Людмила Стефановна Петрушевская

Не садись в машину, где двое

истории и разговоры

содержание

РАССКАЗЫ

Не садись в машину, где двое

Девушка Оля

Заечка и Алёшка

Тамила

Леди

Воспитание чувств

Нет решения

Странная история мужа и жены

Бедный человек

Падение вниз

След на руке

Богиня. Физиологический очерк

ПЬЕСЫ И РАЗГОВОРЫ

Кому это нужно (диалог)

Интенсивная терапия (разговоры)

Голова отца, или Щаща (монолог)

Он в Аргентине (пьеса)

Гамлет, нулевое действие (пьеса)

НЫНЕШНИЕ СКАЗКИ

Подарок бабушки

Чарити

Львиная маска

Мырка и ее смех

С Новым годом, преступник!

Людмила Петрушевская

Не садись в машину, где двое

Девушка — видимо, это наступил ее брачный момент, всплеск счастья или его предчувствие, выброс некоторого призыва в пространство, в белый свет, и он выразился в том, что дева надела на себя все самое лучшее, ведь наступал праздничный вечер с салютом и гуляньем народа,— так вот, девушка тоже тронулась с места, вон из дома, хотя ее никто не ожидал и не позвал.

У нее к весне освободилось сердце, милый молодой человек, архитектор, который занимал ее мысли всю зиму, отошел в пространство, сам собой растаял.

Он был прекрасный, тонкий и умный, веселый, сдержанный юноша моложе девушки на два года, а ей скоро исполнялось двадцать один. Они гуляли и целовались на морозе, в подъездах, на безлюдных выставках, в ночном метро у конца платформы, в музее Пушкина.

Дома болела ее мама.

Однажды вечером, когда они наконец оказались вдвоем в пустой квартире (мама легла в больницу), он закурил, стоя у окна, а девушка шутливо шлепнула его по руке, в которой он держал коробок спичек, ей показалось, что она играет роль какой-то женщины-вамп, это сцена из фильма, смешно! Освободи руки, обними меня наконец, мы одни, как бы сказала она своим преувеличенно страстным жестом. Она первая неловко к нему прижалась, поцеловала как на морозе, но он отступил. Объяснил, что в детстве перенес две операции, что ему нельзя находиться на солнце, летом он уезжает на север, вот.

И на том произошел конец, раздался стук двери, и затем хлопнула дверь лифта.

Девушка ничего не поняла, но больше ему не звонила, и он тоже не позвонил с тех пор никогда.

Сначала она ждала, что придет известие о его смерти, но донеслись, наоборот, новости о его победе на конкурсе студентов-архитекторов. Какие-то миры будущего, надо же. Сердце облилось кипятком.

Странная история, тем более что он говорил, что его мама говорила, что ничего, что жена старше. То есть он уже сообщил маме об их дружбе. Его семья с нетерпением, само собой подразумевалось, ждала встречи с невестой сына. И вот такой постыдный финал! Вышибла коробок спичек из руки! Вамп!

То есть все кончилось в жизни. Круглое одиночество, сиротство в этот прекрасный, теплый, долгий праздничный вечер.

Девушка еще с детства тяжело переносила праздники, она всегда уговаривала маму пойти на Новый год к кому-нибудь в гости, и плакала, когда мама клала телефонную трубку, пожимая плечами и говоря смущенно: «Они сами уходят».

А потом девушка прочла, что об эту пору бывают даже самоубийства, потому-то в развитых странах именно в такие проклятые вечера запускают теле-программы, в которых нет ни слова о происходящем вокруг, идут обычные фильмы и передачи о животном мире. За окном фейерверки, а на экране спокойное, будничное течение вечера, переходящее в скучный ночной концерт или в беседу о достижениях науки. И многие с благодарностью смотрят такую белиберду, лишь бы не думать о своей отверженности.

Мама девушки лежала в больнице уже месяц, потому-то и освободилась квартира (как оказалось, ни за чем) — и образовалась полная свобода.

В этот теплый, радостный праздничный вечер девушка вовсе не думала о своем одиночестве или отверженности. Она как будто собиралась на свою свадьбу, честно! Вымыла голову с ромашкой, высушила, так что светлые кудри распустились по плечам, потом тщательно, скрупулезно накрасила ресницы, которые теперь достигали бровей, если распахнуть глаза. Распахнула глаза, то есть выпучила их перед зеркалом, осталась довольна. Такие очи! Ресницы как лапки у жука! Затем изобретательно накрасила рот двумя помадами, темной и светлой, так что он теперь напоминал бутон.

Она надела свое лучшее платьице, которое сама сшила, и свои лучшие черные туфельки на каблучках. Они немного жали, но ерунда! Ноги в них выглядели совсем маленькими.

Она решила позвонить подруге. Та сегодня сидела дома одна.

Анамнез ее болезни был таков же: у нее тоже что-то к весне обрушилось, какая-то любовь всей жизни, веселый студент-художник оставил ее, кончились бесконечные позирования, застолья в чужих мастерских, заботы о его курсовых и выставках, развеска полотен, вернисажи старших товарищей и пустые вечера после его занятий в бассейне. Он выматывался в эти дни и ничего не мог, добирался до своей кровати и засыпал. То есть в понедельник и четверг она была открыта для дружбы.

И вдруг заполненность чужой жизнью у нее вообще оборвалась, и красивая подруга тоже оказалась одна, сама перед собой. То есть, конечно, все имелось в наличии: предстоящая весенняя сессия, учебники, университетская читалка, проблемы с курсовой работой, да. Подруги, друзья, кавалеры, да. Новая юбка. Дни рождения, в гости на дачу, всё в наличии как всегда, но безжизненно, раз не освещено любовью. Никого ведь нет.

Так что подруга лениво и равнодушно, без энтузиазма откликнулась на звонок, да, буду дома, нет, гулять не пойду. И ты с ума не сходи. Она проявляла жесткость в некоторые моменты, эта подруга. У нее учиться бы и учиться как себя держать, как переносить беду.

Во всяком случае, стало ясно, что подруге полегчало в данный момент: она отказала. Теперь уже сама она не согласилась. Ей сейчас было прекрасно возлежать с книжкой на тахте. Она отвергла все развлечения.

Но все равно, отказано так отказано, невелика беда, а поезд уже уходил, и наша девушка прыгнула в него и поехала. Кудри ее развевались, ресницы распахнулись навстречу теплому, сияющему майскому вечеру.

То есть она поехала пока что на автобусе.

И сошла в центре, у кинотеатра «Ударник». Дальше автобус не шел, потому что все перекрыли.

Садилось солнце. Предстояло пересечь мост пешком, мост через светлую, широкую реку, и идти дальше по площадям, где гремела музыка, идти, переходя от одной улицы к другой в шумных толпах: праздник! А потом еще будет салют!

Но тут туфельки дали первый звонок: идти было почти невозможно. Мчаться в автобусе на мягком сиденье — да, но не идти.

Девушка, стараясь не хромать, решила преодолеть площадь и сесть на автобус в обратную сторону, надо ехать домой переобуваться. Что делать!

Она, тем не менее, шла как одинокая цветущая весна, как героиня фильма в своем маленьком черном платье, в маленьких черных туфлях, с копной светлых кудрей и с этими широко распахнутыми глазами. Она чувствовала на себе лучи чужих взглядов, на нее оборачивались мужчины, смотрели встречные, в том числе девушки и женщины.

Невестой она шла, одинокой ничьей невестой в толпе, под золотым небом, в хороводе огней, под музыку из автомобилей, которые медленной чередой ехали мимо, и оттуда тоже смотрели на нее пассажиры и водители, повернувши головы.

То есть она, если говорить честно, звала к себе мужа, зазывала первого, кто встретится на пути.

Такой зов для нее был как бы высшим моментом любви к себе, к своим сверкающим глазам, к своему маленькому телу и длинным ногам, к прекрасной груди. Она-то после душа увидела себя в зеркале, и она пребывала в восторге и изумлении. Студент архитектуры не добрался до ее сокровищ. Да еще и маленькое платье, и туфельки! И кудри! Ресницы!

Она ждала внимания, кто-то должен был это великолепие полюбить, и она бы его тоже полюбила. Разделенная любовь к себе!

(Собственно, у эгоизма не бывает соперничества, нет конкурентов. Но он снисходителен и иногда приемлет знаки внимания со стороны. Не слишком назойливые даже. Но все же приемлет. Так возникают союзы.

Невесты все до единой полны любви к себе, жены же, пережив расцвет, облетают как вишни, как яблони, только что их осыпали роскошные цветы — и вдруг пробуждение, реальность. Зеленые завязи, беременность веток.

Редко у кого из замужних остается прежняя восторженная любовь к себе. Она, скорее всего, перерождается в любовь к мужу, потом к своему ребенку, далее часто в ревность и в борьбу за главенство в семье.)

Но это так, к слову. У нас же другая тема. Любовь к себе часто встречает на своем пути не ответную любовь, но похоть, подобную позывам на низ,— именно похоть, то есть нужду тела в освобождении, которая ведет на охоту ловцов бабочек, истребителей пыльцы.

Возле нашей девушки затормозила машина, неважно какая, может быть, старый «мерс», битый БМВ, неважно. Она в таких вещах не разбиралась. Большая машина, на заднем сиденье сильно накрашенная, богато одетая особа, обратившаяся с какими-то словами к водителю (хозяйка?), довольно-таки взрослая, с прямой спиной, а впереди, рядом с шофером, еще один человек.

— Садитесь!— ласково сказал он, обернувшись к невесте.— Мы вас довезем куда вам нужно. Бесплатно, бесплатно. Мы катаемся по случаю праздника.

Остальные многозначительно засмеялись.

И он распахнул заднюю дверцу.

Наша девушка села рядом с той не очень молодой девушкой. Идти она почти уже не могла. Очень резали туфельки.

Она назвала адрес. Сразу стало весело и прекрасно.

— Только мы заедем тут недалеко, лады? Надо одного человечка встретить,— ласково сказал тот же голос впереди.

Они приехали в какой-то неухоженный дворик, по виду это были кулисы старого переулка, и заброшенное, осевшее двухэтажное строение встретило их подвальным холодом в подъезде, скверным запахом и темной, запыленной лампочкой.

— Нам сюда,— сказал тот же голос, открылась поцарапанная железная дверь, изнутри послышалась музыка, и девушка, стоявшая первой, вынужденно шагнула в потемки. Нанесло каким-то нежилым запахом пыльных бумаг, нагретых компьютеров, кисловатым духом бытовой химии и почему-то мокрых тряпок, здесь явно пользовались еще и кофеваркой — похоже, девушку привели в офис.

Тут шли какие-то праздничные приготовления, вдалеке стучал ножик и лилась вода, оттуда навстречу гостям выглянула еще одна тетка, даже постарше той, которая стояла сзади. Уборщица?

— О! Привет, кого я вижу! Какие люди!

Они все перецеловались со смехом.

— Вы с кем?— поинтересовалась уборщица, накрашенная по случаю праздника старая тетка лет сорока.

— Это вот наша девочка,— отвечал тот же парень, что в машине сидел впереди, и все засмеялись.

— А, поняла, ну что, бля,— сказала тетка и скрылась.

— Тебя как зовут?— спросил он, обернувшись.

Здесь, в коридоре, она увидела вблизи его лицо и помертвела. Он был похож на убийцу. Его друг тоже.

— Меня зовут Клава,— ответила на всякий случай девушка.

Оба парня заржали, повторяя «клава, клава».

Они ввели девушку в большую комнату, в центре которой находился раздвинутый стол с одноразовой пластиковой посудой, с салатами, нарезанной колбасой и бутылками в центре. Там сидели и стояли явные убийцы!

Составленные в углу компьютеры, календарь на стене, затасканные занавески, жухлые растения в горшках — обстановка эта производила какое-то гнетущее впечатление. Куда я попала, думала наша девица, что за бред? Куда занесло меня, идиотку?

Убийцы посматривали на нее вскользь, ухмыляясь.

Вошла та накрашенная баба, что ехала в машине.

— Идем-ка пока,— сказала она и показала рукой.

Они пошли по коридору.

В соседней комнатушке было еще теснее. Какие-то стеллажи с папками, большой заваленный бумагами стол и стол у дверей поменьше, факс, принтер, навесная полка с книжками и вьющимся растением — и под нею почему-то тахта, раздолбанная, полинявшая, странная в таком месте. Сбоку виднелась еще одна, слегка приоткрытая, дверь.

Девушка села около большого стола на стул для посетителей и затосковала. Она подумала, что так может чувствовать себя кролик, вынутый из своей клетки и принесенный в сарай к топору. Смертная тоска, вот как оно называется. Смертная тоска в ожидании неизвестного.

Парни гомонили за стеной, ржали, загремела музыка, а та женщина, которая ехала в машине, теперь как бы расслабилась. Сейчас она выглядела много старше. Она вроде бы даже сменила внешность, отвесила челюсть, ссутулилась и выпустила живот, словно ей больше не надо было быть образцовой моделью, поскольку перед ней стояла другая задача. Она села лицом к девушке за стол ближе к коридору, потыкала в кнопки компьютера. Он зажужжал. Баба воззрилась на экран. Она сидела сторожихой тут, в банде убийц.

— А где туалет?— спросила наша девушка.

— Идем,— отвечала тетка, покачав головой и скривившись.

Просительницу провели мимо включенного компьютера (там мелькала игра в бродилки-стрелялки), проводили по коридору до двери уборной и, судя по всему, постояли рядом в ожидании. Выйдя из вонючего, тускло освещенного сортира, девушка в сопровождении конвоя была доставлена обратно.

И снова села на стул.

А тетка вернулась к компьютеру.

Другая баба, та, что выглядывала из кухни, всунулась в дверь, позвала пальцем подругу, и между ними произошел быстрый и невразумительный разговор, обе почти шептали, причем охранница явственно выматерилась в ответ на последние слова старшей, той, что стояла в коридоре.

Ни в одном телевизионном сериале, ни в одном фильме бедная Клава не видела таких страшных баб. Они смахивали на настоящих убийц, которые сбросили с себя маски обычных людей, потому что уже было незачем притворяться. Они щерились друг на друга. Или ей это примерещилось со страху.

По виду они походили вроде бы на сестер, но та, с кухни, выглядела поплоше, как кухарка на работе, и вела себя неприветливо. То ли какие-то прежние дрязги всплыли между ними?

Та, что помоложе, явно презирала старшую убийцу.

Новоявленная Клава похолодела, когда младшая сказала довольно понятно:

— Иди, мы с крышкой (как будто она произнесла именно так) без тебя с ней разберемся. Не твоя забота, не лезь в чужую (дальше шел мат).

Клава дрожала крупной дрожью.

Та баба засмеялась и исчезла.

Охранница села на тахту, стряхнула с нее мусор, подняла с полу какой-то вскрытый пакетик, поглядела на Клаву, как бы призывая ее в свидетели. Показала головой на дверь, за которой скрылась та уборщица. Подняла брови, скривилась. Покачала головой. Мол, что здесь было такое. Выбросила пакетик в мусорную корзину.

Судя по всему, она тут не работала, в этом офисе.

Клаве как бы диктовали непроизнесенные мысли.

Похоже, что бабе доставляло удовольствие, поглядывая на Клаву, этим почти прямым текстом пророчить несчастной жертве ее близкое будущее на местной тахте.

Но инстинкт самосохранения велел Клаве независимо подняться и произвести осмотр тех немногих книг, которые находились в помещении. Там оказались, как ни странно, стихи Есенина, роман в бумажной обложке под названием «Некрасивая», парочка дюдиков и телефонный справочник десятилетней давности.

Во входную дверь затрезвонили. Охранница-тетка оторвалась от компа и выглянула в коридор.

Там загремел замок, входили люди, бубнили радостные, пьяные, похабные мужские голоса. Кто-то провозгласил: «Ну че, б, нашли?» Тетка, хохоча, прокричала вошедшим свои приветствия. Ей явно хотелось к ним. Она уже наполовину выдвинулась в коридор. Она даже потыкала пальцем в сторону Клавы, как бы отвечая, что нашли, хотя этого пальца никто кроме Клавы видеть не мог.

Пленница в ответ (сердце бешено стучало) огляделась, якобы от нечего делать осматривая комнату, и повернулась к боковой двери. Затем девушка стронулась с места независимо, притворяясь свободным человеком, и открыла ее. Тетка не реагировала, возбужденно подавая матерные реплики в коридор. Девушка заглянула в соседнюю комнату. Там тоже стояли стеллажи и один стол с компьютером и факсом, а у противоположной стены находился еще один диван, на сей раз кожаный, черный, старый и грязный, как часто употребляемое ложе смерти. Там же угадывалось окно, занавешенное полинялой занавеской, Клава подошла к нему, оно (Клава проверила) выходило в другую сторону, как бы за угол дома. То есть соседей за той стеной не было. Кричать, стучать бесполезно. Окно к тому же оказалось загорожено снаружи металлическими прутьями.

Девушка вернулась и присела на свой стул, вылупив глаза. Она это увидела в небольшом зеркале напротив, что глаза у нее вытаращенные. Накрашенные вытаращенные глаза. Идиотка.

Тетка вякнула «ну», откликнулась на чей-то возглас, там, видимо, был призыв с матерной шуткой, она охотно засмеялась, обернулась к Клаве, все еще хохоча как смерть и показывая плохие зубы, и выскочила.

Девушка с бьющимся сердцем достала из сумочки телефон. Набрала номер подруги. Тихо сказала ей: «Меня куда-то привезли. Я не знаю куда». И тут же отключилась и спрятала телефон обратно, потому что тетка снова заглянула в комнату.

Тетка тут явно маялась без компании, она опять прокричала в коридор «А ты, б, че думал!» — подождала ответа, вскочила и исчезла, оставив дверь открытой.

За стеной громыхало, потом наступила тишина, ужас.

Стучали чьи-то ноги, слышался сдержанный, нетерпеливый мужской хохоток. Звенело стекло.

Девушка сидела вытаращившись против зеркала. Ничего не могла с собой поделать. Глаза были навыкате, огромные помимо воли.

В коридоре, видимо, у тех дверей, сказали:

— Я буду, б, первый.

— Щас,— отвечал другой мужской голос.

— У тя, б, трипак, ты,— невнятно продолжал первый.

— Где ны взял, б, нриппер,— специально, видимо, гнусавя, перебил его другой.— А у небя, б, сифон недонеченный. И ны мне нолжен сонню баксов.

И он заржал.

Женщина закричала там: «А че, у нас че, похороны?»

Опять забубнила музыка.

— А, за сотню, б, уступлю, только ты тогда с гандоном,— вякнул второй, и тут захохотали они оба.

— Че, че, б, сказали?— визгнул кто-то из комнаты, и те двое ответили вразнобой и со смехом «мы первые», вызвав этим гогот и поток торжествующих протестов, что Макс еще не приехал, Макс, Макс, не приехал еще. Вы че, Макс, Макс.

Начался крик, все веселились. Женщина хохотала с надрывом, как-то вызывающе. Даже, можно сказать, маняще, со стонами.

Слова «Макс первый» отдавались в стенах эхом.

Их там было много.

Клавин телефон начал сигналить. Она не успела его выключить, как тетка вошла и протянула руку.

— Давай отвечу?— произнесла она лениво.

Клава пискнула «щас, щас».

Тетка все стояла с протянутой рукой, помахивая толстыми пальцами с длинными когтями. Клава отдала ей сигналящий телефон.

Тетка вышла.

Клава спустя минуту пробралась к открытой в коридор двери, выглянула. Тетка, стоя там спиной к ней, вертела телефон в руках, игрушка испускала световые волны и орала. Тетка жала на кнопки. Однако телефончик все кричал: «Возьми трубу, возьми трубу!» Это друг-архитектор, когда-то, в далекие прошлые времена, в другой жизни, записал ей в качестве сигнала свой голос. Тетка, не сладив с чужим аппаратом, пошла, видимо, за помощью в большую комнату. «Возьми трубу»,— кричал из рая в ад архитектор.

Общество встретило бабу с мобильником (она что-то торжествующе объяснила) дружным одобрительным криком и, наверно, какими-то действиями, и она опять захохотала, охотно и с визгом.

Начался, однако, крик «Дай мне, мне надо звонить» и ругань, видимо, кто-то доскребывался поговорить с родиной забесплатно, но другой уже орал: «Да тихо, не слышно ниче, алё», притом гремела музыка. Гопота.

На телефоне мало денег, они займутся им ненадолго. Господи, что же делать!

Клава быстро выскользнула из комнаты в коридор. Там было пусто. Сердце колотилось, как при побеге.

К выходу не пройдешь, на пути их комната.

Клава осторожно заглянула направо, на кухню.

Там никого не оказалось.

— Че?— спросили у нее за спиной.— Че рыщешь тут как эта? Че ищешь, подстилка, б…?

Тихая, подробная, мерзопакостная ругань.

Клава подпрыгнула от неожиданности.

За ней стояла та баба, вроде бы уборщица.

Клава начала говорить, но тетка вдруг оглянулась. Там, на пороге большой комнаты, стояла та, другая тварь, явно уже пьяная, которая, увидев происходящее, кивнула себе и сделала ручкой, что вроде все нормалёк, сторож на месте, и вдруг с визгом и невольным смехом исчезла, как бы утянутая обратно.

— Мне надо уйти, выпустите меня, я не знала,— дрожа, зашептала Клава. Слезы хлынули как водопад.— Я села к ним в машину, она мне сказала, подвезем! Что меня отвезут домой! Что они в праздник всех так возят бесплатно! Мне нельзя, понимаете? Она меня обманула! В машине сидела, пригласила! Я думала, если эта тетка жуткая там сидит, все в порядке… Она заманила! Понимаете? Мне надо домой! Мама в больнице, будет звонить! Больное сердце! Она умрет! Мне нельзя!

— Ты девушка, б, что ли?— спросила та.

Клава кивнула вполне искренне и отчаянно.

Тетка поглядела в пустой коридор (из большой комнаты доносился крик по телефону, женский прерывистый хохоток, как при щекотке, мат и конское ржание), затем она хмыкнула, кивнула сама себе, поднявши брови и поджав губы,— видимо, что-то припомнив, какие-то прошлые события,— потом вытерла руки о живот, как бы к чему-то готовясь, и двинулась вперед довольно тихо, всем своим видом призывая к осторожности, вошла в ближнюю комнату, потом завернула в другую, маленькую, раздвинула на окне шторы, поднялась коленками на подоконник, повернула шпингалеты в двойной форточке и открыла ее.

Там, за окном, был наглухо вбит ряд железных прутьев.

Баба, обернувшись к мнимой Клаве, вдруг заговорила:

— Ключи я от офиса раз потеряла, а дверь железная, позвонила бойфренду, он тут слесарь, подпилил мне там болгаркой (она показала на форточку с железными прутьями), потом привел пацана своего, ему десять лет, он залез через форточку, мне дверь открыл, ключи я взяла у курьера, заказала, и что — потом погодя неделю офис ограбили, а я ментам не сказала, что парень через форточку лазиет. Ну, замки они сменили, а окно не заделали, никто об нем не знал, моего бойфренда даже не допрашивали, я про них с сыном молчала, а эта, бля, его увела,— обернувшись и кивнув в глубь квартиры, непонятно сказала она.

И с усилием отогнула в сторону один прут за форточкой, потом другой. Прутья опять выпрямились. На том она сползла с подоконника и ушла, не глядя на Клаву.

А этой узнице не надо было долго объяснять.

Десятилетний пролез!

Она, скинув туфли, вскочила к форточке, бросила вниз во двор сумочку, выставила руки на волю и стала раздвигать, крутя плечами, эти два упругих, мертвенно-жестких прута, вилась, плясала, как рыба на крючке, не замечая содранной кожи, а в квартире раздался далекий приветственный крик (кто-то пришел?!), он подстегнул ее как бич, она каким-то чудом пролезла вторым плечом, а дальше, до пояса, уже пошло легче, надо было лезть быстрей, быстрей, а крик приближался, она сползала вниз, сдирая кожу на руках, ниже и ниже, пальцами по прутьям, и наконец уцепилась за карниз, поскорей выдернула из форточки колени и ступни, находившиеся там, наверху, в опасности, да и ухнула вниз, в пропасть, всем туловищем, проехала мимо карниза, порвав платье и сильно оцарапавшись о зазубренный железный край, и приземлилась на запястья, почти их вывернув,— по счастью, там была вскопанная почва, в которую Клава угодила по очереди ладонями, локтями и коленками, потом сильно, с размаху, припечатавши все лбом. Она въехала как будто в какие-то грядки, спасибо, в мягкую землю, рядом с виском торчал стебелек рассады.

Домишко стоял не слишком высоко. А то она могла бы и с жизнью попрощаться, так тяжел был удар. Звуков никаких Клава не издала. Может быть, невольно ёкнула, но окно-то их находилось за углом! Никто не мог услышать.

Увидела сумочку, подгребла ее к себе. Оглянулась на дружный вой сверху. За решеткой плясали какие-то лица, оглядывались, раздавался крик, руки, как белые черви, вились вокруг прутьев решетки.

Быстро, но невыносимо вязко, как во сне, она встала с четверенек, и тут же оглянулась на чей-то крик. Видимо, за углом, из того подъезда, уже выскакивали люди. Беглая каторжница на подгибающихся слабых ногах, хромая, поскакала в другую сторону, к гаражам у ворот, подальше от дверей и окон страшной берлоги.

Сердце ее билось как язык колокола, по всей грудной клетке. Во рту пересохло, там ворочался липкий, корявый отросток.

Ворота!

Она выскочила в проулок и метнулась на другую сторону, влетела в чужой двор, побежала направо вдоль заколоченного дома и прыгнула в какую-то заваленную досками щель. Там не мог поместиться человек. Она ужом пролезла, забилась поглубже, втиснулась в песок, притаилась. Старалась не дышать. Крики на улице не утихали долго. Над ее головой кто-то протопал. Постоял в отдалении, ушел. Стукнули дверцы, затарахтело, машина выехала, шум мотора затих вдали. Потом машина приехала. Мотор заглох, хлопнули дверцы одна за другой. Стали орать. Ушли. Все ясно слышалось под досками, Клава еще подумала, слышно как в могиле, и усмехнулась почему-то. Начала дышать. Громко билось сердце. Буду лежать до ночи.

Спустя вечность, в полной тишине она выбралась, отряхнулась, побежала на цыпочках, согнувшись, вдоль дома, нашла проход налево, помчалась быстро, все сворачивая и сворачивая по задворкам, и на бегу осмотрела руки — покорябанные запястья налились отеками как вывихнутые. Грязное, мокрое, запачканное землей платье висело клочками.

Много позже в каком-то дворе она решилась остановиться, слава богу, там нашлась лужа, мутная, с бензиновыми разводами, и, шипя от боли, девушка помыла окровавленные колени, руки и стертые пятки.

И выпила из пригоршни, все время оглядываясь, гниловатую болотную жижу.

Ничего страшного, в реке вода тоже грязная, а в ней купаются и сглатывают, оправдывала себя эта одичавшая человеческая единица.

Как быстро она стала первобытной, как быстро поняла, что надо черпать водичку поверху. И ливень прошел вчера, заботливо думала она, как бы собираясь тут поселиться, обосновать стойбище. У воды же! Лужа стояла глубокая, сверху всегда бывает чище.

Она вышла наконец в переулок.

Дикая, странная девка вылупилась наружу, к людям, из тьмы той ямы. Как бездомная беженка под бомбами, как бомжиха со мгновенно приобретенным опытом. Она все просчитала, как дальше жить.

Домой было не дойти. До Зубовской, до подруги, ближе.

Глаза все еще стояли нараспашку, хотя уже набегала спасительная слеза.

По дороге шла Маугли, вышедшая из людских джунглей, уже наученная всему на целую жизнь.

Еще долго беглянка тащилась по неизвестным проулкам, шарахаясь от каждого автомобиля, от гаражей, от мужиков.

Прохожие смотрели на нее во все глаза. Видимо, кровь все-таки осталась кое-где, да и босые ноги привлекали внимание. Или мокрое, грязное платье в лохмотьях? Лицо?

Праздник грохотал петардами, налетали волны музыки, а мнимая Клава, как безумная, все скиталась по заулкам, боясь выйти на многолюдную улицу.

О метро и думать не приходилось.

В машину она бы не села ни за что. Да и денег не было.

Она шла босая, инстинктивно все вниз и вниз, добралась до реки, увидела набережные, Кремль весь в огнях, людей у парапетов, быстренько прохромала по мостовой и наконец ступила на мост.

Пришлось там долго стоять спиной к прохожим, как бы глядя на реку, пока не спустилась тьма. Все шло нормально, многие люди тоже позанимали места у перил, ожидая салюта.

На мосту уже не обращали на нее внимания. И слава богу. Народ не видел, что она босая и ободранная. Она ведь держалась лицом к воде.

Салют закончился.

Пока она добиралась до подруги на своих побитых ногах, настала ночь.

Ее несколько раз пытались остановить на ходу пьяноватые мужики, охотно, с погаными улыбками расставляя руки, ее окликали матом какие-то веселые компании, приходилось бежать, выскакивать на середину улицы к машинам, хотя было очень страшно, но там, на виду, ее не трогали, хотя некоторые водилы замедляли ход, что казалось ей еще ужасней. Она понимала по крикам прохожих, что у нее вид изнасилованной, употребленной девки, а это обстоятельство, видимо, распаляло воображение мужских масс.

Правда, встречались и проявления милосердия, скорбные, понимающие, заинтересованные бабские взгляды, а одна женщина с ребенком, которая шла навстречу Клаве по подземному переходу, вернулась, догнала ее и предложила пойти к ним домой. «Вымоетесь, чаю попьете»,— говорила она. Ребенок лет пяти смотрел на Клаву снизу огромными глазами.

Но цель была уже близка. Зубовская площадь.

Подруга встретила бродяжку плачем, криком «ты че людей с ума сводишь, где тебя носило, мне такое по телефону ответили, и сразу все время было занято», но потом подруга сквозь собственные переживания все-таки рассмотрела улыбающееся лицо, лохмотья, распухшие руки и сочащиеся кровью ноги, ахнула, обматерила, перевела дух, поднесла попить воды, отправила мыться, а потом, слушая радостный рассказ про форточку, тут же достала йод и пластырь из аптечки, прижгла все раны на лбу, на пятках, коленках и ладонях, а также ссадины и синяки, что надо залепила, нашла рыбу в морозильнике и ловко примотала скотчем заледенелые куски этой рыбы к запястьям, бормоча попутно «ведь сколько раз говорено, не садись в машину, где двое».

Был, был у нее, видимо, опыт, у красивой девочки. Недаром она тут плакала.

Дала бывшей Клаве тапочки без задников. Поставила чайник. Сделала бутерброды. Бросила подушку и плед на тахту. Велела спать.

— Дай маме позвоню,— опомнилась беглянка.— Скажу, что телефон потеряла. А то она в больнице уже с ума сошла.

Дальше все уже было как в жизни.

Людмила Петрушевская

Девушка Оля

Одна девушка по имени Оля забеременела, причем она не хотела этого, все произошло случайно.

Возможностей такого рода у жизни припасено достаточно, потому что природа заботится только о пополнении, чтобы народу прибывало, а больше ни о чем.

Природе нету дела до того, как с ребенком на руках устроить жизнь дальше, без страданий о прошлом, без страха перед будущим, и как ростить дитя без отца.

Идите дальше сами, всё в руках судьбы.

И вот, повторяем, девушка Оля со страхом поняла, что она беременна. На отца ребенка никакой надежды не было, даже и говорить ему она не решилась, потому что знала — это не тот человек. Мало того, одна ее подружка уже была на сносях от того же парня.

Но эти двое поссорились, а наша девушка Оля, о которой идет речь, как-то однажды поддалась на ласку, на внезапные поцелуи, которых она никак не ожидала,— а в это время ее собственный бойфренд ушел к другой. Такая трагическая произошла предыстория.

И вот эта наша брошенная Оля, будучи в гостях на дне рождения, немножко выпила, и как-то вдруг, оказавшись в дальней комнатке с другом, не выдержала его ласковых поцелуев и слов утешения и, почти плача о своей несчастной доле, не воспротивилась. «Ну что ты, ну что ты,— бормотал этот друг, расстегивая ее,— ну что ты». Раз — и все произошло.

Дальше надо было делать аборт.

Однако по своей апатии, из-за безволия, из-за постоянных слез девушка пропустила срок, да она и не знала, когда можно, а когда уже нельзя.

И через два с половиной месяца, наконец собравшись с силами и пойдя к врачам сдаваться, она услышала, что уже поздно.

И девушка Оля оказалась в западне.

Та ее беременная подружка наконец помирилась со своим бойфрендом (так сказать, автором гола, т.е. Олиной беременности), и они поженились.

А у нашей девушки все надежды кончились.

Она старалась ничего не есть, чтобы никто в доме не заметил. Убегала в институт на учебу, потом сидела в библиотеке, потом долго, два часа, добиралась домой пешком, чтобы сохранить форму, на кухню даже не заглядывала, а принимала душ и тут же ложилась спать.

Мать ее была тоже еще молодая, со своим бойфрендом, они жили в соседней комнате и занимались собой и своим мелким бизнесом.

Хорошо, что мама оплачивала учебу и давала на жизнь. Мама была у девушки добрая, но буквально рвала жилы, чтобы заработать.

Так, одинокая, задавленная своей беременностью, девушка Оля дожила до весенней сессии, хорошо ее сдала, так что ее перевели на бесплатное отделение.

Наступало решающее время, то летнее время, когда уже надо было прожить последние два месяца перед родами.

Мать заметила наконец, что дочка плохо выглядит (перестаралась, переучилась),— и принесла ей денег, чтобы она отдохнула, поехала на две недели в Турцию.

Девушка согласилась, взяла деньги и изобразила, что все в порядке, что она купила себе в турагентстве путевку на проживание в отеле.

И в назначенный день девушка ушла из дома с чемоданом и деньгами.

Но на самом-то деле она уехала недалеко, на окраину: сняла там недорогую квартиру у хозяйки, которая переехала на дачу, и именно на эти же самые два месяца. Нашла объяву в Инете.

Хозяйка квартиры была рада, что у ее жилища будет охрана, и даже оставила девушке прошлогодние запасы варенья и круп. Со словами «ты это ешь, потому что я привезу новое».

Девушка начала питаться, уже ничего не скрывая, пополнела, много гуляла, чувствовала себя как нормальная беременная, как будущая мать, а своей маме соврала, что из Турции поехала с новой подругой к ней на Украину. Мама не возражала.

Когда пришла пора рожать (девушка поняла это, как это понимают все беременные, что час пришел), бедная Оля вызвала такси и приехала в родильный дом.

Роды прошли нормально, на свет появился мальчик, крошечный, с длинными черными волосиками. Девушке сразу дали его кормить, положили дитя ей на грудь, и маленький припал к соску. Дорогой, беспомощный, жалкий человечек, самое главное в жизни, вот так оказалось.

И девушка принесла его в снятую квартиру, где уже кое-что припасла, к примеру подгузнички, пеленки, одеяльце и старую коляску. Пока она гуляла в местном сквере, удалось познакомиться с местными мамочками, и они ей натащили всего, что уже было не нужно их детишкам. Самое главное было кенгуру, рюкзачок для ребенка, поэтому она спокойно ходила и гулять, и в магазин, и все делала по дому, держа ребенка при себе, то есть в кенгуру на груди.

Однако вскоре должна была приехать хозяйка. И надо было идти в институт.

Свою мать девушка не хотела уведомлять о происшедшем, да и в институте никто ничего не должен был знать — не говоря уже об отце ребенка и о его жене. У них родилась девочка, ей было уже пять месяцев (Оля звонила общим подругам).

И пришлось поступить жестоко, наша мамочка отнесла сына в дом ребенка, сказала, что не может его содержать (пока что) и все оформила. И вернулась домой озабоченная, хотя и поздоровевшая, пополневшая, особенно в районе бюста.

Все детские вещи она отдала по объявлению в Интернете — встретилась у метро с не очень молодой женщиной, у которой на руках был маленький ребенок.

Женщина сурово сказала «спасибо» и ушла. Видно, ей было неудобно за свою нищету.

И девушка Оля вернулась домой одна.

Мать только ахнула, увидев свою дочь, и сразу же ее спросила: ты с ума сошла, ты беременная? Грудь как расползлась!

— Нет-нет, мамочка, что ты!

— Смотри у меня!— сурово сказала мать.— Из дома выгоню!

Девушка очень любила маму, но и боялась ее с детства.

Теперь возникла сложность в том, что надо было сдаиваться. В семь утра девушка Оля ехала кормить мальчика в дом ребенка, днем, после учебы, она сдаивалась дома и оставляла бутылочку в холодильнике, а вечером ехала опять же туда кормить свое дитя и оставляла молочко для других детей.

В доме ребенка к ней относились очень хорошо, даже поили чаем.

Беда была в том, что наша девушка Оля настолько полюбила своего мальчика, что с трудом уезжала от него. Стиснув зубы и стараясь не выть. Он очень похудел и выглядел жалко.

Но надо было продолжать учебу, впереди было еще три года.

Девушка никому не выдавала своей тайны, а так как и раньше она была как монашенка, никуда не ходила, все время проводила в библиотеке и в институте, то никто ничего не заметил.

Молчаливая, сосредоточенная, аккуратная, не особенно общительная, она жила как-то в стороне от своих сверстников и бывших друзей, пока однажды на улице не столкнулась с тем парнем, отцом ее сына.

Он остановил девушку и ее радостно стал спрашивать, как она живет, взял ее телефон, проводил до метро.

Еле живая, она поехала в дом ребенка кормить своего мальчика и долго его рассматривала: похож — не похож. Пока сказать было трудно. Детеныш у нее рос и менялся, уже улыбался вовсю, когда видел свою маму, волосики у него побелели, он был не очень толстый, но развивался хорошо. Хотя, конечно, выглядел горестно.

Но тот парень, отец ее ребенка, вдруг начал ей настойчиво звонить.

Он откровенно говорил ей, как подруге своей жены, о том, что все у них плохо, что в квартире дым коромыслом, буквально не отдохнешь после работы, жена злится, кричит.

Он это рассказывал, чтобы подруга жены как-то повлияла на эту жену, а то совсем не стало житья. И мать жены ругается, теща, а он еще молодой, хочется погулять.

— И давай сходим в клуб,— вдруг однажды сказал он.

Они поздно вечером встретились, потанцевали, поели — пить наша девушка отказалась. Потом парень проводил ее до дому, вошел в ее подъезд и хотел идти к ней.

Но получил поворот от ворот.

Девушка сказала:

— Я хочу тебе признаться, чтобы ты больше ко мне не приходил и остался с женой.

— Почему? Ты же мне нравишься, Оля!

— Вот почему. Ты помнишь, что сделал меня женщиной?

— Тебя?

— Да. Не помнишь? Когда вы с Таней поругались, мы были с тобой на дне рождения у Лены, помнишь? И ты повел меня в маленькую комнату, и там все произошло.

— Ой, пьяный был, прости. Не помню.

— Ну ничего. Я сама виновата. А три месяца назад я родила.

— Ты?

— Да. Так что можешь спокойно идти и обо мне забыть. Я родила от тебя.

— От меня?

— Да. У меня никого нет и не было.

— Все вы так говорите.

— Да ты не беспокойся. Я ведь тебя не держу. Пока!

И она села в лифт.

Больше он ей не проявлялся.

А через два месяца ей в неурочное время позвонили из дома ребенка и сказали срочно приезжать, мальчик заболел.

Оля поехала и осталась с сыном, не отходила от него, потом вызвали «скорую», и маму с ребенком положили в больницу.

Его удалось спасти.

Все это время Оля не могла заплатить за мобильник, а маме позвонила с больничного телефона и сказала, что попала по «скорой помощи» в отделение, но сюда не пускают, карантин. И не беспокойся обо мне, всё. И она положила трубку.

Через месяц их выпустили, но Оля уже не могла оставить сына в доме ребенка, он был слишком еще слаб. И она поехала с ним домой.

В квартире, слава богу, никого не было. Но ничего не было и для малыша.

Она завернула его в какие-то полотенца и простыни и положила его на свою тахту.

Поздно вечером она проснулась от стука в прихожей.

Мальчик затревожился и заплакал. Оля прислонила его к груди. Он стал сосредоточенно сосать.

Мама вошла в комнату, зажгла свет. Увидела дочь и ребенка во всей их красе, побледнела и прислонилась к притолоке:

— Ты что, все же родила? Я так и знала.

— Да,— ответила Оля.

Мать стояла не двигаясь.

— От кого?— наконец спросила она.

— Ну, от друга. Но он потом женился.

— Он знает?

— Да, я ему сказала.

— Я его убью.

— Не надо, у него дочка на пять месяцев старше моего Павлика.

— Убью, убью,— застонала мать и зарыдала, топая ногами и дергая себя за волосы.

Потом она кричала:

— Я чувствовала, я все больницы и морги обзвонила, а родильные дома не подумала! Дрянь ты, дрянь, что ты наделала! Всю нашу жизнь исковеркала теперь, я уже тебя схоронила, места найти не могла, тварь ты гулящая!

Мать села на пол, потом легла, громко и как-то распущенно рыдая. Она как будто плакала обо всем.

Ребеночек закряхтел, тяжело задышал. Оля потеребила его за носик, он опять стал сосать.

Наступило молчание.

Наконец мама поднялась и, покачиваясь, ушла.

Утром она убежала на работу, а Оля вышла в кухню, обнаружила в холодильнике молоко, сварила себе кашу, поела и задумалась. Мама, скорее всего, не будет ей давать денег. Мама ее возненавидела. Прожить не удастся. Придется нести сына снова в дом ребенка.

Она взяла маленького на руки и сидела с ним так до темноты.

Поздно вечером пришла мать и, не заходя к Оле, стала возиться на кухне.

Судя по всему, еще и ее сожитель исчез, Виктор Сергеевич, отставной полковник. Поэтому мать была такой откровенной в своих криках. При нем она бы не стала так себя вести.

Виктор Сергеевич был солидный, любил порядок, тишину, уют. Он имел семью в Белоруссии, но работал водителем в Москве, чтобы содержать жену, свою мать и двух детей в Гомеле. Жил он в Москве, слава богу, бесплатно, у мамы Оли, и она его кормила и покупала ему всякие вещи, куртку, сапоги, шапку. Свои денежки он экономил и посылал. Приносил только еду в дом.

Оля сидела, раздумывая о том, сколько она сможет продержаться вот так, без денег, без детских вещей, без подгузников, например, и без коляски. Да и за мобильник не плачено.

Назавтра она обзвонила своих прежних подруг, мамочек из того сквера, где летом гуляла с животом. Все им — трем — рассказала.

И через несколько дней ей привезли буквально мешки детских вещей и даже старую коляску.

Видимо, эти молодушки бросили клич, и заработал фонтан человеческого сочувствия. Да и детские вещи ведь все отдают и принимают, так заведено. Оля получила от них и дар — два больших пакета подгузников, и снова кенгурушку.

Они ввалились в квартиру веселые, с детьми наперевес. Сидели на кухне, пили пустой чай с сахаром. Всё поняли. Расстроенные ушли.

Мать к ней в комнату не заходила, и Оля сама не появлялась на кухне, пока мама там стучала и бренчала.

Но утром все стояло на плите, суп и второе, овощное рагу, компот, и в холодильнике было молоко и творог.

Вдруг начали звонить старые подруги, и из института, и школьные.

Оля всем говорила, что родила, что сидит с ребенком.

В институте не могли поверить, как это так? Была же не беременная, и вдруг ребенок.

Позвонила и та подруга Таня, жена, смешно сказать, отца Олиного ребенка. Она, видимо, почуяла неладное, долго спрашивала, от кого мальчик. Оля отвечала, что не говорила никому про своего бойфренда, но сейчас, когда она родила, этот человек ее бросил, и она не хочет его вспоминать.

Все думали, что у Оли новорожденный, а ему было уже больше трех месяцев. Но Оля никого не звала к себе и отказывала, если кто-то хотел прийти.

С мамой все продолжалось так как было, то есть она не видела ребенка и не хотела его знать.

Но однажды Оля попросила ее купить памперсы.

Мать молча принесла на следующий день ей памперсы на возраст от месяца до трех. Оля вышла на кухню, сказала «спасибо» и объяснила, что Павлику скоро будет уже четыре месяца.

— Как — четыре?— медленно произнесла мать.

— Да. Я родила в августе.

— Ты? Где, на Украине?

— Нет. Я жила тут, снимала комнату.

— Ты не ездила в Турцию?

— Нет.

— Обманывала меня, честная доченька,— тяжело сказала мать и ушла к себе.

Но жизнь иногда заставляет людей становиться ближе. Мама Оли заболела.

Утром она никуда не пошла, тяжело протопала на кухню, потом обратно и затихла. Только кашляла. Приехала «скорая». Оля открыла на звонок и после ухода врачей заглянула к матери. Потом она отнесла ей чашку чая с молоком. Потом убрала посуду, протерла пол в маминой комнате влажной тряпкой, сменила на матери ночную рубашку, обтерла ее водкой (после Виктора Сергеевича пол бутылки осталось в холодильнике).

Оля постирала материно белье, повесила, покормила ее геркулесовой кашей. Опять поменяла ей мокрую рубашку и все белье на постели. Все время поила ее горячим молоком с медом.

Мать лежала, как выяснилось, с воспалением легких, и Оля стала делать ей уколы, ее научила пришедшая медсестра, которая сказала, что не может ходить больше двух раз в день, а надо делать четыре укола, и посоветовала ей практиковаться на апельсине.

Через месяц мама уже пошла на работу.

Но Оля сама теперь заболела. Заразилась, видимо.

Поздно вечером, когда мама пришла домой, Оля не вышла к ней на кухню.

Ночью она сильно кашляла.

Мама походила-походила мимо двери, а потом зашла и сказала:

— Так. Я тебя заразила.

Оля молча лежала и кашляла то и дело. Ребенок спал в коляске.

— Ну ладно,— сказала мать.— Ты еще Павлика заразишь. Иди ко мне, я там тебе постелю. Я буду тут.

Утром мама принесла ей кормить Павлика и велела замотать полотенцем лицо.

— Парень так похож на тебя,— сказала она наконец,— просто вылитая ты. Как ты была маленькая. Ну, кто у нас красавец? Кто? Ну, кто?

И она заплакала, стояла и плакала, глядя, как дочь кормит ребеночка.

Людмила Петрушевская

Заечка и Алёшка

Заечка, бравая, хорошенькая по-американски, такая стриженая блондинка типа кинозвезды 50-х годов, какой-нибудь Дорис Дэй, и что ей оставалось делать в нашем мире, кроме как найти себе мужчину?

Все было брошено на данный фронт работ, с одним красавцем она пожила, приезжим из Сибири, бегала к нему в гостиницу, ему было уготовано большое будущее тут, в столице мира, и он уже знал о том и гулял по Москве как король, вот эта Заечка у него была, потом (она все узнала) еще композитор Эмма, потом поэтесса, да и редакторши на телевидении все как одна, всё ожидало его, куда ни войди, безропотно. И Заечка тоже ждала его.

Но дома, в Сибири, у него сидела жена с ребенком, и ему оно не мешало, да вот Заечке препятствовало. Ей нужен был муж, и не просто какой-то там, а муж не ниже рангом, чем этот сибирский наездник, кривоногий, лихой, раскосый хан.

Не светских удовольствий, ресторанов и гостиничных номеров ей не хватало, приглашений было хоть залейся, с такими-то внешними данными, мордочка волшебная, просто как у курносого щенка, фигурка загляденье, ножки всегда на каблучках, цок-цок, все мужские взгляды вслед, вечный театр, где она на сцене.

А вот свить гнездо, расположиться там в безопасности, в уюте-заботе, быть именно в своем доме главной актрисой, а не на улице и не на работе, не на ходу и не под постоянным током высокого напряжения, под прожекторами мужских взглядов, которые шарят и упираются и ведут в нужном направлении, и все кончается тем, чем кончается у кобеля с сучкой, излить накопленное и свалить по своим делам, именно что уйти, оставив.

Оставленной надо прибраться-помыться, печально принять меры, кобели-то не сдерживают себя, не заботятся о догнанной, покрытой и затем брошенной на дороге самке: что она, не ждет ли щенят и не поймала ли венеру.

Именно защиты, покоя и уверенности не хватало нашему щеночку женского пола, курносой, кудрявой и хорошенькой девушке. Все оставляют, уходят, маши платочком, жди звонка.

Печали. Тем не менее одного простодушного она поймала. Вроде бы влюбился, звонил, приглашал.

В конце концов оказалось, что тот, кто нашел в Заечке удобную для себя кандидатуру, не слишком был в нее влюблен, спокойный такой человек, без страстей и потери реальности.

Увидел что: аккуратную, справную девушку, симпатичную, свободную, легко идущую на контакт, не надо долго добиваться. Мало того, увидел опытную и умелую в постели подружку, не капризную, не требовательную и насчет денег не хищницу. Ничего не выгадывала, не ловчила, не хитрила, не капризничала.

Пришла в его комнатку в коммунальной квартире, пришла второй раз, сразу как пригласили, без кривляний и условий.

К себе она не звала, там сидела родня.

Как водится, отношения внутри ее странной семейки сложились непростые, там не одобряли образа жизни Заечки — ее образ жизни был, видимо, в глазах родни слишком легким, легким в том самом старинном смысле слова, чуть ли не как легкое поведение, нате вам.

Тут девушка старается создать семью, встречает то одно на жизненном пространстве, то другое, переживает, ищет, иногда советуется — а из любых таких разговоров с семьей получаются одни обиды. И в тот момент, когда все-таки она, Заечка, нашла свое счастье, вышла за Вову, уехала в его комнату в коммуналке, то встал вопрос о разделе квартиры, чему, разумеется, родня воспротивилась,— когда Заечка выселилась к мужу, там расправили, видимо, крылья, желая занять ее комнату (ведь в тот наивысший момент торжества и признания Заечки, что она выходит замуж, выяснилось, что мама ее скособочилась и заплакала, и на ее лице не возникло выражения сочувствия или радости, наоборот, был виден испуг, явный испуг, что начнется новая жизнь, что Заечка приведет сюда, в эту трехкомнатную квартиру, мужика, и ее, мамы, жизнь закончится).

Но тут все разъяснилось в противоположном смысле, то есть Заечка сказала, что собирается получить свою долю квартиры, и на этом всё кончилось, все отношения с мамой.

Мама начала активно сопротивляться, вызвала брата и его жену, чтобы они посодействовали, но Заечка добилась чего хотела, предупредивши, что просто продаст свою комнатку, кто-то купит, и мама окажется с чужими людьми.

Но родня неожиданно приняла сторону Заечки в этой семейной шахматной партии, что зачем же портить жизнь друг другу, вы же мать с дочерью, чего там артачиться? Жизнь есть жизнь.

Брат мамы, конечно, был бы на ее стороне, но его жена вообще явно была недовольна, что их вызвали, и резко высказалась в пользу Заечки, сказав, что мы за справедливость. Злая золовка, по-другому и не скажешь!

И приданое Заечки оказалось довольно увесистым. Затем комнату в центре (Вовину) тоже продали и на все общие деньги купили хорошую двухкомнатную квартиру с большой кухней — хотя довольно далеко.

Но процесс объединения шел не так быстро, до того Заечка пожила с Вовой в коммуналке и буквально внедрилась как танк в спокойную жизнь Вовы и трех его соседок.

Ведь Вова привык к своему жилью в центре, и милые соседки его не обижали, и даже заботились о нем, когда умерла его мать, платили за него за квартиру, свет и телефон, только брали потом деньги, полагая, что этот бытово неполноценный, как все молодые мужчины, сосед нуждается в заботе и защите.

И когда они готовили к празднику, то всегда уделяли Вове то пирога, то винегрета, то салата принесут, то заливной рыбки.

И попутно и все время то одна, то другая, то третья подсовывали ему фотографии своих родственниц из провинции, девушек на выданье.

А тут, нате вам, в жизнь внедрилась новая хозяйка и повела себя с соседушками твердо, отвоевала столик в кухне (Вова был рохля, сам не готовил, и после смерти его матери соседки как-то удобней расположились, раздвинув каждая сферу влияния в кухне, и Вовин стол стал их общим).

Нет, Заечка твердо попросила освободить бывший мамин столик от их барахла, а когда ее просьбу пропустили мимо ушей, она все вытащила из этих заплесневелых недр, сняла с поверхности и выставила на пол на газету: берите или выкину. И стол они с Вовой поздно вечером вынесли на лестницу, бери кто хочет.

Наутро уже его прибрали добрые люди.

А соседки бушевали — что, что, явилась тут, на пол повыкидала!

— Стол был наш, Вовиной мамы,— твердо сказала Заечка.

Покричали, но всё разобрали-растащили, в том числе и мамины алюминиевые старые кастрюли.

А Заечка купила-достала и новые кастрюли, и новый столик и принялась кормить мужа.

Оказалось, что все не так просто, поскольку встретились две традиции, два мира: Вова-то любил все мамино, а Заечка готовила по-другому, и ей пришлось путем экспериментирования найти что-то похожее. Причем Вова не скандалил, не швырял макаронами, он просто все оставлял на тарелке.

Заечка выпытывала, огорчалась, снова готовила (а поди успей все купить и доволочь после работы до дому).

И с деньгами у Заечки получалось вначале как-то неудобно: просить у Вовы? Дай на мясо, дай — иду на рынок, дай на стиральный порошок, нужны лампочки, у нас перегорело.

Вова давал не щедро, он все хранил в банке, он копил на машину, и, чтобы взять очередную сумму, ему надо было делать над собой усилия.

Заечка-то и сама работала, и ее денег бы хватило на хозяйство, однако она как-то горько задумывалась, почему я прислуга и любовница, да еще и оплачиваю все? И довольно быстро она сказала, что давай разведемся.

Вова, привыкший к своей идее о накоплении денег на машину, об экономном способе жизни, не был готов к такому повороту событий (ведь покойная мама ухитрялась кормить его из своей скудной пенсии, поскольку летом заготавливала из дешевого, закатывала банки, пахала на дачном участке).

И тут Вова призадумался. Ему определенно нравилась его новая семейная жизнь, жена научилась всему, готовила вкусно, он уже привык и полюбил ее еду, все блестело-хрустело, и сама она была приятная в быту и способная в постели, а тут такая новость!

Он был сбит с толку.

Заечка стояла на своем: надо разойтись.

— Что, чего, почему, ведь квартира, вот-вот мы купим машину!

— Купим-облупим, не надо,— отвечала задумчиво, глядя в бок, Заечка.

— Что, как, зачем? Что с тобой? Что не так?

Заечка молчала, глядя вбок. Впервые он увидел всегда покладистую, хорошенькую Заечку, куколку, немудреную игрушку, в таком суровом и неприступном виде. Он был растерян и стал похож на маленького мальчика.

Заечка, по-своему уже полюбившая своего незлобивого мужа, вдруг пожалела его и сказала (неожиданно для себя самой), что ей надо новую дубленку.

— Ну так бы и сказала,— облегченно воскликнул Вова.

Дубленка бы окупила с лихвой все Заечкины затраты.

— А где взять-то?— заботливо спросил Вова.

— В магазине,— ответила Заечка и назвала цену повыше.

Вова назавтра принес домой деньги.

И дальше Заечка уже манипулировала своим мужем как хотела.

А тут подвернулась хорошая квартира в центре — знакомые знакомых уезжали и срочно продавали.

Как-то сбыли с рук свое и оформили чужое, начался переезд в новое место, Заечка покупала мебель, обустраивала жилье по своему вкусу, все по ней, все уютно.

На новоселье явилось много народу, и тут Заечка увидела, что все любят и ценят ее мужа и даже говорят о том, что у него талант.

И она еще увидела его подругу с работы, восемнадцатилетнюю секретутку во цвете красоты, но не дешевую давалку, а студентку с будущим, к которой мужское сообщество относилось с благоговением и коленопреклоненно. Ее и звали-то все Алешка, запанибрата и покровительственно.

Алешка же изо всех отличала только Вову. Она о нем заботилась, с ним разговаривала своим тихим надтреснутым голосом, ему улыбалась. Все вокруг говорили о близкой свадьбе Алешки и что ей подарить, а она сидела возле Вовы и ему что-то негромко втолковывала, а он кивал.

Все сместилось в бедной башке Заечки. Все рухнуло, все кончилось. Ее жизнь, планы, ее рвение и преданность, все ее способности и прелести в постели — ничто не имело уже значения.

Тут у мужа была дружба, а против дружбы не попрешь, выйдет Алешка замуж или нет, вырастет в крупную фигуру или так и останется неизвестной личностью — ничто не имело тут никакого значения. Алешка и Вова всегда будут друг дружке преданы, и ни словечка нельзя пикнуть против Алешки, получишь сразу такой отпор, возникнет такая холодность и отчужденность, что лучше и не возникать.

И Заечке осталось терпеть.

Алешка звонила им домой не так часто, но звонила, и только по делу, всегда по делу, и Вова иногда после этих звонков срывался из дому, как рыцарь, спешащий на помощь.

Потом была Алешкина свадьба, на которой Заечка тоже была, потом девушку встречали из роддома, и Заечка тоже встречала ее, и иногда Алешка с сыном приходила и сидела на кухне у Заечки, сын на руках, сигарета в стороне, Алешка сидела как будто у нее на земле больше не было места, где покурить и помолчать.

Потом Вова приходил, все ужинали, потом он шел провожать свою Алешку.

Шли годы, Заечка перестала работать, Вова хорошо получал, у них была машина, дача и большая квартира.

Алешка же развелась с мужем и переехала в другое жилье, снова вышла замуж, тоже выбилась в люди, работала на телевидении и превращалась в звезду — но, когда ей было нужно, она приходила, курила с Вовой в его кабинете, они тихо разговаривали, потом шли ужинать на кухню к Заечке.

А сама Заечка усыхала, теряла всю свою энергию, вдруг начала падать на ровном месте, сломала руку, потом ключицу. Она хлопотала по хозяйству, однако уже очень вязко, как в болоте, медленно стряпала и убирала, стирала, ходила на рынок, гладила белье и мыла посуду.

И жаловалась, жаловалась Алешке, что не могут поставить диагноз, шлют от доктора к доктору, говорят, что у нее менопауза слишком рано началась, чувствую себя плохо, плохо.

Алешка, которая звонила Вове, довольно часто натыкалась на Заечку и участливо спрашивала ее о здоровье, а Заечка все более замедленно и вязко, замолкая в бессилии и шепча что-то неразборчивое, рассказывала ей о том, что не могут поставить диагноз.

Заечка понимала, что добрая Алешка жалеет Вову, у которого дома все так плохо, и вдруг в доме появлялись врачи, после чего Заечку клали в больницу, откуда она через несколько дней просила ее забрать, потому что спать невозможно и врачи не могут поставить диагноз.

Заечка уже знала, что диагноз-то есть, психиатрия, но в психушку Вова ее не клал, как-то не решался.

Наступил день, когда все скрылось в черном пространстве — Вова как раз уехал в командировку, на хозяйстве осталась приходящая работница.

Заечка была как бы без сознания, но все слышала, все разговоры вокруг себя, и что Вова наконец приехал и испуганно спрашивает, что делать, а чей-то знакомый голос говорит, что не надо в психушку, а давай вызовем «скорую помощь» и скажем, что инсульт. Алешка, Алешка опять. Потом Вова по телефону вызывал «скорую помощь» и сказал, что да, рот искривлен. А потом какая-то женщина грубо кричала, что из-за вашей тысячи меня посадят, мы не можем в ту больницу, ну ладно, а потом несли и везли в машине на жестком ложе, а потом после полной тьмы Заечка открыла глаза.

Ей как раз кто-то надевал памперсы, бумажные трусы, было страшно неудобно и неловко. Заечка была испугана и открыла глаза.

Этот кто-то выпрямился, нагнулся над лицом Заечки, убрал с ее лба мокрые волосы, погладил по голове.

Заечка хотела сказать вежливое «спасибо тебе, Алешка», но не могла, только отчаянно, выкатив глаза, смотрела.

Такой она и осталась в памяти мужа, огромные глаза, испуганные и в то же время грозные.

Людмила Петрушевская

Тамила

Кто они были — девушки с плохой биографией, порченые души, второсортный товар, больные. То есть как прямо и ответил ей муж по межгороду: да, нам надо расстаться, у тебя и дети будут больные, маму врач уже предупредила. Не палатный врач, нет. Серьезный врач, мамина родственница. Кто — тетя Галя. Тетя Галя? Так ведь она сама меня сюда устроила, сама мне поставила диагноз, и он не подтвердился ведь! У меня нет рассеянного склероза! Тетю Галю твою вообще уволили отсюда! Мне сказали!

Разговор шел по телефону из ординаторской. Возражать Соне муж не стал, хотя по его тону заметно было, что девушка наступила на хрупкую семейную гордость: тетя Галя вообще кто? По сравнению? Святыня и легенда! Соня вскоре это поняла по модуляциям телефонного голоса: человек недоволен.

Самое интересное, что девушка Соня не заплакала в тот же момент, кто же плачет в минуту казни! Пересыхает горло, схватывает гортань как клещами, безумно бьется сердце, дрожат конечности. Пот выступает. Тело становится легким, нездешним. Вот как бывает перед концом.

Что она сказала:

— Все равно у меня будет сын.

— Ну пока,— ответил межгород и забибикал.

Пока — то есть на всю жизнь.

Перед тем в больнице произошло маленькое происшествие: Соне погадали по линиям руки. Ее сопалатная подружка, женщина из города Челябинска, давно уже была известна в отделении как ворожея, ее бабушка оказалась сербиянка (то есть как бы цыганка), она предсказывала вроде по кофейной гуще, но (Тамила сказала), это она делала просто так. Бабушка сразу видела будущее. Для солидности и продления она раскидывала и карты. Но уже когда человечишка к ней входил, все становилось понятно.

Тамила, по несчастью, унаследовала все дела от бабки.

Черные глазища, действительно черные, черные кудри, даже в больничном халате она выглядела как королева чардаша, какая-нибудь звезда оперетты. Ну и это знание будущего. Оно прорывалось у нее как адское пламя. Молчала, молчала. Ничего не говорила.

Сама Тамила упала на вокзале, ее привезли на «скорой помощи» без сознания. А Соню в то же самое отделение с подозрением на рассеянный склероз прислала тетя Галя, жена брата мамы мужа, во как. Невестка Сониной свекровки, далекая во всех смыслах родня. Отношения между ними (пожилой свекровью и женой ее брата) были как всегда бывают между богатыми и бедными, между москвичами и провинцией. Тетя Галя царствовала, а иногородняя Ольга Генриховна гордо, безденежно и весело проводила свои дни бывшей солистки оперетты, ныне певицы хора местного оперного театра. Прохладные отношения имели место с обеих сторон. И когда девушка Соня по телефону пожаловалась из Москвы иногороднему мужу, что каждый вечер температура, то Ольга Генриховна обратилась тоже по межгороду к брату Густаву обратно в Москву, а брат потревожил свою жену-врача Галину.

(Поясним, что Соня и Данила были да, супругами, но жили в разных концах длинной железной дороги, пятнадцать часов езды скорым поездом.)

Причем у Сони и Дани, у каждого, имелась в наличии мама, и на каждую такую двухместную семейку приходилось по одной комнате в коммунальной квартире. У Дани двенадцатиметровка, у Сони шестнадцать квадратов, перегороженная книжным шкафом.

То есть когда юные влюбленные весело проводили время на каникулах в южном спортлагере, когда целовались ночью на пляже, когда катались друг к другу в плацкартных вагончиках и плакали на перронах, когда звонили и писали письма, все становилось прекрасным, странным, вечным, загадочным. Но как только поженились, началось: да где вы будете жить, да на что, оба студенты, а если дети? И ни одна мать не видела для себя возможности наблюдать противоположный пол в одной кровати со своим ребенком. Слушать это все, находясь в пределах вытянутой руки.

Мамы были хотя и пожилые сами по себе, но, не исключено, что с надеждами тоже. Сорок лет и тридцать восемь лет! У каждой откуда-то кавалеры, звонки, свидания и просьбы не приходить домой тогда-то в восемь вечера до одиннадцати.

Когда Даня являлся в Москву, он жил у дяди Густава Генриховича на раскладушке, и тетя Галя проявляла неудовольствие, разумеется. Когда же в провинциальный городок приезжала Соня, то вообще была каша: двенадцать метров, Соня с Данькой на материнской кровати, мать на его раскладушке после работы, после спектакля! Никто не спит, мать ворочается, Даня не выдерживает. А что делать?

В общем, история непростая и с горячим желанием обеих старших женщин, чтобы данное происшествие как-то выветрилось, прошло, исчезло.

Бывают ситуации, когда семьи всем скопом провожают негодный товар вон из своей жизни, вываживают — ничего вроде не делая, стараясь как бы на благо будущим теням, пыхтя и надрываясь,— но род есть род, и бросовые, лишние люди уходят первыми. Род плачет, поминает, высматривая по сторонам следующие по счету души, вставшие в очередь на выход.

Так и эти молоденькие веточки семейного древа должны были быть выломаны и выкинуты без продолжения рода.

Новобрачным твердо внушалось, что детей не надо пока что. Соню мать сводила к своему престарелому гинекологу, Соня рыдала и не шла, но древний род в лице одной только ее матери настоял на своем праве заглянуть во чрево, готовое заплодоносить. Заглянули. Соня пока что оказалась пуста.

Дане, видимо, тоже сказали что полагается — дядя Густав, может быть. Даня теперь предусмотрительно брал с собой в койку тряпочку, после трудов кончал в нее.

Быт, быт, нищета! Чем нищее, тем безобразнее устраивается быт, тем больше бережется старых ботинок, польт, сумок и неработающих телевизоров.

Мама Сони стеснялась Данилы, будто бы не знала, как себя вести с ним. По природе же своей она привыкла кокетничать со всеми встречными штанами, в том числе и на улице. У нее на каждой работе были шумные романы-скандалы с начальством, постоянные разборки с каким-то капитаном, беготня по подъездам, а также многолетний одноглазый сожитель раз в неделю в субботу вечером. Но в случае с Сониным мужем кокетство не то чтобы выглядело неуместно, все оказалось как раз наоборот: мама Сони возненавидела Даньку с первого сообщения о неожиданной свадьбе, подозревая в нем провинциала, желающего подселиться не хуже лазутчика во вражеский лагерь.

Поэтому род не дремал. Ольга Генриховна, провинциальная мама новоявленного мужа, тоже хорошая кокетка, нашла союзника в лице тети Гали, последовали звонки по межгороду, в результате тетя Галя приняла Соню, спросила, как она себя чувствует,— и напоролась на неуверенный ответ, что вроде нормально. А что, почему вроде? Да небольшая температура по вечерам. А какая? А такая, тридцать семь и четыре. Ого! (Сказал семейный род насторожившись. Нам прислали негодный товар!)

Тетя Галя была невропатолог. Тетя Галя немедленно провела свою экспертизу и поставила неутешительный диагноз. Тетя Галя забила в колокола и положила свою сикось-накось приблудную племянницу накрепко, в инфекционную неврологию!

Семейный род закопошился, с Данькой провели серьезную работу. Главный аргумент состоял в том, что не должно быть детей! Никогда! Ты что, хочешь погибнуть под тяжестью? Дети-инвалиды? На всю жизнь каторга? И остаться бездетным вообще?

После двух месяцев в больнице ни один диагноз у Сони не подтвердился, температуру сбили антибиотиками.

Данька писал письма все реже и реже. Потом вообще заглох. Соня решила попросить у мамы денежек и заказать межгород в ординаторскую, поговорить с мужем по телефону.

И вот тут внучка сербиянки, Тамила, отказалась гадать Соне, получится или не получится. Надо или не надо звонить. Вопрос, в сущности, был один на всю оставшуюся жизнь: надо или не надо.

— Гадать тебе не буду!— сказала колдовка.— Ты меня проклянешь.

Соне надо бы было прислушаться к интонациям Тамилы, хотя бы попытаться понять ее слова.

Нет! Она поперла напропалую, желая просто узнать, будет ли польза от ее звонка по межгороду, звонить или не звонить. Это маленький вопрос! Да или не да!

— Нет,— уперлась Тамила,— ты перестанешь со мной разговаривать.

— Ты что, Тамилка!— Соня смотрела на Тамилу своими воспаленными, бессонными глазами. Она не могла спать, ходить, читать. Изо всех интересов остался только один: еда. Соня безобразно растолстела за два месяца лежания.

Соня не знала, что ее вываживает женский род, родня мужа, его мать и неродная тетка.

Тамила же знала всё. Она видела людей насквозь. Тетя Галя и дядя Густав ни разу, несмотря на все восхваления со стороны любящей Сони, эти взрослые люди, положившие девушку в больницу, они ни разу не навестили свою племянницу.

Было ясно, что побочную невестку не приняла та семья.

Соня все просила Тамилу погадать ей и плакала.

Тамила упорствовала. Они даже поссорились.

До той поры Соня серьезно, взахлеб, сочувствовала Тамиле, слушала ее мрачные предсказания серьезно, с нешуточным замиранием сердца, протестовала, когда Тамила пророчила себе скорую и мучительную смерть.

Тамилиной дочке было всего пять лет. Она родилась только потому, что Тамила скрыла от мужа беременность. Он был категорически против детей. Тамила сделала тридцать пять абортов. Последние три месяца беременности муж не разговаривал с Тамилой вообще — и полгода после. У него завелись подружки.

Тамиле с ребенком некуда было деваться, ее воспитывала до восемнадцати лет бабка-пророчица, а затем Тамила уехала жить в другой город к мужу. Бабка умерла, причем в день смерти от нее было получено письмо, прощание по полной форме. Оно шло четыре дня и попало в почтовый ящик ровно в день смерти. У Тамилы теперь не было своего угла. Муж издевался над ней как хотел. Как бы тоже вываживал.

Тамила только один раз сказала, что собственные перспективы у нее плоховатые. Как бы в подтверждение тому, что она знакома с будущим.

По счастью, муж полюбил дочку, которая была на него похожа. Но жена ему была не нужна. Он продолжал спокойно засаживать в нее струи своей спермы, ни о чем не заботясь. Тамила делала аборты. Ее организм был настроен на многочисленное цыганское потомство и затаривался с налету.

— Я не проживу долго, перспективы плоховатые,— так она и сказала как-то раз, глядя в пространство.

— Глупости говоришь, нельзя это. Нам никому не дано знать. Ты грешница, если на то пошло,— откликнулась с соседней койки пожилая тетя Валя.— Вот я молчу, то уж ты молчи и подавно! Жуковая!

У тетя Вали отказывали ноги, и причину врачи не нашли пока.

А «жуковые» у тети Вали были все брюнеты. Соню же она подзывала так: «Белобрысая, поди покличь сестру».

Как ни странно, преступный муж Тамилы являлся к ней каждый день, приносил собственноручно сваренный бульон в термосе, фрукты, сидел с ней в коридоре. Они приехали в Москву в отпуск. Мог бы он и убраться домой, нет! Таскался издалека, жил у родни на диванчике, заботился о жене, тихо с ней разговаривал. То ли тосковал без койки, то ли действительно испугался.

Тамила тоже — вот загадка! Не любящая мужа, она каждый раз его ждала, мылась и душилась, прихорашивалась, красила губы ярко-красной помадой.

— Твой пришел,— заслышав его стук в дверь (больничные не стучат), уважительно вздыхали соседки.

Тамила медленно и важно выходила на его этот зов и не возвращалась до ужина.

— Таких огневых да жуковых мужики любят,— говаривала тетя Валя.

Род, семья, загадки племени! Глупая маленькая Соня не могла взять в толк — рассказы Тамилы были одно, а на деле выходило по-другому. Ее симпатичный муж выглядел преданным, тупо влюбленным в свою жену, покорным тюфяком. А вот тридцать пять абортов были на самом деле, эта цифра стояла в истории болезни, Тамила почему-то показала ее Соне.

— Видишь? Тридцать пять. Они приходят ко мне во сне, умершие дети. Скоро они меня увидят на зеленом лугу,— тихо и значительно говорила она.

И она шла на процедуры, прижимая к пустому животу цифру 35 в истории болезни.

Целыми днями Соня тосковала, ждала почту — ночь напролет надеялась на утреннюю, а целый день на вечернюю. Перечитывала старые письма, разложив конверты по кровати. Цитировала их Тамиле. Писала идиотские стихи. Всем надоела своим плачем по ночам. Страшно надоела. Ее хором образумливали.

Новых писем не было уже месяц.

И вот тут, в один уже совершенно безумный вечер, когда Соня выдала еще раз так называемый «срыв», кричала бог весть что о веревке, Тамила не стала звать сестру с уколом, а согласилась погадать. У Сони явно поднялась температура, горели щеки. Лились слезы. Она только что ходила узнавать насчет вечерней почты.

— Он сказал «до березки»… до могилы,— качаясь на кровати в окружении своих драгоценных конвертов, объясняла Соня свой срыв.

Она была абсолютно невыносима в тот момент. Так откровенно, настырно, напрашиваясь как больная, любить мужика! Так распадаться на части! Зависеть! Просто тряпкой надо быть! Все же видели этого ее мужа, он приезжал навещать ее на три дня. Лысый парень, ну ничего в нем нет такого! По-идиотски себя вел, смеялся, шутил. Тут же больница! Делал вид, что никто по нем не страдает, что он самый простой, ничего не стоит. Такой Иван-дурак на выданье, любимец публики. Молол о какой-то своей подруге. Соня его даже одернула. Был выпивши. Все три дня был выпивши. Соня перед соседками стыдилась. Медсестру Татьяну он задел рукой по халату, как бы ненарочно. Халат задрался. Она легонько даже визгнула (ну это надо знать Татьяну). Потом он быстро решил уходить, и, пока Соня копошилась и одевалась, собиралась провожать мужа, он все стоял в коридоре у Татьянина столика, договаривался, что ли. Потом хлопнулся вообще на стул, сел. Веселился. Другие больные видели.

Соня даже отругала мужа. Вернулась недовольная, как хозяйка и супруга. Все прошло как всегда.

То была их последняя встреча.

Итак, после слов Сони о том, что она мылит веревку, после шантажа и истерики Тамила согласилась на безумные требования погадать ей.

В результате такой победы Соня пошла еще дальше и вообразила, что Тамила наколдует ей спасение. И в одну секунду она поверила в это как малое, восторженное дитя. И расцвела, даже заплакала от счастья.

Тамила, судя по лицу, воспринимала ее восторги вполне хладнокровно, как должное. Собственно, к гадалкам бабы за тем и таскаются, за спасением. Поэтому людям нельзя говорить правду! Кроме некоторых случаев, когда правда должна перевернуть их жизнь.

Тамила села на кровать Сони и горько сказала — еще как человек, а не как гадалка:

— Ты со мной не будешь здороваться. Я уеду и напишу тебе письмо, а ты никогда не ответишь!

Соня закричала:

— Ты че, ты че, Тамилка! Ты у меня самая дорогая! Ты че! Погадай мне!

И вытерла мокрую руку о простыню (перед тем собравши с лица слезы). И протянула ладонь Тамиле.

— Тут гадать нечего, все угадано,— вмешалась тетя Валя, отвернувшаяся к стене, чтобы не видеть Соню, которая, качаясь как маятник, кулем сидела на своей неприбранной кровати.

Соня всем тут уже стояла поперек горла. Каждая ведь здесь лежала со своими несчастьями. Но баба держится! Никому не навязывается! Надо человеком быть, а не лужей. Палата, как пещера, как племя у костра, готова была тоже начать вываживать Соню.

Тамила сказала:

— Не ту руку, давай левую.

— Разные вещи?— уже гораздо более спокойным голосом спросила Соня. Ее принимала профессиональная, потомственная ворожея, сербиянка.

— Давай левую, девушка,— профессионально скучным тоном произнесла гадалка. У нее даже появился легкий акцент. Она как бы погружалась в образ своей исчезнувшей бабки — вроде бы в шутку, но на самом деле на лице ее был каменный покой, как перед серьезным испытанием. Такое взрослое, даже стариковское выражение. Она была готова к действиям. И волосы как бы засветились, засеребрились отдельными тонкими прядками. Так бывает у некоторых особенных старух, красивая седина как металлические нити.

Соня, равнодушная ко всему на свете, кроме Дани, в этот момент забеспокоилась, насторожилась. Сердце ее громко забилось. В груди ухнуло, как при падении с горы. Появилась та легкость, которую она уже узнавала, невесомость. Непрочность тела. Воздушный шарик, готовый улететь по тревоге.

Готовилась какая-то совсем новая жизнь. Она варилась сейчас под взглядом гадалки тут, на руке. Сейчас проступит, произойдет. Все обломится, перевернется.

Тамила сидела, пока что рассматривая пространство перед собой как подробную географическую карту. Водила глазами, уже в другом виде, не в своем.

До той поры она не позволяла себе гадать никому в палате (и медсестрам отделения тоже). Единственно, чем она забавлялась,— угадывала карты. Это был как бы фокус — но вроде и не фокус, а какое-то тайное знание. Из пяти карт, которые Соня выставляла перед ней рубашками наружу, она безошибочно угадывала нужную. Соня говорила, к примеру: «Возьми у меня крестового вальта»,— и Тамила выдергивала именно спрошенную карту. Один раз Соня схитрила и сказала «возьми червонную даму», которой на самом деле не было. Тамила вынула карту и показала ее Соне. Именно червонную даму! Соня смутилась, ее прошиб пот, она как-то запуталась и не поняла, то ли сама ошиблась, то ли Тамила догадалась об обмане, но как? И откуда она достала ту обманную карту?

Тамила ни единым словом не обмолвилась об этом происшествии. Даже была как бы собой недовольна. Ушла в коридор.

Вытерев щеки теперь левой рукой, Соня промокнула ладонь простыней и подставила Тамиле.

Тамила взяла ее пальцы, поднесла к себе поближе, как совершенно посторонний предмет.

— Я… знаешь, я погадаю тебе только на ближайшие полгода, ладно?

— Че, совсем плохо?— криво улыбнувшись, пошутила Соня.

— И ты меня быстро забудешь, и на письмо мое никогда не ответишь,— настойчиво, как заклинание, повторила Тамила.

— Ну что ты, Тамилочка, ну что ты,— умоляюще забормотала Соня.— Не забуду.

— Забудешь.

— Тьфу,— откликнулась тетя Валя от стены.

Так и случилось. Все совершенно так и происходило, как гадалка предсказала. Как по писаному, пункт за пунктом.

Только того не учла Тамила, что Соня, теперь четко знающая свое будущее, вдруг начала бороться за жизнь и сопротивлялась предсказаниям Тамилы изо всех сил.

Она одно имела в виду, одну цель — жить не так, как ей предугадано. Как угодно, но только не по гаданию.

Тамила спустя много времени написала Соне, что теперь ты меня не забудешь. Вспоминай меня, когда я умру. Я уже слепну.

Дешевая цыганская мишура.

Взрослая, умная Соня, преодолевшая все за эти полгода, с холодной ненавистью выкинула ее письмо в ведро, сидя у себя дома на кухне.

Людмила Петрушевская

Леди

Это была женщина в полном расцвете сил, а по виду еще девушка, изящная, высокая, легкая и веселая, добрая, с магической улыбкой (именно улыбка открывала всю ее душу нараспашку, обнажала эту сущность беззаботного, разверстого наружу существа), и все ей удавалось: какое-то агентство по каким-то фестивалям, организация конкурса к этому фестивалю и так далее, и тут же снят офис, и снята квартира, в которой живет она, ее дочка и ее друг с невестой, вот так.

Квартира большая, народ простой, легкий, веселый, хозяйством занимается приходящая домработница, и тут же друзья, машины, поездки, девчонка учится, ранним утром бодрые крики матери «Ты почистила зубы?», хоп — в машину и в дорогую школу, все отлично, а на субботу-воскресенье дочку отвозят к отцу, там такая семья, без женщин и с прислугой, дом за городом, вилла в три уровня, да еще и с бассейном.

Дочка вялая, инертная, не в бодрого и злого отца-миллионера (у него, в свою очередь, общемировое агентство по каким-то сугубо конкретным экзотическим путешествиям в жерла полугорящих вулканов и к магическим водам горячих гейзеров, это Камчатка, нищий край, где медведи ловят лапами рыбу, идущую вверх по реке рожать, и где кроме икры есть не фига). Экзотуры.

А дочка не в него и не в мать, и всем недовольна, как бы предвидит свою судьбу сироты, а внешне это будто бы линия поведения такой балованной принцессы на горошине, для которой все, что ни предложено, все недостойно ее уровня. Все жмет, мешает, тянет, неудобно.

Мордочка хорошенькая, стать юной девушки-модели, ножки из-под плеч, в школе занимается фехтованием и музыкой, но без охоты.

Изящно и точно, но желания побеждать нет. Играет на пианино четко, откуда-то знает про туше и как вызвать слезы, но отработала и всё, желания ноль. А уроки — а кто видел, чтобы уроками блистали на публике?

Мать, но ей некогда, она-то и плачет на отчетных концертах в музыкалке, когда слышит, как девка играет, а потом еще отчаянней плачет, потому что уже ступила на путь борьбы за жизнь.

У меня ребенок, я должна выздороветь. Слезы вытрем.

Работа как всегда, без остановок, остановишься — выпадешь из наезженной колеи, и одновременно данные о болезни прочитаны по Интернету, я все знаю и ничего не боюсь, надо трезво глядеть, сил много, будем действовать.

Действовать — значит платить. Отец девочки скуп как безумный, и так он содержит ребенка в дорогой школе, и так его агентство дышит на ладан.

А фестиваль нуждается в спонсорах, там и тут сверкает улыбка нашей прекрасной леди, она добывает и добывает деньги как шахтер, киркой и буром, на плечах висит все, квартира, офис, бензин, три бездельницы в офисе и пять идиотов рабочих-оформителей, мат витает легким облачком над бегущей фигуркой, прыг в машину, наушник заливается от бесконечных телефонных звонков.

И все прошито невысказанной болью. Леди хочет жить, она свирепа, влюблена, она беременна, хочет еще родить, она тормошит реальность вокруг себя, организовывает жизнь, утром «ты почистила зубы, бежим», днем подготовка к открытию фестиваля, приходят фуры с экспонатами, проблемы на таможне, а вечером, глубоким вечером в широченной постели, лежа после любовной битвы с сигаретой в пальцах, она вдруг, залившись слезами, приникает к любимому плечу и во всем признается. В ответ — молчание. Молчание! Горят во тьме две сигареты в пальцах, и всё.

Что молчишь?

Наконец: «Это не мои проблемы».

То есть что он, как потом будет выдавлено, не берет на себя решение вопроса. А все дело-то в простом, она, глотая слезы, прошептала ему, что рожать теперь нельзя, предстоит операция. Он сказал «это не мои проблемы». Красавец. Солист хора из оперного театра на периферии. Приехал в Москву, целое будущее перед ним. Но пока безработный, от ерунды мы отказываемся при горячем сочувствии и поддержке Леди.

Все это время он сидел в ее офисе и привыкал к работе, пил кофе от спонсоров, ездил по поручениям, даже что-то смог устроить на таможне, уговорил девок с присущим ему мастерством.

В офисе начался праздник, бойфренд себя показал, то ли еще будет. Леди ликовала. Бой даже спел под гитару.

Девочка-дочка, сидя за праздничным ужином, была недовольна, маленькая принцесса. Ушла спать надутая. «Почистила зубы?» Крик остался без ответа.

«Вот так я и живу»,— улыбнулась Леди своим широким лезвием, блеснула зубами.

Очаровательная улыбка вполлица, открывающая душу. И все это Бою, все ему, а он тоже принц на горошине и всем недоволен.

Он съехал на следующий день, как выяснилось, недалеко.

Еще одна бизнес-леди была от него беременна, на тех же причем сроках. Намного старше его и типа три контейнера на оптовке.

Она и позвонила Леди. «Вы беременны от Эдика? Я тоже. Но он для меня просто так, я взяла донора. Так что до связи».

Наша Леди засмеялась и нажала на отбой. И долго потом хохотала с девками в офисе, они улыбались с круглыми глазами, буквально выпучившись. Ушел! Уж от кого от кого, а от него не ожидали! Был как своя девка, они уже думали, голубой, не стеснялись его, переодевались, обсуждали свои проблемы, ну двустволка, то сам подставится, то ему подставятся. Мало ли. Это Москва.

И вдруг две беременные бабы!

Леди пошла на операцию, все порулило своим чередом, облучение, химия, попутно проскочил фестиваль, выставка, девочка закончила седьмой класс, уже от отца ее возил в школу дедушка, красавец, как вся их порода. Скупой род, шофера не держат.

Деньги у Леди кончились, офис пришлось пересдать. Это была огромная удача, то есть какие-то бандиты сняли ее квартиру под свои темные дела, ура.

Можно было платить за больницу, а каждый день — это сто пятьдесят долларов.

Но вскоре выписали. Лечащий врач прятала глаза, не отвечала ничего конкретного, сказала, всё, курс пока закончен. Продлевать его опасно пока что. Пока что вот.

Забирать ее приехал любящий человек, которого она оставила ради своего Боя, он привез ее к себе.

Той же ночью пришлось вызывать «скорую», и дальше уже была районная больничка, реанимация, гнилые подушки, чудо-врачи, надежды на исцеление, питание через капельницу, половинка банана, разрешенная доктором, и всё.

Исчезла ее улыбка как сон, как утренний туман, ушла в желтый песок, и девочка-принцесса стояла над холмиком, укрытым цветами, надо всеми этими погребально горящими свечками, девочка, ничего не понимающая, посреди огромной плачущей толпы молодых, прекрасных существ, тоже ничего не понимающих.

Людмила Петрушевская

Воспитание чувств

Женщина, бухгалтер, начала работать в кафе на вещевом рынке, и каждый вечер она приносила домой кучу грязных бумажек и считала их, уже пьяная.

Муж и сын, вытаращившись, смотрели на это новое явление, и муж даже начал презирать жену и высказывался в том смысле, что на кого ты похожа, даже стал ею брезговать в постели, куда она иногда забиралась пьяная полежать, в полном облачении, и так и засыпала, немытая и накрашенная.

Короче, произошел полный разлад в этой дружной семейке, жена к тому же по-новому откровенно говорила своему мужу, что ты мне (мат-перемат) не нужен, уходи (мат) куда знаешь, я одна не останусь. Но муж ее перешел спать на кухню, а из квартиры не уходил, ведь на его попечении оставался сынок: проверить уроки, накормить утром и вечером, постирать, проводить в школу.

Жена-то приходила хорошо если в восемь вечера (опять бутылка с собой, опять куча грязных бумажек и мат), но для ребенка именно мама была воплощением свободы, она ничего не спрашивала, а приносила торт или конфеты, давала грязные бумажки, то есть несла в дом чистую радость богатства.

Короче говоря, жена, не в силах выдворить мужа из своей однокомнатной квартиры (а он был не москвич, женился и прописался к ней в комнатку, а потом уже родился сын, из-за чего им дали эту самую квартиру, такова история), так вот, богатая жена вскоре переехала к другому мужчине, причем, что было удобно: он жил в пятнадцати минутах хода от ее квартиры.

То есть мать как бы и не оставляла сына, он после школы мог прийти не домой, а к ней (ключ у него был), мог у нее заночевать на свободе, и никто ничего с него не спрашивал.

Правда, сожитель мамы, теперь грузчик (она его тоже устроила к себе на рынок), часто в пьяном виде «дебошировал», говоря словами сожительницы, то есть они дрались.

Мальчик так и говорил отцу, прибежав домой, «опять он дебошировает».

Но для парнишки, видимо, это было тоже проявление свободы и свойство новой жизни, которой теперь жила его мама. Он ее очень любил и, возвращаясь домой в скудную отцову жизнь (тот работал в каком-то управлении культуры), поневоле начинал разговаривать с отцом как с приживалом, бедным родственником, у которого нечего выпить, и он даже не курит, то есть отстой полный, и которого можно даже не слушать, потому что мама говорит о нем, что он занял ее квартиру и «пусть уходит откуда пришел, я сама найду куда деньги мимо положить».

Правда, денег у нее, судя по всему, быстро не стало.

А сыну нужно было то и се, и он стал приставать к отцу, говорил, что сказали купить учебник, и надо новые кроссовки, и надо куртку другую, дай столько-то. И опять: велели сдать столько-то. И джинсы мне нужны не эти, а такие.

Раньше все покупала ему мать на оптовке, но вдруг, видимо, этот источник иссяк.

Отец, который был небогат и к тому же регулярно посылал своему вдовому папаше (и первому сыну-студенту) в провинцию небольшие суммы, да и за квартиру надо было платить и еду покупать, мало того, он регулярно, получив зарплату, ходил в книжный и возвращался радостный с пакетом книг, старинная привычка, он и сыну читал вслух, когда удавалось,— так вот, в воспитательных целях отец нарочно съездил на рынок узнать, что случилось, почему бывшая жена перестала снабжать ребенка (по справедливости, это как бы были с ее стороны алименты), и потом, вернувшись, папаша дождался сыночка, который, как обычно, явился от матери сытым, прокуренным и презрительным, и стал объяснять ему, что видишь что: из-за пьянки твою маму уволили, и она теперь работает посудомойкой в том же кафе, там же, на рынке, в грязной забегаловке. Стоит качается над раковиной, где свалена посуда. Вот к чему приводит гульба, понял?

Парень вскочил и ушел на ночь глядя, побежал, видимо, опять к мамаше, отец ведь не знал, что она все равно каждый вечер притаскивает домой для сынка кульки с едой, котлеты и жареную картошку, пирожки и даже заветренную красную рыбу, и это опять каждый вечер пир горой — а грузчик приносит бутылку.

Потом-то он все узнал, когда сын потравился. Мать позвонила, забирай Лешку, заболел живот, надо врача вызывать, он тут не живет.

Отец, придя туда, увидел, что у его бывшей жены все осталось по-прежнему, пьяный сожитель, дым, кислый запах, гости, друзья, которые, видимо, не переводились, праздник каждый вечер и — главное — на столе рядом с бутылками в большой тарелке какие-то мятые и запачканные кетчупом пищевые остатки.

— Ты его этим кормила?— спросил отец.— С ума сошла, это же отходы! Объедки!

А мать завелась и закричала, иди езжай откуда явился, к себе в Мухосранск, еще выступает, это там моя твоя квартира. И все вокруг заржали в поддержку.

Сын вообще не раз с язвительной улыбкой спрашивал у отца, а чья наша квартира? «Общая,— недоуменно отвечал отец,— нам с мамой дали вместо комнатки в коммуналке»,— и, провидя причину такого вопроса, добавлял, что так бы маме ничего не дали, но мы женились, и родился ты, и нас стало трое на десяти метрах, поэтому нас и поставили на очередь.

Сын все равно держался с отцом как с низшим существом и, войдя в дикое подростковое состояние, стал откровенно воровать у него по мелочам из карманов.

А тут набежали следующие по времени тучи, у отца помер его собственный родитель в далеком городе, и пришлось ехать его хоронить.

Сынок остался как бы на попечении мамаши, но, когда его блудный поневоле отец вернулся, он застал у себя в квартире полнейший притон. Сидели и лежали на его диване какие-то взрослые гопники страшной внешности, которые и не подумали встать и уйти, и мальчик тоже встретил его нагло и матом, он, поддатый, чувствовал себя среди старших друзей как хозяин — то есть уже в четырнадцать лет парень ступил на ту же наследственную скользкую дорожку, что было предсказуемо.

Во весь рост предстало его будущее — квартира как малина для окрестных подонков.

Умирать нельзя, привычно думал бедный глава семейства, вызывая милицию.

Только что он пережил весь ужас похорон, пришлось кое-как, за три копейки, сдать родительскую квартиру и взять плату вперед, чтобы хоть оправдать дорогу.

Оставалось надеяться на единственное — что через полгода, войдя в права наследования, можно будет продать ту квартиру, что оставалась на родине, и в назначенный срок отец поехал туда еще раз, после чего вернулся с деньгами.

Этот неприспособленный к богатству человек, обладатель пятнадцати тысяч долларов, спрятал кошелек по наивности под книги.

Сын вскоре после его приезда ушел к маме и отсутствовал три дня. В пятнадцать лет он вымахал в здорового парня, красавца-атлета, и все больше времени проводил на пьянках у мамаши.

Его отец через три дня получил из школы, от классного руководителя, тревожную новость, что Руслан, что, болеет?

— Нет, а что? Что случилось?

— А его уже неделю мы не видели в школе.

Отец бросился на поиски, звонил дружкам Руслана и в результате снова, по наторенной дорожке, сорганизовал милицейский наряд и, держась подальше, присутствовал за спиной ментов, когда они звонили в некую квартиру, где, по слухам, обретался Руслан. Никто не открыл им.

Тут же один из ментов вывернул пробку на электрощитке, внутри погас свет, дверь квартиры распахнулась, выскочил встрепанный пацан проверить, что случилось, его повязали, а отец и отряд милиции вошли колонной в темную преисподнюю, светя фонариком в побелевшие лица.

На полу всполошились голые девки, всюду валялись шприцы, дым анаши клубился в лучах карманных фонариков, и один из ментов гаркнул фамилию Руслана. Тот поднялся, его взяли первым и увели (правда, не в ментовку, а отпустили домой, это была просьба отца-наводчика).

Папаша, пребывая в темноте, за спинами наряда милиции, однако увидел в руках у сына свое портмоне, то, которое было спрятано на шкаф под книги. Портмоне было уже тощее, сплющенное, ничем не наполненное, не напоминающее толстопузую семейную сокровищницу.

Потрясенный до полуобморока отец приволок сына домой, где обкуренный отрок плюхнулся у телевизора, распространяя знакомый, родственный перегар.

Пацан сидел грязный, с сальным, лоснящимся бессмысленным лицом и белыми, как бы подкопченными пальцами с грязными ногтями, он ими держал папиросу-самокрутку и на свободе дымил, вор.

На все крики отца он отвечал знакомым материнским матом — иди отсюда, куда пришел, это моя квартира.

Ну что, пережили и это, умный папа в свое время не все спрятал в кошелек и поэтому не все потерял, в портмоне были только полторы тысячи долларов, как раз на три дня жизни на десять персон с девушками и кокаином.

Дальше все шло по нарастающей, сын пошел вешать упавшую со стены полку к сестре своей матери, к тетке, и украл у нее небольшую сумму, и та тетка подала на него в суд, дали три года, правда, условно.

Он прикарманил немного, шестьдесят долларов, но тетка, пьющая баба, и такие деньги считала несметным богатством и была обозлена и обижена — приняла, накормила, напоила, а он унес!

Конечно, какая там школа, не до того, после ареста его выгнали — но и работать в приличное место Руслана не брали, первый же клик в компьютер, в базу данных, давал его фамилию с отметкой о сроке.

Мама-посудомойка в эти времена уже догорала — ноги стали слоновьи, работать она не могла, язвы на голенях донимали, разбухла до неузнаваемости.

Отец в ту пору как-то ее увидел, пошел за пропавшим сыном к бывшей жене в ее незапирающуюся нынешнюю квартиру.

Она не удивилась, а с плачем начала жаловаться, что Витька (сожитель) ее опять избил, и в доказательство показала все синяки и нарывы, все гнойные дыры на голенях…

Видимо, грузчик злобствовал и поколачивал ее, а сын как-то подпитывался и допивал с материнского стола, где водка не переводилась.

Квартира была той хатой, куда можно было в любое время прийти, если ты с бутылкой.

Наконец, Русланову отцу позвонила сестра бывшей жены, та самая тетка, и сообщила, что Анджелу увезла «скорая».

Дело было ночью, но удалось дозвониться до какого-то пьяного охранника в Склиф, тот выматерился, что уже ночь-полночь, но велел перезвонить через десять минут. Во второй раз охранник уже не матерился, но сказал: «Ты че, она умерла в семь вечера, опомнился!»

Бывший муж сообщил сыну о смерти мамы только утром и через несколько минут кинулся на балкон и вовремя ухватил ребенка за колени — тот уже встал на табуретку и готовился нырнуть с шестого этажа. Он весь дрожал и безостановочно лил слезы.

Сожитель умершей не дал ни копейки на похороны, сестра покойной тоже, все пришлось оплачивать бывшему мужу.

Важно то, что врач из института Склифосовского пригласил его на беседу и сказал, что больная умерла не сама, а был криминал, то есть разрыв аорты в результате побоев, и будете ли вы возбуждать уголовное дело.

Бывший муж, не раздумывая, резко отказался и потом об этом не жалел: было бы долгое расследование, и неизвестно, какие показания дал бы опившийся грузчик, спасая свою свободу. Мало ли, он мог все свалить на бывшего мужа погибшей подруги, вроде бы он пришел, избил и ушел, а сожитель свидетель, и он вызвал «скорую».

Через некоторое время все выяснилось. Тот Витька в пьяном виде позвонил бывшему мужу и сказал, что Анджела была застрахована на двадцать тысяч долларов. «У меня,— сказал он,— все бумаги, и мы поделим, давай побазарим»,— сказал хмельной мужик.

Бывший муж отказался со словами «больше мне не звони». Своим быстрым разумом он просчитал, зачем была убита Анджела и какие могут быть результаты, если сын получит эти двадцать тысяч. Живо вспомнился праздник с девушками на полу.

А сожитель-то — полный идиот, чего было убивать Анджелу, если грузчик точно знал, кому была завещана страховка. В бумаге было написано имя. Сыну-сыночку, ясный пень, его она любила больше жизни, его, только его. И сын ее так же любил.

Но как это, поделить деньги, что получишь не ты, а парнишка? Разумеется, думал отец, грузчик предложил бы убить наследника, вот тогда и денежки пополам, то есть у грузчика бумага, а у тебя этот сын, и будем действовать.

Как он додумался, что сожительница застраховалась в пользу сына, понять нетрудно.

Теперь отец реально видит нависшую над ним опасность, прозревая в выросшем сыне ход мысли грузчика, и ложится спать не без опасения.

С далеко идущей целью он уже сообщил многодумному наследнику, что завещал свою долю в квартире сыну от первого брака, проживающему на родине, это раз, и второе — что сам отнес в милицию заявление, где написал, что в случае моего убийства кого надо в первую голову посадить на двадцать пять лет. Считай, ты выйдешь в сорок три года из зоны, если вообще выйдешь, там таких, кто отца убил, опускают и потом находят в петле.

Превентивные беседы отец ведет с сыном тогда, когда замечает в нем приступы злобы. Дитя не имеет ключа от квартиры и, пока отец не пришел с работы, гужуется в подъезде. Пусти его одного сидеть дома, мигом обнаружишь ту же картину: девки на полу, война в Крыму, Крым в дыму, половина имущества растворилась во мраке, видео, телевизор и радиотелефон, куртки и чемодан.

Так-то отец — бравый мужик, работает, ходит в баню по субботам, носит домой продукты и говорит бабам на работе, что сынок жрет безостановочно, пока все не переест. Всегда ничего не оставлено на утро! (Кроме сырой картошки и морковки.)

И что он там думает, сынок, сидя в подъезде часами у батареи, о чем мечтает, как строит планы на будущее, никому не понять.

Отец-то прозревает все это, поэтому следит за своим здоровьем и каждый вечер разговаривает по скайпу со старшим сыном, который закончил институт и собирается ехать в аспирантуру, но не в Москву. Чего я тут не видел, в Рашке. В Бостон, к маминой сестре.

А потом они ложатся спать, отец с сыном, мальчик с полным на будущее желудком и опасливый отец, который на прощание мечтает о Бостоне, о домике в предместье, о бассейне — все это для старшего сына, для него. И половина квартиры ему все-таки достанется в случае чего.

Все убрано из квартиры, молоток, гантели, веревки, острые ножи.

Отец, правда, упражняется на турнике, вставленном в дверной проем. Он бережет здоровье на всякий случай, хотя ни в чем не уверен.

Малый ведь способен принести со двора кирпич в пакете. И на улице у подъезда может встретить папу с дружками. Ни в чем нельзя быть уверенным. Никакого просвета.

Но и жениться нельзя, хотя подруга есть, нельзя улучшать свою жизнь, уходить на другую квартиру (у молодой подруги имеется всё, дача, машина). Сына не оставишь и с собой не возьмешь. Никому ты не нужен, кроме меня, бедняга. Никому на белом свете. Спи пока.

Людмила Петрушевская

Нет решения

Главное, что в ней было, это яростное чувство превосходства, пылающий пламень, якобы скрытый от глаз, но, как всякий пламень, иногда дающий всплеск в виде темпераментных поучений.

Она была учитель по натуре — известно, что эта профессия основана на нетерпеливом превосходстве, на проповеди,— притом эта женщина была не кто-нибудь, а кандидат математических наук, блестящий молодой ученый, чья эрудиция и неожиданные решения всех поражали.

Она была замужем за скромным, тихим человеком, который отличался немногословием и принимал жену как она есть, без рукоплесканий, поскольку именно он каждый вечер выслушивал гневные аргументированные речи жены — каждый вечер. И не отвечал ничего, только хлопал глазами, как бы засыпая.

Его ожидало разверстое жерло телевизора, и он перемещался туда даже с тарелкой или чашкой чая.

Монолог жены гремел, в телевизоре гоняли мяч, муж уже не ловил суть, засыпал на ходу обоих сюжетов — научного и футбольного.

А в институте ее ждала перспектива опять блеснуть, съязвить, состроумничать и предложить другой вариант — там у нее завелся вдумчивый слушатель, он мрачно следил за этой Мариной, пока однажды не преградил ей путь в коридоре.

Сцена была как во дворе, как в детстве, когда мальчишка не давал проходу.

Марина уже давно играла со своей жертвой в сложную игру дичи с охотником — исчезала, пряталась, не приходила на институтские вечера, не шла, когда он вызывал ее к себе в кабинет,— он-то был замдиректора в институте.

Якобы надо было ему обсудить что-то. Знала она, что он обсуждал у себя на диване с практикантками, и все знали. Сын академика, красавец, с приданым, богат, умен, доктор наук.

Вот он-то и преградил ей путь в институтском коридоре, когда она шла, направляясь к лестнице, уже отягченная сумками с продуктами — она все же была хозяйкой дома и готовила, стирала и т.д.

Гордость института в роли домработницы.

— Помогли бы лучше,— резонно возразила она своему поклоннику на еще не сорвавшееся с его губ признание.

Он взял сумки, довел ее до своей машины, усадил ее на переднее сиденье, сел сам, полез застегивать на ней ремни, подразумевая, что она беспомощна, слаба и неспособна сама их застегнуть, и тут их тела сплелись сами по себе. Он прижал свою дичь не хуже ремней безопасности, а она только смеялась.

Все завертелось как на быстрой карусели, и через два месяца была свадьба, а еще через семь родился сын.

Разумеется, Марина осталась дома сидеть с сыном, развела рациональное хозяйство, все было по часам, аккуратно.

Сама Марина общалась теперь с новым кругом знакомых, с академиками и их женами, ее осторожно принимали, оценивали, оценили: не наша. Самоучка из провинции, мамаша учительница, папаша офицер, и привет. Всего достигла сама, вышла замуж за москвича. Это второй брак по дороге наверх. Ах, вот что.

Круг академических жен, где каждый путь был единственным и каждая первопроходица одиноко боролась, как могла, с половой распущенностью мужа, воспринял появление Марины слегка оскорбленно: у многих имелись взлелеянные дочери и племянницы, для каждой из которых Виктор был бы хорошей парой. Нет, взял со стороны!

Марина вошла в область высоких семейных технологий, ее свекор жил со своей племянницей у всех на глазах и прижил с ней ребенка, и пришлось ему жениться на дочери своего брата, т.е. бросить жену и детей.

Таков был отец нового мужа Марины.

Рядом, в соседней квартире, жена академика (это было всем известно) вообще вынуждена была стелить новую постель каждый раз, когда он приводил бабу,— иначе строптивец не давал денег ни на что, а сам ел в ресторанах.

Да. Кругом цвели романы женатых академиков, поскольку юные студентки год от года становились все краше и все доступнее, а никаких наказаний не предусматривалось за эти мелкие радости пожилых отцов науки.

Новый муж Марины еще долго продержался, хмуро жил дома и наблюдал располневшую, пузатую жену, которая упорно, для вящей простоты и удобства, ходила дома как турист, т.е. в майке и трениках, и совершенно ушла в воспитание ребенка, не глядя на себя в зеркало, на свои телеса.

И на мужа, кстати.

А что, дом блестит, еда изобретательная, мужик ходит в чистом и глаженом, сын говорит с годика, ходить начал рано.

Но успех в ведении домашнего хозяйства никого не может удивить — человек быстро начинает считать, что так и надо, и при малейшем упущении со стороны хозяйки способен занервничать и начинает срываться раз за разом.

Тем более что не муж для Марины был главное дело ее жизни, а сын, доказательство ее исключительной роли.

Сюда же относились и идеальная сияющая квартира, и она сама, вершина домохозяйственного разума.

(У нее даже двухнедельный запас консервов и воды имелся в чулане, на случай атомной войны.)

Муж приходил с работы злобствуя.

Все задевало его чувствительную душу, и гололед, и порядки на дорогах, и дела в институте. И предательства друзей, что Марине казалось изначально понятным, я же говорила тебе! Ты не слушал и дал ему денег.

(Друзей уже не должно было быть у него, раз есть жена.)

Короче, эта дорожка завела Марину туда, где стон и скрежет зубовный, где ничто не мило и не нужно: муж ушел к Марининой соседке, с кем она гуляла в парке — Марина с сыном, та с собачками,— к единственной ее местной подруге, собеседнице по телефону, кому все доверчиво рассказывалось, все обиды и горести, кто ездил к ним на дачу по воскресеньям и к кому Марина зачастила ходить с сыном после семейных скандалов: изливать душу в слезах. Благо, та жила недалеко.

Посмеялась эта пара над Мариной.

Потекли сутки без сна, потекли кровавые слезы по щекам, ибо Марина расцарапала себе лицо. Вой слышался по всему академическому дому, Марина не сдерживала себя и кричала, как роженица, монотонно визжа.

Муж-то ушел недалеко, как уже говорилось, подруга жила буквально рядом, была сухопарая, добрая тетка, высотой с хорошее дерево, так казалось маленькой Марине.

На это дерево и взобрался невидимый муж Марины и там сидел, не издавая ни звука.

Кто-то привел психиатра, какие-то уколы делались, Марина сломалась, заснула, не вставала, ничего не понимала.

Затем дозу начали аккуратно снижать, и через полгода Марина пошла работать, не все же жить на деньги мужа, он и так потратился на врачей, больше не давал, только на сына.

Сын! Единственная кровиночка, беленький сынок, надежда и верная, неизменная любовь. В пятнадцать он начал капризничать, пошли жалобы из школы, какие-то были драки после уроков, пришлось перевести его в другую школу.

Отец уже нормально общался с матерью на этой почве.

У Дерева детей не возникло.

Единственный сын большого ученого ходил дворами в семью отца, Дерево его любило и баловало деньгами: она стала крупной заводчицей собак породы чихуахуа.

Мать сына, Марина, терпела, свыклась, что сын не приходит вечером домой, тихо звонила сама и, удостоверившись, услышав раздраженный ответ бывшего мужа, спала в одиночестве.

Пришло время, ребенка устроили в институт, но он там по какой-то игре случая не прижился, не стал посещать лекции, не вставал по утрам и не приходил домой по ночам.

Похлопотали, сделали ему диагноз, несовместимый со службой в армии.

Дальше что: устроили мальчика в солидную фирму партнеров отцовского института (он уже стал там директором), устроили пока что компьютерщиком, сисадмином.

Не очень скоро, но выяснилось, что он тут же обокрал, причем хитроумно, свою фирму, стал сорить деньгами, завел манеру летать в Петербург на выходные с девушками.

Через полгода все-таки дело раскрылось, и матери пришлось продать квартиру, купить что-то подешевле.

Расплатилась, переехали.

Сын отвечал матом на все материнские упреки и справедливые замечания, требовал денег.

Мать работала из последних сил, да и свалилась.

Последний вариант, операция, облучение, муки. Умерла. Освободила от своего присутствия негостеприимный мир, неприветливое человечество.

Где, где была ее ошибка, если она всюду старалась прожить наилучшим образом, сделать дело как можно более скрупулезно: образцовый дом, талантливый сын, сама скромная и пожертвовавшая своим даром ученого ради семьи? Где она проиграла, на чем?

Может быть, на том, что яростно проповедовала по любому поводу перед мужем?

Или на том, что срубила сук не по себе, вошла в среду, где нет пощады?

Да многие жены проповедуют, обличают, выводят на чистую воду, предсказывают, сулят и торжествуют, когда их предсказания осуществляются в полной мере,— и много тех жен, кто срубил сук повыше, и у них все обошлось, и ничего.

И ничего, повторяем, притерпелись.

Может быть, дело в том, что она совершила главную ошибку — предпочла мужу свое главное произведение, вершину своей жизни, дорогого сыночка?

Но так часто у матерей и происходит, однако случается, что семьи все-таки удерживаются в полном составе.

А у нее, у бедной Марины, все полетело в тартарары.

Нет решения у этой задачи, да и ничья жизнь не решает ничего: проходит как ни в чем ни бывало, оставляя одни вопросы и слезы — и цветы на сырой земле.

Не любила и не бросила, а ее полюбили и бросили.

Людмила Петрушевская

Странная история мужа и жены

Что происходит с одиноким человеком на его последних минутах, никому не разгадать.

Вот одна из таких историй, которая, как ни странно, закончилась смехом.

Жила-была женщина, у которой имелся муж.

И это он над ней посмеялся после своей смерти.

Задолго перед тем обстоятельства были таковы, что данная семья жила не очень дружно, как часто бывает на десятом-пятнадцатом году совместного существования.

Муж совершенно явно скучал со своей женой, раздражался, у них бывали даже громкие скандалы — в общем, всё как у всех.

Хорошая пора, когда они держались друг за друга и совместно противостояли бедам, закончилась, муж все чаще задерживался на работе, и его гораздо больше интересовали теперь дела друзей и подруг, чем дела собственной семьи,— хотя их дочь еще не выросла, ей и было-то всего двенадцать лет, и ее обижали в школе, один мальчик специально бил тяжелым ботинком по ногам, девочка ходила в синяках.

Но заставить отца поговорить по-мужски с этим начинающим терминатором было невозможно. Мать сама отнесла жалобу и данные медицинской экспертизы в детскую комнату милиции — в школе надеяться было не на что, отец этого мальчика, владелец ресторана, давно уже платил директрисе, чтобы та не выгоняла его наглого сына за постоянные драки, двойки и перебранки с учителями. Сам-то он его регулярно порол, по словам мальчугана (который этим явно щеголял перед классом).

Впору было забирать девочку из этой хорошей школы. Муж говорил под горячую руку и под градом обвинений со стороны жены: «Пусть борется, противостоит. Мы же не будем всю жизнь объясняться с ее обидчиками».

Действительно, девочку пришлось забрать из школы, потому что малый начал бить ее в живот, чтобы не оставалось следов (до его отца, видимо, дошли сведения о медэкспертизе, и он, колотя в очередной раз сынулю, объяснил ему, куда можно, а куда нет).

И пошло-поехало, все вопросы, все проблемы, которые возникали перед бедной женщиной, ей приходилось решать самой.

Муж приходил поздно, когда она уже лежала в их общей кровати, он ужинал в гостиной один, глядя в телевизор, и, даже если жена уже засыпала (с помощью снотворных), ей приходилось пробуждаться от того, что муж бесцеремонно передвигался по спальне, шуршал, кашлял, искал что-то по ящикам, наконец раздевался, тоже не стесняя себя, и укладывался рядом, сразу же проваливаясь в тяжелый сон с храпом. Просить его не шуметь жена уже не решалась, потому что муж начинал раздражаться и в лучшем случае называл ее «террористка».

В конце концов жена переместилась спать в общую комнату, где стоял телевизор. Теперь мужу нельзя было сидеть там со своим ужином, глядя в экран, и он устроил очередную выволочку по этому поводу, крича: «Ты террор тут не устраивай». Вскоре он забрал телевизор к себе в спальню.

Это уже был как бы раздел имущества. Получалось, что сосуществовали недружественные соседи, почему-то ведущие общее хозяйство.

То есть хозяйство вела жена, она покупала продукты, готовила, стирала, гладила, убиралась, мыла посуду — всё как всегда.

Муж — так было с некоторых пор заведено — денег на хозяйство не давал.

Это началось полтора года назад, когда у него на работе задержали зарплату, причем дальше не платили еще хороших полгода.

Но тогда муж с женой еще жили мирно, дружно, они вместе ходили по субботам на рынок, и муж тащил тяжелые сумки.

Жена в связи с этим форс-мажором, то есть нехваткой денег, взяла дополнительную работу, сидела вечерами над бумагами у компьютера (она была финансовым работником), чтобы заработать недостающее.

Однако с тех пор муж больше уже не давал ей денег. И когда ему начали платить, жена так и не узнала, а спрашивать постеснялась.

Вот с этого времени начиная все и пошло у них вкривь и вкось. Видимо, мужа заранее раздражали невысказанные претензии жены, и он старался как можно меньше времени проводить дома. Даже в выходные он убегал пораньше, как будто боялся, что его спросят: а почему ты не ходишь на рынок, все приходится таскать вместо тебя, а ешь ты все так же регулярно и носишь выстиранное, но за квартиру и телефон не даешь денег.

Муж как бы притворялся, что по-прежнему не получает денег, хотя по его поведению было понятно, что деньги у него водятся. К примеру, он покупал дорогие книги, и у него появился хороший фотоаппарат, мечта еще с молодости.

В довершение всего он купил себе небольшой лэптоп, но не оставлял его дома, а брал с собой. Этот компьютер увидела дочка, зайдя к отцу в комнату, когда он пошел в душ, и сказала об этом матери. Та смутилась и попросила дочку не входить к отцу, когда его нет.

Самое интересное, что на следующий же день муж вставил в дверь спальни замок. Видимо, он заметил, что кто-то интересовался его компьютером. Но скандала поднимать не стал, просто купил замок, и всё.

При этом он не прекратил есть то, что было приготовлено и куплено. А телевизор смотрел иногда до глубокой ночи, не стесняясь тех звуков, которые раздавались во время этих эротических сеансов.

То есть, решила жена, он воспринимал теперь ее как собственную мать, а с ней у него были довольно-таки напряженные отношения, потому что в семье у матери имелся еще и младший любимый сын, который упрекал старшего, что тот никак не помогает маме,— а старший в то же время говорил, что бездельник брат просто хочет тянуть с него деньги сам, не ради матери, а для себя, поскольку он был безработным.

Женщина стала задумываться над своей судьбой, как же так, что же это происходит,— она теперь просто служанка своему мужу, да еще и должна его содержать неизвестно почему.

А тут как раз пришлось забирать девочку из школы, а то бы ее там просто забили. Удалось устроиться в другую, которая, правда, находилась далеко от дома. Хотя одно территориальное преимущество имелось — школа была рядом с офисом матери.

И в то же время случилось счастливое совпадение — подруга бедной женщины устроилась на хорошую работу за границей. Сдавать квартиру посторонним она не хотела, начала искать, кто сможет бесплатно пожить у нее ближайшие три года: в ее доме была целая оранжерея пальм и фикусов и вдобавок два кота. Все это надо было оставить на месте, за границу целый зоопарк с пальмами не возьмешь. И наша женщина, как только подруга ей позвонила с предложением подселиться, сразу же согласилась (другая школа у девочки, новая квартира, новая жизнь, все совпадает). А платить надо было только по счетам.

И женщина знала, что много вещей с собой везти нельзя, на новом месте все было укомплектовано, царил чужой порядок. Поэтому она собрала только все необходимое и буквально налегке повезла дочку в квартиру подруги.

Там была им выделена для жилья одна комната и кухня, как и на прежнем месте. Маленькая семья зажила спокойно, мать как будто бы вычеркнула из души все напасти последних лет. Девочка бодро восприняла пертурбацию с квартирой, но ей гораздо тяжелее было перенести переход в другую школу посреди года. Предстояло завоевать там место, подружиться хоть с кем-нибудь, да и у тамошних учителей могли быть совершенно другие требования.

Все, однако, с течением времени обошлось, дочка даже стала заниматься в школьной секции карате, завела себе там друзей из других классов, но вот у матери возникла проблема, понадобились теплые вещи, и женщина посреди рабочего дня поехала на прежнюю квартиру.

Она спокойно открыла своими ключами дверь, вошла в прихожую, однако там стояли чьи-то сумки и рюкзак. В детской комнате тахта была в беспорядке, зияла простынями наружу. В ванной кто-то принимал душ.

Пока несчастная женщина рылась на полках, собирая одежду, стукнула щеколда в двери ванной, и на пороге встал человек с мокрыми волосами и в женском халате! То есть он надел халат хозяйки.

Женщина спросила:

— А что вы тут делаете?

— Я? Живу,— спокойно отвечал молодой человек.

— Почему вы живете в моей квартире?— гневно, не владея собой, выдавила из себя женщина.

— Я снимаю тут квартиру,— сказал этот спокойный человек.

— Я никому не давала разрешения спать на тахте моей дочери.

— Видимо, вас не спросили,— объяснил этот жилец.— Мне надо одеться, выйдите отсюда.

— А не хотите, я вызову милицию,— ответила она на эту бесцеремонную фразу.

Молодой человек спокойно объяснил, что тот, кто сдал им квартиру, этот мужчина, он взял в банке ссуду под залог квартиры, потом он купил дорогую машину в кредит и разбил ее. Теперь он должен большие деньги. И он сдал ему квартиру.

— Интересно,— воскликнула женщина,— как это он мог заложить квартиру без моей подписи!

— Вот этого я не знаю,— отвечал молодой человек.— Так я могу одеться?

— Сейчас, я все закончу.

Женщина собрала вещи и вышла на воздух. Наглый парень остался хозяином в ее квартире, а что было делать? Голова бедняги кружилась, в горле жег огонь, во рту все спеклось.

Такие обстоятельства, как подлог и фальшивая подпись на документе, карались по закону тюрьмой. Меньше всего ей хотелось ввергать мужа в эту пучину, но квартира! Где им с дочкой жить через два года? И квартиру отберут за невыплату! Она поплелась обратно, как в частичном параличе, на ватных ногах. Около метро она купила стаканчик чая, остановилась у киоска, оперлась о прилавок. В голове стоял звон. В одну секунду узнать, что дома больше нет!

Надо было срочно пытаться что-то предпринять, как-то спасти положение.

Придя домой, женщина позвонила свекрови и изложила ей ситуацию.

Та отвечала так же нагло, как тот молодой жилец.

— Сама виновата. Исчезла? Не звонила, ничего. Он же заявлял в милицию о пропаже жены и дочери. Завели дело.

— На работу, на работу он мог позвонить?

— А откуда он знал телефон? Ты же перешла на новое место!

— Я там уже год, и он прекрасно знает телефон и мне несколько раз звонил. Вот и когда потерял ключи, звонил, у меня сотрудницы подтвердят, они свидетели, я отпрашивалась и уезжала к нему с работы.

— Свидетели? До того уже доехало? Ну и врешь ты все, работников своих подговорить можно легко, разбирайся сама, сама заварила, теперь расхлебывай.

— Я завожу уголовное дело, как хотите. Он сдал трехкомнатную квартиру каким-то людям! А где он?

— У нас он не живет, больше сюда не звони.

Его мать бросила трубку.

И началось! Юридические консультации, беготня по милициям, адвокат, вызов наряда в квартиру, проверка документов у жильцов (их оказалось шестеро), выдворение жильцов, смена ключей, затем установка железной двери.

Бедная женщина после долгих мытарств узнала сумму ипотеки, которую получил ее муж, как-то подделавший ее подпись (в банк с ним приходила какая-то женщина, а паспорт откуда взялся? Темный лес).

В поисках мужа жена пошла к нему на работу.

Там сидели совершенно незнакомые мальчики и девочки, которые слыхом не слыхивали о ее муже и на его фамилию не реагировали. Пожимали плечами.

Только пожилая уборщица поманила женщину в свой закуток и сказала, что твоего Мишу уже год как уволили. Ни за что, просто так. Женщина спросила: а им начали платить зарплату? Уборщица ответила, что им выплатили за полгода и после этого его уволили.

Господи! Значит, то, что он не давал денег, было именно поэтому? Потому что его уволили?

Она ходила по инстанциям, уголовное дело о подлоге документов шло своим чередом, она уже подала на развод, а дома хмурая дочка вдруг сказала, что в эту школу больше не пойдет. Что хочет вернуться в свою, где подруги.

— Но там же Брудя твой!— возразила ее мать.

— Но все остальные мои друзья. А тут меня дразнят! У них у всех машины. Они ездят в Испанию на каникулы! А у тебя, спрашивают, какая машина? А у нее швейная! Смеются. В моей школе тоже у многих машины, но никто не издевается. Дурацкая эта школа!

У женщины пошла кругом голова. Еще и это! Что, вернуться в свою разоренную квартиру? Но и за это жилье надо платить тоже. А коты, а пальмы? Брать их с собой или девочке ездить час в старую школу?

Ну и пусть ездит, подумала она. Многие дети ездят.

Пока что, подумала она, надо сдать две комнаты из трех на той квартире. Муж куда-то сбежал, да и поделом. За границу? И ладно. А то сидеть ему в тюрьме.

Но тут ей позвонила свекровь, что Миша повесился в подъезде их дома, вернее, удавился, стоял ниже этажом на коленях у батареи. Свекровь сказала: «Это ты виновата» и выругалась матом. А потом охотно зарыдала, завыла, как будто имела на это полное право, и бросила трубку.

Женщину мгновенно оставили все силы, а надо было ехать домой, рабочий день закончился. Она остановила машину, взгромоздилась, хлопнула дверцей, сказала адрес. И буквально через минуту вдруг начала задыхаться, схватилась за лицо и заплакала.

— Что с вами?— спросил водитель.

Она смогла произнести:

— Муж повесился.

Водитель почему-то кивнул.

— Остановите, пожалуйста, где аптека. Что-нибудь купите типа валидола.

Шофер вышел у аптеки.

Женщина сидела, стараясь глубоко дышать. Ее трясло. Страшная жалость разрывала ей сердце. Господи, несчастный мальчишка. Он так и остался беспомощным подростком.

И вдруг что-то щелкнуло, как будто включилась связь.

И мужской голос тихо посмеялся. Тут же рядом, на заднем сиденье. Насмешливо так, немного издевательски.

Женщина оцепенела и оглянулась.

Никого в машине, разумеется, не оказалось.

Это смеялся он, ее муж. Она узнала его манеру — в тяжелые минуты, когда обстоятельства загоняли его в угол, он так невесело, ерничая, смеялся.

Слезы у женщины мгновенно высохли.

Плакать она не имела права. Всё.

Людмила Петрушевская

Бедный человек

Жил да был бедный человек, старший научный сотрудник, то есть действительно бедный. Он к описываемому времени являлся сиротой, но сиротой с наследством, его матушка оставила ему, уйдя в мир иной, двухкомнатную квартиру, причем с цветами, за которыми трогательно ухаживала всю свою жизнь. И это была действительно роскошная оранжерея с розами и даже с гардениями. Денег у матушки бывало немного, покупать такие кусты она бы никогда не воздвиглась, но подруги сначала снабжали ее отростками, а потом и научили из погибших роз, из выброшенных букетов добывать стебли, делать из них черенки и выращивать их в земле, в горшке, дома.

То есть она, как многие нищие, искала сокровищ в мусоре, в выкинутых к ночи отходах цветочной торговли.

И она подрабатывала, то есть приторговывала этими своими нововыращенными цветами, причем в горшках, в которых приживались эти воскресшие стебельки.

Ездила в теплое время года на рынок и там, снаружи, стояла в ряду других таких же красавиц, робко предлагающих свои доморощенные растения.

Он об этом знал, мама ему с гордостью показывала своих питомок, говорила, что надо приучать людей дарить не умирающие букеты на выкидание, а живые существа, которые будут приносить буквально каждый день счастье.

И она все это делала ради него.

Всегда его чем-то снабжала, давала небольшую денежку, кормила, даже покупала ему куртки и один раз купила сапоги. И после ее ухода он, семейный человечек, лысый, с небольшим пузом, обремененный множеством житейских и служебных обязанностей, раз в три дня ездил на квартиру к себе (он так мысленно считал, что к себе) и поливал цветы.

И если, не дай господь, цветы бы заболели чем-нибудь, а у них, как у детей, это обычная вещь, то он ничего не смог бы поделать. Но они не болели.

Там было одно секретное обстоятельство, о котором он никогда бы никому не проговорился, никогда.

От него просто требовалось поливать их так, как учила его матушка, то есть, уходя, он всегда оставлял воду в баллоне на подоконнике, чтобы она отстоялась, и поливал цветы только этой отстоенной водой.

Насчет удобрений, подкормок он был несведущ. Просто ездил и раз в три дня поливал. Так ему было завещано.

И это создавало очень тяжелую обстановку в его собственной семье.

Потому что у него была к тому же еще и немолодая жена и очень молоденькая поздняя дочь, студентка со своими проблемами, и эти самые близкие ему люди отчаянно ревновали его к материнской квартире и старались всячески убедить его, что квартиру надо сдать, потому что тогда будут деньги.

Обе женщины его жизни отличались довольно бурным темпераментом и часто кричали на отца семейства, но последнее время они орали и друг на друга, почему: дочь хотела теперь жить одна в квартире отца, то есть в квартире его матушки, а жена придерживалась прежней тактики, все-таки желая эту квартиру сдать и на полученные деньги улучшить материальное состояние семьи, потому что двух зарплат, отца и матери, не хватало,— а у них, как и у многих, была очень старая машина и обветшалая дачка, и квартира собственная давно без ремонта, и мебель древняя рухлядь, то есть если бы ее отреставрировать, то это была бы почти антикварная обстановка, родительское наследство, но денег на такие переделки не было.

Отец же семьи держал оборону, не говоря ни да ни нет в ответ на обвинения жены, что зачем тебе эта квартира, шуры-муры, да? Завел себе, да? Тогда не питайся дома и не жди, что я за тобой на работу буду заезжать и все покупать и готовить, мне самой ужин противопоказан, дочке не до того, живи и кормися сам!

А наш отец семейства не умел приготовить себе ничего, не знал не то что как суп сварить, но и как яичницу поджарить и картошку почистить, да и с яйцом были бы проблемы, если бы он захотел его сварить — как по анекдоту: варишь-варишь, а оно все твердое. По правде сказать, жил он как в санатории, на всем готовом: еда, все убрано, куплено, помыто, постирано, чистые простыни и вдобавок женщина в постели.

А зарабатывал он меньше своей жены и даже курить ему было совестно, эти деньги на сигареты вынимались из семейного бюджета, и жена давно кричала, что завязывай с этим куревом, уже тошнит от твоего рта, как с пепельницей дело имеешь (подразумевались, конечно, интимные отношения супругов, даже обычные поцелуи).

Потому что он любил свою жену, и она любила его в постели. Этого у них было не отнять. Это им принадлежало и держало всю семью не хуже кандалов. Они были привязаны друг к другу, вот такая правда.

Дочка же обижалась и не хотела разговаривать с отцом, когда он отказал ей в простой просьбе — дать ключи от той квартиры на день рождения хотя бы. Отец в ответ стал кричать (а он тоже был не промах в этом, все кричали, и он страшно орал, хотя на работе был уравновешенным и в общении с другими людьми производил впечатление доброго, умного и немногословного ученого).

Отец не дал дочери ключей от той квартиры.

Вообще, с этими ключами он носился, по выражению жены, как с ядерным чемоданчиком: имел их всегда при себе.

Дело доходило даже до смешного: он их прятал и не говорил где. Дочь и жена, когда он скрывался по утрам в ванной, шерстили всё вокруг его письменного стола и книжных стеллажей, не говоря уже о проверке сумки и карманов (это у них превратилось в страсть), пока не выяснилось, что отец семейства всегда эти ключи уносит с собой, и в ванную, и в туалет.

В конечном итоге данная ситуация напоминала последние годы жизни Льва Толстого, когда жена охотилась за малейшими его записями в дневниках.

Муж доставал жену этими своими сравнениями, после того как однажды в субботу днем в материнской квартире посмотрел по каналу «Культура» фильм про уход Льва Толстого. Они оба с мамой любили этот канал, и он, приходя, всегда его включал.

И отец, доморощенный Лев Толстой, даже иногда восклицал, что он скоро будет вынужден уйти вообще от вас, вы, две Софьи Андреевны: заманали меня вконец.

Разумеется, они в ответ остервенело сулили ему уйти куда подальше, известно куда.

Но что поделать, обе Софьи Андреевны вынуждены были каждые три дня затаиваться и ждать, придет-не-придет хозяин дома, полив свои цветы.

Но он являлся, голод не тетка, а покупать еду в магазинах, как это делают все люди, ему было не по карману, деньги отцу семейства оставлялись только строго на сигареты, да и сварить он себе ничего бы не смог.

На работу и с работы его возила жена на семейном драндулете, всё.

Как он мечтал о сырокопченой колбасе, о «Макдоналдсе», о простых сосисках в тесте, даже о мороженом: об этих лакомствах подросткового периода. Но ему они были недоступны.

В обеденный перерыв этот бедняк не ходил вместе со всеми в соседние обжираловки, нет: он кипятил себе воду, заваривал траву (ромашка плюс шалфей, выращенные женой на даче), ел ледяной салат из баночки и в заключение гречневики (котлеты из каши), или морковные котлеты, или картофельные.

Еда эта пролетала, как торпеда, по пищеводу и далее в желудок, согретая горячим травяным настоем.

Он уже привык к тому, что главное удовольствие ждет его на ночь, суп с костью, жареная курица или кусок мяса с фасолью. К этому он мысленно стремился весь свой рабочий день.

А на работе его обед шел под лозунгом «у него предъязва». Жена вбила этот термин ему в голову, и он про эту предъязву всем давно объяснил и даже часто повторял, отказываясь от похода в кафе даже с получки: «У меня это»,— и все хором повторяли диагноз.

Женский народ на работе тайно потешался над ним, над этими его маленькими чудачествами, однако его все уважали и ценили его разум, знания и доброту.

Таких мужиков у них не было. Да и вообще в их лаборатории мужиков не было. Он был один как царь.

Поэтому бабы наловчились кормить его своими домашностями, приносили кто что мог, а уж день рождения или двадцать третье февраля, мужской день, превращались просто в обжираловку.

Он приходил домой совершенно не в силах что бы то ни было съесть.

Жена ворчала, она тоже приготовила ему праздничное пиршество, а тут такой конфуз. Он жаловался на живот и быстренько ложился спать.

Зато в остальном он был здоров как конь, болел только насморком и не знал, что такое городской транспорт, все эти толпы, в которых тебя вертят как в стиральной машине, он не знал, что такое очереди на маршрутку и зимние, темные вечера на улице в ожидании, когда можно втиснуться в транспорт и ехать домой.

Пиво! Пиво было его заветной мечтой, но эта мечта его сбывалась ежедневно. Откуда у него были деньги на банку пива, жена не могла взять в толк, но он каждый вечер благоухал этими хмельными запахами, хоть ты тресни.

— Пиво пил? Воняет на всю машину,— говорила злобная и озадаченная жена, к которой муж залезал, прождав ее звонка у себя в опустевшей лаборатории.— Смотри, уже пузо не умещается в ремне безопасности!

Вот это была его тайна, запах пива и выросший пивной животик, и раз в три дня одинокие поездки «к себе» (тут уж она его не возила, еще чего, он шел пешком, когда-то многие годы назад он нашел себе этот институт буквально в десяти минутах ходьбы и оставался на этой работе, как галерный раб, потому что его привязывала к месту службы близость жилья).

Откуда у него оказывались деньги на пиво и на метро возвращаться домой?

А они у него были.

Жена, которая давным-давно навела контакты в бухгалтерии института, знала до копейки все его заработки и авансы и получала их из рук в руки скрупулезно, день в день.

В ответ на бешеные вопросы жены, откуда у тебя деньги, он улыбался и говорил — от мамы.

На самом же деле он у себя в лаборатории взял сверхурочную работу для одной фармакологической фирмы. Он был биохимик, и биохимик высокой пробы, с хорошими руками, аккуратный как аптечный провизор, и, когда в лабораторию завеялись посторонние люди с конкретной заявкой, с рецептурой и материалами, этот скромный кандидат наук встрял в беседу довольно настырно (ее вели гости с одной пожилой лаборанткой) и немедленно предложил тут же, на ходу, ряд усовершенствований. И перехватил эту работу, вызвав пожизненную ненависть лаборантки.

Лаборантка восстанавливала против него коллектив, с ним уже разговаривали холодно и не кормили, однако он в этом больше не нуждался, так как получил работу. Хапнул!

И теперь все время он был занят, корпел над дальнейшим улучшением препарата, его мозг раздувал пламя внутри черепа, жизнь стала интересной. Мало того, это лекарство, которое он готовил малыми порциями и сдавал раз в неделю, как выяснилось, спасало жизнь людям, больным редкой болезнью. Диагноз-то поставить и то было сложно, но лечить умела только эта фирма (два пришедших в институт человечка), а в ней один изобретатель Миша, который в свое время подался за рубеж, унося с родины в клюве свое изобретение вкупе с подробной рецептурой, это было его ноу-хау, он уселся в Германии как угнетенный еврей, но без знания языка и как мужик со странностями, и он не смог там пробиться ни в одну из могущественных корпораций, не сумел объяснить, как из дешевых компонентов при соблюдении лабораторной чистоты (и не спеша) можно получить эликсир жизни для тяжело и редкостно больных людей.

И только вернувшись обратно в сумасшедшую Москву, при помощи Интернета этот Миша нашел себе армянского соратника Леву.

Лева, не менее больной на голову идеалист с коммерческим уклоном, проникшись идеей помочь человечеству, продал свою стоматологическую клинику и двухэтажную квартиру в строящемся доме, вложил деньги в разработку препарата и начал ждать.

Огромное количество времени, сил и денег ушло на то, чтобы пробить инстанции в Министерстве здравоохранения.

Такая хитрость Леве снова не удалась, и Миша с Левой стали искать лабораторию, где бы их препарат производился подпольно.

Они уже знали примерный список людей, больных этой странной болезнью, страдальцы поймали друг друга в Сети.

Ну и в результате Лева и Миша нашли себе бедного человека, который готовил им необходимый препарат в беднейших условиях, совершенно не приспособленных ни для каких научных подвигов, но, тем не менее, бедный человек создавал этот препарат в высшей степени скрупулезно и соблюдая стерильность (так же данное лекарство готовили в разных лабораториях по нищим городам нашей страны).

Это была зашифрованная агентура, лаборантки ничего не знали друг о друге, ничем не располагали, кроме череды необходимых действий, им выдавались исходные материалы и инструкции.

Лева и Миша платили за полученное сразу же, хоть и немного.

А само лекарство, не прошедшее через министерские инстанции, не получившее необходимых документов, уже действовало и продавалось через тот же Интернет.

Иных путей не было.

Миша объяснил Леве (и заодно нашему научному сотруднику), что любое изобретение века немедленно уничтожает все предыдущие накопленные технологии, целые заводы перестают работать, целые страны прекращают выдавать заработки, особенно если речь идет о Юго-Восточной Азии, потому что они производят устаревшую продукцию, а надо строить новые заводы. Но эти передовые заводы требуют огромных капиталовложений, на что суровые люди в банках не хотят идти.

И гигантские корпорации тоже на такие затраты не согласны, слишком много пришлось бы платить ради спасения каких-нибудь ста тысяч смертельно больных людей.

Да и существует же мнение, что плацебо, абсолютно бесполезные таблетки, они при соответствующей рекламе, особенно телевизионной, приносят облегчение не хуже чем реальные препараты.

Таким образом, наш тихий безденежный дядечка-ученый стал получать дополнительную сумму, небольшую по меркам столичной жизни, но существенную для бедняка, который всю зарплату должен отдавать семье.

Тут существовала одна важная деталь: жена, сразу после смерти свекрови взявшаяся оплачивать наследственную квартиру мужа, в один распрекрасный момент сказала: «Ты не хочешь идти нам с Алисой навстречу, так и я не буду оплачивать твои квартирные счета».

Муж прибрал бумажки к себе в папку, папку уложил в сумку и вытаращился в пространство, сидя в своем кресле у телевизора. Шла передача, а он ничего не видел, только отупело смотрел внутренним взором на открывшуюся пустоту.

И вот тут-то в институт и пришли Миша с Леваном искать лаборантку. Все совпало.

Наш бедный человек узнал у соседок, где и когда платить, и обошелся.

Затем он первое, что сделал,— на полученные деньжата установил железную дверь в той своей квартире, новые же ключи он держал один при себе, а второй на работе.

То есть домашние не смогли бы открыть дверь тем ключом, который бы они добыли, потому что только двумя ключами открывалась эта железная дверь.

Его тайная жизнь давала ему силы выдержать атаки жены и дочери. Они заподозрили неладное обе, очень уж хорошо выглядел их отец семейства, не отвечая на обвинения и не идя на предложения.

Они съездили на квартиру, увидели там железную дверь, и их подозрения запылали как костер под еретиком.

Наш бедный человек теперь жил вроде глухого в обстановке горячего цеха, среди паровых молотов и железного лязга.

Его кормили, и хорошо кормили. Питание не иссякало, травяной чай и овощные котлеты на обед, мясо либо курица и щи на косточках (или гороховый суп с грудинкой на ночь), чистое белье, глаженые рубашки, костюм из химчистки, женщина в постели.

Ибо его жена чрезвычайно дорожила своим мужем именно в этом плане. Как женщина в соответственном возрасте, она понимала всю ценность своего имущества, каковым она почитала мужа.

Но однажды жена встретила его в рыданиях. Она сидела в машине, и по ее щекам катились неподдельные обильные слезы отчаяния. Он прекрасно понимал, когда она плачет искусственно или от злобы.

Это были слезы горя.

Он сел на свое место, пристегнулся, не глядя на жену, довольный собой: завтра была зарплата от Левы с Мишей.

Жена тронула машину и горестно всхлипнула.

Он на нее посмотрел краем глаза, осторожно, чтобы она не заметила. Ее щека блестела от слез.

— Не спрашиваешь?— закричала она.— Не интересует тебя?

— Почему?— ответил он как обычно.

— Алиску изнасиловали,— выдавила жена из себя с огромной силой, как бы сквозь сопротивление.

Муж испугался и замер.

— Она мне позвонила, что стоит на улице, ее вышвырнули из машины какие-то люди. Сейчас мы едем за ней.

Дочь села в машину в центре города. Она затаилась на заднем сиденье, непохожая на себя, молчаливая.

Отец чувствовал, как она истерзана и замучена насильниками, и что у нее сейчас нет возможности говорить. Холодный пот выступил у него на лбу. По спине потекло. Сердце колотилось. Рядом беззвучно плакала жена.

Девочка вышла из машины с высоко поднятой головой, как партизанка перед казнью. Отец понимал, что она боится того, что последует дома. Он чувствовал, что жена сейчас накинется на Алиску с упреками и обвинениями, будет кричать как обычно. Эти воспитательные крики он слышал всю жизнь — нельзя так себя вести, нельзя садиться в чужие машины, нельзя отвечать на вопросы на улице, нельзя идти с кем-нибудь, нельзя брать конфеты у кого бы то ни было, нельзя принимать приглашения в кабак и вообще ходить ночью в клубы. Сколько раз тебе говорили и так далее.

Отец догнал дочь, обнял ее и повел по ступенькам к лифту. Девочка дрожала как от холода.

«Господи,— думал он,— чего стоит вся моя жизнь, если это случилось. Не обращал на нее внимания, на свою единственную кровиночку, на родного ребенка».

Жена подхватила дочь с другой стороны, и они втроем вошли в лифт, как в газовую камеру, подыхать.

Жена, однако, опомнилась, набралась сил и по приходу домой сказала дочери, что нужно сейчас же ехать на судебную экспертизу, брать анализ спермы. Да! И потом заявление в милицию. Ты сможешь их описать?

— Не буду,— сказала дочь и сверкнула глазами.— Я еще не сошла с ума. Ни в какую милицию! Вы что? Да они в Интернет выкладывают фотографии с адресом и фамилией.

Родители замерли от этих слов. Они словно оледенели. Жизнь оборачивалась к ним своей неизвестной и ужасной стороной. Мать растерялась, и уже приготовленные речи застряли у нее во рту.

Все-таки она начала бормотать, что надо, надо в больницу, они знают, что делать при случайных связях, промоют, сделают укол. А вдруг СПИД, беременность?

Наконец она выдавила из себя страшную фразу:

— Сколько их было?

Девочка молчала.

Мать закричала, сорвавшись:

— Как тебя угораздило, сволочь, сколько тебе было говорено, не садись в чужие машины!

Отец прервал ее:

— Ничего, детка, ничего, обойдется. Иди в ванную.

— Надо в больницу ехать,— вопила жена.

Дочка поплелась в ванную и щелкнула там задвижкой.

Потекла новая жизнь.

Девочка не отвечала им по мобильнику, они колесили по ее подругам, и одна из них с плохой улыбкой на устах сказала, что ваша Алиса кого-то ищет в одном и том же месте, в центре, на углу около большого супермаркета.

А однажды дочь вообще не пришла ночевать.

Алиса явилась только на следующий день вечером, пришла домой сама. Грязноватая, как будто бы не умытая со вчерашнего, неряшливая.

— Где ты была? Мы в милицию ездили, в морги звонили!

— У девочки из группы была днюха.

— Что??!

— Днюха, дэ рэ, день рождения,— объяснила дочь.

— Нельзя было позвонить?— вопила мать в слезах.

— Чтоб ты орала, да?

Девка явно сошла с круга. Она перестала вставать утром в институт, мать ее поднимала с трудом, прыскала на нее водой, наконец начала просто поливать из кружки.

В результате мать пригласила на дом психолога, специально вечером.

Состоялся разговор у этого психолога с дочерью.

Психолог, немолодая, приятная на вид женщина, запретила родителям присутствовать при разговоре, удалила их из спальни дочери и в коридоре тихо заявила, что потом сама им все скажет.

— За наши же деньги нас же еще и вытуривают,— пробубнила мать семейства затаившемуся на кухне отцу.

Затем психолог пригласила родителей приехать к ней в клинику.

Они испуганно приехали.

Больничная обстановка придавила их. По коридору шаркали какие-то вялые подростки, медсестры вели кого-то вдвоем. Ужас.

Тут их встретила та самая врач и пригласила к себе в кабинет.

Бедный человек помимо свой воли зачем-то стал иронически улыбаться, как будто все это ему нипочем.

Но психолог на него не смотрела, была деловая, как бы уставшая, она усадила пару и начала проводить беседу.

Выяснилось, что все просто, что девочка влюблена в спортивного тренера, что она караулит его у его машины, он ставит машину у супермаркета, там где-то у него зал для занятий с персоналом. Что девочка ваша, она ничего не может с собой поделать.

В тот раз, когда она сказала, что ее изнасиловали, это он привез ее домой и сделал женщиной, а после этого уже не хочет с ней иметь дела.

— Я его убью,— сказала мать.

Психолог не смогла предложить ничего, кроме таблеток, как для кошек, антисекс, иногда это помогает.

Девочка таблетки пить не стала.

Была весна, страшное время для семьи. Дочка изменилась, исхудала, с родителями не говорила, ничего дома не ела. Иногда не приходила ночевать.

Теперь жизнь в семье текла сообразно новому порядку. Родители уже не имели никакого влияния на свою дочь, она с ними не разговаривала, она не брала трубку, когда они ей звонили, но брала деньги.

Постепенно все как бы устаканилось, как выражаются во дворах, потекло в новом русле, мать резко постарела, однако все, что касается супружеской жизни, текло как обычно.

И раз в три дня бедный человек ездит к себе на квартиру, с порога кричит: «Я тут, ты сама как»,— остается там со своими цветами, поливает их за железной дверью, отгороженный от ужаса мира, постепенно привыкает к сознанию, что дочь его взрослый человек и больше в нем не нуждается, ни в его словах, ни в том, чтобы он ее погладил по голове, ни в том, чтобы он ей посочувствовал. Всё, она нуждается только в его квартире, она кричит на него практически каждый раз, когда видит: отдай, отдай мне квартиру, я выйду замуж, отдай.

Но он не может дать ей ключи от квартиры, не может отдать материнское жилье, потому что главный секрет его жизни как раз и состоит в том, что там, в той квартире, где умерла его мать, у него есть к кому прийти.

Переменивши обувь на тапочки, он включает телевизор на полную громкость, попутно переговариваясь с той, к кому он пришел, она садится рядом в свое любимое кресло, и он ей всё сообщает, все новости прошедших двух дней, мельком глядя на экран, он обсуждает с ней жизнь цветов, он называет эти цветы по именами — Танечка, Наташа, Роза Первая и так далее, он рассказывает ей о том, что у него на душе, а она тут же, она присутствует, она смотрит телевизор, она кивает на все его рассказы, и он прекрасно слышит, что она ему советует насчет цветов.

Он не может пустить сюда никого, потому что это ее испугает. Она слушает его, вместе с ним смотрит телевизор и во всем с ним соглашается.

Вот он сидит у себя на той квартире вместе с ней, телевизор орет, бедный человек пьет пиво из своей баночки, все у него в порядке, квартира подметена, и даже раз в месяц он моет полы, все чисто, и мама с ним. Это она с ним.

Потом он едет домой на метро, никуда не денешься, его манит к себе кость в супе и кусок жареного мяса, женщина в постели, запах чистого белья и глаженой рубашки.

И вообще одному ему страшно.

Он уже привык к крикам дочери, что ее муж, она его так теперь называет, он пока что не женится на ней, потому что ему негде жить, он приехал из Самары, и этот муж-муж-муж говорит, что если у тебя будет квартира, то мы будем жить с тобой и родим детей, я на тебе женюсь, мне нужна квартира, квартира, квартира, каждый божий раз у дочери с отцом одна и та же сказка на ночь.

И когда раз в три дня бедный человек ездит в свою ту квартиру, он ничего не рассказывает маме о тех криках, которые сопровождают его жизнь. Она и так все знает и понимает, его живая мама. Она пришла к нему через сорок дней после того, как ее опустили в яму.

Он никому не говорит о ней, а то еще поведут по тому коридору медсестры вдвоем бедного человека.

Людмила Петрушевская

Падение вниз

Вот вам история из далеких позднесоветских времен, столько лет утекло, однако же история осталась. Итак, главное действующее лицо: Владимир.

Остальные действующие лица — второстепенные.

Такая пьеса со многими исполнителями, некоторых из них сейчас и на свете-то нет.

Итак, начало.

Владимир пристрастился к наркотикам.

Что значат эти слова: «пристрастился к наркотикам»? Похоже, что они значат (по крайней мере, в нашем случае, в случае с Владимиром) падение.

Далее, что значит (опять-таки в нашем случае) слово «падение»? Оно означает, что человек находился на какой-то высоте положения и оттуда пал вниз.

Владимир, однако, ни на какой высоте так и не побывал, если не считать, что он закончил какое-то учебное заведение, а то и не закончил, и по такому поводу оказался вместо своего захолустного города в столице нашей родины, в нашем случае в Москве (а мог оказаться в Берлине или Амстердаме, кстати).

И это, согласитесь, путь наверх (из его материнской квартиренки, где-то в новом районе города, допустим, Николаева, откуда тоже свободно можно было падать ниже и ниже).

Но Владимир сделал важный шаг — он женился на девушке из Москвы, симпатичной, жалостливой, одинокой и неприспособленной.

Одинокой не в том смысле, что она одна жила в своей квартире, нет, там жили еще мама-папа-бабушка, и Лора туда вженила своего найденного в гостях Владимира, обаятельного, тихого, румяного юношу, студента училища, будущего художника, ни много ни мало.

Все как положено — с той только разницей, что родители приняли в свое гнездо не маменькиного сынка из города Николаева, а человека, прошедшего долгий путь по Москве, по чужим квартирам, подвальчикам и чердакам, милого, тихого, способного навести идеальный порядок (мама из г. Николаева), способного написать маслом на холсте натюрморт в подарок, причем быстро и качественно, а то и горы на рассвете или луну над селом. Чуть ли не новый Куинджи.

Но в том и дело, что Владимир, как многие, жил уже в те поры в виде подпольщика, т.е. все время искал пути. Пути эти были не с большой буквы, а такие кривые потаенные дорожки, не видимые никем, не доступные постороннему глазу.

Каждого по жизни ведет его путь. Все ищут заработка, но еще и, к примеру, художник ищет совершенства, любовники ищут кого собой обворожить и этому посвящают жизнь, стяжатели ищут путей к легким деньгам, философы смысла жизни и слов, ученые хотят добиться решения проблем и т.д., путешественник жаждет новых пейзажей, хиппи хотят покоя и тоже денежек, но чтобы их никто не трогал, и все бы кормили.

Владимир каким-то образом прибился к хиппи, хотя внешне не стал приобретать их черт, не отпустил волос, не оделся особенно, с фенечками, не пел их песенок и не жил их общей свободной сексуальной жизнью, нет.

Он откуда-то знал, что ему опасно отпускать волосы и любить маленьких «герёл», бездомных девочек, прибившихся к коммуне. Он-то хлебнул многое, он с детства чуял нависшую тревогу.

Хиппи шли в своей жизни к одному идеалу, к полному покою, и зашли на этой дорожке очень далеко, идя против правил, законов и так называемого «общественного мнения». Их били и сажали в клетку за их внешний вид, их брили насильно, сдирали с них красивую одежду, а если менты находили там, в кармане, нож (перочинный, для нужд бездомного хозяйства), то владельца могли объявить носителем оружия и посадить на пять-шесть лет.

Сажали и за найденные в сумках таблетки и порошки, и человек не возвращался больше никогда из лагеря, убитый или умерший от туберкулеза.

Опасно быть в нашей стране хиппи, и Владимир, который тоже ненавидел все официальное, сам искал свой путь, искал, как прожить помимо правил, как не сесть на зону, слишком много он хлебнул в детстве, в городе, где ходил в школу и числился отличником. А там все было поделено между подростковыми группами, и маленького Владимира запугали рассказы матери, он не выходил гулять во двор, но бегать приходилось — то в школу, то из школы, то на кружок рисования, то в музыкалку.

Владимира дворовые били, отнимали у него альбом и краски, ноты и учебники, старшие школьники преследовали маленького отличника, однажды изнасиловали в подвале, и он в конце концов стал побродяжкой — не сознался матери, что не ходит ни в свою школу, ни в музыкальную, а с утра просто гуляет в центре города, где безопаснее, подальше от поделенных на сферы влияния кварталов, ворует в магазинах самообслуживания, сам себя развлекает и наконец находит группу хиппи, противостоящую бандитам, группу детей-цветов в этом южном городке. И когда школьная учительница стал звонить и спрашивать, почему Владимир не посещает (а он уже доучился до девятого класса), и мать принялась со слезами допрашивать сына; он попросту исчез из дома.

Он, повторяем, нашел группу, которая не бьет, не насилует бедных мальчишек, а тихо сидит, поет, читает, скитается по дорогам страны, просит милостыню, плетет фенечки, вышивает, нанизывает бусинки, играет на гитаре, а также что-то тихо пьет, глотает или для развлечения варит зелье из трав и колет в жилу кое-что, сделанное по правилам.

Не желающие убивать и преследовать кого-то, новые друзья Владимира понравились ему, и он, уйдя из дому, отчалил к другим берегам с этими кочевниками, отъехал вдаль от матери (главное, что от школы).

И те же друзья, когда настала пора, предостерегли его — неуклонно подступало время, когда ему надлежало идти в армию.

Так что Владимир, наученный опытом своих теперешних собратий (как не надо жить), извернулся, сбегал домой к маме, получил паспорт и какой-то аттестат вечерней школки (мама всюду имела подруг, сама даже работала учительницей) и, грянувшись об пол, оборотился студентом художественно-какого-то училища, вечным студентом (он, имея хорошие руки, мастерски подделывал в студенческом билете даты и штампы).

Это произошло потому, что мать, уставшая лежать по больницам в тоске по исчезнувшему сыну, наконец нашла свой путь, т.е. получила в руки адрес Владимира до востребования, раз уж он однажды ночью, доведенный до видимого отчаяния, написал ей письмо с прямыми указаниями, что для него надо сделать, иначе конец.

Вот тут мать захлопотала, тихо и тайно, все подчистила, подлизала, вложила документы куда надо, и сыночек сел на учебную скамью сдавать выпускные экзамены, причем почти в срок, в восемнадцать без малого лет, после трехлетних скитаний.

Он был малый очень сообразительный, и того небольшого багажа, который он получил за месяц подготовки к экзаменами, ему как раз хватило, чтобы все сдать и затем даже поступить в Москве в какое-то художественно-промышленное училище, куда принимали после десятого класса.

Однако на данный момент Владимир уже числился художником, он в основном рисовал «лунки» и продавал их на Арбате.

«Лунками» назывались пейзажи с луной.

Владимир поднаторел в живописи за несколько лет пребывания в Москве, поживши у одного Сашки-художника, который давал холст и краски и образцы того, что покупается на Арбате.

Способный Владимир быстро настрополился. Речь ведь тут не шла о насилии над личностью, о том что называется «обучение искусствам».

Но можно ли личность обучить быть художником? Вопрос спорный, скорее, это ошибочная мечта неудачников-родителей, романтически настроенных и желающих руками детей разгрести горы своих несбывшихся мечтаний, найти для них потерянный старшими так называемый «свой» путь в искусстве.

Владимир ненавидел материнские мечты (о, музыка, о, живопись!), но ремесло его не отвратило, Сашка все растолковал, и Владимир сносно ляпал по холсту, водил кистью и пальцами, изображая что нужно, то есть то, что продается, а выпивка и травка не переводились в странной Сашкиной берложке, где тараканы ползали по спящим на полу, где никто не мыл посуду и не мел веником, никто не стирал, как в пещере, только добывали пищу и зелье и старались попадать точно в унитаз.

Приход и расход, в горло, по пищеводу и вниз — всё. И какие-то телодвижения для добычи необходимого, размалевывать холсты, как в случае Сашки.

Владимир, однако, уже вставши на этот путь, отличался от многих его квартирных сожителей и рабов, он любил все-таки чистоту, брился регулярно, что-то тихо себе подстирывал, и особой популярностью стал пользоваться, когда сшил себе хорошие брюки (старые расползлись),— он долго колдовал, мерил свои распорки, то есть штаны, распоротые по швам, стоя в одних трусишках, а ткань у него тоже нашлась, какая-то парусина, технический брезент зеленого цвета, в оригинале там был чехол с автомобиля, снятый Владимиром в чьем-то дворе при помощи ножика. Сашка же вспомнил, что у его мамаши хранится старый большой «Зингер».

Короче, Владимир тут же заинтересовался швейной машинкой Сашкиной матери, съездил к ней, починил этот раритет. Сашкина мать показала как строчить, все растолковала, тронутая вежливой внешностью, румянцем и полной беззащитностью Владимира, маленького мальчика (все матери быстро просекают таких беззащитных детей и передают их друг другу из рук в руки, они-то бы и не передавали, хранили у себя, но сокровище уплывает).

Владимир получил машинку (на время, а вышло, что навеки, хиппи не отдают и ничего не требуют назад), далее он сострочил, построил брюки, все понял, даже появился в своем училище, где у него сидела в учебной части сочувствующая девушка, покрывавшая его учебные грехи.

То был единственный раз в жизни, когда Владимир пытался постелить соломки, как-то обеспечить себя на будущее (ремесло, вообще-то, означает кусок хлеба!), и он целенаправленно походил на какой-то курс, то ли конструирования, то ли технологии чего-то, ненадолго загорелся стать модельером.

Но его жизнь у Сашки предполагала, помимо ночевок и сдачи холстов, общее сосуществование, коллективное питье, курево и колеса, т.е. наркотики в их пока еще не самом сильном варианте.

И уже там технология существования была такова, что ночью народ гудел, до полудня спал. А учеба-то протекает по утрам, что характерно.

Вот этот ночной образ жизни и то, что называют ленью (на самом деле на это есть свой точный медицинский термин), не пустили новичка развиваться в швейном искусстве дальше, хотя машинку он берег и прятал ее у одной знакомой после поползновений Сашки обменять механизм на бутылку (машинка-то моя материна, где она у тебя?).

Знакомая, как раз та самая Лора, нашла Владимира на каком-то детском дне рождения — хиппи имели детей, и уж эти святые праздники собирали всех.

Владимир пришел на именины, и на нем были не только новые брезентовые штаны, но и новая куртка (он взял заказ на шитье, принял материю, все исполнил, но носил куртку сам, прячась от заказчика) — и Лора, увидевши таковое чудо, а также узнав, что Владимир сам шьет, тут же со смехом и радостью сделала ему заказ.

Владимир, давно искавший куда бы деть машинку, согласился, и в ту же ночь въехал к Лоре в комнату с этим швейным механизмом, чистый, выбритый, в новой одежде — и остался.

Он сшил Лоре безрукавку из кусков меха, сшил художественно, любовно, чисто, с врожденной аккуратностью, затем сшил Лориной матери очень быстро юбку и затем оказался принят в семью как студент со справкой.

Его поженили и прописали, но шить ему больше не хотелось.

От него ждали чудес, слава его разнеслась по всем знакомым родителей Лоры, уже порывались нести ему отрезы и отрезы, но тут Владимир нашел себе Лорину подружку, девушку из захолустного города, Жанна по кличке «Ванна-с-Тольятти» (она рассказывала всем присутствующим, что в детстве называла себя не Жанна а Ванна, и, самое смешное, когда ее спрашивали как тебя зовут, отвечала: «фами внаете».

Ванна стала в Москве дорогой проституткой, как-то так извернулась, сняла квартиру, носила шубки, брюлики, имела косметику от Диора-с-Парижа (произносить слитно), а все дело было в том, что ее главный сожитель и покровитель жил между двумя странами, скажем Италия—Россия, и налаживал именно в Тольятти производство каких-то пламенных моторов, и ему там встретилась Ванна, семнадцатилетняя выпускница в белом платье, волжская блондинка, роза с крепко взбитыми сливками. И дело завертелось, начавшись с уличного знакомства, т.е. Ванна села в машину к итальянцу.

Дело завертелось, но: Ванна не желала жить в родном Тольятти, где часть людей относилась к ней как к вражеской подстилке, т.е. с завистью (бабы, подруги и мальчики), а меньшую часть составляли те самые враги, кому якобы и предназначалась подстилка.

Короче, Серджио снял Ванне апартаменты в Москве и сам туда наезжал на уик-энды, а в остальное время Ванна принимала других богатых бизнесменов, завела знакомства в верхних эшелонах искусства, но: каковы истинные истоки человека, таков и его неизбежный путь, и Ванна нехотя увела мужа (Владимира) у якобы подруги Лоры.

Лора с интеллектуальными друзьями ходила к Ванне посмеяться над ней, над ее выговором, они потешались над Ванной-с-Тольятти, повторяли друг другу ее словечки, но исправно пили и ели за ее столом.

Все это с хохотом рассказывалось Владимиру. И Владимир был однажды приведен к Ванне. Они познакомились.

После чего Владимир исчез.

Они с Ванной залегли в берлогу, вкусно ели, сладко пили, хорошо спали, тем более что Серджио фирма вызвала на родину на два месяца, он звонил ежедневно, ежедневно звонили и бывшие папики-друзья, но Ванна держала оборону.

Владимир жил теперь именно в тех условиях, для которых каждый человек предназначен,— любовь, ласка, еда и питье, фильмы типа «Эммануэль», дорогие магазины.

Однако же и от Ванны-с-Тольятти у него находились потайные пути, и иногда он исчезал, прорезая в толще богатства свои ходы, ходил по старым местам, носил деньги и подарки, посещал детские дни рождения и встречался с Лорой (романтически, в кафе), по ее просьбе, она рыскала всюду, ища своего мужа, ее родители окаменели от горя, и в результате с инфарктом слег еще совсем не старый ее отец, бац — и умер.

Владимир тут же приехал с деньгами, все взял на себя, отхоронился и снова исчез.

Приближался срок возвращения из Италии «Сержика», приближалась свадьба Ванны-с-Тольятти, Серджио собирался увозить свое сокровище на родину, и Владимир однажды вечером ушел из объятий плачущей Ванны никуда, в темную ночь; а во дворе уже разгружалось такси Серджио, прибывшее из аэропорта с огромным грузом.

Владимир ушел не плача, все в той же куртке и в том же состоянии.

Идти к Лоре было нельзя, идти к Сашке пришлось, в гущу тараканов, однако Сашка уже погиб к тому времени, как выяснилось, но и там уже болото заросло, и место оказалось занято, новые морды повернулись к Владимиру от плиты, где варилась маковая соломка, морды бледные, подвальные, мокрые как вареные пельмени.

Владимир, однако, заготовил себе еще раньше один детский день рождения — и пошел туда с подарком, купил бутылку, причем дорогую.

Его приняли приветливо, все знали, что он щедр и обеспечен, он помог вымыть посуду и как-то так и остался.

Хозяйка, одинокая мать, добрая и безалаберная актриска, постелила ему на раскладушке, и Владимир переспал ночку среди остальных оставшихся, но другие ушли назавтра к вечеру, а Владимир еще раз остался, причем вымыл всю посуду, подмел и утром даже отвел малолетнего сына хозяйки в школу.

Хозяйка спала, сказала ночью, что на репетицию к одиннадцати.

Владимир взял ключи от квартиры, невинно лежащие под зеркалом, вернулся в дом с мороза и получил следующее указание: забрать мальчика из школы и отвести его в музыкалку к трем.

И Владимир прижился.

Денег не было совершенно, актриска получала мало, да и попивала с друзьями.

От живописи Владимир отвык, а искусство, как им говорили в училище на вступительной лекции, есть штука такая: отойдешь от него на шаг, а оно от тебя отойдет на десять.

Швейная же машинка, приданое Владимира, стояла вдали, в доме мертвеца.

Актриска Лиза билась как рыба об лед, даже родная мать ей почти не помогала, мать считала, что это Лиза должна ей сама помогать как больной.

Владимир же от полного отчаяния, из-за ломки, пошел на то, чтобы унести из Лизиного дома старый дорогой дагестанский коврик, за который он выручил буквально гроши, зато купил маковой соломки.

Эпизод произошел летом, когда Лиза уехала с ребенком в деревню к друзьям.

Владимир затем пустил в ее дом одну свою прежнюю знакомую, по прозванию Мулява.

Мулява принимала недорогих клиентов, жизнь била ключом, Владимир варил на кухне свои травки, опять набился полный дом жильцов, пока не грянул гром. Вернувшись из деревни раньше срока, Лиза обнаружила у себя на диване труп женщины и больше никого.

Было чисто, прибрано, отсутствовал телевизор и видеомагнитофон, оба ковра и дубленка хозяйки, зато присутствовал труп.

Пошли страшные дни, милиция, слезы, Лизин сын не мог спать, полный тарарам и провал в жизни, а Владимир появился из небытия месяц спустя, вошел со своими ключами, растерялся, увидев Лизу, но сказал вот что: я тут оставил свои вещи, я уезжал, у меня мать умерла.

Владимир показался Лизе совсем погибшим человеком, но еще живым. Он двигался, искал то ли паспорт, то ли какую-то свою сумку, и тут выяснилось, что под сурдинку, уходя, он попятил Лизин кошелек, лежавший под зеркалом (там, правда, почти ничего не оставалось). А перед тем Владимир взялся за веник на кухне, как бы проверяя границы своих возможностей.

— Кто та девушка, которая умерла,— спросила Лиза.

— Какая?

— Тебя ищут, имей в виду, лучше тебе у меня не проявляться.

— Какая девушка?

— Умерла от передоза,— сказала Лиза,— прошу тебя…

— Ты еще эту смерть на меня повесь,— откликнулся Владимир, собирая мусор на газету.— Совок надо купить. Смерть матери на меня уже повесили.

И он посмотрел на Лизу своими совершенно пустыми глазами, маленькими запавшими глазами из глубоких больших глазниц, как бы умоляя не гнать, не гнать больше никогда.

Что же, он опять остался, но жить ему пришлось с новым хозяином: к Лизе прибился, очень прочно угнездившись, человек с богатым географическим прошлым, поездивший по всему миру и объявленный в результате в розыск как бы даже и Интерполом.

Миша (так его звали) грозно сидел на троне, а Владимир тихо шуровал веничком, подметая и подметая.

Так дело докатилось до следующего лета. Владимир опять остался сторожить квартиру, а Лиза с сыном и Мишей отвалили в деревню.

Тут и произошло следующее: Миша неожиданно вернулся из деревни и умер. Диагноз патологоанатомы поставили походя, это оказалась, как водится, все та же сермяжная «сердечная недостаточность». Опять труп в квартире, и опять Владимира нет (кто-то с ключами зашел узнать, почему Миша не подходит к телефону, сигнал из далекой деревни от Лизы). Схоронили, и вскоре приехал Владимир, все узнал, был нечеловечески потрясен, сверх меры, был напуган так, что трясся. Лицо побелело.

И Лиза опять его не выгнала. Лиза ходила беременная от мертвеца Миши, а Владимир какую-никакую, но все-таки приносил пользу (например, на случай больницы; он мог бы посторожить сына Лизы).

Но и тут все сорвалось, потому что Владимир добрался только до декабря. В этом месяце он прыгнул с крыши двенадцатиэтажного дома (на крыше пропечатались вроде бы его следы). Милиция как всегда не стала встревать, и дело закрыли.

Потом, только потом, отмотав события назад, Лизины друзья с помощью бродивших повсюду слухов поняли (вроде бы), в чем дело.

Миша, вернувшись из деревни в пустую квартиру, видимо, нашел героин в заначке Владимира, не удержался, продал все и сам тоже вмазался, видимо, по полной.

Это и была сердечная недостаточность, т.е. передоз.

Что касается Владимира, то он, вернувшись, своего героина не обнаружил (вот вам и испуг, и белое лицо), влетел на крупную сумму денег, и его вынудили заплатить незапланированным образом, т.е. сбросили с крыши (там, по слухам, обнаружилось много следов, там, на свежем снегу).

У Лизы родился второй мальчик, брат первого, а окружающие все считают количество смертей в этой квартире с доброй хозяйкой, которая никого не могла погнать.

Лиза-то Лиза, но у каждого из ушедших была своя жизнь и своя долгая история падения, правда, никто из них не пал так явно, как Владимир, никто: сорок метров вниз.

Людмила Петрушевская

След на руке

Бывает же так: вот он позвонил, отставной любовник подруги, даже ее недолгий сожитель, в результате именно что отставленный.

Позвонил с предложением — давайте сходим куда-нибудь поужинаем.

А наша абонентка (то есть та, которой он позвонил) находилась дома, что называется, в отчаянии, пришла с похорон и не знала, что поделать.

Взрослая женщина многих должна схоронить, и это было из того ряда, из обязанностей, но пока та дряхлая старушка помирала, Богу душу отдавала, наша абонентка настрадалась чрезвычайно, с ужасом ожидая конца и все стараясь как-то облегчить человеку этот путь.

Последний раз, когда она перестилала старушке постель и переодевала ее, та вдруг забеспокоилась с закрытыми, уже невидящими глазами, извернулась, склонилась и, будучи в полном беспамятстве, поцеловала родную руку. В ответ тоже была поцелована в руку и со слезами.

И вот, вернувшись домой в свое одинокое жилье, наша героиня, Лида, как-то растерялась. Что называется, горе накрыло ее с головой, непрошеное, не свое, а вот поди ж ты, ничего нельзя было с этим поделать, не за что ухватиться, пустота, растерянность, потому-то устраиваются долгие тризны с водкой, отойти, забыться, не погрузиться в беспросветность. А Лида вообще-то пить на поминках побоялась, долгий путь до метро, да и на метро, и на тот конец Москвы к себе, так что она ела, запивала салаты кока-колой, слушала немногочисленных выступающих, но водку даже не пригубила.

Дальняя родня собралась, люди, которые уже даже не перезванивались.

Никто ни в чем после похорон не был кровно заинтересован, старушка завещала квартиру двоюродному внуку, он обо всем хлопотал и обихаживал бабку, нашел сиделок, все устроил.

Лида тоже, как посторонняя, побыла за столом, потом встала и пошла.

Поцелуй старушки горел на ее руке, дальняя родня, а поди ж ты!

Когда-то покойница взяла к себе маленькую временную сироту Лиду и растила ее — у матери Лиды был в то время новый муж на Сахалине, к нему она и уехала, а на содержание ребенка присылала деньги.

Дела давно минувших дней, умершая всегда осуждала Лидину мать за ее порывы, а вот Лида свою мамочку боготворила и всегда с трепетом ждала ее возвращения — пока не наступило время самой Лиды, и тогда уже она ушла от матери, сразу и навсегда, резко, по-юношески беспощадно, выложив ей все обвинения. Бывает!

Затем последовала собственная ошибочная жизнь, порывы, любовные трагедии, которые потом все как одна оборачивались комедиями.

Да что говорить! К своим годам Лида осталась одна.

Мать ее уже отошла, старая легкомысленная красавица. С ней и в шестьдесят на скамейках заговаривали мужички, она звонила дочери и с презрением и смехом докладывала о своих очередных победах.

Такова история.

Но мы о теперешнем. Был вечер, тоска накрыла Лиду с головой как толстым одеялом, не выбраться самой, не выпутаться, пришлось включить дурацкий телевизор, но бедняга ничего не могла найти хорошего, тупо сидела, переключая программы. Звонить подругам она не стала, хотя обычно они всё друг дружке докладывали, но принято было о бедах говорить иронически. А какая тут может быть ирония, похороны.

Потом она взялась за книгу, биографию садиста Унгерна — давно ее мусолила, надо дочитывать и возвращать.

Там вообще описывались жуткие вещи, казни разных степеней, которые любил выдумывать этот барон. Если долго никого не убивали, он чувствовал стеснение сердца и кидался на гауптвахту, где сидели арестанты.

Однако Лида еще с утра помнила, что именно на сегодня подруга, после долгих просьб, пригласила ее к себе в клуб, где работала менеджером. Там у нее на вечер был намечен какой-то корпоративный праздник.

Еще неделю назад она позвонила сама:

— Ну приходи в пятницу, ты же просилась, хорошие певцы приглашены, развеешься.

— Ладно. Приду. А то все по больницам, надоело,— как обычно, с иронией откликнулась Лида, только вернувшаяся от тетки.

Никто же не ведал, что именно в тот же денек, в пятницу, и состоятся неожиданные похороны (они всегда неожиданные, что делать). Но как это, в такой день идти развлекаться? Нет.

Тем не менее, как уже было сказано, позвонил телефон, и красавец Костя, отставной сожитель подруги, бодро сказал:

— Это такой-то, помните? Был друг такой-то вашей подруги, давайте сходим куда-нибудь поужинаем.

Лида опешила. С какой стати вдруг Костя звонит именно ей? Они и сталкивались всего несколько раз, на днях рождения у третьих лиц и в доме у той подруги, о которой шла речь и с которой он тогда еще жил.

Однажды Лида даже защищала бедного Костю от ледяных замечаний сожительницы (их пара уже распадалась), и тогда Костя сказал: «Вы единственный человек, который понимает, что я тоже человек».

Костя был, что называется, на содержании у этой богатой подруги, хотя имел кое-какую квартиру и таковую же машину. Но его доходы, по слухам, все уплывали в неизвестные дали так называемому учителю (Костя состоял в религиозной коммуне в одной стране и по нескольку раз в год удалялся туда на месяц-полтора).

Собственно, раньше он был миллионером, но потом на чем-то споткнулся, капиталы потерял, из оставшегося кое-что отдал учителю и теперь имел полное право укрываться в той обители, где обосновался его духовный отец.

Это Лиде рассказывали общие знакомые.

Костя интересовал многих дам.

Он жил в отдалении от всех, исчезал и появлялся, и, что было всеми отмечено,— его две последние любовницы погибли за границей. Одна утонула, другая, через полгода, траванулась в ресторане местной пищей и умерла в туземном госпитале. На третью (это была как раз та самая дальняя подруга Лиды, у которой она познакомилась с Костей) напали поздним вечером в парке, когда она выгуливала собачку, но несчастная очнулась после удара по голове и без собаки.

И в том, и в другом, и в третьем случае упомянутые женщины уже были давно вне связи с Константином. Судьба иногда творит странные штучки, рифмует несоединимые вещи.

А так, люди говорили, он все-таки и дома живал, и новых любовниц заводил, и с друзьями общался, и даже что-то зарабатывал. То есть легкая жизнь была им обустроена со всех сторон.

И дочь имелась, пятнадцати лет, учится в Англии, и сам холостой и свободный, почти красавец, любимец то одной, то другой бизнесвумен.

Но он ничего такого не сообщил о себе Лиде, встретившись с ней однажды в супермакете. Он стоял с бутылкой и коробками в руках, а Лида везла тележку, в которой было детское питание для тетушки.

— О, поздравляю!— почему-то воскликнул он.

Лида вежливо кивнула, не понимая, о чем речь.

— А как вообще жизнь?— спросил он, явно из простой вежливости.

И вот тут она, как будто ее кто за язык тянул, внезапно рассказала ему о своих проблемах, что в квартире ее умершей матери оказались нехорошие жильцы, коренные неплательщики, их удалось выселить, но после них надо делать капремонт, и вообще страшно опять быть запутанной в темные дела — короче говоря, квартира стоит пустая вот уже полгода.

— А сколько вы получаете?— поинтересовался Костя.

А Лида ответила «как все», и Костя засмеялся каким-то кратким смехом, как подавился им.

— У вас что, ребенок?— наконец спросил он, кивнув на тележку с детским питанием.

Ах вот с чем он ее поздравил!

— Какой ребенок в моем возрасте,— ответила честная Лида,— просто тетушка наша лежит в больнице. Ничего уже есть не может.

— Она вам что, оставляет что-нибудь?— без интереса спросил Костя.

— Нет, у нее есть свой племянник. Ой, простите, я спешу.

И она быстро, с бьющимся сердцем, пошла к кассам. К чему были эти ее рассказы совершенно постороннему человеку? Идиотка. Как будто просила о помощи.

Да, наверно, просила, не помощи, а хотя бы совета. Так бывает.

Кидаешься к первому встречному, если некуда идти.

И вот тут звонок, именно в проклятую пятницу после тетушкиных похорон. Звонок Кости, незнакомого человека. В такой обстановке.

И неожиданно для себя Лида пригласила Константина пойти с ней в тот ночной клуб на чужое мероприятие. Тоска ее снедала, такая тоска!

То есть меня тут позвали в клуб на один корпоратив, может, лучше туда пойдем? Все-таки бесплатно.

В ответ он засмеялся опять тем своим коротким сдавленным смешком.

И он заехал за Лидой, и они помчались как люди на хорошей машине туда, где гремела музыка и столы ломились от угощений.

Подруга Вера встретила их не сразу, пришлось подождать около охранников, но затем пару впустили, и Вера устроила Лиду с кавалером за столик вместе с музыкантами, то есть как обслуживающий персонал.

Сама подруга Вера только пару раз присела к ним, у нее были проблемы с приглашенной группой, кто-то не доехал из аэропорта.

Но Вера оценила партнера Лиды, мазнув по нему заинтересованным взглядом, а потом она посмотрела на Лиду слегка удивленно. Но тут же отскочила от стола с зазвонившим телефончиком в руке, побежала туда, где было слышнее.

Лида с Костей почти ничего не склюнули с богато накрытого стола.

Подсаживались то один, то другой музыканты, что-то глотали поспешно, гремели инструменты, и Лида чувствовала себя совершенно не в своей тарелке.

Перед их столиком было большое свободное пространство, танцпол, на котором крутились и вертелись две одинокие женщины, подбадривая себя вскриками. Корпоративная публика теснилась вдали, вокруг своих столов, пила, ела и трещала под музыку.

Никто из них не танцевал вообще, кроме этих двух завзятых (и, видимо, нанятых) немолодых теток.

Костя сидел спокойно, даже смотрел на танцовщиц с некоторым интересом, а разговора не получилось: музыканты отрабатывали свою грохочущую программу на совесть.

И Лида от нечего делать сфотографировала своим телефончиком сцену, на которой громко вопили две девушки.

Потом, уже дома, Лида рассмотрела свои стоп-кадры и вдруг увидела на одном из них профиль Кости.

Это было совершенно не похожее на него лицо, одутловатое, грозное, страшное, хотя и улыбающееся застывшей улыбкой.

А завершился данный безумный поход тем, что Костя на обратном пути, уже в машине, произнес фразу из французской песенки: «Voulez-vous coucher avec moi?» — что означало «Не хотите ли вы переспать со мной?». Лида ответила шутливо, что бывший бойфренд снабдил ее этой единственной французской фразой на всякий случай, чтобы она распознавала сексуальных агрессоров в самом эпицентре языка, в Париже. И она как раз потерялась, отстала от группы у Эйфелевой башни и обратилась к полицейскому, но почему-то из-за нервотрепки сказала ему именно ту, в шутку выученную, единственную известную ей по-французски фразу, добавив название своего отеля. Ажан тогда просто окаменел. Смешно!

Костя выслушал эту байку безо всякого выражения на своем красивом лице. Он, похоже, ничего не понял и все еще надеялся. То есть он предложил Лиде все-таки поехать выпить куда-нибудь, но она ответила: «Да нет, не надо».

Хотя в ней уже поселилась какая-то надежда, некое тепло в груди, нежность к этому чудаку.

Тем временем он сказал:

— Ну хотя бы ручку поцеловать.

Она протянула ему руку, он прижался к ней губами, и вдруг на этой же руке, но повыше, там, куда попали губы умирающей тетки, загорелся, как ожог, след ее поцелуя.

— Поехали ко мне или к тебе?— сказал Костя.

Лида, однако, чувствовала только этот мешающий ожог. Он разрастался, зудел, мучил. Всякий романтизм, вся атмосфера первого свидания, все вдруг обратилось в желание поскорее выскочить из машины и приложить лед к больному месту.

На том и распрощались. Афера завершилась, и Лида вернулась в свой дом. Как ни странно, чувство горения уменьшилось, как только она закрыла за собой дверь квартиры.

И на руке не было никакого следа!

Однако дальше, рассмотрев кадр в телефончике и увидев истинное лицо своего случайного попутчика, этот серо-лиловый цвет, это страшное выражение, эту улыбку, просто как у героя фильма ужасов, Лида вдруг подумала: из каких соображений он вдруг позвонил ей, незнакомой и небогатой, не очень молодой, ничем не полезной ему, привыкшему к частным самолетам и путешествиям на машине, к бассейнам и виллам?

Его лицо! Лицо отчаянное, как перед самоубийством или преступлением, лицо смертника или убийцы.

Загадка.

Лида, кстати, не удивилась бы, если бы он попросил ключи от ее той квартирки на окраине, это было бы единственное логическое объяснение.

Но он не сказал ни слова.

Больше ведь ничем она не могла быть ему интересна. Логики тут не просматривалось.

А то, что вне логики, что не имеет резонов и причин и происходит с людьми, когда они себя не контролируют (как на том снимке в телефоне), оно не объяснимо ни до, ни после события.

Не считать же объяснением тот момент, когда Лида у подруги заступилась за гонимого Костю (кстати, с этого началось охлаждение в отношениях с той подругой, она больше не отвечала на звонки). Да и ладно, не это важно.

Вдруг она вспомнила книгу про Унгерна, там было написано, что он не мог без казней. Он пользовался любым случаем, он должен был убивать, без этого ему стискивало сердце и начиналась жуткая нечеловеческая тоска. И он скорее мчался на гауптвахту к арестованным, брал первых попавшихся. И придумывал на ходу разнообразные казни.

Зачем-то горел след на руке, след от поцелуя уже умершей старой женщины.

Людмила Петрушевская

Богиня. Физиологический очерк

О, благообразная старость, о, сама мечта о ней.

Оставь надежду, всяк сюда входящий, так сказано.

Ибо (здесь голос повышается до звона), если прожил всю жизнь как-то, то так-то и сгинешь. Прожил во рвани и пьяни, прожил неряшливо, в тараканах и с грязными полами, прожил среди криков — в старости то же самое и будет. Приговор подписан. Ибо старость (тут опять звон) есть беспомощность младенчества, а младенчество кал ест.

И хочется ожидать лучшего от выросших в тех же условиях, на грязном полу и в нестираном белье детей мужского пола — о чем вопрос? Чего ожидать-то? (Тут голос утихает, начинается сама житейская история.)

Но ожидаем хода вперед.

Те дети, о которых шла речь, родились в комнатушке в заводском общежитии на Зацепе, которое с давних времен называлось казармой. Трое их пришло на свет. Старшая дочь — красавица, средняя дочь — прелесть, младшенький сын просто плюшевый мишка, все курносенькие, хорошенькие, такими иногда бывают очень дорогие куклы авторского производства, куклы, сидящие в витринах далеких стран,— мечта повзрослевших девочек, которые покупают их якобы своим деткам. Выпуклый лобик (у куклы), серьезные глаза, нос вверх насколько возможно, дальше — трогательно большое расстояние до рта, какое бывает у новорожденных обезьянок. Затем рот, большой и припухший слегка, и дело завершается пяточкой подбородка. Подбородок обещает быть крутым. За такое лицо куклу берегут, стерегут и неохотно дают дочкам.

Вот такими росли эти трое.

Всех их воспитал дед Семен.

Деда Сеня. Бабка уже у него померла, а Семен в сапогах и пальто, в кепке летом и зимой гулял с детьми. Они были бледные, немытые, и воспоминания соседей сводились к тому факту, что вот сидят двое малышей в картонном ящике (видимо, играют в машинку), а из-под ящика течет ручеек. Оба грешны. А личики сияют. Все детство провели у подъезда с дедой, а деда стоял с ними вечно пьяненький, но дело уже происходило в новом доме, как-то так им взамен комнатушки при заводе дали в квартире на первом этаже две комнаты на шестерых, да еще с соседкой.

И они даже радовались, потому что изначально жили все на десяти метрах и спали на полу. Ну и что, собственно? Не деревня, чай, полы теплые, это в деревне надо забираться высоко, то на печь, то на кровать зимой, то на полати, от пола дует, а в городе легко и на полу. Весь азиатский мир спит на полу. Как чуть теплеет — все впокат на половицы и в русской деревне.

А тут две комнаты на шестерых, все удобства! Дети в одной, взрослые в другой. Только дед Семен был тяжек с бодуна, утром задавал трепку домашним, чтобы дали похмелиться: опять известная картина, утром до выпивки тяжело, вечером тяжело после (не добрал), ищет, мужики его ценили, всегда поили у доминошного стола, отольют в его же стакан, он из дома унесет и баночки, и скляночки, всё туда, к мужикам своим. Они его уважали как своего отца, старые отцы — редкость в России, его звали «папаня», «наш батя» и так далее у стола, где резались в домино на деньги. Куда человека тянет, куда его несет? Туда, где его любят. В семье никого не любят, кроме домашних животных и малышей, дальше уже идет война фронт на фронт: мать на отца, отец на детей, бабки-тещи против зятьев, а свекровь против невестки, дети вырастают, приводят в дом своих суженых-ряженых, опять то же самое плюс. Только те, кто отъехал и возвращается по праздникам, в дни беды или необходимости, эти взрослые дети уважаемы, но тут все объяснимо, им есть куда уйти-то, нет ощущения ловушки, капкана, сетей, в которых все сидят на головах друг у друга и малейшее шевеление — шум и крик снизу. Хотя все чувствуют себя внизу, такие дела.

Дед Сеня, таким образом, растил внучат. Ну как может старик ростить? Заметит — сменит трусы, не заметит — так ходи. Но покормить покормит, и на улицу выведет, те же картонные ящики у магазина, где играют и лазят все дети, а что делать? Мать на фабрике, отец на заводе, приползают домой серые, мать еще и по магазинам, по очередям, что-то приносит в сумках, то навертит котлет, то большую кастрюлю щей сварит, то макарон приготовит, любимое дело, десять минут, и все сели есть. Поели, деда и зять во двор, к доминошному столу, дети опять в ящики, старшая дочка все дома и дома, старшая дочь, как уже было сказано, красавица. Ее зовут Вера, среднюю зовут Танечка, младшенького сынка Мишка.

В доме, конечно, толпа детей, все сюда бегают, дверь не запирается, первый этаж, вечно полный дом друзей. К Маше (матери) приблуждаются соседки, ровесницы и помоложе, к девочке Вере ходят подружки из класса, у младших тоже гоп-компания, пол, разумеется, нечистый, здесь паркет — что с ним делать? Паркет — это целое искусство, его должны натирать воском, мастикой, в хороших домах паркет как стеклышко, однако капни воды — уже пятно. На паркете жить можно только переодевая тапочки, только так, только так, а какие могут быть тут тапочки, если целый день гости, даже не гости, а постоянные постояльцы, еще и родственнички из деревни, и мальчик Вова приехал поступать в техникум из деревни тоже, а потом так и осел тут, тоже спит на полу, нечего ему в общежитии там, оказалось, парня обыграли в карты сразу же по прибытии — и потребовали с него столько, что за такие деньги можно было бы купить дом в деревне. И он ушел из общаги, его приняла та же Маша и поселила на полу, и он, как оказалось, перестал ходить на учебу, скрывал, что не ходит, убегал утром как бы торопясь, а сам сидел на лавке где придется, как потом выяснилось, в метро без денег не сунешься. И домой не поедешь на поезде. Потом в техникум вызвали мать из деревни, что сын не является, он покинул в общаге даже чемоданчик вещей. Разумеется, никаких уже вещей там не оказалось, дно да покрышка, вручили матери, а сын держался за ее спиной. Пока выясняли что почем, он наотрез отказался оставаться в техникуме, пришлось ему устраиваться в ПТУ. Устроили; жил все там же, у сердобольной Маши, да и родня Катя, мать его, привозила из деревни и сало, и масла (самодельного, какого здесь и не едали отродясь, сепараторного). Картошечку волокла на себе, мясо после ноябрьских, и Вова хорошо учился в радиотехническом ПТУ, там работала знакомая Маши. У нее всюду были знакомые, всюду ее встречали радостно, как ее детей, как ее отца и брата Николая. Вот брат Николай, он тоже дневал-ночевал здесь же, благо его комната (и жена с ребенком тоже) находилась на три этажа выше, тоже дали в новом доме за выселением, поскольку в том заводском бараке, в казарме на Заставе Ильича, все жили в одной комнате. Все они, дети деда и сам Семен с супругой, всего считай сколько: Семен с женой, она там же и умерла от тяжелой и продолжительной болезни, Маша с мужем дядей Леней, ее дети Вера, Таня, Миша и Николай с женой Таисией и сыном Витькой, девять человек. Так и жили раньше в фабричных казармах, стягивались из деревни к своим, рожали тут же, а кухня имелась одна, с большой чугунной плитой, это потом провели газ и выделили по конфорке на комнату. Тяжело жили, ох, тяжело жили рабочие люди в Москве-матушке. Ютились, недаром буревестник все призывал, пусть сильнее грянет буря, и так легко было поднять их с пола и выпустить на улицу с красными флагами, но водка, русская настоящая богиня, правила и правит. Тут бы учиться, тут бы расти над собою, но кто-то всегда остается на дне, хотя и проходил в школе, например, «образ Луки-утешителя» и посещал с классом детский театр на площади Свердлова и смотрел там пьесу «На дне», но не знал, что это про него предсказано, про его будущее, не в коня корм, мимо торбы.

Кто-то остался на дне, лишенный уважения общества, но сам по себе живущий и сам себя ценящий.

Так что Машина квартира была как бы дно дном, не голод, но полуголод, не рвань, но пятна и все накось; Маша, бывало, навертев ведро котлет из Катиного деревенского мяса, ночью сама вставала и ела одна на кухне котлету за котлетой. У нее тогда начинался туберкулез, потому что старшая дочка Верочка попала в больницу двенадцати лет, и Маша в тоске не могла спать, бегала сидеть под больничное окно девочки, накинет плащ на ночную рубашонку и пошла пешком, так и простыла теми ночами. Начинался туберкулез, но, благодаря туберкулезу и справкам из диспансера, вышло даже лучше: семье дали еще одну, третью комнату в квартире. Соседке выделили отдельное однокомнатное жилье, она тоже съезжала со счастьем, вместе бегали по райжилотделам, якобы соседка жаловалась, что живет с туберкулезницей в одном помещении. Но на самом деле, это она, соседка, пробила все инстанции, была одинокая завуч ПТУ, куда потом и устроили Вову из деревни. Она съезжала со слезами благодарности, что так привыкла, как к родне, и потом много помогала. Средней девочке Танечке давала уроки по черчению, та сдала экзамены в техникум и вышла оттуда техником-технологом с зарплатой инженера.

Старшая дочь вообще выросла классным специалистом-костюмером, она шила платья актерам на киностудии и подрабатывала налево, вот так, ни много ни мало.

Но вернемся к туберкулезу, его залечили, однако сама Маша ходила, при ее золотых руках, швейной машинке и светлом уме, как нищенка: кофта в пятнах, юбка тем более, а ведь Маша тоже шила как профессиональная портниха, но не на себя, на других. Она брала работу на дом, вечно в комнате стояли большие квадратные пяльцы, валялись золотые нитки и канитель, Маша вышивала знамена, погоны и фуражки золотом при свете грошовой лампочки (привычка экономить) и все ночами, чтобы сделать план. И ела тоже ночами.

Надо сказать, что Маша в молодости была красавица с редкой в России мощной челюстью, крупные белые зубы и толстые красные губы, густые черные кудри, глаза большие, фигурка как у (теперь уже можно сравнивать) Софи Лорен, но после трех детей, еженощной и ежедневной работы, а также макарон и котлет, вполовину провернутых с белыми корками для экономии,— Маша носила огромный тугой живот, высокий, как на восьмом месяце беременности. При этом-то животе всякая грудь скрадывается, а ноги, красивые и стройные, выглядят палочками, да.

Еще одно: она как бы стыдилась своей красоты. Стыдилась своих возможностей и преуменьшала их, замаливала судьбу, благосклонную к ней изначально своими дарами, приносила в жертву свои живые черные глаза (быстро стала слепнуть), свое прекрасное тело, как уже описано, не украшала себя никогда ничем, ходила хуже чем нищенка, одета была во рваное и старое, пряталась среди людей, а сама-то вышла в наш мир ослепительным совершенством, будем так говорить: святой.

Ибо в начале начал у нее случилась страшная история, она сошлась по любви с хорошим парнем тоже из их казармы же, родила ему девочку (напомним, в условиях уже известных, все впокат на полу), что само по себе считалось там грехом, неприкрытым грехом, ибо этот парень, увидевши новорожденную девчонку, обиделся: младенец оказался чернявый, густо заросший по головенке черным пухом, а парень был рыжим, от рыжих отца и матери, и он ухватился за эту зацепку, не привел жену с нагулянным (по выражению казармы) ребеночком к родителям выше этажом в их комнату — как видно, и они не желали для сына подгулявшей невесты, к тому же с казарменного пола поднятой и в добавление ко всему красавицы, каких не видела казарма. Знаменитая Марья-краса Длинная Коса.

И тут ее как раз и взял за себя слесарь с той же фабрики, мало заметный тихий парень Ленька, низкорослый, с большой головой (кувалдочкой), белобрысый, синеглазый, курносый, стеснительный. Марья как-то его заметила в столовой и приворожила, он бы сам не решился, был ниже ее по всем статьям.

Но, как с мужиками бывает, женившись, Леня стал степенным, собственных двоих детей встретил из роддома как полагается, заматерел, стал главой семьи, сам решал все вопросы, хотя все и без него уже давно знали как решать, но терпели и его мнение. Девочку Веру он любил как родную с годика, Веру он любил откровенно, подбрасывал ее и чмокал, а жену свою любил тайно, не показывая это ничем.

Внимание! Я тут пишу историю людей, которых люблю и считаю вершиной творения. Они ушли и уйдут безвестными; мало того, уйдут неухоженными больными стариками, которые стесняются себя и того, что живут обузой. Но их доброта и сознание ничтожности всех благ, их королевская снисходительность, терпимость к людям заставляет меня плакать над их жизнью, над жизнью вообще. Над русской жизнью в частности. Ибо тут (голос до звона) великая загадка русской души: самоустранение от благ этого мира, самоуход. Видимо (колокола бьют), так совершенны наши люди, что не хотят этого совершенства, они губят, тратят его. Не ростят по крупицам, по зернышку тысячелетиями (славься, славься), как японцы или голландцы, как те же люксембуржцы, не преумножают от поколения к поколению (крещендо), а тратят, стряхивают с пальцев, смахивают как прах. Аминь. Теми же тысячелетиями. И должны уже были бы давно исчезнуть с лица земли, если бы не вышли в мир столь богатыми. Слава!

Одна горькая надежда на так называемых «чурок», на их быструю резкую кровь и талант к торговле. Может быть, они смогут выделить в наших будущих поколениях столь же резкие психопатические типы, но их у нас и так достаточно, так что положить голову за русскую землю, нацию и державу в лице ее глав (хорошо сказано) было всегда для таких людей делом минуты. Раз — и закрыть собой амбразуру! И пока японцы выдумывали своих камикадзе, мы давно уже шли в болото: впереди, в белом венчике из роз Иван Сусанин. Слава!

Маша боготворила своего тихого мужа Леню прежде всего за любовь к приемной доченьке Вере, и эта благодарность потворствовала тому, что Леня развернулся в дальнейшем во всю свою мощь тихого человечка и всегда был прав, и считал правым делом ежедневно бухать у доминошного стола и приходить домой на бровях. А также скандалить и кричать на дому. Вернее, так: Машино чувство вины перед Леней, взявшим ее с нагулянной дочкой, ни к чему хорошему не привело. Богородица по натуре, Маша тут родила себе божка довольно козлоногого, хотя и тихого, то есть тихого вакха с маленькой буквы, зловредного, каменного, упрямого и с чертами легкой шизофрении в сочетании с манией величия и полной глупостью.

Чувство вины к хорошему не приводит, поймите наконец все (далекий звон колокола), и дядя Леня уверился в том, что взял поблядушку. Ничего тут не помогало, ни болезни Маши, ни ее вздутый живот, ни то, что она в один прекрасный момент взяла и продала золотые коронки со своих некогда прекрасных зубов и осталась щербатой навеки, а затем и полоротой, вообще всё выдернули у нее районные замечательные стоматологи.

Дядя Леня и тут пребывал на коне, он не видел реальности, а помнил только, как его захомутала цыгановатая красавица Машка, замотала своей косой и уговорила жениться, сама уговорила плача навзрыд, он ее и пожалел как дурак, а сестра его Клавдия правильно всю жизнь говорила одно, что, дескать, брата «опоили».

У Клавдии была своя кандидатура на невесткино место, но та невестка осталась без места, шутка.

Клавдия, кстати, и сама пила, и муж ее пил и сгорел от горячки (по-настоящему сгорел, от горячки горят синим пламенем, это подлинный медицинский факт, проспиртованные трупы горят без дыма синими огоньками и рассыпаются в прах).

Однако же и такая жизнь идет вперед.

Тут настал момент, когда молоденькая Верочка увидела свою мать пьяной посреди дня, в субботу. На кухне сидела злая золовка Клавдия, на столике стояла пустоватая уже бутылка чистой, а мать поплыла. Виноватая, обмякшая, она сидела между плитой и столом. Вера начала сразу с визга: ты что, ты что, ты что, мама?!

Мать собралась, внутренне так собралась и вышла, Вера вынужденно пошла за ней. В маленькой Вериной личной комнате мать сообщила дочери свое кредо: кто ты такая, чтобы говорить так. У Клавдии, какая она ни есть, у нее горе, умер их отец, ты поняла?

— Отец?!— взвилась Вера, а мать сказала:

— Плохие песни, когда жена мужа хоронит.

— Ничего себе отец, все из дома вынес!

— Вот так,— как могла твердо сказала мать и поплыла нетвердой походкой обратно к Клавдии, то есть предала Верочку.

Верочка бессильно заплакала, а мать допила с Клавдией бутылку, смертельную дозу, и слегла с жестоким приступом астмы.

Пошли «скорые», врачи, уколы, мать лежала не в силах выдохнуть, коротенькое такое у нее было дыхание, вздох — и не выдох, а тяжелая попытка выдавить воздух, вереница хрипов, невозможно слушать, задыхаешься.

Злая золовка, получив свое уважение, исчезла, совершив истинно злое дело, подлинное убийство Маши.

Мать чувствовала себя еще более виноватой, и дело шло к развязке. Она явно желала вдохнуть и больше с этим не мучиться, однако все еще выдыхала, наполняя комнату невыносимыми хрипами.

Тут у нас песнь как о Маше, так и о ее доченьке Вере, потому что Вера все время сидела с матерью, пока не работала, все свободные часы.

Пока Маша мучилась, стараясь уничтожить себя всеми самыми легкими способами, Верочка выросла в красавицу в свою очередь и прошла весь тот путь, который проходят в большом городе красавицы. Но об этом молчок.

Почему речь идет о так называемых легких способах самоуничтожения? Монах уничтожает плоть тяжелым путем: голодом, холодом, власяницей, веригами, молитвами и бессонницей, так, как уничижал себя знаменитый юродивый Юрочка, который мазался калом и дурно пах (дело происходило в девятнадцатом веке, и барыни целовали ему подол вонючей рубахи).

Однако, как говорит нам наука санитария, наука диетология, все вышеперечисленные методы и есть путь усовершенствования сопротивляемости организма, и голод, и молитвы, и подвижничество, и всякие самоограничения, и тяжелые труды, вплоть до пития мочи! Потому что голод, холод, холодная вода, труд в любую погоду, вязаные грубые вещи и босые ноги плюс обнаженная натура, плюс молитвы и медитация в любой избранной религии — это есть путь к долгой жизни.

А то, что при том употребляются самые разные формы религии, так путь к Богу не един, нас в том убеждают экуменисты, ручейков много, и все они сливаются в одну реку, и барабаны племени банту, и жертвенники маздаистов, и костры огнепоклонников стекаются в ту же могучую реку, текущую к Богу, как выясняется.

Что же касается подлинного самоуничтожения, то тут как раз пролегает наш путь, который и выбрал русский народ. Здесь надо сказать прямо и откровенно, что то, что мы сказали про водку, что она богиня, и есть настоящее состояние этой жидкости среди русской нации. Ей поклоняются, ее пьют священно, совершают так называемые коллективные возлияния (не меньше троих), которые известны еще со времен древних греков, возлияния проистекают на мнимом алтаре, даже если на весу и в трясущихся руках. Она, водка, провоцирует у людей состояние эйфории, она, богиня, сводит совершенно незнакомых, она создает ощущение тепла, дружбы, она дает счастье, и она же уничтожает, как всякая свирепая женщина-богиня, убивает тут же, бьет наотмашь доской и чем придется, даже бутылкой.

Культ данной богини широко распространен в России, и он гораздо более значителен, нежели все другие возможные культы. Ей и только ей посвящаются все эти ночные бдения, и не только вкушается кровь богини, но и плоть ее, то есть закусывают огурчиком, тут тоже традиция. И сюда идут и праздничные столы с их жирной, соленой, острой, вредной пищей, вот где самоуничтожение во имя великой идеи, вот где подлинный исход, вот где забвение плоти. Что касается монахов, то они и в семьдесят бодро глядятся, подлинный монах, не мнимый, не носит живота, а худощав и ограничен в пище. А наш алкоголик уже давно лежит под железной табличкой в куче земли, и жена его, трясясь, смотрит туда же, а дети его самоубийственно дружно жрут, пьют, моются по субботам, если вообще. Но это если речь идет об алкоголиках.

Что же касается не алкоголиков, то тут все то же самое. Жены и матери убиваются на работе и на кухне. Если стоит очередь в магазине, то имейте в виду, что толпящиеся там женщины — они святые, они не ради себя стоят, они стоят ради своего рода, ради своей собственной семьи. Всё для них, всё для детей и мужей и стариков. Весь прибыток туда, редко кто тратит на себя, на свои тряпки, это больше молодежь, а чуть дальше сорока — то все детям, доченьки растут, мальчишечки, всё мужу, свекрови, мамочке, всё им, всё им, ничего себе, всё им, вся жизнь, то есть стирка, уборка, готовка, покупки, уроки, школьные собрания, врачи, гулять с детьми, дни рождения, ночью погладить, починить и т.д. и т.п. Святая монашеская жизнь, отданная семье, своим.

Муж поклоняется богине, жена поклоняется семейному очагу. Вот тут и бродят Иисусы в юбках, одно их отличает, что ради своей «семье» они ненавидят другую семью, других детей в классе, соседей, вообще друзей своих детей и друзей своих мужей, только ради своих их святость, только сюда, в собственную нору, их доброта, все же остальное отметается.

Как только появляются чужие, откуда что берется? Откуда берется этот тон, эта лексика (мат), эти жесты? Своим глубоко закамуфлированная ворчанием и оплеухами мягкость и нежность, добро и любовь, чужим — все остальное.

Мне однажды приходилось наблюдать свару в очереди, и представьте, что один чуть не побитый участник диалога вдруг вопрошает другого, гневного: простите, а вы не учились в такой-то школе в Мневниках? И вот тут начинается смятение, раскаяние, мир, покой, вопросы, дружба, свои.

А ведь все где-нибудь учились, все кому-то не чужие, кто бабке не внук, кто не дитя своей матери, кто вообще не дитя (колокола вступают в хор: «Обнимитесь, миллионы!»).

Не обнимаются. Благожелательность в нашей стране строго избирательна. На улице, в офисе, в магазине, в транспорте лай, лай и лай. Огрызаются заранее. Нет улыбок!

Маша была редким исключением среди бродячих Христосов в юбке, она любила всех и каждого в отдельности, во всяком случае, она всех жалела и оправдывала. Только дочерей своих она не жалела, а натаскивала, как волчат и щенят, на будущую жизнь.

Сыночка жалела, тут она либо давала слабину, либо знала что-то о нем еще с утробы, провидела нечто и ничего от него не требовала, ничего. Только страдала, когда учителя ставили ему двойки. Она как бы безмолвно понимала, что нельзя ему ставить двойки, нельзя, счастье, что он вообще живет, дышит и пишет, что добрался до десятого класса и тетрадочки у него чистенькие, просто образец: Мишка аккуратный, все у него в порядке.

Миша как раз в дальнейшем жил у нее под боком единственным любимцем, дочери вышли замуж и отъехали, а она все его оберегала, нищего эпилептика-алкаша, все заботилась о нем одна во всем мире и умерла раньше Миши всего-навсего на год. У него быстро, после армии, возникла та же самая наследственная привязанность к богине, то же служение, беззаветное, до самоуничтожения.

Но вернемся к тому периоду, когда Мишка еще учился в школе. Тут Маша как раз стала героиней грандиозного скандала в подъезде, когда соседи вызвали «скорую» для психбольной бабки Насти, увозить ее в дурдом, и в дальнейшем семейка (освободилась бы комнатка) лелеяла планы насчет интерната для психохроников. Навеки и аминь.

Об этом Маша знала от своей подруги Алевтины, Алевтина-то, как раз племянница психованной Насти, жила с ней вместе (им тоже дали после казармы квартиру, но двухкомнатную на двух сестер, потому что одна сестра была инвалид труда, или, как выражался ее зять, «урод труда»),

Алевтина шастала к Маше все время на первый этаж посидеть на кухне по вечерам, выплакивала свое горе, мужик ее, Алевтинин, крепок на руку, а все наша бабка Настя сумасшедшая.

Да и другие, добавим, тоже были хороши в этой семье; там воспитывались две бабки в данном случае, Настя да Нюра, обе скандальные, маленькие, только Настя еще и убогая и с косой пятой; когда-то ее шарахнуло по башке на стройке, она упала с лесов, что ли, на том получила вечную инвалидность и вечное право сидеть дома с пенсией.

А где был ее дом, в той же фабричной казарме на Заставе Ильича, в комнате с сестрой Нюркой, да Нюркина семья, дочь Алевтина с мужем Юркой и сыном Сашкой, все на семи метрах расплодились; а у Насти половину лба снесло, скосило, удалили кость, да одна нога кривая, загребалочка.

Им и дали двухкомнатную квартиру на всех, комнатку скрюченной сумасшедшей бабке Насте и комнату Нюрке с Алевтиной, Юркой и Сашкой. С расчетом на дальнейшее улучшение жилищных условий, то есть что Настьке дадут отдельную жилплощадь как инвалиду и психбольной, и семья запирует на просторе, но не тут-то было, власти не раскошеливались на урода труда, не давали квартиру, и крик стоял в данной семье по радиусу на три этажа вокруг, и все время выскакивала как враг из танка эта кривая во всех отношениях бабка Настя, накидывалась тут же на ребят во дворе, на соседок на скамейке, на грузчиков овощного магазина с их ящиками и гниющими контейнерами, от которых, так же как крик из Настиной квартиры, шла на те же три этажа вверх вонь, особенно летом при жаре и открытых окнах. Крик стоял вниз и вверх, и навстречу ему поднималась вонь из помойки, куда овощной магазин складывал совсем уже негодное, забродившее, плесневелое; иногда, правда, сюда же попадали наполовину целые апельсинчики и персики, их выносили прямо в картонных ящиках, и сюда стягивались окрестные бедные старушонки, шарили, рыли «на компотик».

Настя кричала, видимо, беспрерывно. Есть такой тип помешательства, когда сдвигается какая-то пружина, и всё, весь так называемый поток сознания валит наружу не хуже никакого «нового романа» или постмодерна, куда там Джойсу и Роб-Грийе.

Вот уж действительно, в непрекращающемся тексте Настьки прослеживался вой, прослеживалась сильнейшая, могучая нота ужаса, страх преследования, суда и тюрьмы, но также и крикливая нота самооправдания.

Каждый малейший сдвиг в окружающей обстановке, уже не говоря о таких важных делах, как сгоревшая каша, непомытая посуда, пьяный зять с тяжелым кулаком (как паровой молот), ребенок, как бес ретивый скачущий по квартире (ребенок рос весь в папашу и бабок совместно, гремучая смесь типа кислород-водород в опасной пропорции, ни секунды покоя, и ночами крик и мокрые простынки).

Наконец-то у Алевтины с Юркой дошло до развода, оба с багровыми лицами сидели на скамейке во дворе, со стороны посмотреть — любящая пара при расставании, где-нибудь в парке, она с близко стоящими слезами, он виноватый, мокрые кудри и руки тянутся обнять.

Но дело-то состояло в том, что тут решалась судьба Настьки. Юра доводил дело до развода, если Настю не сдадут в психбольницу. На-до-е-ло.

Обстоятельства доехали до того, что бабка Настя полезла шуровать в семейных документах и порезала ножницами особенно, по ее мнению, обвинительные бумажки (читать она, правда, не могла, выбрала то, что было с большими печатями, т.е. грамоту Юрки за работу по уборке урожая, которую грамоту Настя восприняла как личное оскорбление и судебное обвинение и второпях порубила на части).

Юрка пришел в состояние полуобморока, когда в поисках свидетельства о рождении сына Алевтина напоролась на беспорядочно лежащие тут же в пакете резаные клочки бумаги со следами алых букв и лиловых печатей. Пока разбирались с сыном, Настя вылезла из комнаты на крики ребенка (после отцовой оплеухи) и начала загодя креститься, плевалась и кричала: «Ты сам, сам все порезал, диявол, враг чудной, не трожь его».

Очень тяжело было все это пережить, дело пустяковое, но первое такого рода, когда Настька показала, что становится опасной.

— Ножницы,— говорила Алевтина Маше вечером на кухне,— теперь надо прятать ножи и ножницы.

И Алевтина щедро плакала на кухне у Маши.

Алевтина явно готовила общественное мнение, зная, что, если Маша одобрит, никто не пикнет в подъезде и во дворе.

— Может и парня порезать,— неискренне бормотала Алевтина, сама начиная во все верить.

Однако, когда настал день гнева, dies irai, то есть Алевтина все же сходила в психдиспансер и назавтра по договоренности позвонила и вызвала психоперевозку, Настя испарилась.

Она тихо исчезла из квартиры, как собака перед землетрясением, ее нигде не могли обнаружить, Алевтина ввиду праздностоящей кареты «скорой помощи» обегала весь двор и соседние дворы, помойки и магазины, однако Настя исчезла как дым.

Настю не могли найти до позднего вечера, уже Алевтина плакала, Юрка переживал, не утопилась ли Настя в Москве-реке, как неоднократно обещала, все-таки это были люди с живой совестью и ежедневно виноватые друг перед другом, что и вызывало бурные сцены.

Никто не знал, откуда Настя явилась, ковыляя, тихая и бледная, поднялась, открыла своим ключом квартиру, тихо вошла, а ее сестренка обняла ее и положила в кровать без звука, только потом пошла в большую комнату, где на своей диване-кровати безмятежно спали огромные Юрка и Алевтина, разметавшись на две стороны, а малый дрых в кресле-кровати.

Будить их она не стала, шел уже второй час ночи, а утром все сделали вид, что ничего не произошло.

И как больно надевать тесный ботинок на уже стертую ногу, так больше в семье Алевтины никто не затевал изгнания, а Настя стала тише и даже устроилась уборщицей в ближайшую булочную, т.е. приносила добавочные деньги и свежий ворованный хлеб.

Потом-то стало, конечно, известно, что Настя скрывалась у Маши под кроватью, что Настя безмолвно явилась к ней и полезла в дальней комнате в щель под диван (видимо, сама), а во двор уже заворачивала психоперевозка, и все наличные старухи и дети дружно выстроились нестройной разномастной толпой встречать жертву у подъезда, глядя одновременно на открытые окна квартиры Алевтины, где мелькал бюст расстроенной хозяйки и сморщенное лицо ее маленькой матери, похожее в этот момент на маску греческой трагедии, выполненную из ржаного теста.

Кстати, такая маска — довольно частое явление в жизни стариков.

Как бы там ни было, Маша свое дело сделала, масло смирения и терпимости было пролито на бушующее море житейских отношений.

Притом заметим, что Алевтина в этот раз приходила к Маше с бутылкой портвейна, на мужской лад, наученная мужем, что надо уважать человека. И Маша была обязана пригубить и выпить, иначе бедной Алевтине пришлось бы одной выхлебать ноль целых семь десятых литра трехсемерочного портвешка, и тут в дверях возникла возмущенная Верочка, невеста на выданье, на которую уже оглядывались на улице и в транспорте, которая одевалась по моде и работала в мастерских киностудии «Мосфильм» среди артистов, художников и режиссеров, а дома всякий раз напарывалась на такого рода сцены, ибо, кого русский народ любит, того он поит, закон. И не выпить с русским народом значит, что ты его не уважаешь (то есть я буду пьян, а ты останешься как стеклышко? Ты че, лучше? Не уважаешь других?).

Сколько уже раз натыкалась просвещенная, умная и красивая Верочка на эти мышиные в уголке китайские церемонии взаимного уважения, когда ее мать сидела опершись локтями на стол, в центре внимания возвышалась уже неполная бутылка, а очередная гостья не знала, куда спрятать ноги в грязных сапогах и повинную голову в вязаной шапке.

К Маше ходили на исповедь и за отпущением грехов и от нечего делать, Маше звонили по так называемому телефону доверия, Маше подкидывали детей, вечно набивался полный дом сопливых, которым нельзя в садик, а матерям надо на работу — это уже когда она ушла на пенсию, почти окончательно ослепнув куриной слепотой, т.е. ничего не видела при электрическом освещении, все глаза истратив на золото, шелк и бархат красных знамен (звон часов на Спасской башне, выезжает белый конь, а на маршале все вышито золотошвейкой Машей).

Самое тяжелое для Маши, конечно, был муж дядя Леня, тяжелое наследие социализма, рабочий дух от штанов. Леня вкалывал плотником среди свежего дерева и приходил домой в тяжелом трудовом поту плюс немного уже (ближе к старости) подливал в штаны по халатности.

Отсюда, сами понимаете (бой барабанов, музыка, туш), что происходило.

Страдали все в семье, но они не знали, что бывает по-другому, поскольку дедушка Семен, гувернер маленьких, тоже мылся по субботам, так и не привыкнув к ванне, а в баню ходить любил, но надо же до нее доехать на трамвае, на это он уже к старости был не способен, и к вечеру, особенно в субботу, он обычно возил ногами по асфальту, лежа где-нибудь за ящиками при хорошей погоде, а в мороз все-таки его приносили и складывали у порога молодые друзья, с хохотом звонили в дверь и убирались вон.

И тогда Маша с помощью своего маленького и тоже пьяного Лени подбирала старца и волокла немую и мокрую тушу, со слезами и криками раздевала, хорошо еще, если он не прочухивался, а так свободно можно было схлопотать чугунным кулаком куда придется.

В особо тяжелые моменты, когда Леня уже засыпал поверх одеяла одетый и бухой, деда оставляли поперек прихожей (четыре квадратных метра) и в ночи, под утро, он поднимался и бушевал довольно долго, часами, пока не открывался винный и Маша не выделяла ему рубль с копейками на бутылку.

Страшная жизнь, должно быть.

Ночные крики — самое тяжелое семейное дело, дневные-то тоже, но ночные! Маша старалась утихомирить деда и Леньку, укрывала детские головенки выше ушей, а Леня рвался выразить что? Что его надо уважать, он об этом хлопотал, это он толковал в матерных выражениях.

Он поклонялся богине, она принимала его возлияния, он был достоин уважения, а тут что?

Иногда Маша кидалась за помощью к брату двумя этажами выше, где ее встречала злобным вздохом «опять» жена брата, толстая и больная Катя (звонок в дверь среди ночи, сами понимаете), и любимый младший Машин брат Коля одевался, пока побитая и зареванная Маша сидела на кухне, и они спускались к месту побоища, где дед Семен уже грохотал в большой комнате, стуча ящиками (искал деньги на бутылку, что ли), и вываливал бедное Машино добро на пол, а взъерошенный муж Леня при полном свете лампочки тихо и злобно лежал, куря на диване пока что (с видом «ваш папаша, вы и воюйте»), поскольку не уставал обижаться, в какую семью его затащили.

До утра обычно доезжало дело, дед Семен происходил из племени тех сильных русских мужчин, которым нету удержу ни в чем, и двору было неизвестно, как, кстати, сгинула еще в казармах его больная жена, Машина мать.

Дед Семен при своем трезвом виде являлся миру как бог Саваоф, в глазах двора был строг и справедлив, возился с детьми, у него даже имелся аквариум с рыбками, и, пока Маша с дядей Леней находились на работе среди вышитых золотом красных знамен, фуражек и погон (рев трибун) и свежих досок (колымские рассказы, лесоповал), дед как-то управлялся с двумя младшими, если они болели и не ходили в садик, и худо-бедно наваривал кастрюлю макарон.

Но после прихода родителей с работы трудовой дед, в полном своем праве, должен был отдать долг Богине, и он, радостный, тяжелой трусцой торопился к мужикам, к доминошному столику, и история повторялась в разных вариантах, в том числе и в том варианте, что в теплое время Маша оставляла деда мирно спать под дверью в подъезде, не трогала его, только подкладывала ему под голову ватник.

Иногда же дед оставался вообще на улице, лежал, возя копытами по холодному асфальту, пока кто-то сердобольный все-таки не поднимал гулену, а затем нахлобучивал на него строго лежащую рядом кепку и вводил тяжелого, как пизанская башня, деда в подъезд.

Грех говорить, конечно, но не бегали Леня с Машей в поисках Семена по вечерам, не искали на свою голову приключений, нет: мирно и боязливо, уложив всех детей, спали пока что на своем диване, высыпаясь впрок до ночного грохота в дверь.

Дед Семен был вообще (если брать его трезвое состояние) сентиментален, хотя и суров, высокая душа, бывший воин.

Похмельные мужики из дворовой доминошной команды недаром так отличали деда: не всякому тут наливали бесплатно, жаждущих толпилось много, шел суровый счет копейкам, взятым в долг, и шапкам, отданным в залог.

Дед Семен состоял при мужском храме богини (вино-домино) как бы верховным жрецом, блюдущим закон. Пустые бутылки он не собирал, за винищем его не посылали, иногда только просили принести стакан, да дед и так всегда имел его в кармане. Деда уважали.

Он себя тоже очень уважал, но в собственной семье не находил понимания. Что такое семья (фанфары)? Семья есть место, где тебя оскорбят, так сказать, безвозмездно, т.е. не в суд же бежать.

Закипит человек, совесть и честь в нем взбунтуются, тут и пошла драка, а наутро все мирно пьют чай, еще более мирно, чем до скандала: семья!

Только дети бледнее обычного и боятся как огня своих бурных родителей; поглядим, как они, дети, вырастут (мудрый взгляд с Мавзолея на демонстрацию этих выросших детей).

Дед, к примеру, мог, стоя в подъезде у ступенек, тихо плакать в День Победы (склоненные знамена, фуражки, погоны!).

Соседи, проходя мимо, говорили:

— Деда Сеня, не расстраивайтесь. Поздравляем!

Лезли с поцелуями даже.

— Все мои товарищи погибли на войне,— отвечал непреклонно дед Семен, уже принявший с утра на грудь,— один я остался.

И слезы текли по его плохо выбритым щекам.

А поскольку дело происходило на Девятое мая, то Семен в орденах и медалях по полному праву выслушивал по радио с утра фанфары (да, фанфары, бой барабанов, минута молчания, вы, читатели!).

Но в описываемый момент (единственный в его жизни) он что-то сквасился и пока что стоял зареванный в подъезде, не желая, чтобы его слезы были видимы миру, и ведь никто этого не желает, хотя мир все-таки должен же увидеть их.

А Маша на слова соседей «утром ваш деда плакал, что товарищи погибли» махала в ответ рукой и говорила:

— У него с утра рыбка подохла.

Дед Сеня умер геройски. После операции аппендицита, когда его перевели в палату, он встал ночью, посрывал с себя все катетеры-шприцы-пластыри и пошел искать уборную.

Утром прибежала его дочь Маша, и после настойчивых просьб деда (опять у нас чуть ли не слезы) «принести» она спросила у лечащего врача осторожно, можно ли деду пиво; и врач ответил загадочно, что теперь уже можно все: лихой молодой веселый доктор.

Маша радостная пришла домой, что дед выздоравливает, заботливо купила пиво и достала воблочки.

Через три дня Семена хоронили, Маша наняла оркестр, все честь по чести, и впереди на кладбище несли подушечки с орденами, Маша сама сшила ночью из красного атласа подушку (взяла кусок на фабрике знамен). Последняя услуга мертвому.

Как Маша тыркала вслепую иголкой по жесткому атласу!

На похоронах она, правда, держалась, даже заботилась о брате Николае, который рыдал.

Перед тем весь двор собрался у похоронного автобуса, гроб выставили на табуретках, недобитых дедом; Семен лежал неестественно розовый, возвышаясь горой, он так и ушел нетрезвым, Маша позаботилась и выполнила все его просьбы.

Люди плакали, тут же позабыв все, что происходило с дедом, и он вырос до своих подлинных размеров — русского национального героя.

И девять дней, и сороковины отпраздновали шумно, вся дворовая пьянь почетно принималась и угощалась, а любимый дедов воспитанник, милиционер-расстрига Игорек, вообще сидел за столом на табуретке, даже ел, то есть закусывал, тормозя быстрое развитие событий.

И жена его сидела рядышком, они оба женились красивой парой с большим будущим, получили комнатку в Москве как милиционер и продавщица универсама по комсомольскому призыву (ура!), но он с самого начала сковырнулся на столь важной работе, стоял в том же универсаме на виду, высокий, красивый, в форме, следил, чтобы в очередях не произошло беспорядков, и весь дефицит был, что называется, в его распоряжении, ешь ложкой — не хочу.

Т.е. обращались к Игорьку, и он все доставал, а Татьяна приносила со склада, не воровала, а по чекам, завскладом ей разрешала, хоть и не все, но многое, и они с мужем работали дружной парой, тут бы и завести хозяйство, но комнатка десять метров, как развернуться?

И он стоял на очереди как милиционер на получение квартиры, ведь родился мальчик Сашечка. Но слабость человеческая не дремала в Игорьке, Богиня требовала поклонения, с ним расплачивались дешево, бутылкой, хоть Татьяна возражала и скандалила. Но спали-то вместе! Ради получения квартиры Татьяна не сделала аборт, как обычно, и родила с большими муками второго мальчика, Ленечку.

Маленькие Ленечка и Сашечка плюс Игорек и Татьяна на десяти метрах требовали расширения жилплощади, но тут-то Игорька и погнали из милиции за пьянку, поскольку он не просыхал на работе, добрый, бесхребетный человек, всем все устраивал, не успевая праздновать каждую покупку: покупатели шли плотной казачьей лавой, расстегнувши пуговицы, записывались с ночи.

Там, в универмаге, в складах, где устроилась работать Татьяна и где она таскала даже беременная с утра до вечера ящики, кипы и рулоны (там было всё, все богатства родины, ювелирные, ковровые, фарфоровые, обувные изделия, все халаты, пододеяльники, тюль и одеяла находились, казалось бы, в распоряжении этой семьи, то есть поднакопи — машину купи, и к своим в деревню на праздники).

Но все это богатство страны Игорек принимал внутрь.

Заработанные народом деньги лились чистой водочной струей в сильный организм мужика Игорька, и он не все принимал на душу сам, он угощал в том числе и деда Леню, и некоторых друзей у доминошного столика в кустах за хоккейной площадкой.

Все имелось у Игорька: первое место в иерархии двора, красота, дружная семья, непыльная работа в центре универмага, но национальное богатство России пропадало всуе, Богиня, главный смысл существования многих людей, эта Богиня активно перерабатывалась организмом Игорька в ничто, в мочу, то есть растрачивалась.

Тут был неразрубимый узел.

Люди зарабатывали, стояли в очередях, чтобы купить дефицит, Игорек им помогал, ему покупали в благодарность водку, и всё, тупик, конец этой ветви. То есть нельзя ни заработать, ни накопить, это удел России.

Бесконечно продолжающийся конец, ибо Игорек оказался бессмертен.

Погиб от сепсиса дед Леня, умерла от рака бедная жена Игорька Татьяна после двадцати пяти абортов, сыновья их выросли инвалидиками со склонностью к наркомании, а младшенький Лешечка вообще не вырос, жил как Гоголь ста пятидесяти трех сантиметров и кололся, ширялся и нюхал с десяти годочков все на тех же десяти метрах при бессонном отце-вдовце.

Но пока что Игорек с только что родившей Татьяной сидит и поминает деда Семена, и внезапно вырастает во главе стола дядя Леня, головастый как молоток.

Дядя Леня теперь, как он чувствует, глава семьи. Он будет выходить к доминошному столу как наследие великого деда Семена, он возьмется решать все конфликты в будущем, как его тесть Семен, он почувствовал в себе силу! (Зоря на барабанах, те же знамена склонить!)

Но он это в себе чувствует, силу решать, а другие нет, не чувствуют, отсюда выломанная челюсть, с которой он полежал в той же хирургии той же больницы, что дед (полез разводить дерущихся у доминошного столика друзей. Верховный судия, ни более ни менее! И ему врезали от души).

С поломанной челюстью он долго не мог питаться, сидел на бюллетене и пил по вечерам, как привык, тихий, молчаливый, его поили бесплатно как героя, но, к сожалению, он получал по бюллетеню как за бытовую травму в состоянии алкогольного опьянения, так составили формулировку в истории болезни, а потому выходило денег очень уж мало, что-то за пять дней только заплатили, а ведь он-то пошел буквально на амбразуру — защищать слабейшего, били того же в стельку нетрезвого Игорька за долги; просто ему налили, а он денег не взнес, сидел улыбался.

Двое кинулись его потрошить как третьего. Дядя Леня пришел с работы благодушный, усталый, явился к друзьям, а тут они его же друга метелят. Мои друзья бьют мово другана! (Артиллерийский залп, самолет взорван и идет дымной струей к горизонту.)

Другой великий поступок дядя Леня совершил ради чужой кошки. Собаки загнали ее на березу, она сидела там и подавала беспрерывный SOS три дня, уже над ней кружились вороны.

Маша сильно расстраивалась, дети только и говорили что о кошке, хозяйка жила в пятом от них подъезде, малознакомая, бабулька из уходящих, перевязанная вся платком как революционный матрос пулеметными лентами, крест-накрест, пухлые ноги в войлочных тапках, и подозреваем, что единственный фонд поддержки — эмалированное ведро кислой капусты в заначке. Платить пацанам за снятие кошки она не поднялась (они ей лукаво предлагали).

Дядя Леня, молчаливый, со своей хрупкой челюстью, в конце концов, согласно своей роли хозяина двора, достал у электриков лестницу, полез, шатая тонкое дерево, снял уже затихавшую кошку, всполошив сидящих в радиусе трех метров ворон, и доставил свою ношу вниз, где кошка прыснула под машину тут же, а двор разошелся в чем-то разочарованный, ждали, видимо, что дядя Леня убьется с этой лестницы.

Герой дядя Леня, однако, взял на себя еще и другую функцию хозяина: будучи дома, он постоянно, неутомимо и громко брюзжал, неостановимо произнося матерный монолог.

Поэтому Маша наконец-то купила телевизор (в рассрочку, по-бедняцки, черно-белый). Только у телевизора дядя Леня переключался с жены и детей на изображение, поливая матом дикторов, актеров и деятелей компартии, членов политбюро, что само по себе было очень опасно.

Еду Маша носила ему к телевизору в плошке. Он медленно, преодолевая постоянную хрупкость челюсти, ел, а после программы «Время» шел во двор обсуждать с друзьями игру спартачей, так что жизнь как-то могла войти в свои берега.

Уже после этих событий дядя Леня начал падать и закатывать глаза прямо там же, у доминошного столика среди друзей, и его принесли домой раз-другой, а на третий раз, испугавшись, Маша вызвала «скорую помощь», и диагноз был поставлен эпилепсия, приговор врачей — пить нельзя.

Но он сразу же после них встал, пошел и выпил.

* * *

А в соседнем подъезде буквально день в день с ним умерла одна женщина Алла, она ходила всегда худая, очень худая, и тянулась к художникам, будучи сама по профессии постижером, т.е. мастером по парикам, т.е. закончила училище (вместе с дочкой Маши) и пошла работать в театр глухонемых.

Долго она там не продержалась, копеечные заработки, дома полуслепая мать, которая в дальнейшем так и ослепла, они сидели вдвоем с матерью все время, обсуждали все дела, в том числе жизнь соседей по дому, и выходило так, что все вокруг живут лучше, чем Алла с мамой. Особенно много претензий у Аллы накопилось к Вере, как она так устроилась? Одно училище, а мне не платят, потому что я честная!

Девочка Аллочка представляла собой вечное несчастье, она на ходу, во дворе, встретив Машу, жаловалась ей с горечью на жизнь и заработки, не говоря главного.

В конце концов Алла похоронила мать и осталась абсолютно одна. Не было у ней никого (в том смысле, в каком женщины произносят эту фразу). И почему, непонятно. Алла всегда выглядела хорошо, стройненькая как палочка, черноглазая, французского типа. И с первого курса училища она ходила в подругах у Верочки, то есть именно Алла нашла данное ПТУ и рассказала об этом как дурочка Вере, и та тоже начала готовиться поступать, вот как! И они вместе заканчивали, а результат оказался у Аллы совсем другой, потому что она была честная.

Наконец нашелся ей жених, они жили замечательно до самой свадьбы и некоторое время спустя после свадьбы (на которой, кстати, выяснилось, что жених еще женат, не развелся, как-то не подумал, так что в загс не пошли, а празднование состоялось).

Потом жених исчез, оказавшись через некоторое время в компании близких ему по духу мужчин и мальчиков, склонных к однополой любви, и Алла затем привела еще одного, вечно пьяненького художника, и опять начала летать туда-сюда, добывая хлеб насущный на киностудии «Мосфильм». Куда ее, по просьбе Маши, устроила Верочка.

Жалкие деньжата, но на вино хватало, а через четыре-пять месяцев и этот муж удалился, когда Алла уже ходила с еле заметной беременностью, и тут всё, стоп.

Начинается ее реальная жизнь, то есть должны состояться роды и последующие нечеловеческие усилия по прокормлению потомства, захлопывается ловушка, Алла остается одна со своими малыми силами, без матери, без никого, и рожает двойню, совсем уж нечто непереносимое по тяжести.

С близнецами еле справляется обычно большая семья, и Алла начала вечерами, уложивши детей, пить от усталости.

И тут уже служение Богине потекло беззаконное, ничего не соблюдено, питье не в компании на троих, а в одиночку. Где взять девочке еще двух пьющих девочек?

Религия мужская по определению. Так оказалось в данном случае.

Это у нее был так называемый отдых, так называемое временное освобождение, послабление, уход, даже своего рода отказ от борьбы, и никаких возлияний на алтарь дружбы во имя Богини.

Богиня гневалась.

Но представить себе пробуждение утром, необходимость до восьми тридцати сбегать на молочную кухню за бесплатным молоком, да даже один простой процесс гуляния с двойней, с двойной тяжести коляской перебраться через высокие ступени подъезда, шесть к входным дверям и десять добавочных до лифта, как тащить их двоих да коляску при собственном весе сорок два килограмма!

Все меньше видели Аллу во дворе. То и дело соседки поднимали шум и даже взламывали с милицией квартиру, где сидели и кричали взаперти голодные мальчики.

А потом эти бабки совсем уже свободно начали притаскивать кто хлеб, кто щец похлебать, кто кашу и кормили малюток своими грубыми продуктами, особенно отличалась добротой как раз описанная ранее Маша, поскольку Алла жаловалась именно ей.

Кстати говоря, Алла в глубине души адресовала именно Маше свои горькие и безмолвные обвинения в том, что одни живут богато, а другие живут бедно.

Маша, как дворовая святая, то и дело ходила к несчастным детям Аллы, то подстирывала, то кормила их, а Алла сидела в другой комнате пьяная и упорная, иногда же вообще отсутствовала, промышляя где-то на вино. До этого дело дошло.

Раньше она хоть притворялась, прятала грязную посуду, накрывая ее полотенцем, сердилась, когда Маша у нее подметала и мыла, а потом махнула на все рукой.

Дети тем временем, живучие дети алкоголиков, два худеньких мальчика, выжили, выползли на свет божий, и при помощи детского врача и соседей их устроили в ясли на пятидневку.

Тут Алла временно воспряла духом, начала активно зарабатывать деньги и даже вставала совсем рано, занимала очередь в магазин «Дом фарфора» (тогда, в советские времена, был большой дефицит посуды) и затем, после открытия, потолкавшись у прилавка локти к локтям и выписав чек (с этим чеком надо было идти и платить в кассу), она не шла ни в какую кассу, а продавала жаждущим, стоящим в очереди, за вознаграждение.

Маша очень хвалила расторопную Аллу, Алла расцвела, даже покупала детям какую-то одежду (все прошлые годы соседки отдавали ей старье).

Но с годами пагубная привычка отдыхать переросла в настоящее бедствие. Алла застопорилась в своих заработках, перестала беспокоиться и наконец нашла выход: сдала койку одному южному человеку, который пробавлялся в Москве вдали от своей бушующей родины мирным ремонтом телевизоров и снимал у старушек коечки.

Тут все пришло ко всеобщему знаменателю, видимо, жилец, Рома по-русски, платил Алле бутылками, а сдала она ему койку в комнате, где спали ее уже восьмилетние мальчики.

Алла таким образом совершенно уже устранилась от жизни и закрылась в своей комнате, пользуясь добротой Ромы, а Рома покупал детям даже шоколадки.

Правда, сказать по чести, дети иногда звонили в дверь соседкам, нет ли у них мелочи, и собирали себе и матери, видимо, на хлеб. Ибо заподозрить Аллу в том, что она будет требовать у постояльца какую-то точную сумму, было невозможно. Бутылка, вот и вся сумма, извините.

Рома, человек пылкого нрава, тут затих, остепенился, как бы зажил семейной жизнью и перестал приставать к продавщицам.

Трудно сказать, совратил ли он обоих детей, устроился ли он, как ему удобней, и понимала ли Алла в своих сумерках, что она сдала приезжему человеку жилье и двух своих малышей одновременно.

Тревогу однажды подняла Маша. Придя к детям с очередной кастрюлечкой с супом и с хлебом, она зашла покормить и Аллу, которая не вставала уже давно. Алла не смогла проглотить ни одной ложки супа, она лежала совершенно высохшая в гнилой постели.

Маша вызвала «скорую», но врачи, которых она дождалась, не взяли больную: сердце бьется ровно, и достаточно. Никакого заболевания вроде бы они не обнаружили и спросили, знает ли эта больная, что такое вода, т.е. мылась ли она когда-нибудь.

Маша смутилась, проводила ни с чем врачей, но они, уже на пороге стоя, сказали, что обязаны вызвать милицию, и действительно, приехала милиция.

Милиция приняла меры.

На другой день (Алла не могла есть уже полгода, по подсчетам Маши) все-таки приехала «скорая» и забрала мумию Аллы почему-то в пластиковый мешок. Только голова ее болталась снаружи. Алла-то была живая, при чем здесь пластиковый трупный мешок?

Тут же подъехала милиция и вошла в квартиру, отловила обоих пацанов под столом (мальчишки брыкались и отбивались).

Их грубо обыскали и повели с заложенными за спину ручками в милицейскую машину как преступников, на глазах всего двора, а Маше объяснили, что их отдадут в детский распределитель и затем в детский дом.

Южанин Рома упросил милицию не опечатывать квартиру, пока он не найдет, куда перевезти свой телевизор и кровать.

Так и прошла акция прощания Аллы с этим миром. Еще живую, в пластиковом мешке, ее перенесли с болтающейся высохшей головенкой по всем тем ступеням подъезда, которые казались ей такими непреодолимыми для детской коляски и двух маленьких детских тел.

Маше сообщили из той же милиции, что Алла умерла утром.

Судя по тому, как брезгливо ее несли, судя вообще по нравам, царящим в больницах, можно понять, что никто не стал утруждать себя мытьем и вытиранием скелетика Аллы и бинтованием ее гнойных струпьев.

Возможно, она так и осталась лежать в своем последнем прибежище, чистом и прозрачном для окружающих пластиковом мешке, в которых живое тело задыхается очень быстро — но тут не стали определять, видимо, что живое, а что мертвое, и есть ли душа в этом иссохшем тельце, так напоминающем тело на распятии.

* * *

Вернувшись назад, к временам дяди Лени, отметим, что после своего диагноза дядя Леня теперь все время припахивал мочой. То ли легкое недержание, то ли неопрятность, забвение правил, неудержимое стремление в сторону гибели, пока еще медленное. То есть самозабвение, отказ от самых простых правил, раз жизнь все еще длится, причем длится в любых условиях.

Бессмысленное, устойчивое желание жизни продлиться в тех обстоятельствах, когда она ежесекундно попирается, когда, казалось бы, нельзя существовать — но можно, можно, бессмертный Игорек как пример,— таковая жизнестойкость вызывала (как бы) у дяди Лени еще большее желание убить эту плоть.

Пить нельзя — а выйдет к доминошному столику, что там отвечать на ухмылки друзей, что «мне нельзя»?

Тебе нельзя — врачи не велят? Тебе нельзя — Машка сказала? Ты что, о себе думаешь? Ты нас не уважаешь? Гони деньги.

Дядя Леня не думал о себе, он героически давал деньги и «принимал» стакан, бутылка на троих, вторым был погибающий Игорек, третьим — водяночник Аносов с восьмого этажа, раздутый бывший скрипач циркового оркестра. Все шли на смерть, никто не сомневался (раскаты «ура», когда идут физкультурники молодцеватыми строями).

Машу вызывали каждый вечер, заботливый Игорек посылал кого-то из пацанов, и героя дядю Леню несли брыкающимся, с закатившимися очами и пеной у сломанного рта домой, где доченьки и сынок готовились выйти вон, Маша одна принимала тело мужа.

Правда, дело в дальнейшем облегчилось, потому что дядя Леня как-то упал затылком, и его положили на операцию и проделали дырочку на месте пролома черепа, как-то это облегчило ситуацию, эпилепсия закончилась!

И он продолжал пить еще несколько месяцев.

Его похорон не запомнил никто во дворе.

Машу дочери хоронили с оркестром. Все плакали как у распятия, от несправедливости судьбы.

Людмила Петрушевская

Кому это нужно

диалог

Входят ОН и ОНА.

Отдает ключи.

Берет ключи.

Бренчит ключами.

Кладет ключи.

Берет, уходит.

Садится.

Достает веревку, мыло, начинает мылить веревку и мастерить петлю. Смотрит на часы, поднимается, хлопает громко дверью, возвращается, продолжает заниматься своим делом. Вдруг какой-то звук. Он смотрит на дверь. Прячет веревку под стул, мыло остается на столе, сам скрывается за занавеской. Входит ОНА. Смотрит вокруг. Видит мыло. Нюхает его. Открывает шкаф, смотрит, роется в нем, звонит по телефону.

Встает со стула, берет сразу три стула, видит веревку под стулом, сматывает, думает, куда деть, вешает себе на шею, тащит стулья вон. Хлопает дверь. ОН выходит из-за занавески, дико смотрит по сторонам, хватает со стола мыло, тут стук двери. ОН прячется за занавеску на то же место.

ОНА входит, лезет под стол, надевает его себе на голову, выносит. ОН выскакивает из-за занавески, хватает одеяла, простыни, подушки, свертывает в рулон, торопится, не успевает. Стук двери. ОН оставляет их на полу, прячется за занавеску. ОНА входит, берет рулон и уходит. ОН выскакивает, мечется, запирает шкаф на торчащий ключ, ключ прячет в карман. Тут стук двери. ОН прячется опять за занавеску. ОНА пробует открыть шкаф, не выходит. Она идет на кухню, возвращается с ножом, вскрывает шкаф, вываливает оттуда все вещи, все тряпки и книжки.

Занавеска шевелится от полноты чувств. Над одной книгой она задержалась. Звонит по телефону.

Пауза.

Откладывает книги в сторону, просматривает тряпье, находит костюм, примеривает на себя. Осматривает, звонит.

Шевелится занавеска. Она разбирает вещи, находит скатерть, звонит. Никто не подходит. Еще раз набирает номер, вздыхает. Завязывает узел, уходит. ОН выскакивает, бегает по комнате, выбегает, возвращается с кастрюлей в руке, прячется за занавеской. ОНА входит.

Пыхтит, толкает шкаф плечами, звонит.

Смотрит.

Ждет. Кладет трубку.

Толкает шкаф плечом.

Толкает шкаф.

Толкает шкаф.

Толкает шкаф.

Звонит.

Кладет трубку. Смотрит на кровать.

Идет к кровати.

Ходит между шкафом и кроватью.

Уходит.

ОН выскакивает из-за занавески, ставит шкаф на место. На шкаф ставит кастрюлю, на самый край, из-под матраса достает пакет, прячет за пазуху. Стук двери. Скрывается. ОНА пшикает из баллона на матрас и вокруг себя, на занавеску. Уходит. ОН выскакивает из-за занавески, машет вокруг себя рукой, открывает форточку, вентилирует занавеской воздух, роняет пакет, скрывается за занавеской, потому что ОНА входит.

Подбирает пакет с пола.

Бросает.

Пыхтя, тащит матрас с кровати.

Говоря этот текст, она перебирает письма.

Бросает на пол.

Читает.

Поворачивает ключ в двери шкафа, открывает его, смотрит, что там, выкидывает на пол пальто, кофты, одежду. Звонит.

Берет рулон ковра, утаскивает на себе. ОН выскакивает из-за занавески и смотрит на вещи, разбросанные по полу. Что-то поднимает, прячет за пазуху. В этот момент слышно, что ОНА уже вошла в квартиру, и ОН прячется в шкаф. ОНА входит, поворачивает ключ в замке шкафа и тащит шкаф по направлению к входной двери.

Людмила Петрушевская

Интенсивная терапия

разговоры

— Это что, я уплываю? Я у вас сейчас уплыву.

— Больной, вы меня слышите?

— Видишь ли, раньше это было довольно целенаправленное движение, только я не знал об этом, ну, участвовал как-то сам по себе. Короче, я не знал, чем это пахнет. Я не знал, что каждый момент ведет меня именно в данном направлении, что Мара поставлена на моем пути специально, что до нее не так все было устремлено сюда, в мое теперешнее положение… Или состояние.

— Больной, как чувствуете? Лучше?

— Я не хочу умирать.

— Как чувствуете? Слышите меня?

— Так хочется жить, просто жить. Я не могу передать. Страх. Я никогда не боялся смерти, понимаете?

— Как чувствуете, больной? Молчит.

— Мара была маленькая, толстая, стриженная почти под ноль, носила короткие юбки и короткие чулки специально, и при каждом шаге были видны ее голые ляжки, она специально так ходила… Шары, понятно? Шары, она вся состояла из шаров сала. Маленькие шарики сала, большие шары, небольшой шарик головы, шары глаз… Красный шар во рту.

— Вы слышите нас? Алё! Минутку, сейчас…

— Шар в промежности, пятки, желтые шарики, два огромных шара ягодиц. Она валялась на нашей кровати. Она однажды приготовила почки, купила и припасла килограмм почек, взяла у кого-то из соседей поваренную книгу, приготовила. Потом это уместилось в маленькую кастрюлю, и она ходила с этой кастрюлей, пробовала и стонала от удовольствия. Тогда пришел этот Гена, он давал мне работу, один раз я ставил массовое действо в парке. Приехала какая-то моя знакомая Ольга, Гена играл на гитаре, Ольга начала петь. Я вообще эту Ольгу не знал, она приехала, потому что надеялась через меня, услышала, что я работаю в клубе, получить работу, она хотела работать в клубе методистом… Потом ее задача уже была очаровать Гену. Она поняла, что он значительное лицо. Она пела, Гена играл на гитаре, а наша Мара как в насмешку лежала на кровати, и видны были ляжки, то, что все женщины скрывают. У нее юбка задралась сзади. Я смотрел на Ольгу, Ольга была красивая, прекрасно пела, такие медного цвета волосы, Гена тоже любовался Ольгой, на ней было что-то темно-зеленое… А наша Мара валялась на боку, поджав колени, и все было у нее видно сзади, голые ляжки, самое некрасивое место у женщины. У Мары тогда у единственной имелось чувство юмора, она противопоставляла себя миру, этой красивой рыжей Ольге с ее голосом, мне… Мара думала, что я западаю на каждую женщину. Мы пили и передавали Маре на кровать рюмки водки, она страшно пила, и я пил жутко… Ольга, по-моему, берегла себя и не пила ничего, ей предстояла долгая борьба за существование, она хотела себя сохранить, а мы с Марой не хотели. Вот оно что у меня было — мужество, плевать на смерть… Я ее как бы вызывал на бой, и Мара тоже. Гена был министерский работник, он мне покровительствовал, мог заключать договора. Но я вызывал смерть на схватку, так называется, я ее звал на бой.

— Как ты себя чувствуешь? А, герой? Так. Зовите Алиночку вашу, Таня.

— Здесь не включается, мы уже вчера возили его в шестую. Там есть подходящая розетка.

— Значит, зовите Алиночку и повезли.

— То есть что это значит, это значит, что Мара стремилась подохнуть, она одна выпила бутылку водки, нам досталась с Геной тоже бутылка, но на двоих. Потом Мара решилась и поставила на стол свою кастрюлечку, отдала нам свои почки, она их готовила битых два часа, потом позвала свою смерть и отдала нам эти почки. Ничего решила не оставлять на земле, вынула из шкафа и поставила кастрюльку на стол. Ела, кстати, одна Ольга, очень хвалила. Мара ее презирала, Мара сказала, что берегла почки для дочери, дочь должна была прийти из детского сада в эту пятницу. Она была на пятидневке. Я должен был за ней ехать. Но я не поехал. Девочка сидела до двенадцати часов ночи у сторожихи. Но мы съели почки сразу, хотя я не хотел есть… не хотел закусывать, чтобы водка не пропала даром. Кстати, Мара ничего не ела. Она все время говорила, что девочка осталась в детском саду одна, езжай, скотина, а я не мог сдвинуться с места. Обычно Гена играл, а она пела, у нее такой хриплый голос, прокуренный, очень сексуальный, замечательно красивый. Если она еще жива, то она сейчас должна играть в театре старух. Редчайший талант, кстати. Она муза моего поколения, она спала со всеми более или менее известными людьми, с Женькой, с Андреем, Володей, Эриком, Васей, Аркашей, с кем еще, Гришей, она спала даже с таксистами, вызовет таксиста наверх и платит. С водопроводчиком по вызову, это уже когда я ушел от нее. Мара не могла решиться на самоубийство и призналась мне, что ходит ночами по парку, надеется… Один раз ее подобрали на чердаке с проломленным черепом, видели, как по лестнице спускаются солдаты, человек шесть, заправляя майки в брюки, и тогда забеспокоились и поднялись на чердак, она лежала в жутком виде, синяки на ребрах, они били ее, видимо, сапогами. Но осталась жива. Я тоже живучий. Я всеми силами старался.

— Алиночка, Таня, давайте.

— Он тяжелый, он тяжелый… Перекатывайте осторожнее.

— Я всеми силами… Не надо, не надо… Не надо только бить по лицу! Прошу вас, не надо ногами… Лицо, лицо… Гена мог организовать все, даже фестиваль. Важно было сохранить лицо. Мы с Марой играли спектакль на двоих, играли монтаж по какому-то тексту, дай бог памяти… Было много идей… Я писал тексты по книгам, Мара играла все, с ее данными она могла играть даже Джульетту и миссис как ее… из «Виндзорских проказниц». И даже Маленького Принца… с ее прокуренным голосом. Но она, практически ничего не делая, превращалась в кого угодно, важно было заключить договор на эту инсценировку, и здесь Гена мог помочь. Поэтому я перед ним пресмыкался. Дружил с этим уродом. А Мара нас презирала. Мара, я повторяю, превращалась в кого угодно, мгновенно. Но вы слышали, какая райская мелодия? И этого было достаточно, чтобы она стала Маленьким Принцем. То есть она великая актриса. Вы что же делаете? Не трогайте только голову, голову…

— Включите, как, подходит?

— Здесь, да. Больная, извините, мы на пять минут вас потревожили. Спите. Спите. Там розетка не работает.

— Мара, береги голову. Мара никогда ничего не берегла. У нее потом было высокое давление, как у всех толстух. Она пила и брезговала смертью, хотя не хотела оставлять дочь на меня, но я-то спохватился и вставил себе стимулятор! Когда она приходит, вы понимаете о ком речь. Когда она приходит, никому не хочется идти с ней. То есть идти — это громко сказано, она накидывается сверху и не дает дышать, давит, давит.

— Что? Что тут?

— Таня, везем в интенсивную терапию. Потерпите, потерпите… Как его?

— Да там посмотрим.

— Она наваливается, и тогда хочется освободиться.

— Стоп, я укол сделаю. А то мы его потеряем тут по дороге. Так. Сейчас, сейчас, сейчас. Так. Так.

— Больно, мне больно! Объясняю, почему я ушел от Мары. Она уже стала невыносимой. Она спала чуть ли не на глазах у дочери с разными людьми… Я же руководил студией, меня часто не бывало дома, а ее уже почти не занимали в спектаклях… Так, два-три старых. Она намеренно уничтожала себя, я приходил домой поздно, все позже и позже, я надеялся, что все уже легли, я не хотел ее видеть. Она валялась при полном свете голая, дочка уже спала, если речь шла о субботе-воскресенье, девочка спала одетая за столом, тут же альбомчик, карандаши рассыпаны, бедная девочка, тут же бутылки, стаканы, черный хлеб… Есть было нечего ей совершенно… Я раздевал ребенка и клал ее спать за ширму на ее кроватку, а сам брал старое одеяло и ложился на пол под стол, больше места не было, стол, кровать и кроватка ребенка, шкаф. Этот быт актерских общежитий. Душно, душно!

— Везите! Везите скорей!

— Этот запах блевотины, дыма, грязь во всех смыслах, вечный балаган, крики, толпы посторонних, свет до утра… Консервные банки, огарки, бутылки, носки, мутные стаканы, старые вещи на гвоздях, исписанные стены…

— Так. Лифт-то ходит?

— Круглосуточно должен.

— Татьяна, сбегай вниз. Лифтер оставил открытым лифт. Ох, скорее.

— Душно, душно. Я жалел Мару, жалел, утром на нее страшно было смотреть. Я давным-давно уже брезговал ею, она мылась редко… Как специально. Кто спал с Марой, с этой ходячей помойкой! Как я брал дочь из садика, это большой вопрос. Я ее отвозил в понедельник и привозил в пятницу, должен был отвозить и привозить. Мои обязанности отца. У меня были малые заработки, и я не знаю, на что Мара жила. Я спал под столом, всё. Этот стол нависал надо мной как спасительная крыша, он и сейчас мне снится…

— Так, лифт! Таня где? О, Татьяна наша приехала. Всё, загружаем быстро!

— Она мне снится. Иногда утром я просыпался, а моя Мара лежала рядом со мной, прижавшись к спине. Она пользовалась тем моментом, что я был в отключке, и ложилась рядом со мной, обнимала меня, как в старые времена. Я сбрасывал ее с себя, мылся, одевался, уходил, а она так и валялась на полу, живое отребье, в халате, распухшая, с этой своей тюремной короткой стрижкой. Я жалел ее, во сне она молчала… Ночью я приходил, она ругалась матом и хотела меня выгнать… мои вещи — свитер, носки, старые брюки и еще по мелочам — она сожгла, устроила в комнате пожар. Жгла в тазу, а опалила стену. Сначала она их порезала на куски, ножом, не очень умело… Как она объяснила, чтобы легче горело. После этого я совсем ушел. Я не проявлялся больше там, а через год нам неожиданно дали квартиру от ее театра, Мара прославилась, ее сняли в кино из сельской жизни. Да господи, можно было поставить камеру и снимать ее год! И все было бы интересно. Дали бы «Оскар» за этот фильм, за лучшую женскую роль. Меня вызвали, чтобы я там прописался, какие-то ее поклонницы, сырихи, вечно около нее толклись, она опять уехала сниматься в кино. За ребенком присматривали эти ее подруги, ее преданные подруги, которые не оставляли ее ни в какой ситуации. У меня таких друзей нет. Как только я ушел, она стала работать, как будто с нее сняли тяжесть… Дочку я с собой взять не мог, я сам жил в общаге у клоунов… Чуть ли не под кроватью. Надо мной трахались, храпели, играли в карты… Слава богу, кровати были высокие, старые койки… Я помещался там легко, но, когда сверху ложились, на меня нависала сверху железная сетка с комьями матраса, и иногда мне снилось, что я не могу оттуда вылезти. Что я ползу по какому-то узкому тоннелю, нет, я лечу в тоннеле. Свет меня сечет!

— Алексей Николаевич, у него стимулятор… В истории тут написано…

— Алё, алё, Сергей Иванович! Сергей, ты меня слышишь?

— Ползу по туннелю… Но Мара выползла, выбралась… Единственная женщина, которая так меня любила, что хотела себя уничтожить… считала себя недостойной… марала себя, пачкала… смеялась над собой… Поразительная актриса, у меня никогда такой не было… она презирала мою работу, ревновала к ученицам. Уничтожала себя и меня.

— Это какой инфаркт? Третий? О-по-по.

— Каждый день водка, гости, песни, разговоры, драки, потом разговоры с белым другом, с унитазом. Я во всем этом принимал участие как восторженный дурак, любил безмерно, Мара поселила меня у себя в общежитии, была громкая свадьба. Я тогда работал в ДК, гений. У меня был ансамбль пантомимы, мы были знаменитыми, потом нас разогнали, и уже не было денег.

— Ну что, Таня-Алина, идите, мы с Александром Николаевичем тут. Идите… Все будет хоккей. О!

— Так тяжело под кроватью, духота, нависает, надо выползти, надо выползти, душно, душно, нависает, а, ты тут, дорогая, ты тут, ты со мной. Мара, ты ведь умерла, ты что здесь? Ты ведь умерла год назад, я же тебя похоронил! Как мы тут уместимся вдвоем? Не дави, не дави!

— Давление упало совсем.

— Мара, не души меня! А, ты опять меня обнимаешь… Моя родная. Я знал, что ты в конце концов придешь ко мне. Я знал. Только не души меня, хватит, свободы! Свободы!

Людмила Петрушевская

Голова отца, или Щаща

монолог

ЩАЩА на сцене производит некоторые непонятные действия — мнет пластилин, носит воду туда-сюда, рвет газетную бумагу. И между делом беседует с кем-то.

Прилаживает гвоздь.

Ставит раскладушку, накрывает простыней, кладет подушку.

Возвращается к доске.

Тем временем лепит из пластина что-то на доске.

Лепит.

Активно лепит.

Пытается забить гвоздь.

Лепит.

Пытается забить гвоздь.

Стучит по гвоздю.

Лепит, обкладывает бумажками голову из пластилина.

Орудует молотком.

Ожесточенно вбивает гвоздь.

Лепит.

Продолжает работать.

Торжественно показывает голову старика на доске. Кладет голову с доской на раскладушку, накладывает подушек, одеял, накрывает простынкой.

Укрывает его.

Посылает воздушный поцелуй своей работе.

Он в Аргентине

пьеса

Диана сидит перед домиком у стола. На дереве прибит умывальник, под ним ведро. На столе чайник. Под стулом пустая литровая банка. Появляется Нина.

Кладет полиэтиленовый пакетик на стол.

Трогает.

Заглядывает в чайник.

Делает жест у ножек стула.

Ищет чашку, находит под столом литровую банку, выплескивает из нее содержимое, наливает туда воду из чайника, сует Диане под нос.

Диана вытирает лицо платком, почти плачет.

И нечего было морду воротить! Как те! Сейчас еще попьешь у меня! И съешь винегред! Полная банка винегреда у меня, некуда девать! Специально везла, у меня еще есть.

Диана
Боже мой, за что? Что я вам сделала? Зачем вы издеваетесь над старым, больным, беспомощным человеком! Я же брат твой! Вы постареете, захотите, чтобы вас так унижали?

Тихо, опустив голову, объясняет.

Презрительно.

Стонет.

Кряхтит.

Пауза.

Пауза.

Показывает руки.

Пауза.

Нина застывает на месте.

Презрительно.

Стонет.

Кряхтит.

Громко.

Показывает.

Презрительно.

Стонет.

Кряхтит.

Показывает.

Всполошившись.

Пауза.

Хекает.

Крестится.

Хекает.

Хекает.

Вынимает мобильник, набирает номер.

Ищет номер в телефоне.

Берет табуретку в руки, замахивается.

Склоняет голову.

Нина поднимает лицо, закрывает глаза.

Людмила Петрушевская

Гамлет. Нулевое действие

пьеса

Лес. Между деревьями протянут канат. По нему ходит один из актеров, Зорге. Внизу стоят Пельше и Куусинен.

Фортинбрас въезжает на коне, который представляет собой палочку с конской головой. Ноги всадника маленькие, искусственные, болтаются по бокам седла. На собственные надеты мохнатые копыта.

Сзади, по желанию режиссера, могут быть приделаны ножки на колесиках.

Куусинен ржет.

Кланяется.

Артисты кланяются.

Актеры кланяются.

Все обнажают головы.

Обычным голосом.

За ФОРТИНБРАСОМ, разнообразно подпрыгивая, идет его кавалерия на таких же лошадках — все действующие лица пьесы «Гамлет».

Эльсинор. Площадка перед замком. Часы бьют двенадцать. Слышится ругань, кряхтенье, звяканье.

Слышен как бы прыжок и страшный грохот, ругань и сдавленный вой.

Слышен жуткий вой.

Вой.

Слышен стук, затем визг, крик «куда, куда» и продолжительный вой.

Крестится, задумывается.

Вой, кашель, тонкое повизгивание, харканье.

Слышен грохот, крик «Опять с дуба рухнул?» — «Не тычь, не тычь» и ругань.

Над стеной появляется, покачиваясь, Зорге в доспехах. Лицо его в крови.

Голос снизу: «Удерживайся! Вот опять!» Призрак исчезает, слышен грохот и лязг. Затем вой и неразборчивая ругань.

Голос: «Скажи «нет!»». Кашель, крик «нет!».

Удар, писк.

Кричит.

Срывает с груди и кидает вниз.

Вопли, шум драки.

Вопли, тумаки, вой.

Марцелл кидает плащ.

Снизу ему отвечает сатанинский хохот.

Плачет.

Показывает руку.

Уходят.

Занавеска, из-под которой торчит носок сапога. Входят Полоний и Офелия, идут, останавливаются.

Офелия плачет.

Офелия, плача, кивает.

Оглядывается.

Офелия, плача, кивает.

Оглядывается.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия, плача, кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия пожимает плечами.

Офелия пожимает плечами.

Офелия плачет.

Офелия машет рукой и плачет.

Офелия упирается лбом о стену.

Офелия отрицательно качает головой.

Офелия отрицательно качает головой.

Офелия отчаянно трясет головой.

Офелия кивает.

Офелия плачет.

Офелия трясет головой.

Офелия садится на пол, закрывает лицо руками.

Офелия трясет головой.

Офелия трясет головой.

Офелия кивает после паузы.

Офелия показывает на щеку. Потом на правую руку.

Офелия кивает.

Офелия не смотрит, кивает.

Офелия не смотрит, кивает.

Офелия не смотрит, кивает.

Офелия кивает не глядя.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия пожимает плечами.

Офелия кивает.

Офелия плачет.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия молчит.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает.

Офелия кивает, плачет.

Офелия с воем кидается к отцу на шею.

Отстраняет Офелию.

Офелия кивает.

Офелия качает головой.

Офелия воет.

Офелия кивает.

Офелия качает головой.

Офелия кивает.

Передразнивает.

Офелия кивает.

Офелия вздрагивает и кивает.

Офелия и Полоний уходят. Из-за портьеры вылезают Куусинен, Пельше и Зорге.

Куусинен кивает, потупившись. Потом начинает рыдать, накрыв голову подолом рубахи.

Вынимает цветы из вазы, дает их товарищу. Срывает белую портьеру, накрывает ею Куусинена с головой.

Семенит с цветами в руке.

Куусинен танцует и поет. Входит Гамлет.

Зорге выходит.

Обнимает колонну.

Поет.

Куусинен танцует.

Гамлет бегает за Куусиненом.

Смотрит на свой живот.

Вынимает шпагу.

Танцует.

Примечание автора. Далее (как у Шекспира) идет сцена сумасшествия Офелии, которую играет накрытый с головой Куусинен, и он, танцуя, достает ладонями из своего ночного горшка и съедает оттуда всё и затем обливает себя чем-то из этого горшка поверх покрывала (все режиссеры делают сцену сумасшествия Офелии очень романтично, а сумасшедшие вообще-то безобразны). Куусинен потом бросается в воду и уплывает, дыша через тростинку, а хоронят актеры куклу. И в конце пьесы, когда на сцене гора трупов и въезжает на палочке Фортинбрас с войском, Пельше предъявляет ему живую Офелию со словами «совет вам да любовь». Офелия плачет.

Людмила Петрушевская

Подарок бабушки

Жила-была одна принцесса. По-местному ее как-то иначе называли, но сути дела это не меняет.

Причем принцесса была очень хорошенькая, а данное качество есть большая редкость в королевских семействах, где у наследников если что и идет в рост, так это челюсти и носы, а остальное — лобик, глазенки там, бровки — остается аристократически маленького размера.

И эти параметры передаются мало того что из рода в род, но и из страны в страну, поскольку все короли так или иначе становятся родственниками, а на ком же еще им жениться? Узок круг этих аристократов, страшно далеки они от народа.

И слава богу, а то такое начнется, что мало не покажется.

Об этом в нашей сказке и пойдет речь.

Короче: жила-была принцесса, повторяем, очень хорошенькая, длинноногая как высоковольтная мачта, тихая как цветочек, скромная как белый гриб. Все понятно?

Для непосвященных объясняем, что именно такие идеальные девушки, сдержанно, но очень дорого одетые, волосок к волоску причесанные и обутые как первоклассницы — именно они остаются в одиночестве.

Женихи их стесняются и даже опасаются. Существа мужского пола, те, обычные, то есть грубые, неотесанные и выпивающие, с животами и стрижками под ноль, которые отличаются тем, что утром не могут найти второй чистый носок, они никогда даже и не надеются заинтересовать такую идеальную девушку. И ухаживать за ней не будут они.

Эти самцы — они вроде лягушек, высовывают язык на все, что само в глаза кидается. На все так называемое «крутое», то есть яркое и блестящее.

А те существа мужского пола, которые хороши собой, правильно одеты и посещают фитнесс-клубы, они ведь сами, если говорить прямо, похожи на цветы, или на голых хохлатых собачек, или на котов-экзотов (в крайнем случае на рыбок-пираний), и они сами нуждаются, чтобы за ними правильно ухаживали.

Разве что, как говорят в народе, им придет край. То есть они полюбят.

Стало быть, на тридцатом году жизни, закончив две аспирантуры (по классу композиции и теории музыки, это раз, и по искусствоведению, два) и поступив на факультет этнографии, наша принцесса тяжело задумалась над своей женской судьбою.

В наличии, если говорить о неженатых кандидатурах, было несколько принцев в Европе, сто пятьдесят примерно семь сыновей шейхов и три сына разных русских миллионеров со знанием английского в объеме средней школы, а также имелся ближайший сосед, сынок одного мусульманина, чье состояние было несметным, так как исчислялось в гривнах.

С этим парнишкой принцесса часто встречалась на скверике, закрытом для посторонних, где выгуливала своего королевского шпица, но пока что познакомились только их собаки. Что не мешало парню болтать с принцессой, хотя она ограничивалась в ответ лишь легким движением бровей. Трепался он по-русски, не обращая внимания на то, что девушка местная и языка может не знать.

Существовали также другие кандидатуры, например, несколько молодых балканских и закавказских царей, пока что не взошедших на престол.

Но: европейские принцы были неприлично избалованы еще с детства, их воспитали папарацци, поскольку каждый шаг такого принца сопровождался щелканьем камер, и это не могло не повлиять на данного среднестатистического принца, на выражение его лица, а также на его поведение. Ну и на душу тоже, что бы ни подразумевалось под этим словом.

Наследники же султанов и шейхов были женаты примерно с тринадцати лет (а что ребенку терпеть, если у него уже борода?) и в дальнейшем могли выбирать. С этой целью они повсюду шуровали как советские менты в поисках призывников, ища пополнения для своих гаремов.

Их автомобили из чистого золота, покрытые для маскировки черной эмалью, ездили в сопровождении эскорта мотоциклов и вереницы микроавтобусов с тонированными стеклами, в которых этих экипажах, по некоторым сведениям, перевозились кандидатуры в гаремы.

Русские дети миллионеров (или миллиардеров?) тоже аристократками не интересовались (потомки большевиков, младших научных сотрудников, спекулянтов и цеховиков, простонародье, короче говоря. Что с них взять?).

Их вкусы ограничивались заслуженными девушками из поп-музыки и пип-бизнеса, а также топ-моделями любого возраста.

Так что наша принцесса (дедушка, эрцгерцог Луи-Филипп, назвал ее в честь библейской царевны именем Яэль, что значит «решительная», «твердая») — наша Яэль пребывала в приблизительном одиночестве. Приблизительном потому, что у нее, как у каждой принцессы, был свой двор — визажисты, врачи, тренеры, модельеры, неизвестные кинозвезды и интернет-поэты, пара гуру, один из которых повсеместно показывал цирковые фокусы с доставанием из воздуха бижутерии — и несколько фронтменов пока еще не продвинутых групп. И, разумеется, отряд (или табун, или отара) папарацци.

Мама звала ее Ляля.

К описываемому моменту принцесса Ляля пребывала в печали. Ее отец в конце концов самоопределился со своими нетрадиционными склонностями и ушел от Лялиной мамы.

Причем (гром с ясного неба!) папа ушел к своей бывшей школьной учительнице, которую он любил, как внезапно стало ему понятно, с девятого класса. Типа ему на глаза попался школьный дневник и нахлынули воспоминания. И возник вопрос: свою ли жизнь мы проживаем?

Эта старушка, его любовь, была отъявленная хиппи, помнила времена Вудстока, отрастила в честь этого локальную бородку как у академика Курчатова, отца русской атомной бомбы, и выступала за свободу в отношениях учителей и учеников (филопедия или педогамия, даже педо-полигамия: такое ответвление геронтофилии).

Опозоренная Ляля перестала ходить на презентации и премьеры, хотя именно в этот период ее приглашали нарасхват, и толпы чужих папарацци осаждали резиденцию принцессы, так что собственные папарацци, вообще не выносящие наездов, кидались защищать свою твердыню и оплот, и по утрам приходилось вызывать мусороуборочный комбайн, чтобы после сечи вывозить осколки объективов и лобовых стекол, погнутые видоискатели, порванные шапки, одиночные перчатки, непарные кроссовки и покореженные мотоциклы.

И надо же такому случиться, что именно перед Рождеством, в это святое для всех время, девушку посетила с визитом сестра отца, которую мама Ляли всегда называла «злая золовка».

Золовка, принцесса Готская-и-Панамская, приехала в двенадцатидверном лимузине. Не то чтобы она была очень богата, просто бойфренд ее сына владел свадебным гаражом и время от времени позволял старушке пользоваться эксклюзивными экипажами. Предыдущий раз она приезжала на четверне цугом в розовой карете (для лесбийских врачующихся). Кони выступали в белых наколенниках и черных плюмажах, кучер женского пола в цилиндре, а старушка грум в зеленой ливрее!

Тетка Панамская прибыла, и безработные папарацци выскочили из машин, где грелись, и тут же воспряли духом, обрадовались, вытащили аппаратуру и буквально исщелкались, поскольку принцесса Ляля давно не выезжала наружу, заработка не было.

Оставшись с Лялей с глазу на глаз (обе свиты принцесс деликатно удалились в гостиную к бару), тетя сделала заявление.

— Яэль!— сказала она, даже без обычного в светских кругах слова «dear» и не произнеся ни одного из имен племянницы (Анна-Эрих-Мария-Аруэ).

— Да, dear тетя,— вежливо, но с прохладцей откликнулась бедная Ляля.

— Во-первых, я тебе как бы не тетя,— заявила тетя.

— Как это, dear тетя?

— Как это? Так это! Мой бедный больной брат, ментально больной, подчеркиваю, и давно уже, то есть полностью ушибленный на голову, что и подтвердилось только что,— он тебе не отец!

— Уау,— с легкой улыбкой, но довольно холодно сказала Ляля.— Это неплохо.

Ее голос, поставленный в швейцарском пансионе, не дрогнул. Девушку там натаскали говорить со всеми как со слугами: приветливо, но с оттенком долготерпения.

Бывшая тетя величаво продолжала, не обращая внимания на все эти ухищрения простонародья, пытающегося быть наравне:

— Наша бедная мама, принцесса Панамская-и-Мыса Горн, сразу, увидев тебя, сказала: «Все правильно, все верно, ребеночек не наш!» Вот из роддома привезли тебя, вернее вас двоих, мы посмотрели — ни нашего носа, ни подбородка, ни-че-го! Мы же Габсбурги по двоюродной линии! У нас у всех глаза-то нормальные! А не то что у тебя, растаращенные.

И бывшая тетка посмотрела на Лялю своими слезящимися, как у бультерьера, глазками.

— И ты вообще,— заявила далее бывшая тетя,— не имеешь отношения к наследству дедушки Луи-Филиппа Первого! И это теперь не твоя резиденция! Уезжай отсюда, сроку тебе двадцать четыре часа! С собой брать разрешено только один чемодан, ясно? А ну лизни! Давай, давай!

И она сунула Ляле прямо в зубы кусок бумажки.

Вежливая Яэль приоткрыла свой розовый рот, просунула язык между безупречными жемчужными зубами и неуклюже лизнула противную бумажку.

— Ну хоть это,— кивнула себе бывшая тетка, сунула бумажку в пробирку, встала и пошла вон со словами:

— Генетическое тестирование!

И что же? Через три дня в желтых газетах появилось сообщение: дочь принца Луи Второго его дочерью не является. И он начинает бракоразводный процесс.

Прилагались фотографии всех членов семьи и фото принцессы, категорически не похожей ни на кого из них.

Под окнами Яэль снова произошла бойня между своими папарацци и понаехавшими посторонними фотовидеоварягами.

Ляля, которая к тому времени приготовила рюкзак (чужой чемодан она брать не хотела, а этот рюкзак давно еще приобрела на собственные деньги, когда удалось преодолеть сопротивление семьи и устроиться официанткой на Багамах),— итак, бедная Ляля в последний раз повела выгуливать своего королевского шпица, который тоже уже не являлся ее собственностью.

В частном сквере Лялю приветствовал сын гривенного мультимиллиардера, который сказал по-доброму:

— А хошь, принцесса, переезжай до нас, до хаты? У мени у Оксанки та Одарки кончилыся визы, воны уйихалы взад у Полтаву, так шо внизу е комната с душем. С дивчинами з усими моими будешь тамо. Олл инклюд, питание включено. Телевизор. Ххорилка нон стоп. Ну шо?

— Ну ты, отстой, блин,— ответила Ляля ему впервые.— Иди на хутор лесом да покосом, врубаешься? Уррод.

Ошарашенный Грицько остался стоять с открытым ртом.

И прогуливающийся неподалеку посторонний гарем, высокорослая толпа одетых в черное моделей, заржал.

Откуда-то они знали русский!

Из прорезей их паранджей (или чадр) вылезали, как иголки из упакованных елок, ядовито прищуренные накладные ресницы.

Бедная Ляля вернулась к себе и увидела, что подъезжает кабриолет мамы.

Папарацци, жуя, выскакивали из машин.

Девушка сразу вспомнила, что мама недавно предлагала ей тоже наклеить ресницы у своего визажиста, который насобачивает их сразу на три месяца! И в доказательство мама похлопала своей черной бахромой.

Но Ляля тогда только вежливо улыбнулась.

Во-первых, ни одна девушка не хочет быть похожей на свою мамашу, это может привидеться ей только в страшном сне!

Во-вторых, хороша бы она была сейчас, бомж в макияже.

Мама Ляли приехала озабоченная и сразу пошла в атаку — как всегда, когда чувствовала себя виноватой:

— Ну ты че? Вообще не звонишь, блин. Я тут болела, лежала, хоть бы дочечка родная поинтересовалась, где там мама подыхает. Ты прям как эта… Ну ладно, привет, чмоки-чмоки.

И они прикоснулись щеками друг к дружке.

— Кстати, мама, а кто мой отец? Ну, я имею в виду, мой настоящий отец?

— А, ты об этом,— рассеянно отвечала ей мама.— Да не бери в голову. Липа это у них, какая-то бумажка. Дали уборщице лизнуть. Ни один суд это не примет. Я приехала тебе сказать, чтобы ты не волновалась и жила бы тут спокойно. Мои адвокаты уже отправили новый твой мазок на анализ.

— Че-го?— изумилась принцесса.

— Да я взяла у Давки, когда он пьяный валялся в Сольманоре. У Давида. Удался весь в дедушку Вову-алкаша. Живи здесь. Никто тебя не гонит. Еще чего! Муж на развод подает!

Тут надо пояснить, что Давид Луи-Филипп Третий был младшим братом принцессы Ляли и обладателем всего что полагается, носа, подбородка и габсбургских глаз. И наследственности со всех сторон.

— Луи мне теперь хорошенечко заплатит за этот развод,— провозгласила мама с порога.— Давид-то его сын! Только посмотреть на этого папаню! Уму непостижимо! У нас под Барнаулом на стенде «Их разыскивает милиция» и то таких нету. Лицо по седьмую пуговицу!

— А кто мой отец-то?— снова спросила бедная бывшая принцесса.

Мама ответила загадочно:

— Не одна я в поле кувыркалася, не одной мне ветер типа в спину дул… Не обращай на них.

— Но все-таки? На кого-то я похожа?

Мама горестно усмехнулась:

— Спасибо и нашим и вашим, и мордве и чувашам.

Ляля, помолчав, сменила тему:

— Тетя заявление тут сделала…

— А какой с нее спрос? Клок волос. И то неохота с ней вступать. Гребостно даже разговаривать. Перетолчешься с каким знаком пишется?

Мама на чужбине сильно тосковала по родному языку и только в беседах с дочкой отводила душу.

— И отца тебе, Лялечка, нечего теперь искать. Эта пропажа у дедушки в штанах.

— Ну, спасибо на добром слове…

— И тебе на здоровье, носи да не стаптывай. Слушай, я на Рождество уезжаю со своим новым тренером, ты его не знаешь, еду знакомиться с его мамочкой… В Рио-де-Жанейро. У Мануэля, оказывается, брат бандит. Ты представляешь? У меня ведь тоже двоюродный братан Славка. Ну ты помнишь, мы ему посылки в зону собирали, сухую колбасу и тушенку. Ты еще конфеты свои положила, которые тебе подарили. Он опять тут сел. Его подставили, поняла?

Ляля не поняла, но из вежливости кивнула. Мать продолжала:

— А белые кожаные шорты я все же, думала-думала, купила. Потом покажу видео. На Новый год, представляешь, там в Рио все выходят на пляж, Копа-кабана называется, три миллиона людей, свечи жгут, пьют, обнимаются, не знаю, танцуют… (Тут у нее в голове, видимо, перещелкнуло.) И что же? Хоть Славкина жена меня не принимала, обзывалась, я ей сейчас послала денег. Пусть выпьет за мое здоровье в Новый год под этого… как его… Кто у нас там президент… (Она немного подумала, но потом махнула рукой.) На Богом обиженных, знаешь, не обижаются. Что она в своей жизни видела? Я тебе говорила, что купила белые шортики Дольче Габбаны? Знаешь, да, забыла, Славкиного отца дядю Диму недавно в дровах нашли. Замерз. А что, выпил с горя… Сына сажают, че не выпить? Я его понимаю. Мы Славке в тюрьму не написали. И так человек переживает. Но, представляешь, три миллиона на пляже? Толкотня какая. А ты куда на Рождество?

— Да зовут одни друзья в Альпы.

— Ну, тогда с наступающим!

Они приложились друг к дружке щеками, и мать поцокала к выходу позировать папарацци — длинноногая, 100—65—100, златокудрая, загорелая, подтянутая (в области шеи и подбородка), оформленная везде где надо. Мэрилин Монро! А не эта жилистая грузчица Мадонна.

И всего на шестнадцать лет старше своей дочери…

Принцесса проводила ее в раздумье.

Тут пришла пора набросать краткий очерк предыдущей жизни ее мамы, принцессы Татьяны Луи-Филипп.

* * *

Бедная мама Таня прожила много лет буквально в неволе. Перед тем она была объявлена королевой красоты в одном из домов культуры в городке под Барнаулом, а туда же, в эту местность, под Рождество запилился с какой-то миссией мира посол ЮНЕСКО принц Луи-Филипп Второй, и всех победительниц местных конкурсов (хоть танцевальных, хоть песенных, хоть шахматных) согнали встречать его в аэропорт. Татьяну, как самую высокую, нарядили в кокошник, фату и сарафан почему-то до пупа (одежда была изъята впопыхах не у ансамбля народного танца, в котором занималась Татьяна, а из реквизита другого коллектива, находящегося на том же складе Дома культуры, то есть из ящиков ансамбля эстрадного танца «Мулен Руж»). А на длину сарафана не посмотрели. Тане пришлось мчаться домой и поддевать под это дело свои блестящие шортики. И привязную косу она добавила тоже от себя.

Пятнадцатилетняя Татьяна в этом диком наряде произвела на принца душераздирающее впечатление. Он не желал прерывать их первого рукопожатия и вообще вел себя с ней как козел в капустном поле.

Он подарил Тане сотовый телефон с уже записанным для начала своим номером. Он также спьяну подарил ей шестисотый «мерседес», на котором их возило местное начальство, причем чужеземец деликатно испросил согласия властей и получил его. Правда, после отъезда принца «мерседес» из Таниного двора угнали. Отец Тани долго ругался, но в милицию не пошел, запил.

Через полтора месяца Таня послала принцу по его мобильнику sms по-английски со словами «я беременна». Она долго учила это выражение, выисканное на компьютере в Интернет-кафе. Ни дома, ни в школе ничего не должны были знать. А то одноклассники порежут на дискотеке с криком «ты больше красивая отсюда не выйдешь». Ай эм вери сорри, Луи-Филипп, ай эм и так далее.

Принц, все это время мечтавший о районном центре под Барнаулом как о потерянном рае и не находивший себе места на проклятой отчизне, вылетел как мог быстро. Свадьбу играли в том же Доме культуры. То есть во дворце с колоннами, в привычной для принца архитектурной обстановке, только мужской сортир быстро обложили кафелем и заменили порыжевшую сантехнику. «Мерседес» был предварительно возвращен в Танин двор, молодых провожали в аэропорт всем начальством. И перед отлетом у руководства города с Таней был в сторонке серьезный разговор насчет поддержки местного бизнеса. Плачущую мать вежливо оттеснили, пьяного отца вообще увезли домой от греха подальше, он все норовил вывести руководство на чистую воду (за угон «мерседеса» из-под окон, за взятки и прочие хорошие дела).

А следующие десять лет Таня провела в замке Сольманор, в ста километрах от ближайшего городка, в компании садовников, горничных и шоферов. Муж приезжал на уик-энд и то не всегда. Слуги были снобами (как известно, сноб этот тот слуга, кто умеет выражать презрение в адрес хозяев, ничего не выражая).

Имелся четкий режим дня: утром холодрыга, горничная раздвигает шторы, кофе в постель, душ, прогулка верхом в любую погоду, гонг, ланч, учительница языков, три часа в спортивном зале, гонг, ужин, все свободное время с приносимым из детской ребенком. Отбой в десять.

Таня ночами трепалась с родными и друзьями по телефону и, плача, смотрела в Интернете барнаульские новости.

Через пару лет проживания в замке строгого режима Таня упросила мужа выписать ей из-под Барнаула родителей.

Отец по приезде никак не мог привыкнуть к отсутствию водки и родного портвешка, а потом случайно, бродя по замку, узнал о погребах. Через год, выйдя из очередного запоя, он потребовал обратный билет, чтобы не умереть на чужбине в одиночестве, да еще и в подвале. Он кричал: «В стране пять миллионов алкоголиков. А выпить не с кем!» Дома его с распростертыми объятиями ждали друзья и подружки — и во дворе, и в родимом НИИ, где он вкалывал старшим научным сотрудником.

Мама Нина выдержала дольше: во-первых, здесь дочка и любимая внучка, во-вторых, она учила язык хинди. Поскольку тут у нее, у сибирской красавицы, вдруг завязалась сердечная дружба с землекопом-индусом, который на поверку оказался бродячим философом, йогом и вообще гуру. Он не пил, не курил, был молчалив, ел только рис, одну горсть в день. Он был борцом за права тибетцев и иногда летал, но пока что недалеко.

Мама Нина все мрачнела и мрачнела. Земляные работы должны были вот-вот закончиться. Индус увольнялся и уезжал домой.

Наконец она сказала дочери:

— Мы с Лалом решили в Непал пока что. Денег мне не нужно, он заработал.

— А у меня и нету,— заплакав, отвечала дочь.— Луи не дает.

— Лал монах. Сказал, будем ходить по дорогам, просить.

Дочь посмотрела в Интернете насчет погоды в тамошних горах и отдала маме золотую цепочку от крестика, кольцо с бриллиантом («Луи скажу, что потеряла»). А также она купила якобы себе для занятий спортом теплый, с начесом, шерстяной спортивный костюм на четыре размера больше, а также кроссовки.

Мама уезжала, таким образом, с приданым.

Перед отъездом мама Нина подарила внучке Ляле какой-то старый, обшарпанный мобильник и сказала: «Это телефон Лала. Понадобится — звони по нему».

Внучка с вежливостью приняла этот странный сувенир.

Татьяна с дочкой старались не плакать.

Бабушка Нина уехала.

Сначала девочка звонила, бабушка отвечала каким-то чужим, гулким голосом, говорила коротко. А потом как-то стало не до того.

И телефончик перекочевал в кладовку, в специальный ящик для благотворительности.

Едва Яэль исполнилось десять лет, ее отправили в закрытую школу при швейцарском монастыре.

Но вот когда девушка вернулась, маму Таню было не узнать. Она перебралась в столицу, оставив малолетнего сына на нянек и горничных, и жила как в родном городке — пила, курила, ходила по ночным клубам в подозрительной компании, превратилась в гламурную персону и постоянного персонажа желтой прессы, дралась с папарацци и закончила тем, чем заканчивают все безграмотные красавицы,— стала модным дизайнером.

Местный народ почему-то полюбил Таню — может быть, за эту горестную Золушкину судьбу и за то, что она сумела обрести свободу. Во всяком случае, репортажи о ночных приключениях Татьяны Луи-Филипп обожали читать ее ровесницы, задавленные цивилизацией.

Муж терпел и не выступал, поскольку она его не трогала и денег у него не брала. Развод бы стоил ему дороже! Тем более что он втайне надеялся на трон (а вдруг все вернется?).

Что же касается его жены, то кормить, одевать и катать на самолетах и яхтах такую экзотическую красотку желал каждый нефтяной король. Она же в них как в мусоре рылась, отбирала с презрением.

Такова история вопроса и краткая генеалогия нашей принцессы.

* * *

Не то чтобы дочь Тани стояла теперь с рюкзаком в ногах и скрупулезно вспоминала предыдущую жизнь матери. Эта жизнь, прошлое нищей барнаульской девчонки, сидела в ней как заноза, постоянно.

Отсюда, позволим себе предположить, и проистекал тот холодный аристократизм, которым бедная принцесса заслонялась от светских снобов и кое-как ведущих себя носатых родственников.

И что же? Куда теперь девать этот аристократизм?

Ныне она была как нищий Иов, как подлинно библейская героиня девушка Яэль, против которой ополчился весь мир, начав генетическое расследование…

И все это прямо накануне Рождества!

Раньше она хоть могла поехать в родной замок, в свою ледяную комнату в боковой башне, спуститься к гостям, получить подарки. Вспомнить деда, бабку… Любящих, родных людей, которые устраивали ей настоящий Новый год и нетрезвого деда наряжали Дедом Морозом, а бабушка пекла пироги с капустой.

Бабушка Ниночка!

Ляля кинулась в кладовку и, раскидав все, нашла старый ящик для благотворительности, но там ничего не оказалось.

И тут раздался громкий треск, как будто тряслась железная коробка.

Телефон лежал и трезвонил под свалкой книг. Яэль его не сразу обнаружила.

— Алло!

— Лялюша!

Бабушкин голос — далекий, гулкий, слабый.

— Баба? Ты где?..

— Я в горах,— отвечал нечеловеческий, равномерно звучащий среди какого-то эха голос.

— А где, где? Я хочу приехать! На Рождество хочу к тебе!

— А я, доча, я между Индией и Непалом, на дороге. Снег идет. Ветер. Горы внизу. Я нища теперь, нища, снег, ветер…

— Я к тебе, я с тобой, бабуля! Я тебя люблю!— заплакала Ляля.

— Ну приезжай. Оденься получше, я вот замерзла… Птицы, птицы тут.

— Я привезу тебе всё!

Тут связь прервалась.

Ляля вышла на улицу. Папарацци растворились в холодном воздухе, как призраки прошлого. Видимо, они уехали вслед за кабриолетом мамы Тани.

* * *

Через четверо суток замерзшая Яэль (напоминаем, что в переводе с библейского это имя означает «решительная») плелась вслед за проводником по ледяной горной тропинке наверх, в конец тибетской деревни. Уже стемнело. Бабушка больше не отвечала, может быть, у нее кончились деньги на телефоне.

Проводник втащил рюкзак Яэль в дверь почерневшего от старости каменного дома, втянул саму Яэль, получил от нее плату и сгинул. Оставалось подойти к хозяину, взять ключ и лечь спать. Четверо суток почти без сна. Самолет на Франкфурт, шесть часов до Дубай, пять до Мумбай, железная дорога, автобус, холодный джип.

Бабушку в Индии ей найти не удалось.

Теперешний отель стоял как раз на границе Индии и Непала, дальше дорога шла все выше и выше, к пятитысячникам.

Хозяин отвел бывшую принцессу на второй этаж в ее низенькую, беленную известью клетушку, показал удобства в коридоре (бетон, дыра внизу и душ над дырой), а затем исчез.

После всех вокзалов и придорожных монастырей комнатка была просто раем.

Яэль села на кушетку и заснула.

Проснулась она от жуткого грохота. За окном пустили ракету. Было очень холодно.

Рождество, стало быть! Ничего себе праздничек.

Надо было спуститься вниз, хоть выпить горячего кофе.

Яэль, тяжело топая в своих навороченных, шипованных горных ботинках, вышла в холл.

Это была довольно большая низкая комната с барной стойкой и открытым очагом. Повсюду на полу сидели люди, велись неспешные разговоры. Все были одеты, как Яэль, и, наверно, она тоже выглядела как они. Во всяком случае, ничем не выделялась — и никто не обратил на нее внимания.

Слава богу.

Мало ли, гостиница, все друг другу чужие, и она как все, а то, что сейчас праздник,— вот люди и спустились вниз. И она спустилась.

Яэль заказала кофе, хозяйка кивнула, достала жестяную мерку на длинной ручке, погрузила ее в жестяную кастрюлю с черной бурдой и налила это пойло в пластиковый стакан.

С кофе в руке Яэль стала искать себе место. У огня все было занято. Пришлось сесть под стеной, в углу, там на возвышении нашлось свободное место, небольшая приступочка. Ноги девать было некуда, они болтались. Принцесса подтянула коленки к подбородку, кое-как угнездилась. Но хорошо хоть удалось вообще где-то сесть в этом последнем месте на земле.

Яэль оказалась как бы над людьми, сидящими на полу, на пенках и подушках. Там по рукам ходили бутылки, там раздавался тихий смех, народ перешучивался.

Тихо-тихо Яэль стала пить то, что называлось кофе, опустив голову, чтобы ни на кого не смотреть. Взгляд — это тоже как просьба, в нем многое читается. Вечное одиночество в толпе, всегдашняя судьба принцессы. Нет, какой там принцессы, немолодой русской девушки на чужбине. Конец мира, конец жизни.

Как стыдно быть одной, никому не нужной в праздник, и еще позорней пытаться с кем-нибудь заговорить. Тем более что немытые руки… И наверняка грязное лицо. Нечесаные волосы. Заспанные глаза.

Нища, нища. Бабушке-то лучше, она знает свою дорогу, за ней монастырь, люди, которые ее ждут.

Найти бы бабушку, ходить с ней, собирать милостыню. Все же не одна.

Бурда была горячая, даже сладкая, и все-таки отдавала кофе. Жар и запах горящих поленьев от очага, пламя свечей по стенам, тихие разговоры, сладковатый табачный дым, стелющийся под потолком…

«Ну вот я и пришла, хоть сюда. И хоть такое, но Рождество. И я не одна. Кругом люди»,— подумала растроганная Яэль. У нее возникло даже какое-то чувство братства, первый раз в жизни.

Неожиданно кто-то из сидящих у огня обернулся, посмотрел на нее и со смехом воскликнул: «Она одна! Сделать, что ли, ей массаж ног?»

Кто-то сказал «О!». Все захихикали и замолчали в ожидании.

Что тут за народ? Яэль на всякий случай сосредоточилась на своем кофе. Вдруг похолодело в груди, стало страшно торчать у всех на виду. Над ней что, смеются?

Но тут произошло что-то непонятное — в дверях стоял некто посторонний, кого здесь не было. Он, метнув недобрый взгляд на шутника, быстро прошел среди сидящих людей и возник перед Яэль. Замерзший, замотанный по брови мужчина. Видны были одни светлые глаза. Он поздоровался, неторопливо размотал на себе пеструю шаль, высвободил свои длинные пушистые волосы, опустился к ногам Яэль и начал расшнуровывать ее мокрые ботинки, потом снял их, дальше больше, стащил носки и стал растирать замерзшие ступни Яэль своими горячими, необыкновенно сильными руками.

Она сидела окаменев. Это и есть массаж ног?

Народ теперь жужжал, занимался своими делишками, никто не смотрел в их сторону.

Но, наверное, здесь так полагается. Такая услуга.

Он буквально разбирал по косточкам ее пальцы и, согрев, собирал их обратно.

Рождество, взрывы ракет за окном, морозная ночь в горах, горячий кофе и первый в жизни человек, который так решительно коснулся ее ступней.

Она жутко стеснялась и думала, как ему заплатить, а он вдруг привстал и поцеловал ее, поздравив с наступившим Рождеством…

— Привет!— наконец сказал он.— Меня зовут Кевин.

— Меня Яэль.

Гораздо позже Яэль узнала, что массаж ступней — это как бы предложение. Признание в любви, так сказать. Не для посторонних взоров.

Ее, грязную, усталую, чужую, люди в фенечках и шалях подвергли насмешке. Какому-то своему испытанию.

Кевину ничего не оставалось, как защитить ее.

Он больше так и не отпустил Яэль. Они вместе обходили монастыри в поисках Нины, а когда принцесса сломала ногу, он пронес ее через горы на закорках, он сидел с ней в местной больнице, когда ей накладывали гипс, и сидел с ней в Дели, когда ей этот гипс снимали и ругали предыдущих врачей за неграмотность, он учил ее многим вещам, бедный йог, американец из Флориды, ее гуру, как и она, человек без пристанища, Кевин.

Что такое поиск себя? Это иногда поиск другого человека.

И это Кевин ей в конце концов сказал: есть сведения, что русская женщина Нина К. умерла в дальнем монастыре пять лет назад. Ее там все почитали за кротость и доброту.

А кладбищ в горах не бывает… Монахов, видимо, оставляют птицам.

Через год удалось найти этот монастырь.

Все было как говорила бабушка, снег, ветер, горы внизу, кричащие птицы. Яэль стояла замерзшая, вся в слезах, нищая. Однако ее охранял Кевин, которого ей подарила бабушка.

Затем прошло время, как оно всегда проходит.

У них теперь, у Кевина и Яэль, своя школа йоги и массажная студия, он научил принцессу всему, и в разное время в разных местах по земному шару они теперь вывешивают при дороге свой кусок красного ситца, на котором крупно написано рукой Яэль «Yoga».

Это Флорида. Это Гоа. Это Шри-Ланка.

А телефон так и остался с Яэль. Может быть, когда-нибудь бабушка опять позвонит…

Людмила Петрушевская

Чарити

Я залетела сюда, в странное сообщество чужеземцев, случайно, на полтора дня с двумя ночевками, потому что когда-то я проездом завтракала здесь же, в этом краю, со Стеллой и моими знаменитыми друзьями.

Стелла обитает в Чарити зимами, живет при художнике Дионисии, который тоже сюда переезжает на полгода. Стелла знает меня просто как Беттину, она не в курсе, что это мой псевдоним, что я известна в некоторых тесных кругах как трансмишер.

Трансмишер, поясняю, от слова «трансмиссия».

Я никого не могу с собой брать в свои трансы, то есть переброски и перемещения, так можно выразиться. Поэтому я всегда одна и без денег. Мой трансмишинг не приносит мне доходов. Конечно, я могла бы работать секретным курьером по маршруту Садовое кольцо — сейфы Швейцарии, а также под заказ похищать мелкие объекты с выставок и из сейфов. Но это означало бы для меня потерять свободу.

В нашем малом кружке трансмишеров двое уже посидели за решеткой, перемещаясь только в строго заданном направлении с посылочками, поскольку у хозяев под прицелом находились также семьи несчастных.

В порядке информации: мы не можем, никто из нас не может переносить в момент транса ничего тяжелее двух килограммов. Сто каратов, например.

Данная информация важна для рассказа о том событии, которое произошло на следующий же день.

Что я для посторонних — нечто странное, всегда приветливое, легко одетое, говорящее на многих языках свободно. Боящееся полиции. Не допускающее флирта. Внешность любая по желанию. Иногда я ворую, но очень легкие вещи. Несколько граммов.

Однажды я дошла до самого дна и, сделав несколько мелких уколов в район ноздрей и бровей плюс загримировавшись под веснушчатую блондинку, померила кольцо с бриллиантом прямо под самой камерой слежения.

Кольцо я обработала уже в Амстердаме в доме графини Кристины Кениге, художницы, бриллиант покрыла латексом, покрасила изумрудкой под поддельную бирюзу и оставила в сумочке до востребования. Латекс снимается легко. Бриллиант удалось продать при помощи Кристины ее жадной подруге по легенде «Наш Зено срочно хочет «бентли»».

Мои снимки уже лежат в Интерполе, только даты и время в них совпадают, поэтому аналитики знают разных персонажей, которые в промежутке получаса засветились в разных регионах земного шара, и потери при этом составили полмиллиона евро (деньги нужны были для пластической операции на девять персон).

Чаще всего я безвозмездно беру сумки.

Однако подруги, богатые дамы из высшего света, верят в то, что я Беттина фон Аним и что я избегаю репортеров. Тем не менее на вернисажах в фонде Пегги Гугенхайм, во всех операх мира, на кинофестивалях в Ницце и Венеции — всюду мои светские друзья со мной встречаются, в том числе даже на охраняемых яхтах среди модного сброда. Беттина фон Аним.

Но сейчас круг слегка замкнулся, создалась необходимость лечь на дно. Меня искали хозяева сбежавших трансмишеров. Те двое исчезли из-за решетки, пропали и их семьи. Наше товарищество осуществило тщательно спланированную акцию.

Вообще-то цель у нас одна — разоблачения, вброс в СМИ компры, взятой на самых высоких уровнях, тем самым попытка влиять на общественное мнение, на выборы в частности.

Но тут дело было только в том, чтобы справить девять поддельных документов. Само похищение прошло гладко. А уж искать семьи в Бразилии, Южной Африке или в Тель-Авиве прежним хозяевам оказалось не под силу. Тем более что беглецы прошли через руки пластических хирургов, причем в разных клиниках мира. Ведь каждый такой мастерюга способен производить только клоны, отсюда отряды похожих красавиц, передающих имена и телефоны врачей из рук в руки.

Правда, у хозяев оказался список членов нашей группы, нечего было надеяться на молчание узников. Под пыткой можно не выдать, но когда угрожают при тебе пытать твоих детей?

Но в списке значились, как нам сказали, только клички. Имен друг друга мы не знали.

Однако после пластической операции оба спасенных «наших» лишились возможности мгновенно перемещаться в пространстве.

Поэтому для нас, остальных, отменялся такой вариант, как смена лица. То же произошло бы (нас предупредил учитель), если бы мы взяли в транс груз больше двух килограммов.

Иногда, говорил он, очень нужно. Но нельзя! Я повторяла это себе в тот момент на пляже. Нельзя. Нельзя.

Маленькое тельце в прибое. Но нельзя.

Они, наши враги, перетрясли все фотоархивы светских репортеров, попавшие в Интернет, изучили видеосъемку залов, где я не могла не появляться, отсутствовать — значит выпасть из круга избранных.

Совпадение скелетов и черепов разных лиц, вот что их занимало. Еще бы, лишиться таких доходов!

Один наш трансмишировался к ним в офис вовремя, после того как они провели сверку изображений, накладывая их друг на друга, но их срочно вызвал шеф в другое здание (он никого не вызывал, кстати). Наш человек быстро стер мои данные и ввел из Сети в их базу данных рентгеновские снимки пациентов хирургических отделений (черепа с чудовищными патологиями, кстати). Маленькая месть!

Свои меня предупредили, чтобы я не появлялась в дружественных домах. Нигде в мире.

Бывшие хозяева тоже пока затаились. Они оказались бессильны без наших двух трансмишеров. Привыкли всё получать бесплатно и мгновенно. Как у них чесались руки, в которых было пусто! Их далеко идущие планы свернулись, как кислое молоко. Отсюда произошли две незапланированные разноцветные революции, замена одного президента на двойника и мировой кризис.

* * *

Так вот, Стелле мои побочные друзья сообщили по Интернету, что я приеду в Чарити и что мне нужна квартира на две ночи. Стелла дала свой адрес.

Очутившись на жаркой, пыльной улице, я купила в придорожной лавчонке чемодан, купальник, легкую юбку, шлепки и оказалась при багаже.

Я действительно прилетела из Индии, из аюрведического санатория SwaSwara, где провела три недели в массажах, йоге и чистке организма ценой в полтысячи евро за сутки (на самом деле я там находилась недолго и прибыла оттуда не в аэропорт, а высадилась на ближней улочке).

Стелла встретила меня у порога.

Со Стеллой вышел ее бойфренд, Дионисий, художник. Меня провели через закоулки старого запущенного дома на пространную веранду, которая выходила прямиком к пляжу и океану.

Надо всем этим висело уже покрасневшее светило.

— Ну, у вас тут рай,— похвалила я.

— Рай,— откликнулась Стелла печально.

Дионисий был польщен. Какая-никакая аура меня всегда окутывала. Моими комплиментами гордились.

Я всегда знала цену всему, инстинктивно. Но повадки эксперта, наживающегося на неофициальных сертификатах, то есть устных, без следов (тут не Кандинский, не-не) — ко мне пока еще не прилипли.

Проще говоря, иногда меня просто физически тошнило от опасности. Что в нас дополнительно вызвал погибший учитель, это было особое ощущение, резкое чувство несвободы, неудобства в случае угрозы. До рвотных позывов.

Собственно, если бы не события последних дней, я бы уже жила по крайней мере безбедно. Пришлось бы только оказаться в некотором месте в определенный момент заранее. Покупатель уже приготовился ехать со мной смотреть искомую вещь днем позже.

Цена вопроса составляла четверть миллиона, моя доля.

Но меня затошнило.

То есть не было ли тут подставы, вот в чем вопрос.

Они уже, возможно, просекли некоторую закономерность, предпродажа фальшака сопровождалась каким-то мгновенным видением. Чья-то фигура возникала в момент передачи покупателю сфабрикованного объекта, и ее в виде тени фиксировали камеры слежения. После чего начинался громкий, безобразный скандал.

Галерейщики наняли людей.

Теперь я находилась далеко ото всех, сидела в кресле, пила чай.

Внимание! Послышались голоса.

На входе в рекламных позах стояли три блондинки.

Возраст их прочитывался тут же, род занятий тоже. Все у них уже было.

Разговор велся о том, что они в шоке. Произошло просто адское шоу. Они поехали на пати, и не к четырем, а специально к пяти, попозже. И все равно никого там еще не оказалось, а к ним сразу подошли двое и так сказали: девочки, что, приехали работать, будете нам отстегивать половину.

И всё с матом.

Девочки им ответили «а ну, без рук» и резко так ушли.

Они, рассказывая это, явно были взбудоражены и польщены: их, сорокалетних, приняли за молодых проституток!

Они прилегли на тахту. Вторая тема оказалась пожестче: власти далекого Гоа приняли негласный законопроект о том, чтобы не давать разрешения на въезд незамужним женщинам моложе сорока пяти.

Вот что теперь в Чарити местным делать? Многие люди шлялись и туда и сюда, страны-то в двух часах воздушного пути. Тут Чарити, тут же Гоа. Бороться? Дискриминация по гендерной принадлежности? Гаагский суд? Но здесь вам не Европа, в варварской стране свои жесткие правила, за незаконное проникновение через соседнюю нищую державу уже дали беспечной и богатой туристке год местной каторги. Она там, по слухам, занималась с проститутками йогой.

Далее, власти Гоа собирались требовать въезда мужа вместе с женой. То есть тратиться еще и фиктивному мужу на билет туда-обратно?

Да, от судеб защиты нет.

Потом, спустя полчаса, три стройные сорокалетии отчалили. Вот уж действительно они были грации, хариты, музы, что Чарити делает со своими обитательницами, что! Океан, морской воздух и плавание, загар, фрукты, массажные салоны. И одеты (раздеты) грации были у желтых модельеров (которые купленное в Париже и Лондоне передирают стежок в стежок).

И шла жизнь, особенно после заката, рестораны, звонки, возгласы, встречи, объятия, может, перепадет что-то вроде мимолетной любви, тут с такими вещами несложно. Любовь, искомый конечный продукт, производное всей этой жизни, цель: найти.

Вот Дионисий совершенно случайно нашел свою любовь (я побывала тут на разведке, вчера, послушала). Он нашел любовь в Интернете и сиял как младенец, теперь дайте ему насосаться, приникнуть к груди, а то, что его Али оказалась замужем, Дионисия не волнует: он нашел. Дионисий, причем, нашел не женщину по переписке, что важно, он нашел певицу своей жизни, нашел ее песни, ее музыку и ее поэзию, и это для никому не известной Али важнее важного: вот он, ценитель. Дионисий написал ей емелю, получил ответ (а клип Али, снятый ее мужем-продюсером, разместил там же).

Дионисия сразу пригласили в гости. Оказалось, они обитают рядом, в получасе езды на скутере. Посетил дом Али. Пребывал в умилении. Увидел их постель, бросился на нее, чуть ли не рыдая, и о том вечерком рассказал Стелле. А как же, Стелла была его единственной родной душой на всем побережье.

Муж-то Али, я знаю, не продюсер. Мне не удалось понять, кто он, а такая защита о многом говорит. То, что он за мной не охотится, еще ничего не значит. Он, видимо, просто чем-то торгует тут, без рекламы.

Али тоже не певица. Это крыша. У нее ни концертов, ни продаж.

Теперь Стелла пока на перепутье, ей надо снова искать свое, она потратила на Дионисия три года. Ни семьи, ни детей, ни любви. Три года назад она нашла Чарити как спасительную обитель, бросила все, работу, подруг и свою неудачную любовь, служебный роман, сдала квартиру, покинула и заботливую маму, которая теперь все время шлет отчаянные эсэмэски, что съемщики съехали и новых не найти (Стелла такая не одна, на это почти все тут живут).

А у Дионисия был прекрасный дом с видом на океан и заходящее солнце. И все складывалось так хорошо!

Подруги на родине легко ее забыли и принципиально почти не узнавали, когда она возвращалась по весне. Спрашивать ее им не хотелось, а все ихнее она знала из почты и Инета. Стеллу даже не стремились звать, как раньше, в гости. Семейные, заросшие бытом, занятые детьми и мужьями, в тесных квартирах, заваленных книгами и хламом, который нет сил отсортировать и выкинуть, они, прежние подруги, давно вычеркнули прекрасную Стеллу из списка живущих.

Бывшая любовь, мужчина во цвете лет, когда она зашла на прежнюю работу, стал хорохориться, потягиваться и таращить свой пивной живот, многозначительно поглядывая на остальных. Господи, и это был он?

Стелла стала столь совершенной, что просто не могла найти себе места на родине.

Народ там, дома, вообще считает, что в Чарити одни мертвые. Ведь что есть жизнь? Иметь цель (что самое важное) и ее достигнуть.

Вопрос из Чарити: чего достигать-то?

Туманный ответ: исполнения желаний.

Вопрос из Чарити: а у нас что? У нас ведь полное исполнение желаний! Погода, природа, свобода, дешевка. Деньги есть.

Ответ: знаете, погодные условия не есть главное в развитии человечества. Вот местные ваши при таком раскладе, что и океан, и солнце, и дешевка, кокосы-ананасы, чего они достигли, аборигены? Всё ведь в прошлом! Что тут, выросли собственные выдающиеся мастера? Интеллектуалы? Художники, что бы ни иметь в виду под этим словом? Ни архитектуры, ни производств, ни университетов, ни наук. Мелкая торговля. Два этажа как предел. Грязь, салоны тату, подозрительные массажи и педофилия. Телевизоры с сериалами. Да и вас что ни полгода, то высылают на родину. И зацепиться в Чарити не за что, продажа домов иностранцам запрещена.

Вопрос из Чарити: что, так и жить в нищете, тесноте, мокропогодице, снегах и гриппе? Толочься в толпе, в метро, общаться на работе с кем попало? Попадать в отечественные жуткие больнички? Не знать, с кем потрахаться? Не видеть солнышка, не дышать воздухом?

Ответ: наркоманы вы там.

Вопрос из Чарити: вы же курите сигарету за сигаретой? Пьете водку до блёва? Обжираетесь в гостях, три кило прибавки за вечер? Это же тоже наркота, привыкание. Чем вы лучше?

Ответ: вы для жизни мертвы.

Вопрос из Чарити: вы-то не мертвы?

То есть я, как обычно, создаю для себя портрет местности и список проблем ее аборигенов.

Мы поклевали у Дионисия орешков кешью, выпили чаю.

Затем началось вечернее мероприятие, традиционный закат солнца. Дионисий усадил меня в первый ряд партера. Солнце, красное, улыбающееся, аккуратно, как барышня, опускалось седалищем в море.

Главное тут было — осуществится ли точное попадание в горизонт, то есть ясно ли будет видно, как нижний край светила коснется предела? Тогда свершится тач-даун.

Однако не срослось, горизонт поднял некоторую водную пыль.

Потом мы поехали ужинать в лучший ресторан. Меня принимали по высшему разряду. За все платила Стелла.

Я тоже расплатилась с принимающей стороной своим щебетанием о том, как я жила в знаменитой клинике SwaSwara, в цековском санатории (его так окрестил Ал-др Г., с которым мы до того ужинали в далеком Гоа). Там, в этом аюрведическом прибежище, жила также и Марина Абрамович, ударение на второе «а», знаменитость, которая устраивает перформансы по всему миру, позирует голой для видео-арта, а начала она с того, что бритвой вырезала у себя на животе красную (в полном смысле слова) звезду, из которой полила струйками кровища. Марина иногда месяцами живет за стеклом в каком-нибудь музее, даже сидит на унитазе и моется на глазах у публики. Люди валом валят на нее посмотреть. И к ней туда стала каждый день приходить какая-то женщина. Потом она начала ей писать записки. Это была знаменитая лесби Сьюзен Зонтаг, мать всей американской культуры, которая вскоре умерла от третьего рака. Маринин следующий проект — в МОМе она будет стоять со змеями в руках на высоте пяти метров по восемь часов в день, а в конце бросит их. Тут я выразила моим новым друзьям сомнение, что общество защиты животных позволит мучить змей.

И у Марины ужинают друзья, Бьорк, Мэттью Барни, Лу Рид и та из «Секса в большом городе», которая не лесбиянка и не кривоногая, Ким Кэтролл.

Затем я показала Стелле и Дионисию свое видео, я его сняла на телефон, как мы со всем этим сбродом ужинаем в ресторанчике шиваистского городка поздней ночью, после того как нам явилась местная достопримечательность в известном месте паломничества, в пруду, обрамленном набережной с двумя грязными белыми колоннами и с выбитой навечно надписью на английском: «В прошлом году тут утонуло 56 человек».

Там к нам выплыла из черной зеркальной глубины белая женщина с обширным животом, но без шеи, с головой в виде огромного рта, подождала чего-то и скрылась. Оказывается, мы видели легенду местных ночей, об этой полурыбе говорят, что она питается трупами (рассказывала я).

Так прошел наш ужин с Дионисием и Стеллой.

Утром они за мной заехали на такси, и мы отправились в ресторан завтракать. Светская жизнь!

То была чудесная поездка, в открытые окна дул душистый ветер с соломенных полей, виднелись далекие горы. Стелла подбородком показала туда: недавно они ездили на двое суток в заброшенный монастырь, в святые места, добираться туда восемнадцать часов в одну сторону, из них шесть часов пешком по горной тропе вверх и потом восемь часов вниз. Обратно труднее!

Но невероятно интересно, что, когда полезли в последнюю отвесную гору, пошел снег! И стемнело быстро! На вершине в разрушенном монастыре, как оказалось, живут только девушка и мальчик двенадцати лет. Они не видятся друг с другом. Едят что люди им оставят. Воду носят из ручья, он ниже на двести метров. Девушке двадцать семь лет. Оба не говорят на английском. Постоянный холод. Оба монаха, и мальчик и девушка, обитают в подземельях в разных концах горной вершины и жгут каждый свой костер. У мальчика была вода в консервной банке, он усадил тех, кто дошел, согрел банку на костре и дал им попить горячей воды.

Стелла побрела в другой конец монастыря, заметила в щели огонь. Девушка сидела у костра без воды, явно больная. Ведрышко рядом с огнем валялось пустое.

Стелла мне радостно рассказала, что сходила вниз за водой к источнику, чуть не упала с тропинки, поскользнулась в темноте на обратном пути, потом пришла, согрела воду, покормила хозяйку горы тем, что принесла наверх в рюкзаке, галетами и колбасой.

Девушка поела, закрыла глаза, взяла левую руку Стеллы и что-то стала бормотать. Лапки у нее были холодные, мягкие и черные, как у обезьянки. Она держала их на пульсе. Неожиданно Стелле стало очень жарко, как от теплового удара. И вроде бы монахиня ей как-то сообщила (чуть ли не во сне), что это тепло дает большую силу и ее можно передать кому нужно, надо только взять теперь Стеллу за левую руку в районе пульса. Я не шелохнулась в тот момент.

Она сказала, что возвращалась из монастыря чуть ли не на крыльях.

Тут и пришло известие обо мне, которое она восприняла как начало другого будущего. Почему-то она на меня надеялась.

Мы уселись в пляжном ресторане, и к нам подгребли еще двое. Собственно, создавалась обычная для Чарити ситуация, компания разнородных пар, сцепленная как пазл, разнородными боками — один знает этих, другой тех, и первые двое всех остальных соединяют, и спасибо. Светская жизнь, то есть.

Дионисий познакомил меня с пришедшими, с рок-музыкантом и его женой. Я так подробно рассказываю о них, потому что они все стали позже свидетелями одного довольно страшного для меня события.

Женой представленного мне и известного (не мне) музыканта оказалась очень спокойная оторва, мощная как кариатида буддистка Тами, которая прошла огни и воды, ничего не боялась и ничему не удивлялась. Ее сила была не творческая, не созидающая, не нервная и пульсирующая по непонятной причине, то есть неприятная для окружающих, эгоцентрическая, занятая только собой. Ее сила была буддистской, позитивной, доброжелательной и равнодушной. Она себя никому не навязывала и мало о себе говорила. Около этой могучей женщины хотелось пригреться, встать под ее защиту. Видимо, такая сила в ней существовала на генетическом уровне, изначально. Но довольно глубоко, не проявляясь ничем, даже в дальнейшем, при развитии той тяжелой истории. То есть на помощь Тами бы не пришла ни к кому. Таковы их принципы, таких существ. Пусть они живут.

Потом мы стронулись и пошли куда-то за пять километров в другое кафе. К нам присоединилась еще одна пара, та самая Али, новая любовь Дионисия, и ее безымянный муж, загорелый до сиреневого цвета, с блестящей головой и выпуклыми лиловыми глазами, которые он безуспешно прикрывал веками. Дионисий не отходил от Али, они следовали впереди, муж Али отстал, вел переговоры по телефону, мы кучковались втроем посередке, Тами, Стелла и я. Музыкант вообще куда-то делся.

Солнце висело еще высоко, океан накатывал мощные волны, в воде виднелись точки, головы пловцов. Было не слишком жарко. Над нами пролетел вертолет. Не за мной ли. Я могла ожидать чего угодно. К примеру, звонка по мобильнику и пули в голову через три секунды после ответного нажатия кнопки. Нет, я им нужна живая.

Дионисий впереди так и приплясывал рядом с Али. Как-то странно он подпрыгивал, сгибался, размахивал руками: убалтывал.

Стелла, как бы по-матерински извиняясь, заметила:

— Он ведь больной, у него проблемы с позвоночником.

Я видела только, что он то припадает к Али, то клонится в сторону.

Мы шли к месту моей предполагаемой гражданской казни, неумолимо приближалась судьба. Вертолет вернулся, пролетел низко над головами.

С него, видимо, велась аэросъемка. Там, вдали, может быть, сверяли видео с полученными изображениями. Иоганнесбург? Москва? Интерпол?

Как это бывает, вертолет садится, из него выпрыгивают люди в мундирах, подхватывают человека под руки, всё.

Но уже впереди было кафе, Али и Дионисий поднимались по лестнице к навесу.

Там, под сенью пальм и крыш, я буду частично в безопасности. Оттуда можно незаметно исчезнуть, якобы получив по телефону известие и извинившись. Только ведь вопрос куда. Где найти то неизвестное им место, в котором я никогда не отмечалась и где можно спрятаться?

Вертолет улетел. Мало ли какие дела у местных пограничников. Тут вон торговцы белой смертью работают почти открыто.

Я спросила:

— Пограничники?

Стелла в ответ почему-то стала рассказывать, что произошел случай недавно: сюда, в Чарити, завеялась мамаша с семью детьми, молодая такая мать-путешественница, принципиальная странница. Старшей ее дочери насчитывалось всего пятнадцать лет, и ей так понравилось в Чарити, что она решила тут остаться с новыми местными друзьями. Вся пошла в мать, у той к тридцати двум вон сколько детей. Ну что, мамаша уехала с шестью младшими, девочка осталась. Ее нашли утром на пляже мертвую и изнасилованную. Медики сказали, передоз. Диагноз и вердикт. Никто не сел. Но все тут знали, в каком кафе она сидела в ту ночь, и кто ее угощал кокаином, и откуда были те, кто ее, уже умершую, волок на пляж.

Мамаша с шестью детьми прибыла на опознание и опять уехала, снова на сносях.

Это Чарити. Это свобода. Это тач-даун для всех.

Мы забрались по ступенькам в ресторан, чтобы как раз наблюдать сверху знаменитый тач-даун.

Оказалось, что данное заведение, в котором мы осели, оно для родителей с детьми. Тут имелись низенькие качели, в спутанной соломе, которая здесь изображала траву, валялись кубики.

Родители пребывали в большой беседке за огромным низким столом, в подушках. Дети паслись поодаль. Их было четверо. Одна девочка, совсем маленькая, одетая только в памперсы и платочек, орала, стоя перед павильоном. Просто стояла и рыдала. Родители вели себя достойно, сидели не шелохнувшись, ни намеком не позволяя понять, кому из этих людей за столом девочка плачет. Видимо, здесь существовало правило воспитывать детей ровно, без паники, не вмешиваясь.

В стороне, за столиком, немолодая пара, наоборот, то и дело вскакивала. Им работы хватало. Их дети, трехлетние по виду близнецы, проводили время у качелей, где находилась еще одна девочка, совсем голая, в панамке, лет двух. Она не издавала ни звука. Видимо, пока что не говорила. Старший близнец, рыжий и кудрявый, занят был тем, что не допускал голую к качелям. Младший, беленький, рылся в песке, что-то строил из кубиков. Родители рыжего срывались с лавки каждый раз, когда он отталкивал девочку, и уводили его. Тогда девочка с трудом карабкалась на качели. Рыжий как можно скорее вырывался от папы с мамой, кидался к качелям и сбрасывал врага в песок. Девочка, упорный ребенок, не плакала, поднималась и выжидала. Она паслась тут как изгой, ничья дочка.

Мы со Стеллой потягивали сок. Дионисий и Тами в креслах пили спиртное. Али сидела рядом с ними в гамаке лицом к солнцу. Спокойствие, безразличие, нирвана.

Так. А где же родители голой девочки, которую все время бьют? Ни она ни к кому не подбегала, ни на нее никто не смотрел.

Спиной к качелям сидела за столиком плотная молодуха, смуглая, чернявая, в коротком платье и босоножках на высоком каблуке. Она пила и ела, ни на что не глядя. Демонстративно так, и слегка с претензией.

Один только раз голенькая подошла и прислонилась к ней, но мамаша, вот она, не шевельнулась.

Видимо, она тоже придерживалась той точки зрения, что ребенок должен сам осваивать этот мир. Или ей все надоело.

Она ела и ела, перемалывая челюстями мясо, запивала его пивом и неохотно поднимала свои черные глаза на окружающий мир.

Такой принцип защиты своей территории, свободной от детей. Иначе зачем люди сюда пришли?

Но океан, вот в чем дело, океан гремел в нескольких десятках метров отсюда, лизал песок своими жадными языками, если говорить правду. Лизал пустой песок в надежде на добычу.

Девочка, опять сброшенная бешеным рыжиком с качелей, поднялась, огляделась, нагнулась и вдруг подобрала веревочку.

Потянула за нее — из соломы выехал кусок синего пластика. Игрушка!

Рыжий пока что ожесточенно болтался на качелях, закрепляя свою победу. Скоро ему надоест, тогда жди драки.

У детей так: валяется что — пусть валяется. Но стоит кому-нибудь присвоить вещь, как у остальных пробуждается инстинкт охоты.

Поэтому девочка побежала, волоча кусок пластика за собой. Она ринулась к океану.

Теперь я поняла, что это был не просто бесполезный предмет: внимание. Это был продолговатый плотик. На нем, видимо, взрослые катали детишек в океане. Потому там и имелась веревочка.

Девочка, может быть, вспомнила предназначение данного предмета. Скорее всего, кто-то ее водил с собой поплавать. И, пока близнецы не отобрали, она поволокла плотик к воде, защищая свою добычу.

Ее мать сидела рядом с нами наверху, профилем к линии прибоя, и лениво работала челюстями, прихлебывая из кружки пиво.

Она явственно отдыхала тут, пришла, то есть, побыть на воле. С ребенком ты всегда, все время на привязи. Понятно же.

Здесь, на данном клочке земли, царила свобода, провозглашенная свобода родителей.

Я спрашивала себя, кто я такая, чтобы вмешиваться в чужую жизнь (или смерть). Это не принято в западном мире.

Да и не будешь стоять с палкой над такой мамашей. Рано или поздно случай произойдет, если не смотреть за ребенком. Именно «смотреть за», следить глазами.

Девочка будет от нее сбегать всегда. Есть такие дети, группа риска. Немножко подрастет, уйдет окончательно, как та несчастная, которую нашли на пляже.

Наша компания сидела лицом к океану, но вряд ли они станут вмешиваться. Ни огромная спокойная кариатида Тами, которая уже выпила свою порцайку и ждет, когда нальют еще, ни Али, к которой поднимается муж, ни Дионисий, наблюдающий с бокалом в руке приближение тач-дауна. Только Стелла насторожилась. Но она робкое, совестливое существо, и она не станет нарушать границы чужой приватной жизни.

Я тоже ни на что не имею права.

Бежать по песку, хватать ребенка, который уже омочил ножки и хлопочет, подтягивая плотик к воде? И куда потом с ним? К матери? А если настойчивая девочка опять побежит вниз, спасая свое добро от рыжика?

Молодуха, принципиально не глядя по сторонам, мрачно сидела над десертом.

А внизу, в полосе прибоя, приплясывал лицом к океану невысокий парень в роскошных дредах. Он только что кинул партнеру, находящемуся в воде, пластиковую тарелочку и ждал.

И он стоял профилем к нам, спиной к девочке, как-то так это выглядело. То ли заходящее солнце слепило ему глаза, и он отвернулся.

Девочка уже завела в воду плотик.

Издали набегала огромная волна.

Но я не могу взять в транс больше двух килограммов! Нельзя!

Я набрала сигнал SOS по шести адресам.

Волна накрыла ребенка.

Всплеск, девочку вознесло в позе эмбриона, мелькнул притянутый к груди подбородок, поджатые ножки, скрюченная рука, в стекловидной пасти океана исчезла мокрая макушка, напоследок мотнулся кусок синего пластика. Всё. Закрутило, закачало панамку.

Колонна, Окно, Сердце, Очки, Генетик, Скорая, мои адресаты.

Перед тем как исчезнуть из кафе, я все-таки пожала левую руку Стеллы, прикоснувшись к ее пульсу.

И тут же ощутила сильнейший тепловой удар.

Девочка, как оказалось, весила шестнадцать килограммов.

Тот лишний вес я взяла на себя благодаря полученной силе. Я смогла оценить дар монахини.

Мы всемером подняли девочку с глубины на берег, Скорая применил искусственное дыхание, сделал непрямой массаж сердца, отсосал ртом воду из бронхов.

Мы перецеловались, потом они ушли в транс.

Я стояла с живым ребенком на руках.

Никто наверху ничего не видел, ни извлечения из воды, ни откачивания, всей этой долгой получасовой процедуры. Наше время отличается от времени жизни.

Но все видели, что я держу чужого ребенка.

Девочка глухо кашляла, терла глазки. Не плакала. Не приучена.

Идиотское положение.

Парень в дредах, который в очередной раз готовился кинуть тарелочку, размахнулся, развернулся и увидел меня. И тут же, не отвлекаясь, ловко бросил тарелочку партнеру.

Я стояла. Куда мне было ее девать? Нести наверх? Все оттуда небось смотрят на меня с легким неодобрением. Что я взялась плестись за чужим ребенком и караулить его, а тем более демонстративно брать на руки? Как бы осуждая.

Затем парень поймал тарелку, аккуратно положил ее на песок и со словами «Thank you» взял у меня девочку и понес наверх.

Плотик бил по его ногам: веревочка, как была зажата в детском кулаке, так там и осталась.

Я пошла следом.

Наверху, в кафе, меня с огромным приветом уже ждет чернявая мамаша.

Причину ее поведения я теперь поняла: она следила за ребенком наверху, отец же (дреды) отвечал за побережье.

Именно поэтому он с таким значительным выражением на лице и полувзглядом наверх сказал свое «Thank you».

Она распределила сферы влияния. Отец обязан тоже принимать участие в воспитании ребенка!

Потому она принципиально и не полезла вниз.

Он же тоже имел свою территорию свободы и право на игру в тарелочку.

Возможно, между ними уже шла та семейная война, в которой доказательствами чужой неправоты служат чудовищные аргументы вплоть до самоубийств (иногда медеи убивают детей, а как же).

Возможно, мать девочки собиралась доказать всему свету, что он никчемный отец. И она бы это доказала на всю оставшуюся жизнь.

Я вернулась к своей честной компании. Они беседовали как всегда. Они знать ничего не хотели. Им было за меня неудобно. Одна Стелла о чем-то догадалась. Она отошла и принесла мне кофе. Я, однако, сидела сухая. Мы не оставляем никаких вещдоков и улик. Мы ныряли обнаженными.

Я страшно рисковала, и не только собой. Окажись ребенок на три кило тяжелее, мы бы все сейчас кучковались здесь, на пляже, не будучи в состоянии взлететь, без денег и документов, причем Скорая припарковался к нам в белом халате, а Сердце вообще в шубе. И все мы, возможно, остались бы без будущего. Спасибо Стелле и той монахине.

Парень в дредах, принеся девочку и матом выразив свое мнение мамаше, тут же сбежал вниз по ступенькам мимо меня и исчез отсюда от греха подальше.

А вот мамаша предстала передо мной, уперла руки в боки и начала орать. Она никому не позволит, своей матери даже, влезать в ее жизнь. Фака-маза.

Между тем девчонка ее уже, шатаясь, двигалась к океану, волоча за собой плотик, подальше от рыжего врага.

Я кивала, кивала.

Ребенок тащился, увязая в песке.

Ну что же, киты вон тоже упорно выбрасываются на берег. Лемминги вообще миллионами лезут в море.

Всё. Я больше ничем не смогу помочь бедной девочке.

Но вот что интересно — народ на веранде и у стойки, все эти обкуренные бородатые пацаны и их пьяноватые девушки, они все вдруг безмолвно начали тянуть шеи, рассматривая крохотную человеческую песчинку, которую уносило к океану, маленького, голого, беспомощного человечка, идущего на смерть.

Ни в каком Интернете такого не увидишь!

Баба все орала, принципиально не глядя в сторону берега, но она уже тоже что-то почувствовала.

Потому что наступила тишина. Хозяин отключил музыку.

А под навесом, за спиной орущей бабы, некоторые даже достали телефоны и направили их вниз, но с такого расстояния нечего было ловить. Стоп. Покой, невмешательство, нирвана.

А бедная Стелла сидела, чуть не плача, опустив глаза.

Дионисий что-то объяснял Али и ее мужу, показывая на садящееся в море светило, кариатида пила уже какую по счету порцию джина с тоником.

Я только сказала: «Твой ребенок сейчас умрет».

Это вызвало новый поток криков о том, что она не позволит никому указывать, как ей жить.

Но почему-то она все-таки двинулась вниз. Она шла, увязая нелепыми каблуками в песке, вырядилась зачем-то в будний день, и орала, теперь уже дочери.

Судя по ее спине и протянутым рукам, можно было подумать, что она рыдает.

Девочка стояла уже в воде и подтягивала к себе плотик.

Все в природе замерло. Море лежало шелковое, мелкая рябь колыхалась вокруг ребенка.

Дитя плюхнулось на плотик. Плотик сел на мель.

Веранда начала облегченно смеяться. Мы со Стеллой тоже. Кариатида хмыкнула.

Да! Все давно следили за развитием событий.

Мамаша вернулась с девочкой на руках. За ними полз, как живой, плотик. Уж что маленький человечек имел на свете, за это он и держался, за веревочку.

Грянула обычная похабная музыка, но все восприняли ее с благодарностью, зашевелились, оживились, посыпались заказы, забегал официант.

А мы сидели лицом к закату, тач-даун опять не удался, марево все скрыло.

Но не было в обозримом пространстве более заботливой матери, чем наша чернавка, она одела своего детеныша, она катала его на качелях, а рыжего, который кинулся с кулаками защищать свою собственность, застыдившиеся родители мигом подхватили и увели и больше не отпускали.

Мамаша так и носила свою дочь до темноты, потом села за стол ее кормить.

Мы со Стеллой тайно улыбались как заговорщики.

Али и ее муж растворились еще раньше, так ничего никому и не сообщив о себе, но, видимо, сделав свое дело.

А позже все сели на большой веранде на втором этаже в квартире кариатиды Тами. Мы чувствовали себя как бы персонажами некоей местной светской хроники, хотя никакой прессы вокруг не наблюдалось.

— Закинемся?— сказала кариатида.

И вот тут наконец и Дионисий получил свою порцию счастья. Видно было, что оно ему в конце концов привалило, что ему стало хорошо, и он, не в силах сдерживаться, буквально подскочил со своего стула и начал приплясывать. Лицо его сморщилось, пошло лучами радости от глаз и носа, руки выделывали движения, как бы обхватывая шары. Потом счастье кончилось, и Дионисий, скрюченный, сел у стены на корточках. Надо бы добавить, такое выражение лица он постепенно приобрел, но ему больше не предложили.

День прошел. Назавтра мне наступало время уходить.

Что ж, я решила. Та гора и тот монастырь, где живут в развалинах мальчик и девушка. Они-то туда ушли по каким-то своим причинам?

Пора к ним.

Тепловой удар, спасибо доброй Стелле, был передан мне недаром.

Людмила Петрушевская

Львиная маска

К гуру съезжались ученики.

Гуру, вообще-то, являлся профессором в своей области, но не это волновало сердца последователей, не область его знаний, в которой он бесспорно (априорно для них) занимал лидирующее положение в мире. Сама эта область знаний зияла темным лесом, кстати. Астробионика? Фитоакустика? Трудновыговариваемо по определению.

Книги данного автора, повторим, были для учеников непостижимы с первой же строчки.

Собственно говоря, научный язык именно тем и ограждает своего подлинного пользователя, т.е. пользующегося им ученого, что никто непосвященный не может его, ученого, судить и о нем рядить. Таково же любое современное искусство, говорящее на том языке, который нововыведен каждым создателем заново и заранее отделяет его, возвышает над толпой и образует тесный круг пользователей, защищая их от суда и мнения непосвященных, т.е. ляиков. Ляик, ударение на «я», не должен иметь голоса и права на суждение, ибо у него только два аргумента, и первый «я тоже так могу, а че» (касаемо мазни на холсте и авангардной музыки), а второй аргумент — «ниче не понятно» (видеоарт, перформанс и тому подобные фестивальные продукты). Но это не суд, не приговор, не тяжелая артиллерия в виде отрицательной рецензии в газете, не хихикающее «бездарь», нет. Это жалкий лепет ущербного, непосвященного существа, случайно столкнувшегося в своем хаотическом движении с высшим, с недосягаемой духовной материей. Так.

Так вот: профессор этот, гуру Док, обитал в скромной девятиэтажке в рабочем пригороде, в квартиренке из четырех пустоватых помещений с минимальными удобствами, а в гостиной диван, стулья и круглый стол овальной формы (цитата, которую со смехом воспроизводили всякий раз ученики, рассаживаясь по окружности).

Но этот Док, небогатый профессор, специалист в неведомой области знаний (неведомой для ляиков), тем не менее, собирал вокруг себя преданных новообращенных адептов, т.е. тех самых ляиков.

Есть, есть такие люди, которые всегда окружены себе подобными низшими,— бывает, что последователями, а бывает, что друзьями, собутыльниками и бабами, налетевшими на огонек именно к данному человеку, ни к какому другому, что ничем хорошим для такого притягательного человека не кончается, а кончается, увы, тем, что все покидают его,— ибо с ним уже связано то, что не интересно никому, т.е. алкоголизм.

Да, увы, орава, стягивающая свои силы вокруг души общества, со временем редеет, молодые гуляки уходят в профессию и семью, делают карьеру после бурных лет юности, а всеобщие любимцы и центры притяжения — они, наоборот, теряют всё, ту же самую семью, работу, даже жилище, и все реже бывшие друзья и подруги принимают их в праздники, а попросту в случае самозваного появления бьют и спускают с лестницы, чтобы неповадно было напиваться и безостановочно орать, попутно приводя в негодность все вокруг, саноборудование и посуду (к примеру).

Эти несчастные изгои затем пропадают и вымирают какими-то чудовищными способами, то их находят на железнодорожной насыпи без мозга, то зимами к утру на улице, лежащих в позе бегунов или пехотинцев, сраженных на поле боя, то возле мусорного контейнера в кипе сплющенных картонных ящиков (открытые замороженные глаза).

Но наш профессор, душа и центр любой компании, состоял по другой части. Опьянение вокруг него наступало без вина, только от его лекций, монологов и бесед, от его застольных реплик и ответов на вопросы (а он никогда не отвечал впрямую, то есть вообще никогда не отвечал, а пользовался вопросом как зацепкой, чтобы в собственных целях снова плести свои кружева-словеса, снова дурманить головы ляиков).

Проще говоря, даже мужчины влюблялись в него (наряду с женщинами), и монопольные его речи текли рекой, а уши и глаза (и сердца) учеников были разверсты, и мозг каждого плавился в блаженстве предвкушения, как отдельное от тела голодное животное, которое обоняет небывалую пищу, эликсир, бальзам, божественную амброзию, и пытается впитать в себя всё это, все быстротекущие мысли гуру, но тщетно!

Ибо его блистательные суждения, очаровывающие всех быстрые аналогии, парадоксы и сноски в смежные области истории, этнографии и философии — они оставались вещью в себе для слушателей. То есть ляики ниче (опять-таки) не понимали.

Тем не менее! Его возили по миру. Он читал лекции, на которые сбегались тучами, причем заранее занимая места, и все это безо всякой рекламы, только по цепочке, от сердца к сердцу.

Как мессию, его сопровождали молчаливые молодые апостолы, начинающие ученые и миллионеры.

Там, где он появлялся, там поселялось неземное счастье, профессор говорил всегда точно по объявленной теме, но его экскурсы, вылазки в сторону от сюжета, молниеносные посылки шпагой — Пруст, Гроховски, обыденный ряд англоамериканцев и французов, а также Ефим Сирин, «Поминки по Финнегану», Пятигорский, Юнг, Параджанов, Аверинцев, Мамардашвили, тут же Массне и т.п.— производили в слушателях смятение душ, ликование и что-то в роде предвкушения духовного оргазма, да, ни больше ни меньше.

Им, ляикам, льстили эти беседы о высшем, неведомые учения древних, великие мысли, пронзающие толщу тысячелетий, разноплеменные пути к истине — все это можно было беспрепятственно и на будущее записывать за гуру, даже на самые новые носители информации, однако таковые записи не поддавались дальнейшему пониманию и усвоению. Что-то ускользало!

Ну что, путь к истине всегда ускользает. Он должен ускользать (если речь не идет о религиозных постулатах, да и там, в тех сферах, то и дело возникают огнедышащие ереси, озаряя все вокруг пламенем костров, с которых капает человеческий жир).

Док, как умнейший человек, служил не истине, но ее поискам.

Гуру всегда издалека заводил свою шарманку, ab ovo, от простейших сведений о предмете, видя, кто сидит у его колен (он всегда быстро, на клеточном уровне, схватывал возможности аудитории).

И там, где он ворожил, там поселялось счастье.

Он даже о неверных путях толковал так, что хотелось их самостоятельно изведать, а уж что говорить насчет его устных исследований, посвященных истории классических путей к абсолюту, к недостижимой цели!

Он распутывал нити, заверченные вокруг простых начал, обнажал, очищал эти начальные понятия, он следовал за великими и толковал о неизбежных трагических ошибках, указывал пути их преодоления (никогда не ведущие к финалу), попутно сталкивая мыслителей лбами и развенчивая их, освобождая от привычных нимбов и делая их простыми адептами, традиционно по ошибке возведенными в исторические величины (чему послужили лакуны в текстах, пропавшие рукописи, односторонние восхваления не заслуживающих уважения свидетелей, случайно уцелевшие в библиотеках имена, а всегда ведь уцелевает ненужное).

Какое блаженство, какое волшебство было пуститься рядом с ним в этой машине времени в глубины веков, познать то, что не познаваемо, идти наравне, следя за развитием высочайших, идеальнейших мыслей, мыслей тех великих, от которых мало что осталось.

Гуру сталкивал в сознании своих влюбленных слушателей имена далековатые, к примеру, первым шло имя Ефима Сирина, великого древнего христианина, мыслителя, поэта и композитора, который писал божественные гимны и нес их своему, знаменитому теперь в веках, хору девственниц, девочкам-монашенкам. И именно эти простые души, босые монастырские прачки и поломойки, именно они служили ему первой его публикой, которая бессловесно внимала гению и его словам и мотивам, а затем именно этот хор исполнял его новую вещь, и Ефим Сирин оказывался, в свою очередь, благодарной публикой (возможно, что бессловесной, Сирин, по свидетельствам очевидцев, был желтолицый, безбородый и лысый суровый аскет маленького роста и с огромной головой, и он постоянно молчал, по отзывам современников).

И, в дополнение к первому имени — второе, имя композитора, принявшего сан священника, Антонио Вивальди, который написал оркестровый хит всех времен и народов «Времена года» и который тоже преподавал воспитанницам-сиротам… И чего стоит одно упоминание об исчезнувшей оратории «Моисей», все партии которой, даже мужские, исполняли девушки из римской консерватории Святой Цецилии! Тот же хор девственниц, по сути говоря, восклицал гуру, оглядывая ряды тех, для кого он читал лекции, свой безмолвно внимающий хор.

Да ведь и Бах писал для своего хора Томас-кирхе, постоянного невинного детского хора! Вот кому!

(И опять-таки, рифмуя столь далековатые истории, старик очаровывал и завораживал аудиторию, тем более что он произносил это слово «девственницы» как бы в шутку над собой, над своей неизъяснимой мечтой об идеале. Однако же каков был диапазон между этими двумя притянутыми друг к другу событиями, 1400 лет разницы!)

Но запомним понятие «хор девственниц», оно нам еще пригодится.

Ибо гуру все время оказывался в окружении еще и своего хора дев, и этот хор постоянно пополнялся. Кто еще, кроме юных женщин, так падок на мужское величие, кто еще может быть столь предан великому старцу с неистощимым разумом и пленительным видом аскета (грива поредевших седых волос, ореол вокруг сияющего купола, заячьи, сильные передние зубы, причем свои, и мощные руки плотника и простая старая куртка на все сезоны).

Для девственниц писали они, Вивальди и Сирин, ради их душ и глаз, их неземных голосов, которыми они только пели, но не могли одобрять или восхвалять, и не осмеливались рукоплескать (сидячему хору гуру как хотелось в этот момент как раз рукоплескнуть!).

Слишком малы были, восклицал профессор, да! Не по возрасту, не по возрасту малы.

Притом никак не подразумевалось, что и гуру говорил не для себя. Но он не мог говорить для себя, в том и дело!

Его подвигали на речи, вдохновляли мыслить только эти залы и аудитории, замки, дворцы и виллы (запомним, миллионеры тоже ляики).

Сам он ничего не писал, ученики расшифровывали его лекции и готовили книги. Ему не нравилось работать в стол, да и Сократ не выдал ни строчки, за него работу проделал ученик Платон (имели в виду слушатели).

Его с благоговением возили по странам, приглашали и кормили в ресторанах (за длинными столами в большой компании и с женскими ангелами по плечам). Его таскали повсюду взрослые дяди, влюбленные в свою мужскую сирену, миллионеры и бизнесмены, его сопровождали аспиранты и журналисты, а также летучие звенья дам, как авиетки сопровождают в воздухе полеты больших судов на авиаярмарках.

По-настоящему-то все они, ляики, не искали ума и образования, а ждали мгновений экстаза, как тысячи непосвященных на лекциях знаменитых гуру ждут, когда вспыхнет вместо их святого немыслимый свет. Как бы загорится неопалимая купина…

(Ибо бытуют такие случаи на лекциях, толпы безмолвных слыхивали одинокий вой осененного.)

Ляики ведь только делают вид, что главное богатство — не что иное, как приобретаемый ум и образование, драгоценное имущество бедняги человека, его спасение от тлена жизни, т.е. именно что нетленка, пародийное обозначение того, чему нет имени. Эта пародия в данном случае спасительна, она оберегает от самовосхвалений и слез по собственному поводу, да.

Нет, они ждали, тоже ожидали экстаза, момента понимания, момента истины.

Однако же в процессе обучения, что бы ни подразумевать под данным термином, главным был высший разум собеседника, и некоторым все же удавалось коленопреклоненно и со слезами восторга получить (по меньшей мере) тот вопрос, над которым можно биться все отпущенное тебе время, посвятить его решению дни, ночи и годы, мыслить, читать, беседовать с посвященными, спорить и приходить к мимолетностям, которые назавтра тают как туман — и о, блаженное состояние душ, пир того самого духа, многократно осмеянный ляиками, которые зовут его «пирдуха»,— им и невдомек, им и не понять! Счастьице их убого, нище, это всё предметы, вещи, которые тлену подобны и требуют охраны, их удаленные от мира дома и виллы наводняет прислуга подлого происхождения, таковая же охрана, не лучше и водилы с помощниками, а в гости прибывает соседское быдло со своими домочадцами, тупыми и равнодушными к чужим добыткам и высотам. Они тоже строят себе замки, и к ним приходится ездить… А на гигантской яхте размером с крейсер обслуга затарится на отпущенные деньги дешевым бензином пополам с водой, сэкономят, сволочи, а яхта с миллиардами на борту заглохнет посередь океана, воры и воры все вокруг миллионщиков (и просители), фирмы и банки полны ворьем!

Теперь перейдем ко второй части нашего повествования, сказавши, что именно таков (как в предыдущем абзаце) был образ жизни одного из учеников мастера (профессора все звали «мастер»).

Он, ученик, уже успел залудить себе на своей малой родине целую улицу купленных домов и добился ее переименования, затем он сделал добрые дела для женских уголовных зон, к примеру, повез туда зубоврачебный кабинет с нанятыми столичными стоматологами, Ларисой Авдеевной и Ольгой Владимировной, которые работали вахтовым методом, две недели через две недели.

Ибо несчастным узницам выдирали заболевшие зубы, вместо того чтобы лечить, и зэчки выходили на волю старухами, ибо только зубы сохраняют молодые черты лица! Без них, без опоры, кожа сморщивается и обвисает, увы.

И он построил там же целый кинотеатр, что мелочиться. Преступницы до того могли смотреть только телевизор, один маленький на каждый отряд, и вокруг того, что смотреть, вспыхивали целые войны.

Но всякое доброе дело не остается безнаказанным, и окрестные сибирские поселки возопили, потому что у несчастных крестьян даже тюремных стоматологов с клещами не было! И не имелось никаких зубоврачебных кабинетов, и на рентген приходилось без дорог добираться до районной больнички. В распутицу снаряжались два трактора, которые тросами вытягивали друг дружку из дорожных трясин…

Таковые жалобы мгновенно поступили местным властям, и оборудованный по западной технологии зубной кабинет разорили (без ведома миллионера) и переволокли с зоны в райцентр, где никто не мог все это собрать заново, да и врачи не знали бы, как управлять такими диковинными ручками, кнопками и педалями.

Кинотеатр тоже от греха подальше демонтировали и куда-то вывезли.

На зоне — до благодеяний миллионера — было плохо, а стало еще горше.

Да и (попутно узнал миллионер) в местных больничках не наблюдалось не только что оборудования, там и водопровода не имелось и унитазов, но что еще интересней — там и кухни со временем ликвидировали, болящих лечили и только. То есть не кормили. И потому там резко уменьшилось число лежащих, так как бичи-бомжи, всегда норовившие перезимовать в отапливаемых больничных палатах на белом белье, теперь не шли в лазареты, не желали дохнуть от голода! Притом что лечиться они имели полное право, у них имелось в анамнезе всё: трофические язвы, туберкулез, гепатиты, парша, чесотка и циррозы, да и проказа попадалась. Не говоря о конечных, терминальных стадиях всех менее экзотических заболеваний.

Миллионер беседовал однажды (на химической свалке) с группой бездомных. Его туда привез местный журналист. Среди бичей пробавлялся один подыхающий интеллигент, и миллионеру пришлось пожать на прощание его руку. Бич, посмеиваясь, сказал: «Же не манж па сис жур». Миллионеру запомнилось его лицо, ничтожный курносенький, вывороченный к небу нос под огромным нависшим лбом, значительная запавшая улыбка и уверенно протянутая ладонь без пальцев.

Видимо, после отъезда М. (будем его так называть для краткости) на свалке грянула пьянка на те деньги, которые нашлись у него в портмоне.

Со всем этим М. столкнулся, желая как-то отблагодарить родной край, где он родился. Но данные попытки кончались тем, что перед М. разверзалась пучина непревозмогаемых народных бедствий, среди которых первенство можно было отдать всеобщей наркомании. Вместо водки и ядовитых вин маковая соломка, дешевка, мешками привозимая с юга, с азиатской стороны. Далее умельцы перерабатывали ее, мешали с чьей-то кровью, и такой кровосмешенностью ширялись целые регионы, от мелкоты до бабушек. Смертность возросла в разы. У девушек не стало мужей, резко снизился возраст врачующихся, школьницы хватали мальчишек, чтобы успеть создать какую-никакую семью и родить раз-два, потом уже обмануть природу возможности не возникало. И армия их детей подрастала, чтобы дать потомство и быстро сгинуть.

М. ничего не мог с этим поделать. Кто бы что мог поделать с бедняцким краем, который самопером шел к заброшенности и постепенному освобождению дичающей территории. Россия на глазах М. пустела! Нищие мусульмане, вытесненные голодухой и войнами из своих жарких палестин в морозы и снега, постепенно заполняли деревни, соединялись с женщинами, производя более здоровое и приспособленное к опиатам гибридное потомство.

И миллионер М., отчаявшись найти свое место в пустой жизни и обосноваться как личность, как-то попал на лекцию мастера, был им очарован, был им сбит с прежних позиций филантропа и благодетеля, т.е. отца народа, и занялся наконец собой самим (Будда ведь прошел этот путь, увидев безмерные страдания других и не в силах изменить вращение колеса, если примитивно изложить суть, суть ведь неизлагаема!), то есть М. припал душой к другим ценностям, к другим источникам счастья и самоуважения, он стал ездить за мастером повсюду, он слушал его, даже задавал вопросы, он начал читать и записывать некоторые свои думы, хотя мастер ничего такого ни от кого не ждал.

Мастер вообще не хотел видеть в себе учителя, он никогда не указывал что делать, вести или не вести, к примеру, записи на лекциях, в том числе и на видео — а М. как раз вооружился навороченной камерой и снимал лекции и застольные беседы, затем перетаскивал все в компьютер, т.е. монологи, разговоры, рассказы, байки и шутки, но прослушать это богатство у него не получалось по времени, все-таки он продолжал обустройство купленной им улицы в родном городе, он возводил там культурные объекты — литературное кафе с эстрадой и хорошими клавишами, прикладные мастерские со швейными машинками, с оборудованием для батика — всякие там трубочки, банки резерва (клея), краска в порошках, рамы с гвоздями, запас тканей, затем студия керамики с муфельной печью, там имелся также гончарный круг и запасы хорошей глины, а для мужиков в подвале оборудовали слесарню и даже портативную кузню, а рядом, в соседних домах, М. основал театральную студию со сценой, киношколу с камерами, Интернет-библиотеку, где намеревался поставить множество экранов, т.е. он со слюной во рту ездил по зарубежным складам, жадно все покупал по спискам, он намеревался посеять на родине зерно иной, богатой во всех смыслах жизни, которое в дальнейшем должно было дать жизнь новым побегам культуры и нравственности.

Он понимал, что накуренные городские гопники и малолетние шлюхи обсядут экраны в библиотеке и начнут скачивать себе порноигры, что затащить парней в театральную студию будет невозможно, что батиком вряд ли кого заинтересуешь, слишком сложно, и неизвестно, куда девать конечный результат, а шить придут только немолодые бабы, а уж, кто захочет мараться с глиной и ковать железо, вообще непонятно.

Ведь самое главное — не только обучить мастеров, но и обеспечить рынок сбыта для их работ! Дать им жить, проще говоря.

А вот на это в нищем городе надеяться не приходилось.

Далее обученные им голодные художники могли прокормиться только одним, сбывая наркоту…

Тем не менее он все свои затеи не оставлял, даже завязал отношения с интернатом для психохроников, чтобы обучать их простейшим ремеслам, и нашел там двух девушек-психологов, двух почти монашек, которые посвятили себя работе с даунами, аутистами и лежачими парализованными, обитателями скорбного дома.

Там тоже возникли беспредельные возможности вложения денег. Планы рождались огромные. Девочки оказались грамотные, суровые, понимающие, ходили в синяках (аутисты, бывало, дрались).

Особенно ему нравилась Аня, ребенок из интеллигентной семьи, которая была не похожа на своих родителей ни в чем (отец актер, мать журналистка, известное дело). Аня ходила в платочке, глаз не поднимала, она оживлялась, только когда приходила в интернат и работала с больными, читала им, учила писать и таскала судна за несчастными лежачими.

Аня все больше занимала его разум, уже мерещилась ему по ночам, но она оказалась недостижима. Не шла ни на какой контакт, кроме делового в интернате. И телефона у нее не имелось.

После работы за ней заезжал кто-нибудь из родителей.

Аня, понятное дело, при ее внешности со всех сторон подвергалась мужским атакам и потому избегала ходить по улицам.

М. навел справки по своим каналам.

Ему продали ее досье. Девочка закончила заочно школу и факультет психологии. В возрасте тринадцати лет была изнасилована группой ребят. Это было громкое дело в другом регионе, мать Ани, чуть не сойдя с ума, добилась восьми лет строгого режима для соучастников. Проводив насильников на зону, город не давал семье прохода, у подъезда дежурили тайно смеющиеся рыла: а че, адрес известен, мамаша выступает по ящику, отец играет в театре и снимается на местной киностудии. Их буквально затравили.

Аня, выйдя из больницы после аборта, отказалась посещать школу и вообще выходить из дома. Семье пришлось бросить все и уехать — именно сюда, где теперь разворачивался со своей благотворительностью М.

И где он готовил фронт наступления на девушку Аню.

И тут он тяжело заболел.

По времени это совпало с тем, что Аня перестала появляться в интернате для психохроников.

Выяснилось, что она вообще оттуда уволилась.

Телефона у нее так и не было. Родители отказывались отвечать на вопросы.

Пришлось воспользоваться еще раз услугами того товарища, который продал ему Анино досье.

Восемь лет уже прошло! В родной город несчастной семьи вернулись насильники из зоны, зэки, одержимые жаждой мести. Уже прошли сообщения о том в Интернете. Один новоявленный блогер по кличке Ацский — далее следовал полный ник — написал, что Анна (по отчеству и фамилии) его жена. Он ее первый мужчина, участник ее первой брачной ночи. Он лишил ее девственности! И он ее не забывал ни на секунду эти восемь лет, занимаясь сам с собой ночью на шконке на зоне. И он добьется своего, она с ним ляжет… И он передаст ее сразу же другим. Она должна всем им. Они заплатили за те часы в сарае своей молодостью и жизнью.

М. уже серьезно болел, ездил за границу на обследования, все дела в родном городе он передал группе своих сотрудников, не прекращая ежедневной связи с ними. Но не думать об Ане, не заботиться о ней он уже не мог. Еще одна ниточка у него оставалась, тонкая нитка надежды — он все время звонил второй девочке, психологу из интерната, Оле. Оля оставалась единственным человеком, с кем могла видеться Аня. Оля ходила к Ане домой, работала с ней как психотерапевт, но все это, как она призналась М. с горечью, были пустые хлопоты. Аня четко шла к суициду. Имелся еще один вариант, какой-нибудь дальний монастырь, да сил не оставалось. Оля колола Ане сильные барбитураты, какие предназначались интернатским бесам.

М. попросил Олю предложить Аниным родителям вывезти девочку за границу и положить там в клинику. Он гарантировал ей кредитную карту на полмиллиона долларов и полную свободу.

Дело завертелось. Анина мать сразу же поставила условие: завести счет в банке на Аню прямо сейчас, до всего.

М. тут же выполнил это условие.

Анина мать передала через Олю, что гражданство в евростране нужно им всем.

М. шел за несчастной семьей как волк за обозом, в надежде, что ему хоть что-то упадет с телеги. Голос в телефоне, издали увидеть силуэт, голову в платочке.

Через время, продав квартиру и вещи, трое несчастных тронулись в путь.

Аню ввезли в аэропорт в инвалидном кресле. Она ничего не воспринимала. Она спала.

М. видел ее издали, это было как крошка для голодного, недостаточно.

Дорогу оформили через Франкфурт, чтобы никто в городе не знал конечного пункта. В приморской стране им по договоренности поменяли паспорта на другие имена.

Деньги могут многое. Но не всё.

Сам М. чувствовал себя в начале пути, у семьи теперь имелся свой дом на острове, на Адриатике, двухэтажный дом с большой террасой и жестяным садом — фикусы, пальмы, магнолии-камелии, все без запаха. Пять минут до моря.

Он, правда, понимал, что жизнь бедной семьи закончена, они будут бояться любого общения с родиной, а тут, на курорте, и поговорить не с кем, местные не братаются с приезжими и пенсионерами на пожизненном отдыхе.

Ладно, главное сделано, Аня больше не будет бояться.

Аня теперь была Дарья, Darja.

Мало того, имелось и еще одно обстоятельство.

Остров Ръад звался у местных «Остров дураков», и существовал даже термин, ръадское безумие. Три месяца в году дули зверские ветра, шли шквальные дожди, городишко (скала, покрытая серпантином улочек с храмом на вершине) околевал. Ночью опасно было ходить и ездить, начинался гололед. Местные, лишенные прибыли и просто работы, впадали в депрессию.

Потому в старые времена в городке на острове построили интернат для психохроников. Потом еще один.

В теплое время года, когда спадала жара, волонтеры вывозили их на инвалидных креслах на набережную. Радостные больные ехали как цари, здоровались со всеми подряд. Им отвечали политкорректными улыбками.

Ръад славился как недорогой остров, именно по причине вечного присутствия идиотов на променаде.

Туристские лайнеры высаживали, бывало, отряды туристов, но по договоренности именно в дневные часы волонтеры не вывозили своих убогих пациентов на набережную.

За это город что-то приплачивал директорам инвалидных домов.

Местные идиоты сидели по койкам, приезжие идиоты шли отрядами за своими попугаями-гидами.

Вот в такой город попала семья энергичных, известных в своей профессии людей, Аниных родителей.

Через небольшое время, осенью, когда пошли затяжные дожди и стекла чуть не выдавливало ураганными ветрами из оконных рам, когда опустели улочки и заунывный звон колокольни не смог зазвать уже никого на верхотуру, в храм, когда исчезли художники и музыканты, ювелиры и воры, закрылись ресторанчики и даже инвалидов уже не вывозили наружу — через небольшое время папа с мамой пристроили свою Аню работать в инвалидный дом сиделкой (ее диплом тут надо было защищать снова, он не годился), и она согласилась на первые шаги, пошла с отцом оформляться (родители говорили кое-как на английском), девушку в платочке взяли, несмотря на ее явное отклонение от нормы. Волонтеров уже не оставалось, а местные по вековой традиции считали работу в дурдоме опасной для собственного разума.

Аня оказалась на своем месте, чистить раковины и унитазы, мыть полы, подмывать больных, поднимать их, кормить и укладывать она умела, и она быстро выучила тот примитивный больничный язык, которым изъяснялись с ней больные и работодатели, а вот с родителями она не разговаривала.

Почему-то не могла.

Они были, видимо, из той ее жизни, они были свидетелями прошлого, и Аня их избегала.

Она старалась получить суточные дежурства, одно за другим, чтобы не возвращаться к этим двум скорбным и удивленным теням.

Что ж, к февралю родители Ани позвонили М. и сказали, что возвращаются в Россию.

Там их ждал дом, там их согласились взять обратно на работу, хотя и на новых условиях. Там их вроде бы помнили зрители. Там шла жизнь. Они нуждались в чисто административной поддержке. Въездные евро-визы в отечественных паспортах уже кончились, их надо было продлять задним числом, потому что беженцы возвращались как русские.

— А Аня тоже уедет?

— Нет, Аня,— обиженно сказал отец,— вполне справляется здесь одна.

М. приехал, все выяснил.

С Аней он не виделся.

Родители выехали по старым русским паспортам. Деньги могут почти всё.

Далее — он вызвал из России Олю.

Оле, он договорился, дали ту же работу в инвалидном доме.

В феврале наступала ранняя местная весна, все цвело.

По сведениям, собранным для М. тамошним журналистом, местные осаждали Аню, караулили ее у калитки, у ворот лечебницы. Когда она шла по улице, ей свистели. С Олей его девочке было бы легче.

С Олей и ему повезло — когда он предложил дурдому построить у них бассейн, Оля попросила Аню быть переводчицей.

Он мог легализироваться.

К осени М. уже жил в городке и приходил к Ане в гости запросто. Она даже стала просить за своих больных — одна девочка жила в психушке совершенно напрасно, сироту сунули туда родственники, когда у нее началась депрессия по поводу гибели родителей в автокатастрофе, и затем они переехали из села и поселились в ее хорошем городском доме. Они положили девушку в дурдом к своему родственнику, врачу-амбалу, чтобы он колол эту Золушку тем, что сам и прописывал, и только Аня поняла всю игру, когда дядя уехал в отпуск, поручив ей свое, уже налаженное, но щекотливое дело за небольшую мзду. Умная Аня сразу согласилась (хотя до того избегала любого контакта с приставучей горой мяса), она приняла ампулы на хранение и ни разу их не использовала. Дядя вовлекал ее в уголовное дело, готовил себе сообщницу!

Через две недели Золушка, когда ее навестила тетка, стала кричать на нее при всех вполне осмысленно и угрожать, что подаст в Гаагский суд по правам человека (Аня провела с ней работу, и письмо уже было отправлено).

Девушку выписали на волю, с ней были посланы могучие волонтеры, которые проследили за выселением сельской кодлы из дома Золушки. Сельчане держали в подвале барана на веревке, там уже лежал огромный тесак (в предвкушении, видимо, шашлыка), а на балконе они развели кроликов в трех клетках!

Общую победу праздновали вместе на Золушкиной все еще пахучей огромной террасе, выходящей к морю. Оля скоро уезжала. Отмечали и ее отъезд. И то, что врача-амбала заочно уволили и передавали дело в суд. Деньги могут многое.

Но не всё.

М. упал на этом балконе в обморок. Дела его были, как оказалось, плохи. Золушка, Оля и Аня проводили носилки до «скорой», но с больным могла ехать только одна из сопровождающих. Поехала Аня, спешно и без извинений отодвинув Олю.

Аня сидела с ним в больнице в его изолированном боксе, спала рядом с его койкой на надувном матрасе. Кормила его, обмывала, переодевала. Уходила несколько раз только за вещами. Встреченный в коридоре персонал жался к стенкам.

Когда однажды Аня перестилала постель, то нашла у изножья холодный маленький комок с твердым кончиком. Это оказался мизинец.

М. запустил свою болезнь.

Времени на себя у него не хватало.

Он был болен проказой.

Врачи, как только поставили диагноз, стремились выписать опасного пациента (лепру хорошо знали здесь, горный, находящийся в чащах лепрозорий дожил до последнего умершего, и приют изгоев ликвидировали только в пятидесятых годах XX века). Больного М. собирались отправить в румынскую лечебницу на удаленном острове, но Аня заплатила больничному начальству не считая, как и медсестрам. Временно все притихло.

Пригодилась ее кредитная карточка.

Но даже няньки и сестры отказывались входить в бокс.

В двери палаты было прорублено окошечко, куда ставили еду в одноразовой посуде.

Посуду Аня мыла и складывала в углу санузла, ее не принимали обратно.

Постельное белье она стирала сама в раковине.

Но в наше просвещенное время и проказа лечится, новейшие антибиотики сделали свое дело.

Единственно что — за три месяца пребывания в стенах больницы, в изолированном боксе, под искусственным светом энергосберегающих ламп, М. преобразился.

Его лоб навис над лицом, переносица ввалилась, нос уменьшился и глядел на мир крошечными дырочками.

Львиная смуглая голова теперь сидела на этой когда-то сильной шее, на молодом торсе, львиная морда, как у того бича на химической свалке.

Они вернулись в Анин дом.

Вилла как-то обнищала, как нищают все брошенные дома, Ане пришлось все мыть, размораживать холодильник, убирать, стирать пыль. Она ведь покинула дом в спешке, на плите осталась даже кастрюлька с окаменелыми спагетти.

М. сидел на верхнем балконе, наслаждаясь свободой, как выпущенный узник. Он почти плакал от счастья.

И им с Аней, как обыкновенным людям, предстояло путешествие.

В Интернете ведь тем временем текла своя жизнь, и близкие к мастеру люди как раз разослали всем ученикам просьбу поучаствовать в аренде очередного замка на острове Сааремаа. Называлась сумма, которую надо было собрать. Семинар предстоял долгий, на три недели.

М. тут же оплатил всё.

Им отвели покои на втором этаже, в теперешнем номере люксе (три комнаты и гардеробная).

Там, в древней цитадели, после советских времен сделали высококачественный ремонт, все стало как в лучших отелях, ресторан и бар располагался внизу, вместо винных погребов устроили хорошо оборудованный конференц-зал.

В замке, однако, сохранилось все — рвы вокруг стен, наполненные стоячей водой, мост у главных врат, факелы в концах нескончаемых коридоров с закопченными кирпичными стенами и, наконец, главная достопримечательность, львиная яма в центре крепости.

Это был широченный колодец от чердака до подвала, и с каждого этажа в провал выходили балкончики.

Внизу, по стенам львиной ямы, освещая песчаное дно пропасти, вечно горели факелы.

Там в старые времена бегал голодный лев, которому, по давно заведенному обычаю, каждую ночь сбрасывали живую жертву.

Обитатели замка присутствовали на этих казнях.

Нынешним утонченным жильцам этого тоже явно не хватало. Они часто вылезали на балкончики перед сном и, до предела склонившись, заглядывали вниз. Чуть не падали. Воображение работало.

Семинар проходил как обычно, блистательно, все были счастливы, мастер был в ударе, это был настоящий праздник.

Никто не обратил внимания на новое лицо М., да его, вероятно, и не слишком помнили, он появлялся нерегулярно.

Лекции, обсуждения, обеды и ужины за общим столом с мастером на сей раз не принесли М. желанного ощущения полета и утоления жажды.

Мастер, дело в чем, очень быстро и по уши влюбился в Аню. Она не носила здесь своих платочков, они с М. ведь отмечали его освобождение, и роскошные темные кудри и узел волос над шеей осеняли ее облик как венец, как брачный убор. За стол садилась как бы неизвестно чья невеста. Оставалось просто ее вовремя увести.

Сопровождающий муж-не-муж, какой-то жалкий, нездоровый, курносый, желтоватый и малоподвижный, что он мог предложить, кроме своих капиталов?

Да и кризис прогремел за это время, все многое потеряли, а некоторые потеряли всё.

Оплатили аренду замка, кстати, до кризиса.

Может быть, привольная жизнь в люксе была последней роскошью для М., кто знает?

И даже если бы М. уже стал мужем этой прекрасной девушки, мало ли насчитывалось случаев, когда мастер уводил чужих жен?

Вокруг Ани мгновенно возник культ Прекрасной Дамы, около нее вились хороводы ученичков, даже мужской персонал отеля проявлял признаки безумия, а официанты, подавая ей блюда, старались как-то ее коснуться, и невидимки приносили ей в номер корзины фруктов и букеты, иногда, правда, покупные, из чужедальних тропических цветов и с визитными карточками.

Ее молчание и вечно потупленные взоры сводили с ума вздрюченных мужиков, а мастер на лекциях вообще сходил со сцены, перетаптывался рядом с тем местом, где она сидела, гарцевал, распуская хвост, производил блестящие выкладки, выдвигал далеко идущие гипотезы и старался задать Ане провокационный вопрос.

— Ну-с, и нам тут ответит прекрасный человечек Даша…

Аня, не поднимая глаз, пожимала плечами.

А уж вечерние застольные беседы превращались буквально в его словесный фейерверк, в незатыкаемый фонтан красноречия, обращенного в ту же сторону, в сторону склоненной головы Дамы.

Иногда мастер, вставши со своего места, подходил к Ане и, по своей легковесной манере быть вечно свободным и молодым, буквально водружался задом на стол, прямо у ее обеденного прибора, рядом с ее плечом — М. в это время оказывался по другую сторону подвижного тела мастера, слегка сдвинутый его полновесным торсом.

Миллионер не возражал, он молча наблюдал за процессом, ведь все зависело от Ани.

Девки, он знал, буквально вешались на красавца профессора, он водил их за собой стаями, из города в город, у него имелось уже пять законных детей и около сорока прижитых наспех — в возрасте от года до тридцати пяти.

И, как чувствовал М., профессор был готов уже залить в прекрасную деву Аню очередную порцию своей плодоносной спермы, ни в чем себе не отказывая и ничем не ограничивая финального акта.

Тут и произошло неожиданное — ночью Аня пришла из своей спальни к М.

Она целовала его страшное лицо, плакала, говорила, что ничего не может, что запах мужчин вызывает у нее рвоту, но под конец (М. молчал) все произошло само собой, очень просто.

За обедом мастер сказал витиевато:

— Дашенька, ангел великолепный, мой хор девственниц, я болен вами, что такое, вы просто вся сияете! Что случилось?

— Что?— легко ответила Аня.— Я заболела проказой. Пришли анализы. Мы с мужем больны. Вот. Смотрите! У него ведь львиная маска!

И все молниеносно завершилось — мэтр поперхнулся, схватил мобильник, отскочил, отвечая на непоступивший звонок, люди растворились, легко, деловито встали и разошлись подальше от нашей парочки.

Никто ничего им не говорил, но М. с Аней не вышли на лекцию и к обеду, а в львиной яме ночью сгорела фарфоровая посуда, с которой ели отверженные, и простыни, снятые с их постелей.

Постояльцы громоздились на верхних балкончиках, с почти религиозным рвением наблюдая это частичное и, может быть, опасное аутодафе.

Перед тем Ане и М. подали ужин как нормальным прокаженным, в пластиковых емкостях. Постучали в дверь и ушли. Еда стояла на полу.

В самолете М. сказал:

— Ты, Анька, здорова как конь. Я не заразный. Тобой об дорогу бить можно.

И слезы полились у него внутри горла, он их глотал, а мокрые глаза, его почти спрятавшиеся бедные глазки, смотрели из-под нависшего лба на Аню, которая в этот момент тоже заплакала, впервые за много лет. Но потом взяла себя в руки.

Людмила Петрушевская

Мырка и ее смех

Что осталось у нее от прежних времен — так это звонкий не по возрасту смех, который, однако, звучал все реже и реже.

Обстоятельства жизни были таковы, что смеяться было нечему. На руках больная сестра. Обе в одной маленькой квартире. Сестра больна по-настоящему, так что не выходит.

Она старшая, с детства была обожаема родителями, выросла уверенная в себе.

Младшая, это та, которая любила раньше смеяться, она родилась вообще случайно, думали хотя бы что мальчик, нет, опять девка. И разница была между ними всего полтора года. Не успели поднять на ноги старшую, полюбоваться на ее успехи и первые шаги, как мать опять с тяжелым животом, и там висит ненужный ребенок.

Она, младшая (ее зовут как-то обычно, а в семье звали Мыра, Мырка), от своей сестры терпела начиная с детства.

Вот мать идет в магазин, девочек в шубах оставляет за порогом, на улице, чтобы в магазине не запарились (и ничего бы не клянчили купить), стойте, ни куда ни шагу и ни с кем не разговаривать, конфет не брать.

Младшая, Мырка, под присмотром Шуши.

И старшая, семилетка Шуша, начинает: сейчас уйду к маме, тебя брошу, ты нам не нужна, ты маме не нужна, только я. Моя мама, не твоя. Уходи.

Мырка трясется и плачет. Шуша на нее шикает, люди на тебя смотрят! Мырка прячет лицо в рукав, рыдает. Мама приходит, Шуша жалуется, что Мырка специально стала реветь на глазах у всех, чтобы ее пожалели, бедный ребенок.

И потом тоже всю жизнь Шуша королевствовала над Мыркой, ревновала к матери до маминых последних дней. И ко всем Мыркиным друзьям тоже ревновала.

Мырке удалось после бабушки получить ее квартиру (ухаживала за умирающей два года безотрывно), Шуша восстала, почему все ей, у нас равные права наследства!

На год перестала с ней общаться, до последней болезни мамы, а потом вдруг позвонила, совесть есть? Или я одна должна все это выносить?

И кричала на Мырку, когда та вышла замуж, ты что делаешь, ты ему не нужна. Он просто тебя использует! Ему только квартира твоя интересна!

И действительно, Мырка женилась на Сергее Ивановиче как-то однобоко, по своей инициативе, ей в служебном буфете признался в своей беде мужик, она села к нему за столик, это был прежний знакомый с другой работы, и он сказал, что жена выгнала, развелась с ним, выписала его и продала квартиру, жить негде (он сам был из Сибири). И работу потерял.

Мырка предложила, живи у меня. Ей уже к тому времени было почти что сорок. Она по глупости, по жалости это предложила, очень уж плохой вид был у мужика. Он тогда сразу сказал, а мне ведь еще нужна прописка, а то нигде не берут на работу. Ну и хорошо, поженимся.

Поженились, Сергей Иванович прописался, мало того, Мырка ему предложила (по наивности) подарить половину квартиры в собственность. Гулять так гулять. Пусть он не чувствует себя приживалом, бедный муж.

Он согласился.

Всё оформили, Мырка была рада. Пожили, завели кошку, и по прошествии времени муж сказал, что обстоятельства изменились, жена (он сказал именно «жена», а не «бывшая», как обычно) зовет его обратно, у них же двое детей, она образумилась, поживши в одиночестве, но он не может, как честный человек, прийти к ней в дом с пустыми руками. Жена говорит, ты владелец ее полквартиры? Владей. Так что ему нужна его часть квартиры.

И занялся продажей Мыркиного жилья. Как торжествовала Шуша! Какие она лекции читала бедной Мырке!

Но Сергей Иванович оказался деловым пацаном, он на этой почве сам стал риелтором, а что, другие могут, вон бабы простые бегают, и у каждой машина — но у него вдобавок вдруг проявился деловой талант, и из жалости и порядочности (и в благодарность) он на ту половину суммы, которая принадлежала Мырке, умудрился купить ей двухкомнатную квартиру от бомжей! Правда, совсем убитую, на выселках и очень маленькую, но все-таки! (И себе купил, Шуша сказала, не беспокойся, во сто раз лучше чем тебе).

Ремонт Мырка делала с большим энтузиазмом, ей помогали советами прошедшие огонь и воду (и бригады гастарбайтеров) подруги.

Бабы нашли ей безропотного алкаша из Сергиева Посада, которому нельзя было платить заранее, надо было только кормить, потому что он, получив деньги, исчезал. Золотые руки, между прочим!

Шуша ей все время твердила, хоть за этого замуж не ходи. Просто извелась вся и замучила младшую сестру своими намеками и насмешками.

Мырке было некогда возражать и доказывать, работа, дома алкоголик, который умудрился еще и попасть в больницу, выпил очиститель для ванн, купленный Мыркой в рассуждении, что будет отделан санузел.

И в это время заболела бедная Шуша.

Мырка ездила к ней на другой конец города, таскала лекарства и продукты, потом бегала к ней в больницу, и конца этому не было, болезнь оказалась пожизненной.

И наконец Мырка пожаловалась общему мужу Сергею Ивановичу, что это уже конец сил. Приходилось все время ночевать у Шуши. И он взялся за дело, продал их обе квартиры и купил им трехкомнатную (правда, небольшую и тоже на выселках, да зато две остановки от метро).

И теперь они, Мырка и Шуша, были вдвоем и у каждой своя спаленка, а в середине общая комната с телевизором и библиотекой.

Это уже было приданое старшей, Шуши, родительское имущество, которым она очень дорожила, буквально тряслась надо всем, над самой маленькой вещичкой, и Мырке не дозволялось трогать мамины сокровища. То есть общая комната оказалась Шушина.

Но там же были и допотопные игрушки самой Мырки, которые мама сберегала для будущих внуков, хранила всю свою жизнь, например, куколка в шляпке (мама связала эту шляпу из белого пластикового упаковочного шнура). А поскольку шляпка все время пропадала (явные происки Шуши), а маленькая Мырка этой вещью очень дорожила и лихорадочно повсюду искала, плача под неприкрытый смех Шуши, то в конце концов мама просто пришила эту шляпу к паричку куклы.

Но Шуша сейчас не позволяла ей даже дотрагиваться до этой куклы. Как до священной реликвии, связанной с именем мамочки.

А ведь Мырка помнила, что мама именно ей купила куколку, и с такой любовью подарила ее своей младшенькой на день рождения.

Мама любила затурканную Мырку.

И что же, съехались сестры, больная и здоровая, толстая Мырка и тощая Шуша, и возобновились их детские взаимоотношения.

То есть совместная жизнь с сестрой обернулась для кроткой Мырки буквально школой злословия, Шуша ее поучала беспрерывно, выводила на чистую воду ее и ее подруг, а сама была больная, худая, жалкая, ни в магазин, ни даже к врачу сходить одна не решалась.

Пока Мырка работала, ей удавалось все-таки уезжать из дома, она проводила с людьми по восемь часов в день и могла хохотать чужим шуткам, ходить с коллегами в кафешку обедать, ездить на дни рождения, просто в гости, а то и в театр (одной подруге, у которой соседка служила в театре, давали пропуск на генеральные репетиции, так называемые «прогоны»).

Но потом пришлось уйти на пенсию. Начальство трудоустраивало чью-то дочь, понадобилось Мыркино место.

И началась эта трудная пенсионерская жизнь, вся подчиненная здоровью Шуши.

Правда, Мырка при полном безденежье тоже старалась не падать духом и активно искала себе работу, и нашла: ухаживать за глубоким старичком Львом Семеновичем. Подруга ее порекомендовала, она раньше сама следила за старцем, получала от него солидную мзду, но у нее родился внук, и пришлось переключаться на бесплатную семейную каторгу.

Лев Семенович таял на глазах. Мырка его жалела и как могла скрашивала его существование. Читала ему вслух Джека Лондона и газеты, смешно рассказывала о своей жизни.

В конце концов Лев Семенович от этих рассказов впал в глубокую задумчивость и однажды своим хриплым голосом сказал:

— Вот что, дорогая моя Марья Николаевна. Приведите ко мне нотариуса.

И он составил завещание на Мырку.

Он оставлял ей всё, и свою квартиру тоже.

И умер.

Мырка была с ним до последнего мгновения, сидела в больнице и дома, когда его выписали как прошедшего курс лечения. Буквально на руках носила.

Похоронив своего старичка, она почему-то не хотела ничего говорить Шуше о полученной квартире, чтобы не вызывать ее на новый взрыв негодования. Шуше это было вредно, у нее начинались тяжелые приступы удушья в добавление к основному диагнозу. Она буквально умирала от злости!

Но с квартирой надо было что-то делать. Мырка позвонила опять-таки проверенному другу, Сергею Ивановичу, и попросила совета, как сдать квартиру. Притом предупредила, чтобы Шуша ничего не знала. А то будут проблемы.

А у Сергея Ивановича тоже были проблемы как раз, опять пошла тяжелая полоса жизни, жена снова хотела его выселить. Он ведь соединил их имущество, доверился ей, продал свою квартиру и женину и купил семье большое жилище в центре, и все это оформил на имя жены.

И теперь жена решила владеть этим добром самостоятельно. А он очень любил детей, своих мальчишек, им было удобно каждому в своей комнате, да еще и на всех имелась огромная гостиная, плюс холл и три лоджии, и все это рядом со школой, и он не мог бороться с женой за ее имущество.

— Я, на свою беду, оказался хорошим риелтором, но дурным психологом…

И Сергей Иванович признался Мырке, что очень здорово, что ты мне позвонила, ты, как всегда, проявляешься вовремя, как мать Тереза, ты как будто чувствуешь, когда у меня проблемы, я опять одинок, ты представляешь? Только ты у меня осталась.

Мыркино тело невольно ёкнуло.

Муж продолжал:

— Она подала на развод! А я так все оформил, что это ее квартира! Она, по-моему, хочет сдать ее иностранной фирме, я нашел какой-то проспект в прихожей под зеркалом, они торгуют сталью, ей это зачем? Она, видимо, собирается уехать за границу. Типа учить детей в хорошем колледже. Знает, что я бороться не буду. То есть всё по новой… (И он замолк, как бы подавившись.) Только ты меня спасаешь… Ты одна.

— Ой, ну ладно тебе,— отвечала взволнованная Мырка.

Перед ней вдруг встала картина, они вдвоем живут как раньше, с ними кошка, вечерами они всей семьей гуляют в парке (почему-то она представила себе, что их новая квартира будет рядом с парком), и их кошка тоже ковыляет в сбруйке.

А Сергей Иванович все не мог остановиться:

— Знаешь, ты мой добрый ангел. Наши отношения остаются стабильными, как в прежние времена. Ты не представляешь, что ты для меня означаешь.

Мырка слушала, кивая. Какие-то слезы полились. Чуть не захлебнулась.

— Все у нас с тобой совпало!

Возникла пауза. Мырка вытерла нос и сказала первое попавшееся, «ну и что ты предлагаешь?».

— То есть я сам поселюсь в этой твоей квартире. Сделаю там ремонт даже. Тебе это обойдется недорого.

И он пообещал, что будет класть Мырке деньги на кредитную карту. Заведешь себе новую. Не ту, на которой пенсия. Чтобы ты лишний раз не ездила ко мне за деньгами.

— Бедная моя,— сказал он ей,— я тебя не покину. На меня ты можешь рассчитывать.

Мырка пригорюнилась с трубкой в руке. Какой все-таки Сергей Иванович добрый!

Волна признательности захлестнула ее.

Но С. И. шумно выдохнул в трубку и начал говорить, что беспокоится о ней, и давай сделаем мне генеральную доверенность на эту твою квартиру. Мало ли.

— Но как,— ответила удивленная Мырка,— ведь полгода еще не прошло, я еще в права не вступила, какая может быть доверенность!

— Ну, оставь мне то завещание! А то у тебя все пропадает!

— Оно еще оформляется у нотариусов. Пока что.

— Ах да,— опомнился муж, прерванный в своих мечтах.

И он начал ей платить какие-то шальные деньги, то есть у Мырки на счету появились доллары! Не очень много, правда, потому что дела Сергея Ивановича шли не слишком хорошо, он объяснил, квартирный рынок встал, продаж почти не было.

Но радостная Мырка, понимая, что жизнь наконец подарила ей шанс на другое существование, возмечтала побывать за границей.

Ее подруга объездила на туристическом автобусе всю Италию и собиралась во Францию, а другая пожила полгода няней в семье на морском побережье — и рассказывала буквально сказки о чудесных пляжах, дешевом жилье и фруктах за копейки.

И туда не нужно было визу! Так просто, в местном аэропорту тебе шлепали печать в паспорт — и живи.

Мырка решилась.

Она, руководствуясь советами подруг, подала документы на зарубежный паспорт.

Тяжелое лето кончилось, когда она буквально вытаскивала сестру подышать воздухом во двор на скамейку, а потом заводила назад, по лестнице к лифту, слушая ее едкие замечания.

Когда паспорт был получен, удалось разговориться на этой же скамейке с новой соседкой-пенсионеркой, которая жаждала найти подработку.

Мырка даже пригласила ее в гости на чай с пирогами, посадила за один стол с помрачневшей Шушей (Шуша с детства была ревнива до безумия) и потом, уже на лестнице, условилась с этой соседкой, что та будет за хорошие деньги ухаживать за Шушей.

Затем состоялся разговор с сестрой.

— Я уезжаю на месяц,— сказала Мырка.— Представь себе, что я лежу в больнице. И меня даже навещать не надо. Ну бывает, ты ведь лежишь иногда.

— Сравнила,— откликнулась сестра.— Что-то сравнила с пальцем.

— Всё с людьми случается,— отвечала бодрая Мырка.

— Я-то больна, а ты? Мымра говняная.

(В минуты гнева она слов не выбирала.)

— С тобой будет Элла Игнатьевна. Соседка та, ниже этажом. Она к нам приходила, помнишь? Неделю назад.

— Да я ее в квартиру не пущу!— возмутилась Шуша.— Шпионку эту! Чтобы она всему двору обо мне рассказывала! Ходит, хвалит, у вас так прибрано, уют, а сама глазами так — туда-сюда, туда-сюда! Что прикарманить!

— Она будет тебе покупать продукты и выносить помойку, ходить в аптеку. Она будет убирать в квартире и стирать с тебя. Готовить ты сама сумеешь. И она поможет тебе мыться в ванной. Я ей приеду, заплачу.

— Левины денежки скопила?— воскликнула вдруг Шуша тревожно.— Я просила тебя мне ингалятор купить, массажную кровать, а ты приберегла? Для себя?

— Что поделать,— вяло ответила Мырка, хотя на допросах так не отвечают.

— Ну ты скотина. Жаль, отец тебя не видит.

— Жаль.

— Дура. Куда ты намылилась?

— Я поеду отдыхать.

— Куда?

— На кудыкину гору.

— Не груби! От чего отдыхать? Ты ведь не работаешь! Ты больше ко Льву, своему любовнику, не ходишь! И он тебе не звонит. А? Выгнал?

— Нет, не выгнал.

— Ты ведь не могла его бросить, сколько я тебя ни просила. Мне так было плохо, а ты убегала к нему. Он не выгнал, тогда что ты туда не шляешься? А? Он что, умер?

— В общем, да.

— Он что, оставил тебе наследство? Ну? Говори!

— Какое у него наследство! Два пиджака и собрания сочинений, Чехов, Джек Лондон. Это мне отдадут хоть завтра. Квартиру забрали родственники, вдруг объявился сын сестры из Канады.

— Какой Джек Лондон! Свои книги нам некуда уже ставить, с ума сошла? Отдай в букинистический!

— Я ходила спрашивала, там не берут.

Мырка врала как по писаному. Она сама от себя этого не ожидала.

Первый раз в жизни она захотела счастья. У нее буквально замирало сердце.

Сестра яростно заплакала, даже завыла.

— Я! Я никогда от тебя не отдыхаю! Ты мне не можешь путевку в санаторий выхлопотать бесплатную! Сколько я прошу! Вон Иевлева каждый год получает в Рузу! Черенкова моя и то под Пензу ездила!

— Вернусь, мы этим займемся.

— Мы, Николай Вторый!

(Это было отцовское присловье.)

— Скажи, куда ты едешь?

— Сказала тебе, на кудыкину гору, Шуша. Не спрашивай, я суеверная.

— Со стариком опять каким-нибудь в Сочи?

— Я тебе оттуда позвоню.

— Замуж снова захотела? Шлюха ты, Мымра, плять. Но прописывать сюда я никого не дам! А без прописки, учти, ты им неинтересна, старая уродина.

И Шуша завела свой обычный крик.

Тем не менее Мырка собрала вещички в чемодан, с которым когда-то ездила в отпуск, все под бдительным оком сестры (чтобы не прихватила лишнего).

И улетела.

Денег у нее при финальном подсчете оказалось в обрез, тех самых долларов, но Сергей Иванович через неделю должен был положить ей на карточку плату за два месяца (прошлый срок он пропустил по какой-то серьезной причине, не сказал ничего, просто уточнил: «У меня серьезная причина, возмещу»).

Мырка легкомысленно отнеслась к этому, вернет же! Опять его жена, наверно, фокусы выкидывает.

Сама Мырка все предусмотрела, ехала по уже известному адресочку, ходила в Интернет-кафе с той подругой, которая там раньше работала няней, нашли адрес с приемлемой ценой, списалась с владелицей на английском (подруга помогала) и чин-чином отправила на хозяйкин счет предоплату.

С собой везла большую кружку, ложечку, ножичек, кипятильник и три пакета круп (залить кипятком на ночь и под подушку, утром тебе каша при полной сохранности витаминов). Далее у нее с собой был килограмм недорогого сыра и десять пакетов супов, чтобы для вкуса добавлять в кашу. Ну и насушила сухарей, груз невесомый, а польза большая.

То есть первые десять дней продержимся и без денег, потому что все уйдет на первую половину платы квартирной хозяйке и на такси до ее дома. Правда, заначку Мырка везла, на всякий непредусмотренный случай: сто долларов она купила себе на остатки пенсии.

И такой случай вскоре наступил.

Мырка приехала, выспалась, поела, радуясь своей предумотрительности — половина пакетика супа с сухариками с сыром,— и заварила кашу на ужин. Обложила кружку с заваренной крупой подушками и одеялами.

И ушла гулять.

Был чудесный вечер, на набережной толклись люди, загорелые, веселые, красивые. Вдали, на высоте, громоздился местный дворец, Мырка ринулась было туда посмотреть, да там был, оказывается, даже музей, за вход просили денег!

Мырка пока что не меняла свою валюту, драгоценную сотню.

На набережной продавались овощи и фрукты, всякие сувенирчики, стояли вешалки с одеждой на колесиках.

Мырка сквозила мимо, мимо, это не для нас, весело говорила она себе.

Вернулась домой.

Включила телевизор. Там было все на местном языке, да и изображение слегка плавало. Смотреть было нечего, какие-то местные новости, дебаты, непонятные фильмы и песни с танцами.

Читать тоже было нечего.

Мырка легла спать.

Назавтра она съела утреннюю порцию напаренной каши, заварила следующую, спрятала ее в подушки и была готова к подвигам. Надела под сарафан купальник, спрятала доллары на дно шкафа, взяла в пакет хозяйское полотенце и пошла.

Пришлось пилить далеко, в городке не было пляжа, но часа через полтора Мырка вроде дотопала до места, нашла купающихся в скалах.

Было страшно жарко, приходилось сидеть в раскаленных камнях, прячась в жидкую тень, но Мырка была счастлива! Она купалась, сохла, купалась и, только уже когда солнце село, отправилась домой.

Пришла уже в темноте, поела, легла. Шкура горела огнем.

Назавтра пришлось сидеть дома.

Доллары лежали не так, как она их оставила. Но что было делать?

И потекли эти пустые дни с сожженной спиной, без денег, без новостей, без телефона. Мырка берегла его выключенным, чтобы через неделю узнать, когда С. И. положил деньги. Тогда гуляем!

Неделя прошла. Сергей Иванович держал свой мобильник вне линии связи. На карточке не было ничего.

Теперь она ходила на море рано утром и на закате.

В скалах, где купались отдыхающие, людей ее возраста не оказалось, видимо, где-то существовал еще и благоустроенный пляж, и Мырка его нашла — в противоположном конце городка.

Оказалось, что там тенты, то есть тень, только над лежаками, а лежаки платные. То есть находиться пришлось бы опять же под солнцем. Спасибо.

Вечерами можно было сидеть на скамейках в парке или на набережной, которая была отгорожена от скалистого берега балюстрадой.

Но там Мырка тоже стеснялась и ни с кем не решалась заговорить, все были парами или с компанией, счастливые сытые люди в хороших шортах и майках, а Мырка щеголяла в пестром халате и шлепках. Не надевать же черное шелковое платье (купленное в последний день в секонд-хенде), симпатичное, но не для жарких вечеров.

На карточке денег не появлялось.

Видимо, Сергей Иванович снова имел серьезные причины не платить Мырке. Или же, не дай бог, с ним что-то случилось.

А обратный билет был только через три с лишним недели!

Мырка отчаялась. Она вдруг начала вспоминать, как часто ее обманывали, как с ней обращался сам С.И. в годы их супружества и как к ней относилась та же Шуша.

Только мама, слабое, подневольное существо при раздражительном и суровом папе и ревнивой старшей дочери, не выносившей, когда Мырка ластилась к матери, а-ха-ха, что ты лезешь, чтобы погладили по головке, отстань, уродка,— только мама любила свою неудачливую, некрасивую дочку.

Сестра еще всегда делала замечания, если Мырка смеялась своим заливистым хохотом:

— Ну, закатилась! Тише ты, истеричка.

Прохохотала свою жизнь, думала Мырка.

Однако это странное существование шло своим чередом, приходилось растягивать каждый суповой пакетик на четыре дня, да и кашу надо было уже экономить. А чем платить хозяйке при выезде? Как ехать в аэропорт?

Вдруг полили дожди.

Запасливая Мырка взяла с собой и зонтик.

Тут уже можно было надеть черное шелковое платье, и, переодевшись и раскрыв зонтик, Мырка вечерком выбралась на очередную бесполезную прогулку, просто чтобы подышать свежим воздухом.

Она пошла вдоль набережной, потом свернула куда-то, печально двинулась по неизвестной уличке вдоль залива, в воде змеились отблески фонарей, пахло тиной, солью, йодом.

Похудевшая Мырка волоклась неспешным шагом, прохожих было мало.

Она шла и шла, а потом стала искать сухое местечко, где бы присесть. Устала с голодухи.

И вдруг она услышала взрывы хохота. Смеялись мужчины.

Мырка как раз проходила мимо кафе — на набережную были выдвинуты столики, за которыми никто не сидел, а внутри, в маленьком зале со стенами, сложенными из обтесанных камней, гомонила какая-то компания.

Мырка, не владея собой, приткнулась боком за стоявший почти на улице столик. Стул оказался мокрым. Но что делать!

К ней тут же подошел официант. Что-то спросил, склонившись. А, здесь ведь нельзя просто так сидеть. Сразу найдут и потребуют плату.

Мырка вдруг ответила:

— Кофе.

Официант сделал приглашающий жест в сторону зала, и Мырка тронулась следом за парнишкой.

В низком помещении было тепло. Повсюду горели свечи в стеклянных вазочках.

Мужская компания гоготала и пила пиво за длинным столом.

Это были явно не отдыхающие, а местные мужики, работяги.

Пришли отдохнуть после работы.

Они, перекрикивая друг друга, что-то рассказывали, кричали бармену, галдели, хохотали, и время от времени кто-то из них вскакивал и шел на кухню. Его провожали приветственными воплями, кува, кува, андро!

И наконец (Мырка все еще ждала свой кофе) из внутренней двери вышел повар, неся поднос с жареной рыбой, а за ним, тоже с подносом, следовал тот самый, которому кричали «кува». Их встретил победный рев.

Подносы были водружены на стол, пошел пир горой. Что-то эти люди праздновали.

Мырка пила свою чашечку кофе не спеша. Ноги гудели.

Вдруг Кува встал и пошел к ней. И, указывая на стол, стал жестами приглашать Мырку. Мол, иди к нам, бабука.

— Бабука тр-бр-дар-дар-дар,— завопили мужики.

Что же, Мырка, взяв собой чашечку, зонтик и сумку, села в конце их стола.

И ей навалили целую тарелку рыбы!

Стараясь не спешить, она стала глотать кусок за куском, еле успевая вынимать изо рта крупные кости. Она чуть не плакала от благодарности, сухая маленькая старушка в черном платье и со своей обычной прической — волосы стянуты резинкой на затылке, челка до очков.

Ей и пива поднесли. Она подняла бокал, смеясь от радости, со всеми перечокалась, выпила и стала вдруг хохотать. Они кричали бог знает что, она не понимала ровно ничего, но все равно смеялась когда все смеялись.

У нее был тот самый, звонкий и раскатистый смех, которым она отвечала на любую шутку. Ее отличительная черта в молодости. То, что сестра пренебрежительно называла «завлекалочкой». Опять свою включила завлекуху.

Пиво ударило ей в голову, глазам было весело смотреть на этих здоровенных мужчин в свитерах и клетчатых рубашках.

Это явно были рыбаки.

Она их признала. По утрам на берегу открывался рыбацкий рынок, там с рассвета сидели неподвижные местные кошки (однажды после бессонной ночи, когда в первый раз выяснилось, что деньги не пришли и С.И. не берет трубку, Мырка в полном ужасе выбралась из душной квартирки подышать). Она пошла по набережной как бы гуляя. Как отдыхающая. И, ощущая биение сердца и сухость в горле, как вышедшая на охоту, она шла вдоль рядов, высматривая, как торгуют рыбой и как кошки давятся брошенной им мелюзгой. Нам бы бросил кто.

И вот Мырка наконец пожрала рыбы. Сама как тощая прибрежная кошка, она ела и ела, хохотала и хохотала.

За ее кофе тоже заплатили мужики.

Когда все поднялись, она стала рыться в сумке (она носила теперь с собой ту сотню долларов), но рыбаки закричали по-русски: «Нэ, нэ, бабука, нэ нада!»

Однако случайное счастье никогда не повторяется.

Сколько раз Мырка ни проходила вечерами по той улочке мимо кафе (в черном платье причем), того хохота она уже больше не слыхала.

Кто-то там сидел, пил пиво, вдвоем-втроем. Не смеялись. Сезон шел к упадку, покупателей было мало.

Кончен бал, погасли свечи.

И рыбацкого рынка она стала стыдиться, даже мимо не хаживала, чтобы никто из тех мужиков ее не увидел и не стал бы навязывать ей рыбу по дешевке со скидкой — они же должны торговать и торговаться! Надо же им жить!

А есть ей уже было почти что нечего.

Но, как говорится, пришла беда — отворяй ворота.

И однажды случилось то, что Мырка в своих прогулках по парку наткнулась на цыганят, которые паслись у какого-то дерева. Они орали, подплясывали, тыкали замызганными ручонками вверх, один громоздился на другого и в таком виде тянулся к каким-то плодам, еле заметным в крупной листве.

Мырка как старшая подошла и сорвала фрукт, отдала детям, потом другой — и не заметила, как цыганята ее облепили, тыча ей под нос фанерку с какими-то кривыми буквами. Эта фанерка на уровне горла заслоняла собой все, что было ниже шеи, а руки цыганят, как муравьи, бегали и копошились вокруг Мыркиной сумки, где она хранила свою единственную сотню долларов. Мурка стала отвоевывать сумку, но как бороться с детьми? Фанерка буквально врезалась ей в шею, туловище не могло продраться сквозь облепившие его со всех сторон увертливые, судорожно дергающие сумку руки.

Они хотели снять ее с Мырки, но ремешок был не на плече, а на шее. А поскольку фанерка, видимо, не давала свободы этим пронырливым рукам, все хлопоты сосредоточились на сумке.

Мырка даже не могла кричать, настолько ослабела.

И вдруг стискивавшие ее руки отпали, фанерка исчезла, дети разбежались, а сумка зияла, расстегнутая настежь.

Они взяли всё.

Ни ключей, ни денег, ни очков, ни лекарств.

Паспорт и билет Мырка, слава тебе господи, хранила в чемодане.

Она стояла под деревом, плача, и машинально собирала с веток сладкие ягоды. И ела, трясясь и размазывая слезы по лицу. Платок носовой и тот унесли.

Хозяйка отнеслась к ее беде как-то хладнокровно. Ключ ей дала, посоветовала «гоу ту полис», иди в полицию.

— Олл май мани,— причитала Мырка,— блэк чилдрен… э литтл… вот мает ай ду… визаут мани…

В результате через день хозяйка переселила ее в подвал. Там был старый топчан, в углу закуток с унитазом и раковиной, но не нашлось ни единой розетки. Лампочки в патроне тоже не имелось, свет доходил через подслеповатое окошечко под потолком. Две простынки и бывалое ватное одеяло, а также три вбитых в стену гвоздя довершали дизайн этого интерьера.

Можно было бы считать, что это окончательное падение, но Мырка вдруг стала свободной, то есть легализировалась как нищенка.

Она больше не боялась хозяйки.

Денег за эту дыру с нее не требовали.

Владелица вроде бы утешилась на том, что Мырка обещала прислать ей долг из Москвы. Бумажку с огромной суммой ей выдали (хозяйка уточнила, что «за электричество», явно намекая на кипятильник, то есть опять-таки рылась в ее вещах, понятное дело).

Ну что же, бомжам-то приходится хуже, им и спать негде.

А у Мырки была и вода, и уборная, и, худо-бедно, постель, ура. И она стирала с себя, благо что неизрасходованное мыло лежало в чемодане еще с Москвы.

Остатки каши она заливала вечером просто водой и добавляла туда немного супового порошка. Утром ела, а что. Все-таки завтрак.

Но и этому скоро пришел конец.

И Мырка пошла в город голодная.

Она скиталась по окраинам, ища помойки.

Но там нечего было взять. Ни хлеба, ни выброшенных фруктов.

Тогда Мырка переместилась в район вилл.

Она двигалась вдоль каменных заборов, вдоль дворцов, стеной стоявших над набережной, и вдруг из каких-то ворот вышла тетка в головном платке, низко надвинутом на лоб, явно арабка. Тетка шла вперевалочку, из-под длинной юбки мелькали ее голые пятки и подошвы шлепок, а на руке у нее висела дубленка! Это в конце сентября!

Мырка как завороженная убыстрила свой неверный шаг (ее слегка водило от голода).

Опа! Арабка свернула в какие-то полуоткрытые ворота.

Мырка притаилась и смотрела в щель.

Арабка стояла тут же, рядом, и она возилась в помойном контейнере! Деловито перебирала пакеты, вытряхивала их.

Ничего не нашла.

Выпрямилась, посмотрела в сторону ворот.

Мырка скорее сменила позицию, потащилась прочь.

Арабка, покачиваясь, выплыла на улицу.

Обогнала Мырку.

Можно было возвращаться.

В помойном контейнере лежал на виду хлеб, половина каменного батона.

Мырка, склонившись, впилась в него зубами, сначала было сухо, но потом пошла слюна.

К ночи (чтобы хозяйка не видела) Мырка приволокла домой подержанную табуретку, куртку укрываться, далее пластиковое ведро, в котором лежал пакет с разномастными кусками хлеба и слегка побитый арбуз и, наконец, старый фанерный чемодан, запертый на два замочка.

К нему Мырка нашла железный инструмент типа заостренной полоски (но не в помойке, а в парке у скамейки, где удалось даже поспать, наевшись плодов с того дерева).

Ночью в подвале было темно как в танке, и Мырка, поев размоченного хлеба, легла на свой продавленный топчан.

Наутро, расковырявши заржавленные чемоданные замки и проникнув в слегка заплесневелое нутро, Мырка обнаружила старинные, слегка окаменевшие, салфетки, вышитые дыроватые полотенца (чистый лен), пятнистую, тоже вышитую, скатерть, далее комок рваных кружев (видимо, бывший воротник), парусиновые очень маленькие туфли на резиновом ходу, бывшие белые, и, наконец, под грудой слежавшегося полотна, куклу.

Она была не просто старая, она была как после взрыва — вместо рук огрызки, одна нога без ступни, дыра в спине.

Но на голове ее плотно сидела шляпка, явно более позднего происхождения, связанная из синтетической веревки, точь-в-точь как мамина… И тоже пришитая к пеньковым волосам.

Мырка заплакала над этой куклой, сидела, трясясь мелкой тряской, и лила слезы.

Тут же ей пришло в голову сшить кукле платье с длинными рукавами и прикрыть ее раны.

Она обняла свое однорукое сокровище и сидела с ним, как сидела раньше с кошкой, утешаясь и забыв все свои беды.

Мамина кукла. Привет от бедной умершей. Она послала своей дочке этот подарок.

Потом Мырка опомнилась.

Сначала куклу надо было выкупать. Вымыть ей голову, ее свалявшийся парик.

Мырка налила в свое новое ведро воды и приступила к делу.

Пришлось отпороть шляпку и ее выстирать.

Намылив паричок, Мырка осторожно стала его промывать.

Парик тут же отклеился. Беда. Надо было осторожней.

Под париком открылась дыра, пустая голова, забитая намокшими газетами.

Вытащив этот, неожиданно очень тяжелый, комок, Мырка стала разнимать слипшуюся бумагу.

В ней были завернуты золотые вещицы — цепочки, кольца с крупными камнями, кулоны, брошки, серьги с белыми, переливчато сверкающими камушками, старинная камея.

Кто-то тайно хранил свои сокровища в кукле, какая-то старая девочка, и кто-то их искал, потроша папье-машовое туловище и разбивая руки-ноги. Потом старая девочка нашла свою изувеченную куклу и закрыла ее в древний чемодан. Недавно девочка умерла. Беззаботные богатые потомки велели слуге выбросить чемодан. Он туда тоже из брезгливости не заглянул. Таков был предполагаемый ход событий.

Газеты (их Мырка рассмотрела внимательно) были полувековой давности.

Столько же лет было и той кукле, которую ей когда-то купила мама и которую теперь сторожила и не давала в руки Шуша.

Далее можно не рассказывать о торжестве справедливости, о том, сколько ей дали в ломбарде за золотую цепочку, о том, что Мырка последнюю неделю жила в своей прежней комнате и ходила покупала подарки, кому — подругам, Шуше и Сергею Ивановичу (от которого так ничего и не пришло, да и бог с ним)!

Сокровища она теперь носила в специальном кошельке на длинном шнурке и на шее, прятала его под рубашку и дальше, под пояс брюк. Не купалась, а как оставить одежду? Ходила только в людных местах, жертва своих сокровищ.

Богачам приходится туго, думала Мырка. Все время они думают, а не обокрадут ли их…

Она звонила Шуше, та плакала и говорила, что ты, сволочь, со мной устроила, просто умираю.

— Щас вернусь,— твердо сказала Мырка и получила в ответ матерное слово.

И она даже зашла на прощание в то заветное кафе, а там сидели молчаливые рыбаки (сезон почти закончился, рыба то ли не ловилась, то ли не продавалась, рестораны закрывались и т.д., наступало голодное времечко, и надолго, до весны).

Они приветствовали Мырку, одетую по местной моде в хорошую светлую курточку и белые брюки, они пригласили ее за свой стол, а она в ответ заказала на всех пива!

И смеялась весь вечер, звонко хохотала, второй раз за этот месяц, и они в ответ смеялись и что-то ей говорили, лезли целовать руки, бабука, бабука.

Надо сказать, что больше она не трогала своих сокровищ. Она их, как и раньше, обложила газеткой, сунула обратно в куколкину голову, приклеила паричок, затем пришила сверху шляпку. Замотала куклу тряпками и положила в чемодан. А в аэропорту отнесла к заклейщикам, и его обмотали синей пленкой. Она попросила только оставить наружи кусок днища, чтобы не перепутать с другими чемоданами, так же упакованными. Не дай бог!

После легкой перебранки и недоумевающих возгласов заклейщик сделал что требовалось.

Кукла ехала как королева, чистая, в новом кружевном платье, придется ей заказать руки-ноги, думала Мырка.

Ее одолевали заботы, как теперь прятать сокровища от Шуши. Носить с собой? Продать и положить денежку в банк? А ну как инфляция или кризис?

Богатому человеку приходится нелегко, опять-таки думала Мырка, летя в самолете.

Людмила Петрушевская

С Новым годом, преступник!

Новогоднюю ночь (то есть, по традиции, семейный праздник) полагается проводить дома и весело. Насчет последнего («весело»): людям это не всегда удается, так как хозяева к вечеру сбиваются с ног, поскольку происходит нон-стоп что: готовка — уборка — мытье кухни как после ремонта — заставить детей нарядить елку — кричать, чтобы не подпускали кота к мишуре — запереть кота в ванной и нарядить елку самой — вымыть и переодеть детей — и только затем выпустить ошалелого кота, принять душ и переодеться уже перед боем курантов (у интеллигентных девушек таковое наведение порядка называется «врубить Потемкина», по аналогии с потемкинскими деревнями), вот так.

Наконец, время подступает, и всё готово (или почти всё).

И тут звонки в дверь, приходят родственники с обеих сторон, которые пока что церемонны и свежи (но потом, к середине ночи, окажется, что они еще не всё друг другу высказали); затем вваливаются кое-какие близкие друзья с детьми и — вот сюрприз — несовершеннолетние кореша старшего ребенка (потом они уйдут все вместе до утра, хотя кто им разрешал?).

И тут проблема — в первую половину новогоднего торжества народ умудряется выполнить всю праздничную программу: наесться — напиться — вручить и получить подарки — спеть «В лесу родилась ёлочка» — как-то погасить назревающее между бабушками выяснение кто есть кто — загнать младших по койкам, и что остается?

Сидеть всем скопом и скептически переключать каналы, по ходу дела ядовито комментируя передачи в их невольно клиповом (клочковатом) виде, а затем преувеличенно радостно встречать гвоздь вечера, долгоиграющее «горячее», которое некуда уже втолкнуть…

Так протекает хваленая семейная новогодняя ночь.

Ежели же молодая семья сама идет к старшим с пакетами, сумками и детьми, то тут сценарий другой — молодым можно, отдавши дань традициям строго до полуночи, выпив шампанского и оставив детей бабушкам, идти развлекаться. По гостям, с друзьями погулять, пустить десяток-другой ракет во дворе, потом в клуб потанцевать и т.д. Тогда утро наступит не так рано, дети не будут прыгать по родительской постели, топча спящие тела, младших привезут ближе к вечеру, бледных, перекормленных и с утомленными глазками (мультиняня нон-стоп с утра. Просмотр мультов с полугодовалого возраста).

Обычная, обыденная семейная жизнь первого января, что о ней говорить. Опять уборка, посуда, дожевывание вчерашнего (а то испортится) и трусливые мысли о том, на сколько килограммов увеличится вес к концу каникул…

Однако, как было сказано в классической литературе, эта одинаковая обыденность свойственна только счастливым семьям.

А мы приступаем к рассказу о семье не такой, как у всех. Первое «не так»: хотя там есть дети, причем их трое, но мужа нет и неизвестно, или, как говорят в народе про ушедшего, муж говнюш (раньше бы сказали «объелся груш», но сейчас выражаются смелее).

Имелся некоторый гражданский брак, так сказать. Родились Полинка и Маруся, потом Санёк. Семь лет, пять с половиной лет и три года, изволите видеть. Затем гражданский муж и отец семьи, тихий беленький музыкант, полюбил другую. И там родился еще один ребенок.

Со временем в описываемой нами семье все устаканилось: пустота, возникшая после ухода папы, постепенно затянулась, как всякая несмертельная рана, дети ведь смиряются с обстоятельствами, а что делать, и мама продолжает работать, готовить, стирать, убирать, мыть, водить девок в садик и на дни рождения (младший за плечами как в скворешне), а также принимать друзей в своем частично опустевшем гнезде.

Родной отец не бросает потомства, иногда, раз в месяц, он их берет на выходные, и мама везет детей к нему и сдает с рук на руки и оказывается свободна на сутки. Свободна долго спать, ничего не готовить, свободна пойти в гости или в клуб потанцевать. Но, как правило, сил на это нет и вообще много работы. Мать детей остается за компьютером. Вечером набегают друзья и подруги.

Но вот в этой неполноценной семье наступает канун Нового года, 31 декабря.

Дети с утра, скандаля между собой и отваживая младшего, чтобы не побил игрушки и вообще не лез, наряжают елку (кот Пряник воет в ванной), сегодня семья остается дома, потому что бабушки-дедушки разъехались,— бабушка детей Оля с пятым мужем и тремя младшими ребятами уехала к себе в имение под Тверь (ночь в поезде, час на автобусе, далее пешком сквозь зимний лес, красота, 4 км.). Дедушка детей Коля со второй женой и сыном уже пятый день в Голландии у друзей, прабабушки тоже при делах — одна на Гоа, другая в Турции, прадед с новой подругой уехал в пансионат под Владимир, подальше от недавно пришедшего из армии сына подруги, у которого свои планы на новогоднюю ночь и квартиру.

Так что, мама, готовь, убирай, следи за детьми и пирогом, тушеной капустой в горшке и гречневой кашей с грибами, что совместно дозревают в духовке.

Маму зовут попросту, как всех, Варвара.

Она попутно натирает вареную морковку, свеклу и картошку, и ей нужно еще майонезу (селедка под шубой, а как же).

У Варвары уже все запасено, она с самого детства была для своей интеллигентной и забывчивой мамаши опорой и надеждой — поскольку именно под руководством Варвары в доме произрастало младшее поколение, она воспитывала всех троих поочередно.

Старшие дочери в многодетных семьях вообще в дальнейшей жизни становятся какими-то ухватистыми, бесстрашными и способными выносить все тяготы жизни довольно спокойно. Они, самое главное, не обидчивы и добродушны, что притягивает к ним большое количество друзей. В доме у Варвариной мамаши поэтому всегда паслись, наряду с собственными детьми, еще и мелкие знакомые Варвары, начиная с детсадика.

В школьные времена мальчики из класса, практически все семеро, кучковались вокруг Варвары и после окончания школы так и сопровождали ее по жизни (и все остолбенели, когда она в девятнадцать лет вдруг оказалась с огромным пузом и как бы вышла замуж, но гражданским браком, как сейчас поступают почти все).

С этим замужеством все было тоже непросто, никакого жениха около беременной Варвары не наблюдалось, мама ее тихо плакала, а вот Варвара сдавала сессию и носилась в институт и по гостям со своим брюхом вполне веселая, а когда она родила, то неожиданно в доме появился некто отец ребенка, нестандартно молчаливый, мамаша Варвары сразу стала его бояться, но тут же, раз он объявился, вполне хладнокровно начала посылать его с передачами в роддом и по друзьям за коляской, кроваткой и одежкой.

И жених так и не ушел.

У Варвары к тому времени образовалась даже квартира от умершей прабабушки. Так что вроде бы в молодой семье (с помощью старших, разумеется) все оказалось уготовано для нормальной жизни.

Гражданские супруги пожили вместе семь лет, а потом Варвара осталась одна. Ее муж влюбился, как оказалось. Ну и ладно. Варвара сохранила с ним неплохие отношения.

По прошествии времени Варвара опомнилась и, можно сказать, даже вздохнула с облегчением — она слегка боялась своего молчаливого мужа. Вообще-то он был длиннобудылый (по словам пятого мужа мамы, который любил выражаться по-ростовски), белесый и в какой-то степени красавец, да еще и музыкант, что есть убийственное сочетание для девушек (Варвара числилась одной из них).

Детки удались в него — худые и высокие, с загадочными взорами и льняными кудрями. Правда, болтливые, как все их женские предки.

Теперь сделаем маленькое отступление — из передач про зверей известно ведь, что прекрасная половина всего животного мира выбирает себе в партнеры и производители самых красивых особей мужского пола — так поступают оленихи, попугаихи и львицы, а также глухие тетери. Про кошек, собак-самок и кур речь не идет, это или распутные гетеры, матери семибатюшного потомства, или секс-рабыни.

Так что будем считать, что Варвара выбрала себе красавца Олега в мужья именно для того (как оказалось), чтобы родить двух таких невероятных принцесс и маленького принца.

Но с красивыми самцами всюду в животном мире проблемы — взять тех же оленей или глухарей. Или, далеко ходить не надо, котов. Какой от них прок, когда рождается потомство? Бабы-животные всё одни да одни. А пернатые и четвероногие мужья, продлив жизнь рода и увеличив популяцию, скипают (данное слово лучше всего объясняет ситуацию, «скипеть» на молодежном языке означает «слинять»).

И надо сказать, что вообще-то разговоров у Варвары и Олега почти не завязывалось — так, всё по делу, кому в магазин и что купить и кто с детьми сегодня гуляет.

(А много ли говорят с женами рогатые лоси?)

И когда этот влюбленный в постороннюю даму Олег откочевал к своим родителям, друзья Варвары проявили максимум такта и почти не оставляли ее одну. Тут и появился Иван, приведенный одноклассником Варвары в ее дом на день рождения хозяйки.

Стеснительный Иван после того ходил редко и сиживал недолго. Но постепенно все почему-то стали относиться к нему как к значительному лицу: слушали его внимательно (а он слегка заикался) и накладывали ему на тарелку побольше. Вообще заботились о нем.

Все, но не Варвара. Ей было некогда.

Девушки всегда знают, как реагировать на тех, кто по ним сходит с ума. Так, про себя, девушки испытывают что-то вроде щекотания души, когда на них смотрят определенным взором. Но показывать этого нельзя! Равнодушие и еще раз равнодушие, завещала нам прабабка Ева, выгнанная за свою неосмотрительность из очень престижного садового товарищества.

Теперь, после разъяснения предшествующих обстоятельств, вернемся к нашей дате — 31 декабря.

Варвара помчалась за майонезом вниз, в подвальный магазинчик.

И вдруг прямо на улице ее настиг звонок.

— Это я, Иван.

— Ой, перезвони мне попозже,— отвечала бегущая Варвара.

Тут Иван быстро пробормотал, что его арестовали и он находится в таком-то отделении милиции.

— П-п-позвони моей маме.

И он, заикаясь, продиктовал телефон, а записать-то его было нечем!

— Телефон повтори! А что, за что тебя арестовали?— закричала Варвара, растеряв все свое хладнокровие.

— Сегодня же три-три-тридцать первое,— заикаясь, отвечал Иван, и тут разговор прервался.

Варвара сразу вернулась, полезла в Интернет и посмотрела адрес отделения, где сидел Иван. Потом она обзвонила всех, выяснила, что такое для нас тридцать первое число вообще, раздобыла телефон мамы Ивана, поставила ее на уши, а потом, покинув селедку без полагающейся шубы, собрала детей и в девять часов вечера вошла в отделение милиции. Там уже стояли какие-то люди, Варвара поздоровалась с ними, спросила: «Не вам я звонила начет Ивана?» — и женщина закивала, с неподдельным интересом рассматривая Варвару и ее выводок. Это были, видимо, Ивановы родители, а также какая-то их голосистая девчонка, которая препиралась с дежурным на повышенных тонах. Мама же с папой, замерев и вытаращившись, ошеломленно смотрели на детей.

Варвара всегда знала, что все вокруг любуются ими. Но тут уже произошел какой-то апофеоз!

Затем взрослые очнулись и представились, правда, их имена тут же вылетели из Варвариной головы. Она только запомнила, что девочку звать Вероника.

Девчонка, ей было лет четырнадцать, зычно провозглашала перед дежурным:

— Какое имеете — вы — право — арестовывать — людей — тридцать первого числа? Потому что право на митинги и собрания записаны в тридцать первой статье нашей конституции? Только поэтому? Несанкционированный митинг — тут какой-то бред! Как можно не разрешать встречу! Митинг — это по-английски просто встреча! Друзей на улице! На улице каждый может встретиться и говорить!

Дежурный в мундире и при фуражке, стоя за барьером в профиль, смотрел прямо перед собой, в стенку, и хранил молчание.

— В конституции записано, что мы как бы свободные люди в свободной стране!

На десятый крик дежурный отхаркался и монотонно ответил, что типа того, обращайтесь в Конституционный суд. В Гаагу. Ничего не знаю.

— Свободу узникам совести!— провозгласила Вероника и оглянулась.— Ой, привет! Ой ти какой холёсий! Кто присел!

Она тут же засмеялась, взяла на руки Саню и замолкла.

Вероника была довольно крупная девочка в очках и, когда она так приветливо улыбалась, то неуловимо напоминала Валерию Новодворскую. Как говорится, сквозь мягкие черты юности проглядывало ее твердое будущее.

Варвара сняла с детей шапки, шарфы и варежки, расстегнула на них куртки и усадила за стол. Вероника пристроила Саню, подложив под него свою шубу.

— Ну передачу-то примите,— мягко говорила дежурному мама Ивана, протягивая через барьер большой, туго набитый пакет.— Тут вода и пирожки, самое необходимое. Они же пить хотят! Голодные! Новый год же!

Мент, мельком взглядывая, как петух, боковым зрением на происходящее, отвечал, что не положено.

Дети долго не усидели, они начали бегать по помещению и прятаться под столом. Потом они что-то заметили, скопились у барьера, где каменно стоящий дежурный в фуражке охранял проход, и воззрились на его кобуру, перешептываясь. Мелкий Санек даже потянулся потрогать.

— Макаяв,— сказал Санек. Он почти уже коснулся пальчиком кобуры, но мент придержал ее повыше, сделав движение своим полным бедром, а потом, как луна за тучу, частично зашел за барьер.

— Не, не «Макаров»,— отвечала Полинка.

Тут хлопнула входная дверь, и мент воскликнул:

— Уберите детей! Быстро!

Варвара подскочила и отвела потомство снова за стол.

Группа милиционеров ввела в отделение людей — двух мужчин и женщину, по виду продавцов с рынка.

Их пропустили за барьер, и они исчезли за поворотом.

Юная Вероника опять завопила:

— Почему тех пустили, а нас нет? Нарушение конституции!

— Да!— воскликнул папа.— Мы тоже имеем все права пройти и узнать, что с нашим сыном! Где он и что с ним творят тут, понимаешь! Почему не пускаете? А? Молчите?

Этот отец семейства в момент произнесения речи стал удивительно похож на свою дочь, особенно низким голосом, большим выразительным ртом, очками и какой-то многозначительной полуулыбкой. Ему не хватало только прически «каре» с челкой.

На что дежурный, убравшийся полностью за барьер (дети снова подошли близко к кобуре), обозленно отвечал:

— Та че, та то не люди были, а преступники! Вы че вообще, не понимаете, где тут находитесь?

Пораженные посетители вытаращились, и, видимо, каждый стал вспоминать, какие они были внешне, те преступники.

Воодушевленный мент продолжал:

— И вы че тут распускаете здесь по отделению детей! Не положено! Вообще тут нельзя, сказано?

Варвара оттянула ребят и опять усадила их за стол:

— Будете рисовать?

Потомство молчало.

Варвара порылась в сумке и вдруг увидела на барьере кипу листочков.

Она подошла и взяла оттуда сколько взялось со словами:

— Можно я напишу заявление?

Потому что если лежит кипа бумаги, то она лежит для того, чтобы на ней писали, верно же?

— А ручку можно?

Дежурный без слов, но со страдальческим выражением лица, не глядя, протянул ей казенную ручку. Видимо, тут существовал непреложный закон, право посетителей требовать письменные принадлежности.

— А еще ручку можно?

Дежурный покопался у себя на столе и выдал карандаш.

Варвара разложила перед детьми добытое. Они нехотя начали чиркать по бумаге.

— А мне?— завопил Санек. Он уже готов был заплакать.

Сестра Ивана нашла ему в своей сумке толстый черный фломастер.

Младшая обиделась, что ей достался простой карандаш, и она стала бормотать:

— Я этим франым карандафом не буду рифовать, бы-линн.

(Дети посещали садик и частенько приносили оттуда новые слова.)

Тем временем мама Ивана спросила охранника, как его зовут.

— Семен,— неожиданно для себя пискнул он и затем от души отхаркался.

— Сеня, вот поешьте. Я напекла пирожков. И есть шоколад. Вы, наверное, стоите тут до утра? Как же не повезло вам! В новогоднюю ночь!

— А,— махнул рукой мент, который, видимо, уже давно перебирал в уме все несправедливости, учиненные над ним начальством.

— Поешьте, а то мы хотим передать тут кое-какую еду сыну, он тоже с утра не ел.

— Да не положено,— отвечал хмурый Семен.

— Вам пирожка же можно?— не отставала мамаша арестанта.

— Не,— и мент даже отвернулся, чтобы не видеть пухлый прозрачный пакет, который Ванина мама поднесла повыше и приоткрыла.

По казенному помещению поплыл сдобный запах.

— Ну нельзя так нельзя,— согласилась Ванина мама и во мгновение ока накрыла на стол. Горка пирожков на пакете, литровая банка салата оливье, нарезанная сырокопченая колбаса, ломтики сыра, свежий батон… А также вафельный торт и кулек шоколадных конфет. Потом она выложила пластиковую посуду.

Семья Варвары и Ванина родня приступили к делу. Полинка, Маруся и Вероника налегли на конфеты, Санек же сидел давился пирожком, который мать сунула ему в приоткрытый рот, пока он рисовал домик и елку.

— Ешьте, ешьте, ребята,— сказала мама Вани.— Празднуем Новый год.

Правда, в ее глазах, как непролитая слеза, стоял вопрос, чьи это дети (Ванины?) и куда влип Иван, если они не его.

Она не отрываясь смотрела на пирующих. Иван-то тоже у нее был белесый.

— Пить хочу,— с полными щеками произнес Саня.

Он сидел, кудрявый ангел, и смотрел своими синими глазами умоляюще (ресницы до бровей).

— Ффё, мы ефть не хотим, блин,— произнесла младшая своим перепачканным ртом. Перед ней лежало три фантика.

Мама Ивана обратилась к менту:

— Сеня, дорогой, где у вас тут вода? Я забыла бутылку. Дети вон пить просят, бедные, измучились уже.

Она почти плакала.

Вопрос с отцовством был почти решен, судя по ее растроганному виду.

— Да!— угрожающе, с пирожком за щекой, прорычала Ванина юная сестра.— Нарушение прав человека! Мучить маленьких детей, блин, вообще! Страсбургский суд!

Тут выступила Варвара:

— Да я в ларек сбегаю, принесу. Нечего у них просить. Видать же птицу по полету.

В ней тоже пробудилось гражданское самосознание.

Мамаша Ивана, прирожденный миротворец, подняла руку, призывая к спокойствию.

— Вам принести что-нибудь, Сенечка?

Неожиданно мирно дежурный ответил:

— А че ходить, че приносить, вон он автомат у нас, кофе, какао, шоколад…

И он показал в угол за собой.

— А можно за барьер?

— А че, можно.

Мама Вани посмотрела на мужа, тот демонстративно свободно прошел за барьер и стал там, язвительно улыбаясь, рыться в бумажнике (вылитая Новодворская).

— А вам чего-нибудь мы можем налить?— не отставала мамаша.

И Семен вдруг встрепенулся, кивнул и сказал:

— Мне сладкого чаю с лимоном.

И пошел заключительный акт новогоднего пира, после чего Варвара убрала со стола, а дети стали бегать повсюду, временами тыкаясь в барьер и сквозь балясины разглядывая кобуру. Семен не реагировал.

Тут произошло неожиданное: за барьером, в глубине, открылась дверь, и давешние преступники, двое мужчин и женщина (может быть, только что зарезавшие человека), свободно проследовали через предбанник и вышли на волю.

— Эт-то что же выходит,— сказала, улыбаясь, сестра Ивана и поправила очки,— преступников выпустили, а честных людей держат в тюрьме? Борцов за права человека? Без права на передачи? Без воды? Там же больные люди!

— Да,— подхватил ее отец,— я должен переговорить с руководством. Мы имеем право! Где начальник отделения?

— Вон дверь, на второй этаж,— неожиданно ответил Семен и отодвинулся.

Ванин отец тронулся за барьер и исчез.

Все молча ждали.

Минут через пять из внутренней двери вышел полный немолодой мент в фуражке — по виду начальник.

Увидев народ за барьером, он вскипел:

— Это что такое! Немедленно покинуть помещение! Кто пустил детей? Запрещено! Сейчас же!

— Как вас зовут, здравствуйте,— вдруг сказала мама Ивана.

— Семен,— сбился с тона начальник.

Тут все засмеялись, глядя на нового Семена, даже маленькие девки специально ядовито начали хихикать.

Дети улавливают общую атмосферу очень быстро.

— Сеня, с Новым годом,— воскликнула дерзкая акселератка, сверкнув очками.— С новым счастьем!

Тот вытащил из кармана брюк мобильник, посмотрел в него и вдруг исчез.

Через небольшое время от начальства вернулся отец семейства и с порога провозгласил:

— Фамилия начальника там Акулов! А заместитель Глотов!

Женский пол заржал.

Дежурный переступил с ноги на ногу и поправил кобуру.

Отец продолжал:

— У него сидел еще один, весь затянутый в черную кожу. И говорит мне: «За каким же, блин, хреном ваш сын лезет на митинги?» А я ему: «А за каким, блин, хреном вы служите в милиции?» Он так: «По призванию!» А я ему: «Ну!»

— И скоро их выпустят?— спросила мамаша.

— Сказал, по мере оформления протокола. Не справляются они с задержанными. Много им привезли с площади. И чего было столько к нам напихивать, сказал он. На голову буквально. Те привезли и уехали. А нам всю ночь отдуваться.

— Бред какой-то,— уныло сказала Варвара.

Тем временем в предбанник стал набиваться народ — родственники арестованных и те участники митинга, кого не взяли. Некоторые имели на лицах следы рукоприкладства с кровоподтеками. Время от времени народ обращался к понурому Семену с требованием взять воду для заключенных, оттуда звонят, что хочется пить. Тот бубнил свое «не положено».

Варвара одела детей, взяла на плечи засыпающего Саню, и они пошли прогуляться. Их встретила холодная, с редкими снежинками, ночь. Варвара чувствовала, что сил уже не остается. Дети ныли. Но уйти почему-то было нельзя.

Вскоре ребята запросились в туалет, так и так пришлось вернуться, и Семен пропустил их за барьер.

Народу в отделение набилось много. Судя по тихим разговорам, там стояли уже опытные бойцы, многие прошли через аресты и мордобитие.

— Скоро их должны выпускать,— сказал один парнишка с троцкистской бородкой.— Причем протоколы все вообще какое-то фуфло. Зачем тут их заполняют, непонятно. Причем безграмотно, судя по всему. Судьям бумажки приходят, суды не принимают, отправляют обратно, чтобы оформили правильно. Отделения милиции просто завалены бумажками. Кто этим будет заниматься, у них что, своей работы нет? Тут убивают на улицах просто так, грабят, насилуют, квартиры обворовывают, а менты сидят, в протоколах путаются, потому что ОМОН хватает честных людей на улицах.

И вдруг в глубине открылась дверь, и вышла радостная женщина. Она подошла к барьеру, оперлась о него одной рукой, а другую подняла:

— Не слышу аплодисментов!

Ей радостно захлопали, а потом окружили с расспросами.

— Ой, да там одна девка в фуражке пришла, сидит, заполняет протоколы. Уже, видимо, отпраздновала, еле можаху. А нас в камере семнадцать. Не знаю, сколько в другой. Это надолго.

Тут Ванин отец, посовещавшись с женой и прихватив дочь, исчез.

И в полночь под крик Семена «не положено» по низкому потолку милицейского предбанника застучали пробки от шампанского. Вероника с отцом принесли бутылок, что называется, квантум сатис. Сколько смогли. И в пластиковые стаканчики полилась пенистая жидкость неизвестного происхождения… То есть известного, из киоска.

Иван появился на свет божий, другими словами, вышел на волю, вторым.

Он явно чувствовал себя неловко, что его так быстро выпустили (и отец тоже понимал свою вину, он, видимо, ввернул там, наверху, про трех малолетних малышей). Варвара подхватила детишек и вышла на воздух. За ней выбрались остальные. Все перецеловались с Варварой (кроме Ивана), распрощались. Мама Ивана зорко на это дело смотрела. А он взял у Варвары спящего Саню и посадил себе на плечи. Тут Иванова мамаша кивнула, глубоко вздохнула и уволокла семью в переулок.

Варваре и Ивану пришлось долго тащиться пешком до метро, они пробирались через грохочущую взрывами Москву (петарды и ракеты возносились по дворам, огнепоклонники и пироманы явно избегали орудовать на улице).

И в конце концов семейка вышла на ярко освещенную Пушкинскую площадь,

Шел мокрый снежок.

Вверх по Тверской от Манежа валила присмиревшая пьяная толпа довольно-таки замерзших людей (поднятые плечи, опущенные подбородки, руки под мышками и в карманах). Причем шли они как-то порознь, не компаниями — создавалось такое впечатление, что в этом потоке брели преимущественно одиночки и что они справили Новый год где хотели — не сами по себе, по норам, а на людях, там они братались, наливали из припасенных бутылок соседям, все вместе и всласть кричали свое «ура», причем стоя в самом центре Москвы, в сердце России, у кремлевских стен, под звон курантов, плечом к плечу, в восторге.

— Смотри, у них ведь тоже был несанкционированный митинг тридцать первого числа,— вдруг сказала Варя,— что же их-то не арестовали?

— Некоторых арестовали, они уже нас знают,— отвечал Иван.

Люди брели мимо них. Теперь каждому пришла пора возвращаться домой, а это уже одинокая дорожка. И вела она далеко, потому что метро в центре стояло по традиции на замке.

Варвара и Ваня шли со спящими детьми на плечах, старшую вели за обе руки, она все время стремилась подпрыгнуть и повисеть на ходу (как раньше, когда ее тащили, бывало, отец и мать).

Ввалились домой, мамаша быстро помыла и уложила ребят, и тут набежали друзья, на кухне начался пир, Варя со смехом рассказывала о ментах и о преступниках, которые свободно ходят туда-сюда, их арестовывают, приводят и через час отпускают почему-то.

— Выпьем за Ивана, его ведь тоже отпустили,— закричали друзья.

Преступник Ваня, напившийся и наевшийся до отвала, хлопал глазами в углу кухни.

А Варя, вспомнив кое-что, ушла, полезла к себе в шкаф, потом прокралась в детскую и поставила у изголовья каждой кроватки пакеты с подарками. Поцеловала детей и вернулась на кухню.

Ивана там не было.

Варвара быстро закончила делать селедку под шубой. Выставила ее на стол. Призадумалась. Гости на нее не смотрели.

Потом пошла в прихожую.

Куртка Ивана лежала там на стуле.

Варвара аккуратно приоткрыла дверь в санузел.

Пусто.

Оказалось, что Иван спит в ее комнате на полу, прямо на коврике под тахтой. И кот Пряник лежит на нем сверху, в районе шеи, и свободно топчет лапами его руку.

— Ну че, с Новым годом, преступник,— сказала Варя, сбегала за курткой, накрыла ею своего будущего мужа и вернулась к гостям.