Лев Аркадьевич Экономов

Под крылом земля




Друзьям-однополчанам посвящаю



I

<p>I</p>

Вечер, посвященный годовщине полка, был назначен на восемь. Я посмотрел на часы (в который уж раз!) и стал прикидывать, что успею сделать, когда сменюсь с дежурства.

За фанерной переборкой, завешанной военными плакатами, писарь из оперативного отдела чертил план-график учебно-боевой подготовки и все мурлыкал:

Помирать нам рановато, Есть у нас еще дома дела…

Он до чертиков надоел мне. Я отошел к окну. На улице, в свете качавшегося от ветра фонаря, вихрилась снежная пыль. Она застилала фонарный столб, и мне казалось, что светлый матовый шар висит в воздухе. Но вот он исчез в белой сумятице, словно лопнул, и теперь ничего «не было видно ни за окном, ни в нашей дежурке, где тоже потухло электричество.

Я велел посыльному зажечь керосиновую лампу, а сам пошел выяснить причину аварии. Оказалось, ветром порвало провода; старшина уже послал монтеров устранять повреждение.

В каптерку влетел посыльный.

— Товарищ лейтенант, вас к телефону! Метеостанция.

— Значит, будет буран, — досадливо покачал головой старшина.

По телефону сообщили, что через час ветер достигнет 20–25 метров в секунду.

Я побежал к инженеру полка. Инженер-майор Одинцов сидел в большой неуютной комнате и скрипел пером по бумаге. Он буркнул, не поднимая глаз:

— Не могу. Придите в другой раз.

Меня задела холодность инженера, и я был доволен, что могу заставить его по-другому заговорить со мной.

— В другой раз будет поздно.

— Что у вас? — все так же не поднимая головы, спросил инженер. — Или хотите, чтобы я и до завтра этот отчет не составил? А сами спешите на юбилей, к которому не имеете никакого отношения?

Я стал докладывать инженеру метеорологическую обстановку. Его строгое угловатое лицо не выразило ни беспокойства, ни испуга.

— Товарищ лейтенант, объявляйте штормовую тревогу. Вместе с дежурным подразделением поедете на аэродром. Проверьте крепления самолетов, рулей, зачехловку и все остальное. Надо вскрыть стоянки.

«Вот тебе, бабушка, и юрьев день, — подумал я с досадой. — Надо же! Хотя бы часом позднее. К тому времени я уже сменился бы». Мне так хотелось попасть на вечер!

— Нужно проследить за работами, — говорил Одинцов. — Прогулка не из приятных. Сумеете ли?

Вопрос задел меня за живое. «Вот, теперь еще сомневается», — подумал я с раздражением. И неожиданно испугался: «А вдруг не доверит?» Мне захотелось доказать этому сухарю, что я не напрасно надел офицерские погоны.

И еще было желание: посмотреть на самолет, который закрепили за мной. Ведь это первый после летного училища!

Добирался до аэродрома с трудом. Студеный ветер поднимал с земли белые столбы и швырял в смотровое стекло, по которому метались из стороны в сторону очистители. Снопы света от фар упирались в белую наволочь перед радиатором. Но я не падал духом. Я даже ликовал! Ведь на мне лежала ответственность — вскрыть стоянки и проверить самолеты. Быть может, придется предпринимать какие-то срочные и решительные действия…

На аэродроме ветер ошалело метался среди маячивших в мутной пелене снега металлических птиц, пронизывал одежду, сек лицо, обжигал колени.

— Идите в землянку! — крикнул шофер, показывая на темное пятно, от которого веером сыпались искры. Однако я не сделал и десяти шагов, как раздалось: «Стой, кто идет!» Передо мной выросла залепленная снегом фигура с автоматом наперевес.

Я сказал о цели приезда. И вот полетело по цепочке от часового к часовому: «Начальник караула, на выход».

Стоянки вскрыты. Для этого оказалось достаточным расписаться в постовой ведомости. Теперь часовые допустят к самолетам тех, кто приедет на аэродром по штормовой тревоге. В караулке отогреваю закоченевшие руки. Здесь пахнет овчиной, войлоком, ружейным маслом. Сменившиеся с поста солдаты разряжают по команде разводящего автоматы, рассказывают о приезде дежурного подразделения.

Я вышел встретить приехавших, проследить за их работой. В студеном мраке то здесь, то там слышались голоса. Около легкого учебного самолета копошились темные фигуры. Я повернул туда. Люди вворачивали в промерзшую землю штопора.

— Эге-гей! Как там у вас? — я захлебнулся жестким холодным ветром.

— Все нормально. Не беспокойтесь. — Слова прозвучали рядом. Мимо, кренясь под тяжестью ноши, просеменил Человек.

— Приходите греться! — Он махнул рукой куда-то в сторону. — Мы сейчас там рай устроим.

Пройдя метров сто, я услышал сквозь завывание вьюги ритмичные хлопки. Сначала подумал, что где-то развязался чехол и тяжелая пряжка от лямки стегает по борту фюзеляжа. Но, приблизившись к самолету, увидел другое. Незакрепленный элерон бился, как крыло подстреленной птицы. Я навалился грудью на трепещущий элерон. Но что делать дальше? Этого я не знал.

И не знаю, что бы пришло в голову, если бы я не услышал шаги.

— Сюда! Сюда! — В чем дело?

— Герасимов! — обрадовался я, узнав по спокойному хрипловатому голосу механика с самолета штурмана полка. — Здесь зажимную струбцинку сорвало.

— Горе-механики, — ответил он, растягивая слова, — вот и доверь им технику. — Огромным валенком разгреб-под крылом снег, поднял две красные дощечки. — Потому и сорвало, что она не в порядке. — Он надел струбцинку и постучал по «ей кулачищем.

— Чей это самолет? — спросил я.

— Механиком — Мокрушин, а летчика откомандировали в академию.

— Мокрушина, значит? — Я мысленно увидел неказистого узкоплечего сержанта с вытянутым лицом и умными, задумчивыми глазами.

— Его самого.

— Моя, это же моя машина, старик! — закричал я, забыв о солидности. — Он назначен ко мне в экипаж!

Увязая в рыхлом снегу, я обошел самолет.

— Горбунок мой, как нахохлился. Ну, ничего, потерпи… Скоро расправишь крылья.

Вновь зашуршал снег. Через минуту перед нами появилась щуплая фигура Мокрушина.

— Лучше поздно, чем никогда, — с укором заметил Герасимов, зубами натягивая меховые варежки. Он посмотрел в сторону темневшей землянки, крыша которой едва возвышалась над сугробом и, казалось, была подперта сосульками. Из трубы щедрыми пригоршнями сыпались искры. — Пойдемте, лейтенант, греться. Вон как раскалили буржуйку.

Однако я решил прежде обойти стоянки самолетов, выполнить указание главного инженера. Герасимов вызвался помочь.


Когда мы пришли в землянку, печка там действительно дышала жаром и человек шесть, не чувствуя угарного запаха перегоревшего бензина и масла, оживленно беседовали. На смеющихся лицах трепетали красные отсветы.

— А, по-моему, зря ты, Брякни, любовь закрутил. Ждать она тебя три года не будет. Вот увидишь, — говорил тоном бывалого человека долговязый сухощавый сержант.

— Если любит, подождет, — отозвался голос из темноты.

Герасимов подошел к печке, взял красный уголек и, неуклюже шевеля его короткими пальцами, прикурил. Широкоплечий, с крупным лицом и неторопливыми движениями, он был похож на былинного богатыря.

— Конечно, подождет, — проговорил он громко. — Только это заслужить нужно. А ты почему здесь? — вдруг опросил он Брякина. — С каких это пор караульные находятся в эскадрильских каптерках? — Он подошел к верстаку, зажал в тиски какую-то деталь и, попыхивая папироской, стал опиливать.

Мне вспомнилось, как говорили Герасимову уходившие в запас сержанты:

— Ну, старшина, давай с нами. Ты экскаваторщик. Сейчас эта должность в большом почете.

— Нет, братушки, — отвечал старшина. — Уж вы там и за себя и за меня… А я здесь и за себя и за вас…

— Я повторяю, почему ты здесь? — Герасимов говорил строго.

Брякин шмыгнул носом и наклонился к печке, словно хотел сунуть в топку свою рыжую голову.

— Сменился с поста. Вот помог печку растопить, — наконец ответил он.

Вчера я узнал, что Брякина назначили в мой экипаж. И, признаться, не очень обрадовался. Старшина эскадрильи Ралдугин говорил, что это трудный солдат, с фокусами. Недавно он содрал со столов инвентарные номерки и прибил их к сапогам вместо подковок, в другой раз, не замеченный старшиной, спал, пока шла физзарядка. Его разбудили за несколько минут до утреннего осмотра. Побриться он не успел и, чтобы избежать наряда вне очереди, насажал на лицо зелеными чернилами мушек.

— Бриться не могу ввиду раздражения, — заявил он старшине Ралдугину, строгому и придирчивому, как все старшины.

— А руки у тебя зеленые тоже ввиду раздражения? — спросил Ралдугин, подмигивая стоящим в строю сержантам.

Брякин был уличен. Ему объявили четыре наряда вне очереди.

И вот снова не кто другой, как именно он нашел предлог отлучиться из караульного помещения. Сейчас же надо его отчитать, дать взыскание!.. Но поможет ли это? Я знал, что Брякин до армии отбыл срок в исправительно-трудовых лагерях.

Мне удалось перехватить его взгляд. Брякин отвел глаза, достал помятую пачку «Беломора», вытянул зубами папиросу, прикурил и вышел из землянки.

Старшина Герасимов тоже ушел.

— Проходимец этот Брякин, — заметил долговязый сержант.

— Не то слово, теперь говорят: вездеход, — сказал его сосед.

Спустя полчаса Герасимов вернулся.

— Дорогу занесло окончательно, — сказал он, снимая с бровей снег. — Пока не подоспеет бульдозер, подразделение останется на аэродроме.

«Все это должен был сделать я», — мелькнуло в голове.

— А вы, лейтенант, — продолжал Герасимов, — успеете еще на юбилей. Тут рядом подшефный колхоз. Они дают лошадь.

Мы вышли на улицу.

Самолеты с плотно зачехленными горбами кабин казались ссутулившимися от холода, одинокими. Герасимов сказал:

— Не кручинься, лейтенант, день-другой, и зиме капут.

Вдруг он остановился.

— Ты чего здесь? — услышал я его хрипловатый голос и оглянулся. Около пострадавшего от бури самолета стоял Мокрушин. — Э, постой, братец, ты же нос отморозил. Три снегом.

Щуплая фигура Мокрушина не двинулась с места.

— Я, кажется, потер уже, — сказал он обреченно. — Тросы у элеронов.

— С чем и поздравляю, — ответил старшина спокойно, — завтра будешь менять.

Мокрушин испуганно посмотрел на руки. Видимо, он не представлял, как на таком холоде заплетать тросы. И летом-то нелегко справиться с этим.

Зацепив варежкой пригоршню крепкого, как соль, снега, Герасимов шагнул к сержанту и стал усердно тереть ему лицо.

— Ничего, ничего, братец, заплетешь, — приговаривал он. — Не в первый, так во второй раз. Учиться нужно. Вот что.

Мокрушин, как маленький, мотал головой, что-то мычал.


В город ехали на тройке сытых мохнатых лошадей, впряженных в приземистые розвальни. Герасимов и двое солдат, зарывшись в сено, быстро задремали, а меня одолевали невеселые мысли.

«Эх ты, доверенное лицо! — думал я о себе. — Струбцинку не догадался в снегу поискать. Если бы не старшина, так и держался бы за элерон, пока нос не отморозил. О бульдозере не позаботился. А Брякин? Из караулки отлучился, а я ему хоть бы полслова».

Из раздумий вывела неожиданная остановка. К старику вознице подбежала тоненькая девушка. В руках она держала чемоданчик, какой можно видеть у студентов.

— Вы в город? — спросила девушка, запыхавшись, и, не дожидаясь ответа, полезла в сани. — Как я боялась, что не успею, — ни к кому не обращаясь, сказала она, усаживаясь с краю.

Чтобы лучше рассмотреть незнакомку, я закурил. Одета она была не по-дорожному. На голове маленькая шляпка с закинутой наверх вуалькой, на ногах — ботики.

— Забирайтесь под сено! — предложил я.

— Спасибо. Мне хорошо и здесь.

Дорогу совсем занесло. Лошади едва тащились, местами по колено увязая в снегу. Завывал ветер. Всхлипывали на дугах бубенчики. Хрупкая фигурка в пальто с узкими покатыми плечиками вызывала жалость. Стучит ногами — холодно. А мы в унтах, лежим, как бирюки, зарылись в сено…

Я кашлянул:

— Послушайте, девушка, вы не замерзли? — и подумал: «Что за глупый вопрос».

— Я привыкла, — сказала она.

Однако я решил хоть в этом проявить настойчивость.

— Подвиньтесь сюда, слышите! Девушка не ответила.

Тогда я скинул унты и поставил их у ее ног. Девушка замахала руками:

— И не выдумывайте. Вы с ума сошли.

— В сене испечься можно, берите, слышите! Девушка колебалась.

— Впрочем, как знаете, — продолжал я с напускным равнодушием, — но мне они не понадобятся до дому.

Девушка посидела с минуту неподвижно, а потом негнущимися пальцами стала натягивать на ноги унты.

Еще долго сани ныряли в ухабы и ложбины, пока, наконец, не выбрались на шоссе. Как только под полозьями оказалась твердая дорога, старик прищелкнул, лошади потрусили рысцой, бубенчики залились безмятежной песенкой.

Приближался город. Сотни огоньков разбрелись по горизонту.

Я был так близко от девушки, что слышал ее дыхание. Казалось, она опала. Мне стало чудиться, что я где-то уже видел ее, принялся вспоминать, где именно, и незаметно задремал.

Проснулся я от толчка в бок и увидел склонившегося надо мной Герасимова.

— Поднимайтесь, все царство небесное проспите, — говорил он, отряхивая с моей шинели снег. Яркий свет фонаря резал глаза, заставлял жмуриться. Лошади фыркали, пуская из ноздрей облака пара, били копытами.

Оказалось, я у себя в городе, у «офицерского корпуса», так называли дом, в котором жили офицеры с семьями.

— Где же наша спутница?

— Была, да вся вышла, — засмеялся Герасимов, — вот подарок оставила, сапожки со своей ноги, — он поставил унты.

Я сунул руку внутрь — холодно, значит, ушла давно.

— Да скажите толком-то!

— Вылезайте, вылезайте, скажем, — торопил Герасимов. — Видите, кони домой рвутся, да и дядя Максим торопится, поздно уже.

Я озираюсь по сторонам. Залепленные снегом, часы на перекрестке кажутся слепыми. Снег лежит на ступеньках подъезда, оконных переплетах, сбруе лошадей, деревьях. Даже удивительно, как это может столько удержаться его на тоненьких хрупких веточках.

— Слезла та незнакомка еще не доезжая дамбы, — говорил Герасимов, поднимаясь по лестнице. — Хотела разбудить вас, да уж больно спали сладко, как дитя малое. Спасибо, говорит, передайте.

— И только?

— Зачем же только, унты оставила.

— Нет, серьезно!

— Ну, на свадьбу звала. Вот только адрес позабыла оставить, — смеялся старший а, открывая дверь в свою комнату.

Поднимаясь выше, на свой этаж, я вспомнил, наконец, где видел нашу спутницу.

Это было в первое воскресенье после приезда в полк. Я и лейтенант Лобанов катались и а лыжах. Ярко светило солнце. Лучи его пробивались сквозь заснеженные лапы елей, серебрили подтаявшую корочку снега. Лыжня двумя чернильными строчками тянулась вдоль опушки леса.

Впереди меня, энергично отталкиваясь палками, шла девушка. Голубой свитер подчеркивал ее прямую спину, узкие девчоночьи бедра. Пуховая шапочка съехала на затылок. Светлые волосы распушились на ветру, разметались по плечам вьющимися прядками.

Мне захотелось заглянуть девушке в лицо. «Перегнать!» — решил я и свернул с лыжни.

Но девушка вдруг побежала совсем по-иному, далеко вперед выкидывая палки. Я отстал, и она пошла тише. Вот она свернула в сторону и заскользила к густой разлапистой ели. Я шел за ней. Она отвела в сторону запорошенную снегом ветку, пригнулась… и сразу же исчезла за стеной хвои.

Когда я по примеру девушки раздвинул ветки, то увидел ее совсем рядом, на краю склона. Теперь я вспомнил, что она была похожа на ту, которая только что сидела рядом в санях. Ну да, это была она!

Увидев меня, лыжница опустила ветку, и колючая хвоя больно стегнула меня по лицу. Снег посыпался за ворот куртки.

А лыжница уже неслась с горы, ловко лавируя между выступавших из-под снега елочек.

У меня пропало желание продолжать погоню. Признаться, я не был уверен, что догоню лыжницу.

И вот теперь, стоя на лестничной площадке, я досадовал на себя за то, что не сумел вовремя вспомнить этот эпизод. Но еще больше я жалел об этом позднее…


II

<p>II</p>

Когда я пришел в клуб, там уже подходил к концу концерт художественной самодеятельности.

В первых рядах сидели офицеры с женами и взрослыми детьми. Дальше — молодые стриженые солдаты, похожие один на другого в своих отутюженных гимнастерках с ярко надраенными пуговицами.

Мне помахал рукой капитан Кобадзе. Это был единственный человек, которого я успел немного узнать за две недели. Я временно жил у него в комнате.

Капитан Кобадзе был высок, худощав и казался сутуловатым. Смуглое лицо, длинный, с горбинкой нос, на верхней губе подбритые усики, а глаза, как два буравчика, — так и сверлят.

Я подошел.

— Алеша! Простин! — Кобадзе протянул мне руки, как старому приятелю. — Где ты пропадал, дорогой мой? Здесь столько хорошего говорили о нашем славном Сталинградском. Ну, с юбилеем тебя! — Но тотчас же его черные с изломом брови подскочили кверху. — Ах, черт возьми! — воскликнул он, отступая назад и с ног до головы осматривая меня. — «Как новый ангел в блеске новом!»

Звонкий голос капитана привлек внимание других. На меня теперь смотрели десятки веселых глаз. Вероятно, было заметно, что я не успел еще свыкнуться с новой для меня, только что сшитой по заказу офицерской формой.

— Ну, а теперь идем. Я держал для тебя местечко, — сказал капитан. — Только уже все заканчивается… Какая игра у Высоцкой! Вот бы ее к нам в самодеятельность, — капитан прищелкнул языком.

— Кто она?

— Сейчас тебя познакомлю.

Когда мы подошли, женщина с каштановыми тяжелыми косами, наклонив голову, изучающе посмотрела на меня. Открытое темно-лиловое платье оттеняло ее белое лицо и шею.

— Познакомьтесь, обожаемая Нонна Павловна, — оказал Кобадзе, представляя меня артистическим жестом, — лейтенант Простин, а иначе свет Алеша. Мой приятель и друг.

Он говорил еще что-то, но я не слышал, изумленный сходством этой женщины с известной киноактрисой, в которую когда-то я был тайно влюблен.

— Вы чудесно играли, — сказал я первую пришедшую на ум фразу и почувствовал, что не в силах взглянуть в большие и темные глаза Высоцкой. Ведь я не был на художественной части! Щекам моим стало жарко.

— Нонна Павловна была гвоздем нашей программы! — воскликнул Кобадзе. — Это абсолютно.

— Вы очень любезны, — улыбнулась Высоцкая. — Рада доставить вам удовольствие…

«Вот бы завести с ней роман», — подумал я и, улучив момент, тихонько спросил у Кобадзе:

— Кто она?

В это время распахнулся занавес, взметая золотистые пылинки, и неожиданно для всех на сцене появился командир полка полковник Молотков. Послышались аплодисменты. Полковник улыбнулся и, позвякивая многочисленными орденами и медалями, подошел к рампе. При ярком свете резко выделялись на его лице следы от ожогов.

Командир полка был Героем Советского Союза. Золотую Звезду он получил за мастерский удар по танковым колоннам Манштейна, пытавшимся прорваться на помощь армии Паулюса, окруженной под Сталинградом. В бою самолет полковника был сильно поврежден огнем зениток. Нужно было прыгать с парашютом, но Молотков продолжал вести полк к цели. Уже горящий самолет он провел над линией фронта и посадил на нейтральную полосу. Немцы стреляли из пулеметов, но полковник все-таки потушил пожар и спрятался в находившемся поблизости окопе. Ночью наши пехотинцы буквально на руках вынесли самолет из зоны обстрела.

Все это я узнал в первый же день, просматривая огромный альбом истории полка.

Когда все утихомирились, Молотков развернул лист бумаги.

— Только что получена телеграмма из армии, — произнес он и стал читать: — Поздравляю вас и личный состав части с годовщиной полка. В самый разгар… — тут голос полковника потонул в аплодисментах.

— В самый разгар Отечественной войны, — повторил он, когда шум утих, — была сформирована ваша часть, которая, выполняя приказ Родины и партии, успешно громила фашистских захватчиков, изгоняя их с советской земли.

Командира и дальше неоднократно прерывали аплодисментами, особенно дружными, когда он зачитывал имена героев. В числе их был и капитан Кобадзе.

Телеграмма заканчивалась пожеланиями, чтобы «и в мирное время личный состав приложил все силы для выполнения требований Министра Вооруженных Сил».

Полковник ушел, но его снова вызвали на сцену и стали просить, чтобы он что-нибудь спел.

«Вот уж это напрасно, — подумал я. — Командир полка в роли певца-солиста — с ума они посходили».

Но что такое? Он, кажется, соглашается.

— Есть строевая песня у солдат, — сказал полковник. — Ее с уважением поют воины. — И он, нахмурив лоб, запел сильным грудным голосом:

Там, где пехота не пройдет, Где бронепоезд не промчится, Тяжелый танк не проползет, Там пролетит стальная птица…

— Хорошие слова, — перебил он себя, — правильные. И я предлагаю спеть всем вместе.

Как пели старую, овеянную боевой славой песню! И командир полка дирижировал этим своеобразным хором — энергично размахивая руками, встряхивая головой.

— Мне придется покинуть вас, — сказал вдруг Кобадзе. Он скосил глаза на Нонну Павловну и приложил руку к груди. — Мне пора на сцену.

Капитан руководил художественной самодеятельностью.

Я тоже посмотрел на Нонну Павловну. Она пела вместе со всеми. Бросились в глаза ее ресницы — пушистые и длинные, будто приклеенные. И вся она со своей красотой казалась мне какой-то неправдашной.

Кончилась песня, полковник не сразу ушел со сцены. Он аплодировал всем, кто пел вместе с ним.

Я почувствовал, что надо развлекать соседку. Но как?

— Понравилась вам песня? — спросил я.

Нонна Павловна удивленно посмотрела на меня, но ее успела ответить: на авансцену вышел Кобадзе.

— Через десять — пятнадцать минут начнем танцы, — объявил он. — Желающие могут принять участие в подготовке помещения.

Вспыхнула люстра. Все потянулись к выходу. Солдаты не медля, точно боялись упустить время, хватали кресла и волокли их к стене.

Мы с Нонной Павловной остались ждать Кобадзе, но он что-то не появлялся.

— Пойдемте попьем, — предложила Нонна Павловна.

— С удовольствием.

Я встал в очередь к буфету, а моя спутница присела на диванчик около стенда с боевыми реликвиями: указами правительства о присвоении летчикам звания Героя Советского Союза, благодарностями от Верховного Главнокомандующего, схемами боевых операций, в которых участвовал полк.

Нонну Павловну, видимо, не заинтересовал стенд. Она с равнодушным видом рассматривала фотографию, где полку вручали орден Богдана Хмельницкого. Этим орденом полк был награжден за операции по освобождению Украины.

Когда я, нагруженный тарелками с яблоками, конфетами и печеньем, подошел к столику, Нонна Павловна была снова с Кобадзе.

«Это, наверно, его возлюбленная, — мелькнуло у меня в голове, — а я-то дурак, размечтался».

Увидев меня, Кобадзе и Нонна Павловна рассмеялись.

— Твоими покупками можно полк накормить, — сказал капитан.

— А я не ужинал. — Мне не хотелось, чтобы Кобадзе догадался, что все это куплено ради Нонны Павловны.

— Правильно говорится: сытый голодному не товарищ, — заступилась за меня Нонна Павловна. — И я тоже проголодалась.

Кобадзе разлил по бокалам пиво.

— Можно к вам? — услышал я сочный голос. Перед нами стоял высокий широкоплечий майор Сливко, не человек — глыба.

— Подсаживайся, — сказал Кобадзе.

Майор опустился на свободный стул, и тот тяжело заскрипел под ним.

— Подождите, не пейте. — В руках у майора появилась бутылка. Мы и не заметили, откуда он ее извлек. Его «пиво» не пенилось в бокалах и было удивительно прозрачно.

— Ваше здоровье! — сказал он и взялся за бокал. Кобадзе пристально посмотрел на майора, но ничего не сказал. Майор перехватил этот взгляд. Склонившись к Кобадзе, он шепнул так, чтобы слышали и мы:

— Пиво пьют за здоровье лошадей и дураков. Мы подняли бокалы.

— Я в общем поухаживаю за вами, — сказал майор Нонне Павловне с той грубоватой непринужденностью, какая возможна только между хорошо знакомыми людьми. — Вы чем увлекаетесь? Яблочками? Возьмите, пожалуйста. А я, в частности, цитрусовыми, — и он отрезал от лимона, как от картошки, толстый короткий клинышек. Пальцы не очень-то повиновались ему — майор был, как говорится, на взводе.

Съев лимон, он неожиданно встал и, поблагодарив нас (а за что, мы и не поняли), направился к соседнему столику, где сидел новый командир эскадрильи — он при-был в полк одновременно с нами, молодыми летчиками.

Коньяк возымел действие: теперь я уже без стеснения рассматривал Нонну Павловну. Любовался наклоном головы, приспущенными ресницами, линией шеи.

«Интересно, знает ли она, что, когда смотришь на нее, жизнь кажется сказкой», — думал я и завидовал капитану.

Мы говорили о художественной самодеятельности, вернее, говорили Кобадзе и Нонна Павловна, а я слушал, не умея вставить слово. Потом я вспомнил, что Нонна Павловна обещала сыграть что-нибудь на рояле. Я попросил ее сыграть сейчас. Она согласилась, и мы прошли в зал, где уже кружилось несколько пар.

— Мне вспомнился старый вальс, — сказала она, присаживаясь на краешек стула у рояля. — Послушайте…

Эту мелодию я слышал в детстве в доме кривого деда Максима, у которого был граммофон — гордость его семи дочерей.

Я снова увидел себя мальчишкой, вихрастым, румянощеким. Моему румянцу завидовали сельские девчата, а квартировавшие в деревне трактористы говорили:

— Эй, Леха, дай-ка прикурить, — и прикладывали самокрутки к моим щекам.

Я был сыном кузнеца и оказывался нужным, когда трактористам требовалась дрель или еще какой-нибудь инструмент, а отца не было дома.

Но если взрослым инструмент требовался время от времени, то сверстникам моим — всегда. Попробуй обойдись без него, когда задумал сделать ветряк над домом, водяную мельницу или модель самолета!

Кузница привлекала ребят и потому, что около нее всегда стояли сельскохозяйственные машины, привезенные на ремонт.

Завидев моего отца, медленно, с заложенными за спину руками поднимавщегося по откосу, ребята заговорщически сообщали друг дружке:

— Дядя Филипп на обед подался.

И мы, бросив свои дела: запруду на ручье, городки, «чижика», — бежали к кузнице. Там всегда густо пахло мазутом, угольной пылью, окалиной и другими запахами, которые так нравились нам.

— Чур моя косилка!

— Дюже хитрущий, косилка у тебя даве была.

— Я сегодня зачисляюсь в трактористы.

Мне больше всего нравилась жатка-самосброска. Приземистая, с широкой платформой в виде крыла, машущими граблями и пружинящим сиденьем, она напоминала самолет.

Устроившись на машинах, мы начинали одну из тех игр, когда ничего не замечаешь вокруг. В каких только заоблачных высях я не бывал, каких не встречал чудес! На грешную землю возвращал окрик отца. Он появлялся обычно, когда страсти разгорались до предела, и, кроме своего голоса, никто ничего не слышал.

Бородатый, в закопченной брезентовой тужурке, с огромным, словно старинный пистолет, ключом за поясом, он напоминал сказочного героя. Отца боялись в селе не только мы, мальцы, но и взрослые. Бабы, укачивая ребятишек, говорили:

— А вот я сейчас дядю Филиппа позову. Он тебе задаст…

Но отца и любили — за силу. Мы зачарованно смотрели, как он садился на колченогий стульчик возле норовистой колхозной лошади, названной ветеринаром никому в селе не понятной кличкой Мегера, и брал ее заднюю ногу. Мегера злобно косила на отца свой цвета бутылочного стекла глаз, скалила желтые лопатки зубов, фыркала, но ногу поднимала и клала на колени отцу. Несколько точных ударов молотком — и копыто Мегеры обрамлялось подковой. Что и говорить, таким отцом можно было гордиться!

И вот он стоит перед нами, невысокого роста и не очень широкоплечий, в неизменной косоворотке с расстегнутым воротом, ерошит черную бороду корявыми, изъеденными окалиной и каустической содой пальцами. Ребята, не спуская глаз с отца, торопливо слезают с машин — и врассыпную. Вот они попрятались в кусты и выглядывают оттуда, словно маленькие волчата, ждут надо мной расправы.

Но у отца нет охоты ругаться. Он только замечает вполголоса:

— Опять баклуши бьешь. Делом бы занялся.

Через пять минут я стою у горна и орудую кузнечными мехами. Они дышат тяжело, устало, со свистом и хрипом — им давно пора на покой. А ребята, те самые ребята, которые разбежались от окрика отца, сгрудились у дверей и смотрят на меня завистливыми глазами.

Лучи солнца проникают сквозь старую закопченную крышу, яркими пятнами лежат на черном земляном полу, на колоде с водой, в которой отец закаливает детали, на верстаке, густо заваленном обрезками железа, гайками, ключами, сверлами.

— Тять, можно Вовке покачать? — спрашиваю я у отца. Вовка Баринов — лучший приятель, и мы друг за дружку горой.

— Можно, — говорит отец, длинными щипцами доставая из горна раскаленный кусок металла.

Вовку сменяет Сережка, Сережку — Колька… и смотришь, до вечера каждый успеет поорудовать отшлифованным ладонями рычагом.

Когда мы немножко подросли, отец стал обучать нас кузнечному ремеслу. Человек громадного честолюбия, он любил повторять:

— Кузнец — заглавный человек на селе. Сказывают, в каком-то древнем, царстве-государстве даже господом богом был кузнец. Гефестом назывался.

Ребята охотно помогали отцу. Мы хотели быть такими же, как он, сильными, ловкими.

Мы, деревенские ребята, а точнее — трое из нас: Санька, Кирюха и я (боевое звено, как мы себя называли) многим были обязаны и старшей дочери кривого деда Максима, Алевтине Максимовне. В Отечественную войну она командовала эскадрильей «ночников», а теперь училась в военной академии. Приезжая на лето в деревню, она привозила с собой книги. «Аэродинамика», «Теория авиационного двигателя», «Аэронавигация», «Пилотирование» — эти слова на обложках тяжеленных фолиантов мы не могли произносить без придыхания и трепета. Каждый из нас готов был лишиться самых дорогих вещей, только бы посмотреть эти чудесные книги. Еще бы! Ведь мы мечтали стать летчиками, а эти книги открывали заветные тайны.

И Алевтина Максимовна иногда давала нам читать их. Многого мы не понимали, но зато все доступное для наших умов заучивали наизусть.

Скоро мы уже знали, из каких частей состоит самолет, что такое горизонтальный и вертикальный маневр, как действовать рулями, чтобы произвести вираж, боевой разворот, петлю Нестерова. Мы мысленно проделывали все фигуры высшего пилотажа, взлетали свечой, совершали посадку по-чкаловски — из штопора. Потихоньку от отца, который хотел всех нас видеть кузнецами, мы готовили себя к профессии летчика, строили летающие модели, тренировались в выносливости, ловкости.

Санька и Кирюха даже в колхозе работали без души, и я, секретарь комсомольской организации, агитировал, убеждал их работать лучше, а сам бредил авиацией и даже писал стихи о летчиках.

Однажды мы нашли у Алевтины Максимовны старую потрепанную книжку с интригующим названием: «Как построить простейший одноместный планер в течение одного месяца». Эта книга, изданная до революции и рассчитанная на простаков, полностью завладела нашими умами. Где бы мы ни находились, чем бы ни были заняты, мы думали теперь об одном — как достать для постройки планера полотно, бамбук, лакокрасочные материалы. В ход пошли простыни, лыжные палки, конопляное масло.

Планер строили тайно в полуразваленной пустовавшей риге, в конструкции кое-что изменяли — «по техническим соображениям», как говорил Санька, а проще — из-за нехватки материалов.

Поздней осенью планер был готов. Когда выпал снег, мы затащили его на высокий холм, полого спускавшийся к реке. В одной из книг мы прочитали, что на заре планеризма студенты Московского высшего технического училища взлетали на планере с Клязьминского холма, становясь с планером на большие спортивные сани. Мы вместо саней приспособили обыкновенные лыжи.

Санька (ему по жребию выпало лететь первым) надел лыжи, встал в вырез крыла и быстро заскользил вниз.

До трамплина оставалось несколько метров, когда планер вместе с лыжником оторвался от горы и понесся по прямой над холмом, а потом — мы даже ахнуть не успели — накренился набок и рухнул вниз.

Мы подбежали к месту аварии и вытащили из-под обломков Саньку, положили на лыжи и отвезли домой. Он вывихнул ногу. Мать Саньки, причитая, побежала за фельдшером. Но его не было дома. И тогда она позвала моего отца, который слыл в деревне костоправом.

Вправив кость, отец похлопал Саньку по плечу и сказал:

— Седьмого пера у тебя, паря, еще нет. Вот в чем загвоздка. — Он выпил поднесенный ему стаканчик самогонки, крякнул в бороду и ушел.

А мы стали гадать, о каком таком седьмом пере говорил отец. Позднее он рассказал нам эту легенду.

Старая орлица снесла на краю высокого утеса два огромных яйца. День и ночь она сидела на них, пока не вывела птенцов. Птенцы были совсем беспомощные, и могли они только открывать рот, когда орлица приносила им пищу. С утра до вечера они сидели над пропастью и смотрели, как внизу бьется о скалы поток.

Шли дни. У птенцов отрастали крылья. И по утрам они громко хлопали ими, стремясь подняться в небо, где кружили другие орлы.

Заслышав хлопки, орлица прилетела домой.

— Рано вам думать о небе, — говорила она птенцам. — Только через год, когда седьмое по счету перо на крыльях будет равно семи расстояниям между вашими пальцами, вы сможете хорошо держаться в воздухе и драться с врагом.

Но один из орлят сказал однажды:

— Нет, неправду говорит наша мать. Ей просто не хочется, чтобы мы улетели от нее, как когда-то сама она улетела от родителей. Вот и придумала сказку о седьмом пере. Видишь в небе парящих орлов? Разве они больше нас с тобой?

И орленок поскакал к обрыву и расправил крылья.

— Взгляни, какие большие они, — сказал он и прыгнул с утеса.

Ветер снизу подхватил его, понес кверху. Орленок засмеялся и крикнул брату:

— Я говорил тебе! Я был прав! Лети сюда. Только в небе может быть счастлив орел!

Но рано он ликовал. Крылья держали орленка в воздухе, но он не мог управлять полетом. У него не отрасло то самое седьмое, маховое, перо, которое делает гордую птицу властелином неба.

Когда орленок попытался повернуть к родному утесу, ветер опрокинул неуклюжего птенца и бросил в ущелье, в поток.

Увидев это, подскакавший к обрыву брат-орленок сложил свои крылья и снова забрался в гнездо. А когда прошел положенный срок, он сделался отличным бойцом, властелином неба.

Крепко запомнился нам рассказ отца.

Едва окончив восемь классов, мы уложили в чемодан вещички и подались в город — пытать судьбу, как говорили старики. Нам казалось, что только там, в областном клубе Осоавиахима, может осуществиться наша мечта. Работать пошли на механический завод молотобойцами.

Когда мы принесли заявления начальнику аэроклуба, он сказал, оглядывая нас:

— Принять мы вас, может, и примем, но с условием, что поступите учиться в девятый класс.

Нелегко было работать, учиться и летать. Я привык спать стоя — в трамвае, когда ехал с завода в школу и из школы домой, в автобусе, по дороге на аэродром. Но труды наши не пропали даром. В армию мы уходили с удостоверением об окончании учебы в аэроклубе и аттестатом зрелости…

И вот теперь я смотрел, как бегали пальцы Нонны Павловны по белым и черным клавишам, слушал давно знакомую мелодию и чувствовал себя счастливым человеком.

На улице была темная безлунная ночь. За окнами плясали в хороводе снежинки и припадали к стеклу, точно хотели проникнуть в зал.

В тот вечер я убедился, что Кобадзе сильно нравится Нонна Павловна. Он был похож на влюбленного подростка: так же украдкой бросал на предмет своей любви восхищенные взгляды, терялся, когда она брала его под руку или награждала улыбкой. Нонна Павловна, кажется, тоже была неравнодушна к нему, мило улыбалась ему и кокетничала.

В разгар танцев оба они куда-то исчезли. И я, оставшись один, снова вспомнил о девушке, с которой ехал в санях. Я ругал себя, что не познакомился с ней и не пригласил на вечер. Ведь она могла бы принять приглашение, и тогда мне не пришлось бы скучать.


III

<p>III</p>

Как только установилась погода, на самолетах молодых летчиков стали проверять компасы.

Я отрулил свой самолет от стоянки, и его тотчас же облепило человек двадцать. На плоскость вскочил очень молодой круглолицый техник по спецоборудованию.

— Начнем? — спросил он и улыбнулся всем как человек, безукоризненно знающий свое дело. Записав что-то в блокнотике, он вынул из дубового сундучка магнитный пеленгатор, привернул его к козырьку кабины и вот уже, прищурившись, совмещал визир с водонапорной башней на горизонте.

— Повернуть на девяносто градусов по часовой стрелке! — мальчишеским голосом скомандовал он, не отрывая взгляда от пеленгатора.

— Раз, два, ухнем! — надрывно закричал моторист Брякин. Он явно хотел обратить на себя внимание, заслужить похвалу. Его только что привел инженер полка, выгнав из каптерки, где он спал, завернувшись в старый ватный чехол от мотора.

— Используйте его, — сказал Одинцов технику по спецоборудованию, — под хвостом, я полагаю, он разгуляется.

Брякин стоял, прикрыв татуированной рукой озябшее ухо, и косил рыжими озорными глазами.

— Под хвост! — закричали сержанты, весело переглядываясь. Тотчас же полетели шуточки; Брякин, однако, ловко переводил разговор на старшего сержанта Лермана, зачисленного в мой экипаж воздушным стрелком. Я заметил, что моторист не очень-то уважал его.

Развернув самолет, мы стали ждать, когда круглолицый техник внесет нужные поправки в таблицу. Брякин забирался на корточках под стабилизатор и кричал:

— Товарищ Лерман, сменили бы! Вам на пользу пойдет. Ась?

Лерман кусал от досады пухлые губы. Он был секретарем комсомольской организации эскадрильи и тревожился за свой авторитет. Живот, выступавший над ремнем, причинял Лерману страданье.

— А ну-ка, славяне, против часовой стрелки на сорок пять градусов, — раздавалась новая команда, и все становились вдоль крыльев, а Брякин, едва касаясь стабилизатора, кричал:

— Раз, два, взяли, еще разок!

— Стой! — командовал техник. — Еще чуть. Еще. Так держать.

Брякин снова подшучивал над Лерманом, и все смеялись — скорее не потому, что было смешно, а просто так — надо же чем-то заполнить минуты бездействия.

«Вот подобрался экипаж, — думал я. — Один моложе другого. Нелегко с ними будет».

Снова подошел инженер. Шум тотчас же смолк: инженера побаивались. Одинцов обвел всех придирчивым взглядом:

— Механики командиров звеньев, подойдите ко мне.

Двое сержантов в новеньких ватных куртках вразвалочку подбежали к инженеру, махнув меховыми варежками, отдали честь.

— Следуйте за мной, — сказал инженер и зашагал прочь.

— Зачем понадобились? — спросил кто-то.

— На предварительную подготовку, — сообщил Лерман. — Сегодня ночные полеты комэсков и командиров звеньев. Лично сам слышал.

В достоверности этого сообщения никто не усомнился. Лермана считали ходячим справочным бюро. Он знал обо всем, что происходило или намечалось в полку, и однажды даже удивил Молоткова, сообщив ему, что через неделю будет инспекторская проверка. На другой день это подтвердила телефонограмма от командования.

Сообщение Лермана дало молодым летчикам новую пищу для разговоров. Ночные полеты на штурмовиках до сих пор совершались только начальством. Они требовали особо тщательной подготовки летчиков и техников. И вдруг полеты командиров звеньев! Вероятно, каждый подумал, что придет время, и командование разрешит ночные полеты рядовым летчикам. Это было пределом мечты каждого из нас.

Механики заспорили, какой сигнал подавать для вызова ночью бензозаправщика. Одни говорили, что надо описать в воздухе карманным фонариком окружность, другие — покачать фонариком вверх и вниз. А потом выяснилось, что единой системы сигнализации в авиации нет.

— Непременно напишу в газету, — важно произнес Лерман. — Пусть разработают сигналы. А что, конечно. Почему это моряки организованнее авиаторов?

— Напиши, напиши, — смеялся, поблескивая золотым зубом, Брякин. — А гонорар на мой текущий счет в банке. Тебе слава, мне деньги. Справедливо!

— Лейтенант! — крикнул техник, снимая с козырька пеленгатор. — Можешь отчаливать. Компас здесь чудо. Слепой не заблудится.

Сопровождал самолет до стоянки Мокрушин. Сгорбившись, он бежал впереди, путаясь в полах плохо подогнанной шинели, и время от времени поворачивал ко мне озабоченное лицо, словно боялся, что самолет настигнет его и подомнет под себя. Когда я поставил машину на стеллажи, он скрестил над головой руки, давая сигнал выключать мотор. Винт еще не успел остановиться, а он уже вскарабкался на плоскость и все заглядывал в кабину, из которой шел теплый воздух, пахнувший бензином, краской и еще чем-то, присущим только самолетам.

— Тросы заменили? — спросил я.

Лицо его сделалось сумрачным и от этого казалось еще длиннее.

— Не заменил.

— Почему?

Мокрушин сунул рычаг сектора газа вперед, потрогал пальцем концевой выключатель.

— Я сделать-то сделал, да заплетка не понравилась технику звена.

— А вам?

— Буду переплетать. — И, словно желая успокоить меня, добавил: — А мотор на этой машине зверь.


На пути к командному пункту меня догнал старший сержант Абдурахмандинов. Потому ли, что фамилию его трудно было произнести, или потому, что Абдурахмандинов был мал ростом, пронырлив и настырен, товарищи по службе звали его Шплинтом.

— Як вам, — сказал он, подделываясь под мой шаг. — Звонил майор Сливко, просил отрулить самолет на старт. Летает ночью, — пояснил Шплинт не без гордости.

Меня покоряло спокойствие Сливко. Казалось, что майор никогда не сомневается в том, что может достичь всего. Вот летает ночью, а машину отрулить поручает другому летчику. А может, она неисправна.

«Вот у кого учиться самообладанию», — думал я, желая одного — поближе познакомиться со своим командиром звена.

Когда мне что-нибудь нравится в человеке, я хочу узнать о нем как можно больше, сравниваю его биографию со своей. Я очень обрадовался, узнав, что Сливко работал трактористом в колхозе, занимался в аэроклубе. «Совсем, как у меня», — подумал я.

До приезда в часть капитана Истомина Сливко командовал эскадрильей. Говорили, что он прекрасный летчик, хорошо воевал. Но на его место назначили Истомина. Мы, молодые летчики, считали это несправедливым, тем более, что Истомин даже на фронте не был. Сам Сливко, посмеиваясь над своим новым назначением, говорил не то в шутку, не то всерьез, что не сошелся характером с шефом, вот и попал в опалу. Ну да он за чинами не гонится!

Нам нравилось, что майор не гонится за чинами, и все мы были на его стороне.

И вот мне он поручил отрулить на старт свою машину. Чтобы не выказать радости, я придал лицу недовольное выражение и спросил, где сам майор.

— Мало ли где, — ответил Абдурахмандинов. — Например, на предполетной подготовке. Обещал подъехать. Не надо волноваться, товарищ лейтенант. Зачем волноваться? Машина в готовности. — Он, как видно, был на страже интересов своего командира.

Мне очень хотелось побыть в самолете Сливко, сравнить его со своим, а главное — увидеть, как подготовлен самолет к ночным полетам. Не заходя на КП, я пошел за Абдурахмандиновым.

Первое, что бросалось в глаза на стоянке самолета Сливко, — это хозяйственность. Вместо ящиков с песком, которые находились у самолетов скорее для отвода глаз, чем на случай пожара, в землю врыт добротный ларь с крышкой, выкрашенной в красный цвет. Металлическая часть лопаты, приделанной к ларю специальными скобами, густо смазана техническим вазелином. Баллон со сжатым воздухом лежал на специальной подставке и не мог примерзнуть к земле. Резиновые трапы на плоскостях предохраняли металлическую обшивку от повреждений при ходьбе по ней.

Абдурахмандинов посмотрел на меня, как бы приглашая полюбоваться интересным зрелищем, и уверенно потянул за веревку. Чехол в одно мгновение сполз с машины, словно полотнище с открываемого памятника. Это мне очень понравилось. Мой механик затрачивал на расчехловку не менее пяти минут. А как они нужны, эти минуты, когда самолет готовится к боевому вылету!

Тщательно вымытая машина предстала передо мной во всем своем величии. Она действительно была похожа на боевой памятник!

Я вытер ноги о коврик и залез в кабину. В ней было очень чисто, на приборной доске, выкрашенной в голубой цвет, выделялись черные циферблаты приборов.

Шплинт вскочил на плоскость и раскрыл деревянный чемоданчик. Я увидел в нем специальные гнезда с инструментом. Он достал из одного гнезда плоскогубцы — открылось донышко, выкрашенное в красный цвет. Цвет этот теперь назойливо напоминал механику, что плоскогубцев нет, что они, если допустить халатность, могут остаться в самолете.

«Надо сказать, чтобы Мокрушин тоже завел такой чемоданчик», — подумал я.

Законтрив горловину бензобака, Абдурахмандинов сказал, весело подмигнув:

— Теперь порядок, товарищ лейтенант. — Он снял с капота ватный чехол, от мотора заструилось волнистое марево. — Запускайте.

Мне не пришлось выбирать путь: он был обозначен флажками, расставленными дежурным по стоянке. Около каждого флажка стоял кол с красным сигнальным огоньком. Путь к старту напоминал речушку с бакенами у берегов. Наконец я вырулил на укатанное поле — словно в море попал — и прибавил скорость. Сбоку полз еще самолет, чуть поодаль еще. Вот мы пересекли отшлифованную тяжелыми катками взлетно-посадочную полосу. На старте самолеты встречал дежурный офицер, старший техник эскадрильи Осипов. Он, как милиционер на перекрестке улиц, махал белыми флажками, показывая машинам направления.

Самолеты становились в ряд так, чтобы между плоскостями свободно прошел автомобиль.

Я не учел этого, и начальник аварийной команды — старшина Герасимов — заставил меня сделать новый заезд на красную линию.

Это был не тот Герасимов, с которым я разговаривал после поездки в санях. С этим Герасимовым шутить было нельзя. И вообще на ночном старте все было строже, даже торжественнее.

Поддавшись общему настроению, я, прежде чем вылезти из самолета, с самым серьезным лицом (знал — на меня смотрит Абдурахмандинов) проверил освещение кабины. Оно было настолько слабым, что я едва различал свои руки.

— В чем дело? — строго спросил я у механика. Но он только снисходительно улыбнулся:

— Стоят экраны. Чтобы не было отсветов на стекле. Как я забыл об этом, ведь проходили! Надо быть осторожнее с механиками. Подрывать свой авторитет не годится.

Мне очень хотелось остаться на старте. Но я решил: мое присутствие здесь так же не нужно, как не нужно было оно на стоянке во время шторма. И теперь, и тогда я только срамил себя в глазах подчиненных.

Я выбрался на плоскость. Было свежо. Выплывшая из-за леса луна с отрезанным краем походила на пожарную каску. Абдурахмандинов, направляя жиденький свет фонарика то в одни бронелюк, то в другой, стал осматривать мотор.

Вдали замелькали силуэты людей.

— Инженер-майор прибыл, — проговорил Абдурахмандинов. — Не любит, когда на старте ходят вразвалку.

Механик сказал правду. На пути от самолета к стартовому КП я повстречался с Одинцовым.

— Товарищ лейтенант, — заметил он холодно, осветив меня фонариком, — ускорьте шаг. У КП всех, кто не принимает участия в полетах, дожидается машина.


На машине, о которой говорил Одинцов, приехали летчики, участвующие в ночных полетах, штабное начальство, молоденький врач из санчасти Верочка Стрункина — симпатия холостяков — и кое-кто из обслуживающего персонала. Почти все они были на стартовом КП.

В помещении, похожем на вагончик полевого стана, горела малюсенькая лампочка. Ее скудные лучики едва достигали стен, завешанных инструкциями и плакатами.

— Почему так темно? — вырвалось у меня.

— А, это ты, старик? Иди-ка сюда, правее бери, — послышался грубоватый голос майора Сливко, и я увидел, как запрыгал огонек папиросы, которую он не вынимал изо рта. — Вот наш уважаемый капитан медслужбы утверждает, что летчики перед работой ночью не должны глядеть на свет. Это, в общем, правильно. Мы не кошки.

Я чуть не рассмеялся: в зимнем комбинезоне и меховых унтах майор Сливко был похож на большого кота.

— Как, старик, машина в порядке? — Сливко спросил это просто так, совершенно не интересуясь ответом. Вот он положил свою руку на плечо Верочке Стрункиной, что-то шепнул ей. Она ловко увернулась и покачала головой.

— Так точно! — сказал я громко. — Могу ехать домой? Послышался стук обиваемых о деревянную стенку КП унтов. Потом заскрипела дверная пружина и показался клочок неба со звездой.

Человек нагнулся, чтобы не задеть головой о притолоку, а когда выпрямился, я узнал командира полка. За ним вошли штурман Кобадзе и замполит Семенихин. Мы встали и отдали честь. Замполит Семенихин стащил с головы старомодный, с длинными наушниками шлемофон, потер красный шишковатый лоб.

— А у вас здесь, ребята, тепло, — сказал он так просто, что от скованности, которую почувствовал каждый с приходом командиров, не осталось и следа.

— Как взлетно-посадочная полоса? — поинтересовался Сливко у Семенихина.

— Укатали. Словно Невский проспект.

— А как со средствами для самолетовождения? — спросил Молотков.

— Исправны, товарищ полковник, — ответил Кобадзе. — И радиостанция, и пеленгаторы, и прожекторные установки.

Командир посмотрел на часы, потом на дежурного по полетам.

— Распорядитесь-ка, лейтенант, пусть собираются.

— Можно идти домой? — переспросил я у Сливко.

— Почему же домой? — сказал Семенихин, прикалывая к щиту «Боевой листок». — Молодым летчикам надо присутствовать на полетах. Для них это учеба! Я только что говорил об этом на построении. А вас не было.

— Я выполнял задание командира звена.

— Он был занят, это верно, — сказал майор Сливко. — А домой он не поедет.

— Конечно, не поеду, товарищ подполковник! И, если прикажете, полечу, — выпалил я и сам удивился своей смелости.

Сливко схватился за живот и стал хохотать, а Семенихин покачал головой:

— Какой отважный!

Он стал звонить по телефону на соседний аэродром, где базировались реактивные истребители.

— Это хозяйство Дроздова? У вас все готово на случай, если придется встречать гостей? — спрашивал он в трубку. — А пеленгатор? Пожалуйста, прошу вас… Ну, и хорошо. Спасибо.

Меня не удивило, что Семенихин сам проверил взлетно-посадочную полосу, позвонил на соседний аэродром. Характер замполита был мне уже знаком. Как заместитель командира, партийный руководитель, он считал своим долгом вникать в каждое дело, быть в курсе всех полковых событий.

Сначала мне это не нравилось. «Ну чего он сует нос в каждую дырку?» Но уже вскоре я перестал так думать, потому что убедился: Семенихин опытный командир, и его советы всегда разумны.

Когда командиры звеньев и их воздушные стрелки, а также молодые летчики выстроились перед самолетами на красной линии, командир полка проверил, как летчики знают маршрут и что должны делать экипажи на земле и в воздухе. Несведущему человеку это, наверно, показалось бы странным, потому что не далее как утром все летчики прошли предполетную подготовку. Но таков порядок в авиации. Каждый проверяется не один раз.

Кто-то не мог обстоятельно ответить, как пилотировать самолет в лучах прожекторов, и был отстранен от полетов.

Майор Сливко толкнул меня в бок:

— Вот, старик, а ты говоришь «готов лететь».

Сам он ответил на вопрос без запиночки, чувствовалось, что полеты в «ночных условиях для него не в диковинку.

Появился, шурша кожаным регланом, инженер Одинцов.

— Разрешите доложить? Технический состав готов к обслуживанию полетов.

— Ну, а что скажут кудесники-синоптики? — командир полка повернулся к маленькому рыжеватому лейтенанту.

Лейтенант вытянулся в струнку и отрапортовал, что ожидается восьмибалльная облачность, к утру возможен снегопад.

— Либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет, — усмехнулся командир и приказал сверить часы.

— Через десять минут начнем. Прошу разойтись по самолетам. Молодым летчикам остаться здесь. Поручаю вам вести наблюдения за разбегом и пробегом самолетов, за взлетом и посадкой.

Мы с благоговением смотрим на командира и думаем, как далеко еще нам до настоящих летчиков. Уж на что Николай Лобанов самоуверенный парень, а и тот притих, украдкой мнет в пальцах папиросу.

Молотков сделал несколько замечаний дежурному хронометражисту Лерману и поднялся по крутой лесенке на мостик к штурману полка Кобадзе.

…Ракета с шипеньем вспорола ночную темноту и, расколовшись в вышине на множество зеленых звезд, осветила застывший в безмолвии аэродром, пригородные постройки с темными квадратами окон, посеребренные инеем деревья с шапками вороньих гнезд.

— От винта! — раздалось на красной линии сразу несколько голосов — бойко, спокойно, предостерегающе, с вызовом.

Когда догорели звезды ракеты, раздалось неуверенное тарахтенье моторов. А скоро уже нельзя было расслышать, что говорит в микрофон полковник Молотков.

Первыми вырулили на старт командир эскадрильи Истомин и командир звена Сливко.

У посадочного «Т» стартер взмахнул зеленым фонариком, и самолет Истомина рванулся с места. Через несколько секунд он пропал за искрившимся облаком снега, а когда показался «ад облаком, стартер дал сигнал взлетать майору Сливко. Тот оторвался от земли так быстро, что мы от изумления открыли рты. Взлет самолетов продолжался не больше минуты.

Пока зеленые и красные огоньки самолетов описывали в черной вышине круг, полковник Молотков спустился к нам с мостика и велел доложить о наблюдениях.

Летчики, словно по команде, передернули плечами и опустили глаза. Нечего сказать — хороши выпускники училища! Молчание затягивалось.

— Выходит, проморгали, соколы, — полковник рассмеялся. — Ладно, не сразу Москва строилась! Вот слушайте. Почему долго не мог взлететь Истомин?

— А разве это долго? — спросил Лобанов, чтобы хоть как-то оправдать нашу ненаблюдательность.

— Да, долго. Если бы он взлетал во время бомбежки, самолет могли бы подорвать. Истомин засмотрелся на световые ограничители и ослабил контроль над взлетом. Так часто бывает. Ну, а почему чересчур быстро взлетел Сливко?

— А разве быстро — плохо? — Это уже подал голос Шатунов.

Лобанов и Шатунов — земляки и друзья. Они всегда вместе, как Пат с Паташоном. Они и похожи на них: Лобанов — худой, длинный; Шатунов — маленький, кряжистый. И если уж один из них сказал «А», другой скажет «Б».

— Смотря по обстоятельствам. Хороший кавалерист никогда не пошлет лошадь с места в карьер, потому что знает — этим можно загнать ее. А Сливко о своей лошадке забыл. Если у нее раньше времени выйдет из строя сердце — не беда. Механики поставят другое.

— Выходит, он взлетел с форсажем? — солидно заметил Николай Лобанов.

— Определенно. А злоупотреблять этим нельзя. Самолет может надорваться.

То, что говорил командир, не было для нас откровением, мы знали это еще в училище, но сейчас, на ночном старте, слова эти звучали по-новому, были куда более впечатляющими.

По времени самолеты уже должны были заходить на посадку. Полковник поднялся на мостик, а мы снова стали наблюдать за взлетной полосой.

Голубоватый луч прожектора, будто столб, воткнулся в аспидно-черное небо, а потом упал «а посадочную полосу, осветив выложенное из черных полотнищ «Т» и фигуру стартера с ракетницей в руках.

Оба летчика приземлились хорошо. Мы слышали, как командир сказал в микрофон:

— Молодцом — одиннадцатый, — а спустя минуту — И четверка — молодцом. — Но тотчас же закричал: — Руку с тормозов! Сними с тормозов руку!

Когда самолет с визгом остановился, не пробежав и половины полосы, полковник перегнулся через перила и крикнул нам:

— Видали, соколы? Начисто разувает машину!

Это значило, что майор Сливко не бережет тормозные колодки и покрышки колес.

Как только летчики отрулили в сторону, заработали моторы еще двух самолетов.

Из второй пары командир отстранил от дальнейших, более сложных полетов одного летчика: тот слишком высоко выровнял самолет и произвел посадку на малой скорости.

— Что ж это вы? — сказал полковник тому, кто сделал ошибку. — Доложите, сокол, командиру эскадрильи, пускай-ка проведет с вами дополнительные занятия и даст парочку контрольно-провозных полетов.

— Ну, хлопцы, строговат Батя. И видит все тонко, — заметил Лобанов не без сожаления. — Туговато кой-кому придется.

— Но зато справедлив, — возразил его закадычный дружок Михаил Шатунов.

— А это нам пока неизвестно.

…Когда вылетело по маршруту звено во главе с Истоминым, погода ухудшилась. Облака закрыли звезды, ветер стал резче и холоднее. По аэродрому проносились снежные вихри. Прибежал рыжий метеоролог и доложил, что ожидается снегопад.

Полковник включил фонарик. В луч его попало несколько снежинок.

— Это называется, ожидается. — Командир стал передавать по радио, чтобы группа возвращалась. — Определите, Кобадзе, где они сейчас.

— Между первым и вторым поворотным пунктом, — не задумываясь, отчеканил штурман. — Так показывает время.

— Значит, через десять минут соколы должны быть дома.

Полковник разговаривал с Кобадзе неторопливо, спокойно, однако по едва уловимым интонациям угадывалось, что он волнуется. Волнение передалось и летчикам. Все, как по команде, посмотрели на часы — засекли время.

Через пять минут повалил снег. Полковник приказал включить прожектор, но его луч плохо прощупывал белую мглу.

— Придется направлять наших на соседний аэродром, — раздумчиво сказал Молотков. — Леонид Васильевич! — крикнул он в люк начальнику штаба. — Свяжитесь-ка с соседями. Пусть организуют прием.

На старте сделалось тихо, даже движок радиостанции тарахтел глуше, словно его опустили в снег.

Спустя пять минут начштаба вторично позвонил к соседям. Те ответили, что группа не появлялась, хотя они все время освещают небо ракетами. Не пришли самолеты и в следующие десять минут.

— Потеряли ориентировку. — Молотков закурил. — Достаточно ли проконтролировали соседи работу радиопеленгатора?

— Может быть, и недостаточно, — отозвался Кобадзе, — вот наши и вышли в незнакомый район. Ах, черт возьми!

Метеоролог между тем выяснил синоптическую обстановку, нанес данные на карту погоды и тихонько подсунул ее капитану. Попадаться на глаза Молоткову он явно не хотел.

— Смотрите, что получается, — сказал Кобадзе, рассматривая карту, — аэродром соседей хоть и не затянут облаками, но так же, как и наш, за снежной завесой. Если наши не видели ракет с соседнего аэродрома, значит, они по другую сторону завесы.

— А ведь там аэродромов нет. — Молотков посмотрел на штурмана так, точно хотел, чтобы тот опроверг его.

— И нет пригодной площадки для посадки, — ответил Кобадзе.

— Это значит, если снегопад будет продолжаться больше часа… — Молотков запнулся, полез в карман за новой папиросой.

— Это значит, надо немедленно искать группу, — докончил Кобадзе. — Разрешите мне, товарищ полковник.

— У нас же нет готовых самолетов.

— Есть почти готовые к вылету, — возразил Кобадзе. — Сегодня на некоторых машинах проверяли компасы.

— Верно. Берите-ка ближнюю к старту и выруливайте.

— Твою, значит, — толкнул меня в бок Лобанов. — Беги, готовь.

Я помчался, не чувствуя под собой ног. За мной еще кто-то бежал — я не оглядывался. В голове билась одна мысль — скорее расчехлить машину (вот когда пригодился бы чехол абдурахмандиновской конструкции!), скорее запустить мотор. Я вспоминал, есть ли в баллонах воздух, необходимый для запуска. Жаль, не догадался на всякий случай предупредить водителя с автостартера.

Но, когда я добежал до стоянки, у моей машины, уже расчехленной, копошились люди, привинчивали воздушную трубку к бортовой системе.

— От винта! — услышал я спокойный, медлительный голос Герасимова. Он вместе с другими механиками приехал на машине-стартере. Кобадзе тоже был здесь и уже надевал парашют.

Мотор не успел остыть, а поэтому запустился хорошо.

— Ну, работает, как зверь! — крикнул мне Кобадзе, когда старшина убавил обороты мотора.

И это сравнение вдруг напомнило мне о дневном разговоре с Мокрушиным. Он собирался переплетать тросы элеронов. Самолет нельзя выпускать в воздух! Я почувствовал, как на спине выступил пот. Что же теперь делать?

Выслушав меня, Кобадзе сбросил с плеч лямки парашюта и, не говоря ни слова, пошел к машине Николая Лобанова. Я, обогнав его, начал что-то лепетать, оправдываться. Но он не ответил. Тогда я отстал. У меня не хватило духу подойти к машине Лобанова и вместе со всеми готовить ее к вылету.

На самолете Лобанова опробовали мотор. Кобадзе залез в кабину и приказал отнять сдерживающие колодки. Колеса скатились со стеллажей и понесли тяжелую бронированную машину к старту. Меня обдало снежной волной. Сорванная с головы шапка покатилась вдоль сугроба. Когда я догнал ее, все уже были на машине-стартере.

— Давай быстрей! — крикнул Николай Лобанов. Я побежал к машине. Нужно снова ехать на старт. Нужно доложить о неисправности самолета командиру полка.

Мы не проехали и половины пути, когда на старте взревел мотор. Каждый из нас понимал, что значит взлетать ночью, в снегопад, на чужом самолете, и поэтому никто не удивился, что Кобадзе дважды прожег запальные свечи и включил форсаж.

— Так вот для каких случаев нужно приберегать потенциальную силу мотора, — сказал Лобанов, вспомнив предостережение командира полка.

Капитан взлетел с освещением. Его самолет был похож на жюльверновский «Наутилус», поднимающийся со дна фосфоресцирующего моря. Позади самолета вихрились снежные искры. Вот погасла бортовая фара, а за ней и аэродромный прожектор, и все снова окунулось в темень.

Летчики и техники столпились у стартового КП, стараясь по ответам Молоткова догадаться, обнаружил ли Кобадзе самолеты. Полковник поддерживал связь со штурманом и, понимая состояние окруживших его летчиков, время от времени сообщал:

— Дал серию ракет. Прошел Покровское. Рыскает в тридцати километрах от города. Дал еще серию.

И вдруг мы услышали:

— Идет на сближение с самолетами. — Сделалось тихо, стало слышно, как шуршит, падая, снег. — Связался по радио. Наши!

Люди сразу зашумели и стали расходиться. Я ждал, что командир подзовет меня и потребует объяснения, почему мой самолет неисправен, но ему было не до этого.

«В баках штурмовиков кончается горючее!» — облетело старт.

Добираться к соседям, полет до которых займет лишние десять — пятнадцать минут, было очень рискованно. Молотков решил принимать самолеты на свой аэродром.

Нужно срочно расставить вдоль посадочной полосы костры-шашки. Аварийная команда Герасимова и все летчики взялись за это.

Мой пост оказался на другом конце аэродрома. По сигналу со старта я должен был дернуть за провод торчавшей в снегу шашки и отойти в сторону. Но пока на старте было тихо, темно и, как мне казалось, очень уж спокойно.

Вспомнилось знакомство с Кобадзе. Мы, молодые, только что приехавшие в часть летчики, стояли у штаба и говорили о будущей службе. Мне она казалась не слишком-то заманчивой; предстояло работать на самолетах, которым ох как далеко до реактивных.

— Нас обманули, — возмущался я. — В училище сулили одно, а выходит — ползай на этих черепахах.

Меня схватили за руку, которой я жестикулировал.

— Не говорите глупостей, — сказал капитан Кобадзе. — Что вы здесь демагогию разводите? Служить надо там, куда вас послали.

Я не нашелся, что ответить, покраснел, как мальчишка, а он улыбнулся всем нам и достал портсигар:

— Закуривайте!

Несколько рук потянулось к папиросам. Молодые офицеры окружили капитана тесным кольцом, стали расспрашивать о жизни в полку. Он отвечал обстоятельно и все посматривал в мою сторону. Потом спросил:

— Значит, не нравятся наши самолетики? Считаете, что вам лучше начинать со сверхзвуковых скоростей?

— А почему бы и нет! — отозвался я. — Мы не новички! За плечами у нас летное училище.

— Ишь ты, ершистый какой!. — улыбнулся капитан и неожиданно спросил: — Откуда родом?

— Из-под Ярославля.

— Так я и знал. Давно из дому?

— Недавно. А почему вы узнали, что я ярославский?

— По говору. — Это слово капитан произнес с ударением на каждом «о». Получилось очень смешно.

Он хотел еще что-то сказать, но вышел начальник штаба и приказал нам следовать за ним.

— Ну, мы увидимся, — кивнул мне капитан.

И мы действительно увиделись. В тот же день капитан догнал меня по дороге в столовую.

— Я тоже из Ярославля. Все детство с этим городом связано, — сказал он. — Жил в детдоме. Учился в десятой школе, знаете такую? Интересно, что нового в Ярославле? Говорят, там набережную удлинили? Телевизионную станцию строят?

Я рассказывал подробно — хотелось понравиться капитану, расположить к себе. За столом он проговорил:

— Желание сесть на новые лошадки мне понятно. Я его одобряю, очень даже. И мы оседлаем их, время это не за горами.

Потом спросил, где я поселился.

— Временно у техников. Там есть свободные койки.

— Далековато, — капитан покрутил головой. — Знаете, свободная площадь в двести сантиметров длиной и в пятьдесят шириной найдется и у меня. Живу я один. Переселяйтесь!

Я так обрадовался этому предложению, что даже не сразу сообразил поблагодарить капитана.

Перебрался я к нему в тот же вечер. Зажили мы очень мирно и скоро стали друзьями.

И вот я проштрафился перед ним, чуть не подвел его.

Я ругал последними словами и себя, и механика и не знаю, когда бы кончил, если б не ослепительный всплеск на старте. Это прожектор послал в небо белый луч. Я дернул за шнур запального устройства и отбежал в сторону.

Шашка вспыхнула, почти одновременно загорелись шашки и на других постах. Теперь посадочная полоса, обрамленная красными огнями, виднелась как на ладони.

Прошла, кажется, вечность, прежде чем я услышал рокотанье моторов.

Гул нарастал с каждой минутой и скоро стал слышен сразу в нескольких местах — самолеты замкнули круг.

Время от времени они зажигали посадочные фары, и тогда в темноте вспыхивали яркие зарницы. Одна такая зарница не погасла, а стала снижаться, послышались хлопки — это летчик убрал газ, заходя на посадку. Спустя минуту мотор заработал сильнее, значит, самолет преждевременно потерял скорость, и летчик решил подтянуть его до первого ограничителя на аэродроме. Наконец самолет вынырнул из темноты, плюхнулся на освещенную прожекторами полосу и закутался в облако снега. Когда он сворачивал в сторону, в полосе яркого света появился другой самолет. Кто лучше приземлился, сказать было трудно. Я, не задумываясь, каждому поставил бы пятерку за уменье и отвагу.

В эту ночь в воздух больше не поднимались. Летчики зарулили самолеты на стоянки и побрели к автобусу, чтобы ехать домой.


IV

<p>IV</p>

— Завтра зачеты по штурманской, — напомнил мне Кобадзе за ужином. — Хорошо знаешь район полета? Учти, дружба — дружбой, а служба — службой.

И я решил еще раз проверить себя — не пошел в кино, как намечал, а взял в библиотеке справочник по штурманской подготовке и принялся просматривать его.

Небольшая уютная комната культпросветработы заполнялась людьми; солдаты часто проводили здесь вечера — писали письма, читали, играли в домино и шахматы.

Спустя час я убедился, что кое-что знаю, и теперь все чаще и чаще отрывался от книги, слушал, как по крыше монотонно стучат тяжелые капли. Скоро конец распутице, выберемся на аэродром, начнутся полеты. Что может быть лучше?

К стоявшему в углу роялю подошел Лерман, оседлал табуретку, дотронулся до клавишей.

Я видел, как многие прикрыли книги и конспекты, придвинулись ближе. Кто-то предупредительно откинул крышку рояля.

— Маэстро, сыграй-ка «Тонкую рябину».

— Обожди, «Солдатский вальс» сначала.

И Лерман стал играть, тихонько, чтобы не мешать занимающимся.

Появился сержант Мокрушин. Вечно он какой-то истрепанный — складки на гимнастерке не разглажены, чубчик топорщится кверху, как петушиный хохолок, лицо озабочено. Постоял минуту в дверях, увидел свободный стул рядом с моим, прошел и сел, сразу же уткнувшись в книгу.

Мне вспомнилось, как был я зол на Мокрушина за потертые тросы. В ту злополучную ночь я даже не поехал к капитану — ночевал в казарме. На утреннем построении я вывел Мокрушина из строя и дал ему наряд вне очереди. И попал впросак: оказалось, механик заплел тросы элеронов в тот же день, когда проверяли компасы, и ночью самолет был в полной исправности!

Кобадзе не ругал меня, а посоветовал быть подчиненным не только командиром, но и товарищем.

— Без контакта и обыкновенный мотор запустить нельзя, а ты имеешь дело с самой сложной конструкцией на земле.

Я это вспомнил, глядя на руки Мокрушина, тонкие, совсем не солдатские руки. Они припухли и покрылись ранками. Наверно, поколол стальными нитями, заплетая трос. Ничего, руки заживут, а опыт останется. Однако мы с ним почти незнакомы. И вообще надо поговорить с экипажем.

Я взглянул на папку с чертежами, лежавшую около Мокрушина.

— Изобретаешь?

На острых скулах Мокрушина выступили красные пятна. Он махнул рукой, но тотчас же поднял голову, взглянул на меня пытливо.

— Товарищ лейтенант, посмотрите, как движется у нас авиационная техника! Одни машины не успевают уйти в производство, как на их место готовы более совершенные. Век самолетов самый короткий. В современной войне, если она разразится, все будет зависеть от мощи воздушных армий, от скоростей самолетов. А мы что? — Сержант скривил губы. — Уж не на этих ли, — он кивнул на эбонитовый макет штурмовика, стоящий в углу комнаты, — не на этих ли чугунных сковородках мы будем бить врага? И это в век ракетной техники!

«Горячий», — думаю я про своего механика и вспоминаю, как сам ершился, едва прибыл в полк. Тогда старшие товарищи напомнили мне о назначении штурмовой авиации.

— При чем тут назначение, — кипятился Мокрушин, когда я пробую и ему напомнить об этом. — В современной войне фронт и тыл сливаются в одно целое.

Лерман перестал играть и повернулся к нам.

— Сначала действительно штурмовая авиация будет не нужна. Но потом, — и он стал рассказывать о теории двухфазной войны, разработанной империалистами. — У вас мысль оторвалась от реальности, — неожиданно заключил он. — Вот вы и не желаете делать того, что нужно сегодня (своих сослуживцев Лерман называл только на «вы»). Я вот лично был на авиационном параде в Тушине, видел, как пилотировали на реактивных. Крылышко к крылышку. Выполняли первыми в мире. — Лерман приблизил крутолобую голову к лицу Мокрушина, точно хотел боднуть его. — Но, замечу, нашей «воздушной пехотой» не пренебрегали. Значит, есть причина.

— Правильно, — услышали мы голос командира полка. Сержанты расступились, пропуская его. Спорщики одернули гимнастерки и посмотрели на полковника внимательным взглядом, стараясь определить, нужно ли им держаться официально или можно и посмеяться.

— Опять Лерман здесь, значит, будете ругаться без конца, — с шутливым испугом сказал полковник. — Гоните вы его!

Ребята сдержанно рассмеялись. Улыбнулся и полковник.

— А ну-ка, почему сыр-бор загорелся?

— Тут, товарищ полковник, некоторые сомневаются, понадобятся ли штурмовики в современной войне, — выкрикнул кто-то.

— Есть такое мнение, — сказал Мокрушин, теребя в руках книгу.

— Неправильное мнение, товарищ сержант, — полковник посмотрел в лицо Мокрушину. — Один буржуазный военный специалист, итальянец Дуэ, тоже утверждал, что исход войны будет зависеть от мощи воздушных армий. Ему и тем, кто ухватился за эту «доктрину», очень хотелось, чтобы так было. Но знаете, эта «теория» не пользуется успехом даже в империалистических кругах, где еще надеются на атомную бомбу. Потому-то они и сколачивают дивизии. Ну, а какая авиация пригодна в современной войне для уничтожения этих дивизий, догадаться нетрудно.

— Штурмовая!

— То-то же, — сказал полковник. — Так было и так будет, если придется воевать.

Полковник Молотков сел на подвернувшийся стул.

— У нас ведь есть живая биография дела, которому мы служим. Подполковник Семенихин. Еще во время гражданской он работал в спецавиаотряде по борьбе с белогвардейщиной.

— Разве тогда была штурмовая авиация?

— Да, представьте. И создана была она по указанию Ленина. Он первым пришел к выводу, что бороться с конницей Мамонтова, которая в то время вышла в тыл нашего Южного фронта, лучше всего с помощью специальных самолетов.

В комнату культпросветработы входили новые люди. Мокрушин застыл, подавшись вперед всей своей костлявой фигурой. Чубчик его еще больше взлохматился. Стоявший на цыпочках Лерман ворочал круглой кудлатой головой — проверял по лицам сослуживцев, какое впечатление произвели на них слова полковника. Можно было подумать, что вовсе и не командир полка ведет беседу, а он сам, старший сержант Лерман.

— В начале тридцатых годов, — продолжал полковник, — появились тяжелые штурмовики, спроектированные Дмитрием Григоровичем. Они были окованы прочной броней и вооружены несколькими пулеметами, но не имели необходимых для борьбы с танками противника маневренности и вооружения, считались «трудными».

Один из таких самолетов при испытании в воздухе неожиданно сорвался в штопор; Вывести из штопора тяжелую, строгую в управлении машину не удалось. Летчику пришлось прыгнуть с парашютом. Расстояние до земли было ничтожно мало для того, чтобы успела погаситься скорость свободного падения. Он сломал обе ноги.

— Подполковник Семенихин?! — воскликнул Мокрушин.

— Подполковник Семенихин, — сказал командир. — Ему пришлось оставить летную службу. Но он не ушел из авиации. Когда Сергей Владимирович Ильюшин создал штурмовик, ставший, как известно, гордостью нашей авиации, подполковник Семенихин возглавил политработу в штурмовом полку.

О боевой работе «Ильюшиных» полковник говорил так, что все видели — он влюблен в самолеты, с которыми в Отечественную войну не могли тягаться спешно переконструированные «юнкерсы» и «мессершмитты».

Мокрушину больше всего понравилось, что гитлеровцы так и не создали в войну штурмовика. Не вышло у них и с переделкой в летающий танк «фокке-вульфа».

— А у союзников были штурмовики? — деловито спросил Лерман и вынул толстенный блокнот, чтобы записать ответ.

Оказывается, не было. Союзники пытались использовать в качестве штурмовика английские истребители «харрикейны» и американские «тандерболты», но ни те, ни другие не подходили для дела.

— Америка оказалась позади нас? — недоверчиво переспросил Мокрушин.

— А что же тут удивительного? — Полковник нахмурил брови. — Вот я прочту сейчас заявление одного представителя военного министерства США Эдди Рикенбекера. — Полковник достал записную книжку, стал перелистывать страницы. — Он писал о советском штурмовике: «Это наилучший самолет в мире для своего назначения. Ничего схожего с ним нами не было создано. Единственный в мире цельнобронированный самолет… новый самолет, пригодный для любой армии и воздушного флота», — сказал полковник, вставая. — Если все мы будем правильно относиться к делу, тогда нам не страшен враг.

Полковник так и сказал «все мы» и коснулся рукой локтя Мокрушина.

Все тоже поднялись, одернули гимнастерки. Лерман, довольно потирая руки, ловил взгляды товарищей. «Ну вот, видите, как я ловко втянул его в разговор», — говорили его темные блестящие глаза.

Когда Молотков вышел, я спросил Мокрушина, что он изобретает.

— Может, посмотрим?

— Все это условно, — ответил Мокрушин нарочито ленивым тоном. Однако мое внимание ему польстило. — Это только идея, — начал он, развязывая папку с чертежами. — Мне кажется, что мощность реактивного двигателя можно увеличить.

— Интересно!

— Вот, смотрите сюда. — И, ткнув пальцем в чертеж, он с жаром принялся рассказывать о своем изобретении. Объяснял он с пятого на десятое, волновался и все облизывал сухие губы. Трудно было уловить суть его предложения.

Сидевший неподалеку Лерман прислушивался к словам Мокрушина с недоверчивой улыбкой. Механик это заметил и умолк, так ничего толком и не объяснив. «Стесняется», — подумал я и поманил Лермана.

— А куда же девался Брякин? — спросил я. — Может, поищешь?

— Видишь, дело это сложнее, чем ты думаешь, — сказал я, когда Лерман ушел. — Нужно знать физику, химию, математику. Ты что кончил? Учился? Работал?

— Десять классов, — ответил Мокрушин неохотно.

— Ваше приказание выполнено, — доложил Лерман. Рядом с ним стоял Брякин. Он откровенно зевнул и почесал спину.

— Понимаете, — говорил Лерман, передергивая плечами. — Опять застал его за этой дурацкой игрой. Растопырил пальцы на столе и тычет между ними ножом, как пират.

— Уставом, между прочим, это не запрещено, — отозвался Брякин. — И вообще сейчас личное время. Но раз вы звали, я, значит, пришел.

— Хотелось поговорить кое о чем, — сказал я как можно спокойнее. — На одном ведь самолете будем работать. Все мы здесь — экипаж машины боевой. Ну, а если вы, ефрейтор, так заняты, можете идти. — Последние слова были сказаны для того, чтобы Брякин почувствовал мою благожелательность к нему.

— Ну, если вы разрешаете, я отбуду, — в тон мне ответил ефрейтор, вызывающе посмотрев на Лермана. С показной четкостью он повернулся кругом и строевым шагом — чтобы привлечь внимание других — пошел к двери.

Лерман вопросительно и, как мне показалось, укоризненно посмотрел на меня. «Вернуть его назад, значит, не быть хозяином своих слов», — мелькнуло в голове.

— Ладно, обойдемся, — сказал я тихо, чувствуя, что краснею.

Брякин по дороге подхватил под мышку гитару. Случайно (а может, и нарочно) задетая струна издала резкий звук. Кто-то прыснул в кулак, кто-то выразительно кашлянул.

Подчиненные следили за мною, а у меня все слова будто ветром выдуло.

И вот Мокрушин, этот неровный, но, видимо, тонкий человек, пришел на выручку.

— Вы, кажется, насчет моей гражданской профессии интересовались, — заговорил он с наигранной непринужденностью. — Не было у меня гражданской профессии — не решил, кем быть. По этому поводу дома всё спорили. А вот в армии за меня командиры решили.

И понемногу мы разговорились.

Спустя каких-нибудь полчаса мне уже представлялись и приземистый флигелек, в котором жил Мокрушин, и мать его — старая учительница младших классов, мечтавшая видеть своего единственного сына художником. Я мог уже сказать, что Мокрушин неуравновешен, мнителен, хочет стать конструктором, но для этого ему не хватает ни знаний, ни опыта.

«Оказывается, человека не так-то и трудно узнать, — подумал я. — Представится случай — узнаю и Брякина». Но мне и невдомек было, что узнать человека — это еще не значит найти к нему правильный подход, суметь повлиять на него.

Позднее-то я понял, как был самоуверен, но скольких неприятностей это мне стоило…

— Что ж, если действительно твое призвание в технике, — сказал я Мокрушину, — то работай, но начинай с азов.

— Правильно! — воскликнул Лерман, привстав со стула. — Вы помните завещание Павлова? Как он говорит о последовательности в работе, о скромности, о страсти! Если желаете, то я зачитаю отдельные места.

— У тебя, видно, на каждый случай выписка или цитата, — усмехнулся Мокрушин. — Ну, прочитай.

Лерман извлек из кармана брюк объемистый блокнот, в который он записал что-то и во время беседы с Молотковым, пробежал глазами по алфавиту.

— «Изучайте азы науки, прежде чем пытаться взойти на ее вершину, — читал он с таким видом, как будто эти мысли принадлежали ему самому. — Никогда не беритесь за последующее, не усвоив предыдущего. Никогда не пытайтесь прикрыть недостаток знаний хотя и самымисмелыми догадками и гипотезами. Как бы ни утешал ваш взор своими переливами этот мыльный пузырь, — он неизбежно лопнет и ничего, кроме конфуза, у вас не останется».

Лерман почти на память читал письмо Павлова. А я не знал его. Я многого не знал из того, что было известно старшему сержанту, и порой завидовал ему.

«Вот этот будет моей опорой», — решил я.

Несколько раз в комнату политпросветработы заходил Брякин. Я видел, как он, шмыгая носом, украдкой посматривал на нас и, потоптавшись, скрывался за дверью.

— И знаете, Мокрушин, — продолжал Лерман уже доктринерским тоном, — начните-ка и вы с малого. На днях у нас комсомольское собрание о подготовке матчасти к лету. Выступите-ка со своим практическим предложением.

«Ишь ты, куда гнет, — подумал я. — Молодец!»

— Сначала набросайте выступление на бумажке, — продолжал тот. — Потом сядем вместе, подредактируем.

Я поддержал Лермана.

— А знаете, ребята, ведь в нашем экипаже одна молодежь и надо бы назвать его комсомольско-молодежным.

Моя мысль пришлась по душе членам экипажа. Лерман вскочил с места, потирая руки.

— Комсомольско-молодежный экипаж! — воскликнул он. — Эх, рассказать бы о его работе в газете, да рано. Ничего не сделали мы. Но я лично дам информацию в «Крылья Родины», обязательно! Пусть все знают, что такой экипаж существует.


V

<p>V</p>

Как ни хорохорилась, как ни упрямилась зима — не хотелось ей уходить из обжитых краев, — а весна взяла свое. В три дня солнце расплавило снег, всюду зашумели ручьи. На проталинах тотчас же появились отощавшие за зиму грачи. Они деловито расхаживали по аэродрому, словно члены комиссии, которой поручено узнать, пригоден ли он к полетам, пробовали носами почву. Распрямлялись березы, разбуженные птичьим гомоном, шуршали уцелевшими кое-где прошлогодними листьями дубы.

На набережной вечерами собирался народ. Люди приходили стайками и в одиночку, смотрели на вспученную реку. Снизу дул влажный ветер. Изредка где-то вдали глухо лопался почерневший лед. Домой в такие вечера идти не хотелось.

Однажды я встретил на набережной пионервожатую из подшефной школы. Ее звали Майей. Она стояла, прислонившись к чугунной решетке, и неотрывно смотрела вниз, на реку, кутаясь в воротник модного мешковатого пальто.

С Майей я познакомился на юбилейном вечере. Размахивая рукой, она просила высокого сухопарого старика с бородкой, похожей на запятую:

— Николай Константинович, поговорите с замполитом. Что ему стоит? Если вы, как завуч, этого не сделаете, то я сама поговорю, честное комсомольское.

Старик, махнув рукой, подошел к подполковнику Семенихину. Оказывается, Майя хотела, чтобы полковой баянист выступил со школьными «артистами» в колхозе. Замполит подозвал капитана Кобадзе, и через пять минут все было улажено.

«Упорная девчонка», — подумал я тогда о Майе, проникаясь к ней симпатией.

В тот вечер я дважды танцевал с ней и считал, что вправе сейчас заговорить с девушкой. Но в это время перед ней вырос ефрейтор Брякин. В чужой шинели с двумя рядами медных пуговиц на груди, в фуражке с золотой эмблемой, тоже взятой напрокат у какого-то доброго летчика, он был неузнаваем, а для девушки, наверное, неотразим.

Молодые люди взялись за руки и пошли по набережной, а я поплелся домой.

«Ах, Брякин! И тут стал поперек дороги! — подумал я полушутя-полусерьезно. — Вот остановить бы его и при девушке сделать внушение за то, что одет не по форме. Чем я-то хуже этого ефрейтора?»

И стало жаль, что один я в такие хорошие весенние вечера, и снова вспомнилась моя случайная попутчица, ее строгие, чуть-чуть раскосые глаза.

Мне казалось порой, что она где-то близко и тихонько наблюдает за мной. Тогда я начинал поступать так, чтобы она одобрила меня.

Встреча, о которой я мечтал, будет, конечно, не такой, как прежняя. Я по сей день не мог простить себе, что заснул тогда в санях. Потихоньку от товарищей я даже почитывал книжки о хорошем тоне и многое заучивал, чтобы применить, когда встречу незнакомку: мне хотелось быть очень вежливым, предупредительным.

«Уж не влюбился ли я?» — этот вопрос я задавал себе всякий раз, когда слишком далеко заходил в своих мечтах. Как все-таки трудно подчас разобраться в себе самом…


Приближалась весенняя экзаменационная сессия офицеров полка. Мы с Кобадзе вечерами усиленно занимались.

Устав от занятий, распахивали окно, выходившее на узенький скверик. Там прогуливались пары, а старухи, выстроившись шеренгой, продавали подснежники и еще какие-то цветочки, хитроумно подкрашенные красными чернилами. Мы смотрели вниз, курили, разговаривали.

Иногда в окно доносились звуки рояля. Это играли в соседней квартире. Кобадзе замолкал и грустнел.

Однажды мне захотелось блеснуть перед Кобадзе силенкой. Около его железной койки лежали двухпудовая гиря и гантели, с которыми он занимался каждое утро. Я ловко оторвал двухпудовик от пола и стал выбрасывать его.

Кобадзе будто и не замечал моих стараний. Но когда я, обливаясь потом, поднял гирю в последний, двадцатый, раз, он сказал:

— Блестяще! — Он любил это слово и умел произносить его на тысячу ладов. Сейчас в его голосе я уловил недовольство. — Ты, милейший, сейчас на форсаже работал, — продолжал Кобадзе. — Это не годится, — он похлопал меня по груди, — мотор можно загнать. Вот видишь, как бьется.

— Да это с непривычки, — начал я оправдываться. — Мне эти занятия ни к чему. Для меня они — пройденный этап.

— Были ни к чему, — сказал Кобадзе строго, — а теперь будут к чему. Определенно. И не так, как сегодня, а по правилам, регулярно.

— Зачем?

— А затем, чтобы сердце могло работать на форсаже там, в воздухе, когда необходимо использовать все качества самолета.

В один из вечеров Кобадзе рассказал о себе.

После детского дома он воспитывался в воинской части. Его называли сыном полка. Каждый солдат и офицер считал своей обязанностью воспитывать сына строго, ни в чем ему не потакая. На всю жизнь Кобадзе запомнил день, когда ему попало от всех отцов сразу за то, что, увлекшись работой на аэродроме, он бросил школу. После этого сын полка учился только на «отлично».

Семнадцати лет Кобадзе поступил в авиационное училище. Боевое крещение он получил на войне с белофиннами. Отечественную войну начал командиром звена.

Всю свою жизнь он был солдатом. И это наложило свой отпечаток и на характер, и на внешний облик Кобадзе. «Вот почему он так неукоснительно соблюдает форму», — думал я, глядя на его изящную шинель, ровную, белоснежную полоску, кашне, оттенявшую смуглую шею, фуражку с укороченным козырьком, которую он называл «мичманкой».

Жизнь, заполненная службой, когда сутки расписаны по часам и минутам, приучила Кобадзе легко смотреть на житейские трудности. Но эта кажущаяся беспечность сочеталась у него с большой силой воли и целеустремленностью. Правда, последние качества не бросались в глаза. Со стороны казалось, что капитану все легко дается. И, может быть, поэтому для нас, молодых летчиков, он был по-особенному привлекательным человеком, удалым молодцем, а техники считали его везучим, удачливым.

В комнате культпросветработы висели фотографии летчиков-героев. Мне казалось, что каждый из них похож на Кобадзе.

В личной жизни капитан был менее счастлив.

В войну под Бобруйском он познакомился со штурманом соседнего женского авиаполка. Возвращаясь ранним утром с боевого задания, «ночники» прижимали свои машины к земле и, заглушив моторы, кричали в темноту, застилавшую аэродром штурмовиков:

— Э-ге-ге, давай смену!

Если погода была тихой, затевалась словесная перепалка.

Как-то они пригласили штурмовиков к себе в полк. Те нагрянули в первый же дождливый день. Тогда-то и влюбился Кобадзе в светловолосую летчицу-штурмана Риту Карпову.

Ее фотографию я видел у капитана. Красивая девушка. Огромные, внимательные, ласковые глаза. Не глаза, а очи. Даже не верилось, что они могли ловить в бомбовый прицел объекты, которые нужно уничтожить. Эх, глядеть бы этим очам на мир и радоваться!

Рита Карпова погибла в воздушном бою за день до победы. Как знать, может быть в память о ней Кобадзе избрал профессию штурмана.

…Как-то вечером я сидел дома один и готовился к лекции. Неожиданно погасло электричество. Спичек под рукой не оказалось. А что, если попросить у соседей? Шаря руками по стене, я вышел на лестничную площадку и, нащупав дверь, долго жал на кнопку электрического звонка. Не отвечали. Сообразив, в чем дело, я невольно рассмеялся. Постучал.

Дверь скрипнула, и на пороге показалась высокая красивая женщина с валиком каштановых волос. В руках она держала свечу.

— Простите, — проговорил я, и вдруг что-то знакомое почудилось в этой женщине, в ее фигуре, освещенной палевым светом. — Нонна Павловна!

Она улыбнулась.

— А я вас узнала сразу. Проходите, пожалуйста. Только извините, — она оглядела себя, — я по-домашнему.

Я прошел в аккуратно убранную комнату. У одной стены стоял широкий книжный шкаф, у другой — зачехленное пианино. На нем — китайская ваза с подснежниками. В углу — огромное зеркало. Около окна, задернутого шторой, — чертежный стол с приколотым листом ватмана. Здесь же лежала раскрытая готовальня и логарифмическая линейка.

«А я-то считал, что она не работает, — подумал я. — Но кто же она? Инженер? Чертежница?»

Свет золотистым контуром обрисовывал красивую нежную шею и профиль Нонны Павловны, выхватывал из темноты ее пушистые волосы. Мы молчали, и мне казалось, я очутился в каком-то другом, сказочном мире…

И вдруг комнату залил резкий электрический свет. Нонна Павловна встала и задула свечу. Очарование исчезло.

— Я отлучусь на секундочку, — сказала она, — поставлю чайник. — Это прозвучало так прозаически! — А вы не скучайте. Вот посмотрите хотя бы это, — она подала мне огромный альбом.

Обрадовавшись (ведь я смогу теперь многое узнать о Нонне Павловне!), я принялся благодарить ее так, будто она оказывала мне большую услугу.

Фотокарточек было много: открытки, наклеенные на тисненный золотом картон, и просто любительские, пожелтевшие от времени или по вине незадачливого фотографа карточки с незнакомыми лицами. Но ближе к концу стали все чаще попадаться фотографии Одинцова, нашего инженера полка. На одной из них я случайно прочел: «Дорогой жене Ноннушке». «Неужели он ее муж! — поразился я. — Этот сухарь, педант!» Он и на карточках-то получался суровым и чем-то недовольным, а Нонна Павловна — веселой, беззаботной. Да, это были совершенно разные люди. Мне стало жаль Нонну Павловну, но еще больше капитана Кобадзе, который любил ее, я знал это.

Нонна Павловна присела на ручку кресла и начала пояснять мне фотографии.

В прихожей зазвенел звонок. Хозяйка снова ушла, а я почувствовал себя очень неловко, незваным гостем.

За дверью послышались шаги, потом заплескалась вода в раковине.

— А-а-а, — сказал инженер, входя в комнату и протягивая мне худую жилистую руку, — наш новый сосед.

Он причесал мокрые и оттого казавшиеся еще более черными волосы, потер кулаком высокий, с залысинами лоб. У него был такой вид, будто он только что узнал что-то важное и захвачен этой новостью целиком. Он прошелся по комнате, уже не обращая на меня внимания, остановился у чертежного стола и стал быстро записывать какие-то цифры.

— Нонна, — проговорил он, думая о чем-то.

— Знаю, знаю, — откликнулась из кухни Нонна Павловна. — Никак не закипает.

Через минуту она вошла к нам с расстроенным лицом.

— Опять спираль…

— Почини. Я же учил тебя, — Одинцов не поднял головы.

Я посидел немного и вышел на кухню.

Нонна Павловна возилась с плиткой. Руки и щеки у нее были в окалине. Увидев меня, она покачала головой и снова принялась за дело. Мне было стыдно и за себя, и за Одинцова. Я взял плитку и стал наращивать спираль.

Нонна Павловна тоже склонилась над плиткой. Мы стукнулись головами, посмотрели друг на друга и улыбнулись. У нее была дружелюбная и чуточку грустная улыбка. И мне снова почему-то сделалось неловко. Я побыстрее закончил починку и стал прощаться.

Нонна Павловна загородила мне дорогу, расставив руки.

— Нет, нет, подождите! Куда это годится — уходить без чая.

Пришлось возвратиться в комнату.

Нонна Павловна переоделась. Когда, накрывая на стол, она шла к буфету, то украдкой смотрелась в зеркало, поправляла волосы, воротничок, бусы. Скоро она пригласила к столу. Однако Одинцов сел не сразу — все что-то бубнил себе под нос, поглаживая пальцами высокий лоб. «Чего это он мудрит?» — подумал я и неожиданно вспомнил Мокрушина.

Когда инженер сел, наконец, за стол, я спросил его, чем он занят. Одинцов проколол ложкой лимонный кружок, плававший в чае, сделал два больших глотка и поставил стакан.

— Вы, лейтенант, вероятно, частенько интересовались; сколько времени ваш самолет находился в воздухе? — он исподлобья посмотрел на меня.

— Приходилось.

— Интересуются этим и техники. И не в меньшей степени. Нам хочется знать, сколько времени работал мотор на каждом режиме. Вот и надо бы сделать такой своего рода счетчик.

Но я не понимал, зачем нужен этот счетчик.

— Зачем нужен? — инженер снисходительно улыбнулся. — Нам надо точно знать, на каких оборотах выгоднее всего эксплуатировать мотор. Только в одном полку мы сбережем на этом тысячи рублей. А примите во внимание, сколько у нас в Союзе эксплуатируется моторов авиационных и неавиационных? Цифры от перемножения получатся со многими нуликами.

— Как же вы это сделаете? — спросил я, радуясь, что мне удалось поддержать разговор с самым серьезным человеком в полку.

Инженер снова потер лоб.

— Мыслей много. Но есть и затруднения. Поэтому ничего пока рассказать не могу.

Пора было уходить. А уходить не хотелось… Закрывая за мною дверь, Нонна Павловна сказала:

— Надеюсь, Простин, вы не будете чуждаться нашего общества?

Вернувшись к себе, я снова засел за составление конспекта. Но мысли были совсем о другом. Я думал о Нонне Павловне. Что она собой представляет? И почему не работает? Ведь могла бы. Например, преподавателем музыки. Потом перед глазами встала их дочка, которую я видел на фотографии. Нонна Павловна сказала, что они отдали дочь на воспитание бабушке. Непонятно, зачем. Такая хорошая девчурка!

И еще вспомнилось, как Нонна Павловна шутливо сказала, узнав, что я не женат:

— Вам непременно нужно бывать в женском обществе.


VI

<p>VI</p>

Самолеты готовили к летней эксплуатации. По утрам инженер созывал старших техников и давал им задания, вечером они докладывали ему, что сделано в эскадрильях. Сам он тоже весь день был на аэродроме. От жестковатого взгляда его не ускользала ни одна самая незначительная мелочь. И плохо было тому, кто допустил оплошность. Нет, Одинцов никогда не ругал. Но его сдержанная речь пробирала провинившегося до костей.

— И вы называете себя авиационным механиком? — слышался на стоянке его глуховатый голос. — А инструмент у вас как у захудалого шорника. Всего одна отвертка и та на шило похожа.

Иногда инженер сбрасывал реглан и сам принимался за работу.

— Это надо делать таким порядком, а это вот таким, — учил он сержантов.

Я изменил мнение о инженере. Мне нравились его собранность, готовность помочь техникам и советом и делом, и даже манера говорить лаконично, точно. И я старался походить на него. Принимал участие в съемке отопления с трубопроводов на моторе, в переборке колес, в проверке подъема и выпуска шасси.

Стояла теплая весна. Сквозь просветы в тучах веерообразными пучками вырывались тугие лучи солнца. Там, где они касались земли, лежали яркие пятна. Тучи медленно плыли на восток, пятна передвигались. Минуту назад березка на опушке леса была в тени, а сейчас она светится вся, словно счастливая невеста: каждый листочек виден, каждый живет, дышит. Светится кусок зеленеющей озимой пшеницы, и кажется, что земля там уродит небывалый урожай. Светится крыша какого-то дома, и дом этот уже — сказочные хоромы из серебра и золота.

Тучи рассеивались, и пятна расползались во все стороны, будто на промокательной бумаге. Солнце припекало. В такие дни работать было особенно весело.

Однажды в кабине по-хозяйски расположился Лерман. Он то и дело включал радиопередатчик и, прижимая к шее ремешки с ларингофонами, твердил:

— Алмаз, я Заря. Алмаз, я Заря. Проверим еще разок. Как меня слышите? Даю настройку. Раз, два, три, четыре… Как меня слышите? Прием, прием.

— Пожалуйста, побыстрее, — просил воздушного стрелка Мокрушин. — Аккумулятор посадить можно.

— А ты будь настойчивее, — посоветовал я механику, видя, как трудно ему быть хозяином на самолете. — Ну-ка, скомандуй, чтоб послышался металл в голосе.

Механик махнул рукой и отошел в сторону.

И все-таки у меня складывалось о нем хорошее мнение. Он снял поддон, эту труднодоступную часть мотора, не поднимая двигатель с моторамы. Это вдвое ускорило работу. Теперь по методу Мокрушина работали все поддонщики. «С выдумкой парень, — решил я. — Вот только робок немного. А может быть, просто стесняется».

На соседнем самолете «стаскивался» мотор. Майор Сливко крутил ручку подъемной лебедки. Делал он это без всякого энтузиазма и все вытирал со лба пот.

Мне вспомнилось недавнее комсомольское собрание, на котором обсуждалось, как быстрее подготовить самолеты к эксплуатации.

Собрание было бурным. Высказывали много разных суждений, спорили. Когда поднимался шум, председатель Лерман вставал со стула, молча качал головой и выразительно морщился. Примерно то же делал в подобных случаях подполковник Семенихин. Я взял слово:

— Надо, чтобы весь летный состав участвовал в подготовительных работах. Я предлагаю просить об этом командование.

Кое-кому мое предложение не понравилось. «Достаточно того, — говорили они, — что мы проверим работу своих механиков».

Но технический персонал, которого на собрании было большинство, меня поддержал. Когда я возвращался на свое место, старшина Герасимов схватил мою руку и крепко сжал.

А сегодня утром майор Сливко сказал мне, перекатывая из одного угла рта в другой папиросу:

— Эх, старик, зачем ты лезешь, куда тебя не просят? Карьеру летчики делают в небе.

Когда Сливко тянул ручку лебедки на себя, меховая куртка распахивалась на его широкой груди. Видны были орденские колодки. Мне было немного стыдно перед ним за свое выступление на собрании.

Ударили в рельс. Техники, гремя тяжелыми сапогами по плоскостям, заспешили к курилке. Там уже вывесили экстренный номер «Боевого листка».

— А здорово дали ему по закрылкам! — смеялись техники над карикатурой на Брякина.

Его «пропечатали» за то, что он, проходя мимо машины Сливко, взял из сумки несколько ходовых ключей. Абдурахмандинов хватился пропажи, обегал все самолеты и по каким-то одному ему известным приметам нашел свои ключи.

— Верни, что взял. Вор несчастный! — закричал он на весь аэродром.

Бледнея, Брякин сжал кулаки и зловеще зашипел, подступая к Абдурахмандинову:

— Испарись, пока я не взял тебя за храпец. Хочешь?

Тот отпрянул в сторону.

Я подбежал и схватил Брякина за руку.

— Прекратите сейчас же! — голос у меня сорвался на мальчишеский фальцет.

— Зря вы, товарищ лейтенант, — примирительно заговорил Брякин. — У него таких ключей по три комплекта, а у нас ни одного. Разве это порядок?

— А брать чужие ключи порядок?

— Тоже не порядок. Так ведь он в авиации существует со времен братьев Райт. Как только один брат поднялся в воздух, другой, значит, стащил у него отвертку.

Наблюдавшие за нами сержанты рассмеялись.

— Не паясничайте, Брякин! — неожиданно для себя закричал я. — Как вы смеете!

В это время к мотористу подошел Сливко.

— Слушай, Брякин, еще слово — сейчас же отправлю на гауптвахту. Ясно? — Весь вид майора говорил: «Вот, лейтенант, как надо обращаться с подчиненными».

Брякин шмыгнул носом и отошел.

— Чтоб больше, старик, этого не было, — сказал Сливко мне вполголоса. — Надо же, черт бы побрал, уважать себя, раз носишь мундир офицера.

Злость и на себя, и на Брякина испытывал я, подходя к «Боевому листку». Навстречу мне бежал Лерман.

— Я лично называю это кощунством! — закричал он. — Этот человек систематически подводит нас. Он погубит весь наш экипаж.

В ту минуту я был согласен с Лерманом.

— Сорняк нужно вырывать с корнем! — свирепствовал старший сержант.

«Вот именно, вот именно, — думал я. — Нельзя смотреть на это сквозь пальцы. Какой я, к черту, командир, тюфяк я. Надо быть решительным, как Сливко».

Я резко повернулся и пошел на КП.

— Сорняк нужно вырывать с корнем. — Эти слова я выпалил замполиту, докладывая о проступке Брякина. — Лучше перевести его куда-нибудь. Как доверишь такому сложную материальную часть?

— Как доверишь? — замполит пытливо поглядел мне в глаза. — Признаться, не ожидал от вас. Трудностей испугались, захотели спокойной жизни? Что ж, пишите рапорт. Найдем Брякину командира потверже, такого, который выведет его на правильный путь. — Повернулся и, подергивая плечами (так вот, оказывается, у кого перенял это Лерман), пошел прочь.

Я стоял, стыдясь самого себя и тех, кто находился у стартовки.

«Нет, иди туда, — сказал я себе. — Нет ничего странного в том, что ты подпал под влияние Лермана. Он опытнее тебя, дольше служит в армии, он комсорг эскадрильи. Но коль скоро стало ясно, что и ты и он поступили неправильно — исправь ошибку».

Я пошел к курилке. И уже не удивился тому, что никто не обратил на меня особого внимания. Ну, подошел лейтенант, что ж в этом примечательного? И чего я мудрствовал? Повышенная реакция!

Герасимова не было на перекуре — он готовил машину к запуску. И вот ближе к вечеру весенний воздух прорезало рокотание мотора. Все, кто был на аэродроме, оторвались на минуту от работы.

— Эх, шурует старшина, — говорили молодые летчики, прикладывая к ушам перчатки. И всем нам был приятен после долгого затишья этот свистящий гул.

Но Герасимов не был доволен работой мотора. Его наметанный слух уловил посторонние звуки. Он открыл форточку и, точно глухой, приставил к уху ладонь. Инженер Одинцов, опершись на трость (его тревожила старая рана), терпеливо ждал, когда старшина кончит пробу. Выключив зажигание, Герасимов проворно вылез из кабины на крыло. Глаза его встретились с глазами инженера, и этого взгляда было достаточно, чтобы два старых авиационных «волка» поняли друг друга.

— Прежде посмотрим маслофильтр, — Одинцов забрался на плоскость.

— Да я сам, товарищ инженер. Опять ногу натрудите.

Но Одинцов будто и не слышал механика. Велел приготовить бензин для промывки; осторожно вынув темный сетчатый цилиндрик, подал его старшине, уже стоявшему под плоскостью с цинкой розоватого бензина. Окунув туда раза два — три фильтр, старшина старательно продул сетку, посмотрел ее на свет — и глаза его округлились. Широкое простецкое лицо выразило тревогу.

— Стружка, — промолвил он. На металлических жест-костях фильтра зловеще поблескивала бронзовая стружка от подшипников.

Нужно было менять мотор.

В этой работе хотел участвовать и Брякин. Но инженер не разрешил ему. Я принялся объяснять ефрейтору, что он не имеет достаточного опыта для такого важного дела. Брякин вдруг перебил меня:

— Это мне известно не хуже вашего, товарищ лейтенант. Дальше что?

— Прекратить разговоры, — скомандовал я, выведенный из терпения. — И встаньте, как положено, когда с вами разговаривают старшие.

Ефрейтор шмыгнул носом, как тогда при майоре, и стал «смирно».

«Нет, Брякин, видно, не из тех, кого можно убеждать, — подумал я. — Ему надо приказывать, а не вдаваться в объяснения».


Кобадзе не спал, когда я вернулся домой. Сгорбившись, он сидел за столом в сдвинутой на затылок фуражке, уставясь глазами в одну точку. Под потолком плавало облако табачного дыма.

— Это ты, Алексей? — спросил он, не поворачиваясь. Его голос прозвучал тихо и скорбно. — Случилось несчастье. Одинцов отправлен в госпиталь.

Я стоял огорошенный, не сводя глаз с трубки капитана. Показалось вдруг, что вырезанный на ней Мефистофель подмигнул мне.

— Как это случилось?

— Очень нелепо. В высшей степени. Свалился с плоскости твоего самолета. Проверял что-то. Обшивка была в масле, а трап отсутствовал. Ну, и поскользнулся. А на земле лежал баллон. Удар пришелся по больной ноге… Пока мы добрались до госпиталя, у него подскочила температура. Сразу же стали готовить к операции.

Я не мог поверить, что человеку, с которым сегодня только был вместе, разговаривал, сейчас плохо. И все из-за меня! Из-за моей нетребовательности к Мокрушину. Неужели он не мог догадаться постлать трап? Вот бестолочь! И я еще хвалил его!

— Что же теперь делать? Кобадзе закрыл лицо ладонью.

— Понимаешь… — наконец сказал он, — надо как-то сообщить жене.

— Давно надо было… — начал я и осекся. Кобадзе даже не заметил мою растерянность и по-прежнему сидел неподвижно.

— Все будет сделано, — заторопился я. — Сейчас все будет сделано. Об операции лучше пока не говорить?

Капитан посмотрел на меня так, словно старался уяснить смысл моих слов.

— Да, да, скажи все, что нужно.


Дивизионная комиссия работала в полку двое суток. Председатель комиссии, приземистый инженер-полковник с хмурым лицом, казалось, не доверял никому, сам все осматривал и ощупывал. На самолете Герасимова полковник не поленился слазить в фюзеляж, хотя люк был самых скромных размеров.

— Пока неплохо, — еле выбравшись из фюзеляжа, заметил он. — Ага, моторчик только что заменили, нуте-ка, опробуйте, коллега.

Пока Герасимов пробовал мотор, комиссия осматривала машину сержанта Мокрушина.

— А не проверить ли нам и шасси? — председатель вопросительно поглядел на Мокрушина, словно советовался с ним.

— Разрешите поднять самолет на козелки? — спросил механик, приложив руку к съехавшей набок пилотке. Голос его дрогнул. Нужно было снимать трап, а под ним на обшивке имелись царапины от сапог.

— Сделайте одолжение.

Я побежал за дежурной автомашиной, чтобы привезти стоявшие у центральной каптерки козелки. По пути заскочил в «компрессорную», попросил подготовить новый баллон со сжатым воздухом.

Через десять минут и то и другое было на стоянке. Инженер-полковник сам залез в кабину, убрал шасси и тут же выпустил их. Сигнальные солдатики на плоскостях, выкрашенные в красный цвет, поднимались одновременно — шасси действовали безукоризненно.

— Поиски дефектов, так сказать, не увенчались успехом, — сказал Брякин, быстренько набросив на плоскость трап. Царапин комиссия не заметила.

Полковник посмотрел на Брякина строгим взглядом.

— Почему без комбинезона?

— Это кто? — Брякин состроил глупое лицо, но, взглянув в жесткие немигающие глаза полковника, изменил тон. — Сохнет после стирки, масло вчера сливал и обрызгался. — На всякий случай Брякин ретировался.

— Негоже получается, голубчик, — сказал мне полковник. — Подчиненные бьют баклуши, а вы на побегушках у них.

Осмотрев все машины, дивизионная комиссия уехала. А через три дня из соединения пришел приказ.

Его зачитали на утреннем построении. Состояние материальной части полка признавалось хорошим. Эталонным самолетом утверждался самолет старшины сверхсрочной службы Герасимова. За своевременную и образцовую подготовку машины к летней эксплуатации его наградили ручными часами.

Приняв их от командира полка, Герасимов тут же достал из кармана огромный, в луковообразном футляре «хронометр» и передал мотористу.

— Носи на здоровье. Заслужил, — хотел еще что-то сказать, но хрипловатый голос дрогнул, и старшина только рукой махнул. А все, кто стоял в строю, зааплодировали. Ближние, вопреки уставу, потянулись к механику и мотористу пожать им руки.


VII

<p>VII</p>

Мы с Кобадзе чуть ли не ежедневно наведывались в госпиталь, надеясь увидеться с Одинцовым. Я ходил, чтобы как-то оправдаться перед самим собой. Кобадзе говорил, что хочет подбодрить майора. По тому, как Кобадзе сторонился Нонны Павловны, я понимал, что он решил прекратить ухаживания.

— К больному еще нельзя, — говорили нам любезные дежурные. Посидев в приемной, мы уходили, оставляя для инженера немудреные гостинцы.

Однажды услышали:

— Завтра можно навестить больного.

Вечером Кобадзе зашел в гастроном и накупил всякой снеди.

— А это будет для него самым действенным элексиром, — сказал он, вытягивая из кармана бутылку с серебряной головкой.

— Говорить с ним и то не разрешат, и вы…

— Вот я и хочу заполнить этот пробел.

В вестибюле навстречу нам вышла маленькая старушка в сером халате, похожая на мышь.

— К кому, миленькие? — спросила она, пряча в карман недовязанный чулок.

Мы ответили.

— Поздно уже. Не велено пускать, потерпите до завтра.

Я соврал, что больному нужно передать срочное сообщение. Для убедительности Кобадзе похлопал меня по карману и важно надул щеки.

Старуха кивнула головой.

— Только не шумите, — сказала она, снимая с вешалки халат. — А то и вам и мне влетит от Николавны. Сурьезная она у нас. А ты, чернявый, здесь обожди.

Я быстренько накинул на плечи халат и юркнул на лестницу.

Проходя мимо зеркала, я невольно замедлил шаг. На меня смотрел невысокий широкоскулый парень с оттопыренными ушами. Никакой солидности!

Инженер читал газету и поэтому не заметил меня. Он изменился. Продолговатое тщательно выбритое лицо с залысинами на лбу теперь казалось кротким, умиротворенным, нос и подбородок заострились, и только глаза остались прежними, проницательными.

— Признаться, не ждал, — инженер подал худую, с голубыми жилками руку. — Ну, присаживайтесь и выкладывайте новости.

Я рассказал о событиях в полку, о том, что все машины уже подготовлены к лету. Одинцов прищурился, откинул с груди одеяло.

— Молодцы ребята! Ну, а как…

— Нет, давайте по очереди спрашивать! — перебил я его. — Скажите сначала, как вы себя чувствуете? Лицо у вас бледное.

— Это вам кажется.

В открытое окно ворвался гул барражирующего в небе самолета. По звуку мотора инженер определил, что летчик занимается пилотажем.

— Поди-ка, наш кто-нибудь. Эх, оказаться бы сейчас на аэродроме. А врачи еще с месяц продержат.

— Ну, ничего страшного, набирайтесь сил. Признаться, я не думал, что разговор будет таким спокойным, и все ждал, когда инженер начнет корить меня.

— Вы с сообщением Госплана об итогах послевоенной пятилетки знакомились? — вдруг спросил он. — Помните это место? — И взяв газету, прочел: — «Однако достигнутый уровень производства… некоторых видов приборов не удовлетворяет возросших потребностей народного хозяйства». Некоторых видов приборов, — повторил инженер, подняв тонкий палец. — Это камушек в мой огород. Раз взялся за гуж, не говори, что не дюж.

Я был уверен — он сделает прибор. Мне уже не раз приходилось быть свидетелем одинцовского упорства. Он мог, например, после напряженного рабочего дня всю ночь просидеть над техническими расчетами, мог, не отходя от стола, чертить по восемнадцати часов.

— Нечестно оставлять друзей в беде! — Я повернулся на голос. Кобадзе, порывистый, быстрый, шагнул в комнату, держа в обеих руках по свертку. На плече висел халат. — Здравия желаю, товарищи! — гаркнул Кобадзе, словно в палате лежали глухие. За показной непринужденностью ему удалось скрыть свое волнение. Одинцов не заметил настороженности в его глазах.

— Здравствуйте, капитан, — улыбнулся он. — Ну и голос! Перепонки лопнут от такой здравицы.

— Ох, и несговорчивая попалась старушонка, — смеялся Кобадзе. — Агитировал ее, агитировал, а она знай свое: «Николавна осерчает». Забодал бы ее комар, эту Николавну! Ну, думаю, бабуся, не мытьем, так катаньем я тебя. Помогла стратегия. Я сюда с тыла…

Говорили долго. Инженер спрашивал, мы отвечали. Внезапно Кобадзе вскочил, словно ужаленный.

— Есть предложение покончить с прениями. Антракт пять минут. После — художественная часть. — Капитан сделал движение, словно засучивал рукава. — Свет Алеша, будьте ассистентом.

Мы разворачивали кульки и кулечки. На тумбочке выросла гора яств, в центре высовывалось горлышко бутылки.

Вдруг Кобадзе прислушался и быстро встал за дверь, которая тотчас же отворилась. В палату не вошла, а впорхнула девушка.

— Врач, — промолвил Одинцов и зажмурил глаза. Девушка на секунду остановилась, как бы раздумывая. Она была очень тоненькой и прямой; из-под круглой шапочки с красным крестом выбивалась прядка светлых волнистых волос. Голубой воротник кофточки был выправлен на халат.

Кобадзе, скорчив гримасу у нее за спиной, помахал мне рукой и на цыпочках вышел из палаты. Я постарался закрыть спиной столик.

Короткие брови девушки сомкнулись.

— Почему вы здесь? — сказала она, нахмурив невысокий лоб. Я, по привычке, встал по стойке «смирно». — Часы посещения давно прошли. Ага, даже халат получили. Просто удивительно!

— Да, но видите-ли… — начал было я.

— Разумеется, вижу. И прошу оставить больного. Сейчас же!

Мне показалось, что я уже слышал где-то этот неровный вибрирующий голос…

Девушка повернулась и вышла.

«Постой, постой, ведь это же она! — чуть не закричал я. — Ну, конечно, она». — И в памяти всплыла та зимняя ночь, когда мы вместе с этой девушкой ехали на санях. Вот и встретились. Однако на кого я похож в этом дурацком халате!

— Легко отделались, — улыбнулся Одинцов. — Девушка с характером. Попадешь под плохое настроение — пропал. И все-таки многие от нее без ума. На днях майор Сливко ко мне приходил, все удивлялся, как она не встретилась ему раньше. Просил познакомить.

— Серьезно? — но я тотчас же прикусил язык и попытался изобразить на лице равнодушие. — Кстати, как ее звать?

— Людмила Николаевна.

Часов в семь вечера я снова был у госпиталя. Отыскал в саду лавочку, с которой можно было, оставаясь незамеченным, хорошо видеть парадный вход, и стал ждать. Солнечные лучи, пробившие молоденькую листву на деревьях, рябили стену госпиталя. В одном из окон второго этажа женщина в красном платке мыла горевшие золотом стекла, внизу громко препирались двое маляров в забрызганных известью комбинезонах.

Хлопала дверь, словно выталкивая людей, но Людмилы среди них не было.

Наконец, вышла она. За нею выскочил долговязый молодой человек в черном берете. О чем-то споря, они миновали аллею. Я направился следом. У трамвайной остановки молодой человек раскланялся и пошел дальше. Людмила, вынув из чемоданчика книгу, стала читать, время от времени посматривая в конец улицы — не идет ли трамвай.

«Главное — произвести впечатление», — твердил я себе. Для этого я целый час драил зубной щеткой пуговицы и еще час торчал в парикмахерской.

Я поправил фуражку, проверив пальцем, точно ли над переносьем находится золотой «краб», одернул отутюженный френч и решительно направился к девушке. Людмила собиралась перевернуть страничку, но, увидев идущего прямо на нее летчика, замерла в нерешительности.

— Я, кажется, обеспокоил вас, — начал я как можно самоувереннее, — нарушил госпитальные правила.

Лицо у врача было не строгим. По нему пробежала улыбка.

— И вы решили просить прощения? — Прищуренные, слегка раскосые глаза девушки смотрели дружески-насмешливо. — Что ж, такое, наверное, прощается.

— Спасибо, большое спасибо, — сказал я. И для солидности потрогал кортик.

Девушка вскинула брови. Она старалась сдержать улыбку, но та прорывалась в зеленоватых, как срез стекла, глазах, и подбородок при этом вздрагивал.

— Пожалуйста.

Она окинула меня взглядом — я, конечно, принял надлежащую позу, — и направилась к подъехавшему трамваю.

— Подождите, Людмила Николаевна. Девушка остановилась.

Трамвай предупреждающе звякнул и тронулся.

— Я помню вас с зимы, — сказал я, глядя на нее в упор. — Мы вместе ехали однажды в город. Помните, я навязывал вам унты.

— Это вы?! — воскликнула она. — Я тоже вспоминала тот вечер. — И вдруг спохватилась. — Пойду, пожалуй, пешком, извините.

— Но я не все сказал. (Черт бы побрал, надо быть решительнее.) Я думал о вас.

Людмила сделала такое движение, точно собралась бежать.

— Не сердитесь. Поверьте, это где-то там… — я даже, кажется, приложил руку к сердцу.

Людмила прищурила глаза, машинально сдунула со лба шелковистую прядку волос.

— Теперь я вас так не отпущу.

— Вот как! — Она усмехнулась. Около нас остановились люди.

— Людмила Николаевна! Мне многое нужно сказать вам. Только не сейчас, не здесь. Вы придете… в субботу, в семь. Я жду вас у летнего кинотеатра.

С минуту она не отвечала. Переложила из руки в руку книгу. Зачем-то заглянула в чемоданчик.

— Посмотрю, — наконец сказала она.

— Значит, ждать?

Девушка пожала плечами. К остановке подошел трамвай.

— Теперь я свободна? — в ее голосе слышалась ирония.

Она вскочила в трамвай.

Я смотрел вслед уходящему вагону, пока тот не скрылся за поворотом. И вдруг удивился: откуда у меня взялось столько смелости?!


VIII

<p>VIII</p>

Прозрачное утро. На небе ни облачка. Только на западе, куда ушла короткая зябкая ночь, застилает горизонт синяя поволока. Туман в ложбинах и балках бел, как неснятое молоко. На востоке он пропитан лучами скрытого за горизонтом солнца и кажется золотистым. Влажная земля пахнет прошлогодней листвой.

У командного пункта шумно и весело.

Летчики приехали на аэродром раньше обычного. Разбились на группы и громко переговариваются кто о чем. Мы, салажата, держимся солидно, прислушиваемся к разговорам, стараясь из всего почерпнуть ума-разума. Капитан Кобадзе в белом подшлемнике на голове — он уже летал на разведку погоды — рассказывает что-то маленькому рыжеволосому синоптику.

— Видимость — миллион на миллион, — заключает он. Это значит, что в воздух можно выпускать любого.

Речь летчиков прерывалась гулом пробуемых моторов. Струя воздуха чувствовалась и здесь, и летчикам приходилось придерживать фуражки. Мимо КП сновали бензозаправщики и стартеры.

Из-за леса выглянуло солнце. Полосатая «колбаса», висевшая над головами летчиков, словно пустой рукав, сделалась яркой, налетевший ветерок выпрямил ее, и она плавно закачалась, указывая направление воздушного потока.

Подкатил на велосипеде Герасимов. Новенький комбинезон был узок для его массивной фигуры. Кобадзе поздоровался с ним за руку.

— Командир, вы, кажется, были у инженера. Как он?

— Был, Никита Данилович. Он идет на поправку. Передал вам поздравление, просил, чтобы работали на совесть.

— Будьте спокойны, — Герасимов широко улыбнулся.

— А как там работает Мокрушин? — спросил я у него.

— Неплохо. Только чудной больно, словно не от мира сего. — Старшина грузно опустился на седло и отчалил, словно баркас.

— Может, успею сходить на стоянку, — сказал я Кобадзе, — побеседую с ребятами.

— Только не теперь, — отозвался майор Сливко. — Нас могут покликать на КП в любую минуту. Хороший охотник, знаешь, когда собак кормит…


Молодые летчики сегодня летают по кругу. Мы изучаем и отрабатываем элементы полета. От точности их выполнения зависит, как скоро нам доверят более трудные упражнения.

После предполетных указаний командира все разошлись по стоянкам. Мокрушин доложил о готовности самолета к вылету и полез под плоскость — над чем-то принялся «колдовать». Мне это не понравилось. Хотелось, чтобы он сопровождал меня, как это делал механик учебно-тренировочного самолета, когда мы, молодые летчики, «вывозились» в воздух командиром полка.

— Густо смазываешь подкосы. Этак и не увидишь, если лопнет. — Я решил с первого вылета внушить членам экипажа, что они, слава богу, видят перед собой настоящего командира.

Медленно обошел самолет, проверил рули управления, забрался на плоскость. С возвышения хорошо виден был весь аэродром, в эту минуту он напоминал муравейник. Люди копошились у моторов, на плоскостях, под бомболюками. И над всем висела та непродолжительная тишина, после которой начинают дребезжать воздушно-зарядные трубки, пищать запускные вибраторы, реветь моторы.

Эффектным движением, перенятым у Кобадзе, я закинул за спину лямки вместе с парашютом, однако сразу попасть рукой за боковую лямку мне не удалось. К счастью, воздушный стрелок сидел в кабине, а механик был под плоскостью.

Постучав как можно громче нога об ногу — не столько для того, чтобы стряхнуть с подошв песок, сколько затем, чтобы показать членам экипажа, что перед ними опытный, учитывающий каждую мелочь летчик, я с ловкостью, на какую только был способен, впрыгнул в кабину самолета.

От прогретого мотора исходило пахнущее бензином и краской тепло. Десятки приборов уставились на меня круглыми черными глазами. Весело тикали часы. Я включил аккумулятор. На приборной доске вспыхнули два зеленых огонька: «Шасси выпущены». Метнулись стрелки включившихся в работу термометров. Разве мог я ко всему этому быть равнодушным! Рот мой, помимо воли, растягивался в счастливую улыбку.

— Вот мы и вместе, мой конек-горбунок!

Но что это? На руке сажа. Я моментально придал лицу строгое выражение.

— Где Брякин? — спросил я у механика, протиравшего толстое лобовое стекло кабины. — Почему вы не требуете от моториста порядка? Кому я говорил об этом в прошлый раз?

Но вопросы мои так и остались без ответа. На стартовом КП раздался глухой хлопок ракетницы, в золотисто-голубом небе повис длинный дымовой шлейф — сигнал к запуску моторов.

Выруливая на линию исполнительного старта, я знал — волноваться не следует. Но оставаться спокойным было трудно. Казалось, все, кто есть на аэродроме, смотрят на меня, следят за моими движениями.

Самолет установлен в плоскости взлета. Равномерно давлю ногами на педаль — теперь руль поворота нейтрален.

Пригнувшись и придерживая рукой напяленную до ушей пилотку, Мокрушин обегает самолет сзади, проверяет, застопорено ли хвостовое колесо.

Стартер махнул белым флажком. Я плавно, но энергично дал газ, продолжая держать самолет на тормозах. Мотор взвыл, как разъяренный зверь, сотрясая весь планер. Запальные свечи прожжены и не подведут при взлете.

«Вперед, конек-горбунок!» — Увеличиваю обороты. Машина послушна. Она уже побежала по взлетной полосе, быстро нарастает скорость. «Кажется, пора поднимать хвост», — проносится в голове, и я слегка посылаю штурвал вперед.

Главное сейчас — выдержать направление. Это я помню хорошо. Смотрю на капот мотора, делаю соотношение с видимым горизонтом. Ага, это, кажется, самый подходящий угол атаки. И как бы в подтверждение моей мысли, самолет отрывается от земли. Это сразу чувствуешь по тому, как он плавно и в то же время стремительно начинает скользить вперед. Земля уже не бежит под шасси, а плывет, и кажется, что плывет весь мир.

Земля становится похожей на карту, которая лежит у меня на коленях. Начало сделано, но впереди полет. Хорошо ли построю четырехугольный маршрут, «коробочку», как у нас говорят? Как-то приземлюсь?

Мотор работает ровно. Я пробегаю взглядом по земле. Поля уже распаханы, хотя в оврагах еще лежит снег. Мелькают сосновые рощицы. Мокрые срезы пней ослепительно блестят. С воздуха кажется, что по мелколесью разбросаны гривенники.

Делаю разворот, а спустя минуту — еще. Теперь как на ладони виден весь наш городок. Вон электростанция, из выстроившихся в шеренгу труб валит густой белый дым, рядом — стеклянные коробки текстильной фабрики. В заречной слободе блестит старой позолотой церковь, над куполами снуют стрижи. От склада Заготзерна вереницей тянутся подводы, груженные мешками с зерном.

— К севу готовятся, — раздается в наушниках шлемофона. Я улыбаюсь, но, спохватившись, говорю строго:

— Об этом побеседуем на земле.

На последнем занятии командир полка сделал предупреждение тем летчикам, которые нарушали правила радиообмена.

— Вы могли не услышать приказа, — сказал он. — Ясно, к чему бы это привело во время боевых действий.

На отшибе, у самой реки, прилепился авиационный госпиталь. В госпитале она… Тонкий овал лица, копна светлые волос над невысоким лбом, прищуренные, немного раскосые глаза. Людмила… Интересно, чем она занимается сейчас? Может, делает обход палат, разговаривает с инженером?..

Город позади. Пора делать последний разворот. Ищу глазами посадочный знак — оказывается, он уже за крылом. Опоздал! Резко нажимаю ногой на педаль, самолет разворачивается. Буква «Т» (какой же узенькой кажется она с высоты!) теперь впереди, но под углом. Убавляю газ, мотор «кашляет». Вот, «наконец, удалось поставить самолет правильно, однако вижу, что расчет не выполнен и самолет может приземлиться с большим перелетом. Один выход: идти на второй круг. А ведь так хорошо началось!

Ругаю себя последними словами. Я просто ненавижу себя. Что подумает руководитель полетов, да и все, кто там, на старте? Конечно, назовут «утюгом» и другими обидными словами. А члены экипажа: Лерман, Мокрушин, Брякин?

Углубляюсь в работу так, что не сразу догадываюсь, о чем говорит Лерман. Он указывает на выпущенные шасси. Убираю их.

На втором круге я, кажется, своевременно произвел все действия. Однако удовлетворения не ощутил. Когда самолет остановился в конце посадочной полосы и я начал разворачиваться, в наушниках послышался мой позывной. Руководитель полетов — полковник Молотков — разрешил повторить упражнение.

— Вас понял! — гаркнул я со всей силой. — Понял хорошо! Спасибо, товарищ полковник! Иду на старт.

— Вы не на балу. Здесь в реверансах не нуждаются. Слова командира отрезвили меня в единый миг; не хватало еще лишиться полета из-за неуместной восторженности!

Выполнив упражнение, я зарулил машину на красную линию. Там стояло несколько самолетов, от раскрытых моторов струилось марево. Механики прыгали с капота на плоскость, заправляли бензобаки горючим.

Сгрудившись у стартовки, летчики спорили, «с промазом» или нет приземлится идущий на посадку самолет. Если пилот «давал козла», руководитель полетов быстро подносил ко рту микрофон и говорил, не отрывая цепкого взгляда от подскакивавшего самолета:

— Эластичнее, не торопитесь. Так. Хорошо. Иногда в его голосе появлялись жесткие нотки:

— Опять на выдерживании оторвали взгляд. Веревкой привяжу глаза к полосе!

Кого-то уже «продернули» в «Боевом листке».

Увидев меня, офицеры многозначительно переглянулись и расступились. Карикатура изображала сидящего верхом на самолете летчика с приложенными к груди руками и елейной улыбочкой на губах. Изо рта вылетали слова: «Спасибо, товарищ полковник! Иду на старт!»

Офицеры смеялись, хитровато посматривая на меня. Но смех этот вдруг заглушило быстро нараставшее гудение мотора. Низко над головами — кое-кто даже присел, — мелькнув звездами, пронесся «Ильюшин». Вот он задрал нос и стал, как сверло, ввинчиваться в небо.

— Убедительно работает, — восхищенно заметил Коля Лобанов.

— Кто такой?

— Капитана по каллиграфии видно.

Штурман полка привлекал внимание молодых летчиков — об этом знало командование. Его сегодняшний полет был, по-моему, не случайным. Накануне я видел, как подполковник Семенихин отсек его от группы летчиков и стал говорить что-то, то и дело взмахивая рукой. Капитан согласно кивал.

— Главное, раскройте перед ними боевые качества нашей машины, — услышал я слова подполковника.

Теперь я понял, что речь шла о молодых летчиках.

Да, многие из нас завидовали умению капитана и, в чем могли, подражали ему: выйдя из кабины, проделывали несколько физических упражнений, ходили по аэродрому в белых подшлемниках с закрученными наушниками, отращивали фатовские усики, покупали трубки с головой Мефистофеля. Этих называли «запорожцами».

Однажды на утреннем построении командир полка, распустив сержантский состав, неожиданно скомандовал:

— Запорожцы, два шага вперед!

Из строя под смешки вытолкнули около десятка молодых летчиков.

— Не вижу из третьей эскадрильи.

Без особой охоты к ним присоединились еще четыре человека.

Командир построил всех по двое и приказал:

— В парикмахерскую, шагом марш!

«А я ведь тоже подражаю Кобадзе», — мелькнула у меня тогда мысль. Но только ли ему? И Молотков, и Семенихин, и Сливко были для меня непререкаемыми авторитетами. Я невольно копировал их. Сделаю какой-нибудь жест и вижу: это не мой, а Кобадзе, скажу что-нибудь, и вспомню: так говорил Семенихин или Молотков.

Я стал контролировать себя. Однажды, когда подстригался, парикмахер спросил:

— Височки косые, прямые?

— Косые, — ответил я, но тотчас же вспомнил, что такие виски у Кобадзе. — Нет, сделайте лучше… — я хотел сказать «прямые», но прямые виски носил Молотков, — сделайте и не прямые и не косые…

Парикмахер удивленно взглянул на меня.

При разговоре с друзьями я придавал лицу рассеянное выражение, серьезничал, когда все смеялись; старался улыбнуться, когда было не до шуток. Не знаю, как далеко зашли бы мои умствования, если бы не Кобадзе.

— Чего ты, милейший, оригинала корчишь? — сказал он, весело сверкнув синеватыми белками. — Или в футуристы записался?

— А что мне, отрастить усы и купить трубку?

— Не лезь в бутылку, — остановил меня Кобадзе. Он оттопырил верхнюю губу, и я увидел ловко скрытый усами шрам.

…Меж тем штурман полка снова появился над нашими головами. Одна пилотажная фигура сменялась другой, и казалось, что капитану тесно в небе.

«Эх, увидел бы его мой отец!» — подумал я, вспомнив легенду о седьмом пере.

Лобанов и Шатунов заспорили, должен ли быть у первоклассного летчика свой стиль полета. Они всегда спорят; один горячится, выпаливает сто слов в минуту, а второй говорит редко, да метко.

— Всякий стиль есть манерничанье, — вдруг сказал комэск Истомин. Летчики относились к нему настороженно, а механики не любили — слишком недоверчив был, любил выискивать дефекты.

— Но ведь со временем у летчика вырабатывается свой почерк полета, — возразил Лобанов. — Это же как дважды два — четыре.

— У летчиков должен быть один почерк. Этого требует инструкция.

— Инструкцию, собственно говоря, пишут человеки, — спокойно заметил Сливко. — А они могут и ошибаться.

Такое объяснение нам, молодым, больше нравилось.

— Но вы забываете, майор, — возразил комэск, — что в инструкциях и наставлениях обобщен опыт сотен людей. Многие параграфы в них написаны кровью летчиков. И тот, кто нарушает инструкции, — Истомин посмотрел в сторону молодых летчиков, — должен наказываться.

Сливко усмехнулся.

— Я, конечно, академий не кончал, но летать для меня — это творить. Наставления-то пишутся раз в десять лет, а то, что вчера было образцом, сегодня устарело. Люди не стоят на месте, а раз они идут вперед, значит, могут и спотыкаться. Так неужели за это их бить? — Папироса перестала прыгать у него во рту, упала на землю. — Ошибки неизбежны у тех, кто подходит к делу творчески.

Несколько минут все молчали. Было слышно только гуденье моторов в воздухе. Мы с нетерпением ждали, что ответит капитан.

— Вот и чувствуется, что вы не кончали академий, — наконец проговорил Истомин. — А придется. Если решились учить других. Творить надо на земле. Нестеров над своей десятисекундной петлей работал год. Упорно. Настойчиво. Ночей не спал, чертил, вычислял, составлял таблицы. Не случайно у нас говорят: «Победа в воздухе куется на земле». — Капитан больше обращался к нам, чем к Сливко. — Авиационному искусству нет предела. Но это искусство должно опираться на пробную теорию, на проверенные расчеты, а не на девиз «куда кривая выведет».

Я невольно проникался уважением к командиру эскадрильи, раньше часто поражавшему нас чрезмерной осторожностью.


Полеты продолжались до вечера. Когда флаг на стартовом КП был спущен, командир полка сказал штурману Кобадзе:

— А молодые соколы у нас с напором. Расправить им крылья — вот главное.

Кобадзе подозвал меня.

— Один совет, лейтенант Алеша, — не укорачивай радиуса. Это пригодится, когда перейдешь к полетам в сложных метеоусловиях. Там, дорогой, нельзя крены гнуть. Определенно. Ну да ладно, сразу все не дается.

Он вдруг пристально посмотрел мне в лицо и усмехнулся:

— А вид у тебя утомленный. От перенапряжения. Что ж будет, когда перейдешь к длительным полетам?

Вспомнилось, как я легкомысленно заявил Кобадзе, что физкультура мне ни к чему.

— Буду тренироваться, — пообещал я.

Зарулив самолёт на стоянку, я строго сказал Мокрушину:

— Вы мой первый помощник, и мы оба Отвечаем за проступки членов экипажа. Сегодняшняя грязь на фюзеляже — от вашей нетребовательности к Брякину.

— Я же говорил вам, что не умею командовать…

— Надо учиться. Или хотите, чтобы ваши служебные обязанности выполнял кто-то другой? А с мотористом Брякиным нужно меньше пререкаться. Приказ начальника — закон для подчиненного.

— Да, конечно! — мрачновато согласился Мокрушин, скосив глаза в сторону. — А с чего начать?

— С себя! Вы увлеклись делом — хорошо. Не стали замечать окружающего — плохо. Брякин воспользовался этим и увильнул от работы. Вот и нужно доказать товарищам, что перед ними — командир.


IX

<p>IX</p>

Первомайский праздник был не за горами.

По вечерам участники самодеятельности собирались в армейском клубе. Разучивали песни, плясали, декламировали. Было шумно, весело. Кобадзе метался от группы к группе, показывал, хвалил, ругал.

Иногда в клуб заглядывал подполковник Семенихин. Как-то он появился с командиром полка. Репетировали одноактную пьесу.

— А ведь хорошо! — воскликнул Молотков. — Может, возьмешь на выучку, капитан?

— Вас?

— А чем не артист, — полковник выпятил грудь и этаким орлом посмотрел на всех.

— Не возьму.

— Это почему же?

— Да ведь пропускать будете, как в прошлые разы. Какой же это пример для других?

— Плохой пример, — согласился командир. — Да, здорово у тебя дело поставлено. Ну, а если б в театр пригласили работать? Пошел бы?

— Нет, — ее задумываясь, ответил капитан.

— Почему же? Может, высоко бы поднялся.

— Страшно без парашюта, — отшутился капитан. — Да куда же выше? — уже серьезно закончил он. — Разве, товарищ полковник, есть профессия выше нашей?

Командир и Семенихин переглянулись.

— А что же ефрейтора Брякина не видно? Он такой ловкий гитарист. Виртуоз.

Кобадзе развел руками.

— Не берем в кружок троечников. А у ефрейтора по политподготовке хвост.

Командир посмотрел на Семенихина. Не хотел бы я попасться Молоткову на глаза в эту минуту!

Я поглядел на пионервожатую Майю. Кругленькая, с маленьким задорным носиком и большими косами, уложенными на затылке, она внимательно смотрела на командира, приоткрыв по-детски припухлый рот.

«Лучше бы они не говорили об этом, — подумал я. — Ведь ей же неприятно слышать такое! И за что она любит его, непутевого?.. Впрочем, хорошо, что при ней говорят о Брякине, может, она как-то повлияет на него». И мне уже хочется громко ругать Брякина, обвинять во всех смертных грехах. Но я ловлю себя на мысли, что жаловаться на него — значит расписываться в собственной беспомощности.

Подполковник о чем-то заговорил с Майей. Командир и штурман полка отошли к окну.

— Я не хотел отвлекать вас, капитан, — сказал Молотков, — а поэтому пришел сам. Вы назначаетесь руководителем полетов на полигоне. Завтра чуть свет вылепите туда на «маленьком». Вот хотя бы с Простиным, — командир кивнул толовой в мою сторону.

Я поспешно одернул френч и подошел.

— А вам, — обратился Молотков ко мне, — будет полезно уточнить маршрут и место расположения целей. Пригодится. Ну-с, теперь продолжайте. Пойдемте, подполковник, не будем смущать артистов.

— Одну минуточку, — отозвался Семенихин. — Тут Майя Александровна просит помочь организовать в школе авиакружок.

Майя — вся внимание, даже губу прикусила, — ждет, что ответит командир, который шутит-шутит, а смотрит строго.

— Поможем, — сказал он, — но начинать надо с нового учебного года. А чем вы порадуете в праздник? — обратился он к Майе и, не дожидаясь ответа, попросил — Знаете, спойте о наших соколах что-нибудь задушевное. Ох, только боюсь, потеряют соколы голову.


На полигон мы прилетели рано утром. Земля, перепаханная взрывами бомб, пружинила под ногами, источая темную болотную воду. Привязав самолет к двум нарядным березкам, которые, словно подружки, склонились одна к другой и тихо шептались о чем-то, мы пошли к вышке. Трава под ногами была мягкой, холодной. Пахло грибами и плесенью. Скоро дорога вывела на болото, густо заросшее камышом, — его здесь совсем не срезали, боялись попасть под бомбежку. Когда я цеплялся сапогом за стебли, с них слетала серебристая росяная пыль.

Осторожно, чтобы не разорвать хрупкий паутинный узор, Кобадзе раздвинул под кустом траву и сорвал несколько ландышей. Понюхав их, воткнул за ремешок своего шлемофона.

Пока Кобадзе устанавливал связь с аэродромом и проверял боеготовность полигонной команды, я забрался по шаткой лесенке на вышку и разложил на столике документы для руководства полетами. Сегодня выполняли упражнения старые кадровики.

— Эти цели давно надо подновить, — слышался снизу звонкий голос штурмана. — Живете среди лесов дремучих, а от танков одни скелеты остались. Определенно.

И вскоре тишину нарушил стук топора, треск падающего сухостоя.

Взошло солнце. На траву легли желтоватые отсветы, заблестела вода, скопившаяся в бомбовых воронках, отчетливо стал виден каждый листок на деревьях, будто позолоченных солнцем.

На вышку поднялся и Кобадзе. Смуглое лицо его казалось на солнце отлитым из бронзы, черные, коротко остриженные волосы отливали синим.

Кобадзе внимательно осмотрел окрестность.

— Вон ту верхушку придется спилить, — он указал ракетницей на старую, искореженную осколками сосну, — закрывает, окаянная, цели. — Эй, кто там у гнилого озера! — закричал он в рупор. — А, впрочем, ладно, — Кобадзе махнул рукой, — это мы сами сделаем.

Он надел наушники и, уткнувшись в таблицы, стал высчитывать что-то на штурманской линейке. Потом посмотрел на часы.

— Первая группа вылетела. Скажи-ка, свет Алеша, чтоб полигонники прекращали работы и уходили.

Через четверть часа со стороны сосняка послышалось ровное, спокойное, нарастающее с каждой секундой рокотание. К полигону подходила группа самолетов. Получив разрешение обрабатывать цели, летчики замкнули круг.

Самолет ведущего делал третий разворот. Я затаил дыхание. Начало четвертого разворота. Самолет клюнул и камнем стал падать вниз. Я считал секунды, стараясь угадать, на сколько метров снизился самолет. Он продолжал пикировать, а от центроплана уже отделились две огромные бомбы. Зловеще покачивая стабилизаторами, они падали под углом. Мгновение — и самолет птицей взмыл кверху. Бомбы упали «а землю. Одна из них подпрыгнула, вторая зарылась в мох, и вот два взрыва на секунду заглушили шум моторов. Черные кусты раздробленной земли выросли в белом круге с крестом. Клубы дыма обволокли цель.

— Какая точность!

— Ничего не скажу, точнехонько, — ответил Кобадзе и подмигнул мне.

Я посмотрел через его плечо в плановую таблицу. Упражнение выполнял Сливко.

А «а четвертом развороте уже другая машина. Секунда — и самолет, словно натолкнувшись на преграду, нырнул. Вот он, будто по невидимой крутой горе, заскользил вниз, повторяя действия ведущего.

— Не взял поправки на ветер, — сказал капитан. Снова два взрыва потрясли воздух. Я увидел: бомбы упали с перелетом и правее.

Кобадзе указал летчику на ошибку. Положив микрофон, недовольно заметил:

— У Сливко вечно так. Одни летчики летают как боги, а другие обычного маневра построить не могут, — и хитро стрельнул глазами. — Присутствующие пока «е в счет.

— У Солдатова был перерыв в полетах, — заступился я за летчика. — Ведь он из отпуска.

— Не о нем речь. Зачем без подготовки выпускать в самостоятельный полет?

— Подготовка была.

— Знаю. Летали. А как с разбором?

На последнем разборе полетов Сливко сказал:

— Некоторые командиры стараются дюже шибко опекать нашего брата. — Мы поняли, что Сливко имел в виду Истомина. — А в бою, при выполнении заданий чаще всего приходится рассчитывать только на себя. Правильно я говорю? — спросил он и сам ответил: — Правильно! Я за индивидуальный подход к людям.

И опять все поняли, в чей огород камешек. Истомин ратовал за одинаковую подготовку летчиков.

Сбросив бомбы, летчики начали стрельбы. Ведущий прижал машину так близко к земле, что, казалось, вот-вот сбреет кустики. Дал короткую очередь из пушек и пулеметов и пошел вверх. За ним то же самое сделали другой, третий. Слышался сухой четкий треск, будто над ухом рвали клеенку.

Отработав на полигоне, группа улетала домой, на ее место появлялась другая Земля, не переставая, гудела от взрывов. Я отмечал попадания на схеме целей.

— Так, дорогой, работают старички! — восторженно кричал Кобадзе, — когда летчик сразу накрывал цель. — Блеск! Учись!

Я знал о сокрушительной силе штурмовиков, мог сказать, какова пробивная способность снаряда крыльевых пушек и сколько выстрелов в минуту делают пулеметы, но то, что я увидел на полигоне, было куда сильнее моих представлений.

Когда бронированные самолеты с ревом проносились над лесом и обрушивались на цели, я невольно вбирал голову в плечи, напрягался до боли в мышцах, затаивал дыхание.

«Вот почему немцы называли нашу штурмовую авиацию «черной смертью», — думал я.

Иногда капитан сердито кричал:

— Ах, черт! Где у него гибкость? Стремительности абсолютно никакой. Надо внезапно появляться над целью, а он словно в гости к теще пожаловал, — и подносил ко рту микрофон: — Маневренности нет. Плохо. Считай, что сбит!

Капитан корректировал работу каждого летчика.

К вечеру погода изменилась — поднялся ветер. Тяжело заскрипели стропила вышки, зашумел лес, запели туго натянутые расчалки нашего «Поликарпова».

— Ну-ка, свет Алеша, поднимись в поднебесье, — сказал мне Кобадзе, раскуривая трубку, — оцени обстановку, пока над полигоном тишь да благодать.

Взлетев, я направил самолет против потоков воздуха. Самолет стоял на месте, хуже того, он «переключался на заднюю скорость».

Я до отказа посылаю вперед сектор газа, но самолет вновь повисает, словно воздушный змей.

Неужели засядем? Ведь сегодня свидание с Людмилой.

— Ветерок есть, но лететь, пожалуй, можно, — докладываю я капитану и чувствую — лицо мое заливает краска.

Вскоре работа на полигоне возобновилась.

Теперь действовали снайперы. Они появлялись над целью неожиданно, словно возникали из воздуха, время их действия исчислялось секундами. Первому снайперу Кобадзе приказал ударить в сосну, которая мешала наблюдать за малоразмерными целями. И вот она взлетела кверху, словно выдернутая огромной рукой, и, перевернувшись в воздухе, воткнулась в болото, выбив сноп желтой воды.

Кобадзе сказал мне, что снайперы сами прокладывали маршрут, сами выбирали цели. Я завидовал этим счастливцам и все допытывался у капитана, как попасть в группу снайперов. Они занимались по специальной программе под руководством Кобадзе.

Капитан приглаживал ногтем короткие усики, щурился.

— А если это недолгое увлечение, что тогда? Я энергично замотал головой.

— Ну хорошо, — Кобадзе положил руку мне «а плечо. — Захочешь быть снайпером — будешь.

Когда на полигоне закончила работу последняя группа, мы сели на свой По-2 и, взлетев, взяли нужный курс. Ветер свистел в расчалках, самолет вздрагивал, проваливался, взлетал кверху, словно пушинка.

Кобадзе, повернув наполовину закрытое очками лицо, крикнул мне:

— Меняем маршрут! Полетим сначала по ветру, а потом вдоль реки. Берег укроет.

— Не хватит бензина, — испугался я.

Мне явственно представилось, как Люся с напускным равнодушием прогуливается у театра, украдкой поглядывая на часы, и, не дождавшись меня, уходит.

— Боишься опоздать? — спросил вдруг Кобадзе. — Тогда крепче привязывайся к сиденью. Мне тоже нужно торопиться.

Это был сложный полет. Самолет бросало из стороны в сторону, прижимало к самой воде. Рыболовы на реке падали со страху на дно лодки, а потом грозили нам в спину кулаками. Кобадзе разбил губу. Но он крепко держал ручку управления и окончательно покорил меня своим летным мастерством.

Мы успели. Правда, у меня уже не осталось времени забежать домой и переодеться.


Она была в изящном плаще бирюзового цвета, в голубых туфлях. В руках — голубенький чемоданчик с овальными углами. Узкий темный ремешок перехватывал тонкую талию, придавая Люсиной фигурке спортивный вид.

А я был в длиннющем узкогрудом френче с захватанными бортами. Его дал мне высокий, как жердь, Николай Лобанов.

— Вы все-таки пришли! — воскликнул я и тут же понял, что сказал глупость.

Людмила гордо передернула плечиками и хотела что-то ответить, но только скривила уголки губ.

На этот раз я не принимал героических поз. Даже наоборот — хотелось быть незаметнее, хотелось, чтобы фонарь не освещал так ярко мой френч, мои запыленные яловые сапоги.

Она словно догадалась о моем замешательстве и перешла на затемненную сторону. Мы очутились у решетки парка. Над чугунными завитушками нависали зеленые ветви. Людмила вдруг остановилась и, взмахнув рукой, подпрыгнула. Между пальцев у нее оказался пучок смятых листьев.

— Как чудно пахнет сирень! — воскликнул я, заглядывая Людмиле в лицо.

— Это черемуха, — сказала она, и тонкие влажные губы дрогнули, сдерживая улыбку.

У ворот мы остановились и вопросительно посмотрели друг на друга. Сквозь плотный заслон из акаций к нам долетали музыка, веселый смех. Шел концерт.

— Зайдем, — предложил я и, боясь услышать отказ, направился к кассе. Кто бы мог подумать, что будет так трудно завязать разговор!

Если б меня спросили, какой был концерт, я не смог бы ответить. Все время я смотрел на Люсю и все время мне хотелось взять ее руку в свою. Но я отважился только поднять лежащую на коленях у Люси ветку черемухи.

После концерта Людмила предложила прогуляться.

Мы прошлись по центральной аллее, освещенной гирляндами разноцветных лампочек. Лицо Люси принимало зеленый, красный, желтый цвет и от этого казалось мне го холодным, то радостным и возбужденным, то равнодушным ко всему. Я, словно загипнотизированный, не мог оторвать взгляда от ее лица, а она все смотрела прямо перед собой, щуря свои строгие, немножко раскосые глаза. Обогнув танцевальную площадку, мы очутились в узкой боковой аллейке.

— Может, приземлимся, Люся. — Я провел платком по лавочке — хотелось быть галантным, как Кобадзе. Я попросил разрешения закурить. И тут только вспомнил, что папиросы мы с Кобадзе выкурили на полигоне. Люся порылась в туго набитом книгами чемоданчике и, к моему удивлению, достала пачку папирос.

— Возьмите.

«Вот недогадливый, — обругал я себя. — Заставил ее таскать столько книг».

— Вы курите?

— А почему бы и нет? Дым заглушает запах формалина. Так, по крайней мере, думают некоторые ординаторы, в их числе и я. Там мы и окуриваемся, а потом, — она улыбнулась, — отчаянно чистим зубы. Совсем как дети, верно?

— У вас очень интересная работа, — сказал я невпопад.

— Я по крайней мере не представляю для себя другой работы, — серьезно, даже строго, ответила Люся. — Так же, как и вы, наверно. Разве не радостно, когда больной начинает поправляться? — продолжала она. — Да вот хотя бы инженер Одинцов. От сильного удара у него вспыхнула дремлющая инфекция, которая была занесена в ногу с осколком много лет назад. Одинцова нужно было немедленно оперировать. А уже наступила ночь. И дежурным врачом была я.

Люся прервала себя и стала рассказывать, как еще в школе мечтала стать хирургом.

— Мои старики баловали меня, считали слабенькой, ни к чему не приспособленной. А я о себе думала иначе. И мне всегда хотелось доказать им, чего я стою. И вот первая самостоятельно проведенная операция.

Многого из того, что она говорила, я не понял, но зато сразу почувствовал, как она любит свое дело.

Какая она серьезная! Ей не интересно будет со мной, с мальчишкой. Но ведь и я люблю свое дело! Я вспомнил первый самостоятельный вылет на боевом самолете. Он был раньше, чем Люсина операция. Значит, не такой уж я мальчишка.

Мне захотелось рассказать Люсе об этом вылете, но духовой оркестр заиграл походный марш: сад закрывался.

— Пойдемте-ка скорей, — Люся встала, поправила волосы, — еще чего доброго, — на лице ее появилась осторожная улыбка, — за влюбленных примут.

— Вы боитесь этого? Люся не ответила.

Мы миновали несколько пустынных улиц, широкую, освещенную цепочкой электрических огней дамбу и свернули в темный переулок.

Деревья, дома, заборы казались черными, потеряли объемность. Где-то за пустырем мерцали огни. Трудно было определить расстояние до них: может статься, пятьсот метров, а может, и пять километров.

Мы остановились у высоких деревянных ворот.

— Мои бодрствуют, — Люся показала на освещенные окна. — Они никогда не ужинают без меня.

В доме громко лязгнула щеколда. На крыльцо кто-то вышел.

— Людочка, — послышался в темноте тихий грудной голос. — Пора!

— Уходите скорей. — Люся сунула мне руку. Я задержал ее в своей.

— Вы чудесная девушка. — Я подался вперед и коснулся губами не то щеки ее, не то подбородка.

Люся отпрянула, протянула вперед руку, прижав к моим губам ладонь.

— Не надо, Алексей. — И громко отозвалась в темноту: — Иду, иду.


X

<p>X</p>

— Надо бы поздравить Одинцова, — сказал Кобадзе после первомайской демонстрации.

Я не возражал.

На этот раз нас пропустили к инженеру беспрепятственно.

Едва мы поздоровались, как Одинцов спросил:

— Чья эскадрилья вышла на первое место?

— Баранова.

— А на последнем?

— Истомина.

— Выходит, Сливко лучше с обязанностями комэска справлялся? — Инженер был удивлен. — Странно. Истомин мне нравится.

Кобадзе пожал плечами:

— Поживем — увидим. У Истомина отстать невозможно, это главное. Он дерется за монолитную эскадрилью.

Капитан рассказал о молодых снайперах: накрывать цели с одного, максимум двух заходов могли далеко не все.

«Значит, скорей догоню их», — думал я, надеясь, что мне вот-вот удастся сделать что-нибудь такое, что сразу поднимет меня в глазах Истомина. Ведь это он не согласился перевести меня в группу снайперов и хлопотавшему за меня капитану сказал: «Подождем, там видно будет».

А звание снайпера прельщало. Заслужив его, я имел право выбирать маршрут полета, высоту, самостоятельно разрабатывать методы и способы атаки при бомбометании и стрельбах… Я теперь часто подсаживался к макету полигона или залезал в кабину и проделывал воображаемые полеты по маршруту, стрельбы, бомбометания.

Эту мысль подала мне Люся.

— Почти в каждом деле нужна автоматизация, — сказала она однажды. — Я долго не могла справиться со своими обязанностями. То инструментарий при операции не тот приготовлю, то кровоостанавливающие зажимы поставлю с опозданием. А профессор у нас — гром и молния. Во время операции ничего не скажет, но потом держись. И вот я стала мысленно проделывать разные операции, старалась во всех, самых мельчайших подробностях представить их себе.

У меня не получались виражи и, устраивая воображаемый полет, я пытался разбить его на отдельные моменты. А потом соединял эти моменты друг с другом, будто складывал буквы в слова. И когда соединил их — выполнить упражнение стало легче.

Поздравить инженера с праздником пришел и Сливко. В габардиновом костюме, гладко выбритый, пахнущий «Шипром» и немножко коньяком, он был похож на богатого жениха.

— Вот легок на помине! — воскликнул Кобадзе. — А мы только что твою методу обучения разбирали.

Сливко поздоровался с инженером за руку, а нам кивнул головой.

— Я не методист. Учу тому, что на войне необходимо. Без теорий. И дело шло…

— У кого шло, а у кого ползло черепахой, — засмеялся Кобадзе.

Пожелав инженеру быстрее выздоравливать «на радость технарям», Сливко вручил ему объемистый сверток. Другой, в целлофане, перевязанный узенькой ленточкой, положил возле себя.

— Так что означает твой намек, капитан? — Сливко повернулся к Кобадзе.

— Это не намек. Видел я, как мазали на полигоне некоторые из твоих подопечных.

— Кто мазал, а кто и показывал, как надо работать.

— Кому показывал?

— Противникам индивидуального подхода к летчикам, тем, кто считает, что и медведя можно научить летать.

— Ну, так, положим, никто не считает. А прав-то все же Истомин.

Сливко не ответил. Поправив оранжевый галстук, он спросил у Одинцова:

— Что, старик, в госпитале товарищ Молоканова? Она, я слышал, просила достать ей философский словарь.

Инженер улыбнулся одними глазами, и мне стало все ясно. Сливко искал встречи с Людмилой! Ну, я от Людмилы не отступлюсь!

Я сидел теперь как на иголках. К летнему кинотеатру, где мы с Люсей условились встретиться, пришел на час раньше.

Чтобы убить время, я несколько раз принимался читать с трудом добытый для Люси философский словарь.

Еще никогда время не тянулось так медленно. Я пытался думать о чем-нибудь постороннем, но мысли всякий раз, словно по кругу, возвращались к Людмиле.

Наши отношения нельзя было назвать определившимися. Встречались мы редко, урывками: она была всегда занята, писала научные статьи, готовила диссертацию. Мне все казалось, что Люсю мало что связывает со мной. Стоит только подняться непогоде — и связь эта порвется, мы разойдемся в разные стороны.

Эти мысли приводили меня в отчаяние. Я бросал занятия и бежал в научную библиотеку, где по вечерам занималась Людмила. Встретившись с ней, я успокаивался. Но ненадолго. Люся была очень красива. Когда мы бывали вместе, мне казалось, что все молодые люди смотрят на меня с завистью. Но никто не завидовал Люсе. Самый заурядный парень. Могла ли она меня полюбить!

В мечтах я часто видел ее своей женой. Представлялось, как я возвращаюсь с работы и Люся, открыв дверь, поднимается на цыпочки, чтобы меня поцеловать.

— Устал, милый? — спрашивает она и нежно проводит прохладной ладошкой по моему лбу.

Мы пьем чай, делимся новостями. Потом я подхожу к карте:

— Может быть, полетаем?

— Хорошо, давай, — отвечает Люся словами жены капитана Гастелло и идет к карте, чтобы проверить меня. Я закрываю глаза и начинаю называть пункт за пунктом от своего аэродрома до места боевых действий.

И я называю пункты уже наяву, часто спотыкаюсь, начинаю вспоминать, а не вспомнив, бросаюсь к разложенной на полу карте.

Как-то поздно вечером мы стояли с Людмилой у ворот ее дома.

— Учтите, это последний трамвай, — сказала она, когда за поворотом послышалось скрежетанье колес.

— Хорошо, на него я и сяду.

Вот уже трамвай лениво лязгнул и тронулся.

— Догоню, — сказал я Людмиле с позаимствованным у Сливко хладнокровием.

И я помчался. Меня гнало вперед желание не осрамиться перед девушкой. В ушах еще звенели ее слова: «Сумасшедший. Я запрещаю! Вам все равно не догнать!» Я напряг все силы и схватился за поручни. Вряд ли еще когда приходилось кондуктору видеть нарушителя порядка, который бы с таким счастливым лицом выслушивал замечание. Но как мне на другой день попало от Людмилы! Она даже отказалась идти со мной в кино.

— Вы ведете себя, Алексей, как мальчишка-хулиган. Или хотите серьезно поссориться? — Ее лицо приобрело новое для меня, жесткое выражение.

После этого случая Люся стала относиться ко мне хуже. Я хотел вырасти в ее глазах, а вышло наоборот. Она смотрела теперь «на меня как на мальчишку, с чуть покровительственной усмешкой.

— Извините, я опоздала, — сказала Люся, подавая мне руку. — Так сложились обстоятельства. — Она перевела дыхание.

— Я боялся, вы не придете, — я почувствовал, что улыбаюсь во всю ширь. — Между прочим, принес вам словарь.

Люся быстро взглянула на меня и усмехнулась:

— Вот здорово! Спасибо. — Она сунула словарь в бумажный сверток.

— Разрешите, буду вашим оруженосцем. — Я отобрал сверток и взял ее под руку. — Вы и так устали. Отдохните.

В глазах у Люси засветились веселые искорки. Голубые, они будто вобрали часть цветов с платья и сделались очень красивыми.

— Пустяки! Как можно говорить об усталости в такой вечер. Лучше побродим.

Мы прошли оживленные улицы и оказались на полутемной набережной. Река будто спала, и тихое всплескивание волн, набегавших на камни, было ее дыханием. Небо усыпали голубые звезды.

— Какое раздолье! — Людмила прижала руки к груди. — Правда, красиво?

— Очень.

Мы остановились, запрокинув головы.

— Раньше думали, что с рождением человека появляется новая звезда. Погаснет звезда — и «е станет человека.

— Давайте найдем свои звезды, — сказала Люся шаловливо.

— Давайте. На память об этом вечере. Придерживая рукой, светлую шапочку, она закрутилась на каблуках.

— Я уже! — она указала на яркую точку ниже созвездия Большой Медведицы.

— Это Спика из созвездия Девы. Созвездие это — символ уборки урожая. Уборка считалась у древних женским трудом.

— Созвездие Девы, — задумчиво промолвила Люся. — Какое поэтическое название. Ну, а что же вы так долго ищете? Советую вам взять вон ту красивую синюю звезду. — Она показала рукой на другой конец неба.

— Ой нет, это слишком далеко от вас! Мне бы хотелось быть рядом, вот как мы сейчас.

Люся скосила на меня потемневшие блестящие глаза и отстранилась, высвободив пальцы из моей руки.

— Ищите! — сказала она с нетерпением.

— Что ж, ближе Арктура из созвездия Волопаса нет красивых звезд, — сказал я не без рисовки. — Между нашими судьбами расстояние в «несколько миллионов световых лет.

— Что это такое — световой год?

Я еще в школе увлекался астрономией, мечтал о космических путешествиях и даже делал чертежи одноступенчатых и многоступенчатых ракет для полета на Луну. Полеты в космос и сейчас были моей большой мечтой.

Я стал объяснять Люсе, чем отличается обычный земной год от светового.

— Но знаете, Люся, расстояние между нашими звездами люди когда-нибудь будут преодолевать за время, которое требуется сейчас, чтобы долететь до Владивостока. — И неожиданно для себя я рассказал ей о своей мечте. Наверно, говорил я и наивно, и длинно, но, увлекшись, не замечал этого.

— О, да вы поэт! — голос Люси звучал насмешливо. — Что же, прилетайте в гости на мою звезду.

— Нет, мы выберем одну звезду.

— Боюсь, нам будет тесно. У меня тяжелый характер.

— А у меня легкий. Вот и будем дополнять один другого. Говорите скорее, согласны?

— Ну, вы действительно поэт… и фантазер, — сказала Люся, тряхнув головой. — Давайте уж вернемся на грешную землю!

Отвернувшись, она стала смотреть на темную реку. Шлепая плицами по воде, шел пароход. Мерно и тяжело ухала машина, плескались волны о берег.

Проводив глазами одинокий сигнальный огонек на мачте, мы пошли в центр города. Люся все смотрела на разукрашенные здания, а я смотрел на Люсю. В своем легком васильковом платьице она была словно былинка — тоненькая, невесомая.

Вдруг лопнул шпагат, и сверток, который я нес, развернулся. На мостовую упали две книги. Я бросился поднимать их. Это оказались философские словари. Один из них был завернут в целлофан.

Значит, Люся была со Сливко! Как же это могло случиться? Может быть, он где-нибудь подкараулил ее? Но почему же она не сказала об этом мне? Может быть, когда я говорил ей о своей сокровенной мечте, она думала о Сливко и скучала со мной?

— Вы что загрустили? — спросила Людмила. — Смотрите, как чудесно переливаются огни, — она показала на здание театра, расцвеченное лампочками.

— Люся! — почти крикнул я. — Вы встречались сегодня с майором Сливко. Это он вас снабдил словарем.

Людмила остановилась, откинув голову и прищурив глаза.

— Это допрос? — Она потянулась за свертком. — Дайте-ка. Любопытному нос прищемили.

— Мне важно знать.

— Ну, допустим, встречалась.

— Я спрашиваю серьезно, Люся.

— И я серьезно.

— Ну что ж, значит, у него больше прав! Я не стану поперек дороги. — Эти слова я хотел сказать шутливо, но шутки не получилось.

Людмила посмотрела с каким-то особенным любопытством, точно увидела во мне что-то новое. Потом вдруг заторопилась домой. Сердце мое тревожно заныло.

Мы молча дошли до трамвайной остановки. Я попытался сесть вместе с Люсей в вагон, но она сказала отчужденно:

— Не надо.

Трамвай тронулся. Некоторое время я шел рядом с ним. Люся не посмотрела в окно, не помахала мне рукой, как бывало раньше.

Скрежеща колесами, трамвай удалялся. Вот он чиркнул дугой по проводам — синий свет озарил на секунду крыши домов — и скрылся за поворотом.


На лестнице я столкнулся с Ножной Павловной. Придерживая рукой подол черного вечернего платья, она спускалась по ступенькам. Каштановые волосы падали на открытую белую спину.

Увидев меня, Нонна Павловна улыбнулась:

— Поздно возвращаетесь, Простин (она всех, в том числе и мужа, называла по фамилии). Бр-р-р, какой хмурый. Непраздничный.

Я попробовал улыбнуться.

— Одолжите папиросу, — страдальчески проговорила она, — не заставляйте спускаться вниз.

— Сейчас. Только схожу за ними домой.

— Если вас не затруднит. — Нонна Павловна вставила в замочную скважину своей двери ключ и обернулась ко мне. — Я оставлю открытой.

В комнате, где я не был с тех пор, как хозяин ее очутился в госпитале, было душно и накурено. В поршне, заменявшем инженеру пепельницу, валялось множество окурков. На столе, застланном яркой скатертью, стояла ваза с апельсинами, недопитые бутылки, рюмки.

Нонна Павловна знакомым округлым жестом указала на кресло. Налила в рюмку вина и с милой, чуточку грустной улыбкой протянула мне:

— Вам это сейчас необходимо. Для поднятия настроения.

Я вышил и спохватился, что пью один, лишь когда Нонна Павловка вновь наполнила мою рюмку.

— С одной захромаете.

— Одному пить неудобно, да и скучно.

— Не настаивайте, — Нонна Павловна потянулась за конфетами. Неверное движение выдало ее.

— Вы устали, — сказал я, — а почему-то должны забавлять меня. Я пойду.

Она провела тыльной стороной ладони по гладко зачесанным вискам и рассеянно улыбнулась. Эта улыбка удержала меня.

Я взял с дивана коробку духов, обтянутую малиновым шелком.

— Это, разумеется, от Аркадия Яковлевича. Нонна Павловна усмехнулась:

— Одинцов скорее помнит, сколько часов осталось работать мотору на вашем самолете, чем обо мне. А впрочем, — Нонна Павловна грустно посмотрела на меня, — все это я шучу, Простин, шучу, шучу…

Она подошла к пианино, взяла несколько сильных аккордов, и вдруг сумбурный звук струн сменился тихим плачем.

Я растерялся. Потом схватил стакан и побежал на кухню за водой. Когда я вернулся, Нонна Павловна уже стояла, опершись рукой о крышку пианино. Тонкие пальцы гладили лакированную поверхность.

— Не надо воды. Это от переутомления, уже прошло.

У меня появилось сильное желание поцеловать эту красивую женщину. Поцеловать назло Людмиле, которая не видит, не хочет видеть, как ее любят.

Я шагнул к Нонне Павловне.

«Наверное, Кобадзе целовал ее, — мелькнуло в голове. — И все это за спиной у мужа. Да как мы смеем?!»

В зеркале напротив я увидел майора Сливко. Он стоял в дверях и, казалось, раздумывал, уйти или нет, пока его не заметили. Я резко обернулся, чувствуя, что краснею.

— А, пришли, — проговорила Нонна Павловна. — Что ж вы стоите, Сливко? В ногах правды нет.

Она взяла у него фуражку и стала рассматривать золотой ободок на козырьке.

— Давайте-ка, пилоты, чай пить. Говорят, хорошо действует на тех, кто выпил. Сливко, вы сегодня выпили, надеюсь?

— Я ведь не отказываюсь отчая, Нонночка, — ответил тот.

За чаем Нонна Павловна рассказывала о дочери Светлане, которая ежедневно заучивает по двадцать французских слов; о новой кинокартине, где ей больше всех понравился Самойлов; пообещала в следующий раз угостить нас смородиновым вареньем с грецкими орехами.

Мы просидели до полуночи. Когда Нонна Павловна закрыла за нами дверь, Сливко сказал:

— Из тебя, старик, получится хороший штурмовик. Цель ты выбрал правильно. Пикируй смело. — И, небрежно козырнув мне, он стал подниматься на свой этаж.

«Не меряй на свой аршин!» — хотелось крикнуть ему, но я промолчал.

Все же какие странные отношения у Нонны Павловны с мужем. Они живут очень разобщенно, каждый сам по себе, как приезжие в гостиницах.

— Что ты думаешь о Нонне Павловне? — спросил я у Кобадзе, войдя в комнату.

— А что такое? — насторожился он. — Уж не влюбился ли?

— В чужую жену? — криво усмехнулся я. — За кого ты меня принимаешь?

Кобадзе посмотрел на меня тяжелым взглядом.

— А я вот влюблен. В чужую жену, — проговорил он медленно. — Я даже ухаживал за ней, Ну, и за кого же ты меня принимаешь?

— Прости меня, Гиви, — пробормотал я.

— Слишком, дорогой, все это сложно, не раскладывается по полочкам…

— Она любила тебя?

Кобадзе, нахмурившись, зашагал по комнате.

— Нет, не любила, — проговорил он с откровенной грустью. — Просто скучно ей было, вот она и кокетничала со мной… — он отвернулся и стал смотреть в окно. — Но мы тоже во многом виноваты.

— Мы, с тобой?!

— Да нет, все вообще. И в первую очередь сам Одинцов. Они долгое время жили раздельно. Она с дочерью в Ленинграде, а он здесь. Потом он снял ее с работы — Нонна Павловна была актрисой — и привез в нашу глухомань. Нужно было бы занять ее чем-то, найти интересное дело. А уж коли он не догадался этого сделать, мы должны были помочь ей… Ладно, свет Алеша, я эту кашу заварил, я ее и расхлебывать буду. А теперь дадим-ка себе отбой.


XI

<p>XI</p>

После весенней зачетной сессии летных дней стало гораздо больше. Нередко полеты проводили в две смены. Облако пыли висело над стартом от зари до зари, оно даже служило нам своеобразным ориентиром.

В эти дни я очень уставал и совсем мало внимания обращал на свой экипаж. Брякин почувствовал себя вольнее. Однажды, когда все были на старте, а ефрейтор дежурил на стоянке, он продал какому-то шоферу канистру бензина.

Когда они сливали бензин с полуразобранной машины, на стоянку пришел Абдурахмандинов. Он доложил о преступлении Брякина командиру.

За хищение бензина ефрейтора хотели судить. Выручило его одно обстоятельство: в тот далекий весенний вечер, когда я видел Брякина с Майей на набережной, он спас мальчишку, провалившегося под лед.

В полку об этом случае узнали гораздо позже, когда мать мальчика прислала командованию письмо, в котором просила отметить героизм солдата. Мы догадались, почему Брякин никому не сказал о своем поступке: в тот вечер он самовольно ходил в город.

Молотков понимал, что Брякин не потерянный для полка человек. Ему дали десять суток строгого ареста.

Отсидев срок на гауптвахте, Брякин вернулся в полк, а спустя день хвастался в курилке:

— Кто не побывал на губе, тот не солдат. Чкалов и тот сидел.

Секретарь комсомольской организации Лерман сказал ему:

— В тюрьму надо за такие дела. Благодарите нашу комсомольскую организацию — поручилась. Но имейте в виду, еще раз провинитесь — и мы распростимся.

Я знал, что комсомольская организация вовсе не поручалась, и наедине сказал об этом Лерману.

— Для поднятия авторитета комсомола можно, — ответил он, не глядя в глаза. — А вы, товарищ лейтенант, как думаете поступить с Брякиным?

— За один проступок два взыскания не дают.

— Это верно, и обсуждать начальство мы не имеем права, — осторожно заметил Лерман. — Однако нужно добиться, чтобы Брякина немедленно перевели в батальон аэродромного обслуживания.

— Что, тоже для поднятия авторитета комсомола? — сказал я, вспомнив, как однажды пытался отделаться от Брякина. — Дешевого авторитета добиваетесь, Лерман. Не лучше ли подумать, как повлиять на Брякина. Он ведь может быть другим.

— Я лично этого не нахожу.

— А его мужественный поступок на реке?

— Это сделано в азарте. Им двигало эгоистическое начало, желание понравиться девушке, с которой он шел тогда.

— Э, бросьте, Лерман, заниматься словесной эквилибристикой. Брякиным двигало вовсе не эгоистическое начало, как вы говорите: в ту минуту ему некогда было думать, понравится кому-то его поступок или нет. Нужно было действовать, и он действовал, как подобает советскому воину.

— Сдаюсь, сдаюсь, — сказал Лерман, поднимая руки. — Я ж умею признавать критику.

«Хорошо бы потолковать с Брякиным по душам, — думал я, — узнать его поближе, подобрать к нему ключик».

Поводом для разговора послужило письмо, пришедшее в полк. На конверте с голубой каемкой каллиграфическим почерком было написано: «Самому смелому, самому отважному воину Брякину».

Сопровождаемое различными замечаниями письмо переходило из рук в руки, солдаты смотрели его на свет, нюхали (от конверта пахло духами) и, наконец, передали мне.

Я молча вручил его мотористу. Брякин сконфузился. Однако конверт тотчас же разорвал и стал читать письмо.

— Ну чего они, в самом деле, — пробормотал он. — От школьников это, — счел он нужным пояснить. — Благодарят за то, что мальчишку спас.

Брякин посмотрел на меня и добавил:

— Только это она все. Если бы не она, я бы не увидел мальчишку. Лучше б ей передали.

— Хорошая, значит, девушка? — спросил я как бы между прочим.

Брякин вдруг нахмурился и взглянул на меня исподлобья:

— Девушка как девушка. Не все ли вам равно? Могу быть свободным?

— Конечно. Я просто хотел передать письмо.

Вот тебе и подобрал ключик! А я-то надеялся, что у нас получится задушевный разговор.

Общительный и разговорчивый по натуре, Брякин в экипаже чаще всего молчал. Да и с кем было разговаривать? Лерман, занятый комсомольскими делами, приходил на стоянку только в летные дни, заряжал парашюты, фотопулемет и забирался в заднюю кабину. Мокрушин, как только выдавалась свободная минута, читал о реактивных двигателях или чертил. Изредка он говорил:

— Брякин, прошприцуй мотор. Вычисти в фюзеляже. Промой гондолы.

Брякин брался за дело неохотно, всегда с отговорками.

Мне очень не нравилась разобщенность экипажа. Улучив минуту, когда не было Мокрушина, я сказал мотористу:

— Парень ты как будто общительный, а не умеешь ладить со своим механиком. — И сейчас же почувствовал на себе хитрый выжидающий взгляд.

Остренькое лицо Брякина исказила гримаса.

— Пыжится Мокрушин, как крахмальный воротничок. Вам трудно заметить, вы не всегда с нами бываете. Разве это не зазнайство? — Брякин быстро подошел ко мне вплотную. — Вижу, конструирует что-то. Он может это — у него не башка, а котелок с идеями. Токарную работу ему нужно произвести, а станочник в мастерских заболел. Ну, я по токарному соображаю, в исправительных учили. Давай, говорю, сделаю. А он и не посмотрел на меня. — В круглых глазах Брякина была обида. — Инженер-майор Одинцов на что уж взыскательный гражданин-начальник и то просил кое-что выточить.

«Ага, наконец-то у Брякина появилось желание работать», — подумал я.

Спустя два дня в эскадрилье были полеты. Выполнив нужные упражнения, я выключил мотор. На плоскость, как водится, вскочил механик.

— Как работает двигатель? — услышал я стереотипную фразу.

— Хорошо, — я отстегнул привязные ремни. — Вот только пусковой насос туго ходит. Посмотрите, что там случилось. Вечером доложите.

— Опять с этим насосом хлопот полон рот, — мрачно проговорил Мокрушин. — Выбросить его надо! Вот и все. Это я говорю обо всех пусковых насосах, в общем.

— Чем же подавать при запуске заливку в цилиндры?

— Воздухом! От бортовой сети. Вот обождите, я сделаю специальный кран для запуска.

— Это очень интересно и ново, да только, Мокрушин, одному вам не осилить. Или забыли слова Павлова? Ну-ка, Лерман, скажите.

— «Мы все впряжены в одно общее дело, и каждый двигает его по мере своих сил и возможностей, — послышался из закрытой задней кабины голос старшего сержанта. — У нас зачастую и не разберешь, что мое и что твое, но от этого наше общее дело только выигрывает».

— Разве ж я против, чтобы над краном запуска работал еще кто-нибудь? — отозвался Мокрушин. — Вот, например, могу к этому делу подключить Брякина. Он токарное дело знает.

— Правильно! — согласился я. — Его сейчас просто необходимо отвлечь от всяких дурных помыслов. Лерман вот говорит, что Брякин неисправимый человек. А мне думается, если мы заинтересуем его, он станет лучше. Здесь ты обязан мне помочь как младший командир.

— Ну, какой я командир, — возразил Мокрушин. — Вы сказали как-то, что чем требовательней относиться к подчиненным, тем большим авторитетом будешь у них пользоваться. А у меня так не получается.

«Да ведь я сам не знал, что настоящий воспитатель тот, кто и командир, и товарищ в одно и то же время», — чуть не вырвалось у меня.

— Но я сейчас о другом хочу сказать, — продолжал Мокрушин. — Два раза я просил Брякина выточить мне пару втулок для крана. Он возьмет чертежи и уйдет на весь день, а втулок не выточит. Ему лишь бы с глаз долой уйти, вот какой он человек!

Я был поражен. Ведь Брякин говорил другое. И так убедительно говорил. Кому же верить?

— Ладно, Мокрушин, — сказал я. — Сейчас придет ефрейтор, и вы при мне дайте ему это задание.

Он так и сделал. Брякин взял чертежи и, посмотрев на меня исподлобья, пошел в мастерские. Я крикнул ему вслед:

— К обеду чтобы все было сделано. Ясно?

— Ясно, — ответил он, не оглядываясь.

«Эх, Брякин, Брякин! Значит соврал, обманул?»


На послеполетном разборе Сливко указал мне, что при взлете я долго не мог оторваться от земли и чуть было не задел колесами за телеграфные провода.

— А на Луну собираешься, — усмехнулся он. — Помалкивал бы уж, лунатик.

Он всегда разговаривал с нами, молодыми летчиками, грубовато и непринужденно, за недостатки в летной работе ругал редко, не то, что Истомин, а успехи наши не замалчивал. Со Сливко можно было и поспорить, как с равным, и возразить ему — он не сердился.

«При чем тут Луна?» — удивился я, но уже в следующую минуту понял все. Только Людмила могла рассказать ему о моей мечте. Они бывают вместе!..

Едва дождавшись конца занятий, я подошел к майору.

— Приемо-сдаточный акт надо бы оформить! — прошипел я. Хотелось казаться спокойным, но губы помимо воли дрожали.

Вместе с этими пошлыми словами иссякла и моя злость. Я был противен самому себе. Какая беда, что она сказала о чем-то майору? Что она видится с ним? Я люблю Люсю. И не отступлюсь от нее. Сегодня же напишу ей письмо и попрошу прощения! Я хотел теперь, чтобы Сливко избил меня. Зачем он щурится, будто кот, которому чешут за ухом? От уголков выпуклых глаз к тоненькому кончику носа разбегаются морщинки. Он улыбается.

— Ладно, старик. Я передам ей твое предложение. Интересно, как она на это посмотрит.

Я поворачиваюсь и ухожу. Разве после этого я имею право писать Люсе!


Мокрушинская идея нового крана запуска была очень проста: бензин при запуске мотора должен подаваться в цилиндры не с помощью пускового насоса, а сжатым воздухом.

Мокрушин показал мне уже смонтированные узлы и выточенные Брякиным втулки.

— Мы с Лерманом тоже могли бы помочь, — сказал я.

И несколько вечеров все члены экипажа работали в моторном классе. Работа эта сблизила нас и немного изменила Брякина. То, что он все время находился под моим надзором, как-то дисциплинировало его. Я то и дело давал ему какие-нибудь поручения. Он возился с трубками, штуцерами, клапанами и заметно входил во вкус работы.

Однажды, когда ефрейтор тщательно подгонял одну деталь к другой, ко мне подошел Лерман.

— Насчет Брякина я перегнул палку, — сказал он.

— Хотел перегнуть.

— Да, вот именно. Правильно говорил Фридрих Энгельс: «Труд создал человека».

Через неделю наш экипаж испытывал новый кран. Испытывали мы его в обеденный перерыв — не хотели, чтобы о нашей затее узнали раньше времени. На случай пожара у плоскостей поставили огнетушители. Брякин, заложив руки в карманы, расхаживал у самолета. Я забрался в кабину. На месте пускового насоса была маленькая, похожая на циферблат карманных часов панелька с градуированной шкалой. В центре ее торчал металлический флажок. Мокрушин дал мне знак начинать испытание.

— От винта!

— Есть от винта!

Мокрушин вобрал голову в плечи, сделавшись похожим на нахохлившегося галчонка, и отвернулся. Но вскоре все же стал боком, желая и боясь увидеть результаты своего труда.

Я поставил флажок на деление с цифрой 1. Было слышно, как бензин — словно кто-то подсасывал его — побежал по тонким заливным трубкам к двигателю.

Через секунду я повернул рычаг на второе деление. Теперь по другим трубкам в цилиндры ринулся чистый воздух. И сразу же автоматически включились оба магнето. Винт сделал пол-оборота, запищали, вступив в действие, вибраторы. Мотор дал вспышку. Из выхлопных патрубков вылетело несколько сгустков насыщенного маслом дыма, самолет содрогнулся, и мотор уверенно замолотил винтом воздух.

Мокрушин стоял в стороне, растерянно радостный и счастливый.

Потом новый запуск опробовал Герасимов. Он все проверял основательно, не спеша, то и дело засекая время на подаренных командованием часах.

— Ну как? — раздалось сразу несколько голосов, когда он вылез из кабины на плоскость.

— Все нормально! Из-под накидной гайки крана воздух травит, так это дело десятое — сальник заменим.

Мы заулыбались, зашумели, а Лерман не преминул высказаться:

— Нужно ходатайствовать, чтобы изобретение Мокрушина было рассмотрено в высших инстанциях. Я лично сегодня же информирую об этом газету!


XII

<p>XII</p>

Заслонясь рукой от солнца, я следил за барражирующим в небе истребителем. Он был так высоко, что казался едва видимой точкой и гул моторов не долетал до земли. Только длинная пенистая полоса, будто застывший след, росла и росла в небе. На аэродроме стояла тишина, какая всегда бывает, когда машины подготовлены и летчики уже забрались в кабины и ждут сигнала. Ждут его и механики, укрывшись от жары под плоскостью, коротая время за разговорами.

Над стоянкой пронеслась четверка штурмовиков. Голоса под плоскостью потонули в реве моторов. «Отработали», — подумал я и прикинул, через сколько времени сам буду на полигоне.

На последних бомбометаниях я бросил фугасы в белый свет, как в копеечку. Комэск Истомин сказал:

— Вы не гасите инерцию от разворота, когда вводите самолет в пикирование. Потому и не можете правильно прицелиться.

Это верно. Кажется, нужно бы еще рулями уточнить наводку, а земля уже совсем близко, и торопишься сбросить бомбы. А потом резкость эта — никак не привыкну нажимать боевую кнопку на штурвале без усилия, чтобы самолет не «клевал» при сбрасывании бомб… Наверное, подчиненные смотрят на меня так же, как я с недавних пор на майора Сливко — человека, с которого не надо брать пример.

Чем больше узнавал я майора, тем сильнее убеждался, что помыслы его ограниченны.

Я часто вспоминал короткий разговор майора с Истоминым на юбилейном вечере.

— Давай по единой, Виктор Михайлович, — предложил Сливко, наливая коньяк. — За тех кто принес полку славу!

— Конечно, конечно, — сказал Истомин смущенно: он не участвовал в боевых операциях полка. Однако, прежде чем выпить, заметил: — Старая слава на новую опирается.

Майор, опрокинув в рот рюмку, спросил с усмешкой:

— О какой, собственно говоря, новой славе идет речь, капитан?

— О военной, конечно.

— Военная слава родится на войне. — Сливко встал. Ордена его веско звякнули.

Поднялся и командир эскадрильи. Медаль «За победу над Германией» одиноко висела на его груди.

— Советую, майор, забыть эту философию, — проговорил он твердо, — Должен сказать вам…

— Можешь не продолжать, — перебил Сливко. — Не проявляю, в общем, интереса к опыту других, не рассказываю, в частности, о своем. Это мне, собственно говоря, уже сообщали. Что еще?

— Одно из двух. Или честная, в меру своих сил, работа или пенсия.

Сливко дернулся.

— Почему плохо летают летчики вашего звена? — продолжал Истомин, глядя на майора в упор.

— Рожденный ползать, летать не может. «Ну, нет! — думал я. — Мы можем летать».

Я, по совету Истомина, стал обращать больше внимания на теорию, читал специальную литературу, делал выписки. После получения задания, как и прежде, залезал в кабину и мысленно проделывал те упражнения, какие нужно будет выполнить в воздухе, старался найти самый правильный вариант.

Вот и сейчас, получив задание, я проверил стрелковое и бомбардировочное вооружение, техническое состояние авиабомб, потом вычертил глиссаду пикирования, сделал расчеты бомбометания.

В воздухе рассыпалась ракета.

— От винта! — командую я.

Шипит сжатый воздух в цилиндрах двигателя, пищит вибратор, самолет вздрагивает, встряхивается, как огромная птица. С острой кромки крыла срываются капли росы, и вот уже винт чертит в воздухе серебряный круг.

Я выбрасываю руки в стороны. Это сигнал Мокрушину, чтобы отнимал от колес колодки.


Умственная гимнастика не прошла бесследно. Бомбил и стрелял я в этот день хорошо.

С какой радостью докладывал я командиру эскадрильи о выполнении задания!

— Ну что ж, Простин, теперь я вижу, что из вас может получиться охотник-снайпер, — спокойно сказал Истомин. — Со временем включим вас в группу.

Как я был благодарен Истомину! Мне хотелось пожать ему руку, поблагодарить за ободрение.

— Когда же это произойдет?

Я все теребил ремешок планшета, и он оборвался.

— Ну, если вам некуда девать силу, придется поторопиться, — улыбнулся Истомин. — А то вы все обмундирование попортите! В общем, через полгодика мы вернемся к этому разговору. Продолжайте совершенствоваться, все зависит от вас.

— Есть продолжать совершенствоваться!


В тот же день я пробрался в стрелковый класс и с завистью смотрел, как молодые снайперы работали на стрелковом тренажере. Тренажер этот находился в стадии освоения, заниматься на нем пока разрешали только снайперам.

Окна в классе были завешены одеялами, стоял полумрак. В широкой кабине тренажера, напоминающей кабину летчика, сидел снайпер. На небольшом возвышении сзади кабины за пультом управления расположился руководитель тренажа — капитан Кобадзе.

На летчике — шлемофон, на руководителе — наушники. Переговариваются они между собой, как подобает в воздухе, — по радио.

Руководитель тренажа говорил:

— Летчик Приходько, вас наводят на самолет противника. Определите его тип, согласно этому подготовьте прицел к работе и ведите огонь на уничтожение. Учтите, в боекомплекте у вас осталось всего сорок снарядов.

— Понял, — ответил летчик.

Кобадзе включил тумблер. На большом экране, натянутом перед кабиной летчика, появился маленький серебристый силуэт самолета противника.

— Вижу одну «Канберру», — доложил Приходько.

Вот он устанавливает прицел согласно размеру истребителя, посылает вперед сектор газа, то есть как бы увеличивает скорость, и самолет на экране начинает расти в размерах — приближаться.

С помощью рулей, установленных в кабине, летчик направляет «свой самолет» в сторону противника. Он должен поймать «Канберру» в сетку прицела. Летчик нажимает на гашетку управления огнем. Слышатся щелчки, имитирующие стрельбу. На экране возникают красные точки в тех местах, куда попадают «снаряды».

— Молодец, Семен! — кричат снайперы, видя, что красные точки появляются на силуэте самолета.

— Прошу не шуметь, — говорит капитан. Он внимательно следит за действиями Приходько. Над прицелом имеется отражатель, с помощью которого руководитель видит фактическое прицеливание летчика. Специальные приборы на пульте показывают, правильно ли летчик произвел прицеливание.

И вдруг красные точки вышли из цели, они уже мелькают сбоку самолета. Эх, конец смазал! А вот и совсем прекратились щелчки — боекомплект расстрелян. Спустя секунду остановилась и цель. Руководитель нажал кнопку на пульте, и самолет стал уменьшаться до первоначального размера.

Кобадзе объявил:

— Летчик Приходько цель поразил. Но сбил ли он ее, неизвестно. Основная ошибка Приходько: ему не удалось удержать приближающийся самолет в прицеле до конца стрельбы. Следующим будет стрелять лейтенант Пахомов.

С лавки поднялся долговязый летчик, пошел к тренажеру. Приходько вылез из кабины.

Мне хотелось встать и громко объявить всем, что меня тоже скоро включат в группу снайперов и я буду заниматься с ними. «Какое мальчишество!» — думал я. Но сказать очень хотелось, и я едва-едва не похвастался.


На соседнем самолете пробовали мотор, и я приоткрыл рот, чтобы ослабить звуковое давление на уши.

Мотор перестал рычать, «закашлялся» и остановился. Щелкнул замок кабины, послышался глухой стук сапог о плоскость. Механик срывающимся баском стал докладывать кому-то, называя его инженер-майором.

«Уж не Одинцов ли?»

— Не знаю, готов ли самолет к боевому вылету, и вам не верю, — зазвучал сдержанный глуховатый голос Одинцова. — Сколько оборотов сбрасывает мотор на левое магнето?

Молчание.

— Не знаете график пробы мотора. А как вы остановили машину? Вот что, товарищ сержант, позовите-ка Осипова.

Механик побежал разыскивать старшего техника. Я пошел навстречу:

— Какими судьбами, Аркадий Яковлевич! Мы пожали друг другу руки.

— Вот, отремонтировал свои шасси, — инженер хлопнул себя по коленям и добро улыбнулся. — Я буквально на два часа, — сказал он доверительно. — Вызывают в корпус — интересуются моей работой над прибором.

Я знал по рассказам Люси, как Одинцов воевал в госпитале с врачами, которые не разрешали ему много работать. Он не раз нарушал госпитальный режим, уходил в сад, работал после отбоя. Я все больше проникался к инженеру симпатией.

— А-а-а, — протянул Одинцов, увидев механика, которого он только что отчитал, и старшего техника Осипова. — Вот и коллеги мои. Извините, лейтенант, очень надо поговорить с ними.

Я вернулся к самолету. Мне был слышен разговор.

— Почему на стоянках нет щитов с основными положениями по инженерно-авиационной службе? — спросил Одинцов у Осипова. — Ага, делаете. Решили обновить. Кстати, кто делает?

— Начал один из ПАРМа, но уехал в командировку. Теперь Мокрушину поручили — дело ему знакомое.

— Надо поторапливаться, Осипов. Авиаторы теперь с темна до темна на аэродроме. Некоторые механики-новички не знают графика пробы мотора. Да и у летчиков тоже, так сказать, разрыв теории с практикой. Для таких щиты — большое подспорье.

— Вы говорите, поторапливаться, — послышался недовольный голос Осипова. — А как? Не знаешь, с какого края и подступиться к Мокрушину. Все тянет и тянет…

— Но, позвольте, ведь он комсомолец. Обратились бы к комсоргу полка.

— Сам майор Сливко беседовал с ним. Не хочет Мокрушин — говорит, что занят более существенным делом.

— Ну, а как же на это смотрит командир его? Он мог бы просто приказать Мокрушину и потом проконтролировать.

А командир и не знал об этом!

— Почему вы не сообщили мне, что Мокрушин отказался выполнить комсомольское поручение? — спросил я, разыскав Сливко.

Сдвинув шлем на макушку, он ответил лениво: — А где мне было тебя искать? Да и кому, собственно говоря, нужны эти щиты-шпаргалки. Настоящему летчику они не нужны. Такому, как ты, например. Чего удивляешься? Я давно присматриваюсь к тебе. И могу сказать: держись за меня. Я сделаю из тебя настоящего аса. Учти, авиация держится на единицах!

Мне был неприятен этот разговор. Я ничего не ответил.


Неожиданно Одинцов отказался проверять мокрушинский кран запуска: он просто отверг его, как негодный.

— Что вы будете делать со своим краном, если в бортовой сети не окажется сжатого воздуха? — спросил инженер Мокрушина. — На практике не всегда есть в запасе воздух, и мотор порой приходится запускать с помощью механического стартера.

— Это уже из области организации труда, — сказал Мокрушин, готовый вот-вот расплакаться. — Это никакого отношения не имеет к моему запуску.

— Почему же?

— Если батальон аэродромного обслуживания работает четко, то сжатый воздух всегда есть в нужном количестве.

— Товарищ Мокрушин, вы военный человек, вам по уставу полагается смотреть в корень.

— Интересно! Все, кто испытывал мой прибор — и лейтенант Простин, и старшина Герасимов, и многие другие, — оказывается, не видят дальше собственного носа. — Мокрушин лихорадочно шарил по карманам, наконец достал тощий бумажник и извлек газетную вырезку. — Вот, почитайте эту статью. Ее писал старший сержант Лерман, наш комсомольский секретарь.

— Тем хуже для него, — ответил Одинцов, пробежав вырезку. — Представьте себе, что вражеская бомба угодила в компрессор…

— Так можно загубить любое живое дело! Это в вашей власти. Но я буду отстаивать свою идею! — Мокрушин выбежал из кабинета.

Писать плакаты для стоянок он наотрез отказался.


XIII

<p>XIII</p>

Как-то я засиделся в бомбардировочном классе допоздна — разучивал комплекс действий при бомбометании.

Работа захватила меня. Я не слышал, как дневальный скомандовал солдатам приготовиться к вечерней поверке, не слышал команды «Отбой». И только случайно посмотрев на часы, увидел, что пора уже досматривать второй сон. Пришлось заночевать в казарме.

Я ворочаюсь на туго набитом солдатском матраце, натягиваю на голову одеяло, чтобы не видеть утренней зари, отраженной в стеклах распахнутых окон, не слышать переклика птиц и мерного кляцания сапог дневального о каменные плиты коридора. Но сон не приходит.

Людмила… Последний раз я видел ее неделю назад, на набережной, где были мы с ней в первомайский вечер. Она шла со Сливко, рассказывала ему что-то веселое и улыбалась.

Они не замечали меня. Людмила остановилась и заботливо поправила майору галстук. Майор поймал Люсину руку и поцеловал. Она тихонько засмеялась, пошла вперед. Тот посмотрел ей вслед оценивающим, собственническим взглядом.

«Неужели это не оскорбляет ее? — подумал я. Мне было жаль и себя, и Людмилу. — Впрочем, она и не замечает, наверно, таких вот взглядов. Она ослеплена Сливко. Он красив, уверен в себе — это, должно быть, нравится всем женщинам. Но со временем ослепленье пройдет, и она увидит и другое в Сливко».

А если это случится слишком поздно?.. Нам надо во что бы то ни стало встретиться! Но как? Где?

Несколько раз я ходил в научную библиотеку, но Люся там больше не появлялась. Написал ей два письма — она не ответила. Видимо, Сливко сделал все, чтобы рассорить нас… Как нелепо, как по-глупому мы разошлись! Я должен ее увидеть, объяснить ей все, сказать, что люблю…

Утренюю тишину прорезает тревожное завывание сирены.

— Подъем! — слышится взволнованный голос дневального, — Боевая тревога!

Взлетают кверху одеяла и простыни, вмиг казарма становится похожей на растревоженный муравейник. Солдаты одеваются торопливо, молча, слышно только, как звенят пряжки ремней, стучат об пол каблуки. Бегут к пирамидам с оружием.

У входа я сталкиваюсь с Мокрушиным. Он забыл противогаз.

Солдаты впрыгивают на машины. В первую очередь уезжают связные:, они должны сообщить о тревоге офицерам, живущим в городе. Через минуту в казарме пусто. Только усиленный караул у Знамени и комнаты с секретными документами.

Я еду с механиками. Машина мчится, подскакивая на ухабах. Сержанты крепко держатся друг за друга. Пахнуло вкусным дымком — кто-то закурил. На нетерпеливого зашикали, папироса потухла. Кто-то наказывает:

— Как приедем, мчись на бомбосклад, а ты, Хомутов, со своими заряжай пушки.

Кто-то вздыхает:

— Не получилось бы опять заминки с воздухом.

По краям дороги мелькают пригородные домики с яркими палисадниками и яблоньками под окнами. Еще минута — и машина въезжает на аэродром. Посыпались из кузова «технари», побежали к стоянкам.

У самолета уже был Брякин. Ловко, точно кошка, прыгал на плоскость, гремел ключами и воронками. Я заметил, что Брякину легко все дается: давно ли работает на штурмовиках, а уже может самостоятельно запустить и опробовать мотор. Вот если бы он старался! И я сказал мотористу:

— Из тебя может получиться дельный механик. Учись.

Это польстило ему.

Возле самолета притормозил грузовик с открытым бортом. Солдат в кузове спихнул на землю четыре обмазанные густым тавотом бомбы, передал подбежавшему оружейнику цинковую банку с взрывателями, и машина загромыхала дальше.

Двигатель запустился сразу, как говорится, «без вибратора». Гоняя его на малых оборотах, я видел в открытую форточку, что у соседа — старшины Герасимова — «не забирало». Мотор чихал, кашлял, выбрасывая из патрубков смесь, Маслянистая смесь стекала по борту на плоскость. Высунувшись по пояс из кабины, Герасимов кричал что-то своему мотористу. Брякин первым догадался, что требуется. Подбежав к машине Герасимова, он стал приворачивать зарядную трубку к новому баллону со сжатым воздухом.

Убедившись в безукоризненной работе мотора (для этого нужно было «погонять» его на всех оборотах), я прекратил пробу. На аэродроме еще хлопали моторы, кое-где шум переходил в рев, в звон.

Прибежал Мокрушин, разгоряченной и встрепанный, с выражением озабоченности на узком лице. Я посмотрел на часы.

Мокрушин опоздал на целых десять минут; за это время танки противника, не встречая сопротивления штурмовиков, нанесли бы нашим войскам удар и овладели бы важным стратегическим пунктом. Я сказал об этом Мокрушину. Тот посмотрел на меня испуганными глазами.

— За это время, — продолжал я, — вражеские бомбардировщики разбомбили бы наш аэродром, частью уничтожив, а частью выведя из строя самолеты, не успевшие подняться в воздух. В числе их был бы и наш.

— А, вот вы о чем! — Мокрушин улыбнулся. — Так это же не война.

— А мы учимся тому, что необходимо на войне. Представьте себя на месте тех, кто действовал на советской границе двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года. Ведь до четырех часов утра они жили тоже в мирное время.

Мокрушин переступил с ноги на ногу, прикусил губу. Я велел ему раскрыть мотор, сам посмотрел крепление агрегатов и тяг.

Оружейники, гремя звеньями патронов, заряжали пушки и пулеметы. Брякин помогал подвешивать бомбы. У одной из бомб был погнут стабилизатор. Она могла при полете отклониться в сторону от цели. Пришлось распорядиться, чтобы сняли бомбу и выпрямили направляющее устройство.

Я поспешил на командный пункт доложить о готовности самолета и получить задание.


И вот я снова в воздухе. Селения, рощи, мосты, именуемые «характерными ориентирами», один за другим проскакивают под крылом самолета. Облачка стали объемнее, они как бы вобрали в себя лежавший в логах туман.

«Где-то здесь вышка», — думаю я, вглядываясь в темное пятно леса. От нее легче лететь: начинается просека, идущая до самого полигона.

— Пожарная вышка слева по ходу, — слышится в микрофоне голос воздушного стрелка.

— Хорошо, Лерман. Продолжайте наблюдение, — приказываю я, довольный в эту минуту не столько им, сколько собой: что ни говори, это я сделал из него штурмана.

Еще недавно он не мог после двух — трех боевых разворотов определить, где находится юг, где север, часто затевал разговоры. Приходилось обрывать его, напоминая, чтобы он занимался делом.

«А какое же у него дело?» — подумал я однажды. Следить за воздухом, то есть смотреть, чтобы какой-нибудь заблудившийся самолет не наскочил на тебя, а идущий в строю не чиркнул плоскостью о твою плоскость, отражать противника огнем пулемета. Вот, кажется, и все.

Но ведь в Советском Союзе режим полетов или, как мы в шутку говорим, «правила уличного движения», исключают столкновение самолетов в воздухе. Маршруты и графики движения по трассе согласованы с авиадиспетчерскими службами промежуточных аэродромов. Даже пересекать пути самолетам приходится редко. Техника пилотирования у летчиков, которым доверяется ходить строем, тоже довольно высокая. Нет в нашем небе и самолетов противника. Значит, в полете воздушный стрелок томится бездеятельностью?

— Чем занимается твой стрелок? — спросил я однажды Кобадзе.

— Как чем? Парашюты носит, заряжает их. Ну, переукладывает в положенные сроки…

— А в воздухе?

— Не видел, — пошутил Кобадзе, — между нами бронированная стенка. А что?

— Понимаешь, это ненормально.

— А как нормально?

— Надо, чтобы стрелок работал.

— Признаться, свет Алеша, я об этом не думал. Но ты прав. Определенно.

Чем же загрузить Лермана в полете?

По неписанному закону, стрелок делал фотосъемку на маршруте и во время бомбометания. На полигоне, как только летчик начинал выводить самолет из пикирования, стрелок сквозь вырез внизу тянулся в кабину пилота и включал фотоаппарат, чтобы получить контрольные снимки поражения целей. На маршруте он делал это по команде летчика.

Однажды я замешкался и запоздал сказать Лерману, чтобы он включил фотоаппарат. Часть объектов не попала на пленку. За это я получил на разборе внушение. И поделом! На войне такая промашка разведчика могла бы дорого обойтись.

Перед следующим полетом я сказал Лерману, развернув топографическую карту:

— Будем пролетать над этим пунктом — сразу же включай фотоаппарат. Выключишь, когда перелетим железную дорогу.

Лерман озадаченно почесал затылок:

— А скажете, когда будем пролетать над этим пунктом?

Я рассмеялся.

— Что ж тут смешного? — обиделся он. — У меня ведь нет карты.

Действительно, смешного в том, что Лерман не знал района полетов, было мало. Почему-то командование не требовало от воздушных стрелков знания штурманского дела.

— Хорошо, — ответил я. — Скажу, когда включить аппарат, но вообще-то не худо бы члену экипажа изучить район. В полете всякое может случиться.

Для убедительности я сравнил воздушного стрелка со штурманом бомбардировщика. Лерману сравнение понравилось. Он сделал из кусков плексигласа планшет, вставил туда карту района. Эту карту он скоро выучил, как таблицу умножения. Когда у летчиков проходили занятия по штурманской подготовке, он всегда находил предлог, чтобы попасть на них и послушать капитана Кобадзе. Объяснив задание, капитан спрашивал иной раз, подмигивая летчикам:

— Ну, а как нашему штурманенку — все ясно? — С легкой руки капитана прозвище это крепко пристало к Лерману.

А мне как-то Кобадзе сказал:

— Ты не будешь против, если я поручу твоему стрелку вести мое хозяйство? — Капитан говорил о топографических картах. Их нужно было строго учитывать, выдавать летчикам только с разрешения штурмана.

— С условием, — сказал я полушутя, — что ты не заберешь его к себе совсем.

Перед тем, как подняться в воздух, Лерман переносил с моей карты на свою маршрут полета, расчетные данные. У него оказалась хорошая зрительная память и я в затруднительных случаях обращался к своему стрелку за помощью. Но хитрил при этом, говоря, что проверяю его знания.

Сегодня мы летим в составе группы, которую ведет командир звена, но действуем так, будто находимся в воздухе одни.

Летчику сбиться с маршрута все равно, что близорукому потерять очки.

Знакомая пожарная вышка остается в стороне. Через пять минут — цель.

Лес оборвался. Теперь под плоскостью самолета — черная топь. Стелется седая струйка дыма, указывая направление ветра. Время от времени бьют в глаза солнечные лучи, отраженные от болотных полыней. Надеваю очки-светофильтры. Группа образует над целью круг. Быстрее обычного начинает биться сердце.

Маневр для ввода в пикирование построен.

Пора!

Самолет, словно помимо моей воли, делает крен, опускает нос, несется вниз. Мотор работает со звоном. С концов острых плоскостей срываются светлые струйки воздуха. Круг с белым крестом — в прицеле. Он увеличивается с неимоверной быстротой. Еще мгновение, еще, еще. Нажимаю на кнопку сбрасывания бомб. Самолет продолжает нестись вниз. Бомбы отделились. Теперь пора выводить машину.

Самолет взмывает вверх. Отливает от лица кровь. Кажется, кто-то положил на плечи тяжелый мешок, веки опускаются вниз, в глазах темнеет. Просто удивительно, как при такой перегрузке стреляет из пулемета Лерман. Еще секунда — и делаю боевой разворот. Теперь мне видно, что дымовой сгусток от разрыва бомб чуть правее круга.

— Бомбы за кругом! — сообщает воздушный стрелок. Снова набираю высоту для удара. Сверкая стеклами кабин, машины из нашей группы одна за другой камнем падают вниз, сливаясь с землей. Снова строю маневр для ввода в пикирование. Ручка управления отжата. Ошибку первого пикирования учел. Цель в сетке прицела стремительно приближается. Секунда, вторая, третья… Самолет идет вверх. А Лерман — о радость! — кричит:

— Бомбы в круге! Ура!

Обратно идем на бреющем. Самолеты вот-вот начнут косить крыльями верхушки деревьев. Предметы на земле мелькают так быстро, что рассмотреть их почти невозможно.

Но мы обязаны «набивать глаз» в ведении визуальной ориентировки. Ведь когда летишь на малой высоте и большой скорости, некогда сличать карту с местностью, надо следить за дислокацией и передвижением врага на земле и за воздушным пространством, так как в любую минуту можешь быть обстрелянным с самолетов противника.

Время от времени командир звена приказывает тому или иному летчику заменить ведущего, то есть взять на себя всю ответственность за самолетовождение.

Стрелки во время полета на бреющем тоже начеку — помогают летчикам сохранять место в строю. Лерман то и дело включает переговорное устройство:

— Подтянемся немного! Возьмем левее! Не надо высовываться.

Наши самолеты еще на пути к аэродрому, а на командном пункте уже знают результаты бомбометания и стрельб: руководитель полетов Кобадзе по телефону сообщил Молоткову об успешной работе летчиков.

Когда прошли строем над аэродромом, Сливко покачал крыльями: «Расходиться на посадку!» Самолеты один за другим «отваливали» в сторону, выпуская шасси.

Посадка — ответственнейший момент всякого полета. Даже опытный летчик волнуется при посадке. Каждому хочется не просто приземлиться, а «притереть» самолет на три точки. Механики сгрудились у рулежной дорожки, тоже волнуются.

Вот я уже подвел машину к земле. Самолет черкнул колесами по посадочной полосе точно за первым ограничителем. Идеальное начало! Теперь — выдержать прямолинейность. Поймал взглядом водонапорную башню на горизонте, по которой всегда ориентируюсь при пробеге.

И вдруг башня поползла в сторону. Поспешно затормозил одно колесо, чтобы прекратить развороты, но самолет оступился, заскользил юзом. Мелькнула мысль: «Лопнула камера». Самолет пробежал несколько метров и, круто развернувшись, рухнул набок, взметнув облако пыли. Меня швырнуло на прицел.

Стартер выхватил ракетницу и дал одну за другой несколько красных ракет. Солдаты бросились к посадочному «Т», чтобы сделать из полотнищ крест, означающий, что дальнейшая посадка запрещена.

Некоторое время я сидел, бессмысленно глядя на грохочущие самолеты, вынужденные идти на второй круг. Голову будто сдавило обручем, что-то теплое и клейкое ощущалось на лбу под шлемофоном. Потом я вылез из кабины. Стальная амортизационная стойка с медленно крутящимся колесом валялась метрах в десяти от самолета. Пробороздившее землю крыло сдеформировало, металлическая обшивка его стала волнистой и в нескольких местах лопнула.

Я почувствовал слабость и сел на землю. Подъехала санитарная машина, за ней автостартер.

— До свадьбы заживет, — оптимистично объявила Верочка Стрункина, осмотрев мой лоб. — А сейчас нужно показать вас хирургу. На всякий случай.

Меня взяли под руки и втащили в санитарный автомобиль.

— В госпиталь, — сказала Верочка шоферу. Машина затряслась по колдобинам.

В памяти встал первый день моей полковой жизни. Командир полка стоял перед нами — недавними выпускниками военного училища — и говорил:

— С тех пор как закончилась война, летчики нашей части несут службу без аварий. Командование надеется, что вы, наша смена, не поломаете установившейся традиции и будете достойны славы старших товарищей.

Мы тогда шумно, как могут только бесконечно уверенные в себе молодые люди, зааплодировали. Теперь эти аплодисменты я не мог вспомнить без горечи. Они отдавались в ушах пощечинами.

«В чем дело? Почему произошла поломка?» — думал я с тайной надеждой на свою невиновность. Несколько раз я забывался, а приходя в себя, снова думал о том же.


В перевязочную вбежал хирург.

Людмила! Я узнал ее походку, быструю, как у всех, кто ходит маленькими шажками. Наконец-то мы встретились! Вот уж не бывать бы счастью, да несчастье помогло.

Вбежав, Людмила остановилась, точно наткнулась на невидимый барьер.

— Это вы?! — растерянно проговорила она. Но тотчас же брови ее сошлись к переносице.

— Давайте посмотрим больного, — сказала она сестре, подходя к раковине, чтобы вымыть руки. И дальше разговаривала только с сестрой, но повязку накладывала сама. Я чувствовал, как холодные пальцы осторожно касались моего лба.

Из-под круглой шапочки выбилась волнистая, уже успевшая выгореть на солнце прядка. Сколько трогательного и светлого было связано с этой непокорной прядкой…

Все вышли из перевязочной, будто прочитали мои мысли. Давным-давно мы не были вдвоем. Она так близко от меня, что, кажется, я слышу, как бьется у нее сердце. Мне очень хочется поправить ей волосы… и я протягиваю руку. Но ведь есть другой, кто поправляет ей волосы и даже целует ее. Мне становится трудно дышать, я вдруг вижу, как сдвигаются с места лампа, операционный стол, ползут в сторону переплеты окон и двери.

В нос ударяет запах нашатырного спирта, и я снова чувствую прикосновение прохладных рук.

— Ай-яй-яй. Нельзя так, — говорит Людмила чужим голосом. Вероятно, так успокаивают больных ее старшие товарищи. — Ранка у вас небольшая. Крепитесь.

В комнату входит сестра. Мне дают освобождение от работы и просят через два дня прийти на перевязку. Я слушаю, киваю головой, благодарю, но все это как во сне.

«Надо бы поправить ей волосы», — думаю я, выйдя на улицу, но тут же другие мысли, словно растревоженные осы, больно жалят, напоминая о случившемся. Снова и снова приходят на память слова командира полка. Я чуть не плачу и, наверное, красный как рак, потому что семенящий навстречу старик с веником под мышкой спрашивает меня:

— А что, сынок, народу в баньке много?


Техники нашли, что поломка самолета произошла по вине ОТК завода, не заметившего некоторого отклонения от стандарта в конструкции заднего складывающегося подкоса. Этот подкос — очень важная деталь шасси. Во время стоянки самолета, при рулении, взлете и посадке он не дает складываться амортизационной стойке, к которой приделано колесо. Уборка и выпуск шасси производятся тоже с помощью этого подкоса.

Старший техник Осипов, остававшийся за Одинцова, бледный, растерянный, бегал от самолета к самолету и приказывал механикам:

— Срочно проверьте органы приземления! Немедленно!

Механики с лупами и переносными лампами (в гондоле шасси довольно темно) исследовали каждый сантиметр подкосов.

— И надо же так, — жаловался Осипов каждому, — когда нет Одинцова, я терплю жуткие неприятности. Буду телеграфировать ему. Пусть принимает решение.

— А чего раздумывать? — сказал майор Сливко. — Напиши на завод рекламацию — и делу конец. Мы должны быть уверены в технике, на которой летаем.

Инженер вылетел в полк, как только получил телеграмму. Едва По-2 коснулся колесами земли, как Осипов побежал встречать самолет.

— А почему вы полагаете, что виноват завод? — спросил Одинцов.

Осипов испуганно взглянул на него.

— Кто занимался расследованием аварии? — продолжал тот.

— Я. Лично.

— Где агрегаты шасси?

— В каптерке. Акты к списанию я оформил.

— Ну что же, пойдемте, посмотрим.


Вечером я зашел к инженеру.

— Одинцов в ванне, — сказала Нонна Павловна. — Присаживайтесь. Ну, что у вас нового? Все летаете?

— Летаем, Нонна Павловна, — мне не хотелось говорить о своих неприятностях. — Вот у вас, кажется, большие новости. Рассказали бы.

Я слышал, что Нонну Павловну вовлекли в бригаду по благоустройству быта летчиков-холостяков и приняли в лекторскую группу при Доме офицеров.

Это произошло не без вмешательства Кобадзе. Однажды он обрушился на начальника Дома офицеров.

— Послушай, друг любезный, когда же вы начнете проводить лекции? Все танцами заменяете.

Тот развел руками.

— Лекторы подводят, товарищ капитан.

— И будут подводить, пока не замените приглашенных своими. А они у вас под боком.

— Укажите, товарищ капитан.

— И укажу. — Кобадзе стал загибать пальцы, перечисляя тех, кого можно включить в лекторскую группу. Среди них была названа и Нонна Павловна.

— Кто она такая, товарищ капитан?

— Это абсолютно свободный человек и в высшей степени способный. Определенно!

И вот теперь этот «свободный человек» кивнула на стол, заваленный книгами и нотами.

— Вот видите, готовлюсь.

Она рассказала мне о задуманном цикле лекций по истории музыкального искусства.

— И знаете, во время лекций я обязательно буду музицировать!

Я не перебивал ее, потому что видел — она хотела казаться и мне, и себе совсем иной, чем при нашей последней встрече.

Вошел Одинцов, как всегда, в тужурке и галстуке (он терпеть не мог пижам, халатов, домашних туфель). Остановился и стал слушать, сначала снисходительно, а потом с интересом.

— Знаете, лейтенант, мне она об этом не говорит, — заметил он, когда Нонна Павловна кончила.

— А разве тебе, Одинцов, интересно? — Нонна Павловна прищурила темные глаза. — Вот не знала!

И хотя сказала она это шутливо, я увидел на лице инженера растерянность. Он поспешил перевести разговор на другое:

— Вы, вероятно, Простин, по поводу своего самолета?

— Да, собственно…

Инженер подсел к столу и, сдвинув в сторону книги Нонны Павловны, взял карандаш.

— Для вас, конечно, не секрет, что при посадке самолета наибольшую нагрузку испытывают шасси. — Он нарисовал стойку, на которой крепится колесо и складывающийся подкос. — Очень важно не допускать перегрузок на подкос. Сделать это нетрудно. Надо всего-навсего в точности выполнять наставления. — Он посмотрел на меня. — Вы здесь, Простин, не при чем, — и я понял, что речь пойдет о моем механике. — Нельзя заливать в стойку жидкости больше, чем требуется. Нельзя при заливке пользоваться грязным шлангом: этой грязью забиваются отверстия в поршне, через которые идет жидкость при работе стойки. Нельзя допускать, чтобы давление в пневматике было выше нормы. На самолетах, механики которых забывают об этих «нельзя», амортизация становится жесткой, она не способна поглотить усилия, которые при взлете и посадке сжимают задний подкос. Подкос деформирует или разрушается, что, собственно, произошло на вашей машине.

— Что-нибудь случилось? — испуганно воскликнула Нонна Павловна.

«Случилось!» — сказал я себе, ошеломленный.


XIV

<p>XIV</p>

На комсомольском собрании, где разбиралось дело Мокрушина, я сидел, как побитый. Да, создать передовой комсомольский экипаж мне не удалось. Мокрушина командование перевело в мотористы.

Я нащупал в кармане письмо от старинного дружка Володьки Баринова и еще раз прочитал его. Володька недавно окончил пехотное офицерское училище. «В моем распоряжении взвод — двадцать гавриков, и за мной они готовы в огонь и воду», — писал он. А я и с тремя человеками не могу сговориться… И ведь я думал, что нашел общий язык с подчиненными, что они увидели во мне командира.

Почему же Мокрушин допустил аварию самолета? Может быть, не надо было так безудержно хвалить его, когда он первым снял поддон на моторе и изобрел новый кран запуска?.. Да, не надо! Он зазнался после этого.

Многое напортил и Одинцов. Ведь он, безоговорочно отклонив идею Мокрушина, даже не предложил ему усовершенствовать конструкцию крана запуска. Ясно, что Мокрушин не мог смириться с таким заключением и очень недоверчиво отнесся к словам Одинцова. «Кран нужен на самолете, инженер губит ценное дело», — твердил он.

С безрассудным упрямством Мокрушин стал отстаивать свое детище, а к инженеру проникся глубочайшей неприязнью. Однажды он умышленно не выполнил его приказ, в другой раз нарушил правила инженерно-технической службы. Одинцов наложил на Мокрушина взыскание, но это лишь еще больше ожесточило механика.

Вот когда нужно было встревожиться. А мы, комсомольцы, проморгали.

…Лерман доложил о проступке Мокрушина.

— Бюро решило объявить комсомольцу Мокрушину строгий выговор.

По рядам пронесся шумок.

— Первое слово, я думаю, предоставим виновнику, — сказал Лерман, передернув плечами. Лицо его было непримиримо строгим.

Комсомольцы закрутили головами, отыскивая Мокрушина. Он, ссутулясь, сидел в заднем ряду и глядел в одну точку. Поднялся он неохотно, стоял, так и не выпрямившись, не поднимая головы, точно его кто тянул вниз.

— Попросим выйти к трибуне! — выкрикнули из передних рядов.

— А мне и отсюда нечего говорить. — Мокрушин облизал пересохшие губы, поскреб обкусанным ногтем спинку стула. — Сами знаете, что получилось… Что ж… пусть виноват…

— Виноватых бьют, — сказал приглашенный, на собрание командир звена Сливко.

— Пожалуйста, бейте! — резко ответил Мокрушин и сел.

Слово взял Сливко.

— В общем, так, товарищи комсомольцы, либеральничали вы с Мокрушиным. Сегодня, понимаешь ли, он может на послеполетный разбор не прийти, завтра на материальную часть, а послезавтра вообще о службе забудет. Да так и получилось! Он, видите ли, изобретает перпетуум-мобиле…

— Не перпетуум-мобиле, а новый запуск мотора, — громко крикнул я.

— Вам дадут слово, — заметил Сливко. — Некоторые комсомольцы взяли под защиту Мокрушина. — Он звучно отпил из стакана воду и повернулся в мою сторону. — Не потому ли товарищ Простин зажимает мне рот, что сам он допустил грубую ошибку в управлении самолетом?

Это было, как снег на голову: на последнем разборе Сливко говорил, что я отделался «легким испугом» только потому, что удачно посадил самолет.

— Скажут, я заявляю вразрез своим словам, — продолжал майор. — Не собираюсь! Правда, комсомолец Простин притер машину на три точки, я это видел. Но как он взлетел — я не видел, потому что был в воздухе. А вот в журнале записано, что младший летчик Простин взлетел с чрезмерно поднятым хвостом. Это значит, на неровностях, когда колеса стукались даже о маленькие препятствия, на задний подкос действовала чрезмерная сила сжатия.

«Вот если б он так докапывался до причин на каждом послеполетном разборе! — подумал я. — Но зачем же он сейчас заговорил об этом! Чтобы унизить меня перед всеми?»

Председатель Лерман дотронулся карандашом до графина:

— Мы разбираем дело Мокрушина. Сливко спокойно допил воду из стакана:

— В общем, товарищи, я, как командир звена, считаю, что Мокрушину не место в комсомоле.

Поднялся Лерман. Он говорил о воинской дисциплине, которая зиждется на уставах, приводил цитаты из Калинина и Крупской. Его попросили высказываться конкретнее. Он помолчал немного, покосился на Сливко и молвил:

— Свои личные соображения я изложу позже. Может быть, другие прольют свет на это очень неясное дело. Давайте спорить. Древний философ сказал: в споре рождается истина.

Концовка эта у многих вызвала улыбку.

— Правильно говорил товарищ майор Сливко! Не место Мокрушину в комсомоле! — выкрикнули с места.

— Нет, неправильно. Нельзя рубить с плеча.

Комсомольцы поднимались один за другим и говорили, как, на их взгляд, нужно поступить с Мокрушиным. Большинство было за то, чтобы его исключить из комсомола. Ведь он чуть не погубил двух человек; самолет мог скапотировать при посадке, то есть перевернуться на спину, и неизвестно, что бы тогда случилось с экипажем.

Я тоже попросил у председателя слово.

— Не буду выгораживать Мокрушина, — начал я, сильно волнуясь, — но предложение коммуниста Сливко считаю неправильным. Мокрушин на распутье, он, может быть, еще не нашел себя. Но он не бездействует, у него вулкан внутри. И наша задача — поставить Мокрушина на правильный путь…

По лицу Сливко скользнула усмешка:

— Няньку прикажешь нанять?

— В няньке нет нужды. Но сильный, неотступный товарищ ему необходим. Все видели, как Мокрушин работал, чертил. А кто поинтересовался, чем он занят, что чертит? Никто! Есть у него друзья? Нет! В этом и наша ошибка… Я предлагаю объявить Мокрушину строгий выговор.

Сливко достал папиросу и пошел к выходу. Как только за ним закрылась зверь, Лерман снова взял слово.

— Мне кажется, товарищ Простин выступил резонно, — он откашлялся и посмотрел на дверь. — Я лично считаю, что комсомольцу Мокрушину нужно дать общественное поручение, но такое, чтоб выполнять его было интересно. Надо, чтоб он вошел в коллектив.

После каждого предложения Лерман энергично опускал согнутую в локте руку до пряжки, словно выколачивал нужные слова из живота, выступавшего над узким солдатским ремнем.

Комсомольцы предложили снова выслушать Мокрушина.

На этот раз его заставили подойти к президиуму. Он стал пробираться между тесных рядов, и мы увидели, что гимнастерка на его спине потемнела от пота. Худощавое осунувшееся лицо выражало злое отчаяние.

— Кончали б скорей эту музыку. Надоело уж все! — сказал он глухо и положил на стол комсомольский билет.

Все переглянулись. Чего-чего, а такого не ожидали! «Нервная реакция», — подумал я и как можно спокойнее произнес:

— Комсомолец Мокрушин, кончат тогда, когда убедятся, что ты понял ошибку.

Мокрушин молчал, опустив голову. В комнате стало шумно.

— Все-таки прав майор Сливко!

— Нет, неправ. Разве не видите, Мокрушин в невменяемом состоянии?

— При чем тут состояние? — это говорил старшина эскадрильи Ралдугин. — В послевоенные годы мы безаварийно несли летную службу. А он ославил нас на весь Советский Союз! Нас считают растяпами, безответственными людьми. А мы распускаем слюни! Тут говорят, Мокрушина надо де воспитывать. Наказание построже — это тоже один из методов воспитания, надо учесть.

Председатель встал.

— Товарищи! Прошу без выкриков! Голосуем в порядке поступления предложений. Кто за исключение Мокрушина из комсомола?

Густой лес рук решил судьбу бывшего механика.

В коридоре стоял Брякин. Он вопросительно посмотрел на меня и тотчас же опустил голову. «Ждет Мокрушина и жалеет, — подумал я. — А себя, видно, считает виноватым. Конечно, виноват. И он, и я, и Лерман. О себе только думали».

Меня нагнал Сливко и заговорил, как ни в чем не бывало:

— Эх, свет Алеша, — тут он явно подделывался под Кобадзе, — ты вообще на сознательность подчиненного рассчитываешь, а в частности это не всегда верно. У тебя, брат, душа нараспашку. Кое-кто, как видишь, принимает ее за урну…

— А на что командир должен рассчитывать? — перебил я.

Видимо, вопрос мой прозвучал совсем не дружелюбно. Майор остановился, посмотрел на меня в упор:

— По-моему так. Сам никому души не открывай, но и в чужую не ломись. У меня на этот счет проверенное мнение.

На другой день я ходил взад и вперед по песчаной дорожке перед казармами и глядел то и дело на проходную, боясь прозевать подполковника Семенихина. «Собрание ошиблось, — думал я. — Должно быть, на многих повлиял Сливко. Скажу подполковнику, что я просто не знаю, как быть дальше».

Неподалеку летчики занимались на тренажере — отрабатывали навыки катапультирования из кабины самолета.

На наших самолетах не было катапульты, скорость полета позволяла при аварии обойтись без этого устройства. Но последнее время в программу обучения летного состава включили эти занятия и несколько новых дисциплин, например, теорию реактивного и ракетного двигателя, аэродинамику больших скоростей. Классы оборудовали новыми приборами, спортзал — снарядами и тренажерами. Все это позволяло надеяться, что в ближайшем будущем мы получим новые скоростные самолеты.

Около катапультного тренажера толпились пилоты, наблюдали за тем, как инструктор помогал молоденькому летчику привязаться к самолетному сиденью, установленному в специальной кабине. Летчик заметно волновался: ведь он должен, подобно артиллерийскому снаряду, вылететь из кабины, как только под сиденьем сработает взрывчатка.

Товарищи подтрунивали над ним:

— Леша, завещание не забыл оставить?

— Где там у тебя ключ от комнаты?

— И сберегательная книжка…

— Дай адрес жены!

— Прекратить разговоры! — скомандовал инструктор. — Марш все в курилку!

Летчики неохотно потянулись к бочке, вкопанной в землю. Николай Лобанов на ходу сочинял:

— В аварийном самолете долго не сиди. Быстро принимай решение, жизнь свою спаси.

— Вылетая из кабины, позу сохрани, — в тон ему продолжал Шатунов.

Эти нехитрые стихи вызвали новый взрыв хохота. Между тем инструктор давал летчику вводную:

— Высота пятьсот метров. Самолет горит. Ваши действия?

— Катапультируюсь, — храбро ответил летчик.

— Давайте, — инструктор отошел от тренажера.

Летчик втянул голову в плечи, напряг мускулы тела, руки прижал к туловищу, спину — к бронеспинке. Приняв нужную позу, он резко отжал от себя рычаг аварийного сброса фонаря, сделал глубокий вдох, закрыл глаза, крепко стиснул зубы и надавил на ярко-красную ручку выстрела.

Раздался взрыв, вместе с облаком белого дыма из кабины по вертикальным рельсам пулей вылетело сиденье с летчиком. Достигнув высоты шести — семи метров, оно остановилось. Летчик быстро дернул грушу — открыл замок привязных ремней — и, отделившись от сиденья, взялся за кольцо парашюта. После этого он слез по лесенке вниз.

Сиденье опустили с помощью лебедки. Инструктор объявил:

— Майор Сливко, к тренажеру! Летчики закричали:

— Товарищ инструктор, поставьте под него пиропатрон с двенадцатикратной перегрузкой. Соответственно его весу.

Инструктор улыбнулся.

Я смотрел на Сливко с неприязнью. Тотчас же вспомнился последний разговор с Людмилой. После того как мы встретились в госпитале, я набрался храбрости и поехал к ней.

Знакомый палисадник, крыльцо с ажурной резьбой, три ступеньки. «Идти ли?..» — подумал я и почувствовал, что если хоть секунду помедлю, то уже не решусь.

Влетел на крыльцо. Хотел уже позвонить, но услышал за дверью голоса и отступил к стене. Звякнула щеколда, как тогда, в наш первый вечер.

Дверь отворилась, прижав меня ящиком для писем к стене. В щели между дверью и косяком мелькнуло голубое платье, потом показался темно-зеленый френч. Грузно колыхнулась половица, на которой я стоял, и знакомый мужской голос произнес:

— Вот быстрая! Люсенок, мы же, можно сказать, не опаздываем.

— Роман Сидорович, Рома, голубчик! — послышался грудной голос, — Приценитесь к тому, из креп-жоржета. Да берите на номер больше. Теперь ужасно маленькие номера. И чтобы цвет был культурный.

— Положитесь на меня, Полина Тимофеевна! Будет вам и белка, будет и свисток, — проговорил Сливко и засмеялся.

Дверь захлопнулась. Сливко взял Людмилу под руку. Поля светлой шляпки касались его огромного плеча. Рядом с ним Людмила казалась цветком, выросшим около крепкого пенька. Я смотрел на круглый бритый Затылок майора, чувствуя, как гулко колотится сердце.

Сливко вдруг обернулся. С веселым недоумением он разглядывал меня.

— Людочка, к тебе пожаловали.

«Как, должно быть, смешно я выгляжу!» Я соскочил с крыльца и направился к ним.

— Простите, я, кажется, обеспокоил вас… — И мне вспомнилось, что точно так же начал я свой самый первый разговор с Людмилой. А что, если и она вспомнила?

Лицо и шея Людмилы порозовели.

— Чем же вы обеспокоили? Наоборот даже, — Людмила как-то некстати засмеялась. — Нет, серьезно. Как же мы разминулись? Вот удивительно!

— Он с луны свалился. — Сливко громко расхохотался, но тотчас же умолк, словно голос его замерз от взгляда Людмилы. — Ну, пойдем, Люся, пойдем, а то магазины закроют.

Было прохладно. Ветер раскачивал деревья. Казалось, их вершины метут небо, гонят куда-то облака. На землю падали бархатные сережки.

— Поздно уже. И вообще что-то не хочется никуда идти. Дождь должен быть, — Людмила неуверенно посмотрела на нас с майором.

— Что же делать? — спросил майор, сдвинув на затылок фуражку.

— Прежде всего надо взять папин зонт.

— Можно, — с наигранным благодушием согласился Сливко, взглянув на меня. — Сходить?

— Сходить.

Когда Сливко ушел, Людмила спросила:

— Зачем вы пришли? — и, не дожидаясь ответа, заговорила сама, резко, зло. Казалось, она копила эти слова давно и вот теперь, обрушила на меня все разом. — Я все знаю! Вам стало известно, что со мной хочет познакомиться Сливко, и вы благоразумно отошли в сторону, побоялись испортить отношения с начальством. Это оскорбительно! — Людмила, толкнув калитку, выбежала на улицу.

— Почему ты один старик? — раздался голос майора. — В чем дело?

— А в том, — я сделал шаг навстречу, — что вы поступили нечестно, низко. Как вы смели клеветать на меня Людмиле? Как вы смели волочиться за ней, когда знали, что я ее люблю?

— Позволь, приятель, — усмехнулся Сливко. — Не ты ли предлагал оформить приемо-сдаточный акт на свою любовь? Забыл уже? Нет, уж ты…

— Замолчите! — крикнул я, почти не владея собой. — Замолчите сейчас же! — Я повернулся и пошел, зная, что Сливко смотрит мне вслед.

…Неподалеку дневальные убирали двор.

— Лично мне там все нравится, — доносились до меня слова Лермана, уже побывавшего в лагерях. — Аэродром — взлетай хоть на двадцать четыре стороны. Воздух чистый, как в деревне. Палатки в соснячке. А река! Вода, как хрусталь.

И мне так вдруг захотелось уехать из города, будто он был средоточием всех зол.

Наконец, появился подполковник. Я пошел навстречу.

— Ну вот и хорошо, что мы повстречались, — сказал подполковник. — Сядем-ка! Говорить буду я, лейтенант, — Семенихин пригладил на темени редкий пушок. — Расскажу вам для начала военный эпизод. Майор Сливко и капитан Высокое выполняли задание. Высокое сфотографировал вражеские коммуникации, но на обратном пути его подбили «мессера», и он был вынужден сесть где-то в степи, на чужой территории.

— Да, я слышал об этом. — Майор Сливко приземлился, забрал летчика и фотоаппарат.

— Не те слова, лейтенант Простин, — Семенихин замотал головой. — Спас от лютой смерти товарища и доставил в штаб ценные разведданные.

Семенихин пытливо посмотрел на меня. Сделалось не по себе под прищуренным взглядом острых умных глаз.

— Скажите, лейтенант, что бы произошло, если б на месте Сливко были вы?

— Я бы тоже, товарищ подполковник, не задумываясь…

— Подождите, Простин, если бы вы сделали посадку, подобную вашей последней?

Я молчал. Спрашивать замполита, правильно ли мы поступили с Мокрушиным, было уже не нужно. Семенихин заглянул мне в глаза:

— Жалко? И мне жалко! Но мы же не открещиваемся от Мокрушина. Если Мокрушину дорого звание комсомольца, он обретет его. А мы поможем ему, не оставим в покое. — Подполковник встал: — Не старайтесь, лейтенант, нравиться всем.


XV

<p>XV</p>

Выехать в лагеря мне, «безлошадному» летчику, пришлось позже всех — сдавал разбитую машину в стационарные мастерские.

С машиной оставался ефрейтор Брякин.

— Я помогу ремонтникам, разрешите, — сказал он Одинцову, когда составляли дефектную ведомость. — Я ведь токарь. Все будет сделано в лучшем виде. Я ведь уже хорошо знаю конструкцию самолета.

На этот раз Одинцов не стал возражать. И меня это не удивило: было видно, что Брякин искренне хочет скорее ввести самолет в строй. Несчастье с Мокрушиным сильно подействовало на него. Он стал серьезнее, собраннее. Я видел, что он переживает его горе, как свое собственное.

Пока мастерские принимали машину, я каждый день дежурил возле госпиталя — подстерегал Людмилу. Как утопающий хватается за соломинку, так и я хватался за последнюю возможность увидеться с Люсей и поговорить с глазу на глаз. Мне казалось, еще не все потеряно, еще можно вернуть ее.

Но Люся упорно не появлялась. Мастерские приняли машину — и я вынужден был доложить комэску, что могу отбыть в лагеря. Истомин велел мне до отъезда встретиться со Сливко и передать, что ему продлен отпуск для устройства личных дел.

— Личные дела?! Какие это?

— Когда будете жениться, поймете, — весело ответил капитан и положил телефонную трубку.

Сливко женится!.. Ну почему так несправедливо все! Ведь он не любит ее так, как люблю я…

Весь день я ходил по городу и думал, думал о Люсе. Поздно вечером я обнаружил, что нахожусь неподалеку от ее дома. Ноги, помимо воли, несли меня все ближе к знакомым воротам.

Окна в доме были ярко освещены, доносилась музыка, смех. На какое-то мгновение на узорчатой шторе возникла тень Людмилы. Закинув кверху тонкие руки, так что хорошо обрисовалась ее маленькая грудь, Люся поправила пышные волосы. Потом к ней приблизилась другая тень, с погонами на плечах, и загородила ее. Хотелось схватить кирпич и запустить в окно.

«Не сходи с ума, — сказал я себе. — Этим ничего не добьешься. Надо же быть мужчиной!»

В ту же ночь я собрался, написал Сливко открытку и уехал из города.


Лишившись самолета, потеряв механика, распростившись с девушкой, я всецело доверился Кобадзе.

— Слова-то какие подобрал: лишился, потерял, распростился, — сказал капитан и поморщился, словно микстуру выпил.

Наш разговор происходил на крутом песчаном берегу речушки, которую на все лады расхваливал Лерман. Мы сидели с заброшенными в воду удочками и ждали, когда клюнет рыба.

— К сожалению, за этими словами большой смысл, — обреченно сказал я.

— Ни черта за ними нет. Абсолютно. Ты еще посмеешься над ними и над собой тоже. Кстати, труд — это, милейший, панацея от всех зол.

— Летный труд, видно, не для меня. — Говоря это, я не рисовался. Все чаще я спрашивал себя, правильно ли поступил, сделавшись военным. Не лучше ли было послушаться отца и стать кузнецом?

— Брось, брось говорить ерунду. — Кобадзе вскочил. — Меня что в тебе привлекло — твоя страсть, задор твой! — Кобадзе достал трубку и папиросы — он всегда набивал ее табаком из папирос. — А теперь вдруг ты заговорил по-другому. Будто выгорело в тебе все!

— Да нет, не выгорело. Просто мне кажется… ну, я сомневаюсь. Ты же сам, Гиви, говорил, что я кузнец, а не летчик.

— Ну, говорил. И сейчас скажу, если плохо будешь летать. А впрочем, не хочу я с тобой разговаривать, — Кобадзе отвернулся, но все же продолжал говорить: — Слабак ты. Выходит, встретился с трудностями и раскис. Ты что же — думал, в жизни будут одни пироги да пышки? Ах, черт возьми! Неужели тебя не задевает, что все молодые летчики уже вылетели в закрытой кабине? Скоро начнут полеты в облаках. Тебе нужно догонять. Или ты болен? — Озорно сверкнув глазами, капитан усмехнулся. Так он делал, когда ждал возражения или хотел, чтобы ему возразили. — Можно, конечно, и повременить, только догонишь ли тогда?

Из березовой поросли выпорхнула стайка рябчиков. Тесно прижавшись друг к другу, птицы взвились в светло-сиреневое небо, очертили ломаную дугу и сейчас же камнем упали на отбежавшую от своих сестер березку.

«Хорошо здесь! — впервые подумал. — Вольготно, как дома».

— Ты мне как-то письмо дружка показывал, — продолжал Кобадзе, — того, который взводом командует. Не верю я! Не пойдут солдаты в огонь и в воду за тем, кто их гавриками считает. Но я хочу другое сказать. Ты командуешь младшими командирами, грамотными специалистами. Они имеют дело едва ли не с самой сложной техникой и знают ее основательно. Каждому из них можно доверить целое отделение. Вот теперь и прикинь — отстал ты от дружка или рукой ему машешь?

Я уже решился сказать капитану, что готов с завтрашнего же дня приступить к полетам, но Кобадзе поднял руку:

— Сматывай удочки и иди получай в оперативном отделе топографические карты. Я их отложил — писарь знает. А вон там, в березнячке, приклеена немая карта нового района полетов. Пока она не заговорит твоими прекрасными устами, о полетах и не мечтай. Определенно.

— Разрешите завтра сдать зачеты по чтению немой карты? — спросил я, приложив руку к козырьку.

Кобадзе усмехнулся. Как я любил его дружески-насмешливую улыбку!

— Нельзя, товарищ Простин, бросаться из одной крайности в другую. А впрочем, такой разговор мне больше нравится.

Не знаю, сумел бы я осилить немую карту, если б не подполковник Семенихин.

— Поддается? — спросил он, подойдя.

— С трудом, товарищ подполковник. Очень уж мало на ней характерных ориентиров. Вся надежда на железную дорогу, если заблудишься.

— Надежда верная, — сказал он. — А ну-ка, восстановите по памяти карту.

Я провел на листе бумаги несколько ломаных линий, нарисовал зеленое облако, что должно было обозначать лесной массив… и ничего больше припомнить я не мог.

Подполковник улыбнулся.

— Срисуйте карту несколько раз, и она запомнится. А на сон грядущий и ото сна восстав проверьте себя. Привлеките к этому своего воздушного стрелка. В районе полетов он сейчас разбирается не хуже летчика. — Семенихин посмотрел на меня одобрительно: — Это вы, лейтенант, догадались обучить воздушного стрелка штурманскому делу?

— Но ведь это же нужно.

— Он тут летал с одним младшим лейтенантом в пилотажную зону. И то ли летчик закрутился, то ли машину ветром отнесло, оказались они не под тем местом, где начали пилотаж. Летчик стал метаться, пошел куда-то в сторону от аэродрома. А горючее кончалось. Может, на вынужденную бы сел, на колхозное поле, если бы не стрелок. Подсказал, куда лететь.

Я чувствовал себя на седьмом небе. Хотелось тотчас же разыскать Лермана и поблагодарить его. А подполковник продолжал:

— Я распорядился, чтобы всем стрелкам выдали топографические карты, хватит им быть воздушными пассажирами. А то, как война кончилась, наступила для стрелков легкая жизнь: ни забот, ни ответственности. Пусть-ка совершенствуются!

Как только подполковник ушел, я снова принялся за дело и вскоре изрисовал всю бумагу, какая у меня была.

Лермана я не пригласил: постеснялся, все-таки не гоже быть учеником перед ним. Вдруг опростоволосился бы.

Когда я был допущен к полетам, меня навестил Одинцов.

— Ну-ка, вылезайте из кабины, — сказал он, покачав элерон.

Я опустил штурвал и выключил аккумулятор.

— Что-нибудь случилось? Инженер забрался на плоскость.

— Случилось то, что вы нарушили правила тренажа. Вы представляли себя в полете?

— Да, уже подлетал к полигону, — ответил я, не понимая, в чем заключается нарушение.

— Иначе говоря, вы находились над территорией противника?

Я улыбнулся.

— Да, как будто бы…

— А вы не смейтесь, — инженер недовольно посмотрел на меня. — Сейчас вражеские зенитки отбили вам хвост и все рули. Ваши действия? Отвечайте быстрее. Самолет падает!

— Прыгаю с парашютом.

— Прыгайте! Фонарь у вас уже открыт.

Я выскочил на плоскость и спрыгнул на землю.

— Дергайте парашютное кольцо! — крикнул Одинцов. Все стало ясным. Парашют мой лежал под плоскостью незаряженным, там же — шлемофон и очки.

— Вот видите, — инженер посмотрел на меня осуждающе. — Так тренажи не проводят. Надо забыть про условности.

— Майор Сливко этого не требовал, — начал оправдываться я.

— Тем хуже и для вас, и для майора. Сделайте предполетный осмотр.

«Хочет проверить меня. Педант несчастный!» — подумал я с неприязнью. Но сейчас же устыдился. Нет, Одинцов не педант. Ведь если бы не он, не видать мне неба до тех пор, пока не отремонтируют мою машину. А он пошел к полковнику (я узнал это от Кобадзе) и попросил, чтобы мне разрешили тренироваться на самолете Николая Лобанова, хотя инструкцией это запрещалось.

— На войне всякое может быть, — сказал он командиру полка, — летчик должен хорошо летать на любой машине.

Я помнил, как Кобадзе пришлось однажды ночью в пургу на чужом самолете разыскивать затерявшуюся группу. Не только на войне может всякое случиться. Почему же Одинцов должен верить мне, летчику, который не умеет контролировать механика и моториста? Разве я не могу снова что-нибудь не досмотреть?

«Не могу! — ответил я себе. — Он сейчас в этом убедится».

Я осматривал самолет, как учили в аэроклубе и училище: проверял тяги, тросы, качалки, крепления рулей, заглядывал в каждый лючок на моторе, ощупывал каждый узел. Я залезал в гондолы шасси, забирался под стабилизатор, и Одинцов следовал за мною, как тень.

— Пожалуй, вы не сделаете больше ошибки, — сказал он на прощанье. — А парашют надевайте, когда тренируетесь. И не смотрите так хмуро. У вас был перерыв в полетах, и я обязан вас проверить.

Во время облета района на «спарке» Кобадзе то и дело спрашивал:

— Что видишь под правым крылом? А под левым? Сколько километров до Черного болота?

Убедившись, что я знаю запасные аэродромы и площадки, капитан велел идти на посадку. А через два дня мы снова поднялись в воздух. Но теперь кабина была закрыта плотной белой материей. Я не видел ничего, кроме приборов. Приборы были моими глазами и ушами. И я должен был верить этим металлическим существам, больше чем себе! Это очень трудно. Мне казалось, я врежусь куда-нибудь так, что и костей не соберешь.

На аэродром я вышел по радиокомпасу, но если б капитан спросил, над какими ориентирами мы пролетаем, я не сказал бы. А ведь полеты в сложных метеорологических условиях, когда можно ориентироваться только по приборам, ценны тем, что позволяют подойти к объекту незаметно для врага и, пробив облака, внезапно поразить цель.

— Напряженно ведешь себя в воздухе, — сказал капитан, когда мы сделали три полета. — Трусишь что ли?

Нет, «трусишь» это не совсем то слово. Если зрячему человеку завяжут глаза и поведут под руки, он не до конца будет верить поводырям. Примерно то же чувствовал и а в первом слепом полете, хотя за спиной сидел капитан Кобадзе, который в любую минуту мог поправить меня или взять управление самолетом в свои руки.

Я крепче обычного сжимал в руке штурвал, слишком резко действовал сектором газа. Самолет то и дело рыскал, шел с переменной скоростью.

— Ладно, свет Алеша, не горюй, не грусти, — сказал мне Кобадзе уже на земле. — Сделаем еще парочку полетов в закрытой кабине. Сумеешь в любую минуту определить местонахождение, тогда и будем считать, что задание усвоил.

И вот мы снова в воздухе. Под плоскостью совхоз. Над ним надо «входить в облака», так как дальше, по условиям, «вражеская территория». Я замечаю время, закрываю полотняные шторки кабины. Самолет лезет вверх. Я не спускал глаз с высотомера. Вот стрелка коснулась деления с заданной цифрой. Перехожу в горизонтальный полет. Теперь путеводителем — магнитный компас. Стараюсь выдержать расчетный режим полета.

А что, если я не выйду в заданный пункт? Прощай тогда полеты в сложных метеоусловиях! Буду плестись в хвосте у товарищей… Я начинаю лихорадочно соображать, где мы находимся; кажется, что лететь в облаках легче, чем сейчас, когда не видишь даже плоскостей машины.

— Определи местонахождение, — слышится в микрофоне голос Кобадзе.

«Где мы, где мы?» — стучит сердце. Бессмысленно смотрю на часы. Потом взгляд скользит по приборам. Чуть повыше сектора газа на белом полотне — шовчик. От воздушной струи, задуваемой в приоткрытую форточку, расползлись нитки.

Я пригибаюсь к щелочке. Всего на одну секунду. Но если тебе известны характерные ориентиры, секунды достаточно, чтобы узнать, где летишь. Оказывается, мы идем точно по курсу!

Я выскочил к аэродрому и через пять минут открыл шторки кабины.

Когда мы приземлились, Кобадзе велел мне проанализировать полет. Я промолчал о злополучной щелке.

— Повезло тебе, свет Алеша. Определенно. С другими пришлось дольше возиться. А одного и вовсе отстранил.

— Почему?

— Почему тебе повезло?

— Нет, почему отстранил.

— За недобросовестность. Понимаешь, набрался нахальства и неплотно закрыл шторки.

Капитан смотрел на меня прищуренными глазами и хитро-хитро улыбался.

— Кого хотел провести, — капитан погрозил пальцем. Было похоже, что он мне грозил. Лицо мое залила краска стыда. Я уже хотел признаться во всем, но Кобадзе вдруг отвернулся и заговорил о другом.

— Завтра будет ветер, нагонит облаков. — Он улыбнулся. — Недавно было так: горизонт чист, значит, можно лететь, а теперь, смотри-ка, все наоборот. Обложило небо тучами, дождь или снег идет — будут полеты. Да ведь что ж, хорошая погода для прогулок, а не для боевых операций. Определенно.

Он ушел, размахивая планшетом.

Кажется, он все заметил. Неужели простил? Это на него не похоже.

Стволы берез ослепительно белели в солнечном свете. Кое-где березы отбегали к горизонту, стволы их сливались с небом, и казалось, что зеленые ветки висят в воздухе. Светло-сизый мох на елях выглядел снегом. И было странно видеть среди богатой зелени эти убранные «снегом» ели.

Кобадзе был прав: действительно поднялся ветер и небо затянуло облаками. Но лететь нам не пришлось: вернувшийся с разведки летчик сообщил, что облака в районе полетов плывут над самой землей — прижимают к ней самолет, и видимость очень ограниченная.

— Плоскостей своих не видно, — говорил разведчик командиру полка. — Летишь, будто ватой обложен. Да и ветерок этак баллов на десять.

— Заруливайте самолеты на стоянку! — приказал Молотков летчикам. Командир считал, что от простого надо переходить к менее простому, от менее простого к менее сложному, а затем уж к сложному.

Лерман выбрался из задней кабины и, громыхая о борт пряжками ремней, вытянул за собой парашют. Его окликнул Одинцов. Они отошли в сторону и стали вполголоса совещаться.

— Все будет сделано, товарищ майор, — услышал я. Лерман старательно щелкнул каблуками.

— Предстоит серьезное дело, — внушительно сказал он, когда мы, взвалив парашюты на плечи, отправились на командный пункт. — Инженер просит, чтобы комсомольская организация помогла проконтролировать работу авиационных механиков, ведь скоро начнутся учения. Надо провести рейд.


На следующий день члены рейдовой бригады — двадцать человек, — разделившись на группы, разошлись по стоянкам. Я вошел в группу Герасимова, который вызвался помочь комсомольцам.

— Вот что, братцы-товарищи, — сказал Герасимов, остановившись у самолета, который был временно закреплен за мной. — На машине вроде бы промывали масло- и бензотрубопроводы. Сейчас уточним. — Он похлопал по ноге, торчащей из фюзеляжного люка, и оттуда выбрался долговязый сержант.

— Принеси-ка формуляры, — распорядился Герасимов.

Несколько минут он тщательно просматривал их, высчитывал, сколько часов осталось работать мотору до регламента.

— Так вот, братцы, — обратился он к нам, — надо в первую очередь проверить места соединений трубопроводов. Один человек осматривает верх мотора, другой — низ, двое — с боков. Я проверю контровку самолетных тяг и тросов.

Самолет облепили со всех сторон. Глухо загремели по трапу сапоги, захлопали бронелюки.

— Вот здесь, на маслосистеме, петрофлекс нужно бы заменить, — слышалось сверху.

Герасимов поднимался по стремянке и заглядывал, сгибаясь крючком, в развал блоков.

— Хомуты водосистемы надо подтянуть! — доносилось снизу.

И механик устремлялся вниз.

Дефектов на моем самолете нашли немного, меньше, чем на других. Но я сказал механику:

— Плохо мы за машиной смотрим. Придет из отпуска твой командир, не похвалит.

— Похвалит, — возразил тот с простодушной улыбкой. — Скажет, что вам можно доверить машину, вот увидите.

— Ой, ли.

— Конечно. Никто еще так не муштровал меня, как вы.

— Что поделаешь, кто ожегся на молоке, дует на воду.

Мы рассмеялись.

В последнюю очередь проверяли машину Сливко. Когда шли к стоянке его самолета, кто-то сказал:

— Ну, у Шплинта все зашплинтовано. Напрасно время потеряем да без ужина останемся. Сегодня — галушки.

— Не останемся, — успокоил Герасимов. — А проверить Абдурахмандинова не вредно. У него и поучиться есть чему.

Механики засмеялись:

— Кукиш свой он и то не покажет. Побоится, скопируем.

Абдурахмандинов встретил нас с удивлением на лице, притворился, будто ничего не знает о рейдовой бригаде, но мы-то поняли, что он готовился к встрече: площадка была присыпана свежим песком, самолет, недавно протертый смесью бензина с маслом, блестел, как зеркало. На моторе, кабине, колесах, на пушках и пулеметах были чехлы с яркими красными флажками. Флажки постоянно напоминали Абдурахмандинову о том, что чехлы не сняты и выпускать машину в полет нельзя. Я знал: флажки сделали ему в какой-то швейной мастерской, и он очень гордится своим знакомством с этой сугубо гражданской организацией.

Уже через пять минут мы смущенно переглядывались, чувствуя себя здесь совершенно лишними: на самолете был полный порядок.

— Что ж, братцы-товарищи, так и запишем, — сказал Герасимов, доставая засаленный блокнот. — Запишем в назиданье другим.

— И будем есть холодные галушки, — проговорил кто-то нарочито обиженно.

Всем сделалось весело.

— Да, послушай-ка, Мустафа, — обратился Герасимов к Шплинту, — что это у тебя за хомутики на трубопроводах?

— А что? — насторожился механик.

— Так просто. Хорошие хомутики.

— Сам сделал!

Герасимов удовлетворенно хмыкнул, а уходя, сказал, хмуря косматые брови:

— Насчет хомутиков напиши заявление председателю комиссии по изобретательству. Или порядка не знаешь? Дело стоит поощрения.

Ужин уже кончался, когда я пришел в столовую. Вкусно пахло жареной рыбой. Летчики встретили меня веселыми возгласами:

— Давай со свежими силенками!

Заядлые рыболовы Шатунов и Лобанов угощали рыбой товарищей. Я не заставил себя упрашивать.

— Вот рубает, так рубает! Смотри, центровка в полете нарушится! — подшучивали летчики.

Кобадзе весело смеялся. И вдруг сказал:

— Там у палатки Брякин тебя ждет. С вечерним поездом прикатил.

Я вскочил. «Неужели что-нибудь с самолетом?» Побежал к белевшей в сумраке палатке. Брякин в непомерно раздутых галифе, щелкнув каблуками, доложил торжественно:

— Товарищ лейтенант, самолет и мотор полностью восстановлены. Машина к боевым действиям готова.

— Хорошо, — сказал я как можно спокойнее. А хотелось броситься ему на шею. — Молодец, не подвел! — Ну, рассказывай все подробно.

Брякин усмехнулся плутовато и передал мне книгу в сером дермантиновом переплете.

Я увидел на титульном листе буквы «Л. Н.», написанные моей рукой. Это был философский словарь, который я подарил Людмиле в первомайский вечер. Она возвращала его.

Мне хотелось узнать, как, при каких обстоятельствах она передала словарь, что говорила, но я постеснялся расспрашивать Брякина. А он вдруг начал рассказывать, что Людмила сейчас очень много работает, до полуночи занимается в библиотеке и если это будет продолжаться, то ее ненадолго хватит.

— А ты откуда все это знаешь?

Брякин провел рукой по лицу и взглянул на меня настороженно:

— Через Майю знаком. Через пионервожатую. Они вроде бы подруги.

Брякин снова провел рукой по лицу.

— Мучается она сильно. Будете в городе — зайдите.

— Она так и сказала?!

— Майя сказала. В общем, я пойду. Разрешите? — И Брякин, поскрипывая сапогами, пошел вдоль палаток.

Значит, Людмила не замужем! Что же у них произошло? Ответа ждать было неоткуда.

Спала речка, усыпанная звездами. Темные днем воды ее сейчас посветлели и были видны далеко, далеко. В них, как в зеркале, отражался невидимый в темной зелени заборчик из тонких жердей, палатки с острыми верхушками. Вспыхивали на миг подбои облаков — наверное, прожектористы пробовали свою технику.

Скудна цветами недолгая летняя ночь. Но зато какое разнообразие звуков можно уловить в обманчивой тишине! За темной стеной леса, отделенной от земли полоской тумана, слышна далекая песня. Доносится побрякивание колокольцев — пасутся лошади в ночном. Где-то во ржи выкрякивает полуночник-дергач, мягко шелестит трава под ветром. Я вслушивался в эти с детства знакомые звуки и вспоминал о далеком доме на Ярославщине.

Безмятежная пора: ни забот, ни тревог. Нет, были, конечно, и заботы, и тревоги. Но разве можно сравнить их с теперешними? Мысли снова возвратились к Людмиле. Какой-то мудрец сказал, что любовь — это счастье. Но это и страданье. Я не должен любить ту, которая бросила меня, ушла к другому, и люблю, и не верю, что она с другим.


Проверка показала, что самолеты содержатся в порядке, укомплектованы всем необходимым, но почти на каждом есть мелкие недоделки. Инженер-майор, просмотрев дефектные ведомости, решил отметить в приказе хороших, рачительных механиков, а тем, кому нужно подтянуться, поставить на вид.

— Я лично сделал бы иначе, — возразил Лерман. — Уж коли командование доверило комсомолу первую половину дела, пусть доверит и вторую. — Лерман посмотрел на всех. — Давайте выпустим сатирическую колючку. Проберет не хуже приказа, вот увидите.

Одинцов потер пальцами высокий с залысинами лоб.

— Пожалуй. Выпускайте колючку!

Лерман тотчас же отправился разыскивать Мокрушина, над которым после собрания взял шефство, и вскоре привел его.

— Надо все сделать до утра. — Лерман довольно потирал руки — он не думал, что так быстро договорится с Мокрушиным, и приписывал это исключительно своим агитаторским качествам. — Придется пожертвовать часом сна. Искусство требует жертв!

Все-таки чуточку смешной был этот Лерман! В общем неплохой руководитель молодежи, он никак не мог отделаться от лозунгов и цитат и сыпал ими часто совсем не к месту. Сколько раз я говорил ему об этом, но он забывал и снова принимался декламировать языком плохой газетной передовицы.

— Надо, чтобы карикатуры били не в бровь, а в глаз.

— Тебе виднее… — Мокрушин пожал плечами.

Он стал другим: равнодушным ко всему, пассивным. Просили его что-нибудь сделать — делал молча, с безразличным выражением лица, посылали — с таким же безразличием шел. И замкнулся снова. Несколько раз я пытался заговорить с ним — он слушал, сумрачно глядя в сторону, и молчал.

— Почему это мне виднее? — возразил Мокрушину Лерман. — Вместе что-нибудь придумаем. Коллегиально. В коллегиальности вся сила.

Мокрушин снова пожал плечами и стал затачивать карандаши.

Можно ли в «Колючке нарисовать механиков, с которых следует брать пример? Одни говорили нельзя, другие — можно. Решили сделать дружеские шаржи. И прежде всего — на Абдурахмандинова.

— Понимаешь, Мокрушин, — объяснял Лерман, — главное — сказать о том, что Абдурахмандинов изобрел очень удобные и надежные хомутики для затяжки гибких трубопроводов. Но за то, что он не сделал изобретение всеобщим достоянием, его можно покритиковать. Слегка, разумеется. Абдурахмандинов — наш актив. Лицо Мокрушина помрачнело.

— Не буду рисовать шарж.

— Почему?

Сержант нагнул голову, чтобы скрыть малиновые пятна на скулах.

— Эти хомутики придумал я. Он предложил мне испытать их. Я согласился: своей машины у меня, сами знаете, нет. Мы договорились, что после испытаний он доложит инженер-майору. А на другой день Шплинт сообщил, что хомутики не держат. Я поскорее отказался от этой затеи, не хотелось снова попадать в историю.

— Хорош Шплинт! — сказал Герасимов. — Придется его помянуть не за здравие, а за упокой. Зажмите-ка его в хомут, да покрепче, — он сжал пальцы в кулак и потряс им.

— Это плагиат! — воскликнул Лерман. — Надо сказать инженеру!

— Неужели Сливко не знал об этом? — вырвалось у меня. Я вспомнил, как завидовал, что у командира звена такой изворотливый и напористый механик. Теперь я был возмущен им.

«Колючку» повесили на стенке командного пункта.

— Добре, добре, — говорил замполит, рассматривая карикатуры. Лерман, слушая похвалы Семенихина, смущенно краснел.

Весть о «Колючке» облетела стоянки. Вряд ли нашелся бы механик, которому вдруг не понадобилось что-нибудь в центральной каптерке (путь туда проходил мимо КП). Сочиненные мною стихи читали вслух, смеялись над «технарями», которым «не ради смеха и потехи досталось нынче на орехи».

— Шире круг! — увидев Абдурахмандинова, озорно крикнул кто-то из механиков и попятился, увлекая раскинутыми в стороны руками товарищей.

Шплинту, видно, сказали, что он попал в «Колючку». И все-таки, увидев себя, он побледнел и обвел всех растерянным взглядом. Вот он хочет выбраться из круга, да куда там: зажат со всех сторон. И все хохочут:

— Шплинт, смотри, как тебя засупонили!

— Ой, невмоготу. Дайте выбраться парню.

— Несправедливо! — закричал Абдурахмандинов. — Это Мокрушина рук дело. Хочет всплыть кверху и меня топит. Прикидывается казанской сиротой!

За Мокрушина заступились. Даже старшина Ралдугин, ратовавший на собрании за исключение его из комсомола, сказал:

— Нечего на человека всех собак вешать. Это ты, Абдурахмандинов, похож сейчас на сироту. Разжалобить хочешь. Стало быть, задела критика.

Брякин посмотрел на дергающееся лицо Абдурахмандинова и нахмурился.

— Ну, хватит вам! — вдруг крикнул он и положил руку на плечо Абдурахмандинова: — Не надо, братуха. Уймись. Не ты первый, не ты последний. Критика — вещь невкусная, по себе знаю. Но скажу тебе, Мокрушин тут не при чем.

Вечером, лежа на койке, я снова вспомнил карикатуру на Шплинта и засмеялся. Но тотчас же оборвал себя. А сам-то я лучше? Сжульничал во время полета, обманул друга…

— Ты чего? — участливо спросил Кобадзе, приподнявшись на кровати.

— Так, ничего, — ответил я, готовый провалиться сквозь землю.


XVI

<p>XVI</p>

За машиной я решил ехать в субботу, чтобы встретиться с Людмилой. Дни тянулись так медленно, словно их притормозил кто.

Мы вставали, когда солнце обрушивалось на палатки, в один миг до духоты накаляя в них воздух, толкались около умывальников, обливаясь не успевшей остыть за ночь водой. Завтрак частенько проглатывали уже на аэродроме.

В лагерях мы занимались по особой программе. На полигоне то и дело меняли цели и «линию фронта». Сбросил бомбы на танки «противника», стоявшие у излучины реки, прилетел вновь — глядишь, а там уже окопались «свои». От летчиков требовалась огромная точность.

Когда полигон застилало туманом или шел сильный дождь, летчики отрабатывали пилотаж, воздушные стрельбы. Командир полка так и составлял два варианта плановых таблиц.

Вместе со мной мечтал пересесть на свою машину и Лерман. Ему надоело летать с другими летчиками, стрелять из чужих пулеметов.

— Знаете, товарищ лейтенант, — как-то признался он, — я лично только теперь понял тоску Мокрушина по делу. Однажды смотрю — механикам помогает, и очень обидно за него стало: какой он неприкаянный! И вот вспомнил собрание, когда его исключили. Вы тогда говорили: у Мокрушина вулкан в груди. А я о подходе к человеку говорил, о поручении общественном, о доверии Но вот взяли у него билет, сняли с механиков, и остался человек с вулканом в груди да без поручений и доверия.

— Это не совсем так, — возразил я, вспомнив свои попытки поговорить с Мокрушиным. — Он сам чурается всех, считает себя незаслуженно обиженным. Знаешь, нужно добиться, чтобы он сам к нам пришел.

— А как?

— Солдат солдату ближе, чем командир. Вот и узнай, чем его увлечь. Напиши-ка от имени нашей комсомолии письмо в его школу, расспроси о нем…

Моя мысль понравилась Лерману. Он написал такое письмо.

Классный руководитель ответила: «Мокрушин парень неплохой, только не давайте ему замыкаться, держите его при народе. У нас в школе он руководил техническим кружком».

«Вот тебе и раз! — думали мы. — У них в школе был технический кружок, а у нас в части он нужнее, да нет его». В тот же день мы пошли к Одинцову. Он согласился руководить кружком. А на второе занятие в кружок прибежал Мокрушин. Это обрадовало нас.


В последний день недели время, казалось, вовсе остановилось. Едва дотянув до обеда (в субботу занятия кончались в два часа), я схватил давно приготовленный чемоданчик и немедля отправился на станцию. Дорогой нарвал букет незабудок. Эти симпатичные цветики я приметил давно. И вот теперь у меня был для Людмилы подарок. Я бережно упрятал цветы в газету и развернул их только дома. Но какое же огорчение пришлось мне испытать! Вместо нежных влажных цветов в руках у меня был увядший веник, видно, они не вынесли вагонной духоты. Может, и с любовью моей случилось то же самое?.. Ну что ж, только так и проверяется настоящее чувство.

В городе мне нужно было зайти к Нонне Павловне: Одинцов просил узнать, все ли дома в порядке.

— Что-то долго не было письма, — сказал он, непривычно пряча глаза. — Не случилось ли чего? Может, жена нуждается в чем-нибудь? Уж вы помогите ей по-соседски. Узнайте о дочке.

«Вот как! Полмесяца для вас уже большой срок?» — подумал я.

Не далее как в начале прошлой недели Нонна Павловна читала в полку свою первую лекцию о симфонической музыке. Читала она так увлекательно и вдохновенно, что ей долго аплодировали, а подполковник Семенихин от имени слушателей преподнес большой букет цветов. На следующий день только и было разговоров, что о лекции. Одинцова поздравляли с успехом жены, а он смущался и краснел, совсем как мальчишка. И я подумал тогда, что Нонна Павловна одержала в своей семье большую победу.

Мне казалось, она давно уже стремится приблизиться к мужу, стать роднее ему, интереснее. И вот она вошла в жизнь его полка, и не только вошла, а постаралась стать в полку нужным, своим человеком. А кроме того, Нонну Павловну увлекла и сама работа.

Должно быть, она была права: нелепая разобщенность между нею и Одинцовым начинала исчезать.

Дверь мне открыла маленькая девочка.

— Ты приехал! — воскликнула она, но тотчас же отскочила назад: — Ой, я думала, папа…

— Мама дома? — спросил я.

— Нет. Она ушла в магазин.

— Ну, давай познакомимся. Как тебя звать? Так, Светлана.

Спустя четверть часа мы сидели на полу и играли в… куклы. Она уже перешла во второй класс. Живет у бабушки, так велел папа, потому что бабушка знает языки. А к маме она приходит по воскресеньям.

— Почему же так? — спросил я. — Разве нельзя жить у мамы, а к бабушке ходить, вот как ты в школу ходишь? Тебе хочется жить с мамой?

— Хочется.

— А маме?

— И маме.

«Помогите ей по-соседски», — вспомнил я слова Одинцова. И помогу! Надо, чтобы девочка жила в семье. Так лучше и для нее, и для самих родителей: дочь сблизит их. Но как это сделать?.. Может быть, сходить в школу? И тут я вспомнил о пионервожатой Майе Быстровой. Что если поговорить с ней?

Пообещав девочке еще раз заглянуть к ним, я пошел в школу. Майя внимательно меня выслушала.

— А вы убеждены, что дома ей будет лучше? Вы хорошо знаете эту семью? Не очень. И разговаривали с родителями? Нет?! Да, сведений у вас, товарищ ходатай, немного.

Помог, называется! Вот уж действительно: не знавши броду, не суйся в воду. Мне казалось теперь, что я поступил грубо и вероломно по отношению к Одинцову. Когда Кобадзе опекал Нонну Павловну, он действовал тактично, не назойливо, а я?..

Майя тряхнула головой:

— Но все-таки хорошо, что вы пришли. О таких вещах не нужно молчать. Я все подробно узнаю, поговорю, с кем следует, и, если нужно, мы поможем этой семье.

До вечера, до встречи с Люсей, было все еще далеко. Чтобы убить время, я пошел к Люсе пешком.

Вот и знакомый переулок. Громыханье трамваев почти не долетало сюда, словно запутывалось в густых кронах тополей и берез.

Как-то она встретит меня? Я толкнул калитку. Стоявшая во дворе тишина словно подхлестнула меня, я почти побежал по знакомой тропинке и чуть не натолкнулся на сложенные в штабель доски. «Ремонт затеяли», — скользнуло в голове, и стало жаль цветы, которые росли здесь.

Обойдя бочку с известью, я взошел на крыльцо и надавил пуговку звонка. Звонок прозвучал так уверенно, словно я приходил сюда каждый день. Где-то внутри тихо и протяжно скрипнула дверь.

Я ждал, что откроет Людмила, но увидел перед собой сутулого старика в парусиновых брюках.

— Могу я видеть врача Людмилу Николаевну? — произнес я заготовленную на этот случай фразу.

Старик стоял молча, шаря по груди белыми подагрическими пальцами. Наконец он нашел пенсне, висевшее на шнурке, и привычным движением нацепил на нос. Лицо его сразу сделалось моложавее, живее.

— Вы по поручению Романа Сидоровича? — сухо спросил он. — Прошу передать ему, чтобы он не беспокоил нас своими парламентерами. И умоляю вас…

«Значит, можно надеяться», — отметило сердце и застучало совсем по-иному: радостно и легко.

— Я должен объяснить. Я не тот, за кого вы меня принимаете. Моя фамилия Простин, Алексей Простин.

Старик внимательно посмотрел на меня и пропустил в прохладные полутемные сенцы.

— Прошу вас.

Я впервые переступив порог Люсиной комнаты, увидел ее вещи: узенькую кровать, над нею — коврик с милым наивным рисунком, наверное, коврик сохранился со времен ее детства, стол со стопкой медицинских книг. Над диваном висел портрет Людмилы. Но самой ее не было.

Старик указал на стул:

— Садитесь, пожалуйста. Я теперь понял. Прошу прощения. Я сейчас поясню. — Он стал ходить из угла в угол по тканевой дорожке. Жалобно скрипели рассохшиеся половицы.

Во взглядах на воспитание дочери Николай Константинович расходился с супругой. Полина Тимофеевна внушала дочери, что Людочка необыкновенная девушка и может полюбить только необыкновенного человека. Но Людмила была увлечена самым обычным юношей и повздорила с матерью. А потом она повздорила с этим юношей и сказала матери, что обманулась в нем.

В это время на горизонте и появился Сливко. Он быстро познакомился со стариками, обворожил мать орденами, солидностью и практичностью.

— Это он! — сказала Полина Тимофеевна дочери.

Сливко нужно было уезжать на все лето. Полине Тимофеевне срок этот казался слишком большим для испытания чувств. «Другого такого не найти», — говорила она Людмиле. — Подумай о свадьбе».

Было ли это сводничеством? Нет, конечно. Какая мать не желает дочери хорошего жениха? А для Полины Тимофеевны Сливко был хорошим.

— Был он заботливый, рачительный хозяин, — рассказывал старик. — Сделал в Люсиной комнате розетку для настольной лампы, починил крыльцо, привел как-то солдата, и тот протянул в сени электричество. По вечерам бывало сядем чай пить, он рассказ затеет про войну, про боевые вылеты. Жена с дочерью, обе глаз не сводят с него, охают, ахают, головами качают. Интересно! Так весь вечер и просидим.

Накануне своего отъезда майор сделал Людмиле предложение. Она не отказала. Но свадьбу все-таки отложила до осени. И вдруг случилось одно происшествие. К Людмиле в госпиталь пришел врач из вашей воинской части, Вера Стрункина. Они учились вместе. Людмила и расскажи ей о своем женихе. Вера Стрункина побледнела — и в слезы. Мало-помалу выяснилось, что майор жил у Веры в квартире, сошелся с ней, просил родить сына. А она не могла. Тогда он бросил ее. — Николай Константинович тяжело вздохнул. — Дочь у нас с норовом. Надерзила матери, когда та стала упрашивать ее не бросать Сливко, и уехала.

— Куда? Где же она?

— У бабушки. Туда сейчас поехала и Полина Тимофеевна.

Николай Константинович резко повернулся ко мне и спросил:

— Товарищ лейтенант, скажите, кто тут виноват?

— Есть и моя вина, — признался я.


XVII

<p>XVII</p>

Я перегнал из мастерских свою машину.

На следующий день проводились полеты в сложных метеорологических условиях. И, пожалуй, никогда еще с такой тщательностью не делал я предполетного осмотра, как в этот раз. Ведь я осматривал свою машину, которой так долго был лишен! Я боялся потерять ее так же, как боятся лишиться родного существа. Мне хотелось, чтобы она была лучше всех, и я, как мальчишка, любовался ею, новенькой, весело блестевшей свежей краской.

В воздух я поднялся одним из последних. Вошел в облака и сразу взял нужный курс. Окруженный мутно-белым месивом, действовал осторожно, контролировал каждое свое движение.

Время показало, что пройден первый участок маршрута. Делаю разворот и иду на заданный пункт. Там буду пробивать облака. Неотступно слежу за временем. Надо мною, в сплошной облачности, напоминающей разбавленное молоко, проносятся отдельные темные сгустки, и тогда я не вижу не только плоскостей, но и приборов.

Еще семь минут полета. Но тотчас же западает тревога. Почему семь? Лихорадочно вспоминаю время отхода от первого контрольного пункта. Начинает казаться, что я не учел бокового уклонения, возникшего при развороте. Тревога усиливается, и я решаю установить свое местонахождение по наземным ориентирам. Пробиваю облака. Стрелка высотомера плавно спускается вниз: 400 метров, 300, 250… Выскакиваю из облачности. Под крылом, покрывшимся капельками воды, — железнодорожный разъезд. Вижу, как маневровый паровозик растаскивает по путям товарные вагоны, вижу красную станционную постройку и даже путевого обходчика с большим гаечным ключом на плече. Обходчик останавливается и, задрав голову, машет мне ключом — может, грозит. И поделом! Заблудился в трех соснах. Разъезд этот с коротким названием «Соть», написанным на стене огромными буквами точно специально для блуждающих летчиков, находится намного левее линии маршрута.

Продолжать полет нет смысла: время упущено. Я разворачиваюсь в сторону аэродрома. На сердце кошки скребут. Как буду смотреть в глаза Кобадзе?

Выслушав мои объяснения — теперь-то уж я ничего не утаил, — Кобадзе отругал меня за то, что я ударился в панику и забыл о радиопеленгаторе, с помощью которого восстановил бы ориентировку.

— Я дважды виноват, — проговорил я. — Сжульничал в прошлый раз. Прости меня, Гиви. Больше это не повторится.

— И меня прости, — сказал капитан. — Не надо было тебя отпускать тогда — ведь я знал, что ты сжульничал. Все могло быть гораздо хуже, чем получилось.

Странно, может быть, но случай этот еще больше нас сблизил.


За месяц жизни в лагерях я научился водить самолет в любых метеоусловиях, точно выходить на цель и поражать ее с одного — двух заходов.

Каждый раз, как мне удавалось выполнить упражнение на «отлично», я думал о Людмиле. Если б она была где-нибудь рядом и видела, как я работал! Может быть, и похвалила бы.

Однажды, удачно отбомбившись, я держал курс на аэродром. На пути встретилось кучевое облако. Когда кабину обволокло густым туманом, я почувствовал, что самолет потащило вверх, хотя рули оставались нейтральными.

Казалось, подо мной прошла небывалой величины и силы волна. Подъем затягивался. Тогда я отжал ручку и пошел на снижение. Скорость резко возросла; чтобы сбавить ее, пришлось уменьшить обороты мотора.

И все-таки не удалось удержать самолет на определенной высоте — я неожиданно попал в не менее мощный нисходящий поток. Теперь я потянул ручку к себе, прибавил газ. Самолет задрал нос, но снижение его все же продолжалось.

Мысли были заняты одним: как пройти опасный участок. Я включил форсаж. Вдруг впереди что-то вспыхнуло. В следующую секунду сильно треснуло в радиоаппаратуре. Все стало ясно: я попал в зону грозовой деятельности! Это «открытие» не обрадовало меня.

Самолет теперь летел примерно на одной высоте, но его продолжало трепать из стороны в сторону, и мне приходилось напрягать мышцы всего тела, чтобы выдерживать курс. Вот когда я с благодарностью вспомнил Кобадзе, заставлявшего меня заниматься физкультурой.

Я не знал, где нахожусь. Это можно было определить с помощью радиосредств, о которых я, растерявшись, забыл в прошлом полете. Однако новый оглушительный треск в наушниках заставил немедленно выключить радиоаппаратуру. Пилотажные приборы из-за болтанки давали приблизительные показания. И только авиагоризонт действовал более или менее нормально.

Но с помощью авиагоризонта нельзя было определить величину грозового облака, точное направление и скорость его движения. Вернуться назад и обойти облако? Нет, горючего оставалось немного, надо было беречь время.

Самолет уже наэлектризовался, и в любую минуту мог произойти электрический разряд. Это было опасно для жизни экипажа. Но выхода не было, и я продолжал пробираться вперед, едва удерживая в руках штурвал. Меня кидало по кабине из стороны в сторону. Не раз я пожалел, что слабо привязался ремнями к сиденью, они больно врезались в ноги. От напряжения ломило поясницу, рубашка прилипла к лопаткам.

Болтанка мешала наблюдать за метеорологической обстановкой. Я мог попасть в опасный очаг грозы или потерять курс, уйти вместе с облаком в неизвестном направлении. Я сказал об этом воздушному стрелку, и он начал, как мог, координировать мои действия, сообщая об изменениях в метеообстановке.

Внизу бурлило, клокотало, казалось, дымила земля. Мимо проносились клочья растерзанных облаков. Скоро новый, восходящий поток потащил самолет кверху. Теперь я не препятствовал подъему, надеясь, что на высоте, вне сплошной облачности, будет легче пересечь грозу. Но вдруг я вспомнил, что на самолете нет высотного оборудования. Мне и стрелку была уготована смерть от кислородного голода! Пришлось снижаться.

Напрасно мы искали в сплошной облачности разрывы, чтобы увидеть расположение очагов грозы.

— А что если пересечь грозовой фронт под облачностью? — сказал Лерман.

Я взглянул на карту. Запасных аэродромов и площадок на пути не было. Зеленые пятна лесов перемежались продольными черточками и кружочками — это означало болота и низины. А ведь водяные струи под облаком могли прижать самолет к земле и заставить приземлиться.

И все-таки я решил попробовать.

Из серой массы облаков самолет выбрался только на высоте 700 метров. Для безопасности я решил лететь на бреющем полете. Но чем больше снижался, тем сильнее становилась болтанка. Не хватало сил удерживать рули. Казалось, чьи-то руки тянут самолет в разные стороны.

Мы попали в зону ливня. Водяные струи плели плотную серебристую сетку, словно прутьями хлестали по кабине. Я открыл боковые шторки. Кожаная куртка залоснилась и потемнела. Вода заливала стекла приборов, пробиралась за воротник, слепила глаза. Я попробовал надеть очки — они запотели. Мне было жарко. Капли пота, смешанного с дождем, разъедали глаза, губы казались, солеными.

Как ни тяжело было, я все же летел более уверенно. А когда увидел внизу белые корпуса знакомого цементного завода, вдруг незаметно для себя запел песенку о дожде, но поймав себя на этом, тотчас же смолк: если б командир полка узнал о моих вокальных упражнениях, мне бы не поздоровилось. Я даже с опаской посмотрел на радиопередатчик. Посмотрел и рассмеялся во все горло, и снова запел песню о дождике. Радиоаппаратура ведь была выключена!

Нет, я был очень доволен собой. «Эх, Людмила, Людмила, — подожди, то ли еще будет…»

Подобные мысли приносили какое-то облегчение. Если бы кто-нибудь сказал, что я по-прежнему люблю Людмилу, я бы возмутился. А между тем, это было так.

Где-то в вышине внутри темного пухлого облака, постоянно менявшего форму и цвет, вспыхивали молнии. Это говорило о распаде облака, о том, что гроза кончается.

Когда я подлетел к аэродрому, дождь еще шел. Земля была изрезана многочисленными ручьями. Серые, мутные, они сталкивались, образуя бурлящие потоки, разбегались, огибая препятствия, и, выбравшись на простор, разливались озерцами. Взлетная полоса с белым, обрызганным грязью посадочным «Т» была видна издалека.

Со стороны стартового командного пункта оторвались одна за другой три ракеты. Какое-то время они лениво летели на одинаковом друг от друга расстоянии, потом словно стукнулись о нижний край облака и рассыпались, осветив его зеленым призрачным светом. Я выпустил шасси и стал заходить на посадку.

В этот день разбор полетов проводил сам командир полка. Он вызвал меня к доске и попросил, чтобы я «поделился опытом», рассказал, как действовал в исключительно сложных метеорологических условиях.

Никогда еще не приходилось мне делиться опытом, по той причине, что у меня не было его. Я волновался, рассказывал сбивчиво, но слушали меня внимательно.

— Теперь, сокол, на вас можно положиться, — сказал полковник, тряхнув мне руку. — Считайте, что вами сделан один боевой вылет. Да, да! Вы прошли сквозь хороший заградительный огонь из молний. Это, может быть, даже посильнее вражеских зениток. Так и надо отметить.

Я, наверно, был красный, как вареный рак.

— Майор Сливко, вы слышите! — командир полка посмотрел на летчиков. — Надо, чтобы все в вашем звене так же относились к делу.

Полковнику никто не ответил.

— Майор Сливко! — повторил Молотков, хмурясь. — Капитан Истомин, где ваш командир звена?

Истомин ответил, что майор Сливко должен был прийти на разбор полетов, как и все. Его никто не отпускал.

— А ну-ка, разыщите его и пришлите сюда, — сказал Молотков дежурному по стоянке. — Можно расходиться!

Мы еще не успели разойтись, когда перед командиром предстал Сливко.

— Кто вас отпускал? — спросил Молотков. — Решили, что вам быть на разборе не обязательно? Для вас это мелочи! Я не первый раз замечаю, что вы пренебрежительно относитесь к учебе. Надеетесь на старый багаж? Учтите, майор, в карете прошлого далеко не уедешь.

Когда начальник ругает подчиненного, другим лучше быть в стороне, чтобы не попало под горячую руку. Поэтому все мы разбрелись по стоянкам.

Мы с Лерманом взвалили на плечи парашюты и пошли сдавать их дежурному парашютисту. Но по дороге то и дело останавливались и продолжали вспоминать полет. У нас было отличное настроение, даже домой не тянуло, хотя оба мы очень устали.

— А парашюты надо бы проверить. Может, подмокли, — сказал Лерман. — Разрешите, я это сделаю прямо сейчас.

— Хорошо, Лерман. Действуй! А я пойду в лагерь, скажу, чтобы на тебя оставили ужин.


Скользкая от дождя тропинка пролегала меж тонконогих кудлатых сосенок. Я только теперь заметил, как изменились они за лето — выкинули мягкие ворсистые мутовки. Светло-зеленые, почти прозрачные, мутовки сильно отличались от темной прошлогодней хвои. Издали казалось, что деревья украшены яркими бантами.

Миновав перелесок, я очутился на краю обрыва. Внизу бежала взбухшая от дождя река. На том берегу белели палатки лагеря. Цепляясь руками за мокрые ветки кустов, я сбежал с обрыва и пошел берегом, заросшим ветлами и ракитником.

Было тихо. С деревьев падали тяжелые дождевые капли, листья вздрагивали, словно от испуга.

Вдруг раздалось повизгивание — похоже, что где-то рядом пилили металл. Раздвинув ракитник, я увидел Мокрушина. Он орудовал напильником возле высокого пня, к которому были прилажены тисочки.

Мое появление смутило его. Он отступил в сторону. Я протянул своему бывшему механику руку.

— Помогаю инженер-майору Одинцову, — словно оправдываясь, сказал Мокрушин, рукавом вытирая пот со лба.

— Понятно. Ну, а что нового? Я смотрю, ты поздоровел, загорел. Даже нос облупился.

Мокрушин поправил погоны.

— Товарищ лейтенант, — глухо заговорил он. — Вы простите меня. Как получилось все — сам не знаю.

— Повинную голову меч не сечет.

— Только не подумайте, товарищ лейтенант, что я оправдываюсь… Меня подполковник спросил недавно, почему веду себя будто рак-отшельник. «Подумайте, говорит, пока не поздно, над этим». Рассказал мне, что комсомольцы технический кружок организовали. «Почему, — говорит, — не хотите помочь им?». А никто ко мне за помощью и не обращался. Значит, уже не верят. — Он помолчал. — От недоверия до презрения рукой подать… Ушел подполковник, жарко сделалось. Словно жаровню углей в душу высыпали. Подхватился с места. Ребята с волейбольной площадки увидели, кричат: «Давай сюда, на подмогу!» А узнали меня, перестали звать. За что же, думаю, они презирают меня? Я ж никого не трогал. А кто-то другой во мне говорит: «Трогал, трогал!» Сколько дней так продолжалось — не помню. Тоска загрызла. Себе стал противен.

Мокрушин пристально, словно желая узнать, понимаю ли я его, посмотрел на меня и продолжал:

— Заглянул я в прошлое свое и увидел себя трусливым эгоистом. Выходит, боялся признаться в том, что неправ был, и себе и товарищам боялся признаться. — Он мотнул головой: — Был таким, и не буду! Лерман однажды говорил, что есть такие слова у Суворова: «Все произошло от того, что вы способны хотеть наполовину». Эти слова будто обо мне. Но теперь ничего не произойдет, говорю вам это, как присягу. — Он выпрямился и одернул гимнастерку. — Поверьте, товарищ лейтенант!

— Все ясно, — сказал я, положив руку на плечо Мокрушину. — Слова Суворова и ко мне относятся. Я ведь тоже не всегда доводил дело до конца. И тоже за это поплатился. Но больше этого не случится. И вот еще что: ведь ты сам себе выдумал, будто все от тебя отвернулись, презирать стали. Неверно это. Очень ты, Мокрушин, мнительный, и самомнение у тебя чрезмерное. Если бы презирали, разве попросили бы помочь выпустить «Боевой листок»? Или приглашали бы в технический кружок? Ну, да ладно об этом. Расскажи лучше, что ты сейчас делаешь?

Взгляд Мокрушина посветлел.

— Инженер как-то сказал нам, что хорошо, если б его прибор учитывал расход бензина на различных режимах работы. Я кое-что тут придумал. А сейчас в кружке делаем модель прибора, который будет контролировать работу всей винтомоторной группы.

— Но ведь это же невозможно!

— Было невозможно, а теперь… Мы всем кружком взялись!

Я взял из рук у Мокрушина диковинную деталь и стал рассматривать ее.

— Вы, наверно, посмеиваетесь над нами, — сказал он, — как это так — будущее авиации рождается в лесу, на пеньке. — Он улыбнулся. — А закон всемирного тяготения, говорят, тоже был открыт под яблоней.

— Ну а кран запуска забыл, отступил?

— Может, и отступил бы, если бы не инженер-майор.

— То есть как это?

— А так. Остыл я уже к этому делу, как говорят, смирился. А он однажды велел мне принести чертежи крана запуска. Взял их домой, а на другой день сказал, что надо над краном работать. Я, говорит, был неправ, извини.

«Поздновато инженер об этом сказал, — подумал я. — Прояви он тогда больше чуткости, может, и не случилось бы с Мокрушиным несчастья».

— Буду делать комбинированный кран, — сообщил сержант, — такой, чтобы действовал в любых условиях. Инженер-майор обещал помочь. В общем, приходите к нам в кружок, посмотрите.

— Обязательно приду, — сказал я, радуясь за Мокрушина.

Солнце уже опустилось за горизонт, деревья на фоне желто-зеленого неба казались вырезанными из темной бумаги. Пора было уходить.

В столовую мы вошли вместе, оба в хорошем настроении.


XVIII

<p>XVIII</p>

По утрам нас будил горнист. Он важно расхаживал по линейке, посыпанной светлым речным песком, и играл «Зорю» до тех пор, пока не раздавалась команда дежурного по части:

— Выходи строиться на физзарядку!

Но однажды меня разбудил авиационный гимн:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, Преодолеть пространство и простор.

Кобадзе сбросил с себя одеяло, глянул на репродуктор и подтянул:

Нам разум дал стальные руки — крылья, А вместо сердца — пламенный мотор…

Мы с капитаном переглянулись и засмеялись от того, что наконец-то настал этот необычный день, когда никуда не нужно торопиться и впереди у каждого отдых и множество развлечений. Настал праздник — День Воздушного флота.

Мы откинули полог — в палатку хлынул поток яркого солнечного света. Лагерь уже проснулся. Солдаты и офицеры не спеша расхаживали в майках и трусах, толпились у спортивных снарядов, подзадоривая выполнявшего «номер» товарища, плескались и фыркали около умывальников. Нетерпеливые уже привели себя в полный порядок: надраили пуговицы, навели зеркальный глянец на сапоги, солдаты подшили свежие подворотнички. А некоторые ухитрились даже позавтракать и теперь сидели на лавочке в курилке, разговаривали и смотрели на белевшую вдали полоску шоссе. Они ждали автобус, посланный на станцию за гостями из города.

— Рано еще! — крикнул им Кобадзе. — Глаза проглядите! — Он набросил на шею полотенце и побежал к реке, на ходу выкидывая в стороны мускулистые руки.

— Ладно, ладно, — крикнул ему вдогонку Одинцов. — Одевайся скорее! Там уж без тебя всю кашу поели. — Из столовой доносился аппетитный запах пирожков.

Столовая была убрана по-праздничному. Добела выскобленные полы, вымытые окна. На застланных свежими скатертями столах полевые цветы — маки, ромашки, васильки. Официантки в праздничных платьях, с накрахмаленными кружевными наколками в волосах похожи на красивых бабочек.

Пришел баянист в тщательно отутюженной гимнастерке, сел в углу и, разостлав на коленях бархатный лоскут, растянул мехи нарядного баяна. Полилась музыка, легкая, тихая.

На сердце светло и покойно, ни о чем не хочется думать — хочется отдыхать. В лагерях, в походной обстановке не часто выпадают такие безмятежные дни. И мы сидим с Кобадзе, пьем кофе и молчим, думая каждый о своем.

— Этот баянист напомнил мне про войну, — вдруг сказал капитан.

Я удивился.

— Ассоциация. У тебя, свет Алеша, не может такой быть. И дай бог, чтобы не было… — Он помолчал. — В войну во всех столовых для летчиков играли баянисты или аккордеонисты. Наверно, хотели отвлечь нас от мысли о погибших. Знаешь, Алеша, как это страшно: сидел утром рядом с тобой товарищ, а на обед не пришел. Не вернулся с задания. Лежат нетронутые вилка, ложка, пустует место… Мне всегда грустно, когда в столовой играет музыка.

Без пяти десять дежурный по части подал команду строиться для зачтения праздничного приказа.

Полковник Молотков принял рапорт от дежурного, четким шагом подошел к строю и поздоровался со всеми, приложив руку к козырьку парадной, обрамленной золотыми листьями фуражки. Ответное приветствие сотрясло воздух. Командир полка поздравил личный состав с Днем Воздушного флота. Духовой оркестр на правом фланге заиграл марш. Вдоль фронта пронесли полковое знамя с приколотыми в верхнем углу орденами. Каждый встрою встречал и провожал его поворотом головы.

После чтения приказа был короткий митинг. Офицеры и солдаты говорили перед строем о первых годах советской авиации, о боевом пути полка, о своей готовности выполнить священную воинскую заповедь.

Автобус с гостями приехал в одиннадцатом часу. Жены офицеров и просто знакомые — все в дорогих платьях, с модными прическами, радостные, взволнованные. Послышались детские голоса, счастливый полушепот, смех, веселые восклицания.

— Как ты загорел! Совсем черный.

— А ты поправилась и похорошела.

— Ждал?

— Скучала?

Дежурный по части, любуясь собственным голосом, громко объявил распорядок дня: как только автобус привезет школьников и учителей подшефной школы, начнутся спортивные состязания, а после обеда будет дан концерт художественной самодеятельности.

Он эффектно взмахнул рукой, и оркестр заиграл новый, разученный специально к приезду гостей, вальс.

Кобадзе вдруг засуетился.

— Я совсем-совсем забыл. Ты извини, пожалуйста. Надо же собрать артистов. Они совсем еще не готовы.

«Что это с ним?» — подумал я и, обернувшись, увидел Одинцова, Нонну Павловну и Светлану. Дочка разглядывала что-то в траве.

— Ну, что ты там увидела? — мягко спросил Одинцов. В руках он держал битком набитую хозяйственную сумку.

— Ящерицу. Она оторвала себе хвост.

— Оставь ее в покое, — сказала Нонна Павловна, останавливаясь. Она была в белом, без рукавов платье, молодившем ее. Каштановые волосы собраны на затылке в огромный тугой узел.

Светлана побежала к родителям, широко расставив тонкие, с растопыренными пальцами ручонки. Одинцов хотел подхватить девочку, но она подбежала к матери и, прыгнув, обняла ее за шею.

— Ну, иди ко мне, Светлана, — позвал Одинцов. — Слышишь?

Нонна Павловна что-то шепнула девочке, и та неохотно подошла к отцу.

— Ты совсем отвыкла от меня, — сказал он, погладив ее по голове. — Так нельзя.

— Я как раз хотела поговорить с тобой об этом, — промолвила Нонна Павловна.

Не следовало бы в эту минуту попадаться супругам на глаза, но они уже заметили меня и шли навстречу.

— Сколько лет, сколько зим, — сказала Нонна Павловна, подавая руку. — А вы все такой же!

— Какой?

— Не скажу! — Нонна Павловна улыбнулась. — Не женились еще? Сегодня ждете кого-нибудь?

— Нет, не жду.

— Вот и отлично! — Одинцов взял меня за локоть. — Пойдемте с нами. Не прогадаете. У меня здесь столько добра! — Он показал на хозяйственную сумку. — И горючее, наверно, есть.

— Есть, есть, — засмеялась Нонна Павловна, с любопытством оглядывая лагерь. — Одинцов, ты не гостеприимный хозяин! Другие мужья показывают своим женам, где и как они здравствуют, а ты завладел сумкой, и ничего тебе больше не надо.

— Давай зайдем, — согласился инженер, все еще не выпуская моего локтя.

Я решил, что отказываться неудобно. Все-таки мы были добрыми соседями.

— Фу, какая здесь духота! — воскликнула Нонна Павловна, войдя в палатку. — Чем вы только дышите ночью!

— Ночью оно не греет, — улыбнулся Одинцов, кивнув на просвечивающее сквозь полотно солнце. Он открыл тумбочку — на пол с шумом посыпались книги — и стал искать что-то среди бумаг.

— Вот! — сказал он серьезно, протягивая Светлане шоколадку.

— Спасибо! — Девочка сразу зашуршала фольгой.

— Ты здесь и работаешь? — спросила Нонна Павловна. — Как у тебя дела с прибором?

— Совсем нет времени. Впрочем, макет уже готов. У меня ведь теперь целое конструкторское бюро.

«Хорошо сказано», — подумал я. Однажды я пришел на занятие технического кружка. Занимались кружковцы в большой палатке. Среди них был и Брякин.

— Как, Брякин рационализатор? — спросил я у Мокрушина.

— Да вот записался. У негр есть интересные идеи. Хочет усовершенствовать рабочий инструмент. В первую очередь решил сделать ключ для гаек петрофлексов. Очень всем необходим. — Мокрушин подвел меня к стендам для испытаний агрегатов мотора и приборов. — Все это еще не закончено. А если придете через месяц, увидите интересные вещи. — Он говорил со мной, как экскурсовод, то и дело показывая схемы, чертежи, макеты.

Нонна Павловна по-своему застелила постель, навела порядок на столе. Инженер положил в сумку пустой стакан.

— Пойдемте. Есть у меня заветное местечко.

— А это по пути к твоему конструкторскому бюро? — спросила Нонна Павловна.

— Не совсем. А что?

— Надо же посмотреть макет твоего прибора. Одинцов удивленно взглянул на жену:

— Зачем тебе? С каких это пор ты стала интересоваться моей работой?

— С тех самых, как сама стала работать.

— Гм, здорово ты меня поддела. — Одинцов покачал головой. — Кстати, как твои музыкальные лекции?

Нонна Павловна хитро посмотрела на мужа и подмигнула мне.

— С каких это пор ты стал интересоваться моей работой?

Они засмеялись и вышли из палатки. Мне не хотелось мешать супругам. У них, кажется, все налаживалось.

— Извините меня, я пойду потанцую. — На лужайке возле столовой танцевали польку.

— Нет, нет! — в один голос ответили Нонна Павловна и Одинцов. — Мы вас не отпустим.

— Сначала надо привести себя в соответствующее настроение, — Одинцов щелкнул по торчащему из сумки стакану. — Пойдемте!

— Вы выступаете сегодня? — спросила Нонна Павловна.

— Нет. Кобадзе забраковал мой номер.

При упоминании фамилии капитана Нонна Павловна взметнула густые ресницы и тут же опустила глаза.

Макет прибора, над которым работал Одинцов, хранился в специальном шкафу.

— Не пойму, не то арифмометр, не то телевизор, — сказала Нонна Павловна, рассматривая прибор.

Одинцов поставил его на стол и по моей просьбе стал объяснять принцип действия. С помощью магнитных реле-переключателей действовали, в зависимости от режима работы мотора, то одни, то другие счетчики, внешне похожие на спидометры. Инженер завел прибор ключом, как заводят стенные часы, и внутри него послышалось тихое ритмичное пощелкивание. Светлана захлопала в ладоши.

— Вот и вся механика, — сказал инженер, убирая прибор в шкаф.

— У тебя действительно здесь целое бюро! — заметила Нонна Павловна, расхаживая по огромной палатке.

— Ну, хватит о деле. Пойдемте отсюда, пока нас никто не увидел. А то будут потом сплетничать, что инженер в День Воздушного флота заставил работать свою собственную жену. — И он притянул к себе Нонну Павловну. Та отстранилась.

— А чем вы, Простин, занимаетесь в нерабочее время?

— Рыбной ловлей, — ответил за меня инженер. — Они с Кобадзе однажды всех летчиков свежей ухой накормили. А потом у всех животы разболелись. И я тоже пострадал.

— Почему же?

— Видишь ли, заботились, чтобы друзья не сожгли себе ртов, и разбавили ушицу сырой водой.

Мы рассмеялись.

Заветное местечко, о котором говорил инженер, находилось у самой реки. Нонна Павловна достала из сумки скатерть и расстелила ее на траве. Мы с майором стали развертывать свертки.

— Мое любимое! — воскликнул Одинцов, подкинув кверху большую бутылку с сухим вином. — Надо бы позвать Кобадзе.

Я не мог не улыбнуться, вспомнив, как он ретировался, завидев Одинцова и Нонну Павловну.

— Не надо, — сказал я. — У него сейчас генеральная репетиция.

Светлане дали большое красное яблоко, и она забралась на камень, лежащий у воды.

— Ой, сколько здесь маленьких рыбочек! — кричала она, хлопая в ладоши.

Первый тост, как полагается, выпили за авиацию. Нонна Павловна угощала домашним тортом. От второй рюмки у нее раскраснелись щеки, глаза стали уже, лучистее.

— Ты знаешь, Одинцов, я решила взять Свету к себе. Одинцов положил на скатерть надкушенный бутерброд.

— Не понимаю.

— Я не могу больше жить одна. К тому же ко мне приходили из школы, узнавали, почему Свету воспитываем не мы, а бабушка. А я и сама хорошенько не знаю, почему…

— Мама, мама, смотри, что это? — Света стояла на камне и показывала на плывущий по реке плот.

Я встал и подошел к Светлане. Плот подплыл ближе. Двое оголенных до пояса мужчин энергично орудовали длинными шестами. Я узнал Лобанова и Шатунова. Приятели были страстными рыболовами и все свободное время торчали с удочками на реке. В этот день они совершали путешествие вниз по течению.

Я принялся махать им фуражкой. Они заметили и причалили к берегу.

— Возьмите меня с собой, — попросил я.

— Давай. Но мы вернемся только вечером.

— Ничего! — Я пожелал Нонне Павловне и Одинцову интересно провести день и прыгнул на плот, зачерпнув ботинком воды.

— Подождите! — закричал Одинцов. Он схватил со скатерти жареную курицу, батон, горсть конфет и кинул в висевший на корме сачок. Мы хором поблагодарили за угощение, а через несколько минут наш плот был уже посередине реки.

Какое удовольствие плыть по реке на плоту! Отлогие заросшие травой берега сменяются песчаными откосами; по ним к самой воде, словно для того, чтобы приветствовать нас, сбегают краснобокие сосны. Река то разливается на многие метры, то застаивается глубокими мрачными омутами, то, расплетаясь на волокна, огибает зеленые острова.

Вспоминаются родные места, друзья детства, с которыми ловил под корягами раков, резал темно-коричневые тростниковые шишки, рвал кувшинки и лилии.

Я тоже разделся и сложил все в деревянный ящик, стоявший на столбах посреди плота. Мне дали кол и велели следить за правым бортом.

Растянувшись на бревнах и глядя в небо, Лобанов сказал мечтательно:

— А праздник в Тушино уже начался. Хотя бы одним глазком увидеть, что будут показывать. Реактивные бы увидеть…

— Увидишь, — коротко ответил Шатунов.

— Где это?

— У нас. Подожди немного.

К реке от недалекой рощицы бежала девушка в желтом платье.

— Смотрите, пионервожатая из подшефной школы, — сказал Шатунов.

— Быстрова? Зачем она здесь? — удивился я, но в следующую секунду увидел бегущего за ней Брякина.

Майя неожиданно повернула назад к рощице. Смеясь, она пряталась за деревья, потом с силой отталкивалась от них и убегала. Подпрыгивали косы с развязавшимися бантами. Но вот она не успела увернуться от Брякина и попала в его объятия. Он привлек ее и поцеловал.

Лобанов, заложив в рот пальцы, оглушительно свистнул.

— Зачем ты! — прикрикнул на него Шатунов. Брякин и Майя схватились за руки и убежали. Спустя часа два мы пристали к небольшому живописному островку и провели там весь день.


Когда поздно вечером я появился в своей палатке, Кобадзе накинулся на меня коршуном:

— Где тебя носило? Садовая голова! Рыбку ловил, а упустил кого…

Я был удивлен такой встрече. Мне казалось, капитан порадуется моему улову, а он даже и не заметил его.

— Кого ты упустил! — твердил он.

— Ну кого же?

— Людмилу!

— То есть как это? — задохнулся я. «Значит, отец рассказал ей, что я заходил, и она приезжала ко мне!»

— Ну чего ж ты молчишь? Говори!

— А что говорить? Я не успел подойти к ней — около; нее сразу очутился Сливко. Они ходили по дороге от лагеря к реке и долго разговаривали. Потом он пошел провожать ее на станцию.

— Этого не может быть! Она не могла его простить!!

Кобадзе развел руками:

— Она, кажется, приезжала к нему. Я узнал, что она спрашивала у дежурного, как ей разыскать майора Сливко.

— Ты не слышал, о чем они говорили?

— Нет. Я дважды проходил мимо. Кажется, она о чем-то его просила…


XIX

<p>XIX</p>

Летно-тактические учения, или, как у нас говорят, ЛТУ, проходили в гористой местности.

Первейшая заповедь военной науки — внезапность, поэтому командование полка перебросило в горы передовую группу ночью на грузовиках, а в шесть утра на новый аэродром уже садилась первая восьмерка «илов». Ровно через час начальник штаба рапортовал в дивизию по телефону, что полк занял исходное положение.

Техники начали готовить машины к вылетам. Летчики засели за изучение района боевых действий.

Во второй половине дня меня вызвал на КП комэск.

— Надо помочь оперативному дежурному, — сказал он, — замаялся Перекатов. Ночью лагерь разбивал, утром встречал самолеты. А скоро начнет работу с документами, не сделал бы ошибки.

Перекатов, толковый и опытный офицер, был адъютантом нашей авиаэскадрильи. Получалось, что Истомин приравнял меня к этому старому авиационному «волку»! Я разволновался, несколько раз переспросил адъютанта, как мне действовать, и только после этого подпустил его к топчану, предусмотрительно поставленному прямо на КП.

Но кругом было тихо. Если б не телефонные звонки и нервное стрекотание пишущей машинки, можно было бы подумать, что полк перебазировался на отдых. Несколько часов прошло в бездействии.

Я без конца мерил шагами палатку, останавливался у окна и смотрел на поле с раскиданными в беспорядке зелеными островками. Каждый островок был замаскированным елками самолетом. Из-под хвои время от времени выползала пятнистая, словно ягуар, автомашина с цистерной, медленно пересекала пространство между островками и снова надолго пропадала в зелени, только слышно было, как гудел мотор бензонасоса, перегоняя горючее в баки самолета.

У опушки леса Кобадзе занимался с летчиками по штурманскому делу. Вернее, занятия уже кончились, но офицеры не расходились: уточняли, как восстановить над горами местонахождение, если выйдут из строя радионавигационные средства, как выбрать подходящую площадку для вынужденной посадки.

Капитан отвечал, водя указкой по натянутой между деревьями карте. Прощаясь с летчиками, он сказал:

— И прошу зарубить себе: над горами нельзя спускаться ниже девятисот метров!

Быстро надвинулись сумерки. У зазубренной кромки леса появилась луна. Она, словно старинная медная монета, была тусклой, с зеленым отливом и никак не могла осилить мягкую вязкую темноту августовской ночи. Гигантский круг висел над головой, не давая ни света, ни отблеска.

Стояла напряженная, притаившаяся тишина. В одной из палаток вполголоса затянули песню, но и она смолкла вдруг. Можно было пройти из конца в конец весь лагерь и не встретить никого, кроме часовых с автоматами. Набежавший ветерок принес с лугов тягучий приторно сладкий запах нескошенного клевера.

По палатке рассыпался звонок, резкий, настойчивый.

Наконец-то! Я подскочил к дивизионному аппарату. Спокойный голос приказал прислать к посредникам нарочного за боевыми документами. Я растолкал дремавшего посыльного, тот взял автомат, вставил диск с патронами и отправился за секретным пакетом. Я тем временем приготовил рабочую карту. И когда посыльный вернулся, стал наносить на карту обстановку, о которой говорилось в распечатанном мною боевом донесении.

Через полчаса топографические листы покрылись разноцветными кружками и треугольниками. Линия боевого соприкосновения воюющих сторон — «красных» и «синих». — проходила между двух гор, поросших у основания хвойным лесом. Своей ломаной конфигурацией она напоминала боевой кордон неприятеля во время боев под Сталинградом — малейший просчет в бомбометании и стрельбах мог оказаться на руку врагу.

— Ситуация неблагоприятная, — послышался над моей головой сонный голос оперативного дежурного. Перекатов, щурясь от яркого света, смотрел на карту.

— Спасибо за подмогу, лейтенант. Можешь быть свободным.

Я не успел собрать карандаши, как в палатку вошел командир полка, а за ним — подполковник Семенихин, штабные офицеры и два посредника с белыми повязками на рукавах. Одного из них — толстого полковника с угрюмым лицом — я узнал. Это он весной сделал мне внушение за то, что был на побегушках у своих подчиненных.

Выслушав рапорт дежурного по КП, Молотков, а за ним и остальные подошли к столу.

— Разрешите поднимать личный состав? — спросил Перекатов.

— Отставить! — сказал Молотков. — Пока будем прорабатывать задание, пусть спят.

Начальник штаба не спеша достал из чехольчика очки, протер их белоснежным платком и надел на нос. Молча и сосредоточенно все изучали карту, время от времени нагибаясь, чтобы лучше разглядеть надписи. По стенкам палатки метались тени, то становясь короткими и резкими, то удлиняясь и тая.

— Пехота «синих» выбрала нынче более подходящее место, чем в прошлый раз, — проговорил, наконец, Молотков, разминая обожженными пальцами папиросу. — Нашим будет туго.

— Сдюжим, — произнес подполковник Семенихин и потянулся за красным карандашом.

Я не помню случая, чтобы при подготовке к ответственным полетам или при разборе таких полетов отсутствовал заместитель командира полка по политической части. Это был комиссар типа Фурманова. Он принимал самое деятельное участие в боевой работе полка.

Покусывая губы, Семенихин нарисовал две широкие стрелки и одну узкую.

— Основной удар, — сказал он, — направим на уничтожение живой силы. Чтобы подавить зенитный огонь, хватит эскадрильи. Но рано утром обязательно надо сделать рекогносцировку.

Кобадзе сказал, с какой стороны следует подходить к цели и отходить от нее.

— А как считает лейтенант Простин? — спросил вдруг Молотков.

— Считаю, что капитан неправ: уходить от цели лучше с правым разворотом, в сторону, где ниже горы.

— Лишняя затрата горючего, — усмехнулся Кобадзе, посасывая пустую трубку.

— Зато меньше риска, — возразил я.

Начальник штаба склонился к карте. Я видел белую строчку пробора, конец крупного носа.

— А лейтенант, пожалуй, прав, — раздумчиво сказал он.

С моим мнением посчитались, командир полка назвал его вполне обоснованным, но на душе у меня остался неприятный осадок: выходило, будто я напросился на похвалу!

Чтобы не вертеться на глазах у начальства, я вышел.

На западе еще виднелась бледно-зеленая полоска. Было прохладно и ветрено. Полотнища палаток ворчливо лопотали, словно спорили о чем-то, а вершины березок перешептывались, разнося спор по осеннему лесу.

Посредник спросил Молоткова, почему он отверг план Кобадзе. Ведь горы примерно одинаковой высоты.

Молотков ответил не сразу. Мне было слышно, как в дальней палатке, светившейся изнутри палевым светом, начальник связи кричал в телефон:

— Алло, Бобров! Немедленно поставь туда точку. Ты с ума сошел! Ведь связь — это нерв. Это мозг.

— Видите ли, — послышался, наконец, голос Молоткова. — Я не хочу делать из летчиков слепых исполнителей. Каждый должен уметь творчески мыслить. Почему же не согласиться с предложением лейтенанта? Оно аргументировано. Штурману все равно, какой маршрутпрокладывать, расчеты те же, а для рядового летчика не безразлично, считаются ли с его мнением. Слышали, как он защищал его. Как Цицерон!

Офицеры засмеялись, и это обидело меня.

Хрустнул валежник. Из сумерек возникла фигура Сливко.

— Уже заседают, — не то спросил, не то отметил он. Его самоуверенный сочный голос с нотками пренебрежения к мирской суете теперь раздражал меня.

Остановившись около входа, он достал папиросу и, ссутулившись, чтобы не задуло спичку, прикурил. При каждой затяжке лицо его освещалось красноватым светом. Оно было спокойно, как всегда. Потом он старательно почесал кончик носа и откинул полог. Я пошел в свою палатку.

Спустя час меня разбудил посыльный.

— К командиру звена!

В палатке Сливко аппетитно пахло сдобным печеньем.

Широкий из жести абажур на лампе привносил в походную обстановку некоторый уют. В других палатках я таких абажуров не видел. «С собой, что ли, возит?» — мелькнула мысль.

— Ну, Цицерон, проходи, — сказал Сливко. — Завтра утром летим в паре на разведку. Доволен?

Конечно, доволен! И если бы это сказал мне другой офицер, то я крепко пожал бы ему руку. Сливко же я ответил только:

— Есть лететь на разведку!

— В общем, так, старик, — Сливко прошелся по палатке. — Я наблюдаю за землей и воздухом. Ты фотографируешь местность. Делаем по два захода. Все, что увидим, сразу же передаем на командный пункт. А теперь, по кроватям! Спи, дитя, во мраке ночи, — фальшивя, запел он, разбирая койку, — дай и мне поспать…

А я долго еще не ложился. Сходил к дневальному, сказал, чтобы он пораньше разбудил механика.

— Не беспокойтесь, — ответил тот. — Машину подготовим вовремя.


На разведку вылетали с первыми лучами солнца Когда расходились по самолетам, Сливко, подмигнув, сказал мне:

— Главное, не мешкать, старик. Пусть наблюдатели посмотрят, как надо работать.

Я не успел еще осмотреть самолет, как раздалось чиханье мотора на машине Сливко. Вскочил на плоскость, где лежал парашют. У лючков возились оружейники, подводя патронные ленты.

— Скорее, братцы!

— Вовремя уложимся, — спокойно ответил оружейный мастер. — Надо проверить работу пулеметов.

— Где же вы раньше-то были?!

— Только что подвезли боеприпасы.

«А как же Сливко?» — хотел спросить я у мастера, но тот уже соскочил с плоскости.

На старте командир звена погрозил мне кулаком.

Сразу же, как только поднялись в воздух, взяли нужный курс. Под крыльями, мокрыми от росы, плыла подернутая сизым туманом, изрезанная прожилками дорог, речушек и оврагов земля. Дымились озерца.

Через пять минут я увидел горные отроги. На память пришли лермонтовские стихи:

…в час утренней зари Курилися, как алтари, Их выси в небе голубом.

Хребты выглядели сурово и, казалось, жили таинственной, неведомой людям жизнью.

Мы, как по уговору, потянули ручки управления — самолеты, повинуясь рулям, полезли вверх. Стало прохладнее, упругий воздух заполоскал концом шелкового подшлемника. Я закрыл форточки и посмотрел на высотомер. Стрелка стояла на цифре 1400. На этой высоте мы летели минут десять — пятнадцать, отыскивая коммуникации «противника».

Сверху казалось, что когда-то, давным-давно, землю здесь перепахали гигантским плугом, а пробороновать забыли, такой она и окаменела.

«Синих» мы не заметили.

Долетев до контрольного пункта, развернулись на сто восемьдесят градусов и немного прижали машины к земле. Стрелка высотомера опустилась до цифры 900. Дальнейшее снижение над горами не допускалось.

Были видны черные расщелины, серебристые нитки ручьев, дорога с белыми булыжниками по обочинам. «Где-то здесь», — подумал я и открыл форточку. В лицо пахнуло холодной сыростью.

Туман под крылом медленно плыл в сторону и был похож на белое покрывало. Местами оно было плотно, местами разорвано.

«Неужели вернусь с пустой пленкой? А ведь это первое серьезное задание!»

Между тем Сливко назвал позывные радиостанции, сообщил высоту и квадрат местонахождения самолета.

«Сейчас будет передавать на КП разведданные. А что же я?»

Только теперь я заметил, что Сливко летит значительно ниже, вдоль широкой зеленой долины. Самолет его цеплялся за обрывки тумана, сползавшего в седловину. Неужели меня подводит высотомер? Я отдал от себя ручку управления — самолет скользнул вниз.

Туман теперь нависал надо мной ярко-белой, насыщенной солнечными лучами массой, подступал с боков. Я спустил на глаза очки-светофильтры — туман словно сжался, приобрел форму облаков. Подо мною развернулась картина, сходная с той, что я нарисовал ночью на штабной карте.

Лерман включил фотоаппарат. А майор уже передавал по радио:

— К северу от реки Быстрой — скопление артиллерии. На реке у изгиба возведен мост, охраняется двумя зенитными батареями. По дороге через перевал движется колонна танков. В юго-западном направлении… — Сливко не договорил: самолет его стал юзом проваливаться вниз.

«Попал в нисходящий поток», — понял я. Скорее инстинкт, чем обдуманное решение, заставил меня повернуть самолет вправо, в сторону нагретого солнцем склона. Мощный поток подхватил самолет, как подхватывает щепу морская волна, и швырнул кверху.

Самолет командира продолжал проваливаться. Сливко тоже развернул машину, но в другую сторону. И в этом была его ошибка: место, над которым он оказался, лежало в глубокой тени, воздух там был пропитан ночным холодом, и «не поднимал».

Каким-то чудом Сливко выровнял самолет.

Я продолжал взбираться на гребень невидимой волны. Снова пелена тумана скрыла расщелины гор.

В ушах раздался знакомый щелчок. Это воздушный стрелок включил переговорное устройство.

— Что случилось? — спросил он обеспокоенно. — Я выключил фотоаппарат.

«Могли бы погибнуть, — мелькнуло в голове, — не за понюшку табаку».

Я почувствовал страшную досаду. Вспомнилось, как спорил вчера с Кобадзе, как с моими доводами согласился сам командир полка. Наверно, потому он и послал меня в разведку, что считал дисциплинированным летчиком. А я?

Нужно было отыскать ведущего, от которого я оторвался так стремительно. Я хотел сделать нисходящую спираль, но вдруг увидел самолет далеко впереди и значительно выше. Увеличил скорость, чтобы побыстрее пристроиться к ведущему. Туман по-прежнему перемещался, клубясь, но разрывы стали больше. Значит, скоро рассеется и можно будет работать. Через окна в тумане отчетливо были видны каменистые склоны. Вот утес, называемый Чертовым рогом. На нем, по данным разведки дивизии, располагалась зенитная батарея «противника». Теперь ее там не было. Это изменение в дислокации войск казалось мне разумным. Еще нанося обстановку на карту, я подумал, что для зенитной батареи там не место — слишком на виду она.

«Но куда лезет Сливко?» — подумал я. И в тот же момент в наушниках шлемофона раздался растерянный голос майора: — Разбил очки, ранило в глаза. Почти не вижу!

Что же произошло? Видно, когда он рванул самолет вверх, то ударился головой о ручку управления и стеклами порезал глаза.

Сливко летел наугад, подчиняясь тому интуитивному чувству, с каким слепой пробирается по улицам города к своему дому. Но небо — не город, где слепой в нужный момент находит поводыря.

Попробую координировать его действия.

— Четвертый, четвертый! Говорит десятый. Возьмите левее и ниже, — передал я майору, устремляясь к нему.

— Понял хорошо. Беру левее и ниже. Где мы?

— Под нами Чертов рог. Берите еще левее и еще ниже. Мы очень высоко.

Теперь самолеты находились близко один от другого. Я видел голову командира. Он слегка подался вперед, казалось, ловил в сетку прицела невидимую для меня цель. Его самолет колыхался, словно щепка в реке, и мне то и дело приходилось давать поправки.

Когда горы остались позади, я предложил Сливко выпрыгнуть вместе со стрелком на парашютах. Он отказался:

— Будем сажать машину. Это решено.

Я попробовал представить себя на месте Сливко и даже зажмурил глаза, но тотчас же открыл их, почувствовав, насколько полет Сливко сложнее любого полета в плохих метеорологических условиях или ночью, когда с тобою безмолвно разговаривают десятки умнейших приборов.

Еще никогда я не уставал так, как за время полета со слепым напарником. Пот застилал глаза едкой поволокой, пришлось снять очки.

Разговор в воздухе по радио слышен и в динамике на стартовом командном пункте. На аэродроме знали о случившемся. Подходя к контрольному пункту, я услышал в наушниках голос командира полка:

— Десятый, заходите на посадку одновременно с майором. Корректируйте движения четверки. Выпускайте шасси. Когда четвертый коснется земли, идите на второй круг…

Наши самолеты летят совсем рядом. Я даже вижу, как крутятся в потоке воздуха только что выпущенные колеса на машине Сливко.

— Делаем разворот! — говорю я майору. — Планируем. Меньше угол, меньше… Ручку отдавать рано, тяните, тяните. Плавно парашютируйте.

Самолет Сливко вот-вот коснется земли; боюсь, что он не дотянет до первых ограничителей.

Мне уже не видно его, я иду на второй круг. Сумеет ли Сливко выдержать прямолинейность при пробеге самолета?

Слышу голос полковника:

— Спокойнее, четвертый, отпусти тормоза. Не пользуйся, говорят, тормозами. Так, та-ак, та-а-ак… Можешь выключать мотор!

Сливко приземлился! Мне кажется, что с плеч моих свалилась огромная тяжесть.

Посадив самолет, я соскочил с плоскости. Навстречу мне шел командир полка. Со стороны КП бежали летчики.

Я объяснил полковнику, как все произошло.

— Плохо, — сказал он. — Очень плохо. Я молчал.

— Как же мне с вами быть? — Серые глаза Молоткова смотрели строго. — То, что оказались в горах на высоте ниже девятисот метров, вам не простится. — Он помолчал немного. — А вот за то, что сохранили жизнь командиру, — спасибо!

— Служу Советскому Союзу! — ответил я.


XX

<p>XX</p>

Летно-тактические учения продолжались.

В то же утро нас вызвали на КП по тревоге. Несмотря на это, все были чисто выбриты, подтянуты, точно собрались на строевой смотр, и это понравилось командиру полка. Молотков рассказал нам о «противнике» все, что знал сам. Говорил спокойно, бодро. Трудно было догадаться, что полковник взволнован, беспокоится за командиров эскадрилий, которым поручил подавить танки в опорных пунктах «противника», за штурмана Кобадзе — группа его должна уничтожить зенитные орудия. Сам он руководил разгромом живой силы.

— Главное, застать врага врасплох — в этом девяносто процентов успеха. Пойдем на бреющем вдоль реки. Высокие берега укроют нас. У гор наберем высоту. Если над целью не будет истребителей «противника», первый бомбовый удар нанесен с ходу, а затем перестроимся в боевой порядок «круг». Запасные цели — автомашины на перевале. Помните, каждый отвечает за всех и все за одного.

Молотков еще раз просмотрел фотографии, которые мне удалось сделать во время разведки, и выпрямился.

— У вас есть что-нибудь, подполковник? — вполголоса спросил он Семенихина.

— Собственно, — подполковник развел руками, — сказано все. Вот только разве напомнить… Не забывайте, товарищи, попутно вести разведку в районе действий. Глядите и вглядывайтесь. Мы не знаем замыслов «противника» и должны быть все время начеку. Многое в этом полете будет зависеть от вашей бдительности.

Едва я успел застегнуть лямки парашюта, как в небе повис шлейф дымовой ракеты. Затарахтели моторы. К старту, слегка покачиваясь, потянулись самолеты. Струйками пригибалась к земле выгоревшая трава, а потом вновь вставала, точно для того, чтобы проводить летчиков в трудный полет. В рокоте многих моторов ощущалась мощь.

Когда боевые вылеты совершают авиаполки, знамена выносятся на стартовый командный пункт. Каждый из нас смотрел на развернутое Знамя полка и чувствовал в эту минуту необыкновенный подъем сил.

Взлетали парами. Через четверть часа на поле не осталось ни одного самолета.

Я летел в группе Кобадзе. Скоро тени от самолетов пересекли серую полоску дороги, которая служила линией фронта. Группа устремилась кверху: высота давала преимущества в воздушном бою. На горизонте за сизоватой дымкой уже угадывались очертания гор.

— Сзади истребители «противника», — передал мне Лерман, — наши «маленькие» хотят навязать бой.

Сократив интервалы, мы продолжали идти к цели. В наушниках слышалось:

— Двенадцатый, атакую, прикрой!

— Бей! Еще, еще разок!

— Сережа, «противник» на хвосте. Маневрируй, иду на помощь.

Первые наши самолеты подлетели к дороге, опоясывающей горный хребет. За ним — цели. Наша группа замкнула круг, чтобы, если потребуется, можно было защитить друг друга огнем пушек и пулеметов. Штурман подал команду приготовиться.

Вот Кобадзе положил машину круто на правое крыло, словно хотел получше разглядеть землю. Машина его устремляется вниз. С острых консолей срываются белые струйки воздуха.

Мы тоже пикируем. Я поймал в прицел орудие, установленное на известняковом срезе скалы, нажал кнопку на штурвале. Бомбы сброшены. Мимо!

Отчетливо вижу прямые, словно прорубленные топором, расселины в горах. Впереди высится освещенный солнцем Чертов рог. Чудесной мишенью была бы на нем зенитная батарея!

Минуты, которые потребовались для нового захода на цель, показались очень долгими. Убрал газ, поставил на большой шаг винт, отжал ручку от себя. Вот уже орудие в сетке прицела. Пальцы давят гашетку пулеметов. Еще раз, еще…

Пока я набирал высоту, другие летчики обрушились на зенитные батареи, расставленные у переправы через горную реку. Бомбы попали в цель. На третьем заходе мы обстреляли зенитки, оборонявшие танки «противника».


На разборе летно-тактических учений командир полка сказал, что приказ военного министра выполнен нами. Он достал из планшета узкую полоску бумаги.

— Вот телеграмма от командования наземных войск. «С заданием справились успешно. В результате нашего взаимодействия противник потерпел полное поражение и отступил в панике».

Летчики переглянулись. На лицах у всех — радость. В эту минуту все как-то забыли, что противника-то вовсе и не существовало.

Лучших результатов в летно-тактических учениях добилась эскадрилья капитана Истомина. Ее летчики работали над целью наиболее слаженно и организованно. Но полковник не забыл упомянуть о проступке майора Сливко.

— Сливко хотел добыть разведданные, Сливко — герой. Так думают многие из вас, — говорил он. — Мы вынуждены дать майору другую оценку. Герой тот, кто, совершая подвиг, думает о других. А майор Сливко думал о себе, ему хотелось доказать, что мы напрасно обвиняли его в зазнайстве, в самоуспокоенности, что он прекрасный летчик и на него всегда можно положиться.

— Зачем вы послали разведчиков раньше времени? — спросил у Молоткова посредник с угрюмым лицом. — Разве синоптики не предупреждали, что утром будет туман?

— Предупреждали, — спокойно ответил полковник. — Но наши враги не ждут хорошей погоды… Что же касается майора Сливко, то он за нарушение инструкции жестоко поплатился. И, мне кажется, это вывело его из спячки, в которой он пребывал последние годы.

— Как это понимать? — спросил посредник.

— Очень просто. После войны некоторые военные из тех, кто хорошо дрались на фронте и имеют много заслуг, почему-то решили, что они достигли вершины и теперь могут почивать на лаврах. К таким нужно причислить и майора Сливко. Он часто относился к работе спустя рукава, надеялся на старый опыт и старый багаж знаний. И товарищи, и командиры убеждали его перестроиться, идти в ногу со всеми. А он не захотел. И отстал. А жизнь бьет отстающих. Не пощадила она и майора Сливко. Попало ему крепко. Другого это, может быть, и сломило бы. Но Сливко сильный летчик, и на лопатки его положить не просто.

— Вы думаете?

— Да! Об этом говорит и то, что Сливко хотел спасти экипаж и самолет. И он сделал это. Но каждый видит теперь: не все еще гладко в нашем коллективе и виной этому те, кто забыл, что солдат и в мирное время — на войне.


XXI

<p>XXI</p>

После лагерей город казался маленьким, дома тесными. Но как было приятно вечером сесть за недочитанную книгу и нисколько не бояться, что в комнату ворвется ветер, снесет со стола газеты, бумаги, что намокшая от дождя палатка вот-вот начнет пропускать влагу, которая потом скопится лужицей в углублении постели.

Теперь я поселился со своими сверстниками, Николаем Лобановым и Михаилом Шатуновым, в новом общежитии, но к капитану Кобадзе частенько заходил «на огонек». Все-таки я крепко привязался к нему.

В один из вечеров мы с Кобадзе готовились к занятиям. За стеной тихо заиграли на пианино. Мы подняли головы и посмотрели друг на друга; мелодия была нам знакома. Кобадзе улыбнулся и сказал:

— Если я когда-нибудь женюсь, то обязательно на той, которая умеет играть.

— И похожа на Нонну Павловну, — добавил я.

— Согласен, — ответил он серьезно. — Ну, а твой идеал?

— Все тот же. — Я поторопился перевести разговор на другое: — Сколько нужно тренироваться, чтобы безукоризненно исполнить даже маленькую пьеску. Вот если бы летчики так работали над каждым маневром, над каждой пилотажной фигурой!

— Это было бы хорошо, — отозвался Кобадзе. — Но что нужно для тренировок нашей соседке? Подошел, откинул крышку рояля и музицируй себе на здоровье. И она, вероятно, с детства этим занимается. Надо и в летные школы определять с детства! Мне кажется, такое время наступит. И будут они называться нестеровскими или чкаловскими училищами. Ах, черт возьми, как это было бы правильно!

А за стеной продолжали играть старый вальс, и я снова думал о Людмиле. Изменилась ли она? Милая, беспредельно дорогая… В тот вечер, когда мы гуляли по набережной, она была похожа на девочку-шалунью. Такой она и запомнилась мне…

— А не пойти ли тебе завтра к Людмиле? — вдруг сказал Кобадзе. Он словно читал мои мысли. — Чем скорей ты решишься, тем лучше.

«Не пойти ли тебе к Людмиле»… Да я думал об этом все время! После недавнего разговора со Сливко я сказал себе: «Надо скорее с ней встретиться».

Перед отправкой в госпиталь Сливко попросил позвать меня. Он сидел в задней кабине По-2 с забинтованной головой и лицом.

— Подойди ко мне, лейтенант, — сказал он.

Я забрался на крыло, подошел к борту кабины. Майор приподнял руку, пальцы его опустились на мое плечо, потом скользнули ниже и сжали руку повыше локтя.

— Ну, старик, ты все еще дуешься на меня, — произнес он тихо. — Брось, чего уж там. Мало ли что бывает в жизни! В моей жизни тоже были воздушные ямы. Без этого не обойдешься.

Я молчал.

Сливко заерзал на сиденье и крикнул летчику-связнику:

— Ну, что там у тебя с мотором? Готов?

— Готов, товарищ майор!

— Вот так-то, — Сливко снова сжал мою руку. — Не нашли мы с ней общего языка, по-разному думаем. Здесь уж виноваты годы. А у тебя все впереди.

Самолет улетел. И вдруг мне сделалось легло-легка. И немного грустно.

Прошло несколько дней. И вот я у ее дома. Вишни в палисаднике наполовину облетели. Шелестят под ногами желтые листья. Стучит в груди сердце…

Дверь в сени была отворена, в комнату Людмилы тоже. Из комнаты слышалось пение. Пела Людмила. В ботах, надетых на босу ногу, в домашнем коротеньком халатике, она мыла пол. Я остановился у порога. Людмила не замечала меня. Я видел узкие плечи, смуглые девичьи ноги. Светлые волосы спадали ей на лоб. Иногда Людмила, выпрямляясь, откидывала запястьем знакомую непослушную прядку. Постояв немного, она снова начинала тереть пол. И снова лилась песенка. С одного мотива она перебрасывалась на другой, на третий, то замирала вдруг, то снова рождалась. Мне нравился Люсин вибрирующий, как слабо натянутая струна, голос.

Люся домыла до порога, взяла ведро и локтем откинула портьеру. Ведро выпало из рук и чуть не опрокинулось.

— Это вы!

Я сделал шаг к Людмиле. Мы были так близко, что я видел свое отражение в ее глазах, ставших вдруг большими, блестящими.

Люся нагнулась к ведру.

— Проходите в комнату. Я сейчас вернусь.

В комнате, оклеенной новыми веселенькими обоями, было уютно, светло. И на душе у меня было светло.

Никогда я не видел у нее таких глаз. Растерянные, доверчивые…

Люся вошла минут через десять. Лицо у нее было заплаканным. Она тихо сказала:

— Не думала, что придете…

— Почему же, Люся? Она не ответила. Некстати зазвонил звонок.

Через секунду сени наполнились веселым гомоном, смехом. Дверь в комнату распахнулась, и вошла Майя. Увидев меня, она замолчала, многозначительно кашлянула в кулачок и задорно улыбнулась.

«Резва, беспечна, весела, Ну, точно та же, что была», —

подумал, я здороваясь с ней. А она встала против меня и снова плутовато улыбнулась.

— Знаете, Людмила обещала покататься со мной на лодке. И вы, — она взглянула на меня смеющимися глазами, — вы наш пленник.

— Чем сегодня занимались? — спросила Майя у Людмилы, когда мы вышли на улицу. И, не дав ей ответить, стала рассказывать о каком-то пионере, у которого сердце в правом боку. Пионер страшно беспокоится, возьмут ли его в летчики.

— Как думаете, возьмут?

Спасибо Майе — за разговором мы и не заметили, как дошли до набережной. Там нас ждали две девушки — учительницы из подшефной школы.

Спуск к реке был отлогий, выложенный булыжниками. По краям его росли старые липы с дуплами, заколоченными листами жести. Внизу, сквозь засохшие ветки, виднелось опрокинутое в воду небо, подернутое свинцовой рябью.

Мы остановились.

— Галка, — сказала Майя горбоносенькой девушке, — помнишь, мы катались здесь на санках? Так здорово, дух захватывало. А ну, — она задорно посмотрела на девушек, — догоняйте! — и пустилась с горы. За ней рванулась Галя и ее подруга — полная широкоплечая Капа. Я надвинул фуражку и посмотрел на Люсю.

Люся показала на ноги — она была в туфлях на высоком каблуке — и отрицательно покачала головой. А я уже приготовился бежать за ней, представлял ее распушившиеся на ветру волосы, смуглые упругие ноги, слышал ее прерывистое дыхание.

— Я понесу вас на руках, — неожиданно для себя сказал я, взяв Люсю за худенькие девчоночьи плечи. Ее волосы коснулись моей щеки, я почувствовал запах их. Не хотелось никуда отпускать Люсю.

Напрасно мы искали девушек. Их нигде не было. Меня это не удивляло: еще дорогой я приметил в глазах у Майи лукавые огоньки.

— Ну, я ей задам, — смущенно твердила Людмила. — Она обманула — мы и не собирались кататься. Ну, я ей задам.

— Все хорошо, — отвечал я. — Покатаемся одни, правда?

Греб я сносно, хотя и не единожды обрызгал Людмилу.

Солнце коснулось воды и будто подожгло ее. У горизонта она стала ярко-розовой, ближе к нам малиновой, у самой лодки фиолетовой.

— Как жалко, — сказала Люся. — Оно сейчас утонет.

Будто разделяя ее печаль, жалобно крякнула утка-нырок. Небольшая, с длинной красивой шеей, она летела низко над водой. Вот «выпустила» лапки и, как самолет, стала «приземляться». Едва лапки погрузились в воду, птица прижала крылья и закачалась на волнах, словно кораблик из далекого прошлого. Мы подплыли к ней. Она испуганно вскинула голову, нырнула, махнув на прощанье хвостом и больше не показывалась, видимо, выплыла в камышах.

Вдалеке запели. Тихо, протяжно:

С той поры, как мы увиделись с тобой, В сердце радость и надежду я ношу…

Я слышал раньше эту песню, но сейчас она звучала совсем по-иному. Люся тихонько подхватила припев. Поскрипывали в уключинах весла, с них спадали розовые прозрачные капли.

— Вот и утонуло солнце, — задумчиво сказала Люся. — Ночь скоро.

— А потом снова день, — ответил я.

Люся промолчала. Она вообще держалась в этот вечер настороженно, все думала о чем-то.

Багряные полосы протянулись по небу. Берег усыпали огоньки.

— Пора возвращаться, — сказала Люся.

— Нет, рано еще. — Разве можно так вот, ничего не высказав, расстаться с ней!

Она зябко передернула худенькими плечами и повела кверху молнию на свитере.

— Вам холодно?

Стараясь не качать лодку, я подошел к Люсе. Теперь мы сидели рядом, накрытые одной курткой. Мне казалось, мы плывем по морю. Было страшно и весело. И думалось, что мы знакомы годы и будем знакомы очень долго, будем близки.

Невдалеке, бросая на реку желтые пятна света, прошел сторожевой катерок. Задрожали в воде звезды. Лодка приподнялась, словно повисла в воздухе, потом плавно опустилась.

— Держитесь, — сказал я, бережно взяв Люсю за плечи. Она посмотрела на меня и как-то вдруг сжалась. Я не шевелился. Давно уже разбилась о берег последняя волна. Давно в холодной глубине не дрожали звезды, и лодка скользила, как и прежде, тихо-тихо.

— Я страшная трусиха, — Люся отстранилась и поправила волосы. — Видно, не придется лететь с вами в космос.

Я вспомнил, как однажды рассказал ей о своей мечте.

— Неужели вас до сих пор забавляет смеяться над этим?

— Не обижайтесь, Леша. Тогда вы говорили много интересного. А я посчитала вас за наивного человека. Но теперь понимаю. Слишком смелые мечты всегда кажутся чуть-чуть наивными. Это он помог мне…

Сердце у меня замерло.

— Он смеялся над вашим желанием, — продолжала Людмила. — И в этом я виновата. Он сказал, что на Луну пусть летят болваны. Мой папа, помню, не вынес и ушел из дому. Чтобы загладить вину, Роман купил тесу и бревен для пристройки. Он хотел, чтобы мы жили отдельно от родителей.

— Не надо, — сказал я, — это прошло.

— Нет. Это не прошло и не пройдет. Никогда.

Я вздрогнул. Что она хотела этим сказать? Почему так обреченно прозвучали ее слова?

— Вы… вы любите его? Поэтому и приезжали в лагеря?

Люся медленно покачала головой.

— Мне не хотелось, чтобы у него остался мой альбом с фотокарточками.

Я не верил ей. И она это почувствовала:

— Конечно, я могла бы взять его и позже, но там лежали квитанции на подписные издания… Впрочем, и без них я могла обойтись, — Люся низко наклонила голову.

И я понял: она приезжала, чтобы встретиться со мной.

— Людмила, — проговорил я, не слыша своего голоса. — Давайте найдем с вами одну звезду. Нам не будет на ней тесно, вот увидите.

Люся не смеялась, как раньше. Она молчала, нагнув голову. Лицо ее в свете луны казалось совсем белым.

Я взял Люсю за руки и поцеловал ее губы, такие горячие в этот холодный осенний вечер. Люся сидела тихая и равнодушная.

— Ты хорошая, ты славная… — я назвал Люсю на «ты» и почувствовал, что иначе не могу ее называть.

Людмила отстранилась.

— Не надо, прошу вас, — она осторожно дотронулась до моей руки и улыбнулась тихо, одними глазами. — Не надо.

— Хорошо, не буду.

Я сдержал слово и не говорил больше о том, что касалось только нас двоих, о моей любви.


XXII

<p>XXII</p>

Наступила тихая мокрая осень. По утрам землю застилал туман. В ста метрах самолеты выглядели едва различимыми серыми пятнами. Если бы не узенький серпик луны, казалось бы, что небо глухо закрыто тучами. Потом, будто изображение на фотопленке, появлялось солнце. Из мутного светлого пятна оно становилось неярким золотистым кругом. На него можно было смотреть спокойно, как на матовый шар уличного фонаря.

Постепенно туман голубел, светлел, но был по-прежнему густ и вязок. Он наплывал на солнце волнами, то заслоняя его, то приоткрывая. В сумрачном воздухе носились мириады пылинок воды. Они скапливались на кромках плоскостей, крышах и окнах КП. Ветерок сбивал на землю тяжелые мутноватые капли, и пожелтевшая трава вздрагивала.

К полудню туман поднимался и тяжело повисал над аэродромом, закрыв пилотажные зоны. Летчики, по традиции, ругали метеослужбу, называли синоптиков «ветродуями» и «презренными кудесниками».

Все чаще летчики и техники занимались в классах. Повторяли теорию, а вечерами, когда тучи уже не в силах были удерживать в себе собранную влагу и начинали сеять на землю мелкий нудный дождь, сидели дома или в Клубе офицеров.

Кобадзе задумал к годовщине Октября какой-то грандиозный концерт. И участники самодеятельности все свободное время проводили в армейском клубе.

Однажды в разгар репетиции появился Брякин. Веснушчатое, с выгоревшими за лето бровями лицо его было очень серьезно, а рыжие глаза хитро блестели.

Он прошел на носках ко мне и нагнулся, чтобы что-то сказать.

— Обожди чуть-чуть, — зашипел Лерман.

Брякин кивнул головой и присел, уставившись на сцену. За роялем на кончике стула сидела Нонна Павловна. Ее тонкие, красивые пальцы быстро бегали по клавишам, голова была откинута. Она исполняла пьесу из «Времен года» Чайковского.

На этот раз Нонна Павловна сама пришла в нашу самодеятельность.

— Хочется, чтобы вы приняли меня в свой коллектив. Она сказала одно, а хотела сказать другое.

«Да, я была виновата, — говорили ее глубокие, как бочаги, глаза, — но ведь и вы не остановили меня. И забудем о прошлом. А избегать меня не надо».

Кобадзе растерялся.

— Конечно, конечно. Мы очень рады, — пробормотал он и предложил Нонне Павловне (прямо с места в карьер!) пройти к роялю, за которым уже сидел Лерман.

Старший сержант быстро встал — его самолюбие артиста было уязвлено, однако по мере того, как новоявленная пианистка проигрывала пьесу, мелкие чувства покидали его музыкальную душу, и под конец Лерман весь подался вперед, вцепившись пальцами в спинку стоявшего впереди кресла.

В зале еще не успел растаять последний звук рояля, как все захлопали, а Лерман, Кобадзе и еще несколько человек подбежали к Нонне Павловне, окружили ее, принялись что-то горячо ей говорить.

Я посмотрел на Брякина.

— Ну, что у тебя?

— Вас и сержанта Мокрушина командир полка требует, — сообщил тот. — Моментально.

Мокрушин распоряжался за кулисами. Это он сконструировал машину времени, на которой герои пьесы «Баня» перелетают в коммунистический век.

— Не знаешь, зачем? — настороженно спросил он у Брякина.

Брякин усмехнулся, потом сделал серьезную мину и отрицательно покачал головой.


В кабинете, кроме Молоткова, были комсорг полка и пионервожатая из подшефной школы.

Майя с тревогой посмотрела на меня и отвела глаза в сторону. «Она что-то знает о Людмиле, — подумал я. — Но что?»

— Садитесь. — Командир приветливо глядел на меня и Мокрушина. Сержант в волнении кусал губы. Но мне теперь было не до него. Я хотел перехватить Майин взгляд, а она, будто нарочно, все смотрела в сторону.

— Вот, товарищ Мокрушин, — сказал полковник. — Комсомолия рекомендует вас на серьезную работу.

Мокрушин пригнулся, словно на него взвалили тяжесть.

— И мы решили сделать вас, товарищ сержант, руководителем авиамодельного кружка, который создается при школе. Доверяем судьбу ребятишек. А что же — нужно привить им любовь к авиации. Они — наша смена!

Мокрушин встал, приложил руку к взъерошенному чубику, но тотчас же отдернул ее и покраснел.

— Нам бы хотелось узнать, — полковник в упор посмотрел на Мокрушина, взгляд его был теперь строгим, твердым, — узнать ваше мнение.

— Я… спасибо за доверие… Постараюсь, — голос у Мокрушина прерывался. — Но как же, ведь я…

— Безо всяких «как же», — полковник приложил палец к губам. — Приступайте к делу. Потребуется помощь — обращайтесь прямо к замполиту. Да, чуть не забыл: когда обо всем договоритесь со школой, зайдите к инженеру Одинцову.

Он пожал Мокрушину руку, а мне велел остаться. Мокрушин быстро направился к высокому шкафу и стал дергать за скобу.

— В чем дело, сержант? — спросил командир.

— Не знаю, товарищ полковник. — Мокрушин снова потянул на себя дверь, она отворилась. Увидев висевшую на гвозде шинель с золотыми пуговицами и серую каракулевую папаху, Мокрушин смешался и быстро захлопнул шкаф.

— Простите, думал выход, — пробормотал он, отступая к двери.

Майя секунду помедлила на пороге и опять посмотрела на меня. Что-то случилось, — теперь уже это было ясно. Что же, что?

Полковник снял телефонную трубку и, давясь от смеха, стал набирать номер.

— Попрошу Одинцова. Аркадий Яковлевич, здесь Простои, заходите… — И обратился ко мне: — Смотрите, Мокрушин-то — явился на днях, дайте, говорит, мне дело.

«Мокрушин должен сам к нам прийти», — вспомнил я слова замполита.

— Хорошо! — полковник рассек ладонью воздух. — У него теперь есть опыт — не сорвется. Инженер рассказывал мне о его кране запуска. Любопытное изобретение. И, по-моему, стоящее.

Пришел Одинцов.

— Говорите, инженер, — кивнул ему полковник.

— Собственно, что говорить, — Одинцов сел, приглаживая на висках редкие волосы. — Когда я был в госпитале, вы, лейтенант, просили доверить вам испытание прибора. Я не забыл наш разговор. И теперь ходатайствую об этом перед командиром, вот — ручаюсь за вас, А может быть, и зря?

— Я не подведу вас! — вырвалось у меня. Инженер-майор встал.

— Ну, тогда пойдемте ко мне, лейтенант, познакомлю со схемой работы прибора.

В коридоре я надеялся увидеть Майю. Но дневальный сказал, что она уже ушла. Тревога моя не уменьшалась.

Когда Одинцов объяснял мне, как пользоваться прибором в полете, пришел Мокрушин. Инженер велел ему подождать немного, а закончив разговор со мной, спросил, готов ли его кран запуска к испытанию.

— Так точно, товарищ инженер-майор.

— Значит, в один день будем испытывать, — улыбнулся Одинцов. — Как вы смотрите, Простин, на то, чтобы и кран испытать на вашей машине? Заодно, как говорится.

— Согласен, конечно!

— А вы, Мокрушин?

— Я как раз и хотел вас просить об этом. — Мокрушин встал. — Разрешите, сбегаю за чертежами, покажу товарищу лейтенанту, как теперь действует кран запуска.

Мы просидели в кабинете Одинцова до самого отбоя.


Испытания крана запуска и прибора прошли блестяще. В окружной армейской газете «За Родину!» была опубликована статья под заголовком «Авиация получила прекрасный подарок».

«Испытание крана запуска и прибора-счетчика, — говорилось в статье, — было также испытанием творческих сил воинов-рационализаторов энской авиачасти, их дружбы и взаимопомощи. Ведь только благодаря общим усилиям технического кружка, возглавляемого инженером Одинцовым, могли родиться такие замечательные изобретения».

Под статьей стояла подпись «С. Лерман». Наконец-то осуществилась его давнишняя мечта — рассказать всем о рационализаторах своего полка.


XXIII

<p>XXIII</p>

О том, что полк получит новые самолеты, поговаривали давно. Мы готовились по первому сигналу пересесть на новые машины. Но что это были за машины, толком никто не знал. Говорили, будто они еще испытываются на заводах.

И вдруг — указание: откомандировать в Энск для стажировки на новых самолетах по звену от эскадрильи.

Кобадзе шепнул мне:

— Будут посылать лучших. Готовься к проверке! Приедет сам командующий.

Предполетную подготовку проводил командир полка.

— Вы, воспитанники нашей боевой семьи, — говорил полковник, — обязаны поддержать традиции Сталинградского полка.

Я был уверен в своих силах. Но откуда же такая уверенность? С каких пор? Наверное, это дали мне тренировки, полеты, наверное, я вырос за последнее время.

— Кому, соколы, что непонятно? — спросил полковник. Неожиданно частокол рук вырос над головами. Нетерпеливый Николай Лобанов даже привстал:

— Верно, что новые машины лучше наших?

— Какие там двигатели?

— Какой потолок?

— Сколько двигателей?

Полковник улыбался и отрицательно качал головой.

— Мне, соколы, известно столько же, сколько и вам.


После предполетной подготовки летчики должны были испытываться в барокамере. Установленная посреди комнаты, барокамера была похожа на огромный холодильник или фургон. Врач Верочка Стрункина сидела за столиком и отмечала что-то в медицинских книжках, стопкой лежащих с краю.

Кобадзе лихо щелкнул каблуками и приложил руку к козырьку.

— Товарищ доктор, разрешите проверить стойкость организма к пониженному проценту кислорода и давлению!

Верочка посмотрела, на него и улыбнулась. Она очень изменилась за последнее время: похудела и как-то поблекла. Видно, разрыв со Сливко дался ей нелегко.

Врач осмотрела нас, потом мы с ней вместе вошли в барокамеру. Там стоял стол, на нем приборная доска.

— Садитесь и надевайте кислородные маски, — скомандовала Стрункина.

— Но мы же еще не поднимались, — сказал я. Верочке очень хочется побыть на высоте своего положения, и она экзаменаторским тоном спрашивает:

— Скажите, Простин, когда летчики надевает маски, отправляясь на высоту?

— На земле, — отвечает за меня Кобадзе. — Я уже надел. Азот надо «вымыть» кислородом до того, как достигнешь стратосферы.

— Да, да, это мне хорошо известно, — говорю я поспешно. — Давайте поскорее начинать. Мне так нравится, доктор, в вашей барокамере. Чистенько, уютно, так бы и остался жить. — Я надеваю шлемофон и маску.

Кобадзе беззвучно смеется, отвернувшись к стене.

— В случае чего немедленно докладывайте мне. Переговорное устройство включено, — говорит Стрункина. — Итак, вы поднимаетесь сегодня на десять тысяч метров. Желаю успеха!

Она выходит и завинчивает тяжелую железную дверь.

Мы отрезаны теперь от мира толстыми стенами барокамеры. Сидим перед пультом с приборами: высотомером, указателями скорости и подъема, часами.

Стрункина смотрит на нас через вмурованный в камеру иллюминатор. Кобадзе уже уткнулся в газету, которую захватил с собой, чтобы скоротать время, а я все-таки немного волнуюсь, как-то поведет себя мой организм?

Стрункина надевает шлемофон и включает тумблер с надписью «Подъем».

Загорелась красная лампочка. Механик барокамеры начал вращать огромные вентили, напоминающие автомобильные рули. Скорость подъема — 7–8 метров в секунду. Когда стрелка высотомера достигла цифры 7, врач объявила:

— Внимание, на высоте в семь тысяч метров будем находиться тридцать минут. Сосчитайте пульс.

Загорелась белая лампочка.

Мы выполнили команду врача, записали данные на листке бумаги. Врач наблюдает за нами.

— Теперь решите задачу, — говорит она, — перемножьте числа пятьсот пятьдесят пять и сто девяносто семь.

Мы умножаем числа и ответы показываем ей через стекло.

— Лейтенант Простин, еще раз проверьте свое решение, не волнуйтесь, — говорит врач.

Я снова принимаюсь за вычисление. Врач объявляет:

— Еще раз сосчитайте пульс, и будем подниматься выше.

И вот уже стрелка высотомера ползет к цифре 10.

— Знаешь, цифра сто девяносто семь — это рабочий телефон Людмилы, — говорю я.

Кобадзе с прищуром смотрит на меня.

— У вас наладились с ней отношения?

Я пожимаю плечами, не зная, что ответить другу. После прогулки на лодке мы встречались дважды. В первый раз под окнами ее дома.

Шел дождь, мелкий, нудный, холодный. Ветер раскачивал ветки деревьев, норовил сдуть фуражку.

— Не надо, Леша, не приходите больше, — сказала она тихо, придерживая рукой наброшенную на голову косынку.

— Совсем?!

Людмила смотрела на меня так, как смотрят на близких людей, с которыми предстоит расстаться навсегда.

— Совсем, — прошептала она и опустила голову. Я схватил ее за плечи.

— Это невозможно, Людмила! — почти крикнул я и осекся, поняв смысл ее слов. Ее отношения со Сливко, видно, зашли далеко. И она не может себе этого простить, кажется себе грязной, недостойной любви.

Я стоял и не мог снова взять Люсю за плечи, обнять, успокоить.

Она ушла. На сердце было так тоскливо, будто я только что похоронил самого родного человека.

Второй раз мы встретились с ней случайно, на улице. Она спешила к больному.

В эти дни я понял, что она по-прежнему дорога мне, что нам надо быть вместе. Неправда, между нами никогда не будет стоять третий, его уже нет.

— Люся, выслушай меня. Это очень важно…

— Не надо, я вас просила, — взмолилась она.

— Нет, это необходимо. Ты слышишь? Нам надо быть вместе! Я не напомню о прошлом. Я люблю тебя и буду любить! Всю жизнь!

Но Людмила не отвечала и все убыстряла шаг. Остановившись у крыльца старого двухэтажного дома, она подала мне руку:

— Прощайте. Я все напишу вам.

С тех пор прошло больше недели. Письма от Люси все не было.

— Вот хочу заставить себя не думать о ней, а не могу, — говорю я капитану Кобадзе.

За толстым стеклом барокамеры грустно улыбается Верочка Стрункина. Она слышала мои слова.

Но вдруг улыбка пропала, дуги бровей удивленно взлетели кверху, потом поползли вниз, и Верочка нахмурилась. Я увидел, что стрелка высотомера давненько перевалила за цифру 10. Стрункина бросилась к тумблеру — загорелась белая лампочка. Механик застопорил отсос воздуха из барокамеры.

Потом мы медленно «спускаемся».

Стрункина отодвигает двери, и мы выходим. Волосы у меня и у Кобадзе примяты, на лбу красные полосы от шлемофонов.

— Ну-с, как себя чувствуете? — спрашивает врач. — Спускала я вас значительно быстрее, чем поднимала. У кого заложило уши? Не было ли болей в животе?

Мы отрицательно качаем головами.

— Тогда будем осматриваться, — говорит она. — Ну что ж, высотоустойчивость у вас хорошая. Поздравляю!


Утром я проснулся раньше обычного. «Будут посылать лучших. Приедет сам командующий. Серьезная проверка! Но что с Людмилой?» — этим вопросом упрямо заканчивалась каждая мысль. Пошел к Кобадзе.

— Чего так рано; кто кусает? — спросил он, однако подтрунивать надо мной не стал, посоветовал не волноваться. — У летчика должно быть горячее сердце и холодная голова, — он любил повторять это.

Кобадзе устроил мне так называемый проигрыш полета.

— При планировании посадочный знак уходит влево. Твои действия?

— Значит, самолет скользит вправо. Прекращаю снос левым креном и на выравнивании убираю крен.

— Ну, а если самолет попадет в сложное положение, что будешь делать? — капитан хитро скосил глаза.

Иногда в воздухе летчик испытывает ложные ощущения, ему кажется, что самолет проваливается вниз, переворачивается. Обычно это бывает, когда летчик проделывает пилотажные фигуры. Но я занимался спортом и считал себя подготовленным к любому полету.

— Что тут особенного? — сказал я. — Прежде смотрю на высотомер, узнаю, хватит ли высоты, чтобы спасти машину, вывести ее из сложного положения. Потом скорость определяю. Может, она близка к штопорной. Потом смотрю на указатель поворота и скольжения.

— Постой, постой! — воскликнул капитан, — Ну-ка, повтори сначала.

Я повторил.

— Блестяще! А я ведь как делаю? Да и не только я. Мы сначала глядим на указатель поворота и скольжения, чтобы определить, спиралим или штопорим. Но в таком случае нужно посмотреть и на указатель скорости — это подсказывает, как действовать рулями. После этого снова глядим на указатель поворота — значит, первый взгляд нам абсолютно не нужен. Нет, ты представляешь, тратим зря время, когда дорога каждая доля секунды! Потом смотрим на вариометр, на указатель поворота, потом на высотомер и еще раз на указатель поворота… Чувствуешь, какая петрушка получается? — Кобадзе, шлепая босыми ногами, прошелся по комнате. — Нет, я уверен, Батя будет доволен. Определенно.

Сердце захлестнула радостная волна. Сам Кобадзе признал мой метод более правильным.

Час был ранний, но мне не терпелось попасть на аэродром.

Кобадзе пожелал мне «ни пуха ни пера». Я ответил ему, как положено, и трижды плюнул через левое плечо.


Свет луны, маячившей сквозь белесую дымку, мешался со светом фонарей. Улицы были пустынны. Только дворники уже мели припорошенные снегом тротуары, оставляя на асфальте мокрые разводья. На аэродроме около полковой каптерки я увидел Брякина.

— А я к вам, — сказал он. — Мы с пионервожатой вчера вас дожидались, да так и не дождались. По правилам, надо бы плясать вас заставить. Вот, получайте. — Брякин вынул из кармана письмо. — Извините за несвоевременную доставку.

Я взял конверт, забыв поблагодарить. Письмо было от Люси.

«Алексей! Не знаю, решилась бы я написать вам, если бы не уехала из города. Я многое поняла, Алеша, многому научилась. И это не дает мне морального права сказать вам «да».

Мне очень тяжело. Но буду бороться за себя. Переменила место работы. Так лучше и для меня и для других.

Целую вас крепко и никогда не забуду. Прощайте. Люся».

Октябрь. Город Энск.


Я читал и перечитывал письмо, Надеясь найти между строчками что-то, чего не увидел сразу. Почему ради любви ко мне, ради моего счастья, Люся отказывала мне в самом дорогом? Я любил сейчас Люсю сильнее прежнего и готов был сделать для нее все, кроме того, чтобы оставить ее. Неужели ничего нельзя вернуть, изменить?..


Мои мысли были перебиты бешено нарастающим свистом. С огромной, небывалой скоростью в небе пронесся самолет, напоминавший стрелу.

Реактивный!

Все, кто был на стоянках, бросились к посадочной полосе.

Самолет, сделав круг над городом, заходил на посадку. Вот он выпустил шасси, потом щитки, чтобы сбавить скорость. И все-таки она оставалась непривычно большой. Трудно было поверить, что на такой скорости можно благополучно приземлиться. А между тем самолет с размаху шаркнул колесами о землю, сразу проскочив часть полосы, потом вплотную прижался к ней и быстро побежал, повизгивая тормозами. Из специального гнезда под фюзеляжем выпал тормозной парашют. Его квадратный белый купол полоскался за хвостом самолета, создавая дополнительное сопротивление воздуха.

Все помчались встречать необычного гостя. Ведь никто еще из нас не видел вблизи реактивный самолет!

Я тоже побрел туда, но больше для того, чтобы не оставаться одному. Мне во что бы то ни стало надо было отвлечься, забыть на время о письме. Только тогда я мог рассчитывать, что выдержу экзамен.

На реактивном самолете прилетел инспектор по технике пилотирования. Коренастый, с крупным обветренным лицом, он выбрался из кабины на крыло, снял кожаную куртку и поправил примятые парашютными лямками генеральские погоны. Поздоровавшись со всеми, инспектор принял рапорт от дежурного по аэродрому и попросил провести его на командный пункт.

У самолета остался инженер, прилетевший вместе с генералом. Ох, и досталось ему в это утро! Вопросы от летчиков и механиков сыпались, не переставая:

— Как быстро можно запустить в полете остановившийся двигатель?

— Легко ли управлять самолетом в стратосфере?

— Сколько бомб можно прицепить?

— Имеются ли на самолете высотные спасательные скафандры?

— А радиолокаторный прицел? Инженер не успевал отвечать.

Среди окруживших самолет я увидел и тех, кто не должен был сегодня приходить на аэродром.

Летчики по очереди залезали в каплеобразную кабину, отмечая, что приборов на новом самолете меньше, заглядывали в сопло, в гондолы шасси, рассматривали окошенные назад и чуть прижатые к земле плоскости.

Неизвестно, сколько бы продолжались «смотрины» самолета и расспросы с пристрастием, если бы дежурный по аэродрому не известил о начале розыгрыша полетов.


— Товарищ лейтенант, самолет готов к вылету в зону, — бодро доложил механик.

Я тщательно осмотрел машину. Она была в исправности, чисто вымыта, свежая смазка на шарнирах блестела, как янтарь.

В кабине с правой стороны была вмонтирована лакированная коробка с экраном, как у телевизора. Под ним виднелось десять параллельных щелей, из которых выглядывало по нескольку шайб с цифирками. Это и был прибор инженера Одинцова.

Около самолета крутился Мокрушин. Он помог Брякину откатить в сторону баллон из-под сжатого воздуха, незаметно для механика осмотрел узлы крепления элеронов. Делал он это молча, стараясь никому не мешать.

— Посмотри, не образовалось ли ледяной корочки на штоках, — посоветовал он Брякину. — А то вдруг не уберутся шасси в полете. Концовые выключатели проверь.

— Знаю. Чтобы при уборке шасси в кабине выключились зеленые лампочки, — щегольнул своей эрудицией Брякин, подлезая под плоскость.

Когда зарядная трубка мелко задрожала под напором сжатого воздуха, я, поймав беспокойный взгляд Мокрушина, весело подмигнул ему. Мокрушин поспешно спрятал испачканные маслом руки в карманы куртки и отошел.

Я повернул рычаг крана запуска на первое деление, а спустя несколько секунд — на второе. Винт сделал пол-оборота, самолет вздрогнул, и мотор заработал. Я показал Мокрушину большой палец.

Перед выруливанием самолета на плоскость вскочил Одинцов. Придерживая рукой фуражку, заглянул в кабину, осмотрел приборы и пульты управления.

— Все помните? — стараясь перекричать рев мотора, спросил он.

Я кивнул головой. Он пожал мне локоть и соскользнул с плоскости. Фуражка его, подхваченная струей от винта, покатилась по заиндевелой земле. «Беспокоится! — Хороший он и товарищ, и командир».

Выруливаю на старт. Самолет мягко пружинит на неровностях. Видны вытянувшиеся в ряд автомашины: санитарка с красным крестом на крыше, стартер с опущенным хоботом, пузатые бензозаправщики, несколько легковушек. Шоферы отошли в сторонку — курят. Разворачиваюсь, и перед глазами другая картина. Командующий в длинной серо-голубой шинели, с полевым биноклем на шее стоит у высокого столика, изучает плановую таблицу полетов. Рядом стоят сопровождающие его офицеры штаба, кряжистый инспектор по технике пилотирования, тут же полковник Молотков и офицеры, разглядеть которых не успеваю — стартер взмахивает белым флажком.

Я не был честолюбив, и все же мне хотелось, чтобы наблюдавшие за моим полетом летчики говорили: убедительно работает. Простина по каллиграфии видно!

Так говорили о капитане Кобадзе, а я дал себе клятву научиться летать так, как он.

Нужную высоту набирал спиралью. Постепенно удалялся знакомый до последнего камешка аэродром. Блестели лакированные плоскости выстроенных рядами самолетов, пылала стеклянная крыша стартового КП, на мачте колыхался авиационный флаг. Если всмотреться, можно разглядеть темные фигурки людей. Там, конечно, и командующий. Но лучше об этом не думать. Главное — верить в удачу; как говорит замполит Семенихин — слиться с машиной.

На темном экране прибора Одинцова я видел серебристый самолетик. Он спиралил, в точности повторяя движения моей машины. Я со стороны наблюдал за своим полетом.

Вода в системе мотора перегрелась — самолетик немедленно предупредил меня об этом: он окрасился в зеленоватый цвет. А позднее, при перегреве масла, стал коричневым.

В зоне пилотирования я начал с мелких виражей. Накренившийся самолет описывал окружность за окружностью. Под ногами, словно в театре на движущейся сцене, медленно вращалась белая хатка с черепичной крышей, садик, колодец с журавлем. Виражи получились хорошо. Приободренный, я перешел к глубоким виражам. При выполнении их руль глубины оказывается в вертикальной плоскости и становится рулем поворота, а тот выполняет функции руля глубины. Забудешь об этом — пропал. Теперь крен самолета настолько большой, что я почти лежу на боку, земля, кажется, наползает на самолет. Но вот и это упражнение выполнено. Самолет не скользил, как и нужно было.

Ввод в пикирование получился резкий. Голова на секунду уперлась в фонарь. Земля летела на самолет, будто ядро. Когда до нее оставалось около четырехсот метров, я потянул на себя ручку управления — самолет перешел на подъем, и я сделал боевой разворот.

— Пока все хорошо, — сказал я себе.

А на приборе Одинцова то в одной щели, то в другой менялись цифры, фиксируя время работы двигателя на каждом режиме и количество бензина, расходуемое в это время.

Земля отдалялась с каждой секундой. Вот она задернулась дымкой. Высота вполне достаточная для выполнения штопора.

Штопор! Когда-то это слово бросало летчиков в дрожь. Штопор был немыслим без смертельного исхода. И вот русский летчик Арцеулов, зная, что каждая-пилотажная фигура может непроизвольно окончиться штопором, дал ключ к разгадке его законов. Но штопор и сейчас относится к фигурам сложного пилотажа и требует от летчика большого умения. За короткое время самолет теряет огромную высоту. Чуть прозевал с выводом из штопора — и конец, врежешься в землю.

Я плавно убрал газ. Самолет начал вздрагивать, что говорило о потере скорости, а значит, и поперечной устойчивости. Теперь — ручку на себя, левую ногу — вперед. Машина больше не в силах держаться в воздухе. Она срывается в штопор.

Серебристый самолетик на экране, словно по крутой винтовой лестнице, несется вниз. Виток. Полтора, два…

Перед глазами завертелись в безудержном вихре земля, небо, лес, облака. Два витка. Два с половиной… Три витка. Земля рядом. Промедление — гибель. Я жму на педаль… Вращение приостанавливается. Самолет переходит в пике, из которого я тотчас же вывожу его. Мотор начинает петь, как хорошо натянутая струна. Снова делаю виражи, но теперь у самой земли. В селе, что передо мной, наверно, справляют свадьбу. У крытого белой жестью дома стоят лошади, запряженные в легкие убранные цветами таратайки. Кругом люди. Задрав головы, машут руками, прыгают, кидают шапки. Мне хочется поздравить их с праздником.

Упражнение выполнено. Теперь остались «горка» и «спираль».

Разгоняю самолет по прямой и даже с принижением, вот-вот плоскости начнут косить верхушки берез. Секунда, вторая, третья — и я над аэродромом. Мелькнули прижатые к земле каптерки, стоянки самолетов, взлетная полоса.

Самолет за счет инерции и мотора идет вверх — делает свечу, как говорят летчики. Вот уже не стало инерции, а самолет, хотя и с уменьшенной скоростью, карабкается в гору, теперь за счет мотора. Скорость падает. Дальше подниматься нельзя. Делаю спираль. Как можно меньше терять высоты за один виток спирали! Самолет кружится с зависом, точно огромный аист.

— Пока все хорошо, — говорю я вслух. И как бы в подтверждение этому слышу свой позывной.

— Вы молодец, лейтенант Простин! Желаю такой же посадки.

Чей это голос? Молотков говорит иначе… Неужели командующий?!

Включаю передатчик и отвечаю, как подобает солдату:

— Служу Советскому Союзу!

В памяти встает день, когда я впервые пришел на занятия в аэроклуб.

Дежурный по классу — рыжий долговязый детина — сказал мне:

— Там, в инструкторской, есть ящик с моторной компрессией. Принеси-ка его, дружок.

Тогда я не знал, что компрессия — это сжатие газа или воздуха в цилиндре, и побежал выполнять поручение.

На аэродроме он снова подшутил надо мной, заставив привезти на тележке жиклер — этот малюсенький, с наперсток, латунный цилиндрик для карбюратора.

Вспомнилось, как я впервые «понюхал воздух» на учебном самолете. В задней кабине сидел инструктор Чесноков, которого мы звали Зубной болью: стоило потянуть на себя ручку больше, чем нужно, — и тотчас же получал накачку. Когда я в первый раз самостоятельно сделал полет по кругу, то едва стоял на ногах — так устал за эти пять — семь минут. Но как мы, курсанты-выпускники, были благодарны Чеснокову за его требовательность! И как мы сами потом подшучивали над молодыми курсантами, посылая их прикуривать от костыльной установки или устранять зазор между тряпкой и стабилизатором.

А разве забудешь тот день, когда я впервые оказался в кабине боевого самолета! Все в ней было сделано добротно, надежно, рассчитано на большие перегрузки.

— На этих машинах громили фашистов ваши старшие товарищи, — сказал начальник училища.

И каждый хотел стать похожим на тех, кто управлял этими летающими танками до нас.

…А земля между тем приближалась и приближалась. Хорошо был виден город внизу. Милый, родной город. Я только теперь заметил, как он разросся во все стороны и словно приподнялся над землей оттого, что там и тут устремились в небо строительные краны, трубы новых заводов. От города во все стороны тянулись дороги. По одной из них медленно, как ртуть по термометру, ползла темная нитка поезда. Длинная тень его бежала по насыпи, перепрыгивала через стрелки, кюветы. Полыхали широкие окна новостроек, тихая, еще не проснувшаяся река. Было жаль, что люди проспали это неповторимое утро и не знают о том, что я выдержал экзамен на летчика.

«Если бы услышал слова командующего мой отец, — подумал я. — Не пожалел бы, что я пошел в авиацию».

Мне вспомнилась рассказанная им легенда о седьмом пере.

Наверное, и у меня отросло седьмое перо. Наверное, я поеду в Энск.

И вдруг я вздрогнул. Свободной рукой достал Люсино письмо, заглянул в конец. Ошибки не было! Но через несколько минут, когда на самолете были уже выпущены шасси, я опять достал письмо. Иначе, казалось мне, я бы и не посадил самолет.

«Октябрь. Город Энск. Люся».

Значит, мы встретимся!