Жители этого города, вполне похожего на наши города, существуют в двух измерениях. Днем они живут обыденной жизнью, но без жестокости и агрессии; ночью, во сне, они являются в Мир Пещеры, и каждый из них живет зверем, хищником или жертвой, сильным или слабым... Можно ли выпустить человеческого зверя из темной пещеры? И главное, нужно ли?! Мир Пещеры — чудесный мир! Мир без убийств, без насилия, без страха, мир, где не нужно запирать на ночь двери. Вот только... засыпая, никто не знает, проснется ли он утром.
ru ru Black Jack FB Tools 2005-03-30 http://aldebaran.ru/ C83F4E16-E323-4873-BCEF-D72F7A329BFF 1.0 Дяченко М., Дяченко С. Пещера Эксмо М. 2003 5-699-04575-9

Марина и Сергей ДЯЧЕНКО

ПЕЩЕРА

Глава 1

…Она была беспечна.

Уши ее, похожие на половинки большой жемчужной раковины, легко отделяли звуки от отзвуков; шорохи и звон падающих капель отражались от стен, слабели и множились, тонули, угодив в заросли мха, многократно повторялись, ударяясь о стену, звуки были ниточками, заполнявшими пространство Пещеры, — сейчас все они были тонкими, редкими и совершенно безопасными. Возились во влажных щелях насекомые, чуть слышно шелестела медленная река, а целым ярусом ниже спаривались два маленьких тхоля. Спокойно дыхание Пещеры; полной тишины здесь не будет никогда. В полной тишине сарна чувствовала бы себя слепой.

Она повела ушами, неторопливо и с удовольствием перебирая ниточки знакомых безопасных звуков; потом вскинула голову и, неслышно переступая копытцами, двинулась вниз, к воде.

Каменный свод здесь терялся в темноте. Мерцающие лишайники не давали света — но светились сами, обозначая стенки и склоны зеленоватыми неровными пятнами. Сарна оставалась равнодушной к диковатому очарованию зала — она слышала воду. Самый прекрасный из известных ей звуков.

И она склонилась над темной поверхностью и первым делом увидела себя — миниатюрного зверька с миндалевидными глазами и настороженными, напряженными ушами на макушке. Переплетение едва уловимых звуков снова уверило ее в безопасности; она успела разглядеть мир по ту сторону водяной пленки — далекое дно, спины рыб, стоящих неподвижно, будто в ожидании, фосфоресцирующие камушки среди обычной гальки, пучки жесткой подводной травы…

Следующим зрелищем была черная морда, состоящая, казалось, из одних только клыкастых челюстей.

Ее слух сообщил об опасности слишком поздно. Хищник умел обманывать звуки; огромное, сливавшееся с камнями тело уже вырвалось из воды и зависло в броске, а ее уши по-прежнему не слышали смерти.

Время, необходимое зверю для убийства, было неизмеримо меньше времени, отпущенного сарне на помыслы о бегстве. Только помыслы, потому что хищник не был ни толстомясым барбаком, ни жадным схрулем.

Хищник был — сааг.

А сааги не промахиваются.

Любая сарна может увидеть саага только раз в жизни.

Но всегда узнает.

Мышцы, ведающие дыханием, успели сократиться. Выдох…

Прорванная поверхность воды колебалась, и брызги, если бы они были, все еще висели бы в воздухе; но сааги на поднимают брызг.

И никогда не промахиваются.

Этот — промахнулся.

В ту сотую долю секунды, когда челюсти смыкались — копытца сарны скользнули по гладкому камню. И рефлекторно она совершила движение, до которого ее парализованная ужасом головка не додумалась бы никогда. Да просто не успела бы.

Она отшатнулась — и челюсти саага, идеально устроенные орудия для перегрызания шей, сомкнулись не там, где следовало.

И вместо горячей крови в пасть хищнику хлынула густая, пышная, жесткая шерсть ее «манишки» — а эта сарна была особенно шерстиста.

Доля секунды — она видела прямо перед собой его мутные, бешеные, широко сидящие глаза.

Затем инстинкт, действовавший отдельно от ее желаний, сбросил шерсть. Оставил хищнику, как выкуп. Как жертву. Все сарны умеют клочьями сбрасывать шерсть, и многие из них благодаря этому дольше живут.

Возможно, сааг поперхнулся ее манишкой. Возможно, он просто не поверил в случившееся — любая сарна видит саага только раз, раз в жизни!..

Но спустя мгновение она уже неслась, и звук бьющих о камень копыт метался по Пещере, отражался от стен и указывал беглянке просветы и щели, и потому она ни разу не споткнулась, и не налетела на сталагмит, и не свернула изящную шейку.

Возможно, сааг преследовал ее.

Возможно.

Павла проснулась и некоторое время тупо смотрела на прямоугольник света, потихоньку сползавший с потолка на стену.

Сердце ее колотилось так, что подпрыгивал нарисованный на одеяле гном. Павла терпеть не могла этого одеяла — что за слюнявые инфантильные мотивы, при чем здесь гном, да еще с такой гнусной бородатой рожей…

Она всхлипнула. В ушах у нее все еще метался, ударяясь о стены, топот смятенных копыт.

Значит, это все-таки СЛУЧИЛОСЬ?

Сердце запрыгало сильнее, но Павла успела накрыть его холодной рукой рассудка. Самого страшного как раз НЕ СЛУЧИЛОСЬ. А потому нету светящихся лишайников из смутного сна, а есть только солнечный луч, пошлый гном на одеяле, бормочущее радио на кухне, и — вот, пожалуйста!..

— Павла, вставай!

Голос Стефаны выдает легкую простуду и нарастающее раздражение. Дробный топот — это только кажется, что сотня конников проскакала. На самом деле это Митика гоняет свой мяч, хотя ребенку давно вроде бы надлежит быть в садике… И хорошо бы вместе с мячом.

— Павла, вставай!..

Она блаженно улыбнулась.

Сердце успокаивалось. И высыхал холодный пот. Сейчас она вымоется, выпьет кофе и отправится получать очередную выволочку от Раздолбежа…

Она засмеялась. В другое время подобная мысль вызвала бы приступ депрессии — но сейчас ей чертовски нравится жить.

— Павла, опоздаешь!..

Грохот. Это Митика опрокинул мячом табуретку, о, ему понравится, он повторит…

Так и есть. Грохот. Павла потянулась.

«А вот знали бы вы, — думала она, кромсая в тарелке желтую лепешку омлета. — А вот знали бы вы, что со мной… тьфу ты. Негоже все время об этом думать, но если бы вы все — и ты, Стефана, и твой Влай, который уже час как ушел на работу, и ты, Митика, маленький паршивец…»

— Павла, у тебя красная заколка к зеленой рубашке?! Ты что, дальтоник?

— Да не заметила я…

— Ей-Богу, Митику легче научить, чем тебя… Митика, немедленно выбрось муху.

— Так ведь она уже сдохла…

— Тем более выбрось!! Павла, поменяй заколку сейчас же.

— Дай кофе допить…

— Марш-марш, потом допьешь, дел-то одна минута… А забудешь, так и пойдешь, безвкусная, как клоун…

— Клоунов не едят, — предположил Митика. — Клоуны вкусные не бывают…

Павла счастливо улыбнулась.

Если бы они знали…

«Если бы все вы знали», — думала она, надевая туфли перед дверью, где пришпилен был листок с ярким фломастеровым текстом:

«Павла! Уходя, выключи утюг, плиту, кофеварку, телевизор! Не забудь часы, бутерброд, кошелек, проездной, пропуск! Проверь, плотно ли прикрыта входная дверь!»

«Если бы вы знали, — напевала она под нос, раскланиваясь в лифте с соседями. — Если бы вы…»

Дворик был залит солнцем. Павла изо всех сил зажмурилась, вглядываясь в красное марево собственных сомкнутых век. Если бы вы знали… как прекрасна жизнь. И как она тем более прекрасна, если понять, нет, шкурой почуять, какая она тоненькая…

— Павла!..

Стефана свешивалась с балкона, потрясая белым свертком:

— Павла! Легче Митику, ей-богу… На!

Бутерброд в полиэтиленовом пакете грузно шлепнулся на газон. Качнулись садовые ромашки.

Она опоздала минут на двадцать.

На лестничной площадке стоял и курил Сава, оператор с четырнадцатого канала; в другое время Павла шмыгнула бы мимо, не решаясь заговорить, — но сегодня острый вкус к жизни повелел ей остановиться, и улыбка получилась сама собой:

— Привет!

Все теперь Сава ее запомнит. Теперь она перестанет быть для него бледной ассистенткой, которых на всех этажах телецентра хоть пруд пруди. Теперь, возможно, при следующей встрече он сам поздоровается, первый…

Напевая и цокая каблуками, Павла проследовала на рабочее место; секретарша Лора вскинула на нее свирепые глаза:

— Павла!.. Елки-палки, тебя Раздолбеж… Тебя господин Мырель уже… Ты ему интервью расшифровала?

Целых полминуты Павла судорожно пыталась сообразить, о чем идет речь, и успела уже покрыться горячим потом при мысли, что позабыла сделать нечто крайне важное; потом, облегченно вздохнув, шлепнула о стол видавшим виды «дипломатом»:

— И незачем так орать…

Из-под открывшейся крышки дохнуло ядреным селедочным духом. Мгновение спустя секретарша Лора удивленно повела ноздрями точеного носика; Павла тупо смотрела в недра собственного портфеля.

Сверху, прямо под крышкой, прямо на аккуратной стопочке расшифрованного интервью лежала, закатив мутные глаза, пахучая серо-коричневая селедка. В горестно раскрытой пасти толпились мелкие бессмысленные зубки; Павла медленно закрыла «дипломат». Лора смотрела выжидающе.

Павла вздохнула. Прикрыла глаза, переборола сильнейшее отвращение ко всем детям планеты, к этим совершенно безнаказанным, наглым тиранам, творящим свои безобразия с невинным выражением розовых мордашек. Скрипнула зубами, покосилась на Лору:

— Я сейчас…

Под немигающим удивленным взглядом вышла из комнаты, процокала каблуками к белой дверке с элегантной дамой на вывеске; здесь, воровато оглянувшись, открыла портфель и брезгливо, двумя пальцами, взяла селедку за жесткий хвост.

— Зар-раза малая…

Павла не селедку имела в виду. Павла имела в виду Митику, которому, как обычно, все сойдет с рук.

Некоторое время она стояла посреди хромированного блеска и белого кафеля, покачивая на весу селедкой, как маятником. Потом вздохнула и опустила рыбину на стеклянную полочку под зеркалом: теперь селедок сделалось две, и обе воняли невыносимо.

Под звук спускаемой воды из соседнего помещения выплыла чопорная старушка — заведующая архивом; после мгновенного замешательства последовал взгляд, предназначавшийся одновременно и Павле, и ее селедке. Старушка вышла, не решившись приблизиться к умывальнику; Павла вздохнула, вытащила из портфеля первый лист расшифрованного интервью и тщательно, с мылом, принялась отстирывать селедочное пятно под струёй горячей воды.

— …Скажите, Павла Нимробец, что за странные соображения заставляют меня до сих пор… нормальный человек еще два месяца назад выгнал бы вас в три шеи!

— Я перепечатаю.

— Нет, не надо!.. Я найду человека, который сделает эту работу быстро и наверняка… Вот когда мне понадобится провалить дело, вот тогда я пришлю вам открытку-приглашение…

Господин Мырель, процветающий режиссер, к которому давно и крепко прилепилась кличка «Раздолбеж», желчно скривил губы. Павла молчала; радость жизни померкла, придавленная нагоняем, но стоит выволочке закончиться — и там, за дверью душного кабинета, утреннее настроение вернется опять.

Господин Мырель будто прочитал ее мысли.

— Все с вас скатывается… как с утки вода. Говоришь, говоришь…

Секунду Павла решала, улыбнуться ей или покраснеть. Получилось и то, и другое.

— Ладно, Нимробец… До следующего прокола. Следующий крупный прокол будет в вашей карьере последним… Идите в семнадцатую студию, отнесите эти кассеты и этот текст… И, если на вашем пути встретится буфет, — не вздумайте заворачивать в бумаги пирожок!

Посреди семнадцатой студии стоял, широко расставив длинные ноги, оператор Сава. Наушники и микрофон делали его похожим на пилота космического корабля — Сава смотрел в окошко камеры, иногда оборачивался к ассистенту, и тогда через окошко аппаратной Павла могла видеть скуластое серьезное лицо и мужественную прядь, живописно упавшую на лоб.

— Павла… Эй, да Павла же!.. Иди скажи шефу, что эта кассета не подходит…

— Позвони ему — чего мне бегать-то?

— А у тебя что, ноги отвалятся?! Быстренько, туда-сюда, давай… — второй режиссер, восседающий за огромным пультом, не терпел на работе бездельников. И он давно был уверен, что от Павлы был бы больший прок, если посадить ее в беличье колесо и заставить в нем, колесе, бегать.

Оператор Сава стянул с головы наушники и повесил их на рукоятку камеры.

Павла улыбнулась. Второй режиссер ни-че-го-шень-ки не понимает в жизни.

Хорошее настроение вернулось мелодией — джазовым ритмом цокающих по коридору каблуков.

…Прохладный ветер Пещеры холодил ей шею и грудь — на месте сброшенной «манишки» была теперь большая проплешина. Сарна поводила ушами; в просторном сводчатом зале, полном сочного мха, паслось небольшое пугливое стадо. Сарна слышала негромкий скрип, производимый ступающими копытцами, аппетитный звук разгрызаемой зелени, легкое дыхание двух десятков товарок; чувство опасности жило где-то очень глубоко — воспоминание о страхе, заставляющее нервно подрагивать чуткие напряженные уши.

Ее спутницы были спокойны. Хищники редко нападают на сарн в больших залах; сарна имеет неоценимое преимущество в скорости, она вольна кинуться в любой из множества ходов, нападающий обречен на неудачу…

Кисловатый вкус мха, запах сырости из расщелин, треск крохотного хитинового панциря — пробирается по узкому ходу неуклюжий светящийся жук. Под темными сводами роятся его собратья — причудливый узор мерцающих точек. Но сарне непривычно смотреть вверх — и она опускает морду к редеющему мху.

Покончив с едой, стадо перекочует в другой зал; мох разрастается мгновенно, он растет тем больше, чем больше его едят…

Старая сарна, оттесненная молодыми товарками к краю, к черной дыре прохода, резко втянула в себя воздух. И этот еле слышный звук, выбившийся из паутины прочих звуков, заставил стадо содрогнуться.

Кисловатый вкус мха растаял на языке; юная сарна дернулась, и холодный ветер лизнул проплешину на ее груди.

Стадо выжидало, напрягая уши-раковины, а пожилая сарна, дрожа всем телом, неподвижно глядела в черный проход. И это сбило стадо с толку — при малейшей опасности сарна бежит, а если она неподвижна, то опасности нет, есть только возможность, только предчувствие беды…

Предчувствие… Сарна с проплешиной разом вспомнила ужас смерти.

Схруль?

Близко?

По счастью, сааг никогда не нападает на стадо. Сааг не любит тесноты, он выбирает одиноких животных, он никому не дает возможности поглядеть на себя дважды…

И тем не правдоподобнее было следующее мгновение, когда из черного зева вместе с волной воздуха вырвалось черное, гибкое, стремительное тело.

Стадо, пережившее секундный паралич, кинулось врассыпную, но пожилая сарна была обречена.

Она была обречена с самого начала — когда, ощутив саага в темноте коридора, поддалась оцепенению страха; теперь она тоже хотела бежать, но во время, необходимое ей, чтобы сдвинуться с места, уложились бы целых три саажьих броска. В реакции сааг многократно превосходит любую жертву; пожилой сарне осталось одно мгновение жизни.

Но сааг рассудил иначе.

Спустя секунду пожилая сарна уже бежала, путая ходы кидаясь в проемы, указанные отзвуком копыт; она жила страхом и потому не понимала еще, что спасена. Безжалостный сааг почему-то бросил легкую, верную, самой судьбой предназначенную жертву.

Зато сарна с проплешиной на груди, улепетывающая в один из боковых коридоров, услыхала за спиной характерный звук рассекаемого воздуха. Разрезаемого мощным стремительным зверем.

Три или четыре ее товарки метнулись в боковые ходы — сааг не свернул.

Глухой стук копыт о камень вдруг оборвался — под ноги лег сплошной ковер высохшего прошлогоднего мха; слабого шороха, производимого теперь ее шагами, оказалось мало, чтобы ловить отзвуки и ориентироваться на полном скаку.

Сааг ощутил растерянность жертвы и рывком сократил расстояние.

Сарна неслась почти вслепую, ежесекундно рискуя налететь на стену и разбить себе череп; рано или поздно коридор свернет. Или обернется тупиком, и тогда лучше удариться о камень, чем умереть на изогнутых саажьих зубах. Ветер бил в обнаженную грудь, и сарне казалось, что на ее шее уже смыкаются костяные орудия убийства.

Удар…

Целую долю секунды она считала себя мертвой. А потом в глаза ударил свет.

То, что преградило ей путь, не было каменной стеной. Логово огненных жуков — тугой мешок с волосяными стенками; жучихи всю жизнь плетут его из упавших шерстинок, чтобы перед смертью отложить яйца. Личинки светящихся жуков не мерцают в темноте — они горят ярко, так, что больно глазам; саажьим глазам, зорким в темноте, больно особенно.

Сарна пробила волосяной мешок, кувыркнулась через голову и снова вскочила на трясущиеся ноги — среди россыпей маслянистых, остро пахнущих звезд. Из поврежденного гнезда лавиной сыпались личинки.

Пещерой пронесся рык, исполненный боли и ярости, — и сарна увидела саага вблизи, второй раз в жизни.

Мгновение.

Морда, состоящая, казалось, из одних клыкастых челюстей, огромные раздувающиеся ноздри — он чует ее запах!.. Ослепшие от яркого света, мутные глаза.

Еще доля мгновения — и сааг кинулся снова, руководствуясь уже одним только нюхом; в белом сиянии развороченного жучьего логова сарна ринулась в боковой, невообразимо узкий проход. Слишком узкий для огромной туши саага.

Раздраженный вопль зверя, второй раз упускающего добычу.

Второй раз — потому что сарна знала, что это именно ТОТ сааг. Чуяла мокрой, передергивающейся шкурой.

Солнечный луч сполз с потолка на стену. Павла лежала, чувствуя, как липнет к телу потная ночная сорочка.

Ей было тошно. Во рту стоял отвратительный металлический привкус, и то и дело приходилось сглатывать слюну. Мышцы болели, как от долгой изнуряющей работы.

— Павла!.. Опоздаешь!..

Она всхлипнула. За что?!

Избежать опасности — счастье, но кошмар, повторяющийся ДВАЖДЫ?!

— Па-авла!..

Звонко грохнула хлопушка. Из-под двери потянуло сбежавшим молоком.

Прижавшись лбом к окну автобуса, она тупо множила номера проплывающих мимо машин.

Автобус еле полз в гору, он похож был на тяжелого, сытого зверя, пыхтящего от малейшего усилия; ночь отодвигалась от Павлы, подергивалась туманом, яркие воспоминания уходили — но липкий пот оставался.

Вереницей промелькнули велосипедисты — человек десять, все яркие, как игрушки на витрине.

Плыла над тротуаром огромная надувная гусеница. Это топали на экскурсию детишки, и каждый торжественно держал по одной пластмассовой ножке; гусеница подпрыгивала над их головами, как живая. Прохожие оборачивались.

Торговец попугаями, примостившийся у автобусной остановки, поймал угрюмый Павлин взгляд. Обезоруживающе улыбнулся, похлопал ладонью по клетке, рекомендуя свой товар как лучшее средство от депрессии.

Павла вздрогнула, потому что идущий по проходу парень задел ее газетой; парень извинился и по глазам было видно, что он не прочь завести разговор, — но Павла не ответила. Именно в этот момент под окном проплыла, обгоняя автобус, неприметная беленькая машина с эмблемой Рабочей главы на крыше и на дверцах.

Павла зажмурила глаза, но проклятое воображение уже подсовывало картинку — залитый солнцем дворик, газон с садовыми ромашками… И эта вот машина у подъезда. И выносят нечто, укрытое простыней, и удивленно-испуганно переглядываются соседки: «Да вроде здоровая была, молодая… С чего бы?..» — «Не повезло…»

Не повезло.

Хотя на самом деле повезло, конечно. Дважды избежать верной смерти — с этим вроде бы к психотерапевту идут…

Павла поморщилась. Она всегда удивлялась людям, способным говорить «про это» с кем-то посторонним. Даже не с другом и не с родственником — с совершенно чужим, профессионально участливым человеком… Нет, стыдно.

Зазевавшись, она проехала нужную остановку.

Около одиннадцати ее позвал к себе Раздолбеж; на его захламленном столе дымилась чашечка кофе. Павла безучастно смотрела, как заворачивается спиралями, тает белыми язычками ароматный кофейный пар.

— Нимробец… Ты меня слушаешь или нет?

Павла перевела взгляд на красную, напористую физиономию Раздолбежа. В лабиринтах Пещеры он наверняка хищник. Вряд ли, конечно, сааг — но схруль, зеленый схруль, как минимум…

Эта мысль испугала ее. Не потому, что она боялась схрулей, она боялась ненормальности. Ни один нормальный человек не станет днем раздумывать о мире Пещеры. Это дозволено разве что подросткам в период полового созревания, и то они этого стыдятся…

— Эй, Павла… Ты чего?

— Ничего… — она опустила глаза. — Сделаю…

— У тебя три дня. Потому что мы и так не укладываемся в сроки… Интересующие нас статьи ищи в «Театре» за прошлый год. В «Сюжетах», потом совсем недавно что-то было в «Сплетнице»… Фигура он видная, я его раскручу, как клубочек… Позвони ему, возьми кассеты со спектаклями, какие-нибудь любительские съемки, все пойдет в дело…

— Он мне не даст, — сказала Павла мрачно. Раздолбеж вскинул брови:

— Да? А зачем ты тогда мне нужна?.. Учись, милая, разговаривать с людьми, надо, чтоб дал… Позвони ему, похвали последнюю премьеру, ну, что хочешь…

— Последняя его премьера — лабуда без масла, — все так же угрюмо сообщила Павла. — Все бегают и орут, то громче, то тише…

— Плевать, — Раздолбеж смачно отхлебнул из кофейной чашечки. — Найди хорошие слова… Работай. Хочешь сделать карьеру — учись.

Павла вздохнула.

В офисе работал телевизор; секретарша Лора закончила телефонный разговор, бросила трубку, радостно кивнула Павле:

— Сейчас наш новый анонс пойдет, хочешь глянуть?

С экрана улыбалась дикторша с третьего канала. Павла знала ее как невозможную стерву, сейчас она говорила о перестановках в городской Администрации, о новом проекте по озеленению окраин, об открытой Ярмарке идей под патронажем Гуманитарного Университета; Павла разглядывала ее пиджак. Элегантное сооружение безукоризненного покроя, с лепестком на лацкане, будто специально созданным для микрофона-петлички… Дикторша не отрывала взгляда от камеры, и миллионы польщенных зрителей думали, что она глядит им прямо в глаза. На самом же деле дама смотрела на бегущую строку подсказчика.

Секундная пауза; обаятельное лицо сделалось профессионально грустным:

— Городская служба охраны здоровья с прискорбием сообщает, что сегодня ночью ушел из жизни господин Петер Сухич, бывший бессменным мэром столицы на протяжении десяти лет, вплоть до выборов прошлого года… Господин Сухич не страдал фатальными заболеваниями, однако преклонные годы — ему исполнилось восемьдесят два — стали причиной общего ослабления организма… Сон его был глубок, смерть пришла естественно. Завтра в десять часов утра состоится траурное шествие, и горожане, желающие отдать последний долг уважаемому соотечественнику, могут явиться в девять тридцать к зданию мэрии…

— Павла, ты чего? — удивленно спросила секретарша Лора.

«Сон Павлы Нимробец был глубок, и смерть пришла естественно».

Павла проглотила соленую слюну:

— Слушай…

Она почти решилась спросить, нет ли у Лоры знакомого психоаналитика. Решилась спросить — но в последний момент замолчала. Слишком глубоко сидит запрет на стыдное. А с Лорой еще работать и работать…

Если, конечно, Раздолбеж не исполнит своей угрозы и не выгонит нерадивую ассистентку Нимробец в три с половиной шеи.

— Слушай, Лора… Мне тут… Передача будет по Раману Ковичу, главрежу Психологической драмы… У тебя к нему нет никаких дорожек? Ну, знакомых там…

Лора смотрела недоверчиво. У Лоры был отменный нюх — она прекрасно поняла, что главный вопрос Павлы остался незаданным.

— Кович?.. Не знаю, что тебе… А, вот на пятом канале есть такой декоратор, Стесь, хороший парень, так вот он бывший актер и как раз с Ковичем работал… Павла, а ты почему такая смурная сегодня?..

Хороший парень Стесь увел ее курить на лестничную площадку.

Изредка прикладываясь — из вежливости — к жесткому вонючему фильтру, Павла смотрела, как хороший парень Стесь, сорокалетний брюнет с породистым, слегка испитым лицом, жестикулирует дымящейся сигаретой.

— Кович?..

Стесь сделал паузу. Мастерскую, наполненную внутренним драматизмом; собственно говоря, вся речь бывшего актера состояла сплошь из пауз, а слова, скупые и донельзя многозначительные, служили всего лишь реденькой крепежной прослойкой.

— Кович… М-м-м. Время идет, а люди ничему не учатся. Ничему, — Стесь прищурился, меряя Павлу жгучим взглядом черных глаз. Любой его жест был широк, красив и выверен; Павле вдруг пришло да ум, что такой вот прищур сквозь сизый дым сигареты она уже где-то видала неоднократно. В кино.

— Кович… Все это стадо идиотов. Все одинаковое, и они орут, что орет сосед… А я, девочка, — он вдруг подался вперед, буравя Павлу взглядом, — а я никогда в жизни ничьей задницы не лизал. Так и запиши.

«Запишу», — мрачно подумала Павла. Стесь докурил. Задумчиво бросил окурок в железную урну, промахнулся, скептически поджал губы:

— Кович… Дерьмо твой Кович. Скотина и провокатор. У нас таких любят…

Он вдруг взял Павлу за пуговицу. Задумчивым доверительным жестом:

— Ты, девочка, береги честь смолоду. Ты, смотрю, такая хорошая… Полным-полно идиотов, только и думают… А ты помни! — он выпустил Павлину пуговицу, чтобы наставительно поднять палец.

Павла уныло кивнула.

После обеда Раздолбеж выругал ее за старые фильмы, которые она должна была привезти из фильмотеки и не привезла. Фильмотека помещалась в двух кварталах от студии — Павла пошла пешком, и торжествующий май всеми силами атаковал угнездившуюся в ее душе тоску. Атаковал и добился некоторых успехов — увидев в зеркале витрины свое кислое, бледное, угрюмо сморщенное лицо, Павла устыдилась и быстренько изобразила улыбку. Память мышц — а ее лицо прекрасно помнило, как улыбаются, — высвободила в ее душе резервы оптимизма; переступая порог фильмотеки, Павла уже напевала. Потому что долгая грусть утомляет. Потому что этой ночью ее ждет спокойный сон без сновидений, и следующей, и послеследующей, а попав, наконец, в Пещеру, она больше никогда в жизни не встретит саага.

Ни одного.

По закону статистики.

И она рассмеялась, и так, с милой улыбкой, выслушала сообщение старушки-фильмотекарши о том, что заказанных фрагментов нет и еще долго не будет. Старушке было неудобно, она то и дело пожимала покатыми плечами:

— Какой-то дурак в аппаратной пиво разгрохал, литровую бутылку… А они пива нанюхались — и показались. Крысы-то. Налакались, видимо, все пожрали, ну прям подчистую перегрызли, ничего не работает, света нет, приедут монтеры — полы вскрывать будут… Крысы, они от пива сдурели. Раньше проводов не грызли — теперь вот… Так что, девочка, не будет заказов, с недельку еще не будет, тут с утра такой топот под полом стоял — куда твое дело…

Улыбка на Павлином лице потихоньку растаяла. Поблагодарив старушку-фильмотекаршу — интересно за что, за добрую весть?! — она побрела обратно, и, увидев в зеркальном стекле шикарной машины свое убитое горем лицо, не попыталась даже разгладить складку на лбу. А, какая разница…

Раздолбеж долго молчал. Как всегда бывает в таких случаях, утраченные фрагменты старых фильмов с каждой секундой приобретали в его глазах все большую ценность — сейчас он поверит, что без них завтрашняя передача вообще невозможна.

— Ну, вы даете… — тихо сказал он наконец. Павла прерывисто вздохнула. «Вы даете» — как будто это именно она перегрызла провода в фильмотеке!..

— Все, за что вы беретесь, Нимробец, — с тоской сообщил Раздолбеж, — все, за что вы беретесь… То дождь пойдет, то автобуса нет, теперь вот крысы…

— Я их не приглашала, — сказала Павла искренне.

Очень скоро оказалось, что иллюстрированный журнал «Сюжеты» не имеет обыкновения печатать на первой странице содержание. Хочешь чего-нибудь отыскать — будь добр, листай страницы.

Павла листала.

Подшивки были тугие и тяжелые; «Сюжеты» выходили каждую неделю, толстые, лаковые, форматом с небольшой рекламный щит. Павла то и дело отвлекалась, разглядывая шикарные иллюстрации, погружалась в чтение, изучала подборки о новомодном движении Созидающего Туризма, о конкурсе методических программ для младенцев с несформировавшимся «этическим скелетом», и о последних нашумевших фильмах, и о новых разработках в ветеринарии, и о «культуре праздников в сложных климатических условиях», о ночных клубах, аукционах аквариумных черепашек, о новейших космических проектах, искусстве устраивать рукотворные гроты и вечеринках с участием рок-звезд. Спустя два часа, обалдевшая от информации, с тяжелой головой и замутившимися глазами, она наткнулась наконец на статью о Рамане Ковиче.

Худрук Психологической Драмы сидел в песочного цвета кресле. Павла долго и устало смотрела в его желчное, некрасивое и необаятельное лицо. Ей воочию виделось, как берущий интервью журналист вертится вокруг в поисках слабого места или пикантной подробности, но все его выпады разбиваются о каменную, непоколебимую самоуверенность первого режиссера столицы.

«Скажите, а почему из театра уволился такой-то?» — «Я не врач и не могу оказывать психиатрическую помощь». — «Газеты писали о громком скандале, когда такая-то, которую вы отстранили от работы, пыталась покончить с собой…» — «Бедняга не доигрывала на сцене, зато в жизни переиграет кого угодно. Если кто-то хочет покончить с собой, но его спасают, — значит, это спектакль…» — «Все говорят, что ваша последняя премьера…» — «А вы ее видели?» — «Н-не довелось, билетов, знаете ли…» — «Билеты все проданы на месяц вперед, но вы все равно сперва посмотрите, а потом поговорим…»

Павла вздохнула и решила дальше не читать, а попросту отнести Раздолбежу ксерокопию.

До вечера — до закрытия библиотеки — ее добычей стала подборка в журнале «Театр», несколько похожих статей в непохожих друг на друга газетах и едкая заметочка в «Сплетнице» — последняя премьера Рамана Ковича подвергалась искусыванию и ядовитым насмешкам. Герои, мол, передвигаются исключительно кругами, как на ипподроме, и говорят исключительно штампами, как в провинциальном музее, а если героиня обнажает грудь, — так хотя бы нарисовать его стоило, этот бюст, кружочками обвести, чтобы зритель так сказать, хоть некое подобие увидел… А что герой сгорает от страсти — об этом в программке надо писать, потому как бестемпераментный, белый как моль артист такой-то, загнанный режиссером в оболочку бешеного ритма, похож на детскую погремушку — такой же пустой и такой же шумный…

Библиотекарша уже стояла над Павлой, вроде как карающее привидение; Павла заказала ксерокопии, откусила от завалявшейся в «дипломате» булки и побрела домой.

В детстве ей случилось увидеть один из ранних спектаклей Ковича, тогда еще очередного режиссера какого-то мелкого театрика; «Девочка и вороны» — премьера обернулась взрывом, и даже спустя год билеты все еще невозможно было купить — за ними простаивали ночами. Четырнадцатилетняя Павла, сопровождаемая ревностным надзором старшей сестры Стефаны, попала на спектакль случайно, на «лишний билетик», и потом целый месяц пребывала в потрясении, в эйфории. И потом смотрела снова, и снова, и снова, потому что спектакль шел, наверное, лет десять…

Десять лет Кович сидел на своем троне — неотлучно. То есть он, конечно, странствовал по городам и весям, приходил в Драму главным режиссером и уходил снова, исчезал на год-другой и снова возвращался на гребне скандала, но трон лучшего режиссера — и так считала не одна только Павла — бродил за ним, как верная лошадь.

А потом он окончательно обосновался в театре Психологической драмы, разогнал половину тамошних актеров и набрал взамен своих людей. Павла видела несколько спектаклей — критики захлебывались от восторга, имея перед глазами самую обыкновенную, пресную лабуду. Павла вздохнула.

Все семейство было в сборе; Влай, муж Стефаны, играл с Митикой в настольный хоккей, и от его темпераментных бросков черная шайба то и дело вылетала за бортик и катилась под диван, и Митика начальственно указывал пальцем, и Влай послушно лез в пыльное царство потерянных вещей, копошился там, оставив на поверхности одни только тощие ноги в спортивных штанах, и возвращался довольный, с добычей. Стефана жарила блинчики — дым стоял коромыслом.

Павла совсем не хотела есть, но привычный напор сестры заставил ее через силу прожевать несколько ложек гречневой каши.

— А мы о Ковиче делаем передачу, — похвалилась она просто затем, чтобы не молчать.

— Да? — удивилась Стефана. — Ой как интересно…

И продолжала прерванный рассказ о положении дел в институте, о молодой сотруднице, делающий колоссальные успехи и обреченной на большое будущее в науке, о своем бездарном, но трудолюбивом заместителе, о большом конгрессе, который состоится в следующем месяце и на котором она, Стефана, будет вести секцию.

Глаза Стефаны по-рысьи горели. Про работу она умела говорить часами; Павла кивала и ковыряла вилкой остывающую кашу.

Тем временем мужская игра выплеснулась за границы игрушечного поля; вооружившись вениками, хоккеисты гоняли по квартире теннисный мячик. Павла добиралась до своей комнаты с предосторожностями, как альпинист на лавиноопасном участке. В коридоре ей досталось мячиком по щиколотке — Митика восторженно завопил; Павла плотно закрыла за собой дверь, села на диван и поставила на колени оранжевую коробку телефона.

«Он мне кассет не даст». — «Да? А зачем ты тогда мне нужна?.. Учись, милая, разговаривать с людьми, надо, чтоб дал… Позвони ему, похвали последнюю премьеру, ну, что хочешь…»

Павла поморщилась.

Собственно, что страшного? Что тяжелого и печального осталось в жизни, если саага больше — не будет?.. Подумаешь, какой-то зазнавшийся режиссер. Велика важность…

Гудки длились так долго, что она уже потянулась к рычагу, и в этот самый момент на том конце провода послышалось мрачное:

— Говорите!

Павла растерялась. Она, собственно, и позвонила затем, чтобы говорить, — но не ждала такого грубого и настойчивого побуждения.

— Говорите, ну?..

— Добрый день, — пролепетала Павла нежным голоском, одновременно игривым и елейным. — Господин Кович?

— Ну, — с отвращением подтвердила трубка.

— Вас беспокоит студия художественных программ, четвертый канал… Мы готовим передачу о вашем тво…

— Имя режиссера.

— Что? — сбилась с речи Павла.

— Имя режиссера передачи, не ты же ее делаешь, да?

За дверью пронзительно завопил Митика. Павла заткнула свободное от трубки ухо.

— А… режиссера? Господин Раздолбе… Господин Мырель, автор цикла о…

— Что, он сам не может позвонить?

— А… Я ассистент и хотела бы… кассеты…

— Потом, — сухо бросила трубка. — Я занят.

Короткие гудки.

«Найди хорошие слова… Работай. Хочешь сделать карьеру учись…» Павла вздохнула. Похоже, ей никогда не сделать карьеру.

Сарна брела, низко опустив изящную голову, обратив раструбы ушей к земле.

Камень отзывается первым. Камень вздрагивает от шагов, и отзвуки их, глухие и звонкие, разносятся на много переходов кругом, и сарна знает, что минуту назад в кривом коридоре двумя ярусами выше жадный коричневый схруль задрал самку тхоля. Задрал, утолив жажду крови, и теперь не знает, что делать с костлявым растерзанным тельцем — и без того сыт…

Дыхание. Сарне казалось, что она слышит его со всех сторон: разными голосами дышал сырой ветер. В темноте переходов толстый, громоздкий барбак гнался за барбачихой — и догнал, и к любовному игрищу примешалась изрядная доля жестокости. Барбаки похотливы; сарна испуганно дернула ушами.

Ее манила вода, но путь к реке перегорожен был страхом. Она бродила в дальних, пустынных коридорах, ловила ушами вздохи и отзвуки, но — все яснее и четче — осознавала наползающую, сочащуюся из провалов беду.

Она поднялась ярусом выше. За три прохода обогнула пасущуюся пару сородичей-сарн, поднялась снова, осторожно обошла сытого схруля и снова напрягла раковины ушей, пытаясь вычленить из хора безопасных звуков ноту своего беспокойства, — тщетно. Ничто не нарушало размеренной жизни Пещеры, а вместе с тем маленький зверь с проплешиной на груди все чаще и чаще вздрагивал, прислушивался и озирался.

Ее искали.

Ее искал напряженный взгляд, и огромные ноздри приплюснутого черного носа цедили ветерок Пещеры, по крупице вылавливая ее запах; сарна, почти лишенная нюха, интуитивно ощущала, как растекается ее дух по коридорам и ярусам, струйкой сбегает вниз и поднимается вверх, повисает над каменным полом, увязает во мхах…

Она брела, как потерянная. Ощущение неправильности, невозможности происходящего лишало ее сил.

Потом семейство маленьких тхолей, возившихся во влажном тупике, в ужасе ударилось в бегство; это случилось двумя ярусами ниже, там, где не так давно стояла и прислушивалась сарна с проплешиной и откуда ее увело нарастающее предчувствие. Один из тхолей попался на чьи-то зубы и огласил пещеру предсмертным визгом — прочие его сородичи спаслись, забившись в норы.

Сарна стояла неподвижно, как изваяние. Ее слух был сейчас единственным оружием, способным ее защитить.

Заколотили по камню копытца. Парочка влюбленных сарн неслась прочь, будто спасаясь от неминуемой смерти, и скоро стук копыт замер вдали — даже отзвуки угасли, съеденные мхом и расстоянием.

Потом метнулись, с топотом разбежались совокуплявшиеся барбаки.

Сарна стояла, и ей казалось, что вся живность Пещеры трепещет, разбегается, прячется, в ужасе уходит с пути бредущей по коридорам смерти.

Топот ног, отзвуки торопливых шагов; между сарной и тем, что приближалось, оставался сытый, дремлющий после трапезы схруль.

Глухое уханье. Грохот, сотрясение стен; жалобный вопль. По-видимому, схруль сослепу решил вступить в поединок, а разобравшись, кто перед ним, не получил уже возможности отступить…

Сарна затаила собственное неровное дыхание. Излив злобу в схватке со схрулем, преследователь остановится… Его инстинкт на сегодня удовлетворен, он не станет тратить сил на изнуряющее упрямое преследование…

Она ошиблась.

Теперь ее уши ловили уже отзвук шагов. Едва различимый треск зеленой подстилки — потому что по высохшему мху невозможно передвигаться бесшумно…

Она все еще стояла. Уже понимая необходимость бегства, уже осознавая бессмысленность сопротивления. В приближении того, кто ее искал, была какая-то давящая неотвратимость. Как будто там, в первый раз, у воды, была совершена ошибка. И то, что не свершилось тогда, обязательно произойдет сегодня — сейчас…

Еле слышный звук возник в конце коридора — и тогда она не выдержала и побежала.

И сразу поняла, что преследователь побежал тоже.

Все повторялось, но теперь она не верила в спасение.

Сливались перед глазами мерцающие пятна лишайников; звук копыт, наполовину съедаемый тонким слоем мха, метался среди нагромождений камня, и лишь в последнее мгновение сарна находила проход. Минута — и она вырвалась в темный зал, уставленный колоннами сталагмитов, метнулась в первый же попавшийся коридор — и ошиблась, потому что дорога обернулась тупиком.

Поначалу голый камень, звенящий от ее копыт и придающий миру ясное объемное звучание, обрадовал ее и вселил надежду, — но уже после второго поворота она поняла, что впереди нет ничего. Что звук возвращается, отражаясь от непреодолимой преграды, что перед ней стена. И она хотела расшибиться о стену на всем скаку — но естественная живучесть не позволила.

Коридор загибался вверх; сарна стояла в наивысшей его точке, спиной к поросшей мхом преграде. Здесь все поросло мхом, здесь было роскошное пастбище, а в глубокой щели, скрываемой пышным зелено-коричневым ковром, бежала струйка воды. И если осторожно разгрести мох копытцем… Сарна смотрела в глаза своей смерти. Сааг был крупным даже для своей породы. На жертву глядели желтоватые, широко посаженные глаза с огромными, презирающими темноту зрачками. Второй парой глаз казались раздувшиеся ноздри; за третью — и четвертую — пару сошли бы черные, влажно поблескивающие клыки. Передние лапы саага, широкие, как щетки, скрывали в себе по два набора втяжных когтей. Изогнутых ножей, умеющих протыкать жертву насквозь. Черная короткошерстная шкура плотно облегала мощные, безобразно выступающие мышцы; сааг был в пике своей формы. Не молодой и не старый, ненасытный, фанатично упрямый сааг, который добился-таки своего.

Сарна тяжело дышала. Холодный ветер Пещеры касался проплешины на ее груди, и ей казалось, что ледяные когти добрались уже до ее сердца.

Чуть слышно шелестел подо мхом ручей. Возможно, сааг чуял воду — но нежного журчащего звука он слышать не мог; круглые уши-раковины дрогнули, готовые поникнуть.

Сааг двинулся вперед. Беспомощность жертвы придавала предстоящему убийству своеобразный сладковатый привкус. Сааг шел — вернее, тек навстречу пойманной сарне: Переливались мышцы под лоснящейся черной шкурой.

Сарна смотрела; в тот самый момент, когда ее смерть совершала шаг над невидимым ручьем, в ободранной груди обреченного зверя беззвучно взорвалось желание жить.

Она поднялась на дыбы; движение, скорее, жалкое, нежели грозное. Ее крохотные копытца не в состоянии нанести саагу ущерба, а уводя из-под броска шею, она тем самым подставила под костяной нож свой нежный, с подпалинами живот.

Сааг понял это — но именно в эту секунду его мускулистая лапа, задняя правая, подобравшаяся перед прыжком лапа угодила в скрытую от глаз расщелину.

То, что ясно было круглым ушам сарны, оказалось для саага сюрпризом. Опьяненный своей властью, ошалевший от вкуса еще не пролитой крови, удивленный порывом беспомощной жертвы, он допустил ошибку — не связал в сознании запах воды и образ щели, по которой эта вода, как правило, течет.

Хищник, за всю жизнь не сделавший ни одного неверного шага, волей обстоятельств оказался неуклюжим, как барбак; лапа ушла глубоко в расщелину, раздраженный рев подхлестнул сарну — прыгнув с места, она пролетела под самым каменным потолком, над головой ревущего зверя, над арсеналом клыков и когтей, над бессильной яростью, над воплем о несправедливости и нечестной игре; она неслась, ничего не помня и ничего не чувствуя, и только инстинктивно отыскивала среди камней единственно верный, невидимый глазу выход.

* * *

Лора испугалась, услыхав в трубке ее голос.

— Павла?! Что с тобой такое, я тебя даже не узнала…

— Я заболела, — сказала Павла хрипло. — Я… больная.

Лора помолчала. Спросила осторожно:

— Врача вызвала?

— Я сегодня дома поработаю, спроси Раздолбежа… Можно я сегодня дома поработаю. Я ему… интервью расшифрую. Я заболела…

Лора вздохнула:

— Я перезвоню…

И перезвонила спустя минуту:

— Ладно, один день тебе, но чтобы все интервью, чтобы на завтра и чтобы материалы про Ковича… Болеутоляющее прими, Павла.

— Ага, — сказала Павла и повесила трубку. Стефана заставила ее измерить температуру — хоть Павла и твердила хмуро, что никакой температуры у нее нет и быть не может. Стефана не успокоилась, пока показания сестры не были подтверждены показаниями термометра; опыт многочисленных болезней Митики приучил ее верить, что если нет температуры — значит, о серьезной болезни речи нет.

— Павла, ты сегодня дома? Я тогда малого в сад не поведу, дождь, и все равно уже опоздали… Ладно?

Павле было все равно.

Сидя на широком подоконнике, она равнодушно смотрела, как Стефана — огромный сиреневый зонтик — бежит через мокрый двор; под дождем белые плиты дорожки казались стеклянными. По стеклу катились капли. Павле казалось, что весь большой мир, в котором она привыкла ощущать себя как дома, — что этот мир плывет, оплывает, качается.

— Павла! А ты вот так не умеешь!..

Довольный Митика стоял двумя ногами на двух больших термосах. Воспользовавшись замешательством тетушки, он успел продемонстрировать, что именно Павла не умеет, — спрыгнул с самодельных котурн, отчего зеленый термос опрокинулся и покатился, а красный звонко треснул разлетевшейся колбой.

— Все расскажу маме, — сообщила Павла равнодушно. Митика рассмеялся; Павла снова обернулась к окну.

Сарна НЕ ДОЛЖНА три ночи подряд спасаться от одного и того же саага. То есть, конечно, она МОЖЕТ трижды от него спастись… Как не исключено, что высыпавшиеся из кулька семечки образуют на полу графическое изображение статуи Вдохновения. Нет таких физических законов, чтобы семечки не сложились в картину. Но вот почему-то никогда не складываются!..

Павла закусила губу. Оказывается, она всю жизнь подсознательно этого боялась — у нее, наверное, психическое отклонение. Она действительно больна, только не так, как думает Лора, и совершенно не той болезнью, в которых разбирается вооруженная градусником Стефана…

— Павла, а давай в хоккей!..

Не оборачиваясь, она качнула головой; Митика заорал, да так пронзительно, что у Павлы моментально закружилась голова:

— Ну, давай…

Закусив губу, она заколотила в Митикины ворота подряд три шайбы; на четвертой уязвленное самолюбие юного спортсмена выкинуло фортель, Митика в ярости зашвырнул шайбу под кресло и ушел дуться на кухню. Павла вздохнула с облегчением и снова взгромоздилась на подоконник.

В принципе она может позвонить в анонимную психиатрическую службу. Хоть сейчас — хотя лучше, конечно, из телефона-автомата… Она объяснит, в чем дело, и попросит совета. Неудобно и тягостно, но все же лучше, чем… В конце концов есть ведь какие-то стимуляторы. Выключающие сон. На день, на два… Сколько человек может продержаться?.. «Сон ее был глубок, и смерть пришла естественно…»

Нет, но ведь то, что творит этот сааг, — это вообще ни в какие ворота не лезет!.. Вот кому надо обратиться к психиатру, если, конечно, он не хочет, чтобы вскорости его прикончил, как бешеного, какой-нибудь егерь…

Митика подозрительно долго молчал. Павла отвлеклась от тяжелых мыслей, посидела, прислушиваясь, потом тихонько встала и пошла на кухню.

Уже в коридоре до нее донеслось сосредоточенное Митикино бормотание:

— Поворот, поворот… Прямая дорожка… Поворот… Куда, куда?! Это не по правилам… Тут поворот, поворот…

Павла заглянула.

Посреди кухни стоял на четвереньках увлеченный Митика; рассыпанные костяшки домино уложены были в некое подобие лабиринта, и юный натуралист водил по нему прутиком от веника, причем Павла не сразу разглядела, что главным персонажем игры работает ошалевший, средних размеров таракан.

— Митика, фу! Митика, какая гадость, скорее руки помой!

— Я его руками не трогаю, — пробормотал Митика, не отрываясь от игры.

— Перестань мучить насекомое!

— А я не му… не мучаю…

— Ты будешь слушаться или нет?!

Воспользовавшись минутным отвлечением маленького экспериментатора, таракан выбрался из лабиринта и нырнул в щель под мойкой. Митика возмущенно запричитал; Павла молча взяла его под мышки и потащила в ванную, Митика вырвался, оскорбленный, схватил пригоршню костяшек от домино и швырнул в стену:

— Ты! Зачем! Что ты мне мешаешь, ты мне мешаешь!!

Павла плюнула, повернулась и ушла; хотела закрыться в своей комнате — но поверх неубранной постели комком валялась ночная рубашка, и Павла содрогнулась, будто ей показали труп. Так и не решившись прикоснуться к собственной постели, она взяла со стола диктофон, бумагу и ручку, вышла в гостиную, устроилась в кресле и взялась расшифровывать какое-то длинное, нудное и бессодержательное интервью.

«Как вы считаете, почему жанр эротической прозы с таким трудом прокладывает себе дорогу в сельской местности?» — «Видите ли, то, что мы привыкли называть эротической прозой, есть на самом деле не что иное, как углубленный эгопсихологический пласт…»

В затылок Павле ударила ледяная струя воды; подскочив, она выронила диктофон. Митика, вооруженный водяным пистолетом, немедленно улепетнул в ванную и заперся изнутри.

Углубленный эгопсихологический пласт.

Павла побродила по комнате, бездумно поводила пальцем по пыльному экрану телевизора; дождь за окном прекратился, теперь там стояло солнце.

Митика просидел в ванной полчаса и причиной его усидчивости оказалась картина, которую он рисовал на большом зеркале Павлиной новой помадой. Павла изучила телефонный справочник, в котором номеров анонимной психиатрической помощи оказалось аж двенадцать — на разные случаи жизни; после обеда вернулась Стефана, Павла молча передала ей притихшего шкодника и вышла во двор, комкая в кармане бумажку с переписанными телефонами.

Она надеялась, что номер, избранный ею для первого звонка «информационно-консультативная служба» — окажется отключенным или занятым; трубку подняли сразу же, без гудка:

— Добрый день, — поздоровался мягкий женский голос.

— Добрый… — отозвалась Павла автоматически.

— Вы позвонили нам — вы нуждаетесь в помощи?

Павла сглотнула.

— Я отвечу на все ваши вопросы. И поверьте, что все, о чем вы собираетесь спросить, совершенно естественно и не может быть стыдным…

Павла молчала; стены телефонной будки отгораживали ее от мира звуконепроницаемой стеной, голубоватым панцирем. В будке она чувствовала себя удивительно надежно. Надежнее, чем дома.

— Я три ночи подряд… попадаю… туда.

Пауза была такой короткой, что, можно сказать, ее и не было вовсе; женщина в трубке не стала переспрашивать:

— Да, это редкий случай. Как правило, мы попадаем в Пещеру не чаще раза в неделю, это оптимальный режим для нервной системы в спокойном состоянии… Может быть, в последнее время ваша жизнь круто изменилась? Что-то новое, сильные эмоции, требующие выхода?

Павла честно задумалась. И думала почти минуту. Ежедневные нагоняи Раздолбежа вряд ли можно считать сильным раздражителем…

— Нет.

— Хм… Возможно, причина чисто физиологическая. У подростков это связано с гормональной перестройкой, у молодых женщин… Вы ведь молоды, судя по голосу?

Павла напряглась. Ей показалось, что она теряет частицу своей анонимности.

— Вам совершенно не о чем беспокоиться. Расслабьтесь — теперь, вероятно, вы попадете в Пещеру не раньше, чем недели через две…

— Это еще не все! — выкрикнула Павла.

— Я слушаю, — голос в трубке сделался серьезным.

— Я… трижды… все эти три раза… за мной охотился один и тот же…

— Не волнуйтесь, — мягко попросила женщина в трубке. — За вами охотился хищник?

— Сааг, — выдохнула Павла.

Женщина в трубке выдала замешательство секундным молчанием.

У Павлы вспотели ладони. Ей все сильнее хотелось бросить трубку на рычаг.

— Я вам сочувствую, — проговорила наконец женщина. — Вы, по-видимому, пережили сильнейшее потрясение…

— Но трижды! Трижды!!

— Не волнуйтесь… Все позади.

— А вдруг он… опять?!

— Не волнуйтесь. В четвертый раз этого не повторится… Прежде всего, вам не следует смотреть на произошедшее с вами, как на нечто совсем уж невозможное. Такие случаи редко, но все же бывают, это как рождение сиамских близнецов, печально, но при нынешнем уровне медицины вовсе не так трагично… Сейчас я дам вам номер телефона, которым вы при желании можете воспользоваться, вам ответит консультант, специализирующийся именно на многократной опасности… Вы записываете?

— У меня нет ручки, — сказала Павла потерянно.

— Не страшно… Вы в любой момент можете перезвонить по этому телефону и вам продиктуют… Однако, прежде всего, — не волнуйтесь. Знайте, что произошедшее с вами случалось уже с десятками других людей. Подавляющее большинство их прожило долгую счастливую жизнь, но если у вас возникнут новые страхи — вы всегда сможете позвонить…

— Если проснусь, — пробормотала Павла глухо.

— Попробуйте принять легкое успокоительное…

— Хорошо. Спасибо.

Павла повесила трубку. На той стороне улицы, у входа в небольшой скверик, стояла и сияла на солнце великолепная, ухоженная машина.

Павла бледно улыбнулась.

Она дала понять незнакомой женщине, что ее утешения не произвели на Павлу никакого эффекта — но это было неправдой.

Произвели.

Произвели настолько, что, вернувшись домой, она первым делом прошествовала в свою комнату и тщательно, без всяких лишних мыслей застелила пугающую прежде постель.

— …Таким образом процент результативной агрессии составляет на сегодняшний день три и восемь сотых процента. За последние десять суток выявлены двенадцать личностей, чья норма агрессивного поведения превышала установленное число в два и более раз… Десять ликвидированы. Двое находятся под усиленным контролем; все показатели за прошедшую декаду находятся в рамках нормы и позволяют охарактеризовать ситуацию в общем как стабильную.

Сухощавый желтолицый человечек наконец-то поднял глаза от блокнота. Его треугольное лицо поразительным образом напоминало эмблему — эмблему Рабочей главы, вшитую в лацкан его строгого пиджака. Лицо, как эмблема, — выразительное и совершенно неподвижное.

Некоторое время длилась пауза. Люди, собравшиеся здесь за круглым столом, чего-то ждали. Но никто не хотел заговаривать первым.

— Спасибо… — пробормотал наконец грузный бородач, чье кресло казалось выше и внушительнее прочих. — А теперь… что ж. Теперь относительно антивиктимного поведения. Относительно этого дикого случая, который вы упомянули… Дикого, потому что максимальный зарегистрированный индекс антивиктимности… сто девяносто три, если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь, — негромко проговорила единственная женщина за столом, полная, с заурядной внешностью домохозяйки. И под обратившимися на нее взглядами продолжила прерванное занятие — шлифовку ногтей при помощи маленькой, тускло поблескивающей пилочки.

Человек с треугольным лицом и эмблемой на лацкане кашлянул, будто у него внезапно запершило в горле:

— В нашем случае — почти триста процентов, координатор.

Бородач поднял брови:

— То есть? Вы, надеюсь, полностью исключили случайность, ошибку, непреднамеренное искажение фактов?

Человек с треугольным лицом позволил себе обиженно поджать губы:

— Рабочая глава не так часто ошибается, координатор.

— Следственный эксперимент?

— Вероятно, потребуется. Но… не в ближайшее время. Нанесение психологических травм, несовместимых с жизнью…

Сидящие за столом люди поерзали в креслах, устраиваясь поудобнее — так, как будто у всех одновременно затекли ноги.

— Не было ли нестандартного поведения со стороны хищника? — продолжал допытываться бородач. — Возможно, незавершенная агрессия? Или, наоборот, превышение допустимого индекса?

Его собеседник чуть приподнял подбородок:

— И нам приходил в голову этот вопрос. Специальное исследование подтвердило: хищник действовал стандартно, в рамках своей личной нормы агрессии. Она у него достаточно высока… Другое дело, что именно в этом случае превышение определить сложно — слишком нестандартная, э-э-э, ситуация. Но, надо сказать, этот человек сам пошел на то, чтобы дать информацию… На всякий случай мы взяли его под контроль.

— Поразительная предусмотрительность, — негромко проронила женщина. И положила пилочку на стол.

— Охраняющая глава чем-то недовольна? — поинтересовался человек с эмблемой.

Женщина подняла взгляд; на ее оплывшем, лишенном косметики лице сидели цепкие, как крючья, жесткие пристальные глаза.

— Охраняющая глава, — женщина говорила небрежно, по ее голосу можно было решить, что она говорит с подругой по телефону, — имеет сведения об утечке информации… скажем так, о возможности такой утечки.

Некоторое время было тихо.

— Так возможность утечки или утечка? — медленно переспросил бородач.

— Маниакальная подозрительность, — сказал человек с треугольным лицом, поглаживая свою эмблему, — есть необходимая принадлежность охраняющих структур… Факты?

Женщина помолчала, буравя его взглядом. Потом обернулась к бородачу:

— Охраняющая просит полномочий для работы с этой… внезапно возникшей проблемой.

— У нас возникла не только проблема, но и возможность, — негромко сказал мужчина, сидящий напротив.

У него было узкое, смуглое, чуть асимметричное лицо, очень яркие, светло-зеленые глаза и низкий, уходящий на глубокие басы голос. Говоря, он не отрывал взгляда от экранчика карманного компьютера — там сменяли друг друга живописные цветовые сочетания.

— Я знал, что Познающая заинтересуется, — с напряженной усмешкой проговорил бородач.

— Да, координатор. Мы уже заинтересовались. Небывалый в истории случай, небывало высокие показатели… Познающая просит полномочий для себя.

— Исключительных, — вполголоса добавил бледный молодой человек, сидящий рядом.

— Естественно, — смуглый поднял брови. — Естественно, исключительных. Познающая способна позаботиться и о наблюдении, и о безопасности, и о…

— Охраняющая выражает протест, — голос полной женщины оставался бесстрастным, но глаза блеснули так, что бородач в кресле нервно мигнул. — Это игра с огнем! Известные всем нам силы не упустят… А любая информация, каким-либо образом уплывшая от нас, рано или поздно попадет к ним.

— Факты? — обиженно повторил человек с треугольным лицом, обращаясь почему-то к пилочке для ногтей. — Факты, доказательства, подтверждающие факт утечки? Или будет, как в прошлый раз?

Смуглый наконец-то оторвал свои зеленые глаза от цветовых сочетаний на экране. Чуть усмехнулся; посмотрел на собственную руку, потом на полную женщину со взглядом, как стальной крюк.

— Нарушение человеческих прав… субъекта, — он загнул один палец на своей смуглой руке. — Нанесение травм, несовместимых с психическим здоровьем… — другой палец. — Репрессивные меры, противоречащие кодексу Триглавца… что еще новенького может предложить нам Охраняющая?

— Вам не следует говорить в таком тоне, Тодин, — нехотя огрызнулась женщина. — Вы прекрасно понимаете, что ваши исследования тоже не очень-то… Как, интересно, вы собираетесь работать? Путь к результату… к тому результату, который вас интересует…

— Который нас всех интересует, — холодно заметил смуглый.

Женщина оскалилась, и этот оскал страшновато контрастировал с мягкими чертами домохозяйки.

— Добрый Доктор использовал калечащие методы, — как ни в чем не бывало продолжал смуглый. — Мы надеемся… найти другой путь.

Женщина хмыкнула, всем своим видом обличая собеседника во лжи.

— Одно могу сказать с уверенностью, — на лице смуглого не дрогнул ни один мускул, — две главы вокруг объекта топтаться не будут. Или Познающая, или мы упускаем свой шанс.

Сделалось тихо. Человек с эмблемой Рабочей главы наконец-то уселся в кресло и облегченно откинулся на спинку — как будто дальнейшее его не касалось.

— Тодин, — медленно, будто раздумывая, спросил бородач, — вы действительно можете… получить ТОТ результат?

— Почти наверняка, — пробормотал зеленоглазый, глядя на светящийся экран.

— Вы понимаете, что это значит?

— Понимаю лучше вас! — глубокий голос смуглого прозвучал неожиданно резко. — Прекрасно понимаю, что… но если мы спрячем голову в песок, — мы проиграем почти наверняка! Метод Доброго Доктора всплывет рано или поздно, а так мы могли бы… грубо говоря, найти противоядие. Исследовать механизм… Донор появляется раз в сто лет! ТАКОЙ донор! Такая возможность, а вы…

— Какой темперамент, — женщина криво усмехнулась. — Понимаю, почему ваши пациенты без ума от вас, Тодин… А пациентки в особенности.

— Вы мне льстите, — отозвался смуглый, мгновенно успокаиваясь. — Но в качестве довода это ваше замечание… уязвимо.

— Мы не сможем обеспечить герметичность информации, — женщина плотно сжала губы, сразу же потеряв сходство с домохозяйкой. — Охраняющая категорически против.

— Это ее естественное состояние, — устало пробормотал зеленоглазый.

— Не надо, Тодин, — раздраженно уронил бородач. — Все нервничают… Ваш проект действительно может быть связан с разрушением личности донора?

Зеленоглазый молчал.

Собравшиеся за круглым столом ждали его ответа — но он молчал, и отблески красок с экрана делали его молчание живописным, почти карнавальным.

Человек с лицом, как эмблема, складывал белый лист бумаги. Пополам, вчетверо, в восемь раз, в шестнадцать…

Женщина со внешностью домохозяйки барабанила ногтями по своей пилочке. На щеках ее горели красные пятна.

Бледный молодой человек за плечом зеленоглазого нервно сопел.

Двое угрюмых мужчин, сидевшие справа и слева от женщины, мрачнели все больше и больше.

По периметру большой круглой комнаты шла, опустив хвост, небольшая серая кошка.

Еле слышно урчал кондиционер.

— Начинайте, Тодин, — медленно сказал бородач. — Начинайте, но… в случае применения калечащих методов вам понадобятся специальные санкции. Обращайтесь в координатуру.

Женщина вскинула голову — бородач остановил ее движением руки. Сказал сухо, ни к кому в отдельности не обращаясь:

— Полномочия по факту антивиктимного поведения передается Познающей главе и господину Тритану Тодину лично. Познающая глава должна особенно заботиться о сохранности информации и по возможности щадить человеческие права субъекта… Все, господа. До появления дополнительных обстоятельств вопрос полностью решен.

Человек с зелеными глазами откинулся на спинку кресла.

Если он и был доволен — внешне это не проявилось никак.

Глава 2

Раздолбеж пробежался глазами по вороху ксерокопий, долго изучал ядовитую заметку в «Милых сплетнях», наконец, хмыкнув, поднял глаза на Павлу:

— Мало.

— Сколько было, — Павла прекрасно знала, что этим «мало» отзыв о ее работе не ограничится.

— Долго раскачиваешься, Нимробец. Мелко копаешь… Кассеты от Ковича уже должны лежать вот здесь! — и Раздолбеж пальцем указал место для кассет на своем захламленном столе.

Павла вздохнула:

— Он хочет лично с режиссером…

— Да чихать мне, что он хочет! Это твоя работа, ясно? Не в стекляшке кофе пить целыми днями и не с операторами любезничать, а открыть рот, договориться с Ковичем и принести мне кассеты!..

Павла вспыхнула. Упрек был редкостно несправедлив.

Сегодня утром она выпила-таки в стекляшке две чашечки кофе, но только потому, что у нее слипались глаза! Только потому, что она до утра боялась лечь в постель и заснула на рассвете, в кресле, за расшифровкой какого-то дурацкого интервью! И проспала — о счастье, глубоко и без сновидений — всего два часа чистого времени! Ничего этого Раздолбеж и знать не знает, а совершенно напрасно болтает про кофе и про операторов, потому что в стекляшке Павла встретила Саву с четырнадцатого канала, а Сава ее даже НЕ УЗНАЛ!..

Наверное, изменившееся выражение ее лица подсказало Раздолбежу, что на этот раз он не прав. Во всяком случае, прочие обидные слова, заготовленные им для нерадивой Нимробец, так и остались невысказанными. Некоторое время Раздолбеж сопел, скептически глядя в окно, будто сверяя увиденное со вчерашним прогнозом погоды; потом сказал тоном ниже:

— Полчаса назад я звонил Ковичу, и он согласился предоставить свои кассеты. Отправляйся, и прямо сейчас; адрес возьмешь у Лоры. Я буду очень благодарен, если ты ничего не напутаешь и не потеряешь. Иди.

Павла посопела, глядя Раздолбежу в насмешливые глаза; потом опустила взгляд и уныло кивнула.

В лифте ее настиг внезапный голод; может быть, потому, что скоростная кабина, несущаяся вниз почти в свободном падении, всегда как-то странно действовала на ее желудок. Впрочем, Павла сегодня не завтракала, а время было как раз обедать, а на первом этаже широким кругом размещался десяток стеклянных кафе — а потому она презрела недавний упрек Раздолбежа и вошла в «Крыло грифона», чье название на всех этажах давно звучало как «Кило батона».

Спешно жуя бутерброд со свежей розовой колбасой, она то и дело воровато поглядывала по сторонам — не появится ли за стеклянными стенками кафе-аквариума желчное лицо Раздолбежа. За соседними столиками оживленно болтали: у кого-то шеф одобрил к выпуску серию передач, кто-то добыл гениальный сценарий, кто-то выскочил вперед по рейтингу; потом в стекляшку ворвалась целая толпа, разыскала среди обедающих бледного, смутно знакомого Павле паренька и обрушилась на него с поздравлениями — оказывается, у паренька вышла первая передача, и приятели стали в очередь за правом пожать ему руку.

Наблюдая за чужим триумфом, Павла отхлебнула горячего чая, закашлялась и потому проморгала момент, когда малознакомый журналист — кажется, из отдела проблемных программ — принял решение подсесть за ее столик:

— Не помешаю?

Павла мотнула головой. Бутерброда оставалось меньше половины; вряд ли малознакомый журналист успеет ей помешать. Она сейчас уйдет.

— А я вас, кажется, знаю… Павла. Вы у господина Мыреля работаете ассистентом, правда?

Павла удивилась. В стекляшках как-то не принято было заводить сердечные знакомства — во-первых, на работе, во-вторых, на виду… В-третьих… ну, как-то не принято и все. Во всяком случае, с Павлой таким образом не знакомились никогда.

Она кивнула — одновременно недовольно и растерянно. Ее собеседник, наоборот, воодушевился:

— А меня зовут Дод Дарнец, программа «Запрещенный вопрос», вы, наверное, видели…

Павла видела. У «Запрещенников» был высокий рейтинг, хоть передача совершенно не была рассчитана на широкую публику; там не было ни ведущего-провокатора, ни краснеющих звезд, ни радостной толпы рукоплещущих зевак — серьезный, несколько мрачноватый имидж, напряженное словесное действо и действительно острые, поражающие своей смелостью темы.

Павла не любила «Запрещенников» — хоть несколько раз, по настоянию Раздолбежа, смотрела и анализировала. И вот этого Дарнеца, хоть убей, не помнила… Хотя это естественно, чернорабочие журналисты попадают в кадр очень редко.

Ее собеседник понимающе улыбнулся:

— Думаю, что вы не любите нашу передачу, Павла.

Она вздрогнула:

— Почему вы так решили?

Дарнец отхлебнул из своей чашечки:

— Видите ли… слишком острые темы — все равно что слишком острые приправы. Кто-то любит… Кому-то противно. И нельзя же всю жизнь питаться одним хреном…

Павла машинально жевала свой бутерброд.

— И вы совершенно правы, Павла… Есть вещи, о которых вслух, с экрана, не говорят. И даже мы не говорим — не нужно… Но от нашего молчания эти, как я сказал, вещи, они ведь из жизни не исчезают, нет?

Розовая колбаса вдруг встала у Павлы поперек горла — таким внезапным и сильным было беспокойство. И от Дарнеца, конечно, ничего не укрылось. Он развел руками, как бы демонстрируя добрые намерения:

— Нет, Павла, то есть да, вы правильно подумали, но в этом нет ничего странного или страшного… Я журналист, но вторая моя работа — консультант в центре психологической реабилитации…

Она справилась наконец с горлом и мужественно заглотнула полупережеванный кусок.

— Вам дико, что я буду говорить с вами о Пещере. Поверьте, дело стоит того, чтобы эту неловкость преодолеть…

— Какое дело? — выдавила Павла. Дарнец вздохнул. Улыбнулся. Соединил кончики растопыренных пальцев:

— С вами приключилась редкостная история. Три раза подряд…

— Откуда вы знаете?!

Неизвестно, как это выглядело со стороны. Павла сделала все возможное, чтобы ее лицо оставалось бесстрастным, — во многом ей помогло сознание, что она сидит посреди людной площади. Что все вокруг только на нее и смотрят… Дарнец усмехнулся:

— Не волнуйтесь, Павла. Это закон восприятия — в людном месте на нас никто не обращает внимания… Ваш шеф у себя в кабинете. Не волнуйтесь так.

— Откуда вы знаете про…

— Случай столь вопиющий, что укрыться от нас он просто не мог. Это… какое-то феноменальное везение. При том что ваш… сааг приложил все свои немалые силы, чтобы это везение оборвать. Он, можете поверить, сам потрясен не меньше вашего…

— Верю, — процедила Павла сквозь зубы. — Я, знаете, как-то всегда надеялась, что телефоны доверия — это именно телефоны ДОВЕРИЯ, если бы я знала, что после одного случайного, под настроение, звонка…

— Павла, дорогая… Ваш звонок тут совершенно ни при чем. Если бы центр психологической реабилитации не имел собственного доступа к информации Триглав-ца… поверьте, множеству наших соотечественников пришлось бы очень плохо. Знаете, за свою практику я перевидал столько людей, нуждающихся в помощи…

— Я не нуждаюсь в помощи, — сказала Павла резко. Впрочем, в какой-то момент в ее душе шевельнулся слабый и теплый червячок — а что если взять да и переложить свои страхи на узкие плечи Дода Дарнеца…

— Я встречал и продолжаю встречать множество людей, нуждающихся в помощи, — невозмутимо повторил ее собеседник. — В частности, в вашей помощи, Павла.

Некоторое время она молчала, удивленно разглядывая огрызок недоеденного бутерброда.

— Я объясню… — ее собеседник отхлебнул из чашечки. — Ежедневно тысячи людей несут в Пещеру свои комплексы и страхи — волокут этот мусор в чистый и честный мир, где место только честной борьбе и первозданным инстинктам. Ежедневно сотни людей звонят по телефонам доверия, потому что им кажется, что в Пещере что-то не так, что их поведение выходит за привычные рамки… Речь не идет о маньяках-садистах, которым, к сожалению, почти невозможно помочь. Речь не идет о прирожденных жертвах, которые, увы, заканчивают свой путь уже в юности… Речь идет о людях, которые каждый день чувствуют то же самое, что чувствовали вы, набирая телефон доверия… Помните?

Павла невольно поежилась.

— Вот-вот… И наша с вами цель — объяснить этим людям, что ничего ужасного с ними не происходит. Что жертва, даже загнанная в угол, имеет шанс на спасение… Да, я не сказал вам, что примерно восемьдесят процентов консультируемых нами — по ориентации неагрессивны.

Павла молчала.

Дарнец второй раз ее ошеломил — как-то так незаметно получилось, что из полосатой больничной пижамы Павла вдруг переселилась в белый крахмальный халат. Дарнец пил свой чай и беседовал не с пациенткой, а с коллегой и соратницей, чей совет для него исключительно важен.

— Павла… Феномен, который вы продемонстрировали, называется ярко выраженным антивиктимным поведением. Наш центр будет благодарен, если вы поможете нам в работе… Поучаствуете в некоторых исследованиях, нечто вроде социологических опросов… Собственно, очень трудно объяснить на пальцах, но я гарантирую вам интересную работу, общество умных, обаятельных людей… И полнейшую конфиденциальность, Павла. Понимаете?

Она все еще молчала, ей казалось, что за стеклянными стенками кафе прошли годы и годы, что Раздолбеж постарел и вышел на пенсию, что кассеты Рамана Ковича развалились от времени, что здание телецентра сто раз перестроили, что Митика нянчит внуков — а она все еще горбится над розовым объедком колбасы, и человек, сидящий с ней за одним столиком, полностью заморочил ей голову и размягчил мозги.

— Можете сейчас не отвечать. Просто подумайте… Повторюсь — я понимаю, насколько эта тема деликатна. Насколько вы серьезно к этому относитесь… Но, возможно, именно с вашей помощью будет совершено открытие… которое спасет от безумия тысячи людей. Вы подумаете, Павла?..

— Подумаю, — сказала она почти с облегчением. Потому что странный разговор, кажется, исчерпал себя и подошел к концу.

В гулком подъезде с высокими потолками пахло влажной пылью; у лифта стояла огромная, на голову выше Павлы, девица в экстравагантном макияже — ей, по-видимому, никто никогда не говорил, что темно-коричневых губ у здоровых людей не бывает. Девица смерила Павлу холодным равнодушным взглядом — так, будто перед ней внезапно возник в воздухе некий неодушевленный предмет; Павла, которая боялась стерв и стыдилась этого своего страха, гордо прошествовала мимо — к лестнице.

Кович жил на четвертом этаже. Ступенек, ведущих к нему, оказалось неожиданно много, но Павла не сетовала — пусть дорога будет подлиннее. Предстоящая встреча ее вовсе не радовала; некоторое время постояв на просторной площадке и проводив глазами лифт, уносящий ввысь девицу с коричневыми губами, Павла встала наконец перед дерматиновой дверью, которая, между прочим, снабжена была замком.

Павла не любила людей, запирающих двери своего дома. Правда, среди ее близких знакомых таких типов не было совсем.

Подивившись режиссерским причудам, Павла нажала на железную кнопку звонка; ей не открывали долго, так долго, что она обеспокоенно полезла в портфель, чтобы сверить адрес. Она стояла, как цапля, на одной ноге, положив «дипломат» на колено и роясь в его недрах, — когда обитая дерматином дверь распахнулась, и мгновенно возникший сквозняк подхватил ценные Павлины листочки и в живописном беспорядке раскидал их по лестнице.

Павла подняла растерянный взгляд.

Человек, стоящий в дверном проеме, был ей многократно знаком по фото, премьерам и презентациям; черный облегающий свитер под горло и черные же спортивные брюки делали его похожим на пожилого мима. Павла успела подумать, что сорокалетний Кович выглядит много старше своих лет и что черный цвет ему не к лицу.

— Добрый день… Я Павла Нимробец, студия художественных программ, четвертый канал, от господина Мыреля, режиссера, он догова…

— Понятно, — с отвращением сказал стоящий в дверях человек.

— Извините, я сейчас…

Пристроив «дипломат» на коврике перед дверью, Павла принялась споро собирать свой разлетевшийся скарб; Кович стоял неподвижно. Павла искоса поглядывала на ворсистые комнатные тапки, стражами застывшие на пороге.

И в момент, когда последний клочок бумаги был уже у нее в руках, — именно в этот момент ее впервые ткнуло необъяснимое, неприятное предчувствие.

Черный ворс.

Противно.

Зажав «дипломат» под мышкой, она выпрямилась.

Кович смотрел прямо на нее, и некрасивое лицо его, казалось, мрачнело на глазах.

«Учись, милая, разговаривать с людьми, — так говаривал умный Раздолбеж. — Похвали его последнюю премьеру… Найди хорошие слова…»

— Вы знаете, — сказала она извиняющимся тоном, — мы ведь… ну, эта передача… Ваше творчество надо… ну, я совершенно была потрясена «Девочкой и воронами», это был невообразимый, гениальный спектакль…

Она чуть запнулась на слове «гениальный». Как бы не перебрать в славословиях; любого нормального человека подобное определение смутило бы. Любого, но не Ковича — он-то просто по долгу службы должен верить в собственную гениальность…

— Мне только кассеты, — Павла виновато улыбнулась. — Мне здесь обождать?

Если он и собирался держать ее на пороге, — то теперь передумал. Растаял, что ли, от ее неуклюжих похвал?.. Как бы то ни было, но холодный взгляд Ковича делался все более внимательным; наконец он пожал плечами и отступил в глубь прихожей:

— Входите…

Она вошла.

Прихожая оказалась необычайно большой и феноменально захламленной; стены, увешанные вперемешку плакатами, афишами и календарями двухлетней давности, высокий потолок, оклеенный пожелтевшими обоями, и пыльная обувь, толпой стоящая вокруг полочки-подставки. Павла с удивлением увидела здесь зимние меховые сапоги, кеды, кроссовки, босоножки и разноцветные башмаки — все мужские и все одного размера. Все, чем пользовался хозяин в течение года-двух.

Нерешительно потоптавшись, Павла сделала движение, обозначающее желание разуться; Кович поморщился, и это означало, что снимать туфли не следует.

— Вы… как вас, кстати, зовут?

— Павла.

— Так вот, Павла, ты кроме «Девочки…» ничего, выходит, не видела?

— Видела, — поспешно пробормотала Павла, пробираясь вслед за хозяином среди полок и стеллажей, среди живописного хлама — в гостиную, огромную и неожиданно пустую.

Из высоких окон падали столбы света; на скрипучем паркете лежала пыль, и на журнальном столе, и на телевизоре в углу, и даже на кожаном диване, кажется, слоями лежала старая, как этот дом, нетронутая пелена пыли. Под стеной стопками громоздились книги, а на фоне дорогого, но тоже запыленного ковра висели рядом деревянная маска некоего скалозубого демона и портрет самого Ковича, написанный маслом и, как показалось Павле, довольно бездарный.

— И что же ты видела? — небрежно поинтересовался Кович.

— Все… Все спектакли. Но, вы понимаете, «Девочка и вороны», это было совершенно потрясающе, это был лучший ваш…

Павла осеклась.

Ничего себе похвала. Так бы прямо и сказала: «Вы поставили в жизни один спектакль, все прочее — чушь и пена…»

И, желая исправить ужасный промах, она пробормотала, глядя в широкую трещину на паркете:

— Я сочинение в школе… про «Девочку…». Я написала, что это о человеке и его страхах… Но мне тройку, потому что на самом деле это о поиске места в жизни… А чего его искать-то, оно у каждого и так есть… Я хотела…

Кович хмыкнул. Смерил Павлу взглядом — по коже ее пробежали мурашки, причем не горячие, как от обычного смущения, а ледяные, будто от смертного ужаса. Павла поежилась — ей во второй раз стало неприятно.

Кович вздохнул, поморщился, насмешливо покривил губы:

— Ладно… Из кассет могу дать только две. И то хотел бы как можно скорее получить их назад.

Павла знала, что следует благодарно кивнуть и принести заверения — но вместо этого стояла посреди комнаты, неподвижно и молча, как обмороженная.

Кович тем временем шел к журнальному столу; там, на пыльной столешнице, одиноко лежала пара видеокассет в ярких обложках. Кович шел долго, через всю большую комнату, и, как оказалось, чуть прихрамывал; время тянулось и тянулось, Павла стояла, смотрела и чувствовала, как стынет в жилах кровь.

Шаг. Заносится нога в черной ворсистой тапочке… Павла содрогается. Следующий шаг, вот он протягивает руку к кассетам, вот оборачивается, ловит ее взгляд, что-то хочет сказать — но вместо этого резко сводит брови:

— У меня что, дыра на штанах?

Павла смотрела ему в лицо.

Его глаза сидели так глубоко, что с трудом можно было различить их цвет; спустя долю секунды она поняла, что его глаза не коричневые, как ей казалось, а голубые.

Почему ей мерещилось, что глаза у него карие?!

Предчувствие, проснувшееся на лестничной площадке, необъяснимым образом росло и крепло. С каждой секундой она испытывала все более сильный, прямо-таки физиологический страх.

— Вот, — Кович говорил медленно, не сводя напряженных глаз с резко побледневшего лица визитерши. — Здесь первое действие «Голубого Рога», а здесь «Железные белки» целиком… Вам что, плохо?

— Не-е…

Кович постоял, протягивая ей кассеты; она не трогалась с места, и тогда он, нахмурившись, двинулся к ней сам.

И снова через всю комнату.

Павле захотелось отступить.

Павле захотелось вжаться в стену, а лучше — кинуться наутек.

Прочь из огромной и пыльной квартиры, по лестнице вниз, вниз, чтобы гремело эхо торопливых шагов…

…отзвук бьющих о камень копыт. Она судорожно сжала мокрые от пота ладони. Кович остановился, не доходя трех шагов. Вперился в гостью вопросительным взглядом; снова протянул злополучные кассеты:

— На…

Павла не смотрела на его руку. Ей вполне хватало лица.

Умное, в общем-то, жесткое до жестокости, волевое желтоватое лицо сорокалетнего человека, который выглядит на все пятьдесят…

Но откуда этот непристойный ужас?! Еще минута — и ей срочно понадобятся услуги кое-какого санитарного заведения…

— На, Павла, возьми…

Он двинулся вперед — она отшатнулась.

И вдруг увидела в его глазах вместо крепнущего уже раздражения — некое необъяснимое замешательство.

Они стояли друг против друга — бледная девушка с «дипломатом» под мышкой и человек в черном свитере, протягивающий ей две цветные коробки; теперь рука заметно дрожала. Павла слышала стук крови в ушах.

Человек в домашних тапочках ничем не напоминал могучего зверя, чья морда на две трети состояла из клыкастых челюстей.

И все же теперь она точно знала, КТО стоит перед ней на расстоянии трех шагов.

Ее рука непроизвольно потянулась к шее. К тому месту, где сходятся ключицы, где ветер холодит неприкрытую кожу. Где должна сейчас быть проплешина.

Кович заметил ее движение. И вдруг побледнел сам — до синевы:

— Павла…

Она отступила на шаг. Потом еще.

— Павла, — в его голосе скользнула безнадежность. — Кассеты-то возьми…

Она всхлипнула.

Опрометью, прижимая «дипломат» к груди, кинулась прочь. Запуталась в огромном коридоре, опрокинула трехногий табурет, ударилась в дверь — не заперто; вылетела на лестничную клетку, схватила ртом воздух, с топотом скатилась вниз — и только тогда, в полумраке первого этажа, в окружении синих почтовых ящиков, заставила себя остановиться.

Никто за ней не гнался. Не свистел воздух, разрезаемый стремительным телом, не ревел хищник, упускающий добычу…

Что, уже в четвертый раз?!

Она поставила дипломат на пол и прислонилась лицом к холодному железу почтового ящика номер шесть.

Она бредит. Дод Дарнец, странный журналист, не зря уделил ей столько внимания — и в дневном мире, спокойном и светлом, ей мерещатся призраки Пещеры…

И она вообразила себе — не хотела, но проклятая фантазия вышла из-под контроля — она вообразила себе, как известный и уважаемый режиссер Раман Кович отбрасывает в сторону злополучные кассеты, одним прыжком настигает жертву и вонзает желтые, наверняка нездоровые зубы в дергающееся горло непутевой Павлы Нимробец.

Раман Кович не выращивал на балконе цветов, но и деревянные ящики, наполненные землей, выбрасывать не спешил. Сейчас там зеленела трава, цвел одинокий шальной одуванчик и серыми горками лежал пепел, оставшийся от визита курящих приятелей.

Раман Кович вышел просто затем, чтобы хлебнуть свежего воздуха. Сейчас он очень нуждался в кислороде; привалившись к темным от времени перилам, он смотрел, как по рыжей шапке одуванчика ползает тощая, какая-то угрюмая пчела.

Балкон был угловой; сразу две улицы, зеленые и тихие, лежали у ног Рамана Ковича. Великолепный, престижный квартал, улица Кленов и улица Надежды.

Раман в который раз перевел дыхание и тяжело опустился на низенькую дервянную скамейку.

Изогнутые прутья балкона заключали сидящего человека в подобие клетки; под крышей дома напротив дрались за жилплощадь ласточки. Раман сцепил пальцы.

Событие, случившееся с ним три минуты назад, было совершенно невозможным и потому особенно пугающим. Он УВИДЕЛ.

Неважно, как выглядела девушка… как ее звали? Павла… Неважно, потому что девушка Павла была одета, как сотни других девушек, какие-то джинсы, что-то короткое обтягивающее, или наоборот, свободное, балахонистое, или и то и другое сразу… Раман давно не обращал внимания на таких вот обыкновенных, друг на друга похожих девушек. Незапоминающееся лицо… зато он прекрасно помнил, как выглядела сарна с проплешиной на груди. Ох, он запомнил эту сарну, он думал о ней днем, он надеялся встретить ее ночью, тонкие танцующие ножки, звонкие копытца, уши-локаторы, живот с подпалинами и отчаянные глаза цвета крепкого чая…

Раман содрогнулся, прижался лбом к железным прутьям. Какая разница, как выглядела девушка Павла… если из ее глаз взглянули на него затравленные глаза его потерянной добычи?!

Некий внутренний сторож поспешил сообщить ему, что он упирается в непристойное. Мгновение — и он начнет думать о запретном… Раман усмехнулся. Он был режиссер, и потому его фантазия умела просачиваться через любые табу.

Если бы позавчера ночью он свершил то, чего желал так сильно, девушка Павла никогда бы не пришла к нему за кассетами.

Если бы он дотянулся до горла, лишенного шерсти… А ведь он невыносимо этого хотел. С той самой минуты, когда настигнутая у водопоя жертва отказалась гибнуть. Когда он промахнулся — он, который не промахивался никогда!..

Этот ее жест. Как она потянулась рукой к проплешине — это было так же красноречиво, если бы она просто крикнула ему в глаза: «Я сарна, сарна, сарна!!»

Раман тряхнул головой. События в Пещере всегда помнились ему смутно, урывками — но ярость и раздражение той ночи ему никогда не забыть. Будто бы он… да, это будет правильное сравнение. Как будто его звала к себе прекрасная обнаженная женщина, а когда он, разгоряченный, внял ее призывам, — соблазнительница сбежала, играя и насмехаясь…

Нет, но до чего же ничтожной была вероятность их сегодняшней встречи!..

Хотя…

Тысячи людей ежедневно встречаются на работе, в транспорте, в театре… Сегодня он разогнал в Пещере стаю тхолей — а завтра поздоровается за руку с человеком, которого чуть не…

Вероятность встречи всегда есть.

Нет возможности УЗНАТЬ друг друга. В Пещере нет людей — есть сарны и сааги, барбаки и тхоли, прочая живность, а если предположить, что три ночи подряд не сааг гонялся за сарной, а Раман Кович гонялся за Павлой… или как там ее… Да, такое вот предположение здорово пошатнет основы мироздания. Хотя, с другой стороны, Раман Кович не несет никакой ответственности за поведение дикого саага…

Из подъезда, выходящего на улицу Кленов, выскользнула девушка с «дипломатом» под мышкой. Даже сверху, с балкона, легко заметны были и растрепанные волосы, и странно сгорбленные плечи, и неуверенность, смятение в каждом шаге; хлопнула, закрываясь, дверь подъезда. Молодая мама, стоящая с коляской по другую сторону перекрестка, вздрогнула и обернулась; девушка нервно пошарила рукой в кармане курточки, выронила на тротуар темный цилиндрик помады, посмотрела на него невидящим взглядом и, как потерянная, двинулась прочь.

Раман Кович прервал свои размышления, чтобы подняться и перегнуться через перила.

Нет, он не собирался сводить счеты с жизнью. Он просто хотел внимательнее посмотреть на Павлу Нимробец.

Разминувшись с приземистой старушкой, — та удивленно оглянулась ей вслед, — растрепанная девушка рысцой двинулась через улицу Кленов; Раман видел, как молодая мама поспешно подняла складной капюшон коляски — так, будто начался внезапный дождь.

Неприметная серая машина, стоявшая за углом, на улице Надежды, вдруг резко рванула вперед — спортивные модели способны развивать скорость мгновенно, как гепарды.

Неизвестно почему, но Раман Кович мертвой хваткой вцепился в перила.

Машина выпрыгнула из-за угла в тот момент, когда Павла Нимробец была уже на полпути к противоположному тротуару; Раман Кович, умеющий чувствовать траектории движущихся предметов, явственно увидел точку, в которой серая машина и Павла должны обязательно встретиться. И даже открыл рот, чтобы крикнуть — крик, вероятно, прозвучит спустя секунду после столкновения…

Именно в этот момент непутевая ассистентка Нимробец чертыхнулась и со звоном ударила себя по лбу. Развернулась и бегом кинулась обратно, туда, где одиноко лежал у подъезда темный тюбик недорогой помады.

Серая машина пронеслась мимо.

Раману показалось, что стиснутые ладони его одеревенели, уподобившись перилам балкона. Серой машины след простыл; Павла внимательно осмотрела каменное крыльцо, нашла тюбик, вытерла его о курточку и так вот, с помадой в руке, зашагала прочь.

Раман поспешил к выходу. Бегом пересек квартиру, выскочил на лестницу и спустился вниз, чуть не теряя по дороге домашние тапочки.

Павла Нимробец брела вдоль по улице Кленов. Брела, ничего вокруг не замечая, а Раман Кович стоял у своего подъезда и смотрел ей вслед.

Сегодня вечером были его любимые «Железные белки».

Он пришел в театр за два часа до начала спектакля; он пребывал в том самом тяжелом состоянии духа, когда всюду — а в особенности за спиной — ему мерещились косые взгляды. Он вошел в театр — и театр как будто бы обомлел.

Улыбка вахтера показалась ему натянутой и чрезмерно льстивой; он погасил ее какой-то мелкой придиркой. Завпост шарахнулся с его пути — тогда он не поленился пройти на сцену и собственноручно проверить декорацию. Нашел изъян, излил раздражение, чуть успокоился; прошел к себе в кабинет, заперся, раскрыл окно, уселся на широкий подоконник.

Весенняя улица роилась, галдела и цокала каблуками. На клумбе напротив огнем горели тюльпаны; день готовился стать вечером, весна готовилась стать летом. На скамейке у служебного входа жизнерадостно курили рабочие сцены, а уборщица меланхолично бродила вокруг стеклянных дверей, подхватывая веником разнообразный весенний хлам; потом к рабочим присоединилась молоденькая девочка-билетерша, мечтающая стать актрисой, и веселье на скамейке достигло своего апогея.

Раман ощутил сильнейшее желание спуститься. Разогнать парней по рабочим местам, а девчонке сообщить, что актрисой она не станет. Никогда; что она бездарна, что ей надо думать совсем о другой специальности, поступать в техникум или институт…

Он превозмог себя. Тремя широкими кругами прошелся по кабинету, уселся за стол, пододвинул к себе чистый лист бумаги.

Пункт первый. Никогда не следует проводить параллели между миром людей и миром Пещеры. Задирая сарну, он всего лишь убивает более слабого зверя. В согласии с собственным инстинктом хищника и в соответствии с ее ролью жертвы…

Он нарисовал на чистом листе жирную единицу и обвел ее кружком.

Неестественность. Вот что пугает. То, что случилось с ним, извращение. Одна ненормальность за другой — сперва троекратный промах… Смог бы он опознать жертву, если бы не упустил ее трижды? Нет. Могла бы она узнать его?.. Определенно не могла бы. По совершенно объективным причинам.

Он пририсовал к нарисованной единице руки и ноги.

И ниже нарисовал почему-то детскую коляску. И еще одну, другой модификации. И еще.

Это здесь, в театре, он может позволить себе ненормальность. Искусству интересны извраты… Сааги должны быть НОРМАЛЬНЫМИ. Как нормальны все звери. Прочие просто не доживают до зрелости…

Он вздрогнул. Когда-то в юности он видел в Пещере егеря только раз, но запомнил на всю жизнь. Человекоподобная фигура с железным хлыстом в руках — что может быть страшнее с точки зрения зверя?..

Быть ненормальным режиссером — почетно. Но быть ненормальным саагом…

Раман поежился.

Еще полгода назад он дал согласие поучаствовать в закрытой социологической программе. Пообещал сообщать о каждом случае так называемого «везения» жертвы — и посмеялся про себя, уверенный, что сама встреча с ним исключает какое-либо «везение». И вот… позавчера утром позвонил по условленному телефону и, морщась, изложил суть дела.

Что заставило его снять трубку? Интерес к практической социологии?

Нет. Страх перед ненормальностью. Желание внушить самому себе, что произошедшее — закономерно.

Вежливый голос в трубке чуть утратил самообладание, удивленно переспрашивая: трижды?!

Раман умел улавливать мельчайшие подтексты — и потому, положив трубку, впал в жестокую депрессию. И не успокоился, пока на утренней репетиции не довел до истерики самолюбивую актрисулю, вчерашнюю студентку, талантливую в общем-то девчонку…

И, успокоившись, решил, что досадный период его жизни — позади.

И крупно ошибся. Потому что их встреча с Павлой — преступление. Против законов природы. И ему страстно хочется вернуть сегодняшнее утро — избежать столкновения любой ценой.

Интересно, девчонка проболтается?

Интересно, а у психиатрической службы есть каналы, по которым можно отслеживать такие вот… встречи?

Интересно…

Он спохватился и посмотрел на часы: до спектакля оставалось сорок минут.

* * *

Он спустился к служебному входу в тот самый момент, когда Клора Кобец, молодая героиня сегодняшних «Белок…», закончила милый разговор с вахтером и провела через вертушку долговязого, сияющего от радости парня. Раман остановился, оперся о дверной косяк и с удовольствием подождал, пока Клора его заметит.

Она заметила. Улыбка улетучилась с ее лица, смылась, будто плохая косметика. Парень еще сиял — он еще не знал Рамана Ковича. Ничего, узнает.

Выждав паузу, Раман обернулся к вахтеру:

— Господин Охрик?..

Вахтер забормотал оправдания; Раман не стал его слушать:

— Я настоятельно просил бы вас помнить, что пребывание любой посторонней особы в служебной части театра чревато для вас взысканием по службе. Лично для вас… Повторять я не стану, господин Охрик. Вас, молодой человек, попрошу покинуть помещение.

Парень глядел на него во все глаза. Он, вероятно, думал, что в храме искусства живут добрые и покладистые боги.

— Господин Кович, — дрожащим голосом вмешалась девушка. — Я хотела заказать билет, входной… Но администрация отказала, я подумала, что если он тихонько постоит на ярусе…

— Выйдите, молодой человек, — сказал Раман холодно. Юноша покраснел до корней волос — и слепо двинулся назад, к вертушке; девушка шагнула за ним — Раман заступил ей дорогу:

— У вас впереди сложнейший спектакль, Клора. Вы явились на полчаса позже, чем предписано. Вы занимаетесь… короче, вам плевать на театр, плевать на зрителя, плевать на меня и уж тем более начхать на искусство… Я огорчен. Все, что я думаю по этому поводу, я скажу потом — а сейчас немедленно идите готовиться… и постарайтесь сосредоточиться. Вперед.

Он проводил ее взглядом — еле сдерживая злые слезы, она тащилась вверх по лестнице, и рядом волочился по ступенькам сдернутый с шеи цветастый шарф.

Перед «Голубым Рогом» он ничего не сказал бы ей. Там совсем другая работа… А вот перед «Белками…» ее надо вздрючить. Надо хорошенько завести — иначе она не потянет ритма…

Его настроение чуть улучшилось; он поднялся в кабинет, выпил чашку кофе, потом прикинул расписание репетиций на будущую неделю, потом позвонил бывшей жене и достаточно мило поболтал с сыном. Связался с администраторской, убедился, что «Железные белки» распроданы на два месяца вперед, удовлетворенно кивнул и отправился в зал.

Публика, сплошь приличная и респектабельная, густо заполнила собой партер, и нгпреклонная старушка с программками гнала на верхний ярус «заблудившуюся» парочку студентов с входными билетами. Раман прошелся по фойе — за стеклянными дверями спрашивал «лишнего билетика» изгнанный долговязый юноша и на лице его было отчаяьяе.

«Белки…» пошли хорошо.

Раман сидел в директорской ложе — справа от сцены; Клора Кобец работала пристойно, на нерве, но без нажима. Привычно фиксируя мелкие неточности и «блохи», Раман, сам того не замечая, щелкал пальцами, помогая поддерживать ритм. Метроном, метроном, метроном…

Потом он на некоторое время увлекся, любуясь своим детищем — точным, граненым, как алмаз, прозрачным и жестким спектаклем; потом из третьего ряда выбрались две фигуры и, крадучись, поспешили к выходу, и у дверей их нагнали еще две; Раман поморщился — да, «Железные белки» требуют подготовленного зрителя. Хорошо бы не бегать по залу, мешая соседям, хорошо бы дождаться антракта и спокойно уйти…

Он снова попытался сосредоточиться — но с этого момента мысли его пошли вразнос, будто буйные пьяницы. Неисповедимые кривые дорожки вели их все дальше и дальше от разворачивающегося на сцене действа; Раман думал о женщине с коляской.

Когда родился сын… Они с тещей купили клеенчатую, простенькую, сине-лиловую коляску. Отцам приличествует испытывать гордость, впервые выходя на прогулку с родимым свертком на четырех колесах, но Раман помнил только усталость и страх. Он решительно не знал, что делать, если малыш закричит.

И он кричал. Ох, как он однажды кричал! Раман шел домой по сотне незнакомых улиц, не шел — бежал, толкая коляску, будто возок с мороженым, и встречные женщины смотрели на него, как на палача…

Коляска. Коляска…

На сцене застыла четко выверенная мизансцена.

Раман всегда злился, когда героиня не попадала в нужную точку, но сегодня Клора Кобец замерла именно там и тогда, где и когда это было предписано. Раман самодовольно улыбнулся, нагоняй не прошел даром, гонять их надо, гонять…

Коляска.

Молодая мама на той стороне перекрестка, резко поднимающая складной капюшон коляски. Серая машина, срывающаяся с места…

Мизансцена.

Три объекта, три точки — девушка Павла, ступающая с тротуара на мостовую, молодая мама… Машина. Водитель не видит за углом Павлу — но женщину с коляской он видит отлично, а зритель, наблюдающий с балкона, случайный зритель Раман видит всех троих…

Он потерял интерес к спектаклю. Великолепный механизм, сконструированный им до мельчайшей детали, до секунды, до нюанса — машина его лучшего спектакля катилась и катилась сама по себе, и он уже знал, что завтра, против обыкновения, не станет делать актерам замечаний…

Ну какого пса, как это вообще может быть — специально направлять автомобиль на человека? Да еще на девчонку? Непостижимо…

Скверные фантазии.

На будущей неделе, никуда не денешься, придется решать вопрос с увольнениями. Труппа перегружена, как минимум пятерых — за борт, а крику-то будет, крику…

Возможно, Павлу Нимробец попросту с кем-то перепутали?..

Ее выслеживали у его дома. И это обстоятельство вдруг показалось ему зловещим. Потому что темная личность Павлы — это ее дело, но зачем втравливать в эту историю постороннего человека? Какое ко всему этому отношение имеет ОН?

Он вспомнил, как эта странная девчонка стояла посреди комнаты, прижимала к груди «дипломат» и бормотала, глядя в пол: «О человеке и его страхах…»

Раман вздохнул.

Спектакль, сделавший ему имя. «Девочка и вороны». Где-то в пыльном шкафу хранится толстая папка с газетными статьями — чуть не каждый критик посчитал своим долгом отметиться. Комплименты и славословия, полдюжины версий, и все это так умно, так профессионально, правильно и ярко…

Ни одна собака не знает, что в пору работы над спектаклем Рамана одолевали непонятные страхи. Он боялся высоты, темноты, лифта, метро… Даже подумывал о врачебной консультации…

И все прошло на другой день после премьеры. В то самое утро, когда он проснулся знаменитым.

И, оставшись тайной для критиков, — все это каким-то образом открылось школьнице Нимробец. «Лучший ваш спектакль…»

На сцене шел напряженный диалог, финал первого действия; Раман положил локти на синий бархат ложи. Внутренний метроном подсказывал ему, что драгоценный ритм не утрачен, — но удовольствия не было. Было раздражение.

Ему казалось, что совершенная машина его лучшего спектакля катится мимо, презирая и партер, и галерку, и своего собственного создателя.

Пространство Пещеры виделось ему в постоянном движении — пульсирующие сосуды переходов, перегоняющие по ярусам теплую жизнь. Он двигался, перетекая из коридора в коридор, пропуская через себя сотни запахов, безошибочно распознавая следы на сочном, недавно примятом мхе.

Миновали долгие ночи воздержания, и кто знает, сколько пустых ночей у него впереди, — но сегодня, он чуял, наконец-то будет удача.

Сегодня он поохотится.

От водопоя поднимались две сарны. Он будто видел их глазами: самка и самец, немолодые, испуганные близким присутствием хищника; ничто не подтверждало этого присутствия, ни движение и ни звук, сарны чуяли его одной лишь интуицией…

Он дернул ноздрями. Сарны пахли страхом — от этого запаха у него обычно мутилось сознание. Притаиться и кинуться; догонять, ощущая, как вязнет в секундах приговоренная жертва, — и как то же самое, дробленное на мгновения время стекает по жесткой саажьей шкуре, не причиняя вреда, не успевая удержать…

Белая вспышка в мозгу. Опьянение; повалить в заросли коричневого мха, держать за горло, пока длится агония, держать, держать…

Иное чувство, похожее на внезапную тошноту, остудило его совсем уж сформировавшийся порыв. Ноздри дрогнули, будто уловив запах дохлятины.

Сарны.

Сегодня он не желает крови сарн.

Он не знает почему, — но сегодня он будет охотиться на тхолей. Тхоли не столь совершенны в своем стремлении к спасению, тхоли мелки и в большинстве своем безмозглы — но мысль о сарне вызывает у него отвращение. Сегодня…

И он потек коридорами прочь; миновал грот, где скапывающие с потолка сталактиты и тянущиеся им навстречу сталагмиты превращали Пещеру в исполинское подобие его собственной клыкастой пасти. Красота застывшего камня не очаровала его, потому что в этот самый момент издалека, из влажной тьмы, явственно запахло тхолем.

Лора посмотрела на нее с сочувствием. Сегодня на нее все смотрели с сочувствием — дверь кабинета была приветственно распахнута, и Раздолбеж ожидал.

Павле ничего не оставалось делать — она вошла; шеф ее, непривычно благостный и мягкий, парил в сигаретном дыму, как привидение.

— Сядь-ка, Нимробец.

«Боится, что при горестной вести я не удержусь на нотах», — мрачно подумала Павла.

— Что ты так смотришь на меня, Нимробец? Или ты думаешь, что большие печальные глаза — единственное, что необходимо тележурналисту?

Павла села на предложенный стул и нервно закинула ногу на ногу. Внимательно оглядев ее, Раздолбеж криво усмехнулся:

— Ты зря нацепила эту юбчонку. Твои голые коленки меня не растрогают.

Павла вспыхнула. Мини-юбку она надела потому только, что сегодня утром Митика привел в негодность ее рабочие джинсы; конечно, объяснять это Раз-долбежу было ниже Павлиного достоинства.

— Итак, — Раздолбеж с отвращением отхлебнул из привычной кофейной чашечки. — Итак, мы имеем ассистентку Нимробец, в активе у которой глаза и коленки, а в пассиве… ГДЕ кассеты от Ковича?! Ты должна была принести их ВЧЕРА!..

Павла втянула голову в плечи.

При мысли о Ковиче вспоминались почему-то не сааг, не кассеты и не пыльная, в столбах солнца квартира — вспоминался тюбик помады, валяющийся в щели между кирпичиками тротуара. И помада-то, честно говоря, дешевенькая. И почти полностью израсходованная, сточенная до тупого пенька…

Сегодня утром Митика взял брусочек красного пластилина, растопил на сушилке для полотенец и подложил тетке на табуретку — в тот самый момент, когда погруженная в себя Павла усаживалась за стол. Пластилин расплющился, как красная шляпка сыроежки, и значительная его часть осталась на Павлиных штанах. Митика отделался строгим выговором, штаны остались мокнуть в тазике с моющим средством…

— Ты слышишь меня, Нимробец?

Павла опустила голову. Мысль о расплавленном пластилине то и дело сменялась мыслью о саажьей сущности режиссера Ковича.

— Мне очень жаль, Нимробец, но тебе придется делать карьеру где-нибудь в другом месте.

Раздолбеж постоял, изучая ее склоненную голову; широко шагая, подошел к захламленному столу, выудил из кипы бумаг одинокий, зловещего вида листочек.

— Распоряжение о твоем увольнении. Копию отнесешь в бухгалтерию, получишь свои деньги и сделаешь так, чтобы больше мы не встречались.

Павла подняла голову; Раздолбеж возмущенно уперся руками в бока:

— Плакать раньше надо было! Где кассеты от Ковича, где, где?! По какому праву ты срываешь мне творческий процесс, ты, которая самостоятельно не умеет и шага ступить?! Не умеешь раскрыть рта, не умеешь договориться с человеком, об инициативе я не говорю — с козла молока не требуют…

Павла смотрела на него сквозь набегающие слезы; Раздолбеж виделся то круглым и толстым, как облако, то длинным и узким, как ножка смерча.

Тюбик помады в щели тротуара… «Скотина Митика. Поймать и надрать уши — только неохота связываться со Стефаной…»

— Что же мне теперь делать?.. — спросила она, и голос плохо ей повиновался. Раздолбеж отвернулся:

— Найти работу, где не надо думать головой. Где можно думать голыми коленками… Ничем не могу помочь тебе, Павла. Мозги не покупаются.

От обиды она заревела уже откровенно; Раздолбеж воздел палец, собираясь сказать нечто нравоучительное, — в этот момент зазвенел телефон.

Покосившись на Павлу, — ее судорожные всхлипы могли придать телефонному разговору нежелательный фон, — Раздолбеж обошел вокруг стола и поднял трубку; Павла на короткое время оказалась предоставлена самой себе. Скрючившись на стуле и размазывая по щекам потеки черной туши, она лелеяла в душе единственное желание — добраться до туалета, запереться в кабинке и там выплакаться вволю, не думая ни о чем и никого не стесняясь. Добраться бы, какая бы добрая сила перенесла ее сквозь стены, прямо сейчас…

Верная приличиям, она все-таки сдержала плач — и потому смогла услышать, как говорит по телефону Раздолбеж. Говорит, не умея скрыть удивление.

— Да? Да, конечно, и «Железные белки»… Гм. Собственно, если бы я знал сразу… А? Да, безусловно, талантливая и перспективная… Н-нет. Я, видите ли, еще не успел… О да. Я хотел бы ознакомиться с ними сегодня… Вечером? Хм, ну что же, тогда завтра утром я отберу и позвоню вам… Нет. Конечно, нет. У нас в редакции исключительно дружеская, доверительная атмосфера… Безусловно, я передам ей ваше лестное мнение. Да, спасибо, до встречи…

Трубка уже пищала короткими гудками — а Раздолбеж все еще стоял, будто не решаясь положить ее на рычаг. Будто это было ответственным делом, требующим с его стороны душевного усилия.

Павла молчала — растрепанная, с потеками туши на мокром лице, с бесформенными, жалобно развешенными губами.

— Господин Кович просил извинить его, — строгим голосом сообщил Раздолбеж. — Он так ответственно подошел к отбору материалов, что не смог передать их вчера. Зато теперь, надо полагать, господин Кович предоставит нам в пользование чуть не весь свой видеоархив… Господин Кович выразил восхищение профессионализмом и обаянием посланной к нему Павлы Нимробец, ему было очень интересно говорить с ней о театре… Теперь я спрашиваю, Павла — какого черта надо было морочить мне голову?! Почему вы сразу не сказали… Павла горестно всхлипнула:

— Так вы же ни о чем меня не спрашивали, господин Мырель…

Ей показалось, что этими словами она вступила с негласный сговор с Раманом Ковичем. Который наплел Раздолбежу невесть что — зачем? Чтобы выручит ее, Павлу?.. Сарну?!

Заговор саага и сарны — против злобного телевизионного шефа… Павла усмехнулась — сквозь слезы.

Раздолбеж помолчал. Раздраженно отхлебнул кофе, поморщился, поставил чашку на приказ о Павлином увольнении — так, что посреди ценного документа остался коричневый след-ободок.

— Значит, так, Нимробец… Он просил приехать за материалами после спектакля. После сегодняшнего спектакля, в театр, в десять вечера… Ты поняла?..

Павла не поняла ничего — но надо было кивнуть, и она кивнула.

Сенсоры, приклеенные ленточками пластыря, мешали. Их было полным-полно — на лбу и на шее, на висках и на запястьях, и даже на затылке; кожа зудела все сильнее и сильнее и почесать ее не было никакой возможности.

— Не двигайтесь, испытуемая. Не шевелитесь — идет искажение на выходе…

Павла стиснула зубы.

После обеда ее подстерег в «стекляшке» Дод Дарнец — и, сладкий как мед, уговорил «попробовать поработать». Работы, по его словам, было час от силы, причем интересные занятия и симпатичные люди не заставят Павлу скучать, а по окончании «тестирования» специальная машина доставит ее в любое указанное место. Павла похлопала ушами и со вздохом согласилась. Все равно ей некуда было девать время.

«Интересные занятия» обернулись стаей сенсоров, противно липнущих к телу, и бесконечной серией глупейших вопросов. Сколько времени это длится? Два часа? Три? Перед началом «испытания» Павле предложили снять с запястья часы, и теперь она видела перед собой только унылую стену, обитую пробкой, да склоненную плешивую голову круглого человечка в белом халате — представителя «симпатичных людей». Кресло, неприятно напоминающее зубоврачебное, давно надавило ей спину и намозолило зад.

— Лягушки очень противны, — плешивый экспериментатор нудил, не поднимая головы; на любой вопрос Павле полагалось отвечать только «да» или «нет».

— Реагируйте быстрее… Лягушки очень противны.

— Нет, — сообщила Павла раздраженно.

— Красный цвет вызывает усталость.

— Нет!..

— Я всегда без страха прикасаюсь к дверной ручке.

— Д-да, — Павла запнулась.

Плешивый человечек оставался равнодушным; руки его автоматически тарабанили по маленькой клавиатуре.

— Я спокойно отношусь к страданиям животных.

— Нет!..

— Раз в неделю у меня бывает запор…

— Нет!..

— Телеграфные столбы наводят на мысль о сексуальной агрессии…

— Нет!!

Экспериментатор поднял взгляд — тусклый, абсолютно отстраненный, будто в зубоврачебном кресле перед ним сидела не живая разъяренная девушка, а некое условное, гипотетическое существо, вполне равнодушное и к лягушкам, и к красному цвету, и к телеграфным столбам.

— Идет искажение на приборы, — сообщил экспериментатор укоризненно и печально. — Последнюю серию придется повторить. Сосредоточьтесь: крупные автомобили предпочтительнее мелких.

Павла молчала.

Ей и самой непонятно было, почему она до сих пор покорно играет в эту тягостную, нудную, неприятную игру. Почему она до сих пор не сказала — хватит? Сперва она ждала, что все это вот-вот прекратится, и тогда можно будет уйти тихонько, без конфликта, и в следующий раз со спокойной совестью отказаться от «тестов»…

Воистину ее способность влипать в неприятности изрядно превосходит все прочие ее способности. Это Раздолбеж верно заметил…

— Испытуемая, почему вы молчите?

В тоне плешивого экспериментатора скользнуло возмущение. Как будто Павла ему задолжала.

Она опустила голову. Что проще — дотерпеть до конца и уже больше никогда сюда не приходить? Или высказать… объяснить этому человечку, что она ему — не морская свинка?

— Я вам не морская… — начала она и запнулась. Она не любила дерзить — просто раздражение перехлестывало через край.

— Крупные автомобили предпочтительнее мелких, — повторил эскпериментатор не терпящим возражений тоном.

Павла покусала губу:

— Нет.

Свитер на ее спине представлялся сплошной жесткой мочалкой. Хотелось заорать и что есть силы хватить кулаком по подлокотнику; экспериментатор нудил и нудил, казалось, страдания Павлы доставляют ему удовольствие:

— Вид лимона вызывает ощущение тепла.

— Нет…

— Я всегда читаю газетные передовицы.

— Нет…

— Маленькие дети назойливы. Павла вспомнила Митику.

— Знаете что, — сказала она с ненавистью. — На сегодня, пожалуй, хватит. Плешивый поднял брови:

— Испытуемая…

— Я вам не испытуемая! — рявкнула Павла, пытаясь выцарапаться из объятий кресла. Это оказалось неожиданно сложно — руки затекли, а переплетения хлипких на вид проводов оказались цепкими, будто силки, и Павла боялась испортить свитер. Плешивый холодно наблюдал за ее попытками, потом надменно выпятил подбородок:

— Учтите, пожалуйста, что это оборудование стоит подороже, чем весь ваш телецентр… Мне непонятно ваше раздражение — соглашаясь на эксперимент, вы брали на себя некоторые несложные обязательства, разве не так?

— Несложные? — Павла сама чувствовала, как дрожит ее голос. — Ваши идиотские… несложные?!

— Возьмите себя в руки, — в голосе плешивого окреп ледок. — Иначе придется признать, что тест на психическую уравновешенность показал крайне отрицательные результаты.

— Мне плевать!.. — какой-то проводок, зацепившись клеммой, выдрал-таки нитку из Павлиного рукава, и вязаный узор провис огромной безобразной петлей. Павла закусила губу, чтобы не расплакаться. Она сама виновата, ее идиотская нерешительность — ЧТО ее заставило притащиться сюда?!

— Прекратите истерику, — сказал плешивый с отвращением. — Раз в жизни вам представился случай сделать нужное для людей дело…

От обиды Павле даже расхотелось плакать. Низенький экспериментатор не принимал всерьез ни ее работу, ни сам факт ее, Павлы, существования; по его мнению, единственно полезными для людей были только он сам да еще подопытные крысы, упакованные в зубоврачебное кресло…

Плешивый принял ее онемение за готовность к работе. Или просто воспользовался минутной слабостыо жертвы — выбрался из-за своего пульта, подошел к Павле, по-хозяйски поправил сорванные датчики:

— Поначалу вы производили куда более благоприятное впечатление. Возьмите себя в руки и постарайтесь понять, что ваш каприз это всего лишь ваш каприз, — толстый лист пластыря лег ей на правое запястье.

Павла ощутила себя по-настоящему беспомощной. Как частенько говаривала Стефана: «Грузят на того, кто готов нести». Стефана никогда бы не позволила втянуть себя в какую-то дурацкую историю. А даже и втянувшись, умела бы сказать «нет», да так, что и плешивый экспериментатор услышал бы…

Бесшумно приоткрылась дверь. То есть Павла двери не видела, но ощутила мгновенный сквознячок, прохладно лизнувший ноги. Плешивый поднял голову и неприязненно уставился Павле за спину.

— Что-то вы долго, — сказал некто невидимый, и голос у него был низкий, как у океанского теплохода, но если теплоход вопит во все горло, то вошедший говорил негромко, почти что шепотом.

— Мне хочется сделать работу, — наставительно отозвался плешивый. — Сделать работу как можно лучше, а не побить рекорды по скорости…

Дверь прикрылась, и Павла испугалась, что человек с низким голосом удовлетворился ответом плешивого и ушел, оставив все как есть; секунду спустя она поняла, что ошиблась. Что невидимый собеседник плешивого закрыл дверь, оставшись в комнате.

Плешивый тем временем прошествовал к своему пульту, поднял на Павлу взгляд — и глаза оказались совсем уж неприязненными:

— Продолжим… Ношение темных очков приводит к импотенции у мужчин.

Павле вдруг сделалось смешно.

Может, потому, что плешивый задал свой дурацкий вопрос с преувеличенно серьезным видом, а может, потому, что в лице нового, невидимого человека она почувствовала вдруг поддержку, — но она рассмеялась и еле выдавила сквозь смех:

— Ну… это… смотря… у каких… мужчин…

— Что смешного?! — заорал экспериментатор, причем достаточно грубо. — Если ваших умственных способностей хватает только на это, потрудитесь свою глупость скрывать!..

— Это лишнее, — негромко сказали у Павлы за спиной. — Совершенно излишние слова, Борк.

Она наконец-то увидела человека с низким голосом — широкую спину под коричневой замшевой рубашкой. Вошедший обогнул ее кресло и направился к пульту. Встав за спиной плешивого — тот доходил ему едва до плеча, — поднял взгляд на Павлу; лицо у вошедшего было чуть асимметричным, узким и смуглым, и неожиданно светлыми казались глаза — ярко-зеленые, пристальные и рассеянные одновременно. Павла даже удивилась, как этот взгляд ухитряется сочетать несочетаемое. И поежилась.

— Некорректные показания, — сообщил незнакомец, изучив наконец Павлу и скользнув взглядом по пульту. Плешивый надулся:

— Потому что очень трудно с ТАКИМИ работать!

— Ну так и облегчите себе работу, — сказала Павла из кресла. — Я к вам в подопытные не набивалась…

Незнакомец наградил ее мимолетным зеленым взглядом, а экспериментатор покраснел и даже плешь его сделалась лиловой.

— Заканчивайте серию, Борк, — сказал незнакомец вроде бы рассеянно, но Павле сразу же стало ясно, что плешивый Борк ходит у него в подчиненных. И что начальник Борком недоволен.

Экспериментатор, по-прежнему красный, вскинул на Павлу воинственный взгляд:

— Ношение темных очков приводит к импотенции у мужчин!

Павла встретилась с глазами незнакомца. Стиснула губы, пытаясь удержать на лице серьезную мину:

— Не-ет…

— Кошки белой масти часто страдают глухотой! Павла замешкалась, озадаченная вопросом, в этот момент незнакомец за спиной у плешивого чуть прикрыл глаза.

— Да! — сообщила Павла радостно. Ей действительно было приятно — будто на важном экзамене ей неожиданно и ловко подсказали.

— Вечерние сумерки вызывают тревогу!

— Нет! — рявкнула Павла, глядя на незнакомца.

— Использование жвачки неэстетично!

— Да!

— Цветное постельное белье предпочтительней белого!

Павла снова замешкалась — незнакомец чуть качнул головой.

— Нет, — с гордостью сообщила она плешивому. — Ничуть.

— Серия закончена, — скучным голосом объявил экспериментатор из Гале и не смуглому, а, скорее, собственной клавиатуре.

— Я свободна? — жизнерадостно поинтересовалась Павла.

Плешивый Борк засопел, протопал к Павлиному креслу и принялся снимать сенсоры — Павла сразу же зашипела от боли, потому что с первым же пластырем лишилась десятка волос на руке, тонких и невидимых, но вполне, как оказалось, ощутимых.

— Осторожнее… Давайте уж я сама… Зазвонил телефон; Борк бросил Павлу и поспешил к трубке, некоторое время в тишине комнаты слышалось только его хмурое бормотание:

— Нет… По-видимому. Обработка данных… наперед сказать… так и назначьте ему на семь…

Павла горестно смотрела на безобразную петлю, свисающую из рукава ее нового свитера; тем временем незнакомец молча приблизился и стал снимать с нее прищепки и пластыри удивительно быстро и ловко, она поразилась, какие у него теплые руки, и испугалась, что он услышит исходящий от нее запах пота, — она так намаялась в этом кресле, как после бега на длинную дистанцию…

— Вставайте.

Она уцепилась за предложенную ладонь; в первый момент у нее закружилась голова, спустя секунду она с запозданием поняла, что пора посетить туалет.

— Я… — она разыскала под креслом свою сумку, опасливо покосилась на плешивого Борка, потом на дверь. — Мне бы…

— Идемте.

Комната казалась оборотнем — половина ее была обставлена, как шикарный кабинет, но за полупрозрачной матовой занавеской угадывались белые и никелированные, зловеще-больничные очертания. Павла обеспокоилась; незнакомец по-приятельски ей кивнул:

— Не любим врачей?

— А за что их любить? — пробормотала Павла смущенно.

— Как посмотреть, — незнакомец усмехнулся. — Вас зовут Павла Нимробец. Меня зовут Тритан Тодин… Просто Тритан. И я не врач. Я эксперт. — Очень приятно, — сказала Павла неуверенно.

Десять минут назад — в туалете — она облила себя дезодорантом, даже, кажется, чуть переборщила; умылась, причесалась, напудрилась и подкрасила губы — все в лихорадочной спешке. И все равно знала, что выглядит сейчас не лучшим образом. А как может выглядеть женщина, которой три часа морочили голову — а потом прилюдно обозвали дурой?!

Она поерзала, устраиваясь в глубоком кожаном кресле — собственная мини-юбка теперь казалась ей особенно неуместной.

— Жалеете, что пришли к нам? Человек по имени Тритан ждал, по-видимому, искреннего ответа. Павла вздохнула:

— Жалею.

Тритан улыбнулся снова:

— Наша вина… Моя вина.

— Вы-то тут при чем? — неуверенно спросила Павла. Тритан уселся за стол, выдвинул ящик:

— При том…

В руке его оказалась упаковка одноразовых шприцев.

Павла отшатнулась. Здрасьте, из огня да в полымя…

— При том, — Тритан поднялся, выковыривая из упаковки тонкую длинную иглу. — При том, что надо было заранее предполагать… Давайте руку.

Павла отпрянула; Тритан засмеялся, поймал ее за рукав свитера, ткнул иголкой, ловко втянул обратно пострадавшую петлю, так что от порчи не осталось и следа:

— Ну вот…

Павла провела по рукаву ладонью. Даже рукодельница Стефана вряд ли справилась бы лучше.

— Ну вот, — Тритан вернулся к столу, небрежно уронил иголку в пластмассовую корзину для мусора. — К сожалению, первый ваш опыт работы с нами оказался неудачным… И это почти трагично, Павла. Потому что вы — очень ценный сотрудник.

— Я не сотрудник, — сказала Павла горестно. — Я этот… кролик подопытный. Вот…

— Вы больше не будете работать с Борком, — сказал Тритан, и его голос сделался совсем уж низким, соскользнул на крайний для человека регистр.

Павла напряглась. Ей очень не хотелось огорчать Тритана, но…

— Я… извините, что так получилось, но я вообще больше не хочу… тут работать. У меня своей работы по горло… Времени нет совсем, да и вообще…

Тритан вскинул свои зеленые глаза — округлившиеся от удивления и обиды. Хотел что-то сказать — но опустил голову, так и не проговорив ни слова.

— Мне очень жаль, — сказала Павла дрогнувшим голосом. И обозлилась на себя — надо же, как быстро забылись зубоврачебное кресло, сенсоры-присоски и бесконечные дурацкие вопросы. Ей, видите ли, неприятно огорчение этого Тритана. Которого она видит, между прочим, первый раз в жизни.

Тритан рассеянно провел ладонью по своим коротким темным волосам:

— Павла… У меня к вам будет совершенно личная просьба. Выслушаете?

Она нервно расстегнула замок на сумочке — и защелкнула его снова.

— Я попрошу вас поработать… Еще хоть один сеанс. Не с Борком. Со мной.

Ресторанчик «Ночь» утопал в свечах.

В глубоком подвале не было ни единого окна и ни единой лампочки. Свечи лепились к стенам, каждый столик снабжен был парой канделябров. Павле страшно было подумать, сколько возни со всем этим горящим и оплывающим хозяйством, — но зато ресторанчик имел собственное исключительное лицо.

— Что мне нравится, Павла, так это возможность свободно обращаться со временем суток. Посидел среди ночи-выходишь в день или вечер…

— А, извините, который час?

— Полседьмого. Вы спешите?

— Нет…

Павла была совершенно свободна до десяти вечера, времени встречи с Ковичем, и потому предложение Тритана «перекусить» оказалось ей как нельзя более кстати.

— Так вот… Вы себе не представляете, какие потрясающие механизмы соединяют нас-дневных с нами-в-Пещере… Не прямолинейные. Не однозначные, не всегда явные. Это интереснейшая структура, Павла, я могу говорить об этом часами, но боюсь, что вам скучно или неприятно… А?..

— Нет, сказала Павла тихо.

Собственно, Тритан был первым в ее жизни человеком, с которым она могла говорить о Пещере, не мучаясь при этом неловкостью либо откровенным стыдом. Она тщетно пыталась понять, почему так получается; возможно, причиной полная естественность Тритана. Естественность и легкость, этот человек полностью открыт и не испытывает от этого стеснения, он легкий — и с ним легко…

— Тритан, а можно мне шоколада со сливками?..

Ну с каким другим мужчиной, ни с того ни с сего приведшим ее в ресторан, она решилась бы на такую невинную непосредственность?!

И кому другому рассказала бы за один вечер столько, сколько даже ближайшие приятели о ней не знали?

Что было, когда пятнадцать лет назад погибли родители. И что это за человек в Павлиной жизни — Стефана…

Тритан качнул подсвечником, подзывая официанта; на скатерть посыпался дождь из цветных восковых капель.

— Шоколада со сливками? Сколько порций? Какой у него странный взгляд. Сочетающий несочетаемое.

— Может, теперь вы хотите меня о чем-нибудь спросить, а, Павла? Спрашивайте. О чем угодно. О чем угодно…

О его семье? О его жизни?.. Она перевела дыхание. Он терпеливо ждал.

— Тритан, — сказала она шепотом, глядя, как сложно переплетаются в вазочке коричневые струи жидкого шоколада и белые потоки сливок. — Я такая невезучая в жизни, потому что везучая в Пещере? Да?..

— А кто вам сказал, что вы невезучая?.. Тритан неторопливо помешивал кофе. Павла невольно улыбнулась. Неужели того, что она о себе рассказала, недостаточно, чтобы это понять?..

— Тритан… Я… Я надеюсь, ТОТ больше не станет… ну…

— Не станет, — ответил он серьезно. — Все будет совершенно в порядке.

Павла ощутила жгучее желание рассказать Тритану про встречу с режиссером Ковичем.

Про то, что они друг друга УЗНАЛИ. И еле удержалась. И решила обязательно признаться — только в другой раз.

В половине десятого шикарная машина подвезла Павлу к служебному входу в театр Психологической драмы. Подвезла и уехала — идти на встречу с Ковичем было рано, и потому Павла неспешно прогулялась вдоль фасада, рассматривая рекламные щиты и поочередно уничтожая конфеты, которыми угостил ее новый знакомый, Тритан…

Она бродила под фонарями и рассеянно улыбалась. И, вспоминая журналиста Дода Дарнеца, втянувшего ее во всю эту историю, не испытывала прежнего раздражения.

Потом ее мысли обрели иное направление; с огромных фотографий на нее смотрели персонажи всех спектаклей театра — большая их часть поставлена была самом Ковичем, а меньшая — очередными режиссерами, его придворными, выкормышами, похожими на шефа, как две капли воды, только эти дочерние капли были помельче и помутнее… Сегодня был один из второстепенных спектаклей, «Коровка», лирическая комедия, и Павла без труда нашла ее рекламный плакат; фотографий из «Девочки и воронов» не было нигде. Спектакль снят со сцены года четыре назад. Павла вспомнила, как когда-то, давным-давно, она часами простаивала перед щитом с афишей, она и сейчас помнит место, где та висела, там, где сейчас пестреет реюзама «Железных белок»…

Потом она окончательно выскользнула из того счастливо-сомнамбулического состояния, в которое ее ввел ресторанчик «Ночь». И как-то ненароком вспомнила, что ей предстоит встреча не столько с постановщиком «Девочки и воронов», сколько с этим…

«С саагом, — сказала она себе, перешагивая через все второстепенные размышления. — С саагом, дорогая, с твоим персональным саагом».

Сам собой подобрался живот. Хорошо, что был в ее жизни ресторанчик «Ночь», — страшно подумать, если бы всю вторую половину дня ей пришлось бы сосредоточенно ждать предстоящей встречи…

Часы над театром показывали без пяти десять, когда на улицу высыпала насладившаяся зрелищем публика; воодушевленная молодежь, степенные пары, считающие посещение премьер своим первейшим долгом, даже какие-то детишки с родителями. Павла стояла и смотрела, как все эти беззаботные люди растекаются по улице вверх и вниз, переходят дорогу, сворачивают за угол, спускаются в метро… Почти все они были уверены, что здорово провели время — Павла же считала «Коровку» дурацкой поделкой, больше ничем. И человек, поощряющий таких «Коровок» на сцене вверенного ему театра, глубоко презирает публику. И оказывается прав — потому что публика, обманутая, в восторге…

Без пяти десять Павла позвонила Стефане и просила не волноваться, выслушала лекцию об «этих дурацких ночных поручениях» и обещала вернуться к одиннадцати; ровно в десять она переступила порог служебного входа и глухо обратилась к старичку на вахте:

— Мне господин Кович назначил встречу. Подскажите, куда мне пройти.

Старичок засуетился, поднял трубку старенького телефона, заговорил почтительно, чуть ли не подобострастно, потом кликнул парнишку, скучавшего на скамеечке, и велел проводить.

Парнишка проводил. И указал Павле на дверь кабинета со строгой табличкой — указал издали, будто само приближение к логову главрежа было чем-то для него чревато.

Шествуя к этой двери — по красной ковровой дорожке, будто Администратор к самолетному трапу, — Павла успела подумать, что ничего страшного, что вся эта история с кровожадным саагом закончится через десять минут. Она возьмет кассеты, поблагодарит…

Разумнее было бы, если бы Кович догадался оставить кассеты вахтеру. Разумнее… и удобнее. И гуманнее, между прочим.

А ПОЧЕМУ он захотел именно личной ВСТРЕЧИ?!

Такой простой вопрос, такой важный, сам собой напрашивающийся, такой естественный — пришел к ней только сейчас. Когда она подняла руку, чтобы стучать.

И потому рука повисла в воздухе. Со стороны могло бы показаться, что посреди пустынного коридора Павла голосует, пытаясь поймать такси.

Столько мусора в голове… Раздолбеж… Расплавленный пластилин Митики, Дод Дарнец, центр психологической реабилитации, «лягушки очень противны»…

О такой забавной мелочи не успела подумать. А теперь поздно.

Она перевела дыхание. И подумала — все равно. Возьму кассеты и уйду, и больше никогда не увижу…

Эта мысль придала ей смелости.

Павла стукнула в черную дерматиновую обивку — звука не получилось никакого, ее палец будто утонул в вате, но не бить же кулаком; она постояла, раздумывая, как еще можно сообщить о своем приходе — в этот момент дверь распахнулась.

Почему-то Павла воображала, что Кович встретит ее все в том же свитере и в тех же спортивных штанах.

Теперь он стоял на пороге в белой рубашке и мятых летних брюках, а вместо ворсистых тапочек были желтые спортивные туфли. И опять-таки ничего саажьего не было в аскетичном, слегка желтоватом лице — но Павла отступила. Невольно. Автоматически.

Но и Кович отступил тоже. Будто в актерском упражнении под название «Зеркало»; Павла посмотрела на его руки, надеясь увидеть в них кассеты. Одно движение — протянуть руку — взять — попрощаться — повернуться — уйти…

— Привет, Павла, — режиссер Кович был, похоже, еще и неплохим актером, а потому слова его прозвучали совершенно естественно. — Входи…

— Я спешу, — сказала она быстро. Он, кажется, помрачнел:

— А я не задержу тебя… Пять минут ведь у тебя есть?

Павла помедлила и вошла.

Рабочий кабинет Ковича разительно отличался от его квартиры: он был тесноват и содержался в порядке.

Даже макеты декораций — а их, громоздких, было штук пять — наводили на мысль не о складе, а скорее, о музее либо выставке.

— Я спешу, — повторила Павла, как заклинание. Кович прошелся вокруг стола, где среди бумаг и самодельных переплетов возвышалось нечто, прикрытое белым полотенцем; вздохнул, смерил Павлу вопросительным взглядом, взялся за край ткани, будто намереваясь открыть памятник.

Под полотенцем оказалась бутылка коньяка, два изящных стаканчика и пара тарелок — одна с бутер— бродами, другая с конфетами. «Везет мне сегодня», — тупо подумала Павла.

Кович молча откупорил бутылку; Павла невольно потянула носом: она любила коньяк, но слишком мало разбиралась в нем и не могла считаться ценительницей.

— На.

Павла приняла из его рук наполовину наполненный стаканчик. Отказываться было неудобно… неблагородно было отказываться. У Ковича было сейчас такое болезненное лицо, будто он собирался пить на собственных поминках.

— Павла… Твое здоровье.

Она подумала, что в рамках сложившихся обстоятельств его тост звучит двусмысленно. Отхлебнула, как воду, раз, другой и третий — и на последнем глотке поперхнулась, закашлялась, краснея и стряхивая с глаз навернувшиеся слезы.

— Скажи честно, Павла… — Кович помолчал, ожидая, пока она откашляется. — Скажи честно, почему тебе не нравятся «Железные белки»?

«Мне бы твои проблемы», — подумала Павла устало.

— Отчего же не нравятся? Нравятся… Кович вздохнул:

— Хорошо… За что тебе нравилась «Девочка…»? Коньяк привольно разливался внутри Павлы, согревая и расслабляя, снимая стресс; сколько их было, стрессов, за сегодняшний длинный день?!

— «Девочку…» — она поискала, куда сесть, опустилась на низкую мягкую скамеечку. — Я смотрела раз двенадцать… В первом составе три раза, остальные во втором…

Кович напрягся:

— Почему?

— Потому что он был свободнее, — Павла смотрела в открытую форточку, туда, где горели в прямоугольном переплете две острые весенние звезды. — Как цепь… все звенья свободные, а держат крепко. Так и так ее поверни, она останется цепью… Не порвется… И приведет куда надо… Железная палка — тоже неплохо, но она… некрасивая… палка, и все. Она не танцует…

— А цепь танцует?

Павла огляделась в поисках своего «дипломата». Ах да, сегодня она взяла сумку… Потому что Митика…

Кович сидел напротив. На полу, скрестив ноги, поставив перед собой тарелку с бутербродами, роняя масленые крошки в складки мятых брюк:

— Значит, «Девочка и вороны» — это цепь? А «Железные белки» всего лишь палка? А ты знаешь, что «Белки…» в десять раз умнее… глубже… совершеннее? Что это не я придумал, это сотни умных людей…

— Ну и ладно, — сказала Павла устало. Минутное очарование от алкоголя прошло — она измоталась, не было сил ни спорить, ни думать, ни бояться, ей все сильнее хотелось спать.

— Кофе будешь? — спросил Кович шепотом. Павла встрепенулась. Чашечка крепкого кофе была сейчас единственной силой, способной без потерь довести ее до дому.

— Павла… Ты знаешь, я ведь все это время в шоке. Со вчера…

Кович стоял теперь над столом — склонясь над включенным в розетку чайником, будто желая помочь ему собственным теплом.

«Он в шоке, — подумала Павла, извлекая красную конфету из груды зеленых. — Он в шоке, видите ли… Он, здоровый клыкастый сааг, в шоке. А я ничего — вот, с Тританом познакомилась…»

— Что мы можем изменить? — спросила она меланхолично.

Чайник наконец-то вскипел и забулькал; Кович достал откуда-то пару чашек и жестяную баночку кофе.

«Сколько я этой гадости сегодня выпила, — подумала Павла с отвращением. — Весь день кофе, кофе, кофе…»

Кович нашел в шкафу одну чайную ложку. Порылся в ящике стола и нашел другую.

— Павла… Скажи честно — как тебе это удается?

— Что? — спросила Павла после паузы. Она действительно не поняла.

Кович побарабанил пальцами по столу:

— Тебе везет? Да? Это просто везение, удача, тебе везет, а, Павла?..

«Случай ярко выраженного антивиктимного поведения», — сухо сказал в Павлиной голове чужой, смутно знакомый голос.

— Вообще-то, — сказала она, глядя в чашку, — мне везет обычно, как утопленнику. То на масло сяду, то автобуса долго нет… А недавно вот крысы провода перегрызли…

Кович снова сел на пол — прямо перед Павлой:

— Ты понимаешь, ЧТО произошло? А, Павла?.. Павла помолчала. Хмыкнула, прогнусавила голосом противной дикторши:

— «Сон ее был глубок, и смерть пришла естественно!» Воистину, короткое общение с Тританом пошло ей на пользу. Он стала свободнее обращаться с некоторыми понятиями.

Кович, впрочем, с Тританом не общался; он дернулся, как от удара:

— Ты не могла бы…

— Извините, — сказала Павла, испуганная собственным цинизмом. — Я не хотела, честно… Это… я тоже, понимаете, немножко не в себе…

— Мы с тобой оба ненормальные, — сказал Кович с горечью.

Некоторое время они думали каждый о своем, потом Кович поднял голову:

— Павла… А та машина, вчерашняя, — тоже повезло?..

Павла смотрела на него непонимающе. При слове «машина» вспоминался лимузин, в который ее усадил сегодня Тритан… и еще почему-то тюбик помады в щели тротуара.

— Какая машина?

Глаза Ковича округлились; она почему-то испугалась:

— Да какая машина-то?..

Кович заговорил, медленно и четко, будто втолковывая роль непонятливой актрисе; по мере того как развивался его рассказ, из Павлиной головы выветривались и сегодняшний день, и усталость, и остатки хмеля. Ладони взмокли — так, что их приходилось то и дело вытирать о колени.

— Вам показалось, — сказала она наконец. Кович усмехнулся — достаточно печально.

— Вам показалось, — пробормотала Павла почти сквозь слезы — ив этот момент вспомнила.

Да, был тюбик помады, который она выронила перед подъездом. Только он занимал в ту секунду ее мысли — только он; подобрать его казалось делом жизни, она не обратила внимание на порыв ветра, промелькнувший мимо силуэт…

Кович смотрел, как она вспоминает. С интересом смотрел — режиссеру всегда интересен процесс. Что происходит с человеком, как он меняется изнутри…

— Это случайно, — сказала Павла сама себе, а страх рос, цеплялся в нее восемнадцатью когтями, повисал на ее душе, как кошка на гардине. — Это случайно. Машина… СПЕЦИАЛЬНО на человека? Чтобы СБИТЬ? Это же… Бред. Так не бывает…

Кович пожал плечами.

— Ну, спасибо, что вы мне сказали, — пробормотала Павла в пол. — Хотя лучше бы я… Не знала, и ладно себе. Случайность…

— Случайность, — эхом отозвался Кович. — Как в Пещере. Трижды случайность… Я уж думал — может, это со МНОЙ не все в порядке?..

В дверь робко поскреблись; старушка с тряпкой заглянула — и испуганно закрыла дверь. Павла подумала, что старушка будет ждать и час и два — до утра будет ждать старушка, пока главный не наговорится, не освободит кабинет, предоставив бабушке почетное право собрать пыль, осевшую на мебель в процессе творчества…

Павла вздохнула. Кович сидел к ней боком, хмурый, какой-то жалкий, будто горный орел, который вообще-то могуч, но вот в данный конкретный момент устал и болен…

— Да вообще-то, — она улыбнулась, вдруг почувствовав превосходство своей осведомленности, — вообще-то бывают такие случаи… Антивиктимное поведение, чего проще. А потому не убивайтесь так…

В ее планы не входило рассказывать много — но она увлеклась. Кович слушал внимательно и напряженно; Павла рассказала о Доде Дарнице, о противных датчиках и идиотских вопросах, и о Тритане рассказала тоже — разумеется, ресторан «Ночь» упомянут не был.

— Это что-то вроде социальной программы, и я у них — ценный экспонат, — она улыбнулась. — Странности есть, конечно, но в целом они — очень интересные, симпатичные люди…

Рассуждая столь благосклонно, она имела в виду исключительно Тритана. Но Кович не мог этого знать.

— Ты им сказала? — негромко спросил Кович. Павла помолчала. Переспросила осторожно:

— О чем?

Кович поднялся, опрокинув недопитую чашку кофе. Прошелся по кабинету, облокотился о письменный стол:

— О том, что мы встретились, они, надо полагать, знают. Ты говорила им о том, что мы друг друга УЗНАЛИ?

Павла молчала.

Под окном оживленно переговаривались — работники театра расползались после спектакля; кто-то засмеялся. Хлопнула дверь.

Собственно говоря, сегодня она не сказала Тритану… о Ковиче. Возможно, зря. И потом, она ведь решила сказать в следующий раз…

Кович уловил ее колебание:

— Не говори. Не стоит, Павла. Послушай… умного человека. Ну зачем мне… зачем нам это надо?.. Кого это интересует, это наши личные, интимные дела… Ты ведь не рассказываешь всем подряд, с кем ты спишь?..

Павла спала с гномом, вышитым на одеяле, — однако признаваться в этом Ковичу действительно не стала. Тот воспринял ее молчание как подтверждение собственным словам:

— Вот видишь… Сохрани… нашу скромную тайну. Сделай мне одолжение.

Павла молчала.

Ей не хотелось вступать в спор — но и давать обещаний не хотелось тоже.

— Я подумаю, — примирительно сказала она наконец. — Как… обернется… постараюсь.

Едва успев выйти из театра, она шарахнулась от скромной добродетельной машины, которая медленно шла по противоположной стороне улицы и абсолютно никого не трогала.

Глава 3

Сегодня Пещера жила особенно громко; белые уши сарны метались, перебирая ворох звуков, отделяя случайные от важных и простые от опасных. Она хотела — и боялась спуститься к водопою; целое стадо ее товарок не так давно встретилось там с парой голодных серых схрулей и на какое-то время вода стала красной… Ненадолго. Течение уносит кровь, а жертвой пала всего одна, старая и больная, отягощенная годами особь, и схрули пировали над ее телом, а затем схватились за добычу с барбаком, явившимся на пир без приглашения… Звуки и отзвуки рассказали сарне, какой короткой и жестокой была схватка, как сытые схрули отступили наконец, но барбак не удовлетворился падалью — отогнав схрулей, ринулся по горячим следам уходящего стада сарн…

Она хочет жить. И она будет жить долго; она бредет переходами Пещеры, где за каждым камнем прячется смерть. А маленький зверь несет свою жизнь, как свечку, и все силы уходят на то, чтобы сохранить, спрятать от ветра ее слабый и горячий огонек.

Посреди широкого тоннеля, круто опускающегося вниз, сарна остановилась. Совсем рядом было чужое дыхание, быстрое, принадлежащее мелкому существу; совсем рядом было царапанье коготков о камень, шелест раздвигаемого мха, треск обрываемых лишайников…

У волглой стенки стоял на задних лапах тхоль. Молодой и жадный; желтоватая шкура его казалась в полумраке коричневой. Тхоль искал в зарослях мха личинки скальных червей, находил, вылавливал и ел; появление сарны заставило его на секунду отвлечься от занятия, но не более. Тхоль был голоден.

Глядя на него, сарна тоже вспомнила о голоде; мох, в котором мелкий зверь ловил своих личинок, вполне годился в пищу. Свежий мох утоляет и жажду, а ведь ей смертельно хочется пить…

Она шагнула вперед, уже ощущая на языке терпкий вкус зелени, но не забывая напрягать круглые раковины-уши; среди отзвуков-нитей, среди скрипа, шелеста и дыхания, издаваемых тхолем, сквозь брачное пение далекого и безопасного барбака пробился вдруг едва уловимый, едва ощутимый…

Ее высоким ногам подвластны были самые длинные, самые головокружительные прыжки. Уши и ноги — да разве зеленому схрулю, подростку-схрулю охотиться за такой дичью?!

А охотник-схруль и вправду был подростком. Очень молодым, неопытным, неумелым хищником и на сарну ему было плевать. На первый раз ему вполне хватало тхоля.

Не подкрепленный ни опытом, ни навыками, инстинкт хищника все равно оставался смертельным оружием. Куда более сильным, нежели неокрепшие зубы и маленькие когти; тхоль, чья трапеза оказалась последней радостью жизни, заверещал.

Сарна готова была сорваться с места и бежать — но ее инстинкт, проверенный инстинкт жертвы сказал ей, что опасности нет. Нет, пока она не понесется сломя голову, не побежит коридорами, где только звон копыт и некогда выслушивать опасность; тогда, бегущая, она будет уязвима…

Она осталась стоять.

Последний крик тхоля длился недолго; подросток-схруль, размерами сравнимый со своей мелкой жертвой, намертво сомкнул зубы на кричащем горле. Звук оборвался; теперь сарна слышала потревоженную Пещеру. Ярусом ниже брачевались похотливые барбаки; крик умирающего тхоля не помешал им. Далеко-далеко стадо сарн оставило щипать мох и подняло головы, желая понять, откуда звучит чужая смерть; неподалеку другой тхоль, равнодушный к судьбе собрата, вот так же беззаботно вылавливал и ел личинки скальных червей…

Сарна слышала, как дышит схруль. Сбивчиво, горячо; кровь тхоля растекается почти беззвучно — слишком мало ее, крови, в тщедушном тельце…

Она повернулась и двинулась прочь. Ее уши не ослабляли напряженного ожидания — смерть миновала ее, забрав другую жизнь, и перед лицом чужой гибели сарна не испытывала ничего, кроме желания снова выжить.

…Выходные прошли совершенно по-весеннему, уютно и солнечно, город цвел всеми своими клумбами, садами и парками, и Павла совершенно уверилась, что все странное и неприятное в ее жизни осталось далеко позади.

Любой телефонный звонок заставлял ее сердце пропускать один удар — сама себе не признаваясь, она ждала звонка от Тритана. Не рабочего — просто приятельского звонка.

Миновала суббота, Тритан не позвонил; Павла вздохнула и позволила Стефане вытащить себя на воскресную прогулку в зоопарк.

Все шло великолепно, пока Митика не плюнул в верблюда — кто бы мог подумать, что пятилетний малыш умеет так прицельно и мощно извергать слюну. Верблюд, по счастью, оказался куда умнее и воспитаннее, а потому на оскорбление ответил одним лишь удивленным взглядом… Воспитательные усилия Стефаны пропали втуне; через пятнадцать минут Митика, усаженный на крохотную лошадку, дернул ее за ухо и тем сорвал катание. В любой другой день Павла разозлилась бы — но не сегодня; она пребывала в восхитительном равнодушии, и потому все досадные неприятности виделись ей именно тем, чем и были, а именно: дурацкими и незначительными мелочами.

Город цвел. Город разливался праздничными толпами; в теплых сумерках Павла вышла прогуляться, выбирая любимые безлюдные переулки, особенно обаятельные в свете луны; вдоволь насладившись одиночеством и запахом сирени, она, по обыкновению, потеряла кошелек — какому-то случайному прохожему пришлось бежать за ней целый квартал: «Девушка! Эй, девушка, ну что вы за растяпа!..»

Павла рассеянно отблагодарила парня, вручив ему одинокий раскрывшийся тюльпан.

Миновало воскресенье — Тритан не позвонил; в понедельник весна съежилась и начался дождь. \ А вместе с дождем начались странности.

Утром, уже у входной двери, Стефана содрала с Павлы ее любимую легкую курточку и всучила теплую — желтую, осеннюю и унылую. У Павлы не было возможности протестовать — любое возражение только затягивало заранее проигранный спор. Стефана собственнолично проследила, чтобы проездной и монеты из карманов любимой курточки перекочевали в карманы нелюбимой, — и только потом выпустила Павлу, которая, конечно же, опоздала на работу.

Раздолбеж не упрекнул ее ни взглядом.

— Как? — спросила секретарша Лора, когда Павла с рассеянным видом вернулась в приемную.

— С руки ест, — сообщила Павла и вышла, оставив секретаршу в благоговейном недоумении.

В фильмотеке уже починили испорченную крысами систему, и старушка-фильмотекарша переписала для Павлы заказанный материал; дождь за окном лил не переставая. Снимая с вешалки желтую осеннюю курточку, Павла оценила предусмотрительность Стефаны.

Руки ее привычно ушли в карманы; каблуки процокали по коридору — и в нерешительности остановились.

Что-то было не так.

Первая, самая естественная мысль была — что куртка чужая. Очень похожая на Павлину — она взяла ее по ошибке, надо скорее поменять…

Но ее руки уже нащупали в карманах кошелек с привычным брелоком, магнитную карточку для метро и смятый ворох ненужных бумажек. Она поднесла их к глазам — точно, вот чек из магазина, вот старая записка Лоры, вот бумажный кораблик Митики…

Павла стояла посреди коридора и вид у нее был, наверное, глупый.

Вторая, самая чудовищная мысль — что она, Павла, уменьшается. Некое злое колдовство причиной тому, что она стала стремительно расти обратно и скоро сделается размером с младенца… Именно потому ее старая, чуть тесноватая куртка сделалась теперь огромной, размера на три больше, именно поэтому она висит на своей хозяйке, будто на огородном пугале.

Павла вернулась к вешалке. Убедилась, что другой желтой куртки на крючьях нет; вспомнила каверзы Митики — и с раздражением отбросила эту мысль. Пятилетний мальчуган, проникающий в здание телевидения, чтобы мистифицировать рассеянную тетушку…

Мимо протопали две знакомые девчонки из административного отдела:

— Привет, Павла… Ты чего?

— Ничего, — отозвалась она сухо. — Трамвая жду.

Девчонки, наверное, обиделись.

Добравшись до самого большого окна, она разложила куртку на подоконнике. На правом рукаве имелось застиранное пятно — давным-давно Павла влезла локтем в пирожное. Вторая снизу кнопка чуть проржавела. Подкладка в карманах была подшита коричневыми нитками; с каждой новой деталью, такой знакомой и такой красноречивой, лицо Павлы делалось все глупее и глупее.

Дождь за окном чуть угомонился; рядами стояли яркие машины с надписью «Телевидение», и к одной из них шествовал оператор Сава, а за ним ассистент с осторожностью тащил зачехленную камеру.

Павла осмотрела себя. Джинсы — вот они, больше не стали. Свитер… туфли в конце концов…

Она проследовала в туалет и посмотрела на себя в зеркало. На всякий случай попробовала дотянуться до выключателя; сознание, что она, по крайней мере, не уменьшается в росте, неожиданно ее успокоило. Странная куртка вернулась на вешалку — в конце концов до фильмотеки два квартала, Павла доберется и так…

И она погрузилась в повседневную суету с несколько преувеличенным рвением, — если проблема неразрешима, то о ней лучше забыть. Телевизионная жизнь Павлы, по обыкновению, переполнена была событиями и эмоциями, маленькое происшествие с успехом было вытеснено из мыслей и из памяти — однако вечером Павле потребовалось немало мужества, чтобы подойти к вешалке.

Чего она ждала от своей куртки? Что та всплеснет рукавами и скажет: «Ах Павла, что же ты так долго?..»

Куртка была на месте. Совершенно прежняя — обычного Павлиного размера.

На другой день, рано утром, зазвонил телефон; рассеянная Павла не поспешила к трубке.

Поспешил Митика.

Коммуникабельное дитя, чьи родители спешно заканчивали завтрак, а тетка замешкалась в своей комнате, — это самое дитя подскочило к телефону, и уже через мгновение Павла слышала степенный разговор:

— Да! Здравствуйте! Нет! А, она женилась и переехала… Ну, вышла замуж, да… Пока-пока!

Павла пулей вылетела из комнаты; трубка уже лежала на рычаге, Митика, довольный, улыбался:

— А я дядю надурил! Я сказал, что ты женилась на директоре цирка, и теперь у вас в доме живет настоящий слон!..

Не говоря ни слова, Павла вцепилась стервецу в ухо.

На визг выскочили из кухни Стефана и Влай; разборка случилась короткая, но громкая и красочная. Павла отправилась на работу с опухшими глазами и подтекшей тушью; на автобусной остановке у самого здания телецентра ее окликнули:

— Девушка! Любезная девушка!

Вздрогнув — хотя чего, собственно, вздрагивать — она обернулась.

Парень был совершенно незнакомый — лет двадцати, обаятельный, с иголочки одетый, тщательно причесанный; в опущенной руке он держал большой футляр от трубы, и Павла механически подумала, что парень — студент консерватории.

— Девушка, милая, вы не хотите приобрести змею? Павла не успела моргнуть глазом — парень открыл футляр и вытащил на свет небольшую, скверного вида змейку с треугольной головой, раздвоенным языком

И цепенящим, липким взглядом мутных глаз. Павла невольно отшатнулась.

— Замечательная змея, — сказал парень голосом бывалого торговца, ежедневно реализующего по три десятка змей. — Главное, очень ядовитая… Возьмите в руки. За голову, видите, вот так!..

— Это гадюка? — спросила Павла, отступая. Парень от души возмутился:

— Что вы! Гадюку я не стал бы… Это очень редкая, дорогая змея, украшение серпентария, одним укусом заваливает слона…

— У меня нет денег, — сказала Павла, довольная, что нашла отговорку.

— Я отдаю за бесценок, — парень ясно, мило, совсем по-мальчишески улыбнулся. — Буквально очень дешево отдаю. Посмотрите, какая змея!..

Змеиная морда оказалась у самого Павлиного лица. И морда была преотвратная; змея не просто умела завалить слона одним укусом — ей явно уже приходилось это делать и хотелось сделать еще.

— Мне не надо, — отступая, Павла уперлась спиной в пластиковую стенку остановки. — Мне не надо змеи, я на работу опаздываю…

Она попыталась обойти назойливого юношу — однако тот, улыбаясь, загородил ей дорогу. Змеиное тело, черно-зеленое, с отвратительным блеском, свисало из его кулака, как живой упругий пояс.

— Девушка, милая… Вам повезло, вы потом будете локти кусать, это последняя змея из последней партии, это редкость, совсем задешево, ну вот, возьмите, подержите в руках, вам ведь отдавать не захочется, только возьмите в руки!..

Подтверждая его слова, змея заизвивалась активнее и зашипела.

«Почему я до сих пор тут стою? — подумала Павла беспомощно. Дурацкий какой-то розыгрыш… А может быть, купить? Митике в подарок?..»

Возможно, кровожадная мысль отразилась у нее на лице — змееторговец снова заулыбался:

— У вас дома есть аквариум? Нет? Подойдет большая кастрюля с крышкой… Берите-берите!..

Змея опять разразилась леденящим душу шипом; Павла спрятала руки за спину.

«Почему она стоит и слушает эти бредни?! На работу… Раздолбеж…»

— Молодой человек, эта змея продается? Рядом с Павлой невесть откуда взялась средних лет дама в широкополой шляпе; глаза ее горели, будто она сама не могла поверить своему счастью:

— Позвольте? Позвольте взглянуть?..

Молодой человек охотно протянул ей змею — а Павлу уже оттеснял в сторону пожилой мужчина в очках, с седоватой докторской бородкой:

— Это змея? Она продается?.. Разрешите?

— Вот видите, — укоризненно сказал змееносец Павле. — А вы не хотели… Решайте — ваше право первого покупателя, но если вы скажете «нет»…

— Я готов доплатить, — быстро сказал бородатый.

Дама уже бесстрашно вертела змею в руках. «Да она же игрушечная, — подумала Павла с облегчением. — Вот парнишка, настоящий клоун, она же механическая, как он меня купил…»

И, рассмеявшись, ухватила гадину за упругий хвост. Прикосновение живой холодной чешуи разом вышибло у нее из головы все мысли. И разумные, и не очень.

Человек, утонувший в мягком кожаном кресле, нажал на «стоп». Обернулся к серому окошку дисплея, где бежали, пульсировали два изломанных графика — в правой части черный, в левой — красный. Человек положил руку на клавиатуру — графики совместились.

Некоторое время он мрачно следил за их танцем — завораживающим, как пламя. Как прибой.

— Маловато данных, — разочарованно сказал лаборант за его плечом.

— Хватит, — уронил человек в кресле. Перемотал пленку, снова нажал на «пуск».

«Замечательная змея. Главное, очень ядовитая… Возьмите в руки. За голову, видите, вот так!..» — «Это гадюка?» — «Что вы! Гадюку я не стал бы… Это очень редкая, дорогая змея, украшение серпентария, одним укусом заваливает слона…» — «У меня нет денег…»

Камера дернулась, растерянное лицо девушки скользнуло в сторону — и снова вернулось в кадр. Наблюдатель видел его в мельчайших деталях — движение ресниц, движение зрачков, секундное сжатие пересохших губ.

«Я отдаю за бесценок… Буквально очень дешево отдаю. Посмотрите, какая змея!..» — «Мне не надо… Мне не надо змеи…»

— Невыразительно работаешь, — вздохнул наблюдатель, останавливая запись. — Пресно.

Он поднялся, рассеянно стянул с себя белый короткий халат — под ним оказалась коричневая замшевая рубашка.

Лаборант, молодой парень в щегольском костюме, оскорбился:

— Берите профессиональных актеров… А данных мало, потому что датчики пора вживлять…

— Поучи меня, — беззлобно отозвался человек в замше. Лаборант подобрался и чуть отступил; его собеседник прошел к телефону.

— Алло… — на том конце провода его улыбки не видели, но все обаяние ее отразилось в голосе, низком, как рык. — Добрый день… Позвольте госпожу Нимробец.

Разговор занял минут пять, потом лаборант ушел, а человек в замше остался. Сцепил пальцы, опустил на них тонкое смуглое лицо и устало перевел дыхание.

…За час до рассвета он вышел будто бы на охоту; он не умел и не любил охотиться, но для отдаленных одиноких прогулок не было повода естественней и лучше. Северные склоны ненавистных ему гор покрыты были подобием леса — жестким, колючим, скорее, коричневым, нежели зеленым; до условленного места — вершины с белым камнем — было три часа ходу.

Он никого не встретил.

На вершине он сел и огляделся — лес не добирался сюда, белый камень казался одиноким бельмом на лысой голове великана. Бродяга достал из охотничьей сумки манок-идентификатор — губку с едким, специфическим запахом.

Еще два часа ушло на ожидание. Ненавистное ему солнце подбиралось к зениту, когда из глубины белесого неба явилась серая, кривоклювая птица с оранжевой капсулой на правой ноге.

Он накормил гонца собственным бутербродом. И только потом, закусив губу, вскрыл капсулу.

Знак был один, знак сиротливо чернел посреди большого белого листа, знак означал отказ, уход, почти что бегство.

Собственно, чего-то подобного он ожидал. У него было скверное предчувствие; либо его работой недовольны, либо люди, пославшие кривоклювую птицу, наверняка знают то, что ему, бродяге, пока лишь смутно ощущается.

Люди, пославшие птицу, знают правду об угрожающей ему смертельной опасности.

Он сидел на вершине под белым камнем, и палящие лучи полуденного солнца обливали его морозом. Наверное, он совершил ошибку — а какую, ему скажут потом…

Если он доживет.

Стоило ли возвращаться в поселок? Он не стал бы, если бы не знал наверняка, что без снаряжения и припасов ему ни за что не пройти через горы. Не перейти долину, не добраться к хозяевам кривоклювой птицы.

А потому, когда собственная его тень перестала прятаться под ногами и осмелилась отползти чуть дальше по камням, — тогда он поднялся и заспешил вниз.

…запах дыма. Скверный запах. Не от костра, не от очага-страшный запах горящего человеческого жилья.

Бродяга остановился всего на мгновение.

Был ли у него выбор?..

Собственно, теперь это не имело значения. Потому что он понял, чей именно дом обращается сейчас в груду головешек.

Но понять, куда бегут со всего поселка люди, и что это за шум на площади, и что за крики, — понять это у него не хватило мужества.

Он уже бежал. Посреди площади, на свободном от людей пятачке, множество рук поднимали и ставили на ребро огромный железный обод. Внутри обода растянут был за руки и за ноги нагой человек, из живота у него торчало острие оси, но он еще был жив.

— …Кати! Давай! Кати! Оттудик! Оттудик! Пещерная змея!

Колесо покатилось. Тяжело, волоча за собой кровавую дорожку, подрагивая на булыжниках мостовой, то и дело грозя опрокинуться, но множество рук успевали подхватить его, подтолкнуть и выпрямить.

Человек на колесе умирал. Возможно, смерть его затянется, и, когда колесо, прокатив по улицам, толкнут наконец с обрыва в пропасть — возможно, ов успеет ощутить облегчение…

Его схватили за рукав:

— …девчонка?

Он смотрел, не понимая.

— Танки, где девчонка? Мы нашли оттудика, мы давно к нему приглядывались, где девчонка, ты не видел?

Он перевел взгляд с красного, возбужденного лица перед собой на колесо, которое уже выкатывали к площади.

Собственно, что он мог сделать ТЕПЕРЬ?..

…Они нашли источник. Махи нашла. У нее был талант отыскивать воду.

Звенели цикады.

Весь мир состоял из цикад. Весь мир замкнут был в кольцо гор — далеких, синих, и близких, красно-желтых, и белых, покрытых песком, который так мерзко скрипит на зубах…

— …и я давно уже догадалась. Почти сразу. Он тряхнул головой, прогоняя оцепенение:

— Я прослушал… О чем ты догадалась?

— Что это ты человек ОТТУДА. Правда? Высоко в небе — или глубоко в небе? — черной точкой висела хищная птица.

— Что же из этого? — спросил он тупо. Махи молчала.

— Что же из этого? — переспросил он почти вызывающе.

— А они думали, — Махи криво усмехнулась, — что это мой папа… оттудик…

— Я не мог спасти твоего папу, — сказал он, глядя в песок. — Не успел. Не знал…

— Они казнили оттудика… — проговорила Махи, и плечи ее странно приподнялись. — Они думают… а на самом деле…

— Но я же не мог спасти!..

Оба замолчали.

У обоих в недавнем прошлом была ночь, когда колесо с распятым на нем человеком сорвалось с обрыва. Когда по всем улицам деловито сновали мальчишки и, встретившись, спрашивали друг у друга:

«Махи не видел?» Когда уже готово было другое, маленькое колесо, когда улицу, где дымились остатки Дома, прочесывали и обыскивали соседи, и утомились, так никого и не отыскав, и ушли до утра, а он стоял перед дымящимися развалинами уже в отчаянии, но все равно знал, что переберет пепелище по досочке, по кирпичу, но либо отыщет девочку, живую или мертвую, либо точно будет знать, что ее здесь нет… Когда, после долгих и безнадежных усилий он, скорее, угадал, нежели услышал ее присутствие и достал из железной бочки около забора ее обмякшее…

— А почему ты не говоришь, что меня спас? — спросила Махи, водя сухой травинкой по кромке нижней губы.

— Почему? — переспросил он тупо.

— Ну, ты мог бы сказать… оправдаться,.. что ты меня спас… раз уж так вышло, что должны были тебя убить, а убили папу…

— Почему я должен оправдываться? …Тяжелое тело, проворачивающееся вокруг торчащей из живота оси…

— А правда, — спросила Махи, не поднимая головы, — что оттудиков присылают к нам, чтобы они отравляли колодцы?

— Разве я отравил хоть один колодец? — спросил он устало.

— Откуда мне знать? — Махи вздохнула. — Зачем они, эти оттудики, вообще тогда нужны?

— Давай поспим, — он пристроил под голову рваную сумку. — Сейчас выспимся — ночью пойдем…

— Ночью… — сказала Махи испуганно. — Здесь, в горах… Ночью…

— Не бойся, — сказал он неуверенно. Песок на солнце казался огненно-белым. Тень, в которой укрылись путники, казалась черной как ночь.

— Мы все равно не дойдем, — сказала Махи равнодушно. — Здесь посты… здесь щели, горные княжества, облавы на бродяг, на чужаков и на оттудиков… Танки, а правда, что ТАМ хорошо?

— Да, — сказал он не задумываясь. — Там очень хорошо, Махи. Там люди не убивают людей…

— Почему же ты пришел СЮДА? Он не ответил.

— Может быть, ты не хотел сюда идти? — продолжала допытываться девочка. — Может быть, тебя послали?

— Кто же мог меня против моей воли послать?

Махи удивилась:

— Разве некому?

Тень передвинулась; бродяга подтянул сумку на новое место и снова лег, вытянув ноги.

— Танки… Это твое настоящее имя?

— Почти.

— А сколько тебе лет. Танки? Он молчал.

— Ну, восемнадцать есть хотя бы? — она была очень серьезна, как будто от ответа на этот вопрос зависело нечто важное.

— Мы дойдем, — сказал он сквозь зубы. Махи вздохнула — устало, по-взрослому. Гремели цикады. По склону далекой горы пылила еле различимая отсюда повозка; бродяга поднялся на локте. Всмотрелся, прищурив глаза.

— Они не думали, что оттудики бывают такими молодыми, — сказала Махи, глядя вдаль. — Иначе они подумали бы на тебя… И не трогали бы моего папу.

Бродяга молчал.

Павла возвращалась в сумерках.

Шла, низко опустив голову, покачивая тяжелым «дипломатом»; уже в который раз за прошедшие несколько дней она ощущала себя сбитой с толку. Вроде бы и ждала звонка — а вот теперь и сама не рада, потому что ее встреча с Тританом произойдет не в ресторанчике «Ночь», а в очередном кабинете с хромом и никелем, с зубоврачебными креслами, сенсорами и прочей ерундой…

Носились туда-сюда разноцветные машины; Павла с удивлением осознала, что идет по самой дальней от них траектории — по кромке газона и тротуара.

И шкурой чувствует, когда кто-то из беспечных водителей превышает скорость. Странно.

С того самого момента, как Кович рассказал ей про некую серую машину, якобы желавшую ее крови… С того самого момента Павлу не оставляет чувство, что над ней постоянно издеваются.

Вот и теперь…

Она вздрогнула и оторвала глаза от асфальта.

Посреди тротуара стояла дверь в добротной раме. Распахнутая настежь, обитая дерматином дверь; медная табличка так и гласила: «Открыто». Павла замедлила шаг.

Мимо двери ходили люди. Кто-то останавливался, удивленный, кто-то скользил равнодушным взглядом, кто-то вообще не замечал; какая-то старушка перешла на противоположную сторону улицы, а пара мальчишек-подростков горделиво прошествовали прямо сквозь дверь туда-сюда. Потом развлечение им надоело; они поспешили прочь и, вероятно, тут же забыли о странностях городского дизайна.

Павла остановилась.

Никто из прохожих не принимал нелепую дверь так уж близко к сердцу; Павла чувствовала себя тоскливым отщепенцем. Будто чья-то невинная выходка — еще одно звено в муторной цепи дурацких совпадений.

Возможно, у нее мания величия, — но она почему-то уверена, что именно ради нее, непутевой Павлы Нимробец, стоит посреди тротуара эта добротная дверь с табличкой «Открыто». Стоит и пугает ее до дрожи. Совершенно невинная дверь.

«Открыто»…

Павла стиснула зубы. Хотела обойти дверь стороной — но передумала, злобно фыркнула, подошла и захлопнула обитую дерматином створку — с грохо-! том, как после скандала. Вот, оказывается, что называется «стукнуть дверью»…

Удивленно обернулись прохожие. Обернулись, пожали плечами, пошли по своим делам.

Раман прекрасно знал, чем обернется для него подписание этого приказа. И даже желал этого — бури, скандала. Пусть напишут в газету. Пусть пожалуются в Управление. Пусть голодовку устроят, на худой конец…

И поначалу события так и развивались — к скандалу; слух об увольнении сразу пятерых актеров пронесся театром как пожар, и Кович не без удовольствия наблюдал возбужденную, бешено жестикулирующую группу курильщиков на скамейке у служебного входа.

Потом пришла делегация — представители актерского цеха, всего четверо. Стареющая примадонна, когда-то дружившая с его бывшей женой. Молодой и перспективный парень — вот дурак, он-то зачем втравился?.. Ведущий актер театра, издавна бывший с Раманом в натянутых отношениях, возглавлявший оппозицию — если эту хилую горстку недовольных можно назвать оппозицией… И еще один, добросовестный служака вторых ролей и эпизодов, — Раман его втайне уважал. Может быть, потому, что тот совсем не боялся главрежа. Никогда.

Все они пришли и сели, на мягкой скамеечке, как ученики; собственно, именно за этим Раман и держал скамеечку. Примадонна нервничала; молодой парень сверкал глазами — он по молодости лет путал сцену с жизнью, и потому сам себе виделся эдаким бескомпромиссным героем, борцом за справедливость; еще пригрозит, чего доброго, в знак протеста покинуть труппу…

Разговора не получилось.

То есть сперва все шло, как по пьесе — ведущий актер долго и логично говорил о лучших годах, которые лучшие люди отдали лучшему театру и в ответ получили от лучшего театра горькое под зад коленкой; примадонна скорбно кивала, а парень сопел и молча рвался в бой. И вырвался, и понес-понес околесицу, щедро приправленную словами «предательство», «несправедливость», «произвол»; Раман слушал, прищурившись, и видел, как округляются глаза у прочих делегатов: они давно уже не рады были, что допустили в свои ряды глупую молодежь.

«Хороший был парень, — с сожалением подумал Раман. — Хороший вырос бы актер, мастеровитый, сильный…»

— Что вы имеете в виду под «произволом», Гришко? Парень осекся. Свел брови:

— Если люди, всю жизнь отдавшие театру…

— Что вы имеете в виду под «произволом»?

— Да они были тут… тридцать лет назад!.. Сорок… Когда ни нас тут еще не было, ни…

Все-таки и глупости бывает предел; парень осекся. Хотя, может быть, это актер на эпизодах ткнул его чем-нибудь в спину…

— …ни меня, вы хотите сказать, Гришко? Не было ни вас, ни меня?

Парень молчал; и прочие трое молчали тоже. Молчала, поджав губы, примадонна. Молчал глава оппозиции, ведущий актер театра, любимец публики… Молчал, а ведь мог бы сказать!.. И даже актер на выходах молчал тоже. Потому что понимал, что слова его бесполезны… И Раман вдруг ясно понял, что скандала не будет. Выдохся скандал.

«Ну неужели я такое чудовище, — подумал он равнодушно. — Ну неужели я всех их так запугал? Прямо культовая фигура получается — Раман Кович в жестком кресле худрука…»

— Не понимаю, что за трагедия? — он откинулся на спинку. — Должное уважение, безусловно, мы устроим торжественные проводы…

— Похороны, — вполголоса сказал актер на выходах. Раман счел возможным не услышать:

— …Груз лет, заслуженный отдых, добротная пенсия и на покое — подобающий почет?

— Это забвение, — тихо сказала примадонна, и глаза ее блеснули холодно и гневно. — Вы прекрасно понимаете. Кроме «добротной пенсии» есть ведь их можно было бы оставить на разовых… на выходах… и люди чувствовали бы себя нужными. Но, как я понимаю, мы напрасно сегодня пришли…

— Не напрасно, — Раман вздохнул. — Я, по крайней мере, получил представление о… Гришко, может; ли ваша совесть позволить вам работать в труппе, где царят «произвол», «несправедливость» и даже «предательство»?

Зависло молчание. Парень набрал в грудь побольше воздуха:

— Я хотел сказать…

— В согласии со своей совестью вам следует,

Гришко, немедленно попросить меня об увольнении. И поверьте, я удовлетворю вашу просьбу… Это все, господа?

Они по-прежнему молчали.

— Парень осознавал полученный урок, примадонна ругала себя за потраченное время, ведущий актер раздумывал о собственной судьбе, потому что сегодняшний любимец публики завтра будет забыт ею, критики осудят его за малейший промах, а главный режиссер дважды и трижды повторит перед телекамерой, что в его театре не «звезды» главенствуют, а ансамбль, атмосфера…

И только актер на выходах не боялся и не жалел. Он просто ясно понимал всю бесполезность происходящего.

«А кто он в Пещере?» — неожиданно для себя подумал Раман. И покрылся потом от одной этой мысли.

Четыре разных человека… Примадонна, конечно, хищница. Мелкая, возможно, из желтых схрулей; многие актеры, скорее всего, хищники, но вот режиссеры — хищные ВСЕ…

Он подивился своим мыслям и испугался их.

Через час после ухода делегации о встрече попросил один из увольняемых — старый актер, чей взлет и успех совпали с Романовым сопливым отрочеством. Теперь это был очень пожилой, очень нездоровый, ссохшийся, как вобла, человек — с редеющей гривой седых волос, глубоко ввалившимися глазами и невообразимо длинными, желтыми от никотина, нервными пальцами.

Раман испугался этого визита. По-настоящему струсил — и даже хотел отказать старику в приеме, но вовремя одумался. Приветливо шагнул навстречу, предложил кофе, подсунул пачку сигарет; он ждал и боялся упреков и жалоб — но ошибся и здесь. Жалоб не было.

Старик просто курил, глядел на Рамана и молчал.

Раман сделал вид, что не замечает боли, сидящей на дне прищуренных старческих глаз. Раман знал, что не позже чем через год-два ему придется говорить речь над гробом этого человека, — и вот тогда придется припомнить этот день и этот взгляд; Раман прекрасно знал это — но изменять однажды принятое решение было не в его правилах. Тем более что решение в принципе совершенно верно.

Старик докурил, извинился и ушел; Раман остался сидеть, уставившись в громоздкую, на полстола, коробку. Где пребывало в миниатюре свежее и смелое, вчера только одобренное сценографическое решение нового спектакля.

Раман смотрел, и миниатюрные декорации населялись крохотными фигурками людей — его актеров; люди бегали и плакали, выполняли одновременно по десять режиссерских задач — но Раман видел только деревянную коробку. Ящик, обитый черными оборочками кулис. Слой пыли на колосниках…

Раман криво усмехнулся. Заставил себя подняться и отправился в репетиционный зал.

Репетиция вот уже полчаса как должна была закончиться, — но Глеб, очередной режиссер, правая рука Ковича, любил увлекаться и забывать о времени. Раман тихонько притворил за собой дверь; в выгородке из ширм и огромных бочек шла. какая-то бешено напряженная сцена, трое актеров — все в спортивных костюмах — плели кружево реплик и взглядов, прыжков, переходов, желаний и побуждений; Раман не стал садиться на скрипучий стул — прислонился к холодной стене и ощутил вдруг усталость.

Происходящее на площадке в точности походило на его, Рамана, постановки — он с отвращением узнавал свои приемы и принципы. И даже собственную манеру щелкать пальцами, стучать ладонью по столу, нагоняя ритм, ритм, ритм…

Раману вдруг сделалось неприятно. Ему померещилась пыльная и мертвая коробка макета; актеры работали тщательно, Глеб пребывал во вдохновении, сцена выходила интересная — но Раман почему-то ощутил себя на пороге. Некоего неизбежного, нехорошего открытия.

В холле работали уборщицы; Раман шел, не отвечая на приветствия, ни на кого не глядя, чувствуя, как прорастает внутри ядовитый, колючий росток осознания. И тщетно пытаясь затолкать его обратно в зерно — все не так плохо. Все не так, ощущения краха случались и раньше, это ерунда, это депрессия, это пройдет…

«Это тупик, — негромко сказал голос здравого смысла. — Так это бывает, и почти со всеми — все, приехали… приехал, Кович, это тупик, поди-ка прошиби его своим железным лбом… Попытайся…»

На парадной стене, в окружении актерских портретов висело на видном месте его собственное, Рамана, изображение — фотохудожник сумел вытащить из его некрасивого лица все возможное обаяние, и теперь фотографический двойник, Кович-второй, смотрел на мир с ласковым прищуром голодного крокодила.

— Вы грустная, Павла, или мне кажется?.. Они сидели в комнате-оборотне, в жилой ее половине; за матовой занавеской тускло поблескивали страшноватые, неизвестного назначения приборы. Она вымученно улыбнулась:

— Наверное… У меня сложная полоса… в жизни. Все время какие-то…

Павла замолчала, не зная, как объяснить Тритану то странное состояние, в котором она пребывала вот уже несколько долгих дней.

Тритан чуть нахмурился:

— Неприятности на работе?

Павла вспомнила необычно покладистого, молчаливого Раздолбежа. Вздохнула, покачала головой:

— Нет… На работе… как раз терпимо…

— Уж в Пещере-то, надеюсь, у вас все в порядке? Павла потупилась. Она уже успела отвыкнуть от той свободной манеры, в которой Тритан умел рассуждать о самом что ни на есть интимном.

— Ведь в порядке, Павла? Больше вас никто не преследует?

Она через силу покачала головой.

— Так в чем же проблемы?

Павла сосредоточенно потерла пальцем матовую столешницу. Так прямо возьми да скажи. В сумасшедший дом угодить можно: «Моя курточка шутит надо мной, то растягивается, то сжимается…»

Или рассказать о машине, которая вроде бы собиралась ее сбить?

Павла прекрасно знала, как будет выглядеть этот рассказ. Как фантазия глупого подростка, желающего иодобными россказнями привлечь к себе внимание…

— Да все нормально в общем-то, — протянула она, стараясь не смотреть в зеленые глаза Тритана.

Тот улыбнулся:

— Тогда пойдем работать?

Матовая занавеска беззвучно скользнула в сторону, отражая сокровенное нутро комнаты-оборотня; Павла Щутила пробежавший по спине холодок.

— Понимаю, Павла, у вас отрицательный опыт, коллега Борк здорово вам надоел… Мы не будем впадать в крайности. И я все буду объяснять — что я делаю и зачем.

— Ага, — сказала Павла без энтузиазма.

— Во-первых, чем вы для нас так ценны? Не только тем, что вы красивая девушка и интересный собеседник… То есть этого вполне хватает — но имеется нечто, отличающее вас, именно вас, Павла, от прочих красивых и остроумных, которых, кстати, в мире не так уж много…

Тритан говорил небрежно, чуть рассеянно, как о чем-то само собой разумеющемся; у Павлы захватило дух. Банальная лесть, проговоренная между делом — Тритан перебирал инструменты в стеклянном шкафу, — звучала естественно и просто. Будто иначе и быть не могло.

Тритан обернулся к ней, глянул сквозь прозрачную дверцу; его чуть насмешливый взгляд будто бы ждал ее ответа. «А хорошо бы сейчас пошутить, — подумала Павла. — Эдак тонко, иронично…»

Шуток не было. Все слова, что подворачивались Павле на язык, казались тяжелыми и плоскими, как жернова. «И с чего он взял, что я остроумная?» — тоскливо подумала Павла.

Тритан улыбнулся шире — будто предлагая не печалиться:

— Вашему ядру, вашей изюминке трудно дать имя… Вернее, у нее уже есть имя, единственно возможное — Павла Нимробец… Идите сюда.

Павла, завороженная его неспешным рассуждением, подошла и села, куда было указано.

— Не хотелось бы анализировать гармонию, но такова моя специальность. Из всех ваших личностных черт нам особенно интересна одна… Та самая, что позволила вам трижды подряд спастись от неминуемой смерти.

Павла вспомнила Рамана Ковича. Такого, каким он был в их вторую встречу, в театре: «Тебе везет? А? Павла?»

— Мне везет, — сказала она шепотом.

— Вам везет, — Тритан взял ее за руку, одним движением поднял рукав, — вам везет в тех случаях, когда дело идет о вашей жизни.

Павла вздрогнула. Помада в щели тротуара… «Это случайно… Сбивать машиной?.. Так не бывает…»

— Вас что-то беспокоит, Павла?

— Нет, — она округлившимися глазами смотрела, как он стягивает ее обнаженную руку резиновым жгутом. — Это… зачем?

Тритан успокаивающе коснулся ее обнаженного локтя; прикосновение было хорошее. Спокойное и теплое.

— Видите ли, на первом этапе нас будет интересовать совершенно все. Химия вашего организма, особенности ваших психических реакций, любые отклонения в физиологии…

Павла сглотнула. Она боялась шприцев и врачей, ей никогда в жизни не брали кровь из вены, ей хотелось высвободиться и встать, но над всем этим ворохом эмоций довлело одно паническое соображение: «В тех случаях, когда дело идет о вашей жизни». Значит, и в случае с серой машиной…

— Ну и перепуганный у вас вид, — Тритан засмеялся. — Не доверяете мне? Не верите, что я умею делать это без боли?

— Без боли не бывает, — сказала Павла неуверенно.

— Спорим, — предложил Тритан серьезно. — На килограмм конфет. Теперь смотрите в сторону, а пальцы сжимайте и разжимайте, вот так…

Он что-то делал с ее рукой — она ощущала страх, но не боль; она смотрела на сложное устройство с зеркалами и сенсорами — и не понимала его назначения. Ей было не до того.

Кович ненормальный. Потому он трижды преследовал ее в Пещере, потому он выдумал эту историю с машиной…

Ведь выдумал же. Хотел напугать, отомстить… И добился своего, чего и говорить, добился — именно с тех пор в жизни Павлы появились и страхи эти, и нелепости, похожие на бред наяву…

— Все, — сказал Тритан с удовольствием. И со-гаул ей руку, и она снова ощутила его ладонь — теплую, расслабляющую, надежную. — Все, Павла. Вы мне проиграли.

— Тритан, — сказала она испуганно. — Бывает так, чтобы… ни с того ни с сего кого-то хотели специально… убить?

Ей показалось, что она говорит очень долго. Хотя на самом деле она выдавала из себя две отрывистых фразы.

Но и они произвели должное впечатление. Никогда еще Павла не видела Тритана таким серьезным.

— Где это было? Место?

— Угол… Улицы Кленов и… кажется, улицы Надежды… Может быть, мне померещилось. Может быть, я вам морочу голову… Я просто… Ну, мне теперь на улице страшно. Это же странно — чтобы человек на улице… чего-то боялся… Тритан, вы же не думаете, что я сумасшедшая?!

— Павла… Успокойтесь. Уж я-то прекрасно знаю, как выглядят и что говорят сумасшедшие… Скорее всего, это была действительно случайность. Неаккуратный водитель…

— Но Кович говорит, что видел… сверху, с балкона… что все было подстроено СПЕЦИАЛЬНО! Был сигнал и…

Павла запнулась.

Смуглое лицо Тритана потемнело еще больше. И глаза потемнели тоже, и Павла вдруг с ужасом поняла, что Тритан убежден в том, что иногда людей СПЕЦИАЛЬНО сбивают машинами. Так БЫВАЕТ…

Он прочитал на ее лице страх. И снова взял ее за руку, профессиональным движением провел от плеча к локтю, заставляя расслабиться:

— Вам совершенно нечего бояться.

— Кому это надо? — спросила Павла потерянно. — Вы знаете, кому это надо?..

— Никому… Это случайность. И больше она не повторится.

Глядя ему в глаза, Павла осознала вдруг, что да, действительно, случайность, не стоит брать в голову, больше не повторится.

Облегченный вздох получился сам собой. Хотя особенного облегчения она так и не испытала.

Тритан чуть прикрыл глаза:

— Павла… А почему Кович следил за вами? Кович — кто?

Она сглотнула.

«Не говори. Не стоит, Павла. Послушай… умного человека. Ну зачем мне… зачем нам это надо?.. Кого это интересует, это наши личные, интимные дела…» ч

— Тритан… Кович — Зависла пауза. это режиссер. Он…

— Павла, дружище, ну вот мне совершенно все можно сказать. Я с самого вашего прихода понял, что вы что-то в себе принесли…

— Кович, — Павла вздохнула. — Кович… Он сааг. Коротко и просто. И Тритан, кажется, не удивился; впрочем, Тритан — особый случай. Для него разговоры о Пещере естественны…

Как все, о чем он считает нужным заговорить.

— Он… ТОТ сааг — с запинкой уточнила Павла.

* * *

Потоком черных упругих мышц он перетекал из коридора в коридор, из перехода в зал, из зала в новый переход; под ногами был голый сухой камень, подушечки его лап ощущали каждую выемку, каждую шероховатость, ступали беззвучно, совершенно беззвучно, и даже воздух не вздрагивал от его приглушенного дыхания, а ведь одним глубоким вздохом он мог бы пустить по Пещере небольшой сквозняк — такой объемной и мощной была его грудная клетка.

Он шел. Он тек. Его вывернутые ноздри трепетали.

Крупицы запаха сочились сверху; одним длинным прыжком он одолел переход, ведущий с яруса на ярус. Здесь, сказало ему обоняние. И он ощутил первый толчок охотничьего азарта.

Здесь.

Мерцали на стенах лишайники; душа его истосковалась по крупной добыче. Даже десяток пойманных тхолей не заменит счастья охоты на сарну. На осторожную, непростую добычу.

Пол был по-прежнему гладок и лыс — а значит, он оставался невидимым. Нюх сарны слишком слаб, чтобы защитить ее, — а слуху ее он не даст пищи. Никакой.

Азарт поднимался в нем, заливал и захлестывал; он чувствовал, как все быстрее и быстрее ворочается в жилах кровь. Здесь сарна. Одна. Там, за веером расходящихся темных коридоров…

Сарны сильны — но слабеют от ужаса. Восхитительно слабеют. Вплоть до полной покорности.

Он уже не шел и не тек — он бежал. Несся, едва касаясь камня подушечками лап. Там, в глубине подушечек, чесались когти. Готовые выстрелить и пронизать живое мясо насквозь…

Сделать неживым.

Спустя несколько мгновений он увидел силуэт — изящный, хрупкий, по красоте своей схожий с известковыми узорами на стенах Пещеры. Перемигивались на стенах камни-самоцветы, высоко под потолком кружились светящиеся жуки; воздух напоен был запахом сарны. Сладким, свежим, вызывающе теплым запахом.

Он остановился на долю секунды — чтобы получить от этого мига как можно более полное наслаждение.

А насладившись, кинулся.

Тело его работало безотказно. Время растянулось. Уже вися в прыжке, он видел, как сарна медленно поворачивает голову, как ее миндалевидные, с поволокой глаза вдруг расширяются, теряют изящество, делаются круглыми, как у барбака…

Опускаясь, он успел поймать мгновение ее страха.

Слабости. Конца.

Потом был вкус крови.

Потом мир помутился. Он справлял праздник охоты, он был пьян, он был трезв, он был возбужден и спокоен, он был счастлив. Он был СОБОЙ…

Самоцветы, лакированные кровью, сделались еще красивее. Он запрокинул окровавленную морду и исторг из себя клич — и знал, что от звука этого, бесконечно повторяющегося в закоулках и норах, седеет сейчас чья-то нежная шерсть.

Раман сел на постели.

Клич стоял у него в ушах; все остальное терялось в дымке. Колотилось сердце; он встал. Трясущимися руками нащупал в тумбочке флакончик с каплями, прошлепал на кухню, открыл кран; вода показалась отвратительно теплой и с металлическим привкусом.

«Что со мной?» — подумал он смятенно. Вернулся в комнату. Сел на разоренную кровать — это как же он метался во сне!.. Пощупал пульс, потрогал лоб. Все нормально, все в порядке, сегодня у него будет удачный день, все получится, все увидится в солнечном свете, возможно, сегодня к нему придет та самая, долгожданная МЫСЛЬ…

Сарна.

Он подскочил на кровати; снова взялся за пульс. Сарна — редкостная и славная добыча. Поймать сарну-к удаче…

Он снова встал. Натянул спортивные штаны, сунул ноги в тапочки, уселся у телефона; долго вспоминал номер — пока не понял наконец, что не знает его и никогда не знал. Не удосужился спросить…

Он набрал справочную; дозвонился с пятого раза, попросил непривычно заискивающим, сладеньким голосом:

— Будьте добры, телефон Павлы Нимробец… Адреса, к сожалению, не знаю.

Телефонистка честно искала — потом печально сообщила, что найти номер по таким данным не представляется возможным. Вероятно, владельцем телефона Нимробец значится кто-то другой.

Раман поблагодарил. Некоторое время сидел, тупо уставившись в пыльный паркет; потом вытащил записную книжку. Вот, режиссер телевидения господин Мырель…

— Добрый день. Господин Мырель? Раман Кович беспокоит…

На том конце провода удивились и обрадовались. И заверили, что передача в работе, предоставленные материалы оказались весьма удачными и буквально со дня на день…

— Простите, ваша ассистентка… Павла Нимробец. Когда она принесет кассеты обратно?

Кажется, Павлин шеф не питал к ней особого уважения. Его голос сделался осторожным: в общем-то, как только господин Кович потребует…

— Я не требую, я просто прошу ускорить, так сказать… Могу я поговорить с Павлой Нимробец лично?

Пауза.

— Конечно, — раздумчиво сказали на том конце Рубки. Павла Нимробец перезвонит сегодня же… Сейчас же…

— Простите, а она уже на работе? Раман искоса глянул на часы. Девять утра. Трубка попросила минуточку на размышления; прислушавшись, Раман смог уловить обрывки далекого разговора. Речь шла о том, что Нимробец, как всегда, опаздывает…

— Алло, господин Кович?.. Ее еще нет. Возможно, она с утра была в фильмотеке… Я велю ей перезвонить вам сразу же, как она появится…

— Прошу прощения, — Раману плевать было, что именно подумает о нем господин Мырель. — Вы не могли бы сообщить мне ее домашний телефон?

Снова пауза. Этот Мырель решил, по-видимому, что непутевая Павла добилась-таки в жизни успеха — охмурила господина Ковича…

— Конечно, — трубка с запинкой продиктовала телефон, видимо, сверяясь с записями. — Что-нибудь еще, господин Кович?

— Нет, благодарю вас… желаю успехов в работе и рассчитываю в ближайшее время…

— Да, да, безусловно…

— Да, спасибо…

— Да, да…

Раман оборвал серию вежливых «даканий», стукнув пальцем по телефонному рычагу. Тут же, переведя дыхание, набрал телефон Павлы Нимробец.

Гудок. Раман зажмурился. Эге, сердчишко-то, и капли не помогают… Сейчас трубку возьмет ее зареванная мать… или с кем она там живет. «Сон ее был глубок…» Его передернуло. Он вспомнил вкус крови — Павлиной крови…

Павлиной?! Он что, все-таки ВЕРИТ?! Недосуг было разбирать, есть ли у нее проплешина на груди… Или заросла. Шерсть у сарны отрастает быстро…

Гудок, еще гудок — шестой, седьмой… Раман открыл глаза. Ему было стыдно. Он стыдился своего страха. Гудок…

Никого нет дома. Все. Он положил трубку. Прошелся по комнате; как был, в одних штанах, вышел на балкон. Прохладное майское утро влажным ветерком лизнуло его плечи, тронуло голый живот — он поежился; внизу, на перекрестке улицы Кленов и улицы Надежды, разворачивалась утренняя жизнь. Люди шли по своим делам, и этот обычный, деловитый ритм чуть отрезвил горячую голову режиссера Ковича.

Происходящее с ним странно. Происходящее с ним ненормально: мало ли на свете сарн… Еще неделю назад, пережив в Пещере подобное приключение, он вскочил бы с кровати, как счастливый мальчик, и бурной энергии его хватило бы как минимум на месяц…

Одинокий желтый одуванчик в цветочном ящике качнул желтой головой. Под балконом прокатила вдоль улицы Кленов неприметная светлая машина с эмблемой Рабочей главы на крыше и на дверях…

Грянул телефон.

То есть он тихонечко зазвонил — но Раману показалось, что от звука его сейчас посыплется с потолка штукатурка. Он вскочил в комнату, едва не разбив балконную дверь, сорвал трубку:

— Алло!! Испуганное молчание.

— Алло, я слушаю!..

— Это… господин Кович? Это я, Павла Нимробец… Раман сел. Прямо на пол; уши его покрылись краской: не то от радости, не то от стыда.

— Привет, Павла.

— Вы просили, чтобы я позвонила? «Интересно, что ей наговорил этот самый Мырель… И как он при этом на нее смотрел».

— Да, Павла… Как вообще-то дела?

Смущенное молчание.

«Павла, я очень рад вас слыщать». — «Извините, господин Кович, но я молодая симпатичная девушка, а вы старый противный козел… Уместны ли ваши ухаживания?..»

Он улыбнулся своим мыслям.

— Павла, принесите мне кассеты. Обратно.

— Сегодня?..

— Можно завтра… Но принесите, ладно? Пауза.

— Хорошо… Принесу… А больше ничего не случилось?

— Ничего. Пока, Павла, — он повесил трубку и целую минуту сидел на полу, раздумывал, насвистывая под нос неопределенно-бравурную песенку.

Все утро Павла провела перед экраном — Раздолбеж решил, что передача о Ковиче продвигается недопустимо медленно. Павла сидела и хронометрировала, и переносила на листок бумаги все перипетии «Железных белок» — по реплике, по мизансцене; поначалу было интересно, даже здорово, но после четырех часов кропотливой работы у нее воспалились глаза, а голова гудела, будто праздничный колокол. Она уже ненавидела этих «Белок…» всеми силами души — или, как говаривала Стефана, «до самой глубины своих фибр»…

Ей почему-то было ясно, что странный звонок Ковича не имел ничего общего с заявкой на ухаживание. Пусть себе Раздолбеж корчит какие угодно рожи — Павла знала, что ее дамские прелести не заботят Ковича ни капельки. Следовательно…

Она спустилась в стекляшку. Взяла пару сосисок в красной лужице томата, уселась за отдельный столик и устало опустила плечи.

Она сказала Тритану о встрече со СВОИМ саагом. Тритан… он умеет скрывать свои чувства. Она не знает, что подумал об этом ее приятель-экспериментатор, — но вот Кович звонит ей, настойчиво, без причины, требует свои кассеты… Требует встречи. Зачем?

Задумчиво поедая сосиски, Павла решила, что не пойдет к Ковичу. Что расскажет обо всем Тритану. Да чего там, она в своем праве — может быть, ей неприятно еще раз встречаться с хищником… который чуть ее не сожрал.

Ободрившись от этой мысли, она прекрасно провела остаток дня: хохотала над сценариями детского сериала, просматривала с Лорой готовые анонсы и только время от времени крутила на экране «Белок…», от нечего делать выискивала ляпсусы и нестыковки, но, к досаде своей, не нашла ни одной. «Белки…» были совершенны — как ледяной дворец, подсвеченный цветными прожекторами. Павла вздыхала.

Уже вечером обнаружилось вдруг, что в редакторском отделе намечается чей-то день рождения; именинник разгружал сумку, полную бутылок и бутербродов, а так как был он по натуре покладист и щедр, то приглашения получили все, оказавшиеся на тот момент в округе, и Павла в том числе. Повода для отказа не было; сгустилась ночь, когда веселая от шампанского, чуть пьяная Павла вышла из автобуса и направилась через собственный дворик — к подъезду.

Светились окна — немногие, потому что час стоял поздний, а день предстоял рабочий; почему-то не горели фонари. Павла шла под темными деревьями, ноги сами несли ее по сто тысяч раз пройденному пути, и если бы на асфальте оставались тропинки, — Павла давно протоптала бы поперек двора борозду с полметра глубиной. В темных кронах пробовал силы соловей.

Павла любила ночной город. Павла любила тишину и одиночество, незнакомые закоулки и собственный двор, преображенный ночью; впрочем, какая девушка не любит романтичных ночных прогулок.

Павла шла, вдыхала запах ночных цветов и совершенно ни о чем не думала. Завтра будет завтра…

«Щелк!» — сказал невидимый переключатель у нее в голове.

Она остановилась, не понимая, какая неприятная мысль посмела нарушить гармонию чудного вечера. Кович? «Железные белки»? Раздолбеж? Стоп, а позвонила ли она Стефане?! Вдруг, заболтавшись, она забыла предупредить сестру и теперь ее ожидает ужасная сцена…

Павла поежилась — и тут же с облегчением вспомнила, что позвонить не забыла. Все честь честью — «Стефана, я задержусь…».

Тогда ЧТО, спрашивается, остановило ее посреди дороги?..

Павла пожала плечами — все равно ее никто не видел. Опустила голову…

Прямо перед ней на темном асфальте чернел полумесяц абсолютной тьмы. Как подземная луна; Павла отшатнулась. Разве она пьяна?!

Посреди дороги был приоткрыт канализационный люк. Крышка лежала чуть со смещением; для того, чтобы свалиться в колодец, достаточно просто наступить на край. Правда, грохоту будет… И крику…

Павла сидела на корточках, и ее бил озноб. Почти как тогда, когда Кович в красках рассказывал ей про серую машину; да нет, хуже. Кович в конце концов мог

Соврать…

КТО открыл этот люк?.. На ее, Павлы, ночном пути?!

«Мания преследования», — сказал у нее в душе некий трезвый голос. Незакрепленный люк — чей-то возмутительный недосмотр, и хорошо, что обошлось без трагедии; надо немедленно подниматься в квартиру и по телефону вызывать аварийку…

Павла с трудом поднялась. По большой дуге обошла люк — двинулась к подъезду, внимательно глядя себе под ноги и всякий раз замирая, прежде чем снова

Шагнуть.

Эпизоды сменялись неспешно, явно подчиняясь выверенному ритму; Павла, поначалу напряженная, дала себя увлечь. Внутри объемного экрана жили вполне банальные картины, те самые, которые издерганный человек призывает в поисках успокоения, чередовались и завораживали: вот перекатывается море, огонь обнимает дрова в камине, плывут огни, отражаясь в реке, до неба стоят травы… Несется дорога за окном машины… Небо… небо… облака…

Туман под сводами Пещеры. Густой белый туман стекает с верхнего яруса, струится, будто водопад… Неповторимой красоты сталагмиты, перемигивание самоцветов, фигурные своды, известняковые скульптуры-Павла сжалась, чувствуя, как увлажняются ладони. Будто на приеме у зубного врача; туман Пещеры перетек тем временем в пасмурное, клубящееся небо, по плоским лужам на асфальте прыгал неторопливый летний дождь. Павла облизнула сухие губы.

Дети, играющие на берегу реки… Цветы на клумбе, бронзовая фигура в струях воды… На низком бортике фонтана совершенно нагая парочка откровенно занимается любовью. Подробное эротическое кино, постепенно переходящее в порно… Павла смотрела.

Мгновенный кадр — обезображенное тело человека на окровавленной простыне, наверное, после аварии… Павла инстинктивно закрыла глаза и долго не открывала — а в наушниках тем временем нарастала задорная, снабженная колокольчиками плясовая, и, решившись разомкнуть ресницы, она увидела вереницу золотых фигурок на причудливом женском украшении… Вереница танцующих детишек, бегущий весенний ручей… Кораблик…

— Стоп, Павла… Потихонечку выходим. Объемная картинка померкла. Некоторое время Павла видела только Собственные огромные глаза, отражавшиеся на внутренней поверхности собственных массивных очков; потом черное стекло ушло в сторону, и перед Павлой предстал удовлетворенный, улыбающийся Тритан:

— Как?

— Интересно, — пробормотала Павла, несколько оглушенная.

— Интересно, — Тритан кивнул. — Напряжение вы так и не сбросили.

— Сбросила, — сказала Павла не вполне уверенно. Тритан отрицательно покачал головой:

— Нет… Впрочем, и не надо. Новость первая: только что звонили… из одной конторы. Они нашли рабочего, ответственного за тот самый открытый люк. Они нашли машину, которая колесом сбила крышку — поздно вечером, вывозя мусор… Возмутительная халатность. Однако спите спокойно, Павла, — никто вам не роет ям…

Долгий час снов наяву сказался на ее способности соображать: некоторое время она сидела, тщетно пытаясь понять, принесла ли весть облегчение.

— Так, — Тритан прищурился. — Новость вторая: вы боитесь Пещеры. До сих пор.

— Ничего удивительного, — пробормотала Павла, отводя глаза.

Тритан уселся напротив — неторопливый, расслабленный, похожий, скорее, на беспечного дачника, нежели на ученого за важной работой; Павла судорожно вздохнула.

— Павла… Ку-ку, я здесь, я вас совершенно внимательно слушаю… Итак?..

— ОН хочет встречи, — Павла перевела дыхание. — А я не хочу… Мне неприятно.

Ее собеседник молчал долгую минуту; потом губы его чуть заметно дрогнули:

— Знаете что, Павла… Познакомьте нас. На лицо Тритана падал голубоватый свет включенного экрана. Павла видела довольные зеленые глаза и ровные, обнаженные в улыбке белые зубы; красного графика, пульсирующего на экране, Павла видеть не могла. Пульсирующего, танцующего, в точности повторяющего движения своего черного, как гадюка, графика-собрата.

Вечером театр удостоился посещения важной особы — Второго государственного советника, светского льва и покровителя искусств, для которого каждый вечер бронировалась в театре особая ложа. Как правило, на эти места — незанятые — уже во втором действии пробирались чьи-то друзья и родственники, а то и просто бойкие студенты с галерки; сегодня ложа не пустовала. Кович, которому заранее доложили о важном визите, имел возможность рассмотреть в бархатной темноте ложи блестящий желтоватый череп — Второй не был стар, но голову имел лысую и нисколько этим не тяготился.

Раман не стал приветствовать гостя лично. Сегодня шли «Затонувшие», спектакль сильный, но трудный и неровный, — в прошлый раз, три недели назад, Ковичу пришлось подвергнуть главных его участников серьезной выволочке. Сегодня он рассчитывал увидеть исправление ошибок, и потому актеры нервничали; даже если весь Государственный Совет в полном составе явится и займет собой партер — даже и это не напугает их больше, чем темная фигура главрежа, засевшего в своей ложе, будто зверь в засаде…

Неприятная мысль заставила его поморщиться, Зверь в засаде; сааг. Интересно, а Второй в Пещере — кто? Пользуются ли государственные люди преимуществами? Вряд ли — не далее как восемь лет назад сам престарелый Администратор умер ночью, в постели, «сон его был глубок и смерть пришла естественно»…

Интересно, подумал Раман, облокачиваясь на бортик своей ложи. Интересно, а тот человек, некто, вставший с кровати в утро смерти Администратора, — задумался ли он, пещерный хищник, о том, что именно его зубы оборвали администраторскую жизнь?!

Раман сплел пальцы. Конец жизни, старый сааг, старый, не черный уже — седой… Хищник, превратившийся в жертву. Вечное чередование ролей — природа справедлива…

Медленно померк свет в зале. Потихоньку нарастала музыка. «Затонувшие» начались, и с первой же реплики Раман понял, что все идет наперекосяк.

На сцене мямлили. На сцене никак не могли нащупать сцепку, и оттого загоняли и загоняли темп; Дана Берус, героиня средних лет, которую Раман год назад вытащил из маленького захудалого театрика, затягивала спектакль в русло провинциальной мелодрамы. Клора Кобец, ее партнерша, слишком старательно выполняла последние инструкции Рамана — и оттого походила на сороконожку, путающуюся в собственных башмаках. Актеры массовки ходили мертво, как манекены; Кович скрипнул зубами, вытащил из кармана свернутый в трубочку блокнот и на ощупь, в темноте, стал записывать замечания.

Под конец первого действия Дана Берус превзошла сама себя — в порыве самодеятельной страсти ей случилось грубо врезаться в декорацию. В зале кто-то зааплодировал — совершенно искренне считая, что «громче» и «темпераментнее» означает «лучше»; Кович поднялся и, не дожидаясь света в зале, прошествовал за кулисы.

Дана Берус помещалась в самой большой гримерке — «общежитии» на шестерых; правда, сегодня здесь обретались всего двое, сама Дана да молоденькая Девчонка, взятая в массовку с испытательным сроком. Раман вошел без стука — девчонка, голая по пояс, отшатнулась и спряталась за ширму. «Еще бы завизжала», — неприязненно подумал Раман.

Он думал, что Дана Берус будет в восторге от собственной игры; собственно, за один этот восторг он без раздумий выгнал бы ее обратно в ее захудалый театрик. Оказывается, он слишком плохо о ней думaл! — потому что Дана Берус была в испуге.

— Не идет, — сказала она виновато, и уголок ее глаза чуть дернулся. — Сегодня… плохая атмосфера, такой трудный зритель…

Перед собой — будто защищаясь — она держала тетрадку с собственной ролью. Распечатку, густо испещренную мелким неразборчивым почерком, — задачи и действия, его, Рамана, замечания…

Он протянул руку — она отшатнулась. Он взял роль, выдернул из ее пальцев, бросил на стол, в груду косметики, вазелиновых баночек, напудренных ваток и бумажных салфеток:

— Забудьте, пожалуйста, обо всем, что я вам говорил. Не повторяйте, пожалуйста, этой ерунды про плохую атмосферу… Я прошу сделать одну вещь, простую, это сделает и студент первого курса, это и она, — он кивнул на испуганную полуголую девчонку, — сделает… Ровно одна задача: заставьте вашу партнершу заплакать. Что бы вы ни говорили, что бы вы ни делали — она должна заплакать, я хочу, чтобы Клора на сцене плакала… Не мыльными слезами!! — он вдруг повысил голос, рявкнул так, что зазвенели стекла. — Не рвите страстей, просто представьте себе… — он сделал паузу, будто раздумывая. — Представьте, что вы в Пещере, что вы хищник. Клора — жертва. Вам разве не знакомо состояние, когда с жертвой хочется играть?!

Он смотрел в красивое, точеное лицо Даны Берус и видел, как оно наливается краской, как расширяются зрачки. «Попал, — подумал он удовлетворенно. — Она схруль, скорее всего. Из мелких, желтеньких. Из тех, что обожают сбиваться в стаи…»

Он усмехнулся, довольный произведенным впечат| лением. Приятельски кивнул напуганной девчонке — вышел, столкнулся в коридоре с героем, партнере!» Клоры Кобец, интересным и сильным актером, чре мерно потеющим на сцене. Вот и сейчас — грим поте парень похож не то на прокаженного, не то на оплывшую свечку…

В гримерке Клоры Кобец смеялись. Здесь было многолюдно — все четверо обитателей комнатки были заняты в сегодняшнем спектакле, пахло дезодорантом, утюгом, нафталином и пудрой; и у всех было хорошее настроение.

Клора Кобец обернулась от зеркала. Улыбнулась — на щеках пролегли обаятельные ямочки:

— Ну как, ему нравится?

Раман не понял вопроса, и тогда Клора, краснея, уточнила:

— Второму советнику нравится? Ему «Белки…» понравились жутко, а «Затонувших» он еще не видел…

— Теперь мне ясно, о чем вы думаете, — ледяным тоном бросил Кович. — Где гуляют ваши мысли, пока вы валяете на сцене эту откровенную кучу дерьма.

Клора запнулась. В комнате сделалось тихо-тихо.

Раман смотрел, как сквозь пудру на лице Клоры проступает румянец.

— Я… господин Кович, я все делаю, как вы велели. Вот, — она полезла в стол за каким-то жеваным блокнотиком. — Вот, вы велели в сцене первого объяснения подтянуть темп — я подтянула… А в массовой сцене гулянья… И вы не вправе так говорить, — в голосе ее дрогнули слезы. — Я старалась…

— Старайтесь и дальше, — сказал Раман равнодушно. — Просто знайте, что похожи при этом на пластмассовую погремушку. Партнера не видим, реплик не слышим, ритма не чувствуем. Зато очень собой довольны. Браво, Кобец. Продолжайте в том же духе.

Он прошел мимо молчаливых женщин; обернулся от дверей:

— Посмотрел бы я на вас, Кобец, как вы в подобной ситуации поступаете в Пещере… Очень любопытно. О чем вы думаете — о Втором советнике?!

Он вышел, оставив гримерку в шоке.

Второе действие прошло не то чтобы блестяще — чудес все-таки не бывает, — но вполне пристойно, чисто и на нерве; Раман смотрел, забыв о тетрадке для замечаний: настолько неожиданными оказались некоторые поступки Даны и реакции Клоры. Раман смотрел, ноздри его подергивались, он прекрасно понимал, что за ассоциации движут сейчас этими женщинами; их потливый партнер, тянувший на себе все первое действие, теперь померк и поблек на их фоне. Раман удовлетворенно щурился: в его деле все средства хороши. Кого-то перед спектаклем следует похвалить, кого-то унизить, кому-то напомнить о Пещере…

Раман вздрогнул. Ему показалось, что на него смотрят — не со сцены, из зала; пробежал глазами по темным лицам — но в полумраке не смог узнать никого. И партер, и ярусы исправно глядели на сцену, а Второй советник, увлеченный действом, так навалился на бархатный балкон, что того гляди выпадет; никто не смотрел на Рамана Ковича, затаившегося в своей боковой ложе. Померещилось?..

Принимали хорошо. Занавес пришлось открывать дважды; Раман зашел в ложу ко Второму и выслушал цветистый, обширный и лестный отзыв. Второй советник действительно любил театр, бескорыстно, еще с тех времен, когда был просто чиновником; на сегодняшний вечер он припас, оказывается, две бутылки коньяка — и смиренно желал распить его вместе с «нашим лучшим режиссером» и «этими прекрасными артистами».

В малой репетиционной моментально накрыли импровизированный стол; Клора Кобец, пахнущая духами и вазелином, краснела под комплиментами Второго и время от времени бросала на Ковича вопросительный взгляд: слышит ли? Дана Берус, бледная, выжатая, как лимон, казалась безучастной ко всему; потливый герой-любовник вежливо улыбался и украдкой посматривал на часы — дома его ждала жена с пятимесячным сыном.

Получасовое веселье прошло организованно и в то же время непринужденно. Второй советник, довольный, отправился восвояси; уже в дверях Раман поймал Клору Кобец за влажную ладонь, тихонько сжал и это означало извинение, признание заслуг и вообще милость; Клора вспыхнула, часто замигала ресницами и неловко ткнулась ему носом в шею. И побежала прочь — высоченная, дивных форм блондинка в облегающих джинсах, счастливая по уши…

Раман вздохнул. Работа требует, чтобы он время от времени смотрел на Клору как на женщину. Работа требует, чтобы и он оставался ей интересен…

Театр пустел; последние зрители уходили из буфета. Раман, расслабленный рюмкой коньяка, бездумно брел через зрительское фойе — и у самой лестницы ощутил вдруг взгляд.

И оглянулся.

За высоким буфетным столиком стояла Павла Нимробец. Чуть напряженная, чуть виноватая, с соломинкой для коктейля в нервных тонких пальцах; рядом с ней помешивал кофе некий странный, с виду рассеянный, но с цепкими глазами субъект.

Они что же, вместе?..

Еще секунду назад Кович мог сделать вид, что не заметил Павлу. Еще секунду назад, но не теперь; Павла бледно улыбнулась, а тот, с цепкими глазами, приветливо приподнял краешки губ.

Все-таки кто он, чернявый?.. Странно, если у Нимробец такой ухажер. Ей скорее пошел бы круглолицый мальчик в очках… Простой и понятный, как сама Павла. Впрочем, кто сказал, что Павла простая?!

Раман додумывал все это, а лицо само складывалось в благожелательную, чуть высокомерную улыбку, и ноги неспешно шагали по направлению к буфетному столику, и слова возникали как бы сами собой:

— Добрый вечер… Рад видеть вас в нашем театре. Вам понравился спектакль? Павла поспешно кивнула:

— В особенности второе действие…

«Понимает, — подумал Раман едва ли не с досадой. — Соображает. Сечет… Второй советник, к примеру, никакой разницы не заметил. Но Второй советник и хвалил искренне, а Павла, говоря: „Понравилось“, стыдливо отводит взгляд…»

Он обернулся к ее спутнику. Посмотрел ему прямо в глаза — и понял, что этот человек ему не нравится. Но не смог сообразить, почему.

— Это… — Павла явно нервничала. — Господин Кович, это Тритан «Годин, эксперт… Она запнулась; ее спутник улыбнулся:

— Эксперт из центра психологической реабилитации, — у него был богатейший голос, актерский, глубокий и низкий, с широчайшим диапазоном интонаций. — Мы вместе с Павлой работаем в одной весьма интересной программе… А в настоящий момент я помогаю ей преодолеть одну небольшую сложность. Понимаете, какую?..

Раман молчал.

Вероятно, нечто подобное испытали сегодня его актрисы. Когда в поисках нужных ассоциаций он заговорил о Пещере: растерянность, замешательство, стыд. Его ткнули носом в проблему, о которой он старательно не думал. Пытался забыть или, что вернее, пытался обойти, обернуть на благо искусству… в частности, на благо сегодняшнему второму действию. И ведь получилось же…

— Я просил Павлу не беспокоиться, — сказал он, глядя в сторону. — Забыть досадный инцидент. И по возможности, не привлекать… третьих лиц…

— Не у всех ведь такие железные нервы, как у вас, — спокойно возразил Тритан Тодин. — Вы можете пережить это в одиночестве — а Павла не может… Случай, когда люди УЗНАЮТ друг друга вне Пещеры, крайне редкий случай. И часто влечет за собой психологические травмы… и даже необратимые.

Павла дернулась, Тритан Тодин успокаивающе накрыл ее ладонь своей смуглой рукой.

«Что у них за отношения? — подумал Раман с каким-то отстраненным любопытством. — Не похожи на любовников — но вот этот жест… Это доверие, с которым льнет к своему спутнику глупая девочка Павла…»

— Ну вот вы, — Тритан Тодин взглянул Раману в глаза, пристально и в то же время непринужденно. — Наверняка у вас были проблемы… в отношении сарн. Возможно, и сейчас еще…

Павла невольно огляделась, будто боясь, что разговор подслушивают; Раман тоже испытал мгновенную неловкость. Не страдая ханжеством, он все же поражен был профессиональным бесстыдством Тритана.

Он усмехнулся в ответ, сухо и вежливо:

— Нет… В настоящее время у меня нет жалоб к психоаналитику. Поверьте, когда они возникнут, я обращусь к вам самостоятельно.

Павла невольно втянула голову в плечи: девчонка тонко ловила интонации. Драматургия встречи требовала конфликта, и Раман ждал его, за широкой улыбкой скрывая напряжение; Тритан Тодин на конфликт не пошел. Даже на микроконфликт.

Он улыбнулся — так смущенно и виновато, что Раман опять поразился, на этот раз скорости его перевоплощения:

— Я не хотел вас обидеть… Простите. Но единственная моя цель — чтобы моя сотрудница Павла Нимробед пережила этот стресс целой и невредимой. И поскорее его забыла… Разве вы не поддержите меня в этом желании?

Раман посмотрел на Павлу. Соломинка в ее пальцах была изломана, будто коленвал, а глаза не отрывались от пустого стакана с оранжевым осадком на дне.

— Что же я могу сделать? — спросил Раман медленно.

Тритан Тодин просительно прижал ладонь к груди:

— Уделить нам двадцать минут времени… Лучше сейчас. Я понимаю, что уже поздно, но двадцать минут, право же, это не так много… особенно если речь вдет о человеческом спокойствии и вере в себя. Правда?

Раман только теперь почувствовал усталость. Всю усталость этого дня, тяжелую утреннюю репетицию, дневной визит в Управление, Второго советника в ложе, тягучий, неровный спектакль…

— Пойдемте, — сказал он прохладно. — Пойдемте ко мне в кабинет.

Глава 4

Сплетения коридоров — артерии и вены, по которым вздохами и отзвуками струится жизнь; она шла, еле слышно шелестел ветер, текущий с верхнего яруса, подобно холодному ручью. В глубокой щели дышал ручей, невидимый и легкий, будто ветер, она шла, ее копыта утопали в плотной губке лишайников, и время от времени шаг ее поднимал в воздух крохотную, мерцающую искорку. Лишайники тускло светились, воздух пах камнем и влагой, а впереди жила, колыхалась вода, и звук ее — самый прекрасный из слышанных ею звуков…

Пещера спокойна. Пещера порой убивает, но сегодня обычная, ничем не примечательная ночь, и потому Пещера спокойна.

Всякий раз, увидев с высокого камня поверхность озера, сарна замирала, не в силах справиться с дрожью. Нос ее, черный и маленький, как камушек, увлажнялся; с известковых потеков потолка срывались капли, летели неимоверно долго, с музыкальным звоном касались воды.

Она шла, ведомая звуком влаги.

Падали капли.

Она шла; вода струилась, становясь на мгновение мутной, и муть уносило течением — и снова дрожащее зеркало, сверкающие мешочки капель, маслянистые мешочки, вспыхивающие, как глаза…

Она опустила веки.

Ее нос первым коснулся дрожащего зеркала. Фигура ее удвоилась — две сарны, вылизывающие друг другу замшевые морды, одна — стоящая на камнях, другая — дрожащая по ту сторону зеркальной пленки…

Далекое дно. Спины рыб, замерших неподвижно, будто в ожидании.

А больше она ничего не видела и не ощущала — но уши, круглые, похожие на половинки большой жемчужной раковины, ни на мгновение не прерывали напряженной стражи.

Уши успеют предупредить ее, если случится беда.

Но сейчас опасности нет.

Сейчас она пьет воду. И кажется, она счастлива.

На другой день утром Митика бросил ей в чай сухую акварельную краску; думая о своем, Павла не заметила подвоха и, морщась от неприятного вкуса, все же допила чашку до дна. На дне обнаружился коричневый недорастворившийся комочек — Павла поперхнулась; к счастью (или к сожалению?), Митика к этому моменту был уже в детском саду. Павле осталось лишь ругаться да тщательно чистить зубы.

Воспоминание о Пещере жило в ней — покалываниями в кончиках пальцев, легким приятным головокружением, необычной яркостью красок; рядом с этим воспоминанием рука об руку шло другое — вчерашний вечер, неторопливо рассуждающий Тритан, молчаливый, непривычно беспомощный Кович — и почему-то засохшее печенье на полированной буфетной стойке. Шоколадная конфета со следами зубов на коричневом боку…

Через полчаса, шагая к автобусной остановке, она окончательно простила Митику.

Вчера, в кабинете Ковича, Тритан говорил о мире Пещеры. Даже видавший виды сааг-режиссер слушал, затаив дыхание; мир Пещеры честен. Мир Пещеры не знает чувства вины — а потому настоящее, подлинное УЗНАВАНИЕ невозможно. Мужчина узнал в знакомой девушке ночную сарну — зато сааг никогда не узнает в сарне девушку. Сааг не более чем зверь — потому он невинен и потому непобедим. Человеку не стоит бороться с саагом — сааг всегда обречен на победу.

— Вот если бы, — говорил Тритан, улыбаясь хмурому Ковичу, — вот если бы сааг, увидев сарну, спросил бы себя, не Павла ли это Нимробец, — вот тогда, уважаемый господин режиссер, пришло бы время присылать за вами машину… Но такого не бывает. Никогда.

— Никогда? — переспросил Кович, как показалось Павле, с недоверием.

— Никогда, — спокойно подтвердил Тритан. Кович неожиданно улыбнулся:

— А как же, к примеру, Скрой, Вечный Драматург? Пьесы которого проходят, по-моему, чуть не в пятом классе средней школы?

Тритан засмеялся, как от удачной шутки:

— Нет, «Первую ночь» Скроя в школе не проходят. Слишком щекотливая, м-м-м, тема… и трактовать, между прочим, можно совершенно по-разному. В чем величие драматурга — в неоднозначности…

— Зато легенда, которая его вдохновила, совершенно однозначна, — сказал Кович непримиримо. Павла впервые его таким видела — на желтоватых щеках все яснее проступал румянец, глаза горели, упрямые глаза злого избалованного мальчишки:

— В чем величие легенды — в определенности…

Тритан некоторое время молчал.

— Приятно говорить с образованным человеком, — сказал он наконец серьезно. — Да, господин Кович, я понимаю, о чем вы говорите… Легенды… красивы. Ужасны, впечатляющи — но, прежде всего, красивы… В легендах лебеди превращаются в девушек, а скалы — в слонов… В легендах мальчик находит в луже осколок солнца… В ТОЙ легенде, если вы помните, трагический исход. Скрой изменил его, сделав счастливым. Единственный счастливый финал во всем наследии Вечного Драматурга…

Павла слушала и хлопала глазами. Она не читала «Первую ночь» Скроя. Она знала, что такая пьеса есть, — но разыскивать ее среди пыльных томов Всеобщей библиотеки ей не приходило в голову.

Теперь молчал Кович. Молчал, разглядывая макет сложной декорации в черной коробке, и Павле казалось, что он напряженно складывает в уме многозначные числа.

— Я не думал, — признался он медленно, — что специалисты по психологической реабилитации столь искушенны в искусствах. Мое восхищение, господин

Тодин…

Тритан усмехнулся:

— Полагаю, мы могли бы звать друг друга по имени…

— Идет, — отозвался Кович после минутной паузы.

Тритан протянул ему руку:

— Рад знакомству, Раман…

— Рад знакомству, — с чуть заметной запинкой выговорил Кович. — Надеюсь… никогда не вызывать вашего профессионального интереса, Тритан.

И оба, к удивлению Павлы, непринужденно рассмеялись.

Тритан проводил ее — была уже полночь — до самого дома. Смеялся, говорил, что оберегает ее от разверзающихся в земле люков; Павла молчала, слушала, мысленно перебирала его слова, будто четки.

У подъезда Павла замешкалась — не знала, как прощаться. Может быть, следует поблагодарить? Может быть, пригласить в дом?..

Она вообразила себе сонную Стефану, белым лебедем выплывающую из спальни.

— Вы довольны? — спросил Тритан негромко. — Теперь вам легче?

Его приглушенный голос сливался с ночью. Павла никогда не слышала таких глубоких, нечеловечески низких голосов.

Она почувствовала, как ее берут за руку. Как осторожно сжимают пальцы; Павла зажмурилась. Единственное светлое окно, оживлявшее сонный фасад полночного дома, беззвучно погасло. Как свечка.

Последняя передача Раздолбежа — об энергичной отставной балерине — имела неподобающе низкий рейтинг. Раздолбеж ходил мрачный как туча; и Павла, и секретарша Лора, и прочие сотрудники старательно держались в стороне, под стеночкой.

— Эй, Нимробец… Зайди ко мне. Павла зашла; на захламленном столе Раздолбежа стопкой лежали пестрые кассеты Рамана Ковича.

— Говорящие головы, — раздраженно сказал Раздолбеж, кивая на маленький тусклый экран, где как раз шла в записи передача конкурирующего канала. — Убогий видеоряд, ущербная драматургия… Я смотрел, Павла, материалы, которые ты отобрала. Сойдет… хотя в другой раз будь тщательнее… Нет, ты глянь на этот неподвижный кадр — он торчит вот уже сорок секунд… Короче говоря, передачу о Ковиче я планирую на будущий четверг. Завтра запись, послезавтра монтаж… Сейчас поезжай к нему, отдай кассеты и договорись насчет интервью. Мне он отказал — но тебе, вероятно, отказать не сможет?

Если бы Раздолбеж сейчас улыбнулся — все равно как, мерзко, или понимающе, или насмешливо, — Павла, вероятно, испытала бы желание съездить ему по физиономии. Но Раздолбеж был серьезен, даже печален; он не желал задеть Павлу. Он просто констатировал бесспорный, по его мнению, факт.

— Посмотрим, — сказала Павла уклончиво. На улице к ней подошла собака, — черная лохматая псина устрашающих размеров, с флегматичным выражением лохматой морды.

Павла замедлила шаг, прикидывая, а не осталось ли в «дипломате» огрызков от вчерашнего бутерброда с колбасой; она даже остановилась около какой-то °градки, чтобы, водрузив на нее портфель, тут же и проверить свои предположения.

— Вы не подскажете, который час? Павла машинально глянула на часы:

— Половина первого…

— Спасибо.

Павла запустила руку в «дипломат», нащупала полиэтиленовый кулек — и вдруг обернулась, будто ужаленная.

За десятки метров вокруг не было ни одного прохожего; собака с достоинством удалялась. Уходила, презрев бутерброд и Павлино внимание; простой ответ на вопрос о времени был для собаки почему-то важен, возможно, у нее назначено свидание…

Павла огляделась снова. Присела на железную оградку, удостоилась сочувственного взгляда старушки, идущей по противоположной стороне улицы.

Нет. Она не сходит с ума. Нет, нет, конечно же нет.

— …Он на репетиции.

На зов вахтера явилась кудрявая дамочка, расфуфыренная, как тропический цветок. «Неудавшаяся актриса», — подумала Павла. Дамочка оказалась секретаршей при Ковиче — и теперь смотрела на Павлу подозрительно, будто на возможную конкурентку. «Чего они все, — подумала Павла устало. — Нужен мне ваш Кович, как коту малина, подумаешь, великий принц… Он же не говорящая собака. Что за бред какой-то…»

— Он на репетиции, — повторила дамочка твердо. — Если у вас есть время — подождите…

— Нет у меня времени, — Павла приняла позу одноногой цапли и положила «дипломат» на подтянутое правое колено. — Вот, попрошу вас передать ему… От господина Мыреля, студия художественных программ, четвертый канал.

В лице дамочки, кажется, что-то изменилось — возможно, она была почитательницей именно программ господина Мыреля; выгрузив кассеты на стойку вахтера, Павла со спокойной душой направилась к выходу.

— Погодите!..

Павла, чья рука уже лежала на ручке двери, недовольно оглянулась.

— Это вы — Павла Нимробец?

«Вот оно, тяжкое бремя славы», — подумала Павла удрученно.

— Это я. А в чем дело?

Кудрявая дамочка казалась смущенной:

— Господин Кович просил… если вы придете, вызвать его с репетиции.

— Какая честь.

За стеклянной дверью спешили по своим делам прохожие, колыхалась трава на газонах, отцветали тюльпаны; Павла спокойно могла бы сказать: нет. Извините, спешу; передайте господину Ковичу кассеты и мое почтение…

Возможно, Кович решит, что она испугалась?..

Кудрявая дамочка приветливо указывала путь за обычно неприступную, а теперь такую гостеприимную вертушку; Павла поняла вдруг, что ужасно хочет посмотреть на настоящую репетицию.

Хоть одним глазком.

Так называемая малая репетиционная была размером с небольшой спортзал; деревянные кресла, секциями по четыре, начинались прямо от двери и мешали ей как следует раскрыться. В противоположном от двери углу помещалась выгородка — три черные слепые ширмы, лестница-стремянка и велотренажер.

Первым делом Павла увидела огромную блондинку в закрытом купальнике, сидящую на стремянке верхом. Потом в поле ее зрения попал немолодой, грузный человечек в спортивном костюме, стоящий на коленях перед растрепанной серой книжечкой без переплета. И уже потом ее взгляд остановился на широкой спине мужчины за маленьким, подсвеченным лампой столиком; мужчина щелкал пальцами, отбивая ритм. «Как смерть с кастаньетами», — мельком подумала Павла.

— Я не знаю, — с ужасом говорил толстяк, косясь при этом в книжечку, — я не знаю ни одного человека, который подошел бы под это описание, Кара…

Блондинка усмехнулась:

— Разве? У тебя действительно столь короткая память?

Толстяк обернулся к ней, чтобы посмотреть снизу вверх:

— Я привык считать, что ты простила меня, Ка-Ра…

Павла огляделась; среди деревянных рядов имел Место еще десяток спин и затылков — люди в спортивныx костюмах сидели неподвижно, так, будто происходящее на площадке предстало перед ними в первый и последний раз.

— Я напуган твоей непреклонностью, — проговорил толстяк, подумал и действительно сделал испуганное лицо. Вероятно, чтобы его не поняли превратно.

Блондинка звонко рассмеялась, легко соскочила со своей стремянки, грациозно вскинула руки, будто собираясь танцевать, — и вдруг замерла, презрительно глядя на кого-то в темном углу зала; Павла повернула голову — в углу сидел за пультом магнитофона худющий рассеянный парень. Под взглядом блондинки парень дернулся, спеша включить музыку.

— Лажа, — сквозь зубы проронил человек за столиком. — Лажа… Клора, делай свое дело. Ты должна слышать музыку ВНУТРИ, дальше, не останавливайтесь, дальше…

Павла угрюмо смотрела, как блондинка танцует вокруг толстяка; тот испуганно отстранялся — и одновременно норовил перевернуть страницу растрепанной книжечки, сверяясь, очевидно, с текстом роли. Блондинка легко вскидывала ноги, взмывала и падала на «шпагат». Павла ощутила глухую зависть. Она всегда завидовала чужой гибкости и ритмичности, длинным ногам и той легкой стервозности, которая придает лицу и движениям свой неповторимый, особенный шарм.

Тем временем кудрявая барышня, бесшумно пробиравшаяся сквозь чащу деревянных кресел, достигла наконец режиссерского столика и склонилась над ухом повелителя блондинок. Негромкое извиняющееся бормотание; Павла смотрела, как Кович оборачивается. Медленно, будто опасаясь увидеть за спиной налогового инспектора.

Она не видела его лица. За спиной его горела лампочка.

— Здрасьте, — сказала она черному силуэту. Человек за столиком встал; блондинка, которая уже секунды две как прекратила танец, переводила теперь дыхание, не сводя с Ковича преданных вопросительных глаз.

— Дин, — уронил Кович себе под нос. Из-за ширмы выглянул какой-то бесцветный, пегий парнишка лет, похоже, сорока.

— Пройди со вторым составом… Замечания потом.

Пегий парнишка кивнул; толстячок облегченно поднялся с колен, блондинка принялась изучать зацепку на телесного цвета лосинах, из-за ширм выскользнули двое парней и девушка, а ряды деревянных кресел закачались — из разных мест репетиционного зала выбирались, по-видимому, актеры второго состава.

— Привет, Павла.

Кович стоял рядом — Павла почувствовала исходящий от него запах. Устоявшийся, многократный, многослойный запах кофе.

Позавчера вечером — вернее, ночью, когда Тритан провожал Павлу домой, после беседы с Ковичем, — она не удержалась и спросила:

— А что за легенда вдохновила Вечного Драматурга на эту, как ее… «Последнюю ночь»?

— «Первую ночь», — поправил Тритан рассеянно. Павла покраснела — по счастью, было темно.

— Неудивительно, что вы не знаете, — Тритан совершенно верно истолковал ее заминку. — Это откровенно слабая пьеса… ранняя пьеса великого человека. Не пользуется популярностью… на мой взгляд, заслуженно. А легенда… что легенда. Некие влюбленные поженились — ив первую же брачную ночь оба угодили в Пещеру, встретились, и жена-саажиха задрала мужа-схруля… С тем чтобы проснуться утром около мертвого тела.

Холодный ночной ветер нырнул Павле под курточку; она поежилась и крепче ухватилась за локоть Тритана.

— А Вечный Драматург, который в ту пору не был Вечным, а был, скорее всего, просто сопливым мальчишкой-подмастерьем, — он представил всю эту историю как мелодраму. Будто молодые супруги узнали друг друга в Пещере… И саажиха отказалась от трапезы. Вот это самое и имел в виду ваш Кович.

— Он не мой, — сказала Павла почти обиженно. — Что мне за дело до него…

— Но вы ведь с ним работаете? — удивился Тритан. — Передача-то будет?..

— Передача-то будет, Павла? — Кович раскрыл окно, впуская в кабинет отдаленный шум улицы.

— Будет, — Павла решила не садиться, подчеркивая тем самым краткость своего визита. — В будущий четверг. Завтра запись… Мне велели договориться насчет интервью.

— А вы? — Кович уселся за стол, бездумно провел взглядом по пестрой сетке календаря за Павлиной спиной.

— А что я? — она начинала злиться.

— Ну, договаривайтесь, — Кович уставился ей прямо в глаза. Павла слышала, что примерно так тестируют глупых девчонок при поступлении в театральный: «Представьте, что я ваш шеф. Упросите меня дать вам отпуск».

— А чего договариваться, — Павла отвернулась. — Согласитесь — хорошо… завтра приедет съемочная группа. Не согласитесь — так и будет…

Кович полез в ящик стола. Вытащил красный маркер, коробку из-под синей туши, перочинный нож; бездумно разложил перед собой, будто решившись открыть в своем кабинете маленькую торговую точку. Филиал канцелярской барахолки.

— Павла… Вам вчерашний спектакль… Черт, это было позавчера… Вы сказали, что вам нравится, — соврали?

— Я не театровед, — сказала Павла сухо. — Чего вы от меня хотите? Интервью будет брать собственноручно господин Мырель…

— Плевал я на господина Мыреля, — сказал Кович задумчиво. — А вот ваш господин Тритан Тодин меня беспокоит. Это очень сложный… гм… человек. Не стоило с ним связываться.

Нет, ну какая наглость!..

Несколько секунд Павла обдумывала ответ. Замечательную хлесткую отповедь, которая расставила бы все по своим местам и навек отучила Рамана Ковича совать свои режиссерские руки в драматургию Павлиной судьбы. Тоже мне, гений…

— Я так и знал, что вы не правильно поймете, — сказал Кович грустно. — Ладно… Дело ваше. Прошу прощения.

Павла царственно наклонила голову:

— Что ж, я могу идти?

Кович снял колпачок с маркера, осторожно потрогал пальцем широкий, как ленточка, стержень:

— Да я в общем-то… Если вам нечего мне сказать — конечно, до свидания…

Она шагнула к двери. Замешкалась — кажется, она снова забыла о чем-то важном. Ах да…

— Так как насчет интервью?

— Интервью, — тупо повторил Кович, обращаясь к маркеру. — Как вам, Павла, такая тема для интервью… Образы Пещеры, преломленные человеческой фантазией?.. Нет, не отвечайте. Ваше лицо красноречивее любых слов…

Павла проглотила слюну. Кович не смотрел на нее — поднялся, подошел к окну, сел на низкий подоконник, Павла испугалась, что сейчас он выбросится вниз.

— Скажите, Павла… С вами больше не случалось… Как тогда, с машиной? Никто вашей жизни не угрожал?..

Павла молчала — но Ковичу, оказывается, ничего не стоило вести диалог и с совершенно немым собеседником.

— Вижу… По лицу вижу — что-то было. Один раз? Сколько? Что, опять случайность, да?..

— Случайность, — сказала она глухо. — Вам-то что…

— Ничего… — Кович пожал плечами, глядя куда-то вниз, за окно. — Ага… Вот и Дин распустил ребят с репетиции. Паршиво, надо сказать, идет пьеска…

— Бывает, — сказала Павла, только чтобы что-нибудь сказать.

— Павла, — Кович обернулся от окна, лицо его было холодным и жестким. — С тобой случалось, глядя на человека, задумываться: а кто он в Пещере?..

— Нет, — сказала Павла быстро. Запнулась, подумала, выдавила через силу:

— Что-то… наверное, да, но…

— А со мной постоянно, — Кович раздраженно убрал со лба растрепанные ветром волосы. — Теперь постоянно. Вот смотрю на господина Тритана Тодина… Кто он в Пещере, Павла, как вы думаете?

Внизу, у служебного входа, громко говорили, смеялись, дудели в какую-то дудку вырвавшиеся с репетиции молодые актеры. В дверь робко постучали.

— Занят! — рявкнул Кович от окна; с той стороны двери, по-видимому, отшатнулись, и даже голоса внизу как-то растерянно примолкли.

— А зачем об этом задумываться? — спросила Павла, глядя в синий лоскуток весеннего неба за окном.

— Само приходит, — Кович поморщился. — И рад бы, да… Ты не удивляйся, что я обо всем этом говорю с тобой. Ты меня, видишь ли, можешь понять, потому что на собственной шкуре…

Он запнулся.

— Понимаю, — отозвалась Павла тихо. И добавила, неожиданно для себя:

— «Первая ночь» — действительно слабая пьеса?

Кович нахмурился:

— Ну, как сказать… А с чего ты взяла, что она слабая?

Павла промолчала, но Ковичу и не нужен был ответ.

— А, это мнение господина Тритана Тодина… — констатировал он равнодушно. Павла обозлилась:

— А своего у меня нет — я не читала…

— Да? — Кович неожиданно воодушевился. — У меня дома… Короче, хочешь, дам почитать?..

Сочетания и перестановки — Павла едва успевала уследить за меняющимся на экране изображением.

Она сидела, опутанная датчиками, послушно ловя знакомые ассоциации среди меняющихся на экране абстрактных картинок; шел третий час в лаборатории. Тритан не уставал, а ей неудобно было просить его о передышке.

Сегодня он показал ей ее собственное генеалогическое древо, составленное до восьмого поколения предков. Павле трудно было вообразить, сколько архивной работы за этим деревом стояло, она долго и восторженно перечитывала имена предков, погружавшие ее в глубину времен; она была поражена и благодарна — а потому честно и подробно, не выказывая раздражения,. отвечала на бесчисленное множество вопросов, половина из которых были настолько интимными, что задавать их вслух казалось нескромным.

Она рассказывала о детстве. Она с трудом рассказывала о трагической гибели родителей, о страхах, о Стефане; она отвечала на вопросы о школе, любимой дище, стуле и мочеиспускании, пристрастиях, увлечениях и первой менструации. После напряженного двухчасового допроса голова ее сделалась, как мяч, и тогда Тритан усадил ее перед экраном, и она смотрела, еле щевеля губами:

— Кошка… Гриб… Гроза… Дым над костром… Дмеба под микроскопом… Гвоздь… Ой…

Она отпрянула и зажмурилась; расплывавшаяся на экране клякса вдруг показалась ей до одури страшной. Она даже попыталась вскочить с кресла — но вовремя опомнилась, искоса взглянула на Тритана, ощутила свою глупость, усталость, бездарность…

Тритан смотрел угрюмо и без улыбки — Павла подумала, что ее дурацкое поведение здорово спутало ему карты.

— Что случилось, Павла?

— Ничего, — она хотела улыбнуться, но не смогла.

— Страшно?

— Померещилось.

Тритан сдвинул вниз какой-то рычаг — экран погас; Павла, закусив губу, поднялась с кресла — и тут же осела вновь. Головокружение. И почему-то — тупая зубная боль.

Тритан смотрел, и в его взгляде не было привычной рассеянности.

— Извините, — сказала Павла шепотом. Тритан встал, в два шага преодолел разделявшее их расстояние, опустился на подлокотник кресла и взял

Павлу за лицо.

Она дернулась было — но тут же и замерла; теплая ладонь лежала наискосок, от подбородка к виску, и подушечки пальцев безошибочно отыскали прыгающую под кожей жилку.

— Легче? — спросил Тритан, едва разжимая губы. Павла утвердительно опустила веки.

— Павла… Это вы меня, пожалуйста, извините.

— За что?..

Он осторожно провел ладонью по ее щеке. Помедлил, будто не решаясь коснуться снова; даже на расстоянии Павла чувствовала тепло его ладони. Тепло… и еще что-то. Едва ощутимое покалывание.

— За что извинить, Тритан?..

Он отвел ладонь от ее лица. Поднялся; Павла пыталась поймать его взгляд — но Тритан старательно смотрел в сторону.

— Я… совсем вас доконал. Думаю, стоит отдохнуть… Я тоже, признаться, устал, — он улыбнулся не своей, странно Вымученной улыбкой. — Я вам… позвоню.

Павле показалось, что он колеблется. Мимолетно, мгновенно, чуть-чуть.

Он проводил ее до выхода — в молчании, и только в самом низу широкой, обсаженной фикусами лестницы вдруг коснулся ее рукава:

— Я огорчил вас, Павла?

— Нет, — соврала она, изображая беспечность. Тритан грустно покачал головой:

— Огорчил…

И осторожно взял ее за запястье; Павла удивилась, ощутив прикосновение металла.

— Вот, давно хотел, но как-то случая не было… Может быть…

Павла смотрела на свою руку; на запястье тускло поблескивал браслет белого металла, с чеканным узором, с островками темных шлифованных камней.

— Это мне?.. — она тут же устыдилась традиционно-кокетливого вопроса.

Тритан смотрел без улыбки. Странно смотрел; ей показалось, что сейчас он снова попросит прощения. Непонятно, за что.

— Мне будет приятно, Павла… Если эта вещь принесет вам радость.

Они стояли посреди широкого холла — наедине, если не считать фикусов; Павла смятенно решала, как следует высказать благодарность. Потому что она действительно была сейчас благодарна — не столько за браслет, сколько за интонацию. За странное выражение зеленых глаз.

И она нашла, как отблагодарить.

У Тритана была твердая горячая щека. Ее губам сделалось жарко.

Интервью Ковича походило на поединок — Раздолбеж спрашивал об одном, глава Психологической драмы желал отвечать совершенно о третьем. Время от времени Кович требовал выключить камеру, и тогда в тесном кабинете закипал жаркий, на грани ругани спор — о чем угодно, о театре, о приютах для бездомных собак, о запрещении варварских видов спорта, о женщинах… Павла без дела дожидалась в углу и от скуки ее спасал только браслет, подаренный Тританом.

Сегодня вечером ее раз десять завистливо спросили: откуда? Павла молчала и загадочно улыбалась; браслет удобно обхватывал руку, Павле порой казалось, что он теплый не от ее тела, от собственного тепла, что он живой, что он греет…

На часах было около одиннадцати, когда Раздол-беж, красный, но вполне довольный, поблагодарил «любезного господина Ковича» и отпустил Павлу домой; оператор уже тащил камеру в машину — с таким важным и в то же время вороватым видом, как будто на плече у него была свежеукраденная невеста.

— Подвезете? — спросила Павла у водителя, все это время сидевшего над решением одного-единственного простенького кроссворда.

Водитель поморщился, взглянув на часы:

— До перекрестка…

Павла согласилась.

Громада театра пустела, свет гас; Павла стояла на кромке тротуара, перед раскрытой дверцей машины, и с облегчением думала, что На этом ее служебные дела с господином Ковичем закончены. Навсегда, надо полагать, потому что вряд ли свирепый сааг когда-нибудь отыщет ее след в Пещере… Проще найти одинокую волосинку в ворохе спутанных ниток…

Она посмотрела в сторону служебного входа — и невольно, неожиданно даже для самой себя подняла голову.

Конечно.

Всемогущий тиран знаменитого театра сидел на подоконнике высокого третьего этажа. За спиной Ковича горел тусклый свет, и потому Павла, как ни старалась, не могла разглядеть в темноте его лица.

«Ты не удивляйся, что я обо всем этом говорю с тобой. Ты меня, видишь ли, можешь понять, потому что на собственной шкуре…»

Павла вздохнула и отвела глаза.

Возможно, она придет… через месяца два, на следующую премьеру. Поднимется на сцену, протянет ему цветы… Может быть, попросится поглазеть на репетицию. Это интересно, это здорово все-таки, но вот только новой «Девочки и воронов» уже не будет никогда…

— Эй, Павла! Ты садишься?..

Съемочная группа была в полном сборе; не поднимая глаз к окну на третьем этаже, Павла скользнула в приоткрывшуюся дверь машины.

Облегчение. И — возможно — призрак разочарования. Только призрак.

Водитель высадил ее, как и собирался, на перекрестке; мог бы и до дому подкинуть. Всего-то пять минут, три автобусные остановки — но нет, нет, сворачивать нельзя, надо поскорее доставить на студию ценную камеру с ценной кассетой и ценного оператора, как довесок. Раздолбеж-то уехал на своей машине; впрочем, Павла привыкла и не обижалась. Тем более что пути было пятнадцать минут, улица была безлюдная и зеленая, а ночь стояла лунная, а фонари горели ярко, ярче луны…

Фонари подвели ее.

Напевая и помахивая «дипломатом», она бодро топала по влажному ночному тротуару, когда впереди, за темными лапами деревьев, качнулась тень; Павла все еще напевала.

Тень медленно проехалась по краю газона, по тротуару, по клумбе; все еще помахивая «дипломатом», Павла вдруг нахмурилась.

И подняла глаза.

Тень среди электрического света; тень падала от человеческого тела, подвешенного за шею к фонарному столбу.

Павла все еще стояла; ее язык прилип к гортани.

Лицо повешенного закрывали длинные темные волосы; повешенный был женщиной. В тесных джинсах. Босиком. И…

Павла попыталась втянуть в себя воздух — но не смогла.

На коротком ремешке болталась под горящим фонарем девушка в ее, Павлы, одежде. Она узнала свои волосы. Она узнала свои собственные ступни — это казалось невозможным, в короткую секунду все рассмотреть, — но Павла увидела даже БРАСЛЕТ на тонком обнаженном запястье…

От ее крика зажглись окна в стоящих неподалеку домах.

Бил в лицо ветер, вывалился, раскрывшись, «дипломат»; с визгом затормозила случайная, припозднившаяся машина. Павла споткнулась, упала, обдирая ладони, вскочила опять; там, на перекрестке, успокоительно светилась желтым кабинка полицейского поста.

— Девушка?!

— Там…

— Что — там?

— Та-ам…

Ее отпоили какими-то каплями. Грузный, перепуганный лейтенант гладил ее по волосам, уговаривая, как ребенка; маленькая патрульная машина повторила ее путь за две минуты.

— Где? Милая, где?..

На фонарном столбе покачивалась, повинуясь прихотям ветра, огромная рваная тряпка.

На другой день она сделала над собой усилие — и все-таки пошла на работу.

Раздолбеж был доволен — передача про Ковича намечалась ударная; секретарша Лора долго разглядывала Павлин браслет, потом догадалась посмотреть в лицо — и сразу нахмурилась:

— Случилось что-то?

Павла отрицательно мотнула головой.

Больше всего на свете ей хотелось позвонить Тритану. Ей НУЖНО было позвонить Тритану — и тут только выяснилось, что своего телефона, ни рабочего, ни домашнего, он ей не оставил. Всегда звонил ей сам.

Она бегала по каким-то поручениям, добывала какие-то материалы, час просидела в библиотеке, разыскивая газетные статьи про известную супружескую пару, дрессирующую тигров; у нее все сильнее болела голова. И глаза саднили, будто засыпанные песком.

Вчера вечером полицейская машина довезла ее до самого дома; Стефана, перепуганная, выскочила из кровати. Перед этим грузный лейтенант полчаса качал

Головой, тщательно выспрашивая Павлу про ее имя, работу, здоровье и адрес; Павла молчала и только изредка выдавливала сквозь нервные слезы: «Показалось…»

Позор был почти таким же сильным, как перед этим — страх.

Утром она шлепнула Митику; колотить племянника ей доводилось и раньше, поэтому напугали ее не Митикин оскорбленный рев, а реакция Стефаны. Вместо того, чтобы закипеть и взорваться, она безмолвно выпроводила ревущего сына за дверь и спросила, часто моргая ресницами:

— Павла, что с тобой?..

…Съемка велась в ночном режиме и оттого мир на мониторе казался темно-красным; по красной улице шла, напевая, девушка в джинсах, шла и размахивала плоским портфелем. Самописец на маленьком рабочем экранчике вычерчивал ровные темно-зеленые зигзаги.

Человек в замшевой рубашке щелкнул по клавише, прогоняя картинку вперед; девушка зашагала быстрее, нелепо, как в старинной кинокомедии. Живее пополз график — все такой же, умиротворенно-однообразный, похожий на спинной гребень маленького ящера; человек в замше снова нажал на пуск.

Девушка на экране прошла еще несколько шагов, потом встала.

График вытянулся в ниточку. Прямую, как струна; прямо перед девушкой свисало с фонарного столба нечто, вернее, некто; наблюдатель видел только босые ноги, покачивающиеся в красном свете ночной съемки.

График мучительно, как живое существо, дернулся вверх. График метался, будто самописец желал вырваться из рамок экранчика, убежать от этого ужаса и начать свою собственную жизнь. График из зеленого сделался красным, осевая линия его переползла на три деления вверх.

Девушка на экране закричала и кинулась бежать. Камера скакнула, на мгновение выпустив ее из поля зрения, потом схватила со спины — как она несется, спотыкаясь, падая, а график бьется беспорядочно, будто обезумевший…

— Повторите этот эпизод.

— Хватит, — человек в замше говорил сквозь зубы. — Возьмете копию… показаний.

— Хорошее качество записи, прямо-таки без помех… У нее что, датчик на теле?

— Да.

— А-а-а… — в голосе собеседника скользнуло уважение. — Какой необычный пик, вы заметили? Мета-ритм…

— На сегодня все. Прошу прощения, но у меня еще полно работы.

— А-а-а, — снова повторил его собеседник. — Ну да, конечно… Техническую часть показаний я солью себе в машину, а, так сказать, художественная…

— Я заброшу вам дискету. Контрольку.

— А-а-а, — повторил собеседник в третий раз. — Прощайте, завидую высокому качеству вашей работы…

Человек в замше никак не отреагировал на комплимент; дверь кабинета беззвучно закрылась.

Тогда, сидя перед темным экраном, он устало опустил голову на сплетенные пальцы.

И просидел так почти час. И хорошо, что в это время никто не видел его лица. (…Их было четверо.

Собственно, их могло быть и больше. Еще издали, завидев бетонную развалину и решая, как быть дальше, он знал, что эта встреча произойдет, однако рассчитывал, что здесь удастся договориться. И вот теперь ясно, что нет, не удастся. И эта толстая женщина в платке, стоящая в дверях с дротиком в руке. И этот безбровый, с выжженной солнцем лысиной, и этот молодчик с самострелом, наверное, сын, и еще громила с черной повязкой на шее, будто бы в трауре по назойливым чужакам, во все времена пытавшимся перейти здесь через рубеж, и по тем, кто еще попытается…

— Нам надо пройти, — сказал бродяга, обращаясь к лысому.

Слова ничего не решали.

Слева была скала — почти вертикальная стена с пучками колючей травы в редких выемках. Справа — обочина разбитой дороги, заросли черных шипастых кустов и полуразваленный бетонный дом. Жилище и контрольно-пропускной пункт одновременно.

— Нам надо пройти. Мы никого не трогали. Слова были ширмой, прикрытием, позволяющим ему тянуть время. Чтобы успеть оценить расстояние до молодчика и до громилы с черной тряпкой, и заглянуть в дуло самострела, и понять почти с отчаянием, что нет, один прыжок здесь ничего не решит, он слишком выгодная мишень, и Махи тоже…

— Пошел прочь, — красивым певучим голоском сказала толстуха с дротиком.

Самострел в руках молодчика перевел взгляд с бродяги на его спутницу и обратно; маленькая ладонь, которую бродяга сжал слишком сильно, сделалась совсем мокрой.

— Ни фига, — задумчиво сообщил хозяин самострела. — Пришел — значит, пришел. И девка тоже. Нам надо девку.

Лысый поморщился. Громила оскалился. Толстуха хмыкнула, и бродяга понял вдруг, для кого предназначен дротик в ее руке.

Как только эти трое решат, что разговор окончен…

Махи. Мокрая ладонь в его руке. Собственно, для нее дротик толстухи предпочтительнее, чем…

Он перевел дыхание.

Глядя издали на бетонную развалину, он предполагал, что так может случиться. Просто у него не было выхода, потому что возвращаться…

Возвращаться.

В принципе, если он повернется и пойдет прочь, — ему могут выстрелить в спину, а могут и не выстрелить. Их слишком интересует Махи…

А ей возвращаться совсем нельзя. Некуда.

Будто прочитав его мысли, девочка крепче сжала его ладонь; как бы объяснить ей, что она должна броситься на обочину? Внезапно? Чтобы очистить ему пространство?..

Теперь он смотрел на молодчика.

На его палец, лежащий на спусковом крючке.

— Или живым?.. — раздумчиво предположил громила.

Лысый поморщился снова:

— Хватит вони…

Палец, лежащий на спусковом крючке, дрогнул. Мышца получила приказ сокращаться; надо полагать, для молодчика это было привычное движение, он нажимал на курок так же часто, как подносил ложку ко рту…

Махи упала на обочину. Вернее, она все еще падала, отброшенная грубо и резко, а бродяга успел кинуться на дорогу и откатиться в сторону, и там, где только что впечаталось в пыль его тело, поднялся взметенный пулей фонтанчик.

Первый бросок.

Толстуха все же кидает свой дротик — в него, вернее, в то место, где он был только что. Молодчик передергивает затвор, лицо перекошено; лысый и громила кидаются одновременно — и мешают друг другу.

Второй бросок.

На выжженном лице лысого — азарт охотника. В левой руке крюк-кинжал, бродяге известен был этот выпад, в случае удачи нападающий не просто вспарывает противнику брюхо, но тут же и выцапывает крюком внутренности…

Бродяге казалось, что он видит, как тело человека с крюк-кинжалом размазывается в воздухе. Замедленная съемка наоборот — бродяга видит его очертания не в том месте, где оно только что было, а там, где оно через долю мгновения будет… Будто лысый плывет в киселе, вписывает себя в заранее подготовленный контур, ведь если стрела выпущена из арбалета — нетрудно угадать ее мишень, если камень падает вниз — легко увидеть, где он коснется травы…

Лысый не успел понять, почему на месте незащищенного живота бродяги оказалась вдруг пустота. И крюк-кинжал погрузился в эту пустоту, как в вату, великий закон инерции погружал его все глубже и глубже, в то время как бродяга захватил руку нападающего и, подсев под него, опрокидываясь на спину, швырнул его через себя и сбил тяжелым телом подступившего со спины громилу.

Нет, не сбил. В последний момент громила увернулся, огромный цеп в его руке ни на миг не приостановил вращения, горячий воздух шарахался из-под шипастой стали, бродяга еле успел отдернуть голову, цеп образовывал собой тяжелую, как медная тарелка, плоскость, вращающаяся фреза, циркулярная пила…

— Уйди-и!

Молодчик наконец-то прицелился. Из дула самострела — бродяга видел боковым зрением — тянулась теперь смертоносная прямая, и громила то задевал ее, то выходил снова, а потому молодчик нервничал и орал, но громила не любил играть в командные игры — ему хотелось собственноручно погрузить свой цеп в башку этого несговорчивого чужака, чтобы подтвердить свое право первым навалиться на двенадцатилетнюю девчонку, его спутницу…

Полушаг влево. Обманное движение.

И громила, купившись, тоже делает этот полушаг, всем телом вмазываясь в линию, по которой сейчас пролетит маленькая злая смерть.

Третий бросок — на землю. Под плоскость, на которой ревет, рассекая воздух, вертящийся цеп; с линии, на которой нельзя находиться.

Выстрел. Плоскость, несомая цепом, распалась; громила удивленно открывал и закрывал рот. Из простреленного навылет плеча фонтанчиком била кровь.

Четвертый бросок.

Бродяга ударил поднимающегося лысого пяткой в подбородок. Упал и перекатился, пропуская новый толстухин дротик, вскочил, почти упираясь грудью в ствол разрядившегося самострела:

— Ну?!

Молодчик попытался ткнуть его стволом в живот, но вместо этого получил собственным прикладом в челюсть.

Толстуха молчала. У нее больше не было дротиков.

Махи всхлипывала на обочине. Она еще не успела пережить боль от падения — несколько секунд…

Он подобрал самострел и сунул за пояс крюк-кинжал. Протянул Махи руку:

— Пойдем.

Она прижалась к нему всем телом. Повисла на руках, беззвучно заплакала.

Ей было слишком страшно. Он мог ее понять.

* * *

Монтаж прошел спокойно и закончился часов в девять вечера; сегодня в Психологической драме шла комедия «Дебри». Еще сегодня днем Павла заглянула

В последний театральный справочник: «Окончание спектакля — двадцать один ноль пять». Она понятия не имела, что даст ей это знание, но когда наконец закончился монтаж и она обнаружила себя стоящей у выхода из телецентра, и представила, что вот сейчас придется идти домой, а за каждым деревом, за каждым столбом ей будут мерещиться тени, и никому об этом не расскажешь, в особенности Стефане, а посоветоваться можно только с телефоном доверия, который сперва говорит приторно-мягким голосом, а потом отслеживает звонки…

А Тритана нет. Как раз сегодня она, Павла, совершенно ему не понадобилась…

Она постояла еще. А потом зашла в телефонную будку и набрала рабочий телефон Рамана Ковича.

— …Я не хотела бы умирать.

Тоненькая женская фигурка стояла на краю сцены, в белом круге прожектора; лицо казалось равнодушным, но глаза горели ярко и сильно, и голос, еле слышный, шелестящий, пронимал до мурашек по коже.

— Я не хотела бы умирать, но в конце концов последнее слово — ваше… Я стану перед Троном и расскажу… все, что знаю. Клянусь вам, мой лорд, я не утаю ни соломинки в волосах, ни капельки крови, скатившейся по вашей шее…

Шла «Девочка и вороны». Павла молчала, утонув в кресле, подтянув колени к подбородку;, кое-что она только теперь сумела понять. Кое-что, оказывается, она неверно запомнила — приписала спектаклю какие-то свои подростковые смыслы…

Все-таки на сцене это было… куда сильнее. Но даже и сейчас, в телеверсии…

— Нет, мой лорд, я не хотела бы говорить ему о том, что сама лишила себя жизни… Это… непристойно, я просила бы вас избавить меня от неприятного, постыдного дела…

Белый луч прожектора погас. Зашевелился в темноте зал — конец первого действия. Кто там, в зале? Может быть, восторженная школьница Нимробец?..

— Прервемся? — хрипловато спросил Кович. Павла кивнула из своего кресла, мельком глянула на часы — почти одиннадцать…

— Неплохой был спектакль, — проговорил Кович, глядя в гаснущий экран. — Жаль, что его… не сохранишь. То, что на пленке, — тень…

— Просто снимали плохо, с одной точки, — отозвалась Павла меланхолично. — Оператор дурак… А телевидение вообще-то может сохранить, если только…

— Ни черта оно не может сохранить. Есть несохранимое…

Павла обиделась:

— Так все тогда несохранимое, человека вот тоже… состарится, не помогут ни фильмы, ни фотографии…

— Веселенькое у тебя настроение, — Кович поднялся, будто бы для того, чтобы пошире раскрыть окно, а на самом деле затем, чтобы лучше видеть Павлино лицо. — Видишь ли… Я не знаю, как твои психиатры, а я, как властитель душ, скажу тебе совершенно ответственно: ты не сумасшедшая. Даже и не надейся. С нервной системой у тебя все в порядке…

— Ну, если такие галлюцинации — всего лишь разновидность нормы… — Павла сдавленно хохотнула.

— А кто тебе сказал, что это галлюцинация?.. Павла молча выбралась из кресла. Поднялась; на щеках у нее горели красные пятна:

— Я ВИДЕЛА. В подробностях. Форма ногтей… на ногах!.. Браслет, вот этот! — она вскинула руку, поддергивая рукав. — А потом… Там, оказывается, болтается тряпка. И как они… полицейские… на меня смотрели… Мне померещилось, померещилось, помере…

Она оборвала себя. Подошла к стене, уткнулась лбом в обои.

— У меня тоже было, — сказал Кович шепотом. — Когда я… когда мы делали «Девочку…». Так страшно… Звуки, шорохи, страх землетрясения, или вот проснусь завтра — а сын в кровати мертвый… Сгорбленные плечи Павлы вздрогнули. — Но то, что ты рассказываешь, Павла, — это другое, — быстро сказал Кович. — Обычно людям так не мерещится.

Павла обернулась — красные сухие глаза уставились на собеседника требовательно и зло:

— Я ненормальная! Свихнулась… все из-за… — она осеклась.

Кович промолчал; Павле сделалось стыдно. Такими упреками разбрасываются либо в истерике, либо по скудоумию.

— Простите. Я не то хотела сказать.

Кович хмыкнул. Подошел к книжному шкафу, провел рукой по краю полки, с отвращением посмотрел на приставшую к пальцам пыль:

— Я знаешь как чувствовал, что ты сегодня объявишься… Вот, приготовил тебе «Первую ночь» Вечного Драматурга… Почитай, интересно… Только финал, мягко говоря, дурацкий.

Книжка лежала поверх прочих — маленького формата, в темном переплете с золотым тиснением. «В. Скрой. Пьесы».

— Спасибо, — сказала Павла механически. Кович уселся на подоконник. Как он любит эту мальчишескую позу — немолодой, некрасивый, жесткий человек…

— У нас уже нет времени… посмотреть второй акт? — спросила Павла устало. Вернее, не спросила даже. Констатировала.

— Ты любишь «Девочку и воронов», — пробормотал Кович, глядя в ночь. — Как ты думаешь, я больше ничего стоящего не поставил?

— Ну почему же…

— Только не ври, — Кович обернулся, и Павла подумала, что вот так он смотрит на своих актеров, пристально, будто змей на лягушонка.

— Я не вру, — сказала она безнадежно. — Вы профессиональный, сильный…

— Ты понимаешь, о чем я спросил. Я больше ничего стоящего… так ты считаешь?!

По улице Кленов проехала машина. Вспыхнули и погасли белые фары.

— Да, — сказала Павла, сама поражаясь своей смелости. — Я думаю, ничего.

Кович молчал. «Сейчас он предложит мне убираться, — подумала Павла в ужасе. — А я теперь боюсь темноты… Мне придется приставать к случайным прохожим, опять вламываться на полицейский пост…»

— Но зато «Девочка…», — сказала она шепотом, — «Девочка и вороны»… ВЕЛИКИЙ спектакль. Вы могли бы умереть на другой день после премьеры… И все равно вас бы помнили… Долго. Очень долго.

— Жаль, что я не умер, — сказал Кович со смешком. — Ты не думай, Павла, что так уж меня уязвила. Я сам все знаю.

Павла удивилась:

— Да?!

— Да, — Кович снова смотрел в темноту. — И у меня есть кое-что… Кое-какая задумка. Чтобы оправдать свою жизнь… после премьеры «Девочки…». Ведь не разводом же своим в конце концов мне кичиться?!

Снова зависло молчание; Павла смотрела, как поблескивает у нее на запястье белый с узором, тусклый, старинного вида браслет.

…Они долго катались по кольцевой линии; сидели, забившись в дальний угол дерматинового дивана, будто нет на свете ни ресторана «Ночь», ни кабинетов с уютными креслами, будто они — два подростка, которым и целоваться-то негде, кроме как в безлюдном подъезде. Павла говорила и говорила, а поскольку в вагоне стоял грохот тоннеля, то ей приходилось склоняться к самому уху собеседника, прижиматься к его плечу, ловить запах тонкого одеколона и тонкой замши…

— Павла…

Ее обнимали за плечи. Крепко, как-то судорожно. Будто тайком. Будто они действительно — нашкодившие дети, и горе, если в вагон случайно заглянет директор школы…

— Павла, не надо об этом думать. Было, не было… померещилось… Просто не надо сейчас думать. На следующей станции выйдем и пойдем куда-нибудь, я что-нибудь такое сочиню…

— Нет, еще остановку… Одну…

Мелькали станция за станцией; время свернулось в кольцо. Мир сжался, полностью втиснувшись в стенки вагона; ничего не было, кроме круглых, будто глаза, горящих плафонов, блестящих белых поручней с десятками уцепившихся рук… Павлу укачало, но результатом была не обычная в таких случаях муторная слабость — нет, на Павлу снизошло спокойствие, приятное головокружение, как от малой дозы хорошего спиртного…

— Еще остановку… Одну…

А ведь когда-то она была такой застенчивой. Сидя в вагоне метро, на дерматиновом диванчике, рядом с одноклассником, — да разве позволила бы хоть за руку себя взять?! Люди же смотрят!..

Люди смотрели. Скорее, с интересом, нежели с осуждением; Павла не понимала, что с ней творится.

— Эта депрессия… Эти дикие дни… Меня отпускает, Тритан. Меня только сейчас отпускает…

— Павла, не надо об этом думать. Я виноват перед тобой — как же мне загладить вину?!

Слова его скользили мимо ее сознания. Она слышала только интонации. Его губы двигались, говорили… Губы…

«Легкомыслие», — щекотно сказал в ее голове шершавый голос рассудка. «Легкомыслие, — подумала она, соглашаясь. — А что делать? Это всего лишь жизнь… Не бросать же ее… бежать… мимо…»

Она устало закрыла глаза. Если люди хотят смотреть… пусть смотрят…

Нет, ну почему никогда раньше ей не приходила в голову эта счастливая мысль — целоваться в метро?!

— Тритан…

Имя погибло, придавленное горячими губами; Павлу вынесли из вагона. На руках; около самого выхода она высвободилась, испуганно вскинула глаза:

— Тритан, а это… хорошо?..

— Не знаю, — сказал он, не выпуская ее рук. — Не знаю, хорошо ли… Но иначе не могу. А ты?

В ее ушах все еще пели тоннели; она вымученно улыбнулась:

— А у меня и так… вся жизнь… встала на уши… На поверхности светило солнце, неяркое, прикрытое дымкой, будто абажуром; Тритан поймал первую попавшуюся машину.

— Тритан, а почему вы… почему ты вчера не звонил?! Мне было…

— Прости. Я больше не оставлю тебя с твоими страхами… наедине.

— А я не уверена… может быта», я больше ничего и не испугаюсь…

Они высадились на маленькой, негородской, совершенно садовой улице; Павла плохо помнила, сколько раз сворачивала кирпичная тропинка. Дом стоял в глубине, в стороне от дороги.

— Тритан, может быть…

Он обнял ее снова. И попросту съел слова, готовые уже сорваться с ее губ.

…В такой момент нельзя быть в трезвой памяти.

Павла видела мир клочками, урывками; была маленькая комната с пятнами солнца на полу, потом солнце исчезло, поглоченное темными Запахнувшимися шторами. Был желтый цветок, чахнущий в вазоне, тянущийся лепестками за окно…

Были руки. Голос, блуждающий где-то на самых нижних ступеньках регистра; слушая его, хотелось закрыть глаза и поплыть по течению. И Павла плыла.

Рядом с постелью горела высокая витая свечка. Ни страха, ни напряжения; все, что происходит по воле Тритана, происходит легко и естественно. Ни о чем не беспокоиться. Полностью предать себя в спокойные нежные руки, всепонимающие, неторопливые. Раствориться в голосе, все, что мучило, — забыть… Хорошо ли свершаемое, плохо ли — она подумает об этом после…

— Павла… Таких, как ты, нет больше. Нет нигде, ты совершенно единственная, ты…

Из всей одежды на ней остался один только белый браслет. На мгновение она ощутила нечто вроде неловкости; Тритан уловил ее смущение. Откуда-то явилось большое легкое одеяло и поглотило голую Павлу, укрыло, как снег укрывает поля. Павла вытянулась; постель едва ощутимо пахла одеколоном.

Ни о чем не думать. Полностью раствориться…

— Павла…

…Бесконечное зеленое пространство. Синие цветы сливаются с синим небом… Несущиеся навстречу, навстречу, навстре… Будто падает самолет… Сейчас рухнет, упадет в васильки, сейчас…

— Павла, никого, кроме тебя… не надо!!

Его низкий голос вдруг скакнул на две октавы вверх, сделался напряженным и звонким, почти мальчишеским:

— Павла!!

Она так поразилась, что не почувствовала боли.

…Где-то на середине его рассказа она захотела отстраниться, но он не позволил. Притянул к себе крепче, положил ладонь на лоб; его прикосновение, уже в который раз, погасило лихорадочную дрожь. Или почти погасило.

— Мне как-то сложно, — она сдавленно усмехнулась, — сложно все-таки поверить… В одном клянусь — я не опасна для общества.

Последняя фраза прозвучала ненатурально. С любой шуткой так: оборви с нее иронию, и получится либо глупость, либо, того хуже, оскорбление…

Шторы, плотно задернутые, погружали комнату во мрак; толстая витая свеча догорела почти до пня. Тритан искоса взглянул на язычок пламени — отразившись в его глазах, огонек приобрел изумрудный оттенок.

— Мы имеем отрицательный опыт, Павла… К сожалению. Не вырывайся, послушай…

Она бы не вырвалась, если бы и хотела; ей было все обиднее. Часа блаженной дремы было недостаточно, чтобы собрать под одну крышу смятенные чувства. В ее жизни произошло неслыханное событие, стоит ли теперь говорить… Пусть даже о важном… Пусть даже о жизненно необходимом, но ведь хочется просто молчать…

— Павла, ну что ты… Иди ко мне. Я расскажу тебе… считай, что сказку. Давным-давно…

Она покорилась. Положила голову на его плечо и закрыла глаза.

— Давным-давно… в одной провинции жил и работал хороший врач. Работал со случаями так называемого антивиктимного поведения — когда некто, кому природа отвела роль жертвы, с ролью этой не смиряется… Не на уровне сознания — на уровне рефлексов. Добрый Доктор — а ему дали потом такую кличку — сумел вычленить… Грубо говоря, он размножал «везучесть», состригая ее со счастливчиков, будто волосы…

Павла машинально коснулась ладонью собственных волос, небрежно разметавшихся по подушке.

— …и стал раздавать направо и налево, из лучших, вероятно, побуждений… Через некоторое время в провинции начались… видишь ли. Хищники, совсем было настигавшие слабеющих жертв, вдруг получали от судьбы по носу: потенциальным покойникам фантастически везло. Хищники бесились… для них это, видишь ли, болезненно. Вроде как неразделенная страсть; напряженность в Пещере нарастала до определенного предела, а потом выплеснулась… нет, Павла, не смотри так. Выплеснулась в дневной мир… Случился всплеск кровавого насилия. Все, что нарастало исподволь… Глухое раздражение, недовольство, напряжение, страх, а потом и кровь…

Павла вздрогнула; Тритан поправил одеяло, соскользнувшее с ее плеча. Прикрыл до самой шеи, снова осторожно обнял, провел ладонью по ее голой спине:

— Не вздрагивай, Павла. Не будем о… ну да ладно. Административный Совет, к чести его, не стал дожидаться прямого бунта; служба Психического здоровья провинции ушла частью в отставку, частью под суд. Добрый Доктор… гм… Осознав смысл и судьбу своего изобретения. Добрый Доктор покончил с собой. Все, так или иначе подвергшиеся влиянию его препарата, были строжайшим образом изолированы, в провинции был принят специальный закон о миграции… Это я сейчас так складно все рассказываю, а на самом деле до взрыва прошло десять смутных лет и после взрыва еще двадцать нервных. Время работало на нас…

Тритан замолчал. Увел прядь волос с ее влажного лба, безошибочно нашел бьющуюся на виске жилку.

Павла замерла.

— Как ты себя чувствуешь, а?.. Ты спала… Я смотрел, как ты спала. И всю жизнь смотрел бы…

— При чем тут я? — тихо спросила Павла. — Ко всему, что ты…

— При том, — Тритан убрал руку с ее виска. Чуть отстранился; в тусклом свете его смуглое лицо казалось темным, будто старая маска из красного дерева. — С тех пор, как Добрый Доктор доказал на деле принципиальную ВОЗМОЖНОСТЬ некоего приобретенного, патологического везения… Оружие против смерти. Пропуск в бессмертие, — Тритан усмехнулся, блеснув зубами. — С тех пор очень многим эта идея ну совершенно не давала покоя. Как гвоздь… в одном месте…

— Люди прекрасненько умирают и днем тоже, — механически сказала Павла. Тритан кивнул:

— Да… Нечеловеческая природа такова… Старик, засыпая, боится не проснуться. Больной, слабый боится того же… Пещера не щадит их. Да и молодые, по каким-то своим свойствам обреченные погибнуть рано… А помнишь, как ты сама ложились спать на третью ночь вашей с Ковичем гонки?..

Павла содрогнулась.

— Да-да, — как бы нехотя продолжал Тритан. — Избавление от смерти — иллюзия… Но избавление от данной, конкретной смерти в Пещере — это реальность, Павла. Вот что подарил миру Добрый Доктор… И, вероятно, в конце концов все же одумался, потому что умирая — а подробности его смерти… ну, сейчас это ни к чему… Короче говоря, некоторые ключевые моменты его открытия ушли вместе с ним.

В отдалении пробили часы — где-то там, в недрах пустого полутемного дома.

— При чем тут я? — повторила Павла тупо. Тритан пожал плечами:

— Да при том же… В мире сразу сделалось полно людей, смысл жизни которых был — восстановить цепочку. Обрести звенья, выпавшие со смертью Доброго Доктора… Все знали — ПРИНЦИПИАЛЬНО это возможно…

На какое-то время Павла потеряла нить его рассуждений. Прислушалась к своему обновленному телу; хочется горячей воды. И хочется оказаться в своей кровати, заснуть эдак дней на десять…

— …на сегодня существуют минимум три метода, реально позволяющие «раздевать» везунчиков, состригать с них удачливость… дело за малым. Счастливчики такого рода являются на свет исключительно редко. Парень, служивший основной моделью для Доброго Доктора, имел индекс антивиктимного поведения — двести процентов… Точнее, сто девяносто три.

Тритан замолчал, глядя в сторону, следя за капелькой воска, прокладывающей дорогу по желтому боку свечки.

— Ну? — угрюмо спросила Павла.

Тритан обернулся:

— Что — ну? У тебя, Павла, этот замечательный индекс приближается к тремстам… процентам.

— Ну? — повторила Павла глупо, как нерадивая школьница.

Тритан молчал.

Свечка зашипела. Фитилек лег набок, в лужицу расплавленного воска, пламя сделалось высоким — и погасло, превратилось в сизый стержень дыма.

Тритан вдруг притянул ее к себе; Павла не сопротивлялась, хотя в какой-то момент ей сделалось страшно, что он захочет повторить ВСЕ СНАЧАЛА…

— Павла… — прошептал он ей в самое ухо. — Для новой реализации… проекта Доброго Доктора… до сегодняшнего дня не хватало только модели. Тебя не хватало, Павла… Поверь, если бы оказалось, что ты по какой-либо причине не пригодна… к своей гипотетической роли, я бы первый обрадовался… Но, к сожалению… даже Доброму Доктору не перепадало такой удачной модели. Изучая тебя, можно открыть маленькую фабрику везения. Со вполне предсказуемыми…

— При чем тут я?! — шепотом выкрикнула Павла. — Я же не собираюсь… — она запнулась, на мгновение лишившись речи. — Ты что… Послушай, я тебе ДЛЯ ЭТОГО нужна?!

Зеленые глаза Тритана оказались совсем близко от ее лица. Больные. Напряженные.

— Только… Павла. Я понимаю, я… Но ОТ ТАКИХ подозрений… ну не надо, пожалуйста!!

Он отвернулся. И его руки, ставшие вдруг холодными и мертвыми, соскользнули с ее голых плеч.

— Прости, — сказала она шепотом.

— Я часто врал тебе, Павла. Эти тесты… иногда просто требуют лжи. Но даже самый распоследний лгун, самый циничный экспериментатор… имеет предел, грань, за которую… не перешагнуть ни вранью, ни цинизму. Это обо мне.

Теперь он сидел на постели; склоняющееся солнце, отыскавшее щелку в закрытых шторах, белой полоской лежало на его голой шее. Как галстук. Или как лезвие.

— Видишь ли, Павла… Я не очень… искренний человек. Такая у меня… работа. Но я хочу, чтобы ты знала… эту правду. Обо мне. Веришь?

Павла вздохнула. Натянула одеяло до самых глаз.

— Веришь, Павла?

— Верю… Тритан помедлил:

— Скажи еще.

— Верю…

Он умиротворенно улыбнулся. Светло, как прощенный, ненаказанный мальчишка.

Он знал, что сегодня снова не придется убивать. На много переходов вокруг Пещера была пуста — только запах мха и влаги, только гнезда насекомых, только мерцающие пятна лишайников и колонны сталагмитов; он шел. Он тек, переливался из коридора в коридор, и, кажется, светлый узор лишайников гас, оказавшись в пределах его досягаемости, и, кажется, кружащиеся под потолком жуки прятались при его приближении, и замирала струящаяся в щелях вода…

Даже в полной темноте он был еще темнее. Черная дыра, неуловимая бесформенная тень с угольками прищуренных глаз. Даже клыки его, вечно обнаженные, не отсвечивали в темноте — черные… Ужас Пещеры, он находил удовольствие в самом своем неторопливом шествии.

Ветер, приползший из дальних переходов, доносил до него обрывки запахов. Пахло теплым, кровью и шерстью — но так слабо и так далеко, что он не стал сворачивать с пути. Он просто нес себя через полутьму; ритмичное движение, чередование коридоров, черные пасти залов, прикосновение ветра к жестким бокам… Прикосновения камня к подушечкам мощных лап, ступающих расслабленно, почти изящно…

А потом из глубин Пещеры явилось… нет, это был не запах. Это было разлитое в воздухе, осязаемое, скверное предчувствие; он, не имевший равных по силе врагов, не знающий слабости и страха, — он оборвал торжественное шествие.

Пещера молчала. На много переходов вокруг не водилось другой жизни, кроме жуков и червей; не знавший прежде колебаний, черный зверь остановился в нерешительности.

То, что находилось рядом, впереди, в темноте огромного зала, ЭТО не принадлежало Пещере. И потому не могло считаться живым. Никогда прежде сердце саага не позволяло себе столь нервного, сбивчивого ритма; ритм этот не был бешеным ритмом преследования, когда, загоняя некую быстроногую тварь, охотник захлебывается жадной слюной азарта. Это была лихорадка страха.

Впервые в жизни саажий пульс бился в размере квелого сердчишка жертвы.

Он знал, что не пересилит себя. Не свернет за угол, не станет в преддверии огромного темного зала, не посмотрит в глаза ТОМУ, что возникло ниоткуда и исчезнет в никуда; он понимал, что никогда больше не будет знать покоя. Пещера перестала быть его охотничьим угодьем; однажды ощутив себя жертвой, он потерял свой прежний, незыблемый мир.

Еще мгновение — и черный зверь попятился, повинуясь новому для себя инстинкту — инстинкту самосохранения, причем самосохранения немедленного, лихорадочного, пока не поздно; еще мгновение — и ТОТ, что прятался за поворотом, за нагромождением камней, сделал шаг вперед.

Сааг присел. Распластался по земле, по камню, по ковру сухого мха, прижался к тверди брюхом, готовый заскулить, готовый закричать, моля о пощаде… Потому что ТОТ был невозможен и невероятен, но ТОТ — был.

Он вдвое уступал саагу размерами и лишен был когтей и клыков. Он не казался мощным — но он стоял на двух ногах; он был всевластен, об этом говорили холодные незвериные глаза, он мог убивать одним взглядом, и сааг прижимался к камню все судорожнее, желая сжаться в песчинку и утонуть в расщелине пола.

Чудовище, каких не бывает в Пещере. Какие приходят редко и страшно — убивать…

Сааг лежал, втиснувшись в измочаленный мох.

Глаза чудовища смотрели в его собственные глаза; пытка продолжалась столько, сколько времени понадобится тощей капле, чтобы собрать себя воедино и сорваться с острия сталактита.

А потом все кончилось.

Чудовище отступило. Ушло, скрылось в развалах, оставляя после себя липкий ужас, — а потом и ужас пропал, и ветер снова был чист, ветер пах сыростью и отдаленной бродячей кровью.

Глава 5

Утро воскресенья она провела, не поднимаясь с дивана; на нее напала странная хворь, и, преодолевая нервный озноб и слабость, она куталась в одеяло и бездумно листала подвернувшиеся под руку книжки.

За «Первую ночь» Скроя пришлось браться трижды. Павла никак не могла себя заставить, пьеса казалась затянутой и нудной; на третий раз, собравшись с духом, Павла поклялась себе, что хоть формально, хоть для приличия, но до финала все же надо дочитать.

Ее озноб усилился. Добравшись до второго акта, она уже не могла оторваться; Вечный Драматург, вернее, тот самый подмастерье, юный Скрой, который потом станет Вечным, — поймал ее, втянул вовнутрь.

Павле казалось, что она слышит скрип грубых деревянных дверей, лязг металла и запах дымящих очагов.

Она слишком хорошо понимала чувства юной героини. Чувства и, так сказать, ощущения; Первой ночи с предшествовали долгие мытарства, потом смертельная схватка отца жениха с братом невесты, потом траур, потом королевский указ, потом свадьба, длинная и пышная, на целый акт, с пылающими факелами и головоломными интригами…

И потом, наконец, наступила Первая ночь; как на Павлин взгляд, теперь уже искушенный, — влюбленные слишком много болтали в постели. Правда, на сцене все не так, как в жизни, на сцене, как твердил

Кович в каком-то давнем газетном интервью, все крупнее…

Она отложила книжку. Перевела дыхание, глядя в серый пасмурный потолок. Как повернется теперь ее жизнь?! Она дрожит под одеялом, в ушах у нее звучат древние свадебные песни — оттуда, из разметавшего страницы, небрежно брошенного томика… Она слышит отголоски хора, звон железных соприкасающихся Чаш — ей кажется, что это ее сочетают со странным человеком по имени Тритан…

Все слишком запуталось. Не стоит разбираться в своей жизни сейчас; всей пьесы-то осталось десять страничек, надо дочитать, дойти до конца — и тогда

Только устроить передышку…

Происходящее в Пещере действо Вечный Драматург описал одной большой ремаркой; Павла, прикрыв глаза, видела, как из-за нагромождения камней выбирается лютая саажиха. Кто бы мог подумать, что хрупкая невеста, нежный стебелек… Впрочем, характер у нее всегда был железный. Тень саажихи… Кажется, в старом театре подобные «условные» сцены показывали с помощью теней на белом полотне…

Молодая самка саага охотится. Добычей ее станет мелкий схруль, юноша-схруль, схруль-одиночка; он так же беззащитен перед саагом, как, скажем, тхоль или сарна…

Павлу передернуло. Вероятно, если эту пьесу и играли когда-то… Здесь уместен только театр теней. Намек, образ, не станешь же впрямую выводить на сцену, бр-р, саага…

Вот двое застыли один против другого. Самка саага в три раза больше — один шаг, и над головой юного схруля сомкнет свои воды смерть…

Ремарка закончилась. Драматург разразился стихами — патетически сильными строфами, в которых говорилось о всепобеждающей силе, об искре, которую каждый человек проносит с собой в самый дальний — закоулок темной Пещеры; человеческая искра вспыхнула в душе саажихи, она узнала в обреченном схруле любимого человека и пощадила его. Последнее явление пьесы было совсем маленьким: молодые супруги просыпались в своей спальне, смотрели друг на друга, обменивались несколькими нежными строчками и раскрывали друг другу объятия.

Павла отложила книжку и снова уставилась в потолок.

Вот, значит, что имел в виду Кович, говоря о «дурацком финале». Сказочное, хорошее завершение, чудо, избавившее влюбленных от горя и гибели… Кович не верит в чудеса. Но почему у нее, у Павлы, до сих пор стоит в горле ком?..

Она перечитала сцену в Пещере. И перечитала еще; стихи нравились ей все больше. Она решила выучить их, переписать на отдельный листок и хранить в верхнем, недоступном для Митики ящике шкафа: вдруг когда-нибудь пригодится…

Ей захотелось переговорить с Ковичем. По горячим следам доказать ему, что он не прав. Вечный Драматург и в юности своей был Вечным и что финал

«Первой ночи» — единственно возможный в этой пьесе финал.

Она хотела уже подняться из-под одеяла и побрести к телефону, но в последний момент слабость взяла свое, Павла свернулась клубком, подтянув колени к подбородку, и прикрыла глаза. Потом…

В предисловии — а оказалось, в маленькой книжице было и предисловие — неведомый магистр искусствоведения среди прочих сведений поместил и легенду, вдохновившую юного Скроя на «Первую ночь»:

«…и утром, опомнившись, протерла она глаза и увидала мужа своего рядом, но холодным было его тело и отмечено ужасом прекрасное лицо… И узнала она в искаженных чертах его — загубленного ночью зверя, и вспомнила вкус крови его, и, не помня себя от горя и ужаса, схватила кинжал мужа своего и перерезала себе вены…»

Павла сглотнула. Закрыла книжку, отложила в сторону; настал полдень, а Тритан до сих пор не звонил. Павла все сильнее чувствовала себя выброшенной из воды рыбой.

Аквариумной рыбкой… среди мокрых осколков аквариума…

Тритан не прав тоже. «Первая ночь» — вовсе не слабая пьеса. Возможно, Тритан судит ее с профессиональной точки зрения — но пьеса-то про людей, а не про тайны психиатрии!..

…Самое странное, что вчера, прощаясь на ступеньках собственного дома, она опять не попросила у Тритана номер его телефона. А сам он не предложил…

Павла смотрела в потолок. Голова ее кружилась; казалось, что диван покачивается, как тогда, в метро, и торжественная средневековая музыка, не смолкавшая в Павлиных ушах с момента прочтения пьесы, понемногу сменялась стуком колес и нытьем тоннелей.

…И как ей обустроить собственную жизнь?! Ни на какие тесты она больше не пойдет — яснее ясного… Если ее отношения с Тританом… Она не хочет, чтобы их связывали сенсоры-электроды. Они или будут вместе, или…

От неосторожного движения заныл живот. Павла сильнее подтянула колени к груди; почему, спрашивается, человек, переживший такое… событие… почему бы ему не позвонить… с утра?!

Звонок. Шлепанье туфель Стефаны; голова в приоткрытой двери:

— Павла, тебя…

Она вскочила. Босиком пробежалась до телефона:

— Алло?.. Звонил Кович.

— Спасибо, — сказала она, стараясь, чтобы голос ее не выдал тоски и разочарования. — Спасибо за книжку… Мне кажется, хороший финал. Это ведь сказка…

На том конце провода сухо усмехнулись:

— Почему сказка?

— Потому, что, — каждое слово давалось Павле с трудом, — на самом деле это невозможно… Люди, знакомые, живущие рядом… Практически никогда не встречаются в Пещере.

— Да? — удивился Кович. — А мы с тобой? Павле пришлось сдержать раздражение:

— А мы — редкостное исключение.

— Так говорит господин Тритан Тодин? Павла осеклась; один только звук этого имени заставил ее покрыться потом. Кович замолчал тоже — будто почуяв ее смятение; пауза длилась, затягивалась, Павла чувствовала, как стремительно увлажняются ладони.

— Ладно, — сказал Кович другим тоном. — Дело житейское, не будем отвлекаться… Близкие люди не встречаются в Пещере? А вдруг? Кого ты в последний раз видела? Ну, сарн-то ты всякий раз встречаешь, тхоликов там… Твои сотрудники? Твои родичи? Ты не задумывалась, а они в Пещере — кто?..

Кович говорил легко и насмешливо, но не без нажима; Павле сделалось страшно. Захотелось прикрыть трубку рукой — вдруг отголосок разговора долетит до Стефаны?!

— Это… не по телефону, — сказала она почти шепотом.

— А чего ты боишься?

— Я не боюсь. Мне неприятно. Некоторое время трубка молчала.

— Я, собственно, почему позвонил… Мне нужна книжка. Срочно.

— А зачем вы мне ее давали? — удивилась Павла.

— Я хотел, чтобы ты прочла… Ну и потом, я тогда еще не знал, что она понадобится мне так срочно… Видишь ли, Павла, сказка, как ты говоришь, сказка никому не нужна. То, что я задумал… ни в коем случае не будет сказкой.

Павла должна была спросить: а что вы задумали? Кович ждал от нее этого вопроса — но она так и не смогла исторгнуть из себя ни крохи любопытства.

Что ей за дело до какой-то там Психологической драмы?..

— Спасибо за книжку, — повторила она устало.

— Пожалуйста, — отозвался Кович без восторга, но и без разочарования. — Завтра сможешь вернуть?

— Да, — сказала Павла без особой уверенности. В трубке помолчали.

— Послушай, Павла… У тебя все в порядке?..

— Да, — повторила она испуганно.

— Если у тебя будут… сложности, — Кович запнулся, что было для него в общем-то несвойственно. — Если что… имей в виду — я смогу тебе помочь. Во всяком случае попытаться.

— Спасибо, — сказала Павла почти искренне.

— Ну пока.

— До свидания…

Она положила трубку и едва успела перевести дыхание, как телефон разразился снова.

— Привет. Ты уже проснулась?..

— В восемь, — отозвалась она, чувствуя, как приливает кровь к бледным щекам. — Я проснулась в восемь…

Пауза.

— А я… Вообще-то, понимаешь… я боялся тебя разбудить.

Целый день пропал, съеденный депрессией; Раман делал привычные дела, а за спиной у него стоял призрак двуногого существа в переходах Пещеры. Собственная беспомощность, совершенно непривычный ужас и короткое слово, явившееся к нему сразу же после пробуждения: егерь…

Утром в воскресенье шла, как обычно, сказка; Кович давно не контролировал детские спектакли, но теперешнее его состояние требовало бурной деятельности, и потому он отправился на спектакль и пришел в ужас от его небрежности и разбалансированности, а потому устроил показательную порку герою и героине, походя похвалил Клору Кобец, игравшую тропического попугая, и размазал по стенке сорокалетнего «молодого актера», всю жизнь подававшего надежды, но так их и не подавшего, сподобившегося в одной только главной роли — медведя в сказке, — но и ее запоровшего так, что стыдно глядеть…

Все это Кович сообщил прямым текстом, в присутствии множества свидетелей; «медведь» краснел и бледнел, колеблясь между праведным возмущением и готовностью к самоубийству; закончив разбор, Раман поднялся к себе в кабинет в гораздо лучшем, чем был, расположении духа.

Там, в Пещере, он видел егеря. Небывалый случай. И небывалая честь — егерь явился в открытую…

Это утешает. Если бы с черным саагом было что-то не в порядке, — егерь, санитар Пещеры, не стал бы стоять столбом. Не в духе егерей — являть себя просто так, «на посмотреть»…

Впрочем, что он, Раман, знает о егерях?!

Удивительное дело — но замысел его, пока еще смутный, будоражащий замысел, только окреп под влиянием страшной встречи. Окреп, почти оформился, пересилил депрессию, и уже утром в понедельник Раман понял, что впервые за много дней чувствует себя хорошо.

Повседневные дела вертелись как бы сами собой; Раман только изредка подталкивал их в нужном направлении, прихлебывал обычный кофе и с удивлением осознавал, что подобное хмельное состояние — скоро, скоро, скоро! — не навещало его уже пес знает сколько лет…

На три было назначено прослушивание; кандидатов было четверо, три девочки из театрального училища и круглоголовый актер из далекого провинциального театра. Этому последнему было уже порядком за тридцать. Кович видел, как он нервничает, — обремененный семьей, не имеющий дома, с последними надеждами на хоть какую-нибудь карьеру… Раман оставил его на потом. Начинать лучше всего с девчонок.

Первая, длинноволосая брюнетка, никуда не годилась — из тех, кто после выпускного вечера в училище сразу теряет призрачное право именоваться «актрисой». Удивительно, как ей хватило наглости явиться к Ковичу на просмотр; она читала отрывок из поэмы и в самом напряженном месте взвыла до того фальшиво, что даже товарки ее, притихшие в темном углу репетиционной, громко перевели дыхание.

— Спасибо, — сказал Раман, не дожидаясь, пока девушка закончит. — Пожалуйста, кто следующий?..

Длинноволосая постояла еще секунду, потом опустила руки, воздетые по ходу драматических событий поэмы, и, сгорбившись, пошла к двери. А ведь полагалось дождаться, пока отработают все…

Оставшиеся две девицы вынесли на его суд отрывок из широко известной комедийной пьесы; коротко стриженая брюнетка и химически завитая блондинка громко барабанили текст, Раман, опустошивший до дна очередную кофейную чашечку, сразу же определил, что в постановке им помогал некто третий, режиссер, темпераментный, но плоский и плохо выученный. Девчонки лихо меняли размашистые мизансцены, выполняли неведомые Ковичу задачи, все это громко и уверенно, все это с претензией на профессионализм; Раман поставил опустевшую чашку на стол. Девчонки неплохие, возможно, и с будущим, — но вот этот неведомый постановщик нарядил их в чужую одежду, наглухо спрятал то, что прежде всего могло заинтересовать придирчивого Рамана…

Он дал девчонкам доиграть до конца. Сказал «Спасибо», кивнул, предлагая занять прежние места в деревянных креслах, и пригласил на площадку последнего кандидата — нервного круглоголового провинциала.

Парню было трудно. Он воспроизводил отрывок из спектакля, давно идущего на его собственной, далекой провинциальной сцене; он играл этот отрывок без партнеров, вернее, с партнерами воображаемыми, и Кович, возмущенный этим самодеятельным приемом, хотел прервать соискателя в самом начале — но потом передумал.

Парень был неплох. Вполне; содрать этот провинциальный налет, успевший налипнуть на него, как голубиный помет липнет на головы статуй… Впрочем, а удастся ли?.. Сколько ему лет, даже и не тридцать, он не мальчик, он просто выглядит моложе — инфантильно-круглое лицо с темными провалами вокруг глаз, от неустроенной жизни и обязательных излишеств…

Впрочем, мальчишек набирать легче. Их тут хоть пруд пруди — горячие поставки прямо из училища…

А с третьей стороны, брать уже устоявшихся, блестящих, знающих себе цену — обязательства и морока, в то время как этот, круглоголовый и нервный, пойдет в любую кабалу…

Парень закончил представление и тут же предложил на выбор два драматических монолога и лирическую поэму; Кович покачал головой:

— Спасибо, не надо…

Девчонок он отправил сразу; реакция была неодинаковая: стриженая брюнетка презрительно вспыхнула черными глазами и мысленно поклялась еще доказать этому старому дураку, от какого богатства он по спеси своей отказался; химическая блондинка сразу же скукожилась. Вероятно, едва выйдя из зала, она даст волю слезам…

«Самка схруля и самка тхоля», — подумал Раман машинально. И не испугался, против обыкновения, своих мыслей — они пришли естественно, органично, чего же пугаться?..

Круглоголовому Раман предложил контракт третьей степени: бесправное полуголодное существование без предоставления жилья, с призрачной возможностью роста; самое удивительное, что парень сделался счастлив. Расцвел, как роза на рассвете, поблагодарил, В еще не веря своей удаче; Раман отверг благодарность. Посмотрим, что будет дальше, и не станется ли так, что ненасытная утроба театра перемелет круглоголового, переварит, чтобы исторгнуть из себя в совершенно неподобающем, негодном к употреблению виде…

В кабинете к нему вернулось расслабленное, почти счастливое предчувствие. Он приблизительно знал, что будет делать, — но конкретизировать идею пока не собирался. Пусть поплавает в подсознании, созреет, пусть побочным продуктом этого созревания подольше будет счастливое опьянение, бездумная эйфория…

Первым делом он позвонил Павле Нимробец и обнаружил, что ее нет ни на работе, ни дома. Скрипки, играющие в его душе, чуть примолкли; он рассчитывал ‘ уже сегодня вечером взяться за исследование пьесы, а для этого нужно было, чтобы Павла ее принесла. То есть, конечно, он мог бы взять «Первую ночь» из специальной закрытой библиотеки — но, во-первых, это стоило бы лишнего времени, а во-вторых, он привык к своему томику, он сжился с ним, как сживаются с одеждой…

А кроме того — он знал, где и с кем находится сейчас Павла. Пусть на работе ее уверены, что она «в архиве» — архив этот, имени господина Тритана Тодина, не имеет к телевидению никакого отношения…

Раман хмыкнул, удивленно вопрошая себя, а что, собственно, ему за дело до амурных похождений Павлы Нимробец? Разве что профессиональное любопытство режиссера, наблюдающего жизнь… А наблюдения весьма любопытные. Он, Кович, голову готов положить, что в отношениях милой парочки случилось наконец весьма важное, переломное событие — и не далее как позавчера…

Ему стоило бы гордиться своим нюхом — вместо этого он испытал смутное раздражение. Гм… ревность?..

Он засмеялся; воробей, присевший было на подоконник, испуганно вспорхнул и улетел.

Раман привык доверять себе; если какие-то его чувства кажутся странными ему самому, — не стоит прятаться от себя, стоит разобраться… В случае с Павлой причина, скорее всего… Да. Во-первых, он чувствует вину перед непутевой Нимробец — за то… за те ночи в Пещере. А во-вторых… ну что греха таить, его пугает личность господина Тодина. И непонятно, почему.

Интересно, вот господин Тодин в Пещере — кто? Почему-то, думая об этом, Кович с удовольствием верил в утверждение Тодина о том, что рядом существующие люди никогда на встречаются в Пещере. Рама-ну не хотелось встречаться в Пещере с господином Тританом Тодином — уж он-то, скорее всего, зверь мощный и малоприятный…

За час до вечернего спектакля позвонил вахтер: господина Ковича ждала «эта девушка с телевидения», которая «принесла господину Ковичу книгу»…

Он отозвался почти весело:

— Пусть поднимется!

Пытаясь дать название охватившему его чувству, он остановился вскоре на слове «радость». Его радовало появление Павлы; она была удивительно кстати. Как подходящий аккорд. Собственно, замысел, вызревающий сейчас в сумрачной Рамановой душе, во многом был обязан именно случаю… сведшему в Пещере кровожадного саага и сарну, которая не хотела умирать.

С первого же взгляда на нее ему стало ясно: относительно ее взаимоотношений с Тодином он не ошибся. Более того — Павла не просто переживала роман. Случившееся с ней не было вторым, третьим, пятидесятым в ее жизни; Павла сияла несколько лихорадочным светом, и Раман вполне мог бы ее спросить: благополучно ли прошла дефлорация?

Собственно, он едва удержался. Вопрос болтался у него на языке и загнать его обратно в глотку стоило значительного усилия; Павла почуяла неладное и нахмурилась:

— У меня что… прыщик на носу? Что вы так смотрите?..

— Значит, тебе понравилась пьеса? — он с удовольствием взял в руки удобный, с золотым тиснением томик. — И ваши мнения не совпали?

Некоторое время она не понимала, о чем он, потом покраснела:

— У нас, понимаете, есть много других тем для разговора.

— Понимаю, — сказал Раман, и в голосе его действительно прозвучало понимание, серьезное, на самой грани издевательства.

Павла вскинула голову:

— Спасибо за пьесу… Всего хорошего.

— Я хочу ее поставить, — сказал Кович ее удаляющейся спине.

Павла по инерции раскрыла дверь, задержалась в проеме — потом не выдержала и обернулась.

— Да, — Раман кивнул, — ее, «Первую ночь»… Ее и ставили за всю историю раза два или три. Еще тогда, триста лет назад…

— Вы серьезно? — спросила Павла шепотом.

— Посмотри в энциклопедии. Не более трех раз…

— Да нет, про ПОСТАНОВКУ — вы серьезно? Кович помолчал, наслаждаясь ее смятением. Он хотел зацепить ее — и зацепил, и сколько угодно может теперь любоваться круглыми глазами и приоткрывшимся ртом…

У нее красивые губы. Породистые. Такая, м-м-м, редкая форма…

— Конечно, я серьезно, Павла. А что в этом странного?

— Это же… нельзя, — проговорила Павла почтя с суеверным ужасом.

— Почему? — Раман не торопился. Знал, что теперь она без его разрешения не уйдет. — Почему нельзя? Потому что про Пещеру?

— Вы же сами понимаете, — сказала Павла неуверенно.

Раман пожал плечами:

— Почему? Что я должен понимать? Что на темы Пещеры разговаривать не принято? Но разве от молчания она исчезает. Пещера? И разве вы, я, все… перестанем по ночам выходить на охоту? Или, гм, на водопой, как у вас там принято… Так почему же молчать?..

Она прикрыла дверь. Инстинктивно, будто бы боясь чужих ушей.

Кович усмехнулся:

— Ладно, не краснейте… моя сообщница. Потому что причиной всему — знаете, кто?

— Ничего подобного, — сказала она и действительно покраснела. — Ничего… что вы выдумываете?!

— Я выдумываю? — изумился он искренне. — А у кого я выдрал кусок шерсти? Кто три раза подряд смылся, кто потом приперся ко мне за кассетами, кто, наконец, сообщил мне, что я бездарный режиссер и после «Девочки…»

— Так вы… — она так возмутилась, что позабыла даже и о приличиях. — Так вы… ради ЭТОГО? Чтобы скандал? Думаете, вам удастся вернуть… Через скандал?! Как последнему, бездарному, беспомощному… театр спалить, а на огоньке сосиску поджарить, так?!

Гнев был Павле к лицу. Голос срывался — Раман с удовольствием подумал, что Клора Кобец в «Железных белках» порой выводит себя на именно такое, подлинно священное состояние… Как темпераментно. Как действенно. И какая она, черт побери, красивая в том своем румянце…

— Вы не правы, — сказал он радостно. — Вас задевает — это нормально… Всех задевает. Можно было бы поставить пьесу о счастливой любви ассистентки с телевидения и психиатра средних лет — но такие сюжеты естественны, эта история не тронет так глубоко, как…

— Ну вы и скотина, — сказала она почти спокойно. — Сааг.

И вышла, хлопнув дверью.

…А потом она вдоволь напилась из источника. Срываясь с ее губ, капли бросали на темную поверхность легкие разбегающиеся круги; белые уши-раковины стояли торчком, но самым сильным и явственным оставался именно этот звук: кап… кап…

В Пещере было тихо. Странно спокойно, даже светящиеся жуки осмелились спуститься из-под потолка и спиралями завертелись среди сталагмитов, и по огромному залу заплясали отблески; сарна увидела себя, много раз повторенную в смутном хороводе ее собственных теней. Увидела и испугалась — но ее уши сказали ей, что бояться нечего, а глазам она сроду не доверяла.

Кап… кап…

Танец жуков снова взмыл под потолок — сарна напряглась, стремительно перебирая нити звуков и отзвуков. Среди привычных серых веревочек — жучьи крылья, шелест ветра, возня червей на дне волглых щелей — явственно проступили два желтых опасных шнурка: к залу приближались схрули, и один преследовал другого.

Схруль смертельно опасен для сарны. Но только не во время гона.

Дольше живет тот, кто умеет сопоставить угрозу для жизни и свой собственный страх; сарна затаилась, неразличимая среди камней, неподвижная, как камни.

Самка бежала не затем, чтобы уйти от самца. Самка испытывала его силы, подстегивала инстинкты, с каждым прыжком становясь все более желанной; в мечущемся свете высокого жучьего хоровода сарна видела, как самец нагнал ее посреди зала, среди леса сталагмитов, на подушке подсохшего мха. Уши сарны вздрогнули от удара, от взрыва нахлынувших звуков.

Длинные морды схрулей, кажется, сплелись. Страшные рыла терлись друг о друга со свирепой нежностью; даже слабый нос сарны уловил пряный запах брачного игрища. Запах разгоряченных схрулей.

Действо продолжалось; самец, так долго и настойчиво преследовавший подругу, теперь мог позволить себе не торопиться. Ухватив самку за жилистый хвост и предоставив свой собственный хвост в распоряжение ее изогнутых зубов, он раз за разом перекатывался через ее тело, и низкий свадебный рык его становился с каждой минутой все мощнее; схрулиха скулила, но не от боли, а от сладострастия.

Сарна не была уже неподвижной, как камни. Она дрожала — от самых кончиков ушей и до копыт, утонувших в пожухлой моховой подстилке.

Схрули воссоединились.

Две отвратительные хищные твари слились в одну, не менее хищную, но зато почти великолепную; во всяком случае эта новая тварь была уместна. Как фигурные клыки сталактитов, как колонны сталагмитов, как хоровод светящихся жуков и россыпи самоцветов, — а зал, освещенный подвижными фонариками, был великолепен даже в понимании сарны. Мгновение она любовалась пиком брачного игрища, — а потом грянул вой из двух глоток, и бедные уши ее не выдержали потрясения и приказали ногам бежать.

Бежать.

Она сразу поняла, что ее не преследуют; возможно, уже спустя секунду удовлетворенные хищники ударились бы в погоню, а спустя несколько минут насмерть передрались бы над окровавленным телом. Сарне не пришлось узнать этого — инстинкт подсказал ей лучшее мгновение для бегства.

Потому что удовлетворяемая страсть схрулей была все еще сильнее голода. Потому что, увлеченные совокуплением, они не заметили бегущего, ускользающего мяса.

Во вторник ей встретился в коридоре оператор Сава, приветливо улыбнулся и спросил, как дела.

— Нормально, — отозвалась Павла, думая о своем. Сава крякнул и предложил спуститься в стекляшку на чашечку кофе; Павла запоздало удивилась. Саве следовало бы проявить свое внимание чуть раньше, теперь, по закону серии, с Павлой заигрывали все подряд — звезда-телеведущий с первого канала, мальчишка-уборщик шестнадцати лет, водитель, возивший группу Раздолбежа, и еще кто-то, Павла уже не помнила, кто…

— Спасибо, — сказала она с усталой улыбкой. — Сегодня, знаете… ну никак.

Она ушла, оставив Саву в разочаровании. Секретарша Лора, по обыкновению стерегущая покой Раздолбежа, подозрительно на нее покосилась:

— Опять сияешь, Нимробец?

— Сияю, — отозвалась Павла как ни в чем не бывало.

Вчера вечером она позвонила Стефане и сообщила, что не придет ночевать. Сестренка пережила короткий шок, а потом сердитым голосом велела «не увлекаться спиртным, утром обязательно позавтракать».

А Павла, между прочим, пьянела совершенно без вина. Ее мозг вырабатывал эти, как их… вещества, название которых мог выговорить один Тритан. Эти вещества, рождающиеся обычно под действием алкоголя, производились в Павлином мозгу ну совершенно сами по себе; к моменту, когда Тритан уложил ее в постель, Павла оказалась уже совершенно пьяной.

Ночь была как густое, чуть душное, очень теплое и очень мягкое облако; Павла то погружалась в него, то выныривала обратно, в сон; утром, когда в щелку портьер пробился первый настороженный свет, Павла, полусонная, сказала на ухо Тритану:

— А Кович хочет ставить «Первую ночь»…

— Да? — удивился он, тоже полусонный. — Может, это он так с тобой пошутил?..

— Может, — отозвалась Павла после короткого раздумья. — А я его саагом обозвала…

— Зря, — сказал Тритан со вздохом. — Но великой беды нет…

И поймал ее губы. И она забыла про Ковича.

И про Раздолбежа забыла тоже, а ведь на вторник была назначена запись и, если бы не Тритан, она наверняка опоздала бы, но Тритан чер-тов-ски точно чувствует время…

Героями новой передачи были супруги-писатели; Павла не читала их книг и даже не слышала имени, но Раздолбеж, воздевая палец, раз или два повторил: «Это элитарная литература». Помещенные в кадр, супруги оцепенели, застыли, как разлитый в формочки воск; обоим ужасно мешали собственные руки и волосы, а также прожекторы, микрофоны-петлички и в особенности Раздолбеж, который, оттеняя заторможенность гостей, был в этот раз особенно подвижен и речист.

Вся троица восседала в высоких креслах перед сложной, специально для Раздолбежа изготовленной выгородкой; меланхоличный декоратор то и дело забирался в кадр, чтобы поправить гирлянду искусственных цветов или поживописнее расположить складки падающих тканей. Обязательной деталью интерьера были написанные супругами книги; в обязанности Павлы входило, кроме всего прочего, таскаться с целой стопкой глянцевитых томов и следить, чтобы ни одна ценная книженция не была, чего доброго, потеряна.

Запись оказалась долгой и нервной. Супруги скоро вспотели, и гримерша в белом халатике бегала туда-сюда, летала, будто пожилая тяжелая моль. Раздолбеж долго и терпеливо добивался от литераторов живой интонации и блеска в глазах — Павле то и дело казалось, что он близок к успеху, потому что при выключенных камерах парочка вела себя вполне пристойно и даже обаятельно. Однако стоило прозвучать команде «запись», как парочка цепенела снова — будто красные огоньки включенных камер были парализующими глазами удава.

Наконец Раздолбеж применил старый трюк: теперь оператор включал лампочку в перерывах между съемками, а при работающей камере огонек гас. Дело, пошло на лад, супруги оживились, и хитроумный Раздолбеж получил в итоге значительный кусок пристойного живого материала.

Закончили около десяти вечера; литераторы выглядели двумя пустыми шкурками от лимона и, как казалось Павле, молча давали себе зарок больше никогда не соглашаться на подобные авантюры. Звукооператор сноровисто освобождал их от проводков-петличек; Павла самым тщательным образом собрала с подставок многочисленные книжки — и все равно в кабинете Раздолбежа выяснилось, что одна, в бумажной обложке, ускользнула от ее внимания и подлым образом осталась в студии.

Она не стала ждать лифта. Она цокала каблуками по лестнице, скользила ладонью по лаковым перилам и думала, как будет звонить Тритану. Потому что сегодня он снова позовет ее, не важно, что будет завтра, сегодня днем он сказал ей: освободишься-сразу же звони…

И вот она уже почти освободилась.

При подходе к студии, в длинном коридоре, ей послышался далекий низкий звук; она даже остановилась, удивленная. Вроде бы рыкнула большая лебедка… Впрочем, мало ли звуков может случиться в телецентре, пусть даже и вечером. Павла пожала плечами, двинулась дальше — и тогда поняла вдруг, что именно напоминает этот странный звук.

Отдаленный рев саага в переходах Пещеры.

Ей потребовалось время, чтобы перевести дыхание; подобное малодушие казалось ей постыдным. Кто сказал, что она еще хоть раз в жизни встретит саага? Почему она позволяет призракам Пещеры иметь над собой такую власть?!

Она тряхнула головой и снова подумала о Тритане; сегодня днем он сказал ей… В студии царил полумрак; отключенные камеры тупо смотрели в пол. Стараясь не споткнуться в темноте о кабель, Павла пробиралась к опустевшей декорации. Из широкого окна аппаратной падал неяркий свет, тусклым пятном лежал посреди студии — но декорация оставалась в тени, и Павла засомневалась, что отыщет здесь книгу. Надо было попросить декораторов — утром, когда выгородку станут разбирать…

Она наугад пошарила среди искусственных цветов, укололась о булавку, разозлилась; книга нашлась совершенно неожиданно — Павла на нее наступила. Плохо, если останется вмятина от каблука. Авторы вполне могут оскорбиться…

Запах. Откуда этот волглый, холодный запах? Еще мгновение — и ей померещатся мерцающие лишайники на обратной, деревянной стороне декорации… Она почти наугад двинулась к выходу — немного поспешнее, чем следовало, и конечно же, сразу же споткнулась о сплетение кабелей. И чуть не упала, и вздрогнула, и огляделась, как затравленный зверь. Студия молчала. Остывали прожекторы, свесившиеся с далекого потолка, будто круглые рачьи глаза; тяжелыми водопадами свисали полотнища фона, одежда студии, ее кулисы и занавес, многотонная юбчонка, опоясавшая громадное помещение, ловящее пыль и приглушающее посторонний звук… Из-за фона молниеносно, бесшумно выскочили две кошки. Серыми тенями метнулись в сторону только им известного выхода; Павла дернулась и тут же выругала себя за трусость. Уж кошек-то пугаться… Грубая ткань фона дрогнула. Так, будто там, между занавесом и стеной, обнаружилось живое существо! «Это декоратор, — почему-то подумала Павла. — Что Гон там, в темноте, забыл что-то?..»

Занавес дрогнул снова — кто-то тронул его на уровне двух человеческих ростов. Декоратор, видимо, зачем-то забрался на стремянку…

— Саня! — позвала Павла сухими губами. — Это вы там?..

Ткань фона затрещала. Павла стояла, не в силах сдвинуться с места; ткань расползалась, открывая широкую трещину, и оттуда, из черноты, выбиралось прямо на Павлу такое же черное, в короткой плотной шерсти, с мордой, состоящей из одних только челюстей, а поверх челюстей сидели маленькие, мутные буравящие глаза…

Для Павлы наступила темнота.

Она пришла в себя оттого, что вокруг толпились люди; в студии горел дежурный свет, высоко, почти под потолком, сдвигались и раздвигались склоненные головы — Раздолбеж, декоратор Саня, секретарша Лора, операторы, редактор, второй режиссер, ассистенты, еще кто-то…

Ей помогли встать.

Первым делом она посмотрела… нет, хотела посмотреть. Потому что в последний момент ей не хватило мужества; дежурное освещение делало студию маленькой и неопасной. Павла снова собралась с духом и глянула…

Фон был надорван. Чуть-чуть, у самого пола, и дыра была явно недостаточной, чтобы выпустить из себя саага в полный рост…

Ей снова дали понюхать какой-то гадости, от которой свело скулы, но прояснилось в голове; Раздолбеж допытывался, в чем дело, и Павла была благодарна ему за эти сварливые интонации. Куда больше, чем за перепуганное кудахтанье Лоры, за подчеркнутое внимание видеоинженера…

Она смогла наконец-то удержаться на ногах. Каблуки подворачивались; с нее стянули туфли. В одних носках, сопровождаемая озабоченной свитой, Павла добралась до ближайшей комнаты с диваном, гримерки; через минуты три администраторша ввела двоих высоких, в белых халатах, с объемистыми сумками через плечо…

Уже через тридцать секунд гримерка была пуста.

Павла лежала на диване, один из пришедших держал ее голову на коленях, и она чувствовала одновременно облегчение и тревогу.

— Внезапный страх?

Второй сидел напротив, на высоком табурете, и щелкал клавишами блокнота на подтянутом колене:

— Павла Нимробец… Вот, ваше имя упоминается в связи к каким-то инцидентом на улице, и тоже внезапный немотивированный страх… Вам что-то померещилось, на фонарном столбе, да?

— Да… — выдохнула Павла, и рука первого из мужчин тут же успокоительно погладила ее по волосам.

— Что было на этот раз?

Павла зажмурилась; морда с черными клыками, глубоко посаженные, буравящие глаза…

— Он… преследует… он гоняется за мной… уже и ЗДЕСЬ?..

— Кто? — мягко спросил сидящий на табурете. Павле пережила волну стыда. Выдохнула еле слышно:

— Сааг…

Тот, что держал Павлину голову на коленях, быстро взял ее за запястье. Наткнулся на белый браслет, на секунду замешкался, потом сдвинул украшение выше, ближе к локтю; сосчитал пульс. Переглянулся со своим спутником.

— Все будет хорошо, Павла. Все будет в порядке… Поедем с нами.

Сааги смотрели на нее из весенней ночи. Черные рыла многочисленных саагов.

Первый раз ее укололи еще в машине, причем по ее просьбе — она чувствовала, как потихоньку сходит с ума, и боялась уйти безвозвратно.

— Да бросьте, Павла, дело житейское, скоро все пройдет, с кем не бывает, не волнуйтесь…

Все эти безликие слова, как ни странно, успокаивали ее. Банальные фразы и ситуацию делали банальной — вроде как человек на улице споткнулся и разбил коленку.

— Не волнуйтесь, что вы, обычное ведь дело… После укола Павла впала в сонное оцепенение; машина неслась по ночным улицам и внутри нее было одно только окно, глядящее назад, и мостовая с влажными следами от поливалок ускользала, уходила, текла, как речка…

По прибытии в больницу Павлу укололи еще раз — уже непонятно, зачем. Возможно, чтобы не травмировать ее лишний раз процедурой поступления; так или

Иначе, но очнулась она уже днем, в постели, с широким пластырем на лбу и двумя маленькими нашлепками на висках. Под пластырем сидели сенсоры, и под нашлепками прятались они же, проклятые, а на внутренней стороне локтя имелся аккуратный след от иглы.

Казалось бы, она должна была проснуться в недоумении. Ей следовало в ужасе соображать, что случилось и куда она попала, искать глазами привычные приметы собственной комнаты, щипать себя за руку, пытаясь прогнать остатки сна; вместо этого она пришла в себя с полным осознанием случившегося. Проклятая Пещера, тот случай с троекратно нападавшим саагом не прошел даром для Павлиной психики. Проклятый Кович…

Звук, возникший чуть не из-под кровати, заставил ее вздрогнуть. Ей почему-то не приходило в голову, что здесь, в палате, может так буднично и жизнерадостно зазвонить телефон.

— Госпожа Нимробец, добрый день… Я ваш лечащий врач, Столь Барис, я рад, что вы чувствуете себя лучше…

Павла механически потрогала пластырь на лбу. Неуверенно отозвалась:

— Спасибо…

— Я сделаю все возможное, чтобы поскорее вернуть вам полное душевное здоровье. Ни о чем не беспокойтесь; через несколько часов мы с вами встретимся и начнем лечение.

— Я…

— Да? Что вы хотели спросить?

— Дело в том, что моя сестра…

— Ей сообщили.

Павла закусила губу, воображая вытянувшееся в соломинку Стефанино лицо.

— А… она?

— Все в порядке. Ей все подробно объяснили, она желает вам скорейшего выздоровления, дело-то в общем несложное…

Павла проглотила слюну. Хорошо бы хоть спросить, как ее болезнь вообще-то называется.

— А еще… — пробормотала она просительно. — Господин Тритан Тодин, может быть, вы знаете, он работает в вашем ведомстве…

Кажется, ее собеседник запнулся. Буквально на долю секунды; впрочем, Павла могла и ошибиться. Как будто все на свете люди должны произносить имя Тритана с неизбывным трепетом…

— А… Он работал с вами по тестовой программе? Ему сообщили тоже.

— Так может быть, — Павла заговорила быстрее, будто боясь, что собеседник повесит трубку. — Может быть, мне можно с ним сегодня встретиться?.. Пауза, теперь уже явная.

— Видите ли, Павла… В ближайшее время не могу обещать вам никаких встреч. Минимум раздражителей, минимум впечатлений, как можно более полная изоляция — вы уж потерпите, ладно?

А вот это была неожиданность. Павла почему-то была уверена, что…

— Но он же врач, — сказала она беспомощно. — Он же этот… эксперт…

Голос в трубке обрел ту самую врачебную интонацию, против которой совершенно бесполезно возражать:

— Когда он будет ваш лечащий врач, — тогда, может быть… А пока ваш врач — я. Да?

Павла снова потрогала пластырь на лбу. Интересно, что за картину выдают сейчас датчики…

— Ладно, — сказала она через силу. — Что же делать.

— Все будет хорошо, Павла, — повторил, будто заклинание, невидимый доктор Барис. — До встречи…

— До встречи, — отозвалась она механически и, уже положив трубку, поняла, что встречаться с этим собеседником ей не особенно хочется.

Мелкие неприятности начались десятью минутами позже.

Пижама была ничего себе, вполне, между прочим, изящная; Павла натянула халат — и тут с ужасом обнаружила, что все подобающие санитарные удобства не считают нужным как-нибудь прятаться. Ни стенки, ни ширмочки — все на виду и так же естественно, как, скажем, журнальный столик. Часть обстановки… Павла не то чтобы испугалась — ей стало муторно.

Бесстыдный, открытый всем взорам унитаз был тягостным атрибутом ее нового статуса: она больна.

Ей захотелось выйти в коридор — может быть, где-нибудь отыщется более уютное отхожее место; входная дверь была не просто заперта — лишена ручки. Слепая часть стены, обитая мягким. Вероятно, затем, чтобы больной, возжелавший свободы, не разбил о запертую дверь свою хворую голову…

Павла уселась на кровать.

Вот чего-чего она в жизни не пробовала — так это сидеть под замком.

«Выпустите меня, выпустите меня, выпустите…»

…Хотя что она знает о так называемых «неустойчивых состояниях психики»?.. Что если ей явится очередной сааг и, спасаясь от собственной галлюцинации, она захочет выпрыгнуть в окошко?..

Этаж был пятый или шестой. В стекло вплавлена почти незаметная, очень красивая сеточка. Железное кружево…

Павла постояла у подоконника, глядя на далекую клумбу с пышным фонтаном; вернулась к кровати, подняла телефонную трубку и долго вслушивалась в ее равнодушное, бесстрастное молчание.

Что творится с миром? Еще вчера был такой невообразимо огромный, так что не мешало бы, право, чтобы он был поменьше… А уже сегодня его скрутили жгутом и запихали в скорлупку белой комнаты. Потому что все, что за окном, не считается. Это не мир, это мертвая декорация, откуда Павле знать, что струи фонтана настоящие, в жизни она видывала столько подделок… Блестящие синтетические ленточки, поддуваемые снизу воздушной струёй из пылесоса…

«Это не навсегда, — сказала она сама себе. — Это временно. Это скоро закончится, это ненадолго…»

Шутки шутками, но санитарными удобствами воспользоваться придется. Рано или поздно… причем скорее рано.

Она переборола малодушное желание поскорее содрать со лба проклятый пластырь. Если им надо наблюдать — пусть наблюдают. Может быть, скорее вылечат…

Им следует наблюдать.

Она вздрогнула от непонятного беспокойства, подняла глаза к потолку. Пробежалась взглядом по узорам и трещинам; рисованные завитушки, призванные давать отдохновение бродячему безумному взгляду…

Так и есть. Вот. Крохотная круглая выемка с еле заметной линзочкой внутри. И напротив… В двух углах. Два бессонных всевидящих глаза.

Минут пятнадцать Павла сидела, подавленная, смотрела в простыню и глотала слезы.

Вот что бывает с теми, кому наяву видятся черные сааги. Вот что с ними бывает — для их же пользы; человек десять бесстрастных наблюдателей стоят сейчас перед монитором и смотрят, как Павла Нимробец собирается справить нужду…

Это что, тоже необходимо для ее скорейшего излечения?!

«А может быть, и все сто? — спросил внутренний насмешливый голос. — Давай, не сковывай воображение, целая площадь бессовестных врачей собрались перед экраном затем только, чтобы…»

Павла разозлилась.

Сняла с кровати голубую простыню, укрылась ею с головой, соорудив некое подобие передвижной палатки. В таком виде добрела до унитаза, раскинула шатер над его белоснежной чашей и мысленно показала всем наблюдателям длинный язык.

Розовый схруль — не добыча. Отплюнув окровавленную шкурку, черный хищник продолжил путь — странно раздраженный, будто несчастное маленькое животное поиздевалось над ним, предоставив себя в качестве жертвы.

Он плыл из коридора в коридор. Он тек. И Пещера привычно смолкала ему навстречу. И меркли лишайники, и стайки светящихся жуков втягивались в невидимые щели и дыры. А он — черный сааг — шел. Но шествие не приносило ему удовлетворения.

За углом, в преддверии огромного темного зала, короткая шерсть его встала дыбом. Здесь…

Он не помнил. Он не помнил неестественной двуногой фигуры, однако глаза его ушли еще глубже в кость, а лапы подогнулись, прижимая брюхо к камню. Здесь лежал он, беспомощный, жертва…

Глухой звук, возникший в его горле, заставил захлебнуться от ужаса все живое на много переходов вокруг. Позорная охота, а теперь еще память об унижении, о собственном страхе, — сааг взревел, и все живое кинулось со всех ног — спасаться, уносить ноги, паника, паника…

И он кинулся следом — почти наугад, и дробленное на мгновения время зашелестело по его шкуре, не причиняя вреда, не успевая удержать. Еще бросок…

Вязнущая в секундах коричневая схрулиха была в пределах его досягаемости, но он остановился. Запах. Другой, но не менее будоражащий запах. Редкостный…

Серая саажиха была моложе. Серая саажиха была почти вполовину меньше — нет, не серая, пепельная, перепуганная не меньше, чем все эти бегущие схрули…

Пещера увиделась ему в темно-красном дрожащем свете.

Пепельная саажиха была почти такой же быстрой, как он сам. И она не заигрывала — она по-настоящему боялась, и волны ее страха захлестывали его с головой, и тонуло, мутилось сознание…

Белые вспышки в мозгу.

Он настиг ее на берегу неширокого озерца — на водопое, святом месте, хранящем запахи всех возможных в этом мире жертв. И, кидаясь на Пепельную сквозь замершее время, он уже знал, что сегодняшняя жертва — самая…

Она поранила себя о камни. Ее страх победил все прочие инстинкты — не пугаясь боли, она рвалась и рвалась, оставляя на выступах камней клочки красивой пепельной шерсти. Она пыталась обороняться — раз или два он с большим трудом избежал ее клыков; она была слабее, и ее страх был почти осязаем, страх был веществен, он был сладок.

Захлебываясь торжествующим воплем, он сделал с ней что хотел. Сквозь белые вспышки, застилавшие черный мир, ощутил ее боль; повторил еще и еще, и для верности прихватил ее зубами за горло, хотя она и так уже не оборонялась — обессилела от боли и от борьбы. В исходящем от нее запахе слились лучшие из известных ему ароматов крови, покорности, страха.

…Потом он пришел в себя.

Пепельная лежала — наполовину в бурой воде — измятая, изорванная, полумертвая; исходившие от нее запахи притупились, или притупилось его обоняние, он не знал. Равнодушно постояв рядом, он наклонил морду — Пепельная смотрела мутно, сквозь него, по серым клыкам стекала красная слюна.

Он провел языком по липким сосулькам ее шерсти — и не ощутил ничего, распростертое тело не вздрогнуло, а во рту не осталось никакого вкуса; тогда он повернулся, чтобы идти.

Спустя мгновение на его плече сомкнулись ее челюсти.

Она промахнулась ненамного — еще чуть-чуть и, захватив артерию, она смогла бы его убить. Но она промахнулась.

Дин, ученик и выкормыш Рамана, репетировал на сцене свой второй самостоятельный спектакль — мюзикл из жизни веселых поселян. Раман минут пятнадцать наблюдал за репетицией из партера; массовка-балет носилась из кулисы в кулису, и танцевальные девочки щеголяли пышными сорочками и юбочками в сельском стиле, но почти полностью прозрачными: почему-то художник по костюмам видел веселых селянок именно так.

Появление в зале худрука не прошло незамеченным; пока Дин втолковывал что-то главному герою, стайка массовочных девчушек потихоньку переместилась из глубины сцены к самому ее краю. Поселянки, юные и голенастые, даже переминаться с ноги на ногу ухитрялись с изяществом; Кович ловил на себе как бы случайные, как бы мимолетные — но от этого не менее кокетливые взгляды.

Пошивочный цех опаздывал с костюмами; Раман скучным голосом объяснил заведующему постановочной частью, что случится, если к будущему вторнику не будут наконец закуплены и смонтированы селянские летающие домики. Присутствовавший тут же художник с пеной у рта доказывал кому-то, что грубые макеты не годятся, и готовые собачьи будки, продаваемые обществом животноводов, не годятся тоже; каждый домик должен быть органичным и обжитым, мюзикл, конечно, мюзиклом, но грубая бутафория способна убить любой замысел… Раман натравил художника на заведующего постановочной и со спокойной душей поднялся в кабинет.

Томик Вечного Драматурга лежал во внутреннем кармане пиджака. В последние несколько дней Раман испытывал суеверный страх при мысли, что книжка может потеряться, — она талисман, эта книжка… С каждым днем он все более и более счастлив. Его замысел зреет, как яблоко; Раман понимает, что растущий плод немножечко ядовит, — но ему ни капельки не страшно. Азарт, радость, свист ветра в ушах…

Сегодня четверг, а значит, сегодня выйдет в эфир передача, сотворенная господином Мырелем-Раздолбежем при активном участии некоей Павлы Нимробец. Знаменательный день.

— Алло, студия художественных программ? Четвертый канал? Можно Нимробец?..

Кажется, на том конце провода чихнули. Во всяком случае издали странный сдавленный звук.

— Алло, — повторил он нетерпеливо. — Нимробец есть или нет?

— Вы знаете, — испуганный женский голос, на ум приходит слово «курица». — Вы знаете, тут такое дело… ее нет.

— Когда она будет? Снова пауза.

— Вы знаете… неизвестно. Новые новости.

— Она что, уволилась? — спросил он насмешливо, ему даже показалось, что это удачная шутка.

Пауза… Ну удивительно заторможенная дамочка сидит сегодня на телефоне господина Раздолбежа.

— Вы знаете…

— Не знаю! Когда можно перезвонить?.. Пауза.

— Вы знаете… Она заболела. Ну почему бы сразу об этом не сказать?! Не прощаясь, он повесил трубку. По памяти набрал домашний номер Нимробец. «Алло», — сказала женщина с похожим на Павлин, но куда более властным голосом. Сестра.

— Будьте любезны, позовите Павлу.

Пауза.

Они что, сговорились?!

— А кто ее спрашивает?

У Павлиной сестры было обыкновение задавать ненужные вопросы.

— Это Раман Кович, — сказал он устало.

— К сожалению, Павла больна, — сказала эта женщина сухим и одновременно траурным голосом.

— Она что, не может взять трубку?

— Она в больнице, — на этот раз в голосе собеседницы скользнула укоризна.

Теперь осекся Раман. И ему почему-то сразу померещился призрак серой машины, вылетающей из-за угла. Ее сбили?!

— Что с ней случилось?

— Она больна, — повторила женщина строго.

— Да что у нее, елки-палки, за болезнь?! Пауза. Женщина о чем-то раздумывает. Долго, надо сказать.

— Вы — господин режиссер Кович?

— Да, — заверил он так кротко, как мог.

— У Павлы острое расстройство психики. Доктор говорит, что в последнее время среди молодежи… к сожалению, достаточно часто.

— У Павлы острое расстройство психики?!

— К сожалению, — Раману показалось, что он видит, как женщина на том конце провода поджимает губы. Ей самой тягостно и грустно, а тут еще лезут с расспросами бестактные режиссеры…

— В КАКОЙ она больнице? Пауза.

— В клинике… при центре психологической реабилитации. Так.

— Спасибо… У вас есть телефон ее врача? Собеседница снова поджала губы. Наверняка.

— К сожалению… Видите ли, это достаточно интимный вопрос. Перезвоните через несколько дней — возможно, я смогу сказать вам что-нибудь новое…

— Телефон врача у вас есть или нет?!

— Есть, — отозвалась дама с достоинством. — Но я, простите, ближайшая родственница Павлы… А вы, к сожалению…

Раман хотел бросить трубку — но удержался. Возможно, добрые отношения с этой женщиной ему еще пригодятся.

Следующие пять минут ушли у него на тупое разглядывание столешницы; мысль о том, что Павла заболела, почему-то не желала укладываться в рамки здравого смысла. То есть никаких рациональных объяснений своим сомнениям Раман не находил, но интуиция — а он привык доверять интуиции — желчно смеялась в ответ на заявление о Павлиной болезни.

Или?..

Серая машина — вот что вертится на краю сознания и не дает покоя. Серая машина, кинувшаяся на Павлу из-за угла… Все ее страхи, какие-то повешенные на фонарных столбах, вся эта чертовщина…

Заглянула с какой-то просьбой секретарша — он строгим голосом велел ей обратиться позже. Позвонили из Отдела искусств при Совете, пригласили на совещание — Раман пообещал явиться, заранее зная, что никуда не пойдет. Тем более что в Отделе искусств он не сыщет ни одного нужного в такой ситуации человека…

Хорошо, что связи его не ограничиваются Отделом искусств.

Выудив из ящика стола потрепанную записную книжку, он некоторое время раздумывал, сортируя имена и прилагающиеся к ним телефоны; потом набрал один, не самый короткий, но и не особенно длинный.

— А-а-а, Раман? Как дела, нужна помощь? Обладатель этого жизнерадостного голоса облачен был достаточной властью, чтобы позволить себе полное пренебрежение нормами этикета.

— Мне хотелось бы узнать номер телефона, — сказал Раман без предисловий. — Одного человека из центра психологической реабилитации. Такого парня по имени Тритан Тодин.

— Хм, — удивленно сказала трубка. — Этот парень, между прочим, сокоординатор Познающей Главы.

Кович присвистнул:

— Лет сорока, чернявый, с таким голосом, как бас-труба?

— Он самый.

— Я очень хочу ему позвонить. Пригласить, так сказать, на премьеру.

— Хм, — раздумчиво сказала трубка. — Тогда и меня, что ли, пригласи… Что ж. Записывай…

Телефонных номеров было штук десять. Половина — из них не отвечала, половина пятью разными голосами сообщила Раману, что с господином Тодином сейчас связаться невозможно.

— Это Раман Кович, — повторил он пять раз с упорством, достойным лучшего применения. — Будьте любезны передать господину Тодину, что с ним хотел говорить режиссер Раман Кович…

Все пять милых голосов прекрасно знали, кто такой Раман, и горячо пообещали сделать все возможное, чтобы и господин Тодин узнал о его звонке.

Собственно, это все, что Раман может сейчас предпринять.

За вечно распахнутыми окнами кабинета весна сменялась летом; томик пьес Вечного Драматурга Скроя, удобно устроившийся во внутреннем кармане пиджака, прожигал Раману бок. Надо ехать домой, надо взять чистую бумагу и карандаш, надо сосредоточиться, прикинуть, расписать…

На лестничной площадке курила девочка из массовки. Увидела Рамана, улыбнулась дважды — первый раз скромно, второй раз кокетливо. Милое, чистое лицо, тонкие длинные ножки, рассыпчатые кудри, полнейшая радость жизни — глупенькая, зато какая заразительная…

— Вы неплохо работали сегодня утром, — сказал он, задержав шаг.

Девочка покраснела и хлопнула ресницами:

— Я старалась…

— Старайтесь и дальше, — он поднял палец, как иллюстрация из нравоучительной детской книжки. — Возможно, скоро у вас появится роль побольше, только придется очень много работать… Таков наш тяжкий хлеб — работа, работа, еще раз работа!..

Девочка сияла. Назидательный палец Рамана затек; он опустил руку, кивнул облагодетельствованной им лапушке и двинулся по лестнице вниз.

Как мало надо человеку… как мало надо для полного счастья юной девочке из массовки. И какой он, Раман Кович, угрюмый, озабоченный и старый.

* * *

Представление о времени она потеряла сразу же. Лечащий врач, доктор Барис, оказался высоким сутулым человеком с профессионально доброжелательной усмешкой. Процедуры, призванные вернуть Павле ее пострадавший рассудок, не требовали, оказывается, Павлиного соучастия, и потому ее на второй же минуте погрузили в полусон. Ощущение было гадкое — Павла будто плавала в жгучей жидкости, пыталась и не могла открыть глаза, ей казалось, что доктора хотят отрезать ей ногу. Обязательно отрезать ногу, а она беспомощна и не может остановить их…

Потом она по-настоящему потеряла сознание. Еще потом она пришла в себя оттого, что ей обтирали лицо прохладным и липким, а над головой висели два напряженных, каких-то каменных лица, и в одном из говоривших Павла узнала доктора Бариса, а другой был ей незнаком. Обоим, казалось, плевать было на распростертую на столе пациентку, они спорили, они сцепились не на жизнь, а на смерть, а Павла равнодушно смотрела на их схватку. У Бариса дергалась щека, тот, второй, так злобно поджимал губы, что скоро их не осталось вовсе, только черная прорезь рта:

— …если он узнает…

— А как по-другому?! Эти методы… Он хочет чужими руками… и в речку войти и штанишек не замочить?..

— Результат… изоморфная форма…

— …синапс… нет, ты посмотри!

— …ты первый…

А потом вдруг все кончилось. Павла перестала чувствовать и помнить.

Она не знала, сколько прошло часов. Она проснулась от его присутствия.

Открыла глаза — и долгую секунду верила, что окончательно тронулась умишком.

Он сидел у самой кровати, на табурете. Павла явственно слышала исходящий от него запах, тот, что успел сделаться не просто знакомым — родным.

— Тритан…

— Привет, дружище.

Через минуту она уже тыкалась носом в его замшевую безрукавку; еще через минуту с трудом поднялась с постели, и пижама, еще недавно сидевшая «изящненько», теперь повисла на ней, как балахон скомороха.

— Павла… — она не могла понять выражения его глаз. Как будто бы что-то его напугало. Она через силу улыбнулась:

— Что? Облезлая я, некрасивая?..

— Ты похудела, — сказал он глухо. Она улыбнулась на этот раз обиженно:

— Ничего… Я буду много есть и растолстею снова… Он смотрел без улыбки. Слишком серьезно. Как-то непривычно смотрел, чуть ли не трагично; Павла фыркнула:

— Послушай, мне тебя успокаивать, что ли? Нет, хорошо, конечно, что ты не утешаешь, как медсестра… Но зачем глядеть на меня, как на дохлого бельчонка?

Он притянул ее к себе, так, чтобы она не могла видеть его глаз. «Спрятался», — подумала Павла. И впервые за прошедшую неделю испытала что-то вроде удовольствия.

Ей было приятно, что он ТАК за нее переживает. И очень хорошо, потому что ТАКАЯ реакция не позволит ей жаловаться. Она не станет рассказывать про эти длинные-длинные дни, мерзкие-мерзкие процедуры, вечный фонтан за окошком, бесстыдный унитаз посреди комнаты и два всевидящих глаза, глядящих на пациентку из-под потолка.

— Тритан… Как ты думаешь, я уже немножко более здоровая? Чем была, а?..

— Думаю, да, — сказал он рассеянно, и она обрадовалась, потому что привычные интонации наконец-то возвращались к нему.

Расставание получилось парадоксальным. Уже обо всем переговорив, уже попрощавшись, уже разомкнув руки — они обнялись снова; попытка разойтись повторялась трижды, потом Тритан высвободился, не оборачиваясь, двинулся к двери, остановился, опустив голову, думая о своем.

— Приходи скорее, — сказал она его сгорбленной спине.

Он обернулся.

Его смуглое лицо казалось теперь белым как сметана. И глаза, обычно светлые на темном, глядели теперь двумя темно-зелеными провалами.

— Тритан, — сказала она испуганно,

— Ты… Павла. Иногда мне кажется — я знаю, для чего жить… А главное — как. Понимаешь?

— Нет, — ответила она честно.

Он смотрел теперь мимо нее — в окно:

— Если когда-нибудь… тебе случится подумать обо мне… плохо, вспомни, Павла… как мы с тобой говорили… о вранье. Есть одна правда… самая главная. Что бы ни случилось… я буду беречь тебя.

— Я верю, — сказала она быстро. — Что ты, Тритан…

— Все будет хорошо, — сказал он глухо. Не глядя на

Павлу, вернулся, правой рукой подхватил легкий табурет, левой отодрал со стола забытый обрывок пластыря; спустя секунду он уже стоял, как электромонтер, на краешке табурета, и прилаживал на бессонный, притаившийся под потолком глаз непроницаемое белое веко.

— Тритан?!

— Я не могу без тебя жить, — сказал он сквозь зубы. — Вот какая неприятность, видишь ли… Жизнь слишком короткая и редкостная вещь, чтобы…

Он спрыгнул с табурета и перебазировался к объективу напротив; Павла, проведшая в обществе камер долгую тяжкую неделю, содрогнулась от непривычного ощущения.

Взгляд, давивший на нее много дней и ночей, померк. Будто вырвали иглу, сидящую в затылке.

— Тритан, а если они…

— Моей квалификации хватит, чтобы пронаблюдать тебя еще пару часов.

— Тритан, а если они войдут?!

— Извинятся и выйдут, — он мимоходом сбросил трубку с белого телефона у кровати.

— Тритан, это ты сумасшедший, а не я!..

— Точно. Точно, точно… Как ты похудела. Кожа да кости… Снимай. Снимай, снимай…

«Как легко, — подумала Павла. — Как с этим человеком безумно легко, и все, даже самые сложные вещи… как просто. Собственно, даже если весь персонал больницы… если весь город ввалится сейчас в дверь, явится поглядеть, чем занимается пациентка и почему погасли мониторы… Ну и что?! А если люди любят друг друга, совершенно естественно, как не стыдится пчела, забираясь в цветок, как не стыдится трава, пробиваясь сквозь камни… Ну и что?..»

Никто не пришел. Вероятно, посещение Тритана было возведено в ранг восстанавливающей процедуры.

Глава 6

Полдня и полночи он сидел над бумажным листком, постепенно теряющим белизну. Он выписывал в столбик имена всех актеров театра, он наскоро зарисовывал явившиеся из подсознания картинки; утром, когда позвонил господин Мырель с телевидения, Раман пребывал в состоянии сытой благополучной сомнамбулы.

— Доброе утро, господин Кович… Как вам понравилась передача?

«Кто-то кому-то что-то передал, — подумал Раман удивленно. — Передача…»

Господин Мырель ждал ответа; Раман хмыкнул, кашлянул, переспросил:

— А?

— Передача, — господин Мырель старался говорить четче и громче. — Вчера, в девятнадцать ноль-ноль… Ведь вы смотрели?

Пес раздери, подумал Раман благодушно. Раман Кович: облик современного режиссера…

— Очень хорошо, — сказал он, удивляясь собственной забывчивости. — Вы знаете, вполне, вполне… Органично.

— Я рад, что вам понравилось, — сказал господин Мырель тоном, не терпящим возражений.

— Да, — Раман рассеянно кивнул. — Спасибо, господин Раздолбеж. До свидания.

И повесил трубку. И нахмурился, пытаясь осознать, что же такое сказал не так; понял, мрачно рассмеялся, побрел в ванную. Взглянул на собственное небритое отражение, состроил гримасу: вот он, неприкрашенный облик современного режиссера…

Павла обиделась бы. Если бы знала, как постыдно он забыл о собственной телеперсоне…

Он скрипнул зубами. Отложил зубную щетку, вернулся к телефону, набрал по очереди несколько привычных уже номеров.

— К сожалению, господин Тодин сейчас не может выйти на связь… Перезвоните вечером. А лучше завтра.

— Вы сказали ему, что с ним хочет говорить Раман Кович?

Короткие гудки. Видимо, дамочка, закончив тираду, не затруднила себя выслушиванием ответа.

Он явился в театр на час раньше обычного. Отчасти потому, что был взбудоражен и не находил себе места, отчасти потому, что хотел посмотреть, как неунывающий подмастерье Дин проводит с молодыми актерами обязательный тренинг.

Уже на подходе обнаружились двое увиливающих — двое парней в спортивных костюмах курили на лестнице, вместо того чтобы прыгать и ползать вместе со всеми в большом репетиционном зале. Внезапное появление Рамана повергло их в трепет; он не сказал ни слова, но уже спустя секунду оба лентяя оказались в числе работающих, причем лезли из кожи вон.

— Музыку, пожалуйста… Ваши движения не должны совпадать с ритмом музыки. Ваши действия должны быть абсолютно нелогичны, а звуки, которые вы издаете, не должны быть похожи на человеческий голос… Без пошлостей, помните о вкусе!.. Начали… Кович тихонечко встал в темном углу, у стенки. Пластичные и не очень. Умные и не особенно. Для его новой работы ему не нужны актеры, ему нужны типажи… Кроме, естественно, героя и героини. Клора Кобец не подойдет… Совершенно новые лица, может быть, из массовки, может быть, вообще с улицы или из другого театра…

— Стоп!.. Десять секунд успокаиваем дыхание… Концертмейстер в углу завел что-то размыто-лирическое; ребята бродили по площадке, по-настоящему углубившись в себя. Прав был Кович, в принудительном порядке введя эти утомительные нудные тренинги…

— Пошли по кругу, раз-два… Сана, в центр, внимание, у Саны мячик… горячий! Начали!..

Кович смотрел. Сана, невысокая, год назад приглашенная из детского театра на роль мальчика в какой-то сказке — эта самая зажигательная Сана кидала партнерам воображаемый мячик, а те перебрасывали его в ладонях, морщась от воображаемого жжения, и с явным облегчением кидали обратно.

— Холодный!.. Сана, ты что, сама не чувствуешь, какой он холодный?!

Сана швырнула «мяч» зазевавшейся Клоре Кобец и сунула озябшие руки под мышки. Руки-то действительно мерзнут…

— Не попадайте в ритм! Следите, чтобы не попадать в ритм музыки! Дальше… Мяч эротический!

Получив его, получаете заряд сексуальной энергии, вперед!..

Раман не смотрел на каждого в отдельности — но видел всех. На площадке невозможно спрятаться; Раман видел лентяев, не утруждающих себя душевными затратами, равнодушно изображавших внешние проявления страсти. Разглядел нескольких девчонок, имевших о «сексуальной энергии» исключительно теоретические познания; как же они собираются работать в театре, не имея представления о жизни?!

А вот эта, вечно бегающая в массовке, имя которой… кажется, Лица. А вот она, между прочим, выделяется среди прочих свободой и искренностью. Самозабвенно работает, забыв о недоеденном завтраке — и рваных кроссовках, о билетах на автобус и генеральной уборке в общежитии; ворошит какие-то собственные воспоминания, по-честному, глубоко ворошит, какие-то очень личные, подлинные манки…

Вот, угодила в ритм музыки — и сбилась, вернула Сане «мячик», занервничала, устала…

Раман вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

…Это был детеныш схруля; его мягкое коричневое рыльце еще не успело вытянуться и принять характерные хищные очертания, и потому выступающие зубки не казались опасными. По крайней мере, пока.

Сарна не двигалась с места; ее уши, без того навостренные, напряглись сильнее.

Схруленок лакал небрежно, беспечно, схруленок до половины опускал морду в темные струи источника и ничего не знал о смерти. Схруленок был уязвим, но не беспомощен; широкие лапы, упиравшиеся в камень, поблескивали полукружиями белых, вполне окрепших когтей.

Сарна тоже хотела пить — но не двигалась с места. Потом ее уши сообщили о приближении третьего; если бы это был взрослый схруль, то тут же, у водопоя, жизнь хищного детеныша прекратилась бы, так и не начавшись толком. Но сарна знала, что не схруль и не барбак идет сейчас, переваливаясь, по узкому тоннелю перехода, — иначе ноги ее давно несли бы ее сквозь паутину запутанных ходов, и уши ловили бы отзвук копыт, указывая единственно верное направление…

Тот, что вышел сейчас к водопою, был тхоль-под-росток. Беспечный и глупый детеныш, тоже детеныш, не знающий ничего о смерти; впрочем, инстинкт сказал свое слово, когда маленький тхоль почуял самозабвенно лакающего хищника.

Нюх говорил ему: схруль. Но картинка, представшая перед подслеповатыми узкими глазами, никак не соответствовала инстинктивным знаниям о хищниках. Тот, что лакал сейчас воду, имел столь младенческие очертания,.что не на схруля был похож — на влажный клубочек бурого мха…

Сарна затаилась, ожидая.

Схруленок поднял тяжелую голову. Удивленно повел мягким рылом; шагнул навстречу пришельцу, сам толком не зная, охотиться идет или забавляться.

Маленький тхоль отступил и от ужаса сел на задние лапы.

Схруленок подобрался вплотную — под небрежно растопыренными когтями скрежетали камушки. Ткнулся рылом в желтую мордочку юного тхоля, отпрянул, ощутив едкий запах тхольей паники, сердито облизнулся розовым языком.

Тхолик нерешительно взвизгнул. Не то мольба о пощаде, не то вопрос о намерениях, не то приглашение поиграть…

Схруленок обошел тхоля сбоку, осторожно, чуть брезгливо обнюхал ароматические железы; маленький тхоль дернулся, подскочил и зарылся острым носом в жесткую схрулью шерсть — вынюхивал тоже, и нанюхавшись, испугался и отпрянул: схруль! схруль! — говорило ему обоняние.

Схруленок помедлил, затем боднул тхоля широким бугристым лбом — жест не охотничий, скорее, заигрывающий; тхоль опрокинулся на спину и тихонько заклекотал.

Некоторое время схруленок катал его по камню широкой лапой с подобранными когтями, а тхоль выскальзывал и увертывался, и клекотал все громче и смелее; потом его мягкий клекот сменился пронзительным визгом — схруленок, забывшись, все же полоснул его когтем.

Вид крови и страх жертвы мгновенно расставили все по своим местам.

Сарна дождалась, пока неумелая схрулья погоня удалится в переходы, — а потом спустилась к воде и наконец-то напилась.

Утром ее опять накачали… она не знала чем. Под влиянием этих лекарств она спала и бодрствовала одновременно.

Перед глазами вертелся блестящий, играющий гранями шарик. На гранях вспыхивали блики — такие острые, что Павла вздрагивала от их уколов. Или это шприц?..

По черной спирали толпами спускались люди. Вниз, в воронку; по краю покосившейся крыши весело носилась собака и махала хвостом, но головы у нее почему-то не было. На фонаре раскачивалось безвольное тело незнакомой девушки, мерцали лишайники на волглых стенах, сырой ветер холодил незаросшую проплешину на груди…

Потом она пришла в себя — в палате — и улыбающийся доктор Барис сказал ей, что лечение продвигается успешно. Что скоро она будет совсем здорова, а потому в режиме возможны послабления,

Она ожидала очередного визита Тритана — но вместо этого явилась Стефана в сопровождении непривычно смирного, закованного в строгий костюмчик Митики.

Случилась «встреча сестер у фонтана», на воздухе, в залитом солнцем парке; скамейка, разогретая, как пляж, украшена была одинокой брошкой бабочки. Насекомое млело, раскинув крылья, и потому едва не стало легкой добычей юного натуралиста.

— Митика, перестань!.. Пойди посмотри, какой красивый фонтан…

Очень скоро Павла поняла, что не сумеет ответить на все Стефанины вопросы. Сестру интересовали малейшие нюансы диагноза и точные подробности лечения. Вскоре по настоянию Стефаны из недр больницы был извлечен доктор Барис, и разговор продолжали уже втроем, причем Павла явно чувствовала себя третьей лишней.

Стефана сосредоточенно кивала. Стефана переспрашивала, записывала что-то на листочке бумаги, старательно вникала в медицинскую терминологию, охотно и смачно употребляемую доктором; Стефана раз десять повторила, обращаясь к Павле, разумеется, что в таких случаях нельзя быть легкомысленной и что курс лечения должен быть как можно более полным.

Под ее напором Павла почувствовала себя виноватой. Как будто ее желание поскорее выписаться — недостойный каприз, она должна быть больной как можно дольше — для ее же, разумеется, блага…

Митика, равнодушный к медицине и не знающий сострадания, тем временем интересовался фонтаном.

«Скульптурная группа» изображала старика, тянущего из воды невод; будто в насмешку над старцем, дырявый невод был пуст, зато жирные бронзовые рыбы, хороводом стоящие вокруг, извергали из пастей тугие шипящие струи. Настоящих рыбок в фонтане не было, Павла отлично это знала — и потому удивилась, когда Митика, напряженно склонившийся над водой, вдруг поспешно стал снимать сандалики.

Стефана увлечена была беседой с доктором Ба-рисом; Павла с отвлеченным любопытством наблюдала, как Митика снимает носки, пробует ногой воду, морщась, перелезает через бортик… Склоняется, бултыхает в воде руками, будто кого-то ловит. Еще… еще…

— …месяца два. Павла подняла голову:

— ЕЩЕ два месяца?!

— В лучшем случае, — доктор Барис виновато пожал плечами. — Ваша сестра совершенно правильно смотрит на вещи — дело необходимо довести до конца, лечение должно быть адекватным и тщательным…

Павла потеряла интерес к происходящему. Хорошо бы, сегодня явился Тритан. Уж он-то, говоря о сроках лечения, не был таким занудным…

Впрочем, Павла, кажется, не говорила с ним о сроках. Как-то не сложилось… — Митика!!

Юный рыбак, стоящий по колено в струях фонтана, недовольно обернулся.

Вероятно, Митику возмутило положение вещей, при котором невод каменного старца остается пустым. Дырка в неводе была сноровисто заткнута пучком травы;.рыбок в фонтане не нашлось — кроме бронзовых, разумеется, — зато в избытке водились головастики. Головастика проще поймать, потому что этот черный шарик с хвостом куда медлительнее любой рыбешки; к моменту, когда Стефана вытащила сына из воды, в каменном неводе старца трепыхалось штук пять головастиков. Шестой прыгал в мокром Митикином носке.

Стефана сделалась красная, и даже в прорези воротника выступили багровые пятна:

— Ты что мне обещал? Ты что мне сегодня утром… ты мне что?!

«Человек впервые в жизни позаботился о другом человеке, — подумала Павла отвлеченно. — Пусть о каменном, но о человеке же… А его за это опять ругают».

Вода, без устали извергаемая бронзовыми рыбами, в конце концов смыла пробку из травы. Потрепанные головастики выпали обратно в бассейн — и каменный невод снова остался пуст.

Он распечатал всего две короткие сцены. Распечатал сам, не доверяя машинистке, не доверяя никому; его трясло так, будто он, начинающий, слабенький новичок, впервые берется за дело и совершенно не уверен, что хоть что-нибудь получится.

Их, отобранных, было двое. Девушка по имени Лица и парень по имени Валь. Оба из массовки. Обоим не на что рассчитывать в ближайшие годы, они это прекрасно понимают, он принес им сегодня в клеенчатой папке — принес золотой шанс…

Когда он запер дверь кабинета, они, кажется, чуть испугались. Не каждый день худрук вызывает к себе двоих третьесортных и запирается с ними, будто боясь чужих ушей. Или чужих глаз…

— Я хочу делать пьесу, — он уселся за стол, провел пальцем по узорам столешницы. — Спектакль дебютов. Специфическая работа. Сейчас я вам дам текст, и вы почитаете.

Он вытащил из сумки два тощих экземпляра и протянул через стол; парень подхватился, подскочил, взял оба, один передал девушке.

— Начинайте, — Раман откинулся на спинку кресла. Ему было нехорошо, в пору отыскать в ящике упаковку с лекарством, — но закатить таблетку под язык — значит перед самим собой признаться в страхе и неуверенности. А он должен быть уверен. Что все получится. Что они ВОЗЬМУТ.

— Начинайте, ну?..

Первая реплика была парня; он принялся читать, как читают незнакомый текст — с запинками, напряженно, боясь сбиться и от этого все чаще сбиваясь.

Раман терпеливо ждал. Тирада была строфы на четыре, парень понемногу успокаивался, в его голосе проклевывались человеческие интонации. Раман ждал, ждал, это только вступление, сцена напряженная, поймут ли они, О ЧЕМ?..

Вступила девушка. Неожиданно свободно и просто, ой, хорошая девушка Лица, стоило увидеть ее раньше… Ищет глаза партнера. Впервые читает текст — а уже нуждается в связке, и кто же, интересно, ее учил…

Лица запнулась.

Пауза.

— Дальше, — неторопливо сказал Раман. — У вас хорошо получается, я попрошу вас дойти до конца…

— Это «Первая ночь», — сказала Лица. Не спросила, а констатировала.

— Да, — сказал Кович просто. — Что в этом странного?

— Мы… вы будете… Это будет «Первая ночь»?

— Да.

Лица сглотнула. Часто заморгала ресницами. Парень, никогда не читавший «Первой ночи», напряженно переводил взгляд с партнерши на Ковича.

— Я думаю, что вы сарна, — мягко сказал Раман. Парень не сразу понял, о чем он говорит, а сообразив наконец, налился краской, как помидор.

— Да, — неслышно сказала девушка.

— Именно поэтому вам мало что светит в театре… При всех ваших несомненных достоинствах. А вы смогли бы ощутить себя самкой саага?

Парень, казалось, сейчас поперхнется.

— Не волнуйтесь, Валь, — Раман перевел взгляд на его ненормально красное, жалобное лицо. — Все, о чем мы сейчас говорим, есть часть нашей профессии, всего лишь… «Первая ночь» — пьеса о людях в Пещере. Во всяком случае спектакль будет именно об этом. От того, захотите вы говорить об этом или нет, — зависит ваше будущее в этом спектакле…

Он хотел добавить: «И в театре вообще», — но не стал. Не должно быть принуждения. Не должно быть ни намека на шантаж.

— А кто вы? — вдруг спросила девушка. Еле слышно спросила, но Кович услыхал.

— А вы не догадываетесь? — Он посмотрел на нее без улыбки. Подумайте. Попробуйте догадайтесь…

— Это просто, — она не улыбалась тоже. — Я думаю, что вы сааг… причем черный.

— Верно, — Кович испытал мгновенную неловкость, но только мгновенную. — Видите, как просто… И как интересно. А Валь кто?

Несчастный парень сглотнул слюну:

— Я зеленый схруль. Что, так сразу видно?..

— Сразу не видно, — серьезно заверил его Кович. — Вам следовало дать Лице шанс… догадаться самой. Это, видите ли, только поначалу кажется страшным. Страшно, видите ли, совсем другое…

Он поднял голову. Окинул собеседников длинным изучающим взглядом. На него смотрели две пары напряженных, перепуганных, но вполне заинтересованных глаз. Хорошо, что они не закоснели в своем страхе…

— По пьесе, — Раман кашлянул, прочищая горло, — по версии Вечного Драматурга Скроя героиня узнает героя в Пещере… И саажиха не трогает схруля. Зеленого схруля, если хотите… Этот финал представляется мне слишком романтичным, чтобы задевать чужие сердца. Она поступит по правде — она задерет его… а утром… Лица, у вас будет сцена, когда молодая жена просыпается утром в постели с мертвым телом любимого человека. Вы это потянете?

Он говорил сухо и дедово; он видел, как брови девушки сдвигаются, как прыгает жилка на виске:

— Я… я не знаю. Я хотела бы… я не знаю, это…

— Это классический репертуар, — сказал Раман устало. — Это НАСТОЯЩЕЕ. Я хотел бы, чтобы вы это сделали… Думаю, вы можете.

Она размышляла. И Раман чувствовал, как внутри его рождается, готовая хлынуть на свет, ненормальная мальчишечья радость. Посмотрите на эту девочку, она уже не Пещеры боится — ПРОВАЛА!..

— У вас получится, — сказал он, будто опуская печать.

— Но я же сарна!.. Раман сцепил пальцы рук.

Это БУДЕТ. Теперь уже точно; главные исполнители у него есть…

— Вы АКТРИСА, Лица. Значит, сумеете быть са-ажихой. Я вам помогу.

Он улыбнулся, и в улыбке его оба поймали облегчение, и затараторили одновременно, просматривая текст, восхищаясь, предполагая взрыв, бурю, сенсацию…

И тогда Раман опустил голову:

— Хочу предупредить вас… Если тема нашего разговора выйдет за двери этого кабинета, — я буду знать, кто именно ее вынес. Про последствия объяснять не надо?

Оба посмотрели на него чуть не с укоризной. Нет, они болтливы — но они не скажут.

— Добрый день. Это вас опять беспокоит Раман Кович, режиссер… Я хотел бы узнать о состоянии Павлы.

Он рассчитывал, что длинная вежливая фраза, полная тщательно выверенного беспокойства, развяжет Стефане язык. Не тут-то было.

— Ей лучше. Пауза.

— Как долго еще продлится лечение?

— Возможно, около двух месяцев. У Рамана сжалось сердце. Какие-то очень серьезные сроки. Хорошо хоть, не полгода… Пауза.

— У меня к вам колоссальная просьба, — он сделал свой голос особенно проникновенным. — Дело в том, что в прошлый четверг вышла телепередача, в создании которой Павла принимала самое горячее участие… Передача обо мне. Павла очень хотела узнать мое мнение… Я хотел бы лично поблагодарить ее за отличный, гм, подбор материалов… Ей можно позвонить?

Пауза. Эта самая Стефана на редкость занудная особа.

— Телефон приемной… запишите.

— Спасибо, — сказал он искренне. — Диктуйте, я запомню.

Павла выглядела скверно. Хуже, чем он мог себе представить; кажется, она удивилась ему и не обрадовалась. Ах да, она ведь помнит, как, расставаясь последний раз, обозвала его всякими нехорошими именами и в том числе саагом…

И что они все-таки с ней делают? И как они ее лечат, а главное, от чего?..

— Привет, Павла. Я не смотрел передачу. Пропустил.

— Жалко, — сказала она равнодушно. Потом, помолчав, добавила:

— Я кого угодно могла здесь ждать, но вот вас…

— Напрасно. Здесь есть какое-нибудь более уютное место? Чем этот насквозь больничный холл?

— Здесь парк, — сказала она напряженно. — Но сегодня, кажется, дождь.

— Нет никакого дождя, — сказал он уверенно. — Если вы и больны, то не простудой же… Пойдемте.

Возможно, она понимала, как скверно выглядит. Возможно, она стеснялась; следуя за ней по белым пустым коридорам, он вспоминал их последнюю встречу — безусловно, здоровая девушка Павла была, к тому же, безусловно, счастлива… Исполнена любви и воодушевления. Теперь ее довели до состояния по-настоящему больного, исхудавшего, измученного человека…

— Как они вас лечат? — вкрадчиво спросил он, расстилая куртку на мокрой скамейке. Кажется, она напряглась:

— Ну, как обычно… в таких случаях…

— В каких случаях? — он сел на правый рукав, жестом приглашая Павлу занять остальную площадь куртки. — Что у вас за диагноз, Павла? Что за симптомы?

Она смотрела странно. Неотрывно; потом присела рядом и отвернулась:

— Острое расстройство… психики. Я, видите ли, увидела в студии… вас, короче. Здорового черного… саага. В студии!..

Она горестно засмеялась; Раман сжал зубы. Как ‘будто его ткнули носом в его собственную вину.

— Вы видели саага, а все прочие нет?

— А все прочие, — она вздохнула, — явились, когда я уже валялась в обмороке…

— В студии?

Расспросы ее раздражали.

— Ну да, в студии… Знаете что, давайте, раз вы уже пришли, поговорим о чем-нибудь другом, ладно?..

Раман молча согласился. Вытащил из сумки томик с золотым тиснением, положил на колено:

— Узнаете?

Она взглянула — достаточно равнодушно. Отвернулась снова.

Глядя ей в затылок — на потускневшие волосы, тонкую шею и больничную курточку, — он испытал приступ… незнакомого чувства. Ему захотелось выдернуть ее отсюда. Потому что ей здесь явно плохо. А он, Раман, не хотел бы…

Вот как называется это ощущение. Острое сочувствие, переходящее в жалость.

— Павла… Посмотри на меня.

Она удивилась. Пожала худыми плечами, угрюмо уставилась ему в глаза, словно бы желая сказать: ну и что?

Глаза у нее были усталые. Измученные глаза, но совершенно ясные. И на дне их сидела искорка того огня, что так ярко светился в день их последней встречи, когда Кович хотел полюбопытствовать насчет дефлорации…

Присутствие Тритана Тодина. Раман ощутил его, как холодный ветер в спину. А может быть, это и действительно был ветер, сбивавший с веток на землю холодные капли прошедшего дождя…

Здесь он, Тодин. Она с ним видится… И может быть, поэтому еще жива.

— Ты совершенно здорова, Павла, — сказал он, переводя взгляд на мокрый куст сирени. Молчание.

— Ты здорова… Как я. Как он. Он приходит к тебе каждый день?

— Опять будете говорить гадости? — спросила она устало.

— Я старый и опытный… сааг. Я умею отличить здорового человека от больного… Что они с тобой делают?! Калечат? Посмотри на себя в зеркало…

— Не красавица, — сказала она глухо. — Что дальше?

— Они НЕ ЛЕЧАТ тебя, Павла! А что они делают, — спроси у Тритана… Ты знаешь, что он со-координатор Познающей Главы?! В его-то годы — и такой пост! Знаешь?

— Нет, — сказала она после паузы. — Ну и что?

— Ничего, — он желчно усмехнулся. — Ничего, Павла. Вокруг тебя… вспомни, это ведь я видел серую машину с балкона. Вокруг тебя какая-то… вспомни сама. Зачем тебя позвали принимать участие в этих… тестах? Это точно были тесты?

Павла открыла рот, чтобы ответить резко и однозначно, — но вдруг осеклась. «О чем-то вспомнила, — подумал Раман тоскливо. — Вспомнила что-то важное, но мне не расскажет. Убедит себя, что это не имеет отношения к делу…»

— Павла…

Но она уже решила сменить тему разговора.

— Вы все-таки будете ставить «Первую ночь»?

— Да… но с другим финалом. Она смотрела непонимающе.

— С печальным, трагическим финалом, Павла. Это не будет сказкой, в которой добро победило зло… Все будет, как в жизни.

В конце аллеи показалась медсестра; Раману померещилось, что она напугана. Что она с ужасом смотрит на сидящую на скамейке парочку и даже хочет подойти, — но в последний момент изменяет решение, уходит, скрывается среди зелени.

Любопытно, что парк пуст. Такое впечатление, что среди всех возможных пациентов только Павла пользуется правом свободного выгула… На особом положении?..

— Зря вы это делаете, — сказала Павла устало. — Зря вы… Ради чего?

Он решил было, что ее по-прежнему оскорбляет идея постановки о Пещере, и даже открыл рот, чтобы возразить, — но Павла продолжала, и он не стал ее перебивать.

— Ради чего?.. — повторила она с обидой. — Был бы спектакль… о победе человеческого. О том, как… короче говоря, о том, что называется любовью… А так что будет? Скандал? Эпатаж?..

— Урок, — сказал Раман неожиданно для себя. Слово само сорвалось с его губ, тяжелое, как молот. — Урок… потому что все мы, все, кто ходит под Пещерой, позволяют себе забывать о ней. А я хочу напомнить: каждую ночь любой из нас может совершить… проснуться рядом с мертвым телом любимого человека.

Павла молчала. Не опуская глаз.

— Я не хотел тебя расстраивать, — сказал он тоном ниже. — Но ты спросила — зачем… С тех пор, как я познакомился, с тобой… с тобой-сарной, мне очень хочется сказать все… что я думаю. Я имею на это право, правда?..

— Кто виноват, что вы сааг? — спросила она глухо.

— Охотятся все, — сказал он убежденно; — Схрули всех мастей, тхоли — друг на друга…

— Зачем твердить об очевидном? — она опустила глаза. — Зачем лишний раз напоминать о смерти, и так все знают…

— Я хочу сказать, — повторил он упрямо. — Я хочу рассказать всем, как проснулся однажды и смутно вспомнил вкус крови, и как звонил одной знакомой девушке, пытаясь проверить, не под ее ли подъездом остановилась сегодня труповозка…

Павла вздрогнула:

— Это что, правда?!

— Ас какой стати мне врать?

Некоторое время они смотрели друг на друга. Сквозь разрывы туч пробилось солнце, и по всему парку побежали вперемежку пятна света и пятна тени.

— Павла, — сказал Раман тихо. — Я не знаю, зачем мне это нужно. Слава? Скандал? Да, конечно…

— Погодите…

— Нет, это ты погоди, Павла. Если ты встретишь в Пещере саага…

— Я не встречу!!

Он тут же пожалел о своих словах. Она сделалась белая, как сахар.

— Не встретишь, — сказал он успокаивающе. — Я сказал так, к примеру… ТЫ не можешь встретить саага. Но если бы твоя сарна случайно на него наткнулась…

— Нет, — Павла упрямо не желала рассматривать такую возможность. Даже гипотетически.

— Ладно, — он вздохнул. И снова залегло молчание и длилось так долго, что солнце успело окончательно освободиться из объятий темных туч, и в парке сделалось почти жарко.

— Раман, — она начала с усилием, с запинкой, — вам не нравится, как устроен мир?

В конце аллеи опять возникла медсестра, и она была не одна; с ней рядом имелся молодой подтянутый парень в форме административной полиции.

— Знаю, что вы хотите сказать, Павла. Бесполезно? Ну и что? Я выскажу все, что думаю по этому поводу. В его, мироздания, смеющуюся харю.

— Вы не отвечаете за своего саага.

— Почему?!

— Потому, что вы человек.

— Но сааг ведь тоже я! Почему он бродит по Пещере, не желая меня слушать? Почему он убивает, тех, к кому я… хорошо отношусь?..

Павла подняла глаза. Круглые, как блюдца. С широкими черными зрачками; красивые глаза, хоть и удивленные донельзя. И в черных очках усталости.

— А разве лучше было… если бы убивали… преследовали… вы… человек… сами?..

— Я был бы собой, — сказал он тихо. — Я мучился бы… тащил бы груз вины, но знал бы, что за каждую минуту моей жизни отвечаю Я САМ!

— Так не бывает, — сказала она убежденно. — Человек не может таскать своего зверя в душе… Носить в себе маленькую Пещеру.

— Так не бывает, — повторил он разочарованно. — Павла… Вообще-то я рассчитывал, что ты меня поймешь. Видишь ли… больше, наверное, никто. Я думал… рассчитывал… на союзника.

— Да что я могу-то?! Хорошенький союзничек — психическая больная…

— Ты здорова.

Медсестра с молодым полицейским приблизились настолько, что парень смог узнать Ковича — ишь ты, театрал! — и покрыться румянцем.

— Раман… Я, может быть, поняла бы, но… Она хотела еще что-то сказать, но промолчала.

А жаль; она что-то важное хотела сказать. Так ему, во всяком случае, показалось.

Полицейский доброжелательно растянул губы:

— Прошу прощения, господа… Извините, господин Кович, у вас ведь есть разрешение… на территорию больницы?..

— Конечно, — отозвался Раман, не двигаясь с места. — Иначе как бы я вошел?

В присутствии Павлы ему не хотелось бы объяснять всех подробностей. Не хотелось говорить, как три дня подряд ему отказывали в посещении — и дождались-таки, что он позвонил в приемную Второго советника, через него вышел на аппарат Охраняющей главы, немножечко солгал и получил допуск, и добрался до Павлы не обычным путем для посетителей, а через служебный ход, где опять пришлось немножечко солгать…

Медсестра отодвинулась назад; парень скованно улыбнулся:

— Я попросил бы вас… дело в том, что режимом для госпожи Нимробец сегодня не предусмотрено посещений… вероятно, персонал допустил ошибку, мы приносим свои извинения, — он чуть поклонился Павле, — но свидание должно быть прекращено…

Раман скорее почувствовал, чем увидел, как опустились плечи сидящей рядом девушки.

— Понимаю, — сказал он с обезоруживающей улыбкой. — Так трудно всегда отвечать за чужие ошибки… Через десять минут мы закончим, страж.

Парень покраснел сильнее:

— Дело в том… Я просил бы, чтобы…

— Через десять минут, — сказал Раман, все еще улыбаясь, но это уже был тот самый тон, которым он говорил со своими актерами на репетиции. И никто никогда не пытался ослушаться.

Блюстители порядка неохотно отступили. Павла смотрела вопросительно — Раман криво усмехнулся:

— Меня не хотели пускать… Я проник полулегально.

— Это возможно?!

— С моими связями — да.

— Нет, возможно ли, чтобы вас не пускали? Сперва был карантин, но потом… Приходила и Стефана, и даже с Митикой, и..

Она запнулась.

— И Тритан, — закончил он за нее. — Да, сюда пускают только тех, кто благотворно влияет на вас, Павла. Тех, кто умеет внушить вам, что вы действительно больны.

Она вспыхнула мгновенно, как облитый маслом хворост.

— Да кто вы такой, чтобы говорить мне ТАКИЕ вещи?! По вашему, весь мир объединился против меня, травит меня машинами, подсовывает удавленников и говорящих собак, открывает под ногами люки… как вы можете, мне и так плохо, так нет, являетесь вы со своими разоблачениями, несете чушь, городите ерунду, обвиняете всех подряд, зачем вы приперлись?!

Под ее подошвами сердито заскрипел гравий. Она уходила, не оборачиваясь, оставляя на аллее четкие, злые отпечатки каблуков.

— Тебе подсунули саага, Павла! — крикнул он ей в спину. — Тебе подсунули куклу, я, как режиссер, это чую носом! Любой студентишка состряпал бы подобную постановку за пару часов!

Ее шаг замедлился. Возможно, за каждым кустом в изобилии подслушивают медсестры и административные полицейские — плевать. Уже плевать.

— Павла, ты здорова!.. Тебя довели до сумасшествия обыкновенной мистификацией — причем ты, если задумаешься, поймешь, кто это сделал и зачем!..

Она уже стояла. Не оборачиваясь, сгорбившись, сжав опущенные кулаки; Раман подошел и встал за ее спиной.

— Спроси себя — зачем ты ему нужна? Ведь нужна зачем-то, и он тебе говорил, вспомни!..

— Он меня любит, — сказала она почти с ненавистью.

— А-а-а… — отозвался Раман после паузы. В конце аллеи показались две медсестры, молодой полицейский и, по-видимому, врач — субъект в белом, с плоским портфелем в руках. Все четверо шагали решительно и твердо; Раман мрачно усмехнулся:

— Все… конец свидания.

— Раман… — она наконец-то обернулась. — Сколько жертв… в Пещере… вы загубили на своем веку?

— Не помню, — отозвался он, с ужасом понимая, что действительно не хозяин своей памяти. — Природа милостиво постаралась… чтобы я забыл. Утром еще помнишь — а днем все забываешь, бодрость и сила, а вкус крови — нет, его не помнишь…

Павла содрогнулась:

— Это… правильно. Иначе как бы вы жили?..

— А как все мы живем? — спросил он жестко. — Ты думаешь, я взялся за «Первую ночь» с жиру?!

— Вам… жалко тех, кого вы убили?

— Нет, — отозвался он с удивлением. — Но я не хотел бы о них молчать.

Решительная четверка — врач с двумя сестрами и полицейский преодолела уже большую часть расстояния; слышно было, как взвизгивает под подошвами гравий.

— Я подумаю, — сказала Павла еле слышно. — Да… хотелось бы… перечитать «Первую ночь». Его колебание было коротким и мучительным. Но покуда четверка стражей не приблизилась, маленький томик с золотым тиснением перекочевал из его кармана к ней за пазуху.

Тритан явился утром; Павла сидела на кровати, и скомканные простыни помнили бессонную ночь.

— Что с тобой?

— Они забрали у меня книжку, — сказала Павла с ненавистью. — Какого черта, я что, не имею права читать?

— Они отвечают за твое здоровье, — Тритан пододвинул табуретку, уселся на краешек, легко и рассеянно. — Разве ты хочешь обострения?

Павла окинула его тяжелым взглядом. Отвернулась, будто не желая говорить.

— Если свидания будут оказывать на тебя такое действие… Скоро и меня перестанут пускать. Полная изоляция, и ширмы уберут…

Аккуратные белые ширмы с некоторых пор прикрывали от нескромного взгляда Павлины санитарные удобства.

— Павла, посмотри на меня… Я ведь серьезно говорю. Немного осталось долечиться — ну зачем же опять все портить?! Выпишут — читай сколько хочешь…

— Тритан, ты мне никогда не врал?

Теперь она смотрела неотрывно, и взгляд ее был, как клещ.

Его рассеянные зеленые глаза мигнули:

— Врал. И признавался, что врал… Помнишь?

Она сглотнула. Она помнила; нагой смуглый человек на постели и полоска солнца на его шее, как галстук или как лезвие. Или как петля… Хорошенькие мысли.

И все-таки воспоминание о том дне принесло ей облегчение. Он был слишком светлый, тот день, чтобы задумываться о таких мелочах, как вранье…

— Тогда я говорил тебе… Что всякое вранье имеет предел. Я никогда не преступлю… черты. А в остальном — все мы понемножку врем, Павла. На вопрос

«Как дела?» отвечаем «Неплохо», даже если дела идут хуже некуда…

— Как дела, Тритан?

Он улыбнулся:

— Молодец…

Протянул руку; она хотела отстраниться, но в последний момент все-таки поддалась.

— Дела не очень хороши, Павла. То есть с тобой, по-видимому, будет все нормально, но вот мои собственные дела…

— Ты хочешь повторить подвиг Доброго Доктора? Состричь с меня мое везение, будто шерсть с овечки?

Она хотела увидеть его замешательство — но тщетно. В глубине его глаз ничего не изменилось. И не дрогнули зрачки.

— Кович сказал тебе, что я вивисектор?

— Зачем я тебе нужна, Тритан? Его глаза наконец-то померкли. И голос соскользнул вниз, сделавшись уже не гулким — хриплым:

— Ты не догадываешься?

— Я думаю, ты меня любишь, — пробормотала она неуверенно.

— А Кович сказал, что я тебя использую?

— Тритан, а вообще-то возможно притащить в телестудию саага? Куклу, конечно же, куклу… У вас в центре реабилитации, ты говорил, есть один — в музее…

Он вздохнул. Убрал руку с ее плеча:

— Так… и кто его притащил?

— Не ты, — сказала она миролюбиво. — Кто-нибудь.

— Кто-нибудь…

Он поднялся. Отошел к окну; Павле показалось, что он сейчас попробует сесть на узкий подоконник, уже потом она с опозданием вспомнила, что сидеть на подоконниках — манера Ковича.

— Не хотелось бы об этом говорить, все-таки не я твой лечащий врач… Ну ладно. Каких он был размеров… этот сааг?

Павла невольно содрогнулась. Стиснула зубы — не хватало еще выдать дикий страх перед одним только воспоминанием.

— Высотой… как два человека.

— Значит, ты видела его глазами сарны? Павла молчала. Не поняла.

— Есть специальные исследования, — скучным голосом сказал Тритан. — Соотношение ростов… Сааг по отношению к человеку такого же размера, как небольшой медведь. Никак не в два раза выше.

— Разве в Пещере есть люди? — спросила она машинально.

Тритан поморщился:

— Это сравнительное исследование, сделанное на основании косвенных данных… Все имеющиеся модели саагов выдерживают эту пропорцию. Сама понимаешь, их не школьники мастерили… Зато с точки зрения сарны сааг — как раз вдвое больше; если того, что ты видела в студии, смоделировали бы злодеи-доктора… он был бы размером с медведя. Но его смоделировало твое сознание — учитывая те представления о саагах, которые имеются у сарны…

— Пусть мне отдадут книжку, — сказала она со слезами в голосе.

Тритан отвернулся:

— Я попрошу… Бариса. Думаю, он откажет.

— Тебе? — она желчно усмехнулась.

— А почему у меня должны быть какие-то преимущества?

— У сокоординатора Познающей Главы? Что, неужели никаких?

Тритан не оборачивался. Смотрел в окно, на фонтан с каменным рыбаком, а у рыбака, всем известно, вечно пустой невод…

— Никаких, Павла. В твоем случае — никаких… Потому что сокоординатор хочет, чтобы ты была здорова,

«Ты здорова, Павла», — явственно сказал в ее ушах другой голос. Напряженный и глухой.

— Тритан!!

Он испуганно обернулся:

— Что… ты?..

Павла стояла рядом с кроватью. Закусив губу, чувствуя, как немеют щеки:

— Тритан… если ты… мне врешь… ты же… я хочу… тебе верить… Тритан, только не… понимаешь… Тритан?!

Вместо ответа он обнял ее. Заключил ее в себя, как в кокон.

Она не видела его глаз. Возможно, это к лучшему.

(Карниз был шириной в ступню. И очень неприятно, что скала нависала над ним, выпирала брюхом, как живот толстяка нависает над ремнем.

— Нам туда? — испуганно спросила Махи.

Бродяга сел на землю.

Если обходить… Жители горных княжеств не церемонятся с чужаками. Правда, здесь нет торжественных казней — здесь просто убивают, первый, кто дотянется, не разговаривая, не спрашивая имени…

Самострел выручал их не раз и не два. В маленьких селениях боятся людей с самострелами — но в горных княжествах полным-полно собственных стрелков. Есть даже постоянные вооруженные отряды; крюк-нож на поясе — слишком слабый аргумент против того, что эти люди называют «армия».

А карниз…

Их двое. И оба могут пройти по карнизу — с некоторым риском, но и с большой вероятностью удачи.

Но чем внимательнее бродяга изучал предстоящий путь, тем настойчивее ему казалось, что одолеть его можно только один раз.

Потревоженная ногами тропинка начнет оплывать. Сползать в пропасть, идущий первым обрушит карниз, сделает путь другого почти невозможным…

Почти?..

— Я не пойду, — сказала девочка равнодушно. Он помолчал. Поглядел на нее сбоку, будто пытаясь увидеть изнанку ее слов и насколько им, этим

Словам, можно верить.

— Почему?

— Я не пройду, — она наконец-то повернула голову и ответила взглядом на его взгляд. — Я не могу… высота… нет, Танки. Я так устала… я посижу, а ты иди.

— То есть как — посижу? — переспросил он непонимающе.

За все время их пути Махи дважды порывалась вернуться. Отупевшая от отчаяния, от каждодневных усилий и страха, она порой бредила наяву — ей мерещилось, что отец ее жив и ждет ее. Или что ее родичи заступятся за нее, или что выяснится правда о ее отце, звание «дочери оттудика» будет снято с нее и не приведет на летящее с обрыва колесо…

— Скажи им правду, — бормотала Махи в такие минуты, глядя перед собой невидящими глазами. — Скажи им правду. Танки. Что оттудик не папа, а ты…

Он посмотрел на карниз над пропастью. Потом на сидящую девочку. Потом опять на карниз.

— Мы пройдем…

— Ты пройдешь. Я — нет.

— Как тебе не стыдно, — он захотел разозлиться, и это ему удалось. — Мы прошли большую часть пути. Теперь ты будешь портить мне нервы своими капризами?

Она вдруг поймала его руку и прижалась к ней губами.

Оторопевший, он не сразу догадался выдернуть ладонь:

— Ты что?!

— Танки, ты такой хороший, — сказала Махи шепотом. — Ты меня все тянешь, тянешь… Я больше не могу. Ты иди, пожалуйста, спасибо, что ты меня спас… Но мне надо отдохнуть. Я посижу. Ты иди…

Он снова посмотрел на карниз.

И вообразил себе, как идет по нему с девочкой на плечах.

И тут же зажмурился от ужаса: нет. С такой ношей на плечах этот путь непроходим. Не стоит и пробовать. Зато в одиночку он пройдет наверняка.

— Ты иди, — повторила Махи, как заклинание. — Я устала. Я очень боюсь… высоты… я боюсь. Я устала. Ты иди.

Он почувствовал себя беспомощным. Слабым и глупым. Сопляком.

— Махи…

— Я тебе обуза. Я устала… Я посижу. Она действительно уселась, привалившись спиной к камню, и лицо ее сделалось почти счастливым. Как у человека, который после долгого дня пути наконец-то вытянул затекшие ноги.

— Мы ведь почти дошли! — сказал он, и низкий голос его вдруг сорвался в фальцет. — Мы ведь идем ТУДА, я ведь тебе рассказывал, как там хорошо!..

— Я устала. Я туда не хочу… Ты иди. Он закусил губу. Поднял глаза к небу, к осколку неба, заключенному в изломанную рамку горных вершин.

Оно долго будет ему помниться, это небо. Он знал наверняка. Не поможет, не подскажет, не даст совета — запомнится, как яркая картинка…

Рука его потянулась к поясу; Махи сперва не поняла, что он делает. Он выдернул из штанов ремень, сложил его вдвое, взял Махи под мышки и рывком поставил на ноги:

— Пойдешь?

Она часто моргала ресницами. Она еще не могла поверить, что с ней говорят всерьез, но выражение тупой усталости понемногу сходило с ее лица.

— Ты пойдешь или нет?

— Танки…

Он положил ее животом себе на колено:

— Ты пойдешь?!

Он ударил ее дважды или трижды. Он выбивал из нее, вопящей и царапающейся, выбивал оцепенение и покорность судьбе, и выбил, и, подняв, развернул к карнизу мокрым лицом:

— Ты пойдешь первой. А я пойду за тобой, и если ты вздумаешь повернуть назад…

Он замахнулся ремнем, и она закричала, прижимая руки к пострадавшему месту.

Дно ущелья, покрытое обломками скал, было далеко.

Сложенный вдвое ремень был рядом; она плакала, размазывая слезы по лицу.

Она легкая. Есть надежда, что и для него, идущего следом, останется шанс…

Уж за его-то спиной тропинка сделается совершение непроходимой.

Махи ступила на карниз; он видел, как она выбирает дорогу. Правильно выбирает, точно ставит ногу, удерживаясь, цепляясь пальцами за мельчайшие выемки… Хорошо. Она выросла в горах, она легкая, молодец…

Он дождался, пока она отойдет от края, и ступил на карниз сам. Ждать не имело смысла.

Шелестел песок, льющийся из-под легких ног Махи. «Если мы дойдем, — думал бродяга, глядя в серо-коричневый узор скалы, — если мы только дойдем, я…»

Первый камень сорвался из-под его ноги как раз на половине пути — ухнул вниз, летел долго, ударяясь о другие камни и увлекая их за собой, летел, пока бродяга мучительным усилием подтягивался, искал новую опору, чувствуя, как выпрыгивает из груди сердце.

Махи стояла, прижавшись щекой к скале, ее опухшие от слез глаза казались огромными, как блюдца.

— Ничего, — он попытался улыбнуться. — Вперед. И она пошла.

Ей оставалось пройти четверть пути. Всего четверть.

Из-под его ноги сорвался второй камень. И почти сразу — третий.

Ему казалось, что пустота, притаившаяся на дне ущелья, протянула невидимую мягкую лапу и взяла его за ногу повыше щиколотки.

Пот заливал глаза; сердце колотилось так, что, кажется, его слышит Махи, вот она подходит к краю карниза, вот сейчас…

Девочка обернулась.

— Вперед! — почти закричал он, чудом удерживаясь на полуобвалившемся, уже непроходимом карнизе. — Вперед, ну!..

Из-под ног Махи посыпался песок. Полетели мелкие камушки.

— Вперед!!

Это был один из тех камней, про которые он с самого начала знал, что они ненадежны. Мгновение…

Махи больше не стояла на карнизе. Она висела, ухватившись одной рукой за едва заметный выступ, другой — за стебель угнездившегося в щели растения, сейчас эта сухая веревочка лопнет, не выдержав веса легкой, как пушинка, девочки…

— Махи!!

He стоило кричать. Здесь случаются лавины.

Ему казалась, что она движется непростительно медленно. Как в замедленной съемке.

Тощая ящерка в рваном платье. Подтянула ногу… коленом нашла опору… еще… стебель держит… сыплется песок… пот заливает глаза, еще чуть-чуть, сейчас она выкарабкается, ну…

Махи встала. Потихоньку, приставными шажками, двинулась вперед; он смотрел, как она идет.

Через несколько секунд она была уже на той стороне ущелья. И сразу же села на землю и вцепилась в нее руками.

Он хотел бы молиться, только не знал, кому. Камни под его ногами проседали. Мысленно продолжая их движение, он видел себя, распростертого в воздухе, парящего, будто птица… Он так мечтал научиться летать.

— Танки!..

Слово прыгало, отражаясь от стен.

На его пути была теперь яма. Выбоина; он не знал, как пройти пострадавший участок. Куда там ставить ногу. Обливался потом — и не знал. Повернуть назад?!

Он шагнул, приставил ногу, позволяя камню, на котором он только что стоял, спокойно ухнуть в пропасть. Шагнул снова, и удачно, нащупал дорогу впереди, выбрал камень, готовый выдержать его вес на протяжении десяти секунд, осталась четверть пути, но эта выбоина, вот он, настоящий конец всему, и до нее уже ничего не осталось, совсем ничего…

— Танки!..

В последнюю секунду он сообразил, что надо прыгать.

— Танки!!

Головокружение. Почти падение, судорожно сжимающиеся пальцы…

Огромный острый обломок, выступающий над краем пропасти, как нос каменного корабля, выдержал его хватку.

Махи кричала и плакала, вцепившись в сухую коричневую траву, пока над краем пропасти не показалась одна рука, потом другая, потом перекошенное усилием лицо, а потом и весь бродяга — целый, но без самострела.

Самострел сорвался вниз.

Впрочем, у бродяги все равно был только один патрон.

…Ну как же, как ее утешить?! Догорал костер.

Бродяга уложил Махи на свою расстеленную куртку, лег рядом, обнял ее, мысленно пытаясь вобрать ее дрожь в себя. Вытянуть ее отчаяние и страх, будто губкой.

— …И там никто никого не боится. Там никого не бьют ремнем. Там нет ни кинжалов, ни самострелов. Ты пойдешь в школу, у тебя будет очень красивая школьная форма, со значками, с пряжками…

Он запнулся. Он не знал, чем еще ее заинтересовать, то, что всю жизнь казалось ему простым и обыденным, — отсюда, с гор, представляется недостижимым счастьем, особенным миром для праведных… А теперь так надо рассказать ей — а он не находит слов, мелет какую-то чушь про школьные пряжки…

— Я ведь чужачка буду, — пробормотала Махи сквозь дрожь. — Я же там буду… вроде оттудика…

— Да что ты, — сказал он, обрадованный, что может наконец-то сообщить нечто важное. — Там нет оттудиков вообще. Там всем все равно, откуда ты родом, откуда пришел… Там… ты увидишь. Будешь читать книжки, научишься рисовать, нырять в бассейне… Кем хочешь быть?

Она не поняла.

— Что хочешь делать? — терпеливо переспросил он. — Учить, лечить, петь, строить дома… Что хочешь… Любое… дело… Подружишься с ребятами..,.

— А ТЫ будешь… со мной?..

— Конечно, — он даже удивился. — Конечно, а ты как думала?!

Кажется, ее дрожь понемногу стихала. Кажется, скоро она сможет заснуть.

* * *

После дневного лечения Павла не хотела двигаться и почти не могла говорить — лежала в полусне.

Потом сквозь очертания муторного, но вполне узнаваемого бреда — шершавые прикосновения простыней, отдаленные голоса, холодная вода на губах — проступил, наконец, сырой полумрак Пещеры.

Не было сил подняться.

Сарна лежала на подушке из сырого черного мха, ввалившиеся бока подрагивали, шерсть свалялась, слиплась сосульками, и над головой нависали сосульки сталактитов, и в отдалении шелестела вода, но сарна знала, что сегодня до водопоя не добраться.

Звуки текли коридорами, отражались от стен, лились в круглые напряженные уши; стая коричневых схрулей прошла слишком близко, но сарна лежала, не шевелясь.

Черный мох пах едой. Черный мох был влажным и сам по себе мог утолить жажду; сарна с трудом отщипывала от жесткой подстилки и не ощущала вкуса.

Когда барбак, чей нос не мог упустить запаха больной сарны, приблизился настолько, что она различала уже не только скрежет когтей по камню, но и дыхание, и шелест трущейся жесткой шерсти, — тогда угасающий инстинкт самосохранения взял верх, она напрягла трясущиеся ноги и подтолкнула вверх непослушное тяжелое тело.

Ее копыта не выбивали дробь — ударяли редко и глухо, вразнобой. Звуки барбака не отдалялись — следовали за ней, хоть хищник и не прилагал к этому усилий, он попросту еще не начал погоню; сарна шаталась, и качались каменные стены в светящемся узоре, и по-прежнему бесстрастно струилась в глубоких впадинах недосягаемая вода.

Инстинкт вел ее, не позволяя замедлить шаг или упасть. Звуки барбака становились слышнее и слышнее; хищник шел теперь прямо по ее горячему следу. Барбак, пожиратель обессиленных и старых.

Сарна не знала, что такое отчаяние. Она знала лишь, что такое страх; страх не раз спасал ее, страх, здоровый инстинкт и удачливость, она безошибочно выбирала путь, будь она сильна, как прежде, разве барбаку точить на нее желтые слюнявые зубы?!

Она споткнулась. Потом еще. Коридор сделался шире; теперь барбака не надо было слушать. Она знала, что, обернувшись, сможет увидеть его в тусклом свете кружащихся под потолком огненных жуков.

Инстинкт был все еще сильнее слабости, и она побежала. Барбак глухо рыкнул, предвкушая трапезу.

Появление третьего оба они —.и хищник, и жертва — ощутили одновременно.

Сарна наконец-то споткнулась и упала. Барбак, встал, будто налетев на сырую стену Пещеры; непог движная фигура с хлыстом в опущенной руке был вне всяких представлений о мире. Она была НЕПРА ВИЛЬНА, она была неестественна и потому особенно страшна.

Мгновение — и барбака не было. Остался звук удаляющийся, тонущий в прочих звуках Пещеры. И осталась фигура с хлыстом в руке.

Сарна лежала.

Сама смерть не заставила бы ее подняться с места; то, что стояло перед ней, и было, вероятно, самой смертью. Оно не издавало звуков — круглые уши-раковины напрасно напрягались, пытаясь уловить хотя бы ниточку дыхания. Сарна лежала, не испытывая ужаса, — не то силы. ее иссякли вместе с желанием жить, не то инстинкт подсказал ей, что фигура с хлыстом не причинит ей вреда.

Пещера жила. Отдаленные звуки струились, как песок, как вода; сарна лежала, положив голову на собственное вздрагивающее плечо, а чуть поодаль стоял, как камень, непостижимый и страшный пришелец.

И потому никто из любителей падали не наведался к ней, чтобы добить.

— …Павла, подвинься, а?.. Теплые ладони на глазах.

— Павла, просыпайся понемножку… Как ты себя чувствуешь?

Она разлепила веки. Теплые ладони переместились к ней на лоб.

Кажется, она была в Пещере?..

— Я не помню, — сказала она вслух. Сон ускользал, с каждой секундой все дальше, да, она была в Пещере и хотела пить…

— Хочешь чаю?..

Она с трудом улыбнулась. Деловитое спокойствие Тритана передавалось ей мгновенно. Как лучшее из лекарств.

Она улыбнулась увереннее:

— Ты останешься… на ночь?

И наконец-то увидела его лицо.

И невольно вздрогнула.

Он остался.

Обессиленная, она не могла ответить на его ласки, — тогда он просто обнял ее, улегшись рядом. И всю ночь пролежал неподвижно; изредка просыпа-ись, она слышала, как бьется его сердце. И теплая, спокойная ладонь…

— Ты что, всю ночь не спал?!

Рассвет был ясный. Хороший рассвет солнечного

Дня.

— Тритан, что же ты… всю ночь?.. Конечно, не спал, сказали ей его ввалившиеся зеленые глаза. Зеленые в красной рамочке, как пятно травы среди поля маков…

— Доброе утро, Павла… сейчас, подожди секундочку.

И по тому, как он пытается пошевелиться, она поняла, что он всю ночь не менял позы. Не двигался, боясь потревожить спящую.

— У тебя руки затекли?

У него затекло все тело. Руки упали плетьми, когда он ухитрился сесть на кровати. Дохромал до табурета, виновато усмехнулся, опустился, по обыкновению, на краешек…

— Тритан… — сказала она шепотом.

— Все в порядке, Павла. Все совершенно в порядке. Ты так хорошо спала…

— Я дура, — сказала она шепотом. — Я здорово тебе… вчера… Ведь если веришь человеку, — надо верить ему до конца, правда?

— Правда, — сказал он без улыбки.

— Я оскорбила тебя… недоверием, — она вздохнула. — А ты меня простил… так просто; Когда я с тобой, мне кажется, что все на свете просто и приятно… Давай-ка я буду верить только тебе. Да?

Тритан опустил воспаленные веки:

— Да…

Теперь он разминал руки. Встряхивал, пытаясь восстановить движение крови, морщился, снова встряхивал, потом разминал; на его левой руке уже возвращались к жизни пальцы.

— Ну и ночка у тебя была, — сказала Павла виновато.

Тритан улыбнулся:

— Ну и ночка у меня была… Лучшая из ночей. Самая… Павла, ты знаешь, ты так крепко… Ночью ты не была в Пещере.

— Нет, — она улыбнулась.

— Когда спящий в Пещере, у него другое лицо… В мире полно людей, готовых голову продать за рецепт… безопасности. К старости многие люди приобретают… этот страх. А богачи и администраторы в большинстве своем стары…

Улыбка на Павлиных губах понемногу растаяла:

— Зачем?.. Об этом, мы…

— Если люди получат доступ к этому рецепту, — Тритан разминал кисти, — весь мир придет на грань катастрофы… Пещера явится на наши улицы. И удержать ее будет некому.

— Тритан…

— Павла… Я не знаю, как тебе сказать. Я не знаю, как тебе не говорить… Как мне оправдаться перед тобой, и стоит ли оправдываться.

Она сцепила пальцы. В ужасе от того, что сейчас его поймет.

— Тритан, ты…

— Да, Павла. Да.

Минуту царило молчание. Тритан не опускал взгляда, с болезненным удовольствием самобичевателя принимая на себя все мысли и догадки, отражающиеся в Павлиных мгновенно увлажнившихся глазах.

— Да, Павла. Ты уникальное бесценное существо. С момента исследований Доброго Доктора мир полон пороховых бочек, и вот появился горящий фитиль — ты…

— Тритан, что ты говоришь?!

— Правду. Я обещал тебе за определенной чертой — не врать… Сегодняшняя ночь была чертой.

— Но я НЕ ХОЧУ этого слышать!!

— А мне больно это говорить, — он наконец отвел взгляд, и она только сейчас увидела, какое у него непривычно белое лицо. — Потому что теперь ты, возможно, не захочешь меня видеть… А я тебя не видеть не могу.

Он встал. Подобрал свой пиджак, брошенный на белую ширму, залез во внутренний карман, вытащил пачку фотографий:

— Вот…

Павла не хотела смотреть — но и удержаться не могла тоже.

Столько фотопортретов у нее не было никогда. У нее были карточки с выпускного вечера, автоматические снимки для документов, еще несколько любительских, и почти на всех у ее фотоизображения были перепуганные, не свои глаза… А здесь была россыпь великолепных, технически вылизанных кадров — Павла смеющаяся, Павла озабоченная, Павла решительная, Павла испуганная, Павла, ковыряющая в носу…

Она на мгновение увлеклась. Ее многочисленные лица на матовых прямоугольниках были столь разными и столь живыми, что казалось, будто перед глазами прокручивается кинолента…

— Это скрытая камера?

— Да.

— Все это время ты за мной следил?

— Да.

Павла проглотила слюну. Куртка на три размера больше, змея…

— Все специально?! И говорящая… Почему-то «говорящая собака» показалась ей сейчас самым обидным. Самым… непростительным.

— Я здорова?!

— Да…

Он опять не прятал глаз. Это не вязалось с Па-•влиным представлением о вине, о его чудовищной вине, которая…

— Вы меня… иссле… пытаетесь… как Добрый Доктор?!

— Да.

— Как же тебе не стыдно? — спросила она тонким, на грани слез голосом.

Он встал на колени.

Жест этот, в другое время показавшийся бы опереточным, был теперь совершенно естествен — как все, что делал Тритан.

Он стоял перед ней на коленях, но по-прежнему не опускал глаз. Хоть и смотрел теперь снизу вверх.

— Что же мне делать, Павла? Мы должны понять. Мы обязательно должны знать, как же именно Добрый Доктор получал свои препараты… Потому что в мире уже есть люди, которые ЗНАЮТ путь к этому. Ты спичка в пороховой башне. И если до тебя доберутся чьи-нибудь грязные руки… Я мог бы долго-долго тебя обманывать. Я мог бы это, поверь… Но я не стал. Знаешь, почему?..

Бесшумно распахнулась белая мягкая дверь. Доктор Барис. И еще один, незнакомый Павле, оба бледные, со странно сжатыми губами.

Тритан повернул голову. Не поднимаясь с колен.

— Потом.

— Господин Тодин…

— Закройте дверь.

В какую-то минуту Павла думала, что они не послушают.

Но они подчинились.

* * *

Спектакль был внесен в документы под нейтральным названием «Песни о любви», премьера планировалась на осень, Кович привселюдно объявил, что новый спектакль станет экспериментом, собранием дебютов, что заняты в нем будут только молодые и невостребованные и, дабы избавить дебютантов от стеснения и зажима, репетиции будут проводиться закрыто. На стенде вывешено было распределение — под ним сразу же собралась небольшая толпа. Массовка трепетала, приближаясь к стенду, более менее состоявшиеся актеры усмехались недоуменно либо покровительственно; тут же случилось несколько драм, потому что большая часть «мальчиков и девочков» в распределение не попала. Театр гудел, преисполненный сплетнями, поздравлениями, упреками и обвинениями в подхалимаже.

Рядом с распределением вскоре оказался график репетиций; ни на одной из них не собиралось больше двух-трех персонажей. Раман тщательно разъял пьесу, раздробил ее на сценки и сценочки, и по каждому отдельному диалогу трудно было что-то понять о целом — чего, собственно, Раману и хотелось. Никто из них почти наверняка не читал «Первую ночь» — очень долго все они будут верить, что репетируют какие-то «Песни о любви»…

Кроме главных героев. С ними надо будет работать очень серьезно и очень отдельно…

Зазвонил телефон; Раман отвлекся от творческих Раздумий. Вероятно, звонили из Отдела искусств при Совете — сожалеть, что он снова не явился на совещание…

— Добрый день, Раман.

Ax да, они ведь договорились звать друг друга по имени…

Этот голос невозможно не узнать. Кто знает, есть ли еще в городе такие голоса, редкостный дар, используемый не по назначению…

— Приветствую вас, — сказал он машинально. — Надо сказать, что когда вы нужны, до вас совершенно невозможно добраться.

— А когда я не нужен, являюсь сам, — охотно заключил Тритан Тодин. — Я знаю, что вы обо мне думаете.

— Не знаете, — жестко заверил Раман.

— Тогда у меня есть шанс узнать, — невозмутимо продолжал Тодин. — Я готов с вами встретиться. Если пожелаете.

Раман заколебался. Поворот сюжета застал его врасплох. Он не думал, что Тодин сам пойдет на контакт, да еще и будет напрашиваться; это совершенно не вязалось с Рамановым представлением о Тодине. И с общим представлением о ситуации не вязалось тоже.

Он был готов отказать. Совершенно инстинктивно, из чувства противоречия. Назло…

Впрочем, прошло уже четыре дня с тех пор, как он изложил Второму советнику свою просьбу. И тот долго вздыхал в телефонную трубку: «Видите ли. Администрации вмешиваться в деятельность Триглавца… А почему бы вам не подать официальную жалобу?» А потом все-таки согласился «распорядиться о сведениях», но вот прошло уже четыре дня, а от советника ни слуху ни духу…

— Хорошо, — сказал Раман глухо. — Я предпочел бы не затягивать.

— Сегодня? — с готовностью спросил Тодин. — Видите ли, я как раз неподалеку от театра, мог бы заскочить…

Сокоординатор Познающей Главы совершенно лишен был предрассудков.

Они говорили час, не больше, — но Ковичу показалось, что уже вечер и вот-вот должен начаться спектакль.

— Зачем вы мне все это рассказываете?

— А вам неинтересно, Раман?

— Я не верю… что мир может сколько-нибудь сильно пошатнуться. Мир стабилен.

— Вообразите на пять минут, что НИ ОДНА жертва вам не дается. Недостижима. Как та знаменитая сарна, то бишь Павла Нимробец…

Раман стиснул зубы. Его ученик Дин как-то признался ему по секрету, что в те дни — дни охоты на Павлу — Кович был просто невыносим…

Конечно, Дин не знал причины. Кович и в лучшие-то времена не бывал симпатягой…

— Вы думаете… Тритан, что гипотетическая угроза миру оправдает вас в случае, если выплывет на свет факт незаконного задержания, ложного диагноза, исследований без согласия пациента?

— Раман… к сожалению, угроза не гипотетическая, а вполне реальная. И у Познающей Главы есть целый ряд специальных полномочий…

— Если вы в течение дня не освободите госпожу Нимробец, мне придется идти в Администрацию.

Кович сам не знал до конца, блефует он или нет. Механизмы собственного воздействия на Администрацию представлялись ему весьма туманно, — однако они были, эти механизмы, и господин Тодин не может s этого не понимать…

— «Освободите»… — его собеседник пожал плечами. — Как будто Павла действительно в тюрьме.

— Принудительное содержание в клинике…

— Принудительное?!

Органный голос Тритана легко перекрыл незаконченную фразу Ковича. Зеленые глаза сузились, Раман невольно напрягся и с трудом подавил желание отвести взгляд.

— Раман, я рассказал вам о Добром Докторе не затем, чтобы развлечь. Вспомните, когда вы учились в училище, — вы ведь театральное училище заканчивали, я не ошибся? — вас еще на первом курсе заставляли читать «Легендарий»… Помните? Самая древняя легенда помните? — о том, как Пещера была всюду, люди жили в ней днем и ночью, и души их были дремучи, покрыты шерстью… То, что красивый язык легенды определяет как «покрытые шерстью души», есть не что иное, как излишки природной агрессивности, не отделенные от человеческой личности, преломленные ею… в особо Отвратительных формах. Грубая агрессия, используемая для достижения вполне человеческих целей. И наоборот — по-человечески хитроумные методы для достижения целей звериных. В высшем своем проявлении — так называемая война, котел коллективной жажды убийства. Вот что имеют в виду специалисты, говоря о «мире без Пещеры»… Мир без Пещеры есть Пещера в дневном мире. Пещера навсегда.

— По вам проплакалась педагогическая карьера, — сообщил Раман угрюмо. — Дети любят людей с богатой фантазией.

— Дорогуша Раман, технически эта фантасмагория — Пещера навсегда — вполне реализуема. Добрый Доктор это практически устроил, правда, на очень ограниченной части суши… Но самое печальное, что его опыт никого ничему не научил.

Тритан вдруг подался вперед, уголки его губ резко опустились вниз:

— Вы можете себе представить, какие это деньги — продавать везение? Гарантированную безопасность в Пещере? И сколько будет покупателей? Да, большинство богатых и влиятельных людей бродят по Пещере хищниками, но ведь и хищникам не миновать старости, слабости; ой как это обидно, Раман, когда стая наглых схрулей загрызает старого матерого саага, как это печально…

Рамана передернуло, но взгляда он не отвел. Тритан выпрямился. Выражение его лица снова изменилось — теперь оно казалось бесстрастным, даже равнодушным:

— В мире существуют силы, готовые правую руку отдать за обладание Павлой Нимробец. И это не Триглавец, Раман, Триглавец действует в рамках закона, а если закон по какой-то причине тесен — что ж, Триглавец его перекроит… Но есть еще наследники Доброго Доктора, которые, заполучив Павлу, за неделю синтезируют искусственное везение. И станут торговать им, в благороднейших, как водится, целях, ведь если сотня состоятельных людей избавится от страха Пещеры, мир еще не рухнет… Так они думают.

Тритан встал, и Раман с неудовольствием обнаружил, что смотрит на него снизу вверх.

— Вот именно поэтому, Раман… Именно поэтому Павла должна находиться под охраной. Ее не стерегут — ее охраняют. В ее интересах.

— В ее интересах вы убедили ее, что она больна? Тритан осекся. Развел руками, как бы говоря: ох, как с вами сложно… Помолчал, подошел к окну, занял любимое место самого Рамана — на подоконнике, над служебным входом, над улицей, над клумбой с новыми, уже совершенно летними цветами…

— Раман… Вы уверены, что справитесь с постановкой «Первой ночи»?

Ковичу удалось не выказать эмоций. Его лицо осталось холодно-насмешливым — так, во всяком случае, ему казалось; на краю стола лежала черная кожаная папка с распечатками пьесы, с его собственными, Ковича, беспорядочными наметками.

Собственно говоря, чего он, великий Кович, испугался?!

— Я уверен, — отозвался он, не отводя взгляда от зеленых, как измена, глаз Тритана Тодина. — А у вас есть сомнения?

— У меня есть сомнения, — Тритан вздохнул, — но другого порядка… Что, если эта постановка придет в конфликт с общественной моралью? Пауза. Кович наконец-то опустил глаза. Общественная мораль гибка и растяжима — но лишь до определенных пределов. Собственно, только Триглавец, и только вооруженный такой формулировкой, имеет над Свободным Искусством некое подобие власти…

— Вы что, угрожаете мне, Тритан? — спросил Кович высокомерно. — Пусть неубедительно, пусть мелко, но все же угрожаете?..

Тодин прислонился спиной к раме. До половины прикрыл веками зеленые глаза, в свое время так поразившие доверчивую Павлу Нимробец:

— Двадцать с небольшим лет назад… я занимался неким тяжелым и грязным делом. Я был наблюдателем… в горном районе, отрезанном от мира… во всех смыслах отрезанном, потому что это был изолят. Пещера там не выполняла своих функций, никто не мог реализовать агрессию в ее естественной форме, Пещера отмирала, превращаясь в призрачный, безопасный и бесполезный сон… А потому животные реакции пришли в дневной…

Тодин запнулся. Его светлые глаза медленно темнели, будто наливаясь нефтью:

— Вы никогда не задумывались, как это сложно — проткнуть человеческое тело острым предметом?.. Физически сложно… Традиционная казнь в изоляте, в так называемых «дальних республиках»… то есть любое село называло себя республикой, дело не в этом… Традиционная казнь там была — насаживание на колесо. Прокатить по улицам и скинуть в пропасть, благо пропастей там полным-полно… Так вот, Раман, вы можете себе представить, какие инструменты использовались для того, чтобы насадить человека на железную ось этого самого колеса? Чтобы он не умер сразу? Чтобы он держался крепко?

Кович сглотнул.

— Я присутствовал при такой казни, — мягко сказал Тритан. — Мне было двадцать лет… Впрочем, возраст не имеет никакого значения. Вам не кажется, что сааг, пожирающий жертву, чтобы утолить голод… И толпа людей — людей, Раман! — в справедливом гневе катящая колесо… на котором…

Тодин поперхнулся и замолчал. По брусчатке под окнами шелестели шины, за дверью цокали взад-вперед деловитые каблуки, администраторши.

— Раман… Простите. Я понимаю, что радости вам не доставил ни на грош. Я хочу, чтобы вы поняли, и не знаю, как объяснить… Раман, — он подался вперед, грозя соскользнуть с подоконника, — вы пробовали когда-нибудь посмотреть на мир Пещеры человеческими глазами?

Кович нервно усмехнулся:

— Мне кажется, я только этим и занимаюсь…

— Вы смотрите снаружи, — Тодин устало вздохнул. — Вы четко разделяете — это они, в темноте среди камней, они, покрытые шерстью, а это мы, порой вздорные, порой невыносимые — но люди, этим все сказано…

Раман молчал. Он не понял.

— Правильно разделяете, — сказал Тодин после паузы, неожиданно сухо. — Потому что с точки зрения человека мир Пещеры — отвратительнейшее место. Хруст перекусываемых позвонков, — Тодин болезненно поморщился, и Раман автоматически подумал, что сокоординатор Познающей главы необыкновенно сочно умеет рассказывать. Ясно и ярко видит все, что стоит за словами. И говоря «хруст», готов затыкать уши — так внятно этот хруст ему слышится…

Тодин наблюдал за ним, и взгляд у него был тяжелый. Раман отвернулся; он никогда не терпел рядом сильнейших, в чем-то его превосходящих, и даже равных по возможностям не очень-то жаловал; Тритан Тодин был, наверное, великим режиссером. Режиссером спектакля «Жизнь».

Администраторша под дверью цокала каблуками и нервничала.

— Мы с вами закоснелые циники, — сообщил Тритан с усмешкой. — Всякий нормальный человек покроется краской, если вслух заговорить с ним о Пещере. Этот стыд… подсознательное отвращение к миру Пещеры имеет совершенно определенную, защитную функцию.

Кович не выдержал и усмехнулся. Так насмешливо и гнусно, как только умел.

— Да, — Тритан печально кивнул. — Можете сколько угодно смеяться… Но когда человеческая сущность сочетается с сущностью, к примеру, саага… Знаю, что вы мне скажете. Я отвечаю за себя, я мужчина, обуздать зверя — дело чести… Давайте поставим вас на пьедестал и будем считать примером для подражания. А тем временем в городах и местечках, в отдаленных углах и на соседней улице народятся мальчишки и девчонки, которые…

Он запнулся. Зеленые глаза его мгновенно сделались мутными, темными, как заброшенный жабий пруд.

— Та старуха все кричала, что украла не она, а кто его знает, как все было на самом деле… Раздели донага, накололи на ось, у нее седые…

Он сделал над собой усилие, глаза его снова стали ярко-зелеными и уперлись Ковичу в лицо:

— Что самое печальное… Если человека и зверя соединить в одной личности, получается нечто худшee… чем просто… сааг. Человек хитроумнее… сааг не может быть изувером и получать от пытки удовольствие. Правда?

Раман стиснул зубы. Тритан Тодин довлел над ним, давил, ставил в тупик; слишком сильный соперник — Тритан Тодин. Можно только порадоваться за Павлу… и за ее выбор.

Не разжимая зубов, он растянул рот в усмешке:

— Вы хотите сказать, что я рушу устои? Подрываю корни, рублю сук, на котором сижу? Я правильно истолковал ваши…

Он замолчал. Он собирался сказать «ваши откровения», но в последний момент все же запнулся, потому что все, о чем рассказывал Тодин, вдруг в красках встало перед его, Рамана, глазами. И ему сделалось дурно.

Значит, он ПОВЕРИЛ?!

Тритан опустил веки:

— Я прекрасно понимаю, Раман, что вы хотите этим спектаклем сказать. Кто-то больше любит Пещеру, кто-то меньше… Кто-то боится сильно, кто-то — совсем чуть-чуть. Люди гибнут в Пещере не чаще, чем, к примеру, под колесами машин. Садясь в такси или переходя дорогу, никто, как правило, не спрашивает себя: а буду ли я жив спустя полчаса?..

Кович молчал. Администраторша под дверью ждала его, сколько, интересно, она уже ждет, на который час он ей назначил встречу?..

— Но, Раман, приносить в жертву своему творческому порыву… приносить нечто, очевидное для многих умных людей, сапогами топать по запретной территории… Да, она существует. Да, такое гадкое слово «запрет». Его ненавидят дети и режиссеры. Черт, не хочу читать мораль… Короче говоря, если мне не удалось вас убедить, просто примите к сведению.

В стекло билась муха. В десяти сантиметрах от распахнутого окна. «Кого-то эта муха мне напоминает», — подумал Кович мрачно.

— Вы преувеличиваете волшебную силу искусства, — желчно сказал он, обращаясь к мухе.

— Отнюдь, — без улыбки отозвался Тодин. — Я рад, что мы с вами пришли к взаимному пониманию.

— Да? — усомнился Раман.

— Да, — Тодин кивнул без тени сомнения. — Кстати, если захотите увидеть Павлу… Мне кажется, она будет рада.

В эту ночь ее мучило скверное, исключительно скверное предчувствие. Ей почему-то вспоминался тюбик помады в щели тротуара — символ неосознанного, непознаваемого страха.

А утром пришел охранник.

Этот парень не был ей знаком. Она привыкла здороваться с охранниками и медсестрами, — но этот, улыбчивый, коротко стриженный, встретился ей впервые.

— Доброе утро, Павла… Идемте.

— Доброе утро, — отозвалась она вежливо. — Разве на сегодня что-то назначено?

Вот уже несколько дней ее не тревожили лечением… то есть исследованиями. Тритан сказал, что, возможно, скоро они вообще не понадобятся.

— Доктор Барис хочет с вами поговорить, — парень улыбнулся снова. — Наденьте что-нибудь, в коридоре прохладно, опять перестарались с этим самым дурацким кондиционером…

У него была странная манера говорить. Чуть поспешно, как будто желая избежать паузы, как будто собеседник может задать неприятный вопрос, которого допускать ни в коем случае не следует.

— Идемте, Павла… — повторил парень почти просительно. Таким извиняющимся голосом не говорили ни один охранник и ни одна медсестра; Павла удивилась.

Она покорно набросила курточку; этот огненно-красный спортивный костюм купил ей и принес собственноручно Тритан. Чтобы не травмировать здорового человека больничной одеждой…

Всякий раз при имени Тритана она ощущала усталость. Даже если это имя было произнесено в мыслях.

Они шагали по пустынным коридорам — зеленый, как травка, сопровождающий и Павла, одетая в цвета пожарной машины. Сопровождающий, кажется, спешил — во всяком случае, шагал все быстрее и быстрее.

Как будто в конце пути ему была обещана конфетка; Павла удивилась снова.

Медсестра за маленьким столиком подняла голову, перевела взгляд с Павлы на охранника и обратно. Белесые брови ее чуть поднялись — будто она хотела что-то сказать, но в последний момент раздумала. Павла криво ей усмехнулась.

Всем им спокойнее считать Павлу пациенткой. И ей, оказывается, в роли пациентки было легче; ей, по крайней мере, было к чему стремиться — к выздоровлению…

А чего ей ждать теперь?!

Тритан…

Она поморщилась, будто от кислого.

…И кажется, что уже много лет они живут, как муж с женой. В ее палату приволокли другую кровать — широкую и удобную; не клиника — отель для новобрачных. Порой ей хочется гнать его от себя, и она гонит — и погибает от тоски, и тогда он, великодушный, возвращается…

Она споткнулась на ровном ковре. Потом еще раз; сопровождающий вздохнул сквозь зубы — и тут же улыбнулся снова. Во весь рот. Как будто не охранник, а…

— Вы недавно служите? — спросила Павла, старательно глядя под ноги, чтобы не споткнуться опять.

— Недавно, — на этот раз парень улыбнулся довольно криво. — Меня… по личному… от господина Тодина.

Павла прерывисто вздохнула.

…Тритан.

Разве не мечтала она жить на необитаемом острове с любимым человеком?

Теперь они живут посреди психиатрической клиники, и по его приказу белые коридоры безлюдны, будто омываемые морем песчаные берега. Кусты сирени в парке заменяют пальмы, фонтан с каменным рыбаком заменяет водопад, медсестра за столиком — вместо мартышки, столь же безответна…

Какая лабуда.

— Сейчас налево, — заискивающе пробормотал парень, в то время как Павла, отлично знавшая дорогу в лабораторию Бариса, свернула направо. Сопровождающий, впрочем, будто ждал от нее такой странности и немедленно подхватил под локоть, разворачивая в нужном направлении:

— Нет, сюда…

«Будто бы я бильярдный шар, — подумала Павла с неудовольствием. — Который катится по ровному полю, а его направляют, куда…»

А почему, собственно, налево?!

— А куда мы идем? — спросила она удивленно. — К Барису?

— К Барису, — подтвердил охранник, и рука его, готовая уже выпустить Павлину руку, вдруг сжалась сильнее. — К Барису, как договаривались… К нему…

Павле вдруг сделалось страшно.

Тюбик помады, застрявший в щели тротуара. При чем тут помада… Рев саага в переходах пещеры…

Она споткнулась в третий раз. Сопровождающий сдавил ее руку что есть силы. «Мне больно», — хотела она сказать — но во рту у нее внезапно пересохло.

Безлюдные коридоры.

Павла только теперь поняла, что никогда не бывала в этой части больницы. Запах чистого белья, теплый воздух из вентиляционных решеток, кварцевые лампы…

— Куда мы идем?!

Во рту у охранника…

А если он никакой не охранник?!

Во рту у него белой шеренгой стояли обнаженные в улыбке зубы. И рука, сжимающая Павлин локоть, сделалась совсем уж железной:

— Идемте… Пожалуйста… Ну, Павла…

Когда-то давным-давно, в детстве, с ней случилось нечто подобное. Когда она купалась в реке, нырнула — и защемила ногу в пасти подводной коряги. Тогда была тошнотворная паника, бешеное желание вырваться на поверхность, совершенно напрасные усилия… как сейчас…

Он тащил ее за собой. Теперь он ее тащил, а она такая слабая после всех этих опытов, она может только…

Теплый, узкий, душный коридор.

— Мне надо в туалет, — сказала она тонко, и колени ее подогнулись. — Мне очень, очень…

Держащая ее рука ослабила хватку на одно только мгновение — но внезапно проснувшийся инстинкт жертвы подсказал Павле момент для рывка.

Р-раз!

Ударил в лицо теплый и влажный воздух. Переходы Пещеры… нет, полутемный коридор с толстыми трубами вдоль стен. Она должна бежать. Она должна спасаться. Так велит инстинкт.

Топот ног за спиной. Пружинящий пол глушит шаги, но этот топот…

Почему он не окликает ее?! Он боится шума, если она сейчас закричит…

Резкий поворот. Два коридора, направо и налево. Павла потеряла мгновение, не зная, куда свернуть, но топот ног за спиной…

…если она сейчас закричит, может быть, ее услышат?!

Железная дверь.

Павла пережила долгую секунду отчаяния, потому что больница приучила ее к запертым дверям — но железная дверь смилостивилась над ней и поддалась ее усилиям.

Темнота.

Вернее, полумрак, одинокая синяя лампочка в углу, горы скомканной ткани… Стеллажи… Склад? Прачечная?

Она нырнула под влажную, пахнущую дезинфекцией гору белья в тот самый момент, как на пороге темной комнаты встал силуэт ее преследователя. Вернее, за волосок до этого момента, за волосок времени, потому что преследователь не успел…

Тишина. Тихое урчание воды в толстых трубах вдоль стен; или это не вода?..

Человек, две минуты назад бывший Павлиным сопровождающим, стоял в дверях, и Павле казалось, что он видит в темноте.

Легкие требовали воздуха, много воздуха после быстрого бега, и пыль, попадая в горло, заставляла Павлу сильнее зажимать руками рот и нос.

Дышать нельзя.

И кричать нельзя тоже — потому что преследователь обнаружит ее первым.

Где охрана?!

Из руки преследователя упал тонкий луч света. И пополз по скомканному белью, и там, где он достигал ткани, расползалось по простыням белое яркое пятно.

Сквозь щель между складками тяжелого пододеяльника Павла смотрела, как пятно движется. Будто живое существо. Как ядовитый паук, Павлиному воспаленному воображению представились даже десятки суетящихся лап…

Пятно прошлось по стене, на секунду осветив толстую вертикальную трубу и широкий люк на ее боку.

Крышка люка была приоткрыта, оттопырена, будто презрительная губа.

Павла задрожала.

Пятно возвращалось, переползало с горы на гору, еще секунда — и Павла увидит в его свете собственную ногу, прикрытую одним только краешком наволочки…

Инстинкт помог ей безотказно.

За мгновение до неминуемого разоблачения инстинкт толкнул ее вперед и вверх. Преследователь опоздал всего на это самое мгновение — Павла подскочила к люку, сорвала крышку и швырнула ее преследователю в лицо, и это было еще мгновение, нужное Павле затем, чтобы, сдирая бока, кинуться в темноту люка — неизвестная труба не казалась ей страшнее преследовавшего ее человека. Почему?

Она не думала. За нее решал инстинкт, может быть, тот самый, за которым так усердно охотились все эти исследователи, Барисы да и Тритан…

— Тритан! — крикнула она за миг до падения.

Падение было мягким. На кучу все того же белья. Кварцевые лампы.

Инстинктивно прикрывая глаза, Павла поднялась на четвереньки, ковыляя, добралась до закрытой железной двери — заперто!

За ее спиной что-то грузно упало в груду белья. Другая дверь — стеклянная, за дверью — коридор, в конце его женская фигура в белом, медсестра или прачка, вот она поворачивает голову, сейчас…

Павла схватила воздух ртом, готовясь закричать.

В этот момент на лицо ей с разгону опустилась широкая ладонь.

Гадость, которой невозможно дышать. Гадость, гадость!.. Темнота.

Глава 7

Переступив порог клиники, он почувствовал себя персонажем детского кино. Так называемого «детектива».

Их было, вероятно, полным-полно; неискушенный глаз вряд ли их видел. Даже Кович, со своим наметанным на всякие странности оком, вычислил их только на половине пути.

За каждым поворотом. Как телеграфные столбы — с натянутыми между ними цепкими взглядами. Внешне безразличные и расслабленные, кто в белом халате, кто в синем, кто в комбинезоне электрика, кто просто сидит, неприметный, слушает радио…

Мягкий пол глушил шаги; улыбчивая медсестра вела Рамана каким-то кружным путем, он, пожалуй, сам бы не смог вернуться. А если и смог бы, то только изрядно поплутав.

Вышли к лифту; в зеркальном потолке его отразились белая шапочка медсестры, облезлая макушка Ковича и иссиня-черная шевелюра задумчивого, прикатившего на лифте парнишки. Под мятым костюмчиком случайного спутника прятались сноровка и мощь, на дне равнодушных глаз жил все тот же цепкий профессиональный взгляд. Раману вдруг сделалось не по себе — в повседневной жизни люди не так часто следят друг за другом. Из каких специальных школ они притащили этих странных ребят? Да еще столько, чтобы хватило на каждый поворот бесконечного коридора?..

«И главное, зачем? — спросил перепуганный внутренний голос. — Чтобы хранить, беречь, не выпускать из виду ассистентку Павлу Нимробец, непутевую Павлу, которая еще два месяца назад никому не была нужна…»

Все, о чем говорил Тритан Тодин, — весь этот бред о пороховом заряде, подложенном под человечество, — воплотилось в ионизированном и увлажненном воздухе пустынных коридоров. Атмосфера тревоги и несвободы. Та атмосфера, которую так сложно создать искусственно, особенно на сцене, особенно силами ленивых и добрых актеров…

Когда спектакль приходит к финалу, с трудом созданная атмосфера гаснет, исчерпав себя, тонет в аплодисментах. Кто будет аплодировать Павле Нимробец?..

— Пожалуйста, господин Кович, войдите… Первое, что он увидел, был томик Вечного Драматурга. Его собственная книга, лежащая на краю маленького стола, как-то небрежно лежащая, будто забытая, хоть и на виду…

— Привет, Павла.

Прикрылась дверь за его спиной. Мертво прикрылась, наглухо, на замок.

— Привет, узница… Ты знаешь, что при дворе Лера Четвертого опальные фаворитки призваны были носить огненно-красное?

Она механически посмотрела на свой спортивный костюм. Даже не улыбнулась; перевела глаза куда-то под потолок, он невольно проследил за ее взглядом и увидел стеклянный глаз объектива, замаскированный, но не очень тщательно.

— Нас смотрят? — спросил он упавшим голосом. Ситуация переставала быть объяснимой. То есть нормальной она давно перестала быть, но круглосуточная слежка…

Значит, он не сможет поговорить с ней о том, что интересует его больше всего. О главном.

— Как ты себя чувствуешь? Она усмехнулась:

— Меня пытались выкрасть…

— Чтобы жениться? Чтобы съесть? Нет, она не хотела улыбаться. Или не могла; случившееся с ней — а с ней ведь действительно что-то случилось! — сделало ее тихой, какой-то скованной, застывшей:

— Чтобы синтезировать из меня… сделать… Тритан вам не объяснил?

— Говори мне «ты», — сказал он механически.

— Значит, объяснил, — она вздохнула. Раман понял, что не знает, что говорить. То есть еще сегодня утром, собираясь к Павле, он ясно понимал, зачем идет и что скажет, — но теперь, под скромным взглядом маленького объектива, все это как бы не имело смысла. И слов не было…

Кроме тех, что напечатаны на бумаге.

И он полез в сумку:

— Вот, посмотри…

Газеты были разные — популярные, с желтизной, и уважаемые, занудно-благородные; заметки, которые должны были заинтересовать Павлу, помечены были красным маркером.

«Допустит ли Триглавец превышения полномочий?»

«В психиатрической клинике столицы содержится под стражей здоровый человек».

«Будет ли удовлетворен научный интерес Познающей главы? За чей счет?»

Павла пробежала заметки глазами. Заметно побледнела; протянула газеты обратно, как показалось Ковичу, со страхом:

— Вы… Тритан ЭТО видел?

Кович почувствовал, как тлеющее в душе раздражение вдруг расцветает махровым цветом.

— Я не носил к нему на утверждение… Он не расписывался красным карандашом. Ты об этом спрашиваешь?..

Павла отвернулась:

— Я знаю, что вы его не любите.

— Он использует тебя, — Раман поднял голову, злорадно заглянул прямо в равнодушный глаз объектива. — Он использует тебя, никто тебя не похищал, это подставка. Фокус для легковерных девочек…

— Когда премьера? — спросила Павла шепотом.

Раман опомнился.

Наверное, он просто старый упрямец. «Мастер конфликта», как говорили о нем еще в училище… Но что это за театр — без конфликта?!

— Скоро, — сказал он неожиданно спокойно. — И считай, что ты уже приглашена.

— …Разве, берясь за эти исследования, вы не знали заранее, с какими проблемами столкнетесь? Что получение результата связано с разрушением личности донора? Вы знали об этом С САМОГО НАЧАЛА!..

Угрюмый мужчина, сидящий по правую руку полной женщины с холодным взглядом, все наливался и наливался кровью. Тонкие губы нервно прыгали:

— Не вы ли кричали, что прятать голову в песок бесполезно и стыдно? Не вы ли говорили о гипотетическом противоядии, которое якобы дадут человечеству ваши изыскания? Вы морочили нам голову, вы, можно сказать, убедили нас — а теперь выбываете из игры? Надо полагать, руки должен пачкать кто-то другой, никак не вы, Тодин?!

Смуглый человек с зелеными глазами неторопливо разбирал на столе авторучку с золотым пером. Кончики его пальцев уже испачкались в чернилах, и это было бы мило и трогательно, совсем по-школьному, если бы не отталкивающее, неприятно-жесткое выражение чуть ассиметричного тонкого лица.

— Речь не идет о чистых руках, — выразительный взгляд сперва на полную, похожую на домохозяйку женщину, потом на собственные, выпачканные в чернилах руки. — Речь идет о категорическом запрете подобных исследований. Я настоял на пуске проекта, и я же на практике убедился… в его негуманности и неэтичности.

— Какой кошмар! — сухо рассмеялась похожая на домохозяйку женщина. — Обвинения в неэтичности в устах господина Тодина… Надо полагать, физическая близость с объектом исследований специально оговорена в учебнике этики. Как замечательный способ добиться цели приятным для исследователя путем.

— Избавьте, — устало попросил утопающий в кресле бородач.

Смуглый пожал плечами:

— Этот проект не имеет права на существование — вне зависимости от того, с кем я сплю… А если проектом не будет заниматься Познающая, — значит, этим никто не будет заниматься.

— Совсем-совсем никто? — с усмешкой спросила женщина. — Попытка похищения как бы уже и не в счет?

— Познающая сумела предотвратить похищение, — пожал плечами смуглый. — Сумела без братской помощи Охраняющей… А вот предотвращать подобные инциденты — кто должен, не подскажете?

Женщина засопела. Желтолицый человечек с треугольным, похожим на эмблему лицом коротко вздохнул:

— Рабочая поддерживает требования господина Тодина. Любые страдания, умышленно или без умысла причиненные невинному человеку, подрывают основы Триглавпа… разрушают этический каркас. А кроме того, газетный шум, всеобщее внимание, привлеченное Постановщиком… этим Ковичем…

Женщина свирепо обернулась к бородачу в кресле:

— Не находила ли координатура, что налицо провокация со стороны господина Година? Постановщик спровоцирован, его действия поощряются со стороны…

— Выбирайте выражения, — резко перебил бородач. Посидел в тишине, пожевал губами, добавил тоном ниже:

— Прошу прощения.

Женщина желчно усмехнулась.

Смуглый осторожно раскладывал перед собой на столе мельчайшие детали разобранной авторучки.

— Охраняющая обожает кидаться обвинениями, — горько сказал бледный молодой человек за его спиной. — Доказательствами, как правило, брезгуя…

— Познающая струсила, — бросил угрюмый, сидящий по правую руку от женщины. Бородач метнул на него тяжелый, как камень, взгляд.

— Теперь, когда этот… Постановщик создал невозможную для работы ситуацию, — женщина пожала плечем. — Когда на официальном проекте можно ставить крест… А Познающая тем временем сохраняет полный контроль над объектом… Невольно спрашиваешь себя: а не ведет ли господин Тодин двойную игру? Не уловка ли это, чтобы продолжать эксперимент БЕСКОНТРОЛЬНО?

Следующие несколько минут потонули в возмущенном шуме.

Лицо смуглого оставалось бесстрастным.

Но из резервуара с остатком чернил расползлось по скатерти обширное темное пятно.

Звонок телефона заставил ее поморщиться; она ждала услышать профессионально мягкий голос доктора Бариса и потому вздрогнула, когда трубка сказала низким, как органный бас, голосом:

— Малыш, переезжаем.

— Куда? — она плотнее сжала трубку. Тритан никогда не звонил ей в палату. — Я ждала, что ты утром…

— У меня совсем нет времени, малыш… Сейчас за тобой придут люди. Отвезут тебя… туда, где тебя никто не тронет.

— Они что, все-таки решили засунуть меня в изолятор?!

Трубка зашипела-на том конце с силой втянули воздух:

— Это… компромиссный вариант. Ни о чем не беспокойся. Все будет совершенно в порядке…

Павла села на кровать. Усталость. Даже клонит в сон.

— Приезжай за мной сам.

— Малыш, не волнуйся. Я приеду. Потом.

Формальности заняли минут сорок.

Павла, теперь уже в привычной одежде — собственных джинсах и собственном свитере — сидела в вестибюле, знакомом до мелочей; неприятной неожиданностью оказалось то, что среди всех вещей, что были на ней в момент поступления в больницу, теперь недоставало белого серебряного браслета, подарка Тритана. Павла точно помнила, что как раз в тот вечер браслет на ее запястье был, — но персонал недоуменно пожимал плечами. Соскользнул? Потерялся? Может быть…

Почему-то потеря браслета показалась ей плохой приметой. И явилось, и все смелее завладело ее ощущениями одно-единственное чувство: опасно.

Теперь опасно. Сейчас опасно.

Почему Тритан не приехал за ней сам?!

Повесив голову, она сидела на краешке цветочной кадки и ждала, пока оформится акт сдачи — приемки. Доктор Барис подошел, чтобы ободряюще похлопать ее по плечу. Пожал руку, многозначительно кивнул:

— Удачи…

Павла неохотно кивнула в ответ.

Машина была — Павла вздрогнула — неприметная, беленькая, с эмблемой Рабочей главы на крыше и на дверцах. Старший из сопровождающих — немолодой, коренастый, явно не имеющий к психиатрии никакого отношения, — покачал головой:

— Нет. Мы трупов не возим.

Машина и впрямь оказалась типовой только снаружи; изнутри оказался удобный салон без намека на скорбное ложе для умерших во сне. «Сон его был глубок и смерть пришла естественно…»

Всего сопровождающих было двое — один, блондинистый, с нездоровым цветом лица, уселся рядом с водителем, другой — тот самый коренастый — рядом с Павлой. Уселся неловко — мешали тяжелые ножны на боку.

Боевая сабля?!

В другое время Павла, изнывая от любопытства, попросила бы показать оружие — но сейчас ей было не до того.

Ей было муторно и страшно. Ей хотелось знать, куда ее везут и зачем.

— Нам долго ехать?

Целую минуту казалось, что никто не ответит.

— Семьдесят две минуты, — отозвался наконец коренастый, и Павла вздрогнула. Издевается? Нет, просто привык вот так рассчитывать время…

Долго ехать. Долго. Место, куда они стремя лежит за чертой города.

Окна были плотно занавешены, водительская кабина отделена от салона стеклом и гармошкой складных пластмассовых штор. Павла попыталась открыть между двумя пластинками щелку — но коренастый сказал «не надо» и сказал так, что Павле сразу же расхотелось впечатлений. Часы ее стояли; единственным окошком во внешний мир оставалась щель приоткрытого люка. Оттуда тянуло ветром, там мелькали попеременно серое и черное, видимо, небо, провода, ветви деревьев, потолок тоннеля, снова ветви…

Она хотела задремать, но сон не шел.

Связан ли ее переезд из клиники с тем шумом, который, как она поняла, ухитрился поднять неудержимый Кович?

Кович, саажья морда.

Тритан время от времени врет. Она молча признает за ним это право, тут никуда не денешься, тут надо жертвовать малым, чтобы сберечь в неприкосновенности свою главную веру…

Мог ли Тритан инсценировать похищение? У Ковича нюх на всякого рода инсценировки. Павла живет в странном мире, в каком-то театре-перевертыше, но два режиссера — это много, господа. Они мешают друг другу…

Но когда Тритан вынимал ее из того мешка… вынимал, наполовину парализованную… там, на полу, кажется, прачечной, она помнит вороха простыней, пузатые мешки, и ее закатали в один из них… она помнит этот отвратительный… запах дезинфекции… И когда Тритан вытаскивал ее — у него совершенно явственно дрожали руки. Это она тоже помнит.

Притворялся?

Будь проклят этот Кович. Одно из двух — либо жить, либо сомневаться, а если и то и другое сразу, то это уже не вполне жизнь, это эксперимент какой-то, пытка…

Коренастый сидел рядом и молчал. У него было неприятно жесткое, отрешенное лицо, и он избегал смотреть Павле в глаза.

— Скажите, пожалуйста, который час? — спросила она заискивающе.

— Я попрошу вас не разговаривать во время поездки. Такова инструкция.

Уголки губ коренастого опустились ниже — Павле вдруг вспомнился тюбик помады, забившийся в щель тротуара.

Символ паники. Символ неосознанной, неотвратимой опасности.

Как тогда, когда улыбчивый охранник, оказавшийся вовсе не охранником, вел ее коридорами больницы… запах прачечной…

Павла затравленно огляделась. Это НЕ ТЕ люди. Они везут ее НЕ ТУДА…

— Я хочу говорить с господином Тодином, — сказала она шепотом.

Коренастый нехотя поднял на нее глаза, и кажется, в глазах было удивление.

— Я хочу говорить с господином Тодином! — сказала она, стискивая руками колени. — По сотовому…

— Согласно инструкции, полученной мною от господина Тодина, — сквозь зубы начал коренастый, — никаких телефонных разговоров во время…

— Вы врете, — сказала Павла, глядя ему в глаза. И вдруг, подтянув колени к животу, ударила ногами в зашторенное окно.

Очень больно пяткам. Стекло не издало ни звука.

Стекло не рассчитано было на Павлины усилия.

— Что вы? — спросил коренастый, уже не скрывая удивления.

— Я хочу говорить с господином Тодином! — выкрикнула Павла сквозь слезы. — Иначе я…

А собственно, что она может сделать?

Даже выпрыгнуть из машины ей не удастся… Она в ловушке, в подвижной ловушке, сейчас коренастый вытащит из рукава шприц и успокоит ее до того самого момента, когда придет время очнуться на операционном столе, в руках новых охотников за ее везением…

Где-где?!

Павла судорожно всхлипнула. Коренастый беззастенчиво ее разглядывал.

Павла заплакала.

Рука коренастого опустилась за пазуху.

Шприц?!

С тяжелым вздохом сопровождающий извлек из внутреннего кармана телефонную трубку с антенной:

— Звоните… Номер набрать или сами знаете? Все еще обливаясь слезами, она прижала трубку к уху:

— Алло! Алло! Алло!!

— Малыш, в чем дело?

Этот голос невозможно было перепутать с ничьим другим. Павла ревела в голос и не могла остановиться.

— Малыш, ты что?!

— Тритан, они меня везут…

— Правильно везут, что ты Павла?! С ума сошла? Я тебя жду на месте, прекрати истерику, ну?!

— Хорошо, — сказала она еле слышно. И не глядя передала трубку коренастому.

— У меня из-за вас будут неприятности, — сказал тот укоризненно.

Павла закусила губу. Облегчение было даже сильнее, чем стыд.

Некоторое время ехали в совершенной тишине, патом машина повернула и водитель сразу сбросил скорость, так резко, что Павла, чтобы удержаться, ухватилась за колено коренастого.

— Ой, — сказал за стеклом водитель. Коренастый дернулся. Привстал, сминая гармошку пластмассовых штор, и Павла вслед за ним увидела и водителя, и сидящего рядом блондина, и пустую широкую дорогу, и…

На обочине валялся, трогательно задрав колеса, маленький прогулочный автомобильчик. Из-под его помятого бока торчали тонкие ноги — одна босая, другая в остроносой бальной туфельке.

Павла зажмурилась.

Ой, нет.

Как будто опускается на голову, облипает тело тяжелая, пропитанная холодным жиром простыня. Ой, нет…

— Как же это… — одними губами сказал коренастый.

Павла мельком на него взглянула; жесткое лицо было бледным как простыня.

Блондин пробормотал полуразборчивую фразу — из-за стекла Павла расслышала только слово «инструкция». Водитель уже выдвигал трясущимися пальцами антенну маленького телефона:

— Алло? «Скорая»?..

Павла до боли сцепила пальцы.

— Как же это, — повторил коренастый, выражение детской растерянности очень не шло его мужествен-. ному жесткому лицу. — Как же мы можем…

— «Скорая» будет через десять минут! — выкрикнул водитель.

— Десять минут, — медленно повторил коренастый. И обернулся к блондину:

— Выходи. Инструкция…

Блондин помедлил. Потом щелкнула, раскрываясь, Дверь; звук почему-то показался Павле слишком громким. Хлестнул по нервам.

Что-то было не правильно.

Минуту назад она пережила приступ страха и приступ стыда, а теперь страх вернулся снова, и стыд явился заранее, авансом. Как она выглядит в глазах этих людей? Вечно трясущейся за свою шкуру курицей?!

Блондин уже шел к перевернутой машине. Все быстрее шел, бежал…

Павла закусила губу.

В чем не правильность происходящего, в чем?!

Почему ей вспоминается Кович со своим любимым словом «инсценировка»? Почему вместо боли за несчастную женщину под машиной ее мучит страх и муторное ожидание, предчувствие… чего?

И что же ей, Павле, делать? Умолять этих людей бросить умирающую под перевернутой машиной и ехать дальше. Чтобы довезти ее, Павлу, в целости и сохранности?!

— А…

Она открыла рот, тщетно пытаясь облечь свое предчувствие в слова. Коренастый удивленно к ней обернулся:

— Что?

Павла поперхнулась:

— Подожди…те… надо…

Слова ее потонули в странном свистящем звуке.

И сразу последовал хлопок — будто бросили камень и он шлепнулся на опустевшее сиденье рядом с водителем, неуместная шалость…

А из пальцев водителя уже валился телефон, а на сиденье рядом вертелась, разбрызгивая белые струи газа, какая-то непонятная черная вертушка, газ пах скверно, водитель закатил глаза…

— Наза-ад!..

Павла успела увидеть, как отшатывается блондин, будто обнаружив за перевернутой машиной живого саага в засаде.

Как заднее непробиваемое стекло вдруг проваливается вовнутрь, осколки красиво застревают в складках шторы.

Как коренастый сопровождающий выхватывает из ножен…

Что вы на это скажете, режиссер Кович?

Это была ее последняя мысль, потому что белый вонючий газ сковал ее мысли и чувства, высушил горло и бросил в беспамятство.

Все.

* * *

Осознание этих его слов пришло к Раману много позже. Поздней ночью, когда он в одних трусах сидел за письменным столом посреди своей огромной захламленной квартиры. Когда на когда-то белом, а теперь исчерканном листке бумаги разворачивался и жил его любимый и ненавидимый, его нерожденный спектакль. Когда он странным ‘образом совместил в своем сознании реальный мир и мир-на-сцене, и общим фрагментом обоих миров сделалась вдруг Пещера…

«Вы пробовали смотреть на мир Пещеры человеческими глазами?»

«…только этим и занимаюсь». «Вы смотрите снаружи…»

Раман встал. Качнулась настольная лампа, чуть не упала; Раман выбрел из желтого освещенного круга, ушел в темноту, присел на диван.

Значит, Тритан Тодин смотрит на Пещеру человеческими глазами изнутри?..

КТО смотрит на Пещеру человеческими глазами?!

Вот ты кто. Вот ты и проговорился.

А может быть, не проговорился? Просто мягко дал понять?..

Егерь.

Раман никогда не задумывался о том, кем может быть егерь в дневной жизни. Да кем угодно может быть, хоть Тританом Тодином, теперь, по крайней мере, делается понятнее его скрытая власть… Раман не боится никого и ничего, ни днем, ни в Пещере, никого, кроме егерей…

Он видел егеря дважды — тогда, в далекой юности, и теперь, всего несколько недель назад, и странно, что это совпало с его решением ставить Скроя…

Он сидел в одних трусах, голенький перед лицом наступающей ночи, и чувствовал себя совершенно беззащитным.

Слабым и испуганным, как никогда.

Первым ее чувством было раздражение. Почему ей конечно и безнаказанно впрыскивают какую-то гадость, вкалывают какую-то гадость, заставляют дышать отвратительной дрянью?! Сколько можно играть в кино, с ловушками и западнями, с дурманящим газом в вертящемся баллончике?! Она пожалуется Ковичу, и тот раздует такой скандал, что мало не покажется…

Она лежала на мягком. Более того — она лежала в кресле; более того — это опять-таки было кресло в машине, рядом с сиденьем водителя, и навстречу тянулась какая-то дорога, и в первый момент Павле показалось, что стекла опять затемнены, — но почти сразу же выяснилось, что попросту сгустились сумерки. Ночь.

Она с трудом повернула голову.

Водитель тяжело дышал. Водитель выглядел хуже некуда — бледный, с кровоподтеком на пол-лица, Павла сразу поняла, что это НЕ ТОТ водитель. Не тот, что сидел за рулем неприметной беленькой машины, в которой ехать всего-то семьдесят две минуты…

Ничего себе семьдесят две. Уже ночь давно, и машина — Павла только сейчас поняла — другая. Спортивная, на таких, кажется, проходят гонки по пустыне…

— Очнулись? — хрипло спросил водитель. Павла не стала подтверждать. Ей не было страшно — скорее, противно. Неприятно быть пешкой, мячиком в чужой игре.

— Сидите тихо…

Павла не собиралась шуметь. Ну их всех к черту. Замигал огонек на панели, буднично затрезвонил телефон; Павла поморщилась, звук буравчиком ввинтился ей в череп — и не в уши, что было бы естественно, а почему-то в глаза. Водитель нервно дернулся, схватил трубку:

— Здесь…

Павла зажмурилась. Ей вдруг захотелось есть. Мгновенно и сильно, до одури.

— Нет, — сказал в трубку нервный водитель. — Нет, нет… А какой ценой?! Все там остались… Нет, я и так заработал пожизненный изолятор, идите вы все на…

Павла удивленно подняла голову. Надо же, какое потешное слово знает носитель кровоподтека.

Длинный свет фар прыгал, то утыкаясь в землю, то высвечивая длинную и узкую, и давно наезженную дорогу, и сосновые стволы справа и слева, как забор. Машина катилась вперед и вперед, практически неуправляемая, потому что водитель прижимал к уху трубку и еле придерживал руль:

— Да! Не знаю… Высылайте. Высылайте, я вам говорю… не пробиться. Нет, нет…

Трубка журчала, как журчит в жаркий день ласковый ручеек. Павла почему-то ей не верила — водитель не верил тоже.

— Если за полсуток… вы не вытащите… будет поздно. Совсем.

Щелчок кнопки оборвал разговор — и Павле теперь только сделалось страшно. Может быть, от слова «поздно». Может быть, от слова «совсем».

Потому что оба этих слова не оставляли лазеек. В кино это называлось «наручники». Павла смотрела, как на диковину; водитель отворачивался, чтобы не встречаться с ней глазами.

Был рассвет; машина стояла посреди леса, в зарослях каких-то колючих кустов. Последние полчаса водитель все чаще клевал носом, а потом сказал, что все, хватит. Павла обрадовалась было, но выяснилось, что водитель всего лишь собрался поспать, а Павлу, чтобы не убежала, прицепил к дверной ручке — как брелок…

Она даже не знала, как его зовут. И ей не суждено было этого узнать — никогда.

Понемногу поднималось солнце; из опущенного окна тянуло влагой, свежестью, всеми летними утренними запахами, где-то колотил дятел, где-то заканчивал песню соловей, далеко-далеко, интимно… Павла тупо смотрела сквозь сплетения зелени, ей казалось, что она очутилась в чужом времени, на чужом месте, не в своем теле, тем более что руки скоро затекут…

Бред. Будто какой-то из давних тестов Тритана затянулся, и Павла сидит перед объемным экраном, и там ей показывают чужую бестолковую жизнь…

Спящий водитель вздохнул. Странно, прерывисто; еще не успев осознать, в чем дело, Павла уже покрылась мурашками.

Откинутое сиденье позволяло устроиться почти с комфортом; водитель лежал на спине, чуть разомкнув тонкие губы. Павла подумала, что ему не больше тридцати, и что кровоподтек все чернеет, обо что же, интересно, он приложился мордой…

Водитель застонал. Коротко и глухо, и задышал быстро и ритмично, и веки задергались.

Павла, не отдавая себе отчета, потянулась к нему — насколько позволял браслет наручников. Потянулась — и тут же отпрянула.

«Когда спящий в Пещере, у него совсем другое лицо…» Кто это сказал?..

Водитель с кровоподтеком странствовал сейчас по коридорам, подернутым мерцающими полотнищами лишайников. И был крайне напряжен, «А кем он может ТАМ быть, — отстранение подумала Павла. — Схруль? Зеленый? Или коричневый? Барбак?»

* * *

Грудь водителя ходила ходуном. Запекшиеся губы полуоткрылись, но зубы оставались стиснутыми и потому воздуху приходилось не шипеть даже — свистеть, прорываясь в легкие. Павла сделала движение, чтобы разбудить спящего, и даже дотянулась до его плеча — но сразу же отдернула руку. Мышцы были твердыми как камень, и ведь все равно его теперь не разбудишь. Бродящего в Пещере не разбудишь ничем, иначе все было бы слишком просто…

Павле оставалось только ждать.

Солнце поднималось выше. На влажную траву ложились пятна света; по запыленному ветровому стеклу ползла муха.

Дыхание водителя сделалось спокойнее. Ноздри раздувались, в какой-то момент Павле показалось, что она смотрит не в человеческое лицо, а в настороженную схрулью морду; она отодвинулась — с брезгливостью и страхом. И совсем было решила не смотреть на спящего, но глядеть на муху, ползущую по ветровому стеклу, было еще противнее.

Пауза. С минуту водитель, казалось, совсем не дышал; потом на его тонкие губы легла удовлетворенная гримаса, которую Павла при всем желании не могла бы назвать усмешкой. Схрули не смеются.

Она ждала, что спящий станет чавкать и пускать слюну, поглощая несуществующую во внешнем мире добычу; она не удивилась бы самым отвратительным подробностям, — но водитель просто лежал, расслабившись, и лицо его опять было просто человеческим измученным лицом. Павла решила, что он покинул коридоры Пещеры и сейчас проснется.

Мгновение. Всего мгновение для внезапной перемены. Ноздри спящего дрогнули, глазные яблоки заметались под желтыми сухими веками, в следующую секунду Павла своими глазами увидела, как светлые, коротко стриженные волосы водителя поднимаются дыбом.

Его страх заставил ее отшатнуться, ударившись о дверцу.

Теперь тот, в Пещере, бежал. Тот, что был в Пещере, сейчас несся сломя голову, — но спящий водитель не умел сдвинуться с места. Мышцы его содрогались, прыгала грудь и метались закрытые глаза — но и только; Павла хотела отвести взгляд — и не смогла. Смотрела.

Напряжение. Усилие; Павла невольно оказалась зрителем на небывалых скачках. Ей казалось, что она видит, несущиеся навстречу пятна — поросли лишайников на волглых стенах…

Лежащий навзничь человек вдруг выгнулся мостом — от затылка до пяток.

Павла думала, что он застонет, издаст хоть какой-нибудь звук, но в машине было тихо. Только из опущенного окна ползли лесные шорохи и мирные запахи, солнечное пятно добралось наконец до лица спящего, то есть он, кажется, был уже не спящий, а…

Павла беззвучно заплакала.

Лежащий рядом человек смотрел прямо перед собой. Такой взгляд Павла видела на коробках с кошачьим кормом — цветные сытые кошки глядели с глянцевитого картона круглыми и бездумными, пустыми, как пустыня, глазами.

«Сон его был глубок, и смерть пришла естественнo».

Павла сидела посреди летнего леса — прикованная наручниками к дверце машины, рядом с остывающим телом умершего во сне человека.

* * *

Люди, собравшиеся за круглым столом, не желали слышать друг друга.

Этот кабинет не видывал подобных сцен. Полная женщина, представляющая координатуру Охраняющей главы, больше не казалась похожей на домохозяйку — глаза ее горели холодным хищным огнем. Сухощавый человечек был мертвенно бледен, и треугольное лицо его потеряло сходство с эмблемой Рабочей главы, вшитой в лацкан его пиджака. Грузный бородач в глубоком кресле выкуривал сигарету за сигаретой, и кабинет, не видывавший раньше табачного дыма, затянут был сиреневыми клубами.

— Вы провалили проект, Тодин. Охраняющая не справилась с возложенной на нее миссией… Вы понимаете, ЧТО означает этот инцидент? Вы понимаете, КАКИЕ меры надлежит теперь принимать?!

Смуглый зеленоглазый человек с показной рассеянностью скользнул взглядом по лицам коллег.

Встретился взглядом с холодными глазами полной женщины — лицо ее, не знающее косметики, покрыто было красными пятнами. Сквозь клубы дыма посмотрел в глаза бородача — и криво усмехнулся:

— Не стоит так просто бросаться словами. Познающая…

— Познающая будет ОТСТРАНЕНА от проекта! — рявкнула женщина. — Подобного кризиса… Вы потеряли контроль над объектом! Охраняющая требует полномочий. Охраняющая настаивает на немедленной ЛИКВИДАЦИИ!..

Тонкие губы смуглого человека чуть сжались. Чуть-чуть, но лицо его вдруг переменилось, и даже железная женщина, по капризу природы помещенная в рыхлое безобидное тело, вдруг осеклась.

— Я буду против, — не своим, глубоким и низким, а каким-то змеиным шелестящим голосом сказал смуглый. — Вы даже не представляете, до какой степени я буду против.

И он опустил голову.

(Когда в темном предрассветном небе над дорогой скользнул луч прожектора…

Когда из ниоткуда возник другой луч, и усиленный мегафоном голос велел остановиться и не двигаться с места…

Когда Махи испуганно схватила его за руку, — он попросту сполз на дорогу. У него подкосились ноги.

«Любопытная реакция, — думал он, сидя и не в состоянии подняться. — Любопытная реакция, ведь сколько было… засад… прочих нежданных встреч, когда приходилось продираться сквозь кинжалы и самострелы, траектории летящих арбалетных стрел, траектории цепей и цепов, дротиков, метательных ножей…»

Фантастика..

Он глупо улыбнулся.

Махи прижималась к нему, он, не глядя, уронил руку ей на макушку:

— Все, малыш. Мы пришли.

Прожектор ударил в глаза, на мгновение ослепил; прикрываясь ладонью, он смотрел, как по дороге бегут, закидывая оружие за спины, радостные, возбужденные люди:

— Тритан!! Зараза! Тебя уже… елки-палки, живой, мы уже… Тритан, молодчина, ну какой ты молодчина, ну какой ты… Врача не надо? Хочешь есть? Пить? Что малышке? Давай, я ее понесу…

Рука Махи сжалась, не желая отпускать его ладонь.

— Тритан, — повторила она удивленно, будто пробуя слово на вкус. — Так тебя зовут? Да?..

— …Признаться, такое мужество… совсем еще молодого человека… примите мои поздравления, господин Тодин. Вероятно, вас ждет большое, очень большое будущее.

Человек с мягкой улыбкой расхаживал по уютному кабинету. Тритану хотелось встать в его присутствии — но ему категорическим образом ведено было сидеть.

— Не говоря уже о ценности ваших отчетов… Работа не только обширная, но и глубокая, не просто данные — анализ, сделанный на месте событий… Вы проявили себя и как талантливый ученый, и… Кстати, инструктор, учивший вас технике выживания, представлен к награде. Вы оказались незаурядным бойцом.

Тритан облизнул губы. У него вдруг заныли ребра ладоней — последняя похвала не обрадовала его, скорее, спровоцировала приступ депрессии.

— Мы волновались, — человек с мягкой улыбкой больше не улыбался. — Ваша молодость… огромный плюс для конспирации. Но меня все это время не оставляло чувство, что я своими руками послал на смерть мальчишку… Не обижайтесь.

Тритан бледно улыбнулся. Человек с мягкой улыбкой просветлел лицом:

— Вероятно, ваше непосредственное начальство уже предоставило вам отпуск? Помимо премий и повышения… Тритан, не обижайтесь, что я об этом говорю, это все естественные вещи, вы заслужили…

— Я делал что мог, — сказал он, преодолевая неловкость. — Собственно говоря… да. В качестве поощрения я попросил бы разрешить мне усыновить… удочерить девочку. Это требует особого разрешения, ведь мне нет двадцати одного… Но у меня есть, где жить, я наметил школу, наставников, видите ли, так получилось, что у нее, кроме меня, никого нет, мы нашли, ну, как бы это сказать… общий язык… Короче говоря, я просил бы посодействовать… в моей просьбе.

— Девочка, — человек с мягкой улыбкой кивнул, усаживаясь напротив. — По поводу девочки я и хотел с вами поговорить… Ваш рапорт я читал. Теперь расскажите еще раз. С эмоциями. По возможности подробно.

Подробностей Тритану хотелось меньше всего, но он добросовестно говорил и говорил, сидящий напротив человек мрачнел, кусал губы, потом поднялся и положил Тритану руку на плечо:

— Да… мы очень дорого расплачиваемся… а ОНИ еще дороже. И вряд ли ситуация изменится раньше, чем через двадцать лет…

— Смена поколений, — Тритан механически вытирал мокрые ладони о парадные брюки, — дети…

— Поговорим о девочке, которую вы привели, — мягко перебил его собеседник. — Я понимаю, вами двигало сочувствие… невозможность бросить ребенка в беде… Я понимаю, что вас связывает. Я понимаю. Но случилось так, что этим своим поступком вы оказали… неоценимую услугу науке.

Тритан еще не понял, в чем заключается опасность, — но внутри у него уже было холодно, холодно, как в полночь на продуваемой ветрами вершине.

— Девочка, — его собеседник помедлил. — Вероятно, вас это травмирует… появление девочки подтвердило версию о мутациях.

Тритан все еще не понимал.

— Она мутант, — сказал его собеседник жестче. — Она опровергает наши прежние представления… До сего дня из изолята был вывезен двадцать один ребенок, родившийся после… известных событий. Все они нормальны, они могли бы родиться где угодно, хоть и в столице… А ваша Махи мутант. Комплекс Доброго Доктора, сформировавшийся на генетическом уровне.

Стало тихо; Тритан смотрел, как падает в окно солнечный луч. Можно воевать с пулями и стрелами, можно чуять траектории и направления — но солнечный луч не обрубить крюк-кинжалом. И только что произнесенные слова не убить никаким оружием.

— Она нормальный ребенок, — проговорил он глухо. — Я видел ее реакции… Она нормальный, совершенно нормальный…

— Тритан… речь идет о генетических изменениях.

— Это ребенок, — он понимал, что говорит недопустимо громко и что голос его недостойным образом дрожит. — Это ребенок. Несчастный, переживший шок. Потерявший отца… Я обещал ей, что здесь ее встретят… не обидят… не станут принуждать…

— Мы не изверги, — вздохнул после паузы человек с мягкой улыбкой. — Но это ОЧЕНЬ важно. От этих исследований зависит будущее человечества…

— Эксперименты над ребенком…

— Мы будем щадить ее. Но… понимаете.

— Не понимаю, — сказал он шепотом. Его собеседник прошелся по комнате. Потом подошел и присел на пол — прямо перед лицом сидящего Тритана.

— Зато я могу вас понять. Я сам месяц как похоронил… отца.

Зависла пауза и длилась долго.

— Значит, нет? Мне нельзя…

— Нет, — человек с мягкой улыбкой поднялся. — Триглавец высоко ценит ваши усилия и достигнутые вами результаты… господин Тодин. Я выражаю вам признательность от Познающей и от себя, как от сокоординатора… Ваша карьера началась блестяще.

Тритан молчал.

Мир перед его глазами был черным.

Позволенное прощание произошло невнятно и сумбурно. Он сам не мог вспомнить, о чем говорил, о чем ирал; Махи кивала. Это он запомнил на всю жизнь — как она кивала, глядя через его плечо.

Всего один раз она взглянула ему в глаза. Из-за стекла великолепной машины. Махи в жизни не доводилось видывать ничего подобного, — но она осталась равнодушной к механическому великолепию. Она смотрела через стекло — на Тритана.

Через несколько лет, достигнув определенного положения в структуре Познающей, он станет наводить справки о девочке по имени Махи, первом мутанте, доставленном из изолята.

Но ничего не узнает ни тогда, ни потом, потому что материалы окажутся переданными Охраняющей главе, которая умеет прятать тайны так, чтобы они умирали.)

* * *

Когда-то в каком-то странном романе она читала о женщине, прикованной наручниками к спинке кровати; помнится, так и не пришлось дочитать роман до конца. Слишком он показался скверным и совершенно не правдоподобным.

Теперь…

Она не боялась. Все самое страшное случается ТАМ, здесь, во внешнем мире, под солнцем — что может случиться?..

Она посидела еще — до одури спокойная, отстраненная, равнодушная. Потом так же отстранение оглянулась — на заднем сиденье лежала сумка, в кармашке которой — она помнила — водитель оставил ключи от наручников…

Она поморщилась. Вся эта суета с железом и ключами казалась ей пошлой и ненастоящей. Только смерть в Пещере — настоящая смерть…

Она с отвращением посмотрела на свою руку. Браслет ерзал на исхудавшем запястье; Павла попыталась стянуть его — тщетно.

Где ты, Раман?.. Никогда не ставь на сцене подобных спектаклей. Оперетта какая-то, смешно и неприлично — возня с наручниками рядом с мертвым телом…

Но Павла не стеснялась и не боялась мертвеца.

Наверное, из-за этого пустого взгляда. Как будто умерший не был человеком, как будто он, как ни, кощунственна эта мысль, был просто дохлой рыбиной. Этот его взгляд, взгляд из Пещеры, странным образом выводил его из числа одушевленных созданий. Сарна не вздрогнет, встретив издохшего схруля…

Скоро Павла поняла, что до сумки с ключами ей не дотянуться. При жизни водитель был предусмотрителен и не хотел, чтобы Павла сбежала; сумка забилась в самый дальний от Павлы угол салона.

Она опять не испугалась.

Посидела несколько минут, бездумно разглядывая салон, — так, как будто только сейчас предоставился случай впервые его рассмотреть.

Большая и мощная машина, пыльная и просторная изнутри. Никаких наклеек, никаких брелоков, вообще никакого отпечатка личности хозяина, и даже клеенчатая коробка аптечки, свалившаяся от тряски на заднее сиденье, совершенно безлика и стандартна…

Павла проглотила слюну. Потом нащупала рычажок, откидывающий спинку, и превратила свое кресло в кровать — так же, как это сделал перед тем водитель.

Потом стянула туфли.

Потом улеглась на спину, подобрала колени к животу и изобразила некий гимнастический этюд, что-то вроде «стойки на лопатках с переворотом». И захватила аптечку ногами.

Через секунду, когда коробка выскользнула, Павла ухитрилась подхватить ее свободной рукой; крышка откинулась, окатив Павлу волной больничной вони. Как просто, оказывается, привыкнуть к этому мерзкому запаху… и как быстро от него отвыкаешь.

Павла отыскала среди груды обязательных лекарств мазь от ожогов. Густую и жирную; преодолевая отвращение, вымазала кисть прикованной руки.

Потом стиснула зубы, ожидая боли; боли практически не было. Рука почти без усилий выскользнула из стального браслета, и Павла машинально потерла ладонь о жесткую обшивку кресла. Хорошая попалась мазь. Не отмыться.

Пробираясь в чащу, машина оставила по себе недобрую память: примятая трава успела подняться, но были еще и обломанные кусты и ободранные ветки. Павле не приходилось задумываться в поисках дороги — она возвращалась по собственным следам; сесть за руль ей не пришло в голову. Она почему-то была уверена, что со смертью водителя и автомобиль издох тоже, да и, кстати, Павла не умела водить машину. Почти совсем.

Здравый смысл подсказывал, что мертвого водителя хорошо бы обыскать; впрочем, Павла уже давно пребывала в ситуации, всякого смысла совершенно лишенной. Раман, Раман… Никогда не ставь в своем театре таких глупых пьес. Не ставь детективов — обращайся к классике…

Максимум, на что она решилась, — залезть водителю в широкий карман куртки. Акция потребовала всего ее мужества — а добычей оказалась горстка мелочи и проездной на все виды транспорта. Зачем владельцу такой машины — проездной? Или это значит, что водитель не владелец? Что машину предоставили ему на время, для выполнения некоего важного поручения?..

А что особенно неприятно — на спинке водительского кресла обнаружилось подсохшее бурое пятно. Кровь не принадлежала мертвому, тот был невредим; сколько их было, отбивших Павлу у коренастого, у блондина, у тех, что везли ее в машине… с эмблемой на дверях…

«Ради чего, — думала Павла, пытаясь оттереть жирную от мази ладонь о красную кору сосны. — Чего ради, неужели ради меня? Тритан ничего не преувеличил, он, скорее, преуменьшил, чтобы зря меня не пугать… Как ты был прав, Тритан…»

Еще там, у машины, ее застал будничный телефонный звонок.

Некоторое время Павла тупо смотрела на мигающий зеленый огонек, потом взяла да и сняла трубку,

— Путник, Путник! Ты что, очумел?! Ты меня слышишь, Путник, ты!.. — невидимый собеседник выругался. — Почему не двигаешься?!

Голос был незнакомый. Но слышно было отменно — как из соседней комнаты. Как будто Павла сидит в офисе и договаривается о съемке с очередным героем очередной передачи…

— Путник, Путник, алло!..

— Какие вы все сволочи, — сказала Павла прочувственно.

Наверное, ей следовало придумать что-нибудь поумнее, — однако голова соображала плохо, да и потом звук, послышавшийся в ответ из трубки, здорово ее позабавил.

— Катитесь, — она подумала, какое бы словечко ввернуть, но ни до чего по-настоящему весомого так и не додумалась. — Катитесь… на фиг.

Телефон замолчал.

И, как ни пыталась Павла реанимировать его, — больше не ожил. Сделался бесполезен.

…А потом показалась дорога, но Павлина радость была преждевременной, потому что дорога оказалась узкой — явно периферийной и совершенно пустой; вспомнились, как обрывки бреда, прыгающий свет фар и стволы по обе стороны, будто забор…

Она потеряла полчаса, пытаясь вспомнить, откуда приехала машина и куда она направлялась. Не вспомнила, плюнула и пошла наугад.

Солнце подернулось пленкой. Павла брела, часто облизывая пересохшие губы, и на ближайших к дороге стволах ей мерещились синие коробки таксофонов.

Потом обнаружился туристский приют — деревянный навес, составленные в круг пеньки и, что самое приятное, любовно вычищенный и украшенный источник. Павла напилась из горсти, рукава ее куртки промокли по локоть, но ей уже было все равно; вода произвела на нее странное действие. Будто та гадость, которой она надышалась во время похищения, снова активизировалась и потребовала реванша.

Она успела добраться до навеса и разорить аккуратную стопку сложенных под брезентом матрацев.

И, еще ощущая кожей влажные рукава куртки, уже видела бахрому сталактитов на сводчатом потолке, фосфоресцирующие пятна лишайников и высокий хоровод светящихся в темноте жуков.

За каждым поворотом ей чудилась высокая фигура с хлыстом.

Теперь она чувствовала себя лучше — ей, пожалуй, хватило бы сил уйти от погони. На много переходов вокруг Пещера была спокойна, — но сарну не покидало тягостное чувство опасности.

Она долго вылизывала ложбинку, на дне которой тек ручеек. Осушала языком крохотное русло и терпеливо ждала, пока оно увлажнится снова; Пещера молчала, но в самом ее молчании сарне чудился страх. Пещера ждала пришельца с хлыстом — если он открыто появился однажды, то почему бы ему не прийти снова?

И он пришел. И чуткие уши сарны снова оказались бессильны.

Смотреть в глаза — значит нападать; сарна содрогнулась, когда ее рассеянный взгляд угодил в ловушку другого, холодного, бесстрастного взгляда. Взгляда-приказа.

Он шел на двух ногах. Он шел не как хищник — как хозяин; он шел прямо к ней, и в опущенной руке его было блестящее, как вода, изогнутое, как клык, острие. Он шел не охотиться и не сражаться — он шел убивать.

Сарна не двинулась с места. Потому что если с хищником можно вступить в игру за свою жизнь, если с хищником все решает погоня, то этот, который шел к ней сейчас, не был настроен играть в догонялки. Его взгляд имел над ней неоспоримую власть, его взгляд приказывал стоять — и она стояла.

Только теперь она могла его слышать. Каждый шорох каждого камушка под тяжелыми шагами. Его кожа, грубая, черная, лишенная шерсти, поскрипывала и шелестела.

Похрустывали камни.

Сарна не испытывала страха. Только холод и обреченность; она откуда-то знала, что он подойдет и возьмет ее за шерсть на холке, и тогда она покорно вытянет шею, открывая горло его одинокому блестящему клыку…

Порыв ветра. Идущий сбился с шага, взгляд его выпустил глаза сарны, и она смогла посмотреть туда же, куда теперь смотрел он.

Там, чуть в стороне, в черном проеме коридора стоял другой, на двух ногах, с хлыстом в опущенной руке.

Сарна вжалась в камень. Между теми двумя будто ударила искра, такая, которую даже в самой дикой скачке никогда не выбьет из камня даже самое быстрое копыто.

Тот, что шел убивать сарну, открыл рот и издал сложный, ни на что не похожий звук, от которого щерсть на спине у сарны поднялась дыбом.

Тот, что стоял в проеме, покачал головой и ответил. Тогда тот, что был с одиноким клыком, крикнул, и сарна прижала уши — такой болезненной волной раскатился его крик по коридорам Пещеры.

Тот, что стоял в проеме, негромко и прерывисто выдохнул, и тот, что кричал, сразу умолк.

И потянул откуда-то хлыст — из себя, из кожи. Теперь в одной руке у него был клык, а в другой — кожистый хвост, дрожащий, живущий собственной жизнью.

И снова шагнул к сарне, но тот, что стоял в проеме, одним движением загородил ему дорогу. Встал между сарной и тем, кто шел ее убивать.

Тот, кто шел убивать, молча выбросил перед собой руку с хлыстом; тонкий трепещущий ус должен был потрогать противника за горло, но тот, что стоял между сарной и ее смертью, успел уклониться, поднырнуть под хлыст и поймать его черной и грубой, лишенной шерсти рукой.

Мелькнул блестящий, как вода, клык. Тот, что шел убивать, никак не желал отказываться от этого своего намерения; поддернув противника к себе, он вдруг ударил его ногой в колено и так внезапно и сильно, что противник не устоял.

В следующую секунду хлыст того, кто шел убивать, оказался на свободе. Сарна смотрела, оцепенев; тот, что упал, снова успел увернуться от удара.

Сарна видела, как, сплетясь, два хлыста затрещали голубыми острыми искрами. Светом, подобного которому не было в Пещере. Как две фигуры заметались, завертелись; будто в брачном танце, но не похоть правила ими — ярость; соприкасаясь, хлысты исторгали синий огонь, и от негромкого треска шерсть на спине сарны поднималась дыбом. Она перестала различать, кто из соперников шел убивать ее, а кто встал между нею и смертью, — оба они казались одинаково чудовищными. Ей мерещилось, что сам воздух, рассекаемый хлыстами, дрожит и хочет бежать отсюда, утечь ветром — прочь…

И сарна поняла, что свободна и может бежать.

И стук копыт, отражаясь от стен Пещеры, показал ей, где выход.

Рыбаку, встреченному ей уже после полудня, она не стала ничего объяснять. Тот и не требовал объяснений — молча свернул свои удочки, погрузил Павлу в свой рассыпающийся от ветхости фургончик и отвез в поселок, где женская часть его семейства — жена, невестка, дочь и внучка — принялась сочувственно качать головами, готовить Павле ванну, еду, постель и сменную одежду, а Павла тем временем добралась до телефона, сняла трубку и замерла, слушая далекий услужливый гудок.

Ее мутило.

Произошедшее в Пещере помнилось ясно, так ясно, как никогда. По яркости с этим видением могли соперничать разве что первые встречи Павлы и Ковича — настырный сааг, атакующий трижды…

Она всегда знала о существовании егерей. Но никогда не верила, что ее лично это каким-то образом коснется.

Егеря уничтожают бешеных, опасных особей. Тех, чья жажда убийства превосходит биологическую целесообразность.

За что хотели убить Павлу?!

Впрочем, а зачем ее пытались похитить?

Стоп, стоп, стоп. А пытались ли ее вообще похищать? Не было ли это муторное приключение изначально задумано, как инсценировка? Цепь инсценировок, начало которым положил сааг, так напугавший Павлу в студии…

Вернее, нет. Началось раньше. Все эти курточки на размер больше, мертвые тела на фонарных столбах, говорящие собаки…

Все началось, когда Павла встретилась с Тританом.

Кович говорил… Впрочем, для Ковича все, что ни происходит в жизни, — всего лишь театр, естественный либо рукотворный.

А вот можно ли инсценировать… происходящее в Пещере?

Или для человека, подсунувшего Павле плюшевого саага, возможно все?..

Тритан, тебе невозможно не верить, но и верить тебе…

Павла тупо смотрела в телефонные кнопки.

— Кушать готово…

Это жена рыбака. Взволнованная и заботливая.

— Спасибо… мне бы сперва позвонить…

— Ну, звоните…

Павла перевела дыхание и набрала номер. Долгие гудки. Неужели его нет?..

— Алло, — женский голос.

— Будьте добры, — Павла прокашлялась, — позвать господина Ковича.

— Он на репетиции, — женский голос чуть удивлен, трубка ложится на рычаг; короткие гудки заставляют Павлу сильнее сжать зубы. Новый звонок.

— Алло…

— Будьте добры, — Павла сама поразилась металлическим ноткам, прорезавшимся в ее голосе, — позвать господина Ковича с репетиции. Скажите, что его зовет Павла Нимробец.

Длинная пауза.

— Минуточку.

Интересно, сколько стоит в этой дыре минута междугородного разговора? Не разорит ли она радушных хозяев?..

В трубке жили отзвуки чужого мира. Шаги и хлопанье двери, и отдаленные аккорды, и совсем уже далекий смех…

Павлу охватила тоска по прежней жизни. Той, где она была ассистенткой Раздолбежа. Той, где Митика подсовывал селедку в ее «дипломат»…

— Павла?!

— Это я.

— Павла, ты где? Я не могу сейчас разговаривать, идет репетиция… Ты перезвонишь?

Он кричал в трубку — безо всякой надобности, и так было прекрасно слышно. Он просто был сверх меры возбужден — и не потому, что Павла позвонила. Он жил сейчас очень далекими от Павлы событиями, событиями «Первой ночи», ее неожиданное появление было раздражителем, от которого следует поскорее избавиться.

И конечно, он понятия не имеет о последних событиях в Павлиной жизни.

— Раман…

А собственно, что она может ему сказать?

— Раман, как продвигается спектакль? Короткая пауза.

— Мы работаем, Павла, — в голосе уже раздражение. — Премьера назначена на седьмое сентября, но…

Он замолчал. Предполагалось, что Павла сама додумается, что стоит за этим «но».

— Раман…

Она сама не понимала, что изменилось в ее голосе Она произнесла его имя безо всякого нажима, но имев но сейчас он наконец-то услышал в ее голосе нечто сумевшее выдернуть его из густой репетиционной каши.

— Что случилось, Павла? Эй, Павла, ты почему молчишь?

Пауза. На кухне тихонько звякала посуда и возбужденно переговаривались приютившие Павлу женщины.

— Павла, — осторожно спросил Кович, — а ты где?..

— Это будет ваш лучший спектакль, — сказала она шепотом. — Лучше, чем «Девочка и вороны».

— Павла, ты где?!

Сама того не желая, она выдала паузу. Длинную и многозначительную, достойную премьерши.

Глава 8

— …Вы можете назвать имена ваших врачей? Вы знаете, где хранится история вашей болезни?

— Вы уверены, что вы здоровы?

— Я ни в чем не уверена, — Павла откинулась на спинку дивана. — Я не знаю, зачем нужны эти вопросы… Я ведь никому не жаловалась и ни о чем не просила!

— Господин Кович утверждает, что вы и сейчас, и раньше были абсолютно здоровы. Это очень важно, госпожа Нимробец, потому как если это так…

Щелкнул фотоаппарат. И еще один. И еще.

— Зачем?! — Павла смотрела на Ковича почти что с ненавистью.

— Затем, чтобы тебя оставили в покое, — жестко сообщил тот. — Затем, что всякая тайна — питательная среда для преступлений, предательств и домыслов… Ты что, боишься правды?! Так скажи им, скажи!..

Журналистов было трое. Двое одинаковых, как близнецы, чернявых и тощих, и третий рыжий, улыбчивый, со стеклянной божьей коровкой, пришпиленной к галстуку.

— Скажите, госпожа Нимробец, — рыжий совал ей под нос микрофон, круглый и коричневый, как мороженое в шоколаде. — Мы не охотники до сплетен, но если вас держали в больнице здоровую — это странно, не так ли?

Павла представила, как, разворачивая утренний выпуск газеты, Тритан наталкивается глазами на ее большую фотографию. «Павла Нимробец заявляет о совершенном над ней насилии».

— Павла, — в голосе Ковича нарождалась ярость, — тогда скажи этим людям прямо в глаза, что ты больна, что у тебя было острое нервное расстройство, что тебе прямо в студии померещился сааг!..

Журналисты вздрогнули, а рыжий еще и покрылся пятнами.

Павла смотрела в пол. Пыльный пол просторной квартиры Ковича.

Вчера поздним вечером он приехал за ней на фургончике, принадлежащем театру; фургончик помнил корифеев сцены, но сроду не видывал ни луж, ни ухабов, а потому обратная дорога заняла чуть ли не целую ночь. Трясясь на жестком диванчике, вдыхая запах нафталина, а внутри фургона почему-то остро пахло нафталином, — Павла глотала слезы и рассказывала Ковичу о своих злоключениях, и, наверное, рассказала слишком много; его огромная пыльная квартира встретила ее ворохом газет. Познающая главами лично господин Тритан Тодин, призывались прессой к ответственности за содержание в психиатрической клинике здорового человека, нарушение гражданах прав Павлы Нимробец, антигуманные исследования и даже вивисекцию. Кович усмехался с видом победителя:

— Когда тебе попадется где-нибудь выражение «Газеты подняли вой», ты будешь знать, что имеется в виду, правда?

Ей не хотелось спать. Ее пугал самый вид постели; Кович пронюхал неладное и насел на нее, требуя признания, и она призналась, рассказала о схватке егерей, вооруженных черными хлыстами.

Тогда Кович поскучнел, и настало ее время спрашивать, — но он не поддался на расспросы, да к тому же наступило утро, и на самом рассвете в дом ввалилась, поощряемая хозяином, троица журналистов.

— Госпожа Нимробец, правда ли, что вас намеревались вывезти из больницы на служебной машине Рабочей главы? Верно ли, что в пути вас пытались отбить? Или отбили? Повторите подробнее то, что вы рассказывали господину Ковичу…

Павла бросила на Ковича взгляд, призванный уличить в предательстве; режиссер ухмыльнулся:

— Ты не брала с меня слова молчать, Павла. Ты или расскажешь все — или это повторится снова, с не предсказуемыми результатами… Ну?

— Я ничего не знаю наверняка, — сказала она через силу. — Вы хотите, чтобы я сплетничала?

— Никаких сплетен, — жестко сказал Кович. — Ты знаешь наверняка, что тебя куда-то везли? Ты знаешь наверняка, что потом случился инцидент с ложной аварией и усыпляющим газом и ты очнулась уже в другой машине? Что водитель той второй машины умер во сне? Это ты наверняка знаешь?

Первое, что он сделал ночью, выслушав Павлу, — заставил ее заявить на ближайший пост административной полиции о человеке, умершем во сне. Среди леса, в машине, за рулем; полицейский удивился, но не очень. И не такое случается. Пещера, она не спросит…

— Госпожа Нимробец, — рыжий журналист улыбался, ласково теребя божью коровку на галстуке. — Мы никоим образом не хотим вмешиваться в ваши личные дела — но господин Кович прав. Это необходимо для вашего собственного спокойствия…

— Я не хочу сейчас давать интервью, — сказала Павла глухо.

Некоторое время Кович буравил ее взглядом, потом обернулся к журналистам:

— Запишите, что она не подтвердила и не опровергла моих сведений. Что она пребывает в смятенном состоянии духа и, возможно, запугана.

— Я не запугана!.. — шепотом крикнула Павла. Кович положил руку ей на плечо:

— Но ведь есть обстоятельства, мешающие тебе говорить правду? Да? Твои отношения с…

— Да, — сказала Павла быстро. — Есть обстоятельства, мешающие мне говорить правду. Когда они изменятся, я все скажу. Ладно?

Журналисты — оба чернявых и рыжий — ушли, подозрительно довольные. Как будто отказ Павлы давать интервью ни капельки их не огорчил; как будто того, что они знали, и так хватит на маленькую, но вполне достойную сенсацию.

Он оставил ее в гостиной — сидеть на пыльном диване, просматривать старые театральные журналы и бездумно пялиться в пестреющий клипами телеэкран. Ушел в кабинет, плотно закрыл за собой дверь. Постоял, сжав зубы, уселся в кресло, взял телефон к себе на колени.

— Добрый день. Могу ли я говорить с сокоординатором Познающей главы, господином Тританом Тодином?

На том конце трубки не случилось, против его ожиданий, ни заминки, ни удивления.

— Перезвоните по номеру… — номер был произнесен в меру быстро и в меру внятно, но зато безмерно вежливо.

Раман поблагодарил.

— Алло…

Он повторил свою просьбу; строгий молодой человек на том конце трубки осведомился, кто именно спрашивает господина Тодина, а затем попросил обождать.

Раман был слишком зол. Если после этой длинной паузы ему сообщат, что господин Тодин, к сожалению, отсутствует, — пусть пеняют на себя…

— Привет, Раман.

Невозмутимость этого человека могла сбить с толку кого угодно.

— Привет, егерь, — Раман не собирался вести долгих подготовительных бесед.

Тодин удовлетворенно хмыкнул, как будто соперник совершил именно тот ход, которого от него ждали.

— Я рад, что с Павлой все в порядке, — низкий оперный голос Тритана звучал совершенно бесстрастно. — Но я немножко удивился, почему она не перезвонила мне.

— А я немножко удивился, — мстительно передразнил Раман, — как она до сих пор сохранила к вам подобие теплого отношения… К вам, своему собственному палачу!

— Раман…

— Молчите, — Кович перебил бесцеремонно, как, бывало, прерывал актеров на репетиции, — я знаю о том, что случилось с Павлой в Пещере. Если это еще один из ваших подлых трюков, — постарайтесь, чтобы он был последним… Если же Павлу на самом деле хотели убить…

Он эффектно замолчал, предоставив Тодину возможность оправдываться, но тот молчал тоже. Молчание затягивалось.

— Слушай меня, — зло сказал Раман, оглядываясь на дверь гостиной. — На ушах стоит вся служба общественной информации. В твоих интересах, егерь Тодин, сделать так, чтобы Нимробец жила безбедно и была здорова.

— Я это учту, — сухо сообщила трубка. — А теперь, будь добр, попроси к телефону Павлу.

— Я еще не договорил!.. Возможно ли устранение через Пещеру не столько биологически опасных, сколько неугодных личностей?

Тодин вздохнул:

— Неугодных кому? Администрация как огня боится так называемых «этических кризисов»…

— Неугодных Триглавцу! Пауза.

— Идиот, — сказал Тодин, и Раман с удовлетворением отметил, что невозмутимого Тритана наконец-то удалось вывести из себя.

Когда он вернулся в гостиную, Павла спала, положив голову на пыльную диванную подушку. Он постоял над ней, не зная, что делать, потом вернулся в кабинет и позвонил в театр. Передвинул репетицию на полчаса позже; спектакль, из которого выдернули было, не желал так просто сдаваться — тащил, звал, засасывал в себя, еще немного, и Павла Нимробец начнет ему мешать…

Он перезвонил Павлиной сестре. Сообщил некоему мужчине — очевидно, Стефаниному мужу, — что Павлу выписали из больницы и она будет дома самое позднее через час. Выслушал его сбивчивые благодарности — интересно, за что? И, едва положив трубку, вздрогнул от телефонного звонка.

— Алло, Кович?

Голос Тодина потерял краски и обертоны — теперь он был глухим и сдавленным, будто Тритана держали за горло.

— Не давай ей спать! Не давай ей спать, слышишь?! Ни секунды… И не занимай телефон!.. Короткие гудки.

Обратный путь занял долгие десять секунд; Раман бежал так, будто не в собственную гостиную он сейчас ворвется — в темный зал с сосульками сталактитов, где уже мечется в смыкающемся кольце егерей маленькая затравленная сарна…

Павла сидела на диване и терла кулаками лицо; по счастью, он успел совладать с собой раньше, чем она заметила его выпученные глаза.

Раман опаивал Павлу третьей чашкой крепкого кофе, когда телефон зазвонил снова.

— Это я, — басом сказала трубка, и Раман почувствовал, как нервно подбирается живот. — Все, отбой. Она может спать. Ты можешь отправить ее домой. Ей ничего не угрожает.

— Ты уверен? — спросил Кович сквозь зубы.

— Совершенно.

Тодин казался едва ли не беспечным. «А не блефует ли он, — угрюмо подумал Раман. — Не провел ли он и меня на мякине — так, как неоднократно обманывал Павлу…»

Будто прочитав его мысли, Тодин сухо усмехнулся в трубке:

— До встречи… постановщик. И оборвал связь.

Перед служебным входом стояли два автобуса и огромный крытый фургон. Полтеатра отправлялось на гастроли по провинции — будничные, не сулящие ни славы, ни особенной прибыли. Этих гастролей вполне могло бы и не быть, но Раман ощущал напряжение в театре и хотел разрядить его, отправив возмутителей спокойствия в ссылку.

Возмутители спокойствия курили на привычной скамейке под окнами Раманова кабинета; красиво горели на солнце белые волосы Клоры Кобец, Дана Берус задумчиво красила губы, чуть в сторонке беседовали примадонна и потливый герой-любовник: с лица его не сходило выражение мрачной озабоченности. Гастроли стояли у него костью в горле — жена оставалась одна с грудным ребенком.

Весь устоявшийся коллектив, костяк театра. Половина из них ученики и выкормыши Рамана; и все эти люди в разной степени уязвлены его новой любовью, его тайным спектаклем, его начальственной блажью, ради которой он забросил дела привычные и почетные, живые спектакли, дающие театру имя и сборы. Кович, не пропускавший ранее ни одного своего спектакля, изводивший актеров замечаниями и придирками, теперь нашел себе новую игрушку; теперь второй режиссер Глеб сидит по вечерам в директорской ложе, а великий Кович всем своим видом дает понять, что у него есть занятие поинтереснее. И актеры, поначалу вздохнувшие с облегчением, ревнуют — все яростнее и злее.

С ним почтительно поздоровались; он вежливо кивнул, привычно пробежался взглядом по лицам, увидел то, что и так было ясно, — никому не хочется ехать на эти гастроли. Все молча клянут его, заранее предвкушая скверные гостиницы, пыльные провинциальные городишки, наполовину пустые залы — и это на спектаклях прославленного театра, привыкшего к аншлагам! Ведь какой дурак жарким летом вернется с любимой дачи, чтобы оставить деньги в театральной кассе и отпечаток седалища в кресле зрительного зала?!

Раман лучезарно улыбнулся примадонне, подмигнул мрачной Клоре Кобец и перешагнул порог театра. Его работа ждала его. Он только теперь понял, как много времени отобрано у работы: почти сутки!..

И его ребята ждали его вот уже полтора часа — серьезная сосредоточенная Лица и партнер ее Валь, бледный, какой-то вялый сегодня, опухший — не то с недосыпу, не то с перепоя…

— Валь, вы вчера пили?

— Нет…

На этих двоих — колоссальная нагрузка. Возможно, Раман не прав, репетируя с одним только составом исполнителей, да к тому же не профессионалов — начинающих. Возможно, он не прав — но это условия игры. Брошенный в воду либо тонет, либо учится плавать раз и навсегда. Закон естественного отбора.

— Почему вы не готовы к репетиции, Валь? Посмотрите на себя в зеркало — где энергия? Где собранность?

Парень молчал. Девчонка, сидевшая рядом, напряглась.

— Мы же договаривались, — сказал Раман мягко. — Вы же понимаете, какой на вас груз. Ваше здоровье сейчас — не ваше личное дело, а дело театра, группы, постановочного цеха, бухгалтерии в конце концов… В чем дело, Валь?

Парень наконец-то оторвал от пола воспаленные глаза в подушках опухших век:

— Я не спал. Ни вчера, ни…

Он запнулся; Раман стиснул зубы, пережидая толчок тревоги.

— Почему? Существуют лекарства, от самых легких до…

— Я боюсь! — выкрикнул парень шепотом и в глазах его мелькнул призрак истерики. — Пещера… Я в общаге мою посуду — и вдруг вижу, что я… будто я схруль. Будто мой сосед, Пашка… будто он меня съест. Я боюсь… что Пещера… о Пещере нельзя говорить вслух, она отомстит!..

Девчонка, Лица, прерывисто вздохнула. Щеки ее, чуть загорелые, с каждой секундой делались все бледнее и бледнее.

Раман поманил ее пальцем. Она встала и подошла, неслышно ступая по паркету балетными тапочками.

— Извини, что я тебя гоняю… Купи, пожалуйста, в буфете сигарет. Для себя и для партнера… Попроси буфетчицу принести в репетиционную кофе. И плитку шоколада… Давай.

Лица вышла; Раман поднялся, подошел к вскочившему было Валю, надавил на его плечи, опуская обратно на скамейку:

— Смотри на меня. Внимательно смотри… Ты хочешь быть актером? Тебя предупреждали, когда ты в училище поступал, тебя предупреждали, что актер занимается стриптизом? Обнажает душу? Тебя предупреждали, что будет ТАК, ты что же, не поверил?

— Про Пещеру никто не играет, — сказал парень шепотом. — Если про любовь… Я могу какую угодно сцену, самую интимную, нагишом… Но про Пещеру

Никто…

— Мы играем про любовь! — голос Рамана сделался железным, как корабельная цепь. — Ты пойми, мы играем про людей… не про Пещеру! Будь она проклята. Пещера, мы играем про людей, про любовь, понимаешь?!

Парень молчал, но паника в его глазах понемногу гасла, стиралась, как рисунок на асфальте стирается под тысячами ног.

— Ты любишь Лицу? — спросил Раман, поцепче ухватываясь за его плечи. Парень молчал.

— У тебя есть девушка?

— Есть… Дора…

— Мне надо, чтобы эти два месяца перед премьерой ты любил Лицу. Она красива. Она талантлива. Найди, за что ее любить.

Скрипнула дверь.

Красивая и талантливая Лица стояла на пороге — потертый спортивный костюм, балетные тапочки, в руках — поднос с дымящимися чашечками кофе.

Он не стал брать эпизодов Пещеры. На сегодняшнюю репетицию вполне хватало бытовых сцен.

Валь репетировал хорошо. Он просто на диво удачно репетировал — может быть, потому, что и Лица была расторможена, внутренне разбужена, Раман не раз и не два похвалил себя за удачный выбор — у этих двоих уже есть сцепка. Ансамбль, которому позавидовали бы маститые профессионалы.

Он поощрял обоих. Он совершенно искренне рассказывал им, какие они замечательные актеры, и оба, кажется, были довольны; крах наступил внезапно, и когда Раман осознал его, было уже поздно. Валь не явился на вечернюю репетицию. Раман, чья интуиция тут же завопила о несчастье, самолично Направился в общежитие; от подъезда общаги отъезжала машина «скорой помощи». И перепуганной толпой стояли квартиранты.

«Я боюсь! О Пещере нельзя говорить вслух, она отомстит!..»

Вахтерша заламывала полные белые руки:

— С пятого этажа… Стекло выбил, порезался… Врачи говорят, у него помутнение рассудка. На кусты упал, живой остался, но, говорят, шею сломал… Шею сломал, понимаете…

Раман ничего не ответил.

Оказывается, Влай перезвонил Стефане, и та вихрем примчалась с работы.

Павла, растерянная, стояла посреди прихожей; после объятий последовало некоторое замешательство: Стефана никак не могла понять, почему у прибывшей из больницы сестры такие перепачканные землей брюки. И куртка в древесной смоле, и нету с собой ничего, даже зубной щетки.

— Почему они не предупредили меня? Я бы забрала тебя прямо из больницы… И потом, я хочу говорить с врачом. Где твоя история болезни? Какие будут предписания, может быть, тебе надо в санаторий? И потом, Павла, что это за чушь, какие-то люди звонят и спрашивают, правда ли, что тебя насильно упекли в сумасшедший дом… Какие-то совершенно непонятные статейки, при чем тут этот режиссер, Кович, он ненормальный?..

Митика носился по дому с поросячьим визгом, Влай жарил на кухне какие-то блинчики и Стефана поставила перед Павлой полную тарелку, а когда та отказалась, страшно обиделась:

— Но это же делалось специально для тебя! Влай терпеть не может возиться на кухне, он специально для тебя старался, а ты не хочешь даже попробовать?!

Павла попробовала. Вымученно похвалила и отодвинула тарелку.

— А я ведь только вчера звонила этому доктору Барису, — сообщила Стефана возмущенно. — Он сказал мне, что твое состояние стабильно, без резких изменений… Как они могли так внезапно тебя выписать? Или они не закончили курс?!

Павла безучастно смотрела, как Митика пускает мыльные пузыри над кастрюлей с борщом.

— Алло, — говорила Стефана, придерживая плечом телефонную трубку. — Это клиника? Доктора Бариса, пожалуйста… Это Стефания Нимробец. А? А когда он будет?..

В передней коротко вякнул дверной звонок.

— Влай! — крикнула Стефана, отводя трубку в сторону. — Открой!

«Все, как раньше, — подумала Павла удивленно. — Ничего не изменилось. Безвременье — сегодня, завтра, год назад…»

Митика выдувал самый большой, самый красивый пузырь, по тонким мыльным стенкам плясали цветные разводы, а внизу набрякала прозрачная капелька, го-, товая сорваться в борщ. Митика дул, раздувая щеки, пузырь крутился на соломинке, как глобус.

— Влай! — крикнула Стефана. — Кто там? Кто пришел, это Рада?..

Митика возмущенно завопил, потому что пузырь лопнул, так и не сорвавшись с соломинки.

— Влай, если это Рада, то пусть идет скорей ею… Стефана запнулась. В дверях кухни стоял смуглый мужчина в замшевой рубашке, с чуть несимметричными чертами лица, с ярко-зелеными глазами, пристальными и рассеянными одновременно.

— Ну вот, — сказала Павла в наступившей тишине. — А это, Стеф, господин Тритан Тодин, сокоординатор Познающей главы.

«Который играет со мной, будто Митика с мячиком», — хотелось ей добавить. Но она промолчала.

— …И ты мне больше не веришь?

Павла молчала.

В ее собственной маленькой комнате Тритан казался чужеродным элементом. Пришельцем, едва ли не привидением.

— Павла, ты мне и правда перестала верить? Павла молчала.

Ей действительно хотелось, чтобы Тритан растворился в воздухе, подобно призраку. Пусть уйдет все хорошее, что было с ним связано, но и плохое пусть тоже уйдет. Не было ничего, ни саага в вечерней студии, ни больницы, ни мертвого мужчины в водительском кресле, ни схватки егерей… А впрочем, и была ли схватка, сейчас, спустя сутки, осталось воспоминание о воспоминании, не больше…

— Вот твой паспорт, — сухо сказал Тритан. «Почему он говорит так сухо? — подумала Павла. — Это несправедливо с его стороны… Или ему удобно стать в позу обиженного?»

— Вот твой паспорт, но я его тебе не отдам. Сейчас мы вместе поедем в одно место. С документами.

«Меня арестовывают, — подумала Павла устало. — Сажают в изолятор, как социально опасную особь».

— У тебя есть что-нибудь приличное из одежды? Платье?

И, не дожидаясь ее ответа, он открыл дверцы шкафа и по-хозяйски осмотрел хранящееся там добро.

Павла села на кровать. За прикрытой дверью возился, подслушивая, Митика; неужели прав был Кович и все, что связывало ее с Тританом, — всего лишь интересы некоего темного, не очень благородного дела?..

— Черт возьми, Павла, тебе давно пора обновить гардероб… Вот это платье подойдет. Надевай.

Он говорил без нажима, но Павла не нашла возможности ослушаться. Приняла из его рук свое самое нелюбимое, слишком длинное платье, мертвыми пальцами расстегнула молнию. Вдруг застеснявшись, оглянулась на Тритана — и тот демонстративно отвернулся.

Платье пахло шкафом. И больше ничем. Мертвый запах, ни капельки старых духов, которые напомнили бы о давно забытом, ушедшем в никуда празднике…

«А я ли это, — думала Павла, натягивая холодные противные шелка. — Со мной ли все это происходит, меня ли снова куда-то ведут, тащат, все против моей воли, но подразумевается, что я должна еще и быть. довольна… Послужить науке, спасти человечество от распада, да мало ли что потребуется от ассистентки с четвертого канала, дело житейское…»

— Павла, ты куда?! — это Стефана.

Да, бедная сестренка. Сперва эта странная внезапная выписка из больницы, а теперь еще Павлу ведет под руку господин «Годин, ведет невесть куда с документами…

Прислонившись к дерматину входной двери, Павла смотрела, как Тритан что-то втолковывает Стефане; слов не разобрать, но Стефана отступает и решительный порыв ее — никуда не пускать сестру вплоть до полного выздоровления — пропадает, куда-то девается, гаснет.

Дальше они уселись в какую-то машину; Павла, кажется, задремала, иначе как объяснить этот странный провал в памяти? Ее везли не в клинику и не в центр психологической реабилитации; Тритан молчал, отстранение и холодно. Во всяком случае Павла воспринимала его молчание именно так.

…Бегущие навстречу сосновые стволы…

Павла потерла слипающиеся глаза. Нет, за рулем совсем другой водитель. Не тот, чью смерть она наблюдала… кстати, когда это было? Позавчера, неделю назад?..

— Павла, выходим.

Ей в руку лег пластмассовый прямоугольник паспорта. Холодный, как льдинка; спотыкаясь, Павла брела по ковровой дорожке, тут-то и выяснилось, что переобуться она забыла, и подол праздничного платья то прикрывает, то кокетливо обнажает стоптанные домашние тапочки…

У Рамана Ковича домашние тапочки черные и ворсистые, как саажий бок.

— Осторожно, Павла, ступеньки.

Куда он ее все-таки ведет? Чего он от нее постоянно хочет, человек с низким, как пароходная сирена, голосом?..

Из полутьмы — а может быть, Павле померещилась полутьма, потому что спустя минуту было уже вполне светло — вынырнул некто в темном костюме, с бледным улыбающимся лицом. Из короткого разговора Павла разобрала только: «Ну да, конечно», — после чего перед ней и Тританом отдернулась бархатная портьера:

— Сюда, пожалуйста…

Длинный канцелярский стол. В самом центре его — нелепый букетик искусственных цветов.

Тритан вдруг взял ее за плечи. Неуместным, как показалось Павле, жестом.

— …Как и договорено, без долгих формальностей…

«Они упекут меня, — подумала Павла, холодея. — Без долгих формальностей — куда-нибудь в интернат для умственно отсталых…»

— Павла, давай сюда паспорт.

Она вцепилась в пластиковый прямоугольник, как будто это могло ее спасти. Как будто скользкую пластмассу трудно вырвать из увлажнившихся пальцев, вот так…

— Господин Тритан Тодин, подпишите здесь и здесь.

Павла смотрела, как Тритан принимает из чужих рук красивое стилизованное перо. И ставит на синем глянцевом листе два живописных росчерка красными чернилами — сверху и снизу…

Акт сдачи — приемки.

Все.

Человек в черном костюме о чем-то спросил, обращаясь к Тритану; Павла не расслышала. Вокруг искусственных белых цветов бесплодно кружилась одураченная желтая пчела.

— Да, — ответил Тритан, и его ответ был едва ли неторжественным. — Да…

— Госпожа Павла Нимробец, подпишите здесь и здесь.

Перо было теплым на ощупь. Павла близоруко прищурилась; ей, никогда не страдавшей расстройством зрения, вдруг показалось, что мир вокруг причудливо расплылся.

Бумагу надо прочитать. Надо во что бы то ни стало. Отбросить перо, закатить истерику… А может быть, этого от нее и ждут?! Неужели она подпишет, так и не прочитав?

— Да, Павла. Подписывай.

Его голос всегда имел над ней необъяснимую власть.

— Подписывай, Павла.

Когда катишься с горы, уже невозможно остановиться. «Нимробец», — написала она красными чернилами прямо рядом с чьим-то услужливо указующим пальцем. И еще раз: «Нимробец».

— Госпожа Павла Нимробец, достаточно ли твердо ваше решение взять в мужья присутствующего здесь господина Тритана Тодина?

Она тряхнула головой, прогоняя шум в ушах. Молчание. Жужжит одураченная пчела.

— Госпожа Павла Нимробец, — бесстрастно повторил черный человек, — достаточно ли твердо ваше решение взять в мужья присутствующего здесь господина Тритана Тодина?

— Чего? — спросила она шепотом. Черный человек чуть заметно вздохнул и повторил в третий раз, с теми же интонациями:

— Госпожа Павла Нимробец, достаточно ли твердо ваше решение взять в мужья присутствующего здесь господина Тритана Тодина? Она закусила губу. И зажмурилась. И ощутила теплую руку на своем плече.

— А почему бы и нет, — сказала она шепотом, не раскрывая глаз.

А что еще ей оставалось делать?..

* * *

Какое счастье, что основной состав театра отправился вояжировать по провинции. Весть долетит, конечно, и до них, но, по крайней мере, обсуждение трагедии с Валем будет проистекать далеко-далеко от Ковича, от репетиций, от «Первой ночи», которая вот-вот грозит перейти в последнюю…

Лица была вся в слезах, как восковая свечка.

— Ты будешь репетировать с другим партнером, — сказал ей Раман, и она посмотрела на него, как на изувера.

— Разве…

— Запомни, Лица. Весь театр может повыбрасываться из окон — на седьмое сентября назначена премьера. И она БУДЕТ.

Лица всхлипнула. Раман представлялся в ее глаза чем-то вроде каменной машины, идущей к цели по трупам собственных актеров; о бессонной ночи, предшествовавшей этому холодному утру, он ей рассказывать не стал.

— Валь не выдержал, Лица. Валь сломался, но это его собственная проблема. Он мог отказаться от этой работы; он вообще мог уйти из театра, но он захотел взять эту вершину — и сломался на половине пути. Мы найдем ему замену.

Лица смотрела в сторону. «Плохо, если она будет меня презирать, — подумал Раман. — Нехорошо для работы».

И он сжал пальцы на ее щуплом плече:

— Мы не виноваты, Лица, что так получилось.

Это несчастный случай. Мне очень жаль. Я ночь не спал, поверь.

И, иллюстрируя свои слова, провел ладонью по воспаленным векам.

Пусть девочка верит, что режиссер — тоже человек.

Он пересмотрел график. Отныне утром и днем на репетицию вызывались эпизоды, в которых главный герой не был занят; вечера Раман предназначил для поиска.

Он знал наперечет всех актеров города, хоть чего-нибудь, по его мнению, стоящих; сложность заключалась в том, что искать предстояло не сформировавшегося профессионала, а мальчишку, безвестного, начинающего.

Рамана лихорадило. Врач травматологического отделения, где лежал Валь, подтвердил по телефону худшие прогнозы — парень парализован и находится между жизнью и смертью. Что бы там Раман ни говорил Лице, — ему яснее, чем кому-либо, была причина трагедии.

Уже с утра в театре объявились посторонние, незнакомые Раману журналисты; он сжал зубы и устроил маленькую, вежливенькую пресс-конференцию. Да, молодой человек выбросился из окна. Да, он был занят в новом спектакле. Да, господин Кович охотно поделится: спектакль называется «Песни о любви», в нем Участвуют только молодые, начинающие актеры… Нет, он не может понять, что именно толкнуло юношу на этот шаг. Конфликтов на репетиции не было, наоборот, он был весьма доволен работой Валя… Может быть, что-то личное? Парень, говорят, поссорился с любимой девушкой…

Раман прекрасно понимал, что этот ложный след не выдерживает никакой критики, — но не мог сейчас придумать ничего лучшего. Он тщательно демонстрировал обезоруживающую откровенность; журналисты выразили соболезнование и ушли, и черт его знает, что они там напишут.

Потом позвонили из Управления и тоже интересовались подробностями трагедии, и вспомнили, как бы невзначай, как почти год назад пыталась покончить с собой актриса, которую Кович уволил; Раман высказал вежливое удивление. При чем тут тот случай? Парня-то он не увольнял, наоборот, назначил его на роль, тому есть множество свидетелей, и потом ведь актеры совершеннолетние, он, Кович, им не нянька, мало ли что кому взбредет в голову…

На том конце провода посокрушались и напомнили, что театр уже три года не знал инспекции, что авторитет господина Ковича, конечно, непререкаем, но дело идет о формальности и порядок один для всех… Короче говоря, с будущего понедельника, скорее всего. Психологическую драму начнут навещать инспектора.

Кович нашел в себе силы вежливо согласиться. Положил трубку, перевел дыхание и подлейшим образом плюнул на ковер.

Репетиция с массовкой — сложнейшая музыкальная репетиция — закончилась в полседьмого; без пяти семь Раман вошел в служебный вход городского Детского театра. Посмотрим, что за ребята играют для деток.

Вечерний спектакль адресован был подросткам, публика долго ходила по проходам, усаживаясь, путаясь в билетах и наступая на ноги соседям. Публика была в основном от двенадцати до восемнадцати, слегка безалаберная, но в общем воспитанная и не очень шумная; начался спектакль, Раман выдержал минут двадцать, потом встал и вышел.

Ему было обидно за публику. Обидно, если героине-школьнице на самом деле тридцать лет, она уже дважды рожала и на сцене думает только о том, чтобы не порвать колготки…

У служебного входа курил главреж Детского театра — поджарый бородатый блондин. Раман вежливо поздоровался; слишком вежливо. Блондин, вероятно, счел себя оскорбленным.

От Детского пять минут ходу было до театра Комедии. Раман поймал машину, водитель его узнал и слышать не захотел о деньгах. В Комедию Кович вошел опять-таки со служебного хода, тетушка-капельдинер окаменела лицом — полчаса уже идет спектакль! — но все-таки пропустила его в боковую ложу, где сидела увлеченная действом семейная пара. Устраиваясь, Раман ухитрился задеть сумочку дамы, болтавшуюся на спинке кресла, и даже, кажется, что-то там раздавить; дама, по счастью, не заметила. Это была на редкость жизнерадостная дама, легко перекрывавшая своим хохотом весь смех оживленного партера.

Раман попросил программку — дама сунула ее не глядя. Щурясь и приближая листок к глазам, Раман разбирал в полутьме столбик полузнакомых имен; спустя пять минут было ясно, что и сюда он пришел совершенно зря. Более того, вся технология поисков порочна — он сломя голову кинулся по театрам, рассчитывая исключительно на удачу, почти на чудо, — а чудеса случаются слишком редко, и отнюдь не по заказу режиссера Ковича, и не исключено, что юноша, способный сыграть главную роль в его нерожденном спектакле, в свою очередь еще не появился на свет…

С этой черной мыслью он и ушел. Тетушка-капельдинер покосилась на него, как на сумасшедшего.

Скорее, по инерции, чем рассчитывая на что-либо, он забрел на второе действие в театр Классики, где в огромном зале внимали гекзаметрам полтора десятка ценителей, а потом еще и в Музыкальный, где застал как раз апофеоз спектакля с бубнами, литаврами и летящим в зал конфетти. Разгоряченные актеры трижды выходили на поклон. Раман бессильно скользил взглядом по лицам стоящей у кулис массовки В какой-то момент он сам себе представился старым развратником, выбирающим аппетитного юношу ва ночь, и при мысли этой его чуть не стошнило; все было зря, парни были более или менее смазливы, более или менее оживлены, однако Раман в упор не видел, кому из них можно доверить звездную роль, так подло прогаженную неврастеником Валем.

Он прослонялся по улицам до утра.

Перед началом утренней репетиции он застал своих актеров практически всех, занятых в «Первой ночи», — нервно спорящих о чем-то в фойе. При его приближении разговоры смолкли; кто-то прятал глаза, кто-то, наоборот, здоровался долго, вежливо и с подтекстом. «Плотину прорвало», — подумал Раман угрюмо. Он ждал этого момента со дня на день, с тех самых пор, как начались первые прогоны первого действия. Рано или поздно кому-то должно было прийти в голову, что за «Песни о любви» репетирует неистовый Кович.

Трагедия с Валем послужила толчком. «Ладно», — подумал Раман, до хруста сжимая зубы.

— Всех в зал. Я попрошу всех в зал, и закройте двери…

Закрывание дверей — это так, для вящего эффекта. Тайны уже не удержать, теперь новая фаза, теперь на смену тайне должна прийти одержимость…

Кто-то по привычке забился в последние ряды; Раман вытащил всех вперед, так, чтобы сидели плотной группой, чтобы он всех видел. Взобрался на сцену, пробежался взглядом по лицам — да, плохо дело. Полный упадок духа. Шок.

Он криво усмехнулся — немолодой, некрасивый, необаятельный человек. И заговорил.

Речь его заняла всего лишь минут двадцать, но сил ушло, как за полный рабочий день.

Первым делом он выразил сожаление о случившемся с Валем. Это колоссальная потеря для спектакля — но, к сожалению, талантливые актеры так уязвимы духовно. Валь пережил личную трагедию — и вот результат…

Он многократно и прилюдно отказался от вини перед Валем. А потом перевел дыхание и заговорил о главном.

Он напомнил им всем, кем они были — мальчики и девочки из массовки, на куцем контракте, без планов и без прав. Он констатировал, кем они стали — полноправными актерами ведущего театра страны. Он сообщил, кем они станут — ведущими, привилегированными, звездами.

Он был колоссальным насосом, качающим в них энергию. Они были молоды и впечатлительны — а потому его хватило почти на всех, а с тем апатичным, что сидит во втором ряду с краю, и с бездумной девицей в четвертом ряду предстоит разбираться отдельно.

Он приводил им примеры из истории. Он уже вносил их имена в школьные учебники будущего, он льстил им, объявляя их результатом кропотливого отбора и победителями жесточайшего конкурса. Он рассказывал о будущем спектакле, и тут ему не надо было врать — его глаза и без того лихорадочно горели, как две сумасшедшие воспаленные звезды.

Он запугивал их, предсказывая их будущее на случай, если спектакль не состоится или кто-то из них окажется недостойным. Он связывал их, зачисляя в ряды едва ли не тайного общества.

И под конец — добавил к обещанным лаврам еще и турне вокруг света и крупные денежные премии.

Под конец своей речи он был пуст, как оболочка резинового мяча. Зато сидящие перед ним люди глядели на него с восторгом, с обожанием; он знал, что каждая вторая девчонка в этом зале сейчас влюблена в него.

Потому что лидер рождает желание поклоняться.

Дневную репетицию он пережил с трудом. На смену эйфории пришла депрессия.

Запершись в своем кабинете, он долго просматривал собственные записи и в конце концов тупо уперся глазами в исчерканный настольный календарь. Седьмое сентября… Даже если передвинуть премьеру на две недели позже. Начнется новый сезон… Придут обязательные заботы, театр не может существовать на автопилоте, а если может, то это уже другой театр, не имеющий никакого отношения к нему, Раману Ковичу…

Да полноте, какое значение имеют сроки! Речь идет попросту о том, будет спектакль или не будет…

Он в отчаянии взял себя за голову. Весь его грандиозный проект, дело его жизни болтается на грани краха. Из-за блажи нервного мальчишки.

Телефонный звонок вывел его из оцепенения; жаль, ito он не удосужился отключить телефон.

Звонки ныли и ныли; он не собирался брать трубку, у него не было никакого желания болтать с этими кретинами из Управления, но и слушать повторяющиеся унылые трели было слишком тоскливо.

— Алло.

— Добрый день… это говорит Павла. Он узнал ее задолго до того, как она представилась. И поразился своей забывчивости. Проклятый Валь, проклятая работа, ну все из головы вымело, подчистую…

— Я как раз собирался звонить тебе, — соврал он не моргнув глазом. — Как ты себя чувствуешь?

— Да как вам сказать, — ее голос звучал как-то странно, как будто она была возбуждена до крайности, но не хотела этого возбуждения выказывать. — Как вам сказать… Я вышла замуж.

Первой его мыслью было, что Павла свихнулась-таки. Господин Тодин с командой довели ее до форменного сумасшествия,

Она совершенно правильно истолковала его затянувшееся молчание:

— Нет, вы не думайте, я не рехнулась… Я вышла замуж. Угадайте, за кого?..

* * *

Прошло полчаса с той минуты, когда трубка легла на рычаг, — а Раман все еще сидел, выпучив глаза, тупо глядя на пластмассовую коробку телефона. «Проклятый егерь, — только и мог он сейчас сказать, и даже подумать мог только одно. — Проклятый егерь».

В том, что господин Тодин снова ведет игру, Раман не сомневался ни минуты. И его пугало, что он, мастер многоходовых комбинаций, до сих пор не имеет понятия, в чем эта игра заключается.

Но Павла… А что, собственно, Павла? Разве не пережила она в свое время медового месяца с господином Тританом Тодином, разве Раман не ловил себя еще тогда на некоем подобии ревности?..

Павла Нимробец позвонила, чтобы пригласить его на свадьбу; он отказался холодно и сухо, отказался, сославшись на занятость. Он и вправду очень занят, более того, его начинает тревожить осведомленность Павлы в некоторых его, Рамана, замыслах. Когда он выкладывал Павле концепцию, он никак не рассчитывал, что она станет пересказывать ее мужу — на супружеском ложе…

«Ерунда, — оборвал он сам себя. — Супружеское ложе существует совсем для другого». И притом ведь еще месяц назад, посвящая Павлу в свой замысел, он прекрасно знал о ее взаимоотношениях с Тританом…

Другое дело — он не знал до конца, кто такой Тритан.

Раман заскрипел зубами.

Это будет очень, очень, очень скверная свадьба. Женитьба кота на мыши.

Он побрезговал старым зеленым схрулем; ослабевший зверь скоро станет добычей соплеменников, саажьи зубы не привыкли к жесткому мясу, жертва с ослабленной волей к жизни не приносит удовлетворения; потому он оставил старого схруля на растерзание молодым и двинулся переходами вверх, потек, играя выступающими мышцами, неслышно ступая широкими лапами с прибранными до времени когтями.

Стайкой тхолей он побрезговал тоже.

Ему хотелось настоящей добычи. Сильного коричневого схруля или молодой сарны…

Схруль встретился ему на перекрестке, там, где в большой переход выливалось три маленьких; схруль выскочил из бокового коридора, молодой коричневый схруль, гроза для множества обитателей Пещеры; сейчас он несся, как загнанная жертва, хотя сааг еще не начал охоту.

Из перехода, откуда вылетел схруль, толчками валил тугой воздух. Сааг напрягся; воздух пах сильно и странно, ни одна его жертва — а жертвами саагу служили все обитатели Пещеры — так не пахла, запах походил скорее на его собственный, чем…

Два или три мгновения — и сааг припал к земле. Тот, что гнал крупного коричневого схруля, почти не уступал саагу в размерах, но жесткая шерсть была чуть длиннее и мышцы на бедрах и спине выпирали круче. Совершенная машина для убийства — пара черных клыков, занимающих собой всю морду, пара огромных ноздрей и пара глаз, куда меньших, чем ноздри…

Сааг увидел бы то же самое, склонившись над черным зеркалом воды.

Тот, что гнал схруля, был его соплеменником. И намеревался завершить погоню во что бы то ни стало.

Схруль нырнул в следующий переход — огромная тень мётнулась следом, и, спустя несколько мгновений, по Пещере запрыгал, отражаясь от стен, предсмертный вопль.

Сааг постоял, слушая запахи свежепролитой крови, чужого азарта, чужого голода и утоляемой жажды; потом медленно, как волна расплавленной смолы, двинулся к их источнику.

Давно, много ночей назад ему пришлось загрызть саага-щенка. Подростка, не успевшего набрать ни силы, ни веса; к несчастью, этот, грызущий мясо посреди узкого перехода, не встретился ему раньше.

До того, как клыки его окрепли, почернели и вызывающе изогнулись.

Сааг остановился, перебирая ноздрями полный запахов воздух. Молодой соперник стоял к нему мордой, стоял, загораживая узкий проход; у ног соперника лежал мертвый схруль, соперник не желал делиться добычей, но сааг и не претендовал на нее. Ему не было дела до мертвечины, он взвешивал свои силы, он знал, что двоим в узком переходе не разойтись.

Либо ему придется уйти, повернувшись к сопернику спиной, либо…

Соперник разомкнул челюсти, показывая чудовищный объем глотки. Соперник знал о его намерениях и, возможно, в свою очередь решал, удастся ли завалить старика достаточно быстро и без особых потерь.

Сааг припал к земле. Низкий потолок не позволял прыгнуть в полную силу, и соперник понимал это. Соперник издевательски разинул пасть, из недр его желудка пахло порченым мясом.

Соперник был силен.

Сааг осознал это еще до прыжка.

Соперник чуть недобрал в весе — но ни в реакции, ни в силе челюстей, ни в возможностях бугристых мышц ничем не уступал старшему собрату.

Зато превосходил молодостью. Лоснящейся молодостью, бесстрашием и наглостью, если его и удастся завалить — то лишь ценой множества ран, ценой собственной крови…

На стороне старшего было преимущество опыта. Не сводя с наглой разинутой пасти мутных, налитых кровью глаз, сааг отступал. Пятился.

Пока молодой соперник, стоящий над собственной добычей, не остался за крутым поворотом.

Тогда сааг повернулся и неспешно, сдерживая раздражение, потек прочь.

Сегодня он прольет много крови. Чужой.

— …Ну почему, почему, почему нельзя было устроить все по-человечески?!

Стефана сбивалась с ног.

Выдать Павлу замуж — удачно выдать, не просто так — было, оказывается, ее давней потаенной мечтой; внезапность, бесцеремонность и скомканность события повергли ее в шок.

Решено было собрать гостей «хотя бы вослед событиям»; Тритан сразу же дал понять, что ни в каких приготовлениях Павла участвовать не будет. Он вообще не отходил от нее ни на шаг; сразу же после бракосочетания Павла водворена была в дом своего молодого мужа, и первая брачная ночь прошла более чем оригинально — Павла лежала в постели и рассказывала о своих приключениях и страхах, длинно, путано, иногда со слезами, Тритан сидел над ней, как каменная глыба сидит над соленым морем, и Павла стискивала его руку, которая одна была символом надежности этого мира. Потом она заснула, а Тритан так до утра и просидел.

— …Меня правда хотели убить? Это невозможно… За что? Что же теперь будет?

— Теперь мы с тобой будем жить долго и счастливо.

— Значит, я уже никому не нужна? И ничего мне не Угрожает? С меня уже состригли мое везение, как Шерсть с овцы, я могу гулять, пока не отрастет новая?

— Все будет совершенно хорошо.

— Ты не говоришь мне всего…

— Ax, Павла, какая разница, что я говорю… «Это правда, — поняла Павла, сжимая его руку. —Какая разница, что он говорит. Важно, что он делает…»

Стефана легко сломила несмелое желание Павлы отпраздновать свадьбу скромно; с точки зрения Стефаны все главные события жизни должны были устраиваться в строгом соответствии с протоколом. Приглашены были ближние и дальние родственники, Павлины школьные подруги, Раздолбеж, секретарша Лора, два десятка Павлиных сослуживцев и среди них почему-то оператор Сава — впрочем, он, вероятно, притащился без приглашения, просто увязался за кем-то из приятелей, а прогнать его, разумеется, никто так и не собрался.

— С вашей стороны что же, никого не будет? — допытывалась Стефана у Тритана. И возмущенно фыркала — что это за жених, к которому никто не придет на свадьбу?!

Веселье, как ни странно, получилось на славу. Лихо проскочили протокольную часть. Помянули родителей; Павла испытала укол совести, потому что Стефана знала все положенные pитуалы, а она, Павла, нет.

А потом развернулось гулянье. Раздолбеж до глубины души был потрясен внезапным Павлиным превращением, а потому напился быстро и необратимо, после чего стал настоящим центром компании; ни один его подчиненный — а таких на свадьбе было десятка полтора — не мог пройти мимо, не удержавшись от фривольной беседы.

— Господин Мырель, так пятничный выпуск npeдставляем на премию или нет?

— Лас… точка, конечно предса… представляем…

— А то, что там по заднему плану кошка ходит?

— Какая кошка… ласточка…

— Господин Мырель, так мы договорились насчет отпуска в августе?

— Лорочка, ты лучшая в мире… Лорочка… та вот…

— Господин Мырель, вы слышали, Мика кассету в фонтан уронил?

— К…как?..

— Господин Мырель, ваш тост! Пожелайте же чего-нибудь нашей Павле, пожелайте ей!..

Раздолбеж желал. Прерывал чужие тосты и желал снова, надо сказать, совершенно искренне; во время всеобщего танца он даже сделал над собой усилие и встал из-за стола, чтобы, шатаясь, подойти к Павле и ущипнуть ее за ляжку. То есть он думал, что это ляжка, а на самом деле это было кресло.

— Гос…подин Тодин, наши поздравления… Это чудная специалист… ка… Идея детской передачи… анонсы, ах, какие анонсы, м-ма-стерство… Молодец…

Оператор Сава вел себя странно. Павла то и дело ловила не себе его задумчивый, прямо-таки нежный взгляд; Сава сидел за перегруженным объедками столом, игнорировал улыбки девушек и за весь вечер поднялся только один раз — чтобы пригласить Павлу на танец.

Собственно, она не собиралась танцевать вообще. Она сидела, словно в чаду, меланхолично пережевывала один и тот же кусок копченого мяса и воспринимала происходящее отстранение, будто случайная посетительница; Сава на какую-то минуту вытащил ее в реальность.

— Потанцуй, — шепотом сказал Тритан за ее спиной.

Через минуту у нее закружилась голова. — Знаешь, какое самое печальное в мире занятие? — спросил Сава, бережно препровождая ее на место. — Вечно сожалеть об утраченных возможностях… О том, что могло бы сбыться, да не сбылось… Павла пропустила его слова мимо ушей. Со стороны Тритана на свадьбу явились все-таки двое гостей. Оба ни с кем за весь вечер так и не познакомились, не выпили ни капли спиртного — сидели тихо и скромно, один в зале, другой на террасе, и задумчиво поглядывали по сторонам.

Господин Раман Кович явился, когда веселье перевалило свой пик и кое-кто из гостей стал уже подумывать об эвакуации. Павла совершенно не удивилась, увидев его в дверях. Как будто такой сложный спектакль, как Павлина свадьба, оказался бы обыденным и пресным без столь значимой в ее судьбе фигуры.

— Ага, — задумчиво сказал за ее спиной Тритан. — Я так и знал, что он не утерпит.

Стоя в дверях, Кович огляделся; его появление было тут же замечено, со всех сторон послышались приветствия, а Раздолбеж подскочил и восторженно чмокнул новоприбывшего коллегу в блестящую залысину на лбу. Все зааплодировали.

— Поздравляю, Павла, — сказал Кович, останавливаясь в двух метрах от сидящих за столом молодых. — Тритан, можно тебя на минутку?

Кович выглядел скверно — жертва бессонницы и стресса. Вряд ли он явился сюда для поздравлений; Павла ощутила внезапный приступ раздражения. Сколько можно? Как долго этот человек будет мучить ее своими подозрениями, запугивать, сбивать с толку?..

— Павла, ты не будешь скучать? — спросил Тритан, поднимаясь; оба молодых человека, молчаливых Тритановых гостя, быстро взглянули сначала на него, а потом на Павлу.

— Что-то случилось, Раман? — невинно поинтересовалась Павла, глядя в воспаленные глаза Ковича.

— Поздравляю, — повторил тот, глядя в сторону. Таким тоном обычно не счастья желают, а обещают крупные неприятности.

В парке пахло хвоей. Сверху, на террасе, курили в десять сигарет, в темноту валились, как снег, сизые хлопья пепла.

— Чего ты от нее хочешь? — без предисловий спросил Раман, поставив ногу на сиденье пустой скамейки.

— Я люблю ее и хочу быть ее мужем, — без колебаний ответил стоящий перед ним человек. Полумрак скрадывал выражение его лица.

— Не ври мне, егерь, — Раман стиснул зубы, чтобы раньше времени не взорваться. — Ты чуть не довел ее до сумасшествия — в собственных целях. По твоему приказу над ней измывались, как над лабораторным животным, — скажешь, нет?

— Да, — отозвался из темноты Тритан Тодин. — Не совсем так, как ты рассказываешь,. — но по смыслу верно. Продолжай. Раман проглотил жгучую слюну. Наверное, плюнь он сейчас Тритану на лацкан — и жениховский наряд задымится, расползаясь дырой.

— Ты используешь ее, егерь. Я хочу знать, зачем она тебе нужна.

В глубине парка яростно звенели цикады.

— Ты многое хочешь знать, постановщик. Но решительно отказываешься сопоставить все то, что тебе и так известно. Павла — ценный приз, ты еще не понял? За Павлой стоят… Сказать для начала, сколько раз я уже спасал ее от верной смерти?

— Имитатор, — усмехнулся Раман. — Мастер инсценировок.

— Дурак, — в тон ему отозвался Тритан. — Триглавец не допустит, чтобы Павла оказалась в чужих руках. Ее не держат в изоляторе, но… Если она выпадет из поля зрения — хоть на полчаса, координатор лично отдаст приказ об ее уничтожении.

Раману показалось, что в парке резко похолодало.

Он невольно взялся за ворот собственной куртки:

— Врешь.

— В Пещере… Ты давно понял, что в Пещере можно дотянуться до всякого. Я тоже кое-чем рисковал, ты что, не понял?! И обернись события чуть по-другому…

Он оборвал сам себя. Вымученно усмехнулся, присел на спинку скамьи:

— Ты сам меня спрашивал, можно ли убрать в Пещере человека… Технически — да. С точки зрения морали… Видишь ли…

— Приказ о ликвидации Павлы был отдан? — спросил Раман, кутаясь в куртку посреди душного вечера.

— Дважды, — отозвался Тодин после паузы. — В подробности посвящать… Короче говоря, я благодарен тебе за соучастие в Павлиной судьбе.

Раман закусил губу, сдерживая внутреннюю дрожь:

— Я не верю ни одному твоему слову, егерь.

— Тогда какого черта ты явился на мою свадьбу, чтобы со мной говорить?!

На террасе звонко смеялись пьяные голоса. Гремела музыка, сыпался сигаретный пепел.

— У меня нет времени, — сказал Тритан сухо. — меня душа не на месте, пока Павла там одна.

— С ней твои бравые мальчики, — напомнил Раман язвительно. — Надо полагать, ты затащишь их и в супружескую постель?

Тритан пожал плечами. Поднялся и двинулся к лестнице, обратно, в зал.

Раман догнал его на полпути. Хотел схватить за рукав — но удержался.

— Подожди… Тот мужик, который вез Павлу, который ее, как ты говоришь, похитил… он сам умер в Пещере? Или ему помогли?!

Некоторое время Тодин смотрел на него задумчиво, будто решая, стоит отвечать или нет.

Потом решил, что не стоит. Повернулся и пошел прочь.

Утром он проснулся бодрый, отдохнувший и сильный, но задуматься о том, откуда взялась вдруг энергия, означало тут же снова впасть в депрессию. Он помнит одно — ночью он был в Пещере, и все сложилось… удачно. Надо сказать, в последние месяцы это происходит много чаще обычного… Но — хватит. Больше об этом — ни мысли. Главное — работа.

Накануне он попросил кое-кого из своих околотеатральных знакомых изыскать стоящих, с их точки зрения, юношей — на просмотр; кандидатов собралось полтора десятка, пятерых он отправил сразу же, а прочих, ничего не объясняя, повел в малую репетиционную и там взялся прослушивать — наспех, нервно, раздражаясь всякий раз, когда становилось ясно, что очередной соискатель никуда не годится.

Один только раз ему померещился просвет в конце тоннеля. Второкурсник из училища, коренастый и самоуверенный, получающий от своей работы нескрываемое удовольствие; Раман потирал ладони, не решаясь верить своей удаче, и совершенно, как оказалось, правильно — трех минут разговора оказалось достаточно, чтобы пустые глаза парнишки выдали его редкостную душевную ограниченность.

Утро прошло впустую, зато днем явилась инспектура из Управления, двое, один тихий и вежливый, другой нарочито простецкий в обращении, назойливый и шумный. Взяв себя в руки, Раман вспомнил, что сегодня понедельник, а с понедельника ему обещана была проверка, противопожарная безопасность, финансовая дисциплина, охрана труда, и все это в его театре, где он, только он считал себя полноправным хозяином!.. Презрительно усмехнувшись, он предоставил инспекторам полную свободу действий, сам же развернулся и ушел. До дневной репетиции оставалось еще время.

Он бездумно брел по летней улице, невольно останавливая взгляд на оранжевых кабинках телефонов-автоматов; он хотел бы позвонить Павле Нимробец, но звонить никак не стоило — теперь исключительно господин Тодин должен ограждать ее от всех неприятностей, истинных или мнимых. Теперь ей, вероятно, плевать на судьбу «Первой ночи» Вечного Драматурга Скроя; а если и не плевать — он, Раман, не станет делиться с ней даже самыми невинными соображениями. Он потерял союзника, путь и маленького, и скромного. Он потерял союзника.

Перед дверью театрального училища толпились абитуриенты; кто-то из толпы узнал Рамана вчерашние школьники зашушукались, расступаясь, а спустя квартал его догнала девчонка в юбке столь короткой, что ее запросто можно было считать просто широким поясом:

— Господин Кович… Меня зовут Леата, я с детства мечтала быть актрисой, у меня талант, вы не думайте…

И она тряхнула обширной грудью, зазывающе, как бы демонстрируя истинный размер своего «таланта».

— Задницу прикрой, — сказал Раман, сутулясь больше обычного. — Потаскуха.

Целую минуту девочка не могла перевести дух.

Раман наблюдал за сменой выражений на ее лице. Любопытно, если она все-таки поступит в училище.

И годика через три придет пробоваться к нему в театр…

И чем она так уж провинилась? Тоже мне, моралист…

И он побрел прочь — старый, мрачный, сам себе противный, и редкие полуденные прохожие удивленно и сочувственно поглядывали ему вслед.

В этом городе полным-полно театров и вовсе не плохих.

Сегодня вечером он снова пойдет бродить со спектакля на спектакль… А может быть, не пойдет.

Бесполезно… Перед цирком загорелый рабочий стриг машинкой круглый газон. Напевал, покачивая яркой шляпой-зонтиком, с видимым удовольствием вдыхая запах травы; Раман вдруг ощутил зависть. Что за чудесная работа — разбрасывать веер зеленых брызг, приглаживать один за другим все эти пестрые ворсистые пятачки, на которых разлягутся потом студенты с пивом, конспектами и бутербродами…

Он втянул голову в плечи. Бездумно обошел пустое здание, огромное, нелепое, похожее на слона, одного из тех, что на потеху детям и дуракам содержали в неволе и учили противоестественному. Сейчас цирк был пуст — лето, гастроли; Раман остановился неподалеку от входя в цирковое училище, где компания юношей, почти подростков, весело щелкала друг друга, передавая из рук в руки большой старомодный фотоаппарат.

Раман поймал себя на мысли, что и на этих, абсолютно в дело не годящихся, он невольно смотрит как на соискателей Роли. Ребята были как на подбор мускулистые, низкорослые — силовики, только один выбивался из их компании, владелец фотоаппарата, чей-то, по-видимому, еще школьный друг. На Ковича не обратили ни малейшего внимания; поколебавшись, он переступил порог циркового — в вестибюле пахло мокрой половой тряпкой, потом и пылью.

Никто и ни о чем его не спросил; коридоры были пусты, за дверью какого-то кабинета стрекотала пишущая машинка, откуда-то сверху доносилась скверная магнитофонная музыка; Раман не знал, куда и зачем идти, а потому пошел на звук.

Дверь небольшого зала была настежь открыта, запах пота здесь крепчал, доходя до наибольшей возможной концентрации; в углу на матах сидела, раскинувшись в поперечном «шпагате», тощая девушка в линялом спортивном купальнике. Неестественная поза, казалось, ничуть ее не беспокоила — девушка рассеянно листала страницы потрепанной книги. На горе желтых, провонявших потом матов валялись в расслабленных позах еще две девушки и парень. Магнитофон хрипло орал, его звук отражался от высокого белого потолка, падал на голову и ввинчивался в уши, но, похоже, только пришелец Кович испытывал от этого неудобство.

На него посмотрели — с умеренным интересом; одна из возлежащих на матах девушек о чем-то спросила, — он не расслышал, но на всякий случай кивнул, и девушка этим и удовольствовалась. Надо было уходить, но он стоял неизвестно почему; парень лениво поднялся с матов, подобрал пару валяющихся здесь же бутафорских кинжалов и вереницей запустил их под потолок, только руки замелькали.

Раман отступил, собираясь уходить, — и теперь только заметил еще одного парня, вернее, сперва он увидел его ноги в потертых кожаных тапочках и на каждой ступне — по стакану воды. Парень стоял на руках, с натугой сгибая и разгибая локти; стаканы подрагивали, но вода не расплескивалась. Хотя тапочки, разглядел Раман, были уже насквозь мокрыми.

Раман опустил голову.

Волосы парня, какого-то неопределенно-желтого цвета, свешивались, почти касаясь пола.

— А ну встань, — приказал Раман негромко, но даже сквозь рев магнитофона парень ухитрился его расслышать.

Один стакан удалось подхватить. Второй упал на маты, оставив немедленно впитавшуюся лужу.

— Я Раман Кович, — веско сказал Раман в круглое, красное от прилива крови лицо.

— Я у-узнал, — проговорил парень, с трудом перекрывая хриплую музыку. — Д-добрый день…

Парень заикался. Не слишком сильно, но вполне явственно.

Нам пора, — сказала Павла в третий раз. Вечер получился скучным. Павла с самого начала не понимала, зачем он нужен, — но Стефана была почему-то убеждена, что на другой день после шумной свадьбы железным образом необходим такой вот вечер в узком кругу семьи.

Павла устала. Еще со вчерашнего дня. Еще с прошлой недели. За целый месяц. За целый год.

Митика деловито ползал под столом, от чего высокие бокалы то и дело вздрагивали, оставляя на белоснежной скатерти красные круги, отпечатки ножек. Павла дергалась, когда по ее ноге бесцеремонно проходился локоть племянника:

— Митика, перестань!!

Тритан молчал и вежливо улыбался. Влай молчал и смущенно сопел; Павла молчала просто потому, что не знала тем для общего разговора. Стефана неторопливо пересказывала последние события, предвкушала открытие, на пороге которого стоит ее отдел, но никто, кроме самой Стефаны, не понимал, о чем идет речь.

— Нам пора, — сказал наконец Тритан, и всем сразу стало ясно, что визит вежливости закончен. В прихожей Павла на секунду остановилась, пораженная: это ведь ее дом, она что же, приходила сюда в гости?! Из ностальгического шока ее вывел крик Стефаны: оказывается, Митика успел натолкать картофельного пюре в летние туфли Тритана, оставленные на полочке для обуви.

За смущенными извинениями и поспешной ликвидацией аварии миновали лишние десять минут; Павла стояла, прижавшись к Тритановому боку, и ей почему-то казалось, что он ее не видит. Что, стоя в одних носках на лысом коврике прихожей, сокоординатор Познающей главы Тритан Тодин странствует мыслями где-то далеко, где не слышен рев Митики, где тем не менее неуютно, пусто и холодно…

Ей пришлось дважды окликнуть его, прежде чем он ее услышал:

— Да?.. До свидания, Стефана, до свидания, Влай.

Спасибо за вечер… Пока.

Переступив порог, он крепко сжал ее ладонь, да так и не отпускал.

Внизу на скамейке сидели, любуясь луной, двое парней в спортивных костюмах. Павла почему-то подумала, что они возвращаются с вечерней пробежки, и удивилась, когда один из них вытащил из кармана нечто с короткой антенной и приглушенно сказал что-то вроде «пуск».

— Пойдем, — Тритан потянул ее за руку.

У бровки стояла машина с затененными стеклами. Дверь распахнулась сама; Павла успела коротко махнуть рукой стоящей на балконе Стефане:

— Пока!..

Оба любовавшихся луной парня пересели со скамейки в машину, один сел впереди, рядом с водителем, другой устроился по правую руку от Павлы. По левую руку от нее сидел Тритан.

— Вот это да, — сказала она громко и удивленно. Ехали минут пятнадцать.

Любители вечерних пробежек вышли из машины первыми — один остался стоять, любовно поглаживая стриженый куст самшита, другой прошел к дому — в глубь сада, по кирпичной тропинке, высветленной фарами; Павла вспомнила вдруг день, когда приехала сюда впервые: маленькая, совершенно негородская улица, гаснущий шум метро в ушах, первые прикосновения его рук…

Тот, что ходил к дому, вернулся и кивнул. Павла успела заметить, что за спиной его на тропинке стоит еще один — с виду спортсмен спортсменом, но с миниатюрной рацией в руках.

— Пойдем, малыш.

— Вот это да! — повторила она, сжимая его ладонь. — Как в кино… Как в детском муль…

Порыв ветра качнул фонарем над дверью. Павла не поняла, как это фонарь может издавать такой звук; у нее моментально заложило уши.

И сразу же оказалось, что парень с рацией уже не стоит на тропинке, а медленно падает на нее, будто внезапно лишившись сознания.

— А-хх-а! — закричали за спиной.

Павла почувствовала, как уходит из-под ног земля. Трава, хлестанувшая ей по лицу, была высокая и влажная.

— Лежать!..

По обе стороны от тропинки трещали ветки. Павла подняла голову; в резком свете фар прыгали, отбрасывая черные тени, плоские, будто вырезанные из картона фигурки.

Пещера.

Уже спустя секунду она поняла, что именно напоминает ей это по-своему красивое действо; кажется, со всех сторон потянуло сыростью, неповторимым духом лишайников и черного мха. Зависшие в небе звезды показались скопищем огненных жуков; наваждение было таким правдоподобным и явственным, что Павла вцепилась в траву и часто, со всхлипом, задышала.

Она видела, как один из нападающих, во всем черном, но с зеленой хирургической маской на лице, опускает на чью-то голову резиновую полицейскую дубинку. Отвратительный звук; валится на землю грузное тело в спортивном костюме, человек в черном перемахивает через него, как через кучу тряпья, и заносит дубинку снова — но его противник ускользает, и в стремительном, обтекающем врага движении бьет чем-то в живот — снизу вверх, так, что человек в черном хрипит и сгибается пополам, и на освещенной фарами дорожке с пугающей скоростью растет блестящее черное пятно.

— Не щадить!!

Впервые в жизни Павла услышала, как звучит в полную силу знаменитый голос Тритана.

И, будто разбуженная этим голосом, взвыла сирена в машине.

— Убью! — скрежет металла. — С дороги, убью!! Взя-ать!..

Двое катились по земле — не разобрать было, кто из них в черном, кто носит на лице хирургическую маску, а в руке вместо скальпеля — длинный изогнутый нож…

На узкой тропинке, посреди переломанных уже кустов, варился, расплескиваясь, котел ярости. Павле, наполовину ослепшей от прямого света фар, мерещились клочья шерсти — схрульей ли, саажьей; то, что носителями убийства выступали двуногие люди, приводило в шок, лишало возможности двигаться.

А потом ее грубо схватили поперек туловища и потащили сквозь изломанные кусты — туда, где за домом уже ждала, оказывается, еще одна машина.

А потом она услышала крик и покрылась потом, потому что это был вопль Тритана, похожий на рев раненого зверя; руки, тащившие ее, мгновенно разжались, выпуская ее обмякшее тело на траву. Свет фар остался где-то сбоку, но она все равно прекрасно видела, как Тритан, в разорванной куртке, кидается сразу на двоих, как воздух над его головой рассекает полицейская дубинка, а потом он взвивается в воздух, пропуская удар понизу, а потом нападающий получает ногой в пах и орет, будто придавленный кот, а Тритан бьет его такой же дубинкой по лицу, и крик обрывается в хрип, а второй тем временем бросается на Тритана со спины, и на мгновение кажется, что изогнутый нож по рукоятку погрузился в тело, — но потом Павла видит его острие, чистое, без крови, насквозь пропоровшее Тританову куртку под рукавом. Тритан, продолжая движение нападающего, рывком швыряет его через себя, швыряет с оттяжкой, и падающее тело приземляется с негромким хрустом, и нет времени ужасаться, потому что из темноты выныривают еще двое, со свистом режет воздух нечто на железной цепи. Тритан глухо ревет и ловит цепь рукавом, а другой рукой бьет нападавшего по глазам, тот отшатывается и что-то невнятно кричит, а его напарник тем временем поднимает перед собой железную трубку, уродливую и тяжелую.

— А-а-а!..

Трубка разразилась грохотом, и удерживающий ее человек отлетел назад, будто отброшенный сильным толчком; мгновением раньше Тритан успел кинуться на землю.

С глухим ударом упало в траву железное орудие. Его владелец упал рядом и не стал подниматься. Павла разглядела рукоятку ножа, подрагивающую возле самого его лица, у основания шеи.

— Павла?!

Тритан стоял на одном колене. Ножа больше не было в его руке, нож ушел в чужую плоть, ушел по самую рукоятку.

— Павла, не вставай.

Машина, ожидавшая за домом, снялась с места мгновенно — даже с каким-то паническим взвизгом. Одновременно со стороны улицы надвинулся шум сразу нескольких моторов. И проблесковый огонек полицейской мигалки.

Сирена, наконец, заткнулась. В уши ватой впихнулась тишина; Тритан медленно поднялся. Подошел к лежащему человеку, ногой отбросил в сторону тяжелую железную трубку:

— Ч-черт…

Он помог ей встать — точнее, вздернул над землей и поставил на трясущиеся ноги.

Одна рука его болталась, будто парализованная; тропинка перед домом, превратившаяся уже в поляну, со страшной скоростью наполнялась людьми.

— Павла, не смотри.

Она и рада бы не смотреть.

Поперек тропинки лежал парень в спортивном костюме. Один из тех, что любовались луной на скамейке перед Павлиным домом; неужели не прошло еще и часа — Стефана, Влай, скучный ужин, картофельное пюре в башмаках Тритана?!

Еще один лежал на белых носилках. Грудь поднимается и опадает — значит, жив.

Третьего нигде не было видно, зато за частоколом ног в форменных серых штанах утопал в темной луже один из нападавших, и с лица его уже сдвинули повязку, сочно-зеленую, как у младшего врачебного персонала.

На лицо мертвого Павла смотреть не стала.

— Что же это, как же это… что…

Павла вздрогнула.

Плакал капитан административной полиции. Пожилой, грузный, всю жизнь отдавший службе полицейский, — он плакал и не мог удержать трясущийся блокнот. И отворачивался, а по мясистому круглому лицу текли и текли, обгоняя друг друга, крупные слезы.

Глава 9

— Когда ты поступал в театральное?

— Д-два года назад… Меня еще на отборочных

Срезали, п-потому что я…

— Заикаешься?

— Н-ну, я когда т-текст выучу, то меньше з-заика-юсь… Н-но все равно, я в-волновался…

Парень был мелким схрулем. Парень был белым схрулем — редкостный тип, и, что самое невероятное, шокирующий вопрос Рамана не особенно смутил юного акробата.

— А?.. Н-ну, конечно, н-на людях про Пещеру не говорят… Н-но вообще-то, конечно, я про это д-ду-мал…

Парень был феноменально обаятелен — желтые волосы, вечно удивленные голубые глаза. «Типаж, — думал Раман, смущая юношу пристальным взглядом. — Ходячий типаж… Не актер, нет. Чуть пересмотрим рисунок — ему ничего не придется играть.

Пусть будет собой, всю драматическую часть вытянет Лица…»

«Если вытянет», — подумал он с внезапным страхом.

Скамейка под окнами его кабинета была непривычно пуста. Юноша сидел на краешке стула, хлопал бесцветными ресницами и смотрел на Рамана с доверчивой надеждой.

— Будем работать, Алериш. Светлые брови поползли вверх:

— Я же з-заикаюсь…

— Это мои проблемы, — Раман сидел на подоконнике, прислонившись спиной к оконному косяку. — Будешь молчать.

Парень прерывисто вздохнул. Раман вдруг явственно представил себе, как он поднимается со стула и говорит, глядя в пол: «Спасибо, но мне придется отказаться…»

Парень молчал. Как будто уже начал репетировать.

Молчаливый садовник реанимировал кусты, которые еще можно было спасти, а прочие спешно выкорчевал, насадив на освободившееся место массу пестрых неприхотливых цветов — будто бы так и надо, будто бы ничего и не было… Кровь на кирпичной дорожке замыли еще до рассвета. Незачем травмировать соседей следами насилия. Насилия, которое недостойно человека.

— Тритан, ты так и будешь молчать? Ее муж обернулся от окна:

— Я сказал тебе главное. Как раз то, чего ни при каких обстоятельствах не хотел говорить. Она опустила глаза.

Он прав. Таких вещей о близком человеке лучше не знать.

Схватка егерей в Пещере. Неподвижная фигура с хлыстом, охраняющая ослабевшую сарну; она, Павла Нимробец — не сарна, не животное. Ей не пристало

Бояться егерей.

Потому что там, где страх, — с любовью уже, как бы это сказать… напряженка…

— Вот видишь, — сказал Тритан шепотом.

— Я не боюсь тебя, — поклялась она истово и на минуту сама в это поверила.

Он улыбнулся.

Павла сидела на кровати, на скомканных простынях, помнящих длинную бессонную ночь.

— Значит, ты уже второй раз за меня дерешься.

Дерешься. Насмерть. Дерешься…

Она бездумно повторяла и повторяла шершавое, с тухловатым привкусом слово.

— Я каждый день дерусь за тебя, — отозвался он глухо. — Коллеги… Некоторые люди, которых я вынужден звать коллегами, позволяют себе… просто неприличную панику.

— Почему вы до сих пор не упрятали меня в изолятор? Как собирались?

— Павла, — ее муж потрогал руку на перевязи, — имей совесть.

И ей действительно сделалось стыдно. «В чем дело, возможно, это Кович научил ее быть циничной?»

— Извини…

— Да ладно… Ты нервничаешь, я понимаю. Я все понимаю, Павла, я буду защищать тебя, что бы там ни случилось, ночью ли, днем… Возможно, мне придется увезти тебя отсюда — далеко-далеко. Потому что, видишь ли… эти люди не оставят попыток заполучить тебя. Никогда.

Безысходность, рожденная этими его словами, была слишком велика, чтобы Павла могла так сразу впустить ее в сознание. «Не сейчас, — подумала она достаточно бодро. — Потом…»

Ей вспомнился давний, дальний лес и человек в водительском кресле, умирающий во сне прямо у нее на глазах.

Как он там, в Пещере, бежал…

От кого он бежал? Что за ужас одолевал его в последние мгновения его жизни?

— Тритан…

Она хотела спросить, как люди становятся егерями.

Но у нее не повернулся язык. И еще она знала, что он не ответит.

Промолчит, по обыкновению.

Она вспомнила, как он швырнул через плечо человека в зеленой маске, какой был звук, когда тот грянулся головой о землю, и как плакал бедный полицейский, в жизни не видевший насильственной смерти.

Как будто это было не с Тританом.

Как будто не его рука, чье прикосновение она знала слишком хорошо, как будто не эта рука метнула нож в шею того неудачника с железным самострелом…

Вчера вечером он собственноручно, на ее глазах убил двух живых, двуногих, подобных себе людей. Ее Тритан.

А если бы он не убил их — судьба самой Павлы оказалась бы…

Она вздрогнула.

— Не бойся, — сказал Тритан, чуть отдергивая штору.

— Ты чего-то не договариваешь, — предположила она неуверенно.

Он посмотрел прямо ей в глаза. Усмехнулся:

— А когда это я говорил тебе все? Когда это было? «Я сама виновата, — подумала Павла, отворачиваясь. — Меня это устраивало. Я с этим мирилась».

— Тебя интересует, — Тритан тяжело прошел через всю комнату, плотнее запахнул халат, опустился в кресло, — почему Триглавец не достанет этих людей через Пещеру?

«Как просто он об этом говорит, — подумала Павла, натягивая одеяло на вздрагивающие плечи. — Как это просто — „достать через Пещеру»…»

За этими словами… За этими словами стоит страх, парализующий жертву, причем жертвой может быть и сааг… За этими словами стоит черный хлыст, чье прикосновение есть судорога и смерть.

Сколько раз сам Тритан, черная фигура в полумраке Пещеры, шел к обреченному размеренно и спокойно, самим бесстрастием своим утверждая единственную правильность такого порядка вещей?! Она сглотнула снова.

Тритан дрался за нее в Пещере. Тритан рисковал жизнью… Она даже не знает до конца, чем еще он мог рисковать.

— Меня интересует, — она кивнула, пытаясь отделаться от скверных мыслей.

— Эти люди, они… это странная мысль, к ней не просто привыкнуть, Павла, но, раз это касается непосредственно тебя… Они настоящие «они», а не пешки-исполнители — не принадлежат Пещере. Попросту не бывают там. Никогда…

Сделалось тихо, в тишине мягко отдавались шаги охранника на веранде, далеко-далеко, в глубине садов, переругивались собаки.

— Как же они… эти… живут? — спросила Павла потрясенно.

Тритан сухо усмехнулся:

— Так называемые мутанты. Побочный продукт экспериментов Доброго Доктора… Их звериное не находит выхода. Они агрессивны… ты видела.

— Ты тоже… — она осеклась.

— Тоже агрессивен, ты хочешь сказать?

Павла снова вздрогнула. В тишине ей померещился явственный хруст позвонков.

— Зачем ты ТАК сделал? Ведь достаточно было оглушить…

— Ах, Павла… «Достаточно», — он передразнил ее интонацию. — Может быть, мне достаточно было переспать с тобой, а потом со спокойной душой подписать приказ о твоей ликвидации?!

Павла сглотнула комок горькой слюны. Хруст, кровь и неподвижные тела поперек садовой дорожки.

— Ты нужна им, Павла, нужен химический состав твоего мозга. Нужно материальное воплощение твоего везения… на продажу. Ты хочешь, чтобы я их щадил?!

— Но ведь и ты тоже изучал химический состав моего мозга, — сказала она, глядя ему в глаза. — Искал материальное воплощение моего везения. Кстати, ты уже отказался от этих попыток? Совсем?

И тогда он сделал то, чего не делал за всю историю их знакомства, — встал, повернулся и молча вышел.

Гастролеры вернулись на день раньше — загорелые, разомлевшие, слегка спившиеся. Вояж прошел не без приключений — декорации то и дело опаздывали, приходилось спешно делать замену спектаклей, а то и играть в чужой, наспех подобранной выгородке. Все измотались и рассчитывали на немедленный отпуск.

К моменту возвращения основной части труппы Кович пребывал уже в состоянии озверения.

Инспектора из Управления бесчинствовали. В театре обнаружились нарушения техники безопасности, противопожарных правил и санитарных норм. Ежедневно тот из проверяющих, что был подчеркнуто вежлив, приносил ему на подпись кучу каких-то протоколов; декорации музыкальной комедии, которую осенью должен был выпустить выкормыш Рамана Дин, приказано было разобрать из-за того, что крепления летающих домиков исполнены не по технологии и не из того материала. Переделка декорации означала срыв премьеры мюзикла; Раман говорил с проверяющими, оттопырив губу. Хрен он их боится. Все их протоколы пригодны исключительно для сортирных нужд. Отставить, что ли, важные дела и позвонить все-таки Второму советнику?!

Театр лихорадило, уборщицы нервно оглядывались, главный бухгалтер, несгибаемая дама средних лет, прятала подозрительно красные глаза. Вся постановочная часть бранилась черными словами, однако ни один человек в театре не допустил по отношению к ревизорам ни тени подхалимажа. Все чуяли поддержку Ковича и свято верили в его оттопыренную, все презирающую губу.

Мелкая возня с инспекцией выдергивала Рамана с репетиций, отвлекала, царапала, будто камешек в ботинке. Он позвонил-таки Второму и не застал его, а потом снова не застал, а потом поговорил наконец, но разговор вышел скомканный — Второй обещал разобраться, но как-то неуверенно обещал, без рвения. «Погодите, — думал Раман, наливаясь желчью по самую макушку. — Я тебе покажу премьеры. Я тебе покажу коньяк. Я всем вам покажу, подождите до осени…»

Он уже знал, что спектакль будет. У парнишки, подобранного в цирковом училище, у этого желтоволосого Алериша, не было ни техники, ни опыта, ни навыков. Ничего не было, кроме обаяния — и еще феноменальной, почти инфантильной искренности.

— Органика, — бормотал Раман, сидя в темном зале перед огоньком режиссерского пульта. — Черт…

Алериш вел себя естественно, как ведут себя на сцене кошки. Говорят, кошку невозможно переиграть; Лица никак не могла приноровиться к новому партнеру.

— Он же умственно отсталый, — не выдержав, призналась она однажды Раману. — Он же, как ребенок…

— Актеры — дети на сцене, — сообщил он, назидательно поднимая палец. — Детская вера в предполагаемые обстоятельства… И потом. Лица, я и не требую от него слишком многого. Он на своем месте; у нас, как ты уже поняла, спектакль не актерский…

Раман Кович в жизни не поставил ни одного актерского спектакля. Как писали в свое время газеты: «триумф режиссерского театра».

Теперь он репетировал большими кусками. Теперь он устраивал прогоны; каждая репетиция начиналась с накачки — он снова и снова подхлестывал актеров своей бешеной энергией. Естественно, все в театре давно знали, какие такие «Песни о любви» самозабвенно репетирует главный. Раман подозревал, что и инспектора это знают, и потому особенно въедливо роются в позапрошлогодних накладных. Предстояли самые сложные репетиции, со сценами из жизни Пещеры, Раман знал, как это должно выглядеть, Раман похудел на пять килограммов и, освобождая себя от лишних хлопот, отправил вернувшихся гастролеров прямо с колес — в отпуск.

На скамейке под окнами его кабинета молодежь распила традиционное шампанское. Тут же явились инспектора, стали неподалеку, подозрительно глядя на мелкое нарушение дисциплины; специально, чтобы доставить им удовольствие, Раман спустился вниз, подставил пластиковый стаканчик под пенную струю из бутылки и, на радость актерам, выпил вместе с ними. Пожелал счастливого отдыха, улыбнулся инспекторам — им вина не предлагали — и отправился репетировать в наглухо закрытом, душном зале.

Ему и в голову не могло прийти, что длинный, подозрительный, ревнивый взгляд Клоры Кобец будет иметь в этот вечер странное, скандальное продолжение.

О подробностях происшествия ему донесли потом. Разогретая шампанским Клора минуту полюбезничала с радистом — и, игнорируя строжайшее распоряжение главного режиссера, залезла через радиорубку в зал. Ее бесила тайна. Ей хотелось знать, чем занимается Кович «с этими сопляками».

То, что она увидела, произвело на нее немалое впечатление. Клора сидела за стеклянной стенкой радиорубки, сидела, выпучив свои выразительные глаза и полуоткрыв чувственные губы; однако не шокирующий мотив Пещеры, а именно работа выскочки Лиды травмировала ее душу более всего.

Возможно, ей хватило бы ума промолчать. Возможно, она нашла бы для своих эмоций другой, более безопасный выход, — но добряк радист имел несчастье угостить Клору коньяком, а сочетание коньяка с шампанским всегда оказывало на прекрасную блондинку непредсказуемое действие.

Возвращаясь с репетиции, ничего не подозревающая Лица получила сильнейший стресс. Неподалеку от служебного входа ей случилась встреча с ведущей актрисой режиссера Ковича, Клора курила в компании троих молодых актеров и одного помрежа, и четверо мужчин стали свидетелями дружеской беседы двух коллег.

Потом говорили, что Клора якобы била Лицу по щекам, — это были чистейшей воды враки, Клора была интеллигентной девушкой, для изъявления самых сильных эмоций ей вполне хватало слов и даже голоса не пришлось повышать. Сочувственного в общем-то голоса.

Лице вменялись в вину главным образом бесстыдство и бездарность. Бесстыдством было «показывать на сцене ЭТО», бездарностью было все остальное — чуткая Клора безошибочно поймала все ошибки этой, в общем-то неудачной, репетиции и с фактами в руках заверила Лицу, что с ее данными ей лучше всего поступить на филфак и стать учительницей или, раз уж она так любит театр, найти себе место буфетчицы или билетерши.

Будь Лица саажихой — Клоре пришлось бы плохо. Будь она схрулихой покрупнее — ответила бы соответственно, а потом плюнула и забыла; к несчастью, Лица был сарной, а сарнам, как верно заметил в свое время Кович, в театре мало что светит.

Четверо свидетелей с любопытством наблюдали, как уходит краска с лица обомлевшей девушки. Как моментально увлажняются глаза, и тогда собеседница ласково советует ей не плакать, потому что слезы все равно ничего не изменят; свидетели хмыкают. Лица ревет в голос и бросается прочь, а Клора добивает ее словами в спину — ничего не значащими словами, зато много значит тон, каким они были произнесены…

Раман узнал обо всем на другой день. Злые языки утверждали, что Лица прибежала к нему жаловаться, — ничего подобного. Лица явилась на репетицию вовремя и стойко смотрела в сторону, — но вот когда она вышла на сцену, Раман понял, что дело неладно.

— Лица, в чем дело? Почему не готовы к репетиции?

Обаятельный Алериш хлопал светлыми ресницами и покорно ждал, когда режиссер закончит разбираться с его партнершей и можно будет спокойно повторить сцену. И те из актеров, что вызваны были на сегодня, переминались в кулисах с ноги на ногу, ежились от ледяного Раманова тона и ждали.

— Лица, соберись. Сначала.

Все повторилось снова; эпизода, вчера уже в общем-то выверенного, сегодня как не бывало, В кулисах шушукались; Раман, которого с раннего утра накрутили сволочи-инспектора, не счел нужным сдерживаться:

— Ты издеваешься? Измываешься, Лица? Следовало сразу предупредить, что у тебя критические дни цикла, и на фиг приносить на репетицию свои…

Он добавил несколько физиологических подробностей. Лица, как слепая, слезла со сцены и побрела вглубь зала, забыв, что двери закрыты, а подергав ручку, беззвучно опустилась на пол.

Даже беззаботный Алериш обеспокоился. Раман скверным голосом скомандовал перерыв и, ни на кого не глядя, ушел к себе. Через минуту к нему в кабинет поскреблись — разведка спешила донести обстоятельства вчерашнего происшествия.

Ярость Рамана была холодной и страшной. Он наперед знал, что сделает то, чего делать не следует. И снова-таки знал, что не отступит.

Перепуганная секретарша позвонила Клоре — ее отзывали из отпуска, ей предписано было явиться лично к главрежу и немедленно. Вероятно, Клора почуяла запах жареного — потому явилась покаянная, бледная, почти без косметики и в очень красивом, романтического покроя платье.

Раман не стал объясняться. Клора выслушала приказ о собственном увольнении, Раман подписал его в ее присутствии и тут же отдал секретарше. И велел Клоре спуститься в бухгалтерию, где ее ждет расчет. Блондинка не поверила.

Никто не поверил; весть пожаром пронеслась по театру, на скамейке под Рамановыми окнами собралась молчаливая, окутанная табачным дымом толпа.

Раман и сам до конца не верил, что делает это собственными руками. Клора была ЕГО актрисой, он сам ее вырастил и воспитал, Клора нужна была театру, одна из тех, на ком держался репертуар; ее уход оставлял после себя дыру, которую еще предстоит заклеивать и замазывать, но Раман знал, что обратного хода не будет.

Если бы Лица была мстительной, — что ж, это был ее день и зрелище как раз для нее. Клора Кобец ревела белугой на глазах у всех, и даже сволочи-инспектора явились посмотреть на столь живописное зрелище: господин Кович, а как у вас в театре с моральным климатом?..

Клора рыдала. И, обливаясь слезами, обещала Раману вскорости покончить с собой.

«Еще одна, — подумал он почти весело. — То-то господам инспекторам была бы пища для размышлений…»

Но он знал, что Клора совершенно не из тех, кто выполняет подобные угрозы. Клора устроится, например, в театре Комедии и будет оттуда потихоньку ненавидеть Ковича, и делать свою маленькую карьеру, и гордо нести знамя несправедливо гонимого таланта…

Он велел помрежу объявить конец перерыва и собрать на репетицию всех, кто был вызван с утра. Лицу привели за руку — бледную, с мокрыми глазами, не знающую, куда себя девать.

Раман объявил прогон эпизода — и стойко дотянул его до конца, не обращая внимания на исполнительницу главной роли, которая дошла до того, что забывала на сцене текст.

Газета попала ему на глаза совершенно случайно.

Он вот уже две недели не читал газет — содержимое почтового ящика стопкой лежало в прихожей, под зеркалом, и стопка все росла и росла. Теперь ему понадобилось завернуть копченого осетра — он выудил из середины широкий разворот «Вечерней», отнес в кухню и, уже шлепнув осетриное тело в центр листа, наткнулся глазами на крохотную стыдливую заметку.

«Вчера поздно вечером случился неприятный инцидент около дома государственного служащего господина Тритана Тодина. Маниакально возбужденные, лишенные мотиваций особи напали на прохожих, в числе которых были господин Тодин и его жена. Психически больные задержаны, пострадавшие доставлены в больницу, ведется следствие; Охраняющая глава обещает принять все необходимые меры, чтобы избавить сограждан от подобных всплесков маниакальной активности…»

Пострадавшие доставлены в больницу.

Раман механически вытер о край газеты жирные пахучие пальцы. Постоял, бессмысленно глядя в текст, направился к телефону, потом одумался и вернулся, чтобы вымыть руки с мылом. Он терпеть не мог рыбного запаха, отделенного от собственно рыбы.

Двоих из его приятелей-журналистов не было дома. Третий — тот самый, что носил на галстуке стеклянную божью коровку, — оказался поразительно равнодушным:

— А? Да, была какая-то скверная заварушка… Это по медицинской части, я этого не люблю, знаешь, неаппетитно, кровь… Да, кровь была… Да при чем тут твоя Нимробец? У нас из-за нее и так были неприятности, пристали из Охраняющей главы, подавайте, мол, доказательства, предъявляйте потерпевшую, а какая потерпевшая, если она молчит?! Раман, ты человек хороший, но не было в той заварухе Нимробец и близко, там одни мужики… А? «И его жена»? Жена Тодина?! Нимробец? Ну-у-у… Эдак выходит вообще, что ты нас подставил, нет?..

Распрощались прохладно. Раман положил трубку, прошелся взад-вперед по комнате, потом пошел в прихожую и выудил из кармана пиджака сложенную вчетверо бумажку с телефоном. Только телефон — ни имени, ни адреса.

Честно говоря, он не думал, что придется этим телефоном воспользоваться.

Гудок. Еще гудок. «Если подойдет Тодин, — решил про себя Раман, — если он подойдет — брошу трубку».

Ночью он опять был в Пещере и опять удачно. Помнилась погоня, несущиеся навстречу каменные глыбы и белые вспышки в глазах — но больше ничего не помнилось. Раман брился, с отвращением глядя на желтоватое несимпатичное лицо в зеркале: сааг чертов, опять задрал кого-то, опять…

Репетиция была назначена на десять. Полноценная репетиция, с вызовом цехов, с музыкой; не доверяя композитору со стороны, Раман сам, собственноручно насобирал старинных мелодий в оркестровом исполнении и уже приблизительно знал, как будет выглядеть фонограмма.

Алериш, непосредственный, как ребенок, бурно радовался обилию обслуживающих его людей. Роптали гримеры — увидев на сцене результат их работы, Раман грубо велел немедленно умыть актеров. Половина исполнителей была моложе своих персонажей, необходим был возрастной грим, но Раман слишком бурно реагировал на нарисованные морщины, и гримеры не могли понять, чего от них хотят.

Вся эта суета — свет, проба грима, проба костюмов — призвана была скрыть от посторонних глаз полную опустошенность главной исполнительницы, которая то ударялась на сцене в фальшивую истерику, то вообще не знала, куда себя девать, понимала, что заваливает роль, и обреченно барабанила текст, избегая смотреть в сторону режиссерского пульта. А когда Раман поднялся на сцену, чтобы наглядно показать Алеришу замысловатый переход, — Лица попросту отшатнулась от него, и в ее мимолетном взгляде был такой ужас, что Раман скрипнул зубами.

Черт. Если бы Клору можно было уволить еще раз, — он сделал бы это. Он бы каждый вторник брал ее на работу, чтобы по пятницам с позором изгонять…

Впрочем, если честно, Клора — лишь эпизод. Он, Раман, сам виноват. Не со всеми подряд можно позволить себе саажье обращение.

Лица поймала его угрюмый, насмешливый взгляд — и втянула голову в плечи.

Он закончил репетицию на час раньше. Вечерняя назначена была на восемь — Раман специально передвинул ее попозже, чтобы высвободить день. На шесть

У него назначена была встреча.

А до шести следовало сделать важное, очень важное дело. Дело, от которого опять-таки зависит судьба спектакля.

Реанимировать Лицу.

Она испугалась, когда он вызвал ее к себе в кабинет; следовало спровоцировать ее истерику. Вскрыть нарыв.

И он заговорил сухо и отстранение, о том, какая на ней ответственность, о том, какие у актрисы должны быть крепкие нервы, и о том, как он, Раман, разочарован. Лица не хочет быть актрисой. Лица позволяет себе странные вещи; Раман опечален, что не взял на эту роль ту же Клору Кобец, та бы справилась наверняка…

Лица раскололась через пять минут. Она и так была в состоянии хронического стресса — «через эту писюху эта старая сволочь выкинула Клору»… Какое-то время ей удавалось сдерживать слезы, а потом произошло то же, что и тогда, в зале — она села со скамейки на пол, закрывая лицо руками, не в силах продохнуть от рыданий.

Раман сжал зубы. Медленно сосчитал до десяти.

Потом подошел и сел на пол рядом с Лицей. Осторожно обнял ее за плечи и погладил по голове. И попросил успокоиться. И пообещал, что все будет хорошо. Все талантливые люди ранимы, а она. Лица, очень талантлива и очень ранима.

Она была тощая. С теплыми трогательными ребрами, с тонкой шеей, покрытой пушком. Она пахла детским потом и какими-то очень взрослыми, для увядающих женщин духами.

Он клялся, что если и ругал ее — то только для ее же, Лицы, блага. К талантливым людям надо быть особенно требовательным.

Она затихла, прижимаясь к нему и вздрагивая, — тогда он очень осторожно вытер ее лицо своим платком и спросил, обедала ли она, и вопрос был совершенно риторическим, потому что когда же ей было пообедать.

Они вышли из театра вместе. Лица виновато моргала мокрыми ресницами, шагая сквозь взгляды; на глазах у всего театра Раман торжественно ввел ее в двери кафе напротив, но в кафе было людно и шумно, и потому они вышли через второй вход, и Раман поймал машину.

Бедная девочка была в состоянии шока.

Он безостановочно говорил — о Скрое, о «Первой ночи», о своих замыслах; ему не нужно было стараться — обо всем этом он мог болтать без умолку на протяжении многих суток. Он перебирал в памяти фрагменты репетиций, он поражал ее тонким анализом деталей, да, собственно, не имеет значения, о чем он говорил, наливая ей ледяного вина из холодильника, угощая грудинкой и шпротами, а потом ласково увлекая в спальню.

Она ему нравилась. Он был в нее влюблен.

Ведь она была частью его спектакля.

Ровно в шесть вечера он, как и было договорено, перезвонил Павле.

— Я не смогу приехать, — сказала она виновато. — Но, может быть, вы приедете к нам?

Кович передернулся от этого «к нам», но пересилил себя. В конце концов не боится же он господина Тритана Тодина?!

Павла продиктовала адрес, и это оказалось достаточно далеко. Не было времени наводить в квартире порядок; он подумал мимоходом, что все к лучшему. Лучше, если Павла не увидит на полочке в ванной забытую расческу Лицы, а на горе мусора в мусорном ведре надорванную пачку из-под презерватива. То есть, конечно, никто не запрещает ей на все это смотреть, — но ведь Павла и без того уверена, что Кович циник…

Обнимая тонкую Лицу, он на какие-то несколько мгновений был счастлив. У него даже мелькнула мысль — а, черт побери, гори все синим пламенем, он имеет право на человеческую жизнь, на семью, пустяки, что она вдвое младше, больше успеет нарожать детей, а сцена — ну ее, зачем замужней женщине эта собачья жизнь…

Лица обмирала в его объятиях. Он совершенно искренне шептал ей, какая она красавица и гениальная актриса, а с его помощью станет еще и звездой, он повторял слова, многократно сказанные до него, даже им самим когда-то уже произнесенные, — но повторял истово и нежно, щедро вкладывая в каждую банальную тираду по большому куску души. Лица плакала.

Потом он краем глаза поймал циферблат часов на стене напротив. Осторожно высвободился из объятий засыпающей женщины, босиком прошлепал на кухню и как был, голышом, сварил себе кофе. Кофейный запах отрезвил его; он снова обрел способность к иронии, снова стал собой.

Ну почему, по какому закону природы саага вечно тянет к сарнам?!

Без пяти минут шесть она выскользнула из его квартиры — растерянная, с блуждающей улыбкой на тонких губах. Она шла в театр, размяться, поработать перед репетицией — так он ей велел; выйдя на балкон, он следил за ней, пока она не скрылась за углом. Потом вернулся в комнату и позвонил Павле.

…Еще минут пять он ждал, что она продолжит, — но Павла молчала, мерзла, натягивая на колени просторный свитер, и Раман понял, что это все. Рассказ окончен.

Глядя на Павлу, он тоже потихоньку мерз. На веранде висел холод от этих ее слов; Раман отдавал себе отчет, что о чем-то подобном он задумывался и раньше. Теперь задумываться поздно — за Павлиной спиной молча стоят факты. Голые — и чудовищные в своей наготе. Выставка уродцев.

— Эта вещь называется самострелом, — сказала Павла, глядя в сторону, в сад. — Они берут промышленную взрывчатку и изготавливают оружие, убивающее на расстоянии. Тритан… — она запнулась, — Тритан говорит, что возможно изготовление оружия массового, убивающего всех живых в радиусе сто метров…

— Павла… что, приятнее умирать тихо и мирно, во сне?

Она дернулась:

— Не преувеличивайте… У вас мания преследования. Лично мне нравится город, где по улицам не бродят маньяки; лично мне нравится, что Триглавец способен дотянуться до любой сволочи. Мне-то что, я законов не нарушала…

Раман не поверил своим ушам:

— И это говорите вы, которую собирались убить вот уже дважды?!

— Но меня же не убили! — голос ее сорвался. — Они паниковали, они же просто люди, они слишком хорошо знают, что такое…

Она замолчала, напряженно глядя мимо Рамана расширившимися черными зрачками. Что-то такое она видела в тот вечер, там, на помятой лужайке; там, где искореженные кусты и чисто вымытая дорожка произвели на визитера Рамана гнетущее впечатление. Как будто над ними висел, не даваясь ветру, запах. Очень скверный запах. Очень страшный.

— Павла, ты теперь и будешь так жить? Под домашним арестом?

— Знаете что, — сказала она деловито, и ему показалось, что сейчас последует оскорбление. — Знаете что, а не ввести ли вам в спектакль… егеря. Вроде как образ судьбы… как в старом театре. Чтобы он ходил. И все пусть ждут, что он вмешается, — а он… так до конца, просто наблюдатель…

У калитки почти бесшумно остановилась машина.

— Тогда спектакль получится про другое, — сказал он удивленно. — То есть не совсем про другое, но…

— Тритан приехал, — сообщила Павла безо всякого выражения.

Тодин шел, отводя с дороги ветки с зелеными яблоками; Раман подобрался. Со дна памяти явилось воспоминание о гибком хлысте в опущенной черной руке. И это притом, что идущий улыбался — приветливо и широко. Искренне. Патологически естественно, как говаривала старая гримерша о начинающем актере Алерише…

Тоже мне, вершитель судеб. Убийца задолбанный. Лицемер.

— Привет, Павла, привет, Раман, вы, я вижу, уже обо всем переговорили, может быть, поужинаем вместе? Раман, как?

Кович демонстративно посмотрел на часы:

— У меня в восемь репетиция… Сожалею.

И поднялся; а зачем он, собственно, приезжал? Чтобы выслушать рассказ Павлы о вспоротых животах и переломанных шеях, чтобы дать себя убедить, что вот, мол, как плохо жить без Пещеры?!

Зачем ему, одинокому саагу Ковичу, зачем ему так нужен призрак понимания и поддержки? Разве творцу не пристало быть одиноким?..

Вот для чего он приезжал. Чтобы допустить, наконец, в свое сознание картину мира, в котором над каждым, и над ним, Ковичем, висит тень егеря, который запросто дотянется хлыстом до любого. До кого угодно. Хоть до Администратора, хоть до театрального режиссера.

— Раман, а можно было бы посмотреть репетицию? Не сегодня, конечно, но Павла очень хочет посмотреть.

Тритан стоял на ступеньках веранды, ветка яблони фамильярно лежала у него на плече. Надо же: «Павла хочет посмотреть…»

Раман растянул губы:

— Вы знаете, я поклялся ребятам, что до премьеры на репетициях никого не будет, кроме исполнителей и цехов. Ни живой души; недавно вышел скандал из-за того, что одна самоуверенная девица пролезла в зал, поглядеть, так, знаете, пришлось наказать, и очень серьезно…

Он говорил и смотрел на Павлу; Павла избегала его взгляда. Может быть, оттого, что слишком близко стоял Тритан.

— Значит, нельзя? — уточнил Тритан все с той же широкой улыбкой.

Раман растянул губы шире и покачал головой. Или, мелькнула у него злая мысль, пригласить господина Тодина по совместительству на роль егеря? Пусть ходит со знанием дела, со знанием, так сказать, изнутри?

Эта мысль, вероятно, отразилась у него на лице; зеленые глаза Тритана вдруг посерьезнели:

— Кстати, Раман… Как себя чувствует этот парень, тот, что выбросился из окна?

«Черт», — подумал Раман, холодея.

Дело было даже не в том, что он не знал, как чувствует себя Валь. Скорее всего, никак не чувствует. Лежит, парализованный, как бревно, но еще не умер; о смерти Валя ему бы точно сообщили…

Дело было в том, что Павла напряглась. Вопросительно посмотрела не на Рамана — на мужа.

— Вы нашли ему замену, Раман?

— Нашел, — отозвался он медленно.

— Признайтесь, Раман, — Тодин осторожно убрал яблочную ветку со своего плеча, — вы донимали их Пещерой? Мыслями, образами, анализом? У меня были такие пациенты — самоубийство тут вовсе не редкость, поверьте. Стальные нервы вроде ваших — исключение, а не правило; не стоит продолжать в том же духе, Раман. А то придется делать еще не одну замену… не напасетесь исполнителей.

— Какой парень? — спросила, наконец, Павла.

— Несчастный случай, — сказал Раман сквозь зубы. И, дернувшись, снова посмотрел на часы:

— Мне пора.

— Раман, а хотите, я вас отвезу? Тритан по-прежнему стоял на ступеньках веранды и у него был к Ковичу разговор. Не предназначенный для Павлиных ушей и потому особенно Раману неприятный.

Впрочем, разве он трус?

— Спасибо, — сказал он с достоинством. — С удовольствием… Я не люблю опаздывать.

— Режиссер на репетицию не опаздывает, — сообщил Тритан серьезно, — режиссер задерживается… Павла, я буду через полчаса.

«Быстро же ты рассчитываешь обернуться, — думал Кович, пробираясь назад по кирпичной тропинке, вымытой так чисто, что челюсти сводило, — Песком они ее драили? Стиральным порошком? Что же там было такое, если тусклый кирпич отмыт до такого блеска?!»

— Раман…

— Я благодарен вам, Тодин, что вы так интересуетесь театром вообще и моими делами в частности.

Хорошо бы задеть его за живое. Чтобы машина, выкатывающаяся из переулка на дорогу, хоть раз да хорошенько дернулась.

Впрочем, Раман и сам знал, что здесь его язвительный тон совершенно бесполезен. Тритан Тодин — вовсе не девочка Лица. Увы.

— Раман, будьте готовы к — тому, что спектакля не будет.

Кович все еще усмехался, но губы его вдруг сделались негнущимися, будто резина на морозе.

Машина миновала перекресток, потом еще один и, наконец, остановилась перед красным светофором.

— То есть? — выдавил наконец Раман.

— Его закроют по соображениям общественной морали. Если он будет таким, каким вы его задумали.

— Откуда вы знаете, каким я его задумал?! Павла…

— Оставьте Павлу в покое. Она не шпионит в мою пользу… если вы подумали об этом. Неужели вы полагаете, что стоит спрятаться за кисейной кулисой — и вас уже не видно?! На вас висит смерть этого мальчика — а он умрет если не сегодня, так завтра. Вы прете напролом, не видя и не слыша ничего вокруг, не задумываясь, что в случае выхода спектакля таких самоубийств может быть тысяча… Десятки тысяч… Человек не может днем думать о Пещере! Это разрушает психику, вам до сих пор не ясно?!

— Моя психика до сих пор цела, — сказал Раман угрюмо.

— Надолго ли?

Некоторое время в салоне машины стояла полная тишина. Потом Кович сподобился разжать сцепленные зубы:

— Вы мне угрожаете, егерь?

— А вы думаете, у меня нет для этого оснований? «Я боюсь, — подумал Раман удивленно. — Я действительно его боюсь… И мой сааг боится тоже».

— На моей памяти, — сказал он глухо, — по соображениям общественной морали спектакль закрывали лишь однажды, в театрике-студии «Эротиада»… Там по ходу пьесы происходило изнасилование девушки павианом, причем павиан, кажется, был настоящий… из цирка…

Тритан молчал. Машина катилась по брусчатке вниз — до театра оставалось три квартала и две минуты езды.

— Раман… вы великолепный режиссер. Вы можете сделать нам всем такую гадость… ну какого черта вы заставляете меня опускаться до этих угроз?!

— Вы действительно сломали человеку шею, швырнув его головой о землю?

Машина свернула, объехала клумбу и аккуратно притормозила перед служебным входом. Двадцать ноль-ноль.

— Тритан, и вы действительно думаете, что мир, где сааги по ночам не жрут сарн, хуже, чем…

Тритан обернулся. Кович вздрогнул, встретившись с ним взглядом.

— Да, Раман. Я не думаю — я знаю. И сделаю все, чтобы это знание утвердить… Вас ждет разочарование, тяжелый удар и творческая депрессия. А потом вы воспрянете и, возможно, порадуете почитателей новой «Девочкой и воронами»…

— Тритан… Идите на фиг.

Он выбрался из машины и тяжело зашагал ко входу, и тяжело вошел в зал, опустился за пульт и мертвым голосом скомандовал начало прогона; радист включил музыкальный фрагмент, и из-за кулисы вышла Лица.

И спустя десять минут Раман уже сидел, подавшись вперед, полуоткрыв от напряжения рот.

Это было ТО, ЧЕГО ОН ХОТЕЛ.

Это наконец-то рождалось; Лица вела свою роль непринужденно и точно, Алериш чуть заикался, ритм не надо было поддерживать искусственно — он рождался сам.

«Сволочи, — думал Раман, закусывая губу, захлебываясь поднесенным ассистенткой кофе. — Какие сволочи».

Наконец-то. Наконец.

Она брела переходами, бесцельно спускаясь с яруса на ярус, путаясь в ниточках звуков, в густой бахроме отзвуков. Круглые уши на макушке напряженно подрагивали. Она не хотела ни воды, ни мха.

В далеких закоулках Пещеры было тихо, мох глушил шаги, она чувствовала себя слепой.

На широких переходах, где слишком много носов ловило запахи и слишком много ног ступало по охотничьей тропе, — там она была зрячей, но яркий мир был миром смерти, миром враждебным. Она брела дальше и дальше, ей встречались водопои и пастбища, но она искала другого.

Она сама не знала, чего.

Места, где ниточки звуков все до единой чисты и безопасны? Места, где только шорох мха, и шум воды, и возня личинок в мокрых щелях, а больше ничего?

Места, где нет скалистого потолка? Где обрываются ходы, где звуки летают не тонкими лоскутками, а широкими волнами, где, не умея ни от чего оттолкнуться, звуки истончаются сами по себе?

Она не знала.

Павлин отпуск по болезни закончился. Отпуск по случаю свадьбы закончился тоже; Раздолбеж счел возможным позвонить лично и сообщить госпоже Нимробец… то есть госпоже Тодин, что в отделе свободно место третьего режиссера молодежных программ. Конечно, госпожа Тодин не имеет еще достаточного опыта и навыков, однако ей необходима перспектива для роста, а к тому же жалование третьего режиссера почти в полтора раза выше ассистентского.

Павла поблагодарила и попросила полдня для раздумий. Ей как-то само собой было понятно, что на телевидении ей больше не работать. Вот уже почти месяц она не выходила из дому — положение вещей, поначалу невыносимое, казалось теперь привычным. Шок от всего случившегося с ней в последние месяцы перешел из острой формы в хроническую. Павла целыми днями не поднималась с дивана, листала журналы и глядела в окно.

Вернулся Тритан — озабоченный больше обычного; в последнее время она часто ловила на себе его странный взгляд, как бы рассеянный — но одновременно пристальный, будто оценивающий; ей оставалось только гадать, какие меры относительно нее предлагает принять Триглавец и каким образом ему, Тритану, удается эти меры нейтрализовать.

Хотя, может быть, Триглавцу до нее давно нет дела? И у нее просто мания преследования, легкий психоз?..

Тритан выслушал ее молча. Она ни на чем не настаивала и ни о чем не просила, а просто передала разговор с Раздолбежем. Тритан сказал без улыбки — в последнее время он вообще редко улыбался:

— Я хотел бы, чтобы ты жила нормально. Полноценно. Как прежде. Павла усмехнулась. Слова «как прежде» ее позабавили.

— Я думал об этом, Павла… И не только я об этом думал. Пойдем.

Влюбленным свойственно время от времени возвращаться на место, где они впервые встретились. Потому Павла даже засмеялась, когда черная машина отвезла их с Тританом в старое их место — в Центр психологической реабилитации.

Первый, кто встретился им на пути, был Дод Дарнец; Павла благосклонно ему кивнула, ведь если бы не Дарнец, вешавший ей лапшу на уши в кафе-стекляшке посреди телецентра, если бы не та историческая беседа, их встреча с Тританом могла бы…

«Да ну, — сказал внутри нее насмешливый голос Рамана Ковича. — Состоялась бы, будь уверена. Тритан хотел выйти на тебя — и вышел, а орудием его мог служить хоть Дарнец, хоть тот плешивый экспериментатор, Борк, хоть кто угодно еще…»

— Тритан, это ведь ты велел Дарнецу меня завербовать?

— Я, — отозвался он без колебаний. — В моем лице — Познающая глава.

Голос Ковича внутри Павлы рассмеялся,

«Но Познающая глава так и не собралась на мне жениться», — укоризненно напомнила она поселившемуся в душе цинику.

Проклятый Кович…

Да. Без кого бы встреча с Тританом не состоялась точно — так это без Рамана. Без лютого саага, трижды упускавшего жертву.

— Тритан, а куда мы идем?.. Вопрос запоздал. Перед ними уже распахнулись белые двери, и в нос ударил ядреный запах больницы.

Павла привычно съежилась: опять?!

— Мы сделаем простое дело, — Тритан кивнул двум молчаливым мужчинам в белых халатах, и те споро развернули какие-то страшноватые приготовления, — вот, взгляни…

Он с предосторожностями вытащил из бронированного сейфа плоскую коробочку, внутри которой помещалась ампула, а уж внутри ампулы плавал в прозрачном растворе шарик, похожий на икринку.

— Это маячок, Павла. Он передает постоянно один и тот же сигнал в одном и том же диапазоне. Мы ежесекундно будем знать, где ты находишься. В таких условиях похитить тебя становится, гм, гораздо сложнее… То есть это на крайний случай, потому что тебя будут охранять. Это — предосторожность, страховка…

— Я буду носить его с собой? — спросила она, недоверчиво разглядывая содержимое ампулы.

— Ты будешь носить его В СЕБЕ, — мягко поправил Тритан. — Нет, не беспокойся, дискомфорта не будет. Я все сделаю сам.

Через час они покинули Центр — Павла шагала неуверенно, прислушиваясь к собственным ощущениям, то и дело касалась ладонью живота. Она — всего лишь огонек, ползущий по зеленоватой карте на экране дисплея. Светлячок…

— Тритан, ведь это же не на всю жизнь?!

— Конечно, нет. Что-нибудь изменится, мы что-нибудь придумаем… Но пока ты сможешь ходить на работу. Здорово, правда?

«Здорово, — подумала она горестно. — Любой школьник имеет это „здорово“ в избытке. Она сама жила этим, не осознавая, какое это благо. Свобода ходить по улицам. Днем и ночью. И никому в голову не придет, что это может быть опасно…»

В свое время Тритан рассказывал страшные сказки о городах, где с наступлением темноты замирает жизнь. Где каждый запирается в своем жилище. Где даже среди бела дня человек может столкнуться с желанием насиловать и убивать. Резать, как схруль. Рвать на части, как сааг. Грязно спариваться, будто барбак…

Она тряхнула головой.

— Как ты себя чувствуешь? — обеспокоенно спросил Тритан.

Она чувствовала себя, как светлячок на экране дисплея.

Инспекция наконец-то закончила работу — и явилась со скорбными лицами к Раману в кабинет. Целый ряд нарушений, крупных и мелких, — ревизоры вынуждены доложить в Управление о проблемах, существующих в театре, возможно. Управление решит направить к господину Ковичу еще одну комиссию, более компетентную, и…

Раман улыбался. Вернее сказать, ухмылялся от уха до уха; под этой его ухмылкой тушевались оба — и нарочито вежливый, и шумно-фамильярный ревизоры.

Конечно, господа инспектора поступят так, как велят им инструкция и совесть. Конечно, он, Раман, с благодарностью примет к сведению их достойные всяческого внимания выводы. Он должным образом ценит их усилия и потраченное время; пожалуйста, он будет рад видеть их еще и еще…

Ревизоры ушли, убежденные, что за спиной Ковича стоит, уперев руки в бока, по меньшей мере Первый советник, а то и сам Администратор вместе с женой, зятем и министром финансов. Раман зло рассмеялся.

Прошла жутчайшая репетиция по выставлению света. Прошел первый прогон от начала и до конца; Раманов замысел перестал быть замыслом. Теперь он существовал сам по себе. Отдельно от своего создателя, и Кович порой пугался этой самостоятельной, инициированной им новой жизни.

Он устраивал ночные репетиции. Он собирал их в зале — всех, вплоть до самой мелкой костюмерши, — и, анализируя репетиции, хвалил всех запоем. Он обожал их — никогда в жизни он не испытывал столько любви сразу; Лица ходила королевой и работала так, как великолепная Клора Кобец не смогла бы работать никогда.

На втором прогоне он ввел молчаливую фигуру с хлыстом, время от времени бродящую по заднему плану. Эффект был потрясающим — сидевшие в зале обмирали, у радиста тряслись руки и он опаздывал давать музыкальные номера. Против обыкновения, Раман не упрекнул его ни словом.

Иногда он пугался собственной работы. Все первое действие на сцене неспешно, но все скорее и скорее разворачивалась настоящая человеческая жизнь; во втором действии случался шок Пещеры. У Рамана просто не хватало мужества посмотреть на все это глазами наблюдателя, глазами зрителя, увидевшего спектакль впервые…

— Господин Кович? — секретаршин нос опасливо просунулся в дверь его кабинета. — Вас спрашивает та девушка с телевидения, кажется, Нимробец?..

Павла получила повышение. С Павлы, по всей видимости, на работе сдували пылинки; разговаривая с Ковичем, она избегала смотреть ему в глаза.

— Значит, Тритан не боится больше, что тебя украдут?

Его ирония ему самому казалось неуместной. Павла помрачнела, но удержалась от ответа.

— Значит, господин Раздолбеж, то есть, извините, Мырель, только тебе может доверить такое ответственное дело, как репортаж о спектакле?

Она наконец-то посмотрела ему в лицо:

— Я получила задание. Меня не интересует все, что происходит около спектакля, — она ощутимо вздрогнула, — все эти… самоубийства… мне только хотелось бы посмотреть репетицию. Если можно, фрагмент заснять; со мной работает лучший оператор, новый на нашем канале, такой Сава…

— Ты знаешь, что твой муж обещал мне спектакль прикрыть?

— При чем тут мой муж? — Павла покраснела. И тут же удивленно нахмурилась:

— То есть как это — прикрыть? Что за ерунда, это же ваш театр, а не Тритана…

Он скверно усмехнулся, но объяснять ничего не стал.

— Так можно посмотреть репетицию… кусочек?

— Официальный допуск на премьеру, — проговорил Раман голосом, каким обычно начинал разговор с увольняемыми сотрудниками, — вы получите, госпожа Тодин… то есть ваш отдел получит, разумеется, для ознакомления, а ни для каких ни для съемок. Как распорядиться допуском, решит господин Мырель. До этого времени… к сожалению, репетиции закрыты. В том числе для вас.

— В особенности для меня, — сказала она зло.

— Что?

— В особенности для меня… А вы знаете, как это по-дурацки выглядит, — ваша показная холодность с того дня, как я вышла замуж за Тритана? На что это, извините, похоже?

— Если что-то и выглядит по-дурацки, — сказал он устало, — так это твоя готовность всегда и во всем доверять твоему лгуну-мужу. Наказывавшему тебя не раз и не два…

На этом разговор закончился. Неприглядно закончился разговор. Впрочем, не впервой.

* * *

Схрули задрали сарну — вчетвером; сарна была крупная, сарна-самец, но на всех добычи все равно не хватало. Четверо коричневых схрулей стояли над телом жертвы, неприязненно морща большие тяжелые рыла и обнажая неровные пилы зубов.

Стало еще хуже, когда из бокового тоннеля на вкус крови прибыло еще трое, на этот раз зеленых, чуть помельче, но и наглее, три зеленых схруля, и каждый не прочь полакомиться чужой добычей.

Запахло дракой.

Ярусом ниже громко спаривались барбаки; потолок в этой части перехода был низок, и светящиеся жуки, не имея возможности подняться, освещали действо слишком сильным, раздражающим светом.

Именно тогда, за минуту до назревающей схрульей драки, он поднялся через дыру, ведущую на нижний ярус, и через кривой тоннельчик вышел прямо туда, где над телом мертвой сарны стояли и морщили рыла семь крупных голодных схрулей.

Ему нравилось схрулье мясо. Ему нравился сам процесс — схрули, в отличие от прочих его жертв, пытались обороняться; перетекая черной блестящей волной — мышца к мышце, волосок к волоску, — он двинулся на них, ожидая, кто побежит первым. Кто побежит, чтобы в азартном гоне дать себя настигнуть, защелкать, борясь за жизнь, неровными схрульими зубами, вывернуться раз и два, а потом все-таки подставить шею под смыкающиеся черные клыки…

Схрули пришли в замешательство.

Но схрулей было семь и они хотели есть.

А когда замешательство миновало, они захотели еще и драться. Голод и численное преимущество сделали их невиданно наглыми.

Удивленный, он замедлил шаг.

Схрули смотрели на него; только что готовые вцепиться друг другу в глотку, они стояли теперь единой стаей. Семь пар красноватых мутных глаз.

Сильный свет от скопившихся под потолком жуков мешал ему. Неподвижность схрулей раздражала; при виде саага все живое обязано было обращаться в бегство…

Схрули стояли. Тусклые глаза наливались красным все больше и больше.

Он полураскрыл пасть. Схрули оставили мертвое тело сарны. Сарны все равно не хватит на всех; они были раздражены. Их было семеро.

Схрули теперь обходили его, заключая в кольцо; схрули действовали согласно инстинкту стайной охоты. Запах крови, струями растекавшийся по переходам, приводил их в неистовство.

Он негромко, раздраженно взревел. Схрули приостановились; шерсть приподнялась у них на загривках, но ни один не отступил. Их ведь все-таки было семеро — сильных, злобных, уже проливших кровь.

Стая жуков опустилась особенно низко, заставляя его до предела сузить зрачки. И все равно света было слишком много, его кожистые веки судорожно дернулись, и для схрулей это послужило сигналом.

Они кинулись со всех сторон, одновременно, целя в горло, и в глаза, и в загривок; любой другой зверь прожил бы не больше минуты — но он был саагом, и время, пока его враги висели в прыжке, послужило ему для ответного броска.

Двоих он сшиб лапами прямо на лету; третьего поймал за горло, мотанул, как тряпку, и уронил под ноги, и все это случилось, пока остальные четверо все еще летели, целя ему в глаза растопыренными, нечистыми когтями. Двое упали ему на спину, двое на голову; ему показалось, что его рвут на части, он взревел и прокатился по камню, задавив своим весом двоих, но прочие успели отскочить, и те двое, которых он сбил лапой в прыжке, кинулись снова — одновременно, и он снова сбил, но только одного, а второй проскользнул под лапой — проклятый свет, проклятая слепота! — и вцепился под мышку, в артерию, туда, где его страшное гофрированное рыло чуяло наиболее горячую, наиболее живую кровь.

Время по-прежнему было ему послушно. Мгновения по-прежнему скользили по шерсти, не оставляя следа. Он сжал челюсти, схрулий позвоночник хрустнул; камни давно уже были скользкими от крови, и схрульей, и теперь уже саажьей тоже.

Оставшиеся трое кинулись, и снова с трех сторон, одновременно. Он терял силы, с каждым мгновением время делалось все более неповоротливым, все более вязким.

Он схватил коричневого схруля — но не за горло, а за плечо; визг пронесся коридорами, многократно повторяясь, утопая в собственных отзвуках. Он успел разжать челюсти и сбить врага, уже вцепившегося ему в горло; он успел отшвырнуть откушенную схрулью лапу и прокатиться по камню, сминая мягкое и мокрое.

Время перестало повиноваться. Теперь время просто текло — серыми бесцветными клочьями. Клочья опадали, как отмершие куски лишайников, их упало два или три, прежде чем все было кончено.

Он стоял, шатаясь; у него была редкостная, небывалая добыча: шесть саажьих трупов, из них несколько еще не окончательно издохших. Седьмой успел сбежать.

Он стоял посреди этого пиршественного стола, включавшего и остывшее тело сарны. Ему не хотелось есть. Он думал о том только, чтобы не упасть.

Глава 10

Стоял август — самый пик летних отпусков; отдел Раздолбежа страдал от безлюдья и от жары. Павла работала за троих; перемена в статусе не спасала ее от обилия неувязок, нелепостей и неудач.

По ее вине перепутали рекламный ролик — после лирической беседы Раздолбежа с выпускниками хореографического училища, после того, как тонкая до прозрачности юная танцовщица чмокнула зардевшегося господина Мыреля в щеку, — после всей этой трогательной сцены на экран выперся клип, предостерегающий молодежь против случайных связей и венерических заболеваний. У Павлы, наблюдавшей за передачей из аппаратной, едва не случился сердечный приступ; Раздолбеж поначалу ничего не понял, а когда ему донесли, — побагровел лицом и страшно, как бык, засопел.

Фрагменты фильмов оказывались с браком, приглашенные не являлись на передачу, все валилось из рук; секретарша Лора укатила на море и часть ее обязанностей перешла опять-таки Павле. Неудачи, накладывающиеся одна на другую, понемногу вогнали ее в апатию — поэтому когда жарким, невыносимо душным днем на столе Лоры затрезвонил давно молчавший телефон, Павла даже не вздрогнула.

— Павла?

Поначалу ей показалось, что это Раман, и она уже открыла рот, чтобы ответить, — но в последний момент осеклась. Не потому, что ее злость на Ковича требовала высокомерного молчания; просто ей вдруг стало ясно, что человек, запросто узнавший ее и величающий по имени, — что этот человек не Раман. И не Влай, и не… а, собственно, кто еще может позвонить ей на работу и так вот доброжелательно окликнуть?

Оператор Сава?

— Павла, добрый день… Не ломайте голову — мы пока не знакомы.

«А, — подумала она обреченно. — Один из „этих“ — в разной степени непризнанных гениев, жаждущих попасть к Раздолбежу в передачу. Долго и нудно читающих по телефону свои стихи, или осаждающих с картинами, или подсовывающих рукописи…»

— Павла, вы знаете, что как раз сейчас координатура Триглавца решает вашу судьбу? И вероятность, скажем так, фатального для вас решения более чем велика?

Она сидела перед ворчащим вентилятором, телефонная трубка в руках казалась ей мягкой и липкой, будто воск. В комнате было пусто, и в коридоре, за распахнутой настежь дверью, было пусто, только неторопливо удалялись по лестнице чьи-то шаги; в кабинете Раздолбежа негромко пел радиоприемник.

— Вы кто? — спросила она, усилием воли вернув себе голос.

— Вас не оставят в покое, Павла. Триглавец вбил себе во все три головы, что вы представляете для него опасность; на самом деле это далеко не так, ну да ладно… Всякий раз, оказываясь в Пещере, вы подвергаете себя смертельному риску. У нас есть возможность избавить вас от Пещеры. Вообще. Избавить вас от саагов и егерей.

— Павла! — позвал из-за закрытой двери сварливый голос Раздолбежа.

— Вы кто? — спросила она почти истерично. — Вы кто? У вас — это у кого?!

— Я перезвоню через двадцать минут. Будьте добры, возьмите трубку.

Короткие гудки.

Раздолбеж распахнул дверь кабинета, обмахиваясь пачкой бумаг, причем на первой же страничке круглой печатью стоял черный отпечаток кофейной чашки.

— Павла, все как с ума посходили, с этим его спектаклем, думаю, вместо маленького анонса дадим большой репортаж… Надо же, билеты раскуплены на полгода вперед… Павла, у вас что, тепловой удар?!

Она нашла в себе силы помотать головой.

— Заменим передачу, — деловито продолжал Раздолбеж, создавая с помощью бумаг подобие маленького урагана, — у нас в плане театральное обозрение, заменим вот этим репортажем, презентацией новой работы Ковича, он бы нам еще заплатить должен за рекламу, — Раздолбеж хохотнул. — Дадим фрагменты спектакля, — он выжидающе уставился на Павлу, но та молчала, тупо глядя на телефонную трубку в собственных руках.

— Кто это звонил? — спросил Раздолбеж с подозрением.

— Так, — сказала Павла и снова помотала головой.

Раздолбеж нахмурился:

— Вообще-то служебный телефон не для личных разговоров… Ладно. Допустим, репетиции у него закрытые. Но генеральный прогон снять можно, а, Павла? Фрагменты, разумеется, на полную съемку спектакля никакой дурак не согласится… Фрагменты, только чтобы он не очень дорого запросил…

— Он не даст, — сказала Павла, водя пальцем по дырочкам трубки. — И генералку он не даст снимать тоже…

— Как не даст? Вам?!

Под этим его взглядом Павле должно было сделаться стыдно.

— …По нашим сведениям, сторонники вашей ликвидации не собрали сегодня достаточного числа единомышленников, но вопрос о вашей судьбе не закрыт — отложен… У вас появилось время на размышление — короткое время, Павла. Мы в состоянии дать вам деньги, документы, безопасность, но главное — свободу и жизнь, такую, какую вы изберете сами… Вам говорят, что человек вне Пещеры похож на зверя? Что он хищник, убийца, маньяк? Вранье. Человек имеет право быть самим собой. Собой, а не игрушкой в руках егеря…

Павла вздрогнула. В соседнем отделе громко хлопнула дверь.

— Понятно, вы не хотели бы так круто менять обстановку, — но иначе вас убьют. Егерь в Пещере убьет вас, Павла, не вы первая, не вы последняя, вы не знаете всего, вы понятия не имеете, что это за контора — Триглавец… С вами сложно связываться, но мы найдем способ. Ваше согласие — ваши свобода и жизнь. Думайте, Павла. Думайте скорее.

Короткие гудки.

Валь, актер-самоубийца, умер ночью, во сне; все прекрасно знали, что так и случится. Парализованный человек не может жить — Пещера не любит слабых.

Валю и так везло слишком долго. Никому не узнать, чьей добычей стал в ту ночь ослабевший зеленый схруль; утром у ворот больницы остановилась неприметная белая машина с эмблемой на дверцах.

Валь умер за день до генерального прогона. За два дня до премьеры, в которой ему не суждено было участвовать.

Раману позвонили в десять утра.

Минут пятнадцать он сидел, бездумно играя макетом декорации, потрясающим макетом, где на обороте бархатных портьер княжеского дворца зеленым светящимся узором мерцали лишайники. Такими, какими их видел в Пещере художник-постановщик, — тот самый молчаливый тощий очкарик, что в одиночку сделал для спектакля весь зрительный образ — и идею, и макет, и эти зеленоватые кружева он, кажется, плел своими руками…

Раман с трудом оторвал взгляд от макета, перевел дыхание, потер несуществующую рану в боку. Больше всего его злило то, что Валь ухитрился умереть именно перед премьерой, — не на месяц раньше и не неделей позже; он понимал, что сожалеть об этом жестоко и цинично, но ничего не мог с собой поделать.

Еще пару месяцев назад этот парень, не подозревающий о своей судьбе, вошел в этот самый кабинет и сел вот на ту скамейку… А он, Раман, принес ему в клеенчатой папочке золотой шанс. Вернее, это Лице он принес шанс, а Валю, выходит, смерть…

«Все мы под Пещерой ходим, — подумал он угрюмо. — А некоторые еще и под Триглавцем…»

Его люди должны были узнать о случившемся от него. Не из третьих рук; слухи летают быстро, следовало торопиться.

В одиннадцать — он уже сидел в зале, и до прогона оставалось несколько минут — его вызвали к телефону. Будь это рядовой звонок, секретарша ни за что не решилась бы тревожить, слишком святое это время, за пять минут до прогона; звонок не был рядовым. Звонил директор Управления.

Соболезнования. Раман принял их сдержанно и с достоинством; нечто в голосе директора заставляло его крепче сжимать трубку. И коситься на секретаршу, которая стояла в дверях кабинета, странным образом не догадываясь выйти.

Ax, вот оно, главное.

Вот.

— Дорогой господин Кович, я не хотел бы вас огорчать… тем более тревожить, я понимаю, какое это горячее время — выпуск спектакля… К сожалению, гибель этого юноши напрямую связана… во всяком случае ее связывают именно с тем, что он принимал участие в репетициях «Первой ночи» драматурга Скроя. Эта пьеса традиционно считается нежелательной для публичного исполнения… То есть, конечно, вы имеете полное право, вы творческая личность, но гибель юноши да еще результаты инспекции…

— Короче говоря? — спросил Раман отрывисто. Секретарша в дверях подпрыгнула. Директор Управления вздохнул:

— Мы вынуждены посетить генеральный прогон, который, как мы знаем, назначен на завтра. Консультативная комиссия… Надеюсь, вы не будете против?

— Цели посещения? — спросил Раман неприятным голосом; перед глазами у него понемногу темнело. Директор вздохнул еще тяжелее:

— Анализ на предмет соответствия общественной нравственности.

Ветер втягивал в окно слабый запах табачного дыма. На скамейке внизу курили. Молча.

— Это нарушение закона о творчестве, — холодно сообщил Раман. Ему было паршиво. Все сильнее болело сердце. — Закон о творчестве устанавливает четко определенные нормы: анализировать на предмет нравственности можно только готовое, законченное произведение, в то время как спектакль на генеральном прогоне законченным произведением не является.

Директор вздохнул в третий раз, так, что Раман невольно отодвинул трубку от уха:

— К сожалению, господин Кович… по вопросу «Первой ночи» принято особое решение Охраняющей главы, утвержденное Администратором… Вряд ли это так существенно — премьера ли, прогон… Обычно на театре так и делается, на прогон зовут родственников, друзей… Студентов… «Родственников, — подумал Раман, удерживаясь за спинку стула. — Друзей. Черт…»

— Неужели вы боитесь, Раман? — удивился вдруг директор. — Лично я ни на секунду не могу вообразить, чтобы вы поставили нечто, не соответствующее этой самой нравственности… У вас ведь павианы на сцене не спариваются, правда?

Директор рассмеялся. В одиночестве; Раман молчал.

Неужели он действительно боится? Егерь…

Да нет, ерунда, здесь не Пещера, здесь нет места егерям, здесь никто не посмеет осудить спектакль, поставленный великим Ковичем…

А скандал… скандал даже на руку. Пусть.

И он с натугой присоединил свой смех к затухающим хихиканьям господина директора:

— Пусть так. Я попрошу господ инспекторов не опаздывать — ради них задерживать прогон никто не будет. И вас, — он вдруг расщедрился, — и вас, господин директор, я буду рад видеть тоже…

Они расстались вполне дружески. Положив трубку, Раман выгнал секретаршу, добрался до аптечки и выкатил на ладонь сразу две белых, с оранжевой полоской капсулы.

Прогон прошел плохо — как и положено последней репетиции перед генеральным прогоном; к тому же, весть о смерти Валя не могла не отложить отпечатка на весь сегодняшний день. «Ничего, — думал Раман, сцепив зубы. — Завтра они соберутся».

Он сообщил, что на генеральном прогоне будут присутствовать приглашенные им, Раманом, большие люди — журналисты и театроведы, знатоки и ценители, государственные чиновники; возможно, появится сам Администратор. В зале ахнули; Раман возвысил голос: да, спектакль готовится, как готовится взрыв. Им, вчерашним героям массовых сцен и актерам на выходах, следует привыкать к общественному вниманию. Следует знать, что послезавтра они проснутся знаменитыми, причем слава поначалу будет не столько сладостной, сколько скандальной и неудобной, но это ничего, впереди у спектакля долгая жизнь, решается вопрос о заграничных гастролях, о кругосветном турне…

И он развернул перед всеми пахнущую типографской краской афишу, где вместо аморфных «Песен о любви» красным по белому значилось: «Первая ночь». В зале снова ахнули, на этот раз восторженно. Потом Раман чуть не два часа делал замечания по прогону — въедливо, подробно, чтобы не сказать — занудливо. Потом он распустил всех, объявив, что вечерней репетиции не будет.

Потом он поднялся в кабинет и еще раз принял лекарство. Ему страшно хотелось позвонить господину Тритану Тодину, обругать его страшными словами и заверить, что ничего у него не получится; вместо этого он позвонил Второму советнику. Второго не было на месте. То есть он, конечно, был. Но для Рамана Ковича его не было. Положив трубку, Раман некоторое время пытался уверить себя, что ничего страшного, просто советник действительно очень занят, ведь он Второй как-никак, а не какой-нибудь вшивый консультант по культуре…

Раман мог обмануть кого угодно — но не себя. Он слишком тонко чувствовал подобные вещи. Нюхом.

В воздухе ощутимо пахло жареным.

Он полез было в аптечку за новой порцией лекарства — но передумал. Скверная вещь — передозировка.

Он снова поднял телефонную трубку — и позвонил на работу Павле Нимробец.

Раздолбеж не врал, утверждая, что билеты раскуплены на полгода вперед. Во всем городе не было газеты, которая пропустила бы событие и не поместила бы в разделе «Светская жизнь» сообщения о предстоящей премьере. Уже в день генерального прогона перед театром стояла плотная толпа, ищущая средства проникнуть вовнутрь. Двух каких-то студентов сняли с крыши, экзальтированную дамочку поймали на водосточной трубе, в непосредственной близости от окон второго этажа; за пятнадцать минут до объявленного начала тесная стоянка перед театром забита была автомобилями с государственными номерами.

Павла и Сава пришли за час. Вахтеры — по случаю осады их на служебном входе было трое — были предупреждены и пропустили их: «Это с телевидения, шеф разрешил».

Штатив поставили в центральном проходе, но Сава заявил, что снимать будет в основном с рук, в динамике; увидеть Ковича Павле удалось лишь мельком. Парадный черный костюм сидел на нем, как на цирковом медведе, маленькие глаза провалились, кажется, в самую середину черепа, оставив на поверхности взгляд — твердый и холодный, будто стальная спица.

Стальная спица бесцеремонно ощупала Саву, потом уткнулась Павле в лицо:

— …где хотите. Не бойтесь никому помешать — если даже явится Администратор и если ему придется из-за вас привстать, — ничего особенного. И, Павла… — он приблизил свое лицо к ее лицу, она четче рассмотрела красные жилки на носу и углубившиеся складки вокруг поджатых губ, — кассету — СРАЗУ мне. Не выходя из зала… Ясно?

Ей сделалось холодно. Его страх — иррациональный, ничем, казалось бы, не обоснованный — передался и ей тоже.

— Кассету хорошо бы перегнать, — сказала она, не узнавая собственного голоса. — Она же профессиональная, кассета, ее надо…

Он открыл рот, чтобы ответить — и вдруг переменился в лице.

Павла обернулась.

В ложе бельэтажа, опираясь на бархатный бортик, стоял Тритан Тодин. И приветливо махал обоим рукой.

Самым трудным оказалось делать вид, что ничего особенного не происходит.

Он смотрел, как заполняются ложи; как потихоньку оживает партер, он, Кович, выдал пригласительные всем занятым в спектакле и всем работающим на спектакль — пусть зовут, кого хотят. Пусть будет группа поддержки. Пусть будет как можно больше свидетелей.

Он злорадствовал, видя, как некоторым членам комиссии приходится перебираться повыше, на первый ярус. Потому что для высокочтимой комиссии не хватает места. Потому что театр почти что полон, почти аншлаг, как на настоящей премьере…

Он постоял за занавесом. Он больше всего на свете обожал стоять за занавесом до начала, слушать зал, вдыхая запах сцены и молчаливо обращаясь ко всем этим выгородкам, кулисам и колосникам: помогите! Не оставьте своей милостью еще один, этот, нарождающийся спектакль!..

Пахло расплавленным воском. Противопожарная комиссия под страхом смерти запретила ему жечь на сцене свечи; он вдохнул их запах полной грудью и на мгновение успокоился.

Потом он молча пожал руку Алеришу. Потом пришел к Лице в пустую гримерку, обнял ее и поцеловал в губы.

Он опять был влюблен в нее. Он чувствовал, как она дрожит.

Потом он шел по коридору и пожимал, и пожимал протянутые руки. И все, кого он касался и на кого смотрел, улыбались и едва не кланялись.

Потом он велел ведущему спектакля — сосредоточенному хмурому помрежу — давать начало.

И услышал, как во всех динамиках всех в театре гримерок, и в буфете, и в курильне, и в коридоре, и в радиорубке — во всех динамиках зашелестел бесстрастный голос:

— Внимание, начало спектакля. Маска — на сцену. Гости во дворце — на сцену. Внимание, свет в зале…

У Рамана закружилась голова. Шатаясь, он добрел до пустующей директорской ложи и, уже в темноте, навалился локтями на потертый бархат.

Из ниоткуда возникла музыка.

Благородная и грозная, написанная четыреста лет назад и исполненная заново, найденная лично Рама-ном в запертых шкафах консерваторской библиотеки.

Зал молчал.

Медленно пошел открываться занавес.

На темной сцене стояла спиной к зрителю черная неподвижная фигура. В опущенной руке человека был хлыст, и блестящий осмоленный хвост его лежал на старых, не покрытых половиком досках, будто спящая змея.

Музыка дошла до своего пика.

Человек, не оборачиваясь, двинулся в глубь сцены; прожектор скользнул по темному полотнищу задника, и, повинуясь косому лучу, на бархате зеленовато засветились неровные пятна лишайников.

Мгновение.

Зал не успел осознать, зал схватил воздух сотнями ртов — а музыка уже сменилась, брызнул яркий свет, черной фигуры уже не было, а была толпа в атласных камзолах, первая сцена, гости в княжеском дворце, идет немножко истерично, но зато ровно, как по маслу, а нервы — они потом успокоятся…

И в зале тоже волновались. В зале не могли понять — то, первое мгновение, померещилось или нет?

И только в бельэтаже сидели неподвижно. В отблесках ярко освещенной сцены Раман видел белые лица и лихорадочно посверкивающие глаза.

Где-то там, рассеянно улыбаясь, сидел егерь, господин Тритан Тодин…

Раман попытался отыскать его — но не смог. Все люди, сидевшие в бельэтаже, вдруг показались ему похожими на Тритана.

«Да ведь они все егеря, — вдруг понял он, холодея. — Все, до одного, старые, молодые — егеря…»

Человек, сидевший у самого бархатного барьера, будто ощутил его мысль и повернул голову. Прикосновение его взгляда было, как хлыст.

Раман сжал зубы.

Посреди зала, в центральном проходе, алчно горел красный огонек работающей камеры.

Павла сидела в приставном кресле. Больше всего ее страшило, что вдруг сбойчит камера или сядет тысячу раз проверенный аккумулятор. В том, что Сава не подведет в любом случае, она была почти уверена.

— Хороший свет, — бормотал Сава, вернее, Павла читала это по его губам. — Хороший… Трансфокатор… так…

Среди всех, кто был в зале, у одного Савы не было времени ужасаться либо восторгаться — он делал свое дело, Павла прекрасно понимала, как сложно снимать спектакль, который видишь впервые. Хотя по просьбе Павлы досконально прощтудировал творение Вечного Драматурга. Но что за бесконечный путь от пьесы до спектакля!..

За ее спиной, где-то в бархатной темноте, сидел Тритан. Иногда ей казалось, что она чувствует на затылке его взгляд, — и это отвлекало. Мучило еще и потому, что Павла чувствовала себя почему-то виноватой.

Разве муж с женой, да еще любящие друг друга, могут так долго быть в таких странных отношениях?!

Она уже очень давно не говорила со своим мужем откровенно. Она вообще почти с ним не говорила.

Она даже не сказала ему про звонок-предложение. Про звонок от людей, вот уже трижды пытавшихся ее похитить, и с каждым разом все настойчивее, все ближе к удаче; она не сказала об этом Тритану, последние дни она вообще мало с ним разговаривала, да это было и несложно — он целыми днями пропадал на работе… Звонок «доброжелателей» потряс ее, но она промолчала — из детского упрямства, просто затем, чтобы чуть-чуть сравняться с ним в умении напускать туман. Он никогда не говорил Павле всего — теперь и у нее есть от Тритана маленькая тайна…

Она не подумала о том, что тайны — кислота, эффективно разъедающая самую прочную связь между самыми близкими людьми.

А может быть…

В ее жизни была та ночь в Пещере и тот егерь, который шел ее убивать. А значит, звонивший ей незнакомец если и врал, то не во всем.

В каких-то его словах была правда…

Когда открылся занавес и в полутьме возникла фигура егеря, Павла изо всех сил вцепилась в подлокотники. И кожей ощутила пронесшийся по залу вздох.

Неужели Кович сделал это, послушавшись ее совета?!

В следующую секунду она поняла, что егерь на сцене — воплощенное видение Ковича, и, значит, Раман ВИДЕЛ егеря, видел таким же, каким его видела она, Павла.

А может быть, им обоим встречался один и тот же егерь?!

Ей захотелось обернуться. И встретиться взглядом с Тританом. И, небрежно прищурившись, спросить его: «Ну как?»

Спектакль шел своим чередом. Разворачивался согласно пьесе, которую Павла помнила чуть не наизусть. Ей впервые в жизни доводилось подобным образом сличать прочитанное с увиденным; она сидела, разинув рот, — музыка, когда-то звучавшая в ее ушах, гремела теперь в полный голос.

Спектакль был странный. Павла не умела даже определить, хорош он или плох, — он был живой, его невозможно было анализировать, он рос прямо на сцене, прорастал корнями в зал; трогательный парень, влюбленный в тонкую девушку в длинными пепельными волосами, был настоящим настолько, что даже чуть заикался, и каждое его движение, замедленное и чуть неуклюжее, будто говорило: я не актер, я здесь живу…

Огонек камеры горел красным. Сава то подходил к самой сцене, то приседал, то едва не садился на колени к кому-то в партере — Сава работал. На сосредоточенном скуластом лице его лежал зеленоватый отблеск видоискателя.

В антракте публика долго не вставала с мест. Люди сидели, тихо переговаривались, чего-то ждали; Павла выбралась из кресла и наконец-то сделала то, чего ей хотелось все первое действие: обернулась.

Тритан стоял в ложе, опираясь рукой о бархатный барьер. Тритан стоял рассеянный и расслабленный.

Павла хотела помахать ему рукой, но потом почему-то раздумала.

Ей неприятно было бы говорить сейчас с Тританом.

Слишком близко была сцена, на краю которой стоял недавно черный человек с черным осмоленным хлыстом. Павле не хотелось встречаться с мужем — и она сделала вид, что не замечает его; рядом, в бельэтаже, негромко переговаривались о чем-то люди в красивых строгих костюмах.

— Павла, публику в антракте снимать? — спросил сосредоточенный Сава. — Ну, интервью там, впечатления?

— Не надо, — сказала она глухо. И села на свое место.

В антракте Раман методично прошелся по гример-кам, не забыл никого, даже самых второстепенных массовочных исполнителей; для всех нашел добрые слова, всем сообщал примерно одно и то же: идет гладко, ровно, хорошо, зал уже наш, не волнуйтесь, спокойно делайте свое дело, все идет как надо…

Из директорской ложи ему отлично видны были люди, неторопливо совещавшиеся в бельэтаже. И Тритан Тодин был там, но не принимал участия в разговоре, стоял у барьера и смотрел на Павлу.

Это был странный взгляд. Тритан или не знал, что за ним наблюдают, или не придавал значения таким мелочам; Тритан стоял и смотрел на Павлу, а Павла делала вид, что ничего об этом взгляде не знает.

«А ведь он ее любит, — подумал Раман, отчего-то покрываясь мурашками. — Он ее любит, он не врал, вот только великое ли это счастье любовь егеря…»

Он оглядел зал — люди в большинстве своем никуда не пошли, сидели и ждали продолжения, — выбрался из ложи и как слепой побрел за кулисы.

«Внимание, — прошелестел по динамикам бесстрастный голос ведущего, — второе действие. Герой и героиня — на сцену. Лица и Алериш, на сцену. Внимание, начинаем второе действие…»

Раман не стал возвращаться в ложу. Взял у кого-то из рабочих сигарету, остановился на лестничной клетке и, пренебрегая правилами пожарной безопасности, закурил. А ведь не курил вот уже десять лет!..

В динамиках слышался голос Липы. Хорошая штука динамики… Молодец девчонка. Если, не видя лица, по одному только искаженному микрофонами голосу можно точно определить, чего человек хочет и что у него болит…

Раман сел на ступеньку и обхватил руками голову.

Беда, если его увидят, — но сейчас он ничего не может с собой поделать.

Его спектакль начинает жить отдельно от него, а это так же болезненно, как роды.

Сцена свадьбы. Железные чаши, сдвигающиеся со звоном, в едином порыве; поворот колеса, свадебная кровать, белый бархат, пепельноволосая девушка, длинно глядящая на тщедушного паренька — так, наверное, могла бы смотреть и мать…

— Я — поплавок в волнах твоих желаний,

Я поплавок и большего не знаю,

В моих глазах дрожит соленый отблеск,

Но губы улыбаются, и помни,

Что, давши клятву, освящаю радость

Быть вечным поплавком в твоей душе…

Смотри — уже зима сцепила ставни,

Но жизнь не унимается, и краской

Со щек моих не отливает кровь…

Павла сидела, не разжимая пальцев на подлокотниках. Ей было страшно; до эпизода в Пещере оставалось минуть десять, сейчас, когда закончится лирическая сцена, когда погаснут факелы…

Нервная дрожь, не прекращавшаяся от начала второго действия, теперь приводила к тому, что приставное кресло мелко тряслось и колотило ножками в ковер. В какой-то момент Павла ощутила себя провидицей, высшим существом — пепельноволосая девушка, любимая и любящая, впервые ложилась на брачное ложе, и только Павла знала в этот момент о ее будущей судьбе. Ощущение НАСТОЯЩЕГО было настолько сильно, что Павла еле удержалась, чтобы не сорваться с места, как первоклассница в детском театре, не кинуться на сцену с криком: не спи! Не позволяй себе заснуть, ты попадешь в Пещеру!..

Потом наваждение прошло, и Павла подумала отстраненно и холодно: если после всего этого здесь устроят кукольный театр, если в сцене Пещеры вынесут на сцену муляжи… Или наденут маски…

А КАК можно показать на сцене Пещеру?!

Перемена света. Музыка, негромкая, но такая, что мурашки ползут по коже; застенчивый юноша-заика, в одеянии из одних только прозрачных покрывал, вдруг изгибается так, как неспособно изгибаться человеческое тело, взметывается волной, беззвучно кувыркается в воздухе, замирает, вытянувшись, стоя на одной руке; девушка смеется.

Девушка смеется, свет понемногу уходит, и в темноте остается один этот смех.

Девушка смеется про первую брачную ночь. Девушка смеется о том, о чем каждый знает по-своему, а кто не знает — тот думает, и тоже по-своему, все понимают, что об этом можно говорить или молчать, но что об этом можно смеяться?!

Пауза. Тишина.

Аплодисменты.

Так бывает — кто-то первый начал, или начали одновременно в нескольких местах, а теперь люди бьют и бьют в ладони, изливая накопившееся напряжение, восторгаясь, благодаря…

Павла перевела дух. Спектакль замер, пережидая бурную зрительскую реакцию; темнота и тишина затягивались. Двадцать секунд… Тридцать…

Что-то пробормотал оператор Сава.

И Павла увидела, что темнота на сцене — вот уже как целое мгновение никакая не темнота. Что на полотнищах, волнами спадающих с колосников, играют, переливаются зеленоватые узоры лишайников.

Последний растерянный хлопок — и легкий ветер, потому что все, кто видел ЭТО, одновременно втянули в себя пахнущий пылью воздух.

Павла прищурилась.

Высоко в темноте над сценой и над залом кружились, вертелись спиралями полчища огненных жуков. Откуда-то издалека приходил звук бегущей по желобкам воды; Павла сжалась в комок, вцепившись в подлокотники и твердя себе, что это всего лишь видимость, видимость, театр.

Очертания лишайников проступили на стенах зала, на бархате лож, на спинках кресел. Все смелее бежала вода; Павле казалось, что красная ковровая дорожка потрескивает под ногами, будто высохший мох. «Верю, — беззвучно твердила она пересохшими губами. — Ну хватит уже, верю, верю, хватит…»

Быстро простучали чьи-то шаги. Открылась и закрылась входная дверь; беглеца никто не преследовал. Все смотрели на сцену, где на тяжелых сосульках сталактитов играл отблеск воды.

Тяжелое дыхание зверя — не мелкого, но и не крупного. Белая тень, мелькнувшая в далеком темном углу.

Грохот осыпающихся камней. Затихающее эхо; Павла невольно напрягла уши, пытаясь понять, сколько переходов ведут из зала и есть ли провалы и трещины. Брачный рев барбака — далеко, не страшно…

Эхо. Снова белая тень; хоровод жуков под потолком.

Запах воды и плесени.

Тяжелое дыхание.

И — перекрывающая одновременно все, гасящая собой и воду, и лишайники, и жуков, — мгновенная черная тень, тень саага. Испуганные вскрики в зале.

Дыхание обрывается. Но и тени уже нет — по-прежнему играют отблески воды, по-прежнему выписывают свою спираль жуки, зеленовато светятся лишайники…

Павла почувствовала, как отливает кровь от лица. Как немеют в темноте щеки.

Прямо под сталактитом лежал, подставив белый лоб водяным отблескам, юноша-заика, в белой прозрачной рубашке, и тонкая шея его заключена была в петлю из ярко-красного шарфа. Шелковый шарф стелился почти через всю сцену — красный блестящий поток…

Пауза томительная, обморочная.

Из темноты вышел, волоча за собой хлыст, черный человек с лицом, закрытым черной маской.

Остановился над телом юноши. Павла, а с ней и весь зал видели, как равнодушно посверкивают острые глаза в прорезях ткани. Егерь постоял минуту — а потом двинулся, все так же неторопливо, волоча за собой хлыст, и хлыст протянулся по телу юноши, будто перечеркивая его, как сытая, удовлетворенная змея.

Раман стоял за кулисами. Он не знал, что происходило в зале, сейчас ему не хотелось этого знать. Он смотрел, как Лица рыдает над телом погибшего мужа.

Он знал, что думает в этот момент Алериш, чье расслабленное тело с красным шарфом на шее лежит сейчас в объятиях Липы. Он думает: вот и все. Отработал, отыграл; бедный Алериш, он волновался сильнее всех, он боялся заикаться — и заикался больше обычного…

Раман знал, что так будет.

Сейчас он стоял и смотрел, как по щекам Липы катятся настоящие слезы. Если их попробовать на вкус, — они будут горькие, еще целый час после спектакля Лица проживет в апатии, выжатая, как лимон, лишенная эмоций…

Последняя минута.

Музыка, от которой у него, Рамана, всякий раз холодеют ладони. Финал; бесстрастный ведущий за сценой склоняется к своему микрофону и шепотом командует: «Занавес…»

Бархатные полотнища съезжаются.

Вот совсем малая щель осталась… Вот… занавес сомкнулся, как губы.

Спектакль окончен.

Раман перевел дыхание.

В зале длилась гробовая тишина. Слишком долго, кажется, уже прошло минут десять…

Его актеры стояли в кулисах, бледные и молчаливые. Атласные камзолы, роскошные, если смотреть из зала, казались сейчас потными и мятыми. И запятнанными гримом.

Любого из них прямо сейчас можно поздравлять с дебютом. Но никто не спешит радоваться — все смотрят на Ковича, а зал за неверной стеной занавеса молчит…

Раман прошел на сцену, к замершей, впавшей в оцепенение Лице, к Алеришу, приподнявшемуся на локте; на скуле у парня кровоточила ссадина. Когда это он успел упасть?..

Он обнял их, обнял двумя руками — в этот самый момент зал завопил так, что даже бесстрастный ведущий изумленно поднял голову.

Аплодисменты. Свист. Крики «Браво!», крики «Слава!», вопли «Нельзя!», «Позор!»… Раман поймал вопросительный взгляд ведущего и кивнул, и ведущий что-то негромко буркнул в микрофон, и занавес пошел расходиться, и первыми, кого.„увидел Кович в ликующем, негодующем, лезущем из шкуры зале, были высокий парень с телекамерой и Павла Нимробец, неподвижная среди бури, то и дело закрываемая чьими-то спинами, — неподвижная, оцепеневшая Павла.

Прожекторы слепили, не давая разглядеть как следует происходящее в зале; он стоял посреди сцены, Лица висела на нем, как сдувшийся воздушный шарик, Алериш опирался на его локоть — в какой-то момент Раману показалось, что все это — и портал, и кулисы, и колосники, и сама крыша — висит на нем, держится на нем, не упасть бы…

Алериш теребил край красного шелкового шарфа, пытаясь выдавить улыбку, — хотя Раман строго-настрого внушал ему, что улыбаться во время поклона не нужно, даже нежелательно…

— Вот и все, — сказал он Лице. — Молодец. Она снова заплакала — на этот раз без слез. Надо было что-то сказать публике — о дебютах, о молодых актерах, — но Раман знал, что не выдавит сейчас и слова. Занавес закрылся и раскрылся опять, и закрылся снова, и снова, и еще… Публика ногами вскакивала на сиденья. Откуда-то приволокли корзину цветов — хотя Раман человеческим языком просил не приносить цветов на ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПРОГОН!..

«Это премьера», — сказал он себе сухо. И поднял глаза — туда, где в бельэтаже стояли, аплодируя, люди в изысканных темных костюмах.

— Кассета?!

Павла схватила его мертвой хваткой за рукав. Потом выпустила; сказала, почему-то глядя вниз:

— Да.

— Что «да»?

— Это… — она подняла глаза, и он увидел, что они красные. — Это… да. Это… лучше, чем «Девочка и вороны».

У него не было времени, чтобы оценить ее комплимент.

— Кассету!..

— Ее же перегнать… она же…

— Кассету, мне, сейчас.

Оператор, высокий парень по имени, кажется, Сава, удивленно вскинул брови:

— Кассета — собственность телестудии.

— А спектакль — моя собственность! — рявкнул Раман, одновременно стряхивая с плеча и рукавов чьи-то назойливые, жаждущие общения руки. — Кассету — или я вам камеру разобью!!

Наверное, на лице Рамана читалась эта его готовность не только камеру, но и самого Саву размазать по стенке; парень мигнул и недовольно посмотрел на Павлу:

— Отдать? Вы так договаривались?

— Отдай, — сказала Павла быстро. — Мы потом возьмем и перегоним.

Парень пожал плечами.

Они стояли в центре человеческого водоворота, они были центром его, потому что к Ковичу лезли и перли со всех сторон, протягивали ладони и микрофоны, и какие-то цветы, и какие-то слова; взяв в руки массивную профессиональную кассету, Раман как-то сразу понял, что Павла права, что эта кассета не влезет в обыкновенный магнитофон, что ее нужно срочно размножить, перегнать…

Он судорожно оглянулся, будто боясь увидеть за спиной рассеянное и благожелательное лицо господина Тритана Тодина.

Его страх был напрасным. На окружавших его лицах были восторг, возмущение, преклонение, даже страх; ни одного рассеянного вежливого лица.

Вероятно, обладатели таких лиц сейчас рассаживаются по машинам. Чтобы в офисе Триглавца, в спокойной обстановке, вдоволь посудачить об общественной нравственности.

Глава 11

У крыльца охранник, привезший Павлу из театра, передал ее из рук в руки другому — тому, что присматривал за домом. Павла прошла к себе, на ходу стягивая одежду, сдувая падающие на глаза пряди; ванна наполнилась в течение пяти минут, Павла ухнула в воду, безжалостно забрызгав кафельный пол водой и пеной.

Ее тело было горячим и легким. Вся жизнь казалась ярким, безмятежным пятном посреди пестрой палитры, и, глядя на собственные белые колени, круглыми островками поднимающиеся над водой, Павла думала о море, пальмах и далеких берегах.

Потом ей вообще расхотелось думать. Всякие мысли потеряли свой смысл — она была по уши полна ОЩУЩЕНИЯМИ.

Почему спектакль с трагическим финалом, действо, заставившее ее бояться и плакать, — почему он оставил по себе такое светлое, счастливое воспоминание? Летящий по памяти шлейф? Желание любить?

Ей захотелось, чтобы поскорее вернулся Тритан. Ей совершенно искренне этого захотелось — но с этого момента ее существование потеряло былую безмятежность. Она вылезла из ванны, досуха вытерлась Тритановым клетчатым полотенцем, накинула халат и прошла в комнату, к телефону.

В кабинете Ковича никто не брал трубку. На мгновение Павле захотелось очутиться там — в театре, где по традиции накрыты столы, где празднуют колоссальный дебют, где все счастливы и шатаются от усталости…

Она набрала рабочий телефон Тритана. Вежливая девушка — интересно, что девушки все время меняются, — сообщила ей, что господин Тодин на совещании.

Павла позвонила Стефане и взялась подробно рассказывать ей о премьере — но в этот самый момент где-то на заднем плане заверещал Митика, и Стефана тоже завопила, обещая отдать сына обезьянам на воспитание, и разговор пришлось прервать по техническим причинам…

Потом она задремала на диване, поджав под себя босые ноги.

Тритан вернулся в сумерках. Тритан постоял в дверях, не включая света, Павла проснулась от одного только его присутствия.

— Это ты?

Он наконец-то щелкнул выключателем, и Павла увидела его лицо.

И рывком села на диване.

* * *

Раман запретил праздновать генеральный прогон, как премьеру. «Завтра, — сказал он заведующему труппой, активисту всяческих праздников и отмечавши. — Торжество будет завтра, сегодня всего лишь рабочий момент…»

Замечаний он делать не стал. Поблагодарил всех, еще раз поцеловал Лицу и уехал домой.

Потому что сидеть в кабинете и прислушиваться к телефону у него не было сил. Если он понадобится, — отыщут и дома…

В спальне еле слышно пахло Лицыными духами.

В комнате слоями лежала нетронутая пыль; Раман уселся в кресло и положил на стол перед собой громоздкую трехчасовую кассету.

Возможно, у него мания преследования? Возможно, ничего не случится, егерь Тодин вволю натешится его трепыханиями и завтра явится поздравить с премьерой?

«Не ври себе, — сказал трезвый и равнодушный внутренний голос, — Надо было дать ребятам отпраздновать СЕГОДНЯ…»

Он вдруг понял, что не сидит в кресле, — стоит посреди комнаты, сжимая в руках кассету, и что руки трясутся.

Он сумел-таки сделать в жизни нечто, заслуживающее чьей-то ненависти и чьего-то страха. Смог. Потому что сам акт отсмотра спектакля комиссией — признак неуверенности, слабости и страха.

Они боятся Павлу — потому что она самим фактом своего существования грозит разрушить устоявшийся мир.

Теперь они ненавидят его, Рамана, — потому что он умеет сделать то же самое, но только фактом своей работы… своего, красиво говоря, творчества…

«Ерунда, — сказал трезвый внутренний голос. — Ты ничего не хотел разрушать. Ты никому не желал досаждать. Ты хотел просто громко сказать о том, что тебя мучит…»

Резко зазвонил телефон. Раман содрогнулся, почти физически ощущая, как значительная часть его волос теряет цвет, становясь блекло-белой, старческой.

Звонила бывшая жена. В программе новостей передавали о каком-то спектакле — нельзя ли мальчику сходить в ближайшие выходные? Все лучше, чем мотаться по улицам либо гонять в подворотне этот самый мяч…

Он сдержался и пообещал ей контрамарочку. Мило закруглил разговор и положил трубку — рядом с телефоном.

Пусть его номер отвечает короткими гудками. Еще хотя бы полчаса…

«От кого ты прячешься?» — спросил трезвый внутренний голос.

Раман ему не ответил.

Он стоял в дверях так долго, что ей сделалось холодно. Она плотнее запахнула халат, сказала, глядя в когда-то смуглое, а теперь просто почерневшее, как туча, лицо:

— Входи…

Тритан не двинулся с места. Павла нерешительно спустила ногу с дивана:

— Что-то случилось?

— Ничего, — ответил он неожиданно спокойно. — Ничего особенного.

— Я спала, — сказала она виновато. — Я… говорят — «счастлива по самые уши». Потому что, ну ты понимаешь… спектакль…

Уголок его рта дернулся и поехал книзу. Это было так странно, так страшно и непривычно — у Тритана, вечно чуть рассеянного, спокойного и доброжелательного! — что Павла подавилась собственными словами.

— Почему ты мне не сказала?! Ей показалось, что ее коснулся егерский хлыст. Тритан неподвижно стоял в дверях, и лицо у него было таким, будто бы вот сейчас, сию минуту он сдернет ее с дивана и швырнет головой об пол, так, чтобы хрустнули шейные позвонки.

— Почему ты не сказала мне, что тебе звонили?! Что с тобой была связь, почему ТЫ, Павла, МНЕ об этом не сказала?!

Она молчала, забившись в угол, прижавшись спиной к диванной подушке.

— Отвечай!

Она выставила перед собой руки — как будто трясущийся заслон из растопыренных пальцев мог ее от чего-то защитить:

— Не…

И он наконец-то увидел в ее глазах свое собственное отражение. Медленно разжал стиснутые кулаки, перевел дыхание; Павла сидела не шевелясь.

— Павла, ты себе не представляешь, какое ты сделала… эта твоя глупость… забывчивость, я не знаю, что… какую… почему?! Почему ты мне не сказала, ты можешь объяснить?

— Я не-е знала, что это в-важно, — пролепетала она, заикаясь.

Его губы снова дернулись:

— Не ври. Знала. Почему не сказала? Она скорчилась и заревела. Тритан по-прежнему стоял в дверном проеме, Павла физически ощущала тяжелый взгляд, лежащий на ее голой шее. На высвободившемся из-под халата четвертом позвонке…

— Этот его спектакль, — наконец сказал он глухо. — Чушь с маслом. Дерьмо… Я твержу им о контроле. Обещаю, доказываю… полную безопасность… И получаю такое вот… от тебя. Почему?..

Он повернулся и вышел, оставив рыдающую Павлу на диване и неподвижную тень скучающего охранника на белой, белой стене.

Телефон зазвонил в восемь вечера. Не прикасаясь к трубке, Раман уже знал, кто и зачем звонит.

— Добрый вечер, господин Кович, извините, что беспокоим вас в неурочный час… Это служба информации Триглавца. Вы не могли бы зайти к нам сейчас, это недалеко, мы пришлем машину?

— Я занят, — сказал он, вернее, ему показалось, что он сказал, потому что трубка обеспокоенно переспросила:

— Алло, господин Кович, вы слышите?

— Я занят, — сказал он, собрав в комок всю свою ярость. — Если угодно — завтра в это же время.

— Завтра, — голос сделался печальным, — это уже не будет иметь смысла… Не скрою, господин Кович, у нас для вас печальные известия. Как известно, на генеральном прогоне присутствовала комиссия по общественной нравственности…

Раман положил трубку.

Плевать.

Он плевать хотел на все постановления Триглавца. Он не подчиняется Триглавцу, его непосредственное начальство сидит в Управлении…

Девятый час вечера. Кому, кому звонить?!

— Я вам покажу, — бормотал он, лихорадочно потроша записную книжку. — Я вам покажу — комиссия по нравственности…

Потом схватило сердце — резко, как никогда в жизни, он успел только схватить воздух ртом и опуститься на пол, судорожно прижимая к груди все тот же бесполезный телефонный справочник.

«Прекрати ломать комедию, — сказал трезвый внутренний голос. — Ты знал. Надо было, чтобы ребята сегодня отпраздновали…»

— Плевать, — сказал он, корчась от боли.

И свет желтой настольной лампы медленно померк в его глазах.

В десять вечера она вздрогнула от телефонного звонка.

— Павла, — сухой голос Тритана в трубке. — Собирай вещи.

Она не удержалась и всхлипнула. Все это время

Ей было плохо, очень плохо. Черно, непроглядно, тяжело и душно.

— Павла, — голос в трубке чуть смягчился. — Ничего страшного. Просто собери свои вещи, не много, один чемодан… Все, что ты хотела бы взять. У тебя есть время.

— Я Стефане позвоню, — сказала она сквозь всхлипы.

Тритан помолчал.

— Знаешь… Не стоит. Она ведь сразу примчится, будет… Короче говоря, подумай, стоит ли?

— Я человек, — сказала она еле слышно. — Я хочу просто… хочу спокойно жить.

— Так будет, — сказал Тритан неожиданно ласково. — Не плачь. Все образуется — скоро… Я приеду к двенадцати, будь готова, ладно?

— Я ведь ХОТЕЛА тебе сказать, — прошептала она через силу. — Я ведь собиралась… сказала бы, я…

— Ничего страшного. Теперь не имеет значения… Пока.

Короткие гудки.

Около одиннадцати вечера в квартире Ковича раздался звонок у двери.

Раман сидел в кресле. «Скорая» пять минут как уехала; в комнате пахло так, как никогда не пахнет жилье здорового человека, но Раман чувствовал себя лучше. Уже ничего.

Когда прозвучал звонок, Раман подумал о двух молоденьких врачицах из «скорой», которые, возможно, решили, что двух автографов на двух открытках будет недостаточно, что за труд по всаживанию шприца в режиссерский зад следует добавить еще что-нибудь, например, анализ мочи на сувениры…

— Входите! — крикнул он. Вряд ли крик получился хоть сколько-нибудь звучным.

Тот, кто звонил у двери, воспользовался приглашением и вошел. И по шагам его, широким и мягким, Раман понял, что никакие хохотушки из «скорой» тут ни при чем.

— Раман? Это я.

Кович приподнялся в кресле — г но тут же опустился обратно.

Вот как. Пришел поставить точку. Увидеть его слабость, увидеть трясущиеся руки, может быть, если повезет, даже и слезы…

Егерь.

Темная фигура в дверях перегородила свет, падающий из кухни.

— Раман? Я пришел сказать, что вы великий режиссер.

Кович молчал.

Надо было попросить хохотушек оставить открытой форточку. Тогда предательские запахи больницы выветрились бы скорей.

— То, что вы сделали… это великий спектакль. Вы талантливее самого Скроя… Хоть его зовут Вечным Драматургом. Вы поставили вечный спектакль.

— Издеваетесь? — спросил Раман хрипло. Тот, что стоял в дверях, покачал головой:

— Нет. Если бы ваш спектакль был бездарен… ну, ординарен хотя бы. Ну просто удачен… он имел бы право на жизнь.

На улице пели. Шли, вероятно, обнявшись, веселые студенты и пели, пели, горланили…

— Все, что родилось, — сказал Раман через силу, — имеет право на жизнь.

— Кроме тех случаев, когда оно несет в себе смерть.

Раман поймал его взгляд. Тритан смотрел на коробку кассеты, сиротливо лежащую на краю стола.

— Искусство, — сказал Раман яростно, — не может нести смерть.

Песня под окнами отдалялась и отдалялась, чтобы там, где-то уже на соседней улице, взорваться смехом и девчоночьим радостным визгом.

Человек, стоящий в дверях, поднес к глазам циферблат часов:

— У меня мало времени. Пять минут.

— Зачем вы пришли?!

— Чтобы кое-что вам сказать. Тритан чуть отступил — желтая полоска света, пробивающегося из кухни, легла ему на лицо,

— Я пришел сказать вам, Кович, что вы гениальный режиссер. Я пришел сказать, что вы жалкий самовлюбленный эгоист. Слепец, прущий напролом. Я прекрасно понимаю, что вы сейчас испытываете — но мне вас не жаль. Я хочу, чтобы вы знали: своим спектаклем… я же просил, я же предупреждал!.. своим спектаклем вы, кажется, погубили Павлу.

Стало тихо. Не шумели под окнами, и даже сорняки, разросшиеся за лето в цветочных ящиках на балконе, не шелестели под первым осенним ветром. И молчал поселившийся на кухне сверчок.

— Вы реализовались, — сказал Тритан шепотом. — Вы сделали это, вас есть с чем поздравить… Вы заставили их думать о Пещере, о том, какая Пещера гадкая и страшная… Вы никогда не видели, как тысячи людей прут друг на друга, стенка на стенку. Как взрываются… бомбы, и летят в разные стороны руки и ноги, виснут на деревьях… Война… Вы такого слова… не осознаете. И уж конечно вы не представляете, как это — на сто замков запирать двери, ходить по улице с оглядкой, входить в собственный подъезд, держа наготове стальную болванку… Каково это — бояться за дочь, которая возвращается из школы. И ничего, ничего с этим страхом не сделать. Вы никогда… Вы заставили добрых зрителей плакать о бедных влюбленных и бояться злого егеря, а ковровое бомбометание?! А ядерные боеголовки?! А миллион влюбленных, истребленных в течение дня?! А ямы, где по колено воды, где людей держат месяцами? А «лепестки»… Когда идешь по черному полю и трава рассыпается у тебя под ногами, с таким характерным… треском… Раман проглотил слюну.

Тритан Тодин стоял в дверях, хотя ему не так просто было удержаться на ногах. Раман никогда не думал, что егерь может испытывать подобные чувства.

Стоящий в дверях человек увидел его реакцию. Губы его растянулись в подобие усмешки:

— Да, удивляйтесь. Удивляйтесь, господин Вечный Режиссер.

— Что вы говорили о Павле? — спросил Раман хрипло.

Улыбка Тритана превратилась в оскал:

— Павла… Обстоятельства сложились таким образом, что сам факт существования Павлы… есть угроза современной цивилизации. Сегодня, в отсутствие координатора Охраняющей главы, мне удалось добиться отсрочки… Потому что Охраняющая и Познающая тянут, как обычно, в разные стороны. Потому что сегодня меня еще слушали… Но завтра…

— Только троньте ее, — сказал Раман, вдруг ощутив в себе достаточно силы, чтобы подняться из кресла. — Пусть только ее тронут, сокоординатор, и я…

— Дурак вы, — сказал Тодин тихо. — Во-первых, после сегодняшнего я уже не сокоординатор. Во-вторых… что вы знаете о вакуумной бомбе, сааг семь тысяч прим?!

На какое-то мгновение Раману показалось, что Тодин рехнулся.

— Что? — переспросил он механически.

— Сааг семь тысяч прим, — устало сказал Три-тан, — это ваш идентификационный номер в базе данных… в большом компьютере Триглавца.

Снова стало тихо, но осенний ветер на этот раз осмелел, и сорняки в цветочном ящике зашелестели негромко и сухо, как бумага.

— Где Павла?! — резко спросил Кович. Тодин отвернулся:

— О Павле следовало думать раньше. И вам, да и… Но если б я знал, что это будет ТАКОЙ спектакль! Я не остановился бы перед тем, чтобы поджечь весь ваш… театрик…

Он повернулся и двинулся к выходу — опрокидывая на ходу какие-то табуретки, коробки, давно заполонившие безнадежным хламом просторную прихожую Рамановой квартиры.

Раман хотел кинуться следом — но у него подкосились ноги. Врачицам-хохотушкам из «скорой» следовало вколоть ему что-нибудь поэффективнее.

Тритан вернулся, как и обещал, к полуночи; в четверть первого пришла машина, а еще спустя пять минут затрезвонил телефон, и, вероятно, сообщение было радостным, потому что машина ушла в ночь не солоно хлебавши, а Тритан, к которому ненадолго вернулось обычное расслабленное состояние, обнял Павлу и прижал ее к себе так, что чуть не хрустнули ребра.

— Мы не поедем? — спросила она, полузадушенная.

— Мы поедем завтра, — сказал он рассеянно. — Или даже послезавтра… А может быть — чем черт не шутит? — и вообще не поедем… Давай спать.

Но спать не пришлось.

Они очень долго лежали в темноте, взявшись за руки; у обоих не было сил на любовь, оба не могли уснуть.

— Выпьем микстуры? — предложила Павла шепотом.

— Выпьем, — тоже шепотом согласился Тритан. — Только давай не микстуры, а вина…

Павла радостно согласилась. Тритан поднялся, полез в шкаф и нашел там коробку длинных, как сталактиты, витых зеленых свечей:

— Устроим себе «Ночь»… Ресторанчик «Ночь», ты помнишь?

«Что мне нравится, Павла, так это возможность свободно обращаться со временем суток. Посидел среди ночи — выходишь в день или вечер…» — «А, извините, который час?» — «Полседьмого. Вы спешите?» — «Нет…»

«Жаль, — подумала Павла, — что нельзя выйти отсюда, из этой ночи, в день или вечер. В солнечный день три месяца назад… Или год… Или, по крайней мере, год спустя…»

Тритан священнодействовал, пристраивая свечи вокруг стола. И на спинку стула, и в шкаф, и на пол, и перед зеркалом; Павла сидела на кровати, подобрав под себя ноги, и смотрела, как преображается комната.

— Видишь ли, Павла… Есть вещи, о которых нельзя сказать. Которые можно только сделать.

Павла прищурилась. Комната утопала в свечах, комната плыла, как корабль среди звезд. Оранжевые огоньки напомнили ей о спектакле, о факелах, о музыке, от которой мурашки бегут по телу, о пепельноволо-сой девушке и о Ковиче, как он стоял во время поклона, какое у него было лицо…

Ей не хотелось вина. Она только чуть-чуть пригубила из высокого бокала.

…Бесконечное зеленое пространство. Синие цветы сливаются с синим небом… Несущиеся навстречу, навстречу, навстре… Будто падает самолет… Сейчас рухнет, упадет в васильки, сейчас…

— Как я устал, Павла, — сказал Тритан, и язычки свечей зелеными точками отразились в его глазах. — Как я бешено устал…

Пахло расплавленным воском.

Она ткнулась лицом в теплую грудь своего мужа.

Она помнила все его запахи. Она верила в него, как рыбак во время шторма верит в свою лодку. Как акробат под куполом цирка верит в невидимую проволоку страховки.

— Тритан, я…

Ровно и высоко стояли желтые язычки свечей.

— Да, малыш. Не беспокойся. Все будет совершенно в порядке.

Пещера молчала. Пещера будто бы стала меньше; ниже опустился потолок, уже сделались коридоры, сар-на шла вперед, содрогаясь с каждым шагом, будто боясь уткнуться в конце концов в глухую, все запирающую стену.

Нигде не журчала вода. Мох под ногами был сухой и ломался с еле слышным, характерным треском.

Лишайники добирались до самого потолка, отмершие клочья их свешивались гирляндами. Сарна шла, пригибая голову, боясь зацепить зеленоватые клочья напряженным белым ухом.

Не возились насекомые в волглых щелях. Не лопались оболочки личинок. Сарна шла и слышала только себя.

И может быть, немножко — ветер.

Сарна шла; ей казалось, что ее зовут, но это не был зов самца, это не был зов источника или запах привольного пастбища; сарна не желала идти на зов — но все же шла.

Впереди открылся просвет; вероятно, под сводами этого зала роились несметные тысячи огненных жуков, потому что даже самоцветные камни, лежащие у его порога, посверкивали и переливались бессчетным множеством огней. Цветные искры вспыхивали — и гасли; завороженная зрелищем, сарна замедлила шаг.

Вот он, большой и светлый зал. Трепеща, испуганно поводя ушами, сарна переступила каменный порог и замерла, потому что уши ее говорили о том, что бояться нечего, но посреди зала…

Посреди зала стоял тот, черный, с хлыстом в опущенной руке.

Ее страх был подобен смертельной усталости. Сильнее застучало сердце — но колени подогнулись, укладывая мохнатое тело на подстилку из камня. Зал, сталактиты, фигура с хлыстом — все подернулось дымкой, качнулось, поплыло.

Тот, что стоял с хлыстом, шагнул вперед. Она покорно ждала. Его присутствие убило в ней волю к жизни. Напрочь. Досуха.

Она покорно ждала, но тот, что шел с хлыстом, вдруг обернулся.

И, будто повторяя давний сон, из темноты высту-пил другой — тоже с хлыстом. В ниспадающем до пят черном одеянии.

Сарна знала, что будет дальше. Когда два существа с хлыстами становятся друг против друга…

Когда хлысты танцуют свой танец и, соприкасаясь, разбрасывают тучи бело-голубых трескучих искр…

Когда…

Два егеря стояли друг перед другом.

Тот, что шел убивать Павлу, поднял хлыст.

Тот, что желал ему помешать, шагнул вперед, и сарна услышала звук, ничего ей не сказавший, — звук человеческой речи…

Этот, который появился вторым, хотел драки. Хлыст его взвился в воздух, перерезал ветер сразу в нескольких местах и снова взвился, целя в шею соперника.

Но соперник не желал поединка. Соперник поднял руку, и из руки его вылетела молния. Почти беззвучно, с глухим одиноким хлопком. Молния не долетела до того, что играл с хлыстом.

Но что-то, невидимое сарне, долетело; через мгновение хлыст уже лежал, бессильный, на камнях.

Тот, который минуту назад стоял между сарной и ее смертью, теперь удивленно глядел на соперника, прижимая руки к груди.

А потом лег рядом со своим хлыстом. Осторожно лег, словно боясь пораниться.

…Ужас ее был сильнее покорности.

Будто прорвав липкую пелену, она неслась переходами, и звук копыт, отражаясь от стен, показывал ей, где выход.

Черные короткие фитильки тонули в лужицах остывшего парафина. Свечи сгорели, не оставив даже пней. Вся комната залита была цветным воском… Она еще чувствовала запах Пещеры. Она еще слышала затихающий дробный топот копыт.

Никогда в жизни, даже уйдя от клыков саага…

Никогда в жизни она не помнила о событиях в Пещере так ярко и явственно.

Как будто это случилось не с сарной. Будто это действительно случилось с ней, Павлой Нимробец… Ассистенткой… Нет, третьим режиссером на телевидении…

И потому она лежала, привыкая к своему человеческому, распростертому под простынями телу.

И затылком чувствовала его руку. Смуглую, слишком темную среди белых простыней, обнимающую ее руку.

«Нет, — сказала она себе. — Это был сон, всего лишь дурацкий сон… Просто сон о Пещере».

Смуглая рука была холодной.

— Тритан, — позвала Павла так громко, как только могла. — Тритан!..

Смуглая рука была твердой. У Павлы ныл затылок.

— Тритан, — она упрямо не хотела поворачивать голову. — Тритан!!

Обнимающая ее рука бессильно соскользнула в ворох белых, мятых, пахнущих воском простыней.

* * *

Он мог бы позвонить заведующему труппой, с тем чтобы тот сам, официально, довел до ведома коллектива решение комиссии по нравственности… Кстати, а где документальное подтверждение? Где бумага с гербами, в которой «Первая ночь» объявляется закрытой для публичного представления?

Впрочем, все равно. Раман прекрасно знал, что по первому же его требованию ему предъявят и бумагу…

Он вполне мог бы переложить этот груз на заведующего труппой… да на кого угодно. Тем более что до половины шестого утра казалось, что выбора у него так и так не будет — старая развалина, сраженная сердечным приступом, он не сможет встать с постели…

А в полшестого он додумался единой пригоршней принять все лекарства, оставленные врачицами из «скорой».

И понял, что звонить завтруппой ни в коем случает не станет.

Никому не станет звонить. Отправится сам. Из-под приоткрытой балконной двери тянуло холодом. Ночь была сырая и ветреная; лежа без сна, он вдоволь наслушался шелеста и скрипа, будто деревья, боясь предстоящей осени, поспешно изливали друг другу свои страхи…

Он с трудом поднялся, доковылял до ванной и, увидев в зеркале собственное лицо, грязно выругался.

Грязно — но очень тихо. Не потому, что боялся смутить собственное отражение, а потому, что на громкие ругательства не хватала сил.

Звякнул входной звонок. Как-то очень осторожно, будто боясь потревожить; Раман дернулся и посмотрел на часы: шесть утра…

— Входите, — хотел крикнуть он, но крика не получилось; стянув с крючка ободранный полосатый халат, он побрел в прихожую — правая нога босая, левая — обутая в тапочку с черным синтетическим ворсом.

На лестничной клетке стояла Павла Нимробец. В большой, не по росту, мужской куртке; она отшатнулась, увидев его лицо, а он испугался, встретившись с ней глазами.

Потому что глаза были сухие и лихорадочные, совершенно больные, сумасшедшие.

— Я удрала, — виновато пробормотала она, кутаясь в куртку. — Я от них… дураков… сбежала… Но у меня маячок. Мне все равно не сбежать…

— Павла…

— Тритана убили, — сказала она как-то даже весело. — Сон его был глубок… но смерть пришла совершенно неестественно, потому что его застрелили в Пещере из этого… самострела… а он говорил, что в Пещере самострелов нет…

— Павла?!

Он втащил ее в квартиру, огляделся, как слепой, кинулся к телефону, на ходу прикидывая, кто сейчас нужнее — психиатр, кардиолог, гинеколог. Второй советник?!

— Не надо! — вскрикнула Павла за его спиной. — Не надо никому звонить…

Он беспомощно опустил трубку на рычаг.

— Больницей пахнет, — сказала Павла шепотом. — Вы… чего это, а?..

— …Стимуляторы, — повторил Раман вежливой аптекарше. — Чтобы бодрствовать как минимум двое суток подряд. Мне необходимо для работы.

— Господин Раман, — вежливая аптекарша ужаснулась. — Стимуляторы в сочетании с целой батареей сердечных…

— Сердечные — не для меня, — соврал он терпеливо, хотя весь его вид, включая отекшее лицо и больные глаза, говорил совершенно об обратном.

— Господин Раман, обязательно проконсультируйтесь с врачом…

— Обязательно.

Он вышел из аптеки, прижимая к боку ярко-красный увесистый кулек; напротив подъезда, на улице Кленов, стояла длинная серая машина. Стояла себе спокойно, не прячась, не выключая фар, — просто серая машина, семь утра…

«Охраняющая и Познающая вечно тянут в разные стороны».

Значит, это люди Охраняющей предпочитают серый всем другим цветам? По крайней мере, если речь идет о машинах?..

«Возможно, я и виноват перед тобой, егерь То-дин, — думал Раман, одолевая пять ступенек до лифта. — Ты будешь смеяться — но мне кажется, что мы не договорили, — думал он, дожидаясь, пока тяжелая туша в затянутой сеткой шахте сползет вниз и откроет двери. — Мы не доспорили — а последний аргумент, как оказалось, не за мной и даже не за тобой, а ведь ты знал, что так обернется, егерь Тодин, если бы ты в нужный момент отошел в сторону — цел бы остался, и мы бы еще поговорили…»

Впрочем, тогда говорить нам было бы не о чем.

Семь ноль пять, серая машина по-прежнему стоит у подъезда, но Павла может не беспокоиться — никто ее не тронет. На многих мониторах спокойно дремлет зеленый светлячок, вот она, угрожающая цивилизации Павла, которой осталось жить еще целых двое суток…

Потому что даже со стимулятором на третьи сутки она, наверное, все-таки захочет спать, и сон ее будет глубок.

Он позвонил в приемную Администратора — там удивились, но вежливо согласились записать его, всемирно известного режиссера, на прием на будущий вторник.

— Мне необходимо увидеться с Администратором сегодня, — убеждал он незнакомого чиновника, потому что никого из его знакомых чиновников, как на грех, не было на месте.

— Но, господин Кович, это невозможно… Совершенно невозможно, обращайтесь в Управление, обращайтесь к Советнику по культуре…

Раман бросил трубку.

— Я покажу им, — он бормотал, расхаживая по комнате, а Павла сидела на диване, по-прежнему зябко кутаясь в мужскую куртку. — Я подниму всех на ноги, вокруг тебя, Павла, будет ходить кольцо корреспондентов, они не посмеют… Это бред, это дичь, или мы живем в сумасшедшем доме?!

— Мы теряем время, — сказала Павла тихо.

— Что?

— Мы теряем время. Никто не послушает вас, Раман.

Она говорила, еле разжимая губы, и смотрела не на собеседника — мимо, вдаль, и глаза были по-прежнему сухие, лихорадочные, и Рамана второй раз в жизни охватило щемящее, болезненное чувство.

Жалость.

Он скрипнул зубами и настойчивым звонком поднял с постели приятеля-журналиста, того, что носил на галстуке стеклянную божью коровку.

— Кович? Что, что со спектаклем, я сегодня хотел…

Раман перебил его даже резче, чем следовало; впрочем, через минуту собеседник в свою очередь перебил его тоже:

— Снова Нимробец?! Да ты знаешь, как мне надрали хвост в прошлый раз, когда, вместо того чтобы стать жертвой этого твоего заговора, она выскочила замуж за этого, как ты говорил, ее надзирателя, Тодина? Раман, я тебя очень ценю и уважаю, но тема несчастной Нимробец несколько протухла, ты так не считаешь?

— Тодин, — начал Раман злобно, — этот Тодин, между прочим…

И запнулся. Покосился на Павлу и прикусил язык. Дальнейший разговор и вовсе не склеился; Раман бросил трубку в раздражении — и встретился со странно спокойным, замороженным взглядом Павлы.

— Я же говорила… Никто не поверит. Раман плюнул, потянулся к трубке снова, но внезапная боль в сердце не дала ему закончить движения.

— Интересно, — сказала Павла, глядя, как он, скорчившись, выуживает из упаковки яркую капсулу, — о смерти Тритана будут сообщать по телевизору?..

Раман удивленно на нее оглянулся.

Она сидела, сцепив пальцы, и костяшки их не просто побелели — посинели, как у мертвеца.

В восемь часов телефон заговорил сам-и уже не замолчал ни на минуту. Звонили из газет и телепрограмм, звонили растерянные, удивленные, присутствовавшие и не присутствовавшие на генеральном прогоне, все желали объяснений, некоторые переживали, некоторые злорадствовали; в девять Павла сказала все тем же мертвым, отстраненным голосом:

— Снимите трубку, пусть лежит… Сейчас надо… позвонить Раздолбежу.

Раман выглянул в окно; серая машина по-прежнему стояла напротив подъезда. Ему даже стало казаться, что это именно та машина. У которой был шанс сшибить Павлу в самый первый день их с Раманом знакомства…

— Занято, — беспомощно сказала Павла за его спиной. — Все время занято… И у них, наверное, то же самое, ведь Раздолбеж анонсировал…

Она не договорила.

«Надо включить телевизор, — подумал Раман вяло. — И радио тоже надо включить, авось что-нибудь да услышим…»

— Алло, — быстро сказала Павла в трубку, — Лора? Да. Я знаю. Да, я знаю… Что? Кассета, — она быстро взглянула на Рамана, — кассета у Ковича… Да. Да… Сейчас? — она отвела трубку от лица, обернулась к Раману:

— Включите… Там анонс…

Пульт телевизора оказался почему-то под высокой горой из пыльных старых газет; Раман поймал четвертый канал, на экране был сам он, Кович, на сцене, раскланивающийся вместе с актерами после какого-то спектакля, кажется, «Голубого Рога»… Веселый и сытый, и лет на пять моложе, а по сравнению с сегодняшним днем — так и на все десять…

— …обещает стать событием не только сезона, но и прошедшего десятилетия. Театральные агентства многих стран мира уже закупили билеты на много месяцев вперед, команда любителей театра нашей страны пополнится отрядами иностранных туристов… Сезон обещает быть жарким, возможно, не всем из наших постоянных зрителей повезет именно в этом году прорваться на премьеру, для вас, хранящих в бумажнике заветный билет, и для вас, не рассчитывающих получить его в ближайшее время… Смотрите завтра, в восемнадцать ноль-ноль, в передаче «Портал» — специальные материалы о премьере «Первой ночи» в театре Психологической драмы… Беседа с режиссером Раманом Ковичем, фрагменты спектакля, все, что вы захотите знать о постановке Рамана Ковича — «Первая ночь»!

— Да, Лора, — сказала Павла глухо. — Да, мы смотрим… Нет, не с мужем. Нет… Что?!

На экране скалились друг на друга театральные маски.

— Передачу-то никто не запрещал, — сказала Павла сквозь зубы. — Это же не просто рейтинговая, это… А… Ну да… Трюк. Просто рекламный трюк Ковича, это точно, правильно, Лора… Да. Наверняка. Может Раздолбеж подойти?..

На экране появился служебный вход, даже окна Раманова кабинета попали в кадр тоже. «Мне надо в театр, — подумал он устало. — Ведь, наверное, все уже все знают… Легче, не надо сообщать… Но все равно надо в театр, я должен убедить их… что не конец, что все еще вернется…»

«Спектакль жив, — подумал он с внезапным ожесточением. — Спектакль-то жив, он просто… он просто спит». Никто не помешает ему, Ковичу, ежемесячно устраивать прогоны… чтобы поддержать… чтобы…

«Мумия, — сказал трезвый внутренний голос. — Как бы живой, как бы мертвый… Спектакль, лишенный зрителя, не живет, как не живет рыба на берегу… Оболочка останется — но выветрится суть. Увянет, ссохнется…»

— Четвертый канал приносит зрителям свои извинения, — бархатным голосом сообщил диктор на фоне все тех же скалящихся масок. — По техническим причинам вместо анонсированной в передаче «Портал» информации состоится обзорная экскурсия по театрам столицы. О том, когда выйдет в эфир анонсированная передача, будет объявлено дополнительно…

Рекламный ролик.

Он все еще тупо смотрел в экран, когда за спиной его заговорила Павла.

— Добрый день, господин Мырель, — Павла говорила бесстрастно, и эта бесстрастность беспокоила Рамана все больше и больше. — Да, я знаю… Кассета готова… Почему?..

Некоторое время она молчала, слушая вибрирующий в трубке голос. Раман переключал каналы. Первый, одиннадцатый, двадцать восьмой…

— …был глубок, и…

Он успел переключить канал прежде, чем Павла, стоящая спиной к экрану, успела увидеть спокойное, слегка рассеянное лицо Тритана Тодина, глядевшее с фотографии в траурной рамке. И прежде, чем она успела расслышать стандартную формулировку некролога.

«Ты был мерзавцем, егерь Тодин, — думал Раман, — ты был лгуном, но ты умер так, что я чувствую себя виноватым…»

Когда Павла заговорила снова, Раман вздрогнул. И испуганно посмотрел ей в лицо.

— Но господин Мырель, — говорила Павла каким-то лязгающим, как железная машинка, голосом. — Это действительно ВЕЛИКИЙ спектакль. Я не понимаю до конца мотивов… комиссии по нравственности… но передачи-то никто не закрывал?! Ее ждут, это будет…

Пауза. Павла молчит, в трубке дрожит, срывается, вибрирует голос.

— Напрасно, господин Мырель. Нет, при чем тут мое мнение… Господин Тодин?..

Она запнулась. Раман подавил в себе желание вырвать трубку из ее рук и закричать Раздолбежу в уши все, какие знал, ругательства.

— Господин Тодин со мной согласен, — сказала Павла тем самым мертвым голосом, который бросал Рамана в дрожь. — Потом. До свидания.

И она положила трубку и обернулась к Раману — но в этот момент телефон затрезвонил снова. Павла механически ответила, с какой-то даже улыбкой:

— Алло…

И протянула трубку Раману:

— Это девушка. Она плачет.

Все газеты вышли с маленьким, в рамочке, очень вежливым сообщением службы информации Триглавца.

После короткого сообщения о том, что спектакль «Первая ночь» в театре Психологической драмы признан неприемлемым для общественной нравственности, шли пространные извинения перед гражданами города. Охраняющая глава, говорилось в сообщении, осознает всю напряженность ситуации и моральный ущерб, наносимый городу и в особенности театру, — однако ущерб от публичной демонстрации спектакля обещает быть несравнимо большим. Ведущие психиатры страны сошлись во мнении: «Первая ночь» подлежит закрытию, как наносящая однозначный вред психическому здоровью и нравственной установке зрителя.

После разговора с плачущей Лицей Раман нашел в себе силы собраться и поехать в театр; что он там говорил — вспомнить не представлялось возможным, он очнулся уже в такси, мокрый и липкий от пота, с неутихающей болью в груди, и в левой руке, и, кажется, во всем теле. Он не хотел походить на побитую собаку — но при виде неубранных декораций

«Первой ночи» у него снова случился сердечный приступ, а потом провал в памяти, а очнулся он стоящим на сцене перед притихшими людьми в партере, он что-то им говорил и, даже, кажется, усмехался.

Он знал, что мягкие утешения в устах главрежа напугают его людей больше, чем любая истерика, — и потому с первых же слов пообещал страшные кары на головы отступников, буде такие отыщутся, отступников, которые испугаются или опустят руки, перестанут, в зависимости от профессии, содержать в готовности декорации либо ежедневно повторять свои роли, либо вообще позволят себе упадок, депрессию, хныканье… Он говорил жестко, злобно, кажется, даже брызгая слюной, это отвратительно, но он ничего не мог с собой поделать.

Умом он понимал, что больше всех в поддержке нуждается Лица, и для пользы дела следовало бы доказать ей верность. Он понимал это, но сил не было. Потом был какой-то водоворот, люди стояли вокруг, молча, как на похоронах, он поцеловал Лицу в лоб, пообещал, что все будет хорошо, потом у него случился новый провал в памяти, и он очнулся с телефонной трубкой у рта, причем с кем идет разговор — не мог вспомнить и о чем шла речь — тоже…

Потом был салон такси и удивленный, чуть испуганный водитель: «Вы — тот самый Кович?!»

Потом была череда чиновников, знакомых и незнакомых, администраторов разных рангов, и все они глядели на него с сочувствием. И все они с первых слов знали, зачем он пришел, и сокрушенно качали головами: повторную комиссию назначать нецелесообразно, может быть, вы изыщите возможность изменить концепцию спектакля? Так, чтобы он оставался в рамках санитарно-психиатрических норм?

Когда он говорил о женщине по имени Павла Ним-робец, которую хотят убить в Пещере, в глазах собеседников появлялся страх. Кович представлялся им первой жертвой собственного спектакля — вот что бывает, когда заигрывают с недозволенным. Когда насилуют человеческую природу, — вот он, великий режиссер современности, доведенный до жалкого состояния навязчивой идеей ужасов Пещеры…

Отчаявшись, он заявился в Триглавец и потребовал встречи с координатором Охраняющей главы.

Его принял второй сокоординатор.

Невысокий, круглоголовый, в таких же круглых очках и с круглыми плечами человек дал ему выговориться. Он слушал и молчал едва ли не полчаса, а когда Раман, схватившись за сердце, умолк, со вздохом заговорил в ответ.

Да, ему приходилось заниматься делом Рамана Ковича и Павлы Нимробец — в связи с тем давним случаем, когда сааг трижды нападал на одну и ту же сарну, было принципиально важно выяснить, нет ли со стороны хищника превышения нормы агрессивности… Нет, конечно, превышения не было. Вся та история была просто набором несчастных случайностей — и, опять-таки к несчастью, сказалась на психике девушки Павлы. Именно с тех пор начались ее беспокойство, фобии… Болезнь вылилась в острое расстройство, девушка была госпитализирована, но, к сожалению, однозначных результатов лечение не принесло… Снова-таки к сожалению, те события оставили след на психике самого Ковича — отсюда эта болезненная страсть копаться в подробностях мира Пещеры, а поскольку Кович, без сомнения, талантлив, эта навязчивая идея вылилась в спектакль, порождение болезненной фантазии, провоцирующее нервные срывы у соприкоснувшихся с ним людей, взять хотя бы этого бедного парня, актера Валя, который покончил с собой… Нет, он, сокоординатор, никого ни в чем не обвиняет. Но он врач, он сталкивался с подобными ситуациями, он поклонник творчества Рамана Ковича, а потому советует ему, как друг: лучшее, что можно сейчас сделать, — провести месяц в горном санатории, наедине с природой и под наблюдением опытного доктора. Возможно, медикаменты… но это не обязательно, это по решению лечащего врача. Что до Павлы Нимробец… судя по словам Ковича, девушка переживает период нового обострения болезни, возможно, ее снова придется госпитализировать, но и это опять-таки не смертельно, современная медицина располагает…

— Тритана Тодина уже вылечили, — сказал Раман глухо.

Некоторое время обладатель круглых очков удивленно смотрел на него, подняв брови, потом за стеклами очков появилось понимание:

— А… Да. Бедная девочка. Я забыл, что Тритан был ее мужем… Кажется, всего как месяц или два. Бедняга… Поддержите ее, Раман.

Сидящий за столом человек говорил так искренне, что Кович на секунду растерялся: притворяется? Нет? Не знает? Второй сокоординатор — НЕ ЗНАЕТ?!

— Вы что, не знаете обстоятельства гибели Тодина? — спросил он напрямую, возможно, слишком грубо, но очень уж он был потрясен.

— Сон его был глубок, и смерть пришла естественно, — нехотя пробормотал сокоординатор. — Все мы смертны… Но всегда берет оторопь, когда молодой еще, внешне здоровый… вы знаете, что у Тритана были-проблемы с формулой крови? Не знаете… и я не знал, до сегодняшнего дня. Так что… бедная Павла, если она вообразила себе, что гибель Тритана связана с… Бедная Павла, все, что я могу сказать. Раман, вы, как взрослый все-таки человек… Подумайте о моих словах. И помогите Павле… Я хотел бы встречаться с вами только на премьерах, а не в кабинете психиатра… Прощайте.

Некоторое время Раман стоял под дождем, пытаясь собраться с мыслями.

Обладатель круглых очков несильно, даже бережно подтолкнул землю у Ковича под ногами — и она, эта земля, готова была выскользнуть, лишив Рамана твердой опоры.

А что, если круглоголовый за столом в чем-нибудь, хоть на крупицу, прав?!

«Но Павла не была больной, — сказал его внутренний голос, на этот раз не такой трезвый и не такой уверенный. — Тритан…»

Тритан. Воспоминание о человеке, стоящем в дверях, спиной заслоняющим тусклый свет из кухни, говорящем, в кои-то веки, правду, воспоминание о последних словах Тритана разом прогнало наваждение. На смену ему пришел страх — страх перед властью круглоголового и ощущение полнейшей безысходности…

Он простоял бы до вечера, прислонившись плечом к стене, глядя на пузыри в кипящих под дождем лужах; единственная мысль, способная сдвинуть его с места, пришла спустя полчаса такого бессмысленного стояния.

Как там Павла?!

«Возможно, ее снова придется госпитализировать…»

Он вскочил в такси.

Серой машины перед подъездом не было. Не дожидаясь лифта, он кинулся по лестнице, но уже на втором этаже сник, схватившись за сердце.

Дверь его квартиры была заперта. Чего не бывало практически никогда; он испугался и заколотил в нее руками и ногами, забыв почему-то о звонке.

— Кто там?!

— Павла, — он задохнулся, — это я. Скрип защелки. Павла стояла в прихожей, все так же кутаясь в Тританову куртку:

— Они… поднимались. Звали… Но я нашла защелку. Они постояли и ушли… Я боялась.

— Машины нет…

— Я видела… Раман… Неужели они… настолько оскотинели, что могут что-то сделать со мной… насильно?!

Раман хотел сказать, что в дневном мире никакого насилия и не требуется. Охраняющая глава достаточно терпелива, чтобы подождать еще двое суток…

Но он не стал этого говорить.

Эта ее Стефана обрывала телефон, собиралась немедленно приезжать, забирать Павлу домой; у Рамана не было сил говорить с ней, исполненной сестринского долга, деятельной, громогласной, авторитетной, безмерно сочувствующей. Как ни странно, подействовал ровный, суховатый голосок Павлы:

— Ничего не надо, Стеф. Все в порядке… Я сказала: за мной присмотрят. Не бери в голову, я далеко не одна. А? Да, наверное, завтра… А, вот так, не знаю. Да… Стеф. Оставь меня в покое.

Сестра перезвонила еще раз или два — а потом действительно успокоилась. Может быть, обиделась. А может быть, авторитетно решила, что так для Павлы будет лучше.

В сумерках Раман включил свет во всем доме, телевизор, магнитофон и сувенирный вертящийся фонарик. Чем больше света и музыки было вокруг, тем сильнее ему хотелось спать. Вернее, не спать, даже просто забыться, уткнувшись носом в диванный валик. Не думать. Не быть.

— Вы ложитесь, — в сотый раз повторила Павла. — А мне совсем не хочется спать…

Стимулятор лежал наготове. Павла утверждала, что надобность в нем появится только утром.

Но он не ложился. Он боялся оставить ее — и еще боялся тех слов Тритана Тодина о «сааге семь тысяч прим»… Или какой-то другой номер, не важно, может быть, именно сейчас кто-то в круглых очках отдает приказ неведомому черному егерю…

«Бред. Чистый бред, — думал Кович, — самое время провести месяц в горах под наблюдением опытного доктора…»

Доброго Доктора.

Чего они боятся? Что под влиянием крамольного спектакля по всему миру народятся сотни этих самых Добрых Докторов? Способных сделать из Павлы Ни-мробец Вытяжку Большой Удачи? Вытяжку Свободы От Пещеры?!

А они, люди Триглавца… Получили такую вытяжку или нет? Синтезировали — или испугались, отпустили Павлу, не доведя дела до логического конца?

Хороший вопрос…

— Вы ложитесь, — повторила Павла в сто первый раз.

Ложиться он не стал.

Но позволил себя закрыть глаза — и сразу провалился в черную яму без дна, в крепкий сон среди света, и музыки, и вертящихся фонариков, крепкий сон без Пещеры…

Когда он проснулся, было темно и тихо. Настолько темно, что ясно видно было, как в щелях между шторами занимается серый рассвет.

— Павла?!

Он вскочил со своего кресла, будто ошпаренный кипятком; ему привиделось неподвижное тело, скорчившееся в углу дивана.

— Павла?! Ты…

Тихий всхлип.

Судорожно шлепая рукой по стенке, он нашлепал в конце концов выключатель. Павла лежала, свернувшись клубком, в обнимку с черной мужской курткой. Глаза ее были раскрыты, совершенно бессонные глаза.

Раман обернулся — упаковка стимулятора была надорвана, и половины таблеток как не бывало.

— Я оставила его… они его… забрали… я бы хотела его увидеть, но поздно — они ведь сразу забирают… сон его был глубок… я бы хотела еще когда-нибудь, еще хоть раз его увидеть.

От ее спокойного голоса волосы зашевелились у Рамана на голове.

— Он умер, чтобы я прожила эти двое суток… И я… знаю, Раман. Я знаю, как. Я все знаю.

Глава 12

Они стояли на лестничной площадке, где даже перила навеки пропитались сигаретным дымом.

Павла ничего ему не обещала. Она ничего не могла предложить в качестве платы — она просто рассказала Саве о своей просьбе и замолчала, не отводя глаз.

И молчала так десять долгих минут, пока Сава, прищурившись, курил. И закуривал вторую сигарету от огонька первой.

Что она в конце концов знала об этом высоком парне?

Что он казался ей похожим на пилота космического корабля? Что она любила его восторженной щенячьей любовью, в то время как он не помнил ее имени и не здоровался в лифте?

Что когда он наконец заметил ее и стал здороваться, — ей уже было не до того?

Что он пришел к ней на свадьбу и спьяну бормотал об утраченных возможностях?

Чего она от него ждет?..

— Черт, — сказал Сава горько. — Ты, Павла… на тебе лица прямо нет. Может, в кафе?.. Она отрицательно качнула головой.

— Черт, — повторил он обеспокоенно. — Попрут ведь с работы… Придется на пляже красоток фотографировать, ты как думаешь, а?

Она молчала.

— Павла, — сказал он шепотом. — Ты вообще-то… Поежился под ее взглядом. Пустил вверх толстую, как кошачий хвост, струю дыма. Открыл рот, желая что-то сказать, — и закрыл снова.

— Сава…

Вот тогда он и сказал свое «да». И Павла перевела дыхание.

— Да, — повторил Сава. — Может, я за этим только и перешел на ваш четвертый канал… Может, только и толку от меня в жизни…

Павла встала на цыпочки и поцеловала его в щеку. Ей сделалось весело. Безмятежно и весело, и совсем не хотелось спать.

Утром при виде ее Лора скорчила плаксивую рожу — то есть она, вероятно, думала, что именно так выглядят все, кто высказывает соболезнования; Павла пресекла ее старания, бросив сквозь зубы холодно-насмешливое:

— Помолчи.

Лора осеклась, и глаза у нее сделались как велосипедные колеса.

Телефон на столе Раздолбежа был демонстративно отключен. Трубка лежала рядом с аппаратом на столе, лежала на спинке, как дохлый жучок, короткими гудками вверх.

Раздолбеж тоже хотел сочувствовать — но Павла не позволила. Пресекла сопли на корню, напористо спросила, какова судьба анонсированной передачи, и услышала именно то, что ожидала услышать. Раздолбеж приседал и извинялся, сопереживал Ковичу и извинялся снова, но какой смысл делать презентацию спектакля, которого уже, по сути говоря, нет?!

Павла сдержалась, и поэтому Раздолбеж не узнал, какой он трус и предатель. Поощренный ее молчанием, он даже счел возможным поинтересоваться: «А что, спектакль действительно такой потрясающий, как говорят? То есть был такой потрясающий?..»

Павла сдержалась снова.

В приемной измученная Лора билась над неумолкающим телефоном, будто молодая мать над орущим младенцем.

— Я не могу уже… обрывают… всем интересно, выйдет передача или нет…

— А ты что говоришь? — равнодушно спросила Павла.

Лора пожала плечом:

— А что я могу… Говорю, передача «Портал» будет по расписанию, а о содержании спрашивайте господина Мыреля…

Павла усмехнулась.

За утро в дверь Рамановой квартиры четырежды звонили соседи. Казалось, взбудоражен весь город — по дороге на студию Павла наслушалась разговоров в автобусе. Все были в курсе дела, но никто ничего не знал точно; молва упрямо твердила, что передача о запрещенном спектакле состоится при любых условиях, что желающие смогут задавать вопросы по телефону — режиссеру, актерам и представителям Триглавца…

Павла слушала эти разговоры, уши ее пылали, а по дороге вслед за автобусом, не обгоняя, но и не отставая, тянулась серая, такая серая машина. А в машине — Павла была в этом уверена — полз зеленый светлячок по окну монитора…

— …вот и я говорю, — обиженно заключила Лора.

Кассета с «обзорной экскурсией по театрам столицы» извлечена была из каких-то дальних кладовых, то был действительно обзор, причем прошлогодний, но хорошего качества; сообщив начальству, что намерена работать сегодня, как всегда, Павла добросовестно отсмотрела кассету, а потом заказала монтажную, чтобы свести основной блок с заставкой передачи «Портал».

В монтажной ее ждал Сава.

И, плотно закрыв снабженную звукоизоляцией дверь, Павла вытащила из-за пазухи — из складок огромной, не по росту, мужской куртки — одинокую немаркированную кассету.

Передача шла в эфир в шесть.

Режиссеры-эфирники ужинали, не покидая боевого поста; собственно, ужин этот плавно произрастал из обеда. Эфирники любили поесть и ели постоянно; в половине шестого Павла, бледная, с красными пятнами на щеках, позвала Раздолбежа в маленькую просмотровую комнату номер девять. Ей срочно надо было показать шефу некий интересующий его материал.

Раздолбеж не понимал, к чему такая спешка, — но пошел; усадив его в кресло, Павла вспомнила, что забыла в кабинете материалы для просмотра.

Раздолбеж не удивился — странным было бы, если бы Павла Нимробец ничего не забыла; извинившись, Павла выбежала из просмотровой, оглядела пустой коридор и заперла комнату номер девять снаружи.

Звукоизолированную комнату номер девять. Закрепленную — Павла специально смотрела журнал — сегодня до полуночи за господином Мырелем.

Электронные часы над дверью показывали без двадцати шесть.

Говорливые эфирники разом умолкли при ее появлении. Все знали, что отмененную передачу готовила именно Павла и что на скандальном спектакле присутствовала тоже она; всем так и хотелось спросить:

«Ну как?»

Впрочем, эфирники всегда были самыми равнодушными людьми на студии, и замешательство скоро сменилось ворчанием — почему ДО СИХ ПОР кассета с передачей не на месте?!

Она извинилась, сослалась на внезапные изменения в планах, пожаловалась на мымру Раздолбежа; ее поддержали. Эфирники традиционно не любили Раздолбежа; жилистый парень, развалившись в вертящемся кресле, протянул руку:

— Давай!

И Павла вложила в эту руку кассету.

С передачей «Портал».

И уселась рядом, на свободный стул. В правом верхнем углу пульта прыгали цифирки, демонстрирующие выборочную статистику; передачу о садоводстве смотрели сейчас три процента возможной аудитории. Впрочем, от подобных передач многого и не требовали.

Без двенадцати шесть эфирники шумной толпой собрались пить кофе прямо в аппаратной; Павла наморщила нос и объявила, что не потерпит сигаретного духа. На нее покосились удивленно, однако поворчав, решили наведаться в ближайший кафетерий, тем более что выпускающий — жилистый парень — не курил.

Без восьми шесть, когда на магнитофоне уже светились все полагающиеся лампочки, в дверь заглянул возбужденный Сава:

— Славек, на минуту!

— У меня эфир, — недовольно проворчал выпускающий Славек.

— Павла, подстрахуй его… Славек, ну на минуту же!..

— С меня премию снимают за небрежность в эфире…

— Да на секунду! Выйди, будь человеком… Тут такое дело… Потрясающее!

Без трех минут шесть Сава вернулся. Непочтительным жестом втолкнул в аппаратную бледного до желтизны Рамана Ковича. Провернул колесико, отрезая замкнутый мирок пультов и светящихся экранов от прочего, большого, враждебного мира.

— Где он? — отрывисто спросила Павла.

— В туалете, — сказал Сава чуть виновато. — Он… в общем, в туалете.

Кович молчал. Стоял, как сутулый призрак, безучастный, раздражающе апатичный; вся его энергия выплеснулась вчера. Сегодня, кажется, ему было уже все равно.

Павла искоса глянула на данные статистики — и вздрогнула.

Зрители прибывали, как вода в бассейне. Их было уже двадцать… тридцать… сорок пять процентов, а цифры все прыгали. Павле сделалось холодно, она рефлекторно обхватила плечи руками.

Без одной минуты шесть.

В просмотровой номер девять рвался на волю, колотил в обитую пробкой дверь обезумевший Раздолбеж. В кафетерии накачивались черной жижей эфирники; о судьбе выпускающего Славека Павле оставалось только догадываться. Слабительным его Сава накормил, что ли?

— Разгон, — сказал Сава не оборачиваясь. На трех окошках из девяти вертелся одинаковый рекламный ролик, а маленькая цифра «четыре» в правом верхнем углу призвана была напомнить зрителю, на каком канале работает его телевизор. Данные выборочной статистики показывали, что восемьдесят пять… нет, восемьдесят девять процентов всех возможных телевизоров работают именно на «четверке».

— Мы в эфире, — сказал Сава все так же негромко. На экранах разворачивалась заставка передачи «Портал». Она появилась именно тогда, когда и должна была появиться; миллионы зрителей сидит сейчас в креслах и ждут… чего? Обзорной экскурсии по театрам столицы? Чтобы, посмотрев пять минут, в раздражении перещелкнуться на другой канал?

Шестьдесят восемь процентов. Вот так рейтинг.

— Все, — сказал Сава.

На экране, на фоне закрытого занавеса, завис на скорую руку сработанный титр: «В. Скрой. „Первая ночь“.

— Понеслась, — сказал Сава удовлетворенно. — По хронометру два часа двадцать три минуты… Задавим новости на фиг. И правильно, и кому они нужны?

— Помолчи, — сказала Павла шепотом.

Титр все еще висел.

У Павлы вдруг заслезились глаза. Заболели, будто в них сыпанули песком. Она зажмурилась — ив наступившей для нее темноте услышала музыку.

Грозную и благородную. Страдающую, но и в страдании исполненную достоинства. Музыку, при первых же звуках которой ее ноздри вспомнили запах бархата, руки — дерево подлокотников, тело — нервную дрожь…

И ведь Тритан был еще жив.

Павла вздрогнула и открыла глаза.

Титр пропал. Занавес пошел раскрываться; посреди сцены стоял спиной к зрителю человек в черном с хлыстом в опущенной руке.

…Зеленая трава, несущиеся навстречу ромашки. Падающий самолет, воздушная яма, головокружение…

— Павла, ты чего? — Сава взял ее за плечо. Он испугался. Он действительно испугался, интересно, чего: обморока? Истерики? Разрыва сердца?

— Не трогай ее, — глухо сказал Кович. На черном заднике далекой сцены ожили на мгновение мерцающие поросли зеленоватых лишайников. Даже в записи слышно было, как там, в театре, в далеком позавчера охнули, содрогнувшись, люди.

— Тритан, — сказала Павла, глядя на красный огонек работающего магнитофона. — Я, может быть… прости, пожалуйста.

Цифры рейтинга в правом верхнем углу прыгали, как сумасшедшие. Резкая волна спада. И снова волна нарастания.

Где-то там, снаружи, щелкали переключатели программ. Звонили телефоны; люди удивленно переглядывались, некоторые уводили от экранов детей, некоторые в панике выключали телевизоры, боясь повредиться в рассудке. Люди не выдерживали; теперь рейтинг постоянно падал. Шестьдесят, пятьдесят восемь, пятьдесят…

На экранах пировали гости в княжеском дворце. После пира — Павла помнила — будет первая лирическая сцена.

— Хорошо снято, — хрипло сказал Кович. Павла вздрогнула — до этого он стоял так тихо и безучастно, что она успела забыть о его присутствии.

— Хорошо снято… — повторил Раман, с трудом выпрямляясь, жестом слепого нащупывая перед собой спинку кресла. — Молодец… Сава…

Рейтинг заклинился где-то на уровне сорока. Немыслимый, надо сказать, рейтинг для скромной передачи о театре…

Где-то в просмотровой номер девять отчаялся и упал в кресло измученный, пойманный в ловушку раздолбеж. Может быть, ему хватит ума включить экран на родном канале, чтобы увидеть СВОЮ СОБСТВЕННУЮ передачу?..

Эфирники глушили кофе и вдыхали сигаретный дым. Таким образом они могут убивать часы и часы — ведь дежурит, как они думают, Славек…

Спектакль шел своим чередом. Три человека в замкнутом пространстве смотрели на экран, и с каждой секундой становилось все более ясно, что в тот теперь уже далекий день камера превзошла свои собственные скромные возможности. Камера стелилась, прижималась к полу; вскидывалась вверх, заглядывая в лицо смущенного парня, ловя блики в зрачках пепельно-волосой девушки… Наезжая на лица и мгновенно отпрыгивая назад, чтобы сразу же схватить в поле зрения всю сцену, — камера сделалась негласным участником спектакля. Павле на мгновение сделалось жалко, что Сава, единоличный автор этой великолепной телеверсии, отныне вынужден будет снимать красоток на пляже…

Она оглянулась на оператора. Сава не заметил ее взгляда.

Сава сидел, подавшись вперед, в широко раскрытых глазах отражались горящие экраны, и потому глаза казались фасеточными, как у стрекозы.

— Сава…

Замигали огоньки на переговорном пульте. Павла, все время подспудно ожидавшая этого момента, вздрогнула; в ту же секунду что есть силы заголосил телефон.

— Не бери трубку, — зачем-то сказал Кович. В ту же самую секунду дрогнули ручки на входной Двери. Кто-то ломился снаружи — звука не было, было еле заметное сотрясение, но Павла знала, что заставить вздрогнуть двери аппаратной может только выживший из ума буйвол.

Тот, кто ломился… а, скорее всего, их было несколько. Те, что ломились, еще не расстались с надеждой открыть дверь, ворваться, опрокидывая стулья, и в судорожном порыве включить аварийный магнитофон, чтобы тот вынес на миллион экранов милую аварийную заставку с бабочками, птичками и цветами. Чтобы жилистый Славек и орда любителей кофе сохранили призрачную надежду удержаться на рабочих местах…

А может быть, они ни на что такое не рассчитывали. А просто бились в дверь, как муха в стекло, — от отчаяния, ярости, недоумения…

— Питание, — сказала Павла одними губами.

Сава, не отрываясь от экрана, поднялся и боком, по-крабьи, скользнул куда-то в сторону, за пульт. Сухо, торжественно щелкнул рубильник, экраны мигнули и загорелись снова, а на пол к ногам Павлы отскочила свинцовая печать на проволоке.

Эту студию строили с учетом землетрясения. Снаружи может бушевать пожар — здесь, внутри, в отрезанной от мира рубке работал автономный источник питания. Аварийный источник, на случай исключительный, — хотя те, кто строил студию, искренне рассчитывали, что такого случая не представится вовсе…

Они ошиблись.

Они дважды ошиблись, законопослушные проектанты студии. Они не предусмотрели механизма, вырубающего эфир извне. Они не ждали ситуации, в которой самодеятельность четвертого канала можно будет остановить, только полностью вырубив телебашню.

И Павлино счастье, что в число людей, ознакомленных с аварийными механизмами, входил некий оператор Сава.

— Авантюристы, — все так же глухо сказал Кович. Автоматически включился вентилятор. В маленькой закупоренной комнатке становилось слишком душно.

Дверь сотрясалась — по-прежнему беззвучно. Где-то там надрывались телефоны. Дергался, как в лихорадке, генеральный администратор телекомпании; огромная масса чиновников дергалась, принимая разгневанные, удивленные, благодарственные звонки прикипевших к телевизорам граждан. «Благодаря господину Мырелю, мы…»

«Интересно, — подумала Павла, — а Раздолбежа уже отыскали?»

И засмеялась.

Сава никак не отреагировал на ее смех, а Кович вздрогнул. Перевел взгляд на экран, где раскачивалась на высоких качелях пепельноволосая девушка Лица; потянулся к телефону, Павла даже испугалась — кому?!

Гудки тянулись долго. Даже Павла слышала их, эти гудки; Кович не спешил прерывать связь.

— Включи телевизор.

Павле казалось, что трубка в руках Рамана всхлипывает.

— Включи четвертый канал. Немедленно. Пауза. На лице Ковича лежал синеватый свет экранов; оно казалось невозможно старым, это лицо, — но впервые за время их знакомства Павла увидела на нем холодный отблеск благородства.

— Вот так, Лица… Ты великолепна. И положил трубку.

И выпрямился, с трудом распрямляя плечи; Павле захотелось подойти и стать рядом. И она сделала, как хотелось.

— Немедленно прекратите вещание и откройте дверь. Один из темных доселе экранов светился черно-белым, с помехами; Павла не могла вспомнить, где она видела глядящего с экрана человека.

— Немедленно прекратите вещание и откройте дверь. Вы нарушаете закон об информации. Вам грозит серьезное наказание… Немедленно прекратите вещание и откройте дверь.

Павла проглотила слюну.

— Господин Мырель, вы ответите перед руководством студии…

Даже Сава нервно оглянулся от экрана — поглядеть, не лопнет ли Павла от истерического смеха.

— Бед… ный… Раздол… беж!..

— Немедленно прекратите вещание и откройте дверь, — повторил черно-белый человек, как будто на большее у него не хватало фантазии. — Немедленно прекратите…

— Рейтинг! — вскрикнула Павла. Прыгающие цифры показывали восемьдесят восемь. Восемьдесят восемь и пять… Восемьдесят девять…

— Они смотрят, сказала Павла шепотом.

— Прекратите вещание сию секунду! — выкрикнул черно-белый человек. — Вы… что вы делаете… Это…

— Это вам за Тритана, — мстительно сказал Павла прямо в серое лицо. Ей было наплевать, что ее не слышат.

Ей казалось, что она видит, как эфир тянется над страной. Тянется, как туман, как голубой кисель, накрывает, будто одеялом, расслаивается струями, вливается в антенны, вливается в глаза, спектакль течет, как вода, затапливает самые спокойные души, люди позволяют спектаклю растворить себя, увлечь, сами того не ведая, они расслабляются, готовя себя ко второму действию, к той сцене, ради которой…

— Я дожил до этого дня, — сказал Кович глухо. И пошатнулся, и, чтобы не упасть, вцепился Павле в плечо. — Я… все-таки… вот.

С трудом отошел и сел в углу. И опустил голову, не желая, чтобы Павла видела его лицо.

Черно-белый экран замигал, покрылся полосами, потом загорелся ровным серым светом. Дверь перестала сотрясаться.

Бархатный занавес уже закрывался, отбивая первое действие. Сегодня днем Павла своими руками повесила здесь этот титр: «В. Скрой. „Первая ночь“. Второе действие».

Снова ожил маленький черно-белый экран.

— Павла…

Она вздрогнула.

Раздолбеж казался постаревшим лет на пять. Ухоженные остатки волос теперь стояли дыбом, поперек щеки тянулась длинная красная царапина, бледные губы тряслись.

— Павла… я не ждал от тебя… я хотел, чтобы ты… заместителем… я выбивал для тебя… карьера… доверие… Как дочери… как ты могла… я же знаю, что ты меня слышишь… если хоть капля совести… прекрати немедленно… тут твоя сестра… Прекрати вещание, открой дверь. Как же ты…

И Раздолбеж всхлипнул.

Павла беспомощно огляделась.

Кович сидел в углу, спрятав лицо в ладонях. Сава не отрывался от экрана, где начиналось второе действие, где звучала, заглушая жалкий голос Раздолбежа, величественная, невообразимо старая музыка.

— Павла… я тебя прошу. Чего ты добьешься, кроме того, что тебя будут всю жизнь лечить…

Черно-белый экран мигнул; оттеснив Раздолбежа, в него вместилась Стефана. Удивленная, совершенно непохожая на себя — может быть оттого, что подобной растерянности Павла ни разу еще, ни разу за всю жизнь не видала на лице своей старшей, знающей жизнь сестры,

Стефана молчала. Молчала и близоруко щурилась, хотя близорукой отродясь не была. Потом оглянулась на кого-то невидимого, спросила растерянно:

— Сюда говорить? В объектив?

И, получив утвердительный ответ, снова невидяще посмотрела на Павлу.

И Павла увидела, что сестра ее тоже много старше, чем казалась до сих пор.

— Я не знаю, что говорить, — призналась Стефана, оглядываясь на невидимых людей за кадром. — Что… а спектакль-то посмотреть можно?..

— Отключи, — глухо сказал оператор Сава. — Мешает.

И прежде чем Павла успела сообразить, чего от нее хотят, правая рука Савы скользнула над пультом, над лесом черных рычажков, безошибочно выбрала один, который Павла не отыскала бы сроду, и тихонько щелкнула, погружая черно-белый экран в окончательную черноту.

…Ровно горели факелы.

Программа новостей, десятилетиями выходившая в эфир в эти самые минуты, сорвалась. Новая волна зрителей — а «Новости» традиционно имели высокий рейтинг — хлынула во второй акт «Первой ночи»; люди недоуменно топтались перед телевизорами, попеременно смотрели на часы и в программу передач, пытались найти свою ошибку, — но факелы горели ровно, спектакль ловил в свои сети, напряжение его захлестывало даже и далеких от всякого театра обывателей.

Спектакль разворачивался своим чередом, спектакль обходился теперь не только без режиссера — без актеров, молчащих сейчас перед включенными экранами, он обходился тоже.

Трое в замкнутом пространстве сидели, не глядя друг на друга. Сава впервые в жизни УВИДЕЛ заснятое им действо, и теперь его ладони механически комкали мятую бумажку, еще недавно бывшую чьим-то важным документом. Кович пребывал в собственных переживаниях и никому не хотел показывать своего лица. Павла… на Павлу вдруг волной накатила дремота.

Бороться не было ни сил, ни смысла; положив голову на локоть, она вяло думала о том, что главное дело сделано, Тритан отомщен и теперь бороться не за что. И бояться нечего тоже — семь бед, один ответ…

Стимулятор перестал действовать. И когда она ватными руками надорвала упаковку и засунула в рот последнюю капсулу, — ничего не произошло.

Я — поплавок в волнах твоих желаний,

Я поплавок и большего не знаю,

В моих глазах дрожит соленый отблеск,

Но губы улыбаются, и помни,

Что, давши клятву, освящаю радость

Быть вечным поплавком в твоей душе…

Смотри — ухе зима сцепила ставни,

Но жизнь не унимается…

Павла вздрогнула. Сцена Пещеры-сейчас… Ей хотелось досмотреть до конца. Потому она сделала над собой невероятное усилие и подняла голову, едва оторвав ее от затекшего локтя. И увидела, что руки Савы, комкающие бумажку, дрожат.

И Кович, выбравшись из своих мыслей, смотрит на экран.

Хоровод жуков… зеленоватые узоры лишайников, белесая тень, запах воды и плесени… Мгновенная тень саага. Сава вскрикнул. Вернее, хотел вскрикнуть, Павла видела, как прыгнули его плечи.

И снова — как тогда, в зале, как будто повинуясь однажды написанной партитуре, от щек ее отлила кровь и лицо онемело.

Камера смотрела на юношу в белой рубашке, чью шею небрежным витком перечеркнул красный шарф…

Ее больно ударили в бок. Она вздрогнула.

Кович стоял рядом, и дрожащий палец его указывал на окошко рейтинга.

Девяносто девять и пять… Такого еще не бывало.

Павле сделалось дурно.

Сбой аппаратуры?

— Камеру, — Кович казался свежим и отдохнувшим, по обыкновению, злым и готовым в бой. — Как договаривались. Я скажу.

Маленькая камера прыгала в руках потрясенного Савы. Павла сидела за пультом; последняя картинка — поклон, раскрывающийся занавес, Кович, поддерживающий Лицу, почти несущий ее на руках; Павла сжала зубы:

— Сава, разгон…

Занавес закрылся.

И сразу же на смену ему на экране возникло сухое и деловитое лицо Рамана Ковича. Скудный свет аппаратной скрадывал седину и морщины — тот Кович, что был на экране, казался сильнее и спокойнее Ковича живого, сидящего неподалеку от Павлы перед маленькой камерой в руках Савы.

— Уже? — спросил Раман напряженно. Павла кивнула.

— Я Кович, и это прямой эфир, — сказал Раман непривычно сдавленным голосом. — Я не буду много говорить, вы видели спектакль, в котором я все сказал… в котором мы все сказали, — поправился он через силу. — Я не хочу утверждать, что знаю о жизни… все… я даже не настаиваю на своей правоте… Я говорю, что знаю. Ту часть правды… которая не позволяет мне молчать… я вынужден.

Сава понемногу успокаивался — камера в его руках перестала вздрагивать, теперь на выход шла профессиональная, вполне выразительная, несмотря на скудное освещение, картинка; зато Павлу колотило все сильнее. Она даже стиснула зубы, чтобы ненароком не прикусить язык.

Раман говорил, с трудом выталкивая из себя слова, будто выплевывал лягушек.

— Мир устроен… не так… как нам хотелось бы. Каждый из нас может убить… без вины, просто повинуясь своей природе… и быть убитым. Никто из нас не говорит об этом… большинство… об этом не думает. Просыпаясь утром, ты не вспомнишь… не узнаешь, кого этим утром заберет… спецбригада… не узнаешь… чей вкус крови ты помнишь… если помнишь. Но мы ведь не можем ничего… кроме того как помнить. Кроме того как задумываться… Задуматься. Я не знаю, был ли мир таким вечно… и будет ли… ладно. Пусть так, скажете вы, пусть мы не в силах переломить… мироустройство… Но знайте. Всякий раз, попадая в Пещеру… вы предаете себя в руки егерей. Не спрашивайте меня, что с этим делать… просто знайте. Наш мир и мир Пещеры… я рад, если спектакль помог понять это… осознать, — он перевел дыхание. — Приношу свои извинения, — он закашлялся и кашлял долго, и у Павлы все сильнее сжималось сердце, — приношу извинения талантливому актеру Валичу Валю, трагически погибшему… во время работы над спектаклем… И благодарю… если так можно благодарить… благодарю и прошу прощения у егеря Тритана Тодина, убитого в Пещере два дня назад. И хочу сказать, что его вдова Павла Нимробец находится в смертельной опасности, сон ее будет глубок, но смерть не будет естественной, и вообще, сколько неестественных смертей приходится на десяток смертей обыкновенных?! Я обращаюсь к Триглавцу: гибель невинного человека, во имя каких бы то ни было соображений… как можно?! Или мы сааги посреди дневного мира, или мы егеря, лишенные лиц?! Тот, кто назначен палачом Павлы Нимробец, — я обращаюсь к тебе… Или мало Тритана?! Или…

Раман говорил и говорил, мощно, яростно, и к желтым щекам приливал румянец, — но и Павла, и Сава видели, как на всех без исключения экранах уже мерцают серые бельма.

— Раман, — тихо позвала Павла. Кович услышал ее не сразу.

— А?..

— Раман… все.

Кович запнулся. Непонимающе огляделся. Судорожно сглотнул.

— Вы будете смеяться, — Сава закинул камеру за спину, как мальчишка закидывает школьную сумку, — вы будете смеяться, но они-таки… вырубили вышку. Вообще… А может, они ее взорвали?!

И Сава принялся хохотать, и смех у него был странный — одновременно счастливый и истерический.

Прореха в диванной подушке…

Когда они открыли дверь, когда в спертый воздух аппаратной ворвался ветер коридоров, пахнущий пылью и табаком…

И камеры. Десятки объективов, оттесняющих друг друга, желающих непременно заглянуть в глаза. Гвалт, гул голосов, белые пятна лиц, из всех деталей застряла в памяти одна: стеклянная божья коровка на чьем-то щегольском галстуке.

— Следует ли расценивать ваш поступок…

— …историю болезни?

— …и возможные последствия…

— Правда ли, что господин Тритан Тодин…

— …для дачи объяснений.

И люди. Кто бы мог подумать, что телецентр может вместить столько народу?!

И взгляды. И там, за кромкой возмущенных чиновников и суетящихся журналистов, — потрясенное молчание.

«Они все смотрели», — поняла вдруг Павла. И эта мысль была единственной, стоящей внимания.

— …Со мной все в порядке, Стеф… я позвоню.

— …подписать протоколы…

Она поставила росчерк под обширным текстом, даже не пробежав его глазами.

Люди были везде. Все, кто когда-либо получал пропуск на телецентр…

А у входа охрана растерянно пыталась оттеснить тех, у кого пропуска не было…

А потом Павла поняла, что ее трогают за рукав. Одна рука за другой, а Ковича, идущего впереди, просто хватают за плечи, тянутся и тянутся руки, всем хочется потрогать…

А потом она увидела серую машину, вокруг нее почему-то пустое пространство, и троих молчаливых людей с напряженными, какими-то виноватыми лицами, и у того, высокого, что первым шагнул к Павле, в опущенной руке явно что-то есть, ну не пустая же рука…

— Охрана психического здоровья, — мягко сказал рослый. — Госпожа Нимробец… госпожа Тодин,.. Павла. Вам надо бы поехать с нами.

Она следила за его рукой.

Уколоть сквозь рукав — дело мгновения, подхватить внезапно упавшую женщину — естественно для мужчины…

Рослый со шприцем поймал ее взгляд.

— Павла, — сказал он укоризненно. — Ну ради памяти Тритана…

Она оскалилась.

Рослый снова шагнул, теперь уже не собираясь ни о чем разговаривать, — но между ним и Павлой внезапно оказался Раман Кович. Пружинящий на полусогнутых, неуловимо напоминающий большого старого саага…

Прореха в диванной подушке.

Прореха.

— Павла, не спи… Она засмеялась:

— Но я ведь не могу не спать… вечно… Они по-прежнему отгорожены от мира, только вместо тесной аппаратной — просторная квартира Ковича, где в цветочных ящиках на балконе сохнут по осени сорняки.

Прореха в диванной подушке. Входит Тритан, улыбается зелеными глазами, говорит голосом, как у океанского парохода:

— Привет, Павла… Хочешь спать?

— Тритан, прости, пожалуйста…

— Павла… — голос Тритана сменяется голосом Ковича. — Не спи… Давай поговорим…

— Тритан!..

Зеленые узоры на стенах, мерцающие… Уже?!

— Павла. Павла… Не спи.

…Что такое «лепестки»?

Почему-то этой ночью Рамана мучил именно этот, второстепенный, странный вопрос.

Все, о чем говорил Тритан за несколько часов до своей гибели…

Все это Раман успешно вытеснил из сознания, у него были дела поважнее…

А теперь все это пришло снова. Вспомнилось.

Слова, произнесенные человеком за несколько часов до смерти, приобретают особый смысл.

«Война… Вы такого слова не слышали. И уж конечно вы не представляете, как это — ходить по улице с оглядкой, входить в собственный подъезд, держа наготове стальную болванку… И как это — бояться за дочь, которая возвращается из школы…»

Бояться — чего?!

Павла лежала на диване, и бодрствовать ей осталось ровно столько, сколько и жить.

Час, может быть, два…

— Павла, не спи…

— Тритан приходил? — спросила она, глядя воспаленными глазами куда-то мимо него, в пространство.

Раман перевел дыхание.

Да, Тритан приходил. Обоим казалось сейчас, что Тритан сидит в кресле напротив, закинув ногу на ногу — по обыкновению, чуть рассеянный, спокойный и доброжелательный.

«Что же вы наделали, Раман?»

— Человек не может не отвечать за своего зверя… «Вы никогда не видели, как тысячи людей прут друг на друга, стенка на стенку. Как взрываются… бомбы и летят в разные стороны руки и ноги, виснут на деревьях…»

— Зверя? — сонно переспросила Павла. — Вы… про зверя, Раман?

— Павла, — сказал он глухо. — А может, мы… Ветер. Сухие листья и те, что не успели еще стать сухими, — но станут, непременно станут, осень…

— Я тоже об этом думаю, — теперь она неподвижно смотрела в потолок. — То, что мы сделали… Может быть, это совсем не так хорошо… может быть…

Раман вспомнил Валя.

«Я боюсь! Я в общаге мою посуду — и вдруг вижу, что я… будто я схруль. Я боюсь… что Пещера… о Пещере нельзя говорить вслух, она отомстит!..»

Что привиделось Валю в тот день? От кого он спасался, кидаясь головой вниз в окно пятого этажа?..

— Что же теперь сделаешь, Павла, — сказал Раман шепотом. — Уже… Не вернуть…

Что имел в виду Тритан, говоря о «лепестках»? О «бомбах»?!

Сейчас это представлялось очень важным.

А тогда — тогда он даже не удосужился переспросить…

— Павла, не спи!!

— Оставь меня в покое, — она в кои-то веки обратилась к нему на «ты». — Я хочу… я не могу больше.

Она лежала, уткнувшись лицом в диванную подушку с прорехой.

Он лег рядом — благо диван был обширный.

За всю его жизнь в его объятиях побывало множество женщин.

Но ни одна из них, тех, кого он на минуту делал своими, не была для него так…

За окном метались, прощаясь с летом, тронутые желтизной кроны. Поутру улица Кленов проснется в мозаике кленовых листьев…

Если оно наступит, утро.

У него больше не было сил. Эта последняя догадка — о том, что прав был Тритан, а вовсе не они с Павлой, — подкосила его окончательно.

Павла… Тени веток. Шелест сухой травы в цветочном ящике на балконе.

— Павла, — он обнял ее, чтобы хоть как-то загладить свою колоссальную вину. — Павла… не спи…

Она дышала ровно, ее глаза были закрыты, и веки не дрожали, и на измученном лице лежала маска усталого удовлетворения.

Несколько секунд он балансировал на грани между сном и явью, а потом не удержался и ухнул в бездну.

И, падая, испытал мгновенную, спокойную радость.

…Она была беспечна.

Уши ее, похожие на половинки большой жемчужной раковины, легко отделяли звуки от отзвуков; шорохи и звон падающих капель отражались от стен, слабели и множились, тонули, угодив в заросли мха, многократно повторялись, ударяясь о стену, звуки были ниточками, заполнявшими пространство Пещеры, — сейчас все они были тонкими, редкими и совершенно безопасными. Возились во влажных щелях насекомые, чуть слышно шелестела медленная река, а целым ярусом ниже спаривались два маленьких тхоля. Спокойное дыхание Пещеры; полной тишины здесь не будет никогда. В полной тишине сарна чувствовала бы себя слепой.

Она шла… Кажется, она шла вниз, туда, где чутье ее безошибочно угадывало воду.

Каменный свод здесь терялся в темноте. Мерцающие лишайники не давали света, но светились сами, обозначая стенки и склоны голубоватыми неровными пятнами. Сарна осталась равнодушной к диковатому очарованию зала — она слышала воду. Самый прекрасный из известных ей звуков.

Туда, где, срываясь с известняковых потеков, звонко падают в черное зеркало сладкие капли…

Туда, где среди камней еле слышно дышит ручей…

Там жизнь.

Голоса воды и жизни обманули ее.

Перебирая ниточки светлых и теплых звуков, уши ее упустили одну-единственную ледяную паутинку.

Он умел ждать.

Сытый запах крови плыл над водой. Теплое и живое существо подходило все ближе, и он задержал дыхание.

Сааги умеют подолгу не дышать. Потому им удается завлекать в засады сарн, таких чутких — и так беспечно полагающихся на один только слух.

Он не отдавал себе отчета, что за темное чувство, что за невидимое принуждение загнало его на охоту именно к этому неподвижному озерцу. Но сарна явилась — а значит, охота будет удачной.

Миниатюрный зверек с миндалевидными глазами выступил из-за каменной гряды. Остановился, поводя ушами-локаторами; белые раковины впервые напряглись, не слыша, но предчувствуя опасность.

Он лежал, беззвучный и неподвижный, как камень. Сарне осталось сделать несколько шагов к воде — тогда никакие силы не помешают ему накрыть ее одним броском.

Но сарна медлила.

То ли кровь в его жилах стучала слишком уж громко, то ли жажда сарны была не столь сильна, то ли инстинкт зверька в последний момент предупредил его о скорой смерти, — но сарна стояла, не шевелясь, осторожно подняв переднюю ногу с острым копытцем, и миндалевидные глаза невидяще глядели в темноту.

Пушистая грудь с пятном особенно густой, будто недавно отросшей шерсти…

Сааги умеют ждать.

Возможно, он мог кинуться уже сейчас, но тогда прыжков потребовалось бы два, а ему не хотелось гнать сарну в переплетение коридоров, сарну нелегко догнать, и после бешеного бега мясо ее горчит…

Потому он ждал.

Сарна постояла еще, поставила ногу на камень перед собой, чуть отступила, с жадностью ловя напряженными ушами отзвуки близкой воды.

И ее жажда взяла верх.

Она шагнула вперед, точеный силуэт на фоне светящихся лишайников, и еще шагнула, и еще…

Она была уже в пределах досягаемости.

Она пахла живой кровью — так, что у него на мгновение помутилось в голове.

…И когда эта одна-единственная ледяная паутинка, когда этот предательский звук обнаружил себя…

Было поздно.

То, что она принимала за нагромождение черных камней…

Это было на самом деле припавшим к земле саагом. Чудовищным сооружением из клыков и мышц, идеальным орудием убийства.

Сааги не промахиваются.

Любая сарна видит саага только раз в жизни, но всегда узнает…

Впрочем, эта сарна была исключением. Вот уже в четвертый раз время, необходимое саагу для убийства, было неизмеримо меньше времени, отпущенного сарне на помыслы о бегстве.

Только помыслы… Мышцы, ведающие дыханием, успели сократиться.

Выдох…

Сааг кинулся.

…мутилось сознание. Притаиться и кинуться; лететь в прыжке, чувствуя, как вязнет в секундах приговоренная жертва — и как то же самое, дробленное на мгновения время стекает по жесткой саажьей шкуре; не причиняя вреда, не успевая удержать…

Белая вспышка в мозгу. Опьянение; повалить в заросли коричневого мха, держать за горло, пока длится агония, держать, держать…

Он висел в воздухе. Он летел, он падал.

Воздушная дорога, определенная в момент прыжка, несла его разомкнутые клыки прямо к белой шее неподвижной сарны.

Неподвижной — потому что время держало ее в своем капкане. Вечность летящего в прыжке саага казалась сарне коротким мигом, таким коротким, что…

Миндалевидные глаза казались черными. Это расширились, все собой затопляя, зрачки.

…и закрывшая от нее танец огненных жуков под потолком.

Царство изогнутых когтей, умеющих мгновенно протыкать жертву насквозь… Черная короткошерстная шкура…

Сарна смотрела, и ужас смерти, глухой и естественный, вдруг выродился в иное, цепенящее, не звериное ощущение.

Сарна смотрела.

…подобно удару.

Он не мог осознать это чувство и не мог ему противиться — оно оказалось столь же сильным, как инстинкт самосохранения.

А этой страсти — жить во что бы то ни стало — чудовищный сааг был подвержен точно так же. как и кроткая сарна.

Потому что сейчас, в последние мгновения прыжка, он осознал своим мутным сознанием зверя, что, вонзая когти в странную добычу…

Мир в его глазах раздвоился.

Тот его осколок, что не имел названия, прокричал слово, ничего саагу не сказавшее, — просто набор звуков…

Но, вонзая когти в странную добычу, он уничтожит сам себя.

Что-то очень важное в себе.

Право на…

То, чего хочет лишить его затаившаяся в переходах, вооруженная хлыстом темнота.

Щелкнули, смыкаясь, черные костяные крючья…Вода.

Звук воды смывает все звуки, как вода смывает кровь с камней…

Там, по ту сторону неподвижной пленки, стояли, будто в ожидании, равнодушные ко всему на свете рыбы.

Огромный черный зверь с разбитой о камень мордой лежал у кромки, длинный язык с трудом, через силу подбирал скатывающиеся по клыкам соленые капли.

Запах собственной крови погреб под собой все в мире запахи. Зверю казалось, что он ослеп.

Потом сквозь соленую ржавую пелену проступил новый запах. Запах воды.

Он лежал, чувствуя, как оттуда, из прозрачной глубины, пахнут рыбы.

Он мог бы подняться и ударить по воде широкой лапой, несущей два набора когтей…

Но он боялся.

Боялся спугнуть хрупкую светлую тень, ту, что стояла за его спиной, пошатываясь на дрожащих копытцах.