Илья Григорьевич Эренбург

Испанские репортажи 1931-1939


П. И. Батов. К читателям

<p>П. И. Батов. К читателям</p>

С волнением прочитал я рукопись этой книги. Она вернула меня мысленно к тому времени, когда я был военным советником в республиканской Испании. Читая ее, я вспоминал своих испанских друзей, интербригадовцев, вспоминал, как формировалась в Альбасете 12-я интернациональная бригада генерала Лукача (венгерского писателя Мате Залки). Передо мною снова вставали картины обороны Мадрида, боев под Гвадалахарой, Теруэльского фронта… И конечно, я вспоминал встречи с Ильей Григорьевичем Эренбургом и там, в Испании, и потом — в Отечественную войну, и после Победы.

Эренбург был не только выдающимся советским писателем, он был выдающимся, яростным антифашистом. Его испанские корреспонденции, регулярно появлявшиеся в «Известиях», были вместе со статьями Кольцова в «Правде» и материалами корреспондентов ТАСС основным источником информации советских людей о том, что происходит в Испании. Они сыграли исключительную роль в антифашистском воспитании советского народа, что в полной мере проявилось в грозных испытаниях Великой Отечественной войны.

Собранные в этой книге статьи и репортажи Ильи Эренбурга дают яркую картину Испании 30-х годов. Они написаны свидетелем и участником описываемых событий, одним из самых знаменитых публицистов века. И хотя за прошедшие с тех пор десятилетия об этом было написано много книг, статьи Ильи Эренбурга не потеряли своего значения. Они позволяют сегодня пройти мысленно день за днем весь путь рядом с героическими защитниками Испанской республики, преисполнившись гордостью за их подвиг и ненавистные к чуме фашизма, унесшей миллионы человеческих жизней.

С 1936 по 1939 год более трех тысяч советских добровольцев сражались с фашистами на земле и в небе Испании. В боях за Мадрид и в Гвадалахарской операции, на Хараме и у Эбро — всюду, где решалась судьба страны, советские добровольцы мужественно и умело выполняли свой интернациональный долг, вдохновляя своим примером всех защитников республики. Имена В. Е. Горева, Я. К. Берзина, Г М. Штерна, Я. В. Смушкевича, Н. Н. Воронова, К. А. Мерецкова, Р. Я. Малиновского, Н. Г. Кузнецова, А. И. Родимцева, Д. Г. Павлова и многих других навсегда вписаны в героические страницы истории гражданской войны в Испании. По понятным причинам их имен нет в статьях и репортажах, составивших эту книгу. Мы воевали в Испании под вымышленными именами, и о советской помощи Испании в газетных сообщениях говорилось по необходимости скупо. О многом тогдашним читателям этих статей приходилось лишь догадываться. Это единственное, что хочется добавить к книге испанских репортажей Ильи Эренбурга.

Прошло сорок лет после разгрома фашистской Германии, но уничтожить бациллы фашизма так и не удалось. Они все еще дают о себе знать. И здесь не может быть места благодушию и беспечности. Начав с пропаганды расовой и национальной исключительности, фашизм кончает войной, концлагерями, смертью. Забывать об этом мы не имеем права! Человечество должно быть избавлено от человеконенавистнической идеологии и практики фашизма!

Об этом писал, за это боролся, этому отдал свои силы и талант большой писатель, антифашист, солдат мира Илья Григорьевич Эренбург.

Генерал армии дважды Герой Советского Союза П. И. БАТОВ

декабрь 1984 г.


Декабрь 1931 — май 1936

Осел, иди!

Небоскреб и окрестности

Переименовывают

«Республика трудящихся»

Лас-Урдес

Что такое достоинство

Эстремадура

«Guardia civil»21

Ученик Бакунина

О человеке

Испанский эпилог

Мигель Унамуно и трагедия «ничьей земли»

В горах Астурии

Женщины Испании

В Испании

Враги

Те же и революция

<p>Декабрь 1931 — май 1936</p>
<p>Осел, иди!</p>

Камни, рыжая пустыня, нищие деревушки, отделенные одна от другой жестокими перевалами, редкие дороги, сбивающиеся на тропинки, ни леса, ни воды. Как могла эта страна в течение веков править четвертью мира, заполняя Европу и Америку то яростью своих конкистадоров, то унылым бредом своих изуверов? Большое безлюдное плоскогорье, ветер, одиночество. Пустая страница, только на полях ее, на узких склонах, ведущих к морям, вписала природа зеленые пастбища Галисии или сады Валенсии. Страна, о которой мечтают уроженцы севера, как о потерянном рае, — неприютная и жестокая страна. Ее красота заведомо трагична, а простое довольство становится в ней историческим преступлением.

Люди жадные и неусидчивые давно покинули Испанию. От былой жизни они сохранили только язык, и вот на кастильском языке беседуют друг с другом короли висмута или нитрата, нефтяники Венесуэлы и «старатели» Колумбии, продувные президенты и блистательные сутенеры.

Те, что остались, любят эту землю тупой и величавой любовью. Крестьяне Кастилии или Галисии, ошалев с голоду, взбираются на палубы огромных пароходов, но из пестрой и шумной Америки неизменно они возвращаются назад. Они едят там мясо, они щеголяют в желтых ботинках, но ничего не поделаешь — они возвращаются назад в глухие деревушки, где длинны вечера без светильника, где длинны годы без праздника, годы натощак. Из Нового Света они не привозят ни любви, ни сбережений. Их жизнь — здесь, на печальной и сонной земле, там была поденщина, сутолока, ложь.

Где только не живут здесь люди! На верхушке горы, среди ветров и буранов, дрожит злосчастная хижина: малое человеческое тепло борется с суровой зимой Леона. В Альмерии или возле Лорки иногда несколько лет кряду не бывает дождя — растрескавшаяся злая земля, рыжий туман, зной, голод, а среди трещин — кто знает зачем? — ютятся люди, они все ждут и ждут дождя. В Гуадисе люди живут не в домах, но в пещерах, это кажется справкой об иной эре, но это только обыкновенный уездный город, тихий и нищий, где вместо домов — пещеры, где надо платить пещеровладельцу — помесячно. В долинах Лас-Урдеса земля ничего не производит, это заведомо гиблый край, века он был отрезан от Испании. Недавно провели дорогу, люди могут уйти оттуда, но нет, они не уходят. Цепок человек в Испании, и трудно его выкорчевать.

Да, конечно, в Валенсии золотятся знаменитые апельсины, в Аликанте вызревают финики, прекрасны ставшие поговоркой сады Аранхуэса и академичны достоуважаемые виноградники Хереса. Но все это только описки, только богатые предместья большого и нищего города.

Горы, перевалы, камни, пустая дорога. Вот показалась смутная тень — крестьянин верхом на осле. Я не знаю ничего суровей и величественней, нежели пейзаж Кастилии. По сравнению с ним даже Кавказ кажется достроенным и законченным. Кастилия — это стройка природы, торчат стропила, разбросаны камни — мир здесь еще не доделан. Можно только угадать горделивый замысел зодчего. Человеческое жилье, редкое и непонятное, входит в землю. Оно прячется, как насекомое, от любопытного взора, оно одного цвета с камнями, оно пугливо к ним жмется. Так называемого «царя природы» здесь нет, и в самих камнях — безначалие. Все желто-серое, серое, порой рыжее.

Крестьянин верхом на осле. Он выехал рано утром. На его плече волосатое одеяло. Сейчас из ущелий налетит ледяной ветер: близка ночь. Осторожно перебирает ногами терпеливый ослик, у него крохотные ноги, но они давно привыкли к непостижимым пространствам. Далеко до стойла. Все холодней и холодней. Человек говорит: «¡Burro, arre!» Это звучит воинственно и громко, это потрясает своими «ррр». В переводе это значит: «Осел, иди!» Это не окрик и не приказание — осел послушно идет. Но скучно, сиротливо человеку в этакой пустыне, он едет час, два, три, он едет весь день, и вот он говорит с ослом — человеку надо с кем-нибудь поговорить. Долго и неотвязно он повторяет: «Осел, иди!» Осел, тот не отвечает, он только исправно переставляет ножки. Холодно! Человек развернул одеяло и закутался в него, как в саван. Стемнело. Только силуэт виден — причудливая тень, рыцарь в плаще на маленьком ослике. Горная тишина, и все то же причитание: «Осел, иди!», как справка о судьбе — и осла, и своей, может быть, о судьбе всей Испании.

Появление Мадрида кажется дурным театральным эффектом. Откуда взялись эти небоскребы среди пустыни?.. Здесь нет даже великолепной нелепости северной столицы, которая заполнила столько томов русской литературы, здесь просто нелепость: среди пустыни сидят изысканные кабальеро и, попивая вермут, обсуждают, кто витиеватей говорил вчера в кортесах1 — дон Мигель или дон Алесандро?.. Они окутаны ночью и камнями. По камням движутся тени, и, как пароль, звучит: «Осел, иди!..»

декабрь 1931

<p>Небоскреб и окрестности</p>

Испанцы любят утверждать, что в их стране можно увидать различные эпохи — они отлегли пластами, не уничтожив одна другую. Это верно для историка искусств, однако, если интересоваться в Испании не только соборами, но и жизнью живых людей, встает хаос, путаница, выставка противоречий. Прекрасное шоссе, по нему едет «испано-сюиса» — самые роскошные автомобили Европы, мечта парижских содержанок, изготовляются в Испании. Навстречу «испано-сюисе» — осел, на нем баба в платочке. Осел не ее, ей принадлежит только четверть осла — это приданое, осел достояние четырех семейств, и сегодня ее день. Вокруг чахлое поле, девка тащит деревянный плуг. Приезжему это может показаться постановкой для киносъемки, археологической реконструкцией, но красавец кабальеро, который развалился в «испано-сюисе», не удостаивает девку взглядом: он знает — это попросту быт.

Кабальеро отдыхал в Сан-Себастьяне, там прелестные актрисы из Парижа и баккара2. Теперь пора за работу! Сегодня акции «Сальтос Альберче» котировались 76… Вот и Мадрид! Гран Виа. Небоскребы. Нью-Йорк. Здания банков этажей по пятнадцати каждое, на крышах статуи: голые мужчины, вздыбленные кони. Электрические буквы носятся по фасадам. Освещенные ярко таблицы гласят: «Рио Плата, 96… Альтос Орнос, 87…» Внизу под таблицами копошится фауна Мадрида: все безногие, слепые, безносые, паралитики и уроды Испании. Те, у кого осталась рука, сидят часами не двигаясь, с раскрытой ладонью, безрукие протягивают ногу, слепые стонут, немые трясутся. Вместо лица порой проступает череп. Развернуты тряпки, товар показан лицом: струпья, язвы, гнилое мясо. А наверху гранитные мужчины гордо придерживают бронзовых жеребцов.

На Гран Виа светло и шумно. Сотни продавцов выкрикивают названия газет, названия высоко поэтические: «Свобода» или «Солнце». В газетах передовые перья пишут о философии Кайзерлинга, о стихах Валери, об американском кризисе и о советских фильмах. Кто знает, сколько среди этих продавцов вовсе неграмотных?.. Сколько полуграмотных среди блистательной публики? Одеты кабальеро, слов нет, на славу. Какие платочки! Какие ботинки! Нигде я не видал таких франтоватых мужчин. Надо здесь же добавить, что нигде я не видал столько босых детей, как в Испании. В деревнях Кастилии или Эстремадуры дети ходят босиком — в дождь, в холод. Но на Гран Виа нет босых, Гран Виа — Нью-Йорк. Это широкая большая улица. Направо и налево от нее — глухие щели, темные дворы, протяжные крики котов и ребят.

В каждом маленьком городишке Испании целая армия чистильщиков сапог — блеск неописуемый. Бань, однако, нет. Это не от любви к грязи, испанцы — народ чистоплотный, нет, это от путаницы: старый быт разложился, новый не придуман. Какие-то ловкачи успели построить, неизвестно зачем, дюжину небоскребов, но в обыкновенных жилых домах ванн не имеется, об этом никто не позаботился.

В путеводителе потрясает богатство поездов: кроме «скорых» и «курьерских», имеются «роскошные», даже «сверхроскошные». Но вот проехать из Гранады в Мурсию не так-то просто. Это два губернских города, между ними примерно 300 километров, один поезд в день, дорога длится 15 часов, поезд отнюдь не «сверхроскошный» — темные вагончики, готовые развалиться. Бадахос и Касерес — главные города Эстремадуры, 100 километров, один поезд в день, 8 часов пути.

Возле Саморы строят электрическую станцию «Сальтос-дель-Дуэро». Это будет «самая мощная станция Европы». На скалистых берегах Дуэро вырос американский город: доллары, немецкие инженеры, гражданская гвардия, забастовки, чертежи, цифры, полтора миллиона кубических метров, энергия за границу, выпуск новых акций, огни, грохот, цементные заводы, диковинные мосты, не двадцатый, но двадцать первый век. В ста километрах от электрической станции можно найти деревни, где люди не только никогда не видали электрической лампочки, но где они не имеют представления об обыкновенном дымоходе, они копошатся в чаду, столь древнем, что легко вообще забыть о ходе времени.

В каждом городе — государственное бюро для туристов. На стенах пестрые афиши, в шкафах солидные папки, проводники одеты в затейливые мундиры с флажками. «У нас превосходные гостиницы, у нас дивный климат, у нас художественные ценности!..» Всем известно — Испания страна искусств: что ни дом, то музей. Показывая туристам старые церкви, проводники не довольствуются эстетическими восторгами, они знают, как ошеломить пивовара из Нюрнберга или «французика из Бордо»: посмотрите на эту епитрахиль, драгоценные камни, миллион песет! Золотые сосуды в Бургосе — полтора миллиона!.. На богоматери Валенсии ожерелья и безделки — два миллиона, сантим в сантим!.. Туристы богомольно вздыхают. В Саморе туристам показывают романскую часовню. Надо пройти через большую сборную: детский приют. Час обеда. 200 ребят. Командуют монашки. При виде «господ» перепуганные дети встают. Это дети нищеты. Это также дети деревенских кюре, которые плодотворно утешали своих злосчастных служанок. Одеты дети в какие-то нелепые рваные власяницы. Из ржавых мисок хлебают они баланду — вода и горох. Если возмутиться, проводник объяснит: бедная страна, нет средств… Вот сюда… Направо… Статуя богоматери, шкатулка с изумрудами, коллекция ковров, четыреста тысяч!..

В кортесах обсуждают вопрос о разводе. Радикалы и социалисты стараются затмить друг друга. На пюпитре советское законодательство о браке. Цитаты из Уэллса, даже из Маркса. Дома отважных депутатов ждут их законные супруги. Они по-прежнему послушно беременеют и нянчатся с детьми…

В Бадахосе, когда в казино входит дама, почтенные посетители встают: это «народ рыцарей». В Бадахосе, как и в других городах Испании, «рыцари» дома от поры до времени лупят своих дам: и галантность и побои равно входят в быт.

Никогда в Испании не следует доверять вывескам. «Религиозная книготорговля» — в окне «Капитал», повести Коллонтай3, «Дневник Кости Рябцева»4. Лавка социалистического кооператива — в окне гипсовые статуэтки: святая Тереза и пасхальный барашек. «День всех мертвых» в деревушке Санабрии. Толпа стоит на морозе несколько часов. Свечи. Молитвы. Средневековье. Помолившись вдоволь, крестьянин садится на осла. Осел упрямится. Тогда молельщик кричит: «Начхать мне на деву Марию!» (Собственно говоря, он кричит не «начхать», но точный перевод его изречения неудобен для печати.) Он не очень-то верит в воскресение мертвых. Зато он твердо верит, что, если хорошенько обругать деву Марию, осел пойдет дальше. В Севилье во время крестного хода набожные прихожане ссорятся — чья богоматерь лучше? Один кричит другому: «Моя богоматерь действительно богоматерь, а твоя попросту шлюха!..» В мае этого года испанцы, несколько развеселившись, сожгли сотню церквей. Остались десятки тысяч несожженных. Педро Гонсалес в пятницу был с теми, что подожгли церковь святого Доминика, в воскресенье по привычке, а может быть, и со скуки он побрел в уцелевшую церковь святого Бенедикта.

Я знаю одного художника испанца; в своем ремесле он произвел доподлинную революцию. Его имя с равным трепетом повторяли и московские футуристы, и коллекционеры Филадельфии. Это человек не только высокоодаренный, но и смелый. Однако стоит произнести при нем слово «змея», как тотчас же, стыдясь собеседника, тихонько под столом он начинает водить двумя пальцами. Профессор психологии, который ездил в советскую Москву, смертельно боится кривых старух: «Они приносят несчастье!»

В Испании сколько угодно передовых умов. Они знают все: и программу Харьковского конгресса5, и парижских «популистов», и последнюю картину Эйзенштейна. Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком не сюрреализм, не пролетарская литература, не парижские моды, но дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне с голодухи воруют желуди, целые уезды, заселенные дегенератами, тиф, малярия, черные ночи, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа…

Все это можно воспринимать по-разному — и ослиную элегантность, и небоскреб, и замок дона Хасинто, и красноречие кортесов. Можно издеваться, можно и расчувствоваться. Когда-то я видал в Москве балет «Дон Кихот». Бедный рыцарь был попросту смешон среди классических пуантов и пируэтов. Дон Кихота били, и публика, по большей части гимназисты и гимназистки, весело смеялись: дети любят логику, и они не сентиментальны. Лет двадцать пять спустя я увидел «Ревизора» в постановке Мейерхольда. Хлестаков врал, но никто не смеялся, зрители пугливо ежились. Очевидно, можно сделать трагедию даже из «лабардана». Надо ли говорить о том, что дон Хасинто отнюдь не смешон, что он, скорее, страшен, что миллион донов Хасинто — это безумие, что «суд над доном Альфонсом» не только водевиль, но и жестокая гримаса, на которые столь щедра история этого великолепного и несчастного народа?..

декабрь 1931

<p>Переименовывают</p>

На фасадах дворцов тряпье, под тряпьем корона. На почтовых марках портрет короля снабжен штемпелем «республика». Вывеска «Отель королевы Виктории» — слово «королева» замазано, Виктория стала героиней Гамсуна или орхидеей. Другой отель «Альфонс XII», выломали цифру — Альфонс как таковой.

У себя дома республиканцы куда терпимей. Херес. Виноторговля «Гонсалес и Биас». Портреты короля. Королевские автографы. Королевская признательность. Королевская улыбка. Конечно, для виноторговца легко найти оправдание: десертное вино и дегенеративная монархия прекрасно уживались друг с другом. Труднее понять красу Барселоны сеньора Пландьюры. Экспорт-импорт, кофе, тонны, валюта, «Отель Колумб», каталонский патриотизм, наконец, особняк, а в особняке редкостная коллекция: романская скульптура и живопись. Сеньор Пландьюра человек со вкусом, его особняк куда любопытней городского музея, он не боится и новшеств: рядом со статуей XII века — картины Пикассо. Однако кто знает, чем больше гордится этот эстет — своей коллекцией или королевским кивком? При входе дощечка: посетил Альфонс6. Среди картин письмецо в раме: Альфонс благодарит. Возле Пикассо огромная фотография: все тот же Альфонс, на этот раз он жмет руку сеньора Пландьюры.

Испанский Кобленц обосновался в Биаррице. Если он ведет себя тише Кобленца российского, то это следует объяснить не скромностью роялистов, а, скорее, известным своеобразием Испанской республики. Она столь мила, столь воспитанна, что, право же, трудно с ней рассориться. При благосклонном попустительстве республиканских властей роялисты вывезли за границу все свое добро. Они устраивают «чудеса» для суеверных крестьян Наварры. Они торгуются с отнюдь не суеверными капиталистами Бильбао. Те, что помоложе и поглупей, еще толкуют о заговорах, те, что поопытней, предпочитают любовные свидания с «умеренными республиканцами».

Старая испанская песня рассказывает о грустном конце короля Родриго: когда дон Родриго потерял Испанию, он побрел в горы. Он съел ломоть хлеба, посолив его своими слезами. Потом он лег в могилу и положил себе на грудь змею. Трое суток ждал он, наконец змея сжалилась: она ужалила короля. Так умер дон Родриго. Это был жалкий отсталый король. Он жил в VIII веке, и он не знал всех преимуществ эмиграции. Дон Альфонс — человек XX века. Он не солит хлеба своими слезами и не ждет, пока змея его укусит. Он живет в Фонтенбло, окруженный почетом республиканской Франции… Представители «хаимистов»7 беседуют с «легитимистами». Республиканцы не брезгуют монархистами. Англичане ничего не имеют против сеньора Камбо8, сеньор Камбо ничего не имеет против сеньора Лерруса9… Это очень длинная песня. Если змея ужалит кого-нибудь, то уж никак не дона Альфонса.

Республика закрыла короны тряпьем, она переименовала улицы, она переменила бутафорию. Актеры те же. Им даже незачем разучивать новые роли. Правда, ввиду экономии некоторым офицерам пришлось выйти в отставку, но отнюдь не монархистам, — нет, чересчур беспокойным «мечтателям». Старые королевские полицейские охраняют республиканский порядок. Что ни день, они арестовывают рабочих. Как встарь, они убивают «смутьянов».

Несколько лет тому назад в Барселоне полицейский по имени Падилья явился к председателю синдиката булочников. Он пришел переодетый, якобы от имени одного товарища. Он уговорил рабочего выйти на улицу. Там он его убил. Обыскав убитого, он нашел на нем адрес другого «смутьяна». Рьяный сеньор Падилья тотчас же пошел по найденному адресу. Он застрелил и второго преступника. О подвигах Падильи знала вся Барселона. Полковник Масиа10 — тогда революционер и изгнанник — говорил: «Падилью следует застрелить!» Теперь полковник Масиа сидит во дворце, он глава местного правительства. Что касается сеньора Падильи, то его не убили, не арестовали, даже не сместили, он занимает видный пост в барселонской полиции…

В Валенсии в декабре прошлого года один из полицейских убил на улице вождя синдикалистов. В госпитале он показал вместо удостоверения револьвер. Никаких протоколов! Возмущение в городе было столь велико, что храброго полицейского убрали. Ему выдали наградные, и он исчез. Сейчас он опора полиции в городе Куэнка. Один наивный журналист, увидав его, возмутился. Он написал об этом главе всей республиканской полиции. Глава прочел. Полицейский продолжает служить республике. Если журналист начнет скандалить, полицейского переведут, конечно, с повышением в Касерес или в Хихон.

Я дожидался испанской визы четыре месяца. Наконец министерство иностранных дел прислало согласие. Посольство в Париже объявило: пойдите в консульство, там вам положат визу. Но консул не мальчик, он служил королю, у него свои вкусы. Иногда он никак не может согласиться с министром иностранных дел. Увидав советский паспорт, он начал кричать: это для меня не паспорт! Это бумажка!.. Вы не получите визы!.. Несколько дней прошло прежде, нежели был улажен конфликт между монархическим консулом и так называемой республикой.

Мадрид. Кафе «Закуска». Слово для испанцев непонятное, но завлекательное. У входа швейцар, он одет под казака. Лакеи в шелковых рубашках с двуглавыми орлами. Это не сиятельные князья в изгнании, но обыкновенные испанские камереро. Подавая пирожные, они наивно приговаривают: «не угодно ли закуску?» Велико бы было разочарование публики, если бы она узнала, что закуска — это, скорее, селедка, нежели вафли. Стиль соблюден: орлы радуют глаз, бравый казак из Арагона кажется верной опорой, мадридская аристократия наслаждается экзотикой. «Закуска» была излюбленным местом придворной челяди. Даже королева любила откушать «закуску» с заварным кремом. Публика после апреля почти не переменилась. Вот этот франтоватый кабальеро — душа газеты «ABC». В свое время он написал восторженный труд о Примо де Ривере11. Может быть, вскоре ему придется снова приступить к лирической монографии — кто лучше его сможет расхвалить мужество Мауры12 или ум Лерруса?.. Пока что он не сидит без работы. Он толкует события. Он пишет статьи. Он составляет корреспонденции. Он ест «закуску». Без таких республиканцев туго пришлось бы новорожденной республике.

Газета монархистов называется «ABC»: ее идеи выдаются за азбучные. В Севилье имеется своя «ABC», причем ее редактор состоит председателем «союза журналистов». В Мадриде еще приходится думать о приличии, в Мадриде почти все газеты зовут себя «республиканскими». Другое дело в провинции. В Касересе социалистический муниципалитет, в Касересе три газеты, все три правые. В провинции газеты делятся примерно так: явно монархические, тайно монархические, католические иезуитов и католические просто, последние — это крайне левое крыло.

Во всем, что касается кличек, революция торжествует. Переименовать улицы куда приятней, нежели отдать барскую землю батракам…

Так переименованы тысячи улиц. Так переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, люков и грандов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов, торжественно переименована в «республику трудящихся». Стоит ли спорить об имени?..

Словом «республика» трудно теперь кого-либо напугать. Достоевский писал о Франции Мак-Магона: «республика без республиканцев». С тех пор многое переменилось. Республика доказала, что она не шальная девка, но дама из приличного общества. Русская поговорка гласит: «Было бы болото, черти найдутся». Я не знаю, сколько было в Испании республиканцев до 14 апреля. Теперь в них нет недостатка: республика налицо, следовательно, найдутся и республиканцы.

декабрь 1931

<p>«Республика трудящихся»</p>

Смесь розового с серым нас всегда волнует. Может быть, это просто прихоть глаза, может быть, это подсознательное толкование так называемой «жизни». Озеро сейчас светло-серое, горы розовые. Этот край кажется созданным для лирики. Испанский язык, мужественный и жесткий, здесь явно мягчает. Здесь уже можно говорить о любви, не пугая твердыми согласными птиц и тишину. Здесь девушки поют грустные и нежные рондас. Вот за теми горами — Галисия, с ее зеленью, омытой дождями, и с ее пастухами, склонными к поэзии. Берега озера тихи и безлюдны. С трудом глаз различает на склонах застенчивые хижины. В озере снуют рыбы, над озером кружат птицы. Так художники раннего Возрождения обычно представляли рай — не хватает только кудрявых овец и праведников. Всем ясно, что здесь люди блаженствуют. Здесь побывал Унамуно13. Он написал несколько строчек, полных поэтического волнения. Дорога доходит до озера: домик, яичница и форель из озера, книга для посетителей — нечто среднее между курортом и эдемом.

Дальше нет проезжей дороги. Тропинка, осел. Две деревни: Сан-Мартин-де-Кастаньеда и Риваделаго. Туда никто не ездит, туда незачем ездить — там нечего покупать и некому продавать. Там только живописное расположение и проклятая нищета, но и то и другое в Испании не редкость.

Впрочем, деревня Сан-Мартин-де-Кастаньеда может похвастаться даже художественными богатствами: среди жалких хижин стоят развалины монастыря. Вот романские колонны… Вот ниша… Вот оконце… Сто лет тому назад мудрые монахи оставили монастырь, они поняли, что человеку трудно прожить одной красотой, и они перекочевали в места менее поэтичные, но более доходные.

Крестьянам некуда было уйти, крестьяне остались вместе с романскими развалинами. От монастыря сохранились не только безобидные камни, от монастыря сохранилось проклятие — «форо». В былые времена крестьяне платили ежегодно дань монастырю. Когда монахи решили переселиться, они перепродали право на дань какому-то вполне светскому кабальеро. Так, переезжая, продают мебель. Они продали «форо», то есть право ежегодно грабить крестьян. Это было в 1845 году. Прошло почти сто лет. Где-то далеко отсюда, в Мадриде, менялись власти и флаги. Была первая республика. Были либералы и консерваторы. На выборах торжествовали различные партии. Смельчаки кидали бомбы. Смельчаков подвергали «казни через удавление». Король давал концессии американцам. Король ездил в Сан-Себастьян. Король развлекался. Потом короля свергли. Сеньор Алкала Самора14 сидел в тюрьме. Сеньор Алкала Самора стал главой правительства. Все это было далеко отсюда — в Мадриде. Из Мадрида нужно сначала ехать на скором поезде до Медины-дель-Кампо. Потом почтовым до Саморы. Потом в автобусе до Пуэбло-де-Санабрии. Потом лошадьми до озера. Потом на осле, если таковой имеется. Далеко от Мадрида до этакой деревушки! Здесь ничего не переменилось. Так же серела, что ни день, вода озера и к вечеру розовели горы. Так же пели девушки грустные песни. Так же каждый год посылали крестьяне неведомому кудеснику «форо», или, говоря проще, 2500 песет.

У крестьян мало земли, да и та не земля, но землица: чего от нее дождешься? В деревне триста тридцать жителей. Как во всякой испанской деревне, тьма-тьмущая детей: беднота здесь рожает детей с упорством завзятых фаталистов. Голодные дети. Вместо изб — черные дымные хлева. Не верится, что люди могут так жить постоянно — беженцы? погорельцы?.. Нет, просто податные души. Им никто не приходит на помощь, но ежегодно они посылают все, что им удается отвоевать у скаредной земли — две тысячи пятьсот песет, пятьсот сказочных дуро, — могущественному кабальеро, который получил от папаши, помимо прочего наследства, право на древнее «форо». Очередного кабальеро зовут Хосе Сан Рамон де Бобилья. Это адвокат. У него прекрасный дом в Пуэбло-де-Санабрии рядом с замком. У него много клиентов. Человек не нуждается, но как адвокат он хорошо знает законы — крестьяне деревни Сан-Мартин-де-Кастаньеда должны ему платить пятьсот дуро ежегодно. Богатые люди от денег не отказываются, и крестьяне получают ежегодно повестку. Они шлют деньги. Сеньор Хосе Сан Рамон де Бобилья расписывается.

В апреле 1931 года свободолюбцы провозгласили в Мадриде республику. Они пошли дальше — объявили в конституции, что «Испания — республика трудящихся». Во избежание кривотолков они пояснили: «республика трудящихся всех классов». В 1931 году, как и в прежние годы, нищие крестьяне деревни Сан-Мартин заплатили дону Хосе две тысячи пятьсот песет. Они трудились круглый год, ковыряя бесплодную землю. Дон Хосе тоже трудился: он послал повестку и расписался на квитанции.

На другом конце озера находится вторая деревня: Риваделаго. Крестьяне Риваделаги не платят «форо», но голодают они с тем же рвением. Еще меньше земли. Крохотные поля картошки, похожие на кукольные огороды. Едят картошку и горох, едят осторожно, чтобы не зарваться. Курные избы — темные бараки без окон. Светильники, зажигают их редко — масло не по карману. В такой норе шесть, восемь, десять человек, больные, старики, дети, все вперемешку. Была школа, потом учителя перевели, нового не прислали. Да и какая же учеба натощак?..

Во всей деревне один только хороший дом с трубой, с окнами, даже с занавесками на окнах. В нем живет уполномоченный сеньоры Викторианы Вильячики. Об этой сеньоре можно сложить эпические песни. В старину поэт сказал бы: «прекрасна она, сильна и богата». Я не знаю, прекрасна ли сеньора Викториана Вильячика, но, слов нет, она и богата, и сильна. Ей принадлежат несколько домов на мадридской Гран Виа. Ей принадлежит также вода озера Сан-Мартин, вода нежно-серого тона, дарящая лирические чувства и к тому же изобилующая рыбой. Земля не принадлежит сеньоре Вильячике, ей принадлежит только вода. Когда вода подымается, ее владения растут. Это юридическая головоломка, но, наверное, адвокат Сан Рамон, тот, которому соседние крестьяне платят дань, легко разберется и не в таких тонкостях. Сеньоре Вильячике принадлежит вода со всей рыбой. Рыба в озере хорошая — форели. Но ничего с этой рыбой сеньора Вильячика сделать не может — слишком сложна и длинна дорога отсюда в Мадрид. Впрочем, сеньора Вильячика проживет и без рыбы — один этаж одного из ее мадридских небоскребов приносит ей куда больше, нежели все поэтическое озеро.

Уполномоченный диковинной сеньоры ловит форелей. Иногда он продает толику в Самору или в Пуэбло-де-Санабрию. Он продает форелей адвокату. Он и сам ест форелей. Но рыбы в озере много, и рыба плавает, ничего не страшась. Уполномоченный отстроил себе хорошенький дом. Он стал владыкой деревни. Он был даже ее алькальдом15. Он живет припеваючи. Его права охраняются стражниками. У стражников винтовки. Если изголодавшийся крестьянин ночью попытается словить рыбку, ему грозит штраф или тюрьма: в Испании иногда умеют соблюдать законы. Голодные люди должны глядеть на прекрасное озеро, на голубых и розоватых форелей, глядеть и умиляться. Так художники раннего Возрождения изображали ад; здесь уж ничего не пропущено: грешники корчатся, а черт сидит в домике за занавесками.

Сегодня в деревню Риваделаго приехал доктор из Саморы. Это человек добрый и наивный. Он лечит бесплатно крестьян; как может, он им помогает. Прежде он здесь агитировал за республику: он верил, что республика не только переселит сеньора Алкала Самору из тюрьмы в королевский дворец, но что она также накормит крестьян Риваделаги. Его останавливает высокая женщина, окруженная роем ребят. Ее лицо заострено голодом и горем. Она спрашивает доктора:

— Что же, дон Франсиско, республика еще сюда не доехала?..

Испанская ирония всегда серьезна: это ирония письменности, от протоиерея из Ита до Сервантеса, это ирония любой крестьянки.

Доктор молчит. Что ему ответить? Сказать, что республика — домоседка, что ее пугает путь верхом на осле? Или признаться, что республика давно доехала до этих мест, что она остановилась в домике уполномоченного сеньоры Вильячики, что она на «ты» с адвокатом из Пуэбло-де-Санабрии, что она знает толк и в «форо» и в форелях, что это не просто республика, но «республика трудящихся всех классов».

декабрь 1931

<p>Лас-Урдес</p>

Саламанка — город пышный и шумный. На главной площади под аркадами с утра до ночи прогуливаются студенты, солдаты и барышни. Они пьют вермут, закусывая его маслинами, обсуждают министерские декларации, влюбляются, томно млеют, пока чистильщики бархатом натирают их невыносимо блистательные ботинки, они строят глазки, ходят взад и вперед, живут на площади и на ней же старятся. Вечером вспыхивают старинные фонари, аркады становятся таинственными, как альковы, прекрасная площадь забивает всех местных красоток, и в нее, не в ту или иную сеньориту, но именно в площадь, в аркады, в фонари, в старые дома, в длинную, как жизнь, прогулку влюблены все жители Саламанки. Шумен и пышен город. Кастильские «ххх», «ррр», «ссс» звучат как ратные крики. Гудят автомобили, а им отвечают неизбежные старожилы испанских городов — многострадальные ослы. Из кафе доносится гуд громкоговорителя: не то севильское фламенко, не то речь сеньора Прието16. Шумен город и пышен. Дворцы Возрождения на каждом шагу, как мелочные лавки, они сходят за простые дома, о них забывает даже «бюро для туристов», в них живут обыкновенные люди, в дворцах с колоннами, в дворцах, облепленных мраморными раковинами, в дворцах с нимфами и с фонтанами, живут просто, когда нужно — глотают касторку, когда нужно — кричат на прислугу: «Почем сегодня телятина?» Университет Саламанки столь великолепен, что трудно понять: как же в нем люди изучают патологию или гражданское право? Он создан для любования. Да, Саламанка — город поэтов!..

В «Гранд-отеле» выставка старинных безделушек, обед из десяти блюд, изысканные лакеи и чарльстон. Кто после этого скажет, что Испания отсталая страна? Это край довольства и неги. Большая площадь все шумит, кружится, поет…

Любители гор могут поехать в Пенья-де-Франсию — это под боком. Прекрасное шоссе. Сто километров. Вот и перевал!.. Перед глазами ад, попытка природы передать все то жестокое и злое, что мучит иногда человека в бессонницу. Крутой спуск в голое, пустое ущелье. Кругом горы — ни деревьев, ни травы. Человека здесь никто не услышит. Куда же идет эта широкая дорога?.. Может быть, в «убежище» для снобических туристов, которые ищут уединения?.. Может быть, попросту в преисподнюю?.. Еще несколько километров. Лачуги. Здесь кто-то живет…

Дорога идет в край, именуемый Лас-Урдесом. Испанцы нехотя, с явным замешательством произносят это имя. Очевидно, Лас-Урдес никак не вяжется ни с небоскребами на Гран Виа, ни с тирадами кортесов. Но из песни слова не выкинешь: Лас-Урдес — Испания. Это восемнадцать деревень провинции Касерес, на границе с провинцией Саламанка. Еще несколько лет тому назад мало кто знал о существовании Лас-Урдеса — не было ни одной проезжей дороги, которая соединяла бы этот край с Испанией. Исследователи отправлялись туда, как в Центральную Африку. Люди в Лас-Урдесе тихо умирали от голода и болезней. Их стоны не доходили до соседней Саламанки. Это хилые и нищие люди, следовательно, ими не интересовались ни сборщики податей, ни воинские начальники. На беду, король в поисках «народной любви» решил посетить Лас-Урдес: так подают копейку калеке. Лошадь короля, перевалив горы, печально заржала. Когда король увидал неведомых верноподданных, он тоже печально вздохнул: предстояла ночь в аду. Королю негде было переночевать, как бездомному бродяге. Он не решился зайти в вонючие темные норы. Для него разбили палатку на кладбище — кладбище показалось королю самым жилым местом в Лас-Урдесе. Вероятно, он был прав.

После королевского визита в Мадриде заговорили о Лас-Урдесе. Образовалось «Общество покровительства Лас-Урдеса», со статутом столь же благородным, как и «Общество покровительства животным». Провели дорогу. Над деревнями, немного в стороне от них, предпочтительно на вышке, чтобы избежать чересчур зловещего соседства, построили красивые белые домики: для учителя, для священника, для доктора. Крестьяне ютятся по-прежнему в темных землянках, спят вповалку, один согревая другого, без тепла, без воздуха, без света. Но над ними — несколько вполне европейских домов и вывеска «Общество покровительства Лас-Урдеса». Так, наверное, ведут себя белые в захолустьях Африки.

Две трети населения Лас-Урдеса отмечены признаками дегенерации. Среди них много зобастых. Они отличаются малым ростом и слабостью. Дети развиваются медленно: десятилетним никак нельзя дать больше четырех-пяти лет. Половая зрелость у женщин наступает часто лишь в двадцать лет. Потом они сразу старятся. Здесь нет ни юношей, ни людей среднего возраста — дети и старики. Детей очень много, босые, полураздетые на холоде. Вот девочка тащит новорожденного со скрюченными полиловевшими ногами. Умрет?.. Через год будет новый…

Наверху в белом домике доктор. Он может изучать здесь все виды дегенерации. Помочь он не может: как лечить голодных?.. Тайна Лас-Урдеса весьма проста: люди здесь голодают из поколения в поколение. Земля лишена извести. Удобрения нет. Редкие деревья, оливы и каштаны принадлежат кулакам из села по ту сторону гор, из Ла-Альберки. Крестьяне Лас-Урдеса едят горсть бобов, иногда ломоть хлеба, иногда желуди. Так как лекарство от голода еще не придумано, доктор ведет статистику и наблюдает.

Столь же трудна работа учителя. Дети любят школу: в школе светло и тепло. Они приходят босиком из соседних деревушек: 5–8 километров. Учитель проверяет умственное развитие детей, у него таблицы, диаграммы, цифры. «Расскажи, что изображено на этой картинке?..» Учитель ставит цифры, выводит среднюю, разводит руками: двенадцатилетний по цифрам соответствует трехлетнему. Дети стараются прилежно учиться, среди них много способных. Но в дело вмешивается желудочная резь, пот, озноб, спазмы, все признаки вульгарного голода. Незачем звать доктора: болезнь ясна.

— Среди моих учеников вряд ли найдется один, который хотя бы раз в жизни поел досыта…

Тетрадки, обыкновенные тетрадки, как во всех школах мира. В тетрадках сначала: «Его величество король, наш благодетель…» Потом несколько страниц спустя: «Наша благодетельница, Испанская республика». Тетрадки те же. В Мадриде произошла революция. Исполнительный учитель переменил тексты для чистописания. Больше ничего не переменилось: босиком домой по холодным камням, дымная берлога, мать корчится рожая, две картофелины, несколько сворованных каштанов и сон на земле.

Девочка все тащит младенца. Он еще не умер. Бессмысленно глядит он на враждебный мир. Он не знает, что он дитя проклятого края. Вот этот старик знает: он вводит нас в свой дом — ничего не видно, трудно дышать, но это лучшая изба деревни. Даже запасы — корзина с желудями. Старик спокоен: его дело кончено, он съест желуди, а потом умрет. Кюре в беленьком домике не сидит без дела. Кюре может быть доволен приходом; он не учит и не лечит, он отпевает.

Несчастные люди с ужасом и надеждой смотрят на автомобиль. Им не привезли ни хлеба, ни спасения. Они забираются назад в свои норы. Только девочка еще не может успокоиться. Она не сводит глаз с приезжих. Сколько ей лет? Десять? Или, может быть, восемнадцать?.. Новорожденный закрыл голубые глаза. Вокруг величественные горы. Природа здесь издевается над ничтожеством человека. Она показывает свое превосходство: какие вершины, какие пропасти, какое головокружение! Она ничего не дает человеку, она еще свободна от него. Люди пугливо залезают в землянки. Они знают: никто им не поможет. По ту сторону гор живут счастливцы: у них оливы, хлеб, песеты, король и республика. Они любят развлекаться. Они провели дорогу. Они приезжают, чтобы посмотреть на жителей Лас-Урдеса. Они приезжают и уезжают. Но никуда не уехать жителям Лас-Урдеса. По-прежнему самое жилое место края — кладбище.

Девочка с синим младенцем осталась позади. Может быть, он уже умер? Автомобиль, пыхтя, рвется вверх. Саламанка. Веселая площадь. «Гранд-отель». Музыка. Где вы были?.. В Лас-Урдесе?.. Нет, об этом не принято говорить в приличном обществе! Сегодня в кино идет новая американская картина…

декабрь 1931

<p>Что такое достоинство</p>

Терраса большого кафе на мадридской Гран Виа. Час ночи — театры кончились, публика начинает собираться, публика, что называется, «чистая» — коммерсанты, «сеньоритос» (так зовут здесь «золотую молодежь»), адвокаты, журналисты. Вокруг столиков бродят продавцы газет, чистильщики сапог, нищие. Деловито они ищут пропитания. Смуглая крупная баба продает лотерейные билеты: «Завтра розыгрыш!..» Другая баба ей приносит грудного младенца. Тогда женщина спокойно придвигает к себе кресло, расстегивает кофту и начинает кормить ребенка. Это нищенка. За столиками шикарные кабальеро. Гарсоны парижского кафе сворой ринулись бы на нищенку, в Берлине поступок показался бы столь необъяснимым, что преступницу, чего доброго, подвергли бы психиатрической экспертизе. Здесь это кажется вполне естественным. Откормив младенца, женщина принимается снова за работу: «Завтра розыгрыш!..»

Не следует думать, что демократизм быта создан испанской буржуазией, он создан наперекор ей. Испанский буржуа ничуть не менее своих иностранных братьев обожает иерархию. Он твердо знает, что дуро в пять раз больше песеты, и его религия тесно связана с начальной арифметикой. Он рад бы провести раздел между собой и «народом», остановка не за ним. Остановка и не за государством: хитрая сеть древних законов, паутина толкований, все здесь сделано для того, чтобы окрутить безграмотных крестьян. Остановка только за так называемым «народом». Его закабалили, но не принизили.

Сеньор Санчес, «государственный адвокат» и наследственный шулер, едет сегодня из Сеговии в Мадрид. Носильщик тащит его чемоданы, украшенные подозрительными гербами. Сеньор Санчес вчера обыграл в карты сеньора Гарсию — он дает носильщику целую песету. Тот вместо благодарственного пришептывания, улыбнувшись, протягивает сеньору Санчесу руку: «Счастливой дороги!» Адвокату ничего не остается, как принять это рукопожатие. В Мадриде к Санчесу подходит нищий; Санчес отмахивается — «ничего нет!» Нищий вежливо приподымает драную шляпу — «простите, что потревожил». Санчес в городском парке читает «Эль-Соль». Рядом с ним чернорабочий жует гороховую колбасу. Санчес косится — что за соседство!.. Тогда рабочий вежливо предлагает: не хочет ли сеньор попробовать?.. В душе сеньор Санчес отнюдь не одобряет подобной фамильярности, но он родился и вырос в Испании, следовательно, он с ней легко мирится. Перед ним никто не станет унижаться. У него могут попросить медяк. При случае его могут и зарезать, но ползать перед ним на коленях никто не станет. Бедность здесь еще не стала позором. Французский буржуа сумел привить свою мораль даже заклятым врагам: бедняк во Франции стыдится дыр на штанах, голодного блеска глаз, ночевки на скамейке бульвара. Бедняк в Испании преисполнен достоинства. Он голоден, но он горд. Это он заставил испанского буржуа уважать лохмотья.

У меня скрипучее перо и скверный характер. Я привык говорить о тех призраках, равно гнусных и жалких, которые правят нашим миром, о вымышленных Крейгерах17 и о живых Ольсонах18. Я хорошо знаю бедность приниженную и завистливую, но нет у меня слов, чтобы как следует рассказать о благородной нищете Испании, о крестьянах Санабрии и о батраках Кордовы или Хереса, о рабочих Сан-Фернандо или Сагунто, о бедняках, которые на юге поют заунывные песни, о бедняках, которые пляшут в Каталонии стройное сердано, о тех, что безоружные идут против гражданской гвардии, о тех, что сидят сейчас в острогах республики, о тех, что борются, и о тех, что улыбаются, о народе суровом, храбром и нежном. Испания — это не Кармен и не тореадоры, не Альфонс и не Камбо, не дипломатия Лерруса, не романы Бласко Ибаньеса, не все то, что вывозится за границу вместе с аргентинскими сутенерами и малагой из Перпиньяна, нет, Испания — это двадцать миллионов рваных донкихотов, это бесплодные скалы и горькая несправедливость, это песни грустные, как шелест сухой маслины, это гул стачечников, среди которых нет ни одного «желтого»19, это доброта, участливость, человечность. Великая страна, она сумела сохранить отроческий пыл, несмотря на все старания инквизиторов и тунеядцев, Бурбонов, шулеров, стряпчих, англичан, наемных убийц и титулованных сутенеров!

Испанские крестьяне и рабочие душевно куда тоньше изысканных обитателей европейских столиц. Паноптикум или человеческая выставка — обязательная низость современной жизни — претит им. Они не расспрашивают и не разглядывают. Они приходят на помощь просто, как бы невзначай. В Испании нет государственного пособия безработным. Социалистический министр труда занят статистикой и проектами. Число безработных тем временем растет. Как живут эти люди?.. Только помощью товарищей, которые из мизерного заработка уделяют толику еще более обездоленным. В Барселоне квартиры большие, а заработная плата низкая, в каждой квартире живут по нескольку семейств. Те, что работают, делятся с безработными. В деревнях Эстремадуры батрак режет хлеб пополам и отдает половину безработному. Это делается незаметно, и мало кто об этом знает. В Мадриде удивленно спрашивают: «Почему безработные еще не умерли от голода?..» Чтобы получить с берлинского бюргера пять марок на «суп для несчастных», надо процитировать и Библию, и Брюнинга, надо польстить: «у вас благородное сердце», надо пообещать: «мы напечатаем о вашем поступке в газете», надо пофилософствовать: «если у них не будет хотя бы постного супа, они начнут громить лавки»… Странно, что этакое существо и батрак из деревни Оливенса, который содержит семью безработного товарища, скрывая свою жертву даже от соседей, — что оба они могут называться одним архаическим словом «человек».

Дуро — это заставляет усиленно биться сердца всех чиновников Мадрида, всех коммивояжеров Барселоны. Крестьяне и рабочие равнодушны к деньгам. Большие дороги здесь не уничтожили гостеприимства. Французский крестьянин никогда не впустит чужого в свой дом. Если он даст стакан вина, следовательно, это бистро, и за вино он взыщет столько же, сколько стоит стакан в соседнем городке. Если он угостит сыром, следовательно, он уже вычитал в местной газетке, что этот вот сыр «локальная специальность» и что парижане падки на него. Приезжий может зайти в любую испанскую хижину от Галисии до Альмерии — его всюду примут с радушной улыбкой. Ему дадут все, что имеется: хлеб, овощи, фрукты. Если он предложит деньги, он увидит смущение, а порой и обиду. Мы хотели заплатить за яблоки одному крестьянину в нищей деревне Санабрии; песета для него большие деньги. Ему не на что купить ни соли, ни деревянного масла. Он поглядел на монету и возмущенно отвернулся. Звон серебра еще не заглушил в его ушах человеческого голоса. Другой крестьянин возле Мурсии принес в автомобиль груду апельсинов, причем это был не один из местных кулаков, но бедный старик, у которого всего несколько деревьев и который нанимается к соседу, чтобы выработать три песеты в день. От денег он отказался просто и величественно. Нищенка в Гранаде мне предложила кусок луковой колбасы. Чистильщик сапог в Альхесирасе мне подарил папиросу. Босой мальчонок в Мадриде, улыбаясь, угостил меня карамелькой. Все эти люди знают, что улыбка куда важнее человеку, нежели песета.

Мадридские лежебоки, сидя в одном из кафе, любят рассуждать о горькой судьбе Испании. От них вы услышите, что страна гибнет потому, что крестьяне и рабочие не хотят работать, — это, мол, наследственные лентяи! Опровергать не приходится, опровергает хотя бы тот же Мадрид, та же жизнь лежебоков, те же кафе, банки и дворцы. Чем создано это, если не упорством крестьян, которые добывают из камня хлеб, без удобрения и без машин, если не искусством рабочих, которые на архаических фабриках, среди безграмотных инженеров и жуликоватых управляющих, ухитряются делать вещи на вывоз?.. Непонятно, как может работать батрак Эстремадуры, который ест куда меньше того, что прописывают врачи толстякам в виде «голодной диеты», запрещая при этом малейшее движение!

Испанцы работают прилежно, но вне американской горячки: и в труде они соблюдают достоинство. Форд построил в Барселоне сборочные мастерские. Он установил там свою знаменитую «ленту». Рабочие не пошли к Форду. Квалифицированный рабочий Барселоны получает семь-восемь песет в день. Форд платит пятнадцать, но на его заводе нет ни одного рабочего из профсоюза, только злосчастный сброд, набранный в Китайском квартале. Испанские рабочие любят свое дело, это прекрасные токари, сапожники, столяры. В труде они ищут творчества. Несколько лишних песет их соблазняют куда меньше, нежели свобода.

Право на досуг здесь кажется столь же необходимым и естественным, как право на воздух. Вот сапожник, он отработал столько-то часов, он сидит на пороге и слушает, слушает, как поет девушка с кувшином, как ревет осел, как перекликаются дети. Приходит заказчик: набить подметки… Сапожник спрашивает жену: «Mujer20, у нас есть сегодня на обед?» Узнав, что на обед есть хлеб и горох, сапожник отсылает клиента к другому сапожнику: он отдыхает. Носильщик в Севилье отнес сундук, получил песету. «Отнеси другой, получишь еще песету»… Носильщик отказывается: с него на сегодня хватит, теперь пусть заработает товарищ… Для мистера Форда это либо сумасшедшие, либо преступники: они не хотят работать до одури, они не понимают, что правда в сбережениях, они не думают о завтрашнем дне. Для испанского рабочего это обыкновенные люди — не лентяи, но и не стяжатели, люди, которые умеют, даже голодая, жить. Батраки Андалусии старательно оговаривают свое право на несколько «сигар», это, конечно, не сигары — у них и на папиросы не хватает, нет, это пятнадцать минут отдыха, столько, сколько предположительно курят сигару, это право несколько раз в день не только работать на процветание графа или маркиза, но лежать на земле, глядеть вдаль или просто дышать.

Храбрость, эта историческая добродетель испанского народа, сохранилась только среди рабочих и крестьян… Журналисты, устраивая в кафе безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали гвардейцы при короле, их расстреливают гвардейцы при республике. Они умеют идти против винтовок с голыми руками.

Мадрид. Сентябрь. Демонстрация. Коммунист произносит речь на выступе дома. Это рабочий. Слушают его обитатели квартала Куатро Каминос: рабочие и ремесленники. «Стреляют!» Оратор продолжает говорить. Толпа продолжает слушать.

Каждый день газеты сообщают: в Хихоне рабочие отказались разойтись, один убит, два ранены. В провинции Гранада столкновение крестьян с гвардией, трое убиты. В Севилье два… В Бильбао четыре… В Бадахосе один…

Стреляют, рабочий продолжает говорить, рабочие продолжают слушать… Старая испанская песня восхваляла мужество. Это было давно, в ту пору, когда удаль, прославляемая певцами — жонглерами, еще не свелась к турнирам ради той или иной дамы, или к реверансам перед королем. «Мое украшение — оружие, мой отдых — сражаться, моя кровать — жесткие камни, мой сон — всегда бодрствовать». Эту песню теперь вправе петь не мародеры марокканской войны и не герои республики, которые вели переговоры с Альфонсом о его путешествии из Мадрида в Париж, но только батраки и рабочие, синдикалисты или коммунисты. Правда, у них еще нет оружия, и, следовательно, им нечем себя украсить, зато уже давно их кровать — это жесткие камни, и, любя отдых, они теперь показывают, что этот «отдых» может быть весьма опасен для изнеженного сна республики.

декабрь 1931

<p>Эстремадура</p>

Трудно сказать, какая провинция в Испании беднее других. Там, где земля плодородна, у крестьян нет земли, там, где у крестьян земля, — это не земля, но камни. Бедна суровая Кастилия, с ее скалами, голыми, как судьба, с ее крохотными деревушками, забытыми всеми, с ее громким именем и с ее миской гороха. Бедна Андалусия, несмотря на солнце и на маслины, на виноградники и на море, бедна, как страна, по которой прошли завоеватели, как изба, из которой выволокли все до последней лоханки; вместо кастильского гороха здесь «гаспачьо» — вода, в воду подлили малость деревянного масла, накидали корки хлеба — это обед и это ужин. Бедны и Арагон, и Ла-Манча. Трудно потягаться с ними, и все же особенно бедной кажется мне широкая и печальная Эстремадура. Это заброшенная окраина. Туда еще не заезжают ни караваны туристов, ни агитаторы барселонской «Конфедерации труда». Там до сих пор думают, что у русских боярские бороды и что социалисты — это доподлинные революционеры. Эстремадура — это так далеко от мира, грустное имя, грустная страна!

В Касересе роскошные дворцы помещиков: флорентийские ворота, мавританские фонтаны, венецианские фонари. У владельца вот этого особняка десять тысяч гектаров. Это изысканный кабальеро и к тому же страстный охотник, он приезжал сюда каждую осень, чтобы стрелять куропаток. После апрельского переворота он уехал из Мадрида в Париж. Теперь время охоты, но темно во дворце, наглухо закрыты окна, не журчит фонтан — кабальеро в отлучке, кабальеро во Франции. Он вывез туда вдоволь песет, а за деньги даже во Франции можно найти настоящих живых куропаток. Опустели дворцы Касереса; помещики получают деньги от управляющих. Что касается климата, то кабальеро люди не столь прихотливые — они могут перезимовать и в Биаррице.

Рядом с дворцами монастыри, один за другим, целый город монастырей. Монахи знают, что Эстремадура отнюдь не бедна. Зачем гневить бога?.. В Эстремадуре пробковые рощи, в Эстремадуре прекрасные нивы, в Эстремадуре прославленное свиноводство: местные окорока — «jamón serrano» — признаны обжорами всего мира. Монахи в Испании водятся не где придется, но только рядом с богатством, как воробьи рядом с конюшней — они клюют золото. Монахи из Касереса не уехали. Они проверили запоры на воротах, они ласково пошептались с капитаном гражданской гвардии, они пережили несколько тревожных ночей. Они успели отоспаться.

Город, слов нет, пышный. Можно прибавить художественные ценности: собор, дома Ренессанса, древние укрепления. Стоит ли говорить об остальном?.. Хотя бы о воде?.. В Касересе нет водопровода. Утром и вечером женщины, девушки, девочки спускаются вниз с кувшинами. Город на горе, вода внизу. Женщины носят кувшины на голове. Это очень живописно, и это очень тяжело. Конечно, супруга сеньора Торреса не ходит с кувшином — у нее прислуга; сеньор Торрес твердо убежден, что единственное, на что может пригодиться голова его прислуги, — это быть подпоркой для кувшина. Вода в Касересе не только за тридевять земель, вода премерзкая. Здесь никогда не прекращается эпидемия тифа. Сеньоры почище пьют минеральную воду или вино, что касается «народа», то не все ли равно, от чего этот народ умирает?.. Мало ли в Эстремадуре умирают от малярии?.. Тиф ничуть не хуже. Притом в Эстремадуре чересчур много людей, в том же Касересе на тридцать пять тысяч жителей тысяча безработных, и эти безработные умирают не от тифа и не от малярии, а просто от голода.

Туристы ездят в Севилью и в Гранаду, никто не забирается в Касерес, а между тем вряд ли найдется в Испании другой город, столь фантастичный. Если взглянуть на него снизу, это театральная декорация: громоздятся ярусами дома, по крутым улицам карабкаются стройные девушки с кувшинами, люди в широкополых шляпах лежат на камнях — не жизнь, но балет. Если взглянуть на Касерес снизу… Надо ли взбираться наверх, где прекрасные кувшины оказываются наполненными микробами, где в столь живописных домах видишь черную нужду, где благородные статисты, которые лежат на камнях, становятся безработными без пособий, без надежды, осужденными на верную смерть?..

Как щедра Испания на подобные разоблачения! Каждая эпоха смотрит человеческую комедию по-своему — в разных местах раздаются аплодисменты или свистки. Путешественники прошлого века замечали нищету, но, поданная в столь эстетическом окружении, она их умиляла. Они стыдливо отворачивались от трущоб Лондона, они знали, что Диккенс — это мораль. В Испании они отдыхали от морали, они воспринимали картины Мурильо как живую жизнь, а лохмотья нищего — как музейную ценность. Там, где они умилялись, нам хочется свистеть в два пальца. Чем прекрасней земля, чем больше в ней внутренней гармонии, чем стройней ее женщины, чем богаче она и архитектурными перспективами, и маслиновыми рощами, тем больше возмущает нас ее нестерпимая нищета. Кабальеро, увидев женщину на улице, по привычке кричит ей: «Я в тебя влюблен, красотка» и равнодушно проходит мимо. Стыдно отделаться от красоты Эстремадуры таким комплиментом. Здесь есть что полюбить и что возненавидеть.

Путь от Касереса в Бадахос длится долго, поезд останавливается где-то в поле. Пересадка — надо ждать два часа. Вместо станции лачуга. Возле лачуги огромный кактус, как болезненная опухоль, два осла, заколоченная фабрика. На перроне босые дети и сумасшедший старик. Над всем этим плотная серая скука. Подрались два кобеля, их облили водой. Сумасшедший покричал петухом. Ребята нашли гнилое яблоко и обрадовались. Я не помню имени этой станции, это просто лачуга и это Эстремадура.

Бадахос — граница Португалии, но Бадахос — это то гоголевское захолустье, от которого «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь». В Бадахосе выходят несколько газет. Самая передовая «Ла-Вос Эстременья». В этой газете боевой фельетон: «Двадцать лет спустя» Александра Дюма. В этой газете обстоятельные отчеты о мировых событиях: «Супруга уважаемого коммерсанта дона Сесилио Алкали Беррокаля донья Серванта Флеча Родригес разрешилась вчера от бремени красавцем сыном… Уважаемый коммерсант дон Луис Перес Альварес отбыл вчера в Сафру… Вчера захворал легкой формой гриппа заведующий «Банко Эспаньол де Кредито» уважаемый дон Хуан Ретамаль… Прибыл наш дорогой друг дон Лауреана Кальсадо Луис, начальник тюрьмы в Алькосере. Мы желаем ему так же, как и его прекрасной супруге донье Авелине, приятного пребывания»… Донов и доний много: они хворают, выздоравливают, женятся — вот и газета заполнена. Можно прибавить литературный отдел — после романа Дюма критический разбор «Бедных людей» Достоевского: «Эта книга позволяет нам легче понять азиатский характер Советской России…»

Депутат Бадахоса — человек просвещенный, он живет не в Бадахосе, но в Мадриде. Однако он мог бы сойти за бадахосского старожила. Он побывал, например, в Москве и написал об этом книгу. Его книгу читали не только в Бадахосе, но и во всей Испании. В этой книге он описывает разные чудеса. Он, например, видел в Москве попов. У них длинные бороды. Наблюдательный путешественник пишет: «Попы в России евреи». Да, далеко от Бадахоса до Москвы!..

Эстремадура — это не Касерес и не Бадахос, Эстремадура — это деревня. Следует только забыть о привычном значении некоторых слов: приехав в деревню Эстремадуры, никак нельзя догадаться, что это «деревня». В деревне Оливенса двенадцать тысяч жителей, в деревне Дон Бенито за сорок. В таких деревнях имеется все, вплоть до казино для местных чиновников и лавочников. Все, кроме земли: ни огорода, ни палисадника. Это города, заселенные батраками. Земля вокруг принадлежит разным маркизам и графам, они живут в Мадриде или за границей. Поместья величиной в уезды. Вот, например, у герцога де Орначуелоса 56 000 гектаров вполне девственной земли: герцог любит охоту. У крестьян нет даже хижин. Они снимают комнаты. Они платят за комнату по двадцать, по сорок песет в месяц. Когда небо начинает светлеть, они выходят из деревни, чтобы поспеть к восходу солнца на работу. Иногда поле в десяти километрах от деревни. Так можно было бы, обладая соответствующей фантазией, организовать каторгу. Так в Эстремадуре организован быт деревни.

Оливенса. На улицах толпа. Люди в широких шляпах — сомбреро, в розовых или голубых рубашках. Они стоят на углах и ждут. Приезжий может подумать, что это праздник. На самом деле это забастовка. Хозяева хотят, чтобы батраки работали не «от солнца до солнца», как раньше, но «от зари до зари». Между рассветом и восходом солнца проходит час, столько же между заходом и ночью. Формула поэтична: и «от зари до зари», в переводе на грубый язык это значит: два лишних часа. Забастовщики угрюмо стоят на углах улиц и ждут. Трудно понять, чего именно они ждут. Они уныло ковыряют во рту зубочистками, есть — они давно не ели. У хозяев тоже зубочистки, но перед зубочистками у них сытный обед, и хозяевам ждать куда как легче.

В Оливенсе восемьсот безработных. Этим людям помогали товарищи. Теперь товарищи бастуют. Голодают забастовщики, голодают и безработные. Алькальд Оливенсы социалист, это не мадридский политик, это свой человек. Помочь он, однако, не может. Губернатор не отпускает никаких пособий. Губернатор запретил обложить коммерсантов налогом в пользу безработных. Губернатор шлет алькальду телеграммы: забастовка должна кончиться! Это не совет хозяевам, это приказ батракам. В Оливенсе всего-навсего восемь гвардейцев, но крестьяне Эстремадуры фаталисты: они стоят и ждут. В соседней Андалусии люди умеют хвастаться, привирать, шутить, это актеры и юмористы Испании. Эстремадура молчалива и скудна на жесты. Здесь иногда поют грустные песни, чаще всего здесь молчат. Восемь гвардейцев с зверскими мордами, как мифологические чудовища, стерегут пленников Оливенсы. В школе монах, он одет в штатское, сладко улыбаясь, он говорит мне: «Здесь людям не на что жаловаться, здесь люди живут хорошо…»

Маргарита Нелькен представляет в кортесах Эстремадуру. Это передовая писательница и социалистка. Она призналась мне: «Нам приходится делать все, чтобы удержать крестьян от бунта…» В Бадахосе я беседовал с одним из местных социалистов. Это мелкий служащий, живет он плохо и по ночам изучает то эсперанто, то «Капитал» в популярном изложении. Он сказал мне: «Если бы не Мадрид, мы давно бы выступили…»

В одной из деревень Эстремадуры крестьяне недавно подписали договор с управляющим огромного поместья. Они добились уступок: до забастовки они получали четыре песеты в день, теперь в договоре сказано: «четыре песеты и еда». Договор был скреплен алькальдом. Управляющий негодовал — «лодыри»! Управляющий слал хозяину горестные послания. Но делать было нечего — договор подписан, управляющий распорядился, чтобы батракам выдавали еду, а именно похлебку без мяса, без рыбы, без овощей — немного воды с деревянным маслом. Рабочие против харча не возражали: они сызмальства знают, что такое «гаспачьо». Но управляющий распорядился не только выдавать рабочим еду, он распорядился также запечатать колодец: «В договоре сказано, что я обязан вас кормить, кормить, но не поить». Вода хозяйская, ничего не поделаешь. Палит южное солнце, рабочих мучит жажда, воды нет. Они не распечатали колодца, они не бросили в этот колодец управляющего, они только послали депутату ходатайство — нельзя ли распечатать колодец? Без воды в такой зной трудно работать!..

В Эстремадуре нет еще ни синдикалистов, ни коммунистов. В Эстремадуре социалисты; это крайняя партия. Социалисты, конечно, бывают разные. Те, что работают в деревнях, думают, будто они подготовляют революцию. Те, что сидят в Мадриде, делают все, лишь бы удержать рабочих от революции. Испанская песня говорит: «Одни поют то, что знают, другие знают, что они поют…»

Я не знаю, чем кончилась забастовка в Оливенсе, работают ли там теперь «от солнца до солнца» или «от зари до зари». Я знаю, что люди там работают от рождения до смерти. Иногда они поют о горькой судьбе, иногда они бросают лопаты и замирают на углах улиц, суровые и немые. Это прекрасно, как старая испанская живопись, и это страшно, как запечатанный колодец.

январь 1932

<p>«Guardia civil»<a href="#n_21" data-toggle="modal" >21</a></p>

Пятнадцатого апреля многие весьма храбрые испанцы смутились: «Что с нами будет?..» Смутились маркизы и дюки, старшины мадридских клубов, управляющие поместьями в Севилье или в Хаене, банкиры Бильбао, фабриканты Барселоны, редакторы газет и настоятели монастырей. «Что с нами будет?.. Неужели они решатся?..» Речь шла, конечно, не об отречении короля — королем сразу все перестали интересоваться. Храбрые испанцы тревожились не за королевскую корону, но за дурацкую треуголку, отделанную блестящей клеенкой. Они знали, что вместе с этой треуголкой может свалиться их власть. В тревоге они спрашивали друг друга: «Неужели эти безумцы распустят гражданскую гвардию?..» Они еще не знали, что республика подарена народу командиром гражданской гвардии генералом Санхурхо22 и что вместо фригийского колпачка эта республика примеряет теперь клеенчатую треуголку.

При короле в Испании было тридцать три тысячи гвардейцев, теперь их сорок тысяч. Республика уменьшила армию, зато она увеличила гвардию. В Испании тридцать шесть тысяч учителей и сорок тысяч жандармов. В гвардейцы берут главным образом фельдфебелей и вахмистров, берут их по найму сроком на пять лет. Гвардеец получает пятьдесят пять дуро в месяц. Года три-четыре он состоит в «подвижной бригаде» — там он получает ежемесячно восемьдесят пять дуро — в четыре раза больше, нежели рабочий, и в два раза больше, нежели бухгалтер с университетским дипломом.

Ремесло гвардейца несложное: он должен убивать. Вместо «гвардия умирает, но — не сдается», здесь можно сказать: «гвардия убивает, но не ранит». Когда гвардейцы разгоняют крестьян или рабочих, редко подбирают раненых — гвардейцы целятся в голову или в живот, и они стреляют без промаха.

Человек в дурацкой треуголке не просто жандарм, это страх всей бедной Испании, им пугает мать ребенка, его невольно ищут в темноте, пробираясь ночью по извилистым улицам, он стал легендой, как в средние века смерть, он танцует — я вижу этот танец, на рыжих скалах Кастилии, на болотах Эстремадуры, на холмах Андалусии — длинная страшная тень, которая бродит, выискивая партнера, которая караулит зазевавшегося, хватает чудака, которая, извиваясь и раскачиваясь, верхом на коне или ползком, как уж, подбирается, целится, убивает — танец длится. Нет дня, чтобы газеты не сообщали о новом убийстве: гвардейцы должны убивать, это связано с треуголками, с дуро и с традицией. Они рыщут по стране, завидев лохмотья и голодный блеск глаз, они останавливаются: они напали на дичь. Здесь нечего гадать, все ясно заранее: крохотная телеграмма газетного агентства, вой восьми или десяти сирот и шепелявая латынь «куры»23.

В Эстремадуре имеется край, который испанцы зовут по наивности «Сибирью», — они думают, что Сибирь — это «страна смерти». Сибирь Эстремадуры и впрямь край, где людям жить незачем. Люди там едят желуди. Желудями помещики кормят свиней. Человек ползет ночью по земле; это барская земля. Он голоден, и, как зверь, он ищет корма. Навстречу ему идет другой человек в дурацкой треуголке. Он стосковался по делу, в его руке винтовка. Два часа спустя гвардеец диктует рапорт: «Я трижды окликнул встречного, после чего я выстрелил… Убитый оказался крестьянином Педро Риусом, 38 лет от роду… При нем найдена корзина с желудями…»

В ноябре возле Талаверы гвардеец убил крестьянина, отца девяти малолетних детей. Гвардеец объявил, что убитый якобы хотел на барской земле словить зайца. Возмущенные крестьяне собрались на митинг. Алькальд города, социалист, долго их уговаривал: Мадрид рассудит! Чтобы успокоить крестьян, алькальд послал в Мадрид телеграмму с просьбой наказать виновного, а также сменить офицера гвардии. В Мадриде привыкли к человеческой наивности. Нельзя наказывать гвардейца за то, что он убил крестьянина, как нельзя наказывать социалиста за то, что он шлет сентиментальные депеши: оба делают свое дело.

Иногда люди выходят из себя. Недавно в Мальмодовар-де-Рио забастовщики окружили казарму гражданской гвардии. Гвардейцы не стали выжидать что будет. Они хорошо поработали: рабочие Рафаэль Ривас, Хосе Гальего, Салюстино Алькарас и Хосе Морено пали замертво. Возле трупов на. фотографии стоят убийцы, они опираются на ружья и сосредоточенно смотрят в объектив аппарата. Они не опечалены и не веселы, их лица ничего не выражают — это, скорей всего, призраки, одетые в бутафорские мундиры, они знают одно — убивать.

Республика на словах отменила цензуру, на деле цензура существует. В Барселоне выходит литературно-общественный еженедельник «Ла-Ора». Редактор этого журнала должен посылать гранки на просмотр губернатору. В одном из последних номеров редактор хотел напечатать рисунок: гвардеец верхом на лошади. Под рисунком не было никакого текста. Губернатор, однако, рисунок зачеркнул: «Это слишком мрачно!..» Губернатор ценит гвардейца на улицах Барселоны, на страницах журнала он его пугает: убийца на коне, этот святой Георгий Испанской республики, не может быть изображаем, как бог Саваоф.

Гвардейцы работают молча. Молча работает их командир генерал Санхурхо. 14 апреля генерал Санхурхо изменил королю — он не послал гвардию против республиканцев. Это было последним днем монархии и первым опытом генерала. В кафе политики спорят, кто станет завтра главой правительства — сеньор Кабальеро24 или сеньор Леррус? Имени Санхурхо никто не поминает — это бог не только с неизображаемым ликом, но и с неизреченным именем. Сорок тысяч людей в треуголках время от времени постреливают, они готовятся к великолепию хорошего повсеместного расстрела.

январь 1932

<p>Ученик Бакунина</p>

Я встретился с ним в Фернан Нуньесе. Несмотря на двойное имя, Фернан Нуньес — обыкновенный поселок Андалусии, заселенный батраками, с казино и с нищетой, поселок, который похож не на деревню, но на скучное предместье большого города. Однако до города далеко, да и город — Кордова — какой-то музейный. В таких поселках, несмотря на отделение банка и на казино, чувствуешь, до чего далеко от Испании до мира. Пиренеи, просверленные несколькими туннелями, все еще Пиренеи, а ветер из Африки, сухой и несносный, твердит о близости пустыни.

Республика послала в провинции новых губернаторов: адвокатов или журналистов. Это походило на волшебную сказку — кабальеро, вчера еще занятые поисками одного дуро и отсидкой в мадридских кафе, стали всесильными сатрапами. О своих новых вотчинах они знали смутно по годам школьной учебы. Адвокат из Астурии, пожав друзьям руки, направлялся управлять Эстремадурой. Началось соревнование. Севильский губернатор перещеголял всех. Воспользовавшись доносом домовладелицы на хозяина кафе, некоего Корнелио, он объявил, что в квартире Корнелио якобы помещается штаб вооруженных мятежников. К домику подвезли артиллерию и по пустой лачуге выпустили двадцать два снаряда. После такого боя уж ничего не стоило арестовать сотню рабочих и закрыть ненавистные синдикаты25.

Губернатор соседней Кордовы тоже не зевал: 11 августа он приказал распустить 31 синдикат. Тюрьма Кордовы превратилась в местное отделение «Конфедерации». В провинции Кордова теперь работают только профсоюзы социалистов: губернатор избавил их от опасных конкурентов.

В Фернан Нуньесе помимо казино имеется «Каса дель Пуэбло» — это клуб социалистов. В клубе висят портреты Карла Маркса и Пабло Иглесиаса26. О первом местные социалисты знают только одно: он боролся с анархистами. Иглесиас почитается духовным отцом теперешних министров: Прието и Кабальеро. Кроме портретов, в клубе висит соблазнительное изображение полуголой республики, как висит оно, впрочем, во всех канцеляриях и даже в полицейских участках.

Вокруг стола сидели социалисты Фернан Нуньеса: хозяин кафе, ветеринар, конторщик, несколько крестьян, Говорил ветеринар. Крестьяне молчали.

Я спросил одного из крестьян, может ли он меня познакомить с кем-нибудь из синдикалистов. Это было, разумеется, бестактно, но в деревнях Испании политические страсти еще не уплотнили человеческих суток: враги иногда стреляют друг в друга, но, поскольку дело не доходит до револьверов, они еще дружески друг с другом беседуют.

Так я с ним встретился. Он вошел угрюмый и спокойный, вежливо всем поклонился и сел под портретом республики. Он не был ни конторщиком, ни ветеринаром. Корявые руки свидетельствовали о профессии: он был обыкновенным батраком. В зависимости от времени года он пахал землю, окапывал лозы или собирал маслины.

Как все батраки он был нищ. Его одежда, купленная некогда за десять песет на базаре, с годами приобрела оттенок благородного несчастья. Он не был ни вождем союза, ни сотрудником барселонской газеты. «От солнца до солнца» он работал. Когда солнце, наконец-то смилостивясь, заходило, он думал, разговаривал, читал. На коварные вопросы он отвечал вежливо, но стойко — ничто не могло его переубедить.

Социалисты?.. Виновато улыбаясь, он смотрит на ветеринара: «социалисты — партия буржуазии». Он за забастовки, за револьверы, за восстание. Слово «диктатура» его, скорее, печалит, нежели пугает: он против государства, он за свободную коммуну. Ветеринар спорит с одним из товарищей: кто вернее защищает рабочих — Второй Интернационал или Третий… Ветеринар, разумеется, за Второй. Здесь раздается тихий отчетливый голос батрака, того, что сидит под портретом республики:

— Я за Первый Интернационал…

Так на минуту встает история, споры семидесятых годов, испанские анархисты, расколы, пыльные страницы. Так встает и карта Испании — далеко, очень далеко отсюда до жилого мира!..

Он за Первый Интернационал. Кроме того, он за свободу. Это не призрак прошлого, это живой человек, два часа тому назад он собирал маслины, я могу засвидетельствовать, что его корявая рука тепла человеческим теплом, но отчетливо и тихо он говорит: «я за свободу»… Мне хочется понять этого загадочного современника, и я его спрашиваю:

— Вот в Фернан Нуньесе есть вдова. Она верит каждому слову священника. Она не хочет, чтобы ее мальчика взяли в школу. Она боится грамоты, как дьявола. Я знаю, что вы против религии. Можно ли заставить эту женщину посылать мальчика в школу?

Он с минуту молчит. Он смотрит жалобно, как бык, в спину которого втыкают стрелы. Как бык, он не может повернуть.

— Заставить нельзя. Надо убедить. Нельзя убедить?.. Надо убедить!..

Что ж это — толстовец?.. Духобор?.. Или, может быть, последователь Ганди?.. Нет, он за борьбу. Надо отобрать землю. Надо взять фабрики. Работать, всем работать! Он за революцию, за революцию и за свободу.

— Наш учитель — Бакунин.

На какие только нелепости не падка история! Думал ли барчук Мишель, российский бунтарь и растяпа, медведь, игравший с бомбами, и сентиментальный корреспондент Николая Первого, что через семьдесят лет у него найдется ученик, полуграмотный батрак в деревне Фернан Нуньес?..

Против Бакунина выступал Маркс. Их спор давно решен историей: Маркс стал учителем мощного государства, которое теперь строит Магнитострой и организует колхозы. Это — сто шестьдесят миллионов и победоносная революция. Бакунин стал учителем вот этого батрака…

Ученик Бакунина не одинок, их много и в Фернан Нуньесе, и в Хересе, и в Севилье. Нетрудно доказать всю путаницу их теорий. Нетрудно и проследить, насколько их тактика — эта беспрерывная партизанщина, эти частичные забастовки, эти разрозненные залпы — вела и ведет рабочих к поражению.

Но сейчас в этом клубе социалистов, под портретом республики, рядом с витиеватым ветеринаром сидит не теоретик, не вождь, а живой человек, батрак из Фернан Нуньеса, если угодно, чудак и мечтатель, отважный, нищий и непримиримый.

январь 1932

<p>О человеке</p>

Рядом с французами испанцы кажутся первобытными, несмотря на всю пышность их истории, несмотря на барокко и на Гонгору, на небоскребы и на проказы Рамона Гомес де ла Серны27. Это, конечно, не дети, но это люди, не духи в брюках и не манекены от «Галери Лафайет». Я настаиваю на цельности материала. Это можно проследить на природе: здесь горы — горы, степи — степи. Это можно увидеть и за обеденным столом: испанская кухня гордится не столько искусством обработки, сколько добросовестностью продуктов: девственно белый хлеб, густое вино, ягненок, рыба. Может быть, неудачи государства в известной степени следует объяснить именно этой определенностью отдельных частей — человек здесь слишком человек, и великие реформаторы, которые привыкли иметь дело, скорее, с моллюсками, нежели с быками, наверное, опешили бы, перевалив Пиренеи. Даже католицизм здесь больше озорничал, нежели воспитывал. Расправы инквизиции — это только зрелище, нечто вроде боя быков. Для подлинного творчества монахам пришлось выбрать вместо Испании Парагвай. Над Испанией очень легко царствовать. Любой выродок с плохонькой армией может захватить хоть завтра власть. Управлять Испанией много труднее. Для этого мало соблазнительных идей и мистического тумана, необходима какая-то правда. Я говорю, разумеется, не об адвокатах, но о народе. Эта правда, однако, далека и от фотографии, и от арифметики. Она не дается в готовом виде, ее надо создать. Куда легче с ней познакомиться в музее Прадо перед полотнами Гойи, нежели в соседних с музеем кортесах.

Можно никак не интересоваться искусством, можно приехать в Испанию, чтобы закупить апельсины или чтобы изучить аграрный вопрос, можно быть биржевиком или агитатором, но нельзя пройти мимо Гойи, это лучший проводник по стране. Так прежде всего разрушаются лживые фразы о «художнике кошмаров». Гойя не декадент, не эстет, не одинокий фантаст, Гойя — художник, которого с полным правом можно назвать «социальным». В своей известной картине, изображающей расстрел, он показал, что такое пафос не патетического. Его портреты королевской семьи вовсе не карикатурны: это только вдоволь смелое оголение всячески задрапированных моделей в эпоху, когда искусство знало одно: скрывать, когда назначение цвета или рифмы было ограждать мир от чересчур жестокой действительности. Гойя шел дальше, нежели человеческий глаз, он показывал сущность предмета или чувств, он был подлинным реалистом. Вероятно, поэтому принято говорить, что он был одарен «извращенной фантазией» и что жил в «мире неправдоподобного». Все так называемые «кошмары» Гойи в Испании ходят по улицам: это маркизы и нищие, это спесь и горе, это генерал Санхурхо среди запуганных батраков Эстремадуры.

Урок Гойи можно дополнить уроками испанской литературы. В начале XIV века в Испании была написана замечательная книга. Ее автором был Хуан Руис, именуемый протоиереем из Ита, священник с подозрительной биографией, в которой важное место занимает тюрьма. Европа тогда довольствовалась эпигонами рыцарской поэзии, рифмованными переложениями «чудес» или молитв, обязательной догмой и столь же обязательной красотой, розой, которая не была цветком, и дамой, которая не была женщиной. Это было задолго до Франсуа Вийона. Протоиерей из Ита написал книгу о своей эпохе, о сластолюбивых монахах и о своднях, об обманутых девушках, о лицемерии и о пастухах, о страхе перед смертью и о попойках, о рыцарях и о силе. Это якобы автобиография: протоиерей изучает грехи, чтобы больше не грешить. Так можно было бы написать сатиру или лирическую поэму; ни то ни другое определение никак не подходит к книге Хуана Руиса. Исследователи много спорили: издевается ли автор или говорит всерьез? Для католиков — это книга покаяния, для вольнодумцев — первая брешь в стене средневековья. Протоиерей влюблен в донью Эндрину. Он описывает себя: он красив — у него толстая шея, крохотные глаза и осанка павлина. Он не смеется над собой: все условно. Он встречается с доньей Эндриной в церкви: это не кощунство, это просто место встречи. Потом донья Эндрина умирает, он ее оплакивает. Потом умирает старая сводня, которая свела его с доньей Эндриной, он оплакивает и сводню, он уверяет, что ее место в раю. Никто не скажет, где здесь кончается хроника, чтобы уступить место правде поэта. Это и есть жизнь, каждый вправе ее толковать по-своему, но отвязаться от нее куда труднее, нежели от обыкновенной достоверности.

Надо ли напоминать, что самое гениальное произведение испанской литературы «Дон Кихот» сделано с тем же реализмом, что он также допускает тысячи толкований, не допуская, в сущности, ни одного, что роман Сервантеса не пародия на литературную моду эпохи, не сатирическое отображение общества, не проповедь мистического самообмана, но только правда о человеке большом и ничтожном, достойном и смешном?..

Все это меня занимает отнюдь не как эстетические рецепты. Конечно, и в наше время могут жить художники, преданные высокому реализму. Нетрудно увидеть в рисунках немца Гросса, этого сына Домье и внука Гойи, тот же фанатизм обнажения, который в его первом густом растворе нас так пугает в музее Прадо. Можно добавить, что русский писатель Бабель описывает красноармейцев и шлюх с той же откровенностью отчаяния, с которой протоиерей из Ита описывал монахов и красавиц. Понижение значительности зависит не от понижения талантов, но от роли искусства в жизни: оно было хлебом, оно стало кокаином, которым смягчают зубную боль и которым некоторые сумасшедшие заменяют секрецию желез.

Испанский реализм меня занимает не как художественная школа, но как разгадка многих особенностей этой страны. Я не думаю, чтобы из нее можно было бы сделать новую Византию. Французское остроумие бессильно перед любым планом, перед любой статистикой. Ирония испанского реализма куда страшнее. Здесь можно выдать мельницу за врага, и с мельницей пойдут сражаться — это история человеческих заблуждений. Но здесь нельзя выдать человека за мельницу — он не станет послушно махать руками вместо крыльев. Здесь еще живут люди, настоящие живые люди. Это хлопотно, порой опасно, и это все же очень утешительно.

январь 1932

<p>Испанский эпилог</p>

Это был один из моих последних вечеров в Испании. Барселона не только столица Каталонии, это большой испанский город. Фабричные трубы и политическая путаница притягивают к нему людей из других провинций. Это был, следовательно, эпилог, скорее, испанский, нежели барселонский. Мы пошли в рабочий кабачок, который посещают главным образом выходцы из Андалусии. Они пьют по стаканчику мансанильи, куда больше они поют. Поют не хором, не за столами, но подымаясь на эстраду, как заправские артисты; поют приказчики, сапожники, почтенные матери многочисленных семейств и молоденькие мастерицы. Поют они фламенко — это звучит безысходно, как широта и нищета Андалусии. Слова — о несчастной любви, но заунывность напева много откровенней — это о несчастной жизни.

Общество наше было достаточно пестрым: коммунист, бывший офицер, участвовавший в заговорах, теперь интеллигент без работы, журналист каталонец, тот, что «ладит со всеми», нервный скульптор, влюбленный в искусство и твердо верующий, что человечество должно существовать ради гениев, два рабочих из Кастилии, вожди синдикалистов. Никто из наших не пел. Скульптор, преданный искусству, слушал песни. Журналист что-то записывал в блокнот. Прочие разговаривали: о своей судьбе, о судьбе Испании.

У одного из рабочих сухие жесткие глаза. Вряд ли он с ними родился. Он просидел сутки в часовне, ожидая казни: смертников в Испании сажали в часовню, чтобы они на прощание поговорили с богом. Потом их выводили из часовни, на шею надевали железный обруч, завинчивали винты: это называлось «казнью через удавление». Он сидел в часовне и ждал обруча. К нему пришел священник и начал говорить о милосердии. Тогда смертник сорвал со стены тяжелое распятие и проучил «куру». Случайно он спасся от обруча. Он работает теперь на заводе и ждет часа решительного объяснения. Когда он глядит сухими жесткими глазами на журналиста, журналист начинает нервически улыбаться.

Другого зовут Дуррути28. Это имя я прежде встречал в газетах — французских и немецких. У Дуррути престранная биография. Все знают, что во время войны была «ничья земля». На эту землю падали снаряды, она была очень печальной землей, но Дуррути должен пожалеть о том, что Версальский договор не оставил хоть пядь земли «ничьей». Тогда у Дуррути был бы дом. Это очень добродушный человек. Когда скульптор говорит о «святости искусства», он не спорит, но улыбается. Так, наверное, он улыбается и своему двухнедельному сыну. Он мог бы быть прекрасным руководителем детской площадки. Однако его боятся как чумы. Он выслан не то из четырнадцати, не то из восемнадцати государств. Надо сказать, что он все же не руководитель детской площадки, но вождь ФАИ — это означает: «Федерация анархистов Иберии».

Дуррути был приговорен к смертной казни не только в Испании, но еще в Аргентине и в Чили. Французы его арестовали и решили выдать. Спорили только, кому: Испании или Аргентине. На допросах изысканный следователь время от времени проводил рукой по своей шее: он хотел напомнить, что именно ждет Дуррути в Испании или в Аргентине. Дуррути просидел семь месяцев, гадая, кому его выдадут. Пока юристы спорили, в стране началась кампания против выдачи. Дуррути спасся. Его выслали в Бельгию. Из Бельгии его выслали в Германию. Из Германии в Голландию. Из Голландии в Швейцарию. Из Швейцарии во Францию… Это повторялось по многу раз. Как-то в течение двух недель Дуррути кидали из Франции в Германию и назад: жандармы играли в футбол. Другой раз французские жандармы решили провести бельгийских: двое вступили с бельгийцами в длинную беседу, тем временем автомобиль с живой контрабандой помчался в Брюссель. Дуррути менял что ни день паспорта. Он не менял ни профессии, ни убеждений: он продолжал работать на заводе, и он остался анархистом.

После апреля Дуррути вернулся в Испанию. Его арестовали в Хероне: он числился в списках людей, подлежащих задержанию. Следователь, раскрыв папку, несколько смутился: «Дело о покушении на жизнь его величества»… Дуррути пришлось отпустить. Он работает на фабрике, и он выступает на митингах. Наверное, его скоро снова арестуют. «Ничьей земли» больше нет, и трудно сказать, куда он денется со своим младенцем. Враги о нем говорят: «Это честный и отважный человек». Однако никто не хочет, чтобы человек с такими достоинствами жил бы рядом. Некоторые биографии никак не умещаются в истории. Это хорошо знают многие поэты: так встречаются дуло револьвера и теплый висок. Это знают и социальные мечтатели, те, что не умеют вовремя ни покаяться, ни промолчать.

Дуррути по убеждениям анархист. Однако по роду занятий он рабочий. Это предопределяет неизбежный конфликт. Скульптор легко мог бы стать анархистом: от этого ничего не изменилось бы в его жизни, он мог бы по-прежнему презирать человечество и верить в торжество гения. Рабочий знает, что такое организация; сложность производства приучает его к идее порядка; солидарность требует от него дисциплины. Анархизм испанских синдикалистов — это не анархизм кофейных завсегдатаев, которые сочетают Бакунина со Штирнером29, безначалие с эротикой и свободу с кутежами. Испанские синдикалисты стоят у станка. Их вожди не пьют и не ходят в притоны Китайского квартала: это своеобразный монастырь с тяжелым уставом. Двадцатый век и здесь взял свое: батраки Андалусии еще мечтают — «не принудить, но убедить». Барселонские синдикалисты уже распрощались с некоторыми иллюзиями прошлого столетия. Недавно они приняли постановление о том, что хозяева не должны брать на работу рабочих, которые не состоят в профсоюзе. В другой стране это азбучная истина. В Испании это шло против всех традиций, и это далось с трудом. Анархистам пришлось отказаться от анархии, ревнителям свободы пришлось пойти на насилие. Это было первым шагом. Дуррути теперь стоит за диктатуру рабочих и крестьян. Он может критиковать русскую революцию, но на ней он учится, он и его товарищи, «Конфедерация труда» и рабочие Барселоны.

То, что Дуррути еще лепечет, просто и ясно говорит коммунист: диктатура для него не душевная драма; с нее он начал свою политическую жизнь. Это жесткое слово он умеет произносить с любовью. Слабость партии и обилие ересей его не смущают: «весной 17-го года в России было не очень-то много большевиков»… У него нет ни авторитета Дуррути, ни его романтической биографии, но ему и не нужно это: за него история. У него даже нет имени, это просто коммунист, скромный человек в потертом пиджаке, и это вместе с тем столько-то миллионов. В этом маленьком кафе он сидит, как посол, аргументируя странами и эпохами.

На эстраде тем временем один певец сменяет другого. Камареро30 тоже не выдержал. Он оставил поднос и поднялся на эстраду. Он поет о своих любовных неудачах, поет протяжно, как муэдзин на минарете, поет и одним глазом все присматривает, чтобы не ушел кто, не заплатив за стаканчик. После лакея на эстраду поднялись несколько человек. Среди них молоденькая девушка лет пятнадцати. Они долго и угрюмо бьют в ладоши. Они смотрят на девушку. Они ждут. Девушка медлит. Она упирается. Она сидя стучит каблуками. Потом она срывается с места и начинает плясать, медленно и страстно. Этот жестокий танец не дает выхода чувству, он только возбуждает и томит. Он сразу кончается, как ветер на море. Он спадает в изнеможении. И снова — заунывная песнь.

Теперь все спорят. Скульптор за красоту. Дуррути за свободу. Коммунист за справедливость. Это спор 1931 года. Его сейчас повторяют в разных странах разные люди. На столе газета: каждая строчка — это голод или кровь. Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой и одиночеством. Казалось, она вне игры. Так в Америке люди машин и ожесточенного труда устроили заповедник с девственными лесами и с диким зверьем. Однако в Испании не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить — так Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти. Она вступает вовремя.

декабрь 1931 — январь 1932

<p>Мигель Унамуно и трагедия «ничьей земли»</p>

В годы войны между вражескими окопами проходила узкая полоска земли. Каждый день на нее падали снаряды. Ее обволакивали ядовитые газы. Она была покрыта колючей проволокой и трупами. Ее называли: «ничья земля». Кто вздумал бы искать спасения на этой проклятой земле?

В нашу эпоху социальной войны некоторые писатели еще мнят себя нейтральными. Они пытаются обосноваться на «ничьей земле» вместе с пишущими машинками, с музами и с издателями. Они думают, что высокие тиражи или почтительные отзывы предохранят их от снарядов.

Несмотря на дождливую погоду, костер перед зданием берлинской оперы пылал вовсю. Отсветы этого пожарища испугали даже самых «нейтральных»: ведь на костре погибли не только коммунистические трактаты, но с ними заодно романы Джека Лондона, Стефана Цвейга, Федора Сологуба.

Жест немецких фашистов вполне логичен. Перепроизводство бумаги не позволило им отослать «опасные» книги на фабрики. Что касается страха перед мыслью, то он определяется возрастом класса. Советская революция могла преспокойно издавать письма императрицы Александры Федоровны. Так называемая «национальная революция» поспешила сжечь письма Розы Люксембург. Молодой класс лишен суеверных страхов, он не верит в привидения и не воюет с трупами.

Рабочие умеют чтить и Шекспира, и Гёте, и Пушкина. Они строят новый мир не на метафизическом небе, но на земле, удобренной потом многих поколений. Советские издательства выпускают сочинения Вергилия и Сенеки, Кропоткина и Герцена, Ницше и Толстого. В советских библиотеках можно найти романы Марселя Пруста, и в советском театре шли драмы Поля Клоделя. Советские исследователи посвятили ряд серьезных трудов поэтическому гению Тютчева. Их не остановило то, что Тютчев был славянофилом, монархистом и царским цензором. Они знали, что молодые поэты могут многому научиться и у Тютчева.

Рабфаковцам незачем прибегать к огню: история не только инкубатор, это и прекрасный крематорий. Диктатура молодого класса — диктатура любопытных глаз и крепких ног. Умирающий класс прежде всего труслив. Войдя в библиотеку, бездарный литератор и всемогущий министр г-н Геббельс невольно хватается за коробок спичек. Он хочет быть трагическим Дон Кихотом, но он сильно смахивает на того российского градоначальника, который как-то выстрелил из револьвера в тарелку щей, потому что щи оказались горячими.

Советские писатели знают, что путь пролетариата — это путь мучительного, напряженного завоевания культуры. В советском обществе писатели впервые почувствовали себя не отверженными, не схимниками, не людьми, призванными забавлять, но строителями жизни. Никакие отдельные ошибки, допущенные в течение пятнадцати лет по отношению к отдельным писателям или литературным группировкам, не могут изменить этого основного положения. Советская литература — это не декларация, это значительное явление, влияние которого сказывается далеко за пределами СССР. Являясь как по художественным приемам, так и по своей универсальности прямой наследницей русской литературы прошлого столетия, она несет нечто новое: пафос борьбы, культ труда, радость жизни. Достаточно назвать имена Маяковского и Пастернака, Бабеля и Олеши, Шолохова и Тынянова, Фадеева и Федина, чтобы определить ее удельный вес.

Немецкие фашисты писали предпочтительно на заборах. Теперь им выдали прекрасные линотипы и запасы бумаги. Однако им не о чем писать. Для звериных рефлексов достаточно и тех пятисот слов, которыми обходятся первобытные племена. Но они хотят сохранить все атрибуты цивилизованного общества. Они объявляют новую эру «национальной литературы». Только одного писателя удалось им привлечь к своим радениям — это маститый порнограф Ганс-Гайнц Эверс. Когда-то он пугал барынек вампирами. Теперь ему незачем напрягать свою фантазию — он может описывать проказы штурмовиков.

Они ответят, что фашистская Германия еще не успела обзавестись своей литературой. Нельзя же все делать сразу — и жечь книги и писать. Обратимся к учителям гитлеровцев — к итальянским фашистам. Впавший в детство Габриэль Д'Аннунцио31 продолжает гордо лепетать о своем «великолепии». Но ему теперь не верят даже продавцы коралловых брошек. Маринетти32, тот полон энтузиазма. Чем же он взволнован? Осушением болот? Голодом в Сицилии и Калабрии? Рождением нового сознания? Взаимоотношением труда и поэзии? Нет, этот фашистский фигляр и футуристический академик потрясен иными проблемами. Он, например, не хочет, чтобы итальянцы ели вульгарные макароны. Он предлагает им есть курицу под розовым соусом и ярко-лазоревое мороженое. Он также за стеклянные шляпы и за алюминиевые галстуки. Так страна, которая претендует на духовную гегемонию, превратила своего первого поэта в картузника и кондитера. Кондитер, впрочем, не унывает. Он важно рассказывает терпеливым репортерам: «С пластической и в то же время абстрактной радостью мы присутствуем при рождении «я» среди различных гласных, которые стали конкретными». Трудно сказать, что он называет «конкретными гласными». Касторку, которая давно превратилась в тюремную баланду? Слюни безработных, которые мечтают не о розовой курице, но о тарелке макарон? Или поэтические повадки дуче, который, как исправный мегаломан33, рассылает свои пьесы в дирекции парижских театров?

Д'Аннунцио и Маринетти — люди дофашистской эры. Что же принесло стране «национальное пробуждение»? Единственный роман молодой фашистской Италии, которому удалось выйти за пределы своей страны, носит достаточно красноречивое название: «Безразличные». Это роман о современной итальянской молодежи. Перед читателем не грубые рабфаковцы, которые учатся на трамвайных остановках и которые работают по восемнадцать часов в сутки. Герои романа Моравиа — безразличные. Им невыносимо скучно жить, и, зевая, автор описывает их никчемную жизнь. Любовник мамаши изменяет ей с дочкой. У любовника — лиры, а почтенная семья разорена. Сын хочет убить обидчика, но потом, раздумав, пьет с ним ликер. Автору до того тошно об этом рассказывать, что он то и дело возвращается к обеденному столу — вот прислуга принесла тарелки, вот она унесла тарелки, вот она положила вилки… Таковы литературные признания «молодой пробужденной Италии»34.

Имеется, однако, в Европе страна, где у власти находятся не рабочие и не фашисты, но самые что ни на есть настоящие литераторы. Писатели в республиканской Испании — и министры, и посланники, и губернаторы. Это и есть «ничья земля» — литературное кафе между окопами. Писатели пишут статьи и произносят великодушные речи. За ними стоят владельцы латифундий, международные финансисты и вояки из «гражданской гвардии».

Мигель Унамуно — прекрасный поэт, печальный философ и беспомощный политик. Его опыт поучителен в своей трагичности. Этот человек искренне мечтал о революции. Он любил поступь времени на страницах книг. Когда эта поступь превратилась в гул толпы перед окнами кортесов, он отошел от окон и начал мечтать о той старой Испании, которая жила в глубоком вневременном сне. Он захотел остаться нейтральным между батраками Эстремадуры и гвардейцами.

Унамуно очень храбрый человек. Когда страна в страхе молчала, когда испанские социалисты лепетали о «государственной гармонии», Унамуно выступил против диктатуры. Его отправили в ссылку. Он бежал из ссылки. Во Франции, несмотря на «увещевания» полиции, он продолжал обличать. Он был в то время не зеленым юношей, но почтенным профессором, знаменитым писателем и старым человеком. Он отказался от почета и уюта. Он жил в изгнании, как бедный студент. Когда я говорю, что он испугался истории, это не справка о недостатке гражданского мужества, это естественная трагедия «ничьей земли».

Зимой 1925 года я часто видел Унамуно в парижском кафе «Ротонда». Он сидел, окруженный учениками. Он говорил о свободе и революции. Иногда он вырезывал из бумаги диковинных зверей. Он писал печальные стихи: «Романсеро изгнания». Он был похож на Дон Кихота в очках и без лат. В его облике сказалось все то суровое и безысходное, что нас потрясает в пейзаже Старой Кастилии. Я тогда еще не читал его книг, но, взглянув на него, я сразу поверил, что это настоящий поэт и непримиримый бунтарь.

Я увидал Мигеля Унамуно шесть лет спустя на трибуне кортесов. Он выступал против требований национальных меньшинств. Реакционную политику он защищал цитатами из классической поэзии. Кажется, цитируемые стихи его волновали куда больше, нежели вопрос о каталонском статуте. Как прежде, его глаза выдавали глубокую тоску. Но это не был поэт в изгнании, это был депутат кортесов и постоянный сотрудник степенно-буржуазной газеты «Эль-Соль».

Унамуно иногда называют «нигилистом». Он не восстает против определения, но ему не нравится слово «нигилист» — оно звучит для него чересчур по-русски. «Ничто» по-испански: «нада», и Унамуно согласен на звание «надиста». «Ничевочество» Унамуно, однако, предназначается для любителей поэзии и философских комментариев. Унамуно-политик теперь защищает достаточно определенные ценности, не только отечество и традиции, но даже собственность.

В своих газетных статьях Унамуно остается поэтичным и возвышенным. Говоря о голоде батраков, о забастовках или о заговорах фашистов, он живописует красоты испанской природы, и он призывает в свидетели всех поэтов и философов: Альфреда де Виньи, Вергилия, Тирсо де Молину, Гюго, Кнута Гамсуна, Кальдерона, Броунинга, Кардуччи, Кеведо, Данте, Пиндара, Сорилью и даже Карла Маркса. Читатели газеты «Эль-Соль» — это обыкновенные испанские буржуа. Они не любили ни короля, ни иезуитов. Но с религиозным чувством они подходят к биржевому бюллетеню и к треуголке гвардейца. После революции в редакции «Эль-Соль» произошел раскол: левые ушли. Унамуно, однако, остался. Его трагический «надизм» никак не восстал против руководителей этой газеты, которые поклялись защищать интересы перепуганных лавочников.

Психология последних не заслуживает особого изучения — они все те же и на Курфюрстендамм и на мадридской Алькала, эти «свободолюбцы», которые сначала поют «Марсельезу», а потом зовут на подмогу гвардейцев или штурмовиков, чтобы спасти свои ценности от так называемой «анархии». Другое дело — психология Унамуно, на ней надлежит остановиться.

Унамуно никогда не стремился к стройной философской системе. Он предпочитал «комментарии» лирические и грустные. Он много говорил о «трагическом ощущении жизни». Этот светский богослов напоминал дореволюционного Шестова35. Ничто, казалось, не предвещало сближения между последним из донкихотов и умеренными республиканцами. Природа Унамуно обнаружила страсть к чрезмерному. Он не стал, однако, ни роялистом, ни анархистом. Он задержался где-то в центре.

Умеренность Унамуно не синтез, это только результат арифметического сложения. Разгадка таится в характере страны. Феодальный строй до сих пор жив в Испании, он сказывается не только в размере поместий и в нищете крестьян, но также и в известной патриархальности нравов, в презрении к богатству, в гостеприимстве, в примитивной и, однако же, высокой человечности. Испанская буржуазия стремится заменить это если не хорошими машинами, то хорошими дивидендами. Однако она труслива и беспомощна. Это не якобинцы, даже не Жиронда, это наши русские кадеты в сокращенном переиздании.

Унамуно хорошо понимает необходимость и аграрной реформы, и борьбы с монашеством. Но в душе он сожалеет о трогательной нищете, об отрешенности и бескорыстности старой Испании. Он готов повторять на испанский лад: «Эти бедные селенья, эта нищая природа! Край родной долготерпенья!..» Он ищет тормоза — машина времени мчится слишком быстро. Он отрекается от своих прежних помыслов. Он начинает слагать разум и страх, прежние мечты и новую тоску. В итоге этого сложения получается программа куцых реформ, пополняемых карательными экспедициями, программа перепуганного буржуа и его органа «Эль-Соль».

Стоило ли говорить о трагическом ощущении жизни, стоило ли ссылаться на рыцаря Печального Образа и писать элегии, чтобы потом выступать с признанием, достойным любого бакалейного торговца, который из своей приходно-расходной книги делает евангелие и который обожествляет градацию годовых доходов как иерархию небесного воинства? Вот что пишет Мигель Унамуно о справедливости: «Итог иных революций, социальных, — это перевернуть тот же блин… Так рождается кража, ибо крадут не от голода, я это повторяю, но от отвращения к труду и от зависти»…

Унамуно очень культурен и очень сложен. При известных обстоятельствах эти достоинства превращаются в слабость. Он мог быть мудрым, он, однако, мудрствует. Он не хочет увидеть голодных — это слишком просто, и это доступно каждому. Он рассуждает: что такое голод? Он доказывает, что голод, описанный Кнутом Гамсуном, никак не похож на голод, описанный Кеведо. Это — литературный комментарий для вполне сытых читателей «Эль-Соль». Тем временем сотни тысяч безработных мечтают о миске с горохом. Так постыдно заканчивается в наши дни высокотрагическая философия.

Парадоксы, может быть, и хороши в философских комментариях. Они нестерпимы, поскольку речь идет о человеческой жизни. Унамуно говорит, что вырождение на почве голода испанских крестьян — это досужие басни. Между тем его любимые места — это окрестности Сала-манки. Один горный перевал отделяет их от края, называемого Лас-Урдесом, где живут дегенераты, где голод переменил людей в уродливых карликов, в злосчастных кретинов. Это, конечно, звучит чрезвычайно прозаично рядом с рассуждениями о том, что голод — понятие относительное… Унамуно говорит читателям «Эль-Соль», что вся беда от еды. Это, наверно, справедливо применительно к аристократическим республиканцам с Пасео-дель-Кастельяно. Но я хотел бы послушать, как знаменитый философ стал бы доказывать обитателям Лас-Урдеса свою теорию пагубности питания.

Я не хочу дольше останавливаться на разборе газетных статей Унамуно. Я вовсе не склонен смеяться над его противоречиями, над всей откровенной нищетой этого философского богатства. Я хочу отнестись к трагедии писателя с тем же уважением, которого заслуживает и трагедия крестьян Лас-Урдеса. Я знаю, что ослепление Унамуно родилось не от его привязанности к тем или иным социальным привилегиям. Его личная бескорыстность вне спора. Остается выяснить, какой же дорогой он пришел к тому миру, в котором, как в мутном зеленом аквариуме, плавают различные Леррусы? Не культ материальных богатств привел сюда Унамуно, не тоска по власти, но исконный порок поэтов, философов, а также болтунов — обожествление слова. Унамуно говорит: «Словом наши предки создали все самое прекрасное, словом, а не мечом». Это звучит как утверждение высокой поэзии или как реабилитация Дон Кихота в его борьбе с мельницами. Но слово меняется в зависимости от того, когда и как его произносят. Трибуна кортесов — не парижское кафе, и газета «Эль-Соль» — не дневник нового Вертера. Слово тем и сильно, что оно рождает действие. Мигель Унамуно пишет. Гражданская гвардия работает. У этих современников, правда, не мечи, но карабины, однако в Касас Вьехасе36 они показали, что они быстро переводят некоторые слова на язык огнестрельного оружия.

Я глубоко убежден, что, узнав о трагедии Касас Вьехаса, Мигель Унамуно пережил тяжелые часы. Здесь его «трагическое ощущение жизни» слилось с правдой, доступной любому безграмотному батраку. Но смысл исторических событий в том, что Унамуно пишет о прекрасных традициях, а гвардейцы наводят винтовки — одно тесно связано с другим. Нейтральной земли больше нет нигде, ее нет и в том, втором мире, в котором хочет жить философ Унамуно… Его личная судьба так же поучительна для колеблющихся писателей, как и берлинские костры.

Для многих из этих колеблющихся пример Унамуно раскрывает и другое: необходимость известного самоограничения. Чем больше писатель любит слово, тем целомудренней и строже он должен к нему подходить. Велика опасность опрощения, нивелировки, замены всех инструментов одним барабаном, отрицания глубины и многообразия жизни. Но не менее страшна и другая опасность — чрезмерного усложнения, подмены живой жизни игрой, жонглирования легкими идеями и редкими словами, инфляции мысли, за которой неизменно следует инфляция крови. Долг писателя теперь неслыханно труден. Литература знавала и прежде цензуру государства, но теперь она должна усвоить другую цензуру — своего гражданского сознания. Лучше стать простой частушкой в устах эстремадурского батрака, нежели глубоким и высокопоэтическим оправданием убийц Касас Вьехаса.

май 1933

<p>В горах Астурии</p>

Сейчас в Москве украшают улицы. Завтра Красная площадь наполнится радостным гулом. Будет весел топот красноармейцев, и широко будут улыбаться милые курносые комсомолки. Но мне трудно сейчас думать о празднике. Я только что говорил с испанцами. Они приехали оттуда. Я вижу перед собою пустынные горы Астурии. Они покрыты снегом. Это все та же Испания, прекрасная и трагическая. Я знаю ее горные перевалы, и я знаю ее людей. Пусто обычно в этих горах. Редко увидишь старого крестьянина. Он закутался в одеяло и грустно покрикивает на выбившегося из сил осла. Теперь, среди снежной метели, бродят люди. Это шахтеры Овьедо и Хихона. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей они сражались внизу. Потом они отступили в горы. Они унесли с собой винтовки и то отчаяние настоящего революционера, которое становится самой прекрасной надеждой. За ними гонятся по пятам ищейки Лерруса: люди с пулеметами и с газами. Как стервятники, которых немало в горах Астурии, реют над ними самолеты. Но они все еще отстреливаются, и в тот час, когда на Красной площади будут ползти танки победивших рабочих, далеко от Москвы, в стране, которая слывет страной тореадоров и кастаньет, высоко в горах еще будут защищать рабочую честь последние красноармейцы Испании.

Я знаю также их усмирителей. Я знаю гражданских гвардейцев в их шутовских треуголках. Это не борцы, это не солдаты, это — профессиональные убийцы, откормленные и выхоленные. За бутылкой вина один гвардеец хвастает перед другим количеством застреленных им в жизни людей. Я знаю и солдат испанского иностранного легиона. В него шли барселонские сутенеры, которые попадались на «мокром деле»: они выдавали себя за португальцев. В него шли парижские апаши и немецкие громилы — люди, которым надо убивать, как другим людям надо жить и смеяться. В него шли русские белые, донкихоты Шкуро и рыцари контрразведки. Горделиво они рассказывали своим сотоварищам по легиону, как в Тихорецкой или Лабинской они вырезывали на лбу пленных красноармейцев звезды. Правительство Лерруса, не доверяя своим солдатам, бросило на испанских рабочих полчища международных убийц. Врываясь в завоеванные города, они кололи штыками и добивали прикладами раненых. Шахты для них были марокканской пустыней. Они жгли, и на десяти языках они пели свои блатные песни.

Борьбу венских рабочих сравнивали с Парижской коммуной: это была борьба вдохновенная и обреченная, полная героизма рабочих и нерешительности вождей, без военных лозунгов, без организации, без веры в победу. Нельзя в 1934 году повторить 1871 год. Борьба астурийских рабочих вдохновлялась иным примером. Фотографический аппарат даже в руках буржуазного репортера способен порою проговориться. Передо мною фотография: развалины Овьедо. На стене — большая надпись: «Да здравствует советская республика Астурия!». Правительственные газеты лгут наивно и невежественно. В них можно прочитать, что карманы убитых повстанцев были набиты приказами на русском языке и советскими рублями. Ни один шахтер Астурии не знал русского языка. Испанская буржуазия тщательно охраняла невежественность, и среди астурийских рабочих было немало людей, которые не умели читать даже по-испански. На рубли в Овьедо нельзя купить ни пушки, ни каравая хлеба. Но великий пример далекой страны, рассказ о земле, где рабочие победили и где нет больше безработицы, магическое слово «советы» вдохновили углекопов Астурии. Не за республику, не за туманную свободу, не за право социал-демократов критиковать канцлера они боролись. Первое воззвание революционного комитета заканчивается словами: «Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует диктатура пролетариата!».

У них не было ни опыта, ни знаний. Как могли они организовать жизнь на завоеванном ими клочке земли? На колокольнях уже реяли красные флаги, но с колоколен еще стреляли в рабочих белогвардейцы, спрятанные сердобольными священниками. Рабочие опубликовали несколько декретов: о банках, о земле, о снабжении. Они ввели карточки: надо было предохранить рабочие поселки от голода. Каждый гражданин получал в день продовольствия на столько-то песет. Нельзя было думать о мирной жизни: со всех сторон надвигались враги.

Рабочие сразу организовали Красную армию. В декрете значилось: «Красноармейцы должны подчиняться железной дисциплине. В Красную армию не могут вступить лица, принадлежащие к классу эксплуататоров».

5 октября красноармейцы взяли приступом оружейный завод «Ла-Вега». Завод защищал отряд гвардейцев. Бой длился весь день. На заводе рабочие нашли тридцать пять тысяч винтовок и патроны. День спустя рабочие в Туроне захватили государственный военный завод. В Туроне были металлургические мастерские. Рабочие начали изготовлять там ручные гранаты. В Миересе шахтеры наладили свое военное производство. Из железных полос они делали картечь. У шахтеров был динамит. Им удалось отбить у правительственных войск четыре пушки. В течение одиннадцати дней эти пушки помогали красноармейцам отбивать атаки усмирителей. Мадрид понял, что шахтеры Астурии — это не прекраснодушные барселонские адвокаты. Против рабочих была двинута армия: полки — 7-й, 12-й, 14-й, 17-й, 32-й, 35-й, 36-й, шесть кавалерийских эскадронов, африканские стрелки и иностранный легион, девять батарей артиллерии. Крейсеры «Либерта» и «Хаиме» обстреливали город Хихон. Разгромив рабочие дома, крейсеры произвели десант. К солдатам присоединились матросы. На Овьедо с севера наступали войска под командой генерала Агуирра. С запада продвигался генерал Очоа, главнокомандующий всей экспедицией. С юга шли силы генерала Бельмоса. С востока подходили полки генерала Сольчага. В распоряжении правительства были блиндированные поезда37 и броневики. Сорок самолетов каждый день сбрасывали бомбы на дома рабочих. Воздушной бомбардировкой были уничтожены университет и его ценное книгохранилище. Надо ли говорить о том, что усмирители заявили, будто бы университет подожжен рабочими? 10 октября на городок Миерес неожиданно налетели самолеты. На улицах было много народу, и храбрые летчики Лерруса перебили немало стариков, женщин и детей. Возле Овьедо красноармейцы сбили два самолета.

Мадрид слал подкрепление. Рабочим становилось все труднее и труднее держаться. Нашлись врачи, которые отказывались перевязывать раненых шахтеров… Силы сторон были слишком неравными. Кольцо сжималось. Приближалась развязка. Одиннадцать дней красное знамя реяло над Астурией. На двенадцатый день легионеры со штыками наперевес ворвались в Овьедо. Весь день шли уличные бои. Один из рабочих вождей, Бонифасио Мартин, раненный насмерть, крикнул: «Товарищи, только не сдавайтесь!» Шахтеры не сдавались. Солдаты продвигались по трупам.

«Зачем нам пленные?» — кричали легионеры и, врываясь в рабочие дома, убивали всех без разбора. «Да здравствует Испания!» — вопили пьяные гвардейцы, и, ставя подростков у стены, они бились об заклад, кто из старых вояк лучше стреляет в цель. «Справедливость» торжествовала.

«Мы должны будем вскоре закрыть все банки, потому что за год раньше они не накрадывали столько, сколько теперь накрали за один месяц», — сказал один крупный мадридский банкир. Он отнюдь не был монархистом, он просто успел ознакомиться с аппетитом республиканских министров. Сеньоры адвокаты с министерскими портфелями знают в жизни одну мудрость: власть — это нажива. Они поспешили объявить, что красноармейцы грабили банки и магазины. Несколько буржуазных журналистов, съездив в Астурию, наивно написали: «Слухи об ограблении сильно преувеличены». Тогда цензоры Лерруса схватились за ножницы: никаких опровержений! Революционный комитет в Астурии беспощадно расстреливал грабителей. Это не помешало депутату Иглесиасу, изобличенному несколько лет назад в крупном мошенничестве, бодро воскликнуть: «Воровская шайка астурийских коммунистов наконец-то посажена под замок». Газеты, разумеется, писали о зверствах рабочих. За несколько песет расфранченные, но полуголодные альфонсы мадридской печати придумывали различные ужасы: разве вы не знаете, что рабочие в Миересе продавали тела священников, как мясные туши? А в Овьедо они изнасиловали всех великосветских сеньор! Что же, каждый мечтает, как может.

Убийцы тем временем работали. Леррус боялся смертных приговоров, он предпочитал тихую работу легионеров. Среди последних особенно отличились русские белогвардейцы. В Овьедо молоденький рабочий Диего Сантес, не разбираясь толком в мировой политике и узнав, что среди солдат имеются русские, с доверием кинулся к светлоглазому капралу: «Товарищ русский, не нужно меня расстреливать. У меня старуха мать!..» Капрал усмехнулся: «Ага, — товарищ!» Он увел Диего Сан-теса в сторону, чтобы там, глумясь, его прикончить. В Овьедо приехал буржуазный журналист Луис де Сирваль. Его задержали на улице и отвели в штаб. Офицер иностранного легиона, белогвардеец Иванов, спросил у журналиста: «Зачем вы приехали в Овьедо?» — «Чтобы выяснить на месте правду». Тогда сеньор Иванов вынул револьвер и застрелил Сирваля: «Вот тебе правда!»

Газета «Эпока» пишет: «Только не милосердие! Как истинные христиане мы будем сегодня молиться богу за павших солдат, за то, чтобы правосудие свершилось. Смерть красным убийцам!» Газета «Эль-Дебате» требует расстрелов: «Чем меньше теперь будет шахтеров в Астурии, тем легче умиротворить этот край. Что касается угля, то уголь мы сможем покупать за границей». Таковы эти христиане и эти патриоты.

Король Альфонс, который, притаясь, ждет своего часа, прислал щедрый дар: пятьдесят тысяч песет героям гвардейцам. Так господин, находясь даже в отлучке, заботится о своих слугах. Леррус, тот куда скупее: он ограничивается орденами и нашивками. Полковники становятся генералами: это война все же была легче, нежели марокканская! Генералы скромно говорят друг другу, что пушками и самолетами можно, пожалуй, победить рабочих, у которых только винтовки и отвага.

Но неспокойны генералы, и неспокоен Леррус. Кажется, они могли бы торжествовать: вместо Овьедо — развалины. Могильщики не могут справиться с работой. На подмогу им посланы саперы. Но все же тревожен Мадрид. Повстанцы все еще бродят по снежным горам Астурии. Вчера самолеты скидывали воззвания: «Сдавайтесь, и мы простим всех, кроме членов революционных советов!». Они скидывали воззвания и бомбы. Повстанцы стреляли в них из винтовок. Генерал Лопес Очоа сказал, что метель препятствует удачному завершению операции. Когда метель уляжется, войска захватят последние отряды Красной армии.

Может быть, он и прав. Метель скоро уляжется, метель, но не революция. Храбрый генерал не понимает одного: то, что было в Астурии, это не бунт, даже не восстание, это только один из эпизодов испанской революции. За угольщиками Астурии придут шахтеры Бискайи, литейщики Сагунто, рабочие Севильи и Барселоны, батраки Андалусии и Эстремадуры. Придет и для Испании день ее праздника. Но теперь как пусто, как страшно в Астурийских горах! Воет ветер. Кружат самолеты. Красноармейцы сжимают в коченеющих руках так тяжело доставшиеся им винтовки, и, может быть, один из них поет вполголоса старую испанскую песню: «Мое украшение — оружие. Мой отдых — сражаться. Моя кровать — это жесткие камни. Мой сон — всегда бодрствовать».

ноябрь 1934

<p>Женщины Испании</p>

Когда веселая француженка Бланш, которой суждено было стать испанской королевой, переехала через Пиренеи, она улыбалась. Ее отвезли в Эскуриал. Ночью к ней пришел ее супруг, христианнейший повелитель Испании. Впереди шел духовник с распятием, за ним мажордом с ночной посудиной, за мажордомом две старые дуэньи, похожие на ведьм, за ведьмами ступал молодой супруг. Бланш еще улыбалась. Тогда дуэнья сказала ей:

— В этой стране женщины не улыбаются. В этой стране женщины молятся.

Дон Хиль Роблес… недавно сказал:

— Место женщины в церкви, на кухне и в кровати.

Я видал в Бадахосе, в Малаге, в Саморе тысячи коленопреклоненных женщин. Священники… пугают женщин адом, они говорят о щипцах, которыми черти вырывают груди, о кипящем масле, в которое ввергают грешниц. Настоятель иезуитского монастыря в Саламанке собрал купцов, помещиков и полковников. Он улыбнулся, покрутил богомольно пальцами и сказал:

— Девочку не следует учить грамоте: ее следует учить повиновению.

Дочь буржуа не смеет выйти одна на улицу. На юге она разговаривает с женихом через решетку, как арестант или как зверь. Нашлись сотни поэтов, которые воспели эту решетку. Впрочем, нет той лжи и того позора, которого не воспели бы сотни поэтов.

Когда женщина проходит по улицам, вылощенные адвокаты, сыновья банкиров, офицеры гвардии неизменно чмокают губами и кричат: «Милашка!» Они чмокают губами, видя студенток с книгами, работниц, женщин, темных от горя, каталонских революционерок, мужья которых расстреляны, женщин Астурии, мужья которых погибли в шахтах, они всем снисходительно кричат: «Милашка!» Диктатор Испании Примо де Ривера особым декретом запретил этот ритуал: он хотел сделать из Испании корректное полицейское государство. Но он был воспитан теми же дуэньями и теми же иезуитами. Его губы невольно шевелились: он чмокал, кричал «милашка» и здесь же уплачивал штраф.

Я видел в Мурсии дом: там сидела женщина, совершившая тяжкое преступление, — она осмелилась сойтись со своим возлюбленным без благословения апостольской церкви. Родители заточили ее. Четыре года она просидела в темной комнате. Ей подавали еду и показывали на распятие: «Молись!»

Либеральные адвокаты и учителя не раз говорили мне: «Наши жены сидят дома. Мы не берем их ни в кафе, ни в клуб; они слишком глупы; их нельзя показать людям».

Работницы и батрачки Испании работают, как пятьсот лет назад. Об этой работе мог бы рассказать Данте. О ней сухо сказано в договорах о найме: «От зари до зари».

Гранада — это имя звучит, как песня. В прекрасной Гранаде прекрасные женщины стоят у станков. Они работают в темных, зловонных мастерских. Они работают по 12 часов в сутки. Они получают в день 2 песеты…

В Лас-Урдесе я видал крохотных девочек — им было двадцать лет. Я видел согбенных, сморщенных старух — им было тридцать. Женщины Лас-Урдеса стали карлицами: они никогда в жизни не видали мяса. Они редко едят хлеб; в их похлебке бобы кажутся лакомством.

В тюрьмах Эстремадуры сидят тысячи женщин, осужденных за кражу: в лесах, принадлежащих графам и маркизам, они посмели взять охапку хвороста или горсть желудей, — когда у людей нет хлеба, они едят желуди.

По главным улицам Мадрида, Севильи, Барселоны гуляют нарядные барышни. Их сопровождают матери, тетушки или прислуга. На лбу челка, взгляд полон нежности: они ищут богатых женихов. Не на Алькала, нет, в рабочем квартале Мадрида, в Куатро Каминос я видал настоящих женщин Испании. Они идут, озабоченные и суровые. Их караулит голод. Они знают тяжесть ломовой работы. Они требуют жизни, как, задыхаясь, можно требовать глотка свежего воздуха. Напротив Гранады, на холме Альбасина, в страшных лачугах женщины стирают белье. В Лорке они подметают звериные норы — там люди живут не в домах, но в пещерах. Черны трущобы Барселоны. Неподалеку от мавританских дворцов, выстроенных разбогатевшими судовладельцами и маклерами, можно найти конуру без света, без воздуха; на полу на куче тряпья женщина рожает. Напротив Севильи, по ту сторону реки, находится Триана. Там никто не поет серенад. Там на площади, среди лохмотьев, солнца и едкой пыли, женщина говорит соседкам:

— Голосуйте за коммунистов!

Теперь народ Испании проснулся. Он не хочет дольше терпеть помещиков и монахов; он хочет жить. Народ отважный и великодушный, создавший прекрасные песни, полный гостеприимства и доброты, способный работать с воодушевлением и умирать, улыбаясь, этот народ не хочет дольше прозябать в пещерах, в трущобах, в лачугах. Любимица этого народа — Долорес Ибаррури38.

Народ зовет ее «Pasionaria» — «Неистовая». Она дочь бедного крестьянина и жена шахтера. Она уже не молода, но ее лицо выражает всю суровую красоту Испании. У нее горячие глаза. Она всегда одета в черное. Она хорошо говорит: ее слышно на самой большой площади Мадрида. Это — душа толпы, и толпа кричит: «Да здравствует Пасионария!» Она отвечает: «Я рядовой член партии. Да здравствует наша коммунистическая партия!»

Ее знают в пещерах Лорки и в лачугах Альбасина. Она едет из одного города в другой: она зовет женщин на битву. Она — из Астурии, может быть, ее черное платье — это память о сотнях шахтеров, погибших за советскую республику.

Шесть недель тому назад она сидела в мадридской тюрьме. Она писала там обращение к женщинам: «Вперед, за наших братьев, за наших мужей, за наших сыновей, за нашу женскую судьбу, за труд, за счастье, вперед, женщины Испании!».

Ее выбрали в кортесы; она — представитель города-мученика, разграбленного и расстрелянного, улицы которого помечены рабочей кровью и над которым несколько дней бился на осеннем ветру алый флаг, — Овьедо.

В Овьедо жила молоденькая девушка, дочь маляра Лафуэнте. Ей было шестнадцать лет. Она смеялась с утра до вечера, и, глядя на нее, смеялись все. Она шла с корзиной; она несла домой бобы или картошку; она шла и пела. Она никогда не ходила в церковь: она была комсомолкой. Когда солдаты иностранного легиона подступили к Овьедо, дочь маляра, которую народ прозвал «Libertaria» — «Свободой», попросила одного из бойцов:

— Покажи мне, как стреляют из пулемета!..

Падали снаряды, падали люди. Легионеры добивали раненых. На улице больше никого не было. Но маленькая «Свобода» еще стояла у своего пулемета. Легионеры обошли ее кругом. Она их увидела. Она крикнула:

— Трусы! Что же вы меня не убиваете?!

Тогда один из легионеров проткнул ее штыком. Передо мной ее фотография: эта мертвая девушка на карточке весело смеется. Ее детский смех связан для меня с ее подвигом: она любила жизнь, и за жизнь, за право всем радоваться и смеяться в октябрьский день она умерла среди развалин Овьедо.

Прошло полтора года. Народ празднует победу: палачи бегут в Гибралтар, в Португалию, во Францию. Из тюрем вышли бойцы Астурии: сорок тысяч пленных. На большой площади митинг. Вот молоденькая девушка; она улыбается, как улыбалась «Свобода», — это ее родная сестра: Маруха Лафуэнте. Она тоже комсомолка. Она тоже готова и жить, улыбаясь, и погибнуть как героиня. Она говорит:

— Октябрь Астурии жив. На кровь погибших мы должны ответить вторым Октябрем. Настоящим. Как там, в России…

Я вспоминаю другую женщину. Когда солдаты в Мьервесе разыскивали спрятавшихся повстанцев, они увидели на улице старуху. Она стояла одна, подняв к небу руки. На ней был черный платок. Она кричала:

— Да здравствует революция!

Офицер сказал ей:

— Тебе нужно думать о смерти, а не о революции.

Старуха ответила:

— О смерти нужно думать тебе, собака! А я думаю о моих детях. Ты слышишь меня? Да здравствует революция!

Офицер ее пристрелил. Наверно, теперь он бродит по горным тропинкам, пробираясь в Португалию: там нанимают убийц. В Мьервесе первого марта праздновали память погибших героев. На могилу убитой старухи шахтеры положили несколько красных роз. Она не знала цветов при жизни. Она мыла полы и варила горох. Она умерла за то, чтобы у молодых были цветы. На ее могиле девочка Кончита сказала:

— Мы, женщины Испании, клянемся бороться до конца!

Кончите одиннадцать лет, но она знает, что говорит. В ее детские сны вмешался рев пушек, песни, выстрелы, стоны. Она — дочь шахтера, и она — женщина Испании.

март 1936

<p>В Испании</p>

Каждый день — митинги. Огромные арены, где обычно происходят бои быков. Сотни тысяч людей. Они жадно слушают каждое слово. Напряженный вид, сжатые кулаки. Крестьяне идут десятки километров через горы по снегу, чтобы услышать оратора. Слова гнева и надежды. Портреты Маркса, Ленина, Сталина. Пароль бойцов Астурии — «Соединяйтесь, братья-пролетарии!». Они требуют права на жизнь. Правительство помещиков, иезуитов и жандармов довело страну до разорения. 800 тысяч безработных, рабочие в землянках и в пещерах, батраки, которые едят желуди, — вот что оставил после себя Хиль Роблес39. Правительство Народного фронта провело амнистию, десятки тысяч рабочих вышли на свободу. В тюрьме они многому научились, тюрьмы Хиля Роблеса оказались рабочими университетами. Правительство обязало фабрикантов и владельцев железных дорог принять на работу рассчитанных рабочих. Хиль Роблес понизил заработную плату, увеличил число рабочих часов. Правительство Народного фронта восстановило все, что рабочие завоевали накануне октябрьского разгрома. Борьба продолжается. Вчера закончилась победой забастовка рабочих-металлургов Барселоны. Сегодня кончили бастовать шоферы Мадрида — они также победили. Безземельные крестьяне на местах проводят аграрную реформу. В Эстремадуре свыше 60 тысяч крестьян уже запахали помещичьи земли. В провинции Толедо крестьяне сейчас занимают поместья дворян. Они не делят земли, они устраивают сельские кооперативы для коллективной работы. Жадно они слушают рассказы о советских колхозах.

Враги Народного фронта не разоружены. «Союз военных», в который входят генералы фашисты, открыто призывает к государственному перевороту. Гражданская гвардия по-прежнему преследует рабочих и крестьян. Позавчера во время военного парада мадридские рабочие освистали гражданскую гвардию. В Сеговии фашисты напали на республиканцев. Рабочие стали кричать: «Да здравствует республика!», тогда гвардия избила рабочих. Министров Каталонии теперь «охраняют» те самые охранники, которые в 1934 году их арестовывали.

Пограничники каждый день хватают спекулянтов, которые перевозят капиталы за границу. Фабриканты грозят локаутом. Рабочие управляют предприятиями, брошенными владельцами. Трамваи Мадрида, многие копи Астурии, стекольный завод в Барселоне превращены в рабочие кооперативы. Банки стремятся понизить курс песеты и этим вызвать недовольство в стране. Консервативные газеты «ABC», «Эль-Дебате», «Информасьонес» клевещут на правительство, на рабочий класс, на республику… Правые генералы подготовляли военный бунт. Партии, входящие в Народный фронт, раскрыли заговор. Тогда фашисты перешли на убийства в розницу. Судья Педрегаль, приговоривший одного из фашистских убийц к тюремному заключению, застрелен на улице. 14 апреля во время празднования годовщины республики фашисты стреляли в толпу. Ранено 10. Фашисты стремились вызвать сначала панику, а потом свалку, чтобы расколоть Народный фронт. Фашист в офицерской форме кинулся к трибуне правительства с револьвером. Его успели обезоружить. Вокруг трибуны правительства собрались рабочие — это они охраняли Асанью40. Вчера фашисты стреляли из монастыря в рабочих Хереса. Толпа сожгла монастырь. Наемные убийцы застрелили трех крестьян-социалистов в деревне возле Толедо. Монархическая газета «ABC» открыто собирает деньги на оплату наемных убийц, она называет их «рабочими, пострадавшими от марксизма». Она говорит о том, что этим «рабочим» предстоят «героические и бескорыстные подвиги». Значит, завтра наемные пистолерос снова застрелят несколько рабочих. Жертвователи открыто именуют себя фашистами, поклонниками Гитлера или врагами Советского Союза.

Рабочие и крестьяне требуют роспуска СЭДА и других фашистских организаций, удаления заговорщиков из армии и-гражданской гвардии, вооружения трудящихся.

Вчера в кортесах организаторы фашистского террора осмелились выступить против рабочих организаций. Черносотенец Кальво Сотело41 обвинял марксистов в убийствах, а премьера Асанью — в попустительстве. Он вопил о развалинах монастыря святого Франциска в Хересе, не упомянув, конечно, о том, что в стенах этой никак не тихой обители прятались убийцы. Хиль Роблес говорил осторожнее. Он скромно протягивал свою руку Асанье: «Мы согласны поддержать вас, если вы порвете с рабочими партиями». Но Асанья отказался пожать руку, запачканную кровью астурийских горняков. Хиль Роблес тревожно повторял: «Нет, я не убийца». Тогда с трибуны журналистов раздались крики: «А Сирваль?» Во время астурийских карательных экспедиций легионер Иванов застрелил сотрудника буржуазной газеты Сирваля за то, что тот протестовал против зверств фашистов. Легионер Иванов был обласкан Хилем Роблесом.

Народный фронт крепок. Рабочие поддерживают правительство Асаньи. Республиканцы на своей шкуре узнали, что такое тюрьма фашизма. Пока Хиль Роблес говорит в кортесах о законности, его молодчики стреляют из-за угла. Наступают решительные дни…

Мадрид, 18 апреля 1936

<p>Враги</p>

Испанская буржуазия ленива, жадна и безграмотна. Она напоминает наших Митрофанушек. Она покупает английские товары, лопочет по-французски и презирает свой народ. В Испании есть все: тучные нивы, богатейшие пастбища, маслиновые рощи, апельсиновые сады, виноградники Хереса и Малаги, необычайные огороды, рисовые поля Валенсии, рыбные промыслы, пробковое дерево, уголь, руда, медь, цинк, свинец, ртуть, искусные ремесленники, опытные садоводы, превосходные рабочие. Эта богатейшая страна доведена до нищеты: люди живут в пещерах, ходят полуголые, едят желуди. В Испании 800 000 безработных, они не получают никакого пособия. Только солидарность рабочего класса спасает их от голодной смерти: бедняк отдает полхлеба товарищу.

Государство все сдает на откуп: железные дороги, телефоны, табачную монополию. Короли сначала, Леррусы потом превратили Испанию в колонию. Французские «бароны рельс», господа Ротшильды и К° наложили свою лапу и на железные дороги Испании. Редкие поезда, грязные полуразрушенные вагоны, неимоверно высокие тарифы. Дешевле отправить апельсины из Валенсии в Англию и из Англии в Сантандер, нежели переправить их прямо из Валенсии в Сантандер. Железные дороги приносят каждый год миллионы убытка. Дефицит покрывается, разумеется, государством. Французы взяли себе железо Бискайи, уголь Астурии. Легко понять, почему правые газеты Франции с такой ненавистью говорят о «злодеяниях» Народного фронта.

Англичанам принадлежат медь и свинец. Американцы захватили телефоны. Так испанские «патриоты» разбазарили свою страну.

Основное богатство Испании — маслины. Промышляют этим итальянцы, масло идет в Италию, а оттуда экспортируется в другие страны. Теперь цены на масло пали, вывоз сократился. За абиссинские подвиги черных рубашек отчитываются крестьяне Андалусии42.

«Банко де'Эспанья» — государственный банк и вместе с тем частное кредитное заведение. Это государство в государстве. Банк грозит правительству падением песеты. Во время одной из демонстраций рабочие Мадрида несли плакат: «Банко де'Эспанья» — общественный враг № 1». «Банко де'Ипотекарио» отчаянно сопротивляется аграрной реформе. Его представители беседуют с Асаньей, как послы великой державы: «Мы не допустим»… Страной правят банкиры. Они не останавливаются даже перед живописными проделками: так, например, крупный банкир Марч43 выпустил на Балеарских островах свои собственные ассигнации.

В правых газетах можно найти объявления: «Продается чудесная вилла в Биаррице», «Продается прекрасный особняк в Лозанне». Испанская буржуазия, несмотря на все свое легкомыслие, начинает подумывать о будущем. Наиболее рассудительные заблаговременно перевели основные капиталы за границу. Каждый день пограничники арестовывают контрабандистов, которые перевозят через границу «последние крохи» — сотни тысяч песет.

Г-н Риверальта — один из крупнейших промышленников Испании. Ему принадлежат заводы «Уралит» и две большие газеты умеренно-либерального толка: «Эль-Соль» и «Ла-Вос». Г-н Риверальта напоминает русских промышленников последнего призыва — Рябушинских или Морозовых, меценатов и вольнодумцев, издателей «Золотого руна» и коллекционеров французской живописи. В молодости он писал стихи. Он построил себе дворец. Лежа в постели, он нажимает кнопку, и тотчас же тропический сад освещается сотнями фонарей. Г-н Риверальта сказал мне, что с рабочими он «ладит»:

— Однажды у меня была забастовка. Рабочие были вполне правы. Я не сразу уступил, чтобы у них было ощущение победы.

Г-н Риверальта жаловался мне, что его сотоварищи по классу поддерживают фашистов:

— Еще раз правительство Хиля Роблеса, и тогда неминуема коммунистическая революция. Конечно, и теперь не исключена возможность диктатуры рабочих: пример России слишком соблазнителен. Но все же это лучше другого. Пора понять, что Асанья — последняя ставка испанской буржуазии.

Другие капиталисты обходятся без кнопок и без стихов, они ставят не на Асанью, но на фашизм. В вагоне первого класса, в дорогих ресторанах, в клубах можно услышать разговоры, знакомые нам по лету 1917 года.

— Рабочим вовсе не так плохо живется. Их науськивают вожди. Народ окончательно распустился.

— Они говорят, что они — безработные. На самом деле это попросту лентяи.

— Ужасно! Забастовала прислуга! Теперь одна надежда — другие державы не позволят Испании дойти до коммунизма…

«Интервенция» — наиболее храбрые (или наиболее трусливые) уже выволакивают это слово. Монархическая газета «ABC» пишет:

«Канцлер Гитлер во всеуслышание объявил новую правду: среди европейских стран больше нет вассалов. Испания перестала быть страной свободы и чести, каковой является Италия, она стала страной рабства. Европа не сможет равнодушно взирать на торжество большевизма, которое подготовляет революция, начавшаяся в 1931 году. Европа вмешается, как она однажды вмешалась в дела России и как она скоро снова вмешается в русские дела. Европа никогда не согласится жить между большевистскими клещами».

Несмотря на цензуру, это сказано достаточно ясно. Кого поджидают испанские буржуа? Г-на Гитлера? Чернорубашечников из страны «свободы и чести»? Или рваных жандармов португальского диктаторенка г-на Салазара?

Наиболее здравые понимают, что Европе сейчас не до испанских замков. Они предпочитают револьвер в руке Гитлеру в Берлине. Правительство Хиля Роблеса выдало 250000 разрешений на ношение оружия. Вооружены все толки: монархисты и карлисты44, сторонники фаланги45 и последователи СЭДА. В кортесах вождь фашистов Кальво Сотело проклинает марксизм и призывает испанцев установить корпоративное государство. Газета «ABC» собирает пожертвования в пользу «рабочих, пострадавших от марксизма»: так называются штрейкбрехеры из фашистских профсоюзов и босяки из Китайского квартала Барселоны. Газета скромно указывает, что этим «беззаветным героям» еще предстоят «истинные подвиги». Список жертвователей достаточно красноречив:

«Поклонник Гитлера 1 п. — За бога и Испанию 10 п. — Проснись, Испания! 5 п. — Национал-синдикалист 10 п. — Сторонник фаланги 5 п. — Хильроблист 10 п. — Монархист 2 п.» и т. д.

Всего они набрали триста тысяч. Это, конечно, на мелкие револьверные выстрелы. На бомбы, на разгром квартир левых вождей, на крупные предприятия, как; например, на стрельбу по правительству в день годовщины республики, деньги собираются более прозаично — без лозунгов и без квитанций. У банкиров еще остались песеты, которые они не успели переправить за границу.

Доминиканец отец Гафо особым посланием заклинает верующих жертвовать «на героев, которые не позволят нашей стране стать вторым, дополненным изданием России».

Ублаготворенные как молитвами, так и песетами, фашисты работают. На всех заборах Наварры, этой испанской Вандеи, можно прочесть надпись, скорее, лестную для премьер-министра: «Да здравствует бог! Смерть Асанье!» В Кордове фашисты убивают молодого социалиста Лафуэнте Гарсия. В Мадриде сторонники фаланги убивают престарелого судью Педрегала. В Эскалопе они нападают на крестьян: четверо убиты. Молодой фашист подбрасывает адскую машину в квартиру адвоката Ортеги-и-Гассета. В церкви Сан Хинес — огромный склад оружия. Фашисты устраивают «Христианский орден» — члены этой организации решают убить секретаря кортесов. В Номарозе 45 кулаков, получив телеграмму из Мадрида, берутся за винтовки и кричат: «Началось!»…В Мадриде убийцы взбираются на леса и оттуда стреляют в толпу. Каждый день несколько выстрелов, несколько трупов.

Полиция как будто играет с фашистами в кошки-мышки. 28 марта полиция закрыла дом фашистской молодежи в Памплоне. 10 апреля полиция разрешила открыть дом. 21 апреля она снова закрыла дом. Чем занимались в этом доме молодые фашисты между 10 и 21 апреля? 30 марта полиция арестовала в Овьедо 52 фашиста. Их освободили 9 апреля. Их снова арестовали 20-го. Вероятно, они не лодырничали одиннадцать дней, проведенных на свободе.

Гражданская гвардия 16 апреля взбунтовалась против правительства. Кортесы в этот день охранялись так называемой штурмовой гвардией.

В Астурии рабочие вооружены. Они еще дышат порохом октябрьских боев. В Астурии и фашисты, и гвардия чувствуют силу рабочих. Правительство Хиля Роблеса после октября послало гражданских гвардейцев Барселоны в Астурию, в край ожесточения и нищеты. Это было наказанием за недостаток рвения. Теперь гвардейцев вернули назад в Каталонию. Перед отъездом они пришли в местное отделение «Международной рабочей помощи» и сказали: «Дайте нам свидетельство, что мы здесь не обижали рабочих. Без этого мы боимся показаться домой»… Не об орденах они мечтают теперь, но о печати рабочей организации!

Помимо наемных убийц, пулеметов гвардии и загадочной «интервенции Европы», фашисты рассчитывают на смятение, которое вносят в ряды рабочих руководители анархо-синдикалистской «Конфедерации труда». Трудно поверить, не зная Испании, что афоризмы Бакунина могут еще звучать где-то как лозунги сегодняшнего дня.

Испания — страна, которая взобралась по лестнице прогресса, пропустив немало ступенек. Она никогда не знала керосиновой лампы: от светильника она сразу перешла к электричеству. Новый век в ней часто соседствует со средневековьем. Интеллигенция напоминает чеховских героев. В газетах печатаются исследования о творчестве Леонида Андреева — это «новатор». Известный испанский романист Пио Бароха сказал мне, что, во-первых, в Испании должен восторжествовать «регионализм» (например, в одной провинции коммунизм, в другой — фашизм), во-вторых, что в русской революции его наиболее занимают Азеф и Распутин. Анархисты, которые руководят «Конфедерацией труда», принадлежат к таким же анахронизмам. Заседание стачечного комитета в Барселоне смахивает на сходку русских нигилистов семидесятых годов: лохматые головы, дымчатые очки для конспирации, споры о мировых проблемах и нарочитый беспорядок.

Я говорил с редактором органа анархо-синдикалистов «Солидаридад обрера». Зовут его Кайехас. Он сказал:

— Вожди коммунистов и социалистов…

— А ваши?

— У нас нет вождей, у нас руководители. Германия Гитлера и СССР — страны диктатуры.

— Вы не видите разницы?

— Нет.

— Если бы я был гитлеровским писателем, вы со мной разговаривали бы?

— Конечно, нет.

— Значит, есть разница?

Подумав, Кайехас отвечает:

— Разница в том, что в Германии диктатура буржуазии, а в России — народа.

Вслед за этим Кайехас излагает методы организации общества: тюрем у них не будет. Враги? Уговорить. Если нельзя уговорить, расстрелять. Вместо армии — партизаны. Кто будет командовать? Сержанты. Все это без улыбки, вполне всерьез.

Вожди анархистов собираются в кафе, которое по иронии судьбы называется «Спокойствие». Там они обсуждают, как установить всеиберийскую анархию. Молодежь за ними не идет. Время внесло наконец-то необходимый корректив, и седина начинает быть отличительным признаком сторонников Бакунина.

Руководители «Конфедерации» лично честные люди. Но среди анархистов немало полицейских и провокаторов. С этими господами теперь свели дружбу фашисты. Они тоже «против капитала», они за корпоративную систему. Еще немного, и они начнут цитировать Бакунина. Рассуждая, они, конечно, работают. Недавно полиция арестовала мелкого анархиста Марсело Дуррути Доминго, который вместе с членом фаланги Мольдесом замышлял «мокрое» дело.

Классовое чутье спасает рабочих от этой провокации. В Саме было немало анархо-синдикалистов. В октябре 1934 года вместе с рабочими-коммунистами и социалистами они провозгласили диктатуру пролетариата.

Борьба в Испании только-только начинается. Я не забуду одного батрака из деревни Кесмонд, который сказал мне: «Почему нам не дают ружей?» В 1931 году трудящиеся Испании узнали, что такое республика. В 1934 году они узнали, что такое винтовки, пушки, динамит и самолеты.

май 1936

<p>Те же и революция</p>

В 1931 году, побывав в Испании, я писал:

«В Испании сколько угодно «передовых умов». Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне воруют желуди, целые уезды, населенные дегенератами, тиф, малярия, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа. Переименованы тысячи улиц, переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, маркизов и герцогов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов торжественно переименована в «республику трудящихся»… журналисты, устраивая в кофейнях безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали при короле, их расстреливают гвардейцы и при республике. «Гуардиа сивиль» — 40000 человек в треуголках — время от времени постреливает, готовясь к великолепию хорошего повсеместного расстрела…

Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой, одиночеством. Так, в Америке устроили заповедники с девственными лесами и диким зверьем. Однако в Испании — не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить; Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти».

Когда в Испании вышел перевод моей книги, республиканские газеты возмутились. Одна из них даже настаивала на дипломатическом вмешательстве, дабы «воспрепятствовать распространению за границей клеветнической книги». Представитель этой газеты теперь был у меня. Вздохнув, он сказал: «К сожалению, вы оказались правы»…

Ничего, кажется, не изменилось. На Алькала табуном ходят кабальеро. Каждый из них вам гордо ответит, что он испанец, а следовательно, индивидуалист. Бездельники по-прежнему с утра до ночи сидят в кафе. Они спорят о политике, и они сладострастно жмурятся, когда чистильщик сапог трет замшей их непогрешимо блистательные туфли. В витринах клубов красуются почтенные буржуа. Как невыметенный сор, на церковных плитах валяются старухи с замшелыми ушами. Нарядные дамочки целуют руку тучного епископа. Кюре в кабачках дуют вино и хлопают по заду испытанных служанок. На страстной неделе по улицам Севильи прогуливали с дюжину богородиц в ценных мантиях46. Курьерский поезд привез из Мадрида богомольных кабальеро, которые спешно в гостинице надели на себя одеяния «кающихся назаретян». На первой странице газеты «Эль-Либерал» можно прочесть статью о «высокой морали трудящихся». На последней странице той же газеты сотня объявлений: «Кабальеро, не забудьте посетить салон мадам Риты — прекрасные испанские барышни, брюнетки и блондинки, а также иностранки!».

Те же небоскребы банков, те же лачуги, та же нищета. Крестьянин плетется за доисторическим плугом. Девушки тащат тяжелые кувшины на голове. Мул вырабатывает в день вдвое больше, нежели человек. Рабочий ест пустую похлебку. Батрак об этой похлебке мечтает. На улице детвора — оборванная, босая, заброшенная. Попасть в школу все равно, что выиграть в лотерее: много детей, мало школ. Жизнь людей сурова и жестока, как камни Кастильского плоскогорья.

Те же треуголки гражданской гвардии. Они маячат среди трущоб, среди маслин, среди детей, как кошмары Гойи. Это связано с Касас Вьехасом, с короткими выстрелами в полях Эстремадуры, с мертвецкой и с заплаканными женщинами, вокруг которых грудятся голодные ребята. В Сеговии фашисты кричали: «Долой Асанью! Испания, пробудись!» Рабочие попытались разогнать фашистов. Тогда гражданская гвардия начала стрелять в рабочих. Какое дело этим убийцам в треуголках, что Асанья теперь премьер-министр? Они знают одно: нельзя стрелять в приличных кабальеро. 14 апреля офицер покушался на Асанью. При перестрелке его убили. На похороны преступника явились офицеры гвардии. Они прошли по центральным улицам Мадрида с криками: «Да здравствует гражданская гвардия!».

Сменили президента республики. Президента охраняет генерал Батэ. Этот вояка усмирял Каталонию в октябре 1934 года. Его не сменили. В полицейских участках хранятся списки «смутьянов». На карточках выписаны имена людей, при короле, при Леррусе или при Хиле Роблесе выступавших против законной власти. Для полицейских и сегодняшние министры — «смутьяны», их имена значатся на замусоленных карточках, и еще недавно полицейские загоняли их в каталажку. В Барселоне — забастовка металлистов. Полиция устраивает налет на помещение профсоюза. 80 рабочих арестованы. Каталонское правительство смущено, оно просит полицию освободить задержанных. Вздохнув, полицейские выпускают на свободу 80 «смутьянов». Забастовка продолжается. Тогда полиция снова занимает помещение профсоюза и арестовывает 120 человек. Это не политика, это условный рефлекс, верность давним навыкам.

Один из сановников Барселоны в свое время был членом «Унион патристика» — профашистской организации, созданной диктатором Примо де Риверой. Эта организация подписывала воззвания инициалами «UP»47.

Теперь на стенах Барселоны три буквы «UHP»48 — пароль астурийских повстанцев. Барселонский сановник остался сановником. Сатирический журнал изобразил его: он удивленно смотрит на стену с «UHP» и говорит: «Странно! В мое время это писалось без «Н». Журнал конфисковали. Сановника не тронули.

В Мадриде судят фашистов, напавших на квартиру социалиста Ларго Кабальеро. Фашисты приговорены к 50 песетам штрафа. Тот же суд разбирает дело молодого социалиста Сотеро Фейто. Он ни на кого не напал, но при обыске у него нашли револьвер. Его приговаривают к 4 годам тюрьмы.

Те же законы, те же судьи, те же тюремщики. Но Испанию теперь не узнать. Что же изменилось? Скажем, как в ремарке театральной пьесы:

— Те же и Революция.

Огромные арены для боя быков. Тореадоры сейчас не в моде. Антрепренеры соблазняют посетителей: «Каждый получит бесплатно лотерейный билет — разыгрывается автомобиль!» Арены сдаются под митинги. Сотни тысяч людей собираются, чтобы услышать Пасионарию, Ларго Кабальеро или Диаса49. Ораторы говорят подолгу, их слушают сосредоточенно, напряженно, боясь шелохнуться. Митинги в театрах, в кино, выставочных павильонах, в парках, в манежах, в деревенских сараях. Портреты Маркса, Ленина, Сталина, Тельмана. Комсомольцы50 в синих рубашках с красными галстуками, молодые социалисты в красных рубашках: это «милиция». Вот подымаются вверх кулаки, глаза блестят, старик, утирая слезы, кричит: «Да здравствует Астурия!» Женщины подымают вверх детей, которых не на кого дома оставить. Трехлетний мальчуган сжимает кулачок за себя и за мать. Необычайный порядок: здесь учатся дисциплине. Испанцы отважны и выносливы. Они теперь знают, чего им не хватало, и это слово «дисциплина» они выговаривают настойчиво, восторженно, нежно, как имя любимой.

Крестьяне едут верхом на ослах, завернутые в одеяла.

Они едут по снежным горам Кастилии. Они едут по раскаленным степям Мурсии. На базар? На бой быков? На мессу? Нет, на митинг.

Поэт Рафаэль Альберта51 читает на митингах свои стихи. Даже самые «благонамеренные» критики вынуждены признать, что Альберти — прекрасный поэт… Теперь он нашел людей, которым поэзия нужна как хлеб. Глядя на него, я вспоминаю Маяковского — «Наш марш» в цирке, перед рабочими и красноармейцами. Кто после этого скажет, что поэзия и революция — враги?

Каждый день вспыхивают забастовки то в Бильбао, то в Сарагосе, то в Малаге, то в Сантандере: рабочие не хотят больше жить впроголодь. Я был в Барселоне во время стачки металлистов. Бастовали 45000 рабочих. Они победили: рабочая неделя вместо 48 часов — 42 часа, заработная плата повышена. Во время забастовки не пришлось даже выставлять пикетов: «желтых» не оказалось.

Правительство обязало владельцев предприятий принять на работу всех рабочих, уволенных в годы реакции. Рассчитаны «желтые», занявшие места товарищей. В борьбе между солидарностью и шкурным страхом победила солидарность. Теперь даже трусы не смеют отстать от товарищей. Сотни забастовок кончились победой рабочих. Ни одна забастовка не кончилась победой хозяев.

Бастуют грузчики и конторщики, столяры и шоферы, типографы и батраки. В Мадриде забастовали ученики народной школы — дети рабочих. Они потребовали увольнения учителей-фашистов, завтраков и печей: в школе зимой — мороз.

16 апреля фашисты стреляли в толпу. Гражданская гвардия выступила против правительства. До четырех утра Народный дом был полон представителями заводов. Они настаивали на всеобщей забастовке. Профсоюзы не успели даже выпустить воззвания: забастовка началась молча. Первые трамваи тотчас же вернулись в парк. Закрылись все лавчонки, все кафе. Исчезли автомобили. Изредка проносилась машина с надписью «Доктор». На центральных улицах Мадрида подростки играли в футбол. Я жил в большой гостинице. Ушли официанты, лифтеры, судомойки. Родственники хозяина превратились в грумов52, хозяин — в швейцара. Одна вечерняя газета ухитрилась напечатать две полосы, но в Мадриде не нашлось ни одного мальчонки, который согласился бы продавать газеты. Шумный южный город стал заколдованным царством из «Спящей красавицы».

Хозяева грозят локаутом. В Астурии владельцы шахт Карранди объявили, что ввиду избытка угля шахты закрываются. Рабочие постановили продолжать работу на свой страх и риск. В Барселоне рабочие управляют стекольным заводом, брошенным владельцем. Рабочие прядильни Матис, узнав, что дирекция предполагает вскоре закрыть фабрику, решили выделить организаторов, которые изучат, как вести предприятие. Дирекция мадридских трамваев «Сиудад линеаль», несмотря на декрет правительства, отказалась принять рабочих, уволенных в октябре 1934 года. Тогда рабочие взяли предприятие в свои руки. Они нашли изношенный материал, пустую кассу, запущенное счетоводство, огромную задолженность. В течение двух недель они добились повышения доходности. Вагоны «Сиудад линеаль» теперь помечены магическими буквами «UHP». Правительство не вступается за бывших владельцев, оно и не легализирует создавшегося положения: это — «временное». Что же, не будем спорить о прилагательных: многое из того, что называется «временным», длится достаточно долго, многое из того, что подается как незыблемое, живет несколько лет, а то и несколько дней.

Правительство, как известно, подготовляет аграрную реформу: толстые тома проектов. Миллионы безземельных крестьян умирают, как прежде, от голода. «Институт аграрной реформы» посылает на места агрономов. Это кабальеро приятной наружности. Они что-то изучают, составляют докладные записки и мирно проедают суточные. Крестьяне продолжают голодать.

25 марта в Эстремадуре 60000 крестьян, согласно инструкции «Федерации сельских тружеников», заняли 3000 поместий. Эстремадура — край огромных латифундий. В поселке Оливенса живут 11000 безземельных крестьян. У герцога Орначуэлоса 56 000 га незапаханной земли: герцог любит охоту. Об аграрной реформе специалисты спорят в кортесах вот уже пять лет. Крестьяне Эстремадуры провели эту реформу в один день…

Крестьяне разоружают стражников, занимают поместья, составляют инвентарь. Акт о переходе земли во владение колхоза они посылают министру земледелия.

Борьбу с иезуитами, которые в течение долгих веков правили Испанией, ведет теперь сам народ. В Хересе монахи стреляли из монастыря в толпу. Толпа тотчас же сожгла монастырь. Монастыри в Гандии, в Хативе, в Альберике заняты рабочими и отданы под школы. Комсомольцы города Вито превратили монастырь в Народный дом.

У испанского пролетариата достойные его вожди. Генеральный секретарь компартии Хосе Диас — булочник из Севильи. В нем веселье настоящего андалусца. Тюрьмы для него были университетами. Рабочие ласково зовут его «наш Пепе». Ларго. Кабальеро — социалист. Октябрь для него был вторым рождением. Ему 66 лет, но он молод сердцем. Коммунистку Долорес Ибаррури народ не случайно прозвал «Пасионария» — «Неистовая». Когда ей было 14 лет, она пошла в услужение; потом она стала швейкой. Она прекрасно говорит: в каждом слове огромное достоинство. Враги ее боятся, и, когда в кортесах она крикнула Хилю Роблесу «убийца», Хиль Роблес побледнел и замолк.

«Наши дети должны быть счастливы», — кричали работницы Мадрида, протягивая своих ребят Пасионарии, и Пасионария, которая знает нищету и тюрьмы, у которой гвардейцы убили мать, радостно улыбаясь, отвечала:

— Да, они будут счастливы!

май 1936


Осел, иди!

<p>Осел, иди!</p>

Камни, рыжая пустыня, нищие деревушки, отделенные одна от другой жестокими перевалами, редкие дороги, сбивающиеся на тропинки, ни леса, ни воды. Как могла эта страна в течение веков править четвертью мира, заполняя Европу и Америку то яростью своих конкистадоров, то унылым бредом своих изуверов? Большое безлюдное плоскогорье, ветер, одиночество. Пустая страница, только на полях ее, на узких склонах, ведущих к морям, вписала природа зеленые пастбища Галисии или сады Валенсии. Страна, о которой мечтают уроженцы севера, как о потерянном рае, — неприютная и жестокая страна. Ее красота заведомо трагична, а простое довольство становится в ней историческим преступлением.

Люди жадные и неусидчивые давно покинули Испанию. От былой жизни они сохранили только язык, и вот на кастильском языке беседуют друг с другом короли висмута или нитрата, нефтяники Венесуэлы и «старатели» Колумбии, продувные президенты и блистательные сутенеры.

Те, что остались, любят эту землю тупой и величавой любовью. Крестьяне Кастилии или Галисии, ошалев с голоду, взбираются на палубы огромных пароходов, но из пестрой и шумной Америки неизменно они возвращаются назад. Они едят там мясо, они щеголяют в желтых ботинках, но ничего не поделаешь — они возвращаются назад в глухие деревушки, где длинны вечера без светильника, где длинны годы без праздника, годы натощак. Из Нового Света они не привозят ни любви, ни сбережений. Их жизнь — здесь, на печальной и сонной земле, там была поденщина, сутолока, ложь.

Где только не живут здесь люди! На верхушке горы, среди ветров и буранов, дрожит злосчастная хижина: малое человеческое тепло борется с суровой зимой Леона. В Альмерии или возле Лорки иногда несколько лет кряду не бывает дождя — растрескавшаяся злая земля, рыжий туман, зной, голод, а среди трещин — кто знает зачем? — ютятся люди, они все ждут и ждут дождя. В Гуадисе люди живут не в домах, но в пещерах, это кажется справкой об иной эре, но это только обыкновенный уездный город, тихий и нищий, где вместо домов — пещеры, где надо платить пещеровладельцу — помесячно. В долинах Лас-Урдеса земля ничего не производит, это заведомо гиблый край, века он был отрезан от Испании. Недавно провели дорогу, люди могут уйти оттуда, но нет, они не уходят. Цепок человек в Испании, и трудно его выкорчевать.

Да, конечно, в Валенсии золотятся знаменитые апельсины, в Аликанте вызревают финики, прекрасны ставшие поговоркой сады Аранхуэса и академичны достоуважаемые виноградники Хереса. Но все это только описки, только богатые предместья большого и нищего города.

Горы, перевалы, камни, пустая дорога. Вот показалась смутная тень — крестьянин верхом на осле. Я не знаю ничего суровей и величественней, нежели пейзаж Кастилии. По сравнению с ним даже Кавказ кажется достроенным и законченным. Кастилия — это стройка природы, торчат стропила, разбросаны камни — мир здесь еще не доделан. Можно только угадать горделивый замысел зодчего. Человеческое жилье, редкое и непонятное, входит в землю. Оно прячется, как насекомое, от любопытного взора, оно одного цвета с камнями, оно пугливо к ним жмется. Так называемого «царя природы» здесь нет, и в самих камнях — безначалие. Все желто-серое, серое, порой рыжее.

Крестьянин верхом на осле. Он выехал рано утром. На его плече волосатое одеяло. Сейчас из ущелий налетит ледяной ветер: близка ночь. Осторожно перебирает ногами терпеливый ослик, у него крохотные ноги, но они давно привыкли к непостижимым пространствам. Далеко до стойла. Все холодней и холодней. Человек говорит: «¡Burro, arre!» Это звучит воинственно и громко, это потрясает своими «ррр». В переводе это значит: «Осел, иди!» Это не окрик и не приказание — осел послушно идет. Но скучно, сиротливо человеку в этакой пустыне, он едет час, два, три, он едет весь день, и вот он говорит с ослом — человеку надо с кем-нибудь поговорить. Долго и неотвязно он повторяет: «Осел, иди!» Осел, тот не отвечает, он только исправно переставляет ножки. Холодно! Человек развернул одеяло и закутался в него, как в саван. Стемнело. Только силуэт виден — причудливая тень, рыцарь в плаще на маленьком ослике. Горная тишина, и все то же причитание: «Осел, иди!», как справка о судьбе — и осла, и своей, может быть, о судьбе всей Испании.

Появление Мадрида кажется дурным театральным эффектом. Откуда взялись эти небоскребы среди пустыни?.. Здесь нет даже великолепной нелепости северной столицы, которая заполнила столько томов русской литературы, здесь просто нелепость: среди пустыни сидят изысканные кабальеро и, попивая вермут, обсуждают, кто витиеватей говорил вчера в кортесах1 — дон Мигель или дон Алесандро?.. Они окутаны ночью и камнями. По камням движутся тени, и, как пароль, звучит: «Осел, иди!..»

декабрь 1931


Небоскреб и окрестности

<p>Небоскреб и окрестности</p>

Испанцы любят утверждать, что в их стране можно увидать различные эпохи — они отлегли пластами, не уничтожив одна другую. Это верно для историка искусств, однако, если интересоваться в Испании не только соборами, но и жизнью живых людей, встает хаос, путаница, выставка противоречий. Прекрасное шоссе, по нему едет «испано-сюиса» — самые роскошные автомобили Европы, мечта парижских содержанок, изготовляются в Испании. Навстречу «испано-сюисе» — осел, на нем баба в платочке. Осел не ее, ей принадлежит только четверть осла — это приданое, осел достояние четырех семейств, и сегодня ее день. Вокруг чахлое поле, девка тащит деревянный плуг. Приезжему это может показаться постановкой для киносъемки, археологической реконструкцией, но красавец кабальеро, который развалился в «испано-сюисе», не удостаивает девку взглядом: он знает — это попросту быт.

Кабальеро отдыхал в Сан-Себастьяне, там прелестные актрисы из Парижа и баккара2. Теперь пора за работу! Сегодня акции «Сальтос Альберче» котировались 76… Вот и Мадрид! Гран Виа. Небоскребы. Нью-Йорк. Здания банков этажей по пятнадцати каждое, на крышах статуи: голые мужчины, вздыбленные кони. Электрические буквы носятся по фасадам. Освещенные ярко таблицы гласят: «Рио Плата, 96… Альтос Орнос, 87…» Внизу под таблицами копошится фауна Мадрида: все безногие, слепые, безносые, паралитики и уроды Испании. Те, у кого осталась рука, сидят часами не двигаясь, с раскрытой ладонью, безрукие протягивают ногу, слепые стонут, немые трясутся. Вместо лица порой проступает череп. Развернуты тряпки, товар показан лицом: струпья, язвы, гнилое мясо. А наверху гранитные мужчины гордо придерживают бронзовых жеребцов.

На Гран Виа светло и шумно. Сотни продавцов выкрикивают названия газет, названия высоко поэтические: «Свобода» или «Солнце». В газетах передовые перья пишут о философии Кайзерлинга, о стихах Валери, об американском кризисе и о советских фильмах. Кто знает, сколько среди этих продавцов вовсе неграмотных?.. Сколько полуграмотных среди блистательной публики? Одеты кабальеро, слов нет, на славу. Какие платочки! Какие ботинки! Нигде я не видал таких франтоватых мужчин. Надо здесь же добавить, что нигде я не видал столько босых детей, как в Испании. В деревнях Кастилии или Эстремадуры дети ходят босиком — в дождь, в холод. Но на Гран Виа нет босых, Гран Виа — Нью-Йорк. Это широкая большая улица. Направо и налево от нее — глухие щели, темные дворы, протяжные крики котов и ребят.

В каждом маленьком городишке Испании целая армия чистильщиков сапог — блеск неописуемый. Бань, однако, нет. Это не от любви к грязи, испанцы — народ чистоплотный, нет, это от путаницы: старый быт разложился, новый не придуман. Какие-то ловкачи успели построить, неизвестно зачем, дюжину небоскребов, но в обыкновенных жилых домах ванн не имеется, об этом никто не позаботился.

В путеводителе потрясает богатство поездов: кроме «скорых» и «курьерских», имеются «роскошные», даже «сверхроскошные». Но вот проехать из Гранады в Мурсию не так-то просто. Это два губернских города, между ними примерно 300 километров, один поезд в день, дорога длится 15 часов, поезд отнюдь не «сверхроскошный» — темные вагончики, готовые развалиться. Бадахос и Касерес — главные города Эстремадуры, 100 километров, один поезд в день, 8 часов пути.

Возле Саморы строят электрическую станцию «Сальтос-дель-Дуэро». Это будет «самая мощная станция Европы». На скалистых берегах Дуэро вырос американский город: доллары, немецкие инженеры, гражданская гвардия, забастовки, чертежи, цифры, полтора миллиона кубических метров, энергия за границу, выпуск новых акций, огни, грохот, цементные заводы, диковинные мосты, не двадцатый, но двадцать первый век. В ста километрах от электрической станции можно найти деревни, где люди не только никогда не видали электрической лампочки, но где они не имеют представления об обыкновенном дымоходе, они копошатся в чаду, столь древнем, что легко вообще забыть о ходе времени.

В каждом городе — государственное бюро для туристов. На стенах пестрые афиши, в шкафах солидные папки, проводники одеты в затейливые мундиры с флажками. «У нас превосходные гостиницы, у нас дивный климат, у нас художественные ценности!..» Всем известно — Испания страна искусств: что ни дом, то музей. Показывая туристам старые церкви, проводники не довольствуются эстетическими восторгами, они знают, как ошеломить пивовара из Нюрнберга или «французика из Бордо»: посмотрите на эту епитрахиль, драгоценные камни, миллион песет! Золотые сосуды в Бургосе — полтора миллиона!.. На богоматери Валенсии ожерелья и безделки — два миллиона, сантим в сантим!.. Туристы богомольно вздыхают. В Саморе туристам показывают романскую часовню. Надо пройти через большую сборную: детский приют. Час обеда. 200 ребят. Командуют монашки. При виде «господ» перепуганные дети встают. Это дети нищеты. Это также дети деревенских кюре, которые плодотворно утешали своих злосчастных служанок. Одеты дети в какие-то нелепые рваные власяницы. Из ржавых мисок хлебают они баланду — вода и горох. Если возмутиться, проводник объяснит: бедная страна, нет средств… Вот сюда… Направо… Статуя богоматери, шкатулка с изумрудами, коллекция ковров, четыреста тысяч!..

В кортесах обсуждают вопрос о разводе. Радикалы и социалисты стараются затмить друг друга. На пюпитре советское законодательство о браке. Цитаты из Уэллса, даже из Маркса. Дома отважных депутатов ждут их законные супруги. Они по-прежнему послушно беременеют и нянчатся с детьми…

В Бадахосе, когда в казино входит дама, почтенные посетители встают: это «народ рыцарей». В Бадахосе, как и в других городах Испании, «рыцари» дома от поры до времени лупят своих дам: и галантность и побои равно входят в быт.

Никогда в Испании не следует доверять вывескам. «Религиозная книготорговля» — в окне «Капитал», повести Коллонтай3, «Дневник Кости Рябцева»4. Лавка социалистического кооператива — в окне гипсовые статуэтки: святая Тереза и пасхальный барашек. «День всех мертвых» в деревушке Санабрии. Толпа стоит на морозе несколько часов. Свечи. Молитвы. Средневековье. Помолившись вдоволь, крестьянин садится на осла. Осел упрямится. Тогда молельщик кричит: «Начхать мне на деву Марию!» (Собственно говоря, он кричит не «начхать», но точный перевод его изречения неудобен для печати.) Он не очень-то верит в воскресение мертвых. Зато он твердо верит, что, если хорошенько обругать деву Марию, осел пойдет дальше. В Севилье во время крестного хода набожные прихожане ссорятся — чья богоматерь лучше? Один кричит другому: «Моя богоматерь действительно богоматерь, а твоя попросту шлюха!..» В мае этого года испанцы, несколько развеселившись, сожгли сотню церквей. Остались десятки тысяч несожженных. Педро Гонсалес в пятницу был с теми, что подожгли церковь святого Доминика, в воскресенье по привычке, а может быть, и со скуки он побрел в уцелевшую церковь святого Бенедикта.

Я знаю одного художника испанца; в своем ремесле он произвел доподлинную революцию. Его имя с равным трепетом повторяли и московские футуристы, и коллекционеры Филадельфии. Это человек не только высокоодаренный, но и смелый. Однако стоит произнести при нем слово «змея», как тотчас же, стыдясь собеседника, тихонько под столом он начинает водить двумя пальцами. Профессор психологии, который ездил в советскую Москву, смертельно боится кривых старух: «Они приносят несчастье!»

В Испании сколько угодно передовых умов. Они знают все: и программу Харьковского конгресса5, и парижских «популистов», и последнюю картину Эйзенштейна. Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком не сюрреализм, не пролетарская литература, не парижские моды, но дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне с голодухи воруют желуди, целые уезды, заселенные дегенератами, тиф, малярия, черные ночи, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа…

Все это можно воспринимать по-разному — и ослиную элегантность, и небоскреб, и замок дона Хасинто, и красноречие кортесов. Можно издеваться, можно и расчувствоваться. Когда-то я видал в Москве балет «Дон Кихот». Бедный рыцарь был попросту смешон среди классических пуантов и пируэтов. Дон Кихота били, и публика, по большей части гимназисты и гимназистки, весело смеялись: дети любят логику, и они не сентиментальны. Лет двадцать пять спустя я увидел «Ревизора» в постановке Мейерхольда. Хлестаков врал, но никто не смеялся, зрители пугливо ежились. Очевидно, можно сделать трагедию даже из «лабардана». Надо ли говорить о том, что дон Хасинто отнюдь не смешон, что он, скорее, страшен, что миллион донов Хасинто — это безумие, что «суд над доном Альфонсом» не только водевиль, но и жестокая гримаса, на которые столь щедра история этого великолепного и несчастного народа?..

декабрь 1931


Переименовывают

<p>Переименовывают</p>

На фасадах дворцов тряпье, под тряпьем корона. На почтовых марках портрет короля снабжен штемпелем «республика». Вывеска «Отель королевы Виктории» — слово «королева» замазано, Виктория стала героиней Гамсуна или орхидеей. Другой отель «Альфонс XII», выломали цифру — Альфонс как таковой.

У себя дома республиканцы куда терпимей. Херес. Виноторговля «Гонсалес и Биас». Портреты короля. Королевские автографы. Королевская признательность. Королевская улыбка. Конечно, для виноторговца легко найти оправдание: десертное вино и дегенеративная монархия прекрасно уживались друг с другом. Труднее понять красу Барселоны сеньора Пландьюры. Экспорт-импорт, кофе, тонны, валюта, «Отель Колумб», каталонский патриотизм, наконец, особняк, а в особняке редкостная коллекция: романская скульптура и живопись. Сеньор Пландьюра человек со вкусом, его особняк куда любопытней городского музея, он не боится и новшеств: рядом со статуей XII века — картины Пикассо. Однако кто знает, чем больше гордится этот эстет — своей коллекцией или королевским кивком? При входе дощечка: посетил Альфонс6. Среди картин письмецо в раме: Альфонс благодарит. Возле Пикассо огромная фотография: все тот же Альфонс, на этот раз он жмет руку сеньора Пландьюры.

Испанский Кобленц обосновался в Биаррице. Если он ведет себя тише Кобленца российского, то это следует объяснить не скромностью роялистов, а, скорее, известным своеобразием Испанской республики. Она столь мила, столь воспитанна, что, право же, трудно с ней рассориться. При благосклонном попустительстве республиканских властей роялисты вывезли за границу все свое добро. Они устраивают «чудеса» для суеверных крестьян Наварры. Они торгуются с отнюдь не суеверными капиталистами Бильбао. Те, что помоложе и поглупей, еще толкуют о заговорах, те, что поопытней, предпочитают любовные свидания с «умеренными республиканцами».

Старая испанская песня рассказывает о грустном конце короля Родриго: когда дон Родриго потерял Испанию, он побрел в горы. Он съел ломоть хлеба, посолив его своими слезами. Потом он лег в могилу и положил себе на грудь змею. Трое суток ждал он, наконец змея сжалилась: она ужалила короля. Так умер дон Родриго. Это был жалкий отсталый король. Он жил в VIII веке, и он не знал всех преимуществ эмиграции. Дон Альфонс — человек XX века. Он не солит хлеба своими слезами и не ждет, пока змея его укусит. Он живет в Фонтенбло, окруженный почетом республиканской Франции… Представители «хаимистов»7 беседуют с «легитимистами». Республиканцы не брезгуют монархистами. Англичане ничего не имеют против сеньора Камбо8, сеньор Камбо ничего не имеет против сеньора Лерруса9… Это очень длинная песня. Если змея ужалит кого-нибудь, то уж никак не дона Альфонса.

Республика закрыла короны тряпьем, она переименовала улицы, она переменила бутафорию. Актеры те же. Им даже незачем разучивать новые роли. Правда, ввиду экономии некоторым офицерам пришлось выйти в отставку, но отнюдь не монархистам, — нет, чересчур беспокойным «мечтателям». Старые королевские полицейские охраняют республиканский порядок. Что ни день, они арестовывают рабочих. Как встарь, они убивают «смутьянов».

Несколько лет тому назад в Барселоне полицейский по имени Падилья явился к председателю синдиката булочников. Он пришел переодетый, якобы от имени одного товарища. Он уговорил рабочего выйти на улицу. Там он его убил. Обыскав убитого, он нашел на нем адрес другого «смутьяна». Рьяный сеньор Падилья тотчас же пошел по найденному адресу. Он застрелил и второго преступника. О подвигах Падильи знала вся Барселона. Полковник Масиа10 — тогда революционер и изгнанник — говорил: «Падилью следует застрелить!» Теперь полковник Масиа сидит во дворце, он глава местного правительства. Что касается сеньора Падильи, то его не убили, не арестовали, даже не сместили, он занимает видный пост в барселонской полиции…

В Валенсии в декабре прошлого года один из полицейских убил на улице вождя синдикалистов. В госпитале он показал вместо удостоверения револьвер. Никаких протоколов! Возмущение в городе было столь велико, что храброго полицейского убрали. Ему выдали наградные, и он исчез. Сейчас он опора полиции в городе Куэнка. Один наивный журналист, увидав его, возмутился. Он написал об этом главе всей республиканской полиции. Глава прочел. Полицейский продолжает служить республике. Если журналист начнет скандалить, полицейского переведут, конечно, с повышением в Касерес или в Хихон.

Я дожидался испанской визы четыре месяца. Наконец министерство иностранных дел прислало согласие. Посольство в Париже объявило: пойдите в консульство, там вам положат визу. Но консул не мальчик, он служил королю, у него свои вкусы. Иногда он никак не может согласиться с министром иностранных дел. Увидав советский паспорт, он начал кричать: это для меня не паспорт! Это бумажка!.. Вы не получите визы!.. Несколько дней прошло прежде, нежели был улажен конфликт между монархическим консулом и так называемой республикой.

Мадрид. Кафе «Закуска». Слово для испанцев непонятное, но завлекательное. У входа швейцар, он одет под казака. Лакеи в шелковых рубашках с двуглавыми орлами. Это не сиятельные князья в изгнании, но обыкновенные испанские камереро. Подавая пирожные, они наивно приговаривают: «не угодно ли закуску?» Велико бы было разочарование публики, если бы она узнала, что закуска — это, скорее, селедка, нежели вафли. Стиль соблюден: орлы радуют глаз, бравый казак из Арагона кажется верной опорой, мадридская аристократия наслаждается экзотикой. «Закуска» была излюбленным местом придворной челяди. Даже королева любила откушать «закуску» с заварным кремом. Публика после апреля почти не переменилась. Вот этот франтоватый кабальеро — душа газеты «ABC». В свое время он написал восторженный труд о Примо де Ривере11. Может быть, вскоре ему придется снова приступить к лирической монографии — кто лучше его сможет расхвалить мужество Мауры12 или ум Лерруса?.. Пока что он не сидит без работы. Он толкует события. Он пишет статьи. Он составляет корреспонденции. Он ест «закуску». Без таких республиканцев туго пришлось бы новорожденной республике.

Газета монархистов называется «ABC»: ее идеи выдаются за азбучные. В Севилье имеется своя «ABC», причем ее редактор состоит председателем «союза журналистов». В Мадриде еще приходится думать о приличии, в Мадриде почти все газеты зовут себя «республиканскими». Другое дело в провинции. В Касересе социалистический муниципалитет, в Касересе три газеты, все три правые. В провинции газеты делятся примерно так: явно монархические, тайно монархические, католические иезуитов и католические просто, последние — это крайне левое крыло.

Во всем, что касается кличек, революция торжествует. Переименовать улицы куда приятней, нежели отдать барскую землю батракам…

Так переименованы тысячи улиц. Так переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, люков и грандов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов, торжественно переименована в «республику трудящихся». Стоит ли спорить об имени?..

Словом «республика» трудно теперь кого-либо напугать. Достоевский писал о Франции Мак-Магона: «республика без республиканцев». С тех пор многое переменилось. Республика доказала, что она не шальная девка, но дама из приличного общества. Русская поговорка гласит: «Было бы болото, черти найдутся». Я не знаю, сколько было в Испании республиканцев до 14 апреля. Теперь в них нет недостатка: республика налицо, следовательно, найдутся и республиканцы.

декабрь 1931


«Республика трудящихся»

<p>«Республика трудящихся»</p>

Смесь розового с серым нас всегда волнует. Может быть, это просто прихоть глаза, может быть, это подсознательное толкование так называемой «жизни». Озеро сейчас светло-серое, горы розовые. Этот край кажется созданным для лирики. Испанский язык, мужественный и жесткий, здесь явно мягчает. Здесь уже можно говорить о любви, не пугая твердыми согласными птиц и тишину. Здесь девушки поют грустные и нежные рондас. Вот за теми горами — Галисия, с ее зеленью, омытой дождями, и с ее пастухами, склонными к поэзии. Берега озера тихи и безлюдны. С трудом глаз различает на склонах застенчивые хижины. В озере снуют рыбы, над озером кружат птицы. Так художники раннего Возрождения обычно представляли рай — не хватает только кудрявых овец и праведников. Всем ясно, что здесь люди блаженствуют. Здесь побывал Унамуно13. Он написал несколько строчек, полных поэтического волнения. Дорога доходит до озера: домик, яичница и форель из озера, книга для посетителей — нечто среднее между курортом и эдемом.

Дальше нет проезжей дороги. Тропинка, осел. Две деревни: Сан-Мартин-де-Кастаньеда и Риваделаго. Туда никто не ездит, туда незачем ездить — там нечего покупать и некому продавать. Там только живописное расположение и проклятая нищета, но и то и другое в Испании не редкость.

Впрочем, деревня Сан-Мартин-де-Кастаньеда может похвастаться даже художественными богатствами: среди жалких хижин стоят развалины монастыря. Вот романские колонны… Вот ниша… Вот оконце… Сто лет тому назад мудрые монахи оставили монастырь, они поняли, что человеку трудно прожить одной красотой, и они перекочевали в места менее поэтичные, но более доходные.

Крестьянам некуда было уйти, крестьяне остались вместе с романскими развалинами. От монастыря сохранились не только безобидные камни, от монастыря сохранилось проклятие — «форо». В былые времена крестьяне платили ежегодно дань монастырю. Когда монахи решили переселиться, они перепродали право на дань какому-то вполне светскому кабальеро. Так, переезжая, продают мебель. Они продали «форо», то есть право ежегодно грабить крестьян. Это было в 1845 году. Прошло почти сто лет. Где-то далеко отсюда, в Мадриде, менялись власти и флаги. Была первая республика. Были либералы и консерваторы. На выборах торжествовали различные партии. Смельчаки кидали бомбы. Смельчаков подвергали «казни через удавление». Король давал концессии американцам. Король ездил в Сан-Себастьян. Король развлекался. Потом короля свергли. Сеньор Алкала Самора14 сидел в тюрьме. Сеньор Алкала Самора стал главой правительства. Все это было далеко отсюда — в Мадриде. Из Мадрида нужно сначала ехать на скором поезде до Медины-дель-Кампо. Потом почтовым до Саморы. Потом в автобусе до Пуэбло-де-Санабрии. Потом лошадьми до озера. Потом на осле, если таковой имеется. Далеко от Мадрида до этакой деревушки! Здесь ничего не переменилось. Так же серела, что ни день, вода озера и к вечеру розовели горы. Так же пели девушки грустные песни. Так же каждый год посылали крестьяне неведомому кудеснику «форо», или, говоря проще, 2500 песет.

У крестьян мало земли, да и та не земля, но землица: чего от нее дождешься? В деревне триста тридцать жителей. Как во всякой испанской деревне, тьма-тьмущая детей: беднота здесь рожает детей с упорством завзятых фаталистов. Голодные дети. Вместо изб — черные дымные хлева. Не верится, что люди могут так жить постоянно — беженцы? погорельцы?.. Нет, просто податные души. Им никто не приходит на помощь, но ежегодно они посылают все, что им удается отвоевать у скаредной земли — две тысячи пятьсот песет, пятьсот сказочных дуро, — могущественному кабальеро, который получил от папаши, помимо прочего наследства, право на древнее «форо». Очередного кабальеро зовут Хосе Сан Рамон де Бобилья. Это адвокат. У него прекрасный дом в Пуэбло-де-Санабрии рядом с замком. У него много клиентов. Человек не нуждается, но как адвокат он хорошо знает законы — крестьяне деревни Сан-Мартин-де-Кастаньеда должны ему платить пятьсот дуро ежегодно. Богатые люди от денег не отказываются, и крестьяне получают ежегодно повестку. Они шлют деньги. Сеньор Хосе Сан Рамон де Бобилья расписывается.

В апреле 1931 года свободолюбцы провозгласили в Мадриде республику. Они пошли дальше — объявили в конституции, что «Испания — республика трудящихся». Во избежание кривотолков они пояснили: «республика трудящихся всех классов». В 1931 году, как и в прежние годы, нищие крестьяне деревни Сан-Мартин заплатили дону Хосе две тысячи пятьсот песет. Они трудились круглый год, ковыряя бесплодную землю. Дон Хосе тоже трудился: он послал повестку и расписался на квитанции.

На другом конце озера находится вторая деревня: Риваделаго. Крестьяне Риваделаги не платят «форо», но голодают они с тем же рвением. Еще меньше земли. Крохотные поля картошки, похожие на кукольные огороды. Едят картошку и горох, едят осторожно, чтобы не зарваться. Курные избы — темные бараки без окон. Светильники, зажигают их редко — масло не по карману. В такой норе шесть, восемь, десять человек, больные, старики, дети, все вперемешку. Была школа, потом учителя перевели, нового не прислали. Да и какая же учеба натощак?..

Во всей деревне один только хороший дом с трубой, с окнами, даже с занавесками на окнах. В нем живет уполномоченный сеньоры Викторианы Вильячики. Об этой сеньоре можно сложить эпические песни. В старину поэт сказал бы: «прекрасна она, сильна и богата». Я не знаю, прекрасна ли сеньора Викториана Вильячика, но, слов нет, она и богата, и сильна. Ей принадлежат несколько домов на мадридской Гран Виа. Ей принадлежит также вода озера Сан-Мартин, вода нежно-серого тона, дарящая лирические чувства и к тому же изобилующая рыбой. Земля не принадлежит сеньоре Вильячике, ей принадлежит только вода. Когда вода подымается, ее владения растут. Это юридическая головоломка, но, наверное, адвокат Сан Рамон, тот, которому соседние крестьяне платят дань, легко разберется и не в таких тонкостях. Сеньоре Вильячике принадлежит вода со всей рыбой. Рыба в озере хорошая — форели. Но ничего с этой рыбой сеньора Вильячика сделать не может — слишком сложна и длинна дорога отсюда в Мадрид. Впрочем, сеньора Вильячика проживет и без рыбы — один этаж одного из ее мадридских небоскребов приносит ей куда больше, нежели все поэтическое озеро.

Уполномоченный диковинной сеньоры ловит форелей. Иногда он продает толику в Самору или в Пуэбло-де-Санабрию. Он продает форелей адвокату. Он и сам ест форелей. Но рыбы в озере много, и рыба плавает, ничего не страшась. Уполномоченный отстроил себе хорошенький дом. Он стал владыкой деревни. Он был даже ее алькальдом15. Он живет припеваючи. Его права охраняются стражниками. У стражников винтовки. Если изголодавшийся крестьянин ночью попытается словить рыбку, ему грозит штраф или тюрьма: в Испании иногда умеют соблюдать законы. Голодные люди должны глядеть на прекрасное озеро, на голубых и розоватых форелей, глядеть и умиляться. Так художники раннего Возрождения изображали ад; здесь уж ничего не пропущено: грешники корчатся, а черт сидит в домике за занавесками.

Сегодня в деревню Риваделаго приехал доктор из Саморы. Это человек добрый и наивный. Он лечит бесплатно крестьян; как может, он им помогает. Прежде он здесь агитировал за республику: он верил, что республика не только переселит сеньора Алкала Самору из тюрьмы в королевский дворец, но что она также накормит крестьян Риваделаги. Его останавливает высокая женщина, окруженная роем ребят. Ее лицо заострено голодом и горем. Она спрашивает доктора:

— Что же, дон Франсиско, республика еще сюда не доехала?..

Испанская ирония всегда серьезна: это ирония письменности, от протоиерея из Ита до Сервантеса, это ирония любой крестьянки.

Доктор молчит. Что ему ответить? Сказать, что республика — домоседка, что ее пугает путь верхом на осле? Или признаться, что республика давно доехала до этих мест, что она остановилась в домике уполномоченного сеньоры Вильячики, что она на «ты» с адвокатом из Пуэбло-де-Санабрии, что она знает толк и в «форо» и в форелях, что это не просто республика, но «республика трудящихся всех классов».

декабрь 1931


Лас-Урдес

<p>Лас-Урдес</p>

Саламанка — город пышный и шумный. На главной площади под аркадами с утра до ночи прогуливаются студенты, солдаты и барышни. Они пьют вермут, закусывая его маслинами, обсуждают министерские декларации, влюбляются, томно млеют, пока чистильщики бархатом натирают их невыносимо блистательные ботинки, они строят глазки, ходят взад и вперед, живут на площади и на ней же старятся. Вечером вспыхивают старинные фонари, аркады становятся таинственными, как альковы, прекрасная площадь забивает всех местных красоток, и в нее, не в ту или иную сеньориту, но именно в площадь, в аркады, в фонари, в старые дома, в длинную, как жизнь, прогулку влюблены все жители Саламанки. Шумен и пышен город. Кастильские «ххх», «ррр», «ссс» звучат как ратные крики. Гудят автомобили, а им отвечают неизбежные старожилы испанских городов — многострадальные ослы. Из кафе доносится гуд громкоговорителя: не то севильское фламенко, не то речь сеньора Прието16. Шумен город и пышен. Дворцы Возрождения на каждом шагу, как мелочные лавки, они сходят за простые дома, о них забывает даже «бюро для туристов», в них живут обыкновенные люди, в дворцах с колоннами, в дворцах, облепленных мраморными раковинами, в дворцах с нимфами и с фонтанами, живут просто, когда нужно — глотают касторку, когда нужно — кричат на прислугу: «Почем сегодня телятина?» Университет Саламанки столь великолепен, что трудно понять: как же в нем люди изучают патологию или гражданское право? Он создан для любования. Да, Саламанка — город поэтов!..

В «Гранд-отеле» выставка старинных безделушек, обед из десяти блюд, изысканные лакеи и чарльстон. Кто после этого скажет, что Испания отсталая страна? Это край довольства и неги. Большая площадь все шумит, кружится, поет…

Любители гор могут поехать в Пенья-де-Франсию — это под боком. Прекрасное шоссе. Сто километров. Вот и перевал!.. Перед глазами ад, попытка природы передать все то жестокое и злое, что мучит иногда человека в бессонницу. Крутой спуск в голое, пустое ущелье. Кругом горы — ни деревьев, ни травы. Человека здесь никто не услышит. Куда же идет эта широкая дорога?.. Может быть, в «убежище» для снобических туристов, которые ищут уединения?.. Может быть, попросту в преисподнюю?.. Еще несколько километров. Лачуги. Здесь кто-то живет…

Дорога идет в край, именуемый Лас-Урдесом. Испанцы нехотя, с явным замешательством произносят это имя. Очевидно, Лас-Урдес никак не вяжется ни с небоскребами на Гран Виа, ни с тирадами кортесов. Но из песни слова не выкинешь: Лас-Урдес — Испания. Это восемнадцать деревень провинции Касерес, на границе с провинцией Саламанка. Еще несколько лет тому назад мало кто знал о существовании Лас-Урдеса — не было ни одной проезжей дороги, которая соединяла бы этот край с Испанией. Исследователи отправлялись туда, как в Центральную Африку. Люди в Лас-Урдесе тихо умирали от голода и болезней. Их стоны не доходили до соседней Саламанки. Это хилые и нищие люди, следовательно, ими не интересовались ни сборщики податей, ни воинские начальники. На беду, король в поисках «народной любви» решил посетить Лас-Урдес: так подают копейку калеке. Лошадь короля, перевалив горы, печально заржала. Когда король увидал неведомых верноподданных, он тоже печально вздохнул: предстояла ночь в аду. Королю негде было переночевать, как бездомному бродяге. Он не решился зайти в вонючие темные норы. Для него разбили палатку на кладбище — кладбище показалось королю самым жилым местом в Лас-Урдесе. Вероятно, он был прав.

После королевского визита в Мадриде заговорили о Лас-Урдесе. Образовалось «Общество покровительства Лас-Урдеса», со статутом столь же благородным, как и «Общество покровительства животным». Провели дорогу. Над деревнями, немного в стороне от них, предпочтительно на вышке, чтобы избежать чересчур зловещего соседства, построили красивые белые домики: для учителя, для священника, для доктора. Крестьяне ютятся по-прежнему в темных землянках, спят вповалку, один согревая другого, без тепла, без воздуха, без света. Но над ними — несколько вполне европейских домов и вывеска «Общество покровительства Лас-Урдеса». Так, наверное, ведут себя белые в захолустьях Африки.

Две трети населения Лас-Урдеса отмечены признаками дегенерации. Среди них много зобастых. Они отличаются малым ростом и слабостью. Дети развиваются медленно: десятилетним никак нельзя дать больше четырех-пяти лет. Половая зрелость у женщин наступает часто лишь в двадцать лет. Потом они сразу старятся. Здесь нет ни юношей, ни людей среднего возраста — дети и старики. Детей очень много, босые, полураздетые на холоде. Вот девочка тащит новорожденного со скрюченными полиловевшими ногами. Умрет?.. Через год будет новый…

Наверху в белом домике доктор. Он может изучать здесь все виды дегенерации. Помочь он не может: как лечить голодных?.. Тайна Лас-Урдеса весьма проста: люди здесь голодают из поколения в поколение. Земля лишена извести. Удобрения нет. Редкие деревья, оливы и каштаны принадлежат кулакам из села по ту сторону гор, из Ла-Альберки. Крестьяне Лас-Урдеса едят горсть бобов, иногда ломоть хлеба, иногда желуди. Так как лекарство от голода еще не придумано, доктор ведет статистику и наблюдает.

Столь же трудна работа учителя. Дети любят школу: в школе светло и тепло. Они приходят босиком из соседних деревушек: 5–8 километров. Учитель проверяет умственное развитие детей, у него таблицы, диаграммы, цифры. «Расскажи, что изображено на этой картинке?..» Учитель ставит цифры, выводит среднюю, разводит руками: двенадцатилетний по цифрам соответствует трехлетнему. Дети стараются прилежно учиться, среди них много способных. Но в дело вмешивается желудочная резь, пот, озноб, спазмы, все признаки вульгарного голода. Незачем звать доктора: болезнь ясна.

— Среди моих учеников вряд ли найдется один, который хотя бы раз в жизни поел досыта…

Тетрадки, обыкновенные тетрадки, как во всех школах мира. В тетрадках сначала: «Его величество король, наш благодетель…» Потом несколько страниц спустя: «Наша благодетельница, Испанская республика». Тетрадки те же. В Мадриде произошла революция. Исполнительный учитель переменил тексты для чистописания. Больше ничего не переменилось: босиком домой по холодным камням, дымная берлога, мать корчится рожая, две картофелины, несколько сворованных каштанов и сон на земле.

Девочка все тащит младенца. Он еще не умер. Бессмысленно глядит он на враждебный мир. Он не знает, что он дитя проклятого края. Вот этот старик знает: он вводит нас в свой дом — ничего не видно, трудно дышать, но это лучшая изба деревни. Даже запасы — корзина с желудями. Старик спокоен: его дело кончено, он съест желуди, а потом умрет. Кюре в беленьком домике не сидит без дела. Кюре может быть доволен приходом; он не учит и не лечит, он отпевает.

Несчастные люди с ужасом и надеждой смотрят на автомобиль. Им не привезли ни хлеба, ни спасения. Они забираются назад в свои норы. Только девочка еще не может успокоиться. Она не сводит глаз с приезжих. Сколько ей лет? Десять? Или, может быть, восемнадцать?.. Новорожденный закрыл голубые глаза. Вокруг величественные горы. Природа здесь издевается над ничтожеством человека. Она показывает свое превосходство: какие вершины, какие пропасти, какое головокружение! Она ничего не дает человеку, она еще свободна от него. Люди пугливо залезают в землянки. Они знают: никто им не поможет. По ту сторону гор живут счастливцы: у них оливы, хлеб, песеты, король и республика. Они любят развлекаться. Они провели дорогу. Они приезжают, чтобы посмотреть на жителей Лас-Урдеса. Они приезжают и уезжают. Но никуда не уехать жителям Лас-Урдеса. По-прежнему самое жилое место края — кладбище.

Девочка с синим младенцем осталась позади. Может быть, он уже умер? Автомобиль, пыхтя, рвется вверх. Саламанка. Веселая площадь. «Гранд-отель». Музыка. Где вы были?.. В Лас-Урдесе?.. Нет, об этом не принято говорить в приличном обществе! Сегодня в кино идет новая американская картина…

декабрь 1931


Что такое достоинство

<p>Что такое достоинство</p>

Терраса большого кафе на мадридской Гран Виа. Час ночи — театры кончились, публика начинает собираться, публика, что называется, «чистая» — коммерсанты, «сеньоритос» (так зовут здесь «золотую молодежь»), адвокаты, журналисты. Вокруг столиков бродят продавцы газет, чистильщики сапог, нищие. Деловито они ищут пропитания. Смуглая крупная баба продает лотерейные билеты: «Завтра розыгрыш!..» Другая баба ей приносит грудного младенца. Тогда женщина спокойно придвигает к себе кресло, расстегивает кофту и начинает кормить ребенка. Это нищенка. За столиками шикарные кабальеро. Гарсоны парижского кафе сворой ринулись бы на нищенку, в Берлине поступок показался бы столь необъяснимым, что преступницу, чего доброго, подвергли бы психиатрической экспертизе. Здесь это кажется вполне естественным. Откормив младенца, женщина принимается снова за работу: «Завтра розыгрыш!..»

Не следует думать, что демократизм быта создан испанской буржуазией, он создан наперекор ей. Испанский буржуа ничуть не менее своих иностранных братьев обожает иерархию. Он твердо знает, что дуро в пять раз больше песеты, и его религия тесно связана с начальной арифметикой. Он рад бы провести раздел между собой и «народом», остановка не за ним. Остановка и не за государством: хитрая сеть древних законов, паутина толкований, все здесь сделано для того, чтобы окрутить безграмотных крестьян. Остановка только за так называемым «народом». Его закабалили, но не принизили.

Сеньор Санчес, «государственный адвокат» и наследственный шулер, едет сегодня из Сеговии в Мадрид. Носильщик тащит его чемоданы, украшенные подозрительными гербами. Сеньор Санчес вчера обыграл в карты сеньора Гарсию — он дает носильщику целую песету. Тот вместо благодарственного пришептывания, улыбнувшись, протягивает сеньору Санчесу руку: «Счастливой дороги!» Адвокату ничего не остается, как принять это рукопожатие. В Мадриде к Санчесу подходит нищий; Санчес отмахивается — «ничего нет!» Нищий вежливо приподымает драную шляпу — «простите, что потревожил». Санчес в городском парке читает «Эль-Соль». Рядом с ним чернорабочий жует гороховую колбасу. Санчес косится — что за соседство!.. Тогда рабочий вежливо предлагает: не хочет ли сеньор попробовать?.. В душе сеньор Санчес отнюдь не одобряет подобной фамильярности, но он родился и вырос в Испании, следовательно, он с ней легко мирится. Перед ним никто не станет унижаться. У него могут попросить медяк. При случае его могут и зарезать, но ползать перед ним на коленях никто не станет. Бедность здесь еще не стала позором. Французский буржуа сумел привить свою мораль даже заклятым врагам: бедняк во Франции стыдится дыр на штанах, голодного блеска глаз, ночевки на скамейке бульвара. Бедняк в Испании преисполнен достоинства. Он голоден, но он горд. Это он заставил испанского буржуа уважать лохмотья.

У меня скрипучее перо и скверный характер. Я привык говорить о тех призраках, равно гнусных и жалких, которые правят нашим миром, о вымышленных Крейгерах17 и о живых Ольсонах18. Я хорошо знаю бедность приниженную и завистливую, но нет у меня слов, чтобы как следует рассказать о благородной нищете Испании, о крестьянах Санабрии и о батраках Кордовы или Хереса, о рабочих Сан-Фернандо или Сагунто, о бедняках, которые на юге поют заунывные песни, о бедняках, которые пляшут в Каталонии стройное сердано, о тех, что безоружные идут против гражданской гвардии, о тех, что сидят сейчас в острогах республики, о тех, что борются, и о тех, что улыбаются, о народе суровом, храбром и нежном. Испания — это не Кармен и не тореадоры, не Альфонс и не Камбо, не дипломатия Лерруса, не романы Бласко Ибаньеса, не все то, что вывозится за границу вместе с аргентинскими сутенерами и малагой из Перпиньяна, нет, Испания — это двадцать миллионов рваных донкихотов, это бесплодные скалы и горькая несправедливость, это песни грустные, как шелест сухой маслины, это гул стачечников, среди которых нет ни одного «желтого»19, это доброта, участливость, человечность. Великая страна, она сумела сохранить отроческий пыл, несмотря на все старания инквизиторов и тунеядцев, Бурбонов, шулеров, стряпчих, англичан, наемных убийц и титулованных сутенеров!

Испанские крестьяне и рабочие душевно куда тоньше изысканных обитателей европейских столиц. Паноптикум или человеческая выставка — обязательная низость современной жизни — претит им. Они не расспрашивают и не разглядывают. Они приходят на помощь просто, как бы невзначай. В Испании нет государственного пособия безработным. Социалистический министр труда занят статистикой и проектами. Число безработных тем временем растет. Как живут эти люди?.. Только помощью товарищей, которые из мизерного заработка уделяют толику еще более обездоленным. В Барселоне квартиры большие, а заработная плата низкая, в каждой квартире живут по нескольку семейств. Те, что работают, делятся с безработными. В деревнях Эстремадуры батрак режет хлеб пополам и отдает половину безработному. Это делается незаметно, и мало кто об этом знает. В Мадриде удивленно спрашивают: «Почему безработные еще не умерли от голода?..» Чтобы получить с берлинского бюргера пять марок на «суп для несчастных», надо процитировать и Библию, и Брюнинга, надо польстить: «у вас благородное сердце», надо пообещать: «мы напечатаем о вашем поступке в газете», надо пофилософствовать: «если у них не будет хотя бы постного супа, они начнут громить лавки»… Странно, что этакое существо и батрак из деревни Оливенса, который содержит семью безработного товарища, скрывая свою жертву даже от соседей, — что оба они могут называться одним архаическим словом «человек».

Дуро — это заставляет усиленно биться сердца всех чиновников Мадрида, всех коммивояжеров Барселоны. Крестьяне и рабочие равнодушны к деньгам. Большие дороги здесь не уничтожили гостеприимства. Французский крестьянин никогда не впустит чужого в свой дом. Если он даст стакан вина, следовательно, это бистро, и за вино он взыщет столько же, сколько стоит стакан в соседнем городке. Если он угостит сыром, следовательно, он уже вычитал в местной газетке, что этот вот сыр «локальная специальность» и что парижане падки на него. Приезжий может зайти в любую испанскую хижину от Галисии до Альмерии — его всюду примут с радушной улыбкой. Ему дадут все, что имеется: хлеб, овощи, фрукты. Если он предложит деньги, он увидит смущение, а порой и обиду. Мы хотели заплатить за яблоки одному крестьянину в нищей деревне Санабрии; песета для него большие деньги. Ему не на что купить ни соли, ни деревянного масла. Он поглядел на монету и возмущенно отвернулся. Звон серебра еще не заглушил в его ушах человеческого голоса. Другой крестьянин возле Мурсии принес в автомобиль груду апельсинов, причем это был не один из местных кулаков, но бедный старик, у которого всего несколько деревьев и который нанимается к соседу, чтобы выработать три песеты в день. От денег он отказался просто и величественно. Нищенка в Гранаде мне предложила кусок луковой колбасы. Чистильщик сапог в Альхесирасе мне подарил папиросу. Босой мальчонок в Мадриде, улыбаясь, угостил меня карамелькой. Все эти люди знают, что улыбка куда важнее человеку, нежели песета.

Мадридские лежебоки, сидя в одном из кафе, любят рассуждать о горькой судьбе Испании. От них вы услышите, что страна гибнет потому, что крестьяне и рабочие не хотят работать, — это, мол, наследственные лентяи! Опровергать не приходится, опровергает хотя бы тот же Мадрид, та же жизнь лежебоков, те же кафе, банки и дворцы. Чем создано это, если не упорством крестьян, которые добывают из камня хлеб, без удобрения и без машин, если не искусством рабочих, которые на архаических фабриках, среди безграмотных инженеров и жуликоватых управляющих, ухитряются делать вещи на вывоз?.. Непонятно, как может работать батрак Эстремадуры, который ест куда меньше того, что прописывают врачи толстякам в виде «голодной диеты», запрещая при этом малейшее движение!

Испанцы работают прилежно, но вне американской горячки: и в труде они соблюдают достоинство. Форд построил в Барселоне сборочные мастерские. Он установил там свою знаменитую «ленту». Рабочие не пошли к Форду. Квалифицированный рабочий Барселоны получает семь-восемь песет в день. Форд платит пятнадцать, но на его заводе нет ни одного рабочего из профсоюза, только злосчастный сброд, набранный в Китайском квартале. Испанские рабочие любят свое дело, это прекрасные токари, сапожники, столяры. В труде они ищут творчества. Несколько лишних песет их соблазняют куда меньше, нежели свобода.

Право на досуг здесь кажется столь же необходимым и естественным, как право на воздух. Вот сапожник, он отработал столько-то часов, он сидит на пороге и слушает, слушает, как поет девушка с кувшином, как ревет осел, как перекликаются дети. Приходит заказчик: набить подметки… Сапожник спрашивает жену: «Mujer20, у нас есть сегодня на обед?» Узнав, что на обед есть хлеб и горох, сапожник отсылает клиента к другому сапожнику: он отдыхает. Носильщик в Севилье отнес сундук, получил песету. «Отнеси другой, получишь еще песету»… Носильщик отказывается: с него на сегодня хватит, теперь пусть заработает товарищ… Для мистера Форда это либо сумасшедшие, либо преступники: они не хотят работать до одури, они не понимают, что правда в сбережениях, они не думают о завтрашнем дне. Для испанского рабочего это обыкновенные люди — не лентяи, но и не стяжатели, люди, которые умеют, даже голодая, жить. Батраки Андалусии старательно оговаривают свое право на несколько «сигар», это, конечно, не сигары — у них и на папиросы не хватает, нет, это пятнадцать минут отдыха, столько, сколько предположительно курят сигару, это право несколько раз в день не только работать на процветание графа или маркиза, но лежать на земле, глядеть вдаль или просто дышать.

Храбрость, эта историческая добродетель испанского народа, сохранилась только среди рабочих и крестьян… Журналисты, устраивая в кафе безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали гвардейцы при короле, их расстреливают гвардейцы при республике. Они умеют идти против винтовок с голыми руками.

Мадрид. Сентябрь. Демонстрация. Коммунист произносит речь на выступе дома. Это рабочий. Слушают его обитатели квартала Куатро Каминос: рабочие и ремесленники. «Стреляют!» Оратор продолжает говорить. Толпа продолжает слушать.

Каждый день газеты сообщают: в Хихоне рабочие отказались разойтись, один убит, два ранены. В провинции Гранада столкновение крестьян с гвардией, трое убиты. В Севилье два… В Бильбао четыре… В Бадахосе один…

Стреляют, рабочий продолжает говорить, рабочие продолжают слушать… Старая испанская песня восхваляла мужество. Это было давно, в ту пору, когда удаль, прославляемая певцами — жонглерами, еще не свелась к турнирам ради той или иной дамы, или к реверансам перед королем. «Мое украшение — оружие, мой отдых — сражаться, моя кровать — жесткие камни, мой сон — всегда бодрствовать». Эту песню теперь вправе петь не мародеры марокканской войны и не герои республики, которые вели переговоры с Альфонсом о его путешествии из Мадрида в Париж, но только батраки и рабочие, синдикалисты или коммунисты. Правда, у них еще нет оружия, и, следовательно, им нечем себя украсить, зато уже давно их кровать — это жесткие камни, и, любя отдых, они теперь показывают, что этот «отдых» может быть весьма опасен для изнеженного сна республики.

декабрь 1931


Эстремадура

<p>Эстремадура</p>

Трудно сказать, какая провинция в Испании беднее других. Там, где земля плодородна, у крестьян нет земли, там, где у крестьян земля, — это не земля, но камни. Бедна суровая Кастилия, с ее скалами, голыми, как судьба, с ее крохотными деревушками, забытыми всеми, с ее громким именем и с ее миской гороха. Бедна Андалусия, несмотря на солнце и на маслины, на виноградники и на море, бедна, как страна, по которой прошли завоеватели, как изба, из которой выволокли все до последней лоханки; вместо кастильского гороха здесь «гаспачьо» — вода, в воду подлили малость деревянного масла, накидали корки хлеба — это обед и это ужин. Бедны и Арагон, и Ла-Манча. Трудно потягаться с ними, и все же особенно бедной кажется мне широкая и печальная Эстремадура. Это заброшенная окраина. Туда еще не заезжают ни караваны туристов, ни агитаторы барселонской «Конфедерации труда». Там до сих пор думают, что у русских боярские бороды и что социалисты — это доподлинные революционеры. Эстремадура — это так далеко от мира, грустное имя, грустная страна!

В Касересе роскошные дворцы помещиков: флорентийские ворота, мавританские фонтаны, венецианские фонари. У владельца вот этого особняка десять тысяч гектаров. Это изысканный кабальеро и к тому же страстный охотник, он приезжал сюда каждую осень, чтобы стрелять куропаток. После апрельского переворота он уехал из Мадрида в Париж. Теперь время охоты, но темно во дворце, наглухо закрыты окна, не журчит фонтан — кабальеро в отлучке, кабальеро во Франции. Он вывез туда вдоволь песет, а за деньги даже во Франции можно найти настоящих живых куропаток. Опустели дворцы Касереса; помещики получают деньги от управляющих. Что касается климата, то кабальеро люди не столь прихотливые — они могут перезимовать и в Биаррице.

Рядом с дворцами монастыри, один за другим, целый город монастырей. Монахи знают, что Эстремадура отнюдь не бедна. Зачем гневить бога?.. В Эстремадуре пробковые рощи, в Эстремадуре прекрасные нивы, в Эстремадуре прославленное свиноводство: местные окорока — «jamón serrano» — признаны обжорами всего мира. Монахи в Испании водятся не где придется, но только рядом с богатством, как воробьи рядом с конюшней — они клюют золото. Монахи из Касереса не уехали. Они проверили запоры на воротах, они ласково пошептались с капитаном гражданской гвардии, они пережили несколько тревожных ночей. Они успели отоспаться.

Город, слов нет, пышный. Можно прибавить художественные ценности: собор, дома Ренессанса, древние укрепления. Стоит ли говорить об остальном?.. Хотя бы о воде?.. В Касересе нет водопровода. Утром и вечером женщины, девушки, девочки спускаются вниз с кувшинами. Город на горе, вода внизу. Женщины носят кувшины на голове. Это очень живописно, и это очень тяжело. Конечно, супруга сеньора Торреса не ходит с кувшином — у нее прислуга; сеньор Торрес твердо убежден, что единственное, на что может пригодиться голова его прислуги, — это быть подпоркой для кувшина. Вода в Касересе не только за тридевять земель, вода премерзкая. Здесь никогда не прекращается эпидемия тифа. Сеньоры почище пьют минеральную воду или вино, что касается «народа», то не все ли равно, от чего этот народ умирает?.. Мало ли в Эстремадуре умирают от малярии?.. Тиф ничуть не хуже. Притом в Эстремадуре чересчур много людей, в том же Касересе на тридцать пять тысяч жителей тысяча безработных, и эти безработные умирают не от тифа и не от малярии, а просто от голода.

Туристы ездят в Севилью и в Гранаду, никто не забирается в Касерес, а между тем вряд ли найдется в Испании другой город, столь фантастичный. Если взглянуть на него снизу, это театральная декорация: громоздятся ярусами дома, по крутым улицам карабкаются стройные девушки с кувшинами, люди в широкополых шляпах лежат на камнях — не жизнь, но балет. Если взглянуть на Касерес снизу… Надо ли взбираться наверх, где прекрасные кувшины оказываются наполненными микробами, где в столь живописных домах видишь черную нужду, где благородные статисты, которые лежат на камнях, становятся безработными без пособий, без надежды, осужденными на верную смерть?..

Как щедра Испания на подобные разоблачения! Каждая эпоха смотрит человеческую комедию по-своему — в разных местах раздаются аплодисменты или свистки. Путешественники прошлого века замечали нищету, но, поданная в столь эстетическом окружении, она их умиляла. Они стыдливо отворачивались от трущоб Лондона, они знали, что Диккенс — это мораль. В Испании они отдыхали от морали, они воспринимали картины Мурильо как живую жизнь, а лохмотья нищего — как музейную ценность. Там, где они умилялись, нам хочется свистеть в два пальца. Чем прекрасней земля, чем больше в ней внутренней гармонии, чем стройней ее женщины, чем богаче она и архитектурными перспективами, и маслиновыми рощами, тем больше возмущает нас ее нестерпимая нищета. Кабальеро, увидев женщину на улице, по привычке кричит ей: «Я в тебя влюблен, красотка» и равнодушно проходит мимо. Стыдно отделаться от красоты Эстремадуры таким комплиментом. Здесь есть что полюбить и что возненавидеть.

Путь от Касереса в Бадахос длится долго, поезд останавливается где-то в поле. Пересадка — надо ждать два часа. Вместо станции лачуга. Возле лачуги огромный кактус, как болезненная опухоль, два осла, заколоченная фабрика. На перроне босые дети и сумасшедший старик. Над всем этим плотная серая скука. Подрались два кобеля, их облили водой. Сумасшедший покричал петухом. Ребята нашли гнилое яблоко и обрадовались. Я не помню имени этой станции, это просто лачуга и это Эстремадура.

Бадахос — граница Португалии, но Бадахос — это то гоголевское захолустье, от которого «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь». В Бадахосе выходят несколько газет. Самая передовая «Ла-Вос Эстременья». В этой газете боевой фельетон: «Двадцать лет спустя» Александра Дюма. В этой газете обстоятельные отчеты о мировых событиях: «Супруга уважаемого коммерсанта дона Сесилио Алкали Беррокаля донья Серванта Флеча Родригес разрешилась вчера от бремени красавцем сыном… Уважаемый коммерсант дон Луис Перес Альварес отбыл вчера в Сафру… Вчера захворал легкой формой гриппа заведующий «Банко Эспаньол де Кредито» уважаемый дон Хуан Ретамаль… Прибыл наш дорогой друг дон Лауреана Кальсадо Луис, начальник тюрьмы в Алькосере. Мы желаем ему так же, как и его прекрасной супруге донье Авелине, приятного пребывания»… Донов и доний много: они хворают, выздоравливают, женятся — вот и газета заполнена. Можно прибавить литературный отдел — после романа Дюма критический разбор «Бедных людей» Достоевского: «Эта книга позволяет нам легче понять азиатский характер Советской России…»

Депутат Бадахоса — человек просвещенный, он живет не в Бадахосе, но в Мадриде. Однако он мог бы сойти за бадахосского старожила. Он побывал, например, в Москве и написал об этом книгу. Его книгу читали не только в Бадахосе, но и во всей Испании. В этой книге он описывает разные чудеса. Он, например, видел в Москве попов. У них длинные бороды. Наблюдательный путешественник пишет: «Попы в России евреи». Да, далеко от Бадахоса до Москвы!..

Эстремадура — это не Касерес и не Бадахос, Эстремадура — это деревня. Следует только забыть о привычном значении некоторых слов: приехав в деревню Эстремадуры, никак нельзя догадаться, что это «деревня». В деревне Оливенса двенадцать тысяч жителей, в деревне Дон Бенито за сорок. В таких деревнях имеется все, вплоть до казино для местных чиновников и лавочников. Все, кроме земли: ни огорода, ни палисадника. Это города, заселенные батраками. Земля вокруг принадлежит разным маркизам и графам, они живут в Мадриде или за границей. Поместья величиной в уезды. Вот, например, у герцога де Орначуелоса 56 000 гектаров вполне девственной земли: герцог любит охоту. У крестьян нет даже хижин. Они снимают комнаты. Они платят за комнату по двадцать, по сорок песет в месяц. Когда небо начинает светлеть, они выходят из деревни, чтобы поспеть к восходу солнца на работу. Иногда поле в десяти километрах от деревни. Так можно было бы, обладая соответствующей фантазией, организовать каторгу. Так в Эстремадуре организован быт деревни.

Оливенса. На улицах толпа. Люди в широких шляпах — сомбреро, в розовых или голубых рубашках. Они стоят на углах и ждут. Приезжий может подумать, что это праздник. На самом деле это забастовка. Хозяева хотят, чтобы батраки работали не «от солнца до солнца», как раньше, но «от зари до зари». Между рассветом и восходом солнца проходит час, столько же между заходом и ночью. Формула поэтична: и «от зари до зари», в переводе на грубый язык это значит: два лишних часа. Забастовщики угрюмо стоят на углах улиц и ждут. Трудно понять, чего именно они ждут. Они уныло ковыряют во рту зубочистками, есть — они давно не ели. У хозяев тоже зубочистки, но перед зубочистками у них сытный обед, и хозяевам ждать куда как легче.

В Оливенсе восемьсот безработных. Этим людям помогали товарищи. Теперь товарищи бастуют. Голодают забастовщики, голодают и безработные. Алькальд Оливенсы социалист, это не мадридский политик, это свой человек. Помочь он, однако, не может. Губернатор не отпускает никаких пособий. Губернатор запретил обложить коммерсантов налогом в пользу безработных. Губернатор шлет алькальду телеграммы: забастовка должна кончиться! Это не совет хозяевам, это приказ батракам. В Оливенсе всего-навсего восемь гвардейцев, но крестьяне Эстремадуры фаталисты: они стоят и ждут. В соседней Андалусии люди умеют хвастаться, привирать, шутить, это актеры и юмористы Испании. Эстремадура молчалива и скудна на жесты. Здесь иногда поют грустные песни, чаще всего здесь молчат. Восемь гвардейцев с зверскими мордами, как мифологические чудовища, стерегут пленников Оливенсы. В школе монах, он одет в штатское, сладко улыбаясь, он говорит мне: «Здесь людям не на что жаловаться, здесь люди живут хорошо…»

Маргарита Нелькен представляет в кортесах Эстремадуру. Это передовая писательница и социалистка. Она призналась мне: «Нам приходится делать все, чтобы удержать крестьян от бунта…» В Бадахосе я беседовал с одним из местных социалистов. Это мелкий служащий, живет он плохо и по ночам изучает то эсперанто, то «Капитал» в популярном изложении. Он сказал мне: «Если бы не Мадрид, мы давно бы выступили…»

В одной из деревень Эстремадуры крестьяне недавно подписали договор с управляющим огромного поместья. Они добились уступок: до забастовки они получали четыре песеты в день, теперь в договоре сказано: «четыре песеты и еда». Договор был скреплен алькальдом. Управляющий негодовал — «лодыри»! Управляющий слал хозяину горестные послания. Но делать было нечего — договор подписан, управляющий распорядился, чтобы батракам выдавали еду, а именно похлебку без мяса, без рыбы, без овощей — немного воды с деревянным маслом. Рабочие против харча не возражали: они сызмальства знают, что такое «гаспачьо». Но управляющий распорядился не только выдавать рабочим еду, он распорядился также запечатать колодец: «В договоре сказано, что я обязан вас кормить, кормить, но не поить». Вода хозяйская, ничего не поделаешь. Палит южное солнце, рабочих мучит жажда, воды нет. Они не распечатали колодца, они не бросили в этот колодец управляющего, они только послали депутату ходатайство — нельзя ли распечатать колодец? Без воды в такой зной трудно работать!..

В Эстремадуре нет еще ни синдикалистов, ни коммунистов. В Эстремадуре социалисты; это крайняя партия. Социалисты, конечно, бывают разные. Те, что работают в деревнях, думают, будто они подготовляют революцию. Те, что сидят в Мадриде, делают все, лишь бы удержать рабочих от революции. Испанская песня говорит: «Одни поют то, что знают, другие знают, что они поют…»

Я не знаю, чем кончилась забастовка в Оливенсе, работают ли там теперь «от солнца до солнца» или «от зари до зари». Я знаю, что люди там работают от рождения до смерти. Иногда они поют о горькой судьбе, иногда они бросают лопаты и замирают на углах улиц, суровые и немые. Это прекрасно, как старая испанская живопись, и это страшно, как запечатанный колодец.

январь 1932


«Guardia civil»21

<p>«Guardia civil»<a href="#n_21" data-toggle="modal" >21</a></p>

Пятнадцатого апреля многие весьма храбрые испанцы смутились: «Что с нами будет?..» Смутились маркизы и дюки, старшины мадридских клубов, управляющие поместьями в Севилье или в Хаене, банкиры Бильбао, фабриканты Барселоны, редакторы газет и настоятели монастырей. «Что с нами будет?.. Неужели они решатся?..» Речь шла, конечно, не об отречении короля — королем сразу все перестали интересоваться. Храбрые испанцы тревожились не за королевскую корону, но за дурацкую треуголку, отделанную блестящей клеенкой. Они знали, что вместе с этой треуголкой может свалиться их власть. В тревоге они спрашивали друг друга: «Неужели эти безумцы распустят гражданскую гвардию?..» Они еще не знали, что республика подарена народу командиром гражданской гвардии генералом Санхурхо22 и что вместо фригийского колпачка эта республика примеряет теперь клеенчатую треуголку.

При короле в Испании было тридцать три тысячи гвардейцев, теперь их сорок тысяч. Республика уменьшила армию, зато она увеличила гвардию. В Испании тридцать шесть тысяч учителей и сорок тысяч жандармов. В гвардейцы берут главным образом фельдфебелей и вахмистров, берут их по найму сроком на пять лет. Гвардеец получает пятьдесят пять дуро в месяц. Года три-четыре он состоит в «подвижной бригаде» — там он получает ежемесячно восемьдесят пять дуро — в четыре раза больше, нежели рабочий, и в два раза больше, нежели бухгалтер с университетским дипломом.

Ремесло гвардейца несложное: он должен убивать. Вместо «гвардия умирает, но — не сдается», здесь можно сказать: «гвардия убивает, но не ранит». Когда гвардейцы разгоняют крестьян или рабочих, редко подбирают раненых — гвардейцы целятся в голову или в живот, и они стреляют без промаха.

Человек в дурацкой треуголке не просто жандарм, это страх всей бедной Испании, им пугает мать ребенка, его невольно ищут в темноте, пробираясь ночью по извилистым улицам, он стал легендой, как в средние века смерть, он танцует — я вижу этот танец, на рыжих скалах Кастилии, на болотах Эстремадуры, на холмах Андалусии — длинная страшная тень, которая бродит, выискивая партнера, которая караулит зазевавшегося, хватает чудака, которая, извиваясь и раскачиваясь, верхом на коне или ползком, как уж, подбирается, целится, убивает — танец длится. Нет дня, чтобы газеты не сообщали о новом убийстве: гвардейцы должны убивать, это связано с треуголками, с дуро и с традицией. Они рыщут по стране, завидев лохмотья и голодный блеск глаз, они останавливаются: они напали на дичь. Здесь нечего гадать, все ясно заранее: крохотная телеграмма газетного агентства, вой восьми или десяти сирот и шепелявая латынь «куры»23.

В Эстремадуре имеется край, который испанцы зовут по наивности «Сибирью», — они думают, что Сибирь — это «страна смерти». Сибирь Эстремадуры и впрямь край, где людям жить незачем. Люди там едят желуди. Желудями помещики кормят свиней. Человек ползет ночью по земле; это барская земля. Он голоден, и, как зверь, он ищет корма. Навстречу ему идет другой человек в дурацкой треуголке. Он стосковался по делу, в его руке винтовка. Два часа спустя гвардеец диктует рапорт: «Я трижды окликнул встречного, после чего я выстрелил… Убитый оказался крестьянином Педро Риусом, 38 лет от роду… При нем найдена корзина с желудями…»

В ноябре возле Талаверы гвардеец убил крестьянина, отца девяти малолетних детей. Гвардеец объявил, что убитый якобы хотел на барской земле словить зайца. Возмущенные крестьяне собрались на митинг. Алькальд города, социалист, долго их уговаривал: Мадрид рассудит! Чтобы успокоить крестьян, алькальд послал в Мадрид телеграмму с просьбой наказать виновного, а также сменить офицера гвардии. В Мадриде привыкли к человеческой наивности. Нельзя наказывать гвардейца за то, что он убил крестьянина, как нельзя наказывать социалиста за то, что он шлет сентиментальные депеши: оба делают свое дело.

Иногда люди выходят из себя. Недавно в Мальмодовар-де-Рио забастовщики окружили казарму гражданской гвардии. Гвардейцы не стали выжидать что будет. Они хорошо поработали: рабочие Рафаэль Ривас, Хосе Гальего, Салюстино Алькарас и Хосе Морено пали замертво. Возле трупов на. фотографии стоят убийцы, они опираются на ружья и сосредоточенно смотрят в объектив аппарата. Они не опечалены и не веселы, их лица ничего не выражают — это, скорей всего, призраки, одетые в бутафорские мундиры, они знают одно — убивать.

Республика на словах отменила цензуру, на деле цензура существует. В Барселоне выходит литературно-общественный еженедельник «Ла-Ора». Редактор этого журнала должен посылать гранки на просмотр губернатору. В одном из последних номеров редактор хотел напечатать рисунок: гвардеец верхом на лошади. Под рисунком не было никакого текста. Губернатор, однако, рисунок зачеркнул: «Это слишком мрачно!..» Губернатор ценит гвардейца на улицах Барселоны, на страницах журнала он его пугает: убийца на коне, этот святой Георгий Испанской республики, не может быть изображаем, как бог Саваоф.

Гвардейцы работают молча. Молча работает их командир генерал Санхурхо. 14 апреля генерал Санхурхо изменил королю — он не послал гвардию против республиканцев. Это было последним днем монархии и первым опытом генерала. В кафе политики спорят, кто станет завтра главой правительства — сеньор Кабальеро24 или сеньор Леррус? Имени Санхурхо никто не поминает — это бог не только с неизображаемым ликом, но и с неизреченным именем. Сорок тысяч людей в треуголках время от времени постреливают, они готовятся к великолепию хорошего повсеместного расстрела.

январь 1932


Ученик Бакунина

<p>Ученик Бакунина</p>

Я встретился с ним в Фернан Нуньесе. Несмотря на двойное имя, Фернан Нуньес — обыкновенный поселок Андалусии, заселенный батраками, с казино и с нищетой, поселок, который похож не на деревню, но на скучное предместье большого города. Однако до города далеко, да и город — Кордова — какой-то музейный. В таких поселках, несмотря на отделение банка и на казино, чувствуешь, до чего далеко от Испании до мира. Пиренеи, просверленные несколькими туннелями, все еще Пиренеи, а ветер из Африки, сухой и несносный, твердит о близости пустыни.

Республика послала в провинции новых губернаторов: адвокатов или журналистов. Это походило на волшебную сказку — кабальеро, вчера еще занятые поисками одного дуро и отсидкой в мадридских кафе, стали всесильными сатрапами. О своих новых вотчинах они знали смутно по годам школьной учебы. Адвокат из Астурии, пожав друзьям руки, направлялся управлять Эстремадурой. Началось соревнование. Севильский губернатор перещеголял всех. Воспользовавшись доносом домовладелицы на хозяина кафе, некоего Корнелио, он объявил, что в квартире Корнелио якобы помещается штаб вооруженных мятежников. К домику подвезли артиллерию и по пустой лачуге выпустили двадцать два снаряда. После такого боя уж ничего не стоило арестовать сотню рабочих и закрыть ненавистные синдикаты25.

Губернатор соседней Кордовы тоже не зевал: 11 августа он приказал распустить 31 синдикат. Тюрьма Кордовы превратилась в местное отделение «Конфедерации». В провинции Кордова теперь работают только профсоюзы социалистов: губернатор избавил их от опасных конкурентов.

В Фернан Нуньесе помимо казино имеется «Каса дель Пуэбло» — это клуб социалистов. В клубе висят портреты Карла Маркса и Пабло Иглесиаса26. О первом местные социалисты знают только одно: он боролся с анархистами. Иглесиас почитается духовным отцом теперешних министров: Прието и Кабальеро. Кроме портретов, в клубе висит соблазнительное изображение полуголой республики, как висит оно, впрочем, во всех канцеляриях и даже в полицейских участках.

Вокруг стола сидели социалисты Фернан Нуньеса: хозяин кафе, ветеринар, конторщик, несколько крестьян, Говорил ветеринар. Крестьяне молчали.

Я спросил одного из крестьян, может ли он меня познакомить с кем-нибудь из синдикалистов. Это было, разумеется, бестактно, но в деревнях Испании политические страсти еще не уплотнили человеческих суток: враги иногда стреляют друг в друга, но, поскольку дело не доходит до револьверов, они еще дружески друг с другом беседуют.

Так я с ним встретился. Он вошел угрюмый и спокойный, вежливо всем поклонился и сел под портретом республики. Он не был ни конторщиком, ни ветеринаром. Корявые руки свидетельствовали о профессии: он был обыкновенным батраком. В зависимости от времени года он пахал землю, окапывал лозы или собирал маслины.

Как все батраки он был нищ. Его одежда, купленная некогда за десять песет на базаре, с годами приобрела оттенок благородного несчастья. Он не был ни вождем союза, ни сотрудником барселонской газеты. «От солнца до солнца» он работал. Когда солнце, наконец-то смилостивясь, заходило, он думал, разговаривал, читал. На коварные вопросы он отвечал вежливо, но стойко — ничто не могло его переубедить.

Социалисты?.. Виновато улыбаясь, он смотрит на ветеринара: «социалисты — партия буржуазии». Он за забастовки, за револьверы, за восстание. Слово «диктатура» его, скорее, печалит, нежели пугает: он против государства, он за свободную коммуну. Ветеринар спорит с одним из товарищей: кто вернее защищает рабочих — Второй Интернационал или Третий… Ветеринар, разумеется, за Второй. Здесь раздается тихий отчетливый голос батрака, того, что сидит под портретом республики:

— Я за Первый Интернационал…

Так на минуту встает история, споры семидесятых годов, испанские анархисты, расколы, пыльные страницы. Так встает и карта Испании — далеко, очень далеко отсюда до жилого мира!..

Он за Первый Интернационал. Кроме того, он за свободу. Это не призрак прошлого, это живой человек, два часа тому назад он собирал маслины, я могу засвидетельствовать, что его корявая рука тепла человеческим теплом, но отчетливо и тихо он говорит: «я за свободу»… Мне хочется понять этого загадочного современника, и я его спрашиваю:

— Вот в Фернан Нуньесе есть вдова. Она верит каждому слову священника. Она не хочет, чтобы ее мальчика взяли в школу. Она боится грамоты, как дьявола. Я знаю, что вы против религии. Можно ли заставить эту женщину посылать мальчика в школу?

Он с минуту молчит. Он смотрит жалобно, как бык, в спину которого втыкают стрелы. Как бык, он не может повернуть.

— Заставить нельзя. Надо убедить. Нельзя убедить?.. Надо убедить!..

Что ж это — толстовец?.. Духобор?.. Или, может быть, последователь Ганди?.. Нет, он за борьбу. Надо отобрать землю. Надо взять фабрики. Работать, всем работать! Он за революцию, за революцию и за свободу.

— Наш учитель — Бакунин.

На какие только нелепости не падка история! Думал ли барчук Мишель, российский бунтарь и растяпа, медведь, игравший с бомбами, и сентиментальный корреспондент Николая Первого, что через семьдесят лет у него найдется ученик, полуграмотный батрак в деревне Фернан Нуньес?..

Против Бакунина выступал Маркс. Их спор давно решен историей: Маркс стал учителем мощного государства, которое теперь строит Магнитострой и организует колхозы. Это — сто шестьдесят миллионов и победоносная революция. Бакунин стал учителем вот этого батрака…

Ученик Бакунина не одинок, их много и в Фернан Нуньесе, и в Хересе, и в Севилье. Нетрудно доказать всю путаницу их теорий. Нетрудно и проследить, насколько их тактика — эта беспрерывная партизанщина, эти частичные забастовки, эти разрозненные залпы — вела и ведет рабочих к поражению.

Но сейчас в этом клубе социалистов, под портретом республики, рядом с витиеватым ветеринаром сидит не теоретик, не вождь, а живой человек, батрак из Фернан Нуньеса, если угодно, чудак и мечтатель, отважный, нищий и непримиримый.

январь 1932


О человеке

<p>О человеке</p>

Рядом с французами испанцы кажутся первобытными, несмотря на всю пышность их истории, несмотря на барокко и на Гонгору, на небоскребы и на проказы Рамона Гомес де ла Серны27. Это, конечно, не дети, но это люди, не духи в брюках и не манекены от «Галери Лафайет». Я настаиваю на цельности материала. Это можно проследить на природе: здесь горы — горы, степи — степи. Это можно увидеть и за обеденным столом: испанская кухня гордится не столько искусством обработки, сколько добросовестностью продуктов: девственно белый хлеб, густое вино, ягненок, рыба. Может быть, неудачи государства в известной степени следует объяснить именно этой определенностью отдельных частей — человек здесь слишком человек, и великие реформаторы, которые привыкли иметь дело, скорее, с моллюсками, нежели с быками, наверное, опешили бы, перевалив Пиренеи. Даже католицизм здесь больше озорничал, нежели воспитывал. Расправы инквизиции — это только зрелище, нечто вроде боя быков. Для подлинного творчества монахам пришлось выбрать вместо Испании Парагвай. Над Испанией очень легко царствовать. Любой выродок с плохонькой армией может захватить хоть завтра власть. Управлять Испанией много труднее. Для этого мало соблазнительных идей и мистического тумана, необходима какая-то правда. Я говорю, разумеется, не об адвокатах, но о народе. Эта правда, однако, далека и от фотографии, и от арифметики. Она не дается в готовом виде, ее надо создать. Куда легче с ней познакомиться в музее Прадо перед полотнами Гойи, нежели в соседних с музеем кортесах.

Можно никак не интересоваться искусством, можно приехать в Испанию, чтобы закупить апельсины или чтобы изучить аграрный вопрос, можно быть биржевиком или агитатором, но нельзя пройти мимо Гойи, это лучший проводник по стране. Так прежде всего разрушаются лживые фразы о «художнике кошмаров». Гойя не декадент, не эстет, не одинокий фантаст, Гойя — художник, которого с полным правом можно назвать «социальным». В своей известной картине, изображающей расстрел, он показал, что такое пафос не патетического. Его портреты королевской семьи вовсе не карикатурны: это только вдоволь смелое оголение всячески задрапированных моделей в эпоху, когда искусство знало одно: скрывать, когда назначение цвета или рифмы было ограждать мир от чересчур жестокой действительности. Гойя шел дальше, нежели человеческий глаз, он показывал сущность предмета или чувств, он был подлинным реалистом. Вероятно, поэтому принято говорить, что он был одарен «извращенной фантазией» и что жил в «мире неправдоподобного». Все так называемые «кошмары» Гойи в Испании ходят по улицам: это маркизы и нищие, это спесь и горе, это генерал Санхурхо среди запуганных батраков Эстремадуры.

Урок Гойи можно дополнить уроками испанской литературы. В начале XIV века в Испании была написана замечательная книга. Ее автором был Хуан Руис, именуемый протоиереем из Ита, священник с подозрительной биографией, в которой важное место занимает тюрьма. Европа тогда довольствовалась эпигонами рыцарской поэзии, рифмованными переложениями «чудес» или молитв, обязательной догмой и столь же обязательной красотой, розой, которая не была цветком, и дамой, которая не была женщиной. Это было задолго до Франсуа Вийона. Протоиерей из Ита написал книгу о своей эпохе, о сластолюбивых монахах и о своднях, об обманутых девушках, о лицемерии и о пастухах, о страхе перед смертью и о попойках, о рыцарях и о силе. Это якобы автобиография: протоиерей изучает грехи, чтобы больше не грешить. Так можно было бы написать сатиру или лирическую поэму; ни то ни другое определение никак не подходит к книге Хуана Руиса. Исследователи много спорили: издевается ли автор или говорит всерьез? Для католиков — это книга покаяния, для вольнодумцев — первая брешь в стене средневековья. Протоиерей влюблен в донью Эндрину. Он описывает себя: он красив — у него толстая шея, крохотные глаза и осанка павлина. Он не смеется над собой: все условно. Он встречается с доньей Эндриной в церкви: это не кощунство, это просто место встречи. Потом донья Эндрина умирает, он ее оплакивает. Потом умирает старая сводня, которая свела его с доньей Эндриной, он оплакивает и сводню, он уверяет, что ее место в раю. Никто не скажет, где здесь кончается хроника, чтобы уступить место правде поэта. Это и есть жизнь, каждый вправе ее толковать по-своему, но отвязаться от нее куда труднее, нежели от обыкновенной достоверности.

Надо ли напоминать, что самое гениальное произведение испанской литературы «Дон Кихот» сделано с тем же реализмом, что он также допускает тысячи толкований, не допуская, в сущности, ни одного, что роман Сервантеса не пародия на литературную моду эпохи, не сатирическое отображение общества, не проповедь мистического самообмана, но только правда о человеке большом и ничтожном, достойном и смешном?..

Все это меня занимает отнюдь не как эстетические рецепты. Конечно, и в наше время могут жить художники, преданные высокому реализму. Нетрудно увидеть в рисунках немца Гросса, этого сына Домье и внука Гойи, тот же фанатизм обнажения, который в его первом густом растворе нас так пугает в музее Прадо. Можно добавить, что русский писатель Бабель описывает красноармейцев и шлюх с той же откровенностью отчаяния, с которой протоиерей из Ита описывал монахов и красавиц. Понижение значительности зависит не от понижения талантов, но от роли искусства в жизни: оно было хлебом, оно стало кокаином, которым смягчают зубную боль и которым некоторые сумасшедшие заменяют секрецию желез.

Испанский реализм меня занимает не как художественная школа, но как разгадка многих особенностей этой страны. Я не думаю, чтобы из нее можно было бы сделать новую Византию. Французское остроумие бессильно перед любым планом, перед любой статистикой. Ирония испанского реализма куда страшнее. Здесь можно выдать мельницу за врага, и с мельницей пойдут сражаться — это история человеческих заблуждений. Но здесь нельзя выдать человека за мельницу — он не станет послушно махать руками вместо крыльев. Здесь еще живут люди, настоящие живые люди. Это хлопотно, порой опасно, и это все же очень утешительно.

январь 1932


Испанский эпилог

<p>Испанский эпилог</p>

Это был один из моих последних вечеров в Испании. Барселона не только столица Каталонии, это большой испанский город. Фабричные трубы и политическая путаница притягивают к нему людей из других провинций. Это был, следовательно, эпилог, скорее, испанский, нежели барселонский. Мы пошли в рабочий кабачок, который посещают главным образом выходцы из Андалусии. Они пьют по стаканчику мансанильи, куда больше они поют. Поют не хором, не за столами, но подымаясь на эстраду, как заправские артисты; поют приказчики, сапожники, почтенные матери многочисленных семейств и молоденькие мастерицы. Поют они фламенко — это звучит безысходно, как широта и нищета Андалусии. Слова — о несчастной любви, но заунывность напева много откровенней — это о несчастной жизни.

Общество наше было достаточно пестрым: коммунист, бывший офицер, участвовавший в заговорах, теперь интеллигент без работы, журналист каталонец, тот, что «ладит со всеми», нервный скульптор, влюбленный в искусство и твердо верующий, что человечество должно существовать ради гениев, два рабочих из Кастилии, вожди синдикалистов. Никто из наших не пел. Скульптор, преданный искусству, слушал песни. Журналист что-то записывал в блокнот. Прочие разговаривали: о своей судьбе, о судьбе Испании.

У одного из рабочих сухие жесткие глаза. Вряд ли он с ними родился. Он просидел сутки в часовне, ожидая казни: смертников в Испании сажали в часовню, чтобы они на прощание поговорили с богом. Потом их выводили из часовни, на шею надевали железный обруч, завинчивали винты: это называлось «казнью через удавление». Он сидел в часовне и ждал обруча. К нему пришел священник и начал говорить о милосердии. Тогда смертник сорвал со стены тяжелое распятие и проучил «куру». Случайно он спасся от обруча. Он работает теперь на заводе и ждет часа решительного объяснения. Когда он глядит сухими жесткими глазами на журналиста, журналист начинает нервически улыбаться.

Другого зовут Дуррути28. Это имя я прежде встречал в газетах — французских и немецких. У Дуррути престранная биография. Все знают, что во время войны была «ничья земля». На эту землю падали снаряды, она была очень печальной землей, но Дуррути должен пожалеть о том, что Версальский договор не оставил хоть пядь земли «ничьей». Тогда у Дуррути был бы дом. Это очень добродушный человек. Когда скульптор говорит о «святости искусства», он не спорит, но улыбается. Так, наверное, он улыбается и своему двухнедельному сыну. Он мог бы быть прекрасным руководителем детской площадки. Однако его боятся как чумы. Он выслан не то из четырнадцати, не то из восемнадцати государств. Надо сказать, что он все же не руководитель детской площадки, но вождь ФАИ — это означает: «Федерация анархистов Иберии».

Дуррути был приговорен к смертной казни не только в Испании, но еще в Аргентине и в Чили. Французы его арестовали и решили выдать. Спорили только, кому: Испании или Аргентине. На допросах изысканный следователь время от времени проводил рукой по своей шее: он хотел напомнить, что именно ждет Дуррути в Испании или в Аргентине. Дуррути просидел семь месяцев, гадая, кому его выдадут. Пока юристы спорили, в стране началась кампания против выдачи. Дуррути спасся. Его выслали в Бельгию. Из Бельгии его выслали в Германию. Из Германии в Голландию. Из Голландии в Швейцарию. Из Швейцарии во Францию… Это повторялось по многу раз. Как-то в течение двух недель Дуррути кидали из Франции в Германию и назад: жандармы играли в футбол. Другой раз французские жандармы решили провести бельгийских: двое вступили с бельгийцами в длинную беседу, тем временем автомобиль с живой контрабандой помчался в Брюссель. Дуррути менял что ни день паспорта. Он не менял ни профессии, ни убеждений: он продолжал работать на заводе, и он остался анархистом.

После апреля Дуррути вернулся в Испанию. Его арестовали в Хероне: он числился в списках людей, подлежащих задержанию. Следователь, раскрыв папку, несколько смутился: «Дело о покушении на жизнь его величества»… Дуррути пришлось отпустить. Он работает на фабрике, и он выступает на митингах. Наверное, его скоро снова арестуют. «Ничьей земли» больше нет, и трудно сказать, куда он денется со своим младенцем. Враги о нем говорят: «Это честный и отважный человек». Однако никто не хочет, чтобы человек с такими достоинствами жил бы рядом. Некоторые биографии никак не умещаются в истории. Это хорошо знают многие поэты: так встречаются дуло револьвера и теплый висок. Это знают и социальные мечтатели, те, что не умеют вовремя ни покаяться, ни промолчать.

Дуррути по убеждениям анархист. Однако по роду занятий он рабочий. Это предопределяет неизбежный конфликт. Скульптор легко мог бы стать анархистом: от этого ничего не изменилось бы в его жизни, он мог бы по-прежнему презирать человечество и верить в торжество гения. Рабочий знает, что такое организация; сложность производства приучает его к идее порядка; солидарность требует от него дисциплины. Анархизм испанских синдикалистов — это не анархизм кофейных завсегдатаев, которые сочетают Бакунина со Штирнером29, безначалие с эротикой и свободу с кутежами. Испанские синдикалисты стоят у станка. Их вожди не пьют и не ходят в притоны Китайского квартала: это своеобразный монастырь с тяжелым уставом. Двадцатый век и здесь взял свое: батраки Андалусии еще мечтают — «не принудить, но убедить». Барселонские синдикалисты уже распрощались с некоторыми иллюзиями прошлого столетия. Недавно они приняли постановление о том, что хозяева не должны брать на работу рабочих, которые не состоят в профсоюзе. В другой стране это азбучная истина. В Испании это шло против всех традиций, и это далось с трудом. Анархистам пришлось отказаться от анархии, ревнителям свободы пришлось пойти на насилие. Это было первым шагом. Дуррути теперь стоит за диктатуру рабочих и крестьян. Он может критиковать русскую революцию, но на ней он учится, он и его товарищи, «Конфедерация труда» и рабочие Барселоны.

То, что Дуррути еще лепечет, просто и ясно говорит коммунист: диктатура для него не душевная драма; с нее он начал свою политическую жизнь. Это жесткое слово он умеет произносить с любовью. Слабость партии и обилие ересей его не смущают: «весной 17-го года в России было не очень-то много большевиков»… У него нет ни авторитета Дуррути, ни его романтической биографии, но ему и не нужно это: за него история. У него даже нет имени, это просто коммунист, скромный человек в потертом пиджаке, и это вместе с тем столько-то миллионов. В этом маленьком кафе он сидит, как посол, аргументируя странами и эпохами.

На эстраде тем временем один певец сменяет другого. Камареро30 тоже не выдержал. Он оставил поднос и поднялся на эстраду. Он поет о своих любовных неудачах, поет протяжно, как муэдзин на минарете, поет и одним глазом все присматривает, чтобы не ушел кто, не заплатив за стаканчик. После лакея на эстраду поднялись несколько человек. Среди них молоденькая девушка лет пятнадцати. Они долго и угрюмо бьют в ладоши. Они смотрят на девушку. Они ждут. Девушка медлит. Она упирается. Она сидя стучит каблуками. Потом она срывается с места и начинает плясать, медленно и страстно. Этот жестокий танец не дает выхода чувству, он только возбуждает и томит. Он сразу кончается, как ветер на море. Он спадает в изнеможении. И снова — заунывная песнь.

Теперь все спорят. Скульптор за красоту. Дуррути за свободу. Коммунист за справедливость. Это спор 1931 года. Его сейчас повторяют в разных странах разные люди. На столе газета: каждая строчка — это голод или кровь. Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой и одиночеством. Казалось, она вне игры. Так в Америке люди машин и ожесточенного труда устроили заповедник с девственными лесами и с диким зверьем. Однако в Испании не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить — так Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти. Она вступает вовремя.

декабрь 1931 — январь 1932


Мигель Унамуно и трагедия «ничьей земли»

<p>Мигель Унамуно и трагедия «ничьей земли»</p>

В годы войны между вражескими окопами проходила узкая полоска земли. Каждый день на нее падали снаряды. Ее обволакивали ядовитые газы. Она была покрыта колючей проволокой и трупами. Ее называли: «ничья земля». Кто вздумал бы искать спасения на этой проклятой земле?

В нашу эпоху социальной войны некоторые писатели еще мнят себя нейтральными. Они пытаются обосноваться на «ничьей земле» вместе с пишущими машинками, с музами и с издателями. Они думают, что высокие тиражи или почтительные отзывы предохранят их от снарядов.

Несмотря на дождливую погоду, костер перед зданием берлинской оперы пылал вовсю. Отсветы этого пожарища испугали даже самых «нейтральных»: ведь на костре погибли не только коммунистические трактаты, но с ними заодно романы Джека Лондона, Стефана Цвейга, Федора Сологуба.

Жест немецких фашистов вполне логичен. Перепроизводство бумаги не позволило им отослать «опасные» книги на фабрики. Что касается страха перед мыслью, то он определяется возрастом класса. Советская революция могла преспокойно издавать письма императрицы Александры Федоровны. Так называемая «национальная революция» поспешила сжечь письма Розы Люксембург. Молодой класс лишен суеверных страхов, он не верит в привидения и не воюет с трупами.

Рабочие умеют чтить и Шекспира, и Гёте, и Пушкина. Они строят новый мир не на метафизическом небе, но на земле, удобренной потом многих поколений. Советские издательства выпускают сочинения Вергилия и Сенеки, Кропоткина и Герцена, Ницше и Толстого. В советских библиотеках можно найти романы Марселя Пруста, и в советском театре шли драмы Поля Клоделя. Советские исследователи посвятили ряд серьезных трудов поэтическому гению Тютчева. Их не остановило то, что Тютчев был славянофилом, монархистом и царским цензором. Они знали, что молодые поэты могут многому научиться и у Тютчева.

Рабфаковцам незачем прибегать к огню: история не только инкубатор, это и прекрасный крематорий. Диктатура молодого класса — диктатура любопытных глаз и крепких ног. Умирающий класс прежде всего труслив. Войдя в библиотеку, бездарный литератор и всемогущий министр г-н Геббельс невольно хватается за коробок спичек. Он хочет быть трагическим Дон Кихотом, но он сильно смахивает на того российского градоначальника, который как-то выстрелил из револьвера в тарелку щей, потому что щи оказались горячими.

Советские писатели знают, что путь пролетариата — это путь мучительного, напряженного завоевания культуры. В советском обществе писатели впервые почувствовали себя не отверженными, не схимниками, не людьми, призванными забавлять, но строителями жизни. Никакие отдельные ошибки, допущенные в течение пятнадцати лет по отношению к отдельным писателям или литературным группировкам, не могут изменить этого основного положения. Советская литература — это не декларация, это значительное явление, влияние которого сказывается далеко за пределами СССР. Являясь как по художественным приемам, так и по своей универсальности прямой наследницей русской литературы прошлого столетия, она несет нечто новое: пафос борьбы, культ труда, радость жизни. Достаточно назвать имена Маяковского и Пастернака, Бабеля и Олеши, Шолохова и Тынянова, Фадеева и Федина, чтобы определить ее удельный вес.

Немецкие фашисты писали предпочтительно на заборах. Теперь им выдали прекрасные линотипы и запасы бумаги. Однако им не о чем писать. Для звериных рефлексов достаточно и тех пятисот слов, которыми обходятся первобытные племена. Но они хотят сохранить все атрибуты цивилизованного общества. Они объявляют новую эру «национальной литературы». Только одного писателя удалось им привлечь к своим радениям — это маститый порнограф Ганс-Гайнц Эверс. Когда-то он пугал барынек вампирами. Теперь ему незачем напрягать свою фантазию — он может описывать проказы штурмовиков.

Они ответят, что фашистская Германия еще не успела обзавестись своей литературой. Нельзя же все делать сразу — и жечь книги и писать. Обратимся к учителям гитлеровцев — к итальянским фашистам. Впавший в детство Габриэль Д'Аннунцио31 продолжает гордо лепетать о своем «великолепии». Но ему теперь не верят даже продавцы коралловых брошек. Маринетти32, тот полон энтузиазма. Чем же он взволнован? Осушением болот? Голодом в Сицилии и Калабрии? Рождением нового сознания? Взаимоотношением труда и поэзии? Нет, этот фашистский фигляр и футуристический академик потрясен иными проблемами. Он, например, не хочет, чтобы итальянцы ели вульгарные макароны. Он предлагает им есть курицу под розовым соусом и ярко-лазоревое мороженое. Он также за стеклянные шляпы и за алюминиевые галстуки. Так страна, которая претендует на духовную гегемонию, превратила своего первого поэта в картузника и кондитера. Кондитер, впрочем, не унывает. Он важно рассказывает терпеливым репортерам: «С пластической и в то же время абстрактной радостью мы присутствуем при рождении «я» среди различных гласных, которые стали конкретными». Трудно сказать, что он называет «конкретными гласными». Касторку, которая давно превратилась в тюремную баланду? Слюни безработных, которые мечтают не о розовой курице, но о тарелке макарон? Или поэтические повадки дуче, который, как исправный мегаломан33, рассылает свои пьесы в дирекции парижских театров?

Д'Аннунцио и Маринетти — люди дофашистской эры. Что же принесло стране «национальное пробуждение»? Единственный роман молодой фашистской Италии, которому удалось выйти за пределы своей страны, носит достаточно красноречивое название: «Безразличные». Это роман о современной итальянской молодежи. Перед читателем не грубые рабфаковцы, которые учатся на трамвайных остановках и которые работают по восемнадцать часов в сутки. Герои романа Моравиа — безразличные. Им невыносимо скучно жить, и, зевая, автор описывает их никчемную жизнь. Любовник мамаши изменяет ей с дочкой. У любовника — лиры, а почтенная семья разорена. Сын хочет убить обидчика, но потом, раздумав, пьет с ним ликер. Автору до того тошно об этом рассказывать, что он то и дело возвращается к обеденному столу — вот прислуга принесла тарелки, вот она унесла тарелки, вот она положила вилки… Таковы литературные признания «молодой пробужденной Италии»34.

Имеется, однако, в Европе страна, где у власти находятся не рабочие и не фашисты, но самые что ни на есть настоящие литераторы. Писатели в республиканской Испании — и министры, и посланники, и губернаторы. Это и есть «ничья земля» — литературное кафе между окопами. Писатели пишут статьи и произносят великодушные речи. За ними стоят владельцы латифундий, международные финансисты и вояки из «гражданской гвардии».

Мигель Унамуно — прекрасный поэт, печальный философ и беспомощный политик. Его опыт поучителен в своей трагичности. Этот человек искренне мечтал о революции. Он любил поступь времени на страницах книг. Когда эта поступь превратилась в гул толпы перед окнами кортесов, он отошел от окон и начал мечтать о той старой Испании, которая жила в глубоком вневременном сне. Он захотел остаться нейтральным между батраками Эстремадуры и гвардейцами.

Унамуно очень храбрый человек. Когда страна в страхе молчала, когда испанские социалисты лепетали о «государственной гармонии», Унамуно выступил против диктатуры. Его отправили в ссылку. Он бежал из ссылки. Во Франции, несмотря на «увещевания» полиции, он продолжал обличать. Он был в то время не зеленым юношей, но почтенным профессором, знаменитым писателем и старым человеком. Он отказался от почета и уюта. Он жил в изгнании, как бедный студент. Когда я говорю, что он испугался истории, это не справка о недостатке гражданского мужества, это естественная трагедия «ничьей земли».

Зимой 1925 года я часто видел Унамуно в парижском кафе «Ротонда». Он сидел, окруженный учениками. Он говорил о свободе и революции. Иногда он вырезывал из бумаги диковинных зверей. Он писал печальные стихи: «Романсеро изгнания». Он был похож на Дон Кихота в очках и без лат. В его облике сказалось все то суровое и безысходное, что нас потрясает в пейзаже Старой Кастилии. Я тогда еще не читал его книг, но, взглянув на него, я сразу поверил, что это настоящий поэт и непримиримый бунтарь.

Я увидал Мигеля Унамуно шесть лет спустя на трибуне кортесов. Он выступал против требований национальных меньшинств. Реакционную политику он защищал цитатами из классической поэзии. Кажется, цитируемые стихи его волновали куда больше, нежели вопрос о каталонском статуте. Как прежде, его глаза выдавали глубокую тоску. Но это не был поэт в изгнании, это был депутат кортесов и постоянный сотрудник степенно-буржуазной газеты «Эль-Соль».

Унамуно иногда называют «нигилистом». Он не восстает против определения, но ему не нравится слово «нигилист» — оно звучит для него чересчур по-русски. «Ничто» по-испански: «нада», и Унамуно согласен на звание «надиста». «Ничевочество» Унамуно, однако, предназначается для любителей поэзии и философских комментариев. Унамуно-политик теперь защищает достаточно определенные ценности, не только отечество и традиции, но даже собственность.

В своих газетных статьях Унамуно остается поэтичным и возвышенным. Говоря о голоде батраков, о забастовках или о заговорах фашистов, он живописует красоты испанской природы, и он призывает в свидетели всех поэтов и философов: Альфреда де Виньи, Вергилия, Тирсо де Молину, Гюго, Кнута Гамсуна, Кальдерона, Броунинга, Кардуччи, Кеведо, Данте, Пиндара, Сорилью и даже Карла Маркса. Читатели газеты «Эль-Соль» — это обыкновенные испанские буржуа. Они не любили ни короля, ни иезуитов. Но с религиозным чувством они подходят к биржевому бюллетеню и к треуголке гвардейца. После революции в редакции «Эль-Соль» произошел раскол: левые ушли. Унамуно, однако, остался. Его трагический «надизм» никак не восстал против руководителей этой газеты, которые поклялись защищать интересы перепуганных лавочников.

Психология последних не заслуживает особого изучения — они все те же и на Курфюрстендамм и на мадридской Алькала, эти «свободолюбцы», которые сначала поют «Марсельезу», а потом зовут на подмогу гвардейцев или штурмовиков, чтобы спасти свои ценности от так называемой «анархии». Другое дело — психология Унамуно, на ней надлежит остановиться.

Унамуно никогда не стремился к стройной философской системе. Он предпочитал «комментарии» лирические и грустные. Он много говорил о «трагическом ощущении жизни». Этот светский богослов напоминал дореволюционного Шестова35. Ничто, казалось, не предвещало сближения между последним из донкихотов и умеренными республиканцами. Природа Унамуно обнаружила страсть к чрезмерному. Он не стал, однако, ни роялистом, ни анархистом. Он задержался где-то в центре.

Умеренность Унамуно не синтез, это только результат арифметического сложения. Разгадка таится в характере страны. Феодальный строй до сих пор жив в Испании, он сказывается не только в размере поместий и в нищете крестьян, но также и в известной патриархальности нравов, в презрении к богатству, в гостеприимстве, в примитивной и, однако же, высокой человечности. Испанская буржуазия стремится заменить это если не хорошими машинами, то хорошими дивидендами. Однако она труслива и беспомощна. Это не якобинцы, даже не Жиронда, это наши русские кадеты в сокращенном переиздании.

Унамуно хорошо понимает необходимость и аграрной реформы, и борьбы с монашеством. Но в душе он сожалеет о трогательной нищете, об отрешенности и бескорыстности старой Испании. Он готов повторять на испанский лад: «Эти бедные селенья, эта нищая природа! Край родной долготерпенья!..» Он ищет тормоза — машина времени мчится слишком быстро. Он отрекается от своих прежних помыслов. Он начинает слагать разум и страх, прежние мечты и новую тоску. В итоге этого сложения получается программа куцых реформ, пополняемых карательными экспедициями, программа перепуганного буржуа и его органа «Эль-Соль».

Стоило ли говорить о трагическом ощущении жизни, стоило ли ссылаться на рыцаря Печального Образа и писать элегии, чтобы потом выступать с признанием, достойным любого бакалейного торговца, который из своей приходно-расходной книги делает евангелие и который обожествляет градацию годовых доходов как иерархию небесного воинства? Вот что пишет Мигель Унамуно о справедливости: «Итог иных революций, социальных, — это перевернуть тот же блин… Так рождается кража, ибо крадут не от голода, я это повторяю, но от отвращения к труду и от зависти»…

Унамуно очень культурен и очень сложен. При известных обстоятельствах эти достоинства превращаются в слабость. Он мог быть мудрым, он, однако, мудрствует. Он не хочет увидеть голодных — это слишком просто, и это доступно каждому. Он рассуждает: что такое голод? Он доказывает, что голод, описанный Кнутом Гамсуном, никак не похож на голод, описанный Кеведо. Это — литературный комментарий для вполне сытых читателей «Эль-Соль». Тем временем сотни тысяч безработных мечтают о миске с горохом. Так постыдно заканчивается в наши дни высокотрагическая философия.

Парадоксы, может быть, и хороши в философских комментариях. Они нестерпимы, поскольку речь идет о человеческой жизни. Унамуно говорит, что вырождение на почве голода испанских крестьян — это досужие басни. Между тем его любимые места — это окрестности Сала-манки. Один горный перевал отделяет их от края, называемого Лас-Урдесом, где живут дегенераты, где голод переменил людей в уродливых карликов, в злосчастных кретинов. Это, конечно, звучит чрезвычайно прозаично рядом с рассуждениями о том, что голод — понятие относительное… Унамуно говорит читателям «Эль-Соль», что вся беда от еды. Это, наверно, справедливо применительно к аристократическим республиканцам с Пасео-дель-Кастельяно. Но я хотел бы послушать, как знаменитый философ стал бы доказывать обитателям Лас-Урдеса свою теорию пагубности питания.

Я не хочу дольше останавливаться на разборе газетных статей Унамуно. Я вовсе не склонен смеяться над его противоречиями, над всей откровенной нищетой этого философского богатства. Я хочу отнестись к трагедии писателя с тем же уважением, которого заслуживает и трагедия крестьян Лас-Урдеса. Я знаю, что ослепление Унамуно родилось не от его привязанности к тем или иным социальным привилегиям. Его личная бескорыстность вне спора. Остается выяснить, какой же дорогой он пришел к тому миру, в котором, как в мутном зеленом аквариуме, плавают различные Леррусы? Не культ материальных богатств привел сюда Унамуно, не тоска по власти, но исконный порок поэтов, философов, а также болтунов — обожествление слова. Унамуно говорит: «Словом наши предки создали все самое прекрасное, словом, а не мечом». Это звучит как утверждение высокой поэзии или как реабилитация Дон Кихота в его борьбе с мельницами. Но слово меняется в зависимости от того, когда и как его произносят. Трибуна кортесов — не парижское кафе, и газета «Эль-Соль» — не дневник нового Вертера. Слово тем и сильно, что оно рождает действие. Мигель Унамуно пишет. Гражданская гвардия работает. У этих современников, правда, не мечи, но карабины, однако в Касас Вьехасе36 они показали, что они быстро переводят некоторые слова на язык огнестрельного оружия.

Я глубоко убежден, что, узнав о трагедии Касас Вьехаса, Мигель Унамуно пережил тяжелые часы. Здесь его «трагическое ощущение жизни» слилось с правдой, доступной любому безграмотному батраку. Но смысл исторических событий в том, что Унамуно пишет о прекрасных традициях, а гвардейцы наводят винтовки — одно тесно связано с другим. Нейтральной земли больше нет нигде, ее нет и в том, втором мире, в котором хочет жить философ Унамуно… Его личная судьба так же поучительна для колеблющихся писателей, как и берлинские костры.

Для многих из этих колеблющихся пример Унамуно раскрывает и другое: необходимость известного самоограничения. Чем больше писатель любит слово, тем целомудренней и строже он должен к нему подходить. Велика опасность опрощения, нивелировки, замены всех инструментов одним барабаном, отрицания глубины и многообразия жизни. Но не менее страшна и другая опасность — чрезмерного усложнения, подмены живой жизни игрой, жонглирования легкими идеями и редкими словами, инфляции мысли, за которой неизменно следует инфляция крови. Долг писателя теперь неслыханно труден. Литература знавала и прежде цензуру государства, но теперь она должна усвоить другую цензуру — своего гражданского сознания. Лучше стать простой частушкой в устах эстремадурского батрака, нежели глубоким и высокопоэтическим оправданием убийц Касас Вьехаса.

май 1933


В горах Астурии

<p>В горах Астурии</p>

Сейчас в Москве украшают улицы. Завтра Красная площадь наполнится радостным гулом. Будет весел топот красноармейцев, и широко будут улыбаться милые курносые комсомолки. Но мне трудно сейчас думать о празднике. Я только что говорил с испанцами. Они приехали оттуда. Я вижу перед собою пустынные горы Астурии. Они покрыты снегом. Это все та же Испания, прекрасная и трагическая. Я знаю ее горные перевалы, и я знаю ее людей. Пусто обычно в этих горах. Редко увидишь старого крестьянина. Он закутался в одеяло и грустно покрикивает на выбившегося из сил осла. Теперь, среди снежной метели, бродят люди. Это шахтеры Овьедо и Хихона. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей они сражались внизу. Потом они отступили в горы. Они унесли с собой винтовки и то отчаяние настоящего революционера, которое становится самой прекрасной надеждой. За ними гонятся по пятам ищейки Лерруса: люди с пулеметами и с газами. Как стервятники, которых немало в горах Астурии, реют над ними самолеты. Но они все еще отстреливаются, и в тот час, когда на Красной площади будут ползти танки победивших рабочих, далеко от Москвы, в стране, которая слывет страной тореадоров и кастаньет, высоко в горах еще будут защищать рабочую честь последние красноармейцы Испании.

Я знаю также их усмирителей. Я знаю гражданских гвардейцев в их шутовских треуголках. Это не борцы, это не солдаты, это — профессиональные убийцы, откормленные и выхоленные. За бутылкой вина один гвардеец хвастает перед другим количеством застреленных им в жизни людей. Я знаю и солдат испанского иностранного легиона. В него шли барселонские сутенеры, которые попадались на «мокром деле»: они выдавали себя за португальцев. В него шли парижские апаши и немецкие громилы — люди, которым надо убивать, как другим людям надо жить и смеяться. В него шли русские белые, донкихоты Шкуро и рыцари контрразведки. Горделиво они рассказывали своим сотоварищам по легиону, как в Тихорецкой или Лабинской они вырезывали на лбу пленных красноармейцев звезды. Правительство Лерруса, не доверяя своим солдатам, бросило на испанских рабочих полчища международных убийц. Врываясь в завоеванные города, они кололи штыками и добивали прикладами раненых. Шахты для них были марокканской пустыней. Они жгли, и на десяти языках они пели свои блатные песни.

Борьбу венских рабочих сравнивали с Парижской коммуной: это была борьба вдохновенная и обреченная, полная героизма рабочих и нерешительности вождей, без военных лозунгов, без организации, без веры в победу. Нельзя в 1934 году повторить 1871 год. Борьба астурийских рабочих вдохновлялась иным примером. Фотографический аппарат даже в руках буржуазного репортера способен порою проговориться. Передо мною фотография: развалины Овьедо. На стене — большая надпись: «Да здравствует советская республика Астурия!». Правительственные газеты лгут наивно и невежественно. В них можно прочитать, что карманы убитых повстанцев были набиты приказами на русском языке и советскими рублями. Ни один шахтер Астурии не знал русского языка. Испанская буржуазия тщательно охраняла невежественность, и среди астурийских рабочих было немало людей, которые не умели читать даже по-испански. На рубли в Овьедо нельзя купить ни пушки, ни каравая хлеба. Но великий пример далекой страны, рассказ о земле, где рабочие победили и где нет больше безработицы, магическое слово «советы» вдохновили углекопов Астурии. Не за республику, не за туманную свободу, не за право социал-демократов критиковать канцлера они боролись. Первое воззвание революционного комитета заканчивается словами: «Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует диктатура пролетариата!».

У них не было ни опыта, ни знаний. Как могли они организовать жизнь на завоеванном ими клочке земли? На колокольнях уже реяли красные флаги, но с колоколен еще стреляли в рабочих белогвардейцы, спрятанные сердобольными священниками. Рабочие опубликовали несколько декретов: о банках, о земле, о снабжении. Они ввели карточки: надо было предохранить рабочие поселки от голода. Каждый гражданин получал в день продовольствия на столько-то песет. Нельзя было думать о мирной жизни: со всех сторон надвигались враги.

Рабочие сразу организовали Красную армию. В декрете значилось: «Красноармейцы должны подчиняться железной дисциплине. В Красную армию не могут вступить лица, принадлежащие к классу эксплуататоров».

5 октября красноармейцы взяли приступом оружейный завод «Ла-Вега». Завод защищал отряд гвардейцев. Бой длился весь день. На заводе рабочие нашли тридцать пять тысяч винтовок и патроны. День спустя рабочие в Туроне захватили государственный военный завод. В Туроне были металлургические мастерские. Рабочие начали изготовлять там ручные гранаты. В Миересе шахтеры наладили свое военное производство. Из железных полос они делали картечь. У шахтеров был динамит. Им удалось отбить у правительственных войск четыре пушки. В течение одиннадцати дней эти пушки помогали красноармейцам отбивать атаки усмирителей. Мадрид понял, что шахтеры Астурии — это не прекраснодушные барселонские адвокаты. Против рабочих была двинута армия: полки — 7-й, 12-й, 14-й, 17-й, 32-й, 35-й, 36-й, шесть кавалерийских эскадронов, африканские стрелки и иностранный легион, девять батарей артиллерии. Крейсеры «Либерта» и «Хаиме» обстреливали город Хихон. Разгромив рабочие дома, крейсеры произвели десант. К солдатам присоединились матросы. На Овьедо с севера наступали войска под командой генерала Агуирра. С запада продвигался генерал Очоа, главнокомандующий всей экспедицией. С юга шли силы генерала Бельмоса. С востока подходили полки генерала Сольчага. В распоряжении правительства были блиндированные поезда37 и броневики. Сорок самолетов каждый день сбрасывали бомбы на дома рабочих. Воздушной бомбардировкой были уничтожены университет и его ценное книгохранилище. Надо ли говорить о том, что усмирители заявили, будто бы университет подожжен рабочими? 10 октября на городок Миерес неожиданно налетели самолеты. На улицах было много народу, и храбрые летчики Лерруса перебили немало стариков, женщин и детей. Возле Овьедо красноармейцы сбили два самолета.

Мадрид слал подкрепление. Рабочим становилось все труднее и труднее держаться. Нашлись врачи, которые отказывались перевязывать раненых шахтеров… Силы сторон были слишком неравными. Кольцо сжималось. Приближалась развязка. Одиннадцать дней красное знамя реяло над Астурией. На двенадцатый день легионеры со штыками наперевес ворвались в Овьедо. Весь день шли уличные бои. Один из рабочих вождей, Бонифасио Мартин, раненный насмерть, крикнул: «Товарищи, только не сдавайтесь!» Шахтеры не сдавались. Солдаты продвигались по трупам.

«Зачем нам пленные?» — кричали легионеры и, врываясь в рабочие дома, убивали всех без разбора. «Да здравствует Испания!» — вопили пьяные гвардейцы, и, ставя подростков у стены, они бились об заклад, кто из старых вояк лучше стреляет в цель. «Справедливость» торжествовала.

«Мы должны будем вскоре закрыть все банки, потому что за год раньше они не накрадывали столько, сколько теперь накрали за один месяц», — сказал один крупный мадридский банкир. Он отнюдь не был монархистом, он просто успел ознакомиться с аппетитом республиканских министров. Сеньоры адвокаты с министерскими портфелями знают в жизни одну мудрость: власть — это нажива. Они поспешили объявить, что красноармейцы грабили банки и магазины. Несколько буржуазных журналистов, съездив в Астурию, наивно написали: «Слухи об ограблении сильно преувеличены». Тогда цензоры Лерруса схватились за ножницы: никаких опровержений! Революционный комитет в Астурии беспощадно расстреливал грабителей. Это не помешало депутату Иглесиасу, изобличенному несколько лет назад в крупном мошенничестве, бодро воскликнуть: «Воровская шайка астурийских коммунистов наконец-то посажена под замок». Газеты, разумеется, писали о зверствах рабочих. За несколько песет расфранченные, но полуголодные альфонсы мадридской печати придумывали различные ужасы: разве вы не знаете, что рабочие в Миересе продавали тела священников, как мясные туши? А в Овьедо они изнасиловали всех великосветских сеньор! Что же, каждый мечтает, как может.

Убийцы тем временем работали. Леррус боялся смертных приговоров, он предпочитал тихую работу легионеров. Среди последних особенно отличились русские белогвардейцы. В Овьедо молоденький рабочий Диего Сантес, не разбираясь толком в мировой политике и узнав, что среди солдат имеются русские, с доверием кинулся к светлоглазому капралу: «Товарищ русский, не нужно меня расстреливать. У меня старуха мать!..» Капрал усмехнулся: «Ага, — товарищ!» Он увел Диего Сан-теса в сторону, чтобы там, глумясь, его прикончить. В Овьедо приехал буржуазный журналист Луис де Сирваль. Его задержали на улице и отвели в штаб. Офицер иностранного легиона, белогвардеец Иванов, спросил у журналиста: «Зачем вы приехали в Овьедо?» — «Чтобы выяснить на месте правду». Тогда сеньор Иванов вынул револьвер и застрелил Сирваля: «Вот тебе правда!»

Газета «Эпока» пишет: «Только не милосердие! Как истинные христиане мы будем сегодня молиться богу за павших солдат, за то, чтобы правосудие свершилось. Смерть красным убийцам!» Газета «Эль-Дебате» требует расстрелов: «Чем меньше теперь будет шахтеров в Астурии, тем легче умиротворить этот край. Что касается угля, то уголь мы сможем покупать за границей». Таковы эти христиане и эти патриоты.

Король Альфонс, который, притаясь, ждет своего часа, прислал щедрый дар: пятьдесят тысяч песет героям гвардейцам. Так господин, находясь даже в отлучке, заботится о своих слугах. Леррус, тот куда скупее: он ограничивается орденами и нашивками. Полковники становятся генералами: это война все же была легче, нежели марокканская! Генералы скромно говорят друг другу, что пушками и самолетами можно, пожалуй, победить рабочих, у которых только винтовки и отвага.

Но неспокойны генералы, и неспокоен Леррус. Кажется, они могли бы торжествовать: вместо Овьедо — развалины. Могильщики не могут справиться с работой. На подмогу им посланы саперы. Но все же тревожен Мадрид. Повстанцы все еще бродят по снежным горам Астурии. Вчера самолеты скидывали воззвания: «Сдавайтесь, и мы простим всех, кроме членов революционных советов!». Они скидывали воззвания и бомбы. Повстанцы стреляли в них из винтовок. Генерал Лопес Очоа сказал, что метель препятствует удачному завершению операции. Когда метель уляжется, войска захватят последние отряды Красной армии.

Может быть, он и прав. Метель скоро уляжется, метель, но не революция. Храбрый генерал не понимает одного: то, что было в Астурии, это не бунт, даже не восстание, это только один из эпизодов испанской революции. За угольщиками Астурии придут шахтеры Бискайи, литейщики Сагунто, рабочие Севильи и Барселоны, батраки Андалусии и Эстремадуры. Придет и для Испании день ее праздника. Но теперь как пусто, как страшно в Астурийских горах! Воет ветер. Кружат самолеты. Красноармейцы сжимают в коченеющих руках так тяжело доставшиеся им винтовки, и, может быть, один из них поет вполголоса старую испанскую песню: «Мое украшение — оружие. Мой отдых — сражаться. Моя кровать — это жесткие камни. Мой сон — всегда бодрствовать».

ноябрь 1934


Женщины Испании

<p>Женщины Испании</p>

Когда веселая француженка Бланш, которой суждено было стать испанской королевой, переехала через Пиренеи, она улыбалась. Ее отвезли в Эскуриал. Ночью к ней пришел ее супруг, христианнейший повелитель Испании. Впереди шел духовник с распятием, за ним мажордом с ночной посудиной, за мажордомом две старые дуэньи, похожие на ведьм, за ведьмами ступал молодой супруг. Бланш еще улыбалась. Тогда дуэнья сказала ей:

— В этой стране женщины не улыбаются. В этой стране женщины молятся.

Дон Хиль Роблес… недавно сказал:

— Место женщины в церкви, на кухне и в кровати.

Я видал в Бадахосе, в Малаге, в Саморе тысячи коленопреклоненных женщин. Священники… пугают женщин адом, они говорят о щипцах, которыми черти вырывают груди, о кипящем масле, в которое ввергают грешниц. Настоятель иезуитского монастыря в Саламанке собрал купцов, помещиков и полковников. Он улыбнулся, покрутил богомольно пальцами и сказал:

— Девочку не следует учить грамоте: ее следует учить повиновению.

Дочь буржуа не смеет выйти одна на улицу. На юге она разговаривает с женихом через решетку, как арестант или как зверь. Нашлись сотни поэтов, которые воспели эту решетку. Впрочем, нет той лжи и того позора, которого не воспели бы сотни поэтов.

Когда женщина проходит по улицам, вылощенные адвокаты, сыновья банкиров, офицеры гвардии неизменно чмокают губами и кричат: «Милашка!» Они чмокают губами, видя студенток с книгами, работниц, женщин, темных от горя, каталонских революционерок, мужья которых расстреляны, женщин Астурии, мужья которых погибли в шахтах, они всем снисходительно кричат: «Милашка!» Диктатор Испании Примо де Ривера особым декретом запретил этот ритуал: он хотел сделать из Испании корректное полицейское государство. Но он был воспитан теми же дуэньями и теми же иезуитами. Его губы невольно шевелились: он чмокал, кричал «милашка» и здесь же уплачивал штраф.

Я видел в Мурсии дом: там сидела женщина, совершившая тяжкое преступление, — она осмелилась сойтись со своим возлюбленным без благословения апостольской церкви. Родители заточили ее. Четыре года она просидела в темной комнате. Ей подавали еду и показывали на распятие: «Молись!»

Либеральные адвокаты и учителя не раз говорили мне: «Наши жены сидят дома. Мы не берем их ни в кафе, ни в клуб; они слишком глупы; их нельзя показать людям».

Работницы и батрачки Испании работают, как пятьсот лет назад. Об этой работе мог бы рассказать Данте. О ней сухо сказано в договорах о найме: «От зари до зари».

Гранада — это имя звучит, как песня. В прекрасной Гранаде прекрасные женщины стоят у станков. Они работают в темных, зловонных мастерских. Они работают по 12 часов в сутки. Они получают в день 2 песеты…

В Лас-Урдесе я видал крохотных девочек — им было двадцать лет. Я видел согбенных, сморщенных старух — им было тридцать. Женщины Лас-Урдеса стали карлицами: они никогда в жизни не видали мяса. Они редко едят хлеб; в их похлебке бобы кажутся лакомством.

В тюрьмах Эстремадуры сидят тысячи женщин, осужденных за кражу: в лесах, принадлежащих графам и маркизам, они посмели взять охапку хвороста или горсть желудей, — когда у людей нет хлеба, они едят желуди.

По главным улицам Мадрида, Севильи, Барселоны гуляют нарядные барышни. Их сопровождают матери, тетушки или прислуга. На лбу челка, взгляд полон нежности: они ищут богатых женихов. Не на Алькала, нет, в рабочем квартале Мадрида, в Куатро Каминос я видал настоящих женщин Испании. Они идут, озабоченные и суровые. Их караулит голод. Они знают тяжесть ломовой работы. Они требуют жизни, как, задыхаясь, можно требовать глотка свежего воздуха. Напротив Гранады, на холме Альбасина, в страшных лачугах женщины стирают белье. В Лорке они подметают звериные норы — там люди живут не в домах, но в пещерах. Черны трущобы Барселоны. Неподалеку от мавританских дворцов, выстроенных разбогатевшими судовладельцами и маклерами, можно найти конуру без света, без воздуха; на полу на куче тряпья женщина рожает. Напротив Севильи, по ту сторону реки, находится Триана. Там никто не поет серенад. Там на площади, среди лохмотьев, солнца и едкой пыли, женщина говорит соседкам:

— Голосуйте за коммунистов!

Теперь народ Испании проснулся. Он не хочет дольше терпеть помещиков и монахов; он хочет жить. Народ отважный и великодушный, создавший прекрасные песни, полный гостеприимства и доброты, способный работать с воодушевлением и умирать, улыбаясь, этот народ не хочет дольше прозябать в пещерах, в трущобах, в лачугах. Любимица этого народа — Долорес Ибаррури38.

Народ зовет ее «Pasionaria» — «Неистовая». Она дочь бедного крестьянина и жена шахтера. Она уже не молода, но ее лицо выражает всю суровую красоту Испании. У нее горячие глаза. Она всегда одета в черное. Она хорошо говорит: ее слышно на самой большой площади Мадрида. Это — душа толпы, и толпа кричит: «Да здравствует Пасионария!» Она отвечает: «Я рядовой член партии. Да здравствует наша коммунистическая партия!»

Ее знают в пещерах Лорки и в лачугах Альбасина. Она едет из одного города в другой: она зовет женщин на битву. Она — из Астурии, может быть, ее черное платье — это память о сотнях шахтеров, погибших за советскую республику.

Шесть недель тому назад она сидела в мадридской тюрьме. Она писала там обращение к женщинам: «Вперед, за наших братьев, за наших мужей, за наших сыновей, за нашу женскую судьбу, за труд, за счастье, вперед, женщины Испании!».

Ее выбрали в кортесы; она — представитель города-мученика, разграбленного и расстрелянного, улицы которого помечены рабочей кровью и над которым несколько дней бился на осеннем ветру алый флаг, — Овьедо.

В Овьедо жила молоденькая девушка, дочь маляра Лафуэнте. Ей было шестнадцать лет. Она смеялась с утра до вечера, и, глядя на нее, смеялись все. Она шла с корзиной; она несла домой бобы или картошку; она шла и пела. Она никогда не ходила в церковь: она была комсомолкой. Когда солдаты иностранного легиона подступили к Овьедо, дочь маляра, которую народ прозвал «Libertaria» — «Свободой», попросила одного из бойцов:

— Покажи мне, как стреляют из пулемета!..

Падали снаряды, падали люди. Легионеры добивали раненых. На улице больше никого не было. Но маленькая «Свобода» еще стояла у своего пулемета. Легионеры обошли ее кругом. Она их увидела. Она крикнула:

— Трусы! Что же вы меня не убиваете?!

Тогда один из легионеров проткнул ее штыком. Передо мной ее фотография: эта мертвая девушка на карточке весело смеется. Ее детский смех связан для меня с ее подвигом: она любила жизнь, и за жизнь, за право всем радоваться и смеяться в октябрьский день она умерла среди развалин Овьедо.

Прошло полтора года. Народ празднует победу: палачи бегут в Гибралтар, в Португалию, во Францию. Из тюрем вышли бойцы Астурии: сорок тысяч пленных. На большой площади митинг. Вот молоденькая девушка; она улыбается, как улыбалась «Свобода», — это ее родная сестра: Маруха Лафуэнте. Она тоже комсомолка. Она тоже готова и жить, улыбаясь, и погибнуть как героиня. Она говорит:

— Октябрь Астурии жив. На кровь погибших мы должны ответить вторым Октябрем. Настоящим. Как там, в России…

Я вспоминаю другую женщину. Когда солдаты в Мьервесе разыскивали спрятавшихся повстанцев, они увидели на улице старуху. Она стояла одна, подняв к небу руки. На ней был черный платок. Она кричала:

— Да здравствует революция!

Офицер сказал ей:

— Тебе нужно думать о смерти, а не о революции.

Старуха ответила:

— О смерти нужно думать тебе, собака! А я думаю о моих детях. Ты слышишь меня? Да здравствует революция!

Офицер ее пристрелил. Наверно, теперь он бродит по горным тропинкам, пробираясь в Португалию: там нанимают убийц. В Мьервесе первого марта праздновали память погибших героев. На могилу убитой старухи шахтеры положили несколько красных роз. Она не знала цветов при жизни. Она мыла полы и варила горох. Она умерла за то, чтобы у молодых были цветы. На ее могиле девочка Кончита сказала:

— Мы, женщины Испании, клянемся бороться до конца!

Кончите одиннадцать лет, но она знает, что говорит. В ее детские сны вмешался рев пушек, песни, выстрелы, стоны. Она — дочь шахтера, и она — женщина Испании.

март 1936


В Испании

<p>В Испании</p>

Каждый день — митинги. Огромные арены, где обычно происходят бои быков. Сотни тысяч людей. Они жадно слушают каждое слово. Напряженный вид, сжатые кулаки. Крестьяне идут десятки километров через горы по снегу, чтобы услышать оратора. Слова гнева и надежды. Портреты Маркса, Ленина, Сталина. Пароль бойцов Астурии — «Соединяйтесь, братья-пролетарии!». Они требуют права на жизнь. Правительство помещиков, иезуитов и жандармов довело страну до разорения. 800 тысяч безработных, рабочие в землянках и в пещерах, батраки, которые едят желуди, — вот что оставил после себя Хиль Роблес39. Правительство Народного фронта провело амнистию, десятки тысяч рабочих вышли на свободу. В тюрьме они многому научились, тюрьмы Хиля Роблеса оказались рабочими университетами. Правительство обязало фабрикантов и владельцев железных дорог принять на работу рассчитанных рабочих. Хиль Роблес понизил заработную плату, увеличил число рабочих часов. Правительство Народного фронта восстановило все, что рабочие завоевали накануне октябрьского разгрома. Борьба продолжается. Вчера закончилась победой забастовка рабочих-металлургов Барселоны. Сегодня кончили бастовать шоферы Мадрида — они также победили. Безземельные крестьяне на местах проводят аграрную реформу. В Эстремадуре свыше 60 тысяч крестьян уже запахали помещичьи земли. В провинции Толедо крестьяне сейчас занимают поместья дворян. Они не делят земли, они устраивают сельские кооперативы для коллективной работы. Жадно они слушают рассказы о советских колхозах.

Враги Народного фронта не разоружены. «Союз военных», в который входят генералы фашисты, открыто призывает к государственному перевороту. Гражданская гвардия по-прежнему преследует рабочих и крестьян. Позавчера во время военного парада мадридские рабочие освистали гражданскую гвардию. В Сеговии фашисты напали на республиканцев. Рабочие стали кричать: «Да здравствует республика!», тогда гвардия избила рабочих. Министров Каталонии теперь «охраняют» те самые охранники, которые в 1934 году их арестовывали.

Пограничники каждый день хватают спекулянтов, которые перевозят капиталы за границу. Фабриканты грозят локаутом. Рабочие управляют предприятиями, брошенными владельцами. Трамваи Мадрида, многие копи Астурии, стекольный завод в Барселоне превращены в рабочие кооперативы. Банки стремятся понизить курс песеты и этим вызвать недовольство в стране. Консервативные газеты «ABC», «Эль-Дебате», «Информасьонес» клевещут на правительство, на рабочий класс, на республику… Правые генералы подготовляли военный бунт. Партии, входящие в Народный фронт, раскрыли заговор. Тогда фашисты перешли на убийства в розницу. Судья Педрегаль, приговоривший одного из фашистских убийц к тюремному заключению, застрелен на улице. 14 апреля во время празднования годовщины республики фашисты стреляли в толпу. Ранено 10. Фашисты стремились вызвать сначала панику, а потом свалку, чтобы расколоть Народный фронт. Фашист в офицерской форме кинулся к трибуне правительства с револьвером. Его успели обезоружить. Вокруг трибуны правительства собрались рабочие — это они охраняли Асанью40. Вчера фашисты стреляли из монастыря в рабочих Хереса. Толпа сожгла монастырь. Наемные убийцы застрелили трех крестьян-социалистов в деревне возле Толедо. Монархическая газета «ABC» открыто собирает деньги на оплату наемных убийц, она называет их «рабочими, пострадавшими от марксизма». Она говорит о том, что этим «рабочим» предстоят «героические и бескорыстные подвиги». Значит, завтра наемные пистолерос снова застрелят несколько рабочих. Жертвователи открыто именуют себя фашистами, поклонниками Гитлера или врагами Советского Союза.

Рабочие и крестьяне требуют роспуска СЭДА и других фашистских организаций, удаления заговорщиков из армии и-гражданской гвардии, вооружения трудящихся.

Вчера в кортесах организаторы фашистского террора осмелились выступить против рабочих организаций. Черносотенец Кальво Сотело41 обвинял марксистов в убийствах, а премьера Асанью — в попустительстве. Он вопил о развалинах монастыря святого Франциска в Хересе, не упомянув, конечно, о том, что в стенах этой никак не тихой обители прятались убийцы. Хиль Роблес говорил осторожнее. Он скромно протягивал свою руку Асанье: «Мы согласны поддержать вас, если вы порвете с рабочими партиями». Но Асанья отказался пожать руку, запачканную кровью астурийских горняков. Хиль Роблес тревожно повторял: «Нет, я не убийца». Тогда с трибуны журналистов раздались крики: «А Сирваль?» Во время астурийских карательных экспедиций легионер Иванов застрелил сотрудника буржуазной газеты Сирваля за то, что тот протестовал против зверств фашистов. Легионер Иванов был обласкан Хилем Роблесом.

Народный фронт крепок. Рабочие поддерживают правительство Асаньи. Республиканцы на своей шкуре узнали, что такое тюрьма фашизма. Пока Хиль Роблес говорит в кортесах о законности, его молодчики стреляют из-за угла. Наступают решительные дни…

Мадрид, 18 апреля 1936


Враги

<p>Враги</p>

Испанская буржуазия ленива, жадна и безграмотна. Она напоминает наших Митрофанушек. Она покупает английские товары, лопочет по-французски и презирает свой народ. В Испании есть все: тучные нивы, богатейшие пастбища, маслиновые рощи, апельсиновые сады, виноградники Хереса и Малаги, необычайные огороды, рисовые поля Валенсии, рыбные промыслы, пробковое дерево, уголь, руда, медь, цинк, свинец, ртуть, искусные ремесленники, опытные садоводы, превосходные рабочие. Эта богатейшая страна доведена до нищеты: люди живут в пещерах, ходят полуголые, едят желуди. В Испании 800 000 безработных, они не получают никакого пособия. Только солидарность рабочего класса спасает их от голодной смерти: бедняк отдает полхлеба товарищу.

Государство все сдает на откуп: железные дороги, телефоны, табачную монополию. Короли сначала, Леррусы потом превратили Испанию в колонию. Французские «бароны рельс», господа Ротшильды и К° наложили свою лапу и на железные дороги Испании. Редкие поезда, грязные полуразрушенные вагоны, неимоверно высокие тарифы. Дешевле отправить апельсины из Валенсии в Англию и из Англии в Сантандер, нежели переправить их прямо из Валенсии в Сантандер. Железные дороги приносят каждый год миллионы убытка. Дефицит покрывается, разумеется, государством. Французы взяли себе железо Бискайи, уголь Астурии. Легко понять, почему правые газеты Франции с такой ненавистью говорят о «злодеяниях» Народного фронта.

Англичанам принадлежат медь и свинец. Американцы захватили телефоны. Так испанские «патриоты» разбазарили свою страну.

Основное богатство Испании — маслины. Промышляют этим итальянцы, масло идет в Италию, а оттуда экспортируется в другие страны. Теперь цены на масло пали, вывоз сократился. За абиссинские подвиги черных рубашек отчитываются крестьяне Андалусии42.

«Банко де'Эспанья» — государственный банк и вместе с тем частное кредитное заведение. Это государство в государстве. Банк грозит правительству падением песеты. Во время одной из демонстраций рабочие Мадрида несли плакат: «Банко де'Эспанья» — общественный враг № 1». «Банко де'Ипотекарио» отчаянно сопротивляется аграрной реформе. Его представители беседуют с Асаньей, как послы великой державы: «Мы не допустим»… Страной правят банкиры. Они не останавливаются даже перед живописными проделками: так, например, крупный банкир Марч43 выпустил на Балеарских островах свои собственные ассигнации.

В правых газетах можно найти объявления: «Продается чудесная вилла в Биаррице», «Продается прекрасный особняк в Лозанне». Испанская буржуазия, несмотря на все свое легкомыслие, начинает подумывать о будущем. Наиболее рассудительные заблаговременно перевели основные капиталы за границу. Каждый день пограничники арестовывают контрабандистов, которые перевозят через границу «последние крохи» — сотни тысяч песет.

Г-н Риверальта — один из крупнейших промышленников Испании. Ему принадлежат заводы «Уралит» и две большие газеты умеренно-либерального толка: «Эль-Соль» и «Ла-Вос». Г-н Риверальта напоминает русских промышленников последнего призыва — Рябушинских или Морозовых, меценатов и вольнодумцев, издателей «Золотого руна» и коллекционеров французской живописи. В молодости он писал стихи. Он построил себе дворец. Лежа в постели, он нажимает кнопку, и тотчас же тропический сад освещается сотнями фонарей. Г-н Риверальта сказал мне, что с рабочими он «ладит»:

— Однажды у меня была забастовка. Рабочие были вполне правы. Я не сразу уступил, чтобы у них было ощущение победы.

Г-н Риверальта жаловался мне, что его сотоварищи по классу поддерживают фашистов:

— Еще раз правительство Хиля Роблеса, и тогда неминуема коммунистическая революция. Конечно, и теперь не исключена возможность диктатуры рабочих: пример России слишком соблазнителен. Но все же это лучше другого. Пора понять, что Асанья — последняя ставка испанской буржуазии.

Другие капиталисты обходятся без кнопок и без стихов, они ставят не на Асанью, но на фашизм. В вагоне первого класса, в дорогих ресторанах, в клубах можно услышать разговоры, знакомые нам по лету 1917 года.

— Рабочим вовсе не так плохо живется. Их науськивают вожди. Народ окончательно распустился.

— Они говорят, что они — безработные. На самом деле это попросту лентяи.

— Ужасно! Забастовала прислуга! Теперь одна надежда — другие державы не позволят Испании дойти до коммунизма…

«Интервенция» — наиболее храбрые (или наиболее трусливые) уже выволакивают это слово. Монархическая газета «ABC» пишет:

«Канцлер Гитлер во всеуслышание объявил новую правду: среди европейских стран больше нет вассалов. Испания перестала быть страной свободы и чести, каковой является Италия, она стала страной рабства. Европа не сможет равнодушно взирать на торжество большевизма, которое подготовляет революция, начавшаяся в 1931 году. Европа вмешается, как она однажды вмешалась в дела России и как она скоро снова вмешается в русские дела. Европа никогда не согласится жить между большевистскими клещами».

Несмотря на цензуру, это сказано достаточно ясно. Кого поджидают испанские буржуа? Г-на Гитлера? Чернорубашечников из страны «свободы и чести»? Или рваных жандармов португальского диктаторенка г-на Салазара?

Наиболее здравые понимают, что Европе сейчас не до испанских замков. Они предпочитают револьвер в руке Гитлеру в Берлине. Правительство Хиля Роблеса выдало 250000 разрешений на ношение оружия. Вооружены все толки: монархисты и карлисты44, сторонники фаланги45 и последователи СЭДА. В кортесах вождь фашистов Кальво Сотело проклинает марксизм и призывает испанцев установить корпоративное государство. Газета «ABC» собирает пожертвования в пользу «рабочих, пострадавших от марксизма»: так называются штрейкбрехеры из фашистских профсоюзов и босяки из Китайского квартала Барселоны. Газета скромно указывает, что этим «беззаветным героям» еще предстоят «истинные подвиги». Список жертвователей достаточно красноречив:

«Поклонник Гитлера 1 п. — За бога и Испанию 10 п. — Проснись, Испания! 5 п. — Национал-синдикалист 10 п. — Сторонник фаланги 5 п. — Хильроблист 10 п. — Монархист 2 п.» и т. д.

Всего они набрали триста тысяч. Это, конечно, на мелкие револьверные выстрелы. На бомбы, на разгром квартир левых вождей, на крупные предприятия, как; например, на стрельбу по правительству в день годовщины республики, деньги собираются более прозаично — без лозунгов и без квитанций. У банкиров еще остались песеты, которые они не успели переправить за границу.

Доминиканец отец Гафо особым посланием заклинает верующих жертвовать «на героев, которые не позволят нашей стране стать вторым, дополненным изданием России».

Ублаготворенные как молитвами, так и песетами, фашисты работают. На всех заборах Наварры, этой испанской Вандеи, можно прочесть надпись, скорее, лестную для премьер-министра: «Да здравствует бог! Смерть Асанье!» В Кордове фашисты убивают молодого социалиста Лафуэнте Гарсия. В Мадриде сторонники фаланги убивают престарелого судью Педрегала. В Эскалопе они нападают на крестьян: четверо убиты. Молодой фашист подбрасывает адскую машину в квартиру адвоката Ортеги-и-Гассета. В церкви Сан Хинес — огромный склад оружия. Фашисты устраивают «Христианский орден» — члены этой организации решают убить секретаря кортесов. В Номарозе 45 кулаков, получив телеграмму из Мадрида, берутся за винтовки и кричат: «Началось!»…В Мадриде убийцы взбираются на леса и оттуда стреляют в толпу. Каждый день несколько выстрелов, несколько трупов.

Полиция как будто играет с фашистами в кошки-мышки. 28 марта полиция закрыла дом фашистской молодежи в Памплоне. 10 апреля полиция разрешила открыть дом. 21 апреля она снова закрыла дом. Чем занимались в этом доме молодые фашисты между 10 и 21 апреля? 30 марта полиция арестовала в Овьедо 52 фашиста. Их освободили 9 апреля. Их снова арестовали 20-го. Вероятно, они не лодырничали одиннадцать дней, проведенных на свободе.

Гражданская гвардия 16 апреля взбунтовалась против правительства. Кортесы в этот день охранялись так называемой штурмовой гвардией.

В Астурии рабочие вооружены. Они еще дышат порохом октябрьских боев. В Астурии и фашисты, и гвардия чувствуют силу рабочих. Правительство Хиля Роблеса после октября послало гражданских гвардейцев Барселоны в Астурию, в край ожесточения и нищеты. Это было наказанием за недостаток рвения. Теперь гвардейцев вернули назад в Каталонию. Перед отъездом они пришли в местное отделение «Международной рабочей помощи» и сказали: «Дайте нам свидетельство, что мы здесь не обижали рабочих. Без этого мы боимся показаться домой»… Не об орденах они мечтают теперь, но о печати рабочей организации!

Помимо наемных убийц, пулеметов гвардии и загадочной «интервенции Европы», фашисты рассчитывают на смятение, которое вносят в ряды рабочих руководители анархо-синдикалистской «Конфедерации труда». Трудно поверить, не зная Испании, что афоризмы Бакунина могут еще звучать где-то как лозунги сегодняшнего дня.

Испания — страна, которая взобралась по лестнице прогресса, пропустив немало ступенек. Она никогда не знала керосиновой лампы: от светильника она сразу перешла к электричеству. Новый век в ней часто соседствует со средневековьем. Интеллигенция напоминает чеховских героев. В газетах печатаются исследования о творчестве Леонида Андреева — это «новатор». Известный испанский романист Пио Бароха сказал мне, что, во-первых, в Испании должен восторжествовать «регионализм» (например, в одной провинции коммунизм, в другой — фашизм), во-вторых, что в русской революции его наиболее занимают Азеф и Распутин. Анархисты, которые руководят «Конфедерацией труда», принадлежат к таким же анахронизмам. Заседание стачечного комитета в Барселоне смахивает на сходку русских нигилистов семидесятых годов: лохматые головы, дымчатые очки для конспирации, споры о мировых проблемах и нарочитый беспорядок.

Я говорил с редактором органа анархо-синдикалистов «Солидаридад обрера». Зовут его Кайехас. Он сказал:

— Вожди коммунистов и социалистов…

— А ваши?

— У нас нет вождей, у нас руководители. Германия Гитлера и СССР — страны диктатуры.

— Вы не видите разницы?

— Нет.

— Если бы я был гитлеровским писателем, вы со мной разговаривали бы?

— Конечно, нет.

— Значит, есть разница?

Подумав, Кайехас отвечает:

— Разница в том, что в Германии диктатура буржуазии, а в России — народа.

Вслед за этим Кайехас излагает методы организации общества: тюрем у них не будет. Враги? Уговорить. Если нельзя уговорить, расстрелять. Вместо армии — партизаны. Кто будет командовать? Сержанты. Все это без улыбки, вполне всерьез.

Вожди анархистов собираются в кафе, которое по иронии судьбы называется «Спокойствие». Там они обсуждают, как установить всеиберийскую анархию. Молодежь за ними не идет. Время внесло наконец-то необходимый корректив, и седина начинает быть отличительным признаком сторонников Бакунина.

Руководители «Конфедерации» лично честные люди. Но среди анархистов немало полицейских и провокаторов. С этими господами теперь свели дружбу фашисты. Они тоже «против капитала», они за корпоративную систему. Еще немного, и они начнут цитировать Бакунина. Рассуждая, они, конечно, работают. Недавно полиция арестовала мелкого анархиста Марсело Дуррути Доминго, который вместе с членом фаланги Мольдесом замышлял «мокрое» дело.

Классовое чутье спасает рабочих от этой провокации. В Саме было немало анархо-синдикалистов. В октябре 1934 года вместе с рабочими-коммунистами и социалистами они провозгласили диктатуру пролетариата.

Борьба в Испании только-только начинается. Я не забуду одного батрака из деревни Кесмонд, который сказал мне: «Почему нам не дают ружей?» В 1931 году трудящиеся Испании узнали, что такое республика. В 1934 году они узнали, что такое винтовки, пушки, динамит и самолеты.

май 1936


Те же и революция

<p>Те же и революция</p>

В 1931 году, побывав в Испании, я писал:

«В Испании сколько угодно «передовых умов». Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне воруют желуди, целые уезды, населенные дегенератами, тиф, малярия, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа. Переименованы тысячи улиц, переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, маркизов и герцогов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов торжественно переименована в «республику трудящихся»… журналисты, устраивая в кофейнях безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали при короле, их расстреливают гвардейцы и при республике. «Гуардиа сивиль» — 40000 человек в треуголках — время от времени постреливает, готовясь к великолепию хорошего повсеместного расстрела…

Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой, одиночеством. Так, в Америке устроили заповедники с девственными лесами и диким зверьем. Однако в Испании — не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить; Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти».

Когда в Испании вышел перевод моей книги, республиканские газеты возмутились. Одна из них даже настаивала на дипломатическом вмешательстве, дабы «воспрепятствовать распространению за границей клеветнической книги». Представитель этой газеты теперь был у меня. Вздохнув, он сказал: «К сожалению, вы оказались правы»…

Ничего, кажется, не изменилось. На Алькала табуном ходят кабальеро. Каждый из них вам гордо ответит, что он испанец, а следовательно, индивидуалист. Бездельники по-прежнему с утра до ночи сидят в кафе. Они спорят о политике, и они сладострастно жмурятся, когда чистильщик сапог трет замшей их непогрешимо блистательные туфли. В витринах клубов красуются почтенные буржуа. Как невыметенный сор, на церковных плитах валяются старухи с замшелыми ушами. Нарядные дамочки целуют руку тучного епископа. Кюре в кабачках дуют вино и хлопают по заду испытанных служанок. На страстной неделе по улицам Севильи прогуливали с дюжину богородиц в ценных мантиях46. Курьерский поезд привез из Мадрида богомольных кабальеро, которые спешно в гостинице надели на себя одеяния «кающихся назаретян». На первой странице газеты «Эль-Либерал» можно прочесть статью о «высокой морали трудящихся». На последней странице той же газеты сотня объявлений: «Кабальеро, не забудьте посетить салон мадам Риты — прекрасные испанские барышни, брюнетки и блондинки, а также иностранки!».

Те же небоскребы банков, те же лачуги, та же нищета. Крестьянин плетется за доисторическим плугом. Девушки тащат тяжелые кувшины на голове. Мул вырабатывает в день вдвое больше, нежели человек. Рабочий ест пустую похлебку. Батрак об этой похлебке мечтает. На улице детвора — оборванная, босая, заброшенная. Попасть в школу все равно, что выиграть в лотерее: много детей, мало школ. Жизнь людей сурова и жестока, как камни Кастильского плоскогорья.

Те же треуголки гражданской гвардии. Они маячат среди трущоб, среди маслин, среди детей, как кошмары Гойи. Это связано с Касас Вьехасом, с короткими выстрелами в полях Эстремадуры, с мертвецкой и с заплаканными женщинами, вокруг которых грудятся голодные ребята. В Сеговии фашисты кричали: «Долой Асанью! Испания, пробудись!» Рабочие попытались разогнать фашистов. Тогда гражданская гвардия начала стрелять в рабочих. Какое дело этим убийцам в треуголках, что Асанья теперь премьер-министр? Они знают одно: нельзя стрелять в приличных кабальеро. 14 апреля офицер покушался на Асанью. При перестрелке его убили. На похороны преступника явились офицеры гвардии. Они прошли по центральным улицам Мадрида с криками: «Да здравствует гражданская гвардия!».

Сменили президента республики. Президента охраняет генерал Батэ. Этот вояка усмирял Каталонию в октябре 1934 года. Его не сменили. В полицейских участках хранятся списки «смутьянов». На карточках выписаны имена людей, при короле, при Леррусе или при Хиле Роблесе выступавших против законной власти. Для полицейских и сегодняшние министры — «смутьяны», их имена значатся на замусоленных карточках, и еще недавно полицейские загоняли их в каталажку. В Барселоне — забастовка металлистов. Полиция устраивает налет на помещение профсоюза. 80 рабочих арестованы. Каталонское правительство смущено, оно просит полицию освободить задержанных. Вздохнув, полицейские выпускают на свободу 80 «смутьянов». Забастовка продолжается. Тогда полиция снова занимает помещение профсоюза и арестовывает 120 человек. Это не политика, это условный рефлекс, верность давним навыкам.

Один из сановников Барселоны в свое время был членом «Унион патристика» — профашистской организации, созданной диктатором Примо де Риверой. Эта организация подписывала воззвания инициалами «UP»47.

Теперь на стенах Барселоны три буквы «UHP»48 — пароль астурийских повстанцев. Барселонский сановник остался сановником. Сатирический журнал изобразил его: он удивленно смотрит на стену с «UHP» и говорит: «Странно! В мое время это писалось без «Н». Журнал конфисковали. Сановника не тронули.

В Мадриде судят фашистов, напавших на квартиру социалиста Ларго Кабальеро. Фашисты приговорены к 50 песетам штрафа. Тот же суд разбирает дело молодого социалиста Сотеро Фейто. Он ни на кого не напал, но при обыске у него нашли револьвер. Его приговаривают к 4 годам тюрьмы.

Те же законы, те же судьи, те же тюремщики. Но Испанию теперь не узнать. Что же изменилось? Скажем, как в ремарке театральной пьесы:

— Те же и Революция.

Огромные арены для боя быков. Тореадоры сейчас не в моде. Антрепренеры соблазняют посетителей: «Каждый получит бесплатно лотерейный билет — разыгрывается автомобиль!» Арены сдаются под митинги. Сотни тысяч людей собираются, чтобы услышать Пасионарию, Ларго Кабальеро или Диаса49. Ораторы говорят подолгу, их слушают сосредоточенно, напряженно, боясь шелохнуться. Митинги в театрах, в кино, выставочных павильонах, в парках, в манежах, в деревенских сараях. Портреты Маркса, Ленина, Сталина, Тельмана. Комсомольцы50 в синих рубашках с красными галстуками, молодые социалисты в красных рубашках: это «милиция». Вот подымаются вверх кулаки, глаза блестят, старик, утирая слезы, кричит: «Да здравствует Астурия!» Женщины подымают вверх детей, которых не на кого дома оставить. Трехлетний мальчуган сжимает кулачок за себя и за мать. Необычайный порядок: здесь учатся дисциплине. Испанцы отважны и выносливы. Они теперь знают, чего им не хватало, и это слово «дисциплина» они выговаривают настойчиво, восторженно, нежно, как имя любимой.

Крестьяне едут верхом на ослах, завернутые в одеяла.

Они едут по снежным горам Кастилии. Они едут по раскаленным степям Мурсии. На базар? На бой быков? На мессу? Нет, на митинг.

Поэт Рафаэль Альберта51 читает на митингах свои стихи. Даже самые «благонамеренные» критики вынуждены признать, что Альберти — прекрасный поэт… Теперь он нашел людей, которым поэзия нужна как хлеб. Глядя на него, я вспоминаю Маяковского — «Наш марш» в цирке, перед рабочими и красноармейцами. Кто после этого скажет, что поэзия и революция — враги?

Каждый день вспыхивают забастовки то в Бильбао, то в Сарагосе, то в Малаге, то в Сантандере: рабочие не хотят больше жить впроголодь. Я был в Барселоне во время стачки металлистов. Бастовали 45000 рабочих. Они победили: рабочая неделя вместо 48 часов — 42 часа, заработная плата повышена. Во время забастовки не пришлось даже выставлять пикетов: «желтых» не оказалось.

Правительство обязало владельцев предприятий принять на работу всех рабочих, уволенных в годы реакции. Рассчитаны «желтые», занявшие места товарищей. В борьбе между солидарностью и шкурным страхом победила солидарность. Теперь даже трусы не смеют отстать от товарищей. Сотни забастовок кончились победой рабочих. Ни одна забастовка не кончилась победой хозяев.

Бастуют грузчики и конторщики, столяры и шоферы, типографы и батраки. В Мадриде забастовали ученики народной школы — дети рабочих. Они потребовали увольнения учителей-фашистов, завтраков и печей: в школе зимой — мороз.

16 апреля фашисты стреляли в толпу. Гражданская гвардия выступила против правительства. До четырех утра Народный дом был полон представителями заводов. Они настаивали на всеобщей забастовке. Профсоюзы не успели даже выпустить воззвания: забастовка началась молча. Первые трамваи тотчас же вернулись в парк. Закрылись все лавчонки, все кафе. Исчезли автомобили. Изредка проносилась машина с надписью «Доктор». На центральных улицах Мадрида подростки играли в футбол. Я жил в большой гостинице. Ушли официанты, лифтеры, судомойки. Родственники хозяина превратились в грумов52, хозяин — в швейцара. Одна вечерняя газета ухитрилась напечатать две полосы, но в Мадриде не нашлось ни одного мальчонки, который согласился бы продавать газеты. Шумный южный город стал заколдованным царством из «Спящей красавицы».

Хозяева грозят локаутом. В Астурии владельцы шахт Карранди объявили, что ввиду избытка угля шахты закрываются. Рабочие постановили продолжать работу на свой страх и риск. В Барселоне рабочие управляют стекольным заводом, брошенным владельцем. Рабочие прядильни Матис, узнав, что дирекция предполагает вскоре закрыть фабрику, решили выделить организаторов, которые изучат, как вести предприятие. Дирекция мадридских трамваев «Сиудад линеаль», несмотря на декрет правительства, отказалась принять рабочих, уволенных в октябре 1934 года. Тогда рабочие взяли предприятие в свои руки. Они нашли изношенный материал, пустую кассу, запущенное счетоводство, огромную задолженность. В течение двух недель они добились повышения доходности. Вагоны «Сиудад линеаль» теперь помечены магическими буквами «UHP». Правительство не вступается за бывших владельцев, оно и не легализирует создавшегося положения: это — «временное». Что же, не будем спорить о прилагательных: многое из того, что называется «временным», длится достаточно долго, многое из того, что подается как незыблемое, живет несколько лет, а то и несколько дней.

Правительство, как известно, подготовляет аграрную реформу: толстые тома проектов. Миллионы безземельных крестьян умирают, как прежде, от голода. «Институт аграрной реформы» посылает на места агрономов. Это кабальеро приятной наружности. Они что-то изучают, составляют докладные записки и мирно проедают суточные. Крестьяне продолжают голодать.

25 марта в Эстремадуре 60000 крестьян, согласно инструкции «Федерации сельских тружеников», заняли 3000 поместий. Эстремадура — край огромных латифундий. В поселке Оливенса живут 11000 безземельных крестьян. У герцога Орначуэлоса 56 000 га незапаханной земли: герцог любит охоту. Об аграрной реформе специалисты спорят в кортесах вот уже пять лет. Крестьяне Эстремадуры провели эту реформу в один день…

Крестьяне разоружают стражников, занимают поместья, составляют инвентарь. Акт о переходе земли во владение колхоза они посылают министру земледелия.

Борьбу с иезуитами, которые в течение долгих веков правили Испанией, ведет теперь сам народ. В Хересе монахи стреляли из монастыря в толпу. Толпа тотчас же сожгла монастырь. Монастыри в Гандии, в Хативе, в Альберике заняты рабочими и отданы под школы. Комсомольцы города Вито превратили монастырь в Народный дом.

У испанского пролетариата достойные его вожди. Генеральный секретарь компартии Хосе Диас — булочник из Севильи. В нем веселье настоящего андалусца. Тюрьмы для него были университетами. Рабочие ласково зовут его «наш Пепе». Ларго. Кабальеро — социалист. Октябрь для него был вторым рождением. Ему 66 лет, но он молод сердцем. Коммунистку Долорес Ибаррури народ не случайно прозвал «Пасионария» — «Неистовая». Когда ей было 14 лет, она пошла в услужение; потом она стала швейкой. Она прекрасно говорит: в каждом слове огромное достоинство. Враги ее боятся, и, когда в кортесах она крикнула Хилю Роблесу «убийца», Хиль Роблес побледнел и замолк.

«Наши дети должны быть счастливы», — кричали работницы Мадрида, протягивая своих ребят Пасионарии, и Пасионария, которая знает нищету и тюрьмы, у которой гвардейцы убили мать, радостно улыбаясь, отвечала:

— Да, они будут счастливы!

май 1936


Июль 1936 — февраль 1939

Семь дней боев

Испания не будет фашистской

Барселона в августе 1936

Мадрид в сентябре 1936

Ночью на дороге

В Толедо

Под Талаверой

Малышка

У Дуррути

Вокруг Уэски

Вечером в Гвадарраме

«Красные крылья»

Мохаммед Бен-Амед

Песня

Барселона в октябре 1936

Художник Гомес

«¡Salud y ánimo!»74

Интернациональные бригады

Мадрид в декабре 1936

«Мы пройдем!»

Нейтралитет

Барселона в феврале 1937

Малага

Рабочие «Дженерал моторс»

Герои «третьей империи»

Под Теруэлем

Судьба Альбасете

Трагедия Италии

Сапожник Грего Сальватори

На поле битвы

Партизаны Испании

В деревнях Испании

Виноделы

Уэрто

Деревня Буньоль

Кампесино — крестьянский командир90

«Красный Аликанте»

«Парижская коммуна»

Мадрид в апреле 1937

День в Каса-де-Кампо

14 апреля

Весна в Испании

Вирхен-де-ла-Кабеса

На Южном фронте

Дивизия без номера

По ту сторону

Битва за хлеб

Под Уэской

Арагонский фронт

Репортажи с второго Международного конгресса писателей

Речь на втором Международном конгрессе писателей

Брунете

Первая победа после Гвадалахары

Испанский закал

Герои Астурии

Перед битвами

На Теруэльском фронте

Горе и счастье Испании

За жизнь!

Да здравствует Дон Кихот!

Мятеж против мятежа

Мате Залка, генерал Лукач

Правды!

Семьсот дней

Кто они?

Вокруг Лериды

О верности и вероломстве

Барселона в июне 1938

В деревне

Во весь голос

18 июля 1938 года

Сражение в Леванте

Две притчи

I

II

Долорес Ибаррури

В фашистской Испании

Эбро

Смерть одного мифа

Третья осень

Рождение армии

Большое сердце

Народ Парижа встречает своих героев

Ночь над Европой

Волки

Сила сопротивления

Три конкистадора

На фронтах Испании

Под новый год

Сообщения из Фигераса

Борьба до конца

Исход

Испания не сложила оружия

Умер поэт Антонио Мачадо

<p>Июль 1936 — февраль 1939</p>
<p>Семь дней боев</p>

Семь дней испанский народ сражается на десятках фронтов против фашистов… Помещичьи сынки, юнкера и кадеты, африканские рабовладельцы, сброд иностранного легиона, банкир Марч и иезуит Хиль Роблес подняли мятеж. Безграмотное и развращенное офицерство Испании отстаивает свое право на лень и на разбой. Только отряды штурмовой и гражданской гвардии выполняли приказы Мадрида. Морские офицеры примкнули к мятежу. Мятежники получили из-за границы 500 миллионов песет. Из Германии, из Италии им слали и шлют самолеты, пушки, снаряды. Десятки городов были захвачены офицерами гарнизонов. Казалось, нет надежды и революция будет задушена врагами. Но тогда поднялся народ — рабочие, крестьяне, ремесленники, солдаты.

В Мадриде стоят длинные очереди возле столов, где записывают добровольцев для отправки на фронт. 24 июля 20 тысяч добровольцев — коммунисты, социалисты, республиканцы — двинулись в пустынные горы Гвадаррамы, где идут ожесточенные бои с бандами генерала Мола53. Вчера утром восемь тысяч рабочих Барселоны выступили в поход, чтобы взять приступом крепость и собор Сарагосы, где засели офицеры. Сорок тысяч шахтеров Астурии окружили Овьедо, захваченный мятежниками. На юге отряды генерала Льяно54 занимают не города, а кварталы городов, иногда отдельные здания. В Толедо кадеты защищали расположенный на возвышенности Алькасар. Его взяли с боя55. В Севилье в руках фашистов полгорода. Рабочий квартал Триана, расположенный по другую сторону реки, все время доблестно отбивает атаки фашистов. Кордова и Кадис взяты рабочей милицией. Бадахос, который на несколько часов был захвачен офицерами, отбит батраками Эстремадуры. Военные суда, посадив офицеров в трюм, отрезали Марокко от материка. Вчера три крейсера зашли за горючим в Малагу, и Малага — город рыбаков, грузчиков и виноделов, город, пославший в кортесы одних коммунистов, торжественно встретил моряков. Валенсия сегодня прислала на подмогу мадридской милиции четыре тысячи новых бойцов. На юг от Мадрида нет фронта, только отдельные очаги мятежа, окруженные ненавистью населения, бастующими рабочими, отрядами милиции, вилами и топорами крестьян.

На севере кулаки Наварры и Старой Кастилии примкнули к офицерам. Кулаков ведут в бой попы с хоругвями и пулеметами. Три колонны мятежников пробуют прорваться к Мадриду.

24-го в городе иногда была слышна канонада. К вечеру рабочие заняли высоты Альдо-де-Леон и отогнали фашистов на 80 километров от столицы. Другой отряд рабочих подходит к Бургосу, где генерал Мола заказывает молебны и расстреливает рабочих.

В городах, захваченных фашистскими бандами, в Бургосе, Сеговии, Овьедо расстреляны сотни приверженцев Народного фронта, рабочие, интеллигенты и солдаты. Бандиты идут с криками: «Да здравствует король, спасай Испанию!»

Я говорил сегодня по телефону с Мадридом. В городе полный порядок. Все аристократические клубы города — центры заговора и разврата — превращены в школы, ясли, рабочие дома. Город охраняют пожилые рабочие и женщины, вооруженные винтовками и пулеметами. Молодые ушли сражаться. Народный фронт крепок. Республиканцы бьются рядом с коммунистами. Долорес, старый Ларго Кабальеро, Диас — каждый несколько часов проводит на линии фронта, вдохновляя бойцов.

В доме, где находилось управление СЭДА, теперь помещается ЦК коммунистической партии. В парадном зале почетный караул возле гроба Хуана Фернандеса — одного из вождей рабочей молодежи, который погиб в бою при Самосьерре.

В Барселоне спокойно.

Крестьяне Каталонии поднялись все против фашистов. В Пиренеях горцы берут ружья с крупной дробью, с которыми они обычно охотятся на кабанов, и идут через перевалы навстречу офицерам.

Крестьяне Каталонии отправляют в Барселону мясо, овощи, молоко — подарок бойцам, раздавившим фашизм. На университетской площади могила бойцов, погибших 19 и 20 июля, покрыта горою цветов.

Профсоюз поваров постановил организовать походные кухни для обслуживания рабочей милиции. Во время боев в Барселоне погибли около 300 рабочих. Сегодня записались добровольцами 4 000 каталонских крестьян.

Сейчас из Мадрида сообщают, что Альбасете взят рабочей милицией. Дорога Валенсия — Мадрид теперь очищена от фашистских банд. Бои продолжаются. Трудящиеся Испании знают, за что они идут умирать в эти знойные жестокие дни.

25 июля 1936

<p>Испания не будет фашистской</p>

Я прохожу мимо парижской биржи. Рев. Маклеры в засаленных котелках вытирают мокрые лбы. «Рио Тинто, Бильбао?»56

Это не тигры, это только мелкие шакалы с высунутыми языками, с клочьями слипшейся шерсти. Сейчас какой-то хитрец пустил слух о взятии Мадрида бандами фашистов, и аппарат лихорадочно выстукивает: «Испанские ценности в спросе».

Я разворачиваю газету. Продажные писаки всех стран рыщут возле границ. Они пугливо шарахаются при виде рабочего с винтовкой. Заглянув на денек в Наварру, они пишут восторженные корреспонденции о разгуле фашистов. Они смакуют расстрелы рабочих. Сравним, с каким усердием они рассказывают, как аристократки-карлистки вышивают на знаменах инициалы 80-летнего претендента и как подростки из фашистской «испанской фаланги» приставляют к стенке ослушных железнодорожников.

Вокзал Орсей57. Поезд до испанской границы. Вагоны третьего класса полны испанцами: рабочими, студентами, художниками. Многие из них прожили во Франции 10–20 лет. Они едут сражаться за дело народа. Поезд отходит. Высунувшись из окон, они подымают кулаки, и черный подземный вокзал наполняется гортанными криками «¡UHP!»

В Париже жил молодой испанский художник. Он сделал декорации для одного из лучших театров. Он познакомился со славой. Он болен — у него туберкулез. 22 июля ему должны были сделать пневмоторакс. 21 июля он перешел границу и взял в руки винтовку.

Я слушал вчера ночью радиостанцию Севильи. Она в руках мятежников. Генерал Льяно сказал следующее (я записал его слова): «Мадридские марксисты утверждают, будто мои дела плохи. Вздор. Я чувствую себя превосходно. На моем столе сейчас несколько бутылок ликера, присланного друзьями. Я их распиваю вместе с моими боевыми коллегами».

Гарнизонные шутники, рубаки, держиморды, генералы, которых били безоружные арабы и которые сами били только денщиков, — это цвет фашистской армии. Контрабандист Марч дает деньги. Иезуиты кропят пушки святой водой. Попы призывают к священной войне. Горцы Наварры, которые спускаются в город только раз в год — на бой быков, клянутся уничтожить нечестивых марксистов. Дряхлые фрейлины Бурбонов срывают с себя бриллиантовые серьги и кидают их в красные береты карлистов… Дети помещиков, бездельники и сутенеры, в мирное время занятые охотой на старых американок, командуют расстрелами.

Генерал Мола отдал приказ: «Уничтожайте скот крестьян, сочувствующих марксистам, вырубайте плодовые деревья. Для деморализации противника подвергайте обстрелу перевязочные пункты». В Испании оказалась своя «белая мечта». И у той белой мечты оказались достойные рыцари. Они убивают ослов — это единственное достояние полунищего крестьянина. Нужно ждать полвека, пока маслина начинает приносить плоды. Они рубят маслины. Они стреляют на пари, кто попадет в сестер милосердия. Ворвавшись возле Витории в госпиталь, они выволокли раненых, закололи их под звуки военного марша.

Фашистами, засевшими в казармах Лойола под Сан-Себастьяном, командовал капитан Фернандес. Это человек с выправкой матерого гвардейца и с унылыми глазами инквизитора. Он собственноручно расстрелял в 1931 году республиканского офицера Галана58. После астурийского восстания он сидел в полевых судах и приговаривал десятки людей к расстрелу. Когда рабочие подошли вплотную, капитан Фернандес стал из револьвера стрелять в своих товарищей. Он уложил шесть человек, седьмой прикончил его, как бешеную собаку. Вот они — герои «возрожденной» Испании, перед которыми становятся на колени аристократки Бургоса и Памплоны!

Веселый, беспечный Мадрид проснулся, улицы ощетинились. Синие рабочие блузы, ружья наперевес. В фешенебельных гостиницах — военные лазареты, в роскошных клубах — столовые, здесь едят семьи бойцов. На древних церквах, на особняках аристократии вывески: «Собственность народа».

Все идут сражаться. В Мадриде жил выдающийся инженер-конструктор самолетов Хиль. Друзья ему сказали: «Ты здесь полезнее». Он ответил: «Да». До Мадрида доходила канонада. Хиль взял винтовку и с отрядом бойцов ушел на фронт. Его убили возле перевала Альтоде-Леон. Одна из самых замечательных женщин, которых я встречал в жизни, — Долорес Ибаррури, член ЦК коммунистической партии. На окраинах Мадрида девушки учатся стрелять. По Гран Виа проходят отряд Революции, отряд Красной Астурии, отряд имени Андре Мальро59. Вся революционная молодежь страны — на фронте. Старики кричат: «Мы тоже можем стрелять!» Правительство приказало отправить детей, которым меньше шестнадцати лет, домой, и пионеры в ярости кричат: «Нам уже исполнилось шестнадцать!» Испанский дом в Парижском университетском городке заколочен.

Старик сторож говорит: «Они все ушли драться». Он добавляет: «Я тоже поеду».

В самом большом театре Мадрида идет «Овечий источник» Лопе де Веги. Когда крестьяне на сцене поднимают восстание, зрители встают и поют «Интернационал». Возле кино очередь. Республиканские солдаты, они приехали из Валенсии и завтра выступят на фронт. На экране умирает Чапаев, и люди в зале кричат «?UHP!»

Фашисты говорят, что им дорого прошлое. В Испании каждый камень свидетельствует о борьбе, о подвигах или о позоре поколений. Что же делают фашисты? Они ставят пулеметы на колокольни готических соборов. Они устраивают арсеналы в мавританских дворцах. Они стреляют в толпу из узких окон старых книгохранилищ.

Рабочие — наследники великой культуры. Они умеют уничтожать, они умеют и хранить. В Барселоне комитет коммунистической партии получил в свое распоряжение особняк маркиза де Конильяса: там находилась коллекция цветных деревянных статуй. Комитет тотчас же принял меры для охраны коллекции. В Мадриде коммунистическая партия получила особняк герцога Альбы. На фасаде среди статуй барокко — портреты Маркса, Ленина, Сталина. Герцог Альба обладал собранием картин. Старый слуга говорит, что новые хозяева бережнее относятся к картинам, нежели беглый герцог.

Борьба теперь идет между трудовой Испанией и фашистами всего мира. В Тетуан прилетели мощные самолеты Юнкерса и Капрони. В Бордо задержаны «фоккеры» с военными пилотами. Они летели в Бургос на помощь мятежникам. В Лиссабон прикатил Хиль Роблес. Сначала он пошел в церковь. Помолившись, он направился к диктатору Португалии г-ну Салазару. Вооруженные банды идут из Португалии в Саламанку. Генерал Мола сказал: «Наша Испания заключит тесный союз со всеми государствами, управляемыми родственными нам элементами». Это интервенция, едва скрываемая, — наспех перекрашенные самолеты и военспецы с подложными паспортами. У шахтеров Астурии старые винтовки, у крестьян Толедо — охотничьи ружья, у рыбаков Малаги — ножи и топоры. Против них двинуты германские и итальянские самолеты. Здесь незачем говорить о героизме того или иного человека. Снова люди идут на верную смерть и все же побеждают. Они побеждают потому, что с ними будущее.

Страшной ценой будет куплена эта победа. Мы не знаем не только имен, но и цифр. Тысячи героев уже погибли в горах Астурии, на знойном побережье Малаги, на площадях Мадрида и Барселоны. Фашисты продолжают расстреливать рабочих в Овьедо, в Севилье, в Бургосе, в Кадисе, в Кордове, в Витории. Они привезли в Испанию убийц из иностранного легиона. Они спаивают горцев Рифа, и те идут с кривыми ножами резать, не зная кого и почему. Каждый день они получают из-за границы самолеты и амуницию. За ними все генштабы фашистов, все биржи мира, все твердолобые ревнители порядка, все держатели андалусских или бискайских акций.

Но вот люди в синих блузах идут по камням сьерры60. Они кричат: «Испания не будет фашистской!» Я знаю этих людей, я знаю, что победа за ними.

31 июля 1936

<p>Барселона в августе 1936</p>

Стоят горячие дни. Город поет: звуки «Интернационала» вылетают из темных узких дворов, ползут по тоннелям метро, забираются на окрестные горы. На Рамбле61 гарцуют кавалеристы. Проезжают грузовики, наспех обшитые железными листами. Дети несут флаги, прохожие кидают кольца, монеты. Люди с винтовками вывешиваются из автомобилей. На скамьях спят подростки, опоясанные пулеметными лентами. Девушки, осторожно ступая на высоких каблуках, волочат ружья. Повсюду неразобранные баррикады; они еще дышат боем. Осколки стекла, гильзы. В будуарах гостиницы «Колумб» среди мебели рококо — ручные гранаты. У стен домов, на плитах тротуаров, в скверах — груды роз: здесь погибли герои Барселоны. Лихорадка трясет город. Каждый день люди в мечтах берут Сарагосу, освобождают Майорку, врываются в Кордову.

На кузовах такси: «Мы едем в Уэску!» Тюфяки, винтовки, бурдюки с вином. Дружинники на гитарах исполняют гимн «Конфедерации труда» — «Сыновья народа».

Они снимаются в широкополых шляпах, с револьверами. Одни называют себя «Чапаевыми», другие — «Панча Вильями»62

Девятнадцатый век еще живет на чердаках и в подвалах этого города. Расклеены воззвания: «Организация антидисциплины». Между двумя перестрелками анархисты спорят о том, как лучше перевоспитать человечество. Один вчера сказал мне:

— Ты знаешь, почему у нас красно-черный флаг? Красный цвет — это борьба. А черный — потому, что человеческая мысль темна.

Большие казармы над городом стали казармами имени Бакунина. Бар, где анархисты раздают свое оружие, теперь называется бар «Кропоткин».

Голые дружинники — на них только трусики. Ночью нечем дышать, и ночью город не спит: выстрелы, смех, песни.

сентябрь 1936

<p>Мадрид в сентябре 1936</p>

Мадрид живет теперь, как на вокзале: все торопятся, кричат, плачут, обнимают друг друга, пьют ледяную воду, задыхаются. Осторожные буржуа уехали за границу. Фашисты ночью постреливают из окон. Фонари выкрашены в синий цвет, но иногда город ночью горит всеми огнями. Может быть, это предательство, может быть, рассеянность.

Фашисты продвигаются из Эстремадуры к столице. На главной улице Мадрида, Алькала, как всегда, много народу: гуляют, спорят о политике, говорят девушкам комплименты.

Несколько дней тому назад меня повезли за город. Усадьба с античными статуями, с колоннами, с замысловатыми беседками.

— Здесь будет опытно-показательная детская колония…

Мальчик лет восьми играл с ребятами. Когда дети устали и легли на траву, он сказал:

— А папу фашисты положили на дорогу, потом они проехали в грузовике. Папе было очень больно…

Руководители колонии спорили о воздействии музыки на детскую психику и о воспитании гармоничного человека.

Писателям отдали особняк одного из мадридских аристократов. В особняке прекрасная библиотека: рукописи классиков, тысячи редчайших изданий. Тридцать лет библиотека была заперта: последний из аристократов не любил утомлять себя серьезным чтением. На его ночном столике нашли детективный роман и французский журнал с фотографиями голых женщин.

В особняке молодые поэты читают свои стихи и спорят о роли искусства.

Во дворце герцога Мединасели — штаб моторизованной бригады. В просторных конюшнях кареты с гербами, а рядом пулеметы. В саду крестьянка и молодой паренек. Голова женщины повязана черным платком. Она спокойно глядит на дружинников. Я не сразу догадался, она глотает слезы.

— Вот привела второго…

Паренек восхищенно поглядывает на пулеметы. Женщина села на мраморную скамью и, послюнявив нить, стала зашивать рубашку сына.

В огромном зале среди рыцарей, блистающих латами, дружинники читают «Мундо обреро»63. В кабинете герцога — редакция бригадной газеты. Охрипший человек, еще припудренный пылью Талаверы, диктует:

«Необходима строжайшая дисциплина…»

На кушетке спит старый майор. Он час назад вернулся с фронта. Во сне он по-детски шевелит губами.

Зал для приемов. У большого рояля дружинник в синих очках. На груди две звездочки64. Он играет все вперемежку: Грига, «Интернационал», фламенко. Потом встает, идет прямо на меня, чуть выставив вперед руки.

— Одним глазом я все-таки различаю, когда светло. В Сомосьерре…

О чем можно говорить с человеком, который только что потерял зрение? Я говорю о музыке: это традиционно и глупо. Он молчит.

— У вас, в России, придумали много нового. Может быть, ты знаешь, что может делать такой, как я. Если не на фронте — здесь. У меня пальцы стали куда проворней…

Подошли другие дружинники. Они говорят о неприятельской авиации, о боях под Талаверой, о Родригесе, который застрелился, чтобы не сдаться живым. Один дружинник задумчиво сказал:

— Надо научиться умирать…

Слепой рассердился. Он ударил кулаком по столику, и китайский болванчик на столе затрясся.

— Вздор! Умирать в Испании все умеют. Теперь нужно другое: научиться жить…

Он вытер рукавом лоб и тихо говорит мне:

— Может быть, все-таки можно на фронт?..

сентябрь 1936

<p>Ночью на дороге</p>

Удушливый зной испанского лета. Голая рыжая земля. Деревушки сливаются с камнями. Только на колокольнях, как огонь, — лоскуты кумача. Дома без окон: жизнь прячется от неистового солнца. Дорогу то и дело перерезают баррикады из бочек, из мешков, из деревьев, из соломы. На одной приторно улыбается ангел барокко, на другой паясничает пугало в поповской мурмолке. Крестьяне требуют документы. Некоторые не умеют читать, но все же подолгу вертят бумажонку, любовно разглядывая печать. На овине надпись: «Мы свернем шею генералу Кабанельесу»65. Раскрыв рот, крестьянин льет в него тоненькую струйку драгоценной воды. Потом дает кувшин мне:

— Пей, русский!

У него старое охотничье ружье. Он стоит один на посту среди зноя и тишины. Его сыновей расстреляли фашисты.

Мы едем на фронт. Но где фронт? Этого не знает никто. Каменная пустыня Арагона.

— Кто дальше? Наши? Они?

Крестьяне отвечают патетично и сбивчиво. Они проклинают фашистов и суют нам меха с вином. Они требуют винтовок, и ребята, подымая кулаки, кричат: «Они не пройдут!» На каждом перекрестке мы спрашиваем:

— Дальше кто?

— Наши.

— Нет, — они…

Один крестьянин с голой грудью, на которой белели выжженные солнцем волосы, ткнул вилами в воздух:

— Дальше — война.

Исчезли деревни. Нагромождение камней кажется доисторической архитектурой. Быстро спустилась ночь. По черному небу текут зарницы, и, как гром вдали, грохочут орудия.

Вдруг наша машина остановилась: баррикада. Напрасно мы ищем людей. Мелькнула тень и тотчас скрылась. Кто-то испуганно крикнул:

— Пароль?

— «Бдительность всех».

(Мы не знаем пароля; неуверенно, но настойчиво повторяем старый и чужой пароль.)

Мой спутник вытащил револьвер.

— Что случилось?

На скале люди: они в нас целятся.

Дружинник, который сидел рядом с шофером, выругался. Оставив винтовку, он идет к камням.

— Черт возьми, да это наши!

Крестьяне весело смеются:

— А мы думали — вы фашисты… Мы лежим здесь шестую ночь — караулим фашистов.

— Где теперь фронт?

Они не знают, что ответить: для них фронт повсюду. Холодный ветер. Крестьяне завернулись в клетчатые одеяла.

— Идите спать.

— Спать нельзя — мы сторожим.

Они говорят о своей жизни. В деревне было четыре фашиста. (Старик перечисляет всех четырех по имени и каждый раз горестно сплевывает.) Помещик-маркиз жил в Мадриде. Управляющий портил девушек. Священник, убегая, потерял возле мельницы крест и брошку с изумрудами.

Старик ворчит:

— Каждый камешек стоит сто песет… А ты знаешь, сколько нам платил управляющий? Пятьдесят сантимов в день. Мясо мы ели только на свадьбах… А теперь…

Он жадно сжал дуло ружья.

— Молотилку взяли, все взяли — по списку.

В воскресенье они приехали. Один в штатском крикнул: «За святого Иакова!» — это их пароль. Они убили Рамона. Они убили двух мулов. Но мы стреляли — видишь оттуда… И они убрались восвояси.

Крестьяне разобрали баррикаду. Старик дружески хлопает меня по спине:

— До Бухаралоса двенадцать километров. Пароль: «Все ружья на фронт».

Из темноты вынырнул мальчишка. Протирая кулаком сонные глаза, он кричит:

— Они не пройдут!

Может быть, это сын Рамона…

Снова каменная пустыня, ночь и тени, они стерегут жизнь.

сентябрь 1936

<p>В Толедо</p>

Война страшна. Еще страшней игра в войну. На главной улице надпись: «Военная зона. Ходить без оружия строго воспрещается». На площади Сокодовер, перед развалинами Алькасара, кружится плешивая собака. Гостиница, где я жил весной, распотрошена снарядами; на изогнутом полу трясется кровать. Возле мешков с песком, в соломенных креслах или в качалках, сидят дружинники. Над некоторыми раскрыты большие зонтики. Дружинники слушают радио: военные сводки, танго. Потом они хватаются за винтовки и стреляют, не глядя куда. Треск. Звон стекла. Пуля ударила в вывеску «Перманентная завивка».

Есть в городе улицы, которые живут двойной жизнью. Одна сторона под обстрелом фашистов — это «военная зона», на другой — солдаты любезничают с девушками, играют ребята, старухи шьют и вяжут.

В Толедо много гидов. Они показывают туристам дом, где жил Греко, или древнюю синагогу. Теперь они ходят по улице с винтовками. Но по привычке они еще ищут глазами иностранцев и, завидев французского или английского журналиста, дружески советуют:

— Заверните налево — оттуда прекрасный вид на Алькасар.

По черепицам старого дома я пробрался на чердак. Битое стекло, гильзы, кукла. Отсюда Алькасар как на ладони. Это — тяжелое мрачное здание. Его стены искромсаны снарядами. Фашисты сидят в подземной части крепости.

Напротив Алькасара — бывший госпиталь Сайта-Круса. Фашисты по нему стреляют. Они обезобразили портал — гордость испанского Возрождения. Внутри госпиталя — музей. Под снарядами падают статуи. Я видел в музее Христа, пробитого пулями фашистов. Киноварь на его ребрах казалась свежей кровью. Когда я вышел из госпиталя, я увидел не киноварь — кровь на рубашке сына булочника, маленького Хосе; фашисты его подстрелили, когда он нес матери воду.

В столовой, где обедают дружинники, кто-то написал на стене: «Товарищи, охраняйте иностранцев!» — Толедо (даже умирая) не хочет забыть, что он город туристов. На дверях церкви Сан Томе налепили бумажку «Собственность народа», и внутри церкви по-прежнему извиваются святители Греко.

Я слышал, как кричат женщины, которых фашисты заперли в подземельях Алькасара. Одни говорят, что они рожают, другие, что они потеряли рассудок.

В городе мало молока. Возле молочных — старые жестянки, ведерца или камешки; их кладут женщины, чтобы пометить свое место в очереди. Ни разу я не видел, чтобы женщины ссорились — чей это камешек?.. В гараже, среди винтовок, мехов с терпким вином и старых молитвенников, советский плакат: «Корова каждому колхознику». Кто знает, как он попал в Толедо?..

В казарме щит с фотографиями заложников: женщины, дети. Над ними написано: «Берегите их, товарищи, — это наши».

— Говорят, завтра будут бомбить Алькасар…

— Нельзя — там жена Хуанито…

Никто не знает, сколько в Алькасаре заложников, но все только и говорят о них.

Один француз сказал мне:

— Все-таки защитники Алькасара герои.

Я вспомнил фотографии на щите и ответил:

— Нет. Трусы.

При вылазке фашисты хватали на улицах Толедо женщин и детей. От гнева народа они скрываются за пеленками и юбками.

Жена одного фашиста попыталась выбраться с двумя детьми из Алькасара. Дружинники опустили винтовки. Раздался выстрел: фашист убил жену своего товарища. Дети добежали до парапета. Одному мальчику десять лет, другому семь. Угрюмые дружинники FAI66, которые, встречаясь, говорят друг другу: «Привет и динамит», взяли на руки ребят и отнесли их в столовую.

Шесть гвардейцев убежали ночью из крепости. У них лица утопленников и глухие голоса; кажется, они разучились говорить. Они рассказывают о жизни в Алькасаре. Когда фашистский самолет скидывает провиант, ветчину едят только офицеры. Солдатам они говорят: «Мужайтесь!» Они выгоняют заложников наверх — под обстрел. Дружинники поставили на площади Сокодовер громкоговоритель, но слова сводок не доходят до подземелий Алькасара, и осажденные слышат только беспечные звуки «Марша Риего», прерываемые криками умалишенных. Внизу — трупный смрад: мертвых фашисты закапывают в манеже.

Вчера было перемирие: фашисты захотели причаститься. Мадрид прислал священника. Возле развалин встретились враги. Фашистский офицер сказал:

— Вы негодяй!

— Негодяи вы!

— Мы защищаем идеал.

— Идеал защищаем мы. Мы хотим счастья для всех. А вы хотите счастья только для своей шайки.

— Зато наша шайка лучше вашей. Кстати, вот вы курите, а мы уже давно не курим…

Дружинники раздали свои папиросы. Потом они принесли фашистам лезвия для бритв.

Комендант Алькасара полковник Москардо, тот, что приказал похитить жен республиканцев, оказался хорошим семьянином. Он передал письмо для своей жены.

В штабе один журналист спросил майора Барсело:

— Неужели жена Москардо на свободе?

— Конечно.

— Что это — галантность?

— Нет, великодушие.

История расскажет, кем был этот высокий и томный майор: донкихотом, предателем или дураком.

Фашисты подходят к Македе. Военное положение ухудшается с каждым днем. Если республиканцы не возьмут Алькасар, фашисты ударят в тыл. Решено бомбить Алькасар. Дружинникам сказали, чтобы они отошли на сто метров.

— Нет! Фашисты могут удрать.

— Четырнадцать дружинников погибли от республиканских бомб. Они сидели в соломенных креслах и караулили зверя. Игра в войну продолжается с беспечностью, с глупостью, с героизмом.

Под Алькасар закладывают мину. Боец показал мне вход в подземную галерею:

— Здесь я работаю.

У него волосы седые от пыли и черные молодые глаза. Он жадно пьет воду — такая жара бывает только в Толедо. Молчат пушки, молчат люди, даже мухи притихли. Потом он говорит мне:

— У меня там жена и двое ребят. Я тебе ничего не скажу про жену — я не знаю твоей жизни. Женщина может изменить, женщине можно изменить. Но ты понимаешь, что значит вот это?..

Он вытащил из кармана фотографию, покрытую пылью и табачной трухой, — две девочки в нарядных воскресных платьях.

сентябрь 1936

<p>Под Талаверой</p>

— Пулемета я не боюсь. В Мадриде мы без винтовок шли на пулеметы. Но когда эта сволочь кружит над тобой час-два… И ничего нельзя сделать… Я тоже не выдержал — побежал…

Он махнул рукой.

Вчера фронт дрогнул под Талаверой. Мы ехали с Рафаэлем Альберта и Марией Тересой Леон67 на передовые линии. Небо весь день гудело: немецкие бомбардировщики кружили над позициями. Дружинники ругались, стреляли в самолеты из винтовок, а потом убегали.

Деревушка Доминго Перес. На околице толпятся крестьяне. Они возмущенно кричат: мимо деревни сегодня прошло много дезертиров. Крестьяне хотели их задержать, но дезертиры грозились: «Пустите! Стрелять будем».

Старый крестьянин говорит мне:

— Видишь, вот все, что у нас есть.

Он показывает три охотничьих ружья.

Четыре дружинника — это дорога на Мадрид. Мария Тереса побежала за ними вдогонку. Она, как всегда, весела и нарядна, похожа на птицу тропиков. В руке крохотный револьвер. Она остановила четырех беглецов. Они отвечают сбивчиво:

— Заблудились…

Один из них, красивый высокий парень, вдруг подымает руку вверх и ругается:

— Сволочи! Кружат, кружат… Чего тут говорить — струсили.

Дезертиры отдали винтовки Марии Тересе и, не глядя друг на друга, зашагали по пыльной дороге.

Крестьяне ругаются, кричат. Женщина, облепленная испуганными ребятишками, подбежала и визжит:

— Таких убить мало!..

Фронт рядом, и деревушка готовится к смерти. Мария Тереса отстояла дружинников:

— Они будут хорошо драться…

Она шутит с женщинами, ласкает ребятишек. Альберти рассказал крестьянам о доблести дружинников в сьерре, и крестьяне теперь бодро ухмыляются. Вечер. Пастух пригнал овец. Старуха на жаровне печет оладьи. Из темных домов доносится теплое дыхание жизни.

Старый крестьянин жадно смотрит на четыре винтовки, отобранные у беглецов. Он отзывает меня в сторону:

— Ты меня поймешь, ты тоже старый… Дай мне винтовку! Я пойду к Талавере. Вот этот (он показывает на Альберти) — молодой, я ему боюсь сказать… Почему они бегут, как овцы? Молодые. Хотят жить, все равно как, лишь бы жить. Я не убегу. Я буду стрелять. Пусть молодой стоит здесь с моим ружьем, а мне дай винтовку.

Мы проехали мимо поселка Санта-Олалья. По шоссе идут грузовики. Это строительные рабочие Мадрида выслали отряд на фронт. Грузовики остановились. Командир говорит:

— Товарищи, малодушные сегодня побежали. Вы должны исправить дело. Рядом со мной — советский писатель. Он расскажет народам великой страны о вашем мужестве.

Восторженный гул. Потом грохот: батарея рядом. Я жму в темноте сотни горячих рук.

Под утро мы прошли на позиции. Когда затихали пулеметы, слышно было, как стрекочут цикады. Я написал на листке телеграмму: «Положение восстановлено» и дал шоферу. Телеграмма не ушла: автомобиль забрали санитары, а утром фашисты снова начали атаку.

За крохотным кустом лежат четыре дружинника. Они пробежали под пулеметным огнем два километра. Это контратака на правом фланге. Занят холмик, потерянный накануне. Я сразу узнал высокого красивого парня, которого чуть не убили крестьяне Доминго Переса. Он любовно сжимает винтовку — потерянную и возвращенную.

сентябрь 1936

<p>Малышка</p>

Я был в Мальпике весной с Густаво Дураном68. Крестьяне тогда злобно косились на замок герцога Ариона; как крепость, он высился над селом. Они получили землю герцога за выплату. Правительство требовало с них сто десять тысяч песет. Крестьяне голодали и ругались.

Я снова попал на Мальпику. Горячий день сентября. На грядках золотятся огромные дыни. Дружинники, шахтеры из Сиудад Реаля, динамитом глушат рыбу. Иногда над селом кружат фашистские самолеты. Фронт рядом, и никто не знает, что будет завтра с Малышкой.

Я узнал моих старых друзей. Они стояли на околице с ружьями. Увидев меня, они подняли кулаки, и алькальд, старый бритый крестьянин с глубокими морщинами вокруг рта, сказал:

— Здравствуй, Эренбург! Теперь мы поведем тебя в замок.

Они вошли в древние ворота торжественно, как победители. Алькальд нес медный подсвечник с огарком.

У герцога Ариона было в одной Мальпике двадцать тысяч гектаров, но у него не было фантазии. Свой замок он украсил пошлыми статуэтками. На его кастрюлях и ночных горшках родовые гербы. В замке сто восемьдесят кастрюль различной формы, но мы не нашли ни одной книги. Герцог Арион приезжал в Мальпику осенью; он устраивал парадные охоты. Он вел статистику подстреленных зайцев. Он молился перед гипсовой богородицей, одетой в бархатное платьице. Самая пышная комната — ванная; в ней зачем-то стоят четыре плюшевых кресла. В золоченой раме — отчет о королевской охоте 8 августа 1913 года. В этот день зайцев били: его величество король Испании и его светлость князь Херраро. Это было самым важным событием в жизни человека, который правил Мальпикой.

В декабре герцог уезжал; зиму он проводил в Биаррице или в Париже. Крестьяне никуда не уезжали, они ели бобы и проклинали жизнь. Герцог Арион платил крестьянам, которые работали на его земле, одну песету в день. На содержание каждой охотничьей собаки герцог тратил в день две песеты.

Алькальд поднес подсвечник к ночным горшкам. Я спросил:

— Как, по-твоему, жил герцог?

— Он скверно жил. По-моему, собаки и те должны были над ним смеяться.

Когда мы вышли из замка, алькальд послюнявил листок бумаги, прилепил его к дверям и расписался, народное имущество было опечатано.

Под холмом тихо светится Тахо. Сад пахнет миртами. Во всем необычайное спокойствие.

— Теперь мы заживем по-другому. Разве ты не читал, что министр земледелия — коммунист? Это свой человек. Он не станет с нас требовать сто десять тысяч песет. В этом году мы выплатим шесть песет за рабочий день. Если только…

Алькальд не договорил. В темноте посвечирают ружья крестьян.

— Из наших — четырнадцать на фронте. Пошли бы все, но приезжал товарищ из Мадрида, сказал — надо собрать урожай.

Он снова замолк. Цветники. Густой запах юга кружит голову.

Мы прощаемся. Алькальд говорит:

— Нам этот замок ни к чему. Мы напишем правительству, чтобы его отдали писателям. Они будут здесь писать книги. У нас все хотят читать, даже старики.

У алькальда широкая узловатая рука. За ружьями, за миртами небо густо-оранжевое: это горят предместья Талаверы.

октябрь 1936

<p>У Дуррути</p>

Ночь. Дорога из Бахаралоса в Пину. Трупы машин, уничтоженных немецкими самолетами. Бойцы в красно-черных шапчонках спрашивают пароль. Здесь стоит колонна анархиста Дуррути. Дуррути разъезжает в открытом автомобиле с пулеметом: он стреляет по «юнкерсам».

Пять лет назад я спорил с Дуррути о справедливости и свободе. Вечером анархисты собирались в маленьком кафе Барселоны, которое называлось «Tranquilidad» — «Спокойствие». Дуррути ходил весь обвешанный бомбами. Он не был салонным анархистом. Металлист — он днем стоял у станка. Четыре страны приговорили его к смертной казни.

Сторожевая будка — это штаб Дуррути. Он говорит по полевому телефону о подкреплениях. На стене плакат: «Пейте для аппетита вино негус». Дуррути пьет только воду. У него огромные руки; никогда, кажется, я не видал таких богатырских рук. А улыбается он, как ребенок.

Он показывает мне окопы; это первые окопы, вырытые анархистами. В других колоннах анархисты не хотят рыть окопы, кричат: «Только трусы прячутся в землю!»

Кричат, а когда фашисты пускают вперед танки, убегают…

Привезли орудия. Дуррути смеется:

— Через час начнем обстрел Кинто. А ты знаешь почему?

— Тебе знать, ты командир.

— Здесь дело не в стратегии. Сегодня утром я был в Пине. Маленький мальчик спрашивает меня: «Дуррути, почему фашисты в нас стреляют, а мы молчим?» Раз ребенок так говорит, значит, весь народ это думает. Вот я решил взять да обстрелять Кинто.

Он улыбается: ребенок.

Он начал строить армию. Вчера он отправил четырех дезертиров без штанов в Барселону. Он расстреливает бандитов и трусов. Когда на заседании военного совета кто-нибудь заводит разговор о «принципах», Дуррути в ярости стучит по столу револьвером:

— Здесь не спорят. Здесь воюют.

В Пине выходит газета «Фронт» — орган колонны Дуррути. Ее набирают и печатают под огнем. Дуррути диктует:

«Фашисты получили иностранные самолеты. Они хотят уничтожить испанский народ. Мы сражаемся за Испанию».

Рабочие завода Форда в Барселоне, сторонники «CNT»69 и сторонники «UGT»70, прислали бойцам колонны Дуррути грузовики. Я видел, как анархисты, эта древняя вольница Барселоны, обнимали комсомольцев. Они многому научились. Еще на стенах висят плакаты: «Организация антидисциплины», а газета Дуррути пишет: «Да здравствует дисциплина!»

Дуррути подошел к телефону. Ему сообщили о бомбардировке Сьетамо: две немецкие эскадрильи. Волнуясь, он говорит:

— Мы должны создать настоящую армию, не то мы погибнем.

В его штабе десяток иностранных анархистов. Они слетелись, как бабочки на огонь, в эту лачугу, где одна пишущая машинка среди мешков с песком. Один прервал Дуррути:

— Однако мы сохраним принцип партизанщины…

Дуррути рассвирепел:

— Вздор! Если нужно, мы объявим мобилизацию/ Мы введем железную дисциплину. Мы от всего откажемся, только не от победы.

По шоссе медленно, без фар, ползут грузовики.

октябрь 1936

<p>Вокруг Уэски</p>

С пригорка виден город: собор, сады, дома. Уэска рядом. Оператор Макасеев, прищурив глаз, бормочет:

— Вон отсюда…

Он похож на фотографа, который снимает привередливую красавицу.

Окна, мешки с песком — это пулеметные гнезда. Проволочная паутина. В городе идет привычная жизнь: играют ребята, женщины стирают белье, нарядные фалангисты покрикивают на новобранцев. Иногда раздается выстрел, он кажется неуместным.

За холмиком лежат дружинники, человек двадцать или тридцать.

— Где остальные?

Полдень, жарко. Рядом — крохотная речка, как плотвой она набита телами: дружинники купаются. На берегу винтовки, рубашки. Два часовых сторожат добро. Отсюда до фашистов пятьдесят метров.

Показались вражеские самолеты. Дружинники повылезли из воды и схватились за винтовки.

Командный пункт. Это крестьянский дом. На чердаке, среди сена, дружинники с биноклями. Внизу женщина, нежно причмокивая, зовет кур. Возле сит на стене следы пуль. Я спрашиваю:

— Почему вы не уехали отсюда?

Она удивленно на меня смотрит:

— А зачем нам уезжать? Вот если они придут, тогда уедем. Они здесь были. Они увели Хесуса. Увели мулов. А теперь здесь наши…

Улыбаясь, она снова идет к курам. Затрещал пулемет.

Деревушка Монфлорид. Старик поит мулов. Женщина раздувает угли жаровни. Девочка лет восьми укачивает младенца. Гудение: оно заполняет сразу все. Мир стал громким и непонятным. Семь «юнкерсов» повисли над деревней. Испуганно кричат мулы. Зазвенело стекло. Девочка по-прежнему качает ребенка: она ничего не поняла. Загорелись нивы, на дома идет жар. Самолеты повернули к Уэске.

В крестьянском доме заседает совет. Щербатый стол. Карта. Крестьяне принесли копченую свинину, они потчуют своих защитников:

— Вот фиамбрес…

«Фиамбрес» по-испански — холодное мясо. Дружинники теперь словом «фиамбрес» обозначают убитых.

Военный совет обсуждает план атаки Сьетамо. Коммунист Дель Барио угрюмо говорит:

— Мало патронов.

Анархист в красно-черной куртке беспечно водит пальцем по карте.

— Артиллерийской подготовкой займется полковник Хименес…

Полковник Хименес — высокий седой человек лет пятидесяти. Его звали прежде Владимиром Константиновичем Глиноедским. Он когда-то сражался против красных на Урале, долго жил в Париже, работал на заводе, стал коммунистом, а теперь приехал в Испанию как доброволец вместе со своими французскими товарищами. Полковник Хименес рассказывает о своем «бронепоезде» — это две платформы с пулеметами среди мешков.

Штаб помещается в сторожке недалеко от Сьетамо. На соломе спят усталые люди. Командир лежит на тюфяке, небритый, исхудавший, с темными кругами возле глаз.

Мы идем вниз по направлению к Сьетамо. Фашисты открыли огонь. Рядом со мной молоденький лейтенант; он нервничает:

— Зря на вас белая рубашка…

Под деревьями лежат крестьяне Сьетамо. Они ждут победы. Они ушли из деревни после прихода фашистов и увели с собой семьи. Лейтенант ворчит:

— Уходите! Здесь опасно сидеть. Они вас видят. Крестьяне молчат, но не двигаются с места. Один выругался:

— Банда рогоносцев! Да будь у меня ружье, я сам пошел бы…

Республиканский снаряд попал в колокольню, там пулеметы фашистов. Деревня рядышком. Слышно, как перекликаются петухи: фашисты их еще не съели. Цепь дружинников, пригибаясь, бежит вперед. Пулеметы.

Утро. Развалины Сьетамо. Десяток пленных, пушки, флаг. Убитых кладут в фургон. Старый дружинник, металлист из Барселоны, угрюмо говорит:

— Фиамбрес…

Потом он обнимает меня: это первая победа.

октябрь 1936

<p>Вечером в Гвадарраме</p>

Гвадаррама была кокетливым курортом: источники, сады, панорама. Гвадаррама погибла первой. Из домов, пробитых снарядами, выглядывают остатки человеческого быта: детская кровать, рама от зеркала, манекен для шитья. Под ногами разбитая утварь. Огромная грусть в этой разрушенной форме жизни, ощущение уродства, одиночества, сиротливости.

Фашисты в пятистах шагах. Мы перебегаем серую дорогу; она под оружейным огнем. Серые сумерки. Несвязная, нескончаемая перестрелка.

В политотделе колонны я встретил молодого рыжего крестьянина. На его рукаве были капральские нашивки старой испанской армии. Вместе с четырьмя товарищами он перебежал к республиканцам. Я поднес огарок к его лицу, оно было белым и мертвым. Тусклые глаза ничего не выражали, кроме усталости.

— Я артиллерист. Наша батарея стояла вон на той горе. Я давно хотел перейти, случая не было. Мы стреляли плохо — на перелет. Потом я подбил трех — «перейдем?» Когда был в госпитале, я нашел флаг: желтую полоску оторвал, красную спрятал71. Третьего дня, в среду, я сказал лейтенанту: «Возле мельницы — телка». Он сразу согласился — у нас с харчами было плохо, иногда по четыре дня сидели на одних сухарях. Может быть, и ему захотелось телятины? Я взял трех товарищей, а тут увязался Гонсалес. Он всегда молчал, так что мы не знали, что у него в голове. Я подумал: придется его кокнуть. Прошли мимо постов. Возле мельницы — телка.

Вдруг Гонсалес говорит мне: «Слушай, Пепе, зачем нам пропадать? Там все-таки наши. Что если телку к черту, а самим туда махнуть?» Я его обнял. Достал из кармана красную тряпку… Здесь я попросился к батарее: знаю по какой цели бить.

Дружинники молча его слушали. Потом один вытащил колбасу:

— Ешь, Пепе!

Другой принес мех; вино задумчиво булькало. Дружинники повторяли:

— Пей, Пепе! Тебе нужно встать на ноги. Я спросил капрала:

— Как тебя звать?

Один из дружинников быстро сказал:

— Не надо печатать — у него там семья.

Капрал сердито замотал головой. Он достал огрызок карандаша и крупными буквами написал свое имя:

— В такое время… Иначе нельзя…

Его голос стал звонким. Он нагнулся к свече, и я увидел живые, горячие глаза.

октябрь 1936

<p>«Красные крылья»</p>

В глубине палаток загадочно мерцают огни. Тулуза передает музыку для танцев. Люди припоминают, кто розовое зарево над Парижем, кто черные ночи Барселоны. Под навесом ужинают летчики. Они говорят о сегодняшней бомбежке и о давних каникулах: о море, прогулках, девушках. Одного товарища прозвали «Красным дьяволом». Это храбрый и веселый человек.

Земля еще раскалена. Из рук в руки переходит кувшин с водой. В поле — самолеты: как будто это пасутся невиданные животные. Командир Альфонсо Рейес стоит перед планом Уэски. Его карандаш упрямо долбит казармы и сумасшедший дом: там укрепились фашисты. Два летчика следят за ходом карандаша.

— Есть.

Исчезли огни. Тулуза перестала томить людей воспоминаниями. Лагерь спит. Сейчас он кажется той игрой, о которой мы мечтали в детстве.

Под утро сразу стало холодно. Часовые завернулись в одеяла. Один из них три дня тому назад сражался на стороне мятежников. Он перебежал ночью; была гроза. Теперь он стоит с винтовкой.

— У меня мать в Сарагосе.

На измятой фотографии улыбается старушка в чепце. На обороте каракули — «Красные крылья», так называется воздушный флот Каталонии.

В четыре часа утра горнист проиграл зарю. Летчики побежали к речке мыться. Раздался треск: четыре самолета вырвались из облака пыли к бледно-оранжевому небу. Это старенькие «бреге». Взошло солнце, и поле теперь кажется «кладбищем самолетов». (В Америке называют пустыри, где стоят негодные машины, «кладбищем автомобилей».) Здесь можно увидеть, как летали люди лет двадцать тому назад. А у фашистов «юнкерсы» и «хейнкели»…

Шесть часов утра. Жарко. Взвод выстроился; над лагерем подняли знамя республики. Командир Альфонсо Рейес говорит мне:

— Я коммунист, одиннадцать лет в партии. Я старый кадровый офицер. Я знаю, что такое дисциплина. Но ты видал наши самолеты?..

У него жесткое, костистое лицо и печальная усмешка.

Кругом идет работа: строят ангары, уходит вдаль цементная дорожка; на пустом месте среди безлюдной арагонской сьерры растет аэродром. Возле палаток прикреплены пачки с папиросами: каждый берет сколько хочет:

— У нас все общее…

Кашевар варит рис с красным перцем, и, взобравшись на курятник, орет, что есть мочи, молодой петушок.

Днем я видел над Уэской четыре самолета. Вокруг них белели небольшие облака: это рвались снаряды фашистских зениток. Республиканцы бомбили казармы и сумасшедший дом третий раз за день.

В шесть часов вечера на аэродроме приземлился старый почтовый самолет. Его кое-как приспособили: увеличили клозетное отверстие и руками скидывают бомбы. Мы подбежали, подняли дверцу. Кровь, яркая на солнце. Стенка пробита пулями. Три немецких истребителя атаковали самолет над Уэской. Летчику удалось приземлиться с запасом бомб. Механик был без чувств, его отнесли в палатку.

Потом заиграл горнист, спустили флаг, быстро упала южная ночь, и снова Тулуза заговорила о другом, беспечном мире.

Молодой бельгиец говорит мне:

— Лететь должен был я. Сказали — в пять. Я поехал в Сариньену к дантисту. Выхожу, а шофера нет, он пошел за покупками. Еле достал машину. Приехал в четверть шестого. Вместо меня полетел он. Я не могу об этом думать…

Он думает только об этом. Как помешанный он бродит вокруг палатки, где лежит раненый испанец.

Снова утро.

Механика решили отправить в Барселону. Солнце уже высоко. Зной. Носилки не проходят в дверцу. Раненый корчится от боли. Подошли кинооператоры. Собрав силы, он улыбнулся. Мне сказали потом, что у него отняли ногу. Но на экране он весело разговаривает, улыбается. Никто из зрителей не знает, что ему стоила эта улыбка.

Под Уэской фашисты держались на Монте Арагон. Дружинники медленно окружали высоту; когда они ее окружили, наступило затишье. У фашистов было вдоволь провианта и боеприпасов, а необстрелянные дружинники боялись пулеметного огня. Тогда Рейес приказал бомбить Монте Арагон. Двадцать четыре ветхих самолета повисли над горой. Они улетели в Сариньену за бомбами. Когда они снова показались над высотой, фашисты выкинули белый флаг.

В Барселоне дружинники несли трофеи: желто-красное знамя, взятое на Монте Арагон. Женщины кидали победителям цветы. В тот самый час самолеты «Красных крыльев» над Уэской боролись с вражескими истребителями.

Шесть раз в день эти люди вылетают навстречу смерти. У самолетов старые и слабые моторы. У летчиков храбрые сердца.

октябрь 1936

<p>Мохаммед Бен-Амед</p>

Итальянский самолет сначала скинул на деревню бомбу, потом листовки: «Испания для испанцев. Мы спасаем наш народ от московского варварства». На носилках лежала раненая девочка. Она молчала, закусив губу. Старый крестьянин угрюмо сказал:

— Звери!

Потом привели пленного марокканца. Его звали Мохаммед бен-Амед. У него были непонятные усы — выбритые посредине, а глаза ласковые…

— Нам обещали три песеты в день. Мы бедны. Нам сказали, что мы поедем в Севилью. В Севилье нам сказали: «Стреляй». Я не знаю, с кем они воюют. Я стрелял…

Он не оправдывался, не льстил. Он равнодушно глядел вниз. Он думал, что его убьют. Ему дали миску. Он долго хлебал суп.

Дружинники, проходя мимо, восторженно кричали:

— Мавр! Мавр!

Я вспомнил бои за Гранаду, позор короля Родриго72, пышность Альгамбры. В гул орудий вмешался шелест забытых страниц. А мавр молча ел похлебку. Он был вне игры. Победитель Бадахоса и Мериды, «спаситель Испании от московского варварства», он не знал ни о коварстве иезуитов, ни о самолетах «савойя», ни о гневе мадридского народа. Он плохо жил у себя дома, скудно ел, тяжело работал. Когда-то его прадеды учили испанцев архитектуре, медицине, поэзии. Мохаммеда бен-Амеда никто не учил грамоте. Он был осколком высокой культуры, сыном земли ограбленной и злосчастной. Его жизнь оценили — три песеты в день. Ему приказали в Бадахосе расстреливать пленных, и теперь, отодвинув, наконец, миску, он ждал смерти. Ему дали пачку папирос. Один из дружинников сказал:

— Завтра тебя отвезут в Мадрид. Будешь спокойно жить до конца войны. А потом — домой.

Тогда Мохаммед бен-Амед что-то понял. Он оглядел нас своими восточными глазами. Его смуглая рука робко сжалась. С мукой он поднял кулак: он вспомнил, что он делал этой самой рукой. Дружинники в ответ улыбнулись и тоже подняли кулаки. Сын униженной земли, побежденный наемник, гордый и горький мавр, Мохаммед бен-Амед заплакал.

октябрь 1936

<p>Песня</p>

Вчера над музеем Прадо кружились самолеты фашистов. Сегодня газеты сообщают, что министр народного просвещения назначил художника Пабло Пикассо директором музея Прадо. Сорок лет подряд наглые и невежественные «сеньоритос» издевались над творчеством Пабло Пикассо. Его понял и признал народ.

Возле Гвадаррамы я видел молодого дружинника, батрака из Андалусии. Как истинный андалусец он говорил; улыбаясь, о смерти и, грустно вздыхая, о счастье. Полушутя, он рассказывал мне свою судьбу. Его отца убили фашисты, его жена сошлась с другим.

— У меня нет больше дома…

Он сказал это и рассмеялся. Потом он угрюмо добавил:

— Скоро мы их расколотим!

У него были белые зубы и темно-коричневое лицо. Он спел мне песню о башне Эль Карпио:

Твои ласточки, башня, улетели.

Прилетели к тебе вороны.

С башен попы и офицеры

Стреляли из пулемета по городу.

Встречают вороны детей.

Женщин встречают пулями.

Опустела большая площадь. Никто не ходит по улицам.

Белые дома, белая дорога.

Белая дорога к белому городу.

По белой дороге приехал грузовик.

Грузовик с динамитом и шахтерами.

Три шахтера пошли к тебе, башня.

Три шахтера, три товарища.

Белая дорога, по ней идут,

Никогда по ней не возвращаются.

Три человека грызли камни.

Они себе могилу вырыли.

Взлетела башня на воздух.

В город вбежали дружинники.

Дружинники взяли Эль Карпио.

Оживили мертвые улицы.

Никогда не забудут люди,

Что такое мужество.

Эту песню написал молодой поэт Мануэль Альтола-Тирре73. Мы его зовем уменьшительным именем: Маноло.

Я знаю его стихи, тонкие, грустные и лукавые. Дружинник, которого я встретил возле Гвадаррамы, не знает, кто сочинил песню о башне Эль Карпио — он ее поет.

октябрь 1936

<p>Барселона в октябре 1936</p>

Ясные осенние дни. По Пасео-де-Грасия проходят дружинники; они учатся маршировать. Я видел похороны бойца. Прохожие молча салютовали поднятыми кулаками. Все повторяют одно слово: «Мадрид». Беспечная Барселона, город легкой жизни и удали, прислушивается: это — война. На стенах плакаты: нога в тапочке (обувь испанских крестьян) наступает на свастику. В горах Арагона уже выпал снег. Сапожники торопятся: трудно бойцам в тапочках…

На заводе «Испано-Сюиса» переплавляют колокола, разбитые народом в июльские дни. Медлительные рабочие Барселоны теперь поторапливают друг друга:

— Мадрид…

Я не забуду одной женщины. Она быстро укладывала патроны. Инженер, улыбнувшись, спросил:

— Для мужа?

Не отрываясь от работы, она ответила:

— Нет. Мужа убили. Для других.

В казармах имени Бакунина висит плакат: «Товарищи, необходима строгая дисциплина!».

Художники раскрашивают агитпоезд: пузатый священник, лихой генерал, рабочий с непомерно большим молотом. Я поглядел и вспомнил свою молодость: Киев, агитпароход, жену на подмостках с кистями…

В школе для командного состава полковник читает лекцию о тактике. «Колонны» умирают, рождаются дивизии.

Как всегда, переполнены террасы кафе. Проносятся трамваи, красно-черные такси. В магазинах продавщицы не успевают завертывать кофейники, галстуки, конфеты. Женщины несут в сберегательные кассы отложенные песеты. Газетчики выкрикивают названия двадцати газет.

Барселона еще не узнала горестей войны. Но вдруг как ветер врывается тревога:

— Мадрид…

6 октября. Два года тому назад пушки Хиля Роблеса раздавили свободу Каталонии. Легионеры Лерруса залили кровью Астурию. Сегодня столица революционной Каталонии празднует вторую годовщину восстания.

С утра зарядил дождь; под дождем идут сотни тысяч людей. «Интернационал». Его играют не так, как в Москве. Вариации пронзительны, судорожны, полны скорби и задора. Идут дружинники с каталонскими знаменами; комсомолки в синих блузах, дети Мадрида, беженцы из Ируна. Идут фронтовики, обветренные и запыленные. Идут раненые.

А на вокзале сутолока: отряды уезжают в Мадрид. Это горький праздник. Барселона, сытая и спокойная, вздрагивает. Руководители колонн останавливаются, кричат:

— ¡No pasarán! (Они не пройдут!)

Толпа трижды отвечает:

— ¡No! ¡No! ¡No! (Нет!)

7 октября мне пришлось уехать на несколько недель во Францию. Смеркалось. На выступе скалы я разобрал три буквы: «UHP» — это было возле самой границы. Автомобиль остановился. На горном перевале была буря, и холодный ветер бил в лицо. Французский пограничник спросил:

— Что там?

Мне хотелось ответить: «Там жизнь» — я не мог уйти из мира борьбы, ненависти, отваги. Жизнь оставалась по ту сторону шлагбаума. Испанец, который довез меня до границы, поднял кулак и крикнул: «¡No pasarán!» — на пустой дороге среди сумерек и ветра.

октябрь 1936

<p>Художник Гомес</p>

Это было на террасе большого кафе в Барселоне. Мануэль Труэба рассказывал о кольце вокруг Уэски: «У них теперь одна дорога — на Хаку, но и она под огнем.

Он не успел побриться. На его штанах рыжела сухая глина. Взяв карточку, он спросил официанта: «Соус какой?» С жаром он заговорил о соусах. К нашему столику подходили официанты, повара, судомойки. Они жали руку Труэбе и спрашивали его о штурме Монте Арагон. Я узнал, что Труэба был прежде поваром. Он стал политкомиссаром первой дивизии.

По дороге в Толедо я встретился с моим старым приятелем музыкантом Дураном. Весной мы говорили с ним о Прокофьеве и Шостаковиче. Теперь он формировал моторизованную бригаду. Мы говорили об автоматических ружьях. Когда фашисты двинулись от Толедо к Мадриду, двести дружинников бригады Дурана остановили врага возле Бургоса.

На Талаверском фронте я видел одного дружинника. Он швырял ручные гранаты в фашистов. Я спросил: «Ты шахтер?» Он хмуро ответил: «Я дружинник». — «А прежде?»… Тогда он пробормотал: «Прежде я был золотошвеем, делал позументы для этих бандитов». Он злобно отряхнулся и, как редкое сокровище, как дар жизни, сжал в руке гранату.

19 июля на площадке памятника Колумбу в Барселоне стояли пулеметы. Они косили людей. Широкий проспект был пуст. Вдруг из подворотни выбежал молодой человек с красивым смуглым лицом. Он подбежал к памятнику. За ним побежали другие. Они бежали под жестоким огнем. Они вскарабкались на верхушку высокой колонны и овладели пулеметами. Молодой человек с красивым смуглым лицом был художник Элиос Гомес.

Я видел Гомеса, когда он приехал с Майорки. Он рассказывал о жестоких боях, о бомбежке, о победах. Потом, на минуту улыбнувшись, он заговорил о Москве, о художниках, о театре Мейерхольда, о друзьях. Память о нашей стране придавала ему бодрость в те трудные дни, когда итальянские «капрони» висли над людьми, беспомощно сжимавшими старые охотничьи ружья.

Я провел с Гомесом два дня. Он ехал на фронт к Кордове. Он был веселым и живым человеком, шутил с девушками, хвалил терпкое вино Куэнки и взволнованно говорил о живописи. Он жадно любил жизнь. Может быть, поэтому он рвался навстречу смерти.

Наш автомобиль остановился: на мосту горел грузовик с патронами. Жар доходил до нас, как дыхание огромного зверя. Гомес сказал мне: «Мой отец был секретарем профсоюза пробочников в Севилье. Он работал на фабрике тридцать лет. У нас был маленький домик. Мы его назвали «Rusia» — «Россия». Они брали в Севилье каждый дом: рабочие защищались как могли — с топорами, с ножами. Легионеры убили отца на глазах у матери. Мать и младшая сестренка убежали в Эстремадуру. Я не знаю, что с ними стало»… Он отвернулся. Потом снова поглядел на меня. Белки глаз сверкали на оливковом лице. Он просто сказал: «Теперь надо взять Кордову».

октябрь 1936

<p>«¡Salud y ánimo!»<a href="#n_74" data-toggle="modal" >74</a></p>

Возле Валенсии крестьянин сказал мне:

— У меня двести мешков с рисом. Если я отвезу их во Францию, дадут мне за них оружие?

Я ответил:

— Нет. Запрещено.

Тогда он угрюмо отвернулся:

— А умирать не запрещено?

Женщина принесла в казармы Маркса новые ботинки. Она сказала командиру Моралесу:

— Сына убили в Каспе. Дай товарищу, кому по ноге, они крепкие.

Портниха из Талаверы Хуана Хименес, спасаясь от легионеров, привезла в Мадрид трехлетнего сына и узел с разноцветным тряпьем.

— Где военное министерство?

Она робко спросила часового:

— Кому отдать?

В кулаке она держала двести шестьдесят песет: все ее сбережения. Часовой не понял. Она объяснила:

— На войну. Устрою сына, пойду тоже…

Мальчик с глазами грустными и лукавыми, дитя рабочего квартала Куатро Каминос, отозвал меня в сторону и попросил:

— Скажи, что мне семнадцать лет. Мне скоро будет семнадцать. Через год. Я должен пойти туда.

Этот народ они зовут «трусливой чернью».

Европа задыхалась от позора. Смерть шла на приступ. Без единого выстрела она брала страны. С каким облегчением все честные люди мира узнали о подвиге мадридских рабочих, о героизме горняков Астурии, о победе Барселоны! Народ в полотняных туфлях, с охотничьим ружьем в руке, народ, почитавшийся отсталым, невежественным, нищим народом, гордо крикнул смерти:

— Не пройдешь!

Дети русской интеллигенции, которая часто ошибалась и которая много страдала, которая не захотела отделить своей судьбы от судьбы русского народа, мы с гордостью и любовью следили за борьбой испанской интеллигенции. В Арагоне, в Бискайе, под Мадридом сражаются писатели и ученые, инженеры и врачи… В Бургосе и в Севилье собрались поставщики гнилого сукна, близорукие интенданты, авторы фальшивых векселей, банкиры с уголовным прошлым, поэты взятки, профессора контрабанды. Они бьют себя в грудь и кричат: «Мы не допустим торжества мошенников-марксистов!» Каждый из них крал в год миллионы.

В июле один каталонский рабочий нашел у фашиста четыре миллиона песет. Он поехал в Барселону. Он отдал деньги советнику каталонского правительства Гасолю. Тот спросил:

— Что тебе дать?

Рабочий ответил:

— Если можно, пять песет: со вчерашнего дня не ел. А вечером я еду обратно на фронт.

Я видел деревни, которые убегали от фашистов. По дороге шли старики и дети.

— Они идут!

Крестьяне бросают дом, утварь, осла. Они уходят вместе с дружинниками. Они ночуют в поле у огня: они ждут — может быть, дружинники отберут деревню назад. Они требуют: «Дайте нам ружья!»

У мятежников — итальянские бомбовозы и германские танки. У них — мощная артиллерия, зенитные орудия, броневики. Две фашистские империи воюют против пастухов, горшечников и виноделов. Мятежники завоевали Эстремадуру, обглодали область басков, залили кровью Кастилию. Десятки городов, сотни сел достались врагу. Люди бегут от них. Фашисты шлют самолеты с листками: «Вернитесь. Мы вас помилуем». Люди бегут еще быстрее. Тогда вместо листков самолеты скидывают бомбы на сгрудившихся людей, на женщин с узлами, на детей. Это не сентиментальные слова, не газетные фразы, это сухой отчет о том, что происходит в Испании осенью 1936 года.

Что ни день, они празднуют победы. Услужливо извиваясь, испанские «сеньоритос» подносят померанским лейтенантам и тосканским майорам бокалы с шипучим: «За великую, единую, неделимую Испанию». «¡Viva! Hoch!»75 Они расстреляли в Севилье, в Сарагосе, в Бадахосе тысячи и тысячи людей. Они не могли расстрелять всех. Они окружены врагами. Затаив дыхание, люди ждут первого выстрела. Одна победа, и тыл мятежников вспыхнет. В горах Эстремадуры и Галисии бродят партизаны. Я видал одного гонца. Он говорил глухим шепотом. Из продранных туфель торчали пальцы. На щеке был красный шрам. Он сказал:

— Мы возле Касереса. Ждем.

В лондонском комитете76 представитель Италии скромно замечает: «Мы ничего не посылали». Представитель Германии столь же стыдлив: «Мы тоже». Представитель Португалии долго шарит в портфеле: он не помнит на память ответа Лиссабона. Ответ, впрочем, не сложен: «Мы тоже»… Проговаривается генерал Кейпо де Льяно, алкоголик и болтун. По радио он оповещает весь мир: «У нас 160 бомбовозов и истребителей». Ваше превосходительство, разрешите спросить — откуда? Когда вы взбунтовались, во всей Испании не было ни одного современного самолета. Вы умеете пить анисовую настойку, рассказывать анекдоты и расстреливать крестьян. Изготовлять самолеты вы все же не умеете. Или, может быть, истребители «хейнкели» выделываются в Гранаде, а бомбовозы «капрони» в Памплоне?

Сорок шесть дружинников, рабочие Мадрида, защищали позицию возле Навалькарнеро. Им сказали прикрыть отступление. У каждого из них была жизнь, горячая, суматошная, замечательная жизнь. За час до того они пили воду из глиняного кувшина, смеялись, припоминали вечера Мадрида. До ночи они отбивали атаки марокканцев. Мятежники нашли сорок шесть трупов.

На бадахосский аэродром спустился самолет. Его атаковали пятнадцать германских истребителей. Люди открыли дверцу. Один механик был мертв, другой, раненный в голову, потерял зрение. Обе ноги летчика были расщеплены пулями. Он все же довел самолет до Бадахоса. Читая победные сводки мятежников, я думаю об этом страшном самолете, о сорока шести подростках, погибших близ Навалькарнеро, — такой народ нельзя победить.

Французские фашисты собирают деньги на почетную шпагу предателю Москардо, который загнал в Алькасар жен и детей республиканцев, который юбками прикрывал свою героическую грудь и который спасся только потому, что у дружинников слишком много великодушия и слишком мало снарядов. Богомольные потаскухи и биржевые бессребреники несут свою лепту на шпагу генералу. Генерал тем временем говорит немецким журналистам: «Франция? Страна марксистских выродков. Прошу засвидетельствовать мое почтение господину Гитлеру». Генерал предпочитает шпаге с золотым эфесом несколько грубых крупповских батарей.

«Долой интервенцию!» — кричат фашисты Франции. Эти наследственные интервенты хорошо выдрессированы, они знают, когда что кричать. Гордость католической литературы писатель Бернанос напечатал статью: он предлагает французским фашистам тотчас выслать генералу Франко несколько добротных бомбовозов. Это, разумеется, не интервенция, это мирная демонстрация братства и любви.

Они все собрались в испанском Кобленце: немецкие палачи, итальянские фабриканты иприта, гордые трупами эфиопов, португальские сутенеры, мадридские аристократы, наемные убийцы из Чили или из Венгрии, шведские расисты и французские фашисты, легионеры с «мокрыми» делами и филеры, которые между делом пописывают лирические стихи. Надо ли говорить о том, что в этом изысканном обществе нашли себе место бывшие контрразведчики, столбовые дворяне из Пензы и Тамбова? В Париже выходит газета «Возрождение». Она занята, теперь испанскими делами. Анонимный охранник скромно пишет: «Возможно, что вся Каталония против фашизма. Тем лучше — надо огнем и мечом пройтись по этой зараженной земле». У безработных вешателей чешутся руки. Они спешат в Испанию. Много лет они выклянчивали чаевые у парижских полуночников и за скромную мзду унижались перед германскими и японскими разведчиками. Теперь они нашли себе дело: они расстреливают испанских крестьян. В газете «Возрождение» печатаются «Письма белого офицера». Этот храбрый вояка под охраной немецких самолетов «чистит» испанские деревни. Международный дом терпимости, арестантские роты, где резвятся аргентинские шулера и петербургские провокаторы, иберийское отделение гестапо — вот та Испания, которую вежливые дипломаты, не краснея, зовут национальной.

В Париже был недавно представитель каталонского автономного правительства. Журналисты развязно спросили его:

— Что вы будете делать, когда националисты возьмут Мадрид?

— Они его не возьмут.

— Все же, если они его возьмут? Объявите самостоятельную республику или подчинитесь?

Каталонец, усмехнувшись, ответил:

— Нет, вместе с испанцами мы отберем его назад.

В глухую осеннюю ночь неуютно, сиротливо человеку на пустой дороге. Меня остановил крестьянин с ружьем. Он был закутан в старое, протертое одеяло. Я не мог его разглядеть. Я видел только большие горячие глаза. Он попросил газету. Казалось, гнев военных сводок дошел до его руки, она сжалась в кулак. Он крикнул мне вслед: «¡Salud y ánimo!» Это значит по-русски: «Привет и мужество!»

В день праздника народы Советского Союза будут думать о черных ночах Испании, о ярости, о тоске, о мужестве далеких братьев. Они ответят крестьянину на дороге, они ответят сотням тысяч бойцов теми же словами гнева и надежды. «¡Salud y ánimo!»

Барселона, ноябрь 1936

<p>Интернациональные бригады</p>

Они пришли сюда с разных концов света: из Италии, из Норвегии, из Канады, из Болгарии. Они не могут разговаривать друг с другом: поют вместе и смеются. Старики и подростки; каменщики и музыканты. В деревнях женщины со слезами на глазах обнимают этих чужестранцев.

Когда-нибудь уцелевший герой напишет книгу о мужестве и братстве; это будет история интернациональных бригад. Я пишу наспех в грузовике. Рядом наборщик парижанин набирает статью по-немецки. Ночь, звезды. Французы поужинали и на мисках вызванивают «Карманьолу».

Белорус из Столбцов. Он был семинаристом. Родители звали его «выродком». Он прочел в польской газете: «Преступные эмигранты сражаются в Испании на стороне красных». Он раздобыл паспорт и деньги на билет. Теперь он лейтенант.

Чахоточный еврей из Львова. По профессии портной. Ему двадцать два года, три из них он просидел в тюрьме. Он приехал в Париж, спрятавшись под товарным вагоном. Вылез весь черный. Его арестовали. Он просидел неделю, а потом снова залез под вагон и доехал до испанской границы. Недавно возле Лас-Росаса он взял в плен двух марокканцев.

Итальянец. Ему пятьдесят четыре года. Конторщик. Когда оратор говорит, он одобрительно кивает головой. Худой, с тощей козлиной бородкой:

— Это моя вторая революция. Первую я встретил в Тамбовской губернии. Я из Триеста и был военнопленным. Потом работал во Франции. Надеюсь, доживу до третьей — дома.

Француз. Лавочник из Тулузы. Однажды он прочитал в газете о детях Мадрида, убитых германскими летчиками. Он запер лавчонку, написал на двери «Закрыто до полной победы испанского народа» и уехал в Барселону. Под Мадридом ранен в плечо.

— Скоро поправлюсь, и назад, на фронт.

Немец. Приват-доцент. Изучал водоросли. Командир роты. Отбил у неприятеля два пулемета.

Бельгиец. Шахтер. Сорок четыре года. Оставил дома жену и пятерых ребят.

— В Валенсии противно было — сколько молодых шляются по улицам! Хорошо, наверно, в Астурии: там наши, горняки, эти умеют умирать…

Они не уходят с позиций: есть патроны — стреляй.

В морозные ночи бойцы спят без одеял под звездами. Раненые на перевязочных пунктах сжимают зубы, чтобы не кричать. Умирая, люди подымают кулаки.

Свои части они называют именами героев и мучеников: Домбровский, Гарибальди, Тельман, Либкнехт, Андрэ.

В полуразрушенной церкви при чахлом свете фонарика пять человек составляют газету артиллеристов. Это газета на пяти языках. Одна статья по-французски, другая по-итальянски, третья по-испански, четвертая по-немецки, пятая по-польски. Наборщик не понимает слов. Иногда он радостно улыбается, увидев нечто знакомое — «фашисты», «Мадрид», «Интернационал».

В пустой морозной лачуге комиссар допрашивает про винившегося:

— Ты был пьян в стельку. Нам таких не нужно. Батальон постановил отправить тебя назад во Францию.

Боец молчит. Это молодой металлист из Сан-Этьена. У него лицо широкое и приветливое. Наконец он отвечает:

— Не отсылай! Слышишь, не отсылай! Я не поеду. Я приехал, чтобы сражаться… Я сам знаю, что я наделал. Если надо, расстреляйте меня, пусть другим будет пример… Только не отсылай. Если отошлешь, я покончу с собой. Пошли меня в разведку — к ним. На смерть, все равно что, только не назад!..

По его широкому лицу, созданному для улыбки, текут слезы. Комиссар отвернулся.

— Хорошо, пересмотрим.

Дружинник вытер глаза и, вытянувшись по-военному, поднял мокрый кулак.

В маленькой деревушке итальянский батальон устроил праздник для крестьян. Бойцы пели песни Неаполя и Венеции, показывали фокусы, танцевали. Потом на экране Чапаев спел песню о черном вороне. Командир — седой итальянец — сказал речь:

— Привет тебе, красное знамя! Под ним победил Чапаев. Под ним мы деремся за Мадрид. Под ним отпразднуем победу в нашем Риме.

Бойцы в ответ запели любимую песню итальянских рабочих «Красное знамя победит».

Испанка с изможденным острым лицом подняла вверх ребенка и крикнула:

— Победит!

декабрь 1936

<p>Мадрид в декабре 1936</p>

Это был город ленивый и беззаботный. На Пуэрто-дель-Соль77 верещали газетчики и продавцы галстуков. Волоокие красавицы прогуливались по Алькала. В кафе «Гранха» политики с утра до ночи спорили о преимуществах различных конституций и пили кофе с молоком. Писатель Рамон Гомес де ла Серна прославлял цирк, газовые фонари и мадридскую «толкучку». Возле небоскребов Гран Виа кричали ослы, а чистильщики сапог напевали сентиментальные романсы. Это был город, он стал фронтом. Война вошла в него, война сделалась бытом, смерть — подробностью.

На улицах, которых никто не подметает, — осколки снарядов, обрывки старых афиш, сор. Рано утром возле костров греются женщины и солдаты. Длинные очереди у булочных, молочных. Развалины дома, черные впадины окон. Рядом другой дом, еще живой. В окне человек, он аккуратно завязывает галстук. Острый мадридский холод. Угля нет, нигде не топят.

В кафе, морозных и накуренных, мадридды смеются. Они не разучились шутить. Газеты выходят вовремя, и газетчики с раннего утра на своих постах. Газеты куцые — две полосы: нет бумаги. Поэты издали сборник революционных стихов. Стихи написаны, набраны и напечатаны в двух километрах от фашистских окопов.

В роскошных ресторанах — овчины солдат. Официанты изысканно подают похлебку из чечевицы. Иногда вместо чечевицы горох. В гостиницах, где останавливались банкиры и примадонны, лежат раненые.

Стекла оклеены тонкими полосками бумаги. Они похожи на тюремные решетки. Много окон без стекол.

Я видел, как девушка покупала флакон духов.

Подвалы Мадрида стали катакомбами. В них бойко трещат «ундервуды».

Улицы незаметно переходят в окопы. Кричит старуха, она продает лотерейные билеты. Я шел задумавшись, я еще слышал ее хриплый голос. Завернул за угол — пулемет.

Ночью город кажется полем. Вдруг фары вытаскивают из темноты колонну, фонтан, дерево. Города не видно, он только смутно чувствуется: дворцы, площади, перспективы.

Каждый день бомбы сносят дома. Вчера я видел на улице человека с лесенкой. Он нес ведро и обои: кому-то пришло в голову заново оклеить комнату.

Туманный декабрьский день. Рабочий квартал — Тетуан. Скучные домишки: темно, холодно. Лавочки с седлами, с капустой, с бусами. Старьевщик. Цирюльник возле крохотного оконца бреет солдата. Дети, много шумных проворных детей.

Переулок Рафаэля Салилья. Сегодня немецкий самолет скинул здесь бомбу. Переулка больше нет: развалины, земля, мусор. Пожарные. Вот они вытащили два трупа — старуха и девочка. У девочки нет ног. А лицо спокойное. Кажется, что это разбитая кукла. Позади кричит молодая женщина. Потом она сразу замолкает, лицо окаменело, она молча стоит, выпростав руки. Но она не двигается. К ней подошел рабочий в замаранной известкой куртке. Тогда она как скошенная упала на мусор.

Увезли девяносто шесть трупов. Ищут еще. В уцелевшем окне разрушенного дома швейная машина с голубенькой тряпкой. Старик нашел в мусоре портрет. Он что-то приговаривает и тащит портрет в сторону. Это столяр. Его жена и дочь погибли.

На носилках несут труп беременной. Большой живот. Лицо покрыто бурыми сгустками.

О чем писать? Снова и снова кричать в телефонную трубку, что фашисты — звери? Но это знают все: каждый камень Мадрида, каждый воробей в его уцелевших садах.

Из Тетуана — дальше… Здесь начинаются окопы. Здесь дерутся за Мадрид.

декабрь 1936

<p>«Мы пройдем!»</p>

В Алькала-де-Энарес была гробница кардинала Сиснероса. Мастер эпохи Возрождения передал торжество жизни над смертью. Мраморный кардинал улыбался мудрой улыбкой.

Прошли лета. Над Алькала-де-Энарес повисли германские самолеты. Варвары, которые на всех перекрестках кричат о «величии испанских традиций», скинули бомбу. Я видел мраморного человека с изуродованным лицом. Он больше не улыбался. Он походил на один из трупов мертвецких Мадрида, Картахены и Гвадалахары.

Передо мной карточка: «Министр народного просвещения и искусств приглашает вас на открытие выставки художественных произведений, находившихся во дворце Лирия, спасенных от фашистского вандализма коммунистической партией и переданных ею министерству. Открытие выставки состоится 25 декабря, в 12 час. дня».

Дикари Бургоса, убийцы детей и женщин, окропленные святой водой, уничтожают исключительные памятники того времени, когда испанский народ выражал веру, тревогу и надежду образами религии. Богобоязненный держиморда с равным усердием сбрасывает бомбу на детский приют и на гробницу кардинала. Он презирает искусство, причем живой кардинал сидит в Севилье и молится за держимордовское здравие. Рабочие, охранявшие Лирию, вывезли из огня полотна Гойи, Веласкеса, Сурбарана. Народ никогда не отвергает своего прошлого. Люди, которые защищают теперь Мадрид, — наследники Сервантеса, Кеведо и Лопе де Веги. Между окопами республиканцев и фашистов — только проволока и трупы. Между окопами пробуют обосноваться некоторые лжемудрецы. Они говорят, разумеется, о высшей морали. Но напоминают они, скорее всего, псковского солдатика из фильма «Мы из Кронштадта», который в зависимости от того, кто побеждает — белые или красные, надевает или снимает погоны…

Правда — чистый разреженный воздух горных высот. Люди, пораженные склерозом, от него умирают. Они клянутся правдой — дружные эквилибристы и предатели. Они сериями создают дешевые мифы, и они готовы объявить таблицу умножения марксистской выдумкой. Они говорят: «Мы расскажем правду об Испании». Они не скупятся на кипы ассигнаций, которыми покупается болтовня одних, молчание других.

Я хочу рассказать о трагедии человека. Луи де Лапре не был ни коммунистом, ни социалистом, ни анархистом. Он был попросту честным репортером. У него было четверо детей, он должен был много работать. Большая парижская газета «Пари-суар» послала Луи де Лапре в Мадрид. Разумеется, она обещала своим читателям правду об Испании. Луи де Лапре увидел героизм испанского народа. Он увидел рабочих, спасавших музей Прадо, он увидел трупы детей, убитых бомбами фашистов. Каждый день он передавал в редакцию своей газеты отчеты о мужестве республиканцев и о зверствах фашистов. Газета принадлежала текстильному королю Франции. Газета усердно печатала корреспонденции других журналистов, прославлявших благородство генерала Франко и клеветавших на испанский народ. Корреспонденции Луи де Лапре печатались изредка, ловко изуродованные карандашом редактора. Луи де Лапре понял, что его работа бесцельна. Он решил уехать из Мадрида. Он предчувствовал смерть. Незадолго до этого фашисты расстреляли другого французского журналиста, Ги де Траверсе. Луи де Лапре послал в редакцию последнюю телеграмму. Я видел ее в архиве цензуры. Вот ее текст:

«…Вы напечатали всего половину моих корреспонденций. Я это знаю. Это — ваше право. Но я полагаю, что вы могли бы избавить меня от ненужной работы. В течение трех недель я каждый день вставал в пять часов утра, чтобы вы получили вовремя информацию. Вы заставили меня работать для мусорного ящика. Спасибо. Я вылечу в воскресенье, если только меня не постигнет судьба Ги де Траверсе. Для вас это будет хорошо. Не правда ли? У вашей газеты окажется тоже «собственный мертвец». До моего отъезда я не буду ничего вам передавать. Зачем? Для вас зверское убийство ста испанских детей менее интересно, нежели вздох мистрисс Симпсон».

Самолет французского посольства был обстрелян фашистами. Смертельно раненный Луи де Лапре умер в Мадриде. Редакция газеты тщательно использовала «собственного мертвеца». Она заставляла его при жизни молчать. Две недели подряд она пространно говорила о достоинствах мертвого. Бойцы Испании молча сняли шапки перед прахом человека, который попытался рассказать миру о борьбе народа против предателей и интервентов. Правду нельзя скрыть. Как тонкая струя воды, она подрывает скалы. Каждый день к передовым постам республиканцев приходят солдаты-фашисты. Они повторяют одно и то же: «Нас обманули…» Жадными глазами глядят они не на хлеб, не на мясо, но на то братство, на ту свободу, которыми дышат окопы народной армии.

Один из перебежчиков дал мне газету «Диарио де Наварра». Она выходит в Памплоне. Статьи о величии королей и претендентов карлистской династии, отчеты о молебнах и панихидах. Объявления: «Патриоты Сан-Себастьяна! Ресторан Каса Родиль был разгромлен красными. Он принадлежит наваррцу, который предлагает вам колоссальный обед, состоящий из четырех блюд и двух десертов, с хорошим вином и с истинно испанским духом, все за 5 песет 50 сантимов».

Очередная речь генерала Кейпо де Льяно. Этот пьяница решил высказаться о расовой теории. Очевидно, накануне с ним распил бутылку хереса какой-нибудь германский генерал. Бедняга Кейпо де Льяно слушал, но не понял. Его речь напечатана крупным шрифтом в газете «Диарио де Наварра» от 1 декабря:

«Было бы оскорбительным для мавританской расы приравнять ее к арийской. Мавританцы Валенсии, Барселоны и Мадрида — в большинстве арийцы. Мавританская раса — избранная раса, привилегированная раса. Она находится теперь в некотором упадке, но мавританцы — люди благородные, пристойные, полные рыцарских инстинктов, в то время как другая раса, та, что теперь командует правительством и армией красных, состоит из людей, созданных только для того, чтобы подчиняться, и абсолютно лишенных достоинства».

Хорошо, что г-н Геббельс не владеет испанским языком. Что подумал бы он о черной неблагодарности севильского генерала? Стоит ли давать этим пьянчужкам «хейнкели» и «юнкерсы» для того, чтобы они оскорбляли честь чистокровных арийцев? Впрочем, Кейпо де Льяно не смущается. Вчера он поздравил «дорогих германцев, итальянцев и португальцев» с наступающим Новым годом. Вряд ли он при этом задумывался над своими словами. 1937 год наступает. Но через этот год не переступят ни сам Кейпо де Льяно, ни его свирепые погромщики.

— С Новым годом! — говорят друг другу бойцы народной Испании среди развалин Мадрида, в снегах Теруэля, на скалах Астурии.

Темна новогодняя ночь, как темны теперь все ночи Испании. В городах слепые окна. Не зажжены фонари. Автомобили без фар. Жизнь зарывается в темноту от хищных глаз фашистских самолетов. Сгибаясь, идут люди по окопам. Только зарево пожара и росчерк сигнальной ракеты прорывают этот заговор ночи. «С Новым годом, товарищи!» — весело смеется мой приятель Хуан Перес, и, раскрыв рот, он льет в него струйку терпкого вина.

Можно оглянуться назад, вспомнить трудные месяцы. Мятеж генералов охватил три четверти страны. Многие гарнизоны примкнули к бунтовщикам. Безоружные рабочие брали казармы и форты. Началась война. У народа не было ни дисциплины, ни военных знаний, ни амуниции, ни твердой власти. Изменяли генералы, изменяли посланники. Офицеры старой армии оказались столь же несведущими в военном деле, как и дружинники. Народ был беспечен. Дружинники храбро кидались в атаку, но зачастую после первой неудачи они отступали. Каждый городок, каждая деревушка жили своей жизнью. Тысячи различных комитетов придумывали свои законы. Десятки различных партий не могли друг с другом столковаться. Фашисты с помощью итальянцев и германцев перекинули в Испанию полки наемных марокканцев. Мятежные полчища захватывали все новые и новые города. Они истребляли десятки тысяч рабочих и крестьян. Они взяли Толедо, они подошли к Мадриду. Воспользовавшись минутной паникой, они ворвались на окраину столицы. Тогда негодование, гнев, отчаяние сжали сердце испанского народа.

«Мы возьмем Мадрид 7 ноября», — говорили фашисты. Запомним эту дату, и без того нам памятную! 7 ноября началась вторая фаза гражданской войны в Испании — народ перестал отступать. Он начал обороняться. Мадрид превратился в неприступную крепость… Заводы Каталонии стали лихорадочно работать на оборону. Мало-помалу бесформенные отряды милиции превращались в дивизии народной армии. Фашисты были принуждены окопаться у ворот вожделенной столицы.

Настали недели передышки. Народ создает свою армию. Еще много беззаботности. Еще много и длинных речей, и пестрых комитетов, и потерянных часов. Но Испания теперь зажила новым, непривычным для нее ритмом. Горек и страшен полуразрушенный Мадрид. Горек, страшен, но вместе с тем отраден. Здесь рядом с фашистскими ордами родились дисциплина, воинское мужество, воля к победе.

Тыл фашистов — ненадежный тыл. Три дня назад я разговаривал с делегатом отряда, который сражается в Эстремадуре, в тылу фашистов. Он сказал мне: «Мы ждем сигнала». На первую победу народной армии откликнутся винтовки многих тысяч партизан. Фашисты в первые месяцы смогли захватить десяток губернаторств. Но они не могут их оккупировать. Тревожным сном спят фашистские стражники в деревнях Андалусии и Галисии. Кроме карт генеральных штабов, существует крепкий ум крестьянина. Крестьянин знает, что республика дает ему землю и что эту землю отбирают у него фашисты.

Дорогой ценой, кровью лучших сынов отечества, оплачены старые ошибки беззаботного и доверчивого народа. О них теперь можно говорить в прошлом: новый год будет действительно новым для народной Испании.

В окопе десяток солдат, вино, колбаса, круглый хлеб. Хуан Перес, смеясь, говорит: «Довольно мы повторяли: «¡No pasarán!» — «Они не пройдут!» С Новым годом, товарищи, и с новыми словами: «¡Pasaremos!» — «Мы пройдем!» Да, теперь мы пройдем в Сарагосу, Бургос, Саламанку, Севилью!..»

Валенсия, 31 декабря 1936

<p>Нейтралитет</p>

В Цюрихе почтенный судья недавно судил рабочего. Этот опасный преступник осмелился в кино крикнуть: «Да здравствует испанский народ!» Догадливый судья сказал: «Если бы вы хотели остаться действительно нейтральным, вы бы крикнули: «Да здравствует Испания!»

Слов нет, Испания прекрасная страна, в ней много и меди, и цинка, в ней оливковые рощи, апельсиновые сады, пробка, вино, уголь. На беду, в ней живет какой-то испанский народ. Итак, да здравствует Испания без испанского народа — Рио-Тинто, копи Астурии, станки Сабаделя, рис Валенсии, добыча, которую поделят между собой агнцы рейхсвера и голубки из Аддис-Абебы78.

Швейцария, как известно, страна Красного Креста. Можно предположить, что сердца всех швейцарцев, включая и суровое сердце цюрихского судьи, горят одним желанием: перевязать раны страждущих. Недавно из Женевы выехали в Испанию семь грузовиков с санитарами и медикаментами. По приказу швейцарского правительства грузовики были задержаны на границе: нейтралитет запрещает перевязывать раны испанских марксистов.

Один из польских волонтеров, солдат батальона имени Домбровского, был убит под Мадридом. По просьбе матери его тело отправили в Варшаву. Польские власти возмутились: что им делать с этим подозрительным прахом? Как отнесется его высокопревосходительство генерал Франко к подобному нарушению нейтралитета? Тело лежало день, лежало два. Наконец жандармы зарыли его ночью, тайком от матери.

Четыре школьника из Загреба решили пробраться в Испанию. Старшему из них было пятнадцать лет. Беглецов поймали. Пятнадцатилетнего мальчика допрашивали: «Кто вербовал?..» Содрали ногти с его пальцев. Потом полковник ударил преступника железной линейкой по голове.

Все народы видят: на нейтралитет покушались санитарные грузовики, четыре загребских школьника, мертвое тело поляка. Грузовики задержаны, тело спрятано, школьники забиты насмерть. Нейтралитет торжествует. В севильском кафе «Пасахе дель ориенте» сидят летчики «национальной армии генерала Франко». Они пьют национальный коньяк из Хереса. Какое кому дело, если они говорят друг с другом по-немецки? Это красивый язык, к тому же это язык «национальной армии», если не испанской, то германской. Какое кому дело, если они поздравляют друг друга с успехами? Разговоры в кафе — частное дело. Лучше послушать генерала Кейпо де Льяно. Генерал вчера объявил по радио: «Наши доблестные летчики в Малаге бьют хлопушкой марксистских мух»…

В морге Малаги лежат детские трупы. Впрочем, какое кому до этого дело? В Кадис плывут суда с германскими пехотинцами, итальянские самолеты уничтожают испанские поселки, несутся через мирную Португалию поезда с «мирными дарами» Эссена79. Дипломаты все еще пишут вежливые ноты. Швейцарские судьи и югославские жандармы свято оберегают нейтралитет. Этот нейтралитет можно взвесить. Он означает тысячи трупов, развалины городов, кровь и слезы. От дипломатических нот несет духом мертвецких. Впрочем, какое кому дело до истребления целого народа? Да здравствует нейтралитет!

февраль 1937

<p>Барселона в феврале 1937</p>

Барселона жила весело и беззаботно. По Рамбле гуляли молодые люди в щегольской форме. Рестораны, кокетливо прибедняясь, подавали «военные завтраки» из четырех блюд. В ночных кабаре полуголые шансонетки прославляли «павших героев». Пятнадцать газет различных партий и подпартий рассуждали о мировой политике. На стенах пестрели плакаты: «Читай анархистские книги, и ты станешь человеком» или «Во имя человеческого достоинства не дари своим детям игрушечных солдатиков». Германские летчики тем временем разрушали Мадрид, и полчища чернорубашечников ползли из Малаги к Альмерии.

Вчера орудия фашистского корабля напомнили Барселоне о том, что на дворе война. Был хороший, теплый вечер. Молодые люди, как всегда, гуляли по Рамбле. Как всегда, были переполнены кафе, рестораны, кино. Люди глядели на подвиги чикагских гангстеров или мирно пили в «Кафе Экспресс». Вдруг раздалось мяукание, потом грохот. Еще и еще… Завыли сирены. Город сразу стал черным, врос в ночь.

Час спустя я бродил среди камней, мусора, битого стекла. Гудели санитарные машины. На носилках несли молодую женщину. Старик в крови стонал.

Много раз я наблюдал, как испанцы смотрели фильм «Мы из Кронштадта». Когда человек с камнем на шее швыряет в воду гитару, зрители неизменно смеялись: они не могли поверить, что кронштадтских моряков кинут в воду. Потом они ожидали: сейчас выплывут! Когда показывался единственный уцелевший, они одобрительно смеялись: они знали заранее, что он спасется. Они ожидали спасения других. Я рассказываю об этом потому, что трудно понять военную карту Испании, не зная исконной беззаботности ее народа. Мадрид пережил свою драму задолго до того, как первые бомбы начали уничтожать его дома: в те дни, когда марокканцы шли от Талаверы, от Македы, от Толедо к его заставам и когда молодые люди в щегольской форме с семи до девяти вечера гуляли по Алькала. Снаряды и бомбы пробудили Мадрид. Фашисты уже разрабатывали программу празднества по случаю взятия столицы, а Мадрид очнулся Верденом Испанской республики.

Развалины домов и стоны раненых сделали свое дело. Эпоха пестрых флагов, красивых лозунгов, беззаботного оптимизма кончилась и для Барселоны.

февраль 1937

<p>Малага</p>

Простоволосая женщина глядела на меня большими незрячими глазами. Иногда она чуть шевелила губами. Я боялся спросить, что она делает одна на дороге возле узла с тряпьем. Из будки сторожа вышла девочка лет трех. Она смешно ступала чересчур пухлыми голыми ногами. Тогда женщина всполошилась. Оглядываясь по сторонам, она начала руками ловить воздух. Сторож вышел, увел девочку и шепнул мне:

— Она из Малаги. Ее детей убили.

Малага!.. Это название было связано с вином — темным, приторно-сладким. На берегу синего моря вызревал мелкий сахарный виноград. В городе вдоль улиц росли пальмы. В снежно-белых гостиницах, в виллах с мавританскими фасадами, среди пальм и винограда, жили богатые англичане. Они любили этот город за сладость и покой. Нигде в мире не было ни такого медового вина, ни такого ласкового солнца. Целый квартал был заселен ревматическими негоциантами из Лондона, Ливерпуля или Глазго. Порой они заходили в узкие, темные переулки. Дочки негоциантов щелкали «кодаками»: они снимали живописную нищету. Там жили рабочие, рыбаки, грузчики: там не было ни пальм, ни мавританских фасадов; жизнь там была голой и черной: лачуги, лохмотья, «госпачьо» — суп с поэтическим именем — водица, заправленная ложкой растительного масла. Иногда бастовали грузчики или рыбаки. Зачинщиков сажали в острог, темный и зловонный. Иногда рабочие вытаскивали из трущоб крохотный красный лоскуток. Гражданская гвардия стреляла. В лачугах плакали оборванные, голодные ребята.

Весной прошлого года Малага вздрогнула, очнулась. Люди поверили в жизнь без трущоб, без лохмотьев, без плача голодных детей. Малага послала в кортесы депутата-коммуниста. Поденщики, получавшие в день две песеты, стали получать пять. Безработным дали работу: город начал строить школы, дома для рабочих, ясли. Помещики и жандармы перестали пить малагу: это название казалось им невыносимым. Они добавили к нему эпитет «красная». Этим они хотели унизить город. Но жители Малаги, как и многие испанцы, любили красный цвет. Кроме того, они любили свободу и хотели жить. Они сами стали называть свой город: «Красная Малага».

Ревматики из Ливерпуля уехали прочь: они боялись не то знойного андалусского лета, не то новой жизни, о которой мечтали жители рабочих кварталов.

В июле генерал Кейпо де Льяно приказал офицерам двенадцатого линейного полка, квартировавшего в Малаге, укротить строптивый город. Солдаты подвели офицеров. Офицеры подвели генерала: Малага осталась красной. Шесть месяцев город, отрезанный от военных центров страны, сражался против фашистов. В Малаге не было ни подлинного командования, ни дисциплинированной армии. На седьмой месяц в Кадисе высадились итальянцы. Они привезли артиллерию и танки. Римским разбойникам мерещилась новая Абиссиния. «Герои» Капоретто80, которых били все регулярные армии мира и которые гордились своей победой над безоружными эфиопами, решили дать генеральный бой грузчикам и рыбакам Малаги. Они заручились поддержкой на стороне: германские линкоры курсировали возле берега; германские самолеты летали над городом. Итальянцы погнали вперед злосчастных марокканцев. Для успокоения членов лондонского комитета в обозе ехал военный губернатор Малаги, он же герцог Севильи, а два тощих фалангиста поддерживали знамя монархической Испании. Войдя в город, итальянцы повесили возле статуи святой девы свой флаг, скрестив его с черной свастикой союзников.

Иностранных журналистов в город не впустили. Им отвели прекрасный особняк в предместье: «Там сейчас еще опасно — идет чистка…» На пароходе «Кановас» фалангисты нашли своих друзей — арестованных фашистов: республиканцы, отступая, не расстреляли пленных. Вероятно, поэтому генерал Кейпо де Льяно приказал покарать «красных убийц». Впрочем, ни итальянцы, ни легионеры не нуждались в советах. С пением «Джовинецы» итальянцы прошли по нарядному проспекту Маркес-дель-Рио. Легионеры и марокканцы предпочли рабочие окраины. Они не пели пышные гимны, они били жалкую утварь, жгли столы и курятники. Они выводили мужчин на улицу и, глумясь, расстреливали: итальянцы привезли вдоволь патронов. Они бились об заклад, кто стреляет лучше. Выигравший хватал жену или дочь расстрелянного. Маленькая речка Гвадальмолина была запружена трупами. Проходя по главной улице города, итальянские офицеры ногами откидывали тела мертвых. Потом герцог Севильи (он же губернатор Малаги) приказал «подмести главные улицы и открыть полевые суды» — в порт зашел английский крейсер.

На площади Сан-Педро фалангисты развели большой костер: они жгли трупы. Они стали сразу ревнителями правосудия: «никаких расстрелов без суда». За три дня они арестовали восемь тысяч человек.

Бойцы ушли из Малаги. С ними ушли сорок тысяч женщин и детей. Фашисты схватили дедушку секретаря профсоюза булочников, племянницу убитого дружинника. В день судили до трехсот человек. Писцы не успевали записывать имена приговоренных к расстрелу. На первом заседании суда одна женщина, обливаясь слезами, сказала:

— Я ни в чем не повинна. Я только стирала белье. Старик крикнул: «Звери!» Офицеры не спорили, они торопились: «Расстрелять». Председатель суда, зевая, сказал:

— Следующий.

Корреспондент «Пополо д'Италиа» синьор Барзини отправил в свою редакцию радиограмму: «Суд работает согласно всем принципам гуманности. Будут уничтожены только зачинщики и преступники».

Может быть, по дороге на телеграф он встретил прачку Инкарнасион Хименес, которую как «зачинщика и преступника» фалангисты вели к стенке?..

Среди скал толпились беженцы. Шли старики, больные, женщины. На плечах тащили детей. Над толпами, обезумевшими от страха, кружились самолеты. Летчики генерала Фаупеля81 показали чудеса храбрости: бреющим полетом они косили детей. Они чистили Испанию от испанского народа: из детей могут вырасти марксисты, а это хлопотно и опасно.

Бесноватый генерал Кейпо де Льяно объявил по радио: «Все население Малаги встретило нас с восторгом. Женщины целовали руки моим храбрым ребятам».

Кто целовал руки легионеров, ваше высокопревосходительство? Может быть, те, кто убегал через горы под огнем германских самолетов? Может быть, расстрелянные, чьи трупы смутили даже герцога Севильи? Может быть, восемь тысяч арестованных? Или прачка Инкарнасион Хименес, которую ваши храбрые легионеры расстреляли за то, что она стирала лазаретные простыни?

Я видел одного человека оттуда: женщину на дороге. Она не могла ничего рассказать. Она не могла говорить. Она не могла понять, что ее двух девочек убили возле Мотриля. Я видел ее глаза; я знаю, что фашисты сделали с Малагой.

Это знает вся Испания. Это знают герои Мадрида, готовые, скорее, умереть, нежели отступить. Это знают чересчур беспечные Валенсия и Барселона с их кафе, с политическими дебатами, с пестрыми эмблемами и радужными проектами. Толпы на улицах требуют мобилизации. Вся Испания становится тем Мадридом, под которым фашисты стоят уже сто дней. Кровь красной Малаги оказалась едкой: она разбудила страну.

февраль 1937

<p>Рабочие «Дженерал моторс»</p>

Мерно качаются гробы на черных катафалках среди цветов и синевы. Семнадцать… Старики мирно ужинали; стакан уцелел. Женщина, отчаянно закинув руки, метнулась к убежищу; снаряд догнал ее в подъезде. Солдат, приехавший с фронта в отпуск, глядел на световые рекламы и улыбался; он упал, схватившись за живот. Орудия итальянского корабля стреляли в город, сонный и теплый, в дома, спальни, детские. Когда рвались снаряды, один человек, обезумев, выхватил револьвер: пулями браунинга он думал потопить крейсер. Это было смешно и страшно. Это было вчерашним днем испанской драмы.

— Мы решили, что дальше ждать нельзя, — сказал мне Карреро — рабочий завода «Дженерал моторе».

Он сказал еще:

— Вот грузовик «марафон»…

Я поглядел на чертежи, на сухое костистое лицо Карреро; потом я поднял глаза и улыбнулся: над рабочим столом висела фотография — недостроенные домны, бараки, тайга — Кузнецкий завод весной 1932 года.

На заводе «Дженерал моторе» прежде только собирали машины. Взяв в свои руки предприятие, рабочие решили к первому апреля выпустить первую тысячу грузовиков «марафон». Проект грузовика одобрили инженеры Барселоны. Сделал его старый рабочий Караско. Двадцать с лишним лет он проработал на автомобильных заводах. Сто сорок пять заводов и мастерских изготавливают отдельные части для грузовиков «марафон».

Февраль в Барселоне. Цветет миндаль, цветут мимозы. Люди, как всегда, хотят шутить, но слова застревают в горле. Пала Малага. Враг пытается окружить Мадрид. Итальянцы наступают на Альмерию. Что ни день — фашистские корабли обстреливают города побережья. Суббота — семнадцать трупов в Барселоне. Воскресенье — четырнадцать в Валенсии. Детские гробы, скупые строки телеграммы. «Капрони» умерщвляют рыбаков Порт-Бу. Германские самолеты косят андалусских беженцев. Триста рабочих завода «Дженерал моторе» собираются на совещание. Ни пышных речей, ни споров.

— Записывай, — говорит Карреро.

Они составляют обращение к рабочим Барселоны: «Последуем примеру мадридцев». Карреро перебивает:

— Стой! По пунктам!..

«Все рабочие, закончив работу, должны проходить курс военного обучения». Принято единогласно. Бьет барабан. Рабочие «Дженерал моторе» выстраиваются в ряды. Они учатся маршировать, рыть окопы, стрелять.

«Надо работать столько часов, сколько требуется». Рабочие «Дженерал моторе» первыми дают пример. Они давно ввели шестидесятичасовую неделю. Они говорят теперь: «Не шесть часов в день будем работать, но шестнадцать!» И, глядя на фотографию с выцветшими бараками Кузнецка, Карреро ласково усмехается.

Рабочие «Дженерал моторе» постановили снизить заработную плату. На нужды обороны они внесли две тысячи песет. Они зовут другие заводы: «Товарищи, кто с нами?» Вот идут делегаты «Испано-Сюисы», «Форда», «Ла-Маритима», «Фабра»: «Мы с рабочими «Дженерал моторе». С нами триста тысяч рабочих». Они несут деньги, они ищут военных инструкторов, они работают до поздней ночи.

«Объявляем неделю войны». Все театры, радио должны быть посвящены одному: войне. Пусть на центральных улицах происходит военное обучение! Пусть Барселона наконец-то поймет, что на нее направлены жерла фашистских пушек!..

Стыд потерь, гнев, гордость бросились в голову Испании. Старая, вольная Барселона, город перестрелок и баррикад. Барселона, чересчур ветреная и шумливая, насупилась. Под моим окном глухо бьет барабан. Это шагает новый полк революции — рабочие «Дженерал моторе»: «un-dos» — «раз-два»…

февраль 1937

<p>Герои «третьей империи»</p>

Германские дипломаты не раз заверяли: «В Испании нет наших солдат, десяток-другой добровольцев…»

Рядом со мной — рослый парень. Низкий лоб, маловыразительные глаза, хорошая мускулатура. Это фельдфебель германской армии Гюнтер Лонинг. Он не энтузиаст, не фанатик. Он самый обыкновенный фельдфебель. В казармах Грейфсвальда он командовал: «Стройся!» Он пил пиво и кричал: «Хайль Гитлер!» Потом пришел приказ. Гюнтера Лонинга, а с ним и других фельдфебелей, лейтенантов и нижних чинов отвезли в Гамбург. Их погрузили на корабль «Никея». Капитан взял курс на юг: к первой колонии «третьей империи» — в порты, занятые Франко.

Двадцать седьмого января «национальная» армия генерала Франко пополнилась еще одним испанским патриотом: фельдфебель Гюнтер Лонинг стал защищать священные традиции Сида и Сервантеса. Для этого его посадили на «юнкерс». Ему хотелось рассказать своей матери, какие дивные пальмы растут в германской колонии, но обер-лейтенант Кауфман сказал:

— Запрещается писать родным, что вы находитесь в Испании.

Я спрашиваю фельдфебеля:

— Ваша мать так и не знает, где вы?

Гюнтер Лонинг усмехается:

— Догадывается…

Германский фельдфебель — не булавка: где же теперь ему быть, как не в Испании?

Двадцать третьего февраля обер-лейтенант Кауфман распорядился: «Бомбить Пуэртольяно». Возле Андухара «юнкерс» потерпел аварию. Три немца погибли. Гюнтер Лонинг отделался шишкой на лбу. Испанский полковник спрашивает:

— Почему вы бомбили Пуэртольяно?

Он равнодушно отвечает:

— Мы проверяли действие бомб, сбрасываемых с различной высоты.

— Почему вы приехали сюда?

— Я солдат и подчиняюсь приказу.

— Неужели вы не задумывались, почему вас послали в Испанию?

Гюнтер Лонинг удивленно смотрит на меня.

— Германский солдат никогда не думает.

Ему двадцать два года. Его научили стрелять; думать его не научили. В его записной книжке готическими буквами записаны имена лейтенантов и фельдфебелей; за ними следует адрес злосчастной «Пышки» из Севильи. Гюнтер Лонинг меланхолично вспоминает:

— В Севилье имеется заведение с немецкой клиентурой и немецкой кухней…

Среди пальм лейтенанты и фельдфебели ели сосиски. О чем они говорили? О войне? Об испанском народе?

О злых глазах Трианы, где фашисты перестреляли половину населения? Гюнтер Лонинг, этот фельдфебель с душой Гретхен, зарумянившись, отвечает:

— Мы говорили о девочках…

Полковник спрашивает фельдфебеля:

— Почему вы ведете войну против нас?

Гюнтер Лонинг смотрит на него исподлобья:

— Фюрер сказал, что он хочет мира, а фюрер никогда не ошибается.

Трудно поверить, что это — живой человек, сын ганноверского портного, что он учился в реальном училище, что у него курчавые волосы. Все эти приметы случайны и ничтожны. Он только фельдфебель, и пулемет, у которого он стоял, куда живей, своевольней, человечней. Гюнтер Лонинг — идеальный представитель той новой фашистской расы, которую теперь разводят на племенных заводах «третьей империи». Он страшен и жалок: он спокойно уничтожал испанцев, не подумав даже, в чем они провинились перед его непогрешимым фюрером. Что ему чужая жизнь? Зато он страстно интересуется своей собственной; то и дело спрашивает: «Что со мной сделают?» Он смущенно бормочет: «Обращаются со мной хорошо»…

Звонит телефон: только что германские бомбардировщики совершили налет на Гандию. Девять убитых, из них двое детей. Гюнтер Лонинг безразлично смотрит в сторону.

Отто Винтерер был кавалеристом. Это обер-лейтенант германской армии. Он не новичок, в Испании он с ноября. В ноябре германцы были много стыдливее: Отто Винтереру предложили перед отъездом подписать прошение об отставке. Гюнтер Лонинг, которого отправляли в январе, уже ничего не подписывал: зачем зря портить бумагу?!

Отто Винтерер мягче, подвижней фельдфебеля. У него аккуратный пробор. Он был пилотом на «хейнкеле». Двадцать четвертого февраля его аппарат произвел вынужденную посадку близ Наваль Мораля. Отто Винтерер улыбается всем — и часовому, и пленному марроканцу. Он на пять лет старше Гюнтера Лонинга. Он тоже повторяет: «Германский солдат не думает», но у него самого были кое-какие мыслишки. Он, например, хотел стать майором. Одна прабабушка обер-лейтенанта была безупречной арийкой, другая его подвела. Обер-лейтенанта не производили в следующий чин: двадцать пять процентов нечистой крови оказались непроходимым барьером. Обер-лейтенант прикинул: кровью испанских женщин можно исправить недостаток своей подозрительной крови. Улыбаясь, он лепечет:

— Я прогадал…

Лучше было бы вовсе выйти в отставку!

Ему сказали, что усмирить испанцев плевое дело, а здесь оказалась война.

С глубоким презрением обер-лейтенант говорит о генерале Франко, об испанских офицерах.

— Это не германская армия. Грош им цена!

Да, он многого не учел. Он не подозревал, что попадет в руки республиканцев.

— Я, действительно, прогадал…

Что же ему теперь остается, как не расточать приветливые улыбки?

Вот они, герои «третьей империи», — обер-лейтенант с аккуратным пробором, который мечтал о чине майора, и фельдфебель, знавший в жизни только речи непогрешимого фюрера и адреса различных «Пышек».

Развалины Мадрида, Альбасете, Картахены, тысячи трупов — женщины, дети. За что?

«Германский солдат никогда не думает».

февраль 1937

<p>Под Теруэлем</p>

Восьмой день в агитмашине. Кино: «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Микки-Маус» — мышонок, который защищает свой дом от черного злого кота. «Американка». Пако82 набирает газету «Наступление». Я забыл, что на свете есть письменный стол.

Скалы кажутся развалинами, как будто орудия иной планеты долго громили землю. Вместо Россинанта — осел, а на всаднике короткие панталоны, сто раз залатанные. Он привез пакет: маршрут агитмашины.

«Чапаев». Когда белые убивают часовых, бойцы — Крестьяне Арагона — не могут вытерпеть. Они будят часовых:

— Товарищи, проснитесь!

Потом отряд принимает резолюцию: «Усилить бдительность». Ночью никто не спит: караулят.

Снова камни. Бедный, незаселенный край. Лачуги обмазаны известью. Вот сто лачуг, между ними ухабы, мокрая глина, тощая черная свинья. Это город Алеага. И снова камни. Редко среди них увидишь травинку. Овцы, пастух. Он поет заунывно, неотвязно. Так же сиротливо здесь пел пастух сто лет тому назад, тысячу лет — до республики, до королевства, до арабов, до римлян. Вдруг в небе три «юнкерса». Овцы сбиваются в теплый мохнатый клубок. Пастух испуганно смотрит вверх. Вот он и встретился с новым веком! Он стар, темен и молчалив, как сьерра Арагона.

Среди камней — мертвый марокканец. Его рот приоткрыт, кажется, что он еще дышит. В разрыве облаков показывается солнце и тотчас исчезает. В деревне Альфамбра стоит батальон. Нет ни вина, ни мяса, ни кофе. Острый холод. Согреться негде.

Переполох — у старого Педро пропала свинья; здесь проходили анархисты из «Железной колонны».

— Свинья!..

Педро не может успокоиться. Крестьяне бедные, все их богатство — одна или две свиньи.

Женщины разожгли хворост. Они греют свои узловатые руки и громко вздыхают. Солдаты медленно жуют хлеб. Один рассказывает:

— Пропустил ленту, а пулемет стоп… Мы за гранаты… А они…

Вечером в церкви кино. Среди святых барокко несется тройка Чапаева. Бойцы смеются, аплодируют, топочут ногами: им весело и холодно. Потом ко мне подходит Педро — тот самый, у которого пропала свинья.

— Сеньор, пожалуйста, поблагодарите командира Чапаева за благородный пример.

— Ты разве не видел, что Чапаев умер?

Он растерян, о чем-то думает. Он мнет в руке засаленный берет. Я вижу, как на его голове трясется седая косичка. Потом он говорит:

— Тогда поблагодарите его заместителя.

Ночью в окопах тихо. Бойцы нервничают, то и дело они хватаются за винтовки. Они жадно всматриваются в туман, зеленоватый от луны. Выстрел. Из тумана выплыл человек. Он идет, подняв руки вверх. На плечах ребенок. Сзади другие тени — женщины, ребята. Эти люди пришли из деревни Санта-Элальи, занятой фашистами. Они шли две ночи, а день пролежали под камнями. Женщины на руках несли детишек. Я никогда не забуду старуху в черном платке. Опираясь на клюку, в шлепанцах, она прошла сорок пять километров — через горы, через ущелья. Увидев политкомиссара, она улыбнулась запавшим ртом и подняла крохотный детский кулак. Крестьянин, тот, что привел женщин, угрюмо сказал:

— Я пришел воевать.

Ему дали хлеба. Он заботливо спрятал ломоть и пошел по деревне. Ему говорили: «Нет мяса, нет кофе, нет вина». Он усмехался. Старый Педро, конечно, ему рассказал про свинью. Тогда крестьянин из Санта-Элальи всполошился:

— Идите сюда!..

Он влез на каменный колодец возле церкви. Солдаты шутили:

— Митинг!

Крестьянин молча шевелил губами. Казалось, он жует припрятанный хлеб. Наконец он крикнул:

— Слушайте!

Все молчали, молчал и он. Солдат в красно-черной шапчонке спросил:

— Что слушать?

— Дураки! Того вам нет, этого нет. А вы понимаете, что там жизни нет?

Солдаты шумно зааплодировали.

Час спустя батальон ушел на позиции. Позади плелся крестьянин из Санта-Элальи:

— Возьмите меня с собой!

— Нельзя. Надо записаться, пройти обучение.

— Я писать не умею, а стрелять — я стреляю. Я прошлой осенью хорошего кабана подстрелил.

Солдат рассмеялся:

— Ничего, брат, не выйдет. Винтовок нет…

Крестьянин, хитро подмигнув, ответил:

— Я подожду. Вот убьют тебя, я и возьму твою. Женщины — дело другое, а я пришел воевать.

Атака была назначена на пять часов вечера. Бойцы ползут наверх. Ветер сбивает с ног. Фашисты открыли пулеметный огонь.

Белая лачуга среди камней. Вчера здесь ночевали марокканцы. Я подобрал ладанку и нож; на ноже запекшаяся кровь. Политкомиссар рассказал мне, что крестьянин из Санта-Элальи все же участвовал в атаке. Он ножом убил фашистского капрала. Улыбаясь, комиссар говорит: — Арагонец… У нас есть пословица: арагонцы гвозди головой забивают.

декабрь 1936

<p>Судьба Альбасете</p>

Туристы никогда не заезжали в Альбасете: это был город без достопримечательностей. Чем он мог похвастать, кроме шафрана и перочинных ножей? В мехах горячилось местное вино, розоватое и капризное. На главной улице Калье Майор кудрявые красавицы сводили с ума захолустных мечтателей. В парке под высокими вязами кричали смуглые дети.

Была лунная ночь февраля, холодная и прозрачная. Весенний ветер еще не доходил с побережья. Старики грели ноги у жаровен и вспоминали прошлое. В кафе доморощенные стратеги толковали о Хараме83. Мечтатели рассказывали своим невестам о пулеметах: это были последние вечера перед разлукой. Вдруг прокричала сирена, люди кинулись за город, в поля. Грохот. Женщины в ночных туфлях, старики, закутанные в одеяла, сонные дети — все они побежали по Хаэнской дороге. Пулеметчик «юнкерса» увидел тени. Он стал косить женщин и ребят. Грохот, и десять минут глубокой, невыносимой тишины. Люди, лежа в полях, не говорили друг с другом, они врастали в землю; они хотели жить. Потом снова гудение и снова грохот.

Девять залетов. Свыше ста бомб, фугасных, в двести пятьдесят кило, осколочных, зажигательных. Это началось в девять часов вечера, а последняя бомба была сброшена после двух пополуночи. Шесть часов люди лежали в поле и ждали смерти. Под утро, боясь вымолвить слово, еще не доверяя тишине, люди побрели назад в город. Где-то кричал первый петух. Под ногами хрустело стекло. Огромные воронки казались черными и загадочными.

Кафе, самое большое кафе Альбасете. Мусор, случайно уцелевший сифон, старая афиша: «Бал в Капитолии». Модный магазин, манекен для примерки, без головы и без рук, обыкновенный манекен. Отсюда вытащили женщину — у нее не было ни головы, ни рук, ни ног. Большой пятиэтажный дом; он рассечен снарядом. В воздухе висят комнаты, похожие на театральные декорации. Здесь погибли семь человек. Рабочий дом; ничего не уцелело, только в горшке бледно-зеленый стебелек без цветка. «Мою жену убило осколком…» Вместо потолка — небо, обломки кровати, на полочке бутылка с лекарством. Городской музей. Иберийская скульптура четвертого века. Ее пощадило время, ее покалечили бомбы «юнкерса». Деревянный Христос. Комсомолец говорит мне: «Это я его спас»… На боку Христа новая, свежая рана.

Здесь жили мать и трое детей. Они недавно приехали из Мадрида. Мать говорила соседям: «Я никогда не уехала бы оттуда, но что поделаешь — дети, а там теперь опасно…» Они все погибли. Рядом жила семья рабочего: отец, мать, шестеро детей. Они ужинали; их засыпало. Девочка двух лет — проломленный череп; розовый, пухлый мальчик — оторваны ноги — под теми самыми вязами, где весело верещала детвора.

Альбасете — небольшой город: сорок пять тысяч жителей. Девяносто два трупа: тридцать шесть женщин, двадцать семь детей.

После страшной ночи не открылись лавки, не вышли газеты: не было электричества. Одна из бомб повредила трубы водопровода, и лазаретные сиделки искали ведро воды. Фашисты приговорили Альбасете к смерти, но Альбасете хотел жить. Рабочие принялись за работу; они восстанавливали поврежденные провода, чинили трубы, расчищали улицы. Все, кто может держать в руке заступ, роют подземные убежища. Ночью по небу рыщут прожекторы. «Юнкерсы» попробовали снова приблизиться, но, увидев прожекторы, повернули назад. Жители вернулись в город; открылись магазины. Калье Майор под вечер снова пестра и шумлива. Но чернеют раны Альбасете — дома без стен; нигде я не видел столько женщин в черном. Лунная ночь еще жива, и вдруг тяжелое молчание вмешивается в смех под изуродованными вязами.

Когда под утро жители Альбасете молча возвращались в разрушенный город, одна старуха, дойдя до дома, где жил ее внук и где теперь ничего не было, кроме сломанного кресла и красной лужи, выпрямившись, крикнула: «Убийцы!» Ей никто не ответил: люди еще не могли говорить. До этой ночи она была темной старухой, украдкой молилась богородице и, завидев дружинников, пугливо куталась в черный платок. На следующее утро она пришла в казармы; она сказала часовому: «Пусти! Я могу полы мыть, стряпать, стирать»… Ей шестьдесят три года. Она рассказала мне о внуке, о разрушенном доме, о трех кроликах и, рассказав, подняла кулак. Сложна и необычайна судьба городов, похожа она на судьбу людей.

февраль 1937

<p>Трагедия Италии</p>

На рукавах пленных нашивки: голубое поле итальянской империи и черное пламя фашио84. Год назад они расстреливали безоружных эфиопов. Теперь их послали под Гвадалахару: завоевать Испанию. Комедиант, мечтающий о лаврах лже-Цезаря, подписывая «джентльменское соглашение»85, не забывал о формировании боевых дивизий. Рядом с британским Гибралтаром взовьется итальянский флаг. Рим снова станет Римом. Я помню название одного французского романа: «Возраст, когда мечтают об островах». Автор думал о девушках и о Робинзоне. Хозяева новой Римской империи — никак не девушки, и мечтают они об островах, давно открытых. Они зовут своих солдат гордым именем «легионеры», они полны классического пафоса. Посылая в Абиссинию иприт и гигиенические изделия, они при этом цитируют Цицерона.

Два джентльмена, как известно, подписали соглашение. Один из них решил, что джентльменство джентльменством, а дела делами. В различных городах Италии началось формирование военных дивизий. Военные власти говорили, что набирают гарнизоны для Африки: щадя нервы второго джентльмена, Испанию они деликатно называли Абиссинией. Двадцать пятого января из порта Гаэта, близ Неаполя, две пехотные дивизии были отправлены в Абиссинию. Вполне естественно, что первого февраля они прибыли в Кадис. Оттуда их отправили в Севилью. Неделю они провели среди «испанских националистов», а именно среди германских пулеметчиков и марокканских стрелков. Потом их отвезли в Бурго-де-Осма и в Сигуэнсу. В Сигуэнсе дивизионный генерал произнес краткую, но патетичную речь. Он сказал: «Храбрые итальянцы, вперед!» Храбрых итальянцев погнали пешком тридцать километров: приходится беречь горючее. Потом их послали в разведку. Они увидели, что перед ними не безоружные эфиопы, но люди с ружьями. Тогда без всяких цитат из Цицерона они сдались. Здороваясь со мной, они подымают кулак и с особенным смаком произносят: «Camarada».

Римские джентльмены никак не могут быть приравнены к стыдливым девушкам, даже когда они мечтают об островах: они чрезвычайно откровенны. На пленных форма итальянской армии. Их обмундировали в Италии, в городе Авелино, где составлялись две дивизии. На шапках номера частей. Один из пленных — цирюльник Сперанца — завоевал Абиссинию, состоя в триста пятьдесят первом батальоне. Поручив ему завоевать испанцев, его причислили к семьсот пятьдесят первому батальону.

Кто же эти люди, которым Рим поручил завоевать мир? Злосчастные рабочие, запуганные, затравленные, голодные, вшивые. Они должны были идти на смерть только потому, что на римской площади Венеция красиво звучат классические цитаты лже-Цезаря. Каменщик Рафаэль Маррони из Пискары, ему двадцать два года. Его отцу семьдесят лет, он инвалид, потерял ногу на войне. Семья большая. Мать пишет: «Дорогой мой сын, спасибо тебе за десять лир. Ты ведь теперь защищаешь отечество, а у нас дела плохи…» Каменщик Маррони как легионер великого Рима получал в день пять песет. Он копил гроши и послал десять лир родителям. Свыше года он пробыл в Абиссинии, хворал лихорадкой, проклинал жизнь и насаждал латинскую цивилизацию. Он никогда не читает газет. Он не знает, что происходит в Испании, почему его послали под Мадрид. С ранних лет он слышал, что война — простое и естественное дело. Вчера воевали в Африке. Сегодня воюют здесь.

— Ты радовался, что тебя послали в Испанию?

Он усмехается:

— Против силы не пойдешь.

С особым удовольствием он рассказывает, как его батальонный командир, услышав первый выстрел, спрятался за камни. Каменщику сказали, что республиканцы убивают всех пленных. Улыбаясь, он закуривает папиросу: наконец-то он попал к людям!

Паскуале Сперанца — парикмахер из маленького городка Абруцци.

— Почему вас прислали, ведь вам уже тридцать пять лет?

Парикмахер простодушно улыбается. Он весел и хитер. Это итальянский Швейк. Он рассказывает: каждый городок должен был выставить десять или двадцать солдат. Люди побогаче откупались, у парикмахера не было ни копейки, и его послали брать Мадрид. У него жена, четверо ребят. Дома голод. Он воевал с эфиопами. Он обрадовался миру: хоть впроголодь, но все-таки жизнь. Не тут-то было: он не успел разглядеть своих ребят, как его снова послали на войну. Он говорит:

— Привезли нас, как товар.

Он жалуется на харчи: итальянские офицеры прикарманивают деньги, а солдат не кормят. Догадавшись, что его никто не собирается убивать, парикмахер поспешно спрашивает:

— А какие харчи здесь?

Он вспоминает меланхолично:

— Вина не давали, даже апельсинов не давали. Только что знамя красивое, его привезли из Италии.

Он ругает и Цезаря, и интендантов, и жизнь. Он мог бы весело жить в свободной Абруцци — ведь он видел Италию до фашизма — брить людей, петь песни. Вместо этого его зачем-то возят по свету, там, где люди стреляют из пушек, и еще заставляют при этом подымать руку вверх и кричать: «Алала!»

Я не могу оторвать глаз от третьего пленного — Марио Стопини, родом из Павии. По профессии он маляр, но он не был членом фашистской партии, и ему не давали работы. Он получал три лиры семьдесят пять сантимов в день — щедрая подачка рабам империи; ел сухой хлеб; кругом кричали голодные братья и сестры: он был старшим, он должен был кормить других… Он резал хлеб на тонкие ломтики. Он написал каракулями письмо: «Прошу меня послать в Абиссинию как маляра». В ответ пришла бумага: «Прошение удовлетворено». Маляра посадили на «Ломбардию».

Когда судно вышло в открытое море, легионерам сказали: «Вы едете в Испанию». Вспоминая это, маляр плачет. Он с виду неуклюж, недоделан: глаза, которые не научились глядеть; рот, который, мучительно раскрываясь, роняет темные слова. Он плачет, как большой ребенок, которого обманули. Всхлипывая, он говорит:

— Я хотел кинуться за борт…

Испанцы его утешают, и он пугливо улыбается: он не привык к человеческому участию. Вдруг он встает и спрашивает:

— Можно мне остаться здесь красить стены? Я маляр, свой, рабочий…

И, вспомнив о домике в Павии, он снова плачет:

— Что будет теперь с братишками?

Я гляжу на этих людей; я теперь узнал их судьбу. Дети прекрасной страны, страны, издавна влюбленной в свободу, они сидят униженные, как преступники. Ласково хлопает маляра по плечу солдат-республиканец. Они немного понимают друг друга: родные языки, родные народы. Испанец говорит:

— У нас этого не будет, понимаешь?..

Он ищет слова, чтобы утешить пленного. Он говорит:

— У вас это тоже не навек. Надо бороться, бороться…

Он много раз повторяет это слово, как надежду, как утешение, как обет.

март 1937

<p>Сапожник Грего Сальватори</p>

Сапожник Грего Сальватори из Палермо. С десяти лет он набивал подметки и клал на башмаки бедняков грубые рыжие заплаты. Ему двадцать четыре года.

Смелое лицо, правильные черты, глаза живые и горячие. Фашисты выдали ему партийный билет, но он не знает, что напечатано на этом куске картона: читать фашисты его не научили. Он отбывал воинскую повинность в пятьдесят втором полку итальянской армии. Это полк имени Гарибальди.

Рядовому Грего Сальватори говорили: «Фашизм сделал Италию великой». Рядовой вытягивал руки по швам. Кто знает, о чем он думал? О том, что его мать умерла от голода? О том, что у него в Палермо брат и шесть сестренок, которые хотят есть? Может быть, он вспоминал слова сапожника Беппо? Старый Беппо учил Грего набивать подметки. Откладывая молоток, Беппо говорил: «Все люди родятся голыми, сапожники и маркизы. Почему Муссолини убивает коммунистов? Потому что богачи хотят хорошо есть и хорошо спать». На площадях Италии смельчаки еще говорили о «черном позоре». Потом смельчаков послали на Липарские острова86. Все притихло. Но сапожник Грего не забыл уроки своего старого учителя.

Вместе с другими итальянцами Грего Сальватори послали в Испанию, чтобы покорить испанский народ. В боях под Гвадалахарой бок о бок с испанскими республиканцами сражался батальон итальянских волонтеров, которые поклялись отстоять свободу братской страны. Этот батальон носит имя Джузеппе Гарибальди. Сапожник Грего Сальватори, который служил в фашистском полку имени Гарибальди, услышал родной язык. Он понял, что перед ним друзья покойного Беппо, и бросил на землю винтовку.

Он говорит мне:

— Я хочу драться против фашистов. Они убили мою мать, они убили мою родину, они послали меня на позор: за маркизов, против своих. Я прошу, чтобы меня приняли в батальон имени Гарибальди. Я не умею читать, но Беппо мне много рассказывал про Гарибальди. Будь Гарибальди жив, никогда фашисты не правили бы Италией!..

Римские разбойники прогадали. Они составили дивизии из безработных, из неудачников, из бедняков и из всех, кто готов был ехать в Абиссинию прокладывать дороги, рыть землю, таскать камни за кусок хлеба.

Обманом они послали в Испанию десятки тысяч пролетариев, которые ненавидят фашизм. С сегодняшнего дня республиканская армия пополнилась новым волонтером; этого волонтера, вопреки постановлению лондонского комитета, доставило в Испанию итальянское правительство. Три итальянских миноносца охраняли судно, на котором везли в Испанию солдата фашистской армии и будущего республиканского волонтера Грего Сальватори. За сапожником последуют другие: виноделы, пастухи, каменщики. Италия — не генерал Бергонцоли. Италия — это сапожник Грего Сальватори. Можно поработить народ, нельзя убить его душу.

март 1937

<p>На поле битвы</p>

В окрестностях Мадрида не бывает весны: снег — и вдруг южное буйное солнце. Между ними неделя-две лихорадки: зной, холод, ливни и синева.

На солнце лежат солдаты. Они греют распухшие, отмороженные ноги: несколько дней они простояли в окопах, залитых ледяной водой. Сразу все высохло, и серебряная пыль покрывает итальянские тягачи, которые один за другим ползут по скверной проселочной дороге. Италия вошла в этот глухой угол Испании, в деревушки на холмах, где кричат ослы возле колодца и где женщины тащат большие глиняные кувшины. Солдаты курят итальянские папиросы. Ребята играют итальянскими ладанками. Артиллеристы деловито чистят итальянские пушки.

У убитого итальянского командира нашли дневник. Четвертого марта командир записал: «Все испанцы стоят друг друга. Я бы им всем дал касторки, даже этим шутам фалангистам, которые только и знают, что есть и пить за здравие единой Испании. Всерьез воюем только мы — итальянцы».

Прошло две недели, и мы увидели, как итальянцы «воюют всерьез»: они побежали под натиском республиканцев с поспешностью базарных воришек, застигнутых облавой. Убегая, они бросали орудия и гранаты, пулеметы и знамена, танки и дневники. Все дороги забиты итальянскими грузовиками. Вот гора еще не подобранных гранат. Пулеметы. Походные кухни. В Бриуэге республиканцы нашли котелок с теплыми макаронами: легионеры непобедимого Рима отбыли, так и не пообедав.

Среди леса — развалины большого помещичьего дома: Паласио Ибарра. Дом стоит на холме — тысяча шесть метров. Это бывшая резиденция захолустного помпадура. Кто знал о нем, кроме соседей и налогового инспектора? Но, может быть, это имя войдет в историю: здесь впервые фашизм потерпел поражение. Я не хочу преувеличивать, я знаю, что не только штурм Паласио Ибарры, но и все бои на Гвадалахарском фронте — лишь первая перестрелка в той войне, которую затеяли фашистские захватчики. Что значит один дом, хотя бы и со стенами древнего замка, хотя бы и расположенный на холме, по сравнению с мечтами Рима и Берлина, которые готовятся захватить половину Европы?..

Но в войне, помимо стратегии, помимо танков, помимо территории, существует психология. Я помню тот жестокий день, когда фашисты взяли Толедо. Республиканская Испания замерла как кролик перед удавом. Путь на Мадрид был открыт если не на карте генштаба, то в сердцах. Не только губернский город потеряли в тот день республиканцы, но и веру в победу. Потребовалось упорство лучших представителей народа, потребовалась щедрая кровь рабочих, пришедших в Испанию изо всех стран, потребовались месяцы осады Мадрида, напряженной работы в тылу, сурового искуса, чтобы приостановить наступление фашистов. Паласио Ибарра не Толедо, это всего-навсего один дом, но, взяв его, республиканцы вернули веру в победу. Они показали, что наспех созданная народная армия может бить регулярные итальянские полки, они показали, что в борьбе между фашизмом и свободой может победить свобода. Здесь в этом перелеске был взят первый реванш — и за Толедо, и за «поход на Рим», и за разгром рабочего Берлина.

Это было четырнадцатого марта. Республиканцы начали атаку в одиннадцать часов утра. Пять танков держали под огнем здание, превращенное фашистами в крепость. Паласио Ибарру защищал итальянский батальон «Львы». «Львы» оказались сродни «Волкам»: сто двадцать солдат подняли руки вверх. Республиканцы взяли тридцать пять пулеметов, три танка, три орудия, шесть тягачей. Республиканцы похоронили девяносто убитых итальянцев. Среди развалин до сих пор находят трупы.

Восемнадцатого марта, в годовщину Парижской коммуны, республиканцы заняли Бриуэгу. Республиканская авиация закидала бомбами неприятельские позиции. Артиллерийская подготовка длилась тридцать минут. План атаки был тщательно разработан. С правого фланга шла шестьдесят пятая бригада. В центре — батальон «Мадрид», слева — батальон имени Домбровского. На холмах вокруг Бриуэги еще валяется неподобранное добро: снаряды, винтовки, ручные гранаты. Вот труп итальянского солдата. Оскаленные зубы, как будто он улыбается.

Другой — голубое лицо, в руке бутылка, недописанное письмо: «Дорогая Лючиа…» В своем дневнике итальянский командир писал: «Какая страшная война! А нам сказали, что это будет военный парад!..»

Республиканцы взяли в плен трех итальянских солдат, на которых были наручники. Так господа центурионы87 доверяют своим легионерам. Возле Паласио Ибарры против итальянских фашистов сражался батальон имени Гарибальди. Ведут пленных. Вдруг итальянский доброволец кидается к пленному фашисту, обнимает его: «Мы с ним вместе сидели в тюрьме — у нас тогда нашли прокламации»… Судьба двух людей сложилась по-разному. Один убежал из Италии, чтобы сражаться за свободу чужой, но родной страны. Другой смирился, долго искал работу, голодал, запросился в Абиссинию и вместо Абиссинии попал в Паласио Ибарру как солдат итальянской армии. Он плачет, слезами он хочет смыть позор. Он глядит восторженно и виновато на своего старого друга. Армия Муссолини — ненадежная армия: она храбро идет вперед, когда перед ней толпы беженцев, малагские дезертиры и предатели. Но когда против нее оказывается противник, она быстро поворачивает назад. Голос пулеметов заставляет ее прислушаться к голосу республиканских громкоговорителей. Бомбы республиканской авиации приучают ее внимательно читать листовки, сбрасываемые самолетом. Когда эту армию бьют, она становится сознательной: она начинает сдаваться.

Среди итальянских солдат мало убежденных фашистов. Зато офицеры нам напоминают о высоких принципах фашизма.

Возле Паласио Ибарры республиканский санитар под артиллерийским огнем перевязывал раненого итальянца. Улучив минуту, офицер вытащил револьвер и выстрелил в санитара. Он промахнулся. Санитар спокойно вырвал из его рук револьвер и закончил перевязку. Этот офицер теперь находится в госпитале.

Обозлившись, итальянцы ежедневно бомбят деревни, освобожденные республиканцами. Половина домов Бриуэги — развалины. Жители ушли в поле. Вот летят три «капрони». Крестьяне прячутся в погреба, в пещеры, в ямы. Тихая деревушка. Женщины только что стирали белье. Убиты мальчик и трехлетняя девочка.

Солдаты идут по краю дороги: они знают, как укрываться от самолетов. Гудение. Тотчас останавливаются грузовики. Солдаты разбегаются по холмам. Грузовики хитро замаскированы. На передовых позициях солдаты быстро окапываются. Они умеют перебежать поле под огнем. Они беспрекословно выполняют приказы начальников. Это не живописные дружинники первых месяцев войны, это армия.

Не следует преуменьшать опасность: Италия только вступает в войну. В боях на Гвадалахарском фронте итальянцы потеряли около семи тысяч человек. Транспорты новых волонтеров быстро пополнят бреши.

Однако мартовские бои не прошли бесследно: они создали новых солдат-победителей. Впервые за семь месяцев я иду по освобожденной земле. Улыбаются солдаты, усталые, но счастливые. В этот весенний день, полный солнца, ветра и облаков, где-то впереди им уже мерещится победа.

Мадрид, март 1937

<p>Партизаны Испании</p>

Крестьянин Андалусии. Под широкой шляпой — лицо, сожженное солнцем. На плечах одеяло. Охотничье ружье. Вместо пояса патронташ.

— Ты откуда?

— Оттуда… — Усмехаясь, он свертывает сигаретку и говорит: — Итальянцы теперь приехали, но это ничего — в прошлое воскресенье мы их пустили под откос…

Жестокой жизнью жили крестьяне Андалусии и Эстремадуры. У них не было ни земли, ни дома. Еще не брезжил свет, когда крестьянин выходил на работу, — до помещичьей земли пять, а то и десять километров. Он работал «от зари до зари». Так значилось в договоре. Он получал в день 2 песеты. Помещики жили в Париже или в Мадриде. Скупые, вороватые и лютые управляющие издевались над крестьянами.

Весной прошлого года крестьяне захватили помещичьи земли. Управляющие разбежались. Помещики готовились к мятежу. Они снабжали деньгами предприимчивых генералов. Они хотели отвоевать у своего народа землю.

Фашистские генералы расстреляли тысячи рабочих севильской Трианы, гранадского Альбасина, Касереса, Кордовы, Бадахоса. Потом они решили укротить крестьян. Карательные экспедиции ринулись в деревни. За каждый гектар возвращенной и вновь утерянной земли крестьяне отвечали кровью. Фашисты расстреливали стариков, брили головы девушек. Они жгли дома, угоняли скот. Германские генералы говорили: «Поменьше слов, побольше патронов». Итальянцы требовали жирных барашков и молодых девушек. Выпив бутылку мансанильи, они шутили:

— Крестьян легко урезонить — бутыль касторки и коробок спичек.

Каждый день Кейпо де Льяно кричал в микрофон: «У нас царит полное спокойствие». Спокойствием он называл залпы на околицах и плач ребят возле трупов расстрелянных. 4 февраля эшелон итальянских солдат направился из Севильи в Кордову. Был вечер. Поезд подъезжал к Кордове. Итальянские офицеры возле окон любовались огнями чужого города. Республиканские солдаты издали видели те же огни. Раздался грохот. Все огни погасли. Жители Кордовы спрятались в подвалы: они думали, что город бомбят республиканские самолеты. На железнодорожном пути валялись вагоны. Напрасно кричали раненые. Итальянские санитары разбежались кто куда. Это было ответом крестьян на фашистский террор: партизаны подложили под поезд динамит. Из эшелона спаслись лишь немногие.

Возле Кордовы партизаны уничтожили 11 поездов. Возле Гранады они взорвали мост Пинос Пуэнте. Железнодорожное сообщение между Гранадой и Малагой было прервано в течение 12 дней. Недалеко от Касереса партизаны разобрали путь. Эшелон итальянцев, направлявшийся в Саламанку, был уничтожен.

Ночью партизаны нападают на заставы фашистов. У многих партизан есть итальянские и германские винтовки. Вопреки не только постановлению лондонского комитета, но и вопреки своему собственному желанию, Берлин и Рим понемногу вооружают испанских крестьян.

Мосты в районе Кордовы теперь охраняются отрядами по 100 человек. Поезда ходят пустыми. В автомобилях фашисты передвигаются только днем.

О партизанах ходят легенды: это — страх одних, надежда других.

27 февраля грузовики с итальянскими солдатами выехали из Севильи в Кордову. В темноте на них напали партизаны. У партизан было два пулемета. Итальянские офицеры пытались отстреливаться из револьверов. Солдаты бросились врассыпную. Партизаны захватили много оружия.

В горах Эстремадуры долго держался отряд партизан в 3 тысячи человек. Фашисты выслали против него не только артиллерию, но и два самолета. Отряд был разбит, но уцелевшие партизаны образовали несколько более мелких отрядов. Среди них имеются женщины. Один отряд в 500 человек теперь угрожает Бадахосу.

Когда у партизан не хватает патронов, они набивают гильзы. У них большие запасы динамита: в Андалусии много копей и каменоломен. Из кусков труб партизаны делают ручные гранаты.

Крестьяне дают партизанам еду. Они их прячут во время облав. Фашисты уничтожили село Пуэбло-де-Касалья, объявив: «Жители дали приют красным преступникам».

На следующий день отряд партизан пополнился новыми бойцами: крестьяне уничтоженной деревни поклялись отомстить фашистам. Крестьяне гонят мулов и овец через фронт — к республиканцам. Они просят: «Дайте нам винтовки, и мы вернемся сюда: у нас с ними свои счеты».

Горняки Рио Тинто не смирились. Партизанский отряд горняков сражается против фашистов в районе Сафры. 11 марта рабочие Толедо взорвали цех завода, изготовлявший снаряды. Партизаны издают подпольные листовки. Вот листовка, составленная крестьянами Андалусии: «Фашисты свои и чужие пьют нашу кровь. Они отбирают скот. Они грабят дома. Убивайте фашистов кто как может! Отвинчивайте гайки на путях! Стреляйте в автомобили! Если у тебя нет оружья, убей фашиста и возьми его ружье!».

Другая листовка, подписанная бывшими фалангистами Гранады, которые поняли, куда ведут Испанию фашисты:

«Долг каждого честного испанца — бороться против врагов родины, захватчиков и предателей».

Третья листовка, подписанная: «Отряд партизан». Она заканчивается призывом: «Формируйте партизанские отряды! Выгоним из Испании иноземных захватчиков! Да здравствует свободный испанский народ!».

В некоторых селах и городишках партизаны — это попросту жители. Днем они работают, гуляют по улицам, сидят в кафе. С темнотой они уходят в поле, где припрятано оружие. Они караулят возле дорог: вот идет фашистский офицер, вот грузовик с амуницией — начинается бой.

По-испански партизан — «геррильеро». Фаупель и Бергонцоли88 могут на досуге почитать историю испанской войны за независимость: перед храбростью и упорством геррильеро отступил Наполеон. Напрасно фашистские генералы изучают карту, на которой флажками обозначена линия фронта: у них фронт повсюду — на каждой дороге, на каждой улице, в каждой деревне. У них больше нет тыла. Я спросил одного из партизан:

— Почему ты пошел воевать?

Он удивленно поглядел на меня и ответил:

— Потому, что я хочу жить.

Валенсия, 22 марта 1937

<p>В деревнях Испании</p>

У синего моря

У синего моря холмы, покрытые нежной зеленью. Это — Комаркаль-де-Маресм — приморский округ Каталонии и огороды Северной Европы. Отсюда шлют молодую картошку, цветную капусту, горошек, салат в Англию, Бельгию, Голландию.

Аккуратные грядки. С утра до ночи на них возятся крестьяне. Только-только отправили зимний урожай картошки, а вот уже поспел весенний. Три урожая в год. Цветет горошек. Теперь время салата — повсюду корзины с волнистыми кочанами.

Председатель объединения сельских кооперативов, глядя на крестьян, которые поливают грядки, говорит: «Эти тоже воюют».

«В Испании анархия! Покупайте только итальянские овощи!» — все английские и голландские фирмы получают теперь подобные циркуляры. Торгаши Рима не забывают ни о бомбах «капрони», ни об имперском горошке.

Крестьяне Маресма в ответ шлют ящики. Молодая картошка; свежий, как приморское утро, салат. В каждом ящике фотография огородов и надпись: «Мы шлем вам, как всегда, отменную зелень Каталонии».

Сейчас горячие дни. Каждое утро Лондон требует семь тысяч ящиков латука89. Ловко скользит проволока в руках девушек. Старый крестьянин, считая корзины, бормочет: «Может быть, на эти деньги нам дадут ружья»… У него на Арагонском фронте два сына. Один недавно ранен под Бельчите.

Сосчитав корзины, старик садится на камень.

— Конечно, у нас теперь много беспорядка. Есть нетерпеливые. Я им говорю: надо за латуком смотреть. Пусть у правительства будут заграничные деньги. В Пинеде три тысячи четыреста душ. На войну пошли сто сорок шесть человек. А могли бы пойти еще: Гонсалес, рыжий Педро… Человек пятьдесят. Только в Барселоне говорят: оружия не хватает. Пепе мне рассказывал: фашистские самолеты, — а мы в них камнями. Теперь послушай! Председатель докладывал: за овощи нам причитается в заграничных деньгах полтора миллиона песет. Видишь сколько! На эти деньги за границей можно купить много ружей. Сейчас мы, конечно, ворчим, ругаемся. А если те победят, тогда нам крышка…

Ползут по шоссе грузовики: крестьяне Маресма шлют овощи в Мадрид и на Арагонский фронт. Девушка записывает: «Деревня Канелья — четыре грузовика с картошкой. Деревня Тиана — два грузовика с бобами. Деревня Матаро…»

Рабочие Барселоны подтянули пояс: очереди, пайки. Что же, крестьяне Маресма грузят зелень и для Барселоны. Во всех деревнях беженцы из Мадрида, из Гранады, из Малаги. В Поль-де-Маре крестьяне устроили детский дом для ребят Мадрида. Люди, которые жили по соседству со смертью, отходят: их лечат беззаботный плеск волн и ласковость крестьян Каталонии.

«Беззаботный плеск волн»… В небе мои старые знакомые: два «юнкерса». Солнце, синее море, безупречная зелень салата; потом грохот, короткий вскрик.

Четверть часа спустя председатель говорит:

— Путь поврежден, как быть с салатом?

Не терпит латук, не терпит взыскательный Лондон.

— Наше место за границей могут занять другие. А республике нужна валюта.

Председатель убегает: нужно достать грузовик. Вот уже грузят ящики с хрупкой зеленью. Рабочие чинят путь. На грядках темнеют тени крестьян. Опускается вечер.

Старый крестьянин из Пинеды идет домой. Он сух, сгорблен, печален. Длинные мысли не дают ему покоя. Он останавливает меня, отводит в сторону и бормочет:

— Скажи, а за эти заграничные деньги нам дадут ружья?

февраль 1937

<p>Виноделы</p>

В ноябре солнце Каталонии еще горячо. Деревни полны мира и неги. В бочках бродит виноградный сок. Огромные бутыли десертного вина ранено, как загадочные растения, выглядывают из земли. Винодел Монтерели рассказал мне о новой судьбе: «Мы отобрали землю у фашистов. Устроили кооператив. Двести семейств вошли. Остальные выжидают — как обернется? Сами составили устав. Конечно, мы не умеем красиво писать, но обдумали как и что. Прибыль будем распределять по количеству рабочих дней».

В погребах, где изготовляется шампанское Кодорния, глухо отдаются шаги. Доска о посещении погребов его королевским величеством. Владельцы погребов уехали за границу. Хозяйский дом рабочие и виноделы отвели раненым дружинникам. Чванливая роскошь прежних хозяев превратила погреба в мавзолей. Среди мозаик рабочие старательно трясут бутылки с шампанским. Жизнь вина продолжается. Во главе огромного предприятия стоит комитет. Директор сказал мне: «У нас два миллиона бутылок: революции не до шампанского. Пить надо за победу».

Восьмого ноября по улицам Барселоны шли виноделы с красно-зелеными флагами. Они несли большие гроздья и плакаты: «Привет советским людям! Привет советским лозам!».

В муниципальном совете Желиды толпятся виноделы… Старый винодел хлопнул меня по плечу: «Не узнаешь? Ты был в погребах Кодорнии. Я пришел записываться. С работой покончили. Как ты думаешь, дадут мне настоящее ружье, но такое, чтобы на фронт?.. Помнишь, директор говорил, что пить можно за победу. Это хорошо, и мы за нее еще выпьем».

ноябрь 1936

<p>Уэрто</p>

Деревня Уэрто находится в двадцати километрах от фронта. Это бедная деревушка Арагона: камни, овцы, солнце, ветер. В Уэрто 800 жителей. 28 из них на фронте. Крестьянин Уэрто Амбросио Пинес пошел впереди центурии, которая атаковала Лесиньену. Раненный насмерть, он крикнул: «Черт, идите дальше!»

В Уэрто теперь сельский кооператив. Во главе правления стоят коммунисты. Крестьянин с умными веселыми глазами сказал мне: «Устава мы еще не написали. Не умеем. Сюда никто не приезжает, да и газет мало. Слушали по радио Москву. Хорошо живут ваши колхозники. Мы здесь только начинаем. Вы вот говорите, каждому колхознику корова, а у нас нет коров. Мы решили каждому крестьянину дать козу».

Пять тысяч гектаров, принадлежавших графу, перешли во владение крестьян. Кооператив получил трактор и три молотилки. До революции семья в пять душ вырабатывала в день семь песет, теперь она получает двадцать. В новом магазине можно найти и хорошее седло, и модные туфли, и колбасу пяти сортов.

Крестьяне Уэрто теперь строят клуб: кафе, зал для собраний, библиотека. Они просят: «Пришлите побольше книжек». Совет постановил открыть школу. Крестьяне ждут, когда приедет из города учитель. Они устроили ясли для малышей. Девушки моют ребят, играют с ними, тех, кто постарше, учат грамоте. «Скажи своим колхозникам, что мы идем их дорогой», — сказал мне старый крестьянин.

Вечером все собрались в клуб. Показали фильм: демонстрация на Красной площади. Московская работница на экране говорила о солидарности с испанским народом. Крестьяне Уэрто не понимали слов, но на глазах рослого угрюмого человека, который стоял рядом со мной, я увидел слезы. В Уэрто никогда не приезжали пропагандисты. Никто здесь не устраивал митингов. Но биение сердца Советской страны дошло до глухой деревушки арагонской сьерры, и щедрая кровь моей страны помогла счастью Уэрто.

В правлении совета стоят ящики. Тихо, незаметно крестьяне суют в ящики яйца. Это бойцам. Крестьяне больше не едят яиц, они не везут их на базар. Просто, без лозунгов, без резолюций, они отдают бойцам все, что могут. Женщина в черном платке с гордостью сказала: «Мои оба там…»

Ночь была холодной. Звезды — близкими и большими. Ребята, выходя из клуба, пели «Интернационал».

ноябрь 1936

<p>Деревня Буньоль</p>

В Буньоле на пригорке — развалины арабской крепости. Внизу узенькие улицы, крик осла, чад жаровен. Прогуливаются парочками нарядные девушки, блестят натертые мелом медные ручки дверей. Война?

Вдруг из-за угла показывается толпа женщин. Здесь и старухи в черных платках, и девушки с локонами, приклеенными ко лбу. Впереди идет Изабелла Мартинес; это — крепкая женщина с умными веселыми глазами. Она похожа не на оперную Кармен, но на председательницу колхоза из Полтавщины. Она кричит: «Все на помощь Мадриду!» Корзины, Крестьяне кладут кто курицу, кто мешок с рисом, кто апельсины, кто живого кролика. Падают в ящик серебряные песеты. Сегодня женский день восьмое марта, и крестьянки Буньоля сегодня готовят новый подарок любимцу Испании — Мадриду.

Дом. Большие прохладные сени. Летом здесь укрываются от зноя. Глиняные кувшины с водой. Соломенные кресла. На столе газеты. Это дом священника; теперь в нем помещается местный комитет компартии. На одной стене изразцы — святой Фома, на другой — Ленин в кепке.

В деревне семь тысяч душ, в компартии — двести сорок человек да еще сто восемьдесят в молодежной организации. Костель — алькальд села. Он сидел в тюрьме и при Примо де Ривере, и при Хиле Роблесе. На нем черная блуза; это одежда крестьянина Леванта. Его широкие, корявые руки похожи на лозу. Всю жизнь он перекапывал хозяйские виноградники. Теперь он делает историю. С жаром говорит он об аграрной реформе:

— Мы отобрали у фашистов восемь тысяч га, виноградники, фруктовые сады, у нас больше нет безземельных батраков…

Рядом с деревней большой цементный завод. Жены крестьян постановили: «Заменим рабочих, которые ушли на фронт, будем работать по двенадцать часов в день, если нужно — больше…»

В селе было много неграмотных. Один из помещиков как-то показал учителю на крестьянина, который вез тележку: «Если его научить читать, он еще, чего доброго, потребует осла или лошадь…» Теперь открыта вечерняя школа; старики читают по складам.

Семь тысяч жителей. Три тысячи беженцев из Мадрида, из Эстремадуры, из Малаги. В каждом доме — чужие дети. Их кормят, одевают лучше своих; это дети Испании. Никто не принуждал крестьян брать беженцев. Когда в деревню приехали первые автобусы с детьми Мадрида, возле муниципалитета выстроился хвост не за мясом, не за хлебом — за детьми. Двести семьдесят восемь ребят разобрали в два часа. На площади шумели обиженные: им не хватило чужих детей. Теперь обиженных больше нет: на каждой кровати спят двое или трое. Старуха ставит на стол чашку с супом.

— Сколько вас?

— Шестеро да еще трое из Мадрида.

— Справляетесь?

Она улыбается:

— Каждому по помидору, а не хватит, тогда — гостям… Теперь война…

Семь тысяч жителей. Двести тридцать добровольцев ушли на фронт. Одиннадцать имен выписаны на красной доске; это имена героев, погибших в бою. Под большими звездами юга бьет барабан. Уходят призывники — двести человек. Ни песен, ни смеха; твердые суровые шаги. Война вошла в деревню, как буря. Я видел одного старика; древним, доисторическим плугом он пахал. Он сказал мне: надо подсобить нашим.

Казалось, подымая комья сухой земли, он наносит удары врагу. Мать, прощаясь с двумя сыновьями, удерживает слезы. Девочка спрашивает меня:

— Что с Мадридом?

Звезды и ветер, неистовый ветер марта, он срывает береты и стучит ставнями.

Шоссе. Солдат, закутанный в одеяло, открывает дверцу автомобиля. Посмотрев на пропуск, он шепотом говорит:

— Сегодня пароль: «Тревога».

Грузовики спешат в Мадрид: апельсины и снаряды, снаряды и апельсины.

март 1937

<p>Кампесино — крестьянский командир<a href="#n_90" data-toggle="modal" >90</a></p>

Живые, острые глаза. Иногда лукавая усмешка. Говорит горячо и весело. Страсть, потом шутка, потом рассказ, где каждое слово — образ и где не стоит искать границ между фактами и поэзией. С виду похож на араба. Отпустил черную бороду. Сначала балагурит: «Не буду бриться, пока не войдем в Бургос». Потом борода стала мифом. Ее теперь не посмеет коснуться ни один цирюльник. Солдаты говорят: «Борода приказал…» Под Бриуэгой он не мог вытерпеть и сам повел солдат в атаку. Все знают: «Чертовски храбр!»

Хозяйская смекалка: его солдаты всегда хорошо едят. Для привалов он выбирает удобные деревни. Теперь он заботливо подбирает итальянское добро: не пропадать же ему зря!..

Я спрашиваю:

— Сколько ты взял итальянских пулеметов?

Он хитро улыбается и бормочет:

— Так… Несколько…

Он быстро одолел военную науку. В три месяца, пока росла борода, он стал стратегом.

Его имя — Валентино Гонсалес. Но никто не зовет его по имени. Все говорят: «Кампесино» — крестьянин. Кампесино и впрямь когда-то был крестьянином, он пас свиней в глухой деревушке Эстремадуры. Потом его призвали на военную службу. Он попал на флот. Братишка Валентино увлекся анархизмом. Он цитировал Бакунина. Он встретился с коммунистами. У Валентино была крепкая голова, он умел думать. Он стал коммунистом. Его посадили в тюрьму. В тюрьме он пел песни и думал. Шестнадцать месяцев за решеткой были его партшколой. Потом братишка сбежал в Марокко. Документов у него не было. Его разыскивала полиция. Под чужим именем он записался в иностранный легион. Легионеров послали усмирять восставших арабов. Беглый матрос Валентино перешел на сторону повстанцев. Он помогал арабам, которые боролись за свою независимость. Испанцы взяли его в плен. Он перехитрил всех: он выдал себя за легионера, схваченного злыми арабами. Его должны были расстрелять. Вместо этого ему преподнесли цветы. Он вернулся в Испанию и начал пропаганду среди крестьян. Тогда-то он стал «Кампесино». В дни астурийского восстания его схватили, он узнал еще одну тюрьму. Когда начался фашистский мятеж, Кампесино был на севере. Через Бургос и Авилу он пробрался в Мадрид. В Мадриде он набрал кучу смельчаков и пошел в горы. По пять дней дружинники Кампесино сидели без хлеба. Они сами делали гранаты из консервных жестянок; на место убитых приходили новые. Слава Кампесино росла. Теперь он командует бригадой.

Кампесино поручили занять холмы над Бриуэгой. Итальянцы расставили наверху пулеметы. Кампесино шутил с солдатами: «Плюются! А мы им заткнем глотку. Пулеметы, ребята, больно хороши. Вот бы нам!..» Три часа спустя Кампесино был наверху. Он волновался: «А кто войдет в Бриуэгу?», он помнил о своем хозяйстве. Он послал динамитчиков вниз.

Солдаты с гордостью говорят: «Мы — у Кампесино…» Его уважают как командира и любят как товарища. Он знает не только карты штаба, но и душу испанского народа.

апрель 1937

<p>«Красный Аликанте»</p>

Арагонское шоссе. Верстовой столб с цифрой 90 повален. Изумленно птицы кружатся над порванными проводами. Воронки от снарядов. Клочья солдатских рубах. Реклама: «Наша гостиница первая по комфорту». Налево на холмах — фашисты. До вражеских пулеметов меньше километра. Два дня назад кузов машины продырявили пули. Шофер усмехнулся: «Тоже стрелки! Вот марокканцы — те стреляют…»

Деревушка спит под огромными мохнатыми звездами. Притихли орудия. Только время от времени раздается одинокий выстрел. Скоро покажется луна, а с нею «капрони». Мы вязнем в лужах — нельзя посветить даже фонариком: стреляют. Крестьяне рассказывают: «Итальянцы взяли двух свиней… Молодые женщины убежали в горы. Они старуху поймали, ей шестьдесят лет — не постыдились»…

Домик черный, как и все дома деревни. Две толстые церковные свечи освещают карту. Здесь помещаются курсы усовершенствования командного состава. Комбриг Рубио читает лекцию по тактике. Люди, которые еще недавно были ткачами, литейщиками или виноделами, внимательно слушают. Занятия проходят ежедневно с восьми до одиннадцати вечера — в восьмистах метрах от вражеских постов.

Командир Рубио — смуглый, порывистый андалусец.

Когда начался фашистский мятеж, он был капитаном штурмовой гвардии в Аликанте. Он шел впереди гвардейцев, верных республике. Потом он собрал рабочих Аликанте и выступил на Альбасете, захваченной мятежниками. Они взяли Альбасете. Теперь Рубио командует семьдесят первой бригадой, которая выросла из батальона «Красный Аликанте».

Аликанте… Пальмы, виноградники, курортные мага-зины, анемичные англичанки, море густо-синее, как на открытках, — таким знали Аликанте туристы. Но в Аликанте были рабочие, они поспешили на выручку Мадриду. С октября батальон «Красный Аликанте» сражается на Гвадалахарском фронте. Ледяной ветер сьерры, дождь, снег. Далеко отсюда до теплого безмятежного Аликанте!

— Всего пять дней, как нам выдали обувь. Прежде ходили в полотняных туфлях по снегу. Ничего, хоть босиком, но итальянцев прогнали.

Это говорит командир одного из батальонов Сантьяго Тито. Он был учителем в фабричном поселке Кальоса-де-Сигура близ Аликанте. Его батальон сформирован из рабочих-текстильщиков. Среди них много больных грудью. У этих людей слабые тела и сильная воля: они выдержали мартовские бои. Семьдесят первая бригада пережила трудные дни отступления. Итальянские дивизии, прорвав фронт республиканцев возле Мирабуено, двинулись к Гвадалахаре. «Капрони» бомбили дороги. Впереди шли танки. Артиллерия противника не умолкала ни на час. Итальянцы пустили в ход огнеметы. У республиканцев было мало орудий, мало солдат: противник застал их врасплох.

В эти жестокие дни бойцы семьдесят первой бригады показали, как могут умирать люди, которые борются за свое право на жизнь. Капитан Аугусто гранатами уничтожил три итальянские танкетки. Его ранили в плечо. Он продолжал отбиваться. Он остался один. Тогда, расстреляв все патроны, он кинулся со скалы в пропасть, чтобы не сдаться врагу живым. Лейтенанту Белидо было девятнадцать лет. Он был красив, и товарищи, шутя, называли его «соблазнителем». Он бросился с ручными гранатами на танк. Его убили. Лейтенант Валеро с двадцатью новобранцами прикрывал отступление артиллерии. Они все погибли, но орудия были спасены. Лейтенант Висенте повел роту в атаку. Раненный в ногу, он бежал впереди всех. Когда его обступили итальянцы, он застрелился. Итальянская конница окружила два батальона. Комендант Санчес, капитан Посо и капитан Майо попытались прорвать кольцо. С боем они дошли до деревни Утанда. Больше их никто не видел. Бригада осталась без командиров. Тогда бывший учитель Сантьяго Тито на коне объехал весь район боя. Он собрал уцелевших бойцов и довел их до деревни Ита, где находилась другая бригада. Врач Гарсия под огнем подобрал последних раненых. Семьдесят первая бригада перешла в контрнаступление и отобрала у итальянцев потерянные позиции.

Окопы. Ночь. Рабочие Аликанте, ныне солдаты семьдесят первой бригады, вспоминают погибших товарищей. «Запиши, что комендант Санчес был нашим любимым командиром… Запиши, что лейтенант Валеро перед смертью крикнул: «Ребята, вперед!..» Потом они начинают петь «Красное знамя». Враги рядом, и враги слушают — «Но день настанет неизбежный»… Из темноты раздается: «Спойте еще!» Напротив, в неприятельских окопах, — рабочие Сарагосы или Бургоса — «Неумолимо грозный суд…» Фашистский офицер кричит: «Канальи, по местам!» Выстрел.

По горе ползут люди — это солдаты «Красного Аликанте». Завтра в военной сводке будет напечатано: «Наши части совершили ночную разведку в деревне Леданка, захватив большое количество итальянского Снаряжения…»

Мадрид, март 1937

<p>«Парижская коммуна»</p>

Я не знаю, можно ли тосковать по другому городу так, как тоскуют по Парижу люди, прожившие в нем много лет. Сегодня я встретил Париж — далеко от Парижа — среди рыжих жестких камней сьерры. Это был Париж красных предместий, Париж печальных шуток и веселой грусти. Каменщики и кузнецы Монружа или Бельвиля шли с винтовками. Испанец нежно и почтительно сказал:

— Ты знаешь, кто это?.. Это батальон «Парижская коммуна».

В мае, как и в прежние годы, рабочий Париж понесет венки к стене Коммунаров. Он вспомнит своих героев. Одни имена известны всем — они стали историей; других еще никто не знает, кроме товарищей по батальону или по цеху, кроме заплаканной женщины где-нибудь в тесной квартире на Менильмонтане. Внуки коммунаров своей кровью расплатились за подвиги Домбровского и гарибальдийцев. Они расплатились и за прусские пули версальцев. Форт-Ванн стал Карабанчелем, баррикада на улице Муффтар воскресла в Университетском городке. Да, это чужая для них страна, здесь люди не понимают шуток, здесь слишком крепкое вино, слишком синее небо, здесь нет ни пепельных домов Парижа, ни цинка стоек, ни этого стыдливого «наплевать», с которым идут на смерть дети Франции. Здесь все другое. Но вот усатый толстяк с погасшим окурком на нижней губе, слесарь из Аньера, сует шоколад испанскому мальчику. Они смотрят друг на друга как заговорщики. Они не могут разговаривать: слесарь знает по-испански только два слова: «спасибо» и «пулемет». Но у него дома такой же мальчишка, и здесь, возле Трихуэки, он сражается за будущее маленького Пьера или Поля.

— В Испанию я приехал десятого августа. Вернее сказать, пришел из Андайя в Ирун пешком через мост. Я работал в гараже. Прочел газеты, пришлось бросить. Конечно, война — дело дерьмовое, но нельзя не подсобить ребятам. Следовательно, сражались в Ируне. У фашистов пулеметы, у нас охотничьи ружья. Жака убили. Потом попал в Бильбао. Там хотя католики, но особые, нас монахини даже треской кормили. Я помогал устанавливать зенитные пулеметы. Потом — в Овьедо. Вот горняки — это класс: динамит, папироса и… бац! Читаю — с Мадридом как-то неважно. Нашли суденышко. Весь полуостров объехали — из Хихона в Валенсию. Хотели нас потопить, но им как-то особенно не повезло. Потом попал в батальон «Парижская коммуна». Нас мало осталось, впрочем, не в этом дело…

Щуплый, невзрачный парнишка — парижский шофер, рассказывая, улыбается.

Они все те же ребята из тринадцатого, четырнадцатого, пятнадцатого, девятнадцатого, двадцатого парижских округов. Это — бабники. Они немилосердно сквернословят. Они могут на отдыхе весь день обсуждать, что сделать с куском скверного мяса… Они любят поворчать: то не хорошо, это плохо. Но они умеют мужественно умирать: батальон «Парижская коммуна» был в Университетском городке, возле Боадильи, на Хараме, у Трихуэки. Его путевка — это история защиты Мадрида.

Каменщик Бидос был санитаром. Его дразнили: «пьянчужка». Смущаясь, он отвечал: «Ничего не поделаешь, у меня вечно сухая глотка. Здесь, наверное, климат такой…» Бидос никогда не оставлял раненых перед окопами. Он только сердито отряхивался, когда фашисты по нему стреляли. Возле Трихуэки он услышал ночью крик: «Товарищи!..» Он пошел в сторону врага и не вернулся: его застрелили, когда он нес раненого испанца.

Элена было двадцать лет. Он был комсомольцем из Бельвиля. Возле Эль Плантио он попал с товарищами под пулеметный огонь. Он закричал: «Ребята, что с Жубером?» Он взял раненого Жубера на спину. Они погибли вместе.

Штукатур Альфред Брюйер был командиром пулеметной роты. Его все любили: он был весел, отважен, добр. Его звали уменьшительным именем Фредо. Как-то вечером Фредо сказал товарищам: «Когда меня убьют, похороните меня возле реки — я люблю грести и плавать. Если можно, под деревом и лицом к фронту». Фредо убили во время февральских боев на Хараме. Ночью товарищи хоронили своего командира. Они положили его лицом к фронту возле речки, на берегах которой погибло столько героев. Полковник Жюль Дюмон, лежа раненный в лазарете, написал стихи о Фредо:

Он был всегда первый — на лесах и в бою. Когда он смеялся звонко и весело, Казалось, это кричит петух на рассвете. Он погиб, мой товарищ! Коммунары, блузники, герои баррикад, Примите его с гордостью!..

Когда бойцы батальона «Парижская коммуна» хоронили Фредо, они плакали. Плакали весельчаки, шутники, балагуры, повесы. Утром они пошли в атаку.

Французы не умеют маршировать по-военному. Они одеты как-то непонятно: вместо пояса — веревочка, женская кацавейка, плохо залатанные штаны. Но драться они умеют.

Вот они идут по деревне. Какая-то старуха, повязанная платком, поймала молоденького француза, у которого последняя пуговица болтается на нитке, вытащила иглу и здесь же начала пришивать. Он смущенно пробует шутить:

— Нашел тетю в Гвадалахаре…

Старуха шьет и приговаривает:

— Так… Теперь хорошо… А то они — за нас, а мы что?..

Мадрид, апрель 1937

<p>Мадрид в апреле 1937</p>

Пять месяцев как Мадрид держится. Это обыкновенный большой город, и это самый фантастичный из всех когда-либо бывших фронтов — так снилась жизнь Гойе. Трамвай, кондуктор, номер, даже мальчишки на буфере. Трамвай доходит до окопов. Недавно возле Северного вокзала стояла батарея. Рядом с ней бродил чудак и продавал галстуки: «Три песеты штука!»

Мебельный магазин. Молодожены прицениваются к зеркальному шкафу. Открыты цветочные магазины: нарциссы, мимозы, фиалки. На Пуэрто-дель-Соль между двумя разрушенными домами — кафе. Там подают апельсиновый сок с ледяной водой. Развалины. Весна, солнце, флаги, шумная толпа на улицах. Бродячие фотографы, чистильщики сапог, коляски с детьми. Перед почтамтом ручные голуби, как всегда, клюют крошки. Длинные очереди. Длинные и страстные разговоры о фунте картошки, о бутылке масла.

Никто больше не смотрит в небо, где звезды и самолеты. Город громят орудия. Привыкли к бомбам, привыкают к снарядам. Солдат из окопа идет в кафе. В театрах андалусские танцовщицы трещат кастаньетами. Полны театры. Полны кино — старые картины с бандитами и свадьбами. Шарманка на улице выводит «Красное знамя».

В пробитой снарядами гостинице «Флорида» остался один жилец. Это Эрнест Хемингуэй. Он не может расстаться с Мадридом. Его зовут в Америку, он не отвечает на телеграммы. Он пьет виски и что-то пишет: наверно, диалог — Мадрид и девушка.

Ночью человека можно различить только по золотой точке папиросы. (Впрочем, папирос нет, и люди трогательно вспоминают, как они прежде курили.) Порой карманный фонарик освещает влюбленных. Им незачем искать темных переулков: город черен, как лес детства. Прощаясь, влюбленные нерешительно говорят: «До свиданья». Потом он идет «домой», в окопы Университетского городка. Голуби прячутся под карнизом, и город заполняют голоса смерти: грохот снарядов, чечетка пулеметов, несвязная перебранка ружей.

Я живу в госпитале. Каждый день туда привозят раненых: старики, девушки, дети. Ночью я слышу не только железную суету близкого фронта, но и крики людей — они умирают.

В Университетском городке — на земле старые книги, пергамент дипломов, мусор. В окопе капрал, он же профессор консерватории, читает бойцам стихи Кеведо.

В Карабанчеле люди живут под землей. Там чуть ли не каждый день взрывают дом. Есть дома, где внизу — фашисты, а на верхнем этаже — республиканцы.

Рабочие собирают под огнем утильсырье, ремонтируют испорченные мотоциклы, латают дырявые ботинки.

Люди живут мирно. Ни разу я не слышал ссор в очередях. Все друг другу приветливо улыбаются: людей спаяла одна судьба. Недавно приехал сюда турецкий консул. Он пошел осматривать город. На полуразрушенной улице он увидел старуху. Она сидела на складном стульчике и что-то шила.

— Почему вы не уезжаете из Мадрида? Женщина усмехнулась:

— Надо им показать нашу силу.

Это глупо и прекрасно, в этих словах вся правда изголодавшегося, изуродованного, непобедимою Мадрида.

апрель 1937

<p>День в Каса-де-Кампо</p>

4 часа 30 минут. Мадрид темен и пуст. С запада доносится орудийная канонада.

6 часов. Светлая зелень Каса-де-Кампо. Солнечное утро. Напротив, на холме, — три домика. В одном из них пять пулеметов неприятеля. Батарея республиканцев бьет по холму. Проваливается крыша дома. Отваливается стена другого: восемь попаданий.

6 часов 40 минут. Батарея неприятеля взята под огонь. Республиканская артиллерия работает изумительно: меткость при быстром перемещении цели. Деревья застилает сизый туман. Неприятель отвечает вяло.

7 часов 05 минут. Первый налет республиканской авиации. Темно-синие клубы дыма.

7 часов 15 минут. По полям бегут марокканцы из одного окопа в другой. Издали кажется, что они играют в какую-то детскую игру. Один падает.

9 часов. На крайнем правом фланге республиканские войска продвигаются от моста Сан-Фернандо к шоссе на Корунью.

9 часов 30 минут. Артиллерийский огонь не ослабевает. Басы тяжелых орудий. Громкий альт семидесятипятимиллиметровых. Над головой мяукают снаряды противника. Перевязочный пункт — дом возле окна; клетка с канарейкой, канарейка поет. Невыносимый для человеческого уха грохот пробуждает в ней желание чирикать. Мортиры громят пулеметные гнезда неприятеля. Направо стреляют орудия республиканских танков.

11 часов 10 минут. На левом фланге противник встревожен. Слышна дробь его пулеметов. По Эстремадурскому шоссе бегут солдаты: это резервы неприятеля. Артиллерия тотчас берет дорогу под обстрел. Сегодня — первый летний день. Блестит вода озера. Когда на минуту замолкают орудия, парк кажется свежим и отдохновенным. У неприятеля превосходная позиция: цепи холмов, между ними глубокие ложбины. На правом фланге республиканцы заняли передовые окопы противника.

12 часов 15 минут. Два танка подходят к пехоте неприятеля и обдают ее пулеметным огнем. Противотанковые орудия стараются подбить танки. Необычайно мужество танкистов: пули, ударяя о броню, грохочут, как тяжелые снаряды; жара, скопление газов. Танки, не останавливаясь, движутся вперед.

14 часов. Четвертый налет республиканской авиации. Бомбардировщики кладут бомбы спокойно, деловито, одну за другой. По ложбине, наклонившись, бегут крохотные люди: неприятель очищает позицию.

15 часов 10 минут. Бойцы залегли в поле, готовясь к новой атаке. Один смеется: «Загораем — сегодня жарко». Санитары только что понесли раненого. Он лежал с закрытыми глазами и очень спокойно, почти безразлично, улыбался.

16 часов 30 минут. В пятидесяти шагах от батареи люди гуляют. Обыкновенная мадридская улица: женщины, дети, уличные торговцы. Первое заседание областной конференции компартии. Говорит Пасионария. Ей отвечают орудия 105-мм.

18 часов. Пятый налет авиации. Противник срочно вызвал двенадцать танков. Сильный артиллерийский огонь. Бой продолжается.

апрель 1937

<p>14 апреля</p>

Шесть лет тому назад в яркий весенний день на площади Пуэрто-дель-Соль мадридцы обнимали друг друга. Минуты беспечности, приступы ребячества, умильная, весенняя неразбериха бывает не только в жизни людей, но и в жизни народов. 14 апреля 1931 года на Пуэрта-дель-Соль люди лобызали своих вчерашних врагов. Республиканцы не хотели ни о чем помнить. Враги республики не хотели ни о чем забыть. Теперь Пуэрто-дель-Соль окружена развалинами: люди, которым республика объяснялась в любви, нашли свое место — они стоят у пушек, жерла которых направлены на Мадрид.

Я приехал в Испанию вскоре после провозглашения республики. На границе меня арестовали: для жандармов я был «смутьяном». Республика поручила охрану своих границ королевским полицейским. Королевские жандармы ликвидировали забастовки. Королевские гвардейцы усмиряли крестьян. Королевские генералы учили солдат уму-разуму…

Народ ждал республику. Он слышал это слово из уст адвокатов и полицейских. Он ждал, что республика изменит его жестокую, окаянную жизнь. Две трети земли оставались в лапах крупных помещиков, а батраки продолжали работать от зари до зари и хлебать пустую похлебку. Фабриканты что ни день объявляли локауты. Генералы по-прежнему издевались над солдатами. В тюрьмах сидели старые постояльцы: коммунисты, социалисты, синдикалисты. В одной глухой деревушке Санабрии осенью 1931 года я встретил крестьянку, окруженную голодными детьми. С усмешкой она спросила моего спутника, доверчивого и наивного республиканца: «Что же, дон Франсиско, к нам республика так и не доехала?»… Да, это была республика для завсегдатаев кофеен на Алькала и для фабрикантов флагов. И все же день 14 апреля остается историческим: в этот день народная Испания проснулась для новой жизни. Крестьяне отказались платить оброк мадридским шалопаям. Рабочие и батраки бастовали. В стране монастырей люди заговорили о школах. Народ, который смутно мечтал о республике, стал ее ждать. Потом он ее потребовал. Тогда Леррус променял фригийский колпак на треуголку гражданской гвардии. Республику хоронили заживо. Отставной король еще разъезжал по заграничным курортам, республиканские эмблемы еще красовались на тюрьмах и на казармах, а Леррус и Хиль Роблес уже строчили черновики законов помещичье-иезуитской и генеральской Испании.

Восстали горняки Астурии. Слово «республика» приобрело новый смысл. Оказалось, что можно не только болтать о республике на заседаниях «Атенеума», за нее можно и умирать. Наемные убийцы из иностранного легиона раздавили Астурию. Тихо стало в Испании. По домам рыскали сыщики. Жандармы пытали арестованных. Военные суды работали на конвейере.

Кто в жизни помнит об отдыхе? О нем думают только в глубине шахт, в затонувшей подводной лодке, в стратосфере. Жизнь, из которой изъята свобода, превращается в одну мысль — о свободе. Победители не усидели на штыках легионеров. 16 февраля 1936 года. Испания повторила 14 апреля. Снова на Пуэрто-дель-Соль люди обнимали друг друга, и снова заключенные великодушно амнистировали тюремщиков. Генералы научились поднимать кулак, жандармы — кричать: «?UHP!» («Союз братьев-пролетариев»), а банкиры — салютовать героям Астурии. Однако пять лет не прошли бесследно. Крестьяне закупали помещичьи земли. Рабочие добились повышения зарплаты. Народ открыл двери тюрем. Банкир Марч, иезуиты, беглые инфанты, изуверы Наварры, пьяные и битые генералы, помещики, перекочевавшие в Биарриц, — все они торопили Франко. Обманутый радист передал по радио: «Безоблачное небо» — это было сигналом к мятежу.

Дворец, где после короля проживал первый президент республики Алкала Самора, пробит фашистскими снарядами. Из его окон виден парк Каса-де-Кампо. Там герои Испании своею кровью пишут новую конституцию республики…

Республика в этом году решила не праздновать день своего рождения: она еще только рождается — настоящая, народная республика. 14 апреля рабочие будут делать снаряды, а солдаты слать эти снаряды врагам республики. Трехцветное республиканское знамя стало по-новому прекрасно: оно развевается над Мадридом. По-новому зазвучал гимн романтика Риего91: его поют теперь не перебежчики, не шулера, не жандармы, но бойцы Гвадалахары и Харамы. Они поют его, идя на смерть. Народ Испании больше не ждет республики. Он и не требует ее: он ее завоевывает.

Валенсия, 13 апреля 1937

<p>Весна в Испании</p>

Я в детстве любил заглядывать вечером в освещенные окна. Лампа над круглым столом, суповая миска, ребенок, профиль женщины с книгой — все это полно значения. Чужая жизнь кажется новой и лакомой. В Испании теперь много домов, открытых взору любопытного: это дома-развалины. Лестницы, которые никуда не ведут; фантастические комоды, повисшие на волоске; пузатая чашка — кто знает как уцелевшая среди каменных руин; стена, на ней бурое пятнышко и часы — они показывают час смерти.

Мадрид, Картахена, Альбасете, Хаен, Гвадалахара, Андухар, Алькала, Пособланко… Вокруг неизменно бродят женщины. Иногда они роются в мусоре, иногда молча смотрят на кресло или на раму зеркала. Вероятно, они вспоминают о том, что еще недавно было жизнью.

Как всякий год, на Испанию налетела поспешная южная весна. Нежно зелены долины и горы. Пройдет несколько недель, и солнце выжжет траву. В сьерре теперь цветут цветы — ярко-желтые, лиловые, белые. Поля Андалусии полны маков. Набухли, разговорились крохотные речушки. Рядом с батареей беспечно кричат птицы: это пора их короткой птичьей любви. Я видел младенца: мать зачала его, выносила, родила среди грохота броневиков и крика сирен. Он беззаботно перебирал ножками. В этой стране много солнца, смуглых девушек с синими глазами, много апельсинов, пахучих трав и послеполуденной, горячей лени. На эту страну двинулась смерть. В небе, всегда синем (утром не приходится гадать — какая сегодня погода), показались бомбардировщики. Среди олив прячутся танки. Пепе или Пако, которые пели под окнами красоток протяжные фламенко, стоят у пулеметов.

Я видел женщин, они молчали. Я их не спрашивал почему. В Хаене итальянские самолеты убили и покалечили пятьсот человек; они сделали это в пять минут. Человека не пускали к развалинам: там погибли его жена и восемь детей. Он бормотал: «Пустите, у меня больше ничего не осталось!..»

Каждое утро в Мадриде я видел раненых; их проносили в операционный зал. Один сказал сиделке: «Неужели отрежут?..» Его оперировали под местной анестезией. Услышав скрип, он спросил: «Неужели?..» Сиделка поспешно ответила: «Это трамвай». Он вздохнул: «Теперь и трамваи другие…»

Я видел, как вытаскивали из-под обломков куски туловищ, — за час до этого дети играли в палисаднике. Матери стояли рядом. В Хаене мать нашла руку девочки, обезумев, она приставила ее к туловищу и начала искать голову. Что добавить еще? Что люди боятся ночевать в городах? Что на ночь они уходят в поля? Что человека принудили к жизни зверя? Что в пещерах Картахены восемь женщин разрешились от бремени? Что старики забираются в водосточные трубы? Смерть идет по стране. Когда над городом показывается самолет, собаки в страхе прячутся под скамейки. Возле Харамы на земле плеши; долго там не зацветут ярко-желтые цветы. Вечерами люди бродят впотьмах. Крик сирен невыносим; он кажется человеческим голосом. Покорно стоят длинные очереди: женщины ждут четвертушку хлеба. Когда жители Малаги бежали к Альмерии, над ними кружили самолеты. Одна женщина кричала: «Где мой ребенок?» Ей дали ребенка. Это не был ее ребенок. У нее не было детей — от ужаса она лишилась рассудка. Ребенок улыбался. Его мать так и не нашли: она умерла где-то среди камней.

В этом розовом доме живет старая женщина. Ее сына убили возле Пособланко. На доме кто-то написал углем: «Лучше умереть стоя, нежели жить на коленях». Это стало газетной фразой, это никак не вяжется ни с детским бельем, которое сушится на балконе, ни с простым горем старухи. И все же это правда.

Я помню труп одного итальянца: синие щеки, сгусток крови, молочная муть глаз. В его записной книжке, среди адресов публичных домов и восхвалений дуче, было написано: «Война — веселое дело!» Он вырос в том мире, где люди чтут разбой, насилие, уничтожение. Он самодовольно назвал себя «волчонком римской волчицы». Он поехал в Испанию за весельем. Как волк он рыскал по чужой земле, убивал и грабил. Он лежал, уткнув мертвую голову в зеленый пух земли.

Война — жестокое, окаянное дело. Когда-то одна сердобольная дама написала роман «Долой оружие!». Им зачитывались либеральные европейцы в антрактах между двумя войнами. Мы скажем теперь: «Да здравствует оружие! Да здравствуют неуклюжие охотничьи ружья! С ними рабочие и крестьяне в Испании в июле прошлого года отбили смерть. Да здравствуют самолеты и танки этой необычной весны: они означают победу жизни».

Испания не захотела жить на коленях. Она борется за право жить во весь рост. Высока жизнь, это особенно остро чувствуешь здесь — бок о бок со смертью; но еще выше жизни — человеческое достоинство…

Возле Гранады с высокой горы спустился пастух. Он шел три дня: наверху он услышал, что люди сражаются за правду. Он спросил просто и деловито: «Куда теперь идти?..»

Я видел в народной армии стариков, подростков, девушек; у них было много чувств, страсти, нежности; они молчали; молча они целились во врага.

В 1914 году люди растерялись. «Вожди» человечества бодро маршировали под окрики фельдфебелей. В 1936 году на помощь испанским братьям пришли немецкие приват-доценты, парижские металлисты, студенты хорваты, крестьяне из штата Огайо, поляки, мексиканцы, шведы. Среди развалин Пособланко ко мне подошел солдат. Он сказал: «Мы с вами встречались в Братиславе…» Это был один из героев Флорисдорфа92, которые с оружием в руках дошли до чешской границы. Он сберег свою жизнь в Вене; эту жизнь он готов отдать ради счастья далекой Андалусии.

Андре Мальро стал летчиком; он бомбил аэродром Талаверы. Людвиг Ренн93 шел впереди своего батальона. Я знал в Лондоне писателя Ральфа Фокса94. Он был веселым человеком; в маленьком баре он рассказывал мне смешные истории. Он очень любил жизнь, и поэтому он умер в Испании. Я не знаю, почему я говорю о писателях? Я мог бы рассказать об инженерах, о каменщиках, о музыкантах. Они все пришли сюда, чтобы отстоять человеческое братство. Вчера в горах Андалусии берлинские рабочие пели: «Нет, мы не потеряли родины, наша родина теперь Мадрид…» Пастухи и виноделы Испании не понимали слов, но их глаза блестели от волнения.

Воздух боя дается с трудом, это редкий воздух. Я никогда не думал, что на свете столько героев. Они жили рядом со мной, ходили на работу, смеялись в кино, страдали от несчастной любви. Теперь они идут под пулеметный огонь, взрывают гранатами танки и, тяжело раненные, истекая кровью, подбирают своих товарищей.

В окопе солдат мастерит красный флажок: «Это к Первому Мая…» Может быть, через несколько дней флажок, прикрепленный к штыку, ринется навстречу победе. Тяжелые орудия будут салютовать дню, который отмечен в республиканском календаре как «праздник труда». В этом своя правда: под Бильбао или возле Пеньяррои люди умирают за свое право на труд.

В Пособланко была фабрика сукна. Снаряды фашистов пробили стены. Бомбы уничтожили потолок. Машины чудом уцелели. После победы республиканцев в пустой город вернулись рабочие. Они не стали бояться фашистских самолетов. Они стали на свое место. Над ними синее небо; в дыры видны развалины города. Они не смотрят ни на звезды, ни на камни: они работают с утра до ночи. Они ткут солдатские одеяла. Они одни, вокруг фронт, в городе нет ни крова, ни хлеба. Но они продолжают работать. Это аванпост труда в мире смерти…

Я никогда не забуду молоденького бомбометчика. До войны он работал в мадридском гараже. Его чествовали: он подбил три вражеских танка. Задумчиво усмехаясь, он сказал:

— Когда победим, пойду снова в гараж — чинить машины.

В этих словах вся программа нового класса. «Война — веселое дело», — говорят фашисты. Наши люди им отвечают волей к жизни: на бомбу — бомбой, против танка — танк. Но маленький механик знает, что веселое дело — труд, веселое, прекрасное, высокое дело. Ради него он спокойно ползет под пулеметный огонь.

Маяковский писал о зиме 1919 года: ее холод, нищета, героизм открыли людям теплоту «любовей, дружб и семей». Земле, промерзшей насквозь, он противопоставлял другую землю, где воздух сладок: такую бросаешь, не жалея. В Испании воздух неизмеримо сладок, но она теперь узнала войны, нашествия, голод, смерти. В эту горячую весну она промерзла насквозь. На ней нет места человеку. Он уползает в звериные норы, чтобы спасти крохотное тепло. Здесь мы снова учимся теплоте «Любовей, дружб и семей», теплоте, которая сближает в последнем объятии батрака из Эстремадуры и студента из Оксфорда. В этом мире смерти мы учимся жизни — громкой, радостной, праздничной.

Хаен, апрель 1937

<p>Вирхен-де-ла-Кабеса</p>

Ни жилья, ни человека. Сьерра пахнет полынью. Она называется «Сьерра-Морена» — «Смуглая сьерра». На крутой горе монастырь. Каждую весну сюда приходили паломники. Чудодейственную статую богородицы они прозвали «Смуглянкой». На их гроши монахи купили корону из золота; эта корона была больше статуи. Бабки умильно вздыхали.

У новых паломников вместо посохов — винтовки, и поют они не псалмы, а «Интернационал». На крутой горе засели фашисты. Вот уже девять месяцев, как они сидят там. Они верят не столько в чудо, сколько в аккуратность германской авиации: каждый вечер в восемь часов «юнкерс» скидывает им окорока и мешки с мукой. Потом, покружив над окопами республиканцев, он кладет несколько бомб.

Нищие крестьяне Хаена молились «Смуглянке», чтобы она защитила их от гражданской гвардии. После сбора маслин по помещичьим землям бродили голодные крестьяне. «Преступника», осмелившегося подобрать несколько маслин, ждала пуля. Охотниками на людей командовал некто Кортес. В награду за свои труды он получил погоны капитана гражданской гвардии. В июле прошлого года Кортес собрал триста жандармов и заперся с ними в монастыре Вирхен-де-ла-Кабеса. Жены и дети жандармов прикрывали капитана от гнева крестьян: он знал великодушие испанского народа. Новый игумен послал Кейпо де Льяно голубку мира. К лапке голубки был прикреплен рапорт: «Мы верим в покровительство святой девы и просим снабдить нас пулеметами».

Первые месяцы жандармы, принявшие схиму, жили припеваючи. Они охотились на диких коз и пили церковное вино. Жены жандармов вышивали хоругви. Республиканцы время от времени кричали жандармам: «Эй, вы, будет! Сдавайтесь!» Жандармы в ответ стреляли. Даже урок Алькасара не вылечил испанский народ от гипертрофии благородства. «Как же их бомбить? — там женщины…» В музее испанской революции среди защитного оружия фашистов, бесспорно, будет фигурировать обыкновенная юбка.

Недавно крестьяне Хаена взяли Лугар Нуэво, где фашисты набирали воду и жарили монастырских барашков. Республиканцы теперь находятся в двухстах метрах от монастыря. Среди монахов в жандармских треуголках началась тревога. Иные не прочь бы сдаться. Прошли счастливые времена, когда за каждого убитого крестьянина полагались премиальные. Сидеть в святой обители под артиллерийским огнем не так уж весело, тем более что окорока ест капитан с друзьями, а жандармам он дает сухой хлеб. Но у капитана имеется десяток шпионов. Стоит кому-нибудь погромче вздохнуть, как «предателя» ведут к стенке. При капитане находится представитель итальянского командования Анджело Рибелли, и с помощью гелиографа капитан получает инструкции от Кейпо де Льяно: окопы фашистов находятся в тридцати километрах от монастыря.

Республиканцами командует Кардон; по профессии он наборщик; член политбюро Коммунистической партии Испании. В тяжелые месяцы он защищал Эстремадуру; потом составил бригаду из крестьян Ла-Манчи. Это скромный, застенчивый человек, хороший товарищ, смелый и умный командир. Рабочий Кардон и жандарм Кортес — вот картина всей гражданской войны.

Я далек от желания во что бы то ни стало очернить врагов. В борьбе французских шуанов были страницы героизма. Но убоги и ничтожны испанские фашисты. Германские газеты называют шайку Кортеса «безупречными рыцарями». Республиканцы недавно подстрелили голубя с запиской: «Не скидывайте продовольственных посылок отдельным лицам: это вызывает зависть и раздоры». За час до смерти «безупречные рыцари» ссорятся из-за куска ветчины.

Вечер. Необычайный покой над сьеррой. Солдаты в окопах курят или мечтают. Среди ярко-зеленой травы издыхает раненный монашеской пулей осел. Автомобиль — это приехали делегаты женевского Красного Креста. Оказывается, мир затаив дыхание следит за трагедией монахов в жандармских треуголках. Что миру женщины и дети Мадрида? Что миру города Эускади95, которые горят, подожженные германскими бомбардировщиками? Все это неинтересные детали. Мир занят другим: он жаждет спасти жен и детей хаенских жандармов. Что же, дети — это прежде всего дети, и республиканское правительство обещало свободу всем женщинам и детям, находящимся в монастыре.

Представители Красного Креста — изысканные европейцы. Среди сьерры, рядом с окопами, они вдоволь экзотичны. Они, однако, не смущаются. Они кричат в рупор: «Мы знаем ваше тяжелое положение. Пришлите парламентеров. С согласия республиканского правительства мы гарантируем вам жизнь, а вашим семьям — свободу». Сначала откликается эхо, потом раздается зычный голос жандарма: «Если так называемые представители Красного Креста хотят побеседовать с нами, они могут к нам пожаловать завтра утречком».

Пользуясь визитом гуманистов, о котором фашисты были заранее предупреждены, «юнкерс» спокойно выполнил свою повседневную работу. Два изысканных европейца ознакомились с сыростью пещеры, где солдаты укрываются от бомбежки. Потом они меланхолично свернули флаг Красного Креста и уехали назад в сердобольную Женеву.

Несколько дней тому назад из монастыря выбежала молодая женщина. Она крикнула: «Братья, не стреляйте!» Крестьяне Хаена опустили винтовки. Раздался выстрел — один из жандармов убил жену своего товарища.

Когда два европейца закончили свою миссию, мортиры республиканцев открыли огонь. В синеве лунной ночи обстрел монастыря казался фейерверком. Потом заговорили ружья. Я должен признаться, что их голоса показались мне глубоко человечными.

Первого мая республиканцы под командой Кардона взяли монастырь. Кортес поспешно вытащил из кармана носовой платок — это было капитуляцией.

Южный фронт, май 1937

<p>На Южном фронте</p>

Возле Мадрида гражданская война одета в защитный цвет. Это — война с бетонными укреплениями, с кротовыми ходами сообщения, с подкопами, с размеренной перебранкой орудий. В Андалусии гражданская война еще не сбросила пестрой рубахи партизанщины. Исход боя зачастую решают не самолеты и не танки, но удаль отряда динамитчиков, восстание в тылу у неприятеля или революционная песня, которая переходит из окопов республиканцев в окопы фашистов.

Длинный фронт от Мотриля до Дон Бенито трудно назвать фронтом: можно проехать десятки километров, не встретив ни одного солдата. Недавно возле Адамуса два фашистских офицера по ошибке прикатили к республиканцам и очень удивились, увидев в качалке анархиста, который дремал на солнышке. В окрестностях Гранады республиканцы и фашисты занимают высоты. Между ними в долинах крестьяне пасут овец. Военные действия разворачиваются вокруг больших дорог. Если республиканцы иногда производят разведки на гребнях гор или в оливковых рощах, то фашисты продвигаются исключительно по шоссе: это пехота, которая не любит ходить пешком. Наступление одной стороны заставляет другую сосредоточить войска на данном отрезке — так образуется фронт. Справа и слева от него пустота. Ни фашисты, ни республиканцы не располагают достаточными силами для глубоких обходных движений.

Борьба происходит в гористой части Андалусии. Дорог мало. Крестьяне ездят по тропинкам на мулах или на ослах. Тропинки эти никем не охраняются. Каждый день крестьяне деревень, занятых фашистами, переходят к республиканцам. Партизаны — жители Андалусии — прекрасно знают все тропы. Они пригоняют к республиканцам скот, берут амуницию и уходят назад. Фронт растекается пятнами, переходя в тыл фашистов. С одной горы, занятой республиканцами, видна Гранада — сады Альгамбры и трущобы Альбасина. С другой высоты видна Кордова. Республиканские отряды повисли над этим городом.

В начале февраля фашистам удалась крупная операция: они взяли Малагу… Итальянцы располагали железными дорогами и сетью шоссейных дорог. У республиканцев была всего-навсего одна дорога. Взяв Малагу, фашисты решили с той же легкостью осуществить вторую операцию, еще более крупного масштаба. Они готовились к ней добрый месяц. На фронте происходили только небольшие стычки. В конце февраля республиканцы произвели боевую разведку в районе Гранады. Их батальон штыковой атакой выбил фашистов из города Алькала-ла-Реаль и этим отрезал Гранаду от Кордовы. Фашистам пришлось сосредоточить большие силы, чтобы вернуть потерянную дорогу. Это внесло некоторую заминку в подготовку той операции, которая по замыслу Кейпо де Льяно была походом на Альмаден и которая свелась к длительной борьбе за Пособланко.

Достаточно взглянуть на карту, чтобы понять стратегическое значение Альмадена. Республиканцы удержали после октябрьского отступления западную часть Эстремадуры от Касту эры до Дон Бенито. Они вклинились в расположение фашистских армий, угрожая на юге Пеньяррое, а на севере Талавере. Этот клин военные называют «Эстремадурским языком». Фашисты прекрасно понимают всю опасность положения — республиканцы, находясь в ста километрах от Бадахоса, представляют постоянную угрозу стыку северной и южной армий. Если взятие Бадахоса в сентябре прошлого года означало для фашистов начало продвижения к Мадриду, потеря этого города будет для них началом разгрома. Близость республиканских войск воодушевляет партизан Эстремадуры и этим дезорганизует коммуникации фашистской армии. Кейпо де Льяно рассчитывал, взяв Альмаден, освободить от угрозы Бадахос и выпрямить фронт по линии Толедо — Андухар.

Альмаден — небольшой городок. Белые дома с решетками на окнах; женщины с глиняными кувшинами; люди в широкополых шляпах жмутся к стенам, скрываясь от беспощадного солнца Андалусии. Однако Альмаден не только белые дома и глиняные кувшины. Альмаден — это ртуть. Альмаденские копи были открыты в конце пятнадцатого столетия. В последние годы добыча ртути доходила до восьмисот тонн, и копи приносили около двенадцати миллионов золотых песет.

Горняки Альмадена с гордостью показали мне копи. Каждую неделю они работают один день безвозмездно, «для победы». В январе прошлого года добыча ртути составляла тысячу семьсот одиннадцать фраско (фраско равняется тридцати четырем кило). В январе настоящего года она дошла до трех тысяч ста сорока девяти фраско. Февраль 1936 года дал восемьсот фраско, а февраль 1937 года — четыре тысячи двести тридцать девять фраско. Нелегка теперь жизнь в Альмадене. Очереди за хлебом, теснота. Городок в двенадцать тысяч жителей приютил восемь тысяч беженцев. Несмотря на это, горняки Альмадена вчетверо увеличили продукцию. Кейпо де Льяно уже торговал вожделенной ртутью. Он заявил по радио: «Мы начали еще одну военную прогулку…»

Армия Кейпо де Льяно провела наступление на Пособланко по трем дорогам: от Вильяарты, Эспиэля и Бельмеса. Впереди шли семь таборов марокканцев. Табор представляет собою небольшую бригаду в тысячу штыков с кавалерийским эскадроном и с полевой артиллерией. За марокканцами следовали четыре полка регулярной армии: гранадский, кадисский, «Павия» и «Лепанто». У наступавшего противника было не менее пятнадцати тысяч штыков. Ежедневно пятнадцать-двадцать самолетов бомбили позиции республиканцев. Республиканская армия была захвачена врасплох. Сказалась слабость Южного фронта: здесь еще имелись колонны, плохо усвоившие военную дисциплину. Отсутствие дорог затрудняло подвоз резервов. Отдаленность аэродромов связывала республиканскую авиацию. Противник быстро продвинулся к Пособланко, заняв первые дома этого города. Положение республиканцев было критическим, и Кейпо де Льяно уже объявил о взятии Пособланко. Войсками, защищавшими город, командовал полковник Перес Салес. Это офицер старой армии, честный республиканец, человек угрюмый и мужественный. Вопреки всему, он решил отстоять Пособланко.

Каждый день городок громили итальянские бомбардировщики. Многие улицы — развалины, по ним нельзя пройти. На крыше одного дома автомобиль: его закинуло силой взрыва. Церковь снесена бомбами, уцелел только каменный Христос, он смотрит на разрушение, совершенное во имя его. На колокольне пустое гнездо, внизу валяется мертвый аист. Артиллерия фашистов закончила дело, начатое авиацией: тяжелые орудия били по домам. Город опустел. В нем остались только полковник Перес Салес с шестью ближайшими помощниками. Окопы проходили под самым городом. Два батальона республиканцев отбивали днем и ночью атаки фашистов. У противника под Пособланко было восемь тысяч солдат и девять батарей. Пособланко ок