В исследовании, предваряющем перевод Ямато-моногатари, подробно рассматриваются проблемы датировки текста, ряд текстологических вопросов, а также ключевое для данного памятника соотношение стихов и прозы.
1976 ru ru сд FB Tools 2006-08-19 http://publ.lib.ru/ сд SDer4@Yandex.ru SD7996CD-0410-4C67-96B6-RUF7K9J10071 1.0 Ямато-моногатари Главная редакция восточной литературы издательства «Наука» Москва 1982

Л. М. Ермакова

ЯМАТО-МОНОГАТАРИ КАК ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПАМЯТНИК

ЯМАТО-МОНОГАТАРИ, ЕГО СОЗДАТЕЛЬ И ВРЕМЯ.

ИСТОРИЯ ТЕКСТА

Любому исследователю японской литературы и культуры, независимо от того, какой период составляет главный интерес его деятельности, своеобразным ориентиром всегда служит эпоха, получившая название эпохи Хэйан (IX–XII вв.). Это было время грандиозного литературного строительства, и наследие Хэйана стало своего рода пиком, с которого различимы главные вехи прежнего пути японской словесности и откуда прозреваются многие тенденции грядущей литературы Японии вплоть до нынешних дней. Именно Хэйан на многие века определил главные литературные эталоны, телеологию основных поэтических приемов, строй литературных вкусов, специфику мировоззрения.

С исторической точки зрения эта эпоха, последовавшая за эпохой Нара (VIII в.), была для страны четырьмя веками мира (хэйан – «мир», «покой»). У власти стояли сменявшие друг друга регенты из знатного дома Фудзивара – семьи крупных землевладельцев, занимавших важнейшие государственные посты. Императорам и принцам крови предписывалось брать жен только из этого рода. Регентство Фудзивара означало политическую и экономическую гегемонию аристократии.

Большинство исследователей подчеркивают контраст и несоразмерность культурного и социального развития, сохранившиеся на протяжении столетий Хэйана.

Эта эпоха с политическим устройством на китайский манер, с блестящей столицей и далекой, почти не существующей для придворного аристократа провинцией и в области культуры представляла собой сложное, противоречивое явление. Япония того времени являет удивительный пример гетеродоксии: уже на ранних стадиях складывания единой культуры совокупность древнейших японских верований – синтоизм – становится субстратом буддийской метафизики и психологии, магической практики инь-ян, в разное время испытывает влияние ритуалов и техники даосизма, философии и религии Конфуция.

Н. И. Конрад писал: «Нет ничего более парадоксального в Японии, чем картина культуры этой эпохи (эпохи Хэйан. – Л. Е.): с одной стороны, блестящее развитие цивилизации, высокий уровень просвещения и образованности, роскошь и утонченность быта и обихода; необычайное развитие общественных взаимоотношений, сложный и многообразный политический аппарат, процветание искусства и ни с чем не сравнимый блеск литературы, а с другой – упадок технический и экономический, огрубление нравов, иногда граничащее с одичанием, невежество и воистину бедственное положение народных масс. В эпоху „Хэйан“ рядом стоят: варварство и утонченность, роскошь и убожество, высокая образованность и невежество... изящный экипаж и непроходимые дороги, блистательный дворец и утлая хижина... Век самых разительных контрастов, самых несовместимых противоположностей, равных которым не знала японская история»[1].

В это время японская словесность, развиваясь в условиях «закрытой» для внешних сношений страны, обретала целостность и оформленность на основе традиций народной поэзии, достижений различных религиозно-философских учений, причудливо сочетавшихся в мировоззрении образованной аристократии. Позади были летописно-мифологические своды (Кодзики, 712 г.; Нихонги, 720 г.), «Описания нравов и земель» разных провинций страны (Фудоки, 713–728) и монументальный труд – поэтическая антология Манъёсю (60–70-е годы VIII в.), вобравшая и зафиксировавшая опыт народной и авторской поэзии. Во время празднеств при храмах звучали тексты древних молитвословий норито, запечатлевшие не только отдаленный этап культурного сознания, но и архаическое состояние языка, торжественные и медлительные старинные ритмы, более не повторившиеся в истории традиционной поэзии Японии.

Эпоха Хэйан дала интереснейшую и многообразную литературу, ориентированную на специфический эстетизм и проникнутую принципом моно-но аварэ – «очарование вещей». Это было время смелого новаторства и оформления нового в канон, время владычества пятистиший – танка – и становления лирической прозы, давшей в XI в. знаменитый роман Мурасаки-сикибу Гэндзи-моногатари. Эпоха породила множество лирических дневников, повествований, семейных поэтических сборников, центром которых долгое время оставалось пятистишие – танка.

В то время в среде придворной аристократии Хэйана литературная практика была настолько связана с повседневной жизнью, что нередко границы между законами творчества, этикета и быта оказывались размытыми. Литературные удачи становились залогом продвижения по службе и успеха в любви. Можно считать, что почти все носители придворной культуры Хэйана в той или иной степени были активными творцами поэзии, знатоками поэтических традиций и мастерами экспромта, автор превращался в читателя, читатель – в автора. Иногда тема стихотворения задавалась, иногда ее диктовали обстоятельства. Нередко сложить экспромт требовалось по ходу разговора, чтобы познакомиться с дамой или поделиться своими переживаниями с другом и т. д. Эстетизированность жизни, расцвет поэтических турниров, записи танка на ширмах – все это со временем должно было привести к развитию рационального начала в поэтической технике, но эта тенденция стала реализовываться несколько позже. Преуспевшие в искусстве слагать тонкие и изящные стихотворные экспромты приобретали репутацию остроумцев, вокруг них складывались анекдоты и легенды. Такие истории имели устное бытование, иногда записывались, и потом материалы для рассказов подобного рода черпались из уже существующих письменных источников – различных поэтических антологий, сборников какого-либо дома, черновых записей танка и т. д. Видимо, Ямато-моногатари складывалось из таких же историй, называемых ута-моногатари, т. е. повествований (моногатари) о том, как, кем и при каких обстоятельствах была сложена та или иная танка (ута). Эти эпизоды лишены заголовков в отличие от легенд (сэцува), отдельные истории в памятнике не нумерованы. Видимо, в оригинале не было дано распределения по эпизодам, текст был написан подряд и разделение вырабатывалось постепенно, с вынесением стиха в отдельную строку и с последующей обработкой текста более поздними переписчиками. Еще позже ввиду научных нужд, вероятно в интересах исследования памятника, было проведено деление на эпизоды (дан), более или менее четко установлена их последовательность.

Фудзивара Киёскэ (1104–1177), поэт и филолог, в Фукурососи, произведении конца периода Хэйан, писал о Ямато-моногатари: «Есть много книг, и они не одинаковы». В японских литературоведческих трудах эти списки, хранящиеся ныне в храмах и библиотеках Японии, принято делить на три основные группы. Большая часть списков принадлежит к I группе – группе дома Нидзё (названия групп даны по наиболее репрезентативным спискам, в данном случае по рукописи, относящейся к дому Нидзё, ведущему начало от Фудзивара Тамэудзи). В эту группу входят: 1) книга Тамэудзи – два тома малого формата, первоначально, должно быть, представлявшие собой один том. На странице умещено по 11 строк, текст написан на золотой парче зеленого цвета с узором в виде цветов хризантемы. Танка расположены в две строки. Приписок после текста не имеется, недостающие и испорченные места явно восполнены и дописаны; 2) книга Тамэиэ (Фудзивара Тамэиэ – сын знаменитого поэта и филолога Фудзивара Тэйка). В ней отсутствует 70% текста, имеющегося в других списках, кроме того, 20% текста не имеет аналогий в иных книгах, и 10% содержат сильно отличающиеся варианты. Список представляет собой среднего размера том на бумаге из золотой парчи, количество строк на странице колеблется от 7 до 11, танка записаны в две строчки. Приписка в конце тома свидетельствует о том, что Тамэиэ в 1-м году Котё (1261 г.) сделал этот список с книги, находившейся во владении семьи; 3) подгруппа книг Каритани, состоящая из нескольких единиц (одна книга после 132-го эпизода пострадала от влаги) и в основном близких к следующей группе; 4) подгруппа рукописей годов Канги (1229–1232), к которой принадлежат шесть основных списков; 5) подгруппа рукописей годов Тэмпуку (1233–1234), состоящая из двух списков, один из которых до 139-го эпизода отсырел и почти неразборчив; 6) подгруппа книг Кацура-но мия, состоящая из большого числа рукописей, самая представительная из которых – рукопись Кацура-но мия; 7) подгруппа перечней танка, состоящая из пяти основных книг; 8) подгруппа различных списков, включающая большое число рукописей.

II группа рукописей под общим названием «списки дома Рокудзё» состоит из двух книг – книги, находящейся во владении Судзука Минаудзи, и книги, принадлежащей библиотеке г. Тэнри префектуры Нара, прежде бывшей собственностью Миканнагиудзи. По сравнению с остальными списками эта группа имеет следующие характерные отличия: между 172-м и 173-м эпизодами (данами) помещен 9-й дан из Хэйтю-моногатари, а после 173-го дана имеется приписка: «Это повествование соизволил сложить Кадзан-ин»; затем следует 169-й дан.

К III группе относятся списки Кацу-но микото. Среди них имеются копии, относящиеся ко 2-му году Сёдзи (1200 г.), ко 2-му году Энъо (1240 г.), к 7-му году Тэмбун (1538 г.), а также к концу эпохи Муромати (ок. XVI в.). В рукописях этой группы отсутствует 173-й дан, между 142-м и 143-м помещен эпизод, не встречающийся в других книгах. Тексты до 133-го дана близки к спискам I группы, последующие имеют больше сходства с рукописями II группы.

Даже столь краткий обзор имеющихся в Японии списков Ямато-моногатари дает представление о том, насколько сложен вопрос о первоначальном варианте произведения. Однако, исходя из особенностей текста, можно с большей или меньшей степенью вероятности строить предположения на этот счет. В настоящей публикации мы придерживаемся текста, реконструкция которого признана наиболее достоверной большинством современных японских текстологов[2]. Что же касается особенностей этой реконструкции, то о ней речь пойдет ниже.

Время создания Ямато-моногатари устанавливается тоже предположительно, так как никаких данных, кроме текстовых, на этот счет не имеется.

Японский филолог Мидзуно Комао указывает, что в разных источниках называется различное время создания памятника.

В Фукурососи (начало XII в.) Фудзивара Киёскэ говорится, что Ямато-моногатари создано в начале годов Тэнряку (947–957). Кигин (Китамура Кигин) в Ямато-моногатарисё (середина XVII в.) называет предположительным временем создания произведения годы Тэнкё (938–947). Сам Мидзуно полагает, что этот вопрос в настоящее время столь же неясен, как и проблема авторства, и указывает только, что большая часть событий, описываемых в произведении, происходит, начиная с годов Энги (901–923) и далее, во время эры Тэнкё (938–947)[3].

Абэ Тосико в своей монографии о Ямато-моногатари также перечисляет основные концепции, когда-либо существовавшие на этот счет. Многие, по ее свидетельству, называют начало годов Тэнряку, а именно с 4-го по 7-й год (950–953). Иные допускают, что произведение создавалось в промежуток с 8-го года Тэнряку (954 г.) по 4-й год Кохо (967 г.). Абэ Тосико приводит интереснейшую таблицу, в которой расписывает весь памятник по достоверным датам событий, отраженных в нем. Оказывается, что из 250 персонажей, появляющихся на страницах Ямато-моногатари, наиболее удаленным по времени от эпохи создания памятника является знаменитый поэт антологии Манъёсю Хитомаро, а самая поздняя фигура – Канэмори, умерший в конце X в. Исходя из особенностей титулования императоров, Абэ приводит аргументацию своей концепции времени создания Ямато-моногатари. В ту эпоху императоры сменялись в такой последовательности: Хэйдзэй, Сага, Дзюнна, Ниммё, Монтоку, Сэйва, Едзэй, Мицутака, Уда, Дайго, Судзаку, Мураками.

Император Хэйдзэй, указывает она, именуется в тексте Нара-но микадо, император Ниммё – Фукакуса-но микадо, император Сэйва – Мидзу-но-о-но микадо и т. д., т. е. именами собственными, при этом к имени императора Сэйва добавляется эпитет «прежний» (император) лишь единожды, когда говорится о принце Садахира («пятый сын прежнего императора»). Когда же речь идет об императоре Уда-тэнно (называемом в Ямато-моногатари Тэйдзи), то при описании событий после его отречения от престола он титулуется ин – «император-монах», до отречения – очень часто сэнтэй – «прежний император» либо ути – «императорский дворец» (метафорическое обозначение монарха). По отношению к императору Дайго в одном случае употреблено слово ути, в остальных – сэнтэй. Последним упоминается император Судзаку, имена более поздних императоров не называются. Еще от Киёскэ (Фукурососи) повелось называть императора Дайго «прежним императором», и можно было бы подумать, что памятник написан в период правления императора Судзаку (30-е годы X в.). Однако император Дайго, предшественник Судзаку, принял постриг (по лунному календарю) 22-го дня 9-й луны 8-го года Энтё (930 г.) и 29-го дня скончался, так что титул ин носил всего неделю. Его преемник, император Судзаку, отрекся от престола в 20-й день 4-й луны 9-го года Тэнкё (946 г.) и умер 15-го дня 8-й луны 6-го года Тэнряку (952 г.), и это время именовался Судзаку-ин.

Если вести отсчет от времени правления императора Мураками, то именно Мураками должен именоваться «нынешний император», а Судзаку до 952 г. – ин, т. е. император-монах, император в отставке, а позже «покойный император», что и соблюдено в тексте. Такие различия в титуловании позволяют предположить, пишет Абэ Тосико, что произведение было создано в период правления императора Мураками (т. е. в 50–60-е годы X в.). Эту датировку автор исследования уточняет с помощью анализа всех других рангов и титулов героев Ямато-моногатари, сопоставляя с известными фактами их биографий и обстоятельствами продвижения по службе. Вывод Абэ Тосико: Ямато-моногатари было создано около 951 г. (5-й год Тэнряку)[4], и в тексте памятника обнаруживается немало подтверждений этому.

В предисловии Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ к изданию Ямато-моногатари в «Серии памятников японской классической литературы» говорится, что достовернее всего датировать памятник именно 951-м годом, исходя из следующих соображений: если не учитывать 81-й дан, в котором императрица Судзуко, супруга императора Дайго, умершая в 954 г., названа «покойной», все остальные события, соответствующие историческим фактам, относятся к периоду до 951 г.[5]. Следовательно, при допущении, что слово «покойная» в 31-й дан внесено переписчиком в более поздние времена (тем более что трижды на протяжении текста памятника Сидзуко названа просто «императрицей» явно в отличие от «покойной императрицы» – Ацуко, супруги императора Уда), эта концепция представляется вполне правомерной.

Показательно, что названная выше дата (951 г.) вошла и в некоторые литературные энциклопедические словари, например в Котэн доккай дзитэн[6].

С проблемой датировки памятника неразрывно связан вопрос об авторе произведения. В предисловиях к неакадемическим изданиям Ямато-моногатари в Японии, а также в японских обзорных трудах по истории литературы и особенно в европейских[7] чаще всего указывается, что автор произведения неизвестен. Веским для этого основанием служит высказывание в том же Фукурососи: «Автор неизвестен».

В кратком предисловии к публикации Ямато-моногатари серии Кокубунсосё говорится, что, хотя личность автора не установлена, существует гипотеза, согласно которой произведение написано Аривара-но Сигэхару, вторым сыном прославленного поэта Аривара-но Нарихира, кроме того, оно могло быть создано императором Кадзан-ин[8].

Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ расширяют этот список гипотетических авторов, перечисляя выдвигавшиеся в разное время имена: Кадзан-ин, Аривара-но Сигэхару, фрейлина Исэ, Ямато (фрейлина принца Ацуёси) и др. Не отдавая предпочтения ни одной из этих возможностей, Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ указывают, что автор Ямато-моногатари, несомненно, принадлежал к кругу Фудзивара (а надо сказать, что членов семьи Фудзивара в чине министра и выше было тогда более десяти человек, членов императорской семьи и принцев – около сорока), видимо, автор также был связан родственными узами с императорской семьей. Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ представляется, что автор не выражает большого сочувствия переживаниям женщин, относится к ним скорее холодно иронически, некоторые эпизоды носят «разоблачительный для дам» характер, отсюда делается вывод, что автор Ямато-моногатари – мужчина. Причем мужчина этот был, по мнению названных выше ученых, в чине тюдзё, ибо по отношению к чинам выше тюнагона в тексте употребляются лексические и грамматические формы выражения вежливости, с чинами ниже тюдзё и сёсё такое явление совершенно не встречается[9].

Выше уже говорилось о той группе списков Ямато-моногатари, в которой 173-й дан помещен после дополнительных повествований, совпадающих с Хэйтю-моногатари, произведением того же периода, и сразу после 173-го дана имеется приписка: «В одной книге сказано, что это повествование соизволил сложить Кадзан-ин». Поэтому многие исследователи издавна приписывают памятник авторству Кадзан-ин. Однако Абэ Тосико в своей обширной монографии о Ямато-моногатари пишет в опровержение этой теории: «Полагая, что оригинальный текст Ямато-моногатари был создан в 5-м году Тэнряку... я не могу считать Кадзан-ин автором всего этого произведения. И выражение „это повествование“, с моей точки зрения, правомернее рассматривать как относящееся лишь к 173-му дану – рассказу о Есиминэ Мунэсада. В девятнадцать лет... в печали принявшему постриг императору Кадзан-ин, видимо, был по душе образ Мунэсада, который в одиночестве укрылся в горах и предавался там скорби после того, как монарх, даривший его своей милостью, скончался»[10]. Автор монографии выдвигает следующую гипотезу: судя по содержанию произведения, написавший его был близок к Мунэюки, Сикибугё-но мия, Нанъин-но мия. По четкости комментирующих замечаний, по разнообразию предметов, интересующих автора Ямато-моногатари помимо любви, Абэ Тосико заключает, что это должен быть мужчина.

Однако некоторые места в тексте, по мнению Абэ Тосико, переданы как будто с женских слов. Например, в 65-м дане: «Не оттого ли, что лицо его очень уродливо, как на него взглянешь, [и не складывается с ним любовь]? – так она как будто о нем рассказывала»[11]. Кроме того, часто встречаются в тексте фразы типа: «Вот так об этом рассказывают люди» или «Ответ тоже был, но позабыт людьми», т. е., возможно, имеется в виду определенное лицо, со слов которого записывался текст.

Слово хито («человек», «люди») в таких фразах Абэ Тосико предпочитает трактовать как «человек», т. е. в единственном числе, считая, что тут имеется в виду прежде всего тот, кто рассказывал историю. Рассказчиком же, полагает Абэ Тосико, была фрейлина Ямато, а записал ее рассказы некий придворный, использовавший, кроме того, те поэтические сборники разных домов, какие были ему доступны, а также вписавший туда все анекдоты и истории о происхождении танка, которые казались ему интересными. Вскоре после создания антологии Сюисю произведение подправил другой человек, возможно Кадзан-ин, в этом виде оно впоследствии и получило распространение[12].

Иную гипотезу выдвигает другой известный исследователь Ямато-моногатари, автор монографии об этом памятнике, Такахаси Сёдзи. С его точки зрения, написавший Ямато-моногатари был полноправным членом литературных салонов эпохи Хэйан. Употребляя в своем творении слово мукаси («давным-давно», «в старину»), он преследовал цель внесения элемента романтического в повествование о предшествующей эпохе, при этом действительное, реальное и близкое автору компонуется в начальной части произведения, до 140-го дана. Уже в 147-м дане, в предании о реке Икута, описывается, как придворные Ацуко, супруги императора Уда, начиная с фрейлины Исэ, слагают танка за персонажей этого предания, изображенных на ширмах императрицы. То обстоятельство, что автор Ямато-моногатари не мог опустить этого события, пересказывая давнее предание, свидетельствует, по мнению Такахаси, что тот был непосредственно связан с окружением экс-императора Уда. Символично также, пишет Такахаси, что произведение начинается отречением императора Уда от престола: «Когда император Тэйдзи вознамерился сложить с себя сан, сиятельная Исэ-но го на стене флигеля Кокидэн написала...» – таким образом, Уда представляется ему центральным персонажем, ибо в основном в произведении собраны истории, касающиеся членов литературного салона экс-императора Уда.

Приняв постриг, этот император усерднее прежнего занялся изящными искусствами, не прекращая связей с литераторами-придворными. Интересно, что в списках Ямато-моногатари, относящихся ко II группе, в 1-м дане вместо Исэ-но го говорится ару хито («некто»). Трудно вообразить, пишет Такахаси, что Исэ-но го было исправлено впоследствии на ару хито. Скорее в тексте первоначально было именно ару хито, тем более что списки II группы явно более старые, чем рукописи других групп. Кроме 1-го дана Исэ-но го появляется еще в 147-м дане. Эта фрейлина пользовалась особой благосклонностью императора, была матерью его детей. В 1-м дане говорится о том, как она печалится, расставаясь с двором, когда император принимает постриг, в 147-м рассказывается о ее участии в ута-авасэ (поэтическом состязании в сложении танка), т. е. ее связи с императором не прерываются. Вполне вероятно, что именно Исэ была автором Ямато-моногатари, пишет Такахаси, ссылаясь при этом на статью Оригути Нобуо «Создание Ямато-моногатари» («Журнал истории японской литературы»): «С моей точки зрения, Ямато-моногатари было написано Исэ-но го. Она была дочерью правителя провинции Ямато, потому и написала „повесть о Ямато“. Сложив повествование о старом и новом Ямато, она создала ута-моногатари о собственных предшественниках и современниках, особенно развив части, касающиеся этих последних. С точки зрения формы в ее произведении отсутствуют элементы дневника (никки), но слухи переданы в таком изобилии, что невольно вспоминаются женские дневники. Постепенно эти услышанные от людей сведения получают все большее развитие и принимают такой вид, что становится трудно различить, до какой степени написанное принадлежит Исэ-но го»[13].

Такахаси Сёдзи, принимая концепцию Абэ Тосико относительно создания памятника около 951 г., пишет далее, что к этому времени Ямато-моногатари, видимо, уже претерпело некоторое развитие и выражение ару хито («некто») было заменено переписчиками на Исэ-но го. Это было ее сочинение, поэтому из скромности она и не вписала туда свое имя. Таким образом, если принять, что в оригинальном тексте содержалось не Исэ-но го, а ару хито, то, видимо, автором надо считать Исэ-но го либо, во всяком случае, кого-то из окружения экс-императора Уда[14].

В некоторых исследованиях доказывается, что первая часть Ямато-моногатари заметно отличается от второй с точки зрения словоупотребления, что может свидетельствовать о разных авторах этих частей. Примечательно, однако, что, сходясь в вычленении этих словарных различий разных частей памятника, ученые не согласны в выводах, какая часть была создана ранее, и если Оно Сусуму считает, что вторая половина более новая, то Кояма Ацуко полагает ее более старой по сравнению с первой[15].

Итак, вопрос об авторе произведения, вопрос, безусловно, очень интересный, на нынешнем этапе, видимо, еще не может быть решен однозначно.

С проблемой авторства тесно связан и вопрос названия памятника. Киёскэ в Фукурососи пишет: «Не потому ли, что это японское повествование, – [так названа книга]?» (Ямато – древнее название Японии). То же утверждал и Китамура Кигин: «Название Ямато, должно быть, дано оттого, что записывались многие старые события этой земли». Иноуэ Фумио, комментатор Ямато-моногатари, также полагал, что «название дано потому только, что повествование японское» (1853 г.).

Другая точка зрения состоит в том, что под Ямато имеется в виду не вся Япония, а провинция Ямато, и, таким образом, произведение противопоставлено синхронному памятнику того же жанра Исэ-моногатари (получившему название по топониму Исэ). Примечания Камо Мабути (японский филолог XVIII в.) гласят: «Считают, что смысл [названия] в том, чтобы повести о провинции Исэ противопоставить повествование о столице».

Кидзаки Масаоки в 1776 г. писал, что название произведения связано с именем написавшей его фрейлины принца Ацуёси – Ямато. Высказывалось также мнение, что памятник назван Ямато в отличие от «повествований о китайской земле» (имеется в виду не Кара-моногатари, а Каракуни-то ифу моногатари, т. е. «Повествование о китайской земле», упоминаемое в Хамамацу-тюнагон моногатари). Помимо перечисленных выше Абэ Тосико приводит также соображения проф. Фудзиока Сакутаро: «Не имеется ли в виду, что это повествование, содержащее танка?» (т. е. чисто японский поэтический жанр)[16].

Таким образом, знакомясь с литературой, связанной с происхождением Ямато-моногатари, мы обнаруживаем несколько концепций, подкрепленных более или менее вескими аргументами, ни одна из которых все же не может в настоящее время считаться доказанной.

Очевидно одно: памятник имеет несколько слоев и, видимо, не весь написан одной и той же рукой, хотя большой массив текста, несомненно, принадлежит одному автору. Техника повествования может представляться унифицированной еще и потому, что все эпизоды построены сходным образом, излагая, кто, когда, где, при каких обстоятельствах какую танка сложил. Однако эта схема, казалось бы общая и для Исэ-моногатари и для Ямато-моногатари, в последнем памятнике претерпевает столь существенные изменения, что они начинают менять жанровую природу произведения, свидетельствуя об индивидуальном авторском начале и особых авторских задачах. Немаловажно, что Ямато-моногатари имеет и специфическую лексическую окраску, в частности установку на разговорность, что характеризует почти весь текст памятника. Примером этому может служить употребление частицы наму, выполняющей усилительно-подчеркивающую функцию и встречающейся в тексте 234 раза (при этом в Такэтори-моногатари наму встречается 5 раз, в Уцубо-моногатари – 119, в Отикубо-моногатари – 79, в Исэ-моногатари – 64, в Хэйтю-моногатари – 16, еще меньше эта частица употребляется в Тоса-никки – 15 раз, в Мурасаки-сикибу никки – 7, в Макура-но соси – 6, в Идзуми-сикибу никки – 1[17]. Эта яркая особенность словоупотребления тоже говорит об индивидуальном стиле.

В Ямато-моногатари нет главного героя или группы главенствующих персонажей, однако, несмотря на дробность, произведение имеет общую организацию: развитие повествования происходит в виде цепи. При этом эпизоды могут объединяться в группы общим персонажем, образной или сюжетной ассоциацией, сходством лирической темы танка и т. д.

Основными тематическими разделами, повторяющимися и перемежающимися друг с другом в Ямато-моногатари, можно считать: любовь, расставание, непродвижение по службе, печаль о бренности земного. В том числе примерно первая половина памятника (1–140-й даны) содержит истории, рассказывающие о событиях периода регентства Фудзивара, вторая запечатлевает события прежних времен, чувствования которых были, видимо, образцом для современников создателя Ямато-моногатари.

Интересную концепцию организованности данов в группы в рамках композиции всего памятника выдвигает в своей монографии Такахаси Сёдзи.

Исходя из выработанной им композиционной схемы, возможно сделать выводы касательно первоначального варианта памятника и стадий его изменения. По его мнению, основные блоки композиции таковы: I группа – расставание (даны 1–13), II – любовь (даны 14–24), III – печаль о бренности земного (даны 25–29), IV – сожаления о непродвижении по службе (даны 30–37), V – печаль о бренности земного (даны 38–45), VI – любовь (даны 46–69), VII – расставание (даны 70–75), VIII – любовь (даны 76–96), IX – расставание (даны 97–102), X – любовь (даны 103–140). 140–173-й даны составляют часть памятника, посвященную историям прежних дней, и, как считает Такахаси Сёдзи, она не делится на более мелкие подгруппы. Интересен цепной тип связи между эпизодами, например, I группы (расставание), как его понимает Такахаси. Три первых дана этой группы связаны с пострижением императора Тэйдзи и расставанием, 4-й дан рассказывает о неповышении по службе и должен был бы по этому признаку быть включенным в IV группу. Однако он содержит виртуозную танка, обыгрывающую слово акэ – «алый», а танка предыдущего эпизода тоже связана с цветом, ибо в ней имеются слова про – «цвет», сомэру – «красить». Таким образом, 4-й эпизод тоже оказывается в этой группе. 5–6-й даны выражают печаль разлуки, в 7-м рассказывается, как двое любящих расстались из-за ничтожного повода, в 8-м расставания не происходит, однако героиня складывает танка на тему разлуки, кроме того, сама ситуация напоминает ситуацию предыдущего эпизода и служит примером такого складывания отношений, которые могут привести к разрыву. 9-й и 10-й даны выражают печаль разлуки. 11-й эпизод включен в данную группу, так как в 13-м дане будет говориться о печали по поводу смерти Тосико, одной из героинь 11-го дана. 10-й дан оказывается в этой группе потому, что в нем речь идет о том, как с некоей дамой завязал отношения кавалер – главный герой предыдущего, 11-го дана. При этом к концу группы в данах появляется все больше элементов повествований о любви и завязывании отношений, что подготавливает начало II группы – «любовь».

Связи между эпизодами оказываются весьма разнородными: даны могут объединяться общим персонажем (уровень композиции), сходностью ситуации (уровень сюжета), ассоциируемостью слов (лексический уровень), тождественностью лирической эмоции и т. д.

Вопрос о связанности эпизодов и степени продуманности их композиции непосредственно примыкает к проблеме реконструкции первоначального варианта памятника. Если в связях данов друг с другом в рамках всего памятника существует определенная упорядоченность и некоторые даны, а именно 80, 86, 120, 126–128, 131–133, нарушают эту упорядоченность, то на этом основании можно предположить, что они по какой-то причине занимают изолированное положение в тексте: например, 80-й и 85-й даны, по мнению Такахаси, представляют собой более поздние вставки[18].

Первоначально, по-видимому, в тексте отсутствовал и 168-й дан, ибо в нем главным действующим лицом выступает Рё-сёсё, но, хотя тот же персонаж участвует и в событиях 21-го и 22-го данов, это не одно и то же лицо. В 21–22-м данах имеется в виду Ёсиминэ Наримаса, в 168-м – Ёсиминэ Мунэсада, т. е. монах Хэндзё – прославленный поэт Кокинсю, живший в 816–890 гг. История, излагающая те же события, имеется и в Хэндзёсю («Собрание Хэндзё», список, принадлежащий храму Нисихонгандзи). Однако в 168-м дане Ямато-моногатари описывается ряд событий, отсутствующих в Хэндзёсю, кроме того, 168-й дан носит следы гораздо большей композиционной упорядоченности, что свидетельствует о его более позднем происхождении. Если бы 168-й дан был написан тем же автором, что и весь предыдущий текст Ямато-моногатари, видимо, не было бы этой путаницы с именами и два разных человека не носили бы одного и того же сокращенного имени Рё-сёсё.

Кроме 168-го дана, относящегося ко второй части памятника, повествующей о знаменитых личностях былого, стоят особняком, выпадая из системы связей с прочими данами, эпизоды 170–173.

Явно позднее, по мнению Такахаси, к тексту был добавлен 173-й дан (вполне вероятна излагавшаяся выше гипотеза Абэ Тосико, что этот эпизод дописал император Кадзан-ин). Его главный герой – персонаж 168-го дана монах Хэндзё, т. е. Ёсиминэ Мунэсада, называемый в 168-м дане Рё-сёсё. Здесь он именуется полностью Ёсиминэ-но Мунэсада, что опять-таки было бы трудно объяснимо, если бы 168-й и 173-й даны написал один и тот же человек. Видимо, был период, когда последним эпизодом Ямато-моногатари был 172-й дан. Это подтверждается еще и тем обстоятельством, что в ряде списков сразу же за 172-м даном следует 9-й дан из Хэйтю-моногатари. Кроме того, Такахаси Сёдзи указывает, что в оригинальном варианте Хэндзёсю отсутствуют танка 173-го дана. Если бы, когда Ямато-моногатари было написано, 173-й дан уже существовал, эти танка должны были бы оказаться и в Хэндзёсю. Надо сказать, что и по содержанию эти танка несколько отличны от прочих пятистиший памятника, ибо первая танка этого дана имеет форму хонкадори, т. е. содержит довольно большую и несколько измененную цитату из одного стихотворения антологии Кокинсю, четвертая также представляет собой модификацию одной из танка Кокинсю. Явлений такого рода в тексте более нигде не встречается, что может служить признаком иного авторского стиля. Итак, 173-й дан скорее всего внесен позже.

Что же касается 170-го и 171-го данов, то они помимо выпадения из тематической общности вступают еще в хронологическое противоречие с соседними данами. Ведь все события, излагаемые в данах после. 141-го, относятся к мукаси, т. е. к «прежним временам». Однако 170-й дан начинается словами: «Когда государственный советник Корэхира был в чине тюдзё...», а это могло обозначать лишь промежуток с 925 по 935 г. Начало 171-го дана гласит: «Когда нынешний левый министр...», что может относиться к 919–925 гг. Эти события оказались здесь явно в нарушение порядка развертывания повествования. Кроме того, 171-й дан оборван, последняя строка и танка дописаны позже, что подтверждается тем обстоятельством, что этот последний фрагмент, представляющий собой отрывок из антологии Госэнсю, в разных списках оформлен по-разному: книга Тамэудзи содержит и прозаическую часть, и танка, книга Тамэиэ – и то и другое, но записанное иначе – в две строки, в группе списков Каритани имеется только танка, в группе книг годов Канги и в списке Кацура-но мия проза и стихи сопровождаются припиской: «Из Госэнсю», в списках годов Тэмпуку приводится танка, прозаическая часть вписана более мелкими знаками и знаками такого же размера добавлена помета: «Из Госэнсю». Во всех остальных списках этого фрагмента вообще нет. Скорее всего он был приписан на ранней стадии хождения рукописи и при последующих переписываниях уже закреплялся знаками такого же размера, как и остальной текст. В оригинале же его не было. При этом текст 171-го дана оборван наподобие того, как это сделано в 169-м дане, который во многих списках помещается после 173-го и, видимо, также на каком-то этапе был последним. Но обрыв текста в 169-м дане имеет особую природу и предназначен для выполнения специальной функции. Видимо, человек, приписавший 171-й дан, оборвал его, имитируя метод, примененный автором в 169-м дане, но прием получился уже чисто поверхностным, ибо изображаемые события были прекрасно известны современникам и при пропусках легко восстанавливались, а обрыв в 169-м дане восполнить невозможно, что и было, по всей вероятности, целью автора, о чем мы далее будем говорить особо.

Если принять, что 170-й и 171-й даны были созданы в одно время, то очевидно, что 172-й был добавлен позже и его введение в текст мотивировано тем, что в событиях, изображенных со 160-го по 168-й дан, участвуют знаменитые поэты Кокинсю Аривара-но Нарихира, Хэндзё, Оно-но Комати; в 172-м дане выводится поэт той же «Шестерки Бессмертных» – Отомо-но Куронуси.

Отсюда следует, что некогда 169-й, оборванный дан был действительно последним, завершающим в произведении. В таком случае 168-й дан был, видимо, создан тогда, когда 170-й и последующие еще не были приписаны. Тот, кто приписал 168-й дан, по всей вероятности, понимал значение обрыва 169-го дана и, чтобы не ослабить этого литературного жеста, поместил добавляемый дан не после, а перед 169-м даном. Таким образом, как пишет Такахаси, даны добавлялись в следующем порядке: сначала перед 169-м, конечным был помещен 168-й, потом после 169-го были прибавлены 170-й и 171-й, и 171-й стал конечным, потом был приписан 172-й и уже затем 173-й[19].

Особняком в тексте стоят также 161–166-й даны. Известно, что некоторые эпизоды Ямато-моногатари имеют аналогии в Хэйтю-моногатари, Исэ-моногатари, Хэндзёсю, Кондзяку-моногатари и т. д. 161–166-й даны повествуют об Аривара-но Нарихира, герое Исэ-моногатари, и отчасти совпадают с 3, 76, 100, 51, 52, 125 и 99-м данями Исэ-моногатари (нумерация эпизодов по рукописи годов Тэмпуку). Можно допустить, что эти даны Ямато-моногатари заимствованы из Исэ. Однако 165-й и 166-й даны имеют столь большие отличия от 125-го и 99-го эпизодов Исэ-моногатари[20], что можно предположить существование какого-то иного варианта Исэ. Далее, в конце 166-го дана говорится: «Эти события в виде повествования известны в свете» (Корэра ва моногатари-нитэ ё-ни ару кото домо нари). Невольно думается, что эта фраза относится ко всем шести (161–166) данам и подразумевает известное уже к тому времени Исэ-моногатари. Однако в Кокинсю, 11, где помещена танка, начинающаяся словами мидзу мо арадзу («не то чтобы не видел тебя») и входящая в 166-й дан Ямато и в 99-й Исэ, имеется приписка: «Эти стихи так и приведены в обычном Исэ-моногатари, как в Кокинсю, в иной книге первая танка сложена дамой, а кавалер ей отвечает». Значит, был еще какой-то вариант Исэ-моногатари, в котором авторство двух этих танка было переставлено местами по сравнению с известным вариантом Исэ. С этим неизвестным вариантом, как считает Такахаси Сёдзи, и было связано Ямато-моногатари, почерпнувшее из него ряд сюжетов.

Последняя фраза 166-го дана в списках II группы встречается в таком виде: Корэ ва моногатари-нитэ ё-ни ару хока-но кото домо нари (букв. «Это в виде повествования имеет хождение и кроме того, что есть в свете»). Слово корэра («эти») заменено на корэ («это»), т. е. переписчик отнес фразу только к 166-му дану. Видимо, фразу надо понимать следующим образом: «Эта история рассказывается не только так, как обычно в Исэ-моногатари». В рукописях III группы говорится уже не об «этой истории», а об «этих историях», т. е. обо всех шести данах, имеющих связь не с «обычным» Исэ-моногатари, а с тем, что существует помимо него.

Надо полагать, что если 161–166-й даны Ямато-моногатари были взяты из Исэ, то это единственное, что почерпнуто из сложившегося, оформленного произведения. Эти фрагменты Исэ-моногатари уже давно пересказывались, стали привычными. Такахаси Сёдзи указывает на интересную деталь: обычно в случае, если в эпизоде действует тот же персонаж, что и в предыдущих, он уже называется не по имени или званию, а «тот же кавалер». В этой группе эпизодов каждый раз, кроме 165-го дана, повторяется чин Нарихира – тюдзё (дзайтюдзё – «нынешний тюдзё»), что, видимо, является иероглифическим переложением оборота, столь характерного для Исэ-моногатари: мукаси отоко арикэри, т. е. «в давние времена был кавалер». Иероглиф «дзай» входит также в имя Аривара.

Видимо, эта группа эпизодов, связанных с Аривара-но Нарихира, отлична от остальных частей памятника и подлежит отдельному рассмотрению.

Непосредственное отношение к вопросу о первоначальном, исходном списке памятника имеет также проблема, какие танка и в каком количестве имелись в первичном варианте по сравнению с известными ныне списками Ямато-моногатари.

Фудзивара Киёскэ в Фукурососи указывал: «Вака (т. е. танка. – Л. Е.) – 270, в том числе рэнга – 3». Если исключить те даны, что предполагаются более поздними, число танка как раз составит 270. Несколько сложнее получается с количеством рэнга. В нынешних вариантах Ямато-моногатари рэнга (т. е. дополнение к заданным строкам необходимого числа строк до танка) обнаруживаются в 128-м дане (рэнга об олене), в 152-м (конец танка о соколе) и в 168-м (о часе Быка). Однако, если выкладки Такахаси Сёдзи верны и 168-й дан вставлен позже, тогда остаются лишь две рэнга, что не соответствует данным, изложенным Киёскэ в Фукурососи. Однако здесь, пишет Такахаси, встает вопрос о 131–133-м данах. В первых двух поэты Кимутада и Мицунэ слагают танка на заданную императором тему. В 133-м дане тема не предлагается: император видит плачущую фрейлину, ее спрашивают о причине слез, та не отвечает, император неприятно поражен. И тогда Кимутада говорит:

Омофу раму
Кокоро-но ути ва
Сиранэдомо
Наку-во миру косо
Вабисикарикэри

О чем думаете
В глубине души –
Неведомо,
Но уже оттого, что вижу я, как вы плачете,
Я исполнен печали[21].

То есть тема не была задана Кимутада. Однако в сборнике Кимутадасю (список Фудзивара Тэйка, поэта и филолога, жившего в 1162–1241 гг.) эта история рассказана так:

«Увидев, как из одних покоев фрейлин вышла дама приятной наружности, безудержно плачущая, император:

Наку-во миру косо
Канасикари кэри

Увидев, как вы плачете,
Опечалился я –

так соизволил молвить и повелел – прибавь к этому начало, и тогда:

Омофурэн
Кокоро-ио ути ва
Сиранэдо

О чем думаете вы
В глубине души,
Хоть я и не знаю...»

То есть здесь мы имеем дело с подлинной рэнга. Император дал Кимутада и тему, и заключительную часть пятистишия. Таким образом, в 133-м дане отыскивается недостающая третья рэнга, что вполне согласуется с позицией 133-го дана в тексте. Такая реконструкция кажется достоверной, так как превращение рэнга в обычную танка было распространенным явлением при многократных переписываниях рукописей. Текст Кимутадасю (список Фудзивара Тэйка) совпадает с данными Фудзивара Киёскэ и, видимо, может считаться текстом, относящимся к группе рукописей дома Рокудзё. Сведения о количестве танка в произведении в то время обычно сообщались относительно какого-либо самого репрезентативного списка, и, вероятно, Киёскэ имел в виду рукопись Ямато-моногатари того же дома Рокудзё, в которой, как и в рукописях I группы Нидзё, отсутствовало одиннадцать перечисленных выше данов (80, 86, 120, 126–128, 168, 170–173) и содержалось, как и указывал Киёскэ, 270 танка и 3 рэнга[22].

Однако, по-видимому, не все танка были внесены в текст синхронно.

Рассмотрим, например, 148-й дан. В нем рассказывается о том, как в стране Цу, в окрестностях Нанива, долгие годы в любви жили муж с женой, но обеднели, и им пришлось расстаться. Жена отправилась в столицу, собираясь поступить там в услужение, муж тоже решил искать счастья, и они разлучились, надеясь соединиться вновь, когда дела их поправятся. Женщина поступила служить в дом почтенного человека, пыталась разыскать мужа, писала письма разным доверенным лицам, никто ничего о нем не знал. Через некоторое время скончалась госпожа, и хозяин женился на этой женщине. Она же никак не могла забыть о прежних временах и однажды отправилась в Нанива для совершения обряда очищения в надежде найти своего прежнего мужа. Там повстречался на пути ее паланкина жалкий нищий с вязанкой тростника за плечами. Она приказала слугам подвести его поближе, но нищий бросил тростник и убежал, узнав свою прежнюю жену и стыдясь своего вида. Когда слуги стали убеждать его подойти, он попросил у них тушечницу и написал ей танка:

Кими накутэ
Асикарикэри то
Омофу ни мо
Итодо нанива-но
Ура дзо сумиуки

Тебя не стало,
И так тяжело
Было мне.
И все печальней в Нанива-
Заливе мне становилось жить.

Далее говорится: «Зарыдала она громко. Что же до ответного послания, то неизвестно, что с ним сталось. Сняла она свои одежды, в которых путешествовала в паланкине, свернула и, написав письмо, все вместе ему отослала, а потом вернулась в столицу. Что было дальше – неведомо.

Асикарадзи
То тэ косо хито-но
Накарэкэмэ
Нани-ка нанива-но
Ура мо сумиуки

„Не будет тяжело“ –
Так говорил ты,
Расставаясь со мной,
Отчего же теперь в Нанива-
Заливе жить печально?»

(148-й дан)

Другие списки представляют иные варианты конечного фрагмента этого дана. В списках II группы приводится:

«Сняла она свои одежды, в которых путешествовала в паланкине, свернула и, присоединив письмо, ему отдать велела.

Асикарадзи... и т. д. (приводится последняя танка). Таков ответ».

В рукописях III группы говорится:

«Сняла она свои одежды, в которых путешествовала в паланкине, свернула и послала, сопроводив только письмом (без танка). И обратно отправилась. Что было дальше – неведомо». В этом варианте указывается, что было послано только письмо, однако после танка нищего (кими накутэ) имеется приписка: «В Сюисю имеется и ответ, но в этом моногатари его нет».

Затем приводится танка асикарадзи.

Так, в списках III группы танка асикарадзи отсутствует, в рукописях I группы ее существование противоречит словам: «И что теперь отвечать ему – не знала», в списках II группы фраза «Таков ответ» (корэ кахэси-ни пару) звучит так, будто человек, слышавший эту историю без ответной танка, где-то прознал о танка, которую считают ответной, и вписал ее, будучи не до конца уверенным в своей правоте.

Такахаси Сёдзи пишет по поводу этой танка: «Естественно предположить, что ответной танка с самого начала не было.... Скорее это читатель, увидев, что ответная танка не приводится, попытался сам сложить ее и приписал в конце дана. Возможно также, что это повествование было помещено еще в какой-либо книге и там была прибавлена ответная танка, а человек, знавший об этом, вписал ее в Ямато-моногатари»[23].

Надо сказать, что танка асикарадзи и по содержанию мало соответствует смыслу эпизода: она довольно безжалостна, хотя в дане сообщается о том, как была потрясена женщина, узнав в нищем своего прежнего мужа, как она печалилась и как попыталась хоть чем-нибудь облегчить его положение.

Скорее всего тот, кто сложил танка асикарадзи, установил ее общность со стихотворением кими накутэ только в области употребления сходных приемов, в частности омонимической метафоры: асикари означает «было тяжело», «было плохо», а также «резал тростник», т. е. автора этой танка интересовала лишь степень поэтического мастерства, а не согласование его творения с контекстом эпизода и предыдущим стихотворением. Само собой разумеется, что эта танка была написана до создания антологии Сюисю, где она приведена во всех списках. Таким образом, можно считать установленным, что эта танка дописана позже, чем основной текст Ямато-моногатари.

Мы попытались по возможности кратко изложить тот весьма обширный материал, который существует по вопросам самых общих свойств текста, происхождения и списков Ямато-моногатари, перечислив основные и наиболее аргументированные концепции, существующие на этот счет в японской и западной филологической науке. Отечественная филология располагает содержательной статьей Н. И. Конрада Ямато-моногатари, помещенной в книге «Японская литература в образцах и очерках», и высококвалифицированными переводами шести данов памятника, выполненными Е. М. Колпакчи в том же издании[24].

Изложенные здесь сведения служат цели наиболее общего текстологического описания Ямато-моногатари и введения в научный обиход материалов, связанных с проблемой аутентичности памятника, еще не получившей освещения в европейских трудах по японской филологии. Они необходимы, кроме того, для уяснения поэтики произведения, его композиционных и стилевых особенностей.

ПОЭЗИЯ В ЯМАТО-МОНОГАТАРИ

Стихи Ямато-моногатари, как уже говорилось, в подавляющем большинстве представляют собой танка, услышанные автором либо почерпнутые им из домашних поэтических сборников (касю), антологий, черновых записей танка и т. д.

Все эти танка, относящиеся примерно к одной поэтической эпохе, объединены также и включенностью в единый памятник, ибо, входя в определенные отношения с прозаическим контекстом эпизода и становясь элементом общей композиции произведения, они образуют совокупность, которая, бесспорно, характеризуется некоторыми общими качествами, свойственными всем составляющим ее танка.

В связи с изучением поэтики классической танка наиболее существенными представляются вопросы об основных принципах традиционного японского стихосложения, а также о тех особенностях поэтики японских пятистиший, которые непосредственно связаны с контекстом. При этом контекст трактуется, с одной стороны, как прозаическая повествовательная часть ута-моногатари, а с другой – как контекст культуры.

Итак, при изучении системы стихосложения японской классической поэзии танка исследователям предстоит охватить целую совокупность вопросов – от реконструкции звучания стиха на ныне мертвом старояпонском языке до проблем поэтической эволюции, а также взаимодействия танка с контекстом культуры, О некоторых из этих вопросов мы будем говорить далее.

Известно, что основой метра танка является организация стиха по группам в 5–7–5–7–7 слогов.

Если вслед за Джеймсом МакКоули[25] принять за единицу просодии такую единицу языка (слог или мору), которая является носителем слогового ударения либо высокой мелодии, т. е. единицу, несущую определенную акцентировку, то просодической единицей для японской поэзии следует признать мору.

Важнейшие традиционные метры японской поэзии основаны на чередовании 5 и 7 мор в строке. Применение термина «строка» здесь, разумеется, в высшей степени условно, поскольку исследуемый материал относится к эпохе восприятия поэзии с установкой скорее на устное исполнение, а не на чтение, при котором действует понятие строки. Кроме того, графически танка до позднего времени записывалась либо в две, либо в одну строку. Тем не менее деление на пять групп с количеством мор 5–7–5–7–7 всегда ощущалось достаточно четко за счет синтаксиса танка, семантической завершенности отрезков стиха, расстановки пауз и т. д. При этом основные цезуры могли располагаться, например, так: 57–57–7 или так: 5–75–77[26].

По-прежнему сложным остается вопрос о характере реализации цезуры в танка в произносительной традиции X–XI вв. – периода расцвета классической танка. Но если судить по традиционной, дошедшей до нынешних времен манере исполнения танка (с распеванием на определенный музыкальный мотив, причем таких мотивов с вариациями существует, как у частушки, строго ограниченное количество), можно предполагать, что кроме цезуры и вместо нее роль «строкораздела» могла выполнять смена регистра пения, внезапное повышение или понижение мелодии, регламентированные канонической традицией. Нам важно отметить здесь то обстоятельство, что между строками существовал определенный и существенный для ритма интервал, как бы он ни реализовался акустически.

Далее, для японского стиха, лишенного силового ударения, момент равноударности вообще не существует. О музыкально-тоновом ударении как факторе ритма трудно судить с полной достоверностью, ибо наука не располагает данными о тонах всех слов в хэйанскую эпоху развития поэзии[27].

К сожалению, существующие работы по традиционному японскому стиху не могут служить подспорьем для разработки теории ритма классической японской поэзии. Факторы ритма изучены пока очень мало, и предстоит вести поиски их на различных уровнях стиха.

В Японии вопросы ритма разработаны для современной поэзии гораздо лучше, нежели для танка, существует ряд интересных исследований в этой области. Но при этом ритмика традиционного стиха часто понимается лишь как движение музыкального ударения (фразовая интонация), изучаются явления, не прямо связанные с понятием ритма.

Западное же литературоведение, глубоко исследовавшее вопросы сложной семантики стиха, его тропов и образов, часто попросту опускает фактор ритма либо и вовсе отрицает его. Так, Р. Квятковски писал: «Рифмой и ритмом ута не обладает, все ее слоги равноценны»[28].

Однако даже самый поверхностный разбор этих проблем подсказывает, что в поэзии танка, как и в поэзии любого народа, существует такое явление, как сопоставимость. Отсутствие рифмы в европейском понимании слова лишает танка сопоставимости завершающих строку звуков, однако крайние отрезки строк соотносимы и выделены уже в силу сравнимости их положений в стихе, несмотря на отсутствие изофоничности. Кроме того, могут быть соотнесены между собой и иначе расположенные звуковые комплексы. Соотнесенность может касаться разнозвучащих слов, сопоставимых по семантическим критериям, по участию в создании одного образа, объединяемых по типу связей привычных для танка приемов (какэкотоба, энго, макуракотоба и т. д.). Такая соотнесенность тесно связана с ритмическим рисунком стиха. При этом, как во многих иноязычных силлабических системах, «созвучиями могут быть связаны отрезки стиха, являющиеся частями более крупных единиц. Созвучия подчиняются синтаксической иерархии в отличие от рифм в нашем понимании, связывающих клаузулы независимо от синтаксического членения»[29].

Понятие ритма для танка – явление в высшей степени сложное и столь же существенно, как в любой иной поэзии. По нашим наблюдениям, основной фактор, формирующий ритм классической поэзии танка, – это фактор словоразделов внутри строки.

В самом деле, в танка встречаются и такие случаи, когда слово по протяженности равно строке (например, тамакусигэ – драгоценная шкатулка для гребней, хототогису – поэтическое название кукушки и т. д.), и случаи, когда строка разделена на несколько слов с четкими словоразделами (например, хидзи-ни кэру кана, нэ косо какарурэ, какару ми-во мотэ и т. п.), что, безусловно, создает определенную, требующую изучения ритмическую картину.

Важны также перенос и тяготение конца строки к началу следующей во взаимодействии с цезурой, столь же характерные для японской поэзии, сколь и для европейской, хотя, конечно, имеющие свои отличия.

В примере, который следует ниже, перенос мотивирован особым приемом, характерным для поэзии танка:

Асамидори
Кахи ару хару-ни
Ахинурэба
Касуми наранэдо
Татиноборикэри

Нежно-зеленой весной,
Когда жить так прекрасно,
Мы встретились с вами.
Поднялась я отсюда,
Хоть я и не дымка тумана.

(146-й дан)

Автору этого пятистишия было предложено сложить экспромт на тему «кормление птиц» (торикахи). Так же назывался дворец экс-императора, задававшего тему. Смысл стихотворения никак не связан с темой, однако последние два слога первой строки и первые два второй строки как раз составляют каламбур торикахи. По всей вероятности, цезура между первой и второй строками несколько иная, чем в случае, если бы эти строки не подтягивались друг к другу общим словом. Таким образом, следует, видимо, предположить, что перенос в танка помимо синтаксического может быть представлен за счет характерных тропов, и в этом случае ритмический рисунок стиха претерпевает определенные изменения.

Интересное явление представляет следующий пример:

Ика-ни ситэ
Вага ва киэнаму
Сирацую-но
Кахэритэ ноти но
Моно я омовадзи

Ах, мне бы
Умереть, как тает
Белая роса,
Чтобы, вернувшись домой,
Не мучиться от любви.

В этом стихотворении киэ, часть слова киэнаму (форма глагола со значением «исчезать»), и кахэру (от кахэритэ – «вернувшись») вместе образуют слово киэкахэру – «быть до смерти влюбленным», «любить так, что быть близким к смерти». Две части, составляющие глагол киэкахэру, маркированы этой связью. Видимо, такая маркированность сказывается и на ритме, делая эти части опорными в каждой строке и создавая после них паузы, врывающиеся в середину слов киэнаму и кахэритэ.

С точки зрения ритма поэтический материал танка, несомненно, обнаружит еще ряд неожиданных свойств, специфичных для японской традиционной поэзии.

В первую очередь эти свойства возникают при опосредованном влиянии на ритм приемов и тропов танка.

Попробуем рассмотреть на примере движение ритма в пятистишии, заданное словоразделами. При этом особую для ритма роль будет играть прием какэкотоба.

Употребление какэкотоба (омонимической метафоры, обыгрывающей полисемию или омофонию слов) приводит к тому, что второе значение слова входит в соотношение с остальными словами пятистишия совершенно иным образом, чем первое значение (например, может образоваться тип связи энго – постоянный набор из семантически перекликающихся слов и т. д.). В результате создается второй ритмико-интонационный план стиха, так как в результате перераспределения морфем внутри какэкотоба (в случае омонимии) меняются границы словоразделов, в стихотворении начинают участвовать другие части речи, по-другому взаимодействующие с контекстом, образующие новые синтаксические конструкции, изменяющие границы синтагм, сдвигающие паузы, соизмеримые с иными отрезками стиха и поэтому полностью перестраивающие его ритмику и интонацию.

Рассмотрим следующий пример:

Тамакусигэ
Фута то сэ авану
Кими-га ми-во
Акэнагара я ва
Арану то омохиси

(4-й дан)

Стихотворение может быть переведено так:

О драгоценная шкатулка!
Крышка и низ не встречаются
В тебе.
Ты все еще открыта?
А я-то думал, что уже нет.

Но смысл его может быть передан еще и таким образом:

О драгоценная шкатулка,
Два года мы не встречались
С тобой.
Все еще цвет твой алый?
А я-то думал, что уже нет.

Стихотворение сложено наместником провинции Кимутада и послано опальному другу в ответ на запрос, нельзя ли надеяться, что император пожалует изгнанника обычным новогодним повышением в чине. В этом стихотворении слова фута то сэ («крышка и низ»), ми («корпус»), акэ (форма глагола «открывать») вместе со словом тамакусигэ («шкатулка») входят в набор энго; их омонимами соответственно являются фута тосэ («два года»), ми (в сочетании кими-га ми – «ты»), акэ («алый» – цвет одежд чиновников пятого ранга, который опальный придворный надеялся сменить на иной).

Итак, при прочтении с учетом первого смысла слов «шкатулка», «крышка», «низ», «корпус», «открывать» все эти слова образуют семантически единый набор энго, при этом вторая строка делится на отрезки, соизмеримые с отрезками третьей строки; словоразделы совпадают: фута/то/сэ и кими/га/ми. Следующее слово по инерции смысла воспринимается как форма глагола «открывать» с формантом нагара – акэнагара, образуя большую по протяженности (5 мор) ритмическую единицу. Все элементы этой единицы равно нагружены.

Второй смысл в корне меняет ритмический рисунок стиха: футатосэ – «два года» представляет собой одну лексему, словораздел сдвигается, и строка в ритмическом отношении расподобляется со следующей строкой. Часть акэ отрывается от единицы акэнагара, так как уже имеет значение не «открывать», а «алый», связи с формантом нагара ослаблены, между акэ и нагара подразумевается пауза. Акэ звучит подчеркнуто по сравнению с остальными словами строки и выступает на первый план, делая особенно весомыми две последние строки стихотворения.

Четвертый эпизод Ямато-моногатари, где приводится это стихотворное послание, завершается словами: «Прочтя это письмо, дайни безгранично опечалился и заплакал. О том, что не дали ему четвертого ранга, в самом письме ни слова не было, только то и было, что в танка». Две последние строки стихотворения, особо подчеркнутые его ритмическим строением, как раз и заключают эти огорчительные для адресата сведения.

Все сказанное выше, разумеется, носит характер наброска, имеющего целью наметить один из возможных путей к построению теории ритма классического японского пятистишия.

Обратимся теперь к общим качествам, описывающим танка, характерным для этапа поэтической эволюции, закрепленного в Ямато-моногатари, с точки зрения специфических для этой поэзии приемов и тропов.

Малая форма танка с неизменными силлабическими характеристиками просуществовала более десяти веков, неизменно оставаясь конструктивной и для творца, и для воспринимающего поэзию. Каждая эпоха предлагала танка новое содержание; и средства, обновляющие и поддерживающие стих, каждый раз отыскивались в его недрах при сохранении прежней протяженности и метрической системы.

Из этого следует, что короткая протяженность, ограниченность стихового пространства танка была постоянно действующим и поэтому одним из главных факторов, благодаря которому приемы подвергались различным трансформациям, возникали новые тропы, адекватные содержанию новой культурно-исторической эпохи, происходили изменения на разных уровнях танка. [Разумеется, мы далеки от того, чтобы абсолютизировать фактор короткой протяженности стиха и выводить из него все свойства танка и тенденции ее эволюции. Недаром очень часто заключительной строкой танка является выражение моно-ни дзо арикэри. Это, вообще говоря, эмфатическая, конструкция, означающая «именно это было (чем-либо, о чем говорилось в предыдущей строке)».] Такие грамматические обороты в 31-сложном стихотворении, в частности, свидетельствуют о том, что стиховое пространство танка не прокрустово ложе, а размер, в котором поэзии бывает достаточно свободно. Однако фактор ограниченности стихового пространства как постоянно действующий, видимо, должен быть учтен при всех способах и уровнях рассмотрения танка.

Помимо этого необходимо принимать во внимание и специфические особенности древнего японского языка, в частности ограничения лингвистического порядка: сравнительно бедный фонемный состав, систему открытых слогов, запрет дифтонгов и стыков согласных, ограниченное число разрешенных комбинаций фонем и т. д.

Эти чисто лингвистические свойства языка поэзии того времени в большой мере препятствовали развитию богатой эвфонической организации стиха, возникновению рифмы, широкому использованию аллитераций и ассонансов как художественного приема, и, хотя такие явления встречаются в танка, они менее характерны для системы поэтики того времени.

Ограниченность стихового пространства, с одной стороны, и сравнительно бедный арсенал эвфонических средств – с другой, неизбежно требовали изыскания иных выразительных возможностей на разных уровнях танка. При этом чуть ли не главным свойством танка становится максимальная емкость выразительных средств.

Усложнение содержания танка, усовершенствование поэтического канона при постоянном действии фактора ограниченности стихового пространства привели к тому, что некоторые приемы, в частности самые архаические из них, подверглись определенной трансформации. Так, макура-котоба (использование слова в функции постоянного зачина или постоянного эпитета) начинает находить новое применение в стихе. В «Заметках о макура-котоба»[30] А. Е. Глускина подробно рассматривает эволюцию этого приема и с достоверностью устанавливает, что привычные архаические связи макура-котоба расшатываются, оно приобретает несколько определяемых вместо одного и даже может служить синонимом, заменителем определяемого в тексте, что вполне отвечает нашим представлениям о роли фактора ограниченности стихового пространства. Собственно, макура-котоба служит в таких случаях не только заменителем определяемого, само оно тоже присутствует в тексте как определение, представляя, таким образом, весь комплекс: определение плюс определяемое, например асибики-но («распростертые»), обычно служит постоянным эпитетом к слову яма («горы»).

В ходе развития танка стало возможным сказать асибики-но араси («буря в горах распростертых»), хотя само слово «горы» здесь выпало.

Постепенно трансформируется и такой архаический прием, как простой лексический повтор. Танка устанавливает его относительную бедность и громоздкость, малую семантическую емкость. Если в Кодзики лексический повтор более или менее распространен и встречается в танка (знаменитое «Якумо тацу»), то в Манъёсю мы наблюдаем эмфатический повтор чаще в нагаута – длинных песнях, где действуют иные ограничители, чем в танка с ее короткой протяженностью. В процессе эволюции танка функции повтора возлагаются на иные стиховые элементы, в недрах танка отыскиваются средства, возмещающие отсутствие повтора в тексте стихотворения.

а) Таким средством, в частности, можно считать повторение ключевого слова танка в ответном стихотворном послании при обмене стихами (мондо). В силу фактора ограниченности стихового пространства и дальнейшего внутреннего усложнения стиха повтор становится невозможным в рамках одного стихотворения и выносится за его пределы, оставаясь внутри семантического поля стиха.

В качестве одного из возможных примеров приводим следующий стихотворный диалог:

Хару-но но ва
Харука нагара мо
Васурэгуса
Офуру ва миюру
Моно-ни дзо арикэру

Весенних полей
Беспредельна ширь,
Но «забудь-трава»
Что на них растет,
Мне все же видна.

Хару-но но-ни
Охидзи то дзо омофу
Васурэгуса
Цураки кокоро-но
Танэ си накэрэба

В весенних полях,
Думаю, и вовсе не растет
«Забудь-трава».
Ведь нет в сердце
И семян равнодушия.

(16-й дан)

С точки зрения семантики стиха повторяемое в ответном послании слово будет связующим звеном между стихотворениями, т. е. будет представлять в ответном послании образную систему предыдущего стихотворения. Такое повторение ключевого слова предписывается законами поэтики пятистишия. В то же время ключевое слово, повторенное во втором пятистишии, может быть рассмотрено как разновидность лексического повтора по отношению к первому стихотворению.

Особенно интересны те случаи, когда повтор ключевого слова в ответной танка не обоснован синтаксисом стихотворения.

Возьмем такой пример из Исэ-моногатари, Придворный, посланный в провинцию Мусаси, пишет своей возлюбленной в столицу: «Писать тебе мне стыдно, а не писать – горько» – и делает пометку: «стремена Мусаси» (в то время провинция Мусаси была знаменита именно этим изделием, и такая приписка была чем-то вроде почтового штемпеля). Догадавшись, что ее возлюбленный в далекой провинции нашел себе другую даму сердца, хотя сохранил еще привязанность к ней, женщина посылает в провинцию такое стихотворение:

Мусаси абуми
Сасуга-ни какэтэ
Таному ни ва
Товану мо цураси
Тофу мо урусаси

Стременам Мусаси
Недаром, я думала,
Довериться можно.
Теперь же горько мне, что ничего
От тебя не слышно,
А дашь о себе знать – тоже досадно[31].

На это придворный отвечает (интересно, что и переводчик Н. И. Конрад оставил «стремена Мусаси» вне непосредственной связи со смыслом стиха):

Тохэба ифу
Тованэба ураму.
Мусаси абуми
Какару ори ни я
Хито ва синураму.

Скажу тебе – нехорошо,
Не скажу – упреки...
Мусаси стремена.
Не в таких ли случаях и смерть
Уделом людей станет[32]?

Здесь, помимо того что повторением слов мусаси абуми автор объединяет семантические планы обоих стихотворений, создается еще определенный эффект повтора в рамках стихотворного диалога.

Немаловажно также, что слово абуми – «стремена» имеет омоним со значением «свидание», «встреча»; таким образом, эта строка (мусаси абуми), будучи особо выделена повтором, усиливает омонимическое значение слова абуми в обоих стихотворениях.

Разумеется, и в той и в другой танка есть ряд слов, имеющих омонимы и подкрепляющих оба значения ключевого слова абуми, это сасуга – «недаром», «действительно» и «ремешок» (которым крепятся стремена), какару – «думать» (о ком-либо) и «подвешивать», «укреплять» (стремена). Но центром стиха, несущим его главную тяжесть, по нашему мнению, является именно третья, срединная строка мусаси абуми, подчеркнутая повтором в рамках стихотворного диалога,

б) В качестве средства, компенсирующего отсутствие простого лексического повтора, можно рассматривать и омонимический лексический повтор, например:

Вага ядо-во
Ицука ва кими-га
Нарасиба-но
Нарасигахо-ни ва
Ори-ни вокосуру

Когда же ты
Так, будто это для тебя привычно,
Послал ко мне, чтобы сорвали для тебя
Лист дерева нара
У дома моего?

(68-й дан)

Здесь присутствуют оба омонима, что создает эффект лексического повтора. Знаменательно при этом, что автор пренебрег таким приемом, как какэкотоба (т. е. употребление слова, имеющего несколько омофонов, таким образом, что значение каждого омофона участвует в создании особого смысла стиха). В данном случае функционально это, видимо, расщепленное на значения какэкотоба.

Особенно интересно, что эпизод Ямато-моногатари, содержащий это стихотворение, начинается словами: «От Бива-доно был отправлен посыльный в дом Тосико с просьбой прислать ветку дерева касива. Тосико приказала отломить ветку и послала со стихами». То есть речь идет вовсе не о дереве нара, а о касива (дубе). Дуб и дерево нара похожи, но все же, как указывают комментаторы, это два различных дерева. К тому же в ответном послании говорится:

Касиваки-ни
Хамори-но ками-но
Масикору-во
Сирадэ дзо арией
Татари насиру на

Сорвал я, не зная,
Что в дереве касива
Пребывает
Бог – листьев хранитель,
Не гневайся же на меня.

Отсюда становится ясным, что употребление слова нара в танка диктуется не ситуацией, а внутренними требованиями стиха, возможно, осознанным намерением поэтессы употребить прием омонимического повтора. Нарочитость использования названия дерева нара вместо касива подтверждается еще и тем обстоятельством, что эта же история излагается и в 16-м свитке антологии Косэнвакасю, откуда, возможно, и почерпнута танка вага ядо-во, но в Косэнвакасю стихотворению предпосланы слова: «оторвав лист дерева нара...», т. е. название дерева в танка и в прозаическом предисловии одно и то же. Автор Ямато-моногатари, говоря о дереве касива (даже если он восстанавливает истину и у дома Тосико действительно росло это дерево), все же невольно или намеренно подчеркивает эффект введения в текст слова нара и образование омонимического повтора.

Рассмотрим следующий пример:

Кими-но юку
Коси-но Сираяма
Сирадзу то мо
Юки-но мани мани
Ато ва тадзунэн

Хоть еще я не знаю
Той белой горы Сираяма в Коси,
Куда ты уезжаешь,
Но в снегу постепенно
По следу твоему я отыщу ее.

(75-й дан)

В этой танка часть топонима Сираяма Сира и сира – часть глагола сирадзу («не знать») образуют повтор. С одной стороны, это не простой лексический повтор, ибо морф сира имеет совершенно разное значение в каждом из этих слов. С другой стороны, примечательно следующее обстоятельство: этот морф имеет еще значение «белый», ассоциативно связанное со словом юки – «снег», появляющимся далее в стихе. (Юки, в свою очередь, также имеет омоним юки – форма глагола «уходить», таким образом, четвертая строка танка имеет еще значение: «...теперь, когда ты уезжаешь». И появление слова юки подготавливается эффектом этого омонимического повтора сира, семантически привычно связанного с понятием «снег».)

В 148-м эпизоде Ямато-моногатари приводится такая танка:

Асикарадзи
То тэ косо хито-но
Вакарэкэмэ
Нани-ка Нанива-но
Ура мо сумиуки

Не будет тяжело –
Так говорил ты,
Расставаясь со мной.
Отчего же теперь в Нанива-
Заливе жить так печально?

Не будем сейчас останавливаться на раскрытии омонимических метафор, содержащихся в этом стихотворении; обратим внимание на четвертую строку, в которой обнаруживается омонимический лексический повтор. Нани («отчего») и нани – часть топонима Нанива. Наличие этой танка в первоначальном тексте Ямато, как уже говорилось, вообще спорно, в ряде списков она отсутствует, кроме того, по смыслу она явно противоречит содержанию всего эпизода, и многие исследователи полагают, что она вставлена позже. Тем более интересно в этой связи, что существовал и несколько отличный вариант этой танка, вошедший впоследствии в Кондзяку-моногатари.

Вариант имеет такой вид:

Асикарадзи
То омохитэ косо ва
Вакарэ сика
Надо ка нанива-но
Ура-ни симо суму

Не будет тяжело –
Так мысля,
С тобою расстались.
Отчего же в Нанива-
Заливе я ныне живу?

Надо ка – «отчего» – синоним нани ка, и, думается, вариант нани ка не случайно выбран тем, кто вписывал танка асикарадзи в текст Ямато-моногатари, ибо нани ка создает эффект лексического повтора в стихе.

в) Теперь, когда мы рассмотрели омонимические повторы, мы можем обратиться к приему какэкотоба – явлению сложному, полифункциональному и столь важному для стиха, что рассмотрению его далее будет отведено особое место. Здесь мы хотим указать лишь на одну из частных функций этого явления, а именно на способность какэкотоба восполнять отсутствие простого лексического повтора в танка. В самом деле, слово, выполняющее роль какэкотоба, как бы расщепляется на несколько омофонов, каждое значение образует свое моносемантическое поле, таким образом, данное слово участвует в двух совершенно разных толкованиях текста, которые и составляют многоплановую семантику стиха.

Рассмотрим следующий пример:

Сигурэ номи
Фуру ямадзато-но
Ко-но сита ва
Ору хито кара я
Мори сугинураму

Даже под дерево
В горной деревушке, где льет
Беспрестанно осенний дождь,
И туда капли просочились,
Верно, какой-то человек ветви сломал.

(32-й дан)

Этим стихотворением автор хотел выразить свою скорбь по поводу того, что император не одаряет его, ничтожного, своей милостью (монаршее благоволение сравнивается с дождем) и не награждает повышением по службе. Эта танка содержит омонимы морасу – «течь» и «пропускать» и ору – «пребывать» и «рвать», «ломать», т. е. в некотором смысле слово как бы дважды воспринято – в одном и другом значении. Притом слова-омофоны здесь представляют разные значения, но омофония эта (во втором случае) не полна, ибо один глагол ору – «быть» записывается в текстах того времени с разными знаками для гласной о. Такие явления свидетельствуют о некоторой разъединенности, о параллельном существовании обоих омофонов в восприятии.

Но даже случаи полного фонетического тождества омонимов, образующих омонимическую метафору, не исключают правомерности рассмотрения какэкотоба в роли лексического повтора своего рода.

Нельзя забывать и о возможных различиях в архаическом музыкальном ударении этих омофонов. Трудно судить об этом в наши дни с полной достоверностью, однако различие тона принципиально меняло бы интонационный рисунок строки.

Очень существенным представляется и то обстоятельство, что в качестве омофонов какэкотоба, как уже упоминалось, могут выступать различные части речи, и естественно, что они будут по-разному вступать в отношения с другими словами танка, образовывать разнородные синтаксические конструкции, например:

Хигураси-ни
Кими мацу яма-но
Хототогису
Товану токи-ни дзо
Ковэ мо осиману

Цикаду
Ждущая горная
Кукушка,
Не пришли к тебе,
И ты плачешь, слез не жалея.

(24-й дан)

Это стихотворение содержит два какэкотоба: 1) хигураси, что означает «закат дня» и «цикада», причем в первом значении слово состоит из двух морфем: хи – «день» и кураси – «закат», во втором представляет собой одну лексему, 2) кими мацу яма, где кими – «ты» и «возлюбленный», яма – «гора», мацу – «ждать» или часть топонима Мацуяма, вторая строка танка поэтому может быть переведена либо «ты, с горы Мацуяма (кукушка)», либо «в ожидании тебя, мой возлюбленный». Очевидно, насколько разнятся синтаксические и морфологические связи слов, носящих разные значения этих какэкотоба, с остальными элементами стиха и насколько различны будут синтаксические членения танка в каждом из случаев по сравнению с другими. Перераспределение синтаксических групп, разумеется, непосредственно связано с ритмом стиха.

То есть какэкотоба в восприятии человека, слушающего или читающего танка, существует как бы в двух ипостасях, причем дважды воспроизведенным оно оказывается и с точки зрения интонации стиха, и с точки зрения его синтаксиса, а также на уровне ритма. Само собой разумеется, что подразумевается еще двоякое восприятие смысла строки, содержащей какэкотоба, или всего стихотворения.

Все эти обстоятельства, как нам кажется, позволяют заключить, что какэкотоба также отчасти способно, хотя весьма специфически, восполнить в танка функцию лексического повтора.

Итак, мы видим, что простому лексическому повтору в танка остается все меньше места и, хотя он не утрачен поэзией полностью, его функции оказываются отчасти возложенными на другие приемы, которые, таким образом, выполняют сразу несколько ролей, т. е. все более важным условием существования танка становится высокая емкость текста на разных его уровнях. Тенденция к высокой семантической емкости определяет и использование такого приема, как энго, т. е. «связанные» ассоциациями слова. Связанными в такие наборы, четко регламентированные к этому периоду развития поэзии, оказываются, например, следующие понятия: весна, цветение сливы, снег или шкатулка, крышка, открывать. При этом одно из слов, входящих в набор энго, может иметь омофон и использоваться как какэкотоба, создавая второй смысл стиха; кроме того, слова, связанные по типу энго, повторяются вместе настолько часто, что одно из них может носить постоянную атрибутивную функцию и служить макура-котоба. (В некоторых случаях комментаторы даже не могут однозначно квалифицировать это явление, и то, что один называет энго, другой может отнести к макура-котоба.)

В 22-м эпизоде Ямато-моногатари рассказывается: «Когда Рё-сёсё потребовалась кожа на тесемки, привязывающие меч к поясу, Гэму-но мёбу сказала: „В моем доме есть“, но долго не присылала. Тогда Рё-сёсё:

Адахито-но
Таномэватариси
Сомэкава-но
Иро-но фукаса-во
Мидэ я яминаму

От ненадежной возлюбленной,
Которой я доверял,
Кожи крашеной
Глубину цвета
не видя, порву с ней –

так написал, и Гэму-но мёбу, пораженная этим стихотворением, приказала отыскать [кожу] и послать».

Приведенный подстрочный перевод танка передает лишь самый поверхностный ее смысл: обещанную кожу все никак не присылают, и непонятно, чем же танка так поразила Гэму-но мёбу.

Виртуозность стихотворения, в частности, в следующем. Сомэкава («крашеная кожа») имеет омофон, представляющий собой топоним – название местности в провинции Этидзэн; в то же время второй компонент этого слова, кава, означает «река». С понятием «река» по типу энго связаны понятия «переходить» (ватару) и «глубина» (фукаса). «Перейти реку» в системе образности японской поэзии означает еще «добиться взаимного чувства», иро – «цвет» означает еще «чувство», «любовь», яму – «прервать отношения». Таким образом, две последние строки стихотворения могут быть переведены как: «Не видя глубины твоего чувства, я намерен прервать наши отношения». Таким образом, смысл стихотворения оказывается неизмеримо сложнее, и передан он с помощью заданного лексического комплекса, семантически далекого от понятия «кожа» и определяемого системой «связанных ассоциаций», при этом ряд слов, входящих в этот комплекс, представляют собой какэкотоба, т. е. имеют омофон с иным значением.

Рассматривая явление энго в семантическом плане, мы должны отметить, что часто смысловая емкость стиха достигается за счет присутствия не всех, но некоторых членов из набора и они представляют семантическое поле всего набора. Полнота содержания набора реализуется с помощью внетекстовых образований, отсутствующих в данном тексте, но имеющихся в культуре в виде четко и строго осознаваемых семантических комплексов.

Регламентированность и жесткость явлений, объединенных «связанными ассоциациями», может быть проиллюстрирована следующим примером. В 98-м эпизоде Исэ-моногатари рассказывается, что некий придворный кавалер, сделав искусственную ветку сливы и прикрепив к ней фазана, в девятую луну (по лунному календарю) послал все это канцлеру, которому он служил, со стихами:

Вага таному
Кими-га тамэ ни то
Вору хана ва
Токи симо вакану
Моно ни дзо арикэри.

Для тебя, государь,
Что опора моя,
Цветы, что я рву,
Года времен
Не различают совсем[33].

(Слива всегда входит в набор энго, связанный с поздней зимой или ранней весной, фазан – с летом.)

Особая выразительность и оригинальность этого стихотворения создаются за счет четкой классификации явлений, объединяемых в разных наборах. (Кстати, в эпизоде, из которого приведено стихотворение, далее указано, что автор этих стихов был даже пожалован наградой канцлера, настолько высоко было оценено его умелое манипулирование свойствами культурных наборов.)

Кроме того, данный случай интересен еще и тем, что эти понятия – слива, фазан, девятая луна – не выражены в тексте стихотворения, но именно их присутствие в семантическом поле стиха создает богатый и емкий смысл.

Обобщая эти наблюдения, можно сказать, что вообще танка – поэзия, постоянно взаимодействующая с культурой таким образом, что регламентированные культурой наборы различного рода, внешние по отношению к данному тексту, тоже начинают особым образом выступать как текстовые элементы, поскольку они влияют на выбор лексики, тип метафорического изъяснения эмоции и т. д. внутри танка.

Например, есть распространенное, навеянное китайской легендой поверье о лавре, растущем на луне, или дереве кацура. В 20-м эпизоде Ямато-моногатари приводится такая танка:

Хисаката-но
Сора нару цуки-но
Ми нарисэба
Юку то мо миэдэ
Кими ва митэмаси

В извечном
Небе луною,
Если б была я,
Невидимая, приходила б
К тебе на свиданье.

Систему образности здесь определяет внетекстовой фактор: имя женщины, автора этого стихотворения, – Кацура-но мико, принцесса Кацура, т. е. имя это омофонично названию дерева. Кроме того, слово кацура, поскольку оно обозначало дерево, растущее на луне, часто употреблялось для метафорического названия луны вместо привычного цуки («луна»). Слово кацура не входит в текст ни как имя посылающей стихотворение, ни как название дерева, но именно эти два смысла одного слова и составляют стержень семантики стиха, обусловливают построение образа.

Цитата в стихе, столь свойственная классической поэзии Китая и Японии, вероятно, тоже может быть частично объяснена как разновидность такого семантического комплекса, который лишь частично присутствует в тексте, а иногда дан лишь намеком или упоминанием.

Видимо, не будет ошибкой считать, что и разные растения тоже выступают в виде носителей таких семантических полей, например когда танка посылается адресату с веткой дерева или цветком (что, как известно, строго регулируется в зависимости от сезона и определяется всей предшествующей культурной традицией). В данном случае это растение, которое может быть никак не описано в тексте, в качестве носителя определенного смыслового комплекса начинает влиять на систему тропов, на выбор определенных лексических средств, на способ аллегорического выражения эмоции, на характеристику семантического поля стиха в целом.

Это явление – репрезентация определенных семантических комплексов и описанных культурой наборов каким-либо одним членом набора – весьма существенно для развития классической танка и тоже непосредственно связано с ограниченностью стихового пространства.

Таким образом, приемы танка, о которых здесь говорилось, имеют при всех их различиях общее качество: с помощью одного элемента передаются целые сложные системы – и те, что целиком лежат в сфере поэзии танка и закреплены поэтическим каноном, и те, что выходят за рамки литературы и являются общекультурными представлениями.

Такого рода явления, как нам кажется, позволяют расширительно толковать понятие текста.

Эти сложные комплексы, о которых говорилось выше, взаимодействуя с семантическим полем стиха, тем самым оказываются в одних рамках с собственно текстом танка. Поэтому, образно говоря, текст танка в широком смысле слова может быть представлен в виде концентрических окружностей, из которых наименьшая будет представлять собой непосредственную запись стиха в 31 слог, а периферийные окружности будут расширять понятие текста за счет различного рода семантических комплексов с разными носителями, присутствующих в культуре и имеющих признаки эстетического.

Из этой модели следует творческая организующая роль танка для культуры.

Определенные комплексы представлений и понятий оказываются вовлеченными в сферу танка, где структура их перестраивается по типу привычных для поэзии танка связей. Если, например, в архаической танка понятия, объединенные в наборе энго, были результатом привычных наблюдений земледельца над явлениями природы – весна, легкая дымка тумана, поле, то в классической поэзии танка тип связи энго может объединять такие понятия, как родной дом, возлюбленный, чужой или выпавшая роса и слезы и т. д. Смысловые связи внутри этих новообразованных групп могут основываться на самых различных отношениях: метафоры (выпавшая роса и слезы), антонимии (возлюбленный и чужой человек), тематического единства (шкатулка, крышка, открывать и т. д.). Можно себе представить, что таким образом осуществляется образное влияние танка на культурный контекст в области классификации, объединения явлений в ряды под тем или иным знаком.

Если принять такое представление о танка, то эта модель подсказывает одно из возможных объяснений специфики развития ранней японской прозы, всегда сопряженной со стихом: чтобы читатель смог судить о мастерстве автора стиха, чтобы получить полноценное художественное впечатление, он должен знать многие экстратекстовые данные о танка – с каким предметом стихи посланы, какой культурный набор связан с временем года, когда были написаны эти стихи, цитируемые и подразумеваемые стихотворения поэтов-предшественников и т. п., т. е. усвоить текст в широком смысле слова, с максимальным числом периферийных окружностей, в постоянном соответствии с собственно текстом танка.

Связь танка с культурой и их взаимовлияние реализуются, по нашему мнению, и в сфере отношений между танка и речью не поэтической, т. е. между поэзией танка как специфическим языком и языком в общелингвистическом смысле. Стих как бы предвосхищает ряд явлений, которым потом суждено обрести полное развитие в языке. К таким явлениям относится, например, использование в качестве какэкотоба омофонов [ofi] – «стареть» и [oi] – «расти», которые в тот период различались и фонетически и фонематически, и эта разница стерлась лишь впоследствии. Можно предположить также, что изменения типа то ифу>тэфу, ватацууми>ватацуми происходили и закреплялись в большой мере благодаря тому, что метрика стиха требовала укорочения строки для соблюдения силлабики танка.

Говоря о творческой роли поэзии танка для культуры, самым естественным было бы, вероятно, рассмотреть, какую роль в выработке культурных стереотипов играют отдельные наиболее выдающиеся и развитые явления танка. Рассмотрим вкратце эту роль применительно к специфическому приему поэзии танка – какэкотоба, ибо этот прием, возможно, наиболее явно связан с некоторыми механизмами японской культуры средневековья.

Прием какэкотоба («поворотное слово») имел различные названия в разные периоды развития японской поэзии. Вариативность названий свидетельствовала о том, что каждая новая эпоха выдвигала на первый план новые функции и возможности этого приема, но во все времена одинаковым оставался способ построения какэкотоба: обыгрывание омонимии или полисемии слов.

Известно, что какэкотоба как прием уже встречается в поэтической антологии VIII в. Манъёсю, затем получает значительное развитие в антологии Кокинсю (X в.) и вплоть до недавнего времени занимает большое место в поэзии. Какэкотоба – основной прием шуточных танка, откуда, видимо, перекочевало в трехстишия (хокку). В хокку этот троп обретает громадное значение, особенно в поэзии хайкай до периода Басё. Широкое употребление какэкотоба находит и в прозе – мы встречаем его в текстах митиюки (монологи персонажей, произносимые во время путешествий) разных жанров: в гунки (военные летописи), в ёкёку (лирические драмы), в дзёрури (распеваемые речитативом баллады, послужившие основой для создания драматургического жанра дзёрури), в песнях. Многие исследователи отмечают виртуозное владение какэкотоба в драмах Тикамацу.

Как мы видим, данный прием существен не только для поэзии и не только для хэйанского периода японской литературы, эпохи расцвета классической танка.

Учитывая то огромное влияние, которое оказывала на развитие японской литературы китайская культура, насчитывавшая к тому времени уже сотни веков, можно было бы предположить, что прием какэкотоба, достигший в японской поэзии такого совершенства и изысканности, был перенесен в Японию в период литературных заимствований из Китая и искусственно привит на местной почве.

Но причины столь широкого употребления омонимии в виде какэкотоба в японской поэзии могут быть обнаружены и при анализе имманентных свойств японского языка и культуры. И прежде всего надо иметь в виду следующее: особенности строения танка, в частности ограниченность стихового пространства по мере усложнения смысла, требовали изыскания автономных средств, способных обеспечить наибольшую семантическую емкость пятистишия. Кроме того, дополнительные ограничения, направляющие танка именно по пути использования омонимии, могли налагаться спецификой древнего японского языка, разрешающего малое число комбинаций фонем. (Недаром почти любое слово, которое мы искусственно сконструируем по языковым законам того времени, и в самом деле окажется в словаре старых слов.)

Эта предпосылка возникновения и развития какэкотоба вполне естественна, если рассматривать ее в системе хэйанской поэтики танка, характеризующейся емкостью поэтического текста, а также приписыванием различным элементам текста роли носителя определенных семантических полей. Необходимо оговориться, что понятие ограниченности стихового пространства не означает его узости, а предполагает наличие строгих ограничений.

Обратимся теперь к иным ранним разновидностям японской словесности, использовавшим омонимию, а именно к фольклору, и в частности к самой метафорической его части – народным загадкам. Здесь мы встречаемся с явлениями, в основе весьма сходными с какэкотоба в танка.

Загадка как жанр в данном случае интересна для нас тем, что она, по определению В. В. Иванова и В. Н. Топорова, – «одно из самых крайних проявлений гибкости языка, разрешающей в художественной речи сколь угодно широкое понимание переносных значений слов и словосочетаний»[34].

Е. Д. Поливанов, изучавший японские народные загадки, описывает один из наиболее распространенных в Японии типов загадок, надзо, следующим образом:

1) С чем можно сравнить то-то?

2) Ответ: сравнить можно с тем-то.

3) Объяснение сравнения, начинающееся словами: «Смысл этого в том, что..»

Приводим примеры в записи Е. Д. Поливанова, в которых четко виден механизм построения системы с омонимами:

1) jabure-so:zi-to kakete nan to toku? uguisu-to toku (sono) kokoro wa haru-wo macu.

«С чем можно сравнить порванные сёдзи (ширмы)? – С соловьем. Потому что соловей ждет весны» (хару – «весна» и «натягивать», например бумагу на сёдзи).

2) mekura-no sibai mi-to kakete nan-to toku? Kusunoki Masasige-no mondokoro-to toku (sono) kokoro wa mizu-ni kiku.

«С чем можно сравнить слепого в театре? – С гербом Кусуноки Масасигэ. Потому что слепой слушает не видя», (мидзу-ни кику – «слушать не видя» и «хризантема в воде» – герб Кусуноки Масасигэ).

Загадки эти сравнительно поздние, но механизм загадки представляет собой явление довольно устойчивое и консервативное. Особенно интересно, что в первом случае встречается типичная для хэйанской поэзии игра омонимии: хару – «весна» и хару – «натягивать» и «склеивать».

Как мы видим, объяснение сравнения содержит «поворотное» слово или словосочетание. Использование каламбура и в загадке может свидетельствовать об органичности использования омонимии в поэзии, ибо этому способствует сама стихия японской словесности, которой, видимо, искони свойственно использование омонимии либо многозначности слова.

Если и не вполне правомерно выводить какэкотоба из народной загадки типа надзо, то, во всяком случае, их генетическая близость кажется вполне вероятной. Подтверждением родства какэкотоба и загадок надзо может, видимо, послужить эпизод наподобие 132-го дана из Ямато-моногатари:

«Во времена того же императора (Дайго) это было. Призвал он как-то к себе Мицунэ, и вечером, когда месяц был особенно красив, предавались они всяческим развлечениям. Император соизволил сказать: „Если месяц назвать натянутым луком, что это может значить? (Цуки-во юмихари то ифу ва нани-но кокоро дзо). Объясни суть этого в стихах“. И Мицунэ, стоя внизу лестницы, сложил:

Тэру цуки-во
Юмихари то си мо
Ифу кото ва
Ямабэ-во саситэ
Ирэба нарикэри

Когда светящий месяц
„Натянутым луком“
Называют – значит это,
Что в горные гряды
Он стреляет».

Юмихарицуки – «молодой месяц», юмихари – «натянутый лук». Знаменательно, что здесь форма предложения темы для танка совпадает с формулой загадки – нани-но кокоро дзо и соно кокоро ва. «Стрелять» и «заходить» (о месяце) – омонимы.

Таким образом, возможно предположить, что китайский поэтический прием, основанный на игре омонимии и насчитывавший долгую историю существования, не был новацией для японской литературы, уже имевшей собственный вариант омонимического тропа, согласующегося с системой японской поэзии. В то же время не исключено, что именно авторитет китайских поэтов, знаменитых и безымянных, способствовал закреплению этого приема на поэтическом материале танка.

Если обратиться к конкретным литературным явлениям[35], то в китайской литературе типологическое сходство с приемом какэкотоба обнаруживает прием шуангуанцзы, прием «двойного закрепления», суть которого заключалась в том, что «омонимическая метафора строилась на созвучии слов, имевших различное значение; специально подбирались такие сочетания, которые являлись омонимами других, и, таким образом, создавался своеобразный второй план произведения. Эти метафоры становились привычными, порождали стойкие ассоциации»[36].

Однако в Китае омонимия не прививается в авторской поэзии как особый прием, оставаясь в основном принадлежностью народной песни, в Японии же она начинает играть важную роль, закрепляется в авторской поэзии средневековья и развивается далее, переходя в иные жанры, в том числе прозаические.

Кроме того, довольно редки случаи, когда в танка мерцание двух смыслов слова составляет особенность какого-либо одного отрезка стиха, какэкотоба часто управляет всем текстом либо потому, что стихотворение содержит несколько взаимосвязанных какэкотоба, либо потому, что это слово входит в отношения с другими элементами текста и эти отношения определяются иным типом связи, например энго.

«В стихах слова подбираются так: омоним заменяется омонимом для выражения внутренней, до этого данной звукоречи, а не синоним синонимом для выражения оттенков понятия», – писал об омонимии в танка В. Шкловский[37].

Рассмотрим такую танка:

Нагаки ё-во
Акаси-но ура-ни
Яку сихо-но
Кэбури ва сора-ни
Тати я ноборану

В долгие ночи
От соли, что жгут
В бухте Акаси,
Дым в небе
Стоит, не, поднимаясь.

(77-й дан)

Омонимы, содержащиеся в этом стихотворении, придают ему еще один смысл: «Долгие ночи провожу я, встречая рассвет, сгорая от любви к тебе, и, превратившись в дым, неужто я застыну в небе? Конечно, я улечу ввысь». Эти омонимы: акаси – «встречать рассвет» и топоним Акаси, яку – «жечь» (о соли) и «сгорать от любви».

Приведенный пример свидетельствует о том, что разные значения какэкотоба могут пронизывать почти весь текст танка, изменяя и перестраивая связи между словами. Стихотворение, будучи воспринятым целостно и единовременно, тем не менее предстает как бы в двух ипостасях с точки зрения его семантики, логики развертывания поэтической мысли, тропов и образов.

Достойно упоминания также, что в китайской поэзии омонимический прием использует именно омонимы, совпадающие и фонетически и по тону, например: лянь – «лотос» и лянь – «любовь», ци – «срок» и ци – «шахматы» и т. д. В Японии какэкотоба зачастую образуется омофонами с разными тоновыми характеристиками и даже фонетическими различиями, примеры чему приводились выше. Иногда в какэкотоба использовались даже не омонимы, а лишь близкие по звучанию слова (но все же такие, чтобы слушающий или читающий танка был в состоянии мысленно реконструировать подразумеваемое слово). Китайской поэзии столь значительные фонетические различия слов, составляющих омонимический прием, были, видимо, несвойственны.

Отличительной чертой какэкотоба представляется также богатство связей слова, выполняющего роль какэкотоба в танка, с иными элементами стиха, другими тропами, причем, как правило, эти связи, с одной стороны, четко регламентированы поэтической традицией, с другой – нередко приводят к образованию тропа-кентавра, в котором слиты свойства и функции нескольких основных приемов танка.

Специфические качества какэкотоба, по нашим представлениям, заключены также в области ритмики, в которой какэкотоба выполняет роль, не свойственную китайским и каким-либо другим известным разновидностям омонимической метафоры, являясь существенным фактором организации ритма в стихе.

Об этой стороне функционирования какэкотоба уже говорилось в связи с проблемой ритма в поэзии танка, и здесь необходимо отметить, что, с нашей точки зрения, роль какэкотоба для формирования ритма стихотворения действительно выглядит довольно редкой и почти уникальной в истории мировой поэзии.

Помимо этих свойств какэкотоба имеет, на наш взгляд, еще одну особенность. Ведь, в сущности, действие этого приема состоит в том, чтобы с помощью одного элемента системы представить в тексте не только эту систему, но и еще одну, и представить во всей полноте ее внутренних и внешних связей. Это не недосказанность, когда от воспринимающего текст ожидается, что он достроит и домыслит ряд элементов. В философской поэзии хайкай инерция смысла такова, что он, кажется, продолжается в бесконечность, когда собственно текст уже оборвался. Такая инерция создается именно за счет недосказанности, главное в стихотворении лежит за порогом текста, и мы подведены к этому порогу. Существование же классической танка в культуре представляется несколько иным, в танка «главное» материально присутствует в самом тексте. Недосказанность, обрыв в хайку могут быть отдаленно связаны с формальным моментом – происхождением хайку из первого полустрофия танка – и усилены влиянием буддизма. Танка как текст сравнительно с хайку более завершена, более замкнута. Этот тезис не противоречит предложенной выше модели танка в виде концентрических окружностей, расширяющих понятие собственно текста за счет разного рода семантических комплексов, присутствующих в культуре. Хайку имеет целью постижение внезапно озаренной вселенной, постижение сути ее устройства. Хайку продлевается во вселенную, имеет назначение охватить ее всю целиком, в то время как танка, лишенная универсализма, с ее конкретностью чувственного восприятия, акцентировкой понятия «здесь» и «теперь» и рационалистической нагруженностью элементов стиха прежде всего устанавливает вполне определенные связи человеческого и природного, классифицируя и группируя явления в ряды и оппозиции.

Естественно, что в процессе развития танка должна захватывать все новые области в культуре до тех пор, пока жанр не начинает стираться и угасать либо обретать иные формы существования.

Разумеется, создание и восприятие любого текста происходит в контексте культуры, и если здесь это обстоятельство упоминается как особое, то потому что проекции танка на культуру описаны и регламентированы ее поэтикой, что семантические наборы, о которых шла речь выше, не просто обогащают текст, без них текст не может существовать как поэтический.

Интересно, что некоторые из наборов, отсутствующие непосредственно в тексте танка, все же приводятся в прозе – в виде прозаических предисловий (котобакаки) в Кокинсю или сведений вроде «Сделав искусственную ветку сливы и прикрепив к ней фазана, в девятую луну послал», как в 98-м дане Исэ-моногатари. Из этого явствует, что у автора отсутствует стремление сохранить недосказанность, но преобладает явная тенденция умножить смыслы.

Это «умножение смыслов», выводимое на разных уровнях, почти из всех тех фактов и обобщений, которые приводились выше, видимо, главная черта поэтики той совокупности танка, что можно считать представительной для рассматриваемой эпохи.

О ВЗАИМОДЕЙСТВИИ ЛИРИЧЕСКОГО И ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОГО.

ПРОБЛЕМА ГРАНИЦ ТЕКСТА

Поэтика произведения жанра ута-моногатари, как явствует уже из самого названия жанра, складывается из двух взаимопроникающих, но все же разнородных поэтик в соответствии с наличием в памятниках этого жанра разграниченных между собой поэзии и прозы.

Центральной проблемой поэтики Ямато становится поэтому взаимодействие танка с прозаическим контекстом внутри дана и в рамках всего памятника.

К моменту создания произведения танка были материалом уже готовым, уже существовавшим, они подлежали отбору, может быть, изменениям (отнюдь не существенным и не превышающим потерь и добавлений при частых переписываниях или при пересказах).

Разумеется, объединяя стихотворения разных поэтов разного времени в рамках одного произведения, автор Ямато-моногатари создавал тем самым новую общность текстов, устанавливая связи между ними; и под влиянием контекста дана и всего памятника происходили функциональные изменения текстов отдельных пятистиший. Однако танка сами по себе представали уже как бы заданными в виде текстов и заданными подчас вместе с ситуациями, эти экспромты породившими. Но вот способ описания ситуации и любого рода дополнения к ней зависел целиком от автора, его вкусов, его понятий о жанре и литературных традициях, степени его талантливости и т. д.

Из этого следует по меньшей мере один непреложный факт: танка по сравнению с прозаической частью Ямато-моногатари первична. Однако эта первичность далеко не везде и не всегда на протяжении памятника означает второстепенность и подчиненность прозы, она скорее обозначает предшествование создания стиха, и, следовательно, можно сделать вывод, что стилистическая целостность памятника, гармония его поэтической и повествовательной частей достигнута за счет авторской организаций прозы.

Проза этой эпохи нередко полностью зависела от стиха, подчинялась требованиям танка. В Ямато-моногатари, как мы намереваемся показать, все чаще встречается преодоление стихотворного начала, иногда даже во имя решения чисто литературных задач. Так или иначе, это было примериванием прозы к стиху с самыми разными результатами и выводами.

Удобнее всего, видимо, рассматривать проблему этого отношения на уровне дана (эпизода) – прежде всего и потому, что именно дан правомерно считать единицей композиции в памятнике, относящемся к жанру ута-моногатари. К тому же разница между списками произведения заключена именно в порядке следования данов или в наличии либо в отсутствии некоторых из них, и в гораздо меньшей степени для разных списков характерны текстуальные изменения внутри отдельных данов, следовательно, текст дана – наиболее достоверный законченный отрезок памятника.

Как уже говорилось, все эпизоды Ямато-моногатари принято считать построенными сходным образом и излагающими, кто, когда, где, при каких обстоятельствах, кому адресуясь, какую танка сложил. Надо сказать, что эта схема, похожая на структуру простого, не очень распространенного предложения, кажется более соответствующей тем предисловиям, которые предпосланы танка в домашних поэтических сборниках и антологиях, или комментариям, следующим за стихом. Ряд данов Ямато-моногатари развертываются точно по этой схеме, напоминая распространенное заглавие к стихам, а вовсе не новеллу со вставными стихами. Иногда эта шестичленная схема сокращается вдвое и втрое, например:

«Тот же Укё-но ками – Гэму-но мёбу...» (Ямато-моногатари, 31-й дан).

«В дом Укё-но ками – дама...» (31-й дан).

«Кайсэн, отправившись в горы...» (50-й дан).

«От Сайин во дворец...» (51-й дан).

И сразу же вслед за этим помещается пятистишие.

Иногда в предшествующей танка повествовательной части буквально тремя словами выражается вся важная информация: «Написано, когда умерла дочь Кимухира...» (Кимухира-га мусумэ сину то тэ) (116-й дан).

Есть и совсем короткие варианты, когда называется лишь имя автора танка:

«Ёдзэйин-но итидзё-но кими...» (47-й дан).

Но примечательно, что в большинстве случаев к такому сокращенному варианту схемы автор прибегает тогда, когда в предыдущих данах уже названы и автор, и получатель танка и сюжетная ситуация приблизительно тоже ясна, например:

«Это тоже императорское [стихотворение]...» (52-й дан).

«Снова тот же принц той же даме...» (79-й дан).

«Тому же принцу – другая дама...» (107-й дан).

«И это та же дама из Цукуси [написала]...» (130-й дан).

Этим словом онадзи («тот же») происходит объединение дана с предшествующим или группой предшествующих. Необходимо отметить, что в самом дане нет иных указаний на то, что об этом персонаже рассказывалось ранее, таким образом, слово онадзи – «тот же» или коно – «этот» выполняет определенную функцию на уровне композиции целого памятника.

Однако, если повествовательная часть эпизода, пусть даже она содержит связующее на уровне композиции звено, представляет собой столь краткую и нераспространенную фразу, встает вопрос, какова же соразмерность поэтического и прозаического начал на протяжении текста памятника, где лежит центр тяжести эпизода, что главное и второстепенное в тексте, что в нем является доминирующим – проза или стихи.

Относительно прозаического окружения танка в Исэ-моногатари Н. И. Конрад писал: «В отличие от Кокинсю прозаические части Исэ не только более развиты по величине, не только играют самостоятельную стилистическую роль, но имеют и очень большое композиционное значение»[38]. «Предисловие к Кокинсю в общем и целом дает, в сущности, не более чем простое основание для темы стихотворения: оно рисует обстановку, среди которой раскрывается лирическое содержание танка»[39]. «...Проза Исэ дает рассказ с подчиненным ему стихотворением»[40].

Чтобы разобраться, каково это соотношение в Ямато-моногатари, стоит, как нам кажется, вопрос о равновесии между стихом и прозой и центре тяжести эпизода поставить как вопрос о рамках текста отдельного эпизода (дана), в таком виде его решение представляется вполне конструктивным.

Под рамками текста мы имеем в виду понятие, раскрываемое исследователями как «граница, отделяющая художественный текст от нетекста и принадлежащая к числу основополагающих. Одни и те же слова и предложения, составляющие текст произведения, станут по-разному члениться на сюжетные элементы в зависимости от того, где будет проведена черта, отграничивающая текст от нетекста. То, что находится по внешнюю сторону этой черты, не входит в структуру данного произведения: это или не произведение, или другое произведение»[41].

Обратясь к японскому литературному материалу, мы можем сделать предположение, что в поэтических антологиях, например с которыми непременно ассоциируется жанр ута-моногатари, текстом, несомненно, является именно танка, а прозаическая часть подчинена ей и обеспечивает некоторые аспекты понимания пятистишия. При этом прозаическая часть является интродукцией к тексту, напоминающей распространенное заглавие, которое включает имя автора и адресата танка и краткое указание на место и обстоятельства складывания танка.

Рассмотрим в качестве примера танка из Кокинсю, сложенную Окикадзэ:

«Когда во времена Канэхира император отдал высочайшее повеление складывать песни наподобие старых, написав „По реке Тацута алые листья клена плывут“, о том же сложил Окикадзэ:

Мияма ёри
Отикуру мидзу-но
Ито митэ дзо
Аки во кагири то
Омохисиринуру

С горы Мияма
Спадающей воды
Цвет увидев,
Что осени предел настал,
Я понимаю»[42].

Рамки текста в этом случае фиксированы началом и концом пятистишия, прозаическая интродукция в понятие текста явно не включена.

Как же обстоит дело с теми эпизодами Ямато-моногатари, где схема сюжетного развертывания повествовательной части построена аналогично прозаической интродукции к танка в поэтических антологиях?

Оказывается, что в Ямато-моногатари картина совсем иная, хотя на первый взгляд в памятнике есть даны, прозаическая часть которых носит подчиненный характер и кажется скорее подспорьем к восприятию художественной информации, чем самой этой информацией.

Видимо, жанру ута-моногатари, для того чтобы обрести самостоятельность и отличаться от разного рода сю – поэтических антологий, домашних стихотворных сборников и т. п., необходимо было утвердить новые рамки текста, вмещающие не только пятистишия, но и равноправную с ними прозу, являющуюся текстом наравне с танка.

По нашим наблюдениям, в Ямато-моногатари как раз происходит активное расшатывание привычных для поэтических сборников рамок текста, заметна тенденция к их расширению и включению повествовательных частей, а в некоторых случаях стремление к смещению рамок текста таким образом, чтобы танка оказалась за границами текста.

Интересно проследить, как именно достигается этот эффект смещения рамок текста и к каким способам (разумеется, неосознанно) прибегает автор Ямато-моногатари, чтобы победить инерцию восприятия, привычную для читателя поэтического сборника, и создать текст ута-моногатари.

Прежде всего необходимо учитывать то обстоятельство, что весь материал Ямато-моногатари, даже если он на первый взгляд кажется не вполне однородным в жанровом отношении, все же объединен самим фактом включения в один памятник. Отсюда следует, что независимо от того, какого рода эпизоды находятся в начале и какие в конце, независимо от усиления и ослабевания, так сказать, степени повествовательности на протяжении всего текста, происходит некоторое выравнивание значимости элементов текста в рамках всей книги. Целостность восприятия произведения, будь оно даже не пьеса, а сюита, всегда обеспечена его существованием в единственном виде, маркированностью начала и конца, сменой и развитием отрезков, понимаемых как составные части целого, и т. д.

Подобно этому, прозаическая часть самых кратких эпизодов, состоящая из трех-четырех слов, предшествующих танка, в том числе и эпизодов, помещенных в начале произведения, в конце концов утверждает свое место в произведении: в рамках восприятия Ямато-моногатари в целом происходит сравнительное перераспределение значимостей отдельных элементов, и краткие вступления к танка нагружаются новым значением, ибо оказываются морфологически сопоставимыми с прозаической частью эпизодов, где проза существенна не менее самого пятистишия и функционально включена в понятие текста.

Таким образом, даже прозаический отрезок эпизода, гласящий: «Ёдзэйин-но итидзё-но кими [сложила]», за чем непосредственно следует танка, тем не менее оказывается неравноценен тем названиям-предисловиям, которые характерны для поэтических сборников и антологий. Функционально это явление совсем иного рода. Ведь проза в них является не только частью эпизода, в котором в некотором балансе находятся повествование и пятистишие, проза эпизода оказывается также составной частью всей повествовательной линии памятника. Таким образом, соотношение поэтического и прозаического внутри эпизода уточняется в контексте общего повествовательного развертывания.

Здесь на первый план выступает конструктивная функция такого прозаического вступления[43].

Посмотрим, как воплощается эта конструктивная функция на материале памятника.

50-й дан Ямато-моногатари гласит:

«Кайсэн, отправившись в горы, [сложил]:

Кумо нарадэ
Кодакаки минэ-ни
Иру моно ва
Укиё-во сомуку
Вага ми нарикэри

Кроме облаков,
Высоких пиков гор
Обитатель,
Это я,
Отринувший бренный мир».

О герое этого эпизода здесь ничего не рассказывается, известно лишь, кто, при каких обстоятельствах, какую танка сложил. Однако эта схема, типично лаконичная для сю, являющегося собранием танка, соответствует 50-му дану Ямато-моногатари, лишь когда он вырван из контекста памятника. Правда, если рассмотреть ее в контексте, то окажется, что персонаж этого эпизода уже появлялся раньше, в 27-м дане Ямато-моногатари, и там о нем говорилось:

«Человек по имени Кайсэн, став монахом, поселился в горах. Некому там было мыть его одеяния, и обычно он посылал одежду для стирки в родительский дом. И вот из-за чего-то рассердились на него домашние. „Стал монахом, даже не выслушав, что скажут родные, да еще смеет говорить такие несносные вещи!“ – так они восклицали, и он, сложив, послал им:

Има ва вага
Идзути юкамаси
Яма нитэ мо
Е-но уки кото ва
Нао мо таэну ка

Теперь мне
Куда же отправиться?
Даже в горах
Мирская суета
Никак не переводится».

Это уже маленькая история жизни, несколько обрисован даже характер героя.

Таким образом, когда через двадцать три дана после этого, в 50-м, говорится: «Кайсэн, отправившись в горы, [сложил]», то это уже естественным образом связывается с более ранним рассказом об этом персонаже и прозаическое содержание 50-го дана ставится в один ряд с повествованием 27-го.

Интересно, что по схеме композиции памятника, предложенной Такахаси Сёдзи, 27-й дан входит в тематическую группу «сожаления о бренном мире», 50-й же оказывается в числе эпизодов второго порядка группы «любовь», в подгруппе «любовь родителей и детей». Стихотворения 50-го дана на первый взгляд не имеют отношения к этой рубрике, однако 49, 51 и 52 даны как раз содержат обмен танка между императором Уда и его дочерью, принцессой Кимико. Значит, с этой тематикой каким-то образом связан и 50-й дан.

Знаменательно, что композиционная связанность и перекличка 27-го и 50-го данов дают основание сделать следующее предположение. Поскольку «даны, предшествующие 50-му и последующие за ним, связаны с отношениями между родителями и детьми, то здесь же должно заключаться и то общее, что объединяет их с 50-м даном, отсюда можно сделать предположение, что эту танка 50-го дана Кайсэн послал именно родителям»[44].

Таким образом, получается, что 50-й дан, повествовательная часть которого содержит всего несколько слов, обретает прочную тематическую связь с соседними эпизодами, и не за счет того, что содержится в самом этом эпизоде, а посредством его связанности с 27-м даном, довольно далеко отстоящим. Эта связь к тому же отчасти помогает восстановить элементы фабулы, опущенные автором.

Все эти соображения также могут послужить подтверждением нашей гипотезы, т. е. что прозаическая часть 50-го дана, безусловно, включена в общую повествовательную линию Ямато-моногатари и в данном случае мыслится в связи с прозаической частью 27-го дана. Стало быть, на жанровую природу эпизода оказывают влияние различные элементы всего памятника и прозаическая часть дана с помощью контекста приобретает особое значение.

Так же происходит выравнивание повествовательного и на протяжении всего текста.

Например, в 34-м дане говорится:

«В дом Укё-но ками – его возлюбленная:

Иро дзо то ва
Омохоэдзу томо
Коно хана-ни
Токи-ни цукэцуцу
Омохиидэнаму

Хоть и не думаешь ты
О цвете,
Но если б об этом цветке
Хоть изредка
Ты вспоминал!»

Опустим сейчас метафору и омонимию данной танка, обратим внимание лишь на прозаическую часть эпизода.

Укё-но ками в этом эпизоде только имя, о нем ничего не известно. Однако он же является персонажем 32, 31 и 30-го данов, причем в 30-м дане, где он появляется впервые, сказано:

«Покойный Мунэюки-но кими, бывший в чине укё-но ками, однажды ждал повышения в должности, но узнал, что повышения не будет. В то время у императора Тэйдзи все слагали стихи на тему водорослей, обвивавших камень, присланный из провинции Ки.

Укё-но ками сложил:

Окицу кадзэ
Фукэи-но ура-ни
Тацу нами-но
Нагори-ни саэ я
Вага ва сидзумаму

Ветер в море,
В бухте Фукэй.
После вздымающихся волн
Легкое волнение вод, – в них,
Что ли, мне погрузиться?»

Здесь также представлена краткая история жизни, отрывок биографии, вполне законченная миниатюра – ведь автор сравнивает себя с водорослями на камне, погружающимися в волны, хотя бури уже нет (т. е. монаршая милость обходит его). Мы уже знаем об этом человеке достаточно, когда доходим до 34-го дана: о его должности, о том, что однажды он временно оказался в опале, о его стихотворениях, сложенных и посланных Гэму-но мёбу и императору Тэйдзи (31-й и 32-й даны). Для читателя – современника автора Ямато-моногатари Укё-но ками – личность еще более понятная и близкая, это знаменитый Минамото Мунэюки, умерший в 939 г., один из «Тридцати Шести Бессмертных» поэтов эпохи Хэйан, известный и по домашнему поэтическому сборнику Мунэюкисю. Тем не менее самая нераспространенная прозаическая часть имеется лишь в последнем из группы эпизодов, следующих друг за другом и связанных этим персонажем. С одной стороны, этого требует логика развития повествования, с другой – развертывание материала таким образом опять-таки способствует выравниванию повествовательных частей и равномерному распределению тяжести и значимости прозы в рамках более крупного блока композиции, чем один дан, – группы данов.

Рассмотрим еще такой пример (116-й дан):

«Написано, когда умерла дочь Кимухира:

Нагакэку мо
Таномэкэру кана
Ё-но нака-во
Содэ-ни намида-но
Какару ми-во мотэ

Хоть немного еще проживет, –
Надеялись мы...
О этот мир!
Слезы на рукаве
Показывают, каков он...»

Обращаясь к 111-му дану, читаем:

«Дочери Дайдзэн-но ками Кимухира жили в месте под названием Агата-но идо. Старшая служила при особе императрицы в звании сёсё-но го. А та, что была третьей, в то время, когда Санэакира, наместник Бинго, был еще юн, выбрала его своим первым возлюбленным. Когда же он оставил ее, она сложила и послала ему:

Коно ё-ни ва
Какутэ мо ямину
Вакарэдзи-но
Футисэ-во тарэ-ни
Тохитэ ватаран

Что ж, в этом мире
Я тобою брошена,
Но на путях той разлуки
По пучинам и мелководьям кого же
Попрошу меня проводить?»

(Содержание стиха связано с поверьем, что после смерти человеку предстоит переправиться через реку из трех рукавов и тот, кто был первым возлюбленным женщины, должен подать ей руку, чтобы помочь переправиться.)

111-й и 116-й даны находятся внутри большой группы эпизодов, объединенных темой любви. Однако содержание танка 116-го дана, безусловно, созвучнее той группе эпизодов, что связана с темой «сожаления о бренности земного» («О, этот мир! Слезы на рукаве показывают, каков он!» – говорится в ней). Видимо, 116-й дан занял место в группе «любовь» именно потому, что речь идет о дочери Кимухира, героине 111-го и 112-го данов.

Но дело не только в этом. Невольно обращает на себя внимание то обстоятельство, что, хотя танка и ситуация 111-го дана в основном связаны с любовью, в стихе уже звучит тема смерти – в виде размышлений о загробном мире. Не так существенно, которую из дочерей оплакивает Кимухира в танка 116-го дана, об этом нет никаких конкретных указаний. Важно, что этим снова как бы замыкается группа эпизодов, блок композиции.

Смерть дочери Кимухира означает завершение этой группы, тем самым регрессивно отмечается и ее начало. Начало это ознаменовано не только введением новых персонажей – Кимухира и его дочерей, но и звучанием темы смерти. Содержание 112, 113 и 114-го данов связано только с любовью и составлено из переписки влюбленных. 115-й дан, непосредственно предшествующий 116-му, повествующему о танка, сложенной по случаю смерти дочери Кимухира, тоже трактует тему любви, но примечательно, что первая танка 115-го дана гласит:

Аки-но ё-во
Матэ то таномэси
Кото-но ха-ни
Има мо какарэру
Цую-но хаканаса

До ночи осенней
Подожди, [тогда встретимся] – эти внушавшие надежду
Слова,
Подобно ныне падающей росе,
Преходящи.

Речь идет о неверности в любви, но в этом стихотворении есть слово, чаще всего употребляемое именно в сфере поэзии об эфемерности и бренности земного – хаканаки – «преходящий».

В танка 116-го дана, выражающей скорбь в связи со смертью дочери Кимухира, мы встречаем ту же идею бренности земного с тем же глаголом какару – «падать», «приставать» (о росе, которая часто сравнивается со слезами).

Таким образом, появление 116-го дана не только мотивировано рассказом в 111-м эпизоде о героине этого дана, но тематика его – смерть дамы – подготовлена содержанием танка 111-го дана и отчасти лексикой 115-го.

Мы видим, таким образом, что, в сущности, нельзя говорить о независимости и обособленности данов, где выступает один и тот же персонаж; пусть даже эти даны далеко отстоят друг от друга, на многих уровнях может быть прослежена соотнесенность между ними и установлено единство повествовательного в Ямато-моногатари.

То есть, возвращаясь к разбираемому эпизоду, мы можем, по-видимому, сделать вывод, что безличная фраза: «Написано, когда умерла дочь Кимухира», в которой отсутствует даже указание на авторство стихотворения, – эта фраза тем не менее поддержана повествовательной частью 111-го эпизода, подготовлена содержанием стихотворения 111-го дана, подхватывает общую линию развития повествования в произведении и, таким образом, является неотъемлемой составной частью эпизода, выполняя ничуть не менее важную роль, чем пятистишие, а лаконизм фразы, быть может, лишь подчеркивает скорбное ее значение.

О возможности трактовать двух-трехсловные прозаические зачины эпизода как равноправные с распространенными и новеллистическими вариантами зачинов свидетельствуют и многочисленные случаи, когда дан начинается словами «тот же», «та же», «этот». Такие местоимения, в свою очередь, обеспечивают непрерывность развития повествования, единство всех прозаических вставок.

Итак, все примеры, которые здесь приводились, свидетельствуют в пользу гипотезы о том, что включенность эпизодов в одно произведение с общей композицией позволяет говорить о единстве и непрерывности развертывания его повествовательных частей, о сравнительной равномерности распределения веса прозы на протяжении памятника.

Однако автор произведения подчас прибегает и к специальным приемам, дабы подчеркнуть равновесие стиха и прозы, включенность прозы в текст и смещение центра тяжести эпизода в сторону повествовательных частей.

Ведь танка – главный эстетический факт эпохи и мерило эстетического – в антологиях являла единственно поэтический текст и была поэтической речью в чистом виде. В то же время прозаическая интродукция заведомо не могла рассматриваться как речь поэтическая, это были скорее примечания к тексту, чем сам текст, значит, эстетическая ценность такой интродукции была весьма низкой.

Разумеется, Ямато-моногатари являет собой иной жанр, чем домашний поэтический сборник или антология, и прозаические элементы произведения получают дополнительную окраску за счет иной, чем сю, жанровой природы. Но все же эти прозаические элементы, особенно когда они лаконичны и сведены к двум-трем членам той схемы, которая и в поэтическом сборнике иногда встречается в более распространенном виде, могут восприниматься как эстетически нейтральные по инерции восприятия сходных предисловий к пятистишиям в сю.

Стало быть, перед творцами жанра ута-моногатари, придающими значение нарождающимся, новым прозаическим жанрам, стояла еще задача эстетизировать моногатари в «песенных повестях», придать и им значимость и характер художественного текста.

Интересно, как эта задача решалась на лексическом уровне. Можно видеть множество примеров тому, как лексикой танка какого-либо эпизода насыщаются и пронизываются прозаические части того же эпизода, предшествующие пятистишию и следующие за ним, особенно предшествующие.

Так, уже в 3-м дане Ямато-моногатари читаем в танка:

Тидзи-но иро-ни
Исогиси аки ва
Курэникэри
Има ва сигурэ-ни
Нани-во сомэмаси

Во множество цветов
Хлопотливо [все красившая] осень
Кончилась.
А теперь холодный, мелкий дождь
Что будет красить?

Текст, предшествующий танка, повествует о том, что дайнагону Минамото к дню чествования императора Тэйдзи было отдано повеление сделать множество «бородатых» корзин, а «Тосико – раскрасить их в разные цвета. Ей же приказано было ткани на подстилки в корзины в разные цвета покрасить, плетениями заняться, все заботы ей поручили. Все это к последним числам девятой луны было подготовлено и закончено. И вот в первый день десятой луны в дом [дайнагона], где спешные приготовления шли, было послано [от Тосико]...».

Оказывается, что в прозаическом фрагменте текста, предшествующем танка, содержатся слова и обороты: иро-иро-ни сомэ – «красить в разные цвета» (ср. тидзи-но иро-ни – «множество цветов» и сомэмаси – форма глагола со значением «красить» в танка); исогихатэтэкэри – «подготовлено и закончено» (ср. исогиси аки – «хлопотавшая осень» в танка), а также исогитамахикэру хито-но мото-ни – «в дом человека, где шли эти приготовления». Интересно, что в ряде списков (Миканнаги и Судзука) третья строка танка имеет вид не курэникэри, а хатэникэри. Эти два глагола синонимичны, означают «завершаться», «заканчиваться» (о времени). Вариант хатэникэри добавляет еще один штрих к этой картине проникновения лексического материала танка в предшествующий повествовательный отрезок текста (хатэникэри – исогихатэтэкэри). И следующая же фраза после танка гласит: «Пока все эти приготовления шли...» (соно моно исогитамахикэру токи ва), т. е. практически почти все значащие слова танка имеются и в прозе. Это явление обнаруживается во многих стихотворных книгах, хотя приведенный пример, конечно, особенно ярок. Возможно, что таким распределением лексики на протяжении эпизода достигается и особая выделенность того лексического материала танка, что не воспроизведен в прозе. Для данного пятистишия такими словами будут несколько противопоставленные и разделенные цезурой аки (исогиси аки ва курэ ни кэри) и сигурэ (има ва сигурэ-ни). Все эти хлопоты, во время которых дайнагон и Тосико часто переписывались, совпали с осенним временем, но осень кончилась, наступило время сигурэ – мелкого, холодного дождя, предвестника зимы, – и не стало более связывающих Тосико с дайнагоном забот, неизвестно, продлится ли их переписка. Такова основная мысль, метафорически изъясненная Тосико в этом стихотворении; и действительно, именно противопоставление акисигурэ и передает сущность этого переживания, выраженного в стихе.

То есть такая расстановка лексики на протяжении эпизода отчасти может служить и чисто поэтическим целям, оттеняя и подчеркивая одни элементы стиха и затеняя другие.

Естественно, что этот процесс внедрения лексики танка в прозу не являлся полностью осознанным для автора произведения жанра ута-моногатари, хотя надо сказать, что вообще для хэйанского литератора, воспитанного на культуре средневековой японской танка, нарочитость употребления того или иного приема вовсе не была запретной, в стихотворении, наоборот, все швы специально выдавались наружу, хотя бы для того, чтобы облегчить восприятие «многих смыслов» различных элементов стиха, подчеркнуть наличие приема, игры.

Общая эстетизированность жизни, осознание художественной ценности литературы per se, развитость поэтики позволяют предположить, что и автор Ямато-моногатари подчас намеренно прибегал к тем или иным приемам, хотя, разумеется, невозможно установить достоверно, что именно было сделано сознательно. Впрочем, это и не так существенно, поскольку все же оказывается возможным зафиксировать объективно существующие явления, наблюдаемые в тексте.

Итак, насыщенность прозаических частей эпизода лексикой танка прежде всего, по-видимому, оказывает специфическое влияние на восприятие самого пятистишия. Но, может быть, большему влиянию все же подвергается проза, и помимо эстетизации прозаического текста достигаются и другие, не менее-важные эффекты.

Подобный процесс означает также взаимопроникновение разных лексических пластов – стиха и прозы. Ведь проза Ямато-моногатари, как отмечают многие исследователи, отличается высокой степенью разговорности. Для памятника характерно рекордное число употреблений эмфатической частицы наму, местоимения коно – «этот» и иных частиц, частые инверсии и эллипсы, передача прямой речи в наиболее разговорном ее виде, отсутствие сказовости (сближающей, например, Такэтори-моногатари с народной сказкой и отчасти наблюдаемой даже в Исэ-моногатари, хотя бы в зачине мукаси... арикэри, т. е. «в давние времена жил-был»).

И если в такую прозу, с явной установкой на разговорность, на повествовательность, внедрены лексические элементы той танка, которая будет приведена несколькими строчками ниже, то помимо задачи эстетизирования этой заведомо прозаической речи, введения ее в обиход языка литературы, языка художественного, решается еще задача расшатывания границ между стихом и прозой, как между текстом и нетекстом в былом понимании, характерном для различных собраний танка.

В прозе как бы происходит лексическая изготовка к появлению стихотворения, и, когда оно приводится, нередко оказывается, что какие-то из опорных пунктов построения его образной системы уже встречались в прозе и подготовили восприятие этого пятистишия.

С другой стороны, в результате такого явления меняется характер прозы, она тоже оказывается носителем признаков поэтической речи, отгороженность стиха и прозы (в сю – текста и нетекста) нарушается, повествовательная часть обретает дополнительные неразрывные связи с пятистишием на лексическом уровне. Тождественность отдельных элементов лексики в прозе и в стихе помимо размывания границ между стихотворным и повествовательным и придания прозе характера поэтической речи является еще средством воссоздания целостности эпизода, его единства, однородности составляющих его частей, т. е. служит цели создания единого стиля, о котором возможно говорить как о реально существующем явлении, несмотря на то что танка Ямато-моногатари не были сложены автором этого произведения, а лишь использованы им.

Иногда создается впечатление, что стихи и проза как бы цитируют друг друга, подхватывая слова и обороты и обнаруживая тем самым стремление опровергнуть противопоставленность двух начал в произведении.

Особенно интересными представляются случаи, когда слово стиха и слово прозы вступают в определенные отношения игры и образуется специфически поэтический прием, но употребленный не в сфере поэзии, а на стыке поэзии и прозы. Таким способом устанавливается еще одна и весьма своеобразная связь между ута и моногатари в тексте, например:

«Когда скончался Момодзоно-но хёбугё-но мия, погребальная церемония была назначена на последние дни девятой луны. И Тосико послала Госпоже из Северных покоев:

Охоката-но
Аки-но хатэ дани
Канасики-ни
Кэфу ва икадэ ка
Кими курасу раму

Ведь всегда
Конец осени
Так печален.
Как же сегодня, теперь
Переживешь ты это время?

Та бесконечно опечалилась, заплакала и ответила так:

Араба косо
Хадзимэ мо хатэ мо
Омохоэмэ
Кэфу-ни мо авадэ
Киэниси моно-во

Если бы он был жив,
Начало и конец [осени]
Различила бы я.
Но, не дождавшись нынешнего дня,
Угас он! –

таков был ее ответ» (9-й дан).

Интересно, что в этом стихотворном диалоге ключевыми словами, повторяющимися и в том и в другом стихотворении, будут кэфу – «сегодня» и хатэ – «конец».

Но слово хатэ присутствует и в прозаическом тексте в виде михатэ – «погребальная церемония» (ми – префикс, указывающий на почтительность к тому лицу, по отношению к которому употреблено слово, т. е. отдельность восприятия морфемы хатэ в слове михатэ несомненна). Таким образом, между словом хатэ в прозе и хатэ в стихотворениях существуют отношения омонимии, и их в паре можно рассматривать как разновидность омонимической метафоры.

Еще пример того же рода:

«Ныне покойный вельможа Минамото-дайнагон долгие годы жил в любви с Госпожой из Восточных покоев, дочерью Тадафуса. Но вот увлекся он юной принцессой Тэйдзиин, отдалился от прежней дамы, и так прошло время. Были у них с Госпожой из Восточных покоев дети, поэтому беседовать они не перестали и жили в одном месте. И вот он послал ей:

Сумиёси-но
Мацу наранаку-ни
Хисасику мо
Кими-то нэну ё-но
Нари-ни кэру кана

Не сосны мы с тобой,
Что растут в Сумиёси,
Но как же долго
Те ночи, что с тобою мы врозь,
Уже тянутся.

Так он послал ей, и она ответила:

Хисасику ва
Омохоэнэдомо
Суми-но э-но
Мацу я футатаби
Окикаварураму

Что слишком долго –
Не показалось мне,
Но в бухте Суминоэ
Сосны заново,
Верно, успели вырасти –

таков был ее ответ» (11-й дан).

В обоих этих стихотворениях повторенными ключевыми словами являются Суми – часть топонимов Суминоэ и Сумиёси. Сосны, растущие в этой местности, издавна служат символом долголетия и долгого верного супружества. В прозаическом тексте танка предшествуют слова: «Переписки они не прекращали и жили в одном месте». Глагол сумитамахикэру, составленный из суффикса кэру, вспомогательного глагола тамахи и формы глагола суму – «жить», означает еще «жить в супружестве». Основной глагол суми в этом слове образует какэкотоба с частью суми – топонима Сумиёси (с которого, кстати сказать, и начинается первая танка эпизода) и с частью суми – топонима Суминоэ во второй танка. Таким образом, не только танка необходимо рассматривать в прозаическом контексте эпизода, но и проза должна быть рассмотрена в контексте танка.

Интересно, что со временем многие поэтические приемы окончательно преступают границы стиха и прочно закрепляются в прозе, но это происходит тогда, когда самостоятельность и особая природа прозы уже становятся непреложным художественным фактом и проза наравне со стихом приобретает статус художественного текста. В таком случае поэтизирование повествования лишь подтверждает его прозаическую природу и приемы, характерные именно для поэзии танка, наоборот, подчеркивают прозаическое окружение приема. Например, у Сайкаку, великолепного мастера прозы, насыщенной богатейшими приемами, почерпнутыми в классической поэзии танка и прошедшими потом свой путь развития в прозе, мы находим такие обороты:

Кюдзёкё-ни ми-во погаси, кирихинава иссун-но нака ни – букв. «Сжигали тело в безумствах с женщинами веселых кварталов и за миг, достаточный, чтобы передать фитиль...»[45].

Глагол когасу – «жечь», «сжигать» по типу энго связан со словом хи – «огонь», хи входит составным элементом в слово хинава – «фитиль», т. е. здесь мы имеем дело с использованием чисто поэтических приемов в прозе.

Перейдем теперь к следующему вопросу, тесно связанному с понятием рамок текста. До сих пор говорилось о сдвиге центральных точек эпизода и о тенденции к некоторому ослаблению границы между стихом и прозой.

Но какими же становились эти рамки текста, иными словами, каким образом маркировались начало и конец текста?

В поэтическом сборнике или антологии конец текста совпадал с концом пятистишия, и нередко в самых значительных поэтических сборниках и антологиях интервал между отдельными текстами наблюдался именно после танка, как, например, в Кокинсю. Если же мы обратимся к концовкам Ямато-моногатари, а также зададимся вопросом, каково обрамление танка в произведении, то убедимся, что, хотя существует немало эпизодов, завершающихся вместе с окончанием текста танка, основная тенденция все же направлена к тому, чтобы расширить рамки текста эпизода и отодвинуть конец если не за счет дальнейшего развития повествования, то с помощью обрамляющих синтаксических конструкций.

Чаще всего на танка не кончается текст эпизода, ибо за пятистишием следует еще несколько слов, относящихся сугубо к линии прозы. Эти слова означают, как правило; «так было сложено», «так шло послание», «так она написала», «такое он послал» и т. д. Причем почти всегда танка предшествует выражение «...и тогда он сложил и послал кому-либо...». Такой повтор, выражающий ту же самую мысль, но уже без детализации – когда, кому и при каких обстоятельствах послано, несвойствен основным поэтическим сборникам и антологиям того времени. Подобные синонимические конструкции в очень большом числе встречаются в Ямато-моногатари, и, что примечательно, они оказываются весьма разнообразны по составу. Можно было бы ожидать, что здесь будет употреблено клише – столь распространенное явление для обрамляющих конструкций в средневековых литературах. Однако произведение отличается таким разнообразием этих оборотов, следующих за танка и во многих случаях завершающих эпизод, что привести наиболее характерные из них кажется весьма интересным.

I. Варианты обрамления конца танка с глаголом ару – «быть», «иметься»:

то арикэрэба

то наму арикэру

то арикэру

то арэба

II. Варианты обрамления конца танка с глаголом ифу – «говорить»:

то наму ихикэру

то наму ихитарикэру

то наму ихитэ итарикэру

то ихикэри

то ихэрикэри

то наму ихэрикэрэба

то наму ихиярикэри

то наму ути ихикэрэба

то ихитарикэрэба

то ифу ута

то дзо ихикэру

то ифу мо

то синобияка-ни ихикэри

III. Варианты обрамления конца танка с глаголом ему – «складывать» (о стихах)

то ёмитэ татэмацурикэрэба

то ёмитарикэрэба

то ёмитамахикэрэба

то ёмитэ наму окосэтарикэрэба

то наму ёмитамахикэру

то наму ёмитарикэру

то ёмитэ какицукэтарикэру

то ему токи ни

то ёмитэ

то ёмитэ ки-ни какицукэто

IV. Варианты обрамления конца танка с прочими глаголами: каку – «писать», яру – «предлагать», «подносить», окосу – «посылать», кахэсу – «отвечать», нотамафу – «говорить» (почтительно), асобасу – «соизволить», махосу – «говорить», кикоэру – «говорить», цукэру – «добавлять» и др.

то нами какитари

то какитари

то какэри

то какэрикэру

то наму какицукэтэ

то какитэ фундзитэ

то какицукэтэ татэмацурикэру

то какитарикэру

то тэ наму яритамахикэрэба

то тэ кидзи-во наму ярикэру

то тэ окосэтарикэрэба

то наму какэситамахикэру

то нотамахикэри

то наму нотамафу

то нотамавасэкэру

то дзо асобаситарикэри

то махосэ

то наму махосицуру

то наму кикоэру

то дзо цукэтэ арикэру

то дзо цукэтарикэру

то тэ суэ-во цукэсасуру-ни

то тэ

то тэ наму

то хитори гоцу

Таков в общем виде перечень конечных обрамлений танка в Ямато-моногатари. Бросается в глаза его разнообразие, причем, за исключением трех примеров, все варианты, вошедшие в последнюю, наиболее разнообразную группу, относятся ко второй половине произведения, после 100-го дана. Видимо, и частица наму, оказавшаяся столь характерной для стиля Ямато-моногатари, в основном употребляется в этих конструкциях, подчеркнуто прозаичных и разговорных рядом с танка.

Ранее уже рассказывалось о гипотезе японских ученых, что первая половина памятника (до 100-го дана) была создана не в одно время со второй. Это предположение аргументируется различиями в области словоупотребления; например, до 99-го дана слово коно – «этот» 12 раз встречается в танка, и больше его почти нет. После 100-го дана коно не раз можно встретить и в прозе.

Возможно, это только совпадение, что перемена в оформлении концовочных конструкций в сторону большего разнообразия и богатства наблюдается тоже после 100-го дана произведения. Но может быть, что эти данные также свидетельствуют об определенных отличиях в обстоятельствах создания первой и второй половины памятника, ибо разница между первыми тремя приведенными группами и четвертой, относящейся к 100–173-му данам, действительно весьма заметна.

Совсем иную картину концовочных обрамлений танка дает Исэ-моногатари. Во-первых, здесь явно больший процент совпадений конца эпизода с концом танка, что лишний раз свидетельствует о том, что Исэ-моногатари в большей степени собрание стихов Аривара-но Нарихира; и автора Исэ, вероятно, менее, чем автора Ямато-моногатари, заботила судьба прозы. Во-вторых, имеющиеся в Исэ-моногатари концовочные обрамления танка малочисленнее и, как правило, однообразны. Все они в подавляющем большинстве представляют собой варианты с глаголами ему – «складывать» и ифу – «говорить».

Иных случаев в Исэ-моногатари единицы, все же остальные неповторяющиеся варианты обрамлений конца танка в общем виде таковы:

то ёмитэ

то ёмэрикэрэба

то ёмикэру

то ару

то ихэру

то ихэрикэрэба

то кикоэру

то наму

то ва ихикэрэдо

то какитэ и т. д.

По сравнению с этим Ямато-моногатари дает разительное богатство концовочных обрамлений. И думается, что во многих случаях их наличие после танка в конце эпизода служит той же цели: ввести в рамки текста прозу и на ней маркировать конец эпизода.

Любопытно, что 169-й дан, некогда, видимо, бывший последним, завершающим даном Ямато-моногатари, кончается не танка, а прозаической строкой. 173-й дан, который был, вероятно, дописан позже остальных и в основных списках стоит последним, использует не оригинальную конструкцию наподобие тех, что встречаются в IV приведенной нами группе, и свойственных второй половине памятника, а тот весьма распространенный оборот, которым завершается 1-й дан Ямато-моногатари, – то наму арикэру.

Вполне возможно, что тот, кто приписывал 173-й дан, стремился не нарушить стилистики произведения и позаботился о том, чтобы ввести последнюю фразу произведения в ряд ординарных конструкций, часто встречающихся в нем. В то же время автор 173-го дана не стал заканчивать написанный им эпизод и все произведение пятистишием и, чтобы подчеркнуть жанровую природу этого сочинения, придал танка концовочное обрамление, завершив дан прозой: то наму арикэри, т. е. «так оно было». Таким образом, эта заключительная фраза, обозначая конец эпизода и всего произведения, стала составной частью текста.

Значение подобных конструкций еще и в том, что они также обеспечивают эффект непрерывности текста, ибо с помощью такого оборота танка оказывается синтаксически включенной в прозаический контекст, при этом ее синтаксическая функция имеет вид прямого дополнения. В поэтическом собрании танка нередко никак синтаксически не связывается с прозаическим вступлением, например:

«Отправившись в дом к даме, которую некогда любил, а потом позабыл (...хито-но мото-ни макаритэ):

Юфу ями ва
Мити мо миэнэдо
Фурусато ва
Мото коси кома-ни
Макасэтэ дзо куру

В вечернем мраке
И дороги не видно.
В прежние места,
Лишь коню, здесь бывавшему,
Доверяясь, я добрался»

Нередко также в поэтической антологии можно встретить перед пятистишием форму глагола, сходную и с той, что употребляется в ута-моногатари, – ёмэру – «и сложил» либо иные варианты – ёмэрикэру, ёмитэ, идасикэру, ёмитэ окосэтарикэру и т. п. Однако от антологии такие случаи в Ямато-моногатари отличаются именно тем, что после танка в них следуют обороты, означающие «вот как было сложено» и тем самым включающие танка в синтаксическую структуру прозы.

Тенденция к установлению непрерывности текста (которая, разумеется, никогда не реализуется полностью, оставаясь тенденцией, если текст состоит из стиха и прозы) – эта тенденция, как мы пытались показать выше, также призвана установить значимость прозы как текста и равноценность ее стиху.

Той же цели отчасти служат и те оценки и заключения, что помещаются после танка. Оценка достоинства приведенного стихотворения, вообще говоря, элемент совершенно необязательный и в поэтических собраниях очень мало принятый.

Оценки, которые приводятся после пятистишия, в Ямато-моногатари встречаются в основном в двух видах – это либо авторское отношение к стихотворению, либо отношение того, кому стихотворение было направлено или при ком произнесено.

Оценки второго вида нередко служат дальнейшему развитию сюжета, выражаемого материалом прозы. В таком случае оценка стихотворения тем или иным образом становится поворотным моментом в развертывании сюжета либо его развязкой.

Например, в 100-м эпизоде:

«Когда Суэнава-но сёсё жил в Ои, император Уда изволил сказать: „Вот начнется пышное цветение, непременно приеду смотреть“. Но позабыл об этом и не приехал. Тогда сёсё:

Тиринурэба
Куясики моно-во
Оховигава
Киси-но ямабуки
Кэфу сакаринари

Если осыплются цветы,
Как будет жаль!
У реки Ои,
На берегу, дерево ямабуки
Сегодня в полном цвету –

так говорилось в его послании, и император, найдя его полным очарования, спешно прибыть соизволил и любовался цветением».

В приведенном примере новый элемент фабулы появляется в результате оценки стихотворения, полученного носителем фабульного действия в эпизоде.

В 157-м дане рассказывается: «В стране Симоцукэ долгое время жили муж с женой. Долгие годы провели они вместе, и вот муж переменился к жене душой, завел себе другую женщину и все, что в доме было, перевез до последнего к новой жене. „Как это жестоко“, – думала прежняя жена. Но не мешала ему, только смотрела. Ни одной мелочи, с пылинку величиной, и то не оставил, все унес. Единственное, что ей осталось, – это кормушка для лошади. Так и за этой кормушкой послал он своего слугу, подростка по имени Макадзи, чтобы он кормушку и ту забрал. Этому мальчику женщина и говорит: „Тебя уж тоже теперь здесь не будет видно“ и тому подобное, а он: „Почему же? Хоть хозяин к вам и не будет хаживать, я непременно загляну“, – так ей отвечает и уже собирается уйти. Тогда она говорит: „Хочу я передать весточку твоему хозяину, не возьмешься ли мне помочь? Письмо-то читать он вряд ли будет. Так ты передай ему на словах“, – „Охотно передам“, – ответил слуга. И она:

Фунэ мо ину
Макадзи мо миэдзи
Кэфу ёри ва
Укиё-но нака-во
Икадэ ватараму

„И корабль скрылся,
И весла не видно.
Отныне
Бренный мир
Как переплыву я? –

так ему передай“, – наказала. Тот все передал мужу. И вот он, все подчистую из дому увезший, все до единого обратно привез и стал жить, как раньше, и в сторону больше не смотрел, а все был с нею».

Танка, созданная женщиной, действительно замечательна. В ней содержатся два какэкотоба: фунэ – «корабль» соответствует фунэ в слове мабунэ – «кормушка для лошади». Макадзи – архаизм, означающий «весло», есть также имя мальчика, слуги мужа этой женщины. Горечь, выраженная поэтессой в стихах, претворена в поэзию так искусно и изящно, что стихотворение более чем что-либо другое возымело действие и муж, восхищенный ее искусством, вернулся к ней.

Подобные примеры раскрывают значение оценок танка в восприятии персонажа – адресата пятистишия как двигателя сюжета в первую очередь.

Но в произведении встречается немало случаев, когда отмечается реакция адресата на услышанное или прочитанное стихотворение, но сюжет не получает никакого дополнительного толчка, его развитие остановлено, и эпизод нередко заканчивается описанием этой реакции.

Чаще всего это либо слезы, либо восхищение изысканностью стиха, иногда и то и другое. И что примечательно, такая оценка часто с точки зрения ее функции в развитии повествовательной линии эпизода оказывается сходной с концовочной обрамляющей конструкцией и в большинстве случаев синтаксически соединена с ней. Мы имеем в виду случаи, подобные следующим:

«...так сложил, и все заплакали, никто уже не мог стихи слагать, а Ёситоси до конца служил императору под именем Канрэн-дайтоку» (2-й дан).

«...так сложил, и младшие братья монаха, остановившиеся в том жилище, были очарованы» (25-й дан).

«...так он прочел, и все они, ничего не отвечая, громко зарыдали. До чего странные были люди!» (41-й дан).

«...так сложил, и дама была очень обрадована и заплакала» (69-й дан).

«...так сложив, он заплакал. В те времена он был еще в чине тюбэн» (98-й дан).

«...так сказал он, и хозяин дома нашел его стихотворение полным очарования и весьма искусным» (125-й дан).

«...так сложила, и он, опечаленный, снял с себя одно из одеяний и послал ей» (126-й дан).

«...произнесла она это, и император так неистово хвалил, что даже слезы навернулись ему на глаза» (146-й дан).

«...так сложил, и император счел стихи превосходными, сошел, одарил всех, кто там был, а затем к себе вернуться соизволил» (172-й дан). И т. д.

Концовки такого рода, являющиеся передачей оценки стихотворения, на наш взгляд, прежде всего служат заменой повествовательной развязки. Это, так сказать, лирическая разрядка повествовательной фабулы. Под лирической развязкой мы понимаем тот момент, что следует за кульминацией эстетического переживания в виде танка, тот катарсис, который тут же воплощается в описании эмоционального переживания воспринявшего танка. Однако помимо выполнения этих двух ролей оценочные концовки такого рода, безусловно, также способствуют усилению значения прозаических фрагментов текста. Прежде всего они, завершая эпизод, тем самым подчеркивают маркированность конца текста именно прозаическими элементами, а не танка, подобно обрамляющим концовочным конструкциям типа «так она сложила», не имеющим никакого значения с точки зрения развертывания сюжета. Понятно, что концовки, носящие и сюжетную функцию, тем более способны выполнить эту роль, к тому же помогая восприятию эпизода в целом, создавая особое эмоциональное напряжение, которое, что особенно важно, возникает уже после лирической кульминации, каковой является танка. Пожалуй, можно даже утверждать, что таким образом создается как бы два фокуса эстетического переживания: один лежит в сфере танка, другой выражен в реакции и оценке адресата танка, относящихся к сфере прозы. Подобное удвоение центров ничуть не удивительно для этого памятника, который, видимо, создавался на переходном этапе развития ута-моногатари, жанровые признаки которого некоторое время оставались колеблющимися ввиду постоянно меняющегося соотношения между стихом и прозой. Танка являла собой феномен несравненно более устоявшийся, пути развития которого, бесконечно интересные по своему разнообразию, все же не представляли ничего неожиданного, так как основные тенденции литературы танка уже были сформированы. Прозе же предстояли еще трудные и неведомые метаморфозы. И, думается, Ямато-моногатари носит следы этой попытки эксперимента, чем, быть может, отчасти и объясняется то обстоятельство, что, по распространенному мнению, Ямато-моногатари представляется менее отшлифованным и совершенным, чем, например, Исэ-моногатари, и подчас бывало отнесено к числу менее важных памятников, как бы памятников второго класса. Между тем именно эта кажущаяся неотделанность, неспрятанные швы, экспериментаторство и делают памятник особенно интересным и для историка японской литературы, и для теоретика-литературоведа и нисколько не умаляют литературных достоинств произведения, придавая ему, наоборот, новую ценность.

Обратимся теперь к тем оценкам, которые принадлежат самому автору произведения.

Во-первых, особое место в числе авторских ремарок по поводу танка занимают сообщения о том, что существовали и ответные танка, но они забыты. Это, например, такие высказывания:

«Ответ кавалера уступает по достоинству этому посланию. И не сохранился он в памяти людей» (8-й дан).

«Августейший ответ тоже был, но людям он неизвестен» (45-й дан).

«Ответ же забыли люди» (161-й дан).

«Ответное стихотворение очень было интересно, но не дошло до нас» (65-й дан).

«Был и ответ, но в книгах он не приводится» (95-й дан).

«Ответ был от сайгу. Он забыт» (120-й дан).

«Кавалер этот был мастер слагать танка, и ответ, наверное, был хорош, но здесь он не приводится, ибо неизвестен» (135-й дан).

Надо сказать, что далеко не всегда в тех случаях, когда ответная танка отсутствует, автор Ямато-моногатари указывает, что она не приводится, потому что забыта людьми, но все же некогда существовала. Конечно, встречались случаи, когда ответная танка и в самом деле не была сложёна. Однако есть и обратные примеры: в поэтической антологии какая-либо танка приводится вместе с ответной, в то время как в Ямато-моногатари сообщается, что ответ не сохранился в людской памяти, поэтому не может быть приведен.

Крайне интересный в этом отношении случай представляет 57-й дан произведения, в котором рассказывается:

«Наместник страны Оми, Тайра-но Накаки, очень любил и лелеял свою дочь, но вот родитель скончался, и она, изведав многое, поселилась в чужой стране, в безлюдном месте. Пожалев ее, Канэмбри сложил и послал:

Вотикоти-но
Хито мэ марэ нару
Ямадзато-ни
Ивэ исэму то ва
Омохики я кими

Наверно, не думала ты,
Что будешь жить в доме
В горной деревушке,
Куда редко
Люди заходят –

так он сложил и послал, и она, прочитав, даже ответа не написала, а все только рыдала горько. А она тоже слагала танка очень искусно».

В Госэнсю, 16, напротив, приводится ответ дамы на полученное пятистишие, однако автор Ямато-моногатари пренебрег возможностью включить этот ответ в текст эпизода, предпочтя, по-видимому, лирическую развязку, о назначении которой говорилось выше. Вероятно, такая концовка показалась автору более эффектной, чем ответная танка дамы. И это примечательно: выраженная в прозе развязка – сильное эстетическое переживание персонажа – оказывается предпочтительнее, чем стихотворение. Таким образом, сюжетные средства, приемы, относящиеся к сфере прозы, показались автору более выразительными, нежели танка.

И еще одно. Раз есть подтверждения тому, что в некоторых случаях автор мог бы дать упоминание о некогда существовавшем ответе, но не делает этого, а в другом случае говорит о таком ответе, не имея к этому оснований, можно предполагать, что подобные упоминания о танка, текст которой забыт, служат еще какой-то цели. Вполне возможно, что намеренный пропуск танка порождает ее поэтический эквивалент[46], существующий не как реальный текст, а как своего рода литературный жест, открывающий читателю особые возможности.

Ведь автор иногда включал в памятник и неудачные стихотворения. В 19-м дане Ямато-моногатари приведена танка, после которой следует авторское резюме: Кокоро-ни ирадэ асику наму ёмитамахикэру. Разные комментаторы отстаивают два различных способа перевода этой фразы: 1) «И самому ему не понравилось, такое дурное сложилось стихотворение». 2) «Неискренним было его чувство к той даме, и дурное сложилось стихотворение». В любом случае стихотворение объявляется дурным, но тем не менее приводится.

Стало быть, упоминания о неприведенных танка – не просто разновидность комментаторских заметок, они представительствуют за эту танка в тексте.

Заметим, что снова происходит подмена танка прозой, но уже в других обстоятельствах.

Усилению значения повествовательных частей способствуют авторские ремарки и такого рода: «... так сложил. Теперь это все уже старинные песни» (143-й дан).

Или ремарки, подчеркивающие выразительность и высокие достоинства танка:

«Только это и было написано в послании» (101-й дан).

«Только это он и сказал, ничего больше не прибавил. В глубине души он так сожалел о соколе, что никакими словами не опишешь» (152-й дан).

«Увидел он это, безгранично опечалился и заплакал. Что не дали ему четвертого ранга, в самом письме ни слова не было, только то и было, что в танка» (4-й дан).

Однако подчеркивание поэтических достоинств танка – только одна сторона явления. Помимо этого, если мы внимательнее рассмотрим те эпизоды, из которых заимствованы приведенные выше ремарки, мы обнаружим, что эти высказывания служат не только превознесению достоинств стиха, в не меньшей, а, может быть, даже в большей степени, хотя не так явно, они подчеркивают значимость того, что выражено прозой.

Чтобы разъяснить эту мысль, рассмотрим строение и отчасти исходный материал эпизодов, в которых содержатся подобные ремарки.

Возьмем 4-й дан Ямато-моногатари, танка из которого приводилась выше в связи с проблемой ритма и участием какэкотоба в создании ритма стиха. В дане рассказывается о том, как один придворный был послан в провинцию для усмирения мятежа Сумитомо. Этот придворный носил пятый ранг, а как раз наступил год, когда ему должны были присвоить следующий, четвертый.

Далее говорится: .«Вот с почтой из столицы приходит письмо от наместника Оми – Кимутада-но кими. С нетерпением и радостью вскрыл он послание, смотрит – там написано о множестве разных разностей, и лишь в той стороне, где пишется дата и тому подобное, начертано такое:

Тамакусигэ
Футатосэ авану
Кими-га ми-во
Акэнагара я ва
Аран-то омохиси

Драгоценная шкатулка для гребней,
Крышка и низ не встречаются
В тебе.
Ты все еще открыта?
А я думал, что уже нет.

(4-й дан)

Увидел он это, безгранично опечалился и заплакал, что не дали ему четвертого ранга, в самом письме ни слова не было, только то и было, что в танка». Из значений слов-омонимов складывается второй смысл стиха: «Два года мы не встречались с тобой. Все еще цвет твой – алый? А я-то полагал, что уже нет». Поскольку алый – цвет одежд чиновников пятого ранга, адресат понял, что его оставляют в прежнем положении и обещанного повышения ему не дождаться. Искусно составленная танка, содержащая многие виртуозные поэтические приемы, как только адресат понял ее смысл, вызвала у него горькие слезы.

Теперь обратимся к 15-му свитку Госэнсю (раздел «Песни о разном»):

«Оно Ёсифуру отправился гонцом на запад, а на второй год непременно должны были ему дать четвертый ранг, но никак не присваивали, и он отправил послание, жалуясь, как нелегко ему приходится, и тогда на обороте ответа приписано было: Кимутада:

Тамакусигэ
Футатосэ авану
Кими-га ми-во
Акэнагара я ва
Арану то омохиси

(См. приведенный выше перевод.)

Оно Ёсифуру отвечает:

Акэнагара
Тоси фуру кото ва
Тамакусигэ
Ми-но итадзура-ни
Нарэба нарикэри

Все открыта –
А годы проходят –
Эта драгоценная шкатулка.
Видно, праздной игрушкой
Сделалась она».

Ёсифуру был послан на запад в 3-м году Тэнкё (940 г.), указывает Такахаси Сёдзи[47]. Значит, этот рассказ описывает события 941 г., причем в Ямато-моногатари несколько иначе, чем в Госэнсю. В Госэнсю рассказывается, что Ёсифуру непременно должны были присвоить четвертый ранг, но не давали, и тогда он написал Кимутада, жалуясь, что ему не дают повышения, потому что он послан в эти места. Танка Кимутада, написанная на обороте его письма, где полагается ставить дату, означает: «Не предполагал я, что вы все еще в пятом ранге». На это следует ответ Ёсифуру: «Я все еще в пятом ранге, потому что нахожусь здесь и не могу вернуться».

Судя по содержанию Ямато-моногатари, Ёсифуру не знает, присвоено ли ему новое звание, жаждет разузнать об этом, и как раз в это время приходит письмо Кимутада, в котором посредством танка сообщается, что в новый ранг он возведен не будет. Так Ёсифуру узнает об этом печальном для него известии.

В Ямато-моногатари ответной танка Ёсифуру нет. В Госэнсю указано авторство, к тому же Ёсифуру скончался в 968 г., к этому времени антология Госэнсю уже существовала, и Ёсифуру наверняка она была известна. Трудно предположить, что кто-нибудь в то время сложил танка и приписал ее Ёсифуру. С другой стороны, текст Госэнсю дошел до наших дней в своем первозданном виде, так что не может быть и речи о приписке позднейшего переписчика. Поскольку автор Ямато-моногатари был человек того же круга, что и Ёсифуру, он не мог не знать ответ Ёсифуру и, вероятно, был осведомлен, что и другие тоже слышали о нем. Однако он не приводит ответной танка, ограничиваясь виртуозным стихотворением Кимутада. Более того, зная о существовании ответной танка, он все же не пишет, что она была несовершенна и забылась либо просто, что она нехороша. Он вводит собственное замечание в прозе, дающее оценку приведенной танка Кимутада, и несколько нарушает действительный ход событий, описанный в Госэнсю. Нарушение это служит не только свидетельством особого значения мастерства Кимутада, создавшего танка тамакусигэ, но подчеркивает значимость и весомость прозаической оценки стихотворения.

Итак, мы все больше подходим к проблемам развития собственно прозы. Изучая те факты, которые связаны с манерой описания ситуации, убеждаешься в том, что автор Ямато-моногатари нередко прибегал к весьма существенному и новаторскому для жанра фактору развития лирической прозы – к художественному вымыслу.

И прежде всего, разумеется, этот вымысел, фантазия автора разрушают известный ход событий, связанных именно обстоятельствами написания танка.

Если в 4-м дане ответная танка и была опущена, то авторство ее все же указано в соответствии с исторической правдой и оно совпадает со сведениями в Госэнсю.

Рассмотрим теперь 142-й эпизод Ямато-моногатари. В нем повествуется о девушке, у которой умерла мать.

«Заботы о ней взяла на себя мачеха, и нередко бывало так, что девушке приходилось поступать против собственной воли. И вот она сложила:

Арихатэну
Иноти мацу ма-но
Ходо бакари
Уки кото сигэку
Нагэкадзу могана

Ах, если б можно было не вздыхать
И не печалиться,
Хотя бы пока
Проживаешь эту жизнь,
У которой будет конец –

так она сложила.

Отломив ветку сливы, она:

Какару ка-но
Аки мо каварадзу
Нихохисэба
Хару кохи си тэфу
Нагамэсэмаси я

Если б этот аромат
И осенью неизменно
Источался,
Не так мучительно было б
О весне с любовью вспоминать –

такое сложила стихотворение».

Далее говорится о том, как многие кавалеры, очарованные ее красотой и поэтическим даром, стремились завязать с нею отношения, но она им не отвечала. Отец и приемная мать стыдили ее за это, и тогда она написала одному из кавалеров:

Омохэдомо
Кохи накарубэми
Синобурэба
Цурэнаки томо я
Хито-но миру раму

«Хоть и думаю о вас,
Но, видно, все напрасно.
Чувства в душе таю,
И, верно, бесчувственной
Кажусь я вам.

Только это она и послала, ни слова не добавила. Причина же была вот в чем: родные все говорили ей: „Возьми же кого-нибудь в мужья“, а она отвечала: „Всю свою жизнь до смерти я хочу прожить без мужчин“, беспрестанно это твердила, и так оно и вышло: ни с кем она не завязала отношений и в двадцать девять лет скончалась».

В этом эпизоде содержатся три танка. Первая из них – арихатэну – содержится в 18-м свитке Кокинсю (раздел «Песни о разном»), остальные две танка – как сообщается в 143-м дане и, видимо, имеет отношение и к 142-му – «все это теперь уже старые песни». Помимо того в Кокинсю автором первой танка назван Тайра Садафуми (Хэйтю).

Таким образом, старые танка оказались вставлены в совершенно новый контекст, т. е. соединение этих пятистиший с данным повествованием представляет собой плод творческой фантазии автора. При этом важно, что читатель или слушатель почти наверняка знал эти танка и не мог ошибиться относительно времени их создания и авторства.

В связи с использованием старых танка в новом повествовании Такахаси Сёдзи пишет: «По мере развертывания повествования всякий раз, когда использовались старые танка, интерес читателя переключался именно на то обстоятельство, что здесь использованы старые пятистишия»[48].

Однако помимо того, что в новом окружении по-новому видятся давно известные танка, помимо того, что для искусного сопряжения нового материала с прежним и общеизвестным требуется немалое мастерство, существует еще одна важная сторона этого явления, а именно что в результате такого сопряжения особое значение обретает прозаическое повествование, точнее, факт его вымышленности. Ведь подчеркивается в таком случае не только искусность сочленения танка прежних лет с новым прозаическим контекстом, но и искусственность, сочиненность этой прозы, ее сделанность, т. е. происходит явный сдвиг установки: от стремления передать ход событий, приведших к созданию того или иного стихотворения, рассказать об историях, происшедших с людьми нынешних и былых времен, известных своими поэтическими творениями, автор переходит к решению самостоятельных литературных задач, к утверждению условности, т. е. к установлению новых свойств повествования.

Ямато-моногатари, как мы старались показать, являет собой переходный и отчасти экспериментальный этап в развитии лирической прозы с интереснейшими находками в области прозы повествовательной. Однако эти находки и литературные новации, как мы видели, лежат не на поверхности явления.

Как уже говорилось, повествование в Ямато-моногатари развертывается в виде цепи, в которой иногда наблюдается определенная цикличность. Теоретически такое повествование может длиться бесконечно. Однако потенциальная возможность развертывания повествования есть свойство памятника в целом, даны же конечны.

Даны Ямато-моногатари, как мы видели, могут заканчиваться на танка либо на определенные формы глагола и предикативного прилагательного (рэнъёкэй, рэнтайкэй) в случае, если эпизод завершается прозой. Во всех этих случаях конец эпизода оказывается маркированным в результате логики построения эпизода, развертывания лирического сюжета, канонических приемов завершения ута-моногатари и пр.

Однако некоторые даны Ямато-моногатари кажутся оборванными на полуслове. И прежде всего это относится к 169-му дану. Содержание его таково:

«B древние времена человек, служивший в чине удонэри, отправился в страну Ямато, в храм Ова, гонцом с подношениями храму. В окрестностях Идэ из некоего красивого дома вышли женщины и дети и стали смотреть на путника. Одна недурная собой женщина стояла у ворот с пригожим ребенком на руках. Лицо этого ребенка было очень красиво, и, остановив на нем взгляд, удонэри сказал: „Принеси-ка сюда ребенка“, и женщина подошла ближе. Посмотрел он вблизи, видит – истинная красота – и говорит: „Не выходи ни за кого другого. Будь моей женой. Много времени пройдет, и я вернусь. А это возьми на память“, – сказал он, снял с себя пояс и отдал ей. Потом развязал пояс на ребенке, привязал к письму, которое было при нем, и велел нести его дальше. В тот год ребенку было всего лет шесть-семь. А этот кавалер был охотником до игры в любовь, поэтому так и сказал. А ребенок об этом не забыл, все время в памяти держал. И вот прошло лет семь-восемь, опять этот кавалер был назначен гонцом, отправился, как рассказывают, в Ямато, остановился в окрестностях Идэ, смотрит – впереди колодец. А там женщины набирают воду и так говорят...»

Организация этого эпизода не имеет ничего общего с остальными данами произведения, в нем не соблюдены те условия, которые необходимы в этом жанре. Помимо явного обрыва в тексте в нем еще отсутствуют танка, более того, текст обрывается на таком месте, что никакой изготовки к появлению танка не наблюдается, ситуация, при которой могло быть сложено пятистишие, отсутствует, нет даже ни малейшего намека на то, что может произойти обмен танка или хотя бы что кто-нибудь собирается создать стихотворение.

Если б эпизод завершался встречей гонца с этой женщиной или подросшим мальчиком, можно было бы считать, что все предпосылки к созданию танка существуют. Но концовка – «женщины набирают воду и так говорят...» – не сулит пятистишия, скорее поворот в сюжете, новый толчок к развитию повествования.

Кроме того, и это самое важное, судя по вариантам и спискам памятника, текст 169-го дана Ямато-моногатари именно таким и был в оригинале, и если в некоторых списках приводится танка на тему «о нижнем поясе Идэ», то комментаторская традиция убедительно доказывает, что это позднейшие вставки.

Собранные в Ямато-моногатари танка в основном были известны и широко популярны, и в случае, если в копиях рукописей попадались обрывы, загрязнения или какие-нибудь страницы оказывались попорчены, недостающие фрагменты восстанавливались безотлагательно.

И раз это не было сделано в 169-м дане, приходится предположить, что танка этого дана никогда и не существовала.

Весьма интересное истолкование этому явлению дает Такахаси Сёдзи, и его концепция, видимо, имеет реальные основания.

Такахаси Сёдзи пишет: «Форма Ямато-моногатари такова, что в нем рассказываются разные небольшие истории, связанные ассоциациями, одна за другой. С повествовательной точки зрения эти разнообразные истории могут продолжаться и продолжаться, остановиться можно в произвольном месте. Однако автор Ямато-моногатари, создавший свое произведение как памятник письменной литературы, видимо, полагал недостаточным просто расположить материал подряд. И он выбрал способ обрыва.

С точки зрения формы эта разновидность самая короткая, притом он заменил манеру устного повествования приемом письменной литературы. В качестве завершения произведения, в котором собраны истории, повествующие об аварэ – „печали“, „очаровании этого бренного мира“, обрыв свидетельствует о полной гармонии содержания и формы. Человек, в одиночестве закончивший чтение произведения, погружается, в размышления – ведь далее может быть и так и эдак, и, лишь когда окончательно гаснет инерция такого обрыва, „чтение“ можно считать завершенным. Это воистину техника письменного произведения. Ямато-моногатари представляет собой произведение, в котором ута-катари (букв. „рассказывание танка“.– Л. Е.) смыкается с письменной литературой. Из свободы повествования в Ямато-моногатари конкретно видно стремление автора установить эту гармонию между строением произведения и содержанием материала, видны его осознанные установки, выработанные им в то время, когда он собирал воедино однотипный материал в одном произведении»[49].

Вспомним, что по многим данным, как о том говорилось ранее, 169-й эпизод в первоначальном оригинальном виде памятника, по всей вероятности, представлял собой последний, завершающий дан. Следовательно, способ завершения этого дана имел решающее значение для композиции памятника в целом, ибо он совпадал с концом всего этого произведения. Оказывалось, что конец произведения не дается в нем самом, фабула могла бы развиться далее тем или иным образом, но каким – совершенно неизвестно, и на этой неопределенности, на этой множественности возможных исходов и заканчивается книга, что, по мнению Такахаси Сёдзи, согласуется с принципом аварэ, одним из главных эстетических принципов эпохи Хэйан.

Но помимо того что с помощью такого обрыва эпизода создается некоторое настроение – грустная неопределенность, неизвестность, подобная форма завершения произведения имеет еще ряд важных аспектов, которые интересны для нас именно в связи со всем тем, что говорилось выше.

Помимо тех сторон явления, на которые указывает Такахаси, этот способ оформления конца эпизода открывает еще ряд повествовательных возможностей. Те фабульные линии, что заложены в приведенном тексте 169-го эпизода, определенно богаты, обладают высокой повествовательной энергией, это совсем не та неизвестность, когда сюжет исчерпан, но судьба героя не досказана; в данном случае происходит неожиданный для сюжета обрыв, когда все его линии только набирают силу. Это как бы сжатая пружина. В эпизоде обнажаются главные законы построения сюжетной прозы, которая может развертываться далее тем или иным способом, например вызвать появление стихотворения и привести к самым разнообразным развязкам.

Кроме того, что очень существенно, обнажается также условность литературы, установка на вымысел. Ведь сам по себе обрыв сюжета, столь богатого возможностями, свидетельствует о том, что автору неважно, происходило ли что-нибудь подобное описываемому на самом деле, и если происходило, то каким образом завершилось. Даже если допустить, что эта история была ведома многим и имела определенное, тоже известное большинству разрешение, все сказанное выше тем не менее оставалось бы в силе. Пусть даже современник, читая этот эпизод, мог вспомнить историю о «поясе из Идэ» и восстановить ее продолжение, само то обстоятельство, что в памятнике письменной литературы эта история преподнесена в таком оборванном виде, достаточно знаменательно. В дане как бы обнаруживается механизм построения произведения жанра ута-моногатари и одновременно механизм развертывания повествовательных возможностей, заложенных в прозе. Притом оказывается подчеркнутым специфический характер литературы, ее условность, с помощью чего утверждается самостоятельность такого явления, как литература, его ценность.

Как уже говорилось ранее, 168-й дан, видимо, был добавлен к произведению позже, чем 169-й, но, по-видимому, тот, кто приписал его к тексту памятника, отдавал себе отчет в особом значении завершения всего произведения способом 169-го дана и, чтобы не нарушить действие приема, поместил новый дан не в конце, а перед концом, т. е. перед 169-м даном, бывшим в то время последним.

Примечательно, что, когда добавлялись 170-й и 171-й даны, они были помещены после 169-го, но, по мнению Такахаси Сёдзи, тем человеком, который их приписал, была сделана попытка воспроизвести прием обрыва повествования в дане, который теперь стал последним, но, пишет Такахаси, «прием был применен уже поверхностно, отчасти бессмысленно»[50].

В 171-м эпизоде рассказывается о любви придворной дамы по имени Ямато и государственного советника Фудзивара Санэёри. Они обменялись танка, но после этого он долго не приходил к ней, и «она за это время извелась в ожидании. Уж что было у нее на уме – неизвестно, но она решила сделать вот что. Никого об этом не извещая, села в карету и отправилась во дворец». Затем рассказывается, как она пыталась вызвать Санэёри, просила разных придворных отыскать его, долгое время ждала. Наконец Санэёри, посоветовавшись с Хирохада-дайнагоном, как поступить в таком необычном случае, распорядился чтобы в помещение левого приказа принесли из жилых комнат ширмы и циновки и там ее поместили. «Зачем вы это сделали?» – спросил Санэёри, а она: «Очень мне было неприятно, что...» Реплика фрейлины Ямато не завершена, глагол обохэру – «чувствовать», «ощущать» стоит в условном наклонении с суффиксом ба, такая форма никогда не может завершать предложение.

Далее следует: «В дом принца Ацуёси даме по имени Ямато левый министр:

Има сара-ни
Омохиидэдзи то
Синобуру-во
Кохисики-ни косо
Васурэвабинурэ

То, что теперь
Обо мне не помните,
Терплю.
Но о любви
Забыть не могу и страдаю!»

Это стихотворение, помещенное также в Госэнсю, 11 (раздел «Любовь»), не имеет никакой связи с содержанием эпизода. Весь этот последний фрагмент почти полностью совпадает, с текстом Госэнсю, но, как мы уже упоминали, в разных списках Ямато-моногатари приводится в разном виде. В списке Тамэудзи имеется и прозаическая интродукция («В дом принца Ацуёси...»), и танка (има сара-ни), в книге Тамэиэ и то и другое написано хираганой в две строки, с пробелом между ними вдвое меньше обычного.

В группе рукописей Каритани приводится только танка, в списках годов Канги, в книгах Кацура-но мия знаками того же размера, что и в тексте, имеется приписка: «Танка из Госэнсю». Во всех остальных списках нет ни прозаического вступления, ни этой танка. Самое вероятное, что в первоначальном виде этот фрагмент отсутствовал, а был вписан позже из Госэнсю в тот список произведения, с которого потом делались многие копии, В оригинальном же тексте этого нет, следовательно, дан кончался на слове обоюрэба, т. е. в нем также был использован прием обрыва повествования.

Такахаси Сёдзи указывает, что этот прием в 171-м дане был применен поверхностно, тем более если предположить, что существовала еще танка, написанная от Санэёри фрейлине Ямато, то она наверняка была общеизвестна и могла быть легко восстановлена, а следовательно, обрыв оказывался не окончательным[51].

Однако прозаический контекст никак не подготавливает появление пятистишия, связь между ними очень неопределенна, и стихотворение по смыслу не имеет отношения к предыдущему прозаическому повествованию.

К тому же не утрачивает значения и то обстоятельство, что читатель имел дело уже с памятником письменной литературы, пусть даже он мог восполнить за счет собственных знаний и памяти определенные фрагменты в тех историях, что ему сообщались. Та же история, будучи записанной, уже носила характер текста, т. е. имела маркированные начало и конец, специальную организацию.

Поэтому обрыв, как бы легко он ни был восполним, воспринимался именно как обрыв текста, а для произведения письменной литературы такое явление уже должно было иметь свое назначение и мотивировки существования, тем более что двумя данами раньше, в 169-м дане, этот обрыв был задан гораздо определеннее и функции его были в какой-то мере более очевидны. Сами законы письменной литературы устанавливали особую значимость такого необычного оформления конца ута-моногатари, необходимость его истолкования в системе жанра. В подобном случае у читателя, естественно, возникало стремление проникнуть в замысел автора, понять цель такого стилистического хода.

Действительная разница между употреблением приема в 169-м и 171-м данах лежит в другой, на наш взгляд, области. Эта разница имеет более всего отношение к развитию повествовательных возможностей, т. е. скорее к сфере прозы, нежели к сфере поэзии.

В 169-м дане, как мы уже говорили, сюжетные линии только набирали силу и оборвались тогда, когда они еще были носителями многих возможностей дальнейшего движения сюжета и т. д. В 171-м дане они уже затухали, сюжет в общем и целом был исчерпан. Внешняя сторона приема была соблюдена – употреблена форма глагола, не могущая служить заключительной и обычно помещаемая лишь в середине фразы. Однако грамматическая незавершенность не равна обрыву сюжета, и линии развития повествования 171-го дана не подразумевали непременно наличие столь же богатого фабульными ходами продолжения, как в 169-м дане.

Итак, 169-й дан и особая форма его завершения, с одной стороны, передают то настроение, тот привкус аварэ, который характерен для поэзии эпохи в целом и, вероятнее всего, связан с буддийским понятием бренности, которое, надо сказать, в Японии было усвоено на особый лад и даже, как показывают многие исследователи, всегда несло черты, противоположные ортодоксальной буддийской доктрине.

Синтоистское архаическое сознание с его концепцией самодовлеющей природы, ориентированное на «посюсторонность» богов и предков, не совпадало с привнесенной буддизмом трансцендентностью. Отсюда – умиление эфемерным сущим, подставленное на место «буддийского бесстрастия», меланхолическое понятие аварэ, проявленное в эту эпоху в разных формах художественного сознания.

С другой стороны, в способе построения эпизода заложены возможности развития повествовательного сюжета жанра ута-моногатари, т. е. до некоторой степени он служит образцом фабульного повествования, порождающего дальнейшие движения сюжета. Помимо того, что весьма важно, этот дан совершенно лишен танка, всякого рода поэтических реминисценций. Если в 171-м дане содержатся две танка, которыми обменялись Ямато и Санэёри, то в 169-м эпизоде их нет вовсе.

Вероятно, не будет ошибкой предположить, что в 169-м дане отчасти выражена возможность существования и развития прозы без танка. Такая возможность отчасти подразумевается и в тех данах, где танка, являясь лирической кульминацией, не может быть одновременно рассмотрена как кульминация сюжета, т. е. когда стихотворение не служит единственной причиной создания данного ута-моногатари, хотя, разумеется, в условиях такого жанра является оправданием его существования.

Например, в 168-м дане, самом длинном в Ямато-моногатари, сначала повествуется о том, как Ёсиминэ-сёсё докончил начатую его возлюбленной рэнга, затем рассказывается о его исчезновении вскоре после смерти императора. Его повсюду искали и друзья его, и жена, но нигде не могли и следа отыскать. Наконец жена увидела в храме Хацусэ все его одеяния, принесенные в дар храму. Она горевала, чуть не впала в беспамятство и все умоляла монаха сказать ей, жив ее муж или нет, а Ёсиминэ в это время скрывался внутри храма, и хотя слышал голоса жены и детей, но стерпел и не выбежал к ним, а утром увидели, что всю ночь из глаз его лились кровавые слезы.

Далее рассказывается о том, как в день поминовения государя некий отрок принес дубовый листок с написанным на нем пятистишием и по почерку узнали руку Ёсиминэ, бросились искать, но снова не нашли. Лишь через некоторое время одному из гонцов императрицы удалось разыскать Ёсиминэ, уклонявшегося от встречи с посланными. Наконец Ёсиминэ объяснил, что стал монахом после смерти императора и надеялся, что, когда кончится срок его затворничества, он умрет, чтобы не оставаться в том мире, где нет более его государя. «„А что касательно детей моих, то никогда я о них не забывал“, – сказал он, и

Кагири наки
Кумови-но ёсо-ни
Вакару томо
Хито-во кокоро-ни
Вокурадзамэ я ва

„Словно в беспредельной
Дали колодца облаков
Разлучились мы,
Но милая в сердце
Ведь по-прежнему осталась, –

доложи государыне, что так я сказал“».

Танка этого эпизода выполняют сугубо декоративную функцию, не имея отношения к развитию и движению сюжета, они представляют собой нечто вроде стилистических фигур. Правда, по одной из них узнают почерк Ёсиминэ.

Далее рассказывается, как гонец, вернувшись во дворец, доложил обо всем государыне и она и многие придворные решили отправить ему послания, но его опять не оказалось на прежнем месте.

Затем следует рассказ о том, как Оно-но Комати, отправившись на молебен в храм Киёмидзу, услышала, как один монах удивительно благородным голосом читает сутру. Тогда она сказала ему: «„Я здесь, в этом храме, и очень мне холодно. Не одолжите ли мне одежду?“ – и прибавила...» Далее приводится танка Оно-но Комати, на которую виртуозным стихотворением отвечает Ёсиминэ. «Так он сказал, и она тут же поняла, что это сёсё».

Получается, что танка, которые сложены Ёсиминэ после пострижения, приводятся с целью его идентификации – «узнали руку Ёсиминэ», «поняла, что это сёсё», т. е. танка из главного стержня повествования здесь до некоторой степени превратилась в постоянную деталь, служащую характеристике героя. В эпизоде далее рассказывается, что Ёсиминэ достиг самого высокого духовного сана – содзё. У него были дети, рожденные в то время, когда он жил в миру. И вот старший сын отправился к отцу, а тот сказал: сыну монаха тоже должно стать монахом, и сын также стал монахом. Затем следует ута-моногатари о сыне Ёсиминэ, но перед этим рассказывается:

«И такое стихотворение:

Орицурэба
Табуса-ни кэгару
Татэнагара
Миё-но хотокэ-ни
Хана татэмацуру

Если срываешь цветок,
То к рукам пристает грязь.
Таким, как он растет,
Я подношу цветок
Будде в трех мирах его жизни.

тоже сложил содзё».

Все, что говорится далее, не имеет отношения к Ёсиминэ, а описывает события, связанные с его сыном. Приведенный фрагмент – последнее в эпизоде, что связано с Ёсиминэ. Этим, собственно, и завершается рассказ о нем. Однако фрагмент этот, состоящий из одной танка, видимо, имеет лишь назначение сообщить, что танка орицурэба также принадлежит Ёсиминэ, и лишен связи с предыдущим повествованием, столь богатым с точки зрения сюжетности. Декоративность подобной поэтической вставки доказывает, что в Ямато-моногатари танка может и не быть главной целью и кульминацией эпизода, ее роль иногда сродни художественной детали.

И, разумеется, до того, как складывается установка на самостоятельную художественную прозу, предварительным этапом будет сознательное искажение ситуации, в которой была написана танка, и авторское вмешательство в соотношение фабульных и сюжетных элементов.

Мы имеем в виду, например, тот способ организации повествования, который применен в 147-м эпизоде произведения.

Этот эпизод содержит предание о деве, жившей в стране Цу. К ней сватались двое юношей: один – родом тоже из страны Цу, другой – из дальней провинции Идзуми. Они были равны и красотой, и знатностью, и силой любви к девушке, даже подарки присылали ей одинаковые. И она никак не могла сделать выбор. Тогда отец ее предложил юношам пустить стрелы в речную птицу. Кто попадет в птицу, тот и станет избранником девушки. Однако попали оба, и нельзя было рассудить, кто же победил. Тогда девушка сложила печальную танка и бросилась в реку. Оба юноши кинулись спасать ее, и все трое утонули. Явились и родители обоих юношей, и тот, что из страны Цу, воспротивился тому, чтобы юноша из чужой провинции был похоронен рядом с девушкой и его собственным сыном, ведь прах чужеземца оскверняет землю. Тогда родитель юноши из Идзуми привез землю из родной провинции. Далее следует: «И вот, говорят, могила девушки стоит в середине, а слева и справа – могилы юношей. В старину все это было, изобразили все это на картине, и ныне покойной императрице поднесли. И все придворные на эту тему слагали стихи будто бы от их имени».

Итак, придворные императрицы Ацуко, супруги императора Уда, складывали стихи и от имени девушки, и от имени юношей, и это также приводится в эпизоде. Помещены десять танка, последняя из которых – «за другого юношу» (мата хитори-но отоко-ни каваритэ). Затем следует:

«И вот вокруг могилы одного из юношей построили ограду из благородного бамбука, положили с ним вместе охотничье платье – каригину, хакама, шапку эбоси, пояс, а также лук, колчан и меч и похоронили. А у другого родители, видно, беспечные были и ничего такого не сделали. Имя же этой могиле – „могила девы“ – так ее назвали.

Один путник заночевал как-то у этой могилы и услышал голоса, будто кто-то ссорится».

Далее рассказывается о том, как страннику явился окровавленный призрак одного из юношей и попросил одолжить ему меч. Взяв меч, он удалился, и путник услышал шум страшной ссоры. Затем призрак вернулся, возвратил меч и рассказал путнику всю историю, прибавив, что теперь ему удалось одолеть ненавистного врага. С рассветом призрак исчез. Путник «осмотрелся утром, а у подножия холма кровь течет. И на мече тоже кровь. Очень странная эта история, но записана она так, как ее рассказывают».

Таково содержание 147-го эпизода.

Этот эпизод, несомненно, распадается на несколько отдельных повествований: I – так называемая «легенда о реке Ику-та» (река, где утонули девушка и двое юношей), т. е. повествование о соперничестве юношей и их гибели; II – рассказ о том, как они были похоронены и при каких обстоятельствах происходило погребение; III – повествование о том, что все эти события были изображены на ширмах и что придворные императрицы Ацуко слагали стихи на эту тему, т. е. перенесение действия во времена почти современные автору; IV – рассказ о том, что было положено в могилу одного из юношей, а также о названии их могилы; V – новелла о страннике, одолжившем меч призраку.

Бросается в глаза очевидная разнородность этих повествований. I и II – старинное народное предание, III – типичная картина времяпрепровождения придворной знати X в. с приведением современных пятистиший, сложенных на заданную тему, V – история о привидениях, подобная тем, что будут очень популярны в более позднее время.

Однако помимо жанровых отличий эти повествования разнятся еще и с точки зрения степени участия их в общем, едином сюжете эпизода. III группа, состоящая, собственно, из десяти танка, не играет никакой роли в движении сюжета. На первый взгляд она может показаться позднейшей вставкой, написанной не одновременно с остальным текстом и, возможно, не автором Ямато-моногатари.

Однако Такахаси Сёдзи, рассматривая эту гипотезу, которая, как кажется, напрашивается сама собой, пишет, что в случае, если бы III группа была вставлена позже, то тогда должна наличествовать непосредственная связь между II и IV группами. Но IV группа начинается словами сатэ, коно отоко – «и вот этот юноша», и если исключить существование в первоначальном варианте III группы, то не будет понятно, какой именно юноша имеется в виду. А поскольку перед последней танка III группы имеется фраза мата хитори-но отоко ни наритэ – «еще за другого юношу», то надо полагать, что IV группа писалась не вслед за II, а сразу после III, ибо связь их во всех отношениях кажется более тесной[52]. Следовательно, III группа создавалась тогда же, когда и весь эпизод, и не является вставкой.

Интересно, что II и IV группы кажутся сюжетно связанными весьма тесно: во II речь идет о захоронении юношей, о том, как отец того, что из Идзуми, привез оттуда земли, и т. д., а в IV – о том, что одному в могилу положили снаряжение, а другому – нет и что общую их могилу назвали «могилой девы».

Однако автор Ямато-моногатари по-своему компонует материал и не располагает эти два эпизода подряд. По-видимому, рассказав «легенду о реке Икута», автор считает целесообразным именно после этого привести танка, сложенные о персонажах легенды в его время и касающиеся именно тех событий, что изложены в I и II эпизодах.

Следующий отрезок текста, повествующий о том, как был снаряжен один юноша и как другой, непосредственно связан для автора с последней, V группой, так как содержит детали, необходимые для развития сюжета V группы. То есть более крупные блоки композиции будут таковы: I, II–III–IV, V.

Итак, мы видим повествовательную линию, общую для всех пяти вышеозначенных единиц композиции дана, и специальную организованность дана на уровне композиции с учетом особенностей развития сюжета, т. е. очевидную занятость автора проблемой повествовательной прозы, законов сцепления ее элементов, ее движения и развития.

Помимо того обращает на себя внимание тот факт, что в последней из повествовательных групп, представляющей собой несколько отдельное повествование, так же как в 169-м дане, отсутствуют танка. Конечно, если взять 147-й дан в целом, то танка в нем великое множество, однако эта мистическая история о призраках вообще стоит особняком в памятнике, передающем «песенные повести» былых и нынешних времен и повествующем о любви, очаровании бренного мира, разлуках и продвижениях в придворной службе. Произведение не содержит ни одного описания поединка или драки (кроме боя между двумя привидениями в 147-м дане). Поэтому этот сюжет вполне может рассматриваться как самостоятельный и обособленный. В каком-то смысле эта история – единственная в произведении, привносящая в него элементы фабульности волшебной сказки, впоследствии претворившиеся в японской литературе в разные виды «ужасающих историй»; резко отличаясь от повествований жанра ута-моногатари, она, несомненно, тяготеет к иным жанрам, более близким к чистой повествовательности, и, возможно, включенность ее в текст эпизода, представляющего собой контаминацию разнородных повествовательных и поэтических стилей, также означает, быть может, явный, быть может, подспудный интерес автора к тенденциям развития прозы, эволюции повествовательного начала.

И, разумеется, поскольку эта история о битве призраков тематически и жанрово отличается от остального текста эпизода, то особо подчеркнутым оказывается отсутствие танка в этом фрагменте текста.

Поражающей чертой 147-го дана является также организация его сюжетного времени.

На протяжении большинства остальных данов сюжетное время течет последовательно, без перебивок и нарушений, фабульный порядок следования событий совпадает с сюжетным, действия героев происходят в естественной логической последовательности.

Правда, некоторые перебивки сюжетного времени встречаются и до 147-го дана. Наиболее существенная связана с сюжетом, включающим смерть персонажа, написавшего танка. Танка оказывается доставленной адресату уже после того, как становится известным о смерти последнего. В 70-м дане, где рассказывается о любви Гэму-но мёбу и Сигэмоти, говорится:

«Однажды отправился этот кавалер с поручением в Митиноку. С каждой оказией он отправлял ей печальные письма, и вот узнала она, что „он заболел в пути и умер“, и очень загоревала. И уже после того как она известилась об этом, со станции в Синодзука вдруг с оказией приходит от него грустное письмо. Очень она опечалилась и спросила посыльного: „Когда же это написано?“ Оказалось, посыльный был в пути очень долго. Тогда она...» Далее следует танка дамы.

Остальные нарушения не столь существенны с точки зрения совпадения фабульного и сюжетного расположения событий, Это чаще всего детали, относящиеся к характеристике персонажа, но введенные не в начало дана, где обычно имеет место экспозиция, описание ситуации и героев, обращающихся друг к другу со стихами. Эти детали зачастую помещаются именно в конце эпизода, в заключительной его части, которая выше именовалась обрамляющей конструкцией. Так в 70-м дане, после танка дамы, с опозданием получившей послание от возлюбленного, уже умершего, говорится: «Этот кавалер с детства пребывал во дворце – готовился к придворной службе; как исполнилось ему надлежащее число лет, он прошел обряд посвящения, служил при куродо и потом занимался доставкой денег в столицу, посему и пришлось ему в сопровождении отца вскоре уехать».

Было бы вполне естественно, если бы сведения о том, как в детстве воспитывался Сигэмоти, были помещены раньше, до сообщения о его кончине. Сюжет уже закончен словами: «Так сложила она и заплакала». Однако следующий за этим фрагмент о детстве Сигэмоти, хотя и не имеет прямого отношения к основному сюжету эпизода, включает сообщение о том, почему Сигэмоти пришлось совершить эту поездку, во время которой он и скончался, т. е. некоторые элементы экспозиции оказались перенесенными в завершающую дан конструкцию.

Подобные примеры лишний раз свидетельствуют в пользу авторской организации прозаического повествования. С одной стороны, налицо определенные перебивки сюжетного времени, с другой – нарушения естественной последовательности изложения, как мы говорили выше, также свидетельствуют о повышенной значимости прозаического обрамления эпизода и завершенности его не танка, а повествовательной концовкой, которой придается ряд особых функций.

Но 147-й дан представляет собой самый необычный и яркий пример авторской организации сюжетного времени. Если сначала в нем рассказывается история сватовства двух юношей, их гибели и похорон, то потом автор переходит к описанию событий нового времени – складывание танка на эту тему.

Затем снова идет рассказ об обстоятельствах захоронения юношей и о названии их могилы, т. е. происходит возврат к тому времени, в котором протекало начало повествования. После этого опять наблюдается сбой, течение времени перебивается снова, и рассказчик говорит о современных ему событиях – о том, как призрак одолжил меч у путешественника, заночевавшего неподалеку от могилы.

Такого рода манипуляции с сюжетным временем означают уже довольно высокую степень развития повествовательности. Компоновка 147-го дана совершенно самостоятельна с точки зрения авторства и знаменует определенную стадию эволюции прозы.

Что же касается упомянутых выше небольших временных нарушений против естественной последовательности повествования, помещенных в завершающих фрагментах эпизода, то они, возможно, ведут начало от сатю – так называемого «левого примечания» к танка в домашних поэтических сборниках и антологиях. Эти примечания, помещаемые слева, т. е. после танка, разнятся от тех интродукций (котобагаки), что приводятся до танка, тем, что содержат сведения, выходящие за рамки необходимой информации – «кто, когда, где, какую танка сложил» – и имеющие вид приписок вроде: «Это был как раз тот год, когда Цураюки скончался» либо «Один человек рассказывал, что...».

Интересно, что существует мнение, согласно которому жанр ута-моногатари в целом выводится из этих сатю («левых комментариев»).

Сакакура Ацуёси в статье «Прозаический текст в ута-моногатари: вокруг связей частицы налу» пишет: «В науке нередко подвергалось изучению соотношение между котобагаки в Кокинсю и прозаическим текстом в Исэ-моногатари. Делались даже попытки доказать, что форма ута-моногатари (в самом упрощенном виде) развилась из котобагаки. Однако если говорить о строении текста ута-моногатари, то тут обнаружатся существенные отличия». Эти отличия ученый видит прежде всего в частом употреблении эмфатической частицы наму, ибо ее применение означает не беспристрастное изложение фактов, а повествование, в которое введена оценка рассказчика. Далее Сакакура Ацуёси говорит: «Текст ута-моногатари в отличие от текста интродукций к танка, имевших форму классически японскую, с плавным и последовательным развитием, наделен паузами после каждой фразы, точками в виде остановок. Можно предположить, что с точки зрения обдуманной организации повествования (а это особенно заметно в текстах, содержащих частицу наму) ута-моногатари обнаруживает сходство скорее с китайскими текстами. Письменный текст к тому времени требовал уже довольно много усилий, кроме того, то была эпоха, когда под письменным текстом в первую очередь подразумевали китайский. Поэтому нельзя отрицать, что при записи данного ута-моногатари на достаточно глубинном уровне срабатывает привычный механизм создания китайского текста. Однако ута-моногатари с давних времен обнаруживает и непосредственную связь с текстами, написанными по типу „левых комментариев“.

Что ута-моногатари не рождается из интродукций, ясно уже при сличении их содержаний, и, видимо, следует признать, что и в области стиля это также очевидно. Как бы ни развивалась интродукция, какие бы ей ни придавались украшения, из нее не может возникнуть текст ута-моногатари. Видимо, связь текста ута-моногатари с интродукцией (котобагаки) с точки зрения строения и формы выглядит следующим образом: „левые комментарии“ – интродукции (котобагаки), написанные подобно „левым комментариям“ – ута-моногатари»[53].

Проблема генезиса жанра ута-моногатари весьма сложна, и, видимо, гипотеза Сакакура не является окончательным разрешением вопроса, но что проза ута-моногатари непосредственно не вытекает из интродукций к танка в поэтических сборниках, а, наоборот, отталкивается от них и преодолевает их, мы пытались показать выше, не имея в виду подтвердить точку зрения Сакакура, а просто стремясь изложить результаты наблюдений над рамками текста в Ямато-моногатари. Что же касается самого содержания гипотезы Сакакура, то, видимо, она отражает достаточно существенные стороны связей прозаического текста ута-моногатари с сатю.

Таким образом, исследование соотношения стиха и прозы, одной из центральных проблем поэтики произведений типа Ямато-моногатари, помогает увидеть в целом картину композиционного взаимодействия танка с повествованием, сюжетных связей между ними, понять явление стилистического единства памятника и в то же время художественной отдельности, обособленности каждой из тех двух частей, которые составляют суть и название жанра ута-моногатари.

Итак, наблюдения над текстом памятника позволяют заключить, что Ямато-моногатари – не собрание коротких и разобщенных историй жанра ута-моногатари, а единое, цельное произведение с обдуманной композицией. Можно не соглашаться по ряду частностей с той композиционной схемой памятника, которая предложена Такахаси Сёдзи, вносить в нее уточнения и поправки, но несомненно, что между данами существует определенная связь в виде цепи и в их расположении в тексте памятника наличествует упорядоченность. Однородность произведения достигается и за счет стилистического единства и характерных для Ямато-моногатари речевых стилистических приемов.

Важно подчеркнуть, что усилия автора, осознанно или бессознательно, направлены на то, чтобы повысить значимость прозаического окружения танка, придать ему новые функции, фиксировать равноправие ута и моногатари внутри жанра, сместить рамки текста в сторону прозы.

С одной стороны, такие приемы создают тенденцию к целостности и непрерывности текста, ибо имеют целью расшатывание границ между танка и повествовательным контекстом; с другой – как противоборствующая тенденция постоянно сохраняется разделенность танка и прозаического контекста в памятнике, уже в силу разности природы поэзии и прозы.

Очень интересны те находки в области развития повествовательности, что отличают прозу памятника. Прежде всего значителен намеренный обрыв эпизода с целью обнажить механизм повествовательных возможностей, саму технику создания историй жанра ута-моногатари, подчеркнуть литературную условность, установку на вымысел, а также возможность существования прозы без танка.

Далее, наблюдая развертывание «той непрерывной вежливой войны, которую проза ведет с поэзией» (Б. Эйхенбаум), можно предположить, что в произведении ставится немало чисто литературных задач. С точки зрения истории литературы Ямато-моногатари было, видимо, написано не в статический период существования жанра и не имеет застывшей мертвенной оформленности, а скорее может мыслиться как процесс, и процесс творческий, преобразующий. И, несмотря на известную степень литературного эксперимента в этом произведении, несмотря на сложность взаимодействия стиха и прозы в памятнике, о разных аспектах которого с преобладанием то одного, то другого начала здесь упоминалось, все же можно говорить об общей сбалансированности стиха и прозы, о стилистическом их контрапункте, в котором ни один элемент не может быть излишним или чужеродным, т. е. экспериментаторство безымянного автора не было деформирующим или искажающим жанр.

Ямато-моногатари – произведение во многом новаторское, и его достижения и открытия, безусловно, долгое время ещё были существенны для утверждения жанра ута-моногатари и дальнейшего движения и развития хэйанской прозы.

И ценность этого памятника – не только в его новациях и литературной смелости, она заключена также в гармонии, внутренней организованности и сообразности его сложной и многоярусной поэтики.

***

Перевод выполнен в основном с текста, опубликованного в книге: Такэтори-моногатари. Исэ-моногатари. Ямато-моногатари. – Нихон котэн бунгаку тайкэй. Т. 9. Токио, 1969. За основу текста его публикаторы Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ взяли список Фудзивара Тамэиэ, недостающие фрагменты восполнены за счет списка Фудзивара Тамэудзи. В ряде случаев при переводе текст истолковывается с помощью фундаментальной работы Такэда Юкити, Мидзуно Комао «Ямато-моногатари сёкай» (Токио, 1936).

Помещая слева от переводов танка японские тексты, переводчик намеренно использует не русскую транскрипцию, принятую для передачи текстов на современном японском языке, а транслитерацию. Это вызвано прежде всего стремлением как можно более полно представить омонимическую метафору и иные распространенные приемы классической поэзии танка. Например, если слово омохи («любовь») транскрибировать в соответствии с современными произносительными нормами как омой, то будет утрачена омонимия: часть хи слова омохи означает «огонь», что бывает существенно для понимания стихотворения.

Но если хотя бы в ряде случаев транслитерация оказывается необходимой для восприятия и толкования стиха, то логика требует сквозного применения транслитерации для записи японского поэтического текста. С другой стороны, не следует воспринимать эту транслитерацию как транскрипцию старояпонского языка: работа по реконструкции истинного звучания текстов этого времени в японоведении еще далеко не завершена.

Для облегчения восприятия имен, топонимов и должностей в прозаических частях памятника их написание дается в соответствии с произносительными нормами нового времени.

Помещенные слева от переводов транслитерации японских текстов пятистиший, а также комментарии к ним адресованы не только специалистам-японоведам. Переводчик задался целью в научном издании памятника попробовать донести до читателя специфику классической японской поэзии, ее строение и стиль, не пытаясь переложить ее индивидуальные приемы и тропы на язык русской поэтической техники. Советская переводческая традиция насчитывает ряд удач и находок в области создания поэтического эквивалента классического японского пятистишия, помогающего воспринять пятистишие в его целостности, уловить его атмосферу и настроение. По-видимому, специфика академического издания позволяет идти и другим путем, и в данном случае переводчик решился на попытку по возможности непосредственно показать самые существенные моменты (вплоть до языковых), составляющие характерные черты этой поэзии, обрисовывающие особый стиль танка и способы ее связи с общекультурным контекстом.

Переводчику казалось интересным и значительным соотношение непосредственного смысла пятистишия с тем, как оно читалось и понималось современниками и потомками, владеющими поэтическим каноном и свободно сопоставляющими его с контекстом культуры. Отсюда – скупость выразительных средств в переводе и повышенная роль комментария, долженствующего хотя бы отчасти заменить читающему информацию о языке, поэтической традиции и культуре старой Японии. Поэтому возможны случаи, когда танка будет истолкована лишь частично или даже искаженно, если читатель не обратится к комментарию.

При этом усложненность поэтического языка не следует понимать абсолютно, танка так же слитна, чиста и музыкальна, как любая истинная поэзия, причина ее кажущейся зашифрованности в том, что она требует иного культурного кода.

Москва, 1976 г.

body
section id="a2"
section id="a3"
section id="a4"
section id="a5"
section id="a6"
section id="a7"
section id="a8"
section id="a9"
section id="a10"
section id="a11"
section id="a12"
section id="a13"
section id="a14"
section id="a15"
section id="a16"
section id="a17"
section id="a18"
section id="a19"
section id="a20"
section id="a21"
section id="a22"
section id="a23"
section id="a24"
section id="a25"
section id="a26"
section id="a27"
section id="a28"
section id="a29"
section id="a30"
section id="a31"
section id="a32"
section id="a33"
section id="a34"
section id="a35"
section id="a36"
section id="a37"
section id="a38"
section id="a39"
section id="a40"
section id="a41"
section id="a42"
section id="a43"
section id="a44"
section id="a45"
section id="a46"
section id="a47"
section id="a48"
section id="a49"
section id="a50"
section id="a51"
section id="a52"
section id="a53"
strong