергей срывается с места. Темные фигуры на мгновение удивленно застывают… Этого разведчикам достаточно. Сергей не видит, что там сзади с разводящим, он борется с солдатом. Сколько все это длится? Секунды? Наверное. Но, видно, где-то промедлил Сергей. Пока тащил часового за угол, забирал автомат, вытаскивал документы, забрасывал труп снегом, ребята с «языком» отошли, от пожарной каланчи прогремел выстрел. Сквозь белесый туман прорезалась шипящая дуга сигнальной ракеты. Повисла над его головой. Скорее за угол. Бегут от пожарки, стреляют. Заметили или наугад шпарят?!

— Сергей отстал! — крикнул бегущий последним Ладыгин.

— Ввязался, — недовольно заметил Рыбов.

Лейтенант приостановился, прислушиваясь к перестрелке, а потом решил:

— Матвеев, глянь, чего он там застрял?

Сергей лежал за углом амбара, отстреливался короткими очередями, берег патроны. Правда, у него был еще немецкий автомат, но поди узнай, сколько держаться придется. Вроде не должны ребята далеко уйти — услышат. В паузе между выстрелами донесся разбойный свист. Похоже, Валька. Точно. Вот он и сам — перебежками, отстреливаясь, подобрался и свалился под защиту толстой кирпичной стены.

— Наложил? — дружески подморгнул он Сергею своими зеленоватыми глазами, прерывисто дыша. — Обойти хотели, ха! Их там Саня кончает. Ну, отходим!

Они вскочили на ноги, выпустили по паре очередей в сторону немцев и кинулись обратно, к своим.

В огородах, у темного стога старой соломы, их ждали товарищи.

— Живы! — крикнул лейтенант. — Айда!

— Тихо! — насторожился вдруг Серебряков. — Слышите, в другом конце стреляют?

Валентин вытер рукавом маскхалата пот с возбужденного, задорного лица.

— Они теперь, Саня, будут с перепугу до утра палить.

— Нет, — возразил Ладыгин, прищурясь. — Там футбол настоящий. Игра, как говорится, в двое ворот. Гатажоков не напрасно предупреждал, что в деревне нас ждут. Наверное, услыхали перестрелку, — подумали, началось наступление, и решили нас поддержать.

Все смолкли, вытянули шеи в сторону деревни, где слышалась редкая автоматная трескотня.

— Точно, отстреливается кто-то.

— Вранье, заманить хотят!

Выжидающе смотрели на лейтенанта: ему решать.

— Надо «языка» доставить, это — главное. Кто доставит в целости? Рыбов?

Вдруг где-то совсем рядом предрассветный сырой воздух распорола неожиданная, нерасчетливо длинная автоматная очередь.

— Не можем же мы так уйти, — мотнул автоматом в сторону деревни Саша Серебряков.

— Не горячись, — потер подбородок лейтенант. — Сейчас сообразим.

Перестрелка в селе не утихала.

Внезапно письмо из Донбасса внесло сумятицу в семью Сергея Андреевича. Жена не на шутку осерчала, когда муж объявил, что ему надо непременно туда съездить.

— Заканчивай полы, тогда уж, — сказала она с досадой.

— Тогда они не успеют к празднику с памятником, — возражал муж.

— Что же, у них в селе до сих пор памятника нет?

— Почему нет? Есть памятник. Они хотят на том месте, где мы первые вошли.

— Людям делать нечего, — отмахивалась жена, огорченно оглядывая ободранные полы и стены. — Почему я не езжу на все эти встречи? Или не заслужила? Мало я вас повытаскивала под пулями? А могу я дом оставить, семью?

Что тут ответишь?! Правильно обижается. Но ему ведь тоже не поехать нельзя. За освобождение этого села он получил свою первую боевую награду. Там остались лежать в земле лучшие фронтовые дружки. Как же не отдать им долг?!

— Пускай едет, — успокаивал мать сын. — Управимся как-нибудь… Он же недолго: туда и обратно.

— Конечно, — обрадовался поддержке отец. — До Ворошиловграда самолётом, а там верст шестьдесят, кажется…

Сергей Андреевич осторожно посматривал на жену. Она хмурила брови, поджимала губы, потом махнула рукой; мол, как сам знаешь.

— Может, нержавейки на заводе попросишь на табличку к памятнику, — подсказал сын. — В селе же не найдешь…

— Это точно, сынок, — засуетился отец. — Это ты молодец…

Он надел рабочую спецодежду, сунул в карман заводской пропуск и вышел за порог…

В селе ждали гостя и немало удивились тому, что бывший разведчик просил выслать к самолету грузовик.

— Почему грузовую? — спрашивал секретарь колхозного парткома председателя сельсовета. — Что мы «Волгу» не можем послать ради такого случая или по крайней мере «Москвича»?

Послали легкую и ошиблись. Приезжий притащил с собой стальную полированную пирамиду, увенчанную красной звездой. Пришлось посылать грузовую.

В аэропорту, принимая груз в кузов, колхозный шофер с интересом посматривал на гостя. В суетных городских улицах водителю было не до разговоров, но только выехали за околицу, он сразу заговорил.

— А я вас припоминаю. Вы тогда перед утром к нам в хату заскочили. Еще спрашивали у матери, можно ли окно выбить? Вам надо было пулемет установить. Сердюковы мы…

Когда лейтенант привел своих ребят обратно к амбару, он уже был уверен, что в селе идет не завлекающая в засаду маскарадная стрельба, а настоящий бой. Разведчики наблюдали от склада, как из окраинных кат выбегали вражеские солдаты и устремлялись к центру села. Лейтенант разделил разведчиков на две группы, показал на улицы, ведущие к центру, и, тряхнув головой: «Побольше шуму!» — побежал вперед.

Выбивая оставшихся гитлеровцев из домов гранатами и автоматным огнем, лейтенант с Сергеем заскочили в хату Сердюковых. Командир завернул сюда потому, что кирпичная стена с небольшим окошком выходила прямиком на улицу: выгодная позиция. Сергей едва поспевал за офицером, нагруженный трофейным ручным пулеметом. Слабенький серый рассвет занимался в окнах хаты. Хозяйка с сыном-школьником спасалась от шальных пуль на полу.

— Можно окно выбить? — спросил лейтенант у вздрагивающей от близких выстрелов женщины.

Та не очень внятно кивнула. Сергей быстро влез на лавку и ударил в раму каблуком сапога. Раздался звон стекла. Солдат, как ошпаренный, отдернул ногу.

— Что, зацепили? — крикнул лейтенант, поднимая за ножку табурет.

Разведчик опустился на пол, стаскивая сапог с распоротым голенищем, а офицер в это время размахнулся табуреткой и ударил прямо в крестовину. Дерево треснуло, мелко и жалобно зазвенели остатки стекла, в комнату пахнуло предрассветной зябкой сыростью. Лейтенант выставил пулемет в дыру и дал очередь по противоположному дому, где то и дело возникали вспышки выстрелов.

Хозяйка подползла к сидящему на полу бойцу.

— Давай перевяжу.

— Чепуха, — ответил тот, — касательное.

Лейтенант, ощерясь и дрожа всем телом в такт пулемету, держал под прицелом черные тени, пытавшиеся перебежать дорогу. В доме на той стороне прогрохотала граната. На миг вспышка озарила часть улицы.

— Кажется, Серебрякова ранило! — крикнул лейтенант.

Морщась от боли, Сергей натянул сапог и выскочил с автоматом на улицу. Серебряков корчился под забором, прикладывая к лицу грязный снег.

— Сейчас, Саша, сейчас, повторял Сергей, таща тяжеленное тело товарища к порогу хаты. С непокрытой головой выбежала хозяйка.

— Ах ты, горечко! Ах ты, горечко!

Лейтенант тоже перестал стрелять, увидев распластанного разведчика.

— Елки-палки, Саша, как же? — он глянул на Сергея. — Надо узнать, как там наши?

— На Пролетарской стреляли, — подсказала женщина, разрывая на стонущем солдате гимнастерку. — Витька, наволочку!

Мальчишка послушно вскочил с пола, принес чистую белую тряпку. Сергей, стоя в сенцах, перезаряжал автомат. В наступившей тишине раздался тонкий просящий голосок хозяйского сына.

— Я их проведу на Пролетарскую, мама?

— Не дури! — прикрикнула на мальчишку женщина, перехватывая наволочкой кровоточащую грудь солдата.

— Мы огородами, незаметно, мама?

Женщина молча делала свое дело.

— Дай попить, сынок, — попросил от окна лейтенант.

Мальчишка юркнул в сенцы и принес офицеру глиняный кувшинчик. Командир ощутил у запекшихся губ приятно холодящие шершавые края кринки и радостно воскликнул: «Молоко!» В тот же миг по наружной стене полоснула автоматная очередь, и глиняная посуда рассыпалась в руках лейтенанта на кусочки.

— Елки-палки! — Лейтенант стряхнул с одежды молочные ручейки и прошел в угол, где лежал перевязанный разведчик, и наклонился над ним: — Легче, Саша?

— Все, товарищ лейтенант, — с трудом выдавил боец. — Отвоевался.

— Светает, — обнадеживал командир. — Сейчас батальон Ильбитенко поднимается. Выручат…

Он верил в то, что говорил. Хотел верить, что Рыбов благополучно доставит «языка», доложит начальству причину возвращения разведчиков в село, и начальство воспользуется этим непредусмотренным боем, чтобы с ходу захватить населенный пункт. Для этого поднимут батальон Ильбитенко. Комбат-то свой! Недавно еще разведротой командовал.

— Витька! — крикнула вдруг хозяйка, глядя на лейтенанта округлившимися глазами. — Где Витька?

В это время мальчишка вел разведчика огородами, знакомыми тропинками к центру села, туда, где то умолкала, то снова возникала перестрелка. Над селом несмело занимался тусклый февральский день.

Грузовик мчался по асфальтированному шоссе на большой скорости. Гость с интересом поглядывал по сторонам, пытаясь припомнить эти места. Однако поля, взгорки и овраги повсюду одинаковы, а цветущие деревья вдоль дороги были недавно высажены. Время, время! Даже сидящего рядом шофера не мог приезжий представить тем шустрым шпингалетом, который тогда, в феврале сорок третьего, вопреки запрету матери смело решился на опасную для жизни прогулку.

— Борю Ляхова помните? — спросил шофер.

— Это который из стога по немцам бил? — оживился гость. — Которому комдив орден Красной Звезды вручил? Где он теперь?

— Преподает.

— Отчаянная голова.

Разведчик живо вспомнил, как вел его мальчик на звук выстрелов. Фашисты цепью двигались к хате, со двора которой стреляли, пытались подойти незамеченными от огородов. Здесь немцев заметил разведчик, дал несколько автоматных очередей с фланга, заставил залечь. Потом подоспел с пулеметом лейтенант, и они отогнали врагов.

Когда вбежали на подворье с криком: «Свои!» — из тлеющего стога сырого сена, наметанного за хатой, навстречу им выбрался мальчишка. Оглохший от собственной стрельбы, он стоял посреди двора с немецким автоматом в руках. Из всклокоченной шевелюры торчала солома, карманы просторного мужского пиджака оттопыривались от патронов. Мальчишка часто хлопал белесыми ресницами, то и дело переводя взгляд с Витьки на разведчиков. Рот мальчишки растягивался в счастливой улыбке. Лейтенант, держа оружие на изготовку, обошел стог и, кивнув на трупы двух фашистов, спросил:

— А остальные где?

— Фрицы?

— Наши.

— Я тут один.

— Брось, — еще раз оглянулся вокруг офицер. — Что же ты, сам этих фрицев кокнул?

— Они дрыхли в хате с перепою, — шмыгнул носом мальчишка. — Я как выстрелы услыхал, так автоматы из комнаты потихоньку вынес и в стог спрятал. Слышу, вы наступаете, я в стог залез и приготовился. Они только с хаты во двор, я их тут и чесанул. Мы вас уже с часу на час ждали.

Лейтенант не верил своим глазам, но перед ним стоял живой, растрепанный мальчишка с еще неостывшим от стрельбы автоматом.

— Ну герой! — Все еще недоверчиво покачивая головой, офицер потрепал подростка по плечу. — Они в твоей избе стояли, издевались?

— На мамку плевали, — нахмурился мальчуган. — Заставляли, чтобы мы им ноги мыли.

Вечером они двинулись к школе, где тоже не умолкала перестрелка.

Со скрипом отворились школьные двери, навстречу бойцам, переступая завал из мебели, торопился сухощавый седой старик в драной телогрейке, с таким же, как у лейтенанта, трофейным пулеметом. Лейтенант шагнул к старику:

— Спасибо, отец.

Тот степенно подал военному руку:

— Партизан гражданской войны Кирюхин Федор Иванович.

Мимо бежали бойцы стрелкового батальона капитана Ильбитенко, ворвавшегося в деревню с другой околицы. Как только Рыбов доставил «языка» и тот подтвердил, что силы сельского гарнизона незначительны, батальону была поставлена задача атаковать деревню с ходу. На носилках пронесли раненых. Среди них мелькнуло бледное лицо Валентина Матвеева. Сергей побежал следом.

— Вряд ли выживет, — тяжело дыша, сказал на ходу санитар.

В хате Сердюковых рядом с неподвижным Серебряковым лежал на разостланных одеялах Ладыгин с забинтованными руками. Хозяйка увидела на пороге сержанта с сыном и молча пригрозила сыну кулаком. Разбитое окно было заложено подушкой.

— Курить просит, — сказала хозяйка о Ладыгине.

Сержант вытащил сигарету, прикурил, аккуратно воткнул в губы товарищу.

Следующим утром после приезда гостя в село на центральной площади состоялся митинг. Потом толпа двинулась по Партизанской. Впереди ехал грузовик со стальным обелиском в кузове.

— Вот здесь, — негромко произнес шедший впереди Сергей Андреевич.

Гостю подали лопату. Люди напирали со всех сторон. Все теснее становился круг, в котором копал землю приезжий. Шустрые мальчишки висли на бортах грузовика, на ветвях деревьев. Лопата перешла в руки старика Кирюхина, а от него — к Коробкину. Сердюкову, председателю колхоза, трактористам, учителям. Десятки рук потянулись к пирамиде со звездой, выгрузили ее из кузова и осторожно понесли к свежевырытой ямке.

Зеркально сияла на утреннем солнце полированная грань пирамиды, остро алела на ней капелька эмали, упавшая со звездочки. Приезжий неотрывно смотрел на эту красненькую капельку и беспокойно думал, почему он один сейчас здесь?! А Ладыгин, Махортов, Рыбов? Живы ли они? Если живы, надо бы искать. Он не заметил, что, произнес эти слова вслух.

— Если живы — найдем.

Это сказал стоявший рядом председатель сельсовета.

К читателям

В связи с многочисленными просьбами о высылке изданий сообщаем, что Издательство ДОСААФ СССР рассылкой книг, брошюр и плакатов не занимается, так как вся готовая продукция непосредственно поступает в книготорговые организации.

По поводу приобретения книг, брошюр и изоизданий следует обращаться в книжные магазины по месту жительства или в магазины «Книга — почтой».

Благодарим за внимание к нашим изданиям.