/ Language: Русский / Genre:prose_su_classics

Свет не без добрых людей

Иван Шевцов

Ряд животрепещущих проблем и вопросов, которые писатель поднимал в своих книгах двадцать лет назад, и сегодня не утратили жгучей злободневности. В частности - алкоголизм, спаивание народа.

Иван Михайлович Шевцов

Свет не без добрых людей

Ряд животрепещущих проблем и вопросов, которые писатель поднимал в своих книгах двадцать лет назад, и сегодня не утратили жгучей злободневности. В частности - алкоголизм, спаивание народа.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Человеку так хочется удачи, особенно в девятнадцать лет. Получить пятерку по истории, достать билет в кино на новый итальянский фильм, который детям до 16 лет смотреть не разрешается, - разве это не удача! А жизнь почему-то так устроена, что удачи то и дело чередуются с неудачами и бурные радости и восторги часто сменяются горькими разочарованиями и огорчениями.

И кто только придумал неудачи? Почему еще не изобрели против них сильного и безотказно действующего средства? И что поделаешь, когда так хочется удач, одних только удач!

У многих, даже далеких от суеверия людей, кроме общих, так сказать широко распространенных примет, есть еще свои собственные приметы удач и неудач. Были они и у Веры Титовой.

Вера беспечно радовалась, когда ей переходили дорогу с полными ведрами, и спешила перейти на другую сторону улицы, если навстречу шел человек с пустым ведром. Это была "общая" примета, ее знали все. А была еще и другая, только ее, Верина, примета, о которой никто-никто не подозревал и не догадывался. Вера всегда старалась первой выйти из троллейбуса или из вагона метро, первой ступить на лестницу эскалатора. Главное - первой, это к удаче.

Троллейбус номер два, на котором сегодня ехала Вера, был переполнен. Открытые с обеих сторон окна мало спасали от нестерпимой духоты. Вера энергично пробиралась к выходу сквозь плотную неподатливую толпу, ей сегодня обязательно нужно было выйти первой, первой во что бы то ни стало. Сегодня решалась ее судьба. Быть Вере Титовой киноактрисой или не быть - об этом скажут списки принятых на первый курс студентов.

Верин отчим Константин Львович Балашов считал, что это он открыл Веру для кино. Он, скульптор Балашов, познакомил приемную дочь со своим приятелем кинорежиссером Евгением Борисовичем Озеровым. Евгений Борисович в присутствии Вериной мамы Ольги Ефремовны и Константина Львовича авторитетно заявил, что Верочка - редкий талант и что она рождена для кино.

- Ваш долг, друзья мои, - говорил возбужденный и порозовевший от выпитой водки кинорежиссер, - сделать все, решительно все для будущего этого юного дарования.

Блестевшие глаза Евгения Борисовича остановились на смущенной и вконец растерявшейся Вере, сделались глубокомысленными. Взгляд его, долгий, вначале холодновато-задумчивый, постепенно теплел, мягчал, переходил в легкую покровительственную улыбку, при которой глаза режиссера слегка сужались, правая бровь чуть поднималась, а толстые губы чуть-чуть шевелились. На Веру этот взгляд производил впечатление, у Ольги Ефремовны рождал добрую надежду, а Константин Львович, которого взгляд приятеля интересовал не больше, чем интересует полная луна столь же полного борова, говорил просто и прямо:

- А ты помоги, Женя, помоги. Дай ход таланту, выведи.

И без всяких тостов и церемоний опрокидывал стопку водки, запивал минеральной водой и аппетитно закусывал.

Балашов уже второй месяц лепил портрет Озерова. Евгений Борисович находил, что в портрете маловато сходства, но несомненно есть мысль, характер и, главное, экспрессия, лаконизм, "обобщенные объемы". Автор же вложил в этот портрет все, что мог и на что был способен, и охотно сообщил, что он доволен своим произведением.

- Сходство, Женечка, у фотографа за рублевку можно приобрести, - пробовал философствовать Балашов. - А у нас с тобой - искусство. Это, брат, на века. В бронзе отольем. А то хочешь - кованую медь? А? Это тебе не какой-нибудь полированный-шлифованный булыжник. Это же вещь, - звон колокольный, силища!.. Через сто лет зрителю будет ровным счетом наплевать, похож ты или не похож. Ему важно будет характер увидеть, высокое искусство, пластику. Я хочу, чтоб потомки, глядя на твой портрет, видели, что и в наше время были художники со вкусом. Да, именно со вкусом. Для которых искусство - это все, святая святых. Вечный поиск, а не болотная традиция, покрытая мохом и плесенью… Искус. Да, именно искус, что значит проба. Оттого и искусство называется.

Вере было неприятно, что Евгений Борисович, к которому у нее постепенно и осторожно рождалась симпатия, соглашается с отчимом. "Как это так, безразлично, есть сходство или нет? - думала Вера. - Тогда зачем же он заставляет Евгения Борисовича позировать, терять время? Посадил бы дворника и лепил бы с него кинорежиссера". Вера видела, что и Озерову далеко не все равно, похож он или не похож на самого себя в изображении отчима. Он только деликатничает и щадит самолюбие автора. А Константину Львовичу и вовсе не за чем было браться за портрет: это совсем не его амплуа, лепить людей он не умеет. Его дело - животные. Это у него выходит, там лошадь не спутаешь с бараном, а волка с лисой даже при этих самых "обобщенных объемах" и лаконизме - ультрамодных компонентах "нового стиля".

Как бы то ни было, а Верина карьера началась с этой встречи. Евгений Борисович предложил ей сниматься в фильме "Дело было вечером". Роль ей выбрал подходящую - не главную, конечно, но очень ответственную, - роль сельской девушки, подружки героини.

- Именно вы нам нужны, ваша изумительная коса, - восторженно говорил Евгений Борисович, вздернув свой массивный подбородок и нетерпеливо расхаживая по комнате. - И как вы ее сохранили, старомодную, пепельную, поэтами воспетую и перепетую девичью косу?! Удивляюсь. Для нашего фильма специально берегли, признайтесь?

Верочка посмотрела на Озерова прямо, быстро, настороженно.

- Значит, вам только коса моя нужна?

Он не мог не оценить ее вопроса и взгляда.

- Нет, конечно нет, Верочка. Ваши глаза, черты лица, ваш голос, манеры - вся вы созданы для этой роли. И вообще, замечу вам, вы ки-не-ма-то-графичны! Вы рождены для кино! - проникновенный голос Евгения Борисовича звучал мягко, певуче и, как думала Вера, очень искренне. - Понимаете, в чем суть вашей роли?

"Моей роли", - с волнением мысленно повторяла Вера, не пропуская ни единого слова и жеста режиссера. А он говорил какие-то необыкновенные слова:

- Вы подруга героини - девушки незаурядной, энергичной, но не женственной и этакой, понимаете, с очень посредственной внешностью. А вы - красавица, прелесть. Вы полная противоположность своей подруге.

Вера успешно справилась со своей ролью. Съемки в кино не помешали ей окончить школу с серебряной медалью. Вере сопутствовали удачи - сплошные и грандиозные. Все шло, как в чудесной сказке, космическим звездолетом мчалась она к своей мечте. Путь ее, прямой и светлый, проходил через ВГИК - Государственный институт кинематографии. Евгений Борисович сказал: конкурс будет большой, серьезный, но мы постараемся, Верочка, выйти победителями.

Вера не сомневалась в успехе: много ли найдется юношей и девушек, поступающих на актерский факультет ВГИКа, которым уже посчастливилось сниматься в кино?

Вера вышла из троллейбуса первой и, не задерживаясь, перепорхнула у светофора на противоположную сторону улицы. Она не шла, она летела в институт на крыльях большой мечты, счастливой надежды. А навстречу ей со стороны выставки, оттуда, где белеет полукруглая колоннада института, мчались стальные исполины "Рабочий и колхозница", изваянные великим скульптором Верой Мухиной. Они надвигались на Веру Титову стремительно и величаво и, казалось, хотели подхватить ее, увлечь и вознести. И в их могучем серебристом беге, в открытом и ясном взгляде, в стальных мускулах сказочных титанов Вера видела образ своей страны, лик эпохи.

Что-то великое и прекрасное излучала из себя серебристо-звонкая скульптурная группа, какие-то невидимые лучи исходили от нее ореолом голубого сияния и проникали глубоко в душу, в сердце, в мозг. Играло солнце миллионами золотисто-серебряных блесток, отраженных в скульптуре, в звездном шпиле Главного павильона, в стеклянном полушаре павильона "Механизация", в оранжевой керамике новых зданий, в полыхающем пламени флагов. И все это в сиянии небесной синевы струилось, колыхалось, двигалось.

Пела душа. Мир казался бесконечно огромным и величавым, жизнь - несказанно щедрой и полной, как музыка, человек - могучим и сильным. Верилось в человека, в его разум, силу, талант.

Вера остановилась у монумента, переводя дыхание, осмотрела скульптуру восхищенным взглядом, подумала: "Это тоже создал человек, это плод его ума и гения". И почему-то вспомнила никчемную и оскорбительную для человека дискуссию о том, нужно ли искусство в наш космический век. Отчим считал такую, как он говорил, "постановку вопроса" вполне закономерной и своевременной и находил, что нынешнее реалистическое искусство, которое он презрительно называл "социалистическим натурализмом", себя изжило до конца, что художники должны выработать новый стиль, лаконичный, динамичный, исключающий всяческий фотографизм. Вера считала "эстетическое кредо" Константина Львовича вздором, ворчанием малоодаренного человека, который мнит себя гением и отрицает все, до чего сам дойти не может. Вера недолюбливала отчима, но для этого у нее были свои особые причины. Мысленно она часто спорила с ним, и теперь торжествующе говорила, глядя на скульптуру Мухиной: "На века вот это, а не ваши ублюдочные фигурки, достопочтенный Константин Львович!"

Было удивительно и здорово, что такую, по мнению Веры, гениальную скульптуру создала женщина, которую тоже звали Верой.

В институте у списков вновь принятых студентов толпилась возбужденная молодежь. Список был небольшой, его перечитывали по нескольку раз те, чьих фамилий там не оказалось. Кто-то уже плакал, кто-то отчаянно ругался. Атмосфера смятения и растерянности царила здесь. Она как-то сразу охватила Веру. Сначала подкосились ноги, она остановилась в нерешительности, боясь приблизиться к списку, но тотчас же что-то подтолкнуло ее, и она пошла вперед быстро-быстро.

В списке фамилии Титовой не было.

Нет, этого не может быть, здесь что-то не то, очевидно ошибка. Вера прочитала еще раз и еще.

Желтые туманные, без ясных очертаний круги поплыли перед глазами. Она зашаталась, как пьяная, закрыла лицо руками и отошла в сторонку. Не хватало воздуха, пересохло во рту.

Так она простояла долго, пытаясь собраться с мыслями, сообразить, понять произошедшее. Первое, за что уцепилось ее затуманенное сознание, был Евгений Борисович. Она побежала к автомату и позвонила на "Мосфильм". Ответили коротко и сухо:

- Он в командировке.

- Как в командировке?! - в ужасе воскликнула Вера.

- Очень просто - сел на поезд и уехал.

- Нет, я хотела… Вы простите меня, пожалуйста, он надолго уехал?

- Недели через две должен вернуться.

И все, больше ни слова. Только равнодушные ко всему частые гудки. Ту-ту-ту-ту… Им все равно… А тут… А тут, может, человека убили, может, загубили большую мечту, изуродовали жизнь… Жизнь, какая это жизнь без того, что не сбылось! И зачем она Вере? Все, что было за чертой ее мечты, ее планов, - это уже не жизнь, это не для нее.

Площадь перед зданием института - огромная, раскаленная солнцем, жаркая и многолюдная. Но Вера не замечает ни людей, ни машин, ни юных тополей, что-то лениво лепечущих, ни пространства. Она стоит одна на площади, одна во всем мире, в котором никому нет до нее дела, одна со своей большой бедой. Все кругом теперь ей кажется ненужным, и небо, и павильоны Выставки, и мухинские "Рабочий и колхозница"…

Серые с голубинкой, всегда таящие под красивым прищуром озорные искорки, глаза ее теперь округлились и расширились, блестя ошалело и бездумно, - так она была потрясена первой серьезной неудачей в своей жизни. Такая неудача не могла сравниться ни с какой двойкой. Это катастрофа, от которой, казалось, невозможно оправиться. Вера шла, ускоряя шаги, от здания с полукруглой колоннадой. Сзади, за спиной оставались разбитые надежды - от них надо было поскорей уйти, затеряться, забыться.

Неугомонный бурлящий поток подхватил Веру, закружил; в его людских волнах замелькало легкое ситцевое платьице с крупными желтыми цветами по синему полю.

Как только Вера ступила на территорию Выставки, тысячи тюльпанов, пылающих яркими факелами, ударили ей в глаза. И музыка, торжественная и величавая, лилась откуда-то сверху, точно само небо, такое необыкновенно синее, обрамленное яркими алыми флагами, извергало мелодии на головы людей, что двигались по широким и чистым аллеям.

Улыбки, улыбки, улыбки… И зачем их столько? Люди радуются, счастливы. Почему, отчего? А у Веры большое горе: ее счастье упорхнуло буквально из рук, и теперь его никогда не поймать, улетело в чащу жизни, такой сложной и беспощадной.

Главный павильон встречал гостей распростертыми объятиями колонн, бросив навстречу людям гранитные ступени. Вера вошла в высокий сводчатый зал, уставленный стендами, экспонатами. Горы фруктов, овощей, схемы, цифры, фотографии, огромное живописное панно - все плыло мимо нее в какой-то пепельной дымке. Безучастная и чуждая ко всему, прошла она Главный павильон насквозь и вышла в противоположную, такую же массивную, дубовую с бронзой дверь на площади у фонтана "Дружба". Мощные струи воды рвались из золотистых снопов пшеницы и били в самое небо, рассыпаясь в голубой высоте миллионами алмазов-звезд. А под бриллиантовой россыпью под музыку водяных струй пляшет, взявшись за руки, хоровод золотых девушек. Они показались Вере неуместными. Вспомнила, как Константин Львович назвал их однажды пошлятиной.

Мысль об отчиме неприятно кольнула. Сейчас ей больше всего не хотелось видеть именно его, слышать его слова утешения. Ох, если бы можно было совсем не возвращаться домой! Никогда…

Минуя дворцы-павильоны, она шла, не замечая людей.

На открытой площадке стояло много сельскохозяйственных машин, должно быть, сложных и очень ценных, потому что рассматривавшие их люди что-то возбужденно говорили друг другу и глаза их горделиво блестели.

Рядом зеленел массив фруктового сада, в центре которого, будто сторож его, возвышался бронзовый Мичурин, слегка задумчивый, но, очевидно, довольный и садом и людьми. Здесь Вере стало легче на душе. Вишни тысячами блестящих темно-красных глаз шаловливо подмигивали ей, а яблони, жадно пьющие солнце, улыбались широко и добродушно, и по их раскрасневшимся щекам плыли струйками золотистые лучи.

Но и они не радовали: тревога и гнетущая растерянность давили на Веру и куда-то гнали, не влекли, а именно толкали с тупой, бессмысленной настойчивостью, и она, не в силах противиться этой слепой стихии, уходила от павильонов, от машин, от сада. Но куда уйти? Она просто шла куда глаза глядят. А они, полные невыплаканных слез, росисто чистые и правдивые, глядели на третий фонтан. В центре пруда вдруг вынырнул гигантский золотой колос. А на той стороне, на самом берегу озера, над высоким белым зданием маячили огромные буквы: "Ресторан "Золотой колос".

И это здание и буквы, точно молнией, пронзили девушку: она вздрогнула, вся съежилась и круто повернула прочь.

"Золотой колос". Неделю назад, сдав последний вступительный экзамен, она сидела на его открытой веранде с Евгением Борисовичем. Первый раз в жизни в ресторане. Озеров пригласил ее "отметить знаменательное событие хорошим ужином".

Вера согласилась. За обильным ужином пили грузинское вино "Твиши", приятное на вкус и очень красивое на вид - золотисто-розовое и прозрачное. Вера пила его с удовольствием, - Евгений Борисович провозглашал такие тосты, которых нельзя было не принимать: за будущее юной кинозвезды, за великое искусство, за исполнение желаний.

Евгений Борисович страстно разъяснял, что значит быть великим артистом. По адресу Веры отпускал далеко не тонкие комплименты. По достоинству оценил и разлет широких Вериных бровей, и длинные беспокойные ресницы. Когда бутылка опустела, а это случилось довольно быстро, до того, как на столе появились цыплята табака, Евгений Борисович заказал бутылку сладкого шампанского и обязательно во льду. Он опять предлагал высокие тосты.

Вере было весело и беззаботно, и жизнь казалась такой большой, широкой и легкой, и мир - золотистым, сверкающим, как шампанское в бокале, как Золотой колос, бросающий в пруд жемчужные нити, как осененный заходящим солнцем стеклянный купол павильона "Механизация". Евгений Борисович попросил Веру прочитать стихи, но вдруг сообразил, что это не совсем удобно здесь, в ресторане, что на них будут обращать внимание. Не лучше ли найти более подходящее место? И находчивый режиссер тотчас же предложил его.

- Пойдемте за город. Знаете, Верочка, веселиться - так веселиться. Сегодня у меня незабываемый день!

Довольно новая, окрашенная в два цвета - коричневый и бежевый - "Волга" стояла недалеко от Выставки, и они поехали. Вера села рядом с Озеровым. Впереди за рулем сидел молодой человек, должно быть шофер Евгения Борисовича. Мысли ее теперь занимал и тревожил один вопрос: куда и зачем они едут? Она насторожилась. Евгений Борисович попытался было взять ее руку и поднести к своим губам, она резко выдернула, забилась в угол, ощетинилась, метнув на него уничтожающий взгляд, в котором были и презрение, и ужас, и недоумение. На Дмитровском шоссе, куда они выехали, она, увидав идущий навстречу городской автобус, настойчиво и внезапно крикнула:

- Остановите машину!

Это было сказано вдруг и голосом, полным тревоги. Водитель инстинктивно затормозил машину, Вера стремительно открыла дверь, не дав опомниться своим спутникам, выскочила на дорогу и быстро-быстро побежала обратно, к автобусной остановке.

Уже дома она пробовала спокойно проанализировать все, что произошло, и понять, правильно ли она поступила. Первое время она нисколько не сомневалась в своей правоте, но уже на другой день ей подумалось: "А может, он ничего дурного не замышлял? Может, это только мое воображение?" Так или иначе, ей было не по себе. Она ждала его звонка. Но Евгений Борисович не звонил и не заходил. "Наверно, я его очень обидела. Хотя бы узнал, как я добралась".

И вот итог всему: ее не приняли в институт.

Уходя все дальше от "Золотого колоса", Вера вошла в зону отдыха Выставки - тенистую дубраву - и, не противясь нахлынувшим воспоминаниям, опустилась на траву. Она слышала, как сердце выстукивает один и тот же вопрос: "Что делать? Что делать? Что делать?" Надо же что-то решать. Вот тебе и "наша Тарасова"… А в самом деле, что если пойти к Алле Константиновне Тарасовой и все рассказать - все-все, начистоту? Или к Марецкой? Они ведь тоже женщины и были когда-то молодыми. Неужто не поймут и не помогут? А другой голос, ехидный, скептический, уже шептал: "Так вот и помогут. Пожалуйста, скажут, Вера Ивановна, мы вас давно ждем, давно знаем, что вы - самородок. А на самом деле таких, как ты, Верочка, тысячи, сотни тысяч в нашей огромной стране". Но она противилась неприятному шепоту: какое мне дело до тысяч. Я, Вера Титова, хочу стать киноактрисой. Хочу - и точка. А шепоток снова с ехидцей: "А талант, талант, Верочка, прежде всего. А потом уже хочу". Талант… А вдруг у нее его вовсе и нет и никогда не было. Кто сказал, что она талантлива? Кинорежиссер? Он лгал. Наконец, он мог искренне ошибиться. Но почему же на студии все находили, что она отлично справилась со своей ролью? Не могли же все ошибиться. А если не кино, то что же? Как ей начинать жизнь свою? Об этом не хотелось думать.

Уже у выхода неожиданно лицом к лицу столкнулась с Эллой Квасницкой; она была не одна, с молодым пареньком, бледнолицым, чернявым, щегольски, по последней моде одетым: черные узенькие остроносые ботинки, темный костюм, белая рубашка. Звали парня Радий Грош - скрипач, студент консерватории. Эллочка представила его. Она будто обрадовалась встрече и сказала даже:

- Мы о тебе только что говорили. Что с тобой, Веруньчик?.. Да на тебе лица нет! Заинька ты наш, что стряслось?

- Ничего, просто я устала, пока обошла все павильоны. - Вера не хотела говорить о своей беде. Ей поверили. А Эллочка щебетала:

- Ой, как я рада, - и многозначительно посматривала на своего спутника. - Мне надо с тобой, Веруньчик, поговорить. Я даже сегодня заехать к тебе хотела. Давай встретимся вечером, ты свободна вечером?.. Чудненько!

Условились встретиться в семь часов на площади Маяковского, у входа в Кукольный театр.

2

Вера пришла к театру ровно в семь. Элла уже ждала ее, встретила с преувеличенной радостью, цветущая, предупредительная:

- Я боялась, что ты опоздаешь. Молодец, Веруньчик. Боже мой, мне не нравится твое настроение. Наверно, с отчимом поругались. Да? Ну, скажи!

- Да нет, просто так, - через силу улыбнулась Вера. - Что-то нашло на меня. - Глаза Веры блеснули влагой.

- Ну-ну, не надо. Это пройдет. Я постараюсь. Тебе будет хорошо. Я познакомлю тебя с нашей компанией - чудесный народ. Ребята - класс. Девчонки - прелесть. У нас очень весело и просто.

Вера хотела спросить, где это "у нас", что это за компания, но Эллочка не давала ей и рта раскрыть, без пауз и остановок тараторила:

- Тебе мой Радик понравился?.. Ты удивлена?! А да, я сказала "мой". Это правда - мы скоро поженимся. Через год он окончит консерваторию. И тогда… ему обещали… У него папа известный писатель. Но это неважно. Он сам очень талантлив. В музыкальном мире он считается вторым Игорем Безродным. Знаешь, с кем я тебя познакомлю? Прелесть мальчик. Молодой драматург, очень-очень талантливый. Он написал шесть пьес. Четыре из них приняты и уже репетируются в двадцати театрах. В Москве идет одна его пьеса. Может, смотрела, называется "Дважды два - единица".

- Что-то слышала, - отозвалась Вера. - А как его фамилия?

- Фамилия? Вот забыла, вылетела из головы. Зовут его Макс - он приятель Ильюши, хозяина квартиры, куда мы едем. Молодой художник. Талантливый необыкновенно. Он, знаешь, из тех, которые ищут. Его картины печатали в "Юности". А вчера у него был знаменательный день. Так что Ильюшка теперь именинник. Нет, ты себе не можешь представить: вчера к Илье приехал один американский меценат - какой-то знаменитый коллекционер и купил картин на семьдесят тысяч. Ты представляешь? Илья теперь не знает, куда девать деньги.

- Ты сказала, "мы едем", - перебила Вера. - Я не понимаю, почему, зачем и куда мы должны ехать? Ты со мной о чем-то собиралась поговорить.

- Мы сегодня решили поздравить Илью с успехом, отметить, как положено.

- Но я же ничего не знаю, при чем я тут?

- Хорошо, открою тайну. Макс просил меня познакомить с тобой. Он помнит тебя по кинофильму, он видел тебя со мной на Красной площади в выпускной вечер. Ты ему очень понравилась. Он не может забыть тебя. Макс! - Эллочка мечтательно сощурила глазки, прикрыв их темными длинными ресницами. - Необыкновенный Макс! В него все девушки влюбляются. Я уверена - он тебе понравится. Идем, идем.

Они подошли к голубому "Москвичу", за рулем которого приветливо улыбался Радик Грош. Эллочка открыла заднюю дверцу и почти насильно втолкнула Веру. У Зубовской площади Радик остановил машину, посадил рядом с собой белобрысого с грубоватым лицом парня и тут же представил его:

- Знакомьтесь, девчонки: мой друг Роман Архипов. Бывший моряк и будущий великий ученый-изобретатель.

Роман смутился - Вера видела, как зарделись его уши, - пробурчал негромко:

- Да будет тебе: бывший, будущий. Как будто настоящее не в счет.

- Ну, дорогой мой, у нас с тобой еще нет настоящего, - возразил с апломбом Радик. - Мы все в будущем. И вообще, весь экипаж нашей машины - это люди будущего.

В мастерской "молодого", как его называли, несмотря на 34-летний возраст, художника-новатора все уже были в сборе. Мастерская размещалась в полуподвале большого нового дома на Ломоносовском проспекте, состояла из трех небольших комнат с низкими потолками и длинного коридора с какими-то отсеками и закоулками. В комнатах стояли низкие старые диваны, приобретенные за бесценок в комиссионном магазине, и в одной - длинный, тоже ветхий стол, накрытый холодными закусками, бутылками коньяка и шампанского. На стенах были развешены рисунки и акварели, похожие на те, которые Вера видела в журнале "Польша" и которые ей не нравились. В комнате висел дым густым неподвижным облаком.

Радик Грош представил сначала Веру, а потом Романа, из чего Вера заключила, что бывший моряк, как и она, здесь впервые и знаком лишь со своим другом. Живописец был худой, с пышной черной шевелюрой и тонкой ниточкой усов, которая как-то очень резко и четко подчеркивала яркий и сочный алый цвет его губ, постоянно держащих трубку. Одет он был в пеструю рубашку "навыпуск" и узенькие шорты. Впрочем, на вид это был довольно скромный и сдержанный малый. Его товарищ, широкоплечий круглолицый шатен в кирпичного цвета пиджаке и светлых брюках, обращал на себя внимание не столько туалетом и представительной внешностью, сколько манерой держать себя. В его характере, в жесте, движениях чувствовалась мертвая хватка человека, который слишком высоко себя ценит, прочно и уверенно стоит на земле. Это был Макс.

Из всех четырех мужчин, как заметила Вера, только Роман чувствовал себя здесь не совсем уверенно, неловко. И одет он был слишком просто - белая тенниска, из-под которой виднелась флотская тельняшка, широкий поясной ремень с медной сверкающей пряжкой и эти чудовищно широкие, подметающие пол флотские брюки. Какой контраст!

Кроме Веры и Эллы, тут были еще две девушки: одна нечто вроде хозяйки, приветливая, немногословная, с постоянной деланной улыбкой, тощая, в черном без рукавов декольтированном платье, плоскогрудая и длинношеяя. Звали ее Ава.

Другая, назвавшая себя Ликой, - Радик называл ее Анжеликой, - по мнению Веры, была интереснее и хозяйки и Эллочки. Она чем-то напоминала Вере Зинаиду Волконскую. Миниатюрная, изящная, с влюбленными блестящими глазами и маленьким чувственным ртом, она сразу же атаковала Романа, начала показывать ему картины, что-то объяснять.

Веру посадили за стол рядом с Максом. Он ухаживал за ней, он умел ухаживать, выделялся среди других своими изящными манерами. Пугали ее лишь бутылки коньяка и шампанского, но она твердо решила не пить.

Первый тост провозгласил Макс.

- Дети мои! - театрально сказал он, привстав над столом монументом, с глиняным бокалом в руке. - Мальчики и девочки! Прежде всего, наполните ваши сосуды этой божественной влагой. Сегодня у нас необычный повод поднять бокалы. Судьба всегда в итоге своем справедлива. История в конце концов все ставит на свое место. Все и всех. Вот жил на белом свете такой художник по имени Илья. Талантливый художник, талантливый необыкновенно и удивительно скромный. Он понимал, видел и чувствовал то, что еще не поняли и не увидели другие. Он в своих рисунках открыл новый, совершенно непохожий на привычный мир. Но нищие духом современники-соотечественники не поняли и не признали его. Они предпочли учение глумлению. Они требовали цветных фотографий. Но Илья, как настоящий художник, не променял свой талант, не стал творить на потребу толпы. Он создавал шедевры. То, что вы видите сейчас, все, что украшает это мало сказать скромное, убогое жилище, - все это не имеет цены. Это творение великого духа!

Красивым жестом Макс указал на стены, с которых на Веру глядели какие-то уродливые лица, фигуры, изображенные черной тушью на белой бумаге. У Макса квадратное лицо, крепкий бычий лоб и массивные челюсти гангстера. Взгляд, движения, жесты уверенны, напористы и быстры. Глядя на него, Вера вспомнила слова Эллы: "Он настоящий мужчина". А Макс продолжал:

- За это можно уплатить миллион. Можно отдать что угодно. Это вообще не имеет цены, И я счастлив, друзья мои, счастлив и рад за моего друга, часть шедевров которого вчера из этого подвала ушла в мировую сокровищницу искусства, в вечность, в бессмертие. За тебя, Ильюша, за твой гений, твое здоровье!

Потом поднялся Радик:

- Сегодня среди нас присутствует сын известного дипломата, мой школьный товарищ Роман Архипов. Он, если можно так выразиться, представитель не искусства, а науки. Да, я не оговорился. Роман - талантливый изобретатель. Еще в школе, в кружке "Юный техник", он изобретал разные замысловатые штуковины, которые под силу только опытному, квалифицированному инженеру, профессионалу, так сказать. На флоте рядовой матрос Архипов изобрел очень ценное усовершенствование на подводной лодке, за что награжден крупной денежной премией и золотыми часами. Он имеет патент на свое изобретение. Я предлагаю выпить за его здоровье и пожелать ему в этом году поступить в Бауманский институт. А мы поможем. Анжеликин папа - доктор технических наук, он тебе поможет, Роман. За здоровье Романа, друзья!

Вера изучающе посмотрела на Радика. У него синий подбородок, блестящие гладкие волосы, черные с сизым отливом, тонкое, рафинированное лицо, жесты спокойные, расчетливые. Сам он подтянут, изысканно аккуратен. Типичный денди. А в общем все они, видно, славные ребята. Роман застенчив и грубоват, вернее, простоват. Но он, наверно, добрый.

И опять были тосты, пили много, мало закусывали. Вера пить не могла. Макс настаивал:

- Ну один бокал. Вы нас всех обижаете.

Захмелевшая Элла кричала через стол:

- Брось, Верка, кривляться. Тут твои друзья. Как будто ты никогда не пила!

Неистовствовал магнитофон. Казалось, ленте, исторгающей какие-то визгливые звуки, которые трудно было назвать музыкой, не будет конца. Певцы были безголосые, нахальные, претенциозные, под стать джазу. Какой-то надтреснутый, дребезжащий голос мужчины исполнял гимн частной торговки времен нэпа, предлагающей покупателям свои бублики. Лика шумно восторгалась:

- Бесподобно!.. Нет, это гениально!..

- Такую запись вы не купите ни за какие деньги, - пояснял гостям довольный хозяин. - На два этюда выменял.

Вера не находила ни в музыке, ни в голосе певца ничего не только "бесподобного", но даже сносного. К тому же выяснилось, что поет совсем не мужчина, а женщина, модная певица какого-то заокеанского кабаре, Роман хитро посмеивался:

- Ну и ну. А я думал, что это мужчина.

А магнитофон надрывался.

Ну, целуй, не балуй,
Что нам думать о завтрашнем дне.
Счастье дай, приласкай,
Будем жить, будем жить, как во сне,

Макс спросил Веру:

- Вам не нравится?

Она не стала лгать, ответила откровенно:

- Я не хочу жить, "как во сне", мне хочется думать о завтрашнем дне.

- Святая наивность! - воскликнул Радик на ее слова и пропел: - "Что день грядущий мне готовит?.." Я не знаю. И вы не знаете. И никто не знает. И не надо. Ничего не надо: ни философий, ни агитаций, ни лозунгов. Надоело!.. Устарело!.. Осточертело…

Его неожиданную вспышку, так удивившую Веру, погасила Лика, капризно сморщив носик:

- Да погоди же ты, Радик, не мешай слушать…

Кто-то, должно быть эмигрант из трактирного джаза, на окостеневшем русском языке исполнял популярную русскую народную песню "Помню я еще молодушкой была". Вера знала эту песню, любимую песню своей мамы. Ей нравилась ее полнозвучная, нежная мелодия, трогательно задумчивая и плавная, нравились простые, незатейливые народные слова. А тут… Веру покоробило. Мелодия была исковеркана, изуродована, переделана на кабацкий лад, слова перевраны. Чудесная песня была обесчещена и растоптана, и это так больно задело Веру, точно ее оскорбили, наплевали в душу. Она вдруг посмотрела почему-то на Романа жестоко, гневно, точно он был виноват в таком недопустимом кощунстве над русской песней, но Роман понял ее взгляд, ее состояние и чувство, ответил краткой фразой единомышленника:

- Чем нас Америка-то снабжает.

И Вера увидела в нем своего союзника.

Потом были еще тосты: за поэтический талант Лики, за здоровье и щедрую душу Авы, за прелестную Эллочку, за будущую всемирную славу Радика, за новых друзей - Веру и Романа. Вера сидела напротив Романа и все время чувствовала на себе его пристальный взгляд. На ухаживания Лики он не обращал внимания, слушал ее рассеянно, она что-то говорила ему вполголоса, задорно хохотала. Лику попросили прочитать свои стихи, и она охотно выполнила просьбу.

- Я вам прочту два стихотворения, которые будут напечатаны в журнале "Юность", это стихотворения в прозе, совсем забытый у нас жанр, - сообщила Лика, не вставая. - Первое называется "Город грядущего".

Лика широко раскрыла посоловевшие глаза и начала с глухим надрывом:

- "Город большой и больной одышкой смотрит на небо. Там, в недоступном ему просторе, плывут облака и парят птицы. Они свободны. Город завидует облакам и птицам, он тоже хочет быть свободным. Ему бы подняться в жемчужную высь, но груз мещанского уюта крепко прижал его к земле и не дает расправить крылья.

Шифоньеры, заваленные барахлом, стеллажи, заставленные скучными, серыми книгами, тяжелыми и никому не нужными, окна, закрытые фикусами, комнаты, заполненные коврами, фарфором и хрусталем, головы, набитые плесенью и пылью старых предрассудков, вкусов и привычек, - все эти тяжелые камни лежат в утробе города и мешают ему расправить крылья.

Город жаждет свободы. Человек рвется в лазоревый простор! Мой ровесник полетит в космос и, возвратясь на землю, освободит город от вериг мещанского булыжника.

Город расправит крылья. Легкий, свободный от условностей и запретов, город породнится с птицами и облаками - новый город моего поколения".

Ей аплодировали, кричали "браво", трескуче чокались глиняными бокалами. Лика отхлебнула вина и объявила:

- И еще одно, коротенькое: "Любовь моя".

Она встала, положила свою маленькую ручку на плечо Романа и начала тихо, таинственно:

- "В моей груди бьется птичка. Бьется и поет. Ты слышишь? Это ее песня. Это мое сердце. Птичка поет про любовь, нежную и свободную.

Птицы умеют любить, как никто в мире.

Хочешь, я подарю тебе мою птичку? Ты посадишь ее рядом со своей. Пусть они вместе поют нам с тобой вечную и неугасимую песню любви.

В твоей груди. В моей груди.

В нашей груди!.."

Макс спросил Веру:

- Нравится?

Она ответила неопределенно:

- Любопытно.

- И только?.. - удивился Макс такой сдержанной оценке. - По-моему, это гениально. Это философские стихи - глубина! Широта! Разве можно их сравнить с рифмованной трескотней на злобу дня десятков нынешних поэтических кузнечиков?! Как, Роман, военные моряки оценят эти стихи?

Роман Архипов был прям и откровенен. И сказал, что думал:

- На флоте, пожалуй, не поймут.

- Ну да, там надо: "И песня и стих - это бомба и знамя", - кричал изрядно захмелевший Илья.

- Верно: и бомба и знамя нужны матросу, - согласился Роман.

- И любовь? - Это спросила Лика, кокетливо улыбаясь масляными глазками. - А разве любовь, Ромочка, не нужна матросу?

- Нужна и очень нужна, - ответил Роман. - Только не всякая.

- Примитивная…

- Любовь Татьяны Лариной?

- Кому как, - ответил Роман на стремительную атаку.

- Не верю, - мотал тяжелой головой Макс. - Солдат теперь тоже другой пошел, новый солдат, со сложной психикой. Сколько наших парней призвали. Это мальчики настоящие. Они принесли и в армию и на флот свои идеи, дух нового времени.

- А скажи, Роман, у вас на подводной лодке читают журнал "Юность" или довольствуются "Красной звездой" и этим, ну как он называется, ваш - "Советский воин", что ли? - перебил Макса Радик.

- На флоте читают много разных журналов и газет. Кому что нравится, - ответил Роман.

- Ну, а Ремарка, Сэлинджера читают? - в голосе Макса звучала нехорошая настойчивость.

- Читают. Николая Островского, Шолохова, Фадеева, - очень спокойно, как будто с вызовом, ответил Роман. И продолжал негромко, выталкивая из себя тугие, круглые слова: - Вот тут читали стихи о городе Грядущего. У меня свое представление и о поэзии, и о городе будущего, и о городе прошлого. Я не поэт, как вы знаете, но стихи люблю. Я хочу прочесть вам, если позволите, тоже стихи о городе.

- Просим, просим, Роман, - раздалось сразу несколько голосов.

Илья остановил магнитофон. Тишина наступила настороженная и нетерпеливая. Роман встал, бросил на Веру короткий, но многозначительный взгляд и, глядя в стол, начал, щуря один глаз:

- Стихи о городе, голос которого мы слышим сегодня весь вечер, - он кивнул на магнитофон, - написал поэт Виктор Полторацкий. Называется "Нью-Йорк".

До невероятья увеличив,
Вымахав рекламы ураган,
Старый Конотоп или Бердичев
Вдруг перенесли за океан.
Развернули ярмарочным торгом,
Заплевали шелестом газет
И, назвав все это Нью-Йорком,
Выдают теперь за Новый свет.
Может, шла история иначе
И ему по праву эта честь?..
Не по праву! Ничего не значит!
Я видал его таким, какой он есть,
Все его приливы и отливы,
Скалы из бетона и стекла,
Фейерверк и высверки крикливых,
Жадно зазывающих реклам.
Зазывалам на слова не верьте!
Запахом бензиновым дыша,
В небоскребах прячется от смерти
Хилая уездная душа…

В тишине, напряженной до предела, он обвел всех долгим торжествующим взглядом. И, не говоря больше ни слова, сел. Тишина должна была лопнуть. Это случилось бы вот-вот, если б взрыв не опередила Вера. Она сказала как-то уж очень искренне и непосредственно:

- Хорошие стихи… Очень хорошие.

Все зашевелились, негромко и не совсем определенно загудели, а Радик сказал как будто даже примирительно:

- Что ж, яркий образчик поэзии времен культа личности. И только.

Он встал и тотчас же удалился с Эллой в другую комнату. И опять завизжал магнитофон.

Минут через пять исчезли из-за стола Ава с Ильей; уходя погасили большой свет. Теперь в углу столовой лишь тускло горел торшер. Лика запускала свою маленькую ручку в мягкие волосы Романа и по-кошачьи ласкалась к нему. Он не отталкивал ее и не противился, был задумчив и сух, изредка посматривал на Веру. А Макс, перебирая Верины пальцы, вполголоса говорил:

- Первый раз я увидал тебя в кино. И запомнил. Мечтал о тебе. В моей пьесе "Похищенная молодость" есть героиня. Это ты. Я писал ее, думая о тебе.

- Странно, - грустно отвечала Вера. - Но ведь вы меня не видели в жизни.

- На Красной площади видел. Ты была в белом платье. Сказочная, прозрачная, как мечта.

Вера вспомнила выпускной вечер, теплую короткую московскую ночь, песни на площади, девушек в белых платьях, многозначительные вздохи Коли Лугова. Где он теперь? Она, очнувшись от минутного забытья, увидала прямо перед собой настойчивый, пытливо-встревоженный взгляд Романа, на ладонях которого покоилась изящная головка Лики, свернувшейся калачиком на диване. Мягкий и тающий голос Макса звучал возле самого ее уха:

- Я написал сценарий по моей пьесе "Похищенная молодость". Ты будешь играть главную роль в кинофильме. Ты, только ты!

В эти минуты Макс чем-то напомнил ей Озерова. Вера спросила:

- Вы знаете кинорежиссера Озерова?

- Женю? Ну как же, Женя мой друг. А почему ты спросила?

- Вы очень похожи на него.

Он не знал, как понимать ее слова,

Вошел Радик без пиджака и без галстука, на губах брезгливая гримаса, лицо в розовых пятнах, взгляд блуждающий.

- Где Элла? - обеспокоенно спросила Вера. Радик не ответил.

- Пойдем поищем ее, - весело сказал Макс и увлек за собой Веру в соседнюю комнату, слабо освещенную ночником.

Элла лежала на тахте и отсутствующим взглядом смотрела в потолок, заложив ладони под взлохмаченные волосы. Вера всерьез встревожилась:

- Элка, что с тобой? Тебе плохо? Ты много пила.

Элла посмотрела на нее с иронией, поправила мятую юбку и, свесив на пол босые ноги, стала застегивать кофточку. Вера села рядом, изумленно рассматривая подругу. Та не выдержала ее взгляда, сказала:

- Ну что ты, глупенькая? Мне хорошо. - Быстро поднялась, освободив место рядом с Верой, сказала с ужимкой: - Садись, Макс, не буду вам мешать. - И ушла.

Вера попыталась было встать, но Макс удержал ее. У него крепкие руки и горячие губы. Вера не ожидала его внезапного насилия. Неистово закричала, рванулась в сторону всем телом, сильно стукнула головой ему в челюсть. Он только прикусил язык и отпустил ее руки. Вера в испуге и ярости вбежала в столовую и столкнулась с Романом, который спешил на ее крик.

- Что случилось?

Вера не успела ничего ответить, как вышедший следом за ней Макс с силой схватил ее за руку и повернул так, что она вскрикнула от боли и присела.

- Я тебя проучу, недотрога, обломаю, - прошипел драматург. И в ту же секунду получил удар в грудь.

Ударил его Роман. Вера бросилась к выходной двери, но дверь была заперта на ключ. Макс был сильнее Романа. От его ответного удара матрос еле удержался на ногах. Подбежавшие Илья и Радик заняли сторону Макса. Тогда в воздухе сверкнула увесистая медная пряжка и гулко опустилась на спину Макса. Тот вскрикнул и подался назад. Отступили и Радик с Ильей. А Роман осатанело и угрожающе прохрипел:

- He подходите!.. Отоприте дверь, негодяи!.. Или я разнесу ваше крысиное гнездо!

Это произвело впечатление: мгновенно нашелся ключ, и первой в открытую дверь выскочила Вера. За ней спокойно, держа в руке свое грозное оружие - матросский ремень с металлической пряжкой, - вышел Роман.

На проспекте было еще светло. Зашедшее за горизонт солнце продолжало сверкать на университетском шпиле. В свежем, не душном воздухе - простор и покой. Вера плакала, громко всхлипывая. Роман утешал неумело, смущенно.

- Успокойтесь, не надо, Верочка. Люди смотрят.

- Боже мой, боже мой, что я видела! - повторяла она сквозь рыдания. - Это ужасно, гадко, пошло…

- Он вам сделал больно?

- Нет, уже прошло, - отозвалась Вера.

Роман предложил идти до центра пешком. Вера согласилась: не показываться же в метро или троллейбусе с заплаканными глазами.

Через четверть часа они уже смеялись.

Вера спрашивала о Лике:

- О чем она с вами говорила?

- Лика? Всякий вздор несла, вроде того, что нынешнее молодое поколение необыкновенное, особое, сложное. Я спросил, чем именно характерно оно?

- А она?

- Она сказала, что современная молодежь - это интернационалисты и патриоты, в то время как прежние поколения молодежи были только патриотами.

- Это на самом деле так? - не поняв, переспросила Вера.

- Ну да, как бы не так. Наши солдаты, освобождавшие Европу от фашизма, что ж, они были только патриотами и не были интернационалистами?..

- И вы ей это сказали?

- Я сказал ей, что не нужно смешивать интернационализм с космополитизмом.

"А он умный, - отметила про себя Вера, - добрый и смелый". И опять вспомнилась Эллина фраза: "Настоящий мужчина".

На гребне Ленинских гор, у двухъярусного моста, остановились, залюбовавшись всплесками огней лежащего внизу огромного города. Москва была, как море, без конца и края, уходила за горизонт неяркими всполохами электрических зарниц. Очертания высотных зданий вздымались к небу мачтами гигантских кораблей. Круглая чаша Центрального стадиона искрилась ярко и призывно. Весь в гирляндах огней, веселый и задорный, стремительно сбегал с Ленинских гор к Крымскому мосту молодой Комсомольский проспект.

Они стояли молча, взволнованные, совсем чужие и в то же время так хорошо понимающие друг друга. Роман предложил пройти пешком весь Комсомольский проспект.

- Ведь это наш проспект… Вы комсомолка?

- Да, это наш проспект, - отозвалась Вера. И затем, минуту помолчав, подавляя неловкость, сказала: - А говорят, время рыцарей давно миновало.

- Вы это к чему? - не понял Роман.

- О вас подумала… Как вы меня защитили.

Роман ухмыльнулся:

- Как вы попали в этот подвал?

- Случайно… У меня было такое состояние… Не знала, куда себя девать.

- Отчего… состояние? Что за причина?

Вера чувствовала - это не праздное любопытство, Роман искренне интересуется. И она рассказала все о себе: и об отце, и о Константине Львовиче, и о том, как в кино снималась, как поступала в институт, как встретила сегодня на выставке Эллу. Он слушал ее с таким участием, с каким никто никогда не слушал Веру. Спросил:

- А в приемной комиссии или в деканате вы не справлялись о себе? Представьте, что вашу фамилию пропустила машинистка. Или есть еще дополнительный список. И вообще, как так можно - не выяснив ничего определенно, бежать очертя голову! Паниковать.

Слова его показались Вере убедительными. И хотя она не очень верила в возможную удачу, а вернее, совсем не верила, все же решила зайти и выяснить еще раз.

О себе Роман говорил как-то уж очень просто. Живет вдвоем со своим младшим братом в квартире родителей. Отец его дипломат, работает в советском посольстве в одной стране. Сам он увлекается физикой и математикой. Любит спорт, особенно лыжи. Ну и, конечно, водный спорт, это ему "по штату положено". И повел разговор о друзьях-товарищах, о настоящей дружбе. О Радике Гроше говорил с презрением:

- Не ожидал, что он станет таким.

- А как вы думаете, Эллу он любит? - спросила Вера.

- У них своя модерн-любовь, - ответил Роман, - у всех этих, которые со сложным оптимизмом. Души сложные, а любовь примитивная, кошачья.

От Крымской до Маяковской ехали на троллейбусе. До Грузинской шли снова пешком по улице Горького.

- Завтра обязательно сходите в приемную комиссию, - напомнил Роман. - Можно я вам позвоню, узнаю, как ваши институтские дела?

- Позвоните, - как-то нерешительно ответила Вера и назвала номер своего телефона.

- Только вы не расстраивайтесь и не переживайте. Не получилось в этот раз, получится на будущий год. Я уверен.

- Откуда вы меня знаете? Нет, Роман, не повезло мне в жизни. Не повезло.

- Да у вас и жизни-то не было еще… Давайте завтра встретимся в вашем институте. Я буду вас там ждать. Хорошо?

Она решительно запротестовала:

- Ни в коем случае. Зачем? Я не знаю, в какое время поеду туда. Может, не завтра. Я совсем-совсем ничего не знаю, И вы меня не знаете, Роман.

- Знаю… Мне кажется, что я давным-давно вас знаю. И позвоню вам. Хорошо?.. Даже если вы скажете "не звони", все равно позвоню.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

На другой день она снова пошла в институт. В приемной комиссии ей официально сообщили, что она не принята, и возвратили документы. Пришлось еще раз пережить вчерашнее. И опять, как вчера, она не решилась сразу ехать домой. Не знала, как сказать матери. Пошла по Выставке почему-то тем же путем, что и вчера, очутилась в зоне отдыха, там, где встретила Эллу Квасницкую. Села прямо на траву, сидела в бездумном оцепенении, сидела бесконечно долго; люди, отдыхавшие невдалеке от нее, приходили и уходили, она продолжала сидеть, пока двое подвыпивших парней не уселись с ней рядом, причем один глупо спросил: "Девушка, здесь не занято?"

Она ответила машинально: "Пожалуйста, не занято", - и даже подвинулась, точно в каком-нибудь клубе. Но тотчас же опомнилась, встала и пошла по асфальтированной дорожке к воротам. Здесь, у высокой железной ограды, кончалась территория выставки, и сразу за воротами начинался Останкинский парк, столь же многолюдный, как выставка, только, пожалуй, более шумный и суетный. На берегу небольшого пруда, в зоне аттракционов все вертелось и кружилось в воздухе: карусели, качели, "чертово колесо". По пруду плавали лодки. Вера случайно остановилась у кассы лодочной станции. Она совсем не думала кататься, но пожилой мужчина, лодочник, спросил ее:

- Вам двухвесельную?

- Да, конечно, - ответила она торопливо и скорее машинально.

- Деньги в кассу платите, - подсказал лодочник и поволок весла к лодке.

Солнце скрылось за могучими дубами, весь пруд погрузился в синеватую тень, синева красила подступившие к пруду деревья и пару белых лебедей, величаво и независимо плавающих в своей зоне пруда, куда лодкам заходить воспрещалось. Только мельтешившие на фоне белесого вечернего неба пузатые самолеты-карусели да сетчатые корзины "чертова колеса", обрызганные последним лучом, горели жарко и броско.

"Ядовито", - мысленно подумала об их освещении Вера и вспомнила, что это излюбленное слово Константина Львовича.

И почему ей сегодня приходит на память отчим? Может, потому, что он первый "открыл" в ней актрису? Или просто потому, что они, будучи очень разными людьми, постоянно и открыто говорили друг другу любезные колкости, а в душе почти ненавидели друг друга. Что бы ни советовал Константин Львович, Вера делала наоборот. Наверно, попроси он Веру сохранить косу, она бы назло ему тотчас постриглась под машинку.

Из репродуктора лился серебристый голос о счастье, о любви, и он был так некстати: у Веры не было ни счастья, ни настоящей любви.

Вспомнились съемки. "Им нужна была моя коса, и ничего больше во мне нет. Пожарник снимался. У того была великолепная борода. Из-за бороды и он в кино попал, а небось тоже артистом себя считает".

Стучали весла соседних лодок, шныряющих то справа, то слева, того и гляди, столкнешься. Это отвлекало и раздражало. Вера подплыла к самому берегу, бросила весла и засмотрелась в воду, темную, на вид густую и холодную. Наверно, большая глубина. Почему-то разом вспомнились "Бедная Лиза" Карамзина и "Гроза" Островского. Черт знает, что может прийти в голову, - смешно и странно: бросались в воду, топились. А собственно, что тут странного и смешного? Вот так броситься вниз головой в бездонную холодную черноту и все. И нет тебя. И ничего нет - ни кино, ни мамы.

Вера вздрогнула, - не от мыслей своих, нет. Она услышала совсем рядом с собой очень знакомый голос, тот самый, который на съемках говорил ей: "Вы великая умница и реалистка". Она узнала его сразу:

- Нет, Надя, ты не должна была бросать сцену.

Вера посмотрела на берег. Недалеко от нее, под роняющими пепельный пух тополями, на скамейке спиной к пруду сидели двое: широкоплечий полный мужчина в светлом костюме и соломенной шляпе и женщина в сером платье и сиреневой кофточке, свободно накинутой на плечи. Сидела она, наклонясь вперед, и рядом с великаном казалась очень маленькой. На слова мужчины она не ответила, а он, - теперь Вера была убеждена, что это народный артист республики Посадов, с которым она снималась в кино, - продолжал красивым бархатистым баритоном:

- Помнишь, Надя, ты мечтала сыграть героическую роль… Ты ждала ее…

- Нет, я не стала ждать, - очень решительно и твердо прервала его женщина. - Я сама нашла свою роль.

Вера налегла на весла, и лодка удалилась от разговаривающих. Теперь не слышно было их слов. Вера думала о женщине. Кто она? Актриса, оставившая сцену? Мечтала о героической роли и сама нашла ее. Где, как, что это за роль?

Мелькают догадки и предположения, толпятся неверно и беспорядочно. Вера уже не может оторвать взгляда от двух людей, сидящих на скамейке. Она что-то должна предпринять, на что-то решиться.

Артист и его спутница встали. И тут только Вера сообразила, что ей нужно делать. Не к Тарасовой и Марецкой надо обращаться ей, Вере, а вот к этой еще не знакомой, но почему-то вдруг ставшей такой близкой женщине.

Вера встрепенулась, налегла изо всех сил на весла и поплыла к причалу. Быстро сдала лодку и побежала к скамейке. Но там уже сидели другие люди. Все еще не теряя надежды, Вера опрометью бросилась в сторону центрального выхода к шереметевскому дворцу.

Она бежала долго и наконец увидела могучую фигуру Посадова. Он шел, опираясь на толстую палку. Большая, гривастая, как у Сергеева-Ценского, голова его держалась величаво и осанисто. Он был один. Вера остановилась в растерянности, глаза искали сиреневую кофточку и узел темных седеющих волос, но женщины не было. Тогда она поравнялась с Посадовым и, замедлив шаг, подбирала нужные слова, чтобы обратиться с вопросом.

Алексей Васильевич Посадов, простившись с Надеждой Павловной, шел, погруженный в невеселые думы. Вдруг он почувствовал, что его кто-то догоняет. Он даже вздрогнул и остановился, осмотревшись. И тут недовольные, даже сердитые глаза его столкнулись с умоляющими большими серыми глазами Веры, на свежем юном лице которой светилась мольба, а маленькие розовые губы шевелились, будто шептали что-то несмело и нерешительно. Узнал ли он ее? Наверно, узнал. Вера заговорила первой:

- Здравствуйте… Вы меня не помните? Мы с вами в кино снимались.

- А-а-а… - протянул Посадов, все еще не стряхнув с себя прежние думы. - А-а-а… Коса-краса. Как же, как же.

- Вы меня простите, пожалуйста, - торопилась Вера, - мне очень неловко, но это нужно… Для меня это очень важно.

- Пожалуйста, ради бога, - пробурчал Посадов отходчиво, начиная искренне воспринимать волнение девушки. - Что же именно?

- Я хотела спросить вас о той женщине…

- О женщине? - Посадов снова нахмурился. - Это о какой же, позвольте?

- Что сейчас сидела рядом с вами.

- А-а-а, - понял он. - Ну и что же именно вас интересует?.. Давайте отойдем в сторонку, чтобы не мешать. - И сам сделал три шага в сторону от аллеи.

- Кто она? - выпалила Вера свой главный вопрос.

- Кто она? - повторил негромко артист и затем, посмотрев на Веру прищуренными глазами, ответил многозначительно: - Ангел. Да, бывший ангел.

- Нет, я серьезно, - обиделась Вера.

- Серьезно? А почему, собственно, она вас интересует?

- Очень длинная история. Для вас это неинтересно. Тут личное… Но для меня знаете как важно, вы даже представить не можете, - настойчиво повторила девушка. - Только вы не подумайте чего-нибудь плохого… Она актриса, правда?

Посадов с минуту подумал, пошевелил густыми и совсем не седеющими бровями, прицелился куда-то в зеленую глубь парка и заговорил патетически:

- Эта женщина - грандиозная женщина! Эпический талант! О таких еще Некрасов писал…

- Скажите, пожалуйста, я очень вас прошу, как ее имя и где мне ее найти, - перебила его Вера.

- Зовут ее Надежда Павловна Посадова. Да, именно. А найти ее можно в гостинице "Останкино". Притом, надо поспешить: она, кажется, сегодня уезжает.

Вера поблагодарила артиста и побежала искать гостиницу "Останкино".

2

Гостиница "Останкино", построенная совсем недавно, расположена хотя и не в центре города, но зато в самом красивом его уголке. От гостиницы прямо через дорогу начинается Главный ботанический сад Академии наук. А дальше - тенистые дубравы, за ними - березовые рощи, большой и живописный зеленый массив, оранжереи тропических растений, плантации цветов, роз, сирени.

Хорошо в Главном ботаническом саду в начале июня, когда сочно и ярко брызжет молодая зеленая листва дубрав и рощ, когда пенится и кипит, сверкает десятками оттенков сирень. Хорошо в свободное время сидеть на скамейке и наслаждаться густыми ароматами цветов. Но, пожалуй, еще лучше в Главном ботаническом саду в душные июльские вечера, когда цветут розы и буйствуют собранные со всего мира цветы.

Окно номера в гостинице, где жила Надежда Павловна, выходило в Ботанический сад, который по случаю позднего часа был уже закрыт для посетителей. Запах цветов упрямо проникал в открытое окно вместе с вечерней свежестью.

Надежда Павловна сидела в мягком, удобном кресле и внимательно слушала сбивчивый рассказ Веры о ее жизни и "трагедии". Она достаточно хорошо понимала девушку, доверившую ей свою горькую тайну, и сейчас думала о том, чем и как помочь ей, только-только попробовавшей сделать первый шаг в жизни и оступившейся. Надежда Павловна понимала, что высказанный в категорической форме какой-либо прямой совет делу не поможет. Надо убедительно разъяснить, рассказать о жизни, о трудности ее дороги, о сложности человеческих судеб.

Когда Вера кончила, Надежда Павловна встала и подошла к открытому окну. Только теперь Вера обратила внимание на ее крепкую, статную фигуру, красивый твердый профиль ее лица, очень крепкие, совсем не женские плечи и свежее, без единой морщинки лицо.

- Да, история действительно невеселая. - Эту первую фразу Надежда Павловна сказала почти в окно, стоя в пол-оборота к Вере, которую, казалось, она пока не замечает, а говорит мысли вслух: - Трудно - не значит невозможно. В жизни возможно все. У жизни свои законы, как у природы. А природа, она иногда нам такие штучки выкидывает… Ну, да ладно. - Она резко повернулась к Вере и, ласково дотронувшись рукой до плеча девушки, точно приглашала ее сесть удобней, опустилась на свое прежнее место. - Твоя, история мне напомнила многое из мною самой прожитого и пережитого. Советовать всегда легко и трудно. Надо понять… понять друг друга. Тогда можно смелей принимать или не принимать совет. Меня ты не знаешь. Из того, что ты услышала на берегу пруда, ты почти ничего не поняла. Я не актриса, нет. У меня другая роль, и я знаю, что Алексей Васильевич не понимает ее по-настоящему, поэтому тебя он, как говорится, дезинформировал.

Надежда Павловна посмотрела в Верины глаза и мягко, дружески улыбнулась.

- Он о вас очень хорошо говорил, - сказала Вера чуть слышно, вспоминая голос, жесты, слова Посадова. - Он вас ангелом назвал.

Надежда Павловна вдруг разразилась веселым, звонким, девическим смехом:

- Тут он правду сказал - я была ангелом… На сцене… Ну, раз уж так - тогда слушай.

Она вдруг умолкла, погасив внезапную веселость, начала спокойным, ровным голосом:

- Когда-то давным-давно, когда тебя на свете еще не было, я из самодеятельности заводского Дома культуры попала в школу Большого театра. Меня считали одаренной, пророчили карьеру, будущее. Я размечталась и тоже видела себя в блеске театральной славы; во сне я часто летала над землей, над домами, над удивленной толпой, которая награждала меня аплодисментами. Родители мои были простые люди, работали на заводе "Богатырь". Представляешь, сколько было радости в семье: дочь простого токаря, единственная дочь - артистка. Да где? В Большом театре. Первой моей ролью была роль ангела в "Демоне" Рубинштейна. Как я радовалась этой роли! Я была самой счастливой в мире. А ведь роль-то пустяковая, почти статист. Зато Большой театр! А потом явился он, мой гений. Это был Демон. Демон не только на сцене. В жизни он был Демоном, особенно для нас, женщин. Ты видела его - Алексея Васильевича. Он еще и теперь хранит былую осанку. А тогда он был молод. У него был чудесный голос - не сильный, но дивный, обворожительный, какой-то неповторимой окраски. Для нас, театральной молодежи, было большим счастьем послушать его на репетициях. И конечно, не один только голос его очаровывал нас. Его глаза, полные огня, мужественное, смелое лицо, благородная осанка, его изящные манеры. Мы влюблялись в него, не скрывая своих чувств друг от друга. А он ни на кого из нас не обращал внимания. Он был непостижимо велик, не удостаивал нас ни словом, ни даже взглядом. И вот однажды на репетиции "Демона" он вдруг оглядел меня с ног до головы - я была в костюме ангела - и сказал, глядя мне прямо в глаза: "А вы действительно ангел. Даже без этой декорации". И бровью повел, точно хотел подцепить и сбросить мой театральный наряд. Представляешь мое чувство? Я онемела, остолбенела - стою статуей и не знаю, что со мной. Он ласково улыбнулся мне в лицо и отошел своей горделивой походкой. Я была счастлива. И в то же время во мне поселился страх. Сама не знаю почему и от чего. Следующая наша встреча - это было дня через три после первой - произошла опять в театре, на сцене. Я ждала за кулисами своего выхода и неожиданно почувствовала непонятную тревогу. Заколотилось сердце, что-то заметалось во мне, я хотела было уйти к девчонкам, оборачиваюсь - а он стоит рядом со мной, огромный и сильный, настоящий демон, и говорит: "Что вы делаете сегодня вечером, мой ангел?" - "Ничего", - пролепетала я. А он мне сразу, не дав опомниться: "Демон был бы беспредельно счастлив совершить с вами прогулку в парк культуры". Предложение было неожиданное, как гроза в январе. Уже не помню как, но я согласилась, и мы гуляли с ним в Сокольниках. Такие встречи, такие вечера бывают только один-единственный раз в жизни. Мы обошли весь парк. Он говорил, а я слушала и любовалась им. Потом сидели на скамейке. Он взял мою руку и, внимательно, как вещь, рассматривая ее, сказал: "Да, это ангельская рука, рука ангела, который будет моей женой". Я тогда ответила: "Зачем такие шутки, Алексей Васильевич?!" А он повторил настойчиво и твердо: "Вы будете носить фамилию Алексея Васильевича Посадова". И поцеловал мою руку. А потом спросил уже шепотом: "Будете?" Вместо ответа, я заплакала. Что было со мной потом, трудно словами передать. На репетициях меня бросало то в жар, то в холод, мне хотелось убежать из театра. Я жила как во сне. Я любила его, и как огня боялась этой любви, не верила его словам. Однажды произошло то, чего я больше всего опасалась: демон соблазнил ангела. Грех этот случился в театре, в уборной демона. А тут еще непростительная неосторожность с его стороны: в уборную зашел гример, все стало известно дирекции. Через два дня был издан приказ: ангела уволить, а демону объявить выговор со строгим предупреждением. Оскорбленный и возмущенный всей этой жуткой историей, Алексей тут же уволился из театра. Через несколько дней мы поженились и уехали в Минск, в молодой белорусский театр оперы и балета. Встретили там нас хорошо, зачислили в штат, как сейчас помню, - это было в конце мая 1941 года. Думалось, вот наконец начнем строить свою жизнь, забудем неприятности, придет счастье, сбудутся мечты. Но беда уже у ворот стояла. 22 июня началась война. С одним чемоданчиком в руках покидали мы с Алексеем горящий Минск. Где ехали на попутных машинах, где брели пешком в толпе таких же, как и мы, беженцев. Страшное было время. Фашисты летали над колоннами беззащитных людей и расстреливали в упор из пулеметов. Дороги были устланы трупами женщин, детей. Кругом горели села. Так мы добрались до Борисова. В Борисове Алексея мобилизовали в армию. Расстались мы впопыхах: в городе была паника. Расстались без слов, молча. И навсегда. Не доходя Орши, мы оказались в тылу у немцев. Фашистские танки обогнали нас. Мы подались на север, к Витебску, думали, там пробьемся, не вышло. Но мне повезло: скитаться пришлось недолго - через две недели я была уже в партизанском отряде, которым командовал Семен Захарович Егоров, в прошлом партийный работник. Я стала партизанской разведчицей. Жизнь заставила и научила. Жизнь всему научит, если ты не идешь против нее. Там, в белорусских лесах, я увидела и узнала по-настоящему людей. В партизанском крае я встретила человека, который потом, в сорок четвертом году, стал отцом моего ребенка. Не мужем, - отцом. Он считал, что семья его погибла. Были основания: эшелон, в котором жена его с двумя девочками эвакуировалась, фашисты разбомбили. Потом, уже после войны, оказалось, что семья его чудом спаслась. Он живет со своей семьей. Сын живет со мной, учится в школе. Ему уже семнадцать лет.

Надежда Павловна встала, налила фруктовой воды из бутылки, предложила Вере. Девушка отказалась. Надежда Павловна, выпив воду, продолжала уже стоя, слегка прислонясь к столу.

- В сорок четвертом кончилась наша партизанская жизнь, и я с ребенком приехала в Москву. Отца уже не застала в живых, а через полгода умерла и мать. Виделась дважды с Алексеем. До этого все три с лишним года мы ничего друг о друге не знали. Он считал меня погибшей. Женился. Детей, правда, у них не было. Мне было очень тяжело в Москве. Смерть родителей. Неустроенность жизни. Ужасное состояние. Люди кругом радовались окончанию войны, а у меня на душе лежало что-то тяжелое, сырое и давило, не давало покоя. И опять надо было начинать все заново. А как, с чего начинать? Разное думалось: вернуться в театр, предлагали пойти учиться. Никто за меня не мог решить, что мне делать, как быть? Сама я должна была думать и решать. Сама, чтоб потом никого не корить. И вот интересно: двадцать лет я прожила в Москве, родилась здесь, росла среди сорванцов Марьиной рощи, у меня тут было много подружек детства, и знакомых, и родственников. Три года не видела Москвы, соскучилась так, что душа ныла. А приехала - и поняла, что сердце свое там, в партизанских краях оставила. Встретила одного из бывших партизан наших, приезжавшего в Москву в командировку. Рассказал много интересного, как восстанавливается край, в котором мне, бывшей разведчице, каждая тропинка знакома, каждый куст - родной. Я долго не стала раздумывать - поехала. Встретили меня, как родные. Да они мне и были роднее родных, все эти люди, лесные солдаты, бывшие народные мстители. Хорошие это люди, Верочка!.. Ну, повезли меня в совхоз, как раз в тот, где наш отряд действовал, - там тогда на месте сожженных колхозных деревень совхозы создавались. Директором был знакомый мне бывший командир одной партизанской бригады. Он меня хорошо знал, и я его знала. В совхозе были главным образом бывшие партизаны. Избрали меня секретарем парторганизации. И с тех пор я там живу и работаю. Хозяйство большое, условия трудные. Тут я поняла, что такое жизнь. Тут началась моя новая роль. Это сильнее, сложнее и глубже, чем на сцене. Тут тебе никакой пьесы, никакого готового текста. Ты сама и автор и актер. Вот о ней, об этой моей роли и говорил Алеша Посадов. Роль, скажу тебе откровенно, трудная, но зато уж главная и благородная.

Умолкла Надежда Павловна, внимательно и открыто изучая девушку насмешливо острыми глазами, темными, как у ласточки. Молчала и Вера; маленький рот ее был полуоткрыт, пухлые губы вздрагивали. Она не знала, что ей говорить, она ждала чего-то главного и еще недосказанного. И Надежда Павловна досказала:

- Вот, если нравится тебе моя пьеса, - поедем со мной, обещаю тебе неплохую роль. Будешь работать, человеком станешь…

3

Ольга Ефремовна, как и дочь ее Вера, носила фамилию первого мужа, Ивана Акимовича Титова, подполковника танковых войск, Героя Советского Союза, погибшего, когда Верочка пошла в первый класс. Через год после смерти Сталина Титовы были извещены о том, что их отец посмертно полностью реабилитирован, а еще через год Ольга Ефремовна вышла замуж за скульптора Балашова.

Она работала в то время продавщицей в хозяйственном магазине, в отделе стекла и фарфора. Однажды незадолго до закрытия магазина, когда покупателей почти не было, к Ольге Ефремовне обратился элегантно одетый мужчина в синем берете и кокетливой бабочке с необычным вопросом: велик ли спрос покупателей на сторублевого фарфорового барана и вообще, что пользуется большим успехом у покупателей: баран или лев, держащий зайца. Ольга Ефремовна ответила, что льва с зайцем берут лучше, должно быть, потому, что статуэтка эта стоит дешевле барана.

- Значит, дело не в качестве, а в цене. Так выходит? - спросил человек в берете, облокотясь на прилавок, и по всему было видно, что он намерен продолжать допрос продавщицы, немолодой, но интересной, вступившей в пору последнего цветения женщины.

- Видите ли, я скульптор, это моя работа, - он повел бровью в сторону полок, на которых стояли различные статуэтки. - Меня, естественно, интересует мнение потребителя. Что желает покупатель, каков его вкус?

- Вкусы у всех разные, - любезно сказала Ольга Ефремовна, с любопытством глядя на автора, и затем добавила с тихой улыбкой: - А что касается желания покупателей, так оно одинаково - все хотят подешевле и получше.

Скульптор тоже заулыбался, собрав у больших выпученных глаз мелкие морщинки, но не отошел, а продолжал говорить:

- Дешевле - это мне понятно. А вот что значит лучше?

- Я вам советую поговорить с директором, - предложила Ольга Ефремовна. Но скульптор оказался настойчивым.

- Директор директором. А я хочу знать ваше мнение. Для меня мнение продавцов важнее директорского, - продолжал он весомо и авторитетно. - Мне бы хотелось поговорить с вами, посоветоваться, показать вам свои новые работы.

Так Ольга Ефремовна познакомилась со скульптором Балашовым.

Константин Львович - старый холостяк - вдруг, изменив своим убеждениям, решил жениться. Ему нужна была добрая и умная хозяйка, которая бы смогла внести в его одинокую творческую жизнь уют и тепло. Переступив рубеж своего пятидесятилетия, Балашов резко ощутил потребность не столько семейного гнезда, сколько простой женской заботы и ласки. Человек холодного расчета, он и не помышлял о женитьбе на какой-нибудь смазливо-легкомысленной девчонке. Он, конечно, не сомневался, что в свои пятьдесят лет может жениться и на двадцатилетней - охотники найдутся, - но великолепно понимал, что такой брак не принесет ему желаемого уюта и спокойствия. Он искал молодую вдовушку, без особых претензий, которую может "осчастливить" и которая потом всю жизнь будет благодарить свою судьбу. Именно такой женщиной ему показалась Ольга Ефремовна, которую еще до знакомства в магазине он несколько раз встречал на улице.

У Балашова была двухкомнатная квартира у Кировских ворот. Женившись на Ольге Ефремовне, он обменял квартиру на большую однокомнатную в старом доме, в одном парадном с Титовыми. Квартиру свою Балашов переделал под мастерскую и был очень доволен.

Ольга Ефремовна после вторичного вступления в брак не стала менять фамилию только из-за дочери. Балашову было все равно. Он был человек покладистый, снисходительный и слишком дорожил своим здоровьем, чтобы придавать значение всяким пустякам. Балашова ничуть не тронуло и взволнованное сообщение Ольги Ефремовны о том, что Верочка категорически отказалась называть его папой. "Пожалуйста, пусть зовет, как хочет, - какое это имеет значение".

Ольга Ефремовна по настоянию Балашова ушла с работы и с утра до вечера занималась созданием творческого уюта Константину Львовичу. И действительно, жизнь у них протекала размеренно, тихо, без семейных сцен, упреков и недовольств. Ольга Ефремовна не очень-то разбиралась в тонкостях искусства, в дела мужа не вмешивалась. Константин Львович иногда посвящал ее не столько в свое творчество, сколько в ведомственные дрязги.

Балашов ни во что не ставил памятники Горькому, Чайковскому, Дзержинскому и Долгорукому в Москве, потому что не любил их авторов. Ольга Ефремовна не понимала, чем эти памятники плохи или хороши, она просто верила мужу, которого считала талантливым и честным художником.

А вот Верочка - удивительное дело - была в восторге от памятника и Дзержинскому, и Чайковскому, и Горькому, и Долгорукому. "Назло Константину Львовичу", - сокрушаясь, объясняла себе Ольга Ефремовна, и вместе с досадой ее охватывало чувство тревоги. Она не могла понять, почему Вера невзлюбила Балашова. Однажды Балашов в споре с Верой сказал, что она, Вера, ортодокс, что ее плохо воспитали, что воспитывали ее "не в ту сторону". Девушка в запальчивости воскликнула:

- Да, да, да - я ортодокс, ортодокс! А вы… вы парадокс, вы просто ревизионист! И вы не смеете говорить о моих воспитателях. Не смеете!.. - Она кричала первый раз в своей жизни, ожесточенно ощетинившись, как маленькая хищница. - Не смеете!.. Потому что он… потому что вы… - и, разревевшись, убежала из комнаты, так и не закончив фразу.

Тогда же с глазу на глаз Ольга Ефремовна очень осторожно заметила дочери:

- Ты не справедлива, Верочка, к Константину Львовичу. Зачем ты обижаешь его? Он добр к тебе.

- Мама, ты слишком быстро забыла папу, моего папу, - вспылила Вера и, не сказав больше ни слова, выбежала из дома. Ольга Ефремовна до глубины души была обижена дерзким и, главное, несправедливым упреком дочери. Возвратилась Вера только вечером, виноватая, тихая, и начала пересказывать матери содержание только что просмотренного фильма.

И вот теперь Ольга Ефремовна сидела дома заплаканная и в который раз перечитывала записку Веры.

"Дорогая мамочка!

Прости меня за все плохое, что я, может, сама того не желая, сделала. И особенно за мой последний поступок - бегство из дома. Я не хотела тебя обидеть, хотя и знаю, как ты будешь переживать. Но все так случилось. В институт меня не приняли. Мне было очень тяжело. Я не знала, что делать. К моему счастью, я встретила Надежду Павловну, умную и сильную женщину, в прошлом актрису и партизанку. Она твоего возраста. Надежда Павловна предложила мне работу. Я согласилась и уехала с ней. Это далеко от Москвы. Как устроюсь, обживусь немножко - обо всем напишу. А пока об одном прошу: ради бога, не волнуйся, родная, со мной все будет хорошо. Верь мне и прости меня. Прости и за то, что без твоего разрешения я взяла папин портрет. Целую тебя, дорогая мамочка.

Вера".

Ольга Ефремовна считала, что причиной бегства дочери был вовсе не провал в институте, а ее взаимоотношения с Константином Львовичем. Сам Балашов поступок Веры воспринял иронически:

- Начиталась ура-патриотических книжек - вот и весь фокус. Через месяц вернется - никуда не денется. И ничего с ней не случится. На целину сколько уехало таких романтиков.

- То целина, коллективами ехали, организованно. А тут кто ее знает, кто она такая, эта Надежда Павловна.

- Партизанка и актриса. Этого достаточно. Подпустила девчонке романтики. Не беспокойся. Романтика, она, как туман, быстро растает, и Вера вернется. Помянешь мое слово.

Балашов не хотел играть роль встревоженного и огорченного отца и не очень-то успокаивал жену. Чтобы избавить себя от излишних разговоров с Ольгой Ефремовной, Балашов отправился к себе в мастерскую, сославшись на то, что к нему должны прийти представители из Министерства культуры, чтобы заключить с ним договор на работы, которые он решил приготовить к предстоящей выставке.

Большая тридцатисемиметровая комната - мастерская скульптора на первый взгляд казалась слишком захламленной какими-то ящиками, лесенками, слепками из гипса, фигурками животных и зверей различных размеров, начиная от миниатюрного, вылепленного из пластилина котенка до большого, сделанного из корневища дерева орла с распростертыми крыльями. Было здесь и несколько человеческих голов и фигурок, примитивных, исполненных в грубоватой, нарочито небрежной манере. В центре комнаты на невысоком постаменте возвышалась закрытая целлофаном фигура, над которой скульптор работал все эти дни и которая, по его мнению, должна явиться "гвоздем" предстоящей выставки. По словам Балашова, над этим произведением он трудится уже три года.

Пришли они после обеда - скульптор Петр Васильевич Климов, академик и народный художник, поставивший несколько великолепных памятников, работник Министерства культуры Зернов и живописец Бульбин, тоже, как и Климов, представлявший Союз художников. Словом, комиссия получилась представительная и авторитетная, хотя Балашов был огорчен тем, что пришел именно Климов, а не кто другой из близких ему по духу и взглядам скульпторов. Но делать было нечего, и гостеприимный хозяин очень любезно встречал долгожданных гостей.

Климов, как всегда подвижный, веселый и очень общительный человек, быстрым профессиональным взглядом осмотрел мастерскую и, остановившись на огромной фигуре, закрытой целлофаном, сказал, обращаясь к Балашову:

- Что-то грандиозное затеял, Константин Львович?

- А вы считаете, что мы не способны на грандиозное? - поднял задиристо бровь Балашов.

- Да что ты, Константин Львович, - успокоил его Климов, - разве можно. Каждый из нас способен на все, что угодно. Лучше не томи, открывай, показывай.

- Терпение, друзья, терпение, - медленно, интригующе произнес Балашов, уводя гостей подальше от главной, скульптуры. - Прежде чем снять покрывало, я вот что хотел бы вам сказать, уважаемые коллеги. Партия призывает нас к современности, советует поднимать те вопросы, которыми живет наш трудовой героический народ. И правильно, совершенно верно призывает. Следуя призыву партии, я долго искал нужную, боевую тему. И как будто нашел. Товарищи одобряют. - Дотронувшись до целлофана, но все еще не решаясь открыть скульптуру, Балашов продолжал вести "подготовку зрителей": - Вы знаете наш лозунг: догнать и перегнать Америку. Большая и, если хотите, интересная, глубокая тема.

Климов насторожился и, сощурив круглые серые глаза, уставился в угол потолка. Ему нетерпелось: каким-то сотым чувством он ожидал от Балашова экстравагантного трюка. А между тем Константин Львович говорил:

- Так вот: сейчас все наше трудовое крестьянство и занято тем, чтобы дать стране больше мяса, молока. Молоко - это коровы. Мясо - это миллионы свиней. Это надо отразить. Это достойно искусства.

Балашов говорил очень серьезно и даже с пафосом, но Климов безошибочно видел в его словах лицемера и ханжу. Когда наконец автор удивительно ловко сбросил целлофан, все присутствующие в один голос крякнули. Перед ними на деревянном постаменте стояла огромнейшая глиняная свинья.

Климов сначала ошалело присвистнул, а потом звонко, как мальчишка, расхохотался, сквозь смех приговаривая:

- Черт-те что… Ну и отколол ты штуку, Константин Львович. Экую махинищу соорудил. И как только подмостки выдерживают. Глины-то небось тонн пять. Вот это свинья, всем свиньям свинья… - и продолжал откровенно смеяться.

- Считай на полтысячи рублей одной глины убухал, - пояснил Балашов. - А я за нее вот ни копейки не получил. - И протянул ладонями кверху свои узкие, в морщинах руки, точно говоря: вот, смотрите - пустые.

- Да ценить-то ее как, по весу, что ли? - не унимался Климов, сверкая искрами колючих глаз.

И тут Балашов все понял. Понял, что фокус не удался и что договора ему на эту работу не видеть, как своих ушей. Он хотел было разразиться резкой тирадой по адресу Петра Васильевича, но тот опередил его:

- Скажи, Константин Львович, ты это для какой-нибудь сельхозвыставки делал, как вещь декоративную?

Балашову показалось, что ему бросили спасательный круг, и он не преминул за него ухватиться:

- Да, конечно, это можно и в павильоне свиноводства поставить, - ответил Константин Львович.

- Но у вас что, заказ такой был, договор? - поинтересовался представитель Министерства культуры.

- Никакого заказа не было. Я работал на свой страх и риск, понимая, что это необходимо, актуально и просто нужно. Я считаю, что ее можно дать на выставку… Я успею в гипсе отформовать.

- Это невозможно, Константин Львович, - очень деликатно заметил Бульбин. - У вас, как вам сказать… декоративная скульптура.

- А декоративная скульптура - что, по-вашему, не искусство? - быстро, будто поймал на слове, спросил Балашов и прицелился в живописца прищуренным глазом.

- Вы шутите, Константин Львович, - примирительно заговорил представитель министерства. - Кто поверит, что вы всерьез предлагаете это на художественную выставку.

- А почему, почему бы и нет? - недоуменно сердился Балашов, весь подергиваясь. - Это что, не современно? Или вы и здесь нашли рецидивы формализма? В чем дело? Вы что - против обращения художника к современной теме?! Разве это не соцреализм?

- Мы против пошлости в искусстве, - очень четко и резко ответил Климов. Теперь глаза его сверкали гневом; Балашов смолчал. И Климов закончил, ни к кому не обращаясь: - Представляю критика-доброжелателя, который напишет об этом произведении: маститый скульптор Балашов создал эпохальный, глубокий образ современной свиньи.

Нервически расхаживая по мастерской и потирая свои волосатые руки, Балашов продолжал изрекать философически и глубокомысленно:

- Я никогда не подличал, ни под кого не подстраивался, как некоторые. Не продавал свою совесть, честь, принципы, как это делают некоторые преуспевающие. Не дарил никому дорогих подарков в виде взяток, не превозносил и не прославлял подлецов… Я живу тихо, скромно, без академической зарплаты. И никто за меня не работает: сам леплю, сам формую, сам и вырубаю. Сам! Вот этими руками!.. Никого не эксплуатирую. Не держу штата помощников, гранитчиков-мраморщиков. Вот!..

- Да нет, давайте спокойно поговорим. Предположим, мы купим у вас вашу, извините, свинью. Уплатим вам народные деньги. Ну а дальше, что дальше? Что мы с ней будем делать? В самом деле: куда ее? Где ее поставить? Ведь, говоря откровенно, вы просто хотите нам подсунуть свинью. Нет уж, давайте лучше посмотрим еще что-нибудь. Вот у вас здесь я вижу довольно любопытные статуэтки, - и Климов отвернулся от свиньи, направляясь к статуэткам. Но Балашов загородил ему дорогу:

- Я три года работал, столько труда ушло, здоровья - и теперь куда все это? Кто оплатит мой труд?

- Надо было раньше посоветоваться с товарищами, - заметил представитель министерства.

- Что я, мальчик! - воскликнул Балашов. - Я художник и творю по зову своего сердца!

- Вы утверждаете, что и свинью эту создали тоже по зову своего сердца? - перешел в атаку Климов. - Не верю!..

- Я никогда не был неискренним в искусстве, - вспылил Балашов. - Никто меня не посмеет обвинить в конъюнктурщине!

Балашов сказал все, что давно хотел сказать людям, которых он ненавидел, вложил в свои слова всю горечь и обиду за все свои неудачи. Он был очень посредственный, маленький скульптор. А он так хотел быть большим и часто убеждал себя в том, что он и есть настоящий маститый художник нового времени, что его время идет и оно уже близко. Он слышал, как на всех перекрестках критики-искусствоведы и некоторые художники из числа таких же, как и он, Балашов, кричали о грядущем "новом стиле", который идет на смену отжившему свой век.

- Благодарно вас покорно. Я так и знал: мое искусство вас не интересует. - И скрестив на груди руки и приняв позу не смирившегося великомученика, выдохнул: - Что ж, подождем до лучших времен.

Трудно было прямой и горячей натуре Климова не взорваться, сдержать себя, очень трудно. Но он знал: к инакомыслящим надо проявлять максимум такта, терпения. Им надо помогать, о них надо заботиться, окружать вниманием. Их надо убеждать и воспитывать. Выйдя на улицу от Балашова и садясь в свою машину, он сказал лаконично:

- Вы думаете, он дурак? Ошибаетесь! Пошляк - да, но прожженный пошляк, со своей тактикой и стратегией.

Неожиданно для Балашова его "лучшие времена" наступили на другой день. Утром ему позвонили из Союза художников и сказали, что его мастерскую желает посетить известный американский меценат-коллекционер Гарри Лифшиц. Весть эта приятно удивила Константина Львовича, и он, обрадованный и взволнованный, сообщил жене срывающимся голосом:

- Сейчас, Оля, к нам знаменитый американец приедет. Ты здесь приготовь чего-нибудь а ля фуршет. Ну, бутылочку вина, закуски там какой-нибудь собери, а я в мастерскую бегу.

И, не дав жене опомниться, торопливо бросился к двери, но у порога задержался, чтобы отдать дополнительное приказание:

- Пожалуй, и водочки надо. Они любят русскую водку. Захвати столичной бутылку.

В мастерской он суетился, переставлял скульптуры с места на место, потом, бросив это занятие, вспомнил, что он не брит. Увидав себя в зеркале, он вдруг задумался над вопросом, как ему одеться, в рабочую холщевую блузу или же в новый костюм? Взвесив все за и против, он все-таки решил, что лучше надеть костюм и "бабочку".

Константин Львович явно волновался. Предстоящая радость требовала свидетелей его взлета, успеха. Знает ли об этом Климов? Пусть бы позавидовал, - со злорадством думал Балашов и вспомнил: не пригласить ли Женю Озерова? Хотя, что Женя, он из другого ведомства, тут бы лучше собрать по профессии. А что если позвать Зоткина?

Александр Иосифович Зоткин, критик, искусствовед, был приятелем Балашова, дважды писал о его работах небольшие статьи и грозился со временем написать монографию. Да, Зоткин будет очень кстати. Константин Львович позвонил искусствоведу и попросил срочно "на такси за мой счет" приехать по очень важному делу.

Зоткин примчался за пять минут до приезда Лифшица. Этот хромой, большеголовый, стриженный, как солдат, под машинку, несмотря на свою полноту и внешнее, написанное на лице добродушие, был человеком желчным, неуживчивым, любил и уважал лишь самого себя. О том, что американский турист Гарри Лифшиц шныряет по мастерским "непризнанных талантов", Зоткин уже слышал от своих коллег и рад был случаю повидаться с известным теоретиком новейшего искусства, трудов которого он, впрочем, не читал.

Гарри Лифшиц, плотный, подвижный, оказался совсем еще молодым человеком, гораздо моложе, чем ожидал Балашов. Лифшиц хорошо говорил по-русски.

Зоткин представился иностранцу сам, как коллега, на что Лифшиц любезно заметил, что имя Зоткина ему знакомо.

- Я читаю вашу художественную прессу, - сообщил он восторженным хозяевам. - Не регулярно очень. Но вас помню. Ваши статьи мне приятны своей прямотой и независимостью суждений.

Зоткин расцвел в блаженной улыбке и, обняв дружески Балашова, сказал:

- Мы друзья с Константином Львовичем.

Лифшиц, довольно бегло осмотрев фигуры животных, вдруг спросил Балашова, а есть ли у него работы, которые он делает, так сказать, для себя, для души.

- Именно такие произведения и есть моя просторная коллекция. В ней есть живопись, скульптура, графика со всего света. Имею работы русских художников. Но мало, к сожалению, очень мало. И мне бы хотелось, пользуясь случаем туристической поездки в СССР, восполнить этот пробел в моем собрании.

Чувствуя явное затруднение хозяина, Лифшиц счел нужным добавить:

- Мне ваша творческая манера импонирует, и я счел бы за великую честь приобрести у вас, так сказать, самые интимные произведения на любых вами предложенных условиях.

Лифшиц располагал солидными деньгами. Но, кроме того, он понимал, что советский скульптор, кто б он ни был, постесняется запросить немыслимую сумму. Тут был верный расчет.

Не в состоянии совладать с внезапно охватившим его волнением, Балашов заговорил, слегка смущаясь:

- Я очень тронут вашим вниманием, господин Лифшиц, мне приятно принимать у себя такого гостя… Только я… теряюсь… Что вам предложить, ей-богу, не знаю. Есть у меня одна вещица, давно сделанная, - и, удалившись в комнатушку, где была когда-то ванная, принес оттуда сделанную в дереве эротическую скульптурную группу. Особой пластикой формы она не отличалась, зато натурализма, как говорится, было через край.

Лифшиц осмотрел скульптуру со всех сторон, спросил, из какой породы дерева сделана, и затем категорически решил:

- Эту я беру.

Как человек дела, он тотчас же спросил, сколько Балашов хотел бы получить за свою работу. Вопрос этот поставил Балашова в затруднение. Лично ему эта вещь была не нужна, - он великолепно знал, что ни один музей в нашей стране не приобретет ее. Хотя сам был убежден, что если найдется на нее покупатель, вроде какого-нибудь богатого холостяка, тысяч пять сорвать можно было бы. В состоятельности американца он не сомневался. Случай давал возможность выгодно сбыть залежавшийся товар. Можно бы и подороже запросить. Но вдруг у него мелькнула тщеславная мысль. Балашов в американском музее! (А он был убежден, что рано или поздно частное собрание Лифшица превратится в музей, вроде музея абстрактного искусства Соломона Гугенгейма.) Да ради этого можно просто подарить гостю понравившуюся вещь, так сказать, по кавказскому обычаю. И он сказал:

- Продавать эту скульптуру я не собирался, потому что делал я ее, как вы говорите, для души. Ну, а коль она вам понравилась, то я вам ее с удовольствием подарю.

- Я глубоко тронут, дорогой коллега, - расчувствовался Лифшиц, - но мои принципы не позволяют мне принимать столь дорогих подарков. Вы мне скажите, будьте любезны, если б эта работа была не ваша, а вашего коллеги, вы, как директор музея, во сколько бы оценили ее?

Ход был удачен, и Балашов подумал: а с какой стати мне отказываться от денег? И ответил:

- Тысяч пять бы дал, - и посмотрел на Зоткина: мол, не дорого хватил? Зоткин поддержал:

- Отличнейшая вещь, стоющая. Музейная вещица.

- Так вот, плачу вам десять тысяч, - решительно объявил Лифшиц. - Вы просто недооцениваете свой талант. Таких, как вы, в России есть мало. Поверьте мне, я немножко знаю ваше искусство. Ну, а еще что вы имеете предложить?

- Да вот, все перед вами, выбирайте, - Балашов повел глазами по мастерской.

Лифшиц слегка поморщился, впрочем, тут же состроил любезную улыбку и, поблагодарив хозяина, заметил, что все эти зайчата, козлята не в плане его коллекции.

Порешив со скульптурой, перешли в квартиру Балашова - гостеприимный хозяин пригласил "попить чайку". У Ольги Ефремовны все было готово для угощения. За столом, когда вся столичная была распита, Лифшиц, обращаясь к хозяину, сказал, как бы невзначай, что он хотел бы видеть две его интимные работы: "Атомный век" и "Космическую эру", о которых он слышал от своих советских друзей. Эта осведомленность американца ошарашила Балашова. Откуда он мог узнать о работах, которые видели пять-шесть человек самых близких друзей?

Две аллегорические скульптурные группы небольшого размера "Атомный век" и "Космическая эра" Балашов сделал в прошлом году и отформовал их в гипсе. Он сам считал их спорными и никому не показывал. Композиция "Атомного века" напоминала чашеобразный цветок, из которого тычинками торчат подобия человеческих рук, поставленный на купол - полушарие. Самого человека нет: ни тела, ни головы. Видны только длинные, необычайно высохшие, точно взмолившиеся к небу руки. Вторая скульптура - два металлических обруча, создающих видимость шара. А внутри некое подобие звезд и ракет.

- Они несколько необычны в смысле формы. Поиск, искус. Знаете, у нас теперь многие ищут новое, пробуют рвать с традициями, - возбужденно заговорил слегка захмелевший скульптор.

В желтых влажных глазах Лифшица забегали искорки торгашеского азарта, поспешно сорвалось преувеличенно восторженное восклицание:

- Великолепно! - и он обеими руками начал трясти руку Балашова, со словами: - Позвольте мне пожать руки, создавшие великие произведения нашего времени.

Молчавшая до сих пор Ольга Ефремовна, впервые увидавшая эти работы мужа, вдруг отозвалась не то с изумлением, не то с полувопросом:

- Это абстрактное искусство?

- Да что ты, господь с тобой, - взмолился поспешно Балашов.

- Из чего это вы взяли? - Зоткин удивленно уставился на Ольгу Ефремовну, но его тут же перебил Лифшиц:

- А почему вы, господа, так шарахаетесь от абстрактного искусства? Я вас не понимаю. Абстрактное искусство есть искусство нового времени, нашего, атомного века. И хотите вы того или не хотите, абстракционизм придет на смену реализму. Везде, во всем мире. Разница только во времени. В Соединенных Штатах и других странах свободного… западного мира он уже победил.

- У нас не-е-ет, у нас другое. Национальные особенности у нас неподходящие для абстракционизма. Это искусство сугубо американское.

- Нет, дорогой коллега, - возразил Лифшиц и сделал категорический жест крепкой широколадонной рукой, - не смею согласиться. Абстракционизм - явление всемирное. Всемирность - суть абстракционизма, его международный характер. Абстрактному искусству чужды рамки национальной ограниченности; стиль его повсюду одинаков: в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции. Это есть искусство новой атомной эпохи, ядерной физики, микромиров и космических полетов. Ваша идеология - если я ее правильно понимаю - предсказывает в будущем единое общенациональное искусство, вненациональное. Абстракция - это и есть искусство для всех, искусство будущего. Ваша критика абстракционизма поспешна. Вы слепо отрицаете и не хотите понять. Надо разобраться, а вы говорите "нет!" И не желаете спорить.

- Нашим зрителем, приученным к канонам, воспитанным на традициях, на предрассудках национальных, - заговорил Зоткин размеренно, хмурясь и тужась, - всякое новшество, отступление от привычного воспринимается тяжело. Он просто не понимает сложных форм. Он прежде всего спрашивает: а что сие значит?

- Ищет идею, мировоззрение, - подхватил Лифшиц. - А между тем, новая эстетика считает, что всякое мировоззрение пагубно для искусства, потому что лишает художника свободы. Не так ли?.. Как ваше мнение?

Вопрос относился к хозяйке дома. Ольга Ефремовна несколько смутилась:

- Может, я не совсем понимаю, но мне кажется, в абстрактном искусстве нет красоты.

- В мире все относительно, - живо продолжал Лифшиц. - И красота также. Критерии ее не есть постоянны. Каждая эпоха создает свою эстетику. Реализм, натурализм подражал природе. Он изображал тот мир, который знал человек тогда. Теперь человек знает мир больше. Он проник в материю. В науку пришла абстракция. Художник тоже желает изобразить свои ощущения. Ему надоело подражать природе, изображать давно известное. Зачем? Он хочет искать, как ученый. Только бездари и лентяи в наш век копируют природу, потому что они лишены фантазии, они не могут создать свой мир, мир своих чувств. Это делает настоящий творец. Абстрактная картина есть состояние психики художника.

- Больной психики, - как бы размышляя вслух, обронил Зоткин.

- Не здоровой, - согласился Лифшиц. - Многие художники-абстракционисты - психически неуравновешенные. Таким был знаменитый Поллак. Таким был и Горки, который покончил с собой в сорок четыре года. Эти люди - пророки. В их шедеврах - психика последних людей на земле. Ужас, трагедия нашего поколения, страх перед неизбежностью мировой катастрофы. Это чувство не было известно старым художникам, которые копировали мир. Они искали гармонию вещей. Теперь это не нужно. Многие популярные абстракционисты не имеют профессиональной школы. Зачем? Это устаревшие понятия - рисунок, гармония красок. Бешеный темп жизни, новая техника, электроника огрубляют человеческие чувства. Новый человек равнодушен к искусству классическому.

- У нас несколько иной зритель, чем, скажем, на Западе, - довольно робко возразил Зоткин.

- У нас не получится, - упрямо твердил Балашов. - Вы не знаете России, нашего народа. На короткие штанишки он еще с горем пополам согласится и короткую прическу на время заведет, то есть косу срежет. А что до абстрактного - не-е-ет. Ему подавай все, как в натуре. Сделаешь сапог в скульптуре, так он пощупает да еще спросит: почему не блестит?

- А между тем, к вашему сведению хочу сообщить, что большинство ведущих абстракционистов Соединенных Штатов… - Лифшиц сделал паузу, перед тем как сказать нечто сенсационное, осмотрел торжествующе всех присутствующих, в том числе и "мадам Балашову", и закончил: - по своему происхождению выходцы из бывшей Российской империи.

- Да не может быть, - усомнился Балашов.

- Я могу напомнить, - улыбнулся Лифшиц. - Отцы абстрактного искусства Кандинский и Малевич - ваши соотечественники. Братья Наум Габс и Антон Певзнер - тоже российского происхождения. Я мог бы назвать вам еще десяток имен здравствующих ныне знаменитых абстракционистов, родители которых эмигрировали из России. К счастью все они преодолели национальную ограниченность. Они стали гражданами мира.

- Удивительно! - покачал головой Балашов. - Я слышал, что ваш художник Сойер - выходец из России, из Тамбова.

- Сойер? Возможно, - заметил Лифшиц без особого энтузиазма. - Но Соейр, пожалуй, больше реалист. Вы не поняли, не приняли двух гениев и пророков грядущего - Кандинского и Малевича. Почва России для них была нехорошей. Они бросили семена своего искусства на земле свободной Америки. И вот результат. Они победили.

- Они не победили, - вдруг как-то резко бросил Зоткин. - Не победили, господин Лифшиц. Во всяком случае у нас.

- Это, как говорится, вопрос времени, - очень дружелюбно и без запальчивости сказал Лифшиц. - Позвольте мне прибегнуть к исторической аналогии. Может, будет смотреться парадоксом. Когда появилась новая общественная система - ваша Советская Россия. - Америка не признавала вас долгое время. Но время сделало свое дело. Ваша система утвердилась, распространилась, стала мировой. И Америка признала вас. Это один пример. Еще второй: долгое время вы не хотели признавать импрессионистов - вы говорили им категорическое "нет!", как говорите сейчас абстрактному искусству.

- Импрессионистов мы всегда ценили, уважали, - замотал тяжелой головой Зоткин. - Их третировали наши ортодоксы.

- Все равно, - официально вы их не признавали, отвергали. А сейчас вы их вынуждены признать. Сегодня ваши официальные круги жестоко отвергают абстрактное искусство. Но у вас уже есть и сторонники абстракции. Их пока мало. Но скоро их будет много. Я уверен. Между прочим, абстракционисты идут от импрессионистов, от Мане, Ренуара, Сислея, которые одержимо гонялись за эффектами света. Общественная деятельность человека их не интересовала. Устойчивой формы они не признавали, о рисунке не заботились. Искали интересное, оригинальное сочетание цвета. Пусть непривычное и раздражающее для обыкновенных людей. Они не желали смотреть на мир и природу глазами всех. Они глядели своими глазами и не боялись исправлять природу по-своему или, как у вас говорят, "деформировать". Они были глашатаями свободы в искусстве. Свобода творчества - это основа абстрактного искусства. Свобода от содержания, от формы, свобода от разрешений и ограничений. Абсолютная свобода художника - наивысшее благо искусства ядерной эпохи. Вот что такое, господа, абстракционизм, если смотреть на него не предвзято.

Гарри Лифшиц посмотрел на своих слушателей взглядом профессора, который умеет закончить лекцию эффектной фразой. Зоткин сказал:

- Любопытная штука, черт возьми. Вы нам сообщили много интересного.

- Все не так просто, все серьезней, глубже, чем думают некоторые, - произнес Балашов. - Философия, диалектика. Все течет, все изменяется.

Думалось, что этим кончится разговор на острую тему, без спора и возражений. Как вдруг заговорила Ольга Ефремовна. Эта тихая, даже робкая женщина, которая, казалось, всегда разделяла взгляды и вкусы своего мужа, неожиданно и для Балашова и для Зоткина решительно заявила:

- А я не согласна с вами. - Строго и хмуро осмотрела гостей и повторила: - Не согласна. Я видела в Сокольниках на американской выставке абстрактную мазню. Какие же это картины? Детские кляксы. И совсем никакое это не искусство. Нормальный человек так пачкать не станет. Правду вы сказали - психопаты абстракционисты. Это и видно. Лечить их надо. А космос и новая техника тут совсем ни при чем. Нормальному человеку красота нужна, а не черт-те что. - Она сердито и даже брезгливо махнула в сторону "интимных" работ своего мужа. - Людям показать совестно.

- Оленька, Ольга, ну ради бога… - поспешно запротестовал Константин Львович, сконфуженный неожиданным выпадом супруги. - Вы уж извините ее, пожалуйста. У нее свои понятия, - заискивающе сказал Лифшицу.

- Да, свои, а не ваши, - негодующе бросила Ольга Ефремовна.

Назревавший скандал совсем не устраивал американца, и он решил вовремя погасить спор:

- Я прошу прощения, мадам. Я вас очень хорошо понимаю. Поверьте мне, я не хотел никого обидеть. Мы затеяли откровенный разговор. И конечно, все дело вкуса. О вкусах не спорят, как говорят французы. Не будем спорить и мы.

- Как вам будет угодно, - уже смягчившись, произнесла Ольга Ефремовна. - Я только свое мнение сказала. И ничего тут обидного нет. Одному нравится одно, другому другое. Чего ж тут спорить. Пусть каждый выбирает, что ему нравится, по своему вкусу.

Поскольку вся водка была выпита, распили и бутылку вина и договорились о цене за "Атомный век" и "Космическую эру". За них Лифшиц дал тоже по десяти тысяч. Расплатился тут же и забрал все три скульптуры, пообещав, что в бронзе он их отольет сам. На прощанье пригласил Балашова вместе с мадам посетить Соединенные Штаты хотя бы в качестве туристов и обязательно погостить у него, Гарри Лифшица.

- Довольно милый человек. И в искусстве понимает толк, - восторгался Балашов после ухода гостя. - Там умеют ценить искусство. Видала? Тридцать тысяч отвалил - на руки, без вычетов. Получай и будь здоров.

- Что ж ты ему "Свинью" не предложил? Может бы, тоже взял?

- "Свинья" не для них. Они такого не любят. Им новый стиль подавай. Чтобы замысловато. А свинья - есть свинья. - Вдруг точно что-то кольнуло Балашова, какая-то тень внезапно родившихся мыслей пробежала по его серому, худощавому лицу, встревожила и озадачила. И тогда он заговорил уже сам с собой, стараясь быстрей избавиться от неприятных мыслей, вытряхнуть их из себя: - Крайности, одни крайности: "Свинья" и "Космическая эра". Все глупо… и зачем?.. Вот вопрос - зачем? И кто ему мог обо мне рассказать?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

- А это наш Тимоша, - сказала Вере Надежда Павловна, когда они подъехали к деревянному финскому домику с мансардой, с крыльца которого обрадованно и в то же время как-то несмело и смущенно спускался долговязый, белобрысый, густо загорелый парень - сын Надежды Павловны. - Знакомься, Тимоша, это Верочка. Она москвичка, будет жить и работать у нас.

Вера подала Тимоше руку. Он пожал ее поспешно, растерянно, но крепко и еще больше смутился. Черты лица Тимоши, правильные, энергичные, и глаза, темные, круглые, с холодным блеском, серьезные, с притаившейся в уголках озорной смешинкой, удивительно напоминали мать.

В доме было чисто, уютно и очень светло: обе комнаты ярко залиты свежим росистым солнцем. По радио передавали урок утренней гимнастики. Вера машинально взглянула на часы - только начало восьмого, дома в это время она была бы еще в постели. Надежда Павловна быстро распорядилась: Вера займет мансарду, а Тимоша спустится вниз и будет спать на диване в большой комнате, которая служила им столовой. Нельзя сказать, чтобы такое решение обрадовало Тимошу, но он с готовностью перенес кой-какие свои вещи вниз, затем, на ходу съев кусок розового, мягкого, тающего на зубах сала с ржаным хлебом и запив его пол-литровой кружкой молока, поспешил на работу. Надежда Павловна взглянула на часы.

- На наряд я уже опоздала: в семь часов у нас проводится. Ну да ладно. Сейчас мы с тобой будем завтракать. - И ушла на кухню.

Пока Надежда Павловна готовила завтрак, Вера осмотрела свое жилище. Две комнатки в два окна, разделенные плитой и нешироким простенком, завешенным полотняной с красивой вышивкой портьерой, Вере понравились. Одно окно выходило на юг, на огороды и молодой совхозный сад, уже плодоносящий. В этой комнате у самого окна стоял письменный стол Тимоши, этажерка с книгами, комнатная роза в белых цветах. На стене висела карта Советского Союза и портрет молоденького с трубкой в руке Сергея Есенина, вырезанный из "Огонька", наклеенный на паспорту и вставленный в изящную рамочку. На столе стоял круглый, довольно громоздкий репродуктор и школьный глобус.

Во второй комнате, кроме железной кровати и деревянного жесткого стула, ничего не было. Зато окно этой комнаты выходило к реке, за которой начинался старинный господский сад.

Угодьями, принадлежащими ныне совхозу, когда-то в дореволюционное время владел помещик Лапчинский. Его имение, с замком, кирпичной церковью, большим фруктовым садом по одну сторону реки и гаем по другую, было на окраине деревни Зубово. Две другие деревни, расположенные в пяти километрах одна на восток, другая на запад от Зубова, назывались Заполье и Забродье. Забродье в годы войны было под корень испепелено гитлеровцами, и после войны жители туда уже не стали возвращаться, а предпочли строиться в Зубове и Заполье, где уцелели две бани и три погреба. В Зубове теперь была центральная усадьба совхоза, в Заполье - отделение: одна полеводческая бригада и две фермы - свиноводческая и молочная.

Наскоро позавтракав, Вера поспешила выйти из дома, чтобы познакомиться с селом. Остановилась у крыльца, раздумывая, в какую бы сторону направиться. И вдруг мальчишеский голос от соседнего дома:

- Петь-ка-а!.. Гляди, к Посадовой дачница приехала!.. Молода-а-я!

- Подумаешь! - небрежно бросил откуда-то Петька, которого интересовало совсем другое: - Яна свадьбу пойду!

- На какую?!

- Дед женится: умора! - весело сообщил Петька.

Из-за поворота с невероятным треском выскочил мотоцикл, глухо кашлянув раза три, остановился у соседнего дома, из окна которого высунулась лохматая голова.

Парень, не сходя с мотоцикла, начальнически спросил:

- Ты што, дома?

- Машину жду, пропади она пропадом. Едем в отделение, - ответила голова и уточнила: - Велят кирпич у них забрать, который остался. А сколько того кирпича? Может, и машину гонять не стоит.

- Ладно, поезжайте… - И голос парня заглушил треск умчавшегося мотоцикла.

Вера засмотрелась, как молодые петухи смешно и неумело начали пробовать свои еще неокрепшие голоса, а потом ни с того ни с сего стали драться друг с другом с неистовым азартом. Вера принялась разнимать драчунов, взяла хворостину и хотела бросить в петухов, но сзади услышала женский голос:

- Не замай их, милая, пущай себе дерутся. На то они и петухи.

Вера смутилась и, обернувшись к говорившей - это была низенькая, смуглая, с узловатыми руками, вся в глубоких морщинах старуха, - сказала:

- Главное, без всякой причины. Хулиганы какие.

- А на што им причина, силу пробуют - вот и вся причина, - сказала старуха и поинтересовалась: - Надежде Павловне родственница будешь?.. Аль так, знакомая?..

- Знакомая, - нехотя ответила Вера, а старуха продолжала бойко тараторить:

- Отдыхай, у нас тут хорошо, из Москвы один раз отдыхать целая семья приезжала. Молоко есть, мед, яйца. Пойди в гай, на речку. По грибы, по ягоды сходи. Се лето много уродило. На свиноферму ко мне заходи поглядеть, коли интересуешься. Многие заходят: ученики из города и деревенские, разные бывают. Ферма наша тут недалеко, за амбарами. Только свиньи теперь в лагерях. Наш лагерь недалеко отсюда. Километра два будет. Это по дороге, как на Забродье ехать, в лесочке. А я в гаю живу. Увидишь там хатку - то моя. Одна только и стоит. Ломать все собираются, а меня в новую квартиру. Вон, видишь, дом отстраивают, и меня туда хотят. А мне не надо их квартиры, мне и в гаю хорошо. В гаю, как в раю. А силой никакого права не имеют. Я к самому Егорову поеду, скажу: защити солдатскую вдову и партизанскую мать. Я двоих похоронила: сын в партизанах погиб, а муж с финской войны не вернулся. Теперь мы с дочкой Нюркой живем. Десять классов окончила и в академии заочно учится. На агронома. Агроном у нас старый и бестолковый, руки дрожат и сам весь трясется, как в лихорадке, ему на пенсию давно пора. А Нюрка смышленая. Теперь девки поумней мужчин пошли. Женихов сколько! И Федька Незабудка сватался, и учитель Сергей Александрович ухаживал. А она хоть бы бровью повела. Не по сердцу, значит. А и то подумаю, кого тебе, девка, еще надо? Чем же они не женихи? Взять хоть бы Федьку - первый работник на все село. Такого больше нет. На весь совхоз работник такой единственный. А то, что баламут и выпить любит, что с того. Молодой, вон как эти петухи. Женится - остепенится. Да и учителя возьми - красавец, и умный, и такой самостоятельный.

- А где ж ваша дочь работает? - поинтересовалась Вера, с любопытством выслушав откровенную речь словоохотливой бабки.

- Здесь, в Зубове. Доярка она. В свинарки не захотела, ни-ни, боже избавь. Тебе, говорит, мама нравится со свиньями - будь при свиньях. А я их, говорит, терпеть не могу. Коровы ей нравятся. А подружка ее, Лида Незабудка, Федькина сестра, так та поначалу у меня на ферме свинаркой работала, а теперь тоже доярка. Первое время, бывало, сразу, как школу окончила и, значит, в институт ее не приняли, на доктора хотела, пришла это ко мне на ферму и думала, со свиньями можно абы как: накормил, напоил - и получай полторы, а то и две тысячи в месяц, а сам гуляй. А я ей и говорю: ты зачем, работать сюда пришла аль так, за длинным рублем? Я еще не завтракала, а ты уже пообедать успела. А работать кто? Пристыдила ее, рассказала, научила. Теперь на ферму перешла: в две смены работают. И погулять поспевает. Дело молодое, и жениха найти надо. Она девка ничего, - не чета, конечно, моей Нюрке, али ничего, славная. Метила она на Мишу - нашего механизатора, который по животноводству. Хлопец он видный, хороший, ох, какой хлопец! Сердешный, мухи не обидит. Славный-преславный. А ты что ж, милая, надолго к нам?

- Надолго, - неохотно ответила Вера.

Старуха поняла это и не стала выпытывать. Только сказала:

- Заходи хоть на ферму, хоть домой. Комариху спроси. Меня весь совхоз знает. А мне надо в лагерь.

Июльское утро уже буйно пенилось, струилось, играло и нежилось. Сытая и хмельная от полноты счастья земля потягивалась в сладкой истоме, простирая к небу могучие зеленые руки столетних сосен и лип, будто хотела в страстном порыве обнять неподвижно-трепетные, похожие на лебедей, девственно-юные облака и прижать к своей теплой и свежей груди, орошенной ночными росами, предутренними туманами и духами несметных трав и цветов. Над сонной рекой, опушенной густыми и мягкими кустами, еще клубился туман, а над землей невидимо густо и терпко стоял изысканный аромат, составленный из миллионов запахов, - так благоухала земля-невеста, вся в зеленом, неистово сочная и нарядная, справляя свой медовый месяц - неизменный июль.

Июль - пора блаженства и красоты, время великих свершений в природе, ее пышного расцвета. В июле земля, вся обласканная, зацелованая солнцем, вымытая теплыми грибными дождями, причесанная игривыми и жаркими ветрами, душистая и многоголосая, убеждает людей в величии и нетленной красоте мира. В июле земля и небо поют звучную и ясную, как зори, сладостную и нежную, как яблоневый цвет, песню любви.

В нескольких десятках метров от дома Посадовой глубокий овраг с родниковым ручьем закрыт от солнца и неба тенистыми серыми вязами, ясенями, черемухой и орешником. В кустах, всегда влажных и пахучих, безудержное буйство малины, крапивы и разных широколистых трав. Там царство птиц с постоянной резиденцией старого, крепкоголосого соловья. Вдоль оврага к реке бежит крутая и широкая, размятая трактором тропка. Овраг с разбега выскакивает на песчаный берег, скрипучие вязы резко останавливаются, подавшись назад, но ручья удержать не могут - хрустальной струей он вливается в реку, собирая на песчаной отмели шаловливых рыбешек, столь безобидно маленьких и ни на что еще не гожих, что даже сельские ребята перестали ими интересоваться: мелюзга, мол, да и только. Тропинка подходит к реке полого и спокойно, не спеша взбирается на зыбкую и неширокую кладку - две доски в ряд со сломанными перилами и, выйдя на той стороне уже на кольцевую аллею гая, расходится в противоположные стороны.

А река, быстрая, светлая, с песчаным, насквозь видным дном и теплой, особенно по вечерам, водой, бежит неровно, извилисто меж птичьих кустов и зарослей, огибая полудугой главную достопримечательность деревни Зубово - старинный гай.

Когда он был заложен в подкове реки, точно никто из жителей сказать не может. Судя по самым старым немногим деревьям-ветеранам, посадили его лет сто назад.

В годы Отечественной войны гай был наполовину вырублен немцами. С тяжким стоном падали тогда столетние сосны и лиственницы, тополя и клены.

Вера остановилась у величаво нарядных вязов, стороживших покойную прохладу оврага, и залюбовалась этими широколистыми, многоствольными великанами.

Перед ней у самой аллеи торжественно и величаво стояли четыре могучие, в два обхвата, липы в нежно-кремовых кружевах цветов, над которыми звенели пчелиные рои. У пчел была своя страда - июль - богатая и счастливая пора сбора самого дорогого липового нектара.

Вера шла по аллее; из-под ног ее, крупным горохом, бросались в кусты не очень пугливые птицы, даже не обнаруживая голоса. Лишь большой дрозд-деряба падал в чащу гулко и тяжело, оглушая гай сухим треском. Где-то совсем близко высвистывала иволга свой незатейливый, однообразный мотив, высвистывала, как всегда, четко, уверенно, должно быть сознавая, что ее громкий голос слышен на весь гай и некому здесь с ним сейчас соревноваться: соловьи уже отшумели, угомонились и замолчали на целый год.

Солнечные зайчики неровными золотыми плитками вымостили аллею вперемежку с густо-зелеными подвижными тенями. Все жило, искрилось, струилось и переливалось в длинных золотистых волокнах, протянутых от земли до неба. Все было, как в сказке, как в чудесном сне: необыкновенно красиво, мило сердцу и захватывающе.

Вера свернула влево и пошла тропкой вдоль берега реки по скошенному лугу. Девушки разбивали покосы и о чем-то весело и звонко болтали. Увидев Веру, замолчали, приостановили работу, осмотрели с неприличным любопытством.

Вера вышла на широкую дорогу, на мост, и решила вернуться домой через центральную улицу. Шла вдоль деревянных домов, крытых шифером и дранкой, читала вывески: "Участковая больница", "Аптека", "Парикмахерская", "Почта", "Детсад", "Магазин", "Столовая". А вот наконец и сам центр с большим и красивым двухэтажным домом, с которого, судя по всему, не так давно сняли строительные леса. "Клуб совхоза "Партизан". И большая афиша: "Кинофильм "Трактористы". Начало сеанса в 22 часа". Поразило не то, что фильм старый-престарый, а то, что всего один сеанс и тот в 22 часа. Почему так поздно?

На улице встретила Надежду Павловну. Она держалась за руль мотоцикла и разговаривала со здоровенным бородачом. Вера хотела было пройти мимо, но Надежда Павловна окликнула ее, спросила издали:

- Ну как, все осмотрела?

- Почти, - подойдя ответила Вера, с любопытством поглядывая на рыжебородого великана.

- Знакомься, Верочка, это наш хозяин, директор совхоза Роман Петрович.

- Титова, - сказала Вера, подав руку Роману Петровичу.

- Булыга, - назвался он, глядя на Веру очень внимательно, и, не выпуская ее руки, спросил: - А где мы с вами встречались?

- Не знаю, - смущенно ответила Вера. - По-моему, нигде.

- Не может быть, - не соглашался Булыга. - Мне ваше лицо очень знакомо.

- В кино вы встречались, Роман Петрович. В фильме "Дело было вечером", - разъяснила Надежда Павловна.

- И верно! - удивленно воскликнул Булыга. - Точно, она! И коса, и глаза. И платье никак то, да?

- Платье другое было, - поправила Вера.

- Значит, актриса? Та-ак. Прекрасно. А я, признаться, первый раз в жизни живую актрису вижу. Интересно, - рассуждал вслух Роман Петрович.

- Никакая я не актриса, - призналась Вера. - Ну, пригласили на одну роль и все. И вас могли пригласить.

- Могли, а не пригласили, - сказал Булыга. - Наверно, ростом не вышел.

- Перерос, - шутя заметила Надежда Павловна.

Булыга сделал вполне официальное лицо и спросил начальнически, но с нотками покровительства:

- Значит, к нам? В совхоз решили? Прекрасно!.. Я вам авторитетно скажу: годов через пять - десять все города перейдут в деревню на постоянное жительство. В город только работать будут ездить, а жить в деревне.

Вера с любопытством наблюдала за директором, за его скупыми, решительными жестами, за интонацией голоса, густого, как труба, за выражением блеклых, совсем светлых глаз, прикрытых вниз опущенными и тоже рыжими бровями. Она уже знала, что Роман Петрович командовал партизанской бригадой в этих краях, это он был организатором совхоза "Партизан" сразу же после войны и работает до сих пор бессменным директором.

А Булыга между тем продолжал говорить:

- Артисты нам тоже нужны. Вот парторг все меня самодеятельностью донимает, все говорит, что я жадничаю. Ты сначала найди артистов, поставь дело на лад. А потом и деньги спрашивай. Ну, так, стало быть, для начала я могу вам предложить место заведующей библиотекой. А там видно будет. Мы таланты ценить умеем. Правильно я говорю, Надежда Павловна?

- Верно, Роман Петрович, таланты у нас еще не пропадали. А ты, Верочка, давай прямо с завтрашнего утра и приступай к работе.

Девушка поняла, что о ней уже прежде был разговор между директором и парторгом.

2

Какой дивный июльский день!.. Первый день Вериной новой жизни. Завтра на работу. Новый библиотекарь совхоза "Партизан". Нет, заведующая библиотекой. Как говорят: тоже начальство - шишка не шишка, а место бугристое. Завтра она будет сидеть в прохладной комнате среди пяти тысяч книг и ждать посетителей. А может, за весь день ни один человек не придет: время стоит горячее, страдное, все люди от темна и до темна в поле. Вечером, в десять часов, идут в кино, в двенадцать или даже в час ночи спать ложатся, а в шесть утра уже на ногах. Тут не до книг, и Вера это отлично понимает. Но об этом ей сейчас не хочется думать.

После обеда Вера снова пошла в гай, прошла по всему кругу кольцевой аллеи. Случайно она забрела в заросли малины. Ягоды были спелые, сочные, иные даже уже переспели и осыпались от малейшей встряски. Время шло быстро, малина точно привязала к себе и не отпускала. Солнце уже заметно катилось вниз, как-то сразу спал зной, гуще стали тени в лесу, потянуло тонкой приятной свежестью. "Что это я? - в тревоге спохватилась Вера. - А что, если заблужусь? Вот будет хлопот Надежде Павловне!" При этой мысли она как-то сразу выскочила на кольцевую аллею, остановилась, вздохнув облегченно, и, немножко успокоившись, теперь уже медленно пошла вдоль реки.

Вера шла, любуясь торжественной тишиной заката, которую нарушали лишь далекие, идущие со стороны пляжа голоса парней. Вдруг ока остановилась как вкопанная. В трех шагах от нее за кустом орешника стояла донага раздетая девушка и, закинув кверху руки, повязывала волосы косынкой. Тугие литые груди ее и тонкие длинные руки четким и красивым контуром рисовались на фоне заката. Должно быть услыхав шаги, девушка резко обернулась, замерла в решительной позе, но, увидав Веру, запросто пригласила, продолжая прятать волосы под косынку:

- Давай за компанию, присоединяйся! Вода вечерами теплая, как парное молоко. - И, видя Верину растерянность, повторила с нарочитой грубоватой развязностью: - Да ты не стесняйся: мужики сюда не придут. У них у кладки своя купальня.

- А здесь женский? - сама не зная зачем, поинтересовалась Вера.

- Нет, женский ближе к мосту. Здесь мой пляж, персональный. Пошли!.. - И, по-птичьи взмахнув руками, прямо с берега бросилась в воду. Отплыв на середину реки, она стала ногами на дно - вода была ей почти по грудь - и начала азартно растирать свое крепкое тело. Уже из воды сквозь задористые всплески слышался ее грубоватый повелительный голос: - Ну, чего боишься? Тоже мне, артистка, воды испугалась. Раздевайся!..

"И откуда она знает, что я артистка?" - недоумевала Вера. С непонятной решимостью и поспешностью сбросила она свое красное в белую полоску и с каймой платье и, раздевшись тоже донага, прыгнула в воду, придерживая волосы.

Вода была действительно теплая, хотя Вера и не ощущала ее: она просто была приятно возбуждена. Вера стояла на мелком песке, и так как вода была ей лишь до груди, она присела и начала повыше укладывать волосы - не замочить бы.

- А ты не плавай, ходи пешком, тогда не намочишь, - посоветовала девушка. - А то возьми мою косынку. Иди сюда, здесь поглубже и приятней.

Вера послушалась и пошла по дну к середине реки.

- Верно болтают, что у нас будешь работать? - начала допытываться девушка.

- Буду.

- А зачем тебе это нужно? В библиотеке прохлаждаться? Невидаль какая. Если уж в деревне жить, так надо настоящим делом заниматься.

- Например? - спросила Вера, решив поддерживать этот фамильярный и прямой тон.

- Иди ко мне на ферму, коров будешь доить. Не пыльно и денежно. А коров боишься - поди к свиньям. Моя мамаша тебя в два дня научит, как с ними обращаться. Тебя как зовут?

- Вера. А тебя?

- Нюра Комарова.

- А-а, слыхала, - протянула Вера.

- Знаю, мамашу мою небось повстречала…

- А ты откуда обо мне узнала? - пораженная осведомленностью доярки, спросила Вера.

- Тоже вопрос! Подумаешь - военная тайна. Знала б соседка - узнает и наседка.

- А все-таки?

- Свинья борову, а боров всему городу… Ну, ладно, будем вылезать: хорошего понемножку.

На берегу Нюра не спеша и как-то с удовольствием вытерлась полотенцем, спросила Веру:

- Ну, как пляж? Чем не Сочи?

- Я в Сочи никогда не была, - ответила Вера, давая понять, что она совсем не та, за кого ее Нюра принимает.

Одевалась Вера торопливо, ей все время казалось, что по аллее могут идти люди. Нюра, напротив, не спешила. Когда Вера оделась, долго осматривала ее с ног до головы и сказала прямо и без зависти:

- Красивая ты. Небось не одного парня с ума свела. Как у вас там в Москве таких называют: гроза мужчин?

- Каких таких? - вспылила Вера.

- Красивых, - примирительно ответила Нюра, желая вовремя погасить вспышку.

Вера почувствовала что-то обидное в ее замечании, спросила:

- А ты разве урод? - и откровенно оглядела Нюру тем взглядом, в котором был и вызов и простое любопытство.

Крепкая невысокая фигура, ноги немного толстоваты, но красивых очертаний. Лицо круглое, чистое, выразительное, колючие глаза. Да, нос картошкой и голос грубоват, не женственный.

- Я обыкновенная, стандарт, - весело бросила Нюра и расхохоталась своей шутке.

Дома Веру уже поджидал Тимоша. Он приготовил ей свежих яблок. И не в состоянии подавить смущения, густо покраснел и дрогнувшим голосом предложил неловко и неумело:

- Вот, кушайте наши яблоки.

- Ох, какая прелесть! - воскликнула восторженно Вера и взяла свежее, лоснящееся молодым соком яблоко.

В доме было душно, и они вышли на крыльцо. Вера примостилась на ступеньках, ей так было удобно. Тимоша - на лавочке. Быстро и легко разговорились. Она рассказала ему, что видела за день, и спросила о Нюре Комаровой.

- На каком она курсе учится?

- Кажется, на третий перешла, - не совсем уверенно ответил Тимоша. Он уже перестал стесняться и чувствовал себя отлично в обществе "кинозвезды".

Солнце уже село, но было светло от чистого неба. В соседнем доме развязно и громко горланили песни, притом особенно выделялись женские голоса своим немыслимым, почти нечеловеческим визгом.

- Чего это они расшумелись? - спросила Вера, поморщившись.

- Запоины у них, - ответил Тимоша.

- Запоины? Это что значит?

- Светлану запивают, - пояснил Тимоша и добавил: - Дочка их Светлана замуж будет выходить.

- Так это свадьба?

- Нет, свадьба не скоро. Свадьба осенью, а сейчас запоины.

- Не понимаю. Чем запивают? - Она хотела сказать: "Как это запивают?"

- Ну, известно чем - водкой.

- Ой, как это ужасно: запивают, пропивают. И она ничего, Светлана? Будущая невеста-то как себя чувствует?

- Тоже, наверно, пьет.

- Ужасно!.. А без этих самых запоин свадьба не может быть?

- Наверно, нет. А разве в городе этого не бывает?

- Ну, что ты… Бывает, конечно, до свадьбы помолвка.

- Так вот это и есть помолвка, - обрадовался Тимоша найденному слову. - Запоины - это так называется по-простому, по-деревенскому. У вас ведь тоже на помолвках небось не чай и не пиво пьют?

- Не знаю, Тимоша, я еще не помолвлена, а на чужих не случалось бывать.

- Выходит, разница только в названии, - резюмировал Тимоша.

Так они долго сидели и дружески болтали о разных вещах. В Тимоше Вера нашла интересного собеседника; он был довольно начитан, рассуждал степенно, убежденно, без запальчивости и с непосредственной прямотой.

А в это время на другой улице, на крыльце дома Незабудок, не двое, а четверо молодых людей вели разговор. Здесь обсуждали последнюю новость: в совхоз приехала артистка и будет работать в библиотеке. Эту новость сообщил Федя. Лида не верила и все приставала к брату:

- А ты не врешь, Федечка?

- Пойди завтра в библиотеку, сама узнаешь, - как всегда с напускным равнодушием, отвечал Федя, то и дело взбивая свой вьющийся чуб. Гордостью Феди была его шевелюра, единственная на всем белом свете. Говорят, приготовил бог копну волос на десять человек, да по стариковской рассеянности наградил ими одного Федю Незабудку. И что это за волосы были, чудо волосы! И вились они в крупные кольца, и перекатывались крутой волной, и отливались вороненым блеском, черные, цыганские волосы, и делали Федора первым красавцем на весь совхоз, а может, и на целую область. Из-за этих волос и был везде Федьке почет, потому что такого парня нельзя было не заметить хоть на вечеринке, хоть на свадьбе, хоть в кино. Особенно в кино замечали Федю те, кто сидел сзади него. Ровно половину экрана закрывала его шевелюра.

А так Федя был, пожалуй, обыкновенный парень: ростом невысок и силенки небольшой, не то что у Михаила Гурова. Тот хоть и не выделялся ростом, зато мускулы имел стальные. Нет, с Гуровым Федя себя сравнивать не хотел. Гуров был тих, всегда задумчив, мало смеялся, не любил поговорить, а когда и говорил, то слов на ветер не бросал. А Федя Незабудка - сорвиголова, рубаха-парень и балагур на весь совхоз. Голос его всегда слышен то в поле, то на усадьбе, то в столовой, то в клубе. Федя работал на тракторе ДТ-54 рядовым трактористом, хотя, как он сам говорил, с его способностями и авторитетом мог бы и целым совхозом руководить, да только Борода не собирался на пенсию.

Миша Гуров в прошлом году заочно окончил Сельскохозяйственную академию, работал теперь механиком по животноводству. Феде было двадцать три года, Михаилу двадцать шесть. Словом, Миша Гуров и Федя Незабудка были совершенно разные люди. Разве что одинаково неистовы были в работе.

Оставшись в годы войны круглой сиротой - мать расстреляли гитлеровцы, отец не вернулся из фашистского концлагеря, - Миша жил в том же совхозном доме, в котором жили брат и сестра Незабудки. Они внизу, а Миша занимал "голубятню", точно такую же, какую занимала теперь Вера в доме Посадовой.

В то время как Федя советовал сестре пойти в библиотеку и убедиться в достоверности его сообщения, Нюра Комарова все с тем же независимым тоном, которым она час назад разговаривала с Верой, подтверждала:

- Могу засвидетельствовать, детишки, сама только что видела и даже имела честь беседовать.

- Ой, правда? - воскликнула азартно Лида. - Где ж ты с ней познакомилась?

- В воде. Вместе купались, на моем пляже.

- И что она? О чем же ты с ней говорила? - лепетала неугомонная Лидочка.

- О женской красоте. Я ей сказала, что она преступно красива.

- Первый раз слышу, чтобы красота считалась преступной, - заметил Миша.

- Чрезмерная красота, Мишенька, - пояснила Нюра. - Все хорошо в меру.

- Все равно ты говоришь глупость.

- Это я говорю всегда, ты должен привыкнуть.

Нюра явно рисовалась перед Мишей, который давно лишил покоя ее гордое сердце. Но Миша по-прежнему оставался дружески равнодушен.

- А в чем она была? Какое на ней платье? - продолжала интересоваться Лида.

- В халате Евы, - коротко ответила Нюра.

- А он какой? - не поняла Лида.

- Халат Евы? Спрашиваешь. В чем бывают женщины в воде?

- В купальниках, - подсказал Миша.

- В данном случае на ней был халат Евы, - сказала Нюра. - Она последовала моему примеру.

- Эх, девки, - вдруг с деланным сочувствием ввернул Федя. - Пропали вы, как прошлогодняя кукуруза. На корню зачахнете. Отобьет она у вас всех женихов.

- Зачем ей всех, ей одного хватит, - заметил Миша.

Но Федя не обратил внимания на его реплику.

- Видали, как она в кино действовала? Мертвой хваткой. Парень совсем было жениться собрался, рубаху новую купил, а она хлоп по морде и отбила. Устроит она вам здесь кино.

- Почему нам? - отозвалась Нюра. - Ты гляди, чтоб вам не устроила. Повлопаетесь все сразу, сохнуть-чахнуть начнете, поотощаете. Что тогда совхоз без вас делать будет? Пропадет. - И, уставившись в одну точку и что-то соображая, повторила: - Красивая, черт побери… Глаза. Да, пожалуй, только глаза. Все остальное - ничего особенного. А глаза, как у волшебницы. Посмотрят на тебя - и готово, человек растаял.

- Прямо так и растаял! - воскликнул Федя. - Я не Сорокин.

- Сережка Сорокин, тот сразу, - согласилась с братом Лида. - Как посмотрит, так и готов. Вот влюбчивый парень!

- Все поэты влюбчивые, - вставила Нюра.

- И петухи тоже, - добавил Федя.

- Поэт, певец, петух - это не одно и то же? - проговорил Миша.

- Точно подмечено! - воскликнул Федя и дотронулся до Нюриной руки. Но та его настойчиво отстранила.

- Да, Федечка. А ты бы и в самом деле поухаживал бы за ней, - не то с издевкой, не то всерьез подначила Нюра.

- Подожду, когда она начнет за мной бегать. А там еще подумаю.

- Ну, ради нас, Федечка, - дурашливо попросила Лида. - Хоть не серьезно, а просто так.

- Просто так? - повторил Федя. И вдруг решительно: - А вот возьму и женюсь на ней, на артистке женюсь, вот тогда вы попляшете на моей свадьбе.

Нюра вздохнула печально, взглянула на Мишу, и столько было желания и страсти в ее долгом, томном взгляде!..

- Душно небось у вас, - Нюра повела глазами по дому, - особенно там, на чердаке.

- Все окна открываем настежь и не помогает, - согласилась Лида.

- Зато у меня, в моем гнездышке благодать, - откровенно сообщила Нюра. - Под боком сено, а сверху ясень и звезды. - И потом не то с сожалением, не то с упреком молвила: - Почему из вас, мальчики, никто не играет? Гармошку б сейчас…

- Зачем тебе гармошка? - поинтересовался Федя.

- Люблю слушать… как она плачет, - с грустью ответила Нюра.

- Что-то, Нюрка, хандра на тебя напала, - заметила Лида и сама вздохнула. Она легко поддавалась любому настроению. - Давайте, ребята, лучше споем.

- Правильно, - поддержал Миша. - Запевай, Лидок.

Лида выпрямилась, откашлялась и, чуть сбоченив голову, начала негромким, но чистым голосом:

Летят у-у-тки-ии,
Летят уу-уу-тки-ии
И-и два а гу-у-ся-я.

И тут к ней присоединились еще три голоса:

О-о-й, кого лю-у-блю-ю,
Кого лю-у-блю-ю
Не дож-ду-у-ся-я.

Мелодичная, легкокрылая, как девичьи грезы, грустная и широкая, как тоска любящего сердца, доверчивая и сильная, как душа народа, песня, точно круги от брошенного в омут камня, разбежалась во все стороны по селу, еще не уснувшему и чуткому, укутанному душным и пахучим вечером, которому лишь ее, этой песни недоставало.

Затем запевал Михаил. Голос у него глуховатый, мягкий и бархатистый.

При-ди, ми-и-лый,
При-и-ди, ми-и-лый,
Стук-ни-и в сте-е-ну-у.

И вдруг два девичьих голоса, слившись плотно в один, заныли больно, в нестерпимой тоске-ожидании:

О-ой! А я-а вы-ы-йду-у,
А я-а вы-ый-ду-у
Те-е-бя я встре-е-ну-у-у.

Взволнованная, ласковая и нежная, широкая и тревожная песня залетала в распахнутые окна домов, вливалась в густые заросли гая, очаровывая и возбуждая зависть у птиц, и гасла, падая в наливающуюся рожь и росные клевера.

Вера ужинала вместе с Надеждой Павловной и Тимошей, ели картофельное пюре на свином сале со свежими огурцами и салатом. Песня ворвалась к ним не сразу, она входила незаметно и тихо, как вода.

- Что не ешь? Не нравится? - спросила девушку Надежда Павловна.

Вера встрепенулась, это ее спрашивают. "Разве я не ем?" Действительно, вилка лежит на столе, надкусанный огурец зажат в руке, стынет в тарелке картошка, а взгляд у Веры отсутствующий и далекий.

- О чем задумалась? - снова спросила хозяйка.

- Я слушаю, Надежда Павловна, - смутившись, отозвалась Вера. - Хорошо поют.

- Это у Незабудок, квартет Миши Гурова, - пояснил Тимоша, а мать добавила:

- У нас любят петь. И голоса есть хорошие.

- Ну, какой, мама, у Нюры голос? - не согласился сын. - Весь их "квартет" на Мише да на Лиде выезжает.

- Ты не прав, Тимоша. У Федора голос хороший.

- Ну уж и голос: больше кричит, чем поет.

А Вера продолжает слушать песню. Ей и самой хочется запеть. Только какую, может, что-нибудь более близкое. Ага! Запели. Как будто специально для нее, для Веры, песню, которая ей очень нравится, из кинофильма "Весна на Заречной улице"; выделяется мужской баритон, красивый, приятный. Как-то уж очень проникновенно у него получается:

Теперь и сам не рад, что встретил.
Моя душа полна тобой.
Зачем, зачем на белом свете
Есть безответная любовь?

"Безответная любовь…" Вера еще не знает, что это такое…

До чего ж хороши вы, июльские вечера, теплые и ласково-нежные. Хороши и коротки. Кажется, и совсем немножко посидишь рядом с любимым, и всех нужных слов сказать не успеешь, а уже на северо-востоке светлеет небосклон и падают золотым ливнем звезды в спеющую рожь. Но никак нельзя продлить июльские ночи, как невозможно продлить и молодость свою. Отцветет она вместе с душистыми сенокосами, отшумит шальной птицей на зорьке, прокричит перепелкой, и не заметишь, как наступят холодные сентябрьские дожди. И жди тогда нового июля, новых пахучих ночей. Они придут еще, быть может не совсем такие, немного другие, но придут, а молодость не воротится.

Душно было в постели, Вера открыла настежь оба окна: пускай хоть сквозняком продувает. Но сквозняка нет - вечер тихий и пряный, и звезды горят как-то тускло и кажутся совсем ненужными. Зачем, в самом деле, Вере такие звезды? Она лежит и чутко слушает, и чудится ей, что в окно пришел не ветер, покинувший землю, а запах гая, ароматы полносочной земли.

…А Нюре Комаровой эти звезды ой как нужны! Нюра лежит в своем гнезде на копне сена под старым ясенем, что стоит возле их дома. Она сама смастерила на трех столбах дощатые полати, почти такие, как для аистов делают, сама накосила и занесла туда сухого свежего сена, намазала лицо, руки и ноги кремом "Тайга", чтобы комары не кусали, и лежит, смотрит на звезды. Старый узколистый ясень не застит неба. Листья у ясеня в елочку, с большими просветами, не крона, а прямо решето - все небо видно. Дремлет старик ясень, даже ни единой веткой не пошевелит, и не знает старина, как исстрадалась девичья душа щемящим ревнивым ожиданием. И зачем она полюбила его, такого необыкновенного, не похожего ни на озорника Федю, ни на учителя литературы Сережку Сорокина, ни на десятки других. "Мишенька, милый, родной мой!.. Ну, хоть словечко ласковое сказал бы! Или хоть бы выругал, оскорбил жестоко. Так нет, молчит! И все думает, думает, а в глаза посмотришь - глубина такая, дна не видать. Не поймешь, не разгадаешь, что там творится; только что-то происходит в его недоступной и такой большой душе. Эх, Михаил!.. Знал бы ты, сколько дум о тебе передумано, сколько ласковых слов не устами, а сердцем сказано".

Дремлет ясень, чутко дремлет в низенькой хате старая Комариха, только Нюра не смыкает глаз. Она лежит на спине, расслабив здоровое тело, в котором бродит июль, сторожко вслушиваясь в тишину гая. Молчат деревья, и птицы молчат, спят орошенные травы. Лишь редкие комары звенят недовольно: запах крема "Тайга" их отпугивает. Бродит хмельной июль по всему телу, гоняет кровь по жилам, туманит разум и рождает желания ласки, близости, большой и горячей любви. Она пришла, ее девичья буйная любовь и не нашла ответа. Пришла, а навстречу ей никто не распростер доверчивые объятия; пусто, безответно. И вот теперь она мечется безрассудно и одиноко, чего-то ищет, на что-то надеется. "Нет, не придет. Только напрасно намекала, нахваливая свое гнездо". И вдруг шорох, слабый, отдаленный. Может, ночная птица потревожила кусты? Нюра затаила дыхание - шорох явственней, слышней. Определенно, человеческие шаги. Вот уже совсем близко - шумные, неосторожные шаги. Это не он, не его походка; он бы шел не так, его бы Нюра сразу узнала, почувствовала бы всем телом.

Вот уже подошел, остановился внизу у ног ясеня, у лестницы и прислушивается. Нюра чует его неровное дыхание и уже догадывается: Федька.

- Нюра, не спишь? - спрашивает шепотом Федин голос.

- Не сплю.

- Ждала, значит?

- Ждала… только не тебя.

Федя лезет вверх по лестнице и шепчет, глотая обиду:

- Знаю, что не меня. Могла б об этом не говорить.

- На всякий случай, чтоб не забывался.

Федя ложится рядом и пытается обнять Нюру, но та резко отстраняет его:

- Спокойней, Федя, а то мое гнездо не выдержит твоих вольностей. Зачем пришел?

- Нюра… Ты мне не веришь? - дрогнувшим голосом спрашивает Федя и садится у ног девушки. - Скажи, неужели не веришь?

Нюра лежит на спине, в легком ситцевом халатике, приоткрывшем крепкую ногу. Желанная, близкая. Запах ее здорового тела, свежего сена и полевых флоксов пьянит и туманит. Федя берет Нюрину руку, сжимает в своих руках, подносит к своей груди и повторяет умоляюще:

- Ну, отвечай, не веришь мне?

- Верю, Федя, - еле слышно шепчут Нюрины губы, а глаза, блестящие в сумерках летней ночи, неподвижны и далеки; от них протянуты невидимые нити к небу, до самых звезд. Федька их чувствует, эти нити, уносящие в космос девичьи думы и мечты, И вдруг она вся вздрогнула, обвила крепкими руками и привлекла к себе Федю, прижалась к нему и, подавляя рыдания, зашептала:

- Фе-де-нь-ка-а, родненький, хороший т-ы-ы!.. Не обижайся на меня… Ты ничего не понимаешь. Если б не было на свете его, как бы я тебя любила, Феденька! А при нем не могу… Обманывать не хочу ни тебя, ни себя.

Прижавшись губами к ее горячему виску, Федя говорит иступленно:

- Почему ты не поймешь? Бесполезное там дело. Не любит он… - Федя хотел сказать "тебя", но остановился, не сказал, только повторил с убеждением: - Не любит… И не надо. Плюнь на него, плюнь и забудь.

- А ты, ты, Федечка, ты ведь любишь, а почему же он?..

- Глупенькая ты, девочка, хоть и в академии учишься. Так как я умею любить, так никто на свете не умеет. - И Федя крепко обнял ее за плечи и прижал к своей груди, повторяя торопливым шепотком: - Моя, моя, моя.

И на какой-то миг он уже было поверил своим словам. Но тут случилось то, что самонадеянный Федор Незабудка никак не предвидел: Нюра схватила его за руки и толкнула в сторону с такой силой, что он и ахнуть не успел, как, хватаясь за воздух, полетел вниз и ткнулся лицом в росный конский щавель. А она, еле сдерживая смех, спросила с явным притворством:

- Не ушибся, Феденька? Я ж говорила тебе, что гнездо мое не приспособлено для твоей любви.

Ее откровенная насмешка больно обидела и взбесила Федора. Такого подвоха он не ожидал.

- Ну, подожди же! - пригрозил он, уходя прочь.

- Буду ждать, Федя. Счастливого пути! - уже не шепотом, а вполголоса бросила Нюра.

Старый ясень проснулся от шороха и стука, что-то пролепетал тонкими листьями непонятное для людей, должно быть пустил беззлобную остроту по адресу Феди, а может, поступок Нюры осудил, - кто его знает. Во всяком случае, дохнул он свежим ветерком, остудил разгоряченное тело девушки, заставил ее натянуть на себя старенькое байковое одеяло. Нюра прикрыла веки и увидала, то ли наяву, то ли во сне, как на рассвете пошел золотой звездный дождь и весь гай засверкал холодными огнями миллионов светлячков.

Наутро, повстречав Федора возле столовой, старая Комариха, сон которой вчера потревожили, увидав на лбу тракториста темное автоловое пятно, спросила с ехидцей:

- Где это ты, Федя, синяк себе посадил?

Федор знал, что никакого синяка нет, но чертова баба везде сует свой нос. Он посмотрел на нее исподлобья угрожающе, но на старую этот сердитый взгляд не произвел должного впечатления.

- Что ж ты, Федя, может, выпивши на ясень напоролся? Али в потемках на чужой кулак? - продолжала старуха с издевкой.

Но Федя огрызаться не стал, сплюнул в сердцах и вразвалку с невозмутимым видом подался к трактору.

3

На другой день весь совхоз знал, что у них заведующей библиотекой работает артистка из кино. Уже с утра в библиотеку, вопреки обыкновению, повалил читатель. Первым пришел учитель Сорокин. Несмотря на жаркую погоду, он был в галстуке и в сером костюме, который носил только по праздникам, чисто выбрит, аккуратно подстрижен и обильно надушен одеколоном. Поздоровался приветливо и сразу представился:

- Сорокин Сергей Александрович, преподаватель литературы. Узнал, что у нас новый библиотекарь, и решил познакомиться. Может, могу быть чем-нибудь полезен, так как я, можно сказать, здешний старожил, а вы человек новый.

- Спасибо, - любезно поблагодарила Вера, осмотрев с любопытством одного из поклонников Нюры, и нашла его вполне интересным: стройный, высокий, русоволосый, с правильными тонкими чертами лица и очаровательным звучным голосом. И руки тонкие, с длинными пальцами, как у музыканта. Довольно моложав, на вид ему и двадцати пяти не дашь.

- Вы вчера осматривали наши окрестности, - Сорокин не собирался быстро уходить. - Надеюсь, вам понравилось здесь?

- Не плохо. Особенно гай чудный, - ответила Вера.

- О-о, наш гай! Как-нибудь я вам покажу его. Поэ-зи-я! - и торжественно продекламировал:

Однажды в полдень,
в жаркую погоду,
Самой природе вопреки,
По пояс гай забрался в воду,
Играя с мальчуганами в нырки.

- Интересно! - заметила Вера. - Это чьи стихи?

- Одного местного поэта, - с нарочитой скромностью ответил Сергей Александрович. - А вы не знаете, что это за фильм "Пора любви"? Сегодня у нас идет.

- Не знаю, - ответила Вера, - наверно, новый.

- Надо полагать. Давайте пойдем и вместе посмотрим.

- Спасибо, в другой раз как-нибудь.

- Вам не хочется? Вы не любите кино? - Маленькие круглые глазки учителя насторожились с преувеличенным удивлением.

- Представьте себе.

Вера посмотрела на него многозначительно. И тогда он согнал удивление и, насупившись, пробубнил:

- Понимаю… И вообще сидеть сейчас в этой духотище - удовольствие не великое. Лучше походить, воздухом подышать.

Но и от этого предложения Вера деликатно отказалась.

Приходили в библиотеку школьники и молодежь, заглянула на минутку и Лида Незабудка, поинтересовалась, нет ли чего-нибудь новенького. Вера предложила ей "Соль земли", она повертела в руках "Роман-газету" и, скривив пухленькие губки, сказала:

- А может, поинтересней есть, чем про соль…

Вера поняла ее и посоветовала:

- Тогда возьмите Тургенева "Первую любовь".

- Давайте, - сразу согласилась Лида, продолжая таращить глаза на Веру.

В полдень пришел в библиотеку Федя. Долго щурился на книжные полки, точно решая, что б ему взять, и, наконец, объявил:

- Давно я не перечитывал "Тихий Дон". Как вы думаете, стоит?

- Конечно, стоит, - ответила Вера и подала сразу все четыре томика.

Федя важно шелестел страницами, хмурился, переступая с ноги на ногу и украдкой из-за книги бросая на библиотекаршу короткие взгляды.

- Значит, рекомендуете?

- Самым решительным образом, - бойко и весело отозвалась Вера и, посмотрев в Федину читательскую карточку, заметила: - Вот, видите, вы наверно очень давно читали.

- Да, еще в школе, - ничуть не смутившись, ответил Федя и, улыбнувшись Вере открыто и ясно, сказал: - До скорого свидания. - А на пороге, задержавшись, добавил: - Если вас кто-нибудь обидит, скажите мне. Я мигом наведу порядок.

Михаил Гуров и Нюра Комарова в библиотеку не заглядывали. Подстегиваемая любопытством, Вера посмотрела читательскую карточку Нюры, удивилась и даже позавидовала: как много она читает.

Во время обеда, добродушно смеясь, Вера сообщила Надежде Павловне, что у нее уже есть два телохранителя, и рассказала о Сорокине и Феде. Тут же за столом сидел Тимоша и ревниво слушал веселый Верин рассказ. Надежда Павловна тихо и молча любовалась детьми, "своими детьми", не вникая в смысл того, о чем рассказывала Вера. Сын заметил это, вернее, почувствовал, что мать думает совсем о другом, и сказал с укором:

- Мама, да ты слушаешь?.. Или твои мысли все еще где-то в поле бродят?

- Да, ты угадал, - ответила она, спохватившись. - Мне сейчас надо в поле ехать. Хочешь, Верочка, со мной?

- Я с удовольствием, - охотно и с радостью отозвалась девушка. - Только как же библиотека?

- Читатели твои сейчас все в поле. А под вечер возвратимся - откроешь.

4

Гнедая высокая кобылица по кличке Галка, помесь рысака с тяжеловозом, донимаемая мухами и слепнями, резво и легко несла бричку полевыми и лесными дорогами. Иногда в лесу на их пути попадались заполненные водой и тиной никогда не просыхающие ямы, в которых колеса вязли по самую ступицу. Галка без напряжения брала их, и тогда Надежда Павловна с восхищением говорила Вере:

- Вот чем хорош этот транспорт: где ни на газике, ни на мотоцикле не проберешься, Галка наша без особого труда пройдет. Сильная кобылка и умная.

Проехали кустарник, который, по словам Надежды Павловны, надо бы давно распахать, потому что пользы от него никакой, только зря землю занимает, - да вот все силенок не хватает. Пробовали было вырубать - снова зарастает, проклятая ольха. Ее бы только ядом с воздуха потравить. Но это дороговато стоит.

За кустарником сразу пошли естественные сенокосные травы, уже созревшие, утратившие свою сочную свежесть, но еще пахучие и душистые. Травы были густые и высокие - помогали теплые грибные дожди, - в них преобладал розовый мелкоголовый клевер. Надежда Павловна срывала его и давала нюхать Вере. "Божественный нектар!" Они свернули с дороги и ехали теперь сенокосами, точно плыли по цветущему, благоухающему, до рези в глазах пестрому красками океану. Надежда Павловна срывала цветы, не слезая с брички, прямо на ходу, и все рассказывала Вере: вот белый донник, очень питательная трава, но на сено не годится, коровы и лошади едят неохотно, зато на силос идет хорошо. А эти мелкие синенькие цветочки - мышиный горошек. Чудесный и питательный корм: лошади, коровы и овцы едят с удовольствием.

- Корма для нас - главная забота. Сколько из-за них шума было, нервотрепки. А они вон как вымахали - глядеть любо-дорого!

Вера поинтересовалась, из-за чего был шум и нервотрепка, и Надежда Павловна с охотой рассказала:

- Нашлись тут у нас горячие головы, прямо восстание против травополья подняли. Самого Вильямса опровергать стали. Мол, не нужно нам столько земли травами занимать - и баста!

- А почему не нужно? - осторожно поинтересовалась Вера.

- Просто молодо-зелено. Начитались разных прожектерских статей о нерентабельности травопольной системы. Дескать, выгоднее свеклу и боб на корм скоту выращивать, нежели клевер. А того не учли, что травы восстанавливают плодородие почвы. Целую войну затеяли с директором и главным агрономом. Все хотели свою правоту доказать. Есть у нас тут двое молодых "академиков" - Гуров и Комарова. Первый окончил Сельхозакадемию, вторая еще учится, заочно. Они-то и разожгли весь сыр-бор. В газету писали. Дело дошло до треста совхозов. Там их не поддержали. Старые люди - практики говорят, что боб в здешних краях выхаживали с незапамятных времен и получали хорошие урожаи, намного превосходящие урожаи трав. Ученые доказывают, что корневища боба обогащают почву не хуже трав. А вот насчет свеклы и кукурузы - тут дело спорное… Климат не тот…

Это заинтересовало Веру.

- Значит, еще неизвестно, кто прав, - сказала она. - Вы на чьей стороне были в этой войне?

Посадова ответила не сразу. Вопрос этот был для нее неприятным.

- Нужно было поддержать авторитет директора и главного агронома. И вообще авторитет науки. Мне было трудно решить, кто прав, потому что сама я не специалист… Но Вильямс есть Вильямс. Мировое имя и авторитет.

- Ну, а если, предположим, этот авторитет не прав?

- Ты совсем, как Гуров, - без осуждения, даже как будто с удовольствием отметила, оживившись, Посадова. - Он тоже всем доказывал, что Вильямс мог ошибаться, что нельзя на него молиться, как на икону.

- Доказывал и не доказал? - В реплике Веры звучал вопрос.

- Не доказал, но заставил задуматься. В его рассуждениях было много любопытного и, пожалуй, здорового. Откровенно скажу тебе, во мне он посеял сомнение в правильности травопольной системы. - И добавила погодя: - Хотя я не специалист.

Вера больше ни о чем не спрашивала Посадову. Она думала о том человеке, который смело выступил против ученого авторитета. Это ей нравилось - выступать против авторитетов. Она принадлежала к тому поколению "протестантов", среди которого усиленно распространялась неприязнь ко всем и всяким авторитетам. "Протестовать" было модно среди этого поколения. Протестовали по-разному. Одни против пошлости и мещанства, лицемерия и чиновничьей скуки. Другие протестовали против лозунга "Кто не работает, тот не ест", против плохой и хорошей погоды. В мороз они ходили по Москве без головных уборов, в оттепель носили шапки-ушанки с опущенными наушниками, "вопреки всему на свете". "Протестанты" этой категории вызывали у Веры чувство брезгливости. Теперь же ей хотелось знать, прав ли был Михаил Гуров, которого она еще в глаза не видела, и будет ли он продолжать отстаивать свою точку зрения. Ей почему-то хотелось, чтобы он оказался правым и чтобы продолжал настаивать на своем. Вот это настоящий человек…

За травами длинной полосой потянулось поле некошеной вики, такой сочной, густой и мягкой, что хотелось нырнуть в нее и, распластав руки, плыть, плыть до края иссиня-пепельного леса, в который упиралось зеленое поле. Дальше пошли овсы, зеленые и звонкие.

Ехали мимо трактора, поднимающего пар. И не Посадова, а Вера свежим глазом обратила внимание на необычное явление: трактор шел сам, без человека. Место тракториста было пусто. Вера вначале было подумала: наверно, так и надо, какое-нибудь новшество изобрели, работают же станки-автоматы без людей. Впереди, метрах в двухстах, высокой золотисто-оранжевой стеной стоял сосновый бор, и Вера с нетерпением ожидала, когда трактор дойдет до него. Ей хотелось посмотреть, как он сам, без человека, сделает разворот. Подмываемая этим любопытством, она спросила:

- Он что, по радио управляется?

- Кто? - Надежда Павловна быстро посмотрела туда, куда был прикован пристальный взгляд Веры. И потом с недоумением и тревогой: - Что ж это такое?! А тракторист?.. Случилось что-то!..

Дернула вожжи, и Галка перешла на крупную рысь. Посадова решила обогнать трактор и перехватить, остановить его на борозде. Она ударила лошадь вожжой, и та, почувствовав тревогу, рванулась во весь дух.

- Да что ж это такое? - повторяла Посадова вслух, а про себя в тревоге думала: "Может, уснул на ходу и свалился с сидения под плуги".

Эта мысль заставила ее оглянуться назад. И тут она увидела, как вслед за трактором бежал человек, в котором по огромной копне волос нетрудно было узнать Федю Незабудку. Бежал он как-то странно, не по прямой, а зигзагами, бросаясь то в одну, то в другую сторону, пригибался, протягивая руку вперед, точно пытался схватить в воздухе что-то невидимое. Наконец, он упал на пахоте, но тотчас же поднялся, что-то держа в руке, выпрямился, посмотрел на трактор, который уже приближался к бору, бросился за ним.

Надежда Павловна, обогнав трактор, на ходу соскочила с брички, бросила Вере вожжи и второпях побежала наперерез. Но не успела: трактор вышел на опушку, глубоко впился плугами в крепко спаянный корневищами дерн, натужился и, легонько стукнувшись лбом в сосну, замер.

Федя понял, что бежать ему теперь уже бессмысленно, шел не очень торопясь, обдумывая, что будет говорить в свое оправдание. Он уже представлял, какой разговор ему предстоит вести, готов был выслушать любые упреки и ругань. Но только не сейчас, не при Вере, которая, оставив лошадь на дороге, тоже шла сюда, к трактору. "Черт побери, как все глупо получилось, - досадовал про себя Федя, держа за уши маленького серого зайчишку, который трепетал и царапался задними лапками. - Все из-за тебя, косой. И какого ты дьявола убегал. Должен был знать, что все равно я тебя поймаю. От меня вашему брату никуда не уйти. Я вас, бывало, дюжинами ловил и не таких заморышей. Ну, что я теперь скажу парторгу?"

Врать Федя не умел, разве что по пустякам сболтнет иногда небылицу, в которую, знает, никто и не верит. Вспотевший, выпачканный маслом и землей, виноватый и покорный, с видом искренне раскаявшегося предстал он перед Надеждой Павловной и Верой, пробуя невинно улыбнуться. Но Посадова строго спросила:

- Что произошло, Незабудка?

- Да вот за ним погнался, а мотор забыл заглушить. - Он протянул зайчишку Вере, и та бережно взяла его. - Думал в один миг схвачу и на трактор. А он больно шустрый оказался.

- Мальчишке, школьнику и то непростительно! А тут взрослый человек!.. Ну, что с тобой делать, Незабудка? Куда тебя направить? В детский сад, что ли?..

- Так ничего же не случилось, Надежда Павловна, - пробовал оправдаться Федя, осматривая трактор. - Мотор заглох и только всего… Я, конечно, виноват, плохо поступил… Так получилось, потому прошу простить меня на первый раз.

- Первый раз, - горестно произнесла Посадова. - Сколько их у тебя было этих "первых" и не одного последнего!

- Этот будет последний. - Вот честное комсомольское, - клялся Федя, заводя мотор.

Сели в бричку. Вера не знала, что делать с зайчишкой.

- Отпущу я его, Надежда Павловна, жалко.

- Конечно, конечно, - машинально ответила Посадова. - И что за человек этот Незабудка! Мальчишка!.. Озорство школьника. А работяга незаменимый. А ведь мог трактор поломать. Бог знает, что мог натворить… Нет, вы только подумайте: не остановить трактор и погнаться за зайцем! Такое только в кино можно придумать.

- Смешной он какой, - сказала Вера, осторожно отпустив зайчишку. Тот с секунду постоял, будто не веря, что ему дарована свобода, и затем во весь дух бросился в лес. - Смешной.

- Не серьезный, - поправила Посадова, решив, что речь идет о Феде. И, помолчав с минуту, предложила: - А не заехать ли нам в коровий лагерь?

Вера была согласна на любой "заезд". Для нее все было ново и интересно.

Коровий лагерь первой бригады был устроен на месте сожженной немцами деревушки Фольварково, от которой сохранилась лишь старая тенистая, уже давно одичавшая груша. Большая площадка была огорожена жердями, в центре сооружен длинный навес, под которым доили коров. За площадкой дощатые времянки: комната для доярок, сарай для кормов и молока, помещение для искусственного осеменения.

Надежда Павловна привязала Галку под грушей и в сопровождении Веры направилась в комнату доярок. Пусто, нигде ни единой души.

- Никого нет! - удивленно и громко произнесла Вера.

- Коровы на пастбище с пастухом, - пояснила Надежда Павловна. - А доярки теперь до вечера дома. Но должна быть дежурная. Не могли все так оставить.

Не успела она докончить фразу, как из-за куста вышла девушка в выцветшем ситцевом платьице и с книгой в руках.

- Здравствуй, Комарова, - первой поздоровалась Надежда Павловна. Она всех почему-то называла по фамилии.

- Здравствуйте, - ответила Нюра. И только по грубоватому голосу Вера узнала свою вчерашнюю компаньоншу по купанию. - Что, новую доярку к нам привезли?

- Это наш новый библиотекарь, - представила Посадова, не подозревая, что Нюра уже знает обо всем.

Нюра заложила страницу кленовым листком, хлопнула книгой по ладони и спросила загадочно:

- Интересно знать, а куда вы денете старую библиотекаршу?

- А зачем ее девать? - удивилась Посадова. - Она уже месяц, как не работает. И вообще, она явно была не на месте. Разве не верно?

- Все правильно - она и сейчас не на месте, - многозначительно заговорила Нюра, поводя белесой и потому слабо заметной бровью. - Только пронесется еще над совхозом большая гроза.

- У нас везде стоят надежные громоотводы, - перебила Посадова, - и ни грозы, ни угрозы нам не страшны.

- Завидую вашей храбрости, - сказала Нюра и вдруг, оставив независимо игривый тон, заговорила уже совсем по-иному, и в насмешливых глазах ее появилась озабоченность. - Что думает наш главный агроном? Будем делать подсев на пастбищах или разговорами ограничимся?

- Все будем делать, Нюра, но сейчас для нас главное - спасать кукурузу.

- Спасешь ее, когда лебеда идет с ней наперегонки. Из-за травы и квадратов не видно. - И в ответе Нюры Вера услышала искреннюю горечь.

- Просто их нет, квадратов, не получились. Будем продолжать полоть вручную.

- Пятьсот гектаров!.. Легко сказать.

- Сделать трудно, но надо.

Вера обратила внимание, что в голосе Надежды Павловны как-то исчезла ее строгость и сухость.

- Людей у нас мало. А работы столько сразу свалилось… Нужны рабочие руки, а где их взять?

Нюра с полслова догадалась, куда клонит свой разговор секретарь парторганизации. Она-то знала не меньше Посадовой, как трудно сейчас найти незанятые рабочие руки.

- А что ж, попробуйте вытащить на прополку кукурузы старую библиотекаршу. А за компанию с ней, может, и молодая согласится денек-другой поработать в поле. Для здоровья это полезно: солнце, воздух и вода… - С озорством она подмигнула Вере.

- А между прочим, - вспылила Вера, - молодая библиотекарша приехала не на курорт, а работать. Как все. Да, как все, - повторила она с вызовом, глядя на Нюру ожесточенными глазами, так, что та даже смутилась, и сказала, смягчившись, точно просила прощения:

- Ты на меня не сердись, я не хотела тебя обидеть. Это я так, по-дружески. Я вот и со своими девчонками поговорю, может, согласятся на часок выскочить в кукурузу. И мамашу поагитирую. Пусть там среди свинарок проведет разъяснительную работу. Им-то в лагерях теперь совсем легко. По два часа в день могут и на кукурузе спину погнуть.

Когда отъехали от лагеря, Вера сказала Надежде Павловне дрогнувшим, обиженным голосом:

- А может, мне лучше пойти работать на ферму или на разные полевые работы, в бригаду?

Посадова поняла, в чем дело, повернула к Вере улыбающееся, веселое лицо:

- Ты на нее не обижайся и не обращай внимания: она у нас такая… колючая… А девушка она неплохая. Толковая. Вы с ней подружитесь. А насчет бригады - это никогда не поздно. Поработай для начала в библиотеке, обвыкнись. А там видно будет.

Молчали долго. Вера мысленно спрашивала: "А почему я должна пойти работать именно в библиотеку? Потому что это "чистая" работа? Только поэтому? Чем я хуже или лучше других?" Сказала вслух:

- Кроме меня, были претенденты на должность заведующей библиотекой?

- Успокойся, никого не было, - ответила Посадова с легким раздражением. - Ты напрасно думаешь, что мы хотим тебя поставить в какое-то привилегированное положение. Нет. Просто я убеждена, что здесь ты принесешь больше пользы. У меня тут есть свой, далекий прицел. Поможешь нам работу клуба наладить, самодеятельность. Плохо у нас с культурой.

Слова эти несколько успокоили Веру. Но теперь тревожил другой вопрос: кто такая ее предшественница и почему она устроит грозу? Надежда Павловна явно что-то скрывает. Вера поинтересовалась, кто до нее заведовал библиотекой, и Надежда Павловна как-то неохотно обронила:

- Последнее время никого не было.

Вера тогда не стала расспрашивать. Теперь же загадочные намеки и многозначительные взгляды Нюры посеяли в душе беспокойство. И почему Надежда Павловна - храбрая женщина? А вдруг уволили человека, чтобы только освободить место Вере? Кто же ее предшественница?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

До Веры совхозной библиотекой долгое время заведовала жена Романа Петровича Булыги Полина Прокофьевна. Это была женщина внушительных габаритов, властного характера и чрезвычайно ограниченного ума. Говорили, что Полина Прокофьевна не отпускает своего мужа от себя ни на шаг, что такой грозный и сильный мужчина, как Роман Петрович Булыга, - человек подневольный, безропотный раб своей супруги. Едет Роман Петрович в райцентр - и рядом с шофером обязательно сидит Полина Прокофьевна, едет директор в соседний колхоз или совхоз по какому-либо хозяйственному делу - Полина Прокофьевна тут как тут, едет в областной центр за 300 километров - и такого случая не упустит "гром-баба", как называли ее в совхозе, обязательно поедет.

О библиотеке и читателях она не очень беспокоилась: повесит на дверь внушительный замок, а чуть повыше замка еще внушительнее записку: "Уехала с отчетом", и весь тут разговор. "Отчитывалась" Полина Прокофьевна четыре раза в неделю. В совхозе по этому поводу язвили: отчитывается за нарушение трудовой дисциплины. Но какая может быть дисциплина в библиотеке? И вообще, что может случиться с совхозом, если библиотека будет работать через день или раз в неделю, или раз в месяц? Ровным счетом ничего. Надои молока от этого не уменьшатся и на поголовье свиней это никак не отразится, а пожалуй, напротив: книги не будут отвлекать людей от дела. Сама Полина Прокофьевна читать не любила, особенно пугали ее толстые книги: она не верила, что на свете есть люди, у которых хватает терпения читать все подряд от первой до последней страницы.

Однажды Надежда Павловна сказала Полине Прокофьевне, что так работать, как работает она, нельзя. Читатели жалуются. Полина Прокофьевна в тот же день, вернее в ту же ночь, сообщила своему мужу, что Посадова подкапывается под него и мечтает занять его кресло.

- Да что ты, мамочка, сдурела! - не поверил директор.

- Ах вот как, я сдурела, я глупая, а ты со своей Посадовой умные, потому и решили меня с работы снять! - вскричала Полина Прокофьевна.

- Да кто тебя снимает? Никто тебя не снимает, - попробовал успокоить жену Булыга, который терпеть не мог, как он говорил, "бабьего скулежа".

- Ага, значит ты, директор, ничего и не знаешь! Значит, за твоей спиной разные-всякие могут что угодно делать и с работы снимать? Да не просто пастуха какого-нибудь. А жену, твою жену, полюбуйся посмотри… - И тут полились горькие слезы, и уже сквозь рыдания Булыга слышал настойчивый и требовательный голос жены: - Пообещай завтра же с ней поговорить как следует. Пусть она не вмешивается и не терроризирует меня. Пусть оставит нашу семью в покое.

"Вот чертова баба", - чесал свой красный затылок Роман Петрович и наутро спрашивал парторга, что там случилось с библиотекой.

- Просто у нас нет библиотекаря, - возмущенно ответила Надежда Павловна. - Понимаешь, нет!.. Полина Прокофьевна никакой не библиотекарь. Она же ни одной книжки за всю жизнь не прочитала, и ты это знаешь лучше меня.

- Положим, кое-что пробовала читать, - пытался смягчить Булыга, но возбужденная Посадова только больше разгоралась:

- Так терпеть дальше нельзя. Тебе самому должно быть неловко: народ пальцем указывает.

- Народ пальцем всегда нам будет указывать, - спокойно сказал Булыга. - Это его право. На то она и демократия. Демос - значит народ.

- Между прочим, этот самый демос недоволен и тем, что легковой машиной совхоза в горячую пору не могут пользоваться ни главный агроном, ни главный зоотехник, ни главный инженер, ни сам директор, потому как ей пользуется постоянно заведующая библиотекой, - продолжала горячиться Надежда Павловна, и Булыга понял, что лучше сейчас "локализовать" конфликт, чем ждать, когда Посадова сгоряча выскажет ему еще несколько неприятных фактов. Поэтому он, сразу круто повернув разговор, хлопнув большой ладонью по столу и выпрямившись, закончил:

- Ну ладно, черт с ней. Поговорю в последний раз. Не послушает - освободим.

Не послушалась Полина Прокофьевна ни парторга, ни директора. Любила настоять на своем. В этом была ее сила. А потому не раз в компании подвыпивший и захмелевший Роман Петрович в присутствии жены заводил такие смелые разговоры на философские темы:

- И зачем только люди женятся? Кто все это придумал, чтобы обязательно жениться?.. А? Не знаете, кто был тот первый дурак? Ну, живи себе, как человек, будь человеком и не знай горя-беды. Так не-ет же, на тебе жену, потому как человеку без беды нельзя. Наказание ему надо, чтоб он вечно над собой беспокойство чувствовал. Как будто и так беспокоить тебя некому, как будто и без жены всякого начальства на свете мало.

Полина Прокофьевна в такие минуты начинала кусать свои пухлые губы, а в глазах ее, птичьих, круглых, по выражению Романа Петровича, начинали чертики плясать. Но Роман Петрович этих чертиков не боялся, особенно, когда был немножко навеселе.

- Ну что ты, мамочка, на меня так нежно смотришь? - Он всегда называл жену "мамочкой". - Чует мое сердце - влепят мне из-за тебя выговор, да еще и с предупреждением.

- Ни один порядочный мужчина не получал выговоров из-за жены, - "заводилась" Полина Прокофьевна.

- А из-за кого ж, мамочка, скажи на милость, мы получаем выговорочки? Только из-за своих милых женушек.

- Из-за полюбовниц! - выпалила Полина Прокофьевна, надеясь этой фразой сразить своего "папочку", у которого давным-давно был грешок "по женской линии". Но Роман Петрович из-за давности времени об этом забыл и намек супруги оставил без внимания.

- Получить выговор из-за полюбовницы, я вам скажу, и не обидно, потому как за дело. Может, даже и приятно.

- А-а-а, вот что тебе приятно! - Чертики в глазах Полины Прокофьевны уже ходили на головах. - Хорошо ж, мы об этом еще поговорим!

Подобные обещания Полина Прокофьевна всегда аккуратно выполняла, и философский разговор о женах и любовницах продолжался дома, где Роман Петрович легко отрекался от своей прежней точки зрения, и все продолжалось так, как хотела Полина Прокофьевна.

Но вот однажды в областной газете появился фельетон под заголовком "Барыня", в котором главной героиней была Полина Прокофьевна. Ох, что тогда творилось на землях совхоза "Партизан"! Сначала, после беглого знакомства с фельетоном, Полина Прокофьевна бросилась в контору к мужу. Но разве застанешь директора у себя в кабинете в летнюю пору? Тогда она побежала на почту и приказала газету с фельетоном задержать. Но было поздно - почтальон ушел на линию. В отчаянии Полина Прокофьевна второй раз перечитала фельетон и только сейчас обратила внимание на фамилию автора: Сорокин, учитель!

Это было неслыханно! Полина Прокофьевна опрометью побежала в школу. Занятия уже окончились, и Сорокина в школе она не нашла. Пришлось ей весь гнев обрушить на голову директора, человека тихого, пожилого, которому до пенсии оставался всего лишь один год. С фельетоном он уже был знаком и к неприятности Полины Прокофьевны отнесся участливо.

- Сочувствую вам, дорогая Полина Прокофьевна. Очень сочувствую, потому что и сам когда-то, еще до войны, был в вашем положении. Публично оболгали и ни за что ни про что. Мой совет вам добрый - не обращайте внимания. А библиотеку бросьте совсем. Пусть на замке висит! Пусть они попробуют без вас. А мы посмотрим, как они обойдутся.

"Правильно, пусть-ка поживут без меня!" - решила заведующая библиотекой, послушавшись совета директора школы, и демонстративно швырнула ключ от библиотеки и читального зала на стол Посадовой.

…От Посадовой Вера узнала, что Михаил Гуров и Нюра Комарова в совхозе пользуются большим и заслуженным авторитетом. Нюре Комаровой принадлежала инициатива перевода доярок и свинарок на двухсменную работу. Не легко ей было. Большое сражение пришлось выдержать с директором совхоза, который считал ее предложение глупой фантазией.

- Работать в две смены!.. - восклицал Булыга. - Да вы что, в своем уме? Где это видано! Что вам тут - завод?

- Завод, Роман Петрович, вы правильно сказали, - спокойно отвечала Нюра. - Завод сельскохозяйственных продуктов. На заводах люди на семь часов переходят, а мы тут по двенадцать вкалываем. Не то что в кино сходить - высморкаться некогда.

- А ты подсчитала, сколько в таком случае литр молока будет стоить? - наступал Булыга.

- Подсчитала, не беспокойтесь: сколько стоит теперь, столько и тогда будет стоить.

- Это как же? Что-то я не понимаю твоей арифметики. Я, признаюсь, академии не кончал и с высшей математикой не знаком, но до двух считать умею. Одна смена - это один человек, а две смены - это уже два человека.

- Две смены это тот же один человек да плюс механизация, - бойко парировала Нюра. Она была непреклонна. - Да, да, Роман Петрович, плюс механизация.

- Ага, механизация, говоришь, - наигранно сощурил глаза Булыга. - А сейчас у нас, значит, нет никакой механизации?

- Есть, Роман Петрович. Допотопная. А мы сделаем современную. Подачу и приготовление кормов, уборку навоза - все механизируем. И электродойку пора по-настоящему наладить.

- Это кто ж у вас такой спец на все руки объявился, который все может, как в сказке? - иронизировал Булыга.

- Миша Гуров, - просто и серьезно ответила Нюра.

Рассмеялся Роман Петрович и слушать не стал дальше. Но выслушать ему пришлось, правда гораздо позже, на комсомольском собрании, куда он был приглашен в качестве гостя. Комсомольцы обсуждали предложение Нюры Комаровой, обсуждали долго, шумно, спорили, кричали. А Роман Петрович слушал и в уме твердил свое: ничего из этого не получится, без увеличения количества доярок и свинарок на двухсменную работу не перейти. Нет, ничего не выйдет.

- Ребята дело говорят, - шептала ему Надежда Павловна, а он только отмахивался да бурчал в бороду:

- Дело делать надо, а говорить что, это всякий может.

Нюру поддержал Миша Гуров. Он сумел поднять молодежь на механизацию ферм. Соорудили транспортеры, подвесные дороги, приобрели электродойки усовершенствованной конструкции. Все было готово к переходу на две смены. Только Роман Петрович не был готов: он боялся, что на энтузиазме работа в две смены продержится от силы неделю, а затем потребуются дополнительно люди. Ему казалось, что и надои молока падут, и прирост свинины сократится. Нет, не хотел он рисковать и в душе ругал не столько Нюру и Михаила, сколько Надежду Павловну. Со своими сомнениями он отправился к секретарю райкома, и тот с ним согласился. Таким образом, инициатива комсомольцев не нашла поддержки в райкоме партии. Сам секретарь райкома как бы между прочим заметил Посадовой:

- Что вы там мудрите с двумя сменами?.. Знаете, как это называется? Это называется - раньше батьки в пекло лезть… Слушайтесь батьку: у него голова холодная, да мудрая. А у ваших комсомольцев головы горячие…

Совет был слишком прозрачным. Надежда Павловна, хорошо зная характер секретаря райкома, спорить с ним не стала, но и отступать не думала. Она так рассуждала: ну что мы теряем? Попробуем, не получится - вернемся к старому. Она вообще не видела тут никакой проблемы и причин для споров и конфликтов. Просто считала это упрямством Романа Петровича. Но Гурову и Комаровой посоветовала: поезжайте в обком и прямо к первому секретарю Егорову.

Захар Семенович их принял, выслушал и тотчас же позвонил секретарю райкома.

- Вы проглядели большое дело. Да, именно проглядели новое, передовое, умное. Это непростительно для партийного руководителя. Не ожидал от вас, - спокойно говорил в трубку Егоров. Голос у него был охрипший и тихий, глаза воспаленные, лицо усталое. - Сейчас у меня сидят комсомольцы из "Партизана". Сегодня они возвращаются к себе в совхоз, а завтра я попрошу вас выехать туда, тщательно разобраться во всем и помочь.

Это была победа. Булыга вынужден был уступить. Больше того, в разговоре с приехавшим в совхоз секретарем райкома он и не спорил, и не оправдывался, - тут он просто словчил.

- Я зажимал инициативу?! - удивлялся Роман Петрович. - Да этого быть не могло! У меня, правда, были сомнения, я советовал делать все не спеша, не очертя голову, чтоб не тяп-ляп, чтоб не опозориться и дело не загубить. Это верно, сознаюсь, советовал. Но чтобы запрещать - да что я, бюрократ какой или консерватор? Что я, не вижу, что хорошо и что плохо?! Ох, молодежь горячая. Беда с ними. Но я их люблю. Люблю вот за это самое!..

Эти слова Роман Петрович говорил при Надежде Павловне и ничуть ее не стеснялся. Она же смотрела на пего да молча посмеивалась: она-то догадывалась, что раньше Булыга говорил секретарю райкома совсем другое. И секретарь райкома, вспоминая свой разговор с Посадовой и видя ее ухмылку, чувствовал себя неловко и старался затушевать конфликт.

Переход на работу в две смены на фермах удался: неоценимое преимущество его почувствовали в первую очередь доярки и свинарки. За борьбой комсомольцев следил весь совхоз.

"Вот они какие, Нюра и комсорг", - думала Вера, выслушав рассказ Надежды Павловны.

Кукурузное поле тянулось от реки вверх пологим косогором и упиралось в лес. Полоть начали от леса: все-таки под гору легче идти. Надежда Павловна вместе с Верой и Тимошей вышли на поле раньше других, взяли себе отдельный участок.

Шелестит кукуруза разбросанными во все стороны длинными, зелеными, с просвечивающей желтинкой прядями, умытыми утренним туманом, хрустит свинцовая лебеда в горячих руках Веры, а солнце, жаркое июльское солнце обжигает открытые по самые плечи тонкие и гибкие руки ее, горячо впивается губами лучей в красивую шею, лицо. Над головой в дымчато-синем без единого облачка небе изнывает в душещипательной мольбе чибис, ноет бедняжка в отчаянии и просит о чем-то единственном. "О-о-й-и, о-о-й-и", - слышит Вера в этом безнадежном крике. Ей вспоминается песенка, которую пели в пионерском лагере лет восемь тому назад:

У дороги чибис, у дороги чибис.
Он кричит, волнуется чудак…

- Чего это он? - спрашивает Вера.

- Где-то птенцы есть. Может, в кукурузе, - отвечает охотно Тимоша. Отвечать на Верины вопросы и разъяснять ей непонятное доставляет ему великое удовольствие.

До обеда Вера чувствовала себя отлично. Она даже пробовала взять такой темп, что Надежда Павловна и Тимоша еле успевали за ней. "Старается", - с радостью отметила для себя Посадова и посоветовала девушке не очень-то "нажимать", а то быстро выдохнешься. Она опасалась, что первый день работы в поле может принести Вере разочарование, и поэтому старалась работать так, чтобы девушка не очень устала и вместе с тем чтобы у ней не создалось впечатления, что труд в поле - легкая прогулка. Через каждый час она предлагала короткий, десятиминутный отдых. Вера догадывалась, что эти "перекуры" устраиваются специально для нее, и решительно протестовала.

- Зачем так часто, Надежда Павловна? И вовсе я не устала.

- Ты молодая и сильная, - отшучивалась Посадова, - а мы с Тимошей быстро устаем.

Потом большой перерыв был общий. Все полольщицы собрались вместе, сели на кучи свежей лебеды и сурепки. Ни минуты не молчали, торопились выговориться вдоволь. Над Комарихой подтрунивали, безобидно, добродушно. Веселая болтовня свинарки всех забавляла. О невестах да женихах говорили, - Федю Незабудку и Михаила Гурова не миновали. Гурова Комариха сладко нараспев нахваливала:

- Вот, девки, жених-то какой ходит, золото, а не жених!

- Нынче золото не в моде, - тоже нараспев протянула Нюра, но мать ее не слушала, продолжала свое:

- И кому только он достанется - век судьбу благодарить будет. Ой, не зевайте, девки, прилетит издалека воровка-сорока, унесет золотце в свое гнездо. Плакать-страдать будете.

- Что ж нам с ним теперь делать? - спрашивает Лида. - Ветер не привяжешь, тень не схватишь.

- И-ии, милые мои, - протянула Комариха. - Баба захочет - сквозь огонь пройдет. Обворожить надо. Бывало, девки умели чары пускать, себе цену набивать. Это нынче все гордячками стали: сидят, дожидаются, словно королевы, суженого своего. Вот в городе, там совсем по-другому, там девки знают, чем женихов заманывать. Правду, милочка, я говорю?

Вопрос относился к Вере, которую смущала такая грубовато-непосредственная откровенность.

- Не знаю, я в этих делах еще ничего не понимаю, - краснея и через силу улыбаясь, чтобы скрыть смущение, ответила Вера.

- Что ж так? Ай молода еще? - удивилась Комариха.

- Вы б лучше, тетка, рассказали нам про эти самые чары, - попросила Лида, хитро подмигивая подругам.

- Да, мама, действительно, подари Лидке чары, которыми когда-то сама пользовалась.

- Куда вам, милые! Так не бывает: чужим задом в крапиву не сядешь. Вам жить, вам и любить. Одно скажу: в этом деле спешить спеши, только не торопись. Посидишь на камне три года, и камень нагреется.

Ох, и словоохотлива Комариха, беззлобна она, а уж поболтать любит. И ее любят в совхозе от мала до велика и прощают ей иногда колкие и даже обидные слова, оброненные в пылу откровенности. Уважают и ценят ее за неистовство в работе, за широкую натуру, прямой и веселый характер.

- Расскажи, тетка, про свою молодость, как раньше в старину любили, - лукаво сверкает глазами Лида, предвкушая веселый разговор.

- Про старину - не знаю, а вот как в мою молодость - все помню. В ситцах ходили, да и то по праздникам. Это вы теперь в шелках-капронах форсите. А бывало, шелковое платье к венцу только. Я вон Нюрке трехэтажную рубашку купила - порадую, думала. Так вы что ж думаете? Спасибо сказала? Бросила - не понравилась, брак, говорит. Петля спущена. Я думала, чтоб подешевле, под платьем все равно не видно.

- Мама, мама, перемени пластинку, - запротестовала Нюра. - Тебя про любовь спрашивают.

- И я про любовь. А то про что ж я, - возразила Комариха. - Перед самой войной было, это когда я уже овдовела. Не вернулся мой с финской, а мне что тогда было? Считай, сорока годов не было. Известно - вдовья жизнь. Поплачешь, да за работу, в работе про горюшко-то и позабудешь. А все ж дело молодое, не дерево ты, а живой человек. Вечером в воскресенье ляжешь в холодную постель, одна, а на деревне девки поют, парней зазывают - привораживают. И так заноет сердечко по милом. Ну, думаешь, неужто больше и не узнаешь ласки мужицкой и проживешь так до старости без голуба. И кабы стара была - не обидно бы. А то баба в самом цвете. Проснешься утром, а подушка от слез мокрая. Зовешь его во сне, голуба, в мечтах кличешь. Думаешь, может, и он, добрый, одинокий человек, ищет свою судьбу. Так и живешь мечтами да надеждами. А старость все мимо тебя, долго не идет, и сердце не гаснет, огнем горит, а больше тлеет от тоски и одиночества. Так вот, перед самой немецкой войной было, в мае месяце. Сирень, помню, цвела, ой, как цвела! Никогда так буйно не цвела сирень и черемуха. Поверите - все было кругом, как в раю.

Комариха с восхищением подняла голову и глубоко вдохнула носом, точно хотела поймать густой, терпкий аромат сирени. Лицо ее, круглое, разрумянилось и цвело, и кажется, морщин на нем вдруг меньше стало. И девушки молчали и слушали проникновенно доверчивый рассказ, не смея нарушить его ни звуком, ни неуместной улыбкой.

- Дали мне тогда в колхозе коня усадьбу вспахать. После полудня начала, к вечеру управилась. А денек был! Боже, что за денек… Солнце обласкало землю, и птицы свистят-заливаются, сирень возле дома бушует, ну прямо престольный праздник. Хожу я это за бороной, земля мягкая, будто перина пуховая, хожу по ней босыми ногами, а в душе у самой соловьи поют, сердце тает и голова кругом идет от благодати да от настоя душистого. И так мне захотелося счастья женского, - иду за бороной, как во хмелю, и свету белого не вижу. В глазах только круги золотистые да зеленые. Видно, совсем душа стосковалась, заждалась его, ненаглядного. Солнце уже за лес закатилося, только сосны в небе еще горели, когда я закончила работу. Перевернула это борону, надо бы на пункт ехать, коня распрягать, а я не еду. Села под сиренью и сижу, словно меня кто-то приворожил. Сижу, наслаждаюсь запахами и все жду, сердцем слушаю - не идет ли. Конь мой в сторонке траву скубет. А я все жду. И вот, девоньки, не поверите: чую, идет сквозь кусты, ко мне идет. Неужто, думаю, судьба моя сжалилась, послала суженого. Затаила я дыхание, глаза прикрыла, не шелохнусь. Подойдет, думаю, эх, и обниму его, птаха ненаглядного, зацелую изо всей моченьки. Сколько я так просидела в томлении ожидательном - не ведаю. Долго мне показалось, будто вечность целая. Приоткрыла я это глаза, гляжу из-за куста, а он подошел к моей лошади, пугливо, по-воровскому оглянулся туды-сюды, видит, никого нет, и давай постромки снимать. Что ж вы думаете, девоньки! Постромки ему, окаянному, понадобились, ворюга распроклятый. Я ж человека ждала, а он сукиным сыном заявился. Сымать постромки, да у кого - у вдовы несчастной, у бабы. И это мужчина называется. Выскочила это я из куста, схватила хворостину да как огрела его, окаянного, по спине. "Сморчок ты, говорю, недожаренный, нашел что снимать, - да разве ж, говорю, у бабы постромки снимают. Я ж тебя разве за этим ждала, вся сердцем изнылась?" И так, девоньки, мне стало горько и противно, что все кругом померкло и опостылело - и сирень, и соловьи. А в душе такая обида закипела, так я возненавидела мужиков, что кажется, дай мне тогда волю - всех бы передушила. Да и как тут не остервенеешь от такого происшествия? Ждала человека, может в ожидании красоту кругом увидела, красоту жизни, а он пришел злодеем и всю эту красоту украл и растоптал. Вот она какая, судьба наша!

Кончила Комариха рассказ. Лида Незабудка усмехнулась было, но, встретив грустные, задумчивые лица своих подруг и суровую тоску в горящих темных глазах Надежды Павловны, мгновенно погасила улыбку, поняв человеческую глубину того, что с присущим ей юмором рассказала Комариха. Уже показалось поле, ниже небо, жестче кукуруза. Опять налетел встревоженный чибис, заплакал, заныл бедняжка, и Вере подумалось, что это и вовсе не птица летает над полем с тоскливым, безутешным воплем, а вдовья доля, горькая и безотрадная.

2

После работы Вера пошла в библиотеку, открыла настежь двери, взяла тряпку, смахнула пыль, разложила на столах газеты и журналы. Не прошло и полчаса, как в коридоре послышались шаги, несмелые, пожалуй вкрадчивые. Все ближе, ближе.

- Здравствуйте, - переступая порог, с излишней веселостью произнес Федя Незабудка.

Вера молча кивнула и, перебирая на столе чистые бланки карточек, опустилась на стул.

- А я к вам, - сообщил Федя, облокотившись на барьер.

- Догадываюсь, - коротко ответила Вера.

- О чем вы догадались? - настороженно подхватил Федя.

- О том, что вы ко мне. Поскольку я здесь одна.

- А я к вам по делу.

- А без дела сюда не ходят.

- У меня особое дело. Можно сказать, просьба. Федя полез в карман, извлек оттуда вчетверо сложенный листок и протянул его Вере.

- Что это? - спросила девушка подозрительно.

- Письмо… Из Китая получил. А языка ихнего не понимаю. А там, может, что-нибудь важное, В гости к себе приглашают или к нам едут.

- И что ж теперь делать? - обеспокоенно вырвалось у Веры.

- Ума не приложу. Может, вы разберетесь в их грамоте?

Вера взяла листок, развернула. Вся сторона его была исписана иероглифами.

- Нет, ничем не могу вам помочь: китайского я не знаю.

- Вот видите. - Федя тяжело вздохнул. - И никто в совхозе не знает.

Лицо у Феди озабоченное. Но почему вдруг китайцы обратились к Феде Незабудке? Чем он прославился на весь мир? Эти вопросы в корректной форме Вера высказала Феде. Тот ответил с подчеркнутой скромностью:

- В газете обо мне писали: передовик, новатор. Знаете, раструбили на весь свет и фотографию поместили… А теперь вот… письма. Что делать?.. А, да черт с ними, с письмами! - Федя решительно махнул рукой и в один миг изорвал письмо на мелкие части и, перегнувшись через барьер так, что коснулся своей надушенной шевелюрой Вериного лица, бросил обрывки в корзину.

- Зачем! Что вы наделали! - испуганно закричала Вера.

- Ну а что ж мне делать? Не ехать же в Москву к переводчику в такое горячее время! Через неделю жатва. А у меня комбайн. Кто меня отпустит? Да я и сам не соглашусь, - урезонивал Федя.

Дверь была открыта, и Вера не слышала, как на пороге появился Сорокин со своим приятно-звонким "Добрый день" и мягко-лучистой улыбкой. Вера обрадовалась:

- А вот, может, Сергей Александрович понимает по-китайски?

- По-китайски? А в чем дело? - Сорокин посмотрел на Федю вопросительно. Но тот, ничего не ответив, поспешно ретировался.

Вера объяснила Сорокину все, что произошло, и показала обрывки письма. С минуту учитель с видом серьезным и сосредоточенным рассматривал иероглифы, а затем по-мальчишески громко рассмеялся.

- Да это ж Федино сочинение. Провалиться мне на этом месте, если я ошибаюсь. И письмо и иероглифы - все Федька придумал.

- Зачем? - недоумевала Вера.

- Зачем?.. - Сорокин задумался. - Это нам с вами предстоит выяснить. Раскрыть тайну Феди Незабудки.

- Он говорил, что о нем якобы в газете писали, - вспомнила Вера.

- Верно, писали, - быстро подтвердил Сорокин. - Я о нем писал в областной газете… А вы знаете… В наших руках ключ Фединой тайны. Газета, Китай? Да, именно здесь ключ… Хвастануть парень хотел.

- Зачем ему это нужно?..

- Рисуется перед красивой девушкой. - Сергей Александрович посмотрел на Веру проникновенно и с восхищением. И добавил уже вполголоса: - А может, уже влюбился.

- Что вы, Сергей Александрович.

- Да, Верочка, хотите вы этого или нет, а факты остаются фактами. Здесь многие, если не все поголовно, парни влюбятся в вас. И в этом вините только себя

- Да что вы, Сергей Александрович! Какие ужасы говорите.

- И хорошую драку гарантирую вам. Ничего не поделаешь - пережиток.

- Нет, вы шутите? - с детской непосредственностью спросила Вера, глядя на учителя оторопелым, растерянным взглядом. Сорокин понял, что переборщил.

- А вы боитесь? Напрасно: вам-то ничем не грозит. До поножовщины здесь дело не доходит - кулаками ограничиваются.

- Какая дикость! - с омерзением и дрожью обронила Вера.

- Теперь это редко случается - драки, - успокаивал Сорокин. - Как-никак, а живем в век спутников. Местные донжуаны это понимают.

Он говорил как посторонний, будто себя не причислял к местным жителям.

Сергей Александрович старался как можно больше говорить, ошеломить девушку своей эрудицией и сразу "полонить" ее. Говорил о самых высоких материях: о будущем нашей планеты, о мирах Галактики, населенных разумными существами, о полетах человека к звездам. Перед этим он прочитал несколько фантастических книг, которых, к его счастью, Вера не читала и поэтому слушала его с большим интересом. Ей было приятно общество Сергея Александровича. А учитель все не умолкал, из космоса возвращался на грешную землю, рассказывал о совхозе, давал меткие, очень злые, но односторонние характеристики "местным деятелям". Директора совхоза назвал диктатором ограниченного ума, управляющего участком - придворным шутом.

Потом, как заместитель секретаря комсомольской организации, Сорокин пригласил Веру на комсомольское собрание.

- И вообще надобно вам на учет стать.

- Вы знаете, Сергей Александрович, - Вера почему-то почувствовала себя неловко и даже смутилась, - я так неожиданно уехала, что не успела сняться с учета. И вообще второпях я как-то об этом не подумала.

- Но билет комсомольский при вас?

- Да, конечно, билет у меня с собой. И взносы уплачены.

- Ну тогда - порядок, возьмем вас на временный учет, - покровительственно пообещал Сорокин.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В школе комсомольские собрания проходили, по мнению Веры, несерьезно: ребята много шумели по пустякам, галдели и мешали друг другу говорить дело. Начало совхозного комсомольского собрания тоже не произвело на нее впечатления: и здесь галдели зря, бросали неуместные реплики, плоские остроты, гулко гремели ногами, шумно двигались. Долго избирали президиум, выдвинули вдвое больше, чем надо, кандидатур, голосовали, переголосовывали, потратив на эту простую процедуру минут пятнадцать. Председательствовал Сергей Сорокин. Он говорил неестественным баском, звонко стучал по графину карандашом, сурово осматривал зал, хмурил брови и что-то записывал себе в блокнот.

Первый вопрос был кратким - принимали в комсомол Тимошу Посадова. Тимоша волновался, то и дело приглаживал дрожащей ладонью светлый льняной вихор. Но когда председательствующий спросил, нужно ли заслушивать биографию Тимоши, сразу несколько голосов закричало:

- Не надо! Знаем! Парень нашенский, партизанский!

О Тимоше коротко сказал Сорокин, охарактеризовал его как примерного ученика, активиста, честного, инициативного. Сорокин поставил вопрос на голосование. И когда торжественно объявил "единогласно!", Вера дружески улыбнулась Тимоше и крепко, без слов пожала ему руку.

По второму вопросу - о подготовке к уборке урожая доклад делал сам Гуров. Вере понравилась его манера говорить: без рисовки, просто, логично, последовательно.

- В областной газете нас похвалили, - говорил Гуров. - Мол, к уборке урожая совхоз "Партизан" готов. А надо честно сказать, товарищи, что готовы мы в основном. А в частности у нас очень много недоделок, в которых во многом повинны и комсомольцы. Зерносушилка неисправна. А вдруг пойдут дожди, что тогда? В прошлом году у нас были потери зерна на уборке. Сколько зерна утекло сквозь дырявые кузова! А в этом году - то же самое. Семен Борщев разбил кузов своей машины и до сих пор не отремонтировал.

- Семен не виноват: его толкнули! - крикнул из зала Иван Цыбизов.

- А машина все же для перевозки зерна не годится, - продолжал Гуров, но его снова перебили репликой из зала:

- Борщев не комсомолец.

- Это не имеет значения, - уже сердито ответил Гуров. - О нас писали, что все комбайны отремонтированы и ждут только сигнала, чтобы выйти в поле. А вчера случайно обнаружилось, что комбайн Ивана Цыбизова неисправен.

- Это мелочь, минутное дело. Уже исправили! - крикнул Цыбизов.

Сорокин грозно посмотрел на него и поднял карандаш, потом мельком взглянул на Веру, которая внимательно смотрела на Гурова, ожидая его слов. Гуров продолжал:

- Щель в кузове тоже мелочь, но в нее может утечь тонна зерна. Нет мелочей - есть безответственность. С точки зрения Феди Незабудки бросить работающий трактор и бежать за зайцем - тоже мелочь, пустяк. А ведь этот пустяк граничит с преступлением. Мы должны со всей серьезностью спросить Федора Незабудку: до каких пор он будет бегать в детских трусиках? Пора, давно пора стать взрослым. Мы все хорошо знаем Федю - и плюсы его и минусы. Работать он умеет, в работе с ним трудно тягаться, но и в мальчишестве другого такого не найдешь во всей области.

Незабудка сидел у самой стенки во втором ряду. Вера видела его цыганский профиль, голова наклонена, поникла, корпус съежился, плотно прилип к стенке, точно хотел войти в нее, спрятаться. Ей даже стало жалко Незабудку: ну с кем не случается грех! Ведь он уже давно покаялся, хватит прорабатывать парня. Десятки глаз в это время уставились на Федю, но он всем существом своим чувствовал лишь один взгляд - Верин, и первый раз в жизни испытывал нестерпимое чувство стыда и позора.

А Гуров уже говорил о том, что нынешняя уборка будет трудной: дожди положили часть хлебов, комбайном не везде возьмешь, придется вручную косить.

По мнению Веры, и прения были не очень организованные, кто во что горазд. В выступлениях комсомольцев ей многое было непонятным. Крепко ругали механизаторов: из-за них пришлось кукурузу вручную обрабатывать, а техника в это время "загорала".

- Хорошо, все знают, что квадраты на кукурузе у нас не получились! - кричал Иван Цыбизов, начиная свое краткое выступление. - А кто виноват? Механизаторы? Ничего подобного! Что вы на нас набрасываетесь, как из подворотни! Ругать надо конструкторов, а не нас. СКГ-6М ни к черту не годится, не получается квадратов - и все тут.

- Почему в "Победе" получились квадраты? Машины одинаковые, что у нас, что у них, - бросил реплику Сорокин.

- Механизаторы разные, - раздался насмешливый девичий голос.

- Кто все-таки прав? - тихо спросила Вера Тимошу.

- Все правы. На ровном поле и у нас СКГ дала квадраты, а на перекатах не получилось. А наши механизаторы, вместо того чтоб головой поразмыслить и устранить несовершенство конструкции, махнули рукой: а черт с ними, с квадратами, не наша забота.

Не совсем понравилось Вере выступление Сорокина, который ушел от обсуждаемого вопроса, ни словом не обмолвился по существу повестки собрания. Сергей Александрович говорил, что в совхозе плохо поставлена культурно-массовая работа, что низка культура молодежи, говорил о красоте, которую надо чувствовать и понимать.

- Сквернословие, пьянство, грубость несовместимы с понятием прекрасного, чужды моральному облику строителя коммунизма, - на высоких нотах звучал голос учителя. - Мы не учимся жить по-коммунистически. Можно ли себе представить гражданина коммунистического мира, который ни с того ни с сего врывается на женский пляж на тракторе или напивается до такой степени, что средь бела дня не может отличить своего дома от соседского, на ходу бросает трактор и бежит за зайцем! Нет, вы подумайте только! Докладчик назвал этого человека мальчишкой. Смею вас заверить: ни один нормальный мальчишка не позволит себе такую глупость.

Обида, накипевшая в Феде на Гурова, теперь переадресовалась Сорокину. Говорить на собраниях он не умел: как-то деревенел язык, и слова улетучивались. Но он считал своим кровным долгом расквитаться с обидчиком и попросил слова. На трибуну не пошел, говорил с места.

- Насчет зайца - виноват, признаю, и на пляж заехал - тоже нехорошо получилось, хоть я и не знал, что там девчата купаются. А хоть бы и знал - что ж такого? Все были в купальниках. Ну ладно, пусть я виноват, не отказываюсь. Критиковать можно, критиковать надо. Только когда других критикуешь, о себе не забывай, чтоб тебе другие не сказали: "сам дурак". Вот тут очень красиво говорил… учитель Сорокин. - Федя никак не мог назвать Сергея Александровича "товарищем" после нанесенной ему обиды. - И книг мало читаем, и лекций нет, и самодеятельности… Говорить легко, особенно у кого язык хорошо подвешен или, скажем, тренировка есть. А только спросите коммуниста Сорокина, что сам он сделал, кроме красивых слов? Лекцию прочитал, самодеятельность организовал, футбольную команду? Ничего. Только одни разговоры. Других критиковать - что, это каждый может. Критикуй всех подряд, а сам ходи героем.

Больше Незабудка ничего сказать не мог. Да и то, что сказал, было опровергнуто в заключительном слове докладчика.

- Я не согласен с Федором Незабудкой в отношении товарища Сорокина. Сергей Александрович достаточно активно участвует в общественной жизни совхоза. На его плечах лежит вся наша стенная печать. Он сам и рисует, и стихи пишет, и заметки. Создал большой актив стенкоров. Обе наши стенгазеты "Крокодил" и "Партизанское знамя" выходят регулярно. Что же касается самодеятельности - это верно. Нет ее у нас, постоянной, толковой. Я думаю, что наш новый товарищ Вера Ивановна Титова поможет нам наладить самодеятельность?

Гуров впервые за весь вечер посмотрел на Веру открыто, весело, а она заметила смущенно:

- Почему Ивановна? Зовите просто Верой.

- Хорошо. Так даже лучше, - улыбнулся Гуров и затем, погасив улыбку и строго оглядев собрание, сказал: - Я думаю, что мы поможем Вере быстрее войти в жизнь нашего коллектива, окружим ее товарищеским вниманием.

- Некоторые уже окружили! - задиристо выкрикнул Федор, рассчитывая на смех в зале. Но никто не реагировал на его глупый выкрик, и Федя неловко, как нашкодивший кутенок, вобрал голову в плечи под уничтожающим взглядом Михаила.

После собрания Сорокин хотел проводить Веру, но в ушах девушки все еще звенела Федина реплика "некоторые уже окружили", и она пошла домой вместе с Надеждой Павловной и Тимошей.

В этот вечер Вера написала матери свое первое письмо.

"Милая моя, родная мамочка!..

Виновата я перед тобой бесконечно, что заставила тебя волноваться и переживать. Прости, прости и еще раз прости… Я ни в чем не раскаиваюсь - все получилось очень, очень хорошо. Ты можешь даже за меня порадоваться. Твоя дочь - заведующая библиотекой совхоза "Партизан".

Я, наверное, не смогу тебе все толково рассказать. Ну, все, все мне здесь нравится - и моя работа, и здешний край, и люди, славные, добрые люди.

Совхоз очень большой, в районе считается передовым. Руководит им Герой Советского Союза, бывший партизан. Живу я у Надежды Павловны, она секретарь партийной организации и тоже бывшая партизанка. А когда-то до войны была актрисой в Москве. Она добрый, чуткий человек. Ко мне относится, как к родной.

Несколько дней я работала в поле: полола кукурузу. Загорела лучше, чем на курорте.

В совхозе есть новый клуб, через день бывает кино, раз в неделю танцы. Мне уже поручили поставить самодеятельность.

Село стоит на берегу реки Зарянки, в которой мы купаемся, катаемся на лодке. За рекой большой старинный парк. Окрестности прекрасные: березовые рощи, перелески, поляны, луга. От нас до районного центра шестнадцать километров.

Ты, конечно, спросишь: а как же институт? Я хочу учиться и буду учиться. Очно ли, заочно, в кинематографии или в каком-нибудь другом, только учиться я буду обязательно. Между прочим, совхозные ребята учатся заочно в Сельскохозяйственной академии и в других вузах. Буду работать и буду готовиться в институт.

А как у вас? Как ты себя чувствуешь? Какая в Москве стоит погода? Ты знаешь, как мне иногда бывает грустно, хочется в Москву, ну хоть на один денек. Так хочется… Надежда Павловна говорит, что скоро я совсем привыкну и совхоз станет для меня родным домом. Я советовалась с папой, и он одобрил мое решение. Он смотрит на меня с портрета, и я вижу - нисколечко не осуждает.

Будь здорова, мамуся. Целую тебя крепко-крепко. Привет Константину Львовичу. Надежда Павловна передает тебе также привет.

Вера".

Вера перечитала письмо и задумалась. Получилось как-то сумбурно и сухо. Но больше всего ее огорчило то, что в письме, как ей показалось, не было чего-то главного, что хотелось сказать матери. И это главное таилось в ее душе, а душу свою она не смогла раскрыть в этом письме. Это была ее тайна, к которой Вера относила свои взаимоотношения с отчимом: встречу с кинорежиссером Озеровым в ресторане "Золотой колос", посещение художника Ильи, знакомство с Романом Архиповым, ухаживания Сорокина и ее, Верины, мечты о своем будущем, которое после провала в институте потеряло четкие очертания, стало каким-то туманно-расплывчатым. Она надеялась и верила, что время рассеет туман, наступит ясность. Она заставляла себя размышлять над жизнью, анализировать, негодовать, тревожиться, надеяться, радоваться и мечтать. Она впервые увидала в жизни что-то, глубоко ее тронувшее, неожиданно поразившее; она что-то поняла, узнала, открыла для себя. Открытием для нее было и то, что вот эту свою "тайну", скрытую от матери, которую Вера горячо любила и уважала, можно было бы открыть лишь самому близкому человеку, самому лучшему другу, который поймет ее и не осудит. Но такого человека у Веры еще не было. Лишь мечты о нем становились настойчивей и тревожней, и Вера охотно давала волю этим мечтам.

…В воскресенье Сорокин пришел в библиотеку в половине четвертого. В четыре Вера закончила свой рабочий день. Не столько ради воскресного дня, сколько ради такого случая она надела прозрачную нейлоновую блузку и полосатую с горизонтальными белыми и голубыми полосами юбку из недорогой, но модной ткани. В руках у нее на случай вечерней свежести была красная вязаная кофточка, на ногах белые босоножки. Косу расплела и волосы уложила на макушке изящной копной. "Принцесса!" - мысленно восхищался Сергей Александрович.

Выйдя из клуба, они направились не по центральной улице, а садом, за которым начинался гай, прямо к реке.

Сорокин волновался. Щеки его горели, дыхание сводило от внезапного душевного подъема и бурной радости, которая приходит после долгого ожидания. Самая красивая девушка в мире шла рядом с ним и только с ним.

Когда перешли реку по шаткой кладке, Сергей Александрович попросил Веру рассказать о себе, какая судьба забросила ее в эти глухие края. Вера рассказала все, как есть.

- Значит, к нам вы ненадолго? - резюмировал Сорокин.

- Как понравится, - лукаво улыбнулась она и загадочно посмотрела на учителя.

- Нет, я серьезно. Вот если б народный театр создать при совхозе. Свой МХАТ… Это было бы потрясающе! А как вы думаете?

- Что ж, это мысль. Вы будете сочинять пьесы в стихах, а я исполнять заглавные роли.

Сорокин не мог понять, шутит она или говорит всерьез. Навстречу им иногда попадались парни и девушки, почтительно здоровались и лукаво перемигивались друг с другом. На всякий случай разговорчивый учитель решил высказать свою давнишнюю мечту:

- Готовлюсь поступать в Литературный институт имени Горького. Наверно, слышали, есть такой в Москве.

- Это тот, где писателей делают?

- Ну да.

- А как же наш театр, кто пьесы нам будет писать?

- Шекспир и Островский выручат, не горюйте, - наконец поняв ее шутливый тон, ответил Сорокин.

В то же время в вопросе девушки, в этом "наш театр" ему послышался какой-то тонкий намек на то, о чем он мог только мечтать. И тогда у Сорокина сразу пропали все слова, куда-то подевались. Только дыхание участилось. Ему страстно захотелось взять Верину руку, хотя б коснуться ее, но сделать это он пока не решался.

Молчала и Вера. Ей было хорошо. Но молчать дальше было нельзя: Сорокин это чувствовал, надо о чем-то говорить, иначе он может показаться человеком скучным и неинтересным. А слов нет. И отчего б это? Случалось ведь раньше - гулял он с Лидой Незабудкой и с Нюрой Комаровой. Ходили по аллеям и тропинкам гая, и никогда он не заботился так о словах. Говорили и молчали - всяко бывало, - тогда это не имело никакого значения.

- Вам не холодно?

Вере не было холодно, и Сорокин об этом знал.

- А вы знаете, кто из животных самые морозоустойчивые?

- Зайцы, белки?

- Нет. Из птиц.

- Пингвины?

- Гуси и утки, представьте себе. Оказывается, они при ста десяти градусах могут жить. Вот это организм! А в Южно-Китайском море водится рыба, которая имеет привычку цепляться за хвост друг друга. Ее так и ловят. В качестве приманки опускают в море хвостом книзу одну рыбешку, а вытаскивают иногда целую вязанку. Цепляются за хвост и держатся.

- Сколько интересного в мире, - отозвалась Вера. - Так хочется все своими глазами увидеть.

- А сколько интересного за пределами нашего мира! Как вы думаете, доживем мы с вами до полетов человека на другие планеты?

- Доживем, - просто и в то же время очень твердо ответила Вера, словно речь шла о чем-то обычном, будничном.

- Я лично склонен думать, - глубокомысленно продолжал Сергей Александрович, - что так называемый Тунгусский метеорит был космическим кораблем с какой-нибудь другой планеты.

Космос - была его излюбленная тема.

Свернули на тропинку, совсем узкую, - деревья по обе стороны ее сплетались ветками. Приходилось нагибаться. Сергей Александрович, отклоняя ветку, нечаянно коснулся Вериного локтя. Кожа ее, нежная, обожгла, словно током ударила и в висках отозвалась.

- Верочка…

Она ждет следующих слов, насмешливая, озорная Сорокин ее забавляет.

- Что… Сергей Александрович?

- Я все думаю, - начал он очень медленно, проникновенно. - Хорошо вы поступили. Очень правильно.

- А как я поступила?

Она остановилась и устремила на него удивленные, неожиданно округлившиеся глаза.

- Решиться поехать в деревню из столицы. Другие из деревни в город бегут, а вы наоборот.

- И что здесь особенного? А на целину, на стройки Сибири, на Дальний Восток и Север разве не ехали тысячи из городов, из столиц?

- Ехали, Верочка, ехали. - Ему хотелось как можно чаще произносить ее имя. - Ехали такие же романтики, такие же патриоты, как и вы, Верочка.

"Искренне ли это? - думала Вера. - Озеров нахваливал артистический талант и косу, сохраненную для кино. А этот - патриотизм… А что такое патриотизм? Подумаешь - подвиг какой… Романтики, патриоты… Просто обыкновенные люди".

Над головой прозрачная золотисто-зеленая с голубым ткань из листьев, солнца и неба, неподвижная и жаркая. Застыл и воздух, душный, густой. Ничто не шелохнется, даже птицы не шебуршат в листве и дрозд-деряба не трещит своим охрипшим жестяным голосом. "Как здесь хорошо!" - хочется сказать Вере, но она опасается, что Сергей Александрович не так поймет ее. Она замедлила шаг и совсем остановилась, сторожко, приложив указательный палец к виску, где вьется тоненькая прядь пепельно-шелковистых волос.

- Слышите?..

Он тоже остановился, прислушался.

- Не слышу. А вы что слышите?

- Тишину. Тихо так… И красиво. Я люблю лес, он пахнет летом.

- Это от того, что вам не приходилось, очевидно, бывать в лесу зимой, - негромко говорил Сорокин.

- А верно, зимой я не была в лесу. Вот странно: дожить до девятнадцати лет и не побывать в зимнем лесу.

Сорокин протянул вперед руку, хотел было коснуться ее обнаженного локтя, но она двинулась с места и осторожно, медленно, точно боясь спугнуть тишину и желая избежать его прикосновения, пошла вперед. "Я ей должен сказать сегодня. Именно сейчас. Сказать, что она самая прелестная девушка в мире". Но почему-то спросил:

- Не скучаете по Москве?

- Скучаю, - призналась Вера.

Пауза. Ветки орешника медленно движутся навстречу и касаются лица. Вера идет впереди, Сорокин на полшага сзади.

- У вас там остался жених?

Вера промолчала. Вопрос показался забавным, даже рассмешил, захотелось созорничать. Ответила задорно, выждав паузу:

- Муж. И двое детей.

- Так мало? А я-то думал, что их у вас по крайней мере дюжина, да внучат полдюжины.

Обоим стало весело. Минуту погодя Вера сказала:

- Жених без невесты не бывает. А невест в девятнадцать лет я не признаю.

- А во сколько же?

- Ну, не знаю: может, в двадцать… два. И то рано.

- А сколько лет тогда должно быть жениху?

- Не меньше двадцати пяти.

- И не больше?..

- Не знаю. Как полюбится.

Вера вдруг как-то оживилась и пошла быстрей. Неожиданно дорогу ей преградила срубленная и поваленная поперек тропы молодая липа. Оба остановились.

- Что это? Зачем ее срубили? - в недоумении спросила Вера.

- Да просто так, низачем. Хулиган какой-то шел с топором и по-своему забавлялся.

- Ну и что?.. И ему ничего?.. Ничего за это не было, не судили?..

- Судили? Да что вы, Верочка. Тут не такое делали. Посчитайте, сколько в гаю уцелело столетних лип. Два десятка, не больше. А их ведь раньше здесь около тысячи было. Я хорошо помню - целые аллеи богатырских лип. Сразу после войны начали люди отстраиваться. Все же было сожжено дотла. Ну и рубили все подряд. Вон смотрите, какие красавицы лиственницы, они тоже ровесники тем липам. Им в первую голову досталось - сначала лиственницу и сосну вырубали. А какая сосна была? Корабельная! Все шло на срубы хат. Тополя, ясени, клены - это уже потом, во вторую очередь пустили под пилу. И наконец добрались до лип. Древесина их на строительство не годна, мягкая, усыхает - коробится. Так что придумали? Кору сдирали. Повалят столетнюю липу, потом разденут ее и голенькую бросят. А кора на крыши шла, вместо шифера. Еще и сейчас есть несколько домов, крытых корой древней липы.

- Но это же дикость, варварство!.. - с негодованием воскликнула Вера. - Люди сто лет берегли, целые поколения растили, а тут срубили запросто, раздели, как вы говорите, чтобы только крыши крыть. Могли ж соломой, я видела в деревнях соломенные крыши.

- Могли, конечно. И в лесу могли сосну пилить, лес рядом. Не обязательно в гаю.

- Да это же парк, прекрасный старинный парк, каких, наверно, немного у нас. Ни у кого рука не дрогнула, - негодовала Вера. - Неужели не нашлось ни одного человека, который бы остановил это изуверство?

- Не нашлось. Каждый о своем гнезде думал, заботился, чтоб над ним не капало.

- Нет, я просто не верю, не могу поверить. Фашистов победили, такое чудовище одолели, умирали за родную землю, вот за эту красоту божественную и потом сами губили нещадно эту красоту. Ну, что это такое? Лес рядом, вы говорите. Пусть бы в лесу, а то ведь в парке же!

- Ах, много тут разбираются, где лес, где парк, - махнул рукой Сорокин. - Мы живем на природе, окружены красотой ее, а понимать и ценить эту красоту не научились до сих пор.

- А кто ж виноват в этом, Сергей Александрович?

Вера остановилась и прислушалась. Где-то совсем недалеко в глубине гая стучал топор.

- Слышите?

- Рубят, гай рубят, - ответил Сорокин.

- Так идемте, идемте же скорей! - Вера схватила его за руку и потащила за собой на звук топора.

Рабочий совхоза Антон Яловец решил сделать изгородь вокруг своего приусадебного участка. Плетнями из частокола здесь огораживались все, так было заведено с незапамятных времен - эти незатейливые заборы сооружались быстро, просто и дешево. До войны, когда лесов было больше, плетни обычно делались из еловых сучьев. Теперь их стали делать в здешних краях из ольхи, которой окрест было видимо-невидимо и которая подлежала вырубке и выкорчевке. Но ольха - последнее дерево, и Яловец решил заготовить материал на плетень в гаю - и добротней и ближе от дома.

Когда Сорокин с Верой подошли к Яловцу, он уже успел срубить около десятка молодых лип и кленов. Стройные, гладкостволые, серо-зеленого и кофейного цвета, они лежали разбросанно, там, где свалил их беспощадный топор. Неожиданно Сорокин быстро вышел вперед, закричал грозно:

- Что вы делаете?!

Яловец опустил топор, поправил на голове выгоревшую до неопределенного цвета военную фуражку, с любопытством оглядел подошедших, усмехнулся криво и небрежно обронил:

- Не видите, што ли? Дуги гну.

- Да вы соображаете, что вы говорите! - Сорокин не находил слов. - Вас за это судить… за такое казнить мало…

- Уже судили… А казнить погоди, успеется, - очень тихо и невозмутимо ответил Яловец. - А вы што, в лесники нанялись? Или, может, я спугнул вашу любовь? Тогда покорнейше прошу извинить. Только лучше б вам перейти в другое место, гай велик, а мне тут больше нравится.

- Подлец, мерзавец! - теперь уже не кричал, а сквозь дрожь процедил Сорокин. - Мало, видно, сидел, опять потянуло к уголовщине.

- Щенок, кому грозишь?.. - Птичьи глазки Яловца замигали, большие мясистые ноздри задвигались.

- Бросьте топор! - властно приказал Сорокин и сделал движение в сторону Яловца.

- Но, но, не очень. Обожжешься. - Яловец выставил вперед левое плечо, а правую руку с топором отвел в сторону: - Я человек контуженный, с меня спрос небольшой…

Это наглое предупреждение озадачило и вконец обезоружило Сорокина: он теперь не знал, что делать. Подставлять голову под топор бандюги было безрассудно. Испугалась и Вера. Пугал ее совершенно дикий взгляд и какая-то нечеловеческая, звериная осанка Яловца. Когда Яловец отвел топор в сторону, ей показалось, что он сейчас ударит Сорокина. Вера тихо, осторожно, машинально приблизилась к Сорокину и позвала умоляюще:

- Не надо!.. Сергей Александрович, пойдемте. Прошу вас. - Она вся дрожала, не в силах совладать с собой.

Как раз в это самое время из кустов, словно из земли, вынырнул Тимоша. Вид у него был отчаянный, волосы взъерошенные, как у ощетинившейся кошки, глаза одержимые, в руках суковатая палка. Он посмотрел на Яловца ненавидящим, испепеляющим взглядом и пригрозил задиристо:

- С топором… на людей бросаться… хо-ро-шо!

- А тебя кто звал? Ублюдок, - уже несколько растерянно проговорил Антон. Неожиданное появление Тимоши как-то отрезвляюще подействовало на него. Это понял и Сорокин. Волнуясь, он приказал:

- Тимоша! Сейчас же беги к директору. Немедленно. И все расскажи.

- Напугали чем! - еще хорохорясь, но уже явно отступая, процедил Яловец. - Подумаешь, не видали директора. Чихал я на него…

2

Тимоша прибежал к Булыге запыхавшийся и взволнованный. Только что проснувшийся Роман Петрович - в последний выходной перед жатвой он решил вздремнуть часок после обеда - посмотрел на юношу и сразу понял, что случилось нечто чрезвычайное.

- Что? Говори? - настороженно спросил Булыга. В последние годы он жил в постоянной тревоге: то ему казалось, что в свинарнике вспыхнет эпидемия, то от короткого замыкания загорится коровник. Он был уверен, что это Посадова послала сына сообщить ему какую-то неприятную весть. Булыга глядел на юношу выжидательно, а тот пытался проглотить застрявший в горле от волнения и бега комок и никак не мог совладать с собой. Наконец он выпалил:

- Яловец гай рубит!

- Как рубит? - не понял Булыга, все еще ожидая чего-то страшного.

- Так, рубит клены молодые.

- Тьфу ты, черт. Ну и что, что рубит?

- Сорокин там, Сергей Александрович, хотел было ему помешать, а Яловец топором на него.

- И что, рубанул?

- Замахнулся только. И оскорбляет по-всякому.

- Так ему и надо, пусть бы рубанул, чтоб не совал свой нос везде, - ввернула Полина Прокофьевна.

- Погоди, мамочка, - недовольно поморщился Булыга. - Ты вот что, Тимофей. Передай Сорокину, чтоб не связывался с дерьмом. А в отношении Яловца я приму меры. Вот так… Понял?

- Хорошо, - ответил Тимоша, огорченный. Не такого решения ждал он от директора, думал, что Роман Петрович сразу бросится в гай, свяжет Яловца и отправит в милицию.

Как бы то ни было, а сообщение Тимоши очень огорчило Булыгу. Огорчило не столько то, что гай рубят, черт с ним, с гаем. Неприятно было, что рубит Яловец, из-за которого и так немало хлопот.

"Ну что с ним делать, с этим Яловцом? - размышлял Булыга, раздувая ноздри. - Оштрафовать? Так ему, подлецу, все равно. У него в доме и так пусто, гол, как сокол. Все пропивает. И страдать от этого штрафа будет не Яловец, а его жена и маленькая дочь - безропотные, несчастные существа. Чем они виноваты?.. Жалко их… Выгнать бы его из совхоза совсем к чертовой матери - не выгонишь. В колхозе, там другое дело, там проще - решило общее собрание, и точка, закон. Там общее собрание что угодно может решить. Скажем, постановили - церковь закрыть. И никто не отменит такого постановления, никакой патриарх всея Руси. А тут совхоз, рабочий класс, профсоюзы. Рабочком обжалует приказ директора, и Яловца восстановят на работе. Конституция на его стороне: граждане СССР имеют право на труд. Все законы на страже интересов рабочего класса. А какой Яловец класс? Просто деклассированный элемент. Кто он такой есть? Откуда появился? Из заключения. За что сидел? За хулиганство. Птица меченая, бандюга. Отсидел три года. Выходит, недостаточно, не образумили. А меры какие-то надо принимать, иначе на голову сядет. Да и на других его поведение разлагающе действует. "Яловцу можно, а мне нельзя?!" Есть такие горлопаны".

Так беспокойно заканчивал свой единственный за весь месяц выходной день Роман Петрович Булыга.

Тимоша оказался рядом с Яловцом совсем не случайно. Он увидел, как в половине четвертого Сергей Александрович, принаряженный неспроста, пошел в библиотеку. Тимоша видел, как Сорокин и Вера направились в гай, и, подталкиваемый ревностью и детским любопытством, пошел следом за ними. Он шел осторожно, на почтительном расстоянии, так, чтобы они не могли его увидеть Тимоша стыдился своего поступка, но оправдывал его тем, что он шел не с целью подсматривать, а с намерением помешать. Он хотел где-то "случайно" встретиться с Верой и Сорокиным и сказать Вере что-то такое, что заставило бы ее немедленно вернуться домой.

От Булыги Тимоша бегом помчался в гай. Не в обход аллеями, а напрямик, плохо протоптанной тропой. Он бежал и прислушивался: не идет ли перебранка между Сорокиным и Яловцом? Нет, ни звука, ни даже шороха не услыхал Тимоша, и эта подозрительная тишина еще больше встревожила его. Вот, наконец, и место порубки. Никого, ни единой души. Срубленные деревца лежали на том же месте, разбросав тонкие, гибкие сучки с начавшими увядать листочками. Рядом жалобно и бессильно вздрагивали их сверстники, уцелевшие от браконьерского топора. Юноша поднял голову, прислушался. Гай задумчиво, грустно молчал, но сквозь гулкую его тишину Тимоша слышал ноющую боль столетних ветеранов. А единственная уцелевшая старая береза, краса и гордость России, символ ее природы, беззвучно рыдала, роняя на землю скупые желтые слезы. И тогда понял Тимоша, - что не понимают, к сожалению, многие люди, - понял, что лес - это не только богатство земли, и не древесиной он ценен человеку в первую очередь. Лес - это гениальное творение природы, прежде всего великая нерукотворная красота мира, древний друг всего живого на земле; царство птиц и зверей, надежный страж рек и озер, живая история народов. Он, как океан, как атмосфера, суть планеты. Без него жизнь на земле немыслима. Сердцем ребенка Тимоша почувствовал какую-то мудрую тайну леса, хранимую для далеких потомков, для тех, кому доведется видеть маленький диск Земли с другой планеты.

Долго бродил Тимоша по гаю и окрест, покуда совсем не стемнело, - все искал Веру и Сорокина. Неужели она может полюбить учителя? Обидно было и больно.

3

Антона Яловца звали в совхозе "диким". Кто он и откуда взялся - никто толком не знал. Таких, как Яловец, "пришлых", то есть прибывших сюда из других мест, было человек семь. Людей Антон открыто ненавидел. Ни с кем не водил дружбы и часто бывал пьян. Пил он в одиночку, жену держал в страхе и нередко бил. Зина - так звали жену Антона - была дочкой сельского старосты, приговоренного к двадцати годам тюрьмы за сотрудничество с немцами. Отец ее не вернулся из лагерей, мать умерла, когда Зине исполнилось 19 лет. Ни братьев, ни сестер у нее не было, жила одна, замкнуто и скрытно. Так сложилась ее судьба. Войну она помнила плохо и о злодеяниях отца ничего знать не могла, но о них знали люди, которым продажный староста причинил много страданий и горя. И это раз и навсегда создало стену между ней и односельчанами. Ей бы куда-нибудь уехать подальше от здешних мест, но трудно и боязно деревенской девушке вот так самой сняться с насиженного места и ехать куда глаза глядят.

Антон Яловец появился в их колхозе как-то внезапно, через год после смерти старостихи, предъявил документы о том, что освобожден из заключения, и попросил принять его на работу. Он умел плотничать, и его приняли. Яловец попал в тюрьму по собственному желанию, преднамеренно учинив драку. Он скрывался от более сурового возмездия, которое преследовало его, и лучшим, надежным убежищем счел исправительно-трудовые лагеря.

Решив жениться, Яловец остановил свой выбор на Зине не случайно: подходило ему то, что Зина робкая, замкнутая и пришибленная жизнью, значит будет безропотной женой. По его убеждению, Зина должна быть ему вечно благодарна за то, что он осчастливил ее, сироту, да к тому же как-никак дочь негодяя, не сосватай он ее - ходить бы Зине вечно в девках. Когда они поженились, Зине было двадцать два года, Яловцу - сорок.

Постоянно помня, что его ищут органы государственной безопасности, Яловец решил долго в колхозе не задерживаться: хоть и в Крыму он служил у гитлеровцев во время войны, все же оставаться на Украине было небезопасно, - а вдруг кто-нибудь случайно опознает в плотнике Антоне Яловце гестаповского палача Григория Горобца. Лучше податься на северо-запад России, в лесную глушь. Зина была довольна перемене места. Яловец говорил, что делает это ради нее. "Там ты будешь, как все люди, а тут старостова дочка". В совхозе у них родилась девочка. Теперь ей было два года.

Встреча в гаю с Тимошей, Сорокиным и Верой разозлила Яловца и напугала. Он старался избегать открытых неприятностей: мысль о милиции, следователях, суде вызывала в нем жуткую дрожь. Затаив против Сорокина дикую злобу, он поспешил уйти из гая.

Федю Незабудку Яловец встретил случайно на улице, у своего дома, - Федор шел в клуб, выфранченный и наодеколоненный. О стычке Федора с учителем на комсомольском собрании Яловец слышал: плотники говорили.

- Закурить найдется? - стараясь казаться веселым, спросил Яловец. Федя молча открыл перед ним пачку "Северной Пальмиры" и хотел было идти - Яловца он не любил и никогда не имел с ним никаких дел. Но тот решил, что есть подходящий случай столкнуть лбами Незабудку с учителем, и, как бы между прочим, сообщил:

- Сорокин-то москвичку в кусты повел.

- В какие кусты? - вспыхнул Федя.

- В гаю. Да я их нечаянно спугнул.

- Врешь ты все, - сплюнул Незабудка.

- Поди посмотри сам, коль охота. А я даже разговору ихнего ненароком наслушался. Между прочим, о тебе гутарили.

- А что обо мне? - Федя насторожился.

- Да он-то по-всякому тебя обзывал, а она защищала, перечила ему.

- Это как же, что она говорила? - Феде важно было знать, что говорила о нем Вера.

- Чего мы на улице стали, давай в избу зайдем, - вместо ответа предложил Яловец и первым пошел в дом.

Федя уже не мог отстать от него. Поздоровавшись с хозяйкой, которой Яловец коротко приказал: "Подай!", Федя уселся возле стола на табурет и приготовился слушать. Яловец не спешил. Сначала он положил под стол топор, цыкнул на кошку, которая попалась ему на глаза, сел напротив Федора.

- По-всякому он тебя поносил: и первый бандюга, и хулиган, и что над тобой все село смеется, что серьезности в тебе нет никакой. Одним словом, сам понимаешь…

Зина поставила на стол свежие огурцы, зеленый лук, сало, хлеб и два пустых стакана. Яловец вышел в чулан и вернулся с двумя бутылками самогона-первака.

- По случаю воскресенья сам бог велел, - сказал он, наливая полные стаканы.

- Ну что она обо мне сказала? - Федя проявлял нетерпение.

- Хвалила. Всякие такие хорошие слова, красавцем называла.

- Не врешь? - Федя покраснел от радости.

- Что мне врать. - Яловец поднял стакан. - Твое здоровье.

Закусывали громко, с хрустом, макали огурцами и луком в солонку. Яловец, наливая опять полные стаканы, рассказывал:

- Он, учитель-то, все ее обнять норовил, а она не давалась. И корила его за то, что на каком-то собрании он тебя критиковал.

- Значит, она все знает, - вслух подумал Федя. - Растрепал, гад. Хорошо же, гражданин Сорокин. Мы еще поговорим с тобой на эту тему с глазу на глаз.

- Да ты не печалься, что они тебе… Плюнь и запей самогонкой. - Яловец чокнулся, но пить не стал. Федя выпил залпом. - Хотя, по совести сказать, ему б за такое дело следовало морду набить.

Федя был взбешен. Он уже не слушал Яловца, не ждал, когда тот нальет ему, сам наливал и пил. Потом вдруг сорвался и, шатаясь, пошел к двери. Яловец взял со стола нож, догнал Незабудку, сунул ему в руки:

- Возьми, неровен час - в лесу зверя встретишь.

- Зверя! - заорал безумно Федя и сунул нож в карман пиджака.

- Только ты в гай сейчас не ходи. Скоро стемнеет, не найдешь никого и разминешься, - посоветовал Яловец. - Ты к дому Посадовой иди, сядь в садике и жди, встречай их.

Захмелевший Федор нашел такой совет дельным и направился к дому Посадовой. Надежды Павловны не было еще, Тимоша сидел возле палисадника на скамейке, тоже поджидая Веру. Федя шлепнулся рядом с Тимошей, заговорил заплетающимся языком:

- А-а-а, Тимофей. Поздравляю тебя с комсомолом. Это, брат, ответственно… Серьезная штука… Я немножко пьян, ты меня извини. Ты мне друг, Тимоша. Я тебя уважаю и люблю. Ты мне брат. Не веришь? Твой батька и мой батька - партизаны. Мой умер на руках у твоего. Ты знал об этом?.. Нет… не знал. А я знаю. От пули карателей умер. Извини меня, брат. Антон Яловец хотел меня напоить. Понимаешь?.. Думал Федьку напоить!.. Ха-ха-ха! Не выш-ло! Чтоб Федьку напоить - водки в совхозе не хватит… А я больше не буду, брошу пить. Ни в рот… Ни-ни… Ни грамма. В последний раз напьюсь на своей свадьбе и… точка. Все!.. Хочешь, я тебе тайну открою?.. Тебе первому и больше никому. Только поклянись, что не расскажешь. Никому!..

- Не надо мне твоей тайны, - недовольно ответил Тимоша.

- А ты не сердись. Я тебе и так верю, без клятвы… Я, брат, женюсь. На днях… И знаешь, на ком?… Нет, ты и думать не можешь. Когда узнают - лопнут… одни от удивления… а некоторые от зависти. Ты знаешь, что это за невеста?.. Богиня!.. Такая одна на всю Россию. На весь мир одна, а другой такой нет и еще сто, тысячу лет не будет. Вот, брат, кто она!.. Кино видел?.. Она там… Самая красивая. Значит, это она. Говорила, что такого красивого парня еще в жизни не встречала. Это про меня. Красив я, что правда, то правда. Девкам шевелюра моя нравится. А только боязно мне. Ты молчи, никому ни слова… Боязно, Тимофей. Она ведь образованная, культурная. А я что?.. Механизатор… Сейчас она с учителем ходит. Это так, для отвода глаз. Уговор у нас такой… она меня просила тут ждать. А с ним разыгрывает. Это ей надо, вроде бы тренировка, для кино, понимаешь? А потом посмеется над ним, смеху будет!.. А любит только меня, одного…

- Брось болтать, слышишь? Нужен ты ей такой. - Тимоша посмотрел на Федю холодно-презрительно и отвернулся.

- Не веришь… Свидетели есть. Ты послушай…

- Нечего мне тебя слушать, пошел бы лучше проспался.

Тимоша ушел в дом, - было противно слушать пьяную болтовню. Все в нем кричало и против Сорокина и против Незабудки. Как он смеет о ней так говорить, пьяная свинья? Он прилег на диван. Огня в доме не зажигал, боялся - придет на свет Федя. Как бы его выпроводить отсюда, чтобы Вера его не видела, а то, чего доброго, скандал закатит. Ему теперь море по колено. Красавец-жених. Нашел чем хвастаться - шевелюрой. А как облысеешь? Тогда что?

Не сиделось в комнате. Вышел, думал выпроводить Федю. А тот развалился под кустом сирени и спит. Пробовал разбудить - не получилось. Ну что с ним делать?.. И красоту свою в траву вмял.

Тут у Тимоши сверкнула шальная мысль: лишить Федора его красоты. Быстро сбегал в дом, взял ножницы и выстриг Незабудке большой клок волос на самом видном месте.

4

В то же воскресенье утром Михаил Гуров решил наведаться в колхоз "Победа" к старику Артемычу. Артемыч организовывал "Победу" в 1930 году и до самой войны бессменно председательствовал в колхозе. В войну вместе с двумя сыновьями он ушел в леса и, несмотря на преклонный возраст, партизанил в отряде Романа Петровича Булыги. Младший сын Артемыча в 1946 году утонул в озере, и теперь старик жил один в маленькой новой избушке, которую построил ему колхоз. Старший сын вот уже пятнадцать лет руководил колхозом "Победа". Жить у него Артемыч решительно отказался: не ладил со снохой. В колхозе уже не работал, находился на иждивении сына, днями скучал, просиживая с удочками над озером, вечерами балагурил на колхозном дворе или в клубе. Михаил Гуров, товарищ его младшего сына по партизанскому отряду, всякий раз, когда приезжал на своем стареньком, видавшем виды мотоцикле на озеро, чтобы наловить рыбешки, навещал старика. Артемыч всегда был рад приезду Михаила, говорил неумолчно, вспоминая партизанскую жизнь, то вдруг начинал дотошно расспрашивать Гурова о совхозе. Ему хотелось знать, чем совхоз отличается от колхоза, какая между ними разница и что мужику сподручней - колхоз или совхоз. Михаил каждый раз объяснял, но доводы его, видно, не казались Артемычу убедительными, и он снова затевал все тот же разговор, который уже становился хроническим.

- Ты, Артемыч, со своей колхозно-совхозной проблемой напоминаешь мне нашего учителя Сорокина, - в шутку говорил Миша. - Тот, чуть что, обязательно про космические полеты заговорит. Любой разговор повернет в космос. С ним невозможно - начнешь о свиньях, кончишь марсианами.

- То, Михайло, другое дело, тот человек ученый, он про землю все чисто узнал, ну и, само собой, на небо теперь лезет… Как это говорится: захотела свинья на сосну забраться…

- Ну и что? К чему ты?

- А к тому, что учитель твой, стало быть, больно учен. Как это говорится: переученный хуже недоученного. А недоученный хуже неученого. У неученого об чем забота? Об том, как ему жить на земле. А переученный - он что, он все на небо поглядывает, стало быть, на земле ему неинтересно. А в земле наша жизнь вся. На земле живем, ею питаемся и в землю все уходим. Я много, Михайло, думал. Делать нечего - сидишь себе и думаешь. И вот что скажу тебе, как человеку смышленому, хозяйственному. Из тебя, парень, добрый хозяин выйдет. Юрий мой на работу хват, хозяин ничего себе, колхоз на ноги поставил. Но ты дальше пойдешь. Ты ученый, а смотришь не на небо, а на землю. Вот я и надумал: мало мы от земли берем добра. Не умеем брать. А добра-то у ней, кормилицы, счету нет. И все для людей приготовлено. Берите, только не разбойничайте. Вот, скажем, рыба. Мы ее ловим так, балуемся. И артель рыбаков тоже балуется. Сколько вылавливают? Не много. А рыбу, как и утку, разводить надо, чтоб она кишмя кишела тут, как головастики в болотной луже. Иль вот, положим, леса наши. Сколько грибов-ягод задаром пропадает. Денюжки пропадают. Сушеный боровик - он больших денег стоит. Да мало ли что. Хозяин на все нужен, ученый хозяин… Человек другой после войны народился. Прежде в молодости на луну да на звезды любовались. А теперь нет, мало, говорят - подай нам луну в руки… Я вот намедни смотрю на облака - такие вышли, ну как на картине: подрумяненные с одного бока, с другого синие, а середка, будто сахарная гора, и вся просвечивает. Ну до того ж красиво - прямо загляденье одно. Гляжу и любуюсь себе. А сноха-то и спрашивает: "Чего на небе увидал?" - "Облака, говорю, красивые". Взглянула она так, мельком, губу скривила, да и говорит: "Облака - невидаль какая. Что с них, одеяло сошьешь?" Я ей говорю: "Да так-то оно так, облаком носа не утрешь, а только без красоты и одеяло не согреет".

- У сына-то бываешь? - поинтересовался Михаил, когда старик замолчал. Он знал, что Артемыч не в ладах со снохой.

- Захожу… частенько, - торопливо и не очень охотно бросил старик.

- А питаешься у них? - допрашивал Михаил, не случайно затеяв этот разговор.

- Зачем у них? Что я, прихлебатель? Дома харчусь. Свой дом, слава богу, имею.

- И сам готовишь?

- А то кто? Сам и стряпаю. А что мне делать: ешь да спи. А в мои годы много ли наспишь?.. Отоспалось в свое время.

- А все-таки не мужское это дело с кастрюлями возиться, - заметил Михаил. - Была б у вас столовая - все лучше, чем самому готовить.

- А где ж ее возьмешь, столовую? У вас в совхозе есть?

- У нас есть… И знаешь - недорого получается.

- Недорого, а все ж деньги. А без денег не накормят.

- Колхоз-то пенсию тебе разве не назначил?

- Поговаривали. Мол, старый партизан, первый основатель колхоза и все такое. Хотели дать, да я отказался. Кабы всем - по закону, тогда другое дело. А мне одному не надо. Люди скажут: председатель батьке своему дал пенсию, а другим - шиш. От сплетен дверь не закроешь. Давать, так всем. Выделяться не хочу меж других.

- В совхозе б ты пенсию получал по закону, как рабочий класс.

Старик на эту реплику заволновался, задвигался, даже лодка закачалась. Видно, задело его, но ответил загадочно:

- В столовку б ходил.

- Конечно. Чем дома самому… Хоть бы старуху себе нашел какую-нибудь!

- Это как же? - проворчал в усы старик с деланным недовольством. - Служанку, что ли? Так ей тоже платить надо. Даром кто станет? Собака и та даром не гавкнет.

- Ну, женился б на какой-нибудь вдовушке. За хозяйством, за ребятишками присматривал бы. Все при деле, - пошутил Михаил.

- Жениться я уже не могу, - серьезно ответил Артемыч.

- Это почему же?

- По техническим причинам.

Михаила душил смех, но он вида не подавал, только продолжал допрашивать, как всегда спокойно и всерьез:

- Ну а если б не "технические причины", тогда как, женился бы?

- А то нет! - ершисто ответил Артемыч, и блеклые, выцветшие глаза его засверкали голубинкой и даже потемнели. - А куды б девался, раз ты человек и тебя бог, стало быть, создал по своему образу и подобию со всеми этими недостатками, будь они неладны.

- Ты никак бога решил критиковать?

- Критиковать всех можно. Дело это немудреное.

- Так бог-то, он ведь тоже вроде начальство. И критиковать его не всегда безопасно: смотри, как бы не пострадать за критику.

- Ой, Михайло, мне теперь уже ни бог, ни черт не страшен. Я свое выстрадал. - Старик вздохнул, но вздох был не тяжкий и глубокий, а так себе, легонький, как праздное воспоминание. - Я, парень, видал начальства всякого от Матвея до Якова. И все с трибуны приглашали разводить критику да самокритику. Без нее, мол, жизни нет. Все равно, что хлеб для мужика. Ну, дурак наслушается этаких речей и пошел костить направо-налево критикой этой, как оглоблей, всех подряд, и начальников и прочих обыкновенных. А тут ему вожжу под ножку бросят, он и хлоп рылом в грязь. Лежит миленький критик такой и зенками лупает: за што, мол, я пострадал? Я ж помочь хотел делу. А хитрый сидит да посмеивается. А про себя думает: так тебе, дураку, и надо - не критикуй себя постарше, пущай они сами себя критикуют. Дескать, рот и кошелек всего лучше держать закрытыми. Потому что хитрый, он так рассуждает: мне хорошо - и ладно. Меня не трожь, и я тебя не трону. А дурак, он сознательный, за других печется, в драку лезет, не боится, что фонарей понаставят.

Гуров лукаво заулыбался.

- Так ведь и сам ты, Артемыч, такой.

- Дурак, хочешь сказать?

- Драчливый и ершистый.

- Стало быть, так, известно говорится: на Руси не одни караси - есть и ерши, - с достоинством ответил Артемыч.

- Только вот в дураки ты этих ершей напрасно зачисляешь. В порядке самокритики, что ли?

- Самокритика, она получше твоей критики, - ответил старик, и Гуров заметил, что глаза Артемыча потухли. - Самокритика все равно что веничек в баньке: польза самому, а вреда никому.

- Самокритика, значит, - резюмировал Гуров.

- Во-во, она самая. Веничек в баньке.

Так они сидели вдвоем в старой, но еще крепкой лодке Артемыча недалеко от берега. С полдюжины жирных, скользких и дьявольски живучих линей барахтались у дедовых ног, стучали о резиновые голенища и беззвучно открывали рты, точно хотели что-то сказать и не могли.

- Все б ничего, рыба как рыба, - рассуждал Артемыч о линях, - да уж больно делов-то с ней куча: никак с нее шкуру не сдерешь, пропади она пропадом; полдня провозишься, покамест очистишь. Вот паскуда… А щуку не мешало б нам поймать. А, Михайло? Как ты насчет щуки?

- Не люблю: болотом воняет. Поймать бы десяток карасиков на ушицу - и хватит, - ответил Гуров.

- А насчет щуки ты зря. Линь, он тоже попахивает илом. Озеро - все одно, что болото. Годов через сто болотом станет.

- Щука фаршированная - вот это да-а! - сказал Гуров. - В райцентре в столовой хорошо делают, вкусно.

- Тамошние понимают толк в еде, - согласился Артемыч. - Про щуку не слыхал, а вот насчет курочки - мастера-а-а! Бывало, на базаре продает баба огромадного петуха, баран целый, а не петух. Подойдет такой покупатель и этак свысока, с капризой: "Сколько, тетка, твой цыпленок стоит?" Пощупает его и прибавит: "Да он у тебя и совсем дохлый". А баба ошалело зенками хлопает и сама уже сумлевается, кто у ней - петух или цыпленок.

Утро было тихое, безветренное, берег курился фиолетовой дымкой, у камышей звонко плескалась рыба. Артемыч блаженно посматривал на солнце и говорил:

- Денек начинается - благодать. К жниву дело идет.

- Завтра начинаем, - сообщил Гуров.

- У вас пески, стало быть, созрело. Тут его и хватай, покуда не осыпалось.

- Нам бы погода, а схватить мы его в четыре дня схватим.

- Ого, шибкий какой! - удивился Артемыч. - Ай мало сеяли?

- Комбайнов много. Сила! Старик задумался, вспомнил:

- Раньше, до войны, в колхозе жниво недели на две, а то и больше растягивали. Не успевали. Бывало, одна жнейка на весь колхоз. А теперь комбайн… - И вдруг оживленно: - А вот ты мне растолкуй, Михайло, такую штуку: вот, скажем, большая техника - везде машины, машины. Возьми колхоз - отсеялись, скажем, за неделю, а то и в четыре дня уложились. Сенокос убрали за неделю, зерновые, как ты говоришь, за четыре дня. А всего самые главные работы меньше чем за месяц успели сделать. Ну, считай, прополка, подкормка и прочее - всего месяц. Так? Остальное - гуляй казак, не горюй, казак, читай газеты, смотри кино, слушай радио. Трудодней заработал совсем и немного, зато трудодень получился увесистый. А что в совхозе? Там зарплата. Нет работы - нет и денег. Так? А без денег желудок пуст. Вот как тут быть?

Михаил знал, что бывают месяцы, когда рабочим совхоза нечего делать. Колхозник в таких случаях не очень горюет. Рабочий совхоза требует работу ежедневно, потому что. заработная плата не настолько уж высока, чтобы позволять себе делать несколько выходных дней в неделю.

- Без работы, Артемыч, у нас в совхозе люди не бывают. Никто такого не допустит, на то есть советская власть. Это у капиталистов, там разговор короток: нет работы - катись, куда хочешь. И весь разговор.

- Вон оно как, - протянул старик. - Работа, значит, выходит, всегда есть. А есть работа - есть и зарплата. - И затем подумал, пощурился на солнце, заключил: - С зарплатой оно, конечно, надежнее, как ни говори. Ты мне, Михайло, вот что растолкуй. Вот, скажем, у вас сторож сколько в месяц получает?

- Сторож?.. Точно не могу сказать, но приблизительно рублей пятьсот.

- Полтыщи. Это сколько ж на день-то получится? Ну-ка прикинь?

- Рублей семнадцать, - подсчитал Михаил.

- Хорошо, семнадцать. Не сказал бы, что жирно, но жить можно. А теперь, Михайло, возьми нашего сторожа. Ну, меня, например. Лет пять тому назад я бывал в сторожах. Пишут ему у нас трудодень, единицу. В позапрошлом году наш трудодень весил: восемь рублей деньгами - чистые, без вычетов, три килограмма зерновых, по пуду картофеля, затем разные овощи, фрукты, мед, сено. Сложи все это вместе. И что получится? Тридцать целковых! Тридцать колхозных против семнадцати совхозных. Резон?.. Резон! И это не считая своего хозяйства - огород в полгектара, корова, два поросенка, десяток кур, десяток гусей, яблоки, груши. Прикинь это - и еще двадцатку наберешь. Выходит - что? Полсотни в день, полторы тысячи в месяц получает наш сторож против пятисот вашего. В три раза - извольте радоваться.

- А ты хитро считаешь, Артемыч, - усмехнулся Михаил. Бухгалтерия старика ему в общих чертах была давно известна. - Двадцатку ты можешь и нашему рабочему прикинуть: у него тоже есть и огород, и корова, и два кабана и все такое прочее.

- Хорошо, не спорю, пущай еще двадцатку. Однако ж пятьдесят всегда было больше, чем тридцать семь.

- Ты берешь экономически сильный колхоз.

- Я беру свой колхоз, - ответил старик. - А другой мне зачем? Я о своем думаю… Ты вот насчет дополнительной двадцатки у совхозника скажи - надежна она?

- То есть?

- А вдруг со временем скажут: зачем рабочему совхоза корова, свиньи, огород? На заводе такого беспорядка нет. Долой и тут. Как тогда будем балансы с тобой подводить? Или вот, скажи мне, Михайло, почему автомобиль можешь иметь в частном владении, а лошадь не имеешь права? Мне, предположим, лошадь больше по душе. Где ж тут справедливость? Будь моя на то воля, я бы так разрешил: рабочий ты, крестьянин, профессор там какой или генерал, безразлично, хочешь живность какую держать - держи, хоть корову, хоть верблюда, хоть слона. И тигру можешь держать, только чтоб в клетке. В любом количестве, сколько душе угодно или сколько прокормить сможешь. И поверь, Михайло, государство только выгоду имело бы, потому как больше скотины, больше молока-мяса.

Потом вдвоем с Артемычем варили уху тут же на берегу. Вначале сварили карасей - мелочишку, затем в этом бульоне варили линей - положили в котелок свой улов, чтобы навар был гуще. Но лини, хоть и гладкие и жирные на вид, навару особого не дали - ушица получилась так себе, однако Артемыч нахваливал, и Михаил ел ее с удовольствием и аппетитом, ел только уху, от рыбы отказался.

В самый разгар трапезы подошел председатель колхоза, - и его угостили. Он спешил на сенокос, впопыхах похлебал ушицы, пожаловался на недород в нынешнем году колосовых и быстро уехал. Лишь сказал на прощанье:

- Позавидуешь рабочему классу: пришло воскресенье - отдыхают, уху едят, водку пьют. Выходной, так выходной. А тут как впряжешься в апреле, так и бегаешь в упряжке до ноября.

- Умный хозяин для всего время найдет: и для работы и для отдыха, - проворчал старик. Но сын не вспылил, а, напротив, ответил смиренно:

- Что ж поделаешь - коль нет ума, так его уж не вырастишь.

Такая кротость задела старика, и он попробовал смягчить свою реплику:

- Называется, понял. Ему на луну кажут, а он смотрит на палец.

Когда председатель уехал, старик все еще продолжал ворчать:

- Видал, каков?! Не понравилось. Всяк о правде трубит, да не всяк ее любит.

- О каком недороде сын-то говорил? - поинтересовался Гуров.

- Какой там недород. Перерод вышел. Пшеница и рожь вон какие вымахали - выше твоего директора. А тут возьми да пройди не вовремя дожди, будь оно неладно. Все положили. Теперь как хочешь называй - недород, перерод, а зерно пропало.

- И много?

- Много, мало, а все ж пропало.

Гуров разделся, забрался в воду, далеко заплыл. Купался долго, с наслаждением. Потом лежал на берегу, подставив солнцу крепкое тело, и думал. Его занимала та же проблема, что и Артемыча: где будущее нашей деревни - колхоз или совхоз? Надолго ли сохранятся обе эти формы сельского хозяйства? Или само время решит этот вопрос, найдет какую-то новую форму, что-то среднее между совхозом и колхозом? А пока - пока обе эти формы, и совхоз и колхоз, хороши, не изжили себя.

Слова Артемыча об ученом хозяине запали в сердце. И не старик их первым ему высказал. Об этом Михаил и сам не раз думал, старик лишь толчок дал его мыслям, укрепил их. Да, земля совхоза "Партизан" может давать в два раза больше, чем дает она сейчас. Может, но не будет. Не будет, пока совхозом руководит Роман Петрович Булыга.

Михаил любил Булыгу, командира партизанского отряда. Он видел Булыгу в бою, знал его в трудные годы лесной жизни и восхищался им, преклонялся перед его храбростью, командирской смекалкой, большой силой воли. Когда Роман Петрович был назначен директором, совхоз "Партизан" завоевал всесоюзную славу. Приезжали операторы из кинохроники, снимали. Совхоз участвовал в Москве на Выставке достижений народного хозяйства. В области и особенно в районе авторитет Романа Петровича сильно возрос, к боевой славе прибавилась трудовая. Шли годы, изменялась жизнь, но старел Булыга.

Если бы кто-либо теперь осмелился сказать в районе или в области, что Булыга плохо руководит совхозом, что он не способен вести хозяйство вперед, ему бы все равно не поверили. Но Гуров понимал, что когда-нибудь сама жизнь скажет об этом устами Нюры, Феди Незабудки, Михаила Гурова или кого-либо другого, совсем не важно кого. Надежда Павловна тоже могла бы сказать, - Михаил ее очень уважал и ценил, но она, кажется, начала уставать, свыклась с тем, что есть, и не замечает, не видит того нового, что предлагает сама жизнь.

Из "Победы" Гуров уехал под вечер. Прыгая на мотоцикле по неровной дороге среди лесной предвечерней прохлады, на закате солнца он наконец выскочил на открытый пригорок, вернее на возвышенность, господствовавшую в этих краях. Отсюда ему открылись знакомые еще с партизанских лет необозримые лесные дали, раздвинувшие горизонт на десятки километров. Земля казалась морем, перекаты ее шли волна за волной: поля сменялись перелесками, перелески полями, за которыми снова шли леса, а среди этого необыкновенного моря кое-где сверкали красной черепицей и светлым шифером крыш здания-корабли.

Всякий раз, проезжая через эту возвышенность, Михаил Гуров останавливался, отгонял в сторонку мотоцикл и подолгу всматривался во все концы света. Особенно, когда ехал один. Тогда никто не мешал ему любоваться простором земли. Он знал наизусть, где дорога, где какое поле, где деревня и лес. Это было неизменным. Зато менялись краски, - их непостоянство поражало и одновременно восхищало. Утром, когда он ехал к Артемычу, фиолетово-зеленые дали струились сиреневым и голубым. Теперь же, синие у самого горизонта, они серебрились на вершинах ближних лесов, сверкали золотым блеском на полях и опушках освещенной стороны, а в тени красились в густо-зеленые тона, подернутые тонкой, совсем прозрачной голубоватой дымкой. Шелковисто-лазоревый купол неба был чист и спокоен, - лишь у восточного края похожее то ли на былинную ладью, то ли на лебедя облако, переливаясь мраморными отсветами, громоздилось на зубцах далекого бора и незаметно для глаз плыло на север.

Разгоревшийся запад хмельно ликовал, празднуя торжественные и никогда не повторяющиеся минуты заката. Леса возносили в светлую, осененную снизу высь миллионы рук, жаждущих поймать солнце. А оно, огромное, сочное и налитое, падало тихо, бесшумно, как переспелое, розовощекое яблоко. Это небо дарило земле свой плод.

Простор земли, украшенный и щедро одаренный солнцем, возвеличивал разум и наполнял сердце живительными соками вечности и бесконечности мира, внушал мысли о могуществе человека и несказанной красоте природы. Михаил любовался золотисто-пурпурным блеском предвечерних лучей, которые солнце с такой выразительностью накладывало на желтые стволы сосен, на стены и крыши строений, на окна домов и на ближайшую поляну, где размещался коровий лагерь совхоза.

Был час вечерней дойки. Загнанное на ночное стойбище стадо пестрело и рябило в глазах бесчисленным множеством пятен. Последние лучи еще освещали коров, и черное отдавало холодным стальным блеском, а белые пятна казались оранжевыми.

…Гуров подъезжал к лагерю тихо, с приглушенным мотором. Доярки сливали молоко в автоцистерну. Под старой грушей стояла запряженная в телегу лошадь и с аппетитом жевала сочную, только что скошенную вику, привезенную для подкормки коров. На грушевом суку висела двустволка сторожа, а на брошенном старом ватнике его, уютно свернувшись крендельком, лежала рыжая маленькая собачонка. Она не залаяла, лишь подняла голову, посмотрела на Михаила умными желтыми глазами, затем обменялась понимающим взглядом с хозяином, опять опустила голову на лапки и даже веки прикрыла, притворяясь спящей.

Сторож Федот Котов, еще довольно молодой, но старовато выглядевший человек, со слезящимися приветливыми глазами, в линялой косоворотке, встретил Михаила ничего не значащим вопросом:

- Куда на ночь глядя? К нам или попутно?

- Попутно к вам, - весело ответил Гуров.

Сторож увидал на багажнике мотоцикла сетку с рыбой, подошел, пощупал линей, поглядел оценивающе, сказал с укором:

- Маловато что-то. Плохо ловилась?

- С меня хватит. Куда ее?

Подходили доярки, веселые, озорные, окружили Михаила, спрашивали:

- Какие новости, Мишенька, привез?

- Да вот заехал проведать, как живете, как надои, на что жалуетесь?

- Ну что за начальство пошло, прямо не начальство, а чистые доктора: как приехал, так сразу "на что жалуетесь?" - заговорила Лида Незабудка. - Нет бы что-нибудь интересное рассказать.

- Тоже доктора - о болезнях спрашивают, а лечить не хотят, - начала наступать Нюра.

- А на что ты жалуешься, барышня? - обратился к Нюре Михаил, стараясь поддержать веселый тон.

- На руководство жалуемся, - с деланным недовольством насупилась Нюра. - Целый месяц добивались подводы, чтобы нам пешком километры не мерить от лагеря до дома. Добились наконец, дояркам персонального мерина дали. А пастухам? Глядите, во-о-н они пешком пошли, когда еще дотопают. А им завтра чуть свет вставать. Как вам нравится, товарищ комсомольский вождь, такая забота о людях?

Нюра не сводила с Михаила глубокого, сложного взгляда, в котором было совсем не то, что в ее словах. Он чуть улыбнулся в ответ ей одними глазами, сказал:

- Мне, лично, никак не нравится. Я думаю, что мы с вами добьемся транспорта и для пастухов.

- А то нет, конечно, надо, - ввернул сторож. - Кони все равно без дела стоят, только корм переводят.

- Кабы только корм, а то ж золото в навоз переделываем, государственные деньги жрут ни за что ни про что, наши деньги, - буйствовала Нюра.

- У тебя что по экономике? - вдруг в упор спросил Михаил.

- Как что? - даже растерялась Нюра.

- Отметка какая?

- Пятерка. А что?

- Вполне заслужила. Я, лично, тебе бы с плюсом поставил, - сверкнул озорно глазами Михаил.

- Это, Мишенька, ты по молодости такой добрый, - вкрадчиво ответила Нюра.

- Деньги деньгами, а насчет пастухов как? Пусть нашу колымагу им отдают, на черта она нам сдалась, - настаивала Лида.

- Чем ты недовольна, Лидочка? - все шуточкой спрашивал Михаил. - Ай пешком лучше?

- А за каким лешим тогда техника? - резко бросила Нюра, стараясь отвлечь комсорга от Лиды. - Машин в совхозе пропасть, бензину уйдет на пятачок, а этот чертов мерин сожрет за день столько, что на такси хватило б. Поглядите, как уплетает… Корове б лучше дали, та на три литра молока прибавила б.

Михаил понимал, что девушки совершенно правы: и пастухов, и доярок, и сторожа надо привозить и увозить на машине. Такое же положение и в свином лагере. Об этом нужно поговорить с Надеждой Павловной, а потом уже вместе нажимать на директора.

Пошел к мотоциклу, собираясь уезжать. Нюра следом за ним, весело и нараспев говоря:

- Вы, девчонки, как хотите, а я на телеге не поеду… У меня с комсомолом приятельские отношения. - И затем Гурову еще громче: - Подвезешь, Мишенька, не откажешь?

- Садись, дорого не возьму, - кивнул на заднее сиденье нарочито серьезно Михаил.

Нюра не заставила себя ждать: не успел во весь голос затрещать мотор, как она с веселым визгом взгромоздилась на мотоцикл, который тотчас же рванул с ходу и по-заячьи запрыгал по лужайке, уже тронутой первой росой. Через три минуты они выскочили на дорогу. Миша прибавил газ. Нюра притворно забеспокоилась и, обхватив его руками за талию, прижалась покрепче к его упругому, сильному телу, ласково приговаривая:

- Мишенька, родненький, потише, боюсь я.

Михаил принял было ее слова всерьез, сбавил газ, притормозил, сказал не оборачиваясь:

- Вот никогда не ожидал, что ты трусиха.

- Не во всем я, Мишенька, храбрая. Бываю и трусихой: боюсь, что скоро дорожка кончится, а мне так с тобой любо, если б ты знал!.. На край света готова ехать,

И еще сильнее прижала его к себе. Михаил почувствовал у своей шеи ее горячее дыхание. Поехал тише - далеко ли до беды - сказал только дружески, без упрека:

- Нет на нас с тобой автоинспектора.

- Нет и не надо, - выдохнула Нюра вполголоса и потянулась руками к рулю. - Вдвоем будем править, вдвоем и отвечать, без инспектора, без свидетеля. Чуешь, Мишенька, запах какой? Сворачивай на него - больше всего в мире обожаю запах свежего сена.

Ее сильные руки начали поворачивать руль на большую поляну, где стояли копны недавно сложенного сена. Михаил не противился и, подстегнутый ее озорством, с ходу врезался в рыхлую копну. Мотоцикл сразу заглох, их обдало запахом бензина, сена, вечернего тумана, созревших хлебов и еще какими-то более тонкими ароматами, которые земля посылала небу в блаженные часы своего отдыха. За сенокосами начиналась рожь, нагулявшие жир перепела в ней били отчаянно и самозабвенно, а кругом ошалело стрекотали кузнечики.

Нюра сковырнула пласт сена, сбросила на землю у самой копны и улеглась на спину, распластав руки в стороны и бездумно устремив невидящие глаза в небо, где еще ярко догорала ядреная заря. Михаил вытащил из копны мотоцикл, отогнал его в сторону и присел возле девушки. Молчали долго, он ждал, что Нюра заговорит первой, а она, закусив в красивых белых зубах стебелек клевера, глядела в бесконечную даль вселенной отсутствующим взглядом и думала совсем о земном. Михаил взял ее руку, тихонько пожал: рука была жесткая и холодная, - произнес ласково:

- Шальная ты, Нюрка… и безрассудная.

- И за то спасибо, - как-то очень грустно и слабо, совсем не своим голосом, отозвалась она. - Думала, скажешь: нет у тебя, девка, самолюбия и гордости, дура ты набитая…

Он искренне посмотрел в ее глаза, блеснувшие влагой, и молча покачал головой, сильнее пожав руку. Она тоже ответила пожатием. Ох, как много могли сказать сцепленные руки! Точно сокровенные и очень ясные мысли струились через пальцы, как бежит электрический ток, как течет кровь в венах. Не надо слов, ничего не надо больше. Только небо и звезды, только пьянящий, щекочущий ноздри запах сена, только безумная перекличка беспечных, сытых перепелов да ошалелый стрекот кузнечиков.

- Миша?..

Пауза, тихая и доверчивая.

- Почему ты, Мишенька, такой?..

- Какой?..

- Необыкновенный…

- Не понимаю. - Он это говорит совершенно искренне, без тени рисовки. - Ну просто как люди, как все… Все ты придумала.

- Да если бы просто… да разве я потеряла б голову, чертушка ты мой ненаглядный. - Она потянулась к нему робко, несмело, обвила за шею, припала губами к его глазам: - Разве придумаешь такого, как ты?.. Не знаешь ты сам себя, Мишенька, цены себе не знаешь… Или сердца у тебя нет? Или оно уже кем-то занято? Ну скажи… Почему ты всегда молчишь?

Он признался:

- Было занято, а теперь - пусто, никого нет и никого не надо. Так лучше.

Нюра знала о его первой любви. Спросила:

- Тебе москвичка нравится? Артистка бывшая?

- Не знаю, как-то не думал.

- Не присмотрелся еще. Скоро присмотришься. Берегись.

- Да что вы все на нее, ко всем ревнуете?

Он сразу как-то резко выпрямился и теперь сидел спокойный, рассудочно-трезвый.

- Не будем о ней, не надо, не будем, - торопливо зашептала Нюра, прижимая к своей щеке, к губам его руку. - Ну хочешь, я уеду из совхоза, на целину уеду, в Сибирь?

- Зачем? - печально произнес он. - Лучше уж я уеду.

- А я следом за тобой… Не удержусь, не смогу без тебя. - После паузы, точно перерешив, умоляюще: - Не надо, никуда мы не поедем. Останемся здесь. Пусть лучше так. Будем редко видеться. Это лучше, чем никогда.

И вдруг тихо и до слез проникновенно запела:

Зачем, зачем на белом свете
Есть безответная любовь…

- Не знаешь, какой поэт сочинил такие слова?

- Не знаю, - ответил Михаил.

- Наверно, великий поэт. Душу человека знает…

Погасла заря, на ее месте заструился Млечный Путь. Холодное небо дышало на землю бодрящей свежестью, а сено отдавало тепло, полученное в дар от щедрого дневного солнца.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Когда на рассвете в понедельник Федор Незабудка изрядно продрог и проснулся в садике возле дома Посадовой, первое, о чем он с досадой подумал, было: "Проспал! Уже все комбайны в поле давно". Он хотел посмотреть на солнце, чтобы определить, который час. Но солнца не было, только горизонт алел. "Значит, зашло", - мелькнула страшная мысль, и он обеими руками схватился за голову. Холодный пот выступил на его лице; он явственно почувствовал, как клочьями полезли волосы. Мысль о том, что он катастрофически лысеет, заслонила все другие и парализовала сознание. Федя стоял под мокрой от росы сиренью, крепко зажав в кулаке клок волос, и ошалело глядел по сторонам. Вокруг не было ни единой живой души, и это неожиданное одиночество придавало всей картине нечто зловещее. От отчаяния и ужаса он хотел закричать, но охвативший его острый озноб мешал ему.

Дрожащей рукой Федор спрятал в карман пиджака прядь волос, точно это была какая-нибудь отломавшаяся деталь трактора, которую можно было еще приварить и поставить на место, и затем осторожно начал прощупывать голову. К его изумлению и радости волосы держались прочно, были по-прежнему густыми, и только спереди, у самого лба пролегла неровная и глубокая, до самых корней, полоса, будто кто-то по густому клеверу слегка прошелся косой. Только теперь ему все стало ясно: постригли! И Федя не выдержал, закричал и заплакал.

Ему хотелось посмотреть на себя, чтобы знать, до какой степени он изуродован, но не было зеркала. Можно было бы на худой конец поглядеться в лужу, в осколок стекла, прикрыв одну его сторону чем-нибудь темным. Но ни того, ни другого под рукой не оказалось. Тогда он смекнул: темные окна дома Посадовой - чем не зеркало?

Надежда Павловна проснулась от Фединого исступленного крика и в тревоге прислушалась. Голос был совсем близко. Она посмотрела на окно и вдруг столкнулась с каким-то странным взглядом Незабудки, который так бесцеремонно снаружи глядел в ее окно блуждающими, ненормальными глазами. И поступки Феди были какие-то непонятные: он пробовал дергать на себе волосы, сбивал их на середину, потом опять разгребал в сторону, точно что-то искал в них. "С ума сошел", - с тревогой и растерянностью подумала Надежда Павловна и потянулась за халатом. Ей казалось, что Федя видит ее, но не обращает внимания, занятый своими манипуляциями безумца. Набросив халат, Посадова боязливо подошла к окну (с сумасшедшими ей никогда в жизни не приходилось сталкиваться) и ласково позвала:

- Федя…

Федор вздрогнул, вытаращил испуганные глаза, похлопал набрякшими веками и бросился бежать. Когда Надежда Павловна вышла на крыльцо, Незабудки уже и след простыл.

Федя разбудил растерявшегося парикмахера, вызвал его в сени, прочно уселся на кадку из-под капусты и приказал властно:

- Стриги!.. Немедленно и под машинку.

Парикмахер ходил вокруг него в одних трусах, усиленно протирал заспанные глаза и никак не мог сообразить, что от него хотят.

- Ну, чего топчешься? Стриги, тебе говорят! - прикрикнул Незабудка и сверкнул злыми глазами. - Да побыстрей: скоро выступать.

Но озабоченный парикмахер поймал в его словах иной смысл. Теперь уже мурашки забегали по обнаженной спине парикмахера. Не решаясь произнести страшного, всем человечеством презираемого и ненавистного слова "война", парикмахер, непривычно заикаясь, спросил:

- Э-э-э… а-аа, что… разве случилось?

- Случилось, брат. Такое случилось, что лучше не спрашивай. Потом все узнаешь. А сейчас давай режь, только побыстрей.

Федя, постриженный в пять минут, не совсем, правда, чисто, сунул парикмахеру деньги и убежал. В поле его комбайн в этот день вышел первым.

Всю неделю в совхозе говорили о Федоре Незабудке, о его пропавшей красе, о том, как он до смерти напугал парторга и парикмахера. А Федор не появлялся на усадьбе. Сутками не отходил от штурвала, ни с кем не разговаривал и все бился над одним вопросом: кто совершил над ним такую каверзу?

2

В конце недели, когда очистились от колосовых совхозные поля, на Центральной усадьбе появилась серая "Волга" секретаря обкома Егорова.

Захар Семенович решил провести это воскресенье с сыном и Надеждой Павловной, уехал из обкома в обед, сказав помощнику, что отправляется на рыбалку. Вернуться обещал в понедельник к вечеру - не мог по пути не заглянуть в некоторые совхозы и колхозы. О его поездке никто не был предупрежден, поэтому появился он в совхозе внезапно. Сначала заехал в контору. Там по случаю короткого субботнего дня уже никого не было. Надежды Павловны и Тимоши он также не застал дома, поэтому решил заглянуть к Булыге.

Бревенчатый дом директора, небольшой, в три комнаты, стоит в центре квадрата, обнесенного с трех сторон плотным дощатым забором. Четвертая сторона - зеленый берег реки с деревянной лесенкой к самой воде. Егоров был в этом доме всего один раз: хозяйка ему не понравилась. Но в конце концов он шел не к директорше, а к директору и шел по делу.

Полина Прокофьевна возилась в огороде, четырехлетний сынишка Булыги сидел на крыльце и разбирал игрушечную пожарную машину. Лестница уже была снята. Увидев высокое начальство, Полина Прокофьевна засуетилась:

- Романа Петровича дома нет, но я сейчас вам его поищу. Вы, пожалуйста, подождите немножко. Я сию минуту. Угощайтесь яблоками - белый налив уже поспел.

- Спасибо, буду хозяйничать до вашего прихода, - просто отозвался Захар Семенович, мельком взглянул на яблоню, густо увешанную янтарно-прозрачными, спелыми яблоками. Он сел на крыльцо, с веселым любопытством наблюдая за мальчуганом. Но тот решил в присутствии постороннего человека не продолжать свое дело и смело спросил незнакомого дядю:

- А ты на чем приехал?

- На машине, - как взрослому ответил Егоров.

- На "Победе"? - решил уточнить мальчуган.

- На "Волге".

- Э-э, "Волга" плохая, "Победа" лучше, - небрежно бросил мальчик.

- Не спорю, тебе лучше знать… Тебя как звать?

- Толя… А ты сказку привез?

- Сказку? Какую?

- Интересную. Я люблю слушать интересные. Рассказывай.

- Откуда у тебя такой начальнический тон? Ты в кого, Толя, пошел, в отца или в мать?

Но мальчуган решил игнорировать этот вопрос, как не имеющий для него в данный момент никакого значения. Он настаивал:

- Давай рассказывай!

- Хорошо. Слушай. "У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом".

- А он кусачий? - перебивает Толя.

- Кто? Кот? - Егоров не успевает ответить.

- Его потрогать можно?

- Можно.

Толя знает давно эту сказку и готов ее слушать много раз. Она рисует в его воображении множество интересных картин и всякий раз рождает уйму неясных вопросов.

- А баба-яга вредная, она детей ворует. Ее надо убить. Когда я вырасту большой, папка мне купит ружье и пистолет и я убью бабу-ягу, и колдуна, и волка, - с увлечением излагает свои мечты малыш. - И тогда царевна уйдет из темницы… Рассказывай дальше, - просит Толя.

- "Там царь Кащей над златом чахнет, там русский дух, там Русью пахнет".

Тут Егоров делает паузу, ожидая вопроса про Кащея. Но мальчика, оказывается, интересует совсем другое.

- Где там? - спрашивает Толя.

- В книгах Пушкина.

- А в книге про Андрюшу?

Егоров не знает, о какой книге идет речь, отвечает наугад:

- В той Русью не пахнет.

Толя уже не требует продолжения, он задумался. Но дети не способны погружаться в долгие думы, у них все делается в один миг.

- Ты в классики умеешь играть? - уже спрашивает он симпатичного дядю. Егоров малышу определенно нравится.

- В классики? Нет, братец, не могу.

- Почему?

- Да ведь я не композитор, не писатель и не художник, - отвечает серьезно Захар Семенович, хотя отлично помнит, что есть такая детская игра классики.

- А Генка тоже не художник. А в классики лучше всех играет.

- Сколько ж ему лет? - ненужно интересуется Егоров.

- Не знаю… Ему, наверно… Он уже большой, больше меня. Вот какой. - Толя поднимает вверх руку, чтобы показать, какой большой Генка.

- Должно быть, он парень хват, - решает Егоров.

- А ты песни умеешь петь? - спрашивает Толя.

- Да не совсем… Так, иногда пою при случае…

- Тогда спой, - просит Толя.

- А тебе какую?

- Нашу, партизанскую.

- Ее, братец, надо хором петь.

- Ну и что ж, спой хором.

- Да как же я спою, когда хора нет?

- У тебя нет хора? - искренне удивляется мальчик. - А у папки есть. Он как выпьет водки, так хором и поет нашу, партизанскую.

- Вот в чем секрет. А я водку не пью, - говорит Егоров.

- И я тоже не пью, - признается мальчик. - Горькая она.

- И правильно делаешь. Она не только горькая, она еще и ядовитая: можно отравиться и умереть.

Тут их беседа обрывается, потому что с шумом появляется возбужденный Роман Петрович в сопровождении своей супруги.

- А мы тут с Толей сказки рассказываем и уже собрались было петь нашу, партизанскую, да оказалось, что ее петь надо с водкой, а мы с ним оба непьющие, так что придется тебе, Роман Петрович, одному хором петь, - дружески посмеиваясь, проговорил Егоров.

Удивительная у него манера говорить: всегда ровно, спокойно, не повышая и не понижая голоса, о чем бы ни зашла речь. По голосу даже не узнаешь: сердит он или ласков, доволен или недоволен. Правда, когда он сердится, карие с крапинками глаза его становятся жестокими и властными и у рта образуются две резкие складки.

Булыга покраснел, смутился, решив, что кто-то накляузничал в обком насчет его выпивки. Нельзя сказать, чтоб Роман Петрович пьянствовал, никто никогда из рабочих совхоза не видел его пьяным, но выпивал часто, гораздо чаще, чем окружающие замечали посоловелые директорские глаза. Булыга умел пить.

Роман Петрович пригласил Егорова в дом, но тот отказался и предложил проехать по скотным лагерям и на кукурузу, которую сейчас силосовали.

- Только на твоей машине, - предупредил Захар Семенович, - я своему отдых дал.

- Это мы сейчас организуем, - засуетился Булыга.

Было как-то странно видеть, как суетится такой богатырь; суета больше к лицу маленьким.

- Мамочка, будь любезна, скажи Лёне, чтоб подавал машину, - приказал супруге Роман Петрович.

- "Газик" или "Победу"? - уточнила мамочка.

- "Победу". Сейчас сухо - везде проедем, - ответил Булыга.

Машину долго ждать не пришлось. Минут через семь она стояла у калитки директорского дома.

Роман Петрович услужливо открыл переднюю дверь и предложил начальству садиться рядом с шофером. Егоров не возражал: для него не имело никакого значения, где сидеть - впереди или сзади.

- В свиной лагерь! - приказал директор, и машина, взметая давно не битую дождями пыль, тронулась.

Любил Роман Петрович поговорить о своем совхозе, разумеется, об успехах, не упускал случая прихвастнуть, все хорошее и положительное не стеснялся заносить на свой счет; ну, а во всех недостатках и упущениях были, разумеется, по словам Булыги, повинны его заместители и помощники. С каждым годом Роман Петрович старел, а тщеславие его росло и мужало, с каждым годом он "якал" все сильней и уверенней и был совершенно убежден, что в совхозе только он один по-настоящему и работает, и случись, не дай бог, с ним что-нибудь такое нехорошее - совхоз погибнет и пропадет. Это была слабость Романа Петровича, и Егоров о ней знал. Когда проезжали мимо бани, Булыга предложил секретарю обкома попариться - суббота как раз мужской день. Егоров отказался, а Роман Петрович не упустил момента похвастаться:

- Баня у нас лучше городской. Я как организовал совхоз, так первым долгом баню построил.

Раз пять уже слышал об этом Егоров из уст Булыги, молча выслушал и в шестой, только про себя подумал: "Неисправим Роман. Должно быть, стареет". Потом Булыга клубом похвастался:

- Дворец культуры я построил в прошлом году. Библиотекой у нас ведает известная киноартистка, Надежда Павловна из Москвы привезла. Думаю, в будущем свой народный театр устроить.

Захар Семенович одобрил эту идею, но подробностей об артистке расспрашивать не стал, решил, что Надежда Павловна об этом лучше расскажет.

- Кстати, а где сейчас Надя? Дома ее нет.

- На совещании в районе, - ответил Булыга.

- Что за совещание? - поинтересовался Егоров.

- Обыкновенное. Раза три в неделю собирают.

"Это ненормально", - подумал Егоров. Он смотрел на светлые, пушистые парашюты осота вдоль дороги и спрашивал:

- Когда, наконец, вы от сорняков очиститесь? Безобразно, преступно у вас засорены поля.

- Агроном у меня, Захар Семенович, негодящий, - начал оправдываться Булыга. - Сколько ни говорил - и ругал, и грозил, - ничего не помогает. Не справляется. А сам разве за всем уследишь? И так день и ночь на ногах.

- Ночью спать надо, - коротко заметил Егоров. - Ты вот лучше насчет двухсменной работы доярок и свинарок скажи: правильно сделали дело, оправдывает это себя или есть еще сомнения?

Булыга не умел лгать, да и ни к чему это было, ко сам предстоящий разговор не сулил Роману Петровичу ничего приятного.

- Конечно, при механизации всех основных процессов на фермах, - начал Булыга по-газетному. - Конечно, что тут говорить… Никаких возражений…

- Это теперь никаких возражений, - припомнил Егоров. - А прежде ты сколько мариновал предложение комсомольцев?!

- Мариновал?.. Чтобы я?! Захар Семенович, вы меня обижаете!

- А что ж, выходит, я мариновал?

- Об вас я не говорю: все по вашему указанию сделали.

- Зачем ждал указаний? Без них нельзя разве было делать?

- Рисковать не хотел, Захар Семенович. А вдруг не тово?

- Вот оно что! Риска побоялся. А на войне рисковал, Роман Петрович, жизнью людей рисковал и выигрывал, побеждал. А тут, видите ли, струсил.

Неприятен этот разговор Булыге. И зачем только его завел Егоров? Нет, неспроста, тут что-то кроется. Не иначе кляуза какая-нибудь есть.

Спросить бы его напрямую, да ведь не скажет: хитер Егоров, травленый волк, не проведешь. Может, как-нибудь намеками, шутками-прибаутками отвертеться? Он морщится и мечется, мягко говорит:

- То, что было, то сплыло, на что его ворошить, Захар Семенович? Не стоит.

- Стоит, товарищ Булыга, стоит.

"Вот, черт, - думает Роман Петрович, - неспроста официально назвал. То все по имени-отчеству, а то сразу "товарищ Булыга".

А Егоров удивительно спокойно продолжает:

- Среди многих моих недостатков у меня есть скверная черта: люблю помнить прошлое, запоминаю все - и хорошее, и плохое. Без этого не могу делать оценок ничему - ни явлениям, ни людям. Тебе не кажется, Роман Петрович, что наш народ страдает излишней забывчивостью?

- Может быть, - наугад отвечает Булыга, а сам думает: "О чем это он? Непонятно, все загадки какие-то".

Невдалеке за ручьем на пригорке паслось стадо телят. Стадо было большое, свыше ста голов. Директор решил не упустить случай, показать начальству "товар лицом". Остановил машину, увлек Егорова к ручью. Завидя пожилую телятницу, Булыга закричал:

- Как дела, Карповна?

- Хорошо, товарищ директор, - весело и громко отозвалась телятница с той стороны.

- Растут?!

- Растут, товарищ директор, а чего им - травы нынче много и кормов хватает.

- Вот и хорошо, пускай растут, - как-то заученно прокричал Роман Петрович. Потом заботливо справился: - А сама-то на что жалуешься?

- Отлежалася, отлежалася. - Старуха была глуховата и не разобрала, о чем ее спрашивают. - Поясница вот только поламывает, а так все прошло.

- Ну и хорошо. Будь здорова!

- Спасибо, соколик, и тебе того ж.

Егоров шел к машине и улыбался. Булыге хотелось узнать, что рассмешило начальство, думал, что Захар Семенович сам скажет, но тот смолчал, только глаза прятали что-то веселое и ироническое. Чтобы отвлечь Егорова, Булыга продолжал говорить:

- С молодняком у меня хорошо. Здесь одно стадо, а потом есть еще другое, в отделении.

- А всего сколько голов? - поинтересовался Егоров.

- Телят?

- Да, именно телят.

- Так… - Булыга нахмурил брови, припоминая что-то. Он был слаб на цифры. - Всего? Значит, так… всего… Да штук триста будет.

- Ну, а точней?

- Не помню, - честно признался директор.

- Некоторые цифры директору совхоза все-таки положено держать в голове, - поддел Егоров.

- Извиняюсь, не подумал.

- Извиняешься ведь тоже не думая, - проговорил Егоров. - Не просишь извинить, а сам себя извиняешь.

- Это как же, Захар Семенович? - не понял Булыга и виновато насторожился.

- Обычно вежливые люди говорят "извините", то есть просят прощения. Ты же говоришь "извиняюсь", то есть "извиняю себя". Выходит, сам себя прощаешь. А это легко, сам себя-то всегда простишь. Важно, чтоб люди простили тебе грехи твои.

- Захар Семенович, - взмолился Булыга, и лицо его от волнения покрылось пятнами. Теперь он был уверен, что Егоров приехал расследовать какую-то жалобу. - Уверяю вас, немного их у меня, грехов-то. Ну, не больше, чем у любого смертного.

Они приехали на окраину деревни, к самым коровникам, к силосной яме, приготовленной для кукурузы. Когда остались без шофера, Егоров прервал его степенным и внушительным жестом.

- Видишь ли, Роман, - когда Егоров называл его по имени, Булыга знал, что начинается интимный, уже не начальнический разговор, и в таких случаях сам переходил на "ты". - Я не хотел тебе при шофере говорить, хотя правду лучше всего на людях резать. Так вот: главный твой грех - это твое "я". Раздулось оно у тебя в сто раз больше тебя самого, заслонило от тебя весь свет, и перестал ты людей замечать. "Я построил, я выделил, я покрыл". И яму эту небось тоже сам вырыл?.. - Булыга молчал, взгляд его из виновато-растерянного сделался сурово-задумчивым. А Егоров, бросая на него короткие взгляды, продолжал: - Было время, когда ты говорил: "Моя бригада. Партизанская". Там это звучало верно. А здесь другая обстановка, и "мой совхоз" уже как-то режет людям слух… Сколько в совхозе телят, ты не помнишь, должно быть, потому, что в совхозе плохо обстоят дела с количеством коров на сто гектаров пашни. Ведь так?

- Точно так. Уже нам с парторгом обещано за это самое дело по выговору, - смиренно проговорил Булыга.

- Постой, как это обещано по выговору? Кто этот добрый дядя, у которого хранятся выговоры-гостинцы?

- Точно, обещано, Захар Семенович. Я тебе как на духу говорю.

- Нет, ты мне скажи, кто мог такое обещать? - Егоров сделал ударение на последнем слове.

- Ну, известно кто - райком.

- Райком - понятие широкое. А конкретно кто?

Булыга замялся:

- Только ты меня, Захар Семенович, не выдавай ради бога, - почти умоляюще попросил Булыга. - Первый секретарь обещал.

- Что значит, не выдавай? - Егоров поднял искренне удивленные глаза. - Вот уж не ожидал, так не ожидал от тебя.

- А чего ты не ожидал, Захар? Начальник всегда сильней подчиненного.

- Сказки для домохозяек, Роман. Если ты прав, ты всегда силен. Сила человека в его правоте, а не в чине, не в должности. У каждого начальника есть не одни подчиненные, есть и начальники, к которым может обратиться любой подчиненный.

- Все это теория, Захар Семенович, - возразил Булыга. - А попробуй я тебя критиковать…

- Ну и что? Критикуй на здоровье. Что, думаешь, не критикуют? Ты сам бывал на пленумах обкома, видел, слышал… Умный начальник, Роман, никогда не станет мстить за деловую критику.

- Так я про умных не говорю, - ввернул Булыга. - Не все ж у нас начальники умные. Вот, к примеру, сделали мы вот эту самую яму за двадцать тысяч. А начальство наше районное вокруг нее ценное мероприятие уже успело провести.

- В газете, что ли, писали?

- В газете что-о, это б еще ладно. Конгресс!.. Конгресс руководителей совхозов и колхозов происходил вот тут, у нашей ямы.

- Совещание?

- Нет, по-научному: семинар. Опыт наш перенимали. Тридцать человек весь день ходили вокруг ямы и все восторгались: "Хороша-а-а! Только вот дороговата. Не по карману". Это я тебе к чему говорю, Захар Семенович? А к тому, что замучили нас эти самые семинары и совещания. Руководители совхозов и колхозов превратились у нас в каких-то "семинаристов". Дня нет, чтобы не вызывали: сегодня директор едет, завтра агроном, послезавтра зоотехник, потом главный инженер, потом управляющий, а там начинай сначала. А бывает, что всех сразу вызывают. Разгром целый. Работать некогда. Есть у нас знатная доярка Нюра Комарова. Так ее, бедную, совсем укатали, как ту сивку - совещание за совещанием. А в последний раз не поехала, отказалась. Так ты что думаешь? Ей ничего, она рядовая. А нам с парторгом предупреждение. Не обеспечили, мол, явку. А ей коров доить надо. Три раза в день.

Егоров задумался, глядя прищуренными глазами в серый цементный пол силосной ямы.

- Знаешь, Роман, о чем я думаю сейчас, - вдруг объявил он и поднял на Булыгу доверчивый взгляд. Затем взял Романа Петровича под руку, и они вместе направились медленно прочь от ямы. - Вот был двадцатый съезд. Все наши прошлые ошибки, пороки, недостатки, казалось, с корнями выкорчевал. Дела пошли на лад, начал вырабатываться новый стиль руководства, люди желали искренне перестроиться и перестраивались. Но, оказывается, порочные методы живучи, как сорняки. Нет-нет да и выскочит вдруг. Все хорошо в меру. И семинары тоже хороши, если их проводить разумно, в меру, а не для отчета перед начальством. Формализм в руководстве и в работе всегда был и остается главным нашим злом. Работа не для дела, а для формы. Так легче, тут не нужно ни ума, ни смекалки, ни риска. Риск всегда связан с ответственностью. Формалист боится ответственности. Вот он и проводит нужные и ненужные мероприятия. Для него - чтобы числом побольше. Зачем? Да чтобы удержаться в своем кресле. Думать, соображать лень. И умишко не приспособлен для серьезных и глубоких мыслей. Вот он и жмет на все педали: семинары, совещания, выговоры, предупреждения, "молнии", звонки, директивы. Словом, полное шумовое оформление, декорации, целый фейерверк устраивается. А мы иногда - это я говорю тебе в порядке самокритики - принимаем весь этот пустопорожний шум за полезную деятельность. Не умеем отличить золото от дерьма. С этими сорняками… Ну, как их? Совсем я заговорился - с формалистами - бороться надо постоянно, всегда и везде. Иначе не избавишься от них. Они ведь не родятся готовыми. Они становятся ими со временем. Иногда даже из хороших людей получаются отменные формалисты, или иначе "перерожденцы".

Егоров вдруг взглянул на часы и забеспокоился:

- Пора, однако, нам: день сегодня субботний, можно и отдохнуть.

Задумчивый шел Булыга к машине следом за секретарем обкома, тяжело было на душе. Лучше б выругал, накричал. А тут не поймешь. О перерожденцах и формалистах заговорил. "Да какой же я перерожденец, какой же я формалист?" - хотелось громко закричать, и он тут же себе представил, что на это ответит Захар. Скажет: "А разве я тебя назвал перерожденцем или формалистом, Роман? Нет, мы говорили вообще, о стиле руководства". Хитер он. Именно так и ответит. А говорил небось и обо мне. Что ж, может, он и прав кое в чем? Подумай, Роман, подумай хорошенько!

Ехали молча. Егоров сидел сзади рядом с Булыгой. Спросил коротко:

- Ты не устал?

- В каком смысле? - нехорошо подумал Роман Петрович.

- В прямом.

- На пенсию не собираюсь.

- А я тебе и не предлагаю. Путевки есть в Крым. А хочешь в Прибалтику? Хотя сейчас лучше в Крым - бархатный сезон начинается.

- Не отпустят, - серьезно сказал Булыга.

- Кто посмеет?

- Райком не отпустит, полевые работы не закончены.

- Ничего, без тебя закончат. Дай немножко свободы своим заместителям, пусть поживут без няньки. Может, почувствуют себя взрослыми и лучше станут работать. Доверять, Роман, надо людям больше и, конечно, требовать. Не опекать, а учить и требовать.

- Вот ты так и скажи нашему районному руководству, - вдруг бойко заговорил Булыга, - скажи им, чтобы не мешали нам работать. И в тресте совхозов скажи. Мы не дети, мы уже скоро дедушками будем, а они этого не понимают.

- Скажу, непременно скажу, - пообещал Егоров.

3

Дома глядели на улицу раскаленными докрасна окнами, - казалось, что в них полыхает пожар и пламя его бьется о стекла, вот-вот расшибет их.

Это садилось солнце, неистово-багряное, терпкое, похожее одновременно и на кровавую кипень рябины, захлестнувшую крыши домов, и на буйство георгинов в палисадниках, и на веселые брызги золотого шара, разметанные по плетням.

Целое лето рябина жадно пила теплую влагу дождей и туманов, золотой настой солнца, пока не насытилась докрасна и отяжелела гроздьями. Теперь, располнев и разрумянившись, как дородная молодуха, она тяжело дышала, вздымая налитую сочную грудь кокетливо и горделиво. И так у каждого дома толпились рябины-молодухи, бросая на улицу из-за плетней и заборов озорные, зазывающие улыбки и взгляды, полные томных ожиданий и сладостных надежд. А снизу на них смотрели, с завидным восхищением, шаловливо трепеща ресницами атласно-желтых лепестков, золотые шары, возомнившие себя детьми солнца.

Только георгины в своих ярких и пестрых нарядах ничему не радовались и не восхищались. Они важно сходились группами в палисадниках и, склонив друг к другу боярские головы, покрытые шелками, бархатом и парчой, негромко говорили что-то грустное, неизбежное. О чем они могли говорить? О том, что лето на исходе, что птицы давно перестали петь в садах и собираются в дальнюю дорогу, что скоро пойдут дожди, наступят холодные зори?

Нет, Вера не знала, о чем говорят августовские георгины, задумчиво толпясь под полыхающими окнами. Не знала она, о чем говорят сидящие под георгинами отец и сын, дожидаясь возвращения из района Надежды Павловны. А говорили они вот о чем:

- Ты бы померил пальто, а то вдруг мало будет. Вон как вымахал. И в кого такой богатырь? - звучал мягкий голос Захара Семеновича.

- В маму, наверно. - В звонком голосе Тимоши слышится неловкость. Он спешит замять свой ответ другими словами: - А чего его мерить? Пальто можно было и не покупать: у меня то еще совсем новое. А книги - это здорово! За книги большое тебе спасибо. Будем читать.

- Читай. Все, что прочтешь в этом возрасте, оно, дружище, на всю жизнь запомнится. Потому старайся читать с толком, не засоряй мозги всякой дребеденью.

- А как узнаешь? - спрашивал Тимоша с легкой иронией. - Писали б на обложках мелким шрифтом: это дребедень, а это стоящее. Тогда другое дело, знал бы, что читать. А так читаешь все подряд, что под руку подвернется.

- Чутье надо иметь, дружище. За критикой следить.

- А что критика? О хороших книгах, считай, не пишут, молчат, а плохие хвалят. Вот тебе и критика.

- Бывает и так. А ты будь поумней, чутье, чутье, говорю, заведи. Тут, дружище, думать надо, самому разбираться.

Тимоша молчал. Очевидно, он размышлял над словами отца. Потом спросил очень серьезно:

- Ремарка побоялся привезти?

Захар Семенович ответил сразу, не задумываясь:

- Почему побоялся? Просто не хотел, чтоб ты засорял свою голову всякой чепухой. А бояться нам с тобой в своем отечестве некого и незачем. Да, я думаю, ты достаточно уже читал наших доморощенных ремарков. Правда, они, как всякие эпигоны, гораздо бездарней,

- Гудят о нем много, - сказал Тимоша.

- Гудят ремаркисты. Себе цену набивают, новую моду ввести хотят.

Потом долго молчали, словно переваривали уже высказанное.

- А как с учебой? - спросил отец.

- Ничего… Было две четверки: по русскому и по истории.

- По русскому и по истории, мм-да-а. Это, дружище, никуда не годится. Историю надо знать, отлично знать надо. Кой-кто хочет, чтоб мы забыли историю, стали этакими Иванами, не помнящими родства. Только нам, братец, ничего нельзя забывать, ничего - ни хорошего, ни плохого. Все помнить надо. И учиться, учиться побеждать врагов, не повторять ошибок своих предшественников.

Тимоша слушает молча, сосредоточенно. Он ищет в словах отца подтекст, какую-то иную, запрятанную мысль.

- Через два года ты кончишь школу. Куда потом думаешь идти?

- Здесь останусь, в совхозе, - твердо отвечает Тимоша, но в голосе юноши слышатся какие-то неопределенные нотки, то ли неуверенности, то ли вызова. И Егоров, может быть, поймал их.

- А в институт не хочешь?

- По блату? - уже с явным вызовом спрашивает сын.

- Разве без блата нельзя?

- Можно, конечно. Только по блату легче.

- А ты хочешь, как легче?

- Я хочу без протекций, сам.

Отец не отвечает. Некоторое время молчит и сын. Потом вдруг почти сердито говорит Тимоша:

- Валерка Гуринов в прошлом году поступал с серебряной медалью. Вступительные экзамены "на отлично" сдал, а не прошел. А с ним вместе сдавал чей-то сынок, получил две тройки и поступил. Почему так?

- Может. Валерка что-то напутал? Или сочинил?

- Валерка врать не умеет. Его отец в твоем соединении партизанил. Ты его не знаешь, а он тебя помнит, А скажи, папа, почему нельзя тебя критиковать?

- Меня? Кто это тебе сказал?

- Почему у одних зарплата, низкая, а у других очень высокая?

Отец не успевает ответить, как уже готов новый вопрос сына:

- Почему у рабочих совхоза отбирают коров?

- Кто отбирает? - искренне недоумевает Егоров.

- Ну, не отбирают, так предлагают продать совхозу.

- Продать - это уже другой вопрос. Если, конечно, сам рабочий того захочет, почему бы не продать.

- Да, папа, я не о том хочу сказать.

- А о чем же?

- Зачем совхоз покупает коров у рабочих? Для плана? Так?.. План выполнит, а коров-то от этого в стране не прибавится. Просто переведут из одного коровника в другой.

- Я понимаю тебя, Тимофей, понимаю, - задумчиво произнес Егоров. - То, о чем ты говоришь, называется, говоря откровенно, очковтирательством. Поголовье надо выращивать, молодняк беречь. В этом ты глубоко прав.

- А райком предложил через три дня выполнить план любой ценой. Заставляют телят сдавать на бойню, потому что первый секретарь райкома у вас на пленуме похвастался, что план по мясу уже выполнен районом.

- Откуда тебе все это известно?

- Мама рассказывала. Она страшно переживает: шесть телок надо везти.

- Да, дружище, все это печальные факты. Райком обманул меня, я ему поверил и в свою очередь обманул государство.

Егорову неприятен разговор на подобную тему. Положив на плечо сына свою крепкую маленькую руку, он заговорил, мечтательно глядя в пространство:

- А знаешь, Тимоша, что бы мне хотелось? Твое дело, куда ты пойдешь, какую должность на земле выберешь, что тебе по душе. Но мне бы хотелось, чтобы ты стал человеком. Понимаешь, Тимофей, че-ло-веком! Твой дед Семен, а мой отец, никогда в жизни трамвая не видел… на автомашине не ездил! Не прадед, а дед, именно дед! Понимаешь, Тимофей? Деревня у нас была глухая, темная… А ты, Тимофей…

И замолчал. Молчал долго. Наконец Тимоша не выдержал, досказал:

- А я, ты хочешь сказать, на Луне побываю.

- Нет, я не то хочу сказать. Хотя я и не против Луны - лети на здоровье. Только и о земле не забывай. Изучи ее как следует. Видишь ли, Тимоша, какая петрушка получается? Наука наша и вообще передовая мысль всего человечества устремилась на штурм неба. Далеко мы ушли, очень далеко. Вырвались в космос, наверно, в скором времени достигнем других планет. Только вот свою родную Землю по-настоящему не знаем… Что ты так на меня смотришь? Да, не знаем. Что творится там, в ее недрах, какие там процессы происходят, какова их закономерность? Известно тебе? Нет. И науке неизвестно. В небо мы проникли на сотни километров, а в землю и десяти километров не прошли. А их-то до центра самого ядра земли, если оно вообще существует, ядро это, знаешь сколько? Шесть тысяч четыреста километров! А мы всего-навсего семь километров прошли. Одну тысячную часть пути. Понимаешь, как это ничтожно мало?! А ведь там свой мир, своя жизнь! Мы ощущаем ее по землетрясениям, по извержениям вулканов да по тем сокровищам, которые дают нам недра в виде газа, нефти, угля, руды. Ощущаем, но не знаем. Берем у земли то, что рядом лежит: руды берем, нефть берем, газ берем, уголь, горячие воды начинаем брать. Мы берем из земли энергию, расходуем ее. А есть ли предел ее запасам, восстанавливается ли она и как, поскольку материя не исчезает? Нефть и газ открыты сравнительно недавно. Содержимое их, полезность для человека еще до конца не изучены. Один ученый выдвигал предположение, что когда-нибудь люди из угля будут делать таблетки, которые заменят человеку пищу. А ведь ты подумай: в этой фантазии есть доля здравого смысла. Или возьми нефть. Совсем недавно из нее делали жидкое топливо. И только. А теперь? Десятки самых разных продуктов делают из нефти. Недавно в нефти открыли ростовое вещество. Опрыскивание им культурных растений, в частности чая и хлопка, повышает урожай почти в полтора раза! И стоит оно гроши… Кто знает, быть может, там, в неведомых нам глубинах хранятся для человека иные, более ценные, чем уголь и нефть, сокровища. Мы не знаем. А мы должны знать. И я почему-то думаю, что они есть, эти еще неведомые нам источники энергии, сильнее атома, в тысячу раз ценнее угля и нефти, дешевле и доступнее человеку. Настоящие сокровища, которые помогут создать изобилие на земле. Их надо знать. И рано или поздно человек их возьмет. Проникнет туда, в загадочные глубины… подземного царства, в мир несметных сокровищ. Там - это очень глубоко. Там - это "на том свете". Тот свет… Интересно!.. Тот мир! Да, там целый мир особой деятельности материи, мир, пока что нам неизвестный. Еще никому не удалось побывать там, заглянуть, что делается, какие силы двигают земную кору, создают источники энергии, поят и кормят человека. Не напрасно люди назвали землю матерью-кормилицей. Недра земли на глубине свыше десяти километров для человека пока что остаются такой же загадкой, как клетка живого организма, как деятельность мозга. Тайна, великая тайна! Великая, потому что наиважнейшая и первостепенная. Скоро мы перестанем довольствоваться гипотезами. Нужны доказательства, весомые, зримые. Для человечества это важно так же, как Венера и Марс. Если бы мне было столько лет, сколько тебе сейчас, я обязательно бы посвятил свою жизнь штурму земных глубин, разгадке величайшей тайны Земли.

Погасло пламя в окнах домов, потемнел синий лес и приблизился к селу, в синее окрасился воздух.

Солнце, совсем неяркое, огромное, уже коснулось своим зыбким краем темного горизонта, а в другой стороне, на востоке, из-за синего гая выползала луна, тоже огромная, матовая, но четкая по рисунку, похожая на полушарие географической карты. Впервые в жизни своей увидела Вера одновременно солнце и луну и была очарована этим необычным зрелищем, подумала о величии вселенной, о красоте мира, о человеке, для которого существует эта красота.

4

Вечером почтальон принес Вере письмо от матери. В нем не было ни жалоб, ни упреков, но Вера отлично чувствовала то, что было между строк: глубокую тоску и тревогу материнского сердца. Ольга Ефремовна советовала Вере вернуться домой. Материальное положение у них сейчас хорошее. Константин Львович зарабатывает прилично. Намекала на какие-то возможности и определенные шансы поступить в Институт кинематографии в будущем году, писала, что Элла Квасницкая "провалилась" в университете и собирается на будущий год в медицинский, а Саша Климов, сын известного скульптора, поступил работать на завод "Богатырь". Саша учился в Вериной школе, в параллельном классе, дружил с Колей Луговым, одноклассником и другом Веры. Сообщение о Климове удивило Веру; ей было известно со слов Коли, что Климов поступает на факультет журналистики МГУ, что еще в школьные годы он печатал свои небольшие заметки и стихи в "Московском комсомольце" и "Смене". И вдруг завод "Богатырь", тот самый завод, где работали родители Надежды Павловны и куда сразу же после окончания школы пошел работать Коля Лугов, должно быть, потому, что и отец его там работает не то мастером, не то инженером. Наверно, Сашу Климова Коля уговорил пойти к ним на завод. И еще писала мать, что на улице Горького цветет липа.

Улица Горького… Вера положила письмо на подоконник, легла на кровать поверх одеяла, прямо в платье, подложив под голову руки, закрыла глаза.

Улица Горького встала перед взором девушки, шумная, веселая, вся в сиянии вечерних огней. Она не бежала, а нарядно, свободно и уверенно шествовала, сверкая человеческими улыбками и автомобильными фарами, от Белорусского вокзала до Охотного ряда, и Вера не по ней двигалась, а летела над потоком людей и машин на уровне последних этажей со скоростью неторопливой мысли. Остановилась на Красной площади у Мавзолея и под мелодию Кремлевских курантов спросила: "А что такое жизнь?" И вдруг ей показалось, что это не она, а ее спросили в один голос, одновременно Коля, Элла, Евгений Борисович, Надежда Павловна, Гуров, Нюра, Сорокин, Захар Семенович и даже старая Комариха. Все смотрят на нее вопросительно и строго и требуют: "Отвечай, что такое жизнь?!"

Вера открыла глаза и все исчезло: улица Горького, Красная площадь и лица знакомых, спрашивающих о жизни. А Вера не знает, что отвечать. А те, которые спрашивают, они-то определенно знают и спрашивают не ради себя, а ради Веры, как учителя в школе. Там, в Москве, ей все казалось простым и ясным. Казалось. Но только теперь она поняла, что то были детские представления о жизни, а настоящую жизнь она лишь здесь начинает узнавать.

И опять она опускает почему-то вдруг отяжелевшие веки, и ей снова видится Москва, парки, павильоны выставки, бегущие серебристые мухинские Рабочий и Колхозница, гранитный парапет возле университета на Ленинских горах, Лужники и вся Москва в белесой дымке. Манит и зовет, родная, любимая, далекая, близкая…

И так захотелось увидеть ее, дышать ее душным воздухом, ходить по ее мостовым, ходить и мечтать.

Ноет сердце девичье, места себе не находит. Ничто здесь ей не любо, все не ее, чье-то чужое, временное. А ее там, в Москве, где каждый дом знаком, каждая улица своя. Окно стало темно-синим, будто кто-то залил его чернилами, а за окном не слышно ни птиц, ни людских голосов, ни звуков. Тишина в пустой комнате, стойкая, плотная, нагоняющая тоску.

Вера встала с кровати, зажгла свет, включила репродуктор. Транслировали концерт из зала имени Чайковского. Чем-то родным, до боли желанным повеяло от репродуктора, и больше прежнего заныло сердце. Захотелось собрать все вещи и немедленно на вокзал. Поезд на Москву идет в пять утра. До станции шестнадцать километров. Как добраться? Конечно, если попросить Надежду Павловну, - отвезут на машине, не откажут, проводят. Но как просить, что сказать, чем объяснить свой поступок?

Вера заплакала, сама не зная почему. Просто потекли слезы, как летний дождь, и в горле застрял странный, неприятный комок. Она уткнулась лицом в подушку.

Неслышно вошла Надежда Павловна, остановилась в недоумении:

- Что с тобой, Верочка? Что случилось?

Вера не чувствовала стыда, даже слез не вытерла, но ответила спокойно:

- Так, ничего не случилось, Надежда Павловна.

- А почему в кино не пошла? Говорят, хороший фильм.

- Не хочется.

Надежда Павловна опустилась рядом на Верину кровать, по-матерински погладила девушку по голове, посмотрела прямо в глаза, посмотрела так, что не схитришь.

- Рассказывай, кто обидел?

- Что вы, Надежда Павловна. Никто меня не обижал. Просто… просто… Ну, понимаете… домой захотелось. - И Вера сама рассмеялась сквозь слезы. - Хоть на часок, хоть бы на один коротенький часок. Пройтись от Грузинской до Маяковского… Ну, хотя бы до Охотного и обратно.

- И только? А на Красную площадь не хочется разве? - дружески улыбаясь, спрашивает Посадова.

- На Красную площадь и на Манежную. До Выставочного зала, - отвечает Вера, и глаза ее делаются веселыми.

- А выставка сегодня уже закрыта, - шутливо говорит Надежда Павловна. - Придется перенести на завтра, заночевать. А завтра днем сходим в Третьяковку, а вечером в театр. Пойдем в театр?

- Пойдем, - уже весело отвечает Вера и ласково льнет к Надежде Павловне.

- В какой бы ты хотела? Ну, выбирай.

- В какой? - Вера мечтательно смотрит в потолок. - В Большой, на "Лебединое озеро".

- Хорошо, - тоже мечтательно и на полном серьезе говорит Надежда Павловна. - На галерку. Все равно услышим Чайковского. И запах сцены услышим. Дадут три звонка, все усядутся по местам, и мы с тобой сядем. Сверкает позолота ярусов и лож среди красного бархата. Зрители праздничные, лица такие добрые, приятные, мечтательные, глаза светятся. Погаснет люстра. Помнишь? Центральная, гигантская? Выключат бра, мгновенная на четверть минуты темнота, потом слабый луч юпитеров, и вот заиграл оркестр увертюру. Ты помнишь увертюру из "Лебединого озера"?

Вера отрицательно качает головой, а Посадова пытается напевать мелодию. У нее это не получается, и она продолжает негромко, проникновенно:

- Потом занавес раздвигается, медленно, плавно. Перед нами сцена. Сцена лучшего в мире театра!..

Надежда Павловна умолкает и прикрывает глаза ресницами. Вера смотрит на нее с любовью и преданностью и все решительно понимает, всем своим существом чувствует, как хочется этой женщине сидеть сейчас в Большом театре, сидеть не с Верой на галерке, а в партере с человеком, который сию минуту сидит в этом же доме, на первом этаже. Обняв за плечи девушку и не поднимая коротких, густых ресниц, Посадова продолжает мечтательно:

- А потом мы пойдем с тобой в МХАТ.

- Нет, лучше в Малый, - как-то уж очень непосредственно и живо перебивает Вера. - МХАТ мне не нравится.

Но, не слушая ее, продолжает Надежда Павловна:

- "На дне", "Вишневый сад", "Три сестры"… Станиславский… Москвин… Качалов.

- Это все когда-то, все в прошлом, - горячится Вера, - а теперь не то, теперь "Дорога через Сокольники". В печати критикуют, зритель плюется, а Юпитер смеется. Я слышала, как один пожилой мужчина на спектакле "Дорога через Сокольники" сказал: "Загубили МХАТ ерундистикой копеечной".

Слушает ее Надежда Павловна и не слышит, приоткрыла глаза, задумчивые, устремленные в красивые, приятные дали былого и будущего, и говорит:

- А еще, куда еще мы с тобой пойдем?

- Еще? - Девушка щурится, порозовевшее лицо одухотворено, освещено изнутри. Она задумчиво и неторопливо повторяет: - Еще? Пойдем на Выставку достижений, в Останкинский парк и Ботанический сад, в Сокольники, в "Стереокино"… А потом, потом просто будем ходить по улицам, зайдем в ГУМ, в "Мосторг" и в "Детский мир".

- "Детский мир"… - повторяет с грустью Посадова. - Для тебя, Верочка, он уже кончился, твой детский мир. Новый мир встает перед тобой. Не пугайся его, иди, смело иди!.. Это - жизнь, Верочка… Она любит смелых.

Вера осторожно и несмело прислоняет свою голову к высокому, круглому плечу Посадовой и говорит еле слышно:

- Вы хорошая… С вами легко…

- Научишься, - не повышая голоса, убежденно говорит Надежда Павловна. - Завтра мы с тобой поедем на озеро, устроим пикник, отдохнем на природе, будем рыбу ловить, костры жечь, уху варить. И Захар Семенович поедет, и Тимоша. Ты еще не познакомилась с Захаром Семеновичем? Пойдем вниз, я вас познакомлю.

- Нет-нет, только не сейчас, лучше завтра, - торопливо протестует Вера, и Посадова не настаивает:

- Хорошо, пускай завтра.

Надежда Павловна ушла к себе вниз, а Вера начала писать письмо матери.

"Дорогая мамочка!.. Только что получила твое письмо. Ты обижаешься на меня, что редко пишу тебе и неаккуратно отвечаю на твои письма. Я вообще никому не пишу, не умею писать я письма. Хочется многое сказать, а возьму в руки карандаш, и все мысли куда-то убегают, и нет у меня слов. Ты просишь подробно рассказать о Надежде Павловне, хочешь знать все-все, до последней мелочи, обо мне. Мамочка, я отлично понимаю твое желание, но боюсь, что не смогу я тебе все описать, чтоб ты осталась довольна. Приезжай-ка ты лучше сама к нам в гости. И Надежда Павловна приглашает тебя. Мы все будем очень рады. Посмотришь, как мы живем. Я уверена, тебе у нас понравится. А хочешь - останешься у нас насовсем. Работа и для тебя здесь найдется. Работы много всякой, интересной, хорошей работы. Как видишь, я стала патриотом села и решила остаться здесь навсегда. Как Надежда Павловна. Может быть, я пойду работать на ферму или в поле. Только все равно, где бы я ни работала, буду учиться. Многое знать нужно, чтобы работать с толком, выдумывать, творить, экспериментировать. Знала бы ты, мамочка, как не хватает здесь людей думающих, со знаниями и огоньком! Мы как-то долго разговаривали на этот счет с Надеждой Павловной. Она рассуждает очень правильно: старая Россия была крестьянская. После революции деревня пошла в город, помогла создать промышленность, науку, культуру. Ведь не только многие рабочие, инженеры, служащие выходцы из деревни. А возьми ученых, писателей, художников, артистов. Сколько их вышло из крестьян! Отцы их и деды и братья пахали и сеяли, кормили страну, да и сейчас близкие родственники их живут и работают в деревне. Надежда Павловна говорит, что город слишком много забрал у села людей, талантливых, умных, деятельных. Надо, чтобы город теперь пришел в деревню, принес бы знания, культуру, науку, чтобы пришли сюда люди не такие, как я, а опытные, имеющие профессии, знания. Честное слово, мамуся, я не понимаю тех людей, которые боятся расстаться с городской квартирой. Вот я, родилась и выросла в Москве, никогда не жила в деревне и знала ее по книгам да кинофильмам. Я люблю Москву, очень люблю, и, не скрою, мне часто не хватает прости московского воздуха. И все же я решила жить и работать здесь, в селе. И никакой с моей стороны тут жертвы нет, как нет и того, что Константин Львович всегда с иронией называет высокой сознательностью и патриотизмом. Я люблю природу, березки, поляны, луга, цветы, люблю поля, птиц, люблю восходы и закаты. Я полюбила все это сразу, вдруг, потому что здесь я по-настоящему впервые познакомилась с природой нашей земли. Красивая она, очаровательная. И я уверена, что и ты полюбишь ее.

Приезжай. Мы ждем тебя".

Почему-то подумала: а счастлива ли Надежда Павловна? Вопрос был сложный, она боялась отвечать на него категорично. Одновременно с ним возникал и другой вопрос: а счастлива ли мама? Думая о судьбе Надежды Павловны, она вспоминала мать свою и невольно сравнивала эти две так непохожие жизни. Она не верила в счастье своей матери в семейной жизни со скульптором Балашовым. Ей почему-то казалось, что мать ее не любит и никогда не любила Константина Львовича, а вышла за него замуж только из жалости, принеся себя в жертву… искусству. Нет, Вера не знала, ради чего принесла себя в жертву ее мать: большого таланта в Балашове Вера не признавала, никаких других достоинств в нем не видела, как человека она его не любила, считала его мелким и пустым. Она пыталась подвести итог своим размышлениям, и получалось, что вся настоящая жизнь ее матери отдана никчемному человеку, все ее силы и здоровье теряются попусту, без цели, без пользы, без любви. "Чем такой муж - лучше уж никакого", - рассуждала Вера и в подтверждение этой своей мысли вспоминала Надежду Павловну, у которой нет мужа, нет так называемого семейного очага, зато есть любимое дело, и труд ее так нужен людям, жизни, и в этом своем труде Надежда Павловна находит счастье…

На стене напротив кровати висит портрет отца. Вера часто подолгу смотрит на него, точно хочет найти ответ на какой-то главный вопрос. И отец смотрит на нее пытливо, немножко грустными глазами, полными теплоты и сердечности. Вере кажется, что выражение его лица и глаз постоянно меняется: то он спрашивает ее, то одобряет, то предостерегает и что-то хочет сказать.

Отец. Папа…

Она помнит его веселым и таким быстрым. Они виделись редко, почти только по воскресеньям. В обычные дни он уходил на службу рано-рано, когда Верочка еще спала. Вечером возвращался поздно, но Верочка ждала его непременно. Мама укладывала ее в постель, выключала свет, желала спокойной ночи, но девочка не засыпала, чутко прислушиваясь. Когда хлопала входная дверь, она знала - это папа пришел. Вот он снимет шинель в прихожей и сапоги, зайдет в комнату, снимет китель, умоется. Потом спросит маму: "Верочка спит?" - "Нет, папочка, я не сплю. Иди ко мне!" И он придет в ее комнатку, потреплет головку, скажет, как всегда: "Что не спишь, синичка?" А Верочка в ответ: "Расскажи сказку". Его сказки всегда самые-самые интересные. А когда сказки все пересказаны, Верочка не терялась: "Тогда расскажи случай". Так она называла эпизоды, участником или свидетелем которых был ее отец. Это, пожалуй, интересней, чем сказки, потому что это ведь не сказки, а "no-правде". Но "случаи" иссякали. "Тогда почитай книжку".

И он читал. Как хорошо он читал! А мама ругалась: "Пусть папа отдохнет, бессовестная ты девчонка. Разве не читали мы с тобой сегодня?"

Правильно. Читали. Только лучше, когда папа читает: у него все как-то по-другому получается. Слушаешь и все себе ясно представляешь, про что в книжке говорится. Иногда она спрашивала: "А это по-правде было?" - "Ну, конечно, синичка". - "Значит, только сказки не по-правде", - заключала Верочка.

Самый лучший день недели - воскресенье. С утра до вечера Верочка была с папой. Она просыпалась, когда мама гремела на кухне посудой, и бежала к папе под одеяло. Там начинались сказки, случаи, загадки… Папа спрашивал: "Кем ты, синица, будешь, когда вырастешь большая?" - "Врачом, - отвечала Верочка, не долго думая. Но немного погодя, она принимала новое решение: - Нет, лучше лифтершей буду… Ой, нет, ну ее, лифтершей не хочу - еще застрянешь в лифте и не вылезешь. Я передумала. Лучше… Лучше я буду продавщицей в игрушечном магазине".

Вера смотрит на портрет, и теперь ей кажется, что отец спрашивает: "Ну, так кем же все-таки ты будешь, синица?" А кем бы ты хотел меня видеть, кем? Какой?.. Вот мама - я знаю: ей нужно, чтобы я не уезжала из Москвы, чтобы влюбилась в Колю Лугова и чтобы мы поженились. Ей было бы лестно и приятно видеть меня на экране кино. Ну, а ты, отец, какой бы ты хотел видеть меня? Такой, как ты сам? А каким ты был? Храбрый, сильный, смелый и честный. Прямой и правдивый. Я это знаю. А как ты относился к людям и как они к тебе? Какими глазами ты смотрел на жизнь, что в ней любил и что ненавидел?

Эх, папа, родной мой папочка!.. Не смотри на меня с укором. Я не пойду к "сложным", я останусь с настоящими людьми, такими, каким ты был, папочка, - честным, сильным, храбрым и чистым. И знай, я никогда не подведу тебя, не опозорю имя и дело твое. Потому что твои идеалы - это и мои идеалы. Ты рано умер, но ты живешь во мне. Теперь нас двое в одном. Мне будет легче так, я сильней с тобой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Воскресное утро выдалось не совсем ясное, но тихое. Неплотные серые тучи толпились у южного горизонта и не двигались: ветра не было; солнце проглядывало все настойчивей и решительней сквозь окна разорванных высоких белесых облаков, таких же неподвижных и безвредных на вид, как и тучи.

В багажнике "Волги", вложенные в чехол, постоянно находились удочки. Туда же Надежда Павловна погрузила кое-какую посуду, а продукты положила в машину у тыльного стекла. За погрузкой продуктов и застал Посадову Сергей Сорокин. Здесь все уже были в сборе, готовые к отъезду.

Егоров, в темно-синей рубашке, без галстука, в накинутом на плечи сером легком пиджаке, сидел на скамеечке возле палисадника; подперев рукой свою красивую черноволосую голову, он внимательно смотрел на Веру, которая рассказывала ему о том, как она снималась в кино. Он не столько слушал рассказ девушки - как делаются фильмы, Захар Семенович имел представление, - сколько любовался юной красотой своей собеседницы, любовался бескорыстно, как любуешься в музее произведением искусства. В нарядном, сшитом для выпускного вечера платье с широкой, расклешенной юбкой, с рисунком черно-белой волны, она стояла под рябиной, по-лебяжьи гибкой рукой обняв ствол, и говорила весело, звонко и просто, без увлечения, как презабавную историю, которая прошла стороной, ничем не задев ее. Шелковистые волосы были заплетены в две косы. Одна коса золотистым родниковым ручьем бежала по высокой, открытой шее, падала на маленькую, круглую, по-птичьи трепещущую грудь и тоже будто трепетала, игриво журча. Другая была свободно закинута за спину.

"Стрекоза, - думал о ней Егоров, мысленно спрашивая себя: - Что это, молодость или подлинная красота?"

Тимоша, помогавший матери укладывать посуду и продукты, тоже украдкой поглядывал на Веру.

Тут-то и появился Сорокин; Надежда Павловна обрадовалась его приходу и сразу предложила:

- А-а, Сергей Александрович. А мы на озеро собрались. Едемте с нами, составьте нам компанию.

- С удовольствием, если я только не помешаю. - Сорокин посмотрел на Егорова, но тот дружески спросил:

- Костер разжигать умеете?

- Приходилось.

- Тогда едем. А уху сам варить буду, этого никому не уступлю.

Вера была признательна Посадовой за приглашение Сорокина: она опасалась, что в семейном кругу родителей Тимоши она будет чувствовать себя не совсем свободно. Зато Тимоша огорчился, сразу помрачнел, насупился: все его планы и надежды побыть с Верой наедине сразу рухнули.

Пока доехали до озера, распогодилось окончательно. Тучи на юге почти совсем провалились за горизонт, над головой стоял высокий, голубой океан, по которому, разбросанные во всю необозримую ширь, плавали стремительных очертаний белые паруса перистых облаков, неподвижных, застывших в величавом безмолвии.

Остановились в колхозе "Победа", недалеко от канцелярии сельского Совета. Егоров и Надежда Павловна вышли из машины, направились к сельсовету - сиротливой, даже по наружному виду нежилой избе с покосившимся крыльцом, некрашеными окнами, под которыми не было ни единого деревца, с полупустой и грязной пожарной бочкой, наполовину врытой в землю. Дверь была открыта, из избы слышались громкие голоса. Кто-то кого-то за что-то отчитывал.

- Безобразничаете! - кричал высокий, задиристый мужской голос. - Здесь тебе не свинарник, а сельский Совет, стало быть, правительство местное. А ты харкаешь на пол и окурки бросаешь. Куль-ту-ра!

Егоров и Посадова остановились на крыльце, прислушались. В ответ на возмущение поборника культуры раздался нагловатый, надтреснутый баритон:

- А ты скажи местному правительству, чтоб пепельницу и плевательницу завело, тогда и кричи о культуре. А то раскудахтался. Кружку купить не могут. А тоже - прави-и-тельство. Чем воду-то пить? Шапкой, что ли?

- На вас напасешься. Все было: и кружка, и графин со стаканом. Графин Сербуль разбил, а кружку и стакан украли. Вот такие, как ты, шлындают тут да высматривают, где что плохо лежит.

- Но-но, ты полегче. А то я за такие слова знаешь что могу?!

- Да уж знаю, как не знать. Вон они твои таланты, на виду, минуту постоял, а нагадил не хуже того мерина, у которого желудок расстроен.

- Ну, ладно, ладно, Артемыч, поговорил и хватит.

С этими словами плечистый, краснолицый парень смаху выскочил из сельсовета и, чуть не столкнув Егорова, вразвалку подался на село. Следом за ним вышел Артемыч, в новом картузе цвета хаки, в таких же из армейского сукна галифе, заправленных в яловые, начищенные сапоги, в синей с белыми полосками рубахе. Поздоровался негромко, сказал Захару Семеновичу:

- Председателя нет, поехал себе сено косить по случаю выходного дня. - И тут только увидел Надежду Павловну, обрадовался:

- А-а, товарищ Посадова! День добрый!

- Здравствуйте, Артемыч. - Надежда Павловна протянула старику руку. - Кого это вы так воспитывали?

- Да шлындают тут разные… Как их звать-то, все забываю. Ну, про которых в газетах теперь пишут. Травоядные, или как-то по-другому.

- Тунеядцы, - подсказал Егоров.

- Точно! Аккурат - тунеядцы. Да ему что, хоть кол на голове теши. Как это бают: на то у свиньи рыло, чтоб она рыла.

- Ну, а вы как себя чувствуете? - спросила Посадова.

- Какие у меня чувства - живу, пока жив. И тоже слоняюсь от ранья до вечера, баклуши бью. Сам вроде того тунеядца. В сельсовете за порядком присмотрю. И то веселей - вроде бы и при деле. Года - их не скостишь. Девятый десяток пошел. И то вам скажу - в жизни человеческой рубежи какие-то стоят, заметные, вроде телеграфных столбов. Ей-богу, до сорока годов я совсем никаким манером возраста своего и знать не ведал: мальцом все ходил, хоть уже и детей имел. Перевалило за сорок - и сразу года узнал, считать начал. Значит - первый рубеж. Война была - это не в счет: тогда время не замечали, не до того было. А вот как стукнуло семьдесят - так и сразу старость пришла. Тут как хошь, петушись или хорохорься, а ты уже старик и сам об этом понимаешь. Себя ты уже никак не обманешь и от своих годов никуда не денешься.

Егоров понял, что старик словоохотлив, этак до обеда может проговорить, и, улучив паузу, спросил:

- А как бы на остров перебраться?

- Так это мы в один момент, это нам раз плюнуть. Сколько вас человек?

- Нас пять, - ответил Егоров. - Мужчин трое.

- Грести умеют? - хмурясь и что-то прикидывая, спросил Артемыч.

- Надо полагать.

- Переправимся. Сами переправимся, - решил старик.

Быстро разгрузили машину, вынесли на берег посуду и закуски. Увидев все это, Артемыч констатировал:

- Значит, долго на острове собираетесь пробыть.

- Да уж побудем; отдыхать так отдыхать, - ответила Надежда Павловна.

- По закону, - согласился старик. - В выходной день само собой положено веселиться. А музыка есть?

- Вот насчет музыки мы, друзья, не подумали, - с сожалением проговорил Егоров. - Как же это мы, товарищи?

- А мы самодеятельность, Захар Семенович, организуем, - бойко пообещал Сорокин.

- Да где уж вам, - поддел Егоров. - Вы в совхозе-го не имеете самодеятельности. А здесь на кого рассчитываете? Разве что на Артемыча?

- А что, молодой человек, - хитровато подмигнул старик. - Начальство критикует вас и по выходным. Придется мне выручать. Вы покамест грузитесь, а я домой сбегаю за музыкой, я живо. Тут недалеко.

И старик проворно засеменил к своей хате.

Когда-то, еще задолго до войны, Артемыч слыл первейшим музыкантом на всю округу. Он подбирал на слух любой мотив, легко и уверенно импровизировал, словом владел гармонью, как ложкой за столом. И всегда, на любом веселье Артемыч был желанным гостем, - усаживался на почетном месте, выпивал чарку водки, только одну, больше не пил поначалу, закусывал крошкой хлеба или соленым огурцом и, положив голову на гармонь, начинал играть. Как он играл! Как играл! Что он вытворял, этот незавидный на внешность человек с голубыми, веселыми глазами, что делал с гармонью своей!.. Он заставлял ее петь - и все, сколько вокруг было людей, пели, все до единого. Он заставлял гармошку хохотать и подплясывать - и все кругом выходили в пляс, никто не мог устоять. А когда грустила добрая, чуткая душа Артемыча, горькой, щемящей тоской ныла старенькая, неказистая гармонь его, люди не находили в себе сил, чтоб сдержаться, и с любовью приговаривали:

- Вот стервец, ну и сатана-искуситель. Растрогал-разбередил, чтоб тебе пусто было! Прямо не человек, а чудодей какой-то.

Вот каким был в молодости Артемыч. А уж потом, когда колхоз организовали, реже ему приходилось доставать из сундука гармонь свою: не до того было. Иногда по большим праздникам приходил на собрание колхозный председатель с трехрядкой, играл. Все больше новые молодежные песни да марши. И в партизанские леса ушел с гармонью, бойцов веселил изредка, когда обстановка позволяла. Только однажды вернулся он из разведки, а гармонь погибла, размокла в сырой землянке, залитой апрельскими водами. "Не горюй, - сказал тогда ему комбриг Роман Петрович Булыга, - не такую для тебя добудем". И сдержал свое слово: вернулся из леса Артемыч, когда фашистов прогнали, с новеньким трофейным аккордеоном, сверкающим перламутром и серебром. Но играть ему уже приходилось редко - пальцы плохо слушались, не было того задора молодости, а хуже играть не хотел. Без дела лежал аккордеон в сундуке, а старик все искал: подарить бы какому-нибудь умельцу, передать в надежные руки. И не находил подходящего. Теперь же ради такого случая Артемыч решил тряхнуть стариной.

2

Лодка была большая, широкая, в четыре весла. До острова недалеко - метров двести, от силы двести пятьдесят. Артемыч сел за руль, мужчины и Надежда Павловна за весла. Как только оттолкнулись от берега, Артемыч с серьезным видом капитана и с сознанием ответственности спросил, кто из пассажиров не умеет плавать. Молчали. Старик ждал, глядя строго и настойчиво. Затем спросил:

- Значит, все водоплавающие? Так надо понимать?

- Я вообще-то плаваю, только не очень - быстро устаю, - призналась Вера и покраснела.

- Одна. Та-ак, - заметил Артемыч. - Одна - не опасно. С одной управимся. Два молодых кавалера на случай чего помогут.

Тимоша подумал: вот бы опрокинулась лодка, и тогда он, не Сорокин, а именно он спасет Веру. Он плавал хорошо, лучше Сергея Александровича. Да, пусть бы опрокинулась, пусть. Он уже представил, как перепугается тонущая Вера, как он подхватит, обнимет ее одной рукой, перевалится на бок и поплывет к берегу. Но лодка чувствовала себя слишком устойчиво и даже не шаталась, когда Тимоша нарочито наклонялся на один борт. Вода была темная, густая, с зеленоватым настоем и довольно еще теплая: можно было купаться. Вера сидела на носу и спрашивала Артемыча:

- А что может случиться с лодкой? Ну что?

Она не боялась - просто было любопытно.

- Что с ней случится… ничего не случится. Это я так, к примеру говорю, для порядка. Порядок такой. - И затем, сощурив поблекшие глаза, строгие и немного жестковатые, сообщил: - У меня здесь сын утонул. Младший.

Вера посмотрела на старика участливо, с искренним состраданием, но не удержалась от вопроса, полюбопытствовала:

- Он плавать не умел?.. Или как?

- Ого! Плавать… - проговорил Артемыч, легко поворачивая лодку. - Никто лучше него у нас и не плавал. Хороший был хлопец, комсомолец. Настоящий, партизанской закалки малец. В сенокос случилось это, под вечер уже. Я в поле был. Наши еще с покосов не вернулись. А ребятишки тут на берегу играли. Малыши. Самому старшему, Степке Терешкину, годов восемь было. Теперь вон он бугай какой - видали в сельсовете.

- Тот, что кружку у "правительства" украл? - спросил Егоров.

- А больше некому. От него всякого жди, - подтвердил Артемыч. - Так вот эти самые малыши - семеро их было - взяли лодку, сели и поплыли. Недалеко от берега отплыли, полсотни метров и того не будет. Как там у них случилось, кто виноват - неизвестно, но факт случился: опрокинули лодку. Подняли крик, перепугались, начали барахтаться в воде, как котята. Петька мой дома в тот момент оказался, из района только что приехал. Услыхал он ребятишкин крик, выскочил и на помощь побежал. На ходу сбросил с себя одежонку, ботинки да к ним поплыл. Видит, четверо за лодку уцепились, а трое кое-как на воде держатся, но уже пузыри пускают, вот-вот нырять начнут. Он, значит, наперед двоих подобрал, которые в большей опасности были. Девчонки оказались. Вытащил их на берег - снова поплыл. Видит, те четверо еще кое-как за лодку держатся, а Степка Терешкин, этот, как самый больший, пробует сам к берегу плыть. Да, видно, тоже из сил выбился, к тому ж перепугался, глотает воду и кричит: помогите! Петя и его вытащил да скорей за остальными. И сам уже, должно быть, ослаб. Известное дело: волнение такое. К тому ж спасать тонущего дело нелегкое. Устал Петька определенно. А все ж доплыл до тех, четверых. Ему бы, может, уцепиться за лодку да отдохнуть малость. А он, значит, сразу взял двоих ребятенков, а двое других видят такое дело, тоже со страха уцепились за своего спасителя. Известно, как хватается утопающий, мертвою хваткой. Никакими силами его не оторвешь. Уцепились они все четверо в него, повисли на шее да на руках, можно сказать сковали по рукам и ногам. Ну и утопили хлопца. И сами утонули. А трое спасенные живы, - две девчонки, теперь уже в невестах ходят, да Степка Терешкин… тунеядец.

Весла лежали на воде: никто не греб. Лодка медленно двигалась по инерции, зеленая громада острова еле заметно шла навстречу. Молчали.

- Вот и подумаешь после такого случая: зачем рожден человек? - как бы размышляя вслух, сказал Артемыч, будто вызывал на спор своих собеседников. Старик пытливо посмотрел на Посадову, и она ответила ему негромко, но твердо:

- Для подвига, Артемыч.

- Для подвига, говоришь, - повторил, задумавшись, Артемыч. - Положим, так. А подвиг - он ради чего? Собой-то зачем жертвовать?

- Ради жизни других, - это ответил учитель.

- А другой-то, тот, которого ты спасаешь, достоин, чтоб ты за него помирал? Вот в чем моя задача, которую никто решить не в состоянии. Скотину, вроде этого тунеядца, спас, а сам погиб.

- Но ведь сын ваш не знал, кто получится из этого Степки, когда он вырастет, он же ребенка спасал, - быстро и взволнованно вступила в разговор Вера.

- В точности: жеребенка, - скаламбурил старик. - Тут она и задача, что мы не можем знать, что из вас, молодых, выйдет - получится ли человек. А хоть и на Степку посмотреть: с личика - яичко, а внутри - болтун.

- Видите ли, Артемыч, - Егоров не знал имени старика, - надо различать, где случайное, а где закономерное. В данном случае Степка - это случайное, досадное исключение из правила. Вы согласны? - Старик молчал, сбочив голову, будто что-то прикидывал в уме. А Захар Семенович продолжал: - Две других девчонки, спасенные, они что, тоже оказались тунеядцами?

- Те нет, те ничего себе, добрые девки.

- Вот видите… - Егоров искал убедительных доводов. - Случайность здесь - Степка, который оказался ниже того, кто пожертвовал ради него своей жизнью, недостойным оказался, и, грубо говоря, пусть бы лучше погиб Степка, чем замечательный человек, герой-комсомолец. Поступок же вашего сына есть высокое проявление человеческого духа…

- Это подвиг, Захар, подлинный подвиг, - вставила Надежда Павловна взволнованно.

- Поступок вашего сына, - согласился Егоров, - это красота человека. Ее мы берем себе в пример, ее славим и ценим, на ней строим свою мораль, воспитываем поколение граждан коммунизма.

Артемыч слушал Захара Семеновича очень внимательно и вдруг спросил:

- А вы не товарищ Егоров будете?

- Он самый, - ответил Егоров.

- То-то. Я подумал - знакомый, где-то встречались. Наш командир, оказывается. Помню, на митинге в Первомай в лесу на поляне вы у нас речь говорили. Толково говорили - слезу прошибло. А постарели вы не так заметно: молодо выглядите. Годов-то много прошло с той партизанской поры. - Старик вздохнул, налег на руль и опять продолжал выкладывать то, что еще не успокоилось в его душе: - Оно, скажем, с одной стороны посмотришь, как будто и так правильно, а с другой повернешь - тоже выходит правильно. А быть того не может - где-то и неправда есть. Партизанили мы - вам это хорошо известно. Кто там погибал? Подвиг кто совершал? Лучшие люди, чело-ве-ки!.. Они первыми смерть принимали. Спрашивается, за что, за кого? Чтоб в живых остались трусы, шкурники. Вот вам и закономерность. Задача не решена, нет.

- Задача ваша, Артемыч, не такая уж сложная, как вам кажется. Умирали герои и трусы, выживали тоже герои и трусы, хорошие и плохие люди. Правда, нам с вами хотелось бы, чтобы уцелели хорошие. Но тут мы бессильны. Зато мы с вами сильны в другом - сделать так, чтобы на земле было как можно меньше плохих людей. Чтоб их совсем не было. Мир к этому придет; общество избавится от паразитов, это будет коммунистическое общество.

Лодка ткнулась в песчаный берег, и Вера первой выскочила из нее. Высокие корабельные сосны толпились у самого обрыва, точно вышли встречать прибывших гостей. Вода у берега темней, на вид прохладней и неподвижней, как зеркало: в нее гляделись высокие сосны и пели. Вам приходилось слышать торжественные гимны соснового бора? О, это неподражаемое и неповторимое пение, это музыка, звуки которой исторгаются из каких-то неведомых глубин - тайников, скрытых от глаза и уха, звуки, полные величавости и задумчивого созерцания, навевающие мысли о великом и вечном, о бессмертии и красоте мира. Здесь арфа - земля, а струны - сосны, высокие, стройные, звонкие. А может, и не они. Может, не сосны, не земля, не терпкий и сухой хвойный воздух поют эти строгие и волнующие гимны, - может они только дирижируют, высекают звуки из вашего сердца, и сердце ваше поет, сердце, тронутое и взволнованное красотой природы.

Вера, не дожидаясь никого, неторопливо пошла в лес. Почему-то хотелось ей хоть несколько минут побыть одной. Рассказ Артемыча и весь этот разговор взбудоражил ее, всколыхнул душу, порождая нерешенные вопросы. Она была согласна с Егоровым, находила в его словах здравый смысл и в то же время, как и Артемыч, чувствовала, что задача не совсем решена. И вот что ее поразило: сам этот разговор, интересный и глубокий, разговор о жизни, о подвиге, о красоте человека. Ей вспомнились разговоры ее отчима с приходившими к нему художниками-друзьями, с режиссером Озеровым. Они о чем-то спорили, до крика и хрипоты, кого-то ругали, что-то порицали, кого-то хвалили, превознося до небес. Вначале она слушала их с любопытством. Затем однообразие разговоров ей наскучило, но она была снисходительна: люди живут своими интересами, каждому свое. Теперь же те разговоры и споры в их московском доме и в подвале художника показались ей ничтожными, обывательскими. А ведь те люди - отчим и его друзья и "сложных натур юнцы", представители "четвертого поколения", - считали себя "цветом нации", создателями духовных ценностей. И вдруг она обнаружила, что создатели материальных ценностей, о которых она прежде имела довольно смутное представление, куда выше и сильнее духом, чем Константин Львович Балашов и его окружающие. Споры Балашова, иногда остроумные, теперь ей казались словесной игрой, они ничего не давали ни уму, ни душе, забывались тотчас же. А эти - эти волновали, глубоко и крепко входили в сердце. В них была жизнь, настоящая жизнь.

В сухом смешанном лесу стоял звучный и блаженный покой, настоенный на запахах грибов, хвои, первых опавших листьев и прошлогодней прели, сдобренный уже не пением, а перекличкой птиц, - не тишина, а именно покой, располагающий к отдыху и размышлениям…

Быстро распределили обязанности: Егоров и Посадова, взяв удочки, ловят рыбу. Артемыч разводит костер, а молодежь заготовляет дрова. Все были довольны, кроме Тимоши. Он продолжал злиться на Сорокина, который ни на шаг не отходил от Веры. "Неужели ей нравится этот учитель?" - в сотый раз спрашивает себя Тимоша и с сожалением, неохотой, болью и досадой отвечает сам себе: "Нравится. Ну и пусть… пусть, пусть. Сама потом пожалеет. А я… я оставлю их, не буду мешать. А то еще подумают…"

И Тимоша ушел демонстративно в сторону, чем обрадовал Сергея Александровича, который продолжал говорить неустанно и глубокомысленно:

- Если растопить льды Антарктики, то знаете, Верочка, на сколько поднимется уровень мирового океана? Не знаете? На пятьдесят метров. - Он поднимает вверх голову и смотрит на высокую сосну.

- Так много? - переспрашивает Вера и тоже смотрит на вершину сосны.

- Катастрофически много! Сотни, а может, и тысячи городов окажутся под водой. Вы только представьте себе, Верочка, что за последние полсотни лет уровень океана поднялся на шесть сантиметров… Да, да, - только на шесть сантиметров, а Венеция, древняя, прекрасная Венеция уже ножки намочила: уходит в воду. А то пятьдесят метров! Целые острова исчезнут, целые страны. Что останется от Англии, Бельгии, Голландии, Дании? Вы только подумайте.

- Ужасно, - говорит Вера, ничуть не пугаясь, потому что знает - никто пока не собирается растапливать антарктические льды. А Сергей Александрович уже делает еще одно сообщение:

- И все же я верю, что спутники Марса искусственные. Значит, запустили их разумные существа - марсиане. Значит, на Марсе была жизнь и чрезвычайно высокая цивилизация. А если сейчас там нет жизни, то спрашивается: почему она погибла, что за катастрофа произошла? Как вы думаете, Верочка? - Вера не думает никак: она слушает. - Война. Это моя гипотеза, наиболее вероятная. То же самое может случиться и с нашей планетой, если начнется атомная война. Вся земная атмосфера будет заражена смертоносными частицами. Все живое, от муравья до человека, от травинки до этих сосен, погибнет. Останутся только камни. Голые, опаленные камни, Верочка.

Да, это посерьезней растопленных антарктических льдов. Вера понимает, поэтому говорит очень тихо:

- Какой ужас, Сергей Александрович, какой ужас! Зачем вы об этом говорите? Неужели это безумство может случиться?

Она остановилась в растерянности: слишком много было брошено в ее чуткую душу волнующих мыслей только за один какой-то последний час. Они не успели там уложиться в порядок и систему, не успели отстояться, громоздились теперь друг на друга в беспорядке и хаосе. Самопожертвование, подвиг человека во имя жизни - и бессмысленное уничтожение всей жизни. Зачем? Сорокин отвечает:

- Надо говорить, Верочка. Громко говорить, иначе может случиться. А тогда будет поздно: за взрывами ракет никто ничьих слов не расслышит. Сейчас надо говорить, кричать надо! Чтобы услыхали там, за океаном. - Сорокин тоже остановился, стал напротив Веры и, хмурясь, сердито и возбужденно продолжал: - Я убежден, что народ Америки не понимает двух вещей: во-первых, что новая война будет катастрофой для всего мира и никакие бомбоубежища не спасут ни миллиардера, ни безработного. И во-вторых, что Советский Союз и коммунисты вообще никогда не начнут войны. Если это поймет американский народ, войны не будет. Убежден.

Учитель еще много и горячо говорил о войне и мире, но Вера слушала его уже рассеянно, будучи не в силах отрешиться от слишком огромных тревожных дум, которые успели заполнить ее. Каждое дерево, каждый куст всеми своими листочками шептали ей о несказанной красоте мира, сама эта первозданная лучезарная красота земли расстилалась вокруг.

"Неужто все это может погибнуть от руки безумца, выродка человеческого рода? - думалось Вере. - Неужто человек не полетит на другие планеты посланцем миссии доброй воли, а перекрестный смерч водородных ракет будет последним вздохом земли?.. Земля! Наша планета! Когда-то в доисторические времена ты была дикая, необитаемая и никому не нужная. Потом на твоих просторах возникла жизнь, появились лишенные еще разума существа. Сколько веков потребовалось, чтобы ты стала тем, что есть сейчас! Над тобой проносились катастрофические ураганы, мерзли и плавились ледники, гремели землетрясения, погружая в океан целые материки, вспыхивали и гасли вулканы. Природа твоя мучительно и долго искала гармонию и красоту. Наконец ты нашла того, кто помог тебе, Земля, стать тем, что ты есть: ты родила Человека - самое могучее и прекрасное детище свое! Ты дала ему разум и руки, и он в нестерпимых муках и страданиях возделал тебя и украсил, как невесту и мать. Он щедро поливал тебя потом и кровью, слезами и мольбой, верой и мечтой; украшал тебя всеми лучшими творениями своего разума и рук под звон кандалов и свист нагайки, под зловещие всполохи иезуитских костров и бессмертные неистребимые мелодии народной песни. И вот ты родила Маркса и Ленина. Их могучий и ясный гений осветил твои просторы, и вся ты засияла светлой надеждой, неистребимой верой в счастье, и лучи этого сияния осветили человечеству путь вперед, точно второе солнце взошло над землей. И человечество зашагало быстрей, тверже, уверенней, веселей. Зашагало вперед и выше, к заветной мечте. Оно уже подошло к ней, к самому последнему рубежу. Оно стало смелым и сильным. Так неужто у него теперь не хватит мудрости остановить руку безумца, занесшего смертельный водородный меч над миром!"

Запах дыма, тонкий, смолистый, приятно щекочущий ноздри, прервал Верины мысли. Это Артемыч разжег костер на берегу озера. Вера спохватилась:

- Сергей Александрович, это так мы дрова собираем?..

- Тимоша один справился, много ли их надо, дров-то, - успокоил ее Сорокин.

3

Уху варил Захар Семенович, советы Артемыча на этот счет слушал, но делал все по-своему. Да и старик понимал, что в этом деле секретарь обкома большой спец, не навязывал своих вкусов и не докучал советами. Артемыч вообще не любил докучать людям. Вот разве что по душам поговорить с человеком, если тот желание имеет, был не прочь. У него были свои излюбленные темы. Первая - из прошлого: партизанские были. О своем партизанстве Артемыч вспоминал с охотой, но речь вел спокойно, без лишних эмоций. Это была старина, а к старине он относился снисходительно-простодушно: что было, то сплыло. Вторая его тема касалась будущего: устоит колхоз "Победа" или в совхоз вольется?

Сидя у костра, над которым в казанке кипела вода для ухи, Артемыч вел разговор с Верой. Веру интересовал Степан Терешкин, которого напрасно спасал сын Артемыча.

- Чем он плох? Почему тунеядец? - допытывалась девушка с горячим интересом.

- Такая у них, у Терешкиных, порода, - серьезно отвечал старик, подкладывая в огонь отгоревшие куски хвороста. - Школу бросил с четвертого класса. Учиться не пожелал, потому как дурак, а дурака, как сказано, никаким лекарством не вылечишь и никаким наукам не выучишь. Другой, ежели к ученью слаб, то до работы силен. А этот нет - и работать не желает. Легкого заработка ищет, возле торговцев в местечке околачивается, у заготовителей в помощниках ходит. Порода такая у них: родитель-то Степкин тоже в колхозе не работает - "калымничает" по деревням. Верно говорится: у свиньи и дети поросята.

- Но ведь это совсем не обязательно, - возразила Вера. - Это неправда, что у плохих родителей плохие дети.

- Антинаучно, - поддержал ее Сорокин.

Артемыч не взглянул на Сорокина, - элегантный костюм, яркий галстук и независимая манера держаться почему-то вызвали в нем недоверие к этому молодому, красивому парню. Но ответить решил так, походя, не вступая в спор:

- Наука, она, мил человек, о яблоне по чем судит, как не по яблокам?

- То другой вопрос, - оживился ничуть не сбитый с толку учитель. Он, как и Вера, стоял у костра, не решаясь садиться, хотя тут же было разостлано на земле старое суконное одеяло. - Знаю, что вы скажете: яблоко недалеко от яблони падает.

- И то правда: недалеко - сам замечал… - Тут Артемыч поднял плутоватые глаза на Сорокина и увидал, что тот смотрит на него очень дружески и даже почему-то блокнот достал и за карандаш держится. Старик, озадаченный блокнотом, насторожился: - Оно, конечно, и у вороны может орленок родиться.

Сорокин записал несколько пословиц, которыми говорил Артемыч. А старик взглянул на него отчужденно, поинтересовался:

- Вы никак корреспондентом будете?

- Да, вроде бы, - ответил учитель.

- Сурьезная должность ваша, - проговорил Артемыч. - Помню, случай один у нас с вашим братом, корреспондентом, произошел. Еще до войны дело было. Или нет? Нет, вру - после войны уже. Бригадиром в нашем колхозе работал тогда Слепцов Иван. Славный парень был, и как бригадир тоже по тем временам ничего себе. А в деревне нашей спокон века повелось клички людям давать. Бывало, в мальчишках прицепят кличку тебе, и тогда прощайся на всю жизнь с фамилией своей и забудь имя свое. Зовут по кличке - и все тут. К примеру, Степкиного отца - Терешкина - Шанхаем прозвали и до сих пор кличут: Шанхай, Шанхай. А деда его Гамшеем звали. Гамшей - придумают же! И так, считай, у каждого своя кличка. Другого - Авхук, третьего Коп, а что это за слова - сами не знают. Так - ничто. Ну вот, А Ивана Слепцова Лахманом назвали. Почему?.. А дьявол их знает. Еще в школе - Лахман, Лахман. Сначала неприятно было, вроде бы и обижался. А потом привык. Даже откликаться стал. Привыкнуть ко всему, значит, можно. Собака и та - покличь ее два-три раза, тоже привыкает. Так и Слепцов привык. Однажды приехал в сельсовет корреспондент и стал расспрашивать, кто тут лучший колхозный бригадир. Там ему и сказали: в "Победе", мол, есть хороший бригадир - Лахман. Тот записал себе в блокнотик для памяти - Лахман. Ну, приехал в колхоз, опять-таки спрашивает: "Кто лучший бригадир?" И тут ему в один голос отвечают: "Лахман". - "А как его имя-отчество?", спрашивает. "Иван Апанасович", отвечают. И это пометил себе в блокнотик корреспондент. Идет дальше, в поле, самого бригадира искать, чтобы, значит, побеседовать с ним. Спрашивает парней: "Ребята, где мне товарища Лахмана видеть?" - "Бригадира-то? А вон стоит, тот, который лысый". Ну, корреспондент это подошел уже смело к бригадиру. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Я такой-то. Хочу то-то, то-то". Отошли они в сторонку, сели, поговорили. Иван рассказывает про дела свои, тот записывает. Потом фотоаппарат открыл, сфотографировал его. Поблагодарил и уехал. Эдак через недельку получаем областную газету. Батюшки-светы, на второй странице портрет Ивана, бригадира нашего. Все в аккурат, похож на самого себя, точь-в-точь. И даже лучше. А над портретом жирными черными буквами написано: "Почин Ивана Лахмана". Смеху было, скажу вам, с три короба. Самому Ивану, конечно, обидно. Первый раз за всю жизнь о хлопце хорошее слово в газете сказали - и такой конфуз. Ну, да жаловаться он никому не стал - и жаловаться-то стыдно. Ах, думает, позубоскалят да и перестанут. Как вдруг этак через недельку приезжает к нам в колхоз гражданин: небольшой такой, чернявый, глазки бегают, как у хорька: юрк-юрк, сам такой шустрый. Спрашивает товарища Лахмана. Ему опять ребята указывают: вон он, лысый. Подкатился он волчком, руки потирает. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Хочу с вами познакомиться. Моя фамилия тоже Лахман. Живу я в Москве. Случайно прочитал о вас в газете и подумал: не родственник ли вы, поскольку фамилия наша редкостная. Это, знаете, даже очень любопытно встретить знаменитого родственника в колхозе. Даже очень приятно. Вот я и приехал. Прошу меня любить и жаловать".

Тут бы Ивану притвориться, комедию разыграть, а он слапшился, не выдержал, прямо осатанел. Думает, ах вы, сукины дети, мало вам, что осмеяли человека печатно, так еще издеваться вздумали. Когда ж вы угомонитесь, дьяволы? Посмотрел он на приезжего волком, да как гаркнет ему прямо в лицо: "Вот что, гражданин хороший, поищи-ка ты своего родственника в другом каком месте, потому как я есть Иван Слепцов. А редактору своему, который печатает всякие возмутительные глупости, скажи, что я приеду и буду ему морду бить! Так и передай. И все, точка! Понял? Я - Слепцов".

Растерялся приезжий, извиняется, на людей пугливо смотрит, никак в толк не возьмет. Ну я тут как раз оказался к месту, объяснил ему, как да что произошло. Извинялся человек. Уехал обиженный. Оно, конечно, и его жалко, считай ни за что человека обидели, из Москвы ехал, небось израсходовался. А виноват кто? Все вы виноваты, корреспонденты. А потому вы уж про меня ничего не пишите. Не надо. Никакой я не герой и не новатор. Избавь меня, ради бога, и спрячьте подальше свой блокнот, потому как мне неведомо, что вы там такое пишете.

Когда подошли к костру рыболовы и началась дружная разделка рыбы, Артемыч, отправив парней за дровами, завел беседу с Егоровым по поводу слияния колхоза с совхозом.

- Мы тут, товарищ Егоров, и так прикидывали и этак: с обоих концов глядели - и порешили, что совхоза нам не миновать, потому как там сила превосходная, одним словом, государственная сила. Все-таки колхоз не есть государство. Это, как бы вам сказать-выразиться, "коллективный единоличник".

- Похоже, - улыбнулся Егоров, решив не перебивать старика, дать ему высказаться.

- Похоже? - переспросил Артемыч утвердительно и, видя, что и Егоров и Посадова настроены слушать его с интересом, продолжал: - Стало быть, совхоз есть государственное предприятие, вроде фабрики продуктов.

- Тоже верно, - вставил Егоров.

- Верно-то оно верно, да не совсем, - возразил Артемыч, отмахиваясь руками от дыма. - На фабрике, там как? Отработал свои часы и валяй на все четыре стороны: хоть тебе трава не расти. Там такое дело законно, стало быть, оно есть порядок. А на деревне, на сельской фабрике продуктов, скажем в совхозе, такое дело будет беспорядок, потому как это есть деревня, и скотину растить да землю пахать не одно, что машины делать или сапоги шить. Я вот, к примеру, расскажу вам про то, чего был сам свидетелем. Нынешним летом, в сенокос, после полудня дай, думаю, по грибы схожу. Пошел это в Чуркину рощицу, как раз, где ваши совхозные сенокосы. Набрал подберезовиков и подосиновиков - боровиков не было - и домой подался. Гляжу - туча надвигается, сурьезная туча, молния край неба сверкает. Будет дождь. Оно и так по всему чувствовалось: еще намедни в суставах ломило и духота стояла в воздухе. Тут ваши, рабочий класс стало быть, сено в копны складывают. А дело к вечеру. Поглядели они на часы, видят, время их истекло, рабочий день окончился. И вот тогда один и говорит товарищам своим - лохматый такой битюг с красными глазами: "Шабаш, хлопцы, время кончилось, пошли по домам". И я, значит, тут стою. Вижу, хлопцы не решаются, не знают, как им лучше быть. А сено в валках еще осталось. То, что его дождь намочит, лохматого не касается, потому как он свое получит сполна, по закону, зарплату свою. Хоть потоп, хоть пожар, а он в убытке не останется, потому как сено государственное. Вижу, и хлопцы настроены по домам расходиться. Тут меня такое зло взяло: эх, думаю, что ж вы за люди за такие, за поденщики временные, чьи ж вы работнички, какого хозяина?

- Плохого хозяина, Артемыч, никудышного, - не выдержал Егоров, но старик возразил:

- Нет, хозяин как раз неплохим оказался. Хотел я их по матушке выругать, да вижу: не проймешь таких, больно шкура толстая. Дай, думаю, лаской испробую: "Ребята, говорю, а дождик непременно будет, погубит сено, весь ваш труд погубит". Только я это сказал, как тот лохматый как зыркнет на меня красным глазом: "Откуда, говорит, ты такой заявился, чтобы нас учить. Ты, говорит, за нас, дед, не беспокойся, мы в убытке не останемся. Ты лучше о своих костях подумай, как бы тебе их унести отсюда до дождя". Поглядел я на него: нет, думаю, с таким лучше не связываться, такой двинет тебя, что и вправду костей не соберешь.

- Антон Яловец, - пояснила Посадова, догадавшись, о ком идет речь.

- Как? - переспросил Артемыч. - Верно, Антоном звали. И вот тут вижу я, "газик" директорский по кочкам козлом прыгает, сюда направляется, а в нем сам хозяин Роман Петрович. Я его издали по бороде признал. Налетел он коршуном, на ходу из машины выскочил да на этих работничков как набросится. А тот, который Антон, ему "и отвечает: "Время вышло, товарищ директор, мы рабочий класс". Тут Роман Петрович как посмотрит на него. "Это кто, говорит, рабочий класс? Ты, Антон? Нет, ты не класс. Ты деклассированный элемент, вот ты кто, Антон… Вот они - они класс, рабочий класс, хоть и не совсем сознательный, потому как на твою удочку клюнули. Тебе людского добра не жалко. Тебе никого и ничего на свете не жалко". Это, значит, Роман Петрович, так ему говорит. А уже потом, когда выругал Антона лохматого, к другим обернулся: "Давайте, говорит, ребята, возьмемся дружно и аккурат управимся до дождя". Сказал, и сам первый за вилы взялся. Смотрю - совестно хлопцам стало, не знали, куда глаза девать, обрадовались теперь и побежали вслед за директором. Да как работали - в полчаса все закончили. Вот он какой хозяин, Роман Петрович, - жива в нем жилка партизанская. Порадовался я и полюбовался на него. Человек он хороший, ничего плохого не скажешь.

Артемыч Вере нравился - такой бесхитростный, прямой и добрый. Она его слушала с интересом, следя за каждым его неторопливым жестом, за выражением светлых и глубоких глаз, за скупыми движениями жилистых рук. Она считала, что самое выразительное в Артемыче - его руки, в них ей виделась летопись большой трудовой жизни.

Артемыч же, закончив один разговор, тотчас начинал другой. Когда положили в кипящую воду рыбу и все необходимые приправы, он обратился к Егорову:

- Читал я вашу книгу, товарищ Егоров, "Партизанские зори" которая называется. Скажу вам - все описано в аккурат, как было. Только про нашу бригаду, про Романа Петровича, вы мало написали.

- Да что вы, напротив, дела вашей бригады занимают почти третью часть книги, - возразил Егоров. Ему было приятно, что Артемыч прочитал его партизанские записки, вышедшие еще весной отдельной книгой.

- Может, оно и так, только я хочу сказать, что не все вами описано, - не соглашался Артемыч. - Вот, к примеру, как мы с Мишкой тол в город доставляли. О других вы там пишете, а про нас забыли. А мы сколько этого толу перетаскали в город. И патроны, и гранаты. Сколько переносили. Потому, как нас двое, пара как есть мало подозрительная: Мишка-мальчонка, а я дед-побирушка, вдвоем и ходим.

- Во втором издании, Артемыч, я сделаю много дополнений новых, - пообещал Егоров. - Мне уже говорили товарищи, справедливо упрекали: много интересного я упустил. Правда, много случаев однотипных, одинаковых, их, может, и не все нужно описывать.

- Как одинаковых? - всполошился Артемыч. - Ни у кого такого случая не было, как у нас с Мишкой. Я про тот говорю, когда нас арестовали.

- Что-то я не помню, - признался Егоров, - наверно, это произошло, когда я раненый лежал.

- Все может быть, - сказал старик. - Только случай уж очень, скажу вам, интересный, и в книжке его описать стоит.

Вера, слушавшая Артемыча с жадностью и непосредственным живым интересом, как слушают сказки ребятишки, попросила:

- Расскажите, пожалуйста, как вас арестовали?

Артемыча уговаривать не нужно. Поковыряв костер кочергой, сделанной Тимошей из орешника, он начал:

- Мы с Мишкой тогда больше на связи работали, между городскими подпольщиками и лесными партизанами. Ходили из леса в город. Нам везло: других арестовывали, убивали, а нам все с рук сходило. Помню, осенью было дело. Дожди шли беспардонно. Грязь, гадкая погода. Приказали нам доставить тол в город в буфет. Буфетчицей наша дивчина работала. Наше дело ей доставить, а ее - передать дальше, кому следует. Взяли мы грязный мешок и туда, наверно, шашек шесть положили. А сверху картошкой засыпали - мокрая, грязная и частью гнилая. Идем. Мишка, он что, он совсем дитя. Сколько ему тогда было? Годов одиннадцать. От силы двенадцать. Смышленый был мальчишка, но неслух, прямо какой-то шутоломный. Скажешь ему: Мишка, так-то делать нельзя. Хорошо, говорит, не буду, а сам все равно сделает, если уж он задумал. Тут ты хоть кол ему на голове теши, а он сделает. Подходим к посту контрольному. Стоит немец-часовой. Оружия у нас, значит, никакого. Только у меня бритва, новая, хорошая бритва, на всякий случай. А тол не в счет, он в мешке с картошкой. Я ж совсем и знать не знал и думать не думал, что у Мишки в кармане штанов толовая шашка и запал с фитилем лежат. Вот что обормот с собой носил. Явную смерть ведь носил. Подошли. Часовой нас остановил. Я, как полагается, мешок на землю ставлю и паспорт ему показываю, тут у меня все честь по чести, без обмана. Поглядел паспорт без интереса всякого, а больше на мешок косится. Я никакого вида не подаю, что взгляды его примечаю, стою себе, как послушный коняга, и жду. А у самого поджилки-то хоть и не дрожат, а настроение поганое: возьмет, думаю, да и высыпет картошку мою. Тут тебе и петля. А то и на месте пристрелит Он, немец-то, поглядывает на меня подозрительно и сердито, а сам носком сапога мешок пинает, дескать, что тут у тебя? Я говорю: "Картошка тут, господин офицер", - офицером его для пущей важности назвал, авось добрей будет. А сам с готовностью открываю мешок, чтоб показать ему - гляди, мол, тут все без обмана. Мишка мой в сторонке стоит, глазенки таращит. Немец и на мальца с подозрением смотрит и зовет его: ком, ком, дескать, подойди. Мишка пугливо лупает глазами, а подходить боится. Я кричу на него: "Подойди, чертенок, не бойся, господин офицер драться не будет!" Пробую тащить его к немцу, а Мишка вырвался да бежать в сторону. Я говорю: "Пуглив мальчонка, господин офицер, били его намедни, вот и боится". А сам злюсь на Мишку, как черт: чего б, думаю, тебе не подойти, не съест же он тебя. А то возьмет да и пристрелит. Что ему стоит, на то он и фашист.

Замолк Артемыч, вздохнул облегченно, минуту спустя продолжал:

- Ну, обошлось, отпустил он нас. Пришли в город благополучно, обругал я мальца маленько и условились: я иду в буфет, а Мишка к хозяину, где мы ночевать должны, - тоже свой человек был. Если, значит, все в порядке у хозяина, то встречаемся через два часа у базара. Пришел это я в буфет. Смотрю, народу, считай, никого нет, человека три-четыре всего. За прилавком Женя стоит, которой я должен груз передать. Подхожу к буфетчице. "Здравствуйте", - говорю, а она в ответ бурчит что-то сердито, роясь в своей кассе, будто и не узнает, и даже не смотрит на меня. Я опять свое: "Картошки, говорю, не надо вам?" - "Да не очень нуждаемся, - отвечает Женя, - весной, говорит, приноси". Вот так задача. Что ж мне делать? - соображаю. Выходит, тут что-то неладное. "Ну, что ж, говорю, не желаете, как хотите, понесу на базар". И уже уходить собираюсь, а Женя вдруг мне: "Покажите, говорит, хорошая ли она у вас?" Я это мешок в руки да на прилавок хотел было, а она как закричит: "Куда, грязный мешок, нельзя на прилавок, проходите сюда!" Зашел я за прилавок, нагнулась она, будто бы картошку смотреть, а сама шепчет: "За столом шпик, - и тут же говорит уже громко: - Нет, такой не надо, мелкая и гнилая. Нет, не нужна. Теперь сезон, и на рынке есть хорошая". Я мельком взглянул в зал - вижу, в самом деле, сидит один за столиком, пиво пьет, в штатском, а на меня не смотрит. Притворяется, значит. Вышел это я из буфета, кумекую, куда бы теперь податься? Коль сказал, что на рынок иду, надо идти. Прошел это я шагов полсотни - вижу, тот, что пиво пил, следом за мной топает, но не сказать, чтобы быстро, не спешит. Ну, думаю, дело ясное: тикать мне надо. Только вот каким манером, куда? В мешке весу пуда два будет, я, пока шли до города, уморился вдоволь. Мешок не бросишь, раз шпик с тебя глаз не спускает, и не побежишь. У него небось в кармане пистолет лежит. Вот тут и решай задачу. На этот случай мы уже имели лазейки, были у нас на примете дома такие, войдешь в парадное, а сам через двор - и готов, ищи ветра в поле. Так я и сделал: зашел в парадное, притворил за собой дверь, а сам бегом во двор. Там мимо сарая, через дырку в заборе пролез в соседний двор, зашел в одни сени, смотрю - никого нет, я мешок свой под крыльцо положил, а сам - давай бог ноги, аж на другой конец города. Ну, думаю, и здесь пронесло - пока что убег, а как дальше будет, не ведаю. Шпик мой подождал на улице, наверно, минут пять, а потом, смекнув, в чем дело, что его оставили с носом, побежал меня искать. Такой ход я на всякий случай предвидел и не пошел сразу на рынок на встречу с Мишкой, как мы условились, чтобы, значит, обоих нас не сцапали. На случай опасности между нами была другая договоренность: Миша ждет меня возле церкви, я прохожу мимо него, будто мы не знакомы, и дальше действуем смотря по обстоятельствам. Главное, Мишка должен сказать: можно нам вместе ночевать у своего человека или нельзя. А время к вечеру близится, осенью день какой: не успел свет погасить, как опять зажигай. Только это я подошел к церкви - каких-нибудь полсотни метров не дошел, как меня: "Стой!" Вижу - двое. Один - знакомый, тот самый шпик, что в буфете сидел, второй - полицай. Оба с оружием. Ну, а я что, у меня ничего, кроме бритвы, нет. Стою. Они первым делом карманы мои обшарили. Бритву достали, паспорт, махорку. А больше ничего. "Где мешок?" - спрашивают. "Какой, говорю, с картошкой, что ли?.. Продал". - "Кому продал, за сколько, где деньги?" А денег-то у меня ни гроша. Вот, думаю, и влип. Но тут мысля одна осенила: "Выменял, говорю, картошку на бритву". - "А зачем тебе бритва?" - "Мне-то, говорю, она совсем без надобностев и ни к чему, только ее на хлеб или на сало можно променять". - "А-а, спекулянт!" - говорят. "Извините, говорю, время такое - всякому жить хочется. Каждый промышляет, как может. Виноват, говорю, голод не тетка, на всякое заставит". - "Кому продал картошку?" - "Бабе, говорю, одной бабе отдал: обманула, окаянная, продешевил, теперь сам вижу". А они свое: "Где та баба? Как фамилия?" - "Не спрашивал, говорю, и пачпортом не интересовался. Только скажу вам, господа, баба - плутовка". Не поверили они мне, потащили в полицейский участок. Там смотрели документы, допрашивали. Я точь-в-точь повторил: продал, говорю, с мешком, за бритву отдал. Ну, как заведено, били, без этого у них не бывало.

Артемыч опять остановился, подумал, оглядел с бодрым задором слушателей и продолжал:

- Да, я об одном забыл вам сказать: когда, значит, перво-наперво они меня у церкви схватили, я увидал Мишку своего, и он, стало быть, меня видал и все обстоятельства понял. Следом шел: куда меня вели, туда и он, в сторонке наблюдал. Ну, стало быть, доставили меня в участок, надавали по зубам и начали уже потом допрашивать: кто я и что. Я ж говорю, документы мои у вас, глядите. Я человек старый, убогий - в паспорте в том мне значилось семьдесят пять годов, - живу, как птица, божьим подаянием. Носил в буфет картошку - не взяли, гнилая, говорят. Оно и верно, картошка не первый сорт и гнилая была. Что мне, господа начальники, делать было? Старуха моя с голоду помирает, просит хоть крошку хлебушка. Пошел я на базар было, да передумал: дай, думаю, в дом зайду. Захожу - а баба навстречу. Я ей говорю: купи картошки или давай менять на хлеб. А она мне: хлеба, говорит, у самих уже давно нет, а картошка нам очень нужна. Давай менять. И мне бритву, старая, дала. Больше, говорит, в доме ничего из вещей не осталось. Я подумал-подумал: бритва вещь по старому времени ценная. Думаю, даст мне кто-нибудь за нее буханку хлеба. Взял бритву. Вот и все, господа начальники, как на духу вам выложил, а там что хотите, то со мной и делайте - воля ваша.

- А мальчик? Что с ним? - не терпелось Вере.

- Мишка-то? Подле участка слонялся, на расстоянии, - ответил Артемыч и продолжал: - А время уже вечернее. Вот они, полицейские, и решают повезти меня в тот дом, к той самой бабусе, которой я картошку отдал. Стало быть, не верят мне. Вышли мы на улицу, моросит дождик, и уже, считай, смерклось. Идем. Я, как полагается древнему старику, еле ноги волочу, а сам соображаю, что врать-то дальше. Один полицай впереди с автоматом, другой позади с пистолетом, а шпик тоже здеся рядышком топает, меня фонариком подсвечивает. Бежать при таком положении никак нельзя - пристрелят. А дом тот, через который я сиганул, уже совсем близко. Деревянный домишко в два этажа, крылечко так с тротуара прямо, двери сквозные: войдешь это, одна лесенка на второй этаж ведет, а прямо - другой ход во двор. Эх, думаю, буду врать - баба могла быть и пришлой, совсем не обязательно из этого дома. Подошли к дому, шпик открывает дверь, сам вперед идет, за ним проходит один полицай, и вдруг сзади неподалеку чиркнула спичка, я вижу, как под ноги нам со вторым полицаем падает вроде кирпича и шипит огнем, а Мишка кричит: "Тикай, дедка, граната!" Оказывается, малец шел следом за нами и уже у самого дома зажег бикфордов шнур и бросил толовую шашку. Полицай второй, он тоже не дурак: видит, бикфорд огнем горит, в любой миг взорвется. Он, значит, тоже в дверь юркнул за теми за двумя, а я в сторону, на улицу скочил, за угол, туда, где спичка чиркнула и Мишкин голос был. Только я отбежал за угол, ка-ак ахнет, ну точно тонновая бомба. И тут меня за руку хватает Мишкина ручонка: "Бежим, говорит, дедка, там все в порядке, ночевать можно". Побежали мы туда, встретились со своим человеком. Я рассказал ему: так, мол, и так, тол в мешке под крыльцом оставлен, а ночевать не будем у тебя, поскольку нас пойдут с собаками искать. Оно хотя и дождь и следы замывает, да все же лучше нам на всякий случай уйти. Благо ночь темная и длинная: далеко отшагать можно. Так мы и ушли.

Вера спросила:

- Скажите, пожалуйста, а где тот мальчик теперь? Он жив остался?

- Михайло-то? - Старик тепло взглянул на Веру. - Да там, вот у них в совхозе. Комсомолом командует.

- Миша Гуров, - подсказала Надежда Павловна.

- Гуров?.. - повторила Вера озадаченно. Глаза ее округлились и даже рот приоткрылся. - Не ожидала… - выдохнула она наконец вполголоса и с усилием: - Такой тихий, скромный.

- Тихие, они, дочка, заметь, все такие, - сказал Артемыч. - Степка Терешкин не тихий, стало быть, не такой. А у Михаила партизанская медаль и орден Красной Звезды.

"Михаил Гуров. Вот он, оказывается, какой, Миша Гуров".

Недалеко от костра расстелили брезент и два одеяла, расставили закуску. Егоров достал бутылку коньяку и бутылку мадеры. Обед получился на славу. И главное - уха, приготовленная на берегу, с запахом дыма, хвои и озера. Не уха, а подлинное объеденье.

Обещанный концерт начал Сергей Александрович чтением своих стихов. Слушатели были в хорошем настроении, потому и стихи им показались неплохими, хотя в общем это были рядовые вирши, которые сочиняют тысячи людей в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.

Тимоша читать отказывался, но когда его попросила Вера, он не мог противиться, уступил.

- Своих стихов у меня нет, поэтому вынужден читать чужие. - Он сделал паузу, нахмурился, выпрямился во весь рост, отбросив со лба волосы и почему-то расставив широко ноги, должно быть, чтобы тверже стоять на земле, и начал: - Анатолий Поперечный. Стихи без названия.

Я сойду на степном полустанке,
В сапогах, с пиджаком на руке.
Только месяца полбуханки
Да щепотка звезд в рюкзаке.
Только локон девчонки нестрогой
Да с войны старый компас отца.
Разбежались крест-накрест дороги,
Как ремни на груди у бойца.
И еще не видавший сраженья.
Твой, земля, с головы и до ног
Кровный сын, - принимаю крещенье
На скрещенье российских дорог.

Егоров смотрел на сына с гордостью и думал: это он о себе, себя заявляет, свой голос подает.

Потом дошла очередь до Артемыча. Он с показной легкостью поднялся с земли и сел на пенек, который уже заранее приметил.

- Не знаю, подведут ли пальцы. А может, и не подведут.

И тронул клавиши. Вначале осторожно, будто идя на разведку, пробурчали басы, затем смелее и громче пустили скороговоркой, и вот аккордеон ахнул, остановился на миг и вдруг пошел гулять по просторам России, по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, вниз по матушке по Волге, по степи глухой, где замерзал ямщик, однозвучно звенел колокольчик и орел подымался над степью, а из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывали расписные Стеньки Разина челны. И уже никто не мог устоять: все пели - Егоров, Посадова, Тимоша, Вера, Сорокин, пели душой, всем своим существом шли за музыкантом покорно и преданно, уверенно и сурово, шли, как в сраженье и в большую жизнь, шагали в такт мелодии по русской земле, воспевая ее силу и красоту, тоску и печаль, радость и величие. Песни заполняли сосновый бор, разбудили камыши, раскачали сосны; им было тесно на острове, и они, легкокрылые, перемахнув озеро, полетели дальше в поля.

- Да ты артист, Артемыч, тебе в театре выступать надо, на сцене, - говорил растроганный Захар Семенович, крепко пожимая руку возбужденного, вспотевшего старика. - Спасибо тебе.

- В театре не услышишь, - и не думал возражать Артемыч. - В театре для такого тесно, простору нет. А тут гляди - раздолье-то какое. Само что петь. Песня, она раздолья требует, свободы.

Артемыч, оставив на пне аккордеон, засеменил взад-вперед, же находя себе места и тяжело дыша. Взгляд у него был встревоженный и какой-то болезненно-тупой. Ему не хватало воздуха, кровь прилила к голове, и сердце гулко колотилось. Сам он каким-то подсознательным чутьем понял что-то неладное, но старался не подавать вида. Но Надежда Павловна заметила, как тяжело дышит старик, и спросила:

- Вы устали, Артемыч? Сядьте, отдохните.

- Давно так не играл, - все еще не отдышавшись, ответил Артемыч. - Считай с того дня, как победу над Германией объявили.

Он прилег на одеяло рядом с Егоровым и, немного успокоившись и всматриваясь пытливо в лицо Тимоши, обратился к Захару Семеновичу:

- Сынок ваш мне нравится, славный хлопец будет. Я о молодежи сужу по тому, как она к песне способна. В песне душа человека. Я нарочно старинные песни играл, дай, думаю, проверю молодежь нашу, глубоко ли корни в жизнь пустила.

- Ну и как результаты? - весело спросил Сорокин.

- Молодцы, знаете старые народные песни, которые еще прадеды наши певали. А поете по-разному. Вот вы, предположим, и ваша барышня и голос имеете, и слова знаете, а поете не так, как Тимофей.

- Хуже или лучше? - полюбопытствовал учитель.

- Тимофей песню чувствует и переживает. И Гуров Михайло так поет. Не приходилось слышать?

- Слыхали, - недовольно протянул Сорокин.

- Ведь он живет песней, Михайло-то, когда запоет. Я все говорю ему: учись, хлопец, играть, аккордеон тебе с радостью вручу. Легче жить будет вдвоем с аккордеоном. А он только головой качает и улыбается тихо. - И, заметив недовольный взгляд Сорокина и смущение Веры, добавил: - А что по-разному - это ничего. Петухи вон тоже поют не одинаково, каждый по-своему.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Возвращались домой под вечер. Уже подъезжая к центральной усадьбе, на перевале встретили Михаила Гурова. Его мотоцикл с привязанной к багажнику плетеной корзиной, полной белых отборных грибов, стоял в сторонке, а сам Михаил сидел на обочине и любовался тишиной и сизо-золотистыми далями, освещенными предвечерним солнцем.

Надежда Павловна попросила остановить машину. Все вышли посмотреть добычу завзятого совхозного грибника. Михаил был одет в легкую, из светлой парусины курточку на молнии, черные брюки и серую кепку. Неожиданная встреча с такой кавалькадой и проявленный к нему интерес смутили Гурова.

- Легок на помине, - дружески обратилась к нему Надежда Павловна. - Мы тебя вспоминали сегодня.

- Смотря каким словом, - произнес Михаил и мельком взглянул на Егорова.

- Добрым, добрым словом, - успокоил Захар Семенович. - Мне с тобой нужно будет поговорить.

- Пожалуйста. - Михаил насторожился.

- Не теперь, вернее не здесь, - ответил Егоров. - Часа через два ты смог бы зайти домой к Надежде Павловне?

- Смогу, конечно.

- Значит, договорились. - И, взяв из корзины твердый, с маленькой, похожей на берет шляпой на толстой ножке, боровик, сказал: - Со сметанкой хороши!.. Есть люблю, а собирать не умею.

- А я наоборот: люблю собирать, в лесу люблю их, а когда они на сковороде, - равнодушен, - сказал Михаил и, отвязав корзину от багажника, подал ее Посадовой. - Так что прошу вас, Надежда Павловна, на ужин.

- Да что ты, Гуров, зачем это? - воспротивилась Посадова. И Егоров смутился, неловко улыбаясь, заметил:

- Я ведь без всякого намека.

- Так я ж все равно их соседям отдам. Я ж в столовой питаюсь, - искренне запротестовал Гуров. - Надежда Павловна, вы же знаете.

Он посмотрел на Посадову умоляюще, и та сдалась, взяла корзину и передала ее Тимоше.

- Ну ладно, давай, чай, не в первый раз. И сам с нами будешь ужинать. Только без опозданий, не позже чем через два часа приходи. А лучше пораньше.

Здесь их нагнал директорский "газик". Роман Петрович возвращался из отделения. Как всегда деятельный, беспокойный и возбужденный, на ходу выскочил из открытой машины и доложил:

- Все хозяйства, за день объехал.

- Это по какому случаю в выходной день ты хозяйства объезжаешь? - ядовито спросил Егоров. - Сам-то не умеешь отдыхать - ладно, это твое личное дело. Но людей зачем беспокоишь? Кто тебе дозволил в законный выходной день ломать отдых людям, портить им настроение?

Серьезный начальнический тон озадачил директора.

- Так, Захар Семенович, - взмолился Булыга, косясь недовольно на присутствующих, и взгляд его говорил: "нельзя же при подчиненных", - сам не доглядишь - душа неспокойна.

- Пусть лучше одна душа будет неспокойна, чем из-за нее причинять беспокойство сотне.

Булыга понял, что сказал невпопад, и хотел было замять неудачный разговор, но тут на помощь ему пришел Гуров; он как-то неожиданно оповестил:

- Слышите?! Поет… В конце августа поет!

Все сразу притихли и прислушались. Рядом на опушке раздавалась отчетливая голосистая трель. Булыга встревоженно спросил:

- Кто еще?

- А вы разве не узнаете? - не веря, переспросил Гуров.

- Не знакомились. - Булыга попробовал сострить.

- Нет, кроме шуток, неужто в самом деле не знаете, кто поет? - удивился Михаил и пояснил: - Это зяблик. Только соловью уступает. Самому соловью. Больше никому.

- Зяблики нам не обязательны, - всерьез сказал Роман Петрович. - Зябликов в плане семилетки нет. А вот хрю-хрю к двадцать пятому числу десять тонн сдать надо. А не сдашь - сам не только зябликом, петухом запоешь, мычать и хрюкать будешь - вот что я тебе доложу, товарищ комсомол.

Когда зяблик умолк, Егоров, глядя в землю, сказал:

- Между прочим, товарищ директор, вам, кажется, приказано сдавать сейчас телок на мясо?

- Было такое распоряжение, выполним в срок, - с готовностью ответил Булыга.

- Так вот, Роман Петрович, я разрешаю тебе не выполнять такого распоряжения. Совхоз ведь свой план по мясозаготовкам выполнил?

- Надо другим помогать. Мне не привыкать. Секретарь райкома пообещал вам - надо выручать, - ответил Булыга.

- Так выручать не надо, - настаивал Егоров.

- А ничего не случится, Захар Семенович, сдадим. Совхоз от этого не обедняет.

- Вот даже как! - Егоров поднял на Булыгу глаза, и Вера заметила, что они вдруг стали холодными и колючими. - Сегодня план выполним. А завтра? Чем завтра будем выполнять план по молоку? Молодых коров под нож! Ничего себе, хозяйская логика, далеко смотрите, товарищи руководители.

2

Пока жарились грибы со сметаной - теперь обязанности повара исполняла Надежда Павловна, - Вера разговаривала с Захаром Семеновичем. Егорова интересовала судьба девушки, он спрашивал, где она родилась, жила, училась.

- Сколько вам лет, Верочка?

- Уже девятнадцать, - ответила Вера, глядя на Егорова выжидательно.

Захар Семенович повторил негромко, сощурив глаза и глядя в потолок, в одну точку, куда была подвешена недорогая трехламповая люстра с бумажными лимонного цвета колпаками.

- Девятнадцать лет, Верочка, бывает один раз в жизни. И двадцать - тоже. Все значительное в жизни человека бывает, к сожалению, один, только один раз. Что поделаешь? Поэтому человек, если он действительно человек, дорожит каждым прожитым днем, старается беречь и разумно расходовать свое время. В старину говорили: время - деньги. Оно не деньги, но дороже денег. Его не купишь ни за какие деньги. Нет, не купишь. А выбросить на ветер, попусту - легко. Это проще всего. В жизни, Верочка, надо стараться постоянно находить и чувствовать красоту. Понимаете? Везде, всюду. И не только находить - создавать ее надо. И когда Булыга говорит, что мычание и хрюканье ему приятнее соловья, тут мы где-то недоработали, чего-то недоделали. Это, знаете, купеческий, свинский взгляд на жизнь.

Вера молчала. Слушая внимательно Егорова, она чутко прислушивалась, нет ли шагов за окном.

Должно быть, ее томительное ожидание передалось Михаилу: он пришел раньше. Он вошел, не взглянув на Веру, и сразу лицо ее залил румянец. Сел рядом с ней на стул, тоже напротив Егорова, и стал неторопливо рассказывать то, о чем просил его Захар Семенович. Собственно, он повторил то же самое, что и Артемыч, рассказал об их партизанских приключениях с мешком картофеля и толом. Егоров изредка что-то записывал себе в блокнот.

Выбрав удобный момент, Миша достал из кармана брюк свернутую в трубку тонкую тетрадь, от начала до конца исписанную разборчивым крупным почерком.

- Я все собирался с Надеждой Павловной… посоветоваться. - Голос Михаила дрожал, он явно волновался. - Тут по разным нашим делам. Ну и решил сегодня воспользоваться случаем… поскольку вы тогда с двухсменкой нас поддержали…

- Очень хорошо, что решил, давай выкладывай, - дружески заговорил Егоров, поднимаясь с дивана и тоже присаживаясь к круглому обеденному столу.

Миша подал Егорову тетрадь, в которой излагал свой план подъема совхоза, - там было девять пунктов.

Пункт первый. Совхоз до сих пор испытывает острую недостачу кормов. Комбикорма постоянно завозят для свиней, поэтому себестоимость мяса слишком еще высока. Земли в совхозе достаточно, три тысячи гектаров. Рабочих рук тоже хватает, хотя Булыга и утверждает, что и земли мало и рабочих нет. Вся беда в том, что земля плохо используется, урожаи низкие, пастбища организуются неправильно. Много пахотной земли занято под травами, овсом и другими малоэффективными культурами, не клеится дело с кукурузой. Надо разводить бобы на корм скоту и сахарную свеклу.

Пункт второй. Мало скота на сто гектаров земли: коров и овец.

Пункт третий. Породистость свиней и особенно коров никудышная. Отсюда низкие удои и малая жирность молока - в среднем три процента при среднем удое две тысячи килограммов от одной коровы. И хотя Булыга гордится этой цифрой, потому что в соседних колхозах надаивают еще меньше, Гуров считает, что можно и нужно эти показатели удвоить.

Пункт четвертый. Необходимо как можно больше и лучше организовать искусственное осеменение животных, притом централизованное. Это приведет к улучшению породы скота и снизит расходы на содержание быков и хряков.

Пункт пятый. Михаил ратует за специализацию совхоза. Хозяйство у них животноводческое: молоко, мясо. Все должно быть подчинено этим отраслям. Все, что растет на полях: злаки, овощи, травы - все должно переделываться в корма. Поэтому незачем им разводить лен, который не столько дает прибыль, сколько отвлекает их. Не нужны им кролики и куры, - пусть их разводят в специальных совхозах и колхозах. Что же касается пекинской утки, то он за разведение ее, если в совхоз вольется расположенный на берегу озера колхоз "Победа". Там для уток простор. Там возможно организовать рыболовецкую бригаду, которая бы занималась в основном зимним подледным ловом, когда много свободной рабочей силы. Он против огорода и сомневается, нужен ли им такой большой сад. Впрочем, он оговаривается в отношении сада: надо содержать его в порядке, по-научному.

Пункт шестой. Настойчиво продолжать механизацию всех производственных процессов. Это даст возможность вдвое, втрое сократить рабочую силу.

Пункт седьмой касался благоустройства села и быта рабочих, поднятия культуры в совхозе, организации досуга, просвещения, учебы.

Пункт восьмой предлагал до минимума сократить ненужные работы, которые завышают себестоимость продукции.

Пункт последний, девятый. Искоренить пьянку, объявить ей жесточайшую войну, потому что половина всех чрезвычайных происшествий в совхозе и других бед есть результат пьянки.

По каждому из этих пунктов были конкретные, обоснованные советы и предложения.

Егоров внимательно, молча читал тетрадь. Надежда Павловна поставила на стол две сковороды грибов и банку со сметаной.

- Скажи ты, наконец, что это такое? - допытывалась она. - Партизанские записки?

- Нет, Надюша, гораздо серьезней. - Егоров весело хлопнул тетрадью по своей ладони. - Гораздо важнее сейчас для нас. - И, садясь за стол, продолжал, сверкая вдруг оживившимися, беспокойными глазами: - Это записка коммуниста Гурова в обком партии.

- О чем? - допрашивала уже заинтригованная Посадова.

- О том, почему совхоз "Партизан" отстает и что надо сделать, чтобы его поставить на ноги.

- Насколько мне известно, - обиженно проговорила задетая таким ответом Надежда Павловна, - совхоз "Партизан" издавна занимает первое место в районе и одно из первых мест в области.

- Значит, и район ваш и область наша занимают не то место в жизни, какое им полагается, не то, - ответил Егоров и, еще раз хлопнув тетрадью, отложил ее на диван. - Только, дружище, вот что я тебе замечу, - сказал он, глядя на окрыленного Гурова. - Все, что ты наметил, все это прекрасно и верно. А в жизнь проводить кто должен? Не я и не обком? Так ведь?

- Разумеется, - подтвердил Михаил. - Но без вашей помощи ничего у нас не выйдет.

Он исподволь бросал короткие и косые взгляды на Посадову, и Егоров их не только заметил, но и отлично понял.

- Надо, чтоб вышло. У вас есть партийная организация. Пусть товарищи обсудят, поговорят и решат. А, Надя? Как ты думаешь? - говорил очень оживленный и вдруг как-то повеселевший Егоров.

- Я ничего, товарищи, не понимаю, о чем вы толкуете, - все тем же недовольным тоном отвечала Посадова. - Какая-то записка в обком, о которой я понятия не имею, отсталый совхоз.

- Надюша, ты все поймешь. Вот здесь все ясно. - Захар Семенович опять взял тетрадь. - Прочтешь и все-все поймешь.

Вера попросила посмотреть тетрадь и тут же, не выходя из-за стола, углубилась в чтение. Михаил понял, что Посадова недовольна: почему, мол, с ней прежде не поговорили. Надо было ей как-то объяснить, но Егоров все мешал ему говорить - сам говорил больше всех.

Гуров расстроился и огорчился. Егоров, внимательно и зорко следивший за ним, попытался успокоить и приободрить Михаила. Обняв его за плечи, он сказал с душевной, отеческой теплотой;

- Чего скис?.. Думаешь, я не знаю? Знаю, все знаю. Пока Булыга руководит совхозом, трудно будет осуществить твой план. В этом надо признаться, как бы нам ни было горько. Роман Петрович неплохой человек. Но он отяжелел. Не сможет на новую ступень подняться. Нет, не сможет. Ругать его бесполезно, учить - поздно. Мозг отяжелел, жирком покрылся. Да.

Перехватить протестующий жест Надежды Павловны, которая хотела было подать свой голос в защиту директора совхоза, Егоров предупредил ее решительно:

- Ты, Надя, не оправдывай его. Ты свыклась и не хочешь замечать. Для тебя Роман Петрович - герой-партизан и добрый дядька. То, что он добрый дядька, это я и сам знаю. Не будем, Надя, сейчас спорить: покажет время. Посмотрим, что скажут коммунисты по поводу предложений Гурова и что директор скажет, - примирительно закончил Егоров.

Посадова все-таки не могла согласиться с этим. Да, она знает слабости Булыги, но сказать, что он не способен руководить совхозом, это уж слишком. В конце концов, кто лучше знает, как работает директор, - секретарь обкома или парторг? "Я свыклась и не хочу замечать? Да разве это верно, Захар? Разве не я говорила тебе о недостатках Булыги, и не я ли постоянно поправляю Романа Петровича советами. Нет, дорогой Захар, заблуждаешься ты. Очень заблуждаешься".

Гуров чувствовал себя неловко при всем этом. Он уж жалел, что "сунулся" со своим планом, и теперь попытался как-то увести разговор на излюбленную Артемычем тему: совхоз или колхоз?

- Как только ни приеду к нему, обязательно будет надоедать: куда деревня двинет завтра - в совхоз или в колхоз, - громко и намеренно весело говорил Гуров. - Я ему говорю: что я, Хрущев, чтоб на все твои вопросы отвечать?

- То, что ты не Хрущев, - это нам известно, а вот как сам думаешь по поводу вопроса Артемыча? - обратился к Гурову Егоров.

- А что я думаю? Колхоз свое великое дело уже сделал. Как ни говорите, а это ж частник, коллективный единоличник. А совхоз - предприятие государственное. У него ноги покрепче колхозных, у совхоза-то. Мне председатель "Победы" Юрий, сын Артемыча, как-то говорит: "Чепуха получается: существуют совнархозы, а сельское хозяйство им не подчиняется. Почему? Друг на друга работают, а живут в разных ведомствах, как в двух государствах". Я думаю, был бы везде совхоз, тогда и легче бы передать сельское хозяйство совнархозам.

Егоров встал, заложив руки за спину, прошелся по комнате, скользя по картинам прищуренными глазами, и, подойдя вплотную к Посадовой, спросил, кивая на Гурова:

- У тебя много таких коммунистов?

- Ершистых?

- Думающих… Что же касается "проблемы Артемыча", то ее не существует и незачем ее сочинять. В настоящих условиях и совхоз и колхоз себя оправдывают, оба хороши. И еще, наверно, долго будут параллельно развиваться и совхоз и колхоз. Так что вы, товарищи, оставьте свои "коварные" замыслы насчет "Победы". Несвоевременно это и неверно. Колхоз "Победа" - экономически сильное хозяйство. Соревнуйтесь, живите, как добрые соседи. Время покажет. Всякому овощу свое время.

3

Поговорить с Булыгой начистоту Надежда Павловна собиралась давно, да все как-то не было подходящего случая. Последний приезд в совхоз Егорова показал ей, что дальше откладывать такой разговор нельзя. "Вы плохо хозяйствуете, по старинке, - говорил ей с глазу на глаз Захар Семенович. - А время теперь не то. Теперь думать надо, много думать. Уметь считать. Роман считать не умеет, и, к сожалению, партийное бюро не хочет или не может заставить его вести хозяйство по-научному".

"Не хочет или не может…" Эх, Захар!.. Многого тебе не понять. Ты видишь нашу жизнь со стороны. И хотя говорится, что со стороны видней, все-таки не во всем ты прав. Конечно, основной твой упрек совхозу - низкие урожаи колосовых - в общем-то справедлив. Но Роман ли в этом виноват? И разве можно его заставить, когда надо учить. А учить Романа, знал бы ты, как трудно. Не больно-то он слушается членов бюро.

Посадова в душе считала большой своей заслугой, что она умеет в течение многих лет не только ладить с Булыгой, но и влиять на него. В совхозе для Романа Петровича нет авторитетов, кроме Надежды Павловны. Но и ее влияние имеет свои пределы. И не будь в обкоме Егорова, не было б в совхозе и Надежды Павловны.

С "запиской" Гурова Надежда Павловна внимательно ознакомилась на другой день после отъезда Егорова. А не обсудить ли на партийном бюро для начала вопрос о поднятии урожайности колосовых? Такова была ее первая мысль. Пригласить на бюро бригадиров, агрономия, а также "академиков" Гурова и Нюру Комарову. Посадова позвонила Булыге:

- Ты один у себя?

- Нет. А что?

- У меня есть к тебе разговор. Хотелось бы, чтоб нам никто не мешал.

- Та-ак, - что-то соображал Роман Петрович. - Вот что: у подъезда стоит "газик", я хочу в отделение проехать. Выходи, садись. Я буду за водителя. Устраивает?

- Вполне.

Разговаривали в пути, без свидетелей.

- Вчера Захар много и резко говорил о делах нашего совхоза, - начала Надежда Павловна. - Обком недоволен нашими урожаями.

- Знаю, - перебил Булыга. - Он мне об этом уже не раз говорил. Пусть сам сядет на мое место и покажет пример. А я посмотрю, что у него получится… двадцать центнеров… Сказки! На черноземах не везде собирают по двадцать центнеров зерновых, а он хочет на наших подзолах да суглинках получить. Двенадцать центнеров для нас предел.

- Нет, Роман, ты не прав. Зачем так сразу отметать? Старики говорят, что собирали по сто, по сто двадцать пудов ржи и ячменя.

- Кто? Законников? Знаю, слышал и эти сказки.

"Нет, с ним говорить никак невозможно".

- Я думаю, Роман Петрович, обсудить вопрос о поднятии урожайности зерновых на бюро.

- Твое право, обсуждай. Лишнюю галочку поставишь в плане мероприятий. Отчитаешься перед начальством - мол, обсуждали, рекомендовали. Для этого тебе надо?..

- Нет! - резко бросила Посадова. - Не для отчета, а для дела. Наши рабочие, рядовые люди думают, заботятся, предлагают. А руководителям лень подумать.

- А чего ты раскудахталась? Я что, против бюро? Обсуждай, пожалуйста.

- И обсудим. Тебя заслушаем.

- А чего меня слушать? Лучше я вас послушаю. Вы же все шибко умные, ученые. А директор у вас человек темный.

- Не паясничай, Роман. Противно слушать.

- Коль директора противно слушать, так заслушай на бюро доклад Федота Котова. Или "академиков" наших.

- Что ж, и их послушаем. И поспорим.

- А чего нам спорить? Будем больше клеверов сеять, больше чистых паров держать - улучшим почвы и урожай поднимется.

- Это ты так считаешь.

- Почему только я? Так и наука наша передовая, считает, Вильямс, академик как-никак.

- А между прочим, наши молодые "академики" Гуров и Комарова не разделяют этой теории.

- Так всегда было: каждый сопляк считает себя самым умным, а всех круглыми дураками. Ученость свою хотят показать… Отвергать легко. А что взамен они могут предложить? Болтовню свою, ученические тетрадки.

- Предлагают, Роман, много дельного предлагают. Бобы, сахарную свеклу, навоз. - Она хотела пересказать содержание записки Гурова, но подумала: сейчас это только больше взбесит Булыгу, начнет кричать: "Накляузничал Егорову!" И он действительно закричал:

- Учить меня решили: устарел директор, отстал, зазнался. Слышал я это, имел удовольствие от первого секретаря обкома слышать. От других не желаю. Хватит. Ваше дело проводить бюро, вы за это зарплату получаете.

"Зарвался, окончательно зарвался человек". Но сдержала себя Посадова, подавила вспышку. Смолчала. Молчание было тягостно. Навалившись на баранку руля, Булыга тяжело сопит и украдкой косится на парторга. Заяц выскочил на дорогу, замер на миг. Булыга прибавил газу, и косой уже из-под колес метнулся в кусты.

- Ы-ы, черт! - глухо выругался Булыга и взглянул на соседку быстрыми и веселыми глазами. - Ну чего замолчала? Говори. Ругай, учи.

- К чему?.. В камни стрелять - только стрелы терять. - В голосе Надежды Павловны звучит искренняя обида и горечь. - Теперь и я вижу - ты неисправим. Жалко, что поняла я это последней, позже всех… Что ж, лучше поздно, чем никогда… Останови, Роман: я здесь выйду. Хочу на ветеринарный пункт зайти.

Булыга резко затормозил, спросил дружелюбно:

- Обратно где тебя ждать?

- А ты не жди - сама доберусь.

- Ну, как знаешь, дело хозяйское.

В сущности это был их первый крупный разговор, почти ссора. На строительстве жилого восьмиквартирного дома он сорвал свое зло: накричал на бригадира за то, что неровно постелили полы. Вместе с управляющим осмотрел телятник, не подготовленный к зиме. Обозвав управляющего "шваброй" и сказав, что пора начинать уборку картофеля, сел в машину и поехал на кукурузное поле, где работал комбайн. Там нашел много нескошенных стеблей, оставленных на корню, и выругал Федора Незабудку:

- Демагогию разводить вы умеете. На это мастера. А чтоб работать на совесть, как полагается сознательному рабочему классу, у вас кишка тонка. "Академики"! Вам бы только других поучать…

Федя чувствовал за собой вину и смолчал. Сразу понял, что директор "не в духе", решил, что лучше не связываться с ним. А Булыга направился в райком. В уме он уже прикидывал, как зайдет к первому секретарю взволнованный, как потребует создать ему нормальные условия для работы или в противном случае он подает в отставку. Парторг, который обязан поддерживать авторитет директора, делает все наоборот. "А что если Николай Афанасьевич спросит: "Примеры?" - мелькнула во взвинченном мозгу Булыги коварная мысль. - Примеров-то конкретных и убедительных нет. Так, больше интуиция, детали. А это разве не пример - хотят директора заслушать на бюро. Я-то знаю, что значит заслушать. Заслушать и обсудить - обсудить и осудить, предложить коммунисту Булыге… Вот что это значит".

На полпути встретил председателя колхоза "Победа", тот из района возвращался. Остановил машину.

- Как дела, сосед?

- Да как тебе сказать: местами,

- Это как так? - не понял Булыга.

- С переменным успехом… Начальство недовольно.

- А ты у кого был?

- Да у самого Николая Афанасьевича. Егоров, говорят, им всем хвосты накрутил за то, что много заседательской суеты устраивают. А тут я под горячую руку попал. На меня набросился: "Зачем приехал? Мы, говорит, тебя вызывали? От работы отрывали?"

Покрутил Булыга головой, ухмыльнулся про себя, вспомнив, что сам жаловался Егорову на секретаря райкома, и решил возвращаться в совхоз. Так лучше. Да и незачем было ехать. Поссорился с парторгом - подумаешь, событие какое. Завтра на наряде и помиримся. Она женщина отходчивая и незлая. Нет. С ней работать можно. У нее ведь тоже - должность, обязанность. Надо и с ней считаться. Чем ссориться - лучше выслушать ее внимательно, не возражать и не противиться, а делать по-своему. Приняв для руководства такую нехитрую "тактику", Роман Петрович немного успокоился, заехал в магазин сельпо, выпил сто граммов и кружку пива и уже совсем довольный поспешил домой закусывать. А к тому же и время было обеденное.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Почему так случается: видишься с человеком в первый и единственный раз, видишься совсем недолго, но уйдет этот человек, и тебе кажется, что время, проведенное с ним, целая вечность. Таким человеком для Веры оказался Егоров. Всего сутки провел он в совхозе, но за сутки эти он сумел заронить в душу девушки столько мыслей, вопросов, столько добрых беспокойных семян, что иной не сделал бы этого за долгие годы.

Захар Семенович уехал в понедельник утром и увез с собой что-то радостное, солнечное, сильное и уверенное, оставив взамен тревогу и беспокойство души. Это последнее чувство испытывали все трое - Надежда Павловна, Тимоша и Вера, хотя каждый по-своему переживал отъезд Егорова.

Вера сидела в библиотеке и думала о человеке и о жизни. Зачем живет человек? Что он должен сделать в жизни, какой след после себя оставить? Гений оставляет свои творения, которые долгое время доставляют многим поколениям людей радость и наслаждение. Ну а рядовой, простой смертный, который не может создать "Ревизора" и "Лебединого озера", "Явления Христа народу" и "Медного всадника", - какой след в жизни он должен оставить? Дом, построенный каменщиком, переживает своего создателя. И лес живет дольше своего творца.

Вера не строила дома и не сажала деревья. Она еще ничего не сделала в жизни такого, что бы доставляло людям радость. Сыгранная в кинофильме роль в расчет не принималась. Уж лучше дерево посадить. Сто деревьев, тысячу. Вот этот гай сохранить, спасти его, оживить. Разбить парк возле клуба. Создать народный театр. Совхозный народный театр! Эта приятная мечта все чаще посещала ее по ночам, когда она, лежа в постели у открытого окна, глядела на тихие звезды, поджидая запоздавший сон. Станиславский создал всемирно известный Художественный театр. А она, Вера, создаст сельский народный театр. Но для этого нужно много знать, уметь, учиться. А что знает она, что умеет? Решительно ничего. Вспомнила про Артемыча - смутилась. Каким-то необыкновенным, цельным и сильным предстал перед ней этот старик. Глубоко в душу запали слова его о том, что за счастье на земле, за радость и красоту жизни умирали лучшие люди. Их сердца горели факелом горьковского Данко, - сердце Ленина… Дзержинского… А сколько по всей планете горело, горит ныне и вечно будет гореть таких факелов - сердец лучших сынов человечества! Они, как путеводные звезды, как маяки в ночи, освещают дорогу людям. Разной силы их свет - это зависит от яркости ума и таланта. Но все они источают благородный огонь, дарят жизни свет и тепло. О них говорил Артемыч и о тех, что тлеют, распространяя по свету копоть и смрад. Это те, что живут для себя, и жизнь других, труд, ум, талант других хотят приспособить себе, украсть, присвоить. Разными именами называли их: шкурники, эгоисты, паразиты. Именно паразиты, клопы. И живучи они, как клопы, обладают чертовской способностью выживать.

Вере думалось: как много, наверно, на земле таких Артемычей - душой и делами красивых людей, и как легко чувствуешь себя рядом с ними. Они, как эти деревья, очищают атмосферу жизни.

Гуров пока что был для Веры загадкой, таинственно-романтической, неотступно влекущей к себе, наполненной определенно чем-то значительным и необыкновенным. Он возбуждал в ней больше, чем простое девичье любопытство и симпатию. Мысли о нем волновали, имя его произносилось сердцем, с теплотой и нежностью.

Вера нашла книгу Захара Семеновича Егорова о партизанских годах и начала читать ее. Написанная сухо, скупым языком информации, книга тем не менее читалась, как захватывающий роман. Скупые факты превращались в яркие, полные трагедии и драматизма картины.

Вера читала о подвиге ленинградской комсомолки Зины Портновой. Храброй патриотке было поручено проникнуть в фашистский гарнизон, собрать необходимые сведения. Выполнив задание командования, Зина возвращалась в партизанский отряд, но в деревне Мостище ее арестовали. Юную партизанку предал провокатор. Начались допросы с жестокими пытками. Однажды на допросе, воспользовавшись оплошностью самонадеянного палача-следователя, Зина схватила лежавший на столе пистолет, выстрелом в упор убила фашиста и бросилась в коридор, где столкнулась с другим гитлеровцем, которого также пристрелила. Потом она метнулась в окно, убила часового и бросилась к реке. За девушкой началась погоня. Зина спряталась за прибрежный куст, поджидая преследователей. Через несколько минут она лицом к лицу столкнулась с фашистом. Партизанка первой наставила на врага пистолет и спустила курок. Но выстрела не последовало: осечка. Так юная партизанка снова попала в руки палачей и была замучена страшными пытками изуверов.

Вера заложила страницу линейкой и, уставившись в плотно прикрытую дверь, задумалась. Перед отсутствующим тяжелым взором ее поплыли картины-думы, тревожные, как лесные выстрелы, которых Вера никогда не слышала, возбуждая в душе какие-то новые чувства восторга и удивления перед человеком. И земля, по которой ходит Вера, все эти перелески, рощицы, поля и леса с птичьим гомоном и речной свежестью туманов, земля, кровью священной густо политая, леса, мужеством и силой овеянные, предстали перед ней бесценной реликвией истории народа, завещанным отцами и прадедами сокровищем.

В книге мелькали знакомые названия сел и городов, рек и озера, того самого озера, на берегу которого они провели незабываемый воскресный день. И еще приятней было встретить знакомые имена. Среди них чаще всего мелькало имя командира партизанского отряда, а затем комбрига Романа Петровича Булыги. И как-то незаметно Вера проникалась уважением к этому богатырю. Было даже неловко за то, что раньше она не то что думала о нем плохо, - нет, для подобных мыслей у нее не было достаточных оснований, - а просто видела в нем рядового, обыкновенного человека, каких тысячи тысяч. Теперь же он был для нее героем и вовсе не потому, что носил золотую звезду Героя, а потому что она узнала о его подвигах в годы, когда решалась судьба Родины и ее, Верина, судьба.

Прочитала Вера и о Надежде Павловне Посадовой, которая организовала захват партизанами штаба немецкой дивизии вместе с ценными документами и генералом. Встретилось ей однажды имя партизана Федота Котова, тихого, одинокого рабочего совхоза, потерявшего семью свою в годы войны и решившего не обзаводиться новой. Десять строк поведали ей о подвиге офицера-танкиста Ивана Титова, попавшего к партизанам из окружения и пробывшего в отряде недолго: через месяц он уже решил пробиваться за линию фронта. "Может, отец", - мельком пронеслась у нее догадка, сведения в книге о танкисте были скудны до обидного. "Мало ли на свете Титовых, да к тому же Иванов", - успокоила себя Вера, продолжая читать дальше. И вдруг неожиданно, как молния, сверкнули краткие, как военная сводка, строки: "Партизанам активно помогали подростки. Многие из них совершали поистине героические поступки. Летом 1943 года карательный отряд фашистов численностью до пятисот человек при поддержке трех танков, минометов и легкой артиллерии, ведя жестокий бой с бригадой тов. Булыги, оттеснил партизан на линию реки Зарянки. У деревни Забродье партизан Федот Котов противотанковой гранатой разорвал гусеницу фашистского танка. Под натиском превосходящих сил противника бригада тов. Булыги к вечеру отошла за реку и закрепилась на ее левом берегу. Боясь партизан, гитлеровцы оставили подбитый танк и присоединились к своим главным силам, укрепившимся на правом берегу Зарянки. Еще засветло житель сожженной деревни Забродье одиннадцатилетний пионер Миша Гуров забрался в оставленный фашистами танк и, когда стемнело, открыл по гитлеровцам огонь из совершенно исправной пушки и пулеметов, выпустив около ста снарядов. Неожиданная артиллерийская и пулеметная стрельба в тылу вызвала среди карателей панику. Они решили, что попали в ловушку крупных партизанских сил. Бросая тяжелые орудия, стреляя друг в друга в темноте, фашисты в беспорядке бежали восвояси. Утром бригада тов. Булыги вышла на свои прежние рубежи, а маленький герой-патриот, у которого фашисты убили родителей, был зачислен в бригаду".

Вера второй раз с пристрастием прочитала эти предельно лаконичные строки, пробежала дальше несколько абзацев, но там разговор шел уже совсем о других ребятах, об иных подвигах. Она положила ладонь на раскрытые страницы, точно боялась потерять эти волнующие строки. Вот оно, оказывается, каково твое детство, Миша Гуров! Не игрушечный танк катал ты по паркетному полу, а стрелял из настоящего танка по тем, кто убил твоих отца и мать, сжег твою хату.

И по-настоящему, по-братски, искренне позавидовала Вера Михаилу, у которого за плечами была такая интересная, богатая событиями, героическая жизнь. "А что у меня? Ничего еще не было и будет ли? Будет ли возможность проявить себя? Это только в книгах говорится, что в жизни всегда есть место подвигам. Стоит только захотеть. А разве я не хочу, разве с первых шагов, еще со дня получения звездочки октябренка я не стремилась к подвигу? Разве не упивалась я счастьем, когда в кино снималась, и факт этот чуть ли не за подвиг готова была считать?"

2

А в это время Михаил Гуров думал о Вере. Что таят ее озорные, по-детски чистые глаза, что прячут в глубоких родниковых омутах? Зачем приехала она из далекой Москвы в эти глухие, небогатые партизанские края? Да, именно зачем она, набалованная славой, известная миллионам кинозрителей, красивая и умная? В том, что Вера умная, Гуров не сомневался, ему казалось, что такая девушка не может быть заурядной, - ему так хотелось.

Да, так все-таки зачем она приехала в совхоз?.. Что прогнало ее из столицы? Неудачная первая любовь или поиск новых впечатлений, жажда экзотики или просто вихрь взбалмошной, своенравной натуры? И надолго ли хватит ее пыла и характера?

Вера… Не бывшая артистка кино, а просто Вера, хорошая, славная, красивая девушка, вернее образ ее, настойчиво стучался в душу Михаила Гурова. Правда, говоря откровенно, Гуров немного побаивался своего чувства. Наученный хотя и небольшим, но все же горьким опытом первой неразделенной любви, оступившийся однажды, он теперь шел осмотрительно, недоверчиво.

И все же Гуров считал себя счастливым после того памятного воскресенья, проведенного у Посадовой. Три дня он жил как во хмелю, ходил возбужденный, с искрящимися улыбчивыми глазами. А утром в четверг внезапно на него обрушилась снежной глыбой печальная весть.

Так бывает почему-то всегда: бурная, восторженная радость омрачается горем, за безудержный восторг приходится дорого платить. И наоборот: несчастье и невзгоды людские вознаграждаются иногда даже сторицей. Такова жизнь. День сменяется ночью, холод - теплом, ненастная погода - солнечной и ясной. Редко у которых людей жизнь похожа на ровную степь, либо унылую, осеннюю, либо однотонно цветущую, но неизменную в своем надоедливом однообразии. Завидовать таким людям не надо, потому что не живут они, а гладко существуют, самодовольные в своем бесстрастном благополучии.

Утром в четверг Михаил Гуров совсем случайно узнал ошеломляющую весть: еще в воскресенье вечером на берегу озера в небольшой своей избушке скоропостижно скончался Артемыч. Спев свою последнюю песню, добрый, смелый и честный труженик закончил большой и красивый путь так, как подобает человеку. Умирал он тихо, с полным сознанием неизбежности. При страшном таинстве смерти присутствовали единственными свидетелями те, которым нежелательно знать и думать о смерти, - малолетние внучата Артемыча: второклассник Петя и дошкольница Люба. Не подозревая об опасности, нависшей над дедушкой, они с интересом изучали сверкающий перламутром, не убранный в сундук, оставленный прямо на столе аккордеон и даже пробовали украдкой нажать на клавиши, чтобы высечь необыкновенные звуки. Заметив, с каким жадным желанием смотрит десятилетний Петя на инструмент, и как-то вспомнив сразу и своего утонувшего сына, и Мишу Гурова, и то, что так и не нашлось настоящего музыканта, которому можно было бы вручить аккордеон, Артемыч понял всем существом своим, что больше играть ему уже не придется. И он сказал вдруг ласковым голосом, не поднимаясь с постели:

- Аккордеон, Петруша, теперь твой будет… Совсем тебе дарю…

Петя и Люба оба сразу посмотрели на дедушку изумленно и недоверчиво. Но глаза Артемыча были ласковыми, голос нежным; они даже не успели выразить своего удивления или радости, а старик продолжал все так же тихо и серьезно, не шевелясь, глядя в потолок медленно гаснущими глазами:

- Только ты играть выучись. Не пиликать… Пиликать всякий дурак может. Играть научись, чтоб лучше всех на свете, чтоб первым музыкантом России стать… Знаешь, кто был первый музыкант России? Не знаешь… Мал ты еще. Вон он, погляди. - Артемыч сделал рукой слабый жест на стену, где висел небольшой портрет того, о ком шла речь. - Чайковский, Петр Ильич… Ты книжку о нем почитай. Я, говорит, реалист и коренной русский человек… Петр Ильич, стало быть, так сказал… Мал еще - не понимаешь. Потом… подрастешь.

Прикрыв устало глаза, повторил совсем тихо:

- Коренной… русский… реалист…

И затем, минуту спустя, из потрескавшихся и пересохших губ его вырвалась сдержанная боль, похожая то ли на стон, то ли на последний вздох. И все…

3

Воскресная поездка на озеро окончательно расстроила Тимошу, не оставив в нем ни крошки сомнения в том, что у Сорокина с Верой любовь. А этого-то он и не мог стерпеть и допустить. Веру он ни в чем не упрекал; ее больше чем благосклонное отношение к Сорокину он если и не оправдывал, то понимал: дескать, доверчивая и наивная, она охмурена ловким и бессовестным донжуаном, лишенным стыда, чести, приличия и всех прочих самых элементарных человеческих достоинств. О Сорокине он теперь думал самое плохое и мечтал о том часе, когда этот человек будет публично разоблачен и посрамлен, и не кем-нибудь, а именно Тимошей Посадовым.

В понедельник, под вечер, после работы, забравшись в гай и расположившись на поляне, Тимоша писал черновик письма Сергею Сорокину. Письмо было резкое, негодующее, полное колких оскорблений и угроз. Сорокин обвинялся в аморальном поведении, в коварном намерении обольстить юную беззащитную девушку, которая годится ему почти в дочери. Всячески черня и унижая Сорокина, до невероятия преувеличивая все его подлинные и мнимые недостатки и слабости, автор письма доказывал, что Сорокин не достоин Веры и "по-хорошему" просил его оставить "бедную" девушку в покое, подумать о ее судьбе, не ломать и не уродовать жизнь. В противном случае он грозился послать копии этого письма самой Вере, а также в комсомольскую и партийную организации.

Стиль письма был жарким, взволнованным и возмущенным. Черновик этот, написанный залпом, "единым дыханием", Тимоша затем переписал на другой день печатными буквами, чтобы скрыть свой почерк, и без всякой подписи, запечатав крепко-накрепко в конверт, вечером опустил в почтовый ящик. Он был убежден, что сделал все, что мог, для "спасения" Веры.

Все эти дни мысли юноши были заняты Верой. Он видел ее в поле и на лугу среди цветов, на лодке, скользящей меж густых кустов Зарянки, видел на сцене театра, на площадях и улицах Москвы, в которой он был в последний раз вместе с матерью три года назад. И везде в мечтах своих Тимоша был рядом с Верой. Он следовал за ней, как самый верный, преданный друг и товарищ. То, что она немножко старше его, юношу нисколько не смущало: разница в годах была не так уж велика, не то, что у Сорокина.

А между тем, нечто подобное о Вере думал и Сорокин. Намерения у него были вполне определенные: он готов был хоть сейчас ей предложить руку и сердце, о чем в воскресенье на острове он намекнул достаточно прозрачно, но Вера уклонилась от этого разговора, и Сергей Александрович понял ее так: слишком скоро, нельзя так, надо подождать. И он решил ждать, будучи уверенным в успехе.

И вдруг это анонимное письмо! Сергей Александрович прочитал его вначале мельком, не очень вникая в смысл, с чувством невозмутимой иронии. Но это была лишь первая мгновенная реакция. Угроза автора сделать это письмо достоянием других посторонних лиц вдруг насторожила и как-то опрокинула его, заставив читать все заново и внимательно. Теперь, когда он смотрел на письмо глазами Веры, Надежды Павловны, Гурова, каждая строка рождала в нем негодование, переходящее, наконец, в смятение и растерянность.

Естественно, первым зародившимся в его разгоряченном мозгу вопросом было: кто автор письма? Торопливо он перебирал в памяти всех совхозных ребят, пока, наконец, твердо решил: Федор Незабудка. Только Федор, ослепленный ревностью, завистью и обидой, мог пойти на такую подлость. Только он и никто больше. Первое желание было пойти к Незабудке и публично дать ему хорошую оплеуху. Но сообразив затем, что такой поступок кончится обоюдным мордобоем, в котором Федор имеет больше шансов на успех, Сорокин решил предпринять нечто другое. Перво-наперво надо предупредить Веру, пока она не получила копию письма.

Сергей Александрович не медлил ни минуты. Веру он застал в пустой библиотеке за чтением только что полученной областной газеты, в которой была опубликована корреспонденция Сорокина "Стонет гай под топором". В корреспонденции говорилось о том, как на территории совхоза "Партизан" истребляются леса, вырубаются кустарники вдоль реки Зарянки, ручьев и оврагов, запущен старинный парк. И главное, все это делается с ведома и молчаливого благословения администрации совхоза. Корреспонденция была небольшая по размеру, но довольно острая и задиристая. Написал ее Сергей Александрович в тот же вечер, когда он и Вера столкнулись в гаю с Антоном Яловцом, вырубавшим молодые клены.

Статья Вере понравилась, и она подумала: "Молодец, Сережа". Она, конечно, не могла знать, что сама натолкнула его на мысль выступить в защиту зеленого друга. Когда Сорокин, возбужденный анонимным письмом - корреспонденции своей он еще не видел в газете, - вошел в библиотеку, Вера встретила его приветливой улыбкой:

- Поздравляю вас, Сергей Александрович! Надеюсь, вы уже прочли?

Она имела в виду статью в областной газете. Но мысли Сорокина были заняты анонимным письмом. "Значит, она получила копию письма", - с огорчением подумал Сергей Александрович и сказал вслух:

- Вы уже в курсе? Прочитали?

- Прочитала, - ответила Вера, и ее веселый, радостный тон и улыбка несколько озадачили Сорокина. "Значит, она не придает значения анонимке. Какая умница", - подумал он, но девушка перебила его: - Я так рада за вас: замечательно вы его разделали, правильно и смело. Вы смелый человек.

- Кого "его"? - По раскрасневшемуся лицу Сорокина пробежали тени нового недоумения, а глаза смотрели на Веру настороженно и озадаченно.

- Как кого? Директора совхоза Романа Петровича… Я про вашу статью говорю. - Вера протянула Сорокину газету, он схватил ее дрогнувшей рукой и впился глазами в мелкие строки. Пока он читал их торопливо и взволнованно, девушка говорила: - Выходит, вы сами еще не читали. А говорите: "в курсе".

Но Сорокин не отвечал; мысли о письме быстро отступили на задний план, вытесненные новым неожиданным сообщением. Он обрадовался. Лестный, искренний отзыв Веры о его смелой и острой критической статье приятно щекотал авторское самолюбие, возвышал его в глазах девушки и делал героем дня. Сорокин знал, что теперь целый месяц в совхозе будут говорить только о его корреспонденции и все на него будут поглядывать с уважением, как на смелого и принципиального человека, не побоявшегося задеть даже грозного Булыгу.

4

Роман Петрович областную газету не выписывал, по традиции он вечерами перед сном просматривал "Правду" и читал "Сельскую жизнь". О корреспонденции Сорокина ему сказала Надежда Павловна.

- Дождались мы с тобой, Роман Петрович. Разделали нас, и поделом. Давно было пора серьезно подумать о лесных массивах, - и протянула Булыге газету.

Роман Петрович взбесился, закричал:

- Мальчишка! Заноза! Делать ему нечего. Руки от безделья чешутся!

- Не горячись, Роман, успокойся. Рассуди здраво, - остепенила его пыл Надежда Павловна. - В принципе Сорокин прав.

- Что прав? Как прав? - кричал Булыга. - Ты за дело критикуй, помогай, коль ты такой сознательный, а не строй из себя прокурора, не суйся, куда тебе не положено!

- Положено, не положено - не в этом дело, - очень спокойно подхватила его слова Посадова. - Нас покритиковали, что тут дурного? Подсказали - будем исправлять упущения.

- Покритиковали, между прочим, не вас, а только нас, - Булыга сделал ударение на этих словах, поскольку в корреспонденции называлась лишь фамилия директора совхоза. - А исправлять упущения, которых не было и нет, я не собираюсь. Дудки! Что ж мне прикажете: бросить строительную бригаду на сооружение скворешниц для зябликов? Или снять с поля всех людей и послать их гай расчищать, дорожки посыпать?

- Зяблики, Роман, сами себе дома строят, а кустарник возле речки действительно давно надо было запретить вырубать. А то скоро не только зябликам негде будет гнезда вить, а и без воды останемся, пересохнет река без кустов.

Но Булыга уже не слушал ее; грозно раздувая ноздри, он зашагал в сторону клуба. Вдруг вспомнил, что областная газета есть в библиотеке - лишний глаз прочтет. И по примеру супруги своей, в свое время так же изымавшей из библиотеки газеты с фельетоном Сорокина, он решил взять себе номер газеты с корреспонденцией "Стонет гай под топором". Не найдя никакой поддержки у секретаря партийной организации, разгневанный до крайности, он все еще продолжал твердить себе, что корреспонденция Сорокина - ложь от начала до конца. В таком состоянии, гулко гремя каблуками, Роман Петрович поднялся на второй этаж в библиотеку, где лицом к лицу столкнулся с автором. Присутствие Веры немного сдерживало его гнев. Остановившись на пороге и касаясь затылком притолоки, он тупо и угрожающе уставился на Сорокина покрасневшими от негодования глазами и глухо пробасил:

- Ну что, писа-а-тель? - От внезапной встречи с обидчиком у него не нашлось слов. Получилась напряженная пауза, которой и воспользовался Сергей Александрович.

- Я не писатель. Здесь я только читатель, - веселым, даже игривым тоном заметил Сорокин.

- Т-ты, т-ты здесь просто… просто кляузник, - процедил Булыга, уцепившись руками за раму двери.

Сорокин вспыхнул. Пунцовое лицо его покрылось бледными пятнами, веки нервно задергались.

- Не "ты", а "вы", товарищ Булыга, - произнес он отчетливо натянутым, как струна, и готовым сорваться голосом.

- Во-от оно что-о! - протянул Булыга. - Может, прикажете "вашим сиятельством" величать?

Он переступил порог и уселся на стул, с которого только что поднялся Сорокин. Сергей Александрович отошел к двери. Оба тяжело не то что дышали, а сопели.

- Я не величания требую, а элементарной человеческой вежливости, - прозвучал в звонкой тишине металлический голос Сорокина.

- А больше ты ничего не требуешь? - щурясь колюче на Сорокина, спросил Булыга. - Может, я тебе должен гонорары платить за твои кляузы?

- Вы просто распоясавшийся хам! - выкрикнул потерявший равновесие Сорокин и, уходя, резко, уже с порога, добавил: - Обюрократившийся барин.

Сергей Александрович ушел, хлопнув дверью, гордый, неустрашимый, как он думал о себе. А Булыга глядел ему вслед, не вставая со стула, угрожающе и победоносно.

- Зачем вы обидели человека? - тихо, но твердо спросила Вера.

Булыга, должно быть, не ожидал такого заступничества. Обернулся в сторону барьера, за которым стояла в напряженной позе девушка, и увидел, что она вся как-то сжалась в негодующей дрожи, а глаза, потемневшие, холодные, ощетинились колючками ресниц.

- Я его обидел? - Густые рыжие брови Романа Петровича удивленно вздернулись. - Он же, сукин сын, меня в десять раз больше обидел.

- Чем же, Роман Петрович? Ведь он написал правду. Посмотрите на село - голо, вдоль улицы ни одного деревца. Сирень и акацию всю помяли, обломали. Лес рубят все, кому не лень.

- Весь не вырубят. Не волнуйтесь. Один вырубают, другой растет. На наш век хватит.

- А мы хотим, чтоб хватило не только на наш век, а чтоб и на век наших далеких потомков, чтобы они не называли нас варварами и дикарями, превратившими некогда цветущую землю в пустыню, - запальчиво проговорила Вера и, переводя дыхание, опять сказала уже страдальчески-вопросительно: - А с гаем что делают? Неужели душа ваша не болит?

- У меня душа болит, когда план по мясу-молоку не выполняется, по урожайности. Когда свиней кормить нечем.

- Люди не только сытно хотят жить, но и красиво. Голая земля, без прелести леса, без рек - что ж это? Пустыня.

Булыга сидел неподвижно, уставившись в пол свинцово-тупым взглядом. В нем что-то оборвалось, лишив способности сопротивляться, возражать. Первая вспышка гнева прошла; он сдался, и, должно быть чувствуя его состояние, Вера продолжала наступать с еще большей решительностью:

- Роман Петрович! Вот я недавно прочитала книгу Захара Семеновича. Там много хороших страниц о вас написано. И я радовалась, волновалась и радовалась, что живу и работаю рядом с вами. Вы мне виделись сказочно-легендарным героем из книги. И как мне было больно, когда я узнала, что вы перестали книги читать!

- И об этом успели вам донести. - Булыга задвигался на стуле, точно ежась от озноба.

- Никто не доносил. Это мой долг, служба моя - знать читателей… Что произошло с вами, когда и почему вы утратили чувство прекрасного, разучились понимать красоту природы? Ту самую красоту жизни, за которую вы собой жертвовали, а сейчас с таким равнодушием проходите мимо этих… ну, как там их - браконьеров, губителей красоты, земной красоты, Роман Петрович.

Он слушал молча, не удостоив девушку ни взглядом, ни звуком, ни жестом. Лишь когда кончила она, поднял на нее усталые, смиренные глаза, сказал со вздохом:

- Эх, дочка, руки-то у меня две всего, вот они, видишь, и всего два глаза. Не все сразу ухватишь. За всем не уследишь. А люди у меня в совхозе разные: и партизаны бывшие и полицаи. И сознательность разная. Яловец, к примеру, скотина. Разве не знаем? Знаем. Сажали деревья вдоль дороги каждую весну и осень. А зимой и летом ломали. Гонят стадо, остановится корова у такого деревца, почешется - расшатает, сломает, погнет. А коза, та вовсе доконает. Эта жрет все подчистую. Сирень Балалайкины козы изничтожили. Есть тут у нас деятель один - Станислав Балалайкин. Корову держать не может, хоть с сеном у нас и неплохо. Коз развел. Лодырь. Все пропивает. На пару с женой пьют. Знаю: для коз своих ветки заготавливают в гаю. Один раз сам в гаю застал, рубит молодняк. "Ты что, говорю, подлец, делаешь? Зачем губишь деревья?" А он мне как ни в чем не бывало: "Для коз, товарищ директор". - "Ты ж, говорю, сена накосил бы своим козам". - "Сено, отвечает, само собой. А это грубый корм. Козий организм веток требует". Вот что это за скотина. А пользы от нее никакой, один вред выходит от такой твари. Сирень возле школы какая была богатая. Обкорнали.

- Зачем тогда разводят коз, раз от них пользы нет?

- Лодыри разводят. Корова ухода требует. А коза неприхотлива. Живет побирушкой. Истреблять надо эту тварь, как волка. И все тут. Иначе никакой от них жизни… Ругал я, предупреждал. Думаете, помогло? Как бы не так. Что остается делать? Штраф? Так он и без того гол, как сокол, - вся зарплата в бутылку вылетает.

- А разве нельзя с пьяницами бороться?

- Боремся. Есть таких у меня отчаянных пьяниц человек шесть. Гвардия алкогольная. Я уже на свой страх и риск приказал главбуху выдавать зарплату этих "гвардейцев" их женам. А у Балалайкина и жена не отстает от мужа. Вот тут и кумекай.

Он поднялся со стула, не простясь ушел.

5

Федя Незабудка поднимал зябь, по восемнадцать часов не слезал с трактора, по две с половиной, а то и по три с половиной нормы давал за смену. Ребята удивлялись: не бес ли в нем сидит? В поле за ним не угонишься - трактор идет на большой скорости, будто разгоряченный конь, а Федя, сбив кепку на затылок и обнажив гладкий, круглый лоб, резко очерченный уже наполовину отросшей цыганской шевелюрой, с веселым задором смотрит в горизонт и поет, поет беспрестанно, как долгоиграющая пластинка с набором популярных песен. Другие трактористы делают остановки-перекуры, на обед, как положено, прекращают работу, только один Федя неистовствует в поле, даже обедает на ходу, всухомятку - кусок сала да кусок черного хлеба.

Приезжал сегодня директор в поле к трактористам, поговорил с ребятами, - как раз был обеденный перерыв. Только трактор Незабудки урчал в стороне, у самого леса. Трактористы рассказывали Булыге с безобидной иронией о Незабудке: что-то происходит с парнем глубоко-трагическое - не пьет с тех памятных пор, как чуб срезали (кто срезал, так и осталось нераскрытой тайной). Вчера дал две с половиной нормы, а сегодня и того больше будет. Осатанел хлопец, себя не щадит, ни с кем не знается, а только поет без умолку, работает и поет. И как бы между прочим старались ввернуть: причина, мол, ясна - виной всему артистка, безответная любовь.

- Незабудка и без любви и без артистки всегда был первым на работе, - отвечал резонно Роман Петрович, - так что вы эту причину спрячьте подальше. Вам бы всем у него поучиться работать.

- Да разве за этим чертом угонишься, - говорил добродушный Станислав Балалайкин. - Он же бешеный и трактора не щадит.

- На повышенной скорости работает. Допустимо, - ответил Булыга и, сев в свой газик, направился к Незабудке.

Федя, увидав директора, остановил трактор, но на землю не сошел, точно он был прикован к сиденью.

- Как дела, артист? - дружески-покровительственно спросил Роман Петрович. Но безобидное и в данном случае похвальное слово "артист" Незабудка, живший все эти дни мыслями о Вере, понял как насмешку. Метнув недовольный взгляд на Булыгу и гордо вскинув голову, он резко нажал на стартер и взялся за рычаги. Трактор взревел и задрожал.

- Погоди, погоди, парень, - заторопился Булыга. - Так директора не встречают. Что тебе, шлея под хвост попала?

- А я, товарищ директор, при деле нахожусь, - ответил Незабудка и легко спрыгнул на борозду.

- Ты при деле, а я, выходит, без дела?

Федя смутился и посмотрел на Булыгу виновато.

- Извиняюсь, Роман Петрович.

- Хорошо, Незабудка. Только правильно говорят не "извиняюсь", а "извините" или "прошу прощения". Понял, Федя?

- Понял, Роман Петрович, - смиренно ответил Незабудка, хотя про себя думал: "А в сущности, не один ли черт, что "извиняюсь", что "извините".

- Вот так-то, орел, так бы с самого начала, - по-отечески пожурил Булыга, и Федя, вначале настороженный и озадаченный, понял, что никакие неприятности ему не грозят, потому как начальство настроено более чем добродушно.

Федя стоял перед Булыгой в замасленном до блеска, когда-то темно-синем, но сейчас черном, на вид кожаном, морском рабочем кителе, в темных шароварах, небрежно заправленных в кирзовые сапоги, и смотрел на директора снизу вверх с откровенно простецкой готовностью. Любил такие взгляды Роман Петрович, мягчало, а иногда и таяло под ними суровое партизанское сердце директора. А сегодня он к тому же был просто в духе: вчера в клубе закончили установку и оборудование совхозного радиоузла, о котором давно мечтал Булыга. Теперь директор мог разговаривать со своими подчиненными по радиотрансляции, сидя у микрофона. Не знал еще Роман Петрович при встрече с Незабудкой, что через час ему испортит настроение областная газета.

- Много сегодня сделал? - спросил он.

- Третью норму заканчиваю, - просто ответил Федя. Он знал, что директор любит скромность в своих подчиненных, наверно оттого, что сам лишен природой столь чудного человеческого дара.

- Молодец, Незабудка. По радио о тебе объявим, чтоб другие пример брали, - похвалил Булыга, а Федя с замиранием сердца подумал: "Вера услышит обо мне доброе слово. По радио!" Но директор спугнул приятные мысли: - Только вот что, хлопец, гляжу я на тебя - не нравится мне вид твой. Отдохнуть тебе надо. Три нормы - это хорошо, но во вред здоровью нельзя. Так не годится.

- Да что вы, Роман Петрович!..

- Нет, Федя, не возражай. Разрешаю тебе сегодня пораньше кончить. И не только разрешаю, настоятельно советую. Ты понял меня?

- Понял, Роман Петрович.

Федя весь сиял, как огненный шар, который медленно катился по белесо-дымчатому небу к западному горизонту, где за рекой темнел сосновый бор. Сколько радостных мыслей и чувств поднял в нем этот короткий, в сущности мимолетный разговор! Через два часа Незабудка, вспахав три нормы, вдруг появился на своем могучем дизельном тракторе на Центральной усадьбе и не где-нибудь возле механических мастерских, а прямо в в центре. Хмельной от радости и счастья, он подкатил на тракторе к самому клубу, промчался с ревом и гулом на большой скорости по той стороне, на которую выходят окна библиотеки, затем круто развернул машину на девяносто градусов, ворвался с хода в бывший помещичий сад, что между клубом и школой, врезался в общипанный козами сиреневый куст. Зачем приехал именно сюда, он и сам толком не знал, но трактор остановил, сошел на землю и, разминая натруженное тело, довольный собой, потянулся, точно делал простейшее упражнение физзарядки.

Вот тут-то Феде и довелось повстречаться во второй раз в этот день с только что вышедшим из библиотеки директором совхоза. Потом долго еще, наверно раз сто, жалел Федя об этой встрече. Громовой свинцово-темной тучей надвинулась на него огромная фигура Булыги. Теперь перед Незабудкой уже был совершенно другой Роман Петрович, с горящими, как молнии, глазами и голосом, сильнее громовых раскатов.

- Что ж ты делаешь, сукин сын?! Куда ты вогнал трактор? Ты что, не видишь, что это сирень? Ты соображаешь?.. Башка твоя дурная не понимает, что топчет красоту земли, народное достояние, сад топчет… Да таких, как ты, разгильдяев вон из совхоза гнать надо. И чтоб духу не было, чтоб на пушечный выстрел… Чтоб и след простыл.

Ошалело тараща глаза и ежась, как под холодным ливнем, Федя, пугливо поглядывая на смятую гусеницами сирень, невнятно лепетал:

- Я… уплачу, я, товарищ директор… все, за все уплачу. Высчитайте из зарплаты…

- Кому?.. Кому ты уплатишь? - рокотал по-прежнему Булыга. - Тот, кто сажал эту сирень, давно истлел в земле, а красоту эту нам оставил… Не для того, чтоб вы, подлецы, изничтожили.

Они не заметили в этом горячем шуме, как подошел Михаил Гуров с ружьем через плечо и двумя трофеями в руках - убитыми кобчиками, лесными хищниками, истребляющими мелких пернатых. Увидав Гурова, все еще не успокоившийся Булыга продолжал с прежним возбуждением:

- Полюбуйся, комсорг, на своих разгильдяев. Видал, куда трактор загнал? В сирень, варвар.

- Так я уплачу, - бездумно твердил растерявшийся Федя Незабудка.

- А пятьдесят голов столетней липы в гаю истребили, кто за них платить будет! - неистовствовал Булыга, он считал деревья, как и свиней, на головы.

- Красоту не покупают, - спокойно заметил Михаил, немного удивленный и обрадованный необычной для директора заботой о красоте. - Красота, Федя, за деньги не продается.

- Что? Купил? - опять встрял Булыга. - Тебе вот чуб обкорнали - возьми, купи, попробуй. То-то, не за какие деньги не купишь! Жди, пока новый вырастет. А дерево не волос - оно долгими годами растет.

- Придется тебе, Федя, осенью и весной посадить за один смятый куст десять новых. Только так можно искупить вину свою, - сказал Гуров примирительно.

Федя готов был хоть сто кустов посадить - это его не пугало, - только б скорей скрыться с глаз директора. Он видел, как сюда идет Надежда Павловна, а с ней еще два человека. Не хватало, чтоб еще Вера вышла и увидала позор Федора Незабудки.

- Да я, товарищ директор, хоть сейчас, сию минуту… согласен целый парк посадить!.. - воскликнул Федя, намереваясь сесть на трактор, но Булыга остановил его жестом:

- Сию минуту только дурак может сажать деревья. А тебе, Незабудка, придется ждать осени. Понял?

- Понял, Роман Петрович!

- А теперь иди.

Гуров еще не читал корреспонденции Сорокина и потому не понимал директорской прыти в отношении защиты зеленых насаждений. Только когда подошла Надежда Павловна и сообщила, что звонил секретарь райкома, спрашивал, какие мероприятия совхоз намерен предпринять в связи с критическим выступлением газеты, Михаил попросил объяснить, что, собственно, случилось.

- Случилось то, что должно было случиться, - ответила возбужденно Надежда Павловна. - На наших глазах земля превращается в пустыню, а мы в лучшем случае спокойно наблюдаем, как истребляются хищниками лесные массивы, кустарники вдоль реки, ручьев и оврагов и даже старинный парк, наш гай. Это в лучшем случае. А чаще мы сами участвуем в этих порубках.

Булыга метнул на нее недовольный взгляд и тяжело засопел, но промолчал, лишь за бороду схватился.

- Да, Роман Петрович, потворствуем и участвуем, - продолжала Посадова. - Вчера за гречневым полем, возле оврага, проезжала. Это где родники, ручей течет и зимой не замерзает. Наверно, помните, какая красивая соловьиная рощица была, ручей охраняла. И что вы думаете - березу, молодую березу под корень рубят. Спрашиваю: зачем? На дрова, баню топить. Кто разрешил? Директор, говорят.

- Правильно говорят, - бросил резко Булыга. - Сама в баню ходишь - газ нам пока еще не провели и угля не дают. Что прикажешь делать? Соломой печи топить или чем попало, как на юге? Так там тепло. Там протопил раз в неделю и сиди себе. У нас соломы на подстилку не хватает, тебе это известно?

- Вырубать ольшаник в поле надо, - ответил за Посадову Михаил. - Разумно все надо делать, Роман Петрович. У нас в лесу валежника на целый отопительный сезон всему совхозу хватит. Сухой, хороший - чем не дрова? Гниет, зря пропадает. За ним же надо съездить, вытащить из леса. Это нам лень. Проще всего прийти на опушку и нарубить подряд хороших молодых деревьев.

Булыга уже не находил ни доводов, ни слов для возражений. Он понимал, что газета напечатала правду, и именно потому, что это была правда, доподлинная и неопровержимая, горькая, как полынь, Роман Петрович метался беспомощно и не мог найти для себя другой защиты, кроме негодования. Надо было взять себя в руки, спокойно все взвесить, продумать и что-то решить. Он понимал: решать придется, потому что если не районное начальство, то обком и сам Егоров, который внимательно следит за всеми критическими выступлениями печати, потребуют принятия действенных мер, и тут формальной отпиской не отделаешься. Но в том-то и беда, что Булыга давно уже разучился брать себя в руки. Приученный больше к дифирамбам в свой адрес, особенно со стороны районного руководства и директора треста совхозов, и уверенный в непогрешимости и неприкосновенности своей персоны, Роман Петрович мог сейчас только возмущаться и негодовать, выискивая виновников где угодно, только не в кабинете директора совхоза. И потому предложить что-нибудь дельное для действительной, а не мнимой охраны природы он просто не был в состоянии. Самое большее, что он сейчас мог, это свалить вину с больной головы на здоровую.

Понимая все это, Надежда Павловна посоветовала:

- Мы, Роман Петрович, с комсоргом все обдумаем, наметим, что надо предпринять, и тогда дадим тебе наши предложения.

Но не успела Посадова закончить свою мысль, как обостренный взгляд директора привлекли к себе легкие на помине козы Станислава Балалайкина. Две белые козы, одна старая, с тяжелой, усталой походкой, очевидно мать, другая молодая, шустрая, должно быть дочь, шествовали важно и невозмутимо от реки прямо к зарослям сирени и желтой акации, в которых только что побывал на тракторе Федор Незабудка. Старая коза походя ловким движением сорвала довольно большую ветку и, хрустя зубами, пошла неторопливо дальше, к следующему кусту, молодая с ногами забралась на куст, норовя сорвать верхние ветки. Получалось все, как на зло: чем решительнее Булыга отпирался от фактов и не хотел их признавать, тем настойчивее эти факты атаковали его со всех сторон. Казалось, все и всё ополчилось против него - Сорокин и Вера, Посадова и Гуров, Федя и Яловец и даже эти проклятые козы, чтобы только подтвердить, что газета права. Кто-то что-то делает, уничтожает, истребляет, рубит, а в итоге виноват директор, один-единственный. Он якобы потворствует браконьерам, хулиганам, никаких мер не принимает. А какие меры он может принять в отношении, скажем, того же Станислава Балалайкина? Говорил, ругал, предупреждал. А толку, что толку? Вон они, его козы, как гуляли по парку, так и продолжают гулять. Продолжают назло ему, директору, Роману Булыге. Так неужто он, герой-партизан, руководитель крупнейшего и передового совхоза, известный на всю область человек, бессилен даже против гуляющих коз? Самолюбие, гордость, негодование, злость и обида - все закипело в Булыге, заклокотало, подступило к горлу, готовое извергнуться вулканом. Тогда он как-то с силой и неприсущей ему ловкостью сорвал с плеча Гурова ружье и, не дав никому опомниться, навскидку выстрелил в молодую козу. Смертельно раненное животное в последней горячке метнулось кверху и затем беспомощно свалилось на землю.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Вера усталая сидела наверху, в своей комнате, и думала, идти ей сегодня в клуб на танцы или не идти? Танцы начинались в восемь часов, сейчас половина седьмого.

Полчаса, как Вера и Тимоша вернулись домой с воскресника.

Как все это случилось, что дало толчок молодежному походу в защиту леса?

Сегодня Сережа Сорокин сказал Вере, что во всем виновата она. Вера категорически возразила, ей ненужно мнимых заслуг. "Все началось с вашей легкой и бойкой руки, Сергей Александрович", - говорила ему Вера. "Нет с вашей, Верочка, - противился Сорокин. - Вы подсказали мне тему, ваше горячее негодование внушило мне мысль о статье. Я только написал то, о чем говорили вы".

Да, конечно, Вера первая подняла разговор о гае, первая забила тревогу. Быть может, не появись статья Сорокина, она продолжала бы борьбу за охрану природы, подняла бы на это дело Надежду Павловну, Михаила, комсомол. Такие мысли были у нее до статьи Сорокина. Но Сергей Александрович оказался смелее и сильнее ее, Веры Титовой, смелее Надежды Павловны и даже Гурова.

Так считала Вера. Ей казалось: нет сейчас ничего священней и благородней, чем спасти от топора леса и парки, посадить новые деревья, украсить ими землю. И когда Булыга говорил, что сейчас важнее вырастить сверх плана сто свиней, чем тратить силы и нервы на то, чтобы сохранить сто старых деревьев и посадить сто новых, Вера решительно возражала, придерживаясь противоположной точки зрения. "Свинья вырастает за год, - говорила она, - а дерево за полсотни лет", на что Булыга отвечал: "Без дерева я проживу, а без сала - не согласен. Нет, не хочу. И так каждый скажет". - "А я хочу, чтоб люди красиво жили, красиво одевались, красиво работали, чтоб красота была везде, кругом, - возражала Вера - Чтоб в нашем клубе висели или настоящие картины, или уж, на худой конец, хорошие репродукций с хороших картин, а не ширпотребовская халтура маляров, которую вы, Роман Петрович, закупили в районном магазине промкооперации. Знаете, что Максим Горький говорил? Человек выше сытости! Вот. А вы: без сала не смогу".

Но главное было сделано - положено доброе начало. Веру вдруг тронула беспокойная мысль: "Подумаешь, спасли один гай, когда их в стране, подобных зеленых массивов десятки тысяч. Это же капля в море - наш поход в защиту природы". И точно в ответ появилась другая успокаивающая мысль: "Если лесных массивов, парков, садов в стране сотни тысяч, то таких ребят, как Сергей Сорокин, как Михаил Гуров, как она, Вера Титова, горячих друзей природы - миллионы. И если каждый сделает то, что сделали и еще сделаем мы, то красота земли родной будет сохранена".

Надежда Павловна и Михаил Гуров вначале хотели было подготовить проект приказа директора совхоза по охране природы. Но потом они поняли, что одним приказом положение не поправишь, надо поднять общественность на защиту природы и в первую очередь комсомол. Поэтому сначала провели открытое комсомольское собрание с повесткой дня: "Охрана природы - священный долг каждого гражданина". Затем тот же вопрос обсуждали коммунисты на своем открытом собрании.

Бурные были эти собрания. Вспомнили не только Антона Яловца, Станислава Балалайкина и Федора Незабудку. Вспомнили десятки других примеров и фактов варварского отношения к природе, критиковали друг друга резко, остро, не щадя ничье самолюбие. Приняли решения, которые затем были подкреплены приказом директора. В приказе гай объявлялся совхозным заповедником, местом массовых гуляний и отдыха рабочих. Запрещалась порубка леса и кустарника в пятидесятиметровой полосе от берегов реки Зарянки и в десятиметровой полосе от ручьев и оврагов. Запрещалась охота в гаю круглый год. Рабочим совхоза разрешалось собирать в лесах и в гаю лишь сухой валежник. Порубка зарослей ольхи разрешалась только на пахотных угодьях.

Осенью решено было разредить гай, пересадив две тысячи молодых деревьев в новый сад, на улицы и к домам рабочих совхоза. О проведении субботника и воскресника решили коммунисты и комсомольцы.

Да, начало было многообещающим, и оно безмерно радовало Веру, которая почувствовала себя включенной в орбиту больших и важных дел, где ей принадлежало не последнее место. Радовало и то, что молодежь совхоза, на вид как будто и пассивная, оказалась энергичной, настойчивой, горячей. Стоило только бросить в нее искру призыва, как она вспыхнула пламенем, ярким и порывистым. Не угасло б оно, не стало б всего-навсего короткой вспышкой - вот чего боялась Вера. Она присутствовала на открытом партийном собрании, там доклад делал Михаил Гуров. Доклад ей понравился логикой фактов, конкретностью и глубиной предложений. Вспомнился Вере и доклад Сергея Сорокина на комсомольском собрании.

В сущности Вера думает сейчас не столько о докладах, сколько о докладчиках - Гурове и Сорокине, решая для себя не столь уж простую задачу: идти ей сегодня в клуб на танцы или не идти. За столом она заговорила об этом вслух, и Надежда Павловна подсказала: конечно, сходи, чего ты будешь дома сидеть. А Тимоша не советует ходить на танцы, зачем попусту время терять. У него своя логика: человеку, который не танцует, действительно на танцах делать нечего. Но только ли в этом заключается Тимошина логика? А может, есть и другая причина, главная и более существенная?

Тимоша смотрит на Веру преданно, и взгляд его упрямых глаз преисполнен глубокой значительности, словно он знает какую-то тайну и не решается открыть ее, потому что не имеет на это права.

Дело в том, что лишь вчера вечером после окончания работы в гаю Сергей Александрович Сорокин ознакомил Веру с анонимным письмом, высказав свое твердое убеждение, что автор его не кто иной, как Федор Незабудка.

На собраниях Незабудку критиковали и оба докладчика, и выступавший в прениях Булыга. Федя выступал в прениях; он не оправдывался, сказал, что природу любит, но об охране ее как-то не задумывался и только теперь понял, до чего был раньше глуп и слеп и по глупости и слепоте забрался на тракторе в сирень. Он глубоко раскаивается и обещает быть самым ревностным защитником природы. "Пощады никому не будет - перед всем собранием предупреждаю". Фединому слову верили. А на субботнике и воскреснике Федю назначили бригадиром. Его бригада раньше и лучше других очистила от валежника отведенный ей участок. На втором месте оказалась бригада, возглавляемая Нюрой Комаровой, на последнем бригада Сергея Сорокина. Вера была в его бригаде. Конечно, обидно занять последнее место, но Сергей Александрович в этом не виноват: в бригаду входили люди, не очень искушенные в физическом труде, - работники больницы, бухгалтерии, учителя, словом, сельская интеллигенция. Это дало повод Феде задрать нос, ходить гоголем и бросать мелочные и не всегда остроумные колкости в адрес Сорокина и его "артистического батальона". Федя рисовался перед Верой и делал вызов Сорокину. Вере уже виделась в поведении Незабудки явная угроза, ей казалось, что этот бесшабашный парень из ревности замышляет что-то нехорошее.

Сегодня Михаил Гуров пришел в бригаду Сорокина и громогласно объявил: "Вечером танцы! В восемь часов. Приглашаются все участники воскресника!" Потом подошел к Вере и, глядя ей в глаза, вполголоса сказал: "Вы придете на танцы?.."

Это не просто вопрос, это просьба. Дрогнуло Верино сердце, она молча кивнула и легкой улыбкой подавила свое смущение. "Вы придете на танцы?.." Сколько тайного смысла в этой короткой фразе! И не успел Гуров отойти от Веры на полсотни шагов, как появился рядом с ней Сорокин и сказал: "Сегодня, Верочка, мы с вами танцуем весь вечер. Хорошо? Договорились?" Тогда она ответила растерянно: "Не знаю". Она действительно не знала и сейчас не знает - идти ей или не идти.

2

Ровно в восемь часов вечера в длинном танцевальном зале, вдоль стен которого толпилась сельская молодежь, надушенная недорогими духами и одеколонами, разрумяненная солнцем и молодой горячей кровью, заиграла радиола. Федя Незабудка, как герой воскресника, черноголовый, с короткими непокорными волосами, и потому мало похожий на прежнего кудлатого Федю, в голубой трикотажной безрукавке без галстука и без пиджака, торжественно вышел на середину зала, фасонисто оглядел присутствующих и объявил:

- Первое слово - победителям!

Он тут же шагнул к Нюре Комаровой и пригласил ее на вальс. В плавных волнах "Голубого Дуная" кружился зал, захватывая в свой водоворот все новые и новые пары. Все парни уже танцевали, лишь двое не нашли себе места в кругу: Сергей Сорокин, который то и дело выскакивал в вестибюль и совершенно откровенно нервничал, и Михаил Гуров, сидевший в дальнем углу зала рядом с Лидой Незабудкой и украдкой посматривающий на входную дверь. Сердце его не стучало, а ныло: "Не придет, не придет, не придет". Он был уже готов вовсе уйти домой, в гай, в лес - куда угодно, только уйти и не мучить себя напрасным ожиданием. И вдруг в самый разгар танца она появилась из другой, противоположной главному входу двери. Взволнованная, веселая, прошла через зал и села на стул. Села и, странное дело, боялась посмотреть в ту сторону, где сидел Михаил. Перед человеком, с которым мысленно она в последнее время так часто была вместе, здесь, наяву она оробела. Ее охватило нестерпимое желание затеряться в толпе.

Сорокина не было в зале, а Федя танцевал по-прежнему с Нюрой Комаровой. Незабудка заметил Веру, быстро оценил обстановку и, не дожидаясь конца музыки, проводил Нюру к Михаилу, а сам пошел к Вере и сел с ней рядом.

- Опоздали вы напрасно, - сказал Федя первое, что подвернулось на язык.

- Лучше поздно, чем никогда, - ответила Вера.

- И то правда. Я уж думал, совсем не придете, - по простоте душевной признался Федя.

- Что это вы вдруг обо мне думать стали?

- И совсем не вдруг. - Федя почувствовал, что сказал это напрасно, попытался замять: - Хочу с вами потанцевать.

Сорокин вошел в зал, когда поставили новую пластинку. Возбужденный, радостный, пробираясь сквозь толпу, он прямо и решительно направился к Вере сказать, как он ее ждал, хотел уже было пойти к ней домой, беспокоился, не случилось ли чего. И только он раскрыл рот, чтобы произнести первое слово, как дорогу ему преградил вдруг поднявшийся Федя и, сказав в сторону Сорокина наигранно-ироническое "пардон", пошел танцевать с Верой. Впрочем, сама Вера ничего преднамеренного или непозволительного в поступке Незабудки не усмотрела. Но Сорокин воспринял это, как грубое оскорбление. Допустить, чтобы здесь, в совхозном клубе, при всем народе его, Сергея Сорокина, оскорблял какой-то мальчишка он, разумеется, не мог. Понимая, что стычки с Незабудкой ему сегодня не миновать, Сергей Александрович соображал, что лучше: быть Вере свидетелем скандала или не быть.

Когда кончился танец, Федя проводил Веру до места, но не до того, где она сидела прежде и где теперь сидел Сорокин, а посадил ее рядом с Гуровым и отошел в другую сторону. Сергей Александрович поднялся, подошел к Незабудке, бледный, дрожащий от негодования, предложил ему выйти в вестибюль.

- В вестиблюй? Пожалуйста, - гримасничая, ответил Федя и, ничего плохого не подозревая, пошел вслед за Сорокиным.

В вестибюле было прохладно, здесь столпились курильщики. Сорокин остановился в сторонке и процедил в лицо подошедшему вразвалку Феде:

- Порядочные люди, когда напьются, ложатся спать: кто в кровать, а кто под забор, кому где больше нравится.

Федя вспыхнул, сказал с вызовом:

- Ну, дальше?..

- А дальше - прими к сведению.

Напоминание о сне под забором вызвало в Фединой памяти срезанный чуб, больно кольнуло и вместе с тем прозвучало полунамеком, полупризнанием, что чуб ему срезал не кто иной, как Сорокин.

Круг замкнулся: Сорокин подозревает Федю в авторстве письма, Федя подозревает Сорокина в стрижке его шевелюры. И вдруг Незабудка сообразил, что его обвиняют в пьянстве, его, который уже больше месяца в рот не брал ни капли спиртного.

- Это кто ж из нас пьян: ты или я? - просопел Федя, сверкнув глазами и надвигаясь на Сорокина. Но Сорокин не сделал ни одного движения ни вперед, ни назад, стоял твердо, с непоколебимой решительностью говоря:

- Пьян тот, кто хулиганит.

- Это кто ж из нас хулиган? - задиристо добивался Федя.

- Пойди в зеркало поглядись.

Федя уже весь кипел, и будь он в самом деле хоть немножко навеселе, он непременно набросился бы на Сорокина.

- Ну какой ты учитель, какой ты поэт? Дурак ты и только. Набитый навозом дурак. Понял? Баран, вот ты кто, а строишь из с