В том выдающегося югославского писателя, лауреата Нобелевской премии, Иво Андрича (1892–1975) включены самые известные его повести и рассказы, созданные между 1917 и 1962 годами, в которых глубоко и полно отразились исторические судьбы югославских народов.
Иво Андрич «Пытка. Избранная проза», серия «Библиотека славянской литературы» Панорама Москва 2000

Иво Андрич

Рзавские холмы

Коротко, но достоверно расскажем об испытаниях, выпавших на долю холмов, и о том, как они их выдержали и одолели.

Холмы вдоль Рзава древней формации, с солидным базисом, богатые перегноем, травой и лесом, снизу, у основания, слегка тронутые эрозией, а сверху стесанные северными ветрами. На них растет все. Чаще – красная и черная сосна вперемежку с густым лиственным подлеском и типичными для здешних мест лугами на крутых лесных опушках, придающих особую прелесть боснийскому пейзажу. На некоторых виднеются похожие на царапины овраги, а другие в расщелинах и складках скрывают не пересыхающие даже летом топи и мочажины, испещренные глубокими следами конских и коровьих копыт. На раскорчеванных западных склонах, цепляясь за почву, будто под ними вечный гололед, разбросаны села.

С востока над всеми лесами и взгорьями господствует самый высокий из холмов – Голеш, острый, с причудливыми очертаниями, совершенно голый. А ближайший к городу и самый низкий – Биковац – уже приручен и покорен человеком: у подножия его пасутся гуси, а склоны превращены в бахчи. Между этими холмами – самым большим и самым маленьким – поднимаются и лепятся один к одному Боровац, Банполе, Глогово, Вели-Луг, Молевник, а несколько в стороне от них – Стражиште, голое как сирота.

Таковы рзавские холмы, и такими их запечатлела память: всегда неизменные по очертаниям (есть что-то властное и умиротворяющее в неизменных беспечных контурах холмов, возле которых проходит наша жизнь!), но бесконечно переменчивые по цвету. Зимой – однообразно белые от снега или серебристые от инея и изморози. Летом, в жаркие дни, – подернутые легким, сонным маревом. Но прекраснее всего они осенью, когда все вокруг преображается и становится иным, скрывается и исчезает. На холмы нисходят зрелость и блеск, и они расцветают всеми красками, которые рождает плодотворный союз солнца с землей, водой и воздухом. Запламенеют (во множестве нюансов) сумах и калина, зажелтеют орешник и осина, потемнеет и быстро опадет листва с дичков, и сквозь обнажившиеся ветки мелькнет белизной береза, серыми и серебристыми станут скошенные луга, выгоревшим и бурым – жнивье; папоротник заржавеет, а какой-нибудь куст вдруг, словно опомнившись, расцветет, заалеют ягоды шиповника и боярышник с кизилом начнут наливаться соком.

Если меж зарослей папоротника по крутому склону спустятся свадьба или похоронная процессия, это ни на минуту не нарушит покоя и гармонии красок. Бывает, построят новый дом или амбар, свежеотесанные, белые доски заулыбаются среди сосен, издали приковывая к себе взоры, но под дождем и на ветру быстро посереют, потемнеют и сольются с окружающим.

Так с незапамятных времен текла жизнь холмов в здоровом однообразии, и казалось, на их вечных склонах ничто не развивается и не погибает, настолько новое жито было похоже на прошлогоднее и умершие – на новорожденных. Но вот после гласинацской битвы[1] при отступлении в одном из здешних болот завязла турецкая пушка. А спустя несколько часов в городок у подножия холмов вступили австрийские солдаты, пропыленные и злые.

Все разбежались и попрятались. Остался лишь Али-ходжа, встретивший артиллеристов прикованным за правое ухо к столбу у ворот. Одни говорят, что его приковали австрийцы, другие – что сами турки, потому что он не хотел с ними отступать. В таком мучительном и смешном положении Али-ходжа пробыл до самого вечера. Спас голову; правда, потом всю жизнь наматывал чалму чуть вкось на правое ухо и не мог видеть ни орудий, ни артиллеристов.

Однако и застрявшая пушка, и голубые мундиры, и несчастье, приключившееся с Али-ходжой, – только начало бурных времен, наступавших для рзавских холмов.

Первым на очереди оказался Биковац. Австрийцы, подрывая скалы, стали расширять дорогу. Раздался взрыв динамита, и эхо покатилось от холма к холму, неведомое, словно нежданный насильник-чужеземец. Потом потянулись подводы, кони, каменщики, плотники, началось строительство казарм, жилых домов, конюшен. Прибыл саперный батальон. Молодые статные тирольцы. Сразу же пошли по домам, заглядывали и в села, врывались во дворы, требовали яиц и молока, хватали женщин. Залезали на трубу казармы и передразнивали муллу на минарете, а по вечерам, взявшись за руки и перегородив улицу, ходили, распевая непонятные песни и стреляя глазами по окнам, и расспрашивали редких прохожих, где можно найти женщин.

Пухлая и румяная капитанша гарцевала верхом с молодыми офицерами. Люди смотрели, как те подсаживали ее в седло и целовали ей руки до самого локтя. Девушки делали вид, что ничего не замечают, а женщины шептались.

Биковац стал совсем другим. Срубили некогда знаменитые орехи. Холм избороздили тропинками, насадили акаций, построили террасы и беседки, подстригли кусты. Все по ниточке, все углы – прямые. Привезли первое фортепиано. Оборудовали теннисные корты. Турецкие ребятишки бегают им за мячами. На вторую зиму устроили маскарад. И обыватель, не веря собственным широко раскрытым глазам, мог наблюдать из окна, как рано утром в маскарадных костюмах расходятся по домам офицеры и их жены и с визгом, мертвецки пьяные, валят друг друга в снег.

Армия прибывала. Пришла очередь и следующего холма. На Банполе устроили стрельбище. Выкопали рвы. Наставили черных, белых и голубых фигур. Построили казарму в виде небольшой крепости с железной крышей. А на темном, крутом склоне выложили из беленого камня инициалы императора, видные с расстояния в целый день пути. И в последующие годы столько рыли, копали, корчевали, строили и достраивали, что в конце концов холм начал терять свой прежний облик.

Приехал и первый комендант, немец, ревматический офицер в отставке, горький пьяница и человек со странностями, и он вызвал множество толков и недоумений.

И тем не менее люди стали привыкать, поступали на работу к приезжим, и лавочники продавали солдатам, офицерам и их женам свои товары.

Некоторые волнения вызвал призыв в армию. Молодые люди скрывались и убегали в Сербию. (Немало их ночью перевалило через Вели-Луг.) Женщины целыми днями торчали перед комендатурой и валились в ноги членам призывной комиссии, хватая их за сапоги и шпоры. Но когда первые рекруты возвратились из Вены, отъевшиеся и надушенные, произнося слова на немецкий манер, люди успокоились. Плакали разве что только матери. Некоторые из парней даже поступили в жандармы.

Так прошло довольно много времени. И вот однажды наехали инженеры и чиновники для составления кадастра. Это вызвало огромное волнение. Землемеры идут от села к селу, наши парни несут за ними большущие белые зонты и приборы и, где им прикажут, забивают в землю колышки. А крестьяне, крайне озабоченные, недоумевая, озираются по сторонам, однако с важным видом извлекают выданные еще турками тапии и тескеры и трясутся за каждую борозду. Вспыхнули распри и раздоры. Суд набит крестьянами. В Мириловичах чуть было не пришибли землемера, разбили теодолит и изорвали на куски его зонтик. Но и с этим покончено. Землю перемерили и размежевали, весь лес учтен и разделен на квадраты. Крестьяне привыкли ходить в земельную управу, как в церковь или в кабак.

Но прежде чем ушли землемеры, случилось еще одно невиданное событие. У одного инженера была жена, венгерская еврейка, стройная красавица с огромными глазами и пышными волосами, затенявшими все лицо. Между нею и рыжим подпоручиком, совсем еще мальчишкой, вспыхнула любовь. На вершине испещренного стежками Бороваца в молодой рощице их однажды нашли мертвыми. Он сначала убил ее, потом себя.

Люди не могли опомниться от удивления и замешательства. Думали, что их тайком и украдкой похоронят на Бороваце, но вышло совсем иначе: их похоронили на кладбище. И теперь еще можно прочитать выбитую на камне надпись: «Рене Фульт, на двадцать втором году своей молодой жизни». А во время похорон все смотрели на ее мужа: он шел без очков, и слезы катились у него по лицу. В здешних местах такого прежде не видывали и не слыхивали. И пятнадцать лет спустя все еще вспоминали об этом случае, а женщины со слезами на глазах рассказывали, какие чудесные волосы были у нее, грешницы!

Потом наступили спокойные годы. Строились дороги, казенные здания и жандармские казармы в горах. Но как-то среди лета снова нагрянули инженеры. Нельзя было понять, чем они занимаются. Говорили, будут строить железную дорогу и пройдет она сквозь холм, над городом. Некоторые бились об заклад, что это не удастся, другие утверждали, что удастся, как и все прочее. Осенью приехали рабочие. Итальянцы, скромные и покладистые парни, и алчные на деньги личане и приморцы. Прокопали Биковац. Начали прокладывать туннель через Глогово. На зеленом холме образовались раны, и издали он стал похож на взрезанный арбуз. Открылась внутренность холма – поблескивали отложения сланца и косые каменные пласты. Работа шла быстро. Целыми днями грохотали взрывы. Отверстие становилось шире, рядом росли горы извлеченных из утробы холма камня и земли. Поговаривали, будто работать будут и ночью. Люди не могли этому поверить («Бог определил ночь для сна»), но по утрам видели возвращавшихся бледных и покрытых копотью итальянцев с маленькими, будто кадила, масляными фонариками, надетыми на указательные пальцы. Проложили подъездные пути, настроили складов и бараков. Холм преобразился. Работали даже по воскресеньям.

С началом строительства наши торговцы образовали товарищество по снабжению работников продовольствием. Город заполнялся народом. И крестьяне дорвались до заработка, состоят при лошадях, и дети их работают на строительстве дороги вместе с итальянцами. Многие сменили деревенские порты на брюки, щеголяют в туфлях и курят сигары. В Добруне турки избили какого-то цыгана за то, что тот открыто ел свинину. Цены скачут. По воскресеньям улицы полны пьяных босяков и пришлого люда в зеленых шляпах с павлиньими перьями и серьгой в ухе, так что женщинам лучше не показываться. Только гулящая Савета да цыганка Муша расхаживают себе раскорячась по набережной, валяются в кустах с рабочими и завязывают в платки заработанные кроны. А железная дорога растет.

Напрасно болтали, будто ночью что-то появляется в туннеле и разрушает сделанное за день. И непокорное Глогово было укрощено: туннель проложили. Инженеры устроили пикник.

Случались и другие беспорядки и волнения.

Кое-кто из состоятельных горожан обанкротился, зато другие, новые, встали на ноги и обогатились. Взрывы распугали рыбу в реках и лесную дичь, не раз калечили скот на пастбищах. В связи с откупом земель вдоль железной дороги велись длительные и страстные тяжбы. И во всех этих событиях принимали участие жандармы в черной с красными галунами униформе, величественные, невозмутимые и толстые.

На четвертый год, весной, проследовал первый поезд. С тех пор многие крестьяне так и остались работать на железной дороге. Люди начали чаще ездить в Сараево за покупками или чтобы развлечься.

Одновременно с железной дорогой появились в этих краях и торговцы лесом. Поначалу это были свои. Вырубят сотню сосен и уедут. Но как-то приехали двое немцев, купили дом и участок земли неподалеку от станции. Вслед за ними потянулись и другие, в зеленых шляпах и брюках до колен. Стали нанимать рабочих, строить конюшни и склады. Никто не понимал, к чему такие расходы и приготовления, пока вдруг не наводнила леса целая армия рабочих. Прорубили дороги даже туда, куда прежде никто никогда не заглядывал, укрепили откосы и засыпали овраги, уложили рельсы и на маленьких вагонетках начали спускать бревна с холма и грузить на железнодорожные платформы или сбивать плоты.

И опять полились деньги в карманы к людям. Дело расширялось. Купили новые участки. Построили лесопильни. На доступных местах лес заметно поредел. Высокие сосны на Молевнике можно было уже пересчитать. Лесосеки расширялись, делянки возникали то в одной роще, то в другой, переходили с холма на холм. Дивиденды росли. На складах, словно трупы, лежали тысячи сосновых бревен, а возле них – целые горы дубовых клепок с Сухой горы.

Теперь и села познакомились с пришлыми рабочими, их жены учили крестьянок крахмалить юбки и готовить сладкие кушанья. Высоко над селами, в самой чащобе, уже появились вырубки и оттуда доносились звуки губной гармоники, а среди вытоптанного папоротника белели клочки немецких газет и пустые консервные банки. Дичь полностью исчезла.

И во всем, что делали иностранцы, сквозила самоуверенность, которая нас удивляла и унижала, на вид все казалось могучим и прекрасным, но было непонятно.

Вскоре после того стали прибывать солдаты. Артиллерийская бригада, несколько батальонов пехоты. Лавки и кабаки опять оживились. Снова посыпались деньги нашему народу. Офицеры на Биковаце устраивают вечеринки, поют военные песни и пускают ракеты. И другие холмы кишат солдатами: протянута цепь застав вдоль сербской границы. Так продолжалось целую осень, а потом все кончилось мирно, и армия отошла в Сараево. Но ощущение надежности навсегда покинуло городок и окрестные холмы. Большая часть артиллерии осталась на прежних позициях. Заминировали каменный мост, в жандармские казармы прибыло пополнение. В глубокой тайне строили укрепления. Выслали всех подозрительных.

А когда и в самом деле вспыхнула война, и в городе и на холмах ее встретили со страхом и замешательством, но восприняли как естественное разрешение долголетнего напряженного состояния.

Откормленный, засидевшийся без дела гарнизон с яростью хлынул на город и холмы. Схватили и связали наиболее почитаемых горожан и приехавших домой студентов. В один из бараков, рядом с мостом, посадили священника и газду Симу – в качестве заложников. Запугали и подавили народ, убив в нем всякую мысль о сопротивлении и бунте. В первый же день на рыночной площади повесили четырех сельских старост.

Но военные действия развертывались в нашу пользу. Уже ночью были заняты некоторые из холмов вдоль Рзава, и на следующий день на мост упал первый сербский снаряд. Наступила паника не только среди горожан, но и в армии. В беспорядке мечутся ничем не защищенные части и то и дело меняют позиции.

С тех пор наши бомбили мост ежедневно, а австрияки вторили им с Лиештанского склона, хотя никак не могли нащупать и заставить замолчать сербские батареи, замаскированные на холмах. Попытались начать фронтальное наступление. Безуспешно. А наши все это время прокладывали дорогу вдоль Голеша с восточной, скрытой от неприятеля стороны. И в одно прекрасное утро ударило орудие с Голеша. Так наступило испытание и для самого высокого рзавского холма: наши строили на нем дороги и рыли землянки, а австрийцы били по нему из тяжелых орудий.

Наконец австрийский фронт дрогнул и откатился вместе с пленными и заложниками к Сараеву.

Во всем, что происходило – а происходили тогда неописуемые и страшные дела, – трудно выделить отдельные эпизоды или отдельных людей. Единственным событием, о котором хоть недолго, но говорили, явилась неожиданная гибель газды Неделько Джукановича – военного поставщика и очень уважаемого австрийцами человека.

С первых же дней в нижних селах обосновались отряды карателей – шюцкоры. Они забрали мужчин, запугали женщин и детей, бродили и днем и ночью, от страха или со злости палили из винтовок, распивали ракию в опустевших домах и били по дворам перепуганных кур.

Незанятыми оставались лишь верхние села, потому что наши не смели туда спускаться, а шюцкоры боялись залезать высоко вверх. А было там большинство дворов Джукановичей. Обитатели их жили в полном неведении и великом страхе. Они договаривались, совещались между собой и поступали, следуя то неясным подсознательным инстинктам, а то темному крестьянскому разумению. Женщины плакали, мужчины их ругали. Наиболее уважаемый из всех Джукановичей, газда Неделько, уже наполовину горожанин – торговец лесом и военный поставщик, – советовал держаться мудрого нейтралитета.

– Дай бог, сербская пушка одолеет, а я все думаю – вдруг не одолеет, как тогда?

Молодые, наоборот, были твердо уверены в сербской победе и предлагали уйти в лес и там дождаться прихода своих. Порешили на том, что молодые укроются в лесу, а Неделько с братом Милое останутся дома с женщинами и детьми.

Два дня продолжалась привычная орудийная пальба, время от времени слышалась винтовочная перестрелка. Неделько с братом от зари до зари работали: тесали рукояти и латали настил в амбаре (к зиме), чтобы заглушить тревогу и отвлечься от бесполезных мыслей. На третий день, рано утром, австрийцы потеснили передовые позиции сербов, захватили холм почти до вершины и оказались возле домов Джукановичей. С непокрытой головой, покорно кланяясь и опустив руки, навстречу им как старший вышел Неделько. Это были в основном немцы, один говорил по-чешски.

– Вы должны пойти с нами.

– Как прикажете, господин.

Он надевал на плечо кожаную суму, а брат незаметно крестился, когда послышался шум голосов и нагрянули шюцкоры. Человек пятнадцать, несколько турок из города, но главным образом цыгане и прочая голытьба, все непроспавшиеся, закоптелые и хмельные. При виде их у Неделько заходил кадык на шее, и он только успел сказать жене:

– Пригляди за домом.

Шюцкоры тут же договорились с солдатами, те пошли дальше, а двух крестьян оставили в их распоряжение. Каратели обыскали весь дом, а потом погнали мужиков со двора. Из дома никто не осмелился даже выглянуть им вослед.

Поняв, что их ведут не в город, а куда-то вверх, Неделько обратился к старшему по годам турку, который был трезв:

– Турецким богом тебя молю, Ибрагим-ага, не допусти безвинной нашей погибели!

Напрасно Ибрагим переговаривался с остальными, никто не хотел его слушать. В ответ лишь сквернословили. Один цыган размахивал длинным штыком перед глазами Неделько:

– Хватит, пожили! Конец пришел сербам, газда Неделько! Неделько молчал.

Когда дошли до перекрестка, цыган подошел к ветвистой сосне, размотал опоясывавшую его длинную, тонкую веревку и стал привязывать ее к нижней ветке. Милое побледнел и задрожал, а Неделько проговорил:

– Побойтесь бога, люди… – Он просил тихо и униженно, но слова заглушались ругательствами и криком, затем его, подталкивая прикладами, погнали к петле. И тут Неделько вдруг переменился, расправил плечи, шея у него покраснела, жилы вздулись, он стиснул кулаки и закричал на них свысока, как разъяренный хозяин, как человек, который за много лет научился обращаться с людьми, приобрел почет, уважение и богатство:

– Вот вы как, псы смердящие?!

– Уймись, Неделько, наше время настало!

– Ваше?! Тьфу!

– Ясное дело: нет больше Сербии!

– Сербия была и будет, а вы вечно останетесь грязным цыганьем.

Они переругивались, как на базаре.

– Свинья! Дай ему в зубы!

– Курва валашская! Продажная шкура!

– Кто? Я? Я честно торговал и со швабом, и с сербом, и с любой другой верой, и всякий меня знал и признавал, а вы были швалью, швалью и останетесь. Тьфу! Мать вашу растак мусульманскую!

И Неделько сплюнул. Раскрасневшийся, едва переводя дыхание и размахивая правой рукой, он пошел к веревке быстрым, твердым шагом, как, бывало, выходил из лавки после торговой перебранки.

Милое онемел и обмер от страха. Его к виселице тащили.

На обратном пути шюцкоры, все еще переругиваясь и горланя, стукнули в окошко к старухе, жене Неделько.

– Эй, бабка! Слышь, бабка, вон там на пригорке твой Неделько с деверем – ждут не дождутся попа Алексу, чтобы прочитал над ними молитву.

Но из запертого дома никто не отозвался.

Снизу слышалась винтовочная пальба. Утро было ясное, и каждый выстрел эхом отзывался среди холмов.

Австрийские власти сожалели об убийстве газды Неделько и хотели покарать шюцкоров, но вскоре и это забылось. Всей своей тяжестью на горы навалилась война. Только теперь стало понятно, зачем здесь из года в год столько строили, трудились, зачем столько всего навезли. Казавшаяся некогда благодать, принесенная чужеземцами, обратилась в ужас. В течение четырех лет одна армия сменяла другую, битва следовала за битвой, были сожжены села и леса, погублен скот, уничтожено нажитое в поте лица имущество. Люди разбрелись по свету. Но куда бы ни зашел наш человек, где бы ни осел, в сердце своем, словно студеный камень, нес он память о разоренном доме и убитых детях.

А потом наступил голод и истребил все слабое и недюжее. Три года стояли холмы невозделанными и видели то, что не доводилось им видеть со времен сераскера:[2] две женщины на коровенке пашут землю, оставляя за собой мелкие, кривые борозды.

А на четвертый год, снова осенью, австрийцы неожиданно начали готовиться к обороне. Но только было принялись чистить заросшие бурьяном окопы, как все побросали и под скрип обозов и топот коней отступили к Сараеву. А по той самой расщелине, где когда-то, сорок лет назад, увязла в болоте турецкая пушка, пришли наши. Они были в синих французских мундирах, полумертвые от усталости и бессонных ночей.

Тишина и настороженность в городке и селах быстро сменились ликованием. Много пили, пели и плакали. Но свежа была память об умерших и о тех, кто далеко. А присмиревшие победители разбрелись по домам, сидят возле очагов и неумело, отвыкшими пальцами гладят детей или кормят кур. Некоторые подолгу стоят на разрушенном мосту, глядят в зеленую, бурную реку и удивленно спрашивают, правда ли, что это и есть та самая Дрина. Целый месяц шли войска и обозы, а потом и их не стало.

В городке – только небольшой гарнизон. Торговля вялая, и жизнь однообразна. На домах, как оспины, пестреют следы от пуль, а каменный мост жестоко перебит на самой середине. Холмы опустели.

И ветры, и дожди, и лед, и зной, и гром – все бесчисленные силы земли и человеческие инстинкты, объединившись, без устали трудятся и спешат возвратить холмам их прежний покой и былую невозмутимость. Как бы следуя некоему плану и глубоким внутренним законам, все стремится принять свой первоначальный облик. Словно ненавистное платье, сбрасывают с себя холмы все чужое.

Давно зарос бурьяном карьер вокруг туннеля. На Голеше и Молевнике ветшают землянки, осыпаются и сравниваются с землей окопы, все покрыли трава и кустарник, который с каждой весной становится гуще. На Банполе разрушена крепость и каменные императорские инициалы, а на Биковаце в разные стороны протянула веточки живая изгородь, посерели, заросли муравой корты, покривились черно-желтые столбы у ворот, осыпалась краска на надписях: «Zivilisten Eingang yerboten».[3] Мокнут и гниют бараки, у них настежь распахнуты двери и выбиты окна. Лесопилка сгорела.

Так мало-помалу все чужое стерлось, будто неверный счет. И остались лишь холмы – такими, какими были испокон веку, поросшие лесом или обработанные людьми, в ожидании лучших времен.

ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

Ага – землевладелец, господин, уважительное обращение к состоятельным людям.

Актам – четвертая из пяти обязательных молитв у мусульман, совершаемая после заката солнца.

Антерия – род национальной верхней одежды, как мужской, так и женской, с длинными рукавами.

Аян – представитель привилегированного сословия.

Байрам – мусульманский праздник по окончании рамазана, продолжающийся три дня.

Бег – землевладелец, господин.

Берат – грамота султана.

Вакуф – земли или имущество, завещанные на религиозные или благотворительные цели.

Валия – наместник вилайета – округа.

Газда – уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.

Гайтан – веревка.

Гунь – крестьянская одежда вроде кафтана.

Джемадан – род национальной верхней мужской одежды без рукавов, обычно расшитой разнообразной тесьмой.

Жупник – католический священник в жупе (приходе).

Ифтар – ужин во время рамазана после захода солнца, когда прекращается дневной пост.

Ичиндия – третья по счету обязательная молитва у мусульман, совершаемая между полуднем и закатом солнца.

Кадий – судья у мусульман.

Каймакам – наместник визиря или валии в уезде.

Коло – массовый народный танец.

Конак – административное здание, резиденция турецкого должностного лица.

Маджария – венгерская золотая монета.

Меджидия – золотая турецкая монета.

Мейтеб – начальная духовная школа у мусульман.

Мерхаба – мусульманское приветствие.

Министрами – служка в католическом храме.

Мудериз – учитель в медресе.

Мулла – мусульманин, получивший духовное образование.

Мусандра – стенной шкаф в турецких домах для постелей, убирающихся туда надень, и прочих домашних надобностей.

Мутевелий – турецкий чиновник.

Мутеселим – чиновник визиря.

Муфтий – мусульманский священник высокого ранга.

Окка – старинная мера веса, равная 1283 г.

Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.

Райя – христианские подданные Оттоманской империи, букв.: стадо.

Ракия – сливовая водка.

Салеп – сладкий горячий напиток, настоянный на коре ятрышника.

Салебджия – торговец салепом.

Се имен – стражник.

Слава – праздник святого покровителя семьи.

Софта – ученик медресе.

Субаша – помощник паши.

Суварий – конный стражник.

Тапия – юридический документ на право владения недвижимостью.

Тескера – официальная справка.

Тефтедар – министр финансов, чиновник по финансовой части.

Улемы – мусульманские вероучители, знатоки и толкователи Корана.

Учумат – административная власть, здание, где помещается административное управление.

Фратер – католический монах францисканец, букв.: брат (лат.). Сокращение «фра» обычно прибавляется к имени монаха.

Чаршия – торговый квартал города, базар.

Чемер – узкий кожаный или холщовый пояс, в который, отправляясь в дорогу, прятали деньги; носился под одеждой.

Чесма – естественный родник, облицованный камнем или взятый в желоб; фонтан.

Чехайя-паша – заместитель визиря.

body
section id="n_2"
section id="n_3"
Гражданским лицам вход воспрещен