Роман «Седьмой круг ада» повествует о новых приключениях любимого многими читателями и телезрителями Павла Кольцова, героя знаменитого телесериала «Адъютант его превосходительства». В романе вы вновь встретитесь с капитаном Кольцовым – узником крепости, заключенным в камеру смертников. Полыхает над Россией беспощадная Гражданская война, но друзья не оставляют попыток спасти отважного разведчика.
1993 ru Andrey_Ch FictionBook Editor 2.4 2010-11-30 http://www.litres.ru Текст предоставлен правообладателем 01a2868c-fc0a-11df-8c7e-ec5afce481d9 1.0 Литагент «Мульти Медиа»1ffafd7c-640d-102b-94c2-fc330996d25d Седьмой круг ада. Адъютант его превосходительства. Кн. 2. Вече 2009 978-5-9533-4296-4

Игорь Болгарин, Георгий Северский

Адъютант его превосходительства

Седьмой круг ада

Часть первая

Глава первая

– Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость!.. Предадут суду!.. Расстреляют! – Голос генерала Ковалевского гремел, раскатывался под каменными сводами.

Кольцов вздрогнул и открыл глаза.

Над тяжелой железной дверью тускло светилась забранная в густую решетку лампочка. В полутьме серые стены камеры казались черными. Пахло сыростью, плесенью и затхлостью. Мерно и тупо звучали за дверью шаги надзирателя.

С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.

Умом Кольцов понимал: надеяться не на что – товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.

Был ли страх, было ли отчаяние? Пожалуй, были: то, что он, бодрствуя, подавлял в себе, являлось во сне. И тогда Кольцов, спасаясь от преследующих его кошмаров, инстинктивно спешил проснуться. А потом часами неподвижно лежал на жестком тюремном топчане, думая не о будущем, а о прошлом, ибо будущее, вероятнее всего, уже не принадлежало ему.

Стараясь забыться, он вспоминал проведенные в Севастополе детство и юность, окопы империалистической и гражданской, службу в штабе Добровольческой армии и свою разведывательную работу. Но о чем бы ни думал Кольцов, одна и та же неотступная, тревожная мысль не давала ему покоя: имел ли он право на шаг, определивший не просто дальнейшую человеческую судьбу Павла Кольцова, но судьбу тщательно законспирированного разведчика, с успешной деятельностью которого командование Красной армии связывало немало надежд и планов.

В той небывалой по своим масштабам, неуемной страсти и жестокости войне, которую вел русский народ против самого себя, последнее и решающее слово принадлежало все-таки не качеству и мощи вооружения любой из сторон, не количеству брошенных в бой полков и дивизий – это могло лишь оттянуть развязку. Главной же силой, силой, способной предопределить историческую закономерность победы в этой войне, была Идея. Своя – у белого движения и своя – у красного. Это они, несовместимые, как полюса магнита, Идеи, сошлись на бескрайнем поле брани, увлекая за собой миллионы людей, чтобы уничтожить одну и возвеличить другую.

В ту памятную ночь, когда советоваться Кольцову, кроме своей совести, было не с кем, он размышлял: эшелон уничтоженных танков – это спасение Москвы, это шаг для дальнейшей борьбы сотен и тысяч красных бойцов! А совесть заставляла возражать самому себе: а что, если красный разведчик Павел Кольцов предназначался для более важного дела?

Знать бы, как разворачиваются события на фронте, ему было бы легче. Однако ни в тюремный госпиталь, ни тем более сюда, в подземелье, вести извне не пробивались – ни хорошие, ни плохие. Брошенный в каменный мешок, он был наглухо отрезан от остального мира – еще живой, но навсегда для этого мира потерянный.

На допросы Павла не возили.

Несколько раз появлялся в камере полковник Щукин, сопровождаемый штабс-капитаном Гордеевым.

Когда Кольцова перевели из тюремного госпиталя в тюрьму контрразведки, он готов был и к допросам, и к пыткам. Он и теперь не исключал такую возможность. Другое дело, что, зная, что Щукин сильный и умный противник, допускал: полковник достаточно хорошо разбирается в людях и способен понять, что пытки в данном случае бессмысленны.

Во время первого своего визита начальник контрразведки сухо и безжизненно, как человек, сам не верящий в смысл произносимых им слов, предложил Кольцову облегчить свою участь полным раскаянием и готовностью сотрудничать с контрразведкой. Эта попытка перевербовки была столь нелепа, что Кольцов в ответ лишь рассмеялся. Надо отдать должное и Щукину: он и сам понимал, видимо, нелепость ситуации, ибо, исполнив то, что велел ему служебный долг, больше к этой теме не возвращался.

Он вообще вел себя на удивление корректно: не угрожал пытками, не расспрашивал. Казалось, полковник, потеряв интерес к разведывательной работе Кольцова, видел теперь в нем лишь идейного противника и хотел доказать во что бы то ни стало, что будущее принадлежит их России, белой.

Что ж, от разговоров Кольцов не уклонялся, он вполне мог их себе позволить. Дебаты на общеполитические темы хоть как-то скрашивали одиночество, да и мозг, надолго лишенный активной работы, сохранял остроту мышления.

Не совсем понимая, зачем полковнику нужны разговоры «вокруг да около», Кольцов достаточно хорошо понимал другое: завзятый службист Щукин, о работоспособности которого в штабе Добровольческой армии знали все, зря терять дорогое время не станет. Начальник контрразведки, проявляя, воистину паучье терпение, вел с ним какую-то игру, и надо было в этом разобраться, чтобы потом, когда полковник раскроет наконец свои карты, не запутаться в искусно сплетенной паутине.

Нет, корректность Щукина не могла обмануть Кольцова. Уже хотя бы потому, что из всех солдат, офицеров и генералов белой армии, которых можно было бы назвать просто врагами, этот сухощавый, с пронзительными глазами и аккуратной бородкой клинышком человек был ему врагом втройне. Помимо принадлежности к разным лагерям, помимо естественной ненависти между контрразведчиком и чекистом, стояло меж ними и нечто сугубо личное – любовь единственной дочери белого полковника к разведчику-большевику. Взаимная любовь.

И в то же время Павел испытывал нечто похожее на чувство сострадания к этому преданному и любящему отцу, сильному и умному человеку, желающему выполнить родительский долг несмотря ни на что.

…Задумавшись о Тане, Кольцов, сам того не замечая, улыбнулся. И вдруг:

– Эй, вашбродь или как там тебя!.. Слышишь? – Из коридора, приоткрыв смотровое оконце в тяжелой двери, заглядывал надзиратель. Его одутловатое, сивоусое лицо было озадачено. – Ты, случаем, не спятил?

– Это почему же? – сдержанно, стараясь не спугнуть впервые заговорившего с ним надзирателя, спросил Кольцов.

– Смотрю, лежишь с открытыми глазами и улыбаешься. Сколько лет при арестантах, а такое, чтоб смертники ни с того ни с сего лыбились… Если, конечно, при своем уме. Ну а если кто спятил, тогда другое дело: тогда и смеются, и песни поют. Но больше плачут. И головой об стенку колотятся.

Этого надзирателя Кольцов выделил из других давно. В отличие от сотоварищей, поглядывающих на него как на неодушевленный, порученный им на сохранение предмет, в выцветших глазах сивоусого Кольцов замечал иногда какое-то движение мысли и недоумение. Казалось, надзиратель все время хотел спросить его о чем-то и не решался. А теперь вот заговорил…

Кольцов сел, улыбнулся:

– Смеяться мне пока не над чем, но и плакать не буду. Я вообще, как ты, наверное, заметил, человек спокойный.

– Поначалу все вы спокойные. Потому как душе живой-здоровой в близкую погибель поверить трудно. Допрежь с мыслью этой свыкнуться надо. Зато потом… Тут недавно в камере твоей один бандит обитал. Мужчина – не в пример тебе: росту огромадного, силища бугаиная, злости на волчью стаю хватит.

– Бандит – в контрразведке? – искусственно, чтобы подогреть надзирателя, удивился Кольцов. – Что-то ты, служивый, путаешь.

– Да уж не путаю! Аспид этот сам-один автомобиль с большущими казенными суммами остановил, офицера и двух солдат охраны прихлопнул, а шофера только оглушил. Тот его и опознал потом. Да я не об том, ты дальше слушай. Схватить его, положим, схватили, а сумм казенных нет. Другие, говорит, мазурики меня пограбили. Сколько ни бились – нету! Сами их благородие штабс-капитан Гордеев на всех допросах фиаску потерпели. А уж они… Бандит этот, дожидаючись его благородия, загодя выть начинал. А потом такое избавление себе от страшных мук придумал: с разбегу – в стену башкой. Ну и – со святыми упокой. – На одутловатом, втиснутом в квадратное окошко лице промелькнуло, как почудилось Кольцову, лукавство. – Так и не дождался, страдалец, когда на шею веревку наденут.

– Занятную ты историю рассказал, – подумав, произнес Кольцов. – Не понимаю только – зачем?

– Да все для того же: тебя-то головой об стенку не тянет? – бесхитростно спросил надзиратель. – Я замечаю: их благородие штабс-капитан Гордеев шибко тобой интересуются. А ежели они, сам знаешь, человеком заинтересуются, тому долго не жить.

Гордеев… Неизменно являясь сюда с полковником Щукиным, штабс-капитан не принимал участия в разговорах. Сидел в углу камеры на принесенном охранником табурете, осторожно приглаживал набриолиненные, с безукоризненным пробором волосы и, щуря водянистые, глубоко запавшие глаза, чему-то усмехался.

О штабс-капитане даже среди контрразведчиков, не слишком обремененных человеческими добродетелями, шла дурная слава. У всех у них руки были, что называется, по локоть в крови. Но даже они, ставшие палачами по долгу службы, считали штабс-капитана палачом по призванию – редко кто из допрашиваемых им оставался в живых.

Чем объяснить его присутствие здесь? Может, Щукин, посвятив штабс-капитана в цели затеянной с Кольцовым игры, давал подручному наглядные уроки? Не исключено… Хотя скорее присутствие здесь Гордеева должно было устрашить Кольцова, постоянно напоминать, что корректные разговоры в любой момент могут уступить место допросам с пристрастием.

Каждый раз, когда полковник Щукин покидал камеру, штабс-капитан пропускал его вперед, а сам, немного задержавшись, устремлял на Кольцова ласковый взгляд, будто раздумывая: уйти ему или остаться? Не исключено, что однажды Гордеев все-таки останется.

Бессмысленно, впрочем, гадать, что придумают и предпримут противники: у них и логика своя, и принципы, и методы. Надо быть готовым ко всему и бороться до конца.

– Молчишь? – нарушив паузу, спросил надзиратель. – За жизнь всяк цепляется. Но если не жизнь у тебя, а мука лютая, сам смерть искать станешь.

– Вот тут ты, положим, врешь, – усмехнулся Кольцов. – Такого удовольствия я никому из вас не доставлю. – И, пристально поглядев на надзирателя, в упор спросил: – А может, скажешь, к чему все эти разговоры ведешь?

– Как бы тебе объяснить? Хочу понять, чем вы, большаки, от бандитов отличаетесь?

– Надо же! – покачал головой Кольцов. – Два года советской власти, пол-России под красным флагом, а ты до сих пор ничего понять не можешь?

– Ошибиться не хочется, – простодушно сказал надзиратель. – У меня детей орава, младший еще пешком под стол ходит, мне не все равно, при какой им власти жить. Теперь рассуди. Бандит, он ради выгоды своей на любое злодейство идет, но при том отдельных людей грабит. А вы всю Россию ограбили. Люди веками добро наживали, от отца к сыну. А вы… Профукаете все, что у буржуев забрали, кого дальше грабить будете? Да уж не мировой капитал – тот вам быстро ряшку на сторону свернет! За свой же народ, который вроде облагодетельствовать хотите, приметесь. Так зачем было всю эту кутерьму кровавую затевать? Эх, люди-человеки… История извечная: за место у корыта с похлебкой свара. Вам, большакам, власть нужна, вот и развели смуту, растравили народ посулами сладкими. До того, что брат на брата пошел! Нет, не будет из этого толку: на той кровище, которой Россия залита, добро не произрастет.

– А ты, оказывается, философ… – Кольцов вздохнул, покачал головой. – Только философия твоя, извини, глупая… Вот ты заладил: большевики, большевики!.. Думаешь, Красная армия из одних большевиков состоит? Ошибаешься. На сотню красноармейцев в лучшем случае один большевик. Какая же причина, по-твоему, заставляет остальных драться с белыми, себя не жалея? Не задумывался? А за какие такие коврижки, ради какой личной выгоды я в этой камере оказался – не думал? Ну, так подумай. Полезно.

– Вот-вот! – сказал, словно пожаловался, надзиратель. – Я к тебе с первого дня присматриваюсь. И о том, что ты сказал сейчас, постоянно думаю: да что ж оно такое человека на верную погибель принудило? Или вот: у тебя впереди аж ничегошеньки, а ты лежишь и улыбаешься… Или на самом деле ничего не боишься?

– Да как сказать… Боюсь, конечно. Умирать не хочу. А спокоен, потому что знаю: не зря! – Кольцов помолчал. Пристально вглядываясь в глаза надзирателя, с надеждой спросил о том, что томило и волновало его все эти дни: – Где нынче линия фронта проходит, скажешь?

И сразу, мгновенно сгинуло с лица надзирателя все человеческое: тупой, ни в чем сомнений не ведающий служака снова был перед Кольцовым.

– Не положено! – отрубил надзиратель. – Их высокородию полковнику Щукину вредные вопросы свои задавай… – Оконце с треском захлопнулось.

– Ну-ну! – погромче, чувствуя, что надзиратель все еще остается у двери, сказал Кольцов. – Смотри не ошибись только!

– В чем? – раздалось из-за двери.

– Как бы не очутиться тебе на моем месте.

– Уж как-нибудь пронесет!

Оконце медленно приподнялось. Заглядывая в него и как ни в чем не бывало улыбаясь, надзиратель снисходительно произнес:

– Каких чинов ты у своих достиг, не ведаю, а кем при его превосходительстве Ковалевском состоял, про то весь Харьков наслышан. Так что не можешь не знать: мы, надзиратели, завсегда по эту сторону двери остаемся. При всех властях! – И сердито добавил: – Да спи ты, ну тебя к лешему! Заморочил мне голову совсем своими разговорами… Спи, ночь на исходе.

Укладываясь на топчан, Кольцов подумал: нет, это совсем не плохо, что надзиратель-молчальник заговорил! Если подобрать к нему ключик, склонить на свою сторону… И невесело про себя усмехнулся: эк куда занесло!

Однако слабая искорка-надежда распаляла мозг. Такое состояние вполне естественно для человека, успевшего поверить, что путей к спасению нет и быть не может.

Глава вторая

После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье – какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.

Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел – пребывал в звании окружного города войска Донского.

Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.

На Петровской – центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, – теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» – офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов – солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, – так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.

Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали – ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это – личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…

Вскоре после прибытия Деникина в Таганрог отдельным вагоном был доставлен в ставку тот, кому в заранее разработанном плане предстоящих по случаю взятия Москвы торжеств отводилась весьма немаловажная и почетная роль: белый конь арабской породы знаменитого Деркульского племенного завода. Под малиновый перезвон всех сорока сороков церквей Первопрестольной Деникин собирался на белом коне по кличке Алмаз въехать в Москву.

Главнокомандующий счел необходимым поближе познакомиться с Алмазом. Прекрасный в прошлом наездник, он знал: норовистый и гордый скакун должен привыкнуть к новому владельцу. Да и самому нелишне было изучить характер и повадки Алмаза, чтобы в ответственнейший в истории российской момент быть за него спокойным.

Каждое утро, к взаимному удовольствию и пользе, Деникин совершал на Алмазе короткую получасовую прогулку. От заведенной привычки он не отступал ни в лучшие дни наступления, ни теперь, когда наступление, по существу, прекратилось. Пожалуй, то была уже не просто полезная привычка, а нечто большее – укрепляющий ослабленную веру ритуал. Деникин надеялся, что сам факт их с Алмазом ежеутреннего появления на улицах города вносит в души встревоженных неудачами людей успокоение.

Он не отказался от традиционной прогулки и в то раннее утро, когда красные вернули Орел.

Сжимая зубы, скрывая от всех разочарование и тревогу, он садился в седло во все последующие дни.

И сегодня, несмотря на то, что чувствовал себя неважно – бросало в жар, появился насморк, – он приказал седлать Алмаза. В отведенное раз и навсегда время, минута в минуту. Невнимательно отвечая на приветствия штабных офицеров – господи, сколько развелось их в ставке, с каким озабоченным и чрезвычайно ответственным видом снуют они из кабинета в кабинет с никчемными бумажками в руках! – Деникин направлялся полутемными коридорами к выходу во внутренний двор. Перед тем как свернуть в небольшой вестибюль, остановился, чтобы достать носовой платок.

Утирая влажное лицо, слышал, как хлопнула дверь и кто-то ломким, юношеским баском произнес:

– Эх, и хорош же араб у «пресимпатичного носорога»! Вот уж действительно – полцарства за коня!

– Так в чем дело? – насмешливо ответил кто-то другой – тоже молодым, но тонким и донельзя противным голосом. – Предложи «царю Антону» обмен, он ухватится: похоже, Москвы нам не видать, значит, и Алмаз больше не нужен.

Деникин замер. То, что в армии его называли и «пресимпатичным носорогом», и «царем Антоном», для Деникина не было тайной. Но чтобы вот так, с откровенной и злой насмешкой, не веря в святая святых – удачу белого движения, направленного на освобождение страдающей под игом большевиков России!..

Уже не простудный – гневный жар опалил лицо.

А ведь глупее ситуацию и придумать было бы трудно. Хоть поворачивайся и бегом отсюда беги: не хватало еще, чтобы сосунки эти увидели его! Услышав из вестибюля шаги, он понял, что встречи не избежать, и сам поторопился выйти навстречу.

Даже жалко дураков стало: вытянулись, лица багровые, пальцы рук, брошенные к фуражкам с белым верхом – марковцы! – дрожат. А в глазах мучительный, лихорадочный страх: слышал или не слышал?! Подпоручики, щенки! Любопытно, который из них с писклявым голосом? Должно быть, тот – худой и длинный. От страха редкие кошачьи усы под носом дыбом встали. На кого-то похож, мерзавец… Ну да, на барона Врангеля.

Ишь как разобрало! Нашкодили и замерли истуканами перед главнокомандующим, ждут немедленной и суровой кары.

Та пауза, на протяжении которой генерал Деникин, не останавливаясь даже, а лишь придержав шаг, смотрел на подпоручиков, показалась им, наверное, вечностью. Но длилась она все-таки секунду-две, не больше. А потом Деникин равнодушно отвернулся и пошел дальше. Спиной видел, как с изумлением, недоверчиво переглянулись марковцы: пронесло!

Нетерпеливо, желая поскорее забыть неприятный этот эпизод, Деникин толкнул дверь на улицу.

Утро нового дня выдалось необыкновенно хмурым, словно заранее предупреждало, что радостей и сегодня ждать нечего.

Едва он переступил порог, рядом будто из-под земли вырос стройный молчаливый ротмистр – начальник личной охраны.

– Что это вы целую кавалькаду отрядили вчера за мной? Ведь неоднократно говорилось: три человека, не более! – И только теперь, услышав свой недовольный, ворчливый голос, Деникин понял, что настроение окончательно испорчено: глупая болтовня марковцев задела, оказывается, сильнее, чем думалось вначале.

В центре двора нетерпеливо перебирал изящными ногами Алмаз, весело косил выпуклым чистым глазом на бредущего к нему хозяина. Двое конюхов придерживали коня за узду, третий, готовый помочь генералу сесть в седло, держал стремя.

Деникин механически нащупал в кармане припасенный сахар, поднес его на ладони к мягким лошадиным губам, ласково похлопал по крепкой и вместе с тем необыкновенно грациозной шее.

Исподлобья обвел взглядом почтительно притихших, ожидающих, когда он соблаговолит сесть в седло, конюхов и конвойцев, взглянул на ротмистра и подоспевшего к генеральскому выезду адъютанта… Вполне обычные, давно знакомые лица, которые он привык почти не замечать. А сегодня что-то явно читалось в глазах – глубоко запрятанная насмешка?

– Что? – резко спросил Деникин ротмистра. – Вы, кажется, хотели что-то сказать?

– Так точно, ваше превосходительство! Приказ ваш относительно трех человек охраны выполнить не могу. Я отвечаю за вашу безопасность и прошу понять меня правильно…

– Можете не продолжать, – перебил Деникин. – Я нынче нездоров, не поеду.

Знал, уже твердо и окончательно решил: ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Разве что когда-нибудь потом, если Господь благословит на победу, вернет изменчивое военное счастье…

Ничего этого и никому он, разумеется, объяснять не собирался. Сказал что сказал – и довольно, хватит. Но когда на прощание бережно гладил сухую и умную морду Алмаза, невольно вырвался обращенный к конюхам наказ, из которого многое понять можно было:

– Алмаза не обижайте! И вообще… э-э-э… берегите. – Чрезвычайно недовольный собой, круто повернулся и пошел назад в штаб.

Сзади раздалось короткое ржание: Алмаз, недоумевая, окликал его. Ах ты, Господи! Вот истинно благородное, честное, преданное существо. Это тебе не люди – от них ничего, кроме черной неблагодарности, не дождешься.

Приказав дежурному адъютанту без особой на то необходимости не беспокоить его, Деникин прошел в сумрачный кабинет, разделся. Следовало, бы, наверное, прилечь, принять аспирин, а может, и вздремнуть, пока в штабе относительно тихо, пока командующие его наполовину обескровленных, разбросанных по российским просторам армий знакомятся с изменившейся за ночь обстановкой, отдают командирам частей и соединений срочные умные или глупые распоряжения и вырабатывают со своими штабистами планы на очередной, еще один день войны. Где-то через час начнется всенепременная суета – полетят в ставку доклады экстренные, требующие немедленного ответа телеграммы и донесения, командующие будут вызывать его для разговоров по прямому проводу и все как один требовать: резервов, резервов, резервов!..

Надо бы прилечь, надо. Да только какой уж тут сон!

Что произошло, что случилось? Почему вся летне-осенняя кампания, имевшая столь великолепное начало, многообещающее развитие, не получила и уже вряд ли получит достойное завершение?

В соответствии с директивой главнокомандующего вооруженными силами Юга России 12 сентября 1919 года Добровольческая, Кавказская и Донская армии перешли в общее наступление по всему фронту – от румынской границы до Волги. Цель у всех была одна – Москва.

Тщательно спланированная операция имела прекрасное обеспечение. Что ни день ложились на стол Деникина штабные сводки о прибытии в черноморские порты французских, английских, американских транспортов. К началу похода на Москву его армии получили от союзников тысячу артиллерийских орудий, пять тысяч пулеметов, более трехсот тысяч винтовок, сотню с лишним танков, огромный запас боеприпасов для всех видов оружия, тысячи и тысячи комплектов обмундирования, несметные тонны продовольствия…

С началом наступления военные поставки не прекращались. Но далеко не все из поставляемого союзниками добра доходило до фронта: что-то безнадежно портилось саботажниками-рабочими при выгрузке, что-то улетучивалось из пакгаузов, что-то расхищалось или гибло при транспортировке. Всякое известие об этом приводило Деникина в ярость. Торговцы, промышленники, тыловые герои, били себя в грудь, клялись в верности России, все хотели стать Миниными и Пожарскими, а сами норовили содрать процент побольше, слямзить, фукнуть, слимонить, стибрить, спроворить…

А уж когда был уничтожен направленный на усиление Добровольческой армии Ковалевского состав с танками, когда выяснилось – как и кем, он, Деникин, на некоторое время даже дар речи потерял. Пригреть в адъютантах красного лазутчика, предоставив ему возможность снабжать свое командование секретнейшими сведениями, позволив ему сгубить десятки так необходимых армии танков, – это, пожалуй, и не ротозейство уже, а нечто иное!

Кто же прошляпил Кольцова? Ковалевский ни при чем. Здесь вина прежде всего начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Ладно, с ним разбираются. А вот с Ковалевским надо что-то решать. Надо вывести его из состояния затянувшейся прострации, пока он окончательно не потерял управление войсками. В последнее время Ковалевский запил. Конечно, пьяный проспится, дурак никогда. Чисто по-человечески его можно если не понять, так хотя бы пожалеть. Но умей же держать себя, черт возьми, в руках! Боевой, заслуженный генерал, а ведет себя, как забеременевшая гимназистка. До того дошло, что в ставке начали поговаривать: выдохся Ковалевский, не тянет – на посту командующего Добровольческой армией нужен другой человек!

Нет, господа! Ковалевский еще послужит. Повоюет за Отечество. Он по крайней мере прямодушен и честен, козней не строит. В Великую войну на пулеметы, командуя дивизией, в первых рядах ходил.

Ну что за русская болезнь – интриганство, завистничество! Они, кажется, самозарождаются, как фруктовые мушки, возле каждой крупной личности. Даже такой боевой, родовитый генерал, как Врангель, и тот лихо, на всем скаку пошел против благодетеля своего, Антона Ивановича. Воистину, всякое добро наказуемо! В белом движении Врангель был одним из «опоздавших». Униженно просил Деникина доверить ему хотя бы эскадрон – это он-то, боевой генерал, барон, командовавший в Великую кавалерийским корпусом!

Не эскадрон и не полк получил Врангель – дивизию! А затем и армию. За бои на Северном Кавказе приказом Деникина произведен в генерал-лейтенанты, всячески отмечен.

Но, познакомившись с «Московской директивой», Врангель во всеуслышание заявил: «Это смертный приговор армиям Юга России. Стратегия Деникина ошибочна: он строит здание на песке. Захватывает огромную территорию, а удержать ее будет нечем: войск мало, резервов нет».

Потом, когда армия победоносно пошла вперед, Врангель не вполне утих, все еще говорил о более правильном направлении на восток, на соединение с Колчаком, создании единого кулака.

Неужели он окажется прав? И его высказывания – не интрига, а стратегическое предвидение?

Не все, конечно, получалось, как задумывалось. Сюрпризом, и довольно неприятным, явилось упорное сопротивление войск Южного фронта красных, сумевших остановить продвижение Кавказской и Донской армий. Зато Добровольческая армия, выдвинув вперед 1‑й корпус генерала Кутепова, безудержно рвалась дальше. Под натиском добровольцев пал Курск, на очереди были Орел и Тула, а уж там и до Первопрестольной рукой подать. Сомнений в скором взятии Москвы еще и потому не оставалось, что в это же время ударил по Петрограду генерал Юденич, на востоке перешел в контрнаступление адмирал Колчак. Потом выяснилось, что того и другого ждали неудачи. Но это потом, а тогда…

Казалось, сама фортуна, дотоле мятущаяся, не знающая, какой из сторон отдать предпочтение и прекратить тем самым великую российскую смуту, определила наконец своих избранников и решительно облачилась в добровольческую шинель.

Судьба Первопрестольной казалась настолько предрешенной, что богатые промышленники уже назначали миллионные призы полкам, которые первыми войдут в нее.

He вошли…

Более того, армии красных – разутые, раздетые, голодные – начали теснить хорошо вооруженные, возглавляемые боевыми генералами войска. Что же дальше? Неужели ничего, кроме катастрофы?

И что интересно: спрашивать не с кого – виновных нет, каждый из генералов в отдельности прав, имея ко всем остальным бесчисленные претензии. Вечно так продолжаться не может. Коль уж все сподвижники, ближайшие помощники безупречно правы, надо быть заранее готовым к тому, что однажды они соберутся и, выяснив между собой отношения, отыщут виновника всех бед – главнокомандующего, Антона Деникина, кого же еще!

Ну-ну, вот он перед вами, господа, – Антон Иванович Деникин, пятидесяти трех лет, готовый по самому высокому и строгому счету ответить за каждый из прожитых дней если и не перед вами, так перед честной своей совестью. Все, чего достиг Деникин, – не интриги, подсиживания, расшаркивания перед власть предержащими, а результат упорного труда и таланта.

Это отпрыскам великосветских семей и знаменитых толстосумов, избравшим военную карьеру, все в их дальнейшей судьбе заранее было известно: привилегированные училища, гвардейские полки, очередное (а то и внеочередное) производство в следующий чин, гостеприимно, с помощью широчайших связей распахнутые двери академии… Глядишь, в тридцать с небольшим уже и генерал! Что ж до Антона Деникина, то ему рассчитывать было не на кого – только на ум свой, волю, трудолюбие, добропорядочность. И на искреннюю веру в Бога. «За Богом молитва, за царем служба не пропадают».

Не пропали. И отец, Иван Денисович, всей своей жизнью это тоже доказал. Был он крепостным человеком, в рекруты пошел еще до того, как Александр-Освободитель дал волю. Двадцать два года топал солдатской дорожкой Иван Денисович, кровь за Веру-Царя-Отечество проливал, за что был произведен в офицеры и получил потомственное дворянство, дослужившись до майора. Однако своим человеком среди прочих офицеров, кому звание давалось как бы походя, не стал. Не то образование, не те навыки.

Надо было продолжать труд отца. Лестничку-то Иван Денисович построил…

В Киевском пехотном училище, когда другие юнкера развлекались, Антон Деникин до головной боли штудировал уставы, учебники, наставления. И не потому, что глупее других был, а потому, что знал: недостаток происхождения можно восполнить лишь первенством в учебе! Он и потом, когда тянул унылую лямку армейского офицера во 2‑й артиллерийской бригаде, когда сослуживцы танцевали мазурки и вальсы на балах в Дворянском собрании, ухаживали за девушками на выданье, женились, радовались детишкам, – он и тогда, откинув все соблазны, не расставался с учебниками. Потому что опять помнил и знал: без академического образования настоящей карьеры не сделаешь, а в академию так просто не попадешь.

Кто не ведает, с какими это трудностями было сопряжено, тот пусть к «Поединку» господина Куприна обратится. В целом книга вредная, порочащая русское офицерство, но в таланте и знании предмета автору не откажешь: вон как вгрызался в учебники его герой поручик Николаев – уже дважды на экзаменах срезался, а все равно стремился, ибо другого пути вырваться из нищенской гарнизонной жизни не имел.

Много лет спустя, во Франции, встретившись с Куприным, Деникин заметил как бы вскользь: «Николаев у вас хорош, да армия уж больно паскудная получилась, не так было, не так, и офицерство наше дорогого стоило. За революционной модой погнались». На что Куприн, пьяненький по обыкновению, обрюзгший, в трепаном сюртучишке (а ведь какой барин был в прежней жизни!) ответил, утирая слезинку: «Верно, верно, Антон Иванович, виноват, Бог видит, но сейчас я новый роман о Русской армии пишу, во искупление…» И написал! Прекрасный роман «Юнкера» – о замечательных традициях Русской армии, о чести, доблести офицера, о «бедной юности своей», в которой было столько романтического, чистого, ясного.

С первого захода поступил Антон Иванович в Академию Генштаба и блестяще ее окончил. На Великой войне командовал 4‑й дивизией, которая вскоре получила наименование «Железной». Дивизия эта стояла там, где другие бежали. А вскоре и корпус получил, и тоже управлялся не худо.

За личную храбрость и талант военачальника удостоен самых высоких наград Российской империи. Вот тогда-то, пожалуй, впервые и столкнулся с завистниками: в глаза льстили, ласково «везунчиком» называли, а за спиной высмеивали, козни строили – не могли простить солдатскому сыну Антону Деникину, что обошел и продолжает обходить многих из них, высокородных, по службе. Даже поздней, едва ли не на старости лет, женитьбы не могли простить: еще бы, не кого-нибудь, а княгиню Горчакову, чей род шел от самого Рюрика, назвал беспородный Деникин своей избранницей…

Но не только за прошлое спокоен генерал Деникин – пусть далеко не безоблачно, но кристально чисто и настоящее его. В главнокомандующие он не рвался – покойный Лавр Георгиевич Корнилов буквально накануне безвременной гибели назвал Деникина своим преемником.

Высока честь, да несоизмеримо выше ответственность. Уж кто-кто, а он, вставая у руля белого движения, знал, что отвечает не только перед сподвижниками, подчиненными и всем ныне живущим русским народом, но и перед будущими поколениями, коим достанется в наследство или сплоченная, единая и неделимая, или – страдающая, гибнущая в большевистском хаосе Россия.

Памятуя это, нелишне было бы вспомнить и другое: а что досталось ему в наследство от «светлой памяти» генерала Корнилова? Не так уж, признаться, и много.

Белая гвардия умела храбро драться и умирать, но одной ей было бы не под силу обуздать, замирить поднятую на дыбы Россию. Нужна была армия. И он создал ее, собрал в единый кулак в труднейшей борьбе и разброде восемнадцатого года, сберег в девятнадцатом, во время летнего контрнаступления красных, чтобы потом, тонко рассчитав момент, бросить взлелеянные им войска в решающий поход на Москву…

Внешне все как будто легко и просто. Но сколько сил, нервов, унижений, наконец, стоит за этим! Наивен был бы человек, решивший, что главные тяготы войны – это борьба с красными. На фронте все как раз ясно: вот он, враг, перед тобой, одержи над ним победу или будешь побежден сам. Нет, боевые действия – это последнее звено в цепочке, имя которой – большая политика.

Для успешного ведения войны нужны деньги, много денег. Союзники, предоставляя кредиты на приобретение боеприпасов, вооружения и всего прочего, без чего любая армия и дня не проживет, диктуют главнокомандующему вооруженными силами Юга России свои правила игры.

Союзным правительствам, а вернее, тем могущественным деловым кругам, что стоят за ними, нужны твердые гарантии, что каждый вложенный в белое движение франк, фунт или доллар вернется с процентами. А потому задолго до победы, презрев общественное мнение, делят они громогласно шкуру неубитого медведя – промышленность России и ее богатейшие сырьевые запасы. Делят, предоставляя большевикам великолепную, умело используемую возможность доказательно объяснить народу, что правительство вооруженных сил Юга России и лично он, Деникин, распродают страну оптом и в розницу. Да что взять с чужестранных политиков, банкиров, монополистов, если и свои, родные денежные тузы, от которых при всем своем желании не отмахнешься, не способны понять, что нынче на земле не благословенный девятнадцатый век и даже не предвоенное начало двадцатого, а послереволюционная бунтарская явь!

Россия – страна крестьянская. Правящее сословие, дворянство, в большинстве своем – помещики, землевладельцы. Не надо большого ума, чтобы понять: за какой из сторон пойдет в этой войне крестьянин, за той и победа будет. Большевики, эти нищие честолюбцы, не вложив и малого кирпичика в могущественное здание России, самозванно явившись сюда с пустыми карманами и коробом авантюрных идей, все рассчитали правильно: землю – крестьянам, заводы и фабрики – рабочим, кто был никем, тот станет всем…

Глупая, вздорная, обреченная на трагический финал, но более чем своевременная сказка! Еще бы темному, по-детски доверчивому и наивному народу не поверить в нее! Большевики рассудили правильно: нет ничего дешевле посулов, так что ж скупиться на них, если помогают они сесть на царствование, укрепить насильно захваченную власть, – укрепимся, а тогда и разберемся окончательно, кому и что принадлежит, за кем осталось право карать и миловать, награждать и грабить. И не хочешь, а позавидуешь их политической изворотливости!

Политика не приемлет столь эфемерных понятий, как совесть, нравственность, верность слову. Нейтрализовать большевистские сладкоголосые декреты можно было одним лишь способом: обещать народу, тем же крестьянам, еще больше, чем большевики. Ведь это же ровным счетом ни к чему не обязывает! Нет, те, в чьих руках богатства российские, кто мечтает о полной реставрации разрушенной империи, ни о чем таком и слышать не хотят. А какая, к черту, реставрация после тлетворного воздействия на массы двух революций! Тут гибкость, гибкость и еще раз гибкость нужна. Начинающий шулер и тот знает: прежде чем ободрать как липку партнеров, уступи им, замани, не жадничая. А жизнь в нынешнем ее развитии – не карточная игра: здесь, быть может, и всерьез, без шулерских приемов, следовало бы добровольно отказаться от чего-то, дабы в итоге не потерять все. Нет, не привыкли. Вырабатывало, вырабатывало правительство вооруженных сил Юга России проект земельной реформы, да так ничего толкового крестьянам и не предложило. А мужик, как ни темен, сообразил: обещание деникинского правительства выкупить для него в туманном будущем часть помещичьих земель – пшик по сравнению с тем, что он уже получил от Советов! Мужик, этот много о себе возомнивший, способный понять истинное свое место в государстве только после хорошей порки, получил бы заслуженное потом, после победы. А пока идет война, глупо отчуждать его от себя, как оно фактически и случилось уже к лету нынешнего, девятнадцатого, года.

Но разве эта глупость – первая? последняя? одна? Кабы так! Наворотили дел, наломали дров, а кому горькие плоды пожинать? Тому, кто, зубы сцепив, отдыха не зная, тяжкий, расшатанный и скрипучий воз российский на себе тянет, – Деникину! И находятся при этом люди, смеющие упрекать его, будто он узурпировал власть, в новые самодержцы рвется. Господи, какая беспросветная чушь! Что сделал Деникин совсем недавно, когда союзники, по обыкновению лучше всех «знающие», кто из русских лидеров в тот или иной момент России нужнее, предложили ему признать верховную власть адмирала Колчака, застрявшего в Сибири? Признал не споря, хотя в это время полки Деникина, но не Колчака шли на Москву.

Возьмите, все возьмите – и власть, и последние силы, и жизнь, – только верните России покой и процветание!

Обидно.

Когда в октябре, умело закончив сосредоточение и перегруппировку сил, Красная армия перешла в контрнаступление, во всей своей неприглядной красе показали себя союзнички. Особенно – англичане. Принялись вдруг демонстративно обхаживать барона Врангеля. Отрядили целую делегацию во главе с генералом Хольманом в Царицын, где в обстановке величайшей торжественности – уж это они умеют! – вручили командующему Кавказской армией награду английского короля – орден святых Михаила и Георгия, какого даже главнокомандующий вооруженными силами Юга России не удостоен. Дело не в ущемленном самолюбии – ведь это расшатывает, раскалывает белое движение, которое он, Деникин, с таким трудом собирал вокруг себя!

Дальше – больше. Не удержал адмирал Колчак свою так называемую столицу – Омск, и тут же выплюнули телеграфы весть, способную иметь гибельные для всего белого движения последствия, – заявление английского премьера Ллойд Джорджа:

«Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света, в стране, где проникшие внутрь ее чужеземные армии всегда испытывали неудачи… Я не жалею об оказанной нами помощи России, но мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден оружием, и нам нужно прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему правления несчастной России».

Вот так! Делалось заявление вроде бы в связи с постигшей Колчака неудачей, а какие далеко идущие выводы можно сделать из него! Кое-кто склонен думать, что англичане, эти интриганы и оборотистые купцы, никогда не забывающие о своей выгоде, предусматривая худший исход в войне – победу красных, хотят в любом случае не потерять столь выгодный для себя рынок, каким всегда была и будет Россия, а потому и делают в сторону Советов реверансы. Невооруженным глазом видно – это еще и откровенный ультиматум генералу Деникину: если хочешь и впредь рассчитывать на нашу помощь, немедленно добейся перелома в войне! Тут задумаешься…

По всем законам военной науки вооруженным силам Юга России не следовало бы сейчас, захлебываясь в собственной крови, удерживать до последнего каждый город и городишко на протяжении всего огромного фронта. Правильнее было бы, осуществив организованный отход, перегруппировать войска, дать им возможность дух перевести, чтобы потом ударить стальным кулаком, прорвать растянутые боевые порядки красных. И – на Москву, на Москву, на Москву!.. Нет, нельзя. Такой отход взъярил бы союзников, подтолкнул их к принятию мер незамедлительных и заранее известных: генерал Деникин не оправдал возлагаемых на него надежд – генерал Деникин должен уйти!

Может, и впрямь самому, не ожидая, когда тебе предпочтут другого, уйти?

Уйти не шутка, а на кого оставишь армию, всех, кто шел с тобой почти два года и не утратил веру в тебя? Кому доверишь ответственность за завтрашний день России? Готовому на любую аферу ради удовлетворения собственного тщеславия Врангелю? Впадающему в прострацию Ковалевскому? Прямолинейному солдафону Кутепову? Кокаинисту Слащову?.. Тогда уж лучше Шкуро или Мамонтову – по крайней мере эти мародеры, прежде чем окончательно потерять Россию, так разграбят, разрушат, распнут ее, что потом долго-долго придется соображать большевикам, как вдохнуть жизнь в окровавленную, испепеленную пустыню.

«Вот! – думал Деникин. – Вот первопричина всех неудач: не на кого опереться, никому до конца верить нельзя!»

Он тяжело поднялся, прошелся по кабинету, остановился у окна, выходящего на Иерусалимскую площадь. И сразу бросились в глаза «волки» – конвойцы Шкуро, – раз эти здесь, значит, где-то рядом и атаман их…

Вчера генерал Шкуро явился незвано-непрошено в ставку: отшвырнул адъютанта, посмевшего сказать, что главнокомандующий занят, ворвался в кабинет.

– Батька! – возмущенно закричал он с порога, размахивая, как крыльями, широченными рукавами черкески. – Что ж это делается, батька?! Прикажи умереть – умру! А последнюю кровь из меня высасывать не дам!

Столь вольное, неуставное обращение не удивило Деникина: так уж повелось между ними, что Шкуро называл его на свой бандитский лад батькой, а он Шкуро – по имени.

– Кто же он, этот вампир? – шутливо, как обиженного ребенка, спросил Деникин, тайно вздыхая про себя, что не может сорвать с атамана генеральские погоны и отправить в тюрьму: нужен сейчас Шкуро с его «волчьими» сотнями на фронте, ох нужен! – Успокойся, Андрюша, присядь и объяснись. Так кто он, твой обидчик?

– Ковалевский! Твой любимец! Нет, батька, ты послушай, чего этот чистоплюй удумал! «Дроздов» своих – в тыл, а казаков моих спешить – и на их место, в окопы! А?! Да за такое…

– Это временная и совершенно необходимая мера, Андрюша, – примирительно сказал Деникин, не объясняя, что генерал Ковалевский действовал с его ведома. – Дроздовская дивизия совершенно обескровлена, в полках – по двести, а то и меньше человек. Если ее срочно не переформировать, дивизия прекратит свое существование. А этого допустить, сам понимаешь, нельзя.

Шкуро тряхнул рыжим чубом, обиженно вскинул голову с курносым носом-кнопкой на круглом лице:

– «Дроздов» жалко, всех других добровольцев жалко, а казаков что ж жалеть: взамен зря побитых бабы еще нарожают! Так у нас всегда было. Добровольцам – новое, вне сроков, обмундирование, кусок пожирней-послаще. А мои казуни… Неделями на сухарях сидят, в рванье ходят. Зато как где запахло паленым, туда и нас. Но кому такой расклад понравится? – Уронил на грудь голову, сбычился и, печально на Деникина круглыми глазками глядя, продолжал: – Я чего боюсь, батька. Что за народ у меня в корпусе, ты хорошо знаешь. Ох, отчаянные! Воевать – пожалуйста. А вот чтобы из них пехтуру делали… Вот чего я боюсь, батька: плюнут они на те окопы – и поминай как звали! Откроют фронт красным. И я их, мерзавцев, не удержу. Представляешь, что будет? Ты в своих тылах с махновцами разобраться не можешь, а мои аспиды, эти еще и почище махновцев будут, если им на хвост наступить. Волки, что с них возьмешь!

Но наипервейшим мерзавцем, матерым волком был, конечно, сам Шкуро; без малейшего стеснения, в открытую угрожал главнокомандующему и одновременно подсказывал выход: откупись. По всем статьям и законам его бы, подлеца, надлежало без промедления вздернуть на людной площади, ан нет, пришлось распоясавшегося Андрюшу уговаривать, увещевать, просить незамедлительно вернуться на фронт, обещать дополнительные поставки обмундирования и продовольствия, почти наверняка зная, что лишь малая часть добра до рядовых казаков дойдет, а остальное будет пропито в кабаках Харькова, Екатеринодара или Ростова… Да, впрочем, судя по его конвойцам на площади, уже и здесь, в Таганроге, пропивается. А ведь дал вчера слово, что немедленно отправится на фронт…

Деникин отвернулся от окна, прошел к небольшому, в резной рамке на стене зеркалу. Сдал, сдал, батенька! И весьма изрядно: лицо одутловатое, глаза погасшие, даже серебристые усы и бородка словно потускнели. Не главнокомандующий, а какой-то акцизный старичок чиновник в генеральском мундире.

Покосился на широкий кожаный диван: хорошо бы прилечь, вздремнуть… Да уж тут вздремнешь! Отдохнул немного, отвлекся ненадолго, и на том спасибо. И дальше терпеливо неси свой крест…

Глава третья

В самом конце октября девятнадцатого года над степями под Курском задули холодные ветры, загуляли метели. Местные жители знали, что такая ранняя зима ненадолго, что еще вернется осень. Подобное случается едва ли не каждый год.

У Курска сопротивление белых возросло: Ковалевский еще надеялся переломить ход событий и бросал в бой последние свои резервы. Но Курск пал, и впереди 9‑й дивизии красных уже замаячили занесенные снегами пригороды Белгорода.

Ночью красноармейцы 78‑го полка 9‑й дивизии захватили в плен конный вражеский разъезд. Неточно сориентировавшись в ночной снежной круговерти, белогвардейские дозорные проскочили мимо своих зарывшихся в сугробы постов, сбились с пути и теперь рыскали по степи, пытаясь набрести хоть на какое-то жилье, чтобы расспросить, как найти дорогу к своим.

Ночью на снегу всадники были видны далеко. Красноармейцы выждали, когда они минуют их неуютные, продуваемые всеми ветрами засидки и углубятся в передовые порядки полка, после чего скомандовали:

– Стой! Слезай с коней! Руки вверх!

Взмыла вверх и повисла над степью ракета, осветив снега холодным мертвенным светом.

Несколько всадников, резко осадив коней, развернулись и дали шенкеля. Но тут же под выстрелами свалились в снег. Остальные сбились в кучу, подняли руки.

Когда пленных обезоружили, один из офицеров обратился к стоящему рядом красноармейцу:

– Солдатик, скажи командиру, пусть доставят меня в штаб. Имею интересующую ваше командование новость.

– Говори! – твердо приказал красноармеец Стрижаков. – Может, ты хочешь сбрехать, чтоб шкуру свою спасти, а я командира от дел буду отрывать?

– Не могу! Секрет!

Стрижаков отыскал командира эскадрона, доложил. Командир задумчиво сказал:

– Может, и брешет. Не исключено. А может, и нет. В душу его белогвардейскую не заглянешь. – И вынес решение; – Бери, Стрижаков, еще кого себе в подмогу и вези его к комдиву. Он головастый.

К вечеру Стрижаков со своим товарищем Приходько доставили пленного на станцию Кустарная, где временно размещался штаб дивизии.

Начдива Солодухина в штабе они не застали. Пленным заинтересовался военком дивизии Восков. На допросе пленный изложил военкому свою новость. Сказал, что до недавнего времени работал старшим квартирьером при штабе Добровольческой армии и поэтому посвящен в некоторые штабные секреты. Так вот, несколько дней назад там был разоблачен, как красный шпион, старший адъютант генерала Ковалевского капитан Кольцов. Если капитан действительно красный шпион, то сообщение о его судьбе должно заинтересовать соответствующие ведомства красных.

О дальнейшей судьбе Кольцова пленный ничего не знал, но предполагал, что его расстреляли.

Восков никогда прежде не слышал о Кольцове, и новость эта не слишком его взволновала. Война есть война. Кого-то убивают, кто-то проваливается. Но на всякий случай он передал доставленное пленным известие по телеграфу во Всеукраинскую чрезвычайную комиссию. Подумал, что к этому ведомству красный разведчик, возможно, имел какое-то отношение.

Первый, еще несмелый, предзимний снег выбелил улицы и крыши домов. И без того небольшой, в основном одноэтажный городок Новозыбков будто съежился, стал еще меньше, приземистее.

В аккуратном, словно игрушечном, особняке с коротким рядом окон, выходящих на Соборную площадь, бодрствовали круглые сутки: здесь располагалась Всеукраинская ЧК.

В своей беспокойной жизни бывший профессиональный революционер, а ныне начальник Особого отдела ВУЧК – Петр Тимофеевич Фролов знавал немало тяжелых дней. Дни полнейшего неведения о судьбе разведывательной чекистской группы Кольцова стали для него одними из самых черных.

Сигнал тревоги прозвучал, когда из Харькова, а вернее, из штаба Добровольческой армии перестала поступать информация, так необходимая командованию красных войск, оттесненных белыми едва ли не к самой Москве. Донесений Кольцова не было в назначенные для связи сроки, не было и в последний – контрольный срок, не было и потом, когда все мыслимые и немыслимые сроки прошли.

Постепенно через пленных офицеров Добрармии начали просачиваться не очень внятные слухи об уничтоженных английских танках, об измене и заговоре в штабе Ковалевского, о бывшем его адъютанте-лазутчике, то ли погибшем при столкновении поездов, то ли убитом в перестрелке с контрразведчиками, то ли все-таки ими схваченном…

Трудно было понять, что здесь правда, а что вымысел, порожденный извечной, близкой к ненависти завистью офицеров-окопников к офицерам-штабистам. Ситуация более или менее прояснилась, лишь когда у одного из пленных офицеров была обнаружена газета Добровольческой армии, в которой сообщалось, что контрразведкой разоблачен и взят под стражу старший адъютант командующего капитан Кольцов, обвиняемый в измене Отчизне и белому движению, что по его делу ведется следствие.

Тогда и состоялся между Фроловым и председателем ВУЧК Мартином Яновичем Лацисом довольно жаркий разговор.

Фролов считал, что ему необходимо идти в Харьков и, во-первых, разобраться в сложившейся там после ареста Кольцова обстановке, во-вторых, срочно наладить надежную разведработу в тылу белых. Наконец, только там он мог выяснить, есть ли возможность помочь Кольцову.

План действий Лацис принимал и разделял. Но против намерения Фролова самому идти за линию фронта возражал категорически, полагая, что с этим заданием справятся и другие чекисты, а у начальника Особого отдела непосредственно в ВУЧК работы предостаточно. Фактически он был прав, и все-таки…

С этим сухим, жестким, а иногда и жестоким человеком Фролов работал бок о бок не первый день, хорошо знал как сильные, так и слабые его стороны. И наверное, поэтому, несмотря на категоричность Лациса, надеялся, что в конце концов председатель ВУЧК все-таки поймет, почему в Харьков идти необходимо именно ему.

Собираясь с мыслями, Лацис какое-то время сосредоточенно смотрел в столешницу письменного стола, а потом, резко вскинув голову и обжигая Петра Тимофеевича холодом серых прищуренных глаз, сказал с характерным прибалтийским акцентом:

– По-моему, судьба Кольцова и есть основа вашего непродуманного решения. Личные отношения, товарищеский долг? Понимаю. Но есть, товарищ Фролов, другое. То, что выше наших с вами личных привязанностей, чувств и прочего. Это – долг перед революцией. Да! Перед революцией, которую нам с вами поручено защищать! На этом наш разговор закончим. Готовьте группу для срочной отправки в Харьков. Можете взять лучших наших людей – я поддержу во всем. А лично вас в Харьков не пущу.

Лацис склонился над бумагами. Принятых решений этот человек менять не любил. Но все-таки Фролов и теперь не спешил покинуть кабинет председателя ВУЧК.

Раздумывая над словами Лациса, он чувствовал себя неуютно.

Большинство людей его поколения, революционеров, прошедших путь подпольщиков, знающих тюрьмы и ссылки, принадлежали к романтикам, которых не ожесточили страдания. К октябрю семнадцатого почти все они пришли с желанием строить новый мир не на крови классовых противников, а на принципах добра и справедливости.

Но потом началась реальная, не построенная на книжных представлениях, борьба. Борьба не только с «классовым врагом», но и с вчерашними союзниками. Причем борьба не на жизнь, а на смерть. Фролов не хотел задумываться всерьез, что явилось причиной такой смертной борьбы, кто виноват.

Так вышло. В огромной России не находилось места для нескольких правд – за каждой партией, прослойкой, группировкой стояла своя правда.

Только одна правда могла утвердиться в России. И эта правда, по мнению многих ожесточившихся революционеров, должна была во имя своего торжества уничтожить всех, кто ее не принимал. Все словно свихнулись: «террор», «расстрел»… Даже милейший, мухи не обидевший Николай Иванович Бухарин, любимец Ленина, скромнейший Бухарчик, кричал с трибун: «Расстрел есть средство воспитания и перевоспитания. Расстрел есть одно из средств выработки нового коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи».

Фролов не был силен в теории, как Бухарин. Он не понимал, как это можно что-либо выработать из человека, предварительно расстреляв его?

Это только клин вышибают клином. А ответным, пусть даже праведным, террором ничего, кроме встречного и еще большего насилия, не вызовешь. Террор порождает страх, ужас, поражает души миллионов и миллионов людей неверием в саму возможность для них стать когда-нибудь равноправными членами того светлого общества, ради которого делалась революция и ведется Гражданская война. Два года после революции прошло, а как много непростительных кровавых ошибок!

Да, разговор с убежденными, оголтелыми врагами Советской власти ясен, прост и короток: знал, на что идешь, так получи и не жалуйся! Но где та черта, которая отделяет убеждение от заблуждения? В суматохе огненных дней не всегда есть время и возможности различить ее. И тогда оказываются на одной доске матерый корниловец, уличенный в расстреле пленных, и мальчишка-гимназист, взятый на улице с допотопным, еще дедовским, револьвером за пазухой…

Начальник Особого отдела ВУЧК Фролов в каждом отдельном случае стремился докопаться до истины, от которой зависело главное – быть или не быть человеку. Хотя в спешке тревожного времени вряд ли и ему удалось избежать роковых ошибок. Думать об этом не хотелось – в сомнении томится дух, но и не думать было нельзя: и без того расплескивалось вокруг море преступного бездушия.

Он мог бы довольно легко успокоить себя: революция простит нам обостренную, повышенную бдительность, но не простит утраты ее! Иначе говоря, пусть лучше попадет в беспощадные жернова борьбы невинный, чем избежит их враг.

Фролов знал, что примерно так считал Лацис. То есть он не призывал к откровенному беззаконию и вряд ли поощрил бы его, но при этом скорее поддержал бы сотрудника, готового без сомнения махать карающим мечом революции, чем того, кто обнажает этот меч, лишь когда другого выхода нет. На этой почве между Фроловым и Лацисом неоднократно случались дебаты, порой весьма бурные, но мало что, к сожалению, дающие.

Разумеется, сейчас, упрямо оставаясь в кабинете председателя ВУЧК, Петр Тимофеевич столь далеко и обширно в своих раздумьях не заходил: подобные мысли прорастают не в один день и созревают не сразу. Все это было думано-передумано раньше, и подведенная Лацисом черта под их сегодняшним разговором тоже в какой-то мере итог давних разногласий. Сейчас думалось совсем о другом. Не зная всех обстоятельств случившегося, Фролов тем не менее искренне верил в то, что только он, и никто другой, смог бы там, в Харькове, хоть как-то повлиять на судьбу Кольцова.

Размышления Фролова прервал вкрадчивый скрип двери. В кабинет тихо, мягко ступая, вошел телеграфист с пучком ленты в руке. Видимо, сообщение было важное, только в этих случаях сотрудники ВУЧК имели право входить к Лацису без спроса.

Лацис оторвался от бумаг, удивленно, будто спрашивая, посмотрел на Фролова – как, вы еще здесь? – и затем обернулся к телеграфисту. Тот молча протянул Лацису ленту.

Читая, Лацис неторопливо протянул ее между пальцев, кивком головы отпустил телеграфиста. Помолчал, сосредоточенно глядя перед собой. Затем тихо сказал Фролову:

– Я уж, признаться, хотел было согласиться на вашу настойчивую просьбу. Но…

Фролов, поскучнев, откинулся на спинку стула.

– Но вам придется срочно выехать в Москву. Вызывает товарищ Дзержинский.

Глава четвертая

Пришла очередная ночь, а вместе с ней и бессонница. Кольцов лежал на топчане, закинув руки за голову, глядя в низкий, тяжелый потолок. О сивоусом надзирателе, столь неожиданно нарушившем молчание, Кольцов старался не думать. Тем более не позволял себе думать о тех надеждах, которые пробудил в нем внезапный ночной разговор: только время способно расставить все по своим местам.

…Говорят, что на исходе отпущенного человеку срока перед глазами его проходит вся жизнь, какую он прожил, праведная или неправедная, удавшаяся или не очень. И тогда человек или благодарит свою судьбу, или проклинает.

Жаловаться на судьбу, приведшую его в камеру смертников, у Кольцова оснований не было – он сам, своею волей, распорядился собой. Но еще в тот день, когда генерал Ковалевский сообщил ему о предполагаемой отправке в Севастополь, Кольцов подумал: уж не в отместку ли за его своеволие назначила ему судьба провести конец жизни там, где четверть века назад начиналась она? А теперь, спустя почти три недели, подумал вдруг совсем иначе: может, это и не месть вовсе, не бессердечие судьбы, а прощальный и щедрый ее подарок?

Увидеть еще раз, хотя бы сквозь решетку, родной город, взглянуть на море, услышать ласковый или гневный голос его, лечь, наконец, раз уж так довелось, в землю, по которой бегал босоногим мальчишкой… – не так уж и мало для человека, вычеркнутого из жизни!

Перебирая в памяти здесь, в камере-одиночке, все свое недолгое «добровольческое» прошлое, Кольцов все чаще вспоминал о Юре. И не меньше, чем любой из удачно проведенных операций, радовался тому, что хоть чем-то сумел помочь этому мальчишке, брошенному судьбой в крутой замес кровавых событий.

Где он теперь? Где Старцевы? Сумели ли уйти от щукинской контрразведки?

В тот памятный вечер он отправил Юру к своим друзьям с запиской, которую и по сей день помнил слово в слово: «Наташа, Иван Платонович! Операция провалилась. Кто-то из наших убит. Поэтому я должен что-то предпринять. В штаб больше не вернусь. Вам тоже советую сегодня же уйти… Прошу, позаботьтесь о Юре. Ваш Павел».

Сейчас, вдумываясь в это письмо, он жалел, что из-за спешки и нечеловеческого напряжения получилось оно довольно сумбурным и вместе с тем неоправданно спокойным. Не советовать надо было, а всей своей властью и авторитетом требовать: немедленно, не теряя времени, уходите вместе с Юрой из города! Потому хотя бы, что должен был помнить: первыми, кого начнут искать после его саморазоблачения контрразведчики, будут Платоновы (под этой фамилией Старцевы были легализованы здесь, в Харькове) – полковник Щукин знал, что Кольцов бывает в их доме. И адрес знал. И наверняка все необходимые для срочного розыска приметы: если Щукин интересовался кем-то, то основательно.

Было еще и другое, о чем жалел Кольцов. После многолетней давней дружбы, общих переживаний, риска, мечтаний и веры у него не нашлось для этих людей ни единого теплого слова! Знал ведь, что прощается с друзьями навсегда, и – не смог…

Хорошо, если Иван Платонович долголетним чутьем подпольщика понял из записки, какая опасность нависла над ними, и принял необходимые для безопасности меры… А если – нет? Что, если контрразведка уже схватила Старцевых и они сидят в соседней камере?

Полковник Щукин – враг более чем опасный: опытный, с интуицией. Буквально с первого дня знакомства с ним Кольцов постоянно ощущал на себе пристальное, недоверчивое внимание полковника. И, разумеется, ему бы следовало держаться от начальника контрразведки подальше, не напоминать лишний раз о себе, но…

«Сердцу не прикажешь». Банальное выражение, но ведь действительно так! Можно во всем ограничить себя, жить среди врагов, разделять их образ жизни – заставить себя и поступать, как принято в их, чужой среде. Но даже самый сильный и трезвый человек забывает об опасности и теряет голову, когда встретит на своем пути любовь. Все вокруг остается как будто прежним, ты привычно делаешь дело, к которому приставлен, и все же это уже не ты, а совсем другой человек, ибо в тебе поселилась и незаметно растет, ширится, торжествует необыкновенное чувство – любовь. Бесполезно противиться ему, бессмысленно бежать от него, даже если не суждена взаимность. А уж если встретились, засветились восторженным светом глаза, если мысли ваши сливаются в единое русло – это настоящее счастье! И тогда никакая сила не способна помешать людям любить и чувствовать себя любимыми.

Красный разведчик Павел Кольцов полюбил дочь начальника белогвардейской контрразведки Таню Щукину. Сюжет, достойный Шекспира. Но ведь было же, было!

…Здесь, в камере, Павел часто задумывался: все ли правильно делал в жизни? В целом он имел право быть довольным собой. До того лишь момента, когда появилась Таня. Он и сейчас любил ее, а потому еще суровее, еще с большей беспощадностью признавал: не было у него права на это чувство! Трудно жить без любви, но еще труднее знать и помнить, как много страданий твоя любовь принесла дорогому человеку. Не случайно Кольцов старался думать о Тане как можно реже: изменить что-либо он не мог, а стойкое, постоянное чувство вины сильно угнетало.

С изредка наведывавшимся в его камеру Щукиным Кольцов не мог себе позволить заговорить о Тане. Ему казалось, что одно упоминание ее имени в присутствии щукинской «тени» – штабс-капитана Гордеева – будет и для полковника, и для Тани, и для него самого унизительным. Лишь однажды, когда у Щукина, по обыкновению много курившего, кончились спички и Гордеев ненадолго вышел из камеры, Кольцов, не выдержав, спросил о Тане.

– Я мог бы проигнорировать ваш вопрос, – помедлив, ответил начальник контрразведки. – И если я не делаю этого, так с одной лишь целью: чтобы вы окончательно вычеркнули мою дочь из своей памяти, как вычеркнула она вас из своего сердца. Не скрою, это далось ей нелегко, но хочу верить, что Париж, где находится теперь Таня, поможет ей окончательно забыть вас. А потому просил бы впредь уволить меня от разговоров, прямо или косвенно связанных с именем моей дочери!

Да, Павел старался не думать о Тане. Но время от времени перед глазами вдруг вставало ее лицо, и Кольцов, сам того не замечая, мечтательно улыбался. И пусть хмурился потом, жестко отчитывал себя за безволие, но где-то в груди еще долго сохранялось ощущение нежного тепла: не так уж и мало, наверное, если разобраться, для живой души, обреченной на томительное ожидание смерти.

В ночь очередного своего дежурства сивоусый надзиратель, заглянув через смотровое оконце в камеру Кольцова и обнаружив, что тот, как всегда, не спит, сказал:

– Вот ты советовал, чтоб я над разговором нашим подумал… Ну, подумал. А какой в том прок? Расстройство одно… Неужто и в самом деле жизнь к тому заворачивает, что ваша возьмет?

– Я в этом не сомневаюсь. И тебе не советую.

– Ну, положим… Но тебе-то от этого легче не станет: пока ваши, к примеру, до Харькова дойдут, ты уже трижды в землю сляжешь.

– Думаешь, это самое страшное? – Кольцов улыбнулся, опустил с топчана на пол ноги. – Меня другое мучит: какая цена будет за эту победу уплачена?

Надзиратель тяжело задумался, вздохнул:

– Должно, миллиарды и миллиарды, ежели в смысле денег.

– Нет, – покачал головой Кольцов, – в смысле крови, которую проливают в этой бессмысленной войне русские люди.

– Это как же понимать? – озадачился надзиратель. – Неужто ты и белых жалеешь?

– А почему бы нет? Не всех, разумеется. Тех, кто затеял эту войну, мне не жаль. Но сотни тысяч обманутых вождями белого движения… или обманывающих самих себя – им-то за что?

– Ну, ежели не врешь… – Надзиратель опять вздохнул. – Что ж, большевики все такие… как ты? Жалостливые?

– Люди все разные. Есть лучше, есть и похуже. А есть и просто мерзавцы… Ты жизнь прожил, должен и сам это понимать.

– Вопрос-то мой был с подковыркой: думал я, что ты начнешь всех своих поголовно расхваливать. Интересно… Вот ты спрашивал, что на фронте? Так знай: позавчера ваши Курск взяли.

– Курск? Освобожден Курск?! – Кольцов торопливо подошел к двери, заставив надзирателя отшатнуться. – Не врешь?

– А зачем? Я перед тобой не заискиваю: ты меня, когда ваши придут сюда, не защитишь. Я к тому, что ежели тебе это в радость, так порадуйся напоследок. – И, не ожидая реакции Кольцова на сообщение, надзиратель аккуратно закрыл оконце.

Слова надзирателя более чем обрадовали Павла. Невольно улыбаясь, сдерживая колотящееся в восторге сердце, он подумал: «Освобожден Курск. Белые бегут. Значит, не зря все было? И адъютантство, и риск, и отчаянное решение любой ценой уничтожить английские танки?..»

Быстрым шагом он несколько раз пересек из угла в угол камеру, остановился, ударил кулаком по влажной стене… и рассмеялся:

– Не зря!

Глава пятая

Ничего личного и ничего лишнего: ни фотографий, ни картин в рамах, ни пепельниц, ни мягкой мебели, намекающей на возможность вальяжного отдыха, – ничего этого не было в кабинете. Решетки на окнах, стены практичного темно-бежевого цвета а-ля Бутырка, высокие банковские сейфы. Словом, интерьер внушительный и загадочный. Хозяином здесь были не человеческие пристрастия и привычки, а нечто более отвлеченное, преданное одному только делу.

Любой, кто попадал сюда, и сам терял ощущение собственной личности. В какой-то степени вид кабинета отображал характер его владельца – начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Да и сам полковник, входя сюда, забывал о том, что он любящий и страдающий отец, ценитель и знаток живописи, музыки, человек не такой уж простой биографии, – он превращался в часть охранительной машины, неутомимого защитника державы и порядка.

Своим бездушием кабинет возвращал полковнику уверенность, будто он может на равных противостоять ЧК, другой такой же машине, созданной большевиками быстро, с невероятной мощью и размахом.

В молодости, как почти все дворяне, Щукин фрондировал, либеральничал, участвовал в студенческих беспорядках и обструкции «реакционных профессоров». Но однажды он стал свидетелем покушения на молодого жандармского офицера. Террорист швырнул в него бомбу. Ноги юноши в одно мгновенье были превращены в кровавые лохмотья, он весь дрожал – и вдруг, собравшись с силами, приподнялся на локтях и, взглянув своими неожиданно ясными, не замутненными страхом и болью глазами на собравшихся вокруг зевак, сказал тихо и отчетливо: «Глядите? Думаете, это меня убили? Это Россию убивают…»

С тех пор что-то изменилось в Щукине. Он всерьез заинтересовался историей России: как, превратившись в огромную империю, она сама стала заложницей этой имперской мощи и величия. И как любимая им Россия уже не могла остановиться в стремлении расширить господство и с гибельным для себя упорством старалась утвердиться на крайнем востоке, на корейских и китайских землях. Как, пробив себе выход в Средиземноморье и на Балканы, основав столь зыбкое славянское братство, неизбежно вступала в противоборство с растущей, крепнущей Германией.

Революционеры, фрондеры боялись этой великой России, а Щукин вдруг стал жалеть ее, как жалеют мать еще вчера эгоистичные дети.

Щукин отказался от карьеры ученого и ушел в жандармский корпус. По чистому и искреннему желанию. Нельзя было отдать Россию и ее лучших людей на съедение террористам.

Товарищи и родственники не поняли этого шага. Над ним, как это водится у русских, смеялись даже те, против которых были обращены револьверы и бомбы террористов. Жандарм! Как это мерзко! Фи!

А на службе, где действительно было много циников и хамов, его обходили более хитрые, с карьерным огоньком в глазах. Но Щукин с монашеской одержимостью служил России, смирившись с человеческой глупостью, и в этой службе видел свой долг.

Февраль семнадцатого на какое-то время сокрушил Щукина. Да, царь был слаб, непостоянен, податлив чужим влияниям, не такой правитель был нужен России в минуту беды. Но…

Один из немногих по-настоящему близких ему друзей написал на следующий после революции день: «Россия без царя – что корабль без руля. Вмешаться в гибельный курс его мне не дано. Взирать, как выбросит смута корабль российский на камни, где он долго и мучительно будет погибать, я не в силах!» И застрелился. Может, и прав был. По крайней мере, не пришлось дожить до октября семнадцатого, когда дорвались до власти эти «товарищи» с их бредовой мечтой о всемирном братстве. Но покойный друг был холостяком и, умирая, сам распоряжался собой. А когда на руках совсем еще юная дочь, трижды задумаешься, прежде чем револьвер к виску приставить.

Иногда полковник и сам удивлялся тем странным метаморфозам, что произошли с ним за два года гражданской войны. Ужас и отвращение, внушенные ему февральской революцией, бледнели и меркли перед теми чувствами, которые испытал он после октябрьского переворота. То, что раньше виделось катастрофой, оказалось лишь бледной прелюдией к ней. Деятели Временного правительства, эти краснобаи, проболтавшие Россию, выглядели рядом с ухватистыми большевиками слепыми и беспомощными котятами.

Нет уж! Война с большевиками за будущее России – это и война за будущее единственной дочери, ее сверстников. Нельзя проиграть такую войну: поколения, которые придут следом, поколения, хлебнувшие «большевистского рая», не простят этого своим отцам.

В отличие от многих белых офицеров, мечтавших о реставрации монархии, Щукин хорошо понимал, что на шахматной доске истории обратный ход невозможен. Летом восемнадцатого, когда стало известно о мученической гибели царской семьи полковник, впервые напившись допьяна, безутешно и долго плакал. А выплакавшись, почувствовал неожиданное облегчение. Большевики своим преступлением лишили его всяческих моральных обязательств и запретов. Он был свободен в своих действиях с врагами России.

О, Россия! Россия великая и ничтожная, воспетая и осмеянная, спасающая народы и убивающая себя, – неужто только для того и явилась миру ты, чтоб изумлять его на крутых переломах времени непомерностью своей в добре и зле?! Какие уж тут, в российской Гражданской войне, законы, правила? Бей, режь, грабь, на огне жарь – цель оправдывает средства! Так думал полковник Щукин.

Собственноручно он, впрочем, и теперь не пытал арестованных, даже если это были отъявленные убийцы. Для такой работы хватало подручных. Но ненависти своей, хитрости, жестокости давал волю. Так продолжалось больше года. И вот Щукин столкнулся с Кольцовым. Полковник понял, что этот большевик так же, как сам Щукин и лучшие офицеры белой армии, любит Россию (может быть, другую, придуманную), но любит беззаветно и готов отдать за нее жизнь.

В тот час, когда перед начальником контрразведки открылось истинное лицо «адъютанта его превосходительства», полковник, с юности не признающий каких-либо зароков, поклялся себе, призвав в свидетели самого Господа, что Кольцов будет жить до тех пор, пока не будет уничтожен нравственно. Да, именно так. Ибо смерть физическая, щедро и скоро обещанная красному лазутчику генералом Ковалевским, не предваренная смертью моральной, была бы для Кольцова подарком судьбы.

Многое сплелось в этом отчаянном, может, и не до конца продуманном порыве Щукина. А прежде всего – многократно повторяющееся, в кровь раздирающее душу оскорбление: профессиональной чести, заслуженного долгими годами безупречной службы авторитета, отцовских чувств, наконец.

Конечно, все личное к делу, как говорят чиновники, не подошьешь. Но и безнаказанным такое не должно оставаться.

Блестящий офицер, прекрасно сшитый мундир, аксельбанты, любимец и доверенное лицо командующего (да еще и смазлив, не отнимешь) – более чем достаточно для того, чтобы вскружить голову восемнадцатилетней девчонке. Но – зачем, зачем?! И – за что?

Только затем, чтобы не скучно было? Или чтоб самолюбие свое потешить?

Только за то, что ее отец – ненавистный тебе начальник контрразведки? Или просто никого другого под рукой не оказалось?

Видит Бог: с самого начала, еще когда Кольцов более чем искусно – в этом ему не откажешь – играл роль адъютанта его превосходительства, он, Щукин, был противником каких-либо отношений дочери с этим человеком. Не раз говорил он Тане о том, делал все возможное и невозможное, чтобы ее увлечение Кольцовым не переросло в нечто большее, но… Дочь, видно, пошла в покойную мать: та же романтическая безрассудность, упрямство, полнейшее нежелание внять голосу разума и логики.

В первые после разоблачения Кольцова дни, когда Таня была беспредельно ошеломлена и растеряна, он решил отправить ее в Париж. И жаль, что не сделал этого сразу, не мешкая. Пока она оставалась в том своем расслабленном, похожем на летаргический сон состоянии, ей все равно было – в Париж ли, в Бахчисарай или прямиком на тот свет. Но как раз тогда у него не оставалось свободной минуты, чтобы заняться дочерью. А когда наконец выкроил время, понял: опоздал, катастрофически опоздал!

Ехать куда-либо Таня наотрез отказалась. В ответ на угрозу отправить ее в Париж насильно только усмехнулась. От слов дочери можно было бы и отмахнуться, но была в глазах Тани такая непримиримость, что пришлось отступиться: слишком хорошо он знал свою дочь. Понимал, отчего она так цепляется за Харьков: рассчитывала хотя бы изредка видеться с Кольцовым, облегчить чем-нибудь его участь.

Один раз, еще в самом начале, когда Кольцов был переведен из госпиталя в тюрьму контрразведки, ей это удалось. Но потом… сколько ни пыталась она проникнуть к Кольцову или хотя бы передать ему письмо – ничего у нее не получалось.

Щукин понимал: позволить Тане пусть хоть раз только увидеться с ним теперь – значит продолжить ее душевные мучения, опасную, далеко зашедшую болезнь. В таких случаях нужны решительные меры. А остальное залечит время – великий лекарь! Когда-нибудь она сама все поймет и простит.

Щукин допускал и то, что Кольцов всерьез увлекся Таней. Пусть так. Но разве не понимал он, что, вызывая в ней ответные чувства, ее же и обрекал на страшную, неизбежную муку? Все понимал! Если даже верил, что пройдет в адъютантском своем обличье по острию бритвы до конца, – все равно знал, что не быть им вместе: слишком они разные, слишком многое разделяет их. Нет, Кольцов, конечно, все знал заранее и понимал, что ждет Таню. Но не пожалел.

Так нужно ли ему жалеть Кольцова?

Но было на сердце у Щукина еще и другое – главное. Как профессионал, он всегда знал: нет ни разведчиков, ни контрразведчиков, которые не ведали бы поражений. Но когда генерал Ковалевский, умевший сохранять в самые трудные минуты свое достоинство и уважать достоинство чужое, обезумев, кричал ему в лицо: «Вы не контрразведчик, вы – дерьмо! Не разглядеть в штабе армии красного, не уберечь эшелон с танками… Какой-то мальчишка, дилетант обвел вас вокруг пальца! Любой порядочный офицер на вашем месте пустил бы пулю в лоб, а вы даже на это не способны!» – полковник Щукин жалел об одном: что не умер раньше, не застрелился, что дожил до такого позора. Ибо поражение поражению рознь, ибо то, что случилось с ним, следовало назвать крахом.

Он молча выслушал Ковалевского и молча ушел, не напомнив ему даже, что это сам генерал выбрал Кольцова себе в адъютанты. И уж, разумеется, не стал объяснять, что, не защитив свою честь и имя, не исполнив до конца свой долг, он теперь не имеет такого права – застрелиться.

За «дерьмо» Ковалевский чуть позже принес свои извинения. Всего остального генерал не понял и никогда, видимо, не поймет: невозможно оскорбить словом человека, смертельно оскорбленного и униженного действием. Тем, что сделал Кольцов.

Слабым людям неудача сообщает безволие, сильным прибавляет энергии. Раньше Щукину казалось, что работе он отдает всего себя без остатка, в ущерб семье и здоровью. Как можно и нужно работать по-настоящему, он понял только теперь.

В той широкой и многоплановой операции, которую он разработал, не все зависело от контрразведки: требовались поддержка и помощь командующего. Что ж, не зря сказано: худа без добра не бывает, – чувствуя свою вину перед ним, Ковалевский был на редкость сговорчив.

В дело арестованного Кольцова не терпелось вмешаться умникам из контрразведки вооруженных сил Юга России и Осведомительного агентства (ОСВАГа). Первые, совершенно Кольцова не зная, рассчитывали тем не менее сломить его, чтобы выйти затем и на других чекистов, работающих в белом тылу. Вторые возмечтали затеять какой-то небывалый политический процесс и поднять тем самым свои весьма невысокие акции.

Но Кольцов нужен был Щукину здесь, в Харькове. И он пока оставался здесь благодаря Ковалевскому. Их интересы совпадали. Ковалевскому тоже было ни к чему, чтобы Кольцова увезли в Севастополь и там судили, чтобы еще и еще раз всуе упоминались рядом с именем красного разведчика их имена.

Щукин понимал, точнее, чувствовал, что, если в скором времени он не вскроет харьковское чекистское подполье, то ОСВАГ или деникинская контрразведка добьются согласия Верховного главнокомандующего и заполучат Кольцова в свои руки. И поэтому он торопился.

Щукину нужны были войска, и командующий выделял их по первому требованию. А что такое каждый полк и даже рота в разгар напряженных боев, любой военный человек знает.

…Днем и ночью город будоражили облавы, обыски, аресты. Тщательно проверялись подозрительные квартиры, чердаки, подвалы. Во дворах рабочих окраин раскидывались поленницы дров, перелопачивались кучи угля и навоза, разбрасывались или сжигались на месте копешки сена и соломы… Дороги вокруг Харькова перерезали усиленные караульные посты. В степном бездорожье устраивались засады. Человеку, не жаждущему по каким-либо причинам встречи с контрразведкой, нельзя было – без риска оказаться схваченным – ни выскользнуть из города, ни попасть в него.

Размах, с которым велась затеянная Щукиным операция, давал свои плоды: подпольщики несли довольно серьезные, порой невосполнимые потери – кого-то хватали на случайно обнаруженных явках, у кого-то при внезапном налете и обыске обнаруживали оружие или листовки, кого-то выдавали, не выдержав пыток, свои же…

Полковник Щукин искал в первую очередь людей, помогавших Кольцову в его нелегальной деятельности.

О невероятной памяти и предусмотрительности начальника контрразведки не зря ходили легенды. В свое время, узнав, что Кольцов поддерживает отношения с какой-то девушкой и даже ввязался из-за нее в драку, Щукин приказал навести нужные справки и убедился: археолог и нумизмат Иван Платонович Платонов с дочерью действительно проживают на улице Николаевской… На том, к сожалению, он и успокоился.

И вот теперь Щукин отдал приказ о немедленном аресте отца и дочери Платоновых. Не повезло, опоздали… Но внезапное исчезновение Платоновых непреложно доказывало, что связывало их с Кольцовым. Отнюдь не страсть к археологии. Остальное представлялось делом техники: в доме на Николаевской была организована засада. Думалось, что найти их в городе, опознать, располагая подробнейшими приметами, будет нетрудно.

Искали и Юру. Его приметы тоже были разосланы по всем размещенным в городе воинским частям. Их зачитывали всем, заступающим в караул.

Но и Юра и Платоновы словно сквозь землю провалились.

Глава шестая

Кольцов напрасно боялся, что из его короткого, в спешке написанного письма Старцевы не поймут всей серьезности положения, не позаботятся своевременно о безопасности.

В письмах людей, которых хорошо знаешь, многое читается между строк. Павла Кольцова Иван Платонович и Наташа знали хорошо. Они не представляли, что предпримет Кольцов, но одно было для них несомненным: если он советует уходить, значит, раздумьям не должно быть места!

В ту же ночь, прихватив с собой лишь самое необходимое, они покинули обжитую квартиру. И вовремя: утром, когда для белых открылась истинная роль Кольцова, на Николаевскую нагрянула контрразведка.

Новая квартира была снята подпольем для них давно. На всякий, точнее, на крайний случай. Собственно, это была не квартира, а низенький старый домик на самой окраине города, на тихой Садовой улице. Окна здесь давно были наглухо зашторены. Но никого из соседей это не удивляло: люди вообще разучились чему-либо удивляться.

Едва вселившись, Старцевы постарались удовлетворить любопытство соседей. Соседи, к примеру, узнали, что у старика-чиновника мизерная пенсия и сложная болезнь глаз, из-за которой он совершенно не переносит яркого света. Что щуплый подросток с бледным задумчивым лицом тоже похварывает. И что все заботы о мужчинах лежат на дочери старика – довольно милой, но чрезвычайно озабоченной девушке.

В общем, семья как семья. Не из удачливых, конечно, зато дружная, тихая, беззащитная. К семьям, которым не позавидуешь, люди быстро теряют всяческий интерес.

И как удивились, изумились бы соседи, в какую панику впали бы они, узнай вдруг, что неприметных и безобидных постояльцев тихого домика денно и нощно разыскивает ведомство, от одного упоминания о котором обывателей бросало в дрожь, – белая контрразведка.

Отношения с соседями у Старцевых складывались легко. Куда труднее – с Юрой.

В первые дни, когда слухи о судьбе Кольцова были весьма неясны и противоречивы, Юра все порывался уйти, твердил, что обязательно найдет Павла Андреевича и постарается ему помочь. Его приходилось удерживать едва ли не силой.

Нервное потрясение, перенесенное мальчишкой с потерей старшего друга, пугало Старцевых: он то часами молчал, то плакал, то – что и вовсе ему было не свойственно – откровенно грубил. Иван Платонович и Наташа, несмотря на всю тяжесть, опасность собственного положения, всерьез опасались за Юру: им казалось, что мальчик сломлен, близок к нервной горячке.

К счастью, обошлось. И все равно за ним, готовым на любое безрассудство, нужен был глаз да глаз. Не просто это – удержать в четырех стенах против его воли мальчишку, немало уже на своем коротком веку повидавшего и способного на решительный шаг.

Юра, уверенный, что Старцевы не хотят понять его из-за каких-то своих интересов, в порыве отчаяния провел страшную параллель. Несколько месяцев назад в Киеве, когда он жил в семье тетки, заговорщики из подпольного Национального центра использовали его в своих целях. А потом, когда организация была раскрыта и начались аресты, хотели его убить, чтобы все, что было ему известно, не узнали чекисты. Положение, в котором он оказался нынче, можно было сравнить с киевским. Разница лишь в одном: теперь он мешал не белым заговорщикам, а красным!

Юра выкрикивал это Старцевым, и смотреть на него было страшно. Иван Платонович бледнел и хмурился. Наташа, убитая пусть детской, но все равно чудовищной несправедливостью, лишь молила Юру говорить тише.

Когда Юра наконец умолк, заговорил Иван Платонович:

– По всем законам и правилам, нам с Наташей надо было бы бегом бежать из Харькова сразу после того, как ты принес письмо Павла Андреевича. Мы не сделали этого, хотя вполне, смею тебя уверить, понимали, чем рискуем. Мы не сделали этого, потому что есть долг. Пока идет война, мы с Наташей больше нужны здесь, чем за линией фронта. Что такое долг и честь, тебе, надеюсь объяснять не надо. В своем письме Павел Андреевич просил позаботиться о тебе. В этом мы тоже видели свой долг. Но тем непростительнее оскорбление, которое ты наносишь нам!.. Тебе нужна полная свобода? – Иван Платонович подошел к запертой, по обыкновению, двери, вставил в замок ключ. – Ты свободен! Тебя никто не удерживает. Ты достаточно взрослый человек и вправе поступать как хочешь. Но знай: выйдя за порог этого дома, себя ты, быть может, и не погубишь, а нас с Наташей – обязательно! И тем самым только осложнишь положение Павла Андреевича, которое и без того ужасно.

Слушая Ивана Платоновича, Юра угрюмо смотрел себе под ноги. Наташа, не выдержав, обняла его, и он, по-детски беспомощно уткнувшись ей в плечо, тихо и горько, давясь слезами, заплакал. Эта минута стала переломной в их отношениях. И хотя в дальнейшем тоска Юры не уменьшилась, особых хлопот с ним у Старцевых больше не было. Во всем доверившись им, он терпеливо, мужественно переносил и вынужденное свое заточение, и связанную с этим бездеятельность, и необыкновенно медленный шаг времени, пока не сулящего никаких, даже самых слабых, надежд.

Юра не спрашивал, как и чем можно помочь Кольцову, был внешне спокоен, послушен. И только заглянув в глаза мальчишки, можно было догадаться, как глубоко он страдает.

Иван Платонович и Наташа и видели, и разделяли эту вызванную тревогой за судьбу Кольцова боль.

* * *

…Весть о том, что в роли старшего адъютанта командующего Добровольческой армии долгое время был красный разведчик, прокатилась по белому тылу и войскам подобно взрывной волне от фугаса огромной мощности – мгновенно, громогласно, грозно. Наверное, и Ковалевскому, и Щукину, и многим-многим другим хотелось бы скрыть это воистину страшное происшествие. Да что там!

Что сделал капитан Кольцов с английскими танками, уж где-где, а в Харькове стало известно сразу. И пошло, и покатилось… Как взрывная волна: оглушая что людей военных, что обывателей, разрушая убежденность и веру.

Добираясь до фронтового офицерства, слухи обрастали самыми невероятными, фантастическими подробностями. Боевого энтузиазма все это, понятно, не добавляло.

Можно сказать с уверенностью: даже в то время, когда беспомощный, еще не пришедший в сознание Кольцов был прикован к больничной койке, имя его и связываемые с ним легенды продолжали дело, которому он служил.

Дальнейшее сокрытие тайны было невозможно. Потому-то и появилась в конце концов в газете Добрармии короткая, будто сквозь зубы продиктованная, заметка о Кольцове.

Наташе это скупое известие принесло облегчение – пусть и недолгое, относительное, но достаточное для того, чтобы выйти из оцепенения. Теперь она точно знала: Кольцов жив – так, значит, и борьба за его жизнь будет продолжена! Пожалуй, только тогда и поняла она до конца, как дорог ей этот человек. Поняла, что любит Павла давно, еще с детских лет.

Пока Кольцов был на свободе, Наташе достаточно было хотя бы изредка видеть его: каждая, пусть даже мимолетная встреча с ним окрыляла, давала заряд энергии и бодрости.

Конечно же, она чувствовала, что Павел относится к ней с дружеской нежностью, не больше. Безошибочным женским чутьем она догадывалась, что он любит другую – Таню Щукину, и мучилась от этого, не желая признаться даже себе, как уязвлена ее гордость. И конечно, где-то в глубине души она надеялась, что рано или поздно Кольцов сам во всем разберется и поймет, что рядом с ним все это тяжелое время, деля опасности и тревоги, ничего не требуя взамен, жила та, которую он привык считать всего лишь другом. И вот тогда…

Что будет тогда, Наташа представляла довольно смутно, однако заранее с великодушием истинно любящего человека готова была простить ему и Таню, и все свои переживания.

Провал и арест Кольцова навсегда, как думалось Наташе, разлучит его с дочерью полковника Щукина. Теперь он, томящийся в тюрьме, принадлежал только ей, Наташе. Но чем больше убеждалась Наташа, что Кольцову трудно, практически невозможно помочь, тем отчетливее осознавала, что ее ревность тускнеет и готова исчезнуть вовсе: пусть любит он кого угодно, пусть не суждено будет им больше никогда встретиться, лишь бы минула Павла угроза смерти!

Наташа была уверена, что о ее душевных, хранимых в строжайшей от всех тайне страданиях никто не знает. Однако Иван Платонович все хорошо видел и понимал. Но, зная, что помочь дочери не в силах, и вдвойне страдая от этого, молчал…

Впрочем, на первом плане у Старцевых все равно оставалось дело. Прежде всего нужно было срочно связаться с Центром, чтобы сообщить товарищам о судьбе Кольцова, затребовать инструкции для работы в новых условиях, предупредить о вынужденной смене адреса.

Эстафета, которой пользовались они уже несколько месяцев, работала безотказно. Но сразу возник вопрос: кому идти за линию фронта? Ивану Платоновичу с его характерной высокой, сухощавой фигурой и запоминающимся, будто из гранита вырубленным лицом? Вряд ли. Вероятность ареста его подстерегала в самом начале пути, едва бы он появился на улицах Харькова. Да и возраст его не очень подходил для трудного, рискованного путешествия. Отправиться за линию фронта готова была Наташа. Но тогда отец и Юра остались бы одни, запертые в четырех стенах.

Рискуя, Наташа несколько раз выбиралась в город и наконец с трудом вышла на связь с одной из подпольных групп. И как ни трудно было в те дни подпольщикам, помощь Наташе была обещана.

Подходящего человека отыскали быстро. Пекарь Лука Портнов, храбрец и весельчак, уже не раз ходил за линию фронта по чекистской эстафете.

Портнов ушел… и пропал. Ожидание обратной связи затягивалось. Это не просто беспокоило, это ставило под сомнение саму возможность помочь Кольцову, а заодно и возможность пребывания Старцевых в Харькове.

В таких условиях решено было отправить на связь с Центром еще одного подпольщика, человека опытного и трижды проверенного. На сей раз руководители подпольной группы настояли, чтобы новый связной шел не по чекистской эстафете, а более привычным ему способом: сам решал, где и как удобнее перебраться через линию фронта. Опять потянулись дни ожидания…

В этот светлый солнечный день Юра что-то мастерил во дворе, когда услышал скрип калитки. Он выглянул и на крыльце увидел незнакомого бородатого мужчину. Ему навстречу тотчас вышел Иван Платонович.

– Чем могу быть полезен?

– Говорят, вы, это… монетами увлекаетесь? – услышал Юра голос незнакомца. – Меня интересуют две монеты Петра Первого… как их… «солнечник» и двухрублевик.

Господи, до чего же знакомые слова! Их Юра уже как-то однажды слышал. Эти же самые. Про «солнечник» и двухрублевик.

Иван Платонович после слов незнакомца перешел на шепот. К ним вышла Наташа и тоже присоединилась к разговору.

Юру, собственно говоря, не очень-то и интересовала беседа взрослых. Но он теперь твердо знал одно, что слова про «солнечник» и двухрублевик – пароль и что незнакомец – подпольщик, один из тех, кто помогал Павлу Андреевичу и сейчас помогает Ивану Платоновичу и Наташе.

Коротко переговорив, Наташа ушла с незнакомцем.

Юра еще долго возился во дворе, потом вернулся в дом.

Иван Платонович потерянно сидел возле стола, разложив перед собой планшеты, на которых тускло поблескивали серебряные монеты. Тихонько напевая что-то себе под нос, он перебирал их, перекладывал с места на место. Это был первый признак того, что Иван Платонович волновался. Юра заметил: когда Наташа уходила из дому, Иван Платонович всегда нервничал, томился, хотя и пытался изо всех сил скрыть это.

– А здесь есть «солнечник» и двухрублевик Петра Первого? – спросил Юра. – Какие они?

Иван Платонович на мгновение растерялся: он понял, что Юра обо всем догадывается и его интересуют не столько сами монеты, сколько ответ.

– Их у меня нет, Юра, – тихо сказал старик. – А вопрос, который ты слышал, это… как бы тебе объяснить…

– Пароль? – помог ему Юра.

– Да. Примерно.

– Я догадался.

– Неудачный, конечно, но… Видишь ли, это прелюбопытнейшее занятие. Я имею в виду нумизматику. Я отдал ей половину своей жизни…

– Не понимаю, – сказал Юра. – Я думал, что это занятие для мальчишек.

– Помилуй, Юра! Как ты не прав! – Старик обрадовался, что от щекотливого разговора о пароле он может перейти к нумизматике, которую хорошо знал и в которую был влюблен. Прилаживая на переносице пенсне, он оживленно продолжил: – Нумизматика – это не только предмет увлечения. Она – неотъемлемая и весьма важная часть истории. А история – величайшая из наук. С этим, надеюсь, ты не будешь спорить?

– Я и не спорю, – хмуро ответил Юра. – Да, история – наука. Только наука, как бы это сказать… ну, наука мертвая.

– Голубчик, как можно?! – взмолился Иван Платонович. – История, да будет тебе известно, самая живая из наук!

– Я так не считаю. – Юра с досадой передернул плечами. – Живое – то, что служит людям теперь и будет служить в будущем. Иначе говоря, живое то, что движет жизнью. А это – естественные науки.

– Юра! Юра! Все твои естественные науки – не более чем тело без души. Вспомни одно из крылатых, наиболее мудрых выражений: без прошлого нет настоящего, а значит, и будущего. Познать прошлое человечества – значит заглянуть в его будущее! Нет-нет, не спеши, пожалуйста, спорить, дай мне договорить. Сейчас все увлечены ростом могущества техники. Аэропланы, цеппелины, автомобили, подводные лодки, танки, пулеметы – все это появилось за последние пятнадцать лет. Все ждут чудес от естественных наук. Но если люди забудут о культуре, – а история важнейшая ее часть, – выродятся честь, совесть, благородство, достоинство. Общество, при всех достижениях науки и техники, попятится в своем развитии назад. Или закостенеет… История, как раз и не позволяет обществу омертветь! – Иван Платонович не на шутку разволновался, пенсне поминутно сваливалось с его носа и повисало на тонком шелковом шнурке, продетом в петлицу.

– Надо бы дужку сжать, – со вздохом сказал Юра. – И лапки подрегулировать. Папа всегда так делал.

– Какая дужка? – недоуменно на него глядя, переспросил Иван Платонович. – Что за лапки? Чей, наконец, папа? – И, только теперь осознав слова Юры, спохватился: – Прости, я, кажется… Прости.

Он так сконфузился, что Юре даже жалко его стало. В целом Иван Платонович был неплохим стариком. Слегка, быть может, на своем увлечении древними монетами помешанным, а все-таки – неплохим.

Юре, конечно, и в голову не приходило, что считать стариком крепкого еще, бодрого, деятельного пятидесятидвухлетнего человека вряд ли правильно. С точки зрения подростка, Иван Платонович, впрочем как и Ковалевский и Щукин, были безнадежными стариками.

Стараясь сделать чудаковатому Ивану Платоновичу приятное, Юра тоном благовоспитанного мальчика произнес:

– Да, должно быть, я в чем-то заблуждаюсь. Наверное, это от незнания. Никак, например, понять не могу: что могут рассказать историку старые монеты?

Бледное лицо Ивана Платоновича – лицо человека, давно не видевшего солнечного света, – порозовело от удовольствия. Отвечая Юре на его вопрос, он так увлекся, что обо всем другом и думать, кажется, забыл. И уже за одно это мог похвалить себя Юра: пусть, пусть хоть ненадолго славный старик забудется, пусть отдохнет, оседлав и пришпорив любимого конька.

– Монеты! – восклицал тем временем Иван Платонович. – Ты удивишься, если я скажу, что они красноречивее иных ораторов. И заметь, я ничуть не преувеличиваю! Человеку сведущему старые монеты щедро откроют многие и многие тайны своего времени, тайны, канувшие, казалось бы, в Лету: какое государство чеканило их, кто этим государством правил, как оно процветало… Господи! Ты не представляешь, сколько воистину бесценных открытий подарили миру ученые-нумизматы! И остается только догадываться, какие сокровища еще скрыты от глаз людских в земле, на морском дне или в древних руинах… К счастью, время от времени в награду за любознательность, неуспокоенность, долготерпение они являются людям.

– Да-да, я знаю, – торопливо сказал Юра, – если повезет, можно найти настоящую золотую монету. А уж если совсем повезет – целый клад! В детстве я так мечтал об этом!

Лицо Ивана Платоновича, еще секунду назад такое вдохновенное поскучнело, Юра понял, что сказал глупость.

– Видишь ли, Юра, – вздохнул Иван Платонович, – для настоящего нумизмата истинная ценность старой монеты зависит отнюдь не от металла, из которого она сделана. Тут иное, голубчик, совсем иное. Ученому важно, когда и кем отчеканена монета, сколько экземпляров уцелело до нашего времени…

Юре показалось, что Иван Платонович смотрит на него с откровенным сожалением, как на полного несмышленыша, и это не понравилось ему.

– Как же так! – ершисто сказал он. – Я ведь знаю: коллекционеры не только обменивают монеты, но еще и продают, покупают… Иногда за огромные деньги! Разве нет?

– Бывает, – неохотно соглашаясь, кивнул Иван Платонович. – Вернее, это возможно было в мирные дни. Впрочем… В большой семье нумизматов, как и в любой другой, не без урода. Находятся и такие, кто, пользуясь трудными, голодными временами, скупает редчайшие коллекции, по сути, за бесценок – за несколько фунтов муки, пшена, кусок сала… Внешне – обычная сделка, а в действительности – откровенное мародерство. Но знай, Юра, настоящие нумизматы – а я говорю о них! – это клан, союз, орден. Конечно, любое коллекционирование немыслимо без соревнования. Ты хочешь иметь в своем собрании то, чего нет у других, ревностно следишь за успехами коллег-соперников, порой действительно готов отдать последнее за уникальный экземпляр. Это, повторяю, в обычных условиях, когда никто не умирает от голода. Но чем труднее жизнь, тем крепче наш союз!

Крайне разволновавшись, Иван Платонович замолчал. Юра, боясь сказать опять что-нибудь не то, тоже примолк. Он подошел к развернутому планшету, осторожно тронул холодную монету с четким профилем Петра Великого.

Юра недоумевал. Наблюдая довольно длительное время за Иваном Платоновичем, он имел возможность убедиться, что перед ним твердый, обладающий сильным характером человек. Конечно, он был немолод, ничем не напоминал Павла Андреевича Кольцова, Фролова или Красильникова, и все-таки в нем чувствовалось много общего с этими людьми. Наверное, убежденностью, с которой все они готовы были к борьбе и самопожертвованию. А тут… Увидел, что Юра не понимает его увлечения, разволновался и сразу стал беззащитен, какими бывают только старики и малые дети.

Два разных образа одного и того же человека как-то не связывались в сознании Юры. Может, потому, что настоящий борец за идею представлялся ему человеком целеустремленным, твердым, лишенным недостатков и слабостей? Таким, например, как Павел Андреевич. Хотя…

Что знал он о Кольцове, о старшем своем друге? Сначала принимал его за настоящего, преданного белому движению офицера. Потом выяснилось, что Павел Андреевич вовсе не тот, за кого себя выдает. Однако и иного Павла Андреевича Юра так до конца и не узнал. Быть может, потому, что они слишком поздно объяснились. А если другое? Что, если Павел Андреевич не до конца доверял ему? Может, просто оберегал? В отличие от Викентия Павловича, который сразу же вовлек его в опасные для жизни дела.

Думая о Кольцове, Старцевых, других чекистах, Юра вдруг ощутил в душе благодарное, волнующее тепло: как же это все-таки славно, что рядом есть люди, готовые заботиться о тебе, ничего не требуя взамен! О них не скажешь: чужие. По крови, может, и чужие, а во всем остальном – родные, свои.

…Очнувшись от задумчивости, Юра обнаружил, что так и стоит у развернутого планшета, согревая пальцем холодный царский профиль. Обернулся к притихшему Ивану Платоновичу:

– Это, наверное, призвание – быть коллекционером. Я когда-то пытался собирать марки. Через месяц надоело. Потом – видовые открытки. Опять надоело. Монеты, правда, не пробовал…

– Призвание? – переспросил Иван Платонович, – Знаешь, в детстве у меня тоже не получилось. Именно с марками! Я, откровенно говоря, ужасным непоседой рос. А нумизматикой увлекся уже потом, будучи студентом. Как теперь выясняется, навсегда.

– А вам не страшно? – спросил Юра. – Не боитесь, что вашу коллекцию могут, например, украсть?

Задумчивая, немного печальная улыбка тронула сухие губы старого археолога.

– Видишь ли, Юра, мою коллекцию украсть трудно. Еще год назад я передал ее в музей. Добровольно и безвозмездно, полагая, что будущим исследователям, людям твоего поколения, она еще сослужит свою добрую службу. А это… – Иван Платонович показал на планшеты, – это либо очень распространенные и не имеющие серьезной цены монеты, либо такие же малоценные новоделы.

– Новоделы? – удивился незнакомому слову Юра.

– Так называют монеты, отчеканенные старыми, уцелевшими штемпелями. А то и вовсе штемпелями, изготовленными заново. Есть, конечно, и новоделы, имеющие высокую ценность. Я имею в виду не только нумизматическую. Денежную. Скажем, тот же двухрублевик Петра Первого. Сам оригинал известен в единственном экземпляре. Не так уж много и новоделов. Штук пятьдесят. Но мои новоделы довольно распространенные.

– А «солнечник»?

– Это – относительно редкие петровские монеты. Они имеются у хороших коллекционеров. Свои же я тоже отдал в музей.

Иван Платонович сложил планшеты и, оседлав переносицу дужкой пенсне, хотел посмотреть на часы. Однако, прежде чем успел отщелкнуть на них крышку с вензелем, пенсне свалилось с носа.

– Четверть пятого, – сказал Юра, взглянув на стрелки циферблата.

– Странно… – пробормотал Иван Платонович. – Пора бы Наташе уже быть дома!

И снова пожалел его Юра: не так это легко, наверное, провожать каждый раз единственную дочь в смертельно опасный для нее город и потом часами, замирая и вздрагивая от страшных мыслей, ждать, когда она вернется.

Через некоторое время Иван Платонович поднес стекляшки к глазам и, опять взглянув на часы, лишь покачал головой.

– Ну что вы мучаетесь! – грубовато сказал Юра, скрывая сочувствие к нему и собственный страх за Наташу. – Снимите пенсне со шнурка, я исправлю. Знаю как!

Несложный ремонт закончился благополучно. Иван Платонович, насадив пенсне на нос, даже головой потряс, желая убедиться, что оно не падает.

Какое-то странное веселье вдруг напало на них. Иван Платонович резко дергал головой и, торжествующе смеясь, восклицал:

– Держится! Ей-богу, держится!

– Держится! – подтверждал Юра, давясь беспричинным смехом.

А потом пришла Наташа. Она молча прошла в комнату, села на стул и, обхватив лицо ладонями, заплакала.

Иван Платонович суетливо хлопотал вокруг нее: предлагал воды, о чем-то спрашивал. Юра, испытывая ужасное ощущение беспомощности, переминался рядом с ноги на ногу и осторожно, как маленькую, гладил Наташу по плечу.

То, что, немного успокоившись, рассказала Наташа, было ужасно.

Связной подпольщик, возвращения которого они с таким нетерпением каждый день ждали, вернулся в Харьков. Ни с чем, но живой. Судьба пропавшего без вести Портнова обязывала его к особой осторожности. А кроме того, связному еще и повезло. Его не схватили на выходе из города и потом, в долгих и бесплодных скитаниях в прифронтовой полосе, где он, не желая смиряться с неудачей, упрямо рвался на свою сторону. Несколько раз его обстреливали, пытались задержать, преследовали, а все-таки не поймали, не убили и даже не ранили, лишь вынудили в конце концов вернуться в Харьков. Ни с чем…

Связного при самом строгом спросе не в чем было винить. Но для Старцевых неудача его миссии была равносильна краху. Наташа рассказывала, а слезы текли и текли по ее щекам. Многое из того, о чем услышал сейчас Юра, было ему прежде неведомо. Наверное, он и сегодня не узнал бы этого, если б не состояние Наташи: в порыве отчаяния, разуверившись во всем, она больше не таилась от Юры.

До конца позволив Наташе выговориться (да и выплакаться заодно), Иван Платонович сказал:

– Худо.

Юре хотелось вмешаться, сказать что-то весомое, способное встряхнуть впавших в уныние взрослых. Ведь его явно признали своим, с гордостью отметил он во время рассказа Наташи. Но нужные слова не шли в голову, и он сосредоточенно молчал.

Наташа наконец утерла концом косынки лицо, сказала:

– Наши настаивают, чтобы мы сегодня же покинули город. Я отказалась. Пока Кольцов здесь, мы тоже будем здесь. Но они настаивают.

– Потрясающее легкомыслие! – рассердился Иван Платонович. – Они что же, не знают, что город практически блокирован контрразведкой?..

– Они говорят, что оставаться здесь значительно опаснее. Подготовили надежные документы. То есть надежные только на нынешнюю ночь…

По сонным харьковским улицам двигался санитарный фургон. Благополучно миновал городские окраины. Глухими тропинками и проселками добрался до Карачаевки, что в восьми верстах от города. Правил лошадьми одетый в подержанную солдатскую форму Иван Платонович, рядом с ним в одежде медсестры восседала Наташа.

В Карачаевке, уверовав в то, что все белогвардейские контрольные посты остались позади, они выехали на большак. И сразу напоролись на казачий разъезд.

Один из всадников остановил лошадь прямо посреди дороги. Из-под черного суконного башлыка поблескивала фуражка с кокардой. Когда фургон остановился, офицер скользнул лучом фонарика по брезенту, задержал в световом пятне нарисованный масляной краской крест и лишь затем осветил лица, сперва ездового, потом Наташино.

– Документы! – потребовал офицер сиплым, простуженным голосом и, пока Наташа извлекала одну за другой несколько бумаг, предостерегающе, но игриво добавил: – В такую пору, мадемуазель… оч-чень небезопасно!

– Разве может быть что-то опаснее сыпняка? – вскользь и даже беспечно сказала Наташа и подала бумаги.

Офицер, уже было протянувший за ними руку, вдруг отдернул ее. Дав шенкеля, съехал с дороги и приложил пальцы к башлыку:

– Проезжайте!

Документами Наташу снабдили, но абсолютной надежности в них все же не было. Их изготовили вскоре после ареста Кольцова, и могло случиться, что кто-то из разгромленного подполья не выдержал пыток, сломался, выдал. Или просто настороженная контрразведка сменила в последние дни образцы пропусков, подписи.

И потом, неизвестно еще как отреагировал бы офицер, если бы заглянул в фургон и увидел лежащего на сене чумазого, одетого в деревенские лохмотья пацана. Ведь Юру тоже искали. И мальчишка его возраста мог заинтересовать казачьего офицера. Поэтому Наташа облегченно вздохнула, когда конники остались позади и словно растаяли в ночи.

Их останавливали еще дважды. И каждый раз «сыпняк» производил на караульных одинаково магическое впечатление: испуганно отдергивалась рука, протянутая за документами, и их отпускали.

Поселились они в Артемовке, под Мерефой, – тихой слободке, возникшей здесь благодаря винокуренному заводику. Владелец завода Альфред Борткевич уже давно жил не то в Женеве, не то в Лозанне и регулярно слал оттуда слезные письма управляющему Фоме Ивановичу Малахову с просьбой выслать хоть немного денег. Но денег не было, потому что не было сырья и завод стоял.

Фома Иванович сдал Старцевым флигель господского дома. Дом стоял на берегу узкой речушки Мерефы. Это была даже не речушка, а ручей, с трудом пробивавшийся сквозь голые рощицы.

И хотя Харьков с его напряженной, наполненной ежечасными опасностями жизнью был совсем рядом, все же здесь к ним пришло душевное равновесие и покой.

Из Артемовки был виден диковинный Спасов храм близ железной дороги, с его огромным тяжелым византийским куполом и затейливыми пристроечками в северорусском стиле. Храм был построен здесь лет сорок назад, когда потерпел крушение царский поезд. Тогда Александр III, могучей стати человек, настоящий богатырь, спас свою семью, приподняв крышу рухнувшего под откос вагона. Правда, вскоре после этого император разболелся и умер.

Иван Платонович, хотя и отрицательно относился к русским царям, об этом поступке силача отзывался в высшей степени одобрительно, даже почтительно, и не раз приводил этот случай как пример самоотверженности.

Бывали они с Юрой на находящемся неподалеку городище, где когда-то в молодости Иван Платонович вел раскопки и находил римские монеты времен Октавиана Августа, медные наконечники стрел и осколки глиняной посуды, которым было по две тысячи лет.

Юра слушал Старцева, раскрыв рот. Мальчика волновали рассказы о вольнолюбивых казаках-черкесах, селившихся здесь и защищавших слободы от нашествий с юга и с запада, о петровских солдатских слободах, о разбойниках, в память о которых были названы рощи, родники и горки, о скитских курганах и древних похоронах-тризнах, благодаря которым из древности дошло столько свидетельств жизни и культуры предков.

Благодаря рассказам археолога этот диковинный край стал для Юры своего рода таинственным островом, полным загадок и новых приключений.

– Гулливые места! – говорил Иван Платонович, строго поднимая палец. – Весьма гулливые!

Почти каждый вечер Фома Иванович – давний и безнадежный бобыль – стал приглашать их на вечерние чаепития. Помимо Старцевых на чай приходил еще есаул, командир расквартированной в Артемовке казачьей части.

Обычно такие чаепития проходили тихо и дружелюбно: делились новостями, вздыхали о прошлом, надеялись на будущее. Более информированный в происходящем есаул излагал происшедшие события и комментировал их. Любознательный Фома Иванович задавал вопросы. Иван Платонович и Наташа больше отмалчивались. Они были всего лишь благодарными слушателями. Иначе чаепития затягивались бы до вторых петухов.

Однажды в таком вот мирном разговоре Иван Платонович и Наташа узнали от есаула кое-что о Кольцове. Из уст в уста повсюду в белом стане передавались новости об арестованном адъютанте командующего. Охотились за мельчайшими подробностями. Предрекали исход. Будучи земляком кого-то из щукинской контрразведки, есаул поведал за чаем, что полковник Щукин настаивал на том, чтобы Кольцова судили в Харькове, но Антон Иванович Деникин рассудил иначе. По его поручению при военном прокуроре создана специальная следственная комиссия, и капитана Кольцова скоро отправят в Севастополь и до завершения суда водворят в тамошнюю крепость.

И позже, когда они вот так же сидели за полночь за мирным чаепитием, под окнами торопливо процокали копыта, и затем кто-то настойчиво забарабанил в дверь. Фома Иванович вышел прихожую и тотчас вернулся:

– Вас, господин есаул!

Есаул отсутствовал около получаса. Вернувшись, торжественно объявил:

– Господа, вынужден попрощаться. Покидаю вас.

– Вот! – огорчился Фома Иванович. – Оставляете нас в полном неведении и тьме.

– Нет-нет, господа, – замотал головой есаул. – На неделю, не больше. С деликатной миссией…

Тайна переполняла душу есаула. Он был в смятении: желание поведать ее пересиливало обязательство не разглашать. Верх взяло желание. Понизив голос, предупредил для порядка:

– Строго конфиденциально… Отбываю в Севастополь. Сопровождаю в Севастопольскую крепость одну очень важную персону… Надеюсь, догадываетесь?..

Действительно, есаул был одним из десяти офицеров – незнакомых друг с другом, – отобранных из разных воинских подразделений для препровождения Павла Кольцова в Севастопольскую крепость. Такую необычную меру предосторожности предпринял полковник Щукин. Армия отступала, на дорогах было много беспорядков.

Весть, сообщенная есаулом, словно обожгла Наташу. Боже, сколько вопросов вертелось в ее голове! Но – нет, не могла она обнаружить своего интереса к судьбе Кольцова. Спасибо провидению хотя бы за то, что это известие она получила вовремя. В ту ночь Наташа решила пробираться в Новороссийск, чтобы разыскать там Красильникова и Кособродова. Кольцов был жив, и надо было действовать!

Глава седьмая

Еще в те дни, когда Деникин успешно наступал и передовые части его Добровольческой армии находились всего в нескольких переходах от Москвы, радио Ревеля и Ямбурга передало весть о том, что на территории Эстонии генералом Юденичем сформировано правительство Русской северо-западной области, способное сплотить разрозненные белые силы, находящиеся на севере, и в самом скором времени двинуть их на Петроград.

На Юге России новость эта обрадовала многих. Значит, красным, чьи силы и без того были уже на исходе, придется вести боевые действия на три фронта, если считать и Колчака!

Свои причины радоваться возрождению Юденича были и у командующего Кавказской армией барона Врангеля. Он хорошо знал Николая Николаевича Юденича, боевого генерала, Георгиевского кавалера. Хотя в последние месяцы и прилипла к тому кличка «утюг» из-за проявленной негибкости, нерешительности, растерянности, приведших армию к почти полному развалу. Многие считали его старым, обязанным уступить свое место. Кому? Предпочтение отдавали генералу Родзянко, к «заслугам» которого помимо молодости можно было отнести разве что еще родство с бывшим председателем Государственной думы.

Но, как видно, все прошло, перемололось. Миновали, ушли в прошлое изнурительные склоки и скандалы между Юденичем и Булак-Балаховичем, Лианозовым, Кузьминым-Караваевым, Карташовым, восторжествовали благоразумие и справедливость. Николай Николаевич вновь принял бразды правления в свои твердые руки и готовился выступить. Что ж, Бог в помощь! Петроград должен преклонить перед Юденичем колени.

К Петрограду в последние годы Петр Николаевич Врангель тянулся и мыслями, и сердцем. Была у него для этого веская личная причина.

В смутные дни октябрьского переворота, когда все думали, что большевики – это временно, это ненадолго, мать барона Мария Дмитриевна не покинула Петроград, а потом, немного погодя, уже не смогла. С тех пор Петр Николаевич почти ничего о ней не слышал. Доходили лишь какие-то отрывочные вести. То узнал, что мать вынуждена скрываться у своей двоюродной сестры, бывшей замужем за художником итальянского происхождения Карло Веронелли, то более нелепая весть: мать работает смотрительницей в каком-то из залов Русского музея. Еще одну записку он получил совсем недавно, в сентябре, от генерала Казакова – бывшего флигель-адъютанта. Евгений Александрович писал, что мать его тяжело болела, но все плохое уже позади. Хотя… город голодает, а она так нуждается в хорошем питании. Хороший уход за баронессой генерал Казаков обещал, а вот хорошего питания – нет.

С тех пор Петр Николаевич часто размышлял о том, каким способом он может помочь матери. Сообщение о предстоящем наступлении Юденича на Петроград подсказало и выход из положения. Он решился послать к Юденичу доверенного человека, который вместе с передовыми частями Северо-Западной армии войдет в Петроград и сразу же переправит баронессу Марию Дмитриевну в Гельсингфорс и оттуда в Лондон – подальше от войны, от голода и страданий. Таким человеком был ротмистр Савин, преданный ему офицер, петербуржец, в прошлом друг дома, хорошо знавший баронессу.

С нужными адресами и явками, с письмом к генералу Юденичу и короткой запиской барона к матери ротмистр отправился из Екатеринодара в Ревель – путь и в мирное-то время не близкий, а сейчас, огибающий пол-России, протянувшийся через десяток государств, он и вовсе исчислялся несколькими тысячами неспокойных верст.

В Ревеле находился штаб Северо-Западной армии, отсюда Юденич планировал выступить на Петроград.

Савин торопился. Боялся, что не успеет к началу наступления. Но – успел. Почти успел. В середине октября Северо-Западная армия двинулась в поход. 17 октября захватила Красное Село и вплотную приблизилась к Лигову. 20 октября на рассвете белые войска вошли в Гатчину и Царское Село. В те же дни завшивевший за дальнюю дорогу ротмистр Савин высадился из парохода в Ревеле и без задержки двинулся догонять фронт. В Гатчине он разыскал штаб армии и, дождавшись вернувшегося с передовой мрачного Юденича, вручил ему пакет от барона Врангеля.

Бегло прочитав письмо, Николай Николаевич уже по-другому, не сурово, а участливо и заботливо взглянул на ротмистра:

– Буду рад услужить Петру Николаевичу, но когда… – Он развел руками. – Сроки знает только Всевышний. Красные жестоко сопротивляются. Я не намерен входить в Петроград, уложив у его стен всю армию. Подожду. – Юденич пожевал губами и, ставя в разговоре точку, добавил: – Располагайтесь. Мой адъютант вас устроит. Будем вместе ждать, когда Господь обратит на нас свой лик.

Но – нет, вовсе не на Всевышнего надеялся генерал Юденич. Рассчитывал он на иное: на успех тайно подготовленной контрразведкой операции «Белый меч», на восстание тысяч недовольных большевиками петербуржцев, руководимых хорошо законспирированными опытными офицерами-заговорщикам, которые должны были захватить Смольный с его комиссарами, телеграф, почту, склады с оружием, «чрезвычайку» (Петроградскую ЧК, которая размещалась на Гороховой улице).

Вот тогда-то со стороны Гатчины, Царского Села, Лигова и двинет свои войска Николай Николаевич Юденич! Удар будет нанесен изнутри и снаружи, это избавит от затяжных уличных боев, от сражения за каждую баррикаду: для этого Юденичу явно не хватало сил.

Не зря, не зря называли Николая Николаевича «утюгом». Бритый наголо, с округлой, блестящей головой, со знаменитыми, каждый в локоть длиной, лучшими в русской армии усами, Николай Николаевич хоть и не проявил особых военных талантов, неплохо управлялся с дивизией, корпусом, армией и даже фронтом во время Русско-японской и Великой войн. Был честен, настойчив, прям. Но совершенно ничего не понимал в той смуте, которая именовалась войной Гражданской, и слыхом не слыхал о теории классовой борьбы, которой руководствовались засевшие в Петрограде марксисты.

Юденич не мог поверить в то, что заговорщиков на весь огромный город оставалось не более тысячи человек, в то время как в одном лишь здании на Гороховой находилось до шестисот хорошо вооруженных и опытных чекистов.

Он не понимал и того, что «возмущенной массы населения» нет, и уже не может быть в обезлюдевшем и смертельно голодном городе. Чистку начал еще Моисей Урицкий летом 1918‑го, но этот первый председатель Петрочека был безусловно либералом и успел уничтожить лишь пятьсот-шестьсот «социально опасных личностей» заложников из «бывших»…

Как только Юденич начал готовить наступление на северную столицу, председатель Петросовета Зиновьев вместе с председателем Петрочека Комаровым, оба люди молодые и энергичные, срочно взялись за новую чистку города, который, несомненно, сконцентрировал в себе интеллигенцию, офицерство, чиновничество, знать, купечество и представлял собой скрытую угрозу для новой власти.

Времени было очень мало, поэтому брали по принципу потенциальной опасности. «Социально-враждебные элементы» подлежали не просто аресту и изоляции, а немедленному расстрелу. К моменту, когда Юденич подходил к Петрограду, город действительно превратился в пролетарскую столицу (какой не стала даже Москва), и чудом уцелевшие, оставленные то ли по недосмотру, то ли по невозможности столь массовых репрессий, образовывали самую робкую и самую голодную часть населения недавней столицы, размещенную в уплотненных коммуналках. По сравнению с 1917 годом население Петрограда уменьшилось вдвое.

Ничего этого прямолинейный генерал Юденич не мог понять и принять. По его мнению, «этого не могло быть, потому что не могло быть никогда». Но еще до того, как построить хитроумный план освобождения Петрограда, Николай Николаевич совершил более серьезную ошибку. Ох, не орел был генерал, не орел, хоть и отличался храбростью!

Будучи жестким и настойчивым сторонником единой и неделимой России, в верности которой он клялся, Юденич отказался дать гарантии самостоятельности Эстляндии и Финляндии в будущем, после победы. Финляндия, впрочем, и так уже чувствовала себя независимой. А вот Эстляндия, или, по-новому, Эстония, обиделась, причем очень серьезно. И отказалась участвовать в походе на Петроград. А могла дать Юденичу под командование тридцать тысяч опытных и дисциплинированных, прекрасно вооруженных англичанами бойцов. Бесплодные переговоры задержали выступление генерала.

Меж тем большевики, видя такую недальновидность Юденича, который хотел и соблюсти невинность, и приобрести капитал, вступили в тайные переговоры с Эстонией. Они гарантировали ей желанную независимость, разрешали прирезать некоторые русские земли на Псковщине, пообещали (и выплатили) пятнадцать миллионов рублей золотом, отдали все российское, движимое и недвижимое, имущество. А еще простили все долги и дали право на концессию русского леса.

Маленькая и нищая Эстония в одночасье становилась богатой за счет голодной и разоренной России. Новый премьер Тениссон назвал это превращение «капиталистическим чудом». Чудом, которое создали коммунисты…

Приблизившись к Петрограду, Юденич все еще не понимал, что у него в тылу образовалось враждебное государство. Подкручивая усы, он твердил о единой и неделимой. А большевики, которые в отличие от генерала изучали диалектику, рассудили так: «Пусть Эстония пока будет самостоятельная, а там посмотрим…»

Зная, что наступление Деникина на Москву захлебывается, Зиновьев и срочно прибывший в Петроград Троцкий собрали против Юденича немалые силы: шестьдесят тысяч штыков и сабель в дополнение к пятидесятитысячному пролетарскому гарнизону северной столицы.

И вышло, что рассудительный, опытный вояка Юденич, как азартный игрок в покер, блефовал, не имея на руках мало-мальски приличного расклада. И за этим игроком, воодушевленные его речами и приказами, шли восемнадцать тысяч плохо одетых для наступившей стужи юнцов, у которых за тонким сукном английских шинелек не было даже мундиров, а лишь рваные рубахи, кишащие вшами.

20 октября, вечером, пока блеклая дымка не затуманила дали, генерал Юденич долго и пристально рассматривал в бинокль опустевшие, словно вымершие улицы Петрограда. Это показалось ему добрым знаком.

Но на рассвете 21‑го по всему фронту загремели красные орудия. Огонь был такой густой и мощный, что армия Юденича даже не стала огрызаться. Она тронулась с непригретого еще места, покатилась вспять, увлекая за собой и неудачливого ротмистра Савина…

Ротмистр Савин отступал вместе с армией. Вместе с ней голодал. От беспробудного, вызванного безнадежностью пьянства и вынужденных грабежей хозяйственная часть развалилась, и в армии не стало даже хлеба. Забирали у населения все, что было можно съесть. Только еда имела цену. На коротких остановках жгли костры, варили из добытой неправедным путем муки суп-затируху и пекли оладьи.

Вместе с отступающей армией шли беженцы, многие с детьми. Офицеры, опасаясь расправы, уводили с собой семьи. Тащились бывшие присяжные поверенные, профессора, аристократы и купцы, тоже голодные, озябшие и вшивые.

Чем дальше отходила армия от Петрограда, тем ужаснее, катастрофичнее, безысходнее становилось ее положение.

Ударили морозы. Запуржило.

Покинули Ямбург. Докатились до Нарвы. Но в Нарву не вошли: уперлись в многорядные проволочные заграждения. Попытались их растащить, но не удалось: засевшие по ту сторону проволоки эстонцы открыли беглый огонь. В ответ и свою долю свинца получили, разумеется, но дело от этого не сладилось.

Генерал Ярославцев метался на коне перед колючей проволокой, яростно ругался с эстонцами, требовал:

– Вы что же, черти! Союзнички, мать вашу… Пропустить войско!

– Затем «шерти»? – насмешливо неслось из-за колючей проволоки. – Тут – Эстония, там – Россия. Русское войско пускай остается в России! Мы с Россией больше не воюем! Mы с Россией шелаем установить мир!..

– Это с какой же еще Россией? С большевиками?! – скрипел зубами Ярославцев. – А ну, зови сюда свое начальство! Генерала Дайдонера давай сюда, мать его…

И вновь возобновлялась перестрелка.

Армия оказалась меж двух огней. От Ямбурга ее теснили красные, отойти в Нарву не позволяли эстонцы, решившие принять предложение большевиков о заключении мира.

И пока генерал Юденич в Ревеле униженно выторговывал у нового премьер-министра Эстонии Тениссона, начальника штаба Соотса и министра внутренних дел Геллата мизерные уступки, армия, пропустив беженцев к себе в тыл, отбивала атаки наседающих красных. Видно было по всему, что дело идет к концу: ну, еще день, ну, два… А потом?

Вечерами военные и гражданские смешивались, сбивались возле костров, бурно обсуждали свое печальное будущее. Ротмистр Савин в споры не вступал. Он сидел у огня, молчаливый и непроницаемый, как индейский бог, помешивал палкой оранжевые уголья, и казалось, это занятие целиком поглощает его. Он словно бы отделял себя от всех других, от этих унылых неудачников, столпившихся на самом краешке русской земли. Они напоминали ему зайцев, очутившихся в половодье на острове: вода все прибывает, остров уменьшается – еще чуть-чуть, и волны поглотят его. Зайцам – зайцево. А он – из другого племени, удалого, бесстрашного и веселого. В том мире, который он не так давно покинул и к которому тянулся сейчас всем своим существом, вот в эти самые мгновения гремела степь под копытами коней, свистели сабли и раздавались тоскливо-смертельные вскрики. Где теперь его лихие товарищи? Под Москвой? В Москве? Жаль, ах, как жаль, что он нынче не с ними! Но еще хуже, пожалуй, что за все дни отступления – никакой информации о боевых действиях вооруженных сил Юга России.

Одноногий человек в белом прожженном валенке неуклюже наклонился к костру, подхватив головешку, прикурил и, словно бы читая мысли ротмистра, простуженным голосом сказал:

– А «царь Антон» тоже… тово… по сопатке получил. Дошел почти до Москвы и обратно покатился! Не знаете, где его войска теперь пребывают?

Ротмистр поднялся, впился взглядом в обмороженное лицо одноногого, схватил за лацканы старенькой шубейки:

– Брешешь, сволочь!

– Пес брешет! А мне зачем? – Одноногий аккуратно высвободился из его рук, разочарованно продолжил: – Я надеялся у вас новостями посвежее поживиться, а вы, вижу, на сей счет еще темнее меня… Вижу по нашивкам, ротмистр, вы из Добрармии? Я и сам из нее.

– Откуда ваши сведения? – не слушая его разглагольствований, нетерпеливо спросил Савин.

– Из газеты.

Одноногий извлек из внутреннего кармана шубейки свернутую газету.

– Вот, извольте – «Свободная Россия»… Всего несколько строчек, но весьма, знаете ли, многозначительных…

Савин выхватил двухстраничный листок, издающийся политведомством Северо-Западной армии, развернул.

Это была совсем короткая информация: военный корреспондент «Свободной России», аккредитованный при ставке главнокомандующего вооруженными силами Юга, сообщал в ней, что под Белгородом идут ожесточенные бои.

– Извольте видеть: совсем, кажется, недавно были под Тулой, а теперь – под Белгородом, – глубоко затягиваясь, сказал одноногий. – А Белгород, как я понимаю, за Курском. Стало быть…

Ротмистру не хотелось слушать словоохотливого инвалида. Прихватив газету, он отошел в сторону. Присев на снарядный ящик, неторопливо, скуки ради, исследовал обе страницы. Статья «Побольше сердца» привлекла внимание.

Кто-то из тех, кто находился все эти дни рядом с ним, ротмистром Савиным, с горечью и со слезами писал о переносимых страданиях, взывал к милосердию эстонцев:

«…не слышно ни шуток, ни смеха, ни даже оживленного говора. Морозный воздух прорезывается детским плачем, тяжелыми вздохами женщин и стариков, медлительной речью в кучках. Холодно… Люди мерзнут за проволочными заграждениями, а невдалеке поблескивает веселыми огоньками город, дымятся трубы. Там тепло, там не плачут от холода дети, там не сбиваются в кучку зазябшие люди. И с завистью и болью в сердце смотрят несчастные изгнанники по ту сторону проволочных заграждений, куда им доступа нет.

И невольно в душе рождается вопрос: «Ведь там живут такие же люди – почему они не придут к нам на помощь? Неужели им чуждо простое чувство человеколюбия? Неужели «человек человеку – волк» и разница в языках создает столь глубокую грань между людьми? Обидно за человека».

Да, обидно и тяжело наблюдать за страданиями несчастных людей, лишенных крова, превратившихся в бездомных скитальцев. И то бесчувственное отношение, какое наблюдается со стороны людей, находящихся в теплоте и уюте, служит отнюдь не единению, а созданию дальнейшей розни и затаенной обиды.

Остановитесь, подумайте – ведь все мы люди, никто из нас не застрахован от несчастий в гражданской войне. Побольше сердца, побольше человечности – ведь там, за проволочными заграждениями, мрут дети, гибнут молодые жизни. Вам неприятен наплыв чужестранцев, они нарушают спокойный ход вашей тихой жизни, врываются в ваши теплые комнаты. Все это неприятно – верю, но бывают моменты, когда простая человечность требует от нас небольших лишений.

Помогите, граждане свободной Эстонии, русским страдальцам – будущая Россия оценит вашу помощь и не забудет ее…»

Закончив читать, ротмистр поднял голову, посмотрел сухими, ненавидящими глазами на проволочные заграждения: ну погодите, за все воздастся!

В эту ночь он окончательно понял, что все происходящее здесь – агония. Ждать нечего. Надо выполнять порученное бароном Врангелем дело – и домой. Он и так потерял много времени. Не ровен час, и туда он вернется слишком поздно.

Похоже на то. За Белгородом – Харьков, а там и до Крыма рукой подать…

Ротмистр Савин понимал: он вряд ли может рассчитывать теперь на петроградские, полученные еще в Екатеринодаре, явки. Они наверняка провалены. Но и с пустыми руками он возвращаться не может: этого барон не простит, на том их отношения и кончатся. Если не хуже.

…Перед рассветом, когда тучи затянули небо, он тронулся в путь. Темноты, как ни странно, не было. Когда начинался снегопад, ротмистру казалось, что идет он по ватной пустыне. Когда же снег редел или и вовсе прекращался, из белесой мглы проступали разукрашенные снеговыми шапками ели и в мир возвращались звуки. С елей шумно срывались и ухали в сугробы комья снега.

Он шел, весь обратившись в слух.

Снег был рыхлый, рассыпчатый, с начала зимы еще не успевший слежаться. И ротмистр шел, не вынимая ног из снега: словно брел по воде, нащупывая ногами дно. Не развлечения ради – чтобы не привлечь чье-нибудь недоброе внимание к себе скрипом снега или треском сучьев.

Открылась огромная поляна. Чтобы опять попасть под защиту леса, надо было преодолеть пустынное пространство, на котором он был бы весь открыт и доступен, как горошина на тарелке.

Прислонившись к стволу старой сосны, он терпеливо ждал. И когда снова сыпанул снег и чуть запуржило, Савин, пригнувшись, торопливо скользнул на поляну. На одном дыхании преодолев ее, нырнул в кустарник и только здесь остановился, попытался отдышаться. Где-то совсем рядом послышался тихий говор. Вглядевшись, он увидел нечто похожее на охотничью засидку, сооруженную из снега, в которой скрывались двое. Это были красноармейцы из боевого охранения. Закутавшись в полушубки, они, словно птенцы в гнезде, прижались друг к другу и вели какой-то неспешный разговор – слов ротмистр не разобрал.

Крадучись двинулся дальше. Сначала шел так, чтобы от тех двух его все время отгораживали сосны, потом зашагал не прячась.

Отмахав верст пять, а то и поболее – от быстрой ходьбы тело разгорячилось, по нему поползли тонкие струйки пота, – Савин спустился в выбалочек. Когда выбрался из него, до слуха дотянулось пофыркивание лошадей, скрип снега под ногами, звяканье ведер. И добрые утренние голоса:

– Видать, заспал товарищ Егорышев. Вчера об эту пору уже побудку давал.

– Так его ж вчера в госпиталь отправили.

– Здорово живешь! Я его вечером самолично видел.

– Вечером его и это… стрельнули. Видать, до Юденича добирался, падла.

– Поймали?

– Ага. Под крыльцом лежит. Я его мешком прикрыл, чтоб собаки не поглодали. Молоденький!..

Савин торопливо пошел дальше. Расступившиеся деревья открыли ему приземистый деревянный домик, коновязь с десятком лошадей, снующих меж ними красноармейцев. Это уже, без сомнения, была Совдепия.

Неотвратимо надвигалось утро – пока еще зыбкое, мглистое, какое-то раздумчивое. И оттого ли, что утро нового дня наступало на их земле, для них, или оттого, что они уверенно ходили по двору, поили лошадей, громко переговаривались, ротмистр Савин вдруг отчетливо ощутил свою чужеродность и этому миру, и этой земле, и этой жизни. Ему показалось, будто ко всему, что лежит вокруг него и происходит, он не имеет ровно никакого отношения, и ему стало страшно. Он заторопился, почти побежал – подальше, подальше, быстрей, быстрей!..

Забравшись в лесную чащобу, Савин смахнул со ствола поваленного дерева снег, присел. Извлек из кармана несколько сухарей, кусочек сала, пожевал. Заел снегом. Прикинул, что здесь, в приграничье, идти следует только ночью, и притом по бездорожью. А короткий день лучше переждать.

Скрючившись, он начал подремывать. Над ним тонко, на одной струне, свистел ветер. Холод пронизывал до костей: все больше, сильней подмораживало…

В однообразный посвист ветра вплелся приближающийся собачий лай. Потом шумно, с перестуком копыт проскакали кавалеристы, проскрипели полозья саней… Дорога была где-то совсем близко, хотя и не видна отсюда.

Он испуганно вздрогнул и открыл глаза; какая, к черту, в лесной глухоманной чащобе дорога?! Эдак и до смерти замерзнуть можно…

Ротмистр встал, разминаясь, потоптался на одном месте. Подышал на застывшие руки.

Несмотря на усталость, он твердо решил не спать. Немного отдохнет и, презрев опасность дневных переходов, отправится дальше. Зябко укутался в свое обшарпанное, прожженное у костров пальто на меховой подстежке. Снова присел и, чтобы не уснуть, попытался мысленно представить свои действия в Петрограде.

Ну прежде всего он постарается узнать что-либо о судьбе Евгения Александровича Казакова: быть может, у старого генерала хватило ума не ввязываться в печальной участи операцию «Белый меч»… Искать его в родовом особняке, конечно, глупо, но кто-то из оставшейся там дворни, вероятно, подскажет, где скрывается Евгений Александрович… Тот в свою очередь поможет встретиться с баронессой Врангель…

Сорвется этот вариант, есть другой: искать баронессу через ее двоюродную сестру, которая замужем за художником Карло Веронелли. Они живут рядом с церковью Знамения на углу Лиговской улицы и Невского проспекта. Не исключено, что именно там и нашла приют Мария Дмитриевна. Уж во всяком случае там знают, где она обитает нынче…

Впрочем, найти баронессу – еще не самое трудное по сравнению с тем, что потом предстоит. Марию Дмитриевну надо переправить в Гельсингфорс. С предельной безопасностью. Но – как? Пешком по этим унылым снежным равнинам баронесса не пойдет – и захочет, да не осилит. Придется искать сани… Поди попробуй! «Ах, все обойдется! Все в конечном счете хорошо образуется!» – любил повторять Петр Николаевич Врангель. И ведь обходилось, устраивалось, образовывалось. Может, и в этот раз?

От таких мыслей ротмистру стало весело и тепло.

Вот он уже в Петрограде, в гостиной с жарко пылающим камином. Его встречают, предлагают горячую ванну, чистое белье… Ему давно не было так хорошо и радостно. Вот только лица людей вокруг никак не удается рассмотреть – они в каком-то тумане, размыты. Но – чур! Туман редеет, самые близкие, дорогие ему люди, которых он почему-то считал умершими, собрались здесь – мама, отец, боевые друзья… Они улыбаются, протягивают к нему руки и молча, одними губами, зовут, зовут…

Ротмистра Савина нашли дней через пять приехавшие сюда за дровами красноармейцы. Улыбающееся лицо его было поклевано вороньем.

В карманах ротмистра нашли несколько сухарей, недоеденный кусочек сала и газету «Свободная Россия» от 25 ноября 1919 года.

Кто был этот замерзший? Как забросила его сюда судьба? На эти вопросы уже нельзя было получить ответа.

– Клименко! – обратился к одному из красноармейцев усатый командир в шинели с «разговорами». – Пока мы будем тут орудовать, свези-ка его на пост. Кто он – свой ли, чужой, – то нам, конечно, неведомо, но и здесь, на прокорм воронью, оставлять тоже не по-людски. Похороним потом.

Молоденький Клименко помесил лаптями вокруг скрюченного трупа снег, пошмыгал носом:

– А сапоги у него очень даже справные… Как раз по моей ноге.

– Не сымешь, закоченел.

– Я голенища по швам распущу. А потом опять стачаю. Ему-то все равно, а у меня пальцы пообморожены…

Поправляя брезентовую подкладку на распоротом голенище сапога, Клименко обнаружил крохотный бумажный лоскуток, на котором едва просматривалась потертая чернильная надпись: «Доверься этому человеку. Петер».

– Это ж что еще за Петер? – озадаченно поскреб в затылке усатый командир. – И что ж это за цидулька такая хитрая? Сдается мне, ребята, что из-за нее поклеванный и помер… – Еще раз проверил крепкой пятерней собственный затылок и решительно изрек: – Вот что, Клименко! Коль уж ты от покойника попользовался, тебе и приказ даю. Утром смотаешься в Питер…

– Да я в такой обувке хоть до самого Киева добегу!

– В Питере найдешь улицу Гороховую и на ней Чеку. Сдашь там эту цидульку с газетой, что при нем нашли, объясни и возвертайся!

– А сапоги? – испугался Клименко. – Отберут ведь!

– Не должны, – подумав, сказал командир. – А отберут, значит, так для победы над гидрой контрреволюции нужно. Не боись: босиком-то тебя из Чеки все одно не вытурят!

Ротмистра Савина похоронили неподалеку от того самого домика, где он впервые увидел красноармейцев. Хозяин домика финн, выстрогал православный крест и установил его в ногах у покойника.

Глава восьмая

С потерей Курска положение вооруженных сил Юга России окончательно осложнилось. Уже не помышляя о Москве, стремясь лишь избегнуть катастрофы, задержать дальнейшее отступление, генерал Деникин выехал на фронт.

То, что он видел в прифронтовых городах, на железнодорожных станциях, ужасало. Тыловики – фуражиры, снабженцы, квартирьеры и прочие мародеры, – словно соревнуясь друг с другом, ударились в откровенный и бесстыжий грабеж. Повсюду было одно: шел великий торг. Ковры, мануфактура, посуда, бронза, картины отдавались за бесценок, если, конечно, оплачивались долларами, франками или фунтами стерлингов. Не вызывали возражения империалы и драгоценности. Принимались в уплату даже золотые зубы и коронки. Царские ассигнации спросом почти не пользовались. А уж на бумажные деньги вооруженных сил Юга России – «колокольчики» – никто и смотреть не хотел.

Пьянство, лихоимство, воровство еще более толкали белое движение к краю пропасти. Преступный разгул, набирая силу в неразберихе тыла, полз в войска, заражал их своим тлетворным дыханием. Горько было думать об этом человеку, который не однажды пытался покончить с ним самыми решительными мерами.

Еще в первый день нынешнего, девятнадцатого года, словно в предвидении грядущих испытаний, генерал Деникин издал памятный циркуляр. В нем говорилось:

«Пьянство, разбой, грабеж, беззаконные обыски и аресты продолжаются. Многие офицеры не отстают от солдат и казаков. Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия».

Памятен был циркуляр не только строгостью тона, но и тем, что оказался он, подобно всем другим, совершенно невыполним. Решительности не хватило, чтобы раз и навсегда, самыми жестокими мерами, покончить с безобразиями. Стараясь поскорее одержать победу, Деникин на многое готов был закрыть глаза. Утешал себя и других обещанием, что уж потом-то будет воздано по заслугам. Напрасно. Ох, как напрасно! Вынужденная его терпимость порождала ощущение безнаказанности, безнаказанность вела к вседозволенности.

В Харькове не только железнодорожная станция, но и привокзальные пути были забиты гружеными вагонами. Перевозить военное имущество было не на чем. А с передовой сыпались жалобы, что не хватает патронов и снарядов!..

Командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский был пьян и доложиться Верховному оказался не в состоянии. Встретились на следующий день. Ковалевский явился пред очами Деникина обрюзгший и измятый. Было видно, что пьет он не один день, а возможно, и не одну неделю. Но ни раскаяния, ни смущения Деникин на лице генерала не увидел. Более того, в глазах командующего Добрармией сквозили дерзость и непокорность.

Вот так все и кончается… Если даже самые исполнительные и преданные разуверились, на кого обопрешься?

– Доложите, Владимир Зенонович! – попросил Деникин и тут же предупреждающе добавил: – Диспозицию войск на сегодняшний день я изучил. Меня интересуют ваши соображения по поводу отступления.

– Безверие и усталость, господин главнокомандующий.

Деникин отметил и эту откровенность, и то, что, пожалуй, впервые Ковалевский наедине назвал его господином главнокомандующим.

– Вы, стало быть, тоже? Я имею в виду – утратили веру?

– Если ее утратил Ллойд Джордж, почему бы не утратить и мне? – прямо посмотрел в глаза Деникину Ковалевский.

«Так вот в чем дело! – недовольно подумал Деникин. – Иные новости движутся месяцами, эта же из Лондона до Харькова – в несколько дней»…

Речь шла о нескольких выступлениях английского премьер-министра, которые глубоко уязвили также и самого Деникина. Первое относилось больше к Колчаку, от которого после его неудач и потери «столицы» – Омска – отвернулись союзники: «Я не могу решиться предложить Англии на плечи такую страшную тяжесть, какой является установление порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света… Мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден орудием».

Правда, тогда успешное наступление Добровольческой армии как бы перечеркнуло этот вывод, и англичане не отказались от помощи. Теперь же, буквально днями, последовало новое заявление: «Россия производит огромное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся… До войны Россия поставляла Европе двадцать пять процентов общего количества пищевых продуктов. Представляется необходимым восстановить с ней торговые отношения…» Эти слова накладывались уже на отступление Деникина. Англия явно готовилась кардинально пересмотреть свою политику.

– А как вы? – настойчиво спросил Ковалевский. – Вы как воспринимаете заявления Ллойд Джорджа, особенно это, последнее, о прекращении блокады Советов и о восстановлении торговли? Как относитесь к разоружению армии Юденича в Эстляндии? А переговоры между Эстляндией и Советами – их как прикажете понимать?

– Мне были бы понятны эти вопросы в устах кадета или юнкера, – нахмурился Деникин.

– Полноте, генерал! – вздохнул Ковалевский и вновь пристально взглянул на Деникина. – У меня было время, чтобы подумать. Европа разорена, нуждается в сырье, в хлебе. В Европе – армии безработных. Европа ищет выход из экономического тупика, она уже созрела для того, чтобы пожертвовать нами!..

Глядя на Ковалевского, осунувшегося и постаревшего, Деникин понял, что он не ждет ободряющих слов и в своих опасениях близок к истине. Англия одной из первых начала осознавать, что блокада Советской России – это тупик и что из него надо выбираться: чем раньше – тем лучше. Не знал только Ковалевский того, во что был посвящен Деникин. У Ллойд Джорджа в правительстве был серьезный противник – военный министр Уинстон Черчилль, не разделявший точку зрения премьер-министра. Он заручился согласием кабинета на ассигнование четырнадцати с половиной миллионов фунтов стерлингов для закупки войскам Деникина вооружения и боеприпасов. Ллойд Джордж произносил речи, а Уинстон Черчилль делал дело.

Вместо ободряющих слов Деникин извлек из папки и положил на стол перед Ковалевским телеграмму Черчилля.

Ковалевский, внимательно прочитав ее, тихо произнес:

– И все же, Антон Иванович, слово сказано.

– Нам нужны военные успехи, Владимир Зенонович, и тогда…

– Боже, до чего мы дожили: кому-то угождаем, кому-то заглядываем в глаза, протягивая просящую длань! – с гневом сказал Ковалевский. – И это мы – Россия?!

– Ну зачем же так-то? – укоризненно покачал головой Деникин. – Я верю, что мы с вами еще увидим Россию независимой, могущественной.

– Дай-то бог, – сказал Ковалевский и при этом подумал: «Вряд ли вы и сами верите в это, Антон Иванович…»

А Деникину показалось, что он в чем-то убедил Ковалевского, вселил в него некоторую бодрость. И, не откладывая, решил сразу же перейти к делу. Тем более что время не ждало, ему надо было отправляться дальше.

– Подъездные пути забиты вагонами, – тихо и миролюбиво заговорил Деникин. – Разберитесь, Владимир Зенонович! Быть может, двух-трех интендантов следует предать военно-полевому суду… Атмосферу обреченности и неверия надо искоренять.

– Атмосферу обреченности и неверия можно искоренить только победами на фронтах. А их нет… – Ковалевский дождался, когда Деникин вопросительно посмотрит на него: – Их нет не только в Добровольческой, но также и в Донской, Кубанской, Кавказской армиях…

Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.

– Виноватых искать легко, – задумчиво вздохнул Деникин. – А перед нами задача более трудная – остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…

«Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», – подумал Ковалевский.

На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?

– Правее вас – донцы и кубанцы, левее – корпуса Шиллинга и Драгомирова, – заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. – У Екатеринослава – третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской – Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.

Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.

Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.

Деникин между тем продолжал:

– Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев – на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова – в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.

– Крым? – поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.

– Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит – ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. – Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского – ждал, что ответит тот.

– Логично, логично, – согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…

– Значит, одобряете? – напрямую спросил Деникин.

– Иного варианта тоже не вижу.

Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:

– На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это – в силах Добрармии. – И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: – Но без веры этого не сделать!

Глава девятая

В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.

Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:

– Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. – И опять склонился над бумагами.

Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.

Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:

– Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?

Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.

– От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.

– Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, – сказал Дзержинский и кивнул на стол: – Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» – о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?

– Благодарю, Феликс Эдмундович.

– Благодарю – да или благодарю – нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.

Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.

– Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.

Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.

Дзержинский усмехнулся:

– Богато живу, а?.. Угощайся. И я побалуюсь. Привык за свою русскую жизнь к чаю… – Обхватив свой стакан ладонями словно согреваясь, он, кивнув в лад собственным мыслям, произнес: – Не удивляйся, что в разговоре я буду непоследователен – и то хочется узнать, и о том не терпится спросить, и самому о многом сказать надо… Так вот. Чрезвычайной комиссии два года. Меня интересует твое мнение о нашей работе. На примере Всеукраинской чрезвычайной комиссии, жизнь которой ты знаешь изнутри.

– Это неизбежно приведет к оценкам конкретных личностей, – осторожно сказал Петр Тимофеевич. – А поскольку и я, грешный, являюсь одним из руководителей ВЧК, мне было бы трудно…

– Ты не понял, – остановил его Дзержинский. – Меня интересуют не личности, а выводы.

Петр Тимофеевич задумался: с чего начать? Направляясь по вызову Дзержинского в Москву, готовясь к этой встрече, он мечтал, чтобы такой разговор состоялся: как много важного, наболевшего хотелось сказать! Он решительно поставил на поднос стакан с едва пригубленным чаем и, стараясь обходиться без лишних слов, четко формулируя мысли, начал рассказывать обо всем, что уже долгое время не давало ему покоя: о праведных и неправедных методах работы; о наводнении Чека неумелыми, случайными, а то и опасными для такой работы людьми; об извращенном понимании революционной бдительности, ведущем к ненужным, ничем не оправданным расстрелам; о том, что списывание всех ошибок и перегибов на бескомпромиссность классовой борьбы рано или поздно приведет к перерождению Чека, и еще о многом. А под конец, разволновавшись и не скрывая горечи, вспомнил о миллионной армии беспризорников, до которых никому дела нет, и задал вслух не дающий покоя вопрос: да кто же, когда займется ими, чтобы выросли эти люди достойными гражданами Советской страны, а не ее врагами?

Феликс Эдмундович, молча слушая его, сидел в кресле напротив и хмурился. А потом, исподлобья глядя на Фролова, жестко сказал:

– Это – хорошо. Имею в виду: хорошо, что так откровенно! – Опустив глаза, надолго замолчал, и Петру Тимофеевичу почудилось, что председатель ВЧК старательно подавляет в себе вспышку гнева. Когда он заговорил, голос его был спокоен, но более, чем обычно, глух: – Что касается беспризорников, ты, безусловно, прав: не передоверяя их воспитание улице и всякому отребью, беспризорниками должны заняться чекисты. Что ж до остального, то, когда б я меньше знал тебя… Романтик ты, Петр Тимофеевич. Как был романтиком, так и остался! Неужели мог хоть на миг подумать, что меня и других членов коллегии ВЧК не тревожит все, о чем ты говорил сейчас? Но скажи, где мне немедленно взять тысячу Фроловых, Артузовых – людей, за которых я был бы спокоен, как за себя? С перегибами надо бороться. Но работать будем с теми людьми, что есть. Что ж до Всеукраинской комиссии… Лацис – работник несомненно ценный. Но излишне жестокий и предпочитающий во всем крайние меры. Об этом недавно говорилось на коллегии ВЧК. Очевидно, в ближайшее время мы реорганизуем Всеукраинскую Чека. Лациса скорее всего отзовем в Москву, под контроль, подобрав для работы на Украине кого-нибудь из наиболее опытных товарищей… Но вернемся к разговору о тебе.

Дзержинский, жестом предложив Фролову оставаться в кресле, встал, медленно и как-то тяжело прошелся по кабинету. Он вспомнил о том, как дважды отклонял ходатайство о представлении Лациса к ордену Красного Знамени: за подавление Ярославского мятежа и за ликвидацию заговора в Киеве. Число расстрелянных «врагов» явно превышало всяческие возможные величины. (Лишь после смерти Дзержинского, в 1927 году, Лацис получит сразу два ордена.) Докладывали Дзержинскому и о пренебрежительных высказываниях Лациса в адрес русских и украинцев. Даже революционный аскетизм Мартина Яновича – качество, которое председатель ВЧК весьма уважал, – не уравновешивал недостатков. Но говорить об этом вслух Дзержинскому не захотелось. Он лишь искоса взглянул на Фролова:

– Теперь я понимаю, почему тебя тянет в Харьков, к приключениям. Предпочитаешь оперативную работу кабинетной? Согласен, отвечать только за себя, несмотря на риск и опасности, спокойнее. Я прав?

Петр Тимофеевич хотел возразить, но передумал. После неожиданного вывода Дзержинского он вдруг понял, что в живой оперативной работе действительно находил утешение.

– Молчишь? – Феликс Эдмундович удовлетворенно кивнул. – Значит, я могу перейти к другой теме… Бориса Ивановича Жданова не забыл?

Еще бы забыть Фролову этого необыкновенного человека! Старый член РСДРП, финансист по образованию, он некогда объявил о своем выходе из партии по той якобы причине, что не нашел себя в политической деятельности и впредь не намерен заниматься ею. Прослужив несколько лет в ведущих банках России, Борис Иванович основал в 1904 году собственную банкирскую контору «Борис Жданов и Ко» с штаб-квартирой в Париже. В том, что поддержку талантливому финансисту в его начинании оказал немалыми деньгами известный текстильный фабрикант и миллионер Савва Тимофеевич Морозов, секрета ни для кого не было. В глубочайшей ото всех тайне держалось другое: банкирская контора «Борис Жданов и Ко» с первого дня основания принадлежала большевистской партии, членом которой был и все эти годы оставался Борис Иванович.

Дела конторы он вел успешно, с размахом. Клиентами банкирской конторы была в основном проживающая за границей российская знать. С началом революции и затем гражданской войны, когда во Францию хлынуло из России множество родовитых людей, сумевших вывезти на себе фамильные ценности, деньги и деловые бумаги, банкирская контора стала процветать еще больше. Осторожный Борис Иванович принимал на комиссию только драгоценные металлы и изделия из них, напрочь отказываясь от бумажных русских денег, от акций и иных ценных бумаг. Кому-то это, может, и не нравилось, но правила, как известно, устанавливает тот, кто платит.

В зарубежных финансовых кругах банкирская контора пользовалась заслуженным и безусловным авторитетом, который снискали ей европейская деловитость и чисто русская широта, непременно присутствующие во всех проводимых ею на протяжении почти пятнадцати лет операциях.

– Ну что же! Жданова ты не забыл, вижу. – Феликс Эдмундович скупо улыбнулся. – Очевидно, и Сергеева помнишь?

– Николай Васильевич Багров, – прищурился Петр Тимофеевич, – ныне Сергеев. Мы с ним…

– Знаю! – предупреждающе поднял руку Дзержинский. – Знаю, что вы учились вместе, что Сергеева – а называть его, пока он за границей, будем только так – именно ты для нынешней работы рекомендовал…

Всe было так, как говорил Дзержинский. Когда-то Петр Тимофеевич и Сергеев вместе заканчивали коммерческое училище, вместе начинали работать в партии. Потом дороги их надолго разошлись, и встретились они уже в декабре 1917 года в Петрограде, в бывшем губернаторском доме по улице Гороховой, 2, где размещалась создаваемая Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия. В 1918 году, когда ВЧК переехала в Москву, Сергеев остался работать в Петроградской ЧК, причем далеко не на первых ролях. Ему в его новом качестве мешали радушие, гостеприимство, доброта и склонность к постоянному общению.

Повсюду, где бы ни находился и что бы ни делал, Сергеев обрастал великим множеством друзей – люди тянутся к щедрым на душевное тепло натурам. Довольно поздно женившись, Сергеев быстро стал отцом многочисленного семейства и был от своих четверых мальчишек без ума.

В конце минувшего восемнадцатого года, когда Петр Тимофеевич еще работал в Москве, Дзержинский поручил ему подыскать человека, способного стать помощником, а может, и продолжателем дела стареющего Бориса Ивановича Жданова. Неудивительно, что он сразу же вспомнил о Сергееве. И через некоторое время, уже в начале нынешнего, девятнадцатого года, Сергеев с помощью парижской банкирской конторы «Борис Жданов и Ко» был легализован в Константинополе. Предполагалось, что со временем он переберется в Париж…

С самого начала дела у Сергеева пошли успешно – как коммерсант он процветал. Помогало, конечно, и образование, но еще больше успешной работе способствовало умение Сергеева быстро сходиться с людьми, и в том числе – нужными. Он был вхож во все константинопольские представительства, а уж с военными чинами вооруженных сил Юга России и вовсе был на короткой ноге. Все это служило ему неиссякаемым источником важнейшей разведывательной информации.

Кроме того, Сергеев имел возможность время от времени выезжать в Крым, где у него были налажены связи с подпольем. С его помощью крымчане передавали довольно ценные сведения о положении в белом тылу.

Разумеется, совсем не об этом думал сейчас Петр Тимофеевич. Он пытался понять: чем вызваны вопросы председателя ВЧК об этих двух тесно связанных между собой людях – Жданове и Сергееве?

– Так вот скажи, Петр Тимофеевич, – продолжал после паузы Дзержинский, – насколько велик запас стойкости Сергеева? Ты его дольше и лучше знаешь.

Фролов ответил не задумываясь:

– Умрет, но не предаст!

– Я о другом. Люди по-разному воспринимают потрясения, по-разному выходят из кризисного состояния. Меня интересует: насколько быстро способен справиться с таким состоянием Сергеев?

Петр Тимофеевич встревожено вскинул голову:

– С ним… что-то случилось?

– Лично с ним – нет. Но если называть вещи своими именами, Сергеев в любой момент может оказаться на грани провала.

Известие было – хуже не придумать. И если самой первой реакцией Фролова была тревога за старого товарища, то уже в следующий миг он понял: банкирской конторе Бориса Ивановича грозит беда. В случае провала Сергеева тень подозрения неизбежно падет на контору Жданова.

То, что строилось годами, могло быть разрушено в один момент!

Феликс Эдмундович, почувствовав, о чем думает сейчас Фролов, успокаивающе произнес:

– Нет-нет, контора вне подозрений. Пока. Да и положение Сергеева устойчиво. Тоже – пока. Борис Иванович рекомендует отозвать его. У старика глаз верный, наметанный. – Он перегнулся через стол, пошарил рукой в верхнем полуоткрытом ящике, извлек оттуда небольшой листок мелованной бумаги. – Вот, почитай…

Петр Тимофеевич сразу узнал почерк Жданова – аккуратный, с непременными старомодными завитушками на заглавных буквах. Жданов писал:

«Феликс Эдмундович! Наблюдения за деятельностью Сергеева укрепляют меня в мысли, что он не просто привык к риску, но ищет его. Мне искренне жаль этого милого, добросердечного человека, но он приближается к роковой черте. Злоупотребление алкоголем, возникшее после печальных событий, известных вам, несколько раз приводило к пьяным скандалам. О Сергееве стали много говорить в Константинополе, в среде российской белоэмиграции. Как помочь ему выйти из этого опасного состояния? Если он не преодолеет себя, быть беде».

Надо было знать Бориса Ивановича Жданова – этого деликатнейшего человека, чтобы понять: видно, есть у него для беспокойства за судьбу Сергеева веские основания! И все равно Фролову упорно казалось, что речь в записке идет о ком-то другом, ему незнакомом.

– Ничего не понимаю! – беспомощно сказал он, возвращая листок Дзержинскому. – Сергеев никогда не пил. Ну разве бокал шампанского по великим праздникам… – Петр Тимофеевич почувствовал, что слова его как бы ставят под сомнение все, о чем говорил в записке Жданов, хотя сомневаться в добропорядочности Бориса Ивановича у него ни намерений, ни желания не было. И поэтому он торопливо добавил: – Сергеев – человек мне не чужой и не безразличный. Но после такой информации… Его надо немедленно выводить из игры.

– Не спеши с окончательными выводами, – попросил Дзержинский. – Сейчас нам, как никогда прежде, нужны свои люди в тылу у Деникина. Обладающие большими возможностями – такими, какие были у Кольцова и есть у Сергеева. Ты говоришь: Сергеева надо выводить из игры! Я расскажу тебе, какие надежды мы с ним связываем. Информация военного характера – это не все…

Петр Тимофеевич внимательно вслушивался в ровный голос председателя ВЧК и опять – в который раз уже! – отмечал про себя, как далеко умеет видеть этот человек.

Месяца два назад руководству ВЧК стало известно, что страны Антанты конфиденциально предложили Деникину передать им в счет погашения царских долгов Черноморский флот, а также флот мощнейших землечерпательных судов, приобретенный Россией незадолго до мировой войны за миллионы рублей золотом. По непроверенным данным, генерал Деникин якобы с негодованием отверг это предложение. Но кто скажет, что будет дальше? Когда белые вынуждены будут навсегда покинуть пределы России?

Дзержинский передал Сергееву просьбу (ее, впрочем, можно было рассматривать и как приказ) подробно выяснить все, что касается флота и землечерпалок, продумать меры их защиты от посягательств стран – союзниц белых, но никакого ответа пока не получил. Меж тем речь шла о деле чрезвычайной важности: без землечерпалок уже через два-три года все азовские и многие черноморские порты обмелеют настолько, что не смогут принимать морские суда. Россия потеряет южные порты!

Не менее важным было и другое порученное Сергееву задание. Речь шла о крымском подполье, в котором в последнее время было много провалов. Связь с Крымом практически оборвалась. Что происходит в подполье, известно плохо. Разобраться во всем там происходящем, наладить работу подполья успешнее других мог только Сергеев.

– Наконец, учитывая, что Кольцова переправили в Севастополь, – продолжал Дзержинский, – Сергеев мог бы принять участие и в решении его судьбы. Я не говорю о несбыточном. Сейчас важно, чтобы следствие по делу Кольцова продолжалось как можно дольше. И вот здесь Сергеев некоторыми возможностями располагает…

Фролов слушал Дзержинского и все чаще ловил себя на мысли, что председатель ВЧК не просто делится с ним соображениями о сложной ситуации, не просто размышляет о наболевшем. Здесь было что-то иное.

– Вот теперь и скажи: выводить Сергеева из игры или нет? А заодно ответь на ранее поставленный вопрос: насколько велик у него запас душевной стойкости, способен он преодолеть себя или нет?

– Но я так и не знаю, в чем причина его невероятного срыва?! – нетерпеливо воскликнул Фролов. – Что это за печальные события, о которых упоминает в записке Борис Иванович?

Некоторое время Дзержинский, прихлебывая остывший чай, расхаживал по кабинету. Затем поставил стакан и медленно, будто давая возможность собеседнику получше осмыслить услышанное, заговорил:

– Видишь ли, Петр Тимофеевич, настоящему разведчику нужно одно очень важное качество, о котором мы порой не задумываемся. Это – умение выдержать быт и прозу жизни в окружении врагов… Что бы при этом на душе у него ни было! Кто идет на работу в разведку? Люди деятельные, активные. Разведчику, работающему в дальнем, так сказать, тылу, за границей необходимо, помимо всего, еще и умение просто жить. Жить, ничем не выделяясь среди других, не бросаясь никому в глаза. Как говорят у нас в Польше… серым зайчиком среди серых зайчиков. Просто жить. И не искать каждодневного повода для свершения подвига. Для натуры деятельной такой образ жизни – большое испытание. Немногие его выдерживают… Сергееву довольно долго удавалось вписываться в чуждую для него обстановку. Помогали врожденный талант и железная большевистская убежденность. К сожалению, жизнь порою…

В кабинет вошел секретарь, что-то зашептал Дзержинскому. И опять, пока длилась эта пауза, Фролов подумал, что Феликс Эдмундович, делясь с ним своими мыслями, словно подбирается издалека к чему-то еще более важному и значительному. Их беседа временами напоминала инструктаж.

Дослушав секретаря, Дзержинский недовольно сказал:

– И тем не менее я приму его завтра! Сегодня не могу. – Подождав, пока секретарь выйдет, продолжал: – Да, так вот. К сожалению, жизнь порою ставит нас перед такими испытаниями, когда ни убежденность, ни тем более талант не могут быть спасением. – Дзержинский подошел к столу, закурил. – Ты знал семью Сергеева?

– Почему – знал? Знаю. Не раз бывал у них…

– Три месяца назад Сергеев осиротел, – сказал Дзержинский. – Какие-то бандиты. Поживиться ничем особенным не смогли, ну и со зла… или чтобы избавиться от свидетелей. Никого не пощадили. Ни детей, ни жену.

Фролов, откинувшись, словно от удара, на спинку кресла, замер. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.

– Что ж вы мне не сказали? – тяжело, с невольной обидой спросил он.

– Именно потому, что сострадание, жалость – не лучшие союзники объективности. – Дзержинский нервно, коротким тычком загасил в пепельнице папиросу. Как ты думаешь, кого еще, позволяющего себе искать утешение в вине, я стал бы терпеть на такой работе хотя бы день или час? А тут… Ладно, слушаю тебя.

– Не знаю, – откровенно сказал Фролов. – Николай Багров… простите, Сергеев из тех людей, кто ради революции всего себя отдаст. Но такой удар… Нет, не знаю. Большое горе перебороть в одиночку трудно. А он один. И в этом, наверное, объяснение происходящего с ним.

– Вот и я так считаю, – согласился Дзержинский. – Но как бы поступил ты, будучи на моем месте?

– Сергеева надо отозвать, – сказал Петр Тимофеевич. – Здесь среди друзей он встал бы на ноги. Но кто заменит его?

– Ты, – тихо сказал Дзержинский. – Более подходящей кандидатуры нет.

– Та-ак, – протянул Фролов. И подумал: предчувствие не обмануло – все, что до этого говорил Феликс Эдмундович, впрямую касалось его…

– Прежде чем предложить тебе это, я вспомнил и о том, что за спиной у тебя коммерческое училище, и как удачно закупал ты когда-то оружие, и как содержал типографию «Зерно», умудряясь издавать большевистскую литературу и зарабатывать при этом приличные деньги для партии.

Фролов тоже вспомнил те времена, времена безоглядной молодости, которая не признавала ни колебаний, ни трудностей, и печально улыбнулся:

– Когда это было!

– Ты ведь неплохо говорил по-французски? – не то спросил, не то напомнил Дзержинский.

– Давно не практиковался. Почти забыл… Франция!.. – Фролов снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. – Весной в Киев приезжали иноземные журналисты. Французский еженедельник «Матэн» представлял такой импозантный толстячок Жапризо. Я попытался поговорить с ним по-французски. Только и вспомнил: аметье – дружба, же ву конфьенс – я доверяю вам и кель э вотр сантэ – как ваше здоровье…

– Вспомнишь. Все, что знал, легко вспоминается. Я иногда ловлю себя на мысли, что забываю польский. Но стоит час-другой поговорить – и вспоминаю… – успокоил его Дзержинский. – Решай, Петр Тимофеевич. Это тот случай, когда по долгу службы не приказывают, а по праву дружбы не просят. Я мог бы сказать тебе, что это задание партии, но тогда у тебя не останется выбора…

Они долго молчали, глядя в глаза друг другу.

– Хорошо, – наконец сказал Фролов, сам удивляясь внезапному своему спокойствию, – я согласен. Но как это все будет выглядеть на деле?

– Есть один вариант, который, надеюсь, тебя устроит. Среди твоих киевских знакомых, насколько я помню, был некто Лев Борисович Федотов… Помнишь такого?

– Еще бы! Крупный ювелир, один из участников Киевского национального центра. По приговору ревтрибунала расстрелян.

– Знал, – кивнул Дзержинский. – Вы тогда прислали к нам в ВЧК кипу долговых расписок, которые деникинская контрразведка выдала Федотову в обмен на деньги, золото, ценности…

– А что нам было с ними делать?! – усмехнулся Фролов.

– Вот и мы так подумали. И в свою очередь отправили их Борису Ивановичу Жданову…

Дзержинский продолжал рассказывать, и Петр Тимофеевич, увлеченно слушая его, не знал, чему больше удивляться: неистощимой изобретательности старика Жданова или умению председателя ВЧК держать в памяти великое множество самых разных дел.

Получив из Москвы расписки и другие денежные документы на имя Льва Борисовича Федотова, Жданов решил приспособить их в дело. В один из дней он опубликовал в нескольких французских газетах некролог о смерти в Киеве от рук чекистов своего вкладчика и компаньона Льва Борисовича Федотова. Из некролога помимо обычных – биографических и прочих – данных явствовало, что банкирская контора «Борис Жданов и Ко» при посредничестве своего компаньона Л. Б. Федотова активно участвовала в финансировании Добровольческой армии и киевского подполья, ведущего борьбу с большевиками, вложив в дело белого движения миллионы золотых рублей…

Так, ничем не рискуя, скромно и ненавязчиво Борис Иванович Жданов стриг с пустопорожних бумажек-расписок моральные дивиденды: деловой мир, общественность, все, кто имел в Париже отношение к российской эмиграции и белому движению, узнали о высоком патриотизме банкирского дома «Борис Жданов и Ко». Но это была лишь первая часть замысла. Теперь же следовало попытаться превратить расписки в деньги.

Потребовать оплатить денежные обязательства мог только сам Лев Борисович Федотов. Однако его не было в живых. В боях под Мелитополем сложил свою голову и единственный сын Льва Борисовича. Вот тогда у Бориса Ивановича Жданова и возникла идея: права на наследство должен заявить родной брат Льва Борисовича!

– Минутку, Феликс Эдмундович, минутку! – забеспокоился Фролов. – Но ведь никакого брата у Федотова нет и никогда не было!

– Значит, его надо изобрести! – твердо сказал Дзержинский. – Изобрести и легализовать. Но, разумеется, не здесь, на Лубянке, а, очевидно, в Париже. Борис Иванович вел предварительные переговоры с одной из тамошних нотариальных контор. Фирма солидная, авторитета ей не занимать. А вот крупный заем нужен как воздух: вложили значительные суммы в какое-то выгодное предприятие. Пришло время очередного платежа, а денег нет. Так вот эта-то контора, в ответ на благорасположение Бориса Ивановича Жданова, берется неопровержимо доказать, что у Льва Борисовича есть брат, имеющий все права на наследование его капиталов и дела. – Дзержинский усмехнулся: – Короче говоря, тебе предстоит стать на время младшим братом покойного Федотова, совладельцем банкирского дома «Борис Жданов и Ко».

– Легко сказать! – с сомнением покачал головой Петр Тимофеевич. – Коммерция, финансовые операции – здесь одной легенды мало. Здесь твердые знания нужны. А многое, очень многое из того, чему когда-то учился, я забыл.

– Придется восстановить! – твердо, как о деле окончательно решенном, сказал Феликс Эдмундович. – В твоем распоряжении примерно месяц времени и помощь опытнейших консультантов. – Он помолчал, положил на плечо Фролова руку и добавил: – Постарайся!

…Спустя месяц, в декабре, петроградские чекисты переправили Петра Тимофеевича Фролова в Гельсингфорс, а оттуда он с надежными документами на имя Василия Борисовича Федотова уехал во Францию…

Глава десятая

Сквозь густой занавес свинцово-серых облаков сочилось безрадостное утро. С моря дул промозглый и унылый ветер. На пасмурном перроне станции Новороссийск, куда прибыл скрипучий, обшарпанный, пропахший карболкой поезд, было безлюдно.

Сходили пассажиры: степенные купцы, бережно придерживающие холеными, унизанными массивными перстнями руками большие саквояжи, сановитые священники с тяжелыми золотыми крестами на черных рясах, франтоватые морские офицеры, галантно помогающие спуститься дамам, надменные чиновники в котиковых шубах, суетливые спекулянты, инвалиды.

Среди котелков, цилиндров, платков и морских фуражек легкомысленно мелькнула шляпка Наташи Старцевой. Некоторое время ее провожал по перрону стройный морской офицер, настойчиво пытавшийся продлить романтическое знакомство. Но вот он разочарованно поцеловал Наташе руку, и они расстались. Наташа смешалась с толпой, которая подхватила ее, понесла мимо покосившихся дощатых заборов с треплющимися на ветру обрывками суровых воинских объявлений, мимо закутанных в тяжелые платки низкорослых и толстых торговок семечками, мимо контрразведчиков, зорко вглядывающихся в землистые, невыспавшиеся лица вновь прибывших, – и вынесла на мощенную булыжником привокзальную площадь с несколькими дремлющими в ожидании пассажиров «ваньками». Она села в старый, облезлый шарабан, сказала сонному краснолицему кучеру:

– В рабочую слободку, пожалуйста!

– Эт-та можно! Эт-та мы жив-ва! – встрепенулся кучер и тронул кнутом такую же летаргическую, худущую клячу.

Наташа выехала в Новороссийск сразу же после того, как Кольцова отправили из Харькова в Севастопольскую крепость. Из письма Павла они с отцом знали, что кто-то из товарищей во время неудачного покушения на состав с танками погиб. Кто именно, что случилось с двумя другими, почему они молчат – предстояло выяснить Наташе. И сделать это можно было только в Новороссийске, где начинали подготовку к диверсии Красильников, Кособродов и Николай…

Наташа рассчитывала на помощь новороссийских подпольщиков. Но как на них выйти? Как связаться с ними? У нее, правда, была одна-единственная новороссийская явка, данная ей некогда Кособродовым. Но события происходят сейчас с такой молниеносной быстротой, что кто знает – уцелела ли она?

Красные решительно наступали и уже приближались к Харькову. Она об этом догадывалась, а в поезде эту новость ей шепнул морской офицер, всю дорогу ухаживавший за нею.

Иван Платонович и Юра скоро окажутся по ту сторону фронта, у своих. А что ей сулит будущее в этом чужом, продуваемом резкими осенними сквозняками, неуютном городе?

Доехав до рабочей слободки, она рассчиталась с извозчиком и пешком, с легким плетеным баулом в руке, неторопливо двинулась по узким кривым улочкам, разыскивая известный ей адрес.

Дома здесь, в слободке, были бедные и тесно жались один к другому, словно пытаясь сообща защитить друг друга от нищеты, пронизывающих ветров и стужи.

Отсюда, с возвышенности, портовая часть Новороссийска была как на ладони, за нею громадной дугой изогнулось угрюмое свинцовое море. Издалека во все стороны разносились басовитые гудки – это переговаривались между собою океанские суда с чужими полотнищами на флагштоках.

У калитки маленького, наполовину вросшего в землю домика Наташа остановилась и постучала. Сразу же послышались неторопливые, но твердые шаги. Зазвенел засов, и калитка отворилась настежь.

– Вам кого, барышня? – спросил ее сутулый, впалогрудый старик с резким, словно рубленым, загорелым лицом. Это был Данилыч, давний приятель Кособродова. Он с благодушным любопытством рассматривал Наташу.

– Скажите, здесь живет фельдшер? – задала Наташа заученный вопрос, пристально вглядываясь в открытое и не по-стариковски веселое лицо хозяина.

– Зачем он вам? – Отзыв прозвучал как-то игриво, и Наташе это почему-то понравилось.

– У человека воспаление легких. Температура тридцать восемь и пять.

Старик вполглаза оглядел переулок и, вдруг помрачнев, глухо произнес отзыв:

– Фельдшер переехал, но здесь вам объяснят, где его найти. Входите, барышня!

Наташа пошла по дорожке, ведущей к дому. Хозяин, легко и бесшумно шагая следом, ворчал с тихой досадой:

– А вообще дурацкий пароль. У нас в слободке отродясь ни один фельдшер не жил и жить не станет. Тут голытьба сплошная, урожденные пролетарии…

– Простите, – обернулась к нему Наташа, – как мне величать вас?

– Знакомые Данилычем кличут…

– Я так и подумала, – откровенно радуясь удачному началу, сказала Наташа. – Мне о вас Кособродов рассказывал.

– То-то и оно – рассказывал! – вздохнул, окончательно мрачнея, Данилыч. – Прошу в дом.

В передней комнате шумно тузили друг друга внуки старика: делили отварную картошку. Данилыч рявкнул на них, и детвора мгновенно куда-то делась, то ли убралась в другую комнату, то ли во двор рванула. В доме стало так тихо, что даже через оконца двойного остекления доносились до слуха Наташи гудки пароходов и металлический грохот лебедок и кранов.

– Ну так как мы с вами порешим, – поглядывая на нее из-под седых кустистых бровей, спросил хозяин, – отдохнете с дороги или сразу?..

– Или! – стараясь быть серьезной и все-таки по-прежнему весело, невольно улыбаясь, сказала Наташа. – Сразу!

– И то верно… Колька!

И тут же, повинуясь зову, предстал перед ним, как вестовой перед адмиралом, двенадцатилетний белобрысый и веснушчатый внук.

– Вот что, Колька! Тужурку – у Зинки, ботинки – у Алешки, шапку – у Петьки, дуй к дядьке Василию. Скажи, что его тут дожидаются. Да только тихо скажи, чтоб больше никто не слышал. Исполняй!

Но белобрысый не тронулся с места.

– Что за бунт на корабле? – прикрикнул Данилыч.

– Не пойду в девчачьем. Бушлат свой дай!

– Во народец, а?! – пожаловался Наташе старик и вновь обернулся к внуку: – Утопнешь в бушлате-то!

– Лучше утопнуть, чем пацаны засмеют.

– Ну, раз так, бери – над нашим моряцким родом никому смеяться неповадно!

Колька стремительно нырнул в старенький бушлат, который и впрямь был ему до пят, выбежал в сени. Оттуда донеслась приглушенная короткая возня – видно, Колька отбирал у братьев ботинки и шапку. Потом громко хлопнула входная дверь, и все стихло.

Данилыч пригласил Наташу к столу. Налил в стаканы густо заваренный морковный чай. Из тумбочки извлек две толстоспинные полосатые кефалины. Короткими взмахами ножа рассекая их на куски, объяснял:

– Кефаль ноне осенью густо шла. В ней и спасение. Ежели б не кефаль, с голоду померли. А так – ничего, так – живем. Нам, кто при море, – ну, рыбаки там, матросы, – ничего: море кормит. А земля-то не очень. Земля ноне хлеба, говорят, почти не дала: копытами конскими ее вытолочили, снарядами перепахали… Так что, барышня, извиняйте: хлеба в доме нет!

Кефаль была жирная. Тонкая, прозрачная кожура легко сходила с нее. Данилыч прихлебывал чай, закусывая рыбой, и рассказывал о всякой всячине.

Наконец посланец Данилыча ввел в комнату коренастого, невысокого моряка с выбеленными солнцем и спутанными ветром волосами. Прислонившись спиной к дверному косяку, чуть склонив набок голову, он неторопливо скручивал цигарку, исподлобья разглядывая гостью. Позади него, в сенях, вновь возникла ребячья потасовка, вероятно, отбирались обратно ботинки и шапка. Данилыч, выглянув в сени и цыкнув на детвору, устремил кроткий взгляд на моряка:

– Барышня из Харькова прибыла – утренним. Ну, и это… про фельдшера все как надо сказала.

– Поверим, – прикурив, сказал матрос и протянул Наташе руку: – Воробьев! – И, подумав, добавил: – Василий.

– Ты, Вася, садись, – засуетился хозяин. – Уж коль познакомился, признал барышню, еще чайку заварим…

– Некогда, Данилыч, чаи гонять.

Тем же путем, что и когда-то с Красильниковым, они отправились в рыбацкий поселок, где жил Воробьев. Только не встретились им теперь по пути ни дровяные склады, ни старые сараи – все, что могло гореть, было растащено. И прибрежные пески за городом, густо поросшие чабрецом и полынью, сейчас стояли бурые. Свирепые предзимние ветры клонили вниз уже ставшие ломкими стебли, оббивали иссушенные темные листья. Голым и сиротливым выглядел берег, и такой безрадостной и безнадежной казалась ведущая по нему тропа, что по ней, чудилось, только за несчастьем ходить…

Воробьев шагал крупно, Наташа еле поспевала за ним. На все вопросы он либо вовсе не отвечал, словно бы не слышал из-за ветра, либо ронял односложное «да» или «нет». У Наташи даже стало складываться впечатление, что Воробьев засомневался в ней или в чем-то заподозрил.

Но вот впереди, из-за островерхого песчаного холма, показалась маленькая выбеленная хатка с почти плоской черепичной крышей, а напротив нее покачивался на волнах заякоренный баркас «Мария». На берегу человек в старой линялой фетровой шляпе рубил сушняк, извлекая его из баркаса. Обут он был в высокие рыбацкие сапоги и к баркасу добирался вброд.

Воробьев поднял с земли обкатанный голыш, бросил к баркасу. Искристые брызги взметнулись над волной. Рыбак оглянулся. И Наташа не без труда узнала в нем Красильникова. Точнее, она увидела человека со знакомой, крепко сбитой фигурой и с чужим бородатым лицом. Мысленно она удалила с лица слегка улыбающегося ей человека бороду – и перед нею явился Красильников, именно он!

Семен Алексеевич обрадовался появлению Наташи в Новороссийске. Оказывается, Красильников был ранен и только-только начал вставать с постели. Об аресте Кольцова он не знал. И потому новость, привезенная Наташей, глубоко его опечалила. Он был готов к чему угодно, только не к тому, что станет, пусть и косвенным, виновником его провала.

Из хатки вышла жена Василия Воробьева Мария, знакомясь с Наташей, протянула ладонь лодочкой. Крепко пожала. Рука была жесткая, рабочая.

В хату не пошли, присели в затишке под обрывом, у самой кромки прибоя. Дробясь о камни, пенистые волны обдавали их солеными брызгами. С тоскливыми криками носились над белыми бурунами драчливые чайки. Слушая Наташу, Красильников все ниже клонил голову, словно под ударами.

– Из Харькова его перевезли в Севастопольскую крепость, – закончила она рассказ. – Там будут судить.

– Знаю я эту крепость. Полтора года в ней просидел. Страшнее разве только ад, – глухо сказал Семен Алексеевич и принялся скручивать цигарку; пальцы его не слушались, табак просыпался. – А пацан где? Юрий!..

– С отцом моим остался. Под Харьковом… Его тоже после ареста Павла искали, – грустно сообщила Наташа.

– Ясное дело. Пацан ведь всегда при нем был… – Красильников спрятал лицо в полы пиджака и стал прикуривать. Прикурив, сокрушенно вздохнул: – Видишь, сколько я бед натворил!

– Ну при чем тут вы! – недоуменно возразила Наташа, понимая, что Красильникову тяжело и хочется выговориться.

– При чем?.. При том… что мог бы и эшелон здесь, возле Тоннельной, остаться, и Колька с Митрий Митричем были бы живы, и Павел не сидел бы в Севастопольской крепости… Все могло бы быть по-другому… если бы я, старый, стреляный воробей, Николая на операцию не взял…

Красильников несколько раз глубоко затянулся и ответил на молчаливый вопрос Наташи:

– Нет, парень он был хороший. А вот на нервы жидковат. Сдали нервишки, когда увидел столько казачков недалеко от себя. Ему бы затаиться, а он бежать. Я так думаю, нервишки не выдержали, а может, хотел патруля от нас отвлечь. Теперь не узнаешь. Убили его. А когда обыскали, нашли кусок бикфордова шнура. Тут все и началось… Не успел проскочить: ранили меня. Затаился, жду… До сих пор не пойму, как уцелел. Казачок один возле меня так близко стоял, что я его рукой за сапог мог потрогать. А не заметил. Или не захотел заметить. Поразмыслил здраво, что если он сейчас попытается в меня стрельнуть, то еще неизвестно, как оно в конце концов обернется. А уж что я задорого жизнь продавать буду, это он хорошо смекнул. Понятливый, одним словом, казачок выискался. Он живой – и я живой, хотя еле выкарабкался. А Митрий Митрича убили. Уже верстах в десяти от железки… – Красильников сокрушенно махнул рукой:

– Что толку старое вспоминать. Надо думать, как дальше жить. Раз Кольцов в Севастополе, стало быть, и нам теперь там, в Севастополе, надо загадку разгадывать. Значит, туда и добираться. – И вопросительно посмотрел на Василия Воробьева.

Но Воробьев сосредоточенно глядел себе под ноги и молчал.

Сказала Мария:

– Как ни крути, а сухопутьем вам до Севастополя не добраться. Морем тоже рисково. Но если морем, то хоть шанс какой-то есть. И то не до самого Севастополя, конечно, а хоть бы до мыса Опук или до Такыла. Это недалеко от Керчи. Хоть бы туда. Так, Вася?

– Мария дело говорит, – помедлив немного, сказал Воробьев, не поднимая, однако, взгляда. – Рыбаки говорили, от Керчи до Феодосии побережье пустынное, беляков нет. Туда и надо править. А дальше до Севастополя – как бог даст…

На том и порешили.

Весь следующий день Красильников и Воробьев готовили для дальнего плавания баркас: шпаклевали, смолили, подкрашивали, ладили керосиновый движок. Женщины готовили еду. Как только стемнело, вышли в море…

Луна, плавно переваливаясь в небе, время от времени скрывалась в тяжелых облаках. И тогда черноту ночи разрывали далекие молнии. Они на мгновение выхватывали из темноты волны, похожие на горные хребты, сдвинутые землетрясением. А по ним, то проваливаясь вниз, то вскарабкиваясь на волну, как на отвесную гору, шел похожий на щепку баркас… Безудержные потоки кипящей пены захлестывали его, угрожая затопить. У руля бессменно стоял Воробьев. Наташа и Красильников почти без передышки вычерпывали воду.

Далеко за полночь ветер начал стихать, волны становились пологими, по ним уже не гуляли белые барашки.

Рассвет застал их в виду Таманского полуострова – низкие его берега показались далеко по правому борту.

Светало быстро, и идти дальше к берегу стало небезопасно: совсем без охраны керченское побережье белогвардейцы вряд ли оставили… Решили переждать день на плаву.

Когда берега Тамани опять скрылись из виду, бросили якорь. Стали ждать вечера. Воробьев достал из ящичка хлеб, брынзу, пирожки с тыквой, почистил тарань и налил всем из жестяного анкерка по кружке воды.

За полдня ни к крымскому берегу, ни обратно не прошло ни одно судно. Несколько раз неподалеку от баркаса выныривали дельфины и на глазах утомленных качкой и ожиданием людей затевали свои веселые игры. Потом и они исчезли. Над баркасом висела унылая тишина, нарушаемая лишь посвистом ветра и глухими, мерными ударами волн о деревянную обшивку.

Глядя в воду на песчаное дно, Наташа наблюдала за ленивым движением водорослей и легким полетом полосатых рыбок. Они то степенно плавали среди колышущейся зелени, стремясь не очень выдвигаться на песчаные прогалины, то вдруг резко шныряли в разные стороны – и какое-то время их не было видно. А потом снова собирались в поле зрения Наташи и продолжали свой неслышный, неторопливый полет.

– Какая красота! – сказала Наташа, показывая мужчинам на морское дно. – И так хорошо все видно!

– Мелководье, – вздохнул Воробьев. – Обычно тут каждый год землечерпалки дно углубляли, а последние три года – никто и ничего! Еще пару лет, и здесь не то что путный какой корабль, фелюга не пройдет.

– Ну это вряд ли! – заверил его Красильников. – Очистим от белой нечисти землю, а там и за морское дно возьмемся. Ленин цену Азовью знает.

Постепенно солнце клонилось к вечеру. Вот оно перестало слепить, налилось багрянцем, устало прилегло на синий морской горизонт, окунулось в воду. Не ожидая, когда совсем стемнеет, выбрали якорь. Часа через два пути послышался нарастающий грохот волн. Сквозь облака проглянула истерзанная луна, осветив на мгновение совсем близкий и крутой берег, обрамленный белопенной полоской прибоя.

Воробьев, круто переложив руль, повел баркас вдоль берега. Зорко вглядываясь в его извивы, высмотрел наконец то, что искал, – заросли камыша. Чиркая днищем о песок, раздвигая бортами высокие погромыхивающие стебли, баркас медленно шел вперед, и шумы прибоя постепенно удалялись.

Причалив к берегу, Воробьев сторожко прислушался, осмотрелся вокруг. Красильников ловко спрыгнул на песок, помог выбраться из баркаса Наташе.

– Ну, разобрался, где мы? – с легкой усмешкой, вместе с тем, не скрывая опаски, спросил Воробьева Красильников.

– А чего тут разбираться? Тут и дите малое поймет! Вон, гляди, – Воробьев показал вправо на мигающий вдали огонек, – то Чаудинский маяк. А слева – во-она – гора Опук. Пеши отсюда до Феодосии верст сорок, а то и поболее. Дорога – верстах в пяти. Так вы маяк все время держите по левой щеке, а сами поближе к бережочку.

Они поблагодарили Воробьева, торопливо попрощались и канули в темноту.

Где-то через час почувствовали под ногами твердую почву. Это была дорога. Зашагали быстрее. И вдруг услышали далекий, приглушенный крик. Похоже, голос принадлежал Воробьеву. Остановились.

Вскоре запыхавшийся Василий возник перед ними.

– Насилу догнал, – утирая с лица пот, сказал он и, предупреждая расспросы, объяснил: – Домой мне возвертаться никакого смысла – не сегодня-завтра беляки в армию замобилизуют…

– А как же Мария? – неодобрительно спросил Красильников. – Подумает, чего доброго, что потонул.

– Мария – жена рыбацкая, привыкла ждать, не хороня до срока. Потом передам ей с оказией, что да как.

– А баркас? Поди, не богач!

– А что баркас? Я его притопил, никто без меня не тронет. – Воробьев засмеялся, потом коротко, испытующе взглянул на Красильникова: – Значит, так. Науку вашу большевистскую я, конечно, еще не превзошел, это верно. Разберусь погодя. А что с беляками каши не сварю, давно понял. Вот и получается: если мне с кем и по пути, так только с вами!

– Ну что ж, – просто сказал Красильников, – раз по пути, так и говорить не о чем: пошли!

И они зашагали по дороге, держа слева от себя ярко мигающий в ночи Чаудинский маяк.

Глава одиннадцатая

Путь Красильникова, Наташи и Василия Воробьева в Севастополь протекал без особых приключений. Скорее всего объяснялось это тем, что генерал Слащов беспощадно гнал на фронт всех подряд тыловиков – роты караульные и комендантские, патрульные и охранные…

У Наташи, выросшей в Севастополе, был свой план: поселиться временно у кого-нибудь из прежних знакомых. Однако Красильников безжалостно разрушил этот план.

– Время нынче такое, что людей не просто, как карточную колоду, перетасовывает, а еще и масти легко меняет, – сказал Семен Алексеевич. – Знала ты, предположим, человека если не красным, так розовым, а он, глядь, побелел, пока вы не виделись. Заявимся к нему развеселой нашей компанией, а он и сообразит: не случайно, видать, собралась эта святая троица!..

– Это обдумать можно.

– Можно, конечно. Ну, допустим, родней нас с Василием объявишь… Какой? Скажем – муж с братом. Я, правда, в мужья тебе уже хотя б по возрасту не гожусь. Василий – этот помоложе меня будет… Скажи, Василий, как ты на это смотришь?

– Мария! – веско объяснил Воробьев. – Она баба ничего, смирная. Но если дойдет до нее какой ревнивый слух, хоть на крыльях, хоть на помеле прилетит сюда, и тогда всему Севастополю места мало будет. Да и не в том дело… – Воробьев насупился, помолчал и затем добавил: – Я рядом с Натальей – что лапоть рядом с парчовой туфелькой!

– Вот! Золотое слово! – поднял указательный палец Семен Алексеевич. – Нет, появись мы втроем перед твоими знакомыми, ничего, кроме недоумения, не встретим. А нам, с расчетом нашего положения и поставленной задачи, самое малое недоумение не по карману. Нам нужна такая крыша над головой, где б мы могли вроде невидимок жить.

Красильников, конечно, был прав, но слышалась Наташе в его словах и голосе какая-то обидная снисходительность. И Наташа сказала с легкой досадой и вызовом:

– Вы можете что-нибудь другое предложить?

– Поищем на окраинах, где простой люд живет.

На Корабельной стороне у Красильникова отыскалась давняя знакомая – пожилая и угрюмая женщина, вдова погибшего в путину рыбака. Она, так и не привыкшая к вдовьему одиночеству, обрадованно приютила их у себя – сдала внаем домик, а сама уехала к дочери в Евпаторию, зная, что теперь все ее немудреное хозяйство, включая собаку и кошку, находится под присмотром добрых людей.

Корабельная сторона в Севастополе была издавна тихой, спокойной и малолюдной, словно бы это была вовсе и не окраина большого и шумного портового города, а забытая Богом и людьми рыбацкая деревушка, устало и сонно глядящая на растревоженный мир закрытыми окнами приземистых ракушниковых домиков. Редкие акации, объеденные козами, топорщились длинными колючими иглами. Важно рассевшиеся на позеленевших черепичных крышах ленивые голуби изредка нарушали тишину своими сварливыми перебранками. На кривых загогулистых улочках играли дети. Играли в войну, которой так напряженно и отчаянно жили взрослые. Да еще вьющиеся над Корабелкой чайки бестолково оглашали сонные кварталы своими гортанными криками.

Оживали улицы на короткое предвечернее время, когда возвращались домой рыбаки и портовые рабочие.

В первые же дни их жизни на Корабелке произошел у Семена Алексеевича с Наташей такой разговор.

– Давай еще раз поговорим о твоих севастопольских знакомых, – озабоченно хмурясь, предложил Красильников. – Поразузнай, кто из них, кого страх или опасность не загнали в тараканьи щелки, в городе остался. Нам нужна связь с подпольем. Только осторожно, с оглядочкой! А я тоже хочу одного старого знакомого разыскать. Когда-то свела нас судьба в тех самых крепостных стенах, за которые нынче Кольцова упрятали: я тогда ждал суда, а Матвей Задача, так знакомца звали, сторожил меня. Справедливости ради, надзиратель был не из лютых. Жаден, правда. Нет денег – пальцем не шевельнет. Заплатишь – табачком наделит, то да се… А хорошо заплатишь, так письмо на волю передаст. В общем, у такого за деньги можно было бы хоть что-нибудь о Павле выведать. Если, конечно, жив и состоит на службе. Если ж нет… Другие тропки-дорожки к крепости искать будем. Ну да и ты всем этим голову не забивай: твое дело не в пример важнее и трудней. По совести, оно напоминает мне ту сказку: поди туда, сам не знаю куда, сделай то, сам не знаю что…

Дома Матвея Задачи не было. Дочка его, осторожно приоткрыв дверь, просунула в щель сухонькое и любопытное, как у мышки, личико, приняла Красильникова то ли за отцовского сослуживца, то ли за приятеля и, поскучнев, посоветовала искать отца в винном погребке под названием «Нептун».

Спустившись в порт, Семен с расторопным видом человека, которому очень хочется выпить в хорошей компании, остановился у яркой, аляповатой вывески с изображением владыки морей Нептуна, держащего трезубец в одной руке и кружку вина в другой. Рассеянно, словно раздумывая, заходить или не заходить, оглянулся. Убедившись, что опасности нет, со спокойной уверенностью спустился вниз.

В сумрачном и довольно прохладном погребке посетителей почти не было. За высокой стойкой, на которую сочился скупой свет через запыленное оконце под потолком, могучий, широкоскулый татарин в круглой засаленной тюбетейке цедил в графины вино из огромной бочки. Красильников посмотрел по сторонам в надежде увидеть того, ради кого сюда пришел.

В углу погребка за приземистым, крепко сколоченным столиком, рассчитанным на самые разные передряги, горбился грузный человек в линялой гимнастерке без погон. Он держал в руке кружку и длинными жадными глотками пил красное, уже уставшее пениться вино. Глаза его недоверчиво скользили по фигурам заходящих в погребок людей.

– Здравствуй, Матвей! – сказал Красильников. И, не дожидаясь приглашения, сел напротив за тот же столик.

Матвей Задача поднял на Красильникова маленькие, глубоко спрятанные, не ожидающие в этом мире доброты глазки, хрипло и нехотя буркнул в ответ:

– Здравствуй, господин хороший… ежели не шутишь… – И большим вывернутым ногтем указательного пальца лениво почесал горло за воротником.

Красильников откровенно разглядывал Матвея: что и говорить, время не красит – постарел, обрюзг, и все же была в этом лице еще прежняя самодовольная уверенность.

Матвей сощурился, словно прикрыл бронированные створки, и из-за них как бы на ощупь стал изучать Красильникова: силился вспомнить, где и когда мог его видеть.

Прислужник в истертом кожаном переднике поставил перед ними тарелку с брынзой и графин вина. Не ожидая приглашения, надзиратель по-хозяйски налил себе вина и тут же залпом выпил. Красильников тоже налил себе, но пить не спешил и выжидающе смотрел на Матвея.

Надзиратель неприязненно молчал. Взяв ломоть брынзы, он теперь жевал ее, а в глазах его вспыхивали и пригасали какие-то блеклые огоньки, выдававшие натужную работу мысли. Но вот лицо Матвея размягчилось, и, пригладив ежик седых волос, он сказал:

– Семеном тебя величают. Сидел в литерном блоке.

– Помнишь, – кивнул Красильников. – И я тебя помню. Доброту твою. Потому и разыскал… Ты все там же, в литерном?

– Теперь в крепости все блоки литерные. Такие времена! – ответил польщенный похвалой надзиратель и опять подлил себе вина. – Арестанты в камерах сидят, мы – рядом с камерами. Тоже вроде как сидим. Муторное дело! Да что я тебе рассказываю, ты же сам все знаешь!

– Скажи, – пододвинулся Красильников к Матвею, – скажи, сможешь разузнать кое-что об одном человеке?

– Уволь, господин хороший, – без раздумий ответил надзиратель и обидчиво надулся. – Уволь, не смогу, хоть золотые горы обещай. Один наш табаку в камеру передал, так его самого, голубчика, в ту же камеру. Такие ноне времена. Паскудные.

– Тем глупее от верного заработка отказываться! – Красильников положил заранее приготовленные деньги под кружку надзирателя: – Возьми задаток.

Матвей поморщил лоб, раздумывал: взять или не взять? Красильников, непринужденно откинувшись на спинку стула, ждал.

Воровато оглянувшись – не дай бог, если кто увидит! – надзиратель одним взмахом смахнул со стола деньги и как ни в чем не бывало уставился осоловелым взглядом в Красильникова.

– Ты не бойся! – с облегчением сказал Красильников. Сказал снисходительно, как подчиненному. И надзиратель принял этот тон, понимая, что сделка дает Красильникову определенные права. – Тебе не бомбы передавать. Только узнать кое-что. Узнать – и все!..

– Ох, не скажи! – вздохнул Матвей.

Душевные и иные колебания надзирателя уже не интересовали Красильникова.

– Запомни фамилию – Кольцов. Павел Кольцов. В крепость доставили из Харькова. Выясни, в каком блоке сидит, в какой камере, когда суд, где судить будут… Словом, все, что сможешь.

Надзиратель встал.

– Что смогу – узнаю. Ну а если ничего не узнаю – не обессудь. Строгости у нас теперь – не приведи господи!..

Красильников еще долго сидел в одиночестве. Злился: как и все сильные люди, он не любил ожидания и неопределенности.

Огромная четырехгранная Севастопольская крепость походила издали на мрачную скалистую глыбу. Стены были старые, выщербленные, и из трещин кое-где беспомощно выбивались сухие стебли, в которых тоскливо на одной струне пел ветер. Из-за крепостных стен печальными глазницами зарешеченных окон глядели на мир казематы.

Ровно в полдень, когда издали доносился бой склянок, медленно открывались массивные кованые ворота. Из крепости на рысях выносились несколько всадников. За ними катила черная тюремная карета. На козлах сидел солдат-кучер и на подножках – два дюжих стражника с винтовками. Замыкали эту кавалькаду еще три конных конвоира.

Сначала карета проносилась по безлюдному каменистому пустырю, затем выезжала на окраину города. Дорога здесь пролегала по белому песчанику. Колеса проваливались по самые оси в выбитые и до блеска отполированные колеи.

Кольцов сидел, втиснутый между двумя стражниками. Лицо его хранило угрюмое спокойствие. Через узкое зарешеченное окошко он смотрел на проплывающие мимо ободранные мазанки. Позвякивали на ухабах цепи его наручников.

Через некоторое время дорога устремлялась вниз. Возле заброшенного колодца с журавлем круто сворачивала влево. Карета замедляла ход. Кучер, бранясь, сдерживал нетерпеливых коней. Ни кучер, ни охранники, ни стражники не замечали, что уже несколько дней подряд за каретой пристально наблюдают. Поначалу за нею следили возле крепости, потом наблюдатель переместился сюда, к колодцу.

Когда тюремная карета скрывалась из виду за каменным пригорком, из полуразрушенной кошары выходил высокий и тощий, как жердь, человек в старенькой железнодорожной шинели, подходил к колодцу и какое-то время стоял в неподвижной задумчивости, а затем по той же дороге, по которой умчалась карета, шел в город.

Карета между тем уже гремела колесами по брусчатке мостовой. Мимо нее проплывали белые двухэтажные особняки. Доносились звуки «Турецкого марша», который исполнял орган под большим шатром цирка шапито. По городским бульварам, мимо которых мчалась черная тюремная карета, прогуливались младшие офицеры и чиновники со своими семьями, мастеровые, солдаты и матросы. Бродили в толпе разбитные лоточники. «Кому пироги горячие?.. А кому с пылу, с жару?..» – долетали в карету их звонкие голоса.

Еще один поворот. Колеса гремели под гулкими сводами. За каретой закрывались тяжелые дубовые ворота, украшенные металлическими заклепками. В узком каменном дворе конвойные спешивались и двумя шпалерами вставали у выхода из кареты. Открывалась дверца, щелкала откидная ступенька. Спрыгивал на землю стражник. Следом за ним, звеня наручниками, спускался Кольцов. Разминая затекшие ноги, переступал на месте, поводил плечами. И прямым взглядом встречал осторожно-любопытные взгляды конвойных. Еще бы! Адъютант его превосходительства генерала Ковалевского – «красный шпион»!.. Вслед за стражником шел к двери, которую охраняли часовые.

Это повторялось изо дня в день с тех самых пор, как его доставили в Севастополь. Изо дня в день. За исключением воскресений.

Затевался тщательно продуманный спектакль, цель которого заключалась в том, чтобы доказать, что никакого «красного шпиона» в штабе Ковалевского никогда не было. Был изменник, разоблаченный и преданный суду военного трибунала. Изменник ни у кого не вызовет ни восхищения, ни сочувствия.

Трижды был прав Семен Алексеевич в своей догадке о том, как нелегко будет установить связь с севастопольским подпольем. Условия для подпольной работы в белом тылу везде были трудными. В Севастополе они и вовсе складывались крайне тяжело. Так же, как и порт и военная крепость, этот город усиленно охранялся. Помимо различных штабов здесь размещалось несколько контрразведок – особенной свирепостью отличалась контрразведка морская, – и у каждого из этих тайных ведомств были многочисленные филеры, агенты, шпики, осведомители.

После нескольких провалов, последовавших один за другим осенью девятнадцатого года, севастопольское подполье сильно поредело. Многие были схвачены и затем казнены, иные спешно покинули город. Кое-кто до времени затаился. Продолжали работать лишь самые опытные, прошедшие и тюрьмы, и ссылку. И тем труднее было Наташе добраться до них: самые опытные, как правило, и самые осторожные, осмотрительные.

Она быстро убедилась, что прав был Семен Алексеевич и в другой своей догадке: растревоженная революцией и войною жизнь споро, а иногда и бесповоротно меняла людей. Многие из тех, кого Наташа знала еще до революции пламенными подпольщиками, отошли от борьбы и при одном упоминании о былом вздрагивали, болезненно морщились. Другие, может, и могли бы ей помочь, но присматривались в свою очередь к Наташе и не спешили с откровениями. Третьих давно не было в Севастополе, а то и на белом свете…

Выручил, как это часто бывает, случай. Наташа ехала на трамвайчике от Пушкинского сквера на Корабелку. Вагон долго громыхал по Новому спуску и Портовой, а затем, обогнув Южную бухту, пополз, то и дело останавливаясь, по Корабельному вверх, к слободе. При толчке вагончика сидевший впереди немолодой человек уронил книгу, Наташа наклонилась, чтобы помочь, увидела на открывшемся запястье пассажира плохо сведенную татуировку: замысловато вплетенный в букву «И» якорек.

О многом напомнил ей этот якорек. Когда-то, перед революцией, семнадцатилетней восторженной почитательницей Фурье, Оуэна и Чернышевского, ходила она на занятия тайного социал-демократического кружка, чтобы постичь более серьезные истины, заключенные в труднодоступном Марксе. На занятия часто приходил рабочий-самоучка с судостроительного Илья Седов, казавшийся тогда Наташе стариком: ему было под сорок.

У него-то и видела девушка такой точно якорек, когда Седов подтягивал рукава, чтобы взять в руки гармошку: кружок у них мгновенно превращался в вечеринку в случае опасности.

Наташа пошла следом за мужчиной, который неожиданно вышел у туннеля близ Школы машинистов и вскоре скрылся в сумерках. Неожиданно Наташа обнаружила, что находится в каком-то темном переулочке, ведущем от Аполлоновой балки, далеко за последней остановкой трамвая.

И когда она уже возвращалась, озираясь по сторонам, человек с якорьком сам вышел ей навстречу, улыбаясь. Это был он, Илья Седов.

– На шпика ты не похожа, Наташа. Не умеешь сидеть на хвосте.

Так возобновилось их знакомство. Но прошел не один день, прежде чем Седов и Наташа смогли довериться друг другу. Выяснилось, что Седов руководит боевой группой подпольщиков на заводе. Узнав о Кольцове и его судьбе, он загорелся желанием помочь. Привел на Корабелку своего друга Анисима Мещерникова из паровозного депо, который тоже был старшим в небольшой боевой группе.

Отныне в домике на Корабельной стороне почти каждый вечер стали собираться подпольщики. Брезентом занавешивали окна. И лишь после этого зажигали десятилинейку.

Красильников сидел за чисто выскобленным столом под часами с кукушкой, внимательно выслушивал скупые сведения, добытые за день. Стало, к примеру, известно, что Кольцова возят на допросы в штаб гарнизона по одной и той же дороге.

– Сколько человек сопровождает?

Ответил Анисим Мещерников, которому было поручено проследить весь путь тюремной кареты:

– Десять.

– Свита как у царя. – Семен Алексеевич пододвинул Анисиму листок бумаги: – Изобрази порядок!

Анисим обозначил крестиками четырех всадников, затем тюремную карету с солдатом-кучером на козлах и с двумя стражниками. За каретой пририсовал еще трех всадников. Сосредоточенно провел круто изгибающуюся линию:

– Дорога. Возле колодца она круто поворачивает. Везде мчатся на рысях, а тут притормаживают. Очень удобное место! – Анисим дорисовал на самодельной карте еще квадратик. – И кошара пообочь. На случай чего.

Получалось, что из всех вариантов спасения Кольцова лишь один мог обещать успех – внезапное нападение на конвой. Из крепости Кольцова везли по безлюдному пустырю. У колодца карета и конвой замедляют ход. Для большей уверенности можно груженой телегой перегородить дорогу. Воинских частей поблизости нет. Спрятаться боевики могут в полуразрушенной кошаре.

Подсчеты времени успокаивали. После освобождения Кольцова в запасе оставалось бы сорок – пятьдесят минут, для того чтобы переправить его в надежное место и исчезнуть самим: двадцать минут понадобится уцелевшим в схватке конвойным, чтобы вернуться в крепость и поднять охрану «в ружье», пять – десять минут на сборы, седлание коней, двадцать минут – на обратный путь к колодцу. Не бог весть сколько времени… и все же…

– Лучшей возможности не представится, – сказал Седов.

– И откладывать нельзя, – добавил Мещерников. – Чего доброго, изменят маршрут, тогда начинай все сначала.

– Значит, – твердо, словно невидимую черту подводя, сказал Красильников, – значит, завтра!

На другой день в развалинах кошары засели полтора десятка боевиков. Из карманов тужурок, бушлатов, пальто торчали рукоятки револьверов. Кругом царила сонная и ленивая тишина. Прохожих не было видно.

Сквозь щели в стенах кошары вся дорога, ведущая из крепости, хорошо просматривалась. На обочине, на взгорке, сидел боевик – дозорный. Одет он был в старый кожушок и в латаные-перелатаные брюки: ни дать ни взять – подпасок. Время от времени поглядывая вдаль, он флегматично жевал хлеб с яблоком.

Далеко на кораблях дружно пробили склянки.

– Полдень, – устало обронил кто-то из боевиков и, подняв голову, спросил у сидящего возле щели товарища: – Не видать?

– Пока нет.

И снова в кошаре воцарилась тишина, держащая в непрестанном напряжении людей. У колодца понуро стояла тощая лошадь, впряженная в телегу. На телеге лежали камышовые вязки. На них сидел в истертой крестьянской одежде Анисим Мещерников и тоже нетерпеливо посматривал на дорогу, ведущую из крепости.

Тюремная карета не показывалась.

Анисим слез с телеги, походил возле нее. Затем поднес к уху карманные часы.

– Запаздывают, – с беспокойством сказал он так, что слышно было засевшим в кошаре товарищам. – Вчера о такую пору уже проехали…

Ждали еще час, и еще, и еще. Но ни в крепость никто не ехал, ни из крепости. Что-то случилось. Но – что?

Анисим первый увидел, что по дороге из города сюда торопливо направляются двое. Это были Красильников и Наташа. Они подошли к кошаре, и Красильников угрюмо сказал, обведя грустными глазами собравшихся боевиков:

– Все, точка! Долго собирались!.. – Вынув из кармана свежую газету, негромко прочитал: – «Военной прокуратурой завершено следствие над бывшим адъютантом генерала Ковалевского капитаном Кольцовым. В процессе следствия полностью и неукоснительно доказано, что капитан Кольцов, изменив долгу и присяге, систематически продавал большевикам в целях наживы военные секреты. Следственное дело передано в суд военного трибунала. Приговор будет вынесен в ближайшие дни… Председатель особого совещания при главнокомандующем ВСЮР генерал А. М. Драгомиров».

Боевики угрюмо и безнадежно слушали. Газета пошла гулять по рукам. Каждый хотел сам увидеть это сообщение, удостовериться, что все именно так.

– Суд состоится в крепости, – добавил Красильников. – Приговоры приводятся в исполнение там же.

Некоторое время все стояли молча. Курили, вздыхали.

– Неужели же это конец? – спросила Наташа, в отчаянии переводя взгляд с одного лица на другое.

Глава двенадцатая

Дрова в «буржуйке» весело потрескивали. По кухне разливалось щедрое тепло. Коленчатая труба от печки выходила в прорубленное в стене гнездо. Единственное окно, глядящее из кухни в захламленный двор, Старцевы, еще когда обосновывались здесь, наглухо задвинули пустым старым шкафом, чтобы не дуло. И теперь в кухне даже днем приходилось зажигать старую лампу-семилинейку. Так, впрочем, было даже уютнее.

С тех пор как исчезла Наташа, Юра по нескольку раз спрашивал о ней. Иван Платонович что-то придумывал, говорил, что она в Харькове, что скоро вернется и так далее. Но она не возвращалась. И Юра перестал спрашивать: видимо, догадался.

Целыми днями старик ходил по дому словно потерянный. Чувствуя и свою вину перед мальчиком, Иван Платонович изобретал какие-то неуклюжие игры, старался отвлечь Юру от тягостных раздумий. Вот и сегодня… он затеял варить уху, весело объявив при этом, что он сварит не просто уху, а устроит «пир на весь мир».

Помешивая варево и весело поблескивая стекляшками пенсне, он говорил Юре и присутствующему при этом действе Фоме Ивановичу:

– Нет, товарищи дорогие, из ваших дилетантских рассуждений я одно понял: в настоящей кулинарии вы ничего не смыслите! Ну что значит: чем лучше рыба, тем вкуснее уха? Слушать стыдно! Юре, положим, еще простительно. А от вас, Фома Иванович, честное слово, не ожидал: все-таки жизнь прожили.

– Прожил, – согласился Фома Иванович. – Случалось, тройную уху отведывал.

– Ну вот, пожалуйста! А как готовят ее, знаете? Так и быть, расскажу вам, что есть настоящая тройная уха! Прежде всего для нее ерш нужен… Юра, ты, кажется, не слушаешь, тебе скучно?

– Нет, почему же…

– Думаю, ты уверен, будто настоящему мужчине на кухне делать нечего. Меж тем многие выдающиеся мужи были непревзойденными кулинарами. Вот, скажем, Николай Васильевич Гоголь. Не просто любил готовить, новые блюда изобретал! Его рецептами пользовались лучшие рестораторы Москвы и Петербурга. Но о чем, бишь, я?..

– О тройной ухе, – подсказал Юра.

– Да-да! Учитесь, пока я жив: глядишь, и пригодится когда-нибудь!

Расхаживая по кухне, он продолжал свой рассказ. Наверное, ему казалось, что Фома Иванович и Юра внимательны: раз не перебивают, значит, слушают. Но Юра размышлял сейчас отнюдь не о тройной ухе…

Куда исчезла Наташа? Конечно же, искать Павла Андреевича. А куда его увезли? В Севастополь! Стало быть, она тоже уехала туда.

Но почему Наташа не сказала ему об этом? Он бы упросил ее, и они бы поехали вместе. Он бы доказал ей, что уже не маленький и способен справиться с любым делом. Больше того, под силу то, что не сможет сделать никакой взрослый. Скажем пробраться в крепость, пролезть сквозь решетку. Да мало ли что!..

– Юра! Фома Иванович! – вывел его из задумчивости голос Ивана Платоновича. – Да что же это! Я соловьем перед ними, а они… Ну никакого уважения к старшим!

Он снял с пояса полотенце, устало опустился на табурет.

И в самом деле, нашел время о всякой ерунде болтать, – проворчал он. – Хотя, с другой стороны, если подумать обо всем, что сейчас в мире происходит, – с ума можно сойти.

Суп из ржавой селедки с горсткой пшена мало чем напоминал уху, да еще тройную. Иван Платонович сдвинул горшок на краешек буржуйки, и уха тихо млела, наполняя комнату запахами.

– Пускай потомится, – сказал Иван Платонович. – А я малость полежу. Что-то я сегодня очень устал.

Он ушел в другую комнату и затих там надолго.

Расставив тарелки, Юра пошел звать Ивана Платоновича к столу. Но старик отказался, сославшись на недомогание.

К вечеру Фома Иванович вызвал в имение знакомого фельдшера. Тот, едва взглянув на Ивана Платоновича, встревоженно сказал:

– Плохо. Оч-чень плохо. Как бы не испанка.

Но дело оказалось хуже. Археолога сразил тиф. Самый что ни на есть обыкновенный сыпняк, разносимый вшами: он только что начал завоевывать Юг России, побеждая всех и каждого без разбору – и белых, и красных.

Ивана Платоновича увезли в больницу в слободу Мерефу. Юра ежедневно наведывался туда, выхаживая по пяти верст в каждую сторону. В инфекционное отделение не пускали, и он расспрашивал нянечек, как и что. Дела у Старцева были неважные.

В очередной раз на стук вышла незнакомая нянечка, подменявшая больную товарку. Высокая, костлявая, очень нетерпеливая.

– Это какой же Платонов? – спросила она скороговоркой. – Хиба всех упомнишь? Такой седоголовый? Пенсне на мотузочке?

– Он самый, он! – обрадовался Юра.

– В эту ночь преставился. – Она перекрестилась. – Слышишь, помер, говорю… Уже и зарыли вместе с другими заразными, что в эту ночь померли.

Юра заплакал, закричал, что этого не может быть.

– Еще как может, милый! – сказала нянечка. – А ты кто ж ему доводишься?

Юра не ответил. Тихо пошел с больничного двора. Опять – в который раз уже за минувший год! – он остался в одиночестве.

Ах, если б знал Юра, что нянька все напутала, что умершего писаря-статистика в пенсне «с мотузочкой» приняла за Старцева, его судьба не изменилась бы в эти дни так круто…

После ухода Юры из больницы нянечка в одной из палат увидела Ивана Платоновича. Тот, привстав с постели, силился слабой рукой приладить к носу свои диковинные очки.

– А вас проведать приходили, – сказала нянечка. – Мальчонка, бойкий такой. Сынок, что ли?

– Где же он?

– Ушел… – Нянечка еще какое-то время стояла возле Ивана Платоновича, не решаясь сказать, что ошиблась сама и невольно обманула мальчика. Успокаивая скорее себя, чем Старцева, молвила: – Придет еще!

– Придет. Обязательно, – согласился Старцев.

Но Юра больше в больницу не пришел. Он жил теперь на хлебах у совершенно чужого ему человека. И хотя Фома Иванович делал все, чтобы отвлечь Юру от печальных мыслей, они ни на минуту не покидали мальчика.

В эти дни в доме вдруг стали происходить странные вещи. Исчезли свечи. Их была целая пачка, лежали в буфете. И исчезли. Все до единой. Фома Иванович расспрашивал всех: кухарку, кучера, Юру, – никто их не видел.

На следующий день кучер Яков со вздохом заглядывал во все углы, что-то искал. Подошел к Фоме Ивановичу.

– Прошу прощения. Вот тамочка в сенях возле дверей положил. На мешок. И нету. Никуда не отлучался – и нету.

– Чего нету, Яков?

– Вожжей. Еще утром были – и нету. Кинулся запрягать, а их точно черти с квасом съели.

Потом исчезла бельевая веревка. Ее разыскивала и не смогла найти кухарка. Исчезли ножовка и напильник.

И вот однажды утром Фома Иванович не нашел дома самого Юру. Не вернулся мальчик ни к вечеру, ни на следующий день. И Фома Иванович все понял: Юра навсегда покинул его.

…Путь Юры в Севастополь растянулся на долгие дни. Он знал, что Павла Андреевича заточили в Севастопольскую крепость, и отправился в Севастополь, чтобы попытаться освободить своего друга. Втайне он надеялся и на то, что где-то там сможет отыскать и Наташу.

Юра ехал на подножках пассажирских вагонов и на площадках товарных. Убегал от железнодорожной охраны и выскальзывал из облав на спекулянтов. За последние двое суток ему не довелось ни минуты поспать, кроме того, его мучил страшный голод. На каком-то пристанционном базарчике, уже в Крыму, он сменял у разбитного татарина свои почти новые ботинки на кусок кровяной колбасы и рваные калоши в придачу.

По дороге Юра разрабатывал самые разные планы освобождения Кольцова. Можно, например, выяснить, в какой камере содержится Павел Андреевич, а потом ночью с помощью вожжей и веревок перелезть через крепостную стену и передать ему в зарешеченное окно ножовку и напильник… По крайней мере, в любимых им приключенческих книгах почти все герои совершали дерзкие побеги именно таким способом.

А еще можно передать Павлу Андреевичу записку, условиться о времени побега и затем ожидать в назначенном месте с извозчиком или с парой быстрых коней…

Эти мечты согревали Юру в дороге, помогали вытерпеть все трудности и голод. Главное, думалось ему, добраться до Севастополя, а уж там…

Но чем ближе был конец пути, тем больше Юра думал о еде. В Севастополь он приехал смертельно голодным.

Юре почему-то казалось, что в битком забитом богатой публикой городе ему повезет найти деньги. Какая-нибудь рассеянная дама или пьяный офицер обронят, а он найдет. И купит хлеба! Надо только не лениться…

Целый день он плутал по незнакомым шумным улицам, всматривался в тротуар. От мелькания ног в глазах рябило, все сильнее кружилась голова.

До самого вечера Юра неприкаянно и безуспешно бродил по городу. К вечеру резко похолодало, он до синевы продрог. Особенно закоченели обмотанные старой газетой ноги в рваных калошах. Нестерпимо хотелось есть. И спать.

Юра увидел свет в больших вокзальных окнах, и его потянуло туда – к людям, к теплу.

На просторном перроне было многолюдно. На узлах и чемоданах сидели и лежали сотни бедно одетых людей. Время от времени раздавался пронзительный паровозный гудок. И тогда гулкую вокзальную тишину нарушал плач потревоженных детей.

Юра пробирался между тесно сгрудившимися людьми, стараясь ни на кого не наступить. Подошел к широкой застекленной двери, на которой было написано: «Зал для пассажиров I и II класса». Остановился в нерешительности возле дородного швейцара в форме и фуражке с блестящими галунами.

– Куда разогнался? – грубо спросил швейцар.

– Я только немного посидеть, – с мольбой на него глядя, тихо сказал Юра. – Я устал и замерз. Позвольте мне погреться!

Швейцара от такой наглости передернуло. Пригнувшись к Юре, он с угрозой просипел:

– Проваливай отсюда… босяк!

Прибыл поезд. По неширокому проходу на перроне потянулись пассажиры. В их толпе Юра сразу увидел четырех иностранцев. Трое были в английской военной форме, а четвертый, высокий – в элегантном кожаном пальто, с саквояжем в руках. Его лицо показалось Юре знакомым. Да-да! Он несколько раз видел этого человека в штабе Добровольческой армии, когда приезжали французская и английская военные миссии. Это же корреспондент газеты «Таймс» Колен!

Усиленно работая локтями, Юра протиснулся вперед. Англичан сопровождали несколько офицеров из деникинской контрразведки. Они обеспечивали безопасность иностранцев в поездке по фронтам и теперь проводили их в Севастополь.

Ожидая, когда Колен приблизится, Юра в упор уставился на него. И вот они уже совсем рядом, почти вплотную. Колен задержал на Юре недоумевающий взгляд.

– Здравствуйте, – вежливо поздоровался Юра, заранее обдумывая, как он будет объяснять свое пребывание в Севастополе.

Колен остановился, оглядел Юру с головы до подвязанных веревочками калош, удивленно пожал плечами и что-то сказал по-английски своим спутникам. Те высокомерно рассмеялись и двинулись дальше.

Юра проводил их растерянным взглядом, в глазах у него задрожали слезы обиды и огорчения. Но Колен вдруг вернулся, извлек что-то из кармана, вложил Юре в руку.

– Возьми, мальчик! – сказал он и тут же бросился догонять спутников.

Тяжелая рука ухватила Юру за шиворот. Швейцар грубо встряхнул его, отшвырнул от себя:

– Вон отсюда, попрошайка! И чтоб я тебя здесь не видел! Юра медленно спустился на привокзальную площадь. При смутном свете тускло горящих фонарей он увидел, как отъехали от вокзала два экипажа. В одном из них сидел Колен.

Разжав кулак, Юра обнаружил на ладони смятый рубль. Устало опустившись на ступени, он долго сидел так, не зная, как же ему быть дальше в этом чужом и негостеприимном городе.

Кто-то остановился возле него. Юра поднял голову и увидел худого парнишку-беспризорника.

– Здорово, – сказал парнишка и озорно подмигнул Юре. – Не узнаешь, что ли?

Улыбаясь одними глазами, он бойко глядел на Юру. Руки беспризорник независимо держал в карманах грубых холщовых брюк. Из-под рваного пиджака горделиво выглядывала полосатая морская тельняшка.

– Я вас не знаю, – пожал плечами Юра, подавленный свалившимися на него неудачами и обидами.

– Ну как же! Мы с тобой в Киеве на собачьей тропе виделись! Еще хотели штиблетами поменяться… – напомнил парнишка, явно сочувствуя Юре.

И Юра узнал его: когда-то давно в Киеве они подрались, но сейчас беспризорник не выказывал никаких враждебных чувств, и Юра обрадовался этой встрече.

– А-а, здравствуйте, – устало улыбнулся он. – Я вас сразу не узнал.

– Зря мы тогда с тобой штиблетами не махнулись, – кивнул беспризорник на Юрины калоши. – А кто-то другой, значит, уговорил… Что квелый такой, замерз?

– Не знаю, – пожал плечами Юра.

– Вижу, что замерз… Уезжаешь куда-нибудь?

– Нет. К тете приехал, а ее нету… – выдумал Юра, отводя глаза в сторону, чтобы не заплакать от чужого сочувствия.

– Померла, что ли?

– Н-нет… выехала куда-то.

– Хорошо тебе, – сказал вдруг хриплым и жалобным голосом беспризорник. – Родичей у тебя чертова уйма. В Киеве ты тоже к тетке приезжал. А у меня – никого. Через то и сюда подался. Тепло тут и прохарчиться можно… – Он помолчал затем жестко добавил: – Ладно, чего зря ошиваться! Еще и замести могут… Зовут-то как?

– Юрой.

– А меня – Ленькой. Ну, еще Турманом. Голуби такие есть – турмана. Очень я их уважаю… Айда ночевать! Тут недалеко. – Ленька повернулся, ушел в темноту.

Юра несколько мгновений колебался. Но делать нечего – пошел следом. Они куда-то долго пробирались проходными, дворами, пока не уперлись в высокий забор. Ленька пошарил темноте руками, отодвинул доску.

– Пролезай, – сказал повелительно Юре.

Юра неуклюже протиснулся в щель и очутился во дворе, где огромными штабелями высились тюки прессованного сена.

Следом за Юрой пролез Ленька и установил доску на место. Потом он обогнал Юру, заскользил между темными штабелями. И вдруг исчез. Юра остановился, растерянно озираясь по сторонам. Тихо и опасливо позвал:

– Леня! Где же вы?

Но вокруг стояла все та же мрачноватая тишина. Юра позвал снова, громче:

– Леня!.. Леня!..

Почти над самым его ухом раздался тихий, довольный смешок, и Ленька высунул из отверстия, проделанного между кубами сена, свою взъерошенную, отчаянную голову.

– Ну, чего? Труханул? – Он улыбнулся и скомандовал: – Давай за мной!

Юра пролез в отверстие и пополз следом за Ленькой. Впереди забрезжил тусклый огонек. Они очутились в небольшой пещере, сделанной беспризорниками в штабеле сена.

– Турман, ты? – настороженно спросил кто-то.

– Я, – отозвался Ленька.

– А с тобой кто?

– Кореш один. Из Киева, – небрежно бросил Юрин покровитель.

Юра присмотрелся. Посередине на возвышении из нескольких кирпичей чадила самодельная коптилка. Пещера была выстлана бумажными рекламами, сорванными с афишных тумб. Валялись кучи какого-то тряпья.

Одна куча шевельнулась, и из нее высунул голову грязный белобрысый беспризорник. Он похлопал большими сонными глазами и удивленно сказал:

– Смотри, человек пришел!.. Уже утро? Да?

– Ночь, Кляча! Спи!

Потом Ленька тронул кого-то за плечо.

– Ну, чего? – отозвался плаксивый голос.

– Колеса твои где?

Беспризорник достал из-под лохмотьев, заменявших ему подушку, старые ботинки, протянул Леньке.

– А ну, примерь! – С великодушным видом Ленька передал ботинки Юре.

Тот надел их.

– Годятся?

– Да.

– Ну и носи… пока.

Но Юра запротестовал:

– Нет-нет! Это ведь его ботинки!

– Носи, тебе говорят! Он все равно на улицу не ходит… Хворый он, может, даже помрет… Правильно я говорю, Сова?

– Хворый, – тихо подтвердил беспризорник. – Видать, помру. Носи…

Откуда-то из норы в сене Ленька вытянул завернутую в тряпку краюху хлеба, разломил, один кусок протянул Юре:

– Ешь! Ешь – рот будет свеж! А потом спать будем… Ты вот здесь ляжешь. – Он по-хозяйски показал Юре его место и затем задул коптилку.

Некоторое время они молчали. Потом Юра тихо сказал:

– Леня!.. Слышите, Леня? А ведь я вам все наврал. Никакой тетки у меня в Севастополе нет.

– Твое дело. Хочешь – врешь, хочешь – правду говоришь, – философски отозвался в темноте Ленька, не спеша жуя хлеб.

– У меня тут человек один… Он для меня все равно как родной… – доверительно продолжал Юра.

– Ну и чего ж ты к нему не пошел? – спросил Ленька, не переставая жевать.

– Так он в крепости.

– Служит, что ли?

– Нет.

– Арестованный?

Юра промолчал.

– Паршиво, – задумчиво сказал Ленька. – Из крепости за здорово живешь не сбежишь! Там стены по восемь аршин толщины… А он что же – за красных, тот человек?

– За красных, – с неожиданной гордостью за Кольцова и одновременно за себя ответил Юра.

– Я тоже за красных, – сообщил Ленька. Задумчиво продолжал: – Если выручить его хочешь, подкоп надо делать… Или напильник передать. Он решетки перепилит – и тю-тю.

– Хорошо бы, – грустно сказал Юра. – А только где он там? Крепость во-он какая, как найти?

– Давай спать, – сказал Ленька. – Выспимся, а потом еще подумаем, на то и голова дана. Утром не придумаем, так через день. Нам бы деньжатами разжиться… С деньгой, брат, любое дельце обтяпать можно!

И снова наступила тишина.

– Лень, а Лень! Рубль у меня уже есть.

– Рубль… Ха! Тут, может, миллион нужен. И уж никак не меньше тысячи!

Долго они, лежа в темноте, перебирали разные варианты, как в короткий срок и наверняка достать много денег. Ленька сказал, что самый лучший способ – украсть.

– Украсть? – Юра замер. Ему чуждо было само это слово, чужда была даже мысль о воровстве.

– Ну, не украсть, – поправился Ленька. – Называй по-другому… экс… при… при… Есть такое слово, только я его забыл. Это когда не крадут, а отбирают у тех, у кого деньги лишние.

– Экспроприировать? – легко выговорил Юра.

– Во! – обрадовался Ленька. – Буржуи, которые сейчас сюда понаехали, жутко богатые. Их красные отовсюду прогнали, так они все свои денежки с собой прихватили – и сюда. Любого буржуя тряхни, и у тебя миллион в кармане!

– Так сразу и миллион? – недоверчиво спросил Юра.

– А то и поболе… Ну, спи! Утро вечера мудреней.

Юра поворочался на сене и тряпье, представляя, как однажды он увидит живого и невредимого Павла Андреевича, и как они после этого вместе будут воевать… А рядом с ними будут воевать и Красильников, и Фролов, и Наташа, и даже Ленька – он ведь тоже за красных!..

Ленька разбудил его рано – потряс за плечо, пропел:

– Вставай, поднимайся, рабочий народ!.. Пойдем на барахолку. Там с утра буржуев навалом. Будем деньги лопатами загребать!

Севастопольская барахолка находилась на пустыре, окруженном со всех сторон старыми кряжистыми акациями. Она была намного благообразнее и степеннее, чем, скажем, барахолка где-нибудь в Одессе или в Херсоне. Уверенные в себе спекулянты привычно ходили по кругу, вполголоса расхваливая свой товар. Но покупателей было немного. С тех пор как Деникин терпел сокрушительные поражения, многие стремились продать и мало кто хотел купить. Белый корабль тонул. И на барахолке это особенно чувствовалось.

Юра и Ленька внимательно наблюдали за толпой спекулянтов из-за шатра цирка шапито, похожего на разукрашенную бонбоньерку. Там внутри звучал оркестрион, раздавались резкие, отрывистые команды, гремели аплодисменты.

Юра вспомнил, как давным-давно он ходил с папой и мамой в цирк. Это было в Киеве. Ему купили мороженое. Он ел мороженое и смотрел, как танцевали неуклюжие слоны и уморительные медведи. С тех пор звуки бравурной музыки, запах цирковой конюшни и вкус холодного, нежно тающего во рту мороженого – все это сплавилось в его душе в ощущение счастья. Далекого-далекого. И то ли призрачного, то ли обнадеживающего.

И вот сейчас Юра должен был, позабыв о счастливом времени, ринуться вслед за Ленькой в толпу и делать то, против чего восставало все его существо.

– А может, лучше просить? – робко предложил он Леньке. – Я вон вчера совсем даже не просил, а мне рубль дали… А если будем вдвоем просить, за неделю свободно тысячу наберем!

– Чудак! – снисходительно ухмыльнулся Ленька. – Я пока просил, завсегда голодный был. Которые богатые – никогда не подают. Жадные! А у бедных у самих денег нет… – Он встрепенулся, жестким взглядом повел по толпе. – Смотри, вон теха идет! Вся в кольцах. Богатая, видать… Смотри!

Ленька бросился к нарядно одетой даме, пристроился рядом с ней и, жалобно скривившись, заглядывая ей в глаза, неестественно тоненьким голосом стал канючить:

– Тетенька, подайте Христа ради! Пятый день росинки маковой во рту не держал… Мамка помирает… Пятеро сестренок с голоду пухнут! – Дама даже не удостоила его взглядом. Но Ленька вдохновенно продолжал канючить, то и дело хватая даму за полы короткого, отороченного куньим мехом осеннего пальто: – Тетенька, тетенька! Помру ить я с голоду!

– Отстань! – сердито отмахнулась от него дама. Ленька вернулся к Юре с видом победителя.

– Видал? Не больно у таких разживешься!

– Чему же ты тогда радуешься?

Ленька небрежно извлек из кармана брюк небольшой дамский кошелек и, озорно подмигнув, подбросил его на ладони.

– Откуда? Откуда у тебя это?! – испуганно вскрикнул Юра.

– От верблюда! Ты что ж думал, я перед ней задаром комедию ломаю? – Ленька еще раз подбросил кошелек, спросил: – Ну-ка, угадай, сколько нам от дамочки на бедность досталось? А потом я тебя ремеслу учить начну.

– Не смогу я, Лень, – печально, но решительно сказал Юра. – Не получится у меня.

– Так и Москва не сразу строилась! – великодушно утешил его товарищ. – Сначала ты со стороны за мной понаблюдаешь, потом… – Ленька, не договорив, опасливо сощурил глаза и вобрал голову в плечи.

– Вот он! Вот он!.. – кричала, выныривая из толпы, обворованная им дама. – Держите его! Ах ты разбойник!..

Ленька сунул кошелек Юре в руки:

– Беги отсюда!.. Быстро!

И Юра побежал. С трудом лавируя между людьми, отовсюду тянущими к нему руки, он выскочил на улицу, почти не касаясь земли, помчался по ней. А со всех сторон неслось:

– Де-ержите-е-е!..

От страха у Юры бешено колотилось сердце. Лица людей, деревья, дома – все слилось в какой-то бесконечный пляшущий хоровод. Истошные, задыхающиеся от ярости голоса оглушали его. Они звучали уже совсем рядом.

– Держи-и-и! – вонзалось ему в спину.

– Справа! Справа забегай! – било по вискам.

– Хватайте его!.. Хватайте!

Кто-то подставил ему ногу. Он упал. Тут же вскочил и, затравленно озираясь, понимая, что бежать больше некуда, беспомощно прислонился к какому-то забору. А люди с перекошенными от ярости и злобы лицами смыкались вокруг все плотнее, ближе. Сейчас подойдут вплотную… и убьют.

– Бейте, чего смотрите! – орал кто-то чуть ли не в ухо Юре.

– Где кошелек? – наседала распаренная, дама.

– Ничего у него нет! – сочувственно вклинился в яростный ор одинокий женский голос.

– Да вот же! Вон, в кулаке зажал!..

– Бей!.. – Большие руки – холеные и грубые, с кольцами и без – тянулись к Юре, к его лицу, к волосам.

Юра в безнадежном испуге закрыл глаза: спасения не было… И вдруг среди всего этого хаоса он услышал странно знакомый, с легкой хрипотцой голос:

– А ну, посторонись!

Юра открыл глаза и увидел… Красильникова! Да-да, это был он, Семен Алексеевич! Раздвигая озверевшую толпу, предупреждая строгим взглядом: молчи! – он шел ему на выручку.

– Ага, друг ситцевый, попался? Ну-ка, топай за мной!

Все это было похоже на страшный, с удивительным концом сон. Не понимая, откуда здесь взялся Красильников, завороженно глядя на него, Юра увидел вдруг в глазах Семена Алексеевича озорные искорки.

– Пойдем! – еще раз сказал Юре Красильников. – Кошелек ваш, мадам? Получите свое добро. И вдругорядь получше за ним присматривайте. А вы, граждане, расходитесь – концерт окончен.

– Это как же! – дернулся к нему высокий мордатый парень. – Да я его, мазурика…

– Но-но! – выдвинул навстречу крепкое плечо Семен Алексеевич. – Без тебя разберемся! Или ты тоже хочешь? Тогда пойдем! Заодно выясним, что ты за птица!

Мордатый попятился. Да и другие, даже самые озверевшие, жаждущие крови, мгновенно утратив интерес к происходящему, начали расходиться. Когда барахолка осталась за спиной, Семен Алексеевич, укоризненно поглядывая на Юру, спросил:

– Что же ты, парень? Такого я от тебя, век мне моря не видать, не ожидал. И давно ты это приноровился?

– Я не крал, – произнес шепотом Юра. Слезы подступали к самому горлу, но он сдержался. – Я выручал товарища. Он хотел выручить меня, а получилось…

– Что получилось, я видел, – вздохнул Семен Алексеевич. – А насчет взаимовыручки – мудрено. Так что давай обо всем по порядку крой: как ты здесь оказался, где Иван Платонович, ну и дальше в таком духе. Вплоть до барахолки!

Юра торопливо, давясь словами, рассказывал, как умер Иван Платонович и что было потом. Красильников, темнея лицом, слушал. Когда Юра умолк, притянул его к себе, хрипло произнес:

– Дела… А как же мы Наташе о таком горе скажем?

– Не знаю. Надо придумать что-то…

– То-то и оно… У ней ведь, как и у тебя, ни одной больше родной души на всем белом свете!

– А мы? – пробормотал Юра. – И вы, и я, и Павел Андреевич…

– Это верно. Да только отца с матерью человеку никто не заменит. Ты это знаешь. А Иван Платонович Наташе с детства и за отца и за матерь был…

И опять – в который уже раз! – подивился Юра, как тонко умеет понимать и чувствовать этот внешне простоватый человек.

На Корабелку они поехали не сразу. Красильников хорошо понимал, что в Севастополе сейчас находится немало офицеров, которые неоднократно видели Юру в штабе Добровольческой армии и знали его как воспитанника ставшего знаменитым капитана Кольцова. Вполне возможно, что кто-то из них случайно оказался на барахолке и увидел, узнал его. Что могло произойти дальше, Красильников догадывался: за ними проследили бы и накрыли всю явку. Вот почему они долго плутали по полупустынным окраинным улочкам. Здесь можно было легко заметить слежку. И лишь затем берегом, проходными дворами, огородами добрались до Корабелки.

Дверь им открыла Наташа. Едва увидев Юру – оборванного, худого, непохожего на себя, она почувствовала беду и, побледнев, замерла.

– Ты, Юрий, присядь пока. А мы с Наташей потолкуем, – тихо сказал Семен Алексеевич.

Он шагнул к Наташе, обнял ее за плечи и коротко, просто объяснил то, о чем Юра не смог бы говорить. Наташа, уткнувшись лицом в грудь Красильникову, заплакала.

– И поплачь! Поплачь! – поглаживая ее по спине, смятенно шептал Красильников. – Это ничего, поплачь. Отчего у людей иной раз сердце разрывается? Человеку поплакать бы, а он не может…

Вечером на кухне Красильников, Василий Воробьев и подпольщики решали, как быть с мальчиком.

Ясно, что прятать его здесь, на Корабелке, не следовало. Оставалось одно: поселить где-нибудь поблизости, но чтобы был на безопасном расстоянии от их дел. Решили отправить Юру на Херсонеский маяк, служивший помимо прямого своего назначения еще и запасной явкой подпольщиков. Маяк стоял в глухом и пустынном месте неподалеку от города, но все же не в городе. Его смотритель Федор Петрович Одинцов с недавнего времени жил бобылем, жена умерла, – парнишка не должен был ему помешать…

На следующий день Юра с Красильниковым еще затемно оправились на маяк. По изогнутой, будто лук, Артиллерийской улице вышли к Наваринскои площади и от нее по вытертой временем и тысячами ног лестнице спустились к кладбищу. Когда свернули с шоссе на грунтовую дорогу, ведущую к старому монастырю, совсем рассвело, изредка стали встречаться прохожие…

Остались за спиной дачный поселок, огромные керосиновые баки и склады – дорога пошла по солончаковому пустырю. В стороне показалось море. Оно шумело, накатывая на пологий берег пену. Наконец впереди выросла высокая конусообразная башня с оконцами в линеечку. Ее купол венчал стеклянный колпак. Одноэтажные пристройки выглядели рядом с башней Херсонесского маяка особенно приземистыми.

Берег здесь круто поворачивал на юг, и казалось, что белая башня стоит на самом краешке севастопольской земли.

Смотритель разбирал и развешивал сети для просушки. Увидев Красильникова и Юру, он неторопливо вытер о брезентовые штаны крепкие узловатые руки.

– Бог в помощь, Петрович! – широко заулыбался Красильников.

Смотритель сдвинул седоватые брови, недовольно ответил:

– Вам того же. Почему запропали все? Случилось чего?

– Случилось – не случилось, – сердито буркнул Красильников. – Вот квартиранта к тебе привел.

– Квартирант мне ни к чему, – отозвался смотритель. – А вот ежели помощника привел – это дело. – Строго взглянув на Юру, приказал: – Разбирай, парень, сети!

Юра хотел объяснить, что он не умеет, что никогда ему этим не приходилось заниматься, но суровый смотритель вовсе не собирался слушать его: бросил к ногам пучок мокрых сетей и качающейся походкой старого матроса, случайно оказавшегося на суше, отошел с Красильниковым в сторону. Семен Алексеевич что-то торопливо объяснял ему, а смотритель угрюмо слушал да почесывал большим пальцем бровь.

Юра догадывался, вести Красильников излагает печальные, и, вероятнее всего, они касаются Кольцова. Всю дорогу сюда Юра пытался выведать хоть что-нибудь о Павле Андреевиче, но Красильников был неразговорчив, отмалчивался.

Переговорив с Федором Петровичем, Красильников издали помахал Юре и сразу ушел.

– Такие вот дела-а! – мрачно сказал старый смотритель, принимаясь снова разбирать и развешивать сети.

– Вы о чем это? – спросил Юра.

– О сетях. Рыбы не поймал, а сети намочил – дурная работа. Но ничего, еще не вечер. Глядишь, будет и в наших сетях хороший улов!

Юре показалось, что Федор Петрович говорит с загадом, совсем о другом, но уточнять не стал. Он выбирал из сетей водоросли, ракушки, камешки и развешивал сети на шестах. В них тонко посвистывал ветер. Вокруг пахло морем и солнцем.

Глава тринадцатая

Салон-вагон генерала барона Врангеля, только что назначенного командующим Добровольческой армией, стал местом встречи с журналистами. Пресса хотела знать, сумеет ли барон удержать Харьков, да и вообще остановить наступление Красной армии.

Поскольку сквозь окна вагона явственно доносилась канонада, журналисты могли расценить свое появление здесь, в Харькове, как поступок героический. Им хотелось подробнее узнать о Врангеле, герое войны в приволжских степях, взявшем под Царицыном огромное количество пленных и богатые трофеи.

Барон знал, что в эти часы Кавказская армия, которой он еще недавно так успешно командовал, оставляет Царицын, неся тяжелые потери. А здесь он сдавал Харьков, и перспективы были очень, очень неважные. К тому же командующий только что перенес приступ возвратного тифа и был очень слаб.

Но он все же надел свою знаменитую черкеску с газырями (как бывший командир казачьей дивизии), к поясу подцепил большой инкрустированный кинжал. Был он высок, под три аршина вместе с папахой, строен, черкеска подчеркивала узость талии и ширину плеч.

Европа знала его как героя, и таким он должен был оставаться. Еще недавно английский генерал Хольман вручил ему от имени короля Георга Пятого ордена святых Михаила и Георгия. Даже Деникин, главнокомандующий, не был удостоен такой награды. Но лучше бы не вручали совсем этих орденов – отношения с Деникиным еще больше ухудшились.

Врангель старался держаться прямо, как того требовала его всегда безукоризненная выправка. Журналистов он не видел, глаза застилала дымка. Он старался не подать виду, что его треплет лихорадка. До него долетал лишь смысл вопросов. Надо было сосредоточиться на ответах.

Началась пресс-конференция с шутливого вопроса английского журналиста Колена, почему новый командующий Добровольческой армией избрал для своей ставки не дворец, где прежде размещался штаб генерала Ковалевского, а не очень удобный и тесный салон-вагон.

– Наше дело, господа, воевать. А после дворцов в окопы идти не хочется, – полушуткой ответил барон и добавил более серьезно: – Мы полагаем, что в армии, где офицеры идут в атаку с винтовками наперевес, как солдаты, во всем должен быть солдатский стиль жизни.

– Господин генерал, вы отмечены самыми высокими наградами, однако носите только Георгиевский крест. Чем это объяснить?

– Да хотя бы тем, что он учрежден в честь святого Георгия, давно ставшего всепобеждающим символом России. Кроме того, Георгиевский крест – высшая солдатская награда. А я ничем не отличаюсь от моих солдат. Наконец, этот орден особенно дорог мне и по другим, личным причинам…

– Нельзя ли узнать, по каким именно?

– Но, господа, вы должны помнить, что этот знак отличия вручается только за личную храбрость, проявленную непосредственно на поле боя. С моей стороны было бы, согласитесь, не скромно…

– Вся Европа и Америка хотят знать о жизни генерала Врангеля, героя Кавказа и Царицына!

– Ну хорошо, господа. Я отвечу. На германском фронте будучи командиром полка, я участвовал в атаке гвардейского кавалерийского эскадрона на артиллерийскую батарею. Meжду нами говоря, это не самое большое удовольствие – скакать навстречу летящей в тебя шрапнели. Потери наши были огромны, но батарею мы взяли. Подо мной в том бою убили лошадь, сам я был легко контужен взрывной волной. Вот, собственно, и все.

– Вы позволите вас сфотографировать и задать… э-э-э… как это по-русски… щекотливый вопрос!

– Никогда не уходил ни от каких вопросов.

Врангель поправил черкеску, подчеркивающую стройность его высокой фигуры, и встал так, чтобы рядом был столик, заставленный полевыми телефонами. Эффектно положил левую руку на рукоятку казачьего кинжала.

– Так вас устроит?

– О да!

Громко зашипев, белой молнией вспыхнул магний. На рукояти парадного кинжала сверкнули камни.

– Благодарю вас. А теперь, с вашего позволения, щекотливый вопрос. Красные иногда пишут в своих газетах, что вы немец, враг русских. Так ли это?

– Понимаю большевиков, у русских еще не улеглась ненависть к немцам, это используется их прессой… Между прочим, в русской армии воевало несколько тысяч офицеров с немецкими фамилиями, и я не знаю ни одного случая предательства или измены. Они не ездили, как Ленин с компанией, через всю Германию, чтобы на немецкие деньги развалить армию России…

Он услышал, что журналисты одобрительно загудели. Хороший ответ. Но он еще не все сказал.

– Врангели – шведский род. Они когда-то воевали с Карлом Двенадцатым против царя Петра. На поле боя под Полтавой полегли двадцать два представителя фамилии. Затем большинство Врангелей переехало в Россию. Они дали новой родине восемнадцать генералов и двух адмиралов. Полностью обрусели. Вы знаете, господа, гениального русского поэта Пушкина? Надеюсь, большевики еще не вычеркнули его из истории литературы за некоторое наше родство. Дочь предка Пушкина генерал-аншефа Ганнибала – моя прапрабабка. Ганнибал был эфиопом. Большевики еще не объявили меня эфиопом?..

Он снова прислушался к одобрительному гулу, смешкам. Врангель умел говорить. При этом его лицо оставалось неподвижным, что создавало особый эффект.

– Я русский и этим горжусь. Мы, Врангели, приехали в Россию не только воевать. Мое первое образование – Горный институт, я инженер. Среди моих родственников в России – путешественники, священники, законодатели, лесоводы, композиторы, историки искусства. Мой дед был дружен с Достоевским и написал о нем книгу. Мой младший брат – писатель… – Он развел руками, как бы извиняясь за столь недостойный род занятий. – Но сам я – продолжатель главной традиции нашей семьи. Ею издавна стала воинская служба. Не считая генералов и офицеров, в роду баронов Врангелей семь фельдмаршалов.

– Мы надеемся увидеть восьмого! – воскликнул все тот же англичанин Колен.

Столь тонкому комплименту присутствующие дружно зааплодировали.

– Ваше превосходительство! Что вы можете сказать о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией?

– Ваш вопрос некорректен, но я отвечу. Генерал Ковалевский – настоящий солдат и выдающийся военачальник. К сожалению, в последнее время его преследуют неудачи. Такое может случиться с кем угодно. И я призываю вас, господа, воздать в своих корреспонденциях боевому генералу Ковалевскому должное.

Вечные перья забегали по блокнотам, торопясь отметить добродетели барона: редкую объективность, благожелательность, великодушие…

– Господин генерал, а как вы думаете, почему командующим Добрармией назначены именно вы?

– Об этом лучше бы спросить непосредственно у Антона Ивановича Деникина…

…Вряд ли Антон Иванович Деникин сумел бы достаточно четко и однозначно ответить на этот вопрос: почему? Ведь искренне, откровенно не любил барона за чрезмерное честолюбие, самомнение, неуравновешенность. Хотя, с другой стороны, не отказывал ему и в способностях и в военном таланте.

Многое сошлось в его выборе. Надеялся, что новое почетное назначение поумерит агрессивность барона, направленную против главнокомандующего. А честолюбие заставит его предпринять все для того, чтобы остановить быстро отступающие и почти не сопротивляющиеся войска. Дай-то бог!

Ну а если не судьба? Если капризная фортуна отвернется от барона, пусть на его счет все неудачи и пишутся!

Конечно же, генерал Врангель понимал все это, чувствовал в предложении возглавить Добровольческую армию скрытый подвох. Он и хотел было отказаться, но… Верил в себя, верил в звезду свою.

Стоя у большого окна салон-вагона, Врангель видел, как проплывают по соседнему пути вагоны, набитые награбленным барахлом, которое «добровольцы» спешно отправляли в тыл. Он знал, что на станции еще полно раненых, больных, беженцев. Ковалевский потерял управление войсками, потерял авторитет. И офицеры, и солдаты превратились в квартирмейстеров, торговцев, спекулянтов. Большевики не позволяли себе такие вольности. Они знали, что самое верное средство разложить армию – сделать из нее сборище коммерсантов.

Придется расстреливать… Ничего не поделаешь, логика войны. Какой уж тут восьмой фельдмаршал! А впрочем, если он сменит Деникина и сумеет навести порядок… Но кто даст ему это звание? Деникин так и остался генерал-лейтенантом. Потому что получить генерала от инфантерии, полного генерала, он мог только от императора. А императора нет.

Оставив шумную журналистскую компанию пить шампанское, Врангель вместе с начальником штаба Шатиловым и младшим адъютантом, подпоручиком, доставшимся ему от прежнего командующего, в сопровождении небольшого конвоя зашагал по путям к станции, чтобы расчистить хотя бы один эшелон для раненых и беженцев.

Конечно, это не занятие для командующего. Но он знал, что о его распоряжениях, его строгости сразу узнают в войсках. Это гражданская война. Здесь многие простые вещи надо делать лично, чтобы видели, не отсиживаться в штабе, как стал это делать Ковалевский… а ведь боевой был генерал, тоже ходил в атаки в общем строю.

Популярность и авторитет без крови и без кулака не завоюешь. Таков мир…

Поздней ночью барон вызвал к себе в купе младшего адъютанта. Тот, вглядываясь в блокнотик, зачитал перечень отданных на завтра распоряжений, фамилии исполнителей. Адъютант генералу понравился. Конечно, засиделся в штабе у Ковалевского, больно уж ухоженный ангелочек. Но толков, спокоен, в глазах скрытое обожание. Видно, наслышан о новом командующем, а штабного сидения объелся.

Когда Врангель приказал отдать под трибунал двух офицеров, заставивших начальника станции отправить эшелон с барахлом в Ростов на глазах у тысяч людей, ожидавших какой-либо оказии, чтобы уехать подальше от красных, адъютант распорядился очень толково. И уже к вечеру собрался трибунал, три военных юриста, которых подпоручик информировал о взглядах нового командующего. Приговор был вынесен в течение пятнадцати минут, и об этом в газеты уже передана информация, а по линии железной дороги, да и по всему фронту пущен нужный слух.

– Скажите, подпоручик, вы давно служите при штабе Ковалевского?

– Второй год… Петр Николаевич! Младшим адъютантом командующего.

И сразу пропало желание продолжать разговор. Врангель удивленно взглянул на стоящего перед ним офицера: его покоробила фамильярность младшего адъютанта. Подумал, что вот с таких мелочей и начинается разложение армии: сначала будет панибратски называть по имени-отчеству, потом станет похлопывать по плечу. Ну уж нет! Место таких наглецов не за адъютантскими столами, а на фронте – в окопах, там, под пулями, они быстро учатся скромности!

– Вы что же, прежнего командующего тоже по имени-отчеству величали? – строго спросил барон и, не дожидаясь ответа, шагнул к двери.

Но подпоручик вдруг стал торопливо и сбивчиво извиняться:

– Простите, ваше превосходительство!.. Случайно вырвалось… Я понимаю… Но я подумал… Я – Микки… Я подумал, вы меня помните… Микки Уваров… То есть, простите, подпоручик Михаил Уваров!..

Михаила Уварова барон не знал, зато хорошо помнил маленького графа Микки Уварова – пухлощекого, кудрявого, по-девичьи застенчивого любимца баронессы Марии Дмитриевны. Микки был ее крестником. В том далеком далеке, когда Михаил Уваров был еще Микки, баронесса изобретала для него какие-то невероятные головные уборы, платьице с голубенькими лентами вместо застежек. Он часто подолгу жил у них на даче в Териоках под Петербургом. Мария Дмитриевна скучала, когда он долго не появлялся у них. Барон Врангель учился тогда в Горном институте и, приезжая на каникулы, видел, сколько нежности и ласки отдает мать крестнику, и даже ревновал ее к нему.

Барон вгляделся в подпоручика. Боже, неужели же этот статный худощавый юноша с прямыми темными волосами и со слегка удлиненным впалощеким лицом и есть Микки Уваров! Ничего общего! Разве что глаза, все еще по-детски припухшие, доверчивые и сейчас крайне смущенные.

– Микки! Да вы ли это? – оттаявшим голосом спросил барон. – Впрочем, и сам вижу: несомненно вы! А сначала, представьте, не узнал – вытянулись, возмужали…

– Я так рад, ваше превосходительство… – все еще пребывая в смущении, тихо признался Микки. – Когда мне стало известно, что вы примете нашу армию… поверьте, я был счастлив и не мог дождаться…

– Я тоже рад, Микки. Очень. И прошу вас наедине называть меня Петром Николаевичем.

– Благодарю вас. Благодарю… Петр Николаевич, – растроганно, сдавленным голосом сказал Микки. – И еще… только два слова. Здорова ли ваша матушка, баронесса Марья Дмитриевна? Где она? Как она? Знаете, я часто вижу ее во сне!..

Врангель нахмурился, грустно сказал:

– У меня давние новости, Микки. Находится в Петрограде, была жива, здорова.

– Как? Она не покинула Совдепию?! – воскликнул Микки.

Барон со вздохом развел руками.

– Как-то так получилось… надеялись на иной поворот событий, не зная, какие испытания будут ниспосланы нам Господом. А сейчас… сейчас не знаю. Никаких вестей.

Захваченный вихрем последних событий на фронтах, Петр Николаевич Врангель нечасто вспоминал ротмистра Савина, посланного им в Петроград. Сейчас же подумал, что времени прошло достаточно и уже пора бы ротмистру дать о себе знать, известить его, удалась ли рискованная миссия. Того, что ротмистра Савина могла постигнуть неудача, он не исключал: слишком густо замесилось все под Петроградом.

Барон печально качнул головой и тихо повторил:

– Совершенно… никаких… вестей.

Глава четырнадцатая

Эпоха потрясений и сдвигов выделяет не только героев. Как старые, заждавшиеся своего часа мины, всплывают на бурную поверхность проходимцы, авантюристы, палачи, люди без чести, без взглядов, без простых человеческих привязанностей.

Покидавшего Париж Анатолия Демьяновича Сычева – полковника неприметной внешности и неброских манер – провожал единственный человек. О Магомете бек Хаджет Лаше слышали многие, но мало кто знал его в лицо. Крепкий мужчина лет пятидесяти, с пронзительными бирюзовыми глазами на смуглом полноватом лице и жестким ежиком седоватых волос, он был красив той редко встречающейся красотой, которая привлекает и вместе с тем настораживает или даже отталкивает.

Шумно заявив о себе в семнадцатом году книгой из турецкой жизни – о застенках Абдул Гамида с их пытками, убийствами и прочими кошмарами, – Хаджет Лаше в дальнейшем предпочитал оставаться в тени. Но уже хотя бы по тому, как держался с ним полковник Сычев – предупредительно, с той естественной почтительностью, которая свойственна умным помощникам выдающихся людей, – можно было догадаться, что Хаджет Лаше наделен властью, недоступной обычному человеку. Что ж, власть эта и впрямь была велика: создатель «Лиги защиты России», ставившей перед собой широкие задачи и цели – от вербовки в среде русских эмигрантов добровольцев для белой армии до жестоких тайных приговоров отступникам и просто неугодным, – Хаджет Лаше был одним из доверенных лиц сильных мира сего и служил им, обуреваемый страстью войти в их круг, чтобы уже на равных с ними вершить судьбы человечества.

До отхода поезда в Гавр оставалось еще минут десять, и Хаджет Лаше, взяв Сычева под руку, водил его по крытому перрону.

– Доведется видеть Антона Ивановича Деникина, а также Татищева попытайтесь втолковать им, что рассчитывать в святой борьбе с большевиками уже не на кого. Во всяком случае, на «Совещание» пусть не надеются. Передовых умов России здесь нет. Людей решительных и твердых, способных хоть как-то изменить ситуацию в России, тоже. Есть группа выживших из ума кастратов. Я русский, и мой долг – довести это до сведения всех.

Хаджет Лаше говорил, говорил, словно хотел еще и еще раз утвердиться в принятом решении. А причиной, его породившей, были возмущение и гнев на русское правительство в эмиграции, так называемое «Русское политическое совещание».

На заседании «Совещания», спешно созванного его председателем князем Львовым, обсуждался тост Ллойд Джорджа на банкете и его же ответ на запрос полковника Греттена в палату общин. Дважды Ллойд Джордж публично высказался в том смысле, что блокада Советской России Антантой уже не достигает цели. Что блокада уже стала обоюдоострым оружием: бьет по Европе и по Антанте не меньше, чем по большевикам.

Заявления Ллойд Джорджа свидетельствовали о том, что Европа стала уставать ждать благополучного исхода войны с большевиками, что наступает время считаться с реальностью…

Грустное это было заседание. Каждый из членов «Совещания» понимал, что значит установление торговых отношений с большевиками. Это – снятие блокады, прекращение военных действий и, не исключено, признание Советского правительства.

«Россия производит громадное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся», – оправдывал этот свои шаг Ллойд Джордж. Но – нет, не в этом была причина изменения отношения Англии к большевистской России. Россия пока ни черта не производила. Главное было в другом. Английские пролетарии и тред-юнионы стали проявлять все больше сочувствие к Советской России. Они создали «комитеты действий» и с их помощью начали оказывать давление на правительство. Докеры отказывались грузить на корабли оружие, направляемое Деникину. В пользу Советской России прокатилась волна забастовок. Дело дошло до демонстраций с лозунгами «Мир с Советской Россией».

Ллойд Джордж дрогнул. Испугался за себя и за свой кабинет.

Члены «Русского политического совещания» поняли: приближается катастрофа. А что предприняли? До чего додумались? «Обратиться с воззванием к Ллойд Джорджу», «Послать обращение к английскому парламенту»… Слюни и сопли. Слова вместо поступков!

Когда Хаджет Лаше понял, что в «Русском политическом совещании» собрались одни говоруны и рассчитывать на их помощь не следует, он принял решение действовать самостоятельно.

Разыскал прибывшего в Париж полковника Сычева. Когда-то они были знакомы, и Хаджет Лаше хорошо знал, что полковник – убежденный борец с большевиками и что храбрости ему не занимать. И что еще важно: он был авантюристом и циником. Человеком своего времени.

– Еще этот старый политический маразматик Извольский предложил послать письмо Ллойд Джорджу с выражением нашего «фэ». А кто мы, в сущности, такие? Какое значение для Ллойд Джорджа имеет наше мнение? Да и станет ли он читать наше письмо?

– У вас есть какие-нибудь радикальные предложения? – спросил полковник. – Как станем драться еще и с англичанами! Помрем с музыкой!..

Лаше едва заметно улыбнулся и довольно долго молчал, словно прикидывая, посвящать ли полковника в свои размышления и планы.

– Не помню, кто – кажется, Маклаков – сказал на заседании, что большевики все больше завоевывают общественные симпатии – и с этим нельзя не считаться, – тихо заговорил Хаджет Лаше.

– А разве не так?

– Не так. Симпатии завоевываются с помощью дел. То, что эти болтуны там… – Лаше пренебрежительно указал рукой в сторону, что должно было означать: члены «Русского политического совещания», – то, что они называют симпатией, – не более как сочувствие, сострадание. Война, разорение, голод – вот причины сострадания. Наша задача – вызвать у европейского общества обратное отношение к большевикам, а именно антипатию, отвращение.

– Было! Чуть больше года назад, после изуверского убийства членов царской фамилии, были и антипатия, и отвращение.

– Вот-вот! – живо отреагировал Лаше. – Все это надо пробудить вновь. Судьба дает вам в руки все меньше шансов. Поэтому слушайте меня внимательно…

И Лаше изложил свой замысел. Полковнику он показался не лишенным смысла. Его осуществление, вполне вероятно, могло коснуться тех, кто сегодня настаивал на замирении с большевиками.

Хаджет Лаше был человеком дела. Он уговорил полковника Сычева взяться за руководство операцией и уже спустя неделю провожал его в Гавр. В Гавре полковника ждал загруженный боеприпасами пароход, идущий в Севастополь.

Раздался длинный свисток кондуктора, и поезд медленно, с ревматическим скрипом и вздохами тронулся. Хаджет Лаше шел рядом.

– Ах, как я завидую вам, полковник… Знаете, здесь ко всему легко привыкаешь, кроме запаха… чужой запах…

– Россия сейчас пахнет остывшим пожарищем, – угрюмо сказал Сычев.

– И все же… когда-нибудь… даже очень скоро…

Лаше начал отставать.

Поезд выбрался из-под сумеречного вокзального навеса и, продолжая разгоняться, побежал по солнечной, с грязными снежными заплатами земле; полковник все еще стоял на ступенях вагона, подняв руку в прощальном жесте.

– Кланяйтесь там… России! – сказал Лаше, зная, что полковник уже не услышит его.

Но Сычев понял, точнее, угадал последние слова патрона.

– Всенепременно!.. – ответил он. – Всенепременно!

…Прибыв в Севастополь, Сычев встретился с начальником объединенной морской и сухопутной контрразведки полковником Татищевым. Не тратя лишних слов, вручил ему письмо. Даже не письмо, а записку, короткую и сухую. Но тон ее был начальственный, приказной:

«Князь! Окажите подателю сего любую помощь, какая ему понадобится. М. б. X. Л.»…

Среди штабных офицеров ходил слух, что Татищев вовсе не был князем. Будто бы когда-то давно мелкий агент контрразведки жандармский ротмистр то ли Рукосуев, то ли Сухоруков из-за своей режущей ухо фамилии получил в своем департаменте звучный псевдоним и таким образом примазался к известному клану князей Татищевых. И будто бы его давний начальник (говорили, что это был не лишенный остроумия подполковник Климович) таким псевдонимом хотел подчеркнуть склонность ротмистра к незаконному обогащению. Ибо известно, что «тать», «татище» на Руси означало «вор», «ворище».

Так ли это, нет ли – кто теперь скажет. Да и кому нужно в это смутное время докапываться до истины?

Впрочем, и Татищевы повели свою замечательную фамилию не от святых праведников. Новгородский наместник Василий Юрьевич еще в начале пятнадцатого века, служа государю и великому князю Василию Первому, сыну Дмитрия Донского, похищал новгородских свободолюбцев и тайно отсылал их на расправу господину своему – отчего и получил в вольном городе кличку Татище.

Темна вода во облацех! Сегодня ты убивец и вор, а через триста лет дети твои – ученые и меценаты, и фамилию свою произносят с гордостью. Должно быть, и новоиспеченного Татищева эта мысль вдохновляла во всех его делишках.

– Рад оказать услугу, – сказал гостю Татищев. – Как Хаджет? Здоров ли? Давно не виделись. Что в Париже?

Сычев, полностью подтверждая свою фамилию, немигающе смотрел на него, и Татищев неуютно поежился, замолчал.

– Хаджет Лаше здоров. О Париже – как-нибудь в другой раз, – ровным, бесстрастным голосом сказал наконец Сычев. – Сейчас же – о деле.

– Да-да! Конечно! – согласился Татищев.

Человек далеко не робкого десятка, он и сам не понимал, что с ним происходит в обществе Сычева. От этого человека веяло холодом недоверия и подозрительности. Серые, почти белесые глаза его были словно отражением того мира, которому практически открыто служил Лаше и тайно, но столь же верно он, Татищев. Этот мир назывался просто: деловые круги.

Те деловые круги, которые стояли за правительствами и армиями. Те деловые круги, которые, по существу, и правили миром. Не будь всего этого, Татищев не только мысленно, но и вслух отправил бы посланца Хаджет Лаше ко всем чертям. А может, и дальше. Теперь же вынужден был спросить:

– Чем могу быть вам полезен?

И опять Сычев заговорил не сразу, словно все еще обдумывал: раскрывать ему или нет перед Татищевым карты?

– Ну, скажем… Для начала меня интересует большевистское подполье. Оно существует?

– Большевистское подполье – не газон с цветами. – Князь начал постепенно овладевать собой. – Едва раскрывал – вырывал с корнем.

– И все же оно есть?

– Несомненно, – даже с каким-то вызовом, с бравадой подтвердил полковник. – Несомненно, есть.

– Стало быть, особы царской фамилии, пребывающие здесь, на юге, подвергаются постоянной опасности? – не то спросил, не то строго укорил полковника Сычев.

– Не более чем мы с вами, – сухо сказал Татищев. Он уже полностью пришел в себя. Магия посланца Хаджет Лаше больше не действовала на него. – Большевистское подполье в Крыму пока, к сожалению, есть. А членов царской фамилии, к счастью, нет.

– А великий князь Николай Николаевич? Он ведь еще осенью собирался приехать в Крым!

– Точно так, – снисходительно кивнул Татищев. – Но вооруженные силы Юга России порвали с монархическими идеалами. Мы сейчас все – конституционные демократы, – он усмехнулся. – Узнав об этом, великий князь написал Антону Ивановичу, что он отказывает себе в счастье вернуться на Родину.

– Стало быть, он все там же, в Италии? – потерянно спросил Сычев.

– В Сан-Маргерет! – весело, будто радуясь за великого князя, подтвердил Татищев.

Его собеседник долго молчал, потом поинтересовался почти без надежды:

– Стало быть, никого из особ царской фамилии в Крыму? Я правильно вас понял?

– Ну если уж вам этого хочется… Находится здесь, например, великий князь Андрей Владимирович… – Татищев умиленно улыбнулся. – Не так давно выражал желание вступить в армию. Антон Иванович отказал. Есть еще его братец, великий князь Борис Владимирович, матушка их Мария Павловна… Пожалуй, все? Нет, еще герцог Лейхтенбергский-младший. Служит на флоте.

Сычев скривился: вся эта дальняя императорская родня – седьмая вода на киселе! – не представляла для него никакого интереса, ибо не могла быть полезна для того дела, ради которого он приехал в Крым. Это – не великий князь Николай Николаевич, родной дядя покойного царя, Верховный главнокомандующий в начале мировой войны, а на сегодняшний день – один из немногих по-настоящему серьезных претендентов на престол!.. И, главное, очень популярный человек в Европе.

Сычев начинал понимать: обычно не ошибающийся Хаджет Лаше на сей раз допустил промах, доверившись старой информации о якобы отбывающем в Крым Николае Николаевиче, и дело, казавшееся в Париже верным, поставлено под угрозу.

Идея, возникшая у Лаше, была проста и сулила успех: надо было организовать покушение на великого князя Николая Николаевича, приписав его большевикам-подпольщикам, а еще лучше – агентам ЧК. Этого было бы достаточно, чтобы даже те, кто готов всерьез заигрывать с Советами, надолго умолкли.

После жестокой, чудовищной расправы над императорской семьей в Екатеринбурге казнь почтенного старца только за то, что он мог быть претендентом на российский престол, несомненно, вновь всколыхнула бы повсюду в мире волну гнева против большевиков.

– А зачем вам, кстати, понадобился великий князь? – совсем уж развеселившись, спросил Татищев.

– Чтобы засвидетельствовать ему свое почтение, – язвительно сказал Сычев. – А заодно устроить на него покушение.

Недавняя веселость мгновенно покинула начальника контрразведки, и опять он почувствовал себя неуютно.

– Изволите шутить?

– Отнюдь! Именно – покушение. Чтобы весь мир, как это уже было весной восемнадцатого, взвыл от негодования. Объяснить все подробнее? Или и так понятно?

– Но ведь это… это… – Полковнику стало трудно дышать, он судорожно рванул верхнюю пуговицу кителя.

– Вы правы, – бесстрастно произнес Сычев, – это замысел Хаджет Лаше, возникший не от скуки, но по требованию… ну, скажем так: времени. Вы здесь не понимаете, что Европа готова отдать вас на растерзание.

«Сволочи! – выругался про себя начальник контрразведки, имея в виду и своего собеседника, и Хаджет Лаше, и всех тех, кто возвышался за их спинами. – Уголовники!»

Он понял, что не должен сам вмешиваться в это дело, его нужно отвести от себя.

– Видите ли… – задумчиво начал он. – Видите ли, я готов помогать Хаджет Лаше в тех пределах, в каких позволяет мне мое представление о чести и порядочности. В данном же случае…

– Вы хотите сказать, что мы не можем на вас рассчитывать?! – удивленно спросил Сычев.

– Я хотел сказать только то, что сказал, – холодно ответил Татищев и, помедлив немного, добавил: – У меня есть сотрудники, с коими я вас сведу. Вполне допускаю, что им придется по душе замысел Хаджет Лаше. – Голос Татищева креп, обретал уверенность. – К сожалению, больше не располагаю временем для продолжения нашей интересной беседы.

Контрразведка располагалась в самом центре города, на Екатерининской, в покинутом хозяевами – крупными банкирами – старинном, много раз перестраиваемом, готического стиля особняке. Татищев вышел из кабинета и, не оглядываясь, лишь слыша за своей спиной шаги полковника, пошел по сложному лабиринту коридоров, заставленных сундуками, столами, шкафами и шкафчиками – словом, всем тем, что еще совсем недавно придавало человеческому жилью уют и комфорт. Вытесненные в коридор, эти предметы лишь подчеркивали атмосферу безысходной заброшенности и разорения, уже давно поселившихся здесь. Он резко толкнул невысокую дверь и скрылся за нею. Полковник удивленно остановился и стал ждать. Татищев не появлялся довольно долго, наконец встал на пороге.

– Капитан! Поручаю вам нашего гостя полковника Сычева. – Татищев пропустил полковника в небольшой, с одним зарешеченным окном, кабинет, сам же ушел, не откланявшись.

Навстречу Сычеву шагнул моложавый, но лысеющий капитан. Щелкнув каблуками, представился:

– Капитан Селезнев!

– Полковник Сычев.

– Присаживайтесь! – предложил капитан Селезнев и, усевшись против Сычева, спросил: – Откуда изволили?

– Из Парижа.

– Ах-ах! – вырвалось у капитана. – Ах, у Париже, ах, у Париже у мамзелей юбки до пупа и чуть пониже. Один казачок пел. – И, не пригасив искорки смеха, так же бодро и весело продолжил: – Трещим по всем швам. Загоняют в Крым, как джинна в бутылку. Из Одессы вышибли, из Ростова – тоже. В Новороссийске еще держимся. Вот и все о нынешних наших событиях.

– Знаю. – Сычев мрачным, гипнотизирующим взглядом смотрел на Селезнева, но тот не замечал строгого взгляда, так же весело продолжал:

– Вчера по делам службы посетил винодельческое хозяйство «Магарач». Ах, боюсь, не успеем все выпить, придется в море спускать. Так вот вам веселая картинка. Парадокс судьбы. Обовшивевший казачок пьет прямо из бутылки вино, которое прежде император позволял себе только по праздникам. – И без перехода Селезнев сказал: – Что касается вашего дела. Князь посвятил меня в ваше предприятие. Тонкая материя. И человек, подходящий для столь важного дела, у меня имеется. Четкий, решительный. Но…

– Представьте мне его, – попросил полковник. Селезнев кивнул:

– Штабс-капитан Гордеев, недавно к нам прикомандирован. Служил в контрразведке в Добровольческой армии. Отзывы блестящие. Но…

– Что? – насторожился Сычев.

– Нет объекта, – развел руками капитан. – В Крыму сейчас нет никого, кто бы мог соответствовать такой операции.

– Сегодня – нет, а завтра, возможно, будет, – спокойно сказал полковник.

Немало повидавший в жизни Сычев хорошо знал, что надо уметь ждать, что фортуна вознаграждает за терпение…

Глава пятнадцатая

С моря дул ровный холодный ветер. Хрустела под ногами щебенка. Дорога вилась по солончаковому пустырю вдоль берега моря и вела на маяк.

В домике на Корабельной стороне подпольщики больше не собирались: их частое появление здесь привлекло внимание соседей. Очередную встречу назначили на маяке.

Красильников, занятый невеселыми думами, шел опустив голову. Сегодня он виделся с надзирателем Матвеем Задачей. Матвей рассказал, что со вчерашнего дня Кольцова переодели в холщовую полосатую одежду с бубновым тузом на спине и перевели в блок смертников, куда не то что проникнуть или записку передать, но даже заглянуть без специального пропуска невозможно. Блок смертников охранялся особым караулом.

Увидев впереди мальчишеский силуэт, Семен Алексеевич даже шаг замедлил: его встречал Юра. Это уже второй раз. «И надо же было тебе рваться сюда, в Крым, пацаненок ты мой, Юрка! – глядя на мальчика, подумал Красильников. – Харьков – наш. Был бы ты теперь в надежных руках, ходил бы в школу…»

Юра взглянул на Красильникова и остался стоять на берегу моря среди раскачивающихся под ветром белесых метелок ковыля.

Тогда Красильников остановился, бросил через плечо:

– Ну, хватит телеграфный столб изображать! Айда на маяк! – И тут же выругал себя за душевную черствость: парнишка тянется к нему, а он…

Юра стоял, склонив голову, опустив вдоль туловища тонкие руки. Красильников вдруг увидел, как он вырос. Увидел и то, как пообносился. Курточка, заштопанная бессчетное множество раз, была тесной в плечах и короткой, залатанные брюки открывали щиколотки. «Растет парень без отца-матери, – вздохнул про себя Семен Алексеевич. – Холода давно настали, а мы ему теплую одежду справить не додумались…»

– Пойдем, брат, на маяк, – и увидев, что Юра не идет, Красильников спросил: – Ты чего? Обиделся?

– Меня Федор Петрович попросил здесь побыть, – не глядя на него, ответил Юра, – чтоб предупредить, если кто чужой…

– А не скучно?

– Скучно, конечно. Но что поделаешь?

«Хороший парень растет, жаль, что сам по себе, – подумал Красильников. – Без всякого воспитания, без учения… Эх ты, времечко!..»

– Не сердись, – сказал он смущенно. – Поручение у тебя не пустячное. Выходит, что и Федор Петрович, и я, и… все мы сейчас от твоего внимания и бдительности зависим. Ну, дежурь!

Легонько сдавив худые плечи мальчика, Красильников быстро пошел к маяку.

Во дворе, поросшем бурьяном и присыпанном потемневшими стружками, поднырнул под развешанное на веревке белье. Громыхнув щеколдой, отворил дверь.

Из комнаты на него пахнуло терпким махорочным дымом. На стенах горницы были наклеены яркие картинки, вырезанные из «Нивы», в углу перед киотом алела лампадка. За покрытым вышитой скатертью столом сидели четверо: Седов, Мещерников, Василий Воробьев и хозяин. В их глазах Красильников прочитал один и тот же вопрос. Чувствуя себя неловко под нетерпеливыми взглядами, он резче, чем следовало бы, сказал:

– Были бы хорошие новости, я б еще с сеней доложил!

Илья Иванович Седов встретил эти слова спокойно, лишь почти сросшиеся на переносице брови сдвинулись еще теснее. Загорелое лицо его выражало твердую и уверенную силу. Он сгреб в ладонь свою камуфляжную бороду.

– Делись плохими!

Когда Красильников рассказал о своей встрече с надзирателем, первым не выдержал сидящий по правую руку от Седова Анисим Мещерников. Опустив на стол тяжелый кулак, выдохнул:

– Ах, мать моя была женщиной!.. Ну как теперь до смертного блока дотянешься?!

Смотритель маяка укоризненно покосился на Анисима. Голубые глаза Федора Петровича порядком подвыцвели, но все еще не утратили пронзительности.

– Да ведь сколько было сделано! – словно оправдываясь, сказал Мещерников. – Думал: перехитрили судьбу! Все ж на мази было. Все ж до винтика продумали…

– Что о вчерашнем дне думать. О сегодняшнем и завтрашнем думать надо. Чего ж попусту кулаком грохать? – Федор Петрович был не в настроении, и, может быть, от этого голос его скрипел, как плохо смазанный блок.

И опять стало тихо. Хозяин выудил из кармана широких брезентовых брюк короткую трубку-носогрейку, набил ее махоркой. Остальные свернули «козьи ножки».

Заговорил Илья Иванович Седов:

– То, что Кольцова на прогулки водят, – это мне нравится. Надзиратель на крючке – тоже неплохо… От этого и будем плясать. Ну, грохни еще раз кулаком по столу, Анисим! И выложи какую-нибудь приличную мысль!

Высокий, худой, с глубоко въевшейся в кожу лица угольной пылью, Анисим пожал плечами:

– Спросил бы ты меня, Илья Иванович, как паровозы водят и ремонтируют, – это в два счета. А в таких делах…

– Слушай, Илья Иваныч! – обернулся к Седову Василий Воробьев. – Человек я в вашем деле новый…

– Ты – короче. Дело говори!

– Так я и хочу сказать дело. Что, если ночью подкрасться к крепости и подвести под стену пудов десять динамиту?

– А днем, во время прогулки, взорвать? – понял Воробьева Анисим.

– Точно! – воодушевленный поддержкой, сказал Воробьев. – И потом прикрыть Кольцова огоньком!.. Риск тут обязательный, но все же попробовать стоит.

– А ты с тигрой целоваться пробовал? – въедливо спросил Федор Петрович. – А часовые на вышках? А караулы на внешнем обводе? Да тебя за сто сажен к крепости не допустят. Сам погибнешь и людей без толку положишь.

– Нет, – в раздумье сказал Красильников, – на крепость с револьвером да миной не пойдешь… Это вроде как с ножом на бронепоезд.

Они перебирали самые разные варианты, один отчаяннее и безнадежнее другого. Готовы были ухватиться за самый рискованный план, если бы в нем забрезжила хоть какая-то надежда. Всего лишь надежда.

Анисим предложил, пожалуй, самый невероятный с точки зрения нормальной логики вариант. В железнодорожных мастерских, которые контролировались подпольем, ремонтировался бронепоезд. Подпольщики делали все для того, чтобы еще на неделю, еще на день отсрочить окончание ремонта. Так вот Анисим предложил спешно закончить ремонт бронепоезда, вывести его из мастерских, по железнодорожной ветке вплотную подойти к крепости и в упор ее обстрелять.

– Предположим, что это возможно, – не отвергая на корню идею, сказал Илья Иванович Седов. – Что это дает?

– Ну, во-первых, можно разбить фугасами ворота, сделать пробоины в крепостных стенах… можно поднять в крепости большой шухер…

– Ну и?.. Смысл?

Анисим пожал плечами, виновато оглядел присутствующих. И снова они молча курили. А на столе перед ними, как общий для всех укор, лежала та самая газета, в которой сообщалось о завершении следствия по делу Кольцова.

Семен Алексеевич с ненавистью посмотрел на газету, словно она и являлась главным виновником несчастий Кольцова, пробежал невнимательным взглядом по заголовкам. Одна из заметок неожиданно заинтересовала его. Он прочитал короткую информацию, удивленно присвистнул и, отодвинув газету, долго невидяще глядел перед собой, время от времени отгоняв ладонью клубы табачного дыма. Потом сказал:

– С бронепоездом-то оно, может, и авантюра… Но не такая безумная, как глядится с первого раза!

Никто не проронил ни слова, все ждали продолжения – уже по тому, как повеселели его глаза, как затеплились в них озорные огоньки, можно было догадаться: Красильников что-то придумал!

– Предположим, что нападение мы приурочим к прогулке Кольцова… Ну и что? Мы шум-тарарам поднимем, а он ничего не поймет и вместе с охраной побежит со двора внутрь крепости.

– Вот именно, как связаться с Кольцовым? Как предупредить? – раздраженно проворчал Седов. – Сам же сообщил нынче: невозможно, все пути отрезаны!

– Да, говорил. А тут… Черт его знает! Вроде как появилась одна зацепка. – Красильников с сомнением покачал головой. – Если сильно поразмыслить, может, что-то и выпляшется! Вот посмотри…

Илья Иванович глянул на Красильникова, пододвинув к себе газету, стал внимательно вчитываться в убористые типографские строки. Недоуменно сказал:

– Что такого ты здесь вычитал?

– В Севастополь приехал один «приятель» Кольцова. – Красильников чуть заметно улыбнулся и ткнул прокуренным пальцем в нужную заметку. – Вот. «Из поездки в действующую армию возвратились представители военной миссии. Их сопровождает английский корреспондент Колен…»

– Он, значит, и есть приятель Кольцова! – хмыкнул Анисим. – А королева аглицкая, случаем, не тетушка ему?

– Этот Колен встречался с Кольцовым в красном Киеве. А потом признал его уже в адъютантах Ковалевского. Но контрразведке не выдал.

– Скажи, благородный!

– Может, и так. А может, Кольцов его малость припугнул… Вот я и подумал: а нет ли смысла потолковать с ним?

– Как? Англичанин же!

– Он по-нашему хорошо говорит… Этот Колен, пожалуй, единственный человек на свете, который может встретиться с Кольцовым. Иностранец, корреспондент. Не откажут. Вот я и хочу уговорить его, чтобы он нам помог.

– Станет он с тобой разговаривать! – усомнился Седов. – Да и зачем ему такой риск?

– Ну, насчет того, станет ли он со мной разговаривать, то это зависит от обстоятельств. Живет он в гостинице «Кист», и пройти к нему черным ходом ничего не стоит. В номере, без свидетелей, с ним, конечно, можно поговорить… Насчет риска. Тут – игра. Тут уж – чей риск рисковее… Давно в азартные игры не играл. Попробую! – Красильников помолчал немного и Добавил: – Ну а остальное будет за вами!..

Больше всего Красильников не любил стихийности и неопределенности. Перед ними он терялся и становился слабым. До этого часа Красильникова больше всего угнетала неопределенность. Но едва лишь начал вырисовываться этот, пусть и авантюрный, план, Красильников почувствовал себя сильным и решительным.

Прежде всего ему надо было встретиться с английским корреспондентом Коленом. Поговорить. Договориться или припугнуть. Тут уж не до политеса! Его товарищам надо подготовить бронепоезд и загрузить снарядами. И конечно, разобраться в железнодорожных стрелках: какую открыть, чтобы бронепоезд вышел на крепостную ветку. Наконец, надо подготовить катер, который бы вывез всех участников операции – и в случае удачи, и в случае неудачи – подальше от Севастополя, в безлюдные и глухие места.

– Ты с Наташей посоветуйся, – предложил Красильникову Седов. – Она интеллигентов получше нашего знает.

– Боишься, что дров в разговоре с корреспондентом наломаю? – улыбнулся Красильников.

– Боюсь, – откровенно сознался Седов. – С ним надо ласково, нежненько…

– Но и с напором.

– Ага. Но ласково, – стоял на своем Седов.

– Хорошо. Посоветуюсь.

Итак, решение было принято. Хотя никто из них – ни один человек – не верил в успех. Конечно, это была авантюра. Однако они шли на нее. Шли, чтобы каждый из них мог сам себе сказать: «Сделали все, что в наших силах».

Утро было тусклым, туманным, как это часто бывает в милой сердцу Англии. Колен проснулся в благодушно-приподнятом настроении – скоро, совсем скоро он покинет эту сумбурную страну, где так много повидал и мало что понял.

Он любил дороги и связанное с ними беспокойство. В дорогах есть постоянная устремленность, обещание чуда и неизвестного. Он и в Россию поехал, может быть, потому, что Россия для него – большая, неустроенная, невесть куда ведущая дорога.

Постичь до конца Россию и русских Колену не удалось. И все равно, весь во власти ожидания скорой встречи с родиной, он пребывал в хорошем настроении.

Позавтракав, Колен долго смотрел через большое окно гостиничного номера на рейд. Там, почти напротив Графской пристани, стоял английский крейсер «Калипсо», грозно ощетинившись стволами орудий в сторону притихшего крымского берега. На этом крейсере Колену и предстояло покинуть Россию. Отсюда, из номера гостиницы, крейсер казался особо грозным и внушительным. На таком корабле хорошо путешествовать – все-таки пушки обязывают к почтению.

Внезапно раздался сухой, требовательный стук в дверь. Он обернулся и недовольным тоном произнес:

– Войдите!

Увидев девушку лет двадцати с небольшим – миловидную, скромно, но со вкусом одетую, – Колен удивился. Правила хорошего тона, с которыми истинный джентльмен не должен расставаться никогда, обязывали его, впрочем, к гостеприимству.

– Прошу, мисс, присаживайтесь, – пригласил он, указывая на широкий кожаный диван, и бегло прикинул про себя: «Кто бы это мог быть? Зачем? Слишком уверенно держится. Вряд ли это служащая гостиницы. И – глаза… Почему они такие пристальные и дерзкие?»

– Господин Колен? – вежливо уточнила посетительница. И, услышав подтверждение, смущенно улыбнулась, – Простите меня за этот визит. Надеюсь, он будет для нас с вами взаимополезен. Скажите, господин Колен, вы читаете местную прессу?

Колен, наверное, должен был объяснить, что любой корреспондент зарубежной газеты начинает день со знакомства с местной прессой и что если он и отступил от этого правила, то лишь по одной причине: в России его миссия окончена… Но вместо этого он спросил:

– Зачем?

– Наверное, всегда есть новости, к которым тянется сердце журналиста? К которым вы не можете быть безразличны. Или скажем так: новости, которые на родине вы можете легко и просто превратить в сенсацию, а значит, в деньги.

– Вы хотите предложить мне сделку? – начал что-то понимать Колен, и ему сразу стало спокойнее: он не любил загадок. – Что ж, у нас в Англии хорошая сенсация стоит дорого. Если вы располагаете таковой, я готов… э-э… платить.

Наташа (а это была она), отметив про себя заинтересованность Колена, почувствовала уверенность.

– Прочтите это! – Она протянула ему развернутую газету с заметкой об окончании следствия по делу Кольцова.

Колен уже с первых строк увидел хорошо знакомую фамилию бывшего адъютанта генерала Ковалевского. Лицо его заметно изменилось – стало отчужденней, брови напряглись.

Еще когда там, в Харькове, Кольцов потребовал от него молчания, он понял, что капитан не из тех людей, кто бросает слова на ветер.

И все-таки Колен подумывал: а не поделиться ли ему своим сенсационным открытием с начальником контрразведки Щукиным? Но не поделился. И в газету, как собирался, два прелюбопытнейших снимка не дал: Кольцов в форме красного командира и офицера Добровольческой армии. Из-за страха? Вряд ли… Человек, который летал на первых, таких ненадежных, аэропланах, который с борта японского крейсера видел цусимскую бойню, который исходил дикую Африку и участвовал в атаке первых английских танков на германском фронте, – такой человек способен преодолеть страх…

Нет. Испытав первый, простительный для журналиста восторг («наш корреспондент разоблачает в штабе Добровольческой армии разведчика красных!» – это ли не настоящая сенсация!), Колен, поразмыслив, решил не делиться своим открытием ни с редакцией родной газеты, ни тем более с чуждым ему полковником Щукиным. Потому что кроме журналистского азарта есть еще и обычная человеческая порядочность. Он был в чужой стране, которая захлебывалась в крови своих сыновей, и считал для себя долгом оставаться над схваткой. Выдать Кольцова что через газету, что контрразведке означало бы изменить принципам, самому вмешаться в схватку. Не говоря уже о том, что это попахивало бы элементарным предательством – роль не для истинного англичанина и джентльмена!

И вот теперь эта мисс (несомненно из числа друзей Кольцова!) пришла к нему и, волнуясь, не знает, как заговорить о чем-то для нее важном.

Колен еще раз – медленно, очень медленно – прочитал газетное сообщение и с лукавой прямотой посмотрел на Наташу.

– Интересная заметка. Но какое отношение она имеет к обещанной сенсации?

– Прямое, господин Колен. Самое прямое! – с жесткой напористостью ответила Наташа. – Она и лично к вам имеет отношение. Неужели не понимаете?

– Нет.

– О том, что Кольцов – красный командир, вам было известно. А что он – красный разведчик, вы тоже, конечно, догадались… После встречи с вами Кольцов, честно говоря, уже собирался было срочно покинуть белых. Но потом… Потом он поверил в ваше благородство. Точнее даже – поверил в то, что вы солидарны с нашей борьбой. Ведь факт остается фактом: вы не выдали его контрразведке!

– Ну, это можно объяснить страхом, – усмехнулся Колен.

– Полноте, господин Колен! Кого вам было бояться? Вокруг вас денно и нощно находилась белогвардейская охрана… Нет-нет, мы справедливо оценили ваш поступок как проявление симпатии к нам, большевикам. Поэтому и рискнули еще раз обратиться к вам за помощью. Будьте джентльменом до конца!

Последние слова она почти выкрикнула. И только теперь Колен заметил, что мисс не просто взволнована, а держится на пределе сил. В глазах ее на бледном лице светилась то ли угроза, то ли мольба. Наверное, она понимала всю шаткость своей позиции. Но чем помочь ей? Как бы вступив когда-то в некоторое негласное соглашение с Кольцовым, он был твердо уверен, что на том все и кончится. А теперь выясняется, что давняя история не завершилась. Завершение ее последует сейчас. И от него, наверное, потребуют того, чего он сделать не сможет. Ни по долгу службы, ни по совести, ни по убеждению.

– Что значит «до конца»? – хмуро, без какой-либо иронии спросил он у Наташи. – Завтра крейсер «Калипсо» покидает Севастополь. Я на нем возвращаюсь в Англию.

– Но ведь это завтра! – вырвалось у Наташи. – А сегодня, прошу вас, помогите нам. От вас требуется немногое: всего лишь передать письмо…

– Каким образом? Кольцов, по сути, уже мертв. Кроме священника, к нему никого не пустят.

– Кроме священника и журналиста, – почти спокойно поправила Колена Наташа. – Английского журналиста, разумеется. Для этого вам необходимо съездить к начальнику гарнизона генералу Лукьянову и испросить разрешение на встречу.

Колен видел, каким трудом дается ей это показное спокойствие, и в душе восхищался: он всегда уважал сильных, умеющих владеть собою людей. Выдержка, невозмутимость – свойство чисто английского характера. В России, к сожалению, такие характеры – редкость. Эта молодая мисс многим могла бы служить примером. Неужели она действительно большевичка? Столь милое, хрупкое создание, идущее на риск ради того, чтобы помочь своему товарищу? Вот и пойми что-нибудь в этой стране, ее людях…

– Нет, – преодолевая невольное сочувствие к девушке, покачал головой Колен. – То, о чем вы просите меня, невозможно. Извините, мисс. Это противоречит моим принципам не вмешиваться во все то, что происходит в России. В вашу борьбу. Если хотите знать, именно поэтому я молчал в штабе Ковалевского о наших с Кольцовым встречах. Поэтому! А вовсе не из-за его плохо замаскированных угроз…

– Чем бы ни объяснялось ваше былое решение сохранить тайну Кольцова, вы поступили благородно, – сказала Наташа. – Но теперь, когда тайны больше нет, вам необходимо повидаться с ним в крепости хотя бы для того, чтобы к тем двум снимкам Кольцова присоединить третий – сделанный в камере.

– Зачем? – не понял Колен. – Нет тайны – нет и сенсации.

– Вы рассуждаете сейчас всего лишь как журналист. Но взгляните на это иными глазами: как политик, – холодно, с какой-то не женски жестокой логикой настаивала не перестающая удивлять собеседница. – Вы лучше меня знаете, что отношение Англии к Советской России в последнее время меняется. Таково требование народа, с которым ваше правительство не может не считаться. Но о том, сколько русских людей погибло от присланных вами винтовок, пулеметов, танков и пушек, помним не только мы – это помнят и англичане. Расскажите им всю правду о нашей революции хотя бы на этом одном примере!

Колен некоторое время молчал.

Он представил себе эти три фотографии на полосе – красный командир, адъютант, арестант. И текст: «Снимки этого человека сделаны в разное время. Легко убедиться, что наш специальный корреспондент имел редчайшую возможность разоблачить красного разведчика в штабе Добровольческой армии русских вооруженных сил. Но подданные Его Величества, во всем поддерживая свое правительство, не считают для себя возможным вмешиваться во внутренние дела суверенных государств. Лишь теперь, когда нашумевшее в России дело «адъютанта его превосходительства» близится к трагической развязке, эта публикация стала возможной…»

Сенсация? Пожалуй! Но сенсация, работающая на большую политику Англии. Правительство и владельцы газет сумеют оценить это…

И все-таки что-то мешало Колену, сдерживало изначальный восторг.

– Простите, мисс, – подумав, сказал он. – А каков ваш интерес?

– Если вы напишете о Кольцове непредвзято, кто знает, быть может, это хотя бы в малой степени поможет ему. С общественным мнением иногда приходится считаться даже правителям.

– Что ж… Вы правы. Где письмо?

На стол перед ним легло письмо.

– Спасибо, – сказала Наташа и слабо, с надеждой улыбнулась. – Когда-нибудь вы сможете с гордостью сказать вашим внукам – надеюсь, их у вас будет много, – что вы, как честный человек, помогали русскому народу завоевать лучшую для себя долю. И это будет сущая правда. Если я останусь жива, то с удовольствием засвидетельствую это.

– Я не уверен, что вы, большевики, победите, – откровенно признался Колен. – Хотя в вас очень много страсти!

Лишь сейчас, заканчивая этот разговор, он вдруг понял самое главное: эта девушка любит Кольцова. Бесстрашно и безрассудно. Хотя мог биться об заклад, что письмо, уже перекочевавшее в карман его пиджака, было отнюдь не любовное. В конце концов, чем он рискует? Завтра этот город исчезнет из его жизни. И эта страна. И кто знает, быть может, навсегда.

Начальник Севастопольского гарнизона генерал Лукьянов принял Колена сразу, не выдерживая в приемной.

Генерал сидел, утопая в невероятно большом и мягком кресле. На причудливой резьбе подлокотников покоились тонкие, с длинными музыкальными пальцами руки: генерал был неплохой виолончелист и часто любил поговаривать, что военным стал не по призванию, а по принуждению времени. Глаза его смотрели из-под припухших век живо и с любопытством.

– Какие впечатления увозите с собой в Англию? – вежливо поинтересовался генерал у Колена, и пальцы его провальсировали по подлокотникам.

– Если говорить о военных делах, должен сознаться, впечатления пока неважные, – отозвался после короткой заминки Колен, намекая на отступление деникинских войск.

– Ценю откровенность. Но очень скоро все изменится к лучшему. В армии назревают большие реформы, – светски улыбнулся генерал.

– На это надеются и в Лондоне, – издалека начал говорить о главном Колен. – И поэтому мы, я бы сказал, очень сдержанно информируем английскую публику о событиях, которые происходят здесь в последнее время.

Лукьянов понимающе кивнул головой:

– Мы ценим вашу лояльность, господин Колен. И готовы во всем способствовать.

– Ловлю вас на слове, генерал! – Колен достал из кармана газету. – Хочу просить вас помочь мне сделать одно необычное интервью… Короткое интервью и фотоснимок.

Генерал взял газету и, бросив взгляд на очерченное карандашом сообщение, тут же вернул его Колену.

– Это невозможно, – хмуро заметил он.

Колен с невинным удивлением посмотрел на него:

– Я вас не совсем понимаю.

Генерал осторожно потрогал пальцами висок. Тщательно подбирая нужные слова, заговорил весьма туманно:

– Буду с вами откровенен, господин Колен. Вся эта история с капитаном Кольцовым очень похожа на страницу из «Тысячи и одной ночи». Но время Гарун аль-Рашидов прошло. И нам не хотелось бы афишировать эту неприглядную историю.

– Но ведь я ее все равно знаю, – усмехнулся Колен. – Я не раз встречался с капитаном Кольцовым. И все равно напишу о нем. Но разве плохо, если читатели «Таймс» увидят на фотографии не только блестящего офицера, но еще и арестанта? Мне кажется, это будет символично.

– Ваш замысел мне понятен. – Генерал опять потрогал висок. – Но как помочь вам? Что, если я попрошу вас не писать об этом по крайней мере сейчас?

Колен сделал вид, что размышляет. Потом сказал:

– Давайте поступим так. Вы дадите мне пропуск к капитану Кольцову, а я обязуюсь не писать об этой истории до конца военной кампании.

– В таком случае – по рукам, как говорят у нас в России, – сказал генерал Лукьянов и встал. – Берите мою машину и поезжайте в крепость. Обо всем остальном я распоряжусь.

В полдень Илья Седов, Анисим Мещерников и Красильников отправились в железнодорожные мастерские. Они напоминали огромную кузницу. Разноголосо – то тяжело и глухо, то звонко-капельно – стучали здесь большие молоты и совсем маленькие молоточки. Под навесом возле нескольких горнов работали голые по пояс кузнецы. Рядом повизгивали токарные станки.

Бронепоезд «На Москву» высился устрашающей серой громадой, весь обгорелый и, словно оспой, побитый снарядными осколками. Несколько бронированных плит были некрашеные, их недавно заменили, и они отливали темной синевой.

Угрюмого вида рабочий в прожженном во многих местах фартуке выхватил щипцами из горна раскаленный докрасна болт и сноровисто понес его к тендеру паровоза. Коренастый клепальщик в больших темных очках одним точным и увесистым ударом кувалды вогнал болт в уже подготовленное отверстие, а затем стал молотком развальцовывать края.

К клепальщику подошел человек в чистой, даже франтоватой, одежде – видимо, из администрации – и что-то сказал ему на ухо. Тот согласно кивнул, отложил в сторону инструменты и, вытирая паклей руки, двинулся из мастерских. Он прошел под навесом и через маленькую дверь направился в темную каптерку. Здесь, сидя на ящиках, его ждали Седов, Мещерников и Красильников.

Клепальщик не спеша поздоровался с ними.

– Что с бронепоездом? – с налета спросил Седов.

– Тянем, Илья Иваныч! – ответил клепальщик. – Я так прикидываю, что еще дней пять проторчит тут.

– Машина как? – деловито поинтересовался Мещерников.

– Кое-что недоделано… по мелочам…

– Значит, порешим так. Даются вам сутки. Время немалое. А завтра в полдень чтоб бронепоезд был готов и стоял под парами!

Клепальщик удивленно вскинул брови и, обиженно посмотрев на Седова, заметил:

– То говорили «тяни»…

– А теперь говорим: в полдень, – жестко отрезал Седов. – Так будет или не будет?

– Если надо, значит, будет! – Клепальщик твердо посмотрел на Седова и не удержался: – Может, объяснишь все же?

– Ничего пока сказать не могу… В общем, есть одна лихая задумочка! – Седов взглянул на клепальщика и добавил, убеждая в чем-то не столько присутствующих, сколько самого себя: – Задумка, может, даже того… А только другого выхода нет!

Громоздкие двустворчатые кованые ворота неторопливо и тяжело открылись, и сверкающий «бенц» начальника гарнизона медленно вкатился в крепостной двор. Угнетающее безлюдье и тишина царили здесь. Многометровая толща высоких стен прочно отгородила от внешнего мира этот мощенный каменными плитами двор. Казалось, что и солнце боится заглянуть сюда.

Неподалеку виднелся черный отсыревший провал входа в туннель. Его перегораживала железная решетчатая дверь.

По каменным плитам гулко прозвучали шаги, и к машине подошел офицер.

– Господин Колен! Пожалуйста, следуйте за мной!

Офицер подошел к решетчатой двери туннеля и нажал кнопку звонка. Вскоре выглянул надзиратель. Он отстегнул от пояса связку ключей, молча открыл дверь. Офицер и Колен вошли в туннель. Заскрежетал замок, надзиратель тотчас запер за ними.

В туннеле было холодно. С бетонного свода падали капли. Стены были в пятнах сырости. Слабо светились ввинченные в потолок лампочки.

Еще дважды перед ними так же молча, словно все здесь были глухонемыми, открывали решетчатые двери. И наконец Колен попал в такой же мрачный, как и коридоры, бетонный зал. По одну его сторону виднелись двери нескольких камер. Возле крайней офицер остановился, открыл маленькое квадратное окошко, заглянул в камеру. Затем лаконично приказал надзирателю:

– Открывай! – и, глянув на часы, предупредил Колена: – Разрешено десять минут. Приказ генерала.

Надзиратель открыл дверь, привычно глянул по сторонам, отступил, пропуская Колена в камеру.

Кольцов сидел на узкой подвесной койке и спокойно глядел на журналиста. В его облике сохранялось прежнее достоинство, выдержка и самообладание. Нет, что-то, пожалуй, изменилось. Глаза! Они были усталые, пригасшие. Да и лицо, покрытое бисеринками пота, осунулось…

– Здравствуйте, капитан, – сказал Колен, протягивая руку. – Вы разрешите сфотографировать вас?

Кольцов внимательно посмотрел на журналиста. Конечно, естественным было отказаться. Но что-то явно стояло за просьбой Колена. Что-то важное.

– Людоедское, скажем прямо, любопытство… Ну, да вам, журналистам, простительное, – сказал он. – Фотографируйте!

Колен, быстро сделав снимок, встал так, чтобы прикрыть спиной дверь.

– Мне дано несколько минут, чтобы взять интервью, – заговорил он, доставая из кармана блокнот вместе с письмом. – Вы догадываетесь, какой последует приговор?

– Я знаю его, – ответил Кольцов.

– Скажите, вы предполагали такой исход, начиная свою опасную деятельность?

– Я верил в лучшее. Но мне не в чем винить судьбу.

Не делая лишних движений, Колен выдвинул из-под блокнота письмо.

Слегка дрогнули от удивления брови Кольцова – только на один неуловимый миг, – и снова лицо приняло спокойное и даже безразличное выражение.

«Какая выдержка! Какое самообладание! – невольно подумал Колен. – Господи, как бессмысленно и жестоко расточительно человечество! Но… Не может быть, чтобы такой человек погиб. Интуиция подсказывает, что мы еще встретимся. Но где и когда?.. Как?!»

– О чем вы думаете, мысленно окидывая взглядом свой жизненный путь?

Кольцов слегка улыбнулся:

– О том, что на свете есть плохие люди и хорошие. И что хороших людей, к счастью, больше… – Ловким движением Кольцов спрятал письмо под тюфяк у своих ног.

Глава шестнадцатая

«Ух! Ух!» – тяжело вздыхал где-то в недрах железнодорожных мастерских пневматический молот. Если хорошо вслушаться, то выходило что-то похожее на «Друг! Друг!».

«Конечно, друг!» – радостно соглашался Красильников, затаившийся вместе со своими товарищами по внешнюю сторону забора. В щель сквозь доски виден был долговязый часовой – там, во дворе мастерских, один только он был человеком праздным. В черной шинели и черной папахе, натянутой на голову почти до самых глаз, он неторопливо ходил из одного конца двора в другой с печатью отрешенности на лице. Его намазанные дегтем сапоги посверкивали так же холодно, как штык винтовки.

Монотонная ходьба утомила часового. Забавы ради он, балансируя на рельсах, прошелся до самого паровоза бронепоезда.

Паровоз слабо гудел.

Часовой замер, прислушался, что-то туго и долго соображая. Гул усилился.

И тогда часовой решительно подошел к двери паровозной будки.

– Эй, есть там кто? – крикнул он и с силой постучал прикладом по бронированной плите.

Из паровоза с недовольным видом выглянул клепальщик и, сверкая белками глаз, отозвался:

– Ну, чего тебе?

– Слышь-ка, Федор. А чего это у вас паровоз как самовар шумит? Пары, что ли, поднимаете?

Клепальщик взглянул на него с насмешкой, словно говоря: «Ну и остолоп же ты, братец!» – и сердито буркнул:

– А как, по-твоему, еще арматуру на давление проверишь? Шел бы ты отсюда, не мешал людям работать!

– Да я к тому, что вроде говорили, будто не готов паровоз-то, – раздумчиво протянул часовой, почесывая о кончик штыка небритую щеку. – А теперь… вон и эту… проверяете.

– Поднатужились ребята, вот те и готов!

– Ну-ну, это добре, это в аккурат… – смущенный своей нескладностью, косноязычно оправдывался часовой.

– Ты бы лучше кипяточку из куба принес, – попросил клепальщик. – Все одно без дела маешься, а у нас запарка.

– Оно, конечно, не положено и супротив уставу, но ежели так… Давай принесу.

«Нехай тужатся! – направляясь в мастерские и помахивая пустым чайником, благодушно думал он о клепальщике и его товарищах. – От них, от рабочих, пошла вся заваруха. Ежели бы завсегда тужились – некогда б революцию было делать…»

Клепальщик, подождав, когда часовой скроется в мастерских, сноровисто выбрался из паровозной будки, подбежал к забору. Низко пригнулся и, осторожно отодвинув несколько досок, тихо прошептал:

– Давайте! И побыстрее!

Первым протиснулся в щель в заборе Анисим Мещерников. Следом двинулся и зацепился бушлатом Василий Воробьев.

– Эй, тюхи-матюхи! Потише! – Клепальщик протянул руку пыхтящему в щели Воробьеву. Затем неслышно проскользнули во двор Красильников и несколько боевиков. Быстро пересекли один за другим двор мастерских, торопливо занырнули в будку паровоза и броневагон.

Федор прошел по двору последним. Все получилось будто по писаному: и часовой попался, на счастье, какой-то малахольный, и начальство, видя, как стараются рабочие, под руку не лезло… Он остановился возле паровоза. Повернувшись к ветру спиной, закурил. Часового все еще не было: видно, решил погреться у куба с кипятком.

Мещерников уже приступил к работе. Сняв куртку, он ловко метал в топку уголь. Мышцы под рубахой ходуном ходили. Отсветы яростного пламени играли на лице Анисима; искры вспархивали после каждого броска в топку, жгли руки, падали на ноги. Стрелка манометра медленно и задумчиво ползла за стеклом к красной черте. В час дня им надо тронуться в путь.

Ровно в час Мещерников передал лопату клепальщику Федору, взялся за переговорную трубку, громко сказал в нее.

– Эй, в броневагоне! У нас порядок! Так что, Семен? Начнем, благословясь?

Красильников дунул в трубку и лишь после этого откликнулся:

– Давай, Анисим!

– Ага! Понял! – Мещерников повесил переговорную трубку на рычаг, положил руки на реверс и стал постепенно и плавно отжимать его вниз.

Густые клубы пара окутали паровоз. Туго задрожали рельсы.

Часовой в испуге бежал навстречу и не верил своим глазам. Темная громада бронепоезда все быстрей и быстрей надвигалась на него. Набирая скорость, тяжело лязгая сцепами, бронепоезд подошел к воротам. С грохотом разлетелись в стороны высаженные паровозом створки, рухнули столбы.

Бронепоезд – железный, неприступный – пронесся мимо часового, со свистом выбрасывая под колеса клубы пара, унося на лобовой броне щепки и доски от ворот.

Проводив его обалделым взглядом, часовой сорвал с плеча винтовку, выпалил в небо, поднимая тревогу.

Поздно! Бронепоезд, пластаясь всей своей громадиной над гудящими рельсами, бойко стучал на стыках колесами тяжелых броневагонов. Впереди показался сигнальный фонарь выходной стрелки. Анисим вновь взялся за реверс, отжал его вверх – бронепоезд начал притормаживать.

Парнишка-боевик появился возле стрелки, помахал над головой шапкой.

– Порядок! – крикнул Мещерникову клепальщик Федор. Поплевав на ладони, он принялся с остервенением швырять в топку уголь. И опять заплясали в паровозной будке огненные блики.

– Семен! Слышишь, Семен! – закричал в переговорную трубку Анисим. – Выходим на крепостную ветку! – И, обождав немного, добавил: – Все! Вышли! Теперь – только вперед! Обратного пути у нас нету!

Кольцов лежал в камере, вглядываясь в кусочек неба, перечеркнутый решеткой.

Под каменными сводами гулко стучали шаги надзирателя. Размеренным шагом он ходил по коридору. Взад-вперед. Взад-вперед… Время от времени он открывал окошко в двери и заглядывал в камеру – тогда его юркие глазки шмыгали из угла в угол. Кольцову иногда казалось, что глаза надзирателя живут отдельно от него, сами по себе, и усердно работают. Глаза-соглядатаи. Глаза-сыщики.

Пора вставать. Вот-вот надзиратель, заглянув в очередной раз в камеру, откроет дверь и рявкнет: «На прогулку!»

Выход на прогулку ровно в час. Через пять минут он будет во внутреннем дворе крепости. И тогда же подойдет бронепоезд. Как только на крепость обрушатся снаряды, охране станет не до него. Даже на фронте при внезапном артобстреле люди испытывают смятение и страх, забиваются в укрытия, в любую щель. А тюремщики все же не фронтовики. Скорее они решат, что это небо обрушилось на землю, чем сообразят, что же в действительности происходит. Нет, охранникам будет не до него. Они побеспокоятся о своей безопасности, он – о своей. А когда снаряды взломают крепостную стену – бегом к бронепоезду!.. Но сначала надо встать. А встать трудно: голова кружится, пот заливает глаза. И – слабость. Неприятная, липкая слабость, вдавливающая тело в жесткую тюремную койку. Видимо, простудился. Вчера, когда приходил Колен, еще хоть как-то держался. На последнем пределе, но держался. А сегодня что-то совсем раскис.

Но это ненадолго. Это сейчас пройдет!

В коридоре вновь послышались шаги. Равномерные, гулкие: шаг-шаг-шаг. Как будто тронулись с места и двинулись по коридору высокие напольные часы.

Где-то далеко, заглушаемое пространством и стенами, тихо и потаенно шумело море. Басовито перекликались стоящие на рейде суда. Сейчас на них пробьют склянки…

Надо вставать! Не расслабляться. Наоборот, сконцентрироваться!..

Да-да, пора! Это же так просто: сбросить на пол ноги и перейти к двери!.. Нужно хранить в себе первоначальную решимость – пружину действия…

Но что с ним происходит? Почему бессильное безволие разлилось по всему телу? Кольцов прислушался к себе. И услышал где-то там, в груди, зазывный гул моря… гул свободы… Нужно только найти первоначальную силу, чтобы встать.

Но тело его налито свинцом, в голове мутится, руки и ноги никак не хотят повиноваться…

Что это? Приступ временной слабости? Неосознанный страх? А может, совсем другое? Что, если это – болезнь?

Стены камеры изогнулись во многих местах, сломались и потекли в разные стороны. Стены – как волны! И пол качается туда-сюда, туда-сюда, как дно лодки… Неужели это он плывет по морю? Или весь мир стал морем и поплыл, поплыл?

Нет, это все-таки болезнь. Но болеть он будет потом. А сейчас не может, не имеет права. Надо вставать! Во что бы то ни стало подняться! Было бы только на что-нибудь опереться! Хоть на воздух! На стенку нельзя – она гнется, ускользает… Ну, раз… два. Надо во что бы то ни стало найти в себе решимость встать. Остальное – легче. Остальное он сумеет сделать. Полежав еще немного на койке, он громадным усилием воли заставил себя разомкнуть слипающиеся веки – и сквозь белую, зыбкую мглу попытался разглядеть дверь в камеру, окошко в ней. И вот они выплыли из белой дымки – и дверь, и окошко, – и тогда Кольцов сдвинул тяжелые, непослушные ноги на край койки. С трудом приподнялся… С каким-то обреченным испугом почувствовал, что с каждым усилием, которые он прилагал на борьбу со своим телом, силы оставляют его. И все-таки, собрав в кулак всю волю, он поднялся, шагнул к двери… Нога его бессильно повисла в воздухе и не нашла опоры. Он рухнул на пол. Теряя сознание, еще слышал всполошенный топот ног и чьи-то крики. Потом над ним склонились несколько надзирателей и человек в неопрятном сером халате – вечно пьяный крепостной фельдшер. И разговор:

– Рекурренс. Или абдоминалис.

– Что?

– Тиф, господа. Похоже, что тиф.

– Что же с ним делать? Ведь так и заразиться недолго!

– Переправим в тюремный госпиталь. А камеру – на дезинфекцию.

– Во морока! Ему на послезавтрево трибунал. Тот быстро от всех хвороб излечивает: прислонили к стенке – и готово!

– Да оно, может, к лучшему – даст Господь, сам отойдет, без пули. Хоть изменник, а все ж таки лучше, ежели сам…

Он беспомощно вслушивался в эти слова, уже, казалось, не имеющие к нему никакого отношения. И думал сейчас не о себе, а о товарищах, которые в эти минуты прикладывают все свои силы, чтобы спасти его, чтобы высвободить из этих холодных, словно облитых слизью, стен…

«Неужели все напрасно! – стучался ему в сердце горький вопрос. – Неужели вот так попусту пошли они на риск, а сейчас, быть может, пойдут и на смерть?»

Надзиратели и фельдшер, нависая над ним, продолжали говорить, о чем-то. Но голоса их с каждой новой секундой тускнели. Свет перед глазами темнел.

И ничего не стало.

Мощно пыхтя и окутываясь рваными клубами пара, бронепоезд мчался по ветке. Из стороны в сторону качались бронированные вагоны. Бронепоезд походил на мощный таран, который непременно должен проломить стены крепости.

Мещерников держал левую руку на реверсе и сквозь узкое окошко пристально глядел вперед. Вдали все явственнее вырастала мрачная громада крепости.

Ее стены заливало спокойным мягким светом спрятанного за легкими облаками солнца.

В броневагоне Красильников тоже напряженно смотрел на приближающуюся крепость. Она была уже рядом. Все реже в стылой тишине постукивали на стыках колеса: бронепоезд резко тормозил, надсадно звенели рельсы. Стоп!

– Всем в сторону! – крикнул Семен Алексеевич и торопливым жестом очертил невидимый круг, в который никто не мог входить, кроме двух рослых парнишек из боевиков: им вкратце бывший комендор объяснил, что делают заряжающие и подносчики.

По-хозяйски он подошел к орудию. Знакомая стодвадцатимиллиметровая пушка, снятая с корабля. Работал уверенно, сноровисто. Чувствовалось – не растерял навыки. Сам себе подавал команды, сам же их выполнял:

– Взрыватель фугасный, заряд постоянный.

Помог ребятишкам вставить в казенник тяжеленный снаряд и дослать гильзу. Захлопнул затвор.

– Прицел двенадцать.

Ствол орудия, медленно прочертив небо, стал как будто присматриваться черным зрачком дула к стене. Качнулся вверх-вниз. Стало тихо. Бывший комендор приготовился к стрельбе прямой наводкой. Совместил, глядя в панораму, перекрестье прицела с нужным местом в основании стены. Еще раз проверил правильность установки прицела и угломера и подкрутил подъемные и поворотные механизмы.

Всей «команде» бронепоезда казалось, что он действует слишком медленно. Но Красильников просто хотел сделать свое дело хорошо. Он нашел наконец трещину в чуть просевшей кладке старой стены.

Где-то совсем рядом кричали чайки. Тревожно пофыркивали кони, бродившие на пустыре у железной дороги.

– Огонь!

Семен Алексеевич дернул за шнур, орудийный ствол выплеснул огонь. И тотчас в основании стены вспух грязно-белый клуб дыма, тут же окрасившийся красноватым кирпичным цветом. Куски кирпичей полетели далеко в стороны. Качнулась, загудела земля.

Теперь следовало на тех же установках прицеливания всадить еще пять-шесть фугасных снарядов в основание стены.

Еще выстрел, еще…

Кольцов очнулся от грохота и, не открывая глаз, прислушался. По коридорам стучали торопливые шаги, суетливо открывались запоры… Снова и снова грохотали взрывы, и каждый раз с потолка и со стен сыпалась цементная пыль. Казалось, какой-то великан бьет дубиной по основанию крепости. Камеру заполнила пыль так, что не стало видно зарешеченного окошечка. Потемнело. Новый удар. И тут же с еще большей суматошностью забегали по коридорам надзиратели. Забегали, зашумели, заругались, не зная, куда деваться.

…Красильников сосредоточенно наводил орудие, глаза его были в легком прищуре, на лице вновь выступили крупные капли пота.

– Огонь! Огонь! – сам себе командовал он, яростно подбадривал себя и своих помощников и раз за разом изо всей силы дергал шнур.

Над крепостью стоял плотный пороховой дым. Уже в двух местах обрушилась стена. В проломы выскакивали одуревшие от грохота и паники стражники, с колена стреляли в сторону бронепоезда и тут же ложились.

О броню бронепоезда глухо шмякались пули.

Но вот Красильников прекратил стрельбу. И все на бронепоезде стали до боли в глазах всматриваться в окутанный дымом пустырь перед крепостью, по которому с ржанием метались кони. Ждали долго, готовые в любую минуту прикрыть орудийным огнем бегущего от крепости Кольцова.

Но он не появлялся…

А между тем крепостная охрана бросилась к бронепоезду. Охранники словно плыли в клубах дыма, то ныряя в них, то на мгновение выплывая. Из города на рысях к крепости мчались всадники. Пора было уходить. В крепости случилось что-то непредвиденное. Может, Кольцову не удалось прорваться, или его срочно перевели куда-то в другое место. Стоять здесь и стрелять уже не было смысла. Никто в бронепоезде не решился вслух произнести то, о чем думал каждый из них. Они все еще упорно ждали чуда.

Всадники были уже совсем близко, когда Красильников развернул орудие и послал в их сторону фугасный.

– Трогай! – наконец крикнул он в переговорную трубку Мещерникову. – Трогай, Анисим!

Бронепоезд, все прибавляя скорость, двинулся, извергая грохот и пар, к далекому тупику. В полуверсте от него из вагонов посыпались на землю боевики, Красильников, Воробьев, Седов… Последним из паровоза выпрыгнул Анисим Мещерников. По откосу спустились вниз, к баркасу по имени «Мария», который их уже давно ждал. Молчали, не смотрели в глаза друг другу.

Торопливо уходили на перегруженном баркасе в море, в серую дымку. Они были еще совсем близко от берега, когда услышали глухой удар: бронепоезд зарылся в стопорную горку тупика, и еще долго там, на берегу, что-то лязгало и трещало. Затем рванули снаряды.

В это же время, подобрав якоря, английский крейсер «Калипсо» покидал Севастополь. И пока еще не скрылся из виду город, пассажиры теснились на палубе, знакомились, перебрасывались ничего не значащими фразами. Не только город, но и вся Россия уходила в дымку. Но вот оттуда, где смутно угадывались очертания крепости, донесся звук разрыва, потом еще один, и еще…

Покидавший родину по каким-то служебным делам полковник, состоящий при английской миссии, поглядел в бинокль на крепость, различил клубы дыма и пыли и, недоуменно пожав плечами, как знак вежливости протянул бинокль высокому англичанину с квадратной челюстью.

– Может быть, вы что-нибудь увидите. Ничего не понимаю.

– Я тем более ничего у вас не понимаю, – отказался от предложения Колен. – Даже когда смотрю с близкого расстояния. У вас каждый день происходит что-либо непредвиденное, поэтому я не хочу вникать в ваши дела.

И с маской безразличия на лице Колен отошел от вновь припавшего к окулярам полковника. Закурив сигару, постоял в сторонке, наслаждаясь одиночеством и чувством уверенности, которое давала ему нагретая солнцем родная броня. Теперь, задним числом, он понимал, что, стараясь быть над схваткой, беспристрастным летописцем чужой войны, он был тем не менее пристрастен. И понимал – почему. Потому что, еще направляясь сюда, не сомневался: белая сторона – жертвы и праведники, красная – палачи и великие грешники. И соответственно писал в своей газете, позабыв, что в пору великих потрясений нельзя спешить с окончательными выводами – лишь время сделает их.

За некоторые материалы ему теперь было даже стыдно перед читателями и собой. Вот и генерала Мамонтова не рассмотрел: писал – герой, а сами русские говорят все громче – бандит!..

И странное дело, сегодня появилось ощущение, что он способен понять Россию – надо только еще раз задуматься обо всем, что видел здесь. И если удастся, он напишет о Гражданской войне в России заново, по-другому – быть может, лучшие свои страницы.

Крейсер уходил все дальше и дальше в море. Дымка полностью закрыла крымские берега. Осталось только небо и море. И еще сварливые чайки. Они какое-то время сопровождали корабль своими печальными гортанными криками.

Глава семнадцатая

Чем ближе красные войска продвигались к Крыму, тем оживленнее становилась в Севастополе жизнь. Это была уже даже не жизнь, а какая-то лихорадка.

Еще недавно полупустынные, застывшие в немом оцепенении севастопольские улицы с каждым днем становились все оживленнее и цветистее. Если прежде на них преобладал казенный цвет – солдатского сукна, то сейчас они расцветились шубами, боа, палантинами, модными шапками и шляпками, пальмерстонами и котелками, шалями и платками. Беженцы, кто победнее, старались не показываться на глаза этой публике. Сторонились этой жизни и многие офицеры – их жалованья или отпускных хватало на два-три дня севастопольской жизни.

Открывались новые рестораны, кафе, пансионы. На пахнущих свежей типографской краской афишах крупно выделялись имена артистов, в недалеком прошлом выступавших исключительно на столичных подмостках. В дворянском собрании бойко работало казино. Манила к себе валютная биржа на Екатерининской. Особой популярностью пользовались американский доллар, английский фунт, турецкая лира, французский франк. Русские ассигнации котировались невысоко: за годы войны каких только рублей не повидали российские граждане – николаевских, керенских, колчаковских, деникинских!.. Выплескивала война в обиход и деньги-поденки. А у поденки, как известно, век короткий: щедро роились и бесследно исчезали петлюровские карбованцы, гроши украинского гетмана, несерьезные махновские ассигнации…

Дальновидные интересовались золотом и драгоценностями. По бросовым ценам из рук в руки переходили акции донбасских угольных компаний и кавказских нефтяных – охотников на этот товар становилось все меньше и меньше. Предлагались сомнительные патенты, партии ходовой обуви и москательных товаров. Все продавалось и все покупалось…

Перемены в городе нравились Красильникову: в беспечно-сутолочной толпе легко было затеряться, облавы и проверки документов на шумных центральных улицах стали крайне редкими.

С многолюдной Екатерининской Красильников спустился к порту, остановился у яркой вывески с изображением владыки морей Нептуна. Осторожно огляделся и по ступеням спустился в сумеречный подвал. За стойкой возвышался все тот же могучий, увальневатый, с похожими на две кувалды кулаками хозяин. Скользнув по Красильникову безразличным взглядом, он продолжал мыть кувшины и разливать в них вино.

После того как глаза привыкли к полумраку, Красильников увидел в дальнем углу Матвея Задачу. Он сидел на том же самом, что и в прошлую встречу, месте. Рядом с ним на столе стояла большая глиняная кружка и кувшин с вином. Как и было условлено, Матвей ждал Красильникова. Едва Красильников подсел к нему, он зашептал:

– Все, парень! Крышка! Считай, нету твоего дружка, – тихо сказал Матвей.

– Расстреляли?

– Почти что. В крепостном лазарете лежит. Тиф у него. Говорят, тяжелый очень, не сегодня-завтра преставится. Оно и лучше. Хоть смерть примет от Бога, не от людей.

– Кончай заупокойную! – озлился Красильников и после недолгой паузы спросил: – Лазарет, поди, послабее охраняется?

– Что ты! Что ты! – испуганно просипел Матвей. – Лазарет – внутри крепости. Своя охрана. К нам не касаемо. Туда, если не с лазарета кто, муха не пролетит. Теперь у нас особенно строго. Кто-то вроде письмо ему пронес…

Допив свое вино, в упор глядя на Красильникова тусклыми глазами, надзиратель сказал:

– Больше меня не ищи. Что смог – сделал.

Красильников ничего не ответил. Наконец надзиратель тяжело встал.

– Прощевай, человек хороший, – сказал он и, потоптавшись немного возле Красильникова, добавил: – Если примет Бог твоего кореша – сообщу.

Матвей ушел. А Красильников еще долго сидел в одиночестве за столом, думал свою нелегкую думу. «Что ж теперь еще можно сделать?» – спрашивал он сам себя. И не находил ответа.

Из бесконечного множества вариантов спасения Кольцова он все больше останавливался на одном, таком же бессильном, как и остальные. Надо было сквозь белые тылы проникнуть к Крымскому перешейку, затем через белогвардейские передовые позиции пробиться в Таврию, навстречу Красной армии. Найти Фролова или Лациса и с ними решать эту головоломку.

Вариант не хуже и не лучше остальных. Но в нем было единственное, что еще грело Красильникова: он не просчитывался весь сразу, от начала до конца. В нем еще таилась какая-то едва-едва теплящаяся надежда.

…Через четверо суток неподалеку от Джанкоя Красильников был арестован.

Часть вторая

Глава восемнадцатая

Погода стояла хуже некуда: то секли ледяные дожди, то валил снег. Беспрестанно теснимая красными, армия была обескровлена. В ее тылах по-прежнему процветали грабежи, спекуляция и мародерство.

Это, впрочем, барон Врангель видел и сам. Повсюду шатались какие-то личности – только по шевронам на рукавах грязных шинелей, по замызганным погонам в них еще можно было признать офицеров. На тупиковых путях стояли брошенные на произвол судьбы санитарные эшелоны, рядом с ними валялись неубранные трупы. Раненые десятками и сотнями умирали от неухоженности, голода и сыпного тифа.

На въездных путях на станцию Попасная штабной состав оказался заперт более чем на сутки. Сдавленный с двух сторон товарными поездами, он мог бы простоять здесь и неделю, когда б не энергия полковника Синельникова, офицера для особых поручений. Сжимая в руках наган, не слушая беспомощного лепета начальника станции, Синельников метался по путям. Расстреляв за откровенный саботаж двух железнодорожников и тем самым преподав наглядный урок другим, полковник постепенно привел в движение парализованные станционные службы и совершил невозможное: протолкнул вперед поезд Врангеля.

Все происходящее вокруг так напоминало барону самые худшие, черные дни восемнадцатого года, когда едва возникшее белое движение было на грани полной катастрофы, что он скрипел от тоски зубами.

Проехали всего лишь несколько верст – и опять застряли. Подпоручик Уваров, с которым Врангель не расставался, сделав вылазку на вокзал, рассказывал о страшных бедствиях, претерпеваемых беженцами и ранеными. Беженцы, в основном семьи офицеров, мокли на перроне под холодным дождем без надежды дождаться вагонов или хотя бы тепла и хлеба. Дети погибали от простуды и холода. Матери сходили с ума.

– Меня один эпизод потряс, – не сразу признался подпоручик. – Частный, собственно говоря, случай, но… – Он извлек из кармана помятый листок. – Вот, Петр Николаевич…

– Что это?

– Предсмертная записка, – вздохнул Уваров. – Буквально на глазах у меня застрелился раненый поручик…

– Читайте!

Записка была длинная. Перед Врангелем предстал мужественный, но доведенный отчаянием до трагического финала человек. Первопроходчик-корниловец, он верой и правдой служил белому движению. А теперь, раненный в боях под Харьковом, оказался, подобно многим другим в его положении офицерам, никому не нужным. Сначала бросили в санитарной теплушке на съедение вшам, на пытку голодом и холодом, а потом и вовсе выбросили из теплушки в грязь казаки то ли Мамонтова, то ли Шкуро. Не видя спасения, поручик решил умереть, проклиная генералов Ковалевского, Шкуро, Мамонтова и иже с ними. Он взывал в предсмертной тоске к новому командующему Добровольческой армией генералу Врангелю, умоляя его положить конец безобразиям, спасти агонизирующую армию и саму идею белого движения.

– Я не понял: что значит – выбросили в грязь? – хмуро спросил Врангель. – Можете пояснить?

– Через станцию шел на Кубань поезд с имуществом генерала Шкуро. В одной из теплушек сгорели буксы. Свободных не было. Тогда казаки охраны, выбросив из санитарной теплушки раненых, перегрузили имущество из негодной.

Шкуро!.. Опять и опять – Шкуро! Он знал, как Шкуро оборонял Харьков: ни одного эскадрона, ни одной роты «пластунов» не оказалось в боевых порядках в решающий час – грабили город, отправляя состав за составом на Кубань, куда потом и сам генерал Шкуро со своим штабом убрался…

– А вы говорите – частный случай! – сказал сквозь зубы Врангель.

Он подумал: как далеко зашло все! Первопроходчики, краса и гордость армии, хранители самой белой идеи, они начинали «ледовый поход» сквозь толщу красных войск не ради чинов и карьеры. Поручики, капитаны, полковники становились, как простые солдаты, в строй и с винтовками наперевес, с верой в правоту своего дела шли на пулеметы. Командиры их, известные в русской армии генералы, тоже с винтовками в руках шагали впереди атакующих цепей. Так каково же было им, великим бессребреникам, видеть теперь, как вырождается движение, как бывшие их командиры погрязают в пьянстве, лихоимстве, междуусобицах!.. Устали, не веря, хотят ухватить последние крохи жизни. Пять лет войны! Если первопроходчики потеряют остатки веры, тогда – все, конец! Вдохновленные назначением генерала Врангеля на должность командующего Добрармией, они еще связывают с его именем последние надежды. И надо как-то поддержать в них зыбкие эти надежды, укрепить. К тем, кто еще остается, хочет быть сподвижником, надо обратиться с добрым и твердым словом, обещающим навести неукоснительный порядок в армии.

– Микки, пишите! – Стремительно расхаживая по салон-вагону, он стал диктовать: – «Славные воины Добровольческой армии! В этот грозный час я выполню свой долг перед Родиной… К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук… Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь – ваши нужды будут моими… Я требую исполнения каждым долга перед грозной действительностью. Личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский, и с нами будет победа!..»

Он волновался. Пока это всего лишь слова, но он подкрепит их делами! Начатое в армии обновление будет продолжено, завершено, и никому впредь неповадно будет разлагать ее!

– Прикажете направить приказ в войска? – спросил Уваров. От восторга он, кажется, готов был заплакать.

«Какая чуткая, восприимчивая душа! – подумал Врангель. – Но слова, значит, найдены правильные – они непременно всколыхнут, мобилизуют боевое офицерство!»

– Запишите еще срочную телеграмму главнокомандующему, – распорядился Врангель. – Готовы? Тогда пишите. «Армия разваливается от пьянства и кутежей. Взыскивать с младших не могу, когда старшие начальники подают пример, оставаясь безнаказанными. Прошу отстранения от командования корпусом генерала Шкуро, вконец развратившего свои войска…» Подпись.

Телеграмма Деникину тоном своим напоминала приказ. И пусть! Пусть «пресимпатичный носорог» почувствует наконец твердую руку и бескомпромиссность командующего Добрармией. Пусть покрутится на горячей сковородке: в телеграмме-то все до последней запятой – горькая истина! Легче и проще будет строить с ним дальнейшие отношения.

Единственным утешением во все эти грозные дни для Врангеля был подпоручик Уваров. Барон видел, как тянется к нему Микки, и сам всем сердцем был расположен к Уварову. Вечерами подолгу беседуя с ним, командующий словно одаривал себя этим непритязательным общением за все годы войны. Микки явился для него как бы посланцем из той далекой, мирной и беззаботной жизни, в которой было много солнца, улыбок, безмятежности, невинных забав, милых глупостей и материнской любви…

Впрочем, времени на это общение оставалось с каждым новым днем все меньше: Добровольческая армия по-прежнему отступала. Если бы он ее остановил, обнажились бы фланги и армия была бы уничтожена.

Со станции Попасная штаб перебазировался сперва в Горловку, затем в Юзовку… Деникин по нескольку раз на день вызывал барона Врангеля к телеграфу. Когда Добровольческая армия отошла на линию Горловка – Дебальцево – Картушино и красные начали, словно прессом, выжимать ее оттуда, нервы Деникина сдали, тон его телеграфных переговоров стал истеричным, сорвался на крик.

Вот и теперь Врангель стоял в купе-аппаратной и безучастно смотрел на ползущую телеграфную ленту, в которой были слова брани и упреков. Пожилой телеграфист отводил глаза в сторону, всем своим видом показывая, что он тут ни при чем, что он даже не понимает происходящего. Врангель вчитывался в несправедливо-оскорбительный текст телеграммы, бледнел. Дождавшись, когда смолк аппарат, приказал телеграфисту:

– Передайте главкому… «В подобном тоне разговаривать с собой никому и никогда не позволю. Точка. Ответа не жду. Точка. Связь прекращаю. Точка». Подпись.

Выйдя из вагона, где размещалась армейская связь, барон глубоко вдохнул морозного воздуха и впервые за много дней неторопливым, прогулочным шагом пошел вдоль штабного поезда.

Пожилой усатый телеграфист вскоре догнал его, испуганно; взял под козырек:

– Ваше превосходительство! Их высокопревосходительство главнокомандующий передали… – И протянул Врангелю дрожащей рукой несколько колец телеграфной ленты.

– Что там?

Телеграфист не ответил. Он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», и молча протягивал ленту. Врангель пропустил ее между пальцев: «Генералу Врангелю. От командования Добрармией отстраняетесь. Прошу передать армию генералу Кутепову…»

Лента растянулась на несколько метров и трепыхалась на ветру. Прочитав ее, барон несколько мгновений держал ленту за самый кончик, словно хотел отпустить. Но потом скомкал ее, положил в карман.

Посмотрел на телеграфиста, усмехнулся:

– Спасибо, голубчик, за добрую весть.

– Рад стараться, ваше превосходительство! – бойко и явно ничего не понимая, ответил телеграфист. – Да только, виноват, не добрая она…

– Каждый по-своему понимает добро, – задумчиво сказал Врангель. – А закурить у тебя не найдется?

– Папирос нету… – замялся телеграфист, – есть наше солдатское зелье – змеиной лютости!

– Самопал?

– Он.

– Давай!

Они скрутили по «козьей ножке». Телеграфист выкресал огонь. Прикурив, Врангель продолжил свой путь вдоль состава той же неторопливой, прогулочной походкой.

…Покидая Добрармию, из прежней свиты он взял с собой лишь несколько человек, среди которых был и подпоручик Уваров, Микки.

Начался период скитаний барона Врангеля. Какое-то время он находился в Новороссийске. Не в силах выносить безделье, стал добиваться назначения командующим Кубанской армией. Но Деникин, словно в отместку, отдал эту должность генералу Шкуро.

Раздосадованный Врангель отбыл на пароходе «Александр Михайлович» в Крым. Пароход барон присвоил и, пришвартовав его в Феодосийском порту, сделал своей резиденцией. В Крыму барон Врангель развил бурную деятельность, пытаясь отобрать должность главноначальствующего Малороссии и Крыма у мягкого и бесхарактерного генерала Шиллинга. Все опасались, что генерал сдаст Крым красным.

В начале февраля 1920 года Красная армия заняла Одессу. Выброшенный из нее вместе с остатками войск, Шиллинг в панике бежал в Крым. Покидая Одессу, он бросил на произвол судьбы армейское имущество, однако бережно сохранил и вывез всю свою личную собственность, чем заслужил в Крыму всеобщую ненависть. Однако он и здесь, оставшись практически без войск, по-прежнему числился главноначальствующим.

Врангель потребовал призвать Шиллинга к публичному ответу за гибельную эвакуацию вверенных ему войск из Одессы. И наконец решился арестовать его и судить офицерским судом чести.

Но между ними встал Деникин, понимая, что Врангель, направляя стрелы в Шиллинга, метит в него.

Разгневанный Врангель написал главкому резкое, ядовитое письмо. Он упрекал Деникина в ничем не объяснимых, непростительных ошибках, в личном честолюбии и самомнении, принесших непоправимый вред общему делу. Обвинял в несправедливом к нему отношении. Это письмо пошло гулять по армии.

Чаша терпения Деникина переполнилась. Он прислал в Феодосию короткое, исполненное холодной вежливости письмо, в котором извещал барона, что ему предписывается немедленно покинуть пределы дислокации вооруженных сил Юга России…

Исполнить приказ Врангель не торопился. Жил почти безвыходно на «Александре Михайловиче» в так называемой «адмиральской» каюте и все ждал чего-то.

Вокруг было много темно-вишневого печального бархата и надраенной до нестерпимого блеска надменной латуни, отчего каюта несколько напоминала богатую погребальную контору.

Втайне, видимо, он надеялся, что сердце Деникина, как это уже не раз бывало, оттает, главком поймет, что погорячился, и пришлет к нему кого-то из своих приближенных для объяснений.

Но время шло. Никто и ни с какими предложениями к Врангелю не являлся. О нем забыли. И оправдывать свое дальнейшее пребывание здесь, в Феодосии, было нечем. Оно становилось двусмысленным, словно бы барон сам искал удобного случая для примирения с Деникиным.

Он отбыл на «Александре Михайловиче» в Севастополь. Пароход бросил якорь недалеко от Графской пристани и вызывающе стоял там, на виду у всего города, пока барон Врангель сам для себя пытался решить задачу со многими неизвестными. Покидать Россию он не хотел. Но и оставаться ему уже было невозможно.

Однажды барона посетил английский адмирал Сеймур, только что прибывший из ставки, находящейся в Екатеринодаре. Он передал, что Деникин просит не медлить с исполнением его приказа.

Врангель окончательно понял, что примирение невозможно, что Деникин просто боится его. Особенно сейчас, в дни беспорядочного отступления, когда недовольство в армейских командных верхах уже достигло критической точки и в среде офицеров все чаще стали поговаривать об отставке Деникина.

А к Крыму уже подступала весна. По ночам над Севастополем еще держался морозец, но едва всходило солнце, он заползал подальше, в глубокую тень и темень, и отсиживался там до сумерек. На перешейке генерал Слащов с небольшими силами вел тяжелые бои, отстаивая Крым. Пока ему удавались самые рискованные операции. Он проявлял себя как крупный военный талант, и Врангелю тяжело было осознавать это. Он-то сам оставался в бездействии.

Возле стекла иллюминатора, от которого веяло прохладой, хорошо думалось. Как жить дальше? И все определеннее, четче проступало решение поселиться где-нибудь в тихом пригороде Лондона и там в несуетной обстановке провести остаток отпущенных ему дней. А Россия?.. Что ж, если она может обойтись без него, то и он ответит ей тем же.

Невеселые размышления. И не очень своевременные для человека, которому едва перевалило за сорок. Впрочем, как смотреть. В свои годы Врангель уже со всей щедростью получил от судьбы и горького, и соленого.

Из всех безрадостных и беспокойных мыслей, которые посещали его в эти дни, одна особо удручала Врангеля. Мысль о судьбе матери. Ротмистр Савин до сих пор так и не дал о себе знать. Врангель понимал, что это значит: ротмистр, оказавшись в страшной круговерти кровавых боев под Петроградом, где-то там бесславно или со славою сложил свою голову.

Прежде чем навсегда покинуть Россию, надо было бы еще раз повторить все сначала. По крайней мере договориться с контрразведчиками: чтобы они по своим каналам помогли переправить в Петроград верного ему человека. Что этим человеком будет подпоручик Микки Уваров, барон решил давно: молод, умен, вынослив, предан. Эти качества обещали способствовать успеху дела. Барон несколько раз заговаривал с Уваровым о возможной «командировке» в Петроград, не только не скрывая опасностей, но даже подчеркивая их, ссылаясь на печальную участь ротмистра Савина. И Микки откликался с решительной готовностью.

Но Врангель опасался, что контрразведчики, если обратиться к ним с просьбой о помощи, или проигнорируют ее, или отнесутся к ней формально – что им опальный генерал! А повторная попытка вызволить мать из большевистской неволи требовала надежных гарантий.

Раздумья барона прервал стук пришвартовавшейся к пароходу шлюпки. По палубе гулко и дробно застучали каблуки солдатских сапог. И почти сразу прямо над приоткрытым иллюминатором зазвучали два голоса. Один, робкий и просящий, принадлежал капитану, другой, густой и уверенный, – начальнику объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнику Татищеву.

– Да, но у меня угля не хватит, господин полковник!

– Поч-чему?

– Не бункеровались. На складах угля нету.

– Нич-чего. Не хватит, попросите взаймы!

– Где? В море?

– Именно! – И, прекращая дискуссию, полковник приказал: – Поднимайте пары… Через час вы должны сняться с якоря. Иначе пароход поведет в море другой капитан.

– У меня часть команды на берегу! – взмолился капитан. – Без матросов еще куда ни шло, но без кочегаров…

– Разве я непонятно объяснил? Понадобится, сами станете к топке!.. Но чтоб мне через час сняться с якоря! Ясно?

– Да, господин полковник.

Потом Врангель услышал голос Татищева уже в коридоре: с непривычки ударившись обо что-то и матерно ругаясь, полковник добрался до его каюты, постучал в дверь и, не ожидая позволения, резко распахнул ее:

– Разрешите, ваше превосходительство?

– Входите, – отозвался от иллюминатора Врангель.

Татищев вошел и некоторое время топтался посреди каюты, шумно при этом вздыхая. Он был похож сейчас на бульдога, который долго гонялся за кошкой и упустил ее; вид у него был одновременно воинственный и сконфуженный.

– Вынужден принести свои извинения, ваше превосходительство, – наконец заговорил он. – Видит бог, выполняю чужую волю… Хотя и против совести, желания, чести.

– Не тратьте слов, полковник! Все знаю, – оборвал извинения Татищева Врангель. – У меня ведь тоже есть своя разведка. Я вас ждал.

– Гора с плеч, барон! – Татищев вытер большим фуляровым платком лицо и шею. – Приказ получил еще вчера, да все… Поверите ли, не мог! А нынче срочная депеша: подтвердите исполнение. Так что не держите зла, барон.

– Полноте. Деликатность вашу ценю, а потому, закончив этот унылый разговор, простимся по-товарищески… – Врангель подошел к буфету, открыл его, извлек высокую витую бутылку, поставил на стол. – Надеюсь, не откажете: посошок, как говорится. На дорожку. Не нами заведено, не нам и отменять.

– Благодарю!

– Не думал, что придется так спешно покидать Россию, – разливая коньяк, сказал барон. – Намеревался встретиться с вами, полковник… Ваше здоровье!

Они выпили. Руки Татищева, на вид грубые и неловкие, легко запорхали над столом, выхватили из блюдечка посыпанную сахарной пудрой дольку лимона. Положив ее на язык, полковник блаженно скривился, при этом так прищелкнул пальцами, что получился почти кастаньетный звук.

– Го-осподи, да за что ж так хорошо! – воскликнул он и лишь после этого спросил: – По делу?

– Весьма и весьма важному. – Барон скорбно склонил голову и выдержал приличествующую паузу. – Видите ли, в Совдепии у меня осталась мать.

– Что вы говорите! – сочувственно сказал Татищев.

– В Петрограде.

И Врангель рассказал начальнику контрразведки о ротмистре Савине, о тревоге за мать, о том, что хотел бы еще раз попытаться вызволить ее из красного плена. Рассказал о подпоручике Михаиле Уварове, крестнике баронессы, которому безмерно доверяет и хотел бы с помощью контрразведки перебросить его на ту сторону.

Когда уже наполовину была опорожнена бутылка, Татищев клятвенно заверил барона, что в самое же ближайшее время исполнит его просьбу и с лучшими, подлинными документами переправит его доверенного в Совдепию, в Петроград. Похоже, смышленый контрразведчик верил в то, что карьера Врангеля вовсе не закончена.

Врангель несколько раз дернул за шнурок, вызывая капитанского вестового, исполняющего на пароходе и его небольшие поручения.

– Подпоручик Уваров у себя?

– Так точ, вашство, – рявкнул вестовой.

– Позовите!

Явился Микки. Барон представил его контрразведчику.

…Едва шлюпка отошла от парохода, как энергичнее, торопливее заработали его двигатели. За кормою забурлила вода.

Матросы дружно налегали на весла. Татищев сидел на корме прыгающей по волнам шлюпки и смотрел немигающим взглядом на пароход.

Когда шлюпка пристала к причалу Графской пристани, на море уже легли ранние сумерки и пароход едва угадывался в них.

Микки долго стоял на причале. Он дождался возвращения шлюпки к пароходу, видел, как ее с помощью талей подняли на борт.

Пароход тронулся, и его постепенно стала растушевывать синева.

Глава девятнадцатая

Миновав внутреннюю охрану, прочувствовав мрачноватую таинственность коридоров и быстрые, ощупывающие взгляды офицеров, Микки попал в большую и нарядную комнату, столь необычную для этого строгого учреждения.

Тянулись вверх и скрывались в сумеречной выси узкие венецианские окна, блестела хрусталем огромная, многоярусная люстра, украшали стены полотна знаменитых живописцев, подчеркивала уют кабинета изящная резная мебель.

Хозяин этого кабинета полковник Татищев, не понравившийся Микки там, на корабле, и позже, в пути сюда, своей какой-то расплывчатостью и бесформенностью, здесь, в кабинете, словно бы стряхнул с себя сонную одурь, глаза приобрели твердость. Сам стал как бы выше и энергичнее.

– Садитесь! – Татищев указал не на стул возле стола, а на длинный мягкий диван у стены. Подождал, когда усядется Микки, и лишь затем присел сам. – Прошу без церемоний!

Коротко и благодарно взглянув на начальника контрразведки, Микки, возражая самому себе, подумал: «Нет, все же полковник относится к той категории людей, которые наделены счастливой способностью располагать к себе людей». Татищев заговорил сразу о главном:

– Его превосходительство барон Врангель избрал вас для выполнения очень ответственной миссии. Я пообещал барону помочь вам, и таким образом эта миссия становится делом не только вашей, но и моей чести.

– Благодарю, господин полковник.

– Меня зовут Александр Августович, – мягко сказал Татищев, Микки с признательностью склонил голову.

Татищев доверительным тоном продолжал:

– Добраться до Петрограда мы вам, разумеется, поможем. Но этого мало. Там, в Петрограде, – враг. Для того чтобы жить среди врагов и выполнить столь важную миссию, нужны кое-какие навыки. Мои люди помогут вам и в этом. – Щуря зеленоватые глаза, полковник внимательно посмотрел на Микки. – Вы получите нужные адреса, вживетесь в разработанную для вас легенду…

– Легенду?!

– Ах, да! – Татищев дотронулся до высокого чистого лба, раскатисто засмеялся. – Вы ведь не знаете, что это такое…

Нерешительно, словно оправдываясь, Микки сказал:

– До недавнего времени я служил при генерале Ковалевском… – И замолчал, понимая, как глупо объяснять начальнику контрразведки то, что он прекрасно знает.

– Легенда в данном случае – ваша новая биография, – пояснил Татищев. – Петроград, я полагаю, вы знаете хорошо?

– Да, конечно. В Петрограде я с тех пор, как меня отдали в кадетский корпус. Потом военное училище… – Микки улыбнулся своим воспоминаниям.

– Вот это, пожалуй, придется вычеркнуть, – задумчиво сказал Татищев. – Лучше гимназия… какая-нибудь коммерческая школа… или уж университет… вечный студент. Да и происхождение ваше опустим до… ну, до пролетарского вряд ли получится, а вот до чиновничьего или там купеческого… Им это больше импонирует.

– Да-да, понимаю.

– Но это все с завтрашнего дня, – твердо сказал Татищев и решительно встал. – Мой адъютант передаст вас в надежные руки. Отдыхайте. С завтрашнего дня вы пройдете короткий курс той науки, которая сможет вам пригодиться. Тем временем подготовят документы. Надежные документы – три четверти успеха.

Микки ушел, покоренный учтивостью и дотошной предусмотрительностью полковника.

…Капитан Селезнев, к которому адъютант препроводил Микки Уварова, тут же отвел его в служебную гостиницу. Она находилась во флигеле, примыкавшем к зданию контрразведки, и состояла из одной-единственной комнаты.

Уже подводя гостя к двери флигеля, капитан Селезнев сказал:

– Извините, подпоручик, одиночества я вам обеспечить не могу. Здесь уже живет один человек.

– Ну что вы, право… – смущенно замахал рукой Микки.

– Гарантирую лишь, что это интересный собеседник, – пообещал капитан и, ступив на крыльцо, полушепотом добавил: – Если, конечно, сумеете его разговорить.

Представив Микки штабс-капитану Гордееву и условившись о завтрашней встрече, Селезнев удалился.

Штабс-капитан уже готовился ко сну. Лишь Микки, возбужденному недавним разговором с князем Татищевым о Петрограде, легенде, фальшивых документах – словом, обо всем, что больше напоминало начало какого-то таинственно-романтического, в духе Ника Картера или Ната Пинкертона, приключения, спать совсем не хотелось. Думая о своем, он рассеянно поглядывал на мелькавшего перед ним штабс-капитана, и ему показалось, что он уже где-то видел эти большие оттопыренные уши, холодный взгляд время от времени останавливающихся на нем серых глаз. Определенно, видел. Но где, когда? Гордеев сразу же узнал Микки и понял, что, тот мучительно пытается вспомнить его.

– Не ломайте голову, подпоручик, – сказал штабс-капитан. – Мы действительно знакомы. Точнее, мы встречались. Хотя нас никогда прежде не представляли друг другу.

– Вот и я подумал… – Микки даже посветлел от подсказки Гордеева. – Очень знакомое лицо. Но, право, не припомню…

– Толкались в одних коридорах, – ухмыльнулся Гордеев. – Вы ведь в приемной у Ковалевского находились? А я – этажом ниже.

– У Николая Григорьевича? Простите, у полковника Щукина?

– У него.

– Значит, мы сослуживцы! – совсем обрадовался Микки. – Или… как это… однополчане?

– Что-то вроде этого… – Гордеев лег в постель, закутался в одеяло.

– А я ведь покинул Владимира Зеноновича, – с легкой печалью в голосе сказал Микки. – Вернее, когда Владимир Зенонович оставлял армию, он предложил мне сопровождать его. Быть может, я так бы и поступил. Даже наверняка: я его очень уважал. Но накануне я узнал, что армию примет Петр Николаевич Врангель. А Петр Николаевич – это моя особая любовь… – вдохновенно рассказывал Микки. – Вы меня слушаете?

Гордеев шевельнулся. Однако глаз не открыл.

– То есть даже не Петр Николаевич, хотя… знаете, до начала смуты, нет, еще даже до начала войны я часто бывал в доме у Петра Николаевича. Его матушка баронесса Марья Дмитриевна всегда была так добра ко мне. Она ведь и крестила меня. Да-да, штабс-капитан!.. Она – моя крестная! Кто бы мог подумать тогда, что ей уготована такая участь!

Штабс-капитан открыл глаза, повел ими по потолку, стене и уставился на Микки. Подпоручик пояснил:

– Разве вы не знаете? Она не успела покинуть Петроград и до сего дня находится у большевиков.

– Пол-России находится у большевиков.

– Но баронесса! – возразил Микки. – Представляете, если бы они узнали об этом?

– И что было бы? – бесстрастным голосом спросил Гордеев.

– Господи-и!.. Да казнили бы! – удивляясь непонятливости штабс-капитана, взволнованно выпалил Микки. – Мать командующего Кавказской, а затем Добровольческой армией, одного из столпов белого движения! Непременно казнили бы. И не просто, а как-нибудь жестоко.

– Ей уж, поди, лет за семьдесят? – спросил штабс-капитан.

– Шестьдесят четыре… Нет, шестьдесят пять.

– Все равно. Старуха.

– Вы хотите сказать: они ее не тронут? – спросил Микки, но штабс-капитан не ответил; он продолжал молча глядеть перед собой. – Нет-нет! На это не следует рассчитывать. А я так многим ей обязан… и Петру Николаевичу… быть может, поэтому он и остановил свой выбор на мне…

Разговаривая, Микки тоже лег в постель, укутался в одеяло. Согревался. К нему неслышно подступал сон.

– О каком выборе вы говорите? – спросил Гордеев.

– Может, этого и не следовало бы никому говорить? Но ведь вы – из контрразведки? Вам, наверное, можно?

– Да-да! Мне – можно, – успокоил подпоручика Гордеев.

Микки приподнялся на локте, значительно поглядел на штабс-капитана:

– Мне поручено ее спасти… – Он подумал немного и поправился: – Нет, мне оказана высочайшая честь спасти Марью Дмитриевну… Петром Николаевичем оказана… Я вырву ее из лап большевиков и переправлю в Гельсингфорс…

– Для этого как минимум надо оказаться в Петрограде.

– В Петроград меня любезно согласился переправить князь Татищев. Через Финляндию.

И Микки рассказал штабс-капитану о легенде, фальшивых документах… Говорил долго, путано и сбивчиво. Пока наконец не заснул.

Штабс-капитана, напротив, покинул сон. Вперив глаза в потолок, он напряженно думал о том, что это, пожалуй, и есть тот самый шанс, которого ждет полковник Сычев. Баронесса, конечно, не принадлежит к императорской фамилии. К сожалению. И все же… Барон Врангель чрезвычайно популярен в Европе. О нем много пишут в газетах. О его честности, военном таланте.

«Баронесса Врангель жестоко убита петроградскими чекистами!» Магомет бек Хаджет Лаше, когда напутствовал перед дорогой в Россию полковника Сычева, сказал ему, что мир должен содрогнуться от злодеяний Совдепии! И вот: «Красные воюют со старухами!»

Что скажете, господин Ллойд Джордж? Вы все еще настаиваете на замирении с большевиками? Такое сообщение чего-то да стоит! Полковник Сычев, несомненно, оценит его. И быть может, весьма дорого!

Глава двадцатая

Несмотря на раннее утро, едва ли не все пассажиры океанского лайнера, прибывающего из Франции в Константинополь, собрались на его многочисленных палубах. Да и можно ли было пропустить тот волшебный миг, когда лайнер входил в Босфор, как будто в ожившую сказку из «Тысячи и одной ночи»!

Восторгу пассажиров не было предела. На рейде корабли и пароходы едва ли не всех великих морских держав сверкали в лучах восходящего солнца ярко надраенной медью. Повсюду сновали канки – маленькие лодочки, ведомые усатыми турками в красных фесках. А впереди открывалась величественная панорама Золотого Рога с его белоснежными иглами минаретов, с мраморными дворцами султанов, ступеньки которых плавно ниспадали прямо в морскую жемчужную воду. Кто-то из пассажиров узнавал знаменитые храмы, кто-то – не менее знаменитую башню, с которой сбрасывали в Босфор неверных мусульманских жен. На улицах Константинополя, доверчиво открытых жадным взглядам, сновали люди, переливались на мягком ветру всеми цветами флаги – их было так много, они были такими разными, что чудилось, будто в Константинополе проходит нескончаемый праздник. Праздник сегодня и всегда, праздник довольства и радости, непременным участником которого станет всяк, кто ступит на этот берег. И трудно, невозможно было представить, глядя на него, играющий всеми цветами радуги, искрящийся под солнцем, что где-то сейчас идет война, и гремят залпы, и льется кровь, и горят города, и голод иссушает лица детей…

Петр Тимофеевич Фролов не забывал об этом. Ни теперь, в виду блистательного Золотого Рога, ни в любой из дней, проведенных им вне родины. Эта горькая память была с ним в ликующем, вкушающем победные плоды Париже, где он встретился с Борисом Ивановичем Ждановым, эта память оставалась с ним в чопорном и тоже победном Лондоне, где он провел две недели, эта память заставляла его сейчас невольно сравнивать повсюду пестрящие красные фески с брызгами крови.

Пока пароход – такой изящный, стремительный в открытом море и такой слонообразный, неповоротливый в узкой бухте – швартовался, Петр Тимофеевич, будто подводя итоги перед новым, во многом труднопредсказуемым этапом жизни, возвращался мыслями в недавно покинутый Париж…

Первая встреча с Борисом Ивановичем Ждановым – возобновление знакомства после многих лет разлуки – произвела на него двойственное впечатление. Он помнил Жданова немолодым, но энергичным и подтянутым человеком, а теперь перед ним был расплывшийся старик с угасающим взглядом серых выцветших глаз и равнодушным, хотя и не лишенным менторских ноток голосом. С одной стороны, видеть Бориса Ивановича даже таким, изменившимся, было приятно, с другой…

Почему-то первую встречу Жданов назначил не в банкирском доме, а в тихом фешенебельном ресторане на Елисейских полях, где Фролов, давно отвыкший от роскоши, чувствовал себя скованно, как бедный родственник, пришедший к богатому с просьбой принять участие в его судьбе.

Борис Иванович предложил ему заказать обед и, выслушав более чем скромные пожелания, лишь покачал головой: и это выходец из семьи ювелиров-миллионеров, совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К0»?! Он и потом еще долго, въедливо присматривался к Фролову, учиняя ему на каждом шагу мелочный экзамен, чтобы в конце концов вынести свой приговор:

– От вас, батенька, за версту сиротскими привычками «военного коммунизма» разит! В России это, быть может, модно, а в Европе, извините, по меньшей мере подозрительно. Потому, не обессудьте, вынужден ваши привычки ломать и вообще, прежде чем перейти к деловым вопросам, заняться вашим воспитанием…

Дико было слушать подобное человеку не первой молодости, старому большевику и чекисту, вырванному судьбой из Гражданской войны и заброшенному в праздный, погрязший в обжорстве и разврате Париж. Наверное, он сто раз взбунтовался бы, когда б не помнил слов Дзержинского о том, что разведчик не должен выпадать из окружающей, пусть трижды ему чуждой, жизни. Назвался груздем – полезай в кузов.

Несколько лучше начали складываться отношения с Борисом Ивановичем, когда они занялись наконец непосредственно делами: Фролову помогли образование и тщательная подготовка к роли «совладельца банкирского дома». Впрочем, Жданов, и теперь продолжая нескончаемый экзамен, был придирчив в мелочах и постоянно чем-то недоволен. Когда же Фролов готов был поверить, что достаточно вошел в курс дела и может отправиться в Константинополь на смену Сергееву (а мысли о товарище не давали ему покоя), Борис Иванович, задумчиво пожевав губами, сказал:

– А поезжайте-ка вы, батенька, в Лондон: там у нас накопилось изрядное количество дел, требующих разрешения на месте. – Он говорил спокойно, едва ли не равнодушно, но, по существу, это был приказ, которому оставалось только подчиниться.

И все-таки Петр Тимофеевич, не сдержавшись, спросил:

– А как же Сергеев?

– А что – Сергеев? – спросил в свою очередь Жданов.

– Пока я буду заниматься в Лондоне финансовыми операциями, с которыми мог бы справиться и кто-то из сотрудников, в Константинополе может произойти трагедия!

– Сергеев не мальчик. Ждал смены дольше, подождет еще!

И не понять было, чего в этих словах больше: черствости или упрямства? И что заставляет так неузнаваемо меняться людей: Фролову в тот момент казалось, что того добрейшего, деликатнейшего Бориса Ивановича, которого он знал когда-то раньше, на свете больше не существует…

В Лондоне дел и впрямь накопилось много. Разрешение их потребовало от Петра Тимофеевича всех тех качеств, без которых немыслим коммерсант и финансист. А поскольку опыта было все-таки маловато, компенсировать его приходилось усердием, работой по двадцать часов в сутки. Да и странным было бы любое другое отношение к делу для большевика, знающего, что даже самый малый убыток, причиненный банкирскому дому «Борис Жданов и К0», – это деньги, похищенные у народа.

Выслушав по возвращении Фролова отчет о работе, принесшей, кстати, солидную прибыль банкирскому дому, старый финансист удовлетворенно резюмировал: «Что ж, слава богу, не обманулся в вас – умеете!» И глаза его потеплели, зажглись добрым, знакомым по прежним временам светом. В одно мгновение Борис Иванович стал самим собой, прежним. Он, увы, не помолодел, наоборот, показался Фролову совсем старым, по-своему беззащитным человеком. Он больше не скрывал своей слабости. И Петр Тимофеевич понял, что все это время Жданов не просто проверял его деловые и человеческие качества, но еще и готовил к самостоятельной работе и что поездка в Лондон была для него последним, успешно сданным экзаменом.

Борис Иванович, точно подтверждая его мысли, еще сказал:

– Теперь я отпущу вас в Константинополь с чистой совестью, зная, что там, а потом и в Крыму вы не наломаете дров. Вы – финансист, и этим все сказано! Поезжайте… Засим мой вам последний вместо напутствия совет. Вам теперь долго, неизвестно до какого срока, предстоит быть не Фроловым, а Федотовым. Врастайте в этот образ поглубже, даже в мыслях будьте Федотовым.

Совет на первый взгляд из разряда не самых значительных. А если разобраться – мудрый. Ибо все, что оставалось теперь за спиной, принадлежало Фролову, а у Федотова, который готовился сейчас сойти с борта океанского лайнера на праздный и шумный константинопольский берег, отныне начиналась новая жизнь.

Что ж, по трапу пришвартованного к пирсу парохода спускался Федотов, совладелец банкирского дома, уверенный, знающий себе цену человек, отныне не только вслух, но и мысленно называющий себя чужим именем.

На пирсе его окружила шумная толпа турок: одни предлагали эфенди (то есть господину) услуги носильщиков, другие представляли лучшие отели Константинополя, третьи уговаривали воспользоваться фаэтоном, каретой или автомобилем… Небольшой, состоящий из двух чемоданов багаж «эфенди» разрешил поднести к поблескивающему лаком автомобилю.

– Гранд «Рю-де-Пера», – коротко сказал он шоферу, – отель «Пера Палас».

Услышав это, неотстающая, назойливая толпа, почтительно отступив от автомобиля, притихла: господин, пожелавший остановиться в самом фешенебельном отеле города, уже одним этим вызывал к себе уважение.

Часа через два в номер к приезжему постучали. Это был Сергеев. Они молча крепко обнялись и некоторое время стояли так. Потом, держась за руки и тоже молча, внимательно посмотрели друг другу в глаза:

– Когда я узнал о том, что произошло с твоей семьей…

– Не надо, – мягко остановил Фролова Сергеев. – Извини, но любое упоминание об этом болезненно. Мне почему-то все время кажется, что пока я не побываю в Питере и не увижу их могилы… – Он задохнулся, обреченно махнул рукой. – Ну что, останемся верны нашей привычке и сразу перейдем к делам?

– Это разговор долгий: слишком много мы должны поведать друг другу. Скажи пока одно, главное: как ты?

– Как рыба на берегу, – грустно усмехнулся Сергеев. – Задыхаюсь и не чаю вернуться домой, в родную стихию. Ждал вот тебя…

– Я чувствовал это. Но раньше никак не получалось.

– Да, я знаю. Кроме того, мне передали личное письмо Феликса Эдмундовича. Он просил не раскисать, собраться. А ведь было дело, пошел вразнос. Стыдно.

– Все, с кем мне доводилось говорить о тебе, понимают это, – сказал Фролов. – Дома ты быстро, прочно станешь на ноги.

– Вот то-то и стыдно! Вынудил товарищей нянчиться с собой, как с маленьким. – Он помолчал и нерешительно предложил: – Если не очень устал с дороги, может, пройдемся? Город тебе покажу…

– Сам хотел попросить тебя об этом, – улыбнулся Фролов.

Константинополь оглушил его. Во время утренней поездки на автомобиле уличный шум был не так заметен. Теперь же казалось, будто город только тем и занят, что воспроизводит шум. Под звуки оркестров маршировали, громко топая, солдаты стран-победительниц, оккупировавших Турцию, – англичане, французы, американцы… Покрикивали на зазевавшихся прохожих, громко щелкали бичами арбааджи – константинопольские извозчики, на них в свою очередь кричали полицейские… Взвывали на все голоса клаксоны автомобилей. Что-то пели, кружась в священном танце, дервиши. Бодро покрикивали, расхваливая свой товар, уличные продавцы каштанов. От них не отставали кафеджи – продавцы кофе. Из распахнутых дверей кафе, где подавали крохотные шашлыки и плов из барашка, доносился лязгающий рев престарелых механических органов и оркестрионов… Бродячие музыканты выводили на флейтах тягучие восточные мелодии, им вторили заунывным пением продавцы птиц и сластей… Все это сливалось в один общий невообразимый гул.

– Да нет ли здесь уголка потише и для российского глаза привычнее? – взмолился наконец Фролов.

– Есть. И называется, представь, «Уголок», – ответил Сергеев. – Его русские держат. И в основном – для русских. Тем более зайдем, что и пообедать пора, там борщ подают отменный, уверен, что ты такого давно не едал!

«Уголком» оказался ресторан, чем-то напоминающий первоклассные московские рестораны прежних лет, только в миниатюре. Среди посетителей у Сергеева оказалось много знакомых. Пока чопорный, затянутый в черный фрак метрдотель провожал их к свободному столику, Сергеев то и дело с кем-то здоровался, кому-то издали кланялся, кому-то дружески помахивал рукой. Нельзя сказать, чтобы это понравилось Фролову. Он уже корил себя, что согласился зайти сюда, и, когда они присели за отдаленный стол в углу, прямо сказал Сергееву:

– Жаль, что ты не предупредил меня раньше о своей популярности: нам бы не следовало появляться здесь вместе.

– Я бывал здесь с десятками своих клиентов и просто знакомых, – успокоил его Сергеев. – Для делового разговора места лучше, чем ресторан, не найти.

Подавали в «Уголке» не мужчины-официанты, а женщины – молодые, красивые и нарядные.

– Из эмигрантских, прочно осевших в Константинополе семей, – пояснил Сергеев. – Все с одной целью: привлечь любым путем посетителей – такого больше нигде нет.

– И все-таки там, где тебя знают, вместе нам появляться не следует, – сказал Фролов.

– Почему? У двух русских людей на чужбине отношения могут быть многогранными – от деловых до приятельских!

– Вот-вот, не хватало еще мне, чтоб нас за приятелей считали, – сказал Фролов, скрывая за шутливостью тона тревогу. – Когда объясню, по какой легенде тебя решено вывести из игры, сам все поймешь.

Им принесли закуски и вина. Сергеев, осушив первую рюмку и обнаружив, что Фролов свою лишь пригубил, смутился:

– Экий ты человек не компанейский! – Торопливо выставляя перед собой руку и словно защищаясь, добавил: – Поведи я вдруг себя закоренелым трезвенником, тогда уж точно на нас с тобой внимание обратят…

Фролов промолчал. Он не хотел давать волю жалости и сочувствию.

– Так что – легенда? – спросил Сергеев, окончательно смущенный его молчанием. – Я ведь как-никак золотопромышленник, миллионер и прочее. Мне за здорово живешь сгинуть с привычных горизонтов нельзя: возникнет паника, начнут подноготную копать, глядишь, и до ненужного докопаются.

– Сгинуть, как ты говоришь, все равно придется. И версия не такая уж и редкая для наших времен.

– Разорился? – высказал догадку Сергеев.

– Проще, – покачал головой Фролов. – По-настоящему состоятельный и предприимчивый человек, которым ты себя здесь зарекомендовал, так быстро не разорится. Да и потом… Те, с кем ты был связан деловыми отношениями, желая отомстить, будут искать тебя. Другое дело, если миллионы твои – блеф, а сам ты – элементарный авантюрист. Такие в один миг сгорают и вынуждены потом и от друзей, и от врагов прятаться. Эту версию все за чистую монету примут.

– Бедный золотопромышленник!.. – вздохнул Сергеев. – Какой конец блистательно начатой карьеры ждет! Даже обидно…

– Зато скоро домой вернешься, – усмехнулся Фролов.

Сергеев откинул голову, задумчиво посмотрел вдаль.

– Дни считал до встречи с Россией, это так… И нет у меня мечты большей, чем домой вернуться, но видишь ли… – Он встретился взглядом с глазами товарища и сдержанно, четко продолжал: – У меня остался перед Феликсом Эдмундовичем долг. Задание спасти для страны землечерпательные и другие суда – то, чем тебе придется заниматься, – первоначально поручалось мне. Подобраться к флотскому имуществу оказалось не просто, – поэтому я долго не мог ничего Москве ответить. Теперь кое-что начало складываться… В Константинополе объявился небезызвестный генерал Врангель. Есть сведения, что союзники склоняются к мысли о замене им Деникина. В связи с этим я счел необходимым представиться барону, поделиться с ним некоторыми соображениями о приобретении судов и землечерпательных караванов. Надо вовлечь барона в круг наших с тобой интересов. Пока он здесь, это хоть и трудно, но все-таки возможно. Когда же он вернется в Россию главнокомандующим, к нему не подступишься.

– Что-то во всем этом есть авантюрное, – сказал Фролов, – и… привлекательное. Этим могу заняться и я.

– Кто из нас авантюрист? – улыбнулся Сергеев. И, согнав с лица улыбку, озабоченно продолжал: – Что из переговоров с Врангелем выйдет, предугадать трудно. Ты в любом случае должен оставаться чистым. А мне терять нечего. Зато, если удастся взять его на крючок, тебе будет легче доводить дело до конца.

«Нет, он не сломлен! – с уважением и благодарностью глядя на товарища, подумал Фролов. – Исстрадался, натворил глупостей, но делу готов до последнего служить!

Глава двадцать первая

Велика, бесконечна Россия! Даже на карте не вмиг ее взглядом охватишь, а уж как вспомнишь безбрежные, милые сердцу просторы… Здесь, в Крыму, весна слякотная, а там – зима еще. Сугробы стоят высокие, чистые. Днем здоровый морозец тело и душу бодрит… Хорошо!

Полноте, генерал. Размечтались, ваше высокопревосходительство, растрогались, впору слезами умиления омыться. Должно быть, не зря говорят, что поражения превращают генералов в философов. Чему умиляться? Россия нынче здесь, в Крыму. А там, в морозных, погребенных под снегом далях, – Совдепия!

Генерал Деникин, последний раз скользнув по настенной карте недобрым взглядом, пошел к столу. Ему предстояло написать письмо. Письмо короткое – в многословии тонет смысл, – но важности чрезвычайной, ибо на карту истории ставились и дальнейшая судьба России, и его, Деникина, судьба. Нелегко было ему, прекрасно владеющему и словом и слогом, писать письмо, адресованное старейшему из находившихся в Крыму генералов – Драгомирову. Слова, ложившиеся на бумагу, казались или слишком казенными, не передающими его душевного состояния и величия духа – а именно это должен был вынести из письма генерал Драгомиров, – или поражали беспомощностью слога и неприкрытой горечью, а уж об этом Драгомирову не следовало догадываться вовсе.

Тогда он взялся за приказ, который нужно было приложить к письму: военный стиль документа скрывал в себе все, что впрямую не относилось к делу.

Деникин приказывал генералу Драгомирову созвать в Севастополе военный совет для избрания достойного преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России.

Явившийся на вызов старший адъютант смотрел на него печально, будто соблюдая траур. Главковерх распорядился перепечатать в срочном порядке приказ и невесело усмехнулся: где-то в глубине души у самого возникло ощущение, словно присутствует на собственных похоронах.

Адъютант, офицер-первопроходчик, не уходил: с Деникиным они начинали «ледовый поход».

– Ваше высокопревосходительство, судьба армии, судьба Отечества…

Деникин устало махнул рукой:

– Идите. Судьбу России отныне будет решать военный совет.

Деникин подошел к окну просторного, переоборудованного под кабинет номера феодосийской гостиницы «Астория». Дымили на рейде военные корабли. От них исходила спокойная, уверенная сила. Опять, как назойливый, не дающий покоя даже наяву сон, вспомнился вдруг минувший, девятнадцатый год: его армии шли на Москву… Бесконечно долго шли к ней – великой, желанной, недоступной. И вот Москва рядом, в войсках спорят: сколько переходов осталось до Златоглавой – три? пять?.. Верили: потеряв Москву, большевики потеряют Россию. Надеялись, что в октябре девятнадцатого удастся вернуть все, чего лишились в октябре семнадцатого.

Не получилось… Он давно уже нашел ответ на сакраментальный вопрос – почему?

Легко винить во всех смертных грехах главкома, но подумайте, господа, вспомните, кто мешал ему принимать жизненно важные стратегические решения, кто не выполнял уже принятые? Неповиновение, пьяный разгул, откровенный саботаж… Э, да что там! Если и выжило в сумятице последних месяцев белое движение, так это благодаря его, Деникина, выдержке и воле. Не поймете это на военном совете – бог вам судья! Как говорили древние: «Он сделал все, что мог. Кто может, тот пусть сделает лучше!»

О тех, кто разгромил его, отбросив остатки белой армии в Крым, генерал Деникин не думал. Анализируя причины неудач, он склонен был искать и находить их в чем угодно, только не в признании силы и умения Красной армии.

Сочиняя в номере феодосийской гостиницы приказ о созыве военного совета, генерал никому «преемственно власть и командование» передавать не собирался, надеясь, что военный совет по-прежнему назовет избранником его. Если это произойдет, он переформирует в Крыму уцелевшие после новороссийской катастрофы войска и вновь поведет их за собой…

Новороссийск! Это было одно из самых горьких и постыдных воспоминаний в его жизни.

После разгрома под Воронежем, Курском и Касторной, после ожесточенных боев на Украине, Дону и Кубани Красная армия прижала Добровольческую к Черному морю, и Новороссийск стал для белой армии кошмаром. Город, забитый войсками, обозами и беженцами, насквозь продуваемый ледяными ветрами, словно обезумел. С севера неудержимой лавиной надвигалась Первая конная Буденного, с гор наседали партизаны, а отступать некуда – за спиной только море…

Наверное, можно было организовать оборону, хотя бы ради того, чтобы четко вести эвакуацию. Но войска уже не верили даже во временный успех – целые части, во главе с командирами, самовольно бросали позиции, спешили в Новороссийск, чтобы любым способом погрузиться на пароходы и успеть эвакуироваться в Крым. Казаки Донского корпуса расстреляли своих коней прямо в порту и молча, с заплаканными злыми глазами погрузились на транспорт «Орион».

Пароходов не хватало. У трапов цепи марковцев сдерживали огромную обезумевшую толпу. Кто-то прокладывал дорогу к спасению револьвером, кто-то, уже не веря в спасение, стрелялся сам.

Деникин со своим штабом погрузился на крейсер «Алмаз». С капитанского мостика смотрел он на агонию брошенного на произвол судьбы своего воинства. Смотрел, молился и время от времени, словно в забытьи, шептал: «Не простят!.. Не простят!..»

Деникин вернулся к столу.

Все это похоже на страшный сон. Но… Страшен сон, да милостив Бог! Разве война не естественное чередование побед и поражений? Да и не один же он виноват в новороссийской катастрофе!..

Военный совет, говорите? Мысленно выстроив перед глазами генералов, претендующих на его место, он не без удовлетворения подумал: «А ведь трудненько придется вам на совете. Обвинять главкома во всех тяжких несложно, господа. Но вот вам возможность – посмотрите друг на друга и скажите: есть ли среди вас более достойный?» Тонкая усмешка тронула губы Деникина. Он взял ручку и быстро, слово к слову, написал письмо генералу Драгомирову:

«Милостивый государь Абрам Михайлович!

Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и ее историческое значение мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана, и я не в силах более нести ответственность за армию. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование.

Искренне уважающий Вас

А. Деникин».

Перечитав написанное, остался доволен. Пусть только военный совет подтвердит, что не виноват он в тех поражениях, которые нанесла ему Красная армия, пусть выразит полное, обновленное доверие своему главнокомандующему, и тогда замолчат те, кто чернит его имя. Клеветников и завистников много, и первый из них – Врангель. Отстраненный от дел и высланный в Константинополь, он и оттуда в своих памфлетах взахлеб ругает действия главкома.

Интригует, по слухам, и Слащов. Жесткий, смелый генерал удержал Крым. Всех спас. Под Перекопом сам водил в контратаку цепи юнкеров Алексеевского училища, расстреливал отступающих солдат, вынес смертные приговоры десятку боевых офицеров, но Крым отстоял. Умница, но тоже рвется к власти.

Деникин вызвал адъютанта, приказал срочно отправить в Севастополь приказ и письмо. Разминая затекшие ноги, подошел к окну. Над бухтой повисли низкие, штормовые тучи. По стеклу стучали тяжелые капли дождя.

В Константинополе опальный генерал Врангель пребывал в состоянии уныния. Ничего из того, что могло изменить его судьбу, не происходило. Он уже готов был отчаяться и смириться с мыслью, что затяжная борьба с Деникиным за власть проиграна, когда ему передали просьбу французского верховного комиссара де Робека незамедлительно прибыть на дредноут «Аякс». Формулировка просьбы напоминала военный приказ – «незамедлительно»! – но в его положении считаться с такими мелочами не приходилось.

Грозный линкор, одетый в мощную броню, задумчиво глядел на Константинополь зевами десяти трехсотпятимиллиметровых башенных орудий главного калибра. «Александр Михайлович» стоял неподалеку у причальной стенки и, похоже, даже уютно себя чувствовал под сенью французских пушек.

Верховный комиссар встретил барона с тем учтивым благодушием, которое вполне уместно в общении знакомых людей одного круга. В просторном и уютном адмиральском салоне дредноута они были вдвоем. Де Робек, улыбаясь, говорил о каких-то пустяках, вспоминал общих знакомых – и все это с такой увлеченностью, будто именно затем он и прибыл сюда из Франции на линкоре, как на прогулочном катере.

Врангель слушал и пытался угадать причину этого бесцеремонного приглашения на «Аякс». Де Робек словно прочитал мысли барона, на полуслове оборвал рассказ о своей необыкновенной коллекции цветов, прищурился и сказал в упор:

– Ваша критика генерала Деникина нам известна, барон.

– «Нам» – это кому? – с вызовом спросил Врангель, хотя прекрасно понимал, от чьего имени ведет разговор де Робек. Это «незамедлительно» все еще раздражало его, он не мог сам себе простить, что не отказался от приглашения и покорно явился на «Аякс». Но не затем же, чтобы вести светский разговор.

– Нам – это «нам», – сказал де Робек и добавил: – Если более определенно, то тем, кто вложил в помощь России немалые капиталы. Честный ответ на честный вопрос.

– Благодарю, понятно. Еще один честный вопрос. Это официальная беседа от имени союзников? Или приватная, гражданина Франции с гражданином России?

– Скорее первое. Я бы только уточнил: дружеская беседа. – И, помедлив, де Робек спросил: – Скажите, барон, что бы вы посоветовали преемнику генерала Деникина? Как вы себе мыслите дальнейшую борьбу с большевизмом?

Врангель ответил не сразу – он начинал понимать, к чему клонит, де Робек.

– Я бы посоветовал преемнику Деникина прекратить на время активные военные действия, с тем чтобы собрать все наличествующие силы, свести их в новые соединения, довооружить… Нужна передышка! А там…

– Примерно так же считает Париж, – сказал де Робек. – Английский кабинет известил мое правительство, что он не прочь взять на себя посредничество в переговорах между Совдепией и преемником генерала Деникина.

– Зачем?

– Чтобы дать возможность армиям Юга России получить передышку… или кратковременный мир.

– Боюсь, сейчас это всеми будет воспринято буквально, мир в обмен на амнистию. И точка, – сказал Врангель. – Насколько я информирован, председатель Великого национального собрания Турции Мустафа Кемаль собирается устанавливать с Совдепией дипломатические отношения.

– Пусть. Это вряд ли хоть сколько-нибудь повлияет на дальнейший ход событий. Точки не будет. Скорее – многоточие…

– Значит ли это, что мы можем по-прежнему твердо полагаться на Францию? – прямо спросил барон.

– В принципе – да. Все зависит от надежности ваших сил и правильности действий.

Милая беседа превращалась в зондаж. От ответов Врангеля зависела не только его судьба, но и судьба всех остатков белой армии. Если отвернется Франция, им конец. Об Италии уже и речи не было. Итальянцы на стороне большевиков. Врангелю очень хотелось, чтобы его ответы пришлись верховному комиссару по вкусу. И он, кажется, добился своего. В конце разговора де Робек, не скрывая удовлетворения, произнес самое важное:

– Я почти не сомневаюсь, что генерал Деникин сложит с себя власть и в качестве преемника назовет вас, барон! Франция ценит ваш авторитет военачальника, который вы снискали талантом, умом и энергией.

Де Робек сделал паузу, ожидая в ответе барона слов благодарности. Но Врангель промолчал. Он вспомнил оскорбительное «незамедлительно» и с грустью подумал, что он лишь карта в их колоде. Пусть и козырная. Комиссар по-своему понял молчание Врангеля, решил, что он колеблется, поспешил сказать:

– Советуем, барон, принять на свои плечи этот груз!

Врангель понял, что де Робек ждет от него определенного ответа. И «незамедлительно»!

– Окончательное решение зависит от многих обстоятельств.

– Понимаю, – кивнул де Робек. – Франция сделает все возможное, чтобы вы одержали победу.

– Ну что ж… – Врангель встал. – Что я должен делать? – спросил он по-солдатски прямо, отбросив всякую дипломатию.

– Вероятно, в ближайшие дни вернуться в Крым. А там… Вы будете делать то, что возложено на вас историей: продолжать борьбу с большевизмом. Непрестанно. Неуклонно.

Врангель в сопровождении де Робека сошел с «Аякса» на берег. Попрощались. И барон медленно пошел по набережной бухты Золотой Рог. Совсем близко билась о каменные причалы и днища пришвартованных к ним разнокалиберных судов вода, в колышущейся глади бухты отражались большие южные звезды и перевернутая вниз рогами, совсем не похожая на русскую, луна. Доносилось заунывное и тягучее пение муэдзинов, и вокруг разливался сладковатый дымок готовящихся на жаровнях острых восточных яств.

На набережной было многолюдно. Слышалась не только турецкая, но и английская, французская, а больше всего русская речь. Его соотечественники сидели в Константинополе на узлах и чемоданах, надеясь, что можно будет тронуться в обратный путь. Верили. Ну что ж, они смогут вернуться в Крым, этот маленький уголок России, где офицеры все еще носят погоны, а в церквах идут службы. Врангель добыл для соотечественников еще немного надежды.

Едва барон успел подняться на борт, как ему доложили, что явился с визитом и просит принять его глава акционерного общества «Коммерческий флот» золотопромышленник Сергеев.

Врангель недовольно поморщился: хотелось, запершись в каюте, остаться наедине с собой и думать, думать… Но, с другой стороны, Сергеев – представитель тех русских деловых кругов, с которыми портить отношения не следовало. При любом повороте судьбы. Эти деловые круги станут опорой – только с их помощью удастся сдержать натиск иностранного, не знающего меры капитала.

– Передайте Сергееву: я приму его, – сказал адъютанту Врангель.

Ему нужно было время, чтобы подготовиться к разговору: он знал, о чем пойдет речь, и хотел встретить Сергеева во всеоружии.

Впервые этот (надо сказать – обаятельнейший!) человек пожаловал к нему сразу после того, как опальный генерал, изгнанник Врангель прибыл в Константинополь. Появление золотопромышленника на пароходе было обставлено по восточным обычаям: впереди Сергеева шли четыре турка с ящиками и корзинами, до краев нагруженными различной снедью и винами. Этого восточного задаривания Врангель не любил, но принял дары как знак русского радушия и раздал команде.

Та их первая встреча была недолгой и оставила у Врангеля самые приятные воспоминания. Сергеев ни его прошлого, ни его будущего не касался, благо двум повстречавшимся на чужбине русским людям всегда найдется о чем поговорить. Повспоминали, как это водится, старые добрые времена, поговорили о Турции и о находящихся в ней соотечественниках. Характеристики Сергеева были точны, но не обидны, шутки веселы и тонки. В том разговоре Врангель оттаял душой, хотя и понимал, что Сергеев явился к нему с какой-то определенной целью, а может, просьбой. Однако золотопромышленник ни о чем таком не заговаривал, ни о чем не просил. И в конце концов сам Врангель вынужден был поинтересоваться, чем же все-таки обязан?..

Откровенный, в чем-то по-солдатски прямой ответ понравился барону.

«Изначальная цель моего визита уже достигнута, ваше превосходительство, – сказал Сергеев. – Это – давнее желание познакомиться с вами. Об остальном говорить сейчас нет смысла, ибо с моей стороны это было бы нетактично. Прежде я просил бы вас навести обо мне справки. Да-да, я прошу вас об этом: человеку вашего положения необходимо быть осторожным в выборе и тем более продолжении знакомств! И тогда я с чистой совестью изложу некоторые деловые соображения».

О наведении справок он мог бы и не просить. Но хорошо, когда люди понимают такие вещи. Врангель обратился за помощью к главе константинопольского представительства вооруженных сил Юга России генералу Лукомскому, с которым у него были добрые отношения, и вскоре узнал о Сергееве все необходимое.

Богатый золотопромышленник Сергеев объявился в Константинополе весною девятнадцатого года и вскоре создал здесь акционерное общество «Коммерческий флот». Общество за бесценок скупало старые, проржавевшие и не годные к плаванию торговые суда, переправляло их в Западную Европу и там продавало на металлолом.

Сергеев не скрывал, что турецкий рынок не устраивает его, и устремлял свои взгляды к Крыму, где скопился и бездействовал почти весь русский торговый флот. Там многие суда пришли в негодность. Не работал из-за войны и землечерпательный флот. Союзники неоднократно пытались прибрать к своим рукам и русские суда, и землечерпалки, но им это пока не удавалось. Что произойдет завтра, никто не мог с уверенностью сказать.

С идеей приобретения русского флота и землечерпательных караванов Сергеев впервые обратился к генералу Лукомскому. Лукомский, естественно, эти вопросы сам не решал. Он запросил мнение командующего Черноморским флотом адмирала Саблина. Ответ был положительным, с перечнем судов и землечерпательных караванов, которые возможно было списать. Оставалось получить «добро» Деникина. Вот тут и ждало предприимчивого золотопромышленника разочарование: генерал Деникин, этот новоявленный Плюшкин, и слышать не хотел о какой-либо распродаже российского, как он выразился, имущества, хотя армия крайне нуждалась в средствах.

Барон дернул обрамленную золотой тесьмой ручку звонка.

– Пригласите господина Сергеева.

На этот раз золотопромышленник явился без эскорта турок-носильщиков. Затянутый в строгий фрак, он был вообще непривычно сдержан и торжествен, словно пришел на прием к главе государства.

– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство! – сказал он с легким поклоном.

Врангель удивленно посмотрел на него: «высокопревосходительство»? Одно дело, если коммерсант оговорился или перепутал обращение, и другое, если успел пронюхать что-то. Но где?

– В двадцатом веке королевой делового мира становится информация, – точно угадывая незаданный вопрос и отвечая на него, заговорил Сергеев. – Среди дипломатов у меня немало друзей, потому не удивляйтесь, ваше высокопревосходительство. Смею заверить, однако, что если я и позволил себе, опираясь на откровенность друзей, несколько опередить грядущие события, то лишь по причинам безотлагательным. И, понимая всю несвоевременность моего появления здесь, перейду, если позволите, непосредственно к делу.

Он сделал выжидательную паузу. И опять Врангель не мог не отдать должное несколько старомодной, но приятной учтивости, соединенной с тактом и деловитостью.

– Слушаю вас, – благосклонно сказал он. – Времени у меня действительно немного, поэтому прошу сразу о главном.

– У меня есть сведения, что генерал Деникин, – он не сказал «главнокомандующий», и это барон тоже оценил, – в связи с событиями последнего времени и неустойчивостью положения армии изменил мнение о судьбе старых судов торгового флота и землечерпательных караванов. Теперь он считает, что, идя навстречу желанию союзников, следует передать им это имущество в счет погашения долгов. Не уверен, что подобное решение правильно.

– И что вы предлагаете? – спросил Врангель.

Сергеев молча, с какой-то торжественностью положил перед ним отпечатанный на мелованной бумаге документ, озаглавленный «Проект ликвидации судов, не нужных флоту».

Барон внимательно просмотрел бумаги с длинным перечнем судов, подлежащих продаже, пожал плечами:

– Но позвольте, при чем здесь я?

– Мне хотелось бы знать ваше мнение о моем проекте, – прямо сказал Сергеев, – и, если он не вызывает принципиальных возражений, заручиться вашей поддержкой, которой у генерала Деникина я не нашел и уже не найду. Ваша короткая резолюция вполне бы меня устроила.

– Резолюция – кого? – усмехнулся Врангель. – Отстраненного от службы генерала? Никаких других резолюций я налагать не вправе.

– Пока! – с ударением сказал Сергеев. – Считайте, что сегодня я прошу у вас автограф. Ведь это только проект. Для того чтобы он стал документом, понадобится время и скрупулезная работа многих людей, специалистов.

– Не уверен, что продажа наших судов – благо для России.

– В проекте оговорено, что суда не покинут российские берега, – ответил Сергеев. – По крайней мере до тех пор, пока… ну, вы понимаете меня, ваше высокопревосходительство.

– Если мне и суждено будет принять командование над российскими войсками, так не для того, чтобы отдать Россию большевикам! – твердо сказал Врангель.

– Значит, суда останутся в России.

– А вы лишитесь барыша? Впервые вижу коммерсанта, который согласен пойти на финансовый убыток.

– Вовсе нет. В убытке акционерное общество не будет. Доходы могут оказаться невелики – верно. Но я, как русский патриот, пойду на это. А уж случится худшее – извините, что я опять об этом, но пусть не будет недоговорок, – если оно все же случится, так почему нашими русскими богатствами должны воспользоваться чужеземцы?

«У коммерсанта есть логика», – подумал барон. Ему опять вспомнились оскорбительное «незамедлительно» и тот экзамен, что устроил ему де Робек. И еще он подумал:

«Что ж, пусть будет так, как просит коммерсант. Если я выиграю борьбу, союзники не смогут претендовать на то, что является чьей-то частной собственностью. А проиграю – шут с ними, пусть получают долги с Советов!»

Взяв в руки вечное перо, начертал в углу документа:

«Принципиально согласен… – Немного подумав, приписал: – Провести срочно, дабы союзники не наложили рук на наш флот. Врангель».

Когда в Севастополе началось совещание военного совета, Деникин приказал его не беспокоить.

Главком был почти уверен в исходе совещания: главный соперник, барон Врангель, находится в Турции, другие генералы противопоставить себя ему, Деникину, не могут. Происходящее в Севастополе должно было лишь показать: Деникин не цепляется за власть, но покорно исполнит долг, если вновь призовут его к этому армия и Отечество.

Неспокойно было в Чесменском дворце, где под председательством «старейшего», пятидесятилетнего генерал-полковника Драгомирова проходил военный совет.

Вначале выяснилось, что у каждого из генералов есть свои претензии к главкому, и отставка его казалась неминуемой. Когда же стали обсуждать кандидатуры, единодушие бесследно исчезло. От Врангеля отказались почти все: к чему думать об опальном генерале, когда среди присутствующих достаточно лиц, не уступающих барону ни званием, ни заслугами. Но оказалось, что не только к Деникину имеют свой счет генералы – в не меньшей степени они недовольны и друг другом.

К исходу дня 25 марта в Чесменском дворце уже больше молчали, чем совещались. Председательствующий жаловался на нездоровье. Бывший главноначальствующий Одессы Шиллинг пытался рассказывать свои известные фривольностью историйки. Атаман войска Донского Богаевский спал в мягком кресле: испуганно всхрапывая, открывал глаза и, смущенно покашляв, засыпал опять. Коренастый, напористый Александр Павлович Кутепов, уже свыкшийся с мыслью, что не быть ему главкомом, задумчиво курил папиросу за папиросой. Генералы Романовский и Шифнер-Маркевич тихо о чем-то беседовали.

Тяжко вздыхал приглашенный на совет епископ Таврический Вениамин:

– О, Господи! Просвети и направь вас на путь истинный…

Неожиданно поднялся бледный Слащов.

– Бога надо почитать, но зачем впутывать его в политику?! – Громко стуча сапогами, он направился к двери. – Неотложные дела призывают меня в штаб. Честь имею!

Драгомиров грустно посмотрел ему вслед. Вздохнул и повторил уже в который раз:

– Мы обязаны прийти к определенному решению, господа.

Избегая смотреть друг на друга, генералы молчали.

И вдруг встал Кутепов. Приободрился.

– Господа! Предлагаю выразить нашему испытанному предводителю генералу Деникину неограниченное доверие! Предлагаю просить Антона Ивановича оставаться и впредь нашим главнокомандующим! Иного выбора нет.

В мертвой тишине опешившие члены военного совета смотрели на Кутепова: что угодно могли ожидать от него, но не этого. Не он ли всего неделю назад заявил Деникину о том, что после новороссийской катастрофы армия ему не верит? Не он ли шельмовал как мог Антона Ивановича уже здесь, на совещании!

Не сразу поняли, что Кутепов не так прост, как на первый взгляд могло показаться: он первый понял, что худой мир лучше доброй ссоры, а она становилась неизбежной.

Проголосовали, и каждый почувствовал облегчение: коль не ему суждено возглавить армию, так пусть уж лучше возглавляет ее по-прежнему Деникин!

Решили послать главкому в Феодосию поздравительную телеграмму. Особенно трогали присутствующих последние ее слова: «Оставление Вами своих верных войск грозит несомненной гибелью нашего общего дела и поведет к полному распаду армии».

Получив телеграмму, Деникин перекрестился. С ответом не спешил: «Один Бог знает, что претерпел за время ожидания вашего решения генерал Деникин, так помучайтесь теперь ожиданием и вы…»

Если бы главком подошел в это время к одному из окон своих апартаментов, смотревших на море, то он, несомненно, увидел бы, что в феодосийскую бухту входит приземистый и стремительный миноносец под английским флагом. Одетый в броню корабль его величества короля Великобритании нес на своем борту единственного пассажира, который должен был вручить генералу Деникину срочное послание.

Еще час назад и главком и его генералы были уверены, что сами творят российскую историю. Оказывается, считать так было заблуждением. Прочитав послание, Деникин понял: это приговор. Союзники предпочли ему Врангеля…

Он стоял посреди кабинета бледный и сгорбленный. С трудом, будто держал в руке груз неимоверной тяжести, поднес к глазам бумагу, прочитал еще раз: «…британское правительство, оказавшее в прошлом генералу Деникину бескорыстную поддержку, которая помогла вести борьбу с большевиками до настоящего времени, полагает, что оно имеет право надеяться на то, что означенное предложение о передаче главного командования барону Врангелю будет принято. Однако если генерал Деникин почел бы уместным его отклонить, британское правительство сочло бы для себя уместным отказаться от какой бы то ни было ответственности за это, прекращая в будущем всякую поддержку генералу Деникину».

Деникин с трудом дочитал послание. Англичане любезно писали еще и о том, что ему нужно теперь же следовать в Лондон, где он может рассчитывать на гостеприимство его величества короля Великобритании Георга V. Это, по сути дела, было приказом. Деникин понял, что англичане сдавали не только его, но и всю Русскую армию. Предлагая взамен личное гостеприимство. Надолго ли?

Он сел за стол, долго смотрел перед собой неподвижным, тяжелым взглядом. Можно было бы сесть на этот проклятый миноносец, и пусть все останется за спиной… Но он был приучен доводить любое дело до логического конца. Сейчас долг требовал от генерала последнего усилия. Деникин сел за стол, пододвинул бумагу. Намертво сдавив теплое дерево ручки, писал и думал о том, что это его последний приказ:

«Генерал-лейтенант барон Врангель назначается мною главнокомандующим вооруженными силами Юга России.

Всем, шедшим со мною в тяжкой борьбе, – низкий поклон.

Господи, дай победу армии и спаси Россию!»

Подстегнутые громким перезвоном колоколов, взмыли в синюю высь голуби. Кресты Владимирского собора празднично сияли на солнце. Море людей захлестнуло площадь перед собором. Его высокопревосходительство генерал-лейтенант Врангель приступал, как писали газеты, к «священной обязанности, возложенной на него Богом, русским народом и Отечеством».

Службу правил епископ Таврический Вениамин. Лучезарные лики святых взирали со стен. Блеск золотых иконных окладов и риз сливался с блеском золота погон, озаряя лица единым сиянием.

Молодое чернобородое лицо епископа, обычно поражавшее отрешенной от земных сует суровостью, было сегодня удивительно просветленным. Подняв золотой крест, Вениамин провозглашал с амвона:

– Дерзай, вождь! Ты победишь, ибо ты есть Петр, что означает камень, твердость, опора. Ты победишь, ибо все мы с тобой! Мы верим, что как некогда Иван Калита собирал Русь, так и ты соберешь нашу православную матушку Россию воедино…

«Господи помилуй, Господи помилуй…» – пел хор.

Взоры всех были обращены к Врангелю. Прямой и торжественно-строгий, он подошел под благословение, опустился на колено и склонил голову.

– Спаси и сохрани, Господи, люди твоя и благослови… – неслось с клироса. Умиленно смотрели на коленопреклоненного командующего, крестились… Истово, жадно крестились. Им было о чем молиться. Вера их в милосердие Божье и в счастливую звезду Петра Николаевича Врангеля была неподдельна – ничего другого им не оставалось.

Старуха с трясущейся головой, вдова генерала Рыльского, потерявшая на Великой и на Гражданской мужа и двух сыновей, раз за разом осеняла спину главкома крестным знамением и, закатывая глаза, шептала, как в забытьи:

– Помоги тебе Христос, избранник Божий! Помоги тебе!..

Врангель продолжал стоять на колене. Мысли его метались от божественного к земному. Почему все-таки он? Французы полагают, что он будет послушен, получив власть из их рук? Помоги, Господи, вырваться из-под такой опеки. Но как вырвешься, если у армии нет и трети нужного оружия? Может быть, толкнут на новый поход к Москве? Таких сил у него нет и не будет. Благослови, Всемилостивый, укрепиться в Крыму, создать здесь, на полуострове, край благоденствия и порядка, к которому будут прикованы взоры страдающего под большевистским игом народа. Может быть, этот пример будет воевать сильнее армии. Но если придется выступить, помоги, милосердный Боже, возродить в воинстве дух самоотверженности и рыцарства. Помоги, Господи, защитникам твоим одолеть безбожников…

Глава двадцать вторая

Луна лила свет на лес, окутанный туманом. Прижимаясь к земле, туман полз среди сосен, как клубы белого дыма. С шорохом оседали сугробы. В небе подмигивали друг другу звезды. Почти недвижимый воздух пах свежестью первых оттепелей. Весна обещала быть ранней, обильной талыми водами.

В предрассветной дымке среди деревьев мелькала фигура человека. Он бесшумно двигался от дерева к дереву, осторожно приминая напитавшийся влагой снег. Иногда путник останавливался, замирал, чутко оглядываясь по сторонам.

Вот его что-то встревожило. Он прижался к стволу сосны, затих. Но – поздно.

– Слышь, ты, кидай оружие! – послышался хриплый, простуженный голос. – Я тебя на мушке держу!

Человек бросился к кустам. Но и здесь навстречу ему прозвучало:

– Стой! Стрельну сейчас!

…Микки Уваров стоял с поднятыми руками, а перед ним – два красноармейца пограничного дозора. Один ощупывал его серую брезентовую куртку, другой стоял с винтовкой наизготове.

– Оружия нет, – сказал тот, что обыскивал.

– Пущай сапоги сымет! – подсказал напарник.

– Скидывай!

Микки опустился на землю и стянул сапоги.

– А ты, видать, офицер? – предположил тот, что обыскивал. – Портянки подвернуты по уставу.

Он помял голенища, заглянул внутрь добротных сапог и с сожалением бросил их к ногам задержанного – сам он был в стоптанных ботинках. И тут же снял с Микки шапку, ловко перебрал пальцами каждый шовчик. Уже хотел было вернуть ее, но на мгновение задумался, сказал напарнику:

– Дай-ка ножик!

Аккуратно вспоров шапку, он вместе с куском ваты извлек клочок бумаги.

– Ловко ты! – восхитился напарник.

– Обыкновенно. Я ведь раньше портняжил… Гляжу, везде шов как шов, а тут кривоватый.

Другой красноармеец опустил винтовку, протянул руку к бумажке:

– Ну-ка, чего там? – и медленно, почти по складам, прочитал: – «Доверься этому человеку. Петер».

– Вот видите, ничего особенного… Знакомый дал, чтоб ночевать пустили, – объяснил Микки. – Теперь ведь как? Не знают человека, так и в калитку не пустят.

– «Доверься», значит? – осмысливал прочитанное красноармеец. – Ишь ты! Не Петро, не Петруха, а Петер! Немец, что ли?.. Ладно, обувайся.

Из близкого оврага послышались приглушенные голоса. Подошли трое – еще два красноармейца и командир.

– Что тут у вас? – простуженно спросил командир.

– Да вот, товарищ разводящий… С той стороны шел. Оружия нет. Но глядите, какую хитрую бумажку в шапку зашил!

Разводящий взял записку, посмотрел, бережно спрятал.

– Я объяснял уже, – торопливо сказал Микки. – Могу и вам объяснить!

– Это обязательно, – сказал разводящий, – объяснишь. Только не мне, а в другом месте. Там разберутся. Там умеют разбираться! А теперь пошли, следуй за мной!

Держа в опущенной руке наган, он пошел вниз по откосу. Красноармеец с винтовкой наперевес встал позади задержанного, легонько подтолкнул его штыком в спину:

– Приказу, что ли, не слыхал? Шагай!

– Да-да, – поспешно кивнул Микки, – сейчас. – И посмотрел вокруг долгим, тоскующим взглядом.

Светало. Притих, ожидая весеннего пробуждения, лес. Звезды меркли и уходили в вышину. Туман таял в сладком утреннем воздухе. Легкий морозец сковывал подтаявшие сугробы. Хорошо было вокруг, спокойно и благостно. Трудно думать в такую минуту о том, что твоя короткая, не пустившая новых ростков жизнь на исходе. А Микки об этом и думал.

В 1918 году, когда созданная Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия переехала в Москву, в этом доме по улице Гороховой, 2, разместилась Петроградская ЧК. О Гороховой ходили страшные истории. Именно здесь, в коридоре, подслеповатый поэт Леня Канегиссер застрелил первого председателя ПетроЧека Моисея Урицкого: мстил за расстрелянных товарищей. Затем сюда приехала целая группа руководителей, чтобы, в свою очередь, отомстить – но уже не Лене, который был в краткий срок поставлен к стенке, а всем классово чуждым элементам северной столицы.

Николай Комаров, бывший рабочий-большевик, подпольщик со стажем, новый председатель ПетроЧека, и следователь Эдуард Отто пришли на Гороховую уже после того, как убрали тех, кто поднимал первую и самую большую волну «массовидного террора». Они хотели работать честно и профессионально.

…Микки, доставленный в один из кабинетов Петроградской Чека, чувствовал себя не очень уверенно, однако и капитулировать не собирался. В кабинете были двое мужчин в обычных, не первой свежести костюмах. Один сидел за письменным столом, другой, пристроившись на жесткой кушетке возле окна, сосредоточенно перечитывал бумаги. Человек за столом придвинул к себе папку, взял в руки карандаш:

– Давайте знакомиться. Я – следователь по особо важным делам Эдуард Морицевич Отто. Ваши фамилия, имя, отчество?

– Черкизов Александр Александрович… Это видно из паспорта. При задержании я уже рассказывал причины и все прочее…

– Вас не затруднит повторить еще раз? – попросил Отто. – А я зафиксирую ваш рассказ на бумаге. Это для отчета.

– Родом я из Ровно. Родители давно умерли, и меня воспитывала тетя, в Белой Церкви. Там я окончил гимназию. Потом поступил в университет… – Микки поднял на Отто чистые, наивные глаза, спросил: – Вероятно, эти подробности моей жизни вам вовсе неинтересны?

– Ну отчего же! – возразил следователь. – Однако перейдем к событиям не столь давним. Скажите, с какой целью вы перешли границу? Или я не прав – вы не переходили ее?

– Вынужден покаяться, – вздохнул Микки, – перешел. Понимаете, когда белоцерковская тетя умерла, я уехал в Ревель. Надеялся найти там другую свою тетю. Но оказалось, что год назад она выехала в Петроград. Что было делать? Покинув Ревель, я направился в Гельсингфорс, а оттуда…

– Я ведь спросил, с какой целью вы перешли границу, а вы мне про тетушек… С каким заданием? От кого?

Микки с недоумением посмотрел на следователя:

– Вы подозреваете во мне… шпиона?

Отто устало улыбнулся:

– Я хочу знать истину, должность такая. Ну ладно… Что означает вот эта найденная при вас записка? – Он достал из папки разглаженную бумажку, прочитал: – «Доверься этому человеку. Петер». Кому это адресовано? Кем?

Микки рассчитывал на худшее и теперь почти успокоился. Этот добродушный и улыбчивый следователь не внушал ему особых опасений. Видимо, прав был полковник Татищев: главное – не сбиться с легенды, стоять на своем.

– Знакомый финн написал. Петер Вайконен. Своему брату. Чтобы тот приютил меня в Петрограде на первое время.

– Весьма правдоподобно, – кивнул головой Отто, – хотя и несколько однообразно: вслед за родными тетями знакомые с братьями в ход пошли. Вы что же, впервые в Петрограде?

– Да. – И, предугадывая следующий вопрос, без паузы добавил: – Брат Вайконена проживает на Малой Московской, в доме номер двадцать пять.

– Это, кажется, на Аптекарском? – спросил Отто.

– Нет, на Каменном, – ответил Микки и лишь потом понял, что допустил ошибку: следователь спросил, на каком из островов находится Малая Московская улица – приезжий не понял бы этого вопроса. Исправляя оплошность, быстро добавил: – Это мне Вайконен объяснил, что на Каменном. Он ошибся?

С кушетки поднялся помалкивавший до этих пор человек.

– Моя фамилия Комаров, – сказал он. – Николай Павлович. Позвольте разочаровать вас: нет двадцать пятого номера на Малой Московской.

– Как это – нет?

Николай Павлович развел руками:

– Пожар! Сгорел самым бессовестным образом еще в прошлом году. И тем самым вас подвел.

– Значит, Петер Вайконен не знал этого.

– Судя по всему, он многого не знал. Потому и предложил вам столь неважнецкую легенду. Рассчитанную на простаков.

– Я вижу, вы мне совершенно не верите! – удрученно воскликнул Микки. – Но что же мне тогда делать?

– Не лгать! – сухо сказал Комаров. – Ибо все сказанное вами – ложь. От первого и до последнего слова. И зовут вас иначе. И явились вы в наши северные края с юга. Как я понимаю, из Крыма. Те, кто разрабатывал вам легенду, не учли одну мизерную деталь: ваш южный загар. Словом, подумайте.

Уварова не вызывали на допрос трое суток, на что были свои причины: к продолжению разговора надо было как следует подготовиться. Границу с Финляндией в те дни переходило много людей: намытарившиеся и изуверившиеся во всем солдаты и офицеры пробивались домой. На этот раз случай был иной.

Вторично Микки допрашивали в том же кабинете. Те же чекисты. Все остальное было не так, как три дня назад.

– Мы дали вам время подумать, – холодно, не тратя времени, сказал Комаров. – Соблаговолите сообщить свое настоящее имя, род занятий и прочее.

– Я вижу, мне лучше вообще молчать. Все равно вы ничему не поверите.

Комаров тем временем извлек из папки бумажный лоскут:

– Вот записка, найденная при вас.

– Я уже объяснял…

– Довольно лгать! – поморщился Комаров. – Три месяца назад границу перешел еще один человек. И точно с такой же запиской. – Он взял из папки еще одну бумажку, поднес обе к глазам Микки: – Тот же текст. И та же рука. Не правда ли?

– И что из того? – стоял на своем Микки. – Мог же добрый человек Петер Вайконен проявить сострадание и еще к кому-то!

– Странная избирательность! Этот ваш знакомый проявляет заботу почему-то только о деникинских офицерах!

Микки подумалось, что чекисты заготовили еще какие-то козыри, но пока не выкладывают их, ждут. Чего? Надеются на его благоразумие, на откровенное признание? Но это бессмысленно: весь цивилизованный мир знает, что живыми из Чека не выходят!

– А у вас не возникало мысли, что вы меня с кем-то путаете? – исподлобья глядя на Комарова, спросил Микки.

– С кем же вас можно спутать, любезнейший граф Михаил Андреевич Уваров? – с обезоруживающей простотой спросил Отто. – Вот в этой папке – десятки фотографий: выпускники петербургских военных училищ разных лет. Посмотрим фото выпускников Михайловского училища за шестнадцатый год…

Микки махнул рукой:

– Хватит! Этого, полагаю, достаточно. Расстреливайте!

– Ну, так уж сразу… – не смог не улыбнуться Отто. – По-моему, вам это не грозит. Вы ведь младшим адъютантом при Ковалевском состояли?

– Да. Потом – недолго – при бароне Врангеле. Больше ни на один из ваших вопросов я отвечать не буду! – И непримиримо выкрикнул: – Я не боюсь вас! Понятно? Не боюсь!

– А вот кричать не надо, – сказал Комаров. – Поговорим без протокола. Мы располагаем вашим послужным списком. Но видите ли, Михаил Андреевич, бороться всеми доступными средствами с врагами мы вынуждены, это так. Но, заметьте, бороться – не мстить!

Уваров постепенно приходил в себя. Криво усмехнулся:

– Складывается впечатление, будто вы в чекисты меня зовете. Может, и в большевики заодно запишете?

– Тут вы, положим, лишку хватили, – без какой-либо иронии сказал Комаров. – Впрочем, я понял, что вы пошутили. От волнения – неудачно. Нет, Михаил Андреевич, никто вас в нашу веру обращать не собирается. Оставайтесь иноверцем. – Комаров задумчиво помолчал. – Догадываюсь, о чем вы думаете сейчас: им, мол, надо выяснить, куда и с каким заданием я шел, вот они и краснобайствуют, жизнь мне и справедливость обещают… Но я не случайно упомянул, что мы располагаем вашим послужным списком. По имеющимся данным, в чинимых белогвардейцами злодеяниях вы не замешаны. И это главное. Иначе мы поостереглись бы обещать вам жизнь, да и весь наш разговор шел бы иначе… Единственно, чего в толк не возьму: что вас связывает с контрразведкой? Вы ведь от нее шли сюда…

– Ни одного дня в контрразведке не служил! – твердо чеканя каждое слово, сказал Микки. – Ни дня!

– Положим, я вам верю. А дальше? Не скажете же вы, что разочаровались в белом деле и решили вернуться в Петроград, домой. Тем более что никого из ваших близких в Петрограде давно нет. Мы говорим без протокола, так сказать, неофициально. Думать, что колесо истории повернется вспять, бессмысленно – мы, большевики, в России не временные гости. Или вы надеетесь на другое?

– Я уже вообще ни на что не надеюсь! – буркнул Микки.

– А вот это напрасно. В конце концов, какие ваши годы! Сейчас вам, конечно, тяжело, понимаю… Но давайте рассуждать здраво. Белой идеей вы не одержимы, нет: иначе б давно ушли из штаба на фронт, в окопы.

– А если я просто трус?

– Маловероятно. Тогда бы вы не согласились идти к нам с трудным заданием.

– Почему – трудным? – спросил Микки.

– Потому что за пустяками в лагерь противника не ходят. С этим вы, надеюсь, согласны?

– В таком случае разочарую и я вас. Никаких заданий мне не поручалось. Я выполняю просьбу, которая не заключает в себе ничего преступного.

Комаров закурил, отогнал от лица клубы дыма.

– Михаил Андреевич, я склонен поверить вам. Но подумайте сами: что будет, если мы начнем верить каждому задержанному человеку на слово? Вам придется рассказать, что это за просьба. Другого выхода нет.

Микки понимал: это действительно так. Он сам себя загнал в угол, из которого без полной откровенности не выбраться.

– Спрашивайте, что вас интересует.

– Начнем сначала: что за просьба, чья, кому предназначалась записка?.. И разумеется, адреса. – Комаров развел руками. – Никуда не денешься, Михаил Андреевич: мы должны будем проверить вашу искренность.

– Адрес один – Петроград. – Михаил облизал вдруг пересохшие губы. – Здесь, в Петрограде, я должен был вручить сторожу дровяного склада на Мальцевском рынке ту самую записку, которая вас так интересует.

– Она зашифрована? – уточнил Отто.

– Нет. Записка написана собственноручно бароном Петром Николаевичем Врангелем.

– Врангелем?! – изумленно переспросил Комаров.

– Да… – Микки вдруг почувствовал себя отступником и, ужаснувшись, продолжил с вызовом: – Да! Человеком, которого я люблю и уважаю с детства. Когда он попросил меня отправиться в Петроград, я не испытывал колебаний. Меня вообще многое с Петром Николаевичем связывает. Его матушка Мария Дмитриевна меня крестила. Мальчишкой я часто бывал в их доме.

– Погодите, – остановил его Отто. – Вы так разгорячились, будто вам ставятся в вину ваши симпатии к Врангелю. А нас совсем другое удивляет: с чего бы это Врангель стал затевать переписку с каким-то ночным сторожем?

– В жизни случаются всякие метаморфозы, – усмехнулся Микки. – Этот ночной сторож – бывший флигель-адъютант его императорского величества Николая Второго генерал Евгений Александрович Казаков. Думаю, он стал сторожем не от любви к этой профессии, но по нужде.

– Так-так! Оч-чень интересно! – сказал Комаров. – Почему флигель-адъютант переквалифицировался в ночные сторожа, вопрос более сложный, чем вам кажется… Но почему Врангель обращается именно к нему?

– Генерал Казаков знает, как разыскать в Петрограде Марию Дмитриевну Врангель, мать барона. Но мы с ним незнакомы. Поэтому Петр Николаевич и написал так. Генерал Казаков знает его руку.

– Значит, баронесса в Петрограде? И ваша задача – отыскать ее?

– Да. Отыскать и переправить через Финляндию в Лондон. Это все. Честное слово, это действительно все.

Он замолчал. Молчали и чекисты. В тишине было слышно, как стучит по жестяному оконному карнизу капель и шумно ликуют на крыше пережившие трудную зиму воробьи.

Время близилось к полуночи. Дзержинский, встав из-за письменного стола, прошелся по кабинету, задумчиво остановился перед большой настенной картой. Вглядываясь в извилистые, помеченные красным карандашом линии фронтов, он с удовлетворением отмечал, что линии эти несколько поукоротились и выпрямились. Южный фронт вон и вовсе – лишь тоненькая красная черточка у основания Крымского перешейка… А все же жить не стало легче. Как только барон Врангель возглавил вооруженные силы Юга России, мгновенно, словно по команде, оживилось контрреволюционное подполье во многих крупных городах. Поджоги, взрывы, саботаж, убийства из-за угла… Еще один фронт, только не отмеченный на карте.

Размышления Дзержинского прервал резкий и настойчивый звонок телефона правительственной линии, разговоры по которой подслушать было невозможно. Председатель ВЧК поднял трубку. Звонил Комаров. Он проинформировал о положении в бывшей столице бывшей Российской империи, о наиболее значимых операциях, проводимых чекистами, а под конец в двух словах сообщил о миссии Уварова.

Слушая Комарова, Дзержинский сидел неподвижно и прямо.

– А не может случиться так, что Уваров морочит вас? – спросил Дзержинский, когда Комаров умолк.

– Нет, Феликс Эдмундович, не похоже. Он молод, не фанатик. Просто человек надломленный. Во время допроса я все время опасался, что он впадет в истерику. Тогда даже клещами мы не сумели бы ничего из него вытянуть… В общем, я ему верю…

– Верите? – переспросил Дзержинский.

– Да. Он действительно пробрался за «крымской царицей».

– Это вы о баронессе? Меткое определение. – Дзержинский сдержанно засмеялся. – Недавно в связи с появлением барона на политическом небосклоне я просматривал его досье. Отец его Николай Егорович играл в деловом мире дореволюционного Петрограда заметную роль. Часть состояния успел переправить в иностранные банки. Сейчас проживает в Лондоне. Один. А баронесса, похоже, и впрямь в сумятице не выбралась из Питера. – Дзержинский по всегдашней привычке побарабанил пальцами по столу. – Какое приняли решение?

– Прежде всего хочу взглянуть через хорошую лупу на генерала Казакова. Есть подозрение, что он причастен к контрреволюционной деятельности. Но…

– Подозрения есть, а фактов нет? – понял и усмехнулся Дзержинский. – А баронесса? Она вас интересует?

– Путь к ней только через Казакова.

– Ну и какой же выход?

– Надо кого-то из молодых чекистов к генералу посылать. Под видом Уварова. Но молодежь наша в основном из рабочих… да и ту весь контрреволюционный Питер в лицо знает.

В трубке надолго все затихло, и Комарову показалось, что прервалась связь.

– Москва!.. Москва!..

– Я слышу вас, Николай Павлович! – отозвался Дзержинский. – Хорошо, подумаем, как вам помочь. И пожалуйста, держите меня в курсе дальнейших событий…

Николай Павлович Комаров встретил Сазонова, как тому показалось, недоброжелательно. Хмуро пожал руку, кивнул на стул, предлагая садиться, и несколько секунд рассматривал в упор, без стеснения. Потом буркнул в седые усы:

– Рассказывайте!

«Выходит, Дзержинский не звонил? – растерянно подумал Сазонов. – Но какой тяжелый взгляд…»

– Я прибыл…

Он хотел сказать, что прибыл по личному распоряжению Дзержинского. Но Комаров перебил его:

– Зачем вы прибыли, мне известно. Товарищ Дзержинский сказал, что направляет опытного сотрудника, который принимал участие в разоблачении начальника оперативного отдела штаба Двенадцатой армии Басова. Это действительно вы?

Сазонов изумленно посмотрел на Комарова и только теперь увидел, что цепкие его глаза смеются.

– У вас сомнения насчет Басова? Или насчет меня?

– Входит человек, а на лбу у него волнение аршинными буквами написано. Я просил направить к нам человека, который в любой обстановке владел бы собой. – Комаров вдруг широко улыбнулся, хлопнул Сазонова по плечу и, перейдя на «ты», по-свойски, домашним голосом сказал: – Не тушуйся, браток! Это у меня такой способ с молодых спесь сбивать!

– Приму к сведению, – сухо сказал Сазонов, все еще досадуя на председателя Петроградской ЧК.

– Тогда займемся делом. – Комаров, будто не заметив его тона, положил на стол крупные, в узловатых венах руки, сцепил пальцы и спокойно, ровно проговорил: – Понимаешь, проще всего было бы взять генерала Казакова, этого титулованного сторожа, прямо на рынке, доставить сюда и потребовать адрес баронессы Врангель. Но захочет ли он откровенничать с нами? А пока его разговорим, время пройдет. Второе. Арестовывать Казакова мне бы не хотелось еще и по другой причине. У нас вновь оживляется контрреволюционное подполье, в котором Казаков, не исключено, играет далеко не последнюю роль. Взять его – значит вспугнуть всех: начнут менять систему связи, пароли, явки, и в результате оборвутся и без того тонкие ниточки, что мы успели ухватить… Но вот вопрос: кого к его превосходительству ночному сторожу послать?

– Зачем мы в кошки-мышки играем? – резко спросил Сазонов. – Это же ясно: идти должен я – меня здесь никто не знает.

Комаров с одобрением посмотрел на него:

– Вот теперь ты мне нравишься. А то вошел в кабинет, как красна девица… Значит, так! Поработаешь чуток с Уваровым… В Севастополе ты, надо полагать, не был?

– Почему же, приходилось.

– Тогда задача облегчается. Но поработать с Уваровым все равно придется: тебе надо его глазами увидеть Крым и Севастополь. А вообще, когда будешь говорить с Казаковым, дави на острый недостаток времени: мол, для переброски все организовано и нельзя терять ни минуты!

– Сделаем, – пообещал Сазонов, – куда денется!

Голубые глаза Комарова потемнели.

– А вот самоуверенность, дорогой товарищ, – укоризненно сказал он, – в таких случаях ох как вредна! Да и о почтительности забывать не надо: тебе-то, белогвардейскому связному, хорошо известно, кто такой Евгений Александрович Казаков…

– Я, между прочим, тоже не лаптем щи хлебаю: как-никак подпоручик, граф!

– Ну, графского в тебе, положим, столько же, сколько во мне от принца Уэльского, – со смешинкой в глазах сказал Комаров. – Думаю, не следует титуловать тебя: на мелочи какой-нибудь, на пустяке можем споткнуться. Вон севастопольский контрразведчик полковник Татищев порешил, что быть Уварову простым студентом, и очень даже тем самым помог нам. Ты кем был в мирной жизни?

– Вот именно, простым студентом. – Сазонов улыбнулся.

– И прекрасно! – воскликнул Комаров. – Просто замечательно! Был студентом, стал подпоручиком. А Казаков – генерал. Поэтому ты к нему все-таки с почтением. Но без подобострастия: у тебя письмо от Врангеля. Значит, ты – доверенное лицо барона. В таком примерно направлении и пойдем. Для начала побеседуй с Уваровым, потом еще поговорим: проверим, не осталось ли в твоем образе белых пятен…

Мальцевский вольный рынок, окруженный трактирами, лавками и амбарами, раньше славился своими дровяными торгами. Потом он изменился, расширился. Здесь по утрам выстраивались десятки деревенских телег, с которых крестьяне из окрестных деревень продавали живую и битую птицу, визгливых поросят, туши парного мяса, картофель, свежую зелень. Увы, все это ушло в прошлое. Сейчас площадь была пустынна. Только толклись кучки людей, торгующих из-под полы.

Был полдень, когда Сазонов вошел в ворота склада – прямо здесь, в сторожке, и жил Казаков. Когда Сазонов, постучавшись, вошел, хозяин сидел у стола перед чугунком с картошкой.

– Кого еще нелегкая несет? – повернулся он к Сазонову.

– Прошу извинить за беспокойство. У меня к вам дело.

– Нынче дел нет: суета одна… – Казаков встал, выпрямился и неожиданно оказался высокого, прямо исполинского, роста. Седоватая борода скрывала половину лица, но не могла скрыть тонких, породистых черт лица. Глаза за сдвинутыми бровями смотрели испытующе. – Что надо?

Сазонов шагнул в глубь каморки, огляделся. Все здесь дышало убогостью: продавленная кровать у стены, колченогий стол, табуреты, икона с лампадкой… Если бы Сазонов не знал, кто стоит перед ним в долгополой латаной поддевке, то, наверное, пожалел бы это убогое одиночество.

– Вы бы сесть пригласили, ваше превосходительство, – глядя на хозяина, сказал Сазонов.

– Не по адресу пришли, молодой человек, здесь их превосходительства не проживают. – На высоком лбу прорезались глубокие морщины, глаза будто насквозь прожигали.

Сазонов достал складной нож, подпорол подкладку пиджака, осторожно вынул из-под нее записку и положил на стол:

– Это вам.

Казаков покосился на записку.

– Что это? От кого?

– Прочитайте, узнаете.

– И не подумаю! Вы кого-то другого искали? Вот он, другой, пусть и читает!

Сазонов понял, что пора проявить характер:

– Всему есть предел, Евгений Александрович. Ну сколько можно? Я ведь нелегально здесь, долго задерживаться не могу. А мы на препирательства дорогое время тратим. Читайте – это и пароль мой, и верительная грамота. Подтвердите, прочитав, что я ошибся, с тем и уйду: не мне, другим судить вас.

Казаков не удержался:

– Заранее говорю: ошиблись адресом! Но раз так настаиваете, что ж, полюбопытствую…

Медленно, как бы неохотно, достал из кармана поддевки очки – они были без стекол. Отшвырнув оправу, вынул из другого кармана пенсне. Подойдя к столу, склонился над запиской и… вздрогнул. Быстро оглянулся на Сазонова, поднес записку к глазам. Губы его задрожали, он обессиленно опустился на табурет.

– Что с вами, ваше превосходительство?

– Все хорошо, голубчик, все хорошо… – Голос был слабый, но преобразившийся: появилась мягкость, бархатистость. – Да-да! Это его рука. Рука барона Петра Николаевича! Из тысяч я отличил бы его почерк… – Казаков придвинул к столу второй табурет. – Прошу, садитесь. Только, пожалуйста, голубчик, без всяких «превосходительств» – в такое время живем, что на голом камне уши… называйте меня по той же причине Семеном Филимоновичем. Так с чем же пришли?

– С поручением. Личным и весьма важным. Мне приказано переправить через финляндскую границу мать Петра Николаевича, баронессу Марию Дмитриевну Врангель.

В Казакове произошла мгновенная и разительная перемена. Он долго, с недоброй пристальностью смотрел на Сазонова.

– Записка барона подлинная, это я вижу. Ну а вы… Вас не имею чести знать.

Сазонов встал, склонил голову и щелкнул каблуками:

– Подпоручик Сазонов! Для особых поручений при начальнике севастопольской объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнике Татищеве!

– Тише, прошу вас, тише! – замахал руками Казаков. – Мне Александр Августович ничего не передавал?

Вот когда Сазонов оценил предусмотрительность Комарова! Накануне они до поздней ночи беседовали с подпоручиком Уваровым, стараясь выяснить все, что могло понадобиться в разговоре с генералом Казаковым. Потом долго корпели над его биографией. От пристального взгляда Комарова не ускользнуло, что генерал и Татищев когда-то были не только знакомы, но еще и дружны. Кое-какие подробности в связи с этим подсказал Эдуард Морицевич Отто, который в восемнадцатом году допрашивал Казакова в связи с делом Анны Александровны Вырубовой-Танеевой – фрейлины императрицы Александры Федоровны.

– Князь Татищев просил вам кланяться, – сказал Сазонов. – Говорил, что всегда будет помнить вечера, проведенные вместе с вами и Анной Александровной на Мойке. Да, еще просил передать нижайший поклон вашей супруге. Если, конечно, Анна Васильевна в Петрограде.

Какой-то мускул дрогнул на лице Казакова, что-то в нем изменилось, генерал вдруг разом как-то напружинился, собрался.

– Помнит, значит… Анну Васильевну помнит! Да-да! Ах, какое было время! Какие были люди! – И он в упор еще раз посмотрел на Сазонова. – А я, признаться, начал вас подозревать. Подумал: не из Чека ли добрый молодец? Уж больно все странно: не далее как вчера меня уже спрашивали о баронессе Марии Дмитриевне…

– Кто? – невольно вырвалось у Сазонова, но он тут же взял себя в руки, попытался исправить допущенную оплошность: – Меня ни о ком больше не предупреждали.

– Вероятно, Татищев, верный привычке не рисковать, решил продублировать вас. А кто да почему… Об этом говорить не будем: у каждого из нас могут быть свои тайны. Не так ли?

«Выходит, нас опередили? – с трудом унимая волнение, лихорадочно думал Сазонов. – Но – кто? Неужели Врангель решил подстраховаться? Но тогда бы он еще одну записку передал генералу. Что-то тут не так!»

– Не в этом дело, – сухо сказал Сазонов. – Я служу под началом полковника Татищева, верно. Но мне держать ответ перед Петром Николаевичем. Что я ему скажу? Что кто-то без его ведома решил помочь?

– От меня вы что, собственно, хотели? Адрес баронессы? Запоминайте. Дом рядом с церковью Знамения. Спросите мадам Веронелли. Под этой фамилией баронесса живет в Петрограде.

– Может, все же проводите к ней? – предложил Сазонов. – И вам спокойнее будет, и мне, и баронессе… А?

– Нет! – решительно и твердо отказался Казаков. – Не с руки в нынешние времена болтаться по петроградским улицам бывшему генералу с подпоручиком контрразведки. Я уже имел дело с Петроградской Чека и не уверен, что за мной не установлена слежка. Потому советую вам, юноша, когда уйдете отсюда, проверьте: не тянется ли за вами хвост?

Когда Сазонов доложил Комарову об этом разговоре, Николай Павлович сказал, не пряча тревоги:

– Не нравятся мне игры с этим вторым посыльным! Если баронессу увезут за границу – не велика печаль, но если… – Не договорив, потянулся к вешалке за пальто. – Едем!

Взяв с собой Сазонова и еще несколько чекистов, Комаров отправился по указанному генералом Казаковым адресу.

Город уже засыпал, но сон его не был спокойным. Ночь опускалась тревожная, с перестрелками, со строгими окриками патрулей и чеканным шагом красноармейских отрядов…

Нужный дом нашли сразу. Запущенный особняк с полуобвалившейся штукатуркой глядел на город темными глазницами окон. Парадное оказалось наглухо заколочено, вход был со двора. В кирпичной ограде, там, где полагалось находиться воротам, зияла чернота: к весне двадцатого в городе устояли лишь железные ворота – деревянные давно пошли на дрова.

Машину, по распоряжению Комарова, загнали во двор, приткнули вплотную к выщербленным ступеням черного хода. Один из чекистов остался во дворе, второй – в подъезде.

Темная узкая лестница, ведущая на второй этаж, пропахла кошками. Окон на лестничной клетке не было. Комаров на ощупь отыскал цепочку звонка, прислушиваясь, несколько раз дернул. На звонки никто не отзывался. Он толкнул дверь, и та на удивление легко поддалась. В квартире было пусто. Лишь сквозняки перебирали разбросанные на полу листки, оставленные хозяйкой при внезапном бегстве.

– Опередили нас! – сокрушенно сказал Комаров. – Теперь – срочно на Мальцевский рынок. Боюсь только, что и там нам удачи не видать…

Предчувствие не обмануло Николая Павловича: генерал Казаков исчез.

Поздним вечером каждого дня Дзержинский знакомился с публикациями зарубежных газет. Слушая секретаря, подготовившего обзор прессы, он ходил по кабинету, потирал глаза.

– «…Беззаконие, террор – вот что происходит в многострадальной России! И мы с полным правом бросаем им в лицо: проклятия вам, большевики!» – читал очередную выдержку секретарь.

– Бурцев? – усмехнувшись, спросил Дзержинский.

– Угадали, Феликс Эдмундович. В «Скандинавском листе» на этот раз. А вот «Эхо Парижа»: «Правительство Франции окажет всемерное содействие для успешного завершения борьбы с большевиками. Премьер Клемансо заявил, что Франция вскоре признает правительство барона Врангеля де-факто…»

Дзержинский остановился. Выражение его продолговатых серых глаз стало яростным.

– Боятся опоздать к разделу России! Французские буржуа спят и видят украинский и кубанский хлеб, донецкий уголь, кавказскую нефть… – Он подошел к столу. – Все?

– Еще минуту, Феликс Эдмундович. В лондонской «Таймс» одно довольно странное сообщение…

– Слушаю.

– Вот… «В кровавых объятиях Чека находится баронесса Врангель. Как стало нам известно, мать вождя русского народа, борющегося против ига большевизма, – баронесса Мария Дмитриевна Врангель схвачена петроградскими чекистами и брошена в застенки палачей. Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков. Они мстят…» Ну, тут общие слова: «святая мученица!.. гнев и возмущение всего цивилизованного мира»…

– Позвольте! Позвольте! – обеспокоенно сказал Дзержинский. – Дайте газету! Это не странно, как говорите вы, это гораздо серьезнее и хуже.

Он сел за стол, пододвинул настольную лампу. Нашел нужную статью, перечитал… Подняв голову, несколько мгновений задумчиво глядел перед собой. Затем бросил на стол карандаш, которым отчеркивал интересующие его газетные строки, гневно сказал:

– Кто-то не просто проявляет повышенное внимание к судьбе баронессы Врангель, но еще и торопится предопределить ее судьбу. Что ж, это многим, очень многим было бы на руку. Именно сейчас, когда наши дипломаты установили контакты с некоторыми странами, когда французские империалисты всячески подталкивают барона Врангеля к выступлению против нас… – Дзержинский потянулся к телефону, торопливо крутанул ручку. – Петроград мне! Комарова!

Глава двадцать третья

Большую часть дня Кольцов лежал: болезнь уходила, но еще оставалась слабость. Ему казалось, что в камере пахнет морем. Соленым, выгоревшим под солнцем морем. Тишина, строго охраняемая крепостными стенами, помогала видеть его – спокойное, синее море. И это было замечательно: это значило, что утраченное за время болезни чувство жизни возвращается.

За дверью прогрохотало так, будто не засовы отпирались, а корабль отдавал якоря.

– Обед!

Надзиратель поставил на привинченный к стене стол жестяную миску. Дверь захлопнулась. Еще раз громыхнули запоры.

Кольцов знал, что завтра или через неделю – новые допросы. Конечно, следствие закончено. Но у него нашли письмо Наташи. Кто передал? Каким образом кто-то из подполья проник в его крепостную, тщательно охраняемую камеру? На эти вопросы контрразведчики захотят получить ответ.

Значит, еще поживет какое-то время. Может, неделю, может – месяц. Он будет жить до тех пор, пока следователям не надоест его допрашивать. Суд – формальность. Приговор известен.

Где-то за стенами крепости кружилась жизнь. Время шло, не заглядывая в его камеру. Враги были уверены, что уже и теперь они сломали и похоронили его – в каменном крепостном склепе, в безвременье. Он же думал о том, что час свой он должен встретить человеком сильным – и телом, и духом.

Явившийся надзиратель молча унес миску. Оставшись один, Кольцов долго ходил по камере. Он готовил себя к последнему испытанию и поэтому даже сейчас ощущал полезность своего бытия. И без страха ждал смерти.

Но как трудно это, когда сквозь узкое окошко пробивается солнце, когда неподалеку лениво ворочается и шуршит галькой море и пронзительно радуются жизни чайки!..

Гулко звучали под сводчатыми потолками крепости шаги надзирателей. Заключенных в блоке было мало, а может, и совсем не было. Кольцов судил по тому, что каждый раз, когда в коридор приходил надзиратель, он направлялся к его камере.

Вот и сейчас. Прозвенели ключи, прогромыхало железо стальных перегородок, отделяющих один блок от другого. Застучали по отесанным булыжникам кованые сапоги.

– Приготовиться к прогулке! – крикнул в смотровое отверстие надзиратель.

Это была первая прогулка Кольцова после длительной болезни.

Подойдя к двери, он подумал: и все же как это замечательно – жить!

Глава двадцать четвертая

Чекисты все силы бросили на поиски баронессы Врангель…

Предприняв необходимые меры для строжайшей проверки людей, выезжающих в эти дни из города, Николай Павлович Комаров надеялся, что «крымская царица» все еще в Петрограде, жива и невредима. Об ином исходе он старался не думать: после разговора с Дзержинским он понимал, к каким политическим последствиям может привести сейчас даже не насильственная, а естественная или случайная смерть баронессы Врангель. Особенно в то время, когда в Республике отменена смертная казнь: по крайней мере, опубликован такой указ. Когда большевики стараются доказать всему миру, что время террора, который приобрел за последние два года силу стихии, кончилось, когда даже «старая добрая Англия» намерена прекратить помощь белым, а в Италии само правительство, не говоря о трудящихся массах, демонстрирует дружеское отношение к новой России.

Казакова, ряженного в форму краскома, взяли на вокзале при попытке сесть в уходящий на Москву поезд. В линейном отделе ЧК он потрясал безукоризненно выполненными документами комбрига, следующего к месту службы, но когда его, тщательно побрив, подвели к зеркалу и сунули в руки фотографию семнадцатого года, Казаков сник. Разница между оригиналом и фотоснимком заключалась только в одном: в отсутствии генеральских погон и аксельбантов.

Прямо с вокзала его доставили на Гороховую, в кабинет Эдуарда Морицевича Отто, где находился и Комаров.

– Садитесь! – указал Отто на стул.

Казаков сел, степенно откашлявшись, спросил:

– Чем обязан?

– Вы не узнаете меня, Евгений Александрович?

Казаков не спеша достал щегольское пенсне, вздернул нос.

– Позвольте… Эдуард Морицевич! Ну как же! – и перевел взгляд на Комарова, улыбнулся. – Непосредственно с председателем Петроградской Чека общаться ранее не доводилось, но тем более рад знакомству с вами, Николай Павлович!

– Даже так? – сказал Комаров. – Ну, коль скоро здесь собрались люди достаточно друг с другом знакомые, предлагаю поговорить без формальностей. Как, Евгений Александрович?

– Всегда ценил деловых и серьезных людей. Равно как и уважение к себе. Со мной решил побеседовать не кто-нибудь, а сам председатель Чека! – ответил Казаков с иронией.

– Юродствовать-то не следовало бы, Евгений Александрович, – произнес Отто. – Говорите об уважении, а сами…

– Я и говорю: уважение должно быть обоюдным. А то прислали… мальчишку! Сазонов, кажется! Он, конечно, надежды подает немалые и далеко на вашем поприще продвинуться может… Голову мне, признаться, заморочил. Но ненадолго.

Невесело было Комарову слышать это. Ладно, пусть генерал и дальше смеется, если из этого можно извлечь какой-то прок. Расшифровав Сазонова, Казаков направил чекистов по ложному следу. Ну что ж! По крайней мере, из этого следует хотя бы одно: старик знает правду. Знает! Вот только захочет ли ее открыть?

– В чем же мы ошиблись? – спросил Комаров.

– Извольте, в этом тайны теперь нет. Человек, опередивший вашего Сазонова, предупредил, что в Петроград послан еще и подпоручик граф Уваров. А пришел этот… Сазонов. Сначала подумал, что если ко мне отправлены два посланца, то может быть и третий: барон Петр Николаевич всегда отличался предусмотрительностью. Тем более собственноручная записка! Это, знаете ли, козырь из крупных… Я в Сазонова почти уверовал. И если решил проверить, то больше так, для порядка. И тут – полнейший конфуз! – Генерал залился дребезжащим, тонким смехом.

– Что за конфуз? – терпеливо спросил Комаров.

– Да ведь я у вас все еще женатым человеком, наверное, числюсь… Сам, помню, Эдуарду Морицевичу в восемнадцатом это на допросах показывал. Но год назад супруга моя выехала из Петрограда. После долгих передряг добралась до Крыма, где заболела и скончалась. Об этом мне сообщил при случае Татищев, добрый мой приятель. И вдруг этот ваш Сазонов передает привет от князя мне и… моей покойной супруге, царство ей небесное! – Казаков перекрестился. – И понял я, что граф Уваров находится у вас, а Сазонов…

– Да, непростительная оплошность, – сказал Комаров. – Что ж, на ошибках учатся. Но я, Евгений Александрович, о другом хотел спросить. Где сейчас баронесса Врангель?

– Со старухой воевать собрались? Или в заложницы?

– Баронессу мы разыскиваем, чтобы обеспечить ей безопасность, – сказал Комаров.

– Ой ли? – Генерал с укором посмотрел на них. – Ну зачем, господа! Если баронессе Марии Дмитриевне и приходится от кого-то скрываться, так только от вас. Слава богу, теперь она в надежных руках, о ней побеспокоятся. А посему предлагаю данную тему закрыть и больше к ней не возвращаться.

Он опустил голову, задумался. А когда опять поднял глаза, перед чекистами был уже совсем другой, чем в начале разговора, человек – без тени насмешливости или самолюбования, преисполненный того величественного спокойствия, которое приходит к старым людям, знающим, что жизнь прожита не зря, и готовым к смерти, как бы ни была она близка.

– Нет, Евгений Александрович, не можем мы принять ваше предложение, – сказал Комаров. – Баронессе грозит смертельная опасность. Сейчас я объясню, откуда такая уверенность. И если вы даже после этого будете упорствовать, смерть баронессы ляжет на вашу совесть.

– Я вас слушаю, – безразлично сказал Казаков.

– Но прежде один вопрос, на который, в общем-то, и отвечать не надо: достаточно простого подтверждения моих слов. – Сделав паузу, Комаров подождал, когда генерал слабо, едва заметно кивнет, и спросил: – Тот, кто пришел к вам раньше Сазонова – я не спрашиваю сейчас, что это за человек, – он пришел к вам без каких-либо полномочий от барона Врангеля?

– Подтверждаю, – устало ответил Казаков. – Впрочем, нет! Он пришел с запиской от капитана Селезнева из контрразведки. Я знаю капитана, он давно работает с Татищевым.

– Боюсь, что именно в ней, в контрразведке, и кроется корень зла! – сказал Комаров. – Ветер дует со стороны того ведомства. Впрочем, пока это только предположение. А окончательные выводы сделаете вы, Евгений Александрович. Дело в том, что инициатива вывезти баронессу из Петрограда исходит непосредственно от Врангеля. Граф Уваров – он действительно находится у нас – личный посланец барона. Если вам понадобятся какие-либо объяснения от него, вы их тут же получите. Но это не все. Уваров – не первый посланец Врангеля. Сколько их было, откровенно говоря, не знаю. Но существование еще по крайней мере одного подтвержу вам документально. – Он повернулся к Отто: – Эдуард Морицевич, введите генерала в курс дела…

Выслушав рассказ Отто о замерзшем человеке с запиской Врангеля в сапоге, внимательно изучив записку и запротоколированные показания красноармейцев, Казаков сказал:

– В этом вы меня убедили. – Пожевав губами, добавил: – Не исключаю, что бедняга шел за помощью именно ко мне… Но что из этого может следовать?

– Выводы, как мы договаривались, будете делать вы, – сказал Комаров. – Так вот, не кажется ли вам странным то обстоятельство, что у двух одновременно или почти одновременно направляемых в Петроград людей не одинаковые полномочия? Что мешало Врангелю снабдить запиской к вам и второго посланца?

Генерал поднял глаза на Комарова, неуверенно произнес:

– Полковник Татищев мог послать человека самолично… Зная неопытность графа Уварова, решил его подстраховать.

– Не ставя в известность барона?.. Нет, генерал. Все проще: записку Уварову вручил непосредственно Врангель. Контрразведка о ней ничего не знает. Как не знает Врангель о посланце контрразведки. Интересно, посыльный контрразведки, ознакомив вас с письмом, забрал его?

– Нет, – откровенно теряясь, сказал Казаков, – письмо мы, по взаимному согласию, сожгли. – Прищурился, вспоминая: – Согласие согласием, а инициатива, признаться, была его.

Комаров, придвинув стул, сел напротив, заглянул в старческие, уже беспокойные глаза и тихо произнес:

– Неужели вы и теперь не поняли, что тоже были обречены? Когда б Сазонов не вспугнул вас… Вас должны были убить раньше, чем баронессу, иначе вы могли бы догадаться, от чьей руки она погибла. Понимаете? Вас ищут. Может, только поэтому и баронесса пока жива… Но долго так продолжаться не может: оставаясь в руках посыльного контрразведки, она обречена!

– Но зачем? Кому нужна смерть пожилой и немощной женщины? Убей ее вы, я еще способен понять: месть за сына, классовый антагонизм…

– Вот-вот! Именно! Вы, кажется, владеете английским? Тогда прочтите это. – Комаров протянул ему «Таймс». – И обратите внимание на следующие строки: «Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков».

– И все равно не понимаю! – с отчаянием сказал Казаков.

– Ну, генерал! Иногда у вас логика работает безупречно, а иногда, простите, как у малого ребенка. Вы разве не видите: большевики стали сдерживать террор! Стихают разговоры о мировой революции. Мы ищем общий язык со странами Европы. Двадцатый год – уже не девятнадцатый. И тут – кровавый, громкий, на весь мир скандал: чекисты расправились с немощной старухой, матерью вождя белого движения. Это их месть! Какова будет общая реакция?

– О Господи! – Казаков уткнул лицо в ладони. – Если сказанное вами правда, то этого нельзя допустить… Если – правда… Кому верить, в кого?!

– Позволю по этому поводу дать вам, Евгений Александрович, совет, – негромко сказал Комаров. – Кончайте вы свои игры в борца-заговорщика. Благодарности все равно не дождетесь. Вы достаточно в жизни воевали. Может, хватит? Пожалейте себя! – И, помолчав, спросил: – Распорядиться, чтобы сюда доставили Уварова?

Казаков медленно отвел от лица руки, покачал головой.

– Что он добавит к сказанному?.. – спросил генерал и, помедлив, твердо сказал: – Я должен еще раз все обдумать.

– Подумайте, – согласился Комаров. – Еще и еще подумайте, кому баронесса Врангель нужна мертвой, а кому – живой.

И снова наступила длительная пауза.

– Хорошо! – неожиданно громко и твердо произнес Казаков. Встал, выпрямился. – Я принял решение, господа! Не собираюсь с вами торговаться, хочу лишь предупредить. Вне зависимости от того, как я распоряжусь вашим советом, о недавнем моем прошлом вы не услышите ни слова. Что же касается баронессы… Имя человека, посланного ко мне… Гордеев. Штабс-капитан, офицер контрразведки. Думаю, имя подлинное. Где искать баронессу Марию Дмитриевну Врангель, я вам сейчас объясню…

Крытый восьмиместный «рено» мчался по улицам Петрограда, пугая редких в голодном городе лошадей и разбрызгивая мутные лужи. В последний момент Николай Павлович помимо Сазонова и еще трех чекистов распорядился прихватить в автомобиль Уварова.

Из тех сведений, что имел Комаров о баронессе, складывался портрет старухи властной и капризной. Она могла заупрямиться, не желая покидать свое пристанище. Она могла, наконец, испугаться незнакомых людей. Так что присутствие Уварова было, по мнению Николая Павловича, нелишним.

Указанный генералом Казаковым дом находился в самом конце Елагина острова, путь к которому лежал через Аптекарский и Крестовский острова. Уже попав на Елагин, долго плутали по его кривым улочкам с покосившимися деревянными особняками. Когда-то их строило Дворцовое управление – добротно, с изощренной выдумкой и помпезностью, но постепенно дома обветшали и напоминали теперь толпу нищих, из последних сил скрывающих свою нищету.

Нужный чекистам дом глядел одной стороной окон на Большую Невку, другой – на Среднюю. В нескольких зашторенных на ночь окнах угадывался слабый свет. Комаров поднялся на крыльцо, пошарил по двери в поисках звонка. Его не оказалось. Тогда он постучал – негромко, вкрадчиво.

Долго на стук никто не отзывался. Наконец из-за двери приглушенно и настороженно донесся молодой женский голос:

– Кто там?

Сазонов подтолкнул вперед Уварова.

– Мне нужна Мария Дмитриевна. Я – крестник ее, граф Уваров. Михаил Андреевич Уваров… – Он говорил несколько робко, просяще.

Дверь открылась. Миловидная девушка, увидев, что в переднюю зашли сразу несколько человек, испугалась.

Наклонясь почти вплотную к ней, Комаров быстро и тихо, одними губами, произнес:

– Не бойтесь нас! Гордеев здесь?

Девушка молча покачала головой.

– Баронесса?

Прежде чем она ответила, из комнат донесся властный, чуть надтреснутый женский голос:

– Альвина, кто там? Господин Гордеев?

– Нет, мадам. Но спрашивают вас.

– Проводи…

Комаров и Уваров вошли в большую, почти без мебели комнату. В кресле с высокой спинкой сидела, сурово разглядывая пришельцев, пожилая сухощавая женщина в длинном теплом капоте. Седые ее волосы были убраны черной кружевной косынкой.

– Слушаю вас, господа! – сказала женщина, откинувшись в кресле. В голосе ее звучали недовольство и нетерпение.

– Мария Дмитриевна… – почему-то шепотом сказал Уваров. – Баронесса!.. Неужели не узнаете? Я – Микки, Миша…

Глаза хозяйки строго блеснули и вдруг потеплели:

– Мишенька!.. Ах, боже мой, Микки! – Она сделала нетерпеливое движение рукой: – Да подойди же, милый, подойди!

Уваров как-то неуверенно шагнул к ней, опустился на колени и припал к сухой тонкой руке. Плечи его вздрагивали.

– Ну-ну, милый… Будет тебе! – сказала баронесса ровно и непререкаемо. Тронула сухими губами лоб крестника. – Рада видеть, не скрою. Да ты встань – хватит, незачем.

Уваров послушно встал. Волнение его было неподдельно.

– Мария Дмитриевна… – Голос задрожал и осекся. Он беспомощно махнул рукой, прижал к глазам носовой платок.

– Вот уж не думала… – сказала баронесса. – Как нашел меня?

Видимо, только теперь вспомнив, почему и зачем он здесь, Уваров оглянулся на Комарова, с ненужной торопливостью сказал:

– Сейчас объясню, Мария Дмитриевна. Но прежде позвольте представить вам моего… э-э… Господин Комаров.

Баронесса, до этого момента в упор не замечавшая Комарова, медленно перевела на него взгляд.

– Не знаю, не доводилось слышать. – Надменно кивнула и отвернулась, потеряв к нему интерес.

«Еще бы! – усмехнулся про себя Комаров. – В списках петербургского света моя фамилия не значилась».

Уваров выпрямился, не без торжественности в голосе произнес:

– Дорогая Мария Дмитриевна! Я прибыл сюда по поручению вашего сына, его высокопревосходительства барона Врангеля, дабы… – Он едва не сказал: «дабы вырвать вас из рук большевиков», но, вовремя спохватившись, закончил иначе: – Мы должны позаботиться о вас.

Баронесса отреагировала на это довольно своеобразно.

– Непостижима, но справедлива жизнь! – сказала она, на мгновение прикрыв тяжелыми синеватыми веками глаза. – Думала ли я когда-то, держа моего Микки на руках, что однажды он придет, чтобы позаботиться обо мне! – Посмотрела за спину Комарова, добавила: – Альвина, предложи… э-э… господину Комарову чаю, пока мы будем беседовать с графом.

Комаров обернулся и только теперь вспомнил о девушке, открывшей им дверь. Она улыбнулась ему, мягким грудным голосом сказала, как пропела:

– Прошу! Пожалуйста, прошу!..

Чаепитие не входило в планы Комарова.

– Извините, баронесса, но время у вас ограничено.

– Да-да! – подхватил Уваров. – Мария Дмитриевна, внизу нас ждет автомобиль. Сейчас мы увезем вас в безопасное место, я объясню вам… В общем, все будет хорошо. А пока, прошу вас, собирайтесь без промедления!

– Так мы уже собраны. Господин Гордеев предупредил, что нынче же придет за нами. – В ее глазах вдруг блеснула настороженность: – А почему его нет с вами? Где он?

Уваров растерялся. Пришлось вмешаться Комарову:

– Не беспокойтесь, баронесса. У него остались еще некоторые дела в городе. О характере их я не имею возможности говорить…

– Понимаю, понимаю, голубчик! – Улыбка впервые тронула ее губы. – Альвина, милочка, мы уезжаем! – Она неожиданно легко встала, тронула кончиками высохших пальцев бледную щеку Уварова. – Спасибо, милый! Бог не забудет тебя. Прошу подождать меня здесь, господа. Я сейчас оденусь. – И плавной, без старческой угловатости, походкой вышла из комнаты.

Через минуту они с Альбиной появились опять – уже одетые в дорогу. Альвина несла два чемодана желтой кожи.

– Помогите, ваше сиятельство, девушке, – с улыбкой сказал Уварову Комаров, довольный, что вся эта история с баронессой, стоившая ему немалых нервов, так благополучно заканчивается. Уваров с готовностью подхватил чемоданы. Баронесса с удивлением обернулась:

– Господи, что за времена, граф помогает прислуге!

Сазонов встретил их у автомобиля. Комаров отошел за угол дома, где ждали распоряжений другие чекисты:

– Останетесь здесь: в любое время может появиться Гордеев. Если нет, на рассвете вас сменят. За старшего Алексагин.

…Еще даже не рассвело, когда Николай Павлович вернулся к себе в кабинет. Не раздеваясь, прилег на диван и мгновенно заснул, словно провалился в тугую темную воду. Спустя полчаса его разбудил резкий телефонный звонок.

– Есть какие-нибудь новости? – спросил Дзержинский.

Комаров знал, какая новость сейчас больше всего интересует председателя ВЧК.

– Баронессу отыскали. Как быть с «крымской царицей» дальше?

– Где она находится сейчас? Надеюсь, не на Гороховой?

– На бывшей даче Оболенских под Петроградом.

– Довольно глухое место… Охрана надежная?

– На даче трое чекистов.

Дзержинский глухо кашлянул. С досадой произнес:

– Ошибка, Николай Павлович! Большая ошибка! Извольте сейчас же перевезти баронессу в город. И обеспечьте тщательную охрану на тот срок, пока она будет находиться в Петрограде!

– Будет исполнено, Феликс Эдмундович.

На линии наступила тишина. Чуть позже Дзержинский спросил:

– Я так понимаю, что искренность Уварова подтвердилась?

– Полностью. В Петроград согласился идти из личной преданности Врангелю и его матери. Он в семью барона вхож с детства.

– Этому тоже можно верить?

И вновь в трубке воцарилась тишина, в которую вплеталась едва слышимая дробь – Комаров знал эту привычку Дзержинского, размышляя, барабанить пальцами по столу.

– Вот что, Николай Павлович, – наконец заговорил Дзержинский. – Боюсь на этом провокационная возня вокруг баронессы не кончится. А посему доведите дело до конца: передайте, баронессу Врангель английскому консулу в Гельсингфорсе. Сегодня же попросите товарищей из Петросовета связаться с ним.

– Но, Феликс Эдмундович…

– Да-да! – твердо подчеркнул свое распоряжение Дзержинский. – А Уварова пусть Сазонов доставит в Москву. Не откладывая, Николай Павлович.

– Понял: не откладывая!

Закончив разговор, Комаров потянулся к аппарату внутренней связи, чтобы позвонить Сазонову, спавшему в одном из кабинетов первого этажа, и передать распоряжение Дзержинского. Но потом посмотрел в темное, все еще не тронутое рассветной голубизной окно, и подумал: через два часа… Знать бы Комарову, чем может обернуться его желание пожалеть если не себя, так хотя бы более молодого товарища!

Солнце еще не взошло, еще куталось серое утро в дальних туманах… Человек в черном овчинном полушубке, без шапки, прижимая темной от запекшейся крови рукой ухо и напряженно прислушиваясь к сырой тишине улицы, скользил вдоль домов. Нырнул в арку ворот, облегченно вздохнул. Подхватив горсть ноздреватого, игольчатого снега, жадно поднес к губам… Преодолев четырехугольный, мрачный, как колодец, двор, вошел в дверь черного хода, где вдоль обшарпанной кирпичной стены зигзагами поднималась вверх грязная лестница.

Дойдя до третьего этажа, он глянул вверх, вниз, прислушался и после этого осторожно постучал в одну из квартир.

Дверь тотчас открылась – его ждали.

– Входите, штабс-капитан, не напускайте холоду!

Тусклый свет керосиновой лампы плохо освещал комнату с плотно зашторенными окнами. Пришелец, сразу вдруг обессилев, привалился спиной к стене. Стоял, тяжело дыша…

– Что с вами, Гордеев? Вы ранены? – обернулся, прогремев запорами, высокий мужчина с всклокоченными светлыми волосами, одетый по-домашнему – в бархатный залоснившийся халат и мягкие туфли. – Да отвечайте же, черт возьми!

– Там была засада, подполковник.

– Я только что узнал об этом. – Подполковник указал глазами в глубь соседней, ярко освещенной комнаты.

Там за неубранным столом с остатками жалкой петроградской еды сидел человек, одетый в перетянутую ремнями кожанку, в кожаной фуражке со звездой.

Это был чекист! Гордеев резко послал руку под полушубок.

– Успокойтесь! – взял его за локоть подполковник. – Эдак, по своим стреляя, много не навоюем! Сейчас дам вату, бинт… Обмойтесь пока.

Человек в кожанке, спокойно закусывая и не обернувшись к Гордееву, низким, хриплым голосом спросил:

– Хвоста за собой, случаем, не притащили?

Гордеев не ответил. Склонился к умывальнику. Отмыв от крови голову, начал прилаживать повязку.

– Видать, вам на роду написано долго жить, – сказал подполковник. – Возьми пуля на сантиметр в сторону и… Прошу к столу, закусите, чем бог послал.

Гордеев, однако, к столу не спешил – бросил на человека в кожанке колючий, недоверчивый взгляд:

– Кто это?

– Благодетель ваш. Когда б не он, сидеть бы вам сейчас в подвале на Гороховой!

– Этого я не допустил бы, – усмехнулся тот, в кожанке. – Скорее отправил бы в мертвецкую, чем к нам на Гороховую! – Он приподнялся со стула, пробасил: – Гаврюша.

– Прямо так прикажете величать? – зло спросил Гордеев.

– Хватит и клички! Вполне под стать всей жизни собачьей…

– Вас могли взять голыми руками, если бы не наш Гаврюша, – продолжал объяснять русоголовый подполковник. – Он увидел, с какой беспечностью прете вы прямо в засаду, и дважды выстрелил, чтобы предупредить вас.

– Хорошенькое предупреждение! – буркнул Гордеев, осторожно трогая повязку. – Покорнейше благодарю!

– Это не моя работа, – хмыкнул Гаврюша. – Я в сторону палил. Но давайте о деле…

– Прежде всего надо выяснить, куда ваши друзья-чекисты вывезли баронессу, – сказал Гордеев.

– Уже выяснил, – спокойно пробасил Гаврюша. – За городом она, на даче. Охрана – всего трое.

– Ну, господин Гаврюша!.. Нет слов! Это вам зачтется. Если бы вы мне еще и генерала Казакова помогли найти…

– Сие и вовсе не тайна: арестован, на Гороховой пребывает.

Гордеев почувствовал, что близок к панике: главный и чрезвычайно опасный свидетель теперь недосягаем.

«Надо кончать! – сказал он себе. – В конце концов, если даже генерал продастся чекистам, что он может доказать? Поздно будет им перед всем белым светом оправдываться!»

Подполковник тем временем подошел к столу, плеснул в стакан мутноватой жидкости, выпил и захрустел огурцом.

– Прекратите жрать! – закричал Гордеев.

– Да? – Подполковник удивленно посмотрел на него. – Забываетесь, милейший! Мне не нравится ваш тон.

– А мне не нравится ваше отношение к порученному делу!

– Его поручили вам. Я же согласился по силе и возможности вам помочь. – И, подумав, добавил: – Советами. Я, при всех моих грехах, не палач.

– Чистоплюй, да? – спросил Гордеев.

– Это уж понимайте как хотите, – спокойно, даже флегматично сказал подполковник.

Его спокойствие бесило Гордеева. Но он видел: подполковника с места не сдвинешь. Ни угрозами, ни посулами. «Ну-ну, чистоплюй! – подумал Гордеев. – Тем самым и ты подписал себе смертный приговор». Он повернулся к Гаврюше:

– А вы? Тоже из кустов наблюдать собрались?

– Естественно. И без того хожу по динамиту. Так вот! Черную работу за нас сделают. Тот же Мишка Корявый. Он, сукин сын, многим мне обязан.

– Что еще за Мишка?

– Бандит. Обыкновенный бандит. По воровской лексике – мокрушник. Грабитель и убийца. Он со своими дружками сделает это за… бриллианты. У баронессы, наверное, есть бриллианты?

– Я-то откуда знаю? – сказал Гордеев.

– Я тоже не знаю. И больше того: думаю, у нее их нет. А вот Мишке этого знать не надо – пусть ищет. Не найдет, с тем большей свирепостью учинит расправу.

– Что ж, – подумав, согласился Гордеев. – Мишку, как говорят господа уголовнички, берем в долю. Пусть старается под нашим с вами присмотром.

– Под вашим! Я на дачу не пойду. Тем более там – чекисты. Меня знают.

– Пойдешь! – с тихим бешенством сказал Гордеев. – Обязательно пойдешь! Иначе тебе в самой крепкой тюрьме спасения не видать! – И, не спуская цепкого взгляда с Гаврюши, понял: этот из другого теста, чем подполковник, уломаю! – Потому и пойдешь, что тебя знают. Чтоб тихонько. Без шума!

Дачный поселок в сосновом бору казался покинутым – окна закрыты ставнями, двери заколочены; прошлогодние прелые листья на дорожках, разваленные клумбы в палисадниках…

Дача Оболенских затерялась в заросшем саду. Вокруг деревянного двухэтажного дома с двумя башенками-мезонинами зелеными конусами поднимались ели. Внутри дачи стены больших комнат отделаны под дуб. В комнатах палисандровая мебель. В большой гостиной, отделанной красным житомирским мрамором, с камином и роялем, поселилась Альвина, как бы охраняя дверь в бывшую спальню Оболенских, на которой остановила свой выбор баронесса.

В нижнем этаже, в небольшой комнате около входной двери, помещался Васильев – недавно пришедший в ЧК матрос. Высокий и широкоплечий, с открытым, мужественным лицом, он был из тех, на кого невольно оглядываются женщины.

В комнатке Васильева на подоконнике сидела Альвина. Она, прищурившись, смотрела, как матрос неумело пытается вогнать гвоздь в оторванную подошву, и, наконец не выдержав, соскочила с подоконника. Взяла утюг, всунула в ботинок и лихо, точными ударами молотка вбила в подошву один за другим несколько гвоздей. Васильев даже присвистнул от удивления:

– Скажи на милость! Прямо тебе настоящий сапожник!

– У меня дед был сапожником.

– А я думал, ты из этих… из бывших. Как же тебя в услужение к баронессе занесло?

– Моя мама много лет служила у нее экономкой. Ладно, карауль нас дальше. А я пойду баронессу проведаю…

Она поднялась в гостиную, постучала в спальню.

– Войди! – Увидев Альвину, баронесса недовольно проворчала: – Милочка, ты меня заморозила!

– Простите, мадам, заболталась. – Альвина подошла к нише в стене, где высокой горкой были сложены дрова. Взяла несколько коротких березовых поленцев и положила их в печь. Кора на поленцах тотчас же вспыхнула, озарив живым, веселым светом спальню и сидящую в удобном кресле баронессу.

– С кем же ты заболталась? – спросила она.

– С матросом, сторожем нашим, – добродушно улыбнулась Альвина.

Глаза баронессы вспыхнули.

– Господи, как я их всех ненавижу! – Она взяла со столика небольшой, похожий на образок портрет сына. Врангель, в неизменной черкеске с аксельбантом и погонами Уссурийского полка, слегка прищурясь, смотрел на мать. Губы баронессы шевельнулись, она, как заклинание, произнесла:

– Петер, спаси Россию!

Альвина знала: сейчас с баронессой будет нервный приступ. По деревянной лестнице сбежала вниз, за водой. Дверь из прихожей во двор почему-то оказалась распахнутой. В гулкой тишине из комнаты Васильева донесся протяжный стон. Заглянув туда, Альвина увидела матроса: он лежал в комнате на полу, лица у него не было – кровавое месиво. Тощий конопатый парень в шубейке явно с чужого плеча выворачивал карманы флотских брюк Васильева и передавал все найденное лохматому верзиле с заплывшим глазом. Третий – в черном полушубке, с перебинтованной головой – стоял чуть в стороне и равнодушно наблюдал за происходящим.

Альвина, вскрикнув, не помня себя, бросилась прочь из дома, побежала к калитке. Внезапно от забора отделился человек в кожаной тужурке, в фуражке с красной звездочкой.

Альвина обрадованно остановилась:

– На помощь, скорей!..

– Сейчас! – кивнул чекист. – Непременно! Только тихо, тихо!.. – В одно мгновение он оказался перед Альвиной, изо всех сил ударил ее по голове рукоятью нагана. Посмотрел на бездыханное тело девушки и пошел назад к забору.

А трое в доме уже вошли в спальню баронессы. Верзила с заплывшим глазом внимательно осмотрелся.

– А ну, позырь, Красавчик, кровать! Буржуи обычно там ценное прячут…

Конопатый Красавчик деловито помял подушки, одеяло, сбросил на пол матрас.

– Пусто, Корявый…

Он вразвалочку приблизился к баронессе:

– Ну-ка, мадамочка, встань! – Поняв, что не добьется послушания, начал быстренько ощупывать подол юбки баронессы, провел рукой по плоской ее груди. Рука что-то нащупала, замерла.

Баронесса с силой толкнула его:

– Прочь, негодяй!

От неожиданности Красавчик даже ойкнул, но тут же ловко выхватил из-за выреза платья небольшой сверток.

– Дай! – протянул руку Мишка Корявый. Посмотрел на завернутый в батистовый платок портрет барона Врангеля, швырнул его в угол комнаты и уже сам склонился над баронессой: – Слушай, старуха! Где золото? Где камешки? Говори, как на исповеди, не то душу выну!

Баронесса, на лице которой застыла каменная надменность, даже не посмотрела на него.

– Так, значит? – Потянулся пальцами к горлу и увидел, что баронесса падает: она была в обмороке. Мишка выругался: – Ах ты, стерва, еще притворяться мне!..

– Кончай с ней, не церемонься! – подсказал стоящий у двери Гордеев. – Кончай! Потом спокойно поищете.

Он не договорил: на улице грохнул выстрел, за ним – другой. Вбежал, вращая белыми глазами, Гаврюша:

– Засыпались, мать его!..

По лестнице уже бежали. Гордеев затравленно оглянулся, прыгнул на подоконник и с силой ударил сапогом по оконному переплету. Хрястнуло дерево, зазвенели стекла.

В спальню, навстречу Гаврюшиному нагану, ворвался Сазонов. Судорожным движением бросил тело в сторону и только по горячей струйке воздуха у правого виска понял, как близко пролетела смерть. Выстрелить во второй раз он Гаврюше не позволил.

За спиной Сазонова вскрикнул, падая от пули то ли Мишки Корявого, то ли Гордеева, кто-то из чекистов. Но двое других уже вломились в дверь – Мишка Корявый сунулся простреленной головой в колени бесчувственной баронессы.

Гордеев уцелел. Прежде чем прыгнуть в окно, прицелился в баронессу. Два выстрела раздались почти одновременно – Гордеева и Сазонова. И все-таки выстрел Сазонова был на миг раньше: предназначенная баронессе пуля впилась в пол. А сам Гордеев еще какое-то время стоял на подоконнике, будто размышляя, куда ему упасть, и потом, цепляясь за занавеси, обрывая их, тяжело рухнул на пол спальни.

– Сдаюсь! – поднимая руки, во весь голос закричал конопатый Красавчик.

Сазонов с разбегу ткнул его дымящимся стволом пистолета в лоб, быстро, не давая цепенеющему от страха налетчику опомниться, спросил:

– Кто навел на дачу? Отвечай, если жить хочешь!

– Он, он, гад! – давясь слюной, всхлипнул Красавчик, показывая на распластанного Гаврюшу. – А тот, с мордой перебинтованной, у него за командира был. На всех, гад, покрикивал!..

«Перебинтованный – Гордеев, – подумал Сазонов, не сомневаясь почему-то в правильности своей догадки. – А кто же этот, в кожанке?..»

Словно услышав его молчаливый вопрос, один из чекистов рывком за плечо перевернул Гаврюшу на спину и, не веря глазам своим, воскликнул:

– Алексагин?! Как он попал сюда? Ведь это же наш… – И осекся, осознавая, что человек этот всегда был чужим и до последнего вздоха чужим оставался…

Сазонов, отбросив в сторону труп Мишки Корявого, захлопотал над баронессой, приводя ее в чувство. И вот она глубоко вздохнула, приподняв голову, посмотрела на Сазонова:

– О господи! Теперь другие… Когда все это кончится?

– Да вы не волнуйтесь, – сказал ей Сазонов. – Для вас все худшее уже кончилось.

– Альвина!.. – слабым голосом позвала баронесса. – Где Альвина?

Сазонов не ответил – что он мог ей сказать?..

Глава двадцать пятая

С вечера упали на Севастополь проливные весенние дожди. Под шум дождя Наташа и уснула. Ночью ей чудилось, что крупные, огромные капли, все увеличиваясь в размерах, стучат в близкое от кровати окно и сейчас, разбив стекла, ворвутся в комнату, затопят ее…

Испуганно вздрогнув, Наташа проснулась. В окно кто-то стучал. Она отвела занавеску и в испуге отпрянула: к стеклу прижималось чужое бородатое лицо.

Постояв в нерешительности, Наташа открыла форточку.

– Что вам нужно? Кто вы? – стараясь перебороть в себе страх, спросила она сердитым голосом.

– Скажите, я не ошибся? Мне гражданка Старцева нужна, – запрокинув голову, простуженно сказал бородач.

– Это я. Что-нибудь случилось?

– У меня записка для вас. От дяди вашего…

Протянув руку к форточке, Наташа хотела захлопнуть ее и запереть на крючок: никакого дяди у нее не было, а вот грабежи и убийства в городе были не редкостью – она боялась этого незнакомого человека! Однако, прежде чем Наташа успела захлопнуть форточку, в комнату влетела скомканная бумажка. И тут же бородач шагнул от окна в ночь.

– От какого дяди? – крикнула вслед ему Наташа.

– От Семен Алексеича! – донеслось с улицы.

Наташа не сразу поняла, о ком идет речь: что за дядя Семен Алексеевич? И ахнула: господи, это же Красильников!

– Постойте! – прижимая лицо к тесному проему форточки, закричала Наташа, позабыв, что стоит глухая ночь, что в городе комендантский час и своим шумом она может накликать беду. – Постойте! Скажите хотя бы: где он? что с ним?

Но будто и не было никого. Лишь громко барабанил по черепичным крышам дождь, уныло пел в водостоках…

Наташа торопливо зажгла лампу. На помятом клочке бумаги было всего несколько слов: «Наташа, я в плену у белых. В Джанкойском лагере. Меня ограбили, оказался без документов. Обвинили…» Дальше на сгибе целая строчка стерлась, и разобрать Наташа сумела лишь последние слова записки: «…если, конечно, сможешь. Твой дядя по маме Семен К.»

Да, это его рука, Красильникова. Она знала его почерк. Но… Еще и еще раз она перечитывала записку и никак не могла осознать прочитанного: плен, лагерь в Джанкое, ограбление… Как же все это могло произойти? А она надеялась, что Семен Алексеевич давно в Харькове, что вот-вот уже сам он или другие товарищи придут в Севастополь оттуда, чтобы помочь.

Это был новый, неожиданный и сокрушающий удар. Не позволяя себе расслабляться, заплакать, она опять склонилась над запиской. Ее внимание сосредоточилось на двух словах: «Если сможешь…» Красильников просит помощи… В доме было тихо. Она села на постель, держа перед собой записку… «Если сможешь»… «Если сможешь»… А что она может?

Да вот же его подсказка: «твой дядя по маме». Он подсказывает легенду, которую она должна до мелочей продумать. А потом?

Красильников, конечно же, знал, что после похищения из ремонтных мастерских бронепоезда Седов, Мещерников, Кособродов, Василий Воробьев и еще несколько подпольщиков вынуждены были покинуть Севастополь и теперь скрывались – кто в Симферополе, кто в Феодосии, кто в Керчи. Вряд ли Красильников рассчитывал на помощь своих товарищей. Скорее всего, он надеялся только на нее. «Твой дядя по маме…»

Значит, надо пробираться в Джанкой. Ну, а там? Как найти лагерь? К кому обратиться? Кого просить о свидании? Удастся ли повидаться с Красильниковым? Но и этого мало! Надо выручать его, освобождать из лагеря. Но – как? Ведь даже посоветоваться не с кем!

И тут она вспомнила: Митя! Ну, конечно же, Митя Ставраки, ее и Павла Кольцова давнишний дружок еще по тем давним мирным временам, когда и море было синее, и небо голубее, и солнце ярче, когда приходили они к ней на раскопки в развалины древнего Херсонеса и не уходили дотемна. «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями Олимпийскими… я буду единомышлен в спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» – зазвучала в ее душе клятва, вернее, присяга граждан Херсонеса, которую они избрали своей клятвой.

Она встретила Митю совсем случайно на улице, рассказала ему все, что имела право рассказать о Павле Кольцове и о себе. Митя пожаловался на свою горемычную и несложившуюся жизнь. Родители его умерли, и обитал он теперь у своей тетки. Был женат, но семейная жизнь не сложилась. Служил в почтово-телеграфной конторе, а с приходом белых стал работать в пекарне. В армию его не брали из-за болезни позвоночника…

Жил он на Гоголевской улице, рядом с почтовой станцией. Далеченько…

Было очень рано, когда Наташа вышла из дому. Дождь прошел, улицы были чисто вымыты, над бухтой плавал туман. Сонный перевозчик на ялике переправил Наташу и еще нескольких, тоже сонных, попутчиков к Графской пристани. Наташа, чтобы запутать возможных филеров, пошла пешком вверх, к Владимирскому собору, по Синопской. Но, оглянувшись, в собор не зашла.

Пожилая женщина в черном, широко размахивая веником, прибирала с каменных щербинистых ступеней паперти нанесенный дождем мусор. Заслышав Наташины шаги, она распрямилась и проводила девушку укоризненным взглядом: ну и молодежь пошла, лба не перекрестит на храм Божий, бежит неизвестно куда в такую рань и глаз не поднимает!..

На Большой Морской Наташа села в первый, свеженький еще трамвайчик, поехала к Новосельцевой площади. Бронзовый Тотлебен возвышался над пеленой тумана, а фигуры солдат на постаменте были скрыты. Наташа перешла площадь и оказалась на Гоголевской.

Узкий двор был пустынен, но в застекленной веранде домика горел свет. Наташа постучала и тут же спохватилась: если откроет Митина тетка, особа крайне подозрительная и любопытная, придется как-то объяснять столь ранний приход. Но дверь открыл сам Митя. Увидев ее, явно обрадовался – на его худощавом, смуглом лице появилась полуулыбка, черные глаза потеплели.

– Наташа? Как я рад! Проходи! – И тут, поняв, что Наташа пришла в такую рань неспроста, посерьезнел, спросил встревоженно: – Ты что, Наташа? Да проходи, проходи! – Он провел девушку в маленькую, тщательно прибранную комнату. – Садись, рассказывай.

– Видишь ли… у нас с Павлом есть друг. Семен Красильников. Вчера мне принесли вот это… – Она вынула из кармана и протянула Мите записку. – Он в Джанкое, в лагере.

Охватив взглядом содержание записки, Митя спросил:

– Насчет дяди, это какой-то шифр, что ли?

– Наверное, он предлагает такую легенду, чтобы у меня было право о нем ходатайствовать.

– Да-да, пожалуй. И что же ты решила?

– Ехать в Джанкой. Я должна… Я обязана…

– Да, конечно, – согласился Митя. – Но что ты сделаешь одна? Допустим, я поеду с тобой. Но и я… Вот если бы кто помог!.. В Джанкой проехать не просто, там прифронтовая зона. Но это, допустим, можно устроить. А дальше?

Митя замолк, напряженно что-то обдумывая.

– Я тут недавно встретил Лизу Тауберг. Интересовалась, где ты, что ты… Ты ведь, кажется, училась с Лизой в гимназии? И даже, помнится, дружила?

– Да.

– Хорошо, если бы ты возобновила ваши отношения.

– При чем тут Лиза Тауберг? Что она может?

Митя упрямо тряхнул головой:

– Тауберги многое могут, если захотят. Но главное, что у них бывает жена Слащова. Живет днями.

– Говорят, он – страшный человек, Слащов!

– При чем тут это! – даже рассердился Митя. – Главное, что, если он захочет, вашего друга тотчас же освободят. Ведь лагерь этот… Я слышал – туда бросают, по существу, смертников, оттуда редко кто возвращается.

Слова его о лагере и о необходимости ехать к самому Слащову окончательно расстроили и напугали Наташу. И все-таки теперь перед ней забрезжила хоть какая-то надежда. Решительно отказавшись от предложенного Митей чая, Наташа заторопилась к бывшей подруге по гимназии…

Двухэтажный белый особняк Таубергов стоял на Чесменской улице, неподалеку от резиденции Врангеля.

Лиза встретила Наташу восторженно, сразу же увела в свою комнату, затормошила, засыпала вопросами и упреками: почему так долго не заходила? Наташа рассказала Лизе об умершем отце, о том, что из всех родных у нее теперь остался лишь дядя по маме, которого почему-то схватили и бросили, как пленного, в лагерь под Джанкоем…

Лиза, внимательно слушая ее, время от времени сочувственно ахала. От волнения и тревоги за Семена Алексеевича Наташа вдруг расплакалась. Лиза начала утешать ее… и тоже завсхлипывала. Обнявшись, поплакали вместе.

– Ну что мне теперь делать? – беря себя в руки, сказала Наташа. – Ведь и у него, кроме меня, никого нет – никто не поможет! А я…

И опять они обе заплакали.

– Ну хватит, Наташенька! – сказала Лиза. – У тебя вон нос покраснел даже… Представляю, на кого я похожа!

Она слабо улыбнулась. Заговорила опять, оживляясь с каждым новым словом и оживляя надеждой на успех Наташу:

– Это хорошо, что ты к нам пришла! Я постараюсь тебе помочь. Мама, правда, на несколько дней уехала в Ялту, но это даже лучше… Я сейчас же поднимусь к Нине Николаевне, попрошу ее. Она добрая, она не откажет. И Яков Александрович ее слушается. – Лиза направилась к двери, но тут же вернулась. – А с кем ты поедешь? На кого еще выписывать пропуск? В Джанкой без пропуска не пустят!

– Я поеду одна.

– Нет, мы поедем вдвоем! – Глядя на Наташу, Лиза рассмеялась: она была довольна, что так ловко придумала, – мы поедем вместе и освободим твоего дядю Семена!

– Боюсь, Лиза, это не так просто…

– Ты мне не веришь? – Лиза от досады даже каблучком притопнула. – А вот увидим! Сейчас!.. – И выбежала.

Вернулась она быстро – раскрасневшаяся, довольная. Протянула Наташе записку, торжествующе выпалила:

– Вот!

Наташа осторожно взяла отливающий глянцем листок. Крупным почерком через весь лист было написано: «Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

– Это что ж за юнкер? – не поняла Наташа.

Лиза расхохоталась:

– Ты, верно, вообразила молодого человека? Это так в армии называют Нину Николаевну, Ниночку. Яков Александрович зовет ее еще Анастас. Это когда она жила там, у большевиков, у нее было второе имя – Анастасия. Необыкновенная женщина, а лет ей не больше, чем нам. Она там подпольщицей была. Вот ты могла бы быть подпольщицей?

– Ну что ты! – сказала Наташа.

– И я не могла бы… А потом она вырвалась к нашим и попала в армию, к Якову Александровичу. Она была у него ординарцем, все время в боях, дважды ранена. Романтично, да? – Лиза заговорила шепотом. – А сейчас, похоже, у нее ребеночек будет. Вчера врач приходил. А они еще не венчанные, некогда, ты представляешь? Но она все равно хочет на фронт. К нему! Любит! Вот ты его увидишь… Мы поедем туда вдвоем, это так романтично. Немедленно – в Джанкой…

На грязном и шумном вокзале было много военных, преимущественно офицеров: нижние чины если появлялись здесь, то ненадолго. На двух девушек, одетых в длинные юбки и шерстяные жакеты, обращали внимание. Девушек никто не провожал, а это выглядело необычным. Да и красивы они были: обе большеглазые, светловолосые. Их принимали за сестер. Внимательный наблюдатель заметил бы, что в темно-серых глазах Наташи светится строгая пытливость, а в линиях красивого лица чувствуется скрытая энергия, твердость. Лиза, напротив, отличалась мягкостью, доброй улыбчивостью. Впрочем, молодым офицерам наблюдательность в таких случаях несвойственна, да и противоестественна. Не мудрствуя лукаво, они старались каждый по-своему обратить на себя внимание красивых девушек: одни – гордостью осанки и мужественным выражением лица, другие – белозубыми, с откровенным восторгом улыбками, третьи – бесцеремонностью, назойливо пытаясь завязать знакомство. Надо отдать должное Лизе, наглецов она умела ставить на место.

– Боже, что наделала эта война! – поделилась с подругой своим негодованием Лиза. – Да можно ли представить, чтобы до войны молодой человек из приличной семьи подошел на улице к незнакомой девушке! А теперь… Это ужасно!

Наташа промолчала, невесело усмехнулась: на протяжении всего этого дня ее не покидало ощущение, что Лиза не ровесница ее, а намного-намного моложе.

– Добрый день, мадемуазель! – Молодой, но несколько оплывший лицом поручик с улыбкой смотрел на них.

Увидев его, Лиза радостно всплеснула руками:

– Господи! Поручик Дудицкий!..

Они поздоровались, поручик учтиво поклонился Наташе. Она почти тотчас узнала его. Она видела его в Харькове несколько раз, но особенно он запомнился ей в тот вечер, когда Павел создавал себе алиби в ресторане «Буфф» после убийства капитана Осипова. Павел что-то рассказывал ей тогда об этом человеке. Ах да! Они вместе были в плену у каких-то бандитов и вместе бежали. Не дай бог, чтобы и поручик вспомнил ее!.. Хотя вряд ли… Это было давно, в другом городе, и поручик был тогда пьян. А если все же вспомнит? Надо быть готовой ко всему.

Но Дудицкий лишь пару раз вскользь глянул на Наташу, а потом и вовсе перестал обращать на нее внимание, будучи всецело поглощенным очаровательной Лизочкой Тауберг. Уже с первых слов выяснилось, что он тоже следует в Джанкой.

– О, поручик, как удачно, что вы с нами! – воскликнула Лиза. – В самом деле, это замечательно!

Дудицкий склонил голову:

– Сочту за честь быть хоть чем-то полезным вам и вашей подруге, Елизавета Юрьевна.

Встреча с ним и впрямь была удачной. В присутствии Дудицкого никто больше не беспокоил девушек. Когда же подали поезд, даже Наташа подумала, что это сама судьба послала им навстречу поручика.

Поезд был довольно длинный и пестрый: несколько обшарпанных теплушек, товарные вагоны и среди них – один классный, пассажирский, с занавесками на окнах. Его облепили со всех сторон – пожалуй, без помощи Дудицкого девушки не сумели бы попасть туда. Уже когда они сидели в купе, Лиза оживленно сказала:

– Так и знайте, поручик, обязательно расскажу Якову Александровичу, как я сегодня разочаровалась в наших офицерах, и о вас, воскресившем во мне привычное уважение к военному мундиру. – Лиза кокетливо улыбнулась. – А теперь отвечайте: почему вы так давно не были у нас?

Наташа, слушая милую ее болтовню, задумчиво перебирала пальцами кожаную бахрому на своей сумочке и время от времени коротко поглядывала в окно.

– Знаете, в эти страшные времена все время теряешь друзей, – продолжала щебетать Лиза. – Вот и мы с Наташей когда-то в гимназии за одной партой сидели, а теперь так редко видимся. – Лиза полуобняла подругу, как бы приглашая принять участие в разговоре.

Наташа, однако, лишь грустно улыбнулась в ответ.

– Ну что ты печалишься? Все будет хорошо, мы еще сегодня уедем из Джанкоя вместе с твоим дядей. Яков Александрович мне не откажет. И уж точно – он не ослушается Нину Николаевну. Ну, душенька, не будь такой, ну пожалуйста!

Наташа лишь молча кивнула и снова отвернулась к окну. Рассеянно смотрела на бегущую мимо унылую степь.

– А что с вашим дядей, мадемуазель? – вежливо поинтересовался Дудицкий.

Прежде чем успела ответить Наташа, заговорила Лиза. И остановить ее было невозможно. Поручик встретил рассказ сдержанно. Некоторое время все трое молчали… Поезд шел медленно, с натугой переползая от полустанка к полустанку. Но наконец показался Джанкой.

– Через несколько минут будем на месте, – встал Дудицкий. – Я могу быть чем-либо полезен?

– Благодарю вас, поручик, – отозвалась Лиза. – Пожалуйста, проводите нас к салон-вагону Якова Александровича.

Слащов принял Лизу и Наташу сразу после доклада адъютанта. Он поднялся им навстречу – выше среднего роста, очень худой, подтянутый, коротко остриженный, с лицом матово-бледным, тонкогубым, слегка тронутым оспой. Отдал какие-то распоряжения адъютанту – вид и тон его говорили о том, что человек этот привык повелевать.

«Вот он, спаситель Крыма», – подумала Лиза.

«Вот он, генерал-вешатель», – подумала Наташа. Она опустила голову, стараясь не выдавать себя выражением лица. Слащов принял позу за смущение при виде героя. К этому ему было не привыкать. Искренне удивился при виде Лизы. Поздоровался, однако, по всем офицерским правилам: как-никак, выпускник знаменитого Павловского военного училища, да еще генштабовец. Предложил сесть, отрывисто спросил:

– Что привело вас сюда, Елизавета Юрьевна? Что дома? Ничего не случилось?

– Все благополучно, Яков Александрович, – довольно уверенно заговорила Лиза. – Мы по личному. Это моя подруга Наташа.

– И что же? – нетерпеливо спросил Слащов.

– Мы приехали просить за ее дядю. У нас и записка от Нины Николаевны. Она тоже просит.

– Так-так. «Тоже просит», – с холодной иронией повторил Слащов.

Лиза протянула записку. Слащов прочитал ее, сунул в карман френча, окинул взглядом Наташу.

– Ваш дядя, мадемуазель…

– Дядя по маме. Его фамилия Красильников, – начала сбивчиво объяснять Наташа. – Он здесь, в лагере.

Слащов коротко позвонил в колокольчик, и в дверном проеме встал высокий, стройный адъютант.

– Проверьте. Красильников… – Слащов обернулся к Наташе, немигающе и нетерпеливо смотрел на нее.

Наташа не сразу поняла, чего хочет от нее Слащов, и даже поежилась под его взглядом, точно от холода.

– Семен Алексеевич, – сообразила наконец она.

Лиза, растерянная и недоумевающая, смотрела то на Наташу, то на Слащова. Почувствовав, что пора вмешаться, сказала:

– Яков Александрович, дядя Наташи не мог сделать ничего предосудительного.

– Почему вы так решили?

– Ну, во-первых, он из интеллигентной семьи. Я хорошо знала маму Наташи…

Вернулся адъютант, вплотную подошел к Слащову, что-то шепнул и сразу же вышел. Слащов некоторое время осмысливал услышанное, затем обернулся к Наташе, сказал:

– Ваш дядя – преступник! Он дезертир, изменник России! Да-да! – По его лицу прошла судорога.

Слащов круто повернулся и шагнул к окну. Сдавило вдруг, словно обручем, виски – слегка, мягко, едва ощутимо, но он насторожился, замер – знал: так приходит к нему ярость – сначала тихая, но с каждым мгновением нарастающая, захватывающая, способная, подобно лавине, поглотить все. Он понимал, что бывает несправедлив, жесток и страшен в такие минуты. Но если ярость приходила, он ничего уже сделать не мог, да и не пытался: ему казалось, что любая попытка обуздать взрыв может убить его самого. Приступы ярости часто толкали его на поступки, которые вспоминались потом долго, кошмарами приходили во сне.

И вдруг вспомнил: за его спиной – девушки… Против обыкновения заставил себя успокоиться, вернулся к столу и, обращаясь к Лизе, глухо проговорил:

– Вам, мадемуазель, должно быть стыдно! Вы поддались бездумному легкомыслию. Хлопотать о дезертирах, бегущих с фронта!.. Подумайте, что будет с вами, урожденной Тауберг, с вашей маман, если в Крым ворвутся красные! – Слащов увидел в широко распахнутых глазах Лизы отчаяние.

В глазах ее подруги стыла откровенная ненависть. «Недоумение, ненависть, страх – не все ли равно? – устало подумал Слащов. – Никто не понимает… И не поймет!»

– Но, Яков Александрович, – сказала Лиза, – ведь мы…

– Вы немедленно вернетесь домой, мадемуазель! – Слащов вновь вызвал адъютанта, спросил: – Поезд на Севастополь?

– Завтра в пять сорок утра, ваше превосходительство!

– В таком случае отправьте мадемуазель домой в моем автомобиле! С сопровождающим.

В углу салона, близ божницы, взмахнул крыльями и громко каркнул ворон, будто соглашаясь с решением генерала. Слащов любил животных, и у него в салоне нередко находили приют бездомные кошки и собаки. Вот и сейчас у него жили подранок-ворон и рыжий кот, которому Слащов не без умысла дал кличку Барон.

Проходя через адъютантское купе, Наташа увидела Дудицкого. Поручик смотрел на них с Лизой не без сочувствия, как показалось Наташе. Должно быть, уже все знал.

Когда шли к машине, Лиза заплакала:

– Наташа, Наташенька, прости меня…

– Перестань, Лиза, – сдавленно проговорила Наташа. – При чем здесь ты?

– Пожалуйста, барышни… – Шофер предупредительно открыл дверцу машины.

– Садись. – Наташа подтолкнула подругу. – Садись же. Тебе надо ехать. Я остаюсь.

– Как же так?.. – заметалась Лиза, но Наташа уже уходила, словно боясь, что решимость в последний миг покинет ее.

Лиза растерянно посмотрела на стоящего рядом офицера. Он пожал плечами и помог девушке сесть в автомобиль.

Наташа слышала, как взревела, уезжая, машина, но даже не оглянулась – боялась расплакаться от унижения, одиночества, тревоги. Как наивна, как глупа была она, понадеявшись на помощь Слащова! Разве не слышала она, как по его приказу вешали в Симферополе на фонарных столбах подпольщиков?

А Лиза… Хорошая, отзывчивая и добрая Лиза. Она – как большой, всеми любимый, избалованный ребенок. И ничего о жизни не знает. Сегодня вспомнила вдруг о войне, да и то в связи с тем, что господа офицеры растеряли правила хорошего тона…

Наташа подумала: надо попытаться выяснить, где находится лагерь, в котором держат Семена Алексеевича. А там – как знать! – быть может, удастся и связь с ним установить. И если не помочь, то хотя бы предупредить, что дела его – хуже некуда. «Дезертир!.. Изменник России!» – в устах Слащова это означало верную смерть.

Хорошо еще, что Слащов не стал выяснять, действительно ли Семен Алексеевич – ее дядя.

…Митя дал ей адрес своих джанкойских знакомых. Ниточка слабая, но ничего другого все равно нет, они по крайней мере местные, знают город, знают, где у белых находятся лагеря военнопленных. В крайнем случае у них можно переночевать, а завтра, с утра пораньше, отправиться на поиски…

На дверях маленького окраинного домика висел замок. Наташа с досадой ударила кулаком по мокрой двери. И сразу из соседнего двора послышался хриплый собачий лай. Из-за невысокого забора выглянула пожилая женщина в низко повязанном платке, подозрительно посмотрела на Наташу.

– Вы не скажете, ваши соседи…

– Собирались в деревню ехать, барахло на харчи менять. Должно, уехали! Ден через пять вернутся… А вы им сродственница будете?

– Нет.

И снова Наташа шла по грязным и тесным улочкам. Вечерело. Стал накрапывать мелкий дождь. Задувал холодный ветер. Редкие прохожие неожиданно появлялись из вязкого, густого тумана и опять ныряли в него. Мглистая пелена, казалось, отделила Наташу от всего мира. Такого чувства одиночества она давно не испытывала.

В окнах домов, мимо которых шла Наташа, зажигались огоньки, от этого на улице становилось еще холодней и бесприютней. Единственным возможным местом ночлега был вокзал. «Там, в многолюдье, легко затеряться. И уж во всяком случае не привлекать к себе особого внимания», – подумала Наташа и по знакомой дороге направилась обратно, к вокзалу.

И тут ее окликнули. Она вгляделась. Вот уж с кем она не хотела бы встречаться сегодня еще раз, так это с Дудицким!

В душе опять шевельнулся страх: а вдруг все-таки узнал?..

Поручик заговорил, и в голосе его Наташе послышалось сочувствие, теплота. Дудицкий предложил ей свою помощь: она переночует у его знакомых, а завтра он устроит ей свидание с дядей – это для него не представит большого труда.

Поборов сомнения, Наташа приняла предложение поручика.

Ей сразу не понравился дом, в который они пришли. В полупустых, кое-как убранных комнатах чувствовалось что-то неустроенное, спешное, свойственное временному жилью. Не понравилась и пожилая хозяйка, которая осмотрела ее с кривой, двусмысленной улыбкой.

Уйти? Наверное, надо было уйти… Но Дудицкий уже усаживал ее на диван, предлагал снять ботинки и жакет – ведь она совсем промокла, она простудится, – что-то ставил на стол. А Наташа, попав в тепло, почувствовала, как продрогла, как голодна…

Она медлила, а Дудицкий между тем уже звал ее к столу. Подождал, пока она сядет, придвинул тарелку с крупно нарезанными кусками рыбы, налил вина в стакан, стал уговаривать выпить. Она отказывалась, он настаивал: это как лекарство, ей сейчас необходимо. Наташа сделала глоток, отставила стакан. Дудицкий засмеялся. Сам жадно выпил, сразу налил еще…

Дудицкий пил и становился все развязней. Близко придвинувшись, возбужденно, бессвязно говорил о том, что все вокруг сместилось, подхвачено ураганом, куда-то мчится, возможно к гибели, а они словно на маленьком теплом островке. Схватил вдруг Наташину руку своей – сухой, горячей. Наташа отстранилась. «Уйти, куда угодно, но уйти!..» Встала, и тут Дудицкий обнял ее. Она увидела совсем близко страшные своей пустотой глаза. От Дудицкого несло крепким запахом табака и дешевого вина.

– Пустите сейчас же!.. Не смейте!..

– Предпочитаете контрразведку? – тяжело дыша, спросил Дудицкий. – Там не будут обнимать. Там будут бить! До тех пор, пока не сознаетесь…

Обнимая Наташу, он вдруг увидел прямо перед собой хозяйку дома, с любопытством из-за занавески глядящую на разыгрывающуюся сцену.

– Пошла прочь, старуха! – закричал он. – Застрелю!.. Совсем прочь! До утра!

Громыхнула дверь в сенцах, послышались удаляющиеся шаги.

– Ну вот мы одни… – Дудицкий прижимал ее все крепче. – Я действительно мог бы сдать вас контрразведке, но я…

– Отпустите! – сдавленно крикнула Наташа и с силой вырвалась из его объятий. – Не прикасайтесь, если хотите, чтобы я вас слушала!

– Хорошо. Не к спеху. У нас до утра много времени, – спокойно согласился поручик и присел на диван. – А почему же вы не спрашиваете, за что я мог бы вас сдать контрразведке?

– За что же?

– Харьков. Ресторан «Буфф». Кольцов и вы… У меня хорошая память на лица.

Та-ак! Вот поручик и нанес свой удар! Но почему сейчас, а не в Севастополе или когда они ехали в Джанкой? Отпираться, утверждать, что то была не она, не имело смысла.

Но что же, что?.. Главное – не молчать, надо переходить в наступление!

– Не удалось споить, так хотите запугать? – стараясь быть спокойной, сказала Наташа. – Экая невидаль – контрразведка! После ареста Кольцова меня вызывали туда. Интересовались, что нас с ним связывало. Выяснили и, как видите, отпустили.

– Значит, все-таки связывало? – Дудицкий пошло усмехнулся. – Впрочем, я и не сомневался в этом. А теперь, значит, как говаривал Александр Сергеевич: «…и буду век ему верна»? Но позвольте спросить: кому? Тому, кто практически уже мертв?

– Не смейте! – с возмущением крикнула Наташа.

Дудицкий пил и пьянел прямо на глазах. Что-то бормоча, он вновь потянулся к Наташе. Но не устоял на ногах, свалился на пол.

С отвращением и ненавистью посмотрев на него, Наташа ушла. Остаток ночи она провела на вокзале и в шестом часу села на поезд. Снова бежали за окном залитые дождем поля...

Примерно в это же время, очнувшись после недолгого зыбкого сна, генерал Слащов начинал новый день жизни… Начинал по обыкновению с молитвы – короткой и небрежной.

Чувствовал себя генерал плохо, настроение было подавленное. Перекрестившись в последний раз, он протяжно зевнул, потянулся к висевшему на спинке стула френчу за папиросами. Вместе с коробкой «Дюбека» извлек из кармана примятый листок бумаги. Недоуменно взглянул на него…

«Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

– Юнкер ты мой… – пробормотал он задумчиво. – Как ты там без меня? – расслабляясь и в то же время испытывая тревогу за любимого человека, одного-то по-настоящему на всем белом свете и любимого, думал Слащов. – Кого родишь ты мне, пьянице? Святой Боже, лишь бы все обошлось, было хорошо! Нет ничего такого, чего не сделал бы я ради этого!..

В памяти вдруг высветилась давно забытая картинка раннего детства. Мама, красавица мама, как-то вдруг непривычно подурневшая, с коричневыми пятнами на лице и большим животом, кормит его, пятилетнего, с ложечки, а он изворачивается, шалит…

«Ну, Яшенька, ну, милый! – улыбаясь, просит мама. – Всего-то одну ложечку еще, за маму! Прошу тебя, милый. Мне сейчас отказывать нельзя – мышки ушки отгрызут!..»

Потом, подрастая, он еще долго помнил поразившую его фразу с «мышками-ушками» и никак узнать не мог: но почему, откуда взялось это поверье, что беременным женщинам в их просьбах отказывать нельзя? Так и не узнал…

«Яков, помоги девочкам!..»

Сколько раз в одном только Крыму доводилось ему водить в атаку своих солдат. Шел впереди цепей в распахнутой генеральской шинели на красной подкладке, пощелкивая семечки, не пряча от свинца распахнутую грудь, и жизнь была не дорога, и смерть не казалась страшной: что жизнь, если Россия пропадает!.. Приятелю Сашке Вертинскому, чьи песни были сродни кокаину, смеясь, говаривал: «Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!» И ведь не бахвалился, нет. А теперь жить надо: родит Нина сына – это ли не величайший смысл бытия!

«Яков, помоги девочкам!..» Слащов почувствовал, как суеверно и больно, до холодной испарины на лбу, замирает сердце.

Девять ранений, пять от германцев, четыре от своих: не шутка! Вызвал заспанного адъютанта.

– Как фамилия этого… – нетерпеливо и сухо прищелкнул пальцами. – Ну, дезертира этого. Девушки вчера приезжали…

Адъютант на мгновение задумался:

– Красильников, ваше превосходительство!

– Передайте коменданту лагеря…

Он сделал паузу, и поручик, демонстрируя привычку всего адъютантского племени на лету подхватывать начальственные мысли, с торопливой готовностью спросил:

– Расстрелять?

– На фронт! – тихо сказал он. – Да-да! На фронт!

Шагнул к божнице, преклонил колени, истово прошептал:

– Господи, спаси и сохрани жену мою… даруй мне сына… – И как будто очищалась душа, и как будто сам он вновь на свет нарождался.

Глава двадцать шестая

В Чесменском дворце жизнь протекала четким, заведенным, казалось бы, навсегда порядком: к подъезду лихо подкатывали фаэтоны и автомобили, в коридорах бесшумными тенями скользили по паркету адъютанты, в приемных толпились просители разных сословий и ожидающие назначения офицеры. Придя к власти, Врангель основательно перетряхнул кадры, убрав многих, издавна и долго служивших Деникину, и на их место ставил молодых, честолюбивых и верящих в него людей.

После шумной деникинской ставки, наполненной громкими голосами, криками, бестолковой беготней, табачным дымом и стуком офицерских сапог, Чесменский дворец своей тишиной и чинной неторопливостью напоминал монастырь в час воскресной молитвы.

И только лица, приближенные к Врангелю, знали, что в ставке главкома назревает крупный скандал.

Генерал Артифексов, пригласив к себе в кабинет начальника севастопольской морской и сухопутной контрразведки полковника Татищева и начальника снабжения генерала Вильчевского, говорил:

– Я сейчас от его превосходительства, он крайне взволнован! Уже несколько дней, как вам было предложено выработать необходимые контрмеры. И что же? От вас, господа, не поступило ни единого предложения. Ваша демонстративная бездеятельность наводит на определенные размышления.

Еще два года назад Артифексов был всего лишь казачьим сотником. Штабная работа на Царицынском фронте сблизила его с Врангелем. В дальнейшем Артифексов по своей воле последовал за бароном в Константинополь, где делил с ним горечь изгнания. Зато теперь он генерал для особо важных и ответственных поручений при главнокомандующем! Даже самые ярые недоброжелатели не могли не отдать должное уму и зоркости молодого человека.

Однако блистательная карьера не вскружила голову генералу. Должно было произойти нечто исключительное, чтобы он, неизменно уравновешенный человек, заговорил с такой резкостью. И ведь произошло!

Днями на имя главнокомандующего было доставлено письмо из Константинополя. Представитель главкома генерал Лукомский сообщал:

«Глубокоуважаемый Петр Николаевич!

Случилось то, чего я больше всего опасался: Сергеев оказался человеком в высшей степени недостойным. Здесь, в Константинополе, он показывал некоторым лицам свой проект приобретения судов флота и землечерпательных караванов, на котором Ваша резолюция: «Принципиально согласен…» и т. д. Если это узнают союзники…»

Некоторое время назад Артифексов именем главкома потребовал от начальника контрразведки доставить в Севастополь если не авантюриста Сергеева, так хотя бы документ, способный скомпрометировать барона. Сергеев бесследно исчез. Было отчего схватиться за голову: не дай бог дойдет до союзников, злосчастный проект с резолюцией Врангеля. Они расценят это как тайную игру против них.

Барон Петр Николаевич Врангель всегда был предельно осторожным человеком, а вот в случае с Сергеевым чутье подвело его: начертал на документе неосторожную резолюцию. Тогда она ему казалась ничего не значащей и в общем-то пустячной. А теперь…

Глядя на полковника Татищева, Артифексов раздраженно говорил:

– Его превосходительство спросил у меня: почему Сергеев так и не был нейтрализован? А я спрашиваю у вас: что за олухов посылали вы в Константинополь? Как могло случиться, что они не разыскали этого проходимца?

Татищев пожал плечами:

– В Константинополь я посылал капитана Селезнева. Он был лучшим сыщиком России. Но ни ему, ни моей агентуре не удалось выйти на след Сергеева. Куда-то исчез, но не вечно же будет скрываться! Выплывет!

– Боюсь, что будет поздно, – хмуро сказал Артифексов. – Пока он выплывет, кое-кто утонуть может!.. Учитывая важность дела, могли бы и сами побывать в Константинополе.

Татищев и теперь сохранял всегдашнее невозмутимо-ироническое выражение холеного, гладкого лица, только в глазах мелькнул опасный огонек, но, впрочем, Артифексов уже повернулся к Вильчевскому:

– А вы, Павел Антонович? Вы и сейчас устраняетесь – молчите, словно и вовсе непричастны к этим неприятностям!

Резкость Артифексова обескуражила мягкого, добродушного генерала.

– Но ведь я действительно… – неуверенно забормотал он. – Я только выполнял распоряжения…

– Нет, извините! Вы были одним из инициаторов всего этого дела! – Бормотание генерала злило Артифексова. – Забыли? Позвольте освежить вашу память! – Он двинул по столу плотный лист бумаги: – Узнаете?

Еще бы Вильчевскому не помнить этого письма! Он составлял его лично и немало покорпел над формулировками. На официальном бланке начальника управления при главнокомандующем вооруженными силами Юга России было написано:

«Секретно, 16‑го февраля 1920 г. № 3707.

гор. Севастополь.

Начальнику морского управления

и командующему флотом

За последнее время на имя Главнокомандующего поступает от отдельных лиц и компаний целый ряд предложений о продаже им или их доверителям старых кораблей военного флота, торговых судов и транспортов, а также всевозможного технического имущества, могущего служить материалом при постройке или ремонте коммерческих судов.

Сообщая об изложенном, прошу Вас сообщить мне в срочном порядке перечень кораблей, судов, транспортов и проч. имущества, которое представляется для нас ненужным и может быть использовано на международном рынке. Прошу также рассмотреть вопрос об эвакуации землечерпательных караванов.

Генерал-лейтенант Вильчевский».

Да, от этого документа никуда не денешься. Но ведь есть еще и ответ командующего Черноморским флотом адмирала Саблина, в котором перечисляются «суда, ненужные флоту»! В нем шла речь и о землечерпательных караванах, подчеркивалась целесообразность эвакуации их из портов Крымского побережья.

Под эвакуацией подразумевалась распродажа. Это прекрасно знали и комфлотом Саблин, и Вильчевский, и Артифексов, и сам Врангель. Все было одобрено, согласовано.

Массивное лицо Вильчевского вспотело. Генерал суетливо приложил к лицу платок. Рука его подрагивала.

– Вот так-то, господа, – уже мягче проговорил Артифексов. – Положение – сквернее не придумаешь. Правда, генерал Лукомский сообщает, что в ближайшие дни из Константинополя к нам прибудет некий крупный коммерсант и банкир Федотов с весьма серьезным предложением, способным поправить дело, но я не знаю… Мы тоже не должны сидеть сложа руки!

Для Вильчевского эти слова прозвучали как помилование. Однако Артифексов снова обратился к нему:

– Переговоры с господином Федотовым будете вести вы, Павел Антонович. Прошу вас без согласования никаких решений не принимать. Необходимы осмотрительность и проверка. Проверка! – Он посмотрел на Татищева. – Надеюсь, Александр Августович, на этот раз и вы не оплошаете. Все, господа.

Вильчевский тяжело встал, пошел к двери. Поднялся и Татищев.

– Минутку, Александр Августович, – сказал Артифексов. И когда за Вильчевским закрылась дверь, спросил: – Какие сведения у вас о графе Уварове и результатах его миссии?

– Могу сказать только, что он давно должен быть в Петрограде. Мне сообщали из Финляндии, что через границу его переправили успешно. Остается ждать добрых вестей…

– Уж больно долго что-то! Вас не удивляет, что об этой миссии знаю я?

– Вероятно, вам сказал барон?

– Нет, это я спросил барона.

В устремленных на Татищева темных, с хитринкой глазах генерала промелькнула усмешка.

– Хотите уточнить мой источник информации? Право, не стоит, Александр Августович. Я же у вас не спрашиваю, кто из офицеров моего окружения работает на контрразведку! Отсутствие сведений от Уварова обеспокоило меня в связи с тем, что его миссия, как вы сейчас убедились, оказалась не такой уж секретной. Не повлияло ли это отрицательно?

– Никто, кроме меня, не знал о миссии Уварова. Остальные выполняли мои приказы.

– И все же… Дня три тому назад я узнал, что баронесса Мария Дмитриевна схвачена чекистами.

Татищев улыбнулся:

– Я знаю, откуда у вас эти сведения. Из лондонской газеты «Таймс». Но они не соответствуют действительности.

– Как же возникла эта «утка»?

«Стараниями Хаджет Лаше, черт бы его побрал с этой привычкой обгонять события и время!» – мысленно ответил на вопрос Татищев. Вслух же сказал:

– Боюсь, что толком этого даже в редакции «Таймс» не знают. Авторы липовых сенсаций обычно не обнаруживаются. Я так понимаю, что беспокойство по поводу тревожных публикаций выразил Петр Николаевич?

– Но сведения о пребывании баронессы в Петрограде могли стать достоянием прессы, если об этом знали только вы?

– А уж тут, ваше превосходительство, позвольте возразить, – выставив перед собой руку, произнес Татищев. – Одно дело – миссия Уварова, и совсем другое – факт пребывания баронессы в Совдепии. В свое время Петр Николаевич уже посылал кого-то в Петроград. Это – раз. Баронесса, где бы она ни находилась, общается с людьми. Это – два. А может быть, еще и три, и пять, и десять.

Татищев, уже перехватив инициативу, не дал Артифексову вставить слово.

– Между прочим, у меня есть основания полагать, что баронесса уже находится в безопасности. Вчера я запросил английскую миссию в Гельсингфорсе. Жду ответа. Как только получу ответ, тотчас же доложу!

Артифексов рассеянно кивнул головой. Татищев понял это как конец беседы и покинул кабинет.

Солнце стояло в зените, когда от северного причала константинопольской пристани Топ-Хане отошел пассажирский двухпалубный пароход «Кирасон». Город растворялся в солнечном мареве. Пассажиры первого класса не расходились с верхней палубы, любуясь голубыми водами Босфора. В это время в ходовой рубке «Кирасона» капитан читал радиодепешу из конторы пароходства: «Сбавьте ход до малого. Примите с катера опоздавшего пассажира».

– Ход до самого малого!

Пока пассажиры недоумевали о причинах этой неожиданной остановки, вдали показался быстро идущий к пароходу катер.

– Трап по левому борту! – послышалась команда. Рулевой плохо рассчитал, и катер ударился о борт, раздалась дружная ругань матросов, треск корабельной обшивки. Наконец катер подтянули к пароходу, опоздавший пассажир в сопровождении матросов с чемоданами невозмутимо поднялся на борт.

На нем был начинающий входить в моду плащ с широкими подкладными плечами, стянутый поясом, широкополая шляпа, модные полуботинки с тупыми носами. Пассажиры верхней палубы пытались отгадать: кто же он, человек, обладающий правом останавливать пароходы?

– Это генерал, – сказал хмурый немолодой полковник.

– Это французский дипломат, – уверенно сказала немолодая дама. – Генералы одеваются старомодно.

Полковник досадливо поморщился, подозвал стюарда.

– Кто этот… с катера? Француз?

– В книге пассажиров записан как русский, господин полковник. Василий Борисович Федотов.

Полковник пожал плечами, зашагал по палубе тем твердым и уверенным шагом, каким ходят пожилые военные всех стран.

«Кирасон» вышел в открытое море и взял курс на Севастополь. Короткие сумерки сменила ночь. В высоком небе зажглись звезды. Пароход, с плеском рассекая мелкие волны, оставлял за собой широкую серебристую ленту. На верхней палубе было полутемно и тихо. Зато в пароходном ресторане стало людно и шумно. Слышалась английская, французская речь. Разговоры на русском, украинском… Собравшихся здесь объединяло одно: возможность платить. Но непонятно было, зачем эти респектабельные дамы и господа и еще какие-то типы неопределенного сословия, явно не умеющие носить свои дорогие костюмы, плывут к нищим берегам Тавриды, объятым гражданской войной.

Вошел в ресторан и Фролов.

– Мой стол? – бросил он метрдотелю.

– Пожалуйста, сюда прошу! – Метрдотель торжественно проследовал к заказанному столику.

Фролов сел, рассеянно оглядел зал. Взгляд его несколько оживился, когда он увидел пожилого полковника, вошедшего в ресторан, – свободных столов уже не было. Кивнул метрдотелю:

– Пригласите за мой стол полковника. Если он пожелает, разумеется.

Когда полковник подошел к столу, Фролов привстал:

– Прошу вас. Вы меня совершенно не стесните – я один. – Полковник поблагодарил и сел к столу. Фролов повернулся к метрдотелю: – Съел бы я тепчихану, если есть хорошая баранина…

– У нас сегодня отличная баранина!

– Но прежде – осетрины отварной с хреном, икры черной, паштет печеночный, если свежий. Не забудьте маслины.

Метрдотель почтительно склонил голову:

– Вино какое прикажете?

– Под закуску – смирновской водки. К баранине предпочитаю бордо.

Полковник прислушивался к тому, что говорил его сосед по столу. Он понимал толк в кухне и считал это признаком хорошего тона.

Официанты начали расставлять блюда с закуской. Фролов взял графин.

– Господин полковник, разрешите? – Не дожидаясь ответа, наполнил две рюмки.

Полковник неприязненно посмотрел на соседа по столу – ему не нравилась такая развязность.

– В Севастополе живете? – спросил он.

– Нет. По делам следую.

– По торговым, – совсем уже неприязненно уточнил полковник, не сомневаясь в купеческом звании соседа.

– Господин полковник, я еду в Севастополь не для того, чтобы скупать в местных конфекционах шубы с чужого плеча. Я коммерсант и банкир, а не лавочник. Занятие свое считаю нужным и полезным. Можно по-разному служить России – с оружием в руках на поле брани, на дипломатическом поприще, но и в коммерции тоже. Для содержания армии нужны немалые деньги. И в твердой валюте… Что ж, мы зарабатываем ее!

Он протянул полковнику визитную карточку с золотым тиснением: «Федотов Василий Борисович. Совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К°».

– Полковник Дубяго Виктор Петрович! – Хмурое лицо полковника несколько разгладилось.

Они выпили за знакомство, принялись за еду. Полковник потихоньку наблюдал за своим новым знакомым. Его лицо выглядело добродушным. Но иногда голубые глаза вдруг на мгновение становились холодными, льдистыми, и можно было заключить, что жесткость и властность тоже присущи этому человеку. Полковник отметил также, что новый знакомый внимательно следит за модой: лацканы пиджака узкие, яркий галстук-бабочка, бриллиантовая булавка, такие же бриллиантовые запонки в манжетах белоснежной рубашки.

– С кем думаете вести переговоры в Севастополе? – спросил полковник.

– У меня рекомендательное письмо к генералу Вильчевскому.

– Павлу Антоновичу?

– Вы его знаете?

– Мне ли его не знать! Павел Антонович – начальник снабжения при штабе барона Врангеля.

– Что это за человек? Он не служил у господина Деникина?

– Служил, как все. Вильчевский еще со столичного Петрограда по интендантскому ведомству. Медлителен несколько, по нынешним временам, зато основателен и надежен. В общем, человек с устоявшейся репутацией, вполне порядочный. И родством не обижен…

– Я встречал шурина его, господина Извольского. Он – секретарь русского посольства в Лондоне. Весьма достойный человек.

– Незнаком, не знаю, – сказал Дубяго. – С Павлом Антоновичем, полагаю, вы найдете общий язык. Но… – Полковник замялся было, однако договорил: – Судя по вашим словам, вы ведете дела достаточно масштабные. В таком случае вам не миновать генерала Артифексова…

– Артифексов… – припоминающе повторил Фролов. – Если не ошибаюсь, доверенное лицо барона Врангеля?

– Так точно. Новоиспеченный генерал. – Полковник усмехнулся, и тень досады прошла по его лицу. – Произведен совсем недавно. Вот так-с. – И замолчал, опять нахмурившись.

– А вот покойный государь император, – заметил Фролов, – всю жизнь был полковником. Даже когда возложил на себя бремя Верховного главнокомандующего.

Его слова достигли своей цели. Полковник оживился.

– Да, судьба и в этом смысле обошлась с императором довольно сурово. Кто мог знать, что батюшка его, Александр Третий, внезапно умрет, не успев произвести наследника престола в генералы!.. А сам он этого, как вы знаете, сделать не мог. – Помолчав, Дубяго продолжал: – В армии есть офицеры, которые предпочитают остаться в тех званиях, что были присвоены им государем. И, обратите внимание, мы гордимся этим. Но, с другой стороны, я готов понять и Леонида Александровича. Помилуйте, такой соблазн, кто устоит в его годы? – Полковник пригубил поблескивающее в бокале темно-красное вино. – Наше, массандровское. Крымское бордо всем отличимо: солнце и море в нем чувствуются… Будете в Джанкое, заходите. Хранится у меня несколько бутылок коллекционного саперави, прекрасное вино!

– В Джанкое?

– Да, я начальник штаба корпуса, которым командует генерал Слащов.

Играла музыка, в зале стало дымно и душно: раздраенные иллюминаторы помогали мало. Фролов поднял руку, всевидящий метрдотель поспешно направился к ним.

– Счет! – И обратился к Дубяге: – Господин полковник, позвольте мне считать вас своим гостем?

Они вышли из ресторана на палубу. Парусиновые шезлонги у бортов уже опустели. Полковник вздохнул полной грудью:

– Хорошо-то как… Раздражает меня многолюдье. В Крыму у нас суматошно, народ – со всех сторон матушки-России. Но уж в Константинополе, доложу я вам!..

– Да, перенаселен, – согласился Фролов. – Последнее время и я, признаться, устал от Константинополя. Впрочем, в Лондоне, представьте, тоже неуютно себя чувствовал… – Он задумчиво посмотрел на плывущую у самого горизонта луну, вздохнул: – Но думаю, что не Константинополь или Лондон виноваты, а русская наша натура – без России тоска везде одинаковая…

– Да, это вы хорошо заметили. Я вот приехал в Константинополь навестить семью, а жена и дети – в один голос: домой… – Полковник погрустнел. – Какой дом! Сам на казарменном положении.

Они медленно шли по палубе. Навстречу им столь же неторопливо двигалась женщина средних лет, не то чтобы красивая, но с выразительным и привлекающим взгляд лицом, стройной фигурой, и худой, высокий, явно молодящийся мужчина за сорок. Поравнявшись с ними, полковник Дубяго поклонился:

– Добрый вечер, Наталья Васильевна.

Женщина остановилась.

– Добрый вечер, Виктор Петрович! – кутаясь в легкую накидку, улыбнулась она. – И вы решили подышать перед сном? Красота какая! Позвольте представить моего спутника. Граф Красовский.

Дубяго в свою очередь представил «Федотова». С любопытством на него глядя, Наталья Васильевна спросила:

– Вас всегда ждут пароходы в открытом море?

– Всему виной автомобиль, – улыбнулся Фролов. – Сломался. Пришлось поднять на ноги пароходство.

– Кто бы мог подумать, что турки так любезны!

– Да!.. Если признательность выражена в твердой валюте.

Наталья Васильевна звонко рассмеялась. У нее был удивительно мелодичный смех.

– Господа, оставляю вам графа. Он, оказывается, мастер показывать необычайные фокусы.

Глядя ей вслед, граф сказал:

– Сколько шарма! Вы не находите?

– Я, признаться… – замялся Фролов.

– Как, вы не узнали Плевицкую? – удивился Дубяго.

– Господи, ну конечно же Плевицкая! – воскликнул Фролов, осознавая, что, кажется, допустил первую в своей новой жизни ошибку. – Не ожидал… Помнится, на ее концерте в Киеве…

– В Киеве? – спросил Дубяго. – Я тоже, знаете ли…

– Какой голос! – поспешил перебить его Фролов. – Не знаю другой певицы, которая так тонко чувствует русскую душу. А ведь из простых крестьянок… Откуда же она направляется?

– В Константинополе у нее была маленькая гастроль, – похвастался своей осведомленностью граф. – А сейчас возвращается к жениху, генералу Скоблину. Он отбил Наталью Васильевну у красных. Четвертое ее замужество, жених младше на одиннадцать лет. Но очень, очень трогательная история.

– Скоблин – самый молодой генерал в армии, – вздохнул Дубяго. – Он и еще Манштейн-младший… В двадцать пять лет!..

Искры летели из пароходной трубы к звездам. Где-то там, во тьме, ждал их Крым – маленький кусочек старой России, прилепившийся узким перешейком, как ниточкой, к огромной большевистской стране.

Глава двадцать седьмая

Так уж издавна ведется в мире: если война, то и великое переселение народов…

Места в поезде, идущем из Москвы на Украину, брались с боем. Спешили в свои части, полечившись в столичных госпиталях, командиры и красноармейцы. Не чаяли поскорее вернуться домой с вестью радостной или не очень многочисленные ходоки. Кто-то ехал на хлебную Украину менять вещи на продукты, кто-то надеялся отыскать там давно пропавшую родню, кому-то просто не сиделось на месте. Ну и, само собой, мешочники – небывалое, порожденное гражданской войной сообщество торговцев, курсирующих по задыхающимся стальным магистралям с одной, старой, как мир, целью: где-то подешевле купить, где-то подороже продать. Сколько бы на них облав ни устраивалось, какие бы препоны на их пути ни вставали – через все прорывались, с налета захватывая места в пассажирских вагонах и теплушках, вскарабкиваясь на крыши, на тормозные площадки, на тендеры сипящих от усталости паровозов…

И тем удивительнее, что в одном из вагонов идущего на юг поезда, где в каждое купе набилось по десятку, а то и больше пассажиров, где люди заполнили даже проходы, где обладатель багажной полки мог считать себя счастливым человеком, – тем непонятнее, возмутительнее, что в первом от тамбура купе этого вагона разместилось двое молодых людей. Заняв купе еще до подачи поезда на посадку, они заперли изнутри дверь и ехали, не отзываясь на стук и угрозы, на просьбы и проклятия. Лишь однажды, когда распаренный, огромного роста мешочник, громогласно пообещав высадить дверь и, зверея, уже начал примеряться к ней могучим плечом, дверь внезапно распахнулась, и в потный лоб мешочника уткнулся, будто принюхиваясь, черный ствол револьвера. Молодой светловолосый человек посмотрел на оцепеневшего детину, на прочий донельзя распаленный люд и тихо, внушительно пообещал:

– Если еще кто-нибудь сунется, пристрелю! – И с тем, захлопнув дверь, скрылся. Толпа рассосалась в надежде на удачу где-нибудь в другом месте. За дверью загадочного купе опять воцарилась тишина.

А ехали в загадочном купе Сергей Сазонов и Микки Уваров. Конечной целью их совместного, начатого в Москве пути был Крым, где Микки предстояло доложить барону Врангелю о своем походе в Петроград и передать ему, помимо материнского письма, официальное предложение Советской власти об обмене краскома Павла Андреевича Кольцова на двух пленных генералов. Сазонову поручалось обеспечить скорейшую доставку Уварова в Крым и подстраховку его от каких-либо неожиданностей, нежелательных случайностей.

В Харьков они добрались к исходу вторых суток. Попав в шумный людской водоворот вокзала, Сазонов сразу понял, что самостоятельно им отсюда не уехать. Выручило предписание, выданное Всероссийской чрезвычайной комиссией.

Начальник линейного отдела ЧК, ознакомившись с документом, озабоченно сказал Сазонову:

– Можете не сомневаться, товарищ. Какая помощь нужна?..

И опять они с Уваровым заняли отдельное купе в вагоне поезда, уходящего в сторону Мелитополя… Сазонов, все еще боясь, что граф улучит момент и сбежит, из последних сил боролся со сном. Пока наконец Уваров, глядя на его осунувшееся лицо и покрасневшие глаза, не сказал:

– Ну зачем вы себя мучаете, Сергей Александрович? Во-первых, бежать мне некуда, да и небезопасно. Во-вторых, зачем мне бежать, если мне предстоит возвращение к своим!

– Тоже верно, – поразмыслив, вздохнул Сазонов. Рухнул на полку и проспал как убитый до самого Мелитополя.

Когда за окнами вагона забелели цветущие черешневые сады, Уваров растормошил его:

– Просыпайтесь. Приехали.

В штабе 13‑й армии, куда они пришли с вокзала, их проводили в Особый отдел. Ознакомившись с предписанием Сазонова, начальник Особого отдела эстонец Линк, высокий, худой пожилой человек, отправился по кабинетам разыскивать еще вчера прибывшего в штаб армии командира полка Короткова, который обеспечивал охрану восточного участка Азовского побережья.

Вернувшись в кабинет вместе с Коротковым, Линк, кивнув на гостей, сказал, певуче протягивая гласные:

– Это вот – товарищи из ВЧК. Это – товарищ Сазонов, а это… тоже… Будем вот… товарищей с твоего участка переправлять в Крым.

– Надо так надо! – отчеканил в ответ Коротков – молодцеватый, весь затянутый скрипящими ремнями.

На Мелитопольщине села в большинстве своем назывались по именам их основателей: Акимовка, Федоровка, Калиновка, Ефремовка, Кирилловка. Штаб полка Короткова находился в Ефремовке. Их доставили туда на штабном автомобиле.

В селе аккуратные, чистенькие хаты тонули в белой кипени цветущих черешневых садов. Сазонову и Уварову отвели для постоя комнату в доме деревенского лавочника – внизу была лавка, а наверху – жилые помещения. С наслаждением помывшись ледяной колодезной водой, отряхнув дорожную пыль, они пошли на окраину села, в штаб.

Уварова Сазонов оставил во дворе, а сам поднялся на крыльцо и вошел в горницу. Коротков прохаживался босыми ногами по тряпичным цветастым половикам и диктовал приказ по полку:

– «Пользуясь затишьем на вверенном мне участке, – звенел его отточенный командирский голос, – приказываю во всех ротах проводить учебу по военному делу, необходимую для успешной победы как над оставшимися, так и над будущими врагами мирового коммунизма…» – Увидев вошедшего Сазонова, обрадованно сказал: – А-а, товарищ Сазонов! Как устроились? Проходи, гостем будешь! – И вновь обернулся к помощнику, который записывал приказ: – Давай подпишу, и доводи до сведения!

В дверь заглянул вестовой Короткова.

– Товарищ командир… – Он замолчал, нерешительно переступая с ноги на ногу.

– Ну, рожай, чего хотел сказать.

– Там вас сельские мужики требуют, красноармейца нашего привели.

– Что за чертовщина?

Комполка, а следом за ним и Сазонов вышли во двор. Приблизились к гудящей толпе мужиков, в центре которой растерянно стоял молодой щуплый красноармеец с испуганным лицом.

Уваров сидел возле крыльца штаба на скамеечке. Он не встал, чтобы приблизиться к толпе, даже не смотрел в ее сторону. Всем своим видом он словно бы подчеркивал, что его нисколько не интересует чужая жизнь.

– Вот арестовали, ваше высокородие товарищ командир, – по-военному доложил могучий дед с бородой, начинавшейся от самых глаз.

– Отпустить! – рыкнул Коротков. – Как смеет гражданское население арестовывать красных бойцов?

Дед вытянулся, прижал к бокам черные, похожие на корневища векового дуба руки, но голос его оставался твердым:

– Поймали и арестовали, как хлопец этот вроде вора будет…

– Все грядки повытоптали!.. – послышались голоса из толпы. – Спасу от них нет…

– Довольно базара! – приказал Коротков. И сразу же все замолчали. – Ну-ну, говори, дед! Говори, чего хотел сказать.

– Поймал я его счас в огороде, редиску воровал. Спрашиваю: зачем, мол, чужое берешь? А он… Пускай сам скажет!

– Говори! – грозно притопнул Коротков начищенным, в аккуратных латочках сапогом.

– Дак что ж, товарищ командир, – жалобно сказал красноармеец. – У них этого добра много. Как у нас брюквы! А у нас на Вятчине так уж заведено: захочешь брюквы – бери. Я думал, и у них так же…

– Видите, сам признался, что вор! – радостно сказал старик.

– Ты, дед, помолчи пока! – строго проговорил Коротков и опять прикрикнул на бойца: – Кто у тебя взводный?

– Омельченко.

– Скажи Омельченке, что я приказал всыпать тебе… три наряда вне очереди! Иди, выполняй приказ!

С облегчением переводя дыхание, красноармеец рванулся из круга.

– Ну а вы, товарищи крестьяне, чего стоите? – Коротков спрашивал сдержанно, но лицо его побледнело.

Сазонов видел, как на лице комполка напряженно пульсирует жилка.

– Да ведь нам как теперь считать, ваше высокородие товарищ командир? – помявшись, спросил старик. – Что ж нам, хозяевам, надеяться, что не будет больше этих безобразиев, или как?

– Хо-зя-ева! – с нескрываемой злостью произнес комполка. – Разорил он тебя? – Шагнул к старику. – Хо-зя-ева! – повторил. – Да он же на морозе лютом вырос. На щах пустых! Он, может, раз в жизни и попробовал эту вашу паршивую редиску. Жалко вам стало? А когда он в бой пойдет? Когда его кишки на колючую проволоку намотаются и он умирать за вашу трудовую свободу будет, вы его молодую жизнь пожалеете? Ни хрена вы, кроме добра своего, не жалеете! Хозяева!..

Он повернулся спиной к толпе, которая тут же раздалась, распалась, двинулась со двора.

Коротков, скосив глазом, проводил до ворот въедливого старика, окруженного сельчанами, взял за руку Сазонова.

– Я, конечно, веду работу, – сказал он Сазонову, – подтягиваю дисциплину в ротах. Мне этих людей в бой вести. – Зло пообещал: – И поведу! Знаешь, как зовут нас белые? Ванек – вот они как нас зовут. – Он обернулся по сторонам, поискал глазами и увидел сидящего возле штаба на скамейке Уварова. И, словно специально к нему обращаясь, пообещал: – Уж погодите, покажет еще вам Ванек, где раки зимуют! Вот обучу пополнение всему, чего сам знаю, и разнесут они вдрызг офицерье! – Успокаиваясь, помолчал немного и затем спросил: – Сам-то ты из каких будешь, товарищ Сазонов?

– Я, в общем-то, недоучившийся студент, – сдержанно ответил Сазонов.

– А тот? – Коротков указал глазами на Уварова. – Что-то сдается мне, будто он не наших кровей…

– Ну, в общем-то, чутье тебе правильно подсказывает, товарищ Коротков. Только этого обсуждать не будем! – твердо сказал Сазонов. – Человек военный, должен понимать.

– Ну-ну! – неопределенно сказал Коротков. – Спрашивать, конечно, не буду. А только странно мне… Насмотрелся я на ихнего брата, на белых офицеров! И порубал их – бож-же ж ты мой! Среди ночи издаля мне белого офицера покажи – враз узнаю. Вот как этого! А спроси меня: почему? – Коротков достал кисет с махоркой, стал сворачивать «козью ножку». Не дождавшись вопроса, насупленно продолжал: – Знаешь, я, божьей милостью, смолоду служу. Всю империалистическую прошел, три Георгия получил. Награды эти хоть и отменены за принадлежностью к старому режиму, да только зря их не давали – это тебе всякий, кто окопы понюхал, скажет… – Он задумчиво курил, стряхивая под ноги пепел. – Н-да. Навоевался, саблей намахался, а замирения с белыми не хочу – сколько тут того Крыма осталось! Вся Россия в наших руках. Вот доколошматим их, в море потопим… Точка, все! Жениться буду, детишков заведу… – Он засмеялся, будто и сам не поверил в сказанное. – Значит, так. Раз дело у вас спешное, в Песчаную едем завтра. Пока отдыхай.

Поздно вечером разбирая постель, Сазонов с удовольствием подумал, что впервые за много дней сможет выспаться разувшись, по-человечески.

– А вы? – спросил он у Уварова. – Что не ложитесь? Я лампу хотел погасить.

– Гасите, гасите, я посумерничаю, – сказал Уваров.

– Слова-то какие: посумерничаю, – как-то по-доброму проворчал Сазонов.

– Нянька у меня так говорила: посумерничаю, почаевничаю…

Сазонов задул лампу. Долго прислушивался к тишине, потом задумчиво сказал:

– Когда забываю, что вы из сиятельных, вы мне даже чем-то нравитесь. Люди как люди… На чем же мы с вами разошлись?

Уваров промолчал.

– На богатстве, – сам себе ответил Сазонов. – Все зло – от денег и неравенства!

…На рассвете их разбудил посыльный. Сазонова срочно вызывали в штаб полка. Там его встретил взъерошенный, невыспавшийся Коротков.

– Все! – выдохнул он. – Накрылась ваша секретная переправа!

– Что же будет? – тревожно спросил Сазонов.

– Что будет? Ничего плохого не будет. Попросили меня доставить вас в Григорьевку. Товарищ из Особого отдела будет там ждать. – Коротков хитровато посмотрел на Сазонова. – Ох, большой ты начальник, Сазонов. По твоему делу из ВЧК шифрограмма.

На длинном трофейном «гарфарде» они выехали из Ефремовки и помчались по пыльной дороге. Уваров молча смотрел вокруг и ни о чем не спрашивал: он отдался во власть судьбы.

– А почему – в Григорьевку? – спросил Сазонов.

– Видишь ли, какое дело, – объяснил Коротков. – Пока нащупаем, как вас теперь в Крым переправить, – пройдет время. Может, три дня, может, пять. В штабе армии решили переправить вас в Крым на аэроплане.

Хранивший до сих пор предельную невозмутимость и спокойствие, Уваров резко обернулся к Короткову:

– На аэроплане?..

Ну, судьба! И впрямь не зря ее изображают с завязанными глазами и с клубком ниток в руках. Такое можно только сослепу навязать, наплутать!.. Чего угодно мог ожидать Уваров, когда его взяли красные близ станции Белоостров, только не этого. Готов был к расстрелу, к тюрьме, но что доведется ему из Совдепии вернуться в белый Крым на аэроплане – к этому он был решительно не готов.

Полетать! С детства недостижимая мечта! Каким странным, искривленным, непостижимым образом надлежит исполниться ей…

Неподалеку от степного села Григорьевка на краю выгона, возле бочек и бочоночков с бензином и маслами, стояло несколько «ньюпоров». Сработанные из дерева, фанеры и перкаля, аэропланы были раскрашены и разрисованы так, будто их специально хотели демаскировать. И только когда автомобиль свернул с дороги на выгон и, приминая траву, подъехал поближе к аэропланам, все увидели, что они вовсе не разукрашены, а просто много раз латаны-перелатаны.

– Ну и ну! – иронично присвистнул Сазонов. – Птички Божии…

К машине подошел уже давно поджидавший их особист из штабарма, коротко представился:

– Васильев. – И спросил у Сазонова: – Ты полетишь?

– Почему я? – сказал Сазонов. – Нас двое. Оба и полетим.

– Погоди! Погоди! – нахмурился Васильев. – Аэроплан-то у нас в наличии один: остальные или в разгоне, или неисправны, ремонта требуют. Значит, кто-то один и полетит… А другого в крайнем случае через несколько дней отправим.

– Но это же невозможно! – отказываясь верить услышанному, воскликнул Сазонов. – Мы должны быть в Крыму вместе!.. Не получается воздухом – черт с ними, вашими аэропланами – значит, надо что-то другое придумать!

Васильев пожал плечами, устало вздохнул:

– Неужели так и не понял, что нету на сегодня в Крым другой дороги? Понимаешь, нету!

Васильев знал, что говорил. Врангель, наводя порядок в армии, побеспокоился, чтобы все пути в белогвардейский Крым были перерезаны, закрыты намертво.

Перекоп и Арабатская стрелка забиты войсками, по берегам Сиваша и Каркинитского залива, на Бакальской косе, вдоль всего побережья – заслоны, дозоры, боевое охранение. А потаенные, известные лишь немногим тропы по коварным сивашским бродам через Бакальские плавни перекрыты, превращены белой контрразведкой в ловушки.

Лишь одна тропа в белогвардейские тылы еще какое-то время сохранялась – через бухту Песчаную. Она долго была надежной, по ней на ту сторону прошло немало товарищей. Но вот вчера и она была раскрыта…

– Летчик вам уже выделен, – сказал Васильев. – Каминский его фамилия. Проверенный, конечно, товарищ, но между прочим, в прошлом офицер. Командир авиаотряда за него ручается. Только я думаю: а кто знает? На земле одно, а в небе… – Он посмотрел в высокое, чистое небо, еще сильнее нахмурился. – Ладно, едем в Григорьевку.

Солнце спускалось к горизонту, когда они въехали в Григорьевку. Замелькали белые хаты под черепицей и крепкие дома, крытые железом, сады и палисадники, церковь… Рядом с машиной по пыльной дороге бежали, неистово крича, белоголовые мальчишки в длинных полотняных рубахах.

Остановились возле добротного кирпичного дома. Сазонов велел Уварову ждать их в машине.

В маленькой, низкой комнатке навстречу им поднялись двое.

– Александр Афанасьевич Ласкин, – указал особист на высокого бритоголового человека в тесноватом кителе. – Начальник авиагруппы.

– Военлет Каминский, – сам представился человек лет тридцати в кожаной куртке с бархатным воротником.

Отличная выправка, четкость движений – все выдавало в нем военного. Был Каминский выше среднего роста, хорошо сложен, с тонким, умным, спокойным лицом. Чувствовалось, что он уверен в себе – свойство людей, хорошо знающих свое дело.

– Не теряя времени, обсудим, что как, – сказал Ласкин.

Сазонов заявил, что лететь необходимо обязательно вдвоем, и опять услышал объяснения, почему это невозможно.

– Полетит мой спутник, – сказал Сазонов, вздохнув.

– Почему же он не здесь? – удивился Васильев. – Надо позвать товарища!

Сазонов не успел ничего сказать – быстро, с недобрым возбуждением заговорил Коротков:

– «Товарищ», «товарищ»!.. Да никакой он не товарищ, а самая что ни на есть контра из буржуев!..

– Так-так-так! Выходит, вместо того чтоб на тот свет, мы его в Крым? – неприязненно поинтересовался начальник авиагруппы.

– Довольно! – решительно сказал Сазонов. – Отправка этого человека обсуждалась в ВЧК.

Готовые разгореться страсти улеглись.

– Хрен с ним. Пускай летит! – сказал начальник авиагруппы. – Давай, Каминский! Докладывай.

Военлет вынул из планшета карту-десятиверстку, разложил ее на столе, сказал ровным голосом:

– Попрошу ближе, товарищи… Прежде всего уточним маршрут. Пойду через Утлюцкий лиман и Сиваш строго на юг. Здесь, между Шубино и станцией Ислам-Терек, где нет населенных пунктов, подходящая равнина. Здесь пассажира и можно высадить…

Сазонов внимательно вгляделся в карту, что-то прикидывая.

– А перелететь линию железной дороги нельзя? Вот эту, Джанкой – Феодосия? И высадить его хотя бы вот здесь. – Он постучал пальцем по карте. – Все поближе к Симферополю. И добираться удобнее.

Каминский, прищурившись, оценивающе поглядел на указанную Сазоновым точку:

– А что? Если взять с собой бензина побольше… Но тогда надо так. Через Шубино по прямой к предгорью, к немецкой колонии Цюрихталь. Здесь, в треугольничке – Цюрихталь – Будановка – Малый Бурундук – попытаюсь найти площадку… Устроит?

Сазонов кивнул.

– Значит, так тому и быть, – подытожил Ласкин. – Делай прокладку на Цюрихталь. И готовьте с мотористом аэроплан. На рассвете вылетите.

Каминский вышел. Поднялся было и Ласкин.

– Погоди, Александр Афанасьевич, – остановил его Васильев. – Как хочешь, но не дает мне покоя одна мыслишка…

– Выкладывай, – махнул рукой Ласкин. Впечатление было такое, будто предстоящий разговор он знал наперед и считал его неинтересным, лишним.

– Ты как хочешь, а я насчет Каминского передумал: надо Стахеева посылать!

– Если тебе риска мало, можно и Стахеева. – Ласкин повернулся к Сазонову и Короткову: – Стахеев – большевик, в нем сомнения нету. Но ведь только-только из мотористов переучился. Тут одного пролетарского происхождения мало – летное мастерство нужно! Ситуация больно необычная. Наши летают в Крым на разведку или там бомбы сбросить. С посадкой туда никто не летал… А после вынужденных – никто не возвращался.

– Вынужденных! – Злая хрипотца перехватила голос особиста. – Истратьев безо всякого вынуждения у врангелевцев сел, доставил им в подарок почти новый «хэвиленд»!

– А как этот же Каминский бой с двумя «хэвилендами» вел… – сказал Ласкин. – Мало? Каминский делом свою преданность доказал, потому я его на это задание без колебаний и определил, понял?

– Все ты правильно говоришь, товарищ Ласкин, – уже без твердости в голосе сказал Васильев. – А все же как подумаю…

– Мне Каминский тоже понравился, – негромко сказал Сазонов.

Совещание кончилось. Сазонов вышел к машине, на заднем сиденье которой безмятежно сидел Уваров, посмотрел на него долгим, пристальным взглядом.

– Что, Сергей Александрович, не получается вместе?

– Не получается, Михаил Андреевич, – кивнул Сазонов. – Не знаю даже, как быть…

– Зря вы волнуетесь, – негромко заговорил Уваров. – Я могу повторить вам лишь то, что уже говорил в поезде: до тех пор, пока не окажусь в кабинете Петра Николаевича Врангеля, наши с вами устремления полностью совпадают. – Уваров, облокотясь на дверцу автомобиля, подался к нему, медленно, будто подыскивая нужные, единственно правильные сейчас слова, продолжал: – Может, это покажется вам странным, но, видите ли… После всего, что мне пришлось пережить в Петрограде, случилось нечто необратимое. Нет, нет, вы не подумайте: моя вера осталась со мной! И я думаю прежде всего о бароне и его матушке. Но, понимаете, случившееся заставило меня несколько по-иному взглянуть на деятельность Павла Андреевича Кольцова в штабе Добровольческой армии. То есть я не оправдываю ее, упаси бог! Но, помня о многом, я понимаю: в той чрезвычайно сложной обстановке Павел Андреевич вел себя по-рыцарски. Однажды он застал меня случайно подслушивающим разговор командующего с полковником Щукиным… Указав на это начальнику контрразведки, он, несомненно, погубил бы меня и укрепил свои позиции в штабе. Не берусь гадать, почему он не сделал этого, но ведь не сделал же! И я готов отплатить за добро добром… Только бы успеть! Только бы успеть!

Он говорил то, о чем все это время думал Сазонов: «Не будет мне прощения – пусть не от товарищей, так от совести своей! – если потеря времени приведет к трагической развязке в судьбе Кольцова!» Быть может, еще и потому так хотелось верить сейчас в искренность Уварова.

– Что ж, Михаил Андреевич, – сказал Сазонов. – Летите!

Рассвет вставал тихий и теплый. Свежескошенная луговая трава пахла чабрецом – древняя печаль была в этом запахе. Каминский коротко доложил Ласкину, что к полету готов. Покосился на Уварова:

– Залезайте в кабину.

Сазанов подвел Уварова к «ньюпору».

– Ну, Михаил Андреевич… Письмо баронессы при вас. Держите и второе. – Он вытащил из кармана пакет с сургучными печатями, протянул Уварову: – Запрячьте подальше. Передадите лично в руки барону. Если захотите добавить что-то от себя… Надеюсь, говорить о нас плохо у вас нет оснований.

– Прощайте. – Уваров протянул ему руку. – Прощайте. Не знаю, доведется ли встретиться еще…

– А почему бы и нет? – сказал Сазонов. – Скоро в Крыму будет Красная армия. И мой вам совет, подумайте хорошенько, прежде чем за границу в вечное изгнание бежать, – вы ведь русский, все ваши корни здесь.

– А Коротковы? – живо спросил Уваров. – Они корни эти быстро отрубят. И ваши заодно с моими.

Уваров забрался в «ньюпор» – на сиденье за спину Каминского. Следом за ним поднялся на крыло аэроплана Ласкин, помог застегнуть ремни.

– Ни в коем случае не расстегивайте! – предупредил Уварова начальник авиагруппы. – Небо – стихия, бывает, даже летчика из кабины выбрасывает…

Каминский занял свое место, посмотрел в чистое, без единого облачка, небо, улыбнулся Уварову:

– Погода сегодня за нас. Готовы? Ну… с Богом!

Взревел мотор, и аэроплан, подпрыгивая на неровном лугу, побежал все быстрее и быстрее.

Потом Уваров ощутил несколько толчков и тут же пустоту вокруг себя – такого он никогда еще не испытывал. Невольно ухватился за ручки сиденья, посмотрел вниз. Стремительно отдалялись маленькие фигурки на лугу, и сам луг, и разбросанные в беспорядке каменные и глинобитные хатки Григорьевки…

Ревел мотор. Крылья «ньюпора» упруго вздрагивали под порывистыми напорами ветра, а земля внизу становилась все ровней, спокойней, неразличимей.

Одет Микки был довольно тепло – поверх кителя на нем была еще плотная брезентовая куртка, однако прохватывало холодком, всего сковывало странным онемением.

Обернулся Каминский, что-то спросил, слов Уваров не разобрал, но понял – интересуется самочувствием. Поднял руку, успокаивающе помахал… Казалось, это длилось бесконечно: грохот мотора, свист ветра в расчалках.

Опять обернулся Каминский, по слогам прокричал:

– Си-ваш!

Уваров не услышал, скорее догадался. Перегнулся через борт. Внизу поблескивала на солнце совершенно неподвижная гладь с рваными зигзагами по краям, будто приложили к земле причудливо вырезанную аппликацию.

Несколько раз аэроплан проваливался в воздушные ямы, и Уварова словно приподнимало над сиденьем, голова кружилась…

Каминский, теперь молча, показал рукой вперед. Уваров глянул с надеждой: внизу земля с крошечными кубиками-домишками, пятачками озер, чистая зелень равнин. Впереди стали различаться горы.

И вдруг работавший мотор умолк – как обрезало его. И стало тихо. Только тонко посвистывал в расчалках ветер. Аэроплан резко пошел на снижение. «Садимся? Но почему? Неужели добрались до места?» – подумал Уваров.

Впереди показалась деревня – улочки, церковь и рядом с ней площадь, заполненная солдатами. Задрав головы, они смотрели вверх.

Огибая деревню, «ньюпор» лег в широкий вираж. Странно опрокинувшись, им навстречу стремительно понеслась земля. Мелькнули редкие окраинные домики, впереди протянулось поле. Уваров чувствовал, как напряжена спина Каминского. Летчик смотрел за борт, вцепившись в ручку управления.

«Ньюпор» коснулся земли, его подбросило. Потом еще толчок. Пробежав немного по полю, аэроплан остановился.

– Что-то с мотором! – крикнул Каминский. Лицо у него было серое, застывшее, как маска. Он спрыгнул с сиденья и бросился к мотору. Уваров тоже отстегнул привязные ремни и спустился на землю.

– Могу чем-нибудь помочь?

Каминский не ответил, упрямо стиснув зубы, он с лихорадочной быстротой, сосредоточенно осматривал мотор.

Уваров огляделся. Вокруг была ровная степь. А из деревни, размахивая винтовками, уже бежали солдаты. Встреча с ними не сулила и ему ничего хорошего: забьют или застрелят прежде, чем он им успеет что-то объяснить. Да если и успеет, кто ему поверит? Ведь он прилетел из Совдепии на аэроплане красных. Нет, дело его – труба.

– Магнето! – крикнул вдруг летчик. – Провод, дьявол такой, отсоединился!.. А ну быстрей к пропеллеру. – Он кинулся в кабину.

Уваров подбежал к винту и, отдавая рукам всю свою силу, крутанул его. Мотор загудел, набирая мощь.

Солдаты были уже совсем близко. Бежавшие впереди вскинули винтовки. Что-то прошило борт аэроплана – раз, другой. Уваров забрался на свое сиденье. Твердо ударило в мотор.

– Держитесь! – крикнул ему Каминский, и аэроплан, развернувшись почти на месте, стремительно понесся по полю навстречу солдатам. Ошеломленные, они бросились в разные стороны.

Толчок, и «ньюпор» оторвался от земли. Набирая высоту, летел прямо над солдатами. Они разбегались по полю. Вслед аэроплану палили из винтовок. «Ньюпор» лег на курс к горам.

Спустя час он приземлился в предгорье на небольшой поляне, заросшей по краям кустарником.

Не выключая мотора, Каминский вылез из кабины и жадно закурил. Уваров заметил, что руки у летчика вздрагивают.

– Кто-то из нас в сорочке родился! Скорее всего я! Вам-то что! Вас-то небось не тронули бы! – прокричал Каминский и указал рукой на зеленую чащу. – Ныряйте в ту рощицу и держите прямо на солнце. Примерно через полчаса выйдете на дорогу. Тут недалеко. Думаю, вы еще сегодня будете в Севастополе.

– Благодарю вас. – Уваров приложил руку к фуражке. – Прощайте!

– Идите, – поторопил его Каминский.

Уваров быстро пересек поляну, остановился у начала леска, обернулся, взмахнул рукой. Видимо, что-то крикнул, но голоса его Каминский не услышал. Уваров еще несколько мгновений постоял на фоне зелени и растворился в лесочке.

Летчик обошел аэроплан, желая убедиться, что он в порядке. И увидел бензиновые затеки, которые гнала по брезентовой плоскости фюзеляжа упругая воздушная струя.

Он поднял створку капота и обнаружил пулевую пробоину в верхней части бензобака. Едва заметной струйкой через нее сочился бензин. «Вот это ни к чему», – подумал Каминский и огляделся по сторонам. Увидев неподалеку молодую сосенку, бросился к ней, отломал ветку. Попытался деревянным чопиком закрыть пулевое отверстие. Удалось.

Забравшись в кабину, он убедился по прибору, что бензина осталось мало и дотянуть домой не удастся. Единственное, что оставалось в его почти безнадежном состоянии, – это улететь из Крыма, тянуть, сколько сил хватит, и свалиться в воду где-нибудь в Сиваше. Авось повезет и подберут свои.

Аэроплан разбежался и взмыл в воздух. Не забирая высоко, Каминский сделал небольшой круг и при этом пристально глядел на землю. Внизу под ним росли редкие сосны, они были еще молодые и отбрасывали короткие тени. То ли ему это показалось, или он действительно на мгновение заметил Уварова. Тот вышагивал в указанном Каминским направлении. Он ушел довольно далеко и впереди уже, вероятно, видел запруженную солдатами дорогу…

До Сиваша Каминский не дотянул. На самой кромке горизонта уже свинцово поблескивала вода, когда мотор зачихал, закашлял и аэроплан резко пошел вниз.

Каминский тянул ручку управления на себя, но нос аэроплана лишь на мгновение выравнивался, а затем скорость падала, и приходилось снова идти вниз, чтобы не свалиться в штопор.

Впереди по курсу встали длинные заброшенные кошары. Каминский последний раз дернул ручку управления на себя. Аэроплан чуть приподнялся. Он перепрыгнул через кошары и обессиленно плюхнулся неподалеку от них на растрескавшуюся белесую землю. Пробежав несколько десятков метров, он попал словно в ловушку, в недавно отрытый, но безлюдный окоп, переворачиваясь, захрустел расчалками и перкалем.

«Ах, досада! Не поверит Ласкин! Подумает: вместе с белячком к своим переметнулся!» – мелькнуло в сознании Каминского. Это было последнее, о чем он подумал, прежде чем его окутала липкая, беззвучная темнота.

Глава двадцать восьмая

В малом зале Чесменского дворца барон Врангель принимал представителей иностранных миссий. Совещание было совершенно секретным. Врангель долго и упорно избегал этой встречи, зная, чего будут требовать союзники, и заранее, с тоской обреченного, страшась этих требований.

Огромная люстра заливала ярким светом стены, обитые мягким штофом, толстый пушистый ковер на полу. Участники совещания сидели в старинных креслах с высокими резными спинками вокруг большого овального стола в центре зала. На председательском месте, там, где в девятьсот шестом году восседал адмирал Чухнин, утверждая приговор лейтенанту Шмидту, где не так давно сиживал незадачливый адмирал Колчак, – там пребывал сейчас генерал-лейтенант Врангель. По правую руку от него разместился представитель французского правительства генерал Манжен – тоже очень высокий, не уступающий ростом барону.

Слева в кителе цвета хаки сидел генерал Перси, глава английской военной миссии, – весь вид его выражал недовольство. Четвертым за столом был глава американской миссии адмирал Мак-Келли – плотный, с борцовской шеей, сдавленной воротником морского кителя.

– Мое правительство разочаровано, – говорил Мак-Келли, поглядывая на барона. – Мое правительство ставит меня в затруднение, спрашивая: как долго еще генерал Врангель собирается сидеть здесь, в Крыму?

Генералы Перси и Манжен согласно кивали головами: нехорошо, барон, нехорошо – время передышки и сборов кончилось, пора начинать новый поход против большевиков!

Ах, с каким удовольствием барон Врангель выставил бы вон этих сытых и довольных собой генералов!.. Ан нет, вынужден вежливо слушать и еще вежливее отвечать. Потому что без этих господ, без их оружия, обмундирования и продовольствия ему не продержаться. Потому что за спиной его армия, не имеющая своего материального обеспечения, и сотни тысяч цивильных, покинувших дом и разделивших участь армии людей, которых тоже нужно было одеть и накормить. Судьба всех военных и гражданских людей в Крыму зависела во многом вот от этих трех холеных генералов, не знающих, что такое унижение голодом, бесконечное отступление, вши, тиф, дизентерия.

Бесполезно говорить о том, что наступление сейчас – чистой воды авантюра. Бесполезно объяснять им, что сейчас надо стремиться не к уничтожению большевиков (время и возможности для этого бесповоротно упущены!), а к созданию в Крыму альтернативного Советской России общества, к которому потянутся сотни и тысячи русских людей. Бесполезно уверять их, что главное сейчас – накопление сил и средств, увеличение и выучка армии, что главный час барона Врангеля и всех, кто вверил ему свои судьбы и жизни, еще только грядет…

Бесполезно! Тем, кто прислал генералов, сегодня нужны уголь Донбасса, хлеб Таврии и Кубани, нефть Кавказа. Союзникам важно, чтобы ни на один день не прекращалась кровавая бойня, ибо лишь в этом случае Россия станет их новой, после Германии, добычей. Союзникам надо, наконец, держать большевиков в постоянном напряжении – тогда можно и нынешнему кремлевскому правительству диктовать свои условия. И еще – Польша, бедная любимица Европы. Своим выступлением он должен поддержать Пилсудского, который уже отхватил Белоруссию и Украину до Днепра, вместе с Киевом.

Его вынуждали к немедленному выступлению против красных чуть ли не с первого дня на посту главкома. Видит бог, он держался до последнего.

– Я готовлю наступление, – видя, что взгляды присутствующих сошлись на нем, вынужден был нарушить опасную тишину Врангель. Без всякого энтузиазма встал, подошел к настенной карте, отодвинул занавеску: к разговору он подготовился. – Ближайшие задачи армии: прорыв через Перекоп и Чонгар, наступление в Северной Таврии с выходом в Донецкий угольный бассейн. Не исключено, что одновременно, после высадки крупного общевойскового десанта, мы начнем наступление на Кубани. Но, господа! Для этого мне нужны не те крохи, которые мы получаем от стран-союзниц сегодня, а серьезные военные поставки. – Вот так! – Что бы они ни ответили на это схожее с ультиматумом требование, один немаловажный выигрыш ему, Врангелю, уже обеспечен: время!

Слова его возымели на генералов успокаивающее действие.

Энергично поднялся генерал Манжен:

– А теперь, как говорят у нас, фер л’аффер. Уж коль вы приняли решение наступать, отвечаю на дело делом! – Он взял со стола документ, произнес торжественно: – Господин барон! Президент Франции месье Мильеран уполномочил меня сообщить вам, что рассматривается и вскоре будет решен вопрос о признании вашего правительства де-факто.

Врангель с достоинством склонил голову, вежливо поблагодарил.

Генерал Манжен продолжал:

– Что касается военной помощи, то перечень всего того, что уже готово к отгрузке в портах Франции, будет нами передан вашему начальнику штаба.

Встал генерал Перси:

– Мне поручено передать вам, барон, что правительство его величества короля Англии намерено открыть правительству вооруженных сил Юга России кредит на сумму пятнадцать миллионов фунтов стерлингов. – Перси взял со стола досье. – Кроме того, военный министр Англии Черчилль ставит вас в известность, что из Дувра в Севастополь отправлены морские транспорты, в трюмах которых находятся пулеметы системы «Виккерс», бронемашины, аэропланы, горючее к ним, боеприпасы, а также пятьдесят тысяч комплектов обмундирования.

– О’кей! – воскликнул Мак-Келли. – Америка – самая миролюбивая страна на свете. Америка даст вам американское снаряжение и американские консервы! В Нью-Йорке уже грузятся транспорты! – Адмирал удовлетворенно откинулся на спинку кресла, запыхал, как паровоз, сигарным дымом.

Какой бессовестный спектакль! Они изо всех сил принуждали его к наступлению, принудили и лишь после этого пообещали помощь.

Что ж, торговаться так торговаться, господа!

– Танки! – значительно произнес Врангель. – Для прорыва в Северную Таврию мне нужны танки!

Союзники молча переглянулись, будто решая, кому отвечать.

– Хорошо, – сказал генерал Манжен, – вы получите французские танки «Рено». Они прославили себя уже не в одной битве.

Генерал Перси насмешливо фыркнул:

– Только распорядитесь ими иначе, чем генерал Ковалевский. Я говорю о том скандальном случае, когда танки, предназначенные для Ковалевского, были уничтожены его адъютантом. Кстати, какова судьба этого большевика? О нем много писали не только ваши, но и наши газеты. После большой публикации в «Таймс» – с тремя фотоснимками и предсмертным интервью – даже с сочувствием. Он казнен?

– Днями над ним состоится военно-полевой суд, который и вынесет свой приговор, – сухо ответил Врангель. – А теперь, господа… – Он обернулся, хлопнул в ладоши.

И тотчас же распахнулись двери в соседний Голубой зал. Два камердинера в ливреях встали по обе стороны дверей. В глубине зала был виден сервированный стол.

– Прошу, господа! – широким жестом пригласил гостей барон Врангель.

– О’кей! – засмеялся Мак-Келли. – Как это по-русски? Э-э… Ма-га-рыч!

Все должно было выглядеть как в лучшие времена, в традициях русского гостеприимства.

Глава двадцать девятая

Этой весной в севастопольской гостинице «Кист» останавливались главным образом представители иностранных миссий и деловых кругов. Построенная разбогатевшим баварским немцем Кистом, гостиница располагалась в центре Севастополя, на Екатерининской площади против Графской пристани. Из окон второго и третьего этажей открывался великолепный вид на море и залив, а в первом размещался ресторан, кухня которого считалась лучшей в Севастополе.

Фролов, в сером легком костюме и светлом котелке, спустился в вестибюль гостиницы. Швейцар в бежево-красной ливрее, скучавший в ленивой позе возле стеклянной массивной двери, увидев его, вытянулся и, шевеля от усердия губами, почтительно распахнул дверь.

У подъезда стоял фаэтон на дутых шинах. Возница-татарин почтительно склонился:

– Издравствуй, пожалуйста! Куда каспадын едыт?

– На Чесменскую! – приказал Фролов, садясь в фаэтон.

– Чок якши! – Возница присвистнул, и рысак ходко взял с места.

Фролов любил севастопольскую весну не только за фейерверк красок. Будоражили самые разные запахи: пригретой земли, выброшенных за зиму на береговую кромку и сейчас догнивающих под первым теплом морских водорослей, еще не растаявших в горах снегов. К ним примешивались тонкие ароматы молодой зелени и несмело расцветающих садов. А над всеми этими запахами главенствовал тот основной, без которого этот город и представить было нельзя, – запах моря…

Фролов смотрел на город, и сердце щемило от светлой, немного печальной радости узнавания. Все теми же казались улицы, по которым он некогда ходил. Все те же мангалы дымились в знакомых переулках, и, наверное, все те же, что и прежде, татары торговали там шашлыками…

Они ехали по Екатерининской мимо домов с каменными ажурными балконами. Обгоняя фаэтон, промчался, весело позванивая, открытый всем ветрам маленький трамвайный вагончик без стенок, с деревянной ступенью во всю длину вагона. Свернули на надменную Петропавловскую. Народ здесь жил состоятельный, и дома ставили в глубине дворов, отгораживаясь от улицы густыми садами, высокими заборами с глухими калитками.

Фролов смотрел по сторонам и словно листал страницы своей юности. Он старательно, излишне старательно листал их, чтобы не думать о том, что не давало ему покоя с первой же минуты в Севастополе: где-то здесь, в крепости, ждет суда и казни Кольцов, которому он при всем своем желании помочь не мог… Мысли эти угнетали…

Промчавшись мимо колонн Петропавловского собора, поднялись по Таврической и свернули на самую зеленую в городе улицу – Чесменскую.

Фролов вышел из экипажа и некоторое время стоял на тротуаре, оглядывая Чесменский дворец. Бывшая резиденция адмиралов, дворец, построенный на крутом обрыве, высился над городом. Белое, пышное здание, окаймленное чугунной литой оградой, стояло в тени огромных деревьев. У входа неподвижно стыли часовые – юнкера с винтовками. Над ними на высоте бельэтажа свисало трехцветное знамя, то самое трехцветное, под которым летом семнадцатого года Колчак сломал свою адмиральскую шпагу и навсегда покинул этот дворец.

Взглянув на часы, Фролов поднялся по широким диоритовым ступеням, прошел мимо часовых и толкнул резную ручку большой двухстворчатой двери. В вестибюле было многолюдно. Слева от входа за столом сидел дежурный офицер с шевроном на рукаве. Фролов достал визитную карточку, протянул ее офицеру со словами:

– Мне назначена аудиенция его превосходительством генералом Вильчевским.

Стриженная ежиком голова склонилась над списками, палец пробежал по ряду фамилий… Звеня шпорами, офицер встал:

– Прошу, второй этаж! Вас проводят.

Рядом с Фроловым вырос пожилой вахмистр. Поднялись по лестнице белого мрамора, покрытой ворсистой ковровой дорожкой. В широком светлом коридоре второго этажа вахмистр приоткрыл дубовую инкрустированную дверь:

– Сюда пожалуйте!

Фролов вошел в приемную, назвал себя адъютанту.

– Его превосходительство ожидает вас!

В кабинете навстречу Фролову поднялся высокий, грузный генерал с мясистым, несколько тяжелым лицом. Пожав Фролову руку, генерал Вильчевский пригласил его сесть в одно из кожаных кресел у письменного стола. На Фролова генерал поглядывал с любопытством и настороженностью, скрыть которую не мог, как ни старался.

Степенное спокойствие, уверенность в себе, внимательный и чуть ироничный прищур глаз посетителя подсказывали Вильчевскому, что перед ним человек, хорошо знающий себе цену.

– Понимая вашу занятость, – заговорил Фролов, – начну сразу о делах. Надеюсь, генерал Лукомский уведомил о моем приезде?

– Да, от Александра Сергеевича пришло письмо.

– Тогда позвольте вручить еще одно, от вашего зятя господина Извольского.

– Вы видели Александра Дмитриевича? – удивился генерал. – Где?

– В Лондоне, месяца полтора назад.

Вильчевский вскрыл конверт и углубился в убористо исписанные страницы. Прочитав, улыбаясь сказал:

– Зять и сестра рекомендуют вас отменно. Пишут, что вы оказали им поддержку. Финансовую. Как это понимать?

– Все довольно просто. Недавно господин Извольский был в весьма затруднительном положении, а сейчас на его банковском счету имеется некоторый капиталец.

– Но позвольте… Каким же образом? – озабоченно нахмурился Вильчевский: уж не хитроумная ли это попытка всучить ему через близкую родню взятку? Генерал был известен прямолинейностью и честностью.

Фролов понял, что встревожило генерала. Улыбнулся:

– Обычная финансовая операция, генерал!.. Вспомните: паническое отступление Деникина, новороссийская трагедия, крушение всех надежд и, как следствие, – откровенная паника на мировой бирже… Все русские ценные бумаги, акции, закладные, векселя, купчие стремительно обесценивались. Именно тогда ваш зять, действуя по моим рекомендациям, стал обладателем пакета акций бакинской нефтяной компании. Дальше произошло то, чего я и ожидал, – финансист должен обладать даром политического предвидения. Стало известно, что Польша готовится к войне с большевиками, что Добровольческая армия по-прежнему представляет грозную опасность для Советской России, а это могло означать лишь одно – ведущие мировые державы не смирились с создавшимся положением. Биржа чутко реагирует на политические нюансы: русские акции резко поднялись. Извольский продает свой пакет – и разница в курсе приносит ему довольно солидную сумму.

– Да, но чем питалась ваша уверенность именно в таком исходе дела? – с любопытством воскликнул Вильчевский.

– Наш банкирский дом знал, что крупнейший в мире концерн «Ройял Дэтч Шелл» вложил огромные деньги в кавказскую нефть. Кроме того, и это, пожалуй, самое главное, нам стало известно, что глава концерна сэр Генри Детердинг вел в эти дни конфиденциальные переговоры с Ллойд Джорджем… Музыку заказывает тот, кто платит. – Фролов усмехнулся.

Вильчевский озадаченно глядел на гостя. То, что он рассказал ему сейчас, было на первый взгляд просто, но вместе с тем потрясло масштабностью. С каким размахом ведет свои дела банкирская контора «Борис Жданов и К°»! Человек, получающий информацию о переговорах между первыми людьми Британской империи, невольно вызывал уважение. Такие люди нужны армии, испытывающей нужду во всем, вплоть до кальсон.

Однако сейчас Вильчевского интересовало суровое настоящее: генерал Лукомский писал, что этот Федотов способен свести на нет скандал с Сергеевым. Но Фролов об этом главном помалкивал, пришлось начинать неприятную тему самому:

– Генерал Лукомский, как я понимаю, посвятил вас в суть истории, в которую мы попали по милости афериста Сергеева?

– Да, – подтвердил Фролов. – И, признаться, крайне удивлен, как можно было не раскусить этого проходимца сразу… Впрочем, сокрушаться не время, надо спасать положение. Я готов. Но сначала выслушайте меня. – Фролов уселся поудобнее. – Я коммерсант, Павел Антонович, и, если бы вам сказал, что помогу бескорыстно, это была бы неправда. В мире никто никому ничего бесплатно не делает. Другое дело – услуга за услугу.

– Я вас слушаю.

– Банкирский дом, совладельцем которого я состою, хотел бы вложить кой-какой капитал в торговлю с правительством вооруженных сил Юга России. Поле деятельности у нас широкое – мы хотели бы закупить то самое, обещанное Сергееву, ненужное флоту имущество: старые пароходы, транспорты, портовые механизмы, землечерпательные караваны… Платить будем, конечно, в твердой валюте. Ну а что касается злополучного документа, то он будет вручен вам сразу после того, как с нашим банкирским домом вами будут подписаны договоры.

– Это называется: из огня да в полымя, – покачал головой Вильчевский. – Избавившись от одной скандальной истории, мы попадем в другую. Извините за солдатскую прямоту, господин Федотов, но я не вижу гарантий!

– Они есть. Во-первых, на наших с вами договорах уже не будет столь неосторожной визы главнокомандующего, похожей на мину замедленного действия. Во-вторых, не в интересах нашего банкирского дома, чтобы об этой сделке узнали союзники.

– Да, но если Сергеев тем не менее… – неуверенно начал было Вильчевский.

– Он ничем больше не напомнит о себе! – решительно и жестко сказал Фролов. – Я повторяю: и в этом, и во всем другом мы гарантируем строжайшее соблюдение тайны.

«Вроде бы действительно порядочный человек, – подумал Вильчевский. – Не согласимся – потеряем важного делового партнера. Останемся в окружении жуликов-торгашей…»

Вслух он сказал:

– Что в связи с вашим предложением я должен сделать?

– Для начала я просил бы вас передать генералу Артифексову послание главы нашего банкирского дома. И провести предварительные переговоры. Что же касается меня, то я в любой момент готов предъявить свои полномочия. Хочу, чтобы вы также знали: наибольший интерес для нас представляют землечерпательные суда – послевоенная Европа нуждается в них столь сильно, как наша армия – в твердой валюте.

– Хорошо, – расслабляясь в кресле, сказал Вильчевский. – Надеюсь, и все дальнейшее будет в рамках закона… – Он подумал, что слова его звучат слишком неопределенно, и сказал доверительно, – я принимаю ваше предложение, Василий Борисович. Но вот что… Пусть это соглашение будет нашей с вами тайной. Мне бы не хотелось лишних на этот счет разговоров – они так быстро превращаются в грязные сплетни!

– Можете быть уверены на этот счет, Павел Антонович.

Проводив Фролова, Вильчевский достал из сейфа папку, в которой хранились документы, имевшие самое непосредственное отношение к только что завершившемуся разговору. Нашел докладную записку адмирала Саблина – командующего Черноморским флотом, – составленную еще при Деникине. Адмирал явно переусердствовал. В посланном им списке «судов, ненужных флоту», числились линейные корабли «Иоанн Златоуст», «Синоп», «Евстафий», крейсер «Память Меркурия» и пятнадцать миноносцев.

Всего же в списке насчитывалось около пятидесяти пароходов и транспортов. И еще командующий флотом сообщал в своей докладной:

«…мощные землечерпательные караваны Черного и Азовского морей находятся в полной исправности, представляют огромную ценность и подлежат немедленной эвакуации из портов Крымского побережья. В противном случае мы будем вынуждены и впредь неоправданно затрачивать огромные средства на сохранение и поддержание караванов в исправности при вынужденном бездействии их».

На эту докладную он, Вильчевский, ничем не рискуя, и будет ссылаться, рекомендуя правительству вооруженных сил Юга России вступить в деловые отношения с банкирским домом «Борис Жданов и К°»…

Вильчевский знал: под словом «эвакуация» подразумевалась распродажа – казне нужна валюта! Прежде так говорили в ближайшем окружении Деникина, теперь – в ближайшем окружении Врангеля. За плечами адмирала несколько сот тысяч людей. Что будут делать они, если наступит черный день эмиграции?

Не дай бог, чтобы этот черный день настал. А уж если не суждено минуть его… Тогда остается лишь похвалить себя за то, что согласился помогать банкирскому дому «Борис Жданов и К°»!

Несколько дней по возвращении из Джанкоя Наташа не находила себе места. Что еще можно предпринять, чтобы выручить Красильникова? Из всех людей, кому она доверяла, с кем могла посоветоваться, в городе остался только смотритель маяка Федор Петрович Одинцов. К нему она и направилась.

Выслушав рассказ о поездке в Джанкой, Федор Петрович назвал всю эту затею глупостью, которая еще неизвестно чем обернется. Одинцова удивляло, что Наташу не взяли еще там, в Джанкое, как только она заговорила со Слащовым о Красильникове. Смотритель посоветовал ей сменить адрес и понаблюдать, не ведется ли за ней слежка.

Страхи Федора Петровича казались Наташе преувеличенными. Видимо, именно потому ее и не арестовали, что Красильников попал в Джанкойский лагерь по ошибке – иначе Семен Алексеевич не стал бы посылать ей записку, подвергать откровенному риску. И все же что делать – было непонятно.

Хлопнула входная дверь, в прихожей раздались шаги.

– Наташа, ты дома? – это был голос Мити Ставраки.

За окнами быстро густели сумерки, в комнате было уже темно. Следовало бы зажечь лампу, но ей не хотелось вставать с дивана и вообще двигаться – такое вдруг нашло отчаяние…

– Что же ты в темноте сидишь? – Митя нащупал лампу, зажег ее. – Я даже подумал, тебя нет дома… Ну, как ты?

– Плохо, Митя. За Красильникова боюсь. Сижу вот думаю, как помочь ему, чем?! – и ничего не могу придумать…

– А кто он такой вообще, этот Красильников? – спросил Митя. – Кроме того, что ваш с Павлом друг?

– Да, – кивнула Наташа, – друг. И очень хороший человек. Разве ж этого мало?

– Понятно, – вздохнул Митя. – Значит, не доверяешь…

Он подошел к окну, постоял там, словно на что-то решаясь, потом вернулся, сел рядом с Наташей.

– А ведь мы вместе посещали кружок на судоремонтном… Помнишь, как Илья Седов учил нас уму-разуму? «Знание – сильнее револьвера».

– К чему этот разговор, Митя? – Наташа насторожилась.

– Хочу, чтобы ты верила мне, как прежде. Как верю тебе я. Да, верю! И в доказательство… – Митя заволновался, говорил торопливо и сбивчиво. – Вот ты возмущалась: Слащов, мол, выносит направо и налево смертные приговоры, оставаясь безнаказанным… Так знай: Слащов тоже приговорен к смерти!

– Кем? – удивленно спросила Наташа.

– Нашей группой. Собственно, он уже давно приговорен, да понимаешь…

– Митя! – обрадованно воскликнула Наташа. – А я ведь считала тебя… – И теперь уже она, не договорив, замолчала.

– Обывателем? – догадался Митя.

– Не обижайся. Я сама хотела поговорить с тобой откровенно, вот только все было недосуг. – Наташа умолкла, подумав о том, что, пожалуй, не имеет права говорить Мите большего. – Мы еще вернемся к этому разговору.

– Почему же не сейчас? – спросил Митя. – Поверь, мною движет не просто любопытство. Вот приговорили мы Слащова, охотимся за ним… А что из этого выйдет, не знаю – группа наша маленькая, нет оружия. Вот если бы ты связала нас со своими друзьями… Нет, давай все же поговорим откровенно. И не когда-нибудь, а прямо сейчас.

– Потом! – твердо сказала Наташа. – А сейчас я тебя чаем напою.

– Жаль… – Митя огорченно сник.

На станции Симферополь, прежде чем дали зеленый семафор, поезд генерала Слащова около часа стоял на запасных путях: ожидали, когда пройдет встречный из Севастополя.

Явился с извинениями комендант станции, но Слащов не пожелал его слушать. Он уже знал, что встречный идет с военным грузом, по срочному графику, однако недовольство, вызванное задержкой, не уменьшалось. В окно он видел, как комендант – пожилой благообразный полковник, – выйдя из вагона, с явным облегчением перекрестился и суетливо засеменил прочь, спеша подальше от генеральского гнева. Что-то жалкое было во всей его солидной фигуре. Слащов подумал, что не следовало бы обрывать полковника, как провинившегося кадета, на полуслове, и тут же забыл о нем.

Успокоился Слащов еще до того, как поезд покинул Симферополь, и довольно неожиданным образом: глядя из окна на проплывающие мимо вагоны и платформы встречного состава.

На тормозных площадках стояли усиленные караулы, под брезентом, укрывающим громоздкий груз на платформах, угадывались очертания тяжелых орудий. Судя по всему, состав предназначался для генерала Кутепова – скоро, совсем уже скоро понадобятся ему, нацеленному на прорыв Перекопа, эти орудия. Человек в военном деле искушенный, Слащов понимал: всяческое усиление корпуса Кутепова, спешно наращиваемое в последнее время, не пройдет мимо внимания разведки противника. И это – войне свойственны и такие парадоксы! – могло сыграть свою положительную роль в наступательной операции в целом.

Когда за окном промелькнули последние домишки симферопольской пристанционной окраины, Слащов, твердо ступая по ковру, устилающему пол салон-вагона, подошел к дивану, сел. Глядя прямо перед собой на смутно синеющий квадрат незашторенного окна, он снова и снова думал о предстоящем наступлении.

Несколько дней назад Врангель провел в ставке совещание, на которое пригласил лишь тех, без кого обойтись было нельзя: командующего 1‑м корпусом генерала Кутепова, командующего сводным корпусом генерала Писарева, командующего Донским корпусом генерала Абрамова, командующего флотом адмирала Саблина, его, Слащова, и двух своих заместителей – Артифексова и Вильчевского. Обсуждался общий план наступления. Наблюдая за подчеркнуто бесстрастным главнокомандующим, Слащов пришел к выводу, что барон пребывает в глубоком смятении. И понял – почему.

Открывая совещание, Врангель заявил о намечаемом прорыве из Крыма как о деле, им продуманном и решенном. Но кого он хотел обмануть? Союзников? Их устраивала такая ложь. Сподвижников? Но ведь даже Кутепов, не отличающийся особой прозорливостью, едва не засмеялся, выслушав главнокомандующего. Всем было ясно как день Божий: Врангель не хочет, боится уходить из Крыма. Одно дело – сидеть под прикрытием перекопских укреплений и совсем другое – оказаться на оперативном просторе. На карту ставилась судьба всего белого движения – чудом уцелев в конце девятнадцатого, оно отогрелось, ожило уже здесь, в Крыму, и вот теперь ему назначалось новое испытание.

Слащов знал, что накануне этого совещания Врангель встречался с главами союзнических миссий и что они поставили барона перед суровым выбором. Не принять их ультиматум было бы, конечно, самоубийством. У Слащова даже возникло сочувствие к Врангелю. Ведь не может главком сказать людям, которых посылает в бой: «Господа, нас принудили к бессмысленному и опасному шагу, возможно, ваши жизни будут отданы в угоду мировой политике»… Каково после этого произносить: «Я решил… я намерен… мой план сводится…» Честно ли это по отношению к ним, к солдатам и офицерам? Зачем актерствовать? Слащов почувствовал, как он устал от этих необходимостей войны, за которыми нередко скрывалась ложь и фальшь.

План наступления, предложенный бароном, сводился к захвату юга Украины, Донбасса, районов Дона и Кубани. В исполнение намеченного корпус генерала Кутепова начинает прорыв на перекопском направлении. Одновременно с ним корпус Писарева выступает через Чонгар. Затем в бой втягивается, развивая успех, Донской корпус генерала Абрамова. Корпус Слащова предполагалось держать в резерве.

Все это было так пресно, так скучно, что Слащов, не скрывая усмешки, бросил реплику: хорошо бы сразу и с красными договориться – чтоб не мешали! Эта насмешка могла ему дорого обойтись. Врангель, побледнев, некоторое время молчал, молчали и остальные, понимая, что взрыв неизбежен. Однако барон после паузы тихо, тише обычного, всего лишь спросил:

– Что же вы предлагаете, Яков Александрович?

– Думать! – грубо ответил Слащов. – Думать не только за себя, но и за противника, который ждет нас именно на Перекопе и именно на Чонгаре!

– У вас есть предложения? – тихо спросил Врангель. – Или, может быть, у вас есть еще один перешеек?

– Предложения будут.

– Хорошо, – кивнул барон, – готов выслушать их в любое время. – И едва слышно добавил: – А пока, прошу вас, не мешайте вести совещание.

Эта непонятная кротость повергла Слащова в такое изумление, что до конца совещания он не проронил ни слова.

Вернувшись в Джанкой, он заперся в своем салон-вагоне, обложился картами, схемами, оперативными сводками, разведданными и упорно работал над своим планом операции, искал тот неожиданный вариант, который осветил бы новым смыслом, новыми перспективами все наступление в целом. Вот когда по-настоящему понадобились и знания, полученные в Академии Генштаба, и весь его огромный военный опыт!

Когда воспаленный мозг отказывался уже повиноваться, явилось озарение… Пусть и Кутепов, и Писарев, и Абрамов выполняют то, что предписывает им план главкома. Но вот его корпусу будет поставлена особая задача: решительное, дерзкое, масштабное действие, в результате которого уже от него, Слащова, будет зависеть успех или неудача и Кутепова, и Писарева, и Абрамова – всего наступления!..

Щелкнула дверь. Только теперь Слащов обнаружил, что в салоне непроглядная темень – квадрат незашторенного окна превратился из синего в черный.

– Ваше превосходительство, дозвольте? – тихо спросил денщик. И еще тише: – Аль спите?

– Нет, не сплю, – отозвался Слащов. – Что тебе, Пантелей?

– Негоже без свету сидеть… И ужин застыл.

– А кому говорилось, чтоб не беспокоил, пока не позову? – раздраженно спросил Слащов, заранее зная: этот разговор закончится отнюдь не в его пользу.

– Так ить я Нин Николавне побожился, – скромно вздохнул Пантелей. Можно было поручиться, что он усмехается в бородку-лопатку. – Обещал, что и ужинать будете в аккурат, и вобче… А если что, значица, не так, то отписать обещал сразу.

– Вот я тебе отпишу когда-нибудь! – вяло пообещал Слащов. – Прикажу выпороть старого, что тогда?

– Оно, конешно, лишнее, да воля ваша… А все ж кара у Нин Николавны пострашней.

Этот разговор в разных вариациях повторялся уже не однажды, и Слащов подыграл старику – задал поджидаемый тем вопрос:

– Это что еще за кара?

– Так они мне что обещали? – откликнулся из темноты денщик. – Смотри, грит, как след, старый черт! А не усмотришь, как велено, за моим супругом и твоим генералом, я, грит, самолично тебе дырку меж глаз сотворю! – Пантелей, восхищенно причмокнув губами, добавил: – Они женщина строгая и на такую кару очень даже способные!

– Ладно, Пантелей, иди, – усмехнувшись, сказал Слащов. – Делай, что тебе велено твоей генеральшей…

Рано утром барон Врангель принимал у себя в кабинете викарного епископа Таврического Вениамина. Барон сам назначил аудиенцию на такую рань, как бы желая подчеркнуть, что не только преосвященному, но и ему, занятому делами земными, не до сна. Когда епископ вошел в кабинет, Врангель сразу заговорил о том, что давно волновало его:

– Владыка! На плечи всех нас легла такая ответственность, что потомки не простили бы нам даже самой малой бездеятельности. А между тем в армии наблюдаются усталость и неверие.

– Оно и понятно, – согласился епископ. – Люди устали от войны: только кровь, голод, холод, вши, тиф… Сколько можно! Человеку отпущен миг жизни на земле, и он хочет прожить этот миг по-человечески, а не по-скотски.

– Что же делать, владыка? В ближайшее время нам опять предстоят большие испытания. – Врангель взял епископа под руку, прошел вместе с ним по кабинету. – Вы правы: проходит жизнь, та самая, что у каждого одна-единственная… Как, каким образом можем мы поощрять воинов-героев? Учрежденными в Российской империи орденами?..

– Царские ордена лишь царь вправе давать, – возразил епископ.

– И я так думаю. Поэтому хотел посоветоваться. Мы ведь в надежде, вере, в уповании на чудо черпаем силы для борьбы за Русь святую. И я подумал: а не учредить ли нам новый орден – Святого Николая Чудотворца? Если вы, ваше преосвященство, готовы поддержать меня, попытайтесь подготовить статут будущего ордена.

Преосвященному идея понравилась. После ухода епископа Врангель взялся за текущие дела. Необходимо было набросать проект приказа о бережном отношении к пленным: откуда еще черпать резервы, когда начнутся бои? И ни в коем случае не казнить бывших офицеров, которые пошли в красные командиры, как это случалось у Деникина. Не ожесточать, а привлекать на свою сторону изменивших присяге…

Не успел барон продумать первые фразы, как адъютант доложил о прибытии генерала Слащова.

«Началось! – с раздражением подумал барон. – Ну что, что еще у него стряслось и заставило без вызова, без предупреждения сюда примчаться!..»

Слащов, невыспавшийся, возбужденный, заговорил с порога:

– Я – по важному делу! Велите принести кофе, ваше высокопревосходительство!

Залпом, в несколько глотков, выпив большую чашку крепкого и черного как деготь кофе, он подошел к карте, по-хозяйски уверенно раздвинул шторки и, нервно тыча указкой в карту, заговорил:

– Не только мне и вам, но всем, и противнику в том числе, ясно: вырваться из «крымской бутылки» на оперативный простор мы можем только через Перекоп и Чонгар. Противник, естественно, ждет наших действий. Он возвел на предполагаемом направлении главных ударов мощные оборонительные сооружения, подготовил ловушки для танков. Его артиллерией пристрелян там каждый аршин земли. Если мы через все это и прорвемся, то ценой потерь, при каких дальнейшее наступление станет попросту невозможным.

– Вы затем только и прибыли сюда, оставив войска, чтобы втолковать мне это?

– Я прибыл, чтобы предложить вам новый план!

– Хорошо, если б так, – недоверчиво кивнул Врангель. – Я готов вас выслушать. Говорите.

– Десант! – громко, будто выстрелив, сказал Слащов. – Суть плана – десант и внезапность! Мой корпус, которому должны быть приданы кавалерийская бригада и артиллерия на конной тяге, погрузится на имеющиеся у нас мелководные транспортные суда и военные корабли. Это будет десант, какого еще не знала история войн! Ночью в темноте флотилия через Керченский пролив войдет в Азовское море и высадит десант в глубоком тылу большевиков, вот здесь, в районе села Кирилловка. Берег почти не охраняется, красные здесь нас не ждут… Отсюда мы сделаем стремительный марш на Мелитополь с задачей пленить штаб Тринадцатой армии красных, лишить их войска связи и управления. Посеять панику. В этот момент корпуса Кутепова и Писарева и нанесут удар через Перекоп и Чонгар по уже деморализованному, боящемуся окружения противнику… Уверен, в такой ситуации красные побегут, не использовав и десятой доли своих возможностей.

Врангель сразу понял и оценил задуманное Слащовым. Преимущества, которые сулил такой десант, были настолько очевидны, что барон сразу же мысленно утвердил его.

– Вы убедили меня, Яков Александрович. Каким кодовым названием мы обозначим этот план?

– «Седьмой круг ада»! – без малейшей паузы, как говорят о давно продуманном, сказал Слащов.

Барон улыбнулся:

– Седьмой так седьмой. Однако любите вы таинственность…

– Таинственность? – переспросил Слащов, подчеркивая значимость этого слова. – Совершенно справедливо заметили, Петр Николаевич. Как вы понимаете, нельзя незаметно провести подготовку целого корпуса к десанту, нельзя скрытно посадить такое войско на суда и вывести флотилию в море. Поэтому вместе с «Седьмым кругом ада» я обдумал еще и несколько других. Скажем, в «Первом круге ада» местом высадки десанта будет назван район Одессы. В «Третьем» – район Новороссийска. И так далее. Это – для чрезмерно любопытных и разведки противника… А что касается «Седьмого круга ада», то о нем должны знать только вы и я.

– А главы союзнических миссий? – быстро и сухо уточнил Врангель. – А Кутепов, Писарев, Абрамов?.. Мой штаб, наконец? Вы не считаете, что подобное недоверие оскорбительно?

– Нет, не считаю, – ответил Слащов резче, чем следовало. Видимо, сказывались и возбуждение, и усталость, и раздражение. Потом, щадя самолюбие барона, он примирительно сказал: – Опыт этой войны показывает, что многие наши планы преждевременно становятся достоянием разведки красных.

– Ну что ж… – вздохнул, не глядя на него, Врангель. – Ну что ж, Яков Александрович, пусть и на сей раз будет по-вашему…

Слащов поначалу не обратил внимания на загадочное «и на сей раз» – до мелочей ли было! Но потом подумал: неужто барон ведет свой счет каждому возникшему между ними недоразумению? Ай да главком!..

Глава тридцатая

Самое, быть может, трудное для лазутчика в тылу врага – это двойной счет на каждом шагу: «Так поступил бы я, а так должен поступить человек, в образе которого я живу; так сказал бы я, но так не скажет человек с моей легендой…» Этот самоконтроль никогда не покидал Петра Тимофеевича Фролова.

Жизнь его в Крыму была сверх меры насыщена будничным бытом, как унылое зудение мухи в осенней паутине. Поиски и аренда складских помещений, заботы об их ремонте, наем сотрудников… Бог знает, о чем только не приходилось ему заботиться!

В это утро его ждал генерал Вильчевский. Он держался с Фроловым менее официально, без настороженности. После взаимных приветствий Вильчевский предупредил, что с оформлением деловых отношений придется немного подождать.

– Назревают важные события. – Тон у генерала был доверительный. – Мы буквально с ног сбиваемся! Но это ненадолго – горячая пора минет, и мы быстренько все оформим.

За этими намеками и недомолвками скрывалось, конечно, что-то действительно важное, но Фролов сделал вид, что его нисколько не интересуют штабные тайны. Тем более что он уже догадывался: «назревающие события» – это наступление… А вот когда и где конкретно оно начнется – выяснить необходимо. И передать своим. Значит, наступила пора связываться с севастопольскими помощниками. Была у него еще и явка в Симферополе: требовалось, не откладывая, проверить, сохранилась она или нет…

Вильчевский по-своему понял затянувшееся молчание.

– Пусть вас эта задержка не тревожит! Можете в любой час побывать в порту. Осмотрите суда и землечерпательные караваны. Вас встретят и покажут все, что вас будет интересовать.

– Я понимаю, такие дела в один день не решаются, – примирительным тоном проговорил Фролов. – Однако же и задержка нежелательна.

– Конечно, конечно. – Вильчевский откинулся на спинку кресла. – Обещаю вам, все решится без проволочки.

– Заранее благодарен, – суховато отозвался Фролов. – Все упомянутые мной условия остаются в силе. – И, не давая Вильчевскому возможности ответить, продолжил уже без прежней сухости: – Пока же я думаю заняться другими делами. Прошу вас посодействовать в поездке в Симферополь. Рассчитываем открыть там филиал. Основная же российская контора нашего дома пока будет располагаться здесь, в Севастополе.

– И правильно! Поближе к штабам! Поскольку в эти смутные дни только с их помощью и можно решать дела, – одобрил мысли Фролова генерал Вильчевский. – Пропуск в Симферополь вам выпишут в любой удобный для вас день, я распоряжусь.

– Благодарю вас, – наклонил голову Фролов. – Вы становитесь добрым гением нашего дома.

– Стараюсь. И чем же ваш банкирский дом будет заниматься в Симферополе, если не секрет? – оживился Вильчевский. – В Симферополе флота нет. Значит ли это, что в круг торговых интересов вашей фирмы входит не только закупка судов?

– Совершенно верно. Если, конечно, дело масштабное.

Помолчали. Затем Вильчевский осторожно спросил:

– Ну а если бы вам предложили контракт на вывоз пшеницы?

– Пшеницы? – с оттенком удивления переспросил Фролов. – Откуда же ей взяться сейчас в Крыму? Возможно, какой-то мизер и наберется, но…

Вильчевский рассеял его сомнения:

– Излишки пшеницы составят семь-восемь миллионов пудов!

– Вот как?! – Фролов смотрел на генерала озадаченно. – Но, простите меня за этот вопрос, откуда?

– Будет пшеница! – с той же значительностью повторил Вильчевский. – Будет, и в скором времени.

– Если позволите высказать предположение… – прищурившись, неспешно проговорил Фролов. И тут же – быстро, не оставляя генералу времени на раздумья, спросил: – Хлебные запасы Северной Таврии, так?

Генерал предостерегающе посмотрел на него.

– Да ведь это, Павел Антонович, не секрет, – продолжал Фролов, – другого пути из Крыма в Совдепию, как через Северную Таврию, у армии просто нет… Однако вы, извините великодушно, предлагаете сейчас нам мифический хлеб. А нас интересует реальный.

– Будет! – еще раз твердо сказал Вильчевский. – И давайте, Василий Борисович, условимся на будущее: я всегда отвечаю за свои слова!

– Понял, Павел Антонович, – улыбнулся Фролов. – В конце концов, нас меньше всего интересует военная сторона дела: была бы обещанная вами пшеница!

Он встал. Рукопожатие его было крепким и надежным. Когда Фролов вышел, противоречивые чувства испытал генерал Вильчевский: с одной стороны, напористость совладельца банкирского дома, его властная манера не выпускать из своих рук нить разговора смущали генерала, но с другой… С другой стороны, эта уверенность и широкая смелость впечатляли, вызывали к нему еще большее доверие.

Узнав от дежурного, что о нем уже дважды осведомлялся полковник Татищев, капитан Селезнев, не заходя к себе, направился к начальнику контрразведки.

Князь встретил его как обычно: ответив на приветствие, кивком головы указал на стул… Лицо Татищева было, по обыкновению, спокойным, но это не обмануло капитана: он умел разбираться в настроениях людей, а уж в настроении прямых своих начальников – тем более.

– Вы можете реабилитировать себя за константинопольскую неудачу с Сергеевым, – с места в карьер начал Татищев. – В Севастополе находится некто Федотов, гость из Константинополя… Не доводилось встречаться с ним, когда были там?

– Нет, – сказал Селезнев. – В Константинополе к господину Федотову было нелегко подступиться. Представитель банкирского дома «Борис Жданов и К°» предпочитает высшее общество – как армейское, так и цивильное. Его старший брат Лев Борисович Федотов являлся поставщиком двора его императорского величества. Видимо, отсюда и высокомерие Федотова-младшего. Правда, старший брат был расстрелян красными за участие в работе Киевского национального центра.

– Припоминаю… – кивнул Татищев. – Каким же образом уцелел тогда Федотов-младший?

– К тому времени он уже был за границей. Но в Национальный центр, как мне известно, оба брата вложили немалые средства. Знаю также, что Федотов-младший и его банкирский дом пользуются доверием в деловых кругах.

– Достаточно исчерпывающая информация… – Татищев усмехнулся. – А известно ли вам, что господин Федотов располагает тем самым документом с резолюцией Врангеля, который вы пытались найти в Константинополе? Есть сведения, что Федотов привез этот документ с собой.

«Опять документ! Еще бы! – подумал капитан. Да за него можно сейчас получить генеральские погоны: барон умеет быть благодарным. А реабилитация, дражайший Александр Августович, не столько мне нужна, сколько вам!»

Но что бы ни думал капитан, на лице его, припухшем и будто сонном, ничего не отразилось. Коротко, по-солдатски, сказал:

– Попытаюсь достать, господин полковник!

– И что же вы собрались сделать? – спросил Татищев.

Селезнев пожал плечами:

– Если этот коммерсант привез с собой из Константинополя нужный нам документ, то завтра же он должен лежать у вас на столе. Разве не это вы имели в виду?

Татищев глубоко и как-то обреченно вздохнул, его глаза стали едва ли не страдальческими.

– Капитан, голубчик, – морщась, как от боли, сказал Татищев, – дело это требует чрезвычайной тонкости. Я бы сказал – деликатности! Не вам объяснять, как нужен нам этот документ, но… У Федотова не должно быть даже малейшего повода кивать на нас с вами! Сами знаете – не та это фигура!

– Хорошо, Александр Августович, – сказал Селезнев, – все будет исполнено надлежащим образом.

– Надеюсь, капитан. Очень надеюсь! – ответил Татищев. Помедлив немного, добавил: – Лучше бы это сделать чужими руками – руками людей, не имеющих к нам касательства.

– Придумаем что-нибудь… – сказал Селезнев. Перед его мысленным взором предстал граф Юзеф Красовский, международный аферист. Они познакомились в Константинополе: капитан надеялся, что этот человек окажет ему некоторые услуги в деле Сергеева. Но тогда Сергеев исчез. Недавно Селезневу доложили, что Красовский прибыл в Севастополь…

Селезнев уже твердо, как о решенном, сказал:

– Я все понял, Александр Августович. Нужный человек у меня на примете есть.

– Я должен увидеть его.

– Вы мне не доверяете, Александр Августович?

– Нет, почему же. Доверяю. Вполне. И все же…

Татищев встал, давая понять, что разговор окончен. Из кабинета начальника контрразведки капитан Селезнев вышел преисполненный негодования. Старая история: полковник большой охотник таскать из огня каштаны чужими руками! В случае удачи все заслуги – его. А если неудача…

Не в лучшем настроении пребывал сейчас и полковник Татищев. Он ценил Селезнева, хотя и считал его несколько прямолинейным, не способным к глубокому анализу. На сей же раз капитан понял, кажется, больше, чем следовало бы.

Но ох как нужен Татищеву документ с резолюцией Врангеля!.. Именно сейчас, когда полковник, вопреки внешнему своему спокойствию, жил как на вулкане. Его морозом по коже продирало, когда он думал о штабс-капитане Гордееве и обо всем остальном, что связывалось с этим именем. Нет, он, Татищев, не участвовал в затеянном Хаджет Лаше деле. Он умыл руки, передав его капитану Селезневу. Но он знал о нем. Знал!

Прошли мыслимые и немыслимые сроки, а сведений из Петрограда не поступало. Никаких! Пропал штабс-капитан Гордеев. Бесследно сгинул подпоручик Уваров. Если они не дошли до цели, погибли – полбеды. Если Уварова схватили чекисты – тоже еще не беда: это посланец барона Врангеля, его выбор, и, в конце концов, не полковнику Татищеву отвечать за непредсказуемые действия подпоручика в стане красных. Но вот если в Чека попал Гордеев, если, спасая свою шкуру, разоткровенничается там…

Врангель крут. Мало кто знает, как он бывает крут в гневе. Потому-то и необходимы именно сейчас весомые доказательства полнейшей преданности. Таким доказательством, по мнению князя, мог быть документ с резолюцией Врангеля. Татищев многое отдал бы за возможность заполучить его!

Из казино, расположенного на Малой Морской, граф Красовский возвращался в гостиницу на извозчике. Он уже подъезжал к освещенному яркими огнями «Кисту», когда на подножки пролетки вскочили двое в штатском.

– Тихо! – сказал один из них. – Контрразведка!

– Но позвольте! – запротестовал Красовский. – Перед вами, господа, иностранный подданный! Это же международный скандал!..

– Скандал случится, если вы не успокоитесь. Но вряд ли это в ваших интересах, Красовский!

– Я вынужден подчиниться насилию, – сказал граф. На всякий случай – тихо, едва слышно.

Через несколько минут экипаж остановился возле здания контрразведки. Красовского провели мимо неподвижных часовых, мимо офицеров внутренней охраны с их быстрыми, ощупывающими взглядами, дали почувствовать мрачноватую таинственность полутемных коридоров и втолкнули в комнату с зарешеченными окнами.

Сидеть в заключении Красовскому пришлось недолго. Часа через два его ввели в кабинет начальника контрразведки полковника Татищева. Татищев задумчиво стоял возле одной из картин, украшавших стены кабинета.

Полковник терпеть не мог подделок: на стенах его кабинета висели полотна известных художников, это были только подлинники. Да еще какие! Искусствовед, заглянув сюда, изумился бы: ведь эти полотна значились совсем за другими коллекционерами. Но, во-первых, искусствоведы отнюдь не рвались в кабинет начальника севастопольской контрразведки, а во-вторых, если и заносила их сюда судьба, то по вопросам, с живописью никак не связанным. И вообще, здесь нужно было не задавать вопросы, а отвечать на них!

– Граф, как вы понимаете вот этот сюжет? – спросил Татищев.

Красовский прошел через весь кабинет и посмотрел на полотно. На нем был изображен просветленный после покаяния грешник.

– Затрудняюсь ответить, господин полковник…

– Сюжет библейский и вечный, – назидательно проговорил Татищев, направляясь к столу. – Раскаяние всегда облегчает душу. Не правда ли? Садитесь… – Помолчав, он спросил: – Имя, отчество, фамилия? А также – род занятий, профессия?

– Не понял вас, господин полковник… Вы не знаете, кого арестовываете?

– Зачем, ну зачем так! – Рукой с бриллиантовым перстнем, блестевшим на пальце, Татищев вновь указал на картину. – Вы поймите: раскаяние не только облегчает душу, но может и смягчить участь грешника… Ну-с, как же прикажете величать вас: граф Красовский? барон Геркулеску? князь Юсупов-младший?..

– Это уже слишком, полковник!

– Молчите! Я еще не сказал, что хорошо осведомлен о ваших способностях! И потому спрашиваю: передо мной-то зачем играть? Меня ваши манеры, ваше умение носить фрак и прочие атрибуты сиятельной светлости не обманут. Те, кто послал вас сюда, видимо, не слишком хорошо меня знают.

– Меня никто не посылал, поверьте! – Красовский сидел совершенно поникший.

– Это надо еще доказать, – усмехнулся Татищев. – А пока отвечайте: кто вы?

– Мои документы…

– Они поддельные. Отличная работа!

По растерянному виду Красовского не трудно было догадаться, что готов он уже не только покаяться в своих многочисленных грехах, но и признать грехами даже редкие свои добродетели. Словом, недолго отстаивал Красовский графский титул. Этого Татищеву было мало: он теперь хотел увидеть истинное его лицо. Но это оказалось не просто.

Как мог этот человек назвать свои имя и фамилию, если переменил их за годы жизни десятки? Как мог определить род занятий и профессию, если все, чем занимался в сознательной жизни, оценивалось судьями едва ли не всех европейских столиц? Можно было бы, конечно, применить слова «аферист», «шулер», «вор-медвежатник», – но не слишком ли это грубо, если речь идет о работе высшего класса, о работе артиста? Такая вот печальная повесть…

Татищев слушал его задумчиво, но, пожалуй, беззлобно: получив от капитана Селезнева информацию об этом человеке, полковник знал, что Красовский говорит правду. На вопрос, с какой целью он приехал в Севастополь, Красовский ответил:

– По причине прозаической – поживиться. В городе, как в древнем Вавилоне, – столпотворение. У многих приличные деньги. В общем, созревшее для обильной жатвы поле. Но, господин полковник, будучи игроком по натуре, я знаю: во все игры можно играть, кроме одной – политики! Слишком велики ставки, без головы остаться можно. Это не моя игра!

– Как вы сказали? – Татищев засмеялся. – Созревшее для жатвы поле?

– Смею вас заверить, я не один так думаю.

– Догадываюсь! – Улыбка сбежала с лица полковника. – Но давайте продолжим разговор о вас. Вы знаете, что грозит вам по законам военного времени?

– В Крыму я не нарушал закона, господин полковник.

– Нам достаточно ваших липовых документов, чтобы упрятать вас в тюрьму! – Татищев полюбовался раздавленным «графом» и тоном пастыря, щедро отпускающего грехи, продолжал: – Впрочем, на это я готов закрыть глаза. И вообще, ваши уголовные похождения меня не интересуют. Тут дело в другом. Город забит приезжими. Среди них есть люди, нас интересующие. Вы вращаетесь среди этой публики. Вас знают как солидного, имеющего деньги и вес человека, вам и карты в руки! – улыбнулся Татищев. – Вы не знакомы с неким господином Федотовым?

– Видите ли, нас всего лишь представили друг другу – с господином Федотовым мы прибыли в Севастополь на одном пароходе. Но я достаточно о нем наслышан. Так что могу сказать: я мало знаком с господином Федотовым, но хорошо его знаю.

– И все? Не густо! – Татищев вновь улыбнулся. – Но это легко исправить. У меня к вам есть просьба… Или деловое предложение – понимайте на свой вкус. Постарайтесь как можно быстрее и как можно теснее сойтись с господином Федотовым. Нам хотелось бы знать о нем все. О подробностях другого нашего поручения вам расскажет капитан Селезнев. – Татищев позвонил, и тут же на пороге кабинета встал Селезнев. Татищев глазами указал Красовскому на него: – Вы, кажется, знакомы?

– Да, встречались, – подтвердил Красовский. И не без язвительности добавил: – Только в Константинополе капитан был в казачьей форме и в чине подъесаула. Пошли на повышение, капитан?

– В Константинополе вы тоже, помнится, были не графом Красовским, а бароном Геркулеску, – отпарировал Селезнев.

…Когда Красовский покинул здание на Соборной улице, ко многим его «профессиям» добавилась еще одна – осведомителя врангелевской контрразведки.

В давно не бритом, одетом в старые домотканые штаны и порванную рубаху человеке, наверное, самые близкие друзья не узнали бы Красильникова. Перемахнув через высокую каменную ограду, Семен Алексеевич оказался на территории старого, похожего на огромный разросшийся парк кладбища.

Чернели каменные кресты, холодно шелестели мертвыми листьями венки из жести. Над высоким куполом кладбищенской часовни вились голуби. Машинально читая надписи на памятниках, Красильников неторопливо шел по кладбищу. Было пустынно и тихо среди заросших травой могил и обветшалых надгробий. Но вдруг где-то совсем близко он услышал приглушенные сварливые голоса, словно бы дрались чайки.

«Что это?» – удивился Красильников.

Впереди он увидел склеп, выложенный из темно-серого камня, с массивной чугунной дверью, увенчанный мраморным ангелом, печально опустившим крылья. Вновь Красильников услышал хрипловатые, сорванные голоса, и теперь ему стало понятно, что доносились они из склепа.

Красильников, никогда не считавший себя трусом, почувствовал смущение – слишком необычными были эти кладбищенские голоса. И тут распахнулась чугунная дверь, к ограде выкатился грязный, оборванный клубок. Дрались два беспризорника. Один из них прижимал к своим лохмотьям баббитового ангелочка.

– Я сам его открутил! – кричал он. – Сам и загоню! А ты не лезь!

Красильников цыкнул на беспризорников, и они, позабыв о драке, поспешно убрались обратно в склеп.

«Детишки-то больше взрослых страдают… Чем кормятся! Баббит с памятников продают. Нынче товар дефицитный, – удаляясь от склепа, печально думал Красильников. – Вот и мои безотцовщиной растут… Поскорее бы кончалась война, детишками бы занялся. И не только своими…»

Он пересек пустырь, пошел по улице Салгирной, держась теневой стороны. Дома здесь были сплошь завешаны вывесками: «Ресторан «Лонжерон», «Вина подвалов Христофорова», «Мануфактура братьев Мазлумовых», «Бакалея Сушкова»…

За высоким кирпичным зданием синагоги – гостиница «Большая Московская». К ней подъезжали нарядные экипажи, пожилой генерал помогал сойти даме в пестром шелковом пальто и широкополой шляпе.

С Салгирной Красильников свернул на Фонтанную, подошел к дому с односкатной крышей. На калитке виднелась вывеска с нарисованным амбарным замком. Красильников взглянул на фасад дома с тремя окнами. Среднее, как и условлено было, закрыто ставнями. Красильников вздохнул с облегчением, поднялся на крыльцо, дернул ручку звонка. Послышались медленные пришаркивающие шаги, хрипловатый голос спросил:

– Кто там?

Красильников назвал пароль. Дверь открылась, и он вошел в полумрак – свет едва сочился из глубины тесного узкого коридора. Хозяин квартиры, высокий, сутуловатый и не очень молодой человек, покашливая, заложил засовом дверь.

– Проходите… Впрочем, давайте я вперед… Тут тесновато.

Вошли в комнату, освещенную висячей керосиновой лампой под абажуром. Хозяин квартиры только здесь внимательно вгляделся в давно не бритого, густо обросшего рыжеватой щетиной, исхудавшего гостя:

– Товарищ Красильников?.. Семен Алексеевич?.. Вы вернулись… оттуда? Или…

– Вот именно – «или». – Красильников устало опустился на стул, грустно усмехнулся: – Я, Кузьма Николаевич, шел к нашим, это так. А пришел… от белых. Иначе сказать, дезертировал из врангелевской армии. Самым натуральным образом!

– Да как же вас туда занесло?!

– То рассказ долгий, со многими белыми пятнами… – Красильников смущенно помялся. – Может, сначала покормите?

Ел он, впрочем, без жадности, аккуратно и в меру. Потом они пили настоянный на липовом цвете чай, и Кузьма Николаевич слушал длинное и горестное повествование Красильникова…

– Нет, документы, которыми вы меня снабдили, были куда как хороши! – говорил Семен Алексеевич. – Но вот какая ерунда в жизни случается… Останавливают меня под Джанкоем пятеро солдат: проверка! Я думал – патруль, что ж ссориться… А это дезертиры. Документы забрали, одежонку тоже: солдатскую взамен дали. Пришлось обрядиться – не в исподнем же щеголять! А тут и настоящий офицерский патруль. Разговор короткий: дезертир, мать-перемать, и такое прочее. Попытался я вырваться… Где там! Сунули меня в лагерь, откуда большей частью один выход – прямиком на тот свет. Пытался я товарищам в Севастополь передать весточку о себе, да, видно, не дошла… И вдруг – чудо в лагере небывалое! – берут меня, обмундировывают и – на фронт! С соответствующей бумагой, конечно: там с меня глаз не спускали… А все ж таки дождался своего часа – ушел! Обменял в первой же деревне казенное обмундирование на этот вот наряд и проложил курс на Симферополь, к вам…

Красильников говорил как бы посмеиваясь над собой, и только по тоскливому свету в его глазах можно было догадаться, как измучен, как переживает он.

– Надо же! – задумчиво пожал плечами Кузьма Николаевич. – От самого Перекопа!.. Вас же, наверное, искали. В таких случаях самое правильное – где-то поблизости на время укрыться, пересидеть… Хотя о чем я: вам и укрыться было негде!

– Почему же, – сказал Красильников, – Евпатория к Перекопу, чай, поближе. А у меня там как-никак семья…

С тех пор как Семен Алексеевич очутился в Крыму, в нем жило постоянное желание побывать в Евпатории и хоть издали, хоть в щелочку поглядеть на жену и на двух своих сыновей. Младший, поди, и не помнит его. Да только не мог он выкроить время для такой радости – дома побывать! Потому что долг и совесть звали его в другую сторону…

Отвлекая Красильникова от тяжелых раздумий, Кузьма Николаевич подошел к фотографиям, приколотым над старым комодом, осторожно тронул одну, где был изображен солдат с Георгиевским крестом на груди.

– Узнаете? Я. В японскую еще! В аккурат крест получил. Там проще было. – Он печально усмехнулся: – И не хотелось бы нашими новостями окончательно расстраивать, так ведь все равно узнаете… В севастопольском подполье – провалы. И у нас… Собрались члены подпольного горкома на окраине города, на Петровской балке. – Кузьма Николаевич встал, ударил кулаком по ладони. – И вдруг дом окружают – контрразведка! Никто не смог уйти. Потом кого повесили, кого расстреляли… Много молодых было, их особенно жалко. Жигалина, Шполянская – совсем девчонки.

– За все взыщем! – глухо сказал Красильников и долго молчал, осмысливая услышанное, потом заговорил о своем: – Дело такое, Кузьма Николаевич: мне в Севастополь надо! Без промедления. Поможете?

Вслед за хозяином Красильников прошел в каморку без окон, где остро пахло какими-то химикатами.

– Тут у вас никак лаборатория целая?

– Это называется – прачечная, – поправил Кузьма Николаевич. – Сейчас лампу зажгу…

Семилинейная лампа осветила столик, заставленный бессчетными пузырьками. Здесь же что-то плавало в блюдечках, лежали кисти, скальпели, увеличительное стекло, стоял утюг. От стены к стене была протянута бельевая веревка, на которой сушились бланки паспортов.

– Видите? – улыбнулся Кузьма Николаевич. – Любой документ сотворим, были бы старые бланки!

– Старые? – удивился Красильников.

– А новые почему-то только белогвардейцам достаются, – пошутил Кузьма Николаевич. – Так вот. Старые надписи мы с помощью химии смываем. Потом бланки крахмалим, гладим, сушим… Словом, все как в первоклассной прачечной. А в конце концов вот что получается!. – Он с гордостью щелкнул по одному из бланков на веревке. – Чист, хрустящ – словно только что из типографии. Сейчас выпишем вам паспорт. А заодно и предписание, что отправляетесь по делам службы в Севастополь. Само собой, придется и приодеть вас поприличнее…

На рассвете следующего дня Красильников прощался с Кузьмой Николаевичем… Не выдержав, пожаловался:

– И рвусь в Севастополь, и страх меня за сердце берет: найду ли кого из товарищей или один как перст останусь?

Старый подпольщик, задержав его руку в своих больших ладонях, со вздохом сказал:

– Я и сам об этом всю ночь думал… Так и быть, дам я тебе, товарищ Красильников, один адресок в Севастополе. Люди верные, испытанные…

Подбирая галстук к вечернему костюму, Фролов открыл дорожный кофр и… насторожился. После некоторого раздумья откинул крышку чемодана, прошелся по комнате комфортабельного люкса и вызвал горничную. Миловидная девушка, неслышно приоткрыв дверь, остановилась на пороге:

– Да, господин?..

Постоялец, обычно такой приветливый, сейчас был угрюм, молчаливо и пристально глядел на нее.

– Катя, у вас есть основания быть недовольной мною?

– Как можно… – смутилась девушка. – Ваша доброта…

– Она останется прежней, если вы ответите мне: кто был здесь в мое отсутствие?

– Никого. Я только навела в комнатах порядок.

– Вы наводили его и в моих чемоданах?

– Нет-нет! – испуганно отшатнулась горничная, и в глазах ее появились слезы. – У нас с этим строго…

– Катя, я не хочу вам зла, но… – Фролов, покачав головой, умолк, а когда заговорил вновь, голос его приобрел жесткость, – но если вы не ответите мне, я потребую объяснений у хозяина гостиницы… Ну?

По щекам горничной текли слезы, но она не отвечала.

– Вам велено молчать? – догадался Фролов. – Тогда я, спрошу иначе: молчать приказали люди, которые были здесь?

Прикусив губу, горничная быстро взглянула на него и так же быстро едва заметно кивнула.

– Спасибо, Катя, – сказал Фролов. В его руке появилась ассигнация. – Не беспокойтесь: о нашем разговоре не узнает никто! – Он опустил ассигнацию в карман туго накрахмаленного передника горничной. – Идите, Катя.

Фролов переложил из кармана снятого костюма в вечерний те мелкие вещицы, без которых не обходится человек даже в минуты отдыха: портмоне, часы, блокнот, визитные карточки… Уже подойдя к двери, он вдруг вернулся, вынул из внутреннего кармана смокинга небольшой пакет из плотной непромокаемой бумаги, положил его на дно кофра и прикрыл сорочками…

Был вечер. Стемнело, но знойная духота не спешила покинуть город: стены домов, раскаленные камни мостовой возвращали накопленное за день тепло. Выйдя из вестибюля, Фролов в нерешительности остановился: день выдался хлопотным, трудным, хотелось пройтись по свежему воздуху.

– Добрый вечер, господин Федотов! – поздоровался, останавливаясь рядом, худощавый, высокий человек с тонкими чертами лица. Заметив удивленный взгляд Фролова, доброжелательно улыбнулся. – Мы с вами вместе путешествовали на «Кирасоне». Позвольте напомнить – граф Красовский.

– Да-да! Простите, граф, что узнал не сразу… – Фролов учтиво поклонился. – И вы остановились здесь?

– Нет, в «Бристоле». Там тоже отличные номера и превосходная кухня. Но меньше толкотни, ибо лучшей гостиницей в городе считается все-таки «Кист». – Сделав паузу, он опять улыбнулся. – Вечерний моцион?

– Да, хотел немного прогуляться, а потом поужинать.

– Позвольте составить вам компанию?

– Буду рад, граф. Остается только выяснить, где мы решим сегодня ужинать: здесь, в «Кисте», или в вашем «Бристоле»?

– Вы не станете возражать, если я предложу третье место? В «Лиссабоне» сегодня подают лангусты.

Прогуливаясь, они медленно шли по городу. Красовский оказался человеком общительным и небезынтересным. Чувствовалось, что он повидал мир и людей.

В ресторане «Лиссабон» было светло и богато. Они выбрали затененный высокой пальмой угловой столик. Неподалеку виднелись прикрытые бархатными портьерами отдельные кабинеты. Вдали возвышалась эстрада. В зале сидели чопорные, сановного вида мужчины в визитках, раздобревшие спекулянты, бывшие фабриканты и помещики, офицеры – преимущественно старшие, ну и само собой – дамы в платьях с глубоким декольте и с зазывным блеском глаз, не совсем определенного возраста, но вполне определенного поведения…

Молчаливый лакей в черном фраке быстро накрыл стол, поклонился и как-то сразу, будто сквозь землю провалившись, исчез. Выпили за знакомство. Красовский хотел тут же снова налить, но Фролов попридержал его руку:

– Надеюсь, вы никуда не торопитесь, граф? – Он аккуратно разделил розовое мясо лангуста на кусочки и с наслаждением ел, говоря при этом: – Водка, это верно, возбуждает аппетит. Но, заметьте, отбивает вкус у пищи. А к еде, по моему убеждению, надо относиться со священным трепетом, целиком уходя в этот процесс, – только тогда придет истинное наслаждение. – Он произнес это с едва уловимым оттенком иронии. – Так, по крайней мере, некогда учил меня мой добрый старший друг в одном из лучших ресторанов Парижа… С удовольствием вернулся бы туда, но – увы! – дела требуют моего присутствия здесь. А что, если не секрет, привело в Севастополь вас, граф?

– Как вам сказать… – Красовский наполнил рюмки. – Пожалуй, так: миссия.

– Даже? Даль, насколько я помню, трактует это слово так: посольство, посланник с чинами своими или же сообщество духовенства, посылаемое для обращения иноверцев. К духовному сословию вы не принадлежите… Значит, служите на дипломатическом поприще?

– Чувствуется, что вы заканчивали реальное, а не классическую, как я, гимназию, – улыбнулся Красовский. – У нас главное внимание уделялось гуманитарным наукам, а у вас – точным. У Даля есть еще и другое толкование слова «миссия»: подсыльный, заговорщик, тайно подосланный… – Красовский взял рюмку, повертел ее в руках. – Я к тому, что у слова «миссия» множество толкований, какое-то из них подходит мне, какое-то вам… Вот и давайте выпьем за успех наших миссий.

За разговором они не заметили, что на эстраду вышли оркестранты. По залу поплыли томные, меланхоличные звуки танго. Красовский склонился к Фролову:

– Скрипача видите? Пожилой, с седой шевелюрой. Московская знаменитость… Владелец ресторана вообще падок до знаменитостей: то у него Левашова танцует, то Вертинский поет…

Чуть позже, когда на эстраде появился высокий и какой-то нескладный куплетист в белом фраке, Красовский оживился:

– А это – чисто местная знаменитость. Прославился «Молитвой офицера». Не слышали? Эта песня родилась после новороссийской катастрофы – тогда казалось, что все кончено, и никто не знал, что будет завтра. Впрочем, держу пари, нашу знаменитость и сегодня без «Молитвы» не отпустят!

И действительно, едва артист допел фривольные куплеты и начал раскланиваться, кто-то крикнул:

– «Молитву»!

– «Молитву»! Просим «Молитву»!.. – подхватили на разные голоса в зале.

Оркестр негромко заиграл грустную, похожую на похоронную музыку. Куплетист, заламывая руки и глядя в потолок, скорбно запел:

Христос всеблагий, всесвятый бесконечно,
Услыши молитву мою!..

В зале стало тихо. Фролов с удивлением обнаружил, что присутствующие не просто слушают – внимают. С отрешенными лицами, словно и не ресторан это, а церковь. В песне говорилось о страданиях русского офицера, которого не понял и не поддержал в тяжкую годину выпавших России испытаний народ:

Для нас он воздвиг погребальные дроги
И грязью нас всех закидал…

Топорные, глупые слова, но офицеры страдальчески морщились, женщины плакали.

Фролов заметил, как из отдельного кабинета вышел и остановился моложавый генерал, сопровождаемый адъютантом. Лицо высокого, плечистого генерала было мертвенно-бледным.

Увидел его и куплетист – теперь он смотрел уже не в потолок, а на генерала и руки к нему протягивал, будто это сам Господь Бог, услышав стенания исполнителя, спустился с небес в пьяное застолье:

Тогда, пережив бесконечные муки,
Мы знаменем светлым Христа
Протянем к союзникам доблестным руки
И скажем: «Подайте во имя Христа!»

Песня кончилась. Несколько мгновений стояла тишина, потом зал взорвался аплодисментами. Когда аплодисменты утихли, генерал громко, будто на плацу, скомандовал:

– Господин актер, ко мне!

«Слащов!.. – прошелестело по залу. – Генерал Слащов!..» И опять наступила тишина, только теперь напряженная. Куплетист подбежал к Слащову, вытянулся.

– Почему не на фронте? – спокойно, чуть ли не равнодушно спросил генерал.

– Признан безбилетником… Но, как истинно русский человек и патриот, долг свой в меру сил и таланта выполняю…

Ничего не изменилось в лице Слащова, только ноздри хищного с горбинкой носа затрепетали.

– Выполняешь? Сволочь! Призывать офицеров милостыню просить ради Христа?! – Не глядя на адъютанта, через плечо бросил: – Взять его! Остричь, обмундировать, винтовку в руки – и в окопы! Немедля! – Посмотрел в зал, гневным, срывающимся голосом крикнул: – Стыдно! Всем!.. Отдельно господам офицерам говорю: стыдно! Сидите здесь, как быдло, и слушаете разную… – Он матерно выругался и пошел через зал к выходу.

Фролов и Красовский покинули ресторан поздно вечером. Красовский порывался проводить Фролова, но тот отказался. Они попрощались. Наслаждаясь прохладой, Фролов неторопливо шел к себе в гостиницу. Едва он скрылся за поворотом, как от ресторана торопливо отъехала пролетка. Она обогнала Фролова.

Как только Фролов повернул на узкую и темную Бульварную, на его пути встали трое. Мгновенно затолкали совладельца банкирского дома в туннель подворотни. Кто-то ударил его сзади по голове. С трудом удержавшись на ногах, Фролов попытался рвануться в сторону, но тут же холодное лезвие ножа коснулось горла.

– Поднимешь хай, порежу, шоб мне в жизни счастья не видать! – угрожающе прозвучал хриплый голос.

Три пары рук проворно вывернули его карманы. Бумажник, записная книжка, пачка визиток – все это перекочевало к налетчикам. Один из них заметил упавшую бумажку, поднял и ее.

Исчезли налетчики так же внезапно, как и появились. Фролов видел: выбежав из подворотни, они запрыгнули в поджидавшую их поодаль пролетку и умчались в темноту.

Он ощупал голову, крови на руках не было. В полутьме тускло блеснули на пальцах перстни… Оказалось, что и золотой брегет остался в жилетном кармане.

«Интересные налетчики! – подумал Фролов. – Но откуда им стало известно, что я буду возвращаться именно из «Лиссабона»? – Он вспомнил о Красовском и в сердцах подумал: – Ну, господин «миссионер»!.. Выходит, вас в классической гимназии не только гуманитарным наукам учили…»

Посмотрел на часы, опять – на перстни и… рассмеялся.

Утром, когда полковник Татищев приехал на службу, капитан Селезнев уже ждал его в приемной.

– Что-нибудь срочное? – добродушно полюбопытствовал Татищев, пропуская помощника в кабинет. – Или, упаси бог, неприятности?

– А это как посмотреть… – усмехнулся Селезнев.

– Интригующее начало! Итак?..

Капитан молча положил перед ним донесение, из которого следовало, что сотрудникам контрразведки не удалось обнаружить у Федотова сергеевского документа.

– Кто конкретно принимал участие в операции? – спросил Татищев.

– В гостинице был я. – Селезнев замолчал, полагая, что этим все сказано.

– Не сомневаюсь в вашем профессионализме, – нахмурился Татищев, – но все-таки вы уверены, что он не догадался о вашем визите?

– Александр Августович! – укоризненно посмотрел на него капитан. – Подобных обысков я провел на своем веку десятки! Какие-то незначительные следы, конечно, всегда остаются, но… Для того чтобы их заметить, Федотов должен обладать в нашем деле не меньшим опытом, чем ваш покорный слуга. А господин Федотов, как известно, ни в контрразведке, ни в жандармском корпусе не служил.

– Хорошо, – кивнул Татищев. – Достаточно ли тонко был обставлен вечерний налет?

– Старались! – Селезнев усмехнулся, – но все это оказалось ни к чему: документа, нужного нам, опять не было!

– Ваши выводы?

– Одно из двух, – тихо произнес капитан. – Или Федотов сумел перехитрить меня, во что не хотелось бы верить, или нет у него этого документа. Нет и никогда не было! Попросту говоря, господин Федотов блефует.

– Не думаю, – возразил Татищев. – Финансисты люди ушлые.

Должность, которую занял в Севастополе полковник Щукин, именовалась: заместитель начальника объединенной морской и сухопутной контрразведки. Не бог весть что для человека его знаний, умения и опыта. Но, вдоволь намаявшись в резерве ставки генерала Деникина, Щукин рад был этому назначению. Незамедлительно отбыв к новому месту службы, он, однако, испытал здесь скорее разочарование. Полковник Татищев встретил его корректно, держался приветливо и даже посетовал на несправедливую к Щукину судьбу. А в глазах его светилась усмешка. Казалось, Татищев через силу сдерживался, чтобы не спросить: как же угораздило тебя, родимый, проморгать рядом с собой красного лазутчика, как же дожил ты до такого конфуза?! Татищев предложил ему заняться большевистским подпольем – работой, за которую обычно отвечает простой начальник отдела. Даже кабинет, отведенный полковнику Щукину в просторном здании контрразведки, подчеркивал униженность его положения: крохотный, насквозь прокуренный, обставленный разномастной, исцарапанной мебелью. Все это раздражало, но Щукин, сжав зубы, терпел: понимал, что восстановить пошатнувшийся авторитет можно лишь делом. Он не сомневался: рано или поздно не только Татищев, но и другие, кто стоит над ним, вынуждены будут отдать ему должное.

Деятельность Щукин развернул бурную, и результаты ее не замедлили сказаться, хотя и здесь – уже как профессионал – полковник Татищев разочаровал его. Выявив почти одновременно две явочные квартиры подпольщиков, Щукин доложил об этом вместе со своими предложениями: установив за явками тщательное наблюдение, выйти на возможно больший круг подпольщиков. Татищев рассудил иначе: явки не откладывая разгромить, схваченных подпольщиков принудить к сотрудничеству и добиться таким образом конечного результата в сроки предельно сжатые. Поспешность неоправданная, если угодно – преступная, но переубедить Татищева не удалось. Щукин вынужден был исполнить приказ, и кончилось это тем, чего он так боялся: на разгромленных явках его добычей стали лишь пятеро убитых в перестрелке подпольщиков. Взбешенный Щукин дал себе слово впредь не торопиться с посвящением Татищева в начальные результаты своей работы и связанные с ними планы.

Беда только, что приходилось начинать сначала.

И тут ему повезло самым неожиданным образом! Один из тайных осведомителей контрразведки, некогда сам участвовавший в нелегальной деятельности марксистов дореволюционного Севастополя, сообщил, что встретил и опознал на улице человека, хорошо ему знакомого по прежним временам. Осведомитель, живущий на деньги контрразведки, знал свое дело, а потому, незаметно проследив давнего своего знакомца, выяснил адрес подозреваемого.

Его взяли поздним вечером на пустынной улице, когда он возвращался домой. Взяли мгновенно, тихо и привезли на одну из конспиративных квартир.

Полковник готовился к затяжной борьбе. Но все получилось иначе, на арестованного кричать не пришлось – сразу же и сломался. Выяснилось, правда, что подозреваемый, давным-давно со своим «марксистским» прошлым покончив, никакого отношения к севастопольскому подполью не имел и не имеет. Оставалось, кажется, дать ему пинок под зад и выгнать. Но Щукин поступил по-другому: пригрозив всеми карами, добился у арестованного согласия сотрудничать с контрразведкой.

Новый агент получил кличку Клим.

И вот первые весьма обнадеживающие результаты. Несколько донесений, лежащих на столе перед полковником, свидетельствовали, что ставка Щукина на Клима полностью оправдывает себя.

Теперь полковник не торопился делиться успехом с Татищевым: ждал, когда в его служебном сейфе соберутся все необходимые документы, для того чтобы раз и навсегда выкорчевать в Севастополе большевистскую заразу. В сейфе уже лежали бумаги, проливающие свет на события, связанные с угоном бронепоезда и нападением на Севастопольскую крепость.

Но – только не спешить. Не спешить! Это могло вспугнуть преступников и навлечь подозрение на Клима, способного на многое.

…Зазвонил телефон. Щукин взял трубку. Докладывал офицер-контрразведчик, прикомандированный к станции Бахчисарай: с поезда, идущего в Севастополь, снят подозрительный субъект, утверждающий, что он – подпоручик Уваров, выполняющий особое задание главкома. При задержанном обнаружены два пакета, в которых сокрыта государственная тайна. Отвечать на вопросы отказывается, требует, чтобы о нем немедленно доложили его высокопревосходительству генералу Врангелю.

– Я сейчас выезжаю!

Положив трубку на рычаг, Щукин какое-то время неподвижно сидел в кресле, уставившись в одну точку. Он был рад тому, что наивный и честный Микки вернулся живым и невредимым. Но как он смог избежать Чека? В чудеса Щукин не верил.

…Не мог знать полковник, что вести, с которыми спешил в Севастополь граф Уваров, впрямую касаются его.

Глава тридцать первая

С первыми лучами выплывающего прямо из моря солнца под звонкий, по-утреннему чистый бой склянок просыпался Севастополь…

Красильников, сойдя с поезда, топал по Корабельной улице. Чернеющие на рейде корабли магнитом притягивали его взгляд.

– Команде вставать! – донеслось с тральщика, пришвартованного неподалеку.

Значит, шесть утра… Красильников знал, что будет дальше. Через пятнадцать минут прозвучит команда: «На молитву!» На шканцах по левому борту выстроятся двойной шеренгой заспанные матросы. «О-о-отче на-а-а-аш, иже еси-и…» – польется над водой хор охрипших матросских голосов. Потом, когда закончится утренняя приборка, засвистят боцманские дудки, заиграют горнисты и пронесутся над притихшими бухтами команды: «На флаг и гюйс – смирно!», опять вдоль борта вытянутся во фронт матросы: единым порывом смахнут они бескозырки, и медленно, торжественно поплывут над их головами к верхушкам мачт перекрещенные голубой андреевской лентой флаги…

Сколько раз это было в его жизни! Флот с детства остался его любовью. Но что поделаешь, если жизнь бросила его на берег и крепко-накрепко, словно якорными цепями, привязала к суше…

На Корабельной стороне Красильников, подойдя к дому, в котором когда-то, отправляясь в дальний путь, оставил Наташу, глянул по сторонам и только потом постучал в запертую дверь. Долго никто не отзывался, затем прозвучал Наташин голос:

– Кто там?

– Я, Наташа! Красильников!

– Кто-о?! – Она распахнула дверь, всмотрелась в его заросшее, усталое лицо и тихо, горько заплакала, будто не веря в реальность происходящего.

– Я же уверена была, после того как Слащов назвал вас преступником, изменником Родины, что больше мы не увидимся! – сквозь слезы сказала Наташа.

– Ты виделась со Слащовым? – не поверил Красильников. – Это ж когда и по какому поводу?

– Когда записку от вас получила из лагеря. И поехала с подругой к нему в Джанкой, чтобы вам как-то помочь…

С трудом успокоив ее и заставив рассказать обо всем подробно, Красильников задумчиво покачал головой:

– Теперь понятно, почему мне такой дикий случай выпал – покинуть лагерь не вперед ногами, а как раз на своих двоих! – он обнял Наташу, растроганно сказал: – Милая ты, моя, хорошая! Уж не знаю, какую ты шестеренку в генеральской башке задела, чем ему, самодуру, потрафила, а только не видать бы мне свободы без этой твоей поездки в Джанкой… Я потом тебе все в самом подробном виде о себе доложу. А сначала давай о том, что поважней моего будет, о ваших делах: что с Павлом? кого из товарищей дорогих потеряли мы?

– Подпольщиков Седова и Мещерникова больше нет, – тихо сказала Наташа. – И людей их тоже нет. Были схвачены и казнены почти все, кто участвовал в угоне бронепоезда и нападении на крепость. Уцелел Василий Воробьев, да и то потому, что позже других в Севастополь вернулся и не к кому-то, а на маяк пошел… – Под тяжелым взглядом Красильникова Наташа съежилась и уже совсем тихо добавила: – А Павел долго болел: тиф, потом – возвратный… Его должны были судить, но не знаю…

– Так… – недобро сказал Красильников. – Куда ни кинь, все оверкиль.

– Что? – не поняла Наташа.

– А-а, это когда корабль опрокидывается. Как вот у нас… Значит, этот старый ворчун – смотритель маяка уцелел? И Юра при нем?

– Да, – кивнула Наташа, – к счастью. Они с Федором Петровичем сдружились.

Красильников свернул «козью ножку», прикурил.

– Значит, из всего-то нашего воинства осталось, что ты да я, да Федор Петрович с Юрой, да Воробьев Василий… И по трезвому разумению вроде как самое время поднять нам теперь лапки кверху, сидеть, и не дрыгаться, и ждать, когда наши Крым возьмут… Нет, шалишь! – Он скрипнул зубами, рассек добела сжатым кулаком воздух перед собой. – Мы еще не все свои песни пропели!.. – Тяжело перевел дух, слабо улыбнулся Наташе. – Никак напугал тебя? Не боись, Семен Красильников пока в своем уме. И не так нас, может, мало, как думается. Дали мне в Симферополе один адресочек, завтра же загляну по нему – надеюсь, больше нас станет. Можно б и сегодня, но хочу сперва на маяке побывать…

– Есть еще один человек, – поторопилась сказать в свою очередь Наташа. – Наш с Павлом друг детства, Митя Ставраки.

– Совсем хорошо! – обрадовался Красильников. – Обязательно с ним познакомишь. А сейчас вот что. Надо нам о Павле Андреиче все как есть разузнать. Потому хорошо б тебе прямо сейчас домой к надзирателю Матвею Задаче сходить – условьтесь, где бы мы с ним могли встретиться…

Наташа вернулась скоро. Матвей видеться с Красильниковым не захотел, передал, что Кольцова военный трибунал уже приговорил к расстрелу и теперь никто не сможет вмешаться в его судьбу.

…Юра так обрадовался внезапному появлению на маяке Красильникова, что даже по-детски радостно ойкнул, прижался к широкой груди Семена Алексеевича и надолго застыл.

Едва вошли в дом, навстречу Красильникову шагнул Воробьев и так его обнял, что тот взмолился:

– Потише, медведь чертов!

Появился и старик-смотритель с неразлучной трубочкой-носогрейкой в зубах.

– Ишь ты, пришел все-таки! – хмуря брови, проворчал он. – Не очень, правда, ты торопился, ну да ладно… Садись, рассказывай. А после начнем совет держать.

Татищев, затянутый в форму гвардейского полковника, сидел за тяжелым, мореного дуба, письменным столом. На диване у стены расположился полковник Щукин.

– Куда вы поместили Уварова? – спросил Татищев.

– Пока – на Екатерининскую. В камеру.

– Не так следовало бы его встретить. Николай Григорьевич, вы и в самом деле его в чем-то подозреваете?

Щукин неопределенно усмехнулся:

– Я не верю, что люди Дзержинского не попытались завербовать Уварова, а в своем объяснении, – полковник ткнул пальцем в листы бумаги, – он рассказывает какие-то паточно-сладенькие умилительные сказочки.

Татищев задумчиво опустил голову, с неприкрытой иронией произнес:

– Граф Уваров – агент Чека! Вряд ли в это кто-либо поверит. Гвардейский офицер, титулованный аристократ, его родные – граф и графиня Уваровы – в Лондоне. Приняты королем. Огромное состояние в английских банках…

– Этим вы ничего не объяснили. Наоборот. Блестящие перспективы, которые вы перечислили, как раз и могут вызвать непомерную жажду жизни. Уваров молод, его легко соблазнить ценой жизни. Вы что, не допускаете такую возможность?

Не дождавшись ответа, Щукин продолжил:

– Большевики уверены, что мы проиграли. Их контрразведка переходит от обороны в наступление. К нам пытаются заслать агентуру для работы не только здесь, сейчас, но и с дальним прицелом, для работы в условиях эмиграции. Уваров для этих целей – идеальная фигура.

– Я думал об этом, Николай Григорьевич, но Уварова я все же исключаю…

Щукин внимательно посмотрел начальнику контрразведки в глаза:

– Я научен горьким опытом. В свое время у меня несколько раз закрадывались сомнения по поводу капитана Кольцова, но я отбрасывал их как несостоятельные.

– Полноте, Николай Григорьевич! Не казнитесь! Случай с Кольцовым – исключительный.

Но Щукин не оттаял.

– Обжегшись на молоке, дую на воду. Во всяком случае, это лучше, чем обжечься снова…

– Согласен. Но вернемся к Уварову. – Татищев встал из-за стола. – Вы хотите на какое-то время припрятать его? Я правильно понимаю?

– Да. Он не должен ни с кем общаться еще неделю, быть может, чуть больше.

– Хорошо, держите его у себя, – согласился Татищев. – Но ни в коем случае не в камере, конечно. – И затем резко вскинул голову. – Но – письмо баронессы? Как вы объясните главнокомандующему, каким образом оно попало к нам? А второй документ?

– Мы их пока не покажем барону. Я имею в виду, пока не будет исполнен приговор в отношении капитана Кольцова. Лишь после этого мы выпустим Уварова.

– Но как только мы отпустим Уварова, главнокомандующий потребует встречи с ним.

– Да, конечно. Но Уваров неглуп. Он будет безмерно рад, что мы поверили в его невиновность и полностью реабилитировали. – Щукин помолчал, словно мысленно выстраивал логическую цепочку. – После исполнения над Кольцовым приговора суда Уваров явится к барону Врангелю, передаст ему оба пакета и расскажет о том, что баронесса Врангель уже давно находится в Гельсингфорсе…

– Барон поставлен об этом в известность.

– Тем лучше. Словом, Уваров может докладывать все, что ему вздумается, только… только пусть сдвинет сроки своего возвращения в Крым. Об этом мы его очень попросим… Вина Уварова в том, что он не опоздал, князь. Заодно облегчим задачу для главнокомандующего. Ему не придется отпускать на волю большевистского разведчика, поскольку большевистский разведчик к тому времени уже будет мертв.

Много повидавший на своем веку князь Татищев смотрел на полковника Щукина с удивлением.

– Но ведь вы рискуете, Николай Григорьевич! Я только не понимаю – зачем? – И вдруг его «осенило». – Нет, кажется, понимаю. Вы хотите иметь гарантию, что навсегда избавились от человека, грубо и безжалостно вторгшегося в вашу жизнь, в вашу семью, принесшего вам неприятности и позор. Извините, что называю вещи своими именами.

– Нет! – отрицательно покачал головой Щукин.

– Но тогда что вам до него?

– Я просто не хочу идти на поводу у чекистов, моя обязанность – разрушить их планы. Они талантливо разработали операцию по освобождению Кольцова, а мы должны им все это поломать. Кроме того, профессия контрразведчика обязывает меня смотреть вперед. Война с большевиками, Александр Августович, вопрос не месяцев – это годы, а может быть, десятилетия, и наша с вами задача готовиться к этому. Кольцов даже среди агентов высокого класса фигура незаурядная. Он – разведчик новой формации. Сильная личность. Отлично знает нас и наши методы работы. Он опасен и сейчас, и в будущем. Вы разделяете мою точку зрения, полковник?

– Да. Кольцова вы не переоцениваете. Других таких в большевистской разведке нет.

– Увы, тут вы ошибаетесь. Как ошибался я.

Щукин откинулся на спинку кресла и какое-то время задумчиво смотрел на Татищева. Потом продолжил:

– Да-да. Наша ошибка, как и многих других, заключается в том, что мы недооцениваем большевиков. Мы с вами работаем в контрразведке со времен японской войны, у нас есть специальное образование, мы – профессионалы с многолетним опытом работы. А у Дзержинского? Тоже, представьте себе, работают профессионалы. Профессиональный революционер, поверьте мне, стоит нескольких профессиональных работников охранки. Эти люди многие годы провели в подполье и в ссылках. Они боролись против нас, против агентуры третьего управления – и зачастую побеждали. – Щукин усмехнулся. – Уваров рассказывал, что с ним несколько раз беседовал следователь по фамилии Отто. Граф, конечно, не мог знать, что собою представляет его собеседник. А между тем это удивительный человек. Мне приходилось с ним сталкиваться. У Эдуарда Морицевича Отто партийная кличка – Профессор. По крайней мере, я его знал под этой кличкой. В девятьсот пятом году он заведовал тайной динамитной лабораторией, снабжал бомбами рабочие дружины. Был схвачен. Вот тогда я с ним и познакомился. Но вскоре он бежал из-под ареста и возглавил подполье. Вновь был арестован и приговорен военно-полевым судом к смертной казни. Подготовил и совершил неслыханно дерзкий побег из одиночной камеры. И вот теперь такой человек работает в Петроградской Чека. Что вы скажете?

Татищев лишь вздохнул.

– Я хочу, чтобы хоть один такой человек ушел с нашего пути, – сказал Щукин.

– Пожалуй, вы правы, – согласился Татищев.

Когда полковник Щукин покинул кабинет, Татищев еще какое-то время неподвижно сидел за столом, вновь и вновь анализируя последние события. Пакеты, о которых шла речь, лежали в его сейфе, и он в любое мгновение мог предъявить их Верховному.

К радости его, ни в письме баронессы к сыну, ни в предложении об обмене Кольцова не оказалось и намека на причастность контрразведки, штабс-капитана Гордеева и капитана Селезнева к событиям, имевшим место в Петрограде.

О характере этих событий Татищев достаточно понял из тех строк письма баронессы, в которых она сообщала Врангелю, что на нее было совершено покушение, что в последний миг от верной смерти ее спасли чекисты и что покушавшиеся убиты… Это означало, что штабс-капитан Гордеев, не использовав тот самый последний миг, погиб и, значит, для него, Татищева, уже не опасен. Судя по всему, ничего не знал о миссии Гордеева и подпоручик Уваров. Все это настраивало на оптимистический лад, и Татищев опять решил рискнуть, попридержав Уварова ровно до тех пор, пока не будет казнен приговоренный к смерти Кольцов.

На улице Никольской, между двумя массивными каменными домами, стоял легкий, почти игрушечный павильон с большими окнами – «Фотография Саммера». Саммер с начала революции находился в Париже и успел там уже прославиться своими фотопортретами, но прежняя вывеска сохранилась: название фирмы гарантировало качество работ!

Красильников деловито поднялся по деревянным ступеням в просторный, переполненный солнцем павильон с холщовыми задниками на стенах, изображавшими закатное море и пальмы.

У большого трюмо готовились к съемке дама и офицер: дама взбивала перед зеркалом и без того пышную прическу, офицер поправлял безукоризненный пробор. За ними терпеливо наблюдал высокий черноволосый парень, стоящий возле громоздкого деревянного ящика-фотоаппарата.

– Фотографироваться? – Парень окинул Красильникова удивленным взглядом.

Не без удивления посмотрел на Семена Алексеевича и офицер, с усмешкой показывая на него глазами своей даме.

– Мне бы увидеть хозяина. Есть дело к нему.

– Это можно… – Молодой фотограф нырнул в маленькую, почти неприметную дверь. И сразу вернулся. Вслед за ним вышел плотный, кряжистый человек с коричневыми от въевшегося фиксажа пальцами. Небольшие глаза, мясистые губы и нос, твердый, несколько выдвинутый подбородок – все обычно, заурядно, повторяемо. По этой его тяжеловесной неприметности Красильников безошибочно узнал человека, о котором ему говорили в Симферополе.

– Еще с до войны у меня сохранилась партия фотопластинок. Хочу предложить их вам, – сказал Красильников.

– С какого года они у вас хранятся?

– С шестнадцатого. Если интересуетесь, уступлю недорого.

– Скорее всего они уже пришли в негодность, но это легко проверить. – Пароль и отзыв совпали полностью, однако на лице хозяина ничего не отразилось. Буднично и без особого интереса он предложил: – Прошу, обсудим ваше предложение.

Они вошли в полутемную, освещенную красным фонарем комнату с узкими столами, уставленными ванночками с растворами. Хозяин вопросительно посмотрел на Красильникова.

– Я – от Кузьмы Николаевича, – вздохнул Красильников, больше всего боясь, что ему могут не поверить. – Он на свою ответственность рискнул связать меня с вами. Кузьма Николаевич знает, чем я был занят в Севастополе, и понял: мне без вашей помощи никак не обойтись! – Красильников виновато развел руками. – Придется рассказать вам многое…

Хозяин слушал его внимательно, ни разу не перебил. Он и после того, как Красильников закончил свой рассказ, еще долго сидел молча, размышляя. Но лицо его постепенно оттаяло.

– Бондаренко! – сказал он, протягивая руку. И, когда познакомились, продолжал: – Да, браток, задал ты мне задачку… Если приговор Кольцову вынесен и утвержден…

– Времени на долгие думки не осталось, – глухо сказал Красильников. – Его, может, уже завтра утром на расстрел поведут…

– Я понимаю тебя, товарищ Семен, – все таким же ровным голосом сказал Бондаренко. – Пойми и ты. Если ради Кольцова я даже пожертвую товарищами и собой, от этого мало что изменится. А я жертв таких приносить не вправе: мы здесь для того, чтобы в нужный момент стать надежными помощниками… ну, скажем так, одному человеку.

– Это человек Центра? – заинтересованно спросил Красильников.

Бондаренко промолчал, но затем сказал:

– Хочешь знать, кто мы, можно ли на нас рассчитывать в трудную минуту? Можно… Хотя… дважды были у нас провалы. Провалились две явочные квартиры. И это – все. Основного ядра провалы не коснулись, но мы утратили связь с Центром и вот уже полтора месяца – ни от кого ничего.

Бондаренко рассказал Красильникову о человеке, ранее представлявшем здесь Центр. Это был Сергеев. Легализован он был в личине коммерсанта. Проживал в Константинополе и здесь бывал наездами. Как коммерсант был он безудержно азартный и рисковый. Центр вынужден был вывести его из игры. Покидая Севастополь, Сергеев предупредил Бондаренко, что человек, который появится вместо него, разыщет их сам. Но эту новую явку человек из Центра не знал. Выйти на них он мог теперь только с помощью объявления в газете. Газеты же нынче большей частью были однодневки, за ними трудно было уследить. В солидных же газетах, являющихся рупором армейского командования и крымского самоуправления, обычные объявления, как правило, не печатались.

Бондаренко предложил Красильникову и его людям включиться в общую работу. Красильников предложение принял.

Попрощались.

– Спасибо… шут его знает за что… за надежду, – косноязычно сказал Красильников и крепко пожал Бондаренко руку.

– А вот это… – Бондаренко указал глазами на небритое лицо Красильникова и подвигал пальцами, словно ножницами. – Я из-за такой малости однажды чуть жизни не лишился. Ученый.

Красильников вопросительно посмотрел на Бондаренко.

– Скажи на милость, кто придет в фотографию с таким неопрятным лицом? – объяснил Бондаренко. – Вот тебя и разглядывали удивленно…

Договорить, однако, он не успел: стремительно вошел его молодой помощник, нерешительно посмотрел в сторону Красильникова.

– Ничего, Иван, – успокоил его Бондаренко, – излагай.

– Опять вас спрашивают! – волнуясь, сказал парень. – Опять насчет довоенных фотопластин!

– Кто? – весь подобравшись, уточнил Бондаренко.

– Молодой, примерно моего возраста…

– Та-ак… – Бондаренко тяжело встал. – Ты, товарищ Семен, пожалуй, пока иди – есть отдельный выход. Кто там да что, еще разобраться надо.

Бондаренко покинул лабораторию. Семен Алексеевич, услышав голос человека, произносившего слова пароля за тонкой дверью, недоуменно остановился.

– Пойдемте же! – тихо поторопил его Иван.

– Погоди… Что за чертовщина! – Голос за дверью был явно знакомый, но кому он принадлежал, Красильников понять не мог. Придвинулся к Ивану, прошептал: – Сделай так, чтоб я его хоть краешком глаза увидел!

– Хорошо, – неохотно согласился тот. – Я сейчас на секунду выйду, а вы через щель в шторе гляньте…

Красильников, выглянув в павильон, готов был глазам своим не поверить: рядом с Бондаренко стоял его давний сослуживец по Особому отделу ВУЧК Сергей Сазонов!

Никого больше в павильоне не было, и Семен Алексеевич рванулся туда. Потом они, уже втроем – Бондаренко, Красильников и Сазонов, – сидели в лаборатории. И то, что еще совсем недавно казалось невозможным, вновь освещалось волнующим светом надежды – Сазонов рассказывал им с Бондаренко обо всем, что пережил.

– Но погоди! – отрешаясь от первых радостей, встревожился Красильников. – Если тебя перебросили в Крым через два дня после Уварова и ты уже тут, так куда же он мог запропаститься? Ведь приговор над Кольцовым как висел, так и висит!

– Вот это и надо в первую очередь выяснить! – сказал Бондаренко. – Одно худо: завтра – Благовещение. Большой праздник: что гражданские учреждения, что военные – не работают… Но – попытаемся! Тебя, Семен, где искать?

– На маяке. Я и Сергея заберу с собой.

Утром следующего дня Бондаренко прислал на маяк Ивана с запиской. Записка была короткой: «Контрразведка держит Уварова в Севастополе».

– Стало быть, Врангель ничего и не знает? – то ли подумав вслух, то ли спрашивая об этом у присутствующих, произнес Красильников.

– Может, Уварова свои же и прикончили? – высказал предположение Воробьев. – Как шпиона?

– Если б как шпиона, то известили бы в газетах, – сказал Федор Петрович.

– Что-то тут не так! – задумался Красильников, посмотрел на Сазонова: – А ты, Сергей, что молчишь?

– Думаю, как сообщить Врангелю, что его посланец в контрразведке, – сказал Сазонов. – Меня затем сюда и послали, чтобы таких вот неожиданностей не было.

– Насчет подсказки Врангелю – это ты правильно придумал. Но послушай… Если у контрразведки такая крупная игра пошла, то они и без объявлений в газетах Уварова прикончить могут. Втихую. И все следы заметут.

– Это, положим, у контрразведки не получится, – жестко прищурившись, сказал Сазонов. – Во всяком случае, мы должны ей дать знать, что тоже посвящены в эту игру.

Епископ Вениамин служил обедню в честь великого праздника – Благовещения Пресвятой Богородицы. Под сумеречными сводами торжественно звучал хор. Горели свечи. Пахло ладаном…

На паперти, залитой ярким солнцем, толпились нищие. Возле соборной ограды стоял, отсвечивая лаком, экипаж на дутых шинах. Над ним на акациях гроздьями висели вездесущие севастопольские мальчишки: ждали завершения богослужения, чтобы посмотреть на епископа. На Соборной площади и прилегающих к ней улицах – тоже человеческий муравейник.

Семен Красильников и Василий Воробьев с трудом пробрались сквозь водоворот пестро одетой уличной толпы, очутились возле экипажа.

– Владыка еще правит? – спросил Красильников у тощенькой старушки, чистенькой, с румяными щечками.

– Заканчивает обедню, – сказала старушка и объяснила: – Слышите, уже «Спаси, Господи, люди твоя» поют, значится, скоро выйдет.

И правда, еще даже не успел смолкнуть хор, как из собора повалила толпа. Потом люди потеснились в стороны, пропуская епископа. Он вышел в сопровождении двух послушников в торжественном своем одеянии, с панагией на груди, сияющей на солнце драгоценными камнями.

– Иди! – подтолкнул Красильников Василия, и тот ринулся к дверце экипажа.

– Ваше преосвященство! Позвольте передать! – Василий оказался буквально рядом с епископом и, смиренно склонив голову, протянул к нему руку со свернутым трубочкой письмом.

Епископ, мельком взглянув на Воробьева, сел в экипаж.

– Прошение? – поправив рясу, наконец спросил он.

– Нет, ваше преосвященство!

– Что же?

– Особой важности письмо!

Епископ улыбнулся в бороду: ему чем-то понравился этот настойчивый прихожанин.

– Отдай в канцелярию! Скажешь, что я велел принять.

– Никак нельзя… – начал Василий, но, увидев, что кучер уже подобрал вожжи, с отчаянной решимостью крикнул: – Жалеть будете, ваше преосвященство!

Епископ удивленно посмотрел на Василия Воробьева и приказал кучеру:

– Пошел!

Породистые кони с места взяли рысью. Василий и Красильников разочарованно смотрели вслед быстро катившему по улице экипажу.

– Ну и что теперь? – спросил Воробьев, пряча письмо в карман пиджака. – Может, и впрямь в канцелярию?

– Когда они там прочтут его? И решат отдать преосвященному или выбросят в корзину для мусора?! – Красильников отрицательно покачал головой. – Нет, сейчас мы уже не можем зависеть от случая. Нет времени!

Красильников направился к свободной пролетке. Вслед за ним уселся и Воробьев. Кучер тронул пролетку:

– Куда?

– Пока – прямо, – сказал Красильников.

Тарахтели по булыжникам мостовой колеса, поскрипывая, покачивалась пролетка. Красильников прикидывал: на маяк ехать смысла не было. Может быть, пойти к Бондаренко? Но он предупредил, что обращаться к нему можно лишь в самом крайнем случае. Крайний ли это случай? Не лучше ли завернуть к Наташе и вместе обсудить создавшуюся ситуацию?

– На Корабелку, – сказал Красильников, и кучер хлестко взмахнул кнутом. Василий вздохнул: такие траты были не по нему.

Наташу они застали дома не одну. В комнате сидел еще крепкий, широкий в кости мужчина, горбоносый, с черными вьющимися волосами.

– Входите, входите! – увидев, что при виде незнакомца Красильников замешкался у входа, сказала Наташа. – Я давно хотела представить… Это Митя. Во-первых, он – мой старый товарищ! Во-вторых, он – друг Павла Кольцова, они вместе учились в гимназии. И в-третьих…

– Разве недостаточно «во-вторых»? – едва заметно улыбнулся Красильников и внимательно оглядел Наташиного гостя.

– Нет-нет, в-третьих… это очень важно… Митя состоит в подпольной группе, они решили казнить генерала Слащова… Но об этом лучше пусть он сам расскажет!

Знакомясь, приятель Наташи назвал свою фамилию:

– Ставраки!

Красильников назвался Красновым, Воробьев – Птичкиным. Они перемолвились с Наташиным гостем ничего не значащими фразами о погоде, о ценах на базаре, о последних новостях и слухах – и затем наступила тишина, которую уже не могла, как ни старалась, разрядить Наташа.

Митя наконец понял, что виновником этой затянувшейся унылой паузы является он, и торопливо засобирался:

– Я, пожалуй, пойду? – спросил он, переводя взгляд с Наташи на Воробьева и остановив его на Красильникове, признавая в нем главного.

– Да-да, – кивнул Красильников и успокаивающе добавил: – Мы еще встретимся. Вполне возможно, что очень скоро. В ближайшие же дни. Наташа знает, как вас найти?

– Да, конечно.

Митя вышел из комнаты, быстро пересек дворик. Уже выходя из калитки, не выдержал и обернулся.

– Ты уверена, что он нам не опасен? Чем он занимается, кто он? – холодно спросил Красильников.

– Знаете, я тоже поначалу думала, что он – типичный обыватель, – задумчиво сказала Наташа. – Ну, из тех, кто хотел бы переждать грозу на теплой печке. А потом он рассказал и про подполье, и про Слащова…

– Это слова.

– Он помогал мне, когда я узнала, что вы в Джанкойском лагере.

Лицо Красильникова несколько разгладилось.

– Я так думаю, ему можно верить. Он – надежный товарищ, в этом я убедилась. – Наташа говорила, глядя на Красильникова. И то, что он слушал ее, мягко кивая, как бы соглашаясь, успокаивало девушку.

Когда Наташа смолкла, Красильников одобрительно сказал:

– Что не жалеешь для друзей доброго слова – молодец! – Он на мгновение задумался. – У меня против него возражений нет. Да и расширяться нам надо. Новые надежные люди нужны. И все же… все же осторожность – прежде всего!..

Потом Красильников рассказал Наташе о встрече с Бондаренко, о подпоручике Уварове. Теперь было необходимо, чтобы о возвращении Уварова узнал барон Врангель. Решили уведомить барона с помощью епископа Вениамина, одного из немногих, кто имел свободный доступ к главнокомандующему. И вот такая неудача!

– Но зачем Вениамин? – горячо воскликнула Наташа. – Может быть, лучше всего прямо к Врангелю? Я могу пойти!

– Да кто ж тебя допустит к Врангелю? – вразумляюще, словно малому ребенку, сказал Красильников. – Тебя и в штаб-то, не уверен, пустят ли. Скорее всего сразу в контрразведку заметут… Вон епископу и то не смогли письмо всучить!

– А если я?

– Не уверен, что и у тебя что-то получится. Не допустят тебя к нему. Письмо велят передать в канцелярию… А времени у нас в обрез.

– Так что же делать?

– Да что я вам, Бог, что ли? – вскипел Красильников. – Васька спрашивает. Ты тоже! Откуда я знаю, что делать!

Часы вдалеке, на кухне, прокуковали четыре часа пополудни. Наташа легко поднялась, деловито сказала:

– Где письмо? Давайте его сюда! Я попытаюсь!

Красильников и Воробьев вопросительно посмотрели на нее.

– Есть только одна возможность сегодня же передать письмо епископу, – пояснила Наташа. – Одна-единственная. С помощью Тани Щукиной.

– Как? Она еще здесь? – удивился Красильников.

– Два дня назад я мельком видела ее. Она со своим отцом шла мимо… – Наташа взяла из рук Красильникова письмо. – Я попытаюсь упросить ее.

– Вот! – радостно воскликнул Красильников. – Я всегда знал, что ты умница! Но что ты такая умница… Постой, а где же они живут?

Но Наташа уже умчалась. Она не хотела рассказывать, как, увидев Таню, движимая любопытством и ревностью, которая, оказывается, никуда не исчезла, отправилась следом и обнаружила дом, в котором жила девушка. С тех пор она несколько раз гуляла возле этого дома, сама не зная, зачем она это делает, зачем рискует. Скорее всего, ей хотелось просто поговорить о Павле – пусть с соперницей. Даже лучше с соперницей!

Щукины снимали в Севастополе старый облупившийся купеческий особнячок. Располагался он на Большой Морской, во дворе, и был густо окружен кустами сирени. Поблизости, вероятно, тоже жили контрразведчики, и квартал время от времени обходила охрана. На этот раз патруля поблизости не оказалось, и Наташа решительно подергала цепочку звонка. Она волновалась: а вдруг случайно полковник окажется дома? Но открыла Таня. Одета она была в домашний голубенький халатик, в руке держала книгу. Наташа мельком отметила название: «Овод» Войнич.

– Здравствуйте, Татьяна Николаевна.

– Здравствуйте. – Таня удивленно рассматривала незнакомую посетительницу. – Но я…

– Не пытайтесь вспомнить, вы меня не знаете, – сразу же предупредила хозяйку дома Наташа. – Мы – чужие люди, хотя и должны поговорить о судьбе человека, который был близок вам.

– Вы – от Павла? – Таня вся засветилась изнутри. – Хотя что это я?.. Но вы, вероятно, что-то о нем знаете?

– Не больше, чем вы. Впрочем, я знаю, как ему помочь.

– Разве это возможно? Ведь уже состоялся трибунал, и он приговорен… Да что же мы здесь стоим! Входите! – И, заметив нерешительность гостьи, Таня успокаивающе сказала: – Папы нет дома, и, кажется, он придет не скоро. А если и придет внезапно, я скажу, что вы – моя подруга. Как мне вас называть?

– Наташей.

– Я очень рада, Наташа! Идемте! – Таня взяла ее за руку, провела в гостиную, усадила в глубокое мягкое кресло. – Рассказывайте!

– Павлу еще можно помочь, – повторила Наташа.

– Господи, я уже начала смиряться с тем, что больше никогда, никогда не увижу его. И вот вы… Вы, должно быть, не знаете, что такое Севастопольская крепость, если верите в невозможное!..

Наташа видела, какое отчаяние жило в сердце Тани. Оно было сейчас в пригашенном, угнетенном состоянии, словно тлеющие угли. Но Таня боялась даже не слабого ветерка надежды, который может заставить угли вспыхнуть вновь, сколько нового мучительного разочарования, которое с еще большей силой потом охватит ее.

– Я такой себе вас и представляла… по рассказам Павла, – сказала Наташа.

– Вы его хорошо знали?

– Да. И он мне очень часто рассказывал о вас… о том, как он любит вас…

– Вы – из Харькова? – осенило Таню. – Вы не бойтесь! Я никому не скажу. Все, что касается Павла, для меня свято.

– Да, я была в Харькове. Хотя родом отсюда, из Севастополя. Здесь я училась, в шестой гимназии…

– Но зачем мне эти подробности?

– Не знаю. Возможно, чтобы вы полностью доверяли мне.

– В этой ситуации важнее, чтобы вы верили мне. Ведь я – дочь Щукина.

– Я вам верю. Собственно, поэтому я и решилась обратиться к вам, не опасаясь… – она поискала подходящее слово, но в спешке так и не нашла его, – предательства.

– Ну зачем же вы так? – оскорбилась Таня. – Да и о чем мы? Вы сказали, что Павлу еще можно помочь. Это правда? Как? Каким образом?

– Вы еще можете его спасти, – отчетливо, выделив последнее слово, сказала Наташа.

– Спасти?! Вы говорите – спасти?!

– Да, Таня! – Наташа извлекла из бокового кармана жакетки письмо, задержала его в руке. – Если бы барон Врангель еще сегодня прочитал это письмо, можно было бы надеяться, что его не расстреляют.

– Врангель? – с отчаянием спросила Таня. – Но как же я попаду к нему?

– Вы можете попросить встречи у епископа Вениамина. Передайте письмо через него. – Наташа протянула письмо.

Таня какое-то время колебалась, она словно боялась взять в свои руки всю ответственность за судьбу Павла. Затем решительно взяла его, положила в книгу.

– Я сейчас… я только переоденусь, – заторопилась Таня и пошла в глубь гостиной, к двери, ведущей в спальню. На пороге обернулась, спросила: – Как я дам вам знать?

– Я сама попытаюсь увидеть вас, – пообещала Наташа и, прежде чем Таня скрылась в своей спальне, добавила: – Но помните, Таня: только сегодня! Завтра может быть поздно!

Епархиальная канцелярия епископа Таврического Вениамина размещалась в трехэтажном особняке на углу Нахимовского проспекта и Большой Морской улицы. В прохладных полутемных коридорах с высокими потолками бесшумными черными тенями сновали послушники, смущенно озираясь по сторонам, проходили приехавшие из крымских уездов благочинные, деловито прохаживались уверенные в себе полковые священники. На втором этаже особняка, в просторной приемной, на стенах которой висели выполненные в масле картины на библейские сюжеты, молодой секретарь в шелковой рясе на все вопросы о епископе отвечал с одинаковой твердостью:

– Сегодня владыка не принимает!

Обычно в дни светлых праздников преосвященный Вениамин после обедни отдыхал и уж, во всяком случае, не позволял себе делать никакую работу, считая это делом греховным. Сегодня же он нарушил заведенное правило ради богоугодного дела – решил вчерне набросать положение о новом ордене Святителя Николая Чудотворца. По заведенному правилу, в праздничные вечера барон Врангель, несколько самых приближенных к нему генералов и епископ Вениамин встречались за совместным ужином, и преосвященному хотелось вручить барону наметку статуса ордена, а быть может, если выдастся подходящее время, и посоветоваться о некоторых деталях, кое-что уточнить.

«Воздаяние отменных воинских подвигов храбрости и мужества и беззаветного самоотвержения, – размашисто писал преосвященный, – проявленных в боях за освобождение Родины от врагов ее, учреждается орден Святителя Николая Чудотворца, как постоянного молитвенника о земле Русской…»

Написав это, епископ отложил перо и задумался. Чем-то не нравилось ему такое начало. Быть может, следовало бы вступительную часть усилить упоминанием о нынешнем положении армии. Но сказать об этом в оптимистических тонах: «Тяжкая борьба за освобождение Родины от захвативших власть насильников продолжается. В этой борьбе доблестные воины вооруженных сил Юга России проявляют исключительные подвиги храбрости, и мужества, и беззаветного самоотвержения…»

Подумав немного, епископ поставил запятую и продолжил: «…памятуя, что “Верой спасется Россия”. Но потом он перечеркнул последние слова. Они ему понравились, они могут быть девизом ордена. Обмакнув перо, он вывел: «Девиз ордена: “Верой спасется Россия…” По положению, орден Святителя Николая Чудотворца приравнивается к Георгиевской награде».

Перо замерло на бумаге. Писалось не так, как ему хотелось, в голову шли не те слова. Надо более серьезно, весомо обосновать необходимость ордена. А как? В армии после ухода Деникина провозглашен строгий порядок. Название «Добровольческая» барон заменил на «Русская». Заменил для того, чтобы покончить с внутренним разладом, как ржавчина, разъедавшим армию изнутри: корниловцы, дроздовцы, марковцы, алексеевцы, красновцы, положившие начало Добровольческой армии «ледяным походом», относились с презрительным высокомерием к недобровольцам. Отныне все войска составляют единую армию – Русскую. Подчиненную одному вождю – Врангелю.

Пожалуй, так следует сказать: «Боевые награды во все времена и у всех народов являлись одним из стимулов, побуждающих воинов к подвигам. В вооруженных силах Юга России принят принцип о невозможности награждения старыми русскими орденами за отличие в боях русских против русских…» Впрочем, эти слова лучше передать Верховному, пусть они прозвучат в его приказе. Вениамин откинулся на спинку кресла, облегченно вздохнул и вызвал секретаря.

– Распорядитесь, – попросил епископ, – стаканчик чайку – крепкого, горяченького, с лимоном.

Исполнив просьбу Вениамина, секретарь не уходил. Епископ с удивлением взглянул на него:

– Вы что-то хотите сказать?

– Я бы не решился тревожить ваше преосвященство, – тихо произнес секретарь, – но…

– Чай-то получился отменный! – благодушно кивнул епископ. – Так что там у вас?

– В приемной молодая женщина. Говорит, ей совершенно необходимо видеть вас… – Секретарь увидел, как, недоумевая, епископ пожал плечами, и торопливо добавил: – Я предупредил ее, что сегодня вы не сможете ее принять, но она настаивает… Она утверждает, что вы ее давно и хорошо знаете. Однако фамилию назвать отказалась.

– Вот как? – Вениамин вновь удивленно пожал плечами. Молча допив чай, испытующе поглядел на почтительно склонившего голову секретаря. – Она не назвала себя. Но вы-то знаете ее?

– Знаю. Она просила сохранить ее визит к вам в абсолютной тайне. Я пообещал. Это – Татьяна Николаевна Щукина, дочь известного вам полковника из контрразведки.

– Могли бы и не держать ее в приемной, – насупился епископ. – Дочь полковника Щукина с пустячным делом ко мне не пришла бы. – И, пригладив холеную черную бороду, сказал секретарю: – Пригласите!..

Поклонившись, секретарь бесшумно вышел.

Таня Щукина поразила епископа: он не ожидал увидеть столь красивую женщину. На ней был модный костюм, но выглядел он скромно и непритязательно, под стать случаю.

Он помнил ее по Петербургу, потом по Петрограду. Точнее, знал ее отца. Ее же несколько раз видел мельком – это был тогда эдакий угловатый гадкий утенок.

– Здравствуйте, владыка! – Таня подошла к епископу и, преклонив колени, поцеловала его руку.

Епископ поднял ее, бережно усадил в кресло.

– Прошу… садитесь… Позвольте на правах старого знакомого сделать вам комплимент: вы слегка повзрослели и несказанно похорошели.

– Благодарю вас, владыка. – Таня оглянулась на плотно закрытую дверь, торопливо заговорила: – Ради бога, простите меня за столь неожиданный визит. Поверьте, только исключительные обстоятельства заставили меня прибегнуть к вашей помощи.

Владыка удивленно посмотрел на Таню:

– Вы нуждаетесь в моей… или же в Божьей помощи?

– В вашей, владыка. Я пришла с мирским делом.

– Я слушаю вас.

– Вы сегодня будете видеть Петра Николаевича Врангеля… – начала Таня. – То есть я хотела сказать, что обычно в дни светлых праздников…

– Сегодня это не входило в мои планы, – решил схитрить епископ Вениамин.

– А если я вас очень попрошу повидаться сегодня с Петром Николаевичем?

Епископ слушал Таню и исподволь изучал ее. Он отметил, что в ее характере появилось кокетство, впрочем, как правило, почти всегда сопутствующее красоте, и совсем уж не свойственная прежней ее воспитанной мягкости жесткая деловитость. Деловитость и кокетство сочетались самым неожиданным образом. Владыка, всегда считавший себя знатоком души, удивился, что в человеке за столь короткий срок могут произойти такие большие перемены. «Впрочем, в наш век…»

– Если в этом будет большая необходимость, – глядя Тане в лицо, ответил владыка. – И потом, почему вы не обратились с этой просьбой к своему папе?

– Не могу, – отрицательно качнула головой Таня. – Я не уверена, что отец согласится выполнить мою просьбу. А это крайне важно. И не только для меня.

– В чем же суть просьбы? – спросил епископ.

– У меня есть очень важное для барона письмо. В нем содержатся сведения, касающиеся его мамы, баронессы Марии Дмитриевны, и еще одного человека, которому грозит скорая смерть. Барон может ее предотвратить, если получит это письмо.

– Та-ак. – Епископ удивленно взглянул на Таню, увидел ее страдающие глаза и понял, что и ее кокетство, и ее деловитость – всего лишь маска. И то, что он оценил поначалу как деловитость, была всего-навсего растерянность и отчаяние, на которые она пыталась неумело надеть маску прочной уверенности и житейской независимости.

– Подпоручик Уваров доставил из Совдепии очень важные письма. Одно адресовано баронессой Врангель своему сыну. Второе… оно касается заключенного в крепость офицера. Это все связано. Дело весьма срочное. – Таня старалась излагать все логично и последовательно, чтобы епископ смог быстро разобраться в сути дела. – Но подпоручика Уварова контрразведка по каким-то причинам держит взаперти. И барон до сих пор не может получить этих важных писем. Какая-то странная, темная игра контрразведки, из-за которой может погибнуть человек…

– Но при чем тут вы? – удивился епископ.

– Письма эти в той или иной степени касаются судьбы капитана Кольцова. – Губы Тани задрожали, но она взяла себя в руки. – Теперь вы понимаете, почему папа не согласится откликнуться на мою просьбу?

– Боже мой! Вы что же, помогаете большевикам? Откуда у вас все эти сведения? Кто их вам сообщил? Откуда письмо?

– Владыка! – твердо и решительно, но тихо сказала Таня. – Разве вам важно, за кого молиться? И разве это Господь переделил всех русских людей на белых и красных?..

Епископ потянулся к столу, взял в руки четки, стал торопливо и взволнованно перебирать их. Часто и громко щелкали в тиши большого гулкого кабинета черные, украшенные серебром лаковые косточки. Час от часу не легче. В какую историю он ввязывается по милости дочери полковника Щукина! «Православная церковь помогает безбожнику-большевику», – ошеломленно думал Вениамин. Но и отказать в просьбе он не мог. В конце концов, он всего лишь передает письмо.

– Что ж… я помогу вам, – опустив глаза, сухо промолвил Вениамин. – Я сделаю это.

– Благодарю вас, владыка! – тихо сказала Таня. – И пожалуйста, не говорите барону, откуда это письмо!

– Хорошо, – пообещал епископ и вдруг отчетливо вспомнил сегодняшнюю многолюдную площадь перед собором и коренастого мужчину, протягивающего ему свернутое трубочкой письмо; вспомнил даже фразу, брошенную ему вслед после того, как он отказался принять письмо: «Жалеть будете, ваше преосвященство!» – Хорошо! – твердо повторил он. – Я скажу, что мне его подал на площади прихожанин.

Таня извлекла письмо и, как величайшую ценность, бережно вручила его преосвященному.

– С Благовещением вас, ваше преосвященство! – Врангель пошел навстречу епископу, смиренно склонив голову для благословения.

Вениамин осенил Врангеля крестным знамением.

– Прошу садиться.

Епископ опустился в большое кресло около стола и, подождав, когда сядет Врангель, сказал:

– Сегодня пополудни я засел за работу с намерением написать статут ордена святителя Николая Чудотворца. Не получилось. Меня волновало иное. Поэтому позвольте мне сперва задать несколько вопросов.

– Да, пожалуйста.

– Скажите, ваше высокопревосходительство, вы не пытались вызволить из Петрограда свою матушку, баронессу Марию Дмитриевну?

– Да, пытался. – Барон удивленно уставился на епископа. – Я дважды посылал туда преданных людей.

– Последним вы посылали графа Уварова, не так ли?

– Да. И удача сопутствовала ему. Во всяком случае, недавно меня известили, что мама находится в Гельсингфорсе. В ближайшие дни выедет в Лондон.

– Я рад за вас. И за Марию Дмитриевну, Господь милостив к ней! – перекрестился епископ. – А что же Уваров?

– К сожалению, ничего, – развел руками барон и печально опустил голову. – Я очень любил этого юношу. Он до войны проводил много времени в нашем доме, и я считал его то ли своим младшим братом, то ли сыном… Боюсь, не постигла ли графа такая же участь, как и первого посыльного.

– Юноша жив! – Епископ Вениамин полез под рясу, достал письмо и протянул Врангелю. – Читайте!

Лист был написан полупечатными буквами. Врангель несколько раз молча прочитал письмо, все больше и больше хмурясь. Затем прочитал его вслух, для епископа:

– «Небезызвестный барону Врангелю граф Уваров несколько дней назад вернулся в Крым. Где он в настоящее время находится, знают в контрразведке…» Откуда у вас это? – спросил пораженный Врангель. – И вообще, что все это значит?

– Письмо передал мне прихожанин, – попытался объяснить епископ Вениамин, но Врангель не слушал его. Он нервно жал кнопку звонка, нетерпеливо поглядывая на дверь.

Вошел адъютант.

– Попросите ко мне полковника Татищева. Немедленно!

Епископ Вениамин пробыл у Врангеля недолго – речи о совместном ужине уже и быть не могло. Барон потемнел лицом и оборачивался к епископу лишь затем, чтобы вновь и вновь гневно пожаловаться, что от него начинают скрывать даже то, что он обязан знать как командующий, что из него хотят сделать ширму, чтобы прятать за нею свои неблаговидные дела…

Преосвященный понял, что присутствовать при объяснении Врангеля с Татищевым ему не стоит. Попрощавшись, он торопливо вышел, оставив Врангеля сердито мерить широкими шагами кабинет.

– Где граф Уваров? – вместо ответа на приветствие Татищева спросил Врангель.

Полковник еще никогда не видел Врангеля в таком гневе. Он понимал: над ним нависли такие тучи, из которых может пролиться не дождь, а расплавленный металл.

– Ваше высокопревосходительство, я шел к вам на доклад, – заговорил наконец Татищев, – именно по этому поводу. Произошло досаднейшее недоразумение! Мои подчиненные, не зная о миссии Уварова, задержали его как шпиона красных. К сожалению, я только теперь узнал об этом и сразу принял все меры…

– Где Уваров? – ледяным тоном повторил Врангель.

– Сейчас он приводит себя в порядок… и скоро предстанет пред вами! – Он торопливо выхватил из папки два пакета, положил их на стол перед Врангелем. – Вот, ваше высокопревосходительство…. Понимая, как вы ждете вестей от баронессы, я позволил себе захватить… Это письмо адресовано вам и подписано Марией Дмитриевной… Что во втором пакете, очевидно, знает подпоручик Уваров…

– Помолчите, полковник! – Врангель тяжелым взглядом обвел Татищева и стал читать письмо матери. По мере чтения лицо его прояснялось. «Господи, неужели обойдется? – глядя на него, думал Татищев. – Спаси и сохрани, Господи!» Впрочем, где-то в душе он уже чувствовал: худшего не произойдет, подробностей случившегося в Петрограде Врангель не узнает. По крайней мере – пока…

Но легче Татищеву от этого не было. Потому что в специальном ящике на фасаде здания контрразведки, куда все желающие могли безбоязненно опускать свои заявления, жалобы и доносы, было обнаружено сегодня письмо с короткой надписью на конверте: «Полковнику Татищеву. Лично». А в письме было сказано: «Если с подпоручиком Уваровым случится что-либо, истинные события в Петрограде станут достоянием гласности». И означало это, что чекисты о его участии в петроградских событиях знают, хотя пока и молчат… Его «подвесили».

– Баронесса очень хорошо отзывается о людях, которые помогли ей, – вывел князя из задумчивости голос Врангеля.

– Но ведь ее могли заставить так написать, – произнес Татищев.

– Вы не знаете баронессу… Или вот. Они могли задержать баронессу, но не пошли на это – переправили ее в Гельсингфорс, не ставя передо мной никаких условий… – Врангель задумался, затем вскрыл второй пакет, углубился в чтение, удивленно поднимая брови. Посмотрел на Татищева. – Генерала Привольского помните?

– Разумеется, ваше высокопревосходительство. Взят в плен под Касторной.

– А генерала Тихонова?

– Это который спьяна повел под Новороссийском полк в контратаку и тоже очутился в плену?

– Господа большевики предлагают нам обменять красного чекиста Кольцова на двух этих, с позволения сказать, полководцев. Что думаете по этому поводу?

– М-м… Кольцов – не просто красный чекист, – удрученно произнес Татищев. – Он – офицер, изменил нашему делу. Из этого исходил суд, определяя его вину.

– Пусть так. И все же… Я не собираюсь состязаться с большевиками в благородстве, но тем более не намерен оставаться в должниках у них! Обмен так обмен. Хотя генералы Привольский и Тихонов нужны мне разве затем, чтобы сразу после обмена отдать их под суд… – И вдруг барон насторожился. – Но позвольте… Ведь я вчера утвердил приговор Кольцову! – Он торопливо нажал кнопку звонка, вызывая адъютанта. Приказал: – Соедините меня с комендантом крепости!

Медленно тянулась минута, которая понадобилась адъютанту, чтобы вызвать крепость. Наконец комендант ответил.

– Приговор над осужденным Кольцовым приведен в исполнение? – спросил Врангель.

– Ваше превосходительство, – прозвучал в трубке прокуренный виноватый голос, – сегодня Благовещение.

– При чем тут праздник? – не понял Врангель. – Я спрашиваю, Кольцов расстрелян?

– Никак нет. Так заведено исстари, что в праздники смертные приговоры не исполняются. Но завтра же на рассвете…

– Приговор отменяю! – перебил коменданта Врангель. – Слышите? Отменяю! Сейчас вам доставят мое письменное распоряжение! – Он медленно, с непонятным Татищеву облегчением повесил трубку.

«Сейчас скажет, что организация обмена поручается мне, – заранее тоскуя, подумал Татищев. – И придется сделать все, как предлагают красные: тащиться на Перекоп с Кольцовым и принимать наших дураков-генералов… Экая мерзость! Барон знает, как мне это будет неприятно. А я… Я перепоручу Щукину – ему это куда как неприятнее!»

Глава тридцать вторая

По небу ползли грозовые тучи. Шквалистый ветер срывал с поверхности бухты водяную пыль, она била дождем в крепостные стены с вышками часовых.

В крепости машину полковника из контрразведки уже ждали. Через туннель она въехала во двор, выложенный серыми каменными плитами. По гулким, плохо освещенным коридорам с блестками капель на низких сводах полковника Щукина сопровождали дежурный офицер и надзиратель.

Они остановились перед кованой дверью. Пока надзиратель открывал очередной замок, офицер скороговоркой сообщил, что арестант – человек крайне опасный. Даже здесь, в каземате, сумел получить с воли письмо. Настоящий оборотень. Правда, нарушений режима за ним не числилось. Даже после того как ему объявили приговор, ведет себя спокойно, порядков не нарушает ни на прогулках, ни в камере. Должны были казнить на рассвете, но почему-то казнь отменили.

Коротко проскрипев, раскрылась окованная железом дверь, и Щукин шагнул через порог, щуря в полумраке камеры глаза.

Услужливый надзиратель поставил на стол фонарь, добавил в нем света и бесшумно вышел.

…Стол, табурет, койка. Мир для Кольцова был сужен до четырех стен и крохотного волчка в железной двери. Человек в таких условиях видит разнообразие даже в приходе надзирателя с тупым, равнодушным обличьем скопца. Но… в камере стоял Щукин. Кольцов подавил в себе чувство удивления. Он сидел на койке в холщовой солдатской рубахе. Бледное, исхудавшее лицо, зрачки во все глаза.

Щукин положил на стол фуражку.

– Признайтесь, вы потрясены моим визитом?

– Нет, полковник. Вы ведь не скажете мне ничего нового.

Совсем недавно, во время последних допросов, Кольцову предложили жизнь в обмен на некоторые услуги. И те, кто его допрашивал, и Щукин тоже хорошо знали, что во всем мире профессиональные разведчики относятся к перевербовке как к явлению обыденному и находят это естественным – легче поменять хозяина, чем отказаться от жизни. Но неужели Щукину не передали его ответ?

– Утешить вас мне действительно нечем, – сказал Щукин.

– Меня утешил генерал Ковалевский, – усмехнулся Кольцов. – Еще в Харькове.

– Даже так?

– Да. Он тогда сказал, что по традициям русской армии меня не повесят, а расстреляют.

– Вы способны шутить… Ну а если я скажу вам, что смерти можно избежать даже теперь?

Кольцов зевнул. Щукин вдруг подумал, что он завидует выдержке этого человека.

– Я знаю ваши условия, – спокойно сказал Кольцов. – Но ведь я уже однажды передал вам, что не приму никаких условий.

– Значит, предпочитаете смерть?

– Я уже с нею смирился.

– Ну что ж… Одевайтесь! – Щукин подождал, пока Кольцов медленно надевал брезентовую куртку с бубновыми тузами на спине и на груди, приказал: – Следуйте за мной!

Первым по коридору шел надзиратель и, гремя ключами, открывал тяжелые тюремные двери. Следом шагал Щукин, за ним – Кольцов. Замыкал это шествие дежурный офицер.

Жалобно проскрипели на ржавых петлях с десяток тяжелых металлических дверей – и наконец все четверо очутились во дворе. Но это не был тесный, огороженный высоким каменным забором дворик, над которым повис перечеркнутый колючей проволокой крошечный прямоугольник серого неба. Это был большой двор, он тянулся вдаль. Повсюду здесь было много ветра, дождя и серого неба. Это была почти воля.

Они немного прошли по мощенному булыжником двору.

– Я сейчас вернусь! – сказал Щукин дежурному офицеру и исчез в приземистом угрюмом здании комендатуры.

Кольцов остался с надзирателем и дежурным офицером. Молча стояли под дождем. Надзиратель закурил, вопросительно взглянул на офицера. Тот кивнул. И тогда надзиратель протянул Кольцову кисет:

– Закуривай.

Кольцов не отказался. Непослушными руками свернул цигарку, прикурил. Пыхнул дымом и спрятал цигарку от дождя в рукав. Удовлетворенно и радостно щурясь, огляделся вокруг.

– Во-во! – уловив взгляд Кольцова, сказал надзиратель. – Двадцать два года служу в крепости, а чтоб из тех камер через эти двери – ни разу не было!

– Должно, капитан, для тебя что-то повеселее придумали, – многозначительно добавил дежурный офицер. – Теперь просто стрельнуть – мало…

Закончить свои мысли он не успел: вернулся Щукин. Передал дежурному офицеру листок бумаги. Тот внимательно и придирчиво его прочитал, обернулся к надзирателю:

– Ступай! Ты свободен!

Надзиратель удивленно посмотрел на офицера, перевел взгляд на арестанта, но не тронулся с места: происходило нечто, чего он не мог понять.

– Я говорю: ступай! Господин полковник взяли его под свою ответственность!

Надзиратель, так до конца ничего и не поняв, все же не решился ослушаться офицера: круто развернулся и, время от времени оглядываясь, зашагал к входу в крепость.

Дежурный офицер проводил полковника Щукина и Кольцова к автомобилю. И, приложив руку к козырьку фуражки, стоял так, пока полковник и арестант не уселись в автомобиль, пока автомобиль не тронулся с места и не исчез в черноте туннеля, ведущего из крепости…

В город они не заехали, миновали его окраинными улицами. После стольких месяцев заключения Кольцов словно заново открывал для себя мир. Отцветают сады. Бродят по пригоркам куры. Небо. Облака. Ветер полощет белье. Господи, как прекрасно жить!.. Вместе с тем его ни на мгновение не покидали упругие, как удары сердца, вопросы: «Куда? Зачем? Неужели смерть?..»

Щукин долго и упрямо сидел молча, смотрел не в окно автомобиля, а себе под ноги. Наконец, когда уже давно скрылся из виду Севастополь и промелькнули еще два или три селения, Щукин поднял на Кольцова усталые и вместе с тем колючие глаза, сказал:

– На этот раз вы обманули смерть. – И, торопливо подняв руку, остановил Кольцова. – Не благодарите меня, я здесь ни при чем. Более того, будь на то моя воля, вы были бы расстреляны еще там, в Харькове… Жизнь и свободу даровал вам главнокомандующий барон Врангель. Вы, видимо, не знаете: он пришел на смену Деникину. Причин, почему барон решил сохранить вам жизнь, я не знаю – не интересовался. Да и важны ли для вас причины?

Кольцов не ответил. Он был оглушен сообщением полковника и из-за переполнявшей его радости не сразу собрался с мыслями. Лишь несколько позже спросил:

– Куда мы едем?

– Уж не думаете ли вы, что я отвезу вас на Перекоп и передам в объятия Дзержинского?! – раздраженно спросил Щукин.

– Не думаю.

– Скажите, когда остановить машину. И идите куда глядят глаза. Попадетесь снова – будем считать, что судьба немилосердна к вам… – Подумав немного, Щукин добавил: – Будь на моем месте кто-то другой, расстрелял бы на обочине, и дело с концом. А доложил бы, что отпустил. Кто проверит!

– А почему бы вам так и не поступить? – спросил Кольцов.

– Осмелели! Поверили, что избежали смерти! – ухмыльнулся Щукин. – Просто в этом мире я еще верю в твердую порядочность, в твердую честь и в твердое честное слово.

– Вы дали честное слово? – догадался Кольцов. – Кому?

Щукин не ответил. На капот автомобиля набегала дорога. Она становилась более извилистой, петляла, объезжая пригорки. Потом вплотную к ней приблизились леса. Деревья клонились ветвями на дорогу.

– Здесь сойдете! – сказал наконец Щукин.

– Мне все равно, – ответил Кольцов.

Щукин приказал шоферу остановить автомобиль.

– Выходите!

Кольцов вышел из машины, и ему в лицо ударили запахи прелой листвы и цветущей акации, от этих запахов у него даже закружилась голова. Следом за Кольцовым вылез Щукин.

– Вы свободны, – сказал он. – Но прежде чем вы уйдете, я обязан выполнить одно неприятное для меня поручение и передать вам письмо моей дочери. Надеюсь, по прочтении вы уничтожите его, дабы в случае чего не скомпрометировать ее.

– Как? Разве Таня еще не уехала в Париж? – удивленно спросил Кольцов.

Но Щукин словно не слышал этих слов.

– Я дал Тане слово передать вам его не читая… Возьмите.

Кольцов принял письмо. А Щукин торопливо сел в автомобиль, прикрывая дверцу, на мгновение задержал ее, сказал:

– Уходите! И упаси вас бог вновь оказаться в Севастополе, потому что… потому что…

Не закончив, он резко хлопнул дверцей. Взревел мотор, и автомобиль помчался по дороге.

Проводив его взглядом, Кольцов неторопливо сошел с дороги, нырнул в густой кизиловый кустарник, какое-то время пробирался по нему. Поднялся на пригорок, кустарник расступился, остался внизу. Здесь было просторнее, хотя и сумеречнее. Серое небо с трудом просеивало свой свет сквозь густую листву. Прислонившись к дереву, Павел вынул из кармана куртки письмо. Ее письмо. Внимательно осмотрел его. Заметил небольшое пятнышко на конверте. Быть может, она нечаянно обронила слезу, когда вручала отцу и умоляла передать…

Он бережно вскрыл конверт, извлек из него розовый тонкий листочек. Ему даже показалось, что от письма слабо повеяло едва уловимым ароматом – это был даже не запах духов, а едва уловимый запах свежести, чистоты.

– «…Прощайте, мой друг! Прощайте, Павел! Прощайте тот, кого я так любила. – Кольцов читал письмо, и ему казалось, что звучит ее волшебный голос, и ему даже слышались присущие ей интонации. – Вы были для меня воплощением мечты. Первая любовь! Она ведь так доверчива. Я верила вам, верила, что вы тоже любите, а это была… игра! Непостижимо, но у меня нет ненависти к вам. Должно быть, я вас все еще люблю… Папа сказал мне, что Петр Николаевич даровал вам жизнь, и я не смогла скрыть своей радости, и папа понял, что я по-прежнему… нет, даже еще сильнее люблю вас. Но на днях папа отправляет меня во Францию – и у меня разрывается сердце от мысли, что я никогда, никогда больше не увижу вас…»

Спрятав письмо в карман, Кольцов огляделся. Нужно было уходить. Кто знает, что взбредет в голову полковнику Щукину. Быть может, вышлет сюда сотню солдат, и они без всякого труда изловят его.

Вдали виднелись горы. Кольцов подумал, что следует идти туда. В горах его труднее будет схватить. И скрываться там легче. Он всегда найдет убежище в любой трещине, расщелине, пещере. Прежде всего надо попытаться достать хоть какую-то одежду и еду. И уж тогда пробраться в Симферополь, чтобы разыскать кого-то из старых своих друзей и с их помощью выйти на подполье. В том, что оно существует, он не сомневался… А возможно, рискнет и отправится в Севастополь, отыщет Наташу и Красильникова – они там, иначе не было б письма, доставленного Коленом…

Весь день он шел навстречу горам.

Рассеялась морось, сквозь рваные облака выглянуло солнце. Кольцов устал и хотел есть. Пару раз он слышал совсем близко мычание коров и лай собак – видимо, проходил мимо сел. Но завернуть туда не решился. Боялся, что, увидев его арестантскую одежду, крестьяне сразу же отдадут его врангелевцам.

Идти приходилось в гору, каждая верста пути теперь давалась ему все с большим трудом. Пот застилал глаза, и он время от времени стирал его жестким рукавом арестантской тужурки…

Чем выше он поднимался, тем становилось холоднее. Его окружали скалы, и от них тянуло холодом. Перепрыгивая с камня на камень, он преодолел быстрый ручей. Шел, хоронясь между скалами. На каком-то повороте неосторожно вышел из-за скалы и прямо перед собой увидел человека на коне. Форма на нем, хоть и без погон, была явно офицерская. На полушубке – пояс с кобурой, за плечами – винтовка.

Кольцов понял, что его заметили, и все же шарахнулся назад. Но всадник пришпорил коня и двинулся ему навстречу.

– Эгей-ей! Выходи! – издали крикнул всадник.

Кольцов не отозвался. Он бросился между скал в обратную сторону, и узкое каменное ущелье вывело его к обрыву.

– Эй, выходи! Не заставляй меня винтовку с плеча снимать! – уже раздраженно приказал всадник.

«Недолго музыка играла», – с досадой подумал Кольцов и выглянул из-за валуна.

– А ты кто такой? – спросил он.

– А кто тебе нужен? – в ответ тоже спросил всадник.

– Почему на тебе погон нету?

– Они мне не к лицу, – лениво отозвался всадник и вдруг сердито закричал: – А ну, хватит бейцы крутить! Выходи! А то бомбу в тебя кину!

– Вот этого – не надо, – спокойно сказал Кольцов и пошел навстречу всаднику. – Руки поднимать, что ли?

– Как хочешь. Оружия-то у тебя все равно нету. Я за тобою давно наблюдаю.

Кольцов вышел к всаднику, всмотрелся в его пожженный у костров, потрепанный полушубок, в небритое, исхудавшее лицо и понял, что это не врангелевец. Он – либо из остатков орловских повстанцев, офицеров, выступивших против Врангеля, либо – «зеленый». Встреча и с теми и с другими не представляла для Кольцова опасности.

– Веди меня к командиру! – попросил Кольцов всадника.

Всадник не ответил. Молча тронув коня, он потрусил между скалами. Кольцов заспешил следом.

– Слышь, парень! Не торопись, а то ведь отстану и убегу!

– Не убежишь, – отозвался всадник, не оборачиваясь. – Ты вокруг погляди – и все поймешь.

Кольцов огляделся и только сейчас приметил едва видимых среди камней еще несколько человек. Стволы их винтовок и их взгляды были направлены на него…

Было уже довольно поздно, когда полковник Щукин вернулся в город. Домой не поехал, возвратился на службу. Торопливо прошел по гулким сумеречным коридорам контрразведки. В кабинете, не зажигая света, присел в кресло, устало откинул голову. Пытался о чем-то думать – не думалось.

Последние месяцы он постоянно чувствовал себя опустошенным, выпотрошенным. И ощущение это не проходило, более того, усиливалось. Как-то вскользь подумал о Кольцове: «А ведь победил». Подумал беззлобно, словно о ком-то, не имеющем к нему никакого отношения.

Где-то далеко пробили часы. Насчитал одиннадцать ударов. Догадался, что звук донесся из кабинета Татищева.

Татищев оказался у себя. Удивленно спросил:

– Так быстро?.. Барон распорядился доставить Кольцова на станцию Чонгар и там передать красным. Соответствующее указание главком направил Слащову телеграфом. Вас на Чонгаре ждут.

– Я знаю.

– В таком случае почему вы все еще здесь, а не в пути?

Щукин долго сидел молча. Затем устало ответил:

– Знаете, полковник, таких унизительных распоряжений мне еще не приходилось исполнять.

– Что поделаешь, Николай Григорьевич, – вздохнул Татищев. – Мы – солдаты.

Щукин только вздохнул:

– Я отпустил его… Кольцова… Где-то на полпути к Симферополю. В конце концов, ему сохранили жизнь. А дальше…

– Но ведь это же… – волновался Татищев.

– Скандал, хотите сказать?

– Не выполнено поручение главкома… Это – не просто скандал. Бунт.

– Пожалуй, – спокойно и даже весело согласился Щукин и, решительно поднявшись с кресла, сказал официальным тоном: – Прошу вас, господин полковник, дать мне неделю для завершения некоторых неотложных дел. По окончании этого срока незамедлительно подам рапорт об увольнении не только из контрразведки, но и вообще со службы. Я намерен уехать.

Щукин повернулся, пошел к двери.

– Николай Григорьевич, ну зачем же так! – всполошившись, бросил ему вдогонку Татищев. – Может быть, мне в самом деле не следовало поручать вам столь щепетильное для вас дело…

– Вы тут ни при чем, – сказал Щукин, задержавшись у двери. – Просто я хочу остаток отпущенных мне дней посвятить дочери. – Помедлив немного, добавил: – Это единственное, что у меня еще осталось… Россию, боюсь, мы уже потеряли. – И, толкнув тяжелую дубовую дверь, не оборачиваясь, полковник Щукин вышел.

Глава тридцать третья

О том, что казнь над Кольцовым не состоялась и что полковник Щукин вывез Павла из крепости, Красильников узнал уже на следующий день. Такая новость и в крепости, обычно равнодушной к людским судьбам, разнеслась с молниеносной быстротой. Матвей Задача на этот раз сам стал искать Красильникова. Когда они встретились, он ему обо всем рассказал. Подпольщики выяснили также, что Щукин выезжал из города ненадолго и, стало быть, он отпустил Кольцова где-то неподалеку. Если отпустил… О худшем не хотелось думать.

Какое-то время Кольцов, вероятнее всего, будет прятаться в горах, но потом попытается найти подполье. И может стать легкой добычей контрразведки.

Они сидели на маяке – Красильников, Наташа, Василий Воробьев и Сергей Сазонов, – размышляли, как дать знать Кольцову, где их искать. Предложений было много, ни одного толкового. Когда выговорились все, Красильников сказал:

– Есть и у меня одна мысль. Почти безнадежная. Вдруг да что-нибудь и получится.

И он рассказал товарищам о том времени, когда работал в Киеве во Всеукраинской ЧК и довелось ему засылать Кольцова в белогвардейские тылы.

– Поддерживать связь решено было через одного профессора, историка. – Красильников выразительно взглянул на Наташу. – У профессора была для Кольцова явка, точнее, почтовый ящик. Все донесения шли через эту явку… Когда профессору надо было вызвать Кольцова на связь, он это делал с помощью пустячного объявления с таким текстом: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также обмениваюсь…»

– Нет! – отрицательно качнула головой Наташа. – «Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…» И так далее.

– Помнишь, – улыбнулся Семен Алексеевич. – А что, если повторить? Что, если несколько раз напечатать такое объявление в газетах в Симферополе и Севастополе? Может случиться, что Павел увидит это объявление, прочтет?

Сазонов задумчиво прошелся по горнице.

– В одной газете, и не больше. Иначе попадем под подозрение. Вероятность того, что Кольцов увидит это объявление, чрезвычайно мала. Но допустим… Допустим, что Кольцов прочел его и пришел на явку. В Севастополе все ясно. Мы знаем Кольцова в лицо. А в Симферополе?

– Если он откликнется, то и свой старый пароль назовет. Скажет, что его интересуют две монеты Петра Первого… А вот какие?.. Черт, забыл…

– «Солнечник» и двухрублевик, – подсказала Наташа.

– Во! Точно! – обрадовался подсказке Красильников. – А дальше все понятно! Дальше ему растолкуют, где нас искать.

– Ну что ж… попытаться с объявлением можно, – согласился Сазонов и с сомнением добавил: – Хотя и не верю в успех этого предприятия… Попытаемся!

– Это мы попытаемся, – насупился Красильников. – Мы! А тебе, Серега, надо идти к своим. Свое задание ты выполнил. Доложишь там о наших делах. Не исключаю я, что и Кольцов тоже надумает туда добираться. Нелишним было бы предупредить об этом дивизионные особые отделы.

…Проводив в путь Сазонова, они в тот же вечер вновь вернулись к насущным делам. Красильников сказал, что завтра же отправится в Симферополь, чтобы уладить дело с объявлением для Кольцова. Но Наташа настояла на том, чтобы в Симферополь отправился Митя Ставраки. Ему это удобно, он часто по службе ездит в Симферополь и конечно же сумеет выбрать время, чтобы побывать на явке и встретиться с Кузьмой Николаевичем.

Красильников как мог противился этому. Ворчал, что надо бы проверить парня здесь, на каком-то мелком деле, прежде чем выкладывать ему симферопольскую явку. Но твердым до конца быть не сумел. Его сразил Наташин аргумент: Митя – друг Павла.

Потом обсуждали иные дела. Красильников рассказал своим друзьям о встрече с Бондаренко и о задании Центра – обратить пристальное внимание на флот, на землечерпалки, на другое флотское имущество, не позволить белогвардейцам вывезти его за границу.

– Научились загадками говорить, – раздраженно сказал Василий Воробьев. – «Обратить внимание». Это как же? Бинокль взять и наблюдать издаля? Или еще чего?..

– А ты сам как понимаешь? – без обиды спросил Красильников.

– Надо туда на работу внедряться, – ответил Воробьев. – Тогда все будет видно, что там и как…

– Правильно думаешь, – согласился Красильников. – Плюнем, Вася, на все и махнем на флот.

– Тебе нельзя, – вздохнул Воробьев. – Тебе тут надо. А я подамся… Вон у Федора Петровича там кореша есть, помогут.

– Помогут, чего там, – закивал головой смотритель. – Терентий там и Тихоныч… Спросишь Терентия Васильевича, скажешь, что я тебя прислал для подмоги. Да и Тихоныч тоже в случае чего замолвит за тебя слово, если будет такая нужда.

Красильников удовлетворенно хмыкнул. «Жизнь – как у зебры шкура», – говорил ему когда-то Фролов. Может, и правда кончилась в их жизни черная полоса и начинается белая, радостная. Кто знает!

На следующий день Митя приехал в Симферополь. Отправился на Фонтанную улицу. Отыскал дом с вывеской, на которой был изображен амбарный замок. Удостоверился, что среднее оконце, как и условлено, закрыто ставнями. Лишь после этого позвонил.

Назвав Кузьме пароль, он не стал здесь долго задерживаться. Подробно изложив просьбу севастопольских подпольщиков и откланявшись, Митя Ставраки вскоре вновь оказался на шумных улицах крымской столицы…

Проводив гостя, Кузьма Николаевич засобирался. Присев к столу, переписал разборчиво, печатными буквами, переданное из Севастополя объявление и отправился на Александро-Невскую улицу, в редакцию «Таврического голоса».

В небольшой комнате было несколько столов, все пустые, но за одним, низко склонившись к растрепанному вороху узких бумажных полосок-гранок, сидел очень полный мужчина. В ответ на приветствие он раздраженно пробормотал:

– По всем вопросам – к редактору. Вон туда, – и ткнул рукой в глубину комнаты, где была еще одна дверь.

Постучав и не получив ответа, Кузьма Николаевич открыл дверь. У большого стола суетился весь высохший, желтый, как осенний лист, старик. Стол был завален бумагами, старик собирал их, сердито запихивал в пузатый портфель, стоявший тут же на столе.

– Мне объявление дать, – войдя, сказал Кузьма Николаевич.

– Не принимаем, – прошелестел старик и, трудно, с надрывом прокашлявшись, продолжал резким, злым фальцетом: – Ни объявлений, ни стихов, ни статей, ни даже фельетонов – ниче-го-с! Финита! Крышка! Нет больше «Таврического голоса», кончился. Прекратил свое существование. Закрыт приказом начальника отдела печати.

– А «Южные ведомости»? – спросил Кузьма Николаевич. – Может, они принимают?

– «Южные ведомости» закрыты две недели назад. И «Заря России», и «Курьер». А «Великая Россия» – газета официальная, объявлений не печатает…

– Так что же делать?

– Надеяться, только надеяться! Нас при Деникине закрывали восемь раз и при большевиках тоже восемь.

Старик продолжал еще что-то зло и горестно выкрикивать, возмущенно потрясая кулаками, но Кузьма Николаевич уже не слышал его.

Объявление в газете ему тоже казалось пусть и ненадежным, но все же единственно возможным способом выйти на контакт с Кольцовым. Однако предусмотреть закрытие газеты никто не мог. Выходило так, что севастопольские подпольщики будут надеяться на него. А он бессилен что-либо предпринять.

Размышляя о неудаче, Кузьма Николаевич неторопливо возвращался домой. В квартале от дома он краем глаза отметил стоящую здесь с незапамятных времен круглую афишную тумбу. В прежние времена на ней расклеивались яркие объявления о концертах приезжих знаменитостей, представлениях, бенефисах, благотворительных вечерах. Сейчас же афиш на тумбе было мало, зато вся она пестрела совсем крошечными, написанными от руки объявлениями.

Кузьма Николаевич остановился, стал читать. Броско рекламировал свою продукцию посудный магазин Киблера; заезжий хиромант заявлял: «Я знаю тайну вашей жизни!»; зазывал «только взрослых» кабачок «Летучая мышь»; предлагали свои услуги врачи, акушеры, массажистки, репетиторы…

В полдень Кузьма Николаевич еще раз вышел из дому. На рынке, возле пустующих ларей, увидел кучку беспризорников. Они перебрасывались обтрепанными грязными картами. При виде направляющегося к ним Кузьмы Николаевича подобрались, готовые сыпануть в разные стороны.

– Пацаны! Кто хочет заработать? – громко спросил Кузьма Николаевич.

Мальчишки моментально окружили его плотным кольцом.

Невероятно чумазый оборвыш плелся по залитой солнцем улице. В руках – баночка с клейстером и стопка бумажных листков. Завидев афишную тумбу, он решительно направлялся к ней и клеил объявление. Иногда клеил прямо на стену дома или на столб. Пришлепывая каждое объявление рукой, он оставлял на нем след мурзатой пятерни.

Кто-то окликнул мальчишку, и он замер, готовый в любой момент дать стрекача. Но тут же вспомнил, что не шкодничает, – приободрился, лениво, не торопясь, подошел к стоящему за деревом человеку в канотье и молча вложил в протянутую руку несколько еще не расклеенных объявлений.

Человек прочитал крупный, от руки написанный печатными буквами текст: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом». Самое обычное объявление. Вернув беспризорнику листки, филер зевнул и ушел…

Открытый вагончик трамвая остановился в конце Таможенной, неподалеку от пристаней Российского общества пароходства и торговли. Оттуда доносился шум лебедок, лязг цепей, громкие команды: «Майна!», «Вира!».

Сойдя с трамвая, Василий Воробьев в людском потоке спустился к пристани. Здесь тоже сновало множество людей. Грузчики и солдаты в брезентовых наплечниках и просто в разрезанных мешках, свисающих с головы, цепочкой ступая по сходням, разгружали пароход, на борту которого виднелась надпись: «Фабари» – порт приписки Нью-Йорк. У соседнего причала стоял пароход под французским флагом. Среди грузчиков можно было увидеть немало офицеров в старых гимнастерках без погон. В соответствии с новой экономической политикой Врангеля зарплата у рабочих, тем более докеров, была намного больше, чем офицерское жалование, и защитники Крыма подрабатывали где только могли.

Офицеры роптали, но их дело военное, подневольное – куда денешься? – а рабочие были довольны, что живут намного лучше, чем «у Советов». И это было для подпольщиков горше репрессий. Рабочие стали неохотно откликаться на их призывы… Тем более ценны были те, кто остался верен пролетарскому делу.

Воробьев медленно прошел мимо пакгаузов. Возле них высились этажи ящиков и тюков, прикрытых брезентом. Пакгаузы были забиты до отказа, и штабеля грузов теснились по всей территории пристани, образуя узкие коридоры, в конце которых стояли часовые. Задерживаться здесь было нельзя: на него могли обратить внимание.

Через лабиринт складских помещений и навесов берегом бухты он пошел к хлебным амбарам. Оттуда мощенная булыжником дорога повела его к Каменной пристани и товарной станции. Воробьев долго шел мимо стоящих борт к борту, ошвартованных прямо к берегу, всевозможных судов. На многих из них не было никаких признаков жизни. Наконец он увидел вдали характерные, фантастические силуэты землечерпательных караванов.

Огромные стальные ковши землечерпалок вздымались высоко над палубными механизмами и надстройками. Каждый караван состоял из землечерпалки, похожего на утюг плоскодонного лихтера и небольшого буксира.

Возле двухэтажного здания портовой службы Воробьев увидел двух стариков в морских фуражках. «Один из них, должно, и есть Терентий Васильевич», – подумал Воробьев и направился к старикам. Поздоровавшись, сказал, что его послал к ним смотритель маяка Федор Петрович. Федор Петрович слышал, что здесь требуются матросы, и рекомендует его. Старики обрадовались. Один из них, худой, сутулый, и впрямь оказался Терентием Васильевичем, второго – маленького, сухонького – называли Тихонычем.

Тихоныч рассказал, что и верно, до недавнего времени здесь было малолюдно и пустынно и весь флот охраняли всего лишь два человека – он да Терентий Васильевич. А теперь тут началось какое-то шевеление, стали на суда нанимать матросов, комплектовать экипажи. Поговаривают, что все эти морские маломерки вскоре понадобятся Врангелю…

Старик Тихоныч был словоохотлив и рассказывал все обстоятельно и подробно, Терентий Васильевич лишь в знак согласия кивал головой. Потом предложил:

– Идем, покажем тебе наше хозяйство.

Идти оказалось недалеко. У швартовой стенки стояли буксиры «Березань», «Рион», «Кахарский». Об их борта билась и хлюпала вода. На мачтах горели огни. Мерно вздыхали паровые машины.

– Эти уже под парами, – кивнул на суда Терентий Васильевич. – Матросами укомплектованы. На них и паек уже загрузили, и топливо. Не сегодня-завтра куда-то уйдут…

Чуть подальше, наглухо пришвартованные к стенке, угрюмо высились землечерпалки.

– Тоже наше имущество, – указал на землечерпалки Терентий Васильевич. – И эти, видать, долго в Севастополе не задержатся.

Воробьев увидел, как с одной из землечерпалок спустился по сходням барственного вида господин в штатском и в сопровождении чиновника в форме морского ведомства направился к следующей землечерпалке. Они прошли рядом, и Воробьев успел хорошо рассмотреть господина в штатском; был он высок, сухощав, с надменным выражением лица.

– Это вот – купец, – шепнул Терентий Васильевич. – Он уже вторые сутки по землечерпалкам лазает. Что-то записывает, что-то подсчитывает… Продешевить боится.

– Наши говорили, что этот господин из Константинополя приехал, – пояснил Тихоныч. – Вроде представитель торгового дома.

– Ну а зачем им землечерпалки? – удивился Воробьев. – Если Врангель по зубам схлопочет, куда они денутся со своими землечерпалками?

– Это для тебя да для нас с Терентием они – землечерпалки, – пояснил Тихоныч. – А для купца – товар. За границу угонит и то ли оптом продаст, то ли частями. Там и железо, и медь, и латунь… Господи боже мой, чего только там нет! Большие деньги можно заработать!

– Да-а, дела, – многозначительно протянул Терентий Васильевич, провожая взглядом высокого господина в штатском и его сопровождающего. – А портовый инженер… вишь, как возле купчишки вьется. Не иначе как уже сторговались!

Воробьева эта мысль обожгла, как удар хлыста.

Летний зной приходит в Севастополь рано, не дожидаясь, когда закончится весна. Цвели акации, и медовый, душистый запах висел на улицах города, пьяня и внося в души людей какое-то смутное, тревожное беспокойство.

Впрочем, тревога, овладевшая людьми, вызывалась не только временем года. Наступление, скоро наступление – это чувствовалось по всему. По дорогам на север полуострова передвигались колонны солдат, катились пушки и броневики, шли обозы.

Красильников направлялся в фотографию Саммера, к Бондаренко. Надо было посоветоваться о Кольцове: быть может, есть у Бондаренко какие-то возможности помочь. Рассказать о безрадостных вестях, принесенных Воробьевым: судя по всему, землечерпательные караваны проданы торговому дому «Жданов и К°» и могут в скором времени уплыть за границу. Концентрировались войска в районах Феодосии, Керчи и в Северном Крыму. С французских пароходов в порту сгружались орудия и другое военное имущество. Ночью ошвартовались тоже груженные сверх ватерлинии американские пароходы «Сангомон» и «Честер Вальси». Обо всем этом надо было каким-то способом известить командование Красной армии.

В фотографии в этот будничный день было безлюдно. Однако обсудить дела они не успели: была назначена встреча подпольной группы, и Бондаренко спешил. Красильникова он взял с собой.

Торопливо пройдя пару кварталов, они очутились возле давно знакомого Красильникову винного погребка «Нептун» с украшающим вход веселым богом морей, держащим в руке кружку пива.

Спустившись по выщербленным ступеням «Нептуна», Бондаренко чуть замешкался у открытой двери, вглядываясь в прохладный полумрак подвальчика. Здесь все было спокойно. Посетителей почти не осталось, лишь в глубине зала сидел над стаканом вина пожилой, уныло-потертого вида чиновник, да неподалеку от него тихо толковали о чем-то двое дрогалей.

Увидев в проеме двери Бондаренко и перекинувшись с ним многозначительным взглядом, хозяин сказал посетителям:

– Извините, господа хорошие, заведение закрывается.

Дрогали встали сразу, послушно и дружно, чиновник же почему-то заупрямился.

– Что такое?! – недовольно воскликнул он.

Хозяин величественно повернулся к нему:

– Так у нас заведено. Идите с миром.

Чиновник, бормоча что-то, направился к выходу. Но лакей остановил его:

– Извольте рассчитаться, господин! Нехорошо-с!..

Склонив к плечу голову с лоснящимися, надвое разделенными пробором волосами, лакей обмахивался полотенцем. На круглом его лице блуждала полупочтительная, полупрезрительная – истинно лакейская – ухмылка.

Красильников уже начал понимать, что к чему, и все же удивленно посматривал то на хозяина, то на его помощника.

Хозяин «Нептуна» вел себя так, будто родился за этой стойкой. Приняв от чиновника сторублевую бумажку, то бишь «казначейский билет правительства вооруженных сил Юга России», он презрительно сморщил губы, а потом неподражаемо небрежным жестом кинул на мокрую стойку несколько «колокольчиков» – мелких врангелевских ассигнаций, получивших название не то за изображенный на них царь-колокол, не то за низкую покупательную способность, – пустой звон, а не деньги!

Наконец чиновник удалился.

– Пошли, Семен! – повернулся Бондаренко к Красильникову.

В маленькой комнате за столом сидели четверо. Красильников негромко поздоровался.

– Здравствуй, товарищ! – Голос хозяина погребка здесь, в комнате, показался Красильникову неестественно густым и низким. Только несколько позже он понял причину этого акустического чуда: столом им служила огромная бочка, и они восседали вокруг нее. – Ты у нас бывал. Я тебя запомнил.

– Бывал, – кивнул Красильников. – Я тоже тебя запомнил.

Здесь, среди друзей, Бондаренко неузнаваемо переменился. Исчезло сонливое выражение лица, не осталось и малейшего следа от недавней вальяжности. Глаза смотрели молодо, от всей его крепкой фигуры веяло силой и уверенностью.

– Значит, так! – сказал Бондаренко, легонько прихлопнув ладонью по столу-бочке. – Я сейчас буду говорить о каждом из вас. С кого начнем?

– Полагается с гостя, – быстро вставил худощавый человек с почерневшим от въевшейся гари лицом.

Красильникову показалось, что столь же прочно, как гарь, прижилась на этом лице постоянная усмешка. «Легкомысленный какой-то», – недовольно подумал Красильников.

– Можно, конечно, с гостя, – согласился Бондаренко. – А можно наоборот. Пусть гость послушает, что вы за люди, и сам решит, называться ему или нет. Может, не захочет.

Шутке засмеялись, но сдержанно.

– С тебя и начнем, – сказал Бондаренко худощавому чернолицему человеку. – Товарищ Ермаков. Работает на «железке». Говорит, что жить без своих паровозов не может, но я ему не верю: ломает почем зря. Полный реестр по этой его линии сейчас не составишь. Наверное, полковник Татищев хотел бы с ним кое о чем потолковать, но Петр Степаныч – человек стеснительный.

– Я в армии не служил, говорить с полковниками не умею, – улыбнулся Ермаков.

– Теперь факт последний, – сказал Бондаренко, – но главный. В партии Петр Степаныч с марта шестнадцатого…

«Вот тебе и легкомысленный», – подумал Красильников.

– Пойдем дальше. – Бондаренко перевел взгляд на немолодого человека с бородкой. – Михаил Михайлович Баринов. Служил на «Пруте». После разгрома восстания был приговорен к пожизненной каторге. Бежал из пересыльной тюрьмы, долгое время жил на нелегальном положении в разных городах. Пять лет назад вернулся в Севастополь. Организовывал боевые дружины, потом красногвардейские отряды. Он на нелегальном: его многие знают в лицо…

Следующим был человек с солдатскими погонами. О нем Бондаренко сказал:

– Матвей Федорович Рогожин. Вел пропаганду в царской армии, потом – в войсках Деникина. Человек тихий, незаметный. Дальше старшего писаря не продвинулся. Взрывов, перестрелок и всего такого за ним нет. Но то, что он делает, посильнее любых взрывов и стрельбы будет. – Бондаренко обернулся к Красильникову: – Что князя Уварова Щукин в контрразведку упрятал, думаешь, кто выяснил?.. Так… Кто у нас еще?.. Ты, Илларион? – обернулся Бондаренко к грузно сидящему за столом хозяину. – О тебе – особое слово. Ты у нас большая знаменитость.

Уверенный в себе, большой и сильный, Илларион вдруг опустил глаза и смущенно вздохнул:

– Ну ладно… Ну хватит.

– Представь ситуацию. – Теперь Бондаренко обращался к Красильникову: – Налет на полицейский участок. Получилось нехорошо, поднялась стрельба. Наши-то все ушли, но появилось опасение, что их будут искать. Илларион – мужчина у нас видный. Ему бы притаиться и помалкивать. А он… Молчи, Илларион! – сказал Бондаренко, заметив, что тот хочет перебить. – А он пошел на следующий вечер в цирк. За одно это пороть надо, но слушай дальше! Номер там был такой: несколько человек выносят огромную гирю, а силач ее выжимает. Выжал, утер пот, кланяется. Тут и вылезает на арену медведем Илларион. Потоптался, посопел, гирю поднял… Публика – в ладошки. Тогда Ларя хватает за пояс силача, тоже поднимает его над головой, как гирю, и осторожно кладет на опилки. В цирке – рев и стон. Наш чемпион поворачивается, уходит. И, обрати внимание, поклониться не забыл.

Красильников реагировал уже весело и чутко на все, о чем говорил Бондаренко. И каждый из сидящих в этой комнате виделся Красильникову не просто подходящим, а незаменимым в их совместной опасной работе.

А они все смотрели на него, ожидая, когда он заговорит. Он не знал, с чего начать; надо было собраться с мыслями. И опять на помощь пришел Бондаренко.

– Товарищ Семен работал в Центре, в Киеве, – весомо сказал он. – Был заброшен в белые тылы со спецзаданием. И – застрял.

Встал и Красильников. Смущенно улыбнувшись, сказал:

– Зовут меня, верно, Семеном. Работал в Чека. В частности, засылал в тыл, в Добрармию, товарища Кольцова. Потом немного помогал ему… А когда его в крепость засадили, пытался его высвободить. Вот, пожалуй, и все… Я знаю, что бы вам хотелось от меня услышать. Что у меня налажена связь с Центром, – продолжил Красильников. – Но это не так. Связи с Центром у меня утеряны. У вас, как я осведомлен, тоже. Стало быть, вместе будем их восстанавливать.

После этого перешли к делам.

Заговорили о покупателе землечерпалок и другого флотского имущества, представителе торгового дома «Жданов и К0». Подпольщики группы Бондаренко наблюдали за ним едва ли не со дня его появления в Севастополе.

– Фамилия его Федотов, прибыл из Константинополя, – доложил Рогожин. – Крупнейший делец.

– Федотов… Это какой же Федотов? – попытался вспомнить Красильников.

– У него брат был. Тоже крупный воротила. Ювелир. Его в Киеве наши шлепнули.

– Лев Борисович Федотов, поставщик двора его императорского высочества, – вспомнил Красильников. – Я его хорошо знал.

– А это – братец. Видно, этот фрукт недалеко от той же яблоньки откатился, – сказал Рогожин. – Столковался с генералом Вильчевским. А Вильчевский начальник снабжения армии.

– Но какое отношение землечерпалки имеют к военному имуществу? – удивился Красильников.

– У них сейчас так: все, что можно выгодно продать, – военное имущество, – улыбнулся Рогожин.

– Надо опередить их, – подал голос давно молчаливо сидевший Баринов.

– Каким образом?

– Давно собираемся провести диверсию в порту, – неторопливо заговорил Баринов. – Взрывчатка нужна была – достали. С шахт привезли, с Бекшуя. Самая пора: вчера еще один «француз» встал под разгрузку. Рванем склад – белякам будет не до землечерпалок.

Баринов смолк и, поглядывая на Бондаренко, ждал ответа. Бондаренко отозвался не сразу. Но когда заговорил, всем стало ясно, что это уже не просто продолжение разговора, а решение.

– Склады надо уничтожить, это ясно. Как это лучше сделать – обсудим. Для этого и собрались.

О предстоящих делах они говорили просто и буднично, с той уверенностью в успехе, какая свойственна людям, чувствующим себя хозяевами положения. И Красильников вдруг с волнением почувствовал, как впервые за много дней к нему вновь вернулась уверенность. Такой уверенности в себе, в своей силе Красильников не испытывал уже давно, со времен Харькова.

Неторопливо и обстоятельно они решили все до подробностей о диверсии в порту, условились о времени, назначили ответственных.

Вопрос, который больше всего волновал Красильникова: где сейчас искать Кольцова, как ему помочь? Но кто мог ответить! Оставалось только ждать. Рано или поздно он даст о себе знать.

Под конец вновь заговорили о господине Федотове. Красильников вспомнил рвущегося в дело Митю Ставраки и решил, что ликвидация господина Федотова будет хорошей проверкой для него. Сказал Бондаренко:

– Господина Федотова позвольте моей группе взять на себя!

Глава тридцать четвертая

До самых сумерек Кольцов со своим всадником-конвоиром блуждали по поросшим лесом горам. Уже когда стемнело, вышли к затаившемуся в лесной чаще караулу. Их окликнули:

– Ты, Софрон?

– Он самый! – отозвался конный.

Появились несколько вооруженных винтовками мужчин, приняли у Софрона коня и с любопытством изучали Кольцова, его украшенную бубновыми тузами тюремную одежду.

– Кто это с тобой?

– Кто его знает… Сейчас выясним.

– А если маскарад?

– Известно, расстреляем.

Почти на ощупь Софрон и Кольцов спустились по крутому склону на большую поляну, остановились возле вросшей в нее по самую крышу землянки. Поодаль Кольцов скорее угадал, чем увидел, еще несколько таких же землянок. Вкусно попахивало дымком.

Землянка, снаружи казавшаяся крошечной, внутри оказалась просторной и была основательно заполнена людьми. Тускло тлел под низким потолком каганец.

– Кто ты? – наконец спросил Кольцова басовитым, грудным голосом невысокий мужчина.

– Я бы тоже не против узнать, кто вы, – дерзко ответил Кольцов. – Хотя бы для того, чтобы не врать.

– Будешь много разговаривать – не доживешь до утра! – озлился мужчина. Однако, подумав немного, объяснил: – Мы – отряд повстанческой партизанской армии. Воюем против барона Врангеля. Я – командир. А ты… у тебя какая платформа?

– Разделяю вашу, – сказал Кольцов.

Его обрадовало, что он попал именно сюда, потому что в Крыму были и другие повстанцы – обозленные на весь белый свет, готовые драться и с белыми, и с красными. С такими было бы труднее.

– Для чего в горах оказался? Почему в такой одежде?

– Я – чекист, – сказал Кольцов. – Выполняя задание, служил в Добрармии старшим адъютантом генерала Ковалевского. Потом…

– Кольцов, что ли? – спросил кто-то с самого дальнего, укрывшегося в сумерках угла землянки.

– Да. Павел Кольцов.

– Ну нахал! Его же расстреляли!.. – Давно не бритый человек протиснулся поближе к Кольцову. – Его ж еще в Харькове расстреляли! Нет, братцы, я того адъютанта много раз видел. Издаля, правда. – И угрожающе Кольцова предупредил: – Но узнать – узнаю!

Зажгли еще один каганец, с толстым фитилем. Командир отряда поднес его к лицу Кольцова:

– Ну?

– Вроде – они… а вроде – и не они…

– Еще гляди! – грозно приказал командир. – От тебя, жить или не жить ему, зависит! – В наступившей тишине звучно щелкнул курок нагана.

Кольцов понял: скорее всего небритый скажет «Это не он». И уже никто больше не станет ничего проверять, выслушивать.

– Дай и мне на тебя поглядеть, – сказал он небритому. – Если ты меня часто видел, значит, и я тебя.

Память не подвела: перед Кольцовым стоял денщик Микки Уварова.

– Сидор! – уверенно сказал Кольцов.

– Они! Точно они! – воскликнул Сидор. – Вот где встретиться довелось, ваше благородие. А я, значит, со службы белой убег. Сперва до батьки Махно, а от него – сюда, в Крым.

В землянке раздался вздох облегчения.

После ужина командир отряда, крымский шахтер Стрельченко, поведал Кольцову немало любопытного о партизанском житье-бытье. Таких отрядов в Крыму насчитывалось много, однако далеко не все были объединены, не подчинялись единому командованию, а потому и борьба их с врангелевцами носила характер эпизодический…

Утром Кольцов рассмотрел лагерь отряда. Он находился на довольно крутом склоне. Партизаны с трудом выдолбили в скальном грунте четыре прямоугольных углубления и накрыли их – получились хоть и не очень уютные, но зато едва заметные землянки.

Стрельченко гордился тем, что ни одна облава, ни деникинская, ни врангелевская, ни разу сюда не добралась.

Еще несколько дней назад Стрельченко и не подумал бы покинуть это насиженное и обжитое гнездо, а сегодня он отдал приказ подготовиться к перебазированию на новое место. Случилось непредвиденное: из отряда ушли несколько человек. Дезертировали. Поддались на белогвардейскую пропаганду.

– Нашли где-то белогвардейскую газету, прочли приказ Врангеля, – объяснил Стрельченко. – Если Деникин на голый патриотизм давил, то Врангель о земле заговорил, будто будет землю крестьянам раздавать. Хитро так написано: отдавать «обрабатывающим землю хозяевам». Вот несколько наших мужичков и рассудили, что, если они с нами будут, а Врангель повсюду власть возьмет, им земли не видать. И ушли.

– А если не возьмет? – улыбнулся Кольцов.

– Об этом они не подумали. – И, помолчав немного, добавил: – Тут порою такие баталии словесные случаются – и все из-за земли. То товарищу Ленину не доверяют, потому как товарищ Ленин хочет военные коммунии сорганизовать…

– Не Ленин, а Троцкий, – поправил Кольцов.

– А Троцкий кто? Друг и правая рука товарища Ленина… То в господине Врангеле сомневаются: раз он сам из помещиков, вряд ли против своих пойдет… Нету у мужика уверенности, потому и находится в постоянном сомнении. Он сейчас – как баба на выданье: кто лучше приголубит, к тому и подастся.

Факт оставался фактом: несколько крестьян ушли с повинной к врангелевцам и могли вывести на партизанскую базу карательные отряды. Поэтому Стрельченко расставил подальше от базы караулы, с тем чтобы белые при облаве не захватили их врасплох. А тем временем они готовились уходить с этих насиженных мест.

Стрельченко дал Кольцову газету «Великая Россия».

– Прочти вот это. – Он ткнул прокуренным пальцем в набранную жирным шрифтом заметку.

Это и был приказ. Точнее:

«Первый приказ

Правительства главнокомандующего

вооруженными силами на Юге России.

20 мая 1920 года, № 3226, г. Севастополь.

Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю.

Я призываю на помощь мне русский народ.

Мною подписан закон о волостном земстве и восстановляются земские учреждения в занимаемых армией областях. Земля казенная и частновладельческая сельскохозяйственного пользования распоряжением самих волостных земств будет передаваться обрабатывающим ее хозяевам.

Призываю к защите Родины и мирному труду русских людей и обещаю прощение заблудшим, которые вернутся к нам.

Народу – земля и воля в устроении государства! Земле – волею народа поставленный хозяин! Да благословит нас Бог!

Генерал Врангель».

– Такой вот приказ, – сказал Стрельченко, принимая обратно газету. – И слов-то немного, а скольких заставил задуматься. Одни, видишь, уже ушли, а иные – в сомнении. Очень их смущает в приказе слово «хозяин». Как думаешь, кого барон имеет в виду? Может, себя?

…Три дня провел Кольцов в горах. Присматривался к людям, к жизни отряда. Партизанами были в основном сбежавшие еще из деникинской армии крестьяне. Было несколько рабочих, они приняли на себя командование отрядом. Находились здесь и такие, кто в прошлом занимался воровством, мошенничеством, конокрадством. Сейчас они выполняли в отряде роли снабженцев, руководили налетами на обозы…

Отряд ни с кем не был связан, он жил своей замкнутой автономной жизнью, принося пользу красным лишь самим фактом своего существования: время от времени партизаны грабили врангелевские продуктовые и фуражные обозы и тем самым отвлекали на себя какое-то количество войск для несения караульной и охранной службы.

Где-то по соседству, в районах Биюк-Янкоя, Орта-Саблы, Таушан-Базара, находились такие же, чуть побольше или чуть поменьше, партизанские отряды, которые жили такой же жизнью и точно так же не очень рвались в бой.

Это была дремлющая сила. Ее следовало разбудить. Для этого надо было добираться к своим, ехать в Киев, в Москву, быть может, к самому Дзержинскому – и слать сюда командиров, способных объединить этих прячущихся в ущельях, в лесных чащобах людей, повести их за собой…

Но как добраться к своим? Пешком, через наводненный белыми войсками Чонгар и Перекоп? Или на лодке? Из Донузлава в Скадовск или из Севастополя в Одессу? Но разве возможно это без помощи подполья?

Кольцов смутно представлял себе, как найти подпольщиков. Но не сидеть же здесь, в этом партизанском лагере, убедив самого себя, что ты принимаешь посильное участие в борьбе с врагом! И ждать. Чего? Разгрома белогвардейцев? Чтобы потом спуститься с гор и присоединиться к тем, кто действительно не щадил своих сил в борьбе с врагом? Нет, такой жизни Кольцов не желал.

В один из дней он упросил Стрельченко помочь ему добраться до Симферополя. Его переодели. Из кипы документов, взятых у белых, подобрали подходящие. До Таш-Джаргана Кольцова провожали Софрон и даже сам Стрельченко. Возле Таш-Джаргана они со Стрельченко расстались. Софрон уверенно повел Кольцова дальше, до Джиен-Софу – маленького татарского аула, расположенного неподалеку от городского предместья. В Джиен-Софу у Софрона был знакомый татарин. У него они заночевали. Утром татарин ввел Кольцова в город, минуя заставы.

Сложное чувство испытывал Кольцов в эти первые минуты в Симферополе. Город он знал хорошо – не раз бывал здесь. Внешне он ничем не изменился. Те же улицы, дома, вывески, и все же Кольцов попал как будто в иной город, только похожий на тот, памятный с детства, провинциально тихий, неторопливый. Кольцов тут же и понял, чем вызвано это странное неузнавание: город – не только улицы и дома, но прежде всего люди, их поведение, облик. По знакомым улицам текла пестрая, шумная, чуждая ему жизнь.

Было и еще одно: слишком долго он жил вне этого шума, многолюдья. Оно давило на него, угнетало… Ближе к большому, шумному базару потянулись лавчонки и кустарные мастерские матрасников, сапожников, шорников, тут же бойко торговали закусочные, чебуречные, шашлычные, из распахнутых окон и дверей несло кисловатым запахом дешевого вина, горелого бараньего жира и лука.

Кольцов присмотрел кофейню, где, на его взгляд, можно было спокойно посидеть. В киоске рядом он хотел купить, какие были, газеты, но оказалось, что, кроме официоза штаба Врангеля «Великая Россия», ничего другого сегодня в продаже нет.

Официальной информации в газете было мало, гораздо больше внимания уделялось всевозможной «хронике», то есть слегка подправленным и облагороженным сплетням, всякого рода пророчествам, наскоро обновленным анекдотам. Взахлеб восхвалялся новый правитель и новые порядки, и конечно же в изобилии преподносились описания ужасов «большевистского ада».

Выйдя из кофейни, Кольцов пошел к базару.

На базаре и примыкавшем к нему толчке царило крикливое многоголосие. За длинными деревянными стойками замысловато расхваливали свой товар торговки зеленью. Сновали с большими графинами на голове продавцы пенной бузы и просто подслащенной, подкрашенной воды. В пестрый гул вливались выкрики точильщиков, стекольщиков, монотонные причитания нищих, разбойничий посвист беспризорников.

Несколько часов Кольцов бродил между рядами, толкался в очередях, торговался, покупал квашеные помидоры и соленые огурцы – и ни разу за весь день не увидел ни одного знакомого лица из числа давнишних симферопольских друзей.

Солнце клонилось к закату. Торговые ряды стали пустеть. И он начал замечать, что на него обращают внимание. Здесь все были при каком-то деле, лишь один он бесцельно слонялся по уже малолюдной базарной площади. Чтобы чем-то заняться и заочно получить полезную информацию, он пошел к афишным тумбам, заклеенным объявлениями.

Прочитал про знаменитую гадалку, про посудный магазин Киблера, про танцклассы и про самое эффективное парижское средство от моли и клопов – и вдруг… Он даже не сразу понял смысл объявления – просто пробежал взглядом по написанным печатными буквами строчкам, и что-то дрогнуло в нем, сильнее забилось сердце.

«Продаю коллекцию старинных русских монет».

Кольцов закрыл глаза, боясь, что знакомое начало – лишь чистая случайность, а дальше пойдет совсем другой текст. Опять посмотрел на объявление:

«Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…»

Да что же это такое? Ведь этим шифрованным объявлением (слово в слово!) Платоновы вызывали его в Харькове на связь! А здесь только адрес и фамилия другие: «Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом».

Неужели это Красильников и Наташа, следившие за всеми драматическими поворотами его судьбы, пытаются таким способом дать ему знать о себе? Или совпадение текстов?

Во всяком случае, пока на улице день, следовало наведаться к этому Болдыреву… Кольцов вышел за рыночную ограду, глянул по сторонам и зашагал на Фонтанную.

На звонок долго никто не отзывался. Потом совсем близко раздался громкий удушливый кашель, видимо, хозяин квартиры стоял под дверью уже давно, прислушивался и по какой-то причине не хотел открывать. И неизвестно, как долго бы он продержал Кольцова на пороге, если бы случайно не обнаружил себя кашлем.

Загремели засовы, дверь наконец приоткрылась, но прочную литую цепочку хозяин не снял.

– Вам кого?

– Я по объявлению, – скрывая волнение, сказал Кольцов.

– Какому?.. Ах да! Простите, так что вы хотели? – Кузьма Николаевич не забыл, конечно, об объявлении. Но он и подумать не мог, что человек, которого жаждал увидеть Красильников и которому это объявление предназначалось, придет так скоро.

А Кольцов, видя замешательство хозяина, его подозрительную недоверчивость, почти уже не сомневался, что это все-таки случайность, совпадение. И просто так, на всякий случай произнес те слова, которые должен был сказать:

– Меня интересуют две редкие русские монеты. Две монеты Петра Первого… «солнечник» и двухрублевик.

К удивлению и радости Кольцова, пароль сработал: звякнула цепочка, и дверь широко отворилась.

– Входите! Вы – Кольцов?.. Непостижимо, с какой точностью рассчитал Семен Алексеевич!

– Красильников? – все еще не веря удаче, спросил Кольцов.

– Объявление – это его идея.

– Я догадался. Где он сейчас?

– В Севастополе. Нет, но как славно получилось с объявлением! Честно говоря, я не очень верил в успех. Тем более что первоначально мы спланировали напечатать объявление в газете. Но не удалось. И тогда я принял самостоятельное решение: расклеить его на заборах… Вероятность, что оно попадет вам на глаза, была мизерная: один к миллиону…

Так, разговаривая, они прошли в комнату с лампой под абажуром. И лишь здесь хозяин протянул Кольцову руку:

– Будем знакомы. Зовут меня Кузьмой Николаевичем. Вас знаю по рассказам Красильникова.

Хозяин явки вглядывался в Кольцова. И Кольцов теперь тоже хорошо рассмотрел его. Был Кузьма Николаевич действительно немолод: худое, изрезанное морщинами лицо, глубоко запавшие глаза, обведенные болезненными тенями, и неожиданно густая, темная, лишь с редкой проседью шапка волос. Фигура, несмотря на сутулость, крепкая, костистая.

– Да вы присаживайтесь! – предложил хозяин. – Сейчас будем пить чай. – И вышел.

Кольцов огляделся повнимательней. Комната невелика, обставлена самым необходимым: у стены диван, шкаф – у другой, этажерка с кипой газет. Кроме трех окон, выходящих на улицу, сбоку было еще одно, глядящее во двор. Оно было приоткрыто, занавеска слегка вздувалась. Кольцов подошел к окну, отвел занавеску, осторожно выглянул. Под окном росли кусты. Дальше виднелся каменный забор, около него темнело какое-то строение, по-видимому сарай.

Послышались шаги, звякнула посуда. Кольцов обернулся. Кузьма Николаевич поставил на стол чайник, чашки. Посмотрел на Кольцова, понимающе улыбнулся:

– Вообще-то у меня тихо. Но на всякий случай я вам сейчас покажу… Пойдемте.

Через маленький коридорчик они прошли на кухню. Кузьма Николаевич отодвинул столик, под ним оказалась крышка люка.

– Был небольшой подпол, но я прорыл лаз. Завтра по свету покажу вам все подробно. А теперь пошли, чай стынет.

Чай и вправду был очень вкусный – крепкий, ароматный.

– Хорош? – Кузьма Николаевич был явно доволен. – Особая заварка. Морковь, чабрец и мята… А теперь рассказывайте!

Кольцов коротко рассказал о себе, стал расспрашивать у Кузьмы Николаевича об обстановке.

– Вы думаете, я знаю что-то досконально? – удивился хозяин. – Здешние газеты печатают всякую чушь: Я читаю, строю свои догадки, анализирую и делаю выводы. Тем и живу.

– Я кое-что сегодня тоже читал.

– Сегодняшнее интервью Врангеля вам не попалось на глаза? В «Великой России». Там он говорит, что не собирается «освобождать» Россию триумфальным шествием на Москву. Но не станет же он сидеть здесь, в «крымской бутылке», до скончания века? Постарается вырваться!.. Ну а пока порядки наводит. Сформировал правительство. Бывший шеф департамента полиции Климович назначен министром внутренних дел… Создали комитет, который разрабатывает закон о земле, чтобы привлечь крестьян. Татищев и контрразведка стараются вовсю: в подполье серьезные провалы… Видите, сколько я вам сразу наговорил! Признаться, устаю от одиночества – не с кем слова сказать.

Они разговаривали еще долго. Кузьма Николаевич жаловался на провалы, на плохую связь с Центром, на трудности работы. Сообщил, где искать Красильникова. Лишь когда в лампе кончился керосин, Кузьма Николаевич спохватился, заохал:

– Да что же это я!.. Вы ведь с дороги. Да и будет у нас еще время наговориться. Завтра документы вам сделаем, а уж послезавтра – пожалуйста, в путь.

В маленькой комнатке, отведенной Кольцову, были слышны через стенку покашливание и возня Кузьмы Николаевича, но вскоре он затих, а к Кольцову сон сначала не шел. Чередой летели мысли.

Никто не мог ему объяснить, что случилось, почему самый злейший его враг полковник Щукин лично вывез его из крепости и отпустил, даровал свободу.

Пригревшись под теплым одеялом, он подумал о предстоящей поездке в Севастополь, о встрече с Красильниковым, Наташей. Вспомнил о Тане. Уехала ли она в Париж? Доведется ли ему еще когда-нибудь увидеться с нею?.. Незаметно он заснул.

С постели его поднял громкий стук. Сильно, настойчиво стучали в дверь.

Из соседней комнаты неслышно появился Кузьма Николаевич, тревожным шепотом сказал Кольцову:

– Ума не приложу, кто это может быть. На всякий случай идите на кухню.

Быстро одеваясь, Кольцов услышал, как на вопрос хозяина из-за двери ответили:

– Открывайте же, вам телеграмма!

Телеграмм сюда присылать было некому. Пятясь, Кузьма Николаевич вернулся в комнату, махнул Кольцову:

– Быстро – к лазу! Я – следом! Еще успеем уйти!

В темноте он сунул в руку Кольцова увесистый сверток.

Кольцов развернул холстину, и в его руках оказался плоский восьмизарядный браунинг и три полностью набитых патронами магазина.

За дверью, наверное, поняли, что в телеграмму не поверили и открывать не собираются. В дверь раз за разом забухали чем-то тяжелым. Кольцов был еще в комнате, когда, брызнув осколками стекол, разлетелась оконная рама и на подоконник вспрыгнул человек.

Кольцов выстрелил. Одновременно ответная вспышка озарила комнату. Человек на подоконнике взмахнул руками, качнулся и повалился наружу. Но и его пуля нашла цель: Кузьма Николаевич неподвижно лежал на полу. Кольцов кинулся к нему, приподнял за плечи:

– Кузьма Николаевич!

Голова была мокрой и липкой от крови. Кузьма Николаевич не подавал признаков жизни.

Трещала входная дверь. Стреляли со двора в разбитое окно. Кольцов понимал, что дом окружен. Он бросился в кухню, сдвинул стол и открыл люк. Перед ним зияла черная дыра. Кольцов спружинил тело и спрыгнул вниз. За что-то зацепился, больно ударился. Несколько мгновений лежал неподвижно.

Здесь, в подвале, пахло затхлостью и сырой землей. «Как в могиле», – мелькнула мысль, и тут же появился страх, что у него сломаны ноги. С минуты на минуту надо было ждать, что в дом ворвутся и увидят люк. Кольцов нащупал рукоять браунинга. Осторожно повернулся, пошевелил ногами. Острой боли не было.

По струе свежего воздуха Павел нашел лаз, который шел наклонно вниз. Двигаясь на четвереньках, Кольцов через несколько секунд ткнулся в невидимую дощатую стенку. Немало времени понадобилось ему, чтобы оторвать две доски. Образовалась довольно широкая щель…

Он стоял на крутом склоне Макуриной горки. Вокруг темнели кусты. Далеко внизу мерцали фонари Воронцовской улицы. Сзади нависали дома Лазаревской. Где-то недалеко здесь находилась каменная лестница, соединяющая две эти улицы, но искать ее не было времени: совсем близко слышались голоса. Не раздумывая и рискуя разбиться, он бросился напрямую вниз.

Скользя, падая и поднимаясь, Кольцов скатился к палисаднику небольшого домика на Воронцовской. Остановился, прислушиваясь. Сверху донеслись хлопки выстрелов, голоса. «Прочесывают горку», – понял Кольцов и выскочил на улицу, чуть не угодив под экипаж. Кто-то куда-то катил в ночи.

Возница, натянув вожжи, резко осадил лошадь:

– Я занят! – Он испуганно смотрел на Кольцова, догадываясь, что стрельба на Макуриной горке имеет прямое к нему отношение.

Из экипажа выглянула женщина. Она тоже слышала выстрелы и, как-то по-своему оценив ситуацию, сказала Кольцову, чтобы он скорее садился.

В жизни человека бывают такие минуты, когда решение надо принимать мгновенно. Кольцов вскочил в пролетку.

– Па-шел! – яростно хлестнул извозчик лошадь, и пролетка быстро покатилась по булыжной мостовой.

– Чем вам помочь? – спросила женщина. – По-моему, это из-за вас поднялась там стрельба?

– Сейчас все время кто-то в кого-то стреляет, – неопределенно ответил Кольцов.

– Мы сейчас повернем, но вам туда, ближе к центру, не следует. Лучше выйдите здесь. – Женщина наклонилась почти к его уху, как можно тише добавила: – И уходите. Я не уверена, что извозчик не скажет, где вы вышли.

– Благодарю вас за заботу.

Пролетка остановилась, Кольцов спрыгнул на землю.

– К сожалению, ничем больше не могу вам помочь, – искренне сказала женщина. – Разве что… может, вам нужны деньги?

– Нет-нет, спасибо.

Он подождал, пока пролетка тронется, и шагнул в сторону, в тень от мощных кустов расцветающей сирени. Проводив взглядом скрывающуюся за углом пролетку, с благодарностью подумал о выручившей его женщине. «Интересно, кто она? И за кого меня приняла? Русская женщина, она всегда кого-то спасает… Ну, спасибо!»

Вокруг было тихо, лишь пронзительно надрывались сверчки. У него даже появилась возможность обдумать случившееся. Как объяснить налет на явку?

Первая мысль: не он ли привел хвост? Шаг за шагом проследил весь прошедший день. Нет, слежку за собой он нигде не почувствовал. Значит, следили не за ним, а за явкой. И когда он вошел туда, замкнули кольцо.

И все же ему удалось уйти. А Кузьма Николаевич остался там…

Что же дальше? Надо было кого-то предупредить, что явка провалена. Ведь кто-то, не зная, придет туда – и будет схвачен. Но кого предупредить? Он никого здесь не знает, явок у него нет. Надо пробираться в Севастополь. Но вероятность попасться на глаза патрулям сейчас, среди ночи, была крайне велика. И все же ничего другого у него не оставалось.

Осторожно двигаясь по улицам, внимательно глядя по сторонам, он пробирался к окраине города. Решение созрело такое: добраться до Джиен-Софу, к знакомому татарину, и уже оттуда завтра-послезавтра – в Севастополь на поиски Красильникова.

Глава тридцать пятая

Непривычное многолюдье царило в Чесменском дворце. Офицеры разных званий стояли тесными группками в просторном вестибюле, звенели шпорами на лестнице, прогуливались, приглушенно разговаривая, по коридорам. Было среди них немало казаков – сотники, есаулы, полковники. Несложно было догадаться по их далеко не щегольскому виду, что это не паркетные шаркуны из штаба казачьего корпуса, а фронтовики.

В приемной Вильчевского предельно любезный адъютант объяснил Фролову, что генерал чрезвычайно занят. Фролов, выслушав его, рассеянно кивнул:

– Да-да, понимаю… Но вы, штабс-капитан, все же доложите обо мне и передайте его превосходительству, что я по важному, не терпящему отлагательств делу. Как знать, возможно, он и сделает для меня исключение.

Из генеральского кабинета адъютант вернулся быстро – хмурый, с красными пятнами на скулах.

– Его превосходительство ожидает вас.

«Кажется, досталось штабс-капитану за то, что не догадался соврать, будто генерала нет», – усмехнулся про себя Фролов, направляясь в кабинет.

Принял его Вильчевский, впрочем, радушно, но сразу сказал:

– Помилуй бог, голова кругом идет! Знаете, я даже распорядился, чтобы меня не соединяли с супругой, если позвонит. – Он виновато развел руками, показал на заваленный бумагами стол: – Необходимо решить тысячу вопросов, и все, поверьте, безотлагательные.

– Понимаю, как вы сейчас загружены, – сказал Фролов, как бы невзначай подчеркивая слово «сейчас».

– Да-да, чрезмерно! – радуясь такому пониманию, подтвердил генерал. – И в ближайшие несколько дней облегчения не предвидится. Потому и хочу вас просить: давайте перенесем наш разговор на следующий раз. По-моему, у вас не было пока случая упрекнуть меня в невнимании к вам, не правда ли?

– Святая правда, – склонил голову Фролов. – Тем более что я пришел к вам сегодня не для разговора, а всего лишь… как бы это лучше выразиться… с жалобой, что ли?

– На кого же, если не секрет?

– На контрразведку, ваше превосходительство. – Фролов видел, как удивленно взлетели вверх брови генерала. – И даже точнее, на полковника Татищева.

– Вот как? – совсем изумился Вильчевский. – В чем же он перед вами провинился? И потом, я-то, как вы догадываетесь, к этому ведомству не имею никакого отношения.

– Я знаю.

– Так в чем дело?

Фролов ответил не сразу. На его лице стыло выражение нерешительности, словно он заранее предупреждал хозяина кабинета: и не хотелось бы говорить о неприятном, да что поделаешь… Расчетливая пауза Фролова окончательно встревожила генерала. Он спросил:

– Может, и я в чем-то провинился, Василий Борисович?

– Сейчас все объясню. В свое время мы с вами условились, что интересующий командующего документ, который находился у афериста Сергеева, нашим домом будет изъят из обращения.

– Совершенно верно.

– Скажите мне теперь, за все это время вы хоть раз слышали, что он где-то возник, что его кто-то кому-то предъявлял или даже показывал?

– Н-нет, – растерянно пожал плечами генерал и, не понимая, куда клонит Фролов, в нетерпении воскликнул: – Да говорите же, в чем дело?

– Третьего дня контрразведка устроила у меня в номере большой обыск… заглядывали повсюду, перерыли чемоданы…

Резкий телефонный звонок прервал Фролова. Генерал, извинившись, взял трубку. По его обрывочным репликам Фролов понял, что в Феодосийский и Керченский порты должно быть отправлено большое количество военного имущества.

Это окончательно утверждало в мысли: ставкой Врангеля что-то затевается, и с размахом. Дорого бы он дал за возможность перелистать документы, лежащие на столе Вильчевского! Когда генерал закончил телефонный разговор и поднял глаза, Фролов продолжил:

– Контрразведка не ограничилась обыском у меня в номере. Позавчера под видом ограбления обыскали и лично меня.

– Но почему вы думаете, что это была контрразведка?

– Если не грабители, то кто? – вопросом на вопрос ответил Фролов. – А что это были не грабители, можете мне поверить. Грабители сняли бы с меня эти перстни, не правда ли? Да и золотой брегет им был бы нелишним. – И он извлек из жилетного кармана и подержал на весу изящный золотой брегет, украшенный каменьями.

– А что же с бумагой? Они нашли ее? – спросил наконец Вильчевский.

– Нет, конечно! – улыбнулся Фролов. – Я предполагал…

Дверь распахнулась, и в кабинет стремительно, без доклада вошел широкоплечий казачий полковник. С ходу, не обращая внимания на Фролова, возбужденно заговорил:

– Господин генерал! Это же форменное безобразие, и я решительно прошу вас вмешаться! Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…

Возможно, в своей запальчивости он сказал бы и еще что-то, но Вильчевский резко оборвал его:

– Господин полковник! Что вы себе позволяете!.. – И, обернувшись к Фролову, дал знать, что не может дальше продолжать беседу. – Я был рад встрече с вами, но… увы!.. дела!..

– Да, понимаю! И все же прошу вас повлиять на упоминаемое мною лицо. Оно должно принести мне извинения, иначе мне придется обратиться к главнокомандующему, – сухо сказал Фролов и покинул кабинет.

В приемной он шутливо сказал адъютанту Вильчевского:

– Нехорошо, штабс-капитан! Мне сказали, что генерал не принимает, а полковника без доклада впустили.

Адъютант поморщился:

– Так это же Назаров! Он и в ставке как в своей станице на Дону. На рысях промчался прямо к генералу в кабинет! За что с меня, конечно же, спросится…

«Назаров… – повторил про себя Фролов, – полковник Назаров…» Что-то эта фамилия ему напоминала, но что?

Уже когда шел по коридорам штаба, вспомнил: так это тот самый Назаров – сподвижник донского генерала Мамонтова, что участвовал в знаменитом прошлогоднем рейде по тылам Красной армии! Тогда им удалось захватить Тамбов и Козлов. Сгоряча, потеряв чувство реальности, мамонтовцы даже пытались прорваться к Москве, но были под Воронежем разгромлены Первой конной. В феврале этого года газеты сообщали, что Мамонтов умер от тифа. А Назаров держал на его могиле речь и со слезами на глазах клялся, что вернется на Дон и поставит памятник «славному донскому казаку-генералу». Если учесть, что Назаров и сам из донских казаков, то не исключено, что именно теперь он готовится выполнить хотя бы часть данной на могиле клятвы.

Занятная фигура! Занятная, но не та, которой Врангель поручил бы руководить крупной военной операцией. Если предположить, что Врангель задумал опять поднять Дон на борьбу с Советами, то Назаров как командир не подходит трижды: дай ему волю, зальет он Дон кровью «отступников» и отпугнет тем самым даже тех, кому не надоело еще воевать, кому советская власть страшнее смерти. А вот если кто-то постарше званием или должностью будет направлять Назарова твердой рукой…

В кабинете Вильчевского Назаров сгоряча произнес: «Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…» Конечно, Вильчевского возмутила не столько его бесцеремонность, сколько совсем иное. Ясно как день – Назаров позабыл об осторожности, проболтался при постороннем человеке о том, что держится в ставке в строжайшем секрете.

Что-то назревает на Дону… или на Кубани… Но что? И где именно? Когда? Десятки вопросов, и надо хотя бы на важнейшие из них найти ответ. Но каким образом? Быть может, воспользоваться болтливостью и неосторожностью полковника Назарова? Ничего не стоит, если захотеть, вновь словно бы невзначай увидеться с ним.

Под вечер Фролов заехал в порт, на склады, в надежде там увидеть Назарова. Дважды обошел просторный, заваленный различным военным имуществом и провиантом двор, но полковника нигде не увидел. Решил зайти в интендантскую. Прошел по лабиринту коридоров и, толкнув тяжелую дверь, вошел в низкую тесную комнатку, где за столом сидели несколько офицеров интендантской службы.

– О, господин коммерсант! – развязно приветствовал Фролова полный, обрюзгший капитан. Фролов с трудом вспомнил, что капитан недавно помогал ему составлять реестры имущества, интересующего банкирский дом, и раздражал его тем, что от него постоянно попахивало каким-то мерзким спиртным. – Вам нужна помощь? Вы кого-то ищете?

– Ехал мимо. Показалось, что во дворе генерал Вильчевский разговаривает с каким-то высоким полковником, кажется Назаровым. Пока сошел с пролетки, пока прошел сюда…

– Генерала сегодня здесь не было, – охотно сообщил капитан. – А полковник Назаров… – он улыбнулся, – полковник уже в казино. Вечер-с!

– Полковник меня не интересует! Счастливо оставаться, господа!

Фролов вышел из помещения, направился к пролетке. Сообщение капитана было для него как нельзя кстати. Полковник – в казино, значит, играет. И конечно же, пьет.

…С темнотой, когда на смену раскаленному дню приходила легкая прохлада, вспыхивало, расцвечивалось яркими огнями казино. Здесь шла своя, ночная жизнь – отчаянная, надрывная, неверная. Кто-то терял, кто-то обретал. Здесь признавался один бог – деньги. Нет, скорее страсти!

Седобородый швейцар почтительно распахнул перед Фроловым тяжелую дубовую дверь и согнулся в поклоне. По мягкому пушистому ковру Фролов прошел в зал. Над столом рулетки висел невнятный гомон человеческих голосов. Делались ставки. Азарт и нетерпение были написаны на лицах игроков: они громко перекликались, спорили, кого-то проклинали. Полный седой мужчина с сенаторскими бакенбардами, глядя на лежащие перед ним разноцветные фишки – их цвет и форму определяла стоимость, – что-то сосредоточенно бормотал: то ли Бога молил об удаче, то ли оплакивал свое невезение… И наконец, громкий голос крупье: «Игра сделана, господа, ставок больше нет!» И мгновенно – мертвая, напряженная тишина. Десятки глаз устремились к металлическому шарику, прыгающему по лункам бегущего диска. Сейчас диск остановится, шарик упадет в лунку – и выпадет красное или черное, чет или нечет… кому-то повезет, кому-то – нет…

Фролов отошел от стола – ему-то уж точно здесь не повезло: в зале, где играли в рулетку, полковника Назарова не было. Не оказалось его и в буфетной. Фролов прямо у стойки выпил бокал душистого крюшона и рассеянно посмотрел по сторонам.

Затем он из буфета прошел в карточный Золотой зал. Там игра шла по крупной. Завсегдатаями Золотого зала были крупные спекулянты, владельцы ресторанов и модных кафе, содержатели пансионов, наживающие в перенаселенном Севастополе огромные барыши, бывшая знать, у которой еще оставались ценности от прошлого, интендантские офицеры. Белели в полутьме потные лица. Руки, сжимавшие карты, вздрагивали.

Затененная люстра, висящая над огромным покрытым зеленым сукном столом, освещала пачки разноцветных банкнотов.

– В банке – тысяча долларов! – торжественно провозгласил крупье.

В удушливой прокуренной тишине кто-то тихо сказал:

– Даю двести!

– Банк покрыт на двести долларов. – Крупье по-актерски умело выдерживал паузу.

– Даю остальные!

Игрока, отсчитывающего в дальнем углу купюры, Фролов не видел, но голос его, похоже, был знаком. Он не был сейчас таким гневным и громким, но та же сипотца, та же легкая картавинка. Несомненно, это был голос полковника Назарова… Рука, царапая сукно обшлагом кителя, медленно, как-то нерешительно, придвинула к крупье пачку долларов. Фролов несколько отступил от стола, вглядываясь. Да, это был Назаров.

– Банк покрыт полностью!

Крупье с ловкостью фокусника метал карты. Назаров проиграл. Еще дважды он пытался сорвать банк и оба раза неудачно. «Откуда у него такие суммы?» – недоуменно подумал Фролов и услышал за спиной чей-то соболезнующий шепот:

– Эко, не везет полковнику! Уж третий вечер так-то. Поди, все состояние спустил.

Назаров подвинул к крупье последние банкноты, опять проиграл и, не оборачиваясь, натыкаясь на кресла, неторопливо и обреченно пошел по затененному залу. Фролов тоже направился к выходу. Возле распахнутых дверей он задержался, и Назаров догнал его, задел плечом и даже не заметил этого.

– Господин полковник!

Назаров в упор посмотрел на Фролова пустыми глазами.

– Мы с вами уже сегодня встречались, – напомнил Фролов. – У генерала Вильчевского.

– Припоминаю… – И сделал движение, чтобы идти дальше. Фролов понял, что упускает шанс, что вторично ему уже не удастся завязать разговор, и поэтому, преградив полковнику путь, решительно представился:

– Федотов! Представляю здесь, в России, банкирский дом «Борис Жданов и компания»…

Только через некоторое время в глазах Назарова появилось осмысленное выражение. Он вытер мокрое от пота лицо, спросил погасшим голосом:

– Господин Федотов?.. Да-да… Что-то…

– Василий Борисович, – подтвердил Фролов.

– Честь имею, Василий Борисович… Вы тоже там были? – Кивком головы он указал на зал. – Видели?

– Видел, – сочувственно вздохнул Фролов.

– И ведь что удивительно! На руках у меня восемь. Представляете, восемь… – На мгновение его глаза вспыхнули, оживились. Но, вспомнив, видимо, чем все кончилось, Назаров умолк.

За те полдня, что Фролов не видел полковника, с ним произошла разительная перемена. Исчезла пружинная бодрость, лицо постарело, обрюзгло, покрылось какими-то лиловыми пятнами.

– Вам надо освежиться, – сказал Фролов. – Пойдемте!

– Куда? – тупо спросил Назаров. – У меня в кармане блоха на аркане…

– Догадываюсь. Приглашаю я.

В отдельном кабинете официант проворно накрыл стол.

– Шампанское? – предложил Фролов.

– Что? Нет, лучше водки!

Сосредоточенно думая о чем-то своем, полковник жадно выпил большую рюмку водки, тут же, не закусывая, налил опять. После третьей откинулся на спинку полукресла, вяло усмехнулся и совершенно трезвым голосом произнес:

– Все… Погасли свечи. Крышка мне, Василий Степанович!

– Василий Борисович! – поправил Фролов.

– Прошу пардона, Василий Борисович! Большие деньги проиграл… Казенные.

– Полноте, полковник, – покачал головой Фролов, – не преувеличивайте. Ну откуда у вас могут взяться большие деньги, пусть даже и казенные?

Набухшие веки Назарова дрогнули.

– Суточные, кормовые, фуражные… несколько тысяч. И все до копеечки спустил! – Он резко вскинул голову, встряхнулся и вдруг зашелся сухим, дребезжащим смехом: – Это ж надо, весь отряд оставил без денег. Мои казачки мне… оторвут!

– Вы это серьезно? – спросил Фролов.

– Да уж куда серьезнее! – Назаров потянулся за графином. – На днях надо выдавать отряду деньги по ведомостям, а денег – нет. И взять негде! – Он вопросительно посмотрел на Фролова: – Вот вы же не дадите?

– Не дам.

– То-то и оно – никто не даст! – Полковник снова налил рюмку. – Остается рабу Божию Дмитрию Назарову одно… Надеюсь, догадываетесь?.. А какой еще выход?.. – Назаров выпил, поморщился, но закусывать и теперь не стал. – По законам военного времени меня все равно расстреляют. Причем сначала потешатся – разжалуют, погоны сорвут, а потом уже расстреляют. Так стоит ли тянуть, если финал известен и обжалованию не подлежит!

Это не было пустым фанфаронством. Фролов знал таких людей, понимал: полковник сделает то, о чем сказал. Но ему не было жалко его. Он спросил:

– Неужели не понимали, на что идете?

– Как сказать… В первый вечер, когда собственное жалованье просадил, решил взять немного из казенных в надежде отыграться. Трудно было решиться на это, но решился… А дальше… Что дальше, вы знаете. Вот уж не зря говорится: не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался! – Назаров помолчал, побарабанил по столу пальцами, с горечью сказал: – Вы думаете, мне денег казенных жалко? Мне себя жалко! Что в них толку, в деньгах, если через неделю вряд ли кто из нас в живых останется. Такой срок нам отведен Господом. – Он устало махнул рукой. – Да ведь никому так не скажешь. А и скажешь – не поверят. В каждом надежда живет. Каждый думает: «Тебя – да, тебя убьют, а я выживу, я – везучий…»

Назаров говорил сбивчиво, путано, словно торопился выговориться. Фролов пытался вникнуть в невнятную скороговорку полковника. Стало ясно, что Назаров с отрядом в ближайшие дни отправляется на очень серьезную боевую операцию, в которой и он сам и его солдаты вряд ли уцелеют. Стало быть, и деньги никому из них не понадобятся. Но никому из них Назаров этого сказать не может.

– А вы попробуйте оттянуть выплату, – посоветовал Фролов. – А там, глядишь, что-то как-то образуется…

– Да ведь куда оттягивать, если со дня на день приказа ждем. Суда все под парами… Конечно, лучше на поле боя, чем самому в себя… – Назаров, кривя в усмешке губы, помолчал. – Я не строю иллюзий по поводу офицерской чести, морали и всего такого прочего. Какая, к черту, честь, какая мораль, если мы давно стали дерьмом, гнилью! Шифнер-Маркевич – первейшая мразь! Я бы ему собаку свою не доверил – замордует! А он, вопреки всем законам логики и здравому смыслу, тысячи людей под свою команду получил. И, не моргнув глазом, всех на том берегу положит, чтобы только угодить Слащову… А казачки ему доверяют. Верят в него.

– Слащову?

– Слащов тоже мразь. Думает, у большевиков голова не работает, большевики там берег не охраняют. Ерунда! К ним наших офицеров перешло сколько! До чего большевики не додумаются, они подскажут…

Шифнер-Маркевич, Слащов…

Фролов слушал брюзжание сбившегося на огульное поношение всех и вся полковника, а имена двух генералов не шли из головы…

Шифнер-Маркевич… Слащов…

Ясно, Слащов разработал наступательную операцию, которую поручил выполнить генералу Шифнер-Маркевичу и его конной бригаде… «Суда под парами… Слащов думает, большевики там берег не охраняют… Шифнер-Маркевич положит всех своих солдат…» Из этих отрывочных, недосказанных фраз можно было понять, что операция связана с берегом моря, причем с таким участком, который, как белые надеются, большевики не охраняют. Не Перекоп и не Сиваш, это ясно. Там большевики хорошо укрепились. Значит, иное место… видимо, берег моря…

Шифнер-Маркевич – тоже фигура! Для незначительной операции его бы не назначили, это безусловно. К нему благоволит не только Слащов, но и Врангель. Наверное, за то, что Шифнер-Маркевич был одним из первых генералов, кто встретил барона на Графской пристани по его возвращении из константинопольского изгнания. И потом – это Назаров подметил правильно – Шифнер-Маркевич весьма популярен в казачьей среде. Смел, настойчив, сам рубака. Но что это за операция? Похоже, что десант! Но где? Когда?..

Полковник Назаров уже замолчал и теперь смотрел на Фролова, что-то решая про себя. Наконец сказал:

– Тут у меня одна мыслишка мелькнула. Такая, знаете ли, забавная… Ну, как бы это сказать… – Он прищелкнул над столом пальцами. – Ну, в общем, у каждого в этой жизни должен быть свой шанс. Вот и хочу вас попросить, Василий Борисович: помогите мне получить этот последний шанс!

– И в чем же эта помощь должна найти выражение?

– Желательно в долларах! Совсем немного, Василий Борисович! Один раз банк поставить! Трудно поверить в чудо, которое Бог захотел бы сотворить лично для меня… Но вдруг? – И без всякой логической связи он добавил: – Знаете, я в детстве такой кудрявенький был, с ямочками на щечках. И в церковном хоре пел. Ангельский был голосок… Может, зачтется? А?

Фролов покачал головой, молча достал бумажник и положил на скатерть перед Назаровым несколько купюр. Полковник пружинисто встал.

– Ну, Василий Борисович… Доведется встретиться – верну долг. А нет… уж не взыщите!

Оставшись один, Фролов продолжал размышлять. Итак, намечается десант. На судах будет переброшена конная бригада под командованием генерала Шифнер-Маркевича. Куда – неизвестно. Почему-то вспомнился Павел Кольцов. Ах, если бы он сейчас был во врангелевской ставке! Как упростилось бы дело! Он бы уж точно знал все до подробностей.

Но даже и эту, пусть незначительную, добытую им информацию надо срочно переправлять на ту сторону. Для этого надо связываться с подпольем. Фролов долго не выходил на него. Опасался.

Прежде чем покинуть казино, Фролов заглянул в Золотой зал. Игра там шла с прежним, неослабевающим азартом. Перед полковником Назаровым лежали кипы банкнот. Но это уже не интересовало Фролова.

Капитан Селезнев не любил цивильной одежды. И не без основания: даже прекрасно сшитая светлая тройка сидела на нем мешковато. Но полковник Татищев настаивал на том, чтобы его сотрудники не злоупотребляли военной формой, и поэтому капитан Селезнев уже давно смирился с цивильной одеждой и носил ее с молчаливой покорностью, как волы носят ярмо.

Войдя к своему шефу, Селезнев понял, что тот не в духе. Капитан уже давно научился разбираться в настроениях Татищева, и видимое спокойствие полковника его не очень обмануло. В глазах Татищева вспыхивали и пригасали недобрые огоньки, а руки непроизвольно и нервно перебирали лежащие на столе бумаги.

– Вы штабс-капитана Белозерова, конечно, знали? – спросил Татищев скорее для проформы, так как знал о тесных связях своих людей с симферопольскими контрразведчиками.

– Да, конечно, – подтвердил Селезнев.

– Убит.

Однако известие о гибели симферопольского контрразведчика оставило Селезнева равнодушным. Он знал манеру полковника начинать разговор не с главного и продолжал ждать.

– Только что сообщили с нарочным. Белозеров убит в перестрелке на большевистской явке. Явка была важная, возле квартиры организовали засаду, долго ждали. И вот… – Татищев вновь молча переложил с одного конца стола на другой деловые бумаги. – А почему вы не спрашиваете, что это была за явка?

– Я так думаю, что все необходимое вы мне сами скажете, – спокойно ответил Селезнев.

– Это была явка, выданная нам всего лишь несколько дней назад вашим протеже Климом!

– Мне он, положим, достался в наследство от Щукина. Но вы хотите сказать…

– Я ничего не хочу сказать! Я размышляю! – грубо перебил капитана Татищев. – Я размышляю о том, почему на других нами выявленных большевистских явках происходило все так, как мы задумывали, здесь же…

– Вы подозреваете Клима?

– А вы?

– Я ему верю. Верю в его животное желание жить и в физиологическую трусость. Он не пойдет против нас.

– Если гибель штабс-капитана Белозерова еще можно объяснить случайностью, то побег из окруженного дома большевистского агента нельзя ничем объяснить, разве что двойной игрой Клима. Он знал о подполе, через который можно скрыться, но ничего не сказал.

Селезнев промолчал. В самом деле, что знал он о человеке, который, едва лишь его слегка припугнули, дал согласие на сотрудничество и стал делать это искренне и изобретательно?

Селезнев вспомнил о последнем донесении Клима: ему и его группе поручили ликвидировать представителя банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василия Борисовича Федотова. Никакой группы у Клима, конечно, не было, это Щукин предложил ему такую легенду. Судя по всему, в легенду поверили, стали больше доверять. Теперь только нужно было набраться терпения – и рано или поздно севастопольское подполье окажется в их руках.

– А «гость», который сумел вырваться из засады, мог оказаться очень нужным нам человеком, – продолжал полковник. – Я все-таки верю, что это был агент из Совдепии.

«Какие основания у вас так думать?» – раздражаясь, вновь хотел спросить Селезнев, но промолчал, не сомневаясь, что Татищев объяснит все сам.

– На эту мысль меня натолкнула биография хозяина явки, – продолжил Татищев. – Оказалось, что он в прошлом профессиональный революционер, отбывал срок на каторге и в ссылке. В Симферополе поселился в июне прошлого года, за несколько дней до взятия города нашими войсками. Короче, капитан, поднимайте всю нашу агентуру. Человека, бежавшего с явки, надо во что бы то ни стало найти. Подключайте Клима…

– Нет, Александр Августович, Клима трогать сейчас не нужно, – твердо сказал Селезнев и подробно рассказал Татищеву о том, что Клим практически внедрился в севастопольское подполье, что ему поручено подпольщиками ликвидировать… Василия Борисовича Федотова.

Татищев несколько мгновений огорошенно молчал, затем неуверенно спросил:

– И что же… ради сохранения Клима вы предлагаете пожертвовать господином Федотовым?

– Ну зачем же? Это игра надолго не затянется. Просто надо будет предупредить Федотова, чтобы он был осторожен. Может, попросить его на какое-то время покинуть Севастополь. И уж во всяком случае следует взять его под неусыпный контроль. А Клим? Нет Федотова – и нет. На нет и суда нет.

– Ну что ж… пожалуй… – пожевал губами Татищев. – Значит, вы уверены в Климе?

– Да! – твердо сказал Селезнев и затем, еще более твердо и решительно, добавил: – Если сбежавший «гость» оттуда появится в Севастополе, он неизбежно войдет в контакт с местным подпольем. И все. Здесь должен будет надежно и уверенно сработать Клим.

– Согласен! – кивнул Татищев. – И все же… рассчитывая на Клима, попытайтесь и сами, с помощью нашей агентуры, выявить этого симферопольского беглеца. Разведка красных активизирует свою работу в нашем тылу. Мы готовимся к наступлению – такое скрыть невозможно. Естественно, противник постарается узнать о наших планах как можно больше.

– Я понимаю… – Селезнев какое-то время молчал, о чем-то размышляя, затем с иронической улыбкой спросил: – Скажите, Александр Августович, вам не кажется иногда, что все эти истории о сверхумных и сверхпроницательных агентах, шпионах – все это досужие вымыслы малоспособных писателей. Я много лет работал в жандармском управлении, потом в контрразведке. Сюжеты, с которыми я сталкивался – и их было много, – не годились хоть для мало-мальски пристойной бульварной книжки. В них все больше подлость, трусость, ненасытная жадность и прочая патологическая мерзость. Да, и еще много крови. Не той, романтической, а вонючей, смешанной с мочой, пачкающей стены домов и мостовые…

– Вы правы, капитан, – охотно согласился Татищев. – Да ведь и то понять надо: бульварные книжки пишутся дилетантами для дилетантов. Вот еще малость постарею и сам возьмусь за перо. Да-да, серьезно. Я напишу одну-единственную книгу. И она будет без всякой примеси фантазий: факты, только факты!

– И начнете ее конечно же с жизнеописания «королевы шпионажа» Мата Хари?

– Мата Хари – тоже изобретение газетчиков. Маты Хари как таковой не было, – серьезно ответил Татищев. – Настоящее ее имя – Маргарита Зелла, и легенды о ней далеки от действительности. Меня же интересует не вымысел, а факт. Нет, я начну с Сунь-Цзы… Читая рукописи этого китайского историка, видишь, что шпионаж был широко распространен в его стране еще за пятьсот лет до Рождества Христова. Так что по сравнению с китайцами англичане, кичащиеся многолетним опытом своей разведки, – младенцы. Нет, я хочу написать книгу, в которой будет рассказано только о лучших разведчиках мира. И будет эта книга не для обывателей, потому что в ней не будет стрельбы, погони, скачек… Каждый рассказ будет о театре одного актера. Причем гениального актера.

– О чекистах тоже расскажете? – попробовал шутить Селезнев.

Татищев смотрел на него без тени улыбки.

– Непростительно умалять достоинство врага, это ведет к неизбежным ошибкам. Ни одного серьезного труда о разведке и контрразведке невозможно сейчас написать, не упоминая чекистов. Возьмем хотя бы того же Кольцова. Разве он не достоин главы в моей книге о гениях театра одного актера?..

Телефонный звонок помешал полковнику продолжить.

– Слушаю. Добрый день, ваше превосходительство!..

Разговор был недолгим. Татищев осторожно положил на рычаг трубку и зло посмотрел на Селезнева:

– Поздравляю вас, капитан!

– Что-то случилось, господин полковник?

– Звонил генерал Вильчевский. К нему обратился господин Федотов с просьбой немедленно устроить встречу с главкомом. Утверждал, что контрразведка не дает возможности заниматься делом, ради которого он здесь. Настаивает, что на него было совершено нападение, организованное именно контрразведкой.

Селезнев неуверенно сказал:

– У него нет доказательств!

– Это несерьезно, капитан.

И вдруг Селезнева обожгла догадка. Подавшись вперед, он сдавленным от волнения голосом сказал:

– Это опять блеф, Александр Августович! Понимаете: это грандиозный блеф! Я начинаю понимать, почему господин Федотов добивается встречи с главнокомандующим и почему он прямо указывает на нас! Он решил убедить барона, что это мы похитили у него сергеевский документ. Вы понимаете? Это тонкий расчет афериста!

Вот теперь пришло время полковнику Татищеву забыть о задуманной некогда игре – ему стало по-настоящему страшно. «И сам барон, и его окружение считают, что документ у Федотова, – думал он. – И если этот коммерсант скажет, что мы его ограбили… Поверят ему, а не нам! И тогда…»

Татищев тихо проговорил:

– Не дай бог, чтобы господин Федотов додумался до этого. Если такое случится… – он нервно дернул ворот своего старого, но хорошо отглаженного бостонового костюма, – то от меня останется разве что этот костюм, а от вас…

Начальник контрразведки медленно поднялся.

– Идите! – тяжело сказал он. – Я должен подумать! – И добавил: – Полковник Щукин освободил Кольцова где-то на полпути между Симферополем и Севастополем. Рано или поздно он появится там или здесь. Предупредите своих агентов, что он аресту не подлежит. Он должен быть мертв. Там или здесь. Или где бы то ни было. Но мертв!

Оставшись в одиночестве, полковник подошел к одной из своих любимых картин и задумался. Если господин Федотов действительно пожалуется, что сергеевский документ у него похищен, подозрение сразу же падет на него. Подозрение, опровергнуть которое не дано: в ставке решат, что документ ему, Татищеву, понадобился для контригры против самого Врангеля…

Татищев вдруг подумал: он, всю жизнь ставивший ловушки на других, оказался сам в западне. Надо было искать выход! Но где он?..

Дверь в номер Федотова была заперта. Татищев негромко постучал. Щелкнул замок, на пороге показался Федотов – в рубашке без галстука, в домашних туфлях. На лице совладельца константинопольского банкирского дома промелькнуло удивление.

– Чем могу служить?

Татищев не спешил с ответом. Собираясь к Федотову, он не знал, с чего начнет свой разговор, ибо главным было другое – чем этот разговор закончится.

– Не кажется ли вам, полковник, что наше молчание затягивается? – напомнил о себе Федотов. – Я жду объяснений.

– Ошибаетесь: объяснений жду я! – с вызовом ответил Татищев. – Вы позволили себе заявить, что мои сотрудники преследуют вас. Столь необоснованное обвинение, забота о чести вверенного мне учреждения заставляют меня решительно требовать объяснений!

– Знаете, полковник, – нахмурился Федотов, – боюсь, что подобный тон лишает меня возможности вообще говорить с вами о чем бы то ни было. Что же до объяснений и доказательств с моей стороны, то их получит его высокопревосходительство Петр Николаевич Врангель. Вы в свою очередь сможете обратиться за разъяснением к нему. – Федотов встал, давая понять, что разговор окончен. В его глазах была только насмешка – насмешка сильного, ничего не боящегося и, кажется, беспощадного человека.

Глядя на него с неприязнью. Татищев вскользь подумал: «А может, не мешать подпольщикам? Пусть сведут счеты с этим зарвавшимся коммерсантом? Господи, о чем я! Тот же Вильчевский и скажет первым: Федотова, боясь скандала, убрал Татищев!

Федотов, поразмыслив, примирительно сказал:

– Господин полковник, я готов верить, что случившееся – результат недобросовестности ваших сотрудников. И если виновные принесут мне свои извинения… – Он замолчал, как бы предлагая право выбора.

Все протестовало в Татищеве, а все же пришлось забыть о гордости и самолюбии.

– Вы правы, Василий Борисович! Пожалуй, я действительно… как бы это… не с того начал.

– Что ж, Александр Августович, тогда начнем наш разговор сначала. Знаю, у контрразведки есть тайны, и все-таки позвольте: что хотели найти ваши помощники?

Ответить на этот вопрос было не просто. Но тут Татищев, вспомнив Красовского, решил списать все на него.

– Скажу откровенно: произошло недоразумение. Вас приняли за другого человека… Дело вот в чем. Из Константинополя сюда прибыл один довольно известный международный вор, аферист и медвежатник – то есть специалист по вскрыванию сейфов…

– Вы имеете в виду Красовского?

– Да, под такой фамилией он находится сейчас в Севастополе, имея еще десяток других. Так вот, этот аферист решил ограбить одного очень крупного фабриканта. Наши интересы до какой-то степени совпадали, и мы… В общем, вы понимаете. Что же касается меня, должен признать: я повел себя неверно, тщась во что бы то ни стало спасти честь мундира. Конечно, мне следовало сразу же принести вам свои извинения. Позвольте сделать это теперь.

Федотов кивнул, показывая, что принимает извинения. Сам никогда и никому не веривший, Татищев всегда искал в поведении других людей некий подтекст. Он и сейчас подумал: «Не потому ли Федотов так легко удовольствовался моим объяснением, что сергеевского документа у него все-таки нет?!»

– Что ж, будем считать инцидент исчерпанным, – сказал Федотов. – За откровенность благодарю и… Любое доброе чувство должно быть ответным, не так ли? – Он протянул князю небольшой пакет из плотной бумаги.

Ничего не понимая, Татищев взял пакет, вынул из него бумаги и, едва взглянув на первую страницу, вздрогнул: это был злополучный сергеевский документ! С резолюцией в верхнем углу: «Провести надо срочно, дабы союзники не наложили рук на наши суда. Врангель».

Федотов опять заговорил – голос его был тих и, как показалось Татищеву, насмешлив:

– Я думаю, что любопытство ваших людей было вызвано этим документом. Вы разуверили меня. И все-таки мне захотелось, чтобы вы убедились: я им действительно располагаю!

– А вам не кажется, что вы рискуете? – прямо спросил Татищев.

– Видите ли, я всегда был верен принципу: прежде чем пускаться в какое-либо предприятие, необходимо заручиться определенными гарантиями. Мой вояж в Севастополь был бы ненужным риском, если бы я не имел таких гарантий. Так что, поверьте, показывая этот документ вам, я абсолютно ничем не рискую.

Татищев почувствовал невольное восхищение и зависть к сидящему перед ним человеку. Нет, таких людей гораздо лучше иметь в друзьях! Молча положил он на низкий столик перед Федотовым документ, так же молча присоединил к нему конверт с изъятыми при налете вещами и, не пряча глаз, сказал:

– Василий Борисович, не буду краснобайствовать – мы хорошо понимаем друг друга. Хочу, чтобы вы знали: буду рад оказать вам любую услугу, вы всегда вправе рассчитывать на меня. И чтобы не быть голословным… У меня имеются сведения, что севастопольским подпольем вы приговорены к смерти.

– Та-ак! – Федотов вскинул на Татищева удивленные глаза. – Я полагал, что подполье, если оно вообще здесь существует, могло бы избрать для себя и более достойный объект.

– И тем не менее это правда! Я сказал вам это для того, чтобы вы поостереглись. Если хотите, мои люди возьмут вас под неусыпную охрану.

«Этого мне только не хватало!» – усмехнулся про себя Федотов. А вслух сказал:

– Благодарю. Но, знаете, с детства не терпел соглядатаев! Окажите мне лучше другую услугу. Как вы, наверное, знаете, у меня здесь уже множество дел, и пришло время открывать свою контору. Я предпочел бы, чтобы это был особняк, в котором я смог также жить…

– Вы хотите, чтобы мои люди подыскали вам такой особняк? – озадаченно спросил полковник.

– Ну что вы! – улыбнулся Федотов. – Будет достаточно, если вы поможете мне побыстрее дать объявление в какой-нибудь газете. Лучше, конечно, в «Великой России»…

– Н-да… «Великая Россия» – официальная газета, в ней крайне редко печатаются объявления…

– Но это газета, которую читают здесь, в Крыму, все, – вежливо настаивал Федотов. – И у меня таким образом будет богатый выбор.

– Давайте текст, – решился наконец Татищев. – Завтра же объявление будет опубликовано!

Расстались они вполне довольные друг другом.

Глава тридцать шестая

Ночи в конце мая сохраняют весеннюю свежесть. С вечера они еще теплые, но где-то за полночь начинают наливаться сыростью и к рассвету уже дышат холодом. На ветви деревьев и на траву оседает мелкая искристая роса, и даже бредущий в потемках по лесу человек хорошо видит оставляемый за собою след.

Этот след беспокоил Кольцова. Он понимал, что, если кто-то обратит на него внимание и решит пойти по нему, легко выследит идущего. А Кольцову сейчас, когда он прошел через все муки и страдания, в равной степени не хотелось нарваться ни на врангелевских охотников, шныряющих по крымским лесам в поисках партизан, ни на самих партизан – рассчитывать еще раз на везение, как с отрядом Стрельченко, он не мог.

Почти двое суток потратил Кольцов на то, чтобы добраться от Симферополя до Дуванкоя. Дальше безопаснее было идти к Маккензиевым горам и затем к берегу Каламитского залива, но чтобы оттуда попасть на Херсонесский маяк, ему надо было через густо населенные пригороды обогнуть Севастополь. А с его документами это было сопряжено с безумным риском.

Он выбрал другой путь: с Дуванкоя свернул на Инкерман, обошел его стороной и оказался в знакомых с детства местах. Отсюда он мог даже с закрытыми глазами выйти к маяку.

К рассвету третьего дня пути где-то далеко, все громче подавая свой голос, зашумело море. И призывно замигал сквозь мглу Херсонесский маяк.

Затем стало всходить солнце. Земля еще была окутана мглой, а уж ослепительно засиял вознесенный в небо конусообразный стеклянный колпак маяка, а через несколько мгновений чуть ниже вспыхнули, засветились его оконца. Кольцов осторожно обошел хозяйственные пристройки маяка с тыла, забрался в заросли бузины, откуда можно было незаметно обозревать двор, стал ждать.

Не случись провала на явке в Симферополе, он был бы более беспечен, но сейчас, напуганный случившимся, решил понаблюдать, чтобы не напороться на белогвардейскую засаду.

Довольно долго из дома никто не показывался, затем звякнула щеколда, и во двор вышел крепкий еще старик в холщовой рубахе и таких же холщовых брюках. Он прошел через двор, заглянул в сарайчик, вернулся оттуда с ведром, достал из колодца воды, налил в умывальник, шумно поплескался. Вернулся обратно в дом.

И снова на какое-то время воцарилась тишина, но уже не хрустальная, как на рассвете. Теперь издали доносился мирный и умиротворяющий редкий церковный колокольный звон, мычание коров, кто-то где-то переговаривался – но далеко, слов было не разобрать. И из дома тоже стали доноситься какие-то мирные звуки: то звякнет ведро, то громыхнет кастрюля…

Из трубы над домом потянуло дымком – затопили печь.

Вновь прогремела щеколда и жалобно скрипнула дверь. На крыльцо вышел тощенький заспанный парнишка, его светлые волосы непокорно торчали в разные стороны. Кольцова словно обожгло: да ведь это же Юра. Как же он вытянулся!.. Прошло всего лишь полгода со времени их разлуки, а Кольцову показалось, что минули годы. Юра некоторое время постоял на крыльце, зевая и стряхивая с себя сон, затем пошел к умывальнику.

– Юра! – тихо позвал Кольцов.

Юра на мгновение застыл, но потом решил, что ослышался, и склонился к умывальнику.

– Юра! – несколько громче окликнул его Кольцов, и теперь уже Юра понял, что ему не почудилось, что его действительно зовут, он даже узнал голос зовущего его человека – потому что этот голос он различил бы среди тысячи других голосов.

Юра не видел Кольцова, но направился в ту сторону, откуда его позвали. Кольцов вышел из-за кустов бузины, шагнул ему навстречу. Юра припал к нему головой, обнял и какое-то время стоял так, замерев, не веря происшедшему.

– Павел… Андреевич!.. Павел… Андреевич!.. – прерывающимся голосом несколько раз повторил он и затем всхлипнул и тихо и тонко заплакал. – Павел… Андреевич!.. Я вас ждал… Я так вас ждал…

Кольцов, прижимая Юру к себе, хотел успокоить, приободрить, сказать какие-то приличествующие случаю слова, но тугой комок застрял в горле, и он никак, ну никак не мог его проглотить. Наконец он взял в свои ладони заплаканное Юрино лицо, ласково приподнял его кверху, заглянул в мальчишечьи глаза, сказал:

– Я очень рад!..

Они стояли так посередине двора, ничего не видя вокруг. А на крыльцо тем временем вышел смотритель маяка Федор Петрович, но, увидев Юру с незнакомым человеком, нырнул обратно в дом. И вот уже к двоим присоединился третий – Красильников. И уж на что был крепок на слезу чекист, но и он не удержался, полез в карман за тряпицей, означавшей носовой платок, стал торопливо вытирать помокревшие глаза.

В тот день у Юры было много работы. С его помощью на маяк вызвали всю группу. Подпольщики долго сидели в горнице и, перебивая друг друга, рассказывали, рассказывали… Строили планы, фантазировали, мечтали…

Всем было ясно, что на фронте назревают события и подполью следует активизировать работу. На этом решительно настаивал Кольцов. В то же время он просил всех быть осторожными, рассказал о провале явки в Симферополе, о гибели хозяина явки Кузьмы Николаевича Болдырева, о том, что сам едва унес оттуда ноги.

Услышав эту весть, Красильников всполошился. Кузьма хорошо знал о севастопольском подполье, значит, надо, не теряя времени, предупредить Бондаренко.

Мельком и вскользь Красильников подумал о Мите Ставраки. Как им повезло, что беда прошла мимо него, что он не напоролся в Симферополе на засаду! Схвати Митю врангелевская контрразведка, неизвестно, как бы он повел себя на допросах.

В свое время они с Бондаренко условились, что Семен Красильников будет выходить на связь с севастопольскими подпольщиками только в исключительных, чрезвычайных случаях. Но разве провал симферопольской явки, гибель Кузьмы и воскрешение из мертвых Павла Кольцова, его возвращение в Севастополь – разве все это не было тем самым исключительным случаем?

В фотографию Саммера Красильников не вошел. Стоя неподалеку, он долго наблюдал.

Громко хлопнула форточка, и Красильников увидел в проеме окна Бондаренко. Они встретились взглядами. Бондаренко помахал ему шляпой и, надев ее, отошел от окна. Вскоре он возник на крыльце, легко сбежал по каменным ступеням во двор. Неторопливо они пошли по городу.

– Третьего дня в Симферополе убит Кузьма Болдырев. Судя по всему, явка была провалена, за нею шло наблюдение, – объяснил наконец Красильников причину своего внезапного появления в городе.

Бондаренко приостановился, пораженный известием, коротко спросил:

– Откуда это известно?

– Из Симферополя прибыл Павел Кольцов. Он чудом ушел с явки. На его глазах все и случилось.

Довольно долго они шли молча.

– Странная история. Кузьма был крайне осторожный человек, – задумчиво сказал Бондаренко.

– Может, это продолжение джанкойских дел? – высказал свое предположение Красильников. – Меня в Джанкое тоже почти что таким способом прихлопнули.

Бондаренко не ответил.

Они шли по набережной, время от времени вклиниваясь в толпу. Даже сейчас, в самую жаркую пору буднего дня, на набережной было многолюдно. И вообще, жизнь в городе текла по каким-то своим, законам.

– С Кольцовым познакомишь? – спросил наконец Бондаренко.

– Конечно, – с готовностью отозвался Красильников.

– Завтра в пять в «Нептуне»?

– Завтра в пять в «Нептуне», – эхом повторил Красильников.

Они уже хотели было расстаться, но Бондаренко удержал его. В гомоне многоголосой улицы звучали зазывные выкрики севастопольских мальчишек-газетчиков:

– А вот «Заря России»!

– Покупайте «Крымский вестник»! Кому «Крымский вестник»!

– «Юг России»! Читайте «Юг России»! Только в «Юге России»: графиня Ростопчина жертвует бриллиант «Султан» на алтарь Отечества!

– «Великая Россия»! Покупайте «Великую Россию»!.. – громче всех пронзительно надрывался мальчишка, взобравшись на основание фонарного столба и размахивая над толпой газетами.

Бондаренко порылся в кармане, извлек мелкую купюру.

– Подожди, я сейчас, – быстро сказал он, подошел к мальчишке, взял газету. Возвращаясь к Красильникову, развернул ее, скользнул взглядом по заголовкам. На последней странице увидел одинокое, жирно напечатанное объявление, прочитал его и тихо засмеялся.

– Ты чего? – спросил Красильников.

– Да так… Не одному тебе праздники праздновать! Значит, не забудь: завтра в семь! И не смотри эдак – я пока в своем уме! Просто завтра в пять меня вызывает на связь человек из Центра…

Как поминальные свечи векам давно минувшим, вздымались на дальней окраине Севастополя беломраморные колонны Херсонеса. О многом бы могли рассказать развалины некогда грозного и богатого города-государства: о том, как возводили здесь античные греки дома и храмы, как разбивались о стены города волны разноплеменных захватчиков…

Было здесь тихо, сонно. За мраморными колоннами плескалось море. Бондаренко пришел в Херсонес с номером «Великой России» в кармане тужурки.

Нетерпение привело Бондаренко в Херсонес раньше назначенного времени – почему-то он был уверен, что и человек из Центра поступит так же. Внимательно и незаметно оглядывал он каждого, кто забрел в этот час в развалины давно умершего города.

Вот ходит между разрушенных стен мечтательная девушка в холщовом платье с изящным томиком Андрея Белого в руках. За нею на почтительном расстоянии следует юноша-гимназист. Вот пожилая чопорная пара – мужчина бережно поддерживает свою спутницу под руку. Они бредут меж развалин, словно отыскивают ушедшую в прошлое жизнь…

Отзвучали вдали четыре низких удара колокола, отгудели четыре часа заводские трубы на судоремонтном.

За облаками изъеденных временем стен Бондаренко увидел высокого немолодого мужчину в кремовом чесучовом костюме и решил, что это, вероятнее всего, он. Опираясь на украшенную серебряными монограммами трость, тот стоял перед остатками базилики и оглядывался, похоже кого-то поджидая. Бондаренко подошел, остановился рядом. Мужчина взглянул на него, сказал:

– Древность, какая седая древность!..

Бывший профессор столичного университета, привыкший делиться с аудиторией каждой своей мыслью, он томился одиночеством и, увидев Бондаренко, обрадовался появлению хотя бы одного слушателя.

Несколько минут Бондаренко терпеливо слушал журчащую речь профессора, потом понял, что конца импровизированной лекции не будет, и, воспользовавшись короткой паузой в рассказе, поспешно отошел.

Потом внимание Бондаренко привлекли идущий к берегу ялик с одиноким гребцом и приближающаяся к Херсонесу коляска – в ней кроме кучера вальяжно восседал какой-то тип в канотье и светлом костюме. Издали вглядевшись в его худощавую фигуру, различив резковатые черты лица, Бондаренко мысленно чертыхнулся и скрылся за невысокой стеной: несколько раз мельком он видел этого человека, но был уверен, что запомнил его на всю жизнь. Хотя, может, ошибся?

Бондаренко осторожно выглянул из-за стены… Нет, так и есть: по расчищенной, присыпанной желтым песком дорожке неторопливо и уверенно, с надменным выражением на лице, шел совладелец банкирского дома Федотов. «Ишь ты, тоже на экскурсию захотелось? – едва ли не с обидой подумал Бондаренко. – Ну-ну, гуляй-прогуливайся! Скоро догуляешься!»

Уже причалил к берегу ялик, и плотный, средних лет мужчина в толстовке выпрыгнул на песок, внимательно огляделся… Похоже, что это он и есть! Стараясь оставаться незаметным для константинопольского коммерсанта, Бондаренко быстро пошел к берегу. Остановился возле ялика так, чтобы прибывший мог увидеть газету в правом кармане тужурки.

Окинув Бондаренко спокойным взглядом, человек в толстовке достал из ящика переносной мольберт, закинул на плечо ремень и направился к останкам собора. Опять не то…

Меж тем время уже подходило к пяти. Бондаренко вернулся к стене, из-за которой удобно было наблюдать за происходящим, достал из кармана газету, развернул – неужели напутал что-то, неправильно понял шифрованное объявление. Так ведь нет же! И место это – Херсонес, и время – с трех до пяти. Нет, ошибка исключалась.

Водворив «Великую Россию» в карман, Бондаренко невесело вздохнул: надо же, не успел толком порадоваться, как появилось опасение, что долгожданная встреча может не состояться.

Сколько надежд вселило в него скупое объявление в официозной врангелевской газете!

Но бежали минуты, истекало контрольное время встречи, а человек, которого Бондаренко ждал, не появлялся!

Легкий скрип гравия послышался за спиной, Бондаренко резко обернулся. В метре от него стоял константинопольский коммерсант. «Да что же это такое! – недобро подумал Бондаренко. – Только этого мне не хватало!»

– Интересно бы перенестись в то время, не правда ли? Кто стоял на этом самом месте в этот самый день тысячу лет назад?

«Тебе-то какое дело!..» – хотел было ответить Бондаренко, но тут же сообразил, что это ведь слова пароля. И от этого он даже на какое-то время лишился дара речи и лишь после большой паузы выдавил из себя ответ на пароль:

– Тысячу лет назад здесь, судя по всему, был пустырь. Или площадь. Кто может сказать теперь это определенно!

– Определенно – лишь тот, кто жил в те времена.

После этого Бондаренко наконец поверил, что это не случайность, что перед ним тот самый человек, которого он так долго ждал.

– Вы – Петрович? – тем не менее удивленно спросил он.

– Называйте меня так, если вам это удобно… Я чувствую, коммерсант Сергеев внушал вам больше доверия, – слегка улыбнулся Фролов. – Кстати, он хорошо о вас отзывался, Степан Иванович!

– Мы с ним жили душа в душу, – постепенно осваиваясь с мыслью, что этот надутый, надменный константинопольский барышник и есть человек из Центра, сказал Бондаренко и, помедлив, спросил: – Так все же как мне вас называть?

– Лучше всего Василием Борисовичем. Чтоб далеко не отступать от легенды. – На этот раз Фролов улыбнулся широко, доверчиво, с его лица слетела барская надменность, осталась лишь глубокая усталость.

Так они встретились: подпольщик Степан Бондаренко и чекист Петр Тимофеевич Фролов – он же Петрович, он же совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василий Борисович Федотов.

– Как же так… – Бондаренко провел по лицу ладонью, будто смахивая остатки сновидения. – Как же так! Мы же только вчера о вас говорили, поминали недобрым словом. За караваны, – признался он. – Еще бы день-два, и…

– Знаю. Подполье вынесло решение меня ликвидировать, – спокойно сказал Фролов.

– Но откуда вам это известно? – огорошенно спросил Бондаренко.

– От начальника контрразведки полковника Татищева. Из его слов я понял, что в подполье внедрен провокатор.

– Та-ак, – тяжело выдохнул Бондаренко. – Но у меня ведь все те же люди, с которыми я работал еще с Сергеевым… Разве что…

– Да-да! Имеет смысл повспоминать.

– К нам присоединилась группа Красильникова. Но никто из них…

– Семена Красильникова? – настал черед Фролова удивляться. – Я правильно понял: Семена Красильникова?

– Да. Вы знакомы?

Фролов не ответил. Оглянувшись вокруг, он предложил:

– Пойдемте куда-нибудь на бережок.

Укрывшись в тени высокого берега, они присели на теплые камни.

– Расскажите поподробнее… обо всем… с самого начала, – попросил Фролов.

За последние полчаса все перевернулось в голове Бондаренко. Но он заставил себя собраться с мыслями и начал рассказывать.

Фролов слушал внимательно, не перебивая. И когда Бондаренко рассказал, что Красильников был сегодня у него и сообщил, что Кольцов добрался до Севастополя, Фролов попросил его:

– Мне надо встретиться с ними, с Красильниковым и Кольцовым.

– Нет ничего проще. – Бондаренко взглянул на часы. – Через сорок минут у меня с ними назначена встреча. В «Нептуне».

Фролов ответил не сразу.

– В «Нептуне»? Это, пожалуй, рискованное предприятие, – задумчиво сказал наконец он. – Может, есть какое-то другое место? Более подходящее для банкира?

– Разве что у Красильникова на маяке?

– Нет, все же лучше – в «Нептуне». В восемь часов. Надеюсь, к тому времени там уже не будет посетителей?

Около восьми Бондаренко пошел встречать Фролова. Он провел его черным ходом, при этом они долго шли в сумеречном, пахнущем прокисшим вином складе среди огромных бочек и бочонков, ящиков, картонных коробок и корзин.

Вошли в каморку. Фролов рассеянно огляделся, привыкая к свету. Красильников и Кольцов разом обернулись к вошедшему следом за Бондаренко гостю. Что-то бесконечно знакомое почудилось им в этом худощавом вальяжном господине, одетом броско и вызывающе, с руками, унизанными тяжелыми золотыми перстнями.

Нет, Фролов не так уж изменился за время их разлуки. Но они знали, были твердо убеждены, что он находится сейчас в Харькове, и увидеть его здесь никак не предполагали. Поэтому первая мысль и у Красильникова, и у Кольцова была одинаковая: «До чего же этот человек похож на Фролова!» Вторая мысль не успела возникнуть, потому что Фролов сказал своим знакомым, слегка хрипловатым голосом:

– Неужели не узнаете? Неужели так изменился? – и едва заметно улыбнулся застенчиво и обезоруживающе.

Фролов знал, кого он здесь, в «Нептуне», встретит, и был готов к этому. Но и Кольцов, и Красильников были огорошены, потрясены этой встречей. Фролов подошел к ним, обнял, тихо сказал:

– Думал, что жизнь меня уже ничем не удивит. И вот, пожалуйста…

Бондаренко, наблюдая за происходящим, только сейчас понял, что все они – давние друзья, связанные одной опасной работой и одной нелегкой судьбой.

Уже когда сидели вокруг бочки-стола, Фролов задумчиво сказал:

– Что воевать буду – знал. Что в Чека призовут работать – догадывался. К тому, что в тыл к противнику зашлют, в общем-то готов был. Но вот что во вражеском тылу буржуем сделаюсь – это мне даже в дурном сне не снилось. – Фролов отщелкнул массивную крышку золотого брегета, посмотрел на циферблат. – Однако от вечера воспоминаний – к делу. Вы тоже наслышаны о готовящемся наступлении. Я так понял: главный момент этого наступления – операция, которую разработал генерал Слащов. Скорее всего им задуман десант. Но – когда и куда?

– Подпольщики, работающие в порту, называют два направления: Одессу и Новороссийск, – сказал Бондаренко.

– Слышал об этом и я. Да что-то не укладывается в голове. Районы эти хоть и обширны, но переплетены сетью дорог. По ним наше командование легко и быстро сможет перебросить войска в любое место. Береговая охрана там тоже довольно надежная. Нет, задумано что-то другое!..

– В штабе армии работает наш человек, – сказал Бондаренко. – По его информации, о предстоящем десанте там не говорят.

– Вот это и интересно. Вот это и наводит на всяческие размышления! – сказал Фролов. – Думаю, что Врангель решил не посвящать до поры до времени в подробности предстоящего наступления даже свой высший командный состав. За исключением, конечно, избранных…

– Послезавтра у Врангеля намечено совещание, – сказал Бондаренко. – Видимо, и сам Слащов прибудет в Севастополь.

– Значит, у него и спросим: где да когда? – досадливо усмехнулся Красильников.

– Я это к тому, – продолжил Бондаренко, – что есть мыслишка одна. Подготовили мы диверсию в порту, на складах. Ждали подходящего момента. Так, может, это он и есть – может, испортить им ихнюю обедню? Я имею в виду совещание.

– Совещание не испортишь, – задумчиво вздохнул Фролов. – Разве – настроение, да и то… А не знаете, Степан Иванович, где обычно Слащов оставляет свой поезд?

– В разных местах. Чаще – на тупиковой ветке у вокзала или возле мастерских.

– А в порту, возле складов, его нельзя поставить? – Фролов вилкой на днище бочки начертил набережную, квадраты и прямоугольники складов, провел ровную линию железнодорожной ветки. – Вот здесь?

– Что ты задумал, Петр Тимофеевич? – вскинул на него удивленные глаза Красильников.

– Почему – я? Это же ты предложил спросить у Слащова: где и когда? – улыбнулся Фролов. – А я подумал: что ж, если хорошо подготовиться, то можно и спросить…

Теперь уже все трое недоуменно смотрели на него.

– Но для начала, повторяю, надо выяснить: возможно ли загнать слащовский поезд в этот тупичок, на территорию складов?

– Это я смогу сказать завтра, – пообещал Бондаренко. – Надо связаться с железнодорожниками.

– Займитесь этим! И надо предупредить всех наших людей, что они послезавтра понадобятся.

– Да, но… – Бондаренко замялся. – А как же с вашим подозрением насчет провокаторов?

– Это же не означает, что мы должны прекратить работу, – сказал Фролов. Коротко объяснил Кольцову и Красильникову, почему он пришел к выводу о том, что белой контрразведкой в подполье внедрен провокатор.

Слушая Фролова, Красильников вспоминал Кузьму Николаевича, который погиб вскоре после того, как у него на явке побывал Дмитрий Ставраки…

Ставраки!

Это после его визита на Фонтанную за явкой установили надзор, а потом и разгромили ее, чудом не схватив Кольцова. Это ему, Ставраки, было поручено ликвидировать Федотова, о чем тут же узнала контрразведка…

И Красильников сказал:

– Я знаю, кто провокатор… Дмитрий Ставраки!

– Митя? – воскликнул пораженный Кольцов. – Он что же, тоже был связан с вами?

– О твоем друге детства я тебе потом все объясню, – вздохнул Красильников.

– Он давно связан с подпольем? – спросил Фролов. – Многих ли знает?

– Только нашу группу, – ответил Красильников.

– Явки?

– Мы встречались с ним на квартире Наташи Старцевой. Он иногда навещал ее на правах старого товарища.

– Наташу надо предупредить. Вполне возможно, что за ее квартирой и за нею уже установлена слежка… Лучше, если она на время покинет Севастополь. – Фролов озабоченно прошелся по каморке, спросил у Красильникова: – Со Ставраки ты сможешь встретиться завтра? Хорошо бы с самого утра!

– Конечно.

– Для начала его надо как-то изолировать. Подумай, – сурово сказал Фролов. – А уж потом, окончательно во всем разобравшись, решим его судьбу. – Он вновь извлек брегет, щелкнул им. – Поговорим о других неотложных делах…

– Извини, Петр Тимофеевич, – сказал Красильников. – Что с землечерпалками? Неужто и впрямь намерен ты их у Врангеля закупать?

– Добро, принадлежащее народу, покупать для народа за его же деньги? – Фролов тихо засмеялся, покачал головой: – Хорошего же мнения, Семен, ты и обо мне, и о Дзержинском!.. Нет, товарищи дорогие. Мои переговоры с белыми генералами ведутся для того, чтобы флотское имущество не перехватил кто-нибудь другой. Чтобы оно действительно не было продано на сторону. А окончательно его судьбу решать будут крымские подпольщики. В документах, которые мне предстоит вскоре подписать с правительством Врангеля, оговорено: финансовые расчеты между сторонами совершаются по прибытии судов и землечерпательных караванов в указанный банкирским домом порт. Зарубежный, естественно. Вот если они и впрямь придут туда, платить придется. Значит… – Он замолчал и оглядел товарищей, словно предлагал им закончить за него все недосказанное.

– Значит, суда и караваны должны прийти не в зарубежный, а в наш порт! – первым отозвался Кольцов. – В Одессу, например.

– Да, но это возможно лишь в том случае, если команды их будут сформированы из надежных, верных нам людей! – Красильников озабоченно посмотрел на Бондаренко: – Все понял, Степан?

– Понять-то понял, – полностью разделяя его обеспокоенность, сказал Бондаренко, – но попробуй в короткий срок такое количество надежных людей подобрать!

– У вас будет на это время, – сказал Фролов.

– Не проще ли тогда иначе сделать… Надо тайком подпортить на судах машины.

– А что! – поддержал его Красильников. – На буксирах такую прорву из Севастополя не утянешь! Глядишь, и останутся караваны в родном порту до прихода наших…

– Останутся ли? – сказал Фролов. – А если белые перед эвакуацией решат уничтожить их? Нет, товарищи, проще – не всегда хорошо и надежно. Так что придется и тебе, Семен, и вам, Степан Иванович, подумать над нашим планом. Но сейчас давайте вернемся к операции со Слащовым…

На землю уже опускалась ночь, но они неторопливо и скрупулезно продумывали операцию, которая могла приоткрыть завесу над тайной врангелевского наступления… В нескольких кварталах отсюда особо доверенные штабисты Врангеля тоже сидели сейчас над военными картами и сводками… А сотни тысяч людей, разделенных на два лагеря, ждали, когда пробьет пока неведомый им, грядущий, не знающий жалости час. Машина уже была запущена на полную мощь. В ней все было так отлажено и бесповоротно, что казалось, любая попытка одного или нескольких человек вмешаться в четко спланированный и пока еще глубоко скрытый от посторонних глаз ход событий будет наивна и смешна.

Но так только казалось…

Были уложены чемоданы, и Таня Щукина неприкаянно ходила по гулким комнатам, все еще не желая смириться с завтрашним отъездом. Комнаты, после того как с них поснимали шторы и занавески, картины и фотографии, выглядели казенно и неуютно.

Перебирая любимые книги, она увидела выпавший на пол листок. Подняла его, взглянула. «Милый и добрый господин градоначальник! Пребывая вдали от вас, я все же мысленно с вами…» Письмо от Павла. Он с генералом Ковалевским выезжал на фронт и каждый день слал ей оттуда такие письма, нежные, трогательные и немножечко дурашливые…

Она присела на стул и задумалась.

Когда к ней пришла Наташа, когда выяснилось, что Павлу еще можно помочь, спасти, она вся воспряла. Но тем труднее оказалось ей потом, когда помилованный бароном Врангелем Павел опять бесследно, беззвучно исчез: на этот раз не за каменными стенами, а в живом, буйном, полном новых надежд, встреч и чувств мире… Исчез, даже не вспомнив о ней. И она его не осуждала: наверное, человек, так долго, так близко видевший смерть, теперь живет новыми мыслями, новыми чувствами, новыми привязанностями. И великий грех вставать на этом его пути прошлому, в ком бы или в чем бы ни заключалось оно… Значит, и она, Таня, частица прошлого Павла Кольцова, тоже должна раз и навсегда исчезнуть, чтобы нигде никогда отныне не пересекались их дороги.

«Я напишу ему письмо, – подумала Таня. – Да-да, прощальное письмо! Когда-нибудь оно дойдет до Павла, он вспомнит меня, а я почувствую это даже на огромном от него расстоянии…»

Она достала карандаш и бумагу, на мгновение задумалась…

Письмо она передаст через Наташу. Быть может, Наташе это будет неприятно – ведь Наташа тоже любит Кольцова, – но она не откажет, нет. Как знать, не с Наташей ли найдет свое новое, долгое счастье Павел? Что ж, дай им бог!..

Глава тридцать седьмая

Тихо вздыхало придавленное зноем море. Слепил, отражая солнце, белоснежный портик Графской пристани. Широкая и нарядная, окаймленная бордюром лестница сбегала к самой воде. Пристань была выстроена в 1785 году и тогда же получила название Графской – в честь главнокомандующего черноморской эскадрой графа Войновича.

Немало повидали на своем веку ее беломраморные ступени. Здесь в 1853 году севастопольцы встречали Павла Степановича Нахимова, приумножившего славу русских моряков разгромом турецкого флота в Синопской бухте. Отсюда, с Графской пристани, уходил на крейсер «Очаков», в бессмертие лейтенант Петр Петрович Шмидт, принявший командование восставшими кораблями флота…

Справа от Графской пристани высилась арка, от которой начиналась булыжная мостовая, ведущая к пристаням РОПиТа. По ней двигалась густая толпа отъезжающих и провожающих.

Павел Кольцов высмотрел группу попроще одетых людей и смешался с ними. Миновав арку, он осмотрелся, увидел вдали, возле пассажирской пристани, стоящий под парами и слегка покачивающийся на легкой волне пароход «Кирасон». По его трапу поднимались пассажиры.

С раннего утра, с той минуты, когда на маяк пришла Наташа и сообщила, что Таня сегодня покидает Россию, Кольцов не находил себе места. Он хотел увидеть ее. Хотя бы увидеть! Понимал, что подойти к ней, поговорить у него не будет возможности. Но и против того, чтобы он увидел Таню, выступил Красильников. Вернее, против его поездки в порт, в многолюдье, где его может легко опознать кто-то из тех, с кем он служил прежде в Добрармии.

Но наконец и Красильников сдался, хотя и вызвался сопровождать его, быть его неотступной тенью. Теперь Красильников и Наташа остались за границами пристани, а он вместе с толпой протиснулся почти к самому пароходу.

Шло время, он вглядывался в лица поднимающихся по трапу людей. За редким исключением, на них лежала печать усталости и отрешенности. Они мысленно уже давно расстались с родиной, и то, что происходило сейчас, было лишь некоей необходимостью, печальной и тягостной.

Внимание Павла привлек затормозивший у сходней парохода автомобиль. Вернее, не сам автомобиль, а сидевшая в нем женщина – в шляпке с легкой вуалеткой, в светлом нарядном костюме. Это была Таня. Рядом с нею сидел ее отец. И еще увидел он сидящего впереди, рядом с шофером, одетого, несмотря на утреннюю жару, в кожаную куртку и кожаный картуз с очками поверх козырька, очень знакомого мужчину, в котором с трудом узнал Микки, Михаила Уварова.

Когда автомобиль остановился, Микки выпрыгнул на неровную брусчатку, открыл заднюю дверцу и с привычной почтительностью склонил голову перед выходящим из автомобиля полковником. Следом за отцом появилась Таня. Прежде чем покинуть автомобиль, она оглянулась вокруг, бросила внимательный взгляд по головам запрудившей причал толпы. Кольцов понял, что она пытается отыскать в этой толпе его. Наверное, знала, была уверена, что его нет в Севастополе, и все же… надеялась.

Кольцов почувствовал, как лихорадочно, торопливо забилось сердце. Он прислонился к фонарному столбу, к которому уже давно вынес его людской поток.

Таня!.. Эту женщину он любил. Он любил ее все это время, все дни их разлуки, сейчас он понял это явственно и четко.

Несколько десятков шагов разделяло их сейчас. Впервые за долгие месяцы разлуки он мог подойти к ней и сказать… Ну хотя бы поздороваться, сказать пусть с опозданием на несколько месяцев: прощай и прости… Да мало ли что можно и нужно и хочется сказать женщине, которую любишь… Пусть ничего уже не изменишь – не поворотить время вспять, но просто поговорить хотя бы минутку-другую, заглянуть в родные, столько снившиеся по ночам глаза…

В первые месяцы в крепостном каземате ему часто светили во тьме отчаяния и безысходности ее глаза. И тогда вопреки всему он начинал надеяться на чудо: на чудесное спасение, лихой побег. Мечтал, что разыщет ее, возьмет за руки, посмотрит в глаза и уведет ее в свою беспокойную жизнь… Но потом он понял, что это всего лишь прекраснодушная мечта. Куда бы он увел ее? Зачем? На какую бы жизнь обрек?..

И сейчас, стоя в толпе, он подумал, что все правильно! Все так, как должно быть! Все так, как есть! И не надо себя обманывать: не несколько шагов разделяют их. У каждого своя судьба, своя дорога, и, как бы далеко во времени ни пролегли эти дороги, никогда им не пересечься, а судьбам – не слиться. Она уедет в Константинополь, оттуда – в Париж. А он останется здесь. Она уедет не просто из России – от России. А он, куда бы ни занесла его судьба в дальнейшем, везде и всегда будет жить для России – для своей, казематным холодом и кровью завоеванной России.

Стюарды «Кирасона» сноровисто выхватили из автомобиля чемоданы и баулы. Таня с отцом, пробиваясь сквозь толпу, пошла к трапу. При этом она еще несколько раз беспомощно и разочарованно оглядела толпу, последний раз уже когда стояла на ступенях трапа. Один раз Кольцову даже показалось, что она увидела его, что они встретились взглядами. Но – нет, она скользнула глазами дальше, вновь склонилась к отцу. О чем-то с ним заговорила, улыбнулась…

Вслед за отцом Таня пошла по трапу наверх. На берег она больше не оглядывалась… Так уходят навсегда.

Кольцов в последний раз взглянул на пароход, резко повернулся и двинулся сквозь толпу вдоль берега к стоявшим неподалеку деревянным мосткам – к ним, низко нависающим над водой, были причалены лодки перевозчиков. О Тане и обо всем, что с нею связывалось, он больше не думал – приказал себе не думать.

Желающих переправиться на Северную сторону, в Инкерман, в Киленбухту или на Павловский мысик, а то и просто покататься хватало. Но деревянных яликов и тузиков с сидящими на веслах лодочниками было еще больше. Кольцов еще издали приметил знакомую лодку, на которой еще утром добрался с маяка сюда, у лодки было веселое название «Ласточка», перевозчиком на ней был Василий Воробьев. Неторопливо, как бы отыскивая лодку по вкусу, Кольцов подошел к «Ласточке».

– Эй, перевозчик! На Северную?

Воробьев вскинулся навстречу:

– Со всем нашим удовольствием! Садитесь!

Не успел Кольцов усесться на кормовой банке, как рядом точно из-под земли появился Красильников.

– Извините, господин, вы вроде бы на Северную? Не откажетесь взять в попутчики?

Кольцов молча кивнул. Красильников в полотняном костюме и канотье, делавших его похожим на мелкого торговца, забрался в лодку. Когда «Ласточка» отошла от берега, Кольцов спросил у Красильникова:

– Что с Дмитрием Ставраки? Разыскали?

– К нему пошла Наташа. Илларион ее подстраховывает, – доложил Красильников. – Решили послать его в домик путевого обходчика на четырнадцатой версте, чтобы сидел там неотлучно и ждал связного.

– Пусть ждет, – кивнул Кольцов. – Но Наташе не следует возвращаться домой.

– Сегодня же Илларион переправит ее к своей родне за город.

– Значит, пока все идет нормально?

– Не совсем, – озабоченно покачал головой Красильников.

– Что случилось? – поднял на него глаза Кольцов.

– Случиться – не случилось. Но может случиться. Молодец девка, что поняла. Я – о Наталье. Она мне все-все про слащовский салон-вагон рассказала. Глаз у нее хороший, меткий. Даже план нарисовала. Сейфы вспомнила, где стоят, какие. Так вот она про сейфы говорит, что они серьезного вида. Такие не то что кувалдой, бомбой не возьмешь.

Кольцов слушал и не обронил ни слова.

– Что думаешь? – не выдержал наконец Красильников.

– Думаю.

– И долго будешь думать? – скептически спросил Красильников.

– Видишь ли, Семен, если ни до чего путного не додумаемся, придется отказаться от операции с салон-вагоном.

– Во, вошь тифозная! – сокрушенно вздохнул Красильников.

Скрипели весла в уключинах, весело плескалась о дно лодки вода. Все трое мрачно и задумчиво молчали.

– Со вчерашнего дня в портовых кабаках матросы с «Ориона» и «Княгини Ольги» гуляют, выданное за месяц жалованье пропивают, – заговорил Воробьев. – Ну, матрос на то он и матрос, но не такое нынче время, когда жалованье вперед за месяц дают, – для того особый случай требуется! Выяснилось, что на пароходах, кроме того, и помещения для солдат готовятся – должны будут принять их на борт… Я осторожненько так пытался через матросскую братию выяснить: куда идут, зачем идут… Никто ничего не знает. Гадают по-разному, а точного – ничего.

– Вот! – вздохнул и Кольцов.

– Причаль, Вася, к Хлебной пристани! – сказал Красильников. – Попробую Бондаренко повидать!

Взбешенный Яков Александрович Слащов метался по салон-вагону, и единственный человек, кто знал истинную причину гнева генерала, был денщик Пантелей. Два дня назад из вагона исчез любимец Слащова кот Барон. Пантелей, которому было вменено в обязанность следить за котом и вороном, в хозяйственных хлопотах не заметил, как Барон выскользнул на пути и куда-то подался в поисках приключений. Какое-то время Слащов ждал возвращения кота. Потом отправил Пантелея на его поиски. Пантелей обошел городские мусорники, множество подвалов и чердаков, но Барона нигде не было.

Ворон Граф тоже заметил исчезновение кота, затосковал, отказался принимать пищу и, сидя в углу на киоте, время от времени подавал оттуда свой хриплый укоряющий голос.

– Хоть бы ты замолчал! – набросился на ворона Слащов. – Без тебя тошно!

Граф потоптался на своем насесте, высокомерно глядя на генерала, однако послушался и на какое-то время замолчал. Тяжело проскрипела металлом вагонная дверь.

– Ваше превосходительство! Приказы командирам кораблей. На подпись.

– Проходите, полковник!

Ожидая, пока полковник Дубяго разложит на столе бумаги, Слащов остановился у окна, смотрел на открывающуюся перед ним панораму Феодосии и ее причалов. Возле них теснились транспортные суда. На рейде дымили миноносцы. Посреди тихой бухты застыл серый, похожий на огромный утюг английский крейсер.

Разложив на столе на две стопки машинописные листы, полковник Дубяго объяснил:

– По два приказа на каждый вымпел. Пакеты будут доставлены на корабли сегодня же.

– Не спешите, Виктор Петрович! – остановил его Слащов. – Будет лучше, если флот получит приказы непосредственно перед выходом в море. – Заметив, что начальник штаба десантной группы удивленно поднял брови, пояснил: – Пока флотские командиры склонны думать, что десант предполагается на кавказское или одесское побережье, я спокоен. Не хочу сказать ничего плохого по адресу моряков. Но помилуйте!.. Мало ли что может случиться с этими пакетами.

– Понимаю, Яков Александрович, – склонил голову полковник.

– Что с отрядом «охотников»?

– Как вы приказывали, он сформирован из офицерской полуроты. Командование возложено на поручика Дудицкого.

– Ну что ж… Задачу перед ним и его людьми поставите сами, так как я отбываю в Севастополь.

– Совещание?

– Последнее перед началом наступления. Так о чем мы?

– Главная задача «охотников»: скрытно высадиться в районе Кирилловки, блокировать и по возможности ликвидировать заставу красных. Люди Дудицкого обязаны помнить: на время высадки наших войск Кирилловка должна быть изолирована от внешнего мира! Кстати, на операцию они отправляются отсюда, из Феодосии?

– Никак нет, Яков Александрович. Сегодня перебросим их в Керчь – там приготовлен быстроходный катер.

– И еще, Виктор Петрович. Отдайте распоряжение военным комендантам Феодосии и Керчи усилить патрульную службу. Скажите контрразведчикам: именно в эти дни необходима особенная строгость.

– Будет исполнено, Яков Александрович.

Слащов встал, подошел к висевшей на стене карте.

– Успех десанта не вызывает у меня сомнений, и Северной Таврией мы овладеем. Ну а что вы думаете о наших перспективах в целом?

Полковник Дубяго тоже подошел к карте и долго молчал. Слащов не торопил его. Он считал Дубяго человеком предельно честным, даже прямолинейным.

– Конечно, многое будет зависеть от успеха нашего десанта… – осторожно произнес начальник штаба. – Ну, а потом… Думается, что перспективы у нас хорошие, но… – Он перевел взгляд на участок карты, который занимала Советская Россия, – и замолчал.

Круто повернувшись, Слащов подошел к столу, думая о том, что ни в какие перспективы вооруженных сил Юга России полковник не верит. Это еще можно было бы простить, но его неискренность обидела. Ну зачем он так? Неужели же нельзя честно, искренне, глядя прямо в глаза?

– Вы свободны, господин полковник! – жестко сказал Слащов.

Оставшись в одиночестве, он долго ходил по кабинету, чувствуя, как вновь нарастает в нем раздражение. Но отнюдь не Дубяго был тому причиной и не исчезнувший кот Барон. Хотя и это тоже. Слащов вспомнил, как совсем недавно, в Севастополе, главком выразил полную уверенность в успехе наступления. Но дальше-то что, дальше! А об этом командующий предпочел не говорить, сославшись на преждевременность. Некоторые считают, что наступление предполагает в конечном итоге соединение с войсками Пилсудского. Сказки для маленьких детей: Врангелю нужна «единая и неделимая», а полякам – великая Польша. Намерения противоречивые. Красные начали успешное наступление против поляков, захвативших почти всю Белоруссию и часть Украины вместе с Киевом. Стало быть, нынешнее выступление Врангеля – просто помощь Пилсудскому, к которому французы благоволят. Спасение отступающего… Или это всего лишь «поход за хлебом», как делали в старину крымские ханы?

В любом случае – горько. Тошно. Мерзко. И раны болят, и жить не хочется, и еще беременная жена ждет. «Юнкер Нечволодов». Юнкер-то юнкер, а вот забеременела. И надо думать о будущем. Надо. А пока что заняться десантом и не отвлекаться.

Слащов еще раз мысленно проследил, как будут разворачиваться события. Пятого июня суда с погруженными на них войсками выходят в море и берут курс на юг. Там вскрывается пакет номер один. К ночи эскадра проходит мимо Керчи, где к ней присоединяются боевые суда прикрытия. В Азовском море командирам всех тридцати двух кораблей, входящих в состав эскадры, надлежит вскрыть пакет номер два, в котором – только теперь! – они обнаружат приказ следовать к безвестной деревне Кирилловке.

Самое сложное – незаметно пройти Керченский пролив, ночью, без огней, в полутора верстах от красных, к тому же против течения и обязательно с застопоренными машинами. По инерции, предварительно взяв разгон. Капитаны опытны, клялись – справятся. Двое-трое уже пробовали – получилось.

За судьбу десанта Слащов был спокоен: тщательная подготовка его, протекавшая в обстановке строгой секретности, правильный выбор места высадки, внезапность – все это обеспечивало его успех. Успех несомненный еще и потому, что из разведсводки было известно: «Восточное побережье Азова охраняется небольшими гарнизонами красных. Все ударные силы 13‑й армии сосредоточены на перекопском и чонгарском направлениях». Хорошо было известно и соотношение сил: 13‑я армия красных намного уступала по численности и особенно по техническому оснащению войскам Врангеля.

Осведомлен был Слащов о положении – общем – в Советской России. Смертельно опасен был для нее польский фронт, туда были оттянуты едва ли не главные силы красных. На Дальнем Востоке хозяйничали японцы, американцы и армия Миллера. В Средней Азии – войска эмира бухарского. На Украине шли ожесточенные схватки с бандами Петлюры и Махно. Голод и разруха ужасающие. Сейчас самое время вновь попытаться решить многие вопросы в этой войне. Сейчас или уже никогда. Такого благоприятного стечения обстоятельств больше не будет. На завтрашнем совещании надо потребовать у главкома, чтобы он наконец определенно высказался о своих планах. Еще можно спасти Россию! Еще можно!..

Странно, но все эти размышления не принесли Слащову успокоения.

Задрожал под ногами пол, неторопливо поплыл за незашторенными окнами феодосийский пейзаж. Слащов увидел, что поезд набирает скорость.

– Пантелей! – позвал он.

Денщик тотчас же вырос в проеме двери:

– Слушаюсь, ваше превосходительство!

– А что Барон? Так и не вернулся?

Пантелей развел руками:

– Никак нет, ваше превосходительство! – И словоохотливо продолжил: – Убег, подлец! И что, скажите, не жить ему здесь было? Так нет же, на помойки потянуло!..

– Ступай! – махнул рукой Слащов и уселся в глубокое кресло. Долго сидел так, задумавшись…

После того как Бондаренко доложил о бронированном сейфе в салон-вагоне Слащова, Фролов понял, кто им еще нужен для успешного проведения операции: Красовский. Медвежатник Юзеф Красовский…

Фролов знал, где его можно отыскать вечером.

Из гостиницы он вышел, когда на город уже опустились, сумерки, и, неторопливо прогуливаясь, двинулся по Приморскому бульвару.

Еще со времен адмирала Ушакова Приморский бульвар предназначался исключительно для благородной публики. Десятилетиями висели здесь таблички: «Нижним чинам, а также с собаками вход воспрещен». После 1905 года бульвар разделили на две части – платную и бесплатную. Билетик стоил пятнадцать копеек, простому человеку не по карману, так что благородная публика по-прежнему гуляла отдельно. Сейчас плату отменили, но привычка к раздельному гулянью осталась.

Фролов шел по «благородной» аллее вдоль невысокой узорчатой ограды. Внизу вздыхало и шевелилось море. Легкая прохлада и свежий, настоянный на запахах моря воздух успокаивали, помогали собраться с мыслями. События последних дней требовали от Фролова особой собранности. Вынужденная прогулка пришлась как нельзя кстати. Можно было спокойно еще и еще раз обдумать все, с чем придется столкнуться завтра. Ибо завтра предстояло раскрыть тайну, от которой зависело слишком многое. Операция была рискованная. Удастся ли она? Сойдутся ли воедино все нити? Обрыв любой из них грозил провалом.

Над обрывистым берегом в конце бульвара светился ресторан, цветные лампочки освещали открытую, повисшую над самыми волнами веранду. Фролов знал, что Красовский должен был появиться здесь ближе к полуночи, проведя первую половину вечера в казино. Однако, на удивление, он был уже здесь, сидел в самом углу.

После того как метрдотель усадил Фролова, Красовский, велев официанту перенести коньяк, проследовал через зал к нему.

– Позволите? – спросил он.

– Что случилось, граф? Вы не в казино, а сейчас там, кажется, самый пик игры?

– Игра сделана, ставок больше нет! – голосом профессионального крупье произнес Красовский. И уже буднично, невесело продолжил: – Игра идет полным ходом, а выиграть невозможно – одни банкроты вокруг. Нищает Крым.

– А я, признаться, думал, что вам обычно везет.

– Эх, Василий Борисович! – с горечью вздохнул Красовский. – Раньше говорилось «везет дуракам», а теперь и этого не скажешь: столько их расплодилось, что никакого везения не хватит! Играют в жизнь, как в рулетку, и каждый уверен, что его ставка – самая надежная. Красное или черное – других цветов в рулетке нет. А эти дальтоники поставили на белое и ждут, когда последняя их ставка куш сорвет.

Фролов нахмурился.

– Извините, но ваши аналогии дурно попахивают, граф!

– Ради бога, – Красовский прижал руки к груди, – хоть вы меня за провокатора не принимайте, и без того тошно!

Рядом с ними вырос официант. Салютуя присутствующим, вырвалась пробка из укутанной белоснежной салфеткой бутылки, шампанское запенилось в хрустальных бокалах.

– А я ведь подошел к вам, чтобы попрощаться, – неловко улыбнувшись, сказал Красовский.

– Как, вы покидаете Севастополь? – удивился Фролов.

– Вот именно. – Красовский отодвинул в сторону бокал с шампанским, налил в рюмки коньяку. – Не откажетесь выпить со мной на посошок? Есть такой русский обычай.

– С каких это пор поляки начали придерживаться русских обычаев? – пошутил Фролов.

– Бог с ними, с поляками! – отмахнулся Красовский. Оттолкнувшись от подлокотников кресла, он пружинисто встал, выпрямился и склонил голову. – Позвольте еще раз представиться: русский дворянин, но не граф, Юрий Александрович Миронов.

Фролов с любопытством смотрел на него: такого превращения не ожидал даже он. Сделав паузу, словно давая возможность привыкнуть к себе новому, Красовский-Миронов продолжил:

– Не надо удивляться: люди часто оказываются не теми, за кого мы их принимаем. Полбеды, если фальшивым оказывается имя, хуже, если таковым окажется сам человек. Хотя имя очень меняет личность. Вам никогда не приходилось испытывать этого?

Фролов решал: как следует ему принять эти откровения? Проще всего было бы отнести все сказанное к грубой провокации и не мешкая послать Красовского к чертовой матери. Но ведь он может обидеться и уйти, как найдешь его потом! А он нужен, очень нужен… К тому же Фролов чувствовал: этот человек растерян и подавлен, нельзя оскорблять его сейчас.

– Зачем вы мне все это сказали? – спросил Фролов.

– А некому больше. – Миронов тяжело опустился в кресло. – Знаете, Василий Борисович, я и сам себе напоминаю сейчас грубо сработанный империал, с которого в самый неподходящий момент слезла фальшивая позолота. Потому и плачусь вам в жилетку, так как вы – единственный порядочный человек…

– И комплименты ваши, и обвинения явно преувеличены, но – допустим, – Фролов без тени улыбки посмотрел на Миронова, – однако все остальное… О том, что вы – профессиональный игрок, я догадывался, понаблюдав за вами в казино. Не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, и все же… Вам нужна помощь?

– Нет, Василий Борисович. Спасибо, но – нет. – Миронов покачал головой, улыбнулся. – Жизнь приучила меня рассчитывать на себя, и только. Я мог бы рассказать вам, как способный и восторженный мальчик из старой дворянской семьи превратился в профессионального шулера, взломщика и прочее в том же духе. История сама по себе поучительная, но дело не в том. В другом дело: устоявшиеся мои убеждения – пусть дурны они и порочны – вдруг дали трещину. Я приехал в Севастополь полный надежд и планов, догадаться о них не составит труда. Но все пошло вкривь и вкось. Потому что полковник Татищев отвел мне в своих игрищах некую малопочтенную, надо сказать, роль. Видит бог, я умею играть и играю во все игры, кроме одной – политики! Слишком велики здесь ставки, можно и голову на кон положить. А меня вынуждают!

Миронов пил то коньяк, то шампанское и быстро хмелел.

– Вы не ребенок, должны были понимать, что на нейтральной полосе отсидеться нельзя, – глядя, как Миронов посасывает дольку лимона, сказал Фролов. – Теперь мне ясно, почему вы начали с аналогии между рулеткой и жизнью. Но что же дальше?

– Дальше то, что я вам уже сказал. Выбор сделан, – быстро ответил Миронов.

– Но полковник Татищев – он-то, видимо, не захочет согласиться с вашим выходом из игры.

– Полковник Татищев! – презрительно поморщился Миронов. – Доказать сему господину, что даже последний шулер может иметь понятие о чести, невозможно, значит, выход один: возможно быстрее с ним расстаться. Отобрав мой польский паспорт, полковник наивно решил, что приковал меня к вертепу, когда-то гордо называвшемуся Севастополем. Но… – Миронов поставил на стол рюмку и легким, едва уловимым жестом фокусника выхватил из кармана несколько тонких разноцветных книжиц, развернул их веером, – но чем хуже польского вот эти паспорта – английский, румынский, французский?

– Однако! – Фролов, не выдержав, рассмеялся. – Я вижу, вы человек весьма и весьма предусмотрительный.

– Положение обязывает. – Миронов сунул паспорта в карман. – Завтра я сяду на пароход и уже как французский гражданин сделаю полковнику Татищеву последнее адье!

Возбужденный шепот пронесся по веранде, на смену ему пришла почтительная тишина. Метрдотель сопровождал к отдельному кабинету через веранду весьма примечательную пару – знаменитую Плевицкую и входящего в известность молоденького, небольшого росточка генерала Скоблина.

Рассеянно улыбаясь, певица отвечала на приветствия поклоном головы. Скоблин, вышагивающий рядом с ней, был полон петушиной бойкости и, заметив, что Плевицкая приветствует кого-то из знакомых, тоже обращал быстрый взор в ту сторону. Похоже, он был очень горд своей ролью спасителя «русского соловья».

Певица и генерал скрылись в кабинете.

…Фролову уже порядком поднадоела вся эта игра с Мироновым, он понял, что ее можно заканчивать.

– Как вы себя чувствуете, граф? – спросил он.

– Прекрасно! – буркнул Миронов. Расплескивая, налил в рюмки коньяк. – Предлагаю выпить!

– Нет! – отстранил свою рюмку Фролов и с прорвавшимся раздражением сказал: – С меня уже довольно. Да и вы, похоже, сильно пьяны. Вам бы прохладиться!

– Вы так думаете? Ну что ж… – Пьяно ухмыляясь, Миронов встал из-за стола. – Честь имею, господин Федотов!

Прищелкнув каблуками, нетвердо ступая и чуть покачиваясь, он пошел по залу к выходу. Из ресторана Миронов направился к стоянке извозчиков. Красильников и Воробьев, быстро обойдя его, подхватили под руки.

– Вам надо пройти с нами! – негромко приказал Красильников.

Миронов с возмущением посмотрел на них.

– Господа! Это уже переходит пределы допустимого! Так мы с вашим шефом не договаривались!

– С кем? С кем? – переспросил Воробьев.

– Бросьте, господа! Людей из контрразведки я узнаю сразу!

– Ну так и иди, раз узнаешь! – пробасил Илларион. Миронов обернулся, явно собираясь сказать что-то более резкое, но, окинув глазами мощную фигуру хозяина «Нептуна», промолчал.

– Экипаж за углом, – сказал Красильников.

Когда в полутемном переулке его подвели не к фаэтону, как он ожидал, а к обычной, с брезентовым верхом фуре, Миронов мгновенно протрезвел: только теперь он понял, что принял за контрразведчиков явно других людей.

Воробьев отпустил его локоть, откинул брезентовый полог:

– Прошу!

Миронов понял – надо бежать! Рванулся в сторону, освободился от рук Красильникова и ударил Иллариона головой в грудь, вкладывая в этот удар всю свою силу. Не покачнувшись даже, Илларион принял его в свои объятия, и Миронов затих.

– Ваша безопасность зависит от вас! – быстро сказал Красильников. – Вы нам нужны ненадолго, не волнуйтесь!

– Да он уже не волнуется, – успокаивающе сказал Илларион. – Он человек понятливый. – Бережно прижимая к себе Миронова, Илларион влез в фуру. – Поехали!

Глава тридцать восьмая

Дмитрий Ставраки, числящийся в списках агентов белогвардейской контрразведки под кличкой Клим, нервничал. Прошла ночь его пребывания в домике путевого обходчика на четырнадцатой версте, но ни хозяин не возвращался в свой дом, ни тот, ради которого он отправился сюда – человек с той стороны, – не приходил. Вчера под вечер, когда к нему неожиданно явилась непривычно возбужденная Наташа, он даже обрадовался поручению, решив, что оно свидетельствует о растущем к нему доверии. Но шла ночь, и он все больше сомневался, не допустил ли ошибку, согласившись идти сюда сразу же, вместо того чтобы любым способом предупредить капитана Селезнева о новом поручении подпольщиков.

Время от времени в его голову стала закрадываться холодящая душу мысль о том, что, быть может, подпольщики вычислили или что-то сопоставили – и возникли сомнения. Но нет, не может этого быть! Все шито-крыто и запечатано!

Прошла ночь, рассвело. Он отодвинул с окон занавески и погасил лампу. Но и при свете дня сомнения не проходили – наоборот, усиливались, перешли в страх, заставляя гулко колотиться сердце. Странно, но он, весь обращенный в слух, не слышал, как скрипнула калитка, как прозвучали под окном осторожные шаги.

Открылась незапертая дверь. Дмитрий посмотрел на остановившегося у порога человека и неожиданно успокоился: незнакомый, прекрасно одетый, осанистый человек был перед ним. «Господи!.. – едва не плача от радости, подумал. – Сколько никчемных страхов, подозрений, впустую растраченных нервов!»

– Здравствуйте! – приветливо сказал Дмитрий. – Я, честно говоря, заждался вас.

– Меня ли?

– Ах, да, – Дмитрий смущенно покачал головой, – на радостях я забыл…

Он назвал полученный от Наташи пароль и услышал отзыв. Все складывалось должным образом, и Дмитрий подумал, что бессонная ночь все же не пропала зря, что судьба милостива к нему и его акции в ведомстве полковника Татищева уже в ближайшие дни резко поднимутся. Чутье подсказывало: такой человек не может быть рядовым связным!..

– Мне сказали, что вы должны прийти с чем-то важным?

– Правильно сказали, – ответил пришедший. Некоторое время он смотрел на Ставраки, и с каждым мгновением взгляд его приобретал все большую твердость и остроту.

– Что вы на меня так смотрите? – обеспокоенно спросил Дмитрий.

– Я представлял себе вас другим.

– Это имеет какое-то значение?

– Нет, теперь уже не имеет, – серьезно ответил незнакомец. И быстро, не оставляя времени на раздумья, спросил: – Полковник Татищев не знает, что вы здесь, не так ли?

Сердце Дмитрия рванулось в груди и словно оборвалось, липкая, сосущая тошнота поднялась к горлу. Нет, не зря его одолевали предчувствия. Видимо, подпольщики все же что-то вычислили. Где-то он был неосторожен. А может, это – проверка? Всего лишь обычная проверка? Да-да, конечно же!..

– Не понимаю, о чем вы…

– Понимаете! – жестко отрезал мужчина. – И знаете, что контрразведка вас теперь не спасет!

– Это какая-то ошибка! – захлебываясь от страха, воскликнул Дмитрий. – Это чудовищная ошибка или клевета!

– Может, для начала сказать вам, кого вы предали?

«Бежать! – промелькнуло в сознании Дмитрия. – Еще можно… Выскочить во двор, на улицу, а там… Да, бежать!» Он шагнул назад, стараясь приблизиться к окну. Но мужчина разгадал его намерение: сделал шаг и оказался как раз посредине между дверью и окном. К тому же он опустил руку в правый карман, и Дмитрий понял, что бежать не удастся. Хрипло, с трудом ворочая одеревеневшим языком, спросил:

– Кто вы?

– Да, это вам, наверное, будет интересно узнать. – Усмешка была колючая, ничего хорошего не обещающая. – Я – тот, кого вам подполье поручило казнить.

– Господин Федотов? Василий Борисович?

– Да.

– А я-то испугался! А я-то…

Все перепуталось в голове Дмитрия. Разлетелась вдребезги стройная и логичная цепь, в которой до сих пор всё было ясно: белые и красные, подпольщики и контрразведка… Здесь же было что-то третье, что-то новое, но беспощадное и неотвратимое. Этот человек из другого, незнакомого Дмитрию мира! Надо спасать себя! Еще не поздно! Надо только сказать те единственные слова, надежные и убедительные, что он вовсе не тот, за кого его принимают. Но только надо торопиться! В его распоряжении – считанные секунды. Поспешно, судорожно выталкивая застревающие в горле слова, он заговорил:

– Да, это правда! Мне поручили! Но я же не стал! Надо только, чтобы вы пока скрылись! Чтоб мне верили, что я не смог! Чтобы я якобы не смог! Мне они верят!

Он говорил безостановочно, нескладно, что-то обещал и в чем-то клялся, а немигающие, остановившиеся его глаза были прикованы к чужой руке: ему чудилось, что, до тех пор пока оружие в кармане, еще есть шанс выжить…

Плоский никелированный браунинг глянул на него своим черным глазом, и последняя надежда исчезла. Почувствовав, что задыхается, Дмитрий Ставраки рванул на груди рубашку, но легче не стало. Он попытался закричать, но лишь хриплый стон вырвался из пересохшего горла. Какой-то странный, искрящийся свет вспыхнул перед глазами, растворяя в себе комнату и весь безбрежный мир. Он успел еще удивиться, что не слышит выстрела, а потом рухнул на пол…

Фролов подошел к нему, ничего не понимая. Ставраки был мертв – страх и ужас перед непонятным опередили выстрел, сделали его ненужным.

Мимо окон, погромыхивая на стыках, проплыл паровоз, а за ним теплушка и три классных вагона. Фролов понял, что это слащовский поезд и что пройдет еще совсем немного времени – и операция, к которой они хоть и быстро, но тщательно готовились, начнется. Обещает ли им этот день удачу?

Штабной поезд Слащова прибыл на Севастопольский вокзал, но долго там не задержался. Близилось начало совещания у главкома, и генерал, чтобы не опаздывать, пересел на встречавший его штабной автомобиль и уехал в Чесменский дворец.

Машинисту, выглядывавшему из окошка паровоза, дали отмашку флажками, и поезд покинул вокзал. Неторопливо пробежал он по станционным путям, вышел на запасную ветку, двинулся по ней.

– Куда, дядя Федот? – спросил помощник машиниста.

– Вроде как договорено, – глядя на набегающие навстречу рельсы, сказал машинист. – Вроде как к пристаням, в тупик.

– Значит, началось! – в голосе помощника были испуг и радость.

– Ты уголь кидай! – сердито сказал машинист. – Ты свое дело хорошо делай. Если каждый свое дело сделает – не сорвется.

Поезд переходил с ветки на ветку и наконец оказался в тихом, уютном тупике, в конце далеко растянувшихся вдоль бухты пристаней Российского общества пароходства и торговли. Солнце все выше поднималось над белыми домами города. Утренняя прохлада сменялась зноем, и воздух все больше пропитывался терпким запахом смолы и моря.

Здесь, на отшибе, было пустынно и малолюдно. Ни в штабных вагонах, ни рядом с ними не было никакого движения, лишь одинокий часовой, едва поезд остановился, выпрыгнул из теплушки и принялся мерно, как маятник, ходить вдоль короткого состава, придерживая приклад закинутой за потную спину винтовки.

Начальник станции знал, что генерал Слащов не любит дальние стоянки и предпочитает, чтобы его поезд находился где-то поблизости. Поэтому он распорядился перегнать его на тупиковую ветку у вокзала, где чаще всего и находился в таких случаях состав. Однако выяснилось, что ветка занята товарняком с лесом и освободить ее невозможно, ибо все другие пути были забиты вагонами с военным имуществом, подготовляемыми для срочной отправки в Керчь и Феодосию. И во всех остальных местах, где ставили иногда поезд Слащова, сейчас застыли на рельсах вагоны, теплушки, платформы… Поезд Слащова застрял на вокзале, а к Севастополю уже приближался штабной состав генерала Кутепова: этот, заставь его ждать в стороне от вокзала, тоже по головке не погладит!

Негодуя на всех и вся, начальник станции готов был впасть в панику. Но тут, к счастью, выяснилось, что свободна ветка возле пристаней РОПиТа. Посоветовавшись с комендантом слащовского поезда, начальник станции распорядился перегнать состав именно туда и облегченно вздохнул.

Был доволен и Бондаренко, который с помощью друзей-железнодорожников побеспокоился, чтобы не было слащовскому поезду пристанища нигде, кроме как возле пристаней РОПиТа…

Поезд стоял в тупике уже давно, вокруг было все так же безлюдно и тихо. Лишь уныло бродил по железнодорожной насыпи часовой, время от времени останавливаясь и прячась в тень от вагонов.

Громыхнула дверь теплушки, и на насыпь спрыгнули свободные от дежурства казаки. Весело переговариваясь, двинулись в сторону городских построек – там в эту жаркую пору можно было попить квасу, а если повезет, то и пива.

Из распахнутой двери спального вагона, протяжно зевая и крестя рот, выглянул денщик Слащова Пантелей. С кряхтеньем спустился по ступенькам, сел на нижнюю. Погрел немного свои старческие кости, поглядел вверх на высокое, будто расплавленное, солнце и недовольно сказал:

– Абиссиния! Ну чистая тебе Абиссиния!

Часовой из слащовской охраны – немолодой казак с лычками урядника – неторопливо приблизился к денщику, приложил руку к козырьку фуражки:

– Наше почтение, Пантелей Игнатьич! Почивать изволили?

Пантелей смерил недовольным взглядом крепкую, с кривыми ногами фигуру казака, сплюнул на сторону:

– Сказали бы мне годков пять назад, что часовой на посту станет разводить тары-бары, ни в жисть бы не поверил. До чего же испохабился служивый люд, прости меня, грешного, Господи!

– Не ворчи, Игнатьич! Какая жизня, такой и люд. Лучше угости табачком генеральским.

Пантелей нахмурился, хотел выругаться, но вздохнул и полез за кисетом. Скуку, дело известное, лучше коротать вместе. Урядник, прежде чем взять кисет, суетливо вытер руки о синие штаны с красными лампасами. Закурили.

– Ажник в грудях сладко стало, – сказал часовой. – Добрый табачок.

– Не то. Крепости в ем нету, – не согласился Пантелей, – а без крепости что проку, только дух один. – Посмотрел на чистое, без единого облачка, небо, сокрушенно сказал: – И как только люди живут в таком адовом пекле! То ли дело на Дону у нас…

Урядник покачал головой, тоскливо вздохнул:

– Хучь бы не вспоминал ты, Игнатьич, о доме. Меня дома почитай с четырнадцатого нету. Сына красные в прошлом годе кончили. Дома одни бабы остались. Счас, к примеру, сено косить, а какие из них косцы! Да и хлеба поспевают… Эх, надоело воевать! Не спрашивал генерала Яков Лександрыча – скоро кончим?

– Он тебе скажет, надолго запомнишь!

– Да уж строг! – радостно согласился урядник.

– Строгость к нашему брату нужна, – раздумчиво сказал Пантелей, – супротив того нету спора. Но уж больно лют стал. Особливо теперь, перед наступлением. Вчерась на станции солдат забрал у старухи курицу, она, вестимо, в крик. А тут, значит, и Яков Лександрыч… Как зашлися, вроде бешеного стали. За святое дело, кричат, сражаемся, а ты, сволочь, мародерствуешь? Ну и генеральский свой приговор сразу: в расход солдатика! Старуха уже не рада, в ноги ему валится, солдата чтобы отхлопотать… Ни за понюх табаку расстался человек с жизнью, упокой, Господи, душу его… – Пантелей перекрестился, доверительно пожаловался: – А намедни и меня чуть не порешил. Слышу ночью – кричит, точно смерть в тоске принимает. Я, вестимо, к нему, а он за грудки меня. Глаза страшные, сам из себя весь дергается… Еле успокоил. Оно известно – совесть грызет.

Красильников и Воробьев – оба в промасленных спецовках, вооруженные деревянным коробом с инструментами и лейкой, в которой вязко плескалась смазка, неспешно вышли из-за последнего вагона и, равнодушно поглядывая по сторонам, направились вдоль состава. Первым их заметил Пантелей:

– Смотри, служивый, кого-тось несет нелегкая. Разбирайся, а я и впрямь посплю… – Зевая, встал, поднялся по ступенькам, с грохотом захлопнув дверь, скрылся в спальном вагоне.

Красильников меж тем, приблизившись к часовому, деловито нырнул под вагоны, вынырнул в проеме между спальным и салон-вагоном. Разъединил сцепку. Вновь ступил на насыпь, склонился к колесным буксам. Сказал Воробьеву:

– Сюда подлей маленько!

Урядник, наблюдая за железнодорожниками, взял на руку винтовку – скорее, пожалуй, для порядка.

– Стой! Кто такие будете?

– Ружьишко-то опусти, – посоветовал Воробьев. – Не видишь, что ли! Буксы проверяем.

– Все одно – стой! – Часовой полез в карман за свистком. – Караульного начальника вызову, а уж он…

Ни часовому, ни Красильникову с Воробьевым не видно было, как с другой стороны поезда из густых зарослей терна на насыпь вышли двое, направились к паровозу. Это были Баринов и Ермаков. Торопливо поднялись в будку:

– Как? – коротко спросил Баринов.

– Не видишь, под парами стоим. Ждем.

– Трогайте!

– Что-то там часовой к вашим ребятам привязался! – сказал машинист.

– Ничего. Отстанет.

Шумно отдуваясь клубами пара, паровоз плавно, незаметно тронулся с места, стал стремительно набирать ход.

Урядник, собиравшийся вызвать свистком караульного начальника, с изумлением увидел, как поезд разделился надвое: спальный вагон с теплушкой тронулись с места и покатились по рельсам, а салон-вагон остался на месте.

– К-куда они? – так и не успев дать свисток караульному начальнику, ошарашенно спросил часовой.

– Не понимаешь, что ли! Профилактику буксам проводим! – прикрикнул на часового Красильников.

Часовой бросился за набирающим скорость спальным вагоном. Он уже догнал его, схватился за поручни, вспрыгнул на ступени, когда страшной силы взрыв потряс воздух. Дрогнула земля, над пакгаузами взметнулось вверх пламя. Бегущие по рельсам вагоны дернулись, ударились друг о друга буферами, заскрежетали сцепления, со звоном посыпались стекла.

Часовой свалился со ступенек спального вагона и бросился наземь, прижимая к себе винтовку. Взвыла сирена. Послышались прерывистые, тревожные гудки пароходов.

И вновь, заглушая все звуки, грянул взрыв. В небо летели пылающие доски, искореженные листы железа, камни. Черный клубящийся дым, поглощая все вокруг, окутал и стоящий в тупике слащовский салон-вагон.

Часовой наконец поднялся с земли, вновь бросился догонять несколько притормозивший свой бег поезд. Ухватившись за поручни спального вагона, он долго бежал рядом, потом взобрался на ступени, тяжело дыша и отдуваясь. Ему открыл дверь вагона босоногий, в исподней рубахе Пантелей.

– Что тут? – испуганно спросил он.

– А шут его… Похоже, конец света!

– Господи помилуй, – мелко закрестился Пантелей.

Проводив взглядом скрывающийся вдали поезд и убедившись, что все идет как планировали, Красильников прыгнул на подножку салон-вагона, открыл дверь вагонным ключом. И сейчас же из-за насыпи поднялись Илларион и Миронов, тоже одетые в форму железнодорожников.

– Василий, оставайся здесь, страхуй! – крикнул Воробьеву Красильников и, пропустив вперед Миронова и Иллариона, следом за ними поднялся в вагон.

В выбитых окнах полоскались занавески, под ногами хрустело стекло, было дымно. Красильников не сразу сообразил, что за черный комок мечется под потолком, – лишь потом, когда этот комок вырвался через окно и взмыл в дымное небо, он понял, что это ворон.

Сейф был в углу вагона, под киотом. Подняв лежащий на полу стул, Миронов подсел к сейфу и стал его разглядывать. Потом вынул из кармана куртки набор длинных и тонких отмычек, завернутых в белоснежный платок, задумчиво посмотрел на них и опять замер…

Снаружи в разбитое окно салон-вагона доносились далекие выкрики, гудки, звон колоколов, треск полыхающих пристаней. В пакгаузах рвались снаряды и ящики с патронами. Все это слилось в сплошной, непрерывный гул, грохот, треск. Миронов повернул к Красильникову побледневшее, потное лицо, что-то сказал. Красильников не расслышал, наклонился.

– Я не могу работать в таких условиях! Мне нужна тишина! – прокричал Миронов. – Я должен слышать механизм замка!

Упругая волна очередного взрыва качнула вагон. Миронов, поняв всю тщетность своих притязаний, обреченно махнул рукой, опять поднес к глазам отливающие синевой отмычки. Выбрав наконец одну, осторожно ввел ее в отверстие замка, прильнув ухом к дверце сейфа… На смену первой отмычке пришла вторая, затем третья, и Красильникову уже казалось, что возне этой не будет конца. И вдруг очередная отмычка легко повернулась в замке, еще одна манипуляция чутких пальцев – и тяжелая дверца сейфа открылась.

Красильников глянул на часы: они находились в вагоне всего шесть минут. Все шло по плану.

Едва Миронов открыл сейф, как Илларион положил на его плечо тяжелую руку:

– Поработал – не мешай работать другим! – И, подталкивая Миронова, он завел его в узкий, тесный тамбурок, примыкающий к салону. – Посидим здесь, поразмыслим.

– Интересно все же, кто вы? – уже порядком осмелев, спросил Миронов.

– Я же тебе уже говорил.

– Это неправда. Всех севастопольских фармазонов я знаю – и своих, и залетных… А может, вы красные?

– Придумаешь такое! – изобразил удивление Илларион и, помедлив, добавил: – Скажи, ты про хана Куш-Кая слышал?

– Нет.

– Так вот, мы – из его армии.

Миронов скептически улыбнулся, сказал:

– Третья сила, что ли? Красные, белые и теперь этот… хан.

– Пусть будет третья, – согласился Илларион.

Тем временем в салон-вагоне появился Кольцов. Не теряя ни секунды, подбежал к сейфу, где ждал его Красильников. Заглянул внутрь.

Вверху – рулоны полевых карт с нанесенной цветными карандашами обстановкой, на средней полке – особняком – кожаная папка. Красильников взял ее, передал Кольцову. Кольцов достал из нее документы. Это был боевой приказ Врангеля и инструкции к нему.

«Удача! – торопливо подумал Кольцов. – Вот удача!» Стараясь запомнить каждое слово, стал читать страницы приказа:

«Генералам Слащову, Кутепову, Писареву, Абрамову и комфлота адмиралу Саблину. Мой план летнего наступления из Крыма предусматривает занятие Северной Таврии, Донбасса, районов Дона и Кубани…»

Дальше, дальше!

«…Я решил: 7 июня 1920 г. силами 1‑го армейского корпуса генерала Кутепова и Сводного корпуса генерала Абрамова при поддержке танков, бронепоездов и аэропланов прорвать оборону красных в перекопском и чонгарском направлениях…»

Информация важная, но не главная – где задачи корпусу генерала Слащова?.. Кольцов перевернул еще одну страницу:

«…Адмиралу Саблину подготовить суда для переброски войск генерала Слащова в пункт и срок согласно указаниям, которые он получит дополнительно».

Кольцов побледнел: ничего конкретного о действиях Слащова в приказе не было. То, что он прочел, было известно Фролову, а потом и ему задолго до этого дня.

Что же это за приказ? Дезинформация? Выходит, что Слащов предполагал предстоящий визит к нему и перехитрил их? Операция, потребовавшая безумных усилий и риска сводилась на нет?

Кольцов закрыл папку. Нет-нет, пока это только предположение, что Слащов перехитрил их. Во всяком случае, он не должен догадываться о том, что они побывали здесь, потому спросил у стоящего рядом Красильникова:

– Где она была? Положи точно на место.

Красильников принял папку. И тут же оба они увидели в глубине сейфа на этой же полке большой штабной конверт. Кольцов взял его. Несколько наискось торопливо от руки на нем было написано «Седьмой круг ада».

– Это еще что? – разглядывая конверт, удивился Павел. – Уж не мемуары ли господина генерала?

Кольцов вытряхнул из конверта содержимое. Это был какой-то документ с приколотой к нему калькой-выкопировкой крупномасштабной карты.

Он осторожно расправил в несколько раз согнутые бумаги, откинул кальку. На первой странице документа, в левом углу, четко выделялась размашистая подпись: «Утверждаю. П. Врангель».

Это и был план Слащова.

Первые же строки потрясли, ошеломили Кольцова. Корпус Слащова, усиленный кавалерийской бригадой Шифнер-Маркевича и артиллерийской группой на конной тяге, погрузившись в Феодосии и Керчи на мелководье на транспортные суда и боевые корабли флота, должен был рано утром 7 июня скрытно высадиться на северном побережье Азовского моря у деревни Кирилловки, с тем чтобы нанести внезапный удар в тыл частей 13‑й армии красных и захватить Мелитополь, где располагался штаб армий.

Как всегда Слащов придумал самый неожиданный ход. Никто не ждет войсковой десант такой мощности на этом участке Азовского побережья, значит, нет там ни укреплений, ни достаточных для противоборства сил – обычные сторожевые посты, не больше…

Если белым удастся скрытно высадиться у Кирилловки, они почти беспрепятственно перережут все коммуникации, ведущие к Мелитополю, и тогда Слащов триумфально двинется по югу Украины и вместе с корпусами Кутепова, Абрамова и резервного Писарева завершит разгром красных частей, лишенных связи и управления.

Задуманная белыми операция грозила обернуться для 13‑й армии полнейшей катастрофой. И Кольцов вдруг почувствовал острое ощущение беспомощности – для людей по-настоящему сильных это худшая из пыток.

Время!.. Как предупредить своих о десанте, если времени почти нет?.. Он аккуратно положил документы в сейф.

– Как только Миронов закроет сейф, пусть Илларион уводит его. И сами сразу же уходите! – сказал Красильникову Кольцов, прошел через коридор вагона в тамбур и спрыгнул на землю. Дым огромного, бушующего рядом пожара плотной пеленой стлался вокруг. В двух шагах ничего не было видно.

Ермаков доехал до самого начала довольно длинной ветки, ведущей в тупик, к пристаням РОПиТа. В двух или трех километрах от выходной стрелки замедлил ход. Ждал, когда ему подадут сигнал. Наконец он увидел вдали, в условленном месте, размахивающего руками человека, понял, что операция завершена, и обернулся к Баринову:

– Все! Уходим! – И затем сказал машинисту и его помощнику: – Сдавайте назад! И… прощайте!

– Вы бы нам хоть синяков каких… или связали, – взмолился машинист.

– Некогда! Друг друга обеспечьте, хлопцы!.. А что поехали – так говорите как договорились. Когда загремело – испугались, решили от взрывов подальше. Потом увидели, что вагон потеряли, – вернулись.

– Сказать все можно. Да ведь могут не поверить.

Поезд уже шел к тупику, где сиротливо стоял забытый слащовский салон-вагон. Ермаков, а за ним и Баринов скатились со ступенек под откос. Едва поезд остановился, Пантелей перебежал в слащовский салон-вагон. Под ногами у него захрустело стекло. Трепыхались на сквозняке занавески. Темные клочья пепла медленно плавали по вагону.

Сокрушенно покачав головой, Пантелей взялся за веник и совок, стал торопливо наводить в вагоне порядок. И все время, пока он подметал, протирал, убирал, его не покидало ощущение беды. И наконец его осенило. Он оглядел салон-вагон, заглянул в столовый отсек, осмотрел все закутки и каморки.

– Граф! – позвал он. – Гра-аф!

Ворон не отзывался. В салон-вагон заглянул часовой.

– Ну, чего тут? Все в аккурате?

– Какой «в аккурате»?! – схватился за голову Пантелей. – Какой «в аккурате»?!

Старик побаивался генерала даже тогда, когда он не был в гневе. А теперь! Теперь – убирай не убирай, а головы ему не сносить. С трудом простил ему генерал бегство кота Барона, а уж исчезновение Графа ни за что не простит…

Фролов ждал товарищей в «Нептуне». Выслушав Кольцова, он нахмурился. Да, выяснить подробности слащовского плана было нелегко, но всем этим бесценным сведениям грош цена, если их срочно не переправить на ту сторону.

Задача казалась неразрешимой. В эти дни Крым перешел на особое положение: были перекрыты все дороги, вокзалы, станции… Гражданское население временно не выпускалось из Севастополя. Но не это, разумеется, препятствие останавливало чекистов: непреодолимым выглядело дальнейшее. Самый короткий путь к своим лежал через Перекоп, однако прорваться через боевые порядки приготовившихся к наступлению белых было невозможно. Путь через Черное море перекрыли корабли флота…

Однако не зря собрались они в «Нептуне». То, что было бы непосильно одному, сумели все-таки решить сообща: выработали наконец тот маршрут, который обещал пусть и небольшую, но все-таки возможность – обогнать время. Сделать это предстояло Кольцову и Василию Воробьеву.

…Довольные найденным решением, они не подозревали, что обстановка на Южном фронте складывается для красных гораздо хуже, чем можно было предположить. В то время, когда им стали известны подробности плана Слащова, в штаб 13‑й армии пришла телеграмма, в которой разведотдел предупреждал, что бароном Врангелем будет осуществлена операция под кодовым названием «Пятый круг ада»: высадка десанта… в районе Одессы и Новороссийска.

Дезинформация, придуманная Слащовым, сработала. Побережье Азовского моря у Кирилловки было и вовсе в те дни оголено, осталось беззащитным.

Часть третья

Глава тридцать девятая

Рыбацкий баркас – деревянное суденышко с керосиновым движком – шел в пределах видимости берега. Сторожевые корабли, патрулировавшие гораздо мористее, им не интересовались. Да и кому бы пришло в голову, что эта утлая посудина, по носовой части которой вилась надпись «Мария», средь бела дня, не таясь, несет на своем борту людей, за перехват которых и полковник Татищев, и генерал Слащов, а в конечном итоге и генерал Врангель дали бы немало.

Когда их догнал попутный ветер и баркас, набирая ход, запрыгал по волнам, Василий Воробьев повеселел. Обернувшись к Павлу Кольцову, засмеялся:

– А говорят, что черт только богатым колыску качает! Бывает, что и бедным везет!..

Кольцов улыбнулся ему в ответ, подумал: видно, соскучился Василий по морю. Ишь, с какой радостью стоит у штурвала. Близился вечер, но солнце палило без устали. Василий спросил:

– Чего не подремлешь? Неизвестно, какая ночь будет!

– Разве что и правда вздремнуть? – не то спросил, не то сам себе посоветовал Кольцов. Он вытащил из-под кормового сиденья брезент, расстелил его по дну баркаса, прилег. Долго ворочался с боку на бок, но сон не шел. С момента нападения на поезд Слащова и проведенной в порту диверсии прошло всего несколько часов, но казалось, что это было давно: так много важного вместилось в столь короткий отрезок времени.

Все дальше и дальше на север шла «Мария». Скуднее становился берег. За мысом Улукол и вовсе исчезла зелень, лишь волны оживляли серый, унылый песчаник. Берег стал пологим.

Солнце уже коснулось горизонта, когда справа по курсу показались, отражая крохотными оконцами последние багровые лучи, крестьянские мазанки.

Глухо проскрипело по песку днище баркаса. Керосиновый движок застучал торопливо, надрывно – и тут же умолк. «Мария» вздрогнула и заскрипела, прижимаясь к дереву причала.

Кольцова разбудил толчок. Он приподнял голову, вопросительно глянул на Василия. Раскуривая самокрутку, тот сказал:

– Николаевка. Пока на причале никого, ты, Павел Андреевич, перебрался бы вон в кусточки, переждал. А тут маячить не следует. Сюда много любопытного люда, бывает, приходит.

Василий примкнул к причалу баркас, надел на движок железный защитный короб. Вдавил сапогом в песок окурок. Решительно сказал:

– Так я пошел. С темнотой на линейке прибуду. Раньше утра все равно в Симферополь нельзя – ночные патрули прихватят.

Не оборачиваясь, он направился к одинокому покосившемуся глиняному домику. Он стоял особняком, поодаль от других двух десятков таких же обшарпанных, неухоженных мазанок.

Кольцов забрался в заросли колючей маслиновой рощи – ждать ночи. А время шло… Время, которому не было сейчас цены. С каждым ушедшим часом приближался срок высадки десанта. А им еще предстояло пересечь с запада на восток весь Крымский полуостров, чтобы оказаться в Керчи, у самого пролива, ведущего в Азовское море и дальше к Кирилловке.

…В полночь Василий разыскал в кустарнике Кольцова, тот не спал и, вперив глаза в огромное звездное небо, ждал. Бесконечно длинные мгновения ожидания скрашивало лишь зрелище рассыпавшихся на небосводе звезд.

– Возница – человек надежный, – сказал Василий. – Но лишнего ему знать все же не следует.

Покачиваясь на рессорах, легкая линейка с выгнутыми над колесами крыльями миновала спящие хаты, и они растаяли во тьме.

Почувствовав под копытами проселочную дорогу, лошади перешли на рысь. Возница похлопывал вожжами, глухо и односложно понукал лошадей. Лишь когда проезжали через села, жавшиеся к дороге, он коротко комментировал: «Дорт-Куль – тут жить можно, ничего», потом, несколько верст спустя: «Булганак. Имение здесь справное», и затем: «Кияш – тоже мне село».

Кончилась ночь. Лошади заметно устали и шли теперь шагом. Скоро совсем рассвело, и впереди показались окраины Симферополя. Дымилась высокая труба кожевенного завода. Когда проехали мимо небольшого, окруженного ивами пруда, из дома, стоявшего на отшибе, вывалилось пятеро казаков. Они вышли на дорогу и встали, выставив перед собой винтовки. Лица их с обвислыми усами не обещали ничего хорошего.

К линейке неторопливо подошел седой вахмистр, зачем-то отряхнул мешковатые шаровары с засаленными лампасами и уставился на Кольцова зеленовато-блеклыми глазами:

– Кто? Куда?

– Я – землемер, – сказал Кольцов. – Осматривал земли в Николаевке и Булганаке. Теперь возвращаюсь вот со своим помощником в Симферополь.

Казаки молча окружили линейку. Кольцов незаметно сунул руку в карман, нащупал рукоять пистолета. Василий Воробьев прикинул глазами расстояние до ближайшей казачьей винтовки.

– А линейка откудова?

– Из Булганака. Помещика Верховцева линейка, – ответил возница.

И тут вахмистр радостно оскалился.

– Так это ж то, что надо! – воскликнул он. – Ну-к, землемер, выкидайся! Нам велено линейку обратно в Булганак доставить!

Только теперь Кольцов и Воробьев поняли, что казаки безнадежно пьяны.

– Нехорошо, господин вахмистр, – укоризненно сказал Кольцов. – Это чистый разбой!

– Вылазь добром, коли говорят! – Кто-то из казаков щелкнул затвором винтовки. – Или помочь?

«Какой глупый случай!» – подумал Кольцов. Он спрыгнул с линейки, и Воробьев и возница последовали за ним. При этом возница пытался было объяснить казакам, что лошади заморены, но его никто не слушал. Казаки развернули линейку, попрыгали в нее, сплющив рессоры. Монотонно, но слаженно затянули:

Ай, да ты по-о-одуй, по-одуй,
Да ветер ни-изовой!
Ай, да ты разду-уй, ра-аздуй
Тучу, че-ерную…

Возница бежал за линейкой, что-то доказывая, увещевая казаков. Его несколько раз грубо отпихнули от линейки, но он снова догонял ее, бежал рядом и что-то говорил, говорил. И казаки наконец подвинулись, уступили место вознице.

– Ну не гады?! – возмущенно сказал Воробьев, озадаченно глядя вслед линейке. – Видно, пропьянствовали ночь у какой-нибудь вдовы, а теперь заторопились в свой Булганак.

Кольцов промолчал. Они находились в черте города, и встреча с казаками не отняла у них слишком много времени. Но он подумал, что даже такой вот случай мог прервать их путь.

Почти сутки шел поезд от Симферополя. После Багерова – предпоследней перед Керчью станции – началась проверка документов. Еще издали увидев возвышающихся над головами пассажиров рослых стражников, Кольцов шепнул Василию:

– В случае чего встречаемся на Соборной возле грязелечебницы Баумгольца.

Основания опасаться проверки документов у Кольцова были: хоть и хорошо сделанные, они все же не давали ему права передвижения в сторону Керчи. И командировочное предписание было оформлено лишь для поездки в Симферополь. А у Воробьева и вовсе документы были чистейшей воды липа.

Проверка прошла гладко, предъявленные Кольцовым «землемерские» документы никаких подозрений не вызвали. А Воробьеву и вовсе свою липу предъявлять не пришлось, стражники, мобилизованные местные жители, удовольствовались тем, что Кольцов им сказал:

– Это – мой помощник!

И вот наконец паровоз подтащил состав к перрону керченского вокзала. Измученные давкой и духотой, из вагонов выходили пассажиры. Кольцов и Воробьев, неотличимые от других, двигались в общем потоке к выходу в город.

Над привокзальной площадью висели шум и гам. Оборванные беспризорники предлагали поднести вещи в город, женщины с мешками с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и дрогали. Лоточники, продававшие штучные папиросы, баранки подозрительного цвета или семечки, громко нахваливали свой товар. В стороне выравнивались шеренги прибывших в Керчь солдат. Когда вышли к Троицкой улице, застроенной купеческими особняками, Кольцов остановился.

– Сейчас будет переулок направо – Сенным называется, – сказал он. – Я пройду немного вперед, там подожду. Ты зайдешь в дом с зеленой крышей. Спросишь у хозяина, нет ли у него каких вестей из Донузлава. Он должен ответить, что вестей нет, так как дядя Афанасий из Донузлава переехал в Саки… Тогда позовешь.

Воробьев кивнул и торопливо ушел в переулок.

Выждав время, к Сенному направился и Кольцов. Едва свернув в переулок, он насторожился: на лавочке напротив дома с зеленой крышей в нарочито скучающей позе сидел человек в сером пиджаке. Кажущаяся его безмятежность не могла обмануть Кольцова, но поворачивать назад теперь было поздно. Он медленно шел по улице.

Когда Кольцов проходил мимо лавочки, человек в пиджаке, коротко взглянув на него, с безразличным видом отвернулся. Но и мгновения хватило Кольцову на то, чтобы окончательно убедиться: явка в доме с зеленой крышей провалена, на ней – засада. Что с Василием? Не тронули как приманку или схватили?..

Опустив правую руку вдоль бедра, Кольцов уже поравнялся с домом. Вдруг с треском и звоном вылетели разбитые оконные стекла. Разлетелась сломанная рама.

– Беги! – донесся до него голос Василия.

Кольцов мгновенно обернулся. Человек в сером пиджаке бежал к нему, на ходу вытаскивая револьвер. Кольцов опередил его. После первого же выстрела человек в пиджаке молча рухнул на землю.

В два прыжка Кольцов пересек расстояние до развороченного окна. Оттуда, из глубины дома, до него донесся шум схватки, выкрики, ругательства. На выстрел из дома никто не выбежал, значит, засады нигде нет и путь в дом свободен. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы вбежать в сени. Рванув на себя дверь, Кольцов увидел, что двое прижимают к полу Василия, выкручивая ему руки. Третий в этот момент выглядывал в окно. На шум распахнувшейся двери он резко обернулся, и Кольцов выпустил в него две пули.

Бросив Воробьева, двое вскочили навстречу Кольцову. Одного Кольцов встретил рукояткой нагана, второй покатился по полу, сбитый Воробьевым ударом под колени. Подхватив табуретку, Василий с тяжелым выдохом опустил ее на голову упавшего.

Они вышли на улицу. Кольцов поглядел по сторонам. В домах одна за другой захлопывались ставни. В соседнем дворе захлебывалась лаем собака и кто-то громыхал запорами. За годы войны обыватели научились держаться подальше от стреляющих людей.

Но Кольцов знал, что времени у них мало: контрразведчики могли появиться здесь с минуты на минуту.

– Куда? – быстро спросил Василий, утирая кровь с рассеченного лба.

Кольцов так же быстро ответил:

– Попробуем выскочить за город!

Они торопливо прошли переулок, через тенистую Мещанскую улицу выбрались на Левую Мелекчесменскую. За речкой с черной илистой водой начинались окраины…

Не знали Кольцов и Воробьев о том, что в тот день контрразведка нанесла тяжелый удар по симферопольской и керченской подпольным организациям. В Керчи были арестованы секретари подпольных ячеек порта и табачной фабрики, рыбаки, благодаря которым поддерживалась связь с Таманским побережьем, разгромлены многие явочные квартиры.

Они позволили себе немного отдохнуть, лишь когда были далеко за городом. Керчь скрылась за высокими скифскими курганами, над которыми парил одинокий беркут, распластав черные, будто выкованные из железа, крылья.

Кольцов присел на сероватую, словно сединой тронутую, солончаковую землю, обхватил руками колени.

Теперь он ясно понимал, как мало у них было шансов благополучно выбраться из Сенного переулка. Просто очень повезло.

Но не о безысходности своего положения думал сейчас Кольцов – он настойчиво пытался найти из этой ситуации выход. Выхода не было.

А время торопило.

Времени уже почти не оставалось.

Они молчаливо, задумчиво курили, и каждый из них почти физически ощущал, как истекают секунды. Дорогие секунды, оборачивающиеся минутами, часами.

– Где-то тут неподалеку живет какой-тось родич моей Марии, – вроде даже некстати вспомнил Василий Воробьев. – Не то свояк, не то деверь. Я в этой иерархии ни шута не разбираюсь. Мария как-то ездила к нему, мне гостинец привезла: две добрых сетки-сороковки. Выходит так, что родич ее – рыбак.

– Где он живет?

– Мария говорила – недалеко от Керчи. Я название села хорошо помню – уж больно чудно оно называется: Мама. Мама – и все тут! А где оно, шут его знает!

– А зовут как рыбака, не помнишь?

– Вроде Тихоном Дмитриевичем…

Когда-то, глядя на карту, Павел тоже удивился названию села, расположенного на берегу Азовского моря. Чем больше думал Кольцов об этом селе, тем больше убеждался, что идти надо именно туда. Оставаться в непосредственной близости от города, в котором их, несомненно, уже ищут, было опасно. И потом, в приморском селе, глядишь, отыщется добрая душа, готовая помочь большевикам. Если не родственник Василия и Марии, то, может, кто-то другой…

Не колеблясь больше, Кольцов решил:

– Ну что ж… Как любил говорить его превосходительство генерал Ковалевский, «за неимением гербовой пишут и на простой». Пошли искать Маму!

Вдалеке узкой полоской белела разрезавшая степь дорога. Кольцов и Воробьев направились к ней. Они шли, и им казалось, что степи не будет конца.

Послышался скрип колес. Их догоняла зеленая бричка, запряженная парой коротконогих, с косматыми гривами лошадей. За спиной возницы блестел на солнце ствол винтовки.

– Не оборачивайся больше! – сказал Кольцов. – Иди как ни в чем не бывало.

Запыленные лошади догнали их. Раздался голос возницы:

– Огонь есть? Курить надо!

По круглому и плоскому лицу в вознице нетрудно было узнать калмыка. Кольцов знал, что в свое время из донских калмыков в белой армии сформировали целый полк – Зюнгарский. Вид у солдата был скучный. Оживился он, лишь увидев у Кольцова зажигалку из патронной гильзы. Он сам предложил подвезти их, – видимо, одиночество наскучило. Кольцов и Василий тут же забрались в бричку. Солдат направлялся в село Большой Тархан – от него до Мамы было рукой подать.

Ехали. Возница жаловался на жизнь. Когда начал рассказывать, как отходили они с Кавказа на Крым, совсем детская обида выступила на его плоском лице.

– Матер-черт офицера! – сказал он. – Моя кричит ему: ты погоны снял и кто тебя знает, а мой кадетский морда всяк большак видит! Просил – бери моя с собой. Все равно бросал. Опять побежит – опять бросит. Так. Матер-черт!

– А ты бы раньше убежал, – посоветовал Кольцов.

– Куда бежать? Зачем бежать? – грустно сказал калмык. – Служба нельзя бежать, матер-черт!

Попрощались с ним на въезде в Большой Тархан – отсюда дорога к Маме круто забирала влево.

Село Мама стояло на берегу. Пологим амфитеатром оно спускалось к морю. Первая же старуха на вопрос о Тихоне Дмитриевиче указала дом рыбака. Приземистый и глиняный, с красиво расписанными оконными наличниками, он стоял едва ли не на той самой линии, куда в лютые штормы могут докатываться волны, а двор и вовсе спускался к самой воде.

Тихон Дмитриевич – человек лет пятидесяти, в жилистой фигуре которого чувствовалась скорее не сила, а выносливость, – встретил незнакомых людей довольно спокойно и даже равнодушно. Во дворе, отгороженном от улицы редким плетнем, он старательно выстругивал широкую, тяжелую доску. Рядом с ним играли трое детей. Увидев незнакомцев, он отослал детей в дом, однако работу не прервал.

– Здравствуйте вам, – несколько смущенный холодностью хозяина, сказал Воробьев.

– Здравствуйте, – неприветливо отозвался рыбак, взвалил на плечи оструганную доску, взял топор и, не оборачиваясь, пошел к воде.

Кольцов и Василий озадаченно переглянулись и, делать нечего, двинулись следом. По морю одна за другой перекатывались невысокие, с белыми гребнями волны. Десятка полтора баркасов и лодок стояли на песчаном берегу. Справа от села далеко в море заполз остроконечный каменный мыс.

Рыбак подошел к выкрашенному суриком баркасу, прислонил доску к его высокому борту. Осторожно кашлянув; Василий вновь попытался завязать разговор. Сказал с вызовом:

– А у нас родню по-другому привечают… – И многозначительно добавил: – Я – Василий, Мариин муж.

– Мариин? – удивился рыбак. – Воробьев, что ли?

– Воробьев. А что, не похож?

– Похож, не похож, – проворчал рыбак. – Я ж тебя, своячок, ни разу в жизни не видал.

– Вот и гляди, разглядывай!

– Ну да! Для того, что ли, и припожаловал? Из Новороссийска? От красных? – скептически сощурился Тихон Дмитриевич и перевел свой прицельный взгляд на Кольцова. – А это кто ж с тобой?

– Товарищ. Звать Павлом.

Рыбак кивнул, давая понять, что запомнил.

– Тут такое дело… Товарища надо доставить в Кирилловку, – неловко попросил Василий.

Рыбак удивленно покачал головой:

– Вы что же, за этим сюда добирались?

– За этим.

Тихон Дмитриевич еще раз удивленно качнул головой, молча забрался в баркас и принялся выбивать подгнившую банку.

– Выходит, зря мы на тебя надеялись? – напористо и прямо спросил Василий.

Рыбак сосредоточенно орудовал топором и не отозвался.

– Сам боишься, посоветуй, кто сможет! – попросил Василий.

– Никто.

– Товарищ хорошо заплатит, – как последний, самый веский аргумент бросил Воробьев.

Тихон Дмитриевич отложил топор:

– А я думал, у Марии мужик поумнее будет. Разве об деньгах речь! – И он опять склонился над банкой.

Кольцов понял, что пора ему вмешаться в этот разговор.

– Мы – свои, нас не следует бояться. – Он снял фуражку, вытер потный лоб.

– Теперь все свои. Чужих нету. Всеобщее братство!

И тогда Кольцов решил – была не была! – говорить с Тихоном Дмитриевичем откровенно. Зла он им не причинит, не выдаст, а может, и окажет помощь. Или что-то посоветует.

– Если я до завтра не попаду в Кирилловку, случится большая беда, – решительно сказал Кольцов. – Белые готовят десант на ту сторону, а наши не знают об этом. Их могут застать врасплох.

– Во-он как! То-то белые засуетились… – Покачав головой, рыбак продолжил: – А в море, братцы, я все же не пойду. И обижаться на меня нечего: третьего дня нас всех предупредили – кто до воскресенья выйдет в море, тот больше не увидит своей посудины. Такие дела… – Кивнул через плечо: – Вон миноноска уже несколько дней за берегом следит. Мимо нее не проскочишь! – Видимо, посчитав разговор оконченным, он вновь принялся за работу.

Павел только теперь увидел на горизонте темную полоску миноносца. И понял, что никакие уговоры не переубедят рыбака.

– Жаль, – вздохнул Кольцов.

– Жаль не жаль, а будет так, как сказано… – После долгой паузы он прервал свое занятие: – Допустим, ночью можно было бы проскочить. Допустим. Так ведь шторм идет!

Садилось солнце, заливая багрянцем облака. Вечер был тихий, слегка ветреный.

Закончив работу, Тихон Дмитриевич стал собирать инструмент.

– А по-моему, не похоже на шторм, – возразил Василий.

– Не слышишь, пески поют? – сердито спросил рыбак.

И верно, перекатываясь под ветром, уныло скрипел песок.

– У вас в Новороссийске кругом камень – потому другие приметы, – пояснил он. – А у нас чайка да песок шторм предвещают… К ночи разгуляется!

Повечеряли в горнице. Спать Кольцова и Воробьева разместили в сарайчике. На душистое сено хозяйка кинула домотканое рядно и, пожелав доброй ночи, ушла. Лежа на сене, они слышали, как по двору, покашливая, ходил Тихон Дмитриевич, управлялся со своим хозяйством. Потом все стихло.

– И обижать твоего родственника не хочется, – тихо проговорил Кольцов, – и выхода другого нет… Рискнем?

– Да я и сам уже подумал, – поняв его с полуслова, вздохнул Василий. – Двинули?

В последний раз прислушались к тишине. Затем осторожно вышли во двор. Окна в доме рыбака уже не светились. Воробьев взял под навесом тяжелые весла, Кольцов – сложенный парус.

К берегу, где стояли баркасы, они шли уверенно – дорогу запомнили хорошо. Кольцова мучили сомнения: удастся ли им самостоятельно добраться до противоположного берега Азовского моря? Он уже не мечтал о Кирилловке, его устроила бы любая деревня на той стороне моря – лишь бы встретить красноармейцев, лишь бы предупредить своих заранее!

Погода заметно испортилась. Тучи затягивали небо. С моря налетал резкий, порывистый ветер.

Проваливаясь в рыхлый песок, они стали вершок за вершком сталкивать с мели тяжелый баркас.

В темноте послышались шаги – кто-то быстро шел, почти бежал в их сторону. Кольцов и Василий пригнулись, прячась за бортом баркаса.

Это был Тихон Дмитриевич.

– Вы что ж такое удумали! – запаленно выдохнул он. – Баркаса чужого не жалко, так хоть себя пожалели бы! Керосина-то в моторе нету!

– На веслах хотели, под парусом, – тихо сказал Кольцов. – У нас выхода другого нет. Нет! Понимаете? От того, переправлюсь я туда или нет, зависят тысячи жизней! Десятки тысяч!..

– Когда десант? – неожиданно спросил Тихон Дмитриевич.

– Послезавтра на рассвете.

– Да, времени в обрез, – задумчиво сказал рыбак. – На веслах, други сердешные, далеко бы не ушли. И парус, как только ветер в силу войдет, не помощник. Эх, вы!.. Ну ладно – товарищ Павел, он, видать, человек сухопутный. А ты, Василий? Неужто не понимал, что вас тут же возле берега и притопило бы! Нет, надо на моторе идти, может, что и получится.

– Так дай керосину! – едва ли не закричал Воробьев. – Человек сказал ясно: надо завтра быть на том берегу! Любой ценой! А баркас верну! Высажу его и обратно подамся!

– Помолчи! – коротко сказал ему рыбак. Повернулся к Кольцову: – Значит, вам одному туда надо?

– Одному! – подтвердил Кольцов. В нем начала просыпаться надежда. – Василий должен обратно в Севастополь вернуться.

– Эх, втравите меня в историю!.. – словно пожаловался невесть кому Тихон Дмитриевич. – Но ведь и дело какое, а?.. А только не вытянет троих баркас в такую-то непогодь.

– Василий не пойдет с нами, – твердо повторил Кольцов.

От берега они уходили на веслах, с трудом выгребая против ветра. Только в море Павел понял, как ненадежен и мал при такой погоде баркас. От ударов волн он трещал всеми своими скрепами.

Наконец запустили движок, и Кольцов с облегчением привалился к борту.

Настоящий шторм пришел к рассвету. Подгоняемый посвистом моряны, метался он по Азову. Среди бесконечно огромных волн, то взлетая на кипящие гребни, то ухая вниз, в мутную круговерть, с трудом двигался вперед баркас. Ветер хлестал по лицам желтой пеной. Тихон Дмитриевич не отходил от движка – чуть ли не лежал на нем, прикрывая своим телом. Кольцов, выбиваясь из сил, отчерпывал из баркаса воду.

– Относит к проливу! – крикнул рыбак. Неизвестно, каким образом он ориентировался в открытом, одинаковом со всех сторон море.

Наступило утро, но воздух был серым и тяжелым. По небу ползли черные, угрюмые тучи. Бушующая стихия не унималась. Измученные Тихон Дмитриевич и Кольцов поочередно залезали в крошечный кубрик, забывались коротким, тревожным сном. Но даже во сне Кольцов с болью ощущал, как уходит драгоценное время. Еще в Севастополе они рассчитали, что в случае удачи десант удастся опередить на сутки. Но вот прошла ночь, прошел день, наступила еще одна ночь, и получалось, что до высадки десанта оставалось всего лишь несколько часов. То, что оказалось не под силу врагам, делала стихия. Ночью в плеск и рокот свивающихся в тугие жгуты волн вплелся странный стук. Ритмичный. Словно дятел старательно долбил ствол большого дерева. Потом вдали зыбкими звездочками замигали два огонька. Они то возносились высоко вверх, то опускались вниз, будто падая в пропасть.

Тихон Дмитриевич в волнении схватил Кольцова за руку, сжал ее и долго держал так, не выпуская.

Большой, серый, военный катер прошел рядом, словно призрачный «Летучий голландец». Подмигнув ходовыми огнями, он бесследно растаял в водяной круговерти.

– Обошлось! – облегченно сказал Тихон Дмитриевич. – А могло быть… Да потопили бы, и вся недолга!

– Катер, видимо, патрульный? – высказал догадку Кольцов.

– Похоже на то, – поразмыслив немного, согласился рыбак и ворчливо добавил: – И чего им в такую погоду дома не сидится!

Катер, который Кольцов и Тихон Дмитриевич приняли за патрульный, нес на своем борту команду «охотников». Когда часа через полтора он появился неподалеку от Кирилловки, его ходовые огни были уже погашены. Осторожно, на ощупь приближался он к берегу, так и не дойдя до него, замер на мелководье. «Охотники» поручика Дудицкого, быстро и без суеты покинув катер, побрели к берегу по воде. Катер тут же растаял во тьме. Операция «Седьмой круг ада» началась…

Самым опасным местом для подчиненных Дудицкого являлся сейчас участок ровной, как скатерть, степи, окружающей Кирилловку. Не зная, где в точности расположены дозоры красных, они шли настороженной цепочкой, забирая в сторону от спящего села, под защиту довольно большой рощи колючей дикой маслины – ничего иного на этих солончаковых землях не росло. Ступали осторожно, держались друг друга, боясь отстать от группы в ночных сумерках. Ни стука шагов, ни треска сучьев под ногами – ничего. Лис не ходит тише… Все хорошо понимали, что успех операции зависит от этих первых шагов.

В высоких и густых зарослях маслины нашли укрытую со всех сторон поляну. Невдалеке пролегала проселочная дорога, вдоль которой на шестах был подвешен телефонный провод. Он вел на Кирилловский пост.

– Обрежем перед самым нападением, – решил Дудицкий. – Пока не трогать!

Сердито ухал в ночи чем-то раздосадованный филин. Офицеры-«охотники» проверили затворы винтовок и, сняв походные английские ранцы, расположились на поляне. Дудицкий сам отбирал этих людей и знал, что каждый из них в отдельности стоил многих. И дело не в том, что весь отряд состоял из кадровых офицеров, – все они были неоднократно проверены в походах по красным тылам. Наверняка каждый из них понимал, что кто-то сегодня может быть убит, а кто-то ранен, но сейчас на их серьезных лицах не отражалось ничего, кроме усталости. Дудицкий очень желал успеха всем, и прежде всего себе. Он напросился в этот рейд, покинув опостылевшую охранную службу, которая не обещала ничего, кроме звания пропойцы. Решил по-старинному: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Всю ночь баркас носило по морю как щепку. Выносливый и не подверженный морской болезни Кольцов тем не менее чувствовал себя разбитым и беспомощным. К рассвету шторм пошел на убыль.

– Ну, парень, если даже не верующий, перекрестись! – крикнул Кольцову повеселевший рыбак. – Скоро земля откроется.

И едва только просветлело небо, впереди показалась темная полоска земли.

– С курса не сбились? – тревожась, спросил Кольцов.

– Не должно, – успокоил его Тихон Дмитриевич. Быстро приближался берег, был он пустынен. Но рыбак по каким-то ему одному известным приметам определил:

– Во-он там, правее, за холмами – Кирилловка. Она – в балочке, потому и не видно.

Волны резко опали. Но впереди достаточно далеко – быть может, с версту – все еще расстилалось море. И зыбь колыхала желтую воду. Тихон Дмитриевич выключил движок, наступила неправдоподобная тишина.

– Все, дальше баркасу ходу нету. Дальше пешком пойдешь.

– Как? – не понял Кольцов. – Я не Иисус Христос.

– Мелководье, воробью по колено…

И, как бы подтверждая слова Тихона Дмитриевича, баркас чиркнул о невидимое в мутной воде дно.

– Иди прямо, влево не забирай, там как раз глубина.

– Так чего ж вы туда к самому берегу не правили?

– Ну как не понимаешь? – укоризненно посмотрел на него рыбак. – Наскочим на пост, пока проверят, что да как, – день кончится. А мне надо обратно спешить.

Прощание получилось коротким – торопились оба. Разгребая ногами воду, Кольцов пошел к берегу. Отойдя порядком, обернулся. Тихон Дмитриевич уже выгреб на глубину и теперь, сложив весла, склонился над движком. Движок неторопливо, лениво залопотал. Баркас раздумчиво тронулся с места, стал набирать скорость. Когда Кольцов обернулся еще раз, уменьшающийся вдали баркас с согбенной фигуркой рыбака на корме таял в голубой дымке: с моря наплывал туман.

Пока туман был слабым, едва заметным, но к восходу солнца обещал окутать плотной пеленой не только море, но и берег.

Едва Кольцов ступил на сухой, ершистый песок, как навстречу ему поднялись из ковыля двое красноармейцев с винтовками. Они выскочили на берег и, развевая полы шинелей, побежали по песку.

– Стой! – клацнул затвором один из них. – Не двигайся! Товарищ Федоренко, обыщи-ка его…

Это были свои! Значит, он успел? Успел!..

Кольцов почувствовал, как по его воспаленному, изъеденному солью и ветром лицу ползет невольная, счастливая улыбка.

– В кармане тужурки револьвер… Товарищи, срочно ведите меня к своему командиру!

Красноармеец в старенькой, обтрепанной шинельке, из-под которой выглядывала застиранная гимнастерка, в фуражке с жестяной звездочкой вынул из его кармана револьвер.

– Пошли! – настороженно глядя на Кольцова, сказал он и пропустил его вперед. – Да не так шибко!

– Надо спешить, товарищи! – вновь поторопил их Кольцов. – Очень надо спешить!

– Кому как, а у меня ноги в кровь стерты, – пожаловался красноармеец по фамилии Федоренко, хромая вслед за Кольцовым.

– Будешь шибко спешить, стрельнем как при попытке к бегству! – пригрозил второй.

Кольцов сбавил шаг…

Глава сороковая

Иван Платонович Старцев засобирался из-под Мерефы, от гостеприимного Фомы Ивановича, в родной Харьков.

– Пора! – сказал себе профессор. – Наши уже давно в городе…

Надо сказать, выздоравливал он мучительно долго, тиф еще возвращался к нему неожиданными приступами, и Фома Иванович отпаивал Ивана Платоновича лечебным чаем из мелиссы, чабреца, зверобоя и многих других полезных трав. Теперь Старцев посчитал, что он готов для того, чтобы послужить родному университету и, конечно, делу революции.

Одно тревожило его и не давало строить планы на будущее: от Наташи и Юры по-прежнему не было никаких вестей. Иван Платонович, конечно, знал от Фомы Ивановича, что Юра увез с собой в свои странствия известие о его кончине от тифа в мерефской земской больнице. Для самых близких людей Старцева уже не существовало.

Фома Иванович как мог утешал его: «Найдут они вас, друже Платонович». На родной Николаевской улице, решил профессор, его скорее отыщут, чем под Мерефой. Фома Иванович проводил его до станции пешком: все лошади были реквизированы для нужд красной кавалерии.

Квартира на Николаевской оказалась в полном запустении, коллекция монет и медалей, надежно припрятанная, уцелела, а вот большую часть библиотеки по причине суровой зимы кто-то употребил на растопку. Иван Платонович долго наводил в своем хозяйстве порядок, чинил дверь со сбитым замком и вставлял фанерки в выбитые окна. К счастью, помогла новая соседка, вдова офицера по имени Елена, которая с двумя детьми поселилась напротив в маленьком заброшенном домике. Без нее Иван Платонович не справился бы…

Старцев немедленно посетил университет, где его пригласили читать лекции красноармейцам за натуральную оплату, а затем – здание ЧК на Губернаторской, где надеялся узнать что-нибудь о Наташе. Старцева приняли, угостили, поблагодарили за помощь, но ни о Наташе, ни о Юре ничего нового ему не сообщили. Кругом бегали оживленные молодые люди в кожанках, во дворе формировались отряды «на Махно», все здание гудело и звенело от оружия и шпор, от звонких голосов, и пятидесятидвухлетний Иван Платонович почувствовал себя здесь неким археологическим предметом, не очень интересным и ненужным.

Что ж, все верно! Для подпольной работы он был хорош, а для войны староват, ничего не попишешь. Оставив о себе сведения в кадровом управлении (и так, на всякий случай, сообщение для Наташи), Старцев поехал домой, на Николаевскую. Мысли об одиночестве и о старости не оставляли его.

Через несколько дней под вечер к Старцеву прибежала соседка Елена.

– Ой, Иван Платонович, что делать? К нам сюда машина и трое в кожаном. Застряли возле мостка через Харьковку… Вас спрашивали.

– Не бойтесь, Лена, ко мне так ко мне, – сказал Старцев и заволновался. Неужели ему привезли какие-то сведения о Наташе или Юре? Вспомнили старика?

Машина, тяжелый «остин», вырвалась из грязи, и вскоре к Ивану Платоновичу явился странный, небольшого росточка человек, говоривший с явным местечковым акцентом. На нем была кожаная куртка, узкая в плечах и тем как будто подчеркивавшая массивную бритую голову. Вообще, у этого человека не голова являлась частью тела, а тело было необходимым дополнением к тяжелой голове.

– Гольдман, – представился он. – Управделами Чека. При штабе Дзержинского…

– Феликс Эдмундович здесь? – удивился Старцев.

Гольдман оглянулся по сторонам и сказал негромко:

– Прибыл. Как начальник тыла Юго-Западного фронта. Банды, знаете ли, разрушают наши тылы… – И затем сразу перешел к делу: – Профессор, вы, должно быть, разбираетесь в ювелирном деле?

– Ну, я не ювелир, – сказал Старцев. – Я – археолог, но поскольку имею дело с археологическими ценностями, а там много изделий ювелирного характера… Вам бы лучше к настоящему…

– Понятно, – обрезал головастый. – К другим нам не надо. Нам нужен свой специалист, проверенный, который хорошо знает, что такое государственная тайна. Феликс Эдмундович указал именно на вас… Пожалуйста, выберите из этих камней настоящие, но не музейные, которые бы имели коммерческую ценность.

Он высыпал из конвертика на скатерть грудку бриллиантов, среди которых было и несколько очень приметных алмазов. Иван Платонович взял лупу и принялся разглядывать камни при свете низкого солнца, бьющего в окно. Между тем Гольдман пояснял:

– Нам нужно поддержать кое-кого во вражеских тылах. Золото – тяжелая вещь, деньги – бумага, а эти штучки всегда в цене.

Иван Платонович отобрал несколько случайно попавших сюда стразов, а остальные камешки отодвинул в сторону. Их хватило бы на то, чтобы, скажем, перестроить всю Николаевскую улицу.

Особо сияли на солнце крупные, в десять и больше карат, камни классической огранки. Остальные камешки, с полсотни или более, были в пять-шесть карат. На них и указал Старцев:

– Эти легче всего сбыть и легче всего провезти. А крупные слишком приметны.

Он заметил, что камни, по-видимому, выколуплены из каких-то украшений.

– Вместе с изделиями они ценились бы дороже. Намного.

Гольдман согласно кивнул головой.

– Изделие всегда можно опознать, – ответил он, выдавая еще одну тайну: происхождение камней. – И провезти трудно.

Они рассортировали камешки по конвертикам, и Гольдман долго тряс руку Старцева:

– Мы еще продолжим знакомство. Я даже уверен…

С неделю или две Старцев с улыбкой вспоминал этот визит смешного человека с большой головой. Ну ладно, хоть этим он помог подпольщикам – отбором камешков, может быть, спас чьи-то жизни, может быть, помог узнать нечто такое, что даст возможность одолеть Врангеля.

Уверенность Гольдмана оправдалась. Он еще раз заехал, попил фирменного чаю «Фома Иванович», с любопытством выслушал рассказ о Павле Кольцове, а затем предложил Старцеву заехать в один «интересный дом». Этот дом оказался особнячком, охраняемым красноармейцем в шлеме, и, как догадался профессор, принадлежал ЧК.

Внутри, в большой гостевой комнате, полный человек в гимнастерке с низко отвисающей кобурой на поясе, подметал глянцевый, хорошо сохранившийся паркет. Сначала Старцев подумал, что здесь разбили много стекла: мусор поблескивал, отсвечивал, позванивал. А через несколько секунд Иван Платонович ахнул: то, что он вначале принял за битое стекло, оказалось разбросанными по полу драгоценными камнями. Их и подметал чекист в железный совочек. Кучки этих камней лежали на столе, в круглых шляпных коробках, разложенных на сиденьях кресел, в жестяных коробочках из-под монпансье.

Человек с наганом принял Старцева за какого-то важного начальника, выпрямился, доложил, не выпуская из руки веник:

– Вот, товарищ… наводим порядок.

Иван Платонович нагнулся, поднял из кучки на полу крупный, ступенчатой огранки карат эдак в двадцать золотисто-зеленый, травяного оттенка хризолит.

– Вы же поцарапаете его, – сказал профессор. – У хризолита не очень высокая твердость, а здесь у вас и турмалины, и топазы, и алмазы… Великолепный камень, какая чистота, насыщенность…

Он по привычке поправил свое пенсне.

– Виноват, товарищ, не обучены, – сказал человек с наганом. – Наше дело, чтоб не завалялось чего… Буржуазные утехи, для будущего мало пригодны.

Гольдман хитро взглянул на Старцева своими темными, маслинными глазами: дескать, теперь вы понимаете… А вслух сказал:

– Вот такое вам задание, товарищ Старцев. Произвести здесь некоторый учет. Сортировку. Упаковку. Возьмите в помощь студентов, что ли, из честных пролетарских ребят. Предупредите, что чекиста, который при доставке реквизированных ценностей слямзил золотые часы с бриллиантами, в тот же вечер поставили к стенке… Понимаете, понавезли этого добра, а что с ним делать, никто не понимает. А вообще… – он понизил голос, – поскольку мировая революция близко не предвидится и Пилсудский без всякого возмущения пролетариев отхватил полреспублики, ценность золота и прочего ювелирного добра пока не отменяется, как полагали наши классики…

Он опять хитро прищурил темный глаз: не прост был товарищ Гольдман, не прост.

– В Москве организуется специальный центр хранения драгоценностей – Гохран. По указу товарища Ильича. Так что вы рассортируйте, и мы отправим это добро в Москву.

Старцев вздохнул. Он, конечно, мечтал о каком-то важном задании. Но не о таком.

Гольдман поднял розовато-лиловый топаз («бразильский» – мелькнуло в голове Старцева) и сквозь него, улыбаясь, посмотрел на профессора.

– Мне нужно будет привезти из лаборатории лупы, микроскопы, бинокулярные очки, – сказал Старцев. – Сегодня же приступаю. И студентов подберу.

– Вот! Это мне уже нравится! – сказал Гольдман. – Хороший портной начинает кроить еще до того как снимет мерку…

Глава сорок первая

Кирилловский пост располагался в заброшенном особняке. Когда-то этот господский дом окружал высокий каменный забор, но за годы войны крестьяне его порядком разрушили: и камень и кирпич развезли по дворам для печек, сарайчиков и других построек. Напоминанием о заборе служил только невысокий фундамент, с четырех сторон окаймляющий двор. Пострадал и особняк. На выжженную степь, подступающую с трех сторон, черными глазницами выбитых окон смотрела из-под крыши мансарда. В высоком цоколе дома сохранился обширный подвал, в который вела кованная железом дверь.

Две недели назад начальником Кирилловского поста был назначен Григорий Иванович Емельянов. В этот день он проснулся среди ночи от какого-то непонятного шума. Будто бы кто-то долго и размеренно бил дубовой палкой по пустым бочонкам. Но звук этот вскоре словно бы растворился, исчез, не оставив о себе никакой памяти.

Однако сон к Григорию Ивановичу не вернулся. Он зажег в просторной комнате лампу без стекла. Оранжевый язычок огня, прикрытый каемкой копоти, не освещал дальние углы комнаты. Клочья обоев шевелились, разбрасывая по стенам причудливые тени.

Присев к рассохшемуся по всем швам столу, Емельянов посмотрел на телефонный аппарат «Эрликон», висевший на стене.

Минувшим вечером знакомый писарь из штаба полка сообщил ему, что сегодня на пост прибудет либо сам командир полка Коротков, либо комиссар. Вспомнив об этом, Емельянов сразу понял, отчего ему не спалось: к встрече, от которой он ждал многого, надо было хорошо подготовиться.

Еще две недели назад Григорий Иванович был счастлив и горд своим положением командира первой роты полка. С Коротковым держался он на дружеской ноге. Был у него в большом почете и уважении. Потому что имел в боях за советскую власть пять ранений и одну контузию. К этому можно бы приплюсовать и пребывание Григория Ивановича в плену у батьки Ангела, закончившееся дерзким побегом – не многие из плена так вырываются!

Но ничего не помогло, когда комполка вершил свой скорый и правый суд. А из-за чего весь сыр-бор поднялся – сказать стыдно: с вечера выпил Емельянов лишнего, не предполагая, что придет сумасшедшему комполка на ум устраивать ночью внезапную учебную тревогу. Уже на следующее утро Коротков отстранил Емельянова от командования ротой, отправил начальником поста в Кирилловку. Только-то и славы…

Громыхнув дверью, вошел запыхавшийся красноармеец:

– Не спишь, товарищ Емельянов?

– Да вот, командирскую свою думу думаю… А ты чего запаленный такой? Волки гнались?

– По делу я, товарищ Емельянов!

– Докладай.

– Почудилось мне, будто верстах эдак в трех какая-то посудина к берегу приставала.

– Должно, рыбацкая.

– Да не, машина помощнее, – возразил красноармеец. – Вроде бы с моря пришла, постучала-постучала и ушла.

– Я тоже чего-то слыхал, – припомнил Емельянов. – Словно по дубовой бочке… Ну и что ты?

– Бегал на место. Пока добежал – ничего.

– Ладно… Иди дежурь. – Емельянов почесал в затылке. – Я тут малость помозгую и приму решение.

Часовой ушел.

Емельянов задумался. О подобных происшествиях положено сообщать в полк. Но за две недели, что командовал он постом, никаких кораблей в районе Кирилловки не появлялось. Было здесь спокойно и раньше – это он знал. Несколько шаланд кирилловских рыбаков теснились у общего причала, неподалеку от поста. Моторный баркас на всю Кирилловку был один, но и он рассыхался и пропадал – нельзя было достать керосина даже для лампы, не то что для мотора.

Емельянов смотрел на телефонный аппарат и думал: ну о чем сообщать в штаб полка? Вот, к примеру, если бы его люди обстреляли чужой корабль, а еще лучше захватили его в плен, то можно было бы и позвонить. А то ведь кто знает, по какому поводу тревогу поднимать…

Он ведь нешутейно рассчитывал, что комполка уже сегодня сменит по отношению к нему гнев на милость и заберет отсюда, с этого богом забытого, унылого, пропахшего гниющими водорослями поста. Может, для этого и собрался Коротков сюда? Ну так нечего паниковать: пусть и впредь Коротков считает, что на Кирилловском посту никаких происшествий!

На рассвете прозвенел «Эрликон»: дежурный по штабу полка сказал, что на пост выезжает не командир, а комиссар со своим ординарцем, спросил, будто догадываясь о чем-то, все ли в порядке.

– У нас всегда в порядке! – ответил Емельянов, подумав про себя: а что комиссар едет, оно, пожалуй, еще и лучше – этот помягче Короткова, душевнее!

Когда над морем стало розоветь небо, он погасил лампу и вновь прилег на топчан, сладко вытянулся – в самую пору было бы малость подремать. Но что-то беспокойно скребло по сердцу.

«Ладно, когда станет совсем светло, – подумал Емельянов, – надо послать дозорных, пусть пройдут вдоль берега, посмотрят: может, и впрямь наткнутся где-либо на следы рыбаков?»

Беспокойство исчезло, но поспать Емельянову так и не было суждено: дверь распахнулась, на пороге встал озабоченный красноармеец Федоренко – посторонившись, он пропустил в комнату человека в брезентовой куртке. Солнце еще не взошло, в комнате было сумеречно, и Емельянов не сразу разглядел Кольцова. Да и Кольцов не рассмотрел Емельянова. А если бы даже и рассмотрели они друг друга, то вряд ли узнали: с тех пор как были они в плену у батьки Ангела, прошло много времени.

– Вот, товарищ командир! С баркаса высадился! Баркас ушел. Его задержать силы-возможности не имелось. А этот… Оружие сам сдал, без сопротивления. – Федоренко выложил на стол перед начальником поста револьвер Кольцова.

Емельянов меж тем торопливо надел гимнастерку с красными «разговорами», затянулся ремнем с портупеей, прошел к столу и положил тяжелую руку на револьвер.

– Баркас моторный был?

– Моторный.

– Вот тебе и все загадки!.. – успокоился Емельянов.

– Я – чекист, переправился из Севастополя, – четко произнес Кольцов. Шагнув к ящику «Эрликона», торопливо добавил: – Потом я вам все подробно объясню! А сейчас мне надо передать срочные сведения командованию!

– Стоять! – гневно приказал Емельянов.

Федоренко, поняв этот окрик по-своему, стал рядом с Кольцовым, громко стукнул прикладом об пол.

– Какие есть при тебе документы? – спросил Емельянов.

Кольцов поспешно достал промокшие бумаги.

– С этими документами шел по Крыму. В них, как вы понимаете, не говорится, что я чекист. Но это действительно так.

Емельянов повертел в руках документы. Поднял глаза, стал всматриваться в Кольцова.

– Тут вот сказано, что ты землемер?

– Да никакой я не землемер! Липа все это!

– А сам ты? Тоже, может, липа?.. Слушай, что-то личность твоя знакома, а?

Павел Кольцов знал цену каждой минуте потерянного времени.

– Если не даете мне позвонить, звоните сами! – зло сказал, почти выкрикнул он. – Доложите обо мне командованию! Белые с часу на час высадят здесь десант! Звоните в штаб! И немедленно!

Смущенный его напором, Емельянов растерялся. И все же медлил. Хотя даже сам себе не смог бы объяснить причину этой медлительности. Что-то во всем этом было не так. Человек, высадившийся здесь, возле Кирилловского поста, казался ему знакомым. Может, встречались где-то?

– Под трибунал пойдешь! – с холодной яростью бросил Кольцов. – Немедленно соединяй меня с командованием!

– Торопишься, значит? – недобро усмехнулся Емельянов. – Ну-ну! Легче тебе от этого не станет… – Он подошел к телефону, энергично покрутил ручку. Сняв трубку, долго и старательно дул в нее. – Нет связи, – удивился Емельянов. – Такого еще не случалось… Да я ж только что со штабом говорил!

Комиссар полка Купайтис выехал на Кирилловский пост еще засветло, рассчитывая пробыть там несколько часов и к обеду успеть обратно в полк. Ординарец, ехавший чуть впереди, вдруг остановил коня, тревожно вскрикнул:

– Товарищ комиссар!.. – и показал на протянувшийся вдоль дороги телефонный провод.

Купайтис проследил за проводом взглядом и увидел, что впереди он обрывается, вернее, аккуратно обрезан – с подпорки свисали только его концы.

Они еще пытались понять, что произошло, как ударил винтовочный залп. Ординарец был убит вместе с лошадью. Комиссар выхватил наган и наугад выстрелил в заросли. Ответный залп опрокинул его на лошадиный круп. Лошадь рванулась в сторону, тяжело проволокла запутавшегося в стременах комиссара, остановилась – к ней осторожно, чтоб не вспугнуть, приближались офицеры…

План внезапного нападения на пост был сорван. В Кирилловке пока было тихо. Но Дудицкий не сомневался, что через минуту-другую в селе будет поднята тревога, и поэтому решил овладеть Кирилловкой с ходу.

– В цепь! – скомандовал он. – За мной!

«Охотники» вынырнули из зарослей маслины и скорым шагом, почти не пригибаясь, двинулись к селу…

Для Емельянова это был, как чудилось ему, миг прозрения. В комнате было уже по-утреннему ясно и светло.

Еще не сообразив толком, что за выстрелы прозвучали только что, Емельянов сразу, в одно мгновение, вспомнил подвал, в котором держал пленных бандит Ангел, и вспомнил этого вот белогвардейца. Он был среди других офицеров! И фамилия его… Не то Карпуха, не то Кольцов. Нет, Карпуху он, Емельянов, перевязывал там, в подвале, а потом, когда они бежали из плена, Карпуха погиб. Значит, это – Кольцов. Да-да! Капитан Кольцов!

И тотчас все стало на место в голове Емельянова: выходит, в баркасе, который ночью подходил к Кирилловке, он, этот белогвардейский капитан, был не один! Просто его послали отвлечь внимание. И он сумел сделать это, морочил тут голову…

Все эти мысли пронеслись в сознании Емельянова в одно короткое мгновение. Потому что в следующее он уже схватил Кольцова за отвороты брезентовой куртки, потянул на себя и со всей ненавистью закричал в лицо ему:

– Чекист, говоришь? А ну, погляди на меня! Внимательно погляди! Не узнаешь? Вместе у Ангела в погребе сидели! Только тогда ты белее белого был, падла белогвардейская! А теперь в красного перекрасился? Кольцов твоя фамилия!

– Емельянов? Фельдшер! – Теперь и Кольцов узнал его.

– Воспоминаниями потом займемся, когда я тебя, гада, расстреливать буду! – Емельянов отшвырнул от себя Кольцова, метнулся к двери, ударом ноги распахнул ее: – В ружье!

По дому, по двору, по улице эхом откликнулось:

– В ружье!.. В ружье!..

Кольцов, понимая, что его участь решат сейчас же, очень быстро и ординарно, запаленно выдохнул:

– Емельянов, не глупи! Меня можешь и расстрелять! Но сам прорывайся из Кирилловки! Предупреди наших, что…

Но Емельянову некогда было уже ни слушать, ни разбираться.

– В подвал золотопогонника! – загремел он. – И запомни, Кольцов, не сможем отбиться, последняя пуля – твоя!

Федоренко вместе с красноармейцами скрутили Кольцова и вытащили во двор. Отворив тяжелую дубовую дверь, втолкнули его в душную, пахнущую прелью тьму подвала.

На улице красноармейцы занимали оборону. Когда «охотники» достигли первых домов, из-за темных плетней им навстречу хлестнули очереди пулемета, ударили винтовочные выстрелы. Над белогвардейской цепью засвистели пули.

Дудицкий решил не рисковать людьми и скомандовал залечь. Красноармейский пулемет, полоснув степь еще двумя очередями, тоже замолчал.

Оглядевшись вокруг, Дудицкий понял, что с ходу пост захватить не удастся, и приказал «охотникам» рассредоточиться, обходить село с флангов. Главное теперь – не дать ни одному человеку выскользнуть из села: блокировать его и ждать. Ждать, пока подоспеет десант…

А запертый в подвале Кольцов, слыша стрельбу, в бессилии метался из угла в угол, спотыкался о какие-то старые, склизкие бочонки и прогнившие ящики. Проверил на ощупь стены – они оказались предательски прочными. Попробовал высадить дверь, но она крепко держалась на петлях и запоре. Изменить что-либо он был не в силах. Даже ценой собственной жизни.

Он кричал сквозь дверь, что Емельянов должен не принимать бой, а пробиваться через цепи атакующих белогвардейцев и мчаться с вестью о десанте к своим. И понимал все отчетливее: если даже его и услышат, то не поверят.

…Густой туман, надвинувшийся с моря, спеленал Кирилловку. В молочной трясине утонули деревья и хаты, море и берег. Емельянов, каждое мгновение ожидавший повторения атаки, теребил ручку телефонного аппарата, хрипел в трубку сорванным голосом.

Вбежал Федоренко, сказал, что задержанный бушует, требует начальника поста и называет его предателем.

– Скажи ему, чтоб заткнулся! – огрызнулся Емельянов. – А еще лучше, дуй в окопы, посмотри, что там делается, и молнией назад! Выполняй!

Федоренко, спотыкаясь в густом тумане, прибежал на северную сторону Кирилловки, шумно свалился в окоп к растерянным красноармейцам.

– Да тише ты! – сердито прошипел кто-то и, высунувшись из окопа, уставился в сторону моря.

– Ничего же не видно! – сказал Федоренко.

– Зато слышно!

Федоренко тоже прислушался. Какое-то время, кроме всплеска волн и шуршания прибрежной гальки, ничего не доносилось до слуха. И вдруг со стороны моря явственно послышалось ржание лошадей. Казалось, что в море пасутся кони.

– Свят, свят! – перекрестился пожилой красноармеец.

– Десант! – с отчаянием воскликнул Федоренко. Он вспомнил запертого в подвале арестанта: тот ведь предупреждал, что в Кирилловке высадится десант! А что, если пленный – никакой не предатель?

Емельянов, услышав о десанте, затравленно оглянулся. Он ринулся к окну – кораблей пока не было видно из-за тумана, но грохот якорных цепей, приглушенные в отсыревшем воздухе команды, ржание лошадей не оставляли никаких надежд. Ему стало ясно, что этот десант лично для него означает гибель…

Странно, но мысль эта принесла облегчение. Емельянов почти спокойно подумал, что высокий подоконник будет выгодным местом для станкового пулемета.

– Станкач сюда! – крикнул он Федоренко. И вместе с ним бросился в коридор за «максимом».

– Может, выпустить… ну, того… из подвала? – несмело предложил Федоренко.

– Сказано! Или не понял, что он из их компании?! – зло оборвал его Емельянов. Он не умел менять решения.

Вдвоем они поставили пулемет на подоконник. Емельянов торопливо сунул ленту в приемник. И когда сцепил пальцы на ребристых ручках «максима», окончательно успокоился – что-что, а трусом он не был. Когда из редеющего тумана вывалились первые казаки с винтовками наперевес, Федоренко сдавленным от волнения голосом прошептал:

– Ну, чего же вы? Стреляйте!

– Не спеши! – сквозь стиснутые зубы сказал Емельянов. – Задержать десант – не задержим, но уж море кровью белой вволюшку подкрасим!..

Казаки шли, а он все смотрел на них, склонившись к прицелу. И когда увидел, что едва ли не каждая пуля найдет свою цель, нажал на гашетку… Но в эту минуту выстрелы грянули отовсюду. «Охотники» входили в Кирилловку с тыла.

Когда все стихло, поручик Дудицкий мог с чистой совестью доложить хоть генералу Шифнер-Маркевичу, хоть самому Слащову, что задачу свою выполнил: за пределами Кирилловки о начавшейся высадке десанта не знает никто.

«Охотники» шли медленно, их лица почернели от усталости. Двое придерживали на лошади тяжелораненого подпоручика.

Улицы Кирилловки заполнялись казаками и офицерами из кавалерийской бригады генерала Шифнер-Маркевича. Оседланные лошади поражали своим сонным видом. Одни из них стояли, прислонившись к плетням, другие – застыли прямо на дороге, широко расставив ноги и уныло покачивая головами. Дудицкий, увидев знакомого капитана, усмехнулся:

– Что, ваши кони, перепились?

– Укачались! Представляете, поручик, самым бессовестным образом укачались! – развел руками капитан. – Дай бог, чтоб хоть к ночи отошли… Кстати, вы с какого корабля высаживались? Ведь первым на берег сходили мы…

– Я здесь с ночи, – снисходительно ответил Дудицкий.

Во дворе особняка суетился комендантский взвод. Казаки выбрасывали из дома полуразбитую мебель, подметали полы, скоблили стены. Распоряжался здесь адъютант генерала Шифнер-Маркевича. Дудицкий направился прямо к нему.

– Поручик, передаю слово в слово! – весело крикнул ему адъютант вместо приветствия. – Генерал при мне сказал начальнику штаба: «Оправдал себя поручик Дудицкий! Достоин самой высокой похвалы. Похвалы и награды!»

– Благодарю! – Дудицкий откозырял. – Штаб еще не перебрался на берег?

– Ждем с минуты на минуту.

– Коня привяжите пока к перилам крыльца, – приказал «охотникам» Дудицкий. – С виду добрый конь. Если вы, господа, не возражаете, я оставил бы его за собой.

– Резвый!.. – прошептал Федоренко. – Это же конь комиссара – Резвый!

Емельянов не отозвался. Широко открытыми глазами он смотрел на хозяйничающего во дворе поручика Дудицкого. Он узнал и его. И даже не очень удивился столь фантастическому стечению обстоятельств – встрече за это утро уже со вторым человеком из тех белогвардейцев, с которыми некогда свела его судьба в плену у Ангела. Более того, брошенный в подвал Кольцов и этот вот Дудицкий и сегодня так же тесно связывались в его сознании между собой, как и тогда, давным-давно.

Однако никак не мог понять Емельянов: но зачем все-таки Кольцов требовал, чтобы о десанте сообщили красному командованию – что за дьявольская хитрость, на которую так горазды беляки, тут зарыта?

А Дудицкий, похлопав комиссарского коня по холке, мельком оглядел его зубы. Остался доволен. Отошел. Скользнул взглядом по пленным. Некоторые были ранены. Они сидели у забора под охраной казаков.

– Видать, убили комиссара, – вновь повторил Федоренко, ни к кому не обращаясь. – Видать, убили!

– Глянь на того вон гада, – с трудом шевеля разбитыми губами, отозвался Емельянов. – Я ведь и его знаю. Вот этого поручика.

– Да пошел ты! – озлился Федоренко. – Всех-то ты знаешь, все-то понимаешь… Тебя человек предупреждал о десанте! А ты что сделал?

– Я его знаю! – ничуть не обижаясь, сказал Емельянов. – Они одной компании, кореша! Еще тогда, у Ангела, корешами были… Сейчас поручик этого Кольцова выпустит…

– Эй, служба! – не слушая его больше, окликнул караульного Федоренко. – Дай закурить! Бог тебе это милосердие зачтет!

Казак, не шелохнувшись, процедил сквозь зубы:

– Ты с Богом раньше меня встретишься! Ишь, сколько людей погубили! Я б вас всех своими руками кончил!

– Жалко, что ты в тот момент на бережок не выходил, – спокойно посетовал Емельянов. Он устало привалился к забору. Дышал тяжело. Лицо от потери крови стало матовым.

Дудицкий вновь коротко взглянул на пленных. Что с ними делать? Был строгий приказ Врангеля: пленных не убивать, отправлять в тыл. А где их тыл?

Взгляд Дудицкого натолкнулся на окованную железом дверь.

– Это что за дверь?

– Погреб, ваш бродь! – объяснил щуплый, малорослый казачок.

– Вот! Туда их и надо упрятать.

– Дак там хтой-тось есть, кажись.

– Кто?

– Дак не говорят. Матом ругаются.

– Бо-олван! Если большевистский пленный, значит, за нас.

Дудицкий подошел к двери, отодвинул тяжелый засов.

– Наблюдайте, братцы, комедь, – шепнул Емельянов товарищам. – Сейчас старые дружки встренутся. Театр!

Ржаво проскрипев петлями, дверь открылась. Дудицкий был хорошо освещен солнцем, и Кольцов сразу узнал его.

– Эй, кто тут? Выходи!

Ответа не последовало. Дудицкий шагнул по ступенькам вниз. Когда он поравнялся с притихшим за каменным выступом Кольцовым, тот рванул поручика на себя, одновременно выхватывая из его кобуры наган. Падая, Кольцов потянул поручика за собой, и они вместе упали, раскатывая грохочущие бочки.

Грянувший в подвале выстрел заставил Федоренко встрепенуться.

– Комедь, да не та! – с ненавистью бросил он Емельянову, окончательно в это мгновение убеждаясь, что человек, которому они не поверили, – свой. Обернувшись к товарищам, крикнул: – Братцы! Нам терять нечего! А человеку надо помочь! Наш он!..

Кольцов выскочил из подвала. Слегка поотстав, зажимая задетую пулей щеку, за ним спешил Дудицкий.

– Держи! – хрипел он. – Держи красного!..

Емельянов, собрав все свои оставшиеся силы, неожиданно легко взметнулся на ноги, в два прыжка оказался возле Дудицкого, обхватил его, свалил на землю. Двое красноармейцев сбили с ног караульного. Федоренко перехватил его винтовку.

К пленным ринулись казаки. Но стрелять не могли: в самой их гуще барахтался поручик Дудицкий. Кольцов тем временем проскользнул к стоящему у крыльца коню. Развязал повод, прыгнул в седло. Шенкелями бросил коня с места в галоп.

На шум из особняка выскочил адъютант, скатился со ступенек во двор и, заметив Кольцова, выхватил пистолет. Федоренко знал: в обойме четыре патрона, пятый уже в патроннике. Выстрелил в адъютанта, и тот плашмя упал на песок. Рванув на себя затвор, перезарядил винтовку. Выстрелил в капитана, который целился из винтовки в удаляющегося всадника… Не попал, но сбил капитану меткий выстрел.

Кольцов промчался по селу, оставляя за собой переполох и клубы пыли. Трещали запоздалые выстрелы.

– В погоню!.. Догнать!.. – закричал вырвавшийся наконец из круга пленных поручик Дудицкий.

– На чем? – схватился за голову бородатый вахмистр. – Кони-то пьяные!

А Кольцов достиг околицы Кирилловки, впереди была маслиновая роща. Он видел на улицах коней и ждал погони. За околицей несколько раз оглянулся. Его не преследовали.

Торопливо стучали по мягкой пыли копыта, мелькали придорожные вязы. Конь, разбрызгивая пену, летел бешеным аллюром. Поняв, что Кольцова упустили, поручик Дудицкий гневно обернулся к пленным. Их уже окружили казаки, шашками сбивали в кучу. Несколько человек несли убитого адъютанта.

– Ну, вашу мать… – хрипло сказал поручик и, ковыляя, двинулся ближе к ним. – Идиоты, жить могли!

Казаки стояли возле пленных, тесно окружив их, и нетерпеливо поигрывали шашками – примеривались…

– В шашки! – негромко сказал Дудицкий и отвернулся, зная, что последует за этим.

Несколько мгновений стояла глухая, ватная тишина, подчеркиваемая редкими жалобными криками парящих неподалеку чаек. Казаки будто застыли в нерешительности – тяжело дышали, раздувая ноздри. Ни в ком из них еще не было слепой, той удушающей и безумной злобы, что приходит с видом крови и не знает ни сожаления, ни сомнений.

Но вот самый хлипкий казачок, вдруг хекнув, коротко опустил шашку на голову близко стоящего от него красноармейца. Брызнула, полилась кровь.

– Да за что же, братья! – закричал кто-то из красноармейцев, не участвовавших в недавней свалке.

– Кобель тебе брат!..

– С-суки!..

– Мать!..

– В бога!..

Казаки, точно исполняли тяжелую крестьянскую работу, старательно и исступленно замахали шашками, превращая пленных в кровавое месиво. Изрубленные, иссеченные, окровавленные, падали красноармейцы на песок. Лишь один Емельянов еще долго возвышался над всеми. Его словно не брала казачья шашка или никто не решался тронуть. Но вот и он осел вниз, склонив голову на тела своих мертвых товарищей.

Кровь, напитав песок, ручейком потянулась со двора Кирилловского поста вниз, к морю…

С холма, рассеченного степной дорогой, Кольцову открылась Ефремовка с ее густыми садами и белыми хатками. Справа тускло светился лиман, слева – далеко-далеко – синей полосой проступало море. «Здесь их можно задержать», – подумал Кольцов.

На околице его остановил парный дозор красноармейцев. На молодых лицах не было и следа тревоги, скорее любопытство. Они узнали комиссарского жеребца. Это было пропуском. Просто так комиссар своего коня никому не дал бы.

– Где штаб? – крикнул Кольцов.

Красноармейцы дружно махнули руками по направлению к единственному в селе каменному дому. Кольцов опять погнал коня – хрипящего, тяжело вздымающего мыльные бока. Ему казалось, что село живет до неправдоподобия размеренно и спокойно: во дворах дымился прошлогодний курай, сушились на плетнях глечики и макитры, женщины шли с водой, бродили куры…

– Жеребца запалил! – бросил ему часовой у штаба. – Что ж ты, товарищ?

– Командира! – прохрипел Кольцов. – Командира сюда!..

Через четверть часа полк Короткова срочно окапывался на узком перешейке у реки Молочной. Командир полка метался от одного края обороны до другого.

– Братцы! – кричал Коротков во всю мощь командирской глотки. – Костьми ляжем, а барона задержим!

Кольцов сидел на штабном крыльце, не чувствуя в себе сил, чтобы тронуться в новый путь, к Мелитополю, в 13‑ю армию. Начиналась новая эпопея. Он посмотрел вверх: высоко в белесом уже летнем небе плавно кружил орел, рассматривая зорким и безразличным глазом все, что творилось внизу, на земле.