Кристофер Брэм

Жизнь цирковых животных


Всем друзьям, так или иначе связанным с театром

Можешь ничего не чувствовать, лишь бы чувствовал верно.

«Как быть актером»


Пятница

1

2

3

4

5

6

7

8

9

<p>Пятница</p>
<p>1</p>

– Вам надо, чтобы вас все любили?

Вновь повисла пауза.

– Нет, – ответил он, наконец. – Но когда тебя ненавидят…

– Кто же вас ненавидит, Кеннет?

– Все на свете.

К его удивлению, собеседница рассмеялась – легким, профессиональным смехом, не лишенным, однако, дружелюбия.

– Шучу-шучу. Для большинства я – все равно, что человек на Луне. Абстракция. Конечно, ненавистью это не назовешь – настоящей ненавистью. Да и те, кто меня знает… так, понарошку невзлюбили. Полуненависть, псевдоненависть. Я – человек-которого-им-нравится-не-любить. Так-то вот, – вздохнул он. – Порой это меня раздражает.

– Разумеется, – кивнула доктор Чин. – Всем нам хочется любви.

Миловидная круглолицая женщина, блузка с оборочками, сидела напротив него под рисунком Джорджии О'Кифф – череп в пустыне.

Кеннет Прагер расположился на диване, на дальнем конце. Высокий, худой, в сером, как зола, костюме. Впервые в жизни решился пройти курс психотерапии, второй сеанс. До сорока четырех лет он ухитрялся избегать интеллигентского обряда посвящения, и сейчас не получал ни малейшего удовольствия. Большую часть времени доктор Чин позволяет говорить пациенту, но никогда не оставит за ним последнего слова. А вся жизнь Кеннета зависит от того, чтобы последнее слово осталось за ним.

Глубоко вздохнув, он выдавил улыбку и сказал:

– Они прозвали меня «Бродвейский Стервятник».

На этот раз терапевт не рассмеялась. Как будто даже обиделась за него.

– И как вы это восприняли?

– О, я был польщен. Сперва. Ну, и разозлился, конечно, немного. Мой предшественник – «Бродвейский Мясник». Старая шутка. Если уж над тобой смеются, хотелось бы чего-нибудь пооригинальнее.

Доктор Чин что-то записала в блокноте. Неужели он случайно открыл ей о себе больше, чем знал сам?

– Но причина депрессии не в этом, – решительно произнес Кеннет. – Если это вообще депрессия. Работа не вызывает у меня чувства вины. И беспокойство по поводу того, что подумают люди, – всего лишь симптом, а не причина.

Это жена потребовала от него пройти курс психотерапии. Гретхен надоела мрачность мужа, его вечная угрюмость. Кеннет и сам не понимал, что с ним творится. Казалось бы, жизнь удалась: любящая жена, чудесная дочь, хорошая работа, даже немного славы. В «Таймс» он занимал второстепенную должность в культурном отделе, но люди узнавали его по имени, если не в лицо. Почему же он не радуется жизни? Почему так несчастлив? Вот что беспокоило – счастья нет и нет. Если успех не приносит счастья, стоит ли вообще жить?

– Я люблю свою работу, – настойчиво повторил он. – Я всегда любил театр. Непосредственное впечатление, живое человеческое дыхание. Мне и фильмы нравилось рецензировать, три года этим занимался. Но тогда я был третьим по старшинству, мне доставались ужастики, боевики да киношки для подростков. Так что я обрадовался, когда меня перевели в театральный отдел. Всегда хотел попасть именно туда. Проблемы начались не раньше Нового года. Я думал, странное ощущение пройдет, или я приспособлюсь к нему, но становилось только хуже. В марте Бик, главный обозреватель, лег в больницу, ему сделали операцию на сердце. Тогда-то мне перепали лакомые кусочки, в том числе новый диснеевский мегапроект «Поллианна». Все разносили этот китч, не я один, и все мы удивились, когда Дисней его прикончил.[1] Но почему-то именно меня поздравляли: добил дракона. Тоже непонятно. Потом вышла новая пьеса автора «Венеры в мехах». Всем хотелось, чтобы постановка удалась. И мне этого хотелось, честное слово! Но – не вышло. Называется «Теория хаоса», про математиков и сумасшедших. На самом деле, речь главным образом о СПИДе (драматург-то голубой), и я упомянул об этом в статье. И тон пьесы – напыщенный, менторский. Ее тоже сняли. На этот раз я получил угрожающие письма, где в частности говорилось, что я сноб и гомофоб в придачу. Какой же я гомофоб? Я же человек театра – ну, если не из театра, то около.

Чин не отрывала взгляда от блокнота, но записывать перестала. Карандаш подрагивал в ее руке. Может быть, она читала статью? Поклонница драматурга? Тоже считает Кеннета врагом геев?

Ну вот, – поспешил он вернуться к главной теме, – когда Бик вышел из больницы, мне стало легче: я снова номер второй, на меня никто не давит. Но с тех пор все изменилось. Вернулось странное чувство – ничто не доставляет удовольствия. Все как будто серое. Не знаю в чем дело. Доктор Чин пролистала записи, словно отыскивая нужное место.

– Вы хотите оставаться номером первым, – небрежно, как нечто само собой разумеющееся, обронила она.

Он неловко заерзал.

– Да… нет… да… – сбивчиво забормотал он. – Мне бы следовало мечтать о должности Бика, верно?

– А разве вы не мечтаете о ней?

– Его собираются уволить. Понадобится замена, вот меня и перевели в отдел драмы. Вроде испытательного срока. И я хотел получить эту работу. Когда-то хотел. А теперь уже нет. Вроде бы хочу, а вроде бы и нет. Просто не знаю, чего я хочу на самом деле.

Врач внимательно смотрела на него. Круглое, гладкое лицо, полные щеки. Не поймешь, что таится за внешним спокойствием – сочувствие или осуждение. Какая-то безличная бодрость. В менее политкорректный век он бы окрестил ее непостижимой буддистской богоматерью.

– Мы уже выяснили, – напомнила она. – Вы хотите, чтобы вас любили.

– Разве не идиотское желание для взрослого человека? Тем более при моей работе.

Доктор Чин пожала плечами: «идиотский» – слово не из ее профессионального лексикона.

– А если меньше критиковать, больше хвалить? – предложила она. – Возможно, станет легче?

Он вскинулся, ошеломленный:

– Я же критик. Мне платят, чтобы я критиковал.

– А разве за положительные отклики не платят?

– Конечно, однако… – Он покачал головой. – Я всегда пишу искренне. У меня нет ничего, кроме собственного мнения. Если солгу – мне конец.

– Значит, из гордости вы готовы отказаться от счастья?

Намек на улыбку. Она что, издевается?

– Да, я горжусь своим профессионализмом! – парировал он. – Иначе кто я – наемный писака?! Кстати, хвалить ничуть не легче, нежели критиковать. Ведь я могу обречь пьесу на провал, а могу обеспечить успех. Дело не во мне, а в самой газете.

– «Таймс», – подсказала психотерапевт.

– Вот именно, «Таймс». – Похоже, доктор Чин не вполне уверена, забыла, где он работает. – Вот откуда эта любовь и ненависть. Людям кажется, что у меня есть реальная власть. Но я не чувствую себя всемогущим. Какое там, совершенно сбит с толку… Кто я? Один из множества репортеров, сдать бы работу в срок. Ну конечно, конечно – не меня они ненавидят, а «Таймс». «Таймс» – это власть. Но для многих «Таймс» и я – одно и то же.

Врач смотрела на него спокойным, проникновенным взглядом, словно прислушиваясь к тому, как струятся мысли в мозгу пациента.

Он двинулся вспять, вверх по течению, прослеживая источники мыслей.

– Значит, люди будут ненавидеть меня, доктор?

– «Ненависть» – чересчур сильное слово. Почему вы все время повторяете его? А вы ненавидите людей?

– Нет. Я не чувствую к ним неприязни.

– Однако ваша рецензия на пьесу Нила Саймона[2] отдает почти ненавистью, по меньшей мере, антипатией.

Кеннет замер.

– Безвредная комедия, – сладчайшим голосом продолжала доктор Чин. – Кто не любит посмеяться? А вы злитесь, потому что зрители ценят шутку, а вы нет. Сам подбор слов свидетельствует о высоком уровне гнева.

В этом городе все читают газеты – ему не укрыться от читателей, не укрыться от собственных текстов.

– Какой уровень гнева! – вспыхнул он. – Это сарказм. Я тонко шучу. Почему не посмеяться, если есть над чем? Но с какой стати мы должны смеяться над затасканными репликами из старого телешоу?! Неужели стоит обсуждать дерьмовую статью на тему бездарного римейка «Звездно-полосатой девчонки»?!

– Вы сами сказали – «дерьмовая» статья. Весьма интересный выбор слов, весьма. Я не во всем следую Фрейду, но вы же понимаете, Кеннет, что ребенок делает со своими какашками? – Чин засмеялась, смехом как бы опровергая выдвинутую гипотезу. – Вы дали выход ненависти, обосрав, – она рассмеялась еще громче, выталкивая из себя непристойное слово, – зрителей, которые радуются непонятной вам шутке, а заодно и драматурга, более знаменитого, чем мы с вами.

– Может быть, обсудим мои сны? – заикнулся он. – У меня были такие интересные сны на этой неделе…

– Эти вопросы вам не по душе? Критику не нравится критика? – Она снова рассмеялась, но уже не так хищно. – Я всего лишь подкидываю идеи. Посмотрим, какие из них оправдаются по мере нашего знакомства. Но ваши статьи открывают не меньше, чем сны, Кеннет. Это тоже сон, только со словесными образами. В особенности меня заинтересовал один оборот…

Пока Чин соблюдала молчание, Кеннет полагался на ее медицинский опыт. Но чем дольше она болтала насчет статьи, тем стремительнее убывало в нем доверие. Нет, он вовсе не испытывал неприязни к поклонникам Нила Саймона или к самому драматургу. Разумеется, он жаждал любви, но любви тех людей, которые разделяли его вкусы, понимали, что такое хороший спектакль. А еще это дурацкое предложение – быть помягче в отзывах о пьесах! Кеннету рекомендовали Чин в качестве психотерапевта, специализирующегося на артистах. Уже одно это должно было бы его насторожить. Какой уважающий себя артист станет изливать свои горести «доктору» – ведь он может все эмоции вложить в работу на сцене!

Но он терпеливо дослушал доктора Чин до конца. Набрал в грудь побольше воздуха и сказал:

– Вот уж не знал, что вы поклонница Нила Саймона!

– Вовсе нет. Я не видела его пьесы, только рецензии читала. Я редко бываю в театре. Предпочитаю не ходить.

– Не любите театр?

– Моя маленькая слабость, – со смешком призналась доктор Чин. – Мне как-то неприятно наблюдать за актерами. Стоят перед полным залом и притворяются другими людьми. В кино или в телепередаче – не беда, но когда играют на сцене, у меня это вызывает повышенную тревожность.

Кеннет ушам своим не верил. А она еще говорит об этом, словно о забавном капризе, ничего, мол, особенного. «Врачу, исцелися сам! Да она безумнее, чем я», – мелькнуло у него в голове.

– Но это не важно, – махнула она рукой и перешла к лекции: необходимо научиться прощать самого себя.

«Всего доброго, доктор Чин», – мысленно попрощался с психотерапевтом Кеннет. Придется искать другого специалиста. Театрофобия – только этого недоставало! И никакой школы у нее нет, не видно метода… Сама же говорит: подбрасывает идеи и смотрит, какая приживется. И хихикает то и дело! Может ли такой психотерапевт рассчитывать на уважение пациента?

– Не согласны? – перебила она себя вдруг. – Думаете, я не права?

– Нет-нет, – зачастил он. – Я все обдумаю. Нужно хорошенько усвоить эту идею. – Он понятия не имел, какую идею.

Рано еще говорить доктору Чин, что на этом их отношения заканчиваются. Можно известить ее в понедельник по электронной почте. Кеннет Прагер всегда лучше изъяснялся заочно, нежели в личном общении.

<p>2</p>

Он вышел на Западную Десятую, радуясь возвращению в реальную жизнь. Приемная доктора Чин располагалась в улье среди множества офисов на первом этаже старого особняка в Вест-Виллидже. Ранний вечер, середина мая. Солнечный свет играет на мягкой зеленой листве, на кирпичных стенах цвета ржавчины. Кеннет часто ходил по этой улице – он с семьей жил в нескольких кварталах отсюда, на Чарльз-стрит, – но сегодня сам себе казался здесь неуместным, как будто остался полураздетым после разговора с доктором Чин и пробирался по тротуару в банном халате.

Он ускорил шаг, направляясь к Шестой улице, обогнал одного мужчину в строгом костюме, затем второго и почувствовал облегчение – он здесь не единственный в униформе делового человека. Жаль, что они поселились в Виллидже, где порой встречаются и актеры. На улице, на почте или в супермаркете Кеннет сталкивался с ними. В публичных местах они, разумеется, не обменивались репликами, только исподтишка наблюдали друг за другом: газель и гепард, хищник и жертва на водопое.

Себя он ни в чем не винил. С какой стати? Он оценивал не людей, а их труд. И пусть не любят, лишь бы уважали его работу. Он мечтал о хорошем театре, то есть о хороших пьесах и разумных зрителях. Кеннет был идеалистом – вот на что следовало доктору Чин обратить внимание. Мир не дотягивал до его идеалов, задыхался в алчном стремлении к успеху любой ценой. Вот где источник депрессии.

Он пересек Шестую улицу, скрываясь в тени Джефферсон Маркет Лайбрери, невероятных размеров кирпичной башни, украшенной часами с кукушкой, и пошел дальше, мимо лавчонки, торговавшей реликвиями покойного Советского Союза, и неплохого китайского ресторана. Ему казалось, он чересчур высок, бросается в глаза. Повсюду толпы. На ближайшем углу Кеннет свернул налево к школе. Госшкола № 41, огромный белый куб с решеткой окон и зеленых дверей по фасаду. Копия уродливого офисного здания 50-х годов. Зато окна на первом этаже разрисованы забавными фигурками родителей и детей, ручки-ножки-огуречик. Родители во плоти стояли в стороне под кленами, общаясь друг с другом или с мобильными телефонами. Кое-кто поспешно досасывал сигарету, среди курильщиков – Гретхен.

Гретхен явилась сюда прямиком из своей юридической конторы, в синем костюме и дутых кроссовках. До чего же Кеннет обрадовался ей – друг, жена, надежное прибежище! Готов был по-детски ухватиться за ее руку, с трудом сдержался. Клюнули друг друга в щеку. Не такой уж я плохой, уговаривал он себя.

Гретхен раздавила окурок.

– Не горбись, дорогой!

Она первой заметила, что теперь он часто сутулится, особенно когда идет по улице, словно прячется от прохожих.

– Как прошел сеанс? – спросила жена. – Ничего?

– Этот сеанс – последний! – объявил он. – Тоже мне, специалист! Ни одной здравой идеи! Болтает, что в голову взбредет, нащупывает путь.

– По-моему, это вполне разумно.

– И театр не любит. Можешь себе представить? Ей меня не понять.

Гретхен нахмурилась озабоченно.

– Кеннет, ты только начал. Сначала нужно присмотреться. Может быть, тебе на пользу пойдет общение с человеком другой конфессии.

Чего еще ждать от Гретхен – она сама давно перестала ходить с мужем в театр. Он обижался, ничего не мог с собой поделать. Гретхен надоел театр, надоел «Таймс», и муж надоел.

– Хотя бы месяц. Ну, пожалуйста! Всего два сеанса! – взмолилась она.

– Тебе так тяжело со мной?

– Да! – убежденно выдохнула Гретхен и указала рукой на дверь – родители уже потянулись в школу. – Кстати, насчет конфессии – не пора ли сходить к обедне?

– Не в конфессии дело, – попытался объяснить он. – Совсем не в этом.

– Вот и хорошо! Пойдем?

В тот день седьмой класс госшколы № 41 давал премьеру «Плавучего театра»,[3] и их дочь Розалинда пела в хоре.

Войдя в школу, Кеннет словно окунулся в детство – даже не в детство дочери, а в свое собственное. Центральный холл – раскрашенные цементные блоки и плитки, как в «Бердсвиль Элементари» в Питтсбурге, и тот же резкий, на все времена, запах отточенных карандашей и прокисшего молока. До чего же он ненавидел свое детство!

В актовом зале ряды разболтанных деревянных кресел без подушек и странные, словно навеки застрявшие здесь, отголоски. Они с Гретхен заняли два места сбоку. Кеннет открыл программку.

– «Плавучий театр», – проворчал он. – Странный выбор для школьной труппы.

– Тебя забыли спросить! – огрызнулась Гретхен.

– Ты права. Целиком и полностью права. Считай, уже заткнулся.

Здесь он не театральный критик. Здесь от него требуется показать себя хорошим отцом, добрым, любящим. Нормальным человеком.

Зал постепенно заполнялся родителями всех возрастов, рас, внешнего облика и социальной принадлежности. На Кеннета никто не обращал внимания. Должно быть, и не знали, что среди них – Бродвейский Стервятник. Кому какое дело? Пришли посмотреть, как их дети «играют по-настоящему».

Оркестр в оркестровой яме отсутствует – да и яма-то маловата – только пианистка. Авансцена неглубокая, обтрепанные красные занавески. Из-за кулис выскочил какой-то человек – режиссер, наверное, – коренастый тип непонятного возраста и сексуальной ориентации. Лицо молодое, но на лбу уже залысины. Клетчатая рубашка расстегнута, рукава закатаны выше локтя, волосы собраны в хвост. Подойдя к оркестровой яме, он заговорил с пианисткой – невысокой жилистой негритянкой преклонных лет, с жемчужным ожерельем на шее и крепкими, выразительными руками.

Наконец на сцену выбралась директриса, развеселая лесбиянка, облаченная в смокинг. Вот за такие феномены Кеннет и любил свой район. «Как видите, я не гомофоб», – сказал он про себя. Директриса поблагодарила собравшихся зрителей, а также юных актеров и их руководителей, Хэрриет Андерсон и Фрэнка Ирпа, которые совместными усилиями подготовили столь замечательное зрелище. Отдельное «спасибо» родителям, пополнившим театральный фонд выручкой от продажи домашних пирожков. «А теперь устраивайтесь поудобнее и наслаждайтесь – «Плавучий театр»!

За высокими, без штор, окнами еще светло. Миссис Андерсон яростно играет вступление. Пианино давно пора настроить, но она этого словно не замечает. Подростки в черных джинсах и черных футболках – Розалинда среди них – высыпали на сцену, потупившись, неловко усмехаясь.

Сердце Кеннета дрогнуло: там, у всех на глазах, – его дочь, плоть от плоти, кровиночка. На полголовы выше остальных, длинноногий, неуклюжий жеребенок, испуганная улыбка приоткрывает пластинки на зубах. Последнее время она отдалилась от отца – или это в Кеннете убыла, иссякла любовь ко всем, даже к Гретхен? Но, едва увидев Розалинду на сцене, он ощутил мощный прилив любви.

Подростки запели:

Ниггеры трудятся на Миссисипи,Ниггеры трудятся, белые играют.

Подумать только – они поют старое либретто Хаммерстайна, без исправлений. Зрители так и ахнули. Даже в мультикультурной среде – в хоре мелькали и белые, и желтые, и черные лица – грубое «ниггеры» било наотмашь. А дети-то и рады публично пропеть запретное словцо.

И пошло разворачиваться шоу, череда знакомых песен и эпизодов. Текст сокращен, никаких декораций, костюмы самые простые. Вся труппа в черном, персонажи обозначены лишь шляпами и плащами, позаимствованными у взрослых, одежда на юных артистах висит мешком, словно кто-то отыскал и вытащил старье с чердака. Случайная, но Удачная находка, решил Кеннет: благодаря таким костюмам спектакль казался прелестно наивным, есть в нем какое-то примитивное очарование. Приятно хоть раз в жизни увидеть театр ради театра, радостный ритуал, удовольствие в чистом виде.

Вернулась Розалинда в стайке девочек с зонтиками, они танцевали под «Жизнь на мрачной сцене», солировала крошечная латиноамериканка. Отец в душе Кеннета негодовал: почему партию соло не отдали Розалинде?! – но критик из «Таймс» сознавал, что для этой партии голос у его дочери слабоват.

Впрочем, все ребята оказались певцами не из лучших, за исключением «Джоя» – чистейший альт мальчика из церковного хора, исполнявший «Старик-Река», пронзал душу. Нет, подобные находки не являются счастливой случайностью – кто-то из постановщиков точно знал, чего добивается. Двенадцати-тринадцатилетние девочки уже женщины, но мальчики все еще по-детски двуполы, и это придает новый поворот сюжету пьесы, где крепкие бабы работают на своих мужиков-слабаков.

Позади Кеннета сидела симпатичная молодая мамаша. Сначала он обратил внимание на ее смех – легкие раскаты завершались резким, отрывистым вскриком. Потом, повернувшись лицом к Гретхен, краем глаза он разглядел соседку – та свирепо щурилась в его сторону. Каштановые волосы подстрижены коротко, словно у лесбиянки, но теперь и матери семейств стригутся «практично», чуть ли не под машинку.

Кем бы ни была эта женщина, во время овации после «Как не любить моего парня» она вдруг подалась вперед и прошептала с притворным, утрированным прононсом:

– Если вздумаете написать об этом – а уж вы-то вздумаете, – будьте поласковее!

И откинулась на спинку кресла, весело хихикая.

<p>3</p>

Во время первого акта, за кулисами, Фрэнк Ирп весь обратился в зрение и слух, словно его спектакль – мираж, который исчезнет, стоит дервишу сморгнуть. Все его тело было напряжено, мускулы дергались в такт нервам. «Равенал», тупой и красивый, как и следует Равеналу, забежал на несколько страниц вперед, но Фрэнк вместе с Кармен – юная ассистентка стояла с ним рядом, держа перед глазами раскрытый сценарий – зашикали и заставили его вернуться. Зато «Магнолия» держалась, словно профессионал, даже не поморщилась. А потом Тони, «Джой», спел «Старик-Река» так же нежно, как на репетиции. Фрэнк поспешно опустил занавес, и первый акт закончился.

«Магнолия», «Джой» и все прочие тут же вновь превратились в подростков. Они слегка одурели – хихикали, скакали, взметая пыль за кулисами, выглядывали в коридор.

– Ребята! Остыньте! – прикрикнул на них Фрэнк. – Вы отлично справились, но у нас второй акт впереди.

Он не пытался разыгрывать из себя сурового школьного учителя. Незачем брать на себя роль миссис Андерсон – она преподавала музыку, а Фрэнк вообще не состоял в штате, его наняли для постановки школьного спектакля. Прежде ему не доводилось работать с детьми. Но они ничем не отличаются от взрослых актеров, разве что ростом не вышли.

Пока спектакль идет как по маслу. Ни один актер не застыл на сцене с раскрытым ртом, ни одну реплику не исказили до безобразия. Слегка пощекотали публике нервы «ниггерами». Поначалу Фрэнк удивлялся выбору миссис Андерсон – старое либретто, без цензуры, – но оказалось, старая, консервативная с виду учительница не обделена отвагой и чувством юмора. Сегодня – премьера, завтра – последняя ночь. Вроде бы, нелепо трудиться шесть недель ради зрелища, которое продлится всего два дня, но эта нелепость по-детски наивна и даже трогательна, в ней есть смысл. И вновь его завертела та адреналиновая карусель, которая помогала Фрэнку продержаться во время спектакля, когда он сам еще пытался стать актером.

– Меня в этом деле интересуют только «зелененькие», – шутил он с друзьями. Госшкола отвалила две тысячи долларов. В сумеречные часы, в пору «меж волка и собаки», Фрэнк думал: грязную шутку мы играем с детьми – даем отведать сладкого плода, по которому они будут томиться всю жизнь.

Фрэнк Ирп приехал в Нью-Йорк десять лет тому назад, закончив колледж в штате Теннесси. Воображал, что станет актером, свяжет свою жизнь с театром. Ничего не получилось. Десять лет в странствующих труппах, в провинциальных театрах, на выходах, на заменах. Год назад Фрэнк нашел себе нормальную работу, стал менеджером. Наконец-то постоянный заработок. Наконец-то он распрощался с актерством. Однако оставалось свободное время и место в душе для таких вот мероприятий. Кроме того, Фрэнк организовал труппу из бывших соседей по квартире (сам он теперь снимал отдельное жилье в Хобокене), и они собирались поставить несколько скетчей у себя на Западной Сто Четвертой. Курам на смех – ставить почти одновременно два спектакля, один с детьми, другой – со взрослыми (хотя разве актеры – взрослые?), и это после того, как он принял окончательное решение – к черту театр! Разом густо, разом пусто. Но ведь теперь это хобби, а не профессия. Так-то лучше. Остается время, чтобы жить, если жизнь – это деньги, отдых, любовь.

Он сразу же заметил среди зрителей Джесси Дойл. Сперва услышал ее смех – резкий, пронзительный, будто птица верещит, – потом разглядел в полумраке зала широкую, кривую усмешку. Какое счастье – она пришла! Мысль о ней слегка отвлекала от действия на сцене, и это было приятно. Так на двойном киносеансе слегка щекочет ожидание: что-то еще покажут?

Фрэнк вышел в коридор и поискал глазами миссис Андерсон – хотел уточнить, все ли идет по плану. Она разрешала называть себя «Хэрриет», но эта леди былых времен излучала столь царственную уверенность в себе, что мысленно Фрэнк продолжал именовать ее «миссис Андерсон».

Он нашел ее возле фонтанчика с питьевой водой.

– Ну как, Хэрриет? Справимся?

Она окинула его мудрым взглядом огромных, все повидавших глаз:

– О, они будут счастливы, что бы ни выкинули их драгоценные крошки, – сказала учительница. – Но я веселюсь от души. А вы?

Фрэнк рассмеялся. Правильный подход к театру, отличный подход! Миссис Андерсон давно достигла возраста мудрости, и он привык учиться у нее.

– Если вам весело, то и мне тоже, – подхватил он. – До скорого.

Кармен нетерпеливо дожидалась его за кулисами.

– Догадайтесь, кто пришел, Фрэнк! В жизни не догадаетесь. В жизни!

– Ну, так скажи мне, сладенькая. Дел по горло, некогда гадать.

Двенадцатилетняя Кармен обращалась с Фрэнком по-дружески свысока, словно старшая сестра. Немного влюблена – ничего страшного, понарошку. Это же не Лолита, а просто умненькая девочка в детском комбинезоне и с серьгами в ушах, которой не терпится стать взрослой.

– «Таймс»! – возвестила Кармен.

– Иди ты! Не может быть!

– Честное слово! Не Бик, а второй, Прагер.

Да уж, детки из Виллидж назубок знают иерархию «Таймс».

– Само собой. Он – отец Розалинды. – Розалинда наивно проговорилась об этом еще в начале репетиций: «Мой папа говорит, что проблема современного театра заключается в том…» – А папа кто? – «Кеннет Прагер из "Досуга и Культуры"».

Кармен, похоже, разочарована. Фрэнк понадеялся, что на том разговору и конец, но когда труппа возвращалась из коридора и туалетов, «Капитан Энди» шепнул «Магнолии»: «Слышала? "Таймс!"», и Тони, его чудный «Джой» с ангельским голосом мальчика из церковного хора, подошел к нему и спросил:

– Это правда, мистер Ирп? К нам пришел репортер из «Таймс»?

– Это папа Розалинды, черт побери! Веселей, ребята! – Фрэнк резко хлопнул в ладоши. – Тащите свои задницы за кулисы. Живо!

Начался второй акт, и теперь дети играли по-другому: усердно, старательно. Будто марионетки, подчеркивающие каждый жест, ломающиеся, кокетничающие. Все на потребу «Нью-Йорк Таймс». Сердце Фрэнка преисполнилось горечи. Чертов Прагер! Тоже мне, Господь всемогущий! Можно подумать, спектакль поставили исключительно ради его удовольствия. Но к третьей сцене юные актеры разошлись, напряжение рассеялось, сменившись нервозным «неужели это я такое проделываю?!» Они снова ожили, грациозно неуклюжие, неуклюже грациозные. Они были прекрасны.

Фрэнк любил детей. Они внушали ему благоговейный трепет, очаровывали его своим видом, малым ростом, хрупкостью, зависимостью от старших. Пора бы своего завести. На самом деле, эти чувства пришли к нему недавно, они-то и побудили взяться за работу в школе. Фрэнк надеялся, что таким образом сумеет исцелиться. Как два года назад, выгуливая соседского колли, он избавился от мысли завести собаку, так школьный спектакль, думалось ему, надолго излечит от мечты стать отцом. Это же пустые фантазии, ему тридцать один год, и он одинок. В прошлом – несколько подружек, но о браке он ни разу не помышлял всерьез. Желание выпустить в мир половинные наборы своих хромосом вызвано эгоизмом, а не любовью к женщине. Некий русский актер – не из гигантов, из более позднего поколения, давно уже забытый, Фрэнк и сам не мог припомнить его имя – написал: мужчина задумывается о детях, когда сознает, что его собственная жизнь кончена. Виновен, Ваша Честь!

Однако влюбленность в Джесси Дойл – а он влюблен в нее, хоть и паясничал печально, на манер белого клоуна, и полон надежд – не предполагала такое объяснение: «Хочу, чтобы ты родила мне ребенка». Может, Фрэнк сделался слишком примитивным, но все же до неандертальца ему далеко. И «Плавучий театр» делает свое дело, лишает детей романтического ореола в его глазах. Они по-прежнему нравились Фрэнку, но любой из них – как все люди – порой становился настоящей занозой в заднице.

Спектакль близился к завершению, актеры наращивали темп, словно лошади, почуявшие родное стойло. Представление оживилось. И вот уже финал, каждый артист выходит на сцену в последний раз. Фрэнк затаил дыхание и сам не заметил, как снова выдохнул: все!

Овация, юных актеров вызывали снова и снова. Фрэнк оставался за кулисами, словно полисмен, регулируя движение выходивших на поклон ребят. Он ожидал аплодисментов и вызовов, даже репетировал с труппой выходы на поклон, но не сразу понял, что происходит там, в зале. Аудитория наполнилась гулом, бурей восхищения, ливнем любви. Дети ошалело застыли на сцене, изумленно разинули рты: надо же, как они понравились! Потом они замахали руками, приглашая Фрэнка присоединиться – сначала «Магнолия», затем и другие, все звали своего режиссера разделить с ними славу. Фрэнк шагнул было вперед, спохватился – а как же Кармен?! – ухватил ее за руку и повлек за собой. Вытащил перепуганную девчонку под проливной дождь, водопад, поток. Кто-то кричал: «Браво!»

Давно забытая радость охватила его. Фрэнк и сам удивился. Зал заполнен едва ли на две трети, но аплодисменты, крики, шум – словно их приветствует весь необъятный мир.

Миссис Андерсон, стоя у пианино, аплодировала труппе, потом сама раскланялась и похлопала Фрэнку.

Фрэнк и ребята зааплодировали ей в ответ. Глаза щипали слезы. «Вот дурак, – сказал он себе. – Школьный спектакль. Родители облизывают своих птенчиков. Делов-то!»

Но эйфория не проходила. Сказать бы сейчас солистам: «Радуйтесь, пока есть время. Запомните этот момент навсегда. Ничего подобно в жизни больше не повторится».

<p>4</p>

Дети очнулись от транса, хлынули прочь со сцены, увлекая Фрэнка за собой, в холл. Здесь на него накинулась директриса в смокинге, а за ней – толпа родителей. Все рассыпались в поздравлениях, Фрэнк улыбался, кивал, повторяя на все лады: как приятно было работать с Феликсом, Тиффани, Джошем, Электрой – а сам нетерпеливо высматривал в толпе ее.

Вот она. Прислонилась к стене, свободный плащ цвета хаки, под мышкой кейс, усмехается, будто осуществивший свой план заговорщик. До чего же хороша – умная, тонкая, ее смех в зале – высочайшая оценка спектакля. А ведь Фрэнк видел ее обнаженной! С тех пор миновали две долгие недели, они не встречались, только по телефону разговаривали, и вот она – Джессика. Фрэнк не пытался сейчас припомнить, какова она без одежды, но воспоминание о той наготе словно освещало весь ее облик, кривоватую усмешку, выступающие скулы, короткие рыжеватые волосы, и ни одно лицо в толпе не казалось ему столь живым и реальным.

Натиск чадолюбивых родителей ослабел, Джесси подошла вплотную к Фрэнку и, поставив кейс на пол, обняла его.

– Ох, и здорово! – воскликнула она. – Блестяще! – Быстро поцеловала его в подбородок, дохнула мятой. – Ты не скрываешь, что актеры – дети, более того, пользуешься этим, обыгрываешь на сцене. Я словно в раю побывала, глядя, как дети стараются.

Режиссеру было приятно, что Джессика угадала его замысел, хотя тут же кольнул страх: не к нему она пришла, а на спектакль. Он поспешно притянул Джесси к себе.

– Рад, что тебе понравилось, – сказал он, целуя ее в макушку. – А еще больше рад, что ты пришла. Спасибо.

– Не просто понравилось – я в восторге. Все в восторге! – Джессика вывернулась из-под руки Фрэнка, чтобы заглянуть ему в лицо. – Даже Прагер из «Таймс». Ты заметил Стервятника?

– Да. Его дочь играет в спектакле.

– У него есть дочь? Вот уж кому не позавидуешь! И все-таки ему понравилось. Он сидел прямо передо мной. Я сказала ему пару ласковых. Нет, не то чтобы… Так, намекнула слегка. Пусть спасибо скажет, карандашом не ткнула. Как подумаю, что он сотворил с пьесой Калеба! – она рассмеялась негромко. – Зато теперь я расскажу Калебу про твою постановку. Завтра еще идет, верно? Ему понравится. Даст Бог, выберется из депрессии.

Калеб – это брат Джесси, Калеб Дойл, драматург, автор «Венеры в мехах» и новой пьесы «Теория хаоса», которая только что провалилась. Театр у них в крови, хотя Дойлы не принадлежат к актерской династии, выросли в пригороде Нью-Йорка, родители – такие же провинциальные «синие воротнички», как и у Фрэнка, только янки, а не южане. Джесси влюблена в театр и к тому же талантлива, но пока не нашла себя. Много чего перепробовала – играть на сцене, писать, руководить. Мастер на все руки. Сейчас состоит личным помощником при Генри Льюсе, британском актере, гастролирующем в Нью-Йорке.

– Мне все равно, придет ли Калеб, – возразил Фрэнк. – Главное – ты пришла. Слушай, у ребят сейчас начнется праздник, мне нужно поболтаться с ними, а потом возьмем чего-нибудь перекусить, посидим.

Она состроила рожицу – преувеличенная вина и раскаяние.

– Прости, Фрэнк. Помню, я обещала провести вечер с тобой, но не получается. Надо кое-что подготовить для Генри.

– Сейчас почти девять. Работаешь двадцать четыре часа в сутки.

– Срочное дело. Извини. Генри – моя работа.

Как же он разозлился, обиделся и разозлился – сам не ожидал.

– Встречаюсь с ним в городе после его спектакля, – пояснила Джесси. – Не знаю, надолго ли задержусь. Надеюсь, не очень. Послушай, давай потом сходим в «Мону Лизу». Около одиннадцати тебя устроит?

– В прошлый раз мы договорились, а ты не пришла.

– Не по своей вине. Генри надо было выговориться, я не могла бросить его одного. Ну же, Фрэнк, за тот раз я уже извинялась. Ладно, – уступила она, – давай приеду в Хобокен, как только освобожусь.

Это означало – на всю ночь, исполнение всех желаний. Вот только противно заниматься любовью с Джесси, когда голова у нее забита Генри Льюсом.

Нет, – отрезал он. – Слишком поздно. Не стоит. Завтра спозаранку у меня репетиция пьесы Дуайта и Аллегры.

Она всмотрелась в него – робко, с недоверием.

– Ты не собирался пригласить меня на ночь?

– Не знаю. Может быть. Если б не так поздно. – Разумеется, собирался, но теперь – ни за что!

– Господи, Фрэнк! – нахмурилась она. – Ну что ты! Не смей ревновать к Генри – это же работа, и только!

– Я не ревную. С какой стати?

– Он голубой, – напомнила Джесси.

– Знаю. – Он помнил также, что Льюсу давно перевалило за пятьдесят, но дело не в сексе, не в физической близости. – Я не ревную, – повторил он. – Полагаю, он на тебя и внимания-то не обращает.

– Ну уж нет, – окрысилась Джесси. – Еще как обращает, можешь мне поверить. Без меня он как без рук. В искусстве он велик, а в жизни – беспомощен.

С минуту они молчали, пытаясь подавить в себе гнев.

– Завтра днем? – предложила она.

– Я же говорил: завтра репетируем тот, другой спектакль. Премьера на следующей неделе. – Не стоит заходить слишком далеко, решил Фрэнк, боясь отпугнуть Джессику. – Как насчет воскресенья?

– К сожалению, мы с Калебом в воскресенье у мамы, – закатила глаза, скривила верхнюю губу.

Фрэнк ответно закатил глаза – «ох уж эти матери», сказали они друг другу без слов, и на том примирились.

– Вот видишь? – не удержалась Джессика. – Не у меня одной хлопот полон рот. У тебя тоже. На неделе созвонимся. В пятницу идешь со мной к Калебу на день рождения?

– Наверное. – Он принял приглашение, но страх так и не преодолел – столько знаменитых актеров там соберется!

– До тех пор еще созвонимся, – повторила Джесси; – Спокойной ночи. – И еще раз клюнула его в щеку. – Все было замечательно, Фрэнк. Честное слово. Тебе надо стать режиссером.

– Я ставлю пьесу Дуайта и Аллегры.

– Нет, по-настоящему. На полную ставку.

– Предложения пока не сыплются.

– А сам ты не ищешь.

Фрэнк глубоко вздохнул. Не стоит ввязываться в этот спор сегодня.

Мимо прошагал долговязый мужчина, сутулое пугало.

– Хорошая работа! – каркнул он и скрылся в толпе.

– Господи Боже! – прошептала Джесси. – Знаешь, кто это? Прагер! Стервятник!

Оглянувшись, Фрэнк разглядел только выпуклую спину в сером пиджаке.

Джесси крепко схватила его за руку.

– Он сказал – хорошая работа. Ушам своим не верю! Ого-го! Ты рад?

– Ну-у… – протянул Фрэнк, хотя в глубине души был доволен. Счастье его стало бы полным и окончательным, если бы Джесси, услышав эту краткую похвалу, изменила свои планы и забыла на сегодня о своем работодателе. С другой стороны, Фрэнку хотелось, чтобы девушка любила его таким, каков он есть, а не за то, что чертова «Нью-Йорк Таймс» похлопала его по плечу.

– Что ж, созвонимся, – кивнул он, на прощание притронувшись к локотку Джесси. – Мне придется вернуться за кулисы, присмотреть, чтобы все убрали. Доброй ночи. – Он помахал ей рукой, словно все было в порядке, и пошел обратно в зал.

Джесси тоже махнула рукой – слегка повернула запястье, точно королева Елизавета, – сунула кейс подмышку и была такова.

Фрэнк переступил порог актового зала. Пусто, актеры давно покинули сцену. Как он и думал, повсюду валяются разбросанные плащи и шляпы. Чуть было не пнул одну из шляп ногой, однако сдержался, наклонился, подобрал все костюмы, сложил на столе. Всеобщая мамочка, бесполая и беспомощная. Зачем, зачем он отказался, когда Джесси предложила заглянуть к нему на ночь? Вот зачем? По крайней мере, переспали бы. Разве нормальный мужик откажется от секса? Только влюбленный дурак на такое способен. Вроде бы для мужчин любовь – повод потрахаться, а Фрэнк отказался от секса – ради любви. Или все дело в гордыне?

Может, он и не влюблен. Только хочет влюбиться. И с какой стати? Джессика – мигрень, а не женщина. Она любит театр, Фрэнк любит в ней любовь к театру, но сам-то он ушел из театра. А она любит театр не так, как он, не как искусство, а как больной свое лекарство, тут слишком много личного. Начать с брата – известный сценарист. А теперь еще Генри Льюс – великий Генри Льюс, бывшая звезда Королевского Шекспировского театра, лучший Гамлет своего поколения, бла-бла-бла, сегодня на Бродвее. Фрэнку наплевать, а Джесси с ума сходит. Предана ему всецело. Льюс гей – это всем известно, это часть его славы, – а значит, Джесси влюблена безответно, платонически. Но что она может в нем любить? Актера? Славу? Успех?

Брат ее тоже голубой, но и вполовину не столь знаменит, тем более после провала новой пьесы. Тут есть какая-то связь, но вникать неохота. Подружка геев? Это ничего не объясняет, он и сам окружен гомиками, и задушевный друг Дуайт (тоже голубой) называл Фрэнка другом голубых. В надежде сблизиться с Джесси Фрэнк пригласил нового партнера Калеба Дойла играть в своей пьесе. Тоби не так уж плох, но в разгар репетиций из партнера Калеба он превратился в бывшего дружка, а заменить его некем.

Из-за кулис выглянула Кармен.

– Ой, Фрэнк, я все уберу! – смутилась она. – Вы бы поговорили с родителями.

– Пусть болтают со своими звездочками. Твоя мама пришла?

– Да, разговаривает с нашей соседкой, перемывают косточки домовладельцу. Давайте помогу.

– Спасибо, лапонька.

Она подняла с пола плащ «капитана Энди» и отнесла на вешалку.

– Вот свиньи эти актеры!

– Добро пожаловать в театр! – откликнулся Фрэнк. – Тут есть актеры, а есть – все остальные. Наше дело – убирать за актерами. – Он легонько подтолкнул Кармен бедром, она подтолкнула его в ответ, и оба засмеялись.

<p>5</p>

Джесси покачивалась в вагоне метро, в многоцветном тумане, ругая себя, что опять подвела Фрэнка. Хочешь – не хочешь – она виновата. Фрэнк ей нравился – вроде нравился, – но не так, как она ему. Сегодня, когда она увидела отражение его таланта в работе этих способных подростков, Джесси прониклась к Фрэнку – на пару часов. Но почему Фрэнк зарывает талант в землю? Он бы добился успеха, если б только захотел. «Целомудрие», говорит он. Просто чушь, думает Джесси.

На Сорок Второй улице она вышла, поднялась на эскалаторе – из пучин своего дурного настроения к ярко-белым, жутковатым огням Таймс-сквер. Над головой – красочные афиши, смахивающие на рекламный разворот из «Вэрайэти» или «Вог»; двумя этажами выше бегут электронные заголовки газет; в огромных мониторах мелькают оцифрованные образы, отражаясь в тонированных окнах здания.

Чувствуешь себя мухой во всемирной паутине, тараканом киберпространства. Самое противное: электронная долина заполнена приятными, улыбчивыми людьми, счастливые семейства радостно задирают головы, любуясь освещением. Всеобщее благополучие просто смердит. Джесси предпочла бы старую Таймс-сквер, пусть там и воняло, как в уборной, и бродили извращенцы. Зато площадь была настоящим местом, пока не превратилась во вселенский супермаркет. Но себя Джесси ощущала вполне реальной, деловой, даже крутой – кейс подмышкой, полы длинного плаща распахиваются от энергичной походки. Женщина на задании, а задание отнюдь не простое. Из кармана пальто Джесси достала обтекаемый камешек – мобильник, – раскрыла и набрала незнакомый номер.

– Алло! Череп? Это Джесси. От Могильщика. Я на Таймс-сквер. Где встречаемся? Через пять минут? Отлично.

Отключила телефон, сверилась с часами над головой, под изображением «Конкорда» (в одну четвертую натуральной величины), взмывающего с крыши. Порядок. В десять встреча с тем парнем, а потом она успеет застать Генри в гримерной театра «Бут»,[4] едва опустится занавес.

Позади «Конкорда» расположились красавцы-великаны в одном белье, мужчины и женщины, материки темной и светлой кожи, припухлые губы размером с диван. Фрэнк совершенно не походил на этих мужчин, но и Джесси не имела ничего общего с такими женщинами. Ей сравнялось тридцать три года, но, в зависимости от наряда и прически, ее можно было принять за двадцатипятилетнюю женщину или шестнадцатилетнего парнишку. На улице к ней то и дело приставали страдавшие близорукостью любители цыпочек.

Жаль, что Фрэнк отказался провести вместе ночь. Вообще-то, она предложила это в качестве компенсации за несостоявшееся свидание. Единственный раз, когда они были вместе в постели, все прошло вполне сносно, хотя для Фрэнка это, ясное дело, значило гораздо больше, чем для Джесси. Но его отказ пробудил в ней желание – щекочущую, зудящую потребность в сексе. И ведь он хотел переспать с Джесси – может быть, не понял, что именно это ему и предлагают? Слишком благовоспитанный – приятный парень, внимательный, но таким обычно приходится все разжевывать. Ему бы скинуть фунтов десять и посерьезнее относиться к Театру. А главное – лучше бы он не любил Джесси слишком сильно. Она не готова ответить взаимностью. Никому.

Джесси шла в западном направлении по Сорок второй улице, мимо магазина Диснея и Диснеевских театров. Над головой – гигантская длань мадам Тюссо. Помнится, в детстве вдоль этой улицы тянулись обветшавшие кинотеатры повторного фильма, осколки Великого Белого Пути, где показывали боевики с кунг-фу и мягкое порно. Теперь исчезли даже грустные белые палатки. Бродвей превратился в постмодернистский тематический парк, виртуальную нереальность. Лучшие спектакли теперь ставили в пригородах или в тесных подвальчиках на окраине Сорок Второй улицы. Ужасно, что Генри Льюсу приходится выступать в этом второсортном Лас-Вегасе!

По Восьмой улице, мимо немногих уцелевших порнотеатров к гостинице «Милфорд-Плаза». Белый мраморный холл – словно та часть аэропорта, куда не пускают пассажиров. Сверху доносилась музыка из «Оклахомы!».[5] Указатель привел Джесси по коридору к кофейне, отделанной красной искусственной кожей и мореным дубом. Музыка здесь стала слышнее. Джесси окинула взглядом парочки в свитерах пастельных тонов и высмотрела парня лет двадцати с небольшим, сидевшего в отдельном кабинете. Джемпер, студенческие очки – не таким она себе представляла человека по прозвищу «Череп». Да и черепа под волосней не разглядишь. Однако на столе – условленный знак: пакет с изображением Микки-Мауса.

– Череп? – негромко окликнула она. – Я Джесси.

– И-и-и-х! – вскрикнул он. – Могильщик не соврал: ты – красотка.

Травка не одурманила его, но придала своеобразный шарм.

– Твой офис? – пошутила Джесси, усаживаясь напротив. Прикидывалась, будто ей это не в новинку.

– Меняю места. Там и сям. Предпочитаю «Эдисон». Повсюду маклеры, каждый своим делом занят. На чела с мобильником никто лишнего внимания не обращает. И блинчики там вкусные. Ну-у-у, – он растягивал гласные, подражая Бобу Дилану. – Книгу принесла?

– Я принесла пьесу. Сойдет? – Она вытащила из кейса «Теорию хаоса», новое издание «Сэмюеля Френча» в малиновом картонном переплете.

– Ага. Точно. Могильщик говорил, ты – сестра Калеба Дойла. Плохо вышло с его последней вещью. – Он быстро пролистал страницы и отыскал пачку новых двадцатидолларовых купюр. – Порядок, – промурлыкал он, похлопывая пластиковый пакет с Микки-Маусом. – Останетесь довольны.

Заглядывать в пакет было вроде бы невежливо, но показалось бы странно, если бы она не проверила товар. Череп вел себя так, словно за ними наблюдали. Незаконная сделка превращалась в мизансцену. Джесси посмотрела в пакет. Между двумя свернутыми в рулон газетами покоился аккуратный мешочек.

– О, спасибо! Как раз о таком мечтала! – Она сложила пластиковый пакет и убрала его в кейс.

Череп продолжал листать пьесу, словно вознамерился прочитать от корки до корки.

– И чего «Таймс» накинулся на вашего брата? – возмутился он. – Не слышно, когда будут снимать кино по «Венере в мехах»?

– Ни звука. Голливуд есть Голливуд. – Откуда наркоторговец все это знает? – Вы тоже актер? Это ваш приработок?

– Ну уж нет! – рассмеялся он. – Почитываю «Вэрайэти», надо же знать своих клиентов. Иногда приторговываю билетами – когда выгода есть. – Он фамильярно ткнул пальцем в кейс. – Это ему?

– Нет-нет, – заторопилась она. – Не-а. Это все мне.

– Хи-хи! Не мое дело. Плохие манеры.

Джесси прихватила с собой пьесу только потому, что дома у нее их завалялось несколько пачек. На этот раз издательство осталось в убытке. А вообще-то, неплохая идея: пустить слух, что братец увлекся наркотиками.

Официантка подошла принять заказ, и Джесси, воспользовавшись удобным моментом, распрощалась.

– Было очень приятно, – сказала она Черепу. – До скорого.

– Конечно, куколка. Ты знаешь, где меня найти. – Он приложил к уху воображаемый телефон. – Оставайся на связи.

<p>6</p>

Джесси вышла на Сорок Пятую улицу и повернула направо. Вечерние спектакли заканчивались. Улица переливалась оранжевым – такси съезжались за изысканно одетыми немолодыми леди и их супругами в строгих шляпах, театралами старой школы, не поленившимися выбраться в город ради дорогого развлечения. Большинство зрителей улыбалось, однако не столько от радости, сколько от облегчения: удовольствие получено и можно ехать домой. Квартал был оклеен афишами надежных, долговечных спектаклей: «Джекилл и Хайд», «Отверженные», «Свободные»,[6] Джекки Мейсон.[7] Только «Театр Маколифф» зиял печальной темной дырой на праздничной, карнавальной улице.

«Теорию хаоса» сняли со сцены месяц тому назад, однако на закрытом киоске все еще красовалось это название и под ним – одинокая афиша: «Новая философская драма Калеба Дойла».

Идиоты продюсеры – ставить такую пьесу на Бродвее! Джесси пьеса нравилась – честное слово, нравилась. Молодая женщина выходит замуж за блистательного физика – не по любви, но в надежде, что он станет знаменитым. Она хочет разделить его славу. Однако гений ученого оказывается лишь внешней оболочкой шизофрении. Он все глубже погружается в пучины безумия; жизнь супругов проходит в стенах психиатрических клиник и полицейских участков. И все-таки женщина не бросает мужа – она продолжает нести это бремя ради любви, чувства, родившегося из сознания своей вины и долга. На этом занавес опускается. Не было чудесного исцеления и хэппи-энда, не было и трагического завершения. Драматург не сулил своей аудитории ничего, кроме ремонтно-восстановительных работ в аду психической болезни.

Ладно, пусть «Теория хаоса» болтлива, гарнир без мяса. И постановка не лучше: актеры выстроились на пустой сцене, будто зомби. Мало кто высидит на таком спектакле до конца, но за пределами Бродвея он мог бы продержаться. Здесь же требовался не просто успех – сенсация. В то утро, когда вышла разгромная статья Прагера, терпение продюсеров лопнуло.

Что может быть печальнее заброшенного театра? Но Джесси замедлила шаг, наслаждаясь этим оазисом тишины и темноты. Бедный Калеб, подумалось ей. Глупый, прилежный, упрямый Калеб!

Жалость была совершенно искренней. Провал пьесы вернул ее брату человеческий облик. Его успеху Джесси не завидовала, хотя порой по сравнению с Калебом чувствовала себя неудачницей. Если он добился славы, почему она не может? Джесси упрекала себя в глупости, лени, Легкомыслии.

У Калеба упорства и прилежания хватило бы на двоих. Писать он начал еще в старших классах: рассказы, стихи, одноактные пьесы и даже роман. В детстве Джесси так радовалась, когда брат (он на семь лет старше) приезжал домой на каникулы, и из его комнаты доносился быстрый стук печатной машинки, успокаивающий, словно дождевая капель. Иногда он звал сестру и читал вслух свою прозу, а еще лучше – когда он писал пьесы, они читали их вместе. Джесси давно уже полюбила театр, но Калеб подпитывал ее любовь. Потом он выставлял ее из кабинета, и вновь на бумагу обрушивался ливень слов. Но через несколько лет брат покинул дом, поселился вместе со своим дружком Беном, а Джесси нашла прибежище в скоропалительном браке. Теперь они оба опять одиноки.

Закончив колледж, Калеб перебрался на Манхэттен и с тех пор писал только пьесы. Одну поставили в «Мастерской драматурга». Потом вторую. Обе собрали неплохие отзывы – достаточно хорошие, чтобы Калеб решился написать третью. От «Венеры в мехах» тоже не ожидали ничего сногсшибательного. Калеб сделал не сценарий по роману Захер-Мазоха, а камерную драму о самом Захер-Мазохе и его браке: жена влюбилась в его роман и хотела осуществить этот сюжет в жизни. Вышла философская комедия о писателях и читателях, фантазии и реальности, сексе в голове и сексе в жизни. Восторженный отзыв «Таймс» внезапно превратил «Венеру» в хит сезона. Главная героиня сделалась звездой, шоу перенесли на Бродвей и студия «Фокс» за миллион долларов приобрела права на кинофильм. Мой брат – миллионер, думала Джесси. В это было трудно поверить, несмотря на то что Калеб, оставив убогую однокомнатную квартиру в «Адской кухне», перебрался в роскошные апартаменты с видом на Шеридан-сквер.

С тех пор прошло четыре года. Фильм так и не сняли; новая пьеса промелькнула на подмостках и исчезла. «"Таймс" дал – «Таймс» взял», – усмехался Калеб.

Джесси прошла несколько кварталов. За темным «Маколиффом», чуть ниже по улице, светились огни «Бута». На углу Бродвея из белых лампочек складывались над головой буквы в стиле арт-деко, возвещая: «Том и Джерри». Пониже висели растяжки, восклицавшие: «Невероятное зрелище», «Потрясающее шоу» и «Пять номинаций на "Тони"».[8] На уровне глаз из-под стеклянной витрины улыбались с фотографий Генри и остальные члены труппы, щегольские костюмы тридцатых годов сулили роскошь и блеск, остроумие и волшебство.

Свернув за угол на аллею Шуберта, к служебному входу театра, Джесси оставила волшебство за спиной. Все равно, что войти с черного хода в шикарный ресторан и наткнуться на мусорные баки. Казалось бы, на том романтике и конец, но знакомство с реальной стороной иллюзии лишь укрепляло в Джесси любовь к театру: она чувствовала свою принадлежность к нему.

Швейцар, узнав Джесси, распахнул дверь. Выложенный белым кирпичом вестибюль пуст. Труппа дожидалась занавеса. Они играли с «громкой связью» – микрофоны, выведенные за кулисы, подсказывали актеру, когда пора выходить. Сейчас на сцене квартет допевал заключительную арию, венчающую бракосочетание Хакенсакера и его сестры принцессы Сентимиллии с идентичными близнецами Тома и Джеральдины. Джесси расслышала голос Генри, объяснявшегося в любви своей «невесте»:

Не знаю, кто ты, дорогая,Но моя любовь прекрасна.Незнание – благо, я полагаю,Слепота в любви не опасна.

Как это несправедливо! – подумала Джесси. Генри Льюс, гений, предназначенный играть Шекспира, Чехова, Шоу, поет дурного вкуса частушки на Бродвее! «Том и Джерри» не такой уж мусор по сравнению с современной порослью техномюзиклов. Текст, написанный по старому фильму Престона Стёрджеса «Роман на Палм-Бич»[9] искупает остроумием то, чего не хватает музыке. И все-таки, Джесси не могла понять, зачем Генри взялся за такую ерунду, и хоть бы главную роль играл, а то Хакенсакера, американского миллионера тридцатых годов, когда миллион долларов был миллионом долларов. Петь Генри не умел, он декламировал свои песни, в том числе знаменитую арию «Быть богатым так ужасно», хит этого мюзикла. Все были уверены, что в следующем месяце Генри Льюс получит «Тони».

Из громкоговорителя донеслись электрические щелчки аплодисментов, переросшие в ставшую уже привычной овацию. Актеры поспешили обратно на сцену, гончие – впереди. Псы из клуба «Фазан и пиво» натягивали поводки, сопя и пуская слюни. Ткнулись ледяными носами в ноги Джесси. Она вжалась в стену. За собаками бежали люди, целая толпа актеров, провонявших потомки гримом, резкий запах, словно от жидких удобрений. Последним, в цилиндре, фраке и пенсне шествовал Генри, громко брюзжа:

– Ну и публика! Что это там за людишки справа? Болтали даже во время арий! Я чуть было не крикнул им: «Простите, мы вам не мешаем?» – Тут он заметил Джессику: – А! Джессика, друг мой! Как хорошо, что ты пришла. Загляни ко мне в гримерную, будь так добра. До скорого, Мардж, – распрощался он с Принцессой.

Джесси вошла в гримерную за Льюсом, вжалась в угол. Генри сел перед зеркалом.

– Ну и вечер! Ну и публика! Пропустили почти все смешные места. Сбили мне ритм. Я чувствовал себя слоном на роликовых коньках.

Он не предложил Джесси сесть – стульев не было. Как большинство актеров, Генри признавал существование «других людей» – теоретически. Джесси не роптала. Вид Генри Льюса в нижней рубашке и с лицом, намазанным кольдкремом, вызывал у нее то же романтическое – антиромантическое – волнение, что и мусорные ящики у черного входа в шикарный ресторан. Она достала из кейса пакет с Микки-Маусом и поставила его на стол.

– Достала товар? Отлично. Во что обошлось?

– Пятьсот долларов.

– Уф! Как в Лондоне. А мы-то считаем его самым дорогим городом в мире. Ностальгия, полагаю. – В Генри еще заметны остатки личности Хакенсакера, юмор без юмора. – А твои комиссионные? Ты же посредница? Ну, ты меня балуешь. Бумажник в брюках. Возьми и… Черт! Там всего двадцатка. Не смог даже дать чаевые рассыльному из кулинарии. Ты бы видела, каким взглядом он меня смерил! Не проводишь до банкомата? Деньги-то ведь на счету еще остались, как ты думаешь?

– Гонорар пришел в понедельник. – Джесси получала его чеки, платила по счетам и вела дела с американскими банками. Кроме того, она писала за Генри письма, сдавала в прачечную белье, покупала продукты и следила, чтобы его квартиру как следует убирали. Сегодня она вдобавок выступала в роли посредницы при покупке наркотиков.

– Прости, дорогая. Когда работаю, забываю обо всем. Даже если пьеса уже раскручена, и можно играть хоть во сне. Вот только спать я не могу, потому-то мне и нужно это. – Он похлопал ладонью пакет с Микки-Маусом.

В дверь постучали. Миранда, костюмерша, пришла за фраком, брюками и цилиндром.

– Джесси, дорогая! – Генри поднялся, помахал в воздухе руками, все еще покрытыми кольдкремом. – Не могла бы ты?…

Она обошла его сзади, обхватила руками и расстегнула пояс, а потом и молнию. На миг она превратилась в Генри Льюса, снимающего с себя штаны. Порой она забывала, что Генри не высок, лишь на полголовы выше нее самой.

– Что скажешь, Миранда? – спросил Генри (тем временем он/она/они выступили из брюк Хакенсакера). – Правда, публика сегодня чудовищная? Вечер пятницы, понабилось народу из Нью-Джерси. Им что театр, что телик.

Генри было слегка – а может быть, и не слегка – за пятьдесят, но он сохранил мускулистые ноги юноши, гораздо красивее, чем у Фрэнка. Однако «боксеры», в точности как у моделей на Таймс-сквер, разочаровали Джесси. Актер мог бы одеваться экзотичнее.

Она отдала костюм и рубашку Миранде и вернулась в свой угол.

– Что толку плакать над разлитым молоком, – продолжал Генри, вновь усаживаясь за стол и промокая лицо. – Хреновый вечер позади, впереди уикэнд. Потому-то мне и нужно сегодня отключиться: чуют мои яйца, завтра предстоит пройти через все это еще раз, и в воскресенье дважды.

Слова «хреновый» и «яйца» указывали, что Генри выходит из роли Хакенсакера. Он стер с лица кольдкрем. Из-под грязновато-бежевой маски проступило вытянутое, мрачное, очень мужское лицо. Только с расстояния в двадцать футов его резкие черты казались красивыми. Вблизи и на кинопленке Генри выглядел на свой возраст, особенно выдавали его набрякшие веки.

Присмотревшись к своему отражению, актер взлохматил обесцвеченные волосы «Хакенсакера», пытаясь вернуть себе собственный образ.

– Извини, дорогая, я на минутку в душ. На минуточку. Встретимся у дверей.

– Конечно. Извини, – забормотала Джесси, краснея. Уж не думает ли Генри, будто Джесси привлекает его нагота? У актеров свои понятия о скромности. Только что она снимала с него штаны, а три года назад видела голым на сцене лондонского театра в любовной сцене с Ванессой Редгрейв в «Антонии и Клеопатре».

В коридоре Джесси быстро раскланялась с Томом и Джерри, Принцессой и остальными – труппа разбегалась по домам. На прошлой неделе Генри объяснял ей, что, живя «жопой к жопе», на репетициях, премьерах, от спектакля к спектаклю, все наживают клаустрофобию и хотят как можно скорее рассыпаться в разные стороны, передохнуть от парникового эффекта вынужденной близости. Со временем они могут снова стать друзьями. Освободившись от грима и костюмов, актеры не сохранили ни малейшего признака «звездности», но казались более реальными, чем обычные люди, словно жили интенсивнее.

Наконец появился и Генри, в аккуратно застегнутых небесно-голубых джинсах и такой же куртке. Так он одевался, должно быть, в двадцать лет в Королевской Академии Драмы, а потом в Шекспировском театре.

– Микки не забыл? – спросила она.

– Ни в коем случае! – рассмеялся он, похлопывая карман куртки.

Хорошо хоть, удалось его рассмешить.

Горсточка поклонников караулила у выхода – и это в пятницу вечером! В первые недели их были десятки, но постепенно завзятые театралы рассеялись, остались только эти старомодные охотники за автографами.

– Генри! Классный спектакль! – выкрикнул человек лет сорока с тонкой, словно выведенной карандашом, линией усиков на верхней губе – усики Джона Уотерса[10] без его чувства юмора. Рядом с усатым – пожилая дама в иссиня-черном парике, тощий подросток с волосами, разделенными на пробор, и пухлая молодая женщина в красном вельветовом плаще. Выходцы из прежних десятилетий – впрочем, ни один современный человек не станет дожидаться «живых» актеров у выхода из театра. Все равно, что ждать, пока из телевизора вылезет телезвезда.

– Да. Спасибо. Молодцы, что пришли. Вы очень добры, – бормотал Генри, расписываясь в альбомах для автографов, на афише и на фотографии из журнала. – Всего доброго. Спасибо. Да. Пока-пока. – Приподняв руку, он слегка, по-королевски, изогнул запястье.

Невелика слава, но и с ней Джесси грустно было расставаться, когда они с Генри двинулись дальше по улице. Чем дальше они отходили от театра, тем меньше шансов, что кто-нибудь еще узнает Генри Льюса. Она хотела, чтобы люди обращали на Генри внимание, чтобы они знали его, любили, восхищались, и гадали, кто же она, таинственная женщина, спутница «лучшего Гамлета своего поколения».

Увы, бедный Йорик, он быстро стал анонимом. Даже в Сити-банке, на углу Девятой и Сорок второй, где всегда толпятся актеры и студенты-театралы, никто не глянет дважды на затянутого в джинсу коротышку средних лет, который набрал свой пароль на автомате и строит перед экраном рожи – рыбьи глаза, жабий рот, – дожидаясь денег.

<p>7</p>

Тцк, тцк, тцк! – защелкала машина, отсчитывая купюры. Генри собрал их – сухую на ошупь, плотную пачку жестких зеленых бумажек. Два месяца он работает в этой стране, а доллары все еще кажутся фантиками, частью той игры, ради которой он приехал сюда.

– Один, два, три… Только сотенные. Тебе лишняя возня – разменивать.

Джесси заверила Генри, что разменивать не придется – расплатится за квартиру.

Они вновь окунулись в шум и суету Девятой улицы. Генри не хотел пока отпускать Джесси – мотор еще работал на полных оборотах, и только травка замедлит его бег и позволит уснуть.

– Вечер пятницы! – восклицал Генри. – Ненавижу эти вечера! Всем весело, а для нас это – самый деловой вечер. Ты уже ела?

Она сказала, что поужинала. Очень жаль.

– А, я тоже не слишком-то голоден. Пойду домой, зажарю себе яйцо, побалуюсь Микки. Тебе в какую сторону?

Джесси предложила проводить его домой. Они свернули к Пятьдесят Пятой улице.

– Никуда не спешишь? Пятница, как-никак. Вроде у тебя есть друг или кто-то в этом роде?

– В этом роде, – фыркнула она.

Генри понял, что Джесси не хочет обсуждать свою личную жизнь – и очень хорошо. Не очень-то и хотелось выслушивать! Джесси – милая девочка и хорошо справляется с работой, настолько хорошо, что он бы вовсе забыл о ее существовании, если б она не крутилась вокруг, будто ожидая от него перлов театральной премудрости, птичьего помета ума. Американцы – романтические глупцы, им не хватает чувства собственного достоинства, которое позволяет англичанам соблюдать дистанцию в отношениях со своими кумирами.

– Этот город никогда не спит! – отметил Генри, пробираясь сквозь полуночную толпу. – Говорят, путешествие подобно любви: оно возвращает человеку невинность. А как насчет театральных гастролей? Знаешь, я как-то странно себя чувствую. Спектакль катится по привычной колее. Мое дело – каждый вечер сесть за руль и включить зажигание. Контракт обязывает меня играть до дня присуждения наград, этих самых «Тони». Если я получу ее – Боже, избави! – буду вынужден оставаться в чертовом мюзикле до конца лета. Тупик, куда ни кинь – всюду клин для бедного мистера Льюса. – Он засмеялся над самим собой. – Только послушать! Смешно! И ведь ничего другого мне не светит, а когда я не работаю, я схожу с ума. Могу влюбиться, узреть внутренний свет или даже – избави, Боже! – вглядеться в самого себя.

Прислушиваясь к своей болтовне, Генри сообразил, что его заносит. Надо бы попрощаться, пока не свалял дурака.

Они дошли до его дома, обращенного к Бродвею уродливой бетонной задницей. Постмодернистское нечто, смахивавшее на разросшуюся голубятню. И вдруг Генри вспомнил о неотложном деле.

– Кстати, Джесси. Помнишь, ты установила мне почтовый ящик в компьютере?

Конечно, она помнила. Электронная почта.

– Не могу туда залезть. На что нажать, чтобы ящик открылся?

– Проще простого. Подводите курсор к…

Но он не понимал ни слова.

– Ты уж прости. Знаешь, как говорят об актерах? Чтобы запомнить свои реплики, приходится забыть все остальное.

– Могу показать тебе, если хочешь, – предложила она.

– Можешь, да? Покажи еще разок, теперь-то уж я запомню.

Похоже, она рада приглашению. Глаза Джесси смотрели сурово, но на губах проступила улыбка. Не совершает ли он ошибку, встревожился Генри. Позовешь ее, а потом не избавишься.

– Избаловала ты меня, Джессика, – пожаловался он в лифте. – Угостить-то тебя нечем. Да ты лучше меня знаешь, где что в доме. Но чашка чаю найдется.

– Не беда, – возразила она. – Покажу тебе, как это делается, и побегу.

Раньше Генри думал, что с помощницей женского пола хлопот будет меньше, чем с мужчиной. Никаких сексуальных подтекстов не примешивается к отношениям между начальником и подчиненным. Но Джесси – ручная разновидность миссис Данверс.[11] Она поклоняется своему идолу сдержанно, выражает обожание взглядами, а не словами. И все же никуда не денешься – она обожает его, бессмысленно, безответно. Все знает о хаосе его жизни: неоплаченные счета, грязное белье, неразрешенные внутренние конфликты. Сегодня, например: он хотел, чтобы она осталась, и хотел побыть один.

Пока Генри рылся по карманам в поисках ключа, Джесси уже достала свой ключ и отперла дверь.

– Дом мой вдали от дома, – пропел Генри, входя и включая свет. – Славная дыра, где можно попукать на свободе. – Продюсеры подобрали ему это местечко и его бэтмена, то бишь, бэтвумен. Неплохая квартирка, со вкусом решена в серых тонах – ковер, обивка мебели, обои, – хромированные столики со стеклянными вставками. Тишина и покой, как в пустых мозгах. В столовой – тренажер «Наутилус». Генри включил телевизор, приглушив звук – пусть мерцает искра жизни.

– Сама знаешь, где тут что, дорогая. Займись. Позови меня, когда будет готово.

Джесси тут же расположилась перед компьютером и включила его. Компьютер принадлежал Генри, но пользовалась им Джесси – получала и отправляла его почту, счета, денежные переводы. Другое поколение, мозги иначе устроены. И все-таки он не уставал удивляться ее талантам.

– Может, чаю? – окликнул он ее из кухни. – Или пива, вина?

– Нет, не стоит. Спасибо.

В холодильнике ничего интересного, зато есть «травка» в пакете с Микки-Маусом. Генри налил себе вина, порылся в ящике и нашел бумагу для самокрутки. Это дело ему по руке: примял пучок травки, положил на бумагу, лизнул краешек и медленно, надежно свернул самокрутку. Косячок вышел ровненький, как зубочистка.

Со стаканом вина и самокруткой он вернулся в гостиную. Джесси все еще возилась с компьютером.

– Что-то не ладится, дорогая?

– Генри, Генри! – по-матерински пожурила она. – Как вы запутали свои файлы!

– Ой, милочка! Днем, после твоего ухода, я еще раз попытался заглянуть в почтовый ящик, но эти штуки стали исчезать.

– Файлы.

– Я все испортил?

– Нет, вы просто переложили их в другое место. Нужно вернуть их назад.

Генри стоял у нее за спиной со стаканом вина и незажженной самокруткой, смотрел, как раскрываются прямоугольники, закрываются, соединяются, совокупляются.

– Генри! – взмолилась Джесси. – Посмотрите, что я делаю. Беру мышку, веду вбок, пока курсор…

– Что?

– Вот эта стрелка. Видите, на экране?

– Хорошо-хорошо.

– Подвожу его к главной иконке, кликаю дважды. Нет, лучше вы сами.

Она поднялась с кресла. Генри передал ей стакан и косячок, и сам сел за клавиатуру. Начал выполнять ее указания. Сразу же открылась еще одна рамка, пустая, с надписью «Новая почта».

– Что это такое? – испугался он.

– Это значит, никто вам не пишет.

– Боже-Боже. Полковнику никто не пишет. Гребаные друзья, с позволения сказать. Может, я дал им не тот адрес?

– А может быть, они поверить не могут, что Вы подключились к сети. Пошлите им пару записочек.

– Придется, – вздохнул он. – Ладно, завтра. Сегодня старый пес слишком устал, чтобы учиться новым трюкам. – Он заметил отпечаток ее губ на ободке стакана – глотнула-таки вина. – Значит, выпьете со мной? Отлично!

Она смущенно повертела в руках стакан.

– Извините. Отпила по рассеянности.

– Не беда. Вы заслуживаете награды за все ваши славные дела. Налью себе еще стакан. А Микки-Маус вас не интересует?

Микки-Маус ее не интересовал, но Генри она попросила закурить. Выпьет стаканчик и пойдет домой.

Генри растянулся на диване, Джесси села в маленькое кресло лицом к нему. Подняла с пола книгу в бумажном переплете.

– «Новое имя греха!» – с пафосом прочла она. – «Гревиль!»

– Прошу прощения?

– «Гревиль». Так называется этот роман. Бестселлер. О маньяке-убийце, гении-педофиле. Дешевая помесь «Лолиты» и «Молчания ягнят». Зачем вы это читаете?

– И не думал.

– Тогда как она тут оказалась?

– Не знаю. – Генри забрал у нее книгу, толстую, с итальянским пейзажем на обложке. – Кто-то забыл, наверное.

– У вас бывают гости?

– Увы, нет! – Он быстро пролистал страницы, ничего не узнавая, и отбросил книгу. Поднес к губам самокрутку. – Ваше здоровье! – провозгласил он, прикуривая.

Косячок не горел, а плавился, потрескивая и шипя. Горький дым наполнил легкие, суля мир, покой и тишину. Задержав дыхание, Генри протянул самокрутку Джесси.

– А? – хрипло выдохнул он.

– Нет, спасибо! – Она поглубже откинулась в кресле, глядя на него без упрека, скорее даже с удовольствием, с гордостью.

Приятно быть объектом поклонения, если обожатель ничего от тебя не ждет. Его бэтвумен знала, что он – голубой. Он никогда не скрывал своей ориентации, ни от нее, ни от других. И братец-драматургу нее голубой, так что она понимает, что к чему. Но лучше повторить еще раз для надежности.

Выдохнув серое облако дыма, Генри втянул в легкие глоток свежего воздуха.

– Слышала про Театр «Гейети»? Ну да, тебе ни к чему. Старомодный клуб для голубых в стороне от Таймс-сквер. В прошлом месяце наш костюмер водил меня туда. Все собираюсь заглянуть еще разок. Там такие красавцы-мальчики из Пуэрто-Рико, помахивают своими жезлами в узких трусиках или вовсе без. Горячее шоу! – Он отпил глоток вина, ожидая реакции Джесси.

– А почему вы не сходили туда снова? Боитесь, что вас узнают?

Генри расхохотался.

– Не льстите мне, дорогая! В этом городе меня никто не узнает, разве что два-три заядлых театрала, но уж точно не завсегдатаи «Гейети». В этой стране может прославиться только актер из блокбастера или телесериала. И подобные соображения меня не остановят. Всему миру известно, в какую сторону указывает моя стрелка. Нет надобности тайком проникать в казармы, тоже мне, король Генри в штатском.

– Вы преуменьшаете, – возразила она. – Каждый подлинный ценитель театра знает вас.

– А, эти! – Генри снова вдохнул дым, но тут же выплюнул – небо еще не оправилось после первой затяжки. – «Горсточка избранных», да? Славная горсть. Благословенное братство. Несколько критиков и старых пердунов. Я посвятил свою жизнь «театральному искусству», как вы изволите выражаться. Никакой отдачи. А теперь, когда юность моя позади, приходится отоваривать эту самую «славу». Хватит с меня дерьма насчет «искусства». Мне нужны деньги – мешками. Я хочу повыгоднее продать себя. Лишь бы нашелся покупатель. Я тебя шокирую, дорогая?

Она хмурилась, не шокированная, но озадаченная.

– Взять хоть Ванессу, – продолжал он. – Или Хопкинса, Маккеллена.[12] Господи боже, Алана Рикмана.[13] Таланта у меня не меньше, чем у этих плутов. Я бы прекрасно сыграл мошенника в триллере на миллиард долларов. Умереть от рук Брюса Уиллиса? При одной мысли об этом у меня трупы намокли.

– Не может быть!

– На мистера Уиллиса у меня не стоит – но на деньги!

– Я об этом и говорю. Не может быть, чтобы вы всерьез говорили о деньгах.

– Почему? Чего еще ждать от жизни?

– Но вы только что жаловались, как вам надоело это шоу. Высокобюджетный фильм надоест еще больше.

– Думаешь? Наверное, так. Значит, я сам себе противоречу? Пускай. Я противоречу сам себе.

И он усмехнулся, раздосадованный, что ему указали на неувязку в рассуждениях. Поглубже затянулся, посасывая зажатый в зубах источник блаженства, окутывая себя теплым мягким облаком. Когда Джесси вот так, молча, сидела напротив, присматриваясь к нему, ее проницательность вызывала невольную тревогу.

Генри выдохнул дым. Глотнул вина.

– Надеюсь, я не выказал зависти к другим актерам, дорогая.

Джесси покачала головой.

– Ты пойми, когда я ругаю равных себе, то делаю это не из ненависти или зависти. Нет, конечно, и поэтому тоже. Как говорится, только жулик распознает жулика. Но мы-то ненавидим друг друга для разнообразия – иначе нам пришлось бы ненавидеть самих себя.

Он удивленно сморгнул: неужели это он выдал такое?! И расхохотался:

– Ты только послушай! Вот так ерунда! Что это такое? – Он принюхался к самокрутке. – Травка для художников?

Послышался короткий гудок – сигнал с Юпитера? Еще один – из подушек кресла, на котором устроилась Джесси.

Покопавшись в подушках, Джесси извлекла радиотелефон и передала его Генри.

– А! – буркнул он, нажимая кнопку. – Слушаю!

– Генри! Ты дома? Все время натыкаюсь на автоответчик. Это Руфус. Я в Лос-Анджелесе. Как дела?

– Руфус! Вот так сюрприз! Приятно слышать твой сладкий голосок. Как жизнь в краю солнечного света, теплой воды и пенисов?

Одно удовольствие – потрепаться с собратом. Умная ассистентка и крепкая травка вогнали его в чересчур серьезное настроение. Облизав два пальца, Генри загасил янтарный огонек.

– Чего тебе, Руф?

– Просто позвонил аукнуться.

– Угу. А чей номер тебе понадобился? Свежие сплетни насчет какого мальчишечки? – Веселая, безвредная, дружеская подначка.

– Генри! Обкурился?

– Мы-то друг друга давно знаем, а? – рассмеялся Генри.

Они познакомились пятнадцать лет назад, на постановке «Дяди Вани» – Генри играл доктора Астрова, а Руфус – безымянного рабочего, две строчки в четвертом акте. Руфус делал первые шажки в профессии. Пока пьеса шла, они были любовниками – вполне гигиеничный секс плюс немного наигранной романтики. Руфус был высоким, красивым и ленивым парнем, а потом на него обрушился успех – он играл «лучшего друга» в голливудских романтических комедиях, то есть в том, что наши тупые современники принимают за романтическую комедию.

Руфус и на этот раз оказался верен себе – ему требовалась дружеская услуга. Скоро он приедет в Нью-Йорк, хочет повидаться с Кристиной Риццо.

– Твой новый агент, верно?

– Она? Кто тебе сказал? – скривился Генри. – Маленькая птичка напела? Ну да, да. Точно. Но еще неизвестно, как оно обернется. И не для печати. Я пока не говорил Долли, что изменил ей.

– На устах моих печать. Какая она, эта Риццо?

– Настоящая пизда. Но обещала быть моей пиздой.

– Повезло, друг. Хорошая пизда куда лучше вялого хрена. А у меня тут в «Ай-Си-Эм» самый что ни на есть вялый хрен.

Генри расхохотался, запрокинув голову. И тут его взгляд упал на замершую в кресле Джесси. Он забыл о ее существовании.

– Минутку, Руф! – И, прикрыв микрофон ладонью, добавил: – Извини, дорогая. Я страшно груб, правда? – Она тут лишняя, а у него только что вырвалось пизда, словцо, категорически запретное в американской среде.

– Все в порядке. Мне пора домой! – Она улыбнулась на прощание, обиженной, слезливой улыбкой. Какого черта не сообразила уйти сразу?

– Умница! – похвалил Генри. – Увидимся – когда там?… В понедельник. Повеселись в выходные. Обо мне и не вспоминай.

<p>8</p>

– Извини, – сказал Руфус. – Не знал, что у тебя гости.

Генри подождал, пока не раздался щелчок дверного замка.

– Не гости. Личный помощник.

– Хм-м.

– Ничего подобного. Женщина. Ужасно толковая. Но чересчур любопытная. На чем мы остановились?

– Не буду отрывать тебя от твоего снадобья. – Похоже, Руфус и сам не хотел отрываться от чего-то – или кого-то.

– Но жизнь по-прежнему прекрасна? – поинтересовался Генри. – Ты доволен работой?

– Я нахожу удовлетворение в жизни, а не в работе. Никогда не был настоящим артистом, как ты, Генри. Ладно, мне пора. Увидимся через месяц. Береги себя.

– Да. Разумеется. Спасибо за звонок, – с прохладцей ответил Генри.

– Спокойной ночи, Ген.

– Спокойной ночи. – Нажав на кнопку, он бросил трубку в кресло.

Настоящий артист? И что же это значит?

Зато теперь он один. Наконец-то. Побыть в одиночестве так хорошо. С самого начала вечернего спектакля Генри нетерпеливо дожидался момента, когда он перестанет существовать для других, побудет самим собой.

Он уставился в телевизор. Молчаливые тени мужчин и женщин скользили по экрану. Успокаивающее зрелище, словно рыбки в аквариуме.

А жаль, что Джесси ушла. Не в том дело, что ему требуется компания, но разве можно так обращаться с женщиной? Только о себе, о себе любимом. Не спросил, как жизнь, что не ладится с приятелем и кто он такой, чем занимается, хороший ли у них секс. Ему, конечно, все равно, зато на минутку бы отвлекся, подумал о ком-то другом. Однако Джесси могла неправильно истолковать его вопросы: рискованно поощрять обожательницу, проявлять к ней интерес. Эгоистичное поведение гораздо порядочнее в таком случае.

Чем хороша сценическая игра: думаешь только о текущем моменте, потом о следующем, и еще одном. Не оглядываешься назад, как в обычной жизни, припоминая дурные поступки и упущенные возможности.

Еще оставалось полкосячка, но Генри предпочел воздержаться. И так уже обкурился. Лучше принять душ.

Одежда свалилась с тела, как старая шерсть с линяющего зверя. Вода горячими иголками колола, расчесывала мех. Волосы на груди и там, внизу, казались мягкими, как норка, или, скорее, серебристый лис – полно седины. Махровые полотенца становились предметом изысканной роскоши, когда касались его тела. Генри облачился в халат, и мысли его вернулись к работе.

Всего два месяца в Нью-Йорке, а ощущение новизны жизни уже повыветрилось. Вернулось беспокойство, недовольство собой. Спектакль успешный, рецензии положительные, делать нечего – выполнять условия контракта в надежде, что обломится работа в кино или на телевидении. А пока что – тоска и скука.

Чем заняться в пятницу вечером? В любом квартале Нью-Йорка люди заняты тем, чем занято в пятницу вечером все человечество: совокупляются.

В одном квартале отсюда – «Театр Гейети». Еще есть бар под названием «Стелла». Но для поисков проститута придется одеться, выйти на улицу, а Генри устал, вожделение смешивалось с приятной расслабленностью от травки. Он чувствовал зуд, своего рода сексуальный «жор», и мысленно возблагодарил небеса за чудесное изобретение Томаса Эдисона.

Забрал из гостиной телефон, устроился на кровати, обложившись откровенными журнальчиками (запасся месяц назад, когда Майкл, художник по костюмам, знакомил британца с «голубым» Нью-Йорком).

Попробуй, выбери из сотен объявлений: ангельские лица мальчиков из хора, крепкие парни с подбородками, словно высеченными в камне, пузатые лошадки, затянутые в кожу. Наконец, Генри решился и набрал номер. Ответил жесткий, хрипловатый голос, записанный на магнитофон:

– Добро пожаловать в «Рай». Вам должно быть больше восемнадцати лет. Счет будет выписан на ваш телефонный номер. Если вы согласны с этими условиями, нажмите звездочку.

Генри привычным движением нажал кнопку, послышались щелчки, словно кто-то набирал комбинацию сейфового замка. Потом музыкальная фраза – кажется, из «Старика-Реки» – и включилась другая запись:

– Ваш запрос принят. Добро пожаловать в «Рай».

Ухо наполнилось живыми голосами:

– У меня уже стоит. – Подстилка с Уолл– Стрита ищет покрышку. – Как насчет розог? – Эй, Уолл-Стрит! Десять дюймов крепкого мужского мяса войдут в твою дырочку? – Где ты? – В Кэнерси.[14]

Актеры, плохие актеры, пошлый сценарий, плоские реплики. Хороший актер сотворил бы чудеса и с третьесортным материалом, но эти ребята безнадежны. Только один, тихий и ровный голос привлек внимание Генри.

– Кто-нибудь хочет поговорить? – тихо спросил Голос. – Только слова, больше ничего. Я сегодня останусь дома. Я сумею завести нас обоих словами.

– Эй, Любитель слов! – сказал Генри голосом портового грузчика. – По-моему, ты – то, что мне нужно.

– Отлично. Дай мне свой номер телефона.

Генри назвал номер и повесил трубку. Прилег на кровать в тревожном ожидании, чувствуя себя немного глупо – разлегся тут в халате. Пора подстричь ногти на левой ноге. Наконец, телефон зазвонил.

– Это ты? – спросил он.

– Это я.

– Как тебя зовут?

– Обойдемся без имен.

– Мне по хрену… – пробормотал Генри. – Какие предложения?

– Мы в церкви, – сказал Голос. – Ночь. Только что закончилась вечерняя служба.

– О'кей, – без особой уверенности откликнулся Генри.

– Мы ждем очереди в исповедальню. Кроме нас здесь еще с десяток женщин, мужчин нет. Мы заметили друг друга. Наверное, и грехи у нас одинаковые.

Ничего столь конкретного Генри никогда еще не слышал по анонимной телефонной линии, но этот парень хорош. Он знал, как обставить сцену. Генри католическое чувство греха не волновало, зато с католиками бывают горячие ночки. Его собеседник говорил тенором с приятной нью-йоркской гнусавинкой. Неужели люди еще ходят на исповедь?

– Хорошо, – подхватил Генри. – Я вхожу в исповедальню первым. Договорились?

– Конечно.

– Я пробыл там долго. Выходя, я смотрю в твою сторону.

– И я смотрю на тебя. Мы улыбаемся друг другу. – Пауза. – Я встаю, чтобы войти в исповедальню. У меня эрекция.

– Да-да, Вижу сквозь ткань джинсов.

– Нет, я не в джинсах. Мы оба в пиджаках, при галстуке. Одеты, как пролетарии на похоронах. Такие приличные мальчики, живут с мамочками.

Этот парень – мастер деталей.

– Хорошо, – сказал Генри. – Ты входишь в исповедальню. У тебя эрекция. В чем ты исповедуешься?

– Тебе не положено знать.

– О'кей.

– Но когда я выхожу, я снова вижу тебя, ты стоишь на коленях и молишься. Я не молюсь. Подхожу к боковой двери, той, что выходит на кладбище. Выхожу, оглядываясь на тебя через плечо. Закрываю за собой дверь.

– Я встаю, прохожу мимо алтаря, осеняю себя крестом…

– Нет. Перекреститься ты забыл.

– О'кей. Открываю дверь на кладбище. Где ты сейчас?

– Уже темно. Я жду тебя в сумраке, в стороне от фонаря. Сижу, прислонившись спиной к надгробью.

База радиотелефона стояла на тумбочке у кровати. Рядом красовалась маленькая пластиковая коробочка – определитель. Джесси уговорила его поставить определитель в надежде защитить Генри от современных коммивояжеров. Раньше он не пользовался этим устройством, забыл о нем. Теперь, однако, спохватился и украдкой глянул на окошечко определителя – хотелось угадать, к какой расе принадлежит собеседник, дать пищу воображению. В окошке мерцало: «Дойл, Калеб».

– Ты колеблешься, – продолжал голос, – нервничаешь. Ты очень возбужден.

– О да! – Неужели это брат Джесси? Быть не может. Сила самовнушения: только что Джесси была здесь, он все еще думает о ней. Генри присмотрелся внимательнее: «Дойл, Калеб». Хорошо, Дойл – распространенное имя, но сколько в Манхэттене голубых Калебов Дойлов? К тому же парень знает, как поставить мизансцену – профессиональный драматург. Раньше Генри не подозревал, что Джесси – католичка, а ведь ирландская фамилия могла бы его насторожить. В Нью-Йорке все, кто имеет отношение к театру, либо католики, либо евреи.

– Ты подходишь ко мне, – продолжал Голос, – от тебя пахнет «Одд Спайсом». Я хватаю тебя за галстук, наши лица почти соприкасаются.

– Да, бэби, да, – отозвался Генри. – Я просовываю язык тебе в рот.

– Теплый язык. Да, я его чувствую. Чувствую холодный камень надгробья сквозь брюки. Памятники бдительно окружают нас со всех сторон.

Генри ни разу не встречался с Калебом Дойлом. «Венеру в мехах» он, вроде бы, читал, но ничего не запомнил: главная роль явно не подходила ему. Портрет Дойла он как-то раз видел, но забыл, как он выглядит. Ему представлялось, будто он целует близнеца своей ассистентки – извращение, но приятное.

– Я расстегиваю твой пояс, – сказал Генри. – Расстегиваю молнию. О, Боже! Какой ты большой! – прошептал он.

– Ну-ну. Не больше, чем у других. Но сам вид чужой эрекции так возбуждает, что пенис кажется огромным.

Верно, подумал Генри, но большинство мужчин подобного рода психологический реализм только отпугнул бы.

Я опускаюсь на колени, – сказал Генри. – Стягиваю с тебя брюки и кальсоны.

– Что?

– Трусы. – «Кальсоны» – так говорят в Австралии, а не в Америке, он перепутал.

– Да! Я чувствую голой задницей холодный камень. Чувствую твое дыхание на моем члене.

– Это еще не все, малыш. Я не могу остановиться. Открываю рот, облизываю головку языком. Беру его. Беру его весь.

– О, да. Я чувствую волоски у тебя под нижней губой. Боже, а ты умеешь работать языком!

– Ммм, – промычал Генри и постарался издать более насыщенный звук, будто рот забит до отказа: – Ммммм! – Так оно правдоподобнее.

– А твой член? – спохватился Дойл. – Что ты делаешь с ним?

– Я вытащил его. Глажу. – Чистая правда. Генри распахнул халат, откинулся на теплой постели в ярко освещенной комнате, опустился на колени на сырой кладбищенской земле с чужим пенисом во рту. До чего же эластичен и вместителен наш ум!

– Я поднял ногу, – сказал драматург, – и глажу твой член и яйца.

– Какая на тебе обувь? – спросил Генри.

– Мокасины.

– Нет. Туфли к костюму. С маленькими дырочками для шнурков. Как там они называются? «Инспектора». Хочу ощутить смазанные ваксой шнурки на своих яйцах.

Дойл заколебался. Генри испугался, что драматург станет спорить, но тот уступил:

– Ладно, «инспектора».

– Я просовываю свободную руку тебе под куртку, под рубашку, – продолжал Генри. – Пощипываю сосок.

– О, да! Я обеими руками сжимаю твою голову. Обвожу большим пальцем мочку правого уха. Волосы у тебя коротко подстрижены, пахнут «Олд Спайсом». Ты предпочитаешь «Олд Спайс», потому что им пользовался твой отец. Твой отец умер.

– Угу. – От такого разговора член не встанет. Генри поспешил вернуться к первоосновам: – Твои яйца твердеют. Ты вот-вот взорвешься.

– Да! Да! Я готов. А ты?

– Еще немного, малыш. Сейчас.

Мгновение они помолчали, только вздыхали и мычали в трубку. Вдруг Калеб торопливо заговорил:

– Теперь я прижимаюсь к тебе сзади, мы оба голые, на берегу моря, мой член вонзился в твою задницу, я сжимаю твой член рукой!

– Да, да, бэби! Давай! – подхватил Генри, стараясь не удивляться внезапной смене декораций.

– Я подожду, пока ты кончишь, а когда твоя задница сожмет мой член…

Генри испустил стон, якобы кончая, а на самом деле лишь для того, чтобы поощрить партнера. Ничто так не способствует оргазму, как любовный стон.

– Ах! – вскрикнул драматург. – Да, Тоби, да! Ах! А-а!

Просто замечательно – слушать, как партнер кончает, но и это не помогло Генри. Чересчур обкурился. Изогнув спину, он пробормотал:

– Глубже, бэби! Боже! Давай, давай! – но даже талант актера не мог преодолеть разрыв между разумом и телом. Тем не менее, он покорно внес свою лепту стонов и воплей – в такие моменты у любого иссякнут слова – пока не наступила тишина, нарушаемая лишь частыми вздохами.

– Спасибо! – прошептал Генри. – Спасибо тебе.

Он посмотрел на свой член – тугой, упрямый, неподвижный. И все же он получил некоторое удовлетворение, завел публику.

Растрясли косточки твоему Тоби!

– Тоби? – с тревогой переспросил Калеб.

– Ты назвал меня Тоби, верно? – Пустое, не стоит вдаваться в подробности, подумал Генри. После оргазма мужчина бывает нервным и непредсказуемым, пусть он и лежит в постели на другом конце города.

На другом конце трубки вздохи сменились сдержанным дыханием, похоже, драматург чем-то недоволен.

– Спасибо, – повторил Генри. – Это было замечательно. Хочешь как-нибудь повторить?

– Нет. Извини. Ты славный малый, но – нет. Таковы мои правила. Один раз – и точка.

– Что ж. У тебя есть мой телефон, на случай, если передумаешь. – Не удержавшись, Генри добавил: – У тебя богатое воображение. Мог бы пьесы писать.

– Спокойной ночи.

– Сладких снов, – пожелал Генри.

Щелчок в трубке.

Так это – брат бэтвумен? Как интересно!

Генри лежал в постели, гадая, почему его так возбудило это открытие. Мир полон тайн, и чужие секреты всегда кажутся интереснее собственных.

Запахнув халат и завязав пояс, Генри вернулся в гостиную. Что-то он тут такое видел. Ага, вот оно: на стопке из дюжины книг лежала пьеса Калеба Дойла, не «Венера в мехах», а та, новая, «Теория хаоса». Джесси забыла, наверное.

Сигнальный экземпляр в лиловом переплете без портрета автора. Раскрыв книгу, Генри прочел посвящение, не Тоби, а Бену: «Бену, мудрому и доброму человеку. Люблю и помню. 1952–1995».

Мертв – вот уже шесть лет. Для актеров это целый век. Для сценаристов, может быть, не так долго. Хорошо хоть, сегодня на кладбище Дойл трахал не привидение.

Но кто же такой Тоби? Кто такой Бен? И самое главное – кто такой Калеб Дойл? Еще одна пьеса о математиках – помешались, что ли, драматурги на точных науках? – однако Генри попытался ее прочесть, в надежде найти ключ к странной и таинственной личности, обожающей кладбища и «Олд Спайс».

<p>9</p>

Он сидел в темноте, которую нарушал только отблеск уличных огней на потолке. Восьмью этажами ниже гремела Шеридан-сквер. Людская суета и прибой транспорта напоминали шум на берегу моря.

Калеб не стал включать свет. Не хотелось смотреть на себя – сидит в одной футболке за столом, голозадый придурок с красным напряженным членом – точь-в-точь садовый шланг. Последняя капля еще дрожит на кончике, как слеза. Десять минут назад его одолевали депрессия и похоть. Теперь – депрессия и чувство вины. Он бы предпочел похоть.

Уму непостижимо: самые интимные мгновения он только что разделил с каким-то безымянным извращенцем. Из каких бездн подсознания всплыла эта католическая фантазия? На исповедь он не ходил с тех пор, как закончил школу. Много лет не переступал порог церкви – разве что на похоронах. Впрочем, и мастурбация – удовольствие для школьников. Воображение регрессировало к подростковому упоению кощунством и грехом. Ну и бред!

Дойл подтянул штаны, прикрыл натертый пах, потуже завязал шнурок. Сам того не зная, Калеб Дойл прославился своей застенчивостью. Друзья посмеивались: даже любовники не видели его обнаженным. Теперь можно включить свет. Вспыхнула флуоресцентная настольная лампа, проступили очертания кабинета: стенные панели и обои, створчатое окно, полки, забитые книгами и рукописями. На полу – еще больше книг, толстые научные и философские тома. Они куплены недавно, однако Калеб совсем перестал читать, забросил даже биографии, служившие ему отдушиной чудесные и ужасные истории мужчин и женщин, по большей части – людей искусства: Билли Холлидей, Скотт и Зельда, Караваджо, Дженис Джоплин, Т. Лоуренс[15] и прочие. На столе возле компьютера, похожий на перевернутую черепаху, лежит радиотелефон. Нежно-персиковый шарообразный «Макинтош» заброшен, Калеб не включал его уже много недель. Темный экран – кривое зеркало, в котором Дойл видит сейчас бледного придурка в розовой футболке, с козлиной бородкой, в очках в черной оправе. Сидит посреди увеличенной отражением комнаты, похожей на учительскую.

Задорная бородка теперь кажется нелепой, а комната – чересчур торжественной. Не берлога мастурбирующего подростка, а кабинет драматурга, зрелого человека, средних лет писателя – в пятницу ему сравняется сорок один год.

Он с наслаждением тыкал себя носом в дерьмо дня рождения. Эта дата не пройдет незамеченной, он устроит праздник. Великое искусство мазохизма! Сорокалетие он перенес сравнительно безболезненно, думал, и сорок один перетерпит. Праздник он затеял в порыве отваги, на гребне разноса, учиненного ему «Таймс». Нужно гордиться тем, что глупцы отвергли его пьесу. Он задумывал вечеринку в духе «имел я вас», а не «вы меня». Но опьянение неудачей прошло, эйфория сменилась горечью, провал пьесы ощущался как рубеж – молодость закончилась. Праздновать конец юности – нелепое извращение, все равно, что созвать друзей полюбоваться, как он пустит себе пулю в лоб.

Чушь, чушь, чушь! Мысли, которые лезут в голову в три часа утра. Три часа утра почти наступило – электронные часы на подоконнике показывают 2.49. Уснуть Калеб не мог. Оргазм по телефону пробуждает жалость к себе и не способствует хорошему сну. Интересно, как мистер 581 – телефон небрежно нацарапан на промокашке – воспринял эту мизансцену? Даже глазом не моргнул, когда Калеб расписывал вечернюю службу, а затем – минет. А вдруг он действительно добрый католик и живет со своей мамочкой?

Не стоило в это лезть. И уж вовсе ни к чему было выкрикивать в момент оргазма «Тоби»! Разумеется, он думал о Тоби. Последний раз хороший секс у него был с Тоби. И плохой – тоже, но вспоминался хороший, когда еще верилось, что секс и есть любовь, а любовь и есть счастье. Подсознательно он все еще помнит о Тоби, ничтожестве Тоби. Калеб ненавидел свое подсознание.

И комнату свою ненавидел. В распахнутую дверь проникал мягкий полусумрак гостиной. Роскошная жизнь опустошила его, он возненавидел все, даже собственный дом. В кабинете царил беспорядок – творческий беспорядок, вот только писать он бросил – но в остальных комнатах такая чистота, такая невыносимая опрятность! Он не заслуживал подобного дома. Когда Калеб купил его четыре года назад, он был удачлив, и мир был в долгу у него. Пентхаус казался отдельным коттеджем, даже маленькой виллой на крыше старого офисного здания, нависавшего над тупиками позади Седьмой улицы. С двух сторон – лоджии, дубовый паркет, мебель из загородного английского дома – куплена у владельца – крошечная кухня, скорее, камбуз, и всего две жилые комнаты, одну из которых он превратил в кабинет. Жилье небольшое, и все-таки не хватает уюта.

Поднявшись, Дойл прошел в гостиную. Будь он персонажем пьесы или романа, подумалось ему, самое время налить себе выпить. Но он не пил – не имел привычки. Раньше Дойл радовался, что не испытывает тяги к алкоголю, но потом понял, что трезвый человек бывает не менее жалок – отравленный депрессией, впавший в меланхолический запой.

Он распахнул двойную балконную дверь. Ворвался шум города. Дойл вышел на лоджию. Ночной воздух слегка раздувал рубашку, ступая босыми ногами по холодным камням, он словно исполнял обряд покаяния. Член в спортивных штанах съежился, превратился в твердую и никому не опасную почку.

Справа и слева высились жилые здания, среди сплошных рядов черных окон горело три – нет, четыре ярких прямоугольника. Братья по бессоннице. Калеб отошел в дальний угол крыши, к водному баку. Этот угол выдавался в сторону Седьмой улицы, словно киль корабля. Внизу даже в три часа утра кипела жизнь. На переходе в пятнах света скапливались фигурки, пересекали улицу, минуя такие же точно скопления, двигавшиеся в другую сторону. Справа, на границе парка, располагался «Монстр», пещерообразный бар для геев, обслуживавший соседние районы. Калеб туда не заглядывал. Но сейчас, свесившись с балкона и глядя вниз, на парочки, выходившие из-за угла – многие держались за руки, – Калеб чувствовал себя не Зевсом на Олимпе, а одиноким духом, наблюдающим за жизнью, в которой ему уже не суждено принять участие.

Лучше уж смотреть вниз. Но рано или поздно придется поднять глаза и увидеть то здание в противоположном конце Седьмой. Вот опять взгляд, скользнув поверх шиферной крыши мансарды, уперся в две яркие афиши над «Виллидж Сигарс».[16] Верхний, чересчур яркий плакат в стиле арт-деко изображал женщину в соболях и мужчину в цилиндре: новый хит сезона – «Том и Джерри».

Как жесток этот мир! Им мало, что ты проиграл – кто-то другой должен преуспеть.

Калеб не видел этого спектакля – по мнению Джесси, для нового мюзикла очень даже неплохо. Ей нашлась там работа, в качестве помощника великого Генри Льюса, так что у Калеба не было оснований ненавидеть этот мюзикл, и, тем не менее, он ненавидел и презирал его всей душой. Дважды подогретая версия старой дурацкой комедии про симпатичных богачей – типичный пример позолоченного дерьма, характерный для нашего позолоченного века. Нашего гребаного века. Все превратились в шлюх, все, даже Генри Льюс. Калеб не жаловал заезжих британцев и окончательно разочаровался в Льюсе, когда тот начал вертеть задницей на Бродвее.

А критики, разгромившие пьесу Калеба, ринулись целовать эту самую задницу. Второсортный писака Прагер захлебывался от восторга: «Великолепное зрелище», – так отозвался он о «Томе и Джерри» (на полстраницы развернули статью за его подписью). «Бесформенная, болтливая, самодовольная пустышка» – этот отзыв Прагера о «Теории хаоса» навеки отпечатался в сознании Калеба.

Афиша в конце улицы, восхваляя одну пьесу, тем самым принижала другую. Зияла, как свежая рана, расположилась тут навсегда, словно еще одно здание – а ведь прошло всего две недели с тех пор, как ее вывесили. Калеб долго и пристально смотрел на афишу, пытаясь убедить себя, что постепенно привыкнет и перестанет ее замечать.

Потерпел неудачу – двигайся дальше. Ты все преодолеешь. Но нет: неудача – словно лед у тебя под ногами, замерзшее озеро, по которому можно весело скользить на коньках. Малейшая перемена настроения – и ты провалишься под лед в холодную воду.

Неудача отравляет все, даже успех. Новая пьеса осталась непонятой – это Калеб знал твердо, – но, вероятно, успехом предыдущей постановки он также обязан недоразумению. Тогда ошиблись в его пользу. Самое страшное, самое жестокое в этой насмешке, в этой огромной афише на той стороне улицы был явственно различимый шепот: «"Таймс" не понравилась твоя пьеса, «Таймс» считает тебя дураком» – и Калеб почти уверовал в правоту Прагера. «Теория хаоса» никуда не годится, претенциозная и болтливая чушь, ее тонкость и нежность лишь примерещились, ее автор – шарлатан.

– К черту! – сказал себе Калеб. – К черту это чертово трахающее мозги дерьмо насчет чертовой…

Со всего размаху он врезал кулаком по кирпичному парапету. Больно, однако недостаточно больно. Свободной рукой Калеб перехватил кулак, чтобы удержаться от еще одного удара. Отступил от края. Повернулся неуверенно в одну сторону, в другую, и поспешно направился к двери. Вошел в дом и захлопнул дверь за собой, словно афиша гналась за ним по пятам.

Побродив по квартире, Калеб включил всюду свет, а потом и телевизор, в надежде отвлечься от мрачных мыслей.

Успех – ложь, деньги – ложь, эта квартира – ложь.

Он тряс головой, плечами, руками, пытаясь стряхнуть с себя наваждение.

Нужно уйти от лжи, вернуться к реальной жизни. Но он не знает реальной жизни, знает только ложь и притворство.

Нет. Болезнь Бена – это реальность. И его смерть. И может быть – только может быть, – его любовь тоже.

Но любовь Бена никогда не была столь реальной, как его смерть. Любовь обрела полноту только благодаря утрате.

Калеб остановился перед телевизором. Даже пристально глядя на экран, он не видел картинку, лишь световые пятна. Выключив телевизор, он упал в мягкое кожаное кресло, свернулся клубком.

И снова перед глазами Бен, в реанимации, тело истаяло, почти сливается с постелью, вся его жизнь сводится к гудению монитора, к щелканью цифр на капельнице, лишь изредка судорожный вздох приподнимает прозрачную маску на лице.

– Больничная порнография, условные знаки скорби – столь же условные, как двенадцатидюймовый хер в порно. Подлинный опыт гораздо глубже и не поддается описанию: три года больниц и ремиссий, месяца безнадежности и отчаяния, потом надежда возвращается, и вновь исчезает. И это случилось не только с Беном – со многими, многими другими. Не с чужими, с людьми, которых они оба хорошо знали. Несчастье ни с кем не разделишь, оно нуждается в одиночестве. По мере того, как Бен становился все менее похожим на самого себя, превращался в инопланетянина, в нечто омерзительное, Калеб начал мечтать о его смерти. Однажды под вечер монитор перестал подавать сигнал. С яйца умирающего сошли последние краски, душа, в последний раз содрогнувшись, растворилась в мягком голубом сумраке. Он ушел. Тело вынесли. И теперь это снова был Бен. Почти сразу же он стал Беном, потому что теперь Калеб мог вспоминать его не только больным, но и здоровым, сложным и глубоким человеком, большим, добрым, спокойным человеком, который никогда не нуждался в любви Калеба так, как Калеб нуждался в его любви.

Шесть лет прошло. Появились деньги, успех. Калебу казалось, он преодолел скорбь, но он лишь пробежал над ней по хлипкому мостику успеха. А теперь мостик рухнул.

Он лежал в кресле на боку, прикрыв глаза, стиснув зубы. Сегодня он не станет играть в эту игру. Не будет смешивать жалость к себе с тем давним горем. Это мы уже проходили. «Вечер жалости к себе», называет это мать. Он весь – как открытая рана.

Калеб глубоко вздохнул и рассмеялся. Да, в его груди таился смех, раздутый, болезненный пузырь смеха.

Вот почему Тоби его бросил. Калебу и самому с собой противно. Если б уйти от себя!

Ладно, сказал он себе. Если уж взялся расчесывать все болячки, сдерем и этот струп.

– Ты любишь не меня. Ты любишь мой успех. А теперь, когда я провалился, ты хочешь уйти.

– Я хочу уйти потому, что ты превратился в дерьмо, Калеб! С тобой невозможно жить. Не могу понять, чего тебе надо. Если б я тебя не любил, я бы давно перестал встречаться с тобой.

– Это не любовь. Ты меня жалеешь.

– Калеб! Зачем ты меня мучаешь?

– Мне плохо с тобой. Ты не знаешь меня. Ты сам себя не знаешь. Несколько недель развлечения ты принимаешь за любовь.

И так далее. Конечно, они оба не рассуждали так последовательно, не обменивались четкими фразами. Это потом Калеб мысленно переписал и заострил сценарий. Тоби вообще не слишком-то умел выражать свои мысли, и уж конечно никогда не называл Калеба «дерьмом».

Но Тоби был молод. Только что попал в Нью-Йорк, покинув родительский дом в Висконсине. Он искал веселья, хорошую компанию, удовольствие, секс – мальчик только начал открывать возможности и потребности собственного тела – и хотел, чтобы ему помогли стать актером. Да, он прихлебатель. Что с того? Несколько месяцев Калеб был счастлив с Тоби. Черт бы его побрал.

Калеб поторопил разрыв. Ему нужно было, чтобы Тоби ушел поскорее, затянувшееся расставание причинило бы им обоим боль. Хорошо, что он так и не предложил мальчику переехать к нему. Какое счастье, что все уже закончилось – счастье и для Тоби, и для него. По крайней мере, для него это счастье. Слишком тяжело – жить рядом с полным надежд и энтузиазма юношей, с человеком, который просто-напросто ничего не понимает. Что смыслит мальчишка двадцати четырех лет в сомнениях, скорби и отчаянии среднего возраста?

Так откуда же эта печаль? Он впал в депрессию оттого, что расстался с Тоби? Это его мучает, а не провал пьесы, не приближающийся день рождения и даже не смерть Бена? Любая причина для скорби казалась недостаточной. Он перебирал их одну за другой, как актер примеряет собственные переживания в поисках того, которое придаст его лицу выражение глубокой и искренней скорби. И все же его боль была подлинной, мучительной, вот только источник он никак не мог нащупать. Еще один изъян творческой профессии. Вся жизнь сводится к мыслям, идеям, а каждую идею нетрудно перелицевать в любую другую.


1

<p>1</p>

– Вам надо, чтобы вас все любили?

Вновь повисла пауза.

– Нет, – ответил он, наконец. – Но когда тебя ненавидят…

– Кто же вас ненавидит, Кеннет?

– Все на свете.

К его удивлению, собеседница рассмеялась – легким, профессиональным смехом, не лишенным, однако, дружелюбия.

– Шучу-шучу. Для большинства я – все равно, что человек на Луне. Абстракция. Конечно, ненавистью это не назовешь – настоящей ненавистью. Да и те, кто меня знает… так, понарошку невзлюбили. Полуненависть, псевдоненависть. Я – человек-которого-им-нравится-не-любить. Так-то вот, – вздохнул он. – Порой это меня раздражает.

– Разумеется, – кивнула доктор Чин. – Всем нам хочется любви.

Миловидная круглолицая женщина, блузка с оборочками, сидела напротив него под рисунком Джорджии О'Кифф – череп в пустыне.

Кеннет Прагер расположился на диване, на дальнем конце. Высокий, худой, в сером, как зола, костюме. Впервые в жизни решился пройти курс психотерапии, второй сеанс. До сорока четырех лет он ухитрялся избегать интеллигентского обряда посвящения, и сейчас не получал ни малейшего удовольствия. Большую часть времени доктор Чин позволяет говорить пациенту, но никогда не оставит за ним последнего слова. А вся жизнь Кеннета зависит от того, чтобы последнее слово осталось за ним.

Глубоко вздохнув, он выдавил улыбку и сказал:

– Они прозвали меня «Бродвейский Стервятник».

На этот раз терапевт не рассмеялась. Как будто даже обиделась за него.

– И как вы это восприняли?

– О, я был польщен. Сперва. Ну, и разозлился, конечно, немного. Мой предшественник – «Бродвейский Мясник». Старая шутка. Если уж над тобой смеются, хотелось бы чего-нибудь пооригинальнее.

Доктор Чин что-то записала в блокноте. Неужели он случайно открыл ей о себе больше, чем знал сам?

– Но причина депрессии не в этом, – решительно произнес Кеннет. – Если это вообще депрессия. Работа не вызывает у меня чувства вины. И беспокойство по поводу того, что подумают люди, – всего лишь симптом, а не причина.

Это жена потребовала от него пройти курс психотерапии. Гретхен надоела мрачность мужа, его вечная угрюмость. Кеннет и сам не понимал, что с ним творится. Казалось бы, жизнь удалась: любящая жена, чудесная дочь, хорошая работа, даже немного славы. В «Таймс» он занимал второстепенную должность в культурном отделе, но люди узнавали его по имени, если не в лицо. Почему же он не радуется жизни? Почему так несчастлив? Вот что беспокоило – счастья нет и нет. Если успех не приносит счастья, стоит ли вообще жить?

– Я люблю свою работу, – настойчиво повторил он. – Я всегда любил театр. Непосредственное впечатление, живое человеческое дыхание. Мне и фильмы нравилось рецензировать, три года этим занимался. Но тогда я был третьим по старшинству, мне доставались ужастики, боевики да киношки для подростков. Так что я обрадовался, когда меня перевели в театральный отдел. Всегда хотел попасть именно туда. Проблемы начались не раньше Нового года. Я думал, странное ощущение пройдет, или я приспособлюсь к нему, но становилось только хуже. В марте Бик, главный обозреватель, лег в больницу, ему сделали операцию на сердце. Тогда-то мне перепали лакомые кусочки, в том числе новый диснеевский мегапроект «Поллианна». Все разносили этот китч, не я один, и все мы удивились, когда Дисней его прикончил.[1] Но почему-то именно меня поздравляли: добил дракона. Тоже непонятно. Потом вышла новая пьеса автора «Венеры в мехах». Всем хотелось, чтобы постановка удалась. И мне этого хотелось, честное слово! Но – не вышло. Называется «Теория хаоса», про математиков и сумасшедших. На самом деле, речь главным образом о СПИДе (драматург-то голубой), и я упомянул об этом в статье. И тон пьесы – напыщенный, менторский. Ее тоже сняли. На этот раз я получил угрожающие письма, где в частности говорилось, что я сноб и гомофоб в придачу. Какой же я гомофоб? Я же человек театра – ну, если не из театра, то около.

Чин не отрывала взгляда от блокнота, но записывать перестала. Карандаш подрагивал в ее руке. Может быть, она читала статью? Поклонница драматурга? Тоже считает Кеннета врагом геев?

Ну вот, – поспешил он вернуться к главной теме, – когда Бик вышел из больницы, мне стало легче: я снова номер второй, на меня никто не давит. Но с тех пор все изменилось. Вернулось странное чувство – ничто не доставляет удовольствия. Все как будто серое. Не знаю в чем дело. Доктор Чин пролистала записи, словно отыскивая нужное место.

– Вы хотите оставаться номером первым, – небрежно, как нечто само собой разумеющееся, обронила она.

Он неловко заерзал.

– Да… нет… да… – сбивчиво забормотал он. – Мне бы следовало мечтать о должности Бика, верно?

– А разве вы не мечтаете о ней?

– Его собираются уволить. Понадобится замена, вот меня и перевели в отдел драмы. Вроде испытательного срока. И я хотел получить эту работу. Когда-то хотел. А теперь уже нет. Вроде бы хочу, а вроде бы и нет. Просто не знаю, чего я хочу на самом деле.

Врач внимательно смотрела на него. Круглое, гладкое лицо, полные щеки. Не поймешь, что таится за внешним спокойствием – сочувствие или осуждение. Какая-то безличная бодрость. В менее политкорректный век он бы окрестил ее непостижимой буддистской богоматерью.

– Мы уже выяснили, – напомнила она. – Вы хотите, чтобы вас любили.

– Разве не идиотское желание для взрослого человека? Тем более при моей работе.

Доктор Чин пожала плечами: «идиотский» – слово не из ее профессионального лексикона.

– А если меньше критиковать, больше хвалить? – предложила она. – Возможно, станет легче?

Он вскинулся, ошеломленный:

– Я же критик. Мне платят, чтобы я критиковал.

– А разве за положительные отклики не платят?

– Конечно, однако… – Он покачал головой. – Я всегда пишу искренне. У меня нет ничего, кроме собственного мнения. Если солгу – мне конец.

– Значит, из гордости вы готовы отказаться от счастья?

Намек на улыбку. Она что, издевается?

– Да, я горжусь своим профессионализмом! – парировал он. – Иначе кто я – наемный писака?! Кстати, хвалить ничуть не легче, нежели критиковать. Ведь я могу обречь пьесу на провал, а могу обеспечить успех. Дело не во мне, а в самой газете.

– «Таймс», – подсказала психотерапевт.

– Вот именно, «Таймс». – Похоже, доктор Чин не вполне уверена, забыла, где он работает. – Вот откуда эта любовь и ненависть. Людям кажется, что у меня есть реальная власть. Но я не чувствую себя всемогущим. Какое там, совершенно сбит с толку… Кто я? Один из множества репортеров, сдать бы работу в срок. Ну конечно, конечно – не меня они ненавидят, а «Таймс». «Таймс» – это власть. Но для многих «Таймс» и я – одно и то же.

Врач смотрела на него спокойным, проникновенным взглядом, словно прислушиваясь к тому, как струятся мысли в мозгу пациента.

Он двинулся вспять, вверх по течению, прослеживая источники мыслей.

– Значит, люди будут ненавидеть меня, доктор?

– «Ненависть» – чересчур сильное слово. Почему вы все время повторяете его? А вы ненавидите людей?

– Нет. Я не чувствую к ним неприязни.

– Однако ваша рецензия на пьесу Нила Саймона[2] отдает почти ненавистью, по меньшей мере, антипатией.

Кеннет замер.

– Безвредная комедия, – сладчайшим голосом продолжала доктор Чин. – Кто не любит посмеяться? А вы злитесь, потому что зрители ценят шутку, а вы нет. Сам подбор слов свидетельствует о высоком уровне гнева.

В этом городе все читают газеты – ему не укрыться от читателей, не укрыться от собственных текстов.

– Какой уровень гнева! – вспыхнул он. – Это сарказм. Я тонко шучу. Почему не посмеяться, если есть над чем? Но с какой стати мы должны смеяться над затасканными репликами из старого телешоу?! Неужели стоит обсуждать дерьмовую статью на тему бездарного римейка «Звездно-полосатой девчонки»?!

– Вы сами сказали – «дерьмовая» статья. Весьма интересный выбор слов, весьма. Я не во всем следую Фрейду, но вы же понимаете, Кеннет, что ребенок делает со своими какашками? – Чин засмеялась, смехом как бы опровергая выдвинутую гипотезу. – Вы дали выход ненависти, обосрав, – она рассмеялась еще громче, выталкивая из себя непристойное слово, – зрителей, которые радуются непонятной вам шутке, а заодно и драматурга, более знаменитого, чем мы с вами.

– Может быть, обсудим мои сны? – заикнулся он. – У меня были такие интересные сны на этой неделе…

– Эти вопросы вам не по душе? Критику не нравится критика? – Она снова рассмеялась, но уже не так хищно. – Я всего лишь подкидываю идеи. Посмотрим, какие из них оправдаются по мере нашего знакомства. Но ваши статьи открывают не меньше, чем сны, Кеннет. Это тоже сон, только со словесными образами. В особенности меня заинтересовал один оборот…

Пока Чин соблюдала молчание, Кеннет полагался на ее медицинский опыт. Но чем дольше она болтала насчет статьи, тем стремительнее убывало в нем доверие. Нет, он вовсе не испытывал неприязни к поклонникам Нила Саймона или к самому драматургу. Разумеется, он жаждал любви, но любви тех людей, которые разделяли его вкусы, понимали, что такое хороший спектакль. А еще это дурацкое предложение – быть помягче в отзывах о пьесах! Кеннету рекомендовали Чин в качестве психотерапевта, специализирующегося на артистах. Уже одно это должно было бы его насторожить. Какой уважающий себя артист станет изливать свои горести «доктору» – ведь он может все эмоции вложить в работу на сцене!

Но он терпеливо дослушал доктора Чин до конца. Набрал в грудь побольше воздуха и сказал:

– Вот уж не знал, что вы поклонница Нила Саймона!

– Вовсе нет. Я не видела его пьесы, только рецензии читала. Я редко бываю в театре. Предпочитаю не ходить.

– Не любите театр?

– Моя маленькая слабость, – со смешком призналась доктор Чин. – Мне как-то неприятно наблюдать за актерами. Стоят перед полным залом и притворяются другими людьми. В кино или в телепередаче – не беда, но когда играют на сцене, у меня это вызывает повышенную тревожность.

Кеннет ушам своим не верил. А она еще говорит об этом, словно о забавном капризе, ничего, мол, особенного. «Врачу, исцелися сам! Да она безумнее, чем я», – мелькнуло у него в голове.

– Но это не важно, – махнула она рукой и перешла к лекции: необходимо научиться прощать самого себя.

«Всего доброго, доктор Чин», – мысленно попрощался с психотерапевтом Кеннет. Придется искать другого специалиста. Театрофобия – только этого недоставало! И никакой школы у нее нет, не видно метода… Сама же говорит: подбрасывает идеи и смотрит, какая приживется. И хихикает то и дело! Может ли такой психотерапевт рассчитывать на уважение пациента?

– Не согласны? – перебила она себя вдруг. – Думаете, я не права?

– Нет-нет, – зачастил он. – Я все обдумаю. Нужно хорошенько усвоить эту идею. – Он понятия не имел, какую идею.

Рано еще говорить доктору Чин, что на этом их отношения заканчиваются. Можно известить ее в понедельник по электронной почте. Кеннет Прагер всегда лучше изъяснялся заочно, нежели в личном общении.


2

<p>2</p>

Он вышел на Западную Десятую, радуясь возвращению в реальную жизнь. Приемная доктора Чин располагалась в улье среди множества офисов на первом этаже старого особняка в Вест-Виллидже. Ранний вечер, середина мая. Солнечный свет играет на мягкой зеленой листве, на кирпичных стенах цвета ржавчины. Кеннет часто ходил по этой улице – он с семьей жил в нескольких кварталах отсюда, на Чарльз-стрит, – но сегодня сам себе казался здесь неуместным, как будто остался полураздетым после разговора с доктором Чин и пробирался по тротуару в банном халате.

Он ускорил шаг, направляясь к Шестой улице, обогнал одного мужчину в строгом костюме, затем второго и почувствовал облегчение – он здесь не единственный в униформе делового человека. Жаль, что они поселились в Виллидже, где порой встречаются и актеры. На улице, на почте или в супермаркете Кеннет сталкивался с ними. В публичных местах они, разумеется, не обменивались репликами, только исподтишка наблюдали друг за другом: газель и гепард, хищник и жертва на водопое.

Себя он ни в чем не винил. С какой стати? Он оценивал не людей, а их труд. И пусть не любят, лишь бы уважали его работу. Он мечтал о хорошем театре, то есть о хороших пьесах и разумных зрителях. Кеннет был идеалистом – вот на что следовало доктору Чин обратить внимание. Мир не дотягивал до его идеалов, задыхался в алчном стремлении к успеху любой ценой. Вот где источник депрессии.

Он пересек Шестую улицу, скрываясь в тени Джефферсон Маркет Лайбрери, невероятных размеров кирпичной башни, украшенной часами с кукушкой, и пошел дальше, мимо лавчонки, торговавшей реликвиями покойного Советского Союза, и неплохого китайского ресторана. Ему казалось, он чересчур высок, бросается в глаза. Повсюду толпы. На ближайшем углу Кеннет свернул налево к школе. Госшкола № 41, огромный белый куб с решеткой окон и зеленых дверей по фасаду. Копия уродливого офисного здания 50-х годов. Зато окна на первом этаже разрисованы забавными фигурками родителей и детей, ручки-ножки-огуречик. Родители во плоти стояли в стороне под кленами, общаясь друг с другом или с мобильными телефонами. Кое-кто поспешно досасывал сигарету, среди курильщиков – Гретхен.

Гретхен явилась сюда прямиком из своей юридической конторы, в синем костюме и дутых кроссовках. До чего же Кеннет обрадовался ей – друг, жена, надежное прибежище! Готов был по-детски ухватиться за ее руку, с трудом сдержался. Клюнули друг друга в щеку. Не такой уж я плохой, уговаривал он себя.

Гретхен раздавила окурок.

– Не горбись, дорогой!

Она первой заметила, что теперь он часто сутулится, особенно когда идет по улице, словно прячется от прохожих.

– Как прошел сеанс? – спросила жена. – Ничего?

– Этот сеанс – последний! – объявил он. – Тоже мне, специалист! Ни одной здравой идеи! Болтает, что в голову взбредет, нащупывает путь.

– По-моему, это вполне разумно.

– И театр не любит. Можешь себе представить? Ей меня не понять.

Гретхен нахмурилась озабоченно.

– Кеннет, ты только начал. Сначала нужно присмотреться. Может быть, тебе на пользу пойдет общение с человеком другой конфессии.

Чего еще ждать от Гретхен – она сама давно перестала ходить с мужем в театр. Он обижался, ничего не мог с собой поделать. Гретхен надоел театр, надоел «Таймс», и муж надоел.

– Хотя бы месяц. Ну, пожалуйста! Всего два сеанса! – взмолилась она.

– Тебе так тяжело со мной?

– Да! – убежденно выдохнула Гретхен и указала рукой на дверь – родители уже потянулись в школу. – Кстати, насчет конфессии – не пора ли сходить к обедне?

– Не в конфессии дело, – попытался объяснить он. – Совсем не в этом.

– Вот и хорошо! Пойдем?

В тот день седьмой класс госшколы № 41 давал премьеру «Плавучего театра»,[3] и их дочь Розалинда пела в хоре.

Войдя в школу, Кеннет словно окунулся в детство – даже не в детство дочери, а в свое собственное. Центральный холл – раскрашенные цементные блоки и плитки, как в «Бердсвиль Элементари» в Питтсбурге, и тот же резкий, на все времена, запах отточенных карандашей и прокисшего молока. До чего же он ненавидел свое детство!

В актовом зале ряды разболтанных деревянных кресел без подушек и странные, словно навеки застрявшие здесь, отголоски. Они с Гретхен заняли два места сбоку. Кеннет открыл программку.

– «Плавучий театр», – проворчал он. – Странный выбор для школьной труппы.

– Тебя забыли спросить! – огрызнулась Гретхен.

– Ты права. Целиком и полностью права. Считай, уже заткнулся.

Здесь он не театральный критик. Здесь от него требуется показать себя хорошим отцом, добрым, любящим. Нормальным человеком.

Зал постепенно заполнялся родителями всех возрастов, рас, внешнего облика и социальной принадлежности. На Кеннета никто не обращал внимания. Должно быть, и не знали, что среди них – Бродвейский Стервятник. Кому какое дело? Пришли посмотреть, как их дети «играют по-настоящему».

Оркестр в оркестровой яме отсутствует – да и яма-то маловата – только пианистка. Авансцена неглубокая, обтрепанные красные занавески. Из-за кулис выскочил какой-то человек – режиссер, наверное, – коренастый тип непонятного возраста и сексуальной ориентации. Лицо молодое, но на лбу уже залысины. Клетчатая рубашка расстегнута, рукава закатаны выше локтя, волосы собраны в хвост. Подойдя к оркестровой яме, он заговорил с пианисткой – невысокой жилистой негритянкой преклонных лет, с жемчужным ожерельем на шее и крепкими, выразительными руками.

Наконец на сцену выбралась директриса, развеселая лесбиянка, облаченная в смокинг. Вот за такие феномены Кеннет и любил свой район. «Как видите, я не гомофоб», – сказал он про себя. Директриса поблагодарила собравшихся зрителей, а также юных актеров и их руководителей, Хэрриет Андерсон и Фрэнка Ирпа, которые совместными усилиями подготовили столь замечательное зрелище. Отдельное «спасибо» родителям, пополнившим театральный фонд выручкой от продажи домашних пирожков. «А теперь устраивайтесь поудобнее и наслаждайтесь – «Плавучий театр»!

За высокими, без штор, окнами еще светло. Миссис Андерсон яростно играет вступление. Пианино давно пора настроить, но она этого словно не замечает. Подростки в черных джинсах и черных футболках – Розалинда среди них – высыпали на сцену, потупившись, неловко усмехаясь.

Сердце Кеннета дрогнуло: там, у всех на глазах, – его дочь, плоть от плоти, кровиночка. На полголовы выше остальных, длинноногий, неуклюжий жеребенок, испуганная улыбка приоткрывает пластинки на зубах. Последнее время она отдалилась от отца – или это в Кеннете убыла, иссякла любовь ко всем, даже к Гретхен? Но, едва увидев Розалинду на сцене, он ощутил мощный прилив любви.

Подростки запели:

Ниггеры трудятся на Миссисипи,Ниггеры трудятся, белые играют.

Подумать только – они поют старое либретто Хаммерстайна, без исправлений. Зрители так и ахнули. Даже в мультикультурной среде – в хоре мелькали и белые, и желтые, и черные лица – грубое «ниггеры» било наотмашь. А дети-то и рады публично пропеть запретное словцо.

И пошло разворачиваться шоу, череда знакомых песен и эпизодов. Текст сокращен, никаких декораций, костюмы самые простые. Вся труппа в черном, персонажи обозначены лишь шляпами и плащами, позаимствованными у взрослых, одежда на юных артистах висит мешком, словно кто-то отыскал и вытащил старье с чердака. Случайная, но Удачная находка, решил Кеннет: благодаря таким костюмам спектакль казался прелестно наивным, есть в нем какое-то примитивное очарование. Приятно хоть раз в жизни увидеть театр ради театра, радостный ритуал, удовольствие в чистом виде.

Вернулась Розалинда в стайке девочек с зонтиками, они танцевали под «Жизнь на мрачной сцене», солировала крошечная латиноамериканка. Отец в душе Кеннета негодовал: почему партию соло не отдали Розалинде?! – но критик из «Таймс» сознавал, что для этой партии голос у его дочери слабоват.

Впрочем, все ребята оказались певцами не из лучших, за исключением «Джоя» – чистейший альт мальчика из церковного хора, исполнявший «Старик-Река», пронзал душу. Нет, подобные находки не являются счастливой случайностью – кто-то из постановщиков точно знал, чего добивается. Двенадцати-тринадцатилетние девочки уже женщины, но мальчики все еще по-детски двуполы, и это придает новый поворот сюжету пьесы, где крепкие бабы работают на своих мужиков-слабаков.

Позади Кеннета сидела симпатичная молодая мамаша. Сначала он обратил внимание на ее смех – легкие раскаты завершались резким, отрывистым вскриком. Потом, повернувшись лицом к Гретхен, краем глаза он разглядел соседку – та свирепо щурилась в его сторону. Каштановые волосы подстрижены коротко, словно у лесбиянки, но теперь и матери семейств стригутся «практично», чуть ли не под машинку.

Кем бы ни была эта женщина, во время овации после «Как не любить моего парня» она вдруг подалась вперед и прошептала с притворным, утрированным прононсом:

– Если вздумаете написать об этом – а уж вы-то вздумаете, – будьте поласковее!

И откинулась на спинку кресла, весело хихикая.


3

<p>3</p>

Во время первого акта, за кулисами, Фрэнк Ирп весь обратился в зрение и слух, словно его спектакль – мираж, который исчезнет, стоит дервишу сморгнуть. Все его тело было напряжено, мускулы дергались в такт нервам. «Равенал», тупой и красивый, как и следует Равеналу, забежал на несколько страниц вперед, но Фрэнк вместе с Кармен – юная ассистентка стояла с ним рядом, держа перед глазами раскрытый сценарий – зашикали и заставили его вернуться. Зато «Магнолия» держалась, словно профессионал, даже не поморщилась. А потом Тони, «Джой», спел «Старик-Река» так же нежно, как на репетиции. Фрэнк поспешно опустил занавес, и первый акт закончился.

«Магнолия», «Джой» и все прочие тут же вновь превратились в подростков. Они слегка одурели – хихикали, скакали, взметая пыль за кулисами, выглядывали в коридор.

– Ребята! Остыньте! – прикрикнул на них Фрэнк. – Вы отлично справились, но у нас второй акт впереди.

Он не пытался разыгрывать из себя сурового школьного учителя. Незачем брать на себя роль миссис Андерсон – она преподавала музыку, а Фрэнк вообще не состоял в штате, его наняли для постановки школьного спектакля. Прежде ему не доводилось работать с детьми. Но они ничем не отличаются от взрослых актеров, разве что ростом не вышли.

Пока спектакль идет как по маслу. Ни один актер не застыл на сцене с раскрытым ртом, ни одну реплику не исказили до безобразия. Слегка пощекотали публике нервы «ниггерами». Поначалу Фрэнк удивлялся выбору миссис Андерсон – старое либретто, без цензуры, – но оказалось, старая, консервативная с виду учительница не обделена отвагой и чувством юмора. Сегодня – премьера, завтра – последняя ночь. Вроде бы, нелепо трудиться шесть недель ради зрелища, которое продлится всего два дня, но эта нелепость по-детски наивна и даже трогательна, в ней есть смысл. И вновь его завертела та адреналиновая карусель, которая помогала Фрэнку продержаться во время спектакля, когда он сам еще пытался стать актером.

– Меня в этом деле интересуют только «зелененькие», – шутил он с друзьями. Госшкола отвалила две тысячи долларов. В сумеречные часы, в пору «меж волка и собаки», Фрэнк думал: грязную шутку мы играем с детьми – даем отведать сладкого плода, по которому они будут томиться всю жизнь.

Фрэнк Ирп приехал в Нью-Йорк десять лет тому назад, закончив колледж в штате Теннесси. Воображал, что станет актером, свяжет свою жизнь с театром. Ничего не получилось. Десять лет в странствующих труппах, в провинциальных театрах, на выходах, на заменах. Год назад Фрэнк нашел себе нормальную работу, стал менеджером. Наконец-то постоянный заработок. Наконец-то он распрощался с актерством. Однако оставалось свободное время и место в душе для таких вот мероприятий. Кроме того, Фрэнк организовал труппу из бывших соседей по квартире (сам он теперь снимал отдельное жилье в Хобокене), и они собирались поставить несколько скетчей у себя на Западной Сто Четвертой. Курам на смех – ставить почти одновременно два спектакля, один с детьми, другой – со взрослыми (хотя разве актеры – взрослые?), и это после того, как он принял окончательное решение – к черту театр! Разом густо, разом пусто. Но ведь теперь это хобби, а не профессия. Так-то лучше. Остается время, чтобы жить, если жизнь – это деньги, отдых, любовь.

Он сразу же заметил среди зрителей Джесси Дойл. Сперва услышал ее смех – резкий, пронзительный, будто птица верещит, – потом разглядел в полумраке зала широкую, кривую усмешку. Какое счастье – она пришла! Мысль о ней слегка отвлекала от действия на сцене, и это было приятно. Так на двойном киносеансе слегка щекочет ожидание: что-то еще покажут?

Фрэнк вышел в коридор и поискал глазами миссис Андерсон – хотел уточнить, все ли идет по плану. Она разрешала называть себя «Хэрриет», но эта леди былых времен излучала столь царственную уверенность в себе, что мысленно Фрэнк продолжал именовать ее «миссис Андерсон».

Он нашел ее возле фонтанчика с питьевой водой.

– Ну как, Хэрриет? Справимся?

Она окинула его мудрым взглядом огромных, все повидавших глаз:

– О, они будут счастливы, что бы ни выкинули их драгоценные крошки, – сказала учительница. – Но я веселюсь от души. А вы?

Фрэнк рассмеялся. Правильный подход к театру, отличный подход! Миссис Андерсон давно достигла возраста мудрости, и он привык учиться у нее.

– Если вам весело, то и мне тоже, – подхватил он. – До скорого.

Кармен нетерпеливо дожидалась его за кулисами.

– Догадайтесь, кто пришел, Фрэнк! В жизни не догадаетесь. В жизни!

– Ну, так скажи мне, сладенькая. Дел по горло, некогда гадать.

Двенадцатилетняя Кармен обращалась с Фрэнком по-дружески свысока, словно старшая сестра. Немного влюблена – ничего страшного, понарошку. Это же не Лолита, а просто умненькая девочка в детском комбинезоне и с серьгами в ушах, которой не терпится стать взрослой.

– «Таймс»! – возвестила Кармен.

– Иди ты! Не может быть!

– Честное слово! Не Бик, а второй, Прагер.

Да уж, детки из Виллидж назубок знают иерархию «Таймс».

– Само собой. Он – отец Розалинды. – Розалинда наивно проговорилась об этом еще в начале репетиций: «Мой папа говорит, что проблема современного театра заключается в том…» – А папа кто? – «Кеннет Прагер из "Досуга и Культуры"».

Кармен, похоже, разочарована. Фрэнк понадеялся, что на том разговору и конец, но когда труппа возвращалась из коридора и туалетов, «Капитан Энди» шепнул «Магнолии»: «Слышала? "Таймс!"», и Тони, его чудный «Джой» с ангельским голосом мальчика из церковного хора, подошел к нему и спросил:

– Это правда, мистер Ирп? К нам пришел репортер из «Таймс»?

– Это папа Розалинды, черт побери! Веселей, ребята! – Фрэнк резко хлопнул в ладоши. – Тащите свои задницы за кулисы. Живо!

Начался второй акт, и теперь дети играли по-другому: усердно, старательно. Будто марионетки, подчеркивающие каждый жест, ломающиеся, кокетничающие. Все на потребу «Нью-Йорк Таймс». Сердце Фрэнка преисполнилось горечи. Чертов Прагер! Тоже мне, Господь всемогущий! Можно подумать, спектакль поставили исключительно ради его удовольствия. Но к третьей сцене юные актеры разошлись, напряжение рассеялось, сменившись нервозным «неужели это я такое проделываю?!» Они снова ожили, грациозно неуклюжие, неуклюже грациозные. Они были прекрасны.

Фрэнк любил детей. Они внушали ему благоговейный трепет, очаровывали его своим видом, малым ростом, хрупкостью, зависимостью от старших. Пора бы своего завести. На самом деле, эти чувства пришли к нему недавно, они-то и побудили взяться за работу в школе. Фрэнк надеялся, что таким образом сумеет исцелиться. Как два года назад, выгуливая соседского колли, он избавился от мысли завести собаку, так школьный спектакль, думалось ему, надолго излечит от мечты стать отцом. Это же пустые фантазии, ему тридцать один год, и он одинок. В прошлом – несколько подружек, но о браке он ни разу не помышлял всерьез. Желание выпустить в мир половинные наборы своих хромосом вызвано эгоизмом, а не любовью к женщине. Некий русский актер – не из гигантов, из более позднего поколения, давно уже забытый, Фрэнк и сам не мог припомнить его имя – написал: мужчина задумывается о детях, когда сознает, что его собственная жизнь кончена. Виновен, Ваша Честь!

Однако влюбленность в Джесси Дойл – а он влюблен в нее, хоть и паясничал печально, на манер белого клоуна, и полон надежд – не предполагала такое объяснение: «Хочу, чтобы ты родила мне ребенка». Может, Фрэнк сделался слишком примитивным, но все же до неандертальца ему далеко. И «Плавучий театр» делает свое дело, лишает детей романтического ореола в его глазах. Они по-прежнему нравились Фрэнку, но любой из них – как все люди – порой становился настоящей занозой в заднице.

Спектакль близился к завершению, актеры наращивали темп, словно лошади, почуявшие родное стойло. Представление оживилось. И вот уже финал, каждый артист выходит на сцену в последний раз. Фрэнк затаил дыхание и сам не заметил, как снова выдохнул: все!

Овация, юных актеров вызывали снова и снова. Фрэнк оставался за кулисами, словно полисмен, регулируя движение выходивших на поклон ребят. Он ожидал аплодисментов и вызовов, даже репетировал с труппой выходы на поклон, но не сразу понял, что происходит там, в зале. Аудитория наполнилась гулом, бурей восхищения, ливнем любви. Дети ошалело застыли на сцене, изумленно разинули рты: надо же, как они понравились! Потом они замахали руками, приглашая Фрэнка присоединиться – сначала «Магнолия», затем и другие, все звали своего режиссера разделить с ними славу. Фрэнк шагнул было вперед, спохватился – а как же Кармен?! – ухватил ее за руку и повлек за собой. Вытащил перепуганную девчонку под проливной дождь, водопад, поток. Кто-то кричал: «Браво!»

Давно забытая радость охватила его. Фрэнк и сам удивился. Зал заполнен едва ли на две трети, но аплодисменты, крики, шум – словно их приветствует весь необъятный мир.

Миссис Андерсон, стоя у пианино, аплодировала труппе, потом сама раскланялась и похлопала Фрэнку.

Фрэнк и ребята зааплодировали ей в ответ. Глаза щипали слезы. «Вот дурак, – сказал он себе. – Школьный спектакль. Родители облизывают своих птенчиков. Делов-то!»

Но эйфория не проходила. Сказать бы сейчас солистам: «Радуйтесь, пока есть время. Запомните этот момент навсегда. Ничего подобно в жизни больше не повторится».


4

<p>4</p>

Дети очнулись от транса, хлынули прочь со сцены, увлекая Фрэнка за собой, в холл. Здесь на него накинулась директриса в смокинге, а за ней – толпа родителей. Все рассыпались в поздравлениях, Фрэнк улыбался, кивал, повторяя на все лады: как приятно было работать с Феликсом, Тиффани, Джошем, Электрой – а сам нетерпеливо высматривал в толпе ее.

Вот она. Прислонилась к стене, свободный плащ цвета хаки, под мышкой кейс, усмехается, будто осуществивший свой план заговорщик. До чего же хороша – умная, тонкая, ее смех в зале – высочайшая оценка спектакля. А ведь Фрэнк видел ее обнаженной! С тех пор миновали две долгие недели, они не встречались, только по телефону разговаривали, и вот она – Джессика. Фрэнк не пытался сейчас припомнить, какова она без одежды, но воспоминание о той наготе словно освещало весь ее облик, кривоватую усмешку, выступающие скулы, короткие рыжеватые волосы, и ни одно лицо в толпе не казалось ему столь живым и реальным.

Натиск чадолюбивых родителей ослабел, Джесси подошла вплотную к Фрэнку и, поставив кейс на пол, обняла его.

– Ох, и здорово! – воскликнула она. – Блестяще! – Быстро поцеловала его в подбородок, дохнула мятой. – Ты не скрываешь, что актеры – дети, более того, пользуешься этим, обыгрываешь на сцене. Я словно в раю побывала, глядя, как дети стараются.

Режиссеру было приятно, что Джессика угадала его замысел, хотя тут же кольнул страх: не к нему она пришла, а на спектакль. Он поспешно притянул Джесси к себе.

– Рад, что тебе понравилось, – сказал он, целуя ее в макушку. – А еще больше рад, что ты пришла. Спасибо.

– Не просто понравилось – я в восторге. Все в восторге! – Джессика вывернулась из-под руки Фрэнка, чтобы заглянуть ему в лицо. – Даже Прагер из «Таймс». Ты заметил Стервятника?

– Да. Его дочь играет в спектакле.

– У него есть дочь? Вот уж кому не позавидуешь! И все-таки ему понравилось. Он сидел прямо передо мной. Я сказала ему пару ласковых. Нет, не то чтобы… Так, намекнула слегка. Пусть спасибо скажет, карандашом не ткнула. Как подумаю, что он сотворил с пьесой Калеба! – она рассмеялась негромко. – Зато теперь я расскажу Калебу про твою постановку. Завтра еще идет, верно? Ему понравится. Даст Бог, выберется из депрессии.

Калеб – это брат Джесси, Калеб Дойл, драматург, автор «Венеры в мехах» и новой пьесы «Теория хаоса», которая только что провалилась. Театр у них в крови, хотя Дойлы не принадлежат к актерской династии, выросли в пригороде Нью-Йорка, родители – такие же провинциальные «синие воротнички», как и у Фрэнка, только янки, а не южане. Джесси влюблена в театр и к тому же талантлива, но пока не нашла себя. Много чего перепробовала – играть на сцене, писать, руководить. Мастер на все руки. Сейчас состоит личным помощником при Генри Льюсе, британском актере, гастролирующем в Нью-Йорке.

– Мне все равно, придет ли Калеб, – возразил Фрэнк. – Главное – ты пришла. Слушай, у ребят сейчас начнется праздник, мне нужно поболтаться с ними, а потом возьмем чего-нибудь перекусить, посидим.

Она состроила рожицу – преувеличенная вина и раскаяние.

– Прости, Фрэнк. Помню, я обещала провести вечер с тобой, но не получается. Надо кое-что подготовить для Генри.

– Сейчас почти девять. Работаешь двадцать четыре часа в сутки.

– Срочное дело. Извини. Генри – моя работа.

Как же он разозлился, обиделся и разозлился – сам не ожидал.

– Встречаюсь с ним в городе после его спектакля, – пояснила Джесси. – Не знаю, надолго ли задержусь. Надеюсь, не очень. Послушай, давай потом сходим в «Мону Лизу». Около одиннадцати тебя устроит?

– В прошлый раз мы договорились, а ты не пришла.

– Не по своей вине. Генри надо было выговориться, я не могла бросить его одного. Ну же, Фрэнк, за тот раз я уже извинялась. Ладно, – уступила она, – давай приеду в Хобокен, как только освобожусь.

Это означало – на всю ночь, исполнение всех желаний. Вот только противно заниматься любовью с Джесси, когда голова у нее забита Генри Льюсом.

Нет, – отрезал он. – Слишком поздно. Не стоит. Завтра спозаранку у меня репетиция пьесы Дуайта и Аллегры.

Она всмотрелась в него – робко, с недоверием.

– Ты не собирался пригласить меня на ночь?

– Не знаю. Может быть. Если б не так поздно. – Разумеется, собирался, но теперь – ни за что!

– Господи, Фрэнк! – нахмурилась она. – Ну что ты! Не смей ревновать к Генри – это же работа, и только!

– Я не ревную. С какой стати?

– Он голубой, – напомнила Джесси.

– Знаю. – Он помнил также, что Льюсу давно перевалило за пятьдесят, но дело не в сексе, не в физической близости. – Я не ревную, – повторил он. – Полагаю, он на тебя и внимания-то не обращает.

– Ну уж нет, – окрысилась Джесси. – Еще как обращает, можешь мне поверить. Без меня он как без рук. В искусстве он велик, а в жизни – беспомощен.

С минуту они молчали, пытаясь подавить в себе гнев.

– Завтра днем? – предложила она.

– Я же говорил: завтра репетируем тот, другой спектакль. Премьера на следующей неделе. – Не стоит заходить слишком далеко, решил Фрэнк, боясь отпугнуть Джессику. – Как насчет воскресенья?

– К сожалению, мы с Калебом в воскресенье у мамы, – закатила глаза, скривила верхнюю губу.

Фрэнк ответно закатил глаза – «ох уж эти матери», сказали они друг другу без слов, и на том примирились.

– Вот видишь? – не удержалась Джессика. – Не у меня одной хлопот полон рот. У тебя тоже. На неделе созвонимся. В пятницу идешь со мной к Калебу на день рождения?

– Наверное. – Он принял приглашение, но страх так и не преодолел – столько знаменитых актеров там соберется!

– До тех пор еще созвонимся, – повторила Джесси; – Спокойной ночи. – И еще раз клюнула его в щеку. – Все было замечательно, Фрэнк. Честное слово. Тебе надо стать режиссером.

– Я ставлю пьесу Дуайта и Аллегры.

– Нет, по-настоящему. На полную ставку.

– Предложения пока не сыплются.

– А сам ты не ищешь.

Фрэнк глубоко вздохнул. Не стоит ввязываться в этот спор сегодня.

Мимо прошагал долговязый мужчина, сутулое пугало.

– Хорошая работа! – каркнул он и скрылся в толпе.

– Господи Боже! – прошептала Джесси. – Знаешь, кто это? Прагер! Стервятник!

Оглянувшись, Фрэнк разглядел только выпуклую спину в сером пиджаке.

Джесси крепко схватила его за руку.

– Он сказал – хорошая работа. Ушам своим не верю! Ого-го! Ты рад?

– Ну-у… – протянул Фрэнк, хотя в глубине души был доволен. Счастье его стало бы полным и окончательным, если бы Джесси, услышав эту краткую похвалу, изменила свои планы и забыла на сегодня о своем работодателе. С другой стороны, Фрэнку хотелось, чтобы девушка любила его таким, каков он есть, а не за то, что чертова «Нью-Йорк Таймс» похлопала его по плечу.

– Что ж, созвонимся, – кивнул он, на прощание притронувшись к локотку Джесси. – Мне придется вернуться за кулисы, присмотреть, чтобы все убрали. Доброй ночи. – Он помахал ей рукой, словно все было в порядке, и пошел обратно в зал.

Джесси тоже махнула рукой – слегка повернула запястье, точно королева Елизавета, – сунула кейс подмышку и была такова.

Фрэнк переступил порог актового зала. Пусто, актеры давно покинули сцену. Как он и думал, повсюду валяются разбросанные плащи и шляпы. Чуть было не пнул одну из шляп ногой, однако сдержался, наклонился, подобрал все костюмы, сложил на столе. Всеобщая мамочка, бесполая и беспомощная. Зачем, зачем он отказался, когда Джесси предложила заглянуть к нему на ночь? Вот зачем? По крайней мере, переспали бы. Разве нормальный мужик откажется от секса? Только влюбленный дурак на такое способен. Вроде бы для мужчин любовь – повод потрахаться, а Фрэнк отказался от секса – ради любви. Или все дело в гордыне?

Может, он и не влюблен. Только хочет влюбиться. И с какой стати? Джессика – мигрень, а не женщина. Она любит театр, Фрэнк любит в ней любовь к театру, но сам-то он ушел из театра. А она любит театр не так, как он, не как искусство, а как больной свое лекарство, тут слишком много личного. Начать с брата – известный сценарист. А теперь еще Генри Льюс – великий Генри Льюс, бывшая звезда Королевского Шекспировского театра, лучший Гамлет своего поколения, бла-бла-бла, сегодня на Бродвее. Фрэнку наплевать, а Джесси с ума сходит. Предана ему всецело. Льюс гей – это всем известно, это часть его славы, – а значит, Джесси влюблена безответно, платонически. Но что она может в нем любить? Актера? Славу? Успех?

Брат ее тоже голубой, но и вполовину не столь знаменит, тем более после провала новой пьесы. Тут есть какая-то связь, но вникать неохота. Подружка геев? Это ничего не объясняет, он и сам окружен гомиками, и задушевный друг Дуайт (тоже голубой) называл Фрэнка другом голубых. В надежде сблизиться с Джесси Фрэнк пригласил нового партнера Калеба Дойла играть в своей пьесе. Тоби не так уж плох, но в разгар репетиций из партнера Калеба он превратился в бывшего дружка, а заменить его некем.

Из-за кулис выглянула Кармен.

– Ой, Фрэнк, я все уберу! – смутилась она. – Вы бы поговорили с родителями.

– Пусть болтают со своими звездочками. Твоя мама пришла?

– Да, разговаривает с нашей соседкой, перемывают косточки домовладельцу. Давайте помогу.

– Спасибо, лапонька.

Она подняла с пола плащ «капитана Энди» и отнесла на вешалку.

– Вот свиньи эти актеры!

– Добро пожаловать в театр! – откликнулся Фрэнк. – Тут есть актеры, а есть – все остальные. Наше дело – убирать за актерами. – Он легонько подтолкнул Кармен бедром, она подтолкнула его в ответ, и оба засмеялись.


5

<p>5</p>

Джесси покачивалась в вагоне метро, в многоцветном тумане, ругая себя, что опять подвела Фрэнка. Хочешь – не хочешь – она виновата. Фрэнк ей нравился – вроде нравился, – но не так, как она ему. Сегодня, когда она увидела отражение его таланта в работе этих способных подростков, Джесси прониклась к Фрэнку – на пару часов. Но почему Фрэнк зарывает талант в землю? Он бы добился успеха, если б только захотел. «Целомудрие», говорит он. Просто чушь, думает Джесси.

На Сорок Второй улице она вышла, поднялась на эскалаторе – из пучин своего дурного настроения к ярко-белым, жутковатым огням Таймс-сквер. Над головой – красочные афиши, смахивающие на рекламный разворот из «Вэрайэти» или «Вог»; двумя этажами выше бегут электронные заголовки газет; в огромных мониторах мелькают оцифрованные образы, отражаясь в тонированных окнах здания.

Чувствуешь себя мухой во всемирной паутине, тараканом киберпространства. Самое противное: электронная долина заполнена приятными, улыбчивыми людьми, счастливые семейства радостно задирают головы, любуясь освещением. Всеобщее благополучие просто смердит. Джесси предпочла бы старую Таймс-сквер, пусть там и воняло, как в уборной, и бродили извращенцы. Зато площадь была настоящим местом, пока не превратилась во вселенский супермаркет. Но себя Джесси ощущала вполне реальной, деловой, даже крутой – кейс подмышкой, полы длинного плаща распахиваются от энергичной походки. Женщина на задании, а задание отнюдь не простое. Из кармана пальто Джесси достала обтекаемый камешек – мобильник, – раскрыла и набрала незнакомый номер.

– Алло! Череп? Это Джесси. От Могильщика. Я на Таймс-сквер. Где встречаемся? Через пять минут? Отлично.

Отключила телефон, сверилась с часами над головой, под изображением «Конкорда» (в одну четвертую натуральной величины), взмывающего с крыши. Порядок. В десять встреча с тем парнем, а потом она успеет застать Генри в гримерной театра «Бут»,[4] едва опустится занавес.

Позади «Конкорда» расположились красавцы-великаны в одном белье, мужчины и женщины, материки темной и светлой кожи, припухлые губы размером с диван. Фрэнк совершенно не походил на этих мужчин, но и Джесси не имела ничего общего с такими женщинами. Ей сравнялось тридцать три года, но, в зависимости от наряда и прически, ее можно было принять за двадцатипятилетнюю женщину или шестнадцатилетнего парнишку. На улице к ней то и дело приставали страдавшие близорукостью любители цыпочек.

Жаль, что Фрэнк отказался провести вместе ночь. Вообще-то, она предложила это в качестве компенсации за несостоявшееся свидание. Единственный раз, когда они были вместе в постели, все прошло вполне сносно, хотя для Фрэнка это, ясное дело, значило гораздо больше, чем для Джесси. Но его отказ пробудил в ней желание – щекочущую, зудящую потребность в сексе. И ведь он хотел переспать с Джесси – может быть, не понял, что именно это ему и предлагают? Слишком благовоспитанный – приятный парень, внимательный, но таким обычно приходится все разжевывать. Ему бы скинуть фунтов десять и посерьезнее относиться к Театру. А главное – лучше бы он не любил Джесси слишком сильно. Она не готова ответить взаимностью. Никому.

Джесси шла в западном направлении по Сорок второй улице, мимо магазина Диснея и Диснеевских театров. Над головой – гигантская длань мадам Тюссо. Помнится, в детстве вдоль этой улицы тянулись обветшавшие кинотеатры повторного фильма, осколки Великого Белого Пути, где показывали боевики с кунг-фу и мягкое порно. Теперь исчезли даже грустные белые палатки. Бродвей превратился в постмодернистский тематический парк, виртуальную нереальность. Лучшие спектакли теперь ставили в пригородах или в тесных подвальчиках на окраине Сорок Второй улицы. Ужасно, что Генри Льюсу приходится выступать в этом второсортном Лас-Вегасе!

По Восьмой улице, мимо немногих уцелевших порнотеатров к гостинице «Милфорд-Плаза». Белый мраморный холл – словно та часть аэропорта, куда не пускают пассажиров. Сверху доносилась музыка из «Оклахомы!».[5] Указатель привел Джесси по коридору к кофейне, отделанной красной искусственной кожей и мореным дубом. Музыка здесь стала слышнее. Джесси окинула взглядом парочки в свитерах пастельных тонов и высмотрела парня лет двадцати с небольшим, сидевшего в отдельном кабинете. Джемпер, студенческие очки – не таким она себе представляла человека по прозвищу «Череп». Да и черепа под волосней не разглядишь. Однако на столе – условленный знак: пакет с изображением Микки-Мауса.

– Череп? – негромко окликнула она. – Я Джесси.

– И-и-и-х! – вскрикнул он. – Могильщик не соврал: ты – красотка.

Травка не одурманила его, но придала своеобразный шарм.

– Твой офис? – пошутила Джесси, усаживаясь напротив. Прикидывалась, будто ей это не в новинку.

– Меняю места. Там и сям. Предпочитаю «Эдисон». Повсюду маклеры, каждый своим делом занят. На чела с мобильником никто лишнего внимания не обращает. И блинчики там вкусные. Ну-у-у, – он растягивал гласные, подражая Бобу Дилану. – Книгу принесла?

– Я принесла пьесу. Сойдет? – Она вытащила из кейса «Теорию хаоса», новое издание «Сэмюеля Френча» в малиновом картонном переплете.

– Ага. Точно. Могильщик говорил, ты – сестра Калеба Дойла. Плохо вышло с его последней вещью. – Он быстро пролистал страницы и отыскал пачку новых двадцатидолларовых купюр. – Порядок, – промурлыкал он, похлопывая пластиковый пакет с Микки-Маусом. – Останетесь довольны.

Заглядывать в пакет было вроде бы невежливо, но показалось бы странно, если бы она не проверила товар. Череп вел себя так, словно за ними наблюдали. Незаконная сделка превращалась в мизансцену. Джесси посмотрела в пакет. Между двумя свернутыми в рулон газетами покоился аккуратный мешочек.

– О, спасибо! Как раз о таком мечтала! – Она сложила пластиковый пакет и убрала его в кейс.

Череп продолжал листать пьесу, словно вознамерился прочитать от корки до корки.

– И чего «Таймс» накинулся на вашего брата? – возмутился он. – Не слышно, когда будут снимать кино по «Венере в мехах»?

– Ни звука. Голливуд есть Голливуд. – Откуда наркоторговец все это знает? – Вы тоже актер? Это ваш приработок?

– Ну уж нет! – рассмеялся он. – Почитываю «Вэрайэти», надо же знать своих клиентов. Иногда приторговываю билетами – когда выгода есть. – Он фамильярно ткнул пальцем в кейс. – Это ему?

– Нет-нет, – заторопилась она. – Не-а. Это все мне.

– Хи-хи! Не мое дело. Плохие манеры.

Джесси прихватила с собой пьесу только потому, что дома у нее их завалялось несколько пачек. На этот раз издательство осталось в убытке. А вообще-то, неплохая идея: пустить слух, что братец увлекся наркотиками.

Официантка подошла принять заказ, и Джесси, воспользовавшись удобным моментом, распрощалась.

– Было очень приятно, – сказала она Черепу. – До скорого.

– Конечно, куколка. Ты знаешь, где меня найти. – Он приложил к уху воображаемый телефон. – Оставайся на связи.


6

<p>6</p>

Джесси вышла на Сорок Пятую улицу и повернула направо. Вечерние спектакли заканчивались. Улица переливалась оранжевым – такси съезжались за изысканно одетыми немолодыми леди и их супругами в строгих шляпах, театралами старой школы, не поленившимися выбраться в город ради дорогого развлечения. Большинство зрителей улыбалось, однако не столько от радости, сколько от облегчения: удовольствие получено и можно ехать домой. Квартал был оклеен афишами надежных, долговечных спектаклей: «Джекилл и Хайд», «Отверженные», «Свободные»,[6] Джекки Мейсон.[7] Только «Театр Маколифф» зиял печальной темной дырой на праздничной, карнавальной улице.

«Теорию хаоса» сняли со сцены месяц тому назад, однако на закрытом киоске все еще красовалось это название и под ним – одинокая афиша: «Новая философская драма Калеба Дойла».

Идиоты продюсеры – ставить такую пьесу на Бродвее! Джесси пьеса нравилась – честное слово, нравилась. Молодая женщина выходит замуж за блистательного физика – не по любви, но в надежде, что он станет знаменитым. Она хочет разделить его славу. Однако гений ученого оказывается лишь внешней оболочкой шизофрении. Он все глубже погружается в пучины безумия; жизнь супругов проходит в стенах психиатрических клиник и полицейских участков. И все-таки женщина не бросает мужа – она продолжает нести это бремя ради любви, чувства, родившегося из сознания своей вины и долга. На этом занавес опускается. Не было чудесного исцеления и хэппи-энда, не было и трагического завершения. Драматург не сулил своей аудитории ничего, кроме ремонтно-восстановительных работ в аду психической болезни.

Ладно, пусть «Теория хаоса» болтлива, гарнир без мяса. И постановка не лучше: актеры выстроились на пустой сцене, будто зомби. Мало кто высидит на таком спектакле до конца, но за пределами Бродвея он мог бы продержаться. Здесь же требовался не просто успех – сенсация. В то утро, когда вышла разгромная статья Прагера, терпение продюсеров лопнуло.

Что может быть печальнее заброшенного театра? Но Джесси замедлила шаг, наслаждаясь этим оазисом тишины и темноты. Бедный Калеб, подумалось ей. Глупый, прилежный, упрямый Калеб!

Жалость была совершенно искренней. Провал пьесы вернул ее брату человеческий облик. Его успеху Джесси не завидовала, хотя порой по сравнению с Калебом чувствовала себя неудачницей. Если он добился славы, почему она не может? Джесси упрекала себя в глупости, лени, Легкомыслии.

У Калеба упорства и прилежания хватило бы на двоих. Писать он начал еще в старших классах: рассказы, стихи, одноактные пьесы и даже роман. В детстве Джесси так радовалась, когда брат (он на семь лет старше) приезжал домой на каникулы, и из его комнаты доносился быстрый стук печатной машинки, успокаивающий, словно дождевая капель. Иногда он звал сестру и читал вслух свою прозу, а еще лучше – когда он писал пьесы, они читали их вместе. Джесси давно уже полюбила театр, но Калеб подпитывал ее любовь. Потом он выставлял ее из кабинета, и вновь на бумагу обрушивался ливень слов. Но через несколько лет брат покинул дом, поселился вместе со своим дружком Беном, а Джесси нашла прибежище в скоропалительном браке. Теперь они оба опять одиноки.

Закончив колледж, Калеб перебрался на Манхэттен и с тех пор писал только пьесы. Одну поставили в «Мастерской драматурга». Потом вторую. Обе собрали неплохие отзывы – достаточно хорошие, чтобы Калеб решился написать третью. От «Венеры в мехах» тоже не ожидали ничего сногсшибательного. Калеб сделал не сценарий по роману Захер-Мазоха, а камерную драму о самом Захер-Мазохе и его браке: жена влюбилась в его роман и хотела осуществить этот сюжет в жизни. Вышла философская комедия о писателях и читателях, фантазии и реальности, сексе в голове и сексе в жизни. Восторженный отзыв «Таймс» внезапно превратил «Венеру» в хит сезона. Главная героиня сделалась звездой, шоу перенесли на Бродвей и студия «Фокс» за миллион долларов приобрела права на кинофильм. Мой брат – миллионер, думала Джесси. В это было трудно поверить, несмотря на то что Калеб, оставив убогую однокомнатную квартиру в «Адской кухне», перебрался в роскошные апартаменты с видом на Шеридан-сквер.

С тех пор прошло четыре года. Фильм так и не сняли; новая пьеса промелькнула на подмостках и исчезла. «"Таймс" дал – «Таймс» взял», – усмехался Калеб.

Джесси прошла несколько кварталов. За темным «Маколиффом», чуть ниже по улице, светились огни «Бута». На углу Бродвея из белых лампочек складывались над головой буквы в стиле арт-деко, возвещая: «Том и Джерри». Пониже висели растяжки, восклицавшие: «Невероятное зрелище», «Потрясающее шоу» и «Пять номинаций на "Тони"».[8] На уровне глаз из-под стеклянной витрины улыбались с фотографий Генри и остальные члены труппы, щегольские костюмы тридцатых годов сулили роскошь и блеск, остроумие и волшебство.

Свернув за угол на аллею Шуберта, к служебному входу театра, Джесси оставила волшебство за спиной. Все равно, что войти с черного хода в шикарный ресторан и наткнуться на мусорные баки. Казалось бы, на том романтике и конец, но знакомство с реальной стороной иллюзии лишь укрепляло в Джесси любовь к театру: она чувствовала свою принадлежность к нему.

Швейцар, узнав Джесси, распахнул дверь. Выложенный белым кирпичом вестибюль пуст. Труппа дожидалась занавеса. Они играли с «громкой связью» – микрофоны, выведенные за кулисы, подсказывали актеру, когда пора выходить. Сейчас на сцене квартет допевал заключительную арию, венчающую бракосочетание Хакенсакера и его сестры принцессы Сентимиллии с идентичными близнецами Тома и Джеральдины. Джесси расслышала голос Генри, объяснявшегося в любви своей «невесте»:

Не знаю, кто ты, дорогая,Но моя любовь прекрасна.Незнание – благо, я полагаю,Слепота в любви не опасна.

Как это несправедливо! – подумала Джесси. Генри Льюс, гений, предназначенный играть Шекспира, Чехова, Шоу, поет дурного вкуса частушки на Бродвее! «Том и Джерри» не такой уж мусор по сравнению с современной порослью техномюзиклов. Текст, написанный по старому фильму Престона Стёрджеса «Роман на Палм-Бич»[9] искупает остроумием то, чего не хватает музыке. И все-таки, Джесси не могла понять, зачем Генри взялся за такую ерунду, и хоть бы главную роль играл, а то Хакенсакера, американского миллионера тридцатых годов, когда миллион долларов был миллионом долларов. Петь Генри не умел, он декламировал свои песни, в том числе знаменитую арию «Быть богатым так ужасно», хит этого мюзикла. Все были уверены, что в следующем месяце Генри Льюс получит «Тони».

Из громкоговорителя донеслись электрические щелчки аплодисментов, переросшие в ставшую уже привычной овацию. Актеры поспешили обратно на сцену, гончие – впереди. Псы из клуба «Фазан и пиво» натягивали поводки, сопя и пуская слюни. Ткнулись ледяными носами в ноги Джесси. Она вжалась в стену. За собаками бежали люди, целая толпа актеров, провонявших потомки гримом, резкий запах, словно от жидких удобрений. Последним, в цилиндре, фраке и пенсне шествовал Генри, громко брюзжа:

– Ну и публика! Что это там за людишки справа? Болтали даже во время арий! Я чуть было не крикнул им: «Простите, мы вам не мешаем?» – Тут он заметил Джессику: – А! Джессика, друг мой! Как хорошо, что ты пришла. Загляни ко мне в гримерную, будь так добра. До скорого, Мардж, – распрощался он с Принцессой.

Джесси вошла в гримерную за Льюсом, вжалась в угол. Генри сел перед зеркалом.

– Ну и вечер! Ну и публика! Пропустили почти все смешные места. Сбили мне ритм. Я чувствовал себя слоном на роликовых коньках.

Он не предложил Джесси сесть – стульев не было. Как большинство актеров, Генри признавал существование «других людей» – теоретически. Джесси не роптала. Вид Генри Льюса в нижней рубашке и с лицом, намазанным кольдкремом, вызывал у нее то же романтическое – антиромантическое – волнение, что и мусорные ящики у черного входа в шикарный ресторан. Она достала из кейса пакет с Микки-Маусом и поставила его на стол.

– Достала товар? Отлично. Во что обошлось?

– Пятьсот долларов.

– Уф! Как в Лондоне. А мы-то считаем его самым дорогим городом в мире. Ностальгия, полагаю. – В Генри еще заметны остатки личности Хакенсакера, юмор без юмора. – А твои комиссионные? Ты же посредница? Ну, ты меня балуешь. Бумажник в брюках. Возьми и… Черт! Там всего двадцатка. Не смог даже дать чаевые рассыльному из кулинарии. Ты бы видела, каким взглядом он меня смерил! Не проводишь до банкомата? Деньги-то ведь на счету еще остались, как ты думаешь?

– Гонорар пришел в понедельник. – Джесси получала его чеки, платила по счетам и вела дела с американскими банками. Кроме того, она писала за Генри письма, сдавала в прачечную белье, покупала продукты и следила, чтобы его квартиру как следует убирали. Сегодня она вдобавок выступала в роли посредницы при покупке наркотиков.

– Прости, дорогая. Когда работаю, забываю обо всем. Даже если пьеса уже раскручена, и можно играть хоть во сне. Вот только спать я не могу, потому-то мне и нужно это. – Он похлопал ладонью пакет с Микки-Маусом.

В дверь постучали. Миранда, костюмерша, пришла за фраком, брюками и цилиндром.

– Джесси, дорогая! – Генри поднялся, помахал в воздухе руками, все еще покрытыми кольдкремом. – Не могла бы ты?…

Она обошла его сзади, обхватила руками и расстегнула пояс, а потом и молнию. На миг она превратилась в Генри Льюса, снимающего с себя штаны. Порой она забывала, что Генри не высок, лишь на полголовы выше нее самой.

– Что скажешь, Миранда? – спросил Генри (тем временем он/она/они выступили из брюк Хакенсакера). – Правда, публика сегодня чудовищная? Вечер пятницы, понабилось народу из Нью-Джерси. Им что театр, что телик.

Генри было слегка – а может быть, и не слегка – за пятьдесят, но он сохранил мускулистые ноги юноши, гораздо красивее, чем у Фрэнка. Однако «боксеры», в точности как у моделей на Таймс-сквер, разочаровали Джесси. Актер мог бы одеваться экзотичнее.

Она отдала костюм и рубашку Миранде и вернулась в свой угол.

– Что толку плакать над разлитым молоком, – продолжал Генри, вновь усаживаясь за стол и промокая лицо. – Хреновый вечер позади, впереди уикэнд. Потому-то мне и нужно сегодня отключиться: чуют мои яйца, завтра предстоит пройти через все это еще раз, и в воскресенье дважды.

Слова «хреновый» и «яйца» указывали, что Генри выходит из роли Хакенсакера. Он стер с лица кольдкрем. Из-под грязновато-бежевой маски проступило вытянутое, мрачное, очень мужское лицо. Только с расстояния в двадцать футов его резкие черты казались красивыми. Вблизи и на кинопленке Генри выглядел на свой возраст, особенно выдавали его набрякшие веки.

Присмотревшись к своему отражению, актер взлохматил обесцвеченные волосы «Хакенсакера», пытаясь вернуть себе собственный образ.

– Извини, дорогая, я на минутку в душ. На минуточку. Встретимся у дверей.

– Конечно. Извини, – забормотала Джесси, краснея. Уж не думает ли Генри, будто Джесси привлекает его нагота? У актеров свои понятия о скромности. Только что она снимала с него штаны, а три года назад видела голым на сцене лондонского театра в любовной сцене с Ванессой Редгрейв в «Антонии и Клеопатре».

В коридоре Джесси быстро раскланялась с Томом и Джерри, Принцессой и остальными – труппа разбегалась по домам. На прошлой неделе Генри объяснял ей, что, живя «жопой к жопе», на репетициях, премьерах, от спектакля к спектаклю, все наживают клаустрофобию и хотят как можно скорее рассыпаться в разные стороны, передохнуть от парникового эффекта вынужденной близости. Со временем они могут снова стать друзьями. Освободившись от грима и костюмов, актеры не сохранили ни малейшего признака «звездности», но казались более реальными, чем обычные люди, словно жили интенсивнее.

Наконец появился и Генри, в аккуратно застегнутых небесно-голубых джинсах и такой же куртке. Так он одевался, должно быть, в двадцать лет в Королевской Академии Драмы, а потом в Шекспировском театре.

– Микки не забыл? – спросила она.

– Ни в коем случае! – рассмеялся он, похлопывая карман куртки.

Хорошо хоть, удалось его рассмешить.

Горсточка поклонников караулила у выхода – и это в пятницу вечером! В первые недели их были десятки, но постепенно завзятые театралы рассеялись, остались только эти старомодные охотники за автографами.

– Генри! Классный спектакль! – выкрикнул человек лет сорока с тонкой, словно выведенной карандашом, линией усиков на верхней губе – усики Джона Уотерса[10] без его чувства юмора. Рядом с усатым – пожилая дама в иссиня-черном парике, тощий подросток с волосами, разделенными на пробор, и пухлая молодая женщина в красном вельветовом плаще. Выходцы из прежних десятилетий – впрочем, ни один современный человек не станет дожидаться «живых» актеров у выхода из театра. Все равно, что ждать, пока из телевизора вылезет телезвезда.

– Да. Спасибо. Молодцы, что пришли. Вы очень добры, – бормотал Генри, расписываясь в альбомах для автографов, на афише и на фотографии из журнала. – Всего доброго. Спасибо. Да. Пока-пока. – Приподняв руку, он слегка, по-королевски, изогнул запястье.

Невелика слава, но и с ней Джесси грустно было расставаться, когда они с Генри двинулись дальше по улице. Чем дальше они отходили от театра, тем меньше шансов, что кто-нибудь еще узнает Генри Льюса. Она хотела, чтобы люди обращали на Генри внимание, чтобы они знали его, любили, восхищались, и гадали, кто же она, таинственная женщина, спутница «лучшего Гамлета своего поколения».

Увы, бедный Йорик, он быстро стал анонимом. Даже в Сити-банке, на углу Девятой и Сорок второй, где всегда толпятся актеры и студенты-театралы, никто не глянет дважды на затянутого в джинсу коротышку средних лет, который набрал свой пароль на автомате и строит перед экраном рожи – рыбьи глаза, жабий рот, – дожидаясь денег.


7

<p>7</p>

Тцк, тцк, тцк! – защелкала машина, отсчитывая купюры. Генри собрал их – сухую на ошупь, плотную пачку жестких зеленых бумажек. Два месяца он работает в этой стране, а доллары все еще кажутся фантиками, частью той игры, ради которой он приехал сюда.

– Один, два, три… Только сотенные. Тебе лишняя возня – разменивать.

Джесси заверила Генри, что разменивать не придется – расплатится за квартиру.

Они вновь окунулись в шум и суету Девятой улицы. Генри не хотел пока отпускать Джесси – мотор еще работал на полных оборотах, и только травка замедлит его бег и позволит уснуть.

– Вечер пятницы! – восклицал Генри. – Ненавижу эти вечера! Всем весело, а для нас это – самый деловой вечер. Ты уже ела?

Она сказала, что поужинала. Очень жаль.

– А, я тоже не слишком-то голоден. Пойду домой, зажарю себе яйцо, побалуюсь Микки. Тебе в какую сторону?

Джесси предложила проводить его домой. Они свернули к Пятьдесят Пятой улице.

– Никуда не спешишь? Пятница, как-никак. Вроде у тебя есть друг или кто-то в этом роде?

– В этом роде, – фыркнула она.

Генри понял, что Джесси не хочет обсуждать свою личную жизнь – и очень хорошо. Не очень-то и хотелось выслушивать! Джесси – милая девочка и хорошо справляется с работой, настолько хорошо, что он бы вовсе забыл о ее существовании, если б она не крутилась вокруг, будто ожидая от него перлов театральной премудрости, птичьего помета ума. Американцы – романтические глупцы, им не хватает чувства собственного достоинства, которое позволяет англичанам соблюдать дистанцию в отношениях со своими кумирами.

– Этот город никогда не спит! – отметил Генри, пробираясь сквозь полуночную толпу. – Говорят, путешествие подобно любви: оно возвращает человеку невинность. А как насчет театральных гастролей? Знаешь, я как-то странно себя чувствую. Спектакль катится по привычной колее. Мое дело – каждый вечер сесть за руль и включить зажигание. Контракт обязывает меня играть до дня присуждения наград, этих самых «Тони». Если я получу ее – Боже, избави! – буду вынужден оставаться в чертовом мюзикле до конца лета. Тупик, куда ни кинь – всюду клин для бедного мистера Льюса. – Он засмеялся над самим собой. – Только послушать! Смешно! И ведь ничего другого мне не светит, а когда я не работаю, я схожу с ума. Могу влюбиться, узреть внутренний свет или даже – избави, Боже! – вглядеться в самого себя.

Прислушиваясь к своей болтовне, Генри сообразил, что его заносит. Надо бы попрощаться, пока не свалял дурака.

Они дошли до его дома, обращенного к Бродвею уродливой бетонной задницей. Постмодернистское нечто, смахивавшее на разросшуюся голубятню. И вдруг Генри вспомнил о неотложном деле.

– Кстати, Джесси. Помнишь, ты установила мне почтовый ящик в компьютере?

Конечно, она помнила. Электронная почта.

– Не могу туда залезть. На что нажать, чтобы ящик открылся?

– Проще простого. Подводите курсор к…

Но он не понимал ни слова.

– Ты уж прости. Знаешь, как говорят об актерах? Чтобы запомнить свои реплики, приходится забыть все остальное.

– Могу показать тебе, если хочешь, – предложила она.

– Можешь, да? Покажи еще разок, теперь-то уж я запомню.

Похоже, она рада приглашению. Глаза Джесси смотрели сурово, но на губах проступила улыбка. Не совершает ли он ошибку, встревожился Генри. Позовешь ее, а потом не избавишься.

– Избаловала ты меня, Джессика, – пожаловался он в лифте. – Угостить-то тебя нечем. Да ты лучше меня знаешь, где что в доме. Но чашка чаю найдется.

– Не беда, – возразила она. – Покажу тебе, как это делается, и побегу.

Раньше Генри думал, что с помощницей женского пола хлопот будет меньше, чем с мужчиной. Никаких сексуальных подтекстов не примешивается к отношениям между начальником и подчиненным. Но Джесси – ручная разновидность миссис Данверс.[11] Она поклоняется своему идолу сдержанно, выражает обожание взглядами, а не словами. И все же никуда не денешься – она обожает его, бессмысленно, безответно. Все знает о хаосе его жизни: неоплаченные счета, грязное белье, неразрешенные внутренние конфликты. Сегодня, например: он хотел, чтобы она осталась, и хотел побыть один.

Пока Генри рылся по карманам в поисках ключа, Джесси уже достала свой ключ и отперла дверь.

– Дом мой вдали от дома, – пропел Генри, входя и включая свет. – Славная дыра, где можно попукать на свободе. – Продюсеры подобрали ему это местечко и его бэтмена, то бишь, бэтвумен. Неплохая квартирка, со вкусом решена в серых тонах – ковер, обивка мебели, обои, – хромированные столики со стеклянными вставками. Тишина и покой, как в пустых мозгах. В столовой – тренажер «Наутилус». Генри включил телевизор, приглушив звук – пусть мерцает искра жизни.

– Сама знаешь, где тут что, дорогая. Займись. Позови меня, когда будет готово.

Джесси тут же расположилась перед компьютером и включила его. Компьютер принадлежал Генри, но пользовалась им Джесси – получала и отправляла его почту, счета, денежные переводы. Другое поколение, мозги иначе устроены. И все-таки он не уставал удивляться ее талантам.

– Может, чаю? – окликнул он ее из кухни. – Или пива, вина?

– Нет, не стоит. Спасибо.

В холодильнике ничего интересного, зато есть «травка» в пакете с Микки-Маусом. Генри налил себе вина, порылся в ящике и нашел бумагу для самокрутки. Это дело ему по руке: примял пучок травки, положил на бумагу, лизнул краешек и медленно, надежно свернул самокрутку. Косячок вышел ровненький, как зубочистка.

Со стаканом вина и самокруткой он вернулся в гостиную. Джесси все еще возилась с компьютером.

– Что-то не ладится, дорогая?

– Генри, Генри! – по-матерински пожурила она. – Как вы запутали свои файлы!

– Ой, милочка! Днем, после твоего ухода, я еще раз попытался заглянуть в почтовый ящик, но эти штуки стали исчезать.

– Файлы.

– Я все испортил?

– Нет, вы просто переложили их в другое место. Нужно вернуть их назад.

Генри стоял у нее за спиной со стаканом вина и незажженной самокруткой, смотрел, как раскрываются прямоугольники, закрываются, соединяются, совокупляются.

– Генри! – взмолилась Джесси. – Посмотрите, что я делаю. Беру мышку, веду вбок, пока курсор…

– Что?

– Вот эта стрелка. Видите, на экране?

– Хорошо-хорошо.

– Подвожу его к главной иконке, кликаю дважды. Нет, лучше вы сами.

Она поднялась с кресла. Генри передал ей стакан и косячок, и сам сел за клавиатуру. Начал выполнять ее указания. Сразу же открылась еще одна рамка, пустая, с надписью «Новая почта».

– Что это такое? – испугался он.

– Это значит, никто вам не пишет.

– Боже-Боже. Полковнику никто не пишет. Гребаные друзья, с позволения сказать. Может, я дал им не тот адрес?

– А может быть, они поверить не могут, что Вы подключились к сети. Пошлите им пару записочек.

– Придется, – вздохнул он. – Ладно, завтра. Сегодня старый пес слишком устал, чтобы учиться новым трюкам. – Он заметил отпечаток ее губ на ободке стакана – глотнула-таки вина. – Значит, выпьете со мной? Отлично!

Она смущенно повертела в руках стакан.

– Извините. Отпила по рассеянности.

– Не беда. Вы заслуживаете награды за все ваши славные дела. Налью себе еще стакан. А Микки-Маус вас не интересует?

Микки-Маус ее не интересовал, но Генри она попросила закурить. Выпьет стаканчик и пойдет домой.

Генри растянулся на диване, Джесси села в маленькое кресло лицом к нему. Подняла с пола книгу в бумажном переплете.

– «Новое имя греха!» – с пафосом прочла она. – «Гревиль!»

– Прошу прощения?

– «Гревиль». Так называется этот роман. Бестселлер. О маньяке-убийце, гении-педофиле. Дешевая помесь «Лолиты» и «Молчания ягнят». Зачем вы это читаете?

– И не думал.

– Тогда как она тут оказалась?

– Не знаю. – Генри забрал у нее книгу, толстую, с итальянским пейзажем на обложке. – Кто-то забыл, наверное.

– У вас бывают гости?

– Увы, нет! – Он быстро пролистал страницы, ничего не узнавая, и отбросил книгу. Поднес к губам самокрутку. – Ваше здоровье! – провозгласил он, прикуривая.

Косячок не горел, а плавился, потрескивая и шипя. Горький дым наполнил легкие, суля мир, покой и тишину. Задержав дыхание, Генри протянул самокрутку Джесси.

– А? – хрипло выдохнул он.

– Нет, спасибо! – Она поглубже откинулась в кресле, глядя на него без упрека, скорее даже с удовольствием, с гордостью.

Приятно быть объектом поклонения, если обожатель ничего от тебя не ждет. Его бэтвумен знала, что он – голубой. Он никогда не скрывал своей ориентации, ни от нее, ни от других. И братец-драматургу нее голубой, так что она понимает, что к чему. Но лучше повторить еще раз для надежности.

Выдохнув серое облако дыма, Генри втянул в легкие глоток свежего воздуха.

– Слышала про Театр «Гейети»? Ну да, тебе ни к чему. Старомодный клуб для голубых в стороне от Таймс-сквер. В прошлом месяце наш костюмер водил меня туда. Все собираюсь заглянуть еще разок. Там такие красавцы-мальчики из Пуэрто-Рико, помахивают своими жезлами в узких трусиках или вовсе без. Горячее шоу! – Он отпил глоток вина, ожидая реакции Джесси.

– А почему вы не сходили туда снова? Боитесь, что вас узнают?

Генри расхохотался.

– Не льстите мне, дорогая! В этом городе меня никто не узнает, разве что два-три заядлых театрала, но уж точно не завсегдатаи «Гейети». В этой стране может прославиться только актер из блокбастера или телесериала. И подобные соображения меня не остановят. Всему миру известно, в какую сторону указывает моя стрелка. Нет надобности тайком проникать в казармы, тоже мне, король Генри в штатском.

– Вы преуменьшаете, – возразила она. – Каждый подлинный ценитель театра знает вас.

– А, эти! – Генри снова вдохнул дым, но тут же выплюнул – небо еще не оправилось после первой затяжки. – «Горсточка избранных», да? Славная горсть. Благословенное братство. Несколько критиков и старых пердунов. Я посвятил свою жизнь «театральному искусству», как вы изволите выражаться. Никакой отдачи. А теперь, когда юность моя позади, приходится отоваривать эту самую «славу». Хватит с меня дерьма насчет «искусства». Мне нужны деньги – мешками. Я хочу повыгоднее продать себя. Лишь бы нашелся покупатель. Я тебя шокирую, дорогая?

Она хмурилась, не шокированная, но озадаченная.

– Взять хоть Ванессу, – продолжал он. – Или Хопкинса, Маккеллена.[12] Господи боже, Алана Рикмана.[13] Таланта у меня не меньше, чем у этих плутов. Я бы прекрасно сыграл мошенника в триллере на миллиард долларов. Умереть от рук Брюса Уиллиса? При одной мысли об этом у меня трупы намокли.

– Не может быть!

– На мистера Уиллиса у меня не стоит – но на деньги!

– Я об этом и говорю. Не может быть, чтобы вы всерьез говорили о деньгах.

– Почему? Чего еще ждать от жизни?

– Но вы только что жаловались, как вам надоело это шоу. Высокобюджетный фильм надоест еще больше.

– Думаешь? Наверное, так. Значит, я сам себе противоречу? Пускай. Я противоречу сам себе.

И он усмехнулся, раздосадованный, что ему указали на неувязку в рассуждениях. Поглубже затянулся, посасывая зажатый в зубах источник блаженства, окутывая себя теплым мягким облаком. Когда Джесси вот так, молча, сидела напротив, присматриваясь к нему, ее проницательность вызывала невольную тревогу.

Генри выдохнул дым. Глотнул вина.

– Надеюсь, я не выказал зависти к другим актерам, дорогая.

Джесси покачала головой.

– Ты пойми, когда я ругаю равных себе, то делаю это не из ненависти или зависти. Нет, конечно, и поэтому тоже. Как говорится, только жулик распознает жулика. Но мы-то ненавидим друг друга для разнообразия – иначе нам пришлось бы ненавидеть самих себя.

Он удивленно сморгнул: неужели это он выдал такое?! И расхохотался:

– Ты только послушай! Вот так ерунда! Что это такое? – Он принюхался к самокрутке. – Травка для художников?

Послышался короткий гудок – сигнал с Юпитера? Еще один – из подушек кресла, на котором устроилась Джесси.

Покопавшись в подушках, Джесси извлекла радиотелефон и передала его Генри.

– А! – буркнул он, нажимая кнопку. – Слушаю!

– Генри! Ты дома? Все время натыкаюсь на автоответчик. Это Руфус. Я в Лос-Анджелесе. Как дела?

– Руфус! Вот так сюрприз! Приятно слышать твой сладкий голосок. Как жизнь в краю солнечного света, теплой воды и пенисов?

Одно удовольствие – потрепаться с собратом. Умная ассистентка и крепкая травка вогнали его в чересчур серьезное настроение. Облизав два пальца, Генри загасил янтарный огонек.

– Чего тебе, Руф?

– Просто позвонил аукнуться.

– Угу. А чей номер тебе понадобился? Свежие сплетни насчет какого мальчишечки? – Веселая, безвредная, дружеская подначка.

– Генри! Обкурился?

– Мы-то друг друга давно знаем, а? – рассмеялся Генри.

Они познакомились пятнадцать лет назад, на постановке «Дяди Вани» – Генри играл доктора Астрова, а Руфус – безымянного рабочего, две строчки в четвертом акте. Руфус делал первые шажки в профессии. Пока пьеса шла, они были любовниками – вполне гигиеничный секс плюс немного наигранной романтики. Руфус был высоким, красивым и ленивым парнем, а потом на него обрушился успех – он играл «лучшего друга» в голливудских романтических комедиях, то есть в том, что наши тупые современники принимают за романтическую комедию.

Руфус и на этот раз оказался верен себе – ему требовалась дружеская услуга. Скоро он приедет в Нью-Йорк, хочет повидаться с Кристиной Риццо.

– Твой новый агент, верно?

– Она? Кто тебе сказал? – скривился Генри. – Маленькая птичка напела? Ну да, да. Точно. Но еще неизвестно, как оно обернется. И не для печати. Я пока не говорил Долли, что изменил ей.

– На устах моих печать. Какая она, эта Риццо?

– Настоящая пизда. Но обещала быть моей пиздой.

– Повезло, друг. Хорошая пизда куда лучше вялого хрена. А у меня тут в «Ай-Си-Эм» самый что ни на есть вялый хрен.

Генри расхохотался, запрокинув голову. И тут его взгляд упал на замершую в кресле Джесси. Он забыл о ее существовании.

– Минутку, Руф! – И, прикрыв микрофон ладонью, добавил: – Извини, дорогая. Я страшно груб, правда? – Она тут лишняя, а у него только что вырвалось пизда, словцо, категорически запретное в американской среде.

– Все в порядке. Мне пора домой! – Она улыбнулась на прощание, обиженной, слезливой улыбкой. Какого черта не сообразила уйти сразу?

– Умница! – похвалил Генри. – Увидимся – когда там?… В понедельник. Повеселись в выходные. Обо мне и не вспоминай.


8

<p>8</p>

– Извини, – сказал Руфус. – Не знал, что у тебя гости.

Генри подождал, пока не раздался щелчок дверного замка.

– Не гости. Личный помощник.

– Хм-м.

– Ничего подобного. Женщина. Ужасно толковая. Но чересчур любопытная. На чем мы остановились?

– Не буду отрывать тебя от твоего снадобья. – Похоже, Руфус и сам не хотел отрываться от чего-то – или кого-то.

– Но жизнь по-прежнему прекрасна? – поинтересовался Генри. – Ты доволен работой?

– Я нахожу удовлетворение в жизни, а не в работе. Никогда не был настоящим артистом, как ты, Генри. Ладно, мне пора. Увидимся через месяц. Береги себя.

– Да. Разумеется. Спасибо за звонок, – с прохладцей ответил Генри.

– Спокойной ночи, Ген.

– Спокойной ночи. – Нажав на кнопку, он бросил трубку в кресло.

Настоящий артист? И что же это значит?

Зато теперь он один. Наконец-то. Побыть в одиночестве так хорошо. С самого начала вечернего спектакля Генри нетерпеливо дожидался момента, когда он перестанет существовать для других, побудет самим собой.

Он уставился в телевизор. Молчаливые тени мужчин и женщин скользили по экрану. Успокаивающее зрелище, словно рыбки в аквариуме.

А жаль, что Джесси ушла. Не в том дело, что ему требуется компания, но разве можно так обращаться с женщиной? Только о себе, о себе любимом. Не спросил, как жизнь, что не ладится с приятелем и кто он такой, чем занимается, хороший ли у них секс. Ему, конечно, все равно, зато на минутку бы отвлекся, подумал о ком-то другом. Однако Джесси могла неправильно истолковать его вопросы: рискованно поощрять обожательницу, проявлять к ней интерес. Эгоистичное поведение гораздо порядочнее в таком случае.

Чем хороша сценическая игра: думаешь только о текущем моменте, потом о следующем, и еще одном. Не оглядываешься назад, как в обычной жизни, припоминая дурные поступки и упущенные возможности.

Еще оставалось полкосячка, но Генри предпочел воздержаться. И так уже обкурился. Лучше принять душ.

Одежда свалилась с тела, как старая шерсть с линяющего зверя. Вода горячими иголками колола, расчесывала мех. Волосы на груди и там, внизу, казались мягкими, как норка, или, скорее, серебристый лис – полно седины. Махровые полотенца становились предметом изысканной роскоши, когда касались его тела. Генри облачился в халат, и мысли его вернулись к работе.

Всего два месяца в Нью-Йорке, а ощущение новизны жизни уже повыветрилось. Вернулось беспокойство, недовольство собой. Спектакль успешный, рецензии положительные, делать нечего – выполнять условия контракта в надежде, что обломится работа в кино или на телевидении. А пока что – тоска и скука.

Чем заняться в пятницу вечером? В любом квартале Нью-Йорка люди заняты тем, чем занято в пятницу вечером все человечество: совокупляются.

В одном квартале отсюда – «Театр Гейети». Еще есть бар под названием «Стелла». Но для поисков проститута придется одеться, выйти на улицу, а Генри устал, вожделение смешивалось с приятной расслабленностью от травки. Он чувствовал зуд, своего рода сексуальный «жор», и мысленно возблагодарил небеса за чудесное изобретение Томаса Эдисона.

Забрал из гостиной телефон, устроился на кровати, обложившись откровенными журнальчиками (запасся месяц назад, когда Майкл, художник по костюмам, знакомил британца с «голубым» Нью-Йорком).

Попробуй, выбери из сотен объявлений: ангельские лица мальчиков из хора, крепкие парни с подбородками, словно высеченными в камне, пузатые лошадки, затянутые в кожу. Наконец, Генри решился и набрал номер. Ответил жесткий, хрипловатый голос, записанный на магнитофон:

– Добро пожаловать в «Рай». Вам должно быть больше восемнадцати лет. Счет будет выписан на ваш телефонный номер. Если вы согласны с этими условиями, нажмите звездочку.

Генри привычным движением нажал кнопку, послышались щелчки, словно кто-то набирал комбинацию сейфового замка. Потом музыкальная фраза – кажется, из «Старика-Реки» – и включилась другая запись:

– Ваш запрос принят. Добро пожаловать в «Рай».

Ухо наполнилось живыми голосами:

– У меня уже стоит. – Подстилка с Уолл– Стрита ищет покрышку. – Как насчет розог? – Эй, Уолл-Стрит! Десять дюймов крепкого мужского мяса войдут в твою дырочку? – Где ты? – В Кэнерси.[14]

Актеры, плохие актеры, пошлый сценарий, плоские реплики. Хороший актер сотворил бы чудеса и с третьесортным материалом, но эти ребята безнадежны. Только один, тихий и ровный голос привлек внимание Генри.

– Кто-нибудь хочет поговорить? – тихо спросил Голос. – Только слова, больше ничего. Я сегодня останусь дома. Я сумею завести нас обоих словами.

– Эй, Любитель слов! – сказал Генри голосом портового грузчика. – По-моему, ты – то, что мне нужно.

– Отлично. Дай мне свой номер телефона.

Генри назвал номер и повесил трубку. Прилег на кровать в тревожном ожидании, чувствуя себя немного глупо – разлегся тут в халате. Пора подстричь ногти на левой ноге. Наконец, телефон зазвонил.

– Это ты? – спросил он.

– Это я.

– Как тебя зовут?

– Обойдемся без имен.

– Мне по хрену… – пробормотал Генри. – Какие предложения?

– Мы в церкви, – сказал Голос. – Ночь. Только что закончилась вечерняя служба.

– О'кей, – без особой уверенности откликнулся Генри.

– Мы ждем очереди в исповедальню. Кроме нас здесь еще с десяток женщин, мужчин нет. Мы заметили друг друга. Наверное, и грехи у нас одинаковые.

Ничего столь конкретного Генри никогда еще не слышал по анонимной телефонной линии, но этот парень хорош. Он знал, как обставить сцену. Генри католическое чувство греха не волновало, зато с католиками бывают горячие ночки. Его собеседник говорил тенором с приятной нью-йоркской гнусавинкой. Неужели люди еще ходят на исповедь?

– Хорошо, – подхватил Генри. – Я вхожу в исповедальню первым. Договорились?

– Конечно.

– Я пробыл там долго. Выходя, я смотрю в твою сторону.

– И я смотрю на тебя. Мы улыбаемся друг другу. – Пауза. – Я встаю, чтобы войти в исповедальню. У меня эрекция.

– Да-да, Вижу сквозь ткань джинсов.

– Нет, я не в джинсах. Мы оба в пиджаках, при галстуке. Одеты, как пролетарии на похоронах. Такие приличные мальчики, живут с мамочками.

Этот парень – мастер деталей.

– Хорошо, – сказал Генри. – Ты входишь в исповедальню. У тебя эрекция. В чем ты исповедуешься?

– Тебе не положено знать.

– О'кей.

– Но когда я выхожу, я снова вижу тебя, ты стоишь на коленях и молишься. Я не молюсь. Подхожу к боковой двери, той, что выходит на кладбище. Выхожу, оглядываясь на тебя через плечо. Закрываю за собой дверь.

– Я встаю, прохожу мимо алтаря, осеняю себя крестом…

– Нет. Перекреститься ты забыл.

– О'кей. Открываю дверь на кладбище. Где ты сейчас?

– Уже темно. Я жду тебя в сумраке, в стороне от фонаря. Сижу, прислонившись спиной к надгробью.

База радиотелефона стояла на тумбочке у кровати. Рядом красовалась маленькая пластиковая коробочка – определитель. Джесси уговорила его поставить определитель в надежде защитить Генри от современных коммивояжеров. Раньше он не пользовался этим устройством, забыл о нем. Теперь, однако, спохватился и украдкой глянул на окошечко определителя – хотелось угадать, к какой расе принадлежит собеседник, дать пищу воображению. В окошке мерцало: «Дойл, Калеб».

– Ты колеблешься, – продолжал голос, – нервничаешь. Ты очень возбужден.

– О да! – Неужели это брат Джесси? Быть не может. Сила самовнушения: только что Джесси была здесь, он все еще думает о ней. Генри присмотрелся внимательнее: «Дойл, Калеб». Хорошо, Дойл – распространенное имя, но сколько в Манхэттене голубых Калебов Дойлов? К тому же парень знает, как поставить мизансцену – профессиональный драматург. Раньше Генри не подозревал, что Джесси – католичка, а ведь ирландская фамилия могла бы его насторожить. В Нью-Йорке все, кто имеет отношение к театру, либо католики, либо евреи.

– Ты подходишь ко мне, – продолжал Голос, – от тебя пахнет «Одд Спайсом». Я хватаю тебя за галстук, наши лица почти соприкасаются.

– Да, бэби, да, – отозвался Генри. – Я просовываю язык тебе в рот.

– Теплый язык. Да, я его чувствую. Чувствую холодный камень надгробья сквозь брюки. Памятники бдительно окружают нас со всех сторон.

Генри ни разу не встречался с Калебом Дойлом. «Венеру в мехах» он, вроде бы, читал, но ничего не запомнил: главная роль явно не подходила ему. Портрет Дойла он как-то раз видел, но забыл, как он выглядит. Ему представлялось, будто он целует близнеца своей ассистентки – извращение, но приятное.

– Я расстегиваю твой пояс, – сказал Генри. – Расстегиваю молнию. О, Боже! Какой ты большой! – прошептал он.

– Ну-ну. Не больше, чем у других. Но сам вид чужой эрекции так возбуждает, что пенис кажется огромным.

Верно, подумал Генри, но большинство мужчин подобного рода психологический реализм только отпугнул бы.

Я опускаюсь на колени, – сказал Генри. – Стягиваю с тебя брюки и кальсоны.

– Что?

– Трусы. – «Кальсоны» – так говорят в Австралии, а не в Америке, он перепутал.

– Да! Я чувствую голой задницей холодный камень. Чувствую твое дыхание на моем члене.

– Это еще не все, малыш. Я не могу остановиться. Открываю рот, облизываю головку языком. Беру его. Беру его весь.

– О, да. Я чувствую волоски у тебя под нижней губой. Боже, а ты умеешь работать языком!

– Ммм, – промычал Генри и постарался издать более насыщенный звук, будто рот забит до отказа: – Ммммм! – Так оно правдоподобнее.

– А твой член? – спохватился Дойл. – Что ты делаешь с ним?

– Я вытащил его. Глажу. – Чистая правда. Генри распахнул халат, откинулся на теплой постели в ярко освещенной комнате, опустился на колени на сырой кладбищенской земле с чужим пенисом во рту. До чего же эластичен и вместителен наш ум!

– Я поднял ногу, – сказал драматург, – и глажу твой член и яйца.

– Какая на тебе обувь? – спросил Генри.

– Мокасины.

– Нет. Туфли к костюму. С маленькими дырочками для шнурков. Как там они называются? «Инспектора». Хочу ощутить смазанные ваксой шнурки на своих яйцах.

Дойл заколебался. Генри испугался, что драматург станет спорить, но тот уступил:

– Ладно, «инспектора».

– Я просовываю свободную руку тебе под куртку, под рубашку, – продолжал Генри. – Пощипываю сосок.

– О, да! Я обеими руками сжимаю твою голову. Обвожу большим пальцем мочку правого уха. Волосы у тебя коротко подстрижены, пахнут «Олд Спайсом». Ты предпочитаешь «Олд Спайс», потому что им пользовался твой отец. Твой отец умер.

– Угу. – От такого разговора член не встанет. Генри поспешил вернуться к первоосновам: – Твои яйца твердеют. Ты вот-вот взорвешься.

– Да! Да! Я готов. А ты?

– Еще немного, малыш. Сейчас.

Мгновение они помолчали, только вздыхали и мычали в трубку. Вдруг Калеб торопливо заговорил:

– Теперь я прижимаюсь к тебе сзади, мы оба голые, на берегу моря, мой член вонзился в твою задницу, я сжимаю твой член рукой!

– Да, да, бэби! Давай! – подхватил Генри, стараясь не удивляться внезапной смене декораций.

– Я подожду, пока ты кончишь, а когда твоя задница сожмет мой член…

Генри испустил стон, якобы кончая, а на самом деле лишь для того, чтобы поощрить партнера. Ничто так не способствует оргазму, как любовный стон.

– Ах! – вскрикнул драматург. – Да, Тоби, да! Ах! А-а!

Просто замечательно – слушать, как партнер кончает, но и это не помогло Генри. Чересчур обкурился. Изогнув спину, он пробормотал:

– Глубже, бэби! Боже! Давай, давай! – но даже талант актера не мог преодолеть разрыв между разумом и телом. Тем не менее, он покорно внес свою лепту стонов и воплей – в такие моменты у любого иссякнут слова – пока не наступила тишина, нарушаемая лишь частыми вздохами.

– Спасибо! – прошептал Генри. – Спасибо тебе.

Он посмотрел на свой член – тугой, упрямый, неподвижный. И все же он получил некоторое удовлетворение, завел публику.

Растрясли косточки твоему Тоби!

– Тоби? – с тревогой переспросил Калеб.

– Ты назвал меня Тоби, верно? – Пустое, не стоит вдаваться в подробности, подумал Генри. После оргазма мужчина бывает нервным и непредсказуемым, пусть он и лежит в постели на другом конце города.

На другом конце трубки вздохи сменились сдержанным дыханием, похоже, драматург чем-то недоволен.

– Спасибо, – повторил Генри. – Это было замечательно. Хочешь как-нибудь повторить?

– Нет. Извини. Ты славный малый, но – нет. Таковы мои правила. Один раз – и точка.

– Что ж. У тебя есть мой телефон, на случай, если передумаешь. – Не удержавшись, Генри добавил: – У тебя богатое воображение. Мог бы пьесы писать.

– Спокойной ночи.

– Сладких снов, – пожелал Генри.

Щелчок в трубке.

Так это – брат бэтвумен? Как интересно!

Генри лежал в постели, гадая, почему его так возбудило это открытие. Мир полон тайн, и чужие секреты всегда кажутся интереснее собственных.

Запахнув халат и завязав пояс, Генри вернулся в гостиную. Что-то он тут такое видел. Ага, вот оно: на стопке из дюжины книг лежала пьеса Калеба Дойла, не «Венера в мехах», а та, новая, «Теория хаоса». Джесси забыла, наверное.

Сигнальный экземпляр в лиловом переплете без портрета автора. Раскрыв книгу, Генри прочел посвящение, не Тоби, а Бену: «Бену, мудрому и доброму человеку. Люблю и помню. 1952–1995».

Мертв – вот уже шесть лет. Для актеров это целый век. Для сценаристов, может быть, не так долго. Хорошо хоть, сегодня на кладбище Дойл трахал не привидение.

Но кто же такой Тоби? Кто такой Бен? И самое главное – кто такой Калеб Дойл? Еще одна пьеса о математиках – помешались, что ли, драматурги на точных науках? – однако Генри попытался ее прочесть, в надежде найти ключ к странной и таинственной личности, обожающей кладбища и «Олд Спайс».


9

<p>9</p>

Он сидел в темноте, которую нарушал только отблеск уличных огней на потолке. Восьмью этажами ниже гремела Шеридан-сквер. Людская суета и прибой транспорта напоминали шум на берегу моря.

Калеб не стал включать свет. Не хотелось смотреть на себя – сидит в одной футболке за столом, голозадый придурок с красным напряженным членом – точь-в-точь садовый шланг. Последняя капля еще дрожит на кончике, как слеза. Десять минут назад его одолевали депрессия и похоть. Теперь – депрессия и чувство вины. Он бы предпочел похоть.

Уму непостижимо: самые интимные мгновения он только что разделил с каким-то безымянным извращенцем. Из каких бездн подсознания всплыла эта католическая фантазия? На исповедь он не ходил с тех пор, как закончил школу. Много лет не переступал порог церкви – разве что на похоронах. Впрочем, и мастурбация – удовольствие для школьников. Воображение регрессировало к подростковому упоению кощунством и грехом. Ну и бред!

Дойл подтянул штаны, прикрыл натертый пах, потуже завязал шнурок. Сам того не зная, Калеб Дойл прославился своей застенчивостью. Друзья посмеивались: даже любовники не видели его обнаженным. Теперь можно включить свет. Вспыхнула флуоресцентная настольная лампа, проступили очертания кабинета: стенные панели и обои, створчатое окно, полки, забитые книгами и рукописями. На полу – еще больше книг, толстые научные и философские тома. Они куплены недавно, однако Калеб совсем перестал читать, забросил даже биографии, служившие ему отдушиной чудесные и ужасные истории мужчин и женщин, по большей части – людей искусства: Билли Холлидей, Скотт и Зельда, Караваджо, Дженис Джоплин, Т. Лоуренс[15] и прочие. На столе возле компьютера, похожий на перевернутую черепаху, лежит радиотелефон. Нежно-персиковый шарообразный «Макинтош» заброшен, Калеб не включал его уже много недель. Темный экран – кривое зеркало, в котором Дойл видит сейчас бледного придурка в розовой футболке, с козлиной бородкой, в очках в черной оправе. Сидит посреди увеличенной отражением комнаты, похожей на учительскую.

Задорная бородка теперь кажется нелепой, а комната – чересчур торжественной. Не берлога мастурбирующего подростка, а кабинет драматурга, зрелого человека, средних лет писателя – в пятницу ему сравняется сорок один год.

Он с наслаждением тыкал себя носом в дерьмо дня рождения. Эта дата не пройдет незамеченной, он устроит праздник. Великое искусство мазохизма! Сорокалетие он перенес сравнительно безболезненно, думал, и сорок один перетерпит. Праздник он затеял в порыве отваги, на гребне разноса, учиненного ему «Таймс». Нужно гордиться тем, что глупцы отвергли его пьесу. Он задумывал вечеринку в духе «имел я вас», а не «вы меня». Но опьянение неудачей прошло, эйфория сменилась горечью, провал пьесы ощущался как рубеж – молодость закончилась. Праздновать конец юности – нелепое извращение, все равно, что созвать друзей полюбоваться, как он пустит себе пулю в лоб.

Чушь, чушь, чушь! Мысли, которые лезут в голову в три часа утра. Три часа утра почти наступило – электронные часы на подоконнике показывают 2.49. Уснуть Калеб не мог. Оргазм по телефону пробуждает жалость к себе и не способствует хорошему сну. Интересно, как мистер 581 – телефон небрежно нацарапан на промокашке – воспринял эту мизансцену? Даже глазом не моргнул, когда Калеб расписывал вечернюю службу, а затем – минет. А вдруг он действительно добрый католик и живет со своей мамочкой?

Не стоило в это лезть. И уж вовсе ни к чему было выкрикивать в момент оргазма «Тоби»! Разумеется, он думал о Тоби. Последний раз хороший секс у него был с Тоби. И плохой – тоже, но вспоминался хороший, когда еще верилось, что секс и есть любовь, а любовь и есть счастье. Подсознательно он все еще помнит о Тоби, ничтожестве Тоби. Калеб ненавидел свое подсознание.

И комнату свою ненавидел. В распахнутую дверь проникал мягкий полусумрак гостиной. Роскошная жизнь опустошила его, он возненавидел все, даже собственный дом. В кабинете царил беспорядок – творческий беспорядок, вот только писать он бросил – но в остальных комнатах такая чистота, такая невыносимая опрятность! Он не заслуживал подобного дома. Когда Калеб купил его четыре года назад, он был удачлив, и мир был в долгу у него. Пентхаус казался отдельным коттеджем, даже маленькой виллой на крыше старого офисного здания, нависавшего над тупиками позади Седьмой улицы. С двух сторон – лоджии, дубовый паркет, мебель из загородного английского дома – куплена у владельца – крошечная кухня, скорее, камбуз, и всего две жилые комнаты, одну из которых он превратил в кабинет. Жилье небольшое, и все-таки не хватает уюта.

Поднявшись, Дойл прошел в гостиную. Будь он персонажем пьесы или романа, подумалось ему, самое время налить себе выпить. Но он не пил – не имел привычки. Раньше Дойл радовался, что не испытывает тяги к алкоголю, но потом понял, что трезвый человек бывает не менее жалок – отравленный депрессией, впавший в меланхолический запой.

Он распахнул двойную балконную дверь. Ворвался шум города. Дойл вышел на лоджию. Ночной воздух слегка раздувал рубашку, ступая босыми ногами по холодным камням, он словно исполнял обряд покаяния. Член в спортивных штанах съежился, превратился в твердую и никому не опасную почку.

Справа и слева высились жилые здания, среди сплошных рядов черных окон горело три – нет, четыре ярких прямоугольника. Братья по бессоннице. Калеб отошел в дальний угол крыши, к водному баку. Этот угол выдавался в сторону Седьмой улицы, словно киль корабля. Внизу даже в три часа утра кипела жизнь. На переходе в пятнах света скапливались фигурки, пересекали улицу, минуя такие же точно скопления, двигавшиеся в другую сторону. Справа, на границе парка, располагался «Монстр», пещерообразный бар для геев, обслуживавший соседние районы. Калеб туда не заглядывал. Но сейчас, свесившись с балкона и глядя вниз, на парочки, выходившие из-за угла – многие держались за руки, – Калеб чувствовал себя не Зевсом на Олимпе, а одиноким духом, наблюдающим за жизнью, в которой ему уже не суждено принять участие.

Лучше уж смотреть вниз. Но рано или поздно придется поднять глаза и увидеть то здание в противоположном конце Седьмой. Вот опять взгляд, скользнув поверх шиферной крыши мансарды, уперся в две яркие афиши над «Виллидж Сигарс».[16] Верхний, чересчур яркий плакат в стиле арт-деко изображал женщину в соболях и мужчину в цилиндре: новый хит сезона – «Том и Джерри».

Как жесток этот мир! Им мало, что ты проиграл – кто-то другой должен преуспеть.

Калеб не видел этого спектакля – по мнению Джесси, для нового мюзикла очень даже неплохо. Ей нашлась там работа, в качестве помощника великого Генри Льюса, так что у Калеба не было оснований ненавидеть этот мюзикл, и, тем не менее, он ненавидел и презирал его всей душой. Дважды подогретая версия старой дурацкой комедии про симпатичных богачей – типичный пример позолоченного дерьма, характерный для нашего позолоченного века. Нашего гребаного века. Все превратились в шлюх, все, даже Генри Льюс. Калеб не жаловал заезжих британцев и окончательно разочаровался в Льюсе, когда тот начал вертеть задницей на Бродвее.

А критики, разгромившие пьесу Калеба, ринулись целовать эту самую задницу. Второсортный писака Прагер захлебывался от восторга: «Великолепное зрелище», – так отозвался он о «Томе и Джерри» (на полстраницы развернули статью за его подписью). «Бесформенная, болтливая, самодовольная пустышка» – этот отзыв Прагера о «Теории хаоса» навеки отпечатался в сознании Калеба.

Афиша в конце улицы, восхваляя одну пьесу, тем самым принижала другую. Зияла, как свежая рана, расположилась тут навсегда, словно еще одно здание – а ведь прошло всего две недели с тех пор, как ее вывесили. Калеб долго и пристально смотрел на афишу, пытаясь убедить себя, что постепенно привыкнет и перестанет ее замечать.

Потерпел неудачу – двигайся дальше. Ты все преодолеешь. Но нет: неудача – словно лед у тебя под ногами, замерзшее озеро, по которому можно весело скользить на коньках. Малейшая перемена настроения – и ты провалишься под лед в холодную воду.

Неудача отравляет все, даже успех. Новая пьеса осталась непонятой – это Калеб знал твердо, – но, вероятно, успехом предыдущей постановки он также обязан недоразумению. Тогда ошиблись в его пользу. Самое страшное, самое жестокое в этой насмешке, в этой огромной афише на той стороне улицы был явственно различимый шепот: «"Таймс" не понравилась твоя пьеса, «Таймс» считает тебя дураком» – и Калеб почти уверовал в правоту Прагера. «Теория хаоса» никуда не годится, претенциозная и болтливая чушь, ее тонкость и нежность лишь примерещились, ее автор – шарлатан.

– К черту! – сказал себе Калеб. – К черту это чертово трахающее мозги дерьмо насчет чертовой…

Со всего размаху он врезал кулаком по кирпичному парапету. Больно, однако недостаточно больно. Свободной рукой Калеб перехватил кулак, чтобы удержаться от еще одного удара. Отступил от края. Повернулся неуверенно в одну сторону, в другую, и поспешно направился к двери. Вошел в дом и захлопнул дверь за собой, словно афиша гналась за ним по пятам.

Побродив по квартире, Калеб включил всюду свет, а потом и телевизор, в надежде отвлечься от мрачных мыслей.

Успех – ложь, деньги – ложь, эта квартира – ложь.

Он тряс головой, плечами, руками, пытаясь стряхнуть с себя наваждение.

Нужно уйти от лжи, вернуться к реальной жизни. Но он не знает реальной жизни, знает только ложь и притворство.

Нет. Болезнь Бена – это реальность. И его смерть. И может быть – только может быть, – его любовь тоже.

Но любовь Бена никогда не была столь реальной, как его смерть. Любовь обрела полноту только благодаря утрате.

Калеб остановился перед телевизором. Даже пристально глядя на экран, он не видел картинку, лишь световые пятна. Выключив телевизор, он упал в мягкое кожаное кресло, свернулся клубком.

И снова перед глазами Бен, в реанимации, тело истаяло, почти сливается с постелью, вся его жизнь сводится к гудению монитора, к щелканью цифр на капельнице, лишь изредка судорожный вздох приподнимает прозрачную маску на лице.

– Больничная порнография, условные знаки скорби – столь же условные, как двенадцатидюймовый хер в порно. Подлинный опыт гораздо глубже и не поддается описанию: три года больниц и ремиссий, месяца безнадежности и отчаяния, потом надежда возвращается, и вновь исчезает. И это случилось не только с Беном – со многими, многими другими. Не с чужими, с людьми, которых они оба хорошо знали. Несчастье ни с кем не разделишь, оно нуждается в одиночестве. По мере того, как Бен становился все менее похожим на самого себя, превращался в инопланетянина, в нечто омерзительное, Калеб начал мечтать о его смерти. Однажды под вечер монитор перестал подавать сигнал. С яйца умирающего сошли последние краски, душа, в последний раз содрогнувшись, растворилась в мягком голубом сумраке. Он ушел. Тело вынесли. И теперь это снова был Бен. Почти сразу же он стал Беном, потому что теперь Калеб мог вспоминать его не только больным, но и здоровым, сложным и глубоким человеком, большим, добрым, спокойным человеком, который никогда не нуждался в любви Калеба так, как Калеб нуждался в его любви.

Шесть лет прошло. Появились деньги, успех. Калебу казалось, он преодолел скорбь, но он лишь пробежал над ней по хлипкому мостику успеха. А теперь мостик рухнул.

Он лежал в кресле на боку, прикрыв глаза, стиснув зубы. Сегодня он не станет играть в эту игру. Не будет смешивать жалость к себе с тем давним горем. Это мы уже проходили. «Вечер жалости к себе», называет это мать. Он весь – как открытая рана.

Калеб глубоко вздохнул и рассмеялся. Да, в его груди таился смех, раздутый, болезненный пузырь смеха.

Вот почему Тоби его бросил. Калебу и самому с собой противно. Если б уйти от себя!

Ладно, сказал он себе. Если уж взялся расчесывать все болячки, сдерем и этот струп.

– Ты любишь не меня. Ты любишь мой успех. А теперь, когда я провалился, ты хочешь уйти.

– Я хочу уйти потому, что ты превратился в дерьмо, Калеб! С тобой невозможно жить. Не могу понять, чего тебе надо. Если б я тебя не любил, я бы давно перестал встречаться с тобой.

– Это не любовь. Ты меня жалеешь.

– Калеб! Зачем ты меня мучаешь?

– Мне плохо с тобой. Ты не знаешь меня. Ты сам себя не знаешь. Несколько недель развлечения ты принимаешь за любовь.

И так далее. Конечно, они оба не рассуждали так последовательно, не обменивались четкими фразами. Это потом Калеб мысленно переписал и заострил сценарий. Тоби вообще не слишком-то умел выражать свои мысли, и уж конечно никогда не называл Калеба «дерьмом».

Но Тоби был молод. Только что попал в Нью-Йорк, покинув родительский дом в Висконсине. Он искал веселья, хорошую компанию, удовольствие, секс – мальчик только начал открывать возможности и потребности собственного тела – и хотел, чтобы ему помогли стать актером. Да, он прихлебатель. Что с того? Несколько месяцев Калеб был счастлив с Тоби. Черт бы его побрал.

Калеб поторопил разрыв. Ему нужно было, чтобы Тоби ушел поскорее, затянувшееся расставание причинило бы им обоим боль. Хорошо, что он так и не предложил мальчику переехать к нему. Какое счастье, что все уже закончилось – счастье и для Тоби, и для него. По крайней мере, для него это счастье. Слишком тяжело – жить рядом с полным надежд и энтузиазма юношей, с человеком, который просто-напросто ничего не понимает. Что смыслит мальчишка двадцати четырех лет в сомнениях, скорби и отчаянии среднего возраста?

Так откуда же эта печаль? Он впал в депрессию оттого, что расстался с Тоби? Это его мучает, а не провал пьесы, не приближающийся день рождения и даже не смерть Бена? Любая причина для скорби казалась недостаточной. Он перебирал их одну за другой, как актер примеряет собственные переживания в поисках того, которое придаст его лицу выражение глубокой и искренней скорби. И все же его боль была подлинной, мучительной, вот только источник он никак не мог нащупать. Еще один изъян творческой профессии. Вся жизнь сводится к мыслям, идеям, а каждую идею нетрудно перелицевать в любую другую.


Суббота

10

11

<p>Суббота</p>
<p>10</p>

На клене под окном дома по Западной Сто Четвертой гомонили птицы. Яркое солнце, ранний утренний час – всего десять. С полдюжины сонных актеров расселись на сосновом полу и на старом диване, потягиваясь, моргая, допивая растворимый кофе. Помятые лица, помятая одежда. Ночные животные, застигнутые дневным светом.

– Не знаю, – пробормотал Фрэнк. – Тоби чистит зубы – это не так уж интересно. Есть предложения?

– Пусть принимает душ, – предложила Аллегра.

– Сидит на унитазе, – добавил Дуайт.

Фрэнк застонал.

– Мы делаем реальное шоу, но не настолько реальное.

Тоби сидел на полу, скрестив ноги, улыбался, стараясь выглядеть «своим парнем», но больше был похож, как обычно, на неуклюжего, напуганного оленя.

Первое представления этой пьесы – скетча, фарса – состоится в пятницу. Осталось меньше недели. Пьесу назвали «2Б» по номеру квартиры. Цикл зарисовок из жизни ребят, снимающих вместе жилье в Нью-Йорке. «Срез жизни», так это обозначалось, но из-под пера приятеля Аллегры, Боаза, выходил скорее «срез мыльной оперы». Боаз только что перебрался в Штаты из Израиля, и мозги его основательно пропитались второсортным американским телевидением. Фрэнк с помощью актеров переделывал его сценарий в импровизацию а-ля Майк Ли,[17] в надежде обрести новые истины или хотя бы избавиться от набивших оскомину клише.

Действие пьесы происходило в гостиной, открывавшейся в столовую, которая могла вместить двадцать зрителей. Фрэнку пришло в голову сделать антракт и провести публику по коридору, показать им персонажей у себя в комнатах. По пути они проходят мимо ванной – кого-то надо поместить в санузел. Единственным кандидатом на эту роль оставался Тоби. Теперь требовался мозговой штурм: решить, что же он будет делать в ванной.

– Уж вы мне поверьте, – настаивала Аллегра. – Не мне одной хотелось бы видеть задницу Тоби. Причем не обязательно на унитазе. Пусть принимает душ.

– Или бреется, – подала голос Мелисса. – У меня был приятель, так он всегда брился голым. Не знаю, зачем. Холодно ведь.

В глазах Тоби проступило страдание. Он догадался, наконец, что ребята не шутят.

Аллегра, Мелисса и Дуайт вечно суетились вокруг Тоби. Фрэнк этого не понимал. Ну да, высокий, симпатичный блондин. Однажды Дуайт принялся восторженно описывать тело Тоби, как оно расширяется вниз от талии, переходя в «настоящую жопистую жопу». Фрэнк только плечами пожал. Он еще мог понять привлекательность мачо, таких мужчин, как Брэд Питт (по крайней мере, теоретически), но мальчик-андрогин, почти, но не совсем девушка – не лучше ли увлечься настоящей женщиной?

Тоби он задействовал в пьесе отчасти для того, чтобы угодить Джесси и ее брату. Потом Тоби порвал с Калебом и переехал на Западную Сто Четвертую. Дуайт прозвал Тоби «Евой Харрингтон»,[18] но Тоби был слишком серьезен и прост, чтобы сделать себе карьеру через задницу. Карьеристу нужен шарм. Фрэнк и то не забывал общаться и создавать «публичный имидж», даже когда сцена полностью поглощала его. Тоби неплохой актер, войдя в образ, он работает сосредоточенно и четко. К сожалению, уйма времени уходила на то, чтобы в этот образ войти. В реальной жизни Тоби неуклюж, медлителен и слишком серьезен.

– Хмм? – протянул Тоби. – Голым? Это обязательно? То есть – сами подумайте. Меня же не будут воспринимать всерьез, если я всем покажу – ну, задницу!

– Смотря какую задницу, – возразил Дуайт.

– То есть я хочу, чтобы люди воспринимали меня как актера. Не как ангелочка.

– Ты вовсе не ангелочек, – с ямайским акцентом протянула Ирис. – Ты – ангел!

Все расхохотались – все, кроме Тоби.

– Не ты один будешь голым, – напомнила Аллегра. – Мне предстоит постельная сцена.

– Так то в постели, – заныл Тоби. – Под одеялом!

– И подо мной! – со смешком вставил Дуайт.

– Ох, не напоминай! – рыкнул Боаз. Темноволосый коротышка, с красивым одутловатым лицом, вечно злился – не столько на Аллегру, сколько на все, что происходило с его пьесой. На репетициях он почти все время молчал, хотя ни одной не пропустил.

– То-то и оно, – вступился Фрэнк. – Если мы покажем Тоби голым, сцена с Аллегрой и Дуайтом утратит эффект неожиданности.

– Да! – подхватил Тоби. – Точно! Я не то чтобы стесняюсь – да что там! Не хочется пьесу портить.

– Да-да, конечно, – закивала Аллегра.

– Цып-цып-цып, – проквохтал Дуайт.

– Хорошо, – продолжал Фрэнк. – Тоби не будет снимать штаны. Ты будешь смотреть в зеркало, – предложил он актеру. – Твой персонаж поглощен собой. А потом еще что-нибудь придумаем. – Достаточно уже времени потеряно в спорах о заднице Тоби.

– Заметили, как Тоби все время твердит «да что там»? – съехидничал Дуайт. – Держу пари, в школе он играл «славного парня» Чарли Брауна!

– Нет! – вознегодовал Тоби. – Я был Снупи.[19]

Фрэнк похлопал в ладоши.

– Ребята! Пошли дальше! Прогон.

Все равно, что котов дрессировать. Они научились язвить тоньше, но в целом эта команда столь же неукротима, как и те, в школе номер 41. Сюда бы миссис Андерсон. Она-то умеет обращаться с артистами.

Они прогоняли сцену за сценой – еще не играли, но уже и не читали с листа.

В этой квартире можно ставить спектакль. Ряд комнат с высокими потолками, когда-то нарядных, а сейчас грязных. Апартаменты принадлежали тетке Аллегры, Алисии, переехавшей в Майями. Аллегра сдавала комнаты коллегам-актерам. Фрэнк съехал отсюда всего полгода назад, осознав, что староват для такой жизни – матрас на полу, один санузел на шестерых. Большинству из них шло к тридцати, но во имя искусства они все еще жили по-студенчески.

Этому и посвящена пьеса «2Б»: жизнь на нижнем этаже, точнее даже, в подвале шоу-бизнеса. Проект задумала Аллегра, узнав, что ее новый приятель хочет писать сценарии. Ей требовался выход для собственных талантов и талантов друзей. Аллегра Альварец родилась на Кубе, но ее родители давно перебрались в Штаты и успели накопить достаточно денег, чтобы дочь превратилась в «свободную белую» представительницу богемы.

Пьеса состояла из трех одноактных зарисовок. В первом сюжете участвовал Тоби – молодой актер, безуспешно пытающийся получить роль на кастингах и прослушиваниях. Это происходило и в жизни, с Тоби, и с другими ребятами. Он произносил несколько меланхоличных монологов о том, как он счастлив, обращаясь к Крис, которая сидела неподвижно перед телевизором – здоровенная лесбиянка с Ямайки, эдакий сфинкс – и все время молчала.

«Сегодня прослушивание прошло «на ура». И собеседование тоже. У меня все получается. Ты не поверишь, они ждут не дождутся заполучить меня в новую постановку Сондхейма.[20] И «Братья Саломон»[21] тоже. Я слишком разносторонний, вот в чем беда. Чтобы ты выбрала на моем месте? Бизнес или театр? Не так-то просто…»

Монологи становились все нелепее по мере того, как Тоби – или «Тоби» – приближался к грани отчаяния. О его провалах и неудачах публика должна была догадаться сама. Тоби много вложил в роль от самого себя – Фрэнк подозревал, что не обошлось без подсказки со стороны Калеба Дойла – но текст так и не ожил. Крис, глухо молчавшая во время этих сцен, все-таки перетягивала одеяло на себя.

Во втором сюжете Дуайт играл умницу, который делит комнату с Аллегрой и состоит с ней в дружеских, даже братских отношениях. Однажды ночью, бурно переживая все свои неудачи, молодые люди бросаются в объятия друг друга, и все завершается постельной сценой. В реальной жизни этого случиться не могло: Дуайт действительно умный и забавный парень, правда, очень толстый – своему грушеобразному лицу он пытался придать форму, обрамив его куцей бородкой, – но при этом убежденный и неисправимый гей. На самом деле два года назад в постель с Аллегрой рухнул Фрэнк. Секс застал их врасплох, акт был неистовым и таким стремительным, что все закончилось прежде, чем они успели как следует раздеться. Какое-то время они не могли смотреть друг другу в глаза, стесняясь воспоминания о том, как тыкались лицами и лизали друг друга, но через несколько недель смущение рассеялось, они снова стали друзьями, посмеялись над тем, что произошло, и забыли.

Вот почему Фрэнк был ошеломлен, увидев этот эпизод в рукописи Боаза. Аллегра потихоньку сообщила ему, что обо всем рассказала Боазу, заменив имена. Фрэнк предпочел бы вовсе вычеркнуть этот сюжет, но Аллегра настаивала: история по-доброму смешная. Тут она была права. Они начали работать над этой сценой, словно над вымыслом, и уже через несколько дней она превратилась в историю о совершенно других людях.

В третьем акте Крис и Мелисса живут в одной комнате и все время ссорятся. «Девчонка, девчонка», – исступленно повторяет Крис. Женственная и наивная Мелисса, действительно, не вписывалась в эту компанию. Они с Крис ссорились по любому поводу: из-за телефонного счета и из-за того, кто воспользовался чужим шампунем, зубной пастой, туалетной бумагой. Пакет скисшего молока приводил к скандалу и драке. Подлинная причина антагонизма заключалась не в том, что обеим нравился один и тот же парень, как это было в первоначальном наброске Боаза, а в том, что они соперничали из-за работы: кто будет озвучивать японский мультфильм. Из трех сюжетов этот казался самым слабым, но для остроты зрелища не хватало драки в кухне с разбитой посудой и рассыпанным мусором. Остальные актеры сбегались и помогали наводить порядок, Крис и Meлисса начинали смеяться, и вечер заканчивался на обычный домашний лад.

Да, это не «Долгий дневной путь»,[22] говорил себе Фрэнк, но зато хорошее упражнение для актеров: пусть оттачивают ремесло и сохраняют трезвую голову. Лично он предпочел бы поменьше реализма, а тут и кухонная раковина, и унитаз. Но сегодня, прислушиваясь к отдельным эпизодам – прогон занял около часа – Фрэнк радовался оживленному обмену репликами и некоторым особо ярким моментам. Да, пьеса не безнадежна.

Когда репетиция закончилась, Тоби отвел режиссера в сторону.

– Насчет этой сцены перед зеркалом, Фрэнк. Должен ли я выглядеть печальным? Или не очень? Я старался думать о том, что жизнь проходит мимо, но при этом не мрачнеть.

– Все в порядке, Тоби. Просто смотри на себя в зеркало. Предоставь аудитории возможность угадать твои мысли. Нужно поработать над монологами. Пока не все получается. Нужно больше чувства. Паника, страдание, что-то в этом роде.

– Но ведь они должны быть смешными?

– Не беспокойся о внешнем впечатлении. Сосредоточься на содержании. Ты же знаешь, что такое – быть отвергнутым. Дай это понять.

Тоби явно поплохело: зрачки расширились, кожа посерела.

Неужели он решил, что Фрэнк намекает на его разрыв с Калебом? Фрэнк вовсе не хотел причинять боль, он не принадлежал к такому типу режиссеров. К тому же, он и не знал в точности, что произошло у Тоби с Калебом.

– Ты только что вернулся с прослушивания, – заторопился он. – Или собеседование прошло неудачно, да ты и не хотел эту работу…

Взгляд Тоби заледенел, омертвел – ему явно не хотелось представлять себя отверженным. Или хуже того: он настолько болезненно переносит это, что не сможет воплотить на сцене.

И вдруг глаза его вспыхнули.

– Вспомнил! – воскликнул Тоби. – На прошлой неделе у меня случился приступ паники, когда я подумал, что придется вернуться в Висконсин.

– Ладно, – не слишком уверенно отозвался Фрэнк.

– Полное отчаяние, а стоило представить, что придется все объяснять родителям…

Фрэнк выслушал актера до конца, поощряя его кивками, хотя лучше бы Тоби подумал над ролью сам, наедине с собой. Все актеры работают именно так – ищут в себе что-то похожее на свой образ. Только те, кто умнее, держат рот на замке, чтобы не прослыть сумасшедшими.

Еще два прогона и перерыв. Половина труппы вышла на лестничную площадку покурить – в доме Аллегра курить не разрешала. Она последовала за Фрэнком на кухню. Фрэнк налил себе стакан воды, Аллегра остановилась в дверях.

– Отлично-отлично-отлично, – пропела она. – Все идет хорошо, правда?

– Понемногу, – ответил Фрэнк.

Аллегра вытянула вверх затянутую в черное трико ногу. Девушка часто проделывала акробатические трюки, неожиданно для себя и других.

– Как продвигаются дела у вас с Джесси Дойл?

– Продвигаются. – Фрэнка несколько удивило, что Аллегра заговорила о Джесси. Он старался до следующей встречи выкинуть Джесси из головы. Но достаточно было этого вопроса, чтобы дверца распахнулась.

Под черной тканью нетерпеливо шевелились пальцы ног.

– Это хорошо. Джессика мне нравится. Честно. Такая… эклектичная. Вы прекрасно дополняете друг друга.

Фрэнк невольно улыбнулся. Улыбка поднялась откуда-то из центра груди, и, как он не пытался удержать свои губы, рот растянулся сам собой.

– Знаешь, – продолжала Аллегра, – ты бы попросил ее привести брата на наше представление. Может, он скажет пару слов, а мы разместим их на рекламке.

Разумеется, подумал Фрэнк. Не Джесси ее интересует, а Дело. Аллегра до абсурда влюблена в этот жалкий набор скетчей. Спит и видит, что спектакль попадется на глаза молодому многообещающему продюсеру, и он поставит его на Бродвее. Даже не заметила, что Тоби уже не встречается с Калебом. В душе Аллегры надежда бьет неиссякаемым ключом, а в душе Фрэнка – еле капает.

– Боюсь, по нынешним временам имя Калеба Дойла неплатежеспособно.

– Ему будет лестно, что мы так не думаем.

– Еще бы не лестно! Ладно, почему бы и нет. Попрошу Джесси, она попросит его. Обещать ничего не могу. – По правде сказать, он боялся просить Джесси. Не дай Бог, решит, что Фрэнк ухаживает за ней только из-за ее брата. С другой стороны, он не знал, хочет ли Джесси, чтобы он хотел ее и только ее. Может быть, она предпочитает, чтобы в ней видели средство для достижения цели, а не объект желания.

– Алли, ты ведь женщина. – Советоваться с ней было бессмысленно, но Фрэнку не терпелось хоть с кем-нибудь поговорить. – Не могу понять, что у Джесси на уме. Хочет ли она, чтобы я гонялся за ней, или ее «нет» значит «нет».

Нога коснулась пола.

– Она сказала «нет»?

– Не сказала. Но к ней просто так не подступиться.

– Но как-то к ней все же можно подобраться?

– Как-то можно.

– Это хороший знак. Лично я люблю, чтобы за мной гонялись – но только если парень мне нравится. Знай я Дойл получше, разобралась бы, ищет ли она чего-то серьезного.

– А я слишком серьезен? – обеспокоился он.

– Ты? Мистер Искренность?

– Эй, я могу и сыграть.

– Ты с ней уже спал?

– Э… да, да. Один раз.

– О! – Это краткое восклицание не сулило ничего хорошего. – Но все-таки она не избегает тебя? Вот и славно. Продолжай в том же духе. Жми. Пусть она видит, что ты доступен. – Аллегра рассмеялась. – По крайней мере, до тех пор, пока ее братец не посмотрит шоу.

Нет, на объективность Аллегры полагаться нельзя, зато даже к своему эгоцентризму она относится с юмором. Оставь Джесси в покое, приказал Фрэнк себе. Сосредоточься. Работай. Доведи до конца эту идиотскую пьесу.

– Спасибо, Алли, – сказал он и побрел обратно в гостиную обсудить с Боазом музыку.

<p>11</p>

– Алло, Джессика? Прости, что беспокою тебя в выходной день, но тут… ой, извини. Это Генри. Я никогда не научусь обращаться с этими штуками. Я только хотел спросить, ты разобралась на прошлой неделе с ежеквартальными выплатами налогов? Ведь их сейчас надо платить, так? Или до конца года можно не беспокоиться? Ну вот, наговорил все это и понял, что вполне мог подождать до понедельника. А еще, я верно усвоил: твой брат – Калеб Дойл, драматург? Кто-то из наших на днях хвалил его работу. Можешь рассказать мне про него? Он, кажется, математикой интересуется, так? Не могла бы ты попросить его объяснить мне, что такое алгоритм? Я-то напрочь не способен разобраться, но он, похоже, сумеет растолковать это даже такому придурку, как я. Не могла бы ты нас познакомить? Чушь всякую несу, да? Извини. Можешь сегодня не перезванивать. В понедельник разберемся. Ты же меня знаешь: до понедельника я забуду, что сказать хотел.


10

<p>10</p>

На клене под окном дома по Западной Сто Четвертой гомонили птицы. Яркое солнце, ранний утренний час – всего десять. С полдюжины сонных актеров расселись на сосновом полу и на старом диване, потягиваясь, моргая, допивая растворимый кофе. Помятые лица, помятая одежда. Ночные животные, застигнутые дневным светом.

– Не знаю, – пробормотал Фрэнк. – Тоби чистит зубы – это не так уж интересно. Есть предложения?

– Пусть принимает душ, – предложила Аллегра.

– Сидит на унитазе, – добавил Дуайт.

Фрэнк застонал.

– Мы делаем реальное шоу, но не настолько реальное.

Тоби сидел на полу, скрестив ноги, улыбался, стараясь выглядеть «своим парнем», но больше был похож, как обычно, на неуклюжего, напуганного оленя.

Первое представления этой пьесы – скетча, фарса – состоится в пятницу. Осталось меньше недели. Пьесу назвали «2Б» по номеру квартиры. Цикл зарисовок из жизни ребят, снимающих вместе жилье в Нью-Йорке. «Срез жизни», так это обозначалось, но из-под пера приятеля Аллегры, Боаза, выходил скорее «срез мыльной оперы». Боаз только что перебрался в Штаты из Израиля, и мозги его основательно пропитались второсортным американским телевидением. Фрэнк с помощью актеров переделывал его сценарий в импровизацию а-ля Майк Ли,[17] в надежде обрести новые истины или хотя бы избавиться от набивших оскомину клише.

Действие пьесы происходило в гостиной, открывавшейся в столовую, которая могла вместить двадцать зрителей. Фрэнку пришло в голову сделать антракт и провести публику по коридору, показать им персонажей у себя в комнатах. По пути они проходят мимо ванной – кого-то надо поместить в санузел. Единственным кандидатом на эту роль оставался Тоби. Теперь требовался мозговой штурм: решить, что же он будет делать в ванной.

– Уж вы мне поверьте, – настаивала Аллегра. – Не мне одной хотелось бы видеть задницу Тоби. Причем не обязательно на унитазе. Пусть принимает душ.

– Или бреется, – подала голос Мелисса. – У меня был приятель, так он всегда брился голым. Не знаю, зачем. Холодно ведь.

В глазах Тоби проступило страдание. Он догадался, наконец, что ребята не шутят.

Аллегра, Мелисса и Дуайт вечно суетились вокруг Тоби. Фрэнк этого не понимал. Ну да, высокий, симпатичный блондин. Однажды Дуайт принялся восторженно описывать тело Тоби, как оно расширяется вниз от талии, переходя в «настоящую жопистую жопу». Фрэнк только плечами пожал. Он еще мог понять привлекательность мачо, таких мужчин, как Брэд Питт (по крайней мере, теоретически), но мальчик-андрогин, почти, но не совсем девушка – не лучше ли увлечься настоящей женщиной?

Тоби он задействовал в пьесе отчасти для того, чтобы угодить Джесси и ее брату. Потом Тоби порвал с Калебом и переехал на Западную Сто Четвертую. Дуайт прозвал Тоби «Евой Харрингтон»,[18] но Тоби был слишком серьезен и прост, чтобы сделать себе карьеру через задницу. Карьеристу нужен шарм. Фрэнк и то не забывал общаться и создавать «публичный имидж», даже когда сцена полностью поглощала его. Тоби неплохой актер, войдя в образ, он работает сосредоточенно и четко. К сожалению, уйма времени уходила на то, чтобы в этот образ войти. В реальной жизни Тоби неуклюж, медлителен и слишком серьезен.

– Хмм? – протянул Тоби. – Голым? Это обязательно? То есть – сами подумайте. Меня же не будут воспринимать всерьез, если я всем покажу – ну, задницу!

– Смотря какую задницу, – возразил Дуайт.

– То есть я хочу, чтобы люди воспринимали меня как актера. Не как ангелочка.

– Ты вовсе не ангелочек, – с ямайским акцентом протянула Ирис. – Ты – ангел!

Все расхохотались – все, кроме Тоби.

– Не ты один будешь голым, – напомнила Аллегра. – Мне предстоит постельная сцена.

– Так то в постели, – заныл Тоби. – Под одеялом!

– И подо мной! – со смешком вставил Дуайт.

– Ох, не напоминай! – рыкнул Боаз. Темноволосый коротышка, с красивым одутловатым лицом, вечно злился – не столько на Аллегру, сколько на все, что происходило с его пьесой. На репетициях он почти все время молчал, хотя ни одной не пропустил.

– То-то и оно, – вступился Фрэнк. – Если мы покажем Тоби голым, сцена с Аллегрой и Дуайтом утратит эффект неожиданности.

– Да! – подхватил Тоби. – Точно! Я не то чтобы стесняюсь – да что там! Не хочется пьесу портить.

– Да-да, конечно, – закивала Аллегра.

– Цып-цып-цып, – проквохтал Дуайт.

– Хорошо, – продолжал Фрэнк. – Тоби не будет снимать штаны. Ты будешь смотреть в зеркало, – предложил он актеру. – Твой персонаж поглощен собой. А потом еще что-нибудь придумаем. – Достаточно уже времени потеряно в спорах о заднице Тоби.

– Заметили, как Тоби все время твердит «да что там»? – съехидничал Дуайт. – Держу пари, в школе он играл «славного парня» Чарли Брауна!

– Нет! – вознегодовал Тоби. – Я был Снупи.[19]

Фрэнк похлопал в ладоши.

– Ребята! Пошли дальше! Прогон.

Все равно, что котов дрессировать. Они научились язвить тоньше, но в целом эта команда столь же неукротима, как и те, в школе номер 41. Сюда бы миссис Андерсон. Она-то умеет обращаться с артистами.

Они прогоняли сцену за сценой – еще не играли, но уже и не читали с листа.

В этой квартире можно ставить спектакль. Ряд комнат с высокими потолками, когда-то нарядных, а сейчас грязных. Апартаменты принадлежали тетке Аллегры, Алисии, переехавшей в Майями. Аллегра сдавала комнаты коллегам-актерам. Фрэнк съехал отсюда всего полгода назад, осознав, что староват для такой жизни – матрас на полу, один санузел на шестерых. Большинству из них шло к тридцати, но во имя искусства они все еще жили по-студенчески.

Этому и посвящена пьеса «2Б»: жизнь на нижнем этаже, точнее даже, в подвале шоу-бизнеса. Проект задумала Аллегра, узнав, что ее новый приятель хочет писать сценарии. Ей требовался выход для собственных талантов и талантов друзей. Аллегра Альварец родилась на Кубе, но ее родители давно перебрались в Штаты и успели накопить достаточно денег, чтобы дочь превратилась в «свободную белую» представительницу богемы.

Пьеса состояла из трех одноактных зарисовок. В первом сюжете участвовал Тоби – молодой актер, безуспешно пытающийся получить роль на кастингах и прослушиваниях. Это происходило и в жизни, с Тоби, и с другими ребятами. Он произносил несколько меланхоличных монологов о том, как он счастлив, обращаясь к Крис, которая сидела неподвижно перед телевизором – здоровенная лесбиянка с Ямайки, эдакий сфинкс – и все время молчала.

«Сегодня прослушивание прошло «на ура». И собеседование тоже. У меня все получается. Ты не поверишь, они ждут не дождутся заполучить меня в новую постановку Сондхейма.[20] И «Братья Саломон»[21] тоже. Я слишком разносторонний, вот в чем беда. Чтобы ты выбрала на моем месте? Бизнес или театр? Не так-то просто…»

Монологи становились все нелепее по мере того, как Тоби – или «Тоби» – приближался к грани отчаяния. О его провалах и неудачах публика должна была догадаться сама. Тоби много вложил в роль от самого себя – Фрэнк подозревал, что не обошлось без подсказки со стороны Калеба Дойла – но текст так и не ожил. Крис, глухо молчавшая во время этих сцен, все-таки перетягивала одеяло на себя.

Во втором сюжете Дуайт играл умницу, который делит комнату с Аллегрой и состоит с ней в дружеских, даже братских отношениях. Однажды ночью, бурно переживая все свои неудачи, молодые люди бросаются в объятия друг друга, и все завершается постельной сценой. В реальной жизни этого случиться не могло: Дуайт действительно умный и забавный парень, правда, очень толстый – своему грушеобразному лицу он пытался придать форму, обрамив его куцей бородкой, – но при этом убежденный и неисправимый гей. На самом деле два года назад в постель с Аллегрой рухнул Фрэнк. Секс застал их врасплох, акт был неистовым и таким стремительным, что все закончилось прежде, чем они успели как следует раздеться. Какое-то время они не могли смотреть друг другу в глаза, стесняясь воспоминания о том, как тыкались лицами и лизали друг друга, но через несколько недель смущение рассеялось, они снова стали друзьями, посмеялись над тем, что произошло, и забыли.

Вот почему Фрэнк был ошеломлен, увидев этот эпизод в рукописи Боаза. Аллегра потихоньку сообщила ему, что обо всем рассказала Боазу, заменив имена. Фрэнк предпочел бы вовсе вычеркнуть этот сюжет, но Аллегра настаивала: история по-доброму смешная. Тут она была права. Они начали работать над этой сценой, словно над вымыслом, и уже через несколько дней она превратилась в историю о совершенно других людях.

В третьем акте Крис и Мелисса живут в одной комнате и все время ссорятся. «Девчонка, девчонка», – исступленно повторяет Крис. Женственная и наивная Мелисса, действительно, не вписывалась в эту компанию. Они с Крис ссорились по любому поводу: из-за телефонного счета и из-за того, кто воспользовался чужим шампунем, зубной пастой, туалетной бумагой. Пакет скисшего молока приводил к скандалу и драке. Подлинная причина антагонизма заключалась не в том, что обеим нравился один и тот же парень, как это было в первоначальном наброске Боаза, а в том, что они соперничали из-за работы: кто будет озвучивать японский мультфильм. Из трех сюжетов этот казался самым слабым, но для остроты зрелища не хватало драки в кухне с разбитой посудой и рассыпанным мусором. Остальные актеры сбегались и помогали наводить порядок, Крис и Meлисса начинали смеяться, и вечер заканчивался на обычный домашний лад.

Да, это не «Долгий дневной путь»,[22] говорил себе Фрэнк, но зато хорошее упражнение для актеров: пусть оттачивают ремесло и сохраняют трезвую голову. Лично он предпочел бы поменьше реализма, а тут и кухонная раковина, и унитаз. Но сегодня, прислушиваясь к отдельным эпизодам – прогон занял около часа – Фрэнк радовался оживленному обмену репликами и некоторым особо ярким моментам. Да, пьеса не безнадежна.

Когда репетиция закончилась, Тоби отвел режиссера в сторону.

– Насчет этой сцены перед зеркалом, Фрэнк. Должен ли я выглядеть печальным? Или не очень? Я старался думать о том, что жизнь проходит мимо, но при этом не мрачнеть.

– Все в порядке, Тоби. Просто смотри на себя в зеркало. Предоставь аудитории возможность угадать твои мысли. Нужно поработать над монологами. Пока не все получается. Нужно больше чувства. Паника, страдание, что-то в этом роде.

– Но ведь они должны быть смешными?

– Не беспокойся о внешнем впечатлении. Сосредоточься на содержании. Ты же знаешь, что такое – быть отвергнутым. Дай это понять.

Тоби явно поплохело: зрачки расширились, кожа посерела.

Неужели он решил, что Фрэнк намекает на его разрыв с Калебом? Фрэнк вовсе не хотел причинять боль, он не принадлежал к такому типу режиссеров. К тому же, он и не знал в точности, что произошло у Тоби с Калебом.

– Ты только что вернулся с прослушивания, – заторопился он. – Или собеседование прошло неудачно, да ты и не хотел эту работу…

Взгляд Тоби заледенел, омертвел – ему явно не хотелось представлять себя отверженным. Или хуже того: он настолько болезненно переносит это, что не сможет воплотить на сцене.

И вдруг глаза его вспыхнули.

– Вспомнил! – воскликнул Тоби. – На прошлой неделе у меня случился приступ паники, когда я подумал, что придется вернуться в Висконсин.

– Ладно, – не слишком уверенно отозвался Фрэнк.

– Полное отчаяние, а стоило представить, что придется все объяснять родителям…

Фрэнк выслушал актера до конца, поощряя его кивками, хотя лучше бы Тоби подумал над ролью сам, наедине с собой. Все актеры работают именно так – ищут в себе что-то похожее на свой образ. Только те, кто умнее, держат рот на замке, чтобы не прослыть сумасшедшими.

Еще два прогона и перерыв. Половина труппы вышла на лестничную площадку покурить – в доме Аллегра курить не разрешала. Она последовала за Фрэнком на кухню. Фрэнк налил себе стакан воды, Аллегра остановилась в дверях.

– Отлично-отлично-отлично, – пропела она. – Все идет хорошо, правда?

– Понемногу, – ответил Фрэнк.

Аллегра вытянула вверх затянутую в черное трико ногу. Девушка часто проделывала акробатические трюки, неожиданно для себя и других.

– Как продвигаются дела у вас с Джесси Дойл?

– Продвигаются. – Фрэнка несколько удивило, что Аллегра заговорила о Джесси. Он старался до следующей встречи выкинуть Джесси из головы. Но достаточно было этого вопроса, чтобы дверца распахнулась.

Под черной тканью нетерпеливо шевелились пальцы ног.

– Это хорошо. Джессика мне нравится. Честно. Такая… эклектичная. Вы прекрасно дополняете друг друга.

Фрэнк невольно улыбнулся. Улыбка поднялась откуда-то из центра груди, и, как он не пытался удержать свои губы, рот растянулся сам собой.

– Знаешь, – продолжала Аллегра, – ты бы попросил ее привести брата на наше представление. Может, он скажет пару слов, а мы разместим их на рекламке.

Разумеется, подумал Фрэнк. Не Джесси ее интересует, а Дело. Аллегра до абсурда влюблена в этот жалкий набор скетчей. Спит и видит, что спектакль попадется на глаза молодому многообещающему продюсеру, и он поставит его на Бродвее. Даже не заметила, что Тоби уже не встречается с Калебом. В душе Аллегры надежда бьет неиссякаемым ключом, а в душе Фрэнка – еле капает.

– Боюсь, по нынешним временам имя Калеба Дойла неплатежеспособно.

– Ему будет лестно, что мы так не думаем.

– Еще бы не лестно! Ладно, почему бы и нет. Попрошу Джесси, она попросит его. Обещать ничего не могу. – По правде сказать, он боялся просить Джесси. Не дай Бог, решит, что Фрэнк ухаживает за ней только из-за ее брата. С другой стороны, он не знал, хочет ли Джесси, чтобы он хотел ее и только ее. Может быть, она предпочитает, чтобы в ней видели средство для достижения цели, а не объект желания.

– Алли, ты ведь женщина. – Советоваться с ней было бессмысленно, но Фрэнку не терпелось хоть с кем-нибудь поговорить. – Не могу понять, что у Джесси на уме. Хочет ли она, чтобы я гонялся за ней, или ее «нет» значит «нет».

Нога коснулась пола.

– Она сказала «нет»?

– Не сказала. Но к ней просто так не подступиться.

– Но как-то к ней все же можно подобраться?

– Как-то можно.

– Это хороший знак. Лично я люблю, чтобы за мной гонялись – но только если парень мне нравится. Знай я Дойл получше, разобралась бы, ищет ли она чего-то серьезного.

– А я слишком серьезен? – обеспокоился он.

– Ты? Мистер Искренность?

– Эй, я могу и сыграть.

– Ты с ней уже спал?

– Э… да, да. Один раз.

– О! – Это краткое восклицание не сулило ничего хорошего. – Но все-таки она не избегает тебя? Вот и славно. Продолжай в том же духе. Жми. Пусть она видит, что ты доступен. – Аллегра рассмеялась. – По крайней мере, до тех пор, пока ее братец не посмотрит шоу.

Нет, на объективность Аллегры полагаться нельзя, зато даже к своему эгоцентризму она относится с юмором. Оставь Джесси в покое, приказал Фрэнк себе. Сосредоточься. Работай. Доведи до конца эту идиотскую пьесу.

– Спасибо, Алли, – сказал он и побрел обратно в гостиную обсудить с Боазом музыку.


11

<p>11</p>

– Алло, Джессика? Прости, что беспокою тебя в выходной день, но тут… ой, извини. Это Генри. Я никогда не научусь обращаться с этими штуками. Я только хотел спросить, ты разобралась на прошлой неделе с ежеквартальными выплатами налогов? Ведь их сейчас надо платить, так? Или до конца года можно не беспокоиться? Ну вот, наговорил все это и понял, что вполне мог подождать до понедельника. А еще, я верно усвоил: твой брат – Калеб Дойл, драматург? Кто-то из наших на днях хвалил его работу. Можешь рассказать мне про него? Он, кажется, математикой интересуется, так? Не могла бы ты попросить его объяснить мне, что такое алгоритм? Я-то напрочь не способен разобраться, но он, похоже, сумеет растолковать это даже такому придурку, как я. Не могла бы ты нас познакомить? Чушь всякую несу, да? Извини. Можешь сегодня не перезванивать. В понедельник разберемся. Ты же меня знаешь: до понедельника я забуду, что сказать хотел.


Воскресенье

12

13

14

15

16

17

18

19

<p>Воскресенье</p>
<p>12</p>

Под окном несла свои волны река Гудзон, мягкое ртутное зеркало, спокойное и ровное ясным безветренным утром. Слева, сперва замедленно, потом ускоряясь, начали распахиваться высокие стальные ворота моста Таппан-Зи. Решетка взмыла вверх, и поезд вонзился в густую зелень, облака и мазки свежей, только что распустившейся листвы. Они покинули убежище города и устремились в дикий мир пригорода.

– Порой он обращается ко мне, словно к единственному другу, – сказала Джесси. – А потом вообще забывает о моем существовании. Принимает, как нечто само собой разумеющееся. Наверное, я должна быть польщена. – Джесси рассмеялась. – Он такой рассеянный. На его фоне я – деловая женщина.

Воскресное утро, кроме них с Калебом в электричке, следующей в северном направлении, почти никого нет. Они едут отмечать день рождения Калеба. Праздник назначен на пятницу, но мама отказалась выезжать в город, поэтому сегодня им пришлось отправиться в Бикон.

Калеб сидит у окна, сложив на коленях несколько номеров «Таймс». Почему он продолжает читать газету, сгубившую его жизнь? Джессике этого не понять. Воскресный выпуск хуже всего. Но сейчас Калеб не читает, а с кроткой, терпеливой и рассеянной улыбкой слушает сестру.

– Избалован? – задает она риторический вопрос. – Господи, еще как! Перед премьерой он уверял, что спектакль провалится. Мрачный-мрачный-мрачный-мрачнее некуда. Посыпались положительные рецензии. Думаешь, он хоть немного приободрился? Куда там! Теперь он ворчит: дескать, все это можно было предсказать заранее.

Джесси пересказывала новости из жизни Генри Льюса. Это началось еще на вокзале с восклицания: «Не поверишь, о чем Генри попросил меня как-то на днях. Купить ему «горшочек». Не для цветов, сам понимаешь». – Ей это казалось смешным, но Калеб с трудом выдавил из себя улыбку.

– Он не знает жизни – весь в искусстве, но и в нем он узок. Только на днях я поняла: он ничего не умеет, кроме как играть. Не может быть режиссером. Не может писать. Даже преподавать не может. Еще странно, что вовсе не свихнулся. Испорченный, избалованный, эгоцентричный, тупой. Если бы не я, страшно подумать, как бы он тут жил, в Нью-Йорке. Честное слово.

– Ты жалуешься или хвастаешься?

Калеб говорил сдержанным, нейтральным тоном, но Джесси почувствовала упрек.

– Всего понемногу, – признала она. – Но это правда интересно. Трудно и в то же время здорово – работать бок о бок с настоящим гением. Видеть, от каких мелочей он зависит. Колосс на глиняных ногах.

Калеб нахмурился.

– Это не значит, что ты – не гений, Кэл. Ты тоже.

– Кто это сказал? – Он низко опустил голову, короткая бородка уперлась в шею. – «Гений» – дурацкое слово. Нет никаких гениев, особенно в театре.

Черт бы побрал эту бородку. Он думает – клево, а на самом деле – куцая, искусственная какая-то щетина. Такая поросль вышла из моды лет пять тому назад. Но уж если Джесси не поспевает в ногу со временем, то Калеб и вовсе… Толстые очки в черной оправе, бородка – вылитый козел в библиотеке.

– Актер – всегда гений, – возразила она. – Он должен мгновенно перевоплощаться, весь, телом и душой. Не постепенно, как это происходит у писателей и художников.

Взгляд Калеба утратил пристальность, устремился куда-то вдаль.

Джесси не сдавалась:

– Я пришла к выводу: актеры, во всяком случае, хорошие актеры – это мудрые безумцы. С Генри никогда не знаешь, с кем будешь иметь дело в следующую минуту: с безумцем или с мудрецом.

В общении с братом большая часть монологов выпадала на долю Джесси. Порой она упрекала в этом Калеба – можно ли так погружаться в свои мысли, быть таким «анально-ретентивным» (все мы сейчас знакомы с психоанализом), – но винила и себя: болтает, болтает, словно таким образом доказывает, что она еще жива.

– Актерам свойственна волшебная бездумность, – продолжала она. – У меня ее нет. Вот почему я не смогла толком играть ни в колледже, ни на курсах. В смысле – я не чересчур умна для актрисы, но слишком рациональна, слишком анализирую себя.

Она явно напрашивалась на отпор, но Калеб все еще сдерживался. Прятался от нее глубоко в себе.

– Обдумываешь следующую сцену? – Провокационный вопрос. – Погружен в очередной мегапроект?

Калеб вздохнул:

– Я тебе уже говорил. Никакого проекта нет.

– Ладно. Можно это не обсуждать.

– Обсуждать-то нечего. Вот уже много месяцев я ничего не пишу. Хотелось бы знать, почему. – Не агрессивный, но холодный и самодовольный сарказм. Умеет же человек страдать в полном сознании своей правоты.

– Начнешь снова. Не подгоняй себя.

– Хм! – Отвернувшись, он уперся взглядом в окно.

Все ясно, подумала Джесси, ему не пишется, и говорить об этом он не желает. Понятное дело. Однако надо во что бы то ни стало привлечь внимание Калеба. И она рискнула выложить козыря.

– Фрэнк говорит, Тоби хорошо играет в его постановке.

– Рад за Тоби. – Он и глазом не моргнул.

– Ты ведь придешь посмотреть?

– Не в эти выходные. В следующие. Может быть. В эти выходные у меня замечательный праздник, не забыла?

Джесси фыркнула.

– Я пробила Тоби на эту роль, а ты даже не придешь? Как раз из-за него?

– Можно подумать, я боюсь встречи с Тоби. – Уголок рта презрительно вздернут. – И никого ты не пробивала. Фрэнк его пригласил.

– Но Фрэнк познакомился с ним через меня.

– Как поживает старина Фрэнк?

Вроде бы невинный вопрос – сменить тему, – но Джесси расслышала презрительную снисходительность в его тоне.

– Мне казалось, Фрэнк тебе нравится.

– А что в нем может не нравится? – Подразумевая, что нравиться особо нечему.

– Жаль, ты не видел его спектакль в школе. Это было здорово! Вчера они выступали в последний раз. Ты так и не сходил. Фрэнк – хороший режиссер. Просто чудесно, как дети старались играть по-настоящему. Оказывается, «Плавучий театр» – интересная вещь, глубокая, я и не догадывалась…

Калеб снова отключился.

В ярости Джесси достала мобильник, нажала кнопку.

Калеба передернуло.

– Кому ты звонишь?

– Проверяю, не было ли чего от Генри. – Чистой воды показуха. Вчера Генри действительно позвонил, но такое случалось редко. Сегодня она взяла с собой телефон для виду, доказать самой себе, что кто-то постоянно в ней нуждается.

Разумеется, никаких сообщений, даже от Фрэнка, на автоответчике не оказалось. Выключив телефон, Джесси убрала его в карман пальто.

– Вчера Генри оставил такое странное сообщение, – сказала она. – Спрашивал о тебе.

– Обо мне?

Сообщение было настолько глупое, Джесси сразу же выкинула его из головы.

– Спрашивал, ты ли – тот самый Дойл, драматург.

– Может, хочет, чтобы я написал пьесу под него?

– Вообще-то, он хотел, чтобы ты объяснил ему что-то насчет алгоритмов.

– Э?

Джесси расхохоталась.

– Так он сказал. Я тоже удивилась.

– Господи! Стоит пустить в ход пару математических метафор, и люди примут тебя за Эйнштейна. Какого черта Генри Льюсу понадобились алгоритмы?

– Понятия не имею. Наверное, просто красивое слово. Или удочку закинул – вы же с ним не знакомы, верно?

– Нет.

– А стоит. Вы бы пришлись друг другу по вкусу.

Калеб испустил очередной вздох.

Мне нечего сказать Генри Льюсу. Я так устал от актеров. От любых актеров.

Генри не такой, как другие актеры. Он особенный. У него мозги работают, у него есть душа. Он настоящий артист. У вас с ним много общего. Давай я приведу его на твою вечеринку в пятницу?

Калеб уставился на сестру:

– Ты хоть сама себя слышишь? Вот уже полчаса ворчишь и жалуешься на своего полоумного босса, эгоиста и эгоцентрика. Безумного мудреца. Наркомана.

– Он не наркоман. Без травки он плохо спит.

– У нас много общего, вот как? Да уж, конечно. Жалкий неудачник и удачно продавшийся актер?

– Генри не продавался!

– А как это назвать? Человек заложил душу ради гребаного бродвейского мюзикла. Что дальше? Сериал? «Площади Голливуда»?[23] Он распрощался с искусством. Может быть, он пока еще этого не понимает. Или уже осознал, и потому-то ему приходится обкуриться, чтобы заснуть.

Джесси свирепо смотрела на брата. Генри Льюс принадлежал лично ей. Никто, кроме нее, не имеет права его критиковать.

– Неправда! – решительно отрезала она. – У вас очень много общего. Да, Генри избалован, но не больше твоего. В эгоцентричности ты ему не уступишь. Мне очень жаль, что твоя пьеса провалилась. Очень жаль, что ты несчастен. Но это не дает тебе права судить всех вокруг.

– Никого я не сужу. У меня депрессия.

– Вы… гении. – Неподходящее слово, но другие не шли на ум. – Даже на гребне успеха вам подавай еще и еще. Что тебе, что Генри. Если вы не жалуетесь на провал, вы жалуетесь на свой успех.

– Последнее время у меня нет оснований жаловаться на успех.

– Да, твоя пьеса провалилась. Хорошая пьеса. Мне она нравилась. Но ты напишешь другую. Жалуешься на свои неудачи, а мы, плебеи, на все бы пошли ради такого успеха, который ты считаешь провалом.

Калеб помолчал. Он бросил на сестру виноватый взгляд, но извиняться не стал.

– Ты не понимаешь. Успех сам по себе ничего не решает. Хуже того: ты становишься уязвимым. Перестаешь понимать, зачем вообще в это полез. Если у меня был успех, это еще не значит, будто жаловаться не на что. Причин предостаточно: ни друга, ни профессии, ни любимой работы, ничего нет.

– У тебя есть миллион.

– И его уже нет. – При упоминании о деньгах Калеб сперва рассердился, а потом смутился. Тревожно оглянулся по сторонам – не слышал ли кто.

– Миллиона никогда не было, – прошептал он. – Налоги, вычеты. А потом деньги просто разошлись.

– Разве пентхаус не поднялся в цене? Калеб приоткрыл рот и снова закрыл.

– Да и что такое деньги? Работа – вот главное. А чтобы продолжать работать, необходим успех. Может, никто больше не будет ставить мои пьесы. Одна мысль об этом не дает мне писать. Не знаю, что мне делать, как жить. Сейчас я твердо могу рассчитывать только на одно: на некролог в «Таймc».

– А я не могу и на это рассчитывать! – вскрикнула Джесси. – Я бы все отдала за некролог в «Таймc».

Калеб вытаращился на нее и рассмеялся – безрадостным, суховатым смехом. Поделом ей. Джесси присоединилась к нему.

– Только послушать! – сказал Калеб. – До чего мы договорились.

– Ты первый начал. Ты ругал Генри. – Отсмеявшись, она снова ощутила гнев. Джесси всегда заступалась за Генри, ее задевало, что Калеб не воспринимает ее всерьез. Вопреки самой себе она обижалась даже на то, что «Таймc» никогда не опубликует ее некролог – впрочем, это мы еще посмотрим.

– Почему ты относишь себя к плебеям? – сказал Калеб. – Ты – умная, талантливая, работоспособная. Генри Льюсу повезло с тобой.

Но, произнося эти слова, Калеб не смотрел в ее сторону, словно ему неловко было говорить такое родной сестре.

<p>13</p>

Джазовый ритм колес нарастал, становился громче, а потом вдруг затих вдали, и остались только пригородные шумы, пение птиц, гудение газонокосилок. Они стояли на платформе в Биконе. Пахло свежескошенной травой – сладкий, тягучий аромат марципана. Этот запах тревожил Калеба, словно сам он забыл подстричь газон, словно эта работа все еще входила в его обязанности.

Хорошо, что мама не дожидалась их на парковке. Он не сказал, на каком поезде приедет, обещал взять на станции такси. Когда мама оказывалась за рулем, Калеб превращался в ребенка, беспомощного, зависимого от старших.

– Что за дыра, – ворчала в машине Джесси. – Час езды от столицы мира, а люди ведут себя словно в Засраке, штат Айова.

За окнами привычный с детства пейзаж: заправочные станции, минимаркеты, школа, где они учились – кирпичная коробка с высокими, будто фабричными, трубами. Джесси оживилась, начала повторять старые шутки. Калеб Давно уже подметил, что сестра говорит без умолку, лишь бы не оставаться наедине с собственными мыслями.

Они свернули за угол – солидные дома с маленькими лужайками, тенистая улочка, старинный рабочий квартал, где ничего не изменилось, кроме автомобилей на подъездных дорожках. Такси притормозило перед белым домом с застекленной верандой. Трава в саду уже скошена – теперь мама подстригает газон сама. И за садом присматривает. На высоких клумбах рядами цветут тюльпаны – алые, желтые, лиловые.

– Я заплачу, – предложил Калеб, когда сестра потянулась за кошельком. – Из своих миллионов.

Такси уехало, брат с сестрой остались стоять лицом к дому, простому и здоровому, как деревенское молоко, опрятному, как похороны. Стронувшись с места, они медленно пошли по дорожке.

Жалюзийная дверь распахнулась. Вот и мать – в рабочей блузе, приталенных джинсах, с широченной улыбкой на лице. О помаде она сегодня забыла, но в парикмахерской побывала недавно. Волосы завиты, окрашены в бежевый цвет, седина почти незаметна.

– Дорогие мои, дорогие! – негромко окликнула она детей, стараясь не потревожить при этом соседей. – Добрались без проблем?

Калеб подошел к ней первым.

Мать легонько коснулась его плеча, поцеловала в щеку.

– С днем рождения, Калеб!

– И тебе счастливого дня нерождения.

Мать закатила глаза, будто старая шутка слегка ее шокировала.

– Сказать по правде, это тебе не идет, – для большей убедительности она притронулась к своему подбородку. – Похож на козла.

– Пытаюсь угнаться за модой.

Взмахом руки она отослала сына в дом, поцеловала в щеку дочь.

– Джессика! Прекрасно выглядишь, дорогая. Похудела?

– Ни капельки!

Другим людям не понять, каким образом эта тихая, сдержанная, безобидная с виду женщина сводит их с ума. Но другие люди не приходились родными детьми Молли Дойл.

Дом обставили лет тридцать назад в стиле Этана Аллена.[24] Книжные шкафы в гостиной забиты дешевым чтивом – мать предавалась чтению детективов с таким же исступлением, как прежде – курению (пять лет назад она выкурила последнюю пачку «Сайлема»). На стенах – полки с сувенирами: керамические наперстки, глиняные фигурки животных, голубоглазые «Хуммели»,[25] всякие безделушки, появившиеся с отъездом Джесси в колледж и размножившиеся после смерти отца. После стольких лет экономии и практичности в матери вдруг проснулась страсть к бессмысленным «украшениям». Когда Джесси попыталась воспротивиться наплыву хрупких безделушек, мать безмятежно возразила:

– Я же могу не бояться, что внуки их перебьют, верно? Умная женщина. Спокойная, вся в себе, всегда такая разумная и вежливая. Терпеть не может сцен. Калеб порой гадал, как бы сложилась их жизнь, будь их мать склонна к домашним драмам, как славные громкоголосые итальянки. Возможно, тогда их с Джесси не потянуло бы в театр?

Об отце напоминала единственная фотография на камине – красивый, с резкими чертами лица мужчина в спортивной рубашке. До рождения детей он служил в полиции Нью-Йорка, потом перевелся в Бикон. Снимки отца в форме мать давно спрятала. Калеб и Джесси были детьми, когда он оставил государственную службу и нанялся присматривать за местным полем для гольфа. Работа как раз для него – веселого, шумного, дружелюбного человека, любителя мужской компании. С малышами он возился как самый нежный, даже сентиментальный папаша, но с подростками не находил общего языка. На памяти Калеба отец бывал порой раздражен, чаще – старался, как лучше, и никогда не мог добиться толку.

В столовой был накрыт стол, но из кухни не тянуло ароматами приготовленной пищи или их перебивал пряный запах увядших цветов. Сигаретный дым и «Олд Спайс» выветрились давным-давно. Похоже, мать заказала готовые блюда в «Шопрайте».

– Перейдем в кухню, детки. Расскажете мне, как у вас дела, а я пока включу микроволновку.

Калеб и Джесси достали из холодильника по банке «диет-соды» и устроились за кухонным столом с пластиковой столешницей. Калеб любил эту кухню. Здесь он чувствовал себя дома. «Здесь мои корни», твердил он себе. Слегка обветшавшая кухня небогатой семьи, занавески в цветочек и купленный еще в шестидесятые годы бледно-зеленый холодильник.

– Старомодный воскресный обед, – без тени иронии провозгласила мать, вскрывая пластмассовые коробки. – Обычно мне одной хватает и супа с бутербродом. Ну, рассказывайте же! Чем занимаетесь?

Джесси, нахмурившись, оглянулась на брата, уступая ему очередь.

– Все, как обычно, – заговорил он. – Писанина. Дела. Встречи. Ничего особенного. – Но он так и не сумел солгать. – Признаться, последнее время пишу я с трудом. После того, как та пьеса провалилась.

– Но ведь тебе за нее заплатили, верно?

– Да. Но не так много, как мы рассчитывали.

– В следующий раз выйдет лучше, я уверена. А ты, Джессика? У тебя как дела?

Мать ничего не понимала. Где ей! С ее точки зрения, писать пьесы – такая же работа, как любая другая. Получаешь гонорар, а порой – премию. Театр – совершенно чужой мир для нее. Она не побывала ни на одном из его спектаклей.

Молли Дойл ненавидела город. Она выросла в Квинсе, но едва выйдя замуж, переехала в пригород. Нью-Йорк она видела глазами своего мужа-полицейского: криминальная столица. Молли смирилась с мыслью, что в этом городе живут ее дети, но отказывалась приехать, чтобы повидать их или чтобы посмотреть на работу сына. Калеб перестал бороться с ее прихотями, он находил их забавными. Психоаналитик полагала, что Калеб обижен на мать, но врач ошибалась. Даже к лучшему, что мать не смотрела его пьесы. Все равно ничего не поймет. Или поймет – это еще хуже.

Джесси начала рассказывать о своей работе с Генри – бодро, хвастливо, никаких жалоб, как в поезде.

– Хорошо-хорошо, – кивала мать ей в такт. Имя Генри Льюса не говорило ей ровным счетом ничего. – Я забыла: ты вроде бы говорила, он женат – или нет?

– Нет. Но с ним я в безопасности. Он – известный гомик.

– Хмм! – Этот возглас должен был прозвучать по-светски равнодушно, но больше смахивал на испуганный вскрик. – Встречаешься с кем-нибудь?

– В данный момент нет.

– Не стоит, обжегшись на молоке, дуть на воду. Мужчины, конечно, никуда не годятся, – продолжала всеведущая мать, – но с ними порой забавно. Выходить замуж совершенно не обязательно. Хватит уж. Но только потому, что сама-знаешь-кто оказался подонком…

Микроволновка подала сигнал.

– Готово. Берем тарелки и идем в столовую.

По пути Джесси яростно переглянулась с Калебом. Она только что вслух не произнесла: «Можешь себе представить?!» Однако Калеба удивило, что Джесси так и не упомянула Фрэнка. Похоже, она пытается его уберечь. Стоит матери заинтересоваться Фрэнком, с бедным малым будет покончено. Калебу Фрэнк искренне нравился. Вряд ли Фрэнк столь же хорошо относился к нему, но Калеба это устраивало. Он готов был уважать Фрэнка за это.

Калеба мать никогда не спрашивала, есть ли у него кто-нибудь, и его это более чем устраивало.

Все расселись за столом. Молли налила вина себе и Джесси, а потом спросила Калеба, налить ли ему.

– Твой день рождения.

– Почему бы и нет?

Молитву перед едой они не читали. Мать все еще ходила на службу, но обращаться к Богу за столом, пусть и в тесном семейном кругу, ей казалось чересчур пафосным, мелодраматичным – театральным жестом.

– Ура! – сказала она, поднимая бокал. – Еще раз, дорогой. С днем рождения! – Молли сделала изрядный глоток. Каждый день она с удовольствием позволяла себе пропустить стаканчик-другой.

Зазвенели ножи и вилки. Все сосредоточились на еде.

– Как приятно, когда детки приезжают в гости, – умилилась Молли. – Тем более, старшенькому исполнилось уже – сколько?

– Обязательно считать? – поморщился Калеб. – Сорок один. Тебя это не старит?

– Мне нравится стареть, – сообщила она. – Жизнь, наконец-то, вошла в свое русло. Хорошая, спокойная жизнь. Я наслаждаюсь каждой минутой.

Калеб посмеялся бы над ней, но Молли действительно была всем довольна. С наслаждением разводила цветы, читала детективы и радовалась уединению. До ужаса независимая мать, ей хватала одного визита детей примерно раз в месяц или реже. Она никогда не брала у Калеба денег – дескать, спасибо, но пособия и двух пенсий более чем достаточно.

Но ведь действительно довольный жизнью человек не замыкается в настоящем, верно? Почему мать не решается заглядывать в прошлое? Молли Дойл никогда не вспоминала трудное детство в Квинсе. Никогда не рассказывала о тех годах, когда ее муж работал в полиции. Вообще не желала говорить об отце. Избегала любого намека на покойников. О Бене тоже не заговаривала никогда. А ведь Бен ей нравился, очень нравился – Калеба это даже удивляло. Он приезжал в этот дом с Беном, и мать откровенно флиртовала с его бой-френдом. Здоровый, крупный, мужественный – куда более мужественный, чем Калеб, – Бен обожал общаться с женщинами. В Молли при нем открывалась сторона, совершенно незнакомая ее детям – она становилась дружелюбной, легкой, остроумной. И работа Бена – он преподавал математику в частной школе – казалась ей более взрослой, «правильной», чем творчество сценариста.

Молли очень огорчилась, узнав о болезни Бена. Известие о его смерти потрясло ее. Чуть было не приехала в город на похороны. В последний момент позвонила сказать, что передумала. Это не ее мир, сказала она. Там она будет чувствовать себя незваной гостьей.

Калеб недовольно подумал о том, что снова использует память Бена в своих интересах. Нелепо обращать это воспоминание против матери. Разве она в чем-то виновата? Калеб передвинул бокал влево от тарелки – ему не хотелось пить чересчур быстро.

Джесси, морщась, пережевывала мясо – все еще злилась за «тонкий» намек на ее развод. Нужно оживить беседу, иначе они так и просидят весь обед, дуясь друг на друга.

– А ты, мама? Как у тебя дела? Двор выглядит потрясающе. Тюльпаны расцвели.

– Да-да. Если бы еще не тупой жеребец миссис Гальяно. Ее дог Перси. Является ко мне на клумбу принимать душ. Только бутоны завязались – гоняй его. Пришлось поговорить с миссис Гэг. – Мать захихикала. – Я сразу ей сказала: не будет водить пса на поводке, я из ее дога сделаю хот-дог!

Нет, матушке в чувстве юмора не откажешь. Ей присущи остроумие и насмешливый язык ирландки, не щадящей ни чужих – в первую очередь соседей – ни своих. Калеб и Джесси предпочитали ездить в гости вдвоем, иначе мать принималась прохаживаться на счет отсутствующего чада.

– А миссис Гальяно знай себе делает подтяжки. Кажется, уже третья, но кто ей считает? – улыбаясь, мать отрезала еще кусочек курицы. – Если глаза у нее станут еще больше, на лице уже не поместятся.

<p>14</p>

Убрав посуду, мать внесла торт – шоколадный торт из «Шопрайта», без поздравительной надписи, украшенный шестью свечками. Крохотные огоньки не разглядеть при дневном свете.

Что может быть печальнее, думал Калеб, чем сидеть перед купленным в магазине тортом и слушать, как двое родственников торжественно поют тебе «С днем рождения». Он задул свечи, так и не загадав желания.

– Чуть не забыла! – спохватилась Молли и выбежала из комнаты. Она вернулась с нарядно упакованным свертком в руках. По размерам похоже на книгу. – Просто знак внимания.

Калеб развернул бумагу. Действительно, книга, – он видел ее в магазине, антология под названием «Глупые рецензии», собрание критических отзывов на великие романы и прославившиеся пьесы.

– Тебя это позабавит, – сказала мама. – Видишь, в какое общество ты попал?

– Спасибо. Большое спасибо. – Подарок потряс его – не сама книга, но то, что мама знала. Калеб думал, она и внимания не обратила на его провал. Казалось, она живет в своем мире, ничего вокруг не замечает. И вдруг внезапный вопрос или «забавный» подарок обнаруживает: все-то она понимает. На свой лад, разумеется.

– Я видела вчера в «Таймс» статью этого отвратительного человека, – продолжала она.

– Какого человека?

– Критика. Который разгромил твою пьесу.

«Теорию хаоса» мать не смотрела, но отзывы прочла.

– Его статьи чуть ли не каждый день публикуются, мама. Он работает в штате.

Мать громко щелкнула языком и оскалила зубы.

– Я прихожу в ярость при одном виде его имени. Кто дал ему право писать такое? Тоже мне, судья!

– Мама, он критик. Это его работа.

– Откуда ты знаешь – а вдруг он прав, – вмешалась Джесси. – Ты же не видела пьесу.

Молли посмотрела на дочь.

– Я знаю твоего брата. Он не может написать плохую. – Она продолжала присматриваться к Джесси, словно опасаясь подвоха. Покачала сердито головой. – Вы двое – что бы я ни сказала, – все принимаете близко к сердцу. К чему я вспомнила этого человека? А вы-то с чего заступаетесь?

– Я не заступаюсь, – возразила Джесси. – Он – законченный идиот. Но я, по крайней мере, смотрела пьесу.

Мать набрала полную грудь воздуха.

– Джессика. Тебе лишь бы спорить. Переменим тему.

Они принялись за торт. «Клик-клик-клик» – звякали вилки.

Вот в чем проблема, подумал Калеб: у матери нет маски, нет «кожи», отгораживающей от мира.

– Наверное, ждешь не дождешься пятницы, – заговорила мать (опять начинается). – Тогда и будет настоящий праздник, да?

Калеб стиснул зубы.

– Сейчас тоже настоящий праздник, – пробормотал он. Ему бы тоже не мешало нарастить шкуру потолще.

– Много людей соберется?

– Целая куча, – сказала Джесси. – Знаменитости всякие.

– Кто да кто?

– Черри Джоунс. Кэтти Чалфант. Виктор Гарбер. Еще кто, Кэл?

Пустой номер.

– Клэр Уэйд обещала заглянуть.

– Увы, я никого из них не знаю.

– Клэр Уэйд! – возмутилась Джесси. – Кинозвезда! Она играла в пьесе Калеба. Прославилась благодаря «Венере в мехах». Ее имя на всех афишах.

– Откуда мне знать, если она не бывает у Рози О'Доннел?[26] – Мать постаралась не обижаться. – Кажется, это имя мне все-таки знакомо. Я бы узнала ее при встрече.

– Приходи на вечеринку, – пригласил Калеб. – Встретишься с ней, посмотрим, узнаешь ли. Со всеми знаменитостями познакомишься.

Мать сильно смутилась.

– Спасибо, милый. Но я не смогу. Мне будет не по себе среди стольких знаменитостей, которых я знать не знаю.

– Приезжай на мой праздник! – потребовал Калеб. – Я хочу этого. Ну, пожалуйста. Почему ты отказываешься? – Он уже не столько приглашал мать, сколько бросал ей вызов. Внезапный приступ гнева удивил его самого. Причин сердиться на мать у него хватало, но почему сегодня, почему именно сейчас? Он тщетно пытался совладать с собой.

Джесси во все глаза смотрела на брата:

– Калеб, ты что, забыл: она терпеть не может город. Ни за что не поедет в Нью-Йорк. Ей там страшно.

– Вовсе не страшно! – перебила мать. – Просто неуютно. Большой, шумный город. Много опасных людей. Но бояться я не боюсь.

– Оставим это, – махнул рукой Калеб. – Я думал, ты захочешь познакомиться с моими друзьями. Посмотреть, где я живу. – Мать ни разу не побывала в пентхаусе на Шеридан-сквер.

Он чуть не подавился тортом. Калеб проклинал себя за уступку матери, как минуту назад проклинал за то, что не справляется с гневом.

– Отцовский револьвер все еще у тебя? – спросил он.

– Что? При чем тут твой отец?

– Не отец, его револьвер. Его пушка. Короткоствольный револьвер, 38-го калибра. Ты держала его в тумбочке у кровати. – Еще один парадокс: эта тихая старушка держала у себя оружие.

Мать вопросительно склонила голову набок, недоумевая, к чему он ведет. Джесси, похоже, решила, что он тронулся умом или хочет застрелиться.

– Если боишься города, – продолжал он, – можешь прихватить с собой револьвер. Он у тебя в сумочке поместится. Или возьми электрошок, баллончик с газом.

– А, поняла! Шутки шутить вздумал. – Мать рассмеялась – негромко, без особой уверенности. – Мне за твоим чувством юмора не угнаться. Дурачишься все. А Нью-Йорка я не боюсь. Просто этот город для молодежи, а я уже не так молода. У меня нет причин ездить туда, и я сижу дома.

– Вот тебе причина – приезжай ко мне на день рождения.

– Господи, мама! Это ты-то не боишься? Ты ни одну пьесу Калеба не видела! – поддержала его Джесси.

– Не потому, что чего-то боюсь. Организационные проблемы. Я хотела приехать, но не одна, а мои подруги вечно заняты, а потом, глядишь, пьесу уже сняли.

– «Венера» шла два года, – настаивала Джесси. – Твои подруги работали беспросветно? – Есть ли у нее вообще подруги?

Мать была загнана в угол, но не сдавалась.

– Отстаньте! Оба отстаньте! У меня голова идет кругом, когда вы так наседаете на меня. – Она постучала двумя пальцами по губам – жест, сохранившийся с тех пор, когда Молли курила, – Дайте мне спокойно подумать. Я же могу подумать? Пока ничего не обещаю. Хорошо? Может быть, и приеду – пораньше, пока еще будет светло. Загляну ненадолго. Мне бы правда хотелось посмотреть новую квартиру Калеба.

– Не такую уж новую. Он там четыре года живет.

Калеб поспешил вмешаться, пока Джесси все не испортила.

– Хорошо, мама. Давай. Подумай. Я хочу, чтобы ты приехала. Побывала у меня у гостях.

Теперь он мог проявить великодушие. Самому противно стало – зачем поднимать наболевшие вопросы. У каждого свои фобии. Мать не переносит город. Ничего личного. Нельзя обижаться на это, надо предоставить матери жить ее спокойной, размеренной жизнью.

– Спасибо за приглашение, дорогой. Спасибо. Я подумаю. Еще торт? По порции каждому. Торта – сколько угодно. Не доедите – я заверну вам с собой. К чему мне торт?

<p>15</p>

– Твое второе имя – «пассивно-агрессивный», – сказала брату Джесси. – Чего ей от нас надо?

Над рекой ярко-оранжевый свет потускнел, вылинял в бледное золото. Пассажиры вокруг выглядели довольными и умиротворенными после вылазки за город, одна Джесси все еще кипела.

– Ей не угодишь. Выйди я завтра замуж и нарожай ей внуков, она все равно не будет воспринимать меня всерьез. Она и тебя не воспринимает всерьез. Могла бы гордиться тем, что родила на свет известного драматурга.

– Некогда известного, – поправил ее Калеб. – Впрочем, и этого она тоже не понимает. – Он говорил без горечи, устало, печально и отрешенно. – Попытайся поставить себя на ее место, – предложил он. – Человек живет себе тихой, мирной деревенской жизнью. Мы врываемся в ее дом, словно пришельцы с Марса, требуем к себе внимания и уважения. Мы нуждаемся в ней гораздо больше, чем она – в нас.

– По мне, что она, что дырка в голове! Почему ты заступаешься за нее?

– Ничего я не заступаюсь.

– Ты ей потакаешь. Все время ей подыгрываешь.

– Она не играет.

Калебу не втолкуешь. Мать недостает его так, как Джесси. Сыновья не столь чувствительны к материнской интонации, как дочери.

– Мама не воспринимает твою работу всерьез!

– И слава Богу! – заявил Калеб. – Не стоит мой помет того, чтобы всерьез к нему относиться!

– Она не придет к тебе на день рождения!

– Разумеется! – Калеб пожал плечами. – Я пригласил ее в порядке самозащиты.

– Но ты хочешь, чтобы она пришла?

Уголки его губ дрогнули в усмешке:

– Нет!

Джесси улыбнулась в ответ, покачала головой:

– Она все в себе подавляет.

– И прежде всего нас.

Джесси расхохоталась. Это замечательно! Может, Калеб и не угадал, но эта ремарка придавала каменной непробиваемости матери смешной оттенок и позволяла Джесси разделить с братом нечто, важное для них обоих.

Сейчас они с Калебом близки как никогда. Понимают друг друга с полуслова, не то, что большинство братьев и сестер. Ей хорошо с ним, а потому и к себе самой Джесси могла отнестись снисходительно. Острые углы стерты, заусенцы подчищены. Ничто так не сближало их, как день, проведенный у матери.

Они посидели молча, наслаждаясь тишиной. Потом Калеб сказал:

– Насчет пентхауса ты, должно быть, права. Сейчас он стоит целое состояние.

Она недоуменно нахмурилась: о чем это ты?

– Помнишь утренний разговор? – продолжал Калеб. – Куда девался миллион? Можно продать квартиру, и на эти Деньги как-то устроить свою жизнь. Поступить в юридическую академию. Пойти работать в школу. В Корпус мира. Еще куда-нибудь.

Он и раньше пускался в подобные рассуждения. Джесси не знала, как реагировать.

– Корпус мира! – повторила она. – Будешь читать Чехова на Амазонке. «Дядя Ваня» с актерами в боевой раскраске и камуфляже. Или того лучше, ты мог бы основать новую религию. Кеннет Прагер – Сатана.

– Это хорошо, – одобрил он. – Это смешно. – Но Калеб так и не улыбнулся. – Нет, правда, мне бы хотелось что-то сделать. Или хотя бы чего-то захотеть.

– Не спеши. Начнешь новую пьесу, растворишься в ней, и ничего тебе больше не нужно.

– Боюсь, не начну, – сказал он печально.

Бедный, бедный Калеб! Добился в жизни всего, чего хотел, – и оказался в ловушке! Джесси ничего не добилась – и тоже оказалась в ловушке, хотя иного рода. Как ни старайся, сочувствия к Калебу она из себя не выжмет. Старалась, но не получается.

– Извини, – пробормотала она, хватаясь за телефон.

Калеб, похоже, не обиделся. Наверное, обрадовался, что тема закрыта.

– Проверяешь, не звонил ли Генри?

– К черту Генри. Он уже в театре. Интересно, какие у Фрэнка планы на вечер? – Повернувшись лицом в проход, спиной к брату, она быстро нажимала кнопки. Внезапный порыв, удививший ее саму – Джесси не могла бы объяснить, что на нее нашло, но в голове словно освободилось место, как раз для Фрэнка.

«Говорит Фрэнк Ирп. Сейчас я не могу вам ответить. Оставьте свое имя и номер, и я вам обязательно перезвоню».

Никаких остроумных шуток или музыкальных записей, которыми ее изощренные друзья уснащают свои автоответчики. Простое сообщение и гудок. Как это типично для Фрэнка!

– Привет, Ирп! Это Джесси. Еду от мамы. Думала, может, поужинаем вместе?

Она подождала в надежде, что Фрэнк снимет трубку. Не снял.

– Наверное, ты сегодня на репетиции. Извини, забыла. Надеюсь, все получается, как надо. Перезвоню позже. Пока.

Все правильно: короткий, деловой, суховатый разговор. Откуда же это мучительное разочарование?

– Его нет дома, – доложила она Калебу, убирая телефон. – Забыла, у него репетиция.

Калеб внимательно всматривался в сестру, словно изучая.

– Я заметил, при маме ты о нем не упоминала.

– Не ее это дело, – нахмурилась Джесси. – И не твое.

– Справедливо.

Помолчав, Джесси добавила:

– Фрэнк мне нравится. Честно!

– Похоже, и ты ему нравишься.

– Слишком. Я не заслуживаю такой любви. – И все же ей не хотелось обсуждать Фрэнка. – Это примерно как у тебя с Тоби.

Калеб сердито искривил рот, но не стал уклоняться от темы.

– Фрэнк поумнее Тоби. Он способен рассуждать. Главное, ему нравишься ты, а Тоби во мне интересовало совсем другое.

– Не слишком-то он умен, если любит меня ради меня самой. Что он во мне нашел?

Джесси надеялась, что Калеб возразит ей, укажет на какие-то привлекательные черты, о которых она забыла. Но брат умолк, погрузился в собственные мысли – о Тоби, «Теории хаоса», Амазонке, – попробуй, догадайся.

<p>16</p>

Белые мысли, пустые мысли, нет мыслей – Генри смотрел на фигуру во фланелевой пижаме и пенсне, отражавшуюся в зеркале его гримерной. Оркестр начал песенку клуба «Фазан и пиво». Ему вот-вот выходить. Внутри свивался клубок змей. Какая нелепость! Он уже отыграл сегодня один раз спектакль с начала до конца, откуда же эти спазмы в желудке, почему руки заледенели?

Он прошел по коридору, похожему на внутренности подводной лодки – вдоль стен тянутся канализационные трубы – и вышел в темное пространство с высоким потолком – ни дать, ни взять, фабричное помещение – за сценой. Ассистент режиссера, не снимая наушников, подсадил Генри на нижнюю полку купе, которое сейчас выкатят на сцену, и там он встретится с Джерри, беглой женой. Ложишься, будто в гроб.

Странная, нелепая жизнь! Весь день ничего не делаешь, потом на три часа разум разогревается, как плавильная печь, а закончится это – чувствуешь себя изношенным, бесполезным, глупым. Слава Богу, завтра выходной. Сегодня нужно чем-то заняться, сходить в бар, потусоваться, что угодно.

Заработал механизм, гроб на колесиках тронулся с места, музыка переменилась. Генри слегка ущипнул себя за член – на счастье.

«Джерри» ногой распахнула занавес.

Генри высунул голову из-за плотной ткани – к слепящему свету. Он стоял неподвижно, дожидаясь, пока тьма по ту сторону света узнает его и разразится аплодисментами. После того как «Таймс» разъяснил всем, что Генри – гвоздь программы, ему стали аплодировать сразу, при первом появлении на сцене.

Он повернул голову, чтобы Джерри удобнее было наступить ему на лицо. Спектакль пошел своим чередом. Генри реагировал на ножку Джерри, касавшуюся его лица, на смех публики, на иллюзию, будто очки хрустнули прямо у него на носу, снова на публику. Все механизмы работали согласованно: разум в лад с телом, тело в лад со всем миром. Каждое движение он делал автоматически, не задумываясь. Он освободился от мыслей. Или нет: он думал без мыслей, перелетал от реплики к реплике, от жеста к жесту, от одного взрыва хохота к следующему, словно Тарзан, раскачивающийся и перелетающий с ветки на ветку. Его несли волны страха, неотличимого от радости.

Это – рай.

<p>17</p>

– Я не ничтожество. Я не ничтожество. Я не ничтожество. Тоби Фоглер сидел один в раздевалке во время паузы, разучивая монологи из «2Б». Скоро опять на сцену. Листок, на котором Тоби карандашом записал свои реплики, уже сильно измялся.

– Я. Не ничтожество. Я не. Ничтожество.

Сегодня на репетиции Фрэнк объяснил: эта фраза – ключ к его роли. Ему предстояло произнести ее всего один раз, но Тоби превратил эти слова в своего рода мантру, он хотел внедрить их в подсознание, чтобы ключевой фразой окрашивалось все, что скажет или сделает его персонаж.

– Не. Не. Не, – твердил он. – Ничто. Ничто. Ничто.

Близится полночь, пришлось переодеваться в третий раз, снова в матросский костюм: мешковатая блуза, свободно повязанный черный платок, брюки-клеш. На голове белая бескозырка, на ногах – белые носки и красные резиновые шлепанцы. Со сцены доносились судорожные ритмы хип-хопа – шел танец Рауля. После Рауля выступать ему. Пора.

Тоби встал, руки похолодели, в животе зашуршали льдинки. Нелепо испытывать страх перед сценой в подобном заведении, но так уж он устроен. Тоби потряс руками, словно отряхиваясь от тревоги.

За кулисами зеркала не было. Собственно и закулисного пространства как такового в «Гейети» не имелось – кладовка не больше стенного шкафа. По узкому коридору – повсюду окурки – Тоби прошел в тот угол у занавеса, где, с трудом укрываясь от взглядов публики, пристроился на стуле толстый, как сумоист, конферансье по прозвищу «Дырка».

Рауль закончил свой номер под жидкие аплодисменты. Руки у зрителей заняты.

Тоби передал Дырке диск с записью: в «Гейети» он музыку не оставлял, а то Дырка потеряет. Прошел Рауль, комбинезон и узкие трусики в руках, нагота смущала его не больше, чем коня.

– Они твои, мальчик. Выставка мопсов.

Дырка взялся за микрофон.

– Здорово было? Да. Гордость – лучшая форма любви, – бархатистый, ленивый голос обволакивал аудиторию. – А с таким орудием Рауль может любить еще лучше – и глубже. А теперь, чтобы получить настоящее удовольствие, совершим сентиментальное путешествие с нашим матросиком. Бад!

Полилась музыка «Сентиментального путешествия», прославленного хита 40-х годов. Эта песня, так заметно отличавшаяся от предыдущих, неизменно привлекала внимание публики. В зале, где и так по большей части молчали, сгущалась тишина.

Тоби легкой походкой вышел на сцену, под яркий свет. Он не смотрел на мужчин, однако чувствовал на себе их взгляды. Ему казалось, что в зале каждый держит лазерную указку, и его тело покрывается оспинками световых пятен.

Он превратился в молодого пьяного матроса, по уши в пиве и тестостероне, один в большом городе. Он улыбался, поворачивался то вправо, то влево, виляя задницей. Переминался с ноги на ногу – срочно нужно освободить мочевой пузырь. Повернувшись спиной к зрителям, он расстегнул ширинку со множеством пуговиц, приподнялся на цыпочки, притворяясь, будто пустил струю.

Прежде Тоби исполнял этот номер под «Пой, Пой, Пой».[27] Ему нравилась энергичная музыка, но в таком темпе его хватало только на одно выступление за ночь. Медленный танец можно было повторять снова и снова.

Не деньги привлекали его. Деньги всегда пригодятся, но стриптизерам платили всего полсотни за каждое выступление. Настоящие бабки заколачивали в «Зале Аполлона», холле театра, где можно было получить еще полсотни, зайдя с клиентом в отдельный кабинет, а то и несколько сотен, если пойти к нему домой. Всю процедуру от начала до конца Тоби решился пройти лишь однажды. Секс с незнакомцем показался формальным и неприятным, словно разделся перед врачом, и совсем уж не по себе стало, когда парень извлек бумажник и показал снимки жены и детей. Нет, в «Гейети» Тоби приходил главным образом ради самого номера. Когда он танцевал, он чувствовал себя красивым, клевым, желанным. Он выступал всего раз в неделю – днем он работал в «Кинко»,[28] – но и одного раза в неделю достаточно. Я не ничтожество, я не ничтожество, я не ничтожество.

Он лицом повернулся к аудитории, ширинка осталась расстегнутой. «Пусть они смеются, пусть плачут, пусть томятся», наставляла миссис Вест учеников драмкружка в Милуоки. Случалось, какой-нибудь юнец орал: «К черту это, друг! Покажи член!» – но сегодня такого не будет.

Тоби изобразил, как он входит в отель и поднимается наверх, в пустой чулан, вроде той комнаты, которую он снимал, когда только приехал в Нью-Йорк. Подлинные образы, твердили ему учителя в Студии Герберта Бергхофа,[29] сильные сенсорные воспоминания. Ему бы пригодился стул или кровать для правдоподобия, но Дырка отказал: «Никаких декораций, парень. Это тебе не «Центр Линкольна».[30] Развязать платок, стянуть через голову рубашку.

Тельняшки на нем не было. Номер слишком короткий, некогда возиться с нижним бельем. И шлепанцы на ногах, чтобы не развязывать шнурки на сцене. Высокие ботинки ему больше идут, но так и не обзавелся. Белые носки – надо же зрителям куда-то совать чаевые. Шлепанцы с белыми носками не слишком-то уместны, но без них не обойтись – пол грязный.

Погладив себя по груди, Тоби принялся растирать низ живота, рельефно напрягая мышцы.

Приятели хвалили его тело, однако Тоби хотелось обзавестись большими мускулами, обрасти мясом, чтобы не выглядеть совсем уж мальчишкой. Но приятно, когда по твоей коже скользит множество взглядов, словно электрическим током обдает. Сегодня, на последнем воскресном шоу, на него смотрит всего дюжина глаз, но каждый зритель жаждет его тела, томится по нему. Не получат – сколько бы денег ни предлагали, как бы ни молили. Это его тайная компенсация за все случаи, когда отвергали его – на пробах, просмотрах, интервью. «Слишком стар для этой роли. Слишком молод. Слишком высокий, слишком низкий, слишком светлый, слишком неуклюжий, достаточно, спасибо!» Внимательного взгляда никто не удостоит. Ничего, однажды какой-нибудь режиссер или ассистент по кастингу забредет сюда и попытается пристать к нему в холле. А Тоби смерит его взглядом и скажет: «Ты слишком старый, толстый, Уродливый. Извини!»

Я не ничтожество, я не ничтожество, я не ничтожество.

Он возился с поясом, словно пьяный, с трудом отстегнул пряжку и предоставил силе тяжести довершить дело. Брюки свалились на пол, вместе с ними слегка приспустились «боксеры», зацепились за выступающие кости таза. Тоби стряхнул с себя белые штаны. Потянулся, почесался, понюхал подмышку. Подхватил с полу рубашку и перебросил через плечо вместо полотенца – от Дырки и полотенца не допросишься. Покачиваясь, Тоби двинулся в зал вдоль помоста – якобы по коридору в душ. Он шел прямо к нацеленным на него глазам.

К музыке присоединился голос, женщина печально пела о том, что в семь часов вечера она отправляется в рай.

Он уже ощущал свою наготу, набухающую в трусах. «Боксеры» он надевал только для выступлений, обычно носил плавки. Свободное белье усиливало ощущение тайной наготы.

Лишь один взгляд в сторону аудитории – убедиться, что все лица обращены к нему. На помосте уже появились мятые бумажки – кое-кто надеется, что «Бад» остановится и покажет свой номер лично для них. Тоби шел, не останавливаясь. Деньги можно подобрать на обратном пути.

И вдруг, сам не зная почему, он подумал – а вдруг сюда заглянет Калеб? Как глупо: Калеб понятия не имел об этой стороне жизни Тоби. Познакомившись с драматургом, Тоби прекратил танцевать и вернулся в «Гейети» лишь после разрыва с ним. Конечно же, у помоста, среди седых и лысых голов, вытаращенных глаз, блестящих очков и редких широких ухмылок он не увидит сегодня лицо Калеба. И эти улыбки, не жестокие, беззаботные и вполне дружелюбные, казались столь же неуместными, как в церкви.

Дойдя до конца помоста, Тоби притворился, что открывает кран, пробует воду. Напряжение возрастало. Взгляды уже не окутывали его облаком, а щекотали, словно кошачьи усы Он бросил «полотенце» (блузу) на пол. Засунул большие пальцы под резинку трусов – толпа у его ног негромко зарычала. Но тут «Бад» вспомнил, что бескозырка все еще на голове. Остановился, стянул ее, пьяно улыбнулся, покачал головой. И вдруг, все ewe прижимая бескозырку к груди, подался вперед, одним движением сорвал с себя трусы и шагнул «под душ».

Он разделся так внезапно, «то публика только ахнула. Раздались вздохи, тихий ропот и явственный скрип – неужели это эрекция такая громкая? Нет, старые стулья. Тоби медленно поворачивался, «намыливаясь», наслаждаясь воображаемой струей горячей воды и вполне реальными горячими взглядами. «Кошачьи усики» щекотали его все сильнее и сильнее. Член поднимался; он слегка помог ему рукой. Ванька-встанька с добрую дубину величиной. Тоби спрятался за ним. Песня заканчивалась. Он погладил себя, напряг ягодицы – раз-два. Сейчас свет погаснет.

Он ждал. Песня закончилась Свет продолжал гореть.

Господи Боже! Дырка опять пропустил момент.

Тоби старался не выходить из роли, но тишина сбивала с толку. Все исчезло – душ, отель, пьяный моряк. Не осталось фантазии, за которой он мог укрыться. Тоби, совершенно голый, стоял перед дюжиной стариканов. Тощий мальчишка с напряженным членом. Он досчитал до десяти – свет так и не погас. Без музыки четвертая стена рухнула.

– Бад! – крикнул ему кто-то– Помочь тебе кончить? Но эрекция уже спала. Теперь уже не спрятаться даже за собственным членом. Тоби снова превратился в Тоби.

Он завершил сцену, выпустив из рук член. Постоял секунду, руки в боки, отбивая правой ногой такт. Наклонился и подобрал с полу одежду.

Как буря помчался обратно на сцену, только красные шлепанцы стучали. И все-таки он не забыл подобрать долларовые купюры, разбросанные на помосте, будто фантики от конфет. Добравшись до сцены, подцепил ногой брюки и скрылся за кулисами.

Дырка стоял возле проигрывателя, все триста фунтов его живого веса сотрясались от беззвучного смеха.

– Подлец! – рявкнул Тоби. – Ты это нарочно! Зачем? Что я тебе плохого сделал?

– Прости, Бад! Не устоял. Уж очень всерьез ты все воспринимаешь. А ты хорош нагишом. Не как будто нагишом, а взаправду – голенький-голенький.

<p>18</p>

Тоби, все еще негодуя, засунул костюм в шкафчик и переоделся в обычную одежду. На сегодня все, хотелось поскорее убраться отсюда, но сначала нужно заглянуть в «Зал Аполлона» за деньгами. Стриптизерам не разрешалось заигрывать с посетителями, но мистер Ди, хозяин клуба, хотел, чтобы они общались. Перекинув сумку через плечо, Тоби пробежал по коридору, молясь, чтобы в уличной одежде его не узнали.

«Зал Аполлона» выглядел как обычное подвальное помещение: отделанные панелями стены и потертый ковер. В дальнем конце – сцена, где на ковровой дорожке, словно домашние коты, отдыхали стриптизеры с сигаретами в зубах, прикидываясь, что не обращают внимания на мужчин, которые пожирали их глазами. Его партнеры не такие уж плохие ребята. Иногда они ссорились, но злобы не таили – слишком тупые даже для этого. Лень – вот главный их недостаток.

Тоби окинул взглядом зал. Он давно научился не смотреть мужчинам в глаза. Высмотрел мистера Ди возле мокрой стойки бара, перед огромной миской залежалых чипсов.

– Два раза выступал? – уточнил мистер Ди, извлекая из кармана толстую пачку банкнот. – Три. Спросите Дырку, если не верите.

– Я тебе верю, Бад. Три так три. – Хозяин не упускал случая обсчитать стриптизеров, которые плохо соображали спьяну. Но Тоби он безропотно выдал три полсотни. – Если хочешь заработать еще сотню, там один отставной морячок хочет повеселиться.

– Спасибо, нет. Мне пора. Завтра с утра лекция.

– Ага.

Тоби всех уверял, что заканчивает колледж. Поначалу ему не верили – многие говорили своим содержателям, будто учатся в университете Нью-Йорка, – но высокомерный тон и ханжество Тоби вскоре убедили коллег, что он действительно студент.

– Да, в следующее воскресенье я не выступаю. Играю в спектакле. Премьера в пятницу.

На мистера Ди это не произвело особого впечатления:

– Снова хочешь бросить нас, Бад? Мы здесь дезертиров не любим. – Впрочем, стриптизеры то и дело бросают работу, кто из-за наркотиков, кто ради любовника, кто в тюрьму угодит.

– Одни только выходные пропущу. Потом буду работать. Доброй ночи.

Когда он уже открывал дверь, чей-то голос произнес у него за спиной:

– Минутку, Бад. Я видел твой номер. Должен тебе сказать: это было замечательно.

Бад нехотя повернул голову – похоже, очередной старый педераст. Он приготовился кивнуть, приветливо улыбнуться – не стоит грубить посетителям. Но вместо расплывшейся старой физиономии увидел перед собой резкие, даже красивые черты, нечто, выделяющееся из толпы.

– Горячо. Очень горячо! – проворковал новоявленный поклонник с английским акцентом.

– Спасибо. – Тоби присмотрелся повнимательнее – и вспомнил. Это лицо казалось особенным не из-за красоты, а благодаря славе. Он видел его в журналах, в «Таймс», на афише театра.

– Прошу прощения, – понизил голос Тоби. – Вы – Генри Льюс?

Мужчина даже вздрогнул.

– Кто? О, нет. – Он рассмеялся. – Ну и ну. Это не я. Нет. Ни-ни!

Он засмеялся еще громче и начал отворачиваться, однако, совершив полный оборот, вновь оказался лицом к Тоби и улыбнулся.

– Сдается мне, это я и есть, – признался он со смешком. – Прошу прощения. Не ожидал, что меня узнают здесь. Очень лестно. Не подозревал, что я так широко известен в этой стране.

– Я и сам актер, понимаете, – пояснил Тоби.

Улыбка застыла, взгляд погас.

– Вот как…

– Тоби Фоглер, – протянул Тоби руку.

Генри Льюс крепко сжал его ладонь. Ростом он был пониже Тоби и с головы до ног затянут в голубую джинсу – брюки, куртка.

– Тоби? Уменьшительное от «Тобиас»? – можно подумать, он никогда не слышал такого имени.

– Да. И все думают, что «Фоглер» – еврейская фамилия, а на самом деле мы – немцы или шведы из Висконсина.

Генри Льюс призадумался было, но тут же утратил интерес к генеалогии.

– Мог бы сразу догадаться, что вы – актер. Ваш номер гораздо изысканнее прочих.

– В конце свет должен был погаснуть. Сегодня меня подвели.

– Техники, – печально кивнул Генри Льюс. – Вечно они разрушают волшебство. Жаль, что вы уходите, – продолжал он, покосившись на сумку Тоби. – Поговорили бы о том, о сем.

– Спешить особо некуда, – признался Тоби. – Хотелось просто побыстрее убраться отсюда.

– Естественно. Пойдем вместе? Мне и самому пора домой.

Теперь Тоби ясно видел, что мерцает в глазах Генри Льюса: желание. Это не шокировало его. Вовсе нет. И все же он был немного разочарован, убедившись, что гений театра и кино взирает на него с таким же вожделением, как самый заурядный посетитель «Гейети».

– Должен сразу предупредить вас, мистер Льюс. Я не такой, как другие стриптизеры. Я только танцую, но не продаюсь.

– Да? О! Об этом я не подумал. – Генри снова засмеялся. – К тому же, я горжусь тем, что никогда не плачу за это.

– Простите, если обидел. Не хотелось вводить вас в заблуждение.

– Не извиняйтесь. Вполне естественная мысль, если учесть, где мы находимся. И хватит «мистера». Пора перейти на «ты». Друзья зовут меня Генри. Разреши пригласить тебя, по-дружески, как артист артиста. Выпьешь со мной?

– Что? Я? Конечно! – воскликнул Тоби. – Горячего шоколаду, хорошо? Спиртного я не пью.

– Вот и прекрасно. Бережем здоровье. Идем?

Тоби не верил своему счастью. Генри Льюс! Один на один с ним. Рауль смотрел им вслед – заинтересовался, но нисколько не завидует. Рауль понятия не имеет, кто такой Генри Льюс.

Спускаясь вслед за Генри по длинному лестничному пролету на улицу, Тоби волновался все сильнее. Много лет он следил за карьерой знаменитого артиста, не скрывавшего своей ориентации, видел его фотографии в журналах, читал десятки интервью и статей. Если этот гомосексуалист достиг высот славы в театре, не прибегая ко лжи, глядишь, и Тоби преуспеет. На сцене он Генри Льюса не видел ни разу. В кино, пожалуй, да, но сейчас ни один фильм не шел на ум. Что подумает о нем Генри Льюс, если спросит, какая его роль больше всего нравится Тоби, а Тоби не сумеет ответить? Решит, что Тоби только прикидывался его поклонником. Потом Тоби вспомнил, что еще в колледже видел видеозапись «Гамлета» с Льюсом в главной роли. Слава Богу. Он обрел твердую почву под ногами. Спектакль не слишком ему понравился – Шекспир не по его части, но если что, можно поговорить о «Гамлете».

Главное – он ни за что не пойдет домой к Генри Льюсу. С Калебом он пошел в первую же ночь, но тогда все было по-другому. То была любовь с первого взгляда. Генри Льюс – великий британский актер, ему и в голову не придет переспать с каким-то американским ничтожеством. К тому же, он Тоби в отцы годится.

<p>19</p>

Генри спустился по лестнице и вывел своего красавчика-американца на улицу. Они вынырнули между «Красавицей и чудовищем» и «Говардом Джонсоном».[31] «Нормальные» парочки сидели за окнами ресторана, ели и пили, не подозревая о Содоме прямо у них над головой. Театр «Гейети» сегодня превратился в настоящий праздник для Генри – отдушина безнравственности в целомудренном электронном Эдеме. А что он здесь нашел! Бад – или как там зовут этого здоровяка-блондина, Тоби – почтительно шел за ним.

– Город без сна, – провозгласил Генри, проходя по Таймс-сквер. – Здесь все время едят. Не то, что в Лондоне. Там и выпить-то после одиннадцати не дадут.

Народу на улице стало поменьше, навстречу попадались только подвыпившие студенты. В два часа ночи уличные огни продолжали гореть, то вспыхивая, то мерцая, словно в глазах помутилось перед мигренью.

– Есть тут местечко, где можно посидеть, поболтать, – сказал Генри. – Я выпью рюмочку, а тебя угощу горячим шоколадом.

На полпути между «Гейети» и квартирой Генри, на Милфорд-Плаза, работала круглосуточная кофейня. Может, мальчик и не соврал, может, он так сразу ни с кем в постель не ложится, но и Генри сказал правду: он никогда не платил – почти никогда. За долгой дружеской беседой Тоби позабудет про свои принципы. Пусть себе пьет шоколад вместо виски – трезвого соблазнить непросто, но тем интереснее.

– Да, мне твой номер понравился, – повторил Генри. – Сексуально, остро. И музыка удачная.

– Старый добрый свинг, – подхватил Тоби. – Пусть зрители вспомнят свои золотые денечки.

– Господи, мы не настолько стары! – замахал руками Генри. – Скажи лучше, золотые денечки наших отцов. – Поразительно, как часто актеры добиваются верного эффекта, исходя из совершенно ложных представлений.

– В колледже мы изучали твоего «Гамлета», – вставил Тоби. – Смотрели видеозапись. Много раз.

Мальчик – актер, этого у него не отнимешь. А жаль! На сцене он выглядел таким привлекательным – отупевший от похоти, одурманенный желанием матросик томно покачивался под музыку, разбрасывая во все стороны одежду. На зрителей наплевать. Белокожий, тощий, но с широкими бедрами, он был беззащитно наг, в отличие от того парня, который выступал до него – тот был одет в мускулы, как в броню. Член торчал наивно, словно палец кукловода из-под платья Пьеро. Все было проделано настолько естественно, что Генри не распознал актера, даже тогда, когда музыка стихла и мальчик, очнувшись, удрал со сцены, будто перепуганный страус.

– Ты – Гамлет-панк, Гамлет эпохи постмодернизма, – Тоби, похоже, наизусть выучил все клише о том давно забытом спектакле.

Нет, это не доступная «красотка». Это – актер, всего-навсего актер. Вот откуда примесь Марселя Марсо[32] в его представлении. Генри охотно привел бы к себе домой «Бада», а вместо этого заполучил Тоби. Но в этом, вероятно, есть свой интерес – во всяком случае, попробовать стоит.

– Гамлет своего поколения. – От этой фразы Генри до сих пор морщился. – Ты донес до меня Шекспира. Благодаря тебе я захотел стать актером.

Преувеличенная лесть тошнотворно-сладко воняла и не доставляла особого удовольствия. Подняв голову, Генри полюбовалась афишей высотой в десять этажей – здоровенный малый в трусах.

– Но зачем же актером? – переспросил он, указывая на эту фигуру. – Разве это – не лучше?

Тоби проследил за его взглядом.

– В смысле – лечь с ним?

– Это было бы неплохо. Или – стать им. Безмозглым, не знающим стыда красавцем. Ни единой мысли в черепушке.

Тоби явно опасался подвоха.

– Не мой тип, – пробурчал он, наконец.

– Да? А твой тип – кто?

– У меня нет конкретного типа. Но сейчас я влюблен. В одного драматурга. Может, ты слышал – Калеб Дойл?

Генри часто заморгал.

– Нет, вроде бы.

Удивительное совпадение. Тоби. Точно, он же слышал имя по телефону. Это и есть Тоби?

– Он вроде бы написал что-то про хаос?

– «Теорию хаоса», – с энтузиазмом подхватил Тоби. – И еще много пьес. Одну только что провалили. На самом деле, она тоже хороша. По-моему, лучшая.

Все чудесатее и чудесатее.[33] С Дойлом Генри уже познакомился – заочно, однако весьма интимно. Он хотел познакомиться с ним лично, а вместо этого наткнулся на его бой-френда. Нью-Йорк – маленький мир, но чтобы такой поворот судьбы!.. Актерские суеверия отнюдь не чужды Генри, он опасался «Шотландской драмы»[34] и лилового цвета, а в день премьеры ему непременно требовался дождь. Что же означает такая цепочка совпадений? Секс становится все более сложным – все более интригующим. Тем больше оснований уложить Тоби в свою постель. С его приятелем он, так сказать, уже переспал. Приняв решение, Генри успокоился. Теперь он никуда не торопился.

В кофейне на Милфорд. Плаза они устроились в затянутом красным кабинете у окна.

– «Кафе знаменитостей», – прочел Тоби в меню.

– Никаких знаменитостей тут сегодня не видать, – пожаловался Генри.

– А ты?

– Ты слишком любезен, – усмехнулся актер.

Теперь он мог разглядывать Тоби в упор: юноша сидел напротив него. Чистая кожа, мягкая линия носа, волнистые светлые волосы, чуть припухшие – сладостный намек – подглазья. В обычной одежде он еще привлекательней, чем на сцене. Одетые мальчики на обложках порножурналов всегда нравились Генри больше, чем обнаженные куски мяса на развороте.

Официант подошел к столику. Генри заказал «Манхэттен», Тоби – горячий шоколад.

– Итак, ты – актер. – В разговорах с американцами Генри обычно избегал профессиональных вопросов, но Тоби такой симпатяга, что Генри изменил своим правилам. – Где ты учился?

И полилось потоком: колледж, ГБ-студия («студия Герберта Бергхофа», пояснил Тоби), «Метод»[35] – как же без «Метода» – и книга, которую хвалил этот нахрапистый зануда, Дэвид Мамет.[36] Генри дожидался щелочки, чтобы кое-что поведать о себе, но мальчик не задавал вопросов. Как говорится: «Все они жаждут познакомиться с тобой и рассказать о себе».

Генри удерживал на лице заинтересованную улыбку, пока не принесли спиртное – в конце концов, на мальчика приятно смотреть, – а сам вновь задумался над непостижимой игрой судьбы, которая все время сводила его с Калебом Дойлом. Позволив мальчику поболтать еще минут пять, он плавно свернул на другую тему:

– А как твой приятель относится к тому, что ты каждую ночь машешь своей штучкой перед посторонними?

– Вовсе не каждую ночь! – надулся Тоби. – И приятеля у меня нет. Уже нет.

– А как же драматург?

– Мы разошлись. Я все еще его люблю, но он меня не любит.

В глубине души – не глазами, а сердцем – Генри усиленно моргал. Но тут ему припомнился вопль «Тоби» в телефонной трубке.

– Ты уверен? – переспросил он.

– Уверен. Он теперь сам не знает, чего хочет. Но не меня. Осторожнее, велел самому себе Генри. Тебе тут ловить нечего, даже если мальчик свободен. Но ведь интересно порыться в чужом белье, особенно когда собеседник ни о Чем не догадывается.

– Жаль, – посочувствовал Генри. – Должно быть, он причинил тебе боль.

– Ужасную! Я никого не любил так, как его.

– И что же тебе нравится в этом Дойле? – Плохой вопрос, мысленно одернул себя Генри.

– Ну, сначала мне нравилось, что он любит меня, – мальчик так серьезно рассуждал об этом. – Но теперь он меня не любит, а я все еще люблю его, так что тут было что-то большее.

– Секс, – промурлыкал Генри.

Тоби потупился, щеки его зарделись. Надо же, стриптизер краснеет!

– Да, разумеется. Но секс мне нравился потому, что это значило – мы любим друг друга, а не наоборот. Сам по себе секс – ничего особенного.

Но тоже неплохая штука, подумал Генри.

– Для парня из «Гейети» ты на редкость романтичен.

– Да, странно, но у меня комплексы насчет секса. Только и думаю об этом. Я не могу заниматься сексом без любви. Потому-то я пошел в «Гейети» – попробовал стать по-настоящему свободным, делать то, чего я никогда бы не осмелился делать у себя в Висконсине. Здесь я бываю очень-очень распущенным…

– Когда я смотрел представление, я в это верил.

– Но только не в постели. Не в жизни. Тут-то все… – Тоби прижал локти к бокам и замахал руками, точно плавниками. – Я всего-навсего придурочный старомодный романтик.

А Генри думал, подобного рода чушь, шлюхи с чистым сердцем, вывелись со времен Теннеси Уильямса. Или это способ отпугивать хищников? Да нет, мальчик слишком глуп, чтобы выдумать такое.

Считаете меня молокососом? – гордо вскинул голову Тоби.

– Вовсе нет. Всякое бывает. Тебе сколько лет?

– Двадцать четыре.

А выглядит и рассуждает так, словно и двадцати нет.

– У тебя впереди много лет. Жизнь научит.

– Я готов учиться. Всему-всему. Актеру это необходимо.

– И любому человеку не повредит.

– Так, насчет моего романа с Калебом…

– Да? – устало переспросил Генри.

– Калеб умный. Он столько всего читал. Не только пьесы. Театр он знает досконально, не как актер, а как писатель. Он написал для меня пару монологов, для той пьесы, в которой я сейчас играю. Еще до того, как мы расстались. Я все время нахожу в них новые смыслы. Слой за слоем. Огромная работа.

– Ты играешь в пьесе? – уточнил Генри.

– Нуда. Мы с ребятами ставим небольшую вещь.

– С удовольствием посмотрел бы, – сказал Генри. – Честное слово. Но не могу. Самое ужасное в нашей работе – не успеваешь посмотреть, как работают друзья. Увы! – Он поспешил заранее отвергнуть приглашение. Дружок-петушок и так слишком часто заводил его в третьесортные театришки. – А что еще тебе нравилось в этом человеке?

– Ну, еще он красивый.

– Конечно.

– По крайней мере, на мой взгляд. Другие, наверное, не видят, как он красив. Думают, коротышка, да еще и худой.

– Коротышка вроде меня? – переспросил Генри.

Прищурившись, Тоби всмотрелся в него:

– Нет, пониже.

– И он добился успеха, – напомнил Генри. – Наверное, это также тебя привлекало?

Тоби растерялся.

– Нет. Нет! Я был рад за него. Но к любви это не имеет никакого отношения.

– Успех сексуален! – настаивал Генри, не забывая при этом себя. – Это как красота или чувство юмора. Тем более, когда человек достиг успеха в той самой области, где ты хочешь пробиться.

– Нет, – повторил Тоби. – Я бы любил его, даже будь он маклером. Или там мусорщиком, дантистом.

Похоже, он рассчитывает обмануть Генри. Или этот мальчик обладает поразительной способностью обманывать самого себя?

Час был поздний, Генри устал. Он допил рюмку. У Тоби в чашке оставалась лишь коричневая подсохшая пенка. Пора переходить к следующей фазе.

– Я бы с удовольствием посидел еще, – заговорил Генри, – но уже с ног валюсь. И ты, наверное, устал. Мы с тобой оба сегодня хорошо поработали. Пора прощаться. Разве что пойдешь ко мне?

Тоби скривился, выражая сожаление, просьбу извинить:

– Прости, не могу. Нет, я польщен! Ты просто представить себе не можешь! Чтобы актер, которого я обожаю, захотел переспать… ведь ты это имел в виду? Или я…

Подняв руку, Генри прервал этот скулеж.

– Я знал, что ты скажешь «нет». Но попытаться-то надо – на всякий случай.

Тоби совсем смутился.

– Не сердись на меня. Я же тебя предупреждал. Не могу. Я не прикидываюсь.

– Все в порядке. Ты прав – так оно лучше. Гораздо благоразумнее. Не будем портить нашу чудесную первую встречу сексом.

Генри иронизировал, хотя сам не знал, против кого обращена его шутка. Он знал, что Тоби его отвергнет, но почему-то ему это понравилось.

– Приятно было познакомиться, – продолжал он. – Надеюсь, еще встретимся.

– Правда? – обрадовался Тоби. – Я бы тоже хотел.

Генри выдержал паузу, притворяясь, будто обдумывает этот вопрос.

– Ты уже смотрел «Тома и Джерри»? Чушь собачья, но зато веселая. Так народ говорит. Сегодня я видел твое шоу, будет справедливо, если теперь ты посмотришь мое, – добавил он со смехом. – Когда у тебя свободный вечер?

Мальчик задумался.

– Всю неделю у нас репетиции, кроме вторника. Да, во вторник мы заканчиваем рано. Многие ребята работают ночью в ресторане.

– Значит, вечер вторника. Отлично. Я оставлю в кассе билет на твое имя. А потом приглашу тебя на ужин.

– Это необязательно.

– Обязательно. Терпеть не могу ужинать в одиночестве. Ах ты, старый потаскун, мысленно попрекнул себя Генри, оплачивая счет. Мальчик тебя сразу же раскусит.

У выхода они попрощались. Генри хотел было поцеловать мальчика в щеку – в конце концов, у артистов это принято, но ограничился сердечным рукопожатием.

– Это честь для меня, – пробормотал Тоби.

– Я бы предпочел доставить тебе удовольствие, – возразил Генри.

– Да-да, конечно. Это будет удовольствие. Во вторник. До скорого.

Мальчик пошел прочь по Восьмой улице. Генри смотрел ему вслед: самодовольная, чуть покачивающаяся, страусиная походка, голову держит высоко, можно подумать, он танцует балет. Мешковатые джинсы то повисали, то вновь натягивались под оттопыренным задом, складка материи перемещалась с одной ягодицы на другую. Генри ждал, не оглянется ли парень напоследок. Не оглянулся.

Он побрел домой.

Какого черта он все это затеял? На что ему бывший дружок Доила? Сразу видно, почему «бывший». Парень запутался во внутренних противоречиях – это занятно, однако может свести с ума. У Генри простое желание – переспать с юнцом. Но тут, пожалуй, дело не только в сексе. Он уже видел Тоби обнаженным, ничего загадочного. И романтика Генри не привлекала. Не хватало влюбиться в «бывшего» Калеба Дойла.

Странно, что Дойл, человек, которого он никогда не видел, занимает его мысли. Засел у него в голове, выглядывает из-за Тоби. А из-за Калеба выглядывает его сестричка Джесси, личная помощница Генри. Словно редкостное сочетание планет, предвестие высокой драмы. Какой драмы – этого Генри предугадать не мог. Будь он человеком благородным и сентиментальным, попытался бы воссоединить любовников. Но право же, такой сюжет устарел, и к тому же не сулил развлечения бедному старому Генри Льюсу.


12

<p>12</p>

Под окном несла свои волны река Гудзон, мягкое ртутное зеркало, спокойное и ровное ясным безветренным утром. Слева, сперва замедленно, потом ускоряясь, начали распахиваться высокие стальные ворота моста Таппан-Зи. Решетка взмыла вверх, и поезд вонзился в густую зелень, облака и мазки свежей, только что распустившейся листвы. Они покинули убежище города и устремились в дикий мир пригорода.

– Порой он обращается ко мне, словно к единственному другу, – сказала Джесси. – А потом вообще забывает о моем существовании. Принимает, как нечто само собой разумеющееся. Наверное, я должна быть польщена. – Джесси рассмеялась. – Он такой рассеянный. На его фоне я – деловая женщина.

Воскресное утро, кроме них с Калебом в электричке, следующей в северном направлении, почти никого нет. Они едут отмечать день рождения Калеба. Праздник назначен на пятницу, но мама отказалась выезжать в город, поэтому сегодня им пришлось отправиться в Бикон.

Калеб сидит у окна, сложив на коленях несколько номеров «Таймс». Почему он продолжает читать газету, сгубившую его жизнь? Джессике этого не понять. Воскресный выпуск хуже всего. Но сейчас Калеб не читает, а с кроткой, терпеливой и рассеянной улыбкой слушает сестру.

– Избалован? – задает она риторический вопрос. – Господи, еще как! Перед премьерой он уверял, что спектакль провалится. Мрачный-мрачный-мрачный-мрачнее некуда. Посыпались положительные рецензии. Думаешь, он хоть немного приободрился? Куда там! Теперь он ворчит: дескать, все это можно было предсказать заранее.

Джесси пересказывала новости из жизни Генри Льюса. Это началось еще на вокзале с восклицания: «Не поверишь, о чем Генри попросил меня как-то на днях. Купить ему «горшочек». Не для цветов, сам понимаешь». – Ей это казалось смешным, но Калеб с трудом выдавил из себя улыбку.

– Он не знает жизни – весь в искусстве, но и в нем он узок. Только на днях я поняла: он ничего не умеет, кроме как играть. Не может быть режиссером. Не может писать. Даже преподавать не может. Еще странно, что вовсе не свихнулся. Испорченный, избалованный, эгоцентричный, тупой. Если бы не я, страшно подумать, как бы он тут жил, в Нью-Йорке. Честное слово.

– Ты жалуешься или хвастаешься?

Калеб говорил сдержанным, нейтральным тоном, но Джесси почувствовала упрек.

– Всего понемногу, – признала она. – Но это правда интересно. Трудно и в то же время здорово – работать бок о бок с настоящим гением. Видеть, от каких мелочей он зависит. Колосс на глиняных ногах.

Калеб нахмурился.

– Это не значит, что ты – не гений, Кэл. Ты тоже.

– Кто это сказал? – Он низко опустил голову, короткая бородка уперлась в шею. – «Гений» – дурацкое слово. Нет никаких гениев, особенно в театре.

Черт бы побрал эту бородку. Он думает – клево, а на самом деле – куцая, искусственная какая-то щетина. Такая поросль вышла из моды лет пять тому назад. Но уж если Джесси не поспевает в ногу со временем, то Калеб и вовсе… Толстые очки в черной оправе, бородка – вылитый козел в библиотеке.

– Актер – всегда гений, – возразила она. – Он должен мгновенно перевоплощаться, весь, телом и душой. Не постепенно, как это происходит у писателей и художников.

Взгляд Калеба утратил пристальность, устремился куда-то вдаль.

Джесси не сдавалась:

– Я пришла к выводу: актеры, во всяком случае, хорошие актеры – это мудрые безумцы. С Генри никогда не знаешь, с кем будешь иметь дело в следующую минуту: с безумцем или с мудрецом.

В общении с братом большая часть монологов выпадала на долю Джесси. Порой она упрекала в этом Калеба – можно ли так погружаться в свои мысли, быть таким «анально-ретентивным» (все мы сейчас знакомы с психоанализом), – но винила и себя: болтает, болтает, словно таким образом доказывает, что она еще жива.

– Актерам свойственна волшебная бездумность, – продолжала она. – У меня ее нет. Вот почему я не смогла толком играть ни в колледже, ни на курсах. В смысле – я не чересчур умна для актрисы, но слишком рациональна, слишком анализирую себя.

Она явно напрашивалась на отпор, но Калеб все еще сдерживался. Прятался от нее глубоко в себе.

– Обдумываешь следующую сцену? – Провокационный вопрос. – Погружен в очередной мегапроект?

Калеб вздохнул:

– Я тебе уже говорил. Никакого проекта нет.

– Ладно. Можно это не обсуждать.

– Обсуждать-то нечего. Вот уже много месяцев я ничего не пишу. Хотелось бы знать, почему. – Не агрессивный, но холодный и самодовольный сарказм. Умеет же человек страдать в полном сознании своей правоты.

– Начнешь снова. Не подгоняй себя.

– Хм! – Отвернувшись, он уперся взглядом в окно.

Все ясно, подумала Джесси, ему не пишется, и говорить об этом он не желает. Понятное дело. Однако надо во что бы то ни стало привлечь внимание Калеба. И она рискнула выложить козыря.

– Фрэнк говорит, Тоби хорошо играет в его постановке.

– Рад за Тоби. – Он и глазом не моргнул.

– Ты ведь придешь посмотреть?

– Не в эти выходные. В следующие. Может быть. В эти выходные у меня замечательный праздник, не забыла?

Джесси фыркнула.

– Я пробила Тоби на эту роль, а ты даже не придешь? Как раз из-за него?

– Можно подумать, я боюсь встречи с Тоби. – Уголок рта презрительно вздернут. – И никого ты не пробивала. Фрэнк его пригласил.

– Но Фрэнк познакомился с ним через меня.

– Как поживает старина Фрэнк?

Вроде бы невинный вопрос – сменить тему, – но Джесси расслышала презрительную снисходительность в его тоне.

– Мне казалось, Фрэнк тебе нравится.

– А что в нем может не нравится? – Подразумевая, что нравиться особо нечему.

– Жаль, ты не видел его спектакль в школе. Это было здорово! Вчера они выступали в последний раз. Ты так и не сходил. Фрэнк – хороший режиссер. Просто чудесно, как дети старались играть по-настоящему. Оказывается, «Плавучий театр» – интересная вещь, глубокая, я и не догадывалась…

Калеб снова отключился.

В ярости Джесси достала мобильник, нажала кнопку.

Калеба передернуло.

– Кому ты звонишь?

– Проверяю, не было ли чего от Генри. – Чистой воды показуха. Вчера Генри действительно позвонил, но такое случалось редко. Сегодня она взяла с собой телефон для виду, доказать самой себе, что кто-то постоянно в ней нуждается.

Разумеется, никаких сообщений, даже от Фрэнка, на автоответчике не оказалось. Выключив телефон, Джесси убрала его в карман пальто.

– Вчера Генри оставил такое странное сообщение, – сказала она. – Спрашивал о тебе.

– Обо мне?

Сообщение было настолько глупое, Джесси сразу же выкинула его из головы.

– Спрашивал, ты ли – тот самый Дойл, драматург.

– Может, хочет, чтобы я написал пьесу под него?

– Вообще-то, он хотел, чтобы ты объяснил ему что-то насчет алгоритмов.

– Э?

Джесси расхохоталась.

– Так он сказал. Я тоже удивилась.

– Господи! Стоит пустить в ход пару математических метафор, и люди примут тебя за Эйнштейна. Какого черта Генри Льюсу понадобились алгоритмы?

– Понятия не имею. Наверное, просто красивое слово. Или удочку закинул – вы же с ним не знакомы, верно?

– Нет.

– А стоит. Вы бы пришлись друг другу по вкусу.

Калеб испустил очередной вздох.

Мне нечего сказать Генри Льюсу. Я так устал от актеров. От любых актеров.

Генри не такой, как другие актеры. Он особенный. У него мозги работают, у него есть душа. Он настоящий артист. У вас с ним много общего. Давай я приведу его на твою вечеринку в пятницу?

Калеб уставился на сестру:

– Ты хоть сама себя слышишь? Вот уже полчаса ворчишь и жалуешься на своего полоумного босса, эгоиста и эгоцентрика. Безумного мудреца. Наркомана.

– Он не наркоман. Без травки он плохо спит.

– У нас много общего, вот как? Да уж, конечно. Жалкий неудачник и удачно продавшийся актер?

– Генри не продавался!

– А как это назвать? Человек заложил душу ради гребаного бродвейского мюзикла. Что дальше? Сериал? «Площади Голливуда»?[23] Он распрощался с искусством. Может быть, он пока еще этого не понимает. Или уже осознал, и потому-то ему приходится обкуриться, чтобы заснуть.

Джесси свирепо смотрела на брата. Генри Льюс принадлежал лично ей. Никто, кроме нее, не имеет права его критиковать.

– Неправда! – решительно отрезала она. – У вас очень много общего. Да, Генри избалован, но не больше твоего. В эгоцентричности ты ему не уступишь. Мне очень жаль, что твоя пьеса провалилась. Очень жаль, что ты несчастен. Но это не дает тебе права судить всех вокруг.

– Никого я не сужу. У меня депрессия.

– Вы… гении. – Неподходящее слово, но другие не шли на ум. – Даже на гребне успеха вам подавай еще и еще. Что тебе, что Генри. Если вы не жалуетесь на провал, вы жалуетесь на свой успех.

– Последнее время у меня нет оснований жаловаться на успех.

– Да, твоя пьеса провалилась. Хорошая пьеса. Мне она нравилась. Но ты напишешь другую. Жалуешься на свои неудачи, а мы, плебеи, на все бы пошли ради такого успеха, который ты считаешь провалом.

Калеб помолчал. Он бросил на сестру виноватый взгляд, но извиняться не стал.

– Ты не понимаешь. Успех сам по себе ничего не решает. Хуже того: ты становишься уязвимым. Перестаешь понимать, зачем вообще в это полез. Если у меня был успех, это еще не значит, будто жаловаться не на что. Причин предостаточно: ни друга, ни профессии, ни любимой работы, ничего нет.

– У тебя есть миллион.

– И его уже нет. – При упоминании о деньгах Калеб сперва рассердился, а потом смутился. Тревожно оглянулся по сторонам – не слышал ли кто.

– Миллиона никогда не было, – прошептал он. – Налоги, вычеты. А потом деньги просто разошлись.

– Разве пентхаус не поднялся в цене? Калеб приоткрыл рот и снова закрыл.

– Да и что такое деньги? Работа – вот главное. А чтобы продолжать работать, необходим успех. Может, никто больше не будет ставить мои пьесы. Одна мысль об этом не дает мне писать. Не знаю, что мне делать, как жить. Сейчас я твердо могу рассчитывать только на одно: на некролог в «Таймc».

– А я не могу и на это рассчитывать! – вскрикнула Джесси. – Я бы все отдала за некролог в «Таймc».

Калеб вытаращился на нее и рассмеялся – безрадостным, суховатым смехом. Поделом ей. Джесси присоединилась к нему.

– Только послушать! – сказал Калеб. – До чего мы договорились.

– Ты первый начал. Ты ругал Генри. – Отсмеявшись, она снова ощутила гнев. Джесси всегда заступалась за Генри, ее задевало, что Калеб не воспринимает ее всерьез. Вопреки самой себе она обижалась даже на то, что «Таймc» никогда не опубликует ее некролог – впрочем, это мы еще посмотрим.

– Почему ты относишь себя к плебеям? – сказал Калеб. – Ты – умная, талантливая, работоспособная. Генри Льюсу повезло с тобой.

Но, произнося эти слова, Калеб не смотрел в ее сторону, словно ему неловко было говорить такое родной сестре.


13

<p>13</p>

Джазовый ритм колес нарастал, становился громче, а потом вдруг затих вдали, и остались только пригородные шумы, пение птиц, гудение газонокосилок. Они стояли на платформе в Биконе. Пахло свежескошенной травой – сладкий, тягучий аромат марципана. Этот запах тревожил Калеба, словно сам он забыл подстричь газон, словно эта работа все еще входила в его обязанности.

Хорошо, что мама не дожидалась их на парковке. Он не сказал, на каком поезде приедет, обещал взять на станции такси. Когда мама оказывалась за рулем, Калеб превращался в ребенка, беспомощного, зависимого от старших.

– Что за дыра, – ворчала в машине Джесси. – Час езды от столицы мира, а люди ведут себя словно в Засраке, штат Айова.

За окнами привычный с детства пейзаж: заправочные станции, минимаркеты, школа, где они учились – кирпичная коробка с высокими, будто фабричными, трубами. Джесси оживилась, начала повторять старые шутки. Калеб Давно уже подметил, что сестра говорит без умолку, лишь бы не оставаться наедине с собственными мыслями.

Они свернули за угол – солидные дома с маленькими лужайками, тенистая улочка, старинный рабочий квартал, где ничего не изменилось, кроме автомобилей на подъездных дорожках. Такси притормозило перед белым домом с застекленной верандой. Трава в саду уже скошена – теперь мама подстригает газон сама. И за садом присматривает. На высоких клумбах рядами цветут тюльпаны – алые, желтые, лиловые.

– Я заплачу, – предложил Калеб, когда сестра потянулась за кошельком. – Из своих миллионов.

Такси уехало, брат с сестрой остались стоять лицом к дому, простому и здоровому, как деревенское молоко, опрятному, как похороны. Стронувшись с места, они медленно пошли по дорожке.

Жалюзийная дверь распахнулась. Вот и мать – в рабочей блузе, приталенных джинсах, с широченной улыбкой на лице. О помаде она сегодня забыла, но в парикмахерской побывала недавно. Волосы завиты, окрашены в бежевый цвет, седина почти незаметна.

– Дорогие мои, дорогие! – негромко окликнула она детей, стараясь не потревожить при этом соседей. – Добрались без проблем?

Калеб подошел к ней первым.

Мать легонько коснулась его плеча, поцеловала в щеку.

– С днем рождения, Калеб!

– И тебе счастливого дня нерождения.

Мать закатила глаза, будто старая шутка слегка ее шокировала.

– Сказать по правде, это тебе не идет, – для большей убедительности она притронулась к своему подбородку. – Похож на козла.

– Пытаюсь угнаться за модой.

Взмахом руки она отослала сына в дом, поцеловала в щеку дочь.

– Джессика! Прекрасно выглядишь, дорогая. Похудела?

– Ни капельки!

Другим людям не понять, каким образом эта тихая, сдержанная, безобидная с виду женщина сводит их с ума. Но другие люди не приходились родными детьми Молли Дойл.

Дом обставили лет тридцать назад в стиле Этана Аллена.[24] Книжные шкафы в гостиной забиты дешевым чтивом – мать предавалась чтению детективов с таким же исступлением, как прежде – курению (пять лет назад она выкурила последнюю пачку «Сайлема»). На стенах – полки с сувенирами: керамические наперстки, глиняные фигурки животных, голубоглазые «Хуммели»,[25] всякие безделушки, появившиеся с отъездом Джесси в колледж и размножившиеся после смерти отца. После стольких лет экономии и практичности в матери вдруг проснулась страсть к бессмысленным «украшениям». Когда Джесси попыталась воспротивиться наплыву хрупких безделушек, мать безмятежно возразила:

– Я же могу не бояться, что внуки их перебьют, верно? Умная женщина. Спокойная, вся в себе, всегда такая разумная и вежливая. Терпеть не может сцен. Калеб порой гадал, как бы сложилась их жизнь, будь их мать склонна к домашним драмам, как славные громкоголосые итальянки. Возможно, тогда их с Джесси не потянуло бы в театр?

Об отце напоминала единственная фотография на камине – красивый, с резкими чертами лица мужчина в спортивной рубашке. До рождения детей он служил в полиции Нью-Йорка, потом перевелся в Бикон. Снимки отца в форме мать давно спрятала. Калеб и Джесси были детьми, когда он оставил государственную службу и нанялся присматривать за местным полем для гольфа. Работа как раз для него – веселого, шумного, дружелюбного человека, любителя мужской компании. С малышами он возился как самый нежный, даже сентиментальный папаша, но с подростками не находил общего языка. На памяти Калеба отец бывал порой раздражен, чаще – старался, как лучше, и никогда не мог добиться толку.

В столовой был накрыт стол, но из кухни не тянуло ароматами приготовленной пищи или их перебивал пряный запах увядших цветов. Сигаретный дым и «Олд Спайс» выветрились давным-давно. Похоже, мать заказала готовые блюда в «Шопрайте».

– Перейдем в кухню, детки. Расскажете мне, как у вас дела, а я пока включу микроволновку.

Калеб и Джесси достали из холодильника по банке «диет-соды» и устроились за кухонным столом с пластиковой столешницей. Калеб любил эту кухню. Здесь он чувствовал себя дома. «Здесь мои корни», твердил он себе. Слегка обветшавшая кухня небогатой семьи, занавески в цветочек и купленный еще в шестидесятые годы бледно-зеленый холодильник.

– Старомодный воскресный обед, – без тени иронии провозгласила мать, вскрывая пластмассовые коробки. – Обычно мне одной хватает и супа с бутербродом. Ну, рассказывайте же! Чем занимаетесь?

Джесси, нахмурившись, оглянулась на брата, уступая ему очередь.

– Все, как обычно, – заговорил он. – Писанина. Дела. Встречи. Ничего особенного. – Но он так и не сумел солгать. – Признаться, последнее время пишу я с трудом. После того, как та пьеса провалилась.

– Но ведь тебе за нее заплатили, верно?

– Да. Но не так много, как мы рассчитывали.

– В следующий раз выйдет лучше, я уверена. А ты, Джессика? У тебя как дела?

Мать ничего не понимала. Где ей! С ее точки зрения, писать пьесы – такая же работа, как любая другая. Получаешь гонорар, а порой – премию. Театр – совершенно чужой мир для нее. Она не побывала ни на одном из его спектаклей.

Молли Дойл ненавидела город. Она выросла в Квинсе, но едва выйдя замуж, переехала в пригород. Нью-Йорк она видела глазами своего мужа-полицейского: криминальная столица. Молли смирилась с мыслью, что в этом городе живут ее дети, но отказывалась приехать, чтобы повидать их или чтобы посмотреть на работу сына. Калеб перестал бороться с ее прихотями, он находил их забавными. Психоаналитик полагала, что Калеб обижен на мать, но врач ошибалась. Даже к лучшему, что мать не смотрела его пьесы. Все равно ничего не поймет. Или поймет – это еще хуже.

Джесси начала рассказывать о своей работе с Генри – бодро, хвастливо, никаких жалоб, как в поезде.

– Хорошо-хорошо, – кивала мать ей в такт. Имя Генри Льюса не говорило ей ровным счетом ничего. – Я забыла: ты вроде бы говорила, он женат – или нет?

– Нет. Но с ним я в безопасности. Он – известный гомик.

– Хмм! – Этот возглас должен был прозвучать по-светски равнодушно, но больше смахивал на испуганный вскрик. – Встречаешься с кем-нибудь?

– В данный момент нет.

– Не стоит, обжегшись на молоке, дуть на воду. Мужчины, конечно, никуда не годятся, – продолжала всеведущая мать, – но с ними порой забавно. Выходить замуж совершенно не обязательно. Хватит уж. Но только потому, что сама-знаешь-кто оказался подонком…

Микроволновка подала сигнал.

– Готово. Берем тарелки и идем в столовую.

По пути Джесси яростно переглянулась с Калебом. Она только что вслух не произнесла: «Можешь себе представить?!» Однако Калеба удивило, что Джесси так и не упомянула Фрэнка. Похоже, она пытается его уберечь. Стоит матери заинтересоваться Фрэнком, с бедным малым будет покончено. Калебу Фрэнк искренне нравился. Вряд ли Фрэнк столь же хорошо относился к нему, но Калеба это устраивало. Он готов был уважать Фрэнка за это.

Калеба мать никогда не спрашивала, есть ли у него кто-нибудь, и его это более чем устраивало.

Все расселись за столом. Молли налила вина себе и Джесси, а потом спросила Калеба, налить ли ему.

– Твой день рождения.

– Почему бы и нет?

Молитву перед едой они не читали. Мать все еще ходила на службу, но обращаться к Богу за столом, пусть и в тесном семейном кругу, ей казалось чересчур пафосным, мелодраматичным – театральным жестом.

– Ура! – сказала она, поднимая бокал. – Еще раз, дорогой. С днем рождения! – Молли сделала изрядный глоток. Каждый день она с удовольствием позволяла себе пропустить стаканчик-другой.

Зазвенели ножи и вилки. Все сосредоточились на еде.

– Как приятно, когда детки приезжают в гости, – умилилась Молли. – Тем более, старшенькому исполнилось уже – сколько?

– Обязательно считать? – поморщился Калеб. – Сорок один. Тебя это не старит?

– Мне нравится стареть, – сообщила она. – Жизнь, наконец-то, вошла в свое русло. Хорошая, спокойная жизнь. Я наслаждаюсь каждой минутой.

Калеб посмеялся бы над ней, но Молли действительно была всем довольна. С наслаждением разводила цветы, читала детективы и радовалась уединению. До ужаса независимая мать, ей хватала одного визита детей примерно раз в месяц или реже. Она никогда не брала у Калеба денег – дескать, спасибо, но пособия и двух пенсий более чем достаточно.

Но ведь действительно довольный жизнью человек не замыкается в настоящем, верно? Почему мать не решается заглядывать в прошлое? Молли Дойл никогда не вспоминала трудное детство в Квинсе. Никогда не рассказывала о тех годах, когда ее муж работал в полиции. Вообще не желала говорить об отце. Избегала любого намека на покойников. О Бене тоже не заговаривала никогда. А ведь Бен ей нравился, очень нравился – Калеба это даже удивляло. Он приезжал в этот дом с Беном, и мать откровенно флиртовала с его бой-френдом. Здоровый, крупный, мужественный – куда более мужественный, чем Калеб, – Бен обожал общаться с женщинами. В Молли при нем открывалась сторона, совершенно незнакомая ее детям – она становилась дружелюбной, легкой, остроумной. И работа Бена – он преподавал математику в частной школе – казалась ей более взрослой, «правильной», чем творчество сценариста.

Молли очень огорчилась, узнав о болезни Бена. Известие о его смерти потрясло ее. Чуть было не приехала в город на похороны. В последний момент позвонила сказать, что передумала. Это не ее мир, сказала она. Там она будет чувствовать себя незваной гостьей.

Калеб недовольно подумал о том, что снова использует память Бена в своих интересах. Нелепо обращать это воспоминание против матери. Разве она в чем-то виновата? Калеб передвинул бокал влево от тарелки – ему не хотелось пить чересчур быстро.

Джесси, морщась, пережевывала мясо – все еще злилась за «тонкий» намек на ее развод. Нужно оживить беседу, иначе они так и просидят весь обед, дуясь друг на друга.

– А ты, мама? Как у тебя дела? Двор выглядит потрясающе. Тюльпаны расцвели.

– Да-да. Если бы еще не тупой жеребец миссис Гальяно. Ее дог Перси. Является ко мне на клумбу принимать душ. Только бутоны завязались – гоняй его. Пришлось поговорить с миссис Гэг. – Мать захихикала. – Я сразу ей сказала: не будет водить пса на поводке, я из ее дога сделаю хот-дог!

Нет, матушке в чувстве юмора не откажешь. Ей присущи остроумие и насмешливый язык ирландки, не щадящей ни чужих – в первую очередь соседей – ни своих. Калеб и Джесси предпочитали ездить в гости вдвоем, иначе мать принималась прохаживаться на счет отсутствующего чада.

– А миссис Гальяно знай себе делает подтяжки. Кажется, уже третья, но кто ей считает? – улыбаясь, мать отрезала еще кусочек курицы. – Если глаза у нее станут еще больше, на лице уже не поместятся.


14

<p>14</p>

Убрав посуду, мать внесла торт – шоколадный торт из «Шопрайта», без поздравительной надписи, украшенный шестью свечками. Крохотные огоньки не разглядеть при дневном свете.

Что может быть печальнее, думал Калеб, чем сидеть перед купленным в магазине тортом и слушать, как двое родственников торжественно поют тебе «С днем рождения». Он задул свечи, так и не загадав желания.

– Чуть не забыла! – спохватилась Молли и выбежала из комнаты. Она вернулась с нарядно упакованным свертком в руках. По размерам похоже на книгу. – Просто знак внимания.

Калеб развернул бумагу. Действительно, книга, – он видел ее в магазине, антология под названием «Глупые рецензии», собрание критических отзывов на великие романы и прославившиеся пьесы.

– Тебя это позабавит, – сказала мама. – Видишь, в какое общество ты попал?

– Спасибо. Большое спасибо. – Подарок потряс его – не сама книга, но то, что мама знала. Калеб думал, она и внимания не обратила на его провал. Казалось, она живет в своем мире, ничего вокруг не замечает. И вдруг внезапный вопрос или «забавный» подарок обнаруживает: все-то она понимает. На свой лад, разумеется.

– Я видела вчера в «Таймс» статью этого отвратительного человека, – продолжала она.

– Какого человека?

– Критика. Который разгромил твою пьесу.

«Теорию хаоса» мать не смотрела, но отзывы прочла.

– Его статьи чуть ли не каждый день публикуются, мама. Он работает в штате.

Мать громко щелкнула языком и оскалила зубы.

– Я прихожу в ярость при одном виде его имени. Кто дал ему право писать такое? Тоже мне, судья!

– Мама, он критик. Это его работа.

– Откуда ты знаешь – а вдруг он прав, – вмешалась Джесси. – Ты же не видела пьесу.

Молли посмотрела на дочь.

– Я знаю твоего брата. Он не может написать плохую. – Она продолжала присматриваться к Джесси, словно опасаясь подвоха. Покачала сердито головой. – Вы двое – что бы я ни сказала, – все принимаете близко к сердцу. К чему я вспомнила этого человека? А вы-то с чего заступаетесь?

– Я не заступаюсь, – возразила Джесси. – Он – законченный идиот. Но я, по крайней мере, смотрела пьесу.

Мать набрала полную грудь воздуха.

– Джессика. Тебе лишь бы спорить. Переменим тему.

Они принялись за торт. «Клик-клик-клик» – звякали вилки.

Вот в чем проблема, подумал Калеб: у матери нет маски, нет «кожи», отгораживающей от мира.

– Наверное, ждешь не дождешься пятницы, – заговорила мать (опять начинается). – Тогда и будет настоящий праздник, да?

Калеб стиснул зубы.

– Сейчас тоже настоящий праздник, – пробормотал он. Ему бы тоже не мешало нарастить шкуру потолще.

– Много людей соберется?

– Целая куча, – сказала Джесси. – Знаменитости всякие.

– Кто да кто?

– Черри Джоунс. Кэтти Чалфант. Виктор Гарбер. Еще кто, Кэл?

Пустой номер.

– Клэр Уэйд обещала заглянуть.

– Увы, я никого из них не знаю.

– Клэр Уэйд! – возмутилась Джесси. – Кинозвезда! Она играла в пьесе Калеба. Прославилась благодаря «Венере в мехах». Ее имя на всех афишах.

– Откуда мне знать, если она не бывает у Рози О'Доннел?[26] – Мать постаралась не обижаться. – Кажется, это имя мне все-таки знакомо. Я бы узнала ее при встрече.

– Приходи на вечеринку, – пригласил Калеб. – Встретишься с ней, посмотрим, узнаешь ли. Со всеми знаменитостями познакомишься.

Мать сильно смутилась.

– Спасибо, милый. Но я не смогу. Мне будет не по себе среди стольких знаменитостей, которых я знать не знаю.

– Приезжай на мой праздник! – потребовал Калеб. – Я хочу этого. Ну, пожалуйста. Почему ты отказываешься? – Он уже не столько приглашал мать, сколько бросал ей вызов. Внезапный приступ гнева удивил его самого. Причин сердиться на мать у него хватало, но почему сегодня, почему именно сейчас? Он тщетно пытался совладать с собой.

Джесси во все глаза смотрела на брата:

– Калеб, ты что, забыл: она терпеть не может город. Ни за что не поедет в Нью-Йорк. Ей там страшно.

– Вовсе не страшно! – перебила мать. – Просто неуютно. Большой, шумный город. Много опасных людей. Но бояться я не боюсь.

– Оставим это, – махнул рукой Калеб. – Я думал, ты захочешь познакомиться с моими друзьями. Посмотреть, где я живу. – Мать ни разу не побывала в пентхаусе на Шеридан-сквер.

Он чуть не подавился тортом. Калеб проклинал себя за уступку матери, как минуту назад проклинал за то, что не справляется с гневом.

– Отцовский револьвер все еще у тебя? – спросил он.

– Что? При чем тут твой отец?

– Не отец, его револьвер. Его пушка. Короткоствольный револьвер, 38-го калибра. Ты держала его в тумбочке у кровати. – Еще один парадокс: эта тихая старушка держала у себя оружие.

Мать вопросительно склонила голову набок, недоумевая, к чему он ведет. Джесси, похоже, решила, что он тронулся умом или хочет застрелиться.

– Если боишься города, – продолжал он, – можешь прихватить с собой револьвер. Он у тебя в сумочке поместится. Или возьми электрошок, баллончик с газом.

– А, поняла! Шутки шутить вздумал. – Мать рассмеялась – негромко, без особой уверенности. – Мне за твоим чувством юмора не угнаться. Дурачишься все. А Нью-Йорка я не боюсь. Просто этот город для молодежи, а я уже не так молода. У меня нет причин ездить туда, и я сижу дома.

– Вот тебе причина – приезжай ко мне на день рождения.

– Господи, мама! Это ты-то не боишься? Ты ни одну пьесу Калеба не видела! – поддержала его Джесси.

– Не потому, что чего-то боюсь. Организационные проблемы. Я хотела приехать, но не одна, а мои подруги вечно заняты, а потом, глядишь, пьесу уже сняли.

– «Венера» шла два года, – настаивала Джесси. – Твои подруги работали беспросветно? – Есть ли у нее вообще подруги?

Мать была загнана в угол, но не сдавалась.

– Отстаньте! Оба отстаньте! У меня голова идет кругом, когда вы так наседаете на меня. – Она постучала двумя пальцами по губам – жест, сохранившийся с тех пор, когда Молли курила, – Дайте мне спокойно подумать. Я же могу подумать? Пока ничего не обещаю. Хорошо? Может быть, и приеду – пораньше, пока еще будет светло. Загляну ненадолго. Мне бы правда хотелось посмотреть новую квартиру Калеба.

– Не такую уж новую. Он там четыре года живет.

Калеб поспешил вмешаться, пока Джесси все не испортила.

– Хорошо, мама. Давай. Подумай. Я хочу, чтобы ты приехала. Побывала у меня у гостях.

Теперь он мог проявить великодушие. Самому противно стало – зачем поднимать наболевшие вопросы. У каждого свои фобии. Мать не переносит город. Ничего личного. Нельзя обижаться на это, надо предоставить матери жить ее спокойной, размеренной жизнью.

– Спасибо за приглашение, дорогой. Спасибо. Я подумаю. Еще торт? По порции каждому. Торта – сколько угодно. Не доедите – я заверну вам с собой. К чему мне торт?


15

<p>15</p>

– Твое второе имя – «пассивно-агрессивный», – сказала брату Джесси. – Чего ей от нас надо?

Над рекой ярко-оранжевый свет потускнел, вылинял в бледное золото. Пассажиры вокруг выглядели довольными и умиротворенными после вылазки за город, одна Джесси все еще кипела.

– Ей не угодишь. Выйди я завтра замуж и нарожай ей внуков, она все равно не будет воспринимать меня всерьез. Она и тебя не воспринимает всерьез. Могла бы гордиться тем, что родила на свет известного драматурга.

– Некогда известного, – поправил ее Калеб. – Впрочем, и этого она тоже не понимает. – Он говорил без горечи, устало, печально и отрешенно. – Попытайся поставить себя на ее место, – предложил он. – Человек живет себе тихой, мирной деревенской жизнью. Мы врываемся в ее дом, словно пришельцы с Марса, требуем к себе внимания и уважения. Мы нуждаемся в ней гораздо больше, чем она – в нас.

– По мне, что она, что дырка в голове! Почему ты заступаешься за нее?

– Ничего я не заступаюсь.

– Ты ей потакаешь. Все время ей подыгрываешь.

– Она не играет.

Калебу не втолкуешь. Мать недостает его так, как Джесси. Сыновья не столь чувствительны к материнской интонации, как дочери.

– Мама не воспринимает твою работу всерьез!

– И слава Богу! – заявил Калеб. – Не стоит мой помет того, чтобы всерьез к нему относиться!

– Она не придет к тебе на день рождения!

– Разумеется! – Калеб пожал плечами. – Я пригласил ее в порядке самозащиты.

– Но ты хочешь, чтобы она пришла?

Уголки его губ дрогнули в усмешке:

– Нет!

Джесси улыбнулась в ответ, покачала головой:

– Она все в себе подавляет.

– И прежде всего нас.

Джесси расхохоталась. Это замечательно! Может, Калеб и не угадал, но эта ремарка придавала каменной непробиваемости матери смешной оттенок и позволяла Джесси разделить с братом нечто, важное для них обоих.

Сейчас они с Калебом близки как никогда. Понимают друг друга с полуслова, не то, что большинство братьев и сестер. Ей хорошо с ним, а потому и к себе самой Джесси могла отнестись снисходительно. Острые углы стерты, заусенцы подчищены. Ничто так не сближало их, как день, проведенный у матери.

Они посидели молча, наслаждаясь тишиной. Потом Калеб сказал:

– Насчет пентхауса ты, должно быть, права. Сейчас он стоит целое состояние.

Она недоуменно нахмурилась: о чем это ты?

– Помнишь утренний разговор? – продолжал Калеб. – Куда девался миллион? Можно продать квартиру, и на эти Деньги как-то устроить свою жизнь. Поступить в юридическую академию. Пойти работать в школу. В Корпус мира. Еще куда-нибудь.

Он и раньше пускался в подобные рассуждения. Джесси не знала, как реагировать.

– Корпус мира! – повторила она. – Будешь читать Чехова на Амазонке. «Дядя Ваня» с актерами в боевой раскраске и камуфляже. Или того лучше, ты мог бы основать новую религию. Кеннет Прагер – Сатана.

– Это хорошо, – одобрил он. – Это смешно. – Но Калеб так и не улыбнулся. – Нет, правда, мне бы хотелось что-то сделать. Или хотя бы чего-то захотеть.

– Не спеши. Начнешь новую пьесу, растворишься в ней, и ничего тебе больше не нужно.

– Боюсь, не начну, – сказал он печально.

Бедный, бедный Калеб! Добился в жизни всего, чего хотел, – и оказался в ловушке! Джесси ничего не добилась – и тоже оказалась в ловушке, хотя иного рода. Как ни старайся, сочувствия к Калебу она из себя не выжмет. Старалась, но не получается.

– Извини, – пробормотала она, хватаясь за телефон.

Калеб, похоже, не обиделся. Наверное, обрадовался, что тема закрыта.

– Проверяешь, не звонил ли Генри?

– К черту Генри. Он уже в театре. Интересно, какие у Фрэнка планы на вечер? – Повернувшись лицом в проход, спиной к брату, она быстро нажимала кнопки. Внезапный порыв, удививший ее саму – Джесси не могла бы объяснить, что на нее нашло, но в голове словно освободилось место, как раз для Фрэнка.

«Говорит Фрэнк Ирп. Сейчас я не могу вам ответить. Оставьте свое имя и номер, и я вам обязательно перезвоню».

Никаких остроумных шуток или музыкальных записей, которыми ее изощренные друзья уснащают свои автоответчики. Простое сообщение и гудок. Как это типично для Фрэнка!

– Привет, Ирп! Это Джесси. Еду от мамы. Думала, может, поужинаем вместе?

Она подождала в надежде, что Фрэнк снимет трубку. Не снял.

– Наверное, ты сегодня на репетиции. Извини, забыла. Надеюсь, все получается, как надо. Перезвоню позже. Пока.

Все правильно: короткий, деловой, суховатый разговор. Откуда же это мучительное разочарование?

– Его нет дома, – доложила она Калебу, убирая телефон. – Забыла, у него репетиция.

Калеб внимательно всматривался в сестру, словно изучая.

– Я заметил, при маме ты о нем не упоминала.

– Не ее это дело, – нахмурилась Джесси. – И не твое.

– Справедливо.

Помолчав, Джесси добавила:

– Фрэнк мне нравится. Честно!

– Похоже, и ты ему нравишься.

– Слишком. Я не заслуживаю такой любви. – И все же ей не хотелось обсуждать Фрэнка. – Это примерно как у тебя с Тоби.

Калеб сердито искривил рот, но не стал уклоняться от темы.

– Фрэнк поумнее Тоби. Он способен рассуждать. Главное, ему нравишься ты, а Тоби во мне интересовало совсем другое.

– Не слишком-то он умен, если любит меня ради меня самой. Что он во мне нашел?

Джесси надеялась, что Калеб возразит ей, укажет на какие-то привлекательные черты, о которых она забыла. Но брат умолк, погрузился в собственные мысли – о Тоби, «Теории хаоса», Амазонке, – попробуй, догадайся.


16

<p>16</p>

Белые мысли, пустые мысли, нет мыслей – Генри смотрел на фигуру во фланелевой пижаме и пенсне, отражавшуюся в зеркале его гримерной. Оркестр начал песенку клуба «Фазан и пиво». Ему вот-вот выходить. Внутри свивался клубок змей. Какая нелепость! Он уже отыграл сегодня один раз спектакль с начала до конца, откуда же эти спазмы в желудке, почему руки заледенели?

Он прошел по коридору, похожему на внутренности подводной лодки – вдоль стен тянутся канализационные трубы – и вышел в темное пространство с высоким потолком – ни дать, ни взять, фабричное помещение – за сценой. Ассистент режиссера, не снимая наушников, подсадил Генри на нижнюю полку купе, которое сейчас выкатят на сцену, и там он встретится с Джерри, беглой женой. Ложишься, будто в гроб.

Странная, нелепая жизнь! Весь день ничего не делаешь, потом на три часа разум разогревается, как плавильная печь, а закончится это – чувствуешь себя изношенным, бесполезным, глупым. Слава Богу, завтра выходной. Сегодня нужно чем-то заняться, сходить в бар, потусоваться, что угодно.

Заработал механизм, гроб на колесиках тронулся с места, музыка переменилась. Генри слегка ущипнул себя за член – на счастье.

«Джерри» ногой распахнула занавес.

Генри высунул голову из-за плотной ткани – к слепящему свету. Он стоял неподвижно, дожидаясь, пока тьма по ту сторону света узнает его и разразится аплодисментами. После того как «Таймс» разъяснил всем, что Генри – гвоздь программы, ему стали аплодировать сразу, при первом появлении на сцене.

Он повернул голову, чтобы Джерри удобнее было наступить ему на лицо. Спектакль пошел своим чередом. Генри реагировал на ножку Джерри, касавшуюся его лица, на смех публики, на иллюзию, будто очки хрустнули прямо у него на носу, снова на публику. Все механизмы работали согласованно: разум в лад с телом, тело в лад со всем миром. Каждое движение он делал автоматически, не задумываясь. Он освободился от мыслей. Или нет: он думал без мыслей, перелетал от реплики к реплике, от жеста к жесту, от одного взрыва хохота к следующему, словно Тарзан, раскачивающийся и перелетающий с ветки на ветку. Его несли волны страха, неотличимого от радости.

Это – рай.


17

<p>17</p>

– Я не ничтожество. Я не ничтожество. Я не ничтожество. Тоби Фоглер сидел один в раздевалке во время паузы, разучивая монологи из «2Б». Скоро опять на сцену. Листок, на котором Тоби карандашом записал свои реплики, уже сильно измялся.

– Я. Не ничтожество. Я не. Ничтожество.

Сегодня на репетиции Фрэнк объяснил: эта фраза – ключ к его роли. Ему предстояло произнести ее всего один раз, но Тоби превратил эти слова в своего рода мантру, он хотел внедрить их в подсознание, чтобы ключевой фразой окрашивалось все, что скажет или сделает его персонаж.

– Не. Не. Не, – твердил он. – Ничто. Ничто. Ничто.

Близится полночь, пришлось переодеваться в третий раз, снова в матросский костюм: мешковатая блуза, свободно повязанный черный платок, брюки-клеш. На голове белая бескозырка, на ногах – белые носки и красные резиновые шлепанцы. Со сцены доносились судорожные ритмы хип-хопа – шел танец Рауля. После Рауля выступать ему. Пора.

Тоби встал, руки похолодели, в животе зашуршали льдинки. Нелепо испытывать страх перед сценой в подобном заведении, но так уж он устроен. Тоби потряс руками, словно отряхиваясь от тревоги.

За кулисами зеркала не было. Собственно и закулисного пространства как такового в «Гейети» не имелось – кладовка не больше стенного шкафа. По узкому коридору – повсюду окурки – Тоби прошел в тот угол у занавеса, где, с трудом укрываясь от взглядов публики, пристроился на стуле толстый, как сумоист, конферансье по прозвищу «Дырка».

Рауль закончил свой номер под жидкие аплодисменты. Руки у зрителей заняты.

Тоби передал Дырке диск с записью: в «Гейети» он музыку не оставлял, а то Дырка потеряет. Прошел Рауль, комбинезон и узкие трусики в руках, нагота смущала его не больше, чем коня.

– Они твои, мальчик. Выставка мопсов.

Дырка взялся за микрофон.

– Здорово было? Да. Гордость – лучшая форма любви, – бархатистый, ленивый голос обволакивал аудиторию. – А с таким орудием Рауль может любить еще лучше – и глубже. А теперь, чтобы получить настоящее удовольствие, совершим сентиментальное путешествие с нашим матросиком. Бад!

Полилась музыка «Сентиментального путешествия», прославленного хита 40-х годов. Эта песня, так заметно отличавшаяся от предыдущих, неизменно привлекала внимание публики. В зале, где и так по большей части молчали, сгущалась тишина.

Тоби легкой походкой вышел на сцену, под яркий свет. Он не смотрел на мужчин, однако чувствовал на себе их взгляды. Ему казалось, что в зале каждый держит лазерную указку, и его тело покрывается оспинками световых пятен.

Он превратился в молодого пьяного матроса, по уши в пиве и тестостероне, один в большом городе. Он улыбался, поворачивался то вправо, то влево, виляя задницей. Переминался с ноги на ногу – срочно нужно освободить мочевой пузырь. Повернувшись спиной к зрителям, он расстегнул ширинку со множеством пуговиц, приподнялся на цыпочки, притворяясь, будто пустил струю.

Прежде Тоби исполнял этот номер под «Пой, Пой, Пой».[27] Ему нравилась энергичная музыка, но в таком темпе его хватало только на одно выступление за ночь. Медленный танец можно было повторять снова и снова.

Не деньги привлекали его. Деньги всегда пригодятся, но стриптизерам платили всего полсотни за каждое выступление. Настоящие бабки заколачивали в «Зале Аполлона», холле театра, где можно было получить еще полсотни, зайдя с клиентом в отдельный кабинет, а то и несколько сотен, если пойти к нему домой. Всю процедуру от начала до конца Тоби решился пройти лишь однажды. Секс с незнакомцем показался формальным и неприятным, словно разделся перед врачом, и совсем уж не по себе стало, когда парень извлек бумажник и показал снимки жены и детей. Нет, в «Гейети» Тоби приходил главным образом ради самого номера. Когда он танцевал, он чувствовал себя красивым, клевым, желанным. Он выступал всего раз в неделю – днем он работал в «Кинко»,[28] – но и одного раза в неделю достаточно. Я не ничтожество, я не ничтожество, я не ничтожество.

Он лицом повернулся к аудитории, ширинка осталась расстегнутой. «Пусть они смеются, пусть плачут, пусть томятся», наставляла миссис Вест учеников драмкружка в Милуоки. Случалось, какой-нибудь юнец орал: «К черту это, друг! Покажи член!» – но сегодня такого не будет.

Тоби изобразил, как он входит в отель и поднимается наверх, в пустой чулан, вроде той комнаты, которую он снимал, когда только приехал в Нью-Йорк. Подлинные образы, твердили ему учителя в Студии Герберта Бергхофа,[29] сильные сенсорные воспоминания. Ему бы пригодился стул или кровать для правдоподобия, но Дырка отказал: «Никаких декораций, парень. Это тебе не «Центр Линкольна».[30] Развязать платок, стянуть через голову рубашку.

Тельняшки на нем не было. Номер слишком короткий, некогда возиться с нижним бельем. И шлепанцы на ногах, чтобы не развязывать шнурки на сцене. Высокие ботинки ему больше идут, но так и не обзавелся. Белые носки – надо же зрителям куда-то совать чаевые. Шлепанцы с белыми носками не слишком-то уместны, но без них не обойтись – пол грязный.

Погладив себя по груди, Тоби принялся растирать низ живота, рельефно напрягая мышцы.

Приятели хвалили его тело, однако Тоби хотелось обзавестись большими мускулами, обрасти мясом, чтобы не выглядеть совсем уж мальчишкой. Но приятно, когда по твоей коже скользит множество взглядов, словно электрическим током обдает. Сегодня, на последнем воскресном шоу, на него смотрит всего дюжина глаз, но каждый зритель жаждет его тела, томится по нему. Не получат – сколько бы денег ни предлагали, как бы ни молили. Это его тайная компенсация за все случаи, когда отвергали его – на пробах, просмотрах, интервью. «Слишком стар для этой роли. Слишком молод. Слишком высокий, слишком низкий, слишком светлый, слишком неуклюжий, достаточно, спасибо!» Внимательного взгляда никто не удостоит. Ничего, однажды какой-нибудь режиссер или ассистент по кастингу забредет сюда и попытается пристать к нему в холле. А Тоби смерит его взглядом и скажет: «Ты слишком старый, толстый, Уродливый. Извини!»

Я не ничтожество, я не ничтожество, я не ничтожество.

Он возился с поясом, словно пьяный, с трудом отстегнул пряжку и предоставил силе тяжести довершить дело. Брюки свалились на пол, вместе с ними слегка приспустились «боксеры», зацепились за выступающие кости таза. Тоби стряхнул с себя белые штаны. Потянулся, почесался, понюхал подмышку. Подхватил с полу рубашку и перебросил через плечо вместо полотенца – от Дырки и полотенца не допросишься. Покачиваясь, Тоби двинулся в зал вдоль помоста – якобы по коридору в душ. Он шел прямо к нацеленным на него глазам.

К музыке присоединился голос, женщина печально пела о том, что в семь часов вечера она отправляется в рай.

Он уже ощущал свою наготу, набухающую в трусах. «Боксеры» он надевал только для выступлений, обычно носил плавки. Свободное белье усиливало ощущение тайной наготы.

Лишь один взгляд в сторону аудитории – убедиться, что все лица обращены к нему. На помосте уже появились мятые бумажки – кое-кто надеется, что «Бад» остановится и покажет свой номер лично для них. Тоби шел, не останавливаясь. Деньги можно подобрать на обратном пути.

И вдруг, сам не зная почему, он подумал – а вдруг сюда заглянет Калеб? Как глупо: Калеб понятия не имел об этой стороне жизни Тоби. Познакомившись с драматургом, Тоби прекратил танцевать и вернулся в «Гейети» лишь после разрыва с ним. Конечно же, у помоста, среди седых и лысых голов, вытаращенных глаз, блестящих очков и редких широких ухмылок он не увидит сегодня лицо Калеба. И эти улыбки, не жестокие, беззаботные и вполне дружелюбные, казались столь же неуместными, как в церкви.

Дойдя до конца помоста, Тоби притворился, что открывает кран, пробует воду. Напряжение возрастало. Взгляды уже не окутывали его облаком, а щекотали, словно кошачьи усы Он бросил «полотенце» (блузу) на пол. Засунул большие пальцы под резинку трусов – толпа у его ног негромко зарычала. Но тут «Бад» вспомнил, что бескозырка все еще на голове. Остановился, стянул ее, пьяно улыбнулся, покачал головой. И вдруг, все ewe прижимая бескозырку к груди, подался вперед, одним движением сорвал с себя трусы и шагнул «под душ».

Он разделся так внезапно, «то публика только ахнула. Раздались вздохи, тихий ропот и явственный скрип – неужели это эрекция такая громкая? Нет, старые стулья. Тоби медленно поворачивался, «намыливаясь», наслаждаясь воображаемой струей горячей воды и вполне реальными горячими взглядами. «Кошачьи усики» щекотали его все сильнее и сильнее. Член поднимался; он слегка помог ему рукой. Ванька-встанька с добрую дубину величиной. Тоби спрятался за ним. Песня заканчивалась. Он погладил себя, напряг ягодицы – раз-два. Сейчас свет погаснет.

Он ждал. Песня закончилась Свет продолжал гореть.

Господи Боже! Дырка опять пропустил момент.

Тоби старался не выходить из роли, но тишина сбивала с толку. Все исчезло – душ, отель, пьяный моряк. Не осталось фантазии, за которой он мог укрыться. Тоби, совершенно голый, стоял перед дюжиной стариканов. Тощий мальчишка с напряженным членом. Он досчитал до десяти – свет так и не погас. Без музыки четвертая стена рухнула.

– Бад! – крикнул ему кто-то– Помочь тебе кончить? Но эрекция уже спала. Теперь уже не спрятаться даже за собственным членом. Тоби снова превратился в Тоби.

Он завершил сцену, выпустив из рук член. Постоял секунду, руки в боки, отбивая правой ногой такт. Наклонился и подобрал с полу одежду.

Как буря помчался обратно на сцену, только красные шлепанцы стучали. И все-таки он не забыл подобрать долларовые купюры, разбросанные на помосте, будто фантики от конфет. Добравшись до сцены, подцепил ногой брюки и скрылся за кулисами.

Дырка стоял возле проигрывателя, все триста фунтов его живого веса сотрясались от беззвучного смеха.

– Подлец! – рявкнул Тоби. – Ты это нарочно! Зачем? Что я тебе плохого сделал?

– Прости, Бад! Не устоял. Уж очень всерьез ты все воспринимаешь. А ты хорош нагишом. Не как будто нагишом, а взаправду – голенький-голенький.


18

<p>18</p>

Тоби, все еще негодуя, засунул костюм в шкафчик и переоделся в обычную одежду. На сегодня все, хотелось поскорее убраться отсюда, но сначала нужно заглянуть в «Зал Аполлона» за деньгами. Стриптизерам не разрешалось заигрывать с посетителями, но мистер Ди, хозяин клуба, хотел, чтобы они общались. Перекинув сумку через плечо, Тоби пробежал по коридору, молясь, чтобы в уличной одежде его не узнали.

«Зал Аполлона» выглядел как обычное подвальное помещение: отделанные панелями стены и потертый ковер. В дальнем конце – сцена, где на ковровой дорожке, словно домашние коты, отдыхали стриптизеры с сигаретами в зубах, прикидываясь, что не обращают внимания на мужчин, которые пожирали их глазами. Его партнеры не такие уж плохие ребята. Иногда они ссорились, но злобы не таили – слишком тупые даже для этого. Лень – вот главный их недостаток.

Тоби окинул взглядом зал. Он давно научился не смотреть мужчинам в глаза. Высмотрел мистера Ди возле мокрой стойки бара, перед огромной миской залежалых чипсов.

– Два раза выступал? – уточнил мистер Ди, извлекая из кармана толстую пачку банкнот. – Три. Спросите Дырку, если не верите.

– Я тебе верю, Бад. Три так три. – Хозяин не упускал случая обсчитать стриптизеров, которые плохо соображали спьяну. Но Тоби он безропотно выдал три полсотни. – Если хочешь заработать еще сотню, там один отставной морячок хочет повеселиться.

– Спасибо, нет. Мне пора. Завтра с утра лекция.

– Ага.

Тоби всех уверял, что заканчивает колледж. Поначалу ему не верили – многие говорили своим содержателям, будто учатся в университете Нью-Йорка, – но высокомерный тон и ханжество Тоби вскоре убедили коллег, что он действительно студент.

– Да, в следующее воскресенье я не выступаю. Играю в спектакле. Премьера в пятницу.

На мистера Ди это не произвело особого впечатления:

– Снова хочешь бросить нас, Бад? Мы здесь дезертиров не любим. – Впрочем, стриптизеры то и дело бросают работу, кто из-за наркотиков, кто ради любовника, кто в тюрьму угодит.

– Одни только выходные пропущу. Потом буду работать. Доброй ночи.

Когда он уже открывал дверь, чей-то голос произнес у него за спиной:

– Минутку, Бад. Я видел твой номер. Должен тебе сказать: это было замечательно.

Бад нехотя повернул голову – похоже, очередной старый педераст. Он приготовился кивнуть, приветливо улыбнуться – не стоит грубить посетителям. Но вместо расплывшейся старой физиономии увидел перед собой резкие, даже красивые черты, нечто, выделяющееся из толпы.

– Горячо. Очень горячо! – проворковал новоявленный поклонник с английским акцентом.

– Спасибо. – Тоби присмотрелся повнимательнее – и вспомнил. Это лицо казалось особенным не из-за красоты, а благодаря славе. Он видел его в журналах, в «Таймс», на афише театра.

– Прошу прощения, – понизил голос Тоби. – Вы – Генри Льюс?

Мужчина даже вздрогнул.

– Кто? О, нет. – Он рассмеялся. – Ну и ну. Это не я. Нет. Ни-ни!

Он засмеялся еще громче и начал отворачиваться, однако, совершив полный оборот, вновь оказался лицом к Тоби и улыбнулся.

– Сдается мне, это я и есть, – признался он со смешком. – Прошу прощения. Не ожидал, что меня узнают здесь. Очень лестно. Не подозревал, что я так широко известен в этой стране.

– Я и сам актер, понимаете, – пояснил Тоби.

Улыбка застыла, взгляд погас.

– Вот как…

– Тоби Фоглер, – протянул Тоби руку.

Генри Льюс крепко сжал его ладонь. Ростом он был пониже Тоби и с головы до ног затянут в голубую джинсу – брюки, куртка.

– Тоби? Уменьшительное от «Тобиас»? – можно подумать, он никогда не слышал такого имени.

– Да. И все думают, что «Фоглер» – еврейская фамилия, а на самом деле мы – немцы или шведы из Висконсина.

Генри Льюс призадумался было, но тут же утратил интерес к генеалогии.

– Мог бы сразу догадаться, что вы – актер. Ваш номер гораздо изысканнее прочих.

– В конце свет должен был погаснуть. Сегодня меня подвели.

– Техники, – печально кивнул Генри Льюс. – Вечно они разрушают волшебство. Жаль, что вы уходите, – продолжал он, покосившись на сумку Тоби. – Поговорили бы о том, о сем.

– Спешить особо некуда, – признался Тоби. – Хотелось просто побыстрее убраться отсюда.

– Естественно. Пойдем вместе? Мне и самому пора домой.

Теперь Тоби ясно видел, что мерцает в глазах Генри Льюса: желание. Это не шокировало его. Вовсе нет. И все же он был немного разочарован, убедившись, что гений театра и кино взирает на него с таким же вожделением, как самый заурядный посетитель «Гейети».

– Должен сразу предупредить вас, мистер Льюс. Я не такой, как другие стриптизеры. Я только танцую, но не продаюсь.

– Да? О! Об этом я не подумал. – Генри снова засмеялся. – К тому же, я горжусь тем, что никогда не плачу за это.

– Простите, если обидел. Не хотелось вводить вас в заблуждение.

– Не извиняйтесь. Вполне естественная мысль, если учесть, где мы находимся. И хватит «мистера». Пора перейти на «ты». Друзья зовут меня Генри. Разреши пригласить тебя, по-дружески, как артист артиста. Выпьешь со мной?

– Что? Я? Конечно! – воскликнул Тоби. – Горячего шоколаду, хорошо? Спиртного я не пью.

– Вот и прекрасно. Бережем здоровье. Идем?

Тоби не верил своему счастью. Генри Льюс! Один на один с ним. Рауль смотрел им вслед – заинтересовался, но нисколько не завидует. Рауль понятия не имеет, кто такой Генри Льюс.

Спускаясь вслед за Генри по длинному лестничному пролету на улицу, Тоби волновался все сильнее. Много лет он следил за карьерой знаменитого артиста, не скрывавшего своей ориентации, видел его фотографии в журналах, читал десятки интервью и статей. Если этот гомосексуалист достиг высот славы в театре, не прибегая ко лжи, глядишь, и Тоби преуспеет. На сцене он Генри Льюса не видел ни разу. В кино, пожалуй, да, но сейчас ни один фильм не шел на ум. Что подумает о нем Генри Льюс, если спросит, какая его роль больше всего нравится Тоби, а Тоби не сумеет ответить? Решит, что Тоби только прикидывался его поклонником. Потом Тоби вспомнил, что еще в колледже видел видеозапись «Гамлета» с Льюсом в главной роли. Слава Богу. Он обрел твердую почву под ногами. Спектакль не слишком ему понравился – Шекспир не по его части, но если что, можно поговорить о «Гамлете».

Главное – он ни за что не пойдет домой к Генри Льюсу. С Калебом он пошел в первую же ночь, но тогда все было по-другому. То была любовь с первого взгляда. Генри Льюс – великий британский актер, ему и в голову не придет переспать с каким-то американским ничтожеством. К тому же, он Тоби в отцы годится.


19

<p>19</p>

Генри спустился по лестнице и вывел своего красавчика-американца на улицу. Они вынырнули между «Красавицей и чудовищем» и «Говардом Джонсоном».[31] «Нормальные» парочки сидели за окнами ресторана, ели и пили, не подозревая о Содоме прямо у них над головой. Театр «Гейети» сегодня превратился в настоящий праздник для Генри – отдушина безнравственности в целомудренном электронном Эдеме. А что он здесь нашел! Бад – или как там зовут этого здоровяка-блондина, Тоби – почтительно шел за ним.

– Город без сна, – провозгласил Генри, проходя по Таймс-сквер. – Здесь все время едят. Не то, что в Лондоне. Там и выпить-то после одиннадцати не дадут.

Народу на улице стало поменьше, навстречу попадались только подвыпившие студенты. В два часа ночи уличные огни продолжали гореть, то вспыхивая, то мерцая, словно в глазах помутилось перед мигренью.

– Есть тут местечко, где можно посидеть, поболтать, – сказал Генри. – Я выпью рюмочку, а тебя угощу горячим шоколадом.

На полпути между «Гейети» и квартирой Генри, на Милфорд-Плаза, работала круглосуточная кофейня. Может, мальчик и не соврал, может, он так сразу ни с кем в постель не ложится, но и Генри сказал правду: он никогда не платил – почти никогда. За долгой дружеской беседой Тоби позабудет про свои принципы. Пусть себе пьет шоколад вместо виски – трезвого соблазнить непросто, но тем интереснее.

– Да, мне твой номер понравился, – повторил Генри. – Сексуально, остро. И музыка удачная.

– Старый добрый свинг, – подхватил Тоби. – Пусть зрители вспомнят свои золотые денечки.

– Господи, мы не настолько стары! – замахал руками Генри. – Скажи лучше, золотые денечки наших отцов. – Поразительно, как часто актеры добиваются верного эффекта, исходя из совершенно ложных представлений.

– В колледже мы изучали твоего «Гамлета», – вставил Тоби. – Смотрели видеозапись. Много раз.

Мальчик – актер, этого у него не отнимешь. А жаль! На сцене он выглядел таким привлекательным – отупевший от похоти, одурманенный желанием матросик томно покачивался под музыку, разбрасывая во все стороны одежду. На зрителей наплевать. Белокожий, тощий, но с широкими бедрами, он был беззащитно наг, в отличие от того парня, который выступал до него – тот был одет в мускулы, как в броню. Член торчал наивно, словно палец кукловода из-под платья Пьеро. Все было проделано настолько естественно, что Генри не распознал актера, даже тогда, когда музыка стихла и мальчик, очнувшись, удрал со сцены, будто перепуганный страус.

– Ты – Гамлет-панк, Гамлет эпохи постмодернизма, – Тоби, похоже, наизусть выучил все клише о том давно забытом спектакле.

Нет, это не доступная «красотка». Это – актер, всего-навсего актер. Вот откуда примесь Марселя Марсо[32] в его представлении. Генри охотно привел бы к себе домой «Бада», а вместо этого заполучил Тоби. Но в этом, вероятно, есть свой интерес – во всяком случае, попробовать стоит.

– Гамлет своего поколения. – От этой фразы Генри до сих пор морщился. – Ты донес до меня Шекспира. Благодаря тебе я захотел стать актером.

Преувеличенная лесть тошнотворно-сладко воняла и не доставляла особого удовольствия. Подняв голову, Генри полюбовалась афишей высотой в десять этажей – здоровенный малый в трусах.

– Но зачем же актером? – переспросил он, указывая на эту фигуру. – Разве это – не лучше?

Тоби проследил за его взглядом.

– В смысле – лечь с ним?

– Это было бы неплохо. Или – стать им. Безмозглым, не знающим стыда красавцем. Ни единой мысли в черепушке.

Тоби явно опасался подвоха.

– Не мой тип, – пробурчал он, наконец.

– Да? А твой тип – кто?

– У меня нет конкретного типа. Но сейчас я влюблен. В одного драматурга. Может, ты слышал – Калеб Дойл?

Генри часто заморгал.

– Нет, вроде бы.

Удивительное совпадение. Тоби. Точно, он же слышал имя по телефону. Это и есть Тоби?

– Он вроде бы написал что-то про хаос?

– «Теорию хаоса», – с энтузиазмом подхватил Тоби. – И еще много пьес. Одну только что провалили. На самом деле, она тоже хороша. По-моему, лучшая.

Все чудесатее и чудесатее.[33] С Дойлом Генри уже познакомился – заочно, однако весьма интимно. Он хотел познакомиться с ним лично, а вместо этого наткнулся на его бой-френда. Нью-Йорк – маленький мир, но чтобы такой поворот судьбы!.. Актерские суеверия отнюдь не чужды Генри, он опасался «Шотландской драмы»[34] и лилового цвета, а в день премьеры ему непременно требовался дождь. Что же означает такая цепочка совпадений? Секс становится все более сложным – все более интригующим. Тем больше оснований уложить Тоби в свою постель. С его приятелем он, так сказать, уже переспал. Приняв решение, Генри успокоился. Теперь он никуда не торопился.

В кофейне на Милфорд. Плаза они устроились в затянутом красным кабинете у окна.

– «Кафе знаменитостей», – прочел Тоби в меню.

– Никаких знаменитостей тут сегодня не видать, – пожаловался Генри.

– А ты?

– Ты слишком любезен, – усмехнулся актер.

Теперь он мог разглядывать Тоби в упор: юноша сидел напротив него. Чистая кожа, мягкая линия носа, волнистые светлые волосы, чуть припухшие – сладостный намек – подглазья. В обычной одежде он еще привлекательней, чем на сцене. Одетые мальчики на обложках порножурналов всегда нравились Генри больше, чем обнаженные куски мяса на развороте.

Официант подошел к столику. Генри заказал «Манхэттен», Тоби – горячий шоколад.

– Итак, ты – актер. – В разговорах с американцами Генри обычно избегал профессиональных вопросов, но Тоби такой симпатяга, что Генри изменил своим правилам. – Где ты учился?

И полилось потоком: колледж, ГБ-студия («студия Герберта Бергхофа», пояснил Тоби), «Метод»[35] – как же без «Метода» – и книга, которую хвалил этот нахрапистый зануда, Дэвид Мамет.[36] Генри дожидался щелочки, чтобы кое-что поведать о себе, но мальчик не задавал вопросов. Как говорится: «Все они жаждут познакомиться с тобой и рассказать о себе».

Генри удерживал на лице заинтересованную улыбку, пока не принесли спиртное – в конце концов, на мальчика приятно смотреть, – а сам вновь задумался над непостижимой игрой судьбы, которая все время сводила его с Калебом Дойлом. Позволив мальчику поболтать еще минут пять, он плавно свернул на другую тему:

– А как твой приятель относится к тому, что ты каждую ночь машешь своей штучкой перед посторонними?

– Вовсе не каждую ночь! – надулся Тоби. – И приятеля у меня нет. Уже нет.

– А как же драматург?

– Мы разошлись. Я все еще его люблю, но он меня не любит.

В глубине души – не глазами, а сердцем – Генри усиленно моргал. Но тут ему припомнился вопль «Тоби» в телефонной трубке.

– Ты уверен? – переспросил он.

– Уверен. Он теперь сам не знает, чего хочет. Но не меня. Осторожнее, велел самому себе Генри. Тебе тут ловить нечего, даже если мальчик свободен. Но ведь интересно порыться в чужом белье, особенно когда собеседник ни о Чем не догадывается.

– Жаль, – посочувствовал Генри. – Должно быть, он причинил тебе боль.

– Ужасную! Я никого не любил так, как его.

– И что же тебе нравится в этом Дойле? – Плохой вопрос, мысленно одернул себя Генри.

– Ну, сначала мне нравилось, что он любит меня, – мальчик так серьезно рассуждал об этом. – Но теперь он меня не любит, а я все еще люблю его, так что тут было что-то большее.

– Секс, – промурлыкал Генри.

Тоби потупился, щеки его зарделись. Надо же, стриптизер краснеет!

– Да, разумеется. Но секс мне нравился потому, что это значило – мы любим друг друга, а не наоборот. Сам по себе секс – ничего особенного.

Но тоже неплохая штука, подумал Генри.

– Для парня из «Гейети» ты на редкость романтичен.

– Да, странно, но у меня комплексы насчет секса. Только и думаю об этом. Я не могу заниматься сексом без любви. Потому-то я пошел в «Гейети» – попробовал стать по-настоящему свободным, делать то, чего я никогда бы не осмелился делать у себя в Висконсине. Здесь я бываю очень-очень распущенным…

– Когда я смотрел представление, я в это верил.

– Но только не в постели. Не в жизни. Тут-то все… – Тоби прижал локти к бокам и замахал руками, точно плавниками. – Я всего-навсего придурочный старомодный романтик.

А Генри думал, подобного рода чушь, шлюхи с чистым сердцем, вывелись со времен Теннеси Уильямса. Или это способ отпугивать хищников? Да нет, мальчик слишком глуп, чтобы выдумать такое.

Считаете меня молокососом? – гордо вскинул голову Тоби.

– Вовсе нет. Всякое бывает. Тебе сколько лет?

– Двадцать четыре.

А выглядит и рассуждает так, словно и двадцати нет.

– У тебя впереди много лет. Жизнь научит.

– Я готов учиться. Всему-всему. Актеру это необходимо.

– И любому человеку не повредит.

– Так, насчет моего романа с Калебом…

– Да? – устало переспросил Генри.

– Калеб умный. Он столько всего читал. Не только пьесы. Театр он знает досконально, не как актер, а как писатель. Он написал для меня пару монологов, для той пьесы, в которой я сейчас играю. Еще до того, как мы расстались. Я все время нахожу в них новые смыслы. Слой за слоем. Огромная работа.

– Ты играешь в пьесе? – уточнил Генри.

– Нуда. Мы с ребятами ставим небольшую вещь.

– С удовольствием посмотрел бы, – сказал Генри. – Честное слово. Но не могу. Самое ужасное в нашей работе – не успеваешь посмотреть, как работают друзья. Увы! – Он поспешил заранее отвергнуть приглашение. Дружок-петушок и так слишком часто заводил его в третьесортные театришки. – А что еще тебе нравилось в этом человеке?

– Ну, еще он красивый.

– Конечно.

– По крайней мере, на мой взгляд. Другие, наверное, не видят, как он красив. Думают, коротышка, да еще и худой.

– Коротышка вроде меня? – переспросил Генри.

Прищурившись, Тоби всмотрелся в него:

– Нет, пониже.

– И он добился успеха, – напомнил Генри. – Наверное, это также тебя привлекало?

Тоби растерялся.

– Нет. Нет! Я был рад за него. Но к любви это не имеет никакого отношения.

– Успех сексуален! – настаивал Генри, не забывая при этом себя. – Это как красота или чувство юмора. Тем более, когда человек достиг успеха в той самой области, где ты хочешь пробиться.

– Нет, – повторил Тоби. – Я бы любил его, даже будь он маклером. Или там мусорщиком, дантистом.

Похоже, он рассчитывает обмануть Генри. Или этот мальчик обладает поразительной способностью обманывать самого себя?

Час был поздний, Генри устал. Он допил рюмку. У Тоби в чашке оставалась лишь коричневая подсохшая пенка. Пора переходить к следующей фазе.

– Я бы с удовольствием посидел еще, – заговорил Генри, – но уже с ног валюсь. И ты, наверное, устал. Мы с тобой оба сегодня хорошо поработали. Пора прощаться. Разве что пойдешь ко мне?

Тоби скривился, выражая сожаление, просьбу извинить:

– Прости, не могу. Нет, я польщен! Ты просто представить себе не можешь! Чтобы актер, которого я обожаю, захотел переспать… ведь ты это имел в виду? Или я…

Подняв руку, Генри прервал этот скулеж.

– Я знал, что ты скажешь «нет». Но попытаться-то надо – на всякий случай.

Тоби совсем смутился.

– Не сердись на меня. Я же тебя предупреждал. Не могу. Я не прикидываюсь.

– Все в порядке. Ты прав – так оно лучше. Гораздо благоразумнее. Не будем портить нашу чудесную первую встречу сексом.

Генри иронизировал, хотя сам не знал, против кого обращена его шутка. Он знал, что Тоби его отвергнет, но почему-то ему это понравилось.

– Приятно было познакомиться, – продолжал он. – Надеюсь, еще встретимся.

– Правда? – обрадовался Тоби. – Я бы тоже хотел.

Генри выдержал паузу, притворяясь, будто обдумывает этот вопрос.

– Ты уже смотрел «Тома и Джерри»? Чушь собачья, но зато веселая. Так народ говорит. Сегодня я видел твое шоу, будет справедливо, если теперь ты посмотришь мое, – добавил он со смехом. – Когда у тебя свободный вечер?

Мальчик задумался.

– Всю неделю у нас репетиции, кроме вторника. Да, во вторник мы заканчиваем рано. Многие ребята работают ночью в ресторане.

– Значит, вечер вторника. Отлично. Я оставлю в кассе билет на твое имя. А потом приглашу тебя на ужин.

– Это необязательно.

– Обязательно. Терпеть не могу ужинать в одиночестве. Ах ты, старый потаскун, мысленно попрекнул себя Генри, оплачивая счет. Мальчик тебя сразу же раскусит.

У выхода они попрощались. Генри хотел было поцеловать мальчика в щеку – в конце концов, у артистов это принято, но ограничился сердечным рукопожатием.

– Это честь для меня, – пробормотал Тоби.

– Я бы предпочел доставить тебе удовольствие, – возразил Генри.

– Да-да, конечно. Это будет удовольствие. Во вторник. До скорого.

Мальчик пошел прочь по Восьмой улице. Генри смотрел ему вслед: самодовольная, чуть покачивающаяся, страусиная походка, голову держит высоко, можно подумать, он танцует балет. Мешковатые джинсы то повисали, то вновь натягивались под оттопыренным задом, складка материи перемещалась с одной ягодицы на другую. Генри ждал, не оглянется ли парень напоследок. Не оглянулся.

Он побрел домой.

Какого черта он все это затеял? На что ему бывший дружок Доила? Сразу видно, почему «бывший». Парень запутался во внутренних противоречиях – это занятно, однако может свести с ума. У Генри простое желание – переспать с юнцом. Но тут, пожалуй, дело не только в сексе. Он уже видел Тоби обнаженным, ничего загадочного. И романтика Генри не привлекала. Не хватало влюбиться в «бывшего» Калеба Дойла.

Странно, что Дойл, человек, которого он никогда не видел, занимает его мысли. Засел у него в голове, выглядывает из-за Тоби. А из-за Калеба выглядывает его сестричка Джесси, личная помощница Генри. Словно редкостное сочетание планет, предвестие высокой драмы. Какой драмы – этого Генри предугадать не мог. Будь он человеком благородным и сентиментальным, попытался бы воссоединить любовников. Но право же, такой сюжет устарел, и к тому же не сулил развлечения бедному старому Генри Льюсу.


Понедельник

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

<p>Понедельник</p>
<p>20</p>

– Какие ощущения это вызвало?

– Чувство вины. Стыда. Мама тут не при чем. Сестра только усугубила дело, но Джесси я не виню. Это мы нуждаемся в ней, а не она в нас, Я имею в виду маму. И это хорошо. Хотелось бы, чтобы она больше интересовалась моей работой, но она и тут права. Ведь это не настоящее. Нет.

– Что «не настоящее»?

– Моя работа. То, чем я зарабатываю на жизнь. Так называемую «жизнь». – Он с трудом перевел дыхание. – Вот почему я должен бросить писать, забыть о театре. Сделать что-то настоящее.

Хорошенькое начало недели – сеанс у психотерапевта! Десять утра – слишком ранний час. Мозги в кучку, язык знай себе болтает.

Калеб сам недоумевал, каким образом от поездки домой сразу же перескочил на другую тему.

Но доктор Чин без труда поспевала за ним.

– Чем бы вы предпочли заняться?

– Разве вы не спросите, почему я хочу это бросить?

Она рассмеялась легким музыкальным смехом.

– У людей всегда есть причины не писать, не играть, не рисовать. Ну, хорошо. Почему?

На самом деле Калеб пытался уйти от первого, более насущного и сложного вопроса.

– Причин сколько угодно, – заявил он. – Главная: мои цирковые животные разбежались.

– Вы порвали с Тоби, а не он с вами.

– Я говорю не о Тоби. Я говорю о духах, демонах творчества. – Почему все только и думают о Тоби. – Есть такое стихотворение Уильяма Батлера Йейтса. «Ушли цирковые животные». Он всю душу вложил в театр, выгорел, и его звери разбежались. Там еще говорится: «Внизу, под лестницей я лягу / Старьевщик-сердце, приюти!»

– Кажется, припоминаю. Смутно. У меня двоюродные отношения с поэзией, – доктор снова засмеялась, на этот раз – сама над собой.

Вот уже почти год Калеб еженедельно являлся к доктору Чин. Эта целительница не принадлежала к какой-либо психоаналитической школе, она эклектично (или прагматично) сочетала разные методы. Про себя Калеб звал ее «Смеющийся психотерапевт» или «Доктор Чин, шаманша». Будучи китаянкой, кабинет Чин почему-то декорировала в стиле Дальнего Запада, а не Востока: рисунок Джорджии О'Кифф на стене, индейское одеяло на диване. Калеб посмеивался над ней, но посмеивался любовно и уважительно. Они уже прошли все положенные стадии в отношениях между психиатром и пациентом: сопротивление, влюбленность, разочарование. Теперь ему было, в общем-то, легко с Чин. Открытая, то и дело допускающая ошибки и с готовностью их признающая, не самоуверенная, беззлобная, не склонная осуждать других. Иногда она отвлекалась и несла вздор, но среди ее болтовни попадались золотые самородки. Он почти никогда не лгал ей.

– Может, это вам и нужно, – размышляла она вслух. – Сходить в тот грязный стриптиз-бар.

– К Тоби? Нет. Проблема не в Тоби. Тоби – симптом.

– Вы все еще считаете, что он вас использовал?

– Наверное. Он не любил меня. Он меня даже не знал.

– «Использовать» можно по-разному, – сказала Чин. – Мы все нуждаемся в помощи других людей. Вам ведь тоже помогали.

– Да. Но я всегда знал, кто этот человек, почему он мне помогает. Мы помогали друг другу. Или использовали друг друга. Но это не называлось любовью. Никакой романтики. Ох, я не знаю! Просто я еще не готов обзавестись новым дружком. – Нахмурился, отвернулся. – В выходные я вспоминал Бена.

– В этом нет ничего постыдного.

– Но он умер шесть лет назад! Я использую его, чтобы упиваться жалостью к себе.

Доктор призадумалась.

– В умеренных дозах жалость к себе вполне оправдана. Вы получили весьма болезненный опыт. Естественно, что это напоминает вам о других болезненных событиях вашей жизни.

– Но я сопоставляю Тоби с Беном. Это неправильно. Притворяюсь, будто старая любовь была чистой, крепкой, но ведь это не так. Началось все вполсилы, не без притворства. А потом Бен заболел, и тогда я привязался к нему по-настоящему.

– Как та пара в вашей пьесе.

Чин не смотрела «Теорию хаоса». Она не любила театр, боялась его. Еще одна причина относиться к ней с уважением. Но в отличие от матери Калеба, хотя бы читала его пьесы.

– Да. В этом смысле «Теория хаоса» тоже про меня и Бена, – согласился Калеб. – Но и тут я использовал Бена. В больнице у него случались приступы безумия. Я передал их своему шизофренику. Сделал их позабавнее. А жену наделил своей беспомощностью. Сделал из нас обычную бисексуальную парочку. Это не так узко, видите ли. В коммерческих целях.

– Мы уже обсуждали это, Калеб. Бесплодное самобичевание.

– Это ваша работа – помогать людям справляться с худшим в себе.

– Как правило, да. Но некоторые эксплуатируют дурное в себе. Заслоняются им и не думают, что и как в себе изменить.

– Я не напрашивался – не на комплимент, а на это ваше «нужно лучше относиться к себе». Ненавидеть себя – это так неприятно! И скучно. Но кого мне еще ненавидеть? Разве что Тоби. Но я не могу ненавидеть его по-настоящему. Да еще Кеннет Прагер.

Чин промолчала.

– Обозреватель из «Таймс», – пояснил Калеб.

– Я знаю, кого вы имеете в виду. Мне казалось, с ним мы уже разобрались.

– Наемный писака! Кого же еще мне винить? Придурков продюсеров, поторопившихся с премьерой? Господи Иисусе! В кои-то веки написал искреннюю пьесу. Я искупил свою надуманную драму о сексе, написав честную пьесу о любви, и получил в зубы. Не приняли! Какой-то писака из «Нью-Йорк Таймс»! Вы сами говорили об этом на той неделе. Он лишил смысла нашу с Беном жизнь.

– Я такого не говорила. Я сказала: когда люди отвергли вашу пьесу, вы восприняли это как отрицание вашего опыта с Беном. Что-то в этом роде. – Она порылась в записях. – Понятия не имею, кто такой этот обозреватель – критик – репортер. И не в нем дело. Дело в вас.

Она даже слегка напугала Калеба своим напором. Прокашлявшись, доктор Чин предложила:

– Вернемся к Тоби.

– Это необходимо? – попытался сыронизировать он.

– Вы сказали: Тоби – симптом, а не причина. То есть разрыв с ним – это симптом?

– Нет. То, что я влюбился в него, – симптом. Он никто, ребенок. С ним ничего быть не могло.

– Однажды вы назвали его помесью шлюхи со святым.

– Насчет святого я не уверен, – фыркнул Калеб.

Доктор улыбнулась, терпеливо дожидаясь более серьезного ответа.

– Ну да, – признал он. – Так оно и есть. Я был в него влюблен. Но это все равно, что любить пса. Это касается только меня, а не его.

– И в этом он виноват?

– Нет, виноват я. Если я виню его, то лишь потому, что он меня разочаровал. Некого любить – пустое место, вроде сцены до спектакля. Многим актерам это знакомо. Они любят сцену, ведь там проходит их жизнь. Огромная дыра, которую надо заполнить притворством, славой.

Чин молчала, размышляя.

– Думаете, я не эту дыру имел в виду?

– Что? А! – Она слегка поморщилась. – По-моему, с сексуальной стороной отношений все у вас было в порядке. Дыра есть дыра. – Она тяжело вздохнула. – Нет, меня больше интересует ваш страх быть использованным в сочетании с решением больше не писать.

– Какое уж тут решение! Я просто не могу писать.

– Возможно, – сказала она, прикладывая палец к губам.

– Значит, я хотел провала? – нахмурился Калеб. – Чтобы испытать Тоби? Убедиться, что он не предаст меня в беде?

– Это мысль.

– Но теперь я уже не люблю его. И провал вполне реален. – Он даже засмеялся. – Так в чем же дело?

– Вы правы. Никакой связи. – Сарказм легкий, точно перышко. – Продолжим на следующей неделе. Время вышло.

Разумеется. Эту реплику Калеб предвидел заранее. Чин всегда так делает: подкинет напоследок идейку, порой довольно странную, и предоставит Калебу ломать себе голову до следующего сеанса.

Вставая, он не удержался от вопроса:

– Почему вы не посоветуете мне бросить искусство? Как там Фрейд говорил? Художники – слабые люди, укрывающиеся в фантазии и мечтах в поисках «чести, славы, богатства и красивых женщин». Или, в моем случае, красивых мужчин.

– Глупости. Вы же знаете, как я уважаю людей искусства. – Доктор тоже поднялась и распахнула перед ним дверь.

– Вы как-то назвали книги, пьесы, вообще искусство всего-навсего усложненным способом справляться с жизнью.

– Я не говорила «всего-навсего». Хороший способ справляться с жизнью – это всегда хорошо. До следующего понедельника.

Так заканчивались все сеансы: залп вопросов, оставшихся без ответа, и намеков, которые еще предстоит разгадать. Когда Калеб вышел на Западную Десятую, голова его гудела, как пчелиный улей, заключительные слова беседы еще звенели в ушах, словно после ссоры. Калеб любил доктора Чин и доверял ей. Но порой, особенно после такой финальной сцены, образ психотерапевта сливался с образом его матери.

Яркое солнце, теплый воздух, на улице ни души. Час тому назад этот тихий район пестрел мужчинами и женщинами в деловых костюмах – все выгуливали собак перед работой, звери всех пород и размеров казались четвероногими «Оно» на поводках. Теперь собаки заперты в доме, спят и видят сны, а их владельцы перенеслись в деловой мир денег. Только у Калеба нет дел, нет обязанностей, предстоит провести еще один тягостный день в компании с самим собой. Иной раз встречей с Чин ограничивались все мероприятия недели.

Эта идея, будто он нарочно провалился, чтобы испытать Тоби – чистой воды чушь. Он не настолько любил Тоби. Может быть, совсем не любил.

Любовь, любовь, любовь. Не слишком ли большое значение люди придают любви? Даже психоаналитики. Песни про любовь, романы, оперы, пьесы. Все пьесы Калеба – про любовь: «Теория хаоса» – шизофрения и любовь; «Венера в мехах» – творческое воображение и любовь; «Влюбленный Беккет» – ясное дело, Сэмюэл Беккет и любовь. Почему нельзя написать драму о квантовой механике или неэвклидовой геометрии? Чистую, абстрактную, без слов, только числа. Никаких актеров на сцене, лишь сферы, кубы, тетраэдры. Хватит с него актеров.

<p>21</p>

– Ты посмотри на числа, Фрэнк! О-го-го! Распродажа в понедельник! Эти придурки ни хрена не понимают! Видишь, как падают акции? Тупые крысы бегут с корабля. Алло, это Черниль! Дэви! Нет, парень, ни-ни-ни! Мы не станем продавать. Наоборот. Я еще десяток тысяч прикуплю, когда упадут ниже двенадцати.

Сидя перед компьютером, Джон Черчиль разговаривал с Фрэнком, с телефонной трубкой, с самим собой. От наушников к микрофону тянулся почти незаметный провод. Зачем ему понадобился Фрэнк? В качестве зрителя – вот, работаем, не покладая рук.

Судя по этому словоизвержению можно было подумать, что они находятся в сутолоке биржи, хотя «Таурус Капитал» – вполне тихое место, просторное, выкрашенное в белый цвет помещение с высокими потолками и линолеумом На полу. Здание располагалось неподалеку от Бродвея, в особняке на Сохо – вероятно, тут некогда жили художники, – громоздились еще не просохшие холсты, играла громкая музыка.

Но деньги движутся, увлекая все за собой. Теперь даже Фрэнк носил на работе галстук.

– Не ной, Дэви! Нам нужны железные яйца. С «дот-комами»[37] вовсе не покончено. Ты меня послушай. Как насчет дополнительной сотни штук?

Черчиль – моложавый/старообразный сорокалетний маклер, с седеющими волосами и отложными манжетами. Выпускник Гарвардской школы бизнеса, а разговаривает, как грузчик – в престижных колледжах это считается признаком мужественности. Фрэнк на собственном опыте убедился, что «синие воротнички» матерятся только от гнева или боли. В воскресенье, когда идиотизм актеров, копавшихся в своих «псюхе», доконал Фрэнка, он утешался мыслью, что в понедельник снова окажется среди реальных людей. Но достаточно провести час наедине с Джоном Черчилем, чтобы понять: большинство «реальных» людей еще менее реальны, чем актеры.

– Слабаки! Овцы! Люди делятся на тех, кто командует, и тех, кто подчиняется. Ты – малый неглупый, но тебе легче подчиняться, чем командовать. – Фрэнк не сразу сообразил, что Черчиль закончил разговор по телефону и теперь обращается непосредственно к нему. – Чего тебе?

– Ты меня звал, – напомнил Фрэнк.

– А, да. Верно. Хотел спросить… – Он порылся в бумагах. – Мы слишком много платим за Штейн. Временный сотрудник – это разорительно. Черт! Дорогая, как ты?

Новый звонок – и Черчиль тут же преобразился.

– Ну, малышка! Ты же знаешь, это не в моем ведении. Ты сейчас где? Не звони мне из класса. Дождись перемены. Хочешь, чтобы миссис Катлер снова отобрала телефон? Мы поговорим с мамой. Домашние животные – это по ее части. Я тебя люблю, крошка. Идиотское агентство. – Он снова схватил счет от «Тайгер Темп». – Штейн у нас уже четыре месяца, а ты все еще платишь проценты? Глупо, Фрэнк! Очень глупо.

– Ты прав. Извини. С этим надо что-то делать. Можно взять ее в штат, а им заплатить за рекрутинг. – Фрэнк предлагал это сделать три месяца назад, но об этом лучше промолчать.

– Я бы этим вымогателям ни цента больше не дал! А она останется? А то заплатим за нее, а она возьмет и уволится.

– Ей у нас нравится, – заверил его Фрэнк. – Дадите ей прибавку, и еще сэкономите. – Фрэнк тоже так начинал: его взяли на время, а потом выкупили у агентства, словно арендованный «Лексус».

– Так и сделай, так и сделай, – зачастил Черчиль. – Давно следовало. Зря мои деньги тратишь.

– Извини, – повторил Фрэнк. – Сейчас все улажу. – И он побрел на свое место через просторную белую комнату.

Должность его именовалась «офис-менеджер», а на самом деле он был просто секретарем. В «Таурус Кэпитал» работало шесть человек, все, по сути дела, секретари. Они анализировали ситуации в новых компаниях и обрабатывали статистические данные, но все решения Черчиль принимал единолично. Как раз для Фрэнка: тот предпочитал действовать по чужой указке, во всяком случае, на работе. Желанная перемена после жизни актера, в которой некого винить за неудачу, кроме себя самого. Хорошо иметь босса, жаловаться и ворчать на него.

Дональд, Ким, Тони и Павел стучали по клавиатуре компьютера и что-то бормотали в микрофон. Лесли Штейн сидела в дальнем от окна углу.

– Привет, Лесли! У меня хорошие новости от мистера Ч.

Не оборачиваясь, Лесли приподняла один палец – попросила подождать, пока она закончит. Фрэнк остановился вполоборота к столу, так, чтобы не видеть монитора. Кто знает, может быть, Лесли вовсе не работой занята – он не хотел ее смущать.

Лесли отнюдь не походила на «типичного» работника инвестиционной фирмы. Одевалась в черное, красила губы темной помадой, а ногти – ярко-красным лаком; все лицо в мелких колечках. Интересно, а внизу она тоже пирсинг сделала?

– Отлично, Фрэнк! Готово! Что наш Черчик?

Фрэнк сообщил, что Черчиль дозрел, наконец, и берет Лесли в штат.

– Тоже мне! Но это кстати. Деньги пригодятся. Заплачу типографии и получу, наконец, свою книгу со склада.

Лесли действительно выглядела богемной поэтессой и в самом деле публиковала стихи. Но при этом она хорошо управлялась с числами и телефоном. А главное – ей на все плевать. Непрошибаемая, как будто у нее в прошлом несколько романов и разводов, а ведь ей всего двадцать пять.

– Извини, что так долго, – продолжал Фрэнк. – Черчиль все боялся, как бы ты не надумала уходить, но я заверил его, что тебе тут нравится.

– Попала, как свинья в грязь, – проворчала она. – Ладно, не хуже любой другой работенки. К тому же имеется артист, чтобы составить мне компанию.

– Бывший артист, – уточнил он.

– Слушай, вечером я иду с ребятами в клуб. Пойдешь с нами? Отпразднуем мое повышение.

– Спасибо, у меня сегодня репетиция. Твои друзья ходят в клуб по понедельникам?

Лесли пожала плечами:

– У них график свободный. Я обычно где-то в час сматываюсь. Но сегодня будет перформанс. Начнется рано, часов в десять. Ночной клуб навыворот.

– «Перформанс»! – проворчал Фрэнк. – Не слишком ли пышно для недоделанной труппы?

– Ну-ну! Твоя больно доделанная! – Лесли громко фыркнула проколотым носом. – Сходить, что ли, посмотреть твой спектакль?

– Слишком пресно для тебя.

– Черт с ним. Хотела ближе с тобой познакомиться.

– Только если ты дашь мне взглянуть на свой поэтический сборник.

– Не думаю, Фрэнк. Еще испугаешься.

Они часто флиртовали в такой манере – без огонька, лениво, ради практики. В другой ситуации, не познакомься он с Джесси, Фрэнк мог бы приударить за Лесли. Он был ее начальником, но не намного выше по статусу. Правда, от нее ничего не получишь, кроме секса, однако и это хорошо. В офисе Фрэнк становился сексуально озабоченным – ни актерская, ни режиссерская работа не вызывали подобного искушения…

– А как поживает твой детский театрик? – спросила Лесли.

– Поживал-поживал и отжил, – вздохнул Фрэнк. – Премьера в пятницу, последнее выступление в субботу. Конец.

– Жаль, пропустила, – равнодушно произнесла она.

– Было здорово, – воодушевился Фрэнк. – Очень здорово. – Он готов был отстаивать свое шоу, но к чему бросать слова на ветер.

– Наверное, это огромное облегчение для тебя. С мистером Роджерсом[38] покончено. Хватит с тебя Страны Жевунов.

– Да. Эта пьеса сыграна, осталась вторая. Глядишь, жизнь придет в норму. Поздравляю с продвижением по службе. Если тебя это радует. До скорого.

Фрэнк вернулся к своему столу, спеша уйти от Лесли, пока не сморозил какую-нибудь глупость насчет своего любимого «Плавучего театра». Он был влюблен в свою работу. Лесли этого не понять. Плевала она на все.

Подвинув стул, Фрэнк уселся в своем углу. Одна пьеса сыграна, одна впереди. Слава богу. Сумасшедший месяц, метался, как заяц, между работой и двумя постановками. Теперь с «Плавучим театром» покончено. Не придется отпрашиваться во второй половине дня на два часа, чтобы сбегать в школу № 41. Хватит с него лихорадочной деятельности, суеты и спешки. Жизнь станет проще. И Фрэнк загрустил. Ему уже не хватало той сумасшедшей гонки. Вот же глупость! А что же будет на следующей неделе, когда и «2Б» придет к концу?

Нужно было позвонить в «Тайгер Темп», но сперва Фрэнк набрал номер Джесси. Соскучился по ее голосу. Она терпеть не могла, если ее отвлекали во время работы, но на этот раз у Фрэнка имелся предлог, даже два: Джесси оставила сообщение на его автоответчике, и он должен выполнить поручение Аллегры.

На втором гудке трубку уже взяли.

– Генри Льюс! – прозвучал энергичный женский голос.

– Привет, Джесси. Это Фрэнк.

– А, привет!

– Извини, что не перезвонил тебе вчера. Репетиция затянулась допоздна.

– Не беда. – Похоже, она не рада его звонку. Сердце у Фрэнка сжалось. Слишком уж он чувствителен к перепадам ее настроений.

– Как прошел визит к матери?

Как обычно. У меня сейчас нет времени разговаривать.

На заднем плане послышалась музыка, джаз сороковых годов, и клацанье, как будто кто-то бил железякой по батарее.

– Генри уже встал?

– О да! Весел и бодр. Упражняется на тренажере. Я не могу сейчас разговаривать.

– Я по быстрому. Аллегра спрашивает, не приведешь ли ты брата на спектакль. Хочет получить хороший отзыв.

– Ох уж эта Аллегра! – вздохнула Джесси. – Я его уже приглашала. Он обещал прийти. Только не в эти выходные. В пятницу у него вечеринка. Не забыл? Наверное, в следующий уик-энд.

– Ладно, я так ей и скажу. – Фрэнк удивился, услышав, что Джесси по собственной инициативе пригласила Калеба, но сейчас его больше волновал другой вопрос.

– Значит, и ты не придешь в пятницу?

– Я постараюсь. Кто знает, может, придется помочь Калебу.

– Я думал, мы идем к нему вместе.

– Да-да. Конечно. Я забыла о спектакле. Значит, ты не успеешь к началу вечеринки?

– Может, я не сумею прийти, – заявил он.

– Ну что ты, Фрэнк! Приду я на твой спектакль. В субботу. А ты приходи в гости к Калебу. Приходи обязательно!

– Постараюсь. Слушай, мне пора. – Он боялся сказать лишнее. И что с ним творится сегодня? – Потом поговорим. Хорошо? Встретимся как-нибудь на неделе. Договорились?

– Ладно, – без особой уверенности в голосе откликнулась она. – Я тоже спешу. Ой, еще одно. Пока не забыла. Как прошло в субботу?

– Отлично. Даже лучше, чем в пятницу.

– Вот и хорошо. Замечательно. Они там все в восторге от тебя, правда? И дети, и родители. Извини, мне пора. Созвонимся. Пока.

Щелчок в трубке.

Он не успел ни поблагодарить, ни остановить ее, ни хоть что-то добавить.

Фрэнк был влюблен в Джесси и знал, что она заслуживает любви, но как же с ней трудно! Он замахнулся трубкой, словно дубиной, но опустил ее на аппарат бережно-бережно. Фрэнк такой – и мухи не обидит.

<p>22</p>

– Ох уж этот Фрэнк! – вздохнула Джесси, положив трубку. Опять она сказала что-то не то, знать бы еще, что именно. Начинается: пойдет к Калебу на вечеринку, не пойдет к Калебу на вечеринку. Глупыш Фрэнк! И ведь знает, сюда звонить не положено.

Выбросив Фрэнка из головы, Джесси вернулась к своей работе.

Генри пыхтел и стонал, работая на «Наутилусе». Диски штанги гремели, как инструменты кузнеца, из проигрывателя лилась старая мелодия «Жемчужной нити».[39]

Понедельник – выходной. Генри имел обыкновение спать до полудня. Сегодня в два был назначен завтрак с Адамом Раббом, и Джесси думала, что ей придется будить босса, однако утром, когда она открыла дверь, Генри был уже на ногах, носился по квартире в тренировочных штанах и футболке.

– Джесси, друг мой! Как поживаете в столь прелестное утро?

Он включил танцевальную музыку сороковых годов и занялся утренней гимнастикой. Джесси принюхалась – вроде бы травкой не пахнет.

Она любила понедельники. Генри спал допоздна, она спокойно делала свою работу, а потом, проснувшись и зная, что вечером он свободен, Генри становился общителен, охотно болтал с ней. Сегодня все пошло наперекосяк. Джесси раздражало все, даже почта.

Она читала всю корреспонденцию Генри и отвечала почти на все письма, кроме личных. Отпечатанный на компьютере ответ она скрепляла с посланием и относила на подпись Генри. После премьеры «Тома и Джерри» посыпалось множество писем, но вскоре этот поток иссяк. Теперь почта почти целиком состояла из счетов, приглашений выступить перед группой студентов, театралов или геев и просьб о пожертвованиях. Изредка попадались письм от поклонников или просьбы, замаскированные под письма от поклонников. Теперь никто не просит снимок с автографом, всем подавай совет. Вот и сегодня, например:

Дорогой мистер Льюс,

Я видела Вашу игру на прошлой неделе когда наш школьный драматический кружок ходил на «Тома и Джерри», Ваш замечательный хитовый мюзикл. Вы играли просто замечательно, Я так смеялась!

Я тоже хочу быть актрисой и думаю, что у меня есть талант. Как Вам удалось добиться успеха? Если я пошлю Вам список вопросов, важных для моей карьеры, Вы согласитесь ответить?

Большое Вам спасибо. Вы лучше всех.

Искренне Ваша

Тиффани Бенц.


Сейчас даже семиклассники думают о карьере. Прочитав первое такое послание, Генри не на шутку удивился: «Это у вас в Америке так принято? Как я должен ответить? Кстати, это от мальчика?» Первое письмо действительно пришло от мальчика. «И сколько ему лет? Хм! Может, написать, что я отвечу, только если он пришлет свое фото? В трусах».

Разумеется, это была шутка. Джесси заготовила стандартный ответ: «К сожалению, напряженное расписание не оставляет мне времени… прилежный труд и упорство… в этой стране много прекрасных школ драмы… желаю удачи». Она включила принтер и распечатала ответ для Тиффани, Металлические щелчки прекратились. Генри с озабоченным видом заглянул в дверь, сжимая в руке компакт-диск. Пот лил с него градом, седые волосы и безрукавка прилипли к груди, выкрашенные в черный цвет волосы на голове стояли дыбом. Подтянутый, седеющий, он был похож на старого акробата.

– «Сентиментальное путешествие», – проговорил Генри. – Готов был поклясться, что это Гленн Миллер. Но – ошибся. Меня отчего-то потянуло послушать «Сентиментальное путешествие». Где его можно найти?

– У «Девственницы», – предположила Джесси.

– У какой девственницы? А, в магазине. Да-да, конечно. А как называется диск? Мне подскажут?

Джесси тут же разжалобилась при виде его растерянности.

– По пути домой я могу заглянуть в магазин. Или скачаю из сети.

– Даже так? Нет-нет, не стоит. – Похоже, Генри считает, что музыку из компьютера добывать нечестно. – Обычный диск – это было бы чудесно. Я сам схожу в «Девственницу» ближе к вечеру. Пройдусь и тебе мешать не буду.

– Можете сходить туда после ланча с Раббом, – предложила Джесси.

– А, да. С продюсером. Который час?

И тут зазвонил телефон. Джесси покосилась на определитель: звонили из Англии. Она поспешно сняла трубку:

– Генри Льюс.

Генри жадно следил за ней, точно дожидался важного звонка.

– Доброе утро, Джесси. Наш капризный мальчишка уже вытащил свою жалкую тушу из постели?

– Привет, Долли.

Генри заметно помрачнел.

– Доброе утро. У вас там, скорее, вечер, – Джесси тянула время, пытаясь сообразить, будет ли Генри говорить со своим агентом.

Он замахал руками, отнекиваясь.

– Нет, Долли, извини. Он еще не пробудился к жизни; Хочешь, чтобы он позвонил тебе, когда встанет?

– «Хотеть» и «получить» с Генри не одно и то же. – У Долли Хейс замечательный голос, гортанное мурлыканье, как у Джоан Гринвуд.[40] – Он перестал отвечать на мои звонки. Мы уже несколько недель не разговаривали. Если бы я не знала о его дурных манерах, могла бы подумать, что он избегает меня.

– Он очень занят, Долли. Что ему передать? – Джесси взяла ручку и приготовилась записывать. Генри подглядывал через плечо.

– Поступило отличное предложение. Озвучивать серию очень даже неплохих рекламных роликов о моющих средствах.

Джесси записала: «Озвучка рекламы мыла». Генри отобрал у нее ручку и написал вопрос:

– США или Бр.?

– Для Америки или для Британского рынка?

– Для Британии. Нечего нос задирать.

– Для Британии. Угу. Я ему передам.

Генри сделал резкую отмашку правой рукой: «Иди ты!»

– Я еще понимаю, когда он отказывается провести сезон в Лидсе, но сейчас он может получить массу денег за легкую работу, а заодно напомнить о себе зрителям.

– Я скажу. «Много $, показать себя», – записала она.

Генри продолжать махать рукой, словно превратился в куклу.

– Он еще не встречался с, как его, Рубином?

– С Адамом Раббом? Нет еще. Сегодня встретится.

– Расскажешь мне, как прошло? Полагаю, в очередной раз Капитал будет лизать задницу Искусству, но никогда не знаешь, к чему это приведет.

– Конечно, Долли. Попрошу Генри подробно тебе отчитаться.

– И все-таки, как там наш мальчик? Въелся в чечевичную похлебку? Вернулся к своей буйной молодости? Нашел себе симпатичный кусочек американского бифштекса?

– Он ведет довольно уединенный образ жизни.

– Да? – Долли не слишком-то обрадовалась. – Знаешь, скажу по-дружески: мы обе стараемся оберегать Генри. Он пробуждает в нас материнский инстинкт. Но у Генри нет хуже врага, чем он сам. Заставь его взять трубку и позвонить мне.

– Постараюсь, Долли.

– Спасибо, Джесси. Всего доброго.

Джесси повесила трубку и обернулась к Генри.

– И это все, что нарыла для меня тупая корова? – возмутился он. – Использовать мой голос в рекламе мыла?

– Стирального порошка.

– Тупая корова!

Джесси нравилась Долли Хейс. Она не понимала, откуда у Генри такая антипатия, почему он решил сменить ее на американку.

– Она заботится о вас. Хотела поговорить…

– Моя мамочка давно умерла. Спасибо – другой мне не надо. Ей важно одно – как бы я не смылся.

– Но ведь вы так и поступили! И до сих пор ничего ей не сказали?

Генри нахмурился.

– Нас связывают не только деловые отношения, но и дружба. Не хочется обижать Долли. – На миг Генри почувствовал себя виноватым, но тут же спрятал неловкость за громким смешком. – Спасибо, что прикрыла, Джесси. Ты замечательно умеешь лгать. Мне должно быть стыдно, что я пробудил в тебе эту способность.

– Нечего стыдиться, – рассмеялась она. – Лгать – моя профессия.

– Ты так добра ко мне. Чем тебе отплатить?

Генри направился к двери, но Джесси поймала его на слове.

– Кстати, насчет пятницы. После спектакля. Какие планы?

– Планы? Вроде никаких.

– Пойдете со мной? На праздник. – И к черту Фрэнка. Если он не хочет идти к Калебу, у нее есть Генри.

– На праздник? – Он скривился, словно его угощали вареной собачатиной.

– На день рождения к моему брату. Он устраивает большую вечеринку. Мой брат Калеб, помните? Вы говорили, что хотели бы познакомиться с ним.

– А, драматург! Конечно-конечно. – Теперь он заинтересовался. Еще не знает, что к чему, но явно заинтересовался. – Будет много народу, так что он вряд улучит минутку рассказать Вам про алгоритмы. Но, по крайней мере, вы познакомитесь.

– Алгоритмы! Нуда, алгоритмы. Почему бы и нет?

– Придете?

– Это самое малое, что я могу сделать для тебя, Джесси! И потом, мне нужно бывать в обществе. Заодно и познакомлюсь с твоим таинственным братом.

– Калеб не такой уж таинственный.

– Для меня он – загадка. Я должен встретиться с автором «Теории хаоса».

– Он все еще переживает из-за этой пьесы, – встревожилась Джесси.

– Я буду сама деликатность. Положись на меня. В пятницу вечером. Отлично. Жду не дождусь. – И Генри удалился в столовую к своему тренажеру.

Его интерес к Калебу то вспыхивает, то угасает. Джесси не могла понять, насколько искренен этот интерес. Но какое ей дело? Генри Льюс проводит ее на праздник Калеба – не просто день рождения, а настоящий околотеатральный вечер. Пусть люди поговорят.

Из соседней комнаты доносилось пыхтенье и лязганье. Джесси продолжала возиться с почтой. Подумала было о Фрэнке – и выбросила его из головы. Ведь Фрэнк не хочет идти на день рождения к Калебу. Он сам так сказал. В конце концов, она ему одолжение делает.

– Генри? – окликнула она босса. – Вам пора одеваться к ланчу.

– К ланчу? А, верно. – Он снова возник в дверях, лицо лоснилось от пота. – С кем я встречаюсь?

– С Адамом Раббом, продюсером. В основном ставит спектакли, иногда финансирует фильмы. В театре преуспевает, кино плохое. Известная задница.

– Все они задницы. Что ему от меня надо?

– Долли говорит, просто встретиться.

– Искупаться в лучах моей славы?! Ладно. По крайней мере, угостит меня в ресторане. Надо бы мне помыться.

И он скрылся в спальне. Джесси, усмехнувшись, покачала головой. Когда Генри в настроении, с ним весело.

Настало время проверить телефонные счета. Джесси всегда с удовольствием просматривала длинный список междугородних телефонов, гадая, каким знаменитостям звонил Генри. Ему всегда легче позвонить, чем написать. В очередном счете появилась строка «Платные услуги». У Джесси были свои соображения, что это могут быть за «услуги», но к Генри она обращаться не стала, а позвонила в справочную.

– Это так называемая «Горячая линия для взрослых», – пояснил оператор. – Хотите заблокировать, чтобы члены вашей семьи не могли звонить по этому номеру?

– Нет, все в порядке. Пусть звонят. Я только хотела уточнить. Благодарю вас.

Она не была шокирована, но очень удивилась: разве секс по телефону не слишком «технологичен» для Генри? Пожав плечами, Джесси выписала чек и перешла к следующему вопросу.

<p>23</p>

Солнечный свет, ясный день. Здесь, в Америке, случаются славные деньки, даже в Нью-Йорке. Бредя по Бродвею в сторону Центрального парка Генри прикрыл ладонью глаза, – прямо вампир, пробирающийся сквозь спешащую перекусить толпу, очень даже стильный призрак в льняной куртке и рубашке без ворота. Придется раскошелиться на солнечные очки.

Он начал напевать про себя «Сентиментальное путешествие», ту самую мелодию, которую все утро старался вспомнить, да мешали другие песенки сороковых годов. Только на улице, в движении, память возвратилась к нему. Разумеется, все дело во вчерашнем знакомстве. Тоби. Тоби Тайлер.[41] Тоби Тайлер сбежал из дома вместе с цирковыми артистами. Этого Тоби надо бы присоединить к личному цирку Генри. Секс, ничего кроме секса. Может, немного сантиментов, но и это – лишь тоска по собственной веселой, бессердечной молодости, – ни дня без палки – по той поре, когда он был ровесником Тоби.

Вот и Коламбус-Сёркл, жуткая помесь Пиккадилли с Марбл-Арч. Джесси предупредила: ресторан «Жан Жорж» – в уродливом черном здании, которое нависает над парком. Вот и здание – действительно, очень уродливое. Вместе с толпой Генри остановился у перекрестка, дожидаясь зеленого света.

А жаль, что до завтра они с Тоби не увидятся. Если б они встретились сегодня, когда у Генри свободный вечер, к ночи он, пожалуй, сумел бы его обработать. Сколько времени понадобится, чтобы вытряхнуть парня из штанов? На редкость наивен для стриптизера – впрочем, все актеры наивны.

На дальнем конце площади, у входа в парк, высился белый монумент. Что за сооружение? – гадал Генри. Мраморный торт, с золотыми финтифлюшками наверху и меловыми нагими фигурами по бокам. С десяток мальчишек, черных, коричневых и розовых, носились вокруг памятника на роликовых коньках и скейтбордах, кружились, подпрыгивали, взлетали в воздух. Генри приостановился, заглядевшись на них. Мальчики были прекрасны. Они не замечали никого, никого не стеснялись, поглощенные своим мастерством, растворившись в движении. Мешковатые джинсы сползали так низко, что стройные тела казались тюльпанами, только что проклюнувшимися из луковиц. Очень сексуально. Весь мир насыщен сексом. Спереди на монументе красовался обнаженный мальчик – из мрамора – с воздетыми к небесам руками. На каждой ладони у него сидело по голубю. Живому. Генри, усмехаясь, пошел дальше. Похоть – лучшее средство, чтобы вернуться к реальности.

Он пересек улицу и добрался, наконец, до уродливого черного здания, черной стеклянной глыбы с монструозным серебряным шаром у входа. Еще одна чертова деловая встреча. Ладно, не слишком-то деловая. Немало таких обедов и ужинов съедено с тех пор, как он приехал в Нью-Йорк… Самодовольные нувориши только и мечтают познакомиться со знаменитостью. «Продюсеры»! Ни один из них не поставил ни единой пьесы. От этих встреч Генри давно уже не ждал ничего, кроме возможности отведать дорогого вина.

За монолитной стеклянной дверью его дожидался высокий темноволосый итальянец в смокинге:

– Мистер Льюс?

– Да? – Приятно, когда тебя узнают, еще приятнее, когда узнает такой вот паренек с пухлыми губами.

– Добро пожаловать в «Жан Жорж», мистер Льюс. Мистер Рабб уже здесь. Сюда, прошу вас.

Генри прошел за итальянцем через дверь из матового стекла в большой мрачный зал, заполненный людьми в синем. Генри пялился на седалище метрдотеля, выглядывавшее из-под форменной куртки, и допевал последние такты «Сентиментального путешествия».

Они подошли к угловому столику. Там сидел крупный, мрачный, какой-то взъерошенный человек. Здоровяк с трудом поднялся им навстречу и оказался очень высоким. И небритым. Или эта жалкая поросль считается бородой?

– Генри Льюс, – зарокотал великан, протягивая руку. – Большая честь для меня.

– Рад познакомиться, – отозвался Генри. Почему этот придурок не назвался? Он уже забыл, с кем назначена встреча.

Усевшись, здоровяк жестом указал Генри на свободный стул наискось от себя. Отсюда Генри мог видеть весь зал – и весь зал мог видеть Генри.

– Начну с банальности: я – ваш горячий поклонник. Вы великий артист, мистер Генри Льюс! Настоящий артист.

Равнодушный, лишенный эмоций голос противоречил словам. Насмешка? – померещилось на миг Генри. Но вряд ли: американцы неспособны на столь тонкий сарказм.

– Я видел все ваши роли. «Гамлета» и «Дядю Ваню» в RSC.[42] «Годо»,[43] где Вы играете с Джонатаном Прайсом.[44] «Облако номер девять». Вы были замечательным Гранкуром в «Даниэле Деронде»,[45] снятом «Би-Би-Си». Этот фильм шел у нас по «Мастерпис Театр».[46]

Похоже, это человек вполне искренен, хотя и цедит слова еле-еле. Депрессия у него, что ли? Одежда в беспорядке, сшитый на заказ пиджак и шелковая рубашка в полоску измяты так, словно он даже не спал в них, а валялся под забором. Продюсер, а такой неряха! Может, гений?

– Вчера вечером я еще раз посмотрел «Оливер!» Кэрола Рида.[47] Самое начало вашей карьеры. Эйч-Би Льюс.

– Да, вы подготовились на совесть. – Половина актеров его поколения играла в том спектакле, но Генри повезло сняться в кино.

Продюсер усмехнулся, словно опытный игрок, выкладывая козыря – едва заметно, губы почти не шевельнулись. Раскрыл меню.

– Сделаем заказ? Вино я уже выбрал. Великолепное пино-нуар, – пробормотал он, уткнувшись подбородком в изжеванный воротник. – Пил вчера за обедом. Отменная нарезка, баранина превосходна, утка – просто сказочная.

– Часто здесь едите?

– Это лучший ресторан в городе.

Генри огляделся по сторонам, прикидывая, понравится ли здесь Тоби.

– До какого часа открыто, не знаете?

Явился сомелье с бутылкой, повернул ее этикеткой к взъерошенному продюсеру, извлек пробку и плеснул глоток в бокал. Продюсер попробовал и одобрительно кивнул. Сомелье наполнил бокал Генри. Генри попробовал – действительно, прекрасное вино, с резким и чистым вкусом. Казалось, оно испаряется во рту, словно легкий аромат.

– Полагаю, мы готовы сделать заказ.

– Хорошо, мистер Рабб. Виктор сейчас подойдет.

Рабб, вот его как зовут. А по имени то ли Аарон, то ли Арни, что-то из Библии. Вспомнив имя своего собеседника, Генри почувствовал себя увереннее.

– Итак, – приступил к делу мистер Рабб, – вас заинтересовал «Гревиль»?

– «Гревиль»? – Еще одно забытое имя?

– Роман. Я передал его вам неделю назад.

Рукопись, то и дело попадавшаяся ему под руку. Вот, значит, откуда она взялась.

– А, «Гревиль». Да-да.

– Вы нашли время заглянуть в книгу?

– Да-а, – без особой уверенности протянул Генри.

– И как?

– Ничего. Дешевая смесь «Лолиты» и «Молчания ягнят». – Кто-то подсказал ему эти слова, не вспомнить, кто.

– Ха-ха-ха, – произнес Рабб. Буквально произнес, четко разделяя слоги. Рот его на миг застыл в холодной квадратной усмешке. – Я, знаете ли, купил права на эту «дешевую смесь». Собираюсь снимать кино.

– Вот как? – Опять сел в лужу. Надо как-то извиниться, сказать что-нибудь умное, пошутить, но слова не шли с языка. Он попросту улыбнулся Раббу широкой идиотской улыбкой.

На улыбку Рабб ответил.

– К черту роман. У нас уже есть сценарий – он получше будет.

– Ясно.

Рабб попытался удержать на лице улыбку, но она быстро увяла.

– Джентльмены?

Официант уже склонялся над ними.

Перерыв в разговоре пошел на пользу обоим. Они заказали второе блюдо: Генри утку, Рабб – нарезку. Официант скрылся.

– Это лакомый кусочек.

Поначалу Генри решил, что речь об утке.

– Не верьте слухам, будто мы уже подобрали весь состав. С Олдманом и Малковичем говорили, это правда. С Алеком Болдуином[48] тоже. Рекламу читали?

Генри закивал было, но тут же, спохватившись, покачал головой и уткнулся носом в бокал. Лучше уж выпить и промолчать.

– Сьюзен Сарандон мы предложили роль матери, а Джулии Стайлз[49] – дочери. Обойдем без «Мирамакс»[50] – они позовут Пэлтроу,[51] а она больше не пользуется зрительскими симпатиями. Спросите зрителей – они хотят, чтобы ее прикончили. Ха-ха. А вот Джулия…

Генри кивал, улыбался, но слушать перестал. Монотонная речь Рабба усыпляла, его было трудно расслышать на фоне ресторанного гула. Нехорошо заставлять слушателей так напрягаться. «Светские сплетни» Генри мало интересовали, а сути дела не видать. Они ведь уже говорили с другими, для него работы нет. Рабб просто демонстрирует, кто он есть, бросается именами. Можно подумать, он купил тех, кого так небрежно упоминает. А вино-то и впрямь чудесное.

– Съемки будут на Капри. Вы там бывали? Прелесть. Режиссером возьму Далдри или Хитнера, только как бы он не – бу-бу-бу. Англичане лучше всего, и не потому, что дешевле. У нас запланирован бюджет – бу-бу-бу. Гонорары по «Гревилю» сопоставимы с – бу-бу-бу…

Хм, размышлял Генри, приподнимая бокал и изучая насыщенный цвет напитка. Угостить Тоби таким вином, и, может быть, он напьется… Если не напьется, по крайней мере, станет раскованнее, и тогда…

Рабб умолк и нахмурился:

– Похоже, вас это не очень-то интересует.

– Что? О, простите. Уж до того хорош пино-нуар. – А слушать тебя – задница отвалится.

Рабб пристально вгляделся в собеседника, покачал головой и снова улыбнулся холодной безгубой улыбкой.

– Хитрая вы лиса, Генри Льюс. Припрятали в рукаве джокера?

– Не понял?

– Слепому что кивнуть, что подмигнуть? – продолжал Рабб, неуклюже подражая шотландскому (а может быть, йоркширскому) диалекту.

Прежде чем Генри успел спросить, что бы это значило, принесли еду – огромные порции на белых тарелках размером с диски для колес.

– Рубай, Генри. Ням-ням!

И Рабб с неожиданным энтузиазмом набросился на сосиски и мясо. Когда наступает пора поесть, тут он не мямлит.

Утку порезали аккуратными небольшими ромбиками. Генри поднес кусочек ко рту, надкусил поджаристую кожицу. Горячий сок оросил нёбо. Он чуть было не рассмеялся от удовольствия.

– Ваш агент – Долли Хейс? – уточнил Рабб.

– Что? Да, добрая старушка Долли. – Он принял решение. Он приведет сюда Тоби, угостит обедом, напоит вином, очарует, одержит победу.

– Хорошо… В таком случае… Она сейчас в Лондоне, да? Генри в очередной раз кивнул.

– Оттуда мной не покомандуешь. Долли – представительница вымирающего племени. Агент, но еще и друг. Не знаю, долго ли мы с ней еще…

Подавшись вперед, Рабб вонзил вилку в кусочек утки и уволок его с принадлежавшей Генри тарелки. Актер только заморгал.

– Последний представитель, – повторил он. – Театр ей дороже посреднических процентов. По крайней мере, иногда. И это поразительно, – изливался он. – Конечно, в наше время нужно больше внимания уделять…

Но Рабб до такой степени был поглощен едой, что не слышал ни слова. Кто это сказал: молчащий собеседник не слушает, а дожидается своей очереди? Американец какой-нибудь.

<p>24</p>

Было время, когда вечер понедельника считался пустым. Все театры закрыты, народ сидит по домам – и актеры, и зрители, и даже критики. Но теперь не стало тихих ночей, особенно в районе Бродвея. Кеннет Прагер сожалел об этом.

Весь день он просидел в газете, редактируя два обзора, которые шли в печать в конце недели. В одном он описывал «неровную» постановку «Соперников»,[52] возобновленную «Си-Эс-Си», в другом – претенциозный мюзикл на тему нью-йоркских собаководов. «Вообразите „Ренту“[53] с собачьим печеньем или «Волосы»[54] в конуре, и вы получите представление о «Собачьих бегах»». Он старался быть подобрее к актерам.

Прогноз на неделю: ничего выдающегося. Можно было бы написать статью о новом фильме Ричарда Формана,[55] этого удивительного мечтателя-авангардиста, чей стиль работы не менялся на протяжении тридцати лет. Повторение как основа индивидуальности. Однако Тед Бик, главный обозреватель, уже запустил когти в Формана. Выйдя из больницы, Бик ревниво следил за Кеннетом, не уступая ни единого лакомого кусочка…

От редактора «Соперники» вернулись в компьютер Кеннета, разукрашенный, словно рождественский торт, красными исправлениями и зелеными знаками вопроса, в том числе: «Уточните, п-ста, для тех читателей, которые, быть может, не помнят этого, в каком веке жил Шеридан». Кеннет имел полное право работать дома, но не желал разлучаться с кабинетом в здании «Таймс». Здесь, в надежном убежище тесного офиса на четвертом этаже, он чувствовал себя настоящим, принадлежащим чему-то. За открытой дверью, не производя лишнего шума, трудились другие таймсовцы и таймсовки. Его знали здесь не пугалом, «Бродвейский Стервятником», а надежным человеком, дисциплинированным журналистом – всегда сдавал материалы в срок. Большинство сотрудников ему нравились, и они хорошо относились к нему. Только вот Бик невзлюбил.

Домой Кеннет вернулся на такси. Раньше он ездил на метро, а теперь боялся: то и дело натыкаешься на людей, имеющих отношение к театру.

Вечером он ужинал с семьей. Спагетти с сыром – любимое блюдо Розалинды, Гретхен закупила ингредиенты по пути с работы в «Гурме Гараж». Гретхен обсуждала с Розалиндой мальчика, который нравился дочери, Тони из «Плавучего театра». Оказывается, ей уже мальчики нравятся. Она же еще ребенок?

– Не пора ли мне выходить с обрезом, чтобы отваживать поклонников? – предложил Кеннет.

– Ох, папа! – Розалинда одарила его снисходительной усмешкой. Блеснули скобки на зубах.

В тот час, когда нормальные люди ложатся в супружескую постель и наслаждаются долгой беседой с женой – он бы хотел подробнее расспросить Гретхен насчет Тони – Кеннету предстояла новая работа. Сегодня в «Кафе Фез»[56] ему предстояло посмотреть нечто под названием «Леопольд и Лоис». Даже не спектакль, а одному Богу известно, что такое. Музыкальный обозреватель посмотрел и сказал: это не мюзикл. Решили послать Кеннета.

– Удачи, дорогой, – пожелала Гретхен, когда он чмокнул ее в макушку, и даже не поднялась с дивана. – Мало ли что? – робко намекнула она. – Вдруг тебе понравится?

Кеннета передернуло, и он чуть было не застонал вслух.

– Постараюсь не разбудить тебя ночью, – пообещал он. – Спи.

«Кафе Фез» находилось неподалеку, в Ист-Виллидже. Кеннет решил пройтись пешком. Чудесная ночь, мягкий, благоуханный ветерок. В густой тени деревьев он чувствовал себя в безопасности, никем не узнанный.

В цокольном этаже большого популярного ресторана поблизости от «Паблик Театр» располагался «Фез». Обозреватели должны сохранять инкогнито, однако здесь Кеннета знали. «"Таймс"? Столик для вас заказан». Внутри помещение выглядело как ночной клуб, но здесь собрались отнюдь не чинные завсегдатаи ресторана: молодые, в основном бритоголовые ребята, штампованные рожи. Хотя Кеннет оставил галстук дома, он выделялся среди них, словно агент национальной безопасности.

Его проводили к столику, где уже сидел пухлый молодой человек в полосатом льняном костюме.

– Кеннет Прагер! Какой приятный сюрприз! Вот уж не думал встретить здесь вас!

Кеннет пожал влажную, мягкую руку.

– Привет, Камерон!

Камерон Дитчли работал на «Пост» – он не был театральным или музыкальным обозревателем на ставке, так, дилетант, освоивший центр Нью-Йорка. Щеголь, застрявший в иной эпохе, в неполные тридцать лет он казался выходцем из «Сладкого запаха успеха».[57] Из кармана пиджака торчит уголок платка. Говорит громко, подвизгиванием выделяя «ключевые» слова.

– Говорят, небывалое зрелище. Но вы же знаете, иначе Газета не направила бы сюда человека вашей репутации.

Десять мучительных минут длился этот «профессиональный» разговор. Дитчли обожал все, чего еще не видел, и ругал только постановки, сошедшие со сцены. Если страх превратиться в наемного писаку, халтурщика, проститутку подступал к горлу, Кеннет напоминал себе: «По крайней мере, мне далеко до Камерона Дитчли».

Шоу началось.

На сцену вскарабкались старик и старуха, вернее, два парня, один из них – в платье. Спектакль с музыкальными вставками: Леопольд бренчал на пианино, Лоис пела. Леопольд кое-как вымазал лицо серым гримом – ребенок, изображающий дедушку на школьном вечере. Лоис, в голубом парике и синем вечернем платье была убедительнее. Трансвеститы Кеннета не смущали – это могло быть весело. Ему нравился Чарльз Ладлэм,[58] особенно поздний.

Лоис запела «Весь я»,[59] раскаркалась, как больная ворона. Да уж, это не мюзикл. Кеннет записал в блокнот название песни и заметил, что Дитчли заметил, как он пишет, – тут же вытащил ручку и зачеркал на салфетке. Рядом с другим репортером, словно на экзамене, имеет смысл прикрывать рукой листок с ответами.

– Добрый вечер, – прохрипела Лоис. – Добро пожаловать на музыкальный спектакль «Леопольд и Лоис». Вам повезло. – Леопольд заиграл вступление к очередной песенке, но Лоис не стала петь. – Кстати… – все так же хрипло рыкнула она и пустилась в сумбурное повествование о своей профессиональной жизни, начиная с раннего детства: мать – прелесть и пьяница, и еще более пьяный отец, который изнасиловал дочь в двенадцатилетнем возрасте. – О, я ему отомстила! – Тут ее голос зазвучал почти нежно. – В следующий раз, когда он явился ко мне в постель, я прихватила с собой нож! Ха! – Теперь он запел целой октавой выше. – Мамочка мне простить не могла. Пришлось уйти из дома – в шоу-бизнес!

Это якобы смешно. Смешно, потому что вовсе не смешно. Молодежь животы надрывает. За соседним столиком молодая женщина – коричневая помада на губах, все лицо в кольцах, точь-в-точь чешуя – от восторга молотит кулаком по столику.

Шоу шло своим чередом, монолог за монологом, изредка песенка. Опрокинув очередную рюмку, Лоис со смехом поведала о первом муже-наркомане, о втором муже-трансвестите, и о том, как Леопольда били в младшей и средней школе и в колледже, а потом Леопольда сбросил с крыши его бойфренд, «милейший шизофреник, его звали Майк».

– И теперь мы вместе навек, – завершила она рассказ и, перегнувшись через пианино, сжала руку своего партнера. – Это судьба. Странная штука жизнь.

Разумеется, это была пародия, издевка над пафосом миллионов и миллионов любительских постановок, их «смехом сквозь слезы». Уродство и боль оказались сильнее комической стороны. Ни сострадания, ни жалости, ничего, кроме презрения к иллюзиям глупой старухи. И любовью к театру здесь не пахнет. Кеннет всеми силами старался разглядеть милость к падшим или хотя бы поэзию нищеты, но видел только злобу…

– «Хей, Джуд», – затянула Лоис и тут же пояснила: – Это для ребятишек. – В ее устах элегичные «Битлы» превращались в песню протеста.

– Потрясающе! – курлыкал Дитчли.

Уловив эту злобную ноту, Кеннет уже не различал ничего другого. Аудитория жадно глотала все, наслаждаясь жестокостью и принимая ее за откровенность. Можно подумать, тут громят Рональда Рейгана или войну во Вьетнаме, а не двух старых шоуменов.

Чем так рассержены актеры и зрители? Родители у них плохие? Взрослеть неохота? Завидуют чужой славе? Какая разница. От них разит ненавистью, и Кеннет почувствовал, как в нем вспыхнул ответный гнев.

Шоу закончилось, Кеннет заторопился к выходу. Многоголосый шум ночного города мог бы рассеять наваждение. Но поздно, город затих. Он шел пешком на Западную Девятую по немому коридору между высоких домов, и ему казалось, что внутри каждого здания ширится пустота, словно в заброшенном театре. Тишина и пустота. Невыносимо! Он пошел быстрее и не слышал ничего, кроме своих торопливых, усталых шагов.

<p>25</p>

Ты: Привет.

Я: О!

Ты: Что?

Я: Ты меня напугал.

Ты: Извини.

Я: Где ты?

Ты: Прямо перед тобой. Не видишь?

Я: Не вижу. Слишком темно.

Ты: Ну и ладно. Не беда. Можно и так поговорить.

Я: Кто ты?

Ты: А разве не знаешь?

Я: Судя по голосу… Боже!

Ты: Что такое?

Я: Нет слов.

Ты: Как всегда.

Я: Это не ты. Ты умер.

Ты: Да уж конечно. Мертвее не бывает.

Я: На что это похоже?

Ты: Что? Смерть? Ни на что.

Я: У вас есть тела? Или только голоса?

Ты: У нас есть тела. Мы не можем дотронуться до живых, но трогаем друг друга.

Я: Ты там не один?

Ты: Нет, не один. Здесь и другие покойники. Много мертвецов, очень много. Это хорошо. Только глупец мог сказать: «Ад – это другие люди».[60] Представь себе одиночество. Целая вечность – без людей, без разговоров. Слов нет – кроме своих собственных. Некого выслушать. И так – вечность.

Я: Мертвые любят поговорить?

Ты: Ну да. Мы все друг другу рассказываем о себе.

Я: А мы вас интересуем?

Ты: В смысле, живые? Ты думаешь, мы наблюдаем за вами? Смотрим мыльную оперу?

Я: Мертвым есть дело до живых?

Ты: Хватит-говорить-обо-мне-скажи-как-ты-относишься-ко-мне?

Я: Нет, что ты! Я… я все время вспоминаю тебя. Пусть эгоистично, признаю. Но я думаю о тебе. А ты обо мне?

Ты: Я же пришел.

Я:…

Ты: Что ты делаешь, Кэл? Какие-то странные звуки…

Я: Плачу. Ты забыл, как плачут?

Ты: А, да. Живые вечно плачут.

Я: Я так рад, что ты пришел, что мы можем еще раз поговорить. По-настоящему. Ведь я не выдумал тебя, нет?

Ты: Выдумал, конечно. Но это и есть – настоящее.

Отложив в сторону карандаш, Кэл сморгнул колющие глаза слезы и перечитал написанное. Ну ты и дурак, сказал он себе. Странный ты малый, чудной!

<p>26</p>

Громкий звонок в дверь.

– Это я, котик! – пропела в домофон Айрин. Калеб нажал кнопку, открывая дверь, и поспешил в кухню. Загудел, поднимаясь, лифт. Он как раз успел приготовить кофе.

– Тук-тук! – окликнула Айрин из коридора.

– Входи.

Айрин Джекобс, высокая, атлетически сложенная, ухмыляющаяся, вынырнула из-за угла. С плеча свисала большая сумка-макраме.

– Доброе утро, котик! – Чмокнув Калеба, она помахала у него перед носом белым пакетом. – Твой агент навещает тебя на дому и приносит тебе миндальные круассаны!

– Отлично! Выйдем на террасу? Славное утро, чего сидеть взаперти?

– Я не против. Обожаю твою террасу.

Калеб составил все на поднос – тарелки, чашки, кофейник в форме песочных часов – и понес на террасу. Айрин шла впереди, заглядывая в открытые двери. Прикидывает стоимость содержания квартиры и сколько он еще здесь продержится?

Он выставил угощение на стол в передней части террасы. Построенная из дикого камня высотка напротив нависала над ними, похожая на освещенную солнцем скалу. Стайка голубей вспорхнула с крыши, спикировала вниз и вновь поднялась в воздух, громко хлопая крыльями. В парке за углом раскаркалась ворона – последнее время в городе все больше становится хриплоголосых черных вещуний. На той стороне улицы по-прежнему висит афиша «Тома и Джерри», но хоть не так бросается в глаза при дневном свете, сливается со стенами и крышами.

– Симпатично, – заметила Айрин. – Просто и со вкусом.

Она была юристом в области шоу бизнеса, но взяла на себя обязанности театрального агента. Бывшая девчонка-хиппи, теперь она стригла курчавые волосы на Пятьдесят Седьмой и носила пиджак от Армани с джинсами и «крестьянской» блузкой, приобретенной в «секонд-хэнде». Лицо Айрин усеивали медные веснушки. Неистовый борец за гражданские права и кремень в бизнесе, к политике и работе она подходила с одинаковой – вот-я-вас! – усмешкой.

– Похоже, не высыпаешься, – она провела пальцем по векам. – Новая идея будоражит?

– Нет.

– В самом деле? А мне показалось, у тебя в кабинете возле компьютера записная книжка лежит – раскрытая.

– Телефонная. Я уже много месяцев ничего не пишу.

– В таком случае, – заговорила она, придвигаясь к столу, – мое предложение может тебя заинтересовать. Мне звонил Андраш Конрад, продюсер из Венгрии. Он только что приобрел опцион на «Страх полетов».[61] Ищет сценариста. Ему порекомендовали тебя.

– «Страх полетов»? – переспросил Калеб. – Да ему, по меньшей мере, лет двадцать.

– А то и тридцать. Из тех вечных проектов, что никак не удается осуществить. С годами интерес к нему поостыл. Но венгры думают, им досталось что-то новенькое, с пылу, с жару.

– Нет, Айрин. Прости, не могу.

– Почему? Ты же ничем не занят. А это халтура, спустя рукава.

– Не в проекте дело. Все равно, о чем бы ни шла речь. – Он глубоко вздохнул. – Я подумываю вовсе оставить свое ремесло.

Айрин даже глазом не моргнула.

– Тем более. Аванс – восемьдесят тысяч. Снять все равно не снимут. Это почти все равно, что не писать, только еще и денежки заплатят.

– Ты не слушаешь. Я хочу положить этому конец. Перестать писать.

– Надолго? – спросила она, глядя ему прямо в глаза.

– Навсегда.

Айрин улыбнулась сладчайшей своей улыбкой – мол, ну и дурак же ты!

– У меня есть идея получше. Зарекись писать на год – если выдержишь. А там посмотрим.

– Почему никто не принимает меня всерьез? Ни моя сестра, ни психотерапевт!

– Ты все еще ходишь к Чин?

– Да.

– Потрясающая, верно?

– Вам все шуточки, – поморщился Калеб. – Творческий человек, нервы, да?

– Извини, – кивнула Айрин, – но от своих клиентов я только это и слышу. Да и сама: «Все, больше я этим не занимаюсь. Нужно что-то делать со своей жизнью. Китов истребляют. Или дельфинов. Или арктических сов. Бороться за мир во всем мире». Бла-бла-бла. Мы все только и делаем, что болтаем. Слова ничего не стоят. Если человек бросает писать, он просто бросает, и все. Никаких заявлений на публику. Кончено. Финита.

– Я и не пишу. Все кончено.

– Калеб, дорогуша! Я бы поверила тебе, если б прошло уже два года после «Хаоса». Но два месяца! Передохни, ты вполне заслужил отпуск. Ты попал под раздачу – с кем не бывает. Лично я полагаю, не стоило оставлять пьесу без хэппи-энда – и не только по коммерческим соображениям.

– Хэппи-энд был бы подделкой.

Айрин не слушала – все уже говорено-переговорено. Положила сумку на колени, переходя к очередному вопросу.

– Следующий пункт повестки дня: вечеринка в пятницу. – Она достала из сумки толстый конверт. – Распорядители прислали – приглашения с RSVP.[62]

– Сколько человек соберется?

– Откуда я знаю? Люди театра никогда не RSVP. Живут одним днем.

Айрин проделала всю «грязную» работу, точнее, наняла людей, которые ее проделали – специалистов по обслуживанию вечеринок, секретарей, рассылавших приглашения. Подготовка к вечеринке шла сама собой, помимо участия Калеба.

– И еще это. – В руках у Айрин мелькнул счет. – Требуют стопроцентной предоплаты.

Калеб просматривал список гостей, отмечая, кто уже придумал отговорку и отказался прийти.

– Мэри-Луиза не сможет? И Дэвид? И Джой? А! – Никто из «Хаоса» не пожелал явиться, даже режиссер.

– Может, им неловко перед тобой.

– Мы все избегаем друг друга, – подтвердил Калеб. – Словно дети, застуканные за игрой в стрип-покер. – Понятное дело, они винят в этом провале автора.

– Итак? – сказала Айрин, впихивая в его безвольную руку счет. – Что с этим делать будем?

Итог: двенадцать тысяч с хвостиком. Сумма была оговорена заранее, но теперь, когда цифры смотрели на него с листа бумаги, она показалась гораздо крупнее.

– Они хотят все и сразу. Завтра же. Первоначально мы договаривались половину сейчас, половину потом.

– Боятся, что к тому времени я обанкрочусь? – засмеялся он. – Провал на Бродвее?

– Я давно знаю Джека и его ребят. Гады они.

– А если не заплачу, придется отменить вечеринку?

– То есть как? Хочешь на них надавить?

Калеб прикинул все «за» и «против» – отважится ли он на крайние меры.

– Заплати гадам, на хрен, – решил он, наконец. – Погибать, так с музыкой. Прощальный пир, пока я еще могу себе это позволить. Пока хватает денег содержать эту виллу на крыше.

– У тебя все будет в порядке. Не вздумай только пристраститься к омарам или крэку. До конца года не разоришься. Но нечего нос воротить от подработки на сценариях, пусть и дурацкой. – Постучав указательным пальцем по циферблату часов, Айрин добавила: – Мне пора. В одиннадцать тридцать встречаюсь с тренером. Есть чем похвастаться: купила миндальные круассаны, а съела только половину.

Калеб проводил агента обратно в квартиру.

– Ладно, – подытожила она. – Я расплачиваюсь с вымогателями, ты подумаешь насчет «Страха полетов». До пятницы. И поверь мне, дорогуша: время лечит. Любой писатель, или режиссер, актер, проходит через плохие времена.

– Знаю, я не один такой. От этого не легче.

– И потом, если ты бросишь писать, чем займешься?

– Наркотики утешат, – улыбнулся он. – Или стану буддистом, уйду в монастырь.

– Нет-нет, это не для тебя. Я прожила полгода в ашраме. Прошло четверть века, а мои кишки так и не успокоились.

Клюнув его в щеку, она сбежала по ступенькам на площадку, где дожидался лифт.

Калеб побрел на террасу, собрал посуду на поднос. Айрин права, подумалось ему. Твердишь, что все бросишь, – значит, так и не бросишь. Если б я мог просто перестать писать, раз – и завязал. Кто-нибудь обратит внимание?

В дверь замолотили, лихой перестук, только пыль из-под копыт. Айрин вернулась? Звонка не было. Калеб прошел в квартиру и открыл дверь.

– Что-то забыла?

Высокая фигура с расплывчатым бледным лицом заполнила дверной проем.

Тоби.

<p>27</p>

– Привет. Извини. Какая-то дама как раз выходила, и я зашел. Следовало позвонить по домофону, да? Или по телефону. Извини.

Колено присогнуто, бедро слегка отставлено. Тоби понурил голову, но поглядывал на Калеба снизу, из-под лохматой челки – по-овечьи, по-собачьи. На нем джинсы и коричневая футболка с оливковым отливом.

– Привет, Тоби. Зачем пожаловал в наши края? – Калеб говорил спокойно, размеренно, хотя отнюдь не был готов к встрече с реальным Тоби – он казался больше, занимал много места. Сколько они не виделись? Две недели. Разросшийся образ Тоби сквозь глаза проник во внутренности. Было время – образ Тоби проникал сквозь глаза в сердце или в член. Но теперь он вонзился прямо в розовую, беззащитную слизистую кишок и желудка.

– Пришел за носками и остальным бельем, – объявил Тоби.

– А?

– За вещами, которые оставались в стирке. Ты слушал автоответчик?

– Ну да. Ну да. Все вернулось из стирки еще на прошлой неделе.

– Я забыл. Только теперь вспомнил, когда чистое кончилось.

Бледнее, чем запомнилось Калебу, и волосы светлее, почти прозрачные. Запах все тот же, странная смесь кислоты и горечи, крыжовник с морской водой. Стоять вплотную к нему – даже это слишком интимно.

– Мои вещи целы? Ты их не выбросил?

– Глупости. Елена, наверное, сложила их вместе с моим добром, когда убирала в доме. Пойдем, посмотрим.

Тоби вошел, неожиданной для Калеба уверенной, даже «крутой» походкой. Голову держит высоко, безразлично оглядывая помещение, где недавно они жили вместе.

– Как дела? – спросил Калеб.

– Дел по горло. Я же играю в пьесе, знаешь.

– Помню-помню. Которую ставит приятель моей сестры.

– Эта речь, которую ты для меня написал, – начал Тоби. – То, что надо. Фрэнк хотел малость переделать, но я ни слова не позволил изменить.

– Если так лучше для пьесы, отчего же, – пожал плечами Калеб.

Две трети маленькой спальни занимала широкая кровать. Занавески раздвинуты, большое решетчатое окно делило пейзаж на квадраты, словно расчерченную широтами и меридианами карту. Калеб жестом предложил Тоби войти.

– Белье в нижнем ящике. Просмотри и возьми свое.

– Не боишься подпустить меня к своему хозяйству? – Взглядом юноша попытался выразить обиду, сердечную печаль.

Играет, конечно. Постоянно актерствует. Вот только бы разобраться, когда он просто прикидывается, а когда изображает то, что чувствует на самом деле.

Плевать, мысленно сказал Калеб. Отвернулся от его собачьего взгляда, вытащил ящик и выбросил на кровать с десяток белых трусов и футболок.

– На, ищи свое. Вряд ли тут много – мне еще ни разу не попадалось.

Хотя белье они носили похожее, отличить принадлежавшее Тоби было просто – он был выше и крупнее, а к тому же тратил деньги на марку под названием «2(x)ist».

Присев на кровать боком, как в дамское седло, Тоби склонился над штопкой белья.

Калеб остался стоять у двери.

– Значит, живешь теперь в пригороде?

– Ага. Аллегра всех как липку обдирает, заломила по четыре сотни с каждого. Что поделаешь!

Футболка слегка приподнялась, внизу проступили три изящных позвонка.

– Придешь на спектакль, увидишь квартиру.

Ремня он не носил, пояс джинсов слегка отставал, внутри виднелась узкая белая резинка.

– Ты же придешь?

– Наверное. Не на премьеру, потом.

Тоби слегка повернулся, резинка соскользнула ниже, обнажив плоскую перемычку между спиной и ягодицами.

И Калеб не выдержал. Рванулся, сгреб Тоби, швырнул лицом вниз на кровать. Ухватил за седалище и тряс, пока не вытряс из джинсов и трусов. Круглая, тяжелая задница, будто два мячика. Тоби попытался высвободиться, но Калеб держал крепко. Вонзил подбородок промеж половинок, потерся отросшей щетиной.

– Вот что я люблю, – промурлыкал он. – Только это я люблю в тебе. Больше в тебе нет ничего подлинного. – Он зарылся носом в теплую, влажную ложбинку. Раздвинул отверстие, надавив большими пальцами, проник языком внутрь. Мальчик тут же приподнялся на локтях, изогнул спину, застонал, словно раненый слон.

– Пакет нужен? – спросил Калеб.

– У меня с собой рюкзак, туда сложу. Спасибо.

Тоби копался в белье, проверяя ярлычки. Калеб так и стоял в дверях. Да, он мог бы наброситься на него. Отсосать, отыметь, оттрахать – чем непристойнее, тем лучше. Но насилие тоже секс, а секс слишком легко перепутать с любовью. Он не любил Тоби.

– Чуть не забыл, – спохватился Тоби, разделяя пару носков и нащупывая дырочки – в отличие от Калеба, он протертых носков не носил. – Знаешь, кого я встретил?

– Кого?

– Угадай.

– Откуда мне знать? – вздохнул Калеб. – Собаку Шекспира?

– Почти угадал. – Он выдержал паузу. – Генри Льюса. Не глядя на Калеба, Тоби аккуратно свернул носки. Похоже, он посмеивался про себя.

– Генри пригласил меня на свой спектакль. Сегодня вечером. А потом обедом угостит.

Верить не хотелось, но Тоби никудышный лжец. Неужели, правда?

– Рад за тебя, – суховато отозвался Калеб. – Где вы познакомились?

– Он выступал на семинаре у нас в ГБ, а после лекции я подошел к нему с вопросом.

– Хотя бы не у «Кинко» – Калеб подцепил Тоби именно там, зачастил в это заведение, пока доводил до ума «Теорию хаоса».

Калеб смотрел сзади на шею Тоби, на белые полоски кожи пониже линии волос, изогнутые, как фигурные скобки. Нет, Тоби не удастся пробудить в нем ревность, твердил он себе. Генри Льюс! Генри Льюс, «веселая потаскушка». Не думал он, что Тоби может быть так жесток.

– Вот почему тебе срочно понадобилось белье. К свиданию готовишься?

Тоби резко обернулся.

– Фу, какая гадость! Вовсе не свидание – он пригласил меня на ужин.

– Припоминаю, чем закончился один такой ужин со сценаристом.

Здесь и закончился, в этой самой комнате. При свете дня легче. Или нет – ведь на следующее утро, когда они проснулись в одной постели, в незашторенные окна так же ярко светило солнце. Тоби не смутили сотни окон на другой стороне улиц, будто целая стена глаз, и плевать ему было, как соседи воспримут двух голых мужчин, выставленных напоказ в воздушной витрине. Он с удовольствием позировал обнаженным рядом с Калебом, и пусть весь город смотрит. Скромный, серьезный мальчик из Висконсина ничуть не стеснялся – это Калеб поспешил закутаться в одеяло, а Тони, потягиваясь, улыбаясь во весь рот, так и стоял у окна.

И комната внезапно показалась глухой, опустошенной, словно место преступления.

Тоби умолк, застыл неподвижно спиной к нему. Потом поспешно запихал свои вещи в рюкзак.

– Все, – сказал он, – не буду мешать тебе работать. Хоть бы скорее ушел – из его дома, из его жизни, подумал Калеб. Но еще не все.

– Я сейчас не работаю, – сказал он. – Выйдем на террасу. Вроде еще остались круассаны и кофе.

– Да? Ну что ж, мне спешить некуда. – Прихватив рюкзак, Тоби последовал за Калебом на террасу.

При ярком солнечном свете он выглядел уже не столь сексуально, поблек. От кофе Тоби отказался, но пирожное проглотил, едва присев к столу.

– Чуть не забыл! – спохватился он, слизывая последнюю сладкую крошку. – С днем рождения!

– До пятницы не поздравлять.

– Праздновать будешь в пятницу?

В голосе Тоби зазвучали неискренние, лицедейские нотки. Калеб терпеливо ждал – к чему он клонит.

– Да, – осторожно ответил он.

– Кто будет обслуживать?

– Не помню, а что?

– Я подумал, может, пригласишь меня официантом? Все-таки попаду на твой день рождения.

И он рассмеялся, будто на редкость удачно пошутил.

– Прикол, а? Попаду на твой день рождения – в качестве официанта.

– Не дури. Хочешь прийти на вечеринку – приходи. Никто тебя не гонит.

– Я думал, ты не хочешь меня видеть.

Не хотел, ясное дело, но кому охота раздувать сериальные страсти?

– Это я думал, ты не захочешь прийти. Что за радость смотреть, как бывший партнер общается со своими друзьями? Но если ты взялся разыгрывать из себя мазохиста – вперед!

– Я ничего не разыгрываю, Калеб! Говорю, как чувствую. Мне очень больно от того, что ты меня больше не хочешь. Но я принимаю эту боль. Я упиваюсь каждым мгновением. Пройду все до конца.

Несмотря на пафос и наигрыш, Калеб, к своему ужасу, готов был поверить Тоби.

– И поэтому ты встречаешься с Генри Льюсом?

– Я тебе уже сказал: это не свидание, а всего-навсего ужин.

– Если ты гоняешься за Льюсом, чтобы пробудить во мне ревность… – Калеб только головой покачал. – Пустое. Забудь про меня, займись им. Он того стоит. Известный человек, даже знаменитый. Великолепный актер. – Был, по крайней мере. – Гей, и не стесняется этого. Хорош собой. Ты мог бы сделать выбор и похуже. Он-то по-прежнему на коне.

Тоби поглядел на Калеба с откровенной злобой.

Да, я засранец, подумал Калеб. Но как тут быть?

– Слушай, приводи его на вечеринку! Звезда британского театра! Похвастаешься перед гостями. Все подумают. Тоби – счастливчик, бросил неудачника и поставил на победителя.

– Пошел к черту! – пробормотал Тоби. – Я не хочу Генри, мне нужен ты.

Калеб испустил вздох. Что, даже такое обращение не отпугнет Тоби?

– Со мной ничего не выйдет. Уж извини.

– Как ты не понимаешь, Калеб? Я люблю тебя.

– Знаю. Ты все время это повторяешь. Но я не люблю тебя.

– Почему? Что я тебе сделал?

– Ничего ты не сделал. Не люблю, и все тут. В этом нет ничего для тебя обидного.

– Знаю, почему. Ты любишь покойника.

На этот раз Калеб не взорвался, как при последнем разговоре с Беном.

– Бен умер шесть лет назад. Все это не имеет к нему отношения.

– А знаешь, почему ты не можешь его разлюбить? Потому что недостаточно любил его при жизни.

Сцепив зубы, Калеб удержал гневный вопль.

– Что за чушь! Ток-шоу наслушался? Что ты вообще в этом понимаешь? Ни хрена!

Он изумился собственной ярости. Скрыть ее не удалось, Тоби явно испугался.

– Извини! – заблеял он. – Но я так тебя люблю, вот и несу всякую чушь!

Калеб отвернулся, сожалея уже и о своей вспышке, и о вырвавшихся у него словах.

– Иди домой, Тоби. Домой, или на работу, куда шел. Мы не подходим друг другу.

– И на твой праздник не приходить?

– К черту праздник! – свирепо расхохотался Калеб. – Приходи, не приходи – без разницы. А сейчас иди. Очень тебя прошу. Устал до смерти и не в настроении.

Тоби поднялся и застыл на месте, моргая, гримасничая. Актер изобразил «глубокое раздумье».

– Ладно, я уйду! – провозгласил он, наконец.

Калеб проводил его через квартиру до двери.

– Извини, насчет Бена я сморозил глупость, – сказал Тоби. – Я не имею права лезть в это. Конечно же, ты любил его.

Они вышли в холл.

– До свидания, – произнес Калеб, протягивая руку.

– Что? – Тоби уставился на раскрытую ладонь. – Не хочешь даже обнять меня? Боишься, что полезу целоваться?

– Не стоит, Тоби. В другой раз.

Тоби попятился, отдернул руку и поднял ее как можно выше, словно Калеб собирался ее ловить.

– Тогда я и прикасаться к тебе не стану.

– Вот и хорошо. Проведи ночь с Генри Льюсом. Береги себя. – Калеб не собирался иронизировать, но невольно у него вырвался очередной сарказм.

На площадке у лифта Тоби приостановился.

– Ты не понимаешь! Ты еще поймешь! Пройдут годы, и ты увидишь: я – лучшее, что было в твоей паршивой жизни!

И он опрометью бросился вниз по лестнице. Не стоило портить заключительную ремарку, банально дожидаясь лифта.

Калеб спокойно затворил дверь, повернул ключ в замке. Улыбнулся.

Ведь и правда смешно, абсурдно даже. Красивый, милый, привлекательный мальчик добивается его внимания. Насквозь эгоцентричен? Что тут такого? Неуверен в себе до такой степени, что ревнует к мертвецу? Зато молод, хорош собой, горяч, а главное – доступен. Скучен, но разве это главное? Секс – такая глупая штука. Ради секса человек променяет мир и покой на плохую компанию и нудные беседы.

Под настроение Калеб позволил бы себя любить, пока Тоби на это способен. У Тоби – первая любовь, вернее – первое востребованное чувство, пусть на него ответили не любовью, а всего лишь похотью. Любая взаимность была для этого мальчика столь новой, столь радостно неожиданной, что пройдет немало времени, пока он осознает, наконец, как мало они с Калебом подходят друг другу.

Генри Льюс его обработает, сказал себе Калеб. У Льюса закаленное сердце. Артист, знаменитость. Он таких мальчиков дюжинами глотает, как пончики.

<p>28</p>

– Лублу тэбя, как свынка гразь! – Эта фраза возникла в голове Джесси, пока она ехала в метро, в готовом виде, вместе с иностранным акцентом. К чему сказано, откуда взялось? Почему-то эти слова ассоциировались с Гретой Гарбо.

– Сообщение для Джессики Дойл. Говорит Аллегра. Как насчет кофе? Нужно посоветоваться. Биип.

Запись дожидалась Джессику на автоответчике Генри. Она догадывалась, о чем пойдет речь: притащить Калеба на «2Б». Почеши мне спинку еще раз, и я тебе почешу – при случае. Аллегра – это Аллегра. Но Джессику эти отношения устраивали – по крайней мере, никаких иллюзий.

– Привет, Аллегра. Кофе – это мысль. Три часа подойдет? Встретимся в Центральном парке. Хороший день, что взаперти сидеть? Позвони, договоримся.

Щелк-щелк-щелк.

Генри уже гремит железом в столовой.

Джесси принялась за работу. Проверила расписание, записала Генри к зубному, заказала столик в ресторане. На следующей неделе он обедает с Кристиной Риццо и Руфусом Бруксом, писакой из Голливуда. Потом явился курьер с заказной бандеролью, и Джесси расписалась за Генри. Она научилась подделывать его небрежную закорючку. Плоская бандероль от Адама Рабба.

Генри выглянул из-за угла.

– Джесси, дружок, как тебе это? – Он задрал футболку и мрачно созерцал свой живот.

– Отлично. – Не гладильная доска, конечно, но под легким пушком седых волос набухают тугие мышцы.

– Пузцо не раздалось?

– Нет-нет. Таким животом был бы доволен и человек на десять, на двадцать лет моложе. – Возраст Генри менялся по настроению.

– Сегодня у нас свидание? – осведомилась она.

– Что? А, нет! – Рассмеялся Генри. – Увы! Просто решил подтянуться. Размяк совсем с этой пьесой. – Он заправил рубашку в штаны.

Нет, у него точно наклевывается свидание, не сегодня, так в ближайшее время.

– Лублу тэбя, как свынка гразь! – медленно произнесла она, интонацией закавычив цитату.

– Что такое? – нахмурился Генри.

От неловкости Джесси рассмеялась.

– Это из кино. Отчего-то вспомнилось сегодня, в метро. Кажется, это Гарбо говорит, но я не уверена.

– Думаешь, Гарбо? По мне, скорее Дитрих.

– Это мой скверный акцент.

Генри призадумался на минуту:

– Нет, дорогая, извини. Для голубого у меня память неплохая, но такой реплики не помню. А это что? – Он ткнул пальцем в бандероль.

– Только что принесли. – Джесси передала сверток Генри. – От Адама Рабба.

Генри прикинул вес на руке.

– Слова, слова, слова. Грозился прислать мне сценарий. Чтобы я прочел роль, которую отдали Малковичу.

– А для вас роли нет?

– Разве что дворецкого. – Он перебросил бандероль обратно Джесси. – Значит, мое брюхо небезнадежно? Да? Пойду качать железо. – С этими словами Генри вернулся в столовую.

Джесси вынула сценарий из картонной упаковки – «Гревиль. По роману…» – и положила на стол в кучу непрочитанных книг, пьес и сценариев, которые со всех сторон стекались к Генри.

У него наклевывается свидание, как пить дать, – думала она. Давно пора. Генри пашет, как вол, в чужом городе – он заслужил награду. Может быть, Джесси и было малость обидно, однако лишь потому, что она не знала имени его нового друга. А хотелось бы.


– Я постараюсь заманить его, но ничего не обещаю.

– Конечно-конечно, – откликнулась Аллегра. – Приведешь лошадь к воде, а пить не заставишь.

– Или шлюху приведешь в культурное место, а думать не заставишь, – подхватила Джесси.

– Что?

– Извини. Старая шутка Дороти Паркер.[63] Хороший капуччино.

Они присели на скамейку у самого входа в парк, поддеревьями в тени Мемориала ополченцам штата Мэн, чудовищного белого монумента, нависавшего над Коламбус-Сёркл словно старая декорация из «Бен Гура».[64] Выпили «мокка капуччино» – Аллегра угощала им вместо обычного кофе, и уже по этому можно понять, как ей не терпится заполучить на свое представление Калеба.

– Постановка удалась? – поинтересовалась Джесси.

– Еще как! Разве Фрэнк не говорил?

– Не говорил. Мы почти не общались на этой неделе.

– Вот как?

Джесси пожала плечами.

– Мы оба были заняты.

– Вы что, разошлись? – обеспокоилась Аллегра.

– Мы еще и не сходились!

– Хорошо-хорошо! – Аллегра отпила глоток через отверстие в крышке. – По-моему, вы просто созданы друг для друга.

– Ну-ну, – протянула Джесси.

С Аллегрой она познакомилась полгода тому назад на студии ГБ, где Джессика работала секретаршей, а Аллегра училась. С самого начала Джессика видела, что их отношения строятся на корыстном интересе – ведь она сестра Калеба Дойла, – но Аллегра умела использовать людей, не обижая. Не стоило вспоминать афоризм Дороти Паркер. Хорошенькая, с черными волосами, белой кожей и красными губами, Аллегра выглядела нежной и деликатной даже в джинсах и мужской рубашке, как сегодня.

– До чего хороша! До чего хороша! – проворковал курьер, проводя мимо них тихо потрескивающий велосипед. Взгляд обведенных синей тушью глаз – так, по крайней мере, показалось Джесси – был устремлен на Аллегру.

– Последние деньки, – сказала Аллегра. – Я рассчитывала на полноценную репетицию, но полтруппы нынче занято в ресторане. Зато Фрэнк хорошенько поработает с Тоби – ему лишнее внимание не повредит.

– Тоби так плох?

– Не плох, а медлителен. Как Рождество.

Джесси вздохнула с облегчением, ведь это она ввела Тоби в круг молодых актеров.

– Похоже, это здорово, – сказала она. – Много работы, но вам в радость. Жаль, что я не могу участвовать.

– И мне жаль, – подхватила Аллегра.

Джесси не раз порывалась принять участие в спектакле. Но что бы она делала? Играть Джесси не умела – слишком рациональна, но и писать не могла: слишком критично относилась к себе. Не могла быть режиссером – слишком нетерпелива. Она могла быть директором труппы, но это все равно, что превратиться в мамочку для актеров, а ей уже надоело работать мамочкой. Иногда Джесси казалось, что она – всеобщий Директор Труппы.

– В другой раз, – сказала она.

Пора расходиться. Они сказали друг другу то, ради чего встретились, и, похоже, надвигался дождь. Небо хмурилось уже с полудня. Тучи серые, а трава – зеленая, словно краска у маляра.

Аллегра проглотила последние капли капуччино и откинулась на спинку скамейки – что-то еще ей понадобилось от Джесси.

– Вот жизнь! – вздохнула она, провожая взглядом прохожих. – От этой пьесы у меня типа зуда. Ну, знаешь…

– Как вы с Боазом?

– Боаз есть Боаз.

Похоже, разговор свернул на тему секса.

– Я твоего Бо почти не знаю, но он, кажется, приятный парень. Сексуальный. Вроде Нижинского, но гетеро. – Только тут она заметила особую мечтательность во взгляде Аллегры. – Прости! Что-то не так?

Аллегра испустила глубокий вздох.

– Мне бы не следовало говорить… – Она сложилась почти пополам, обхватив себя руками. Так вот зачем она позвала подругу на «мокко капуччино»! – Я тут переспала… кое с кем еще.

«С Фрэнком?» – чуть было не вырвалось у Джесси. Но нет, это не может быть Фрэнк.

– Прости, – повторила она. – Я не стану расспрашивать, кто это. Не мое дело.

– Это Крис.

Джесси озадаченно покачала головой. У них не было знакомых парней по имени Крис. Потом до нее дошло:

– Крис Джеймсон? – выпалила она. – Эта здоровенная лесби с Ямайки?!

– Я тебя шокировала? – усмехнулась Аллегра.

– Нет. Удивила, – признала Джесси. Крис полновата, но хороша собой, что-то вроде Пола Робсона[65] с грудью, а Аллегра тоненькая и хрупкая, как кубинская фарфоровая кукла. – По-моему, не твой тип.

– Не мой тип! Женщина! – Аллегра громко расхохоталась. – То есть со мной такое и раньше бывало. Я же училась на театральном факультете. Да и вообще, подруг я выбираю лучше, чем парней. Мне нравится, чтобы парни были глупее нас. Тогда с ними проще. Меньше возни.

Джесси не знала, что ответить на это, даже с чего начать.

– Но вы все живете в одной квартире!

– И я сплю в одной постели с Боазом, и мы по-прежнему трахаемся. Жуть – а Крис в соседней комнате по коридору. Мы же с ней не то, чтобы любовницы. У нас секс был всего два раза – скорее, полтора. Сперва просто намыливали друг другу спину. Но Крис сказала – с натуралками она больше не связывается. От них одни неприятности, так она говорит. Она права, только я все время думаю о ней. То ли это любовь, то ли просто распалилась, или зуд перед премьерой. Я вроде как зациклилась на ней. Крис – ее так много. То есть она вовсе не жирная. С виду толстая, но в постели, когда она окружает тебя, окутывает со всех сторон, это… это что-то метафизическое!

Джесси слушала, подперев ладонью подбородок, кивала сочувственно, воздерживалась от осуждения, старалась проявить интерес, а думала об одном: все, все, все трахаются, одна я…

<p>29</p>

– Я слишком разносторонний, вот в чем беда. Чтобы ты выбрала на моем месте? Бизнес или театр? Не так-то просто… Я вхожу, и люди сразу видят. Яне ничтожество! Человек, и какой! Знаешь, почему они сразу догадываются? Потому что я позитивно…

– Стоп! Стоп! Сначала!

– В чем дело? – удивился Тоби.

– Зачем ты это делаешь? – спросил Фрэнк.

– Что делаю?

– Выкрикиваешь слова.

– Какие?

– Я не ничтожество.

– Я не выкрикиваю.

– Выкрикиваешь.

– Нет.

– Хорошо, – махнул рукой Фрэнк, – но ты слишком напираешь на эту реплику. Придаешь ей излишнее значение.

– Ты сам сказал – это важно.

– Да, но… – Фрэнк тяжело вздохнул. – Проехали. Не будем спорить. Нужно как-то выстроить эту сцену.

Они стояли друг перед другом в большой, необжитой гостиной на Западной Сто Четвертой. Фрэнк явился прямо с работы, в рубашке и при галстуке. Тоби, как всегда, был в свободных джинсах и темной футболке с надписью «Абер-кромби» поперек груди. Они прогоняли монологи Тоби и дошли до четвертого, когда персонаж лишается уверенности в себе, и в его переживаниях доминирует страх. Актер и режиссер уже исчерпали свое терпение.

Тоби повесил голову.

– Извини, Фрэнк. Мне так хреново! Жить не хочется. Однако надо отрешиться от Тоби и сосредоточиться на «Тоби», – пальцем он начертил в воздухе кавычки.

Фрэнк понимал, в чем проблема. Артисту труднее всего играть себя самого. Разумеется, он играет себя, даже когда входит в роль Лира или Зейнфельда,[66] но все же достигает большей точности, когда притворяется кем-то другим.

– Хорошо. Попробуем сначала. Погоди. Дай-ка я… – Фрэнк включил лампу возле телевизора. Шесть часов, но небо хмурилось, во второй половине дня дождь надвигался, да так и не пролился. В комнате быстро темнело. Дома никого – Аллегра развлекалась, все остальные подрабатывали на большой вечеринке.

– Надень, – предложил Фрэнк, снимая со спинки стула свою спортивную куртку. Ему не нравилось, когда актеры прятались за костюм, но без этого не обойтись. – И это. – Он снял с себя галстук, и Тоби небрежно обмотал его вокруг шеи – красный в полоску леденец на фоне темной футболки. – Я – Крис. Я буду сидеть здесь, словно я – Крис. А ты входишь и стараешься меня убедить, что ты – самый счастливый человек на нашей хреновой планете.

Фрэнк уселся перед телевизором. Тоби вышел из-за угла.

– Привет. Что идет? Слушай, ну и денек! Сегодня прослушивание прошло «на ура». И собеседование тоже…

Фрэнк внимательно слушал. Никаких изменений, никакого прогресса. Голос деревянный.

– Прервемся? – предложил он. – В холодильнике найдется сок или содовая?

Тоби поплелся за ним на кухню.

– Извини, Фрэнк. Мне кажется, все остальные сцены я нутром чувствую, но эта – самая важная, а у меня блок. Не знаю, отчего. Может, боюсь вложить в нее чересчур много.

– Лучше больше, чем меньше. Потом подгоним. – Правда, если Тоби говорит «чересчур», то это чересчур.

– Может, мне трудно играть провал потому, что у меня провал по всем линиям. В какое только дерьмо носом не тыкали. На этой неделе у меня передозировка.

– Держи! – Фрэнк вручил Тоби стакан апельсинового сока. У него не было ни малейшего желания окунаться в реальные эмоции – это театр, а не групповая терапия. Но Тоби придется на всякий случай выслушать: вдруг удастся уловить нечто, полезное для роли.

– Для одной роли я чересчур мягок. Для другой – груб. Меня бросил любимый человек. Нью-Йорк прожует тебя с косточками и выплюнет. Зачем я вообще приехал сюда? Сидел бы себе в Милуоки. Там хороший театр. Но что такое слава в Милуоки? «Знаменитость из Милуоки»!

Обнаженные чувства, такая слабость, уязвимость. Зачем столь ранимому человеку понадобилось подставлять свое «эго» кислотному душу театра? Не Фрэнку задавать такой вопрос – он сам прошел через это.

– Хорошо хоть, мне больше не хочется быть знаменитым, – вздохнул он.

Тоби искренне удивился:

– Да ты и не был знаменит!

– Не был. Но мне казалось, я этого хочу. Только в этом счастье. А теперь я знаю, что могу быть счастливым и без славы.

Счастлив ли он? Фрэнк боялся, как бы Тоби не поймал его на слове, но юноша лишь задумчиво покивал.

– Ну, я тоже не нуждаюсь в славе, – сказал он, – но и не откажусь, если выпадет на мою долю. По крайней мере, тут-то Дойл поймет, что дал маху.

Может, это и есть ключ к роли? – подумал Фрэнк. Разбитая любовь?

– Тяжело, когда тебя бросает любимый, – сказал он. – Пошли в гостиную.

Тоби поплелся за ним.

– Сегодня утром я виделся с Калебом. Забежал без звонка. Напрасно. Он даже не посмотрел на меня. Словно ему белье из прачечной доставили.

– Угу. И что же ты испытываешь, когда говоришь, будто все у тебя хорошо, а на самом деле тебя только что кинули?

– Я никому не говорил, будто у меня все хорошо. У меня все отвратительно.

– Ага. – Фрэнк сделал паузу. Какой еще подход испробовать?

– Что я сделал не так? – ныл Тоби. – Он просто не хочет, чтобы его любили. Ему кажется, он не заслуживает любви. Ты ведь знаком с его сестрой, да? Она тоже такая – ебанутая?

Дойлы. Они оба знакомы с этим семейством.

– Джесси – она сложная. Но ебанутой я бы ее не назвал. – И Фрэнк никогда не стал бы рассуждать о том, заслуживает ли Джесси его любви.

– Вся семейка двинутая. Не могут любить того, кто рядом. Здесь и сейчас. Калеб все еще влюблен в покойника. А его сестра – она, вроде, разведена?

– Да. Она и не вспоминает о своем бывшем. – У Фрэнка имелись собственные теории насчет Джесси, но делиться ими он не собирался. – Да, это странная парочка. Они особенные. Не такие, как все. И друг на друга не очень-то похожи. – Сейчас Джесси для него даже не зрительный образ, а звук – резкий, саркастический смех. – Она очень умна. Практична, с чувством юмора. Красива. Но пока что она не готова любить. Это ей решать.

– Два сапога пара, – проворчал Тоби.

Фрэнк насмешливо изогнул бровь.

– Может, Калеб отвергает не любовь. Он отвергает тебя.

– Нет! Ну уж нет! – актер разразился презрительным смехом. – Ни-ни-ни! Пока чувство было свежо, он принимал его. Пока все шло легко и весело. А потом, когда стало по-настоящему, он испугался. Он боится близости.

– Только что провалилась его пьеса, – напомнил Фрэнк. – Возможно, сейчас у него нет сил любить.

– Нет, – настаивал Тоби, – точно, он боится близости. У геев такое бывает. Ты – натурал, тебе не понять.

Конечно, Тоби просто хотел оборвать разговор, но Фрэнк обиделся не на шутку. Он терпеть не мог, когда приятели-геи произносили эту фразу. Или того хуже: «А насколько ты натурал? (это когда Фрэнку удавалось пошутить на скользкую тему)». На самом деле он и правда не понимал голубых. Что они нашли в мужчинах? А что женщины видят в мужчинах, если уж на то пошло? Мужчины такие некрасивые, как тут влюбишься? Иногда Фрэнку приходило в голову, что для мужчины гетеросексуальность – выражение ненависти к себе.

– Который час? – Спохватился Тоби. Шло к семи. – Боже, мне к восьми надо быть в городе.

– Ты же говорил, у тебя свободный вечер?

– Я думал, нам понадобится час, от силы два. У меня есть кое-какие планы.

– Позвони и скажи, что задержишься на часок.

– Нет, я… просто не могу, и все.

Фрэнку бы радоваться, что бесполезная репетиция заканчивается. Но все-таки…

– Ты бы предупредил. Я бы тоже кое-что спланировал.

Например, свидание с Джесси. После разговора о Дойлах его мысли, естественно, обратились к ней. Но слишком поздно. К тому же – будний день. В первый месяц знакомства свидание под конец буднего дня может убить всякую романтику.

– Ладно, Тоби. Еще раз, идет?

Они повторили сцену сначала. Фрэнк снова изображал Крис. Тоби вошел, произнес свой первый монолог. Пошло лучше: Тоби спешил, а это иногда помогает. Дошли до финала.

– Я вхожу, и люди сразу видят: Я не ничтожество! Человек, и какой! Знаешь, почему они сразу догадываются? Потому что я позитивно…

Речь текла торопливо, словно ручеек по обкатанной гальке тревожности. Голос живой. Вот он – подлинный страх. Может, Тоби напугало предположение Фрэнка, что Калеб отверг не любовь как таковую, а самого Тоби? Плевать. Главное – получилось.

Тоби произнес заключительную реплику:

– Все хорошо. Все прекрасно. – Уронил руки, бледный, опустошенный. Поддавшись минутному порыву, Фрэнк – то ли Фрэнк, то ли «Крис», он сам не знал – поднялся и осторожно, ласково обнял Тоби за плечи.

Тоби вцепился в него изо всех сил. Обвил руками, крепко прижал к себе. Фрэнк и не подозревал, что Тоби так плотно сложен – будто холодильник обнимаешь.

Но это было хорошо. Это было правильно. Слишком хорошо – уже не игра. Два человека, безответно влюбленные, один в брата, другой в сестру, панически цеплялись друг за друга.

– Занавес! – шепнул Фрэнк в самое ухо актеру.

Тоби отпустил его. Фрэнк вздохнул полной грудью.

– Ну что? – нервничая, спросил Тоби. – Получилось?

– Да. – Слава Богу, парень актерствовал. Это хорошо – наигранные чувства легче воспроизвести на сцене, чем подлинные.

– Мне тоже показалось – все супер, – согласился Тоби. – Я добрался до сути. Нащупал ключ.

– Попробуем еще раз?

– Не могу. Надо еще принять душ и побриться перед… перед встречей. Завтра, ладно? Я нащупал ключ. Завтра выйдет еще лучше. Все вместе. – И он чуть ли не бегом устремился в свою комнату.

Ладно, подумал Фрэнк. Лично мне все равно. Остановимся на достигнутом. Завтра поработаем еще.

Фрэнка устраивало, что репетиция закончилась рано. Вернется домой в Хобокен, вечер свободен. Посмотрит телевизор, послушает музыку. А встречу с Джесси отложит на потом, когда голова не будет забита до такой степени.

Тем более надвигается дождь.

<p>30</p>

Джесси проехала на метро по радиальной от Коламбус-Сёркл. В часы пик вагон битком забит. Она простояла всю дорогу, поначалу ощущая прикосновение чужих тел, потом замечая только ноги, и, наконец, уже не думая ни о чем, кроме еды.

Когда Джесси вышла на своей станции – Хустон и Варик, – над головой послышался мягкий перестук, похожий на аплодисменты. Она робко двинулась вверх навстречу этому шуму.

Дождь обрушился с небес, подобно занавесу из острых игл, застучал, раскатился по асфальту, словно пригоршня камней. Улица засияла, умытая дождем, отполированная влагой. Под навесами подъездов толпились люди, выжидали, поглядывая на дождь, перебегали к следующему подъезду, опять выжидали. Из-под колес машин вырывались облака водяных брызг, похожие на дым. Канавы и лужи вскипали маленькими пузырями.

Джесси выхватила из урны газету, накрыла голову и побежала. Теплый городской дождь со специфическим сладким запахом железа. До здания на Вэндэм-стрит оставалось три квартала. Матушка-природа, на хрен! Всего-навсего дождь, небесная вода. Джесси готова была посмеяться над собой. Пока добежала до крыльца, промокла насквозь. Отряхивалась в вестибюле, точно бродячий пес.

Вокруг – мрачная окраина, фабричные постройки, конторы, там и сям – невысокие городские дома. К югу от Грин-вич-Виллидж, к западу от Сохо. Она жила в пятиэтажном доме без лифта, втиснутом, будто ненужная книга, между двух типографий. Поговаривали, что напротив живет Леонтайн Прайс,[67] но Джесси ни разу ее не видела.

По крутой лестнице она поднялась на последний этаж.

Квартира сдавалась в наем нелегально, без лицензии, душ соорудили в кухне, присобачили в коридоре. Но это ее жилье.

Входная дверь открывалась сразу в спальню. Там было темно. Окна выходили на вентиляционные шахты, и в комнате всегда, даже в солнечный день, сгущались тени. Над головой, вторым ярусом – кровать, крепкая, надежная. Работа Чарли – муж никудышный, зато плотник что надо. Слева кухня, справа гостиная – квадратное помещение, отвратная софа, рыхлое кресло, пестрое, как корова, декоративный камин, оставшийся после постановки «Кукольного дома». Книжные шкафы по обе стороны камина забиты кассетами – в основном, старые телефильмы, записанные с экрана. Над камином, в рамке – афиша «Венеры в мехах», гравюра в стиле арт-нуво: женское лицо, полускрытое легким норковым капюшоном. «Мамочка с кнутом», – пошутил Калеб, вручая сестре афишу.

Джесси включила свет, музыку, приняла душ. Струя из крана зазвенела в унисон с успокаивающим шелестом дождя за окном. Натянув штаны и спортивную рубашку, Джесси устроилась поудобнее, прикидывая, чем занять вечер. Позвонить Грете, соседке снизу? Нет, Грета, кажется, уехала из города. Можно было поужинать с Аллегрой, но на сегодня Аллегры с нее хватит. Секс, секс, секс – больше ни о чем Аллегра не говорит, а Джесси эта тема осточертела. Жаль, у Фрэнка вечером репетиция. Впрочем, никто ей не нужен. Посидит спокойно дома.

В холодильнике дожидалась полуфабрикатная капуста-брокколи под чесночным соусом. Понюхав – вроде, не испортилась, – Джесси сунула ужин разогреваться в микро-волновку. Прошла в гостиную за книгой, которую начала читать – воспоминания Надежды Мандельштам о жизни русских поэтов при сталинизме. Осип Мандельштам, Анна Ахматова и другие. Калеб подсунул, очередная мрачная повесть о людях искусства, которые он любит читать под настроение. Джесси свернулась на диване – босые ноги уютно поджаты под себя – и вошла в тот жестокий мир, где люди носили резиновые плащи, ели яйца вкрутую, писали душераздирающие любовные стихи и доносили друг на друга «органам». На этом фоне ее собственные переживания казались ничтожными.

Послышался сигнал микроволновки, и в тот же миг зазвонил телефон.

Джесси взяла трубку.

– Алло?

– Джесси? – Шорох дождя похож на электрический шорох в трубке. – Привет. Это Фрэнк.

– О, привет! – Почему она так обрадовалась?

– После работы поехал по делам в ваши края. Сейчас я в квартале от тебя. Решил позвонить – вдруг ты дома. Ты еще не ужинала?

– Ужинаю. – Неправда. Еще и тарелку не доставала. С какой стати она соврала? – Присоединяйся. Купи что-нибудь в ресторанчике на углу, заходи ко мне, поужинаем вместе.

– Да? – Что-то его смущало. – Ну ладно, хорошо. Тебе что-нибудь нужно?

– Нет, у меня все есть. До скорого. – Гудок.

Как Фрэнк оказался «в ее краях»? Не мог же он случайно попасть в соседний квартал. Он же проводил репетицию. Значит, он специально приехал сюда, приехал, чтобы с ней повидаться. Хочет поговорить? Хочет чего-то еще? К удивлению самой Джесси, ее тело сладко заныло в предчувствии легкого, дружеского секса.

Она выключила лампу в гостиной, потом включила снова. За окном, несмотря на дождь, еще не стемнело. Не хотелось, чтобы комната показалась сумрачной, но электрический свет придавал ей какой-то унылый, потрепанный вид. Надо бы причесаться и джинсы надеть. Впрочем, черт с ними. Спортивная рубашка прикрывала трусики, словно мини-юбка. Сексуально. А книгу Надежды Мандельштам Джесси спрятала под диван, а то еще Фрэнк сочтет ее слишком умной.

Скоро уже раздался звонок в дверь.

– Быстро ты добрался! – крикнула она в домофон.

– Тут недалеко.

Она нажала кнопку входа. Миг – и Фрэнк постучал в дверь квартиры.

– Привет! – Она распахнула дверь.

Вот и он – прямо с работы, в костюме с белой рубашкой, но без галстука. В одной руке – бумажный пакет. С другой руки дохлой летучей мышью свисает маленький дешевый складной зонт.

– Я не знал, дома ли ты, – пояснил Фрэнк. – Но подумал: а что я теряю? – Глянул себе под ноги, потом заставил себя прямо посмотреть девушке в глаза.

Фрэнк есть Фрэнк, подумала Джесси. Тоже мне, размечталась о сексе. С Фрэнком так просто не получится. И зря не надела джинсы – не сексуально она выглядит, а неряшливо.

– Заходи, – пробормотала она. – Будь как дома.

Фрэнк пристроил зонт на полу в коридоре и прошел в комнату. Покосился на закрепленную под потолком кровать. Его ботинки довольно громко хлюпали.

– Ты вроде сегодня планировал репетицию?

– Дуайт, Крис и Мелисса подрабатывают на вечеринке. Поработал немного с Тоби. – Он проследовал в гостиную, оглядел диван и «коровье» кресло. – С Тоби нельзя долго общаться с глазу на глаз, крыша поедет.

Он уселся в кресло. Похоже, и Фрэнк сегодня не настроен трахаться.

– Пойду, засуну свой ужин обратно в микроволновку, – сказала Джесси. – Пить будешь? Пиво, чай? Кажется, осталось немного вина.

– Пиво было бы в самый раз.

Джесси вернулась в кухню, достала брокколи, открыла банку «Роллинг-Рок». Забудь, твердила она себе. Сегодня – просто дружеское общение. Все прочее – до другого раза.

Вернувшись, она застала Фрэнка в том же кресле – он внимательно рассматривал ее коллекцию кассет и грыз яблоко. Больше он ничего не догадался принести!

– У тебя тут много хороших фильмов.

– Ага. Ты же у меня раньше не был.

– Нет. Ты у меня бывала, а я здесь впервые. – Принимая из ее рук пиво, Фрэнк улыбнулся – тревожно, неуверенно.

Джесси присела на диван, подцепила вилкой брокколи, положила в рот.

Сегодня Фрэнк пришел к ней. Вторгся в ее пространство. Наверное, поэтому он кажется сегодня таким притягательным. Желание снова накатило на нее.

– Извини, мне очень неприятно, но… – Фрэнк с мольбой поглядел на нее. – Можно мне снять ботинки и носки?

– Что?

– Промокли насквозь.

Она рассмеялась.

– Можно подумать, я одета для вечеринки, – она натянула на колени подол рубашки. – Давай, устраивайся поудобнее. Мы же не чужие.

Фрэнк принялся развязывать шнурки кроссовок.

– Ох уж эти южане, – поддразнила Джесси. – Такие воспитанные!

Фрэнк ухмыльнулся, стягивая носки.

– Знаешь, я утратил хорошие манеры вместе с акцентом. Ноги у него были влажные, очень бледные.

– Хорошие манеры все еще при тебе. – Может, это его главный недостаток? Слишком вежлив? – А насчет акцента ты прав. Почти не заметно. Как это тебе удалось?

– Я играл в театре уже в старших классах. В Мемфисе. Вот акцент и повыветрился. – Фрэнк тряхнул головой. – А как твоя мама? Ты ездила к ней в воскресенье?

– Мама? Безумна, как всегда. Не стоит о ней. Может, съешь что-нибудь посущественнее яблока?

– Я не голоден. Мне бы не мешало похудеть. От канцелярской работы толстеешь – каждый день хожу на ланч, лишь бы из офиса убраться.

Насчет излишнего веса он прав. С этим не поспоришь.

– Бедный ты, бедный. Целый день работать на какого-то скучного маклера.

– Это ничем не хуже, чем отдавать все свое время Генри Льюсу.

– Генри – это театр, – вздохнула Джесси. – Через него я постоянно соприкасаюсь с тем, что мне дорого.

– Театр! Глаза бы мои не видели!

– Перестань. Ты тоже любишь театр. Ты отличный режиссер. У тебя талант.

– Нет у меня никакого таланта.

– Есть, есть! К нему бы еще малость везения.

Фрэнк смотрел на нее, озадаченный и немного растроганный. Откусил яблоко, запил пивом.

– Симпатичный у тебя наряд.

– Наконец-то заметил! – Она понимала, что Фрэнк перешел к комплиментам, лишь бы замять чересчур серьезный разговор, но и ей отнюдь не хотелось продолжать интеллигентную беседу. – Ты не поверишь, что мне сегодня сказала Аллегра!

– И что же?

– О… Нет, забудь. Не так уж это интересно.

Джесси вовремя спохватилась. Это же не безобидная сплетня, а предательство. И не стоит нагружать Фрэнка перипетиями любовных драм его актеров.

– А у тебя и брюки промокли, – заметила она.

И правда: штанины от воды потемнели до колен.

– Только отвороты.

– Можешь и штаны сиять, я не возражаю.

Фрэнк посмотрел на свои ноги, потом на Джесси.

– Как бы это не навело нас на дурные мысли.

Джесси не вкладывала в свое предложение «дурных мыслей». Но что-то в этом есть, а?

– Такие уж дурные? – усмехнулась она.

– Да нет, только сегодня – будний день, а не выходной. Мы очень мало бываем вместе. Я и подумал – почему бы нам просто не поболтать?

– Хорошо. Славно. И мне бы этого хотелось, – заторопилась она. – Лишь бы тебе было удобно.

Фрэнк не вполне поверил ее словам – или своим.

– Ну, чтобы мне было удобно… – проговорил он и поднялся.

Повернувшись к ней спиной, он расстегнул пряжку пояса и молнию. Стянул с себя брюки – мелькнуло на миг белое пятно трусов-боксеров. Волосатые ноги неплохо смотрелись с пиджаком и рубашкой. – Куда повесить?

– Перебрось через спинку стула.

Он послушался. И снова уселся в кресло, как будто ничего и не произошло, как будто ничего не шевелилось у него в паху. Перебросил правую ногу через левую и продолжал улыбаться напряженной, притворной улыбкой, адресованной то ли самому себе, то ли Джесси, то ли своевольному пенису.

И что они пытаются доказать? Что могут провести вечер наедине друг с другом в нижнем белье? Джесси подвернула под себя одну ногу, плотно сомкнув колени. Сидят, словно сто лет женатые старики.

– О-о! – воскликнула она вдруг. – Вот кто мне ответит! У меня в голове целый день крутится какая-то фраза из кино: «Лублу тэбя, как свынка гразь». Знакомо? Это Гарбо? Марлен Дитрих?

Фрэнк сосредоточился на минуту, потом расплылся в улыбке.

– Нет. Ингрид Бергман. В… как это… – Он защелкал пальцами.

– «Газовый свет»? «Касабланка»?[68]

– Нет, что-то историческое. Комедия. Ингрид красива, как всегда, но еще и забавна, а от этого еще прекраснее. Она играет предсказательницу судьбы с вычурным именем… Клио Дюлейн! Влюблена в Гэри Купера.

– «Путь в Саратогу»! – воскликнула Джесси. – Только что показывали по «Эй-Эм-Си». Как я могла забыть? Там еще карлик и мулатка-домоправительница. Ингрид прекрасна, но Гэри Купер еще лучше.

Как мало на свете мужчин – и женщин, – разбирающихся в старом кино. Голубые считают себя знатоками, но, как правило, могут припомнить лишь несколько самых известных имен и зацитированных до банальности сцен. А натурал-любитель старого кино стесняется говорить о нем, Фрэнк – отрадное исключение.

– Лублу тэбя, как свынка гразь, – повторил Фрэнк, не сводя с нее глаз.

– Ты что это? – Но она знала, что.

– Жаль, сегодня будний день.

– Подумаешь!

– Секс в будний день – не так романтично. Второпях, функционально, что ли.

– С чего ты взял, что я хочу завалиться с тобой в постель?

Фрэнк серьезно обдумал вопрос и кивнул:

– Отлично. Если ты так настроена, волноваться не о чем, верно?

Джесси уперла локоть в колено, подперла подбородок ладонью. Оба блефуют, пытаются скрыть охватившее их влечение.

– Еще не поздно, – сказала она. – Функционально, говоришь? А что, можно.

– Не знаю, – с улыбкой повторил Фрэнк, – Каждую минуту меняю решение.

– Я тоже. – Горло перехватило, голос хриплый.

Они сидели неподвижно, внимательно глядя друг на друга, выжидая, кто первый сделает следующий ход. Наконец, Фрэнк встал. Подошел к ней. С его лица не сходила улыбка. Джесси подвинулась, уступая место. Фрэнк пристроился рядом. Обнял ее за плечи.

– Привет! – сказал он.

– И тебе привет.

Джесси откинулась, вжалась в теплое мужское тело. Ее удивило, насколько он теплый. Большой и надежный, словно ломовая лошадь. Подбородок усыпан мелкими точками – к вечеру пробивается щетина.

– Почистить зубы? – шепотом предложила она. – Брокколи с чесноком.

– Обожаю брокколи с чесноком. – И он поцеловал ее.

Его дыхание отдавало пивом и яблоками. Поцелуй проник глубоко, свернулся узлом внизу живота, дал побеги, словно лоза, обвил ее грудь.

– Да, да! – мысленно шептала она. Именно этого она хотела. Именно это ей нужно. Секс. Славный, добрый секс, секс с хорошим парнем, с приятным парнем, который любит ее больше, чем Джесси – его. Очень жаль, но это так. И уж лучше так, чем наоборот. И кто знает, что почувствует он или она после.

<p>31</p>

Он глубоко проник в ее рот поцелуем. Мягкие груди расплющены о его грудь. Его рука задирает подол рубашки, гладит обнаженную, без лифчика, спину, нащупывает мягкие выступы позвонков. Пахнет шампунем, чистыми волосами. Какая она маленькая, легкая в его руках – взял бы и унес, завладел навсегда.

Секс, добрый животный секс, настаивало тело. Но душа мечтала: любовь, Джесси, на всю жизнь. Душа и тело пребывали в раздоре с той минуты, как Фрэнк переступил порог ее дома. Тело взяло верх, но душа все еще надеялась, что хороший секс приведет к любви.

– В постель, – шепнула Джесси.

– Нам хватит там места?

Фрэнк сел. Джесси выскользнула из его рук. Пробежала в спальню, проворно вскарабкалась по лесенке на второй ярус – мелькнули потрепанные трусики. Плюхнулась на кровать.

Фрэнк резко поднялся – даже голова закружилась. Снял пиджак и принялся расстегивать рубашку.

Что ты возишься? – поторопила Джесси.

– Раздеваюсь.

Наверху пространства для маневра не будет. Правда, и перед «Венерой в мехах» раздеваться не слишком-то приятно.

Трусы и футболка показались ему непригодными – лучшее белье Фрэнк берег для уикэнда – так что их он тоже снял, прежде чем подняться по лестнице. Босыми ногами больно ступать по узким перекладинам.

– О-о! – разочарованно протянула Джесси. – А я-то хотела раздеть тебя.

– Я компенсирую тебе эту потерю.

Фрэнк притянул Джесси к себе. Чистое, бездумное удовольствие – лечь в постель с женщиной. С любой женщиной. А потом «женщина» вновь стала Джесси, и это было еще лучше.

Рубашка отброшена прочь, за ней последовали трусы, Фрэнк присел на корточки, чтобы получше рассмотреть Джесси. Наверху оказалось больше места, чем он рассчитывал, и света достаточно – кровать закреплена прямо под окном. Джесси легла на спину, чудесная фигура, полностью обнаженная. В полумраке Фрэнк различал дорогие ему приметы – короткую стрижку, лукавую улыбку, груди, размером с чашку, словно подмигивающие соски, рыжий треугольник волос внизу.

– Ага, – замурлыкала она, – любишь старушек?

– Нет, – возразил он, – я люблю тебя. – Надоела эта игра. Джесси старше всего на два года. Он лег рядом с ней и попытался убедить, что его влечение и есть любовь.

Получилось лучше, чем в первый раз, но секс стал сложнее, утратил невинность. Слишком сильны эмоции. Когда Фрэнк взял в рот ее сосок, ему хотелось верить, что сквозь плоть его губы касаются ее сердца. Когда Джесси взяла в рот его член, Фрэнк почувствовал не только возбуждение, но и нежную благодарность. Одной рукой она придерживала его, другой откинула волосы со лба и посмотрела ему прямо в глаза, словно говоря: видишь, как сильно ты мне нравишься? Но ему было неприятно, что любимая женщина берет пенис в рот, пусть даже его собственный пенис. Она слишком умело справлялась со своей задачей. Сколько голубых встретилось на ее пути! Может, они давали ей уроки? Фрэнк нежно привлек Джесси к себе, поцеловал в лоб, в глаза. Уложил ее на спину и сам сполз пониже.

Да, этого-то он и хотел. Ее волоски нежно щекотали ему подбородок и губы. Пальцами он раздвинул складки, языком нащупал путь. Теперь он – ведущий в танце. Теперь он, целуя, облизывая, знакомится с ее особым запахом, с ее гормонами, с ее вкусом. Солоноватая слюна пощипывала горло, приятная горечь, словно в воде растворили таблетку аспирина.

Дыхание Джессики участилось, живот вздымался и опадал. Вслед за языком осмелился двинуться и палец, нащупал небольшие выступы, как на верхнем нёбе у пса. Замечательная архитектура! Выступы поднимались все выше, словно балки, поддерживающие свод собора. Дыхание все учащалось, становилось громче – врата собора раскрылись. Джесси приподнялась навстречу ему, обхватила Фрэнка за плечи. Фрэнк вознесся на небеса. Она принимает его любовь, она любит его любовь. Запрокинув голову, приоткрыв рот, Джесси пятками сдавила бока Фрэнка и помчалась во весь опор – к торжеству.

Она достигла финиша и распростерлась на кровати, с трудом переводя дыхание, плоская, безвольная, словно из ее тела вынули все кости. Фрэнк потерся лицом, губами о ее бедро. Пододвинулся выше, ближе к ее лицу. Щеки Джесси раскраснелись, веки сомкнуты в экстазе. Она глубоко дышала раскрытым, улыбающимся ртом.

– А еще говорила, не любишь секс.

– Мм-м? – пробормотала она, не открывая глаз. – Ничего подобного я не говорила.

– Давала понять. Иногда.

– Наверное. Иногда я бываю такой дурой. – Она притронулась к нему, проверяя: – Надень-ка презерватив. Пока я еще тепленькая.

– Погоди. Мне бы не хотелось заканчивать прямо сейчас.

– Завтра на работу, – она заработала рукой. – И тебе, и мне.

Фрэнк остановил проворную ладонь.

– Отдохни, – попросил он. – Ты и так выложилась.

– Хмм.

Он мог кончить от одного прикосновения ее руки, от ее улыбки. Он с трудом сдерживался.

– У тебя есть презерватив? – настаивала она.

– Нет. Не думал, что мы завалимся в постель. – Пусть поймет, наконец, что он пришел к ней не за этим.

– Кажется, у меня есть. В сумочке.

– С какой стати? – возмутился он. – Для Генри? Вот теперь Джесси открыла глаза и уставилась на него.

– Ну уж нет! – расхохоталась она. – Пусть Генри сам покупает себе резинки.

Зачем он это сказал? Зачем вспомнил Генри, как будто ему нужен третий в постели? Да, Джесси на всякий случай носит с собой презервативы, что тут такого? Любая нормальная женщина поступает точно так же. Он бы рад не предохраняться. Проникнуть в нее, и чтобы их не разделяла резинка. Чтобы она забеременела. Вот глупость-то!

– Сейчас принесу твою сумку, – шепнул он. – Подожди минутку. Не хочется уходить от тебя. – Подсунув руки ей под спину, Фрэнк перевернул Джесси на бок, прижался к ней всем телом, крепко обхватив ее сзади. Зарылся носом в ее волосы, легонько пощипывая соски.

– Осторожнее. Я щекотки боюсь, – прошептала она.

– Лублу тэбя, как свынка гразь, – повторил он. А чтобы она не подумала, будто он просто цитирует Ингрид Бергман, Фрэнк прибавил: – До чего ж ты хороша!

Джесси негромко вскрикнула. Потерлась пахом о его напряженный член. Погладила бедро.

– Что бы нам такое непристойное сотворить на пару?

– Не стоит слишком ломать себе голову. – Сексом она защищается от его слов.

– Хочешь трахнуть меня в задницу?

Так небрежно Джесси это произнесла, что он попытался попасть ей в тон.

– Не сегодня.

– Я думала, любому парню этого хочется. Даже нормальному.

Она проговорилась. Думает о том же, что не дает покоя Фрэнку. Гей-секс торжествует.

– Оттрахать тебя рукой? – продолжала она. – Отсосать? Я еще никому не отсасывала.

Фрэнк резко приподнялся, опираясь на локоть.

– Почему ты так говоришь? Почему обязательно надо все испачкать? Я не голубой, ты не лесби. Что ты пытаешься доказать?

– Я пытаюсь доставить тебе удовольствие! – Обернувшись, Джесси посмотрела на него в упор.

– Нет, тут что-то другое. Ты стараешься свести все к сексу – хорошему сексу, распущенному сексу. Тебе не нужна моя любовь.

Джесси замерла. Опустила глаза на его член, словно с пенисом легче договориться:

– Хватит болтать!

– Нет, погоди! – Он удержал ее руку. – Послушай. Давай поговорим.

– Прямо сейчас? Господи, Фрэнк, мне было так хорошо! Так хорошо! Зачем портить?

– Для меня это не игра. Я люблю тебя.

Джесси молча смотрела на него. Ни «Я тоже тебя люблю», ни хотя бы вежливо-уклончивого «Мне хорошо с тобой».

– Что плохого в любви? – настаивал он. – Разве нормальный мужчина не может влюбиться в тебя? Или ты так привязана к своему голубому брату и голубому боссу, что боишься мужской любви?

Не сводя глаза с Фрэнка, Джесси приподнялась, села и подтянула колени к груди.

– Пошел ты! – буркнула она. – Дальше что? Назови их педиками, не стесняйся! Для тебя они – педики, гомики!

– Да нет же! Какое мне дело до них! Я о тебе думаю. Зачем мне трахать тебя в задницу и все эти… – «извращения», чуть было не вырвалось у него, но Фрэнк вовремя удержался. – Я хочу быть с тобой, хочу, чтобы ты была со мной и не забивала себе голову дерьмом.

– Это ты забиваешь себе голову дерьмом, а не я.

Он тоже сел, подтянул колени к груди, укрываясь за ними. Если бы они лежали в нормальной кровати на полу, один из них уже одевался бы, дымясь от ярости. Но здесь, наверху, они вынуждены оставаться рядом, обнаженные, озлобленные.

– Я не влюблена в Генри! – заявила Джесси. – И в Калеба тоже. Он мой брат, черт возьми! Я знаю его от и до.

– Я и не говорил, что ты влюблена.

– Если я не могу любить тебя так, как тебе хочется, это еще не значит, что я испытываю противоестественное влечение к брату-педику!

– Это ты называешь его педиком, а не я. И я не говорил, будто ты влюблена в него или в Генри. И не собирался… – Погоди-ка, она действительно сказала то, что ему послышалось? – Ты меня любишь? Хоть как-то, но любишь?

Джесси уткнулась лицом в колени.

– Не знаю. Я хотела полюбить тебя. Кажется, хотела. А теперь не смогу. Раз ты так про меня думаешь.

Он готов был взять свои слова обратно, извиниться, молить о прощении. Но тут же взял себя в руки – нельзя капитулировать.

– К черту! Вовсе ты не хотела меня полюбить. Ты никого не можешь полюбить. Не можешь позволить, чтобы тебя любили. Тебе важен только успех – слава Калеба, слава Генри Льюса, – а до своей жизни и дела нет. Знаешь, почему тебе так нужен чужой успех? Потому что ты сама себя ненавидишь. А я тебя люблю. Ты мне нравишься такая, какая есть. Будь у тебя побольше мозгов, ты бы сообразила, что это – главное.

Джесси не сводила с него удивленных глаз. Надо же, как он разговорился под влиянием гнева.

Она пошарила взглядом по матрасу, брови ее грозно сошлись на переносице, губы сжаты. Нашла то, что искала: рубашку. Натянула через голову, прикрыла наготу.

– Отлично, – сказала она. – Твоя взяла: я дерьмо и сама себя ненавижу. А теперь убирайся из моей постели, пока я тебя на пол не столкнула!

– Джесси, я ничем…

– К черту! Сказал, что хотел – и убирайся.

Фрэнк двинулся к лестнице, остановился на самом краю.

– Подумать только, я легла в постель с симпатичным парнем, – бормотала она, обращаясь, по-видимому, к матрасу, – а он мне проповеди читает. Облизал мне всю киску, а теперь считает себя вправе поучать, дескать, я не так живу. – Она посмотрела ему прямо в глаза. – Это ты не справляешься с жизнью, Фрэнк. Не сумел преуспеть в любимой профессии, в театре, и бросил. Думаешь, я тоже брошу? Ни за что. Я не стану утешительным призом для актера-неудачника!

– При чем тут это? – закричал Фрэнк. – Какого черта! Я люблю тебя ради тебя самой.

– Неужели? Что ж ты не влюбился в женщину, не имеющую отношения к театру? Без связей в этой области? Ничем не интересующуюся?

Гнев опустошил его разум, мозг раскалился добела. Слова не шли с языка. Фрэнк поспешно начал спускаться по лестнице, боясь ударить Джесси, если задержится хоть на минуту.

– Твою мать! – буркнул он, споткнувшись на последней ступеньке.

Он не упал, только ударился спиной о стену. Побрел в гостиную, собрал с пола одежду, напялил на себя. «Венера в мехах» насмешливо глядела со стены.

– Я знаю трех лауреатов «Оби»,[69] – прокричала Джесси. – Мой босс получит «Тони». А чего добилась я сама? Ни хера! Вот чего тебе надо – любить еще большую неудачницу, чем ты сам!

– Я не такой уж неудачник, да и ты тоже. У тебя с головой не в порядке.

– Если у меня плохо с головой, почему же ты влюбился в меня?

– Потому что не знал, что не сумею продраться через эту чушь. Хотел спасти тебя!

– Мой герой! – фыркнула она. – Мой спаситель! – Теперь, когда они не видели друг друга, каждое слово ранило еще больнее.

Кроссовки оказались холодными и влажными. Носки Фрэнк надевать не стал. Он хотел запустить ими в Джесси или сунуть в тарелку с брокколи, но удовольствовался тем, что оставил их на полу.

– Все, я ухожу! – сообщил он.

– Прекрасно! Мне больше нечего тебе сказать.

– Мне тоже.

Он стоял на полу под кроватью и не видел ничего, кроме босой стопы, свесившейся с матраса, агрессивное шевеление большого и соседнего с ним пальца – она словно пыталась презрительно пощелкать ими.

– Одно хорошо: сегодня я выяснила, как ты ко мне относишься, – сказала Джесси. – Вовремя, пока не успела слишком привязаться!

– Твою мать! – повторил он, обращаясь к босой стопе, и вышел, громко хлопнув дверью.


На улице все еще шел дождь, уже не проливной, но Варик-стрит превратилась в пустыню. Магазины закрыты, черные, серые окна, лишь изредка, от удара дождевой капли, вспыхнет искра в луже. Фрэнк то открывал, то закрывал зонт, купленный по пути за пять долларов, но спицы сразу сломались, и пользы от него никакой. Он швырнул его в мусорный бак, поднял повыше воротник пиджака и зашагал как можно быстрее, на север к Кристофер-стрит, к станции наземки.

Еще не пробило девять, но для него вечер закончился. Неудавшийся секс и ссора в придачу. Иные люди и за два выходных дня столько не успеют.

К черту, к черту! – твердил он. На что она ему сдалась? Что он в ней нашел? Ненормальная. Да, с ней весело, умница, красавица. Он влюбился в нее – в прошедшем времени – несмотря на ее театральные связи, а не ради них, и не собирался ее переламывать. Чушь собачья! Ведь чушь?

Чудовищное, нелепое обвинение – будто он ненавидит голубых. Фрэнк ничего не имел против геев. Они ему нравились, он им завидовал, особенно сегодня вечером. Трахаются себе, когда захотят, и без заморочек. А Фрэнку так и не удалось выпустить пар.

<p>32</p>

Стоя на ярко освещенной сцене театра «Бут» в капитанской фуражке, помахивая лорнетом-крендельком перед солисткой, он декламировал песенку:

Быть богатым так ужасно,А вот бедной быть прекрасно:Все тебя жалеют,все тебя лелеют.А я должен молчать,Молча должен я страдать.

В шестом ряду, в голубом блейзере и красном в полоску галстуке – собственность Фрэнка, забыл вернуть после репетиции – сидел Тоби. Откинувшись в кресле, он мрачно, профессиональным взглядом следил за представлением. Великий актер, думал он. Великий человек! Зачем он растрачивает себя на подобную ерунду?!

«Том и Джерри» не понравились ему с первой же минуты. Пустая, далекая от реальности вещь – даже для мюзикла чересчур. И хуже всего – при виде любого актера, от солиста до проводников поезда – Тоби думал: на его месте мог быть я. Я бы сыграл не хуже.

Он рвался на сцену.

И только Генри он воспринимал по-другому. Генри играет блестяще. Генри безукоризнен. Генри его друг. Здесь он казался гораздо крупнее, чем в «Зале Аполлона» в «Гейети» – свет рампы, публика, смех действовали как увеличительное стекло.

– Ваш муж – крупная величина, – предположил Генри.

– Еще какая крупная, – подхватила Джерри, беглая жена.

– Одна из трагедий этого мира заключается в том, что крупные люди, более всего заслуживают трепки – вздохнул Генри. Он говорил сдержанно, но комическая реплика вызвала всеобщее веселье. Нет, Тоби не смеялся, но и он почувствовал, как точно это сказано. А публика хохотала. Крепкий, здоровый смех окупил сто баксов, уплаченных за билеты.

Но как только Генри уходил со сцены, Тоби вновь ощущал прилив ненависти к этой постановке. Ненависть пополам со скукой, дурное настроение, результат накопившихся за день темных мыслей. Калеб разбил его сердце и вдобавок назвал шлюхой, готовой улечься в постель со звездой Бродвея. Смешно! А потом Фрэнк сказал, что Калеб отвергает не любовь, а самого Тоби. Что понимает Фрэнк? И Генри Льюс туда же: думает, если он богат и знаменит, довольно щелкнуть пальцами, и Тоби бегом прибежит? Думает, ужина и билета на скверное представление будет достаточно, чтобы залезть в трусы Тоби Фоглеру? Это мы еще посмотрим.

Генри вернулся на сцену, и приступ ненависти тут же отхлынул. Хакенсакер и его сестрица, любвеобильная принцесса Сентимиллия, спели дуэтом «Любить-любить-любить», при чем Генри, сделав паузу в нужном месте, обыграл скрытую рифму «брак – дурак», посмешил всех. На сцене Генри Льюс совсем другой, не тот, с кем Тоби предстоит встретиться после спектакля. Могучий волшебник. Останется ли на земном, плотском, потеющем Генри хоть какой-то отпечаток этого? Но только того, земного, и способен покорить Тоби.

Спектакль достиг кульминации и покатился под гору. Финал – откровенная ерунда, идентичные близнецы, двойная свадьба. И все же, когда занавес опустился, зрители вскочили на ноги. Им не терпелось устроить овацию.

Тоби оставался сидеть – упрямо, в сознании своей правоты, – пока не появился Генри. Тогда и Тоби поднялся и зааплодировал вместе со всеми. Раздались восторженные возгласы, и Тоби тоже крикнул «браво», но тут же смутился: как-то жидковато прозвучало.

Генри стоял в шести метрах от него, улыбался, раскланиваясь. Он заметил Тоби. Точно, заметил – и подмигнул. Тоби чуть было не расхохотался в голос, так и подмывало. Оглянулся на немолодую пару, сидевшую рядом, – вдруг заметили? Но нет, они были заняты, подбирали с пола упавшую программку.

Все кончилось. Актеры отступили от края сцены, опустился занавес, вспыхнул свет. В разных концах зала люди улыбались и вздыхали, словно после секса. Тоби присоединился к продвигавшейся на выход толпе… Никто особо не спешил – на улице до сих пор лил дождь.

Раскрыв зонт, Тоби вышел под тонкие струи, сделал несколько шагов и свернул за угол аллеи Шуберта. На свежем воздухе, под дождем, было так хорошо, что на миг захотелось идти, идти без оглядки, забыть про ужин с Генри.

Он подошел к задней двери театра. Странное дело, ни души, ни друзей, ни поклонников, ни охотников за автографами – никто не поджидает артистов под навесом, с которого хлещет вода.

Начали выходить люди. Лишь со второго взгляда Тоби распознавал членов труппы, Джерри – зевающую молодую женщину, принцессу Сентимиллию – молодую мать. Тото, гость дома и несносный болтун, оказался заурядным гомиком из Ист-Виллиджа – попытался мимоходом подцепить Тоби. А вот и Генри – этот вечер он начал как Генри, продолжил Хакенсакером и снова сделался Генри. На нем джинсовый костюм, тот же, что и в первый вечер их знакомства.

– Тобиас! Привет! – Генри вскинул обе руки, но, не будучи уверен, что они с Тоби уже достигли той стадии, когда друзья обнимаются при встрече, тут же опустил одну руку, а другой сжал пальцы Тоби. – Я и забыл, что ты придешь как раз сегодня. Так обрадовался, когда вышел раскланиваться и увидел тебя. Тебе понравилось?

– Мне понравился ты. Ты потрясающий, Генри! – Чуть было не вырвалось «мистер Льюс», но нет, сегодня он для Тоби «Генри». – Шелковый кошелек из свиного уха.

– Ты так думаешь? Великой драматургией это не назовешь, но кое-какие возможности есть. Стараюсь воспользоваться ими по мере сил. Рад, что тебе понравилось.

– Всем понравилось. Публика любит тебя. – Чистая правда, но Тоби испугался, что Генри ему не поверит, ведь больше никто не поджидал его у двери. – Это… Странно, что сегодня вечером я тут один.

– Один, один. – Генри огляделся по сторонам. – Будний день. Дождь. И вообще поклонники у задней двери отошли в прошлое – это же не «Гейети». – И добавил с улыбкой: – Вижу, ты прихватил с собой зонт. Молодец. Пойдем?

Они вышли на тротуар, под дождь. Генри держался вплотную к Тоби, но не прикасался к нему. Оба сжимали в ладонях тонкий шест зонта.

– Поймаем такси. Если ты не против, я бы заскочил домой переодеться. В «Жан Жорже» даже за полночь лучше появляться при галстуке. В голубых джинсах я не смотрюсь. Бродяга, да и только.

– Конечно, – кивнул Тоби, думая про себя: не вешай лапшу на уши, переодеться! Хочешь заманить меня к себе домой и уложить в постель. Поделом мне! И Калебу поделом.

Генри замахал рукой, останавливая такси.

– Угол Западной Пятьдесят Пятой и Бродвея, – сказал он водителю, откинулся на спинку сиденья и подмигнул Тоби. Но вместо вкрадчивой лести, какую ожидал услышать Тоби, снова посыпались вопросы о представлении. – Уверен, что все прошло гладко? Хочется надеяться. Несколько недель назад я и сам был уверен. Но теперь все разваливается. – Генри горестно покачал головой. – Самое сложное, когда играешь в комедии, сохранить новизну. В трагедии можно идти вглубь, достраивать, пробовать другие подходы. Но комедию, как правило, можно играть одним только способом, и как только ты выработаешь его, становится неинтересно.

Они подъехали к новому зданию, прошли в застекленный вестибюль. – Добрый вечер, мистер Льюс, – приветствовал их консьерж в белой рубашке. – Успешно выступили?

– Бывало и лучше. Бывало и хуже. Спасибо, что спросил, Майк.

Тоби впился подозрительным взглядом в лицо швейцара, ловя усмешку, презрительное движение бровей – Генри Льюс ведет к себе домой молодого человека! – но Майк не обнаруживал никаких эмоций.

В лифте Тоби мысленно сказал себе: «Ну и ладно! Делай свое дело! Уложи меня в постель, и покончим с этим».

Улыбнувшись, он кивнул Генри Льюсу. Генри Льюс улыбнулся и кивнул в ответ.

Открылись двери лифта, они вышли в застеленный ковровой дорожкой коридор. Генри отпер дверь:

– Дом мой вдали от дома.

Тоби последовал за ним. Серые и белые тона, в одной комнате высилось какое-то зловещее металлическое сооружение, Тоби не сразу сообразил, что это такое:

– У тебя собственный «Наутилус»?

– Сначала это казалось разумной идеей. Удобно. Занимаешься дома. Зато в тренажерном зале я мог бы познакомиться с людьми… Попробуй, прокатись.

Тоби вошел в комнату, однако направился не к тренажеру, а к большим окнам. Пятнадцатый этаж, со всех сторон высокие дома, залитые светом вершины, словно дымящиеся в струях дождя.

– Ого! Словно из фильма про Бэтмена.

– Уверен? – переспросил Генри. – Не из «Бегущего по лезвию бритвы?»[70]

Тоби застыл, глядя то ли на вид за окном, то ли на собственное отражение и отражение Генри Льюса в дверях, позади него. Он ждал: сейчас подойдет, обнимет сзади и…

– Я быстро, – отражение Генри повернулось, двинулось в сторону соседней комнаты – спальни. Дверь за ним закрылась.

Тоби ничего не понял. Он даже обиделся. Что такое? Генри Льюс передумал? Не собирается соблазнять его?

Подойдя к двери спальни, Тоби осторожно постучал.

– Генри!

– Да?

– Есть предложение: забыть про ресторан, и заказать на дом пиццу или что-нибудь китайское.

Дверь распахнулась. Генри стоял босиком, в джинсах и безрукавке. Позади сияла наготой неприбранная постель.

Вместо похотливой усмешки на лице старшего из мужчин – растерянность.

– Ты думаешь? Я хотел сводить тебя в «Жан Жорж». Говорят, хороший ресторан. У меня редко бывает возможность поужинать в компании.

– Пустая трата времени, – заявил Тоби. – Времени и денег. Сейчас поздно. К тому же я не голоден.

– Можно остаться здесь, – вслух размышлял Генри. – Тут неподалеку отличный китайский ресторанчик. – Он издал долгий, театральный вздох. – Ты спутал все мои планы. Я собирался накормить и напоить тебя, ошеломить, привести сюда, показать грязные картинки и злоупотребить твоей невинностью. Полагаю, ничего этого тебе не нужно?

Генри улыбался. Нарочно несет вздор, подражает своему Хакенсакеру. Тоби не знал, как ответить.

– Вижу-вижу. – Что такое он видит, недоумевал Тоби. – Ладно, все по порядку. – Он провел Тоби в кухню, достал меню китайского ресторана. – Ты как знаешь, а я проголодался.

Он позвонил и сделал заказ:

– Блинчики. Прозрачные клецки из креветок. Цыпленок по рецепту генерала Цзо. Брокколи под чесночным соусом. – Каждое название, произнесенное глубоким бархатным голосом, казалось сказочным, необычайным. – Этого хватит, как ты думаешь? – обратился он к Тоби. – Через пятнадцать минут? Большое спасибо. – Он положил трубку. – Ну вот. С ужином разобрались. Выпить хочешь? Извини, забыл, ты пьешь только горячий шоколад.

– Нет, сегодня я выпью.

Генри посмотрел на Тоби удивленно, даже разочарованно.

– По-моему, не стоит.

– Почему? – Он что, издевается?!

– Если мы оба начнем пить, то забудем, кто мы есть, и к чему это приведет?

– Разве не к тому, чего ты хотел? – усмехнулся Тоби.

– Разумеется. Но мне показалось, ты этого не хочешь.

Что-то шевельнулось у Тоби в штанах.

– А может, хочу. Сегодня хочу.

– Из вежливости? – вздохнул Генри.

– Ты понятия не имеешь, чего я хочу, – нервно посмеиваясь, настаивал Тоби.

– А ты сам знаешь? – задал вопрос Генри.

Тоби стоял возле холодильника, Генри у плиты. Он не выглядел старым, хотя в распахнутом вороте нижней рубашки виднелись седые волосы. Тоби шагнул вперед. Просунул большие пальцы в петли на поясе джинсов. Притянул Генри к себе. Не учел, насколько он выше ростом.

– Что это? – спросил Генри. – А это? А это…

Тоби закрыл ему рот поцелуем. Наткнувшись на горячий, активный язык, он слегка испугался, но не отступил, а еще сильнее прижал к себе Генри. Не задумываясь, проник рукой в трусы знаменитого актера, принялся гладить прохладную, волосатую задницу – не такую волосатую, как у Калеба, и не такую упругую, как хотелось бы, но отнюдь не дряблую, не жирную.

Прервал поцелуй, мысли путались.

– Ого! Вот это да! Не могу поверить – я пересплю с великим актером. Ты потрясающе играешь!

– Мальчик мой, если уж ты собираешься лизать мне задницу, не удобнее ли заняться этим в постели?

<p>33</p>

Персиковая кожа. Светлый пушок. Веснушки. Тело, распростертое перед ним на уровне взгляда, львиного цвета пейзаж, Сахара плоти. Вдали к нижним ребрам подходит мускулистый живот, пупок подобен колодцу в пустыне, а ближе, прямо перед носом – можжевеловая поросль в паху.

Не прошло и получаса, и секс сделался безличным. Пришлось напомнить себе, что нечто резиновое у него во рту – это пенис Тоби Фоглера. Генри попытался представить себе верхнюю часть Тоби, по ту сторону выступавшей грудной клетки – голова на подушке, рука под головой, хмуро смотрит в потолок. В постели мальчик оказался не слишком усердным помощником, только постанывал иногда с хрипотцой, будто пес, которому приснилась охота на кролика.

Тоби или не Тоби. То be or not to be. Вот в чем вопрос.

Вот он, лучший Гамлет своего поколения, стоит на четвереньках между мускулистыми американскими ногами, пытаясь извлечь гармоничный звук.

Тоби приподнял бедра, резко вдохнул, начал набухать во рту у Генри. Нет, это он просто переменил позу, наверное, ягодицы онемели.

– Положи руку сюда. Нет, сюда, – скомандовал он.

У Генри эрекция давно спала. Сейчас он добивался одного – услышать стон и увидеть, как Тоби взорвется. Довести его до оргазма – дело чести.

Ничего удивительного. Тоби застал его врасплох – едва переступили порог, мальчик начал бросать намеки, «легкие», как гаечный ключ. Дождаться не мог, пока Генри накинется на него. Это немного пугало, словно пешка ожила и стала двигаться сама по себе, но вместе с тем, у Генри появилась надежда. А потом они целовались, и Тоби прятал язык. Генри пришлось шарить по всему рту мальчика, пока он нащупал язык. Актер открыл глаза, гадая, что не так, и встретил взгляд широко раскрытых глаз Тоби. Юноша перепуганным жеребенком косился на него. Поскорее закрыл глаза, словно «уснувший» понарошку ребенок. Ему что меня целовать, что Гитлера, – содрогнулся Генри.

И все же Тоби не обратился в бегство. Позволил Генри уложить себя в постель. Позволил себя раздеть. Но в одежде он выглядел сексуальнее.

Брюки не такие свободные, как в прошлый раз, складка на заднице тоже двигается взад-вперед на ходу, но быстрее, словно щенок виляет хвостом. Под брюками обнаружились трусы, белые, а на поясе какая-то математическая формула, можно подумать, дружок-сценарист записал второпях. Генри в восторге опустился на колени, потерся лицом об эту белизну, стянул трусы и высвободил член, не уступавший готовностью его собственному. А потом все пошло наперекосяк.

Если б я был в его возрасте, думал Генри, и если б мой петушок оказался во рту у Оливье или хотя бы Гилгуда,[71] от одной этой мысли сразу бы кончил. Как там звали мальчишечку, который сидел у него на коленях в чем мать родила, и просил обслужить его рукой под видеозапись «Гамлета»? Вот была забава!

Зазвонил телефон.

– Взять трубку? – предложил Тоби. Ему легче было дотянуться до тумбочки. – Алло? Принесли наш заказ. Сказать, чтобы несли в квартиру?

Генри забыл про ужин. С тех пор, как он сделал заказ, словно сутки прошли. Он кивнул. Хотя рот его освободился, язык онемел. Актер разучился произносить слова.

– Ага, пусть идет, – проговорил в телефон Тоби. Он даже не запыхался.

Генри сел, задвигал губами, растягивая их, заставляя шевелиться. Посмотрел на своего партнера. Сейчас это уже не физическая задачка, втекает-вытекает, а живой человек, хоть и с эрекцией – торчит ярко-красная, словно дубинка из шоу Панча и Джуди. Тоби не менее пристально смотрел на Генри, примеряя различные выражения лица: загадочную улыбку, печальное движение бровей, смущенную усмешку.

Звонок в дверь.

– Войдите! – хрипловато откликнулся Генри, обматывая чресла полотенцем.

Он распахнул дверь перед пожилым китайцем в желтом плаще, который поспешно отвел глаза.

– Извините, – сказал Генри. – Не дождался вас и решил принять душ.

– Конечно-конечно, – закивал курьер. – Ничего страшного. Двадцать пять десять.

Отсчитывая деньги, Генри заметил, что разносчик исподтишка оглядывает комнату. Генри потянул в себя воздух – может, к нему пристал запах Тоби?

– Спасибо, – сказал курьер, принимая плату. – Желаю всяческого удовольствия. Всяческого. Очень полезно. В нашем возрасте. Всего доброго.

С пакетами в руках Генри возвратился на кухню. «В нашем возрасте!», негодовал он.

Тоби появился в проходе. Голый.

– Прости, – промямлил он. – Сердишься на меня?

– Не за что. Бывает. – Отчего ему так грустно смотреть на этого парнишку из «Гейети»? Вот он стоит обнаженный посреди его кухни. Желания сбываются, и это печальней всего.

– Наверное, меня заклинило от того, что я так восхищаюсь тобой. До ужаса.

– Оставь. Я не твой тип. Все просто. Достаточно нравлюсь тебе, чтобы вызвать эрекцию, но недостаточно, чтобы кончить. – Поколебавшись, он добавил: – Не хочу заострять на этом внимание, но по возрасту я тебе в отцы гожусь.

– Ты мне нравишься. Очень. Беда в том, что я все еще люблю Калеба.

– А, да. В этом все дело. – Конечно, такая отговорка приятнее.

– Хочешь, чтобы я ушел?

– Глупости. Будем ужинать.

– С удовольствием. – Тоби явно успокоился. – Мне одеться?

– Или оставайся, как есть. Как тебе удобнее. – Улыбкой Генри провоцировал Тоби. Пусть походит голышом, хоть Генри и смущает присутствие юного крепкого тела рядом. – Я и сам сегодня превращусь в нудиста, – заявил он, срывая с себя полотенце. С удовольствием похлопал себя по крепкому, как у молодого, животу.

Тоби, поморщившись, отвернулся.

– А ты одевайся, – продолжал Генри. – Как в ту ночь, когда мы встретились – поменяемся ролями.

Это окончательно убедило Тоби.

– Нет, я останусь, как есть, – возразил он. – Только руки вымою.

– Хорошая мысль.

Ему бы обидеться, рассердиться, но Генри чувствовал себя как нельзя лучше. Немного грустно, ничего страшного. Он достиг той поры жизни, когда радуешься и неудачному сексу.

Несколько минут спустя они уже сидели на кухне за столом. Генри хотел было перейти в гостиную, но передумал: пришлось бы любоваться своими гениталиями сквозь стеклянную столешницу.

– Забавный парадокс, не правда ли? – заговорил, расставляя блюда на столе. – Голый актер – противоречие в определении. Два голых актера – еще смешнее.

– Передай соль.

Они приступили к еде. Захрустели брокколи, словно два динозавра папоротником.

– Мы, актеры, не можем быть нормальными людьми, – произнес Генри. – Кто это сказал? Не я же это придумал.

– Я не актер, – возразил Тоби. – Во всяком случае, пока нет.

– Актер, актер, – настаивал Генри. – Мальчик станет мужем. Хотеть значит мочь. И так далее. Впрочем, актеры не так уж отличаются от всех прочих… Тот, кто сказал это, сморозил глупость. Может, в далеком прошлом, когда все «нормальные» люди были набожны и добры, актеры казались чудовищами эгоизма и тщеславия? Тогда мы отличались от всего человечества. А теперь кто не эгоцентрик? Все, кому не лень, работают на публику. Дилетанты!

Генри нес чушь, только бы слышать свой голос, заполнить паузу. В прошлый раз говорил Тоби. Похоже, мальчик не в настроении, молчит, как убитый.

– Ты настоящий актер, – подбодрил его Генри. – Я чувствую в тебе эту великую потребность. Творческий голод. И ты стараешься отточить ремесло. Ремесло – вот что отличает профессионального нарциссиста от любителя.

Тоби тяжело вздохнул.

– Я сегодня виделся с Калебом. С моим бывшим.

– Да? – Подцепив клецку, Генри обмакнул ее в соевый соус.

– У меня там остались кое-какие вещи. Ходил за ними. Генри положил клецку в рот.

– И он был так добр к тебе, – пробормотал он, жуя. – И любовь вспыхнула с новой силой.

– Нет. Он вел себя просто ужасно. Небрежно, свысока. Будто я ему никто. Но я тоже… я сказал много лишнего.

– Например?

– У него был друг, который умер от СПИДа. Шесть лет назад. Калеб все еще любит его. Невозможно состязаться с мертвецом. Мертвые становятся совершенством.

– Верно. – Генри забыл о покойном друге Дойла. Впрочем, он сомневался, чтобы вдовец горевал до сих пор – в его-то возрасте.

– Я сказал ему, что он любит покойника, потому что не умел любить его при жизни. Когда Бен болел.

– О-о! Нехорошо!

– Черт знает что. Он велел мне убираться. Теперь он ненавидит меня.

– Ах ты, бедняжка!

На самом деле Генри сочувствовал не Тоби, а Дойлу. Нахлынули обида и раздражение.

– Так вот почему тебе не терпелось улечься со мной в постель? Хотел поквитаться с ним?

– Нет! – Тоби с искренним недоумением уставился на него. – Я… Я видел тебя в спектакле, ты был так хорош, и я подумал, это будет здорово, и мне станет лучше. Ты мне очень нравишься, Генри, честное слово. Я хотел доставить тебе удовольствие.

– Еще бы! – резко оборвал его Генри. Мальчишке на него плевать. – А со сценаристом у тебя бывали оргазмы?

– Это личное! – Тоби аж передернуло.

– Полагаю, в данных обстоятельствах мы можем быть совершенно откровенны, – пожал плечами Генри.

Тоби сменил позу, играя наготу.

– Вы хоть трахались? – настаивал Генри.

Тоби потупился, крепко сжимая губы.

Подавшись вперед, Генри проворковал:

– Или только терлись друг о друга? Отсасывали? Мастурбировали? Что тебе больше нравится? – Не удалось потрахаться во плоти, попробуем на словах.

– Дерьмо! – вскрикнул вдруг Тоби. – Дерьмо, дерьмо, дерьмо!

Генри откинулся на спинку стула, слегка испугавшись.

– Я ничего не умею! Не могу быть актером! Не могу сохранить любовь! – Слезы мешали ему говорить. – Даже в сексе – нуль!

Он рыдал в голос, слезы катились по щекам. Незачем было так жестоко обращаться с мальчиком. Надо же, стриптизер с нежным сердцем!

– Почему я такой никчемный? Почему все ненавидят меня?

– Полно, полно, – проговорил Генри. Снова пересел поближе, обхватил Тоби за плечи. – Успокойся.

– Почему я ни на что не гожусь, даже в сексе?

– С чего ты взял, что не годишься? У каждого свои недостатки. У тебя выдался трудный день. Ты влюблен в другого. И вообще, оргазм – не главное.

Юноша продолжал безутешно плакать, сотрясаясь в рыданиях.

– К черту его! – бормотал он. – К черту, к черту, к черту!

Генри прижал Тоби к груди.

– Вот почему я никогда не влюбляюсь. Влюбишься – только о Нем и будешь думать. Не о реальном, о выдуманном. Это причиняет слишком много боли. Начинаешь чувствовать себя неудачником, последним дерьмом.

Тоби вывернулся, поднял к нему лицо – глаза красные, сопли на верхней губе.

– Никогда не влюбляешься?

– Стараюсь. – Он протянул Тоби салфетку. – В юности все время влюблялся. А потом понял – с какой стати мне быть несчастным? Жизнь коротка. Не надо принимать всерьез ни себя, ни других, и тогда никто не причинит тебе боль. Немного страдания даже на пользу моей работе. Но ничего слишком глубокого, слишком личного. Ноэл Кауард[72] смог так жить, и Оскар Уайльд тоже – до определенного момента. Очень неплохо устроился и Генри Бейли Льюс – постучим по дереву. – Он и в самом деле постучал по дереву.

– Разве тебе не одиноко?

Подумать только, Тоби принял каждое его слово всерьез. Не расслышал самоиронии, не понял, что такая философия служит утешением – за неимением лучшего.

– Вовсе нет. У меня есть друзья, приятели, коллеги. – Рассмеявшись, Генри легонько поцеловал Тоби в висок и выпустил из своих объятий. – Я не так одинок, как ты, мой мальчик, потому что я самодостаточен. И хватит с меня того, что я разыгрываю влюбленного перед публикой. Для нас, актеров, точность важнее эмоций. Сильные переживания ни к чему.

– Вот почему я не могу стать актером. Я слишком сильно переживаю.

– Может быть, в этом дело. – Генри присматривался к Тоби, стараясь понять, до какой степени эта драма искренна, до какой – наиграна, и в состоянии ли мальчик отделить одно от другого.

Тоби снова уткнулся в тарелку, и Генри последовал его примеру. Надо же, ужин еще горячий. Короткая была сцена – еда не успела остыть.

– Можно, я останусь на ночь? – попросил Тоби.

– А?

– Не хочу спать сегодня один. Мы не будем заниматься сексом. Я бы рад, но не могу. Ты же понимаешь?

– Понимаю, – кивнул Генри. – Хотя нет, не совсем, Однако я принимаю твои условия. На сегодня.

Он смерил Тоби взглядом с головы до ног. Его нагота сделалась привычной и бессодержательной, как у собаки. И все же мальчик хорош собой. Смотреть – и то приятно.

– Тоби, – заговорил он, – а ты любишь всякие… средства?

– Наркотики?

– Не химию, травку.

– Ни за что. Никогда. Даже не притрагивался. С какой стати? Ты же не думаешь, что поэтому…

– Я ни в чем тебя не упрекаю. Только хотел… проехали.

Надо бы заранее догадаться, что образцовый бойскаут не одобрит травку, и уж тем более не присоединится к нему. И это к лучшему: кто знает, какие демоны могли бы ожить в Генри, если б, окутанный теплым туманом марихуаны, он проскользнул под одеяло и улегся рядом с этим тупым блондином, с американским парнишкой, похожим на золотистого ретривера.

<p>34</p>

Я: С кем ты здесь дружишь?

Ты: К чему такой вопрос?

Я: Любопытно знать.

Ты: Ревнуешь?

Я: Нет. Я никогда не ревновал. Мне это несвойственно. Познакомился с какой-нибудь знаменитостью?

Ты: Кое с кем. Их немного. Безвестных среди мертвых в миллиард раз больше, чем знаменитостей.

Я: Кого же ты встретил? Расскажи.

Ты: Дженис Джоплин.

Я: Что вдруг? Ты же никогда ее не любил.

Ты: Я не напрашивался на знакомство. Случайная встреча. Здесь как при жизни. Ничего нельзя предугадать.

Я: Какая она?

Ты: Приземистая. Намного ниже, чем казалась. Растерянная. Ищет свою мамочку. Она ее обожает. Так надоела матери, что она от нее прячется.

Я: А наши знакомые? Ты общаешься с нашими друзьями?

Ты: Конечно.

Я: С кем?

Ты: Со всеми. И еще со многими. С ребятами, о которых раньше даже не слышал.

Я? С Алленом?

Ты: Да.

Я: Со Стэном?

Ты: Само собой.

Я: С Куком? Итаном? Дэнни?

Ты: Они все рядом.

Я: С Цвиклером? Вио? Бобом Чесли? С Бобом-как-там-его, с этим актером, который красил волосы в два цвета? С Чарльзом Ладлэмом? С Тимом – не Крэговым, другим, с тем, чей партнер умер вскоре после него, никак не могу вспомнить имя…

Ты: Тим Скотт?

Я: Нет, тот был художником. А этот Тим – актер. Он поставил кошмарные пьесы, которые написал его парень. Они оба умерли.

Ты: Как бы их ни звали, все они тут. Все до одного.

Я: Ты общаешься с ними?

Ты: Теперь уже нет. Первые два-три года мы часто встречались, особенно со Стэном и Дэнни. Помнили, кто мы такие. Хотели довести до конца наши истории. Сверить воспоминания.

Я: Какие воспоминания?

Ты: Поначалу больничные. Это было похоже на те кошмарные вечеринки, когда бизнесмены обсуждают, какой аэропорт хуже всего. Чаще всего мы говорили о том, что такое «уход» – страх, боль, радость, облегчение. Каждому необходимо было поведать свое, хотя все мы понимали, как это банально. Наш вариант повести о первом выходе в свет.

Я: А о других людях? Вы говорили о живых? О тех, кто вас любил или не любил? Кто был добр, кто равнодушен?

Ты: Снова за свое. «Как мертвые относятся к нам?» Все живые эгоцентричны.

Я: Но мы помним вас. И нам хочется верить, что и вы вспоминаете нас – даже если вспоминаете не по-доброму.

Ты: Правила таковы: вам приходится думать о нас, а мы о вас – не обязаны.

Я: Это несправедливо.

Ты: Смерть несправедлива. Как и жизнь.

Я: А теперь ты больше не видишься с друзьями?

Ты: Нет. Сперва я тусовался со всеми, потом только со Стэном и Дэнни, а потом мы друг другу надоели. Вечность – это очень долго. Я стал знакомиться с людьми, которых не знал при жизни, но хотел узнать. С Энтони Рейсбахом, например.

Я: С кем?

Ты: Смазливый мальчик из нашей школы. Он не учился у меня – слишком туп для продвинутого курса математики, – но я еще тогда обратил на него внимание. Щеки круглые, как яблоки, тихий, сдержанный паренек, само изящество. Утонул в озере летом после окончания школы.

Я: Ты никогда не интересовался цыплятами.

Ты: Не интересовался. Однако в вечности вкусы становятся более разнообразными.

Я: Ты влюблен?

Ты: Мертвые не влюбляются. В том смысле, в каком ты имеешь в виду – желание, одержимость. Мне нравится общаться с ним.

Я: Ты не лгал мне, когда при жизни говорил, что ни разу не влюблялся в учеников?

Ты: Я сказал правду. Это же сущие младенцы. Если б я влюбился, я бы сказал тебе, Кэл. Я всегда рассказывал тебе обо всех, кто мне нравился или с кем я спал.

Я: Да уж.

Ты: Не дуйся. Я не тыкал тебя носом в свое дерьмо.

Я: Но и не стеснялся.

Ты: Это была просто похоть, секс. Наша любовь переросла секс задолго до того, как я заболел.

Я: Да. Я виноват.

Ты: Не надо себя винить. Меня секс привлекал сильнее, чем тебя, вот и все. А между нами было нечто большее. Не оставалось места для секса. Ты любил меня по-другому.

Я: Мне нужно знать. У вас там есть секс?

Ты: Забавно. Я готов был об заклад побиться, что ты первым делом спросишь, есть ли тут книги. Библиотеки. Умеют ли мертвые читать.

Я: Все в свое время. Так как насчет секса?

Калеб оторвался от записной книжки. В сводчатое окно били струи дождя. Далеко внизу медленно скользили автомобили. Из-под абажура по столу расплывался круг света. Тупым концом карандаша Калеб постукивал себя по губам. Нужен ли мертвецам секс?

Что он делает? Его ночные записи – аутотерапия, писательские потуги или просто ерунда? Искусством это не назовешь, это не предназначено для чужих глаз, хотя профессионализм побуждал Калеба перечитывать написанное и вносить поправки. Прошлой ночью, когда он писал первую страницу, то ощутил странное волнение, что-то мистическое – не явление призрака, а вдохновение, как в шестнадцать лет, когда он впервые набросал порнографическую сцену, соткав из воздуха и слов живые тела. Сегодня он вновь раскрыл блокнот с чувством вины, словно подросток, уединившийся для мастурбации. Творчество, секс, некромантия – мрачная смесь.

Но как насчет секса на том свете? Ответа он не знал. Лучше не застревать на этом. В его мозгу Бен уже задавал следующий вопрос.

Ты: Вспоминая меня, ты думаешь о сексе?

Я: Очень редко. Почти никогда. Никогда.

Ты: И что же ты вспоминаешь?

Я: Странное дело, я никогда раньше не садился вот так, вспоминать о тебе и записывать.

Ты: Попробуй сейчас. Что ты помнишь?

Я: Твою улыбку. Глупо звучит, но первым делом я вспоминаю твою улыбку. Как ты смеялся хорошей шутке. Ты был счастлив, и я радовался этому, и мир был прекрасен.

Ты: Я что, Чеширский Кот? Исчезло все, кроме улыбки?

Я: Не говори за меня.

Ты: Почему нет? Ты все время говоришь за меня.

Я: Верно. Но я вспоминаю твою улыбку, чтобы забыть о другом.

Ты: О чем?

Я: О приступах дурного настроения. Как ты командовал мной. Подавлял. Ты разыгрывал из себя учителя даже дома.

Ты: Тебе нравилось, что тобой командуют.

Я: Иногда. Мне было приятно, что все решения принимаются без моего участия. Больше времени оставалось для работы. Но это плохо.

Ты: Ты тоже мог бы командовать мной.

Я: Наверное. Но мне это не дано. Ты казался мне сильным, мудрым, цельным.

Ты: Иллюзия.

Я. Да, иллюзия. Но я этого не знал – пока ты не заболел.

Ты: Не стоит углубляться.

Я: Хочешь избежать этого разговора, да? Болезнь смущала тебя. Унижала. Помню, когда ты в первый раз загремел в больницу – мы еще не понимали, что одним разом не ограничится, что так мы проживем три года, – ты обделался. Что такого? Ты лежал в больничной рубашке. До судна дотянуться не мог, и пустил густую струю. Ярко-оранжевую…

Ты: Не смей!

Я: Струю дерьма. Оранжевые, словно куртки дорожных рабочих. Забрызгал свои чистые носки и чуть не спятил. Конец света. Сорвал с себя носки, велел мне выбросить их. Выбросить в помойку, чтобы глаза твои их не видели. Как будто в них было все дело.

Ты: Я любил чистоту. Любил порядок.

Я: Ты боялся хаоса. До смерти боялся грязи. Вот почему ты держался за математику, любил Баха и японскую кухню. Но человек противоречив, Бен. Ты преподавал математику подросткам. Ты любил меня, а я – сплошная путаница. Комок нервов, эмоций, мыслей. Ты отчитывал меня, как мальчишку: не разбрасывай бумаги, сходи к парикмахеру, смени рубашку…

Ты: Скучаешь по мне?

Я: Боже, как я тоскую по тебе! Иначе с чего бы мне тратить время на глупую писанину? Думал, сумею таким образом преодолеть тоску, но не помогает. Я устал горевать, я сам себе опротивел – сколько можно терзаться?

Ты: А разве обязательно быть счастливым?

Я: Но ведь мы рождены для счастья! Разве не за этим мы приходим на землю? За счастьем, за успехом. В этом – смысл жизни. А мертвые счастливы?

Ты: Мы по ту сторону счастья и несчастья.

Я: Погоди-ка, погоди. «А разве обязательно быть счастливым?» – эти слова мне знакомы. Это цитата из Мандельштама. Его жена пишет в воспоминаниях: Сталин сослал их в Сибирь, они были в отчаянии. И тут Осип сказал ей: «А разве обязательно быть счастливым»?

Ты: Смерть – та же Сибирь. К ней привыкаешь.

Я: Не то, не то. Я другое хотел сказать: это не твои слова. Ты заглянул мне через плечо, когда я читал.

Ты: Заглянул. Мрачное чтиво. Вгоняет в депрессию. Ты бы развеялся. Сходи в кино или в театр. Посмотри комедию. Говорят, новый мюзикл, «Том и Джерри», очень смешной.


20

<p>20</p>

– Какие ощущения это вызвало?

– Чувство вины. Стыда. Мама тут не при чем. Сестра только усугубила дело, но Джесси я не виню. Это мы нуждаемся в ней, а не она в нас, Я имею в виду маму. И это хорошо. Хотелось бы, чтобы она больше интересовалась моей работой, но она и тут права. Ведь это не настоящее. Нет.

– Что «не настоящее»?

– Моя работа. То, чем я зарабатываю на жизнь. Так называемую «жизнь». – Он с трудом перевел дыхание. – Вот почему я должен бросить писать, забыть о театре. Сделать что-то настоящее.

Хорошенькое начало недели – сеанс у психотерапевта! Десять утра – слишком ранний час. Мозги в кучку, язык знай себе болтает.

Калеб сам недоумевал, каким образом от поездки домой сразу же перескочил на другую тему.

Но доктор Чин без труда поспевала за ним.

– Чем бы вы предпочли заняться?

– Разве вы не спросите, почему я хочу это бросить?

Она рассмеялась легким музыкальным смехом.

– У людей всегда есть причины не писать, не играть, не рисовать. Ну, хорошо. Почему?

На самом деле Калеб пытался уйти от первого, более насущного и сложного вопроса.

– Причин сколько угодно, – заявил он. – Главная: мои цирковые животные разбежались.

– Вы порвали с Тоби, а не он с вами.

– Я говорю не о Тоби. Я говорю о духах, демонах творчества. – Почему все только и думают о Тоби. – Есть такое стихотворение Уильяма Батлера Йейтса. «Ушли цирковые животные». Он всю душу вложил в театр, выгорел, и его звери разбежались. Там еще говорится: «Внизу, под лестницей я лягу / Старьевщик-сердце, приюти!»

– Кажется, припоминаю. Смутно. У меня двоюродные отношения с поэзией, – доктор снова засмеялась, на этот раз – сама над собой.

Вот уже почти год Калеб еженедельно являлся к доктору Чин. Эта целительница не принадлежала к какой-либо психоаналитической школе, она эклектично (или прагматично) сочетала разные методы. Про себя Калеб звал ее «Смеющийся психотерапевт» или «Доктор Чин, шаманша». Будучи китаянкой, кабинет Чин почему-то декорировала в стиле Дальнего Запада, а не Востока: рисунок Джорджии О'Кифф на стене, индейское одеяло на диване. Калеб посмеивался над ней, но посмеивался любовно и уважительно. Они уже прошли все положенные стадии в отношениях между психиатром и пациентом: сопротивление, влюбленность, разочарование. Теперь ему было, в общем-то, легко с Чин. Открытая, то и дело допускающая ошибки и с готовностью их признающая, не самоуверенная, беззлобная, не склонная осуждать других. Иногда она отвлекалась и несла вздор, но среди ее болтовни попадались золотые самородки. Он почти никогда не лгал ей.

– Может, это вам и нужно, – размышляла она вслух. – Сходить в тот грязный стриптиз-бар.

– К Тоби? Нет. Проблема не в Тоби. Тоби – симптом.

– Вы все еще считаете, что он вас использовал?

– Наверное. Он не любил меня. Он меня даже не знал.

– «Использовать» можно по-разному, – сказала Чин. – Мы все нуждаемся в помощи других людей. Вам ведь тоже помогали.

– Да. Но я всегда знал, кто этот человек, почему он мне помогает. Мы помогали друг другу. Или использовали друг друга. Но это не называлось любовью. Никакой романтики. Ох, я не знаю! Просто я еще не готов обзавестись новым дружком. – Нахмурился, отвернулся. – В выходные я вспоминал Бена.

– В этом нет ничего постыдного.

– Но он умер шесть лет назад! Я использую его, чтобы упиваться жалостью к себе.

Доктор призадумалась.

– В умеренных дозах жалость к себе вполне оправдана. Вы получили весьма болезненный опыт. Естественно, что это напоминает вам о других болезненных событиях вашей жизни.

– Но я сопоставляю Тоби с Беном. Это неправильно. Притворяюсь, будто старая любовь была чистой, крепкой, но ведь это не так. Началось все вполсилы, не без притворства. А потом Бен заболел, и тогда я привязался к нему по-настоящему.

– Как та пара в вашей пьесе.

Чин не смотрела «Теорию хаоса». Она не любила театр, боялась его. Еще одна причина относиться к ней с уважением. Но в отличие от матери Калеба, хотя бы читала его пьесы.

– Да. В этом смысле «Теория хаоса» тоже про меня и Бена, – согласился Калеб. – Но и тут я использовал Бена. В больнице у него случались приступы безумия. Я передал их своему шизофренику. Сделал их позабавнее. А жену наделил своей беспомощностью. Сделал из нас обычную бисексуальную парочку. Это не так узко, видите ли. В коммерческих целях.

– Мы уже обсуждали это, Калеб. Бесплодное самобичевание.

– Это ваша работа – помогать людям справляться с худшим в себе.

– Как правило, да. Но некоторые эксплуатируют дурное в себе. Заслоняются им и не думают, что и как в себе изменить.

– Я не напрашивался – не на комплимент, а на это ваше «нужно лучше относиться к себе». Ненавидеть себя – это так неприятно! И скучно. Но кого мне еще ненавидеть? Разве что Тоби. Но я не могу ненавидеть его по-настоящему. Да еще Кеннет Прагер.

Чин промолчала.

– Обозреватель из «Таймс», – пояснил Калеб.

– Я знаю, кого вы имеете в виду. Мне казалось, с ним мы уже разобрались.

– Наемный писака! Кого же еще мне винить? Придурков продюсеров, поторопившихся с премьерой? Господи Иисусе! В кои-то веки написал искреннюю пьесу. Я искупил свою надуманную драму о сексе, написав честную пьесу о любви, и получил в зубы. Не приняли! Какой-то писака из «Нью-Йорк Таймс»! Вы сами говорили об этом на той неделе. Он лишил смысла нашу с Беном жизнь.

– Я такого не говорила. Я сказала: когда люди отвергли вашу пьесу, вы восприняли это как отрицание вашего опыта с Беном. Что-то в этом роде. – Она порылась в записях. – Понятия не имею, кто такой этот обозреватель – критик – репортер. И не в нем дело. Дело в вас.

Она даже слегка напугала Калеба своим напором. Прокашлявшись, доктор Чин предложила:

– Вернемся к Тоби.

– Это необходимо? – попытался сыронизировать он.

– Вы сказали: Тоби – симптом, а не причина. То есть разрыв с ним – это симптом?

– Нет. То, что я влюбился в него, – симптом. Он никто, ребенок. С ним ничего быть не могло.

– Однажды вы назвали его помесью шлюхи со святым.

– Насчет святого я не уверен, – фыркнул Калеб.

Доктор улыбнулась, терпеливо дожидаясь более серьезного ответа.

– Ну да, – признал он. – Так оно и есть. Я был в него влюблен. Но это все равно, что любить пса. Это касается только меня, а не его.

– И в этом он виноват?

– Нет, виноват я. Если я виню его, то лишь потому, что он меня разочаровал. Некого любить – пустое место, вроде сцены до спектакля. Многим актерам это знакомо. Они любят сцену, ведь там проходит их жизнь. Огромная дыра, которую надо заполнить притворством, славой.

Чин молчала, размышляя.

– Думаете, я не эту дыру имел в виду?

– Что? А! – Она слегка поморщилась. – По-моему, с сексуальной стороной отношений все у вас было в порядке. Дыра есть дыра. – Она тяжело вздохнула. – Нет, меня больше интересует ваш страх быть использованным в сочетании с решением больше не писать.

– Какое уж тут решение! Я просто не могу писать.

– Возможно, – сказала она, прикладывая палец к губам.

– Значит, я хотел провала? – нахмурился Калеб. – Чтобы испытать Тоби? Убедиться, что он не предаст меня в беде?

– Это мысль.

– Но теперь я уже не люблю его. И провал вполне реален. – Он даже засмеялся. – Так в чем же дело?

– Вы правы. Никакой связи. – Сарказм легкий, точно перышко. – Продолжим на следующей неделе. Время вышло.

Разумеется. Эту реплику Калеб предвидел заранее. Чин всегда так делает: подкинет напоследок идейку, порой довольно странную, и предоставит Калебу ломать себе голову до следующего сеанса.

Вставая, он не удержался от вопроса:

– Почему вы не посоветуете мне бросить искусство? Как там Фрейд говорил? Художники – слабые люди, укрывающиеся в фантазии и мечтах в поисках «чести, славы, богатства и красивых женщин». Или, в моем случае, красивых мужчин.

– Глупости. Вы же знаете, как я уважаю людей искусства. – Доктор тоже поднялась и распахнула перед ним двер