Илья Эренбург

Война. Апрель 1942 г. - март 1943 г.


Немец

Оправдание ненависти

Им не жить

Их исправит могила

Воровство — немецкое ремесло

Орда на Лону

Скоты

Убей

Проклятое семя

Справедливость

Третья годовщина

Вавилон

Фриц-философ

Фриц-Нарцисс

Изысканный фриц

Фриц-биолог

Осенние фрицы

Немец

Гретхен

Негасимый огонь

Палач в истерике

Взвешено. Подсчитано. Отмерено

<p>Немец</p>
<p>Оправдание ненависти</p>

Из всех русских писателей гитлеровские идеологи относятся наиболее снисходительно к Достоевскому. Гитлеровцам понравились сцены нравственного терзания, показанные великим русским писателем. Однако фашисты — плохие читатели, им не понять гения Достоевского, который, опускаясь в темные глубины души, озарял их светом сострадания и любви. Один из немецких «ценителей» Достоевского написал в журнальной статье: «Достоевский — это оправдание пыток». Глупые и мерзкие слова. Гитлеровцы пытаются оправдать Гиммлера, Достоевским. Они не в силах понять жертвенности Сони, доброты Груни. Русская душа для них — запечатанная книга.

Русский человек по природе незлобив, он рубит всердцах, легко отходит, способен понять и простить. Многие французские мемуаристы рассказывают, как русские солдаты, попав в Париж после падения Наполеона, помогали француженкам носить воду, играли с детьми, кормили солдатскими щами парижскую голытьбу. Даже в те черные годы, когда враг нападал на Россию, русские хорошо обращались с пленными. Петр после Полтавы обласкал пленных шведов. Наполеоновский офицер Соваж в своих воспоминаниях, посвященных 1812 году, называет русских «добрыми детьми».

Лет десять тому назад я попал в трансильванский город Орадеа Маре. Меня удивило, что в магазинах, в кафе, в мастерских люди понимали по-русски. Оказалось, что многие жители этого города во время мировой войны попали в плен к русским. Все они трогательно вспоминали годы, проведенные в Сибири или в Центральной России, подолгу рассказывали о доброте и участливости русских. Еще в начале этой войны я не раз видал, как наши бойцы мирно калякали с пленными, делились с ними табаком и едой. Как случилось, что советский народ возненавидел немцев смертной ненавистью?

Ненависть не лежала в душе русского человека. Она не свалилась с неба. Ее наш народ выстрадал. Вначале многие из нас думали, что это — война как война, что против нас такие же люди, только иначе одетые. Мы были воспитаны на великих идеях человеческого братства и солидарности. Мы верили в силу слова, и многие из нас не понимали, что перед нами не люди, а страшные, отвратительные существа, что человеческое братство диктует нам быть беспощадными к фашистам, что с гитлеровцами можно разговаривать только на языке снарядов и бомб.

«Волкодав — прав, а людоед — нет». Одно дело убить — бешеного волка, другое — занести свою руку на человека. Теперь всякий советский человек знает, что на нас напала свора волков.

Дикарь может разбить изумительную статую, людоед может съесть величайшего ученого, попавшего на остров, населенный каннибалами. Немецкие фашисты — это образованные дикари и сознательные людоеды. Просматривая недавно дневники немецких солдат, я видел, что один из них, принимавший участие в клинском погроме, был меломаном и любителем Чайковского. Оскверняя дом композитора, он знал, что он делает. Искалечив Новгород, немцы написали длинные изыскания об «архитектурных шедеврах Неугарда» (так дни называют Новгород).

На трупе одного немца нашли детские штанишки, запачканные кровью, и фотографию детей. Он убил русского ребенка, но своих детей он, наверно, любил. Убийства для немцев — не проявление душевного разгула, но методическая деятельность. Убив тысячи детей в Киеве, один немец написал: «Мы убиваем маленьких представителей страшного племени».

Конечно, среди немцев имеются добрые и злые люди, но дело не в душевных свойствах того или иного гитлеровца. Немецкие добряки, те, что у себя дома сюсюкают, катают на спине детишек и кормят немецких кошек паечной колбасой, убивают русских детей с такой же педантичностью, как и злые. Они убивают, потому что они уверовали, что на земле достойны жить только люди немецкой крови.

В начале войны я показал пленному немцу листовку. Это была одна из наших первых листовок, в ней чувствовалась наивность человека, разбуженного среди ночи бомбами. В листовке было сказано, что немцы напали на нас и ведут несправедливую войну. Немец прочитал и пожал плечами: «Меня это не интересует». Его не интересовал вопрос о справедливости: он шел за украинским салом. Ему внушили, что разбойные войны — эта заработок. Он шел добывать «жизненное пространство» для Германии и «трофейные» чулки для своей супруги.

В грабеже немцев нас поразили деловитость, аккуратность. Это не проделки отдельных мародеров, не бесчинства разнузданной солдатни, это — принцип, на котором построена гитлеровская армия. Каждый немецкий солдат материально заинтересован в разбойном походе. Я написал бы для гитлеровских солдат очень короткую листовку, всего три слова: «Сала не будет». Это то, что они способны понять, и это то, что их действительно интересует.

В записных книжках немцев можно найти перечень награбленного; они считают, сколько кур съели, сколько отобрали одеял. В своем разбое они беззастенчивы, как будто они не раздевают живых людей, а собирают ягоды. Если женщина попытается не отдать немецкому солдату детское платьице, он ей пригрозит винтовкой, если она вздумает защищать свое добро, он ее убьет. Для него это не преступление: он убивает женщин, как ломают сучья в лесу — не задумываясь.

Отступая, гитлеровцы сжигают все: для немцев русское население такой же враг, как Красная Армия. Оставить русскую семью без крова для них военное достижение. У себя в Германии они ходят на цыпочках; не бросят на пол спички, не посмеют помять травинку в сквере. У нас они вытоптали целые области, загадили города, устроили в музеях уборные, превратили школы в конюшни. Это делают не только померанские землепашцы или тирольские пастухи, это делают приват-доценты, журналисты, доктора философии и магистры права.

Когда боец-колхозник увидел впервые деревню Московской или Тульской области, от которой остались только трубы да скворечницы, он вспомнил свою деревню на Волге или в Сибири. Он увидел в лютый мороз женщин и детей, раздетых, разутых немцами. И в нем родилась лютая ненависть.

Один немецкий генерал, приказав своим подчиненным безжалостно расправляться с населением, добавил: «Сейте страх!» Глупцы, они не знали русской души. Они посеяли не страх, но тот ветер, что рождает бурю. Первая виселица, сколоченная немцами на советской земле, решила, многое.

Теперь все у нас поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости.

Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили — городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела, она уже не мутит голову, как молодое вино, она перешла в спокойную решимость. Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить. Мы поняли, что здесь нет места ни для уступок, ни для разговоров, что дело идет о самом простом: о право дышать.

Ненавидя, наш народ не потерял своей исконной доброты. Нужно ли говорить о том, как испытания расширили сердце каждого? Нельзя без волнения глядеть на многодетных матерей, которые в наше трудное время берут сирот и делятся с ними последним.

Я вспомнил девушку Любу Сосункевич, военного фельдшера. Она под огнем перевязывала раненых. Землянку окружили немцы. Тогда с револьвером в руке, одна против десятка немецких солдат, она отстояла раненых, спасла их от надругательств, от пыток.

Скромна работа другой русской девушки — Вари Смирновой: под минометным и ружейным огнем она, как драгоценную ношу, несет пачку с письмами на передовые позиции. Она мне сказала: «А как же иначе?.. Ведь все ждут писем, баз письма скука съест…»

Но не только к своим живо участие в душе русского, он понимает горе другие народов. Большая человеческая теплота чувствуется в обращении женщин многострадального Ленинграда к женщинам Лондона. Не раз бойцы меня расспрашивали о горе Парижа. Привелось мне присутствовать при том, как бойцы слушали заметку о голодной смерти, на которую гитлеровцы обрекли греков; и один боец, колхозник из Саратовской области, выслушав, сказал: «Вот ведь какая, беда!.. И как бы скорей перебить этих фрицев, людям помочь?» Наша ненависть к гитлеровцам продиктована любовью, любовью к родине, к человеку и к человечеству. В этом — сила нашей ненависти. В этом — ее оправдание. Сталкиваясь с гитлеровцами, мы видим, как слепая злоба опустошила душу Германии… Мы далеки от подобной злобы. Мы ненавидим каждого гитлеровца за то, что он — представитель человеконенавистнического начала, за то, что он — убежденный палач к принципиальный грабитель, за слезы вдов, за омраченное детство сирот, за тоскливые караваны беженцев за вытоптанные поля, за уничтожение миллионов жизней.

Мы сражаемся не против людей, но против автоматов, которые выглядят, как люди, но в которых не осталось ничего человеческого. Наша ненависть еще сильней оттого, что они с виду похожи на человека, что они могут смеяться, что они могут гладить коня или собаку, что они в дневниках занимаются самоанализом, что они замаскированы под людей и под культурных европейцев. Мы часто употребляем слова, меняя их первоначальное значение. Не о низменной мести мечтают наши люди, призывая к отмщению. Не для того мы воспитали наших юношей, чтобы они снизошли до гитлеровских расправ. Никогда не станут красноармейцы убивать немецких детей, жечь дом Гете в Веймаре или книгохранилище Марбурга. Месть — это расплата той же монетой, разговор на том же языке. Но у вас нет общего языка с фашистами.

Мы тоскуем о справедливости. Мы хотим уничтожить гитлеровцев, чтобы на земле возродилось человеческое начало. Мы радуемся многообразию и сложности жизни, своеобразию народов и людей. Для всех найдется место на земле. Будет жить и немецкий народ, очистившись от страшных преступлений гитлеровского десятилетия. Но есть пределы и у широты: я не хочу сейчас ни думать, ни говорить о грядущем счастье освобожденной от Гитлера Германии — мысли и слова неуместны и неискренни, пока на нашей земле бесчинствуют миллионы немцев.

Железо на сильном морозе обжигает. Ненависть, доведенная до конца, становится живительной любовью. «Смерть немецким оккупантам» — эти слова звучат, как клятва любви, как присяга на верность жизни. Бойцы, которые несут смерть немцам, не жалеют своей жизни. Их вдохновляет большое, цельное чувство, и кто скажет, где кончается обида на бесчеловечного врага и где начинается кровная привязанность к своей родине? Смерть каждого немца встречается со вздохом облегчения миллионами людей. Смерть каждого немца — это залог того, что дети Поволжья не узнают горя и что оживут древние вольности Парижу. Смерть каждого немца — это живая вода, спасение мира.

Христианская легенда изображала витязя Георгия, который поражает копьем страшного дракона, чтобы освободить узницу. Так Красная Армия уничтожает гитлеровцев и тем самым несет свободу измученному человечеству. Суровая борьба и нелегкая судьба, но не было судьбы выше.

26 мая 1942 г.

<p>Им не жить</p>

В маленькой капле отражается мир. В дневнике Ганса Хайля отражена история германской армии, Ганс Хайль — ефрейтор 25-го саперного батальона. Где он родился и когда — нам неизвестно, но умер он 12 феврали 1942 года на Брянском фронте.

Ганс Хайль начал поход исключительно бодро. 22 июня 1941 года он деловито отметил: «Вчера изрядно напились. Сегодня с 3 часов 15 утра начались военные действия». Он считал, что его танковая группа сразу проследует к Черному морю: «Это будет красивым путешествием». Кто-то посоветовал ефрейтору изучить русский язык, ему даже подарили карманный словарь; но он возмущенно отметил: «Изучить русский почти невозможно — сломаешь при этом язык».

Ефрейтор предпочитая ломать чужие головы. Мы часто видим теперь фрицев, которые хныча и вытирая рукавом нос, бормочут: «Гитлер капут». Полезно восстановить образ наступающего немца. Вот что писал Ганс Хайль в июле 1941 года: «Русские — настоящие скоты. Приказ в плен никого не брать. Любое средство для уничтожения противника правильно. Иначе нельзя справиться с этим сбродом». «Мы отрезали русским пленным подбородки, выкололи глаза, отрезали зады. Здесь существует один закон — беспощадное уничтожение. Все должно протекать без так называемой гуманности». «В городе каждую минуту раздаются выстрелы. Каждый выстрел означает, что еще одно человекоподобное русское животное отправлено куда следует». «Эта банда подлежит уничтожению. Мужчин и женщин нужно всех расстреливать».

Страшный июль, кровь русских женщин, трупы русских детей — мы все помним. Мы знаем, кто к нам пришел и зачем.

Приятели Ганса Хайля смеют говорить о христианстве, о милосердии, о человечности. Но снег декабря не смыл с них детской крови.

Снег декабря… Я не скажу, что Ганс Хайль в декабре стал человечней — таких не переделаешь. Но зимой Ганс Хайль многому научился. 28 сентября он еще писал: «Ходят слухи что окружение Москвы закончится через месяц. Значит, в конце октября мы будем в Германии…» А месяц спустя он уже кое-что понял. Он жаловался: «У меня больше нет никакого желания о чем-либо писать. Сидим десять дней в проклятой грязи. Жрать почти нечего. До чего я похудел — кожа и кости!»

30 октября «кожа да кости» мечтает: «Если бы попасть в Германию хоть зимой!..» Но направление сначала не то: ефрейтора шлют на Рязань. А 23 декабря Ганс Хайл, пишет: «Внезапное отступление:. Богородицино сравняли с землей. Все деревни сожгли».

Проходит еще месяц. Вот запись 28 января: «Свинство, и, между прочим, большое! Вся четвертая рота состоит из людей 43–44 лет. Снаряжение недостаточное. Мы должны итти вперед, как резерв. Безумье!..» И вот последняя запись — в феврале: «Есть нечего. Почты нет. Снег. Днем нет покоя. А ночью тревога и снова тревога. Нет покоя, нет сна. Из нашей 4-й роты почти все убиты или ранены. С нами покончено, полностью покончено…»

Кто на свете пожалеет такого Ганса? Кто не вспомнит об июле, когда он хвастал; «Режем подбородки, выкалываем глаза»? В июле он был страшен. К февралю он стал омерзителен. Его дневник не напечатают в Германии, и «весенние солдаты» Гитлера не узнают о судьбе своих предшественников. Может быть, они придут к нам тоже бодрые, готовые резать подбородки? Мы проучим и этих.

3 апреля 1942 г.

<p>Их исправит могила</p>

3 мая германская радиостанция Люксембург передала следующую характеристику гитлеровского солдата:

«Когда немцы начали борьбу против численно превосходящего противника, охваченного стремлением к разрушению, им пришлось задушить в себе культурное наследие нескольких веков. Немцам пришлось забыть все идеалы европейского рыцарского кодекса. Когда война кончится, немецкие жены столкнутся с задачей смягчить очерствевшие души немецких солдат, вернуть им веру в человечество».

Итак, мы осведомлены, почему немецкие солдаты убивают грудных детей, пытают раненых, насилуют девочек: они борются «против численно превосходящего противника». Они жгут наши города, они топчут наши поля, они рубят наши сады, потому что мы «охвачены стремлением к разрушению». За ровным голосом диктора чувствуется рев разнузданной солдатни, пьяной от водки и крови.

Они, видите ли, забыли рыцарский кодекс. Ложь. Эсэсовцы не рыцари, эсэсовцы — убийцы. Они не могут забыть о рыцарской чести: они о ней не слыхали. Они выращены, как палачи, как погромщики, как истязатели. Они сдали первый экзамен на звание эсэсовца, убив до войны сотни еврейских детей. Они показали себя зрелыми, повесив тысячи поляков. Они стали маститыми, расстреляв десятки тысяч французских беженок. Они пришли к нам гордые уничтожением десяти стран, залитые детской кровью, с «рыцарским крестом» на груди и с отмычкой в кармане. О каких идеалах можно говорить с бандитами? Их идеалы — это кусок сала, это серьга, вырванная с мясом, это куртка, снятая с убитого ребенка.

Она жалуются: им пришлось задушить в себе культурное наследие прошлого. Ложь. У них нет культурного наследия. Они взяли у прошлого только технику, которую, они обратили на уничтожение людей. Они взяли у прошлого только суеверия, орудия пыток и мрак чумных годов. Что общего между гитлеровским босяком и Гете? Между эсэсовцем и Шиллером? Между припадочным фюрером и Кантом? Они задушили культурное наследие в 1933 году. Они жгли тогда книги, потрошили музеи, калечили науку. Они вскормили беспризорников, которые сегодня жгут дом Пушкина в Михайловском и которые завтра сожгут дом Гете в Веймаре.

Их души очерствели? Ложь. У них нет души. Это — одноклеточные твари, микробы, бездушные существа, вооруженные автоматами и минометами. Они начали свою жизнь без мыслей, без чувств, без мечтаний, без, порывов. Когда им весело, они отрыгивают. Когда им плохо, они чешутся. У себя они кричат: «Хайль Гитлер», а попав в плен, восклицают: «Гитлер капут». Десять тысяч немцев перебывало в деревне Колицыно. К каждому из них в суровые зимние месяцы подходили русские женщины с замерзавшими детьми и просили: «Пусти ребенка в избу». И ни один из десяти тысяч не пустил. Очерствели? Нет. Такими пришли в Польшу. Такими топтали Францию. Такими резвились в Греции. Бездушные выродки, человеческое мясо с ржавым железом вместо сердца.

Их души после войны смягчат жены? Ложь. Жены не лучше. Жены из того же теста. Жены пишут своим мужьям: «Если детское платье в крови, ничего — я отмою»… Прежде говорили: «Горбатого могила исправит». Это было образом. Мы теперь говорим: фашиста исправит могила. И это не образ — это сухая справка.

10 мая 1942 г.

<p>Воровство — немецкое ремесло</p>

Я спросил одного пленного, доволен ли он, что Гитлер послал его на войну. Немец посмотрел на меня стеклянными глазами и ответил: «А что бы я делал, если бы не было войны? Сгнил бы, как отец, на фабрике…»

Говорят, что воровство — последнее ремесло. Но для немцев воровство — единственное ремесло. Работать для них — это гнить. Жить для них — это грабить. Когда немцы захватили Норвегию, вся Германия ела копченую и соленую рыбу: «трофеи». Еще шли во Францию эшелоны со снарядами, а назад вагоны уже грузили красными шарами сыра. Съели голландский сыр, принялись за французскою колбасу, за сардины, за паштеты. Кончили паштеты, навалились на яйца: обобрали Болгарию. За болгарскими яйцами последовало сербское сало. «О Германия, бездонна твоя душа!» — восклицает рифмоплет в «Берлинер иллюстрирте». Насчет души сомнительно, но брюхо у Германии действительно бездонное.

Передо мной старая записная книжка немецкого ефрейтора. Вот запись: «15 июня 1940. Мы переживаем воистину исторические дни. Вчера немцы вошли в Париж. Орлеан разрушен. Обыски пленных и экскурсии в дома принесли кое-что и мне: 4 вечные ручки, швейцарские часы „Лонжин“, бумажник из крокодиловой кожи, будильник. Поход продолжается…» Поход для немца — приход. «Исторические дни» и краденый будильник…

Зимой немцы приуныли: нечего было грабить. Они сидели в блиндаже, как зверь в норе: сосали лапу. Перед началом летнего наступления они наслушались рассказов о богатствах Дона и Кубани. Они шли с раздраженным аппетитом. Музыка в пустом брюхе — вот их военный марш. В немецкой армейской газете «Фельдцуг» напечатана была статья «Ты знаешь ли тот край?» Автор рассказывал фрицам, что нет лучше пшеницы, чем на Кубани. «Там лучшие в мире яблоки и душистый виноград, который дает свежее, приятно веселящее вило. Там много крупного скота, который, благодаря высоким кормам, дает нежное, сочное мясо. Там табачные плантации и большие запасы табака, не уступающего македонским табакам. Там есть и рис, который так любят наши добрые немецкие хозяйки. Там есть чай, напоминающий цейлонский. На побережьи много курортов с хорошими и богато обставленными санаториями…»

На всем фронте немцы взволновались: фриц после зимней спячки хочет жрать. Он хочет грабить. Солдат 542-го полка Иосиф Гайер пишет родителям: «Питание достаточное — снабжаем сами себя. Забираем гуся, или кур, или свинью, или теленка и лопаем. Мы заботимся, чтобы живот был всегда набит». Воскресли «трофейные посылки» на родину. Как мухи весной, ожили голодные, жадные немки. Марта Трей пишет из Бреславля своему мужу: «Не забывай обо мне и о малышах. Мы тоже пережили тяжелую зиму. Я буду особенно благодарна за копченое сало и за мыло. Потом, хотя ты пишешь, что у вас тропическая жара, подумай о зиме — и о себе, и о нас, поищи что-нибудь шерстяное для меня и для малышей…»

Голодные крысы несутся по нашей земле. Интенданты вывозят остатки в Германию. Командир 387-й дивизии 16 июля 1942 года отдал приказ, в котором говорится: «Многие до сих пор претендуют на полное снабжение продовольствием за счет подвоза из тыла. При теперешнем напряженном продовольственном положении Германии такие суждения недопустимы. При каждой операции необходимо обеспечить всеми средствами снабжение частей за счет местных ресурсов». Сказано пышно — «за счет местных ресурсов», смысл ясен: за счет крестьян. Немецкая армия пасется на подножном корму: идут и грабят. Воровство для них — и стратегия, и тактика, и отвага.

Воровство для Гитлера — государственная мудрость. У фрица в сумке и ветчина, и сало, и детский костюм, взятый в Армавире, а у Гитлера в кармане десять европейских государств. Немцы торгуют краденым и меняют краденое. Недавно они «продавали» заводы Днепропетровска и уцелевшие дома Харькова. Это немецкая торговля. Они отобрали у голландцев землю и послали голландцев в Кременчуг. Это немецкая мена.

Гитлеру нужны рабочие. Он торгуется с французами. «Утро» 12 июля 1942 года объявляет: «Германия согласна предоставить жизненные блага Украины всем своим воюющим союзникам». Газета объясняет, что румыны, венгры, итальянцы, сражающиеся в России, а также уголовники из различных иностранных «легионов» получат землю на Украине. «Бери двадцать га, вшивый румын», — кричит Гитлер. «Получай тридцать га, пропойца мадьяр». Чужой землей расплачиваются немецкие воры со своими наемниками.

Гитлеру нужны рабочие. Он торгуется с французами. Гитлер говорит: «Дайте трех хороших рабочих, и я выпущу из плена одного француза». Человечиной торгует тирольский людоед. У него тариф: за одного французского добровольца, записавшегося в «легион», Гитлер отпускает двух пленных, за одного пленного берет трех рабочих. Пленный — это денежная единица. Солдат стоит двоих пленных, а рабочему цена невелика — треть пленного.

В июне 1942 года Гитлер опубликовал приказ по войскам, озаглавленный: «Стоимость военнопленного». В приказе сказано: «Все ли солдаты, находящиеся на Восточном фронте, уяснили себе, что в каждом военнопленном они приобретают хорошо применимую рабочую силу? Доказано, что русский человек может стать хорошо применимым рабочим. Теперь потребность в мужской рабочей, силе велика. Германия, как известно, привлекла много миллионов иностранных рабочих, но, во-первых, этого недостаточно, во-вторых, при этом возникают известные трудности. Военнопленные не представляют никаких трудностей: это хорошо применимая и к тому же дешевая рабочая сила. Захватывая пленного, солдат приобретает рабочую силу для, родины, а следовательно, для самого себя».

Итальянских и венгерских рабочих нужно кормить. С пленными легче: как говорит людоед, с пленными «нет трудностей». Немцы теперь идут в поход не только за курами и за пшеницей, они идут в поход за рабами. Немецкий лейтенант Отто Краузе острит в дневнике: «Русский казак с лошадью на немецком поле — это две лошадиных силы». Пленный солдат Гергард Каснер мне жалостливо докладывал: «Хозяйство у меня маленькое, судите сами — тридцать пять моргов земли, одна лошадь, четыре коровы, один бельгиец. Вот у соседа, у майора фон Унрауца в Рейсвальдау, у того хорошее хозяйство — пятнадцать русских».

Немцам нужна и женская рабочая сила. Захватывая город, село, станицу, они захватывают новых рабынь. Женщин раздают по рукам. В каждом немецком городке «биржа труда» раздает немцам и немкам русских рабынь. Здесь тоже имеются свои тарифы. Гедвига Земке пишет мужу из Гильдесхейма: «У нас не хотят русских девушек, потому что они очень дерзкие, и фрау Шиллер променяла двух русских на одну литовку. Я заказала украинку. Я сразу по глазам вижу, какие они — послушные или дерзкие».

Немецким солдатам Гитлер обещал не только кубанскую пшеницу, цымлянское вино и русских рабов, он обещал им землю. Жадно глядят фрицы, привыкшие к плохой земле и к водянистой картошке, на русский чернозем. Вот пленный унтер-офицер, летчик-истребитель Фридрих Шмальфуус. Этот фриц парил в облаках, но думал он о земле. Я его спрашиваю: «Зачем воюете?» — «Нам нужна земля, а в России много хорошей земли». Я говорю: «Но ведь на этой земле живут люди». Он пожимает плечами: «Часть можно будет куда-нибудь переселить, часть будет работать у нас». Помолчав, он добавляет: «Да и вообще после этой войны народу у вас будет меньше»..

Вот другой пленный, солдат Вернер Шлихтинг. Он — крестьянин из Мекленбурга. Жалуется, что в Мекленбурге земля плохая: «Приходится над ней много работать». Оживляясь, говорит: «А здесь, в России, много хорошей земли. Офицеры нам говорили, что каждому дадут по сорок га русской земли. Так что я лично рассчитывал остаться в России, хотел, как кончится война, выписать сюда мою невесту». Я спрашиваю: «А кто работал бы на вашей земле?» Вернер Шлихтинг самодовольно отвечает: «Русские под моим руководством. Я их научил бы…» Пленный Иоганн Китцлер из 10-то мотополка хотел быть управляющим крупного имения. По его словам, лучшие колхозы станут собственностью германского рейха, управлять ими будут немцы, а работать — русские и украинцы.

Эти дураки поверили в сорок га. Сколько их уже лежит в русской земле! Жаден немец. Жаден он и на землю, не может успокоиться, пока его не накормят досыта, не набьют ему землей ненасытную пасть.

16 августа 1942 г.

<p>Орда на Лону</p>

Пленного немца спросили: «Как вы могли изнасиловать тринадцатилетнюю девочку?» Немец равнодушно поморгал и ответил: «Для меня женщина — это уборная». У него были светлые курчавые волосы и голубые глаза.

Человек, обладающий знаниями, неизбежно скромен: он знает, что его познания — крохотная часть науки. Невежда самодоволен, ему кажется, что он умнее всех. Немец 1942 года — недоросль, невежда, самодовольный, кретин.

«Красота Парижа — это только реклама. Каждый городок Баварии может с большим правом претендовать на звание столицы Европы, нежели Париж» (газета «Аугсбургер цейтунг»).

«Почему нам в школе забивали голову рассказами о значении древней Греции? Вокзал в Штутгарте величественней прославленного Парфенона» (дневник лейтенанта Ганса Эберта).

«Здесь весна, и русские поля покрылись цветами. Впрочем, смешно называть цветами эти жалкие растения. Цветы, настоящие цветы цветут только у нас в Германии…» (письмо Генриха Зиммерга).

«В России нет ни искусства, ни театра. Столица России была построена немцами, и поэтому до большевиков называлась Петербургом. Школы в крупных городах были устроены немцами, и преподавание шло на немецком языке, за исключением катехизиса и русского языка — для связи между верхушкой страны и простонародьем. Об этом мне подробно рассказал доктор Краус, который учился в московской школе. Не помню ни одной книги, переведенной с русского, ни одной пьесы. Вот только в кино показывали за три года до войны „Анну Каренину“, но, по-моему, и сценарий там был немецкий, и ставили картину немцы — русского в ней был один сюжет, к тому же глупый» (письмо ефрейтора Людвига Кортнера).

Немец может увидеть самые прекрасные цветы, но он обязательно подумает, что герань на подоконнике его фрау Хазе лучше. Если дать немцу перевод Толстого, он сначала скажет: «Ерунда». Прочитав, он ответит: «Глупая книга — сразу видно, что русский, написал», или: — «Хорошая книга — никогда не поверю, что автор — русский, наверно, Толстой — это псевдоним немецкого писателя».

Английский журналист Верт спросил немецкого военнопленного: «Как вам не стыдно так зверски обращаться с пленными красноармейцами?» Немец преспокойно ответил: «На то они русские…» Немец пишет своему брату: «Неправда, что мы убиваем детей. Ты знаешь, как в Германии любят ребят, в моей роте каждый поделится последним с ребенком. А если мы в России убиваем маленьких представителей страшного племени, это диктуется государственной необходимостью». Он чист перед собой: он ведь убивает русских детей, то есть не детей, а маленьких «представителей страшного племени».

Чванливые гады, они презирают всех, даже своих «союзников». Один немец мне сказал: «Я никогда не поверю, чтобы немка могла сойтись с итальянцем, это все равно, что жить с обезьяной». Солдат Вильгельм Шрейдер пишет своему брату из финского города Лахти: «За банку консервов здесь можно достать девушку в любое время дня и ночи. Я этим энергично занимаюсь после монашеской жизни в снегах. Но трудно назвать данных особ „женщинами“. Они все время молчат, как рыбы, и я предпочитаю последнюю немецкую потаскуху дочке здешнего врача. Иногда мне кажется, что я с ними вожусь в порядке самомучительства…»

Они грамотны. У них вечные ручки. Они анализируют свои чувства, но эти чувства — дрянь. Вечными ручками и без ошибок они записывают зловонные изречения.

Они не способны задумываться: они боятся мысли. Зимой немцы смутились, но не возмутились. Им было холодно, они сидели на сухарях, наши бойцы их истребляли. И немцы скулили. Но как только обер-фельдфебель скомандовал: «Эйн-цвай» — они пошли в атаку.

Ефрейтор Альберт Ротшмидт пишет: «Я почти уверен, что в 1943 году мы будем на Урале…»

Фриц Бретендер сообщает своей мамаше: «Варежки мне пригодятся, потому что зимовать мы будем, наверно, в Сибири…»

Солдат Ганс Главник, взятый в плен возле Воронежа, говорит: «Нас несколько миллионов. Победить нас нельзя. Мы всех победим».

Их нельзя переубедить, их можно только перебить.

Когда пленный начинает отпевать Гитлера, он подлизывается. Путаясь, он излагает содержание наших листовок. Поговорите с ним по душам и он станет восхвалять Гитлера и ругать все народы, кроме немецкого. Я часто беседовал с пленными итальянцами. Берсальер сначала кричит:. «Дуче! Муссолини! Фашизм!» Его хватает на три минуты, офицера — на четверть часа. А после сидит человек как, человек и разговаривает о житейских вещах. Немец в плену сначала бубнит; «Гитлер просчитался… Все немцы против войны… Я не согласен с Герингом…» Но стоит ему успокоиться, отдышаться, как он начинает ворчать: «Что это за русские порядки?.. Пфуй, у нас в Германии все лучше… Гитлер обязательно победит…» У него фашизм не на рукаве, как у итальянца, а в кишках.

Конечно, есть и второсортные фрицы. Эти не то чтобы совестливей — они трусливей. Они кое-что поняли за зиму. Они стараются попасть во второй эшелон, а еще лучше — в лазарет. Они хотят, чтобы Гитлер побеждал без их участия. Но их гонят в атаку, и они идут. Немец не может бунтовать, самое большее, на что он способен, это всплакнуть и меланхолично высморкаться.

Немец Адольф Тотенберг недавно мне сказал: «В итоге Гитлер победит, я боюсь, что, когда мы возьмем последний русский город, у нас будет из всей армии один полк. А ведь нам придется еще итти на Индию…» Сказав это, он всплакнул, высморкался, а потом спросил: «Я буду, по-вашему, жить?» Я удивленно ему ответил: «Конечно. Впрочем, вы можете умереть естественной смертью». Немец был, видимо, суеверным и, заикаясь, возмущенно крикнул: «Я не могу умереть естественной смертью — я абсолютно здоров». — «Тем лучше». Я ушел из избы. Адольф Тотенберг бросился мне вдогонку: «Я здоров, но я очень слаб, так что меня нельзя посылать на трудную работу». Этот был один из самых сообразительных…

Другой «меланхолик», ефрейтор Людвиг Папе, пишет: «Будем надеяться, что теперь победы нам не обойдутся так дорого, как в прошлом году…»

Каждый кусок нашей земли теперь обходится немцам во сто крат дороже, чем прошлым летом. И все же Папе пришел к Дону, где наши бойцы его прикончили. И все же миллионы немецких солдат, повинуясь Гитлеру, продолжают рваться на восток. Надо перебить сто немцев, чтобы сто других задумались. Надо перебить тысячу немцев, чтобы сто задумавшихся заколебались. Надо перебить, десять тысяч немцев, чтобы сто заколебавшихся сдались в плен. Это не стойкость, не упорство, это немецкая тупость, страх вора перед ответом.

Гитлеровского солдата не интересуют идеи. Он равнодушен к словам. Когда он сжигает чешские деревни, он считает, что это «революция». Когда он оправляется в парижском музее, он называет это «национализмом». Когда он убивает украинских колхозниц, а краденые ручники посылает своей фрау, он в восторге думает: «Немецкий социализм торжествует».

Теперь, тогда дивизии Гитлера снова рвутся в глубь России, я должен повторить слова прошлого лета: «Всех перебить». Это не шалуны, которых можно высечь, это вооруженные до зубов убийцы. Они решили нас истребить, а нашу страну прикарманить. Во главе многомиллионной орды стоит бесноватый. Их нельзя перевоспитать, но их можно закопать. Это трудное дело. Много испытаний еще придется пережить нашей родине. Но Красная Армия спасет Россию: она перебьет немцев. Мы говорим это в трудные часы: на берегах Дона день и ночь не замолкает гроза.

Каждый убитый немец — это спасенная русская жизнь. Каждый убитый немец — это шаг к победе.

12 июля 1942 г.

<p>Скоты</p>

На Карельском фронте наши бойцы захватили «Приказ о порядке обручения и вступления в брак СС». В этом документе описывается, как должны размножаться отборные солдаты Гитлера, так называемые СС. Привожу некоторые цитаты из приказа:

«Успехи животноводства учат, что в целях улучшения породы необходимо выполнять следующие основные правила:

1. Образцами должны служить наилучшие отборные экземпляры.

2. Лучшие экземпляры следует спаривать только с лучшими.

3. Все нежелательное должно быть уничтожено.

Мы не занимаемся экспериментами, когда ставим себе следующие задачи, вытекающие из вышеизложенного:

1. Наилучшим образцом для немецкого народа является преимущественно нордический человек.

2. Наивысшая деторождаемость является долгом полноценной части населения. Для этого должны быть созданы все необходимые предпосылки.

3. Нежелательная наследственность должна быть уничтожена… История показывает на многочисленных примерах, что народ только тогда может вести политику больших завоеваний, когда он имеет в своем распоряжении достаточные людские ресурсы. Прикрепление большей части нашего народа к земле, создание многочисленных крестьянских поселений в Остланде приведет в первую очередь к увеличению деторождаемости.

Каждый СС обязан добросовестно относиться к своим обязанностям, так как он — отборный из людей немецкой крови. Выбору супруги он должен придавать большое значение. Нашими учреждениями установлено, что только у 14 % немецких женщин детородный орган вполне безупречен. Поэтому СС может вступать в брак только после получения разрешения».

«Насмешки, издевательства и ложное понимание нас не трогают» — эти слова имперского начальника СС позволяют нам рассмотреть отношение современников к указанным вопросам…

Грязные животные. Бугаи, которые пишут циркуляры. Боровы, занятые параграфами законов. Что им Ромео и Джульетта? У них есть отборный СС и породистая самка. Они называют свой приказ «О порядке обручения». Нет, СС не обручаются, они случаются.

Неужели для того шумят наши березы и цветут наши луга, чтобы на них случались «нордические» немцы? Неужели для того писал стихи Пушкин, чтобы в селе Михайловском племенной фриц спаривался с немкой?

Они справедливо говорит, что их «не трогают насмешки или издевательства». Разве можно пронять иронией борова? Разве можно пристыдить бугая? Мы знаем, что их трогает: снаряды, мины, пули. И мы их растрогаем.

21 августа 1942 г.

<p>Убей</p>

Вот отрывки та трех писем, найденных на убитых немцах.

Управляющий Рейнгардт пишет лейтенанту Отто фон Шираху:

«Французов от нас забрали на завод. Я выбрал шесть русских из Минского округа. Они гораздо выносливей французов. Только один из них умер, остальные продолжают работать в поле и на ферме. Содержание их ничего не стоит, и мы не должны страдать от того, что эти звери, дети которых, может быть, убивают наших солдат, едят немецкий хлеб. Вчера я подверг легкой экзекуции двух русских бестий, которые тайком пожрали снятое молоко, предназначавшееся для свиных маток…»

Матаес Цимлих пишет своему, брату ефрейтору Генриху Цимлиху:

«В Лейдене имеется лагерь для русских, там можно их видеть. Оружия они не боятся, но мы с ними разговариваем хорошей плетью…»

Некто Отто Эссман пишет лейтенанту Гельмуту Вейганду:

«У нас здесь есть пленные русские. Эти типы пожирают дождевых червей на площадке аэродрома, они кидаются на помойное ведро. Я видел, как они ели сорную траву. И подумать, что это — люди!..»

Рабовладельцы, они хотят превратить наш народ в рабов. Они вывозят русских к себе, издеваются, доводят их голодом до безумия, до того, что, умирая, люди едят траву и червей, а поганый немец с тухлой сигарой в зубах философствует: «Разве это люди?..»

Мы знаем все. Мы помним все. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово «немец» для нас самое страшное проклятье. Отныне слово «немец» разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца, твой день пропал. Если ты думаешь, что за тебя немца убьет твой сосед, ты не понял угрозы. Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих близких и будет мучить их в своей окаянной Германии. Если ты не можешь убить немца пулей, убей немца штыком. Если на твоем участке затишье, если ты ждешь боя, убей немца до боя. Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину. Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов. Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! — это просит старуха-мать. Убей немца! — это молит тебя дитя. Убей немца! — это кричит родная земля. Не промахнись. Не пропусти. Убей!

24 июля 1942 г.

<p>Проклятое семя</p>

Вот страница, написанная мной в 1916 году:

«Я видел, что сделали немцы с провинцией Суассонэ перед тем, как ее очистить. Это не разгул пьяных солдат, это расчетливая работа. Перед уходом немцы приказали жителям деревень переехать в города, в городах собрали всех на окраинах. Специальные отряды „поджигателей“ на велосипедах разъезжали, сжигая все на пути: заводы, поместья, фермы, крестьянские дома. Целые города — Бапом, Шони, Нель, Ам, сотни деревень выжжены дотла. Кругом пустыня на пятьдесят верст в глубину. За это отступление Гинденбург получил высочайшую благодарность. Верно, и поджигателям роздали Железные кресты за усердие. Проект умерщвления страны был хорошо разработан и тщательно, методически приведен в исполнение.

В апрельское утро в Шольне я глядел на плодовый сад. Меня поразили нетронутые цветущие деревья: немцы знают, что эта область славится грушами и сливами; уходя, они не оставили ни одного дерева — все срубили. А в Шольне стояли рассаженные шпалерами нежно-розовеющие грушевые деревья. Я подошел ближе и увидел, что все деревья — более двухсот — подпилены. Рядом со мной стояли французские солдаты, крестьяне. Один из них сказал: „Сволочи! Ведь сколько трудиться надо, чтобы это вырастить…“».

Я не изменил ни одного слова. Это написано двадцать шесть лет тому назад. Это было сделано немцами двадцать шесть лет тому назад. Но кто не вздрогнет, прочитав о Бапоме или осадах Шольна? Кто не вспомнит Истру и деревни на Можайском шоссе?

Они все те же. Нет, если угодно, они подучились. Тогда они были новичками. Они стали опытными поджигателями, маститыми грабителями, усовершенствовавшимися палачами. Двадцать шесть лет тому назад они жгли, разъезжая на велосипедах. Теперь им нужно много жечь, они торопятся, они несутся на мотоциклах.

Они были разбойниками. Они стали рецидивистами. Они обратили в пепелище цветущую Францию. Они жгут и терзают русскую землю. Поклянемся, что мы положим этому предел. Мы не допустим, чтобы каждые четверть века негодяи с Железными крестами на груди и с бидоном в руке обращали плоды высокого труда в гору пепла. Нам трудно теперь очень трудно. Немцы на Дону. Но мы сегодня с особенной уверенностью говорим: мы покончим с потомственными поджигателями.

2 августа 1942 г.

<p>Справедливость</p>

Есть на свете справедливость. Я думаю сейчас о судьбе германского летчика Морица Генца и его невесты Берты. Мориц Генц получил свой первый Железный крест за Варшаву, и второй за Белград. За бомбардировку Ковентри он получил «серебряную пряжку». Он убивал женщин и детей. Тысячу дней он занимался истреблением «низших рас». В Любеке жила его невеста Берта, и Берта восхищалась карьерой своего жениха. Берта ему писала: «Бей русских свиней, как ты бил английских! Если бы каждый из твоих товарищей перебил столько русских, как ты, мой дорогой Мориц, русские уже не сопротивлялись бы и фюрер выиграл бы войну. Иногда мне становится страшно, что они могут тебя подбить, но нет, русские слишком глупы для этого…»

Так работал Мориц. Так умилялась его работой Берта. Но вот настал весенний день, когда перо дрогнуло в руке сентиментальной немки. Невеста написала жениху письмо в несколько другом стиле: «Я переехала с родителями в деревню. Англичане совершенно разрушили Любек. На нашей улице осталось всего несколько домов. Я не могу тебе описать, как все это выглядит. Ужасное несчастье! Нет ни света, ни газа, ни воды. Это ужасно! Мы все так убиты происшедшим, что не хочется ничего ни слышать, ни видеть».

Может быть, прочитав письмо Берты, Мориц вспомнил про Варшаву, про Белград, про Ковентри, про Гомель? Впрочем, у него не было времени для долгих размышлений: 25 мая советский летчик сбил самолет Морица Гонца. Его Берта мечтала о третьем Железном кресте. Теперь ей приснится среди развалин Любека деревянный крест над мертвым Морицем. Есть на свете справедливость…

За Любеком — Росток. За Ростоком — Кельн. За Кельном — Эссен. За Эссеном — Бремен. Прежде англичане посылали десять самолетов с бомбами в 250 кило. Немцы тупы, и англичане начали посылать по тысяче самолетов с бомбами в тонну или в две тонны. Гитлерия взвыла. Помчались немецкие беженцы, как мчались поляки и бельгийцы, голландцы и греки. Кельн узнал судьбу Белграда. Эссен понял, что такое Роттердам. Прежде англичане объявляли: «Сегодня мы бомбили в 75-й раз Кельн». Теперь они решили бомбить немецкие города каждый по одному разу: Росток больше незачем бомбить — Ростока нет. Немецкие газеты визжат: «Неслыханное нападение на мирных жителей!» Мы помним все: и Лондон, и Белград, и Смоленск. Мы отвечаем: есть на свете справедливость.

Газета «Кельнише цейтунг» писала прошлой осенью: «Виселицы для русских партизан и партизанок — это деревья немецкой свободы». Хорошая фугаска угодила на редакцию висельников. В Эссене прошлой осенью в «Ратскеллере» тузы города праздновали разрушение Киева. Солидная бомба разнесла их кабак.

В Германии было пять негодяев. По-русски их имена начинаются на букву Г — Гитлер, Геринг, Геббельс, Гиммлер, Гейдрих. Один из пяти уже гниет. Долго Гейдрих пытал, расстреливал, вешал. Он был выездным палачом. Он убивал в Осло и в Амстердаме, в Праге и в Париже. Говорят., что пуля дура, но пуля, которая пробила череп мясника Гейдриха, не только умная пуля, это справедливая пуля. В ответ испуганные палачи казнят сотни и сотни людей. Они казнили чешского писателя Ванчуру. Мне выпало счастье знать этого благородного и мужественного человека. Его кровь родит новых героев.

За кем теперь черед: за тщедушным садистом Гиммлером или за пузатым Герингом? А Гейдрих уже гниет, и над его нечистым трупом мы скажем: есть на свете справедливость.

Мы истребили на нашей земле миллионы убийц. Крапива и чертополох выросли на могилах гитлеровцев, разрушивших Варшаву, разгромивших Париж, заливших кровью Прагу. Кто здесь зарыт? Летчик, бомбивший Ковентри. Эсэсовец, убивший в Нанте десять заложников. Ефрейтор, изнасиловавший в Греции восьмилетнюю девочку. Они шли на восток и на востоке узнали, что такое возмездие. А тем временем их жадные и злые невесты, их вороватые жены, мечтавшие о «трофейном» барахле, с истерическими воплями носятся по берегу Рейна. Газета «Националь цейтунг», выходящая в Эссене, еще недавно писала: «Днепр красный от русской крови». Какого теперь цвета Рейн? Есть на свете справедливость.

7 июня 1942 г.

<p>Третья годовщина</p>

Три года тому назад Германия бесновалась. Немцы в серо-зеленых обновках маршировали по улицам немецких городов. Бесноватый фюрер сулил близкую победу. Война — это слово пьянило немцев. Война им представлялась веселым пикником, прогулкой за парижскими безделками и за английским табаком. Они думали, что воевать будут только они. По замыслу Гитлера, противникам предоставлялось одно: капитулировать. Немцы хотели победить барабанами, речами Гитлера, военными парадами. Это была психическая атака против человечества.

Годы, предшествовавшие второй мировой войне, историк назовет годами позора. В злосчастной Испании немцы устроили первую репетицию завоевания мира. На Мадриде проверяли действие фугасок. На Европе проверяли действие блефа. Сиплый лай Гитлера, по программе, должен был устрашить мир.

Малодушные тогда говорили: «Он нас еще не трогает. Зачем же нам лезть в драку?» На языке дипломатов это называлось «невмешательством». Когда военные корабли Германии преспокойно разгромили беззащитный испанский город Альмерию, тень свастики повисла над Европой.

В одном современном немецком романе герой говорит: «Женщин насилуют в том случае, если их нельзя заговорить». В Мюнхене заготовили хороший ужин, много солдатни, звонко шагавшей по улицам, и лист чистой бумаги. Насиловать не пришлось: Гитлер небрежно засунул в карман Чехословакию. Это было генеральной репетицией. Не прошло и года, как немцы начали войну.

Солдаты Гитлера ворвались в Польшу. Что могли сделать защитники Модлина и Вестерплате? На них обрушилась вся военная машина Германии. Союзники Польши ждали. «Невмешательство» было, разумеется, военизировано. На него надели генеральский мундир и его называли стратегией. Бездействие теперь прикрывалось военной тайной. О нем говорили шопотом, как о хитром плане. Польша истекала кровью. А французская армия сидела за линией Мажино и ждала. Газеты уверяли, что она ждет накопления самолетов, прибытия на континент английских дивизий, весны. На самом деле Франция ничего не ждала, она попросту утешалась отсрочкой. Освободившись, немецкие дивизии двинулись на запад. Весна пришла, но она оказалась совсем не той весной, о которой писали будущие сотрудники Абеца.

Гитлер в Компьенском лесу наступил ногой на грудь Франции. Англия ушла на остров. Первую годовщину войны немцы встретили весело: им мерещилась близкая победа. Правда, Лондон отвечал молчанием на немецкие серенады. Правда, были и в первую годовщину вдовы. Но они терялись среди счастливых жен, хваставших французскими духами. Вдовам немецкие газеты говорили: «Нет победы без жертв». И немцы верили, что солдаты, погибшие во Фландрии, — последние жертвы Германии. Это были ее первые жертвы. Германия примеряла бальное платье для парада. Никто ей не сказал, что бальное платье придется переделать на саван.

По-другому встретили немцы вторую годовщину войны. Они все еще упивались победами, но некоторые немцы уже соображали, что из ста побед не сделаешь одной настоящей победы. Многие немки еще утешались «трофеями»: не французскими духами (им было уже не до парфюмерии), а хорошей литовской полендвицей. Но вдов стало больше, их молчание часто покрывало хищный визг женщин, разворачивавших «трофейные» посылки. Газеты писали, что до рождества немцы захватят всю Россию, и тогда будет мир, «настоящий немецкий мир». Но солдаты уже слали из России горькие письма: «Здесь настоящая война…»

Что произошло за второй год войны? Немцы захватили Балканы. Они поработили еще несколько стран. Они разрушили еще нисколько английских городов. Но Лондон попрежнему оставался глухим к серенадам. Гесс, приземлившись, бодро сказал: «Ударим по рукам». К его удивлению, ему даже не подали руки: на руках Гесса была кровь Лондона. Мюнхен еще не стал воспоминанием, но он перестал быть реальностью, он стал душевным подпольем Европы.

Напав на Россию, Германия впервые встретила отпор. Напрасно немецкие генералы вглядывались в просторы, поджидая парламентеров с хлебом и солью. В немецкие танки впивались бутылки с горючим, и крестьянки Белоруссии поджигали хаты, в которых спали немецкие обозники. Немцы продвигались вперед, но они дорого оплачивали каждый шаг. Историк отметит, что Луцк обошелся немцам дороже Парижа и что легче было взять все Балканы, чем один Смоленск.

Теперь Германия встречает третью годовщину войны. «Мы в Пятигорске!» — вопит Геббельс, Конечно, далеко от Берлина до Пятигорска, но куда дальше от Пятигорска до победы. Проделав тысячи верст, немцы не приблизились к победе.

Третий год был для Германии жестоким годом. В ноябре немцы ждали белых флажков капитуляции. Снег покрыл землю. Он принес не капитуляцию Москвы, но наступление Красной Армии. Олухи, привыкшие шагать вперед, побежали вприпрыжку от Ельца и Калинина. В Германию шли эшелоны с ранеными и обмороженными. Германию знобило от холода и страха. Редели немецкие дивизии. Пустели немецкие города.

Гитлер сделал все, чтобы отыграться. Он вырвал у своих вассалов десятки новых дивизий. Он снял с работы немецких рабочих, заменив их иностранными рабами. Он обшарил Германию, собрал всех подростков, всех стариков. Он повел наступление на Юге. Он одержал еще несколько побед. Он завоевал еще ряд городов. Но победа еще дальше от Гитлера. Он теперь не говорит о «близком мире». Он говорит о новой зимней кампании, и в августе немцы дрожат: они чуют новый декабрь.

«Наш Кельн теперь похож на Роттердам», — пишет один немецкий солдат. Германия начинает понимать, что такое война. Она думала убивать других. Но другие начали убивать немцев. Сопротивление России как бы переменило климат мира. Подобно глубоким подводным течениям, наступательный дух английского и американского народов требует выхода. Под тихой зыбью зреет буря. Мюнхенцев три года тому назад звали мудрецами. Год тому назад они слыли осторожными… Теперь их называют малодушными. Вскоре их объявят дезертирами.

Покоренные Гитлером народы ждут развязки. Париж стал непроходимым для немцев, как горы Хорватии, как леса Польши. Народы требуют немецкой крови. Немецкой крови требует совесть мира.

Каждый живой человек Европы и Америки, каждый город, каждое дерево требуют теперь наступления. За невмешательство в судьбу соседней Испании ответили миллионы французов на Маасе и на Луаре. И вот пастух далекого Уругвая требует вмешательства: он знает, что на Кавказе идет бой не только за советскую нефть, не и за будущее человечества.

«Как встретим мы четвертую годовщину?» — размышляет меланхолик в немецкой газете «Франкфуртер цейтунг». Эти наглецы стали скромнее: в первую годовщина они не ломали себе головы над будущим. Они тогда пили французское шампанское и кроили карту Европы. Теперь они спрашивают: какой будет четвертая годовщина войны?

Русское мужество открыло глаза миру. После Компьена даже храбрые смутились. После немецкого разгрома под Москвой даже чрезмерно осторожные стали готовиться в наступлению. Довольно немцы разрушали и грабили Европу, довольно немецкие палачи превращали рощи в виселицы и города в кладбища. Приближается день расплаты.

К присяге приведут свидетелей. Париж скажет: «Германия, ты помнишь дорогу беженцев, расстрелянных женщин, ты помнишь казни заложников?» Норвежцы огласят списки расстрелянных, и глухо скажет Греция: «Мой народ немцы удушили голодом». Коротко отчеканит Англия: «Ты помнишь Ковентри?» Из пепла встанет Белград и спросит: «Помнишь?» Голландия напомнит о Роттердаме, и Польша о Варшаве. «Лидице», — скажут чехи.

Длинный будет у нас список, — от дворцов Ленинграда до хат Украины, от рва под Керчью до Истры. Пройдет к судейскому столу простая русская крестьянка из села Ломовы Горки и скажет: «Село сожгли, всех расстреляли — от мала до велика. Расстреляли Сеню Михайлова, ему было десять лет отроду, и младенца Анну Тенлякову, трех месяцев отроду…» «Германия; ты помнишь муки России?» — спросим мы. Это будет четвертой годовщиной Германии.

27 августа 1942 г.

<p>Вавилон</p>

За Полярным кругом в норвежском городке Тромзе сидят баварцы, пьют пиво и кричат «гох». На другом конце Европы, в солнечном Биаррице, пруссаки маршируют по улицам и поют свои песни. Кто на Крите? Умирающие с голоду греки и немцы. Немцы в Лапландии. Немцы в горах Кавказа. Немцы расползлись, как клопы. Они по ту сторону Средиземного моря — в Египте. Их лодки снуют у берегов Бразилии. Есть только одна страна, которая с каждым днем освобождается от немцев: Германия.

Швед, побывавший недавно в Дармштадте, рассказывает: «На вокзале носильщики — хорваты, с ними объясняются жестами. Ботинки мне чистил итальянец. В кафе два официанта — французы, третий — испанец. Рабочие чинили трамвайную линию; я подошел и услышал, что они говорят по-чешски. В том доме, где я жил, было две прислуги: одна полька, другая украинка. На заводах много венгров и чехов. В шести километрах от города — лагерь русских военнопленных, они работают на земляных работах. У огородников вокруг Дармштадта — русские женщины из Орла и Курска. Все вместе по напоминает вавилонское столпотворение».

Это описание иностранца, который наблюдал жизнь немецкого города со стороны. Но вот что пишет Анна Зиберт из Альтенштадта своему приятелю эсэсовцу Максу Бернарскому: «У нас семнадцатилетние подростки призваны для подготовки в войска СС. Мы, девушки, сейчас обучаемся, вскоре мы будем использованы, по всей вероятности, в России. На прошлой неделе мы получили пять русских девушек. Наш Альтенштадт стал наполовину „интернациональным“ государством: французы, поляки, украинцы, сербы, итальянцы. К этому, конечно; прибавятся англичане и американцы».

Бетти Шуммер пишет мужу из Вены: «Очень тяжело жить, так, как в Вене теперь сплошь иностранцы. В трамвае слышишь только итальянцев, испанцев, венгров, чехов, словаков, греков, болгар, а жителей Вены — совсем не видно».

Пленный Вальтер Шведлер рассказывает о большом химическом заводе «Леина» в Мерзебурге: «Моего шурина не хотели отпускать, так как он единственный немец в бригаде. Остальные — итальянцы, венгры, хорваты, словом, вся Европа. Объясняются они только жестами. Они ничего не хотят делать. Едва удастся собрать и поставить на работу трех итальянцев, как нужно итти к чехам. Займешься чехами, а итальянцы уже не работают, так все время…»

Рабы не понимают своих господ, рабы не понимают друг друга… Вместо языка остались только жесты. Стоит немцу отвернуться, как перестают работать итальянцы или венгры. Тюрьма велика: нехватает тюремщиков.

Напрасно блюстители расовой теории мечтали о «чистой немецкой породе». Несмотря на полицейские запреты, немки аккуратно спариваются с иностранцами. Арийские производители далеко — в блиндажах, а под боком рабы «низшей породы». Немки не привередничают. Итальянец Джиованни Вольпи пишет из немецкого города Куфштейна: «Я тебе прямо скажу — немки кидаются на шею. Они прямо обезумели. Мы разговариваем предпочтительно руками, так как я не знаю и десяти немецких слов. Вчера это было с женой парикмахера, ее муж в России. Одним словом, за последний месяц у меня было шестнадцать похождений». Ефрейтору Эриху Гонти пишет мать: «К нам прислали словаков… Будь мужественным, мой сынок: Гильда плохая жена. Если она тебе редко пишет, это потому, что в ней остатки совести. Мария Мюллер пишет каждый день своему мужу, а здесь, не стесняясь, ходит со словаком под ручку…» Германия стала международным публичным домом..

Немногочисленные немцы, оставшиеся в Германии, насилуют иностранных рабынь. Газета «Шварце кор» пишет: «Особенного внимания заслуживает отношение в иностранным работницам. Мы не собираемся защищать их честь., Однако немецкий мужчина унижает., достоинство немецкого народа, если он относится в иностранкам с уважением, как к немкам, Ведь это представительницы побежденных и воюющих с нами народов». Итак, насиловать можно, уважать нельзя. Впрочем, напрасно павианы из «Шварце кор» волнуются: насильники не склонны рыцарствовать.

О том, как живут рабы в Германии, мы можем судить по двум письмам…

Помещик Эрнст Вергау пишет сыну из Пиллау (Восточная Пруссия): «У меня работал на конюшне француз. Он уверял, что он студент, и капризничал. Ты видишь эти парижские штучки, как будто он — Клемансо. Я его поставил на место, он не хотел есть еду, которую я даю всем пленным. Подумать, что они едят немецкий хлеб, эти свиньи! Тогда я ему сказал: „Жри лягушек, все знают, что французы — лягушатники“. Он убежал, но его нашли — две полицейские собаки за ним гонялись до утра. Тогда я его привязал к столбу и написал: „Клемансо — негр-лягушатник“».

Крестьянка Анна Геллер пишет мужу из Нейкирхеца (Саксония): «Когда нужно было убирать хлеб, русская повесилась. Это не народ, а какая-то пакость. Я ей давала есть и дала даже передник. Сначала она кричала, что не хочет жить в сарае с Карлом. Я думаю, для такой дряни честь, если немец ею не брезгает… Потом она стащила сухари тети Минны. Когда я ее наказала, та повесилась в сарае. У меня и так нервы не в порядке, а здесь еще такое зрелище. Можешь меня пожалеть…»

Мы не знаем имен затравленного француза и русской мученицы, но мы не забудем имея Вергау и Геллер.

Семь миллионов чужеземных рабов и рабынь томятся в Германии. Они говорят на разных языках, но они понимают друг друга: все они смертельно ненавидят немцев. Когда союзные армии подойдут к границам Германии, их восторженно встретят миллионы узников. Судить гитлеровцев будут не международные юристы, в Гаагском трибунале, а французские, чешские, польские и украинские рабы в Дармштадте, в Мерзебурге, в Альтенштадте, в Пиллау, в Нейкирхене, — во всех германских городах и селах.

2 сентября 1942 г.

<p>Фриц-философ</p>

Немецкий курсант Вольфганг Френтцель увлекался философией. На фронте он продолжал читать сочинения Платона, Шопенгауера и Ницше. Он вел дневник, который написан в форме писем к некоей Генхен.

Записная книжка в переплете из коричневого дерматина — исповедь. Помимо философских книг, Вольфганг Френтцель любит войну, причем ему все равно, за что воевать и где. Он пишет 27 января, отправляясь на фронт: «Генхен, завтра выезжаем! Наконец! Наконец! Наконец! Все прекрасно». Месяц спустя он записывает: «Мир хотелось воевать давно — во время абиссинской кампании, во время испанской войны, когда наши войска ворвались в Австрию и в Чехословакию. Знаешь, я часто жалел о том, что мне не суждено было участвовать в мировой войне 1914–1918 годов. О, какое возвышенное чувство охватывало меня, когда я читал немецкие книги о войне!»

Попав в окоп возле Гжатска, фриц-философ отмечает: «О такой первобытной романтике войны я не смел мечтать даже в самых дерзких мечтах».

Ценитель Платона любит рассуждать о морали: «Высовываясь в окно вагона, видишь людей в лохмотьях. Женщины и дети хотят хлеба. Обычно в ответ им показывают дуло пистолета. В прифронтовой полосе разговор еще проще: пуля между ребрами. Между прочим, русские заслужили это, все без исключения — мужчины, женщины и дети… Я уже познакомился с моралью фронта, она сурова, но хороша». Вот для чего Вольфгангу Френтцелю нужно было изучать Шоненгауера: он называет убийство детей «суровой моралью».

Фриц-философ свободен от человеческих чувств. Он пишет своей Генхен: «Я не хочу любить ни одно человеческое существо… Любовь для меня самый большой враг… Говорит же Ницше по этому поводу: „Сильные повелители — это те, которые не любят“… Поэтому я и не хочу любить по-человечески… Но ты должна быть мне верной…».

Фриц-философ хотел быть «повелителем». Для начала он повелевал своей дурой Генхен: он ее не любит, но она обязана быть ему верной. На восток этот захудалый ницшеанец отбыл, мечтая стать повелителем мира. Однако в Гжатске его ждало некоторое разочарование. Фриц-философ увидел обыкновенных фрицев, переживших зиму и хорошо знакомых с русской артиллерией. Вольфганг Френтцель жалел о том, что он родился на двадцать лет позже, чем следовало, и опоздал на Верден. Фрицы жалели совсем о другом: они говорили, что родились на двадцать лет раньше, чем следовало, и попали в Гжатск. Фриц-философ негодует: «У немецких солдат не осталось больше ничего святого, они все смешивают с грязью своими мерзкими замечаниями»..

Ницшеанец страдает — он говорит: «Я хочу быть повелителем мира», а фрицы тоскливо почесываются. Он жаждет убивать русских детей, а рассеянные фрицы гоняются за курами. Он предвидит тридцатилетнюю войну и описывает, как Гитлер возьмет Южный полюс, а фрицы издыхают: «Пора бы по домам…»

Фрица-философа убили. Наверно, даже Генхен облегченно вздохнет, узнав, что ее «повелитель» не может дольше повелевать. Но, перелистывая коричневую книжку, изумляешься убожеству этих ученых людоедов. Для пыток им нужны философские цитаты. Возле виселиц они занимаются психоанализом. И хочется дважды убить фрица-философа: одна пуля за то, что он терзал русских детей, вторая — за то, что прикончив ребенка, он читал Платона.

11 июня 1942 г.

<p>Фриц-Нарцисс</p>

Некто Иоганн написал с фронта письмо своему приятелю обер-ефрейтору Генриху Рике. Иоганн пишет:

«Милый Генрих! Ты тоже находишься в этой проклятой стране. Я имею несчастье с самого начала воевать здесь. Ты сообщаешь, что твой брат Герхард погиб. Увы, та же участь постигла нашего общего друга Фрица Клейна. Мне ужасно жаль его, но, впрочем, ничего по поделаешь. Мой брат Гилерт тоже в России, под Ленинградом. Я здесь недалеко — на Центральном фронте».

После элегического перечисления потерь Иоганн вспоминает, что он — ариец, потомок древних германцев и наперсник людоеда. Он пишет:

«Я скальпировал русских. Я отнес скальпы, как трофеи воина, к себе. Хо-хо, нож убивающего заговорил! Надеюсь, милый Генрих, тебе это понравится».

Им надоело вешать и вырезывать на груди звезды Они решили поиграть в индейцев: они скальпируют. Иоганн кокетливо спрашивает, нравится ли Генриху такое времяпрепровождение Иоганна. Ответить Генрих не может: он убит под Ржевом, убит и зарыт. Но я не сомневаюсь, что Генриху понравилась идея Иоганна: все они одним миром мазаны.

А Иоганн продолжает письмо:

«Мое прежнее, покрытое мускулами и татуировкой спортивное тело находится уже совсем в другом состоянии. Когда я остаюсь один, я начинаю рассматривать мое нагое тело. Я вижу тонкие ноги, как у аиста, гусиная кожа покрыта тысячами пупырышек. Я продолжаю мои наблюдения, и я вынужден констатировать, что от моей когда-то пышной мускулистой груди осталась одна татуировка».

Был в Греции юноша Нарцисс, который все время любовался собой. Боги его превратили в цветок. Надо надеяться, что не боги, а люди превратят самовлюбленного Иоганна с его гусиной кожей и скальпами в хороший чертополох.

24 сентября 1942 г.

<p>Изысканный фриц</p>

Гренадер Гейнц Герлоф из 336-го батальона ландвера на первой странице дневника так определяет себя:. «25 ноября мне исполнится 32 года. Я скорпион. Добро и зло одновременно уживаются в моем сердце. Я — человек, идущий напролом, но мне присущ также трезвый взгляд». Засим гренадер рисует свою жизнь накануне войны: «Год разнузданной жизни в поисках наслаждений остался позади. 1 января я провел с Ингой. В мои дни вмешались женщины. Когда я должен был жениться, я, видимо, еще не был зрелым мужчиной. Притом Грета в вопросам эротики была недостаточно опытна. В эти вопросы меня посвятила Кошка. Я оказался понятливым учеником, слишком понятливым. Я перерос на голову учительницу. Затем последовали менее значительные эпизоды и, наконец, Инга. Она принесла мне ребенка. Между тем я вел лихорадочно беспокойную жизнь. Алкоголь, танцы, женщины заполняли мои дни и ночи. Любовь к Инге не остывала. Затем снова переживание: Рита! Я метался туда и сюда. Выбрал Ингу. Но Риту я не мог забыть. От нее у меня тоже ребенок. Это стопроцентная женщина… Вот мой последний день в Берлине… Танец на вулкане закопчен».

Слов нет, Гейнц Герлоф блудлив, как кот. Недаром одну из своих жен он прозвал Кошкой. Жен у него много: Инга («принесла ребенке»), Рита («тоже ребенок»), Кошка (бездетная), Мук, Грета, Ариана. Это — фриц-многоженец. Кроме женщин он любит поэзию, вино, философию и карты. Воистину изысканный фриц. До января 1942 года он блаженствовал в Берлине, ходил от Инги к Рите и от Риты к Кошке, «танцевал на вулкане». Но с берлинским сибаритом приключилась неприятность: его отправили под Великие Луки.

Представитель высшей, нордической расы, утешитель Инги и гордость Кошки, гренадер Гейнц Герлоф оказался к стране «недочеловеков». Вот записи «сверхчеловека»:

«29 мая. Дикая стрельба — боевое крещение. Мы находимся в монастыре. Если бы не война, можно, было бы назвать это идиллией. Читаю, пишу стихи. Что поделывает Инга с сыном? Как поживает Мук?

31 мая. Много комаров. Играл в карты и проиграл много денег.

4 июня. Русские женщины и дети должны строить для нас блиндажи.

8 июня. Утром искал вшей. Потом — спорт.

9 июня. Выкурил папиросу, выпил стакан чая, лег спать. Кругом — партизаны. Я чувствую себя, как в санатории, в подвалах которого динамит.

14 июня. Я люблю Мук, даже очень, но… Инга, милая жена, мать моего сынка, Дитриха. Боже, сохрани меня! Сегодня мы хорошо покушали.

22 июня. Куда делся мой оптимизм? Хочу в Германию!

23 июня. Мои товарищи слишком недружелюбны. Никаких товарищеских чувств. Все они отвратительны. Мы слишком истерзаны.

26 июня. Играл в карты. Нежные письма от Инги, от Кошки, от Мук.

28 июня. Хорошо кушали и пили. Почта. Инга снова стала ревнивой. Мук чрезвычайно мила.

3 июля. Боже, пошли победу! Получил очаровательное письмо от Мук.

4 июля. Бутерброды. Салат со сметаной. Очень вкусно. Случайностей не бывает. Бог управляет нашей судьбой.

15 июля. Большущая неприятность: ввиду обстрела мы должны ютиться в блиндаже. Сыро, темно, неуютно.

18 июля. Год тому назад мы праздновали день рождения Риты. Нежная, темпераментная женщина, могу ли я тебя забыть?

19 июля. Мой сын от Риты назван Лютц-Петер. Получил ревнивое письмо от Инги. Необходимо ее наказать, не буду ей больше писать. Мук я люблю больше чем когда-либо. Очень нежные письма от Кошки и от Арианы.

23 июля. Сегодня восемь недель, как я на фронте. Я снова в крестьянском доме. Сухо, тепло, уютно. Но опасно. Боже, я прошу тебя на коленях — прекрати войну!

26 июля. Кофе больше нет. Водки нет. Пудинга нет. Боже, дай мне немного оптимизма! Настоящее русское село. В домах книги: политика, технические вопросы. Удивительные у этих людей интересы!

2 августа. Не дурное ли это предзнаменование — сегодня утром я напустил в штаны?

17 августа. „Организуем“. Огурцы, морковка, малина. Живем, как в санатории.

20 августа. Я стал министром продовольствия..

23 августа. Как хорошо было бы сейчас оказаться где-нибудь в Италии! А Мук меня разочаровала.

26 августа. Американцы, и томми пытались высадиться во Франции. Неужели война еще продлится годы? Тогда мне придется все заводить заново. А денег у меня недостаточно. Тоскую об Инге. Питание все еще хорошее. Творог с сахаром. Очень вкусно. Но часто страдаю поносом…»

На этом дневник обрывается. Увидев разведчиков, изысканный фриц завизжал. Он забыл про свою миссию «сверхчеловека» и послушно поднял руки. Хорош скорпион! Ведь скорпион, окруженный врагами, убивает себя, а фриц теперь с восторгом жрет щи в плену.

Хорош «сверхчеловек»! Что его занимает? Шесть жен, карты, еда и деньги. Когда кончится война? Для него это связано не с тревогой за судьбу родины, не с гибелью людей, но с его убытками. Товарищей он не любит, как они не любят его: вместе грабят, но врозь ищут спасения.

Изысканный фриц на самом деле грубое животное. Он искренно удивлен, увидев книги в русских крестьянских домах. Он думал, что читает только он. В дневнике мы не находим никаких указаний на книги, которые читает Гейнц Герлоф. Но легко догадаться о вкусах этого фрица: он должен обожать романы из жизни берлинского света, где на каждую кошку пять котов, а на каждого кота десять кошек.

Чистокровный ариец труслив. Конечно, перед Ритой или Мук он «идет напролом». Но, услышав несколько выстрелов, он сразу «трезвеет» и вопит: «Хочу в Германию». Он и молится со страха. Наконец вот оно высшее проявление мощного германского духа — тридцатидвухлетний детина напустил в штаны. Причем он впадает в мистицизм, он спрашивает себя: что значит это предзнаменование? Наверно, увидав русского разведчика, он в ужасе подумал: вот что означали мокрые штаны!

Гейнц Герлоф отметил, что русские женщины и дети строили для него блиндаж. Перед русскими детьми он был храбрым. Перед русскими девушками он был величественным. Негодяй в мокрых штанах, блудливый фриценок, он пришел к нам, чтобы нами править. Он сгонял наших, жен, дочерей, детей, чтобы они строили для него блиндаж. Он был «министром продовольствия» — изысканный фриц, забыв про стихи, «организовывал» и жрал так, что его прохватывало («часто страдаю поносом»).

Боец, в трехстах шагах от тебя немцы. Велика твоя ненависть. Велико и твое презрение. В трехстах шагах от тебя сидит вот такой Гейнц Герлоф — не простой куроед, нет, изысканный фриц. Плюнь, убей и снова плюнь! Да, у них танки. Танки и мокрые штаны.

4 октября 1942 г.

<p>Фриц-биолог</p>

В немецком журнале «Фельхаген унд Клазингс монатсхефте» за июнь месяц 1942 года напечатана статья доктора Гепке из Гейдельберга под многообещающим заглавием: «Произошла ли обезьяна от человека?»

Как известно, теория Дарвина не нравится невежественным богомолкам: им обидно, что их далекие предки лазали по деревьям. Теперь, против Дарвина выступает ариец Гепке: он обижен за оранг-утанга — по мнению арийца оранг-уганг куда совершенней человека.

Доктор Герман Гепке говорит об анатомии, ссылается на биологов и прикидывается человеком науки. На самом деле доктор — обыкновенная немецкая обезьяна, Гепке пишет, что «человек значительно консервативнее обезьяны. Обезьяна, продолжает развиваться, у нее делается выдающийся подбородок и срезанный лоб». Доктор перечисляет другие преимущества обезьян: «Они ходят не только на задних лапах… У них цепкий хвост». Последнее, по мнению ученого гитлеровца, является еще одним доказательством «прогрессивности обезьян». Правда, Гепке отмечает, что у человека более развитый мозг, зато у обезьян хорошая шерсть. Вопросу о волосатости доктор Гепке придает большое значение. Оказывается обилие шерсти тоже знак прогресса. По сравнению с хорошей макакой человек, к тому же плешивый, «неполноценное явление». Бедный Муссолини, ведь он так старался попасть в полноценные фрицы! Подбородок у него подходящий, но кто не знает, что — дуче лыс, как колено.

Очевидно, Гитлеру нравится теория регресса. Обезьяна произошла от человека. Реки текут вспять. После двадцатого века наступает десятый. Были немцы, а стали скоты, которые почему-то ходят на задних липах.

Прославление обезьян бесспорно привело в восторг первого павиана Германии — доктора Геббельса. Но что скажет о теории доктора Гепке доктор Розенберг? Ведь остзейский немчик клянется, что германец — это сверхчеловек. А почитаешь труд доктора Гепке, и станет ясным, что любая мартышка выше сверхчеловека. На меня статья Гепке произвела сильное и, скажу прямо, отрадное впечатление. Сколько раз я спрашивал себя, как могли немцы, когда-то насчитывавшие в своих рядах поэтов, философов, композиторов, ученых, стать породистыми фрицами? А доктор Гепке все объяснил: фрицы — это обезьяны, которые произошли от людей.

Генке указывает, что развитие одного органа идет за счет другого. Одно из самых глупых млекопитающих — броненосец. Его мозг примитивен. Зато его шкуре позавидует любой строитель танков. Очевидно, броненосец потерял на голове то, что приобрел на шкуре. Вот таким двуногим броненосцем и является фриц. Германия создала мощную армию и тупых, диких солдат. Гитлеровцы мечтают о скошенном лбе, о выдающемся подбородке. Им хочется ходить на четырех лапах, обрасти густой шерстью и заслужить нечто более ценное, чем рыцарский крест с дубовыми листьями, а именно «пятую конечность — развитой, подвижный и цепкий хвост».

Однако до хвоста фрицы не дотянут: эту породу мы уничтожим. А последнего фрица можно будет посадить в зоопарк с надписью: «Friz vulgaris, согласно трудам доктора Гепке, происшедший от человека».

25 октября 1942 г.

<p>Осенние фрицы</p>

Передо мной хороший густопсовый ариец, лейтенант Хорст Краусгрелль. Он сначала орал: «Гитлер капут», но сейчас он отдышался, успокоился и преспокойно говорит; «Нам, немцам, тесно, а у вас много земли». В немецкой газетке он прочитал, будто американцы решили оскопить всех немцев, и поэтому с опаской спрашивает: «А здесь нет американского доктора?» Он хочет остаться арийским производителем. Его схватили у Ржева, но он тупо повторяет: «Покончив с Россией, мы возьмемся за англичан…» Когда я ему говорю, что у него слишком длинные руки, он отвечает: «нет, мы хотим для себя только Европу. Африку мы отдадим итальянцам…» Я забыл его спросить, кому он намерен отдать Патагонию — румынам или венграм?

Иозеф Винтерхаллен был семинаристом. Он изучал труды Фомы Аквинского. Однако он предпочитает им «Майн кампф» тирольского шпика. Этот неудавшийся священник говорит: «По свойствам нашей расы ша должны управлять миром». Я пробую ему напомнить: «А как же „несть эллина и иудея“?» он пожимает плечами: «Это было сказано в другую эпоху. Наши ученые установили, что германская раса обладает исключительными качествами». Я гляжу на него: плюгавый, далее не фриц — фриценок, дурак, трус, который, когда его привели, визжал, как поросенок. Теперь он поел щей, понял, что его никто собирается убивать, и обнаглел. Я перехожу от философии к курам: «Организовывали?» Он сразу притихает и скромно шепчет: «Нет». Он уверяет, что в России ни разу не попробовал курятины. «Может быть, вы предпочитаете гуся?» Фриц отвечает: «Я в России ел только диких гусей». Он подчеркивает слово «диких» — он; дескать, не вор, а охотник. Вероятно, вскоре фрицы начнут рассказывать, что они едят в наших деревнях диких кур.

Курт Штельбрехт рассказывает: «Нам обещали в России землю. У нас земля плохая, приходится тратить уйму на удобрения».

Эрвин Клуг уверяет, что он ни при чем, воюет будто бы один Гитлер, а девушек насилует непосредственно Геббельс, что касается его, ефрейтора Эрвина Клуга, о даже ни разу не выстрелил. Но в сумке у Эрвина Клуга женская кофта, а в кармане фотография красноармейца с надписью: «Братишке Пете». Я спрашиваю: «Откуда?» Он говорит: «Не помню. У меня вообще слабая память…»

Осенние мухи бывают злыми и скучными. Осенние фрицы, как прежде, жестоки, но они стали воистину скучными. Ржев их не развеселил. Ефрейтор Клаус Мюллерин рассказывает: «Прибыло пополнение пятьдесят душ, а в роте всего восемь человек. Мы спрашиваем: „Где же солдаты?“ Фельдфебель отвечает: „У русских есть такая пушка. Понятно?..“» Несмотря на прирожденную тупость, фрицы поняли. Холодно теперь под Ржевом по ночам заморозки, но Ганс Лупнель пишет жене: «Нам никогда еще не было так жарко. Русские на нас нажимают, некуда укрыться. Не знаю, удастся ли мне сохранить голову…»

За осенью следует зима. Фрицы это понимают. Я спрашиваю Германа Крамера; «Боитесь морозов?» Фриц качает головой: «Нет. Русских». Лейтенант Краусгрелль уточняет: «Зимой выходит из строя авиация и танки, значит, зимой русские будут сильнее нас».

Среди скучных осенних фрицев я нашел одного бодрячка. Это Карл Шрек, гроза колхозных коров, обер-ефрейтор и обер-куроед. Карл Шрек восторженно говорит: «С продовольствием у нас улучшилось… Питание, можно прямо сказать, исключительное. Дело в том, что получали мы на роту в таком составе, как до последних боев. А потери большие. Вот и выходило, что каждый ел за пятерых…» Вспоминая об этом, Карл Шрек облизывается. Он, наверно, жалеет об одном: его слишком рано взяли и плен, он не узнал высшего блаженства — жрать за всю роту. Таков фриц-оптимист.

Не следует думать, что осенние фрицы более человекоподобны, нежели зимние или летние. Фриц остается Фрицем — об этом не следует забывать. Можно снять с себя шинель или гимнастерку, нельзя снять с себя кожу, фашизм фрица — это не одежда, это его шкура. Я нашел в планшете одного немца серию любительских фотографий. Вот перечень: фриц, невеста фрица, голая девица неизвестной национальности человек, привязанный к столбу, горящая изба, виселица с повешенными, два Фрица в беседке, фрицы развлекаются — один в шутку вешает другого, убитая девушка в платочке, с обнаженной грудью. Разве такой способен стать человеком?

Ночи все длиннее, все холоднее. Осенью мухи сонные, их легче бить. Осенью легче бить и фрицев: дело идет с зиме.

10 октября 1942 г.

<p>Немец</p>

Фридрих Шмидт был секретарем тайной полевой полиции 626-й группы при первой танковой армии германских вооруженных сил. Таково его звание. Секретарь вел дневник. Он начал его 22 февраля сего года, а закончил 5 мая. Дневник он вел в Буденновке, близ Мариуполя. Вот выдержки из дневника Фридриха Шмидта:

«25 февраля. Я не ожидал что сегодняшний день будет одним из самых напряженных дней моей жизни…

Коммунистка Екатерина Скороедова за несколько дней до атаки русских на Буденновку знала об этом. Она отрицательно отзывалась о русских, которые с нами сотрудничают. Ее расстреляли в 12.00… Старик Савелий Петрович Степаненко и его, жена из Самсоновки были также расстреляны… Уничтожен также четырехлетний ребенок любовницы Горавилина. Около 16.00 ко мне привели четырех восемнадцатилетних девушек, которые перешли по льду из Ейска… Нагайка сделала их более послушными. Все четверо студентки и красотки… В переполненных камерах кошмар…

26 февраля. События сегодняшнего дня превосходят нее мною пережитое… Большой интерес вызвала красотка Тамара. Затем привели еще шесть парней и одну девушку. Не помогали никакие уговоры, никакие самые жестокие избиения нагайкой. Они вели себя чертовски! Девушка не проронила ни слезинки, она только скрежетала зубам… После беспощадного избиения моя рука перестала действовать… Я получил в наследство две бутылки коньяка, одну от лейтенанта Коха из штаба графа фон Ферстера; другую от румын. Я снова счастлив. Дует южный ветер, начинается оттепель. Первая рота полевой жандармерии в трех километрах севернее Буденновки поймала пять парней в возрасте семнадцати лет. Их привели ко мне… Началось избиение нагайкой. При этом я разбил рукоятку на мелкие куски. Мы избивали вдвоем… Однако они ни в чем не сознались… Ко мне привели двух красноармейцев… Их подвергли избиению. „Отделываю“ сапожника из Буденновки, полагавшего, что он может себе позволить выпады против нашей армии. На правой руке у меня уже болят мускулы. Продолжается оттепель…

1 марта. Еще одно военное воскресенье… Получил содержание 105 марок 450 пфеннигов… Сегодня снова обедал у румын. Я замечательно пообедал… В 16.00 меня неожиданно пригласили на кофе к генералу фон Ферстеру…

2 марта. Мне не по себе. Внезапно у меня начался понос. Я вынужден лежать…

3 марта. Допрашивал лейтенанта Пономаренко, о, котором мне доложили. Пономаренко был ранен 2 марта в голову, убежал в колхоз им. Розы Люксембург, там переоделся и скрывался. Семья, укрывшая Пономаренко, сначала лгала. Я, разумеется, избил их… Вечером снова ко мне привели пятерых из Ейска. Как обычно, это — подростки. Пользуясь своим уже оправдавшим себя упрощенным методом, и заставил их сознаться — я пустил, как всегда, в ход нагайку. Погода становится мягче.

4 марта. Прекрасная солнечная погода… Унтер-офицер Фойгт уже расстрелял сапожника Александра Якубенко. Его бросили в массовую могилу. У меня все время ужасно чешется тело.

6 марта. Я пожертвовал 40 марок в фонд „зимней помощи“.

7 марта. Мы живем еще хорошо. Получаю масло, яйца, кур и молоко. Ем каждый день различные закуски… В 16.00 ко мне снова приводят четырех молоденьких партизан…

8 марта. Унтер-офицер Шпригвальд и фрау Рейдман вернулись из Мариуполя. Они привезли почту и письменный приказ Грошеку о расстреле… Сегодня я уже расстрелял шестерых. Мне сообщили, что из Веселого прибыла еще одна семнадцатилетняя.

9 марта. Как улыбается солнце, как сверкает снег, но даже золотое солнце не может меня развеселить. Сегодня трудный день. Я проснулся в, три часа. Мне приедался страшный сон: это потому, что я должен сегодня укокошить тридцать захваченных подростков. Сегодня утром Мария мне приготовила аппетитный торт… В 10.00 ко мне снова привели двух девушек и шесть парией… Мне пришлось беспощадно избить их… Затем начались массовые расстрелы: вчера шестерых, сегодня тридцать три заблудших создания. Я не могу кушать. Горе, если они меня поймают. Я больше не могу себя чувствовать в безопасности в Буденновке. Бесспорно, что меня ненавидят. А я должен был так поступать. Если бы мои родные знали, какой трудный день я провел! Ров почти уже наполнен трупами. И как геройски умеет умирать эта большевистская молодежь! Что это такое любовь к отечеству или коммунизм, проникший в их плоть и кровь? Некоторые из них, в особенности девушки, не проронили ни слезинки. Ведь это же доблесть. Им приказали раздеться догола (одежду нам надо продать)… Горе мне, если меня здесь поймают!

11 марта. Низшую расу можно воспитать только поркой. Рядом с моей квартирой я построил приличную уборную и повесил большую вывеску, что пользование уборной гражданским лицам воспрещается… Напротив моей спальни находится канцелярия бургомистра, куда утром приходят рабочие, занятые на земляных работах. Несмотря на объявления, они пользуются уборной. А как я их за это избиваю! Впредь я буду за это расстреливать.

13 марта. Вследствие чрезмерной работы я уже давно не писал домой. Собственно говоря, у меня и нет желания писать своим — они этого не заслужили… Затем я приказал избить русского, ему 57 лет, и его зятя за непочтительные выражения по адресу немцев. Затем я пошел к румынскому полковнику…

14 марта. Снова наступили сильные холода. У меня опять понос и боли в области сердца, я приказал позвать врача… Он поставил диагноз: расстройство желудка и невроз сердца… Сегодня я приказал расстрелять Людмилу Чуканову — 17 лет. Я должен убивать подростков, вероятно, поэтому у меня нервное состояние сердца.

17 марта. Моя первая работа с утра — приказал привезти на телеге из госпиталя пятого русского парашютиста и тут же перед массовой могилой расстрелял его… Посла этого я мирно прожил день. После обеда совершил прогулку. Земля подмерзла.

19 марта. Я слег. Приказал пригласить нашего военного врача. Он выслушал и нашел, что у меня сердце в порядке. Он констатировал душевную депрессию. Против запора он дал мне пилюли, а против зуда мазь… У нас хорошая свинья. Мы заказали колбасы.

21 марта. Такого страшного дня в Буденновке мы еще не переживали. Вечером появился русский бомбардировщик, он сбросил осветительные ракеты, а затем двенадцать бомб. Окна в рамах звенели. Можно себе представить, какое у меня было чувство, когда я, лежа в кровати, слышал гудение самолета и разрывы…

23 марта. Сегодня я допрашивал одну женщину, которая обокрала мою переводчицу, фрау Рейдман. Мы ее высекли по голому заду. Даже фрау Рейдман плакала при виде этого. Потом я гулял по деревне и зашел к нашему мяснику, который готовит мне колбасы… Затем я допросил двух парнишек, которые пытались пройти по льду к Ростову. Их расстреляли как шпионов. Затем ко мне привели еще одного паренька, который несколько дней тому назад пришел по льду из Ейска… Между тем мне приносят ливерную колбасу. На вкус неплохо. Я хотел высечь одну комсомолку!..

27 марта. Ночь прошла спокойно… Я допрашиваю двух четырнадцатилетних мальчиков, которые бродили в окрестностях. Приказал избить одну женщину за то, что она не зарегистрировалась.

28 марта. Пошел в гости к полковнику арбейтсфюреру Вейнеру. В 18.00 я приказал расстрелять мужнину и женщину, которые пытались пройти по льду…

1 апреля. Получил 108 марок в рублях — большая пачка денег. Валя снова массирует и купает меня…

10 апреля. Солнце печет. Когда утром Мария раскрывает окно, яркие лучи солнца освещают мою кровать. Теперь у меня вспух нос. Мария ищет на мне вшей. Лед прошел, и теперь нам угрожают только самолеты. Я снова подверг порке нескольких девушек и парней за то, что они пропустили регистрацию: Среди них дочь старосты. Неприятное чувство я испытываю, когда начинает темнеть, — я тогда думаю о бомбардировщиках.

11 апреля. Все рады моему приходу. Со мной обращаются, как с царем. Мы хорошо ужинаем и пьем водку…

12 апреля. Каждое утро я пью горячее молоко и кушаю омлет… Работы стало меньше… Мы теперь работаем только в местных масштабах. Наказания — или порка, или расстрел. Чаще всего я провожу порку по голым ягодицам.

16 апреля. Сегодня спокойный день. Разрешил только спор между старостой и начальником милиции, а потом избил трех мужчин и одну женщину, которые, несмотря на запрещение, пришли в Буденновку в поисках работы… Затем я избил еще одну бабу, военную, она призналась, что была санитаркой… От румын я получал несколько раз водку, папиросы и сахар. Я снова счастлив. Наконец-то Грошек дошел до того, чтобы представить меня к награждению крестам с мечами второго класса за военные заслуги, и я награжден.

17 апреля. Девушки (Мария, Анна, Вера) поют и играют возле моей кровати… Вечером пришли с новостью, пошел с переводчиком, чтобы выяснить дело на месте. Бабьи сплетни. Я высек двух девушек у меня на квартире по голым ягодицам…

18 апреля. Дождливый пасмурный день. Я вызвал много девушек, которые неодобрительно отзывались о тайной полевой полиции. Я их всех высек».

Я заканчиваю выдержки из дневника секретаря тайной полевой полиции Фридриха Шмидта. С трудом я переписывал страшные строки. Кажется, во всей мировой литературе нет такого страшного и презренного злодея. Он расстреливает подростков, и он боится самолета. Он не может вечером уснуть от мысли, что прилетят бомбардировщики. Ему не напрасно дали крест с мечами за военные заслуги — ведь он отважно истязал русских девушек. Он даже храбро убил четырехлетнего ребенка. Поганый трус, который мучается от мысли: «А вдруг поймают?» От страха у него делаются чесотка и понос. Педантичный немец, он записывает, сколько яиц он съел, сколько девушек расстрелял и как у него перемежаются запор с поносом. Грязная тварь, он хочет гадить в уборной для высшей расы. Это блудодей и садист, который восторженно признается: «Высек много девушек». У него, нет человеческих чувств. Он не любит своих родных. Он даже не нашел ни одного теплого слова для своей проклятой Германии. Он пишет с восторгом только о колбасе, палач и колбасник. Он жадно считает деньги, которые он получает за свою работу палача, считает марки и пфенниги, рубли и, копейки. На одну минуту что-то озаряет этого бешеного скота: он видит, с каким героизмом переносят пытки русские юноши и русские девушки, и он в страхе спрашивает: «Что это?» Зверь, ослепленный светом человеческого превосходства!

Дневник секретаря тайной полевой полиции — исключительно ценный документ. Правда, и прежде мы читали чудовищные приказы о расстрелах. Правда, и прежде в дневниках немецких солдат мы находили записи об убийствах и пытках. Но то были сухие справки. Здесь немец сам себя изобразил во весь рост. Здесь немец предстал пред миром таким, какой он есть.

Я прошу иностранных журналистов передать дневник секретаря тайной полиции во все газеты свободолюбивых стран. Пусть узнают о работе Фридриха Шмидта англичане и американцы. Пусть узнают о ней граждане нейтральных стран. Немец-завоеватель, кавалер креста с мечами, ближайший сотрудник графа фон Ферстера должен обойти земной шар.

Я прошу читателей, граждан нашей прекрасной, честной и чистой страны, внимательно прочитать записи немца. Пусть еще сильнее станет их ненависть к гнусным захватчикам. Эти строки дадут уснуть ни одному советскому человеку. Он увидит перед собой палача с чесоткой, палача, который ломает рукоятку нагайки о нежное тело русской девушки, он увидит немца-колбасника, который торгует бельем расстрелянных, он увидит убийцу четырехлетнего ребенка. Рабочие, работницы, дайте больше снарядов, мин, пуль, бомб, больше самолетов, танков, орудий — миллионы немцев, таких же, как Фридрих Шмидт, рыщут по нашей земле, мучают и убивают наших близких.

Я прошу читателей, командиров и бойцов нашей доблестной Красной Армии, прочитать дневник немца Фридриха Шмидта. Друзья воины, помните, что перед вами Фридрих Шмидт. Ни слова больше, только — оружьем, только — насмерть. Прочитав о замученных в Буденновке братьях и сестрах, поклянемся: они не уйдут живыми — ни один, ни один!

13 октября 1942 г.

<p>Гретхен</p>

Я видел немало бумажников фрицев. В одном отделили — голые девки и адреса борделей, в другом (фриц аккуратен, он не спутает) — фотография белокурой немки с круглыми фарфоровыми глазами. Это и есть супруга фрица, фрау Мюллер или фрау Шмидт. Иногда вместо жены у фрица невеста, У этой невесты может быть полдюжины детей, но, поскольку фриц с ней не обвенчался, он ее именует «невестой».

С виду гретхен — безобидная белобрысая дамочка. На деле это подлинная акула. Без гретхен фриц не знал бы, что ему делать в Париже, — гретхен его вдохновляла: «Грабь!» Гретхен — это муза разбоя. Фриц, который «организует» колбасу в Краснодаре, посвящает свою добычу гретхен. Когда Гитлер в мюнхенской пивнушке прославляет грабеж и хвастает тем, что немцы обобрали Украину, его устами говорит белокурая, рыхлая и ненасытная гретхен.

Кто знает, что снится какой-нибудь фрау Квачке в Свинемюнде? Письма немок полны самыми неожиданными просьбами. Одна, дура, проживающая в Котбусе, пишет мужу: «Если можно, достань мне платье русской боярыни с бусами, — я видала в „Иллюстрирте“, я его буду носить вместо капота». Другой понадобился «башлык русского казака для нашего малютки». Они требуют птичьего молока, но они ничем не брезгуют, они восхищенно пишут: «Твоя посылочка была перевязана прекрасной веревкой, пожалуйста, всегда теперь перевязывай посылки хорошей русской веревкой».

Эти голубоглазые мечтательницы обладают сказочным аппетитом. Марта Зиммель пишет жениху: «Шоколад я оставила, для малютки, а сало и мед съела в один присест, даже не заметив». Очаровательная тварь, которая способна, «даже не заметив», сожрать сало с медом!

Фрау Трей наставляет мужа: «Я тоже пережила трудную зиму. Хотя ты пишешь, что у вас тропическая жара, подумай о зиме, обо мне. Поищи для меня что-нибудь шерстяное». Что для такой самки война, кровь, смерть? Ее муж давно убит под Воронежем, а она все еще мечтает о шерстяной кофте. Другая гретхен, фрау Сальпетер, требовала, чтобы муж прислал ей из Сталинграда «изящный купальный костюмчик». Эта особа писала: «Фрау Кученройтер передала мне от тебя большую посылку. Там была резиновая тесьма. Я очень обрадовалась. Хорошо, что ты прислал сахарный песок, можно будет сделать торт. Имей в виду, что мне нужны летние туфли, размер 38. Посылку с серебряным кофейным прибором я получила и спрятала в шкап. Сегодня я надела новое платьице из русского материала и голубенькую соломенную шляпку. Вот перед тобой твоя маленькая женушка, которую ты находил такой прелестной…» Дура — ее муж гниет в русской земле, а она кокетливо пришептывает: платьице, шляпка, женушка. Ведь она еще рассчитывает на «изящный купальный костюмчик».

Они обожают сюсюкать. Гретхен называет фрица «муженек», «муженечек», «мое сокровище», «мое маленькое сокровище», себя она именует не иначе, как «твоя крошка», «твоя женушка», «твоя куколка». За этими сладкими словами скрыта бездушная и жестокая тварь. Фрау Анна Зитер пишет из Прентцлау: «Русских ты можешь убивать без всякого угрызения, да и детей, потому что из каждого русского малыша вырастет зверский большевик».

Немец Фридрих Шмидт в Буденновке терзал невинных людей и торговал одеждой расстрелянных. Жена Фридриха Шмидта, Христина, рассматривала «работу», мужа как доходное дело. Муж ее записывал, сколько девушек он замучил и сколько колбасы съел. Христина — тоже вела счет: «Посылки за номерами 159, 160 и 161 мы получили. Большое за них спасибо, особенно за колбасу… Значит, посылки до № 161 получены, а следующих, до 166, еще нет: Надеемся, что скоро прибудут. Перечисляю номера посылок, которые не дошли: 69, 70, 71, 98, 125, 134, 139, 154, 155… Девочки ужасно рады, что получили ботинки…»

В Германии открылись специальные курсы для подготовки руководительниц в Остланде. На курсах подготовляют немок для расправы с крестьянами Украины и Белоруссии. Официально в программе — невинные предметы: молочное хозяйство, уход за больными, садоводство. Но одна из грядущих «руководительниц», Гильда Гримм, пишет своему жениху: «Итак, через три недели я увижу загадочную Россию. Нам здесь многое объяснили. Всем со слабыми нервами там не место. Я знаю, что я справлюсь с моей задачей. Ничего, что мне двадцать лет и что для тебя я только твоя „бедная крошка“, я хорошо стреляю, и русские, эти бородатые звери будут передо мной трепетать».

Они никого не любят, даже своих фрицев. Герден Ханн пишет мужу: «Конечно, я не хочу тебя упрекать, но имей в виду: то, что я тебе послала, я отняла у себя. Ты, как муж, должен это знать». Нечего сказать — любовь! «Женушка» послала «муженьку», «сокровищу» три лепешки, и она спешит добавить: это я отняла у себя, — чтобы он ел и чувствовал все благородство Фрау Ханн. Элла Мейер докладывает мужу: «Я скрыла от мамы, что получила посылку. Нечего их баловать!» А, вот как гретхен отвечает на жалобы фрица: «Ты пишешь, что у вас настоящий ад. Ты всегда видишь только то, что касается тебя. У нас здесь тоже нелегко». Гитлер говорил, что он вырастил поколение немцев, похожих на молодых зверей, лишенных совести. Каковы фрицы, таковы и гретхен. Для этих себялюбивых, тупых самок не найдешь другого слова — бессовестные.

Конечно, они очень любят петь романсы о «немецкой любви» и «немецкой верности», но они сходятся с первым встречным. Немецкие газеты полны увещеваниями: «Нельзя забывать о чистоте германской расы». Но гретхен воспитали, как породистую корову, а мир еще рожал коровы, которая заботится о чистоте своей расы. Фрейлейн Густель Бопп пишет: «Да мой дорогой, кто же был пригласивший твою Густель в такой поздний час на купание?. Интересный железнодорожник, но не в моем вкусе». Эта гретхен еще привередничает, — но солдат Ганс Клейн, побывавший в отпуску, сообщает своему приятелю: «У нас поспать с женой фронтовика — это самое плевое дело, не приходится даже угощать или уговаривать». Эсэсовец Вильфред Рабе, убитый под Ленинградом, узнал, что такое верность, гретхен; незадолго до смерти он получил письмо от своего коллеги: «Твоя бывшая невеста сошлась с французом. Она заявила мне, что совершенно бессмысленно ждать немца, поскольку имеется лучший выход». Гретхен пишет из Кобленца ефрейтору Раугаусу: «Среди жен фронтовиков я знаю восемь беременных, причем одна сошлась с чиновником, который выдает пособия, а другая ухитрилась спутаться с двумя итальянцами, так что и сама не знает, кто отец».

Они не только блудливы, эти голубоглазые феи, они и трусливы. Они не видали ни вражеской армии, ни партизан, но все же они трясутся — от страха. Кого они боятся? Безоружных пленных, иностранных рабов. Гильгерд, проживающая в Зихельберге, жалуется жениху: «Вчера я натерпелась страху. Ночью проснулась а слышу — кто-то ужасно кричит. Это был поляк… Вечером я никогда больше не буду выходить одна…». Эту Гильгерд даже не утешает, что в Зихельберге немцы повесили поляка. Она пишет, что не успела посмотреть на то, как вешали — «не было времени», и добавляет: «Опасно ходить по улице». Иоганна Рохе тоже боится: эта — не поляков, а русских. Она пишет из Вейсенфельса: «Каждую неделю здесь появляются беглые русские. Боязно даже сходить за сеном. Их поймали, и как их били резиновыми дубинками!.. Кроме того, сбежало двое русских детей восьми лет». И Иоганна повторяет: «Страшно». Да, эта дебелая и злая тварь боится восьмилетних детишек! А Эрика Кратцер вопит: «Сегодня три женщины пошли в лес за ягодами и увидали беглых русских. Женщины — побежали за полицией…. Одна женщина вечером пошла в сад, вдруг высунулась чья-то рука и схватила ее за ногу. Женщина от страха обезумела, бросила все и убежала…» Уж не привидения ли гоняются по ночам за немками, не тени ли замученных, в чье тряпье гретхен — вырядились?

Легко себе представить, как ведут себя немки во время воздушных бомбардировок. Вот письмо вахмистру Гансу Линглингу от его супруги из Кельна: «Мое единственное, любимое, хорошее и верное сокровище! Я тебя прошу, любимый, не пугайся! Это действительно больше чем ужасно! Сокровище, это просто кошмар. Это последняя расплата! Я не могу поверить, что я вообще существую. Ты не поверишь, но, когда я думаю, я могу плакать, плакать и еще раз плакать. Мой дорогой муж, нельзя понять, как твоя женушка еще жива!.. Просто ужас, ты только представь, Ранзи, моя чернобурка стала жертвой войны! Также новый отрез, который находился у портнихи, сгорел… Да, мой дорогой муженек, так у нас обстоят дела! Если ты теперь приедешь, я не смогу тебя даже встретить на вокзале, потому что вокзала больше нет… Ах, сокровище, если ты бы мог быть здесь! Ведь мне приходится одной переживать такой ужас… Кто знает, может быть, ты скоро получишь от меня телеграмму, что я осталась без крова! Тогда ты обязательно приезжай. Да, мое сокровище, с такими вещами нужно считаться! Сейчас я довольна, что я спасла мою жизнь…» Так воет над погибшей чернобуркой среди развалин трусливая и себялюбивая сука.

Мы наконец-то увидели, как немки плачут. Они плачут не от горя — от страха. Немецкое радио молит гретхен: «Женщины должны уметь подавлять слезы, когда они появляются по той или иной причине. Злые языки утверждают, что женщина плачет тем сильнее, чем меньше у нее на то причин. Известно, что — крупные актрисы могут плакать в любой момент. Это говорит, что мы можем управлять нашими слезами. Немецкие женщины не должны плакать».

Дурной комедиант призывает гретхен не кривляться. Но гретхен и не кривляются. Они плачут, потому что никто больше не пришлет сала с медом. Они плачут, потому, что возле дома раздались шаги неизвестного раба. Они скулят над сгоревшими платьями. Они ревут от ужаса, когда раздается рев сирены: своим ревом они покрывают сирены. Они теряют голову. Это не актрисы, это самки, которые кричат, потому что близится час расплаты.

Они смывали кровь с детских вещей. Они не смыли детскую кровь со своих рук — вдохновительницы воров, помощницы палачей, сожительницы гнусных убийц.

Женщина — великое слово. В нем нежность и гордость, в нем чистота девушки, в нем самоотверженность подруги, в нем подвиг матери. Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок? Женщина ли фрау Шмидт с ее ста шестьюдесятью посылками? Нет, тварь. Таково возмездие истории: в Германии, создавшей армию палачей, армию грабителей, нет больше той возвышенной, благородной женщины, которая ждет друга, сражающегося за свободу.

Велика чистота русской женщины. Ее жертвенность, ее душевная сила воспеты нашими великими писателями. Таня Ларина, — героини Тургенева, Анна Каренина, Груня — кто не влюблялся в эти возвышенные образы? Мы знаем смелость советской женщины, героизм Зои Косьмодемьянской, боевые дела наших партизанок, самозабвенные труды санитарок и связисток. За женскую честь мы сражаемся против гнусных немцев.

13 ноября 1942 г.

<p>Негасимый огонь</p>

Когда о «новом порядке» Гитлера рассказывают русские, их могут заподозрить в пристрастии. Я предоставляю слово немцам. Говорят обер-ефрейторы 575-го полка 221-й дивизии Вальтер Вирт и Георг Фишер:

«Когда мы вступили в деревню Яшичи, мы увидали на дереве два трупа. Это были русские. Их повесили солдаты из полка „Великая Германия“. Вешать — это специальность эсэсовцев. Мы не вешаем, мы расстреливаем.

В деревне Яшичи наш взвод расположился в школе. Мы там пробыли месяц — в ноябре — декабре 1941 года. Когда мы пришли в Яшичи, лейтенант Хехт приказал старосте собрать все население. Около 20 человек мы расстреляли. У нас была формула: „Идем в комендатуру“ — это мы говорили всякому, чье лицо нам не нравилось. Были тут и женщины, и старики, и дети. Задержанных обычно до комендатуры не доводили, их расстреливали в лесу возле деревни. Всего за месяц мы расстреляли в Яшичах свыше ста человек.

Лейтенант Фриц Гаан убивал, людей хладнокровно. Если он кого-нибудь замечал, бедняге приходилось плохо: „Идем в комендатуру“, выводил за деревню и расстреливал. Он убивал сразу. А вот ефрейтор Ганс Экснер любил издеваться над жертвой. В Рогачеве он избивал людей прикладом карабина, иногда палкой. Люди падали, а Экснер их бил. В Яшичах он расстреливал медленно: сначала прострелит одну руку, потом другую, потом выстрелит в спину и не спешит с последним выстрелом — в голову.

Обер-ефрейтор Ганс Пенкалла рассказывал, что он находит удовлетворение в расстрелах. Он хвастался числом расстрелянных и, возвращаясь после экзекуции, облегченно вздыхал: „Ну, вот, еще одного прикончил“.

Как-то в трех километрах от деревни Яшичи мы зашли в дом. Там была женщина лет тридцати пяти и ее дочка лет пятнадцати. Мы обыскали дом, но ничего не нашли. Однако лейтенант Хехт сказал, что эта русская может быть связана с партизанами. Мы повели женщину и ее дочку к яме, расстреляли и зарыли. В ту же ночь мы убили ещё девять человек.

— Когда мы стояли в районе Стародуба, нам указали на один дом. В доме жила женщина-врач. Ее мы расстреляли.

С июля по октябрь 1942 года мы пробыли в Людинове. Там мы делали то же, что и в Яшичах: придя, собрали всех и стали расстреливать».

Спокойно, обстоятельно созидатели «нового порядка» говорят о своих трудах. Они строго разделяют функции. Вальтер, Вирт и Георг Фишер возмущены мыслью, что они вешали. Нет, вешали эсэсовцы. А солдаты 221-й дивизии только расстреливали. Обер-ефрейторы подчеркивают «гуманизм» лейтенанта Фрица Гаана, который убивал женщин и детей сразу, в то время, как другой носитель «нового порядка», ефрейтор Ганс Экснер, растягивая наслаждение, расстреливал человека в несколько приемов.

Они вешают. Они пытают. Они бьют умирающих детей. Они медленно расстреливают старух. Пытки их пьянят. Ганс Пенкалла еще может обойтись без шнапса. Но он не может обойтись без детской крови. Замучив невинного, он, как выражаются его коллеги, «облегчение вздыхает».

Им мало и этого. Они топчут тела русских. Они хотят вытоптать души. Гнусным колбасникам мало убить — они жаждут унизить. В освобожденном селе Покровское Орловской области найден приказ бургомистра за номером 3 от 23 октября 1942 года:

«Цивильное население обязано приветствовать офицеров и солдат германской армии снятием головного убора и наклонением головы до пояса, произнося при этом приветственные слова на русском языке или с правильным произношением на немецком языке».

Женщины Яшичей, у которых немцы убили дочерей, должны кланяться в пояс своим палачам. Они должны говорить «доброе утро» убийце ведь утром этот немец застрелил десять русских. Старик из Стародуба должен «с правильным произношением» восклицать «хайль Гитлер» — ведь мимо него идет немец, который только что убил женщину. Шапки ломать должны русские люди перед проклятыми колбасниками, сгибаться до земли перед, кровожадными карлушками. Идет «новый порядок», идет ефрейтор с опушки леса, где он пытал невинных, — дорогу ему, кланяйтесь в пояс, приветствуйте палача.

Мы знаем судьбу наших близких, которые попали в лапы немцев. Мы знаем, что пережил Харьков. Мы знаем, что ему еще суждено пережить. День и ночь перед нашими глазами муки невинных. Мы знаем, что значит потерять город. Мы знаем, что значит освободить город. Не о кружке на карте мы думаем — о близких. О ребенке, попавшемся на глаза Гаану. О девушке, которую тащит в лес Экснер. Нет нам отдыха, нет нам сна, нет передышки — пока не скажем: освободили их от немцев, спасли. В нашем сердце незаживающая рана: боль за родину. В нашем сердце негасимый огонь: ненависть. На этом огне сгорели немцы, дошедшие до Сталинграда. Этот огонь не задуют ветры, его не погасят дожди. Он очистит нашу землю.

19 марта 1943 г.

<p>Палач в истерике</p>

Немцы любят прикидываться «мощными варварами». Эти захолустные ницшеанцы говорят, что они — сверхчеловеки. На самом деле это — истерические людишки. Они не жалеют других, но себя они жалеют до слез. Они издеваются над беззащитными, но когда их берут за шиворот, они визжат.

Два месяца тому назад Германия упивалась победами. Тылу перепала толика кубанской поживы. Немцы думали, что это — закуска. Это были последние крохи. Настала зима, и Германия увидела, что победы нет. Победы и не предвидится. На Кавказе немцев бьют. Сталинград не взят. Роммель покрыл в десять дней тысячу километров. В Тунисе — американцы. Сверхчеловекам не по себе.

Редактору газеты «Дас шварце кор» предложили успокоить ницшеанцев, которые явно нервничают. «Дас шварце кор» — газета не для немецких институток. Это центральный орган эсэсовцев. Казалось бы, у палачей крепкие нервы. Однако палачи бьются в истерике. Передовая «Дас шварце кор» от 29 октября 1942 года должна приободрить немцев, объяснить им, почему победа отложена на неопределенный срок.

Автор признается, что немцы «разочарованы», что их смущают «продолжительность боев в Сталинграде и медленное продвижение на Кавказе». Эсэсовец пишет: «Большевистское командование никогда не прекращает борьбы по каким-либо возвышенным соображениям, нет, большевики наступают до полного истощения и обороняются до последнего патрона… Их солдаты сражаются иногда в исключительной обстановке, когда по человеческим понятиям это невозможно. Тяжело раненные стреляют в немцев из горы трупов несколько часов спустя после окончания боя. Ежедневно случается, что пленные в глубоком тылу, раздобыв оружие, подымают его против немцев и жертвуют своей жизнью. Сражение за Сталинград — небывалое сражение… В завоеванных кварталах, давно находящихся позади линии фронта, постоянно вспыхивают новые бои… Никто не мог думать, что подобные твари способны на такие подвиги. Ни количество, людей, ни гигантский потенциал вооружения, не объясняют силы большевистского сопротивления. Другой противник не перенес бы сражений 1941 года, даже при равном количестве людей и вооружения».

Вряд ли, прочитав это, немцы успокоятся. Они увидят, что даже палачей знобит от страха. Они поймут, что немецким колбасникам никогда не одолеть России: умирающие и те стреляют в захватчиков. Немцы поймут, что завоеванные кварталы Сталинграда не завоеваны: там продолжаются бои. Об этом говорят не русские, об этом говорит орган эсэсовцев. Перепуганный палач ругается: он называет героев «тварями». Но ругань в его устах — похвала: это визг раненого хищника.

Мы читаем дальше: «На востоке происходит ужасный танец смерти большевистского зверья. Это — зверская сила природы, освобожденная большевиками. Это — держава освобожденных неполноценных людей. Перед нами непостижимое явление: до сих пор народы сражались с народами, солдаты с солдатами, а здесь мы имеем дело не с людьми, но с проявлением темных инстинктов… Это уж не война, это — катастрофа природы».

Пожалуй, ознакомившись с передовой «Дас шварце кор», немецкие колбасники ударятся в мистицизм: «Танец смерти… катастрофа природы…» Колбасник привык воевать так: в шесть часов утра немцы бомбят город, где нет зениток, в двенадцать часов город капитулирует, в шесть часов отходит первый поезд с награбленным добром, а в полночь немцы устанавливают первую виселицу. Это «нормальная война» — «солдаты сражаются с солдатами». А защита Сталинграда — это «катастрофа природы». Сверхчеловеки, перепуганные до того, что они теряют способность членораздельно изъясняться, называют защитников Сталинграда «недочеловеками». А журналист продолжает стращать: «Мы боремся против загадочных сил природы… Самая тупая, самая некультурная масса строит величайшие заводы, изготовляет самое большое количество тракторов, танков и самолетов, владеет утонченным механизмом радиосвязи…»

У колбасника пот на лбу. Он больше ничего не понимает: тупая масса и величайшие заводы! Видимо, русские заключили пакт с нечистой силой. И колбаснику неуютно. Но «Дас шварце кор» не унимается: «Наши солдаты сейчас решают вопрос — не закончится ли новый подъем нордической Европы резким диссонансом, не приблизились ли мы к пропасти, не свалимся ли мы снова в небытие?»

Когда в селе Буденновка Фридрих Шмидт терзал девушек и детей, это было «подъемом нордической расы». Когда сородич названного Шмидта в другом селе, Белополье, обогатил человечество новым изобретением — двухэтажной виселицей, это тоже было «подъемом нордической Европы». Так они «подымались» — по пожарищам по трупам, и вот они — на краю пропасти. Они боятся «диссонансов». Ведь до сих пор все разыгрывалось по нотам: плакали дети, танки давили беженцев, автоматчики стреляли в старух, Гитлер лаял, и эсэсовцы вопили «хайль». В эту дивную для немецкого уха мелодию вмешался диссонанс: Сталинград.

У редактора «Дас шварце кор» плохие нервы. Нюх у него хороший. Он воет: «Нас ждет небытие». Палач изволит выражаться чересчур возвышенно: фрицев ждет мусорная яма истории. Откуда вышли эти ницшеанцы с кошелками для сала, эти висельники, снабженные докторскими дипломами? Из небытия? Нет, из грязи, из навоза, из мусора, Туда им дорога.

22 ноября 1942 г.

<p>Взвешено. Подсчитано. Отмерено</p>

Десять лет тому назад, 30 января 1933 года, тирольский шпик стал властелином Германии. Десять лет тому назад в мутный январский вечер бесноватый Гитлер с балкона приветствовал берлинскую чернь. Он сулил немцам счастье. Он сулил Им жирные окорока, тихие садики с сиренью, парчевые туфли для престарелой ведьмы и золотую соску для новорожденного фрица.

Сегодня бесноватому придется выступить с очередной речью. Волк снова залает. Но никогда еще Гитлеру не было так трудно разговаривать с немцами. Праздник людоедов сорвался. Десятилетие превратилось в панихиду по мертвым дивизиям. Богини мщения, эринии, уже проходят по улицам немецких городов. Они подсовывают под двери конверты: это письма фрицев… Эринии несут весть о разгроме немецких армий на Волге, на Дону, на Кубани, на Неве. Где то счастье, которое сулил бесноватый немцам? Десять лет он царил и правил. Пришел день ответа.

Маленький человек с усиками приказчика и с повадками кликуши взойдет на трибуну, как на эшафот. Конечно, его еще охраняют верные эсэсовцы. Конечно, крикуны еще орут «хайль». Конечно, ему еще аплодируют все воры Германии и его еще обожают, все ведьмы Брокена. Но бесноватый кончится: к своим именинам он получил вместо пирога с десятью свечками десять поражений.

Он снова пролает: «Мы — немцы. Я — солдат. Большевики оказались сильнее, чем мы думали. Но мы — немцы. Но я — солдат. Зима оказалась страшнее, чем мы думали. Но мы — немцы. Но я — солдат. У меня еще есть резервы. Весной я еще наскребу дивизии. Я хочу победить». И чернь в ответ заревет «хайль».

Он продулся, этот шулер с усиками приказчика и с душой людоеда. Он промотал Германию. Он раскидал свои дивизии под Сталинградом, на горах Кавказа, в степях Калмыкии. Все, что немки породили, он способен проиграть за одну ночь. Он ведь не ест котлет, этот вегетарианец: ему нужны каждый день тысячи трупов. Он ведь не пьет вина, этот трезвенник: ему нужны каждый день тонны человеческой крови. Он ведь не курит, этот любитель чистого воздуха: ему нужны каждый день сожженные города.

Десять лет фрицы и гретхен превозносили Гитлера. Десять лет вместе с ним они убивали и грабили. Вместо кадильниц — пепелища. Вместо вина — кровь. Они жгли книги. Они травили мысль. Они придумывали новые казни. Они изобретали новые пытки. Они глумились над человеком, над добром, над свободой, над светом простой человеческой жизни. Десять лет. Теперь идет год расплаты.

Есть библейское предание. Когда тиран Вавилона, поработивший окрестные народы, пировал в своем дворце, незримая рука написала на стене три слова: «Мене. Текел. Фарес» — «Взвешено. Подсчитано. Отмерено». В тот час армия мщения уже шли к Вавилону. Грехи тирана были взвешены. Его преступления подсчитаны. Возмездье отмерено.

Еще немцы топчут Европу. Еще немцы в Ростове, в Харькове, в Орле. Еще семь миллионов чужеземных рабов томятся в новом Вавилоне. Но уже на стенах дворца где немецкий людоед запивает морковку бочками человеческой крови, рука истории пишет роковые слева: «Мене. Текел. Фарес».

Разбойников, которые забрались в Сталинград, бесноватый нагло называет «защитниками Сталинграда». Он пробует поднять на пьедестал палачей, которые лихо убивали беззащитных женщин Сталинграда и которые теперь срывая с себя грязные подштанники, выкидывают белые флаги. Гитлер уверяет, что фрицы «героически сопротивлялись». Гитлер не говорит, что фон Паулюс грозил убить жен и матерей всех немцев, которые сдадутся в плен. Гитлер не говорит, что фрицы боятся сдаваться в плен, потому что фрицы никогда не видали людей: звери, они жили, среди зверей. Один из окруженных фрицев по имени Вебер 22 декабря писал своей жене: «Вчера издан новый приказ — ни одного русского не брать в плен». Другой фриц, ефрейтор Хаман, 14 ноября доносил своей самке: «Пленных мы теперь не берем. Это звучит жестоко, но поверь мне — здесь приходится быть твердым». Вот разгадка немецкого «героизма»: они не верят, что могут быть на свете солдаты, которые не бьют лежачего. Но голод не тетка, — и голод не Гитлер. Доев последних собак и кошек, фрицы все же подымают руки. Заикаясь, они лопочут: «Гитлер капут». Вот подарок фюреру к его десятилетию: стада немецких пленных с генералами за козлов и фрицами за баранов.

«Мене. Текел. Фарес» — эти роковые слова слышит сейчас вся Германия. Гитлер уже не может скрыть от немцев происшедшего. Наступление Красной Армии с каждым днем ширится. Растут валы. И немцы знают, что один из них будет девятым. Они пришли в Сталинград. Оттуда они не вышли. Они пришли на Кубань. Теперь они там мечутся. Они пришли в Воронеж. Тогда Касторное для них было только этапом. Теперь пускай ищут дорогу.

Гитлер пролает, что у него еще много резервов. Но почему он снимает дивизии из Франции, из Голландии, из Норвегии и шлет их на восток? Не от богатства тирольский Тришка латает свой кафтан. Почему немецкие самолеты, еще десять дней тому назад находившиеся в Сицилии, оказались над Сталинградом? Фриц обкрадывает другого фрица. А фон Паултюс обкрадывает фон Роммеля. Обнажен западный бок гитлерии. А весна не за горами, и вряд ли жители Южной и Западной Германии с большим восторгом думают об этой весне.

Ефрейтор 578-го полка 305-й германской дивизии записал в дневнике: «Я совершенно отчаялся. Долго ли это будет продолжаться? Раненых не уносят, они рядом. Как ужасна жизнь! Что плохого я сделал, что я теперь так наказан? Разве можно пережить такое? Ах, если бы можно было мирно жить! Я еще не могу примириться с мыслью о смерти». Это хорошая речь к десятилетию Гитлера. Ее нужно передать по всем волнам Германии. Ее нужно вывесить на всех стенах Берлина. Фриц взвыл: «Что он плохого сделал?» Он не говорил этого прежде. Нет прежде он жил припеваючи во Франции. Он убивал французских беженцев, мародерствовал, измывался над людьми. Потом его послали в Россию. Девятнадцать месяцев он спокойно убивал, грабил и вешал. Теперь он взвыл: «За что?»

За то, что в Кисловодске мы нашли пятилетнюю девочку со вспоротым животом. За то, что в Калаче мы нашли трехлетнего мальчика с отрезанными ушами. За то, что в каждом городе немцы убивают невинных. За все казни. За все виселицы. Фриц воет: «Если бы можно было мирно жить!» Поздно вспомнил, проклятый. Кто тебя звал на нашу землю? Ты мог сидеть у себя с женой. Десять лет тому назад ты выбрал Гитлера. Ты пошел за людоедом. Ты пошел во Францию. Ты пошел к вам. Ты думал 30 января, получив двойную порцию шнапса, вешать русских. Ты встретишь этот день в могиле.

Десять лет людоеда. Немцам не до плошек, не до флагов. Они угрюмо слушают, как по снегу ступают воины и судьи. Скользят на лыжах эринии. Горят ракетами в небе роковые слова. На штыках Красной Армии, как огонь в ночи, горит и разгорается жизнь.

30 января 1943 г.


Оправдание ненависти

<p>Оправдание ненависти</p>

Из всех русских писателей гитлеровские идеологи относятся наиболее снисходительно к Достоевскому. Гитлеровцам понравились сцены нравственного терзания, показанные великим русским писателем. Однако фашисты — плохие читатели, им не понять гения Достоевского, который, опускаясь в темные глубины души, озарял их светом сострадания и любви. Один из немецких «ценителей» Достоевского написал в журнальной статье: «Достоевский — это оправдание пыток». Глупые и мерзкие слова. Гитлеровцы пытаются оправдать Гиммлера, Достоевским. Они не в силах понять жертвенности Сони, доброты Груни. Русская душа для них — запечатанная книга.

Русский человек по природе незлобив, он рубит всердцах, легко отходит, способен понять и простить. Многие французские мемуаристы рассказывают, как русские солдаты, попав в Париж после падения Наполеона, помогали француженкам носить воду, играли с детьми, кормили солдатскими щами парижскую голытьбу. Даже в те черные годы, когда враг нападал на Россию, русские хорошо обращались с пленными. Петр после Полтавы обласкал пленных шведов. Наполеоновский офицер Соваж в своих воспоминаниях, посвященных 1812 году, называет русских «добрыми детьми».

Лет десять тому назад я попал в трансильванский город Орадеа Маре. Меня удивило, что в магазинах, в кафе, в мастерских люди понимали по-русски. Оказалось, что многие жители этого города во время мировой войны попали в плен к русским. Все они трогательно вспоминали годы, проведенные в Сибири или в Центральной России, подолгу рассказывали о доброте и участливости русских. Еще в начале этой войны я не раз видал, как наши бойцы мирно калякали с пленными, делились с ними табаком и едой. Как случилось, что советский народ возненавидел немцев смертной ненавистью?

Ненависть не лежала в душе русского человека. Она не свалилась с неба. Ее наш народ выстрадал. Вначале многие из нас думали, что это — война как война, что против нас такие же люди, только иначе одетые. Мы были воспитаны на великих идеях человеческого братства и солидарности. Мы верили в силу слова, и многие из нас не понимали, что перед нами не люди, а страшные, отвратительные существа, что человеческое братство диктует нам быть беспощадными к фашистам, что с гитлеровцами можно разговаривать только на языке снарядов и бомб.

«Волкодав — прав, а людоед — нет». Одно дело убить — бешеного волка, другое — занести свою руку на человека. Теперь всякий советский человек знает, что на нас напала свора волков.

Дикарь может разбить изумительную статую, людоед может съесть величайшего ученого, попавшего на остров, населенный каннибалами. Немецкие фашисты — это образованные дикари и сознательные людоеды. Просматривая недавно дневники немецких солдат, я видел, что один из них, принимавший участие в клинском погроме, был меломаном и любителем Чайковского. Оскверняя дом композитора, он знал, что он делает. Искалечив Новгород, немцы написали длинные изыскания об «архитектурных шедеврах Неугарда» (так дни называют Новгород).

На трупе одного немца нашли детские штанишки, запачканные кровью, и фотографию детей. Он убил русского ребенка, но своих детей он, наверно, любил. Убийства для немцев — не проявление душевного разгула, но методическая деятельность. Убив тысячи детей в Киеве, один немец написал: «Мы убиваем маленьких представителей страшного племени».

Конечно, среди немцев имеются добрые и злые люди, но дело не в душевных свойствах того или иного гитлеровца. Немецкие добряки, те, что у себя дома сюсюкают, катают на спине детишек и кормят немецких кошек паечной колбасой, убивают русских детей с такой же педантичностью, как и злые. Они убивают, потому что они уверовали, что на земле достойны жить только люди немецкой крови.

В начале войны я показал пленному немцу листовку. Это была одна из наших первых листовок, в ней чувствовалась наивность человека, разбуженного среди ночи бомбами. В листовке было сказано, что немцы напали на нас и ведут несправедливую войну. Немец прочитал и пожал плечами: «Меня это не интересует». Его не интересовал вопрос о справедливости: он шел за украинским салом. Ему внушили, что разбойные войны — эта заработок. Он шел добывать «жизненное пространство» для Германии и «трофейные» чулки для своей супруги.

В грабеже немцев нас поразили деловитость, аккуратность. Это не проделки отдельных мародеров, не бесчинства разнузданной солдатни, это — принцип, на котором построена гитлеровская армия. Каждый немецкий солдат материально заинтересован в разбойном походе. Я написал бы для гитлеровских солдат очень короткую листовку, всего три слова: «Сала не будет». Это то, что они способны понять, и это то, что их действительно интересует.

В записных книжках немцев можно найти перечень награбленного; они считают, сколько кур съели, сколько отобрали одеял. В своем разбое они беззастенчивы, как будто они не раздевают живых людей, а собирают ягоды. Если женщина попытается не отдать немецкому солдату детское платьице, он ей пригрозит винтовкой, если она вздумает защищать свое добро, он ее убьет. Для него это не преступление: он убивает женщин, как ломают сучья в лесу — не задумываясь.

Отступая, гитлеровцы сжигают все: для немцев русское население такой же враг, как Красная Армия. Оставить русскую семью без крова для них военное достижение. У себя в Германии они ходят на цыпочках; не бросят на пол спички, не посмеют помять травинку в сквере. У нас они вытоптали целые области, загадили города, устроили в музеях уборные, превратили школы в конюшни. Это делают не только померанские землепашцы или тирольские пастухи, это делают приват-доценты, журналисты, доктора философии и магистры права.

Когда боец-колхозник увидел впервые деревню Московской или Тульской области, от которой остались только трубы да скворечницы, он вспомнил свою деревню на Волге или в Сибири. Он увидел в лютый мороз женщин и детей, раздетых, разутых немцами. И в нем родилась лютая ненависть.

Один немецкий генерал, приказав своим подчиненным безжалостно расправляться с населением, добавил: «Сейте страх!» Глупцы, они не знали русской души. Они посеяли не страх, но тот ветер, что рождает бурю. Первая виселица, сколоченная немцами на советской земле, решила, многое.

Теперь все у нас поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости.

Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили — городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела, она уже не мутит голову, как молодое вино, она перешла в спокойную решимость. Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить. Мы поняли, что здесь нет места ни для уступок, ни для разговоров, что дело идет о самом простом: о право дышать.

Ненавидя, наш народ не потерял своей исконной доброты. Нужно ли говорить о том, как испытания расширили сердце каждого? Нельзя без волнения глядеть на многодетных матерей, которые в наше трудное время берут сирот и делятся с ними последним.

Я вспомнил девушку Любу Сосункевич, военного фельдшера. Она под огнем перевязывала раненых. Землянку окружили немцы. Тогда с револьвером в руке, одна против десятка немецких солдат, она отстояла раненых, спасла их от надругательств, от пыток.

Скромна работа другой русской девушки — Вари Смирновой: под минометным и ружейным огнем она, как драгоценную ношу, несет пачку с письмами на передовые позиции. Она мне сказала: «А как же иначе?.. Ведь все ждут писем, баз письма скука съест…»

Но не только к своим живо участие в душе русского, он понимает горе другие народов. Большая человеческая теплота чувствуется в обращении женщин многострадального Ленинграда к женщинам Лондона. Не раз бойцы меня расспрашивали о горе Парижа. Привелось мне присутствовать при том, как бойцы слушали заметку о голодной смерти, на которую гитлеровцы обрекли греков; и один боец, колхозник из Саратовской области, выслушав, сказал: «Вот ведь какая, беда!.. И как бы скорей перебить этих фрицев, людям помочь?» Наша ненависть к гитлеровцам продиктована любовью, любовью к родине, к человеку и к человечеству. В этом — сила нашей ненависти. В этом — ее оправдание. Сталкиваясь с гитлеровцами, мы видим, как слепая злоба опустошила душу Германии… Мы далеки от подобной злобы. Мы ненавидим каждого гитлеровца за то, что он — представитель человеконенавистнического начала, за то, что он — убежденный палач к принципиальный грабитель, за слезы вдов, за омраченное детство сирот, за тоскливые караваны беженцев за вытоптанные поля, за уничтожение миллионов жизней.

Мы сражаемся не против людей, но против автоматов, которые выглядят, как люди, но в которых не осталось ничего человеческого. Наша ненависть еще сильней оттого, что они с виду похожи на человека, что они могут смеяться, что они могут гладить коня или собаку, что они в дневниках занимаются самоанализом, что они замаскированы под людей и под культурных европейцев. Мы часто употребляем слова, меняя их первоначальное значение. Не о низменной мести мечтают наши люди, призывая к отмщению. Не для того мы воспитали наших юношей, чтобы они снизошли до гитлеровских расправ. Никогда не станут красноармейцы убивать немецких детей, жечь дом Гете в Веймаре или книгохранилище Марбурга. Месть — это расплата той же монетой, разговор на том же языке. Но у вас нет общего языка с фашистами.

Мы тоскуем о справедливости. Мы хотим уничтожить гитлеровцев, чтобы на земле возродилось человеческое начало. Мы радуемся многообразию и сложности жизни, своеобразию народов и людей. Для всех найдется место на земле. Будет жить и немецкий народ, очистившись от страшных преступлений гитлеровского десятилетия. Но есть пределы и у широты: я не хочу сейчас ни думать, ни говорить о грядущем счастье освобожденной от Гитлера Германии — мысли и слова неуместны и неискренни, пока на нашей земле бесчинствуют миллионы немцев.

Железо на сильном морозе обжигает. Ненависть, доведенная до конца, становится живительной любовью. «Смерть немецким оккупантам» — эти слова звучат, как клятва любви, как присяга на верность жизни. Бойцы, которые несут смерть немцам, не жалеют своей жизни. Их вдохновляет большое, цельное чувство, и кто скажет, где кончается обида на бесчеловечного врага и где начинается кровная привязанность к своей родине? Смерть каждого немца встречается со вздохом облегчения миллионами людей. Смерть каждого немца — это залог того, что дети Поволжья не узнают горя и что оживут древние вольности Парижу. Смерть каждого немца — это живая вода, спасение мира.

Христианская легенда изображала витязя Георгия, который поражает копьем страшного дракона, чтобы освободить узницу. Так Красная Армия уничтожает гитлеровцев и тем самым несет свободу измученному человечеству. Суровая борьба и нелегкая судьба, но не было судьбы выше.

26 мая 1942 г.


Им не жить

<p>Им не жить</p>

В маленькой капле отражается мир. В дневнике Ганса Хайля отражена история германской армии, Ганс Хайль — ефрейтор 25-го саперного батальона. Где он родился и когда — нам неизвестно, но умер он 12 феврали 1942 года на Брянском фронте.

Ганс Хайль начал поход исключительно бодро. 22 июня 1941 года он деловито отметил: «Вчера изрядно напились. Сегодня с 3 часов 15 утра начались военные действия». Он считал, что его танковая группа сразу проследует к Черному морю: «Это будет красивым путешествием». Кто-то посоветовал ефрейтору изучить русский язык, ему даже подарили карманный словарь; но он возмущенно отметил: «Изучить русский почти невозможно — сломаешь при этом язык».

Ефрейтор предпочитая ломать чужие головы. Мы часто видим теперь фрицев, которые хныча и вытирая рукавом нос, бормочут: «Гитлер капут». Полезно восстановить образ наступающего немца. Вот что писал Ганс Хайль в июле 1941 года: «Русские — настоящие скоты. Приказ в плен никого не брать. Любое средство для уничтожения противника правильно. Иначе нельзя справиться с этим сбродом». «Мы отрезали русским пленным подбородки, выкололи глаза, отрезали зады. Здесь существует один закон — беспощадное уничтожение. Все должно протекать без так называемой гуманности». «В городе каждую минуту раздаются выстрелы. Каждый выстрел означает, что еще одно человекоподобное русское животное отправлено куда следует». «Эта банда подлежит уничтожению. Мужчин и женщин нужно всех расстреливать».

Страшный июль, кровь русских женщин, трупы русских детей — мы все помним. Мы знаем, кто к нам пришел и зачем.

Приятели Ганса Хайля смеют говорить о христианстве, о милосердии, о человечности. Но снег декабря не смыл с них детской крови.

Снег декабря… Я не скажу, что Ганс Хайль в декабре стал человечней — таких не переделаешь. Но зимой Ганс Хайль многому научился. 28 сентября он еще писал: «Ходят слухи что окружение Москвы закончится через месяц. Значит, в конце октября мы будем в Германии…» А месяц спустя он уже кое-что понял. Он жаловался: «У меня больше нет никакого желания о чем-либо писать. Сидим десять дней в проклятой грязи. Жрать почти нечего. До чего я похудел — кожа и кости!»

30 октября «кожа да кости» мечтает: «Если бы попасть в Германию хоть зимой!..» Но направление сначала не то: ефрейтора шлют на Рязань. А 23 декабря Ганс Хайл, пишет: «Внезапное отступление:. Богородицино сравняли с землей. Все деревни сожгли».

Проходит еще месяц. Вот запись 28 января: «Свинство, и, между прочим, большое! Вся четвертая рота состоит из людей 43–44 лет. Снаряжение недостаточное. Мы должны итти вперед, как резерв. Безумье!..» И вот последняя запись — в феврале: «Есть нечего. Почты нет. Снег. Днем нет покоя. А ночью тревога и снова тревога. Нет покоя, нет сна. Из нашей 4-й роты почти все убиты или ранены. С нами покончено, полностью покончено…»

Кто на свете пожалеет такого Ганса? Кто не вспомнит об июле, когда он хвастал; «Режем подбородки, выкалываем глаза»? В июле он был страшен. К февралю он стал омерзителен. Его дневник не напечатают в Германии, и «весенние солдаты» Гитлера не узнают о судьбе своих предшественников. Может быть, они придут к нам тоже бодрые, готовые резать подбородки? Мы проучим и этих.

3 апреля 1942 г.


Их исправит могила

<p>Их исправит могила</p>

3 мая германская радиостанция Люксембург передала следующую характеристику гитлеровского солдата:

«Когда немцы начали борьбу против численно превосходящего противника, охваченного стремлением к разрушению, им пришлось задушить в себе культурное наследие нескольких веков. Немцам пришлось забыть все идеалы европейского рыцарского кодекса. Когда война кончится, немецкие жены столкнутся с задачей смягчить очерствевшие души немецких солдат, вернуть им веру в человечество».

Итак, мы осведомлены, почему немецкие солдаты убивают грудных детей, пытают раненых, насилуют девочек: они борются «против численно превосходящего противника». Они жгут наши города, они топчут наши поля, они рубят наши сады, потому что мы «охвачены стремлением к разрушению». За ровным голосом диктора чувствуется рев разнузданной солдатни, пьяной от водки и крови.

Они, видите ли, забыли рыцарский кодекс. Ложь. Эсэсовцы не рыцари, эсэсовцы — убийцы. Они не могут забыть о рыцарской чести: они о ней не слыхали. Они выращены, как палачи, как погромщики, как истязатели. Они сдали первый экзамен на звание эсэсовца, убив до войны сотни еврейских детей. Они показали себя зрелыми, повесив тысячи поляков. Они стали маститыми, расстреляв десятки тысяч французских беженок. Они пришли к нам гордые уничтожением десяти стран, залитые детской кровью, с «рыцарским крестом» на груди и с отмычкой в кармане. О каких идеалах можно говорить с бандитами? Их идеалы — это кусок сала, это серьга, вырванная с мясом, это куртка, снятая с убитого ребенка.

Она жалуются: им пришлось задушить в себе культурное наследие прошлого. Ложь. У них нет культурного наследия. Они взяли у прошлого только технику, которую, они обратили на уничтожение людей. Они взяли у прошлого только суеверия, орудия пыток и мрак чумных годов. Что общего между гитлеровским босяком и Гете? Между эсэсовцем и Шиллером? Между припадочным фюрером и Кантом? Они задушили культурное наследие в 1933 году. Они жгли тогда книги, потрошили музеи, калечили науку. Они вскормили беспризорников, которые сегодня жгут дом Пушкина в Михайловском и которые завтра сожгут дом Гете в Веймаре.

Их души очерствели? Ложь. У них нет души. Это — одноклеточные твари, микробы, бездушные существа, вооруженные автоматами и минометами. Они начали свою жизнь без мыслей, без чувств, без мечтаний, без, порывов. Когда им весело, они отрыгивают. Когда им плохо, они чешутся. У себя они кричат: «Хайль Гитлер», а попав в плен, восклицают: «Гитлер капут». Десять тысяч немцев перебывало в деревне Колицыно. К каждому из них в суровые зимние месяцы подходили русские женщины с замерзавшими детьми и просили: «Пусти ребенка в избу». И ни один из десяти тысяч не пустил. Очерствели? Нет. Такими пришли в Польшу. Такими топтали Францию. Такими резвились в Греции. Бездушные выродки, человеческое мясо с ржавым железом вместо сердца.

Их души после войны смягчат жены? Ложь. Жены не лучше. Жены из того же теста. Жены пишут своим мужьям: «Если детское платье в крови, ничего — я отмою»… Прежде говорили: «Горбатого могила исправит». Это было образом. Мы теперь говорим: фашиста исправит могила. И это не образ — это сухая справка.

10 мая 1942 г.


Воровство — немецкое ремесло

<p>Воровство — немецкое ремесло</p>

Я спросил одного пленного, доволен ли он, что Гитлер послал его на войну. Немец посмотрел на меня стеклянными глазами и ответил: «А что бы я делал, если бы не было войны? Сгнил бы, как отец, на фабрике…»

Говорят, что воровство — последнее ремесло. Но для немцев воровство — единственное ремесло. Работать для них — это гнить. Жить для них — это грабить. Когда немцы захватили Норвегию, вся Германия ела копченую и соленую рыбу: «трофеи». Еще шли во Францию эшелоны со снарядами, а назад вагоны уже грузили красными шарами сыра. Съели голландский сыр, принялись за французскою колбасу, за сардины, за паштеты. Кончили паштеты, навалились на яйца: обобрали Болгарию. За болгарскими яйцами последовало сербское сало. «О Германия, бездонна твоя душа!» — восклицает рифмоплет в «Берлинер иллюстрирте». Насчет души сомнительно, но брюхо у Германии действительно бездонное.

Передо мной старая записная книжка немецкого ефрейтора. Вот запись: «15 июня 1940. Мы переживаем воистину исторические дни. Вчера немцы вошли в Париж. Орлеан разрушен. Обыски пленных и экскурсии в дома принесли кое-что и мне: 4 вечные ручки, швейцарские часы „Лонжин“, бумажник из крокодиловой кожи, будильник. Поход продолжается…» Поход для немца — приход. «Исторические дни» и краденый будильник…

Зимой немцы приуныли: нечего было грабить. Они сидели в блиндаже, как зверь в норе: сосали лапу. Перед началом летнего наступления они наслушались рассказов о богатствах Дона и Кубани. Они шли с раздраженным аппетитом. Музыка в пустом брюхе — вот их военный марш. В немецкой армейской газете «Фельдцуг» напечатана была статья «Ты знаешь ли тот край?» Автор рассказывал фрицам, что нет лучше пшеницы, чем на Кубани. «Там лучшие в мире яблоки и душистый виноград, который дает свежее, приятно веселящее вило. Там много крупного скота, который, благодаря высоким кормам, дает нежное, сочное мясо. Там табачные плантации и большие запасы табака, не уступающего македонским табакам. Там есть и рис, который так любят наши добрые немецкие хозяйки. Там есть чай, напоминающий цейлонский. На побережьи много курортов с хорошими и богато обставленными санаториями…»

На всем фронте немцы взволновались: фриц после зимней спячки хочет жрать. Он хочет грабить. Солдат 542-го полка Иосиф Гайер пишет родителям: «Питание достаточное — снабжаем сами себя. Забираем гуся, или кур, или свинью, или теленка и лопаем. Мы заботимся, чтобы живот был всегда набит». Воскресли «трофейные посылки» на родину. Как мухи весной, ожили голодные, жадные немки. Марта Трей пишет из Бреславля своему мужу: «Не забывай обо мне и о малышах. Мы тоже пережили тяжелую зиму. Я буду особенно благодарна за копченое сало и за мыло. Потом, хотя ты пишешь, что у вас тропическая жара, подумай о зиме — и о себе, и о нас, поищи что-нибудь шерстяное для меня и для малышей…»

Голодные крысы несутся по нашей земле. Интенданты вывозят остатки в Германию. Командир 387-й дивизии 16 июля 1942 года отдал приказ, в котором говорится: «Многие до сих пор претендуют на полное снабжение продовольствием за счет подвоза из тыла. При теперешнем напряженном продовольственном положении Германии такие суждения недопустимы. При каждой операции необходимо обеспечить всеми средствами снабжение частей за счет местных ресурсов». Сказано пышно — «за счет местных ресурсов», смысл ясен: за счет крестьян. Немецкая армия пасется на подножном корму: идут и грабят. Воровство для них — и стратегия, и тактика, и отвага.

Воровство для Гитлера — государственная мудрость. У фрица в сумке и ветчина, и сало, и детский костюм, взятый в Армавире, а у Гитлера в кармане десять европейских государств. Немцы торгуют краденым и меняют краденое. Недавно они «продавали» заводы Днепропетровска и уцелевшие дома Харькова. Это немецкая торговля. Они отобрали у голландцев землю и послали голландцев в Кременчуг. Это немецкая мена.

Гитлеру нужны рабочие. Он торгуется с французами. «Утро» 12 июля 1942 года объявляет: «Германия согласна предоставить жизненные блага Украины всем своим воюющим союзникам». Газета объясняет, что румыны, венгры, итальянцы, сражающиеся в России, а также уголовники из различных иностранных «легионов» получат землю на Украине. «Бери двадцать га, вшивый румын», — кричит Гитлер. «Получай тридцать га, пропойца мадьяр». Чужой землей расплачиваются немецкие воры со своими наемниками.

Гитлеру нужны рабочие. Он торгуется с французами. Гитлер говорит: «Дайте трех хороших рабочих, и я выпущу из плена одного француза». Человечиной торгует тирольский людоед. У него тариф: за одного французского добровольца, записавшегося в «легион», Гитлер отпускает двух пленных, за одного пленного берет трех рабочих. Пленный — это денежная единица. Солдат стоит двоих пленных, а рабочему цена невелика — треть пленного.

В июне 1942 года Гитлер опубликовал приказ по войскам, озаглавленный: «Стоимость военнопленного». В приказе сказано: «Все ли солдаты, находящиеся на Восточном фронте, уяснили себе, что в каждом военнопленном они приобретают хорошо применимую рабочую силу? Доказано, что русский человек может стать хорошо применимым рабочим. Теперь потребность в мужской рабочей, силе велика. Германия, как известно, привлекла много миллионов иностранных рабочих, но, во-первых, этого недостаточно, во-вторых, при этом возникают известные трудности. Военнопленные не представляют никаких трудностей: это хорошо применимая и к тому же дешевая рабочая сила. Захватывая пленного, солдат приобретает рабочую силу для, родины, а следовательно, для самого себя».

Итальянских и венгерских рабочих нужно кормить. С пленными легче: как говорит людоед, с пленными «нет трудностей». Немцы теперь идут в поход не только за курами и за пшеницей, они идут в поход за рабами. Немецкий лейтенант Отто Краузе острит в дневнике: «Русский казак с лошадью на немецком поле — это две лошадиных силы». Пленный солдат Гергард Каснер мне жалостливо докладывал: «Хозяйство у меня маленькое, судите сами — тридцать пять моргов земли, одна лошадь, четыре коровы, один бельгиец. Вот у соседа, у майора фон Унрауца в Рейсвальдау, у того хорошее хозяйство — пятнадцать русских».

Немцам нужна и женская рабочая сила. Захватывая город, село, станицу, они захватывают новых рабынь. Женщин раздают по рукам. В каждом немецком городке «биржа труда» раздает немцам и немкам русских рабынь. Здесь тоже имеются свои тарифы. Гедвига Земке пишет мужу из Гильдесхейма: «У нас не хотят русских девушек, потому что они очень дерзкие, и фрау Шиллер променяла двух русских на одну литовку. Я заказала украинку. Я сразу по глазам вижу, какие они — послушные или дерзкие».

Немецким солдатам Гитлер обещал не только кубанскую пшеницу, цымлянское вино и русских рабов, он обещал им землю. Жадно глядят фрицы, привыкшие к плохой земле и к водянистой картошке, на русский чернозем. Вот пленный унтер-офицер, летчик-истребитель Фридрих Шмальфуус. Этот фриц парил в облаках, но думал он о земле. Я его спрашиваю: «Зачем воюете?» — «Нам нужна земля, а в России много хорошей земли». Я говорю: «Но ведь на этой земле живут люди». Он пожимает плечами: «Часть можно будет куда-нибудь переселить, часть будет работать у нас». Помолчав, он добавляет: «Да и вообще после этой войны народу у вас будет меньше»..

Вот другой пленный, солдат Вернер Шлихтинг. Он — крестьянин из Мекленбурга. Жалуется, что в Мекленбурге земля плохая: «Приходится над ней много работать». Оживляясь, говорит: «А здесь, в России, много хорошей земли. Офицеры нам говорили, что каждому дадут по сорок га русской земли. Так что я лично рассчитывал остаться в России, хотел, как кончится война, выписать сюда мою невесту». Я спрашиваю: «А кто работал бы на вашей земле?» Вернер Шлихтинг самодовольно отвечает: «Русские под моим руководством. Я их научил бы…» Пленный Иоганн Китцлер из 10-то мотополка хотел быть управляющим крупного имения. По его словам, лучшие колхозы станут собственностью германского рейха, управлять ими будут немцы, а работать — русские и украинцы.

Эти дураки поверили в сорок га. Сколько их уже лежит в русской земле! Жаден немец. Жаден он и на землю, не может успокоиться, пока его не накормят досыта, не набьют ему землей ненасытную пасть.

16 августа 1942 г.


Орда на Лону

<p>Орда на Лону</p>

Пленного немца спросили: «Как вы могли изнасиловать тринадцатилетнюю девочку?» Немец равнодушно поморгал и ответил: «Для меня женщина — это уборная». У него были светлые курчавые волосы и голубые глаза.

Человек, обладающий знаниями, неизбежно скромен: он знает, что его познания — крохотная часть науки. Невежда самодоволен, ему кажется, что он умнее всех. Немец 1942 года — недоросль, невежда, самодовольный, кретин.

«Красота Парижа — это только реклама. Каждый городок Баварии может с большим правом претендовать на звание столицы Европы, нежели Париж» (газета «Аугсбургер цейтунг»).

«Почему нам в школе забивали голову рассказами о значении древней Греции? Вокзал в Штутгарте величественней прославленного Парфенона» (дневник лейтенанта Ганса Эберта).

«Здесь весна, и русские поля покрылись цветами. Впрочем, смешно называть цветами эти жалкие растения. Цветы, настоящие цветы цветут только у нас в Германии…» (письмо Генриха Зиммерга).

«В России нет ни искусства, ни театра. Столица России была построена немцами, и поэтому до большевиков называлась Петербургом. Школы в крупных городах были устроены немцами, и преподавание шло на немецком языке, за исключением катехизиса и русского языка — для связи между верхушкой страны и простонародьем. Об этом мне подробно рассказал доктор Краус, который учился в московской школе. Не помню ни одной книги, переведенной с русского, ни одной пьесы. Вот только в кино показывали за три года до войны „Анну Каренину“, но, по-моему, и сценарий там был немецкий, и ставили картину немцы — русского в ней был один сюжет, к тому же глупый» (письмо ефрейтора Людвига Кортнера).

Немец может увидеть самые прекрасные цветы, но он обязательно подумает, что герань на подоконнике его фрау Хазе лучше. Если дать немцу перевод Толстого, он сначала скажет: «Ерунда». Прочитав, он ответит: «Глупая книга — сразу видно, что русский, написал», или: — «Хорошая книга — никогда не поверю, что автор — русский, наверно, Толстой — это псевдоним немецкого писателя».

Английский журналист Верт спросил немецкого военнопленного: «Как вам не стыдно так зверски обращаться с пленными красноармейцами?» Немец преспокойно ответил: «На то они русские…» Немец пишет своему брату: «Неправда, что мы убиваем детей. Ты знаешь, как в Германии любят ребят, в моей роте каждый поделится последним с ребенком. А если мы в России убиваем маленьких представителей страшного племени, это диктуется государственной необходимостью». Он чист перед собой: он ведь убивает русских детей, то есть не детей, а маленьких «представителей страшного племени».

Чванливые гады, они презирают всех, даже своих «союзников». Один немец мне сказал: «Я никогда не поверю, чтобы немка могла сойтись с итальянцем, это все равно, что жить с обезьяной». Солдат Вильгельм Шрейдер пишет своему брату из финского города Лахти: «За банку консервов здесь можно достать девушку в любое время дня и ночи. Я этим энергично занимаюсь после монашеской жизни в снегах. Но трудно назвать данных особ „женщинами“. Они все время молчат, как рыбы, и я предпочитаю последнюю немецкую потаскуху дочке здешнего врача. Иногда мне кажется, что я с ними вожусь в порядке самомучительства…»

Они грамотны. У них вечные ручки. Они анализируют свои чувства, но эти чувства — дрянь. Вечными ручками и без ошибок они записывают зловонные изречения.

Они не способны задумываться: они боятся мысли. Зимой немцы смутились, но не возмутились. Им было холодно, они сидели на сухарях, наши бойцы их истребляли. И немцы скулили. Но как только обер-фельдфебель скомандовал: «Эйн-цвай» — они пошли в атаку.

Ефрейтор Альберт Ротшмидт пишет: «Я почти уверен, что в 1943 году мы будем на Урале…»

Фриц Бретендер сообщает своей мамаше: «Варежки мне пригодятся, потому что зимовать мы будем, наверно, в Сибири…»

Солдат Ганс Главник, взятый в плен возле Воронежа, говорит: «Нас несколько миллионов. Победить нас нельзя. Мы всех победим».

Их нельзя переубедить, их можно только перебить.

Когда пленный начинает отпевать Гитлера, он подлизывается. Путаясь, он излагает содержание наших листовок. Поговорите с ним по душам и он станет восхвалять Гитлера и ругать все народы, кроме немецкого. Я часто беседовал с пленными итальянцами. Берсальер сначала кричит:. «Дуче! Муссолини! Фашизм!» Его хватает на три минуты, офицера — на четверть часа. А после сидит человек как, человек и разговаривает о житейских вещах. Немец в плену сначала бубнит; «Гитлер просчитался… Все немцы против войны… Я не согласен с Герингом…» Но стоит ему успокоиться, отдышаться, как он начинает ворчать: «Что это за русские порядки?.. Пфуй, у нас в Германии все лучше… Гитлер обязательно победит…» У него фашизм не на рукаве, как у итальянца, а в кишках.

Конечно, есть и второсортные фрицы. Эти не то чтобы совестливей — они трусливей. Они кое-что поняли за зиму. Они стараются попасть во второй эшелон, а еще лучше — в лазарет. Они хотят, чтобы Гитлер побеждал без их участия. Но их гонят в атаку, и они идут. Немец не может бунтовать, самое большее, на что он способен, это всплакнуть и меланхолично высморкаться.

Немец Адольф Тотенберг недавно мне сказал: «В итоге Гитлер победит, я боюсь, что, когда мы возьмем последний русский город, у нас будет из всей армии один полк. А ведь нам придется еще итти на Индию…» Сказав это, он всплакнул, высморкался, а потом спросил: «Я буду, по-вашему, жить?» Я удивленно ему ответил: «Конечно. Впрочем, вы можете умереть естественной смертью». Немец был, видимо, суеверным и, заикаясь, возмущенно крикнул: «Я не могу умереть естественной смертью — я абсолютно здоров». — «Тем лучше». Я ушел из избы. Адольф Тотенберг бросился мне вдогонку: «Я здоров, но я очень слаб, так что меня нельзя посылать на трудную работу». Этот был один из самых сообразительных…

Другой «меланхолик», ефрейтор Людвиг Папе, пишет: «Будем надеяться, что теперь победы нам не обойдутся так дорого, как в прошлом году…»

Каждый кусок нашей земли теперь обходится немцам во сто крат дороже, чем прошлым летом. И все же Папе пришел к Дону, где наши бойцы его прикончили. И все же миллионы немецких солдат, повинуясь Гитлеру, продолжают рваться на восток. Надо перебить сто немцев, чтобы сто других задумались. Надо перебить тысячу немцев, чтобы сто задумавшихся заколебались. Надо перебить, десять тысяч немцев, чтобы сто заколебавшихся сдались в плен. Это не стойкость, не упорство, это немецкая тупость, страх вора перед ответом.

Гитлеровского солдата не интересуют идеи. Он равнодушен к словам. Когда он сжигает чешские деревни, он считает, что это «революция». Когда он оправляется в парижском музее, он называет это «национализмом». Когда он убивает украинских колхозниц, а краденые ручники посылает своей фрау, он в восторге думает: «Немецкий социализм торжествует».

Теперь, тогда дивизии Гитлера снова рвутся в глубь России, я должен повторить слова прошлого лета: «Всех перебить». Это не шалуны, которых можно высечь, это вооруженные до зубов убийцы. Они решили нас истребить, а нашу страну прикарманить. Во главе многомиллионной орды стоит бесноватый. Их нельзя перевоспитать, но их можно закопать. Это трудное дело. Много испытаний еще придется пережить нашей родине. Но Красная Армия спасет Россию: она перебьет немцев. Мы говорим это в трудные часы: на берегах Дона день и ночь не замолкает гроза.

Каждый убитый немец — это спасенная русская жизнь. Каждый убитый немец — это шаг к победе.

12 июля 1942 г.


Скоты

<p>Скоты</p>

На Карельском фронте наши бойцы захватили «Приказ о порядке обручения и вступления в брак СС». В этом документе описывается, как должны размножаться отборные солдаты Гитлера, так называемые СС. Привожу некоторые цитаты из приказа:

«Успехи животноводства учат, что в целях улучшения породы необходимо выполнять следующие основные правила:

1. Образцами должны служить наилучшие отборные экземпляры.

2. Лучшие экземпляры следует спаривать только с лучшими.

3. Все нежелательное должно быть уничтожено.

Мы не занимаемся экспериментами, когда ставим себе следующие задачи, вытекающие из вышеизложенного:

1. Наилучшим образцом для немецкого народа является преимущественно нордический человек.

2. Наивысшая деторождаемость является долгом полноценной части населения. Для этого должны быть созданы все необходимые предпосылки.

3. Нежелательная наследственность должна быть уничтожена… История показывает на многочисленных примерах, что народ только тогда может вести политику больших завоеваний, когда он имеет в своем распоряжении достаточные людские ресурсы. Прикрепление большей части нашего народа к земле, создание многочисленных крестьянских поселений в Остланде приведет в первую очередь к увеличению деторождаемости.

Каждый СС обязан добросовестно относиться к своим обязанностям, так как он — отборный из людей немецкой крови. Выбору супруги он должен придавать большое значение. Нашими учреждениями установлено, что только у 14 % немецких женщин детородный орган вполне безупречен. Поэтому СС может вступать в брак только после получения разрешения».

«Насмешки, издевательства и ложное понимание нас не трогают» — эти слова имперского начальника СС позволяют нам рассмотреть отношение современников к указанным вопросам…

Грязные животные. Бугаи, которые пишут циркуляры. Боровы, занятые параграфами законов. Что им Ромео и Джульетта? У них есть отборный СС и породистая самка. Они называют свой приказ «О порядке обручения». Нет, СС не обручаются, они случаются.

Неужели для того шумят наши березы и цветут наши луга, чтобы на них случались «нордические» немцы? Неужели для того писал стихи Пушкин, чтобы в селе Михайловском племенной фриц спаривался с немкой?

Они справедливо говорит, что их «не трогают насмешки или издевательства». Разве можно пронять иронией борова? Разве можно пристыдить бугая? Мы знаем, что их трогает: снаряды, мины, пули. И мы их растрогаем.

21 августа 1942 г.


Убей

<p>Убей</p>

Вот отрывки та трех писем, найденных на убитых немцах.

Управляющий Рейнгардт пишет лейтенанту Отто фон Шираху:

«Французов от нас забрали на завод. Я выбрал шесть русских из Минского округа. Они гораздо выносливей французов. Только один из них умер, остальные продолжают работать в поле и на ферме. Содержание их ничего не стоит, и мы не должны страдать от того, что эти звери, дети которых, может быть, убивают наших солдат, едят немецкий хлеб. Вчера я подверг легкой экзекуции двух русских бестий, которые тайком пожрали снятое молоко, предназначавшееся для свиных маток…»

Матаес Цимлих пишет своему, брату ефрейтору Генриху Цимлиху:

«В Лейдене имеется лагерь для русских, там можно их видеть. Оружия они не боятся, но мы с ними разговариваем хорошей плетью…»

Некто Отто Эссман пишет лейтенанту Гельмуту Вейганду:

«У нас здесь есть пленные русские. Эти типы пожирают дождевых червей на площадке аэродрома, они кидаются на помойное ведро. Я видел, как они ели сорную траву. И подумать, что это — люди!..»

Рабовладельцы, они хотят превратить наш народ в рабов. Они вывозят русских к себе, издеваются, доводят их голодом до безумия, до того, что, умирая, люди едят траву и червей, а поганый немец с тухлой сигарой в зубах философствует: «Разве это люди?..»

Мы знаем все. Мы помним все. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово «немец» для нас самое страшное проклятье. Отныне слово «немец» разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца, твой день пропал. Если ты думаешь, что за тебя немца убьет твой сосед, ты не понял угрозы. Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих близких и будет мучить их в своей окаянной Германии. Если ты не можешь убить немца пулей, убей немца штыком. Если на твоем участке затишье, если ты ждешь боя, убей немца до боя. Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину. Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов. Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! — это просит старуха-мать. Убей немца! — это молит тебя дитя. Убей немца! — это кричит родная земля. Не промахнись. Не пропусти. Убей!

24 июля 1942 г.


Проклятое семя

<p>Проклятое семя</p>

Вот страница, написанная мной в 1916 году:

«Я видел, что сделали немцы с провинцией Суассонэ перед тем, как ее очистить. Это не разгул пьяных солдат, это расчетливая работа. Перед уходом немцы приказали жителям деревень переехать в города, в городах собрали всех на окраинах. Специальные отряды „поджигателей“ на велосипедах разъезжали, сжигая все на пути: заводы, поместья, фермы, крестьянские дома. Целые города — Бапом, Шони, Нель, Ам, сотни деревень выжжены дотла. Кругом пустыня на пятьдесят верст в глубину. За это отступление Гинденбург получил высочайшую благодарность. Верно, и поджигателям роздали Железные кресты за усердие. Проект умерщвления страны был хорошо разработан и тщательно, методически приведен в исполнение.

В апрельское утро в Шольне я глядел на плодовый сад. Меня поразили нетронутые цветущие деревья: немцы знают, что эта область славится грушами и сливами; уходя, они не оставили ни одного дерева — все срубили. А в Шольне стояли рассаженные шпалерами нежно-розовеющие грушевые деревья. Я подошел ближе и увидел, что все деревья — более двухсот — подпилены. Рядом со мной стояли французские солдаты, крестьяне. Один из них сказал: „Сволочи! Ведь сколько трудиться надо, чтобы это вырастить…“».

Я не изменил ни одного слова. Это написано двадцать шесть лет тому назад. Это было сделано немцами двадцать шесть лет тому назад. Но кто не вздрогнет, прочитав о Бапоме или осадах Шольна? Кто не вспомнит Истру и деревни на Можайском шоссе?

Они все те же. Нет, если угодно, они подучились. Тогда они были новичками. Они стали опытными поджигателями, маститыми грабителями, усовершенствовавшимися палачами. Двадцать шесть лет тому назад они жгли, разъезжая на велосипедах. Теперь им нужно много жечь, они торопятся, они несутся на мотоциклах.

Они были разбойниками. Они стали рецидивистами. Они обратили в пепелище цветущую Францию. Они жгут и терзают русскую землю. Поклянемся, что мы положим этому предел. Мы не допустим, чтобы каждые четверть века негодяи с Железными крестами на груди и с бидоном в руке обращали плоды высокого труда в гору пепла. Нам трудно теперь очень трудно. Немцы на Дону. Но мы сегодня с особенной уверенностью говорим: мы покончим с потомственными поджигателями.

2 августа 1942 г.


Справедливость

<p>Справедливость</p>

Есть на свете справедливость. Я думаю сейчас о судьбе германского летчика Морица Генца и его невесты Берты. Мориц Генц получил свой первый Железный крест за Варшаву, и второй за Белград. За бомбардировку Ковентри он получил «серебряную пряжку». Он убивал женщин и детей. Тысячу дней он занимался истреблением «низших рас». В Любеке жила его невеста Берта, и Берта восхищалась карьерой своего жениха. Берта ему писала: «Бей русских свиней, как ты бил английских! Если бы каждый из твоих товарищей перебил столько русских, как ты, мой дорогой Мориц, русские уже не сопротивлялись бы и фюрер выиграл бы войну. Иногда мне становится страшно, что они могут тебя подбить, но нет, русские слишком глупы для этого…»

Так работал Мориц. Так умилялась его работой Берта. Но вот настал весенний день, когда перо дрогнуло в руке сентиментальной немки. Невеста написала жениху письмо в несколько другом стиле: «Я переехала с родителями в деревню. Англичане совершенно разрушили Любек. На нашей улице осталось всего несколько домов. Я не могу тебе описать, как все это выглядит. Ужасное несчастье! Нет ни света, ни газа, ни воды. Это ужасно! Мы все так убиты происшедшим, что не хочется ничего ни слышать, ни видеть».

Может быть, прочитав письмо Берты, Мориц вспомнил про Варшаву, про Белград, про Ковентри, про Гомель? Впрочем, у него не было времени для долгих размышлений: 25 мая советский летчик сбил самолет Морица Гонца. Его Берта мечтала о третьем Железном кресте. Теперь ей приснится среди развалин Любека деревянный крест над мертвым Морицем. Есть на свете справедливость…

За Любеком — Росток. За Ростоком — Кельн. За Кельном — Эссен. За Эссеном — Бремен. Прежде англичане посылали десять самолетов с бомбами в 250 кило. Немцы тупы, и англичане начали посылать по тысяче самолетов с бомбами в тонну или в две тонны. Гитлерия взвыла. Помчались немецкие беженцы, как мчались поляки и бельгийцы, голландцы и греки. Кельн узнал судьбу Белграда. Эссен понял, что такое Роттердам. Прежде англичане объявляли: «Сегодня мы бомбили в 75-й раз Кельн». Теперь они решили бомбить немецкие города каждый по одному разу: Росток больше незачем бомбить — Ростока нет. Немецкие газеты визжат: «Неслыханное нападение на мирных жителей!» Мы помним все: и Лондон, и Белград, и Смоленск. Мы отвечаем: есть на свете справедливость.

Газета «Кельнише цейтунг» писала прошлой осенью: «Виселицы для русских партизан и партизанок — это деревья немецкой свободы». Хорошая фугаска угодила на редакцию висельников. В Эссене прошлой осенью в «Ратскеллере» тузы города праздновали разрушение Киева. Солидная бомба разнесла их кабак.

В Германии было пять негодяев. По-русски их имена начинаются на букву Г — Гитлер, Геринг, Геббельс, Гиммлер, Гейдрих. Один из пяти уже гниет. Долго Гейдрих пытал, расстреливал, вешал. Он был выездным палачом. Он убивал в Осло и в Амстердаме, в Праге и в Париже. Говорят., что пуля дура, но пуля, которая пробила череп мясника Гейдриха, не только умная пуля, это справедливая пуля. В ответ испуганные палачи казнят сотни и сотни людей. Они казнили чешского писателя Ванчуру. Мне выпало счастье знать этого благородного и мужественного человека. Его кровь родит новых героев.

За кем теперь черед: за тщедушным садистом Гиммлером или за пузатым Герингом? А Гейдрих уже гниет, и над его нечистым трупом мы скажем: есть на свете справедливость.

Мы истребили на нашей земле миллионы убийц. Крапива и чертополох выросли на могилах гитлеровцев, разрушивших Варшаву, разгромивших Париж, заливших кровью Прагу. Кто здесь зарыт? Летчик, бомбивший Ковентри. Эсэсовец, убивший в Нанте десять заложников. Ефрейтор, изнасиловавший в Греции восьмилетнюю девочку. Они шли на восток и на востоке узнали, что такое возмездие. А тем временем их жадные и злые невесты, их вороватые жены, мечтавшие о «трофейном» барахле, с истерическими воплями носятся по берегу Рейна. Газета «Националь цейтунг», выходящая в Эссене, еще недавно писала: «Днепр красный от русской крови». Какого теперь цвета Рейн? Есть на свете справедливость.

7 июня 1942 г.


Третья годовщина

<p>Третья годовщина</p>

Три года тому назад Германия бесновалась. Немцы в серо-зеленых обновках маршировали по улицам немецких городов. Бесноватый фюрер сулил близкую победу. Война — это слово пьянило немцев. Война им представлялась веселым пикником, прогулкой за парижскими безделками и за английским табаком. Они думали, что воевать будут только они. По замыслу Гитлера, противникам предоставлялось одно: капитулировать. Немцы хотели победить барабанами, речами Гитлера, военными парадами. Это была психическая атака против человечества.

Годы, предшествовавшие второй мировой войне, историк назовет годами позора. В злосчастной Испании немцы устроили первую репетицию завоевания мира. На Мадриде проверяли действие фугасок. На Европе проверяли действие блефа. Сиплый лай Гитлера, по программе, должен был устрашить мир.

Малодушные тогда говорили: «Он нас еще не трогает. Зачем же нам лезть в драку?» На языке дипломатов это называлось «невмешательством». Когда военные корабли Германии преспокойно разгромили беззащитный испанский город Альмерию, тень свастики повисла над Европой.

В одном современном немецком романе герой говорит: «Женщин насилуют в том случае, если их нельзя заговорить». В Мюнхене заготовили хороший ужин, много солдатни, звонко шагавшей по улицам, и лист чистой бумаги. Насиловать не пришлось: Гитлер небрежно засунул в карман Чехословакию. Это было генеральной репетицией. Не прошло и года, как немцы начали войну.

Солдаты Гитлера ворвались в Польшу. Что могли сделать защитники Модлина и Вестерплате? На них обрушилась вся военная машина Германии. Союзники Польши ждали. «Невмешательство» было, разумеется, военизировано. На него надели генеральский мундир и его называли стратегией. Бездействие теперь прикрывалось военной тайной. О нем говорили шопотом, как о хитром плане. Польша истекала кровью. А французская армия сидела за линией Мажино и ждала. Газеты уверяли, что она ждет накопления самолетов, прибытия на континент английских дивизий, весны. На самом деле Франция ничего не ждала, она попросту утешалась отсрочкой. Освободившись, немецкие дивизии двинулись на запад. Весна пришла, но она оказалась совсем не той весной, о которой писали будущие сотрудники Абеца.

Гитлер в Компьенском лесу наступил ногой на грудь Франции. Англия ушла на остров. Первую годовщину войны немцы встретили весело: им мерещилась близкая победа. Правда, Лондон отвечал молчанием на немецкие серенады. Правда, были и в первую годовщину вдовы. Но они терялись среди счастливых жен, хваставших французскими духами. Вдовам немецкие газеты говорили: «Нет победы без жертв». И немцы верили, что солдаты, погибшие во Фландрии, — последние жертвы Германии. Это были ее первые жертвы. Германия примеряла бальное платье для парада. Никто ей не сказал, что бальное платье придется переделать на саван.

По-другому встретили немцы вторую годовщину войны. Они все еще упивались победами, но некоторые немцы уже соображали, что из ста побед не сделаешь одной настоящей победы. Многие немки еще утешались «трофеями»: не французскими духами (им было уже не до парфюмерии), а хорошей литовской полендвицей. Но вдов стало больше, их молчание часто покрывало хищный визг женщин, разворачивавших «трофейные» посылки. Газеты писали, что до рождества немцы захватят всю Россию, и тогда будет мир, «настоящий немецкий мир». Но солдаты уже слали из России горькие письма: «Здесь настоящая война…»

Что произошло за второй год войны? Немцы захватили Балканы. Они поработили еще несколько стран. Они разрушили еще нисколько английских городов. Но Лондон попрежнему оставался глухим к серенадам. Гесс, приземлившись, бодро сказал: «Ударим по рукам». К его удивлению, ему даже не подали руки: на руках Гесса была кровь Лондона. Мюнхен еще не стал воспоминанием, но он перестал быть реальностью, он стал душевным подпольем Европы.

Напав на Россию, Германия впервые встретила отпор. Напрасно немецкие генералы вглядывались в просторы, поджидая парламентеров с хлебом и солью. В немецкие танки впивались бутылки с горючим, и крестьянки Белоруссии поджигали хаты, в которых спали немецкие обозники. Немцы продвигались вперед, но они дорого оплачивали каждый шаг. Историк отметит, что Луцк обошелся немцам дороже Парижа и что легче было взять все Балканы, чем один Смоленск.

Теперь Германия встречает третью годовщину войны. «Мы в Пятигорске!» — вопит Геббельс, Конечно, далеко от Берлина до Пятигорска, но куда дальше от Пятигорска до победы. Проделав тысячи верст, немцы не приблизились к победе.

Третий год был для Германии жестоким годом. В ноябре немцы ждали белых флажков капитуляции. Снег покрыл землю. Он принес не капитуляцию Москвы, но наступление Красной Армии. Олухи, привыкшие шагать вперед, побежали вприпрыжку от Ельца и Калинина. В Германию шли эшелоны с ранеными и обмороженными. Германию знобило от холода и страха. Редели немецкие дивизии. Пустели немецкие города.

Гитлер сделал все, чтобы отыграться. Он вырвал у своих вассалов десятки новых дивизий. Он снял с работы немецких рабочих, заменив их иностранными рабами. Он обшарил Германию, собрал всех подростков, всех стариков. Он повел наступление на Юге. Он одержал еще несколько побед. Он завоевал еще ряд городов. Но победа еще дальше от Гитлера. Он теперь не говорит о «близком мире». Он говорит о новой зимней кампании, и в августе немцы дрожат: они чуют новый декабрь.

«Наш Кельн теперь похож на Роттердам», — пишет один немецкий солдат. Германия начинает понимать, что такое война. Она думала убивать других. Но другие начали убивать немцев. Сопротивление России как бы переменило климат мира. Подобно глубоким подводным течениям, наступательный дух английского и американского народов требует выхода. Под тихой зыбью зреет буря. Мюнхенцев три года тому назад звали мудрецами. Год тому назад они слыли осторожными… Теперь их называют малодушными. Вскоре их объявят дезертирами.

Покоренные Гитлером народы ждут развязки. Париж стал непроходимым для немцев, как горы Хорватии, как леса Польши. Народы требуют немецкой крови. Немецкой крови требует совесть мира.

Каждый живой человек Европы и Америки, каждый город, каждое дерево требуют теперь наступления. За невмешательство в судьбу соседней Испании ответили миллионы французов на Маасе и на Луаре. И вот пастух далекого Уругвая требует вмешательства: он знает, что на Кавказе идет бой не только за советскую нефть, не и за будущее человечества.

«Как встретим мы четвертую годовщину?» — размышляет меланхолик в немецкой газете «Франкфуртер цейтунг». Эти наглецы стали скромнее: в первую годовщина они не ломали себе головы над будущим. Они тогда пили французское шампанское и кроили карту Европы. Теперь они спрашивают: какой будет четвертая годовщина войны?

Русское мужество открыло глаза миру. После Компьена даже храбрые смутились. После немецкого разгрома под Москвой даже чрезмерно осторожные стали готовиться в наступлению. Довольно немцы разрушали и грабили Европу, довольно немецкие палачи превращали рощи в виселицы и города в кладбища. Приближается день расплаты.

К присяге приведут свидетелей. Париж скажет: «Германия, ты помнишь дорогу беженцев, расстрелянных женщин, ты помнишь казни заложников?» Норвежцы огласят списки расстрелянных, и глухо скажет Греция: «Мой народ немцы удушили голодом». Коротко отчеканит Англия: «Ты помнишь Ковентри?» Из пепла встанет Белград и спросит: «Помнишь?» Голландия напомнит о Роттердаме, и Польша о Варшаве. «Лидице», — скажут чехи.

Длинный будет у нас список, — от дворцов Ленинграда до хат Украины, от рва под Керчью до Истры. Пройдет к судейскому столу простая русская крестьянка из села Ломовы Горки и скажет: «Село сожгли, всех расстреляли — от мала до велика. Расстреляли Сеню Михайлова, ему было десять лет отроду, и младенца Анну Тенлякову, трех месяцев отроду…» «Германия; ты помнишь муки России?» — спросим мы. Это будет четвертой годовщиной Германии.

27 августа 1942 г.


Вавилон

<p>Вавилон</p>

За Полярным кругом в норвежском городке Тромзе сидят баварцы, пьют пиво и кричат «гох». На другом конце Европы, в солнечном Биаррице, пруссаки маршируют по улицам и поют свои песни. Кто на Крите? Умирающие с голоду греки и немцы. Немцы в Лапландии. Немцы в горах Кавказа. Немцы расползлись, как клопы. Они по ту сторону Средиземного моря — в Египте. Их лодки снуют у берегов Бразилии. Есть только одна страна, которая с каждым днем освобождается от немцев: Германия.

Швед, побывавший недавно в Дармштадте, рассказывает: «На вокзале носильщики — хорваты, с ними объясняются жестами. Ботинки мне чистил итальянец. В кафе два официанта — французы, третий — испанец. Рабочие чинили трамвайную линию; я подошел и услышал, что они говорят по-чешски. В том доме, где я жил, было две прислуги: одна полька, другая украинка. На заводах много венгров и чехов. В шести километрах от города — лагерь русских военнопленных, они работают на земляных работах. У огородников вокруг Дармштадта — русские женщины из Орла и Курска. Все вместе по напоминает вавилонское столпотворение».

Это описание иностранца, который наблюдал жизнь немецкого города со стороны. Но вот что пишет Анна Зиберт из Альтенштадта своему приятелю эсэсовцу Максу Бернарскому: «У нас семнадцатилетние подростки призваны для подготовки в войска СС. Мы, девушки, сейчас обучаемся, вскоре мы будем использованы, по всей вероятности, в России. На прошлой неделе мы получили пять русских девушек. Наш Альтенштадт стал наполовину „интернациональным“ государством: французы, поляки, украинцы, сербы, итальянцы. К этому, конечно; прибавятся англичане и американцы».

Бетти Шуммер пишет мужу из Вены: «Очень тяжело жить, так, как в Вене теперь сплошь иностранцы. В трамвае слышишь только итальянцев, испанцев, венгров, чехов, словаков, греков, болгар, а жителей Вены — совсем не видно».

Пленный Вальтер Шведлер рассказывает о большом химическом заводе «Леина» в Мерзебурге: «Моего шурина не хотели отпускать, так как он единственный немец в бригаде. Остальные — итальянцы, венгры, хорваты, словом, вся Европа. Объясняются они только жестами. Они ничего не хотят делать. Едва удастся собрать и поставить на работу трех итальянцев, как нужно итти к чехам. Займешься чехами, а итальянцы уже не работают, так все время…»

Рабы не понимают своих господ, рабы не понимают друг друга… Вместо языка остались только жесты. Стоит немцу отвернуться, как перестают работать итальянцы или венгры. Тюрьма велика: нехватает тюремщиков.

Напрасно блюстители расовой теории мечтали о «чистой немецкой породе». Несмотря на полицейские запреты, немки аккуратно спариваются с иностранцами. Арийские производители далеко — в блиндажах, а под боком рабы «низшей породы». Немки не привередничают. Итальянец Джиованни Вольпи пишет из немецкого города Куфштейна: «Я тебе прямо скажу — немки кидаются на шею. Они прямо обезумели. Мы разговариваем предпочтительно руками, так как я не знаю и десяти немецких слов. Вчера это было с женой парикмахера, ее муж в России. Одним словом, за последний месяц у меня было шестнадцать похождений». Ефрейтору Эриху Гонти пишет мать: «К нам прислали словаков… Будь мужественным, мой сынок: Гильда плохая жена. Если она тебе редко пишет, это потому, что в ней остатки совести. Мария Мюллер пишет каждый день своему мужу, а здесь, не стесняясь, ходит со словаком под ручку…» Германия стала международным публичным домом..

Немногочисленные немцы, оставшиеся в Германии, насилуют иностранных рабынь. Газета «Шварце кор» пишет: «Особенного внимания заслуживает отношение в иностранным работницам. Мы не собираемся защищать их честь., Однако немецкий мужчина унижает., достоинство немецкого народа, если он относится в иностранкам с уважением, как к немкам, Ведь это представительницы побежденных и воюющих с нами народов». Итак, насиловать можно, уважать нельзя. Впрочем, напрасно павианы из «Шварце кор» волнуются: насильники не склонны рыцарствовать.

О том, как живут рабы в Германии, мы можем судить по двум письмам…

Помещик Эрнст Вергау пишет сыну из Пиллау (Восточная Пруссия): «У меня работал на конюшне француз. Он уверял, что он студент, и капризничал. Ты видишь эти парижские штучки, как будто он — Клемансо. Я его поставил на место, он не хотел есть еду, которую я даю всем пленным. Подумать, что они едят немецкий хлеб, эти свиньи! Тогда я ему сказал: „Жри лягушек, все знают, что французы — лягушатники“. Он убежал, но его нашли — две полицейские собаки за ним гонялись до утра. Тогда я его привязал к столбу и написал: „Клемансо — негр-лягушатник“».

Крестьянка Анна Геллер пишет мужу из Нейкирхеца (Саксония): «Когда нужно было убирать хлеб, русская повесилась. Это не народ, а какая-то пакость. Я ей давала есть и дала даже передник. Сначала она кричала, что не хочет жить в сарае с Карлом. Я думаю, для такой дряни честь, если немец ею не брезгает… Потом она стащила сухари тети Минны. Когда я ее наказала, та повесилась в сарае. У меня и так нервы не в порядке, а здесь еще такое зрелище. Можешь меня пожалеть…»

Мы не знаем имен затравленного француза и русской мученицы, но мы не забудем имея Вергау и Геллер.

Семь миллионов чужеземных рабов и рабынь томятся в Германии. Они говорят на разных языках, но они понимают друг друга: все они смертельно ненавидят немцев. Когда союзные армии подойдут к границам Германии, их восторженно встретят миллионы узников. Судить гитлеровцев будут не международные юристы, в Гаагском трибунале, а французские, чешские, польские и украинские рабы в Дармштадте, в Мерзебурге, в Альтенштадте, в Пиллау, в Нейкирхене, — во всех германских городах и селах.

2 сентября 1942 г.


Фриц-философ

<p>Фриц-философ</p>

Немецкий курсант Вольфганг Френтцель увлекался философией. На фронте он продолжал читать сочинения Платона, Шопенгауера и Ницше. Он вел дневник, который написан в форме писем к некоей Генхен.

Записная книжка в переплете из коричневого дерматина — исповедь. Помимо философских книг, Вольфганг Френтцель любит войну, причем ему все равно, за что воевать и где. Он пишет 27 января, отправляясь на фронт: «Генхен, завтра выезжаем! Наконец! Наконец! Наконец! Все прекрасно». Месяц спустя он записывает: «Мир хотелось воевать давно — во время абиссинской кампании, во время испанской войны, когда наши войска ворвались в Австрию и в Чехословакию. Знаешь, я часто жалел о том, что мне не суждено было участвовать в мировой войне 1914–1918 годов. О, какое возвышенное чувство охватывало меня, когда я читал немецкие книги о войне!»

Попав в окоп возле Гжатска, фриц-философ отмечает: «О такой первобытной романтике войны я не смел мечтать даже в самых дерзких мечтах».

Ценитель Платона любит рассуждать о морали: «Высовываясь в окно вагона, видишь людей в лохмотьях. Женщины и дети хотят хлеба. Обычно в ответ им показывают дуло пистолета. В прифронтовой полосе разговор еще проще: пуля между ребрами. Между прочим, русские заслужили это, все без исключения — мужчины, женщины и дети… Я уже познакомился с моралью фронта, она сурова, но хороша». Вот для чего Вольфгангу Френтцелю нужно было изучать Шоненгауера: он называет убийство детей «суровой моралью».

Фриц-философ свободен от человеческих чувств. Он пишет своей Генхен: «Я не хочу любить ни одно человеческое существо… Любовь для меня самый большой враг… Говорит же Ницше по этому поводу: „Сильные повелители — это те, которые не любят“… Поэтому я и не хочу любить по-человечески… Но ты должна быть мне верной…».

Фриц-философ хотел быть «повелителем». Для начала он повелевал своей дурой Генхен: он ее не любит, но она обязана быть ему верной. На восток этот захудалый ницшеанец отбыл, мечтая стать повелителем мира. Однако в Гжатске его ждало некоторое разочарование. Фриц-философ увидел обыкновенных фрицев, переживших зиму и хорошо знакомых с русской артиллерией. Вольфганг Френтцель жалел о том, что он родился на двадцать лет позже, чем следовало, и опоздал на Верден. Фрицы жалели совсем о другом: они говорили, что родились на двадцать лет раньше, чем следовало, и попали в Гжатск. Фриц-философ негодует: «У немецких солдат не осталось больше ничего святого, они все смешивают с грязью своими мерзкими замечаниями»..

Ницшеанец страдает — он говорит: «Я хочу быть повелителем мира», а фрицы тоскливо почесываются. Он жаждет убивать русских детей, а рассеянные фрицы гоняются за курами. Он предвидит тридцатилетнюю войну и описывает, как Гитлер возьмет Южный полюс, а фрицы издыхают: «Пора бы по домам…»

Фрица-философа убили. Наверно, даже Генхен облегченно вздохнет, узнав, что ее «повелитель» не может дольше повелевать. Но, перелистывая коричневую книжку, изумляешься убожеству этих ученых людоедов. Для пыток им нужны философские цитаты. Возле виселиц они занимаются психоанализом. И хочется дважды убить фрица-философа: одна пуля за то, что он терзал русских детей, вторая — за то, что прикончив ребенка, он читал Платона.

11 июня 1942 г.


Фриц-Нарцисс

<p>Фриц-Нарцисс</p>

Некто Иоганн написал с фронта письмо своему приятелю обер-ефрейтору Генриху Рике. Иоганн пишет:

«Милый Генрих! Ты тоже находишься в этой проклятой стране. Я имею несчастье с самого начала воевать здесь. Ты сообщаешь, что твой брат Герхард погиб. Увы, та же участь постигла нашего общего друга Фрица Клейна. Мне ужасно жаль его, но, впрочем, ничего по поделаешь. Мой брат Гилерт тоже в России, под Ленинградом. Я здесь недалеко — на Центральном фронте».

После элегического перечисления потерь Иоганн вспоминает, что он — ариец, потомок древних германцев и наперсник людоеда. Он пишет:

«Я скальпировал русских. Я отнес скальпы, как трофеи воина, к себе. Хо-хо, нож убивающего заговорил! Надеюсь, милый Генрих, тебе это понравится».

Им надоело вешать и вырезывать на груди звезды Они решили поиграть в индейцев: они скальпируют. Иоганн кокетливо спрашивает, нравится ли Генриху такое времяпрепровождение Иоганна. Ответить Генрих не может: он убит под Ржевом, убит и зарыт. Но я не сомневаюсь, что Генриху понравилась идея Иоганна: все они одним миром мазаны.

А Иоганн продолжает письмо:

«Мое прежнее, покрытое мускулами и татуировкой спортивное тело находится уже совсем в другом состоянии. Когда я остаюсь один, я начинаю рассматривать мое нагое тело. Я вижу тонкие ноги, как у аиста, гусиная кожа покрыта тысячами пупырышек. Я продолжаю мои наблюдения, и я вынужден констатировать, что от моей когда-то пышной мускулистой груди осталась одна татуировка».

Был в Греции юноша Нарцисс, который все время любовался собой. Боги его превратили в цветок. Надо надеяться, что не боги, а люди превратят самовлюбленного Иоганна с его гусиной кожей и скальпами в хороший чертополох.

24 сентября 1942 г.


Изысканный фриц

<p>Изысканный фриц</p>

Гренадер Гейнц Герлоф из 336-го батальона ландвера на первой странице дневника так определяет себя:. «25 ноября мне исполнится 32 года. Я скорпион. Добро и зло одновременно уживаются в моем сердце. Я — человек, идущий напролом, но мне присущ также трезвый взгляд». Засим гренадер рисует свою жизнь накануне войны: «Год разнузданной жизни в поисках наслаждений остался позади. 1 января я провел с Ингой. В мои дни вмешались женщины. Когда я должен был жениться, я, видимо, еще не был зрелым мужчиной. Притом Грета в вопросам эротики была недостаточно опытна. В эти вопросы меня посвятила Кошка. Я оказался понятливым учеником, слишком понятливым. Я перерос на голову учительницу. Затем последовали менее значительные эпизоды и, наконец, Инга. Она принесла мне ребенка. Между тем я вел лихорадочно беспокойную жизнь. Алкоголь, танцы, женщины заполняли мои дни и ночи. Любовь к Инге не остывала. Затем снова переживание: Рита! Я метался туда и сюда. Выбрал Ингу. Но Риту я не мог забыть. От нее у меня тоже ребенок. Это стопроцентная женщина… Вот мой последний день в Берлине… Танец на вулкане закопчен».

Слов нет, Гейнц Герлоф блудлив, как кот. Недаром одну из своих жен он прозвал Кошкой. Жен у него много: Инга («принесла ребенке»), Рита («тоже ребенок»), Кошка (бездетная), Мук, Грета, Ариана. Это — фриц-многоженец. Кроме женщин он любит поэзию, вино, философию и карты. Воистину изысканный фриц. До января 1942 года он блаженствовал в Берлине, ходил от Инги к Рите и от Риты к Кошке, «танцевал на вулкане». Но с берлинским сибаритом приключилась неприятность: его отправили под Великие Луки.

Представитель высшей, нордической расы, утешитель Инги и гордость Кошки, гренадер Гейнц Герлоф оказался к стране «недочеловеков». Вот записи «сверхчеловека»:

«29 мая. Дикая стрельба — боевое крещение. Мы находимся в монастыре. Если бы не война, можно, было бы назвать это идиллией. Читаю, пишу стихи. Что поделывает Инга с сыном? Как поживает Мук?

31 мая. Много комаров. Играл в карты и проиграл много денег.

4 июня. Русские женщины и дети должны строить для нас блиндажи.

8 июня. Утром искал вшей. Потом — спорт.

9 июня. Выкурил папиросу, выпил стакан чая, лег спать. Кругом — партизаны. Я чувствую себя, как в санатории, в подвалах которого динамит.

14 июня. Я люблю Мук, даже очень, но… Инга, милая жена, мать моего сынка, Дитриха. Боже, сохрани меня! Сегодня мы хорошо покушали.

22 июня. Куда делся мой оптимизм? Хочу в Германию!

23 июня. Мои товарищи слишком недружелюбны. Никаких товарищеских чувств. Все они отвратительны. Мы слишком истерзаны.

26 июня. Играл в карты. Нежные письма от Инги, от Кошки, от Мук.

28 июня. Хорошо кушали и пили. Почта. Инга снова стала ревнивой. Мук чрезвычайно мила.

3 июля. Боже, пошли победу! Получил очаровательное письмо от Мук.

4 июля. Бутерброды. Салат со сметаной. Очень вкусно. Случайностей не бывает. Бог управляет нашей судьбой.

15 июля. Большущая неприятность: ввиду обстрела мы должны ютиться в блиндаже. Сыро, темно, неуютно.

18 июля. Год тому назад мы праздновали день рождения Риты. Нежная, темпераментная женщина, могу ли я тебя забыть?

19 июля. Мой сын от Риты назван Лютц-Петер. Получил ревнивое письмо от Инги. Необходимо ее наказать, не буду ей больше писать. Мук я люблю больше чем когда-либо. Очень нежные письма от Кошки и от Арианы.

23 июля. Сегодня восемь недель, как я на фронте. Я снова в крестьянском доме. Сухо, тепло, уютно. Но опасно. Боже, я прошу тебя на коленях — прекрати войну!

26 июля. Кофе больше нет. Водки нет. Пудинга нет. Боже, дай мне немного оптимизма! Настоящее русское село. В домах книги: политика, технические вопросы. Удивительные у этих людей интересы!

2 августа. Не дурное ли это предзнаменование — сегодня утром я напустил в штаны?

17 августа. „Организуем“. Огурцы, морковка, малина. Живем, как в санатории.

20 августа. Я стал министром продовольствия..

23 августа. Как хорошо было бы сейчас оказаться где-нибудь в Италии! А Мук меня разочаровала.

26 августа. Американцы, и томми пытались высадиться во Франции. Неужели война еще продлится годы? Тогда мне придется все заводить заново. А денег у меня недостаточно. Тоскую об Инге. Питание все еще хорошее. Творог с сахаром. Очень вкусно. Но часто страдаю поносом…»

На этом дневник обрывается. Увидев разведчиков, изысканный фриц завизжал. Он забыл про свою миссию «сверхчеловека» и послушно поднял руки. Хорош скорпион! Ведь скорпион, окруженный врагами, убивает себя, а фриц теперь с восторгом жрет щи в плену.

Хорош «сверхчеловек»! Что его занимает? Шесть жен, карты, еда и деньги. Когда кончится война? Для него это связано не с тревогой за судьбу родины, не с гибелью людей, но с его убытками. Товарищей он не любит, как они не любят его: вместе грабят, но врозь ищут спасения.

Изысканный фриц на самом деле грубое животное. Он искренно удивлен, увидев книги в русских крестьянских домах. Он думал, что читает только он. В дневнике мы не находим никаких указаний на книги, которые читает Гейнц Герлоф. Но легко догадаться о вкусах этого фрица: он должен обожать романы из жизни берлинского света, где на каждую кошку пять котов, а на каждого кота десять кошек.

Чистокровный ариец труслив. Конечно, перед Ритой или Мук он «идет напролом». Но, услышав несколько выстрелов, он сразу «трезвеет» и вопит: «Хочу в Германию». Он и молится со страха. Наконец вот оно высшее проявление мощного германского духа — тридцатидвухлетний детина напустил в штаны. Причем он впадает в мистицизм, он спрашивает себя: что значит это предзнаменование? Наверно, увидав русского разведчика, он в ужасе подумал: вот что означали мокрые штаны!

Гейнц Герлоф отметил, что русские женщины и дети строили для него блиндаж. Перед русскими детьми он был храбрым. Перед русскими девушками он был величественным. Негодяй в мокрых штанах, блудливый фриценок, он пришел к нам, чтобы нами править. Он сгонял наших, жен, дочерей, детей, чтобы они строили для него блиндаж. Он был «министром продовольствия» — изысканный фриц, забыв про стихи, «организовывал» и жрал так, что его прохватывало («часто страдаю поносом»).

Боец, в трехстах шагах от тебя немцы. Велика твоя ненависть. Велико и твое презрение. В трехстах шагах от тебя сидит вот такой Гейнц Герлоф — не простой куроед, нет, изысканный фриц. Плюнь, убей и снова плюнь! Да, у них танки. Танки и мокрые штаны.

4 октября 1942 г.


Фриц-биолог

<p>Фриц-биолог</p>

В немецком журнале «Фельхаген унд Клазингс монатсхефте» за июнь месяц 1942 года напечатана статья доктора Гепке из Гейдельберга под многообещающим заглавием: «Произошла ли обезьяна от человека?»

Как известно, теория Дарвина не нравится невежественным богомолкам: им обидно, что их далекие предки лазали по деревьям. Теперь, против Дарвина выступает ариец Гепке: он обижен за оранг-утанга — по мнению арийца оранг-уганг куда совершенней человека.

Доктор Герман Гепке говорит об анатомии, ссылается на биологов и прикидывается человеком науки. На самом деле доктор — обыкновенная немецкая обезьяна, Гепке пишет, что «человек значительно консервативнее обезьяны. Обезьяна, продолжает развиваться, у нее делается выдающийся подбородок и срезанный лоб». Доктор перечисляет другие преимущества обезьян: «Они ходят не только на задних лапах… У них цепкий хвост». Последнее, по мнению ученого гитлеровца, является еще одним доказательством «прогрессивности обезьян». Правда, Гепке отмечает, что у человека более развитый мозг, зато у обезьян хорошая шерсть. Вопросу о волосатости доктор Гепке придает большое значение. Оказывается обилие шерсти тоже знак прогресса. По сравнению с хорошей макакой человек, к тому же плешивый, «неполноценное явление». Бедный Муссолини, ведь он так старался попасть в полноценные фрицы! Подбородок у него подходящий, но кто не знает, что — дуче лыс, как колено.

Очевидно, Гитлеру нравится теория регресса. Обезьяна произошла от человека. Реки текут вспять. После двадцатого века наступает десятый. Были немцы, а стали скоты, которые почему-то ходят на задних липах.

Прославление обезьян бесспорно привело в восторг первого павиана Германии — доктора Геббельса. Но что скажет о теории доктора Гепке доктор Розенберг? Ведь остзейский немчик клянется, что германец — это сверхчеловек. А почитаешь труд доктора Гепке, и станет ясным, что любая мартышка выше сверхчеловека. На меня статья Гепке произвела сильное и, скажу прямо, отрадное впечатление. Сколько раз я спрашивал себя, как могли немцы, когда-то насчитывавшие в своих рядах поэтов, философов, композиторов, ученых, стать породистыми фрицами? А доктор Гепке все объяснил: фрицы — это обезьяны, которые произошли от людей.

Генке указывает, что развитие одного органа идет за счет другого. Одно из самых глупых млекопитающих — броненосец. Его мозг примитивен. Зато его шкуре позавидует любой строитель танков. Очевидно, броненосец потерял на голове то, что приобрел на шкуре. Вот таким двуногим броненосцем и является фриц. Германия создала мощную армию и тупых, диких солдат. Гитлеровцы мечтают о скошенном лбе, о выдающемся подбородке. Им хочется ходить на четырех лапах, обрасти густой шерстью и заслужить нечто более ценное, чем рыцарский крест с дубовыми листьями, а именно «пятую конечность — развитой, подвижный и цепкий хвост».

Однако до хвоста фрицы не дотянут: эту породу мы уничтожим. А последнего фрица можно будет посадить в зоопарк с надписью: «Friz vulgaris, согласно трудам доктора Гепке, происшедший от человека».

25 октября 1942 г.


Осенние фрицы

<p>Осенние фрицы</p>

Передо мной хороший густопсовый ариец, лейтенант Хорст Краусгрелль. Он сначала орал: «Гитлер капут», но сейчас он отдышался, успокоился и преспокойно говорит; «Нам, немцам, тесно, а у вас много земли». В немецкой газетке он прочитал, будто американцы решили оскопить всех немцев, и поэтому с опаской спрашивает: «А здесь нет американского доктора?» Он хочет остаться арийским производителем. Его схватили у Ржева, но он тупо повторяет: «Покончив с Россией, мы возьмемся за англичан…» Когда я ему говорю, что у него слишком длинные руки, он отвечает: «нет, мы хотим для себя только Европу. Африку мы отдадим итальянцам…» Я забыл его спросить, кому он намерен отдать Патагонию — румынам или венграм?

Иозеф Винтерхаллен был семинаристом. Он изучал труды Фомы Аквинского. Однако он предпочитает им «Майн кампф» тирольского шпика. Этот неудавшийся священник говорит: «По свойствам нашей расы ша должны управлять миром». Я пробую ему напомнить: «А как же „несть эллина и иудея“?» он пожимает плечами: «Это было сказано в другую эпоху. Наши ученые установили, что германская раса обладает исключительными качествами». Я гляжу на него: плюгавый, далее не фриц — фриценок, дурак, трус, который, когда его привели, визжал, как поросенок. Теперь он поел щей, понял, что его никто собирается убивать, и обнаглел. Я перехожу от философии к курам: «Организовывали?» Он сразу притихает и скромно шепчет: «Нет». Он уверяет, что в России ни разу не попробовал курятины. «Может быть, вы предпочитаете гуся?» Фриц отвечает: «Я в России ел только диких гусей». Он подчеркивает слово «диких» — он; дескать, не вор, а охотник. Вероятно, вскоре фрицы начнут рассказывать, что они едят в наших деревнях диких кур.

Курт Штельбрехт рассказывает: «Нам обещали в России землю. У нас земля плохая, приходится тратить уйму на удобрения».

Эрвин Клуг уверяет, что он ни при чем, воюет будто бы один Гитлер, а девушек насилует непосредственно Геббельс, что касается его, ефрейтора Эрвина Клуга, о даже ни разу не выстрелил. Но в сумке у Эрвина Клуга женская кофта, а в кармане фотография красноармейца с надписью: «Братишке Пете». Я спрашиваю: «Откуда?» Он говорит: «Не помню. У меня вообще слабая память…»

Осенние мухи бывают злыми и скучными. Осенние фрицы, как прежде, жестоки, но они стали воистину скучными. Ржев их не развеселил. Ефрейтор Клаус Мюллерин рассказывает: «Прибыло пополнение пятьдесят душ, а в роте всего восемь человек. Мы спрашиваем: „Где же солдаты?“ Фельдфебель отвечает: „У русских есть такая пушка. Понятно?..“» Несмотря на прирожденную тупость, фрицы поняли. Холодно теперь под Ржевом по ночам заморозки, но Ганс Лупнель пишет жене: «Нам никогда еще не было так жарко. Русские на нас нажимают, некуда укрыться. Не знаю, удастся ли мне сохранить голову…»

За осенью следует зима. Фрицы это понимают. Я спрашиваю Германа Крамера; «Боитесь морозов?» Фриц качает головой: «Нет. Русских». Лейтенант Краусгрелль уточняет: «Зимой выходит из строя авиация и танки, значит, зимой русские будут сильнее нас».

Среди скучных осенних фрицев я нашел одного бодрячка. Это Карл Шрек, гроза колхозных коров, обер-ефрейтор и обер-куроед. Карл Шрек восторженно говорит: «С продовольствием у нас улучшилось… Питание, можно прямо сказать, исключительное. Дело в том, что получали мы на роту в таком составе, как до последних боев. А потери большие. Вот и выходило, что каждый ел за пятерых…» Вспоминая об этом, Карл Шрек облизывается. Он, наверно, жалеет об одном: его слишком рано взяли и плен, он не узнал высшего блаженства — жрать за всю роту. Таков фриц-оптимист.

Не следует думать, что осенние фрицы более человекоподобны, нежели зимние или летние. Фриц остается Фрицем — об этом не следует забывать. Можно снять с себя шинель или гимнастерку, нельзя снять с себя кожу, фашизм фрица — это не одежда, это его шкура. Я нашел в планшете одного немца серию любительских фотографий. Вот перечень: фриц, невеста фрица, голая девица неизвестной национальности человек, привязанный к столбу, горящая изба, виселица с повешенными, два Фрица в беседке, фрицы развлекаются — один в шутку вешает другого, убитая девушка в платочке, с обнаженной грудью. Разве такой способен стать человеком?

Ночи все длиннее, все холоднее. Осенью мухи сонные, их легче бить. Осенью легче бить и фрицев: дело идет с зиме.

10 октября 1942 г.


Немец

<p>Немец</p>

Фридрих Шмидт был секретарем тайной полевой полиции 626-й группы при первой танковой армии германских вооруженных сил. Таково его звание. Секретарь вел дневник. Он начал его 22 февраля сего года, а закончил 5 мая. Дневник он вел в Буденновке, близ Мариуполя. Вот выдержки из дневника Фридриха Шмидта:

«25 февраля. Я не ожидал что сегодняшний день будет одним из самых напряженных дней моей жизни…

Коммунистка Екатерина Скороедова за несколько дней до атаки русских на Буденновку знала об этом. Она отрицательно отзывалась о русских, которые с нами сотрудничают. Ее расстреляли в 12.00… Старик Савелий Петрович Степаненко и его, жена из Самсоновки были также расстреляны… Уничтожен также четырехлетний ребенок любовницы Горавилина. Около 16.00 ко мне привели четырех восемнадцатилетних девушек, которые перешли по льду из Ейска… Нагайка сделала их более послушными. Все четверо студентки и красотки… В переполненных камерах кошмар…

26 февраля. События сегодняшнего дня превосходят нее мною пережитое… Большой интерес вызвала красотка Тамара. Затем привели еще шесть парней и одну девушку. Не помогали никакие уговоры, никакие самые жестокие избиения нагайкой. Они вели себя чертовски! Девушка не проронила ни слезинки, она только скрежетала зубам… После беспощадного избиения моя рука перестала действовать… Я получил в наследство две бутылки коньяка, одну от лейтенанта Коха из штаба графа фон Ферстера; другую от румын. Я снова счастлив. Дует южный ветер, начинается оттепель. Первая рота полевой жандармерии в трех километрах севернее Буденновки поймала пять парней в возрасте семнадцати лет. Их привели ко мне… Началось избиение нагайкой. При этом я разбил рукоятку на мелкие куски. Мы избивали вдвоем… Однако они ни в чем не сознались… Ко мне привели двух красноармейцев… Их подвергли избиению. „Отделываю“ сапожника из Буденновки, полагавшего, что он может себе позволить выпады против нашей армии. На правой руке у меня уже болят мускулы. Продолжается оттепель…

1 марта. Еще одно военное воскресенье… Получил содержание 105 марок 450 пфеннигов… Сегодня снова обедал у румын. Я замечательно пообедал… В 16.00 меня неожиданно пригласили на кофе к генералу фон Ферстеру…

2 марта. Мне не по себе. Внезапно у меня начался понос. Я вынужден лежать…

3 марта. Допрашивал лейтенанта Пономаренко, о, котором мне доложили. Пономаренко был ранен 2 марта в голову, убежал в колхоз им. Розы Люксембург, там переоделся и скрывался. Семья, укрывшая Пономаренко, сначала лгала. Я, разумеется, избил их… Вечером снова ко мне привели пятерых из Ейска. Как обычно, это — подростки. Пользуясь своим уже оправдавшим себя упрощенным методом, и заставил их сознаться — я пустил, как всегда, в ход нагайку. Погода становится мягче.

4 марта. Прекрасная солнечная погода… Унтер-офицер Фойгт уже расстрелял сапожника Александра Якубенко. Его бросили в массовую могилу. У меня все время ужасно чешется тело.

6 марта. Я пожертвовал 40 марок в фонд „зимней помощи“.

7 марта. Мы живем еще хорошо. Получаю масло, яйца, кур и молоко. Ем каждый день различные закуски… В 16.00 ко мне снова приводят четырех молоденьких партизан…

8 марта. Унтер-офицер Шпригвальд и фрау Рейдман вернулись из Мариуполя. Они привезли почту и письменный приказ Грошеку о расстреле… Сегодня я уже расстрелял шестерых. Мне сообщили, что из Веселого прибыла еще одна семнадцатилетняя.

9 марта. Как улыбается солнце, как сверкает снег, но даже золотое солнце не может меня развеселить. Сегодня трудный день. Я проснулся в, три часа. Мне приедался страшный сон: это потому, что я должен сегодня укокошить тридцать захваченных подростков. Сегодня утром Мария мне приготовила аппетитный торт… В 10.00 ко мне снова привели двух девушек и шесть парией… Мне пришлось беспощадно избить их… Затем начались массовые расстрелы: вчера шестерых, сегодня тридцать три заблудших создания. Я не могу кушать. Горе, если они меня поймают. Я больше не могу себя чувствовать в безопасности в Буденновке. Бесспорно, что меня ненавидят. А я должен был так поступать. Если бы мои родные знали, какой трудный день я провел! Ров почти уже наполнен трупами. И как геройски умеет умирать эта большевистская молодежь! Что это такое любовь к отечеству или коммунизм, проникший в их плоть и кровь? Некоторые из них, в особенности девушки, не проронили ни слезинки. Ведь это же доблесть. Им приказали раздеться догола (одежду нам надо продать)… Горе мне, если меня здесь поймают!

11 марта. Низшую расу можно воспитать только поркой. Рядом с моей квартирой я построил приличную уборную и повесил большую вывеску, что пользование уборной гражданским лицам воспрещается… Напротив моей спальни находится канцелярия бургомистра, куда утром приходят рабочие, занятые на земляных работах. Несмотря на объявления, они пользуются уборной. А как я их за это избиваю! Впредь я буду за это расстреливать.

13 марта. Вследствие чрезмерной работы я уже давно не писал домой. Собственно говоря, у меня и нет желания писать своим — они этого не заслужили… Затем я приказал избить русского, ему 57 лет, и его зятя за непочтительные выражения по адресу немцев. Затем я пошел к румынскому полковнику…

14 марта. Снова наступили сильные холода. У меня опять понос и боли в области сердца, я приказал позвать врача… Он поставил диагноз: расстройство желудка и невроз сердца… Сегодня я приказал расстрелять Людмилу Чуканову — 17 лет. Я должен убивать подростков, вероятно, поэтому у меня нервное состояние сердца.

17 марта. Моя первая работа с утра — приказал привезти на телеге из госпиталя пятого русского парашютиста и тут же перед массовой могилой расстрелял его… Посла этого я мирно прожил день. После обеда совершил прогулку. Земля подмерзла.

19 марта. Я слег. Приказал пригласить нашего военного врача. Он выслушал и нашел, что у меня сердце в порядке. Он констатировал душевную депрессию. Против запора он дал мне пилюли, а против зуда мазь… У нас хорошая свинья. Мы заказали колбасы.

21 марта. Такого страшного дня в Буденновке мы еще не переживали. Вечером появился русский бомбардировщик, он сбросил осветительные ракеты, а затем двенадцать бомб. Окна в рамах звенели. Можно себе представить, какое у меня было чувство, когда я, лежа в кровати, слышал гудение самолета и разрывы…

23 марта. Сегодня я допрашивал одну женщину, которая обокрала мою переводчицу, фрау Рейдман. Мы ее высекли по голому заду. Даже фрау Рейдман плакала при виде этого. Потом я гулял по деревне и зашел к нашему мяснику, который готовит мне колбасы… Затем я допросил двух парнишек, которые пытались пройти по льду к Ростову. Их расстреляли как шпионов. Затем ко мне привели еще одного паренька, который несколько дней тому назад пришел по льду из Ейска… Между тем мне приносят ливерную колбасу. На вкус неплохо. Я хотел высечь одну комсомолку!..

27 марта. Ночь прошла спокойно… Я допрашиваю двух четырнадцатилетних мальчиков, которые бродили в окрестностях. Приказал избить одну женщину за то, что она не зарегистрировалась.

28 марта. Пошел в гости к полковнику арбейтсфюреру Вейнеру. В 18.00 я приказал расстрелять мужнину и женщину, которые пытались пройти по льду…

1 апреля. Получил 108 марок в рублях — большая пачка денег. Валя снова массирует и купает меня…

10 апреля. Солнце печет. Когда утром Мария раскрывает окно, яркие лучи солнца освещают мою кровать. Теперь у меня вспух нос. Мария ищет на мне вшей. Лед прошел, и теперь нам угрожают только самолеты. Я снова подверг порке нескольких девушек и парней за то, что они пропустили регистрацию: Среди них дочь старосты. Неприятное чувство я испытываю, когда начинает темнеть, — я тогда думаю о бомбардировщиках.

11 апреля. Все рады моему приходу. Со мной обращаются, как с царем. Мы хорошо ужинаем и пьем водку…

12 апреля. Каждое утро я пью горячее молоко и кушаю омлет… Работы стало меньше… Мы теперь работаем только в местных масштабах. Наказания — или порка, или расстрел. Чаще всего я провожу порку по голым ягодицам.

16 апреля. Сегодня спокойный день. Разрешил только спор между старостой и начальником милиции, а потом избил трех мужчин и одну женщину, которые, несмотря на запрещение, пришли в Буденновку в поисках работы… Затем я избил еще одну бабу, военную, она призналась, что была санитаркой… От румын я получал несколько раз водку, папиросы и сахар. Я снова счастлив. Наконец-то Грошек дошел до того, чтобы представить меня к награждению крестам с мечами второго класса за военные заслуги, и я награжден.

17 апреля. Девушки (Мария, Анна, Вера) поют и играют возле моей кровати… Вечером пришли с новостью, пошел с переводчиком, чтобы выяснить дело на месте. Бабьи сплетни. Я высек двух девушек у меня на квартире по голым ягодицам…

18 апреля. Дождливый пасмурный день. Я вызвал много девушек, которые неодобрительно отзывались о тайной полевой полиции. Я их всех высек».

Я заканчиваю выдержки из дневника секретаря тайной полевой полиции Фридриха Шмидта. С трудом я переписывал страшные строки. Кажется, во всей мировой литературе нет такого страшного и презренного злодея. Он расстреливает подростков, и он боится самолета. Он не может вечером уснуть от мысли, что прилетят бомбардировщики. Ему не напрасно дали крест с мечами за военные заслуги — ведь он отважно истязал русских девушек. Он даже храбро убил четырехлетнего ребенка. Поганый трус, который мучается от мысли: «А вдруг поймают?» От страха у него делаются чесотка и понос. Педантичный немец, он записывает, сколько яиц он съел, сколько девушек расстрелял и как у него перемежаются запор с поносом. Грязная тварь, он хочет гадить в уборной для высшей расы. Это блудодей и садист, который восторженно признается: «Высек много девушек». У него, нет человеческих чувств. Он не любит своих родных. Он даже не нашел ни одного теплого слова для своей проклятой Германии. Он пишет с восторгом только о колбасе, палач и колбасник. Он жадно считает деньги, которые он получает за свою работу палача, считает марки и пфенниги, рубли и, копейки. На одну минуту что-то озаряет этого бешеного скота: он видит, с каким героизмом переносят пытки русские юноши и русские девушки, и он в страхе спрашивает: «Что это?» Зверь, ослепленный светом человеческого превосходства!

Дневник секретаря тайной полевой полиции — исключительно ценный документ. Правда, и прежде мы читали чудовищные приказы о расстрелах. Правда, и прежде в дневниках немецких солдат мы находили записи об убийствах и пытках. Но то были сухие справки. Здесь немец сам себя изобразил во весь рост. Здесь немец предстал пред миром таким, какой он есть.

Я прошу иностранных журналистов передать дневник секретаря тайной полиции во все газеты свободолюбивых стран. Пусть узнают о работе Фридриха Шмидта англичане и американцы. Пусть узнают о ней граждане нейтральных стран. Немец-завоеватель, кавалер креста с мечами, ближайший сотрудник графа фон Ферстера должен обойти земной шар.

Я прошу читателей, граждан нашей прекрасной, честной и чистой страны, внимательно прочитать записи немца. Пусть еще сильнее станет их ненависть к гнусным захватчикам. Эти строки дадут уснуть ни одному советскому человеку. Он увидит перед собой палача с чесоткой, палача, который ломает рукоятку нагайки о нежное тело русской девушки, он увидит немца-колбасника, который торгует бельем расстрелянных, он увидит убийцу четырехлетнего ребенка. Рабочие, работницы, дайте больше снарядов, мин, пуль, бомб, больше самолетов, танков, орудий — миллионы немцев, таких же, как Фридрих Шмидт, рыщут по нашей земле, мучают и убивают наших близких.

Я прошу читателей, командиров и бойцов нашей доблестной Красной Армии, прочитать дневник немца Фридриха Шмидта. Друзья воины, помните, что перед вами Фридрих Шмидт. Ни слова больше, только — оружьем, только — насмерть. Прочитав о замученных в Буденновке братьях и сестрах, поклянемся: они не уйдут живыми — ни один, ни один!

13 октября 1942 г.


Гретхен

<p>Гретхен</p>

Я видел немало бумажников фрицев. В одном отделили — голые девки и адреса борделей, в другом (фриц аккуратен, он не спутает) — фотография белокурой немки с круглыми фарфоровыми глазами. Это и есть супруга фрица, фрау Мюллер или фрау Шмидт. Иногда вместо жены у фрица невеста, У этой невесты может быть полдюжины детей, но, поскольку фриц с ней не обвенчался, он ее именует «невестой».

С виду гретхен — безобидная белобрысая дамочка. На деле это подлинная акула. Без гретхен фриц не знал бы, что ему делать в Париже, — гретхен его вдохновляла: «Грабь!» Гретхен — это муза разбоя. Фриц, который «организует» колбасу в Краснодаре, посвящает свою добычу гретхен. Когда Гитлер в мюнхенской пивнушке прославляет грабеж и хвастает тем, что немцы обобрали Украину, его устами говорит белокурая, рыхлая и ненасытная гретхен.

Кто знает, что снится какой-нибудь фрау Квачке в Свинемюнде? Письма немок полны самыми неожиданными просьбами. Одна, дура, проживающая в Котбусе, пишет мужу: «Если можно, достань мне платье русской боярыни с бусами, — я видала в „Иллюстрирте“, я его буду носить вместо капота». Другой понадобился «башлык русского казака для нашего малютки». Они требуют птичьего молока, но они ничем не брезгуют, они восхищенно пишут: «Твоя посылочка была перевязана прекрасной веревкой, пожалуйста, всегда теперь перевязывай посылки хорошей русской веревкой».

Эти голубоглазые мечтательницы обладают сказочным аппетитом. Марта Зиммель пишет жениху: «Шоколад я оставила, для малютки, а сало и мед съела в один присест, даже не заметив». Очаровательная тварь, которая способна, «даже не заметив», сожрать сало с медом!

Фрау Трей наставляет мужа: «Я тоже пережила трудную зиму. Хотя ты пишешь, что у вас тропическая жара, подумай о зиме, обо мне. Поищи для меня что-нибудь шерстяное». Что для такой самки война, кровь, смерть? Ее муж давно убит под Воронежем, а она все еще мечтает о шерстяной кофте. Другая гретхен, фрау Сальпетер, требовала, чтобы муж прислал ей из Сталинграда «изящный купальный костюмчик». Эта особа писала: «Фрау Кученройтер передала мне от тебя большую посылку. Там была резиновая тесьма. Я очень обрадовалась. Хорошо, что ты прислал сахарный песок, можно будет сделать торт. Имей в виду, что мне нужны летние туфли, размер 38. Посылку с серебряным кофейным прибором я получила и спрятала в шкап. Сегодня я надела новое платьице из русского материала и голубенькую соломенную шляпку. Вот перед тобой твоя маленькая женушка, которую ты находил такой прелестной…» Дура — ее муж гниет в русской земле, а она кокетливо пришептывает: платьице, шляпка, женушка. Ведь она еще рассчитывает на «изящный купальный костюмчик».

Они обожают сюсюкать. Гретхен называет фрица «муженек», «муженечек», «мое сокровище», «мое маленькое сокровище», себя она именует не иначе, как «твоя крошка», «твоя женушка», «твоя куколка». За этими сладкими словами скрыта бездушная и жестокая тварь. Фрау Анна Зитер пишет из Прентцлау: «Русских ты можешь убивать без всякого угрызения, да и детей, потому что из каждого русского малыша вырастет зверский большевик».

Немец Фридрих Шмидт в Буденновке терзал невинных людей и торговал одеждой расстрелянных. Жена Фридриха Шмидта, Христина, рассматривала «работу», мужа как доходное дело. Муж ее записывал, сколько девушек он замучил и сколько колбасы съел. Христина — тоже вела счет: «Посылки за номерами 159, 160 и 161 мы получили. Большое за них спасибо, особенно за колбасу… Значит, посылки до № 161 получены, а следующих, до 166, еще нет: Надеемся, что скоро прибудут. Перечисляю номера посылок, которые не дошли: 69, 70, 71, 98, 125, 134, 139, 154, 155… Девочки ужасно рады, что получили ботинки…»

В Германии открылись специальные курсы для подготовки руководительниц в Остланде. На курсах подготовляют немок для расправы с крестьянами Украины и Белоруссии. Официально в программе — невинные предметы: молочное хозяйство, уход за больными, садоводство. Но одна из грядущих «руководительниц», Гильда Гримм, пишет своему жениху: «Итак, через три недели я увижу загадочную Россию. Нам здесь многое объяснили. Всем со слабыми нервами там не место. Я знаю, что я справлюсь с моей задачей. Ничего, что мне двадцать лет и что для тебя я только твоя „бедная крошка“, я хорошо стреляю, и русские, эти бородатые звери будут передо мной трепетать».

Они никого не любят, даже своих фрицев. Герден Ханн пишет мужу: «Конечно, я не хочу тебя упрекать, но имей в виду: то, что я тебе послала, я отняла у себя. Ты, как муж, должен это знать». Нечего сказать — любовь! «Женушка» послала «муженьку», «сокровищу» три лепешки, и она спешит добавить: это я отняла у себя, — чтобы он ел и чувствовал все благородство Фрау Ханн. Элла Мейер докладывает мужу: «Я скрыла от мамы, что получила посылку. Нечего их баловать!» А, вот как гретхен отвечает на жалобы фрица: «Ты пишешь, что у вас настоящий ад. Ты всегда видишь только то, что касается тебя. У нас здесь тоже нелегко». Гитлер говорил, что он вырастил поколение немцев, похожих на молодых зверей, лишенных совести. Каковы фрицы, таковы и гретхен. Для этих себялюбивых, тупых самок не найдешь другого слова — бессовестные.

Конечно, они очень любят петь романсы о «немецкой любви» и «немецкой верности», но они сходятся с первым встречным. Немецкие газеты полны увещеваниями: «Нельзя забывать о чистоте германской расы». Но гретхен воспитали, как породистую корову, а мир еще рожал коровы, которая заботится о чистоте своей расы. Фрейлейн Густель Бопп пишет: «Да мой дорогой, кто же был пригласивший твою Густель в такой поздний час на купание?. Интересный железнодорожник, но не в моем вкусе». Эта гретхен еще привередничает, — но солдат Ганс Клейн, побывавший в отпуску, сообщает своему приятелю: «У нас поспать с женой фронтовика — это самое плевое дело, не приходится даже угощать или уговаривать». Эсэсовец Вильфред Рабе, убитый под Ленинградом, узнал, что такое верность, гретхен; незадолго до смерти он получил письмо от своего коллеги: «Твоя бывшая невеста сошлась с французом. Она заявила мне, что совершенно бессмысленно ждать немца, поскольку имеется лучший выход». Гретхен пишет из Кобленца ефрейтору Раугаусу: «Среди жен фронтовиков я знаю восемь беременных, причем одна сошлась с чиновником, который выдает пособия, а другая ухитрилась спутаться с двумя итальянцами, так что и сама не знает, кто отец».

Они не только блудливы, эти голубоглазые феи, они и трусливы. Они не видали ни вражеской армии, ни партизан, но все же они трясутся — от страха. Кого они боятся? Безоружных пленных, иностранных рабов. Гильгерд, проживающая в Зихельберге, жалуется жениху: «Вчера я натерпелась страху. Ночью проснулась а слышу — кто-то ужасно кричит. Это был поляк… Вечером я никогда больше не буду выходить одна…». Эту Гильгерд даже не утешает, что в Зихельберге немцы повесили поляка. Она пишет, что не успела посмотреть на то, как вешали — «не было времени», и добавляет: «Опасно ходить по улице». Иоганна Рохе тоже боится: эта — не поляков, а русских. Она пишет из Вейсенфельса: «Каждую неделю здесь появляются беглые русские. Боязно даже сходить за сеном. Их поймали, и как их били резиновыми дубинками!.. Кроме того, сбежало двое русских детей восьми лет». И Иоганна повторяет: «Страшно». Да, эта дебелая и злая тварь боится восьмилетних детишек! А Эрика Кратцер вопит: «Сегодня три женщины пошли в лес за ягодами и увидали беглых русских. Женщины — побежали за полицией…. Одна женщина вечером пошла в сад, вдруг высунулась чья-то рука и схватила ее за ногу. Женщина от страха обезумела, бросила все и убежала…» Уж не привидения ли гоняются по ночам за немками, не тени ли замученных, в чье тряпье гретхен — вырядились?

Легко себе представить, как ведут себя немки во время воздушных бомбардировок. Вот письмо вахмистру Гансу Линглингу от его супруги из Кельна: «Мое единственное, любимое, хорошее и верное сокровище! Я тебя прошу, любимый, не пугайся! Это действительно больше чем ужасно! Сокровище, это просто кошмар. Это последняя расплата! Я не могу поверить, что я вообще существую. Ты не поверишь, но, когда я думаю, я могу плакать, плакать и еще раз плакать. Мой дорогой муж, нельзя понять, как твоя женушка еще жива!.. Просто ужас, ты только представь, Ранзи, моя чернобурка стала жертвой войны! Также новый отрез, который находился у портнихи, сгорел… Да, мой дорогой муженек, так у нас обстоят дела! Если ты теперь приедешь, я не смогу тебя даже встретить на вокзале, потому что вокзала больше нет… Ах, сокровище, если ты бы мог быть здесь! Ведь мне приходится одной переживать такой ужас… Кто знает, может быть, ты скоро получишь от меня телеграмму, что я осталась без крова! Тогда ты обязательно приезжай. Да, мое сокровище, с такими вещами нужно считаться! Сейчас я довольна, что я спасла мою жизнь…» Так воет над погибшей чернобуркой среди развалин трусливая и себялюбивая сука.

Мы наконец-то увидели, как немки плачут. Они плачут не от горя — от страха. Немецкое радио молит гретхен: «Женщины должны уметь подавлять слезы, когда они появляются по той или иной причине. Злые языки утверждают, что женщина плачет тем сильнее, чем меньше у нее на то причин. Известно, что — крупные актрисы могут плакать в любой момент. Это говорит, что мы можем управлять нашими слезами. Немецкие женщины не должны плакать».

Дурной комедиант призывает гретхен не кривляться. Но гретхен и не кривляются. Они плачут, потому что никто больше не пришлет сала с медом. Они плачут, потому, что возле дома раздались шаги неизвестного раба. Они скулят над сгоревшими платьями. Они ревут от ужаса, когда раздается рев сирены: своим ревом они покрывают сирены. Они теряют голову. Это не актрисы, это самки, которые кричат, потому что близится час расплаты.

Они смывали кровь с детских вещей. Они не смыли детскую кровь со своих рук — вдохновительницы воров, помощницы палачей, сожительницы гнусных убийц.

Женщина — великое слово. В нем нежность и гордость, в нем чистота девушки, в нем самоотверженность подруги, в нем подвиг матери. Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок? Женщина ли фрау Шмидт с ее ста шестьюдесятью посылками? Нет, тварь. Таково возмездие истории: в Германии, создавшей армию палачей, армию грабителей, нет больше той возвышенной, благородной женщины, которая ждет друга, сражающегося за свободу.

Велика чистота русской женщины. Ее жертвенность, ее душевная сила воспеты нашими великими писателями. Таня Ларина, — героини Тургенева, Анна Каренина, Груня — кто не влюблялся в эти возвышенные образы? Мы знаем смелость советской женщины, героизм Зои Косьмодемьянской, боевые дела наших партизанок, самозабвенные труды санитарок и связисток. За женскую честь мы сражаемся против гнусных немцев.

13 ноября 1942 г.


Негасимый огонь

<p>Негасимый огонь</p>

Когда о «новом порядке» Гитлера рассказывают русские, их могут заподозрить в пристрастии. Я предоставляю слово немцам. Говорят обер-ефрейторы 575-го полка 221-й дивизии Вальтер Вирт и Георг Фишер:

«Когда мы вступили в деревню Яшичи, мы увидали на дереве два трупа. Это были русские. Их повесили солдаты из полка „Великая Германия“. Вешать — это специальность эсэсовцев. Мы не вешаем, мы расстреливаем.

В деревне Яшичи наш взвод расположился в школе. Мы там пробыли месяц — в ноябре — декабре 1941 года. Когда мы пришли в Яшичи, лейтенант Хехт приказал старосте собрать все население. Около 20 человек мы расстреляли. У нас была формула: „Идем в комендатуру“ — это мы говорили всякому, чье лицо нам не нравилось. Были тут и женщины, и старики, и дети. Задержанных обычно до комендатуры не доводили, их расстреливали в лесу возле деревни. Всего за месяц мы расстреляли в Яшичах свыше ста человек.

Лейтенант Фриц Гаан убивал, людей хладнокровно. Если он кого-нибудь замечал, бедняге приходилось плохо: „Идем в комендатуру“, выводил за деревню и расстреливал. Он убивал сразу. А вот ефрейтор Ганс Экснер любил издеваться над жертвой. В Рогачеве он избивал людей прикладом карабина, иногда палкой. Люди падали, а Экснер их бил. В Яшичах он расстреливал медленно: сначала прострелит одну руку, потом другую, потом выстрелит в спину и не спешит с последним выстрелом — в голову.

Обер-ефрейтор Ганс Пенкалла рассказывал, что он находит удовлетворение в расстрелах. Он хвастался числом расстрелянных и, возвращаясь после экзекуции, облегченно вздыхал: „Ну, вот, еще одного прикончил“.

Как-то в трех километрах от деревни Яшичи мы зашли в дом. Там была женщина лет тридцати пяти и ее дочка лет пятнадцати. Мы обыскали дом, но ничего не нашли. Однако лейтенант Хехт сказал, что эта русская может быть связана с партизанами. Мы повели женщину и ее дочку к яме, расстреляли и зарыли. В ту же ночь мы убили ещё девять человек.

— Когда мы стояли в районе Стародуба, нам указали на один дом. В доме жила женщина-врач. Ее мы расстреляли.

С июля по октябрь 1942 года мы пробыли в Людинове. Там мы делали то же, что и в Яшичах: придя, собрали всех и стали расстреливать».

Спокойно, обстоятельно созидатели «нового порядка» говорят о своих трудах. Они строго разделяют функции. Вальтер, Вирт и Георг Фишер возмущены мыслью, что они вешали. Нет, вешали эсэсовцы. А солдаты 221-й дивизии только расстреливали. Обер-ефрейторы подчеркивают «гуманизм» лейтенанта Фрица Гаана, который убивал женщин и детей сразу, в то время, как другой носитель «нового порядка», ефрейтор Ганс Экснер, растягивая наслаждение, расстреливал человека в несколько приемов.

Они вешают. Они пытают. Они бьют умирающих детей. Они медленно расстреливают старух. Пытки их пьянят. Ганс Пенкалла еще может обойтись без шнапса. Но он не может обойтись без детской крови. Замучив невинного, он, как выражаются его коллеги, «облегчение вздыхает».

Им мало и этого. Они топчут тела русских. Они хотят вытоптать души. Гнусным колбасникам мало убить — они жаждут унизить. В освобожденном селе Покровское Орловской области найден приказ бургомистра за номером 3 от 23 октября 1942 года:

«Цивильное население обязано приветствовать офицеров и солдат германской армии снятием головного убора и наклонением головы до пояса, произнося при этом приветственные слова на русском языке или с правильным произношением на немецком языке».

Женщины Яшичей, у которых немцы убили дочерей, должны кланяться в пояс своим палачам. Они должны говорить «доброе утро» убийце ведь утром этот немец застрелил десять русских. Старик из Стародуба должен «с правильным произношением» восклицать «хайль Гитлер» — ведь мимо него идет немец, который только что убил женщину. Шапки ломать должны русские люди перед проклятыми колбасниками, сгибаться до земли перед, кровожадными карлушками. Идет «новый порядок», идет ефрейтор с опушки леса, где он пытал невинных, — дорогу ему, кланяйтесь в пояс, приветствуйте палача.

Мы знаем судьбу наших близких, которые попали в лапы немцев. Мы знаем, что пережил Харьков. Мы знаем, что ему еще суждено пережить. День и ночь перед нашими глазами муки невинных. Мы знаем, что значит потерять город. Мы знаем, что значит освободить город. Не о кружке на карте мы думаем — о близких. О ребенке, попавшемся на глаза Гаану. О девушке, которую тащит в лес Экснер. Нет нам отдыха, нет нам сна, нет передышки — пока не скажем: освободили их от немцев, спасли. В нашем сердце незаживающая рана: боль за родину. В нашем сердце негасимый огонь: ненависть. На этом огне сгорели немцы, дошедшие до Сталинграда. Этот огонь не задуют ветры, его не погасят дожди. Он очистит нашу землю.

19 марта 1943 г.


Палач в истерике

<p>Палач в истерике</p>

Немцы любят прикидываться «мощными варварами». Эти захолустные ницшеанцы говорят, что они — сверхчеловеки. На самом деле это — истерические людишки. Они не жалеют других, но себя они жалеют до слез. Они издеваются над беззащитными, но когда их берут за шиворот, они визжат.

Два месяца тому назад Германия упивалась победами. Тылу перепала толика кубанской поживы. Немцы думали, что это — закуска. Это были последние крохи. Настала зима, и Германия увидела, что победы нет. Победы и не предвидится. На Кавказе немцев бьют. Сталинград не взят. Роммель покрыл в десять дней тысячу километров. В Тунисе — американцы. Сверхчеловекам не по себе.

Редактору газеты «Дас шварце кор» предложили успокоить ницшеанцев, которые явно нервничают. «Дас шварце кор» — газета не для немецких институток. Это центральный орган эсэсовцев. Казалось бы, у палачей крепкие нервы. Однако палачи бьются в истерике. Передовая «Дас шварце кор» от 29 октября 1942 года должна приободрить немцев, объяснить им, почему победа отложена на неопределенный срок.

Автор признается, что немцы «разочарованы», что их смущают «продолжительность боев в Сталинграде и медленное продвижение на Кавказе». Эсэсовец пишет: «Большевистское командование никогда не прекращает борьбы по каким-либо возвышенным соображениям, нет, большевики наступают до полного истощения и обороняются до последнего патрона… Их солдаты сражаются иногда в исключительной обстановке, когда по человеческим понятиям это невозможно. Тяжело раненные стреляют в немцев из горы трупов несколько часов спустя после окончания боя. Ежедневно случается, что пленные в глубоком тылу, раздобыв оружие, подымают его против немцев и жертвуют своей жизнью. Сражение за Сталинград — небывалое сражение… В завоеванных кварталах, давно находящихся позади линии фронта, постоянно вспыхивают новые бои… Никто не мог думать, что подобные твари способны на такие подвиги. Ни количество, людей, ни гигантский потенциал вооружения, не объясняют силы большевистского сопротивления. Другой противник не перенес бы сражений 1941 года, даже при равном количестве людей и вооружения».

Вряд ли, прочитав это, немцы успокоятся. Они увидят, что даже палачей знобит от страха. Они поймут, что немецким колбасникам никогда не одолеть России: умирающие и те стреляют в захватчиков. Немцы поймут, что завоеванные кварталы Сталинграда не завоеваны: там продолжаются бои. Об этом говорят не русские, об этом говорит орган эсэсовцев. Перепуганный палач ругается: он называет героев «тварями». Но ругань в его устах — похвала: это визг раненого хищника.

Мы читаем дальше: «На востоке происходит ужасный танец смерти большевистского зверья. Это — зверская сила природы, освобожденная большевиками. Это — держава освобожденных неполноценных людей. Перед нами непостижимое явление: до сих пор народы сражались с народами, солдаты с солдатами, а здесь мы имеем дело не с людьми, но с проявлением темных инстинктов… Это уж не война, это — катастрофа природы».

Пожалуй, ознакомившись с передовой «Дас шварце кор», немецкие колбасники ударятся в мистицизм: «Танец смерти… катастрофа природы…» Колбасник привык воевать так: в шесть часов утра немцы бомбят город, где нет зениток, в двенадцать часов город капитулирует, в шесть часов отходит первый поезд с награбленным добром, а в полночь немцы устанавливают первую виселицу. Это «нормальная война» — «солдаты сражаются с солдатами». А защита Сталинграда — это «катастрофа природы». Сверхчеловеки, перепуганные до того, что они теряют способность членораздельно изъясняться, называют защитников Сталинграда «недочеловеками». А журналист продолжает стращать: «Мы боремся против загадочных сил природы… Самая тупая, самая некультурная масса строит величайшие заводы, изготовляет самое большое количество тракторов, танков и самолетов, владеет утонченным механизмом радиосвязи…»

У колбасника пот на лбу. Он больше ничего не понимает: тупая масса и величайшие заводы! Видимо, русские заключили пакт с нечистой силой. И колбаснику неуютно. Но «Дас шварце кор» не унимается: «Наши солдаты сейчас решают вопрос — не закончится ли новый подъем нордической Европы резким диссонансом, не приблизились ли мы к пропасти, не свалимся ли мы снова в небытие?»

Когда в селе Буденновка Фридрих Шмидт терзал девушек и детей, это было «подъемом нордической расы». Когда сородич названного Шмидта в другом селе, Белополье, обогатил человечество новым изобретением — двухэтажной виселицей, это тоже было «подъемом нордической Европы». Так они «подымались» — по пожарищам по трупам, и вот они — на краю пропасти. Они боятся «диссонансов». Ведь до сих пор все разыгрывалось по нотам: плакали дети, танки давили беженцев, автоматчики стреляли в старух, Гитлер лаял, и эсэсовцы вопили «хайль». В эту дивную для немецкого уха мелодию вмешался диссонанс: Сталинград.

У редактора «Дас шварце кор» плохие нервы. Нюх у него хороший. Он воет: «Нас ждет небытие». Палач изволит выражаться чересчур возвышенно: фрицев ждет мусорная яма истории. Откуда вышли эти ницшеанцы с кошелками для сала, эти висельники, снабженные докторскими дипломами? Из небытия? Нет, из грязи, из навоза, из мусора, Туда им дорога.

22 ноября 1942 г.


Взвешено. Подсчитано. Отмерено

<p>Взвешено. Подсчитано. Отмерено</p>

Десять лет тому назад, 30 января 1933 года, тирольский шпик стал властелином Германии. Десять лет тому назад в мутный январский вечер бесноватый Гитлер с балкона приветствовал берлинскую чернь. Он сулил немцам счастье. Он сулил Им жирные окорока, тихие садики с сиренью, парчевые туфли для престарелой ведьмы и золотую соску для новорожденного фрица.

Сегодня бесноватому придется выступить с очередной речью. Волк снова залает. Но никогда еще Гитлеру не было так трудно разговаривать с немцами. Праздник людоедов сорвался. Десятилетие превратилось в панихиду по мертвым дивизиям. Богини мщения, эринии, уже проходят по улицам немецких городов. Они подсовывают под двери конверты: это письма фрицев… Эринии несут весть о разгроме немецких армий на Волге, на Дону, на Кубани, на Неве. Где то счастье, которое сулил бесноватый немцам? Десять лет он царил и правил. Пришел день ответа.

Маленький человек с усиками приказчика и с повадками кликуши взойдет на трибуну, как на эшафот. Конечно, его еще охраняют верные эсэсовцы. Конечно, крикуны еще орут «хайль». Конечно, ему еще аплодируют все воры Германии и его еще обожают, все ведьмы Брокена. Но бесноватый кончится: к своим именинам он получил вместо пирога с десятью свечками десять поражений.

Он снова пролает: «Мы — немцы. Я — солдат. Большевики оказались сильнее, чем мы думали. Но мы — немцы. Но я — солдат. Зима оказалась страшнее, чем мы думали. Но мы — немцы. Но я — солдат. У меня еще есть резервы. Весной я еще наскребу дивизии. Я хочу победить». И чернь в ответ заревет «хайль».

Он продулся, этот шулер с усиками приказчика и с душой людоеда. Он промотал Германию. Он раскидал свои дивизии под Сталинградом, на горах Кавказа, в степях Калмыкии. Все, что немки породили, он способен проиграть за одну ночь. Он ведь не ест котлет, этот вегетарианец: ему нужны каждый день тысячи трупов. Он ведь не пьет вина, этот трезвенник: ему нужны каждый день тонны человеческой крови. Он ведь не курит, этот любитель чистого воздуха: ему нужны каждый день сожженные города.

Десять лет фрицы и гретхен превозносили Гитлера. Десять лет вместе с ним они убивали и грабили. Вместо кадильниц — пепелища. Вместо вина — кровь. Они жгли книги. Они травили мысль. Они придумывали новые казни. Они изобретали новые пытки. Они глумились над человеком, над добром, над свободой, над светом простой человеческой жизни. Десять лет. Теперь идет год расплаты.

Есть библейское предание. Когда тиран Вавилона, поработивший окрестные народы, пировал в своем дворце, незримая рука написала на стене три слова: «Мене. Текел. Фарес» — «Взвешено. Подсчитано. Отмерено». В тот час армия мщения уже шли к Вавилону. Грехи тирана были взвешены. Его преступления подсчитаны. Возмездье отмерено.

Еще немцы топчут Европу. Еще немцы в Ростове, в Харькове, в Орле. Еще семь миллионов чужеземных рабов томятся в новом Вавилоне. Но уже на стенах дворца где немецкий людоед запивает морковку бочками человеческой крови, рука истории пишет роковые слева: «Мене. Текел. Фарес».

Разбойников, которые забрались в Сталинград, бесноватый нагло называет «защитниками Сталинграда». Он пробует поднять на пьедестал палачей, которые лихо убивали беззащитных женщин Сталинграда и которые теперь срывая с себя грязные подштанники, выкидывают белые флаги. Гитлер уверяет, что фрицы «героически сопротивлялись». Гитлер не говорит, что фон Паулюс грозил убить жен и матерей всех немцев, которые сдадутся в плен. Гитлер не говорит, что фрицы боятся сдаваться в плен, потому что фрицы никогда не видали людей: звери, они жили, среди зверей. Один из окруженных фрицев по имени Вебер 22 декабря писал своей жене: «Вчера издан новый приказ — ни одного русского не брать в плен». Другой фриц, ефрейтор Хаман, 14 ноября доносил своей самке: «Пленных мы теперь не берем. Это звучит жестоко, но поверь мне — здесь приходится быть твердым». Вот разгадка немецкого «героизма»: они не верят, что могут быть на свете солдаты, которые не бьют лежачего. Но голод не тетка, — и голод не Гитлер. Доев последних собак и кошек, фрицы все же подымают руки. Заикаясь, они лопочут: «Гитлер капут». Вот подарок фюреру к его десятилетию: стада немецких пленных с генералами за козлов и фрицами за баранов.

«Мене. Текел. Фарес» — эти роковые слова слышит сейчас вся Германия. Гитлер уже не может скрыть от немцев происшедшего. Наступление Красной Армии с каждым днем ширится. Растут валы. И немцы знают, что один из них будет девятым. Они пришли в Сталинград. Оттуда они не вышли. Они пришли на Кубань. Теперь они там мечутся. Они пришли в Воронеж. Тогда Касторное для них было только этапом. Теперь пускай ищут дорогу.

Гитлер пролает, что у него еще много резервов. Но почему он снимает дивизии из Франции, из Голландии, из Норвегии и шлет их на восток? Не от богатства тирольский Тришка латает свой кафтан. Почему немецкие самолеты, еще десять дней тому назад находившиеся в Сицилии, оказались над Сталинградом? Фриц обкрадывает другого фрица. А фон Паултюс обкрадывает фон Роммеля. Обнажен западный бок гитлерии. А весна не за горами, и вряд ли жители Южной и Западной Германии с большим восторгом думают об этой весне.

Ефрейтор 578-го полка 305-й германской дивизии записал в дневнике: «Я совершенно отчаялся. Долго ли это будет продолжаться? Раненых не уносят, они рядом. Как ужасна жизнь! Что плохого я сделал, что я теперь так наказан? Разве можно пережить такое? Ах, если бы можно было мирно жить! Я еще не могу примириться с мыслью о смерти». Это хорошая речь к десятилетию Гитлера. Ее нужно передать по всем волнам Германии. Ее нужно вывесить на всех стенах Берлина. Фриц взвыл: «Что он плохого сделал?» Он не говорил этого прежде. Нет прежде он жил припеваючи во Франции. Он убивал французских беженцев, мародерствовал, измывался над людьми. Потом его послали в Россию. Девятнадцать месяцев он спокойно убивал, грабил и вешал. Теперь он взвыл: «За что?»

За то, что в Кисловодске мы нашли пятилетнюю девочку со вспоротым животом. За то, что в Калаче мы нашли трехлетнего мальчика с отрезанными ушами. За то, что в каждом городе немцы убивают невинных. За все казни. За все виселицы. Фриц воет: «Если бы можно было мирно жить!» Поздно вспомнил, проклятый. Кто тебя звал на нашу землю? Ты мог сидеть у себя с женой. Десять лет тому назад ты выбрал Гитлера. Ты пошел за людоедом. Ты пошел во Францию. Ты пошел к вам. Ты думал 30 января, получив двойную порцию шнапса, вешать русских. Ты встретишь этот день в могиле.

Десять лет людоеда. Немцам не до плошек, не до флагов. Они угрюмо слушают, как по снегу ступают воины и судьи. Скользят на лыжах эринии. Горят ракетами в небе роковые слова. На штыках Красной Армии, как огонь в ночи, горит и разгорается жизнь.

30 января 1943 г.


Судьба шакалов

Петушиные перья

Венгерский кур

Гад

Тайны мадридского двора

Берсальер Бизони

Судьба шакалов

<p>Судьба шакалов</p>
<p>Петушиные перья</p>

Немецкие офицеры острят: «В 1943 году мы будем на Миссисипи, а Рим передаст очередную сводку: „Вчера мы в трехтысячный раз храбро бомбили Мальту“. Итальянские офицеры отвечают на это следующим анекдотом: „Фюрер недавно позвонил дуче: „Почему вы так долго не берете Мальту?“ Дуче ответил: „Ничего не поделаешь — Мальта тоже остров…““».

Нанимая Муссолини, Гитлер, конечно, знал, кого он нанимает: память о Гвадалахаре была еще свежей. Италия объявила войну Франции за четыре дня до падения Парижа, когда французская армия была разгромлена, но тщетно солдаты Муссолини пытались прорваться к Шамберн и к Ницце. Им удалось всего-навсего занять пограничный городок Ментону. После этой воистину эпической «победы» итальянцы долго отдыхали. Гитлер торопил, но Муссолини отнекивался. Наконец сорокамиллионная Италия двинулась на крохотную Грецию. Мир увидел поучительное зрелище:, необученные, плохо подготовленные к войне греки били итальянские дивизии. Гитлеру пришлось притти на выручку итальянцам.

Легко догадаться, как расценивают немцы доблесть своих союзников. Вот письмо из Мальхова (Мекленбург) одного крупного инженера, выражающего оценку гитлеровской интеллигенции: «Я не понимаю, где все-таки итальянские солдаты? Итальянцы могли бы нам помочь большими контингентами, но они нам не помогают. В Германии все настроены против итальянцев. Они только и глядят, где бы им чем-нибудь попользоваться. Нам приходится делать хорошую мину при плохой игре. Но после войны мы им предъявим счет». Вот другое письмо, судовладельца из Бремена: «Как долго Роммель продержится в Африке — это вопрос подвоза. Если с целью концентрации всех наших сил на восточном фронте мы откажемся от африканского театра военных действий, это будет для дуче горькой пилюлей. Тогда Англия сможет предложить Италии сепаратный мир на выгодных условиях, чтобы отколоть ее от нас. Единственное место, где Италия хорошо укреплена и трудно уязвима, — это Бреннер… А вы знаете, что такое „реальная политика“…»

Отзывы об итальянских частях немецких офицеров и солдат, взятых в плен на Украине, красочны. Офицеры говорят: «Итальянцы годны только для тыловой службы… они не выдерживают артиллерийского огня… Они неизменно требуют от нас помощи»… Немецкие солдаты презрительно называют итальянцев «макаронщиками», а один немецкий ефрейтор заявил: «По-моему, итальянцы хуже румын, а уж румыны дерутся, как опытные зайцы…»

Однако пренебрежение к итальянской армии кажется Гитлеру недопустимым. Есть немецкая пословица: «Каков барин, таков и слуга». Позор чернорубашечников не придает лавров их немецким господам. И Гитлер решил прославить итальянский экспедиционный корпус, находящийся на Украине, — барин хочет доказать, что у него хороший слуга… Газета «Дейче Альгемейне цейтунт» опубликовала апологию итальянской армии: «Дивизии, отправленные в советскую Россию, носят славные имена: „Торино“, „Посубио“, „Челере“. Дивизия „Пасубио“ прокладывала путь германским танкам и отражала вражеские атаки… Зимой, во время сильных морозов, бероальеры и чернорубашечники вместе с германской пехотой отражали ожесточенные атаки…»

Слуга польщен похвалой барина. Итальянцы теперь издают газету на немецком языке «Италиен беобахтер». В этом органе полковник Каневари пишет: «Сначала наш экспедиционный корпус находился в армейской группе генерала фая Макензена, затем перешел в бронетанковую армию фон Клейста. Вспоминается приказ генерала фон Макензена, выражающий глубокое восхищение блестящим поведением дивизии „Торино“… Фюрер отметил примерное поведение экспедиционного корпуса, наградив генерала Мессе рыцарским орденом Железного креста».

Орден Гитлер выдал — это правда. Но такие же «рыцарские ордена» Гитлер пожаловал и другим битым «рыцарям», например Антонеску. Так что гордиться орденом не приходится. Сам генерал Мессе отнюдь не высокого мнения о своих солдатах. В одном из приказов он откровенно говорит, что берсальеры и чернорубашечники занимаются на Украине спекуляцией. В экспедиционном корпусе нет интендантства: итальянцы пущены на подножный корм. Они научились грабить на славу. Жители освобожденных сел рассказывают: «Немец не нашел картошку, а пришел итальянец, понюхал и сразу стал копать…» Берсальеры ходят в шляпах с петушиными перьями; несмотря на это их смертельно боятся все украинские куры: итальянцы в куроедстве превзошли даже немцев. Они исправно несут полицейскую службу: реквизируют, арестовывают, расстреливают, но в бою они показали себя классически трусливыми — это родные братья фашистов, терявших штаны у Гвадалахары, в Ливии, под Корчей.

Итальянцев красноармейцы начали бить еще в октябре. Первой получила по носу дивизия «Челере». Два ее кавалерийских полка, «Савойя» и «Наварра», на подступах к городу Сталино были разгромлены. Из 1300 человек свыше 500 были выведены из строя. Оба полка пришлось отвести в тыл. В ноябре дивизию «Челере» направили к Горловке. Ей придали 63-й легион чернорубашечников. Но легионеры запоздали на один день. Дивизию «Челере» вторично разбили. Ее 3-й полк береальеров потерял убитыми 500 человек и был обращен в бегство.

Затем пришел черед дивизии «Посубио». Ее 80-й полк, находившийся возле Горловки, был атакован нашими бойцами с тыла. Командование дивизии послало на выручку два батальона 79-го полка и две роты противотанковые пушек. Подкрепление… заблудилось. Солдаты 79-го полка были частью уничтожены, частью взяты в плен, а 80-й полк был разбит.

Не пощадили наши бойцы и дивизию «Торино»: ее 81-й полк был окружен и разгромлен. В декабре в районе Волынцево наши части разбили 82-й полк дивизии «Торино». Его должен был выручить 63-й легион чернорубашечников. На этот раз чернорубашечники не опоздали и не заблудились: их разбили под Ново-Орловкой.

С января итальянцы занимались грабежом и преследованием своих дезертиров. Лейтенант Леандро Коделуппи заявил: «Нашим солдатам опасно показывать противника, — как только они видят русских, они тотчас сдаются в плен». Очевидно, после этого Муссолини и выдал генералу Мессе крест «Савойского ордена», объявив: «Генерал Джованни Мессе дал новое подтверждение духа самопожертвования итальянского народа».

Плохие у немецкого барина слуга — правды не кроешь. Ордена орденами, синяки синяками. Петушиные перья на шляпах итальянских куроедов выглядят достаточно плачевно.

Итальянцы не трусы. В свое время «красные рубашки» Гарибальди поразили мир своей отвагой. Почему же итальянцы удирали в Ливии? Почему они опешили перед греками? Почему показали себя столь малодушными на Украине? Да потому, что итальянскому народу не по душе быть слугой немецкого барина. Муссолини, тот искренно служит Гитлеру: судьбы этих двух людей тесно связаны, — когда загорится господский дом, не спастись и дуче в его лакейской. Но итальянский народ — это не Муссолини. Рабочие Милана и Пьемонта, крестьяне Тосканы, Калабрии, Сицилии, виноделы и рыбаки, каменщики и штукатуры, трудолюбивые, веселые, простодушные люди Италии не хотят умирать за чужое и черное дело фашизма.

Что принес им Муссолини? Сначала парады, балаганные речи, жизнь впроголодь, а потом, беспрерывные войны.

Уже девятый год, как Италия истекает кровью. Полтораста граммов хлеба в день — вот ее трофеи. Где былые макароны с маслом? Их едят прусские помещики и баварские пивовары. А итальянцы, забыли, как выглядят макароны. Фашистская верхушка наживается на войне. Муссолини, хлопая себя по тучному брюху, еще рычит: «Мы боремся против плутократии!» Но Италия стала вотчиной плутократов, разжиревших на войне. Газета Муссолини «Пололо д'Италиа» пишет: «Мы ввели фашистов в правление акционерных обществ, этим мы связали прошлое с будущим. Вместо того чтобы фашизировать акционерные общества, мы превратили фашизм в крупное акционерное общество». Сказано достаточно ясно. Зачем же сицилийскому пастуху умирать, за акционерное общество, именуемое фашизмом?

Самые крупные акционеры этого общества — немцы. Они хозяйничают в Италии, как в завоеванной стране: вывозят оливковое масло, вывозят рабочий скот — итальянских рабочих, вывозят пушечное мясо — все эти «Торино» и «Челере». Все чаще и чаще слышится в Италии клич эпохи освободительной войны: «Вон немцев!» Эти слова доходят и до итальянских горемык, привезенных немцами в Россию.

12 апреля 1942 г.

<p>Венгерский кур</p>

В Будапеште торжественно провожали новую партию пушечного мяса. «Мясо» молчало. Говорил один из холопов Гитлера, венгерский министр Каллаи. Он сказал:

«Перед вами стоит задача, которая еще ни разу не стояла перед венгерским народом. За тысячелетия своего существования венгерский народ много раз воевал с врагами, подступавшими к границам Венгрии. Теперь, впервые в нашей истории, вам придется воевать далеко от родины».

Да, но раз приходилось венграм воевать против немцев: защищать свою родину. Теперь они превратились в жалких наемников: их посылают за тридевять земель добывать для Гитлера нефть, а для обер-лейтенантов — сало.

Венгрия, страна золотой пшеницы и тенистых дубрав, стала страной горя. Люди боятся уснуть. Они прислушиваются к каждому шороху: уж не за мной ли пришли?.. Рабочий Енэ пишет брату на фронт: «Мобилизация у нас не прекращается. Даже не знаешь, что делать. Я не решаюсь жениться, так как меня могут забрать в свадебную ночь. Это уже приключилось со многими…»

Когда венгры сражались за свою независимость, они пели мужественные песни. Теперь они умирают в России, как скот на бойне, и перед смертью они поют песни отчаянья. Вот песня венгерских гонведов, ее записал; солдат Кочиш Жигмонд:

В Эгереете, в Эгереете останавливается поезд. Там велят входить в вагон венгерским парням. Вхожу я, вхожу в вагон. Поезд может отправляться. Плачет навзрыд паровоз, Плачет старушка-мать. На Украине, на Украине останавливается поезд, Там велят венгерским парням выходить из вагона, Выхожу я, выхожу из вагона, И болит мое сердце-сирота. Если умру, если умру, Кто будет по мне убиваться? Кто склонится над моей могилой? Ржавый заступ будет по мне убиваться, Над моей могилой склонится крапива.

Министр Каллаи в Будапеште прославляет «воинские доблести венгерской армии, сражающейся против России». Однако на месте виднее, и командир 3-го батальона 33-го венгерского стрелкового полка придерживается другого мнения. В своем рапорте этот командир пишет:

«В 16.00 батальон ушел в село Лукашенково под прикрытием 9-й роты. На ночлег в Лукашенково не останавливались. В 20.00 вышли в село Почаровку и расположились на отдых. Солдаты отказываются воевать. Есть нечего. Фуража для лошадей нет, дорога плохая; надо ехать назад, а лошади не везут. Партизаны сильно обстреливают. Шестнадцать солдат остались без винтовок. Была пушка и много снарядов. Когда мы возвращались, снаряды исчезли. Солдаты не сознались, куда они дели снаряды. Венгерские солдаты здесь не могут воевать, так как они не знакомы с местностью. Среди солдат много убитых и раненых, а у партизан, видимо, нет потерь».

Воистину, такое приключается раз в тысячелетие, как сказал министр Каллаи. Оказывается, что воевать гонведы не могут, так как не изучили местности.

Солдаты теряют снаряды, как носовые платки. Лошади и те бастуют…

Каллаи соблазнили хорошим кушем. Немцы пробуют соблазнить и венгерских солдат. В записной книжке одного венгерского унтера я нашел украинский перевод некоторых особенно необходимых слов:

«Дайте. Гусь. Курочка. Куда пошел? Красивая девушка… Напрасно вы просите. Иди со мной спать. Молоко. Живей! Яйца. Иди туда, куда я скажу».

Этот гонвед сильно смахивает на обыкновенного фрица. Но венграм теперь не до гусей и не до девушек. Перед ними Красная Армия. Позади партизаны. Песнями делу не поможешь. Снаряды улетают, а красивые девушки идут на гонведов с вилами и с цепами.

Напрасно мадьярский унтер мечтал о курочке. Фрицы покрепче венгров, но даже фрицы забыли дорогу в курятник. Куда везут новые эшелоны венгров? На убой. Эти даже не поют. Эти молчат.

Глупый гонвед, ты тоже мечтал о курочке? Попал ты в Россию, как кур во щи.

19 мая 1942 г.

<p>Гад</p>

В Финляндии женщинам запрещено носить траур. Но траур носит в сердце вся Финляндия — по солдатам, погибшим за Гитлера. Когда-то в Финляндии жили люди. Теперь, ней нет людей: осталось пушечное мясо. Когда-то Финляндия была маленькой страной. Теперь она стала большой немецкой скотобойней. В Финляндии голод, вдовы солдат мечтают об восьмушке хлеба. Едят в Финляндии только лакеи Гитлера: этим бросают кости с немецкого стола. И финские лакеи, наевшись в пустой и голодной стране, мечтают.

Финский фашист Кар Гадолин рассказал нам, о чем именно мечтают лакеи. Вот цитата, из «сочинения» этого немецкого холопа, озаглавленного «Новый порядок и восток», изданного «Дагенсбеккер»:

«Предстоит объединение Европы под знаком германизма… Мы надеемся, что русская государственная традиция будет уничтожена. В Россию надо послать многочисленный руководящий слой немцев… Восточную Карелию нужно присоединить к Финляндии. Архангельская область должна быть присоединена к Германии как колония. Украина должна быть присоединена к великогерманскому государству… Крым станет популярным европейско-немецким курортом… Северный Кавказ, как мы надеемся, станет европейской колонией Германии. Остается — важная деталь — Ленинград. Финляндия хотела бы, чтобы он был полностью разрушен, но вряд ли такое искусственное разрушение осуществимо… Скорей всего Ленинград будет „вольным“ портом, вроде Данцига или Шанхая, под немецким контролем. Преобладающим языком в Ленинграде будет, конечно, немецкий. От Урала до Москвы будет простираться своего рода, русское генерал-губернаторство под германским управлением… Москва потеряет право на существование в качестве большого города… Германская администрация может избрать как резиденцию Горький или Рязань. Вокруг Казани и Астрахани возможно образование вассальных единиц. Сибирь постепенно будет оккупирована германскими войсками… Для обеспечения прочности нового порядка Германия должна будет наводнить немцами всю территорию между Финским заливом и Черным морем, германизировать все, вплоть до Волхова и верховьев Волги и Днепра…».

Пышно мечтает лакей. На бумаге он лихо кроит Россию. Финские солдаты умирают в Карелии. А бойкий Карл Гадолин уже подносит Гитлеру и Северный Кавказ и Сибирь. Поднести на бумаге нетрудно, только вряд ли такая щедрость особенно обрадует немцев. Они, пожалуй, прикрикнут на размечтавшегося лакея: «Чем писать книги о превращении Сибири в немецкую колонию, иди лучше воевать!..»

Финский холоп понимает, что даже в самых дерзких мечтах нужно все отдавать барину, а себе вымаливать крохи. Карл Гадолин отдаст немцам Россию, а себе просит только Восточную Карелию. И мимоходом мелкий гад Гадолин признается: хорошо бы уничтожить Ленинград.

Никогда не бывали в Ленинграде чужеземные войска, а из Петербурга русские диктовали мирные условия побежденному Берлину. За Ленинград сражается вся наша страна: и Сибирь, и Волга, и Кавказ, и Украина. Защитники Ленинграда, которые бьют каждый день немцев, не обойдут меткой пулей и финских холопов Гитлера. Они вспомнят о мечтах гада Гадолина, и с особенной яростью они бросятся на финскую челядь:

— Ты хотел снести с земли Ленинград? Получай!

А немцы действительно заселят пространство от Финского залива до Черного моря, но не на земле, а под землей.

16 июня 1942 г.

<p>Тайны мадридского двора</p>

В начале войны немцы выписали из Испании «Голубую дивизию». Она состояла из породистых бездельников, безработных чистильщиков сапог и воришек. Наши части благополучно истребили свыше половины дивизии. Несколько тысяч окончательно разложившихся гидальго пришлось отправить в Испанию. Командующий дивизией генерал Муньос Гранде получил из рук Гитлера высший орден. Однако немцы требовали в Мадриде новых «добровольцев». Шли длинные разговоры. Наконец в августе этого года двенадцать тысяч наемников были отправлены из Ируна в Новгород.

Легко понять, почему Гитлеру нужны гидальго. Труднее догадаться, почему пылким фалангистам захотелось воевать в России. Мы не говорим о чистильщиках сапог Я о воришках: эти ищут — кто буханку солдатского хлеба, кто «трофеев». Но зачем понадобилось изнеженным испанским бездельникам мерзнуть среди снежных сугробов?

Разгадку мы находим в трех письмах, захваченных нашими разведчиками. Эти письма адресованы другу генерала Муньоса Гранде, графу Энрике Мальгару Гонсалесу. Как все испанские аристократы, названный граф страдает рассеянностью: он не спрятал в надежное место откровенные письма двух своих приятелей — дона Сальвадора и дона Альберта.

Дон Сальвадор лежит раненый в госпитале. Главное счастье дона Сальвадора — чесотка. Несмотря на голубую кровь, дон Сальвадор завшивел, как самый вульгарный фриц. Он пишет сиятельному дону Энрике: «Ужасная экзема — следствие завшивленности и отсутствия всякого ухода в предыдущие дни — покрыла меня струпьями и грязью».

Однако дон Сальвадор не только чешется. Он занят важными политическими вопросами. Дон Сальвадор, как и дон Альберт, встревожен одним: испанская дивизия находится на фронте и несет потери. А по замыслу мадридских стратегов, дивизия должна находиться на фронте и не иметь потерь. Это кажется парадоксальным, однако для гидальго это яснее ясного. Дивизия поехала в Россию не для того, чтобы воевать, а чтобы сделать себе рекламу. Фалангисты думали об артистическом турне испанского танца, а немцы не поняли этих тонкостей и послали гидальго на передний край, как самых заурядных фрицев. Дон Сальвадор пишет: «Поскольку фаланга создала такую значительную и трагическую силу, как эта дивизия, для достижения своих политических целей, мне кажется неправильным расходовать свою кровь… Эту силу необходимо сохранить, расходуя ее минимально, только постольку, поскольку это требуется хорошими взаимоотношениями… Надо ограничиваться самым необходимым, не увлекаясь веселой перспективой импровизированных боев, которая сейчас, видимо, соблазняет генерала».

Очевидно, зима, проведенная в России, остудила сердце завшивевшего дона Сальвадора. Он возмущен «воинственной трескотней» генерала Муньоса Гранде. Он говорит, что «цель заслоняется средствами». Какова же цель фалангистов? Ее формулирует дон Альберт: «Имея за собой отдаленную славу русской кампании, дать в Испании широкое удовлетворение всем нашим фалангистским желаниям». Гидальго метят высоко. Дон Сальвадор мечтает: «Мы должны стать поставщиками раздора для заседаний совета министров».

Они хотят воевать, не воюя. Дон Сальвадор пишет: «Необходимо потребовать перевода на более спокойные позиции, добиться этого любым дипломатическим путем, а там ждать событий». Дон Сальвадор пишет далее, что генерал Муньос Гранде, беседуя с Гитлером, «не поставил важных вопросов», а именно: не указал, что гидальго для немцев только пушечное мясо. Все свои надежды дон Сальвадор возлагает на переговоры Франко с фюрером.

Впрочем, оба фалангиста не убеждены, что Гитлер окажется сговорчивым. Дон Сальвадор предлагает саботировать военные действия: «Этого можно достичь, только создав различного рода препятствия при вербовке новых добровольцев в Испании. Тогда наша дивизия, истощив свои небольшие резервы, станет небоеспособной дли серьезного участка фронта».

Наконец дон Сальвадор откровенно говорит, что «боевое упрямство» генерала Муньоса Гранде, который хочет воевать не за страх, а за совесть, ставит фалангистов в «смешное положение»: «Ты сам понимаешь, что значит подмоченная репутация. Нас могут счесть оригиналами, способными умирать ни за что, ни про что. А за это немцы нам ничего больше не дадут. Это ты сам знаешь». Дон Альберт предвидит неудачу: «Мы вернемся в Испанию увенчанные славой, с ранцами, полными икон, но только с этим и с удрученным сердцем… Удобный случай будет упущен».

В последнем письме дон Сальвадор решительно протестует против посылки в дивизию пополнения. Он считает, что возвращение в Испанию мелкими группами невыгодно. Он хочет, чтобы вся дивизия отправилась домой: может быть, «удобный случай» еще не упущен? Вместе с тем дон Сальвадор понимает, что решает дело не граф Энрике Мальгар Гонсалес, а Гитлер: «Эту зиму нам придется провести здесь. Видимо, это уже наверно…»

Вторая зима чесоточному гидальго кажется весьма неутешительной. Он предлагает все же использовать зиму для рекламы: «Создать себе авторитет посредством ряда корреспонденции из Берлина». Он видит, что в Испании на «добровольцев» плюют даже фалангисты. Он заклинает: «Надо приблизиться к партии, поскольку она не приближается к нам».

Во время борьбы испанского народа против Наполеона сторонников последнего называли «афрансесадос» — «офранцуженный». Это слово стало синонимом отщепенца. Дон Сальвадор признается, что он, граф Мальгар и воришки из добровольческой дивизии — «афрансесадос, и только».

Как и следовало ожидать, победили не гидальго, а немцы: из Испании были посланы новые «добровольцы», среди которых половина — офицеры и солдаты испанской армии. Однако испанцы помнили еще прошлогодний снег. Тысячи испанских могил заставили многих призадуматься. Пошли только самые мизерные гидальго. Получилась эрзац-дивизия.

Боевое крещение новая дивизия получила во Франции, возле испанской границы: французы закидали камнями воинственных босяков. Дальнейшие боевые действия протекали в немецком городке Графенвере. Арийские блондины не очень-то жалуют гидальго, у которых и чернью волосы и горбатые носы. Генеральное сражение разыгралось в Новгороде, где был устроен футбольный матч Германия — Испания. Забыв о воротах и мяче, обе стороны занялись взаимным избиением, причем одного немца пришлось направить в полевой лазарет.

Наконец 7 сентября испанская дивизия прибыла на Ленинградский фронт. Дня два спустя наши бойцы увидели первого гидальго, который шумно требовал, чтобы его незамедлительно взяли в плен. Перебежчики зачастили. Чистильщики сапог, конечно, не имеют понятия о переписке трех мадридских аристократов. Чистильщикам сапог просто неохота умирать. Они явно предпочитают плен.

Где же реклама? Где тот «авторитет», о котором мечтали дон Сальвадор и дон Альберт? Перебежчики и могилы, могилы и перебежчики — вот «слава» испанской дивизии. Дон Сальвадор лежит, чешется и вздыхает. Перед его глазами встают элегические видения: он возвращается домой с ранцем, набитым старыми новгородскими иконами… Русская кампания должна была принести этим честолюбивым бездельникам министерские портфели. А вместо этого предстоит еще одна зима. Неужели дон Сальвадор вернется домой только с чесоткой?..

Мы можем утешить злосчастного гидальго. Вряд ли он вернется домой. Немцы охотно нанимают. Отпускают они неохотно. У Гитлера теперь с пушечным мясом туго. У него теперь на счету каждый вшивый гидальго. Придется фалангистам разделить судьбу обыкновенных фрицев: умереть на чужой и далекой земле.

<p>Берсальер Бизони</p>

В Италии жил дуче. Он жил припеваючи: немецких марок хватало, даже в трудное время, на макароны. В Италии также жил некто Бизони. У него была одна коза. Дуче кричал: «Средиземное море наше»… Бизони скромно говорил: «Коза моя». Но пришел жандарм и описал козу за недоимки.

Впрочем, для Бизони горе было впереди. Дуче получил от Гитлера приказ: поставить в Россию десяток новых дивизий. Говорили, что Гитлер за это обещал дуче Корсику. Бизони не спросили, что он думает о Корсике и о Гитлере. Бизони посадили в вагон и повезли на восток.

Бизони обладал тетрадкой и карандашом. Он стал записывать каракулями с бесчисленными ошибками свои наблюдения и мысли. Вот выдержки из дневника солдата 24-й роты 3-го полка берсальеров Бизони:

«Февраль. Мне так тяжело, а не с кем отвести душу. Все офицеры обращаются с нами очень плохо. Нас заставили на свои деньги купить звездочки к петлицам… Унтер-офицеров совсем не занимает наша участь. Они нас наказывают без всякой жалости. Поэтому у солдат очень плохое настроение..

18 апреля. Прибыли в Краков… Это — польская территория. До какого состояния они дошли! Дети выходят на дорогу и плачут, просят кусочек хлеба. Страшно смотреть на все это.

19 апреля. Сейчас мы на Украине… Народ здесь попал в рабство. Немцы обращаются с ними хуже, чем с рабами. Они просто умирают с голоду, ходят в лохмотьях. На них страшно смотреть. Они выносят самые ужасные бедствия…

22 апреля. Меня вместе с пятью другими солдатами поместили в хате. Там проживают женщины и малые дети. Одна потеряла мужа и двоих сыновей. Она все время плачет и смотрит на нас с лютой ненавистью. Но существу — она права…

21 мая. Теперь мы уже непосредственно на фронте. Проснувшись, мы прокричали: „Долой дуче!“ В этом не было ничего преднамеренного. Но лейтенант услышал, доложил капитану Нарди Марио и сказал, что нас предадут военному трибуналу.

21 июня. Прибыл его сиятельство Мессе.

17 июля. Мы пришли, в Ворошиловград. Один батальон вышел из строя — много убитых и раненых.

31 июля. Приказ — спасти 26-й батальон, который попал в окружение. Но, господи, сжалься надо мной!

1 августа. Целый час била русская артиллерия. Я оглянулся и увидел, что все бегут. Даже немцы бежали. Я тогда тоже пустился бежать, но не мог разбежаться — попал под артиллерийский огонь. В моей роте много убитых и раненых. Я был в панике — и побросал ранец, противогаз, — словом, все, что было при мне… Капитан Нарди ранен. Наш полковник ранен. Другой полковник тоже ранен. Ранены многие офицеры. Многие офицеры убиты».

На этом записи обрываются. Бизони погиб, потому что параноик Гитлер, больной манией величия, возомнил себя властителем мира.

Бизони был темным и забитым человеком. Но, когда его пригнали на фронт, он многое понял. Вместе с другими берсальерами, проснувшись, он закричал: «Долой дуче!» По заверению Бизони, берсальеры кричали не «преднамеренно», нет, слова вырвались невольно — от самого сердца.

Эти слова теперь можно услышать и в Италии. Ознакомившись с «четырехтонками» англичан, жители Генуи и Неаполя, Милана и Турина начинают «непреднамеренно» кричать: «Долой дуче!»

Берсальер Бизони понимал, что он делает низкое дело. Он видел, как немцы угнетают людей. Он видел, как немцы расстреливают советских военнопленных. Он видел глаза украинской крестьянки, полные лютой ненависти. Он молчал, он подчинялся своим офицерам. Он подчинялся его сиятельству Мессе. Он подчинялся немцам. Он расплатился жизнью за свою покорность. Он хотел спастись. Но и здесь немцы его перехитрили: немцы побежали, не предупредив Бизони. А ведь он, будучи хорошим итальянцем, только и мечтал, как бы побежать. Он поздно спохватился. Он перед смертью записал: «Я не успел разбежаться». Может быть, другие берсальеры извлекут урок из судьбы Бизони: они побегут за час до немцев, а побежав, возьмут должный разбег. Бежать так бежать — от злополучного Дона поближе к Тибру.

20 декабря 1942 г.

<p>Судьба шакалов</p>

В старой индийской песне говорится: «Когда тигр идет на охоту, его сопровождают шакалы и даже птички. Когда тигр убегает от охотника, никто с тигром не знаком».

Тигр еще не убегает. Но некоторые перелетные птички уже улетели на юг. А разномастные шакалы начинают жалеть о дурных знакомствах.

Грабили они дружно. Правда, и в грабеже немцы соблюдали иерархию. Если немец брал корову, итальянцам доставалась курица. Если немец ел курятину, румын довольствовался яичком. Но у мастеров воровского дела всегда бывали подмастерья, и Муссолини понимал, что если Гитлеру — Франция, ему, дуче, — Ментона.

Были шакалы, которые прикидывались невинными. Конечно, у себя дома шюцкоровцы разговаривали с эсэсовцами на хорошем блатном языке. У себя дома финны кричали, что Гитлер им обещал «Великую Финляндию» — этак до Урала. Но за границей они делали обиженную мину и сокрушенно вздыхали: они дорожили иностранными покровителями — ведь старые девы в штате Колорадо твердо верили, что финны ведут «строго оборонительную войну».

Южные шакалы не пробовали разыгрывать институток. Они не вздыхали, они громко глотали слюну при виде добычи и с шумом грызли кости, оставленные тигром.

«Новая Европа» — довольно своеобразное хозяйство. Гитлер часто оплачивает пушечное мясо поздравительными телеграммами. Муссолини или Антонеску не имеют ни твердого оклада, ни твердых обещаний: они живут паевыми и надеждой. За Корсику Муссолини должен воевать на Дону, и замерзающим в русских степях берсальерам снится солнечная Ривьера. Ежемесячно Гитлер разыгрывает Трансильванию между румынами и венграми. Мелкие воришки ссорились друг с другом, иногда плакались, но все они верили в звезду обер-вора.

Ноябрь был бурным месяцем, он многое изменил. Некоторые перелетные птички поспешили променять опавшие платаны Виши на пышные пальмы. Некоторые чернорубашечники уже поговаривают, что американская овсянка куда питательнее эрзац-макарон.

Среди всех «крестоносцев» самыми живописными остаются румыны. Лет семь или восемь тому назад мне привелось повидать Румынию. Это нищая страна, в элегантном смокинге и в грязной, вшивой рубашке. Трудно себе представить жизнь, которую вели румынские бояре: разгульные празднества, подозрительный лоск, провинциальный, но ослепительный блеск, А рядом можно было увидеть в холодный день босых крестьянок. Неграмотная, невежественная страна. И этих грязных франтов, этих запуганных и голодных рабов Гитлер послал «защищать от большевиков европейскую культуру».

Пока румынам приходилось предпочтительно грабить, они исправно работали. Они загадили Одессу. Прекрасный город превращен в румынский кабак. Потом открылись новые просторы для грабежа. Румыны безобразничали в Крыму, в Анапе, на Дону. Они жгли школы, санатории и раскуривали книги, унесенные из библиотек. Конечно, и тогда румыны в душе обижались на немцев: кому вершки, а кому корешки. Но шакал знает свое место, и шакал не спорил.

Теперь тигр на Дону получил первый заряд с дробью. Тигр взвыл, и его румынский шакал стал нюхать воздух — не время ли откланяться, сказать, что румыны и не видали немцев, что в Россию они попали случайно, заблудившись по дороге из Бухареста в Трансильванию?

Румынские генералы еще пробуют образумить свою армию. В Бухаресте опубликовано живописное коммюнике: «Министр национальной обороны генерал Пантази по приказу маршала Антонеску инспектировал между 22 и 27 ноября румынские войска, оперирующие на Восточном фронте. Был установлен контакт между германским и румынским командованием. Штабы, офицеры и солдаты проявляют величайший героизм и самопожертвование. Ведутся операции, которые обеспечат наш контроль в данной стратегической обстановке, что стало возможным благодаря спайке германо-румынских сил. Зимнее обмундирование уже выдано войскам, и солдаты прекрасно экипированы».

Генерал Пантази прикидывается веселым, как будто его позвали играть на немецкой свадьбе. В действительности ему приходится присутствовать на румынских похоронах. Легко в Бухаресте говорить, что германо-румынские силы осуществляют «контроль» на Дону. На самом деле «контроль» принадлежит Красной Армии. О «контакте» между германским и румынским командованием нам рассказал пленный румынский полковник Чобану. «Контакт» состоит в том, что немецкий лейтенант командует, а румынский генерал выполняет его приказы. Насчет превосходного зимнего обмундирования генерал Пантази также соврал: румынские солдаты одеты, как классические фрицы, — в кофты, украденные у колхозниц. Но особенно забавны заверения министра Пантази о «спайке» между немецкими и румынскими солдатами. Мы можем сказать, что «спайка» означает ежедневные драки.

Вот приказ командующего 3-й румынской армией корпусного генерала Дмитреску: «Дабы избежать в дальнейшем некоторых неприятных инцидентов между румынскими и немецкими солдатами, предлагаю в любом населенном пункте, где находятся румынско-немецкие части, укреплять всеми средствами дружественные взаимоотношения. Для этого организовать совместные обеды, взаимные посещения, встречи на маленьких праздниках и т. д. Крайне необходимо избегать или в крайнем случае сократить количество конфликтов, которые могут привести к тяжелым последствиям и неблагоприятно отразиться на осуществлении наших притязаний в будущем».

Генерал Дмитреску обеспокоен, как бы тигр, разобидевшись, не отнял у Антонеску Одессу и не швырнул бы Трансильванию мадьярам. Генерал понимает, что «избежать конфликтов» между румынами и немцами невозможно, и он скромно молит своих подчиненных: деритесь пореже.

Начальник штаба 13-й румынской дивизии полковник Бодеску занят статистикой мордобоев. Полковник отдал следующий приказ: «О всяких конфликтах с германскими частями докладывать командованию 7-го числа каждого месяца, начиная с 7 октября 1942 г.».

Напрасно Дмитреску предлагает организовывать совместные обеды: тигр гложет сухари. Ясно, что шакалы постятся. Кончилось время «маленьких праздников». Настало время великих бедствий. «Спайки» как не бывало: Гитлер плохой паяльщик, его «новая Европа» начинает распаиваться.

В лагерях для военнопленных румыны обеспокоены одним: как бы их не поселили вместе с немцами. Они ведь только маленькие шакалы, и они не знакомы с тигром…

Мы знаем, что румынские крестьяне не мечтали ни о Сталинграде, ни о Новороссийске. Страшна теперь жизнь в «великой Румынии». Немцы вывезли все. В стране голод. Письма из Румынии наполнены сообщениями о смерти стариков и детей. Немцы оставили румынским крестьянам по шестьдесят кило хлеба, остальное отобрали. Но мы знаем также, что сделали румыны с нашими городами и селами. Мы знаем, как они душили газами жителей Одессы, забравшихся в катакомбы. Мы знаем, как разоряли румыны казацкие станицы. Приходит час расплаты. Шакалы получат по заслугам. Они получат за то, что они пришли к нам. Но мы ни на минуту не забываем о тигре. Тигр получит за все — и за себя, и за шакалов, и за то, что он к нам пришел, и за то, что он привел с собой мелких жадных хищников.

12 декабря 1942 г.


Петушиные перья

<p>Петушиные перья</p>

Немецкие офицеры острят: «В 1943 году мы будем на Миссисипи, а Рим передаст очередную сводку: „Вчера мы в трехтысячный раз храбро бомбили Мальту“. Итальянские офицеры отвечают на это следующим анекдотом: „Фюрер недавно позвонил дуче: „Почему вы так долго не берете Мальту?“ Дуче ответил: „Ничего не поделаешь — Мальта тоже остров…““».

Нанимая Муссолини, Гитлер, конечно, знал, кого он нанимает: память о Гвадалахаре была еще свежей. Италия объявила войну Франции за четыре дня до падения Парижа, когда французская армия была разгромлена, но тщетно солдаты Муссолини пытались прорваться к Шамберн и к Ницце. Им удалось всего-навсего занять пограничный городок Ментону. После этой воистину эпической «победы» итальянцы долго отдыхали. Гитлер торопил, но Муссолини отнекивался. Наконец сорокамиллионная Италия двинулась на крохотную Грецию. Мир увидел поучительное зрелище:, необученные, плохо подготовленные к войне греки били итальянские дивизии. Гитлеру пришлось притти на выручку итальянцам.

Легко догадаться, как расценивают немцы доблесть своих союзников. Вот письмо из Мальхова (Мекленбург) одного крупного инженера, выражающего оценку гитлеровской интеллигенции: «Я не понимаю, где все-таки итальянские солдаты? Итальянцы могли бы нам помочь большими контингентами, но они нам не помогают. В Германии все настроены против итальянцев. Они только и глядят, где бы им чем-нибудь попользоваться. Нам приходится делать хорошую мину при плохой игре. Но после войны мы им предъявим счет». Вот другое письмо, судовладельца из Бремена: «Как долго Роммель продержится в Африке — это вопрос подвоза. Если с целью концентрации всех наших сил на восточном фронте мы откажемся от африканского театра военных действий, это будет для дуче горькой пилюлей. Тогда Англия сможет предложить Италии сепаратный мир на выгодных условиях, чтобы отколоть ее от нас. Единственное место, где Италия хорошо укреплена и трудно уязвима, — это Бреннер… А вы знаете, что такое „реальная политика“…»

Отзывы об итальянских частях немецких офицеров и солдат, взятых в плен на Украине, красочны. Офицеры говорят: «Итальянцы годны только для тыловой службы… они не выдерживают артиллерийского огня… Они неизменно требуют от нас помощи»… Немецкие солдаты презрительно называют итальянцев «макаронщиками», а один немецкий ефрейтор заявил: «По-моему, итальянцы хуже румын, а уж румыны дерутся, как опытные зайцы…»

Однако пренебрежение к итальянской армии кажется Гитлеру недопустимым. Есть немецкая пословица: «Каков барин, таков и слуга». Позор чернорубашечников не придает лавров их немецким господам. И Гитлер решил прославить итальянский экспедиционный корпус, находящийся на Украине, — барин хочет доказать, что у него хороший слуга… Газета «Дейче Альгемейне цейтунт» опубликовала апологию итальянской армии: «Дивизии, отправленные в советскую Россию, носят славные имена: „Торино“, „Посубио“, „Челере“. Дивизия „Пасубио“ прокладывала путь германским танкам и отражала вражеские атаки… Зимой, во время сильных морозов, бероальеры и чернорубашечники вместе с германской пехотой отражали ожесточенные атаки…»

Слуга польщен похвалой барина. Итальянцы теперь издают газету на немецком языке «Италиен беобахтер». В этом органе полковник Каневари пишет: «Сначала наш экспедиционный корпус находился в армейской группе генерала фая Макензена, затем перешел в бронетанковую армию фон Клейста. Вспоминается приказ генерала фон Макензена, выражающий глубокое восхищение блестящим поведением дивизии „Торино“… Фюрер отметил примерное поведение экспедиционного корпуса, наградив генерала Мессе рыцарским орденом Железного креста».

Орден Гитлер выдал — это правда. Но такие же «рыцарские ордена» Гитлер пожаловал и другим битым «рыцарям», например Антонеску. Так что гордиться орденом не приходится. Сам генерал Мессе отнюдь не высокого мнения о своих солдатах. В одном из приказов он откровенно говорит, что берсальеры и чернорубашечники занимаются на Украине спекуляцией. В экспедиционном корпусе нет интендантства: итальянцы пущены на подножный корм. Они научились грабить на славу. Жители освобожденных сел рассказывают: «Немец не нашел картошку, а пришел итальянец, понюхал и сразу стал копать…» Берсальеры ходят в шляпах с петушиными перьями; несмотря на это их смертельно боятся все украинские куры: итальянцы в куроедстве превзошли даже немцев. Они исправно несут полицейскую службу: реквизируют, арестовывают, расстреливают, но в бою они показали себя классически трусливыми — это родные братья фашистов, терявших штаны у Гвадалахары, в Ливии, под Корчей.

Итальянцев красноармейцы начали бить еще в октябре. Первой получила по носу дивизия «Челере». Два ее кавалерийских полка, «Савойя» и «Наварра», на подступах к городу Сталино были разгромлены. Из 1300 человек свыше 500 были выведены из строя. Оба полка пришлось отвести в тыл. В ноябре дивизию «Челере» направили к Горловке. Ей придали 63-й легион чернорубашечников. Но легионеры запоздали на один день. Дивизию «Челере» вторично разбили. Ее 3-й полк береальеров потерял убитыми 500 человек и был обращен в бегство.

Затем пришел черед дивизии «Посубио». Ее 80-й полк, находившийся возле Горловки, был атакован нашими бойцами с тыла. Командование дивизии послало на выручку два батальона 79-го полка и две роты противотанковые пушек. Подкрепление… заблудилось. Солдаты 79-го полка были частью уничтожены, частью взяты в плен, а 80-й полк был разбит.

Не пощадили наши бойцы и дивизию «Торино»: ее 81-й полк был окружен и разгромлен. В декабре в районе Волынцево наши части разбили 82-й полк дивизии «Торино». Его должен был выручить 63-й легион чернорубашечников. На этот раз чернорубашечники не опоздали и не заблудились: их разбили под Ново-Орловкой.

С января итальянцы занимались грабежом и преследованием своих дезертиров. Лейтенант Леандро Коделуппи заявил: «Нашим солдатам опасно показывать противника, — как только они видят русских, они тотчас сдаются в плен». Очевидно, после этого Муссолини и выдал генералу Мессе крест «Савойского ордена», объявив: «Генерал Джованни Мессе дал новое подтверждение духа самопожертвования итальянского народа».

Плохие у немецкого барина слуга — правды не кроешь. Ордена орденами, синяки синяками. Петушиные перья на шляпах итальянских куроедов выглядят достаточно плачевно.

Итальянцы не трусы. В свое время «красные рубашки» Гарибальди поразили мир своей отвагой. Почему же итальянцы удирали в Ливии? Почему они опешили перед греками? Почему показали себя столь малодушными на Украине? Да потому, что итальянскому народу не по душе быть слугой немецкого барина. Муссолини, тот искренно служит Гитлеру: судьбы этих двух людей тесно связаны, — когда загорится господский дом, не спастись и дуче в его лакейской. Но итальянский народ — это не Муссолини. Рабочие Милана и Пьемонта, крестьяне Тосканы, Калабрии, Сицилии, виноделы и рыбаки, каменщики и штукатуры, трудолюбивые, веселые, простодушные люди Италии не хотят умирать за чужое и черное дело фашизма.

Что принес им Муссолини? Сначала парады, балаганные речи, жизнь впроголодь, а потом, беспрерывные войны.

Уже девятый год, как Италия истекает кровью. Полтораста граммов хлеба в день — вот ее трофеи. Где былые макароны с маслом? Их едят прусские помещики и баварские пивовары. А итальянцы, забыли, как выглядят макароны. Фашистская верхушка наживается на войне. Муссолини, хлопая себя по тучному брюху, еще рычит: «Мы боремся против плутократии!» Но Италия стала вотчиной плутократов, разжиревших на войне. Газета Муссолини «Пололо д'Италиа» пишет: «Мы ввели фашистов в правление акционерных обществ, этим мы связали прошлое с будущим. Вместо того чтобы фашизировать акционерные общества, мы превратили фашизм в крупное акционерное общество». Сказано достаточно ясно. Зачем же сицилийскому пастуху умирать, за акционерное общество, именуемое фашизмом?

Самые крупные акционеры этого общества — немцы. Они хозяйничают в Италии, как в завоеванной стране: вывозят оливковое масло, вывозят рабочий скот — итальянских рабочих, вывозят пушечное мясо — все эти «Торино» и «Челере». Все чаще и чаще слышится в Италии клич эпохи освободительной войны: «Вон немцев!» Эти слова доходят и до итальянских горемык, привезенных немцами в Россию.

12 апреля 1942 г.


Венгерский кур

<p>Венгерский кур</p>

В Будапеште торжественно провожали новую партию пушечного мяса. «Мясо» молчало. Говорил один из холопов Гитлера, венгерский министр Каллаи. Он сказал:

«Перед вами стоит задача, которая еще ни разу не стояла перед венгерским народом. За тысячелетия своего существования венгерский народ много раз воевал с врагами, подступавшими к границам Венгрии. Теперь, впервые в нашей истории, вам придется воевать далеко от родины».

Да, но раз приходилось венграм воевать против немцев: защищать свою родину. Теперь они превратились в жалких наемников: их посылают за тридевять земель добывать для Гитлера нефть, а для обер-лейтенантов — сало.

Венгрия, страна золотой пшеницы и тенистых дубрав, стала страной горя. Люди боятся уснуть. Они прислушиваются к каждому шороху: уж не за мной ли пришли?.. Рабочий Енэ пишет брату на фронт: «Мобилизация у нас не прекращается. Даже не знаешь, что делать. Я не решаюсь жениться, так как меня могут забрать в свадебную ночь. Это уже приключилось со многими…»

Когда венгры сражались за свою независимость, они пели мужественные песни. Теперь они умирают в России, как скот на бойне, и перед смертью они поют песни отчаянья. Вот песня венгерских гонведов, ее записал; солдат Кочиш Жигмонд:

В Эгереете, в Эгереете останавливается поезд. Там велят входить в вагон венгерским парням. Вхожу я, вхожу в вагон. Поезд может отправляться. Плачет навзрыд паровоз, Плачет старушка-мать. На Украине, на Украине останавливается поезд, Там велят венгерским парням выходить из вагона, Выхожу я, выхожу из вагона, И болит мое сердце-сирота. Если умру, если умру, Кто будет по мне убиваться? Кто склонится над моей могилой? Ржавый заступ будет по мне убиваться, Над моей могилой склонится крапива.

Министр Каллаи в Будапеште прославляет «воинские доблести венгерской армии, сражающейся против России». Однако на месте виднее, и командир 3-го батальона 33-го венгерского стрелкового полка придерживается другого мнения. В своем рапорте этот командир пишет:

«В 16.00 батальон ушел в село Лукашенково под прикрытием 9-й роты. На ночлег в Лукашенково не останавливались. В 20.00 вышли в село Почаровку и расположились на отдых. Солдаты отказываются воевать. Есть нечего. Фуража для лошадей нет, дорога плохая; надо ехать назад, а лошади не везут. Партизаны сильно обстреливают. Шестнадцать солдат остались без винтовок. Была пушка и много снарядов. Когда мы возвращались, снаряды исчезли. Солдаты не сознались, куда они дели снаряды. Венгерские солдаты здесь не могут воевать, так как они не знакомы с местностью. Среди солдат много убитых и раненых, а у партизан, видимо, нет потерь».

Воистину, такое приключается раз в тысячелетие, как сказал министр Каллаи. Оказывается, что воевать гонведы не могут, так как не изучили местности.

Солдаты теряют снаряды, как носовые платки. Лошади и те бастуют…

Каллаи соблазнили хорошим кушем. Немцы пробуют соблазнить и венгерских солдат. В записной книжке одного венгерского унтера я нашел украинский перевод некоторых особенно необходимых слов:

«Дайте. Гусь. Курочка. Куда пошел? Красивая девушка… Напрасно вы просите. Иди со мной спать. Молоко. Живей! Яйца. Иди туда, куда я скажу».

Этот гонвед сильно смахивает на обыкновенного фрица. Но венграм теперь не до гусей и не до девушек. Перед ними Красная Армия. Позади партизаны. Песнями делу не поможешь. Снаряды улетают, а красивые девушки идут на гонведов с вилами и с цепами.

Напрасно мадьярский унтер мечтал о курочке. Фрицы покрепче венгров, но даже фрицы забыли дорогу в курятник. Куда везут новые эшелоны венгров? На убой. Эти даже не поют. Эти молчат.

Глупый гонвед, ты тоже мечтал о курочке? Попал ты в Россию, как кур во щи.

19 мая 1942 г.


Гад

<p>Гад</p>

В Финляндии женщинам запрещено носить траур. Но траур носит в сердце вся Финляндия — по солдатам, погибшим за Гитлера. Когда-то в Финляндии жили люди. Теперь, ней нет людей: осталось пушечное мясо. Когда-то Финляндия была маленькой страной. Теперь она стала большой немецкой скотобойней. В Финляндии голод, вдовы солдат мечтают об восьмушке хлеба. Едят в Финляндии только лакеи Гитлера: этим бросают кости с немецкого стола. И финские лакеи, наевшись в пустой и голодной стране, мечтают.

Финский фашист Кар Гадолин рассказал нам, о чем именно мечтают лакеи. Вот цитата, из «сочинения» этого немецкого холопа, озаглавленного «Новый порядок и восток», изданного «Дагенсбеккер»:

«Предстоит объединение Европы под знаком германизма… Мы надеемся, что русская государственная традиция будет уничтожена. В Россию надо послать многочисленный руководящий слой немцев… Восточную Карелию нужно присоединить к Финляндии. Архангельская область должна быть присоединена к Германии как колония. Украина должна быть присоединена к великогерманскому государству… Крым станет популярным европейско-немецким курортом… Северный Кавказ, как мы надеемся, станет европейской колонией Германии. Остается — важная деталь — Ленинград. Финляндия хотела бы, чтобы он был полностью разрушен, но вряд ли такое искусственное разрушение осуществимо… Скорей всего Ленинград будет „вольным“ портом, вроде Данцига или Шанхая, под немецким контролем. Преобладающим языком в Ленинграде будет, конечно, немецкий. От Урала до Москвы будет простираться своего рода, русское генерал-губернаторство под германским управлением… Москва потеряет право на существование в качестве большого города… Германская администрация может избрать как резиденцию Горький или Рязань. Вокруг Казани и Астрахани возможно образование вассальных единиц. Сибирь постепенно будет оккупирована германскими войсками… Для обеспечения прочности нового порядка Германия должна будет наводнить немцами всю территорию между Финским заливом и Черным морем, германизировать все, вплоть до Волхова и верховьев Волги и Днепра…».

Пышно мечтает лакей. На бумаге он лихо кроит Россию. Финские солдаты умирают в Карелии. А бойкий Карл Гадолин уже подносит Гитлеру и Северный Кавказ и Сибирь. Поднести на бумаге нетрудно, только вряд ли такая щедрость особенно обрадует немцев. Они, пожалуй, прикрикнут на размечтавшегося лакея: «Чем писать книги о превращении Сибири в немецкую колонию, иди лучше воевать!..»

Финский холоп понимает, что даже в самых дерзких мечтах нужно все отдавать барину, а себе вымаливать крохи. Карл Гадолин отдаст немцам Россию, а себе просит только Восточную Карелию. И мимоходом мелкий гад Гадолин признается: хорошо бы уничтожить Ленинград.

Никогда не бывали в Ленинграде чужеземные войска, а из Петербурга русские диктовали мирные условия побежденному Берлину. За Ленинград сражается вся наша страна: и Сибирь, и Волга, и Кавказ, и Украина. Защитники Ленинграда, которые бьют каждый день немцев, не обойдут меткой пулей и финских холопов Гитлера. Они вспомнят о мечтах гада Гадолина, и с особенной яростью они бросятся на финскую челядь:

— Ты хотел снести с земли Ленинград? Получай!

А немцы действительно заселят пространство от Финского залива до Черного моря, но не на земле, а под землей.

16 июня 1942 г.


Тайны мадридского двора

<p>Тайны мадридского двора</p>

В начале войны немцы выписали из Испании «Голубую дивизию». Она состояла из породистых бездельников, безработных чистильщиков сапог и воришек. Наши части благополучно истребили свыше половины дивизии. Несколько тысяч окончательно разложившихся гидальго пришлось отправить в Испанию. Командующий дивизией генерал Муньос Гранде получил из рук Гитлера высший орден. Однако немцы требовали в Мадриде новых «добровольцев». Шли длинные разговоры. Наконец в августе этого года двенадцать тысяч наемников были отправлены из Ируна в Новгород.

Легко понять, почему Гитлеру нужны гидальго. Труднее догадаться, почему пылким фалангистам захотелось воевать в России. Мы не говорим о чистильщиках сапог Я о воришках: эти ищут — кто буханку солдатского хлеба, кто «трофеев». Но зачем понадобилось изнеженным испанским бездельникам мерзнуть среди снежных сугробов?

Разгадку мы находим в трех письмах, захваченных нашими разведчиками. Эти письма адресованы другу генерала Муньоса Гранде, графу Энрике Мальгару Гонсалесу. Как все испанские аристократы, названный граф страдает рассеянностью: он не спрятал в надежное место откровенные письма двух своих приятелей — дона Сальвадора и дона Альберта.

Дон Сальвадор лежит раненый в госпитале. Главное счастье дона Сальвадора — чесотка. Несмотря на голубую кровь, дон Сальвадор завшивел, как самый вульгарный фриц. Он пишет сиятельному дону Энрике: «Ужасная экзема — следствие завшивленности и отсутствия всякого ухода в предыдущие дни — покрыла меня струпьями и грязью».

Однако дон Сальвадор не только чешется. Он занят важными политическими вопросами. Дон Сальвадор, как и дон Альберт, встревожен одним: испанская дивизия находится на фронте и несет потери. А по замыслу мадридских стратегов, дивизия должна находиться на фронте и не иметь потерь. Это кажется парадоксальным, однако для гидальго это яснее ясного. Дивизия поехала в Россию не для того, чтобы воевать, а чтобы сделать себе рекламу. Фалангисты думали об артистическом турне испанского танца, а немцы не поняли этих тонкостей и послали гидальго на передний край, как самых заурядных фрицев. Дон Сальвадор пишет: «Поскольку фаланга создала такую значительную и трагическую силу, как эта дивизия, для достижения своих политических целей, мне кажется неправильным расходовать свою кровь… Эту силу необходимо сохранить, расходуя ее минимально, только постольку, поскольку это требуется хорошими взаимоотношениями… Надо ограничиваться самым необходимым, не увлекаясь веселой перспективой импровизированных боев, которая сейчас, видимо, соблазняет генерала».

Очевидно, зима, проведенная в России, остудила сердце завшивевшего дона Сальвадора. Он возмущен «воинственной трескотней» генерала Муньоса Гранде. Он говорит, что «цель заслоняется средствами». Какова же цель фалангистов? Ее формулирует дон Альберт: «Имея за собой отдаленную славу русской кампании, дать в Испании широкое удовлетворение всем нашим фалангистским желаниям». Гидальго метят высоко. Дон Сальвадор мечтает: «Мы должны стать поставщиками раздора для заседаний совета министров».

Они хотят воевать, не воюя. Дон Сальвадор пишет: «Необходимо потребовать перевода на более спокойные позиции, добиться этого любым дипломатическим путем, а там ждать событий». Дон Сальвадор пишет далее, что генерал Муньос Гранде, беседуя с Гитлером, «не поставил важных вопросов», а именно: не указал, что гидальго для немцев только пушечное мясо. Все свои надежды дон Сальвадор возлагает на переговоры Франко с фюрером.

Впрочем, оба фалангиста не убеждены, что Гитлер окажется сговорчивым. Дон Сальвадор предлагает саботировать военные действия: «Этого можно достичь, только создав различного рода препятствия при вербовке новых добровольцев в Испании. Тогда наша дивизия, истощив свои небольшие резервы, станет небоеспособной дли серьезного участка фронта».

Наконец дон Сальвадор откровенно говорит, что «боевое упрямство» генерала Муньоса Гранде, который хочет воевать не за страх, а за совесть, ставит фалангистов в «смешное положение»: «Ты сам понимаешь, что значит подмоченная репутация. Нас могут счесть оригиналами, способными умирать ни за что, ни про что. А за это немцы нам ничего больше не дадут. Это ты сам знаешь». Дон Альберт предвидит неудачу: «Мы вернемся в Испанию увенчанные славой, с ранцами, полными икон, но только с этим и с удрученным сердцем… Удобный случай будет упущен».

В последнем письме дон Сальвадор решительно протестует против посылки в дивизию пополнения. Он считает, что возвращение в Испанию мелкими группами невыгодно. Он хочет, чтобы вся дивизия отправилась домой: может быть, «удобный случай» еще не упущен? Вместе с тем дон Сальвадор понимает, что решает дело не граф Энрике Мальгар Гонсалес, а Гитлер: «Эту зиму нам придется провести здесь. Видимо, это уже наверно…»

Вторая зима чесоточному гидальго кажется весьма неутешительной. Он предлагает все же использовать зиму для рекламы: «Создать себе авторитет посредством ряда корреспонденции из Берлина». Он видит, что в Испании на «добровольцев» плюют даже фалангисты. Он заклинает: «Надо приблизиться к партии, поскольку она не приближается к нам».

Во время борьбы испанского народа против Наполеона сторонников последнего называли «афрансесадос» — «офранцуженный». Это слово стало синонимом отщепенца. Дон Сальвадор признается, что он, граф Мальгар и воришки из добровольческой дивизии — «афрансесадос, и только».

Как и следовало ожидать, победили не гидальго, а немцы: из Испании были посланы новые «добровольцы», среди которых половина — офицеры и солдаты испанской армии. Однако испанцы помнили еще прошлогодний снег. Тысячи испанских могил заставили многих призадуматься. Пошли только самые мизерные гидальго. Получилась эрзац-дивизия.

Боевое крещение новая дивизия получила во Франции, возле испанской границы: французы закидали камнями воинственных босяков. Дальнейшие боевые действия протекали в немецком городке Графенвере. Арийские блондины не очень-то жалуют гидальго, у которых и чернью волосы и горбатые носы. Генеральное сражение разыгралось в Новгороде, где был устроен футбольный матч Германия — Испания. Забыв о воротах и мяче, обе стороны занялись взаимным избиением, причем одного немца пришлось направить в полевой лазарет.

Наконец 7 сентября испанская дивизия прибыла на Ленинградский фронт. Дня два спустя наши бойцы увидели первого гидальго, который шумно требовал, чтобы его незамедлительно взяли в плен. Перебежчики зачастили. Чистильщики сапог, конечно, не имеют понятия о переписке трех мадридских аристократов. Чистильщикам сапог просто неохота умирать. Они явно предпочитают плен.

Где же реклама? Где тот «авторитет», о котором мечтали дон Сальвадор и дон Альберт? Перебежчики и могилы, могилы и перебежчики — вот «слава» испанской дивизии. Дон Сальвадор лежит, чешется и вздыхает. Перед его глазами встают элегические видения: он возвращается домой с ранцем, набитым старыми новгородскими иконами… Русская кампания должна была принести этим честолюбивым бездельникам министерские портфели. А вместо этого предстоит еще одна зима. Неужели дон Сальвадор вернется домой только с чесоткой?..

Мы можем утешить злосчастного гидальго. Вряд ли он вернется домой. Немцы охотно нанимают. Отпускают они неохотно. У Гитлера теперь с пушечным мясом туго. У него теперь на счету каждый вшивый гидальго. Придется фалангистам разделить судьбу обыкновенных фрицев: умереть на чужой и далекой земле.


Берсальер Бизони

<p>Берсальер Бизони</p>

В Италии жил дуче. Он жил припеваючи: немецких марок хватало, даже в трудное время, на макароны. В Италии также жил некто Бизони. У него была одна коза. Дуче кричал: «Средиземное море наше»… Бизони скромно говорил: «Коза моя». Но пришел жандарм и описал козу за недоимки.

Впрочем, для Бизони горе было впереди. Дуче получил от Гитлера приказ: поставить в Россию десяток новых дивизий. Говорили, что Гитлер за это обещал дуче Корсику. Бизони не спросили, что он думает о Корсике и о Гитлере. Бизони посадили в вагон и повезли на восток.

Бизони обладал тетрадкой и карандашом. Он стал записывать каракулями с бесчисленными ошибками свои наблюдения и мысли. Вот выдержки из дневника солдата 24-й роты 3-го полка берсальеров Бизони:

«Февраль. Мне так тяжело, а не с кем отвести душу. Все офицеры обращаются с нами очень плохо. Нас заставили на свои деньги купить звездочки к петлицам… Унтер-офицеров совсем не занимает наша участь. Они нас наказывают без всякой жалости. Поэтому у солдат очень плохое настроение..

18 апреля. Прибыли в Краков… Это — польская территория. До какого состояния они дошли! Дети выходят на дорогу и плачут, просят кусочек хлеба. Страшно смотреть на все это.

19 апреля. Сейчас мы на Украине… Народ здесь попал в рабство. Немцы обращаются с ними хуже, чем с рабами. Они просто умирают с голоду, ходят в лохмотьях. На них страшно смотреть. Они выносят самые ужасные бедствия…

22 апреля. Меня вместе с пятью другими солдатами поместили в хате. Там проживают женщины и малые дети. Одна потеряла мужа и двоих сыновей. Она все время плачет и смотрит на нас с лютой ненавистью. Но существу — она права…

21 мая. Теперь мы уже непосредственно на фронте. Проснувшись, мы прокричали: „Долой дуче!“ В этом не было ничего преднамеренного. Но лейтенант услышал, доложил капитану Нарди Марио и сказал, что нас предадут военному трибуналу.

21 июня. Прибыл его сиятельство Мессе.

17 июля. Мы пришли, в Ворошиловград. Один батальон вышел из строя — много убитых и раненых.

31 июля. Приказ — спасти 26-й батальон, который попал в окружение. Но, господи, сжалься надо мной!

1 августа. Целый час била русская артиллерия. Я оглянулся и увидел, что все бегут. Даже немцы бежали. Я тогда тоже пустился бежать, но не мог разбежаться — попал под артиллерийский огонь. В моей роте много убитых и раненых. Я был в панике — и побросал ранец, противогаз, — словом, все, что было при мне… Капитан Нарди ранен. Наш полковник ранен. Другой полковник тоже ранен. Ранены многие офицеры. Многие офицеры убиты».

На этом записи обрываются. Бизони погиб, потому что параноик Гитлер, больной манией величия, возомнил себя властителем мира.

Бизони был темным и забитым человеком. Но, когда его пригнали на фронт, он многое понял. Вместе с другими берсальерами, проснувшись, он закричал: «Долой дуче!» По заверению Бизони, берсальеры кричали не «преднамеренно», нет, слова вырвались невольно — от самого сердца.

Эти слова теперь можно услышать и в Италии. Ознакомившись с «четырехтонками» англичан, жители Генуи и Неаполя, Милана и Турина начинают «непреднамеренно» кричать: «Долой дуче!»

Берсальер Бизони понимал, что он делает низкое дело. Он видел, как немцы угнетают людей. Он видел, как немцы расстреливают советских военнопленных. Он видел глаза украинской крестьянки, полные лютой ненависти. Он молчал, он подчинялся своим офицерам. Он подчинялся его сиятельству Мессе. Он подчинялся немцам. Он расплатился жизнью за свою покорность. Он хотел спастись. Но и здесь немцы его перехитрили: немцы побежали, не предупредив Бизони. А ведь он, будучи хорошим итальянцем, только и мечтал, как бы побежать. Он поздно спохватился. Он перед смертью записал: «Я не успел разбежаться». Может быть, другие берсальеры извлекут урок из судьбы Бизони: они побегут за час до немцев, а побежав, возьмут должный разбег. Бежать так бежать — от злополучного Дона поближе к Тибру.

20 декабря 1942 г.


Судьба шакалов

<p>Судьба шакалов</p>

В старой индийской песне говорится: «Когда тигр идет на охоту, его сопровождают шакалы и даже птички. Когда тигр убегает от охотника, никто с тигром не знаком».

Тигр еще не убегает. Но некоторые перелетные птички уже улетели на юг. А разномастные шакалы начинают жалеть о дурных знакомствах.

Грабили они дружно. Правда, и в грабеже немцы соблюдали иерархию. Если немец брал корову, итальянцам доставалась курица. Если немец ел курятину, румын довольствовался яичком. Но у мастеров воровского дела всегда бывали подмастерья, и Муссолини понимал, что если Гитлеру — Франция, ему, дуче, — Ментона.

Были шакалы, которые прикидывались невинными. Конечно, у себя дома шюцкоровцы разговаривали с эсэсовцами на хорошем блатном языке. У себя дома финны кричали, что Гитлер им обещал «Великую Финляндию» — этак до Урала. Но за границей они делали обиженную мину и сокрушенно вздыхали: они дорожили иностранными покровителями — ведь старые девы в штате Колорадо твердо верили, что финны ведут «строго оборонительную войну».

Южные шакалы не пробовали разыгрывать институток. Они не вздыхали, они громко глотали слюну при виде добычи и с шумом грызли кости, оставленные тигром.

«Новая Европа» — довольно своеобразное хозяйство. Гитлер часто оплачивает пушечное мясо поздравительными телеграммами. Муссолини или Антонеску не имеют ни твердого оклада, ни твердых обещаний: они живут паевыми и надеждой. За Корсику Муссолини должен воевать на Дону, и замерзающим в русских степях берсальерам снится солнечная Ривьера. Ежемесячно Гитлер разыгрывает Трансильванию между румынами и венграми. Мелкие воришки ссорились друг с другом, иногда плакались, но все они верили в звезду обер-вора.

Ноябрь был бурным месяцем, он многое изменил. Некоторые перелетные птички поспешили променять опавшие платаны Виши на пышные пальмы. Некоторые чернорубашечники уже поговаривают, что американская овсянка куда питательнее эрзац-макарон.

Среди всех «крестоносцев» самыми живописными остаются румыны. Лет семь или восемь тому назад мне привелось повидать Румынию. Это нищая страна, в элегантном смокинге и в грязной, вшивой рубашке. Трудно себе представить жизнь, которую вели румынские бояре: разгульные празднества, подозрительный лоск, провинциальный, но ослепительный блеск, А рядом можно было увидеть в холодный день босых крестьянок. Неграмотная, невежественная страна. И этих грязных франтов, этих запуганных и голодных рабов Гитлер послал «защищать от большевиков европейскую культуру».

Пока румынам приходилось предпочтительно грабить, они исправно работали. Они загадили Одессу. Прекрасный город превращен в румынский кабак. Потом открылись новые просторы для грабежа. Румыны безобразничали в Крыму, в Анапе, на Дону. Они жгли школы, санатории и раскуривали книги, унесенные из библиотек. Конечно, и тогда румыны в душе обижались на немцев: кому вершки, а кому корешки. Но шакал знает свое место, и шакал не спорил.

Теперь тигр на Дону получил первый заряд с дробью. Тигр взвыл, и его румынский шакал стал нюхать воздух — не время ли откланяться, сказать, что румыны и не видали немцев, что в Россию они попали случайно, заблудившись по дороге из Бухареста в Трансильванию?

Румынские генералы еще пробуют образумить свою армию. В Бухаресте опубликовано живописное коммюнике: «Министр национальной обороны генерал Пантази по приказу маршала Антонеску инспектировал между 22 и 27 ноября румынские войска, оперирующие на Восточном фронте. Был установлен контакт между германским и румынским командованием. Штабы, офицеры и солдаты проявляют величайший героизм и самопожертвование. Ведутся операции, которые обеспечат наш контроль в данной стратегической обстановке, что стало возможным благодаря спайке германо-румынских сил. Зимнее обмундирование уже выдано войскам, и солдаты прекрасно экипированы».

Генерал Пантази прикидывается веселым, как будто его позвали играть на немецкой свадьбе. В действительности ему приходится присутствовать на румынских похоронах. Легко в Бухаресте говорить, что германо-румынские силы осуществляют «контроль» на Дону. На самом деле «контроль» принадлежит Красной Армии. О «контакте» между германским и румынским командованием нам рассказал пленный румынский полковник Чобану. «Контакт» состоит в том, что немецкий лейтенант командует, а румынский генерал выполняет его приказы. Насчет превосходного зимнего обмундирования генерал Пантази также соврал: румынские солдаты одеты, как классические фрицы, — в кофты, украденные у колхозниц. Но особенно забавны заверения министра Пантази о «спайке» между немецкими и румынскими солдатами. Мы можем сказать, что «спайка» означает ежедневные драки.

Вот приказ командующего 3-й румынской армией корпусного генерала Дмитреску: «Дабы избежать в дальнейшем некоторых неприятных инцидентов между румынскими и немецкими солдатами, предлагаю в любом населенном пункте, где находятся румынско-немецкие части, укреплять всеми средствами дружественные взаимоотношения. Для этого организовать совместные обеды, взаимные посещения, встречи на маленьких праздниках и т. д. Крайне необходимо избегать или в крайнем случае сократить количество конфликтов, которые могут привести к тяжелым последствиям и неблагоприятно отразиться на осуществлении наших притязаний в будущем».

Генерал Дмитреску обеспокоен, как бы тигр, разобидевшись, не отнял у Антонеску Одессу и не швырнул бы Трансильванию мадьярам. Генерал понимает, что «избежать конфликтов» между румынами и немцами невозможно, и он скромно молит своих подчиненных: деритесь пореже.

Начальник штаба 13-й румынской дивизии полковник Бодеску занят статистикой мордобоев. Полковник отдал следующий приказ: «О всяких конфликтах с германскими частями докладывать командованию 7-го числа каждого месяца, начиная с 7 октября 1942 г.».

Напрасно Дмитреску предлагает организовывать совместные обеды: тигр гложет сухари. Ясно, что шакалы постятся. Кончилось время «маленьких праздников». Настало время великих бедствий. «Спайки» как не бывало: Гитлер плохой паяльщик, его «новая Европа» начинает распаиваться.

В лагерях для военнопленных румыны обеспокоены одним: как бы их не поселили вместе с немцами. Они ведь только маленькие шакалы, и они не знакомы с тигром…

Мы знаем, что румынские крестьяне не мечтали ни о Сталинграде, ни о Новороссийске. Страшна теперь жизнь в «великой Румынии». Немцы вывезли все. В стране голод. Письма из Румынии наполнены сообщениями о смерти стариков и детей. Немцы оставили румынским крестьянам по шестьдесят кило хлеба, остальное отобрали. Но мы знаем также, что сделали румыны с нашими городами и селами. Мы знаем, как они душили газами жителей Одессы, забравшихся в катакомбы. Мы знаем, как разоряли румыны казацкие станицы. Приходит час расплаты. Шакалы получат по заслугам. Они получат за то, что они пришли к нам. Но мы ни на минуту не забываем о тигре. Тигр получит за все — и за себя, и за шакалов, и за то, что он к нам пришел, и за то, что он привел с собой мелких жадных хищников.

12 декабря 1942 г.


Цена измены

Цена измены

Бывший француз

Анонимное общество

<p>Цена измены</p>
<p>Цена измены</p>

Передо мной пачка писем, найденная на убитом наемнике, солдате бельгийского «легиона Валония» Фернанде Радаре. Эти письма раскрывают драму, происшедшую в деревушке Доссульс близ Намюра.

Я много раз бывал в этих местах, знаю, как там жили крестьяне. Кругом покатые холмы, покрытые шашечницей полей или дубовыми лесами. На домах сушится рыжий табак. Осенью воздух пахнет горелым можжевельником: крестьяне коптят на кострах окорока. В маленьких кафе пьют кофе или можжевеловую настойку, курят трубку.

Люди ездили во Францию, как в Намюр, — на базар, в магазин за ботинками или за шляпой. Граница не чувствовалась: те же деревни, те же крестьяне, тот же можжевельник.

В мае 1940 года на Арденны обрушился первый удар германской армии. Много домов Намюра было разрушено. Несколько дней крестьяне Доссульса прятались в ближних лесах. Потом они вернулись в деревню. Началась другая жизнь: под немцами.

Немцы тогда верили в свою близкую победу, они были хорошо настроены и старались прикинуться любезными. Они не грабили, но реквизировали, то есть отбирали у крестьян свиней коз, птицу, выдавая взамен расписки. Крестьяне хмурились, но молчали. Жизнь стала нищей и унылой. Не было больше ярмарок. Никто не коптил окороков. Опустели кафе. Когда показывались в деревне серо-зеленые солдаты, жители ждали беды.

Было у крестьян и свое, личное горе: многие из молодых томились в немецком плену. Как здесь сеять? Кто будет собирать табак? Кто починит повозку? Ведь все молодые — в немецких лагерях. И крестьяне спрашивали: когда же вернутся пленные? Вот уже год прошел, как кончилась война, а немцы и не собираются отпускать пленных… Говорили об этом вполголоса. Немцев звали обидными кличками: «фрицы», «фридолины», «боши».

Летом 1941 года, после нападения на Советский Союз, немцы начали вербовать наемников. «Нам нужен не только бельгийский цикорий, нам нужны и бельгийские солдаты», — цинично сказал Дегрелю «германский губернатор Бельгии и Северной Франции» генерал фон Фалькенхаузен. Так Дегрель, в прошлом незадачливый скандалист, стал поставщиком пушечного мяса.

Дегрель до войны считался вожаком фашистской партии, носившей претенциозное название «рекс». «Рекс» по-латыни значит «король». Однако немцы, захватив Бельгию, посадили бельгийского короля под домашний арест, а вожаки «рекса» оказались преданными не бельгийскому королю, но тирольскому ефрейтору. Генерал фон Фалькенхаузен разрешил «рексистам» писать на заборах их лозунг: «Рекс победит», с тем чтобы они поставили несколько тысяч солдат для победы не абстрактного «рекса», а вполне конкретного Гитлера.

В деревне Доссулье крестьяне не интересовались ни «рексом», ни Дегрелем. Крестьян занимало то, что немцы наложили штраф в пять тысяч франков на Жана Фонтена и отобрали у него корову.

В Намюре проживал содержатель пивной, некто Годефруа. Этот кабатчик был знаком с Дегрелем. В его пивной не раз устраивались весьма малочисленные, но шумные собрания, «рексистов». Когда пришли немцы, Годефруа встретил их восторженно. Потом его пыл несколько остыл. Во-первых, дела Годефруа шли плохо: зимой не было угля, и никто не заходил в морозную пивную. А летом, когда людей мучает жажда, исчезло пиво. Во-вторых, содержателя пивной огорчала судьба брата Раймонда, который сидел как военнопленный в немецком концлагере. Напрасно Годефруа написал на двери опустевшей пивной: «Рекс победит! Хайль Гитлер! Здесь говорят по-немецки», — его брата Раймонда немцы не отпускали.

Годефруа понимал, что дороги назад у него нет: кто поверит раскаявшемуся предателю? И, несмотря на все обиды, Годефруа продолжал восхвалять Гитлера. Он чувствовал себя в этом одиноким. Его письма полны жалобами: «Здесь то и дело происходят покушения, поджоги, как во Франции. Только у нас расправляются с бунтовщиками очень сурово». (Он стыдливо умалчивает, что расправами руководят немцы.)

Однако расправы не могут укротить бельгийский народ. Годефруа пишет: «Руки опускаются, до того Бельгия заражена. Не знаю, можно ли ее вылечить. Ты знаешь сам, в чем наша беда. Увы, это все не уменьшается… Необходимо взорвать политиков, саботажников, „аттантистов“ (так зовут в Бельгии и во Франции людей, ожидающих победы врагов Гитлера) и прочих масонов. Здесь так и кишит этим…»

Кабатчик обрадовался, узнав о формировании «легиона Валония». Он надеялся, что наемники расправятся с бельгийскими патриотами. Уже дважды «аттантисты» били стекла в пивной Годефруа, и намюрский «рексист» жаждал покарать виновных. Он писал легионеру Радару: «Когда вы вернетесь, у вас будет немало дела — нужно очистить эти авгиевы конюшни…» «Я надеюсь, только на возвращение легионеров… Бельгия нуждается в серьезной чистке…»

Дегрель поручил содержателю пивной набрать наемников. Годефруа направился в деревню Доссульс. По спискам там числились четыре «рексиста»: Эдуард, Берта, Роберт и Гиацинт. Последнего тотчас записали в легион. Берта, на ее счастье, — женщина, и Берту оставили в покое. Владелец лавочки Эдуард и помощник нотариуса Роберт оказались ловкачами: они предпочли остаться у себя дома. Они только пишут легионерам ободряющие письма, кончай их сакраментально: «Рекс победит», но они явно предпочитают, чтобы и «рекс» и Гитлер победили без их участия. Правда, Фернанд получил одно письмо, подписанное тремя именами — Бертой, Эдуардом и Робертом, в котором имеется следующий пассаж: «Гиацинт нам написал, что вы очень веселились на вечеринке, устроенной немецкими солдатами. Мы за вас очень радовались». Но Эдуард и Роберт люди независтливые: они согласны обойтись без немецких вечеринок и без русских пуль…

Итак, Гиацинт отправился в поход. Но Годефруа счел, что одного мало. Он стал обрабатывать крестьянина Фернанда Радара, человека, мало искушенного в политике. Он доказывал Радару, что стать солдатом Гитлера — священное дело. «Я счастлив, — пишет кабатчик, — что ты понимаешь значение крестового похода на восток. Это — не столько война, сколько колонизация, всепоглощающая и жестокая».

Фернанд явно ничего не понимал, но он чувствовал, что стать солдатом Гитлера — это значит стать предателем, и Фернанд упирался. Тогда содержатель пивной стал взывать к родственным чувствам Фернанда: «Ты спасешь твоих близких и осчастливишь сразу две семьи». Брат Фернанда Эрнест находился в немецком плену, а Фернанд и Эрнест крепко любили друг друга. Фернанд был привязан к своей жене, а ее брат Альберт, железнодорожник, тоже изнывал в немецком концлагере.

Гитлер торгует человеческим мясом: продает рабов, покупает смертников. Фернанд знал, что, согласно заявлению германской комендатуры, за каждого «добровольца» будет отпущен один пленный. А Годефруа, учитывая, до чего немцам нужно пушечное мясо, обещал Фернанду: «За тебя отпустят двоих…» И Фернанд согласился… Он отправился на восток, оставив в Доссульсе двух маленьких детей и беременную жену.

Что касается Годефруа, то кабатчик не пошел в легион, хотя его брат Раймонд слал из немецкого лагеря жалостливые письма. Содержатель пивной знал, что «колонизация востока» — дело опасное, и предпочел остаться в Намюре. Он только написал дуралею Фернанду: «Если ты можешь что-либо предпринять для освобождения Раймонда, я тебе буду очень признателен. Вот его „гефангеннумер“ — 665в…»

Пленные в Германии снабжены номерами, и, уезжая, Фернанд Радар попросил свою жену сообщить ему «номера» брата Эрнеста и шурина Альберта. Здесь начинается семейная драма. Жена пишет Фернанду: «Если ты еще не писал Эрнесту, лучше ему не пиши, потому что он написал родителям, что он тобой недоволен. А ведь он еще не знает, что ты записался. Ты ведь знаешь, у него другие идеи. Мама мне запретила послать тебе его номер. Ты лучше не пиши родителям и сестре. Они получили твое письмо, но мне не показали. Мама сказала, чтобы с ней не говорили о тебе, и твое письмо она сожгла, не прочитав…»

Сколько сурового величия в этой картине: старики-крестьяне, которые любили Фернанда, отрекаются от изменника! Мать не хочет слышать о своем сыне.

Фернанд все же узнал номер Эрнеста и «выкупил» его. Эрнест сначала отказался от свободы: «Когда ему сказали, что он может ехать домой, он не хотел уезжать и заявил, что если это с помощью „рекса“, то есть с твоей помощью, то он отказывается. Ему тогда сказали, что это приказ немецкого коменданта».

Эрнест вернулся в Доссульс. Он вернулся больной, изможденный. Жена Фернанда Элизабет описывает, это событие: «Эрнест вернулся благодаря тебе, но, по-моему, — он этого не заслужил. Он недоволен происшедшим. А мне они даже не сказали, что он приехал. Я это узнала от соседей. Они в воскресенье праздновали его возвращение домой и напекли блинов. Но меня они не позвали. Только твой отец принес блины детям, но со мной он не разговаривал»..

В одном из следующих писем Элизабет сообщает: «Мне рассказали, что Эрнест был у врача и врач ему сказал, что он не выдержал бы еще одной, зимы в плену, потому что у него болит грудь и он сильно кашляет. Но они все-таки не хотят тебя знать. Эрнест говорит, что он лучше сидел бы в плену, чем звать, что его брат пошел на такое дело. Ко мне иногда приходит твой отец, он играет с детьми, а со той он молчит. Это настоящая пытка…»

Брат жены Альберт тоже вернулся в Доссульс. Он старается себя утешить: «Говорят, что меня освободили по просьбе администрации железных дорог». Но Элизабет ему рассказывает, что его выкупил Фернанд. Элизабет три недели неустанно повторяет брату: «Ты обязан поблагодарить Фернанда…» Наконец Альберт садится и пишет письмо. Он не благодарит Фернанда, он только кратко замечает: «Мне очень тяжело, что ты уехал, но я надеюсь, что все это будет когда-нибудь предано забвению». Эрнест проклял изменника, снисходительный Альберт не нашел для предателя другого утешения, кроме слова «забвение».

Но народ ничего не забывает. Элизабет это почувствовала на себе. Она окружена презрением и ненавистью. Фернанд ее наивно спрашивает: какие новости в деревне? неужели люди все еще сердятся на немцев? Элизабет отвечает: «В деревне все тоже. Люди если и сердятся на англичан, то только за то, что англичане не наступают».

Элизабет бродит как прокаженная. Жена Гиацинта, Альфонсина, поспешила отречься от отступника, Элизабет любит Фернанда, и она спрашивает мужа, почему на нее свалилась эта тяжесть: «Ты знаешь, здесь люди не понимают, почему ты и Гиацинт согласились? А я не знаю, что им ответить…»

Она поневоле прислушивается к наставлениям содержателя пивной Годефруа, Роберт и Эдуард куда-то уехали, Берта плохо разбирается в политике. Элизабет пишет мужу: «У нас все — англофилы, Они верят только лондонскому радио. Они говорят, что у немцев в России страшные потери, что Берлин разрушили и что немцы не могут победить. Я не знаю, куда мне пойти в воскресенье — все от меня отворачиваются. Ты знаешь, какую кличку мне дали? По твоей новой форме, ты меня понял?..» Да, жену предателя зовут «бошкой» или «фридолинкой».

Она продолжает: «Рексисты теперь боятся показываться. Меня все обходят стороной». Она рассказывает о соседе: «Со мной он перестал разговаривать. Он сказал, что, когда кончится война, они сведут счеты».

Фернанд, встревоженный, спрашивает жену, не грозит ли ей опасность. Элизабет отвечает: «Они не начнут сводить счеты, пока страна еще оккупирована армией», — она не добавляет «немецкой», но она вставила слово «еще»: она понимает, что немцы не будут вечно править Бельгией.

Родился третий ребенок. Элизабет одна. Никто к ней не приходит. Она получила две тысячи обесцененных франков от немцев. Она купила картошки и полфунта масла. Она жалуется мужу: «Масло прогорклое, а ведь цена какая…» Она чувствует во рту, горечь: это привкус измены. Она говорит «а ведь цена какая» и не понимает, что это — цена измены.

Пришел старый крестьянин, отец Фернанда, поглядел на своего крохотного внука и ушел. Элизабет, описывая это, кончает так: «Он опять ничего не сказал мне и стоял ко мне спиной, но я видела, что у него мокрые глаза…»

Когда будут «сводиться счеты», когда народы будут судить палачей и предателей, они вспомнят не только могилы и развалины, они вспомнят и слезы старого крестьянина из деревни Доссульс над своим внуком, над сыном изменника.

Элизабет писала мужу: «Здесь нечего есть, все отбирают». Что делал Фернанд, прочитав такое письмо? Отбирал добро у крестьян Украины. Он воевал за Гитлера. Советская пуля закончила его недолгую, но дурную жизнь.

Читая эти листочки, думаешь не о нем, не о маленьком и глупом изменнике, нет, думаешь о большом сердце народа, о прекрасном чувстве, которое украшает и чахоточного Эрнеста, и старых родителей Фернанда, и его сестренку, и всех крестьян Доссульса, — о верности. Верность сделала простых людей героями.

27 июня 1942 г.

<p>Бывший француз</p>

В Париже возле Порт-Сен-Дени много лет стаял на своем посту бородатый полицейский. Его длинная борода веселила парижан, и к ней привыкли, как к арке Сен-Дени. Когда Париж захватили немцы, бородатому полицейскому предложили встать на свое место. У него отобрали револьвер, но ему оставили белую палочку, чтобы регулировать уличное движение. Рядом поставили немца с револьвером. Бородатый полицейский оказался честным французом: он умер от обиды.

Престарелый маршал Петэн не умер от обиды. У Петэна был маршальский жезл: он получил его за отвагу защитников Вердена. Немцы смекнул, что жезл маршала сможет сойти за палочку полицейского. Маршал стал на перекрестке Франции — без оружия, но в мундире и с палкой. А рядом с ним стал Штюльпнагель: немец при оружии.

Что делает глава марионеточного правительства бывшей Франции, бывший маршал бывшей армии? Он стал прислугой за все у генерала Штюльпнагеля. Петэн поставляет немцам людей и оружие, хлеб и снаряды, Петэн выдает гестаповцам французов, Петэн посылает приветственные телеграммы уголовнику Павеличу и вшивому Антонеску. Маршал Вердена стая коллегой босяка Квислинга. Немцы кричат: «Подавай!» — и старый лакей Петэн отбирает у французских инвалидов последний кусок хлеба, вырывает у французских детей последний литр молока, — он все готов отдать немцам, лишь бы ему оставили эрзац-столицу в курорте Виши, справедливо прозванном Вишбаденом. Петэн поставляет пушечное мясо своим победителям. Петэн призывает французов отправиться в Германию на каторжные работы. Петэн заклинает французских военнопленных, которые третий год томятся в плену, «быть послушными». Бывший маршал захлебывается во французской крови. Он удушил голодом сотни тысяч французских детей. Он отправил в рабство сотни тысяч французов. Он погнал детей Франции на Волхов — умирать за поработителей родины. Он во стократ презренней Квислинга: у того позади только папка в полиции и скромный оклад мелкого шпиона; у Петэна позади — слава Франции, Верден. Но дряхлый маршал охорашивается: он не только подает немцам котлеты из человечины, он при этом произносит речи.

Последнюю речь Петэн произнес несколько дней тому назад, но поводу двухлетней годовщины «легиона бывших фронтовиков и добровольцев национальной революции». В Вишбадене бывший академик Боннар пересмотрел французский язык: «национальной революцией» теперь называется поражение Франции, а «легионом бывших фронтовиков и добровольцев» — объединение лакеев Германии.

Празднование второй годовщины в Жергови было обставлено торжественно. Немецкие шпионы приехали из разных городов — из Парижа, из Лиона, из Лилля, Бордо. И каждый шпион привез с собой в ящике толику французской земли. Маршал Петэн заявил шайке: «Сегодня утром вы доставили землю из всех наших провинций». Маршал лгал: не было «делегатов» от двух французских провинций, которые немцы официально присоединили к рейху: от Эльзаса и Лотарингии. Зато были «делегаты» от прочих провинций, захваченных немцами. Они принесли землю, запачканную немецким калом и немецкими плевками. Маршал восхищенно сказал, что из этой земли вырастет «крепкое, ветвистое дерево». Засим Петэн прославил деятельность Пьера Лаваля.

Здесь стоит напомнить, что полтора года тому назад Петэн, поссорившись с Лавалем, приказал его арестовать, как «иностранного шпиона». Маршал тогда дал интервью американским журналистам, в котором заявил: «Нет француза, не испытывающего чувства брезгливости при одном упоминании имени Лаваля. Этого бесчестного индивидуума презирает вся Франция. Находясь во главе моего правительства, он самовольно договаривался с немецкими властями и был агентом иностранной державы».

Что теперь говорит бывший Петэн о Лавале? Он прославляет его «честность». Лаваль не изменился: Лаваль давно состоит немецким агентом. Но теперь в дворецкой — новый слуга. Петэн носит свой маршальский мундир, как ливрею. Он окружен достойными коллегами. Конокрад Лаваль, первый вор Франции, на оккупационные марки покупает поместья. Почему дряхлый Боннар стал «министром просвещения» Вишбадена? Вероятно, потому, что Боннар — автор книги, озаглавленной «Похвала невежеству». Кто еще? «Министр» Поль Марион, который известен тем, что стащил у своего умиравшего отца бумажник и золотые часы. «Министр» барон Рене де Венуа-Мешен, стащивший у американца Херста картины и у французских композиторов — манускрипты партитуры. Два жуликоватых банкира, как два столпа национальной революции: Леруа-Ледюри и Жак Барио. Немецкий шпион де Бриннон. Таково «правительство» Петэна.

Маршал Петэн в Жергови сказал: «Наш долг — служить». Он не договорил — кому. Впрочем, это ясно и без слов. Может быть, Гитлера, озабоченного ходом войны, несколько позабавит редкостное зрелище: маршал Франции служит, как цирковая собачка, служит невзирая на возраст, служит, богомольно перебирая ветхими лапами и умильно посматривая, не бросят ли ему кусочек паечного сахара.

После английской разведывательной операции в Дьеппе бывший француз Петэн отправил немцам поздравление. Вместе с англичанами сражались французы, солдаты де Голля. Нормандцы и бретонцы ступили на родную землю. Им говорили: «Уберите бескозырки с красными помпонами». Но матросы радовались, как дети: на несколько часов Франция пришла во Францию как символ, как напоминание, как предчувствие. И вот бывший француз Петэн поздравляет немцев: они «очистили Дьепп» от французов.

Александр Дюма сказал об одной семидесятилетней кокетке: «Она не станет содержанкой румынского боярина или марсельского шулера — у невинности есть щит — возраст». Петэн доказал, что можно стать проституткой на девятом десятке, соблазниться земными соблазнами, спускаясь в могилу, и предать жизнь за час до смерти.

3 сентября 1942 г.

<p>Анонимное общество</p>

Однажды я сидел в парижском ресторане с журналистом-марсельцем. Вошел Пьер Лаваль, — конечно, в белоснежном галстуке, с неопрятными глазами заслуженного плута. «Здесь пахнет кухней», — раздраженно сказал Лаваль и прошел в соседнюю комнату. Журналист-марселец мне подмигнул: «Дегустаторы вина никогда не пьют кофе, чтобы сохранить чувствительность носа. А Лаваль не может слышать запаха лука: ведь ему нужно все время принюхиваться, — он слышит, как пахнут деньги».

Велика трагедия Франции. В Париже и в Лионе льется кровь. Немцы издеваются над реликвиями побежденной нации. Голодные дети умирают, лишенные молока и хлеба. Надвигается зима на раздетую и разутую страну. Уходят в Германию эшелоны с рабами, и напрасно француженки ложатся на рельсы, чтобы остановить паровоз.

А плут с сальными глазами, плут в белоснежном галстуке водит большим угреватым носом: он слышит запах немецких марок. Этот оверньяк непривередлив. Он не настаивает на высокой валюте. Он брал взятки в жалких итальянских лирах. Он брал даже в румынских леях. Лишь бы давали, Лаваль возьмет. Немцы дают, и Лаваль судорожно водит носом.

Что такое политика «сотрудничества» Франции с Германией? Один мошенник сует другому пачку кредиток. Они завесились от добрых людей старым мундиром маршала Петэна. Конечно, из занавески не сделаешь мундира, но почему бы мундиру не пойти на занавеску?

Лаваль был прежде адвокатом крупных акционерных обществ. Это хороший маклер для скверных сделок. Теперь Лаваль покрывает десятки сделок. Продают Францию, составляют баланс и выдают дивиденды. Газета «Паризер цейтунг» рассказывает о самой сути франко-германского сотрудничества. Французские фирмы «Эр ликид», «Рон полан», «Кюльман» объединились с немецкой фирмой «Фарбениндустри». Программа: для Германии — взрывчатые вещества, для Франции — могильный камень, для акционеров перечисленных фирм — дивиденды в оккупационных марках.

Можно зарабатывать на всем, в том числе и на горе народа. До завоевания Франции концерн «Кюльман» заработал за год 47 миллионов франков, после прихода немцев барыши концерна достигли 66 миллионов.

Во главе другой фирмы, а именно — «Эр ликид», стоит Жорж Клод. Этот человек с французской фамилией стал под-фрицем. Он заявил: «Я стою за новый порядок в Европе, который песет счастье французскому народу». «Новый порядок» — это сапог немца, он принес Франции полмиллиона гробов, он принес герру Жоржу Клоду 11 миллионов чистоганом.

Так «объединилась» с немецкой химическая и алюминиевая промышленность Франции. Так четыре крупнейших банка Парижа превратились в филиалы германских банков. Маклер Лаваль бодро крутит своим поганым носом: днем и ночью его преследует аромат тридцати сребренннков.

Немецкая фирма «Фарбениндустри» требует шесть тысяч французских рабочих. Директор завода «Кюльман» в Обервилье говорит немцам: «Берите». Но рабочие упираются. Тогда Пьер Лаваль превращается в народного трибуна. Он бьет себя кулаком в простреленную грудь, он показывает на то место, где у людей сердце, он даже кощунственно кричит о Франции. Он все пробует, но французы не едут в рабство. Лаваль шантажирует: «Пожалейте военнопленных! За каждого рабочего немцы отпустят одного пленного». Рабочие не двигаются с места. Лаваль продолжает: «Я хорошо знаю французов, они любят свободу и независимость. Но что делать — я снова обращаюсь к вашему сердцу: пожалейте жен пленных». Рабочие в ответ презрительно усмехаются: о каком сердце говорит Лаваль? Все знают, что у него вместо сердца чековая книжка. Лаваль начинает грозить: «В 1939 году французы, прочитав приказ о всеобщей мобилизации, не спорили, не обсуждали, они пошли на фронт. Почему же вы теперь обсуждаете мои слова?..»

Старая потаскуха прикидывается наивной девочкой: он, дескать, не понимает разницы, он не знает, что одно дело итти сражаться за свою родину, другое — рыть родине могилу. Но французы это хорошо знают, и на медовые речи Лаваля они отвечают поездами, которые не доходят до немецкой границы, станками «Рон полан», которые неожиданно останавливаются, ночными выстрелами и суровым молчанием.

Лаваль и его живая занавеска — полудохлый маршал, который командует, повязавшись слюнявкой, и пишет законы, стоя на четвереньках, выбрали для Франции скромное название: «Государство». Было когда-то французское королевство, французская империя, французская республика. Теперь Франция не королевство и не республика — «государство». Акционерное общество по-французски называется «Societé anonyme» — «Анонимное общество». Есть «Анонимное общество Эр ликид», есть и другое: «Анонимное общество Франция» во главе с продувшимся Лавалем.

Оверньяк, обмолвившись, сказал правду: французский народ действительно любит свободу и независимость. Два года французы глядели на море и ждали погоды. Теперь их лица стали суровыми. Они глядят вокруг себя, на захудалых бошей, которые еще топчут французскую землю. Ножом, топором, руками, зубами — чем угодно — лишь бы убить проклятого боша! Вскоре ничто не сможет удержать огня, он вырвется из сердец, он обнимет всю Францию.

Вот уже полтораста лет, как Франция не знает виселиц. И все же я думаю, что Пьеру Лавалю окажут особую честь, ради него воскресят некоторые пережитки, — трудно его расстрелять, он непохож даже на шпиона. Он ведь только Лаваль, только иуда нашего века. Но осины могут расти спокойно. Пьер Лаваль не дурак, вам он никогда не повесится. Его вытащат из-под последней немецкой койки. У него отнимут последний немецкий пфенниг. А потом повесят на парижском фонаре, накинув, как петлю, белоснежный галстук.

24 октября 1942 г.


Цена измены

<p>Цена измены</p>

Передо мной пачка писем, найденная на убитом наемнике, солдате бельгийского «легиона Валония» Фернанде Радаре. Эти письма раскрывают драму, происшедшую в деревушке Доссульс близ Намюра.

Я много раз бывал в этих местах, знаю, как там жили крестьяне. Кругом покатые холмы, покрытые шашечницей полей или дубовыми лесами. На домах сушится рыжий табак. Осенью воздух пахнет горелым можжевельником: крестьяне коптят на кострах окорока. В маленьких кафе пьют кофе или можжевеловую настойку, курят трубку.

Люди ездили во Францию, как в Намюр, — на базар, в магазин за ботинками или за шляпой. Граница не чувствовалась: те же деревни, те же крестьяне, тот же можжевельник.

В мае 1940 года на Арденны обрушился первый удар германской армии. Много домов Намюра было разрушено. Несколько дней крестьяне Доссульса прятались в ближних лесах. Потом они вернулись в деревню. Началась другая жизнь: под немцами.

Немцы тогда верили в свою близкую победу, они были хорошо настроены и старались прикинуться любезными. Они не грабили, но реквизировали, то есть отбирали у крестьян свиней коз, птицу, выдавая взамен расписки. Крестьяне хмурились, но молчали. Жизнь стала нищей и унылой. Не было больше ярмарок. Никто не коптил окороков. Опустели кафе. Когда показывались в деревне серо-зеленые солдаты, жители ждали беды.

Было у крестьян и свое, личное горе: многие из молодых томились в немецком плену. Как здесь сеять? Кто будет собирать табак? Кто починит повозку? Ведь все молодые — в немецких лагерях. И крестьяне спрашивали: когда же вернутся пленные? Вот уже год прошел, как кончилась война, а немцы и не собираются отпускать пленных… Говорили об этом вполголоса. Немцев звали обидными кличками: «фрицы», «фридолины», «боши».

Летом 1941 года, после нападения на Советский Союз, немцы начали вербовать наемников. «Нам нужен не только бельгийский цикорий, нам нужны и бельгийские солдаты», — цинично сказал Дегрелю «германский губернатор Бельгии и Северной Франции» генерал фон Фалькенхаузен. Так Дегрель, в прошлом незадачливый скандалист, стал поставщиком пушечного мяса.

Дегрель до войны считался вожаком фашистской партии, носившей претенциозное название «рекс». «Рекс» по-латыни значит «король». Однако немцы, захватив Бельгию, посадили бельгийского короля под домашний арест, а вожаки «рекса» оказались преданными не бельгийскому королю, но тирольскому ефрейтору. Генерал фон Фалькенхаузен разрешил «рексистам» писать на заборах их лозунг: «Рекс победит», с тем чтобы они поставили несколько тысяч солдат для победы не абстрактного «рекса», а вполне конкретного Гитлера.

В деревне Доссулье крестьяне не интересовались ни «рексом», ни Дегрелем. Крестьян занимало то, что немцы наложили штраф в пять тысяч франков на Жана Фонтена и отобрали у него корову.

В Намюре проживал содержатель пивной, некто Годефруа. Этот кабатчик был знаком с Дегрелем. В его пивной не раз устраивались весьма малочисленные, но шумные собрания, «рексистов». Когда пришли немцы, Годефруа встретил их восторженно. Потом его пыл несколько остыл. Во-первых, дела Годефруа шли плохо: зимой не было угля, и никто не заходил в морозную пивную. А летом, когда людей мучает жажда, исчезло пиво. Во-вторых, содержателя пивной огорчала судьба брата Раймонда, который сидел как военнопленный в немецком концлагере. Напрасно Годефруа написал на двери опустевшей пивной: «Рекс победит! Хайль Гитлер! Здесь говорят по-немецки», — его брата Раймонда немцы не отпускали.

Годефруа понимал, что дороги назад у него нет: кто поверит раскаявшемуся предателю? И, несмотря на все обиды, Годефруа продолжал восхвалять Гитлера. Он чувствовал себя в этом одиноким. Его письма полны жалобами: «Здесь то и дело происходят покушения, поджоги, как во Франции. Только у нас расправляются с бунтовщиками очень сурово». (Он стыдливо умалчивает, что расправами руководят немцы.)

Однако расправы не могут укротить бельгийский народ. Годефруа пишет: «Руки опускаются, до того Бельгия заражена. Не знаю, можно ли ее вылечить. Ты знаешь сам, в чем наша беда. Увы, это все не уменьшается… Необходимо взорвать политиков, саботажников, „аттантистов“ (так зовут в Бельгии и во Франции людей, ожидающих победы врагов Гитлера) и прочих масонов. Здесь так и кишит этим…»

Кабатчик обрадовался, узнав о формировании «легиона Валония». Он надеялся, что наемники расправятся с бельгийскими патриотами. Уже дважды «аттантисты» били стекла в пивной Годефруа, и намюрский «рексист» жаждал покарать виновных. Он писал легионеру Радару: «Когда вы вернетесь, у вас будет немало дела — нужно очистить эти авгиевы конюшни…» «Я надеюсь, только на возвращение легионеров… Бельгия нуждается в серьезной чистке…»

Дегрель поручил содержателю пивной набрать наемников. Годефруа направился в деревню Доссульс. По спискам там числились четыре «рексиста»: Эдуард, Берта, Роберт и Гиацинт. Последнего тотчас записали в легион. Берта, на ее счастье, — женщина, и Берту оставили в покое. Владелец лавочки Эдуард и помощник нотариуса Роберт оказались ловкачами: они предпочли остаться у себя дома. Они только пишут легионерам ободряющие письма, кончай их сакраментально: «Рекс победит», но они явно предпочитают, чтобы и «рекс» и Гитлер победили без их участия. Правда, Фернанд получил одно письмо, подписанное тремя именами — Бертой, Эдуардом и Робертом, в котором имеется следующий пассаж: «Гиацинт нам написал, что вы очень веселились на вечеринке, устроенной немецкими солдатами. Мы за вас очень радовались». Но Эдуард и Роберт люди независтливые: они согласны обойтись без немецких вечеринок и без русских пуль…

Итак, Гиацинт отправился в поход. Но Годефруа счел, что одного мало. Он стал обрабатывать крестьянина Фернанда Радара, человека, мало искушенного в политике. Он доказывал Радару, что стать солдатом Гитлера — священное дело. «Я счастлив, — пишет кабатчик, — что ты понимаешь значение крестового похода на восток. Это — не столько война, сколько колонизация, всепоглощающая и жестокая».

Фернанд явно ничего не понимал, но он чувствовал, что стать солдатом Гитлера — это значит стать предателем, и Фернанд упирался. Тогда содержатель пивной стал взывать к родственным чувствам Фернанда: «Ты спасешь твоих близких и осчастливишь сразу две семьи». Брат Фернанда Эрнест находился в немецком плену, а Фернанд и Эрнест крепко любили друг друга. Фернанд был привязан к своей жене, а ее брат Альберт, железнодорожник, тоже изнывал в немецком концлагере.

Гитлер торгует человеческим мясом: продает рабов, покупает смертников. Фернанд знал, что, согласно заявлению германской комендатуры, за каждого «добровольца» будет отпущен один пленный. А Годефруа, учитывая, до чего немцам нужно пушечное мясо, обещал Фернанду: «За тебя отпустят двоих…» И Фернанд согласился… Он отправился на восток, оставив в Доссульсе двух маленьких детей и беременную жену.

Что касается Годефруа, то кабатчик не пошел в легион, хотя его брат Раймонд слал из немецкого лагеря жалостливые письма. Содержатель пивной знал, что «колонизация востока» — дело опасное, и предпочел остаться в Намюре. Он только написал дуралею Фернанду: «Если ты можешь что-либо предпринять для освобождения Раймонда, я тебе буду очень признателен. Вот его „гефангеннумер“ — 665в…»

Пленные в Германии снабжены номерами, и, уезжая, Фернанд Радар попросил свою жену сообщить ему «номера» брата Эрнеста и шурина Альберта. Здесь начинается семейная драма. Жена пишет Фернанду: «Если ты еще не писал Эрнесту, лучше ему не пиши, потому что он написал родителям, что он тобой недоволен. А ведь он еще не знает, что ты записался. Ты ведь знаешь, у него другие идеи. Мама мне запретила послать тебе его номер. Ты лучше не пиши родителям и сестре. Они получили твое письмо, но мне не показали. Мама сказала, чтобы с ней не говорили о тебе, и твое письмо она сожгла, не прочитав…»

Сколько сурового величия в этой картине: старики-крестьяне, которые любили Фернанда, отрекаются от изменника! Мать не хочет слышать о своем сыне.

Фернанд все же узнал номер Эрнеста и «выкупил» его. Эрнест сначала отказался от свободы: «Когда ему сказали, что он может ехать домой, он не хотел уезжать и заявил, что если это с помощью „рекса“, то есть с твоей помощью, то он отказывается. Ему тогда сказали, что это приказ немецкого коменданта».

Эрнест вернулся в Доссульс. Он вернулся больной, изможденный. Жена Фернанда Элизабет описывает, это событие: «Эрнест вернулся благодаря тебе, но, по-моему, — он этого не заслужил. Он недоволен происшедшим. А мне они даже не сказали, что он приехал. Я это узнала от соседей. Они в воскресенье праздновали его возвращение домой и напекли блинов. Но меня они не позвали. Только твой отец принес блины детям, но со мной он не разговаривал»..

В одном из следующих писем Элизабет сообщает: «Мне рассказали, что Эрнест был у врача и врач ему сказал, что он не выдержал бы еще одной, зимы в плену, потому что у него болит грудь и он сильно кашляет. Но они все-таки не хотят тебя знать. Эрнест говорит, что он лучше сидел бы в плену, чем звать, что его брат пошел на такое дело. Ко мне иногда приходит твой отец, он играет с детьми, а со той он молчит. Это настоящая пытка…»

Брат жены Альберт тоже вернулся в Доссульс. Он старается себя утешить: «Говорят, что меня освободили по просьбе администрации железных дорог». Но Элизабет ему рассказывает, что его выкупил Фернанд. Элизабет три недели неустанно повторяет брату: «Ты обязан поблагодарить Фернанда…» Наконец Альберт садится и пишет письмо. Он не благодарит Фернанда, он только кратко замечает: «Мне очень тяжело, что ты уехал, но я надеюсь, что все это будет когда-нибудь предано забвению». Эрнест проклял изменника, снисходительный Альберт не нашел для предателя другого утешения, кроме слова «забвение».

Но народ ничего не забывает. Элизабет это почувствовала на себе. Она окружена презрением и ненавистью. Фернанд ее наивно спрашивает: какие новости в деревне? неужели люди все еще сердятся на немцев? Элизабет отвечает: «В деревне все тоже. Люди если и сердятся на англичан, то только за то, что англичане не наступают».

Элизабет бродит как прокаженная. Жена Гиацинта, Альфонсина, поспешила отречься от отступника, Элизабет любит Фернанда, и она спрашивает мужа, почему на нее свалилась эта тяжесть: «Ты знаешь, здесь люди не понимают, почему ты и Гиацинт согласились? А я не знаю, что им ответить…»

Она поневоле прислушивается к наставлениям содержателя пивной Годефруа, Роберт и Эдуард куда-то уехали, Берта плохо разбирается в политике. Элизабет пишет мужу: «У нас все — англофилы, Они верят только лондонскому радио. Они говорят, что у немцев в России страшные потери, что Берлин разрушили и что немцы не могут победить. Я не знаю, куда мне пойти в воскресенье — все от меня отворачиваются. Ты знаешь, какую кличку мне дали? По твоей новой форме, ты меня понял?..» Да, жену предателя зовут «бошкой» или «фридолинкой».

Она продолжает: «Рексисты теперь боятся показываться. Меня все обходят стороной». Она рассказывает о соседе: «Со мной он перестал разговаривать. Он сказал, что, когда кончится война, они сведут счеты».

Фернанд, встревоженный, спрашивает жену, не грозит ли ей опасность. Элизабет отвечает: «Они не начнут сводить счеты, пока страна еще оккупирована армией», — она не добавляет «немецкой», но она вставила слово «еще»: она понимает, что немцы не будут вечно править Бельгией.

Родился третий ребенок. Элизабет одна. Никто к ней не приходит. Она получила две тысячи обесцененных франков от немцев. Она купила картошки и полфунта масла. Она жалуется мужу: «Масло прогорклое, а ведь цена какая…» Она чувствует во рту, горечь: это привкус измены. Она говорит «а ведь цена какая» и не понимает, что это — цена измены.

Пришел старый крестьянин, отец Фернанда, поглядел на своего крохотного внука и ушел. Элизабет, описывая это, кончает так: «Он опять ничего не сказал мне и стоял ко мне спиной, но я видела, что у него мокрые глаза…»

Когда будут «сводиться счеты», когда народы будут судить палачей и предателей, они вспомнят не только могилы и развалины, они вспомнят и слезы старого крестьянина из деревни Доссульс над своим внуком, над сыном изменника.

Элизабет писала мужу: «Здесь нечего есть, все отбирают». Что делал Фернанд, прочитав такое письмо? Отбирал добро у крестьян Украины. Он воевал за Гитлера. Советская пуля закончила его недолгую, но дурную жизнь.

Читая эти листочки, думаешь не о нем, не о маленьком и глупом изменнике, нет, думаешь о большом сердце народа, о прекрасном чувстве, которое украшает и чахоточного Эрнеста, и старых родителей Фернанда, и его сестренку, и всех крестьян Доссульса, — о верности. Верность сделала простых людей героями.

27 июня 1942 г.


Бывший француз

<p>Бывший француз</p>

В Париже возле Порт-Сен-Дени много лет стаял на своем посту бородатый полицейский. Его длинная борода веселила парижан, и к ней привыкли, как к арке Сен-Дени. Когда Париж захватили немцы, бородатому полицейскому предложили встать на свое место. У него отобрали револьвер, но ему оставили белую палочку, чтобы регулировать уличное движение. Рядом поставили немца с револьвером. Бородатый полицейский оказался честным французом: он умер от обиды.

Престарелый маршал Петэн не умер от обиды. У Петэна был маршальский жезл: он получил его за отвагу защитников Вердена. Немцы смекнул, что жезл маршала сможет сойти за палочку полицейского. Маршал стал на перекрестке Франции — без оружия, но в мундире и с палкой. А рядом с ним стал Штюльпнагель: немец при оружии.

Что делает глава марионеточного правительства бывшей Франции, бывший маршал бывшей армии? Он стал прислугой за все у генерала Штюльпнагеля. Петэн поставляет немцам людей и оружие, хлеб и снаряды, Петэн выдает гестаповцам французов, Петэн посылает приветственные телеграммы уголовнику Павеличу и вшивому Антонеску. Маршал Вердена стая коллегой босяка Квислинга. Немцы кричат: «Подавай!» — и старый лакей Петэн отбирает у французских инвалидов последний кусок хлеба, вырывает у французских детей последний литр молока, — он все готов отдать немцам, лишь бы ему оставили эрзац-столицу в курорте Виши, справедливо прозванном Вишбаденом. Петэн поставляет пушечное мясо своим победителям. Петэн призывает французов отправиться в Германию на каторжные работы. Петэн заклинает французских военнопленных, которые третий год томятся в плену, «быть послушными». Бывший маршал захлебывается во французской крови. Он удушил голодом сотни тысяч французских детей. Он отправил в рабство сотни тысяч французов. Он погнал детей Франции на Волхов — умирать за поработителей родины. Он во стократ презренней Квислинга: у того позади только папка в полиции и скромный оклад мелкого шпиона; у Петэна позади — слава Франции, Верден. Но дряхлый маршал охорашивается: он не только подает немцам котлеты из человечины, он при этом произносит речи.

Последнюю речь Петэн произнес несколько дней тому назад, но поводу двухлетней годовщины «легиона бывших фронтовиков и добровольцев национальной революции». В Вишбадене бывший академик Боннар пересмотрел французский язык: «национальной революцией» теперь называется поражение Франции, а «легионом бывших фронтовиков и добровольцев» — объединение лакеев Германии.

Празднование второй годовщины в Жергови было обставлено торжественно. Немецкие шпионы приехали из разных городов — из Парижа, из Лиона, из Лилля, Бордо. И каждый шпион привез с собой в ящике толику французской земли. Маршал Петэн заявил шайке: «Сегодня утром вы доставили землю из всех наших провинций». Маршал лгал: не было «делегатов» от двух французских провинций, которые немцы официально присоединили к рейху: от Эльзаса и Лотарингии. Зато были «делегаты» от прочих провинций, захваченных немцами. Они принесли землю, запачканную немецким калом и немецкими плевками. Маршал восхищенно сказал, что из этой земли вырастет «крепкое, ветвистое дерево». Засим Петэн прославил деятельность Пьера Лаваля.

Здесь стоит напомнить, что полтора года тому назад Петэн, поссорившись с Лавалем, приказал его арестовать, как «иностранного шпиона». Маршал тогда дал интервью американским журналистам, в котором заявил: «Нет француза, не испытывающего чувства брезгливости при одном упоминании имени Лаваля. Этого бесчестного индивидуума презирает вся Франция. Находясь во главе моего правительства, он самовольно договаривался с немецкими властями и был агентом иностранной державы».

Что теперь говорит бывший Петэн о Лавале? Он прославляет его «честность». Лаваль не изменился: Лаваль давно состоит немецким агентом. Но теперь в дворецкой — новый слуга. Петэн носит свой маршальский мундир, как ливрею. Он окружен достойными коллегами. Конокрад Лаваль, первый вор Франции, на оккупационные марки покупает поместья. Почему дряхлый Боннар стал «министром просвещения» Вишбадена? Вероятно, потому, что Боннар — автор книги, озаглавленной «Похвала невежеству». Кто еще? «Министр» Поль Марион, который известен тем, что стащил у своего умиравшего отца бумажник и золотые часы. «Министр» барон Рене де Венуа-Мешен, стащивший у американца Херста картины и у французских композиторов — манускрипты партитуры. Два жуликоватых банкира, как два столпа национальной революции: Леруа-Ледюри и Жак Барио. Немецкий шпион де Бриннон. Таково «правительство» Петэна.

Маршал Петэн в Жергови сказал: «Наш долг — служить». Он не договорил — кому. Впрочем, это ясно и без слов. Может быть, Гитлера, озабоченного ходом войны, несколько позабавит редкостное зрелище: маршал Франции служит, как цирковая собачка, служит невзирая на возраст, служит, богомольно перебирая ветхими лапами и умильно посматривая, не бросят ли ему кусочек паечного сахара.

После английской разведывательной операции в Дьеппе бывший француз Петэн отправил немцам поздравление. Вместе с англичанами сражались французы, солдаты де Голля. Нормандцы и бретонцы ступили на родную землю. Им говорили: «Уберите бескозырки с красными помпонами». Но матросы радовались, как дети: на несколько часов Франция пришла во Францию как символ, как напоминание, как предчувствие. И вот бывший француз Петэн поздравляет немцев: они «очистили Дьепп» от французов.

Александр Дюма сказал об одной семидесятилетней кокетке: «Она не станет содержанкой румынского боярина или марсельского шулера — у невинности есть щит — возраст». Петэн доказал, что можно стать проституткой на девятом десятке, соблазниться земными соблазнами, спускаясь в могилу, и предать жизнь за час до смерти.

3 сентября 1942 г.


Анонимное общество

<p>Анонимное общество</p>

Однажды я сидел в парижском ресторане с журналистом-марсельцем. Вошел Пьер Лаваль, — конечно, в белоснежном галстуке, с неопрятными глазами заслуженного плута. «Здесь пахнет кухней», — раздраженно сказал Лаваль и прошел в соседнюю комнату. Журналист-марселец мне подмигнул: «Дегустаторы вина никогда не пьют кофе, чтобы сохранить чувствительность носа. А Лаваль не может слышать запаха лука: ведь ему нужно все время принюхиваться, — он слышит, как пахнут деньги».

Велика трагедия Франции. В Париже и в Лионе льется кровь. Немцы издеваются над реликвиями побежденной нации. Голодные дети умирают, лишенные молока и хлеба. Надвигается зима на раздетую и разутую страну. Уходят в Германию эшелоны с рабами, и напрасно француженки ложатся на рельсы, чтобы остановить паровоз.

А плут с сальными глазами, плут в белоснежном галстуке водит большим угреватым носом: он слышит запах немецких марок. Этот оверньяк непривередлив. Он не настаивает на высокой валюте. Он брал взятки в жалких итальянских лирах. Он брал даже в румынских леях. Лишь бы давали, Лаваль возьмет. Немцы дают, и Лаваль судорожно водит носом.

Что такое политика «сотрудничества» Франции с Германией? Один мошенник сует другому пачку кредиток. Они завесились от добрых людей старым мундиром маршала Петэна. Конечно, из занавески не сделаешь мундира, но почему бы мундиру не пойти на занавеску?

Лаваль был прежде адвокатом крупных акционерных обществ. Это хороший маклер для скверных сделок. Теперь Лаваль покрывает десятки сделок. Продают Францию, составляют баланс и выдают дивиденды. Газета «Паризер цейтунг» рассказывает о самой сути франко-германского сотрудничества. Французские фирмы «Эр ликид», «Рон полан», «Кюльман» объединились с немецкой фирмой «Фарбениндустри». Программа: для Германии — взрывчатые вещества, для Франции — могильный камень, для акционеров перечисленных фирм — дивиденды в оккупационных марках.

Можно зарабатывать на всем, в том числе и на горе народа. До завоевания Франции концерн «Кюльман» заработал за год 47 миллионов франков, после прихода немцев барыши концерна достигли 66 миллионов.

Во главе другой фирмы, а именно — «Эр ликид», стоит Жорж Клод. Этот человек с французской фамилией стал под-фрицем. Он заявил: «Я стою за новый порядок в Европе, который песет счастье французскому народу». «Новый порядок» — это сапог немца, он принес Франции полмиллиона гробов, он принес герру Жоржу Клоду 11 миллионов чистоганом.

Так «объединилась» с немецкой химическая и алюминиевая промышленность Франции. Так четыре крупнейших банка Парижа превратились в филиалы германских банков. Маклер Лаваль бодро крутит своим поганым носом: днем и ночью его преследует аромат тридцати сребренннков.

Немецкая фирма «Фарбениндустри» требует шесть тысяч французских рабочих. Директор завода «Кюльман» в Обервилье говорит немцам: «Берите». Но рабочие упираются. Тогда Пьер Лаваль превращается в народного трибуна. Он бьет себя кулаком в простреленную грудь, он показывает на то место, где у людей сердце, он даже кощунственно кричит о Франции. Он все пробует, но французы не едут в рабство. Лаваль шантажирует: «Пожалейте военнопленных! За каждого рабочего немцы отпустят одного пленного». Рабочие не двигаются с места. Лаваль продолжает: «Я хорошо знаю французов, они любят свободу и независимость. Но что делать — я снова обращаюсь к вашему сердцу: пожалейте жен пленных». Рабочие в ответ презрительно усмехаются: о каком сердце говорит Лаваль? Все знают, что у него вместо сердца чековая книжка. Лаваль начинает грозить: «В 1939 году французы, прочитав приказ о всеобщей мобилизации, не спорили, не обсуждали, они пошли на фронт. Почему же вы теперь обсуждаете мои слова?..»

Старая потаскуха прикидывается наивной девочкой: он, дескать, не понимает разницы, он не знает, что одно дело итти сражаться за свою родину, другое — рыть родине могилу. Но французы это хорошо знают, и на медовые речи Лаваля они отвечают поездами, которые не доходят до немецкой границы, станками «Рон полан», которые неожиданно останавливаются, ночными выстрелами и суровым молчанием.

Лаваль и его живая занавеска — полудохлый маршал, который командует, повязавшись слюнявкой, и пишет законы, стоя на четвереньках, выбрали для Франции скромное название: «Государство». Было когда-то французское королевство, французская империя, французская республика. Теперь Франция не королевство и не республика — «государство». Акционерное общество по-французски называется «Societé anonyme» — «Анонимное общество». Есть «Анонимное общество Эр ликид», есть и другое: «Анонимное общество Франция» во главе с продувшимся Лавалем.

Оверньяк, обмолвившись, сказал правду: французский народ действительно любит свободу и независимость. Два года французы глядели на море и ждали погоды. Теперь их лица стали суровыми. Они глядят вокруг себя, на захудалых бошей, которые еще топчут французскую землю. Ножом, топором, руками, зубами — чем угодно — лишь бы убить проклятого боша! Вскоре ничто не сможет удержать огня, он вырвется из сердец, он обнимет всю Францию.

Вот уже полтораста лет, как Франция не знает виселиц. И все же я думаю, что Пьеру Лавалю окажут особую честь, ради него воскресят некоторые пережитки, — трудно его расстрелять, он непохож даже на шпиона. Он ведь только Лаваль, только иуда нашего века. Но осины могут расти спокойно. Пьер Лаваль не дурак, вам он никогда не повесится. Его вытащат из-под последней немецкой койки. У него отнимут последний немецкий пфенниг. А потом повесят на парижском фонаре, накинув, как петлю, белоснежный галстук.

24 октября 1942 г.


Зарево

Париж

116

Ответ Франции

Французы

Зарево

Эрнест Хемингуэй

О морали

Судьба Европы

<p>Зарево</p>
<p>Париж</p>

Два года тому назад, 14 июня 1940 года, выйдя в Париже на улицу, я увидел немецких солдат. Они шли, не глядя по сторонам, и поспешно что-то ели. Рядом со мной стояла француженка. Когда немцы подошли к ней, она рукой закрыла глаза своему маленькому сынишке. В этом патетическом и беспомощном жесте была вся печаль Франции: не видеть случившегося, закрыть глаза детям, чтобы дети, когда они вырастут, не прокляли поколение тридцатых годов.

Задолго до рокового дня измена, как червь, точила сердце Франции. Это была измена не продажного шпиона, но сонного сибарита, беспечного рантье, человека, влюбленного в свой покой. Конечно, во Франции было немало немецких шпионов, но Францию погубили не шпионы, а бескорыстные изменники. Франция изменила себе, и продала она себя.

В романе французского писателя Андре Беклера, написанном незадолго до войны, один из героев восклицает: «Мы не хотим воевать! Если придут варвары, мы уступим. Мы постараемся приручить, воспитать немцев — это все же лучше, чем война…» Наивные обитатели французского рая, любители рыбной ловли и мемуарной литературы, они думали приручить гитлеровцев, воспитать фашистов. Это кажется невзыскательным юмором, но это было государственной политикой большой и славной страны.

Они шли по улицам Парижа, все эти ефрейторы и фельдфебели, гансы и францы, они шли по улицам, где парижский народ пел «Карманьолу», где в июньские дни инсургента сражались за справедливость, где старые камни впитали в себя, кровь Делеклюза и Домбровского. Дурацкие автоматы шли по городу четырех революций, шли и горланили постыдные песни о величии тирольского шпика и о ничтожестве человеческой мысли.

Они примчались в Париж голодные, как крысы. В две недели они сожрали все склады, все запасы. Я слышу до сих пор отрыжку отъевшейся немецкой солдатни, — это были победные марши «третьего рейха». Я вижу в знойный день на узкой улице рыжего ефрейтора, который пожирал из бочонка масло — без хлеба, торопясь, чтобы другие не подоспели, — жидкое, растаявшее на солнце масло. Потный ефрейтор на июньском солнце…

На улицу выбежала заплаканная лавочница и начала совать злому косому немцу шоколад. Оправдываясь, она приговаривала: «Надо их задобрить…» Она, конечно, не читала романов, но она тоже думала «приручить» косого убийцу. А тем временем в Бордо блудливый Лаваль уже готовился сунуть Гитлеру не плитку шоколада — две трети Франции.

«Стрелять в каждого, кто вздумает оказывать немецкой армии сопротивление». Кто отдал этот приказ? Немецкий жандарм? Нет, французский генерал. Его зовут Денц. Он дважды прославился: под Парижем он не захотел пролить немецкую кровь, год спустя в Сирии он пролил кровь французов.

Лавочницы и привратницы во Франции обычно кастрировали своих котов, чтобы коты не бегали по крышам. Коты сидели дома, жирные, гладкие, и мурлыкали. Когда пришли немцы, вместе с ними пришли крысы, город опустел, и крысы выползли из подвалов, из пустых складов. Они начали штурмовать немногие еще населенные дома. Тогда оказалось, что кастрированные коты удирают от крыс, и лавочницы стали мечтать об обыкновенных худых котах. Это очень поучительная история. Вспоминая о капитуляции, о правительстве в Бордо, о многих французских генералах, депутатах и писателях мы можем с горечью ответить: они хорошо мурлыкали в доброе мирное время, а увидев гитлеровцев, они разбежались кто куда.

Где был Париж в те страшные дни? Он плелся по дорогам, уходя от немцев. Его расстреливали гитлеровские летчики на бреющем полете, и трупный запах окутывал предместья города, лес Фонтенебло, берега Марны и Луары вместо аромата глициний или роз. Париж уже не мог сопротивляться, но Париж не хотел примириться, и Париж уходил. Он закрывал себе глаза, как закрыла глаза француженка маленькому ребенку.

14 июня 1940 года улицы Парижа были идеально пусты. Дома были заколочены. Только топот немцев раздавался в мертвом городе.

Прошло два года. Немцы обжились в Париже. Они установили вывески на немецком языке. Они вывезли из Парижа все добро. Они привезли в Париж своих палачей, своих актеров, своих газетчиков. Они снесли памятник Вольтеру. Они разукрасили свастикой музеи и дворцы. Они превратили былую столицу Европы, город, о котором писали восторженные страницы Гейне и Белинский, Диккенс и Тургенев, Герцен и Андерсен, Марк Твен и Хемингуэй, Карамзин и Маяковский, в дом терпимости для своей солдатни, в кафешантан для гитлеровских офицеров, в военную базу германии. Тирольский шпик снялся на фоне Эйфелевой башни, и один за другим снимались немецкие генералы возле могилы Неизвестного солдата, под Триумфальной аркой, немой свидетельницей прусского позора.

Из великого города ушла его душа. Вылезли клопы и мокрицы; мелкий ренегат Дорио стал «трибуном», конокрад Лаваль превратился в диктатора, продажный журналист Марсель Деа, которого можно было купить дешевле, чем иную проститутку, — на одну ночь, на передовицу, — стал именоваться «совестью Франции», и плутоватый издатель Грассэ, ввиду отсутствия писателей, стал Виктором Гюго парижского гау.

На гербе прекрасного города изображен корабль: Париж плывет. Немцы сняли с корабля паруса, заковали гребцов. Но Париж — большой корабль, и Парижа не удержишь. Сорок тысяч экземпляров — таков тираж захваченной немцами самой крупной парижской газеты «Пари суар». Ее продают во всех киосках, но ее никто не покупает. Двести тысяч экземпляров — таков тираж подпольной парижской печати. За чтение ее расстреливают, но нет парижанина, который не читал бы «Юманите», «Пантагрюеля», «Комба», «Франс-Тирер». Стены Парижа покрыты пауками свастики, но под погаными знаками стоят пламенные слова: «Франция жива! Смерть бошам! Вперед, французы!»

Во Франции нет лесов, и негде во Франции укрыться партизану. Во Франции есть только один дремучий лес: узкие, кривые улицы старых кварталов Парижа. Они знали рождение «Марсельезы», отвагу июньских «блузников», восемь волн народного фронта. Теперь они узнали мужество народных мстителей. Там по ночам патриоты убивают оккупантов и предателей. Так подымается девятая роковая волна. «Оружия!» — требуют женщины и подростки. «Оружия!» — кричат камни Парижа.

Парижский корреспондент фалангистской газеты «Арриба» рассказал недавно, как относятся парижане к налетам английской авиации: «Мы провели дурную ночь, и после нее все люди в метро и на улицах выглядели сонными. Но в шесть часов утра прилетели английские истребители, сопровождавшие самолеты-разведчики. Их приветствовали аплодисментами с балконов, из окон, — это были аплодисменты слепых и злобных французов, забывающих о своей собственной смерти». Нет, не слепы парижане. Они были слепыми, впустив в Париж немецких крыс. Теперь они прозрели. Они согласны умереть, лишь бы выгнать из Франции ненавистных оккупантов.

Генерал Штюльннагель, палач Парижа, нервничает. Еще не успели похоронить французских заложников, расстрелянных в мае, как Штюльннагель берет новых заложников. Генералу не дает уснуть тень красногубого Гейдриха. Месяц тому назад Гейдрих пил шампанское в Париже. Теперь он гниет в земле.

Мечется Лаваль. Подстреленный и недостреленный, вор боится за свою шкуру. Он заявил в газетном интервью: «Победа Англии и Советского Союза была бы несчастьем для Европы». Мошенник умеет выражаться. Какое ему дело до Европы? Он любит только одно: свои барыши. Он сам как-то признался: «Идеи опасны, они не дают людям жить». Идея Франции не дает жить Лавалю. Он еще недополучил свои тридцать сребренников. Он их и недополучит. «Лаваля на фонарь», — поют парижские ребята. Он, конечно, не будет светить, но когда его повесят, станет светлее и во Франции и в Европе.

Героически умирают патриоты Франции. О смерти одного из них рассказал корреспондент «Эссенер пейтунг»: «Это был рабочий, озлобленный фанатик. Перед казнью немецкий офицер сказал ему: „Вы мой противник, но вы смелый человек“. На что безумец ответил: „Вы не противник, вы бош и палач“».

Париж приподнял голову. Он знает, сколько его палачей истреблено на русских полях. Зарыты в землю мерзавцы, осквернившие древности Парижа, кутившие в монмартских кабаках и подымавшие тосты на глазах у французов «за похороны Франции», убиты и зарыты — под Можайском, под Калинином, под Ростовом.

Париж не хочет принять свободу как милость. Он дорого заплатил за былые ошибки. Он рвется в бой. Есть позор, который смывается только кровью, и крови гитлеровцев требует Париж. Его горе мы поняли. Его надежда — эта наша надежда. Мы много сделали, чтобы помочь Франции освободиться: триста пятьдесят дней мы уничтожали ее палачей. Мы доведем это дело до конца. Россия любит Париж, и Россия его не забудет.

14 июня 1942 г.

<p>116</p>

Трагедия Франции напоминает древнюю притчу: это история греха и кары, смерти и воскресения. Кто хочет сберечь себя, погибнет… Я помню страшную зиму 1939–40 года. Беспечно текла жизнь Франции. Диктор благодушно говорил: «На фронте без перемен», и сейчас же из репродуктора вырывались звуки танго. За столиками сорока тысяч кафе беззаботные люди пили рубиновые или изумрудные аперитивы. Солдатам посылали патефоны, футбольные мячи и полицейские романы, чтобы солдаты на фронте не скучали. «У нас линия Мажино, у нас колонии», — говорили друг другу наивные стратеги.

Когда разбился немецкий летчик, французские генералы хоронили его с помпой. Ненависть считалась дурным тоном, помпа — неприятной условностью. Жить, жить во что бы — ни стало, ничем не рискуя, ничем не жертвуя! — такова была мудрость Франции накануне катастрофы.

Народ усыпили, как больного на операционном столе, и, когда до Парижа дошел далекий гул орудий, народ бросился бежать, еще не очнувшись, великий и несчастный, отважный и ничтожный. Правители Франции, сами перепуганные случившимся, повторяли: «Нужно сберечь Париж. Нужно сберечь Францию. Нужно сберечь народ!» они не приняли боя, потому что они хотели «сберечь солдата». Они раскрыли перед немцами двери столицы, потому что они хотели «сберечь Париж». Они подписали подлое Компьенское перемирие, потому что они хотели «сберечь Францию». Народ, потрясенный, еще плохо понимая, что приключилось, молчал. Его обезоружили, сдали оружие немцам по тщательно проверенному инвентарю. Какие-то дуры пробовали лопотать, глядя на серо-зеленые-шинели: «Но они вежливые. С ними можно жить…» А из щелей выползли мелкие предатели, галльские «старосты» и «бургомистры» Лютеции, отщепенцы, готовые свести счеты со своим народом, неудачники, дожившие до нечаянного счастья — терзать своих соотечественников, — ил и накипь Франции.

Настало время наказания. Французский народ узнал неслыханные муки. Где дымящиеся горшки добрых французских хозяек, прославленная снедь Франции, настойки для аппетита, гурманы? Кормовая репа стала мечтой. Восьмушка хлеба и детские гробы, съеденные кошки, суп из крапивы, могильщик, который, отощав, уже не может рыть могилы, — вот судьба народа. Его хотели «сберечь»…

Париж стал немецким штабом, немецким кабаком, немецким борделем, немецким арсеналом. В Париже готовят танки для немцев, их готовят французы, проклиная день, когда они родились. И Париж бомбят английские бомбардировщики, бомбят Гавр, Руан, Дьепп, Брест. Развалины — вот судьба городов. Их хотели «спасти». Разве не достойны античной трагедии рабочие Рено и «Гнома», которые приветствуют бомбардировщиков, несущих им смерть? А Франция? Та Франция, которую они хотели «сберечь»? Франция, которой лицемерно клянется дряхлый Петэн? Где она? Есть протекторат: «Франция Виши». Есть немцы, которые в Марселе и в Лионе распоряжаются ничуть не хуже, чем в Лилле и в Бордо. Есть гаулейтер Лаваль, обыкновенный немецкий чиновник с большими доходами и мелким положением. Они все хотели сберечь. Они все потеряли.

Они. Не народ. Один военнопленный лейтенант, тупой немец с квадратной головой и стеклянными глазами, сказал мне: «Во Франции тепло. Мы там хорошо питались. Но я себя чувствовал плохо. Конечно, нападения на немецких солдат не носят массового характера. Но когда видишь глаза французов, становится не по себе. У них очень злые глаза…»

«К оружию, граждане!» — этот припев «Марсельезы» повторяли французы из поколения в поколение. Теперь они узнали, что значит отдать оружие врагу. Они ждали помощи. Они лихорадочно глядели на побережье. Им мерещились корабли. Они не ждали свободы, как подарка. Они ждали оружия. Но корабли не пришли. И Франция кидается на врага, безоружная, но грозная, вечная Франция, мать свободы.

Может быть, маршал Петэн летом 1940 года и мечтал сохранить какой-то «нейтралитет», откупиться, выждать, пересидеть события. «С волками жить — по-волчьи выть». Теперь громче других раздается сиплый, простуженный вой старого онемеченного маршала. У него не больше независимости, чем у Павелича или Квислинга. Верден забыт. Осталось Виши.

В борьбе против немцев и немецких наместников наконец-то объединилась Франция. Солдатам, дрогнувшим перед лицом неприятеля, дается высокое права искупить свою вину на поле брани. Два года молчали люди, олицетворявшие Третью республику: председатель сената Жанненэ и председатель палаты Эррно. Они не приложили своей руки к позорному делу продажи Франции с торгов. Но они и не протестовали. Быть может, и в их сердцах тлела надежда: кого-то спасти, переждать. И вот теперь, когда вся Франция кипит, Эррно и Жанненэ выступили с мужественными словами: «Невозможно, чтобы свобода умерла в той стране, где она родилась…».

Петэн и Лаваль, выполняя приказ Гитлера, начали истреблять евреев. В стране «Декларации прав человека и гражданина» разыгрались страшные сцены. У матерей отбирали детей и говорили: «Вы их больше не увидите». Убегая от палачей, люди кидались в воду, кончали с собой. Совесть Франции возмутилась. Епископ Тулузы с амвона осудил презренного маршала. Священники требуют, чтобы в церквах воскресло «право убежища». Может быть, богомольный маршал, отправившись к обедне, увидит в церкви затравленных женщин и детей, которых охраняет священник?..

Лаваль обязался поставить немцам французских рабочих. Орудия Сталинграда откликнулись в Оверни, в Провансе. У немцев нет больше рабочих рук. Лаваль стал вербовщиком, первым прорабом Германии. Он долго уговаривал французов, долго и безуспешно. На площади Сен-Этьена старый токарь воскликнул: «Лучше пусть у меня отсохнут руки! На бошей я стану работать». Напрасно Лаваль и его немецкие партнеры шантажировали: солидарность, человеколюбие — немцы отпустят умирающих военнопленных, получив трудоспособных рабов. Лаваль говорил француженкам: «Вы хотите обнять вашего сына, который томится в плену? Пошлите взамен другого». Но матери ответили: «Мы не хотим выкупа, мы хотим расплаты».

Франция готова тронуться, как река весной. Вот в Ренне разрушены станки на военном заводе. Вот в Бордо взрыв: ручные гранаты впились в скопище немцев. Вот в мнимо-свободном Гренобле уничтожена плавильная печь. Вот в Шербурге забастовали рабочие. Вот в Мулене повреждены немецкие радиоустановки. Вот в Аржантей горят немецкие склады. Вот в Като летит с откоса немецкий эшелон. Вот в Бурже взлетают в воздух склады боеприпасов. Франция, как солдат, оправившийся от тяжелой контузии, снова вступает в бой.

Отсутствие Франции ощущается всеми народами как зияние, как ущерб, как большое общечеловеческое горе. Отсутствие доблестной французской армии облегчило немцам их задачи. Отсутствие Французской республики с ее благородными традициями отразилось на климате Европы. Что позволило Франции вступить в ряды сражающихся наций? Сопротивление России. Оно разжало уста и законникам-парламентариям и епископам. Оно подняло французский народ.

Французы не хотят сидеть у моря и ждать погоды, не для этого они осуществили четыре революции. Их тщетно уговаривают ждать. Напрасно им говорят, что на берегу Ламанша немцы, что между Кале и Дувром пролив, что в Вашингтоне сидит посол маршала Петэна, мосье Анри. Французы слишком долго думали, что ждать — это значит победить. За эту лжемудрость они заплатили рабством, разорением, муками пленных, голодной смертью детей, расстрелянными заложниками. Теперь французы говорят: ждать — это значит погибнуть. С кораблями или без кораблей, с союзниками или без союзников, но Франция не может дольше ждать: бьет двенадцатый час.

Сегодня, 20 сентября 1942 года, исполняется стопятидесятая годовщина битвы при Вальми. Эту битву выиграла французская революция. Эту битву выиграла молодая Французская республика. Это была победа над немцами: победа Франции, и победа свободы. Французский народ решил ознаменовать в этом году годовщину победы. Слово «Вальми» подымает душу, зовет в бой. Все знают эпопею буквы «В». Французы говорят: «В — как Вальми. В — как Верден». Бывший защитник Вердена, маршал, продавший свою шпагу, молчит. Что ему ответить? Неужто сказать: «В — как Виши?»

Сегодня получена короткая радиограмма из Парижа. Командующий немецкими оккупационными войсками во Франции палач фон Штюльпнагель по случаю годовщины Вальми расстрелял сто шестнадцать французских заложников.

Сто шестнадцать…

Кровью французских патриотов немецкий генерал думает погасить пожар. Но кровь мучеников разжигает огонь: это кровь, а не вода. История идет ко второму Вальми. Французская республика идет в бой против немцев и против предателей из Кобленца. Идет она со священными словами: «Свобода или смерть!»

Мы протягиваем через проклятую Германию руку французскому народу. Он много страдал, он искупил свою испольную вину, он достоин любви и уважения. Оружие защитников Сталинграда салютует над могилой ста шестнадцати. Мы говорим вам, французские друзья, в дыму и в горечи боя: «Мужайтесь! Им не убить Франции. Им не убить свободы».

20 сентября 1942 г.

<p>Ответ Франции</p>

Мир слышал голоса Франции: немцы зажали ей рот. Они сожгли французские города. Они вытоптали французские виноградники. Они ограбили французские музеи. Мир спрашивал: что думает Франция? Но у французов не было оружия, а немецкие тюремщики зорко сторожили ворота порабощенной страны.

Сегодня ночью Франция сказала свое слово: взрывы в Тулоне потрясли мир.

Что оставалось у Франции? Только флот. Еще недавно военные корабли были славой и гордостью Франции. Когда настали черные дни позора, эти корабли остались как последнее утешение. Они стояли грозные и бессильные: они тоже были узниками, их стерегли немцы.

Почему немцы, захватив Францию, оставили незанятым один Тулон? Они боялись неподвижных, скованных кораблей: в них жила душа побежденной, но непобедимой Франции. Немцы хотели взять корабли живыми. Обманом они взяли французскую армию. Обманом они надеялись взять и французский флот. Они уговаривали моряков. Они позволили французскому флагу развеваться над Тулоном. Они ждали, что корабли им отдадутся. Но корабли — это была Франция: все, что оставалось от французской земли и от французской свободы.

Немцы напали исподтишка. Ночью они ворвались в Тулон. Бомбардировщики повисли над гаванью, ракетами освещая корабли. Автоматчики взбирались в окна домов. К докам неслись немецкие танки. Боясь защитников кораблей, немцы сразу начали бомбить береговые батареи. Тогда раздался оглушительный взрыв: команда линкора «Страсбург» первая взорвала корабль, лучший корабль французского флота.

Страсбург — это имя говорит о горе и гордости Франции. Полтораста лет тому назад в Страсбурге юный офицер республиканской армии написал бессмертную «Марсельезу». Теперь Страсбург «присоединен» к Германии. Город бесстрашного Клебера стал германским острогом. Сегодня ночью немцы захотели завладеть и другим «Страсбургом»— кораблем. На мостике стоял командир, он погиб вместе с кораблем. Это было сигналом. Один за другим опускались в черные воды ночи линкоры, крейсеры, эсминцы… Франция в 1940 году, обманутая и преданная, показала миру свою неукротимую душу. Некоторые корабли пытались выйти из порта, чтобы примкнуть к союзникам. Они вели бой с бомбардировщиками. Они взрывались на минах. Но ни один корабль сдался. Ни один.

Сегодня ночью затонули не только французские корабли. Сегодня ночью затонула идея «Новой Европы» Гитлера. Два года немцы говорили миру о своем сотрудничестве с Виши. Два года они уверяли, что помирились с французским народом. Они повторяли: «Франция с нами». Франция ответила: лучше на дно моря, чем к Гитлеру, лучше смерть, чем бесчестье! Матросы взорвали линкор «Дюнкерк». В 1940 году у города Дюнкерк Франция пережила беспримерную трагедию. Сегодня ночью корабль «Дюнкерк» одержал над немцами подлинную победу: он погиб на боевом посту. Народы, которые сражаются за свободу, услышали последний салют тонущих кораблей. Сегодня ночью вся Франция вступила в боевые ряды союзников. Взрывы в Тулоне услышат солдаты генерала де Голля, и они поклянутся отомстить немцам за мертвые корабли. Взрывы в Тулоне услышат союзники, и, потрясенные величием Франции. Они ответят на гибель французского флота новыми победами. Взрывы в Тулоне дойдут до героев Сталинграда, которые уничтожают палачей Франции, и герои Сталинграда в дыму боя воскликнут: «Слава морякам Тулона! Слава свободе! Смерть немцам!»

28 ноября 1942 г.

<p>Французы</p>

Они шли по снегу в полушубках, в валенках. Я вздрогнул, услышав французскую речь. Это были механики авиационного соединения «Нормандия» Сражающейся Франции. Они приехали к нам, чтобы в русском небе сражаться за землю Франции.

Авиационные соединения армии генерала де Голля названы именами французских провинций. Так, группы «Бретань» и «Эльзас» сражаются в Африке, группа «Иль-де-Франс» — над Ламаншем, группа «Нормандия» — на нашем фронте. У летчиков и механиков на груди герб Нормандии — два льва. Нормандия захвачена немцами, древний Руан сожжен, изумрудные луга вытоптаны. Но солдаты Нормандии твердо верят, что они увидят освобожденную Нормандию. Некоторые приехали из Лондона. Неисповедимы пути людей и народов. Кто бы подумал, что путь из Дувра в Кале пройдет через поля далекой России?

«Нормандия» — это кусок Франции. Здесь люди разных провинций: белокурый нормандец и черный, как смоль, корсиканец, задумчивый, молчаливый бретонец и пылкий марселец, баск, лотарингец, парижане. Здесь люди различных социальных пластов: рабочий, студент, моряк торгового флота, молодой врач, сын коммерсанта — еще недавно баловень судьбы и сын бедняка. Их объединило одно: любовь к Франции. Эта любовь с невиданной силой проснулась в горькое лето 1940 года. Франция, коснувшись дна и узнав всю меру позора, выплыла. Она снопа вступила в бой. Одни сражаются в самой Франции, в подполье. Другие стали солдатами де Голля.

Нелегко выбраться из Франции. Вот этот летчик был в Нормандии под немцами. Ночью он пробрался в тогда еще не оккупированную зону. А оттуда?.. «В Испании меня схватили. Сидел я в тюрьме. Убежал…»

Три приятеля. Их шутя зовут «три мушкетера». Они были в Алжире, в авиации Виши. Решили уйти к де Голлю: долететь на истребителях до Гибралтара. Но как улететь втроем? А если улетит один, другим не уйти: удвоят слежку. Они долго готовились. Наконец настал счастливый день. Им повезло. Но вот менее удачливый летчик: он приземлился вместо Гибралтара в испанском городе Ла Линеа, два километра от Гибралтара. Попал в руки к врагам. Что же, он убежал из Ла Линеа…

Врач убежал из Франции в Испанию. Его арестовали и после долгих мытарств выслали в Португалию. Здесь его вторично арестовали и хотели выслать в Испанию. Он пытался пробраться в Лондон. Вместо этого ему пришлось уехать на Кубу, оттуда в Соединенные Штаты, оттуда в Англию. Чтобы проехать из Парижа в Лондон, он исколесил полсвета.

Эпопея марсельца патетична и забавна. Летом 1941 года генерал Денц, командовавший войсками Виши в Сирии, капитулировал, оговорив право на возвращение во Францию офицеров и солдат, которые не пожелают примкнуть к генералу де Голлю. За сторонниками Петэна были посланы из Марселя пароходы. А в Марселе люди ломали себе голову: как бы попасть на пароход, который уходит в Сирию? Марсельцев томила эта дверь, как бы приоткрывшаяся из тюрьмы на свободу. Студент становился кочегаром, художник клялся, что он старый матрос, а литограф прикидывался корабельным коком. Когда пароходы пришли в Бейрут, команде запретили сходить на берег. Люди бросились в воду и доплыли. А на пароходах сторонники Виши напрасно ждали кочегаров и матросов: экипажи ушли к де Голлю.

Майор прошел пешком из Дагомеи в Либерию — пятьсот километров девственными лесами. Сержант переплыл из Бретани в Англию на маленькой рыбацкой лодке. Был шторм. Сержант хотел доплыть, и он доплыл.

Их семьи остались там — под немецким игом. Вот почему парижанин без слов понимает лейтенанта-украинца. У них есть общий язык — ненависть. Парижанин говорит: «Бош, фриц» и сжимает руками воздух. Украинец одобрительно вздыхает: «Так его!..»

Есть среди французов люди, которые не имели представления о нашей стране. До катастрофы они читали профашистские газеты, изо дня в день рассказывавшие, что Россия — это курные избы и национализированные женщины. С изумлением они увидали большие города, заводы, комфортабельные дома, семьи. Они только разводят руками: «Как наши газеты врали!..» Есть и другие, с восхищением следившие за мирным ростом нашей страны. Они пришли из разных социальных групп, из разных партий, но для всех Россия — сильный отважный союзник. Французы знают, что Советский Союз хочет возрождения независимой и свободной Франции, и летчики «Нормандии» счастливы, что они наконец-то попали на настоящую войну, как сказал мне один лейтенант.

Механик-сержант, парижский печатник., сражался Испании против фашистов. Он хорошо знает врага: враг все тот же — враг Франции, враг Испании, враг России, враг свободы.

Корсиканец говорит: «У меня итальянцы убили брата. А мы на Корсике знаем, что такое священная месть! Я должен отомстить. Мне повезло, что я — здесь! Я отомщу…»

Летчик Дюран за одну неделю, когда французская армия воевала, сбил четыре вражеских самолета. О говорит: «Но мне скучает пятый бош… Скорее бы бой…» В Египте и в Сирии многие сидели без дела, они стосковались по бою. Капитан-лотарингец, сбивший одиннадцать немецких машин, сурово поясняет: «Мы пошли за генералом де Голлем, чтобы воевать. Здесь мы сможем воевать».

Летчики довольны советскими машинами: они много лучше тех, на которых им приходилось воевать в Африке. Французские летчики быстро освоили наши самолеты. Механики обрадовались: во Франции они работали с моторами «Испана-Суиза».

Непонятной кажется издалека Россия. Но вот приехал французы и сразу почувствовали себя как дома. Не видали они никогда валенок, а теперь не расстаются с ними. Не знали щей — понравились щи. Боялись русской зимы, но оказалось — не страшно. Ходят на лыжах. Уже знают много русских слов. А детишки кричат по-французски: «Бонжур!»

Когда передают «В последний час», французы сосредоточенно молчат, стараясь разобраться в чужих именах в непонятных словах. Но вот раздается «немцы потеряли убитыми 175 тысяч солдат и офицеров», и французы улыбаются: уничтожены палачи Франции. В такую минуту понимаешь, что такое боевая дружба. А французский лейтенант жмет руку нашему летчику и ласково повторяет: «Карошо… Карошо!..».

6 января 1943 г.

<p>Зарево</p>

Шведские аристократы считали Норвегию мужицкой страной. Датские свиноводы пренебрежительно поглядывали на бедных и чересчур беспокойных норвежцев. Иностранные туристы влюблялись в фиорды. Немецкие шпионы интересовались портами и химическими удобрениями. Норвегия была на окраине Европы, и казалось, это эта страна лежит не на пути истории. Но вот настали дни испытаний. Норвежцы не продали своего человеческого первородства за чечевичную похлебку «мирной оккупации». Норвежцы оказались не комбинаторами, не жонглерами, но суровыми и непримиримыми людьми. Может быть, это удивило многих, но я знал, что Норвегия — край взыскательных сердец. Это край, где много камня, много трудных дней и много человеческого участья. Маленькая страна, большая совесть.

Легко жить человеку где-нибудь в Италии. Он может ночевать под южными звездами. Он протягивает лениво руку и срывает плоды. Норвегия — это скалы и вода, вода и скалы. Но здесь, на далеком севере, люди создали свободную и прекрасную жизнь.

Кто не знает Ибсена? Его пьесы звучали и звучат в европейской ночи как сигнал тревоги: они будят беспечных, они стыдят малодушных. Норвежцы создали прекрасную литературу, замечательную живопись. Немецкие варвары тупо смотрят на фрески телеграфа, клиники, школы судоходства, ремесленной палаты Осло. Что они сделали, чтобы украсить захваченную страну? Они арестовали художника Пера Крога, картинами которого гордятся музеи всех цивилизованных стран.

Норвегия была страной демократии, здесь не знали ни титулов, ни раболепства, ни иссеченных на дуэлях студентов, ни местничества. Дети рыбаков и крестьян заполняли аудитории университета. Норвежцы читали больше других народов. На маленьком острове Ресте, среди свай, можно было встретить философа, влюбленного в Эпикура и поэта, читавшего Данте или Китса. Норвежцы настоящие люди, и когда на них напали немецкие автоматы, норвежцы приняли неравный бой.

Человеческое достоинство — вот что ценится в Норвегии. Не генеалогия, не деньги и не комфорт. Задолго до войны в северный норвежский городок прибыли прохвосты с дирижабля «Италия», трусы, разыгрывавшие бесстрашных исследователей, фашисты, которые, за отсутствием макарон и абиссинцев, сожрали злосчастного чеха. На берегу стояли норвежцы, засунув пальцы в карманы. Итальянцы бросили канат. Никто не двинулся с места, никто не поднял каната. Может быть, немцы думали, что, прибыв как непрошеные завоеватели в Норвегию, они вызовут восторг? Они бросили канат — Квислинга. Но нет норвежца, который пожал бы руку презренного изменника.

Можно изготовлять на заводах танки и лженаучные теории, «Мессершмитты» и «геополитику». Нельзя изготовить в Эссене или в Берлине мужество. Норвежцы рождаются героями. Кто побывал весной на Лофотенских островах, знает, что такое борьба, «Все — или ничего», — говорил герой Ибсена. Может ли испугать норвежцев Гиммлер? Ведь они с детства знают, что такое штормы. Моряки и рыбаки, они выросли среди бурь, в детстве их баюкал прибой, их вдохновлял ветер, они давали клятвы любимым девушкам, уходя в дальнее плавание. В Норвегии много гостиниц, но Норвегия не гостиница. Норвегия — это близость полюса, это «все — или ничего», это свобода и это борьба.

Четыре тысячи норвежских офицеров, и матросов плавают по всем морям под флагом свободной Норвегии. Шестьдесят три корабля, шестьдесят три блуждающих острова, на которых живет свобода. Когда подойдет первый из шестидесяти трех к норвежским берегам, с солдатами на борту, и когда матросы бросят канат, его подхватит вся Норвегия.

Весной норвежский пароход «Гальгезунд» вышел из Флеккефьер в Осло. Этот пароход не пришел в Осло, он пришел в английский порт: норвежцы не хотят возить немецких палачей; еще одним свободным островком стало больше.

Десять тысяч норвежских учителей отказались учить детей невежеству и скотскому послушанию. Десять тысяч учителей — это мозг Норвегии. Учителя восстали против танков. Они сказали детям и отцам: «Человек и свобода». Две тысячи учителей томятся в концлагерях. Германия пытается посадить свет за проволоку, но свет горит: его разжигают ветер и гордость.

Епископ Берграв в тюрьме. Шестьсот пасторов протестуют против немцев и Квислинга. Они не променяли евангелие на злой бред Розенберга. Они не променяли тернии на тридцать сребренников.

Почему вспыхивают пожары в Тронхейме? Почему взлетают склады в Бергене? Почему падает, обливаясь кровью, предатель Кристиансен? Почему «исчезают» немецкие солдаты? Потому что Норвегия не постоялый двор для нацистских жеребцов, не тюрьма, не лакейская. Норвегия не сдается напрокат.

Рабочие Драммена, моряки Тромзе, рыбаки Свольвера, судостроители Лаксевога — все они стали солдатами одной незримой, но мощной армии; нет больше раздоров, дискуссий: есть захватчики и Норвегия, цепи и свобода. Квислинг и честь. Народ сделал выбор, и народ воюет.

На самом северном участке русско-немецкого фронта, за полярным кругом, бойцы Красной Армии в тихую погоду слышат далекие взрывы, над Норвегией подымается едва заметное зарево. И русские говорят друг другу: «Ларсен!» Партизаны Ларсена — это те друзья, которые воюют не только на словах, и каждый русский, убивал врага в Карелии, знает: я убил врага России и врага Норвегии..

7 марта 1942 г.

<p>Эрнест Хемингуэй</p>

Мадрид тех лет. Развалины домов на Пласа Дель Соль, мусор, яркие плакаты, столбы холодной пыли, детские трупы, ручные голуби, грохот снарядов и повсюду два слова: «No pasaran». Уже не призыв — заклинание.

Шумно было тогда на улице Гран Вия, где стоял небоскреб «Телефонного общества», облюбованный артиллерией Франко. Неподалеку от небоскреба находилась поврежденная фугаской гостиница «Флорида», некогда пышная и похожая в наступившем запустении на театральную бутафорию. В номерах стоял мороз, и большинство номеров пустовало, только один постоялец не хотел расстаться с «Флоридой»: Эрнест Хемингуэй на спиртовке варил кофе и писал любовную комедию. Он мог бы ее писать не в гостинице «Флорида», под бомбами и снарядами, но в земном, раю, в настоящей Флориде. Почему предпочел он голодный, черный, разрушенный Мадрид?. Что его привязало в те годы к Испании? Оружье. Оружье в чистой руке оскорбленного народа.

Декабрь 1937-го. На побережье цвели апельсины, а в горах не утихала метель. Я встретил, Хемингуэя: он спешил к робкой, нечаянной победе; расспрашивал, как проехать к Теруэлю; боялся опоздать.

Мне привелось быть с ним у Гвадалахары. Глядя наброшенное итальянцами снаряжение, он бормотал: «Узнаю…» — он вспоминал Капоретто. Тогда он сердцем был с теми, кто бросал оружие. Теперь влюбленными глазами он смотрел на испанских солдат, которые вытаскивали из блиндажа красные гранаты итальянцев, похожие на крупную клубнику.

Он часто бывал на командном пункте двенадцатой бригады. Генерал Лукач, он же венгерский писатель Матэ Залка, объяснял Хемингуэю план атаки, и Хемингуэй говорил: «Понимаю, товарищ генерал».

Может быть, кому-нибудь придет в голову суетное предположение: писатель собирал материал для будущего романа. Убожество, глубокое непонимание того, как рождаются книги, привычка обходиться эрзацами искусства. Можно пойти в лес за ягодами, нельзя пойти в жизнь за литературным материалом. Этот «материал» обычно приходит непрошеный, как личная драма, он вытесняет все чувства, все помыслы, он душит писателя, и писатель пишет, чтобы не задохнуться. Книгу нельзя задумать по плану, книгой нужно заболеть.

Не один раз война насильно завладевала Хемингуэем. Война стала основной темой его жизни. Большой, на вид здоровый человек, чудак, который в иную эпоху создал бы вымышленный мир ужасов и радостей, был рано застигнут войной. Война его искромсала. Так родился роман «Прощай, оружье!».

Я не знаю другой книги о войне, столь горькой. А в Европе после первой мировой войны было написано много горьких книг. Сущность Хемингуэя — то, что он показывает людей не только раздетых, но и освежеванных, короткие фразы диалога, которые бьют прямой наводкой, — все это совпало с темой войны.

Мастерство Хемингуэя органично, ему нельзя подражать. Это не литературная школа, это особенность голоса, глаз, сердца. Предельная детскость многих диалогов, на самом деле — зрелость ума и чувств. Нет здесь ничего фальшивого, никакой литературщины. Предсмертный бред, любовная записка, исповедь пьяного покажутся манерными и стилизованными по сравнению с разговорами персонажей Хемингуэя. Его книги производят впечатление безыскусственности: такова сила высокого искусства. Диалоги не только новы как явление литературы, они новы вообще, их не было — так люди не разговаривают. Но каждому ясно, что люди должны разговаривать именно так.

Однако не только обнаженность придает исключительную силу роману «Прощай, оружье!»: в этой книге человек противопоставлен войне, и роман Хемингуэя с большим правом, чем многие другие прославленные книги, может быть назван исповедью поколения. В первой мировой войне карты были спутаны, праведники смешаны с грешниками, и совесть писателя страдала по обе стороны так называемой «ничьей земли». Герои Барбюса страдали в голубоватых шинелях, герои Ремарка и Рейна — в серо-зеленых, герои Олдингтона — в защитных. Как и в других книгах Хемингуэя, в романе «Прощай, оружье!» герой — американец среди европейцев. На Фреде Генри шинель итальянца. Но он, как и персонален Ремарка или Барбюса, смятен, растерян. Мм говорили о родине, а притягивала их ничья земля, некая третья правда. Оружье для них — кандалы.

Из всех героев литературы первой мировой войны Фред Генри не самый умный, отнюдь не самый храбрый, да и не самый совестливый, но он самый человечный. В первом романе Хемингуэя война — это машина, восставшая на человека, танк, ставший эпохой. Кругом итальянцы, народ живой и жизнерадостный, глубоко привязанный к простейшим и мудрейшим удовольствиям, Трудно подобрать для Фреда Генри партнеров лучше. Прибавьте к этому любовь, целомудренную и чувственную любовь англичанки Кэтрин, и Фред Генри прощается с оружьем; он говорит: «Я решил забыть про войну. Я заключил сепаратный мир».

Легко сделать политические выводы: дезертир тех лет яростно сражался под Мадридом, яростно сражается теперь против фашистов, а командиры многих победоносных армий первой войны вторую начали как капитулянты и кончили ее как дезертиры. Но проблема проще и сложнее. Исповедь поколения продолжается, поскольку одному поколению достались две войны, не считая промежуточных войнушек.

С кем заключил сепаратный мир Фред Генри? Разумеется, не с двуединой монархией Габсбургов. Он думал: с жизнью; оказалось: со смертью. И смерть не насытилась первой победой. Она вскоре снова предстала перед Хемингуэем. Она предлагала ему капитуляцию на почетных условиях. Она снова соблазняла его жизнью; Хемингуэй обожает рыбную ловлю. У него есть маленький домик где-то в субтропическом парадизе. Это человек, привязанный к жизни, влюбленный в свое дело… Жить бы да жить! Разве не прожили поколения, оттеняя свое радостное существование хорошо придуманными трагедиями?

Но тема войны не отстает от Хемингуэя. Когда нет войны, смерть приходит к человеку на испанских аренах или в песках Африки, смерть ищет тореадоров или охотников. Это в паузе между двумя катаклизмами. О мировой войне в те годы начинают говорить пренебрежительно, как о далекой варварской эпохе, — она не повторится, человечество выросло.

А смерть занята примеркой. Сначала на скелет напяливается черная рубашка итальянских фашистов, — офицерики, удиравшие при Капоретто, берут приступом народные дома и рабочие клубы, а обнаглев, начинают героически травить ипритом абиссинских пастухов… Потом смерть надевает коричневую рубашку немецкого покроя. На черепе вырастают усики Адольфа Гитлера. С кем подписал сепаратный мир Фред Генри? С кем думал помириться Эрнест Хемингуэй?

Настают критические годы. Фашизм готовится истребить человечество. Три демократии Запада хотят отмолчаться: их не тронут, если они не закричат. Можно выпить со скелетом на брудершафт, можно объявить косу смерти мирным сельскохозяйственным орудием, можно принять самолет сына Муссолини, повисший над песками Эфиопии, за ангела мира. Так поступили многие. Отступили многие. Отступничество стало насморком писателей, и отступничество в тридцатые годы нашего века перестали замечать, как в тридцатые годы прошлого века не замечали условностей романтики.

Хемингуэй — по природе художник, а не идеолог, — я не хочу поэтому останавливаться на ошибочности той или иной из его политических оценок. Я только укажу, что он сразу нашел мужество назвать смерть — смертью, В 1936 году он выступил против итальянского фашизма, напавшего на Абиссинию. Статья называлась «Крылья над Африкой». Хемингуэй любит итальянский народ, но еще сильнее он любит жизнь: он разглядел тень бомбардировщика над Аддис-Абебой. Зачем он прощался с оружьем? Зачем люди кричали на узких улицах: «Viva la pace?»

И вот — Испания. Хемингуэй приехал в Мадрид. В первую осень он пережил с Испанией ее надежды, горе, отчаянье. Он писал в американские газеты очерки: как многие другие, он не хотел поверить в торжество отступничества. Потом, уже в Америке, он написал роман «По ком звонит колокол». Фред Генри стал Робертом Джорданом. Хемингуэй, развенчавший некогда героику, живет мужеством испанских партизан. Его поколение, — наше поколение, — двадцать лет тому назад распрощавшееся с оружьем, приветствует и охотничье ружье кастильского пастуха и танки свободы.

В чем сила нового романа Хемингуэя? Роберт Джордан не говорит: «Война», — война войне рознь. Он не заключает сепаратного мира. Он воюет против фашистов, — следовательно, против смерти. Роман — длинная повесть о нескольких днях во вражеском тылу. Американец Роберт Джордан и кучка испанских партизан взрывают мост, чтобы помешать фашистам подкинуть подкрепление. Есть в этом романе утверждение жизни. Любовь за день до смерти еще убедительней, еще телесной, еще глубже, чем в «Прощай, оружье!». Испанка Мария, горькая и нежная, как сьерра, еще отчетливее женщина, нежели нежная Кэтрин. Но Роберт Джордан ни за что не простится с оружьем: знает, почему он воюет. Есть войны, которые чище и выше величайшего блага мира. Хемингуэй сказал об этом накануне второй мировой войны, среди общего смятения умов и сердец. Нет сейчас иного пацифизма, кроме лакейской угодливости Жионо. Круг замкнут; писатель, написавший «Прощай, оружье!», пуще любви, пуще искусства благословляет ручной пулемет.

Я не знаю ничего оптимистичней последних страниц печального романа «По ком звонит колокол». Партизаны, взорвав мост, пробираются к республиканцам. Роберт Джордан лежит на дороге с раздробленной ногой. Он прощается с Марией — с любовью, с жизнью, он прощается с боевыми товарищами: «Идите. Спешите». Когда девушка упирается, он говорит: «Ты уйдешь за себя и за меня…» Он остается один. Он не хочет покончить жизнь самоубийством: ему предстоит еще один глубоко жизненный поступок — убить врага. Он пересиливает боль: пуще всего он боится потерять сознание. С ручным пулеметом он ждет, когда покажется на дороге фашистский отряд, посланный вдогонку партизанам. Вот последняя страница этой изумительной книги:

«Скорей бы они пришли, оказал он. Пришли бы сейчас, а то нога начинает болеть. Должно быть, распухает.

Все шло так хорошо, когда ударил этот снаряд, подумал он. Но это еще счастье, что он не ударил раньше, когда я был под мостом. Со временем все это у нас будет налажено лучше. Коротковолновые передатчики — вот что нам нужно. Да, нам много чего нужно. Мне бы, например, хорошо иметь запасную ногу.

Он с усилием улыбнулся на это, потому что нога теперь сильно болела в том месте, где был задет нерв. Ох, пусть идут, подумал он. Скорее бы они шли, сволочи, подумал он. Скорей бы. Скорей бы шли.

Нога теперь болела очень сильно. Боль появилась внезапно, после того как он перевернулся, и бедро стало распухать, и он подумал: может быть, я сейчас сделаю это. Я не очень хорошо умею переносить боль. Послушай, если я это сделаю сейчас, ты не поймешь превратно, а? Ты с кем говоришь? Ни с кем, сказал он. С дедушкой, что ли? Нет, ни с кем. Ох, к дьяволу, скорей бы уж они шли.

Послушай, а может быть, все-таки сделать это, потому что если я потеряю сознание, я не могу справиться и меня возьмут и будут задавать мне вопросы, всякие вопросы, и делать всякие вещи, и это будет очень нехорошо. Лучше не допустить до этого. Так, может быть, все-таки сделать это сейчас, и все будет кончено? А то, ох, слушай, да, слушай, пусть они идут скорей.

Плохо ты с этим справляешься, Джордан, сказал он. Плохо справляешься. А кто с этим хорошо справляется? Не знаю, да и знать не хочу. Но ты — плохо. Именно ты — совсем плохо. Совсем плохо, совсем. По-моему, пора сделать это. А по-твоему?

Нет, не пора. Потому что ты еще можешь делать дел до тех пор пока ты знаешь, что это, ты должен делать дело. До тех пор пока ты еще помнишь, что это ты должен ждать. Идите же! Пусть идут! Пусть идут! Пусть идут!

Ты думай о тех, которые ушли, сказал он. Думай как они пробираются лесом. Думай, как они переходят ручей. Думай, как они едут в зарослях вереска. Думай, как они поднимаются по склону. Думай, как сегодня вечером им уже будет хорошо. Думай, как они едут всю ночь. Думай, как они завтра приедут в Гредос. Думай о них. К чорту, к дьяволу, думай о них! Дальше Гредос я уже могу о них думать, сказал он.

Думай про Монтану. Не могу. Думай про Мадрид. Не могу. Думай про глоток холодной воды. Хорошо. Вот так оно и будет. Как глоток холодной воды. Лжешь. Оно будет никак. Просто ничего не будет. Ничего. Тогда сделай это. Сделай. Вот сейчас сделай. Уже можно сделать это. Давай, давай. Нет, ты должен ждать. Ты знаешь сам. Вот и жди.

Я больше не могу ждать, сказал он. Если я подожду еще минуту, я потеряю сознание. Я знаю, потому что к этому уже три раза шло и я удерживался. Я удерживался, и оно проходило. Но теперь я не знаю. Наверно, там, в ноге, внутреннее кровоизлияние, ведь эта кость все разодрала кругом. Когда поворачивался, тогда особенно. От этого и опухоль, и слабость, и начинаешь терять сознание. Теперь уже можно это сделать. Я тебе серьезно говорю, уже можно.

Но если ты дождешься задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся убрать офицера, это может многое решить. Поступок, сделанный во-время…

Ладно, сказал он. И он лежал совсем спокойный и старался удержать себя в себе, чувствуя, что ползет из себя, как иногда снег с горной вершины, и сказал теперь совсем спокойно: только бы мне додержаться, пока они придут.

Счастье Роберта Джордана не изменило ему, потому что в эту самую минуту кавалерийский отряд выехал из леса и пересек дорогу. Отряд остановился возле серой лошади и крикнул что-то офицеру, и офицер подъехал к нему. Он видел, как оба склонились над серой лошадью. Они, конечно, узнали ее. Этой лошади и ее хозяина не досчитывались в отряде со вчерашнего утра.

Роберт Джордан видел их на половине склона, совсем близко от него, а внизу он видел дорогу и мост, и длинную вереницу машин за мостом. Он теперь вполне владел собой и долгим, внимательным взглядом обвел все. Потом он посмотрел на небо. На небе были большие белые облака. Он потрогал ладонью сосновые иглы рядом на земле и потрогал кору дерева, за которым он лежал.

Потом он устроился как можно удобнее, облокотился на кучу хвойных игл и дуло пулемета упер в сосну.

Рысью поднимаясь вперед, по следам ушедших, офицер должен был проехать ярдов на двадцать ниже того места, где лежал Роберт Джордан; На таком расстоянии тут не было ничего трудного. Офицер был лейтенант Беррендо. Он только что вернулся из Ла-Гранхи, когда пришло известие о нападении на нижний дорожный пост, и ему было предписано выступить со своим отрядом туда. Они мчались во весь опор, но мост оказался взорванным, и они повернули назад, чтобы перевалить через гору и выйти к теснине кружным путем. Лошади их были все в мыле и даже рысью шли с трудом.

Лейтенант Беррендо поднимался по склону, приглядываясь к следам; его худое лицо было сосредоточенно и серьезно. Его автоматическая винтовка торчала поперек седла. Роберт Джордан лежал за деревом, сдерживая себя очень бережно и очень осторожно, чтобы не дрогнула рука. Он ждал, когда офицер выедет на освещенное солнцем место, где первые сосны леса выступали на зеленый склон. Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную хвойными иглами лесную землю…»

* * *

Так умер Роберт Джордан, истребив перед смертью фашистский отряд. Так встретил писатель Эрнест Хемингуэй вторую мировую войну. Он сразу узнал врага. Он не колебался. Он приветствовал народы, поднявшие оружье для защиты жизни.

Сейчас мы думаем об этом прекрасном писателе в Москве, — в Москве, к которой зимой подходили фашисты, в Москве, которая не сдалась и не сдастся. Есть у Роберта Джордана русские братья и сестры. Вспомним двадцать восемь. Вспомним хрупкую девушку «Таню». Сколько русских перед смертью повторяли слова Роберта Джордана: «Если ты задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся убрать офицера, это может многое решить…» Не было и нет лучших читателей у Хемингуэя, чем народ, который показал миру таран и дал бойцов, взрывавших на себе немецкие танки.

Хотелось бы встретить Хемингуэя после большой, всеевропейской Гвадалахары фашизма. Мы защитим жизнь: в этом призвание нашего злосчастного и счастливого поколения. А если удастся мне, многим из нас, увидеть своими глазами торжество жизни, то кто не вспомнит в роковой час американца с разбитой ногой на кастильской дороге, маленький пулемет и большое сердце?

16 августа 1942 г.

<p>О морали</p>

Передо мной статья, напечатанная 4 августа 1942 года в «Дейли мейл». Она рассказывает о параде, имевшем место в одном из немецких лагерей, где содержатся военнопленные англичане. Лейтенант Битти, командовавший десантной операцией в Сен-Назере, был взят немцами в плен. Английское командование наградило лейтенанта орденом Виктории. Немецкий комендант лагеря, выстроив пленных офицеров, огласил приказ о награждении Битти. По словам газеты, он даже «горячо зааплодировал». Описание церемонии кончается следующими словами: «Немецкий комендант поздравил Битти, что было джентльменским поступком».

Русских военнопленных немцы кормят отбросами, заставляют их руками собирать испражнения, подвергают их пыткам. Пленных поляков, французов, сербов немцы превратили в крепостных. Если немцы «джентльменски» обращаются с английскими пленными, то, конечно, не потому, что немцы — джентльмены, а потому что Гитлер все еще не потерял надежды найти людей, которые жаждут быть обманутыми. Немцы всегда плохо разбирались в психологии других народов. Гитлер, видимо, решил, что один вечер в Мюнхене перечеркнул века английской истории, что наследники Питта превратились в наивных девушек, которых можно заговорить. Комендант лагеря, поздравивший Битти, — один из учеников злополучного Гесса.

Я рад, что английские военнопленные не разделяют мучений, которые выпадают на долю других союзных солдат, попавших в лапы к немцам. Статья «Дейли мейл» мне, однако, кажется печальной. Можно было бы ответить журналисту, написавшему о «джентльменском» поступке коменданта лагеря, что после сен-назерското рейда немцы замучили и расстреляли тысячи беззащитных французов. Но сейчас меня интересует не бестактность журналиста, а своеобразная концепция войны, которая сказывается в упомянутой статье.

Я принадлежу к поколению, которое пережило Верден, Сомму, Галицию. После первой мировой войны мы возненавидели войну. Все писатели, пережившие 1914–1918 года, написали книги, проникнутые гневом или скорбью, — от Барбюса до Ремарка, от Олдингтона до Хемингуэя. Мы приветствовали все, что казалось нам противодействием новой войне.

Как случилось, что вчерашние пацифисты благословила войну? Название романа Хемингуэя «Прощай, оружье!» было клятвой поколения. Десять лет спустя Хемингуэй прославил оружие в руках испанцев, отстаивавших свою свободу от Гитлера и Муссолини. В мире появилось нечто новое: фашизм, представляющий угрозу для жизни народов и людей, для человеческого достоинства, для свободы.

Мы отвергали и отвергаем войну как естественное явление, как рыцарский поединок, как кровавый матч. Мы убеждены, что танки не годятся для организации мировой экономики и что фугаски не решают идеологических споров. Есть единственное оправдание войны: бесчеловечность гитлеровской Германии, ее одичание, ее воля к уничтожению других народов. Статья «Дейли мейл» мне представляется аморальной. Если читатель согласится с оценкой поведения немецкого коменданта, он должен осудить войну: джентльмен с джентльменом держит пари, но не дерется.

Не раз говорили, что подход к войне как к спортивному матчу вреден для успешного ведения военных действий. Мне хочется добавить, что такой подход безнравствен и бесчеловечен. Для англичан, переживших Лондон и Ковентри, ненависть к низкому врагу — понятное чувство. Они знают, как знают это русские, что только большая ненависть оправдывает войну. До такой ненависти нужно созреть, ее нужно выстрадать. А война без ненависти — это нечто бесстыдное, как сожительство без любви.

Наш народ жил вне тумана национальной или расовой нетерпимости. Русские издавна уважали чужую культуру, жаловали и любили иностранцев. Не грех сейчас напомнить о том хлебе, который посылала отнюдь не богатая Россия немецким женщинам после мировой войны. Вчера я получил письмо от украинского лейтенанта Супруненко, он пишет: «Я не знал прежде, что можно кого-нибудь так ненавидеть. Я — артиллерист, и мне обидно, что я не могу убить немца штыком или прикладом или задушить его своими руками». Священное чувство! Оно родилось от крови русских женщин и детей, замученных немцами, оно родилось на пожарищах наших городов.

Описание немецких зверств в России некоторые пуритане считают «безнравственным чтением». По-моему, в такой случае «безнравственны» сообщения о бомбардировках Кельна и Любека. За что бомбят немецкие города? — спросит наивный человек. Ведь ему не хотят показать, кого бомбят и за что бомбят.

Чех поймет с полслова муки Киева и Керчи: он знает Лидице. Норвежец разделит гнев каждого русского: норвежец видел Гиммлера не только на экране. Француз помнит расстрелы заложников, и француз скажет о письме Супруненко: «Это писал мой брат». Пусть Ламанш останется непроходимым для полчищ Гитлера, но пусть через эту узкую полоску воды перешагнут гнев и ненависть всей Европы.

13 августа 1942 г.

<p>Судьба Европы</p>

Недавно мне пришлось побывать в Гжатском районе, освобожденном от немцев. Слово «пустыня» вряд ли может передать то зрелище катаклизма, величайшей катастрофы, которое встает перед глазами, как только попадаешь в места, где немцы хозяйничали семнадцать месяцев. Гжатский район был богатым и веселым. Оттуда шло в Москву молоко балованных швицких коров. Оттуда приезжали в столицу искусные портные и швейки. Причудливо в нашей стране старое переплеталось с новым.

Рядом с древним Казанским собором, рядом с маленькими деревянными домиками в Гжатске высились просторные, пронизанные светом здания-школа, клуб, больница. Были в Гжатске и переулочки с непролазной грязью и подростки, мечтавшие о полете в стратосферу. Теперь вместо города — уродливое нагромождение железных брусков, обгоревшего камня, щебня. Гжатск значится на карте — он значится и в сердцах, но его больше нет на земле. По последнему слову техники вандалы нашего века уничтожали город. Они взрывали толом ясли и церкви. Врываясь в дома, они выбивали оконные стекла, обливали стены горючим и радовались «бенгальскому огню»: Гжатск горел. В районе половина деревень сожжена, уцелели только те деревни, из которых немцы убирались впопыхах под натиском Красной Армии. Мало и людей осталось. Шесть тысяч русских немцы угнали из Гжатска в Германию. Встают видения темной древности, начала человеческой истории. Напрасно матери пытались спрятать своих детей от немецких работорговцев. Матери зарывали мальчишек в снег — и те замерзали. Матери прикрывали девочек сеном, но немцы штыками прокалывали стога. По улицам города шли малыши двенадцати-тринадцати лет, подгоняемые прикладами: это немцы гнали детей в рабство. Порой угоняли целые семьи, целые села. Район опустел. Голод, сыпняк, дифтерит и застенки гестапо сделали свое дело. Но, может быть, не менее страшно, чем физическое истребление, моральное подавление человеческого достоинства. Когда попадаешь в город, освобожденный от немцев, пугают не только развалины и трупы. Пугают и человеческие глаза, как бы отгоревшие. Люди говорят шопотом, вздрагивают при звуке шагов, шарахаются от тени. Я видел это в марте в Гжатске. Я видел это и в феврале в Курске. В начале войны газеты говорили о том, что несет миру фашизм. Теперь мы видим, что фашизм принес захваченным немцами областям. Слово «смерть» слишком входит в жизнь, оно здесь не на месте, лучше сказать: небытие, зияние, и права старая крестьянка, которая скорбно сказала мне о немцах: «хуже смерти».

Когда глядишь на запад, видишь страшные картины — где-то далеко есть такой же Курск и такой же Гжатск.

Их называют сначала близкими нам именами — Минском или Черниговом. Потом имена меняются. Вот это пепелище было французским городом Аррасом. Вот эти расстрелянные вывезены из чешского города Табора. Крайний западный район Бретани, мыс Европы, обращенный к Новому свету, французы называют «филистер» — «конец земли». От Гжатска до Бреста, до Финистера — та же ночь, то же запустение, те же картины издевательства, умерщвления, варварства. «Конец земли» стал концом великой европейской ночи.

Мы страстно любим свою землю, свои истоки, свою историю. Мы гордимся нашей славянской Элладой — Киевской Русью, стройностью Софии, плачем Ярославны, классической ясностью Андрея Рублева, гражданскими вольностями Новгорода, ратными делами Александра Невского и Дмитрия Донского. Но никогда мы отделяли нашей культуры от европейской, мы связаны с ней не проводами, не рельсами, но кровеносными сосудами, извилинами мозга. Мы были и старательными учениками, и учителями Европы. Только неучи могут представлять Россию, как дитя, двести лет тому назад допущенное в школу культуры. Заветы древней Греции, этой колыбели европейского сознания, пришли к нам не через Рим завоевателей и законников, но через Византию философов и подвижников. Достаточно сравнить живопись Андрея Рублева с фресками мастеров раннего Возрождения — Чимабуэ или Джотто, чтобы увидеть, насколько ближе к духу Эллады, к ее ясности и веселью старое русское искусство. Когда в девятнадцатом веке Россия поразила мир высотами мысли и слова, это не было рождением, это было зрелостью. Кто скажет, что больше волновало Пушкина — стихи Байрона или сказки няни Арины? Передовые умы России в прошлом столетии разделяли страсти Европы, ее надежды, ее горе. Они внесли в европейское сознание русскую страстность, правдивость, человечность. В «неистовстве» Белинского, в подвижничестве Чернышевского, в героизме русских революционеров видны не только дары Запада, наследие гуманизма и Французской революции, в них чувствуется и то искание правды, которое было историческим путем русской культуры: «взыскующие града». Вот почему Толстой, Достоевский и Чехов, Чайковский и Мусоргский обогатили любого культурного европейца, углубили и расширили само понятие Европы. Вот почему Ленин остается образцом и государственного гения России и вершиной всеевропейской и общечеловеческой мысли.

Мы понимаем горе Франции только потому, что у нас есть Гжатск, Харьков, Минск, но и потому, что нам бесконечно дорога судьба европейской культуры. Мы помним, что декабристы вдохновлялись «Декларацией прав гражданина», что Тургенев был другом лучших писателей Франции. На трагедию Европы мы смотрим не со стороны.

Тысячу дней немцы топчут завоеванные ими страны Европы. Я повторяю: тысячу дней. Стал страшным еще недавно цветущий многообразный материк. Смерть монотонна. Достаточно увидеть Воронеж, Вязьму, Истру, чтобы представить себе множество европейских городов. Немцы или их ставленники не могут восстановись разрушенное: все их силы направлены на дальнейшее разрушение. Так, до сих пор испанский город Герника — пепелище, улицы Альмерии — мусор. За пять лет генерал Франко не сумел отстроить Барселону или Мадрид. Испанцы не могут заняться своим домом, они вынуждены обслуживать интендантство Германии и умирать за Берлин под Ленинградом. Развалины Роттердама похожи, как близнецы, на развалины Белграда. Север Франции, напоминавший каменный муравейник, где улицы одного города переходили в улицы другого, стал каменной пустыней. Города побережья Атлантики расщеплены и сожжены.

Что стало с людьми? Одна женщина в Гжатске, у которой немцы угнали четырех детей, а потом сожгли дом, сказала мне: «Дом — дело наживное. А без детей не прожить…» Немцы посягнули не только на древние камни Европы, они растоптали ее тело, ее молодость, ее детей. Люди лишены простейшего права: жить на своей земле. Подпольная французская газета «Вуа дю нор» сообщает, что в Лилле и Валансьене на каторжных работах работают профессора Киевского университета, студентки Харькова и Минска. А в городе Запорожье в военных мастерских изнывают французские инженеры и рабочие, привезенный немцами из Парижа. Гитлер торгует рабами. Так, он послал на лесные работы в Финляндию поляков и на земляные работы в Польшу — словенов. Эльзасцы отправлены на Украину — прокладывать немцам дороги. Бельгийские искусницы-кружевницы роют землю в Литве. На улицах французских городов происходят облавы: немцы ловят работоспособных и гонят рабов на Восток. Каждый день из Франции вывозят десять тысяч невольников. Плач матерей Гжатска, как эхо, раздается в Лионе, но это не эхо — это плачут матери Лиона.

«Только с годами чумы и мора в средневековьи можно сравнить наше время», — пишет «Журналь де Женев». Когда-то один французский король сказал: «Я хотел, чтобы в горшке каждого моего подданного была курица». В Гжатском районе до прихода немцев было 37 тысяч кур. Осталось 110… Недавно я прочитал в немецком экономическом журнале обстоятельную статью: об исчезновении в Европе яиц. Какой-то «герр доктор» разбирал вопрос о месте, которое занимали яйца в международной торговле, и меланхолично заключал: «Для Дании, Франции, для протектората необходимо найти новые продукты экспорта». «Продукты экспорта» найдены: рабы. Но стоит отметить, что, обсуждая вопрос о причинах исчезновения яиц в Европе, немецкий «ученый» не отметил одной: солдат-куроедов.

Французы уже съели все запасы кормовой репы, съели ворон, съели воробьев. На юге едят траву, называя ее «салатом Лаваля», на севере едят жолуди и толченую кору. В Греции обезумевшие от голода люди гложут кустарник. На улицах Афин бродят тени: это ученые и рабочие, художники и ремесленники. Их не берут на работу: они не в силах поднять лопату. Они просят милостыню, и немецкие солдаты их пихают ногами, как собак. А собак больше нет: съедены.

Страшные болезни косят тех, кого оставили в своей стране рабовладельцы. Немцы, как чумные крысы, принесли с собой заразу. В некогда сытой краснощекой Голландии, в стране какао «Ван-Гутена» рост туберкулеза принял угрожающие размеры. В одной Гааге за первые девять месяцев 1942 года отмечено 17 тысяч случаев заболевания острым туберкулезом. Во Франции, по данным подконтрольной газеты «Сет жур», насчитывается один миллион больных острой формой туберкулеза. Число больных сифилисом возросло в двенадцать раз, число больных кожными заболеваниями — в тридцать раз. Нет мыла. Нет лекарств. Нет хлеба. В Греции от голода и эпидемий погибла треть населения. Дифтерит обошел Польшу и Чехословакию, прививок нет, и смертность среди детей достигает 60 процентов.

Еще страшнее жизнь европейцев, выкорчеванных немцами. Полмиллиона французских рабов уже умерли в Германии, два миллиона ожидают смерти. «Мы живем в страшном бараке среди кала и вшей. Нас кормят похлебкой из картофельной кожуры. Нас бьют палками по спине», — рассказывает француз, убежавший из Германии («Ле Докюман», март 1943). Недавно немецкая газета «Данцигер форпостен» сообщила, что два серба были приговорены к тюрьме за «варварский поступок»: они съели котенка, принадлежавшего жительнице Данцига.

Европа заполнилась беспризорными. Корреспондент «Националь цейтунг» пишет, что во Франции ему приходится встречать «толпы одичавших детей, которые с криком убегают при приближении к ним человека». В Париже в госпитале Сальпетьер находятся 286 девочек, в возрасте от 9 до 14 лет, больные сифилисом. В Марселе были арестованы два мальчика, один 8 лет, другой 11, обвиняемые в ряде убийств. В Сербии беспризорные дети бродят группами по 20–30. В Греции среди беспризорных детей отмечены случаи людоедства.

Нужно ли говорить о культурном одичании? Школы и университеты либо закрыты, либо обращены в рассадники гитлеровского невежества. В газете «Марсейез» описывается лекция «профессора» «Коллеж де Франс»: «Он долго объяснял, что неясно очерченный подбородок и волнистая линия овала свидетельствуют о нечистоте расы». Это происходит в тех самых аудиториях, где читали лекции математик Пуанкаре, химик Перрон, физик Ланжевен. Газета «Депеш де Тулуз» с грустью отмечает: «Сцеди юношей, сдавших выпускные экзамены, отмечена небывалая малограмотность». Книжный фонд чешских библиотек после гитлеровских «чисток» понизился на 70 процентов. Мне удалось повидать некоторые книги, изданные во Франции при немецкой оккупации. Я не стану говорить об идеях: даже книги, посвященные философии, полны скотоводческого пафоса, который обязателен в «нео-Европе». Я говорю о другом: эти книги написаны дикарями. Во Франции каждый школьник умел хорошо выражать свою мысль. Теперь во Франции даже «писатели» не умеют сказать того, что хотят. Тысяча дней — немалый срок. За тысячу дней можно многому научиться, можно и многому разучиться.

Институт заложников, зрелище казней и пыток деформируют души слабых. Дети видят виселицы. Подросткам говорят: «Если ты выдашь отца, ты получишь банку консервов и бутылку вина. Если ты скроешь отца, мы тебя поведем в гестапо, а там умеют загонять булавки под ногти». Террор деформирует людей. Некоторые становятся трусливыми. Некоторые — патологически жестокими. Исчезает норма поведения, колеблются основы любого общежития. Европа становится открытой для инфекции, для распада тканей, для анархии.

Европа не хочет умирать. Сражаются, обливаясь кровью, партизаны Франции и Югославии. Еще много непораженных клеток. Красные шарики борются с белокровием. Наследие веков, прекрасное прошлое Европы сопротивляется коричневой чуме. Можно спасти Европу. Но время не терпит. Наивно думать, что народы, выдержавшие тысячу дней, выдержат и другую тысячу. Этой весной перед защитниками жизни и культуры, перед всеми народами, воюющими против фашистской смерти, встает грозное слово: время!

Никто не сомневается в конечной победе антигитлеровской коалиции. Сталинград был блистательным началом: Красная Армия и поддерживающая ее страна показали духовную силу, решимость. Мы знаем, что вместе с союзниками мы нанесем последний удар гитлеровской военной машине. Но спящую красавицу нужно освободить до того, как она станет мертвой красавицей — я говорю о плененной фашизмом Европе. Мало победить, нужно сохранить те живые силы, которые позволят виноградарям Бургундии снова насадить лозы, рыбакам Норвегии снова раскинуть сети, каменщикам Европы снова отстроить города и ученым донести до нового поколения полупогасший факел познания. Горькой будет победа, если во Франции не останется ни докторов, ни художников, на виноделов, ни электротехников!..

Я видел в Смоленской, Орловской, Курской областях деревни, которые сохранились: немцы не успели их сжечь. Красная Армия спасла много ценностей от разрушения. Она спасла от физической или моральной смерти миллионы людей. Армии антигитлеровской коалиции могут спасти Европу, ее людей, ее культуру, ее душу. Есть нечто дорогое всем врагам фашизма. Ученые Оксфорда и Ленинграда знают, что такое Сорбонна или институт Пастера. В Лондоне любят пьесы Чапека, но без живой и свободной Праги нет Чапека. Но без живой и свободной Франции американцы никогда не увидят картины Матисса или Марке. Как бы ни представлял себе тот или иной государственный мыслитель будущее европейских государств, оно может покоиться только на культуре, на нормах общежития, на человеческом достоинстве. Из камня можно строить дома самых разнообразных стилей. Но в пустыне нет камня, в пустыне песок, а из песка ничего не построишь.

Никогда еще весна так не томила старую Европу. Весна 1943 года встает перед Европой не только как смена времен года, как прилив космической жизни. Она встает как призыв к последней, решительной схватке, как начало воскресения.

19 марта 1943 г.


Париж

<p>Париж</p>

Два года тому назад, 14 июня 1940 года, выйдя в Париже на улицу, я увидел немецких солдат. Они шли, не глядя по сторонам, и поспешно что-то ели. Рядом со мной стояла француженка. Когда немцы подошли к ней, она рукой закрыла глаза своему маленькому сынишке. В этом патетическом и беспомощном жесте была вся печаль Франции: не видеть случившегося, закрыть глаза детям, чтобы дети, когда они вырастут, не прокляли поколение тридцатых годов.

Задолго до рокового дня измена, как червь, точила сердце Франции. Это была измена не продажного шпиона, но сонного сибарита, беспечного рантье, человека, влюбленного в свой покой. Конечно, во Франции было немало немецких шпионов, но Францию погубили не шпионы, а бескорыстные изменники. Франция изменила себе, и продала она себя.

В романе французского писателя Андре Беклера, написанном незадолго до войны, один из героев восклицает: «Мы не хотим воевать! Если придут варвары, мы уступим. Мы постараемся приручить, воспитать немцев — это все же лучше, чем война…» Наивные обитатели французского рая, любители рыбной ловли и мемуарной литературы, они думали приручить гитлеровцев, воспитать фашистов. Это кажется невзыскательным юмором, но это было государственной политикой большой и славной страны.

Они шли по улицам Парижа, все эти ефрейторы и фельдфебели, гансы и францы, они шли по улицам, где парижский народ пел «Карманьолу», где в июньские дни инсургента сражались за справедливость, где старые камни впитали в себя, кровь Делеклюза и Домбровского. Дурацкие автоматы шли по городу четырех революций, шли и горланили постыдные песни о величии тирольского шпика и о ничтожестве человеческой мысли.

Они примчались в Париж голодные, как крысы. В две недели они сожрали все склады, все запасы. Я слышу до сих пор отрыжку отъевшейся немецкой солдатни, — это были победные марши «третьего рейха». Я вижу в знойный день на узкой улице рыжего ефрейтора, который пожирал из бочонка масло — без хлеба, торопясь, чтобы другие не подоспели, — жидкое, растаявшее на солнце масло. Потный ефрейтор на июньском солнце…

На улицу выбежала заплаканная лавочница и начала совать злому косому немцу шоколад. Оправдываясь, она приговаривала: «Надо их задобрить…» Она, конечно, не читала романов, но она тоже думала «приручить» косого убийцу. А тем временем в Бордо блудливый Лаваль уже готовился сунуть Гитлеру не плитку шоколада — две трети Франции.

«Стрелять в каждого, кто вздумает оказывать немецкой армии сопротивление». Кто отдал этот приказ? Немецкий жандарм? Нет, французский генерал. Его зовут Денц. Он дважды прославился: под Парижем он не захотел пролить немецкую кровь, год спустя в Сирии он пролил кровь французов.

Лавочницы и привратницы во Франции обычно кастрировали своих котов, чтобы коты не бегали по крышам. Коты сидели дома, жирные, гладкие, и мурлыкали. Когда пришли немцы, вместе с ними пришли крысы, город опустел, и крысы выползли из подвалов, из пустых складов. Они начали штурмовать немногие еще населенные дома. Тогда оказалось, что кастрированные коты удирают от крыс, и лавочницы стали мечтать об обыкновенных худых котах. Это очень поучительная история. Вспоминая о капитуляции, о правительстве в Бордо, о многих французских генералах, депутатах и писателях мы можем с горечью ответить: они хорошо мурлыкали в доброе мирное время, а увидев гитлеровцев, они разбежались кто куда.

Где был Париж в те страшные дни? Он плелся по дорогам, уходя от немцев. Его расстреливали гитлеровские летчики на бреющем полете, и трупный запах окутывал предместья города, лес Фонтенебло, берега Марны и Луары вместо аромата глициний или роз. Париж уже не мог сопротивляться, но Париж не хотел примириться, и Париж уходил. Он закрывал себе глаза, как закрыла глаза француженка маленькому ребенку.

14 июня 1940 года улицы Парижа были идеально пусты. Дома были заколочены. Только топот немцев раздавался в мертвом городе.

Прошло два года. Немцы обжились в Париже. Они установили вывески на немецком языке. Они вывезли из Парижа все добро. Они привезли в Париж своих палачей, своих актеров, своих газетчиков. Они снесли памятник Вольтеру. Они разукрасили свастикой музеи и дворцы. Они превратили былую столицу Европы, город, о котором писали восторженные страницы Гейне и Белинский, Диккенс и Тургенев, Герцен и Андерсен, Марк Твен и Хемингуэй, Карамзин и Маяковский, в дом терпимости для своей солдатни, в кафешантан для гитлеровских офицеров, в военную базу германии. Тирольский шпик снялся на фоне Эйфелевой башни, и один за другим снимались немецкие генералы возле могилы Неизвестного солдата, под Триумфальной аркой, немой свидетельницей прусского позора.

Из великого города ушла его душа. Вылезли клопы и мокрицы; мелкий ренегат Дорио стал «трибуном», конокрад Лаваль превратился в диктатора, продажный журналист Марсель Деа, которого можно было купить дешевле, чем иную проститутку, — на одну ночь, на передовицу, — стал именоваться «совестью Франции», и плутоватый издатель Грассэ, ввиду отсутствия писателей, стал Виктором Гюго парижского гау.

На гербе прекрасного города изображен корабль: Париж плывет. Немцы сняли с корабля паруса, заковали гребцов. Но Париж — большой корабль, и Парижа не удержишь. Сорок тысяч экземпляров — таков тираж захваченной немцами самой крупной парижской газеты «Пари суар». Ее продают во всех киосках, но ее никто не покупает. Двести тысяч экземпляров — таков тираж подпольной парижской печати. За чтение ее расстреливают, но нет парижанина, который не читал бы «Юманите», «Пантагрюеля», «Комба», «Франс-Тирер». Стены Парижа покрыты пауками свастики, но под погаными знаками стоят пламенные слова: «Франция жива! Смерть бошам! Вперед, французы!»

Во Франции нет лесов, и негде во Франции укрыться партизану. Во Франции есть только один дремучий лес: узкие, кривые улицы старых кварталов Парижа. Они знали рождение «Марсельезы», отвагу июньских «блузников», восемь волн народного фронта. Теперь они узнали мужество народных мстителей. Там по ночам патриоты убивают оккупантов и предателей. Так подымается девятая роковая волна. «Оружия!» — требуют женщины и подростки. «Оружия!» — кричат камни Парижа.

Парижский корреспондент фалангистской газеты «Арриба» рассказал недавно, как относятся парижане к налетам английской авиации: «Мы провели дурную ночь, и после нее все люди в метро и на улицах выглядели сонными. Но в шесть часов утра прилетели английские истребители, сопровождавшие самолеты-разведчики. Их приветствовали аплодисментами с балконов, из окон, — это были аплодисменты слепых и злобных французов, забывающих о своей собственной смерти». Нет, не слепы парижане. Они были слепыми, впустив в Париж немецких крыс. Теперь они прозрели. Они согласны умереть, лишь бы выгнать из Франции ненавистных оккупантов.

Генерал Штюльннагель, палач Парижа, нервничает. Еще не успели похоронить французских заложников, расстрелянных в мае, как Штюльннагель берет новых заложников. Генералу не дает уснуть тень красногубого Гейдриха. Месяц тому назад Гейдрих пил шампанское в Париже. Теперь он гниет в земле.

Мечется Лаваль. Подстреленный и недостреленный, вор боится за свою шкуру. Он заявил в газетном интервью: «Победа Англии и Советского Союза была бы несчастьем для Европы». Мошенник умеет выражаться. Какое ему дело до Европы? Он любит только одно: свои барыши. Он сам как-то признался: «Идеи опасны, они не дают людям жить». Идея Франции не дает жить Лавалю. Он еще недополучил свои тридцать сребренников. Он их и недополучит. «Лаваля на фонарь», — поют парижские ребята. Он, конечно, не будет светить, но когда его повесят, станет светлее и во Франции и в Европе.

Героически умирают патриоты Франции. О смерти одного из них рассказал корреспондент «Эссенер пейтунг»: «Это был рабочий, озлобленный фанатик. Перед казнью немецкий офицер сказал ему: „Вы мой противник, но вы смелый человек“. На что безумец ответил: „Вы не противник, вы бош и палач“».

Париж приподнял голову. Он знает, сколько его палачей истреблено на русских полях. Зарыты в землю мерзавцы, осквернившие древности Парижа, кутившие в монмартских кабаках и подымавшие тосты на глазах у французов «за похороны Франции», убиты и зарыты — под Можайском, под Калинином, под Ростовом.

Париж не хочет принять свободу как милость. Он дорого заплатил за былые ошибки. Он рвется в бой. Есть позор, который смывается только кровью, и крови гитлеровцев требует Париж. Его горе мы поняли. Его надежда — эта наша надежда. Мы много сделали, чтобы помочь Франции освободиться: триста пятьдесят дней мы уничтожали ее палачей. Мы доведем это дело до конца. Россия любит Париж, и Россия его не забудет.

14 июня 1942 г.


116

<p>116</p>

Трагедия Франции напоминает древнюю притчу: это история греха и кары, смерти и воскресения. Кто хочет сберечь себя, погибнет… Я помню страшную зиму 1939–40 года. Беспечно текла жизнь Франции. Диктор благодушно говорил: «На фронте без перемен», и сейчас же из репродуктора вырывались звуки танго. За столиками сорока тысяч кафе беззаботные люди пили рубиновые или изумрудные аперитивы. Солдатам посылали патефоны, футбольные мячи и полицейские романы, чтобы солдаты на фронте не скучали. «У нас линия Мажино, у нас колонии», — говорили друг другу наивные стратеги.

Когда разбился немецкий летчик, французские генералы хоронили его с помпой. Ненависть считалась дурным тоном, помпа — неприятной условностью. Жить, жить во что бы — ни стало, ничем не рискуя, ничем не жертвуя! — такова была мудрость Франции накануне катастрофы.

Народ усыпили, как больного на операционном столе, и, когда до Парижа дошел далекий гул орудий, народ бросился бежать, еще не очнувшись, великий и несчастный, отважный и ничтожный. Правители Франции, сами перепуганные случившимся, повторяли: «Нужно сберечь Париж. Нужно сберечь Францию. Нужно сберечь народ!» они не приняли боя, потому что они хотели «сберечь солдата». Они раскрыли перед немцами двери столицы, потому что они хотели «сберечь Париж». Они подписали подлое Компьенское перемирие, потому что они хотели «сберечь Францию». Народ, потрясенный, еще плохо понимая, что приключилось, молчал. Его обезоружили, сдали оружие немцам по тщательно проверенному инвентарю. Какие-то дуры пробовали лопотать, глядя на серо-зеленые-шинели: «Но они вежливые. С ними можно жить…» А из щелей выползли мелкие предатели, галльские «старосты» и «бургомистры» Лютеции, отщепенцы, готовые свести счеты со своим народом, неудачники, дожившие до нечаянного счастья — терзать своих соотечественников, — ил и накипь Франции.

Настало время наказания. Французский народ узнал неслыханные муки. Где дымящиеся горшки добрых французских хозяек, прославленная снедь Франции, настойки для аппетита, гурманы? Кормовая репа стала мечтой. Восьмушка хлеба и детские гробы, съеденные кошки, суп из крапивы, могильщик, который, отощав, уже не может рыть могилы, — вот судьба народа. Его хотели «сберечь»…

Париж стал немецким штабом, немецким кабаком, немецким борделем, немецким арсеналом. В Париже готовят танки для немцев, их готовят французы, проклиная день, когда они родились. И Париж бомбят английские бомбардировщики, бомбят Гавр, Руан, Дьепп, Брест. Развалины — вот судьба городов. Их хотели «спасти». Разве не достойны античной трагедии рабочие Рено и «Гнома», которые приветствуют бомбардировщиков, несущих им смерть? А Франция? Та Франция, которую они хотели «сберечь»? Франция, которой лицемерно клянется дряхлый Петэн? Где она? Есть протекторат: «Франция Виши». Есть немцы, которые в Марселе и в Лионе распоряжаются ничуть не хуже, чем в Лилле и в Бордо. Есть гаулейтер Лаваль, обыкновенный немецкий чиновник с большими доходами и мелким положением. Они все хотели сберечь. Они все потеряли.

Они. Не народ. Один военнопленный лейтенант, тупой немец с квадратной головой и стеклянными глазами, сказал мне: «Во Франции тепло. Мы там хорошо питались. Но я себя чувствовал плохо. Конечно, нападения на немецких солдат не носят массового характера. Но когда видишь глаза французов, становится не по себе. У них очень злые глаза…»

«К оружию, граждане!» — этот припев «Марсельезы» повторяли французы из поколения в поколение. Теперь они узнали, что значит отдать оружие врагу. Они ждали помощи. Они лихорадочно глядели на побережье. Им мерещились корабли. Они не ждали свободы, как подарка. Они ждали оружия. Но корабли не пришли. И Франция кидается на врага, безоружная, но грозная, вечная Франция, мать свободы.

Может быть, маршал Петэн летом 1940 года и мечтал сохранить какой-то «нейтралитет», откупиться, выждать, пересидеть события. «С волками жить — по-волчьи выть». Теперь громче других раздается сиплый, простуженный вой старого онемеченного маршала. У него не больше независимости, чем у Павелича или Квислинга. Верден забыт. Осталось Виши.

В борьбе против немцев и немецких наместников наконец-то объединилась Франция. Солдатам, дрогнувшим перед лицом неприятеля, дается высокое права искупить свою вину на поле брани. Два года молчали люди, олицетворявшие Третью республику: председатель сената Жанненэ и председатель палаты Эррно. Они не приложили своей руки к позорному делу продажи Франции с торгов. Но они и не протестовали. Быть может, и в их сердцах тлела надежда: кого-то спасти, переждать. И вот теперь, когда вся Франция кипит, Эррно и Жанненэ выступили с мужественными словами: «Невозможно, чтобы свобода умерла в той стране, где она родилась…».

Петэн и Лаваль, выполняя приказ Гитлера, начали истреблять евреев. В стране «Декларации прав человека и гражданина» разыгрались страшные сцены. У матерей отбирали детей и говорили: «Вы их больше не увидите». Убегая от палачей, люди кидались в воду, кончали с собой. Совесть Франции возмутилась. Епископ Тулузы с амвона осудил презренного маршала. Священники требуют, чтобы в церквах воскресло «право убежища». Может быть, богомольный маршал, отправившись к обедне, увидит в церкви затравленных женщин и детей, которых охраняет священник?..

Лаваль обязался поставить немцам французских рабочих. Орудия Сталинграда откликнулись в Оверни, в Провансе. У немцев нет больше рабочих рук. Лаваль стал вербовщиком, первым прорабом Германии. Он долго уговаривал французов, долго и безуспешно. На площади Сен-Этьена старый токарь воскликнул: «Лучше пусть у меня отсохнут руки! На бошей я стану работать». Напрасно Лаваль и его немецкие партнеры шантажировали: солидарность, человеколюбие — немцы отпустят умирающих военнопленных, получив трудоспособных рабов. Лаваль говорил француженкам: «Вы хотите обнять вашего сына, который томится в плену? Пошлите взамен другого». Но матери ответили: «Мы не хотим выкупа, мы хотим расплаты».

Франция готова тронуться, как река весной. Вот в Ренне разрушены станки на военном заводе. Вот в Бордо взрыв: ручные гранаты впились в скопище немцев. Вот в мнимо-свободном Гренобле уничтожена плавильная печь. Вот в Шербурге забастовали рабочие. Вот в Мулене повреждены немецкие радиоустановки. Вот в Аржантей горят немецкие склады. Вот в Като летит с откоса немецкий эшелон. Вот в Бурже взлетают в воздух склады боеприпасов. Франция, как солдат, оправившийся от тяжелой контузии, снова вступает в бой.

Отсутствие Франции ощущается всеми народами как зияние, как ущерб, как большое общечеловеческое горе. Отсутствие доблестной французской армии облегчило немцам их задачи. Отсутствие Французской республики с ее благородными традициями отразилось на климате Европы. Что позволило Франции вступить в ряды сражающихся наций? Сопротивление России. Оно разжало уста и законникам-парламентариям и епископам. Оно подняло французский народ.

Французы не хотят сидеть у моря и ждать погоды, не для этого они осуществили четыре революции. Их тщетно уговаривают ждать. Напрасно им говорят, что на берегу Ламанша немцы, что между Кале и Дувром пролив, что в Вашингтоне сидит посол маршала Петэна, мосье Анри. Французы слишком долго думали, что ждать — это значит победить. За эту лжемудрость они заплатили рабством, разорением, муками пленных, голодной смертью детей, расстрелянными заложниками. Теперь французы говорят: ждать — это значит погибнуть. С кораблями или без кораблей, с союзниками или без союзников, но Франция не может дольше ждать: бьет двенадцатый час.

Сегодня, 20 сентября 1942 года, исполняется стопятидесятая годовщина битвы при Вальми. Эту битву выиграла французская революция. Эту битву выиграла молодая Французская республика. Это была победа над немцами: победа Франции, и победа свободы. Французский народ решил ознаменовать в этом году годовщину победы. Слово «Вальми» подымает душу, зовет в бой. Все знают эпопею буквы «В». Французы говорят: «В — как Вальми. В — как Верден». Бывший защитник Вердена, маршал, продавший свою шпагу, молчит. Что ему ответить? Неужто сказать: «В — как Виши?»

Сегодня получена короткая радиограмма из Парижа. Командующий немецкими оккупационными войсками во Франции палач фон Штюльпнагель по случаю годовщины Вальми расстрелял сто шестнадцать французских заложников.

Сто шестнадцать…

Кровью французских патриотов немецкий генерал думает погасить пожар. Но кровь мучеников разжигает огонь: это кровь, а не вода. История идет ко второму Вальми. Французская республика идет в бой против немцев и против предателей из Кобленца. Идет она со священными словами: «Свобода или смерть!»

Мы протягиваем через проклятую Германию руку французскому народу. Он много страдал, он искупил свою испольную вину, он достоин любви и уважения. Оружие защитников Сталинграда салютует над могилой ста шестнадцати. Мы говорим вам, французские друзья, в дыму и в горечи боя: «Мужайтесь! Им не убить Франции. Им не убить свободы».

20 сентября 1942 г.


Ответ Франции

<p>Ответ Франции</p>

Мир слышал голоса Франции: немцы зажали ей рот. Они сожгли французские города. Они вытоптали французские виноградники. Они ограбили французские музеи. Мир спрашивал: что думает Франция? Но у французов не было оружия, а немецкие тюремщики зорко сторожили ворота порабощенной страны.

Сегодня ночью Франция сказала свое слово: взрывы в Тулоне потрясли мир.

Что оставалось у Франции? Только флот. Еще недавно военные корабли были славой и гордостью Франции. Когда настали черные дни позора, эти корабли остались как последнее утешение. Они стояли грозные и бессильные: они тоже были узниками, их стерегли немцы.

Почему немцы, захватив Францию, оставили незанятым один Тулон? Они боялись неподвижных, скованных кораблей: в них жила душа побежденной, но непобедимой Франции. Немцы хотели взять корабли живыми. Обманом они взяли французскую армию. Обманом они надеялись взять и французский флот. Они уговаривали моряков. Они позволили французскому флагу развеваться над Тулоном. Они ждали, что корабли им отдадутся. Но корабли — это была Франция: все, что оставалось от французской земли и от французской свободы.

Немцы напали исподтишка. Ночью они ворвались в Тулон. Бомбардировщики повисли над гаванью, ракетами освещая корабли. Автоматчики взбирались в окна домов. К докам неслись немецкие танки. Боясь защитников кораблей, немцы сразу начали бомбить береговые батареи. Тогда раздался оглушительный взрыв: команда линкора «Страсбург» первая взорвала корабль, лучший корабль французского флота.

Страсбург — это имя говорит о горе и гордости Франции. Полтораста лет тому назад в Страсбурге юный офицер республиканской армии написал бессмертную «Марсельезу». Теперь Страсбург «присоединен» к Германии. Город бесстрашного Клебера стал германским острогом. Сегодня ночью немцы захотели завладеть и другим «Страсбургом»— кораблем. На мостике стоял командир, он погиб вместе с кораблем. Это было сигналом. Один за другим опускались в черные воды ночи линкоры, крейсеры, эсминцы… Франция в 1940 году, обманутая и преданная, показала миру свою неукротимую душу. Некоторые корабли пытались выйти из порта, чтобы примкнуть к союзникам. Они вели бой с бомбардировщиками. Они взрывались на минах. Но ни один корабль сдался. Ни один.

Сегодня ночью затонули не только французские корабли. Сегодня ночью затонула идея «Новой Европы» Гитлера. Два года немцы говорили миру о своем сотрудничестве с Виши. Два года они уверяли, что помирились с французским народом. Они повторяли: «Франция с нами». Франция ответила: лучше на дно моря, чем к Гитлеру, лучше смерть, чем бесчестье! Матросы взорвали линкор «Дюнкерк». В 1940 году у города Дюнкерк Франция пережила беспримерную трагедию. Сегодня ночью корабль «Дюнкерк» одержал над немцами подлинную победу: он погиб на боевом посту. Народы, которые сражаются за свободу, услышали последний салют тонущих кораблей. Сегодня ночью вся Франция вступила в боевые ряды союзников. Взрывы в Тулоне услышат солдаты генерала де Голля, и они поклянутся отомстить немцам за мертвые корабли. Взрывы в Тулоне услышат союзники, и, потрясенные величием Франции. Они ответят на гибель французского флота новыми победами. Взрывы в Тулоне дойдут до героев Сталинграда, которые уничтожают палачей Франции, и герои Сталинграда в дыму боя воскликнут: «Слава морякам Тулона! Слава свободе! Смерть немцам!»

28 ноября 1942 г.


Французы

<p>Французы</p>

Они шли по снегу в полушубках, в валенках. Я вздрогнул, услышав французскую речь. Это были механики авиационного соединения «Нормандия» Сражающейся Франции. Они приехали к нам, чтобы в русском небе сражаться за землю Франции.

Авиационные соединения армии генерала де Голля названы именами французских провинций. Так, группы «Бретань» и «Эльзас» сражаются в Африке, группа «Иль-де-Франс» — над Ламаншем, группа «Нормандия» — на нашем фронте. У летчиков и механиков на груди герб Нормандии — два льва. Нормандия захвачена немцами, древний Руан сожжен, изумрудные луга вытоптаны. Но солдаты Нормандии твердо верят, что они увидят освобожденную Нормандию. Некоторые приехали из Лондона. Неисповедимы пути людей и народов. Кто бы подумал, что путь из Дувра в Кале пройдет через поля далекой России?

«Нормандия» — это кусок Франции. Здесь люди разных провинций: белокурый нормандец и черный, как смоль, корсиканец, задумчивый, молчаливый бретонец и пылкий марселец, баск, лотарингец, парижане. Здесь люди различных социальных пластов: рабочий, студент, моряк торгового флота, молодой врач, сын коммерсанта — еще недавно баловень судьбы и сын бедняка. Их объединило одно: любовь к Франции. Эта любовь с невиданной силой проснулась в горькое лето 1940 года. Франция, коснувшись дна и узнав всю меру позора, выплыла. Она снопа вступила в бой. Одни сражаются в самой Франции, в подполье. Другие стали солдатами де Голля.

Нелегко выбраться из Франции. Вот этот летчик был в Нормандии под немцами. Ночью он пробрался в тогда еще не оккупированную зону. А оттуда?.. «В Испании меня схватили. Сидел я в тюрьме. Убежал…»

Три приятеля. Их шутя зовут «три мушкетера». Они были в Алжире, в авиации Виши. Решили уйти к де Голлю: долететь на истребителях до Гибралтара. Но как улететь втроем? А если улетит один, другим не уйти: удвоят слежку. Они долго готовились. Наконец настал счастливый день. Им повезло. Но вот менее удачливый летчик: он приземлился вместо Гибралтара в испанском городе Ла Линеа, два километра от Гибралтара. Попал в руки к врагам. Что же, он убежал из Ла Линеа…

Врач убежал из Франции в Испанию. Его арестовали и после долгих мытарств выслали в Португалию. Здесь его вторично арестовали и хотели выслать в Испанию. Он пытался пробраться в Лондон. Вместо этого ему пришлось уехать на Кубу, оттуда в Соединенные Штаты, оттуда в Англию. Чтобы проехать из Парижа в Лондон, он исколесил полсвета.

Эпопея марсельца патетична и забавна. Летом 1941 года генерал Денц, командовавший войсками Виши в Сирии, капитулировал, оговорив право на возвращение во Францию офицеров и солдат, которые не пожелают примкнуть к генералу де Голлю. За сторонниками Петэна были посланы из Марселя пароходы. А в Марселе люди ломали себе голову: как бы попасть на пароход, который уходит в Сирию? Марсельцев томила эта дверь, как бы приоткрывшаяся из тюрьмы на свободу. Студент становился кочегаром, художник клялся, что он старый матрос, а литограф прикидывался корабельным коком. Когда пароходы пришли в Бейрут, команде запретили сходить на берег. Люди бросились в воду и доплыли. А на пароходах сторонники Виши напрасно ждали кочегаров и матросов: экипажи ушли к де Голлю.

Майор прошел пешком из Дагомеи в Либерию — пятьсот километров девственными лесами. Сержант переплыл из Бретани в Англию на маленькой рыбацкой лодке. Был шторм. Сержант хотел доплыть, и он доплыл.

Их семьи остались там — под немецким игом. Вот почему парижанин без слов понимает лейтенанта-украинца. У них есть общий язык — ненависть. Парижанин говорит: «Бош, фриц» и сжимает руками воздух. Украинец одобрительно вздыхает: «Так его!..»

Есть среди французов люди, которые не имели представления о нашей стране. До катастрофы они читали профашистские газеты, изо дня в день рассказывавшие, что Россия — это курные избы и национализированные женщины. С изумлением они увидали большие города, заводы, комфортабельные дома, семьи. Они только разводят руками: «Как наши газеты врали!..» Есть и другие, с восхищением следившие за мирным ростом нашей страны. Они пришли из разных социальных групп, из разных партий, но для всех Россия — сильный отважный союзник. Французы знают, что Советский Союз хочет возрождения независимой и свободной Франции, и летчики «Нормандии» счастливы, что они наконец-то попали на настоящую войну, как сказал мне один лейтенант.

Механик-сержант, парижский печатник., сражался Испании против фашистов. Он хорошо знает врага: враг все тот же — враг Франции, враг Испании, враг России, враг свободы.

Корсиканец говорит: «У меня итальянцы убили брата. А мы на Корсике знаем, что такое священная месть! Я должен отомстить. Мне повезло, что я — здесь! Я отомщу…»

Летчик Дюран за одну неделю, когда французская армия воевала, сбил четыре вражеских самолета. О говорит: «Но мне скучает пятый бош… Скорее бы бой…» В Египте и в Сирии многие сидели без дела, они стосковались по бою. Капитан-лотарингец, сбивший одиннадцать немецких машин, сурово поясняет: «Мы пошли за генералом де Голлем, чтобы воевать. Здесь мы сможем воевать».

Летчики довольны советскими машинами: они много лучше тех, на которых им приходилось воевать в Африке. Французские летчики быстро освоили наши самолеты. Механики обрадовались: во Франции они работали с моторами «Испана-Суиза».

Непонятной кажется издалека Россия. Но вот приехал французы и сразу почувствовали себя как дома. Не видали они никогда валенок, а теперь не расстаются с ними. Не знали щей — понравились щи. Боялись русской зимы, но оказалось — не страшно. Ходят на лыжах. Уже знают много русских слов. А детишки кричат по-французски: «Бонжур!»

Когда передают «В последний час», французы сосредоточенно молчат, стараясь разобраться в чужих именах в непонятных словах. Но вот раздается «немцы потеряли убитыми 175 тысяч солдат и офицеров», и французы улыбаются: уничтожены палачи Франции. В такую минуту понимаешь, что такое боевая дружба. А французский лейтенант жмет руку нашему летчику и ласково повторяет: «Карошо… Карошо!..».

6 января 1943 г.


Зарево

<p>Зарево</p>

Шведские аристократы считали Норвегию мужицкой страной. Датские свиноводы пренебрежительно поглядывали на бедных и чересчур беспокойных норвежцев. Иностранные туристы влюблялись в фиорды. Немецкие шпионы интересовались портами и химическими удобрениями. Норвегия была на окраине Европы, и казалось, это эта страна лежит не на пути истории. Но вот настали дни испытаний. Норвежцы не продали своего человеческого первородства за чечевичную похлебку «мирной оккупации». Норвежцы оказались не комбинаторами, не жонглерами, но суровыми и непримиримыми людьми. Может быть, это удивило многих, но я знал, что Норвегия — край взыскательных сердец. Это край, где много камня, много трудных дней и много человеческого участья. Маленькая страна, большая совесть.

Легко жить человеку где-нибудь в Италии. Он может ночевать под южными звездами. Он протягивает лениво руку и срывает плоды. Норвегия — это скалы и вода, вода и скалы. Но здесь, на далеком севере, люди создали свободную и прекрасную жизнь.

Кто не знает Ибсена? Его пьесы звучали и звучат в европейской ночи как сигнал тревоги: они будят беспечных, они стыдят малодушных. Норвежцы создали прекрасную литературу, замечательную живопись. Немецкие варвары тупо смотрят на фрески телеграфа, клиники, школы судоходства, ремесленной палаты Осло. Что они сделали, чтобы украсить захваченную страну? Они арестовали художника Пера Крога, картинами которого гордятся музеи всех цивилизованных стран.

Норвегия была страной демократии, здесь не знали ни титулов, ни раболепства, ни иссеченных на дуэлях студентов, ни местничества. Дети рыбаков и крестьян заполняли аудитории университета. Норвежцы читали больше других народов. На маленьком острове Ресте, среди свай, можно было встретить философа, влюбленного в Эпикура и поэта, читавшего Данте или Китса. Норвежцы настоящие люди, и когда на них напали немецкие автоматы, норвежцы приняли неравный бой.

Человеческое достоинство — вот что ценится в Норвегии. Не генеалогия, не деньги и не комфорт. Задолго до войны в северный норвежский городок прибыли прохвосты с дирижабля «Италия», трусы, разыгрывавшие бесстрашных исследователей, фашисты, которые, за отсутствием макарон и абиссинцев, сожрали злосчастного чеха. На берегу стояли норвежцы, засунув пальцы в карманы. Итальянцы бросили канат. Никто не двинулся с места, никто не поднял каната. Может быть, немцы думали, что, прибыв как непрошеные завоеватели в Норвегию, они вызовут восторг? Они бросили канат — Квислинга. Но нет норвежца, который пожал бы руку презренного изменника.

Можно изготовлять на заводах танки и лженаучные теории, «Мессершмитты» и «геополитику». Нельзя изготовить в Эссене или в Берлине мужество. Норвежцы рождаются героями. Кто побывал весной на Лофотенских островах, знает, что такое борьба, «Все — или ничего», — говорил герой Ибсена. Может ли испугать норвежцев Гиммлер? Ведь они с детства знают, что такое штормы. Моряки и рыбаки, они выросли среди бурь, в детстве их баюкал прибой, их вдохновлял ветер, они давали клятвы любимым девушкам, уходя в дальнее плавание. В Норвегии много гостиниц, но Норвегия не гостиница. Норвегия — это близость полюса, это «все — или ничего», это свобода и это борьба.

Четыре тысячи норвежских офицеров, и матросов плавают по всем морям под флагом свободной Норвегии. Шестьдесят три корабля, шестьдесят три блуждающих острова, на которых живет свобода. Когда подойдет первый из шестидесяти трех к норвежским берегам, с солдатами на борту, и когда матросы бросят канат, его подхватит вся Норвегия.

Весной норвежский пароход «Гальгезунд» вышел из Флеккефьер в Осло. Этот пароход не пришел в Осло, он пришел в английский порт: норвежцы не хотят возить немецких палачей; еще одним свободным островком стало больше.

Десять тысяч норвежских учителей отказались учить детей невежеству и скотскому послушанию. Десять тысяч учителей — это мозг Норвегии. Учителя восстали против танков. Они сказали детям и отцам: «Человек и свобода». Две тысячи учителей томятся в концлагерях. Германия пытается посадить свет за проволоку, но свет горит: его разжигают ветер и гордость.

Епископ Берграв в тюрьме. Шестьсот пасторов протестуют против немцев и Квислинга. Они не променяли евангелие на злой бред Розенберга. Они не променяли тернии на тридцать сребренников.

Почему вспыхивают пожары в Тронхейме? Почему взлетают склады в Бергене? Почему падает, обливаясь кровью, предатель Кристиансен? Почему «исчезают» немецкие солдаты? Потому что Норвегия не постоялый двор для нацистских жеребцов, не тюрьма, не лакейская. Норвегия не сдается напрокат.

Рабочие Драммена, моряки Тромзе, рыбаки Свольвера, судостроители Лаксевога — все они стали солдатами одной незримой, но мощной армии; нет больше раздоров, дискуссий: есть захватчики и Норвегия, цепи и свобода. Квислинг и честь. Народ сделал выбор, и народ воюет.

На самом северном участке русско-немецкого фронта, за полярным кругом, бойцы Красной Армии в тихую погоду слышат далекие взрывы, над Норвегией подымается едва заметное зарево. И русские говорят друг другу: «Ларсен!» Партизаны Ларсена — это те друзья, которые воюют не только на словах, и каждый русский, убивал врага в Карелии, знает: я убил врага России и врага Норвегии..

7 марта 1942 г.


Эрнест Хемингуэй

<p>Эрнест Хемингуэй</p>

Мадрид тех лет. Развалины домов на Пласа Дель Соль, мусор, яркие плакаты, столбы холодной пыли, детские трупы, ручные голуби, грохот снарядов и повсюду два слова: «No pasaran». Уже не призыв — заклинание.

Шумно было тогда на улице Гран Вия, где стоял небоскреб «Телефонного общества», облюбованный артиллерией Франко. Неподалеку от небоскреба находилась поврежденная фугаской гостиница «Флорида», некогда пышная и похожая в наступившем запустении на театральную бутафорию. В номерах стоял мороз, и большинство номеров пустовало, только один постоялец не хотел расстаться с «Флоридой»: Эрнест Хемингуэй на спиртовке варил кофе и писал любовную комедию. Он мог бы ее писать не в гостинице «Флорида», под бомбами и снарядами, но в земном, раю, в настоящей Флориде. Почему предпочел он голодный, черный, разрушенный Мадрид?. Что его привязало в те годы к Испании? Оружье. Оружье в чистой руке оскорбленного народа.

Декабрь 1937-го. На побережье цвели апельсины, а в горах не утихала метель. Я встретил, Хемингуэя: он спешил к робкой, нечаянной победе; расспрашивал, как проехать к Теруэлю; боялся опоздать.

Мне привелось быть с ним у Гвадалахары. Глядя наброшенное итальянцами снаряжение, он бормотал: «Узнаю…» — он вспоминал Капоретто. Тогда он сердцем был с теми, кто бросал оружие. Теперь влюбленными глазами он смотрел на испанских солдат, которые вытаскивали из блиндажа красные гранаты итальянцев, похожие на крупную клубнику.

Он часто бывал на командном пункте двенадцатой бригады. Генерал Лукач, он же венгерский писатель Матэ Залка, объяснял Хемингуэю план атаки, и Хемингуэй говорил: «Понимаю, товарищ генерал».

Может быть, кому-нибудь придет в голову суетное предположение: писатель собирал материал для будущего романа. Убожество, глубокое непонимание того, как рождаются книги, привычка обходиться эрзацами искусства. Можно пойти в лес за ягодами, нельзя пойти в жизнь за литературным материалом. Этот «материал» обычно приходит непрошеный, как личная драма, он вытесняет все чувства, все помыслы, он душит писателя, и писатель пишет, чтобы не задохнуться. Книгу нельзя задумать по плану, книгой нужно заболеть.

Не один раз война насильно завладевала Хемингуэем. Война стала основной темой его жизни. Большой, на вид здоровый человек, чудак, который в иную эпоху создал бы вымышленный мир ужасов и радостей, был рано застигнут войной. Война его искромсала. Так родился роман «Прощай, оружье!».

Я не знаю другой книги о войне, столь горькой. А в Европе после первой мировой войны было написано много горьких книг. Сущность Хемингуэя — то, что он показывает людей не только раздетых, но и освежеванных, короткие фразы диалога, которые бьют прямой наводкой, — все это совпало с темой войны.

Мастерство Хемингуэя органично, ему нельзя подражать. Это не литературная школа, это особенность голоса, глаз, сердца. Предельная детскость многих диалогов, на самом деле — зрелость ума и чувств. Нет здесь ничего фальшивого, никакой литературщины. Предсмертный бред, любовная записка, исповедь пьяного покажутся манерными и стилизованными по сравнению с разговорами персонажей Хемингуэя. Его книги производят впечатление безыскусственности: такова сила высокого искусства. Диалоги не только новы как явление литературы, они новы вообще, их не было — так люди не разговаривают. Но каждому ясно, что люди должны разговаривать именно так.

Однако не только обнаженность придает исключительную силу роману «Прощай, оружье!»: в этой книге человек противопоставлен войне, и роман Хемингуэя с большим правом, чем многие другие прославленные книги, может быть назван исповедью поколения. В первой мировой войне карты были спутаны, праведники смешаны с грешниками, и совесть писателя страдала по обе стороны так называемой «ничьей земли». Герои Барбюса страдали в голубоватых шинелях, герои Ремарка и Рейна — в серо-зеленых, герои Олдингтона — в защитных. Как и в других книгах Хемингуэя, в романе «Прощай, оружье!» герой — американец среди европейцев. На Фреде Генри шинель итальянца. Но он, как и персонален Ремарка или Барбюса, смятен, растерян. Мм говорили о родине, а притягивала их ничья земля, некая третья правда. Оружье для них — кандалы.

Из всех героев литературы первой мировой войны Фред Генри не самый умный, отнюдь не самый храбрый, да и не самый совестливый, но он самый человечный. В первом романе Хемингуэя война — это машина, восставшая на человека, танк, ставший эпохой. Кругом итальянцы, народ живой и жизнерадостный, глубоко привязанный к простейшим и мудрейшим удовольствиям, Трудно подобрать для Фреда Генри партнеров лучше. Прибавьте к этому любовь, целомудренную и чувственную любовь англичанки Кэтрин, и Фред Генри прощается с оружьем; он говорит: «Я решил забыть про войну. Я заключил сепаратный мир».

Легко сделать политические выводы: дезертир тех лет яростно сражался под Мадридом, яростно сражается теперь против фашистов, а командиры многих победоносных армий первой войны вторую начали как капитулянты и кончили ее как дезертиры. Но проблема проще и сложнее. Исповедь поколения продолжается, поскольку одному поколению достались две войны, не считая промежуточных войнушек.

С кем заключил сепаратный мир Фред Генри? Разумеется, не с двуединой монархией Габсбургов. Он думал: с жизнью; оказалось: со смертью. И смерть не насытилась первой победой. Она вскоре снова предстала перед Хемингуэем. Она предлагала ему капитуляцию на почетных условиях. Она снова соблазняла его жизнью; Хемингуэй обожает рыбную ловлю. У него есть маленький домик где-то в субтропическом парадизе. Это человек, привязанный к жизни, влюбленный в свое дело… Жить бы да жить! Разве не прожили поколения, оттеняя свое радостное существование хорошо придуманными трагедиями?

Но тема войны не отстает от Хемингуэя. Когда нет войны, смерть приходит к человеку на испанских аренах или в песках Африки, смерть ищет тореадоров или охотников. Это в паузе между двумя катаклизмами. О мировой войне в те годы начинают говорить пренебрежительно, как о далекой варварской эпохе, — она не повторится, человечество выросло.

А смерть занята примеркой. Сначала на скелет напяливается черная рубашка итальянских фашистов, — офицерики, удиравшие при Капоретто, берут приступом народные дома и рабочие клубы, а обнаглев, начинают героически травить ипритом абиссинских пастухов… Потом смерть надевает коричневую рубашку немецкого покроя. На черепе вырастают усики Адольфа Гитлера. С кем подписал сепаратный мир Фред Генри? С кем думал помириться Эрнест Хемингуэй?

Настают критические годы. Фашизм готовится истребить человечество. Три демократии Запада хотят отмолчаться: их не тронут, если они не закричат. Можно выпить со скелетом на брудершафт, можно объявить косу смерти мирным сельскохозяйственным орудием, можно принять самолет сына Муссолини, повисший над песками Эфиопии, за ангела мира. Так поступили многие. Отступили многие. Отступничество стало насморком писателей, и отступничество в тридцатые годы нашего века перестали замечать, как в тридцатые годы прошлого века не замечали условностей романтики.

Хемингуэй — по природе художник, а не идеолог, — я не хочу поэтому останавливаться на ошибочности той или иной из его политических оценок. Я только укажу, что он сразу нашел мужество назвать смерть — смертью, В 1936 году он выступил против итальянского фашизма, напавшего на Абиссинию. Статья называлась «Крылья над Африкой». Хемингуэй любит итальянский народ, но еще сильнее он любит жизнь: он разглядел тень бомбардировщика над Аддис-Абебой. Зачем он прощался с оружьем? Зачем люди кричали на узких улицах: «Viva la pace?»

И вот — Испания. Хемингуэй приехал в Мадрид. В первую осень он пережил с Испанией ее надежды, горе, отчаянье. Он писал в американские газеты очерки: как многие другие, он не хотел поверить в торжество отступничества. Потом, уже в Америке, он написал роман «По ком звонит колокол». Фред Генри стал Робертом Джорданом. Хемингуэй, развенчавший некогда героику, живет мужеством испанских партизан. Его поколение, — наше поколение, — двадцать лет тому назад распрощавшееся с оружьем, приветствует и охотничье ружье кастильского пастуха и танки свободы.

В чем сила нового романа Хемингуэя? Роберт Джордан не говорит: «Война», — война войне рознь. Он не заключает сепаратного мира. Он воюет против фашистов, — следовательно, против смерти. Роман — длинная повесть о нескольких днях во вражеском тылу. Американец Роберт Джордан и кучка испанских партизан взрывают мост, чтобы помешать фашистам подкинуть подкрепление. Есть в этом романе утверждение жизни. Любовь за день до смерти еще убедительней, еще телесной, еще глубже, чем в «Прощай, оружье!». Испанка Мария, горькая и нежная, как сьерра, еще отчетливее женщина, нежели нежная Кэтрин. Но Роберт Джордан ни за что не простится с оружьем: знает, почему он воюет. Есть войны, которые чище и выше величайшего блага мира. Хемингуэй сказал об этом накануне второй мировой войны, среди общего смятения умов и сердец. Нет сейчас иного пацифизма, кроме лакейской угодливости Жионо. Круг замкнут; писатель, написавший «Прощай, оружье!», пуще любви, пуще искусства благословляет ручной пулемет.

Я не знаю ничего оптимистичней последних страниц печального романа «По ком звонит колокол». Партизаны, взорвав мост, пробираются к республиканцам. Роберт Джордан лежит на дороге с раздробленной ногой. Он прощается с Марией — с любовью, с жизнью, он прощается с боевыми товарищами: «Идите. Спешите». Когда девушка упирается, он говорит: «Ты уйдешь за себя и за меня…» Он остается один. Он не хочет покончить жизнь самоубийством: ему предстоит еще один глубоко жизненный поступок — убить врага. Он пересиливает боль: пуще всего он боится потерять сознание. С ручным пулеметом он ждет, когда покажется на дороге фашистский отряд, посланный вдогонку партизанам. Вот последняя страница этой изумительной книги:

«Скорей бы они пришли, оказал он. Пришли бы сейчас, а то нога начинает болеть. Должно быть, распухает.

Все шло так хорошо, когда ударил этот снаряд, подумал он. Но это еще счастье, что он не ударил раньше, когда я был под мостом. Со временем все это у нас будет налажено лучше. Коротковолновые передатчики — вот что нам нужно. Да, нам много чего нужно. Мне бы, например, хорошо иметь запасную ногу.

Он с усилием улыбнулся на это, потому что нога теперь сильно болела в том месте, где был задет нерв. Ох, пусть идут, подумал он. Скорее бы они шли, сволочи, подумал он. Скорей бы. Скорей бы шли.

Нога теперь болела очень сильно. Боль появилась внезапно, после того как он перевернулся, и бедро стало распухать, и он подумал: может быть, я сейчас сделаю это. Я не очень хорошо умею переносить боль. Послушай, если я это сделаю сейчас, ты не поймешь превратно, а? Ты с кем говоришь? Ни с кем, сказал он. С дедушкой, что ли? Нет, ни с кем. Ох, к дьяволу, скорей бы уж они шли.

Послушай, а может быть, все-таки сделать это, потому что если я потеряю сознание, я не могу справиться и меня возьмут и будут задавать мне вопросы, всякие вопросы, и делать всякие вещи, и это будет очень нехорошо. Лучше не допустить до этого. Так, может быть, все-таки сделать это сейчас, и все будет кончено? А то, ох, слушай, да, слушай, пусть они идут скорей.

Плохо ты с этим справляешься, Джордан, сказал он. Плохо справляешься. А кто с этим хорошо справляется? Не знаю, да и знать не хочу. Но ты — плохо. Именно ты — совсем плохо. Совсем плохо, совсем. По-моему, пора сделать это. А по-твоему?

Нет, не пора. Потому что ты еще можешь делать дел до тех пор пока ты знаешь, что это, ты должен делать дело. До тех пор пока ты еще помнишь, что это ты должен ждать. Идите же! Пусть идут! Пусть идут! Пусть идут!

Ты думай о тех, которые ушли, сказал он. Думай как они пробираются лесом. Думай, как они переходят ручей. Думай, как они едут в зарослях вереска. Думай, как они поднимаются по склону. Думай, как сегодня вечером им уже будет хорошо. Думай, как они едут всю ночь. Думай, как они завтра приедут в Гредос. Думай о них. К чорту, к дьяволу, думай о них! Дальше Гредос я уже могу о них думать, сказал он.

Думай про Монтану. Не могу. Думай про Мадрид. Не могу. Думай про глоток холодной воды. Хорошо. Вот так оно и будет. Как глоток холодной воды. Лжешь. Оно будет никак. Просто ничего не будет. Ничего. Тогда сделай это. Сделай. Вот сейчас сделай. Уже можно сделать это. Давай, давай. Нет, ты должен ждать. Ты знаешь сам. Вот и жди.

Я больше не могу ждать, сказал он. Если я подожду еще минуту, я потеряю сознание. Я знаю, потому что к этому уже три раза шло и я удерживался. Я удерживался, и оно проходило. Но теперь я не знаю. Наверно, там, в ноге, внутреннее кровоизлияние, ведь эта кость все разодрала кругом. Когда поворачивался, тогда особенно. От этого и опухоль, и слабость, и начинаешь терять сознание. Теперь уже можно это сделать. Я тебе серьезно говорю, уже можно.

Но если ты дождешься задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся убрать офицера, это может многое решить. Поступок, сделанный во-время…

Ладно, сказал он. И он лежал совсем спокойный и старался удержать себя в себе, чувствуя, что ползет из себя, как иногда снег с горной вершины, и сказал теперь совсем спокойно: только бы мне додержаться, пока они придут.

Счастье Роберта Джордана не изменило ему, потому что в эту самую минуту кавалерийский отряд выехал из леса и пересек дорогу. Отряд остановился возле серой лошади и крикнул что-то офицеру, и офицер подъехал к нему. Он видел, как оба склонились над серой лошадью. Они, конечно, узнали ее. Этой лошади и ее хозяина не досчитывались в отряде со вчерашнего утра.

Роберт Джордан видел их на половине склона, совсем близко от него, а внизу он видел дорогу и мост, и длинную вереницу машин за мостом. Он теперь вполне владел собой и долгим, внимательным взглядом обвел все. Потом он посмотрел на небо. На небе были большие белые облака. Он потрогал ладонью сосновые иглы рядом на земле и потрогал кору дерева, за которым он лежал.

Потом он устроился как можно удобнее, облокотился на кучу хвойных игл и дуло пулемета упер в сосну.

Рысью поднимаясь вперед, по следам ушедших, офицер должен был проехать ярдов на двадцать ниже того места, где лежал Роберт Джордан; На таком расстоянии тут не было ничего трудного. Офицер был лейтенант Беррендо. Он только что вернулся из Ла-Гранхи, когда пришло известие о нападении на нижний дорожный пост, и ему было предписано выступить со своим отрядом туда. Они мчались во весь опор, но мост оказался взорванным, и они повернули назад, чтобы перевалить через гору и выйти к теснине кружным путем. Лошади их были все в мыле и даже рысью шли с трудом.

Лейтенант Беррендо поднимался по склону, приглядываясь к следам; его худое лицо было сосредоточенно и серьезно. Его автоматическая винтовка торчала поперек седла. Роберт Джордан лежал за деревом, сдерживая себя очень бережно и очень осторожно, чтобы не дрогнула рука. Он ждал, когда офицер выедет на освещенное солнцем место, где первые сосны леса выступали на зеленый склон. Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную хвойными иглами лесную землю…»

* * *

Так умер Роберт Джордан, истребив перед смертью фашистский отряд. Так встретил писатель Эрнест Хемингуэй вторую мировую войну. Он сразу узнал врага. Он не колебался. Он приветствовал народы, поднявшие оружье для защиты жизни.

Сейчас мы думаем об этом прекрасном писателе в Москве, — в Москве, к которой зимой подходили фашисты, в Москве, которая не сдалась и не сдастся. Есть у Роберта Джордана русские братья и сестры. Вспомним двадцать восемь. Вспомним хрупкую девушку «Таню». Сколько русских перед смертью повторяли слова Роберта Джордана: «Если ты задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся убрать офицера, это может многое решить…» Не было и нет лучших читателей у Хемингуэя, чем народ, который показал миру таран и дал бойцов, взрывавших на себе немецкие танки.

Хотелось бы встретить Хемингуэя после большой, всеевропейской Гвадалахары фашизма. Мы защитим жизнь: в этом призвание нашего злосчастного и счастливого поколения. А если удастся мне, многим из нас, увидеть своими глазами торжество жизни, то кто не вспомнит в роковой час американца с разбитой ногой на кастильской дороге, маленький пулемет и большое сердце?

16 августа 1942 г.


О морали

<p>О морали</p>

Передо мной статья, напечатанная 4 августа 1942 года в «Дейли мейл». Она рассказывает о параде, имевшем место в одном из немецких лагерей, где содержатся военнопленные англичане. Лейтенант Битти, командовавший десантной операцией в Сен-Назере, был взят немцами в плен. Английское командование наградило лейтенанта орденом Виктории. Немецкий комендант лагеря, выстроив пленных офицеров, огласил приказ о награждении Битти. По словам газеты, он даже «горячо зааплодировал». Описание церемонии кончается следующими словами: «Немецкий комендант поздравил Битти, что было джентльменским поступком».

Русских военнопленных немцы кормят отбросами, заставляют их руками собирать испражнения, подвергают их пыткам. Пленных поляков, французов, сербов немцы превратили в крепостных. Если немцы «джентльменски» обращаются с английскими пленными, то, конечно, не потому, что немцы — джентльмены, а потому что Гитлер все еще не потерял надежды найти людей, которые жаждут быть обманутыми. Немцы всегда плохо разбирались в психологии других народов. Гитлер, видимо, решил, что один вечер в Мюнхене перечеркнул века английской истории, что наследники Питта превратились в наивных девушек, которых можно заговорить. Комендант лагеря, поздравивший Битти, — один из учеников злополучного Гесса.

Я рад, что английские военнопленные не разделяют мучений, которые выпадают на долю других союзных солдат, попавших в лапы к немцам. Статья «Дейли мейл» мне, однако, кажется печальной. Можно было бы ответить журналисту, написавшему о «джентльменском» поступке коменданта лагеря, что после сен-назерското рейда немцы замучили и расстреляли тысячи беззащитных французов. Но сейчас меня интересует не бестактность журналиста, а своеобразная концепция войны, которая сказывается в упомянутой статье.

Я принадлежу к поколению, которое пережило Верден, Сомму, Галицию. После первой мировой войны мы возненавидели войну. Все писатели, пережившие 1914–1918 года, написали книги, проникнутые гневом или скорбью, — от Барбюса до Ремарка, от Олдингтона до Хемингуэя. Мы приветствовали все, что казалось нам противодействием новой войне.

Как случилось, что вчерашние пацифисты благословила войну? Название романа Хемингуэя «Прощай, оружье!» было клятвой поколения. Десять лет спустя Хемингуэй прославил оружие в руках испанцев, отстаивавших свою свободу от Гитлера и Муссолини. В мире появилось нечто новое: фашизм, представляющий угрозу для жизни народов и людей, для человеческого достоинства, для свободы.

Мы отвергали и отвергаем войну как естественное явление, как рыцарский поединок, как кровавый матч. Мы убеждены, что танки не годятся для организации мировой экономики и что фугаски не решают идеологических споров. Есть единственное оправдание войны: бесчеловечность гитлеровской Германии, ее одичание, ее воля к уничтожению других народов. Статья «Дейли мейл» мне представляется аморальной. Если читатель согласится с оценкой поведения немецкого коменданта, он должен осудить войну: джентльмен с джентльменом держит пари, но не дерется.

Не раз говорили, что подход к войне как к спортивному матчу вреден для успешного ведения военных действий. Мне хочется добавить, что такой подход безнравствен и бесчеловечен. Для англичан, переживших Лондон и Ковентри, ненависть к низкому врагу — понятное чувство. Они знают, как знают это русские, что только большая ненависть оправдывает войну. До такой ненависти нужно созреть, ее нужно выстрадать. А война без ненависти — это нечто бесстыдное, как сожительство без любви.

Наш народ жил вне тумана национальной или расовой нетерпимости. Русские издавна уважали чужую культуру, жаловали и любили иностранцев. Не грех сейчас напомнить о том хлебе, который посылала отнюдь не богатая Россия немецким женщинам после мировой войны. Вчера я получил письмо от украинского лейтенанта Супруненко, он пишет: «Я не знал прежде, что можно кого-нибудь так ненавидеть. Я — артиллерист, и мне обидно, что я не могу убить немца штыком или прикладом или задушить его своими руками». Священное чувство! Оно родилось от крови русских женщин и детей, замученных немцами, оно родилось на пожарищах наших городов.

Описание немецких зверств в России некоторые пуритане считают «безнравственным чтением». По-моему, в такой случае «безнравственны» сообщения о бомбардировках Кельна и Любека. За что бомбят немецкие города? — спросит наивный человек. Ведь ему не хотят показать, кого бомбят и за что бомбят.

Чех поймет с полслова муки Киева и Керчи: он знает Лидице. Норвежец разделит гнев каждого русского: норвежец видел Гиммлера не только на экране. Француз помнит расстрелы заложников, и француз скажет о письме Супруненко: «Это писал мой брат». Пусть Ламанш останется непроходимым для полчищ Гитлера, но пусть через эту узкую полоску воды перешагнут гнев и ненависть всей Европы.

13 августа 1942 г.


Судьба Европы

<p>Судьба Европы</p>

Недавно мне пришлось побывать в Гжатском районе, освобожденном от немцев. Слово «пустыня» вряд ли может передать то зрелище катаклизма, величайшей катастрофы, которое встает перед глазами, как только попадаешь в места, где немцы хозяйничали семнадцать месяцев. Гжатский район был богатым и веселым. Оттуда шло в Москву молоко балованных швицких коров. Оттуда приезжали в столицу искусные портные и швейки. Причудливо в нашей стране старое переплеталось с новым.

Рядом с древним Казанским собором, рядом с маленькими деревянными домиками в Гжатске высились просторные, пронизанные светом здания-школа, клуб, больница. Были в Гжатске и переулочки с непролазной грязью и подростки, мечтавшие о полете в стратосферу. Теперь вместо города — уродливое нагромождение железных брусков, обгоревшего камня, щебня. Гжатск значится на карте — он значится и в сердцах, но его больше нет на земле. По последнему слову техники вандалы нашего века уничтожали город. Они взрывали толом ясли и церкви. Врываясь в дома, они выбивали оконные стекла, обливали стены горючим и радовались «бенгальскому огню»: Гжатск горел. В районе половина деревень сожжена, уцелели только те деревни, из которых немцы убирались впопыхах под натиском Красной Армии. Мало и людей осталось. Шесть тысяч русских немцы угнали из Гжатска в Германию. Встают видения темной древности, начала человеческой истории. Напрасно матери пытались спрятать своих детей от немецких работорговцев. Матери зарывали мальчишек в снег — и те замерзали. Матери прикрывали девочек сеном, но немцы штыками прокалывали стога. По улицам города шли малыши двенадцати-тринадцати лет, подгоняемые прикладами: это немцы гнали детей в рабство. Порой угоняли целые семьи, целые села. Район опустел. Голод, сыпняк, дифтерит и застенки гестапо сделали свое дело. Но, может быть, не менее страшно, чем физическое истребление, моральное подавление человеческого достоинства. Когда попадаешь в город, освобожденный от немцев, пугают не только развалины и трупы. Пугают и человеческие глаза, как бы отгоревшие. Люди говорят шопотом, вздрагивают при звуке шагов, шарахаются от тени. Я видел это в марте в Гжатске. Я видел это и в феврале в Курске. В начале войны газеты говорили о том, что несет миру фашизм. Теперь мы видим, что фашизм принес захваченным немцами областям. Слово «смерть» слишком входит в жизнь, оно здесь не на месте, лучше сказать: небытие, зияние, и права старая крестьянка, которая скорбно сказала мне о немцах: «хуже смерти».

Когда глядишь на запад, видишь страшные картины — где-то далеко есть такой же Курск и такой же Гжатск.

Их называют сначала близкими нам именами — Минском или Черниговом. Потом имена меняются. Вот это пепелище было французским городом Аррасом. Вот эти расстрелянные вывезены из чешского города Табора. Крайний западный район Бретани, мыс Европы, обращенный к Новому свету, французы называют «филистер» — «конец земли». От Гжатска до Бреста, до Финистера — та же ночь, то же запустение, те же картины издевательства, умерщвления, варварства. «Конец земли» стал концом великой европейской ночи.

Мы страстно любим свою землю, свои истоки, свою историю. Мы гордимся нашей славянской Элладой — Киевской Русью, стройностью Софии, плачем Ярославны, классической ясностью Андрея Рублева, гражданскими вольностями Новгорода, ратными делами Александра Невского и Дмитрия Донского. Но никогда мы отделяли нашей культуры от европейской, мы связаны с ней не проводами, не рельсами, но кровеносными сосудами, извилинами мозга. Мы были и старательными учениками, и учителями Европы. Только неучи могут представлять Россию, как дитя, двести лет тому назад допущенное в школу культуры. Заветы древней Греции, этой колыбели европейского сознания, пришли к нам не через Рим завоевателей и законников, но через Византию философов и подвижников. Достаточно сравнить живопись Андрея Рублева с фресками мастеров раннего Возрождения — Чимабуэ или Джотто, чтобы увидеть, насколько ближе к духу Эллады, к ее ясности и веселью старое русское искусство. Когда в девятнадцатом веке Россия поразила мир высотами мысли и слова, это не было рождением, это было зрелостью. Кто скажет, что больше волновало Пушкина — стихи Байрона или сказки няни Арины? Передовые умы России в прошлом столетии разделяли страсти Европы, ее надежды, ее горе. Они внесли в европейское сознание русскую страстность, правдивость, человечность. В «неистовстве» Белинского, в подвижничестве Чернышевского, в героизме русских революционеров видны не только дары Запада, наследие гуманизма и Французской революции, в них чувствуется и то искание правды, которое было историческим путем русской культуры: «взыскующие града». Вот почему Толстой, Достоевский и Чехов, Чайковский и Мусоргский обогатили любого культурного европейца, углубили и расширили само понятие Европы. Вот почему Ленин остается образцом и государственного гения России и вершиной всеевропейской и общечеловеческой мысли.

Мы понимаем горе Франции только потому, что у нас есть Гжатск, Харьков, Минск, но и потому, что нам бесконечно дорога судьба европейской культуры. Мы помним, что декабристы вдохновлялись «Декларацией прав гражданина», что Тургенев был другом лучших писателей Франции. На трагедию Европы мы смотрим не со стороны.

Тысячу дней немцы топчут завоеванные ими страны Европы. Я повторяю: тысячу дней. Стал страшным еще недавно цветущий многообразный материк. Смерть монотонна. Достаточно увидеть Воронеж, Вязьму, Истру, чтобы представить себе множество европейских городов. Немцы или их ставленники не могут восстановись разрушенное: все их силы направлены на дальнейшее разрушение. Так, до сих пор испанский город Герника — пепелище, улицы Альмерии — мусор. За пять лет генерал Франко не сумел отстроить Барселону или Мадрид. Испанцы не могут заняться своим домом, они вынуждены обслуживать интендантство Германии и умирать за Берлин под Ленинградом. Развалины Роттердама похожи, как близнецы, на развалины Белграда. Север Франции, напоминавший каменный муравейник, где улицы одного города переходили в улицы другого, стал каменной пустыней. Города побережья Атлантики расщеплены и сожжены.

Что стало с людьми? Одна женщина в Гжатске, у которой немцы угнали четырех детей, а потом сожгли дом, сказала мне: «Дом — дело наживное. А без детей не прожить…» Немцы посягнули не только на древние камни Европы, они растоптали ее тело, ее молодость, ее детей. Люди лишены простейшего права: жить на своей земле. Подпольная французская газета «Вуа дю нор» сообщает, что в Лилле и Валансьене на каторжных работах работают профессора Киевского университета, студентки Харькова и Минска. А в городе Запорожье в военных мастерских изнывают французские инженеры и рабочие, привезенный немцами из Парижа. Гитлер торгует рабами. Так, он послал на лесные работы в Финляндию поляков и на земляные работы в Польшу — словенов. Эльзасцы отправлены на Украину — прокладывать немцам дороги. Бельгийские искусницы-кружевницы роют землю в Литве. На улицах французских городов происходят облавы: немцы ловят работоспособных и гонят рабов на Восток. Каждый день из Франции вывозят десять тысяч невольников. Плач матерей Гжатска, как эхо, раздается в Лионе, но это не эхо — это плачут матери Лиона.

«Только с годами чумы и мора в средневековьи можно сравнить наше время», — пишет «Журналь де Женев». Когда-то один французский король сказал: «Я хотел, чтобы в горшке каждого моего подданного была курица». В Гжатском районе до прихода немцев было 37 тысяч кур. Осталось 110… Недавно я прочитал в немецком экономическом журнале обстоятельную статью: об исчезновении в Европе яиц. Какой-то «герр доктор» разбирал вопрос о месте, которое занимали яйца в международной торговле, и меланхолично заключал: «Для Дании, Франции, для протектората необходимо найти новые продукты экспорта». «Продукты экспорта» найдены: рабы. Но стоит отметить, что, обсуждая вопрос о причинах исчезновения яиц в Европе, немецкий «ученый» не отметил одной: солдат-куроедов.

Французы уже съели все запасы кормовой репы, съели ворон, съели воробьев. На юге едят траву, называя ее «салатом Лаваля», на севере едят жолуди и толченую кору. В Греции обезумевшие от голода люди гложут кустарник. На улицах Афин бродят тени: это ученые и рабочие, художники и ремесленники. Их не берут на работу: они не в силах поднять лопату. Они просят милостыню, и немецкие солдаты их пихают ногами, как собак. А собак больше нет: съедены.

Страшные болезни косят тех, кого оставили в своей стране рабовладельцы. Немцы, как чумные крысы, принесли с собой заразу. В некогда сытой краснощекой Голландии, в стране какао «Ван-Гутена» рост туберкулеза принял угрожающие размеры. В одной Гааге за первые девять месяцев 1942 года отмечено 17 тысяч случаев заболевания острым туберкулезом. Во Франции, по данным подконтрольной газеты «Сет жур», насчитывается один миллион больных острой формой туберкулеза. Число больных сифилисом возросло в двенадцать раз, число больных кожными заболеваниями — в тридцать раз. Нет мыла. Нет лекарств. Нет хлеба. В Греции от голода и эпидемий погибла треть населения. Дифтерит обошел Польшу и Чехословакию, прививок нет, и смертность среди детей достигает 60 процентов.

Еще страшнее жизнь европейцев, выкорчеванных немцами. Полмиллиона французских рабов уже умерли в Германии, два миллиона ожидают смерти. «Мы живем в страшном бараке среди кала и вшей. Нас кормят похлебкой из картофельной кожуры. Нас бьют палками по спине», — рассказывает француз, убежавший из Германии («Ле Докюман», март 1943). Недавно немецкая газета «Данцигер форпостен» сообщила, что два серба были приговорены к тюрьме за «варварский поступок»: они съели котенка, принадлежавшего жительнице Данцига.

Европа заполнилась беспризорными. Корреспондент «Националь цейтунг» пишет, что во Франции ему приходится встречать «толпы одичавших детей, которые с криком убегают при приближении к ним человека». В Париже в госпитале Сальпетьер находятся 286 девочек, в возрасте от 9 до 14 лет, больные сифилисом. В Марселе были арестованы два мальчика, один 8 лет, другой 11, обвиняемые в ряде убийств. В Сербии беспризорные дети бродят группами по 20–30. В Греции среди беспризорных детей отмечены случаи людоедства.

Нужно ли говорить о культурном одичании? Школы и университеты либо закрыты, либо обращены в рассадники гитлеровского невежества. В газете «Марсейез» описывается лекция «профессора» «Коллеж де Франс»: «Он долго объяснял, что неясно очерченный подбородок и волнистая линия овала свидетельствуют о нечистоте расы». Это происходит в тех самых аудиториях, где читали лекции математик Пуанкаре, химик Перрон, физик Ланжевен. Газета «Депеш де Тулуз» с грустью отмечает: «Сцеди юношей, сдавших выпускные экзамены, отмечена небывалая малограмотность». Книжный фонд чешских библиотек после гитлеровских «чисток» понизился на 70 процентов. Мне удалось повидать некоторые книги, изданные во Франции при немецкой оккупации. Я не стану говорить об идеях: даже книги, посвященные философии, полны скотоводческого пафоса, который обязателен в «нео-Европе». Я говорю о другом: эти книги написаны дикарями. Во Франции каждый школьник умел хорошо выражать свою мысль. Теперь во Франции даже «писатели» не умеют сказать того, что хотят. Тысяча дней — немалый срок. За тысячу дней можно многому научиться, можно и многому разучиться.

Институт заложников, зрелище казней и пыток деформируют души слабых. Дети видят виселицы. Подросткам говорят: «Если ты выдашь отца, ты получишь банку консервов и бутылку вина. Если ты скроешь отца, мы тебя поведем в гестапо, а там умеют загонять булавки под ногти». Террор деформирует людей. Некоторые становятся трусливыми. Некоторые — патологически жестокими. Исчезает норма поведения, колеблются основы любого общежития. Европа становится открытой для инфекции, для распада тканей, для анархии.

Европа не хочет умирать. Сражаются, обливаясь кровью, партизаны Франции и Югославии. Еще много непораженных клеток. Красные шарики борются с белокровием. Наследие веков, прекрасное прошлое Европы сопротивляется коричневой чуме. Можно спасти Европу. Но время не терпит. Наивно думать, что народы, выдержавшие тысячу дней, выдержат и другую тысячу. Этой весной перед защитниками жизни и культуры, перед всеми народами, воюющими против фашистской смерти, встает грозное слово: время!

Никто не сомневается в конечной победе антигитлеровской коалиции. Сталинград был блистательным началом: Красная Армия и поддерживающая ее страна показали духовную силу, решимость. Мы знаем, что вместе с союзниками мы нанесем последний удар гитлеровской военной машине. Но спящую красавицу нужно освободить до того, как она станет мертвой красавицей — я говорю о плененной фашизмом Европе. Мало победить, нужно сохранить те живые силы, которые позволят виноградарям Бургундии снова насадить лозы, рыбакам Норвегии снова раскинуть сети, каменщикам Европы снова отстроить города и ученым донести до нового поколения полупогасший факел познания. Горькой будет победа, если во Франции не останется ни докторов, ни художников, на виноделов, ни электротехников!..

Я видел в Смоленской, Орловской, Курской областях деревни, которые сохранились: немцы не успели их сжечь. Красная Армия спасла много ценностей от разрушения. Она спасла от физической или моральной смерти миллионы людей. Армии антигитлеровской коалиции могут спасти Европу, ее людей, ее культуру, ее душу. Есть нечто дорогое всем врагам фашизма. Ученые Оксфорда и Ленинграда знают, что такое Сорбонна или институт Пастера. В Лондоне любят пьесы Чапека, но без живой и свободной Праги нет Чапека. Но без живой и свободной Франции американцы никогда не увидят картины Матисса или Марке. Как бы ни представлял себе тот или иной государственный мыслитель будущее европейских государств, оно может покоиться только на культуре, на нормах общежития, на человеческом достоинстве. Из камня можно строить дома самых разнообразных стилей. Но в пустыне нет камня, в пустыне песок, а из песка ничего не построишь.

Никогда еще весна так не томила старую Европу. Весна 1943 года встает перед Европой не только как смена времен года, как прилив космической жизни. Она встает как призыв к последней, решительной схватке, как начало воскресения.

19 марта 1943 г.


На нашей земле

На нашей земле

Твое гнездо

Слово матери

Глубокая Мокатыха

Одесса

Киев

В Витебске

Поганые святцы

Суд скорый и правый

Новый порядок в Курске

Судьба одной семьи

<p>На нашей земле</p>
<p>На нашей земле</p>

В библии рассказано о Содоме и Гоморре. В этих городах было много негодяев и несколько праведников. Бог гадал: не пощадить ли Содом и Гоморру ради сорока праведников? Об этом легко говорить, находясь на небе. Но мы на земле, и фрицы тоже на земле, фрицы притом на нашей земле.

Передо мною письмо унтер-офицера Мартина Бергеда брату Герберту Бергеду. Мартин находится в Германии, в городе Галле. Герберт еще недавно находился в России. Мартин пишет: «Присутствовал ли ты при массовых расстрелах? Это все-таки должно быть ужасно. Но как иначе поступать с этой сволочью? Самое простое заставить их вырыть себе могилы и затем — выстрел в затылок. Тогда по крайней мере эта шайка не будет пожирать наш хлеб».

Грабители едят наш хлеб и обсуждают, как лучше истребить русский народ, чтобы «эта шайка не пожирала их хлеба».

Можно ли сомневаться, что Герберт Бергед следовал наставлениям брата? Герберта уже нет: зарыт. Но может да мириться совесть с тем, что Мартин жив, что не сегодня — завтра он прикатит из Галле в Россию, что миллионы сородичей Мартина поступают согласно советам поганого унтер-офицера? Где они, праведники? Их не слышно и видно. На нашей земле — палачи.

Мы все поняли, и сердце наше теперь тверже зимней земли…

6 декабря 1942 г.

<p>Твое гнездо</p>

Газета «Кракауер цейтунг» пишет: «Германия еще не возобновила колонизации Африки, но она ведет работу в занятых ею областях Восточной Европы. Эта работа аналогична с колонизацией, и она ответственней, нежели колонизация Африки. Русское и украинское население не привыкло мыслить самостоятельно, поэтому немцам приходится приказывать даже в мелочах. Боязливым людям на востоке нет места. В этой отсталой стране всегда будет трудно жить. Фюрер нрав, считая, что фронтовики лучше всего приспособлены для колонизации бывшей России. Наши солдаты приобрели душевные свойства, необходимые для постоянной жизни на востоке. Немцы хотят, чтобы их дети пустили корни на почве, орошенной немецкой кровью. Сейчас немцы воюют, но после войны многие тысячи немцев смогут на востоке осуществить свои мечты. В бывшей России у немцев права, о которых они никогда не смели мечтать. На немцах лежит ответственность за поведение туземцев, которые всегда относятся к немцам дружелюбно. Каждый немец внезапно стал колонизатором, начальником и господином».

Грунпенфюрер Гассе сообщает в газете «Гамбургер фремденблат», что колонизировать «бывшую Россию» будут штурмовики и дети штурмовиков. По словам Гассе, «штурмовиков Теперь воспитывают в духе оседлости». Другая газета, «Данцигер форпост», пишет: «Каждого немецкого колониста будут обслуживать восемь — десять семейств. Помимо немецких крестьян, нам понадобятся немецкие врачи, инженеры, агрономы, учителя, ветеринары, ремесленники, коммерсанта с широким кругозором, администраторы. Принимая во внимание моральную отсталость не только русских, но и украинцев, мы должны считаться с тем, что нам придется держать в Остланде крупные полицейские силы. Наиболее разумным явилось бы создание дворов с крестьянами, проделавшими войну, вооруженными и способными держать в повиновении не только те семьи, которые будут их обслуживать, но и людей, предназначающихся для помощи ремесленникам, для различных рабочих, не зависящих от городской администрации. Немцы, которые поселятся в городах, будут опираться на гарнизоны и на полицейские центры, что позволит им спокойно заниматься ремеслами и торговлей».

Газета «Локаль анцейгер» пишет: «Говоря о колонизации востока, мы не забываем об интересах союзных народов. Если в Одессе румыны предоставили большие возможности для деятельности германских торговых фирм, то мы в свою очередь готовы распределить часть богатых земель Кавказа между народами, специально приспособленными для жизни на юге, как-то: румынами, венграми, итальянцами». Газета «Кракауер цейтунг» говорит, что «завоеванная Россия станет плавильной печью новой Европы» — здесь, по замыслу немцев, «будут расселены разные народы вплоть до голландцев и датчан».

Они все обдумали до мелочей. Народ Пушкина, народ Ленина они объявили «туземными племенами». Наглых и кровожадных штурмовиков они хотят сделать помещиками. Ведь у фронтовиков теперь «душевные свойства», приобретенные в походе: они научились грабить, пороть, вешать.

«Чей это дом?» — спросит корреспондент «Гамбургер фремденблат», показывая на усадьбу среди берез и цветников. Ему ответят: «Это поместье герра Швайнфюрера. У герра Швайнфюрера сто га пахотной земли, триста голов крупного скота и двести русских». Корреспондент поедет в город. Там герр доктор Квачке нумерует русских рабов — выдает им бирки с печатью, герр доктор Кнапп торжественно открывает публичный дом для старательных колонистов, а герр коммерцрат Карл фон Дрек развешивает в бывшем музее Толстого изображения арийских производителей. Вот что им снится, вот за что они воюют.

Они хотят взять не город и не область. Они хотят взять Россию, сделать из нее колонию. Они сами признаются: прежде им это и не снилось. Они обнаглели. Они вошли во вкус виселиц. Этим поганым пивоварам и колбасникам понравилось повелевать. Фриц желает, чтобы великий народ чесал ему пятки, чтобы Россия жила, как его, фрица, левая нога хочет. Он швыряет русскую землю вшивым румынам. Он дает венграм Ялту, Антонеску — Анапу. Он сулит итальянцам Сочи. Он обещает лахтырям Ленинград. Он уже набирает «специалистов»: «Ты будешь проверять мускулы русских. Ты будешь пересылать кавказских девушек в Гамбург. Ты будешь оскоплять казаков. Ты будешь составлять отряды из украинцев для завоевания Бразилии. Ты будешь учить татар немецкому языку и немецкому кнуту».

Доказывать немецкой свинье, что Россия Африка, что народ Пушкина и Толстого не стереть с земли, что дети Октябрьской революции не станут гнуть спину перед погаными пивоварами? Свинья не поймет. Говорят — не мечи перед свиньей бисер. Мы мечем не бисер — гранаты, снаряды, бомбы. Недолго мерзкий Карлушка фон Дрек будет пить шнапс в Орле или в Новгороде. Мы его убьем. Они пишут, что хотят «пустить корни» на нашей земле. Глупые немецкие мечты! Их закопают. Из них вырастет лопух, крапива, чертополох. Они заявляют, что наша страна станет «плавильной печью». Она станет для немцев крематорием. В каждом из нас такая ненависть, что, кажется, с ней не проживешь и дня. Она внутри — как огонь. Она не дает дышать. Она не дает уснуть. Она заряжает винтовки, кидает гранаты, она ведет нас в атаку. Разве мы знали, что можно кого-нибудь так ненавидеть?

Милое, любимое гнездо, родина, моя деревня, мой дом, белая хата или изба с резьбой, или сакля в ауле, вишенье или пламя рябины, или дом в городе — вот то окошко, что светилось медовым светом, за которым ждала дорогая девушка, сады, парки, дворцы, заводы, смуглое золото древней церквушки и баян, и бархат театра, милое, любимое гнездо, тебя хочет разорить немец. Злая кукушка хочет раскидать птенцов. Наше гнездо, наш дом, наших детей? Россия, на тебя замахнулся немец, на века истории, на древности Кремля, на книги, на знамена Поганый Карлушка посягнул на тебя — фриц-колонизатор, немец-вешатель. Они пришли. Надругались. Они распинают Россию и гогочут. Нет, не стерпит этого сердце!

За наше гнездо!

18 сентября 1942 г.

<p>Слово матери</p>

В редакцию «Красной звезды» пришло следующее письмо:

«От Семеновой Елизаветы Ивановны.

Обида от сурового врага.

Когда появился к нам, в Козицыно, враг, у меня, у Семеновой, первую взяли корову. Потом взяли у меня гусей. Гусей я не хотела давать. Дали мне по щеке и затопали на меня: „Уйди!“ Дети увидели, что дали мне по щеке, и закричали: „Уйди! Пускай враг жрет!“ На другой день ко мне пришли брать последнюю овцу. И стала плакать, не давать. А германский солдат затопал ногами и закричал: „Уйди, матка!“ Когда я обернулась назад, он выстрелил. Я от ужаса упала в снег. А последнюю овцу все-таки взяли.

Когда они от нас отступали, сожгли мой хутор, сожгли избу, двор, сарай и амбар. При этом сожгли все мое крестьянское имущество, и осталась я без последствия с тремя детьми в чужой постройке.

Два мои сына в Красной Армии: Алексей Егорович, Георгий Егорович.

Сыновья мои, если вы живы, бейте врага без пощады! Бейте до последней капли крови! А мы будем вам помогать, чем только можно.

Калининской области, деревня Козицыно».

Эти простые, строгие слова хватают за сердце, в них обида на врага, в них горе матери, в них сила русской женщины: она благословляет своих сыновей на великий ратный подвиг.

Нет на запад от Москвы уцелевшего жилья. Нет на восток от Москвы семьи, где не ждали бы, затаив дыхание, письма от сына, мужа или брата. Наш народ пошел на все лишения, на муку, на испытания, только бы сохранить свободу и родину.

Алексей Егорович и Георгий Егорович, не забывайте о суровой обиде вашей матери из деревни Козицыно. Не забывайте, об ее материнском наставлении: это говорит не только крестьянка Елизавета Ивановна Семенова — это говорит Россия.

17 апреля 1942 г.

<p>Глубокая Мокатыха</p>

27 октября 1941 года немцы заняли хутор Глубокая Мокатыха Славянского района. 3 апреля 1942 года наши бойцы освободили хутор. Они увидели груды развалин. Повалены заборы, рассыпались домики, разметаны соломенные или черепичные крыши, вырублены сады, разрушена школа — пять месяцев здесь резвились гитлеровцы.

Хутору Глубокая Мокатыха полтораста лет. Вот здесь стояла первая хата Григория Савченко, прозванного «дедом-почтарем». Он возил почту из Славянска в Изюм. Дел-почтарь основал хутор, и до наших дней жителей Глубокой Мокатыхи звали «почтарями». Почти все они носят имя Савченко. Жили в хуторе рабочие. Жиле хорошо. Были у них коровы, свиньи, овцы. Немцы все съели.

В холодную зиму немцы раздели и разули хуторян. Забрали валенки. Забрали теплые шапки. Немцы глумились над людьми. Иосифу Романовичу Савченко шестьдесят семь лет. Немцы пришли, говорят: «Лови, мальчик, куриц!» Он поймал трех своих кур, отдал немцам. Тогда один приставил к груди старика пистолет: «Мальчик, живо! Сделай еще три курицы…» Прасковью Трофимовну Савченко немцы избили до потери сознания. Старика Григория Лукича Савченко били по лицу плеткой. Пятнадцатилетнюю Тоню Савченко заставляли снимать вшей с голых немцев, а когда она упиралась, били ее смертным боем. Мальчик Ваня — ему шесть лет — засмеялся громко в хате. Немцы обиделись, избили мальчика на глазах у матери. Восьмилетний Петя Савченко не свернул с дороги, когда шли два немца. Они его повалили на снег и били сапогами.

Когда части Красной Армии стали подходить к хутору, немцы потребовали, чтобы жители ушли в Славянск. Они выгоняли женщин из домов. Кто не хотел итти, того избивали. Из 174 душ они угнали 110.

В марте немцами овладел страх. Они запрятались в погреба. Они заставляли женщин рыть окопы, рубить дрова, ходить за водой. Они посылали женщин под огонь. Немцы боялись темноты: ночью не выходили из нор. Говорили, что лай собак их выдает, и перебили всех собак. Жители рассказывают: «С нами они храбрые были, как услышали выстрелы, не узнать — дрожат, паршивцы…»

Вот Ульяна Спиридоновна Савченко — ее муж командир Красной Армии. Она говорит: «Мужу напишу…» Иосиф Романович повторяет: «У меня сын в Красной Армии. Пусть знает…» Молодая жена красноармейца Наталья Арсеньевна Савченко рассказывает: «Выгнали меня голой из хаты, а хату взорвали… Товарищи мой родные, увидите мужа — скажите…»

Какое дело немецким грабителям до деда-почтаря и де самого хутора? Им все равно, что люди здесь работали, справляли свадьбы, нянчили детей. Для них наши девушки — забава на час. Для них наши дома — солдатский постой. Для них наши дети — мошкара. Наша земля для них чужое поле — вытоптал и ушел восвояси.

Что такое наступление для немцев? Еще тысяча сожженных деревень. Краденые одеяла. Краденые куры. А потом пуля в живот и могила на чужой стороне. Для вас наступление — это жизнь наших близких, это спасенные семьи, это счастливые слезы вырученных женщин, это благословение стариков и детворы, что весело верещит — русским, по-русски: «Дяденька, пришли!..».

13 мая 1942 г.

<p>Одесса</p>

Кто раз видел Одессу, не забудет ее прелести. Солнечный город с прямыми улицами, он был окном России на юг. Море казалось частью города. Ветер как бы доносил вместе с запахами пряностей видения далеких стран, иных материков. Одесса рождала мореплавателей и поэтов. Это был веселый город — одесситы умели смеяться и смешить. Как любят свой родной город одесситы!. Где бы они ни были, они повсюду тоскуют об Одессе. Пушкин в нашей литературе — олицетворение светлого, солнечного начала, и не случайно память о молодом Пушкине связана с набережной Одессы. В 1905 году одесситы показали себя храбрецами: весь мир знает о роковой дестнице в потемкинские дни.

Немцы привели в Одессу румын: за пушечное мясо вшивый Антонеску получил от Гитлера Одессу. Вот что пишут немецкие газеты:

«Одесса не имеет истории… Удалены памятники… Умиротворению города сильно мешали катакомбы, служившие идеальным убежищем для партизан. Там скрывались также отряды саботажников… Единственным иностранным элементом в Одесса являются германские солдаты, ибо румыны чувствуют себя, как дома. Румыны всячески подчеркивают тот факт, что Одесса — главный город Заднестровской губернии… Главные улицы носят имена руководящих личностей Румынии и держав оси. Одна из самых красивых улиц называется улицей Адольфа Гитлера. В витринах рядом с портретами короля Михаила и маршала Антонеску выставлены портреты фюрера и дуче. Перед спектаклем помимо румынского гимна исполняется „Германия превыше всего“. На главных улицах видны вывески румынских фирм… Пока в порту не видно ни одного судна… Набережные пусты… Единственное платежное средство — квитанция германских кредитных касс» («Дейче украине цейгунг», 26 июля).

«Завоеванные или вновь приобретенные Румынией области будут прежде всего заселены румынами» («Ревалор цейтунг», 23 июля).

«Населению Заднестровья запрещено заниматься политической деятельностью. Записи актов гражданского состояния производятся на румынском или немецком языках… Персонал железных дорог будет вскоре заменен румынами… На уклоняющихся от участия в введении нового порядка налагаются принудительные работы… Рабочий день продолжается до 20 часов» («Дейче альгемейне цейтунг», 25 июля).

Конечно, румыны не должны забываться: лучшую улицу получил Гитлер. Румынам приходится подпевать: «Германия превыше всего». Но нам нет дела до взаимоотношений между немецкими барами и румынской челядью. Читая гнусные сообщения, мы думаем о другом: Одесса, наша Одесса, Одесса Пушкина, Одесса броненосца «Потемкин» обращена в губернский город вшивой, невежественной и воровской Румынии! Какую улицу лакеи назвали подлым именем тирольского шпика? Может быть, Пушкинскую? Оказывается, румынская шпана чувствует себя в Одессе, «как дома»: принимает немецких гостей. А одесситов румыны выкуривают из родного города. Кто в Одессе говорил по-румынски, кроме контрабандистов и шпионов? И вот одесситы обязаны говорить по-румынски, по-румынски жениться, по-румынски хоронить своих. Шулера из Бухареста пооткрывали лавочки: продают немцам краденое добро за «квитанции германских кредитных касс». А еще не вымершие одесситы должны работать двадцать часов в день.

Отважные одесситы вели борьбу с захватчиками. Их задушили румыны в катакомбах: пустили ядовитые газы. Но живы дети Одессы. Они ждут часа, чтобы отомстить румынским босякам за все обиды. В рядах Красной Армии немало доблестных сынов Одессы. Прочитав со общения немецкой печати о «губернском городе Заднестровья», они скажут: «Смерть немцам! — это немцы пригнали в наш город презренных румын». За лютую обиду одесситы отплатят немцам.

9 августа 1942 г.

<p>Киев</p>

Год тому назад немцы осквернили Киев. По Крещатику шли колонны пьяных эсэсовцев. Горел Подол. Раздавались короткие залпы: немцы расстреливали «неблагонадежных».

Передо мной немецкий журнал с фотографиями. Развалины домов. Босая девочка. Изможденный старик. Четыре немецких солдата скалят зубы. Снова развалины, флаг со свастикой, и на углу улицы надпись: «Фон Эйхгорнштрассе». Эта улица — Крещатик. Немцы ее переименовали в память своей первой оккупации Киева: генерал фон Эйхгорн прославился жестокостью и был убит народным мстителем.

Красавец Крещатик загажен. Редакция немецкой газеты. Казино венгерских офицеров. Развалины. Магазин для гарнизона. Деревья обломаны. По мостовой шагают патрули.

Другие улицы тоже переименованы. Имеются улицы Гитлера, Геринга, генерала Листа и даже Немецкая улица…

Генеральный комиссар Кох поселился в Липках. Там же находятся немецкий штаб, немецкая разведка, гестапо, венгерский штаб, румынский штаб.

Два ресторана. Один только для немцев. Другой для немцев и вассалов. В городе много венгров и румын. Подвыпив, мадьяры подрались на базаре с румынами из-за Трансильвании. Мадьяры начали стрелять и убили двух девочек-киевлянок.

В здании Совнаркома помещается «Центральное торговое общество для Востока». Там сидят колбасники, которым поручено содрать с Украины семь шкур и восьмую.

На Крещатике открылись два комиссионных магазина. В них продают кегли, мороженицы и веера. Ничего другого купить нельзя. За каравай киевляне отдают башмаки или штаны.

Открыты три публичных дома для немцев. Один из них на улице Короленко. Два дома терпимости для солдат, цена — две марки, третий для унтер-офицеров и офицеров, цена — пять марок.

На Львовской улице помещается «Бюро по вербовке добровольцев для работы в Германии». Киевляне получают повестку: «Явиться в 8 часов утра с вещами». На Львовскую идут, как в острог. Каждый день отправляют эшелоны с рабами в Германию.

Год тому назад на кладбище в Бабьем Яру расстреляли пятьдесят пять тысяч киевлян. Расстреливали из пулеметов. С тех пор не проходит дня без казней. На стенах города можно прочитать: «За акт саботажа германскими поенными властями расстреляны 300 преступников». Этих «преступников» взяли наугад после того, как неизвестные перерезали ночью телефонные провода. В Дарнице недавно повесили двух женщин «за укрывательство красноармейца».

Венгр Киш Итван описывает в дневнике Киев: «Разрушенные дома, разбитая мебель, все это ценностью в миллионы пенгэ. И все это идет нам на топку. На Днепре затонувшие пароходы, мост взорван. Жизни нет».

Я вспоминаю живой Киев, веселую толпу на Крещатике, сады, золото сентябрьских деревьев, Днепр с Владимирской горки — пристань, пароходы, гудки заводов, детский смех и прекрасные, чуть изумленные глаза девушки. Где она? Расстреляна на Бабьем Яру или чистит свинарню русского колбасника?

Немцы захватили Киев, — но они не поставили на колени древний город. Раздраженно пишет колонизатор в «Кракауер центунг»: «Спокойствие киевлян невозможно побороть, оно сделало их нечувствительными к любым средствам принуждения». Мы знаем, что это значит — морят голодом, пытают в гестапо, отбирают дочерей а шлют их в Германию, расстреливают, вешают. Почем «спокоен» Киев? Киев ждет. Ждет среди развалин, сред запустения, среди немецких окриков и венгерской ругани, среди обид и виселиц.

Киев слушает: что на Волге? Что на Тереке? Что на Неве?

Слушай, Киев! Велика наша вина: мы впустили в твои стены немцев. Эту вину мы искупим. Мы мстим за тебя, Киев. Этим мы дышим, этим живем. Ты слышишь грозу над Волгой? Это убивают немцев защитники Сталинграда! Слушай, Киев! Немцев убивают на Тереке. Немцев убивают на Неве. Мы тебе обещаем, Киев, клянемся тебе: настанет час, и мы перебьем немцев на Днепре.

27 сентября 1942 г.

<p>В Витебске</p>

Боец Захар С. получил письмо от своей жены, которая, была в Витебске под игом немцев. Ее спас старший сын Александр, партизан Белоруссии. Вот что пишет жена Захара:

«Ты просишь рассказать об отце. Я с ним встречалась много раз, помочь ему я не могла, я сама жила не лучше! Жили они в „гетто“, в развалинах дома. Один раз он пришел ко мне. Выглядел он ужасно, опухший, оборванный (у них все отобрали). Последнее свидание с ним не состоялось — мы должны были встретиться в воскресенье, а в субботу его расстреляли. Моя мама осталась в Витебске. Я была три раза у Степана, спасибо ему — он сшил Алеку бурки. Где он теперь, не знаю. 16 февраля поселку дали два часа сроку — освободить все дома. Потом немцы всех расстреляли. Многие наши друзья, которые остались, погибли: зубной врач Лукаревич, доктор Маркович, сестры, Наши молодые акушерки, всех не перечтешь. Все они погибли после ужасной жизни, многие умерли от голода еще до расстрела. Расстреливали на Туловской, за новой больницей. Были вырыты большие ямы. Привозили на автомашинах, ставили перед ямой и приказывали раздеться. Потом строчили из пулемета. Кого убивали сразу, кто падал в обморок, кого ранили — всех тотчас скидывали в яму. Очевидцы рассказывали, что там земля после три дня стонала. Засыпали чуть-чуть, даже ноги были видны, Вот тебе вкратце о судьбе шести тысяч несчастных. Город весь сгорел, за исключением одной части Ленинской. В садике перед каланчой виселица, там каждую неделю вешают по нескольку человек. Страшная картина.

За голову нашего сына Александра немцы обещала 12 тысяч рублей. Однажды его вели вместе с другими партизанами на расстрел, вели по морозу, голых, босиком. Немцы сидели на лошадях, а рук им не связали. Довели до оврага, а они, сговорившись, рванулись в лес.

Вот, мой дорогой, сколько мы пережили ужасных дней. Алек тебя ни на день не забывает, он все понимает. Бывало, в дни безвыходного горя, он обнимает меня и говорит: „Мама, давай сцепимся и утопимся“. А потом тут же спохватится и скажет: „Нет, мама, нельзя — вдруг папа придет, а нас нет?“».

Алек и мать его спаслись. Шесть тысяч витебчан — в ямах. Город, красивый и веселый Витебск, сгорел. Прочтите письмо жены бойца, и вы навеки запомните одну фразу: «Земля стонала». Немцы закапывали живых, живые, задыхаясь, звали близких, и казалось, что это стонет земля.

Мы знаем драму Киева, горе Пскова, муки Старого Оскола. Мы знаем судьбу сотен и сотен захваченных немцами городов. Еще один: Витебск… Вот на переднем крае наступила тишина. Ничего нет тяжелее на фронте, чем минута тишины. Тогда слышишь то, чего не слыхать среди боя. Друг, ты слышишь унылый, протяжный вздох? Это будто ветер воет, будто плачет ночная птица. Это — стонет русская земля. Она стонет под Витебском.

Она стонет под Смоленском, под Харьковом, под Краснодаром. Живые зовут мертвых. Мертвые зовут живых. Родина зовет тебя. Спаси!

23 октября 1942 г.

<p>Поганые святцы</p>

Немцы, отобрав у русских крестьян захваченных областей все добро, решили вознаградить ограбленных: они выпустили «Народный календарь, спутник сельского хозяйства». Книга написана на русском языке, издана в Берлине, составлена каким-то фоном, стыдливо укрывшим свое имя под инициалами Н. ф. М.

Немецкий составитель жаждет прикинуться истинно русским. Для этого он украсил календарь народными поговорками и перевел метры на аршины. Он обращается к «Ивану-пахарю», но выходит это нескладно — в каждом слове чувствуется карлушка-колбасник.

Календарь открывается портретами Гитлера и его подручных. О тирольском шпике сказано: «Это священное имя». Под портретом балтийского немчика Альфреда Розенберга мы читаем: «Хорошо знает и любит русский народ». Под портретом колченного Геббельса стоит: «Талантливый писатель, руководитель всего искусства». Однако неосторожный составитель календаря привел тут же несколько русских пословиц: «Злой человек злее волка», «Свинье только рыло просунуть, и вся пролезет». «Похвальба на лучиновых ножках».

За портретами идет календарь и «памятные годовщины». Мы узнаем, что для православных немцы ввели новый религиозный праздник — 31 октября — праздник Реформации, неприсутственный день. Еще любопытней «памятные годовщины». Вот несколько цитат:

«Январь. 12-го родились Герман Геринг и Альфред Розенберг, 29-го родился А. И. Чехов. Февраль. 10-го умер А. С. Пушкин, 23-го умер Хорст Вессель, 24-го Адольф Гитлер объявляет программу, 26-го умер Т. Шевченко. Март. 3-го освобождение крестьян от крепостной зависимости, 28-го основание немецкого колониального общества Карлом Петерсом. Апрель. 3-го умер М. Ломоносов, 20-го день рождения Адольфа Гитлера».

Так немцы кощунственно поминают высокие имена Пушкина, Шевченко, Ломоносова, Достоевского, Чехова рядом с именем сутенера Хорста Весселя. Не смущаясь, составитель календаря ставит рядом годовщины падения крепостного права в России и основание немецкого общества для колонизации России каким-то Карлушкой Петерсом. Эти колбасники решили, что мы будем жить по их календарю, вывешивать флаги в день рождения тирольского шпика, молиться, когда Адольф «объявляет программу» и поздравлять друг друга с основанием немецкого колониального общества.

Однако и здесь желание придать календарю русский дух подвело составителя. Он снабдил памятные даты «народными приметами и поверьями». Получилось довольно поучительно. День рождения обер-хапуна Германа Геринга сопровождается поверьем: «Ведьмы скрадывают месяц». После справки о дне рождения фюрера мы читаем: «Покойники тоскуют по земле». Годовщина «основания организации гитлеровской молодежи» снабжена сочным комментарием: «На Ивана Купала кого побьют — пропало», а день рождения колченогого Геббельса украшен приметой: «На Ерофея леший бесится».

После календаря мы находим «советы сельскому хозяину». Нашим трактористам карлушка важно объясняет: «Пахать нужно культурным плугом». «Советы сельскому хозяину» — перевод старого немецкого календаря, предназначавшегося для помещиков Восточной Пруссии. Составитель поленился, ничего не изменил. Нашим крестьянам, у которых фрицы давно «организовали» последнюю свинью, дается следующий совет: «Хозяйство должно содержать много свиней, лучше больших йоркширов». Прочитав эти строки, колхозник усмехнется: в захваченных областях остались свиньи одной расы — не йоркширы, а фрицы. Календарь рекомендует крестьянам разводить кур, а именно «леггорнов, род-айлендов, плимутроков». Перечислены болезни кур: отвердение зоба и понос. Забыто одно: кур больше нет, куры уничтожены новой, не обозначенной в календаре болезнью: фрицами-куроедами.

Календарь снабжен фотографиями, рисующими «счастливую жизнь» немцев. Снят, например, молодой фриц. Под немецкой мордой подписано: «Какое открытое, честное лицо! Какой ясный взор светлых голубых глаз, олицетворяющих собой светлое будущее Германии!» Что же, колхозники знают этот взгляд «светлых голубых глаз» — фриц у них в деревне повесил старика и глядел на повешенного «светлыми голубыми глазами». Насчет честного лица наши тоже не ошибутся: приходил «с честным лицом» и забрал всех кур, даже не спросил: «Это плимуты или леггорны?», а сожрав кур, орал: «Матка, яйки или капут». Имеется в календаре и такая фотография: две лошади, тележка и штатский фриц в шляпе, подписано: «Свободно и гордо ступает немецкий крестьянин по собственной земле». Русские оценят эту картинку: они видят, как подло и нахально «ступает» фриц по чужой земле. С удовлетворением они прочтут пословицу, которую здесь же приводит составитель календаря: «Чужое взять — свое потерять».

Пословицы составляют основной литературный багаж составителя календаря. Конечно, он тщательно выбросил пословицы, говорящие о родине. Он цитирует: «Чужая страна прибавит ума». Он взял из «Собрания русских пословиц» две поговорки о немцах: «У немца на все струмент есть» и «Немец без шутки и с лавки не свалится». — Знаем мы теперь эти струменты: виселицы. Знаем мы, как карлушка «шутит», когда он «с лавки валится»: если схватит фрица за шиворот наш партизан или разведчик, фриц орет: «Гитлер капут» — это он изволит «шутить». Нов «Собрании русских пословиц» имеются и другие пословицы, посвященные немцам, о которых фон карлушка умолчал. Хорошие пословицы, например: «Штуки-шпеки, немецки человеки», «Что русскому здорово, то немцу смерть», «У немца душа короткая», «Немец хоть добрый человек, а лучше его повесить», «Русский немцу задал перцу».

Теперь скажу всерьез, без пословиц и примет — попросту: злоба берет, когда читаешь подлую книгу. Они не только пакостят в наших избах, они хотят запалить нашу землю своими грязными бумажками. Они перенумеровали русских, повесили им на шеи бирки и потом издеваются: «Гитлер — Пушкин, Геббельс — Чехов». Наши крестьяне, разоренные, обращенные немцами в рабство, должны с умилением читать о каком-то Карле Петерсе — колонизаторе. У русских немцы украли все: землю, свободу, добро, А потом читай про породистых кур и гляди на нахальную морду немца с голубыми очами. Закрыть его подлые глаза, закрыть скорее! Они пишут в своем календаре: «Удобрять землю лучше всего умеренно перепревшим навозом». Скота нет. Навоза тоже нет. Есть только немцы. Ими мы удобрим нашу многострадальную землю.

25 сентября 1942 г.

<p>Суд скорый и правый</p>

Под Сталинградом немцы схватили раненого русского. Это был гвардии младший сержант Петров. «Ти будешь отвьетить?» — кричал немец. Петров молчал. Немецкий офицер кортиком отсек Петрову ухо. Сержант молчал. Немцы отрезали Петрову нос. Гвардеец качал головой и молчал.

В псковских лесах жил старый русский крестьянин Иван Михайлович Волков. Ему было шестьдесят шесть лет. Немцы его взяли, стали допрашивать. Волков молчал. Немцы его били шомполами, резали. Старик не сказал ни слова. Тогда немцы его застрелили.

В деревне Железницы была школа. Туда пришли немцы. Они схватили Надю Столярову, ученицу первого класса. Наде было девять лег. Ее немцы не допрашивали. Ее немцы только били, и они убили ее прикладом.

В селе Семеновщина немцы бросили в колодец четырех младенцев. Матери кричали, но немцы говорили: «Нам колодьец не надо, нам вода есть».

В селе Щелканово немцы привязали девяностолетнюю старуху Смирнову к седлу и погнали лошадь.

В деревне Скляево немцы поймали семнадцатилетнюю девушку. Они ее изнасиловали, потом изуродовали, отрезали груди, распороли живот.

Это — летопись каждого дня. Об этом можно писать тома и тома. Это делают не отдельные мерзавцы, это делает немецкая армия. Это входит в план немецких стратегов. Это поощряется офицерами и генералами. Это задумано в Берлине. За это отвечает вся Германия.

«Нечего щадить города или деревни, где раздастся хоть один выстрел. Нужно сравнять их с землей, захватить возможно больше граждан и расстрелять их, нужно так поступать без отдыха. Если мы хотим добиться прочного мира, нужно будет действовать радикально, заменить войну против армии полным уничтожением враждебных народов. После окончательного разгрома на поле боя нужно начать борьбу против женщин и детей. Когда все физические силы народа иссякнут, побежденная раса исчезнет навсегда».

Эти строки написаны сорок три года тому назад, в 1899 году. Их автор — фельдмаршал Вальдерзее. У фон Клейста, у фон Бока, у Гудериана были достойные предшественники. Пусти фрицы не валят все на одного Гитлера: они полвека учились, как отрезать уши и топить в колодце детей. Это — наследственные людоеды. Уничтожение женщин, разгром мирных деревень, казни грудных детей для них военная наука и государственная мудрость.

Боец, ты видишь, как, обливаясь кровью, качал головой гвардии младший сержант Петров? Это твой товарищ, твой друг, твой родной брат. Боец, ты — судья. Ты должен привести приговор в исполнение. Перед тобой немец. Перед тобой один из тех, что мучили, сержанта Петрова. Не медли, убей немца!

Боец, ты видишь, как билась под копытами коня старуха Смирнова? Это твоя мать, боец. Она тихо доживала свой век. Она вырастила в труде и в беде сыновей, внуков. Она любила в теплый осенний день сесть на лавочку, говорила: «Кости старые грею…» Она тебя родила, боец. Священна мать у всех народов. Боец, если нет у покойной Смирновой сына, если ее сыновей сразила вражеская пуля, на тебе лежит высокий долг: отплати за мать товарища!

Боец, ты видишь, как немцы волочат обнаженно тело русской девушки. Она хорошо пела песни. У не были синие глаза и золотые волосы. У нее был любимый. Боец, может быть, это твоя любовь? Ее честь поругана. Ее молодая жизнь сгорела, как спичка на ветру. Ее истязали, ее убили. Боец, насильники перед тобой. Что могла сделать беззащитная девушка? Ты можешь. У тебя винтовка. У тебя граната. Отплати!

Надя Столярова решала задачи. У нее была русая косичка, а на пальцах пятна от чернил. Она была смешливой, доброй девочкой. Ее убили. Твою дочь убили, боец. Когда убивают птенцов у горлицы, даже тихая птица становится лютой. Даже лань защищает своих детей. Боец, спустишь ли ты немцу кровь ученицы первого класса Нади Столяровой?

В 1899 году они решили уничтожать народы. В 1914 году они начали репетировать. Они тогда проверяли первые виселицы. Они испытывали работу факельщиков. Они уничтожили миллионы и миллионы. По им было мало. Карлу-колбаснику хотелось топить детей в колодце. Они нашли себе хорошего предводителя: Гитлера. Они пошли на нас. Не на армию — на народ, на деревни. На женщин, на старух, на грудных детей. Боец, закрой глаза, и ты увидишь, как качает головой полумертвый Сержант Петров. Он не дрогнул. Не дрогнул старик Волков. Не дрогнула Россия. Она молчит и ждет. Она ждет суда. Боец, когда ты идешь, это идет суд. Не отступи: суд идет, суд не отходит.

22 сентября 1942 г.

<p>Новый порядок в Курске</p>

Прошлой весной я прочел в одной немецкой газете следующее рассуждение: «В Калуге или в Калинине мы пробыли считанные недели, и русские не могли по-настоящему увидеть, что такое новый порядок…» В Курске немцы пробыли пятнадцать месяцев. Здесь мы можем изучить достижения «нового порядка».

Курск при немцах. На тротуарах много офицеров, солдат. Воровато оглядываясь, шмыгают мадьяры — идут на базар спекулировать. По мостовой плетутся изможденные женщины с салазками. Трамвай исчез: немцы сняли рельсы и отправили их в Германию.

Повсюду указательные таблицы на немецкой языке:

«Солдатский дом 3».

«Убежище для военнослужащих».

«Казино».

На стенах плакаты. Вот изображен немец с ребенком на руках. Подпись: «Немецкий солдат — защитник детей». Женщина прошла и отвернулась: ее четырехлетнего мальчика искалечил пьяный фельдфебель.

Вот другой плакат: немецкий солдат показывает рукой на землю. Подпись поучительна: «Тебя ждет земля». Это — пропаганда перед весенним севом. Но куряне вздыхали: не ждет ли их могила?

На дверях некоторых домов значится: «Собственность германской армии. Русским вход воспрещен», или: «Гражданскому населению вход в этот дом воспрещается под страхом наказания смертной казнью».

Дощечки с названиями улиц — сверху по-немецки, снизу по-русски. Комендант Курска генерал-майор Марселя заявил: «Восстановить дореволюционные названия. Никакой политики». Самая большая улица в Курске Ленинская. Прежде она называлась Московской. Генерал-майор поморщился: «Московская? Это тоже политика». Повесили новую дощечку: «Гауптштрассе — Главная улица».

Комендант города Щигры, Курской области, майор Паулинг назвал лучшую улицу города Немецкой.

Немцы заполнили Курск. Здесь стоит дивизия. Здесь базы второй германской армии. Здесь кутят штабные офицеры генерал-лейтенанта фон Зальмута. Комендант решил, что в казармах немцам «неуютно и опасно». Офицеров и солдат разместили по домам. В каждой квартире немцы.

А вот и немки. Откуда они взялись? Майор привез супругу из Гамбурга. Усмехаясь, он говорит: «Здесь спокойней…» (В начале февраля эта гретхен спешно отбыла: она предпочла английские бомбежки русскому наступлению.)

Даже мертвые немцы теснят русских. В городском парке Щигров зарыто четыре тысячи арийцев. Вместо аллей и скамеек бесконечные шеренги прусских крестов.

Ресторан для немцев. Кино для немцев. Театр для немцев. Магазин для немцев. Вокзал для немцев. Кладбище для немцев. Для русских? Ров в Щетинке — там зарывают расстрелянных.

* * *

До прихода немцев в Курске было сто сорок тысяч жителей. При немцах осталось девяносто тысяч. Около двух тысяч немцы убили, девять тысяч отправили в Германию. Свыше десяти тысяч умерло от эпидемий.

Пятнадцать месяцев куряне жили пещерной жизнью. Зимой было запрещено ходить по улицам после пяти часов пополудни, летом — после семи часов. Люди сидели в темных домах. А под окнами горланили пьяные немцы.

В комнате, где живет заведующая хирургической больницей доктор Коровина, стены изрешечены пулями. Можно подумать, что здесь шел бой. Нет, это развлекались немецкие офицеры. Выпив несколько бутылок французского шампанского, они стали стрелять в комнату, где спала Коровина с дочкой. Обер-лейтенант острил: «Мы приглашаем фрау доктор распить с нами бутылочку…»

«Только для немцев» — эти слова стояли повсюду. Написать письмо в Щигры? Почта только для немцев. Послать телеграмму в Орел? Телеграф только для немцев. Съездить в Белгород? Нужно для этого угодить немцу в комендатуре: он выдает пропуска. Счастливец будет допущен в товарный вагон: пассажирские только для немцев.

Генерал-майор Марселл любил показывать свою эрудицию. Он ссылался на старого итальянского автора Казанову: «Русские любят кнут». Русская бомба закончила земные труды генерал-майора Марселла. Новый комендант, майор Флягг, когда к нему обращались с просьбой, неизменно отвечал: «Вы, кажется, забыли, что вы — русский?»

На учреждениях висели дощечки: «Пользоваться уборной русским запрещается». Очевидно, в этом сказалась мистика арийской расы…

* * *

Курян немцы убивали за городом — в Щетинке. Раздевали, потом расстреливали, кидали в ров. Убивали коммунистов и жен командиров, студенток пединститута и пленных красноармейцев, евреев и колхозниц. Убийствами ведали три конкурировавших учреждения: комендатура, гестапо и полевая жандармерия.

Двадцать пять заложников были убиты перед зданием мединститута. Их тела лежали на мостовой: немцы запретили родным похоронить расстрелянных.

Щигры — маленький город, но и в Щиграх палачи поработали. Когда был взорван мост, немцы расстреляли пятьдесят заложников. Зверски убили братьев Русановых. Весной на центральной площади повесили шесть девушек. Когда обреченных вели на казнь, они кричали: «Женщины, стыдно быть немецкими подстилками! Наши скоро вернутся. Мужайтесь!» Немцы стояли с фотоаппаратами и гоготали.

В селе Никольском я встретил учительницу Провалову. Ее сына застрелил немец. Почему? Потому, что немцу захотелось выстрелить. В том же селе немцы убили колхозницу Воробьеву, мальчика Васю Паренева, старика Петра Фомина. Почему? Потому, что немцы наводили «новый порядок». Немцы хотели изнасиловать Марусю Толмачеву. Девушка сопротивлялась. Ее подвесили к дереву, потом убили. Убили тринадцатилетнего Колю Толмачева, который вступился за сестру.

В Курске было четыреста евреев. Немцы их убили. Грудных детей ударяли головой о камень: экономя патроны. Среди убитых — крупные врачи, известные пределами города, Гильман и Шендельс. Убивали младенцев и девяностолетних стариков. Уходя из города, немцы вспомнили, что в больнице для тифозных лежит девушка-студентка — еврейка. Палачи пришли в палату. Больная не могла встать, ослабев после болезни. Ее убили здесь же. В Курске остался только один еврей — инженер Киссельмая. Он лежал в тифозной больнице. Его спасла русская сиделка — сказала немцам, что умер.

В Фатеже вели на казнь еврейскую семью. Девочка кричала: «Убивают!» Убили сначала ее. Потом положили мать на тело дочери. Убили. Скинули в яму отца и закопали.

* * *

Немцы говорили: «Новый порядок — это частная торговля и товары». В Курске открылись три комиссионных магазина. Что в них можно было купить? Веер, щипцы для сыра, вазу, люстру, мороженицу.

В ларьках торговали «кустарными изделиями» — корзинами, деревянными пуговицами, эрзац-мылом, которое не мылилось. Вот и вся «частная торговля». Пятнадцать месяцев немцы вывозили из Курска и Курской области награбленное добро — хлеб, сало, шерсть. Они не ввезли в Курск ни одной иголочки, ни одного перышка.

Был базар. Немцы покупали у крестьян яйца, картошку, зелень. У немцев карманы были набиты оккупационными марками. Эти бумажки не имеют хождения в Германии. Их назначение — придать грабежу видимость торговли.

Куряне уходили в деревни за пятьдесят, за сто километров — тащили пожитки и меняли их у крестьян на картошку. Приходилось давать взятки немецким патрулям. Немцы брали все: картошку и соль, наволочки и детские ботинки.

Комендант Курска открыл новый способ снабжения населения: немцы сдавали в аренду городскую землю. За каждый га нужно было внести немцам 140 рублей и 10 центнеров картофеля. Майор Флягг ухмылялся: «Земля вам, картошка нам». А куряне голодали.

* * *

Немцы говорили: «Новый порядок — это частная инициатива и расцвет промышленности».

Генерал-майор Марселл вызвал одного из местных Квислингов, инженера Томило: «Извольте наладить производство. Открыть мельницы — нашей армии нужен хлеб. Мастерские могут ремонтировать наше снаряжение».

В газете «Курские известия» было объявлено, что «трикотажная фабрика возобновила работу, желая облегчить положение курян». На фабрике принимались джемперы: за солидное вознаграждение их перевязывали. По два джемпера в день… Чем же была занята трикотажная фабрика? Она изготовляла фуфайки для немецких солдат. Шерсть брали у русских крестьян. Работали русские женщины. Фуфайки носили немцы.

А частная промышленность? В Курске открылось несколько предприятий. Вот, например, курский филиал берлинской фирмы «Адольф Филипс». Во главе стоял немец Адлер. Он набрал 25 русских рабочих. Адлер забирал на бойне кожи. Немцы ели котлеты. А выделанная курскими рабочими кожа направлялась в Берлин фирме «Адольф Филипс».

Другой немец открыл валяльное производство, обслуживающее германскую армию. Фабриканты приехали с семьями. Жили припеваючи. В начале февраля они неожиданно помрачнели, стали говорить, что скучают по родине, и, собрав пожитки, уехали.

В селе Волово немец открыл колбасную фабрику. Он привез из Германии оборудование. Свиней забирали у крестьян. Работали на фабрике голодные русские женщины. Колбасу отсылали в Германию. За исчезновение одной колбасы герр колбасник высек женщину.

* * *

В русском селе Замарайке успел обосноваться немецкий помещик. Он нанял батраков, выписал из Германии молотилку.

В селе Папино немцы снесли школу и больницу. Из строительного материала крестьяне должны были строить дома для немцев. Колонизаторы устраивались надолго. Они считали, какие доходы у них будут в 1944 году. Они не забывали даже о полушках. Забыли они об одном: о Красной Армии.

В первые месяцы немцы грабили деревню беспорядочно: солдаты забирали коров, свиней, кур. Потом командование ввело «новый порядок»: грабить стали организованно. С каждой коровы нужно было поставлять немцам 720 литров молока, с каждой курицы — 190 яиц. Крестьяне говорили: «Зимой курица несется, что ли?..» За такие размышления староста сажал в холодную избу.

Крестьяне работали «общиной» — немцам было удобней стричь стадо оптом. В некоторых селах не осталось ни одной лошади. Немцы приказывали: «Поделите землю по дворам, и пусть каждый двор сдаст урожай, как полагается». Женщины тащили плуги. Староста покрикивал: «Живее — нужно государству сдать, что полагается». «Государством» этот бестия именовал немцев.

В Курске находилось «викадо» — специальное учреждение для ограбления крестьян. Викадо требовало. Комендант грозился. Старосты радели. Крестьяне снова узнали крепостное право. Им оставляли по нескольку снопов на душу — как коменданту вздумается. Остальное забирали немцы.

Немцы хотели во что бы то ни стало доказать, что «новый порядок» — это рай для крестьян. Они объявляли, что такое-то село «поддерживало партизан», забирали в селе всех коров, потом «дарили» соседнему селу пять коров и об этом писали в газетках: «Мы снабжаем скотом русские деревни». В Курске немцы «дарили» русским русские дома, В селах немцы «дарили» русским русских коров и заставляли крестьян посылать «благодарственные адреса» коменданту.

Старик в селе Никольском рассказывает: «Мне восьмой десяток пошел. А они меня заставили плести валенки из соломы. Приезжал из Щигров подлец — объяснял еще, как плести. По двенадцати пар с общины. Вот такое дерьмо делать — тьфу!..»

Колхозница из села Усиепки говорит: «Культур! Культур! Скажите пожалуйста! А какая же это культура, когда они все позабирали? Платком моим и то не побрезговали. Лохмотники проклятые!»

В большом селе Вышне-Долгов немцы устроили хлебный и мясной заводы, обслуживавшие германскую армию. Согнали женщин. Забрали муку, скот. Староста был пьяницей. Бил крестьян. Когда к селу подходила Красная Армия, староста выпил бутылку горькой, запряг коня и, стоя в розвальнях, понесся сквозь буран, восклицая: «Я — второй Гитлер».

В некоторых селах избы сожжены. За что? Вот село Мишино. Один колхозник дал русскому военнопленному ломоть хлеба. Комендант приказал сжечь пять изб. «Новый порядок!»

* * *

«Мы принесли вам светоч культуры», — заявил генерал-майор Марселл. В течение года все школы были закрыты. Наконец-то немцы разрешили открыть несколько эрзац-школ в пределах четырех начальных классов. Майор Флягт сказал: «С русских хватит и этого».

В Курске родители попытались устроить групповые занятия для детей, но комендатура запретила занятия, объявив их «незаконными сборищами».

Из библиотек изъяли почти все книги. Достаточно указать, что к запрещенным книгам были отнесены «Гаврош» Гюго и популярное изложение теории Дарвина.

В театре выступали шансонетки — для немцев. В один из кинотеатров русские имели право доступа. Там показывали фильмы, посвященные прославлению Гитлера.

Такова была культурная жизнь города, прежде имевшего несколько высших учебных заведений, прекрасный театр, два музея, богатые библиотеки.

Что принес «новый порядок» русской интеллигенции? Бухгалтер завода «Коминтерн», вместе с другими жителями Воронежа насильно эвакуированный в Курскую область, рассказывает: «В комендатуру при мне вызвали преподавателя университета. Дежурный офицер спросил его:

— Профессия?

— Астроном.

Немец рассмеялся..

— Вот как!. Что же, будете чистить нужники. Правда, звезды и уборные — различные вещи, но ничего другого я вам не могу предложить».

Учительница Щигров Александра Алексеевна Козуб была направлена на земляные работы. К ней подходит офицер:

— Почему плохо работаешь?

— Не привыкла. Кирки в руке не держала.

— Что ж ты делала?

— Я была учительницей.

— Удивительно! Где же тебя научили этому?

— Я училась в Воронежском пединституте.

— А я в Иене на философском факультете. Небось, у вас философию не изучали?

— Изучали.

— Канта и Гегеля?

— Канта, Гегеля, Маркса, Энгельса.

— Ну, Маркс и Энгельс — это евреи. А вот интересно, хорошо ли ты усвоила схоластику?

Девушке стало тошно. Она угрюмо ответила:

— У меня диалектика…

Тогда изысканный офицер ударил ее с размаху по обеим щекам. Так закончился философский разговор в Щиграх. Мне рассказывала о нем честная советская учительница Козуб, которая предпочла кирку измене и правду немецкому «философу».

* * *

Закрыли школы. Закрыли театры. Закрыли библиотеки. Что они открыли? Дом терпимости на улице Невского. Открыли торжественно. Герр доктор Фогт произнес речь: «Мы несем веселье в ледяную пустыню».

Они не принесли веселья. Они принесли заразу. Перед войной в Курске совершенно исчез сифилис. Немцы заразили Курск. По немецкой статистике, среди гражданского население регистрировалось в декаду от 70 до 80 случаев заболевания венерическими болезнями. Больных отправляли в городскую тюрьму. Свыше сотни из них немцы убили. Эти сифилитичные павианы оставили после себя не только развалины и ров в Щетинке. Они оставили страшную заразу.

* * *

Помимо венерических болезней, немцы принесли эпидемию дифтерита. Прививок не было, и смертность среди детей от дифтерита дошла до 60. На почве голода, скученности, грязи рос сыпняк. Я видел одного из предателей, врача Кононова, члена «городской управы». Он должен был якобы заботиться о здоровье населения. Он заботился об одном: как угодить своему начальнику, немецкому врачу Керну. До немцев Кононов пил русскую горькую. После прихода немцев он стал пить шнапс. Он говорит: «Доктор Керн был культурным немцем, хорошим врачом, отзывчивым человеком», — хозяева убежали, по привычке еще кланяется. Я спрашиваю Кононова:

— Что вы лично сделали для жителей?

— Много. Доктор Керн мне говорил: «Зачем вы так возитесь с гражданским населением?»

Вот он, «культурный немец» и «отзывчивый человек».

Вольных не лечили. На дверях вывешивали по-немецки: «Здесь заразные. Вход военнослужащим воспрещается». Немцы хотели заражать, но не заражаться.

* * *

Военнопленные умирали на глазах у населения. Повсюду немцы расклеили плакаты: «Сдавайте теплую зимнюю одежду для русских военнопленных вашему старосте». (Старосты были и в городах — на каждой улице.) Старосты сдавали теплую одежду коменданту… Комендант распределял ее между немецкими солдатами.

Страшное зрелище представляли собой лагери: морозные грязные бараки. Надписи: «для русских», «для украинцев», «для тюркских народов», «для тифозных». Кормили жижей — картофельная кожура. Били. Заставляли рыть укрепления. Русские глядели на агонию русских и не могли им помочь. Это было моральной пыткой.

* * *

Слова молитвы «О победе христолюбивого воинства» немцы приказали заменить: «О победе германской армии». Одна старушка осмелилась сказать: «Не могу я молиться за победу немцев — у меня три сына в Красной Армии». Строптивую высекли.

В одном селе Курской области немцы устроили молебен за здравие Гитлера. На паперти Мария Дементьева Краснова громко сказала: «Мы, люди русские, молимся за победу наших». Ее подвергли порке, потом заперли в холодный амбар. Она стояла в амбаре и молилась за победу Красной Армии.

* * *

В Курске немцы нашли несколько квислингов. Бургомистром был назначен некто Смялковский, воспитанник духовной семинарии Киева, Он получил от немцев дом, блокноты с фирмой «Бургомистр города Курска» и даже автомобиль. Он оставил дом и блокноты и на машине уехал в Львов.

Городская управа заседала раз в месяц под портретом Гитлера. Тирольский шпик был изображен в красках с подписью: «Адольф Гитлер, освободитель». В присутствии немцев члены городской управы стояли.

* * *

Немцы закрыли все учебные заведения. Но в Щиграх они открыли «курсы для полицейских». Они учили стрелять, арестовывать, реквизировать, вешать. Передо мной своеобразный документ — послание курсантов третьего выпуска коменданту Паулингу: «В полном сознании громадной ответственности за выполнение возложенных на нас обязанностей мы говорим вам, господин комендант, спасибо…»

Передо мной и автор этого послания, некто Колосков. Он прикидывается ребенком, твердит о своей «безмозглости». В его глазах злоба и страх. «Победоносная германская армия», убегая, оставила Колоскова. Курсантов учили пытать и расстреливать русских. Летать их не научили. Напрасно они попытались бежать по сугробам…

Тихо в комнате. Тихо и душно. Темная животная тоска идет от согнутой спины изменника. Нет ничего страшнее предательства: оно убивает человека до смерти. Передо мной живой труп, тряпичная кукла, грошовый паяц. Я говорю: «Вы понимаете, что вы предали Россию?» Он шевелит губами: «Да».

* * *

Смазливая девушка. Выщипанные брови. Карминовые губы. Прежде она была студенткой Курского пединститута. Ее соблазнили подачки немецких офицеров, танцы, французское шампанское. Ее соотечественники пятнадцать месяцев мужественно сражались. Люди отдавали жизни, чтобы освободить Курск. А она услаждала палачей своего народа. Она сейчас сидит у себя в комнате и плачет. Позднее раскаяние. Измена, как ржа, разъела ее сердце. На улице праздник, люди смеются, обнимают бойцов. А она сидит в темной комнате и плачет. Она стала отверженной — для себя самой, и нет ары тяжелее.

* * *

Двадцать тысяч юношей и девушек немцы вывезли из Курской области в Германию. Девять тысяч они вывезли из Курска. Что сулил «новый порядок» этим злосчастным?

Илья Урютов был рабочим на металлургическом заводе. Весной его отправили в Германию, в Брауншвейг. Там его вместе с 800 другими русскими поместили в лагерь. Рабы работали на заводе, жили в лагере. В день давали по 200 граммов хлеба и литр баланды. Охраняли лагерь эсэсовцы. За малейшую «провинность» они избивали русских. Многих покалечили. Из 800 за пять месяцев 250 умерли — от голода, от болезней, от побоев. Урютов заболел эпилепсией — ему повезло: его отправили домой. Молодой человек, он стал дряхлым стариком.

Уборщица Пенькова спасла своего сына: напоила его перед медицинским осмотром табачным настоем. Но дочь Пеньковой семнадцатилетнюю Тамару немцы взяли. Она рассказывает: «Везли нас, конечно, в телятниках под охраной. Привезли в город Линц, в Австрию. Там приходят немцы и немки — осматривают, ощупывают, как скот. Там было две тысячи девчат и парней. За невыполнение нормы — по сто двадцать розг. А кормили так: бурда на репе, и все. Я, конечно, комсомолка, и мне эта жизнь не подходит. Не могу я их эсэсовцам кланяться. Со мной двоюродная сестра была. Я говорю: „Убежим“. Подобрали компанию. Четыре девушки и трое парней. Мы шли до Бреста восемнадцать суток. Пока по немецкой земле шли, обходили деревни. А поляки нас кормили, как могли. В Бресте мы отдали все вещи, даже валенки, одному немцу. Он нам пропуск в Курск дал…»

Немногим повезло, как веселой и смелой Тамаре. Другие еще томятся в немецком рабстве. Мы знаем теперь, что такое «новый порядок». Он существовал много тысяч лет тому назад. Тогда его называли «торговлей рабами».

* * *

Упорно и мужественно куряне ждали пятнадцать месяцев дня освобождения. Немцы издавали две газетки. Они старались убедить курян в немецкой победе. Но иногда с неба падали листовки. Их подбирали дети, несли домой, и вот город обходила радостная весть: «наши держатся», «немцев отогнали от Москвы», «заводы работают на Урале…» У штабных офицеров были приемники. Уходя из дома, немцы выключали аппараты. Но русские научились их включать. Слушали Москву, и снова надежда раздувала сердца.

С декабря немцы приуныли. За их лицами следили тысячи глаз: уныние немцев было надеждой курян. В сентябре, в октябре, в ноябре герр обер-лейтенант каждый день говорил пятнадцатилетней Вере: «Сталинград капут». В декабре он примолк. В январе Варя стала пытать офицера: «Ну, как Сталинград? Капут?» Офицер молчал. Однажды вместо ответа он отпустил девочке пощечину. Варя рассказывает: «Господи, как я обрадовалась! Побежала к маме, говорю: Кончено их дело. Капут немцам. Видишь, как он мне залепил? Значит, у них со Сталинградом ничего не вышло…»

Куряне не только ждали. Куряне боролись с захватчиками. Железнодорожники взрывали немецкие паровозы. Девушки переправляли оружие. Партизаны убивали немцев.

Вот рабочий Бабкин. Он был во главе отряда. Мягкое русское лицо. А этот добряк отравил немцам немало крови. Он подготовлял взрывы на вокзале, отвозил в Фатеж оружие, помогал пленным перейти линию фронта. Он рассказывает: «Везу я оружие. Вдруг немец. Я, конечно, соли прихватил — будто еду менять. Бумажка у меня с печатью, сам чорт не разберет. Но немцу что печать, он на соль уставился: „Дай“. Я ему бы рад всю отдать, нельзя — заподозрит. Торговался — на тебе стакан. Обошлось. А вот вы нашего попа навестите, замечательный поп…»

Священнику Павлу Говорову шестьдесят семь лет.

Русский человек, он любит родину. Он был связан с партизанами. Он прятал у себя наших летчиков, переодевал их, помогал им перебраться через фронт.

Комсомолка Зоя Емельянова — студентка пединститута, Это серьезная, смелая женщина. Ее муж — командир Красной Армии. Когда немцы вошли в Курск, у Зои родился ребенок. Но это не помешало ей войти в партизанский отряд. Она доставляла партизанам оружие. Она говорит: «Я знала, что наши вернутся. Твердо знала, как то, что я — я». Большая сила в ее глазах. Это сила верности.

Доктор Коровина — немолодая женщина. Беспартийная. Она работала в хирургической больнице. Там лежали раненые русские — командиры и бойцы. Коровина разговаривала с ними, проверяла их душевное состояние, потом спрашивала: «К нашим хотите?» Она помогала уйти из-под стражи. Каждый день рисковала жизнью, но знала: помогаю братьям обрести свободу. Это сознание ее поддерживало в самые горькие минуты. Сейчас она радуется, как ребенок: «Наши в Курске!» Значит, не напрасно она ждала. Не напрасно связалась с партизанами.

Когда мы говорим о слезах радости, с которыми встречает Красную Армию население освобожденных городов, это может показаться формулой. Но доктор Коровина плакала от радости. И Бабкин. И старый священник Говоров. И комсомолка Зоя. И тысячи, тысячи людей. Эти слезы, как жемчуг: они красят. Кто пережил такие часы, поймет все без слов.

* * *

Немцы, уходя из Курска, сожгли или взорвали все большие дома. Прекрасные здания мединститута и пединститута, собор, гордость города — новый цирк, дом обкома — бывшее дворянское собрание, все школы города, все многоэтажные жилые дома, театр, — все это уничтожено немцами.

Даже в Щиграх не осталось ни одного большого дома: немцы, отступая, сожгли все. В деревне Тимирязевка была новая хорошая школа. Немцы устроили там лазарет. В школе лежали раненые немцы — восемнадцать человек, Убегая, немцы взорвали школу со своими ранеными. Они верны себе до последней минуты.

Они начали убираться из Курска заблаговременно — после разгрома у Касторного. Уехали немецкие дамы из «Казино», которые били по щекам русских уборщиц. Уехали господа промышленники. Уехали штабные офицеры. Но Красная Армия подошла к леску, где находились немецкие укрепления, раньше, чем рассчитывали немцы. Дома они сожгли, но на вокзале они оставили девятнадцать паровозов и около тысячи вагонов с добром. Они подвесили к мосту авиабомбы, а взорвать мост не успели.

В домах были спрятаны немецкие автоматчики. Шли уличные бои. Погиб любимец бойцов полковник Перекальский — он шел в боевых порядках. Наконец город был очищен от врага. Торжественно куряне похоронили полковника Перекальского — в сквере перед театром. Был митинг. Генерал-лейтенант Черняховский сказал: «Куряне, ваш прекрасный город немцы осквернили. Теперь Курск снова стал советским…» И лились слезы радости, Курск возрождался к жизни.

Древний русский город, он сиял в одиннадцатом веке. Во время нашествия Батыя Курск был предан огню и мечу. Двести лет спустя он снова отстроился. Он был русской крепостью, оплотом против набегов южных кочевников. Потом он стал мирным и тихим городом, с большими тенистыми садами, с молодежью, которая училась, мечтала, росла в его садах. И вот Курск снова подвергся нашествию варваров. Пепел, щебень, мусор, железный лом, скелет города — вот что принес курянам «новый порядок».

А жизнь начинается. Уже вышел крохотный номер «Курской правды» — в полевой типографии. Городскую типографию немцы взорвали. Уже восстановлена работа электростанции. Уже пекут хлеб в пекарнях. А на могиле героев — цветы среди снега…

Части Красной Армии прошли на запад. Но люди не забудут трагедии Курска. Теперь каждый боец знает, что такое немецкая оккупация. В Можайске, в Ельце, в Калинине были кратковременные налеты. Здесь было долгое рабство — почти пятьсот дней немецкой неволи. Здесь немцы успели насадить «новый порядок». Здесь они убивали с расстановкой. Здесь они заражали планомерно. Здесь они издевались по плану — по декадам, по месяцам, но семестрам. Мы жадно смотрим на запад. Мы знаем теперь, что творится в Гомеле, в Брянске, в Киеве. Мы все знаем. В ком есть толика любви к своей стране, к своему народу, до смерти не простит немцам Курска. Нет с ними у нас жизни. Нет нам жизни, пока мы их не уничтожим. Мы соберем все документы, все фотографии, все рассказы очевидцев. Мы устроим страшный музей «нового порядка» — память о злобных дикарях двадцатого века. Пусть помнят люди и пусть помнят народы: это было.

Мы идем судить преступников. И последнему из них мы напомним: это тебе за «новый порядок».

<p>Судьба одной семьи</p>

То, что я хочу рассказать, не выдумка писателя: это отчет о судьбе семьи Павлова, проживавшей в Гжатске и в Гжатском районе. Я не прибавил от себя ничего: рядом с человеческой трагедией воображение молчит. Это не рассказ, а протокол. Это обвинительный акт Германии.

* * *

В деревне Бородулино Гжатского района умирает столетний старик Павел Иванович Павлов. Три дня он не ест, даже воды не пьет: ждет смерти. Немцы все забрали, и старик не может перед смертью надеть чистую рубашку. Он увидел, как русские вернулись в Бородулино, он дотянул до этого часа. Теперь он может умереть. Он смотрит по сторонам: как выкорчеванный лес, его семья. Остался старик, и ему страшно одному.

Снег сердобольно прикрывал раны земли. Теперь снег сошел. Кругом опаленная земля. Где были села — трубы и головешки. Где проходили улицы Гжатска — почерневшие кирпичи, железные бруски, щебень.

Шеренгами выстроились кресты немецких кладбищ. Но нет крестов над могилами замученных немцами женщин. Не счесть убитых и угнанных в неволю. Среди бутылок из-под шампанского и консервных жестянок видишь детский башмачок или разодранную шаль — свидетелей большой драмы.

Длинную жизнь прожил Павлов. Он был ребенком, когда громыхали орудия Севастополя. Он помнит освобождение крестьян. Разве тогда он мог подумать, что через восемьдесят лет увидит новых крепостников? Никогда в Бородулино не заглядывали чужеземцы. Павлов иногда бывал в Гжатске на ярмарке. Он покупал детям гостинцы и молился в Казанском соборе. Он не знает, что Казанский собор немцы взорвали. Он не знает, что на базарной площади не осталось ни одного дома. Но старику страшно: стряслось горе. Когда-то он говорил дочкам: «Семья вместе, так и душа на месте». Теперь немцы раскидали семью, и душа старика рвется прочь.

Павлов поздно женился. Ему было пятьдесят семь лет, когда у него родилась младшая дочь, Лена. Давно Павлов овдовел. Но приезжали в Бородулино дочки, внучата, правнуки. Старик глядел на детвору и вспоминал давние годы; проказы на речке, посиделки, зеленую весну Смоленщины. Умирал, он думает: где его семья?

Старшей дочери Феодосии Павловне сейчас должно быть пятьдесят три года. Жива ли она? Давно, еще до революции, Феся повстречалась с Кузьмой Ивановичем Оленевым. Поженились. Отвоевал Оленев, вернулся домой в Гжатск. Он был скромным человеком — пастухом, пас городское стадо. В 1918 году ему дали маленький домик на окраине города. Это место называется Ленинградской мызой. Кухонька, а за ней комната. Жили Оленевы бедно, но чисто. Самовар всегда блестел, уютно тикали ходики, на стенах висели школьные аттестаты детей и фотографии и рамках. У Оленевых было четверо детей. Малограмотный пастух говорил: «Пусть учатся пострелы…»

Вот кончил десятилетку старший — Ваня. Торжественно Оленев говорил: «Мой-то — киномеханик!» Феодосия Павловна написала отцу в Бородулино: «Ваня теперь в кинотеатре». Старик никогда не видал кино, но одобрял внука: «Значит, доучился…»

Женился Ваня. Невесту нашел он в селе Мишино, привез в Гжатск. Жили хорошо. Пошли дети, да как пошли — вот уж пятый в пеленках. Иван Кузьмич был на военной службе, и война его застала далеко от Гжатска А жена с пятью детьми уехала к матери в Мишино.

Второй сын Миша был шофером. Он катал пастуха в машине. Отец говорил: «Хорошо, только слишком скоро…» В Карманове Миша познакомился со своей суженой. Вскоре вправили свадьбу. Когда напали немцы, сыну Михаила было два года. Михаил Кузьмич ушел на войну. Немцы подходили к Гжатску. Жена Миши взяла ребенка и пошла на восток. Шли по дороге тысячи людей, шли молча — о чем тут говорить? А ребенок плакал… Что стало с молодой женщиной? Дошла ли она или ее убили немцы? Никто не знает о ее судьбе.

Третий сын Шура был общим любимцем. К началу, войны ему было пятнадцать лет. Он должен был перейти в седьмой класс. Учился он замечательно — считался первым в школе. Учительница Мария Ивановна говорила Феодосии Павловне: «Ваш Шура будет изобретателем». Ростом Шура не вышел, был маленький, веснущатый, с чубом и острыми пытливыми глазами. Все мастерил что-то — то сидит с лупой, то чертит машину.

На год моложе Шуры была сестренка Лида, рослая, крепкая, красивая.

Так жили Оленевы, и дед в Бородулине радовался: вот ведь какие внуки, а правнуки внуков переплюнут…

В ветреный осенний день на улицах Гжатска показались солдаты в серо-зеленых шинелях. Два немца пришли в комнату Оленевых, легли на кровать и закричали: «Матка, яйки!..»

Много волнений пережили до этого дня Оленевы. От Вани были письма, а Миша пропал. Проходили через Гжатск наши, рассказали Оленевым, что возле Ельни Михаил вез командира, и попали они в кольцо. «Может, прорвались, с партизанами?» — утешала себя Феодосия Павловна. А Кузьма Иванович молчал.

Потеряли Мишу. Жена его ушла с ребенком, и Оленевы не знали, что с ней. Жена Вани и дети в Мишине, но туда не проехать, не пройти — немцы никого не выпускают из города. Что со стариком в Бородулине? А здесь еще немцы в доме буянят, требуют: то молока им достань, то постирай, то самовар поставь.

Простыл Кузьма Иванович и не мог поправиться, сильно кашлял. А Феодосия Павловна давно хворала острым ревматизмом, не могла ходить. Но немцы кричали: «Шнель!» — и Феодосия Павловна торопилась — боялась за детей.

Чуяло ее сердце: в субботу пришли и увели Шуру. Она рыдала, а Шура говорил: «Мама, не убивайся…» Старый Оленев пошел в полицию, стоит, кланяется: «Отпустите мальчика». Вышел офицер, говорит через переводчика: «Ты, дед, иди к себе. Мы это дело рассмотрим — причастен ли твой сын к партизанам или не причастен…» В воскресенье утром прибежала к Оленевым знакомая, говорит: «На улице слышно, как Шура кричит, — очень его мучают…» Не могла ходить Феодосия Павловна, но тут не пошла — побежала… Просит: «Отпустите его, он еще маленький». Немец смотрит на нее и смеется.

У Шуры нашли «улики»: карманную лампочку с запасной батареей, карту Германии, вырванную из атласа, и фотографии братьев в военной форме. Его взяли вместе с соседом, молодым педагогом Дешиным. Они дружили: Шура был развит не по годам. Немцы секли Дешина и Шуру. На улице было слышно, как мальчик кричал: «Звери!..»

В понедельник, чуть рассвело, старый Оленев стоял у хода в полицию. Долго он ждал. Наконец офицер вышел в сени. Переводчик прочитал по бумажке.: Петр Дешин и Александр Оленев расстреляны за связь с партизанами. Офицер кивал головой и улыбался. Оленев хотел что-то сказать, но не смог. — Он молча стоял. Немцы его выкинули на улицу.

Остались Оленевы с дочкой Лидой. Девочка работала на парниках. Феодосия Павловна говорила: «Боюсь, Лиду угонят…» Пережили суровую зиму. Настала весна. Немцы радовались, пили шнапс и кричали старой Феодосии Павловне: «Матка, танцуй!..» А двадцать пятого мая пришли полицейские и увезли Оленевых на станцию. «Куда везете?»— спрашивал шестидесятилетний Кузьма Иванович. «Сначала в Барановичи, а там посмотрим». Феодосия Павловна вздыхала: «Не доеду я, и муж не доедет». Немцы спокойно отвечали: «Ничего, если умрете, дочка будет работать». Посадили в телятник и повезли на запад.

На вокзале Феодосия Павловна плача говорила своей осетре: «Лена, уморят нас в Германии. Ты, когда вернутся русские, расскажи про Шуру, скажи, как Шуру замучали…»

Елена Павловна сидит передо мной и рассказывает о горе сестры. Она рассказывает и о своем горе. Елена Павловна на десять лет моложе Феодосии Павловны. Девчонкой она приехала в Гжатск к старшей сестре. Познакомилась с рабочим Сергеем Дмитриевичем Дмитриевым. Вышла замуж, жили неплохо. Был у них единственный сын — Витя.

Перед войной Сергей Дмитриевич заболел тяжелой желудочной болезнью. За один год из сорокалетнего крепкого мужчины он превратился в инвалида. Витя говорил: «Я теперь работник…»

Сначала немцы отобрали корову, а коровы в Гжатске были основой благополучия. Это не простые, но породистые швицкие коровы, которые дают очень много молока. Жители прятали коров, как умели. Но разве спрячешь животное?.. Забрали корову и у Дмитриевых.

В доме поселился фельдфебель. По словам Елены Павловны, он был маленький, чернявый и злой. Как только Елена Павловна выходила из дому, фельдфебель начинал «развлекаться»: он бил по щекам больного Сергея Дмитриевича. Он бил его часами: эта «забава» немцу не приедалась. Вите было четырнадцать лет, но на вид ему нельзя было дать больше десяти. Мальчик тихо говорил матери: «Снова папку били. Хоть бы партизаны пришли!..»

Как-то вечером ворвались в дом два пьяных немца. Это были сопляки. Они стали кричать: «Матка, идем спать». Елена Павловна укоризненно сказала: «Сколько тебе лет?» Один показал по пальцам: двадцать. «И не стыдно тебе? Я старая женщина, мне сорок два года…» Немец засмеялся: «Ганц эгаль» (это неважно). Они стали сдирать платье с Елены Павловны. Она вырвалась и полуголая выбежала на улицу. Бежала и думала: «Сейчас застрелят», — и говорила себе: «Пускай, а на позор не пойду».

Настали грозные дни: под напором Красной Армии немцы начали отходить. Слух о том, что немцы угоняют детей, облетел горд. Металась вдова Столярова. Ее муж работал на почте, его знали все. Немцы его посадили в концлагерь, там он умер от сыпняка. У Столяровых был один ребенок — тринадцатилетний мальчик. Столярова пыталась его спрятать. Она его зарыла в снег, потом испугалась, что мальчик замерзнет. Она прикрыла Витю сеном. Но пришла соседка, рассказывает: «На Московской они штыками сено тычут…» Пришли и забрали мальчика Столяровой.

Пришли на Вельскую к Людмиле Качевской, забрали всех четырех детей — два мальчика были у Качевской и две девочки. Пошли дальше — у Петровой взяли сына Митю. У Беспаловой угнали дочку четырнадцати лет. У Казакина двух мальчиков — Николаю было шестнадцать лет, Юре — четырнадцать.

Елена Павловна видела, как надвигается беда, и не могла ничего сделать. Она повторяла про себя: «Хоть бы наши поспели!..» А фельдфебель собирал все добро Дмитриевых, и на прощание утешал себя: бил по щекам больного Сергея Дмитриевича. Потом пришли солдаты и схватили Витю. Немец кричал: «Матка, прочь!» Елена Павловна обнимала единственного сына, а немцы подгоняли его прикладами.

Потом немцы начали жечь дома. Они заходили в дом, выбивали стекла, обливали горючим стены, и дом вспыхивал, как спичка. Горели дома со старыми тюфяками, хранившими отпечаток человеческого тела, с дедовской мебелью, с фотографиями бабушек, внучат, родственников, друзей. Горели платья в шкапах. Горели детские игрушки. Горела жизнь. Горел за домом дом, за улицей улица.

Воздух потрясали раскаты. Это немцы взрывали большие здания. Они взорвали школу, где учились Оленевы они взорвали клуб, где Иван Кузьмич работай киномехаником. Они взорвали церковь с зелеными куполами, где когда-то венчалась Феодосия Павловна. Они взорвали больницу, где лечили Лиду. Они сожгли и взорвали город.

Они жгли за деревней деревню. Они пришли в Мишино. Там жила жена Ивана Кузьмича Оленева с пятью детьми. Немцы сожгли ее дом, сожгли все село. Женщина и дети остались в яме среди снега. Они пробовали отогреться у головешек своего дома. Потом пришла холодная ночь, и дети заплакали.

А по дорогам на запад немцы гнали рабов: юношей и девушек, подростков двенадцатилетних детей. Отстававших немцы били плетьми. Старший лейтенант Петр Петрович Казакин вошел с одним из первых отрядов в Гжатск. Он побежал к жене: «Катя!..» Потом посмотрел вокруг и все понял: Колю и Юру немцы угнали.

Вдова Столярова работает на почте. Ее спрашивают: «Писем нет?» Ждет письма от мужа Каневская: ее муж воюет, а детей угнали немцы. Не ждет писем Столярова: ее муж умер в немецком лагере, а сына увели немцы. Если придет письмо от Ивана Кузьмича Оленева, куда его доставить? Миша пропал без вести, Шуру расстреляли, родителей и Лиду угнали в Германию. А где был дом — только мусор и зола.

В село Бородулино умирает столетний Павлов. Старик тяжело умирает, молчит. Кажется, что он все думает, думает: хочет понять. Где Шура? Расстреляли его немцы. А Лиду увезли и Витю угнали. Погиб Миша. Дети Ванюши остались без крова. Пропала жена Миши с сыном. Разбита семья. Разорено гнездо.

6 апреля 1943 г.


На нашей земле

<p>На нашей земле</p>

В библии рассказано о Содоме и Гоморре. В этих городах было много негодяев и несколько праведников. Бог гадал: не пощадить ли Содом и Гоморру ради сорока праведников? Об этом легко говорить, находясь на небе. Но мы на земле, и фрицы тоже на земле, фрицы притом на нашей земле.

Передо мною письмо унтер-офицера Мартина Бергеда брату Герберту Бергеду. Мартин находится в Германии, в городе Галле. Герберт еще недавно находился в России. Мартин пишет: «Присутствовал ли ты при массовых расстрелах? Это все-таки должно быть ужасно. Но как иначе поступать с этой сволочью? Самое простое заставить их вырыть себе могилы и затем — выстрел в затылок. Тогда по крайней мере эта шайка не будет пожирать наш хлеб».

Грабители едят наш хлеб и обсуждают, как лучше истребить русский народ, чтобы «эта шайка не пожирала их хлеба».

Можно ли сомневаться, что Герберт Бергед следовал наставлениям брата? Герберта уже нет: зарыт. Но может да мириться совесть с тем, что Мартин жив, что не сегодня — завтра он прикатит из Галле в Россию, что миллионы сородичей Мартина поступают согласно советам поганого унтер-офицера? Где они, праведники? Их не слышно и видно. На нашей земле — палачи.

Мы все поняли, и сердце наше теперь тверже зимней земли…

6 декабря 1942 г.


Твое гнездо

<p>Твое гнездо</p>

Газета «Кракауер цейтунг» пишет: «Германия еще не возобновила колонизации Африки, но она ведет работу в занятых ею областях Восточной Европы. Эта работа аналогична с колонизацией, и она ответственней, нежели колонизация Африки. Русское и украинское население не привыкло мыслить самостоятельно, поэтому немцам приходится приказывать даже в мелочах. Боязливым людям на востоке нет места. В этой отсталой стране всегда будет трудно жить. Фюрер нрав, считая, что фронтовики лучше всего приспособлены для колонизации бывшей России. Наши солдаты приобрели душевные свойства, необходимые для постоянной жизни на востоке. Немцы хотят, чтобы их дети пустили корни на почве, орошенной немецкой кровью. Сейчас немцы воюют, но после войны многие тысячи немцев смогут на востоке осуществить свои мечты. В бывшей России у немцев права, о которых они никогда не смели мечтать. На немцах лежит ответственность за поведение туземцев, которые всегда относятся к немцам дружелюбно. Каждый немец внезапно стал колонизатором, начальником и господином».

Грунпенфюрер Гассе сообщает в газете «Гамбургер фремденблат», что колонизировать «бывшую Россию» будут штурмовики и дети штурмовиков. По словам Гассе, «штурмовиков Теперь воспитывают в духе оседлости». Другая газета, «Данцигер форпост», пишет: «Каждого немецкого колониста будут обслуживать восемь — десять семейств. Помимо немецких крестьян, нам понадобятся немецкие врачи, инженеры, агрономы, учителя, ветеринары, ремесленники, коммерсанта с широким кругозором, администраторы. Принимая во внимание моральную отсталость не только русских, но и украинцев, мы должны считаться с тем, что нам придется держать в Остланде крупные полицейские силы. Наиболее разумным явилось бы создание дворов с крестьянами, проделавшими войну, вооруженными и способными держать в повиновении не только те семьи, которые будут их обслуживать, но и людей, предназначающихся для помощи ремесленникам, для различных рабочих, не зависящих от городской администрации. Немцы, которые поселятся в городах, будут опираться на гарнизоны и на полицейские центры, что позволит им спокойно заниматься ремеслами и торговлей».

Газета «Локаль анцейгер» пишет: «Говоря о колонизации востока, мы не забываем об интересах союзных народов. Если в Одессе румыны предоставили большие возможности для деятельности германских торговых фирм, то мы в свою очередь готовы распределить часть богатых земель Кавказа между народами, специально приспособленными для жизни на юге, как-то: румынами, венграми, итальянцами». Газета «Кракауер цейтунг» говорит, что «завоеванная Россия станет плавильной печью новой Европы» — здесь, по замыслу немцев, «будут расселены разные народы вплоть до голландцев и датчан».

Они все обдумали до мелочей. Народ Пушкина, народ Ленина они объявили «туземными племенами». Наглых и кровожадных штурмовиков они хотят сделать помещиками. Ведь у фронтовиков теперь «душевные свойства», приобретенные в походе: они научились грабить, пороть, вешать.

«Чей это дом?» — спросит корреспондент «Гамбургер фремденблат», показывая на усадьбу среди берез и цветников. Ему ответят: «Это поместье герра Швайнфюрера. У герра Швайнфюрера сто га пахотной земли, триста голов крупного скота и двести русских». Корреспондент поедет в город. Там герр доктор Квачке нумерует русских рабов — выдает им бирки с печатью, герр доктор Кнапп торжественно открывает публичный дом для старательных колонистов, а герр коммерцрат Карл фон Дрек развешивает в бывшем музее Толстого изображения арийских производителей. Вот что им снится, вот за что они воюют.

Они хотят взять не город и не область. Они хотят взять Россию, сделать из нее колонию. Они сами признаются: прежде им это и не снилось. Они обнаглели. Они вошли во вкус виселиц. Этим поганым пивоварам и колбасникам понравилось повелевать. Фриц желает, чтобы великий народ чесал ему пятки, чтобы Россия жила, как его, фрица, левая нога хочет. Он швыряет русскую землю вшивым румынам. Он дает венграм Ялту, Антонеску — Анапу. Он сулит итальянцам Сочи. Он обещает лахтырям Ленинград. Он уже набирает «специалистов»: «Ты будешь проверять мускулы русских. Ты будешь пересылать кавказских девушек в Гамбург. Ты будешь оскоплять казаков. Ты будешь составлять отряды из украинцев для завоевания Бразилии. Ты будешь учить татар немецкому языку и немецкому кнуту».

Доказывать немецкой свинье, что Россия Африка, что народ Пушкина и Толстого не стереть с земли, что дети Октябрьской революции не станут гнуть спину перед погаными пивоварами? Свинья не поймет. Говорят — не мечи перед свиньей бисер. Мы мечем не бисер — гранаты, снаряды, бомбы. Недолго мерзкий Карлушка фон Дрек будет пить шнапс в Орле или в Новгороде. Мы его убьем. Они пишут, что хотят «пустить корни» на нашей земле. Глупые немецкие мечты! Их закопают. Из них вырастет лопух, крапива, чертополох. Они заявляют, что наша страна станет «плавильной печью». Она станет для немцев крематорием. В каждом из нас такая ненависть, что, кажется, с ней не проживешь и дня. Она внутри — как огонь. Она не дает дышать. Она не дает уснуть. Она заряжает винтовки, кидает гранаты, она ведет нас в атаку. Разве мы знали, что можно кого-нибудь так ненавидеть?

Милое, любимое гнездо, родина, моя деревня, мой дом, белая хата или изба с резьбой, или сакля в ауле, вишенье или пламя рябины, или дом в городе — вот то окошко, что светилось медовым светом, за которым ждала дорогая девушка, сады, парки, дворцы, заводы, смуглое золото древней церквушки и баян, и бархат театра, милое, любимое гнездо, тебя хочет разорить немец. Злая кукушка хочет раскидать птенцов. Наше гнездо, наш дом, наших детей? Россия, на тебя замахнулся немец, на века истории, на древности Кремля, на книги, на знамена Поганый Карлушка посягнул на тебя — фриц-колонизатор, немец-вешатель. Они пришли. Надругались. Они распинают Россию и гогочут. Нет, не стерпит этого сердце!

За наше гнездо!

18 сентября 1942 г.


Слово матери