— Сорок лет!.. Неужели вам только сорок лет? — воскликнул я, вглядываясь с большим вниманием, чем прежде, в печальную пастушку, которая, не выпуская из рук своего веретена, пасла овец на общественном выгоне в Сент — Эрсиль — ле — Шевре.

— Да, да, сударь, — ответила она простодушно, — сорок лет без семидесяти дней, можете поверить мне, старой Гарелуно.

Говоря это, она сошла с замшелого уступа скалы, на котором сидела и который блестел на солнце, словно глыба кварца или слюды.

— Все потеряла!.. — прошептала она после минуты молчания, бродя вокруг меня, как неприкаянная душа. — Бедная Нази все потеряла!..

Кроткое и жалкое создание! И посейчас я вижу ее в коричневой кофте, прорванной во многих местах, в плаще из гречишной соломы, размякшей от зимних туманов, опаленной летним зноем, в башмаках из орехового дерева, подбитых железными гвоздями и украшенных желтыми листьями кукурузы, в грубошерстной серой юбке, с суковатым, покрытым шипами, посохом из прочного вяза. Да, я все еще вижу эту бедную женщину, состарившуюся раньше времени, — видимо, жестока была та жизненная буря, которая превратила ее в согбенную старуху. Она была очень худа, буквально вся высохла; ей даже не хватало слюны, чтобы смачивать пеньку, накрученную на веретено. Ее загорелая кожа на морщинистом лице и шее, шероховатая словно дубовая кора, была вся в пупырышках, как у ощипанной домашней птицы. Жидкие пряди рыжих волос, — все, что осталось от когда‑то роскошной светлой косы, — кое — где вылезали из‑под полотняной косынки, надвинутой на сморщенный лоб. Из‑под нее глядели два мигающих, потухших глаза, таких же серых, как глинистая, хмурая земля, на которой паслись овцы. Но еще более, чем эти увядшие, безжизненные черты, поражало и надрывало душу выражение ее лица. 1 яжкая жалоба на судьбу запечатлелась на ее помертвевшем лице;

горькая, скорбная улыбка и помутневший, блуждающий взгляд говорили о нескончаемых бедах. И, да простит мне бедная страдалица, я находил в ней — о, я вовсе не шучу! — потрясающее сходство с теми упрямыми изыскателями, которые одержимы какои‑нибудь навязчивой идеей. Даже в свой предсмертный час ищут они разрешения проблемы, над которой работали всю свою жизнь: управление аэростатом, превращение простых металлов в благородные или углерода в алмаз.

— Ах — вздохнула она, углубленная в свои мысли, с трудом передвигая ноги и спотыкаясь, — если господь бог будет так милостив, что примет меня в рай, придется мне умереть, так ничего и не поняв.

Произнеся монотонным голосом эти загадочные слова, которые меня умилили, она снова села рядом со мной на скалу, и я понял по выражению лица, что она приготовилась излить мне свою наболевшую душу.

В самом деле, она вскоре заговорила:

Доорый господин мой, — сказала она, крутя свое веретено, то, что случилось, мне кажется совершенно непонятным. Выслушайте меня, прошу вас, и судите сами, как мне трудно все это объяснить. В день святого Варфоломея будет двадцать три года, как мы поженились, мой дружок и я, в местной церкви святой Ливрадии Гарнской, на самой окраине Керси. Сирижьер, или, вернее, Гарелу, как прозвали моего голубчика, потому что у него была сильно искривлена нога и он при ходьбе хромал, нежно любил меня. Я вышла за него замуж против воли моих родителей, которые считали, что он для меня не подходит, что у него слишком жалкое ремесло и недостаточно денег.

Прошло два года после того, как мы поженились. Господь благословил нас самым кротким ангелочком, когда‑либо спустившимся с небес, и я опять была беременна на пятом или шестом месяце. Счастливы? Да, мы были счастливы, хотя и бедны. Но увы! Нашему счастью не суждено было продлиться. Слушайте же меня хорошенько. Как‑то раз под вечер муж, час назад вернувшийся с работы, подошел ко мне, взял меня за руки и сказал:

— Слушай, Нази, господин Аме Рафиньяд, подрядчик из Кастель — Саразена, которого мы все знаем, тот самый, что построил через нашу реку красивый Конорский мост, решил во что бы то ни стало забрать меня с собой в Париж. Всякий раз, встречаясь со мной, он говорит: «Такой искусный каменщик, такой работяга, как вы, Юбер, сумеет заработать кучу денег. Едем со мной в столицу, и я берусь вас устроить, можете быть спокойны». Анастази, ты должна серьезно взвесить его слова. Не очень‑то мы богаты, тут и наши малыши скоро попросят кусочек хлеба, а у нас и без того не очень густо. Согласна ли ты, чтобы я поехал в Париж с господином Рафиньядом?

— Ну что ж, — ответила я, указывая Гарелу на дочурку, которая ворковала в ивовой колыбели, и на свой живот, в котором уже двигался второй, — нужно трудиться для них. Здесь немногого добьешься, нам приходится туго, на наш заработок не проживешь. Что делать, раз надо работать на чужбине, так надо.

— Ты умно рассудила, право умно! — похвалил меня мой благородный Юбер и через три дня собрался в дорогу.

— Да хранит тебя господь, Нази!

— Счастливый путь, Берту, — я звала его Берту, а он меня Нази.

Итак, он уехал и никогда уже к нам не возвратился, никогда.

Прошло около года с его отъезда, как однажды утром меня потребовали к мэру, который хотел о чем‑то со мной переговорить. Я тут же надела мою юбку в разводах, самый лучший праздничный чепец и поспешила в город, к господину Эндили — нашему синдику. Он и теперь еще жив и занимает тот же пост.

— Ваш сожитель — мерзавец, подлец, негодяй, — крикнул он, как только я вошла, — его убили!

— Убили! — пробормотала я, чувствуя, что сама близка к смерти. — Убили! И за что же, боже милосердный?

— Этот преступник изменил закону, он осмелился взять ружье и стрелять в солдат принца — президента. Уезжайте отсюда и постарайтесь найти себе лучшего мужа, чем этот лоботряс. Утешьтесь: он был полным ничтожеством, гулякой, бабником и мог бы еще хуже кончить. Рано или поздно, здесь или в другом месте, ему все равно не миновать бы гильотины. Потеряв его, можете мне поверить, вы очень немного потеряли!

Так посмел говорить со мной этот злой мэр, который, однако, слывет добрым католиком…

Пастушка смолкла, с трудом переведя дыхание, подняла глаза, освещенные сиянием вечернего солнца, и жадно устремила свой взор туда, ввысь, где, смутно белея в пурпуре и голубизне небес, плыло принявшее причудливые очертания облако. Отдавшись своим мечтам, она не отрываясь смотрела на это расплывчатое, тусклое видение, в котором, быть может, признала душу своего Гарелу. Вскоре, ослепленная солнечным светом, женщина поникла головой, и лицо ее, которое на миг преобразилось от озарившей его необъяснимой надежды, приняло свое обычное тупое выражение. Рассеянным взглядом смотрела она на овец, которые щипали траву и прыгали вокруг почтенного одинокого бука, гордо возвышавшегося посреди пастбища, и, растерянная, боязливая, жалкая, продолжала:

— В тот вечер, когда я узнала о своем несчастье, солнце так же ярко светило, как сегодня, я это ясно помню.

— Бедные крошки! — воскликнула я, вернувшись домой и еще с порога увидев обоих малюток, которые лежали в одной колыбели, улыбаясь небу. Их стерег наш верный пес Фару, который издох семь — восемь лет назад. — Бедные мои крошки, у вас больше нет отца, он на небе, и вы встретитесь с ним только в день воскресения мертвых.

Ах, сударь вы мой, если б вы знали, каким тяжким трудом приходится одинокой матери с двумя малютками зарабатывать им и себе хлеб насущный! Не раз тянуло меня броситься в реку, но я была доброй христианкой, и так же честна и разумна, как сейчас, и не хотела оставить сироток на произвол судьбы. Я исполнила свой долг, нежно заботясь о них. Они ни в чем не терпели недостатка. Милостью всевышнего я всегда собирала достаточно проса и пшеницы, чтобы они были сыты, а когда детишки подросли и научились держать в руках хворостину, они помогали мне пасти гусей и индюшек и увеличивать наши жалкие доходы. О мои ненаглядные! Они были так же трудолюбивы, как в прошлом их отец, и чем становились взрослее, тем больше облегчали мне жизнь. Когда же моей старшенькой, Мартине, исполнилось двадцать два года, а сын был на одиннадцать месяцев младше, мы наконец совсем выбились из нужды. О — ох! И тут все изменилось! Сыну пришлось тянуть жребий, и бедняга попал в солдаты. Он был сыном вдовы, единственным кормильцем в семье, его не имели права у меня взять! Но его взяли, сказав, что у меня нет никакой бумажки о смерти моего мужа. Это случилось в самом начале прошлого года, за восемь — десять месяцев до войны. Боже мой, боже мой, душа моя обливается кровью, когда я об этом думаю!.. Однажды он встал чуть свет и ушел, прости меня Господи, как ушел его отец, туда…

Испуганная, теряющаяся в догадках, пастушка опять смолкла и простерла свои исхудалые руки к северу.

— Скажите мне, сударь, скажите, знаете ли вы эти страшные города? — спросила она, пожираемая непреодолимым любопытством.

— Париж?

— Да, Париж!.. И Седан?

Не скрою, что я был испуган ее бессмысленными жестами и невольно вздрогнул, когда она надтреснутым голосом столетней старухи снова приступила к своему рассказу:

— В то время как мой дорогой Паком сражался и страдал в армии, наша жизнь здесь, в Керси, была тоже сплошной мукой: грозная болезнь надвигалась на нас. Нигде и никогда еще не бывало такого бедствия. Ах, сударь мой, это была чума! Человек горел, как в огне, опухал, сплошь покрывался язвами, становился синим, потом весь чернел, и наступал конец. Душа отлетала к богу. Менее, чем в неделю, тысячи людей погибли в Комб — Белле, Апаритах, Киль д'Омбьере и в других деревнях и местечках, несмотря на то, что священники в сопровождении своих прихожан дни и ночи ходили с крестом и хоругвью, распевая молитвы, чтобы умилостивить господа бога. Ожидая с минуты на минуту прихода неумолимой гостьи, которая несла за собой еще большие беды, чем пожар и наводнение, наши крестьяне отрезали все дороги в Сент — Эрсиль — ле — Шевр. Они вооружились мушкетами и косами и преградили всякий доступ в деревню, боясь, чтобы кто‑нибудь не занес к нам страшную болезнь, опустошившую всю округу.

Но увы! Несмотря на все меры, чума, эта окаянная злодейка, пришла к нам и унесла Мартину, мою старшенькую, не желая забрать и меня, несчастную Нази! О пресвятая богородица! О матерь божья! Когда я об этом вспоминаю…

Мой муж пропал без вести, моя дочь умерла, — какие это были глубокие раны, слишком глубокие для моего бедного сердца, и все же, как видно, господу показалось недостаточно ниспосланных мне испытаний. У меня оставался сын, я дышала только им. И тогда снова разразился надо мной гром и совсем уничтожил Меня. О — ох, ох! Мой сын служил в войске самого Полеоиа; его убило ядром в том проклятом городе… Ах, Седан! Ах, Париж! Видно, придется умереть, так и не разгадав этой страшной загадки… Объясните же мне, если можете, мой добрый господин, и я отдам вам всю мою кровь, объясните же мне, умоляю вас, что случилось за двадцать лет в этих чужих городах? Почему тот же самый государь, тот же самый король… Бедный мой муж, бедный мой сыночек, ой — ой — ой…

Мрак уже сошел на равнину, и мраком наполнились глубокие глаза Нази, которой не хватило слов, чтобы выразить свои мысли, такие же черные, как все вокруг. Некоторое время она стояла предо мной неподвижно, с открытым ртом, в нерешимости, потом бросилась как безумная бежать через поле. И в то время как она исчезала в ночной мгле, подгоняя своим длинным посохом овец, я, задумавшись, наконец понял, какой пытке подвергалась эта простая и наивная душа, пронзенная «семью мечами», понял, как мучил ее этот загадочный и роковой вопрос, для нее, увы, неразрешимый. «Как могла допустить судьба (простодушная женщина сказала бы — господь бог), чтобы сын того, кто третьего декабря 1851 года погиб на парижских баррикадах, защищая Республику против господина Луи Бонапарта, был убит 2 сентября 1870 года на поле битвы при Седане, сражаясь за его величество императора Наполеона III, убийцу Республики и Гарелу».