Психологический детективный роман очень популярного в свое время писателя Хью Уолпола (1884–1941) повествует о событиях одного вечера и ночи накануне Рождества, трагически завершившихся на крыше одного из лондонских театров в ненастную снежную полночь высоко над площадью Пиккадилли.

Хью Уолпол

«Над тёмной площадью»

От издателя

Серия «Библиотека классического детектива „Седьмой круг“» — собрание лучших интеллектуальных, психологических детективов, написанных в Англии, США, Франции, Германии и других странах, — была составлена и опубликована за рубежом одним из самых известных писателей XX века — основателем чрезвычайно популярного ныне «магического реализма», автором психологических, фантастических, приключенческих и детективных новелл Хорхе Луисом Борхесом (1899–1986). Философ и интеллектуал, Борхес необыкновенно высоко ценил и всячески пропагандировал этот увлекательный жанр. В своем эссе «Детектив» он писал: «Современная литература тяготеет к хаосу… В наше хаотичное время существует жанр, стойко хранящий классические литературные ценности, — это детектив». Вместе со своим другом, известнейшим аргентинским писателем Адольфо Биой Касаресом, Борхес выбрал из безбрежного моря детективной литературы наиболее, на его взгляд, удачные вещи и составил из них многотомную библиотеку, которая в течение без малого трех десятилетий выходила в Буэнос-Айресе. Среди ее авторов и знаменитые у нас писатели, и популярные писатели-криминалисты, которых знает весь мир, но еще не знают в России.

Борхес нашел разгадку истинной качественности и подлинной увлекательности детектива: роман должен быть интеллектуальным и фантастичным, то есть должен испытывать читателя на сообразительность и будоражить его воображение, а также делать читателя активным участником волнующих событий. Сам писатель так определял свой критерий: в настоящем детективе «…преступления раскрываются благодаря способности размышлять, а не из-за доносов предателей и промахов преступников».

Детективы из серии Борхеса — это тонкая игра ума и фантазии, оригинальная интрига и непредсказуемая развязка, вечные человеческие страсти: любовь и ненависть, предательство и жажда возмездия, но никакой пошлости, звериной жестокости и прочих эффектов бульварной литературы. Торжество разума и человечности — таково назначение детективного жанра, по Борхесу.

НАД ТЁМНОЙ ПЛОЩАДЬЮ

(роман)

Глава 1

Цирюльник

Разумеется, я понимаю, какие неудачи ожидают автора, отважившегося повести свой рассказ от первого лица, но история моя такова, что иного способа передать ее просто нет, — это особый случай.

Снова и снова перебирая в памяти эпизоды того страшного и крайне опасного дела, втянутыми в которое оказались помимо меня еще несколько человек, теперь, по прошествии почти пяти лет, я вижу все иначе. Для меня более важными кажутся не сами его обстоятельства, а мотивы, стоявшие за ними, и особенно внутренние побуждения, руководившие поведением Осмунда.

По моему мнению, основная опасность, подстерегающая автора повествования от первого лица, состоит в том, что его рассказу не верят. Ну как, например, можно точно запомнить, а после дословно воспроизвести диалоги? Конечно, все запомнить не получается, так же как и повторить слово в слово. Главное в другом — передать смысл беседы, дух ее, а всякие прочие мелочи излишни. Кроме того, недоверие могут вызвать сцены, имевшие место в отсутствие автора. Но в описанном ниже приключении, как позже убедится сам читатель, есть одна-единственная сцена, в которой я собственной персоной не участвовал. Однако должен вас заверить в следующем: человек, посвятивший меня в подробности этих эпизодов, настолько близкое мне существо, что сомнения тут излишни.

Что же касается остального, то, думаю, именно я, как никто другой, способен передать суть того, что случилось. Ведь мне, мне одному дано было невольно объять оком, и причем во всех ракурсах, с любой точки зрения, происшедшее, — да, да, уж поверьте! — начиная с той шальной, безумной катастрофы, — а это была настоящая катастрофа! — свершившейся при меркнущем свете оплывающих свечей… Начиная с того невероятного, феерического шествия с участием распроклятого Пенджли — влекомого под руки с обеих сторон, в шляпе, надвинутой ему на глаза, — и вплоть до финальной сцены в необозримой вышине, на крыше между каминными трубами…

Вступление вышло довольно зловещее. А я вовсе не собирался начинать так мрачно. Мне хотелось просто, как говорится, представиться, то есть назвать свое имя и фамилию, ну и адрес.

Меня зовут Ричард Ган. Я родился в городе Тотнесе 4 апреля 1884 года. В тот момент, когда эта история завертелась, в один прекрасный декабрьский денек около пяти часов вечера, я стоял на площади Пиккадилли гол как сокол, если не считать одной монеты в полкроны, затерявшейся у меня в кармане. Стоял и думал: ну и что же дальше?

Надеюсь, читатель простит меня за то, что я уклоняюсь от указания года, когда разворачивались описываемые события. А также с вашего разрешения я изменю имена действующих лиц развернувшейся драмы, и не только их, но и названия зданий и нумерацию, — словом, смешаю дома и места. Ведь это не так важно. Не думаю, что кто-то стал бы сильно возражать, но тем не менее считаю, что я, как автор, вправе позволить себе некоторую вольность. Можете сами пройтись по упомянутым мною местам, если пожелаете. Все они, как вы увидите, расположены в двух шагах друг от друга. Площадь словно владела нами от начала и до конца; мы постоянно, каждый миг воспринимали ее как сцену действий. Возможно, она сыграла гораздо более значительную роль в этой истории, чем каждый из нас в отдельности. Не знаю, не знаю. Это уж вам решать.

А насчет года… Было это после войны и после того, как убрали с пьедестала статую Эроса. И, как сейчас помню, в ту самую точку, где он недавно красовался, я и глядел тогда, не сводя с нее глаз, стоя у кромки тротуара и гадая, что же будет дальше.

Мало что приходило мне в голову. В уме вертелось всего три варианта. Первый — самоубийство, второй — ограбление, а третий — что-то смутное, но такое, что не исключало даже убийства. А ведь я по натуре своей вовсе не отъявленный негодяй, ну не такой уж отъявленный. Ни в коем случае. Просто я продрог до костей, меня замучил голод и извела безнадега.

Положение, в котором я в то время находился, не было чем-то уж необычным. Многие, очень многие вояки оказались тогда на мели. До войны в течение нескольких лет я служил в должности управляющего имением в своем родном графстве Дэвон. В 1914 году я записался в армию, поверив, что военные действия продлятся не более полугода, после чего я смогу вернуться к своим прежним занятиям. Но еще задолго до того, как кончилась война, Гарри Карден, мой хозяин и близкий друг, умер и его имение было продано. За время войны я скопил приличную сумму и в 1918 году вложил ее, совместно с одним дружком, таким же, как я, отвоевавшим офицером, в дельце. Мы приобрели парочку омнибусов для дальних путешествий, но наше предприятие лопнуло. Видно, чтобы омнибусами заниматься, требовались какие-то особые таланты, а у нас их не было. После этого я работал секретарем у одной капризной леди, супруги пэра, секретарем в ночном клубе, компаньоном у глухонемого джентльмена, помощником продавца в торговом доме, владел которым мистер Большой Босс Кверху Нос, потом простым уличным разносчиком — торговал флетчеровскими патентованными самопишущими ручками. Все, за что бы я ни хватался, разваливалось, а то, что само шло мне в руки, утекало сквозь пальцы, превращаясь в песок.

И вот наконец я очутился на распутье — как раз под вечер декабря такого-то года, не имея ровным счетом ничего, кроме монетки в полкроны в кармане, и ни маковой росинки во рту со вчерашнего дня. Нехороший холодок леденил мои внутренности.

Нет, не подумайте, я вовсе не был к кому-нибудь в претензии, ни-ни, даже к самому себе. Я ни в коем случае не считал, что сам в чем-то виноват, а если не я, так кто-нибудь другой. Мне не в чем было упрекнуть Господа Бога, и не было у меня такой мысли, что соотечественники передо мной в долгу.

Я просто размышлял, что мне делать с моей последней полукроной, на что ее потратить. Любой, хоть раз в жизни переживший настоящий голод, знает, какие в этом состоянии одолевают бредовые фантазии. Вот почему в тот момент, когда я стоял, глядя на строительные леса вокруг новой станции подземки, устремленные высоко в небо, цвета горохового супа, чуть забеленного лениво падающими хлопьями снега, в моей голове был сумбур и, соответственно, весь окружающий мир тоже представлялся мне сплошным сумбуром.

Честно говоря, я был не в себе. Последний раз я ел в полдень прошедшего дня. А в то утро я съехал с квартиры, которую снимал, не дожидаясь завтрака, потому что знал, что не смогу за него заплатить миссис Грин, моей квартирной хозяйке. Накануне вечером я расплатился с ней за неделю проживания, улыбнулся в ее добродушную круглую физиономию — у нее лицо напоминало большой умывальный таз, — а после, в суровой тишине каморки произведя ревизию оставшихся ресурсов, обнаружил, что у меня всего полкроны — ровно полкроны, и ни пенса больше.

Должен вам сказать, что весь последний месяц до этого я рыскал, обшаривая все лондонские закоулки, в поисках хоть какой-нибудь работы. Я прекрасно знаю, что в таких случаях обычно говорят люди состоятельные, сумевшие неплохо устроиться в жизни, — мол, если кто-то очень хочет найти работу, то обязательно ее найдет. Нет, это было не так легко лет пять тому назад, а теперь и подавно. Каких только унижений я не испытал в тот период. Я даже обращался кое к кому из моих старых друзей (ненавидя себя за это, да и их тоже) и не знаю, что тогда для меня было невыносимее — наблюдать, в какой стыд я повергал их своими просьбами, или стыд, который я сам испытывал, понимая, как им стыдно за меня в роли просителя.

Я твердо решил, что ни за что не буду брать деньги взаймы и не стану принимать денежное вспомоществование, разве что в обмен на определенные усилия с моей стороны. Но беда в том, что мой труд никому не был нужен.

Я готов был заниматься чем угодно, да-да, буквально чем угодно — мыть лестницы, драить полы, ваксить обувь, но охотников выполнять эти работы и без меня хватало, их были толпы. В ту пору я был не единственным, кто задавался вопросом: как так получилось, что война, которая унесла миллионы человеческих жизней, не убавила, а, наоборот, будто прибавила народонаселения на земле, — людишек вроде бы стало больше, чем до войны?

Но окончательно меня доконала гнусная, лоснящаяся от жира, самодовольная рожа мистера Билджуотера, основателя и главы сети знаменитых магазинов его имени на Манекен-стрит. А чего стоил его снисходительно-покровительственный тон, за которым скрывалось полное безразличие. Он объявил во всеуслышание, что жаждет помочь демобилизованным офицерам, оставшимся без работы, вот я и пошел к нему на прием. Как сейчас вижу его: лопается от жира, обрюзгший, седой, восседает в своем кресле, раздувшись от важности, — ни дать ни взять огромный паук. И вот сидит этакий паук посредине своей хитрой золотоносной паутины, плетет золотые нити, смотрит на меня поверх сияющего, отполированного до блеска письменного стола и задает мне, представьте, такой вопрос: как, мол, я, в моем возрасте, смею являться к нему, отрывать его от дел, да еще имею наглость просить, чтобы взяли на работу?! А я ведь только деликатно намекнул… Ну хватит об этом. Сколько времени прошло, а у меня до сих пор руки так и чешутся, как вспомню тот случай. Остается только уповать на то, что святой апостол Петр, душа добрая и справедливая, отнюдь не сноб, как придет час встречать Билджуотера на пороге Царства Божия, устроит ему хорошую взбучку. Очень на это надеюсь.

Тот незначительный инцидент излечил меня. Я перестал унижаться.

Я поклялся, что больше никого никогда и ни о чем не попрошу. Самоубийство, ограбление или, на худой конец, убийство моему пустому желудку и воспаленной, больной голове теперь не представлялись такой уж немыслимой альтернативой. Весь день я был на ногах, а никакой усталости не чувствовал. Меня словно поддерживал какой-то внутренний огонь, бушевавшее во мне пламя, которое раздували и окрашивали в яркие цвета терзавший меня голод и чувство несправедливости. Я даже ощущал некоторый странный подъем — ведь как раз в тот отчаянный момент своей биографии я, как никогда до этого, остро осознавал, что постигаю жизнь в самой ее потаенной сущности. Да, и еще признаюсь: душевный огонь, бушевавший во мне, подпитывало мое раненое самолюбие.

Имущества у меня совершенно никакого не было, за исключением каких-то убогих пожитков, завалявшихся в комоде на квартире у миссис Грин, одежды, что была на мне, и локхартского издания «Дон-Кихота». Четыре томика остались у миссис Грин, а один, то есть первый, был со мной. Как я оказался обладателем этого издания — сам не знаю. Просто за четыре дня до описываемых событий мной овладело неожиданное безумие. Я еще раньше заприметил эти томики в лавке у букиниста, и цена мне показалась вполне сносной; а тут я взял вошел в лавку и, не долго думая, все их купил, сразу облегчив карман на двадцать один шиллинг из имевшихся двадцати пяти. Возможно, в моей жизни это был самый неблагоразумный поступок, не знаю.

Вряд ли этому могло служить оправданием то, что «Дон-Кихот» всегда был для меня самым любимым произведением, и причем именно в издании Локхарта. С моей стороны это было невообразимой причудой, этаким роскошным жестом. Но разве мог я тогда предугадать, какую роль сыграет данный поступок в безумном вихре событий, на пороге которых я находился?

Как бы то ни было, возвращаясь к тому моменту, когда я стоял на площади, глядя на леса вокруг строящейся подземки, непременно следует отметить, что в руке я держал первый томик из пяти. И потом, я помню ясно, что этот томик, темно-розового цвета с малиновой кожаной наклейкой, на которой было написано имя автора и заглавие, я спрятал под пальто, чтобы его не испортил падавший снег.

Вообще одет я был вполне прилично; а поскольку кость у меня широкая от рождения и к тому же на моих щеках тогда играл румянец, выглядел я этаким невысокого роста крепышом, и уверен, никому из тех, кто терся вокруг меня, и в голову не могло прийти, в каком страшном, безвыходном тупике я очутился.

А я стоял и никак не мог придумать, как мне израсходовать мои последние полкроны.

Когда у вас в кармане осталась на прожитие всего одна-единственная монетка в полкроны, то просто поражаешься тому, сколько появляется разнообразных мыслей о том, каким способом ее лучше истратить. Однако в моем исключительном случае приходилось выбирать одно из двух — хороший обед или стрижку у парикмахера. Я не был у парикмахера чуть ли не месяц, и тоже, думаю, по какому-то капризу. А подстричься надо было во что бы то ни стало, — сознаюсь, что одного мерзкого ощущения тершихся о шею длинных сальных волос уже было достаточно для того, чтобы почувствовать себя грязной, опустившейся свиньей.

Главный вопрос заключался в следующем: хватит ли на стрижку полкроны, ведь полагалось еще и мытье головы. Будет ли достаточно этих денег, если учитывать и шампунь? Вы, разумеется, вправе заметить, что подобные колебания — решить ли в пользу хорошего обеда или прически у парикмахера — для человека изголодавшегося просто-напросто невозможны. А я вам скажу, что я действительно очень сильно колебался и что именно благодаря этим колебаниям все в моей жизни так круто изменилось, и, кстати говоря, не только в моей.

Я подумывал о трапезе. А наемся ли я на свои полкроны? Вдруг после того, как я отведаю пищи, у меня разгорится аппетит и я закачу себе шикарный обед, а потом меня арестуют, потому что я не смогу за него заплатить?

С другой стороны — если представить себе потрясающее ощущение чистоты и прохлады вокруг шеи, свежий аромат шампуня… Я дрожал всем телом, предвкушая этот восторг от прикосновения уверенных, ловких рук парикмахера к моему черепу и от нежного щекотания моей кожи пышной пеной, а потом — блаженное ощущение холодной струи воды после горячей… Два столь разных по своему восприятию физических наслаждения и, вероятно, последние в моей жизни. А вдруг не последние и с этого только все начнется? Смотря по тому, какой я выберу путь?

Я уже говорил, что от голода у меня слегка разыгралась фантазия. Оглядываясь вокруг себя, я видел мир отчасти в нереальном свете. А может, как раз это и был реальный мир, кто его знает?

Я посмотрел вверх, через всю площадь, и мне в глаза сразу бросились зеленые и красные огни, плясавшие на окнах домов напротив. Изумрудные и рубиновые звезды вспыхивали, мерцали и исчезали, а потом опять зажигались, мерцали, исчезали… Над площадью еще витала сумеречная мгла уходящего дня, и эти мигающие звезды, казалось, сияли мне из нереального мира и требовали от меня чего-то важного, исключительного, и притом безотлагательно, сейчас же. Они как будто призывали меня к чему-то.

А намного дальше, где-то на авеню, высоко над домом парил в небе золотой бокал.

Он медленно и долго поднимался, затем как-то неловко опрокидывался набок и изливал содержавшуюся в нем влагу. Забавно, но мне казалось, что он испытывал при этом облегчение.

Отражаясь в темных, слепых окнах позади меня, золотые и рубиновые огни бокала горели недобрым, зловещим светом, как будто эти окна были недовольны и возмущены тем, как нагло их используют, даже не спросив позволения. Огни эти будоражили мне нервы и, как я заметил, воздействовали на других людей, которые проходили мимо меня. На площади было не так много народу, и мне чудилось, что все они, передвигаясь, как-то опасливо припадали к тротуару, словно каждый шаг вперед мог стать для них шагом в пропасть.

В том, как мне виделось происходящее, не было ничего странного, если учесть мое взвинченное состояние. Сумерки сгущались, но день еще не погас, и середина площади, постепенно погружавшаяся в тень, представлялась моему воспаленному воображению темными водами озера. Я принимал омнибусы, которые, свернув с Пиккадилли, останавливались, заглатывали пассажиров и отправлялись дальше, за жутких, диких чудищ. Мне казалось, будто они стягивались сюда, чтобы, погрузившись в озеро по самое брюхо, вдоволь нахлебаться воды.

— Держитесь за землю, так надежнее будет, — словно говорило все вокруг. — Опасность подстерегает за каждым углом!

Под глумливо подмигивающими огнями, непонятно кому светящими в наступающем мраке над черной пустотой, эти странные чудовища все шли и шли к водопою и, отдуваясь и фыркая, заполняли свои чрева.

Наконец, опомнившись, я стал разглядывать людей. Сначала я обратил внимание на большую бесформенную фигуру недалеко от меня. Это был нищий с такими страшными слепыми глазами, каких я никогда не видел. В руках он держал блестящую металлическую кружку для пожертвований, а на груди у него была дощечка. Он появился тут совсем недавно и встал почти рядом со мной, прижавшись спиной к стене. Мне показалось, что его появление не было случайным, в нем тоже заключался для меня определенный тайный смысл. (Какие только фантазии не взбредут в голову на голодный желудок, дай ей волю!)

Этого слепого, я видел, привела маленькая оборванная женщина в черной шляпке и черных нитяных перчатках. Поставив его у стены, она рывком выпрямила дощечку на его груди и, не сказав ни слова, ушла, затерялась в толпе. А он так и остался стоять, вперив напряженный невидящий взгляд в мерцающие рубинами и изумрудами звезды.

Потом возле меня замешкался тощий служитель церкви, со взором, исполненным духовного рвения. Видимо, он хотел мне что-то сказать, но передумал и прошел мимо. Затем со мной поравнялись две женщины. Они были веселые и куда-то спешили.

— Эй, привет! — сказала одна.

— Привет! — отозвалась вторая.

Первая сделала паузу и опять сказала:

— Привет, дорогая!

Первая исчезла, а вторая посмотрела сквозь меня, как будто тут было пустое место. Я вдруг почувствовал, что меня и вправду нет, я умер, лежу под землей. Во мне все воспротивилось. А вот и нет, я вовсе не умер! Ведь было же мне противно, что мои грязные волосы липнут к шее. Я чувствовал, значит, я существовал!

Пожалуй, надо подстричься, решил я, но в это время мой желудок возопил: «Нет, нет, бифштекс и почки с картофелем!» В темноте золотой бокал вызывающе покачнулся и, обдав меня презрением, излил всуе свою драгоценную влагу.

Внутренний голос мне подсказывал: «Посмотри, что написано в книжке». Я достал из-под пальто «Дон-Кихота» и открыл первую попавшуюся страницу. Там я прочел:

«Глава 4. О тщательнейшем и забавном осмотре, который священник и цирюльник произвели в книгохранилище хитроумного нашего идальго…»

Цирюльник! Разве это не знак? Жребий был брошен. Я двинулся навстречу своей судьбе.

Вы, вероятно, считаете, что я понапрасну уснащаю свое повествование деталями, не имеющими особо важного значения. Я даже могу понять вас, если вы не слишком верите, что я воспроизвожу их вполне достоверно. Но уверяю вас, что такое человеку запоминается во веки веков, аминь. И притом в мельчайших подробностях, например вплоть до засаленных пуговиц на пальто у вышеупомянутого служителя культа, как я уже заметил, исполненного высокого религиозного рвения.

Я еще немного помялся на месте, потом, рванувшись вперед, погрузился в волны площади и начал ее пересекать. На своем пути я дважды едва не был задавлен чудищами, которые, извергая смрад и дым, проносились мимо меня. Но наконец я очутился на суше, на том самом пятачке, где раньше был Эрос. Здесь я перевел дыхание. Ноги мои тряслись. Я был на грани обморока из-за острой, режущей боли в животе. Мне казалось, что когти какого-то свирепого зверя терзают мои внутренности. Я снова был в сомнениях (теперь уже в последний раз). Поддавшись искушению подстричься, я неминуемо оказывался перед выбором — либо затем навсегда свести счеты с жизнью, либо пойти на преступление, но хорошо поесть. Думаю, в ту горькую минуту моей жизни я был на грани окончательной деградации. Я был готов пойти на что угодно ради куска хлеба — продать свою душу и тело (первое очень часто влечет за собой второе) любому, кому они для чего-нибудь пригодятся. Общечеловеческая мораль? Для меня она перестала существовать, а вместо нее мне рисовалось некое неизъяснимо притягательное пространство, прекрасное, окутанное злыми чарами, залитое яркими разноцветными огнями, которые вспыхивали, мерцали и гасли в небе у меня над головой. У ног моих плескались, переливаясь всеми оттенками, загадочные воды озера, полные чудовищ, бороздящих его вдоль и поперек, а вокруг возвышались скалы из мрачного серого камня. Вдруг от стены сбоку от меня отделилось хлипкое, омерзительное создание в сверкающем цилиндре и в черном пальто с белой камелией в петлице.

— Добрый вечер, — произнесло оно.

— Добрый вечер, — ответил я.

— Скоро снег пойдет сильнее, — продолжал незнакомец.

— Возможно, — отозвался я.

— Может, нам по пути? — спросил он.

Я чуть было не ответил, что если он меня накормит, то по пути. Его белое лицо под сверкающим цилиндром было похоже на маску смерти. Руки у него были длинные и в белых перчатках. Я помедлил, и это меня спасло. И все потому, что в тот момент я зачем-то поднял глаза и опять увидел золотой бокал. Его огни осветили окна соседних домов, и я прочел то, что было на них написано. А на них большими черными буквами было выведено: «Парикмахерская. Приглашаем дам и джентльменов. Прически. Маникюр. Массаж».

— Так идете со мной? — настаивал мерзкий тип. У него были мертвые глаза и широкие, похотливо раздувшиеся ноздри.

— Нет, пожалуй, — сказал я и снова пустился вплавь сквозь воды озера.

И на этот раз Перст Указующий не оставил меня. Запыхавшись, словно я совершил пробег на большое расстояние, я ступил на сушу на углу Шафтсбери-авеню. Еще один небольшой шаг — и я оказался бы на другой стороне улицы. Там, прямо напротив, углом ко мне стоял театр «Трафальгар», а над ним, на втором этаже с высокими окнами, помещалась большая парикмахерская для солидной публики. Я уж было направился туда, как вдруг кто-то толкнул меня.

Я услышал хриплый и, похоже, пьяный голос:

— Как же, так и воздаст тебе Бог хоть коркой хлеба в этом гиблом месте; держи карман шире!

Повернувшись, я увидел, что высоко над головами людей раскачивается длинный шест. Наверху к нему был прикреплен деревянный щит со следующими словами: «Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно».

Щит нес высокий худой старик с длинной, косматой, седой бородой, в драном пальто до пят. Шаркая ногами, он продвигался вперед, высоко вздымая щит с лозунгом. Когда он проходил мимо меня, я заметил, что свободной рукой он вытащил из кармана кусок хлеба. В бороде его застряли хлебные крошки. Слова из Священного Писания реяли над толпой. Мало кто обращал на них внимание, но они величаво проплывали дальше, незыблемые в своей непогрешимой и устрашающей истине. Видно, Благая Весть не обошла стороной меня, грешного. Потому что, подняв глаза, чтобы прочесть слова Писания, я заметил над собой, а значит, над кондитерской, спиной к которой я стоял, небольшое оконце, а на нем надпись: «Стрижка, бритье, массаж». Фасад дома был затейливо украшен. Тут помещались три циферблата хронометров. Их плоские, голые морды, глазея сверху на толпу, словно предупреждали людей о быстротекущем времени, неумолимо катившемся в Лету, а вокруг циферблатов и витрины парикмахерской плясали изумрудные и рубиновые звезды, на которые я еще раньше насмотрелся с дальнего берега площади.

Ну и зачем пересекать улицу, если парикмахерская прямо у меня под боком? Кроме того, в окне кондитерской я усмотрел кое-что такое, от чего мои внутренности свела жуткая, можно даже сказать смертельная, боль.

Вряд ли голод утолили бы сласти — не сахара требовал мой желудок. И все же вид каскадов из всевозможных сладостей, пирамид из марципанов, гор из засахаренных фруктов, огромнейшего торта с пагодой на самом верху, покрытой бело-розовой глазурью, россыпи шоколадных конфет и вазочек с кремом… Взмах руки — и все эти груды рассыплются, а я в это время схвачу пагоду… Но благоразумие еще не окончательно покинуло меня, и у меня хватило духу быстро миновать кондитерскую и вскарабкаться по ступенькам темной кривой лестницы к двери с табличкой, гласившей: «У. Джакоби, парикмахер». На какую-то долю секунды вновь подкатило искушение ухватить пагоду… Я рванул дверь парикмахерской с такой силой, словно за мной гнался дьявол.

Маленькая комнатка, в которой я оказался, была такая темная и грязная, что, глянув вокруг, я едва не ретировался. В конце концов, если я замыслил посещение парикмахерской как последнюю роскошь, на которую имеет право свободный человек, я мог бы подстричься в заведении поприличнее этого. Но мысль, что, проходя мимо кондитерской, я опять волей-неволей подвергнусь былому соблазну, удержала меня. Нет, я не смел рисковать. Решившись, я переступил порог.

Помещение было в самом деле достаточно странное и нелепое. Шторы не были опущены, и меня и здесь преследовал тот самый золотой бокал, который теперь, когда я смотрел на него с противоположной стороны улицы, из парикмахерской, был почти на одном уровне со мной. Огоньки льющейся из него влаги вспыхивали и гасли, их отражения дорожками пробегали по комнате и тут же исчезали и снова зажигались и гасли, будто чьи-то колдовские пальцы пытались нащупать клад под затоптанным полом парикмахерской. И в самом деле, пол был ужасно грязный. Мне редко доводилось попадать в такую занюханную дыру, а неопрятный низкорослый цирюльник имел такой же занюханный вид, что и его дыра. К услугам клиентов были три таза и перед каждым из них — зеркало, прислоненное к стене. Вдоль другой стены стояло несколько стульев. Там уже сидели в ожидании своей очереди два человека.

Цирюльник был неказистый, кривобокий, с немытой головой, ушедшей в плечи, и с таким угрюмым лицом, какого я сроду не встречал ни у одного человека. У него были длинные усы, как у моржа, концы которых он то и дело покусывал.

Когда я вошел, он ничего мне не сказал, и я тоже молча опустился на один из незанятых стульев.

С голоду у меня плохо работала голова, я испытывал страшную усталость и ненависть ко всему роду человеческому. Ну чем я виноват, почему именно я попал в такое паршивое положение? Разве я хуже всех этих парней? Ведь наверняка даже лучше многих из них. Я повернулся к маленькому благодушному человечку с личиком, как румяное яблочко. Он сидел рядом со мной и, заливаясь утробным смехом, разглядывал совершенно пустые и пошлые страницы «Панча». Мне ничего не стоило схватить его за глотку, тряхнуть сильнее и потребовать от него ответа: ну почему, почему он и ему подобные так несправедливо со мной обошлись?

Но он, неверно истолковав мой взгляд, прочел в нем дружелюбие.

— Тут есть неплохие шуточки, — сказал он, ухмыляясь и передавая мне «Панч».

Думаю, как раз с этого момента прошлое начало беспорядочно выплывать из моей памяти, перемежаясь с настоящим, как будто оно, это мое прошлое, уже знало, что через каких-то четверть часа очень громко напомнит о себе, и намеревалось меня к этому подготовить. В голове у меня стали возникать такие сцены: я увидел приоткрытую дверь; зеркало, а в нем искаженное гневом и болью лицо; вертлявую, приземистую фигурку заморыша, воровато крадущегося по тропинке в саду; глаза, самые прекрасные глаза на свете, обращенные на меня с выражением безграничного доверия и приязни, — ах, смел ли я когда-нибудь надеяться?.. Печальные, непоправимо утраченные мной картины прежней жизни, полные грустной иронии… Теперь они врывались в мое сознание вместе с золотыми вспышками рекламных огней, переполняя пространство комнаты.

Дверь отворилась, и в парикмахерскую вошел моряк. Это был здоровенный детина с лицом кирпичного цвета, в полной морской форме, — зрелище весьма редкое для Уэст-Энда. При нем был походный вещевой мешок. Сразу было заметно, что он сильно навеселе и ему хорошо. Его слегка пошатывало. Моряк приветствовал нас весьма любезной ухмылкой. Громко топая, он подошел к свободному стулу рядом со мной и тяжело на него опустился.

Цирюльник наблюдал за его действиями с возрастающим неудовольствием. Моряк с живым интересом оглядывался по сторонам, сиял, как медный чайник, громко насвистывал, щелкал пальцами и хлопал себя по бокам.

Наконец, глядя на нас троих, сидевших в ожидании своей очереди, он сипло произнес:

— Парнишки, может, вы не будете против. Понятно, вы впереди меня… Не хочу лезть без очереди, но мне бы только побриться, и я рвану в Ньюкасл. Домой, первый раз за три года. Деток не видел целых три года, не вру, джентльмены. Надо поспеть на поезд шесть тридцать… Он меня живо обреет, а нет — так я мигом шею ему сверну…

Цирюльник обернулся и смерил моряка уничтожающим взглядом, но не проронил ни слова. Мы все трое вяло промямлили, мол, согласны пропустить моряка без очереди. От этого он еще больше распетушился. Стал расхаживать туда-сюда по комнате, громко топая и насвистывая, хватал руками и с любопытством рассматривал разные предметы, сунул нос в альманах, на обложке которого была изображена розовощекая девушка с букетом роз, засмотрелся на рекламу восстановителя волос и мыла для бритья. Уставившись на розовощекую девицу, он пошатнулся и сказал:

— Ты моя куколка!

Молодой человек, с головой которого цирюльник закончил возиться, поднялся с кресла и направился к вешалке за пальто и шляпой. Моряк немедленно плюхнулся на его место и с мрачным видом стал разглядывать себя в зеркале, ощупывая прыщи на щеках. Вдруг, что-то вспомнив, он с усилием поднялся, пересек комнатку и очень осторожно и бережно поднял с пола свой вещевой мешок и водрузил его на стул, где прежде сидел. После чего вернулся в кресло.

Цирюльник приблизился к нему с нескрываемым отвращением. Я подумал, он откажется его брить, но цирюльник промолчал и начал остервенело править бритву о ремень. После этого он намылил моряку одну щеку, вдруг остановился и, держа бритву в руке, подошел к стулу и другой рукой снял с него мешок и бросил на пол. Моряк ничего не сказал, но, когда цирюльник намылил ему все лицо, он взмахнул рукой — мол, погоди, — встал, опять пересек комнатушку, поднял с пола свой мешок и положил его обратно на стул. Воцарилась тишина. Мы, трое наблюдателей, продолжали сидеть на своих местах и напряженно, с большим нетерпением ожидали, чем закончится эта драма.

Цирюльник самым тщательным образом выбрил моряку половину лица, затем, тихонько попятившись, снял мешок со стула и скинул его на пол. Моряк сосредоточенно и хмуро следил в зеркало за его действиями. Когда бритва прошлась по всей его физиономии, он снова вежливым жестом попросил цирюльника подождать, поднял мешок с пола и вернул его на сиденье стула. Цирюльник, намылив ему лицо, опять подошел к стулу и с яростью швырнул мешок на пол. За все это время никто из них не проронил ни слова. Тогда моряк — уже в который раз! — поднял свою котомку и водрузил ее на стул. Цирюльник подошел и сбросил ее.

В комнатушке стало трудно дышать, до того накалилась атмосфера. Моряк встал, выпрямился во весь рост и показался мне чуть ли не вдвое выше, чем был раньше.

— Сколько возьмешь? — спросил он сурово, шаря рукой в своем широком, вместительном кармане.

— Три пенса, — сказал цирюльник.

Моряк, пошарив еще немного, нащупал требуемые три пенса, вынул их и со словами: «На, засунь их себе в одно место!» — с силой ударил парикмахера кулаком в лицо. Тот закачался и упал.

Тут все мгновенно смешалось. Маленький человечек с румяным и круглым, как яблочко, личиком, который до этого благообразно сидел, тихонько шурша «Панчем», в мгновение ока превратился в демона вражды и неистового гнева. Он с яростью накинулся на моряка. Другой присутствовавший там свидетель, высокий худощавый парень, с воплями кинулся к двери. Парикмахер, к моему удивлению оставшийся в живых, встав на четвереньки, вцепился моряку зубами в ногу. Моряк закружился на месте. Он ревел и размахивал руками. Опрокидывались стулья, падали на пол и вдребезги разбивались флаконы. Бойцы сошлись в лютой схватке.

Внезапно дверь приоткрылась. Мои глаза невольно устремились туда. Кто-то просунул голову в парикмахерскую, все оглядел и сделал осторожный шажок внутрь.

Мне было достаточно одного взгляда на вошедшего. Сердце забилось у меня где-то в ушах, комната поплыла перед глазами. Этот маленький вертлявый человечек с хищной физиономией и сощуренными быстрыми глазками был призраком, явившимся из моего прошлого, своего рода мостиком к тому, что должно было стать моим будущим, тем самым недостающим звеном, которое я искал вот уже более четырнадцати лет.

Это был мистер Лерой Пэттисон Пенджли.

Глава 2

Вьюн в темном саду

Напомню, что, когда Санчо Панса рассказал своему хозяину историю про прекрасную пастушку Торральбу, Дон-Кихот никак не мог сосчитать коз, которых рыбак перевозил в лодке через реку.

«— Сколько он их до сего времени переправил?

— А черт его знает, — отвечал Дон-Кихот.

— Говорил я вам: хорошенько ведите счет. Вот и кончилась моя сказка — рассказывать больше нельзя, клянусь Богом.

— Как же это? — воскликнул Дон-Кихот. — Неужели так важно знать, сколько именно коз перевезено на тот берег, и если хоть раз сбиться со счета, то ты уже не сможешь рассказывать дальше свою историю.

— Нет, сеньор, никак не могу, — отвечал Санчо, — потому, когда я спросил вашу милость, сколько коз было перевезено, а вы мне ответили, что не знаете, в ту же минуту у меня вылетело из головы все, что я должен был досказать. А ведь история моя, право, занятная и поучительная.

— Итак, — сказал Дон-Кихот, — история твоя кончилась?

— Скончалась, как все равно моя покойная мать».

Пришло время и для меня, прежде чем продолжить рассказ, сосчитать своих коз. Тут трудность состоит не в том, как их сосчитать, а как отобрать из них самых наилучших, чтобы они послужили мне в моем деле. А их так много, и всех их, сами видите, надо переправить через поток в одной лодке.

Отрезок времени, который мне следует постараться припомнить, не так велик — всего каких-то шесть недель. А место, где все это происходило, вполне определенное. Назову его Хаулет-Холл, по звучанию это близко к реально существующему. Теперь, закрывая глаза, я снова вижу темные невысокие дома, великолепный парк, спускающийся к самой кромке морского берега в Дэвоне, с его красными утесами; я слышу тихий шепот волн, набегающих на прибрежную гальку в тихую, ясную погоду; до меня доносится воркование голубей в листве деревьев, растущих по краям подстриженного газона; передо мной возникает старое, бронзовое от загара, обветренное лицо Гарри Кардена, созывающего своих собак; и наконец, в памяти моей восстанавливается вся картина приятной, неспешной, беззаботной жизни, какую вели светские люди с состоянием в довоенное время.

И в тот легкий, нормальный мир, в котором я существовал, вошли одним летним вечером три новые фигуры, три персонажа моей драмы. Теперь, когда я оглядываюсь назад, на происходившие события, мне кажется странным (хотя в то время это не имело для меня никакого значения), что все трое появились в моей жизни в один и тот же день — Джон Осмунд, Лерой Пенджли и… и Хелен Кэмерон.

Первым был Пенджли. Я в ту пору работал управляющим имением у Гарри Кардена, и мы с ним были очень близкими друзьями. Если бы он не умер, у меня получилась бы совсем другая история. Разумеется, он намного превосходил меня годами, и мы относились друг к другу скорее как отец и сын. Милый Гарри, с его пристрастием к крепким словечкам, с его вспыльчивостью, упрямством и — великодушием, щедростью и добротой, которую он старался прятать и которой стеснялся; Гарри, с его любовью к женщинам, собакам и ко всяческим веселым забавам, какие только есть на свете!

Святая простота! Думаю, вряд ли сыщется в нашем сегодняшнем сложном мире такая бесхитростная душа, как у Гарри. Короче говоря, примерно в три часа пополудни того жаркого дня мы с Карденом прошлись по берегу моря, чтобы проверить, не готовы ли сети, которые он заказал у местных рыбаков. Мы осмотрели две из них, а потом еще какое-то время наблюдали, как море, лениво прибывая, наползало на горячие сухие камешки, загребая их под себя, словно сонная кошка своими мягкими лапами. После этого, повернув назад, мы направились домой через небольшую деревеньку.

На улице перед трактиром, единственным в той местности, стоял какой-то человек. Я заметил его, потому что знал всех в деревне, а это было новое для меня лицо. Когда мы уже вошли в ворота парка, Гарри сказал:

— Значит, Пенджли вернулся.

Помню, он произнес эти слова таким тоном, что у меня мгновенно проснулось любопытство, — Гарри мало кого не жаловал в этом мире, и сильное раздражение, которое я услышал в его голосе, не могло для меня остаться незамеченным. Я спросил, кто такой Пенджли. Здесь мне надо быть начеку, чтобы не переборщить, скатившись к жанру мелодрамы. Пенджли в моем рассказе, как я понимаю, и есть самый страшный персонаж — так уж получается. Однако льщу себя надеждой, что одним из скромных достоинств моего повествования как раз является отсутствие злодея как такового, равно как и героя. Мне хотелось бы быть справедливым по отношению к Пенджли, особенно учитывая ход дальнейших событий. Но, как бы ни пытаться быть снисходительней к нему, надо признать, что это был отвратный тип. Весь его вид, все его проявления свидетельствовали о том. Где бы он ни возникал, что бы ни делал — получалась пакость. Гарри — самый добрый и великодушный человек, каких мало на свете, — едва произнес имя Пенджли, все сразу как будто переменилось вокруг нас. Воцарилась какая-то гнетущая атмосфера; казалось, воздух потемнел и солнце уже не грело и не сияло так радостно.

Есть такие люди на земле — их единицы, но они встречаются, — в присутствии которых меркнет ясный день. И не оттого, что они нарочно стараются все испортить, а просто потому, что такими уж уродились, и винить их за это трудно. Пенджли же, мало того что принадлежал к разряду подобных людей, еще был и весьма деятелен, правда до тех пор, пока… Пожалуй, на этом остановимся. О том, что с ним случилось, пойдет речь ниже.

Карден тогда был лаконичен и не много рассказал о нем. Только то, что он был отвратительнейший, гнуснейший, презреннейший негодяй, какого только порождало женское чрево; что он появился в деревне лет пять назад и назвался агентом неизвестно какой фирмы, занимавшейся фотографией; что у него была жена, с которой он ужасно обращался; что никто и никогда не видел его за работой или за каким-либо занятием, — подметили только, что он слоняется вокруг без всякого дела. Его во многом подозревали, но доказательств было недостаточно. Потом у одной деревенской девушки родился ребенок, и считалось, что отцом ребенка был он. Затем внезапно умерла его жена, и он исчез, ко всеобщему великому облегчению. Но самое удивительное, прибавил Гарри, было то, что в глазах некоторых людей он не был лишен некоторой привлекательности. Даже сам он, Карден, вынес такое впечатление. Пенджли был словоохотлив и остер на язык, знал множество историй, так как, видимо, много путешествовал, и, помимо того, был сверх меры наделен самомнением и уверенностью в собственной неотразимости.

— Надеюсь, он не навсегда сюда пожаловал, — сказал Карден, и нам обоим стало как-то не по себе.

Давая волю воображению, могу добавить, что с той поры веселье и радость ушли из нашей жизни. Да, да, именно с того самого дня, когда мы заметили это пу́гало, Пенджли, у трактира «Сельский паренек». Как сейчас помню: он стоял прислонившись к стене, засунув руки в карманы и выставив вперед свой маленький голый череп — в точности как змея вытягивает вперед головку перед тем, как ужалить. Змеиная повадка, кстати говоря, была очень характерна для него: двигаясь, он извивался всем своим щуплым тельцем.

Вообще тот день был богат происшествиями. Меня ожидало одно знакомство, которое затмило предыдущие события дня, заставив полностью забыть первую неприятную встречу.

Когда мы добрались наконец до дома и блаженствовали в креслах на газоне, потягивая охлажденные напитки, стоявшие перед нами на столике, Гарри сообщил мне, что он пригласил к чаю нескольких человек. Он сказал, что должен прийти Борлас со своей дородной супругой и слабоумной дочкой — это трое — и еще два человека.

— Джон Осмунд и молодая леди, его невеста, — пояснил Гарри.

— А кто такой Джон Осмунд? — спросил я его.

И Карден рассказал мне, кто он такой. Осмунд, сказал он, необыкновенный молодой человек. Один из тех, кто может достичь любых высот в жизни, если того пожелает. Но он не желает. И при этом лентяем его назвать нельзя. Он всегда чем-то занят, что-то делает, и неплохо, но все его дела какого-то странного свойства, совсем не обязательные. Вряд ли кому пришло бы в голову ими заниматься.

Откуда этот Осмунд? Никому не известно. Говорит, что родился в Глибшире, там жила его семья. Да, разумеется, джентльмен. В этом нет никакого сомнения. На редкость красивый парень, настоящий великан. Более шести футов ростом, властные манеры, словно он всю жизнь отдавал распоряжения нижестоящим. Правда, характер у него капризный. Никогда не известно, что на него найдет. Вспыхивает по малейшему поводу. А если уж взорвется, то это зрелище не из приятных. В остальном же — милейший человек, и знаться с ним сущее наслаждение. А как он хохочет — ног не пожалеешь, чтобы издали прийти и послушать. Но мухи у него в голове водятся, это точно. Например, он не выносит трепа о демократии и вместе с тем водится с типами из низших сословий, и не просто так болтает с ними, а всерьез дружит. И не считает для себя зазорным появляться в их обществе у всех на глазах. Он громко заявляет, что ненавидит толпу и то, как все мельчает и опошляется. Называет наше время «недоделанной эпохой» и говорит, что был бы рад сбросить бомбы на добрую половину человечества, чтобы оставшимся особям было просторнее, мол, это будет способствовать их лучшему развитию. При всем при том Осмунд добрейшее существо, отнюдь не псих, да и речи такие он ведет, только когда разозлится.

Я задал Гарри еще несколько вопросов, и выяснилось, что Осмунд живет в гостинице «Форель» в Эмбертвейте, деревушке в пяти милях от нас по дороге на Эксмаут. У него своя лошадь, и в седле он выглядит великолепно.

А что он может сказать о той леди? Хелен Кэмерон? Она часто бывала здесь с семьей Фостеров, когда они арендовали Онсет. Девушка из Эдинбурга. По словам Гарри, она наверняка попадалась мне на глаза. Хелен приезжала сюда три года назад, но тогда ей было всего шестнадцать лет с небольшим и она еще не подбирала волосы в пучок. А теперь ей около двадцати. Она сирота, имеет весьма независимый характер, прелестная девушка и как будто совершенно очарована Осмундом.

Она приехала сюда одна примерно месяц тому назад, встретилась с Осмундом и тотчас обручилась с ним. Странно, но Осмунд не уверен, что она на самом деле его любит. Сам-то он в нее по уши влюблен, его чувства сомнений не вызывают. Он просто обезумел от страсти и, кажется, сумел подавить ее волю, а это кое-что да значит, ведь в свете нет другой девушки с таким сильным и независимым характером, как у нее. Но из них получилась потрясающая пара — оба они так хороши собой, так не похожи на остальных людей, очень яркие индивидуальности, хотя по-своему одиноки. «Они тебя заинтересуют сразу, как только ты их увидишь», — предрек Гарри. Я чувствовал, что так оно и будет.

По поводу сэра Невила Борласа у меня вопросов не было. Я и так хорошо его знал — личность весьма посредственная, скупердяй, самодовольный, пошляк. Он получил наследство от отца и владел огромным поместьем Пекинг в десяти милях от Хаулета. Думаю, он был не такой уж плохой человек, только уж больно заносчивый, жадный и тупой.

— Кстати говоря, — сказал Карден, — я жалею, что пригласил их вместе с Осмундом. Дело в том, что Осмунд их терпеть не может, а скрывать свои чувства он совершенно не умеет. Если тебе повезет, ты увидишь Осмунда в момент разгула его буйного характера. Зрелище стоит того.

Так случилось, что мне действительно повезло, и эту сцену я не забуду никогда.

Осмунд со своей невестой пришли пешком из Эмбервейта. Когда я увидел их вместе — они стояли рядом на залитом солнцем газоне, — я еле сдержался, чтобы не ахнуть от восторга. Есть на свете люди — их мало, но они есть, — которые, казалось бы, сделаны совсем из другого теста, чем мы, все остальные. Осмунд выделился бы везде, где бы он ни появился. Его огромный рост не казался чрезмерным, потому что двигался он величественно. Потом, когда я узнал его получше, я часто отмечал эту его особую манеру вскидывать голову — движение человека свободного, сильного, независимого. По-иному трудно было определить, что выражал этот жест, столь типичный для него и неподражаемый. Он был черноволос и смугл и оттенком кожи чуть смахивал на южанина, но среди наших местных кельтов нередко встречаются люди такой масти. И все же он был англичанин с головы до пят, в этом никак нельзя было ошибиться. У него была изумительная улыбка, по-мальчишески открытая и ясная. А вспышки его гнева… Нет, не сейчас. Немного позже мне представится возможность описать, как это происходило.

Ну а что же Хелен? Если в моей истории нет ни злодея, ни героя, то по крайней мере героиня есть. Как описать, какой я ее увидел в тот самый первый день нашей встречи? В моей памяти осталось немногое от первого впечатления. Она была худенькая, высокая, черноволосая, как и Осмунд, и, насколько я помню, показалась мне мрачноватой, высокомерной, не признающей чужого мнения. В общем — слегка зазнайкой.

Честно говоря, в тот день я был настолько очарован Осмундом, что почти не обращал внимания на Хелен. А она уж точно меня не заметила. Как я узнал потом, у нее тогда голова была занята совсем другими вещами.

Мы удобно расселись, и всем нам было хорошо и весело. Каким обворожительным мог быть Осмунд, если он хотел! В нем было столько естественности, непосредственности, — я, пожалуй, других таких людей не знал. Когда Осмунд попадал в компанию, в которой ему было легко и где он доверял всем и каждому, он словно превращался в жизнерадостного, озорного, беспечного мальчишку, для которого жизнь — сплошной праздник.

Во всяком случае, именно таким он был в ту первую нашу встречу, то есть в начале ее, пока не случилась беда.

Нет, не думаю, что в тот момент, когда семейка Борласов появилась на горизонте, кому-нибудь из нас сама Судьба шепнула на ухо: «А вот и конец вашему счастью». Нет, никто из нас ничего подобного не услышал, но если бы услышал, то это была бы истинная правда.

Что касается Борласов, то во всей Англии нельзя было найти более тривиальной семейной группы. Опишу их: сам Борлас — с жирным загривком, огромным пузом и толстыми икрами, обтянутыми грубыми чулками розово-коричневого цвета; леди Борлас — полная, маленькая женщина, которая напоминала суетливую курицу, выискивающую на земле зернышки. Одета она была слишком шикарно и безвкусно и увешана невероятным количеством бриллиантов, — это при ее-то маленьком росте! Она славилась своими бриллиантами. Дочь их была крупная, нескладная девушка; она носила очки и говорила глубоким басом, хохотала, как мужчина, и проявляла повышенный интерес ко всему, что говорил ей собеседник. Однако ее выдавали глаза, неподвижные и пустые за стеклами очков, и становилось ясно, что она никогда никого не слушает и не слышит ни единого слова из того, что ей говорят. У нее была навязчивая идея (и у ее родителей тоже), что все представители мужского пола, а также мамаши всех представителей мужского пола гоняются за ней из-за ее денег.

В действительности же, по моему мнению, совершенно никто за ней не гонялся, и оттого она, бедняжка, бывала вздорной и нелюдимой, это несчастное, одинокое создание.

Так или иначе, они наконец пожаловали — леди Борлас, семенившая осторожными шажками между двумя дюжими членами семьи, шедшими по обоим бокам ее наподобие телохранителей, оберегавших ее от грабежа и насилия. В руке она держала лорнет и на ходу то и дело приостанавливалась, разглядывая перед собой дорожку.

Я не пожалел времени, описывая семью Борласов, потому что они будут играть немаловажную роль в развитии дальнейших событий. Расскажу, что же произошло в тот день под вечер. Это займет совсем немного времени.

Четко помню, как будто это было вчера, мгновенную перемену в Осмунде при появлении Борласов.

Назвать его поведение ребячеством было бы неправильным. Его лицо, которое за секунду до этого было таким открытым, веселым, красивым и полным обаяния, вдруг сделалось недовольным, злым и неприятным. Кто не знает, что бывают люди, которые просто не способны вести себя прилично в компании, которая им не по душе, и, как бы милы они ни были, мы по большей части стараемся избегать их из-за возможных неловких ситуаций, связанных с их присутствием. Так в этот раз было и с Осмундом. Гарри, Хелен Кэмерон и я не могли не встретиться. Мы почувствовали себя взрослыми, взявшими с собой в гости ребенка, который не умеет себя вести и, того и гляди, набедокурит. Только Борласы ничего не замечали. Они вели себя так, словно облагодетельствовали нас своим появлением, с удовольствием уплетали сандвичи с огурцами и, похоже, считали, что все должны радоваться их присутствию.

Скандал разразился для них неожиданно, словно из кустов вдруг высунул свою нахальную рожицу лесной бог Пан. Во всяком случае, именно таковой была реакция леди Борлас. А случилось вот что: леди Борлас завела речь о своих служанках. Голос у нее был тонкий и пронзительный, и говорила она повелительным, холодным тоном; слова срывались с ее губ, словно ледышки, которые, позвякивая, падают в сосуд с водой. Манеру эту она, без сомнения, усвоила в юности в воспитавшей ее семье, увы, не такой уж благородной, как хотелось бы. Она рассуждала о прислуге так, будто они были кучкой дикарок, доставленных в Англию в ее личное услужение откуда-нибудь из Центральной Африки.

— В конце концов, — заявила она, — то, что они тупые, не новость, но их идиотизм…

Осмунд вскочил. Он возвышался над нами этакой колонной в шесть футов с лишним.

— «Идиотизм! Идиотизм!» Да разве это не то, что присуще именно вам? Только потому, что у вас есть деньги, вы считаете себя лучше всех других! Да они стоят тысяч таких, как вы! Клянусь, вы самое бесполезнейшее существо на свете. Вы и ваш муж только обременяете эту землю. Для всех было бы лучше, если бы вы оказались под ней! Я пробыл здесь всего месяц, но дня не проходило, чтобы я не слышал о вашем чванстве, безделье и невежестве… Проклятие! Прошу прощения, Карден. Я повел себя как свинья. Очень сожалею. Пожалуй, я пойду…

Вот примерно как все было. Я только знаю, что после всех прожитых мною лет этот взрыв несдержанной ярости и нетерпимости, обуявший тогда Осмунда, до сих пор вспоминается мне как стихийное бедствие — словно в тот миг раскололось небо и метнуло к нашим ногам грозную черную молнию.

Итак, Осмунд немедленно нас покинул, больше не сказав ни слова. В бешенстве он огромными шагами пересек газон и был таков. Надо ли говорить, что чаепитие на траве на том и закончилось. У меня перед глазами все еще стоят полинявшие лица Борласов с застывшим на них изумлением. Было такое впечатление, будто кто-то здорово прошелся мокрой тряпкой по их физиономиям и весь их фасон куда-то исчез. Хелен не проронила ни слова.

Я встретил Осмунда на следующий день на берегу моря. Он был удручен, смущен и раскаивался в своем поступке. Мол, вел себя как настоящий хам, верно? Я сказал, что согласен. Карден зол на него? Да, подтвердил я, Карден зол. Надо бы зайти к нему и получить заслуженную взбучку, сказал Осмунд. Он хорошо относился к Кардену и готов был принять от него любое самое беспощадное порицание. Я высказал мысль, что было бы неплохо написать леди Борлас письмо с извинениями. Но об этом Осмунд и слышать не хотел. По отношению к Борласам он не совершил совершенно никакого преступления, — давным-давно собирался сказать им в лицо, что о них думает. Вот только плохо то, что сделал это в саду у Гарри Кардена, так сказать под крышей его гостеприимного дома, и, кроме того, в присутствии меня и мисс Кэмерон. Что же делать, так вышло. Надо признать, характер у него адский. Всегда такой был, с детства, и за всю свою жизнь он так и не научился сдерживаться. От людей типа Борласов его просто тошнит. Но передо мной он виноват и прекрасно меня поймет, если я не пожелаю больше с ним беседовать.

Мне он нравился. Я не мог этому противиться. Если бы вам случилось знать его в ту пору, уверен, вы тоже невольно расположились бы к нему.

К моему удивлению, Осмунд тогда проникся ко мне особой симпатией, и вскоре мы стали очень часто видеться. Я подметил в нем три особенности. Первая: при том, что в целом это был милый, приятный, веселый человек, — он был подвержен внезапным приступам ярости, которые случались с ним ни с того ни с сего. Вторая его особенность: он был поэт и тонкий ценитель красоты в любой ее форме — в природе, в искусстве, в музыке, в литературе, в человеке — во всем, и в тот период его жизни любовь к красоте воплотилась для него в образе обожаемой им Хелен Кэмерон. И третья: как уже говорил мне Карден, он водил странную дружбу с людьми ниже его по происхождению и по воспитанию. Прошло немного времени с тех пор, как мы с Осмундом сблизились, и я познакомился с одним из таких его дружков. Звали его Чарли Буллер. Это был небольшого роста, крепкий, симпатичный парень, с приятным лицом, здоровым румянцем и добродушными морщинками вокруг глаз. Любимым занятием Буллера были веселые проделки. Его знали как шутника и бедокура. Других интересов у него, кажется, не было. Я не удивился бы, узнав, что в свое время Буллер отсидел в тюрьме. Он был скрытен и по поводу своего прошлого не распространялся, как, впрочем, и по поводу своего настоящего. Словом, компания для Осмунда совсем не подходящая. Но и сам Осмунд, если рассудить, хоть и джентльмен по всем статьям, был явно авантюрист. Никому ничего не было известно о его прошлом. Даже Хелен Кэмерон представления не имела, есть ли у него родственники, служил ли он в армии, на какие средства существовал.

Она была им зачарована, так же как и я.

А затем случилось нечто ужасное. Я влюбился в Хелен Кэмерон. Сколько раз за все годы, пролетевшие с тех пор, оглядываясь назад, я спрашивал себя: мог ли я каким-то образом придумать или предпринять что-то, чтобы этого не случилось? Теперь я знаю точно, что не мог. Это была одна из ниточек, вовсе не второстепенных, — далеко не второстепенных! — в том странном узле, в котором мы все в финале сплелись.

А тогда, в начале, мне казалось, что это безумие. Во-первых, я был другом Осмунда; во-вторых, я в тот момент не собирался ни в кого влюбляться; в-третьих, у меня не было никаких оснований считать, что она мной интересуется (а если вспоминает, то случайно и уж наверняка нелестными для меня словами). И все же это произошло. Я влюбился непоправимо и, казалось мне, безнадежно. Вообще ощущение непоправимости и безнадежности сопровождало всю ту невероятную историю.

Более того, я знал точно, в какой момент это случилось.

Мы с Осмундом гуляли и дошли до ворот парка. В это время начался дождь. Ветви деревьев над нашими головами стали раскачиваться из стороны в сторону, шелестя листвой. Все предвещало бурю. Осмунд привлек Хелен к себе и укрыл ее своим плащом, но, прежде чем они пустились бегом по дорожке навстречу ветру и дождю, она обернулась, посмотрела на меня и улыбнулась.

Я остался стоять, глядя ей вслед — на светлый просвет в небе, сверкающей слезкой пробивавший себе дорожку сквозь густые, сизые тучи. В тот миг я уже знал, что люблю ее. Поначалу у меня была надежда, что это лишь мимолетная блажь, легкая болезнь, вызванная однообразием и скукой нашего уединенного существования в сельской глуши. На следующее утро я уехал в Лондон. Через неделю вернулся в твердом убеждении, что это было что-то совсем иное, не похожее на прежние увлечения, какие случались в моей жизни. Да, клянусь Богом, совсем иное!

По возвращении меня ожидали новости. Оказалось, что дружок Осмунда Чарли Буллер жил в пансионе в одной комнате с приятелем, огромным, толстым увальнем с непомерно маленькой головкой, звали которого Хенч. У него был тоненький, дребезжащий голосок, как у женщины, но, по словам Осмунда, он был неплохой малый, добряк, готовый для друзей на все.

Как хотите, но оба они были неподходящим обществом для такого джентльмена, как Осмунд. А затем я узнал еще одну, более странную новость. Эти ребята, Буллер и Хенч, были закадычными дружками того самого Пенджли, гнусного типа. Я постоянно видел их втроем, и, что больше всего меня удивило, Осмунд, казалось, тоже был с ним довольно любезен. Обо всем этом я рассказал Кардену. Он только пожал плечами. После описанной мною скандальной истории они с Осмундом виделись крайне редко. Человек, который мог позволить себе такое по отношению к гостям в чужом доме… Кто же станет его принимать у себя? Он нежелательная фигура в обществе, и это вполне понятно.

Дальше события развивались достаточно быстро. Теперь, возвращаясь мысленно назад, к тому времени, понимаю, что те несколько недель я жил как во сне, и причем не в очень сладком сне. Мне, влюбленному, Хелен представлялась уже совсем другой. Я по-настоящему понял и оценил всю ее доброту, благородство и очарование. Зная, что не должен нарушать приличий, я упорно ее избегал. Все считали, что я ее недолюбливал. Так же думали Карден, Осмунд и сама Хелен. Полагаю, именно это их общее заблуждение и вызвало у нее интерес к моей особе — но только поначалу. Она не была счастлива (хотя тогда я об этом и понятия не имел), наоборот, ее мучили тревоги, ей было плохо, все ранило ей душу. И чем лучше она узнавала Осмунда, тем острее терзалась предчувствиями.

Даже мне за те несколько недель стало очевидно, что это был человек со странностями. Безумием это не назовешь, ни тогда, ни потом. Не ждите с моей стороны никаких попыток психоанализа. В данный момент я более сосредоточен на передаче фактов. Но, по крайней мере, с самого начала я понимал, что Осмунду было, так сказать, тесно в собственной телесной оболочке, и не столько в физическом смысле, сколько в духовном. Его дух рвался наружу, не в силах совладать с собой. В нем была, наверное с колыбели, какая-то несовместимость с жизнью. Даже то, что он читал в газетах — обыкновенные житейские мелочи, сущие пустяки, — приводило его в совершенное неистовство. Ему сразу хотелось до кого-то «добраться», кому-то «показать», кого-то «проучить», «вывести на чистую воду» или, наоборот, похвалить, утешить, подбодрить. Он не выносил несправедливости, жестокости, алчности. Эти пороки преисполняли его душу такой жгучей ненавистью, какой я не встречал ни в одном человеке. Но сам он в этом своем благородном негодовании бывал так же несправедлив, жесток, но — не алчен. Алчным он не был никогда.

Думаю, Осмунд жил в убеждении, что была бы дана ему беспредельная власть, чтобы он своей десницей мог вершить суд над людьми, то быстро бы навел порядок в мире. Одних он — пачками — карал бы, других бы вознаграждал, и в конце концов всюду восторжествовала бы справедливость. А ведь он вовсе не был честолюбивым человеком, более того, он не слишком верил в свои собственные силы. Мне кажется, его выводило из себя сознание бесплодности благородных помыслов и непонимание жизни.

Теперь рядом с Осмундом и Хелен стоял Пенджли. Еще ничего не произошло, а я уже ощущал, что Пенджли успел проникнуть в нашу жизнь. Объяснить, как это у него получалось, что, куда бы мы ни шли, он всегда вырастал перед нами словно из-под земли, я не в состоянии. Обычно на нем был потертый серый прорезиненный плащ, в полах которого он путался своими костлявыми ногами, и криво нахлобученный на голову котелок, который был ему чересчур велик и отменно грязен. Кроме того, он всегда ходил с тросточкой, набалдашником которой любил постукивать себя по передним зубам, — такая у него была привычка.

Мы не имели с ним ничего общего, но тем не менее он всегда вился поблизости от нас, неожиданно появляясь из-за угла. Обычно в таких случаях он ухмылялся, дотрагивался пальцами до своего котелка и, поглядев на нас с таким видом, будто хотел сообщить нам нечто очень важное, ссутулившись, ковылял своей дорогой.

Помнится, я сказал Осмунду, что меня удивляет, как Чарли Буллер мог завести такого приятеля, ведь, кажется, Буллер вполне приличный малый.

— Нет, Чарли с ним не дружит, — ответил Осмунд. — Пенджли — приятель Хенча.

А что такое Хенч? И вообще, чем он здесь занимается? По всей вероятности, ничем. Околачивается вокруг без дела, как Буллер и Пенджли, наподобие надутого шара, который так и хочется проткнуть, чтобы зря не мотался. Комическая фигура с кротким, маленьким — с кулачок! — личиком над огромным, расплывшимся телом. «А голос, ну просто кошмар какой-то, — всякий раз, услышав его, боюсь, что не сдержусь и прысну со смеху, как школьница», — сказал мне однажды Осмунд.

Чем они занимались? Вскоре мы это узнали. Развязка была такова, что нам показалось, будто само небо обрушилось и раздавило нас своим свинцовым, темным брюхом.

Мне об этом рассказал Карден.

Человек, которому внезапно случается пережить страшную катастрофу, обычно запоминает даже самые нелепые, самые мелкие детали тех ужасных сцен, когда злые силы калечат, крушат, коверкают все вокруг. Жизнь человека, испытавшего такое, уже не может быть прежней. Вот так и я — в то утро, сидя у Кардена в библиотеке, я был сокрушен и раздавлен.

Помню, я тогда пытался что-то записывать. Да, всю свою жизнь, время от времени, в самые трудные моменты, я пытался что-то писать, а это наиболее спасительное занятие, когда приходится, превозмогая уныние, жить дальше. В тот период я думал, что мне удастся создать этакое недурное сочетание природоописания с художественным вымыслом, ну, знаете, вроде историй про бобров и выдр, где действуют слегка чокнутые герои, стремящиеся освободить мир от зла, и юные, прекрасные и наивные девушки. Но до сих пор гармонической картины слияния природы с человеческими деяниями никому создать не удалось, да и сам я не настолько умен, чтобы преуспеть в этом начинании.

И вот, сидел я в библиотеке у Кардена и сочинял трогательный рассказ из жизни выдр: как злые охотники пришли охотиться за выдровым семейством и как муж-выдра в панике мечется, тычась носом в разные стороны, разыскивая трех своих жен… Как раз в этот момент вошел Карден. Его круглые, невинные, как у ребенка, глазки просто вылезали из орбит.

Он с трудом перевел дыхание, сел и какое-то время пытался что-то произнести, но не мог, словно на него что-то нашло. А затем все сразу выпалил. Прошлой ночью, в половине первого, Осмунд с Буллером и Хенчем, его сообщниками, был арестован в холле особняка Борласов по обвинению в попытке ограбления.

— Чушь! — закричал я. — Осмунд… Ограбление… Ерунда, да это просто невозможно! — И так далее.

Но это была правда, чудовищная правда. Буллер и Хенч прятали лица под масками, в руках держали фонарики, и все было обставлено по всем правилам, как настоящее ограбление.

Осмунд, когда его арестовали, не проронил ни слова, только презрительно пожал плечами. Позднее выяснились другие, весьма загадочные подробности этого дела. Их кто-то выдал. Задолго до того, как была осуществлена попытка ограбления, полиции уже все было известно. Полицейским, вызванным из Эксмаута, оставалось только ждать.

А уже позже оказалось, что выдал их Пенджли.

Поговаривали, что план нападения на виллу Борласа принадлежал Чарли Буллеру. Он еще раньше прослышал о знаменитых бриллиантах леди Борлас и подговорил своего старого приятеля Хенча приехать к нам в графство. Так они и сделали. Никому, однако, не известно, каким образом к ним в доверие втерся Пенджли, этот змей. Как так получилось, что ему стал известен их план и Пенджли сыграл в нем столь характерную для себя роль? Он ведь начал их предавать на самом раннем этапе. Но вот что было загадкой из загадок — как Осмунд попал, так сказать, в одну упряжку с этой шайкой мошенников. Как мог Осмунд, аристократ, связаться с опустившимися типами, дать вовлечь себя в попытку ограбления, повторившую самый что ни на есть пошлый, банальнейший сюжет дешевого детектива.

Ни во время ареста, ни после, на процессе, Осмунд не произнес ни единого слова. Он принял уготованное ему возмездие с той же невозмутимостью, с какой, наверное, сидя на берегу, снимал бы с крючка пойманную рыбку.

Как вы правильно догадались, самой первой моей мыслью (и главной до самого конца) была мысль о Хелен. Как должна была страдать ее любящая душа, ее гордость. Как должно было ее оскорблять грубое вторжение в личную жизнь и страшить внезапное осознание того, что она обречена на одиночество! Но разве это не было так по-человечески, что, сочувствуя ей в ее горе, я в глубине души невольно задавал себе вопрос: может, это к лучшему и у меня теперь появится шанс? Но я плохо ее знал.

После происшедшего я видел ее только однажды. Как-то ненастным вечером, борясь с порывами ветра, я пробирался домой вдоль берега моря и столкнулся с ней лицом к лицу, едва не сбив ее с ног. Мы укрылись за скалой. Я спросил ее:

— Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

— Ничем, — ответила она и, протянув мне с улыбкой руку, сказала: — Он мне так и не объяснил, зачем это сделал. Он вообще ничего не говорит. Думаю, он собирался подшутить над Борласами и ввязался в это дело в самый последний момент. Не знаю. Мы поженимся, как только он выйдет. — Посмотрев на меня так, как еще никогда не смотрела, она промолвила: — Я хочу, чтобы вы мне кое-что пообещали.

— Все, что угодно, — заверил я ее.

— Не пытайтесь меня найти, чтобы встретиться со мной. Забудьте нас обоих. Мне нравится жить сложной жизнью, но я не хочу ее слишком усложнять. Если вы действительно желаете мне помочь, обещайте мне это.

Она ушла, оставив меня в страшном волнении, отчаянии, негодовании. Неужели у нее нет ко мне никаких чувств? Никаких?! Ну а если есть? Тогда я вправе перевернуть вверх дном весь мир, чтобы завоевать ее!

Внутри меня подленький голос шептал, что Осмунд больше мне не друг. В любом случае он принесет ей только несчастье и что, хотя бы ради ее же блага, я обязан удержать ее от проклятого брака. Я без конца писал Хелен безумные, страстные письма, умолял ее внять моим мольбам. Ответа я не получал. Мне ничего не было известно о ней, а узнать, что с ней, я тоже не мог. В 1914 году началась война, и все нити этой истории были порваны.

И все же мне довелось еще раз мельком увидеть злого демона наших мест, Пенджли.

В 1915 году я был дома, в увольнении, один-одинешенек на белом свете, и вздумал навестить моего единственного друга, так как других друзей, кроме него, у меня теперь не было. Уведомив Кардена телеграммой, я, не дожидаясь ответа, поехал к нему. Прибыв туда, я обнаружил, что дом его закрыт, а сам он, как я узнал, находится во Франции. Был унылый, дождливый вечер. Я грустно бродил по мокрому саду, который уже начал приходить в запустение. Меня убивали наглухо закрытые ставнями окна, вдруг ставшие мне чужими, и вой ветра в вершинах деревьев.

Сквозь несущиеся по небу тучи пробился робкий луч луны и слабо осветил газон, тот самый, на котором под сияющим солнцем мы встретились впервые — Осмунд, Хелен и я.

И когда я стоял там погруженный в воспоминания, я вдруг услышал, как под чьими-то ногами захрустел гравий на дорожке под закрытыми окнами дома. Обернувшись, я увидел Пенджли. Нет, ошибки быть не могло, это был он — в грязном, съехавшем набок котелке и в бесформенном плаще, в полах которого он путался.

Пенджли замер и смотрел на меня выпучив глаза, словно перед ним было привидение. Я крикнул ему:

— Пенджли, гнусная свинья!

Он повернулся и побежал, я — за ним. Но луна скрылась за тучей, дождь хлынул стеной. Он так забарабанил по доскам, что заглушил все остальные звуки. Мир потонул в этом гуле. Я уже ничего не видел — кругом была тьма — и ничего не слышал, кроме шума дождя.

После того случая Пенджли сделался для меня своего рода наваждением. Я всюду и постоянно его искал. Если найду его, думал я, то обязательно сначала выведаю у него, где Осмунды, а потом непременно сверну ему его грязную шею.

Но земля огромна, а человек — песчинка на ней. Попробуй сыщи его. Жизнь шла, я бедствовал, перебиваясь с одной жалкой должности на другую, и все это время образ Хелен неотступно стоял передо мной. Я любил только ее и был ей предан, не ведая, где она, жива ли, или ее уже больше нет на свете, но все равно я желал ее… желал…

Теперь вы понимаете, почему явление этого призрака в дверях парикмахерской — мерзопакостной рожи Пенджли — было для меня самым долгожданным, может быть решающим, событием на свете!

Глава 3

Осмунд

Все мысли о парикмахерской и стрижке тут же вылетели у меня из головы. Последнее, что я там увидел, — цирюльника и моряка, сцепившихся в клубок, с руганью награждающих друг друга тумаками среди опрокинутых стульев и разбитых плошек. Схватив пальто и шляпу, я выскочил за дверь.

Пенджли исчез. В мрачном коридоре, представлявшем собой тесный закуток, горел тусклый свет и пахло апельсинами, и никого там не было. Вдруг я услышал голоса. Двое спускавшихся по лестнице людей свернули в коридор, и мне пришлось отступить к стене, чтобы дать им пройти. Это была высокая полная дама, а с ней — низкорослый мужчина. Полная дама с трудом переводила дух и жалобно причитала.

Когда они проходили мимо меня, я услышал, как мужчина ей говорил:

— Откуда я мог знать? Раньше ты всегда любила начинать с печени и бекона. Новые капризы…

Я постоял, выжидая, когда они скроются из виду. Было тихо, как в холодильной камере. Из парикмахерской не доносилось ни звука. Стараясь ступать бесшумно, я стал подниматься по лестнице, миновал один марш, повернул на другой… Там, выше, на площадке, свесив голову набок, будто прислушиваясь к чему-то, стоял Пенджли. Он глядел вверх, на площадку следующего этажа.

Я отпрянул, вжался в угол лестничной клетки и замер, еле сдерживая дыхание. Еще труднее мне было сдержать страстное желание сжать его тощую грязную шею своими руками и душить, душить, пока у него глаза не вылезут из орбит!

Я замер в неподвижности, не шевелился и Пенджли. Если бы вы знали, что значила для меня эта встреча после всех пережитых лет! А он, он — не изменился ни на йоту! Так же торчали его скулы, так же широко и алчно раздувались ноздри; он так же щурил серые быстрые глазки, такая же жестокая и злая была линия его рта. Все в нем было неопрятно, сально, грязно, как в прежние времена. Он напоминал мне фигурку бессмертного идола, олицетворяющего злодейство и скупость. Резные фигурки мифических существ, изображающих разные человеческие пороки, часто можно видеть в соборах на алтарных перегородках. Но в те мгновения, когда я смотрел на него, сердце мое так бешено билось не оттого, что передо мной был он. Я думал об Осмунде и о Хелен. Наконец-то я хоть что-нибудь о них узнаю! Живы ли они, поженились они или нет — я должен был узнать, даже если для этого мне пришлось бы вколотить его подлые глазенки в его уродский, мерзкий череп!

Однако интересно, что он там делает, пронеслось у меня в голове. Он явно был чем-то сильно озабочен, вел какую-то свою игру. И судя по всему, от исхода этой игры многое для него зависело. Все его тело сжалось и напряглось, как пружина, до того он был поглощен ожиданием. Поза, в которой он застыл, выдавала его нетерпение и дикое желание получить то, чего он так алкал в тот момент. Наверху, этажом выше, как раз и находилось это что-то или кто-то, и именно туда были устремлены его сокровенные помыслы. Прекрасно его зная, я понимал, что это могло предвещать только беду…

Какой-то шорох его вспугнул. Он повернулся и посмотрел туда, где я стоял. Казалось, он смотрит прямо на меня. Не забывайте, что все происходило в полутьме. Сверху из окна сочился свет, и зловещая физиономия Пенджли была мне хорошо видна; сам же я стоял в тени, прислонившись к матовому стеклу двери в какую-то контору, о чем оповещала надпись жирными печатными буквами на стекле.

Он смотрел на меня, а я верил и не верил, что это происходит на самом деле. Вот уже более четырнадцати лет я без конца воображал эту встречу, снова и снова представляя себе, какой она будет. Я полагал, что случись мне наткнуться на любого из них — Осмунда, Хелен, Пенджли, Буллера, Хенча, — и связь с остальными будет восстановлена. Но почему-то я более всего желал столкнуться с Пенджли. Сколько раз я придумывал слова, какие скажу ему, и то, что с ним сделаю. Я заставлю его упасть передо мной на колени — не важно, где суждено будет этому случиться, — а затем исполню над ним свою волю, казню его и отшвырну прочь, как грязную тряпку. И все же представить себе, что встреча будет такой, я не мог.

Он пялился на меня так, будто видел меня и узнавал. Но я понял, что он смотрел поверх меня, в глубину темной лестницы, и, навострив свои оттопыренные уши, жадно вслушивался, видимо ожидая звука чьего-то голоса, или шагов, или скрипа открывающейся двери.

Вдруг он кивнул, будто решившись на что-то, повернулся и очень тихо стал подниматься вверх по лестнице. С минуту я колебался, не зная, как поступить. Последовать за ним или подождать, когда он пойдет обратно? Я не хотел подниматься на следующий этаж из-за боязни наткнуться на него. Он мог уже позвонить в квартиру и, заметив меня, скрылся бы там. А если ждать, оставаясь на месте? Ведь должен же он пойти обратно? А вдруг — нет, и квартирные недра поглотили его надолго, и жди тогда до ночи. Эта мысль меня подстегнула. Я начал подниматься вслед за ним. Я крался тихо-тихо. На повороте лестница не была освещена, так что проскользнуть на следующий этаж незамеченным было легко. Помню, что я все время прижимал к груди томик «Дон-Кихота», как талисман. Наконец я добрался до площадки следующего этажа… Пенджли там не было! Он исчез, как сквозь землю провалился. Мне показалось, что все это был сон и никакого Пенджли вовсе не было.

Меня охватило горькое отчаяние. Значит, я его упустил! Я огляделся. Надо мной была лестница, которая вела на верхние этажи, а прямо передо мной — дверь в квартиру с колокольчиком и почтовым адресом без обозначения фамилии хозяина квартиры. Справа я увидел небольшое окошко с подоконником. Я подошел и выглянул наружу. Снег прекратился. На уровне моих глаз тянулись крыши домов, а над ними и еще выше — кирпичные кривые трубы, которые в полумраке напоминали мне человеческие существа. Одна труба, клонившаяся над краем черепичной крыши, была точь-в-точь Пенджли, — только раздутый, в несколько раз увеличенный Пенджли и, соответственно, во много раз более злобный и отвратительный. Его огромные уши торчали, лицо сделалось толстой, грубой харей в складках и ложбинах, из которых выглядывал нагло хохочущий рот. И все то же, все то же знакомое мне хищное, пакостное выражение лица, выражение, с которым он вечно кого-то подслушивал, вечно за кем-то подсматривал, как только что на лестнице.

Выше надо мной было небо, но, глядя вниз, будто через край горного кряжа, в промежутках между домами я видел огни площади. Мрак там сгустился, и мне чудилось, что я вижу светящуюся реку, которая то притухала, то ярко вспыхивала. Иногда мне даже чудились пузыри на ее поверхности, и я ждал, что они вот-вот лопнут и река займется сплошным пламенем. На самом деле я не так уж высоко находился над площадью, но мне казалось, что высоко, потому что в мире для меня в те минуты был только этот мрак и огненная лава, бурлящая у подножия серых каменных глыб.

Внезапно на нижнем этаже кто-то зажег лампочку, и, повернувшись, я увидел, что тесный коридор, где я недавно стоял, осветился. Если в тот миг Пенджли стал бы спускаться вниз по лестнице или вышел бы из квартиры, встречи нам было бы не избежать. Кто-то поднимался по лестнице. Я ждал. Сначала появилась голова, потом и вся фигура. Я ничуть не удивился, через мгновение оказавшись лицом к лицу с Чарли Буллером. Я ведь всегда говорил себе, что если мне когда-нибудь посчастливится наткнуться хотя бы на одного из них, то вслед за ним возникнут и все остальные. Не знаю, но я твердо в это верил. Наоборот, в жизни все говорило о том, что чудес не бывает. И вдруг это сбылось — еще как сбылось! — в более полном и, можно даже сказать, в более глубоком смысле, чем я ожидал. Все вышло точно так, как я предчувствовал. Должен вам признаться, что при виде Чарли Буллера мое сердце подпрыгнуло от радости, потому что Чарли Буллер вернее приближал меня к Осмунду и Хелен, чем в данном случае Пенджли. Я возликовал, сразу же преисполнившись уверенностью, что наконец-то снова обрел Хелен!

А между тем если для меня встреча с Чарли не была большой неожиданностью, то сам Чарли был так потрясен, будто увидел перед собой выходца с того света. Он поднимался по лестнице, опустив голову, целиком погрузившись в свои мысли (позднее я узнал, что ему было о чем поразмыслить), и чуть не налетел на меня. Отступив, он застыл на месте, словно глазам своим не верил, хотя я стоял перед ним живой, весь из плоти и крови и отнюдь не призрак.

— Привет, Чарли, — сказал я, улыбаясь и протягивая ему руку.

На первый взгляд в нем как будто ничего не изменилось. Ну может быть, он немного пополнел. И одет был примерно так же, как раньше, в пальто из рыжего твида довольно вульгарного оттенка. Его круглое лицо тоже мало изменилось. Оно было такого же здорового, густого румяно-коричневого цвета, и от глаз так же расходились веселые морщинки. А вот я, уж точно, сильно изменился, и, боюсь, не к лучшему. Чарли не сразу меня узнал.

— Дик Ган, — подсказал я.

— Боже мой! — промолвил он, всматриваясь в мое лицо. Он внимательно меня оглядывал, тепло пожимая мне руку, но внезапно выпустил ее, как будто что-то вспомнил. — Вы пришли для того, чтобы увидеться… — И замялся, не закончив фразы.

— Я пришел не для того, чтобы с кем-то увидеться, — сказал я, переходя на шепот. Мне померещилось, что Пенджли вьется где-то рядом и его мерзкая шпионская рожа следит за нами из всех углов. — Я здесь совершенно случайно. Тем не менее очень рад, что встретил вас. Столько лет надеялся, что это произойдет и наши пути пересекутся.

Помню, в тот момент он состроил знакомую гримасу — по старой привычке втянул щеки и выпятил губы, словно сосал что-то через соломинку, и одновременно сощурил глаза, будто не слишком верил в то, что напиток не разбавлен какой-нибудь дрянью.

— Тоже рад был вас встретить, — сказал он, понизив голос. — Давно не виделись, правда. Столько разного случилось за это время… — Он замолчал, прислушиваясь.

— Понимаете, я не хочу вас сейчас задерживать, вы, возможно, заняты, но мне необходимо поговорить с вами, и, если возможно, сегодня же.

— Ну конечно, почему бы нет, — отвечал он, поглядывая то на лестницу, то на дверь квартиры. — Отчего бы не поговорить, ведь столько времени прошло. Только сейчас у меня кое-какие дела. Вы где остановились?

— Может быть, поужинаем где-нибудь? — Помню, как развязно я это произнес, с этакой наглой уверенностью, хотя в кармане у меня было всего полкроны и, как вам уже известно, я просто умирал от голода.

— Боюсь, что я вообще-то занят. Куда вам можно позвонить? Если вы сообщите мне свой номер…

Я прервал его. Мне казалось, что в любую минуту мог снова возникнуть Пенджли.

— Подождите, — заговорил я. — Должен вам кое-что сказать. Я очутился здесь только потому, что выслеживал Пенджли. Я заметил его внизу и поднялся вслед за ним. Шел за ним по пятам до этой самой площадки, а тут его потерял.

— Пенджли! — Буллер застыл в стойке, как терьер, учуявший крысу. — Пенджли! Уже здесь, раньше времени! Он вас видел? — спросил он совсем тихо, близко подойдя ко мне, словно теперь мы были связаны, как заговорщики, одной цепочкой.

— Нет, — ответил я, — а что он здесь делает? От него добра не жди, он такой…

— Всегда таким был, — согласился со мной Чарли.

И тут я заметил, что на самом деле он довольно сильно изменился с тех давних пор. В нем самом, в его взгляде и повадке появилось что-то новое. В прежние времена все ему было трын-трава, одни шуточки да прибауточки. Жил не тужил. Теперь в нем появились скрытность, трусоватость, — нет, вряд ли этими словами можно определить перемену, происшедшую в нем. Точнее, он стал подозрительным ко всем и ко всему, как человек, постоянно ожидающий, что кто-то накинется на него из-за угла и начнет душить. И тут меня осенило. Его так изменила тюрьма. Это был отпечаток тюремного пребывания, отличавший его от остальных людей, словно с тех пор он был причислен к какому-то тайному монашескому ордену, в котором проходят столь суровый путь искупления, какой никому иному, не пережившему его, не дано познать.

Мне тоже не дано было этого познать, я мог только сочувствовать.

Между тем он, похоже, сообразил, что ему делать.

— Ну ладно, пока, — сказал он, протягивая мне руку. — Скоро увидимся и поболтаем.

Я понял, что мое сообщение о Пенджли усилило его нетерпение. Он невольно подвинулся ближе к квартирной двери. Судя по всему, там кто-то его ждал и он хотел сообщить тому человеку что-то важное. Но не мог же я теперь его потерять, чтобы так нелепо оборвались все связи с остальными!

— Послушайте, — сказал я, — так где мы с вами встретимся и когда?

— Какой у вас номер телефона? — спросил он, попеременно переводя взгляд с лестницы на дверь квартиры.

— Нет телефона… Я в Лондоне проездом, но могу встретиться с вами, где вам будет угодно.

— Хорошо, хорошо. — Я видел, как ему не терпится от меня отделаться. — Позвоните мне в «Риджент палас» в любое время до одиннадцати.

Я кивнул, и в этот миг, без всякого предупреждения, в ушах у меня взревело море. Ледяной холод змеей опоясал внутренности, и Чарли Буллер на глазах превратился в чучело. Электрический свет весело запрыгал вокруг, и я зашатался. Чарли Буллер успел подхватить меня.

— Эй, что такое?

Я изо всех сил пытался выпрямиться, отмахнуться от огней, которые плясали вокруг, усмирить рев морских волн в ушах. Носом я чуял запах твида, в который был одет Чарли.

— Я давно… я давно не ел… — пробормотал я и провалился в черную, бездонную яму.

А затем первое, что я увидел, был возвышавшийся надо мной великолепный старинный секретер. Глядя вверх, я мог рассмотреть его до мельчайших деталей, оценить старое черное дерево, из которого он был сделан, и изумительной красоты старинные бронзовые ручки изящной работы, особенно прелестные маленькие панели, вырезанные из белой и красной слоновой кости, — ими были украшены многочисленные ящички и дверцы его отделений. Эти картинки плыли у меня перед глазами, но, как бы ни было замутнено мое сознание, я, превозмогая обморочное состояние, внимательнейшим образом разглядывал их, не в силах оторвать глаз. Там были изображены всевозможные жанровые сценки. Вот, например, сцена охоты: охотники заняты преследованием оленя; вот дамы в головных уборах, напоминающих многоярусные башни, перегнувшись, смотрят вниз с балконов; тут рыцари в доспехах сражаются на турнире; вдали видна извивающаяся лента реки и тонко очерченные, растворенные в дымке холмы. Все было проникнуто духом былых добрых времен и прекрасно гармонировало с естественным темным фоном, каким служило старое эбеновое дерево.

Чуть приподнявшись, я отвел взгляд от секретера и… встретился глазами с Осмундом. Огромный, как великан, он стоял надо мной, держа в руке стакан, и с мрачным видом всматривался в меня.

— Вот, выпейте еще немного, — сказал он и передал мне стакан.

Звук его голоса, глубокого, ласкового, столь богатого интонациями, возродил в моей памяти прежние дни, события тех лет. Меня захлестнули воспоминания, и голова пошла кругом. Ох, до чего же я был рад видеть его!

Я отпил бренди, и в голове моей прояснилось. Главное, чтобы он не подумал, что этот мой обморок подстроен, мелькнула у меня мысль.

— Дурацкая история, — сказал я и сел. — Я не нарочно. Ужасно был занят, ничего не ел. Перенапрягся, и только-то.

Помню, как нелепо я оправдывался, делая жалкую попытку сохранить остатки своей гордости.

Осмунд положил мне руку на плечо.

— Все в порядке, Дик, — сказал он. — Мы рады вам. Тут, около вас, еда. Перекусите немного, а потом будете говорить.

Должен признаться, в следующий момент я позабыл обо всем и накинулся на еду. Ее вкус ощущаю до сих пор — ветчина, хлеб с маслом, холодная курица, сыр «грюэр»… Говорят, что истощенный голодом человек должен есть понемногу. Боюсь, что в тот вечер я поглощал пищу, как голодный волк, не зная меры.

Все то время Осмунд стоя следил за мной, не произнося ни слова. Я покончил с едой и, заложив руки за голову, откинулся на спинку дивана, с удовольствием переводя дух. После этого, улыбаясь, посмотрел на Осмунда. Жизнь наконец-то вернулась ко мне, я это ощущал всем своим существом и мог собой управлять. Я сел и, глядя ему прямо в лицо, сказал:

— Благодарю. А теперь мне пора идти. Вы сейчас заняты. Но разрешите навестить вас в другой раз. Целую вечность мечтал наткнуться на вас.

— Серьезно, Дик? — Он стоял, изучая меня странным, сумрачным, задумчивым взором. — Вот вы меня и нашли. Так что же с вами было?

— Не знаю, всякое, то одно, то другое. Не так-то просто в наши дни человеку в моем возрасте… — Я вовсе не собирался признаваться ему, до какой нищеты мне пришлось докатиться. Помнится, тогда у меня мелькнула мысль, что уж лучше я потеряю Осмунда и Хелен навсегда, чем позволю им обнаружить мое бедственное положение. Я встал на ноги и принял вертикальное положение. — Ну, пойду, — проговорил я. — Приглашаю вас посидеть со мной в каком-нибудь ресторанчике, идет? Поговорим, вспомним прошлое…

— Да, да, — сказал он, внимательно всматриваясь в меня. — О том, что я два года провел в тюрьме, вам известно. Так что есть о чем порассказать… — И вдруг, как будто ему в голову неожиданно пришло удачное решение, он положил мне обе руки на плечи и легким толчком заставил снова опуститься на диван. — Побудьте здесь еще немного, Дик. Мне необходимо ваше общество.

Предложив мне сигарету, он сел рядом. Мы разглядывали друг друга. Он сидел, непринужденно откинувшись на подушки, протянув вперед свои длинные-длинные ноги, и казался мне невероятно большим, — столько места он занимал на диване. Голова его была чуть откинута — жест, так хорошо мне запомнившийся, — глаза полузакрыты; он созерцал меня из-под полуопущенных век. Его темные волосы уже заметно тронула седина. А глаза были такие же красивые, большие и ясные, и взгляд все тот же — прямой, смелый, дерзкий. Поначалу мне казалось, что никакой заметной перемены в нем не произошло. Ну может быть, чуть изменилась линия рта. Это я заметил сразу. В прежние времена на его губах всегда играла улыбка, веселая и беззаботная. Теперь его рот стал жесткий, и можно было бы сказать — упрямый и недобрый, если бы был неподвижен. Но его губы постоянно вздрагивали, мешая залечь злым складкам и одновременно придавая лицу Осмунда выражение неуверенности, смущения. В его глазах тоже было беспокойство. Он не долго смотрел на меня, затем опустил их и после этого избегал встречаться со мной взглядом. Была в нем какая-то странная подавленность, робость, — в ком-то я уже это подметил… Ну конечно, Чарли Буллер! Все сопоставив, я понял, откуда взялось это сходство. Тот ведь тоже меня изучал, испытывал на доверие.

— Так, значит, вы снова появились, Дик. Выглядите неплохо, чем бы вы там ни занимались. Только волосы длинны, раньше были короче. — И вдруг, неожиданно для меня, он крепко сжал мою руку. — Ужасно рад видеть вас. Очень по вас соскучился.

Но это было не так. Я понял сразу, когда он еще произносил эти слова, что на самом деле он не вдумывался в их смысл, и когда он сжал мою руку, это не было движением души, относящимся непосредственно ко мне, — это касалось чего-то другого. И в старые времена у него была та же привычка, которая меня всегда так раздражала. Он мог говорить что-то машинально о том, что его больше не занимало, а думать о другом; его мысли опережали слова. Очевидно, эта привычка в нем укоренилась. Вдруг он вскочил и стал ходить по комнате, будто что-то искал. Затем подошел к двери, выглянул в прихожую, тихо прикрыл дверь и вернулся ко мне.

— Извините, — сказал он, опять усаживаясь рядом со мной на диване, — дело в том, что я нахожусь в ожидании. Кое-кто должен прийти.

— Да, я уже говорил Буллеру… — начал было я, но замолчал. Мне не хотелось первому заводить разговор о Пенджли.

— Буллер на минуту вышел, но скоро вернется, — заметил Осмунд. Он снова сделал попытку сконцентрировать свое внимание на мне. — Ну же, Дик, выкладывайте. Расскажите все про себя, про все ваши приключения. Вы такой же крепыш, каким были раньше, старый приятель. Женаты или нет?

Нет, сказал я, не женат, но не стал объяснять причину. Я начал нести какую-то чепуху, не слишком вникая в то, что говорил. Не вникал и он. Нервы у меня были на пределе. С чего бы? Я не знал. Теперь, возвращаясь к прошлому, я напрягаю свою память, стараясь воспроизвести в уме все, что происходило в течение того получаса, минута за минутой. Как мне кажется, во-первых, я ожидал, что вот-вот на пороге появится Чарли Буллер, а во-вторых, у меня было ощущение, что где-то в квартире за портьерами прячется эта свинья Пенджли.

Нет, конечно, ничего такого не было. Но я не мог избавиться от этого чувства. Мне даже чудилось, что до меня доносится его запах. Пальцы Осмунда нетерпеливо отстукивали дробь по подлокотнику дивана.

— Вообще, последнее время я жил в Вестминстере, — проговорил я неестественным голосом, заканчивая свой рассказ. — Вполне пристойное местечко. Симпатичная хозяйка и приличная еда… Вот такие дела…

— Понятно, — отозвался Осмунд. Он, кажется, уловил только последние мои слова. — Такие дела, Дик, но должен вам сказать, что у меня дела паршивые. Да, паршивые мои дела. Постойте, вы ничего не слышите?

Он поднял руку. Признаюсь, я слышал только, как бьется мое сердце. А оно колотилось так громко, будто у меня вместо него были большие стенные часы с маятником.

— А что я должен слышать? — спросил я наконец.

— Толпу, — ответил он.

— Толпу? — тихим, неуверенным голосом переспросил я его.

— Да, толпу, — нетерпеливо повторил он. Быстрым движением он вскочил на ноги, подошел к окну и распахнул его. — Теперь слушайте, — сказал он.

До нас доносился многоголосый гул площади. Это было похоже на шум моря, ритмически нарастающий и стихающий, — шур-шур, шур-шур, шур-шур… И в этот шум врывались гудки автомобилей, выкрики мальчишек, продававших вечерние газеты, приглушенный колокольный звон церквей; а мне еще слышалось чье-то тихое жалобное причитание, словно там, в темноте, стонало и плакало какое-то огромное существо.

Он захлопнул створку окна, вернулся ко мне и встал передо мной.

— Вот видите! — закричал он. — Вы этого не слышите, когда окна закрыты, а я слышу, слышу днем и ночью, днем и ночью. Для меня этот шум никогда не прекращается.

— Тогда зачем здесь жить, если это вам так мешает? — спросил я. — Много спокойных, тихих улиц.

— Да какая разница, — ответил он, — везде будет одно и то же. Только представишь себе — и уже понимаешь, что там то же, что и здесь. У всех одинаковые мысли, все делают то же, что все, и все они грязные, больные и занимаются только любовью, насыщают свои желудки, пьют, спят… — Он замолк, но тут же заговорил снова: — Не сочтите, что я сошел с ума. Ничего подобного. Но в тюрьме мое отношение к толпе окончательно закрепилось. Я ощущал подобное и раньше, но до некоторой степени. Когда я был ребенком, мне думалось: почему люди не могут быть красивее, не размышляют о том, как они живут, все им безразлично? Почему не избавятся от прощелыг и подлецов? Как просто — взять их всех и бросить в газовую камеру… Я и сам подлец, конечно, и заслуживаю физического уничтожения наравне с ними. Но я вполне готов к этому, и если бы нашелся кто-то… — Он осекся, замолчал и улыбнулся мне своей завораживающей улыбкой, как, бывало, в прежние времена. — Ну разве я не осел, Дик? Всегда был ослом, даже тюрьма меня не исправила. Как вы можете со мной общаться, просто удивительно.

— Совсем не удивительно, — сказал я. — Но вот чего я не могу понять. Если вам здесь так плохо, зачем вы забились в эту квартиру и живете среди этого шума и гама?

— Видите ли, — ответил он, кивнув головой, — у меня было желание от всех скрыться. Поначалу, выйдя из тюрьмы, я попытался жить в деревне. Но там обо мне все было известно, и я чувствовал себя так, будто я болен чумой и меня все сторонятся. Уехал в Испанию. Там было довольно спокойно. Прекрасная страна, прекрасная… И все же там я чувствовал себя в изгнании. Стремился домой. Мне в голову приходили самые невероятные мысли, чего я только не воображал. А потом я все-таки записался в армию, изменив фамилию. В то время им так нужны были мужчины для пополнения ее рядов, что меня даже не спросили, не был ли я в тюрьме. Два года воевал во Франции. Пули меня не брали. Ни разу не был ранен. Рад был бы умереть, но меня словно заколдовали. Я был обречен жить. В восемнадцатом году вернулся домой. Знал, как мне будет плохо, что снова начну терзаться, и решил побороть в себе эту мою уязвимость. Иногда мне это удается. А иногда — нет…

Таков общий смысл его слов, примерное воспроизведение чувств, стоявших за ними. Точность — трудная задача. В его излияниях было столько трогательного, хватающего за сердце. Тут и смятение, и растерянность, но буквально во всем, что говорил Осмунд, ощущалась внутренняя сила и решимость.

Он многое объяснял чувствами и нервами, и, слушая его, я понимал, что его нервная система была на пределе; переполнявшие его эмоции рвались наружу, как закусившие удила (кажется, я запутался в метафорах)… возникни любая драматическая, критическая ситуация — и его не удержать. Но это не было бы для меня неожиданностью. То, что он говорил о толпе, о своих ощущениях, звучало искренне. И все же за этим скрывалось что-то еще — беспокойство, связанное с какими-то обстоятельствами, которые все время были у него на уме. Я вдруг почуял, что случайно могу стать невольным свидетелем драмы, готовой вот-вот разразиться у меня на глазах.

Сама обстановка комнаты, где я оказался, должна была укрепить меня в этой мысли. Здесь почти не было мебели. Великолепный секретер с дверцами, живописно украшенными маленькими панелями из белой и красной слоновой кости, длинный обеденный стол без скатерти, три стула с золочеными спинками — и все. На голом запятнанном полу два коврика, рваных и затоптанных, но еще сохранивших красивый золотисто-персиковый цвет; старинная серебряная подставка для Библии или молитвенника из какой-нибудь церкви; два очень старых канделябра. Но особенно странное впечатление производили здесь стены, все в неровных серых и белых разводах, как будто маляры, прежде чем красить, замазали их грунтовкой да так и оставили. На одной из стен висело зеркало в деревянной резной раме, покрытой позолотой изумительного розоватого оттенка, так что сразу можно было угадать в нем старинную испанскую работу. На другой стене был триптих — лиможская эмаль переливающихся глубоких голубых и зеленых тонов. Две стены были голые.

На всем лежала печать запустения. Тут и воздух был затхлый, из чего я сделал вывод, что никто эту комнату давно не убирал. Это тоже показалось мне странным, ведь раньше Осмунд всегда был большим аккуратистом, тщательно следил за своим внешним видом и заботился о том, чтобы и вокруг него все сверкало чистотой. Сделав такое наблюдение, я решил повнимательнее приглядеться к хозяину дома и обнаружил, что и сам он уже не был прежним холеным франтом.

Ворот его пиджака был потерт и несвеж, галстук повязан небрежно и криво, а брюки висели мешком.

Он опять уселся рядом со мной и взял меня за руку.

— Дик, я хочу вам кое в чем признаться. Там, в ящике, — он показал на секретер, — я храню револьвер, постоянно заряженный. И ничего не будет удивительного в том, что в один прекрасный день я перегнусь через подоконник, окину взглядом проклятую площадь и уложу на месте одного-двух человек из толпы. Нет, не думайте, что я безумен, вовсе нет. Это будет с моей стороны своего рода протестом против гонки, спешки, лихорадочного ритма жизни, лязга, грохота и визга, которые царят в современном мире. Дик, этот мир лишен всего, что делало его таким драгоценным для нас, — красоты и покоя; в нем нет места для творчества, самобытности. Люди мечутся, толпятся, как бараны, стараясь протиснуться все сразу в одну дыру в заборе. Дальше будет все хуже и хуже, если кто-то не подаст им пример, не устроит им встряску. Глядите, вон они, ходят и ходят кругами по площади, выделывают разные коленца, кривляются, щерят зубы в глупых ухмылках. И этот гул — он не смолкает ни на минуту. Ночами я лежу без сна и слушаю его. Бум-бум-бум-бум… Шур-шур-шур… Жил когда-то на свете маленький человек, сидел в своей каморке и выпиливал что-то из кусочка дерева или резал по камню, создавая нечто непередаваемо прекрасное… Но его больше нет, он навеки почил, Дик, и никто даже не помнит, где его могила.

— И все-таки, — сказал я, — не могу согласиться с тем, что, застрелив из окна парочку случайных и ни в чем не повинных прохожих, можно как-то исправить положение.

— Нет, конечно же нет. — Он передернул плечами, выпрямился и резким движением вскинул голову, словно только что очнулся от тяжкого сна. — Так ничего не исправишь. Иногда я несу ужасную околесицу! Просто давно не видел вас, и этим все объясняется. А, привет! Вот и Чарли!

Дверь открылась, и вошел Буллер. Увидев меня, он вздрогнул. Думаю, он не ожидал, что еще застанет меня у Осмунда, и слова, которые он собирался произнести, застряли у него в горле.

Мы все трое молчали. Это был трудный для меня момент, я ощущал неловкость. Тут что-то происходило, к чему я не имел никакого отношения. Я опять стал прощаться:

— Как-нибудь повидаемся — на днях…

Осмунд меня остановил. В эти несколько секунд у него созрело решение.

— Нет, погодите, Дик. Мне кажется, вы можете нам помочь.

— В чем? — спросил я.

— Видите ли, вы угодили в бурлящий котел. Тут у нас заговор. Ничего особенного, но лучше, если вы будете посвящены.

Буллер сделал какое-то непонятное движение.

— Успокойтесь, Чарли. Дик наш надежный друг. Понимаете ли, Дик, мы немного взволнованны сегодня вечером, Чарли и я, потому что примерно через час у нас здесь состоится, как мы надеемся, встреча и разговор с одним нашим старым знакомым, мистером Пенджли.

Я кивнул:

— Знаю. Я видел Пенджли. Он ошивался тут поблизости.

— Вот-вот. Совершенно верно. Полагаю, он пожаловал сюда, чтобы произвести разведку. Мы давно ждем встречи с ним — Чарли, Хенч и я. Он у нас в долгу, но весь фокус в том, что он сам попросил нас о встрече.

И когда он это говорил, я увидел прежнего Осмунда. Никакой ерунды насчет револьверов и людских толп — как будто такого и не было. Его глаза искрились в улыбке, как в былые дни, он снова был по-мальчишески весел, чем пленил меня тогда.

— Да, да. Поверите ли? Три недели тому назад Пенджли имел наглость написать Чарли письмо, в котором предлагал ему встретиться. Заявил, что собирается сделать нам одно очень важное предложение. И это после того, как он так гнусно поступил с нами, после того, как смешал нас с грязью! Чарли принес мне письмецо, и я… я решил, что мы должны собраться все втроем и поговорить с ним.

— Что вы хотите с ним сделать? — спросил я.

— Сделать? Ну, я не знаю. Посмотрим. Припугнем слегка. Он этого заслуживает. Он…

Мы замерли. Кто-то открывал ключом дверь.

Мы переглянулись. Послышались шаги, затем — пауза. Ручка двери, ведущей в комнату, повернулась.

Я, не отрывая взгляда, смотрел туда, и — чудо из чудес, оно наконец-то свершилось! — мои глаза утонули в глазах Хелен Кэмерон.

Глава 4

В чайной

При виде Хелен волна огромной радости захлестнула мою душу. Все остальные переживания были забыты.

Тут мне придется, забежав вперед, сделать небольшое отступление. Хочу предупредить, что какие бы жуткие, нелепые, устрашающие или, напротив, замечательные события и сцены ни разворачивались с того момента и далее по ходу моего повествования, сам я все время пребывал в ощущении счастья, которое не оставляло меня, владея всем моим существом. И если вам покажется, что описание человеческой смерти или, скажем, мое отношение к возможности смертельного исхода страдает легковесностью и не очень серьезно звучит, то признаю свою вину и заранее прошу прощения. Это можно объяснить лишь тем, что в течение всего того безумного вечера я о смерти как-то не задумывался. Не так ли бывает и на войне, когда в разгар сражения образ смерти отступает на второй план?

Но, как вам потом станет ясно, в сознании Хенча, например, мысль о смерти присутствовала постоянно; не оставляла она ни на минуту и Пенджли.

Фактически это и есть суть моего рассказа, в котором я стремился передать, как каждый из нас на свой лад оказывался перед неотвратимым выбором, а за этим выбором стояла смерть человеческого существа. О себе могу только сказать, что с того самого первого момента, когда я вновь увидел Хелен, и до последнего — той чудовищной, завершающей сцены на крыше, среди кирпичных труб, а также в промежутке между этими эпизодами, хоть мне и пришлось немало пережить, душа моя ликовала от счастья; несмотря на то что, видит Бог, по большей части повода для ликования не было.

Как же я был удивлен, встретив ее там! Что касается самой Хелен, то ее изумлению при виде меня не было границ.

— Дик! — воскликнула она и замерла на месте. Затем она шагнула ко мне навстречу и взяла меня за руку. Мы стояли не шевелясь, как маленькие дети взявшись за руки, улыбались друг другу и чуть ли не хихикали.

Первое, что она произнесла, — она повторила слова Осмунда:

— Дик! Вам надо подстричься!

— Я уже это сказал, — подтвердил Осмунд.

Его глубокий, низкий, проникновенный голос вернул меня на землю и напомнил о делах насущных. Я сделал целый ряд выводов, весьма любопытных. Ну вот, например, что ни Осмунд, ни Чарли Буллер вовсе не ждали появления Хелен; что ее приход здорово их обескуражил; что для Хелен фигура Чарли в этом доме была не просто неожиданностью, а пренеприятной неожиданностью. Он явно был не к месту, и все вокруг, включая каждую мелочь обстановки в этой пропылившейся комнате, казалось, было проникнуто сознанием того, что там происходит нечто неподобающее.

И еще я заметил, как изменилась Хелен. Она уже не была юной, но я этому не удивился. Она стала еще стройнее, чем была. Тонкий, изящный ее силуэт можно было сравнить с темным гибким стеблем прелестного скромного цветка, неяркого и нежного, но сильного своей природной красотой и гармонией. Она одевалась в темное, почти в том же стиле, что и раньше, разумеется с некоторыми уступками новой моде, крой ее платья был простой и удобный, что, несмотря на всю ее женственность, придавало ее одежде сходство с униформой. В ее облике я прочел ту же безграничную доброту и благородство — то, что было для меня бесценно в ней, — тот же строгий взгляд и ироническую складку губ; но к этому теперь добавилось новое выражение лица, выдававшее в ней человека зрелого, сильного, умеющего владеть собой. На пальце у нее блестело простое золотое колечко, обручальное. Это значило, что она уже была не Хелен Кэмерон, а Хелен Осмунд…

Я знал, что это должно было случиться, но все равно какая-то дикая, беспричинная надежда во мне жила, и вот теперь она рухнула, едва я увидел это красноречивое свидетельство непоправимого факта.

Осмунд пристально смотрел на нее.

— Хелен, — приветливо обратился он к ней, — рад тебя видеть. Я не ждал тебя сегодня.

Она стояла, с улыбкой обводя нас по очереди взглядом, и не спеша стягивала перчатки. Затем села и плавным, непринужденным движением, из чего явствовало, что она чувствовала себя здесь свободно, как дома, сняла с головы свою маленькую мягкую шляпку светло-серого цвета.

— У меня изменились планы, — сказала она. — Мне было так скучно в гостях. Мопсет ужасная зануда, ты же знаешь, Джон, и я подумала, что, если завтра с утра я займусь покупками, это пойдет мне на пользу, немного развлечет. Ты не волнуйся. Клер сейчас в городе. Я позвонила ей от Мопсет. Мы решили вместе поужинать у нее в восемь вечера.

По Осмунду было видно, что, пока она это говорила, он что-то обдумывал и наконец принял решение.

— Хорошо, — сказал он, — просто замечательно.

— Ну, пойду приведу себя в порядок.

Поднявшись, она снова посмотрела на меня. Лицо ее, обращенное ко мне, сияло от радости. Мне почудилось, что при виде меня она испытывала облегчение, будто одно мое присутствие должно было ее как-то успокаивать.

— Дик! Подумать только! Не где-нибудь, а здесь! Невероятно! Я так часто думала о вас и гадала: где вы, что с вами, что вы поделываете…

Помнится, произнеся эти слова, она внезапно смолкла, по-видимому возвращаясь мыслями к ударам собственной судьбы, так неожиданно обрушившимся на нее со времени нашей последней встречи, и еще — в который раз припоминая горький опыт общения с людьми, которые теперь не слишком стремились знаться с нею и с Осмундом, более того, избегали их.

Как бы то ни было, одного ее взгляда на меня было достаточно, чтобы она поняла, каким бурным, неистовым счастьем я был переполнен оттого, что вновь обрел ее. Я и не пытался этого скрывать. Возможно, стоило бы быть поумнее и вести себя несколько иначе, и тогда дальнейшие события сложились бы не так, как они потом сложились. Дело не в том, что Осмунд что-то заметил; нет, в тот раз он ничего не заметил, так как слишком был занят совсем другими мыслями.

Хелен направилась к двери:

— Вы ведь не уйдете прямо сейчас, Дик? Нам с вами предстоит грандиозный разговор! Я хочу знать о вас всё-всё, все ваши сокровенные тайны!

— Мне нечего скрывать, — заверил я ее.

Она вышла, и дверь за ней закрылась. Мы трое переглянулись.

Осмунд, покачиваясь на своих длинных ногах, о чем-то думал и хмурился. Затем, повернувшись ко мне, сказал:

— Послушайте, Дик. У нас не так много времени, и нежданное появление Хелен осложняет ситуацию. Вы нам не поможете?

— Каким образом?

— Вот каким. Когда Хелен вошла, я как раз говорил о Пенджли. Наша краткая беседа с ним будет не совсем полноценной, если в ней не примет участие Хенч. Для Хенча это важнее, чем для всех остальных, потому что он пострадал серьезнее, чем мы. Видите ли, я должен был встретиться с ним в чайной у театра «Омнибус» в шесть тридцать. Но теперь здесь Хелен, и, исходя из обстоятельств, мне лучше бы остаться с ней. Буллер занят. Вы не посодействуете нам кое в чем — не сходите ли в «Зеленую тарелку», чтобы найти там Хенча и привести его сюда?

— В «Зеленую Тарелку»? — переспросил я.

— Да, да, — нетерпеливо сказал Осмунд; он заметно нервничал, ожидая, что каждую минуту может войти Хелен. — Это тут, почти на площади, за углом, Лоуэр-Риджент-стрит, следующий дом за театром «Омнибус». Там еще такой дед в забавном костюме у дверей, с рекламным щитом на длинной палке. Чайная находится на втором этаже. Вы ее сразу найдете.

— Что я должен сказать Хенчу? — спросил я.

— Просто то, что я не смог прийти, хотя сам собирался привести его сюда.

Помнится, я спросил, сообщили ли Хенчу что-нибудь о Пенджли. Да, сказал Осмунд, он знает, что это дело связано с Пенджли. Хенч уже много лет мечтает встретиться с ним и сказать ему, что он о нем думает. И вместе с тем он его боится. Чудной парень этот Хенч. Да, еще бы, неужели я его не помню. Ну а теперь он стал еще чуднее, намного чуднее — с тех пор как умерла его жена.

Я сказал, что не знал о смерти его жены. Да, подтвердил Осмунд, она умерла; прекрасная была женщина. Они были так преданы друг другу. Она все время навещала его, пока он сидел в тюрьме, а когда освободился, через неделю умерла. Ему ужасно не повезло, прибавил он. Да, ужасно не повезло, согласился я.

И больше ни слова. Осмунд не захотел сообщать подробности этой драмы. Главным для него было получить ответ — пойду я или откажусь.

И тогда я снова задал мой самый важный, роковой вопрос. Помню, я заговорил шепотом, словно повсюду вокруг нас были уши.

— Слушайте, — сказал я, — а что вы собираетесь сделать с Пенджли?

— Сделать? — переспросил Осмунд. — Ничего. Припугнем его немножко, вот и все. — А затем тихим, монотонным голосом проговорил себе под нос, будто размышлял вслух: — Я хочу знать, вернее, мы все хотим знать, почему он так поступил.

Мне показалось, что его словам вторили все предметы, находившиеся в комнате, — роскошный секретер, старинные серебряные канделябры, золоченые кресла: «Да, да, мы все хотим знать, зачем он так поступил, так поступил!»

Мне даже почудилось — а в тот момент это не было такой уж фантазией, — что и вся площадь, как-то приподнявшись над собой и заглядывая в наши окна, повторяла те же роковые слова: «Мы все хотим знать, почему он так поступил… поступил… поступил…»

Да разве я сам не хотел знать то же самое, а также много чего другого. И я ответил, что пойду и встречу Хенча.

Выйдя из квартиры и оказавшись на темной лестнице, я внезапно ощутил необыкновенный прилив сил. Это удивило меня. Весь тот день прошел в метаниях, в тревожном ожидании чего-то. Я страшно терзался и был близок к безумию. Всего час назад со мной случился голодный обморок. А теперь, спускаясь вниз по лестнице, я чувствовал неизъяснимую легкость, будто у меня за спиной выросли крылья.

Я воображал, что Хелен убегает вместе со мной, и эта мысль, пусть неосуществимая и неудачная со всех точек зрения, зажигала меня внутренним огнем. Я готов был пойти на что угодно ради кого угодно.

С этим необыкновенным ощущением легкости во всем теле я перешагнул порог и стремглав выскочил на улицу, словно нырнул головой вниз в роскошное море сверкающих вод. Оглядываясь назад, я теперь вспоминаю, что комната в квартире Осмунда освещалась только свечами в серебряных канделябрах; на лестнице же царил полумрак. Поэтому, очутившись на улице, я был ослеплен огнями площади.

Я попал туда в тот миг — а мне всегда представлялась эта смена декораций именно как миг, — когда, будто по команде некоего могущественного, но невидимого повелителя, двери всех магазинов и контор захлопывались, изрыгнув из себя содержимое, и тысячи и тысячи человеческих существ заполняли улицы.

Волшебным образом Лондон в одну секунду из загадочного царства, где за пестрыми фасадами пещер, сокрытых темными стеклами дверей, совершались всякие мыслимые и немыслимые сделки — опасные, гнусные, благородные и неблагородные, необдуманные, рискованные, жестокие, бессмысленные, пагубные и благие, — этот Лондон выворачивался наизнанку и превращался в свою противоположность, и все, что было доселе загадочным, непонятным, становилось явным, обнажалось… оставаясь при этом таким же непонятным и загадочным.

Разыгрывалась та же игра, но по измененным правилам. Все договоры, контракты, покупки, соглашения, конфликты, заговоры, столкновения интересов теперь происходили в открытую, в ярком сиянии рекламных огней, у всех на глазах, притом соблюдалось правило — все и каждый должны были двигаться, суетиться, ни на секунду не останавливаясь. Возможно, суть такой игры заключается в том, что как раз в этом непрерывном сновании туда-сюда и выясняется, кто способен стать хозяином в этом мире, то есть выявляются те самые ловкачи, которым с одинаковым успехом удается вершить свои делишки как в своих недоступных для посторонних глаз лавочках и конторах, так и в ослепительном свете улиц и площадей. Да уж, если кто задумал чего-то добиться в этой жизни, ему приходится изо всех сил биться, ловчить и изворачиваться — а без этого никак нельзя.

В те минуты, впервые за многие месяцы, у меня возникла уверенность, что я ее, эту жизнь, непременно одолею.

Теперь все они толпились на площади и куда-то шли, и земля гудела у них под ногами. Площадь уже больше не казалась мне темным озером, к которому на водопой стягиваются чудища, а скорее устроенной на тверди ареной, залитой ярким светом направленных на нее огней. Здесь каждому предлагалось взойти на нее, как на сцену, и попытать свое счастье в поединке. Поединок, который мне предстоял — что я вдруг с изумлением понял, — был не мой. Биться должен был Осмунд. Вряд ли мне удастся передать вам, с какой необычайной силой я вдруг ощутил его совсем рядом, когда, в нерешительности стоя у края тротуара, я получал со всех сторон тычки от снующих вокруг меня, спешащих куда-то непонятных существ, рыскавших в поисках своей добычи. Мне показалось, что рядом со мной выросла его могучая фигура, наподобие огромной, темной, крылатой тени нависла над площадью. Он парил над всеми нами, как огромная птица, но внимательно следил за мной, словно хотел мне внушить, что его нельзя ослушаться. Тут, припоминается мне, прежде чем сделать первый решительный шаг навстречу роковому поединку, я задержался, спрашивая себя: «А что я вообще делаю в этой компании? Что замышляют Осмунд с Буллером? Для чего эта мразь Пенджли околачивался на лестнице? Не будет ли для меня безопаснее забыть это сомнительное мероприятие и идти своей дорогой?» Но сразу же возникла мысль о Хелен, о Хелен в квартире у Осмунда, который вовсе не желал ее там видеть. Я представил себе ее такой одинокой, растерянной, смущенной, не понимающей, что происходит, и тут же в моем воображении возник Пенджли, стерегущий свою жертву в засаде где-то рядом, за дверью. Решившись, я шагнул вперед.

Пробираясь сквозь толпу, я работал локтями, и это помогло мне, ко мне вернулись силы. До этого мне казалось, что у меня начинается лихорадка. И снова я остановился и подумал: «Зачем мне вся эта возня?» Да, сказал я, глядя в розовые круглые личики двух милых тетушек, таких маленьких и пухленьких, что, казалось, толкни их — и они покатятся, как два бочонка, через всю площадь, расталкивая прохожих… Да, сказал я, а разве не главный и, пожалуй, единственный довод в мою защиту — это то, что мне случайно, поверьте, совсем случайно посчастливилось разыскать старых друзей и — благодарю тебя, Господи Боже! — вновь обрести любимую женщину? «Любимая женщина!» Я был готов орать эти слова во все горло, так меня взбудоражила мысль о Хелен. «За мою любимую женщину!» — произнес я и смело ринулся на арену, как гладиатор, размахивая мечом и сверкая щитом; а высоко в окнах над ареной уже решалась моя участь: там все зрители единодушно нацелили пальцы вниз — вниз!

В театре «Омнибус» давали комедию «Спокойной ночи, Чарли!», и весь состав игравших в ней актеров был изображен на фотоснимках, помещенных у входа. Сам Чарли был в пижаме, с наволочкой в руках, две дамы лежали в постелях, а старый джентльмен сидел в инвалидном кресле — все они были заняты самыми что ни на есть естественными для людей делами, но с такими отсутствующими лицами, какие обычно бывают только у актеров на фотоснимках. Из вертящейся двери ресторана «Омнибус» вышли два молодых человека. Они почему-то ссорились. Я до сих пор совершенно ясно помню, о чем они спорили — о восстановителе для волос. Оба были ужасно злы друг на друга. Затем в вертящуюся дверь протолкнулись важная крупная дама с ярко-желтыми волосами и очень тощий старикан, который трясся от холода. И вправду было холодно. Снег снова начинал падать, потихоньку, очень медленно, плавно, ласково.

Все еще в лихорадочном возбуждении от нахлынувшего на меня необузданного порыва счастья, я завернул за угол и сразу же нашел ту самую «Зеленую Тарелку».

У дверей ее стоял некто, одетый, по-видимому, Санта-Клаусом, в остроконечной шапке темно-серого цвета. Клочкастая свалявшаяся борода съехала набок, а рука, державшая щит с названием заведения, была откровенно грязна.

На щите было написано печатными буквами: «Пожалуйте в Зеленую Тарелку», а ниже — ее изображение. Проходя мимо старика, одетого Дедом Морозом, я заметил, как он вытащил из кармана своего очень заношенного наряда очень неопрятный носовой платок и принялся сдвигать в сторону бороду, чтобы она не мешала ему сморкаться. Как это можно по прошествии стольких лет помнить бороду у какого-то там старика, спросите вы. Потерпите немного, и вы поймете, что у меня были все основания ее запомнить, да еще как!

Я поднялся по лестнице и очутился в помещении, сплошь уставленном маленькими столиками. Там никого не было, за исключением двух официанток, которые неподвижно восседали в углу наподобие изваяний в Музее восковых фигур мадам Тюссо.

Конечно, для трапез и застолий время было совершенно неподходящее. Поэтому эта пещера и была так пуста. Все игры пока происходили на улице. Я выбрал столик у окна и сел. Одна из механических кукол приблизилась ко мне, прикрывая рукой зевок. Я заказал чай с булочкой. Все еще зевая, она прошла к вырубленной в стене нише и тут, словно под действием электрошока (а может, ей кто-то шепнул в ухо: «Восстань от сна, твой час настал!»), пронзительным голосом громко крикнула куда-то вниз: «Айбуладин!» — после чего побрела к своему стулу в углу, где снова застыла в позе воскового истукана.

Я смотрел в окно на стены домов напротив, и они казались мне крутыми скалами с острыми очертаниями вершин. Отсюда все было видно неотчетливо. Площадь тонула в темной дымке. Люди передвигались как тени, и было такое ощущение, что вот-вот из полумрака выплывет в своей лодке Харон. Где-то там, наверху холма, продолжали водить свои хороводы доисторические чудища, а внизу слышалось тихое «шлеп-шлеп, шлеп-шлеп», — то ленивые волны бились о подножие скал.

Вдруг дверь распахнулась, и вошел Хенч. Его нетрудно было узнать. Он был такой же, как раньше, увалень, большой, грузный, бесформенный, как перина, с маленькой круглой головкой, на которой сидел котелок, тоже до смешного крошечный. И еще одна типичная деталь в этой зарисовке — он всегда носил с собой зонт, неаккуратно сложенный и потому очень смахивающий на растрепанный кочан капусты. Стоя на пороге чайной, он был точной копией клоуна-комика, развлекающего публику в мюзик-холлах, — страшно раздутый в тех местах, где положено быть стройным, с плаксивой миной. Казалось, он вот-вот запоет писклявым, жалобным голоском потешные куплеты.

Он огляделся и, увидев двух официанток, открыл было рот, но опять закрыл и тут увидел меня. Так же как и Чарли Буллер, он меня не узнал и направился к другому столику. Тогда я встал и пошел ему навстречу. Мы стояли с ним посредине этой утыканной столиками пустыни, подобно Стэнли и Ливингстону во время их исторической встречи в африканской пустыне.

— Привет, Хенч! — закричал я. — Вы что, не помните меня?

Он посмотрел на меня, широко раскрыв рот; уронил зонтик, потом поднял.

— Нет, — сказал он смешным, тоненьким голоском, — боюсь, что…

— Дик Ган, — подсказал я.

Тут с ним стало твориться нечто невообразимое. Он страшно разволновался, и тело его заколыхалось. Я даже испугался, что он, чего доброго, вывернется наизнанку. Он был растерян, смущен и обрадован, ну просто как барышня, впервые попавшая на бал. Я сразу понял, в чем дело. Он не ожидал, что кто-то может, пренебрегая общественным мнением, заговорить с ним, да еще на людях. (Увы, он жил в этом убеждении далеко не первый день!) Чтобы помочь ему, я взял его под руку и повел к моему столику у окна. Он молча сел. Появилась механическая кукла. Я заказал чай с булочкой и для него.

— Может, вы голодны? Хотите вареное яйцо или еще что-нибудь? — спросил я.

— Нет-нет, — поспешил отказаться он, — конечно не хочу. Вовсе не хочу.

Видя, что его трясет от страха, я без промедления приступил к делу. Итак, сказал я ему, мне известно, что он должен был встретиться здесь, в чайной, с Осмундом, но Осмунда задержали дома некоторые обстоятельства, и поэтому он попросил меня проводить Хенча к нему в квартиру, которая была в нескольких десятках метров отсюда, на площади.

Казалось, мое появление совершенно ошеломило Хенча. Вот уж кого он совсем не ожидал лицезреть, так это меня. До этого момента он вообще не знал, пойдет ли на эту встречу.

— Понимаете, Ган, увидеться с Осмундом теперь, когда прошло так много времени… То есть я хочу сказать… Это вызовет столько грустных воспоминаний, правда, очень даже грустных…

— Так вы его не видели с тех пор, как?.. — Я замялся.

— Нет, — быстро ответил Хенч, — целых пять лет… То есть почти целых пять лет. Последний раз мы виделись в Истбурне, совершенно случайно, на фронте. Немного поболтали. Думаю, это вряд ли можно считать настоящей встречей.

— Нет, конечно нельзя, — искренне согласился я.

Трудно передать впечатление, которое на меня производила беседа с Хенчем. Он не то чтобы говорил — он щебетал, и притом как-то уж очень жалобно, так что на ум приходило странное сравнение с канарейкой, вырвавшейся на волю и теперь пытавшейся донести до слушателя рассказ о том, каково ей пришлось в клетке. Этот дребезжащий, тоненький, трогательный голосок исходил из тела, которое при должном обращении с ним и заботе могло бы быть величественным, солидным, внушать уважение.

Хенч был ростом, как мне думается, шесть футов, не меньше, и при этом имел весьма массивную фигуру. Но вот беда — он был словно сделан из мягкого мучнисто-белого теста, которое скатывалось в валики, образуя жирные складки на шее, на затылке, под глазами, между пальцами. И волосы у него были такие светлые, что сливались по цвету с кожей, и потому были почти невидимы. Купаясь в ванне, он, наверное, походил на здоровенного моржа. При всем при том его лицо не было лишено приятности. В нем читалось добродушие, честность, искренность. Теперь, после стольких переживаний и бед, в его глазах застыло тревожное, горестное выражение. И двигался он — кстати, то же самое я подметил в Осмунде и Буллере, — как будто сторонился людей, потому что принадлежал к особой секте — секте отверженных.

Между прочим, его лицо могло быть и другим, и очень скоро я стал тому свидетель.

— Для чего я нужен Осмунду?

— Он хочет, чтобы вы встретились с Пенджли, — без обиняков ответил я.

Вот когда оно изменилось!

В мгновение ока Хенч словно превратился в опасного зверя. Его тело напряглось, и рука, до этого вяло лежавшая на столе, выпрямилась, налилась силой, стала железной.

— Пенджли… — повторил он за мной. — Наконец-то он опять появился…

На какое-то недолгое время он, казалось, забыл обо мне, просто сидел, уронив голову, чуть подавшись телом вперед, что-то обдумывал, вспоминал. Официантка принесла нам еду. Я занялся чаем с булочкой. Хенч машинально проглотил свой чай. После этого он заговорил монотонным, дрожащим голосом, глядя прямо перед собой; его глаза были устремлены в окно, куда-то вдаль, к вершинам каменных скал, у подножия которых плескались воды Стикса. Иногда он сбивался, глотал слова, но речь его текла сплошным потоком, словно я завел патефон и пластинка вертелась, вертелась…

— Вы всегда были мне хорошим другом, Ган, а может, мне так казалось. Я хочу сказать — трудно разобраться после того, что случилось, кому можно доверять, а кому нет. Но мне теперь все равно, и вы мне не можете навредить. И никто не может. Я хочу сказать, что теперь мне слишком поздно бояться, для меня уже мало что имеет значение…

Он завел рассказ издалека, с того времени, как они с женой и ребенком оказались в нищете и как он не знал, куда ему идти, где искать работу.

— Не судите меня строго, Ган, — помню, говорил он, — вы ведь никогда не попадали в безвыходное положение, а пока человек сам не испытает и не поймет, каково это, он не может со всей справедливостью судить… — (О Боже, если бы он только знал!)

Ну а потом он встретил Чарли Буллера, старого приятеля, и Буллер предложил ему поехать с ним к морю и заодно обделать кое-какие делишки. Он поехал, и только на месте до него дошло, что Буллер задумал. В разговоре со мной он упорно пытался мне внушить, что ни у Чарли, ни у него самого «не было дурных помыслов». Все случилось из-за того, что Буллер за что-то невзлюбил Борласа. Он просто хотел слегка попугать его, эту спесивую свинью. Хенч, однако, признался, что вскоре планы Буллера приняли более конкретный характер. Когда я прямо в лоб ему сказал, что у них было намерение украсть бриллианты миссис Борлас, он не стал отрицать, а, припертый к стенке, начал защищаться, пытаясь изобразить себя и своих сообщников этакими робингудами. Борласы, мол, богатые и жадные скоты, только о себе и думают, а в это время он с женой и ребенком буквально умирали от голода.

— Ну ладно, Хенч, — прервал я его, — давайте на этом закончим. Я ведь не говорю, что сам не дерзнул бы ограбить леди Борлас, подвернись мне такая возможность. Прекратите оправдываться.

Но поток излияний продолжался. Хенча нельзя было остановить. Я понял, что это уже давно стало для него навязчивой идеей, своего рода наваждением, и что он без конца ворошит в своей памяти события прошлых лет, будучи не в силах их забыть. Во мраке долгих бессонных ночей его душа перед лицом Создателя плачет и стонет, но и в слезах ему нет утешения. Нет, никакой он не преступник и не злодей, бедняга Хенч, и отроду в нем этого не было.

Наконец мне удалось прервать поток его самооправданий. Хенч продолжил свой рассказ. Было ясно, что окончательное решение у него созрело, когда Буллер в красках описал ему, какой негодяй этот Борлас (от себя замечу, что Борлас был просто беспросветный дурак). К этому прибавилось сознание собственной беспомощности при мысли о том, что жена с ребенком голодают. Но гораздо более сильное влияние, превосходящее все остальные доводы, на него возымел авторитет Осмунда, которого Хенч боготворил.

Но и это слово недостаточно полно выражает то восторженное чувство, которое Хенч тогда питал к Осмунду. Последний представлялся ему необъяснимым, загадочным созданием, кем-то наподобие божества, только в человеческом облике. Для него Осмунд олицетворял собой все то, чего в самом Хенче и в помине не было: истый джентльмен, великолепно сложен и развит физически, потрясающе храбр, бесконечно умен — и так далее, и так далее.

Когда Хенч узнал, что Осмунд участвует в авантюре, он больше не раздумывал. Конечно, он понимал, что для Осмунда такого банального мотива, как ограбление, не существовало, что тот шел на это, движимый ненавистью к Борласу, из-за дикого, неистового желания «насолить» ему. Хенч всегда потом считал (и в этом, смею вас заверить, он был прав), что Осмунд не допустил бы кражи, превратив все в дерзкую, отчаянную, некрасивую шутку. Например, раздел бы Борласа догола и искупал бы в пруду или привязал бы его в таком виде к обеденному столу, ну что-то в этом роде, — конечно, идиотская, ребяческая, пустая выходка, и не более.

Разговор неизбежно коснулся Пенджли. При упоминании его имени Хенч совсем потерял рассудок и на глазах превратился в безумца. Он словно уже ничего не соображал. Было впечатление, что нормальный, настоящий Хенч, выпрыгнув в окно, исчез в водах Стикса, а на его месте сидел трясущийся маньяк, в чьем мозгу теснились всякие бредовые мысли.

Он, понимаете ли, вбил себе в голову, что именно Пенджли был убийцей его жены.

Стоило ему вспомнить о своей жене, как вся кровь отхлынула от его и без того бледного лица.

— Знаете, Ган, она была прекрасная женщина. Вы ее ни разу не видели. Я хочу сказать, что для того, чтобы по-настоящему ее оценить, надо было ее знать. Она была из тех женщин, которые тем сильнее любят своих мужей, чем хуже идут у тех дела. Она сначала не хотела выходить за меня, и разве я мог винить ее за это. Шесть раз я делал ей предложение, пока она не согласилась, да и то отчасти потому, что хотела вырваться из-под власти мачехи. Я хочу сказать, что она была несчастлива в родном доме, и чего хорошего можно было там ожидать с таким отцом, который, женившись второй раз, все отдал своей второй жене, а о детях и не подумал. Одним словом, она вышла за меня, когда я в шестой раз сделал ей предложение, и с этого момента мы стали счастливейшей парой в Англии. Никогда никаких ссор между нами не было. Она была настоящим ангелом, если ангелы вообще существуют.

Хенч замолчал и вытер лоб, на котором выступили капли пота. Он уже нисколько не казался мне забавным и смешным. Я понимал, что речь идет о глубоком, истинном переживании, столь близком и моей душе, и сочувствовал ему и жалел его.

— Видите ли, Ган, она верила в меня с самого начала, когда никто не верил. Я бы так ничего и не достиг и не был бы тем, кем я являюсь сегодня — мастером печатного дела, — если бы не она, если бы она не настояла на том, чтобы я учился, если бы она не почуяла, что именно меня интересует в жизни. Я хочу сказать, что только любящая женщина может заставить человека верить в себя, если она сама того хочет… Она заставила меня поверить в себя. У нас родился ребенок, прекрасная маленькая девочка, и такая она была красавица, Ган, верите ли. А потом все пошло не так, как надо… Я потерял работу в типографии, и совсем не по своей вине; жена и ребенок занедужили, а я совсем впал в уныние. Может, все было бы не так плохо, если бы не заболела сама Клара, если бы она была на ногах. Но она слегла, и ребеночку не хватало еды… Я хочу сказать, что от такого горя любой впадет в отчаяние, а я ведь вовсе не был таким сильным, каким хотела меня видеть Клара…

Что правда, то правда, сильным он не был, а теперь и подавно раскис. По-моему, его губили бесконечное добродушие и дружелюбие, переходившие в угодливость, — что достойно презрения, вправе заявить более суровый, чем я, наблюдатель и насмешник. Но между прочим, как раз из-за этого и страдают хорошие люди.

Да, Хенч потерял голову от беспокойства за свою семью, а дальше все покатилось, покатилось… Он приехал в Хаулет и сначала попал под влияние Буллера, а потом, уже гораздо более серьезно, Осмунда. Одной из главных причин, почему его так обворожил Осмунд, было убеждение в том, что его жена и сама была бы без ума от его нового друга.

Клара всегда лелеяла мечту, что когда-нибудь у ее мужа появится настоящий друг, и образ его как нельзя лучше соответствовал Осмунду со всеми его достоинствами. В воображении Хенча они слились воедино — Осмунд и Клара, его лучший друг и его жена. Он мечтал о том, что, когда придет их время, все вместе — он, Клара и Осмунд, — взявшись за руки, радостно предстанут пред вратами рая.

Бедняга Хенч! Все обернулось так плачевно! Сначала Осмунд, а дальше Пенджли, и — полное крушение, поезд рухнул под откос.

Лично для себя он не искал оправданий, если не считать жалких, бессмысленных слов, которые он талдычил без конца, мол, они с Чарли Буллером не замышляли «ничего дурного». Главное, что его терзало, — подлость Пенджли. Он никак не мог осмыслить причину его злодейства. Как и Осмунду, ему хотелось знать одно — что заставило Пенджли пойти на это. Конечно же, не любовь к букве закона и правопорядку, потому что более законченного негодяя и мошенника, чем Пенджли, мир еще не знал. По-видимому, Пенджли предавал их с самого начала, подзадоривая Буллера, устраивая все так, чтобы у них не возникало никаких препятствий, а потом негласно помог полиции застать их на месте преступления. Нет, не алчность толкала его на злые дела, не жажда денег и даже не ненависть к Осмунду, которого он не терпел с первой их встречи. Кажется, он задумал предать Буллера и Хенча еще задолго до того, как узнал, что Осмунд собирается ввязаться в это дело.

Все невероятно, бессмысленно, лишено всякой мотивации.

— Я хочу сказать, — продолжал Хенч, — что никакой выгоды от нас ему не было, он зря старался, мы — люди маленькие. Вот как все было… Клара не покидала меня, поддерживала все время, пока я сидел в тюрьме, а через неделю после того, как я вышел, умерла.

Когда она умирала, ей казалось, что Пенджли все еще их преследует. Ей постоянно мерещилось лицо Пенджли и его голос. В бреду она выкрикивала его имя, дрожа всем телом, — так велик был ужас, который он ей внушал.

После ее смерти Хенч только и мечтал о дне, когда он встретится с Пенджли. Несчастный вдовец жил тихо, как скромный обыватель. Ему удалось найти работу у людей, которые поверили ему, и с тех пор он постоянно упрочивал свое положение, смиряясь с неизбывным чувством тоски и одиночества (его ребенок умер, когда он был в тюрьме). Но в нем зрела мысль, что когда-нибудь он встретит Пенджли и выскажет ему все в лицо. Шли годы, ничего не было слышно ни о Пенджли, ни о Буллере, а с Осмундом они столкнулись случайно в Истбурне. И вдруг от Осмунда приходит весточка, в которой тот просит Хенча о встрече. И вот сейчас, с моих слов, ему наконец становится ясно, зачем он Осмунду понадобился.

Сидя напротив Хенча за маленьким обшарпанным столиком, я ощущал, как доля той ненависти, которую он испытывал к Пенджли, передалась и мне. В моих глазах Пенджли всегда был презренным негодяем, но теперь у меня было такое чувство, что он предал и меня и что я тоже все эти годы только и ждал случая отплатить ему.

Преисполнившись состраданием к Хенчу, я начал понимать, что происходило у него на душе. В нем шла борьба между данной ему от природы сентиментальной любовью к своим двуногим собратьям и ненавистью. Он так хотел, чтобы его любили, и сам хотел любить, но эта жгучая ненависть не оставляла его, пожирала душу, ворочалась в сердце, как проникший туда неукротимый зверь, которому там тесно.

— Хорошо, я пойду, — сказал Хенч, глядя поверх меня в пространство. — Хотелось бы опять увидеть Осмунда, и Пенджли тоже.

Я поднялся, чтобы рассчитаться с официанткой. В тот момент я уже знал, что бесповоротно втянут в это дело и назад пути нет. У меня, как от быстрого бега, перехватило дыхание.

Да, сомнений не было. Я окончательно увяз, увяз, что называется, по самые уши.

Глава 5

Пенджли «на земли»

Уже на улице, когда мы проходили мимо Деда Мороза, я ощутил, как заметно похолодало за последние полчаса.

Снег шел с тихим упрямством, зарядив надолго. Он щекотал лицо голубиными крыльями и нежно касался рук, точно даруя ласку, одному мне предназначенную.

Подмораживало, и все многоцветие площади и сооружений вокруг нее обозначилось резче. Рекламные огни за пеленой падающего снега плясали еще лихорадочнее. Края тротуаров и карнизы домов окаймлял тонким слоем белый пушок. В сумеречном свете окраска домов и поверхностей крыш приобрела бархатную глубину. Час, когда пещеры, распахнувшись, выпускают на волю своих обитателей, давно прошел, и теперь арена кишела существами, которые в предвкушении ночных сражений замерли в боевых стойках. Их ожидали поединки, и причем самые что ни на есть разнообразные: дуэли между мужчинами и женщинами, стычки женщин с соперницами; драки собак с крысами, битвы слонов с пауками, схватки удавов с носорогами. Можно было наблюдать, как они дружно направляются к специально отведенным для этих целей площадкам. А вокруг уже все примолкло, готовое к созерцанию предстоящего боя.

И я… я тоже должен был предстать во всеоружии перед лицом врага, вершившего моей судьбой. Однако в те минуты у меня была совсем иная забота, казавшаяся мне чрезвычайно важной, — я хотел оградить Хенча от беды. Я видел, что нервы у него на пределе, и понимал, что разговор с Пенджли, после того как Хенч столько раз заранее готовился к нему и остро его переживал, может кончиться разгулом неуправляемых эмоций в духе дешевой мелодрамы. И между прочим, мои опасения вскоре отчасти подтвердились.

Мы проходили мимо ресторана «Омнибус». Вдруг из его дверей появились трое молодых, празднично одетых людей. Они куда-то спешили, оживленно, громко разговаривали, смеялись. Судя по всему, для них это была прелюдия к развеселой вечеринке и они уже настроились на соответствующий лад.

Юноши вырвались гурьбой из вертящихся дверей, взяли друг друга под руки, устремились вперед (заметим, что цилиндры у них были надвинуты на глаза) и — налетели прямо на нас.

— Прости, старина, — крикнул кто-то из них.

Отпрянув назад и дрожа от негодования, Хенч накинулся на них.

— Вы что, не видите, куда идете? — крикнул он своим смешным, срывающимся голоском, похожим на завывание дудочки. — Считаете, что это прилично, не глядя…

Но они уже были далеко от него, на середине площади, эти удалые, веселые гладиаторы; заняв свои места, они уже салютовали императору и многочисленной публике и рвались в бой с любым, кто посмел бы бросить им вызов.

Я взял его за руку.

— Брось, Хенч, — сказал я ему, — они просто чуть-чуть навеселе.

Хенча трясло. Его страх слегка передавался и мне. В те мгновения площадь, казалось, была сплошь заполнена свирепыми существами в ослепительно сверкающих доспехах, всерьез вознамерившимися не пропускать нас вперед. Я держал Хенча за руку. Внезапно меня охватило чувство симпатии и нежности к нему.

— Все хорошо, Хенч, — уговаривал я его, как ребенка, — все хорошо.

Я повел его по улице, и мы благополучно добрались до нужного нам дома.

Поднимаясь по темной кривой лестнице, Хенч говорил мне:

— Понимаете, Ган, для меня это очень, очень важно, да, в самом деле. Я хочу сказать, что для меня увидеть опять Осмунда и Буллера — это все равно как вернуться в прежние времена… Правда, не в очень-то приятные…

Но на полпути вверх по лестнице, там, где я подкараулил навострившего свои уши Пенджли, Хенч остановился и схватил меня за руку.

— Послушайте, Ган, — затянул он, — если вы не возражаете, я дальше не пойду. Мне как-то не по себе сегодня. А если я увижу Пенджли, кто знает, что я могу ему наговорить или наделать. Просто не знаю. Хочу сказать, что я не в состоянии владеть собой и не могу за себя ручаться. Правда, не могу.

Я успокоил его как мог, заверив, что никто не собирается причинять Пенджли никакого вреда. (Хотя, между прочим, в этом я совсем не был уверен.) Просто неплохо было бы для него встретиться со старыми друзьями, сказал я. К тому же он сам дал слово Осмунду повидаться с ним. Хенч послушался, и минуту спустя мы уже звонили в колокольчик у двери квартиры Осмунда.

Дверь открыл Буллер. Мне показалось, что оба они были рады встрече.

— Здравствуй, Чарли.

— Привет, Перси. Входите. Ну как ты?

Мы вошли. Буллер провел Хенча в гостиную, а сам вернулся ко мне в прихожую. Я в это время вешал свое пальто. Он тихо сказал мне:

— Ган, погодите-ка минутку.

Я задержался, чтобы выслушать, что мне скажет Буллер. Он сообщил, что Осмунда нет дома, он пошел провожать жену куда-то, где она должна была остаться… Дело в том, что Осмунд очень волновался и не хотел, чтобы она встретилась здесь с Пенджли.

— Это дело мужское, — помню, говорил мне Буллер, — мы тут обойдемся без женщин.

Кроме того, Осмунд не хотел, чтобы Хенч до его возвращения столкнулся с Пенджли. Поэтому он, Буллер, должен был, взяв с собой Хенча, уйти с ним на полчаса из дому и где-нибудь «пропустить стаканчик».

Так обстояли дела, когда мы с Хенчем пришли. Словом, я оказался в самой гуще событий, то есть влип окончательно. Они убедились в том, что я их друг, но стану ли я помогать им и дальше? Может, останусь в квартире Осмунда и встречу Пенджли, когда тот придет? Чтобы он не сбежал.

— Не хотелось бы его вспугнуть, — заметил Чарли Буллер, — тем более что он сам соизволил попросить нас об этой встрече.

— Послушайте, Чарли, — сказал я ему тогда, — но кое-что мне определенно хотелось бы знать. Что вы и Осмунд собираетесь сделать с Пенджли?

— Ничего, — ответил Буллер, — ничего такого особенного. Поговорим с ним немного, вот и все.

Он стоял чуть расставив крепкие ноги и по привычке втягивал щеки, будто сосал через воображаемую соломинку коктейль. Потом усмехнулся и, приблизившись, положил мне руку на плечо.

— Да вы и сами не прочь взглянуть на него, так ведь? — спросил он.

— Ладно, — сказал я, — подожду.

Спустя минуту Буллер появился из гостиной с улыбающимся Хенчем. Казалось, от нервозности Хенча не осталось и следа.

— Мы с Чарли выйдем, хотим прополоскать горло, — кивнул он мне.

— Хорошо, — согласился я.

Но, оставшись один в той квартире, я чувствовал себя, честно говоря, не в своей тарелке. Мной владело непонятное возбуждение. Не уверен, что до этого мне когда-либо приходилось переживать более странное ощущение. Было бы недостаточно объяснять состояние, которое я тогда испытывал, только тем, что я уже предвидел, как сложатся надвигавшиеся события. И не оттого я чувствовал себя странно, что на всем вокруг меня лежала печать личности Осмунда. И не только потому, что я был охвачен неистовым, лихорадочным волнением и рассудок мой мутился от неизвестности и — конечно же! — от радости, что я нашел Хелен. Помимо всего этого было еще что-то. Я принялся обходить комнату, рассматривая все подробно, и первое, на что упал мой взгляд, была книга — тот самый томик «Дон-Кихота». Он спокойно лежал на длинном обеденном столе. Как же я был рад, что он не пропал! Этот томик внушил мне мысль о том, что невероятное приключение, в которое я ввязался, всего лишь мелкий эпизод в моей биографии. А жизнь на самом деле такая огромная, мудрая, справедливая…

Радость, охватившая Санчо Пансу, когда нашелся его осел, едва ли была сильнее моей, когда ко мне вернулся мой Санчо Панса.

Квартира была маленькая, состояла из гостиной, двух спален, ванны и крошечной кухни. Спальня поменьше, очевидно, предназначалась для прислуги. На эту догадку меня навел фотографический портрет молодой женщины — улыбка до ушей и море цветов, — стоявший на туалетном столике.

Обстановка в спальне побольше была по-монашески скромной. Она выходила в гостиную, что, как я позже обнаружил, явилось немаловажной деталью, учитывая дальнейшие события. Пол был грязный, в пятнах. Его покрывал небольшой, некогда яркий, но теперь выгоревший персидский ковер золотисто-персикового цвета с орнаментом в мелкую темно-лиловую елочку по краю. В спальне стояла узкая, с виду жесткая, кровать из черного дерева, комод с витыми медными ручками, зеркало в раме из черного дерева, инкрустированного серебряной нитью, и при нем — несколько старых серебряных щеток для волос, сильно помятых и потускневших. Упомяну еще буфет и два стула с плетеными сиденьями. Стены были голые, без картин. Но все это показалось мне сущими пустяками по сравнению с тем, что я там увидел. На кровати лежала шляпка, а на одном из стульев — пара дамских перчаток. Их оставила Хелен! Схватив перчатки, я тут же сунул их себе в карман. Скорее всего это было инстинктивное движение, и сейчас, вспоминая тот случай, думаю, что проделал я это совершенно бессознательно.

В моей бестолковой жизни мне довелось совершить немало бестолковых поступков. Во всяком случае, еще история эта не кончилась, а я уже очень и очень жалел о содеянном.

Вернувшись в гостиную, я в восхищении замер перед секретером, о котором уже шла речь выше. Это действительно была великолепная вещь! Миниатюры из белой и красной слоновой кости были так свежи по колориту, будто их выполнили не далее как вчера. Очаровательны были смешные сценки, изображенные на них. Цвета же отличались такой сочностью и глубиной, что казалось, они оживляют всю комнату, насыщая ее мягким, теплым светом.

Толстые портьеры пурпурного цвета не были задернуты. Я подошел к окну и выглянул на улицу. Снег ненадолго прекратился. И хотя его искрящийся белый покров был, насколько я мог видеть, еще тонок, в воздухе разливалось перламутровое сияние. На этом фоне суетились и бегали маленькие черные фигурки, как куклы, которые приводил в движение, дергая за ниточки, царивший над сценой невидимый кукловод. Ну какие же они все были важные! Как много они мнили о себе, как пыжились! Глядя на них, я воображал, что, спрятавшись за шторой, мог бы, хорошенько прицелившись из ружья, уложить их всех по одному. Как смешно они стали бы подскакивать и, не пикнув, падали бы в снег, распластываясь там чернильными кляксами на белой бумаге, а над ними продолжала бы мерцать россыпь рекламных огней, горели бы рубиновые и изумрудные звезды, разливал бы свои золотые искры бокал, мигали бы, то появляясь, то исчезая, разноцветные буквы… И только эти пляшущие огни продолжали бы жить на земле, где не осталось бы ни единой человеческой души…

Не думайте, что мною овладел приступ кровожадности, это далеко, далеко не так. Но с высоты, откуда я смотрел, мне все представлялось неодушевленным, игрушечным — и площадь, и людишки на ней. Господь Бог, сидя в одиночестве и позевывая на своем облаке, наверное, тоже частенько впадает в подобное заблуждение.

Звякнул колокольчик. Резкий его звук ворвался в тихую квартиру, отдавшись в моей спине предупреждающим толчком. Я вышел в переднюю, открыл дверь… Передо мной стоял Пенджли.

Уж если в тот вечер мне предназначалась роль удивлять моих друзей, то никого вид моей особы не поразил так сильно, как Пенджли. Был момент, что я даже подумал: сейчас он повернется и сбежит. И в самом деле, он слегка попятился назад.

— Входите, мистер Пенджли, — сказал я, — вас ждут.

Он осматривал меня с ног до головы. Как он был мне отвратителен в ту минуту! Затем, пожав плечами, он произнес:

— Вот уж кого не ожидал здесь увидеть, так это вас, мистер Ган. Давно мы с вами не встречались.

И правда, так давно, что я успел забыть его особенную манеру говорить. Время от времени он с шипением словно бы всасывал отдельные слова, будто ловил ртом мошек, а поймав, проглатывал.

— Да, — ответил я, отступая в сторону, чтобы дать ему войти, — лучше поздно, чем никогда.

Он снова метнул на меня недобрый взгляд — мало сказать, недобрый, еще и испытующий, и подозрительный — и переступил порог квартиры.

Сняв пальто и шляпу, Пенджли прошел в гостиную. Сколько я его помнил, он всегда передвигался бочком, озираясь по сторонам, как будто на всякий случай присматривал укрытие — за занавеской или за дверью. Но вот он оказался на середине комнаты и стоял там прислушиваясь, выставив вперед обтянутую кожей голову, разведя в стороны тощие руки и ноги, словно слушал не только ушами, но и всеми конечностями.

— А что, разве Осмунд не держит слуг? — спросил он.

— Честное слово, не знаю, — ответил я, — но в данный момент в квартире я один. Вы пришли немножко раньше назначенного времени.

На это он ничего не сказал и продолжал стоять, оглядывая комнату, принюхиваясь, как пес, к новым запахам.

— Странно. Нет электрического света, только свечи.

— Причуда Осмунда, — ответил я. — Наверное, он считает, что при свечах все выглядит красивее.

Пенджли взял со стола мой томик «Дон-Кихота», и я еле сдержался, чтобы не крикнуть ему, чтобы он оставил мою книгу в покое. Но, презрительно фыркнув, он положил ее на место. Затем уселся в испанское кресло, и его сухое, костлявое тело там угловато сложилось в какого-то членистоногого гада с лысой головкой и хищными, вывернутыми ноздрями, которые плотоядно подергивались.

— Ну, мистер Ган, позвольте узнать, что вы тут делаете, — сказал он.

Я улыбнулся:

— Все в порядке, Пенджли. В настоящее время я в гостях у Осмунда.

— Вовсе не в порядке, — возразил он, — я договорился с Буллером и Осмундом, у меня к ним дело. Остальные тут ни при чем.

— Совершенно верно, — согласился я. — Конечно, это дело не мое, и я здесь не останусь, если во мне не будет надобности. Но Осмунд будет минут через двадцать. Так что нам придется немного потерпеть друг друга.

Он окинул меня покровительственным взглядом с большой долей презрения:

— Надо же, вы снова появились. Пару раз слышал о вас. Дела-то у вас неважные, верно?

Ссориться с ним я не хотел, это пока не входило в мои намерения. Мне надо было еще кое-что из него вытянуть.

— Верно, — ответил я. — По правде говоря, совсем неважные. Между прочим, как раз об этом я и хотел с вами поговорить. Узнав, что вы придете, я подумал: может, у меня тоже будет возможность побеседовать с вами в частном порядке. Не знаю, что вы собираетесь предложить Буллеру с Осмундом, но вот чего я не возьму в толк: если это дело, по-вашему, стоящее, то почему бы вам не привлечь и меня?

Поистине нет границ человеческому тщеславию! Только что он поглядывал на меня крайне подозрительно, но одно мое льстивое словечко, и вдруг — вот до чего непомерно было его самомнение! — все его подозрения мгновенно рассеялись. Однако презрение ко мне усугубилось.

Пенджли потирал руки, точнее, только свои длинные, тонкие фаланги пальцев.

— Значит, вы совсем на мели, верно? Что ж, это меня не удивляет… — Он перешел на доверительный тон. — Послушайте, а вы ведь можете кое-что мне прояснить. Я понимал, что, предлагая эту встречу, в какой-то степени иду на риск. Осмунд с Буллером получили по заслугам за ту кражу. Да их и так бы поймали. Понятно, что после этого они вряд ли питают ко мне особо дружеские чувства. Разумеется, с моей стороны было немного смело предлагать им встретиться со мной, но сегодня я нахожусь здесь именно с этой целью. Я рисковал всю жизнь, но мне всегда это сходило с рук. Скажите мне, Ган, они все еще злятся на меня из-за того старого дела?

— Да, они сердились на вас некоторое время, — сказал я. — И это естественно. Они никак не могли понять, зачем вы так с ними поступили, зачем выдали их.

— У меня были на то свои причины, — важно напыжась, ответил он. — Между прочим, я не сделал им ничего плохого. Ведь их все равно поймали бы. В этом деле они просто младенцы. А себе я здорово помог. Тогда у меня все так складывалось, что мне обязательно надо было подыграть полиции.

— Понимаю, — отозвался я, кивнув головой, — очень разумно с вашей стороны.

— Так вы думаете, они больше не злятся на меня?

— Ну, видите ли, — отвечал я, — это было так давно. Нельзя же держать камень за пазухой всю жизнь, это бессмысленно.

Похоже, ему сильно полегчало от моих слов.

— Я и сам так думал, — произнес он, с характерной для него манерой засасывая слова вместе с воздухом.

— И все же, — продолжал я, — не уверен, что теперь они охотно доверятся вам.

— О, им нечего бояться, — сказал он. — На этот раз я их не выдам. Наоборот, их ждет очень выгодное дельце, очень, очень выгодное.

— Какого же рода это дельце? — спросил я, возможно, чуть нетерпеливее, чем следовало бы.

Он посмотрел на меня своими злющими, узенькими глазками и покачал мерзкой своей головенкой.

— Спешить не надо, — отрезал он. — Я ведь пока не сказал вам, что беру вас в долю, — и он самодовольно ухмыльнулся, — однако я рад, что они образумились. Им нужен мудрый руководитель, человек с мозгами, вот кто им нужен. Буллер не дурак, если его научить, как надо действовать. Но вот Осмунд — никогда я не мог понять, умный он или нет. Вечно витает где-то. Сам не знает, что творит. Но в этот раз он будет знать, что делать, и должен будет делать именно то, что ему говорят.

Я постарался донести до вас общий смысл его речей и тон, в котором шла беседа, но, честное слово, если бы я не слышал собственными ушами все то, что он говорил, я никогда не поверил бы, что он осмелился на такую наглость. Мне стало ясно, что у Пенджли, как у любого настоящего преступника, гордыня, наглость и бахвальство столь велики, что это уже перешло в своего рода помешательство. Именно безмерное себялюбие, самомнение и убежденность в том, что они не такие, как все, а исключительные, по-иному устроенные, видимо, и есть та пружина, которая толкает подобных людей на преступные деяния, но она же в итоге приводит их к неминуемому крушению. Может быть, это правда и они действительно сделаны из другого теста, не то что все остальное человечество; их правила и мотивы, которыми они руководствуются в повседневной жизни, равно как их устремления, желания, победы и поражения, принадлежат — на уровне их сознания, духовно и физически — другой планете, планете темной, чуждой нам и оттуда, издалека, мерцающей своим губительным, непостижимым, мрачным пламенем.

Зло безосновательное, зло в чистом виде встречается крайне редко. Поэтому Пенджли представлял для меня изумительный объект наблюдения. Объект редкий — и все же, если поразмыслить, отнюдь не редкий. Я имею в виду, что любой дурной человек, в котором нет ни стыда ни совести, именно этим их отсутствием нас и привлекает. Нам кажется, что мы тоже вполне можем быть такими, а почему бы и нет? Что нам мешает однажды взять и отбросить всякие там угрызения совести или колебания чисто морального характера, и тогда — пожалуйста, вот мы уже ничем от них не отличаемся. И как прекрасно мы могли бы, воспользовавшись этим, преуспеть в делах и зажить себе в ус не дуя. Если говорить об этих двух эпохах — предыдущей и теперешней, послевоенной, то разница не в том, что наше послевоенное общество какое-то особенно аморальное, дерзкое и распущенное. Просто люди реже, чем раньше, прибегают к здравым соображениям, которые заставили бы их воздержаться от глупых, неблаговидных и вредоносных поступков и дел.

Пенджли говорил и говорил, и я вдруг начал ощущать, что под воздействием его слов в закоулках моего существа как будто бы зашевелились некие хищные твари, доселе там мирно дремавшие. Да, да, они были во мне, и, дай я им волю, их расплодилось бы еще больше. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: меня ужаснуло в Пенджли не то, что он был мне, как воплощенное зло, чужд и далек; нет, весь ужас был в том, что он был мне чем-то близок и очень понятен. Напрасно мы считаем, что зло незаразительно. Оно так же заразительно, как корь или скарлатина, а порой так же желанно и упоительно, как щедрый ужин для изголодавшегося желудка.

Пенджли никогда не позволил бы себе разоткровенничаться в непринужденной беседе со мной, если бы так глубоко меня не презирал. В его представлении я был нищий, безмозглый кретин, полное ничтожество. Но это была именно та, особенно им ценимая, аудитория — состоящая из людей много ниже его (как он считал) по положению, людей, которые способны лишь восхищаться им, будучи существами совершенно безответными и безвредными.

Он окончательно распоясался и, уже не стесняясь, выложил мне немало сведений о том, чем он занимался все эти годы. Его излюбленным делом был шантаж, который являлся для него не только увлекательнейшей игрой, но, как я понял, основным источником дохода. Это так просто, уверял он меня, вы даже представить себе не можете, насколько это просто. И про себя, наверное, добавлял: даже для такого глупенького, убогонького слюнтяя, как вы. Ведь если поразмыслить, то у каждого, будь то мужчина или женщина, найдется какой-нибудь секрет, своя тайна. Ты только должен выведать каким-либо образом, что это за тайна, а дальше играть со своей жертвой как с рыбкой, попавшейся на крючок.

И пока он развивал передо мной свои мысли, рассказывая истории из собственного опыта, персонажи его рассказов словно оживали в моем воображении. Перед моим мысленным взором предстали сонмы мужчин и женщин. Съежившись, они тряслись от страха, кланялись ему, валялись у него в ногах, молили о пощаде, воздевая руки, а Пенджли невозмутимо сновал между ними, то пропадая, то выныривая из их толпы, — голым черепом вперед, заложив руки за спину.

Мужчины кончали с собой, чтобы уйти от его преследования, женщины шли на свое последнее бесчестье. Он не жалел даже детей. Но самое поразительное, как потом выяснилось, было то, что при этом он считал себя вполне достойным человеком.

Получалось, что виноват не он, Пенджли, а род человеческий, сами люди. Они из-за своей похоти или жадности, из желания легкой наживы или ради глупой мести так наивно попадаются к нему в сети. Раз они такие дураки, то и участи другой не заслуживают.

Он видел в себе этакого бессмертного судию, обитающего среди людей во избавление их от их же несовершенств и по справедливости карающего за грехи.

Пенджли взахлеб, без устали похвалялся своей смекалкой и умом. Уверен, что он и в самом деле немало познал о пороках и заблуждениях человечества. За тот короткий промежуток времени, что он описывал мне свои «художества», я услышал достаточное количество изумивших меня историй, и почти не сомневаюсь в том, что говорил он правду.

Очень скоро мне стало чудиться, что его голос да и сам он постепенно заполнили собой всю комнату. Пенджли был повсюду. Он змеей проникал во все щели; его острые, горящие глазки заглядывали во все углы, а его лоснящиеся кольца медленно обвивали пространство. Мне казалось, что даже площадь под нами уже почуяла его зловещее присутствие и все маленькие фигурки заспешили в укрытие, чтобы не попасться ему. Осталась лишь белая сияющая поверхность, безлюдная, опустевшая. Мир затаил дыхание, и только сверху, с крыш домов, окружавших площадь, вниз смотрели его острые глазки, пригвождая к месту любую появившуюся тень…

Между тем время шло, и я уже начинал задумываться: что же они не возвращаются?

Пенджли тоже забеспокоился.

— Послушайте-ка, — сказал он, вынимая часы, и вдруг посмотрел на меня так, словно опять что-то заподозрил, — вы тут ничего такого не затеваете? Какой-нибудь своей игры?

— Игры? — переспросил я. — Какой игры?

— Разве не пора Осмунду появиться? Я не могу тут торчать целый вечер.

— Он появится, вот увидите, — сказал я. — Вы пришли раньше назначенного времени. И я очень этому рад. Правда, Пенджли, может, позволите мне участвовать в вашем плане?

— А какая от вас польза? Уж больно вы нежный.

— Ну, не знаю. Я уже не такой нежный, каким был раньше. Я многое испытал за последние несколько лет, а это меняет человека.

— Подумаем, — ответил он. — Конечно, что и говорить, разговариваете вы как джентльмен. Это в вашу пользу. Никто так не влезает в душу человека, как джентльмен.

— Неужели? — невинным голосом поинтересовался я. — Это как же?

— Ну, к примеру, с женщинами. — Пенджли с наслаждением принялся развивать эту тему. — Обычно женщины гораздо охотнее доверяются джентльменам. Никак не возьму в толк почему, но это так. Полагаю, вы могли бы нравиться женщинам, если бы немного прибавили себе шику.

— Верно, — уныло согласился я. — Мне вообще-то надо подстричься, и еще, честно говоря, я уже много дней подряд не ел как следует, вдоволь.

Тут все его подозрения мгновенно исчезли. По его реакции мне стало очевидно, что он отныне рассматривал меня как находку, подручного в его делах, недоумка-джентльмена, оказавшегося без гроша. Да, такой на все пойдет, лишь бы насытить свое брюхо, и быстренько научится выполнять все его желания и команды.

Не сомневаюсь, что он хорошо знал эту сторону человеческих отношений и знал, как подчинять себе слабых людей; знал, как с помощью короткого и весьма действенного курса обучения заставить их быть послушными одному его слову. Что же удивительного в том, что Пенджли с таким презрением относился к роду человеческому! Сколько их, представителей этого самого человечества, безропотно предавались ему в руки!

А ведь он в самом деле обладал странной силой власти, — в какой-то момент я и сам это ощутил, хотя все время, сидя там напротив него, глубоко его презирал, втайне издевался над ним и был абсолютно убежден в своем превосходстве. Интересно, что тогда каждый из нас считал себя хозяином положения, вольным распорядиться жизнью другого по своему усмотрению!

Затем последовали десять минут, можно было бы сказать — самых странных и невероятных в моей жизни, если бы позже, тем же вечером, мне не пришлось пережить еще более странные и невероятные минуты. Пенджли встал и начал крадучись обходить комнату. Крадучись — это именно то слово, которое было бы уместно употребить в данном случае. Он неслышно передвигался, вытянув голову вперед и заложив руки за спину. Худые, длинные его руки были похожи на перевитые сзади щупальцы. Без всякого сомнения, Пенджли было крайне нелегко решиться на эту вылазку в тыл врага. Наверняка она стоила ему долгих раздумий и колебаний. Я не удивился бы, узнав, что он околачивался вокруг весь тот день, шпионя и вынюхивая, как обстоят здесь дела. Ранее в тот вечер я собственными глазами наблюдал его за этим занятием — он, если вы помните, топтался на лестничной площадке. Конечно же, он явился сюда полный опасений и предчувствий. Но, судя по всему, план, выношенный им, был настолько серьезен, что он решился прибегнуть к такому рискованному ходу. Идя на подобный шаг, он основывался на убеждении, что Осмунд и Буллер были в затруднительном материальном положении и сильно нуждались в помощи, и эту помощь он и собирался им предложить. Предвидя осложнения, он считал, что в случае чего нелишним было бы прибегнуть к легкому шантажу. Горячие по натуре джентльмены, такие как Осмунд, да еще отбывшие тюремный срок, частенько дают пищу для шантажа. Джентльмену, отсидевшему в тюрьме, живется весьма несладко.

Но с другой стороны, Пенджли опасался бурной реакции старых приятелей и возможных вспышек гнева с их стороны. Он не был уверен в том, что они не затеют ссоры и дадут ему время растолковать им как следует, насколько хорош его план. Но если бы они позволили ему убедить их в этом, то дальше все пошло бы как по маслу. Таков был, по моему мнению, ход его мыслей. Я даже догадывался, какие милые его сердцу картинки рисовались в его воображении: Осмунд и Буллер, эти безвольные слабаки, станут послушными винтиками в его механизме.

Поэтому мои успокоительные речи пришлись ему по душе. Он именно на то и рассчитывал: обнаружить здесь бедолаг и недоумков, раздавленных жизнью, голодных, не помышляющих ни о каких идиотских возмездиях, готовых на любое предложение с его стороны; и в довершение всего, совершенно неожиданно, получил еще и меня, такой, можно сказать, великолепный «подарок».

Итак, он крадучись обшаривал комнату, гнусаво напевая под нос какой-то заунывный мотивчик. Звуки эти ужасно напоминали монотонное шипение, какое издают гады, затаившиеся в засаде в ожидании добычи, среди густой травы где-нибудь в зарослях джунглей. Тонкое то ли шипение, то ли свист сквозь зубы, без всякой мелодии. Он потихоньку исследовал все предметы, находившиеся в комнате, — секретер, триптих, резьбу по дереву испанской работы, кресла. Ничего, кроме глубочайшего презрения, все это у него не вызывало.

Потом он приблизился к окну и ненадолго задержался там. Прижавшись носом к стеклу, стал смотреть на площадь. И хотя в тот вечер должно было случиться еще немало ошеломляющих событий, связанных с ним, и даже гораздо более значительных, этот момент врезался мне в память. Пенджли принял позу, в которой я его запомнил навсегда. Его сухое, облаченное в поношенную хламиду тельце приподнялось на цыпочки (любопытно, что его одежда обычно была до такой степени заношена, что лоснилась; с самого первого дня моего знакомства с ним она неизменно была в таком состоянии); его физиономия жадно приникла к окну. Он глядел вниз. Не сомневаюсь, что в это время он высматривал в толпе там, на площади, очередные десятки будущих своих жертв.

И снова я, сидя в кресле поодаль от окна, увидел мысленным оком площадь под снежным покровом и маленькие черные фигурки, разбегающиеся по ней в разные стороны в поисках укрытия, — и вот уже никого, лишь опустевшая, безжизненная, девственная в своем белоснежном уборе площадь.

Пламя свечей в серебряных канделябрах затрепетало, словно тронутое таинственным дуновением. Пенджли повернулся и посмотрел на меня; я понял его взгляд. В нем была безмерная радость и вместе с тем — презрение.

— Значит, хотите работать на меня, так ведь? А есть ли у вас опыт?

— В чем? — не понял я.

— Ну в игре на человеческих чувствах… С людьми надо играть…

— Вы имеете в виду шантаж? — спросил я.

— Нет, зачем же так… — Кончик его языка на миг показался и исчез. — Это слишком грубо звучит. Я не люблю это слово, и чем реже мы будем его употреблять, тем лучше будет для всех нас.

Отвернувшись от окна, он очень близко подошел ко мне и стоял, будто ощупывая меня глазами, оценивая, как товар.

— Припоминаете Робин Гуда?

— Припоминаю ли я Робин Гуда? — сказал я. — Не имел чести его знать, если вас это интересует.

Но моя шутка не имела у него успеха. У меня в памяти остался взгляд, которым он меня удостоил в ответ, — свирепый и беспощадный. Уверен, точно таким взглядом он пронзал незадачливых своих пособников, когда те чем-то ему не угождали.

— Тут не до шуток, — отрезал он. — И если вы войдете со мной в дело, шутить вам не придется… Ладно. Так чем занимался Робин Гуд? Он отбирал деньги у богатых и отдавал их бедным. Устанавливал справедливость, так сказать. Он и его шайка годились для своего времени, а я со своими людьми — хорош для нашего. Но методы те же.

— Понятно, — сказал я. — А вы тоже отдаете свой улов бедным?

Он снова с недоверием впился в меня глазами.

— Не ваше дело, что я отдаю бедным, — проговорил он. — Сами скоро узнаете.

И затем, стоя передо мной, Пенджли запел победную песнь, каких не складывал еще ни один бард, — гимн самому себе, властителю мира. Он восхвалял свою бесконечную мудрость, свое тонкое знание человеческих душ; он издевался над своими жертвами с их жалкими слабостями и грешками и, упиваясь, описывал, как они вопят, умоляя его сжалиться над ними, ползают у него в ногах, напрасно унижаясь, но он остается тверд и непоколебим, не поддаваясь на их мольбы, не изменяя себе в своем беспощадном, бессердечном деле. Он воспевал свою власть над людьми, свое умение их покорять, столь совершенное, что он даже превосходил в нем всех прочих известных в истории великих завоевателей… И пока он этак бахвалился передо мной, мне становилось ясно, что он и впрямь диковинное явление в этом мире: ему абсолютно было чуждо чувство жалости, стыда, раскаяния. Ничто не могло ни смягчить его сердце, ни вызвать в нем укоров совести, которой у него просто не было — ни капли. Постепенно до меня доходило, что по крайней мере в одном Пенджли прав: он действительно уникален в своем умении успешно добиваться цели; действовать без стыда и совести, презирая всякие приличия, не считаясь ни с какими человеческими чувствами и представлениями о морали. Да, это был уникум в своем роде, пришелец с другой планеты, князь тьмы среди людей.

Пенджли коснулся пальцем моей руки и произнес:

— Вы приняты. Сгодитесь мне в деле. Но имейте в виду: раз уж я вас этак пометил, то не отпущу. Теперь вы моя собственность…

Но что значили его последние слова и каким образом я мог быть его собственностью, так и осталось для меня загадкой, потому что в ту минуту мы оба услышали, как открылась входная дверь и в прихожей раздались голоса. Я догадался, что вернулись Буллер с Хенчем.

Глава 6

Пенджли «на небеси»

Как-то на днях, уже после того как я принялся за это повествование, в мемуарах Уильяма Морриса мне попался на глаза нижеследующий отрывок: «Я обнаружил, что память моя очень часто подвергается некоему воздействию извне, каковое может быть определено как „озарение“ или „вдохновение“. Так, например, стоит мне сосредоточить свои умственные усилия на воспроизведении какого-либо происшествия, описываемого в данных главах, как сама сцена его действа вдруг сама разворачивается, множась в подробностях, поначалу, может быть, медленно, но чем дальше, тем все быстрей и отчетливей. Поразмыслив над этим явлением, я взялся за перо и начал писать, и тут, к моему удивлению, все диалоги, давным-давно лежавшие где-то на дне моей памяти, прочно забытые или дремавшие там до времени, стали возвращаться ко мне порой даже в совершеннейшей полноте, как говорится слово в слово. И не только слова, а даже интонации, паузы, жесты говорящего лица…»

Приведенное выше наблюдение настолько соответствует тому, с чем приходится сталкиваться мне, что я не могу его не процитировать. Оно справедливо в отношении моего труда в целом, но в особенности сейчас, когда я приступаю к описанию последовавшей сцены, имевшей решающее значение в жизни каждого из нас.

Буллер и Хенч вошли и остановились в дверях, разглядывая Пенджли. Сами понимаете, какой это был для них серьезный, драматический момент — здесь, в этой квартире, встретиться с Пенджли. Последний раз они видели его во время процесса. Сколько тяжких, суровых испытаний выпало на их долю за эти годы! Буллер был человеком без воображения. Он принимал жизнь такой, какая она есть, не рассуждая и ничего не придумывая. Он не был ни сентиментальной, ни фанатической личностью, но если у него под прической заводилась определенная мыслишка, там она и застревала. И то, что в его представлении было связано с Пенджли, мысленно выражалось в таких словах: «А за ним должок!»

С Хенчем все обстояло иначе. Для него Пенджли был воплощенным дьяволом, с хвостищем, рогами и прочими атрибутами. Исходя из того, как потом развивались события, я даже склонен думать, что это его заблуждение повело его еще дальше. Он считал, что Пенджли обладал почти сверхъестественным даром творить злые и подлые дела. Приписывая ему эту способность, он, несомненно, переоценивал его возможности.

Итак, они стояли на пороге и смотрели на него, а он смотрел на них. Я так прочно усыпил его бдительность своими разговорами, что он при виде их не чувствовал и тени тревоги. Наоборот, он тут же раздулся от самодовольства и принял несносно покровительственный вид.

— Привет, Буллер, — кивнул он, — рад вас видеть. Привет, Хенч. — Он порылся в кармане, вытащил аляповато разукрашенный золотой портсигар и достал из него сигарету. Затем протянул ее Буллеру. — Хотите? — спросил он.

Буллер машинально чуть было не протянул руку, но что-то его остановило. Он отрицательно помотал головой.

— Нет, благодарю. Не курю.

Мы сели. Буллер занял место у самой двери, будто для охраны. Пенджли взял на себя роль первой скрипки. Очевидно, он уже совершенно освоился. Подойдя к окнам, по-хозяйски задвинул шторы.

— Так уютней, — бросил он, — гораздо уютней.

После этого он уселся в старинное кресло испанской работы, закинув одну кривую ногу на другую.

— Ну как дела? — спросил он, обращаясь к Буллеру.

— Хорошо, — ответил Буллер, посасывая воображаемую соломинку.

— Холодно, да? — продолжал Пенджли любезным тоном. — Не удивлюсь, если к утру снега навалит целые горы.

— И я не удивлюсь, — сказал Буллер.

Наступила короткая пауза. Помнится мне, я заметил тогда, что Хенч, сидя в кресле у окна, дрожал всем телом.

— Долго еще ждать Осмунда? — спросил Пенджли.

— Будет с минуты на минуту, — сказал Буллер. — Милая у него квартирка, да?

— Ничего, — сказал Пенджли. — Вы бы посмотрели мою квартиру на Мейденвей. Просто картинка. До реки пять минут. Садик и все прочее.

— Хотелось бы взглянуть, — сказал Буллер.

— А это что за идея — кругом одни свечи? Немного старомодно, вам не кажется?

— Не знаю, — сказал Буллер, — лично я предпочитаю электрическое освещение.

Мы услышали, как открывается входная дверь. Вслед за тем возник Осмунд.

Как бы мне хотелось разгадать тайну его души! Наверное, это было бы по силам одному лишь Достоевскому. Вне всякого сомнения, по своему типу Осмунд принадлежал к так называемым страдающим людям Достоевского. И вместе с тем его нельзя ставить в один ряд с персонажами из книг этого автора. В нем не было ничего русского, никакой примеси восточной крови. Он был настоящий англичанин, англичанин до мозга костей. Он был физически развит, искренен, честен, абсолютно бесхитростен. И, как многие его соотечественники, страдал от избытка воображения, понимая, что ни к чему хорошему это не приведет и что без него ему жилось бы спокойней. Но это нельзя было искоренить. Воображение являлось частью его существа. Катастрофа, приведшая его на скамью подсудимых, усугубила это качество, а война развила в нем мятежность духа, отвращение к миру и страстное желание совершить нечто такое, что изменило бы жизнь (заметьте, что этим недугом были поражены тогда многие его соотечественники). Его бунтующий дух обрек его на изгнание в чужой стране. Но среди скитальцев, гонимых терзаниями собственной души, нет людей несчастнее, чем англичане, потому что для них жизнь ни в одной другой стране, кроме Англии, невозможна, если припомнить всю ту неуживчивость и вздорность, которые они в себе взлелеяли.

Осмунд и в самом деле начал ощущать, как мне думается, что Англия послевоенных лет — страна конченая, Англии как таковой больше нет, она катится в пропасть, и все потому, что в стране повсюду заправляют негодяи и мошенники и земля во власти дьявольских сил. В то время многие обитатели наших островов испытывали те же чувства. Но он воспринимал все гораздо острей, и это было опасно. Беда в том, что в нем кипела кровь, он был человеком страстным и нетерпеливым и за всю свою жизнь не научился обуздывать свой нрав.

В Осмунде была бездна благородства, душевного тепла и детской наивной веры в добро, но, как я думаю, сознание того, что он погубил себя морально, ввязавшись в авантюру с кражей драгоценностей, и вместе с тем убежденность в том, что и он, и Англия обречены, — все это терзало его мозг, как лихорадка. Не сомневаюсь, что его отвращение и ненависть к Пенджли прежде всего коренились в его собственной душе: он был ненавистен самому себе, он казнил сам себя.

Во всяком случае, едва Осмунд вошел в комнату, где мы его ждали, я сразу же увидел, что он был взвинчен до предела и до того переполнен отвращением и к себе, и к окружающему миру, что находился на грани безумия.

Вот как я домыслил бы этот эпизод. Случись так, что в тот момент перед окнами его квартиры снизу, с заснеженной площади, выросла бы фигура героя-богатыря и этот герой позвал бы его с собой на ратные подвиги во имя какого-то славного дела, Осмунд мгновенно преобразился бы в ликующего, счастливого человека и ему уже было бы не до Пенджли, этого презренного червя.

Желая улучшить мир, он жаждал благородной битвы, рыцарских подвигов во имя человечества; он надеялся, что, совершив акт подвижничества, с честью искупит свой грех и вернет величие и покой своей душе. Но, увы, ответ на все его искания по-прежнему таился в розовом томике «Дон-Кихота», одиноко лежавшем на голом обеденном столе.

Он был внешне спокоен, когда вошел. Как я уже говорил, глядя на него, я никогда не мог отделаться от ощущения, что он сделан из особого теста, что он не такой, как все. И дело было не только в его стати и росте, благородной осанке и гордой посадке головы; его духовные запросы ставили его на много ступеней выше нас. Возможно, это были страдания, вызванные его больной совестью, или грезы о великих и грандиозных свершениях, не доступные ни для кого из нас. Заметив Пенджли, Осмунд ему кивнул.

— Извините, я опоздал, — произнес он и сел рядом со мной на диван.

Я допускаю, что в присутствии Осмунда Пенджли мог слегка утратить свою невозмутимость и уверенность, но если это было и так, то уж во всяком случае никакой опасности для себя он совсем не чувствовал. Правила все еще диктовал он.

— Ну вот мы и собрались, — сказал Пенджли. Затем с легкой ухмылкой предложил: — Может, выпьем чего-нибудь? Что-то вы не слишком гостеприимны, Осмунд, а? А как насчет сигары? Должны же быть у вас в запасе сигары, верно?

Осмунд кивнул Буллеру. Тот встал и вышел. Мы продолжали молча сидеть, ожидая его возвращения. Буллер вернулся с подносом, на котором стояла бутылка виски, содовая, стаканы и коробка с сигарами. Все это он поставил на стол. Я протянул руку:

— Возьму, пожалуй, свою книгу. Она там мешает.

Буллер отдал мне «Дон-Кихота». Он сидел широко расставив ноги и с серьезным видом разливал виски по стаканам.

— Скажите, сколько вам, — обратился он к Пенджли.

— Так достаточно, — отозвался Пенджли, — не надо много содовой.

Ему передали стакан и коробку с сигарами. Затем виски было предложено каждому из нас, и каждый из нас отказался. Пенджли обвел нас глазами, и, как мне показалось, тут ему, вероятно, впервые пришло в голову, что мы не так уж дружелюбно к нему настроены, как ему хотелось бы.

— Эй! — сказал он. — Никто не пьет?

Все молчали. Я один буркнул:

— После выпью.

Осмунд повернулся к Пенджли.

— Мистер Пенджли, — заговорил он, — в своем письме к Чарли Буллеру вы писали, что хотели бы встретиться с ним, со мной и Хенчем, потому что у вас есть к нам какое-то предложение. Итак, мы к вашим услугам.

Мне стала ясна одна из множества причин, отчего Пенджли терпеть не мог Осмунда. Оставаясь абсолютно вежливым, Осмунд невольно, сам того не желая, давал ему понять, что он, Осмунд, в отличие от Пенджли, человек совсем иного порядка и что Пенджли ему не ровня. Это не было проявлением самовлюбленности, гордыни, заносчивости, а скорее что-то действительно присущее его натуре настолько, что даже хорошие манеры не могли этого скрыть.

Я заметил, как при звуке его голоса ненависть Пенджли к нему, и до того очевидная, возросла во сто крат.

— Ну ладно, Осмунд, — проговорил Пенджли, закуривая сигару с таким видом, будто он был самой важной персоной на земном шаре, — все в свое время. Не будем сейчас особенно торопиться. У меня есть к вам предложение, которое может оказаться интересным для вас. Но не будем спешить. Мы собрались здесь как старые друзья, и должен сказать… — Он одним глотком осушил стакан до дна и крайне фамильярным жестом протянул его Буллеру, чтобы тот налил еще. — Должен сказать, я рад, что ни вы, ни я не держим зла друг на друга. По правде говоря, я думал, что такое может быть. Мне не хотелось делать то, что я тогда сделал, но вы все равно попались бы. Вы были как дети, которые играют с огнем… Вы сами… — Он откинулся в кресле, попыхивая сигарой, и, закинув ножку на ножку, стал нервозно подрыгивать ею в воздухе.

— Если вы не против, мы зададим вам один вопрос, — спокойно произнес Осмунд. — Нам всем было бы чрезвычайно интересно узнать, почему вы нас выдали. Мы хотим выяснить точную причину. У вас ведь не было повода так поступить по отношению к нам или все-таки был?

— Ну понимаете, — сказал Пенджли, явно любуясь собой, — что касается повода, то вряд ли это подходящее слово в данном случае. Видите ли, Осмунд, вы иногда слишком заноситесь. Может, вы и не хотите, но, смею вам сказать, я человек чувствительный, с детства такой был. Мой папаша частенько говаривал мне, еще когда я был от горшка два вершка: «Делай людям так, как они тебе делают». Он всегда говорил, что это верное правило, в нем много мудрости. Если со мной обращаются на равных, как мужчина с мужчиной, то вот вам моя рука, я всегда буду вам другом, но если кто глядит на меня вроде как свысока, это никому еще не сходило с рук, если вы понимаете, о чем я говорю. Конечно, я не думаю, что вы сами-то знаете, какой вы заносчивый, но это так. На мне кожа тоньше, чем на всех остальных людях, — так всегда говаривала моя матушка, поэтому я все чувствую. Это удивительно, как тонко я все чувствую, и теперь, когда дело прошлое, что было, то было, я хотел бы вот что вам сказать, Осмунд. Вы здорово меня обижали тогда, указывали мне мое место, за человека меня не считали, будто у меня не было чувств, как у всех других людей. Конечно, глупо быть таким чувствительным, знаю, что глупо, но так уж мы все устроены… Тут уж ничего не поделаешь…

Помню, как мы выслушивали весь этот вздор, который мог бы продолжаться нескончаемо долго, но в этот момент Пенджли погрузил свой нос в стакан, и наступила тишина.

Тогда Осмунд сказал:

— Да, я понимаю… Но при чем тут Буллер и Хенч? Они же не причинили вам никакого зла?

Пенджли выпрямился и смерил обоих своих старых друзей весьма многозначительным взглядом.

— Ну ладно, так и быть, скажу, — проговорил он наконец. — Ужасно странно получается, то есть чудно́ как-то видеть, когда какие-то мелочи приводят к большим неприятностям. Возьмите хоть Буллера, к примеру. Я вам скажу, он кое-что позабыл, а это, как вы сами выразились бы, изменило весь ход его жизни, да-да…

— Что такое? — подавшись вперед всем телом и впившись глазами в Пенджли, спросил Буллер.

— Пошарь немножко в памяти, Чарли, это тебе будет даже интересно.

Я видел, что Пенджли был наверху блаженства и просто упивался своим красноречием. Полузакрыв глаза, он развалился в кресле, постукивая в воздухе одной короткой кривой ножкой о другую, сложив вместе кончики тощих, паучьих пальцев, словно на молитве.

— Ты что, не помнишь девчонку в трактире, рыженькую такую, Эми ее звали?

— Помню, — ответил Буллер.

— А ты не помнишь, какие она мне оказывала знаки внимания, пока ты не нашептал ей про меня всяких небылиц?

— Не помню, чтобы я говорил ей что-нибудь о вас.

— Нет, просто ты не хочешь вспомнить. Но ты ей наговорил про меня. Не знаю, что такое ты ей про меня сказал, но с тех пор она меня сторонилась. Шикарная девушка, с отличной фигурой.

— Так это было давным-давно, — пробормотал Буллер.

— Вот-вот! — торжествуя победу, вскричал Пенджли. — Это ты так думаешь, а я обиды не забываю! Это не в моем характере. Я прожил жизнь, ничего никому не забывая, да будет тебе известно. Нет, сэр. Ты тогда гадко поступил со мной, оговорив меня перед той девушкой, ты, ты, Чарли Буллер. И ведь не то чтобы ты хотел ее для себя. Даже не пойму, почему ты мне так подгадил. Во всяком случае, ты за нее поплатился, отсидев пару годков в тюрьме, вот именно за ту девчонку. Жаль, что ты позабыл, а ведь вон как все обернулось. Какая-то девчонка, а неприятность вышла для тебя большая.

Буллер ничего не ответил. Никто из нас не проронил ни слова.

— А Хенч? — наконец тихо спросил Осмунд.

— Хенч? — с презрением в голосе переспросил Пенджли. — О, я против него ничего не имел. Просто так, он был с вами, вот и влип.

До нас донесся странный, сдавленный, отчаянно-жалобный крик. Он прозвучал как посторонний звук; можно было подумать, что в комнате кроме нас, четверых, был еще кто-то.

— Просто так… без причины… вы… вы… моя жена…

Казалось, даже в Пенджли шевельнулось чувство.

— Вы предприняли попытку кражи со взломом, правильно я говорю? — помолчав, сказал он. — Разве вы не получили, чего заслуживали? Вас бы все равно застукали, даже если бы я вас не выдал.

— Вы назвали все причины, других не было? — после долгого молчания задал свой вопрос Осмунд.

— О нет, далеко не все, — отвечал Пенджли, опорожнив второй стакан. — Мне тогда надо было потрафить полиции. Видите ли, у меня было одно дельце личного характера. Те несколько недель, что я поставлял полиции сведения о ваших планах, я одновременно играл в свою игру… — Он продолжал невозмутимо попыхивать сигарой. — Какая у меня была задумка, вы должны были это понять, и я рад заметить, что вы поняли, что я вроде как ни при чем, вышел сухим из воды так сказать. Вмешайся я тогда или не вмешайся — было бы то же самое. Зато вы получили урок и его усвоили. Мы опять хорошие друзья, и я этому весьма рад.

Мне помнится, я тогда обратил внимание на то, что Пенджли было как будто чуть-чуть неудобно перед Хенчем. Тот вскрик Хенча слегка его озадачил. Он исподтишка недоуменно на него поглядывал.

Осмунд теперь сидел очень прямо, его могучая спина была напряжена. Я диву давался, как это Пенджли совершенно не слышал угрожающих ноток в спокойном, казалось бы, голосе Осмунда.

Осмунд снова нарушил тишину:

— Хватит о прошлом. Вернемся к настоящему. Вы говорили о том, что мы могли бы оказаться полезными друг другу. В чем состоит ваш план?

— Я не уверен, что тут среди нас нет лишних, — отвечал Пенджли, оглядывая каждого из нас поочередно. — Я уже успел переговорить вон с тем приятелем. — Он показал на меня. — Сдается мне, он готов поучаствовать в нашей потехе… Но вот насчет мистера Хенча… — Умолкнув, он боднул воздух своим бугристым лысым лбом в сторону Хенча.

— Нам бы хотелось уточнить, что вы называете потехой, — сказал Осмунд, — прежде чем мы дадим согласие на свое участие в ней. Мы имеем право выбора, не так ли?

— Имеете? Да неужели? — сказал Пенджли, улыбаясь, как ему самому, наверное, казалось, очень приятной улыбкой. — Вопрос в самую точку.

Осмунд, Буллер и Хенч одновременно дернулись, — видимо, это было уже выше их сил. Буллер сказал:

— При чем тут какой-то вопрос? Вы нас просили собраться, ну а дальше?

— Верно, просил, — согласился Пенджли, — но сначала я хотел бы узнать побольше обо всех вас. Понимаете, столько времени прошло с тех пор, как мы расстались. Мне известно, что вы все неплохо устроились, да? Во всяком случае мне так сообщали.

Мы молчали.

Пенджли начал слегка раздражаться:

— Что, разве не так? Взять хотя бы Осмунда с его женушкой. Ишь какая новая, чудесная квартирка. А долго ли ему придется жить в ней? А ваше последнее служебное место — вы ведь были секретарем у господина Эдварда Хоскинса, верно я говорю? И вдруг кто-то что-то господину Хоскинсу на вас капнул, — было такое, да? А ты, Чарли Буллер, у тебя ведь тоже дела не блестящие последнее время, правильно я говорю?

Опять вступил Осмунд:

— Хватит об этом. Если у вас действительно есть какой-то план, пора его нам изложить, в противном же случае…

— Ну-ну, что в противном случае? — живо поинтересовался Пенджли.

— В противном случае мы зря теряем время.

— Отнюдь нет, — сказал Пенджли, — вы все не так поняли. Я хочу, чтобы вы, ребятки, вникли в то, что я говорю: в моей власти разделаться с вами, как мне будет угодно, так сказать. Положим, все у вас хорошо, вы где-то уютненько поселились, неплохо зажили, а тут как раз я, и конец вашей хорошей жизни, если я этого захочу. Не потому, что я против вас что-то имею или затаил зло. Я ни против кого зла не держу. Нет, не держу. Но я не желаю, чтобы вы, все четверо или каждый в отдельности, подумали, что вы делаете мне большое одолжение, соглашаясь принять участие в моей маленькой затее. Все как раз наоборот. Да будет вам известно, это я делаю вам одолжение.

Осмунд вскочил. Был момент, когда я не знал, что он дальше предпримет. Он рванулся так внезапно и, встав во весь рост, показался таким огромным, что Пенджли вжался в кресло и, словно защищаясь, поднял руку, но тут же попытался скрыть испуг, нервно рассмеявшись. Осмунд подошел к окну. Резким движением раздвинул шторы, чуть не оборвав их. За окнами нам было видно подсвеченное огнями сумеречное небо, а над камином заплясал, как пьяный, зайчик, отражение мигающей уличной рекламы.

Осмунд отвернулся от окна и стоял теперь к нему спиной, лицом к нам.

— Хорошо, — тихо сказал он, — вы нам делаете одолжение. Мы ценим ваше великодушие. Мы сломлены, повержены, мы у ваших ног, Пенджли. Ну и что вы с нами сделаете?

Пенджли сверкнул глазами:

— А, так вы дурите меня. Вы на самом деле со мной не согласны. Все равно, как я понимаю, положение у вас отчаянное, и всем вам некуда деваться, разве что войти со мной в долю в этой разумной затее, то есть если она и впрямь покажется вам разумной.

— Да, если она покажется нам разумной, — повторил за ним Осмунд.

— Она очень даже разумная, вот посмотрите, — снова возликовал Пенджли. Подавшись вперед, чтобы мы его лучше слышали, он доверительно стал нам нашептывать: — Вот какое дело: на свете куча дурачков, которые как-то не так себя ведут, или влюбляются в кого им не следует, или когда-нибудь влипли в историю и хотят это забыть. Вам это знакомо, кой-какой опыт у вас уже есть…

(Он говорил и говорил, а мне в это время грезилось залитое огнями пространство площади и отовсюду, из всех углов и закоулков вокруг нее, выглядывали глаза — сотни, сотни глаз, горящие гневом, полные отчаяния и страха…)

— …Если человек, к примеру, совершил ошибку, он не должен роптать, если ему приходится за нее расплачиваться, правильно я говорю? Да вы не поверите, если я расскажу, на что иногда бывают способны люди, на какие мерзости и подлости. И почему это должно им сходить с рук, а остальные люди должны из-за них страдать? Вот, к примеру, вы трое. Ну ошиблись немножко, и за это вам пришлось отсидеть целых два года в тюрьме. Разве вам не обидно, что другие пляшут, пьют вино, развлекаются с женщинами, песенки поют, безобразничают и чего только не выделывают и все им прощается… Теперь мы подходим к главному… — предупредил он.

— Теперь мы подходим к главному… — повторил за ним Осмунд.

— Да, теперь и вы подходите к главному, Осмунд, если пожелаете к нам присоединиться. Понимаете ли, — с каждым словом его тон делался все доверительней и доверительней, а сам он становился все более уверенным в себе и в нас, — кого мне не хватает для моего дела, так это джентльменов. Настоящих, стопроцентных джентльменов, которые глядят как надо, разговаривают как надо, за столом едят как надо и за женщинами ухаживают как надо. Вот вы, Осмунд, настоящий джентльмен, и Ган тоже. Вы себе не представляете, какие преимущества у джентльмена по сравнению с обыкновенными людьми, особенно когда дело касается женского пола. Я буду вам отстегивать вполне приличную долю прибыли, если вы будете вести честную игру, а навар будет недурной, это я вам точно говорю.

Буллер безмолвно посасывал свою невидимую соломинку. Хенч приподнялся было в кресле, будто хотел что-то сказать, но опять сел.

Осмунд кивнул.

— Понимаю, — сказал он. — В обществе это называют шантажом.

Пенджли пожал своими острыми плечиками:

— По моему мнению, это глупое слово. А что, по-вашему, не шантаж, если хорошенько задуматься? Если кто-то, к примеру, дарит что-то подружке, чтобы она не разболтала тайну и тому подобное, ну понимаете, что я имею в виду… У каждого есть свой маленький секрет, и если бы доброжелатели не позаботились, то что бы с этим непутевым стало? А я вам скажу, Осмунд, что это грандиознейшая игра, какую только знает мир. Никакая другая игра не идет с ней в сравнение, до того она азартная и захватывающая. Никогда не известно, как ляжет карта в следующий момент. А вы бы поглядели, как эти отродья человеческие «раскалываются»! У меня есть на крючке одна дамочка… — Он вдруг замолк. — Нет, не буду, а то ляпну лишнее. Но если вы, все четверо, войдете в дело, вы заживете припеваючи. Руководить вами буду я. В настоящее время у меня есть небольшая кучка подопечных, и они не внакладе… Ну, что скажете?

Буллер потянулся всем телом и зевнул.

— Звучит весьма привлекательно, — заметил он, — но это надо быть особо ушлыми, не иначе.

— Само собой разумеется, — продолжал Пенджли, оглядывая каждого из нас поочередно с видом дрессировщика, оценивающего возможности своих зверушек, — вам придется выполнять то, что от вас потребуется.

Как раз в тот момент, скосив глазами в сторону Осмунда, я уловил какое-то особенное выражение на его лице, заставившее меня вдруг испугаться. Во мне поднялась волна чудовищного отвращения и презрения к Пенджли; к этому странным образом примешивалась толика жалости.

Я понял: Пенджли не шутил. Он знал, что предлагал. Но теперь я понял и другое: у моих друзей действительно не было никакого изначального плана, как с ним поступить. Возможно, им представилось, что он, устыдившись, явится к ним с повинной, а в ответ они просто выскажут ему все свое бесконечное презрение, и дело с концом. Но чего они никак не ожидали, так это его наглого, покровительственного тона, его уверенности в том, что бывшие приятели с готовностью согласятся участвовать в его гнуснейшей игре на слабостях человеческих, задуманной им с таким размахом. Уверен — именно его безграничная убежденность в том, что все мы с радостью ухватимся за его подлый план, и стала для нас той последней каплей, которая переполнила наше терпение. Это было кульминацией. Выхода не было. К тому, что произошло, нас вынудила, если хотите знать, вся обстановка вокруг, не только сам Пенджли. Свою роль сыграли даже миниатюры из слоновой кости, украшавшие секретер, серебряные канделябры, мерцающий свет за окнами гостиной.

Я уловил тот самый момент, когда видимость спокойствия в Осмунде сменилась неистовым гневом. Его приступы ярости всегда накатывали на него неожиданно, — так смерч, возникший в горах, внезапно налетает на тихие воды озера. Пожалуй, из всех людей, известных мне, только он обладал этим свойством — в один миг настолько меняться, что производил впечатление человека, в которого вселился бес; бес, не дьявол, дух зла и порока, а бес буйного нрава, мгновенно налетающий и так же быстро исчезающий.

К моему удивлению, Пенджли не заметил этой перемены в нем — поначалу не заметил. Он с прежней уверенностью продолжал развивать свою тему:

— Игра стоит свеч, нечего и сомневаться. Просто потрясающе, какой барыш можно урвать, если как следует взять их за горло. Только в редких случаях они пытаются отделаться от нас, но и тут есть много разных способов до них добраться… Конечно, потребуется небольшая выучка, но, я думаю, со временем у вас все получится само собой. Для некоторых это становится вроде как второй натурой. Не удивлюсь, если это здорово привьется, например, к вам, Ган! Увидите, из вас выйдет искуснейший…

Пенджли умолк, смущенный нашим молчанием. Он почуял, что в настроении присутствующих что-то изменилось. Мы в упор смотрели на него. Внезапно в нем шевельнулось подозрение, что он, возможно, слишком далеко зашел. Пара стаканов виски развязала ему язык, он увлекся. Пенджли всем телом вжался в кресло. Я про себя отметил, что тут, как я и ожидал, сработали законы мелодрамы. Он весь напрягся, как зверь, изготовившийся к прыжку.

Тишину нарушил голос Осмунда, глубокий, низкий, дрожащий от гнева:

— Ах ты, грязный, мерзкий ублюдок!

Я услышал, как, словно захлебнувшись, ахнул Хенч. Но реакция Пенджли была мгновенной. Он уже сообразил, что мы все притворялись, что он был в окружении врагов и выставил себя дураком, так глупо обнажив свою суть.

Боже! Как же он нас ненавидел в ту минуту! Он приподнялся в кресле, вцепившись своими клешневидными руками в подлокотники.

— Вы вздумали разыграть меня, не так ли? — проговорил он. — Вы решили обвести меня вокруг пальца? Да разве я вам по зубам? Умники нашлись! Я не дурак, чтобы являться сюда, не обеспечив тылы, и не мечтайте об этом. Случись что со мной — вам не уйти от ответа. Никому из вас, учите. Я-то думал, с вас и так было достаточно тюряги…

— А если, — прохрипел Осмунд, — нам безразлично, какие могут быть последствия?

Он вышел вперед и, стоя перед Пенджли, устремил на него мрачный взор, словно собирался прочесть над ним заключительный приговор.

— Поймите нас, Пенджли, это вовсе не акт возмездия с нашей стороны. В этом смысле вы были правы. Мы затеяли нечестное дело, и мы за него поплатились; я бы сказал, мы понесли справедливое наказание. Дело ведь не в этом. Вы язва, которая мешает нашему обществу, позорит его, отравляет его… Вы вредны для него, для вас нет ничего святого. Любое ваше прикосновение к судьбам человеческим приносит несчастье и ущерб. Ваши слова лишь подтверждение того, о чем я веду речь. Вам нет никаких оправданий, никаких. Таков наш вердикт. Мы выслушали вас до конца. Слово за нами. Вы осуждены на смерть.

Пенджли жадными глазами пожирал дверь. Теперь он осознал грозившую ему опасность.

— Заткни свой рот, — взвизгнул он и, вскочив с кресла, хотел кинуться через комнату к двери.

Дальше все произошло очень быстро. На его пути встал Буллер, но Пенджли даже не успел до него добежать. Осмунд был начеку. Я видел, как он выпрямился, расправил плечи и схватил Пенджли за горло. Тот стал отбиваться. Кресло опрокинулось. Пенджли повис в воздухе, судорожно дрыгая скрюченными, как у паука, ножками и махая сухонькими ручками. Он боролся за жизнь. Могучие руки Осмунда сомкнулись вокруг его шеи. Из горла Пенджли вырвался сдавленный, жалкий звук, похожий на крысиный писк. На какую-то секунду ему удалось освободиться, и он издал предсмертный крик, полный настоящего животного ужаса.

Раскачав Пенджли в воздухе, как куклу, Осмунд швырнул его на пол. Голова Пенджли стукнулась о стол. Послышался стон, тело задергалось в конвульсиях.

Буллер только и вымолвил:

— Бог мой, да вы же его прикончили.

Обмякнув в кресле, Хенч принялся тихонечко хныкать, как малое дитя.

Глава 7

Необычайные приключения мертвеца

Откуда-то издалека до меня доносилось хныканье Хенча. Этому не было конца; он скулил, временами всхлипывая, или вдруг начинал судорожно ловить ртом воздух, когда от рыданий перехватывало дыхание. За исключением этих звуков, в комнате стояла гробовая тишина; казалось, она продолжается бесконечно.

Труп Пенджли бесформенной кучей лежал на полу. Одна нога была вывернута, и между задравшейся штаниной брюк и рваным носком виднелась голая лодыжка — бледная, в каких-то пятнах. Голова его упиралась в грудь.

Наконец Осмунд наклонился, поднял тело и положил его на диван, лицом к стене. Но когда он его укладывал, я успел мельком увидеть лицо Пенджли. Оно было бледное, грязное, небритое, с высунутым языком. В ту секунду во мне возникло убеждение, которое в дальнейшем, по мере того как тем вечером развивались события, даже окрепло, а именно что Пенджли исчез, что он сбежал от нас, когда Осмунд приложил его головой об стол, и теперь он, кривляясь, строил нам глумливые рожи из темных углов. И если, по-вашему, я говорю о трупе Пенджли без приличествующей случаю скорби, то вы должны запомнить: это оттого, что во мне постоянно жило вот такое весьма твердое убеждение. Насколько мне не изменяет память, у меня было смешанное чувство к его мертвому телу. С одной стороны, я был рад за него, а с другой стороны — я его жалел. Рад, потому что оно наконец-то освободилось от своей отвратительной душонки, а жалел — потому что оно стало теперь таким беспомощным, никудышным.

Осмунд, склонившись над трупом, пошарил рукой у него слева под пиджаком.

— Да, Пенджли умер, — сказал он.

Чарли Буллер, ни на минуту не терявший присутствия духа, подтвердил это кивком головы:

— И поделом ему, грязному скоту!.. Кстати, а что мы будем с ним делать?

Осмунд стоял, широко расставив ноги, у окна и смотрел на площадь. Он тихо заговорил, словно про себя:

— Я же не хотел. Опять мой проклятый характер. Он, видите ли, считал само собой разумеющимся, что мы такие же, как он. Это была его вечная ошибка. Но и наша ошибка в какой-то степени, да, тут и наша вина… Все мой проклятый характер.

Буллер перебил его:

— Будет вам. Какая разница, кто виноват. Мы все влипли, и надо решать, что с ним делать. Нельзя же оставлять его здесь на ночь.

Мы молчали.

Буллер продолжал:

— Кто-нибудь может за ним явиться. Вряд ли он решился к нам пойти, довериться нам, не предупредив об этом своих дружков. Может, от него мы и отделались, но от его шайки пока что нет.

Неожиданно встрепенулся Хенч. Вскочив с кресла, он начал несуразно размахивать руками и кричать.

— Вам от него не отделаться! Ни за что не отделаться! — причитал он тоненьким, пронзительным голоском, похожим на вой дудочки. — Вы не избавитесь от него, убив его! Вы убили его, и не будет вам от него избавления! Неужели вы не понимаете? Боже мой, неужели вам это непонятно?.. Я хочу сказать, он вовсе не мертвый, теперь-то он уже никогда не умрет! Никогда, никогда!

Судя по всему, он собирался еще долго испускать вопли и, чего доброго, наделал бы каких-нибудь глупостей. Надо было положить этому конец. Я подошел к нему и, обхватив за мягкие плечи, силой усадил его обратно в кресло.

— Послушайте, Хенч, если вы не будете прилично себя вести, нам придется вас оглушить, ударив чем-нибудь по голове, чтобы вы умолкли. Совсем ни к чему, чтобы сюда сбежалась вся площадь, — припугнул я его, а затем велел Буллеру дать ему виски, что тот и сделал. Выпив, Хенч закрыл лицо руками и отвернулся от нас. Тело его сотрясалось от рыданий.

Помнится, меня охватило то же нетерпение, что и Чарли Буллера. Мне захотелось немедленно принимать срочные меры, действовать. Я не мог видеть эту безжизненную груду костей, лежавшую там, будто спящий человек, с голым куском мертвой плоти, высовывавшимся из-под задранной штанины. Вся комната казалась мне замаранной и гадкой, оттого что эта груда все еще находилась там. Думаю, я тогда испытывал ощущение, знакомое многим убийцам: мне представлялось, что стоит только у брать труп с глаз долой, и все будет замечательно.

Меня раздражало бездействие Осмунда. Он продолжал просто так, неподвижно стоять, глядя в окно, очевидно погруженный в свои мысли. Я потряс его за плечо:

— Слушайте, Осмунд, Буллер прав. Надо что-то с этим делать. Выбор таков: или вы немедленно должны позвонить в полицию и сообщить им о случившемся, или мы должны куда-то это деть, и притом срочно.

Буллер возмущенно возразил:

— Позвонить в полицию? А потом болтаться на веревке из-за этого гада? Нет, спасибо. Я сам этим займусь. У меня за углом машина. Я отвезу его в машине и сброшу в реку, за Дирком. Там его не найдут еще пару дней, а когда найдут, его уже нельзя будет опознать.

Почему-то напоминание о внешнем мире заставило меня поежиться. Я понятия не имел, кто такой Дирк или что это такое, но вдруг мысленно очутился в безмолвном мире пантомимы, изображавшей сюжеты из детективных романов, где, водя друг друга за нос, на математически выстроенной конструкции из алгебраических формул суетятся и толкаются, как куклы в театральном представлении, полицейские, репортеры и наркоманы.

— Как вы собираетесь дотащить его до машины в это время, когда кругом полно народу? — спросил я.

— Кто-то должен будет мне помочь. На лестнице темно. Мы его подхватим с двух сторон и будем волочить как мертвецки пьяного. Главное — засунуть его в машину, а там я один разберусь.

Осмунд кивнул:

— Делайте что хотите. Какое это имеет теперь значение? По крайней мере для меня. Я попался, мне конец. — И прибавил почти шепотом, будто про себя: — Да, все-таки он меня изловил. — Знакомым жестом вскинув голову, он внезапно перешел на деловой тон: — Однако я не хочу, чтобы мерзость, которую я тут устроил, испортила вам жизнь. Это только мое дело. Я сам справлюсь.

— Нет, не справитесь, — резко сказал Буллер. — Во всяком случае не с этой ношей. При вашем росте и всем прочем вы сразу привлечете к себе внимание. Мы вдвоем с Ганом сладим. Чего тут трудного? Надвинем ему шляпу на глаза, укутаем в плащ. Никакого риска вообще…

Вдруг он замолк и тихонько ахнул. Его привлек какой-то звук. Мы все его услышали. Кто-то открывал входную дверь.

И тут произошла уму непостижимая вещь: в тот момент, когда мы все застыли в оцепенении, ожидая, что будет, и даже Хенч прекратил сотрясаться от плача, мертвец неожиданно перевалился на спину и одна нога его свесилась с дивана, словно и он услыхал, как открывается дверь. Он лежал теперь лицом вверх, выкатив глаза, изо рта высовывался язык, голова под неестественным углом была вызывающе повернута к нам. Мы ждали. В прихожей послышались шаги. Осмунд посмотрел на меня.

— Хелен! — сказал он. — Ключ есть только у нее.

Я пошел ей навстречу, как будто подчиняясь его приказу. Сейчас, возвращаясь к прошлому, я склонен думать, что в то мгновение мне в голову пришла такая мысль: а ведь я единственный человек во всем мире, кто может встать между ней и мертвым телом Пенджли. Надо было во что бы то ни стало оградить ее от всего этого…

И вот я уже в маленькой прихожей. Она освещалась электрическим светом (эстетические причуды Осмунда, по-видимому, не распространялись на вешалку для пальто и подставку для зонтов). У входной двери на пороге, глядя прямо перед собой, стояла Хелен и стаскивала перчатки. Конечно, все на свете можно объяснять электричеством, но не надо говорить мне, что взоры, которые мы устремили друг на друга, такие ищущие, настолько проникающие в самую душу, что обоим сразу стала ясна наша внутренняя, неразрывная связь, превосходящая любую физическую близость, — что эти наши взоры были подобны электрическому разряду, пробежавшему между нами, — это чушь!

В тот жуткий момент, когда меня мутило и все плыло перед глазами от пережитого потрясения, я с еще большей ясностью и пониманием увидел Хелен, явственнее разглядел несравненную красоту души и благородство ее сердца, чем когда бы то ни было до этого — наяву или в своих романтических грезах о ней. А я мечтал о ней часто, очень часто! Позже мы признавались друг другу, что именно тот долгий взгляд, выразивший все наши чувства, когда мы посмотрели в глаза друг другу, скрепил наши сердца.

Она только и произнесла:

— О Дик, я так рада, что вы здесь… Я надеялась на это.

В ее приветствии прозвучали иронические нотки — так было всегда, даже когда она обращалась к самым любимым для нее существам. Это была скорее самоирония, основанная на убеждении, что и сама жизнь, и место, которое она, Хелен, занимала в ней, в какой-то степени абсурдны.

— Что привело вас обратно сюда? Так быстро кончился ужин?

Невозможно описать, до чего странной мне показалась тишина, воцарившаяся в комнатах. Напрягая слух, я изо всех сил пытался уловить хоть какой-нибудь звук оттуда.

— Видите ли… — Она с улыбкой посмотрела на меня. Я улыбнулся ей в ответ. — Неожиданно явился молодой человек моей подруги, разумеется без всякого предупреждения. Они просили меня остаться, но я слишком тактична. Они предложили втроем пойти в ресторан. Терпеть не могу рестораны. Ну и вот… Я очень давно не видела вас, Дик, и вы так сдержанны со мной. Я могла бы вас больше никогда не увидеть. Я думала, что вы с Джоном пошли куда-нибудь поужинать, и решила выпить здесь без вас чашку чая и подождать — вдруг он привел бы вас назад.

Говоря это, она все время прислушивалась. Я понял, что тишина подействовала и на нее. Она сняла шляпку, посмотрела на себя в зеркало, поправила волосы и сделала шаг по направлению к спальне. Я не пошевельнулся.

— А где же Джон? Почему вы с ним никуда не пошли? Уже четверть девятого.

— Пришел кое-кто из приятелей, — ответил я. — Его задержали.

— Кое-кто из приятелей? И кто же?

— Чарли Буллер. Мистер Хенч.

Она кивнула:

— Я так и знала, что он пытался от меня отделаться. Но я не такая дура… — Она смолкла. Мы оба услышали, как Хенч начал выкрикивать что-то жалобным, писклявым голоском.

— Дик, в чем дело? Что там происходит? Что там?

— Произошла небольшая ссора, — признался я. — Это все Хенч. Он стал такой странный, с тех пор как умерла его жена. Никогда не видел столь резкой перемены в человеке. Но это пустяки. Буллер и Осмунд знают, как успокоить его, все будет в порядке.

Она заговорила мягче:

— Бедный Хенч! Я сочувствую ему больше, чем всем остальным. Вы пришли сюда вместе с ними?

— Нет. Я тут совершенно случайно.

— Пойдите скажите Джону, что вы меня отведете куда-нибудь посидеть на часок. Ведь мы не виделись целую вечность. Мне надо задать вам тысячу вопросов. Джон не будет возражать. Он может позже к нам присоединиться.

Она улыбнулась. Ее глаза сияли, но я еще не смел связывать это с моим появлением. Она было сделала шаг к спальне, но тут же отпрянула назад и, пошатнувшись, схватилась за ручку двери, чтобы не упасть.

— Пенджли!

Я проследил за ее взглядом и увидел, что она смотрит на шляпу и пальто Пенджли, оставленные на вешалке. Сочетание того и другого вместе никого не могло обмануть. Сам я, по прошествии стольких лет, увидев их, ни за что не обознался бы. Не сомневаюсь, во всем городе нашлись бы сотни и сотни несчастных смертных, для кого один вид этих предметов, того самого плаща и той самой шляпы, явился бы страшным напоминанием об их позоре и страданиях.

Я кивнул:

— Да, он был здесь. Его больше нет.

— Больше нет?.. Вы, наверное, что-то скрываете? Что-то случилось? Не верю, что его больше здесь нет, этого негодяя…

Она не договорила, потому что открылась дверь и к нам вышел Осмунд.

Хелен подошла к нему вплотную и, глядя ему в лицо, спросила:

— Что тут происходит? Дик что-то замалчивает. Здесь был Пенджли. Что дальше?

Осмунд кивнул:

— Да, он здесь был. Но его уже нет.

— Не верю. Он все еще здесь. Его пальто и шляпа на вешалке.

Отстранив его, Хелен направилась в комнату.

На пороге она остановилась. Пламя одной из свечей бешено трепетало, словно соревнуясь в пляске с мерцающими в небе огнями рекламы, отражавшимися на стене. Пенджли лежал, вытянувшись, на диване, его лицо было закрыто носовым платком.

— Он же мертвый, — произнесла Хелен.

— Да, — сказал Осмунд, — я убил его.

Ее чуть качнуло. Она на секунду поднесла руку к глазам, точно закрываясь от ужаснувшего ее зрелища, а затем как-то очень, очень странно посмотрела на своего мужа. Ее взгляд выражал ужас. Повернувшись, она обвела всех нас глазами, после чего, не сказав ни слова, вышла из комнаты. Осмунд последовал за ней, закрыв за собой дверь.

Буллер помотал головой.

— Нехорошо! — сказал он. — Очень нехорошо! Вы что, не могли помешать ей войти сюда? Это испортило все дело. И так было из рук вон плохо, а теперь совсем погано, дальше некуда.

Оглянувшись, он поглядел на Хенча и понял, что от того ждать нечего. Хенч сидел, тупо глядя перед собой, беспомощно свесив руки.

Буллер обратился ко мне:

— Понимаете, Ган, вы единственный, от кого может быть хоть какая-то польза. Вам не повезло, что и говорить, вы тут совсем ни при чем. Вам не нужно было в это вмешиваться. А теперь придется нам с вами его отсюда вынести. Осмунд немного не в себе, а от Хенча никакого толку. Надо действовать.

Где-то в квартире часы пробили половину.

— Половина девятого. Вы поможете мне?

Его просьба ко мне, столь решительно высказанная, прозвучала в тот момент, когда я всеми мыслями был с Хелен, представлял себе ее там, за дверью, вместе с Осмундом; и как же я желал быть рядом с ней, и как же я страдал…

Но тревога в его голосе заставила меня без колебаний прийти к нему на выручку. Я встряхнулся, чтобы настроить свои нервы, мысли, все силы своей души на другой лад.

— Да, я вам помогу, — ответил я.

— Тут и делать-то нечего, только запихнем его в машину. Ничего приятного, но деваться некуда, надо, и все. Погодите, я схожу за его пальто и шляпой.

Приоткрыв дверь, он выглянул в прихожую, выскользнул из комнаты и закрыл за собой дверь.

Пока Буллер говорил со мной, я стоял у окна. Едва он вышел, Хенч вскочил, подбежал ко мне и, положив дрожавшую руку мне на плечо, забормотал:

— Не ходите с ним. Не ходите, Ган. Вы тут ни при чем. Нам все равно от него не освободиться. Не видите, вон он там, снаружи, караулит нас на лестнице. А этот, который здесь, вовсе не он. Мы должны всем это открыть. Только так мы очистимся.

Было очевидно, что он на грани дикой, безудержной истерики. Я почувствовал непонятную нежность к нему. Странно, но это так: в те минуты меня переполняло чувство любви и сострадания ко всему миру, как будто то, что здесь произошло, касалось всех человеческих существ без исключения и, более того, означало крутую перемену в их судьбах.

Я обнял его:

— Погодите минутку, Хенч. Успокойтесь, возьмите себя в руки. Запомните: Пенджли был таким отпетым негодяем и законченным прохвостом, какого свет не видывал. Хуже его не бывает. Он был шантажист и вымогатель, и нет ничего грязнее, чем это занятие. Он искалечил жизнь сотням и сотням мужчин и женщин, уничтожил их, затравил. Он никого не щадил, никого не жалел, чувство сострадания было ему чуждо. Он хотел, чтобы и мы испоганились, стали такими, как он. Он, и только он виноват в смерти вашей жены.

Но Хенч прервал меня:

— Она не захотела бы его убивать. Она не желала никому зла. Даже такому плохому человеку, как он, она не стала бы причинять вреда. Но ведь это правда — мы его не убили. Он теперь еще хуже, чем живой, он теперь постоянно будет с нами, ни за что не отстанет от нас, это навсегда… О Боже, Боже, и зачем я только сюда пришел…

Наконец появился Буллер с плащом и шляпой Пенджли. При виде этих предметов я мгновенно собрался и приготовился к решительным действиям.

— Извиняюсь, вышла проволочка, — шепотом доложил Буллер (мы все разговаривали шепотом). — Выглянул на площадку, чтобы посмотреть, есть ли кто на лестнице. Никого, путь свободен.

— Осмунд там? — спросил я.

— Нет. Они в спальне. Понимаете, мне хочется убраться отсюда, пока он не вернулся. Осмунда не поймешь, черт его возьми. Горячий — никогда не известно, что сотворит… Подержите-ка его руку, а я напялю на него плащ.

Я обхватил труп за талию, и его болтающаяся голова, мотнувшись, упала мне на грудь и прильнула, как к груди любимого. Я задрал ему руку, как велел Буллер, — она была еще теплая. Мы натянули на труп плащ и нахлобучили шляпу низко на глаза.

Когда мы стали поднимать тело с дивана, меня чуть не стошнило. А потом все, что было в комнате, поплыло у меня перед глазами, серебряные канделябры закачались, окна широко разъялись, и по ним побежала рябь, словно это были не окна, а большие лужи. Но приступ дурноты миновал. Все снова встало на свои места, я пришел в себя.

Буллер, крепко обхватив тело, держал его с одного бока. Я, завладев другой рукой, придерживал его с другой стороны. В таком положении Пенджли вполне мог сойти за сильно пьяного человека. Его голова свесилась на грудь, ноги волочились сзади, шлепая подошвами об пол.

В комнате, где были Осмунд и Хелен, стояла мертвая тишина. Ни вздоха, ни звука. И вот когда я свободной рукой открыл входную дверь, как раз в ту самую секунду кто-то зажег свет на нижнем этаже. Возвращаться назад было поздно. Мы уже стояли на лестничной площадке, дверь за нами закрылась, и я увидел могучую, дородную женщину с красным лицом, которая поднималась прямо навстречу нам.

На верхней ступеньке незнакомка остановилась, чтобы перевести дыхание. Она принадлежала к той особой разновидности женщин, типичных не только для нашего времени, которые в своем сорокалетнем с хвостиком возрасте одеваются как двадцатилетние девушки. На ней была крохотная черная блестящая шляпка, туго сидящая на завитых волосах, и вечернее платье; на плечи была брошена испанская шаль очень кричащих тонов; юбка была короткая; ноги толстенные, обтянутые черными чулками.

Мы с Буллером инстинктивно подались вперед, пытаясь прикрыть собой нашу роковую ношу. Поначалу женщине было не до того, она старалась отдышаться. Затем, увидев нас, она вдруг ахнула:

— Майор Эскот?

(В мою память так врезался тот страшный эпизод и само это имя, что, когда оно попалось мне случайно в газете — всего каких-то недели две назад, — я никак не мог справиться с потрясением и приняться за чтение следующего абзаца.)

— Простите? — сказал Буллер.

— Ах нет, я просто так. — Ее рука была прижата к груди, которая тяжело вздымалась. — Я видела, как вы вышли из этой двери, и подумала, что это квартира майора Эскота. Он живет в этом доме.

— Этажом выше, мэм, — сказал Буллер.

— О, благодарю вас. — Она продвинулась к подножию следующего лестничного марша и оглянулась. Ее глупые, круглые, наивно распахнутые глаза были похожи на два блюдца. Такой тупой женской физиономии я еще никогда не видел. Помимо всего прочего, она была на редкость кокетлива.

— Вы абсолютно уверены в том, что это выше? — проговорила она. — Потому что, как мне помнится, у него квартира номер три… — Тут она заметила болтавшуюся между нами фигуру. И тихонько вскрикнула: — Ой!.. Ваш приятель заболел?

Буллер мрачно улыбнулся:

— Мы тут праздновали…

— Ну конечно… — Она помялась. — Внизу моя машина. Шофер может съездить за врачом…

— Вы очень любезны, — ответил Буллер, — но, право, не стоит беспокоиться. Немного свежего воздуха…

Она опять бросила взгляд на тело. У меня возникла паническая мысль, что она что-то заподозрила. Колени подо мной подогнулись, и мне показалось, что тело, висевшее на моей руке, весит целую тонну.

— Ну если только в этом дело… — Она еще раз окинула нас взглядом и, поднявшись вверх по лестнице, исчезла за поворотом. Мы подождали, пока не стихли ее шаги. Я прислонился к двери квартиры Осмунда.

— Извините, Буллер, но… Меня сейчас стошнит.

И в самом деле, пол подо мной и ступеньки лестницы раскачивались перед глазами, вытанцовывая вальс. Маленький шарик электрической лампочки, разросшись до огромных размеров, вовсю сиял радужными огнями.

Буллер разозлился. Он рванул от меня тело.

— Дайте мне его сюда. Я думал, вы не сдрейфите. Возвращайтесь в квартиру и выворачивайтесь там наизнанку, если хотите. Я один с ним управлюсь.

Мне стало стыдно, я замотал головой:

— Нет, все прошло. Я готов.

— Просто повторяйте себе, что он был гад, — быстро зашептал он, — самый отъявленный, гнусный гад. И уж если кто-то и заслуживал дубиной по башке…

Примерно в тех же словах я недавно уговаривал Хенча. Мысль о Хенче с его истерикой заставила меня взять себя в руки.

— Пошли, — сказал я, и мы двинулись дальше.

Пока мы волокли его на нижний этаж, у меня возникла твердая уверенность в том, что Пенджли не скончался, что он еще жив. В конце концов, вероятность этого была. Его тела никто толком не осматривал, никто не подтверждал факт его смерти.

Мне мерещилось, что он ухмыляется из-под шляпы; но особенно страшила его болтавшаяся голова, которая будто жила своей жизнью. Я чувствовал, что непременно, тотчас же должен остановиться и как-то закрепить ему башку, чтобы она не болталась. Но движения мои были неточны: рука скользнула дальше и пальцы коснулись кисти его руки, еще не остывшей.

— Буллер, постойте… — Мы как раз были на середине лестничного марша. — Мне кажется, он еще жив… Он так вращает головой…

— Да он покойник, — отрезал Чарли, не останавливаясь, — бездыханный, как тот камень.

Мне почудилось, что пальцы Пенджли норовят впиться в меня, и все мое существо вдруг исполнилось гадким чувством торжества над врагом. Я еще крепче сжал его руку, словно говоря: «Хватит ухмыляться и злорадствовать, ничего хорошего тебе не светит. И без фокусов, а то возьму и прикончу тебя на месте…» Каблуки его башмаков звонко отсчитывали каждую ступеньку.

Этажом ниже никого не было, там царила тишина. Нам оставался еще один марш. Мы миновали дверь, которая вела в ту самую парикмахерскую. Теперь в ней было темно, пусто — ни души! Мне показалось, прошли месяцы и месяцы, с тех пор как я там был! В этой части подъезда освещение было очень тусклое и не слышалось ни звука. Было ощущение, что еще шаг — и мы провалимся в бездонную пропасть.

На середине последнего лестничного марша Буллер остановился.

— Тут будет небольшое осложнение, — зашептал он. — Ну ничего, немного риску, а дальше все обойдется. Я оставил машину за углом. Надо будет сбегать за ней, а вы пока побудьте здесь. Ничего страшного. Мы усадим его в углу, а вы над ним постойте. Я вернусь через минуту-другую, но машину нельзя держать у входа дольше считанных секунд. Почти уверен, что никто за то время, пока я отсутствую, не появится, а если и появится, то ничего не заметит.

У меня возникло бешеное желание бросить все и убежать. Оставаться здесь одному, в этом темном углу, вместе с Пенджли… Но в Буллере было что-то такое… наверное, просто мужество, невозмутимость перед лицом опасных, критических обстоятельств, и мне стало за себя стыдно. Помолчав, Буллер прибавил:

— В конце концов, на войне сколько раз и не в такие переделки попадали…

Подхватив труп на руки, он свалил его в углу на последней ступеньке, а затем выпрямил его и усадил так, чтобы спиной он опирался о стену. Потом кивнул мне — мол, держись! — и исчез. Я остался стоять над телом. Меня мутило, я ничего не мог с этим поделать.

Нет, и до сих пор я не могу поверить, что Пенджли был покойник. Он был живой! Он сидел там, обмякнув, а его ноги торчали вперед. Мне пришлось пинками отодвинуть их в сторону, и, пока я этак трудился над ним, его рука, теперь уже заметно остывшая, коснулась моей. «Когда наступает трупное окоченение? — подумал я. — Бывает по-разному, что ли?» Во всяком случае, тогда оно еще не наступило. И к чему эти мысли, если он еще живой, решил я. Он еще мог, чего доброго, в любой момент, ринувшись вперед, обвить руками мои коленки. Ох, до чего же они дрожали у меня в те минуты! Ему ничего не стоило бы свалить меня с ног и затем задушить этими вот холодными руками… В мозгу моем роились безумные мысли, одна безумнее другой, голову переполнял невероятный шум; казалось, мой внутренний слух распознавал все звуки, царившие в мире… И все здание словно зашевелилось и зажило своей жизнью, совершенно независимой и не ведомой никому из населявших его человеческих существ. До меня донеслось легкое дуновение ветерка, прилетевшего откуда-то сверху, чтобы полюбопытствовать, что это я там прятал. Рядышком со мной, в углу, стояло ведро со шваброй; мне чудилось, что и они не прочь были бы выведать мой секрет. Но были звуки, которые я слышал вполне отчетливо. Весь дом как будто слегка сотрясался от идиотского злорадного хихиканья. Оно раздавалось где-то в отдалении и было почти неслышно, но стоило мне хорошенько напрячь слух, как в моих ушах начинали звучать переливы его, словно где-то рядом, за ближайшей дверью, кто-то от души хохотал надо мной. Кроме того, через определенные промежутки времени все здание словно подпрыгивало (скорее всего это была вибрация, вызванная дорожным транспортом), но и это невидимое движение вокруг, как и всякие другие звуки, было полно угрозы и зловещего смысла. Мне представлялось, что все здание со всеми его обитателями знало, какой я дурак, и ненавидело за то, что я зачем-то там торчу и охраняю эту падаль.

Вдруг из-под какой-то двери сильно дохнуло ветром. Это меня крайне озадачило, потому что я подумал сначала, что это где-то в доме. Звук же был громкий и исходил откуда-то поблизости. Он был намного страшнее других шумов, раздававшихся вокруг.

Однако же вскоре все мои терзания, душевные и физические, слились в одном ощущении — пронзительного холода. На мне не было ни пальто, ни шляпы. И если вы помните, я был грязен и небрит. Я ощутил, как все сквозняки мира студеным смерчем налетели на меня, ледяным плащом окутали мне голову, проникли под одежду, побежали по моим ногам, стали лизать руки.

Те, кому когда-либо в жизни приходилось терпеть холод и голод, наверняка знают, что наступает такой момент, когда эти два чувства персонифицируются в сознании страдающего человека, принимая почти физический облик.

Поэтому тогда мне казалось, что холод подобрался ко мне со всех сторон — спустившись сверху, с лестницы, и ворвавшись из-под парадной двери. Он начал хлестать меня по лицу мокрой ледяной хламидой. Я был утомлен до предела, испытывал крайнее напряжение, и поэтому неудивительно, что моему воображению не замедлила явиться очередная фантазия. Мне почудилось, что Пенджли тоже дрожит от холода и пытается поближе ко мне придвинуться, чтобы согреться. Но он был во сто крат холоднее, чем холод, мучивший меня, и я даже ощутил ледяную неподвижность, сковавшую его голое тело под всеми одежками.

Трудно описать, как скверно мне было там, у подножия лестницы, но то, что произошло дальше, бесконечно ухудшило мое и без того отвратительное положение.

Распахнулась входная дверь, и в подъезд ворвался оглушительный рев уличного движения. Дверь снова захлопнулась. Прямо передо мной оказался человечек небольшого роста, одетый в вечерний костюм. Лампочка горела еле-еле, и, может быть, он не заметил бы меня, если бы до этого не придержал на какое-то мгновение дверь, чтобы при свете уличных фонарей поглядеть, где лестница.

Но, увы, он заметил меня и теперь стоял передо мной, раскрыв рот от неожиданности и чуть пошатываясь. Когда он заговорил, я по запаху догадался, что он слегка в подпитии.

— Эй, — промолвил он, — кто тут?

Думаю, я производил пугающее впечатление: неподвижная тень, выросшая из стены.

— Все в порядке, — ответил я, — просто жду друга.

Мой голос его успокоил, и он немедленно решил, что я, конечно же, жду женщину.

— Ладно, — пробормотал он, — не буду портить вам удовольствие. — Его пошатнуло, и он чуть толкнул меня. — Здесь чертовски темно.

— Свет горит на следующем этаже, — сказал я ему.

— Прекрасно!

Теперь я увидел его лицо — лицо человека очень молодого и слабого.

Он продолжал:

— Думаю, смогу туда доползти. Пришлось немножко выпить, понимаете ли. Подналег на коктейли.

— Понимаю, — отозвался я.

Если бы только мои зубы так не стучали от холода! Ну никак мне не удавалось унять это зубовное клацанье. Мне показалось, именно в тот момент до него дошло, что в моей неподвижности было что-то неестественное. Он внимательнее всмотрелся в меня:

— Чего это вы выбрали такое холодное место? Ладно, не мое дело.

Я промолчал. В те мгновения я был в таком нервном возбуждении и страхе, что мне, наверное, ничего не стоило схватить его за шиворот и закинуть куда подальше, на следующий этаж. Буллер мог вернуться в любую секунду. Что хорошего, если этот юный дурачок будет торчать здесь? Вдруг еще заупрямится, не пожелает идти дальше, думалось мне.

— Ага, не мое дело, — повторил он. — Поздно уже. Квартира майора Эскота. Номер три. Следующий этаж?

— Да, — резко ответил я, охваченный неудержимым желанием истерически расхохотаться. А если этот осел все-таки доползет до следующего этажа, позвонит в квартиру Осмунда и с пьяным смехотворным упрямством будет настаивать, чтобы его впустили в квартиру майора Эскота? Слава Богу, что тело уже здесь, со мной, — хоть это утешало.

Но вообще-то ничего утешительного в этом не было, потому что уже в следующую минуту его качнуло в темный угол и тут-то он обнаружил внизу, у моих ног, нечто бесформенное.

— Вот это да! — он присвистнул. — Чего это у вас там?

— Из-за него я здесь и жду, — поспешил ответить я. — Если хотите знать, это мой дружок, напился в стельку. Один наш приятель должен пригнать сюда машину, он оставил ее за углом, недалеко. Мы посадим его в нее и довезем до дому.

— Да что вы говорите! — Юный осел был вне себя от любопытства. — А я-то думал, вы ждете девушку! Клянусь, вид у него тот еще! Нет, правда, я нализался коктейлей, а вечеринка даже еще не начиналась! Мы хотим гулять всю ночь! Сегодня день рождения Эскота, куча народу придет позже, но мы приглашены к ужину…

Он вдруг замолк. Видимо, что-то ему подсказывало, что неподвижность Пенджли какая-то особенная, подозрительная.

— Он и вправду плоховат. Похоже, он в коме или у него столбняк… Или еще чего-нибудь…

У меня уже не выдерживали нервы.

— Все будет в порядке, — рявкнул я. — Дома и стены помогают!

А дальше случилось самое страшное. Молодой человек порылся в кармане и достал оттуда портсигар и зажигалку. Он вынул сигаретку. Вспыхнул огонек зажигалки. И тогда он глянул прямо в лицо Пенджли — поверх этого огонька. Вот какую картину он увидел: закинутая назад голова со съехавшей набок шляпой, лицо с выкатившимися глазами и закушенным, высунутым наружу языком, щеки, успевшие принять желтовато-мертвенный оттенок. Зажигалка погасла. Сигарета упала на пол.

— Боже! — прошептал он. — Это же мертвец!

Кто знает, может, в тот момент своего прозрения он догадался взглянуть на всякий случай и мне в лицо?

Я пошел прямо на него. Он повернулся и пустился наутек вверх по лестнице, как будто решил, что я сейчас его здорово приложу.

— Ерунда! — сказал я. — Он просто мертвецки пьян. К тому же упал и расшиб башку. К утру он будет как огурчик!

Но молодого человека и след простыл. Я опять был один.

Правда, совсем недолго. Открылась дверь, и, к моей великой радости, на этот раз действительно появился Буллер.

Без лишних слов мы подхватили Пенджли с двух сторон, вышли на залитую вечерними огнями улицу и посадили его в темный угол, на заднее сиденье машины. Голова его в нахлобученной ниже глаз шляпе опять упала на грудь, так что его лица не было видно.

До нас никому не было дела. Кругом была толпа народа, и, очутившись в самой ее гуще, тогда, после тех жутких десяти минут, я с наслаждением впитывал ее голоса и краски; она казалась мне живым, играющим разными цветами, орущим, самым настоящим чудом.

Мимо меня проплыл профиль Буллера за рулем машины: суровое лицо, голова словно из стали, крепко влитая в плечи, — вид решительный и смелый. Он смотрел вперед, на дорогу.

Машина двинулась, набирая скорость. Я остался один.

Глава 8

Бегство от тени

До меня не сразу дошло, что я наконец остался один. Мне казалось, что все они — Буллер, Осмунд, Хенч и Хелен — были все еще где-то рядом, когда я погрузился в ледяной, раскаленный уличный поток. Да, помню, именно такое у меня было ощущение — я был словно пронизан огнями и весь насквозь просвечивал от холода. На мне не было ни пальто, ни шляпы. Пришло время в этом признаться, потому что это был самый первый по-настоящему отчаянный момент (но далеко не последний) за весь вечер, когда я был насмерть перепуган и охвачен паникой. Единственное, о чем я мечтал в ту минуту, — убежать, спрятаться где-нибудь, чтобы никого не видеть и не слышать. Мысли о Хелен, о том, что мне надо возвращаться в квартиру и снова влезать во все это дело, мне в голову не приходили. Эти мысли начнут меня преследовать позже. А тогда я вовсе не думал о Хелен. Я думал только о себе.

Простите великодушно, но тут я вынужден прервать рассказ и кое-что объяснить. В течение многих месяцев я был обыкновенным бродягой, изгнанником из общества. Не испытавшему подобного состояния не дано понять, каково это — изо дня в день, неделя за неделей, месяц за месяцем тянуть жизненную лямку без средств к существованию; более того, не имея близких людей или хотя бы одного близкого человека, которого хоть каплю волновал бы вопрос: а на что ты живешь и вообще есть ли у тебя на что жить? И уж совсем паршиво, просто никуда не годится, если случается это в немолодом возрасте, и нет ни гроша за душой, и как-то выживать в течение двадцати четырех часов, а потом еще двадцати четырех часов, без всякого просвета, пока часы не выстроятся в бесконечную череду пустых, позорных дней, которые тянутся и тянутся, и впереди ничего, кроме топкой неизвестности.

Многие британские офицеры, с честью послужившие на благо своей страны, попали в такое положение в послевоенное время. Иногда им везло — их находил счастливый случай и подворачивалась какая-нибудь должность. Но чаще их уносила смерть от болезни, отчаяния или в результате самоубийства. Знаю, что те самые, которые везучие, обычно говорят: хоть какую-то работенку легко можно было найти, только многие не шли на это из-за своего снобизма. Им, видите ли, не позволяли их эстетические воззрения.

Нет, это просто не соответствует действительности. Тысячи, тысячи мужчин были готовы выполнять какую угодно работу и даже, боюсь, пошли бы в конечном счете на жертву в ущерб своему мужскому достоинству, докатились бы до полной деградации личности… Эта жуткая пустота, состоявшая из однообразных, бессмысленных, тягучих дней, была похуже любой медленной китайской пытки. Никакие муки не сравнимы с теми, что пришлось им пережить.

Так вот, этот опыт и такие испытания не могли на мне не отразиться. Мои жизненные силы и воля были ослаблены, видение мира и ощущение реальности искажены. Я включил эти строчки потому, что, переходя к описанию последующих событий, я отдаю себе отчет в том, что в те минуты мой рассудок был помрачен; тут многое объяснялось моим собственным зыбким, призрачным восприятием мира.

Из-за этого призрачного восприятия освещение на площади играло злые шутки со мной. Стоя на тротуаре у входа в дом, где жил Осмунд, я видел, что часы на стене дома через улицу показывали половину девятого. Всего-то половину девятого! Значит, наша встреча с Хелен и ужасное шествие вниз по лестнице заняли от силы пятнадцать минут. Немыслимый, невероятный факт! А мне показалось, что я мучился в том темном, ледяном колодце со своим неразлучным мертвецом долгие часы. Но циферблат подтверждал неопровержимый факт: действительно прошло только четверть часа.

Так или иначе, я был долго погружен в темноту, а теперь ослеплен огнями. Был подавлен тишиной, а теперь оглушен шумом вокруг меня. В те времена я еще не побывал в Америке; это потом мне доведется пережить яркое, ослепительное впечатление, которое произведет на меня Бродвей. Я могу себе представить, какой блеклой и жалкой может показаться площадь Пиккадилли гордым обитателям фантастического бродвейского царства, со всем его причудливым сверкающим убранством. Забегая вперед, скажу, что никогда потом, после того как закончился тот вечер, площадь Пиккадилли больше не казалась мне огненным шквалом, сопровождавшимся пушечной канонадой, как в тот роковой час. Слава Богу, мои переживания кончились. Жизнь моя впоследствии сложилась совершенно иначе! Но тогда, выйдя из дома Осмунда, я словно попал на передний край огня. Мне хотелось спрятаться, чтобы меня никто не видел, а вместо этого глаза бурлящей, шумной толпы, казалось, были устремлены на меня, а совсем рядом, где-то под боком, тихо-тихо, не отставая от меня ни на шаг, ползла тень Пенджли. А между тем это были последние десять минут вечернего пика оживления на площади. Помните, когда я выходил, чтобы привести в квартиру Хенча, тут все только готовилось к битве. Теперь бойцы сошлись, рестораны и театры заполнились людьми. В ту пору уже наметилась мода поздно обедать, которая укрепилась в наши дни, и к театрам то и дело подкатывали кебы и автомобили с опоздавшей к началу представления публикой. Площадь кипела от множества бесцельно снующих туда-сюда пешеходов, которые хлынули на улицу из магазинов, а также долой от домашних очагов и семейных обязанностей.

Из-за слепящего света я ничего не видел. Опять пошел снег. Но если, поднявшись над городом, на высокую гору, окинуть все вокруг взглядом, то наверняка можно было заметить огромную тучу, грозящую закрыть небо своими темными крылами, несшую к нам с соленых берегов Эссекса сильнейшую снежную бурю, которая должна была разразиться несколькими часами позже. Но я ничего не видел, кроме вспышек рекламных огней. Мне даже пришлось опустить голову, чтобы они не так били в глаза. В конце Шафтсбери-авеню, где я стоял, слева от меня в небе пламенели буквы Р, Е, В, Ю и вещали о том, что идет в театре. Справа, над аптекой, кондитерской и табачным магазином, отплясывали зеленые и красные звезды, золотой струйкой бежали слова и целые предложения, а дальше на искрящемся велосипеде ехал мерцающий огнями джентльмен, ехал, ехал и куда-то исчезал, опять ехал — и снова исчезал в темноте. Под этим сиянием всех цветов радуги тек непрерывный поток мужчин и женщин.

Я находился в толпе, которая собралась прямо под окнами квартиры Осмунда, и моей первой и довольно абсурдной мыслью было, что они все собрались здесь в ожидании каких-то сенсационных событий. Помнится, я почему-то был уверен в том, что если я подниму голову, то непременно увижу фигурку Пенджли, свешивающуюся на веревке из окна гостиной Осмунда наподобие куклы из балета Стравинского.

— Слушайте, все! — доносился до меня его голос. — Они здесь пытались меня убить, эти вонючие псы. Да, пытались! Но у них не получилось!.. Подойдите ближе, и вы сами в этом убедитесь!

Прохожие останавливались и слушали его речи, а потом начинали, толкаясь, запружать лестницу, чтобы занять лучшие места, где им будет все хорошо видно. Знаю я, какой может быть толпа, когда ей предлагается лакомое зрелище! Она превращается в свору гончих!

Потом у меня возникло чувство, что люди как-то подозрительно посматривают на меня. Это вполне могло быть, потому что я был грязен и расхристан, без пальто и без шляпы. Но нельзя было также не учитывать и возможности того, что рядом, где-то под моим локтем, вертелся Пенджли; двигался, когда двигался я, замирал, когда я останавливался. Я даже не смел оглянуться назад и посмотреть. Надо было оттуда бежать, и немедленно. Я устремил взор вперед, через всю площадь, словно через необъятное море. В ярком сиянии огней четко вырисовывались зловещие силуэты экскаваторов; железные конструкции казались ощетинившимися чудовищами, а палатки строителей — пещерами. Над входом в одну из них висел зажженный красный фонарь, похожий на глаз дракона, стерегущего свое логово. Анатомическая откровенность железных конструкций превращала все вокруг в доисторический ландшафт. Я с животным трепетом узнавал эту картину.

Спасительным местом для меня могла быть только подземка. Там, в недрах земли, я бы скрылся от преследовавшей меня тени. Укатил бы в какой-нибудь безопасный, тихий пригород с успокаивающим названием Болхэм или Илинг. Там я нашел бы себе пристанище. Кто-нибудь меня бы пожалел. Я работал бы на износ ради хорошего человека, кто бы им ни оказался. Мне было не так много нужно — немного доброты, дружелюбия, тепла и еще — забыть окончательно и навсегда тот момент, когда Пенджли, приподнятый над полом, дрыгал ногами, да и другой момент — когда молодой человек, посветив в лицо Пенджли огоньком зажигалки, увидел пожелтевшее лицо трупа с вывалившимся языком.

Я бросился бежать через площадь, ощущая, как миллионы изумленных глаз смотрели мне в спину. Добравшись до входа в подземку, я остановился, с трудом переводя дыхание, словно пробежал сотню миль.

Сколько буду жить, всегда буду с добрым чувством вспоминать приветливую сень подземки, потому что, оказавшись у ее входа, я впервые почувствовал себя в безопасности. Мои преследователи, казалось, на какое-то время прекратили погоню. Я стоял прижавшись к стене, а толпы продолжали подниматься и спускаться по лестнице за моей спиной. Тут я немного пришел в себя. И сразу же меня стали мучить угрызения совести.

«Что ты делаешь? Убегаешь, да? Ты оставил там женщину, которую, как ты уверяешь, любишь больше жизни, и причем оставил в чрезвычайно опасной ситуации. Ты должен туда вернуться!»

Нет, не вернусь. Ни за что не вернусь.

— Что вы сказали? — спросил кто-то рядом со мной.

Я увидел довольно упитанного мужчину со свежим лицом, который топтался на месте, нетерпеливо поглядывая на вход в подземку.

— Я ничего не говорил, — отозвался я.

— Значит, мне просто послышалось. Можно замерзнуть, пока ждешь, вам не кажется? А уже почти без четверти девять. Как только им не стыдно — вот что я скажу.

— Да-да, — ответил я, обрадовавшись его обществу.

— Малохольные существа эти женщины, — продолжал он, — понятия не имеют, что такое пунктуальность. Я ей сказал, что жду только пятнадцать минут, и ни минуты больше…

— Может, ее что-то задержало, — сказал я.

— О, она найдет оправдание, это уж обязательно, — продолжал он. — Диву даешься, как она умеет придумывать всякие причины: сломался проклятый омнибус, было только одно местечко наверху… Ну все, если она не придет через десять минут…

Я ничего не мог с собой поделать. Холод был страшный. Меня била дрожь, с ног до самой шеи, а голова моя существовала как будто отдельно и тряслась, как у китайского мандарина. Человек с любопытством взглянул на меня. У него было приятное, дружелюбно-простодушное лицо, и, если ему когда-нибудь доведется читать эти строки, возможно, он, порывшись в памяти, вспомнит некоего субъекта без пальто и шляпы, с которым он перекинулся несколькими словами у входа в подземку на Пиккадилли; и пусть тогда он узнает, что я ему и по сей день благодарен за те пять минут.

— Скажите, а вам не очень холодно вот так — без шляпы и без пальто?

— Просто выскочил на минутку. Кое-кого встретить. — У меня зуб на зуб не попадал. — Обещал ждать здесь. Не приехал. Надо возвращаться.

Поразительная вещь! Я вдруг обнаружил, что никакие силы не могут меня заставить спуститься вниз, в подземку. Я не мог, ни за что на свете не мог сойти вниз по ступенькам, и по весьма серьезной причине: там, внизу, прямо перед газетным киоском, меня ждал Пенджли! Хозяином киоска в течение многих, многих лет был крупный мужчина в котелке, обычно сдвинутом на затылок. Когда вы протягивали ему деньги, чтобы купить газету, он имел привычку вручать вам ее с таким недоверчивым видом, словно вы какой-нибудь жулик или шарлатан. Он не хотел обидеть, это было постоянное выражение его лица, и все же всякий раз, когда я просил его подать мне «Ньюс» или «Стандард», у меня было чувство, будто в моем кармане в тот момент были серебряные ложки, украденные у друга, и он, киоскер, это отлично знал! Даже не поворачивая головы, я знал все, что находилось за моей спиной. Налево была лестница, которая вела в гардероб, направо была билетная касса, и перед ней уже выстроилась небольшая очередь; дальше шли ступеньки, а еще дальше — киоск, и в нем — горы журналов в ярких обложках и кипы газет. И над всем этим возвышался, подобно сказочному великану, выглядывающему из-за стен своего замка, этот толстощекий шутник в неизменном своем котелке. А по правую руку от него, прямо рядом с журналами, был Пенджли. Ну конечно, Пенджли, и никто иной. Это он, Пенджли, сверкает своими серенькими, остренькими, змеиными глазенками из-под измятой шляпы; он самый, в старом резиновом плаще, болтающемся на нем как на вешалке. Вот он стоит и ждет, когда я спущусь туда к нему, стоит и даже не шевельнется…

— «Ивнинг ньюс», пожалуйста, — говорит маленькая толстенькая женщина, протягивая пенни, и шутник, презрительно глянув на нее, вручает ей газету. Лязгают двери лифта. Ледяной ветер дует во все ноздри, поднимая снежные вихри, разгуливает по проходам и переходам, но Пенджли неподвижен. Он ждет меня.

— Ладно, — сказал человек, ожидавший даму. — Даю ей еще три минуты — и хватит с меня, желаю всем спокойной ночи!

Я был поглощен борьбой, происходившей внутри меня. Должен же я наконец решиться и преодолеть эти несколько ступенек вниз!

«Его здесь нет! Ты знаешь, что его здесь нет. Он был убит в квартире Осмунда. Наверное, Буллер уже бросил его труп, с которым тебе пришлось помучиться, в реку. Никого у киоска нет! Сам знаешь, что там никого нет!»

Как нет, когда есть, что я, не вижу, что ли, а слева от него, такие послушные и равнодушные ко всему, то распахиваются, то захлопываются двери лифта.

— На вашем месте, — проговорил мой незнакомый друг, — я не стал бы больше ждать на таком холоде без пальто и шляпы, ни за что не стал бы. Вы подхватите простуду и, чего доброго, умрете. Я тоже пойду, пожалуй… Ах!

Я почувствовал, как горячая волна радости разлилась по его телу. Он шагнул навстречу той, кого ждал. Из подземки вышла хорошенькая девушка в желтовато-коричневой шляпке. Они поздоровались. Их руки соединились. Я слышал, как она говорила ему:

— Я ужасно извиняюсь, Альфред, в самом деле я виновата. Запаздывали омнибусы, и все они были переполнены, даже наверху ни местечка. Ты не можешь себе представить, как я переволновалась, ведь я понимала, что тебя это раздражает…

Она взяла его под руку, и они стали удаляться от подземки.

Невозможно передать, каким покинутым и несчастным я себя почувствовал, как будто мне был голос, грянувший с неба и повергший меня наземь: «Ты обречен быть изгоем, вечным скитальцем, жалким, гонимым, одиноким…»

Я вжался в стену, чтобы меня не было видно. Любящая парочка уходила, направляясь в свой теплый, уютный, счастливый уголок, а для меня в этом мире не было ни теплого уголка, ни дома, ни любви.

Впереди маячила площадь, и на ее фоне перед моими глазами стали проплывать то высоко, то пониже, в центре, то вокруг милые сердцу картинки: мужья и жены, сидящие у каминов; шуршание ссыпающегося с тележки угля под фонарем угольщика; молодые пары, танцующие щека к щеке под оркестр; красочные, душистые, исполненные душевного тепла подарки дорогому существу; дверь, отворяющаяся на звук любимого голоса; ласковые слова и тихие, сокровенные разговоры; за закрывшейся дверью звон колокольчика, лай собаки, кошка, игрушки, разноцветные бантики и жестяные дудочки — и своевременное осознание подлинности и чистоты отношений, драгоценной дружбы, общей сопричастности таинству рождения и смерти, — осознание, опирающееся на добровольное взаимное согласие; труд, желанный труд ради благополучия дорогого человека… И над всем этим ангельский хор голосов, музыка, перекрывающая шум уличного движения и мерную поступь проходящих мимо людей… Но все это не для меня, такого мне никогда уже не будет дано, отныне я отверженный, я — один.

Повесив голову, я пошел прочь.

Я очнулся у входа в чайную, куда заходил за Хенчем. Там, как на часах, в дверях стоял старый знакомый, Дед Мороз, высоко держа свой плакат, совсем как много-много лет назад, когда нас еще не посетил Пенджли.

Я остановился.

— Холодновато, — сказал я.

Он кивнул.

— Ага, — согласился он, — морозец крепчает. А где ваше пальто? И на голове ничего?

— Я тут поблизости играю в домино. Выскочил в аптеку на секунду.

Он был милейший старикан с голубыми глазами, добрыми, как у спаниеля.

— Вам, должно быть, тепло, — сказал я, — целый день вас греет борода.

— Она иногда колется, — ответил он, — но я не жалуюсь. Надо же как-то зарабатывать на жизнь в наше время. Большая удача для меня такая работенка. Я так думаю.

— В какие часы вы работаете? — спросил я его.

Нос у него был пунцовый, как вишня.

— С четырех до десяти. Еще один работает с десяти до четырех. Так он бороду эту ненавидит. Ненавидит, и все тут. Я ему толкую: неужто трудно побыть в бороде часок-другой? А он, — мол, она портит внешний вид. А там и так смотреть не на что. Но зато он моложе меня. Вот и кочевряжится. Видите ли, это унижает его достоинство.

— Никакая работа не унижает достоинство человека, если честно ее выполняешь, — ответил я наставительным тоном.

— Это самое я ему и говорю. Еще хуже бывает работа. Особенно ночью, в мороз. Я-то здорово запакован внутри, мне тепло. На самом-то деле я щуплый, мяса на мне мало. Всегда такой был. И это просто спасение, вся эта экипировка, особенно в такую ночь, как сегодня.

Он немного развеял мое одиночество. И не находил ничего необычного в том, как я выглядел. Для него я был такой же человек, как все остальные, не хуже и не лучше.

Я сразу же понял, что мне хочется сделать. А мне просто захотелось все ему рассказать, да, все без утайки, а потом спросить его: должен я вернуться в ту квартиру, заставить себя опять погрузиться в тот ужас, или нет? Вернулся бы он туда, будь он на моем месте? И для чего мне снова видеть женщину, которую я люблю, если она замужем за моим другом? Может, этот старичок поможет мне справиться с этим кошмаром, с ощущением погони за мной, с призраком одиночества!

Он был такой старичок-добрячок, голубоглазый, с носом как спелая вишня. Приходилось ли ему когда-нибудь бороться до хруста в собственных костях с настоящим трупом на темной лестнице? Может, приходилось, и потому он был так милосерден.

— Не очень много посетителей в столь поздний час, верно? — спросил я его.

— Вы будете удивлены. Люди сюда идут что-нибудь проглотить и поболтать. Сколько клиентов у нас в заведении переженилось, да и перессорилось порядочно. Гляжу, идут наверх по лестнице счастливые, как голубки, а уж через час выходят каждый по отдельности, лица красные. Ох, до чего же непонятная штука жизнь! — вздохнул он сквозь бороду.

Мне хотелось задать ему вопрос — но какой? Надо ли мне возвращаться туда? Или хватит ли у меня совести бежать, даже если мне очень этого хочется?

— Вы когда-нибудь?.. — начал я.

И замолк. Его голубые добренькие глазки остановились на мне, но в ту же секунду вдруг сделались колючими и подозрительными. Что-то в моих словах заставило его насторожиться. В голове у него заработала своя машинка. Значит, так: какой-то чудак, появился неизвестно откуда, без пальто и шляпы, обросший щетиной, сказал, что играет в домино, чем-то напуган, нервничает, озирается по сторонам, спрашивает: «Вы когда-нибудь?..» Тут что-то неладно. Не хочу быть замешанным. Сыт по горло, хватит. С той девчонкой в Хэкни… Перебрал в тот вечер в «Попугае», ввязался в историю… Да, точно, это было там. Из-за этого вот и торчу здесь, с этой фальшивой бородой, да в такую снежную, морозную ночь! Нет уж, спасибо!

Итак, милый старикан Дед Мороз в мгновение ока превратился в моего недоброжелателя. Он отдалился от меня на тысячи и тысячи миль! В его глазах был лед. Его накладная борода недоверчиво ощетинилась и блестела, шест, который он держал, выглядел как оборонительное оружие.

И снова я один! Но, даже погруженный в тяжкие раздумья, я не мог не заметить, что Пенджли уже не было рядом с киоском, что он направляется ко мне и вот-вот покажется из-за угла.

— Спокойной ночи, — быстро попрощался я со стариком и отошел от него.

Я пересек площадь по направлению к строительной площадке, к палаткам, железным конструкциям и строительным лесам. В этом месте когда-то красовался Эрос, а женщина с пышным телом продавала розы, фиалки, гвоздики. Теперь все здесь лежало в руинах; закончился целый период человеческой цивилизации. Еще сильнее, чем прежде, меня в те минуты терзал вопрос — следует ли мне навсегда забыть Хелен или нет. Ни больше ни меньше. Должен ли я, преодолев сопротивление в душе, вернуться в ту комнату, с грязными, недокрашенными стенами, коптящими свечами, с миниатюрами из слоновой кости на секретере, изображающими жанровые сценки? Чтобы снова взять на себя ответственность за тот момент, когда Осмунд поднял Пенджли в воздух, или лучше считать это дурным сном, позабыть Хелен, дать Пенджли ускользнуть?.. Дать Пенджли ускользнуть? Так думал я, прекрасно зная, что Пенджли уже успел пробраться под широкий темный парусиновый полог, прикрывавший вход в дыру, над которой висел красный фонарь. Самое подходящее для него место! Эта шахта шла вглубь, до самой сердцевины земли. В своем бредовом состоянии я ощущал, как его холодные, окостеневшие пальцы сжимаются вокруг моего горла и сильные, как щупальцы, руки тянут, тянут меня вниз, мимо красного фонаря, и вот уже мне нечем дышать, воздух все тяжелее и гуще, сырая комковатая земля забивается мне в ноздри.

Я глянул наружу, вверх, на небо, пылающее танцующими буквами, на стены темных зданий и почти сразу увидел напротив меня окно гостиной Осмунда — черный квадрат, зияющий посреди сверкающего поля золотых и изумрудных звезд.

Я почти бегом побежал через площадь, ничего не чувствуя, кроме холода, страха и неотступного присутствия гонящейся за мной тени. Я свернул к отелю «Риджент палас» и увидел справа, над моей головой, вывеску — надпись крупными буквами: «Китайский ресторан».

У меня было при себе только полкроны. Для ресторана я был неподобающим клиентом во всех отношениях. Мне было холодно, и меня мучил страх. Повернувшись, я стал подниматься по лестнице. Стену над лестницей украшала роспись — что-то из китайской жизни: на белом мраморе расцветали розы, из-за которых выглядывали мостики, дворцы, чайные домики; под ними помещалась реклама вустеровского соуса, корсетов, путешествий в Женеву. На повороте лестницы меня обогнали девушка с мужчиной. Девушка сказала:

— Я говорю, что тут кормят чем-то непонятным. Это не нормальная еда, так сказать человеческая.

А что я говорил тогда себе, подходя к двери ресторана? Я говорил: «Я не вернусь… Боже! Не заставляй меня опять погрязнуть в этом! Не желаю больше видеть ту комнату. Не желаю больше видеть…»

— Да, — сказал мне вежливый китаец во фраке, стоявший у входа, — есть одно местечко за столиком у окна.

И действительно, зал был на удивление полон. Я имею в виду — для такого часа. За всеми столиками сидели люди, а за указанным мне столиком было двое, мужчина и женщина. Я подошел и сел напротив них. Мое место было у окна. Глядя вниз, я видел угол Пиккадилли и узкую улочку, ведущую к «Риджент паласу». У стены дома женщина продавала газеты. Заголовок, набранный крупным шрифтом, сообщал: «Трагедия в одной из квартир Уэст-Энда!»

Я вздрогнул. Наверное, они имеют в виду квартиру Осмунда. Остановили машину Буллера. Осматривая ее, обнаружили мертвое тело на заднем сиденье. Или его поймали с мертвым телом за Дирком (если бы я знал, кто это такой или что это такое), и теперь Осмунд, Хелен и Хенч…

— Скажите, какая разница между обедом стоимостью в четыре шиллинга и обедом стоимостью в четыре шиллинга и шесть пенсов? — спросил я у официанта-англичанина.

— В обед за четыре шиллинга и шесть пенсов входит куриный суп, — устало ответил официант, косясь одним глазом на газетный заголовок за окном.

— Хорошо, мне обед за четыре шиллинга и шесть пенсов.

Он уже тоже прочел, думал я. Теперь все заговорят об этом.

Мужчина и женщина напротив меня сидели рядом и тихонько переговаривались. Она была тоненькая, изящная, в красной шляпке, а он крепыш, круглолицый — типичный англичанин, — очень спокойный и, как я заметил, чрезвычайно приветливый. Возможно, это были жених с невестой, но если так, то, вероятно, помолвлены они были довольно давно. Между ними уже не было романтических отношений, просто тихое, доброе согласие. Официант только что принес и поставил перед ними блюда — много всего неопределенной формы и цвета. Одно было похоже на какой-то пирог, второе было смесью всевозможных овощей.

— Подать палочки? — спросил официант.

Они от палочек отказались.

— Я могу, например, пойти и посмотреть серебряные приборы, — сказала дама, — чтобы избавить маму от хлопот.

Такого спокойного человека, как ее спутник, я еще не встречал. Это проявлялось не только внешне; в нем чувствовался внутренний покой, уравновешенность, степенность. Да, скорее всего они вот-вот поженятся.

— Здесь все так же, как и было, с тех пор когда мы заходили сюда в последний раз, — сказала она. — Помнишь, мы тогда еще смотрели «Мари Роуз»?

Он опять кивнул… До чего же хорошие, добрые у него глаза. В жизни таких не видел.

— А все-таки что ты думаешь по поводу столового серебра? Или мне подождать, пока ты сможешь пойти со мной?

— Нет, иди одна, ты и без меня выберешь, что нужно.

Чета приступила к трапезе. Я обратил внимание на то, что им была привычна китайская пища. Они умело обращались с месивом в тарелках и понимали в нем толк.

Тем временем мне тоже принесли плошку, содержавшую нечто вроде горячей воды, в которой плавали кусочки общипанной курицы. Мне ничего не лезло в рот. Меня ужасно мутило. Если то сообщение в газете касалось квартиры Осмунда, будет чистым сумасшествием, если я туда вернусь. Наверняка там будет полиция. Мне будет проще помогать Хелен, оставаясь в стороне.

— А та женщина смеется в точности как Люси, — продолжала дама в красной шляпке. — Такой же глупый смех. Забавно, за эти годы не изменился только ее смех.

— Нет, она недурна, — пробормотал он, опустив голову и разглядывая пирог.

Так-так, значит, они уже давно женаты. Жили за границей. В Китае, видимо. Мой суп убрали, вместо него принесли что-то другое. Мои глаза, которые, казалось, жили своей жизнью, не могли оторваться от двери. Он мог возникнуть в любой момент, — шляпа, надвинутая на самые брови, руки, засунутые глубоко в карманы плаща. Что мне тогда делать?.. Вот он пересекает зал, его взгляд прикован ко мне… Привидение или он живой?

Я заметил, что крепыш пристально смотрит на меня. Его глаза, излучавшие бесконечную доброту (полагаю, это было их постоянное свойство), избавили меня от кошмарного видения. Я смущенно улыбнулся.

— Прошу прощения, — сказал я, — в этом ресторане я впервые. Не знал, что выбрать, и просто заказал обед. Но ваша еда выглядит великолепно.

Женщина была очаровательна. Когда она говорила, ее лицо оживлялось и хорошело. Она рассказала мне о блюдах. Названий я не запомнил.

— Вы живете в Китае? — спросил я.

— Стрэитс Сэтлментс,[1] — сказал мужчина.

Вот с кем мне хотелось бы подружиться.

— Как вы находите Лондон? Сильно ли он изменился к этому вашему приезду? — спросил я.

Но глаза у меня бегали — их притягивала дверь. Я видел, что мужчина заметил мою тревогу. Он был из тех англичан, от кого не скроется никакая мало-мальски существенная деталь; и он понимал, что у меня серьезные неприятности.

— Не очень сильно, — ответила женщина. — Все те же театры и те же друзья, та же жизнь…

Она была очень милая. Действительно, надо быть славным человеком, чтобы не обращать внимания на мой потрепанный вид, небритое лицо… Но чего ей не хватало, так это тонкого чутья ее мужа; она и не догадывалась, в какую беду я попал.

Меня внезапно охватило жуткое, маниакальное желание поведать им обо всем! Отвести его в сторону и сказать: «Послушайте, час назад в квартире моего друга…» Я притворился, что занят едой. Я даже не думал, как буду расплачиваться за нее. Это мне и в голову не приходило! Но вдруг этот вопрос для меня назрел, и причем очень остро. Потому что в глубине зала, под висячим китайским украшением, сидел он, Пенджли. Сидел ко мне спиной, но это точно был он. Сомневаться не приходилось. Та же шляпа, тот же резиновый плащ, сутулая спина. Он, конечно, ждал меня, и если бы я поднялся, он сделал бы то же самое.

Я начал дрожать и тут заметил, что мой друг, сидевший напротив, смотрит мне на руки.

Повернувшись к жене, он сказал:

— Желательно это оставить, иначе мы опоздаем. Тем более что консервы излишне подслащены…

Он попросил счет, расплатился и поднялся.

Я чуть было не смалодушничал и не крикнул: «Не уходите! Не оставляйте меня! Послушайте, я должен вам кое-что рассказать…» Наверное, мои губы шевелились. Дама улыбнулась мне, я поклонился, и она направилась к выходу. Он не спеша последовал за ней, но неожиданно вернулся и, очень серьезно, в упор глядя мне в глаза, пробормотал: «Простите меня!» И прежде чем я успел что-либо сообразить, он, поймав мою руку, сунул в нее что-то. Это были десять шиллингов одной бумажкой. Так вот в чем, по его мнению, заключалась моя беда!

В голове у меня мгновенно просветлело. Я разглядел человека в глубине зала, и, разумеется, это был не Пенджли. Весь мой страх исчез, сознание мое окончательно прояснилось и окрепло. Я ясно представил себе томик моего «Дон-Кихота», одиноко лежавшего на пустом обеденном столе у Осмунда. Пожалуй, это был самый удивительный и необъяснимый момент за весь тот вечер, потому что именно эта, казалось бы случайная, мысль о позабытой мной розовой книжечке определила исход драмы. Надо вернуться, решил я. Не могу же я там ее оставить. Я никогда не прощу себе такой потери.

Я расплатился с официантом, вручив ему бумажку в десять шиллингов, и через пять минут в глубокой тишине подъезда уже звонил у дверей квартиры Осмунда.

Глава 9

Хелен

Не знаю, что я ожидал увидеть, когда откроется дверь: то ли двух полицейских при входе, то ли Осмунда и Хенча, взятых под стражу, пока идет обыск, — словом, все, что угодно… А на пороге вдруг обнаружил, что в маленькой квартирке царит тишина и покой, как на кладбище, и передо мной — Хелен.

Я вошел и бесшумно закрыл за собой дверь. Наверное, я выглядел страшно — замерзший, бледный, грязный, потерянный, потому что Хелен сразу же бросилась ко мне, и в этом движении было столько материнской заботы, желания защитить, пожалеть — всего того, чего я был лишен в течение уже многих, многих лет.

— Думала, вы не придете… уже не ждала.

Я смотрел на нее и улыбался, счастливый оттого, что вновь ее вижу. Теперь, находясь рядом с ней, я совершенно позабыл свои бредовые фантазии, терзавшие меня, когда я бродил по площади. Мне не было страшно. Мой разум снова стал ясным.

В ту минуту я мгновенно осознал перемену и в ней. Это была женщина с огромным чувством самообладания и сильной волей. Она не позволяла себе поддаваться слабостям; во всяком случае, о них никто не должен был знать. Но за последний час с нами со всеми что-то случилось, «с нас слезла шкурка», как где-то выразился Унамуно.[2]

Я еще не знал — это открылось мне чуть позже, — как много в ее жизни значил тот пережитый ею час, принесший ей разочарование и крушение надежд; об этом я тогда и не догадывался. Отныне мы все — Осмунд, Хенч, Хелен и я — жили совсем в другом мире. Теперь сцена действия была залита безжалостным, ярким светом, и фигурки на ней выглядели по-новому, и даже каждый жест имел совсем иной смысл. Сами правила, которым мы до сей поры подчинялись, тоже изменились.

— Что с Осмундом? — спросил я.

— Ушел. — Она взволнованно дышала, поглядывая назад, на полуоткрытую дверь в гостиную. — Там мистер Хенч. Он спит, будто наглотался наркотиков. После вашего ухода он начал плакать. Джон дал ему выпить бренди. Он выпил и тут же, на диване, заснул.

Я открыл дверь и заглянул в комнату. Там стоял зыбкий полумрак, в окнах мерцал уличный свет. Кто-то потушил свечи, но шторы были раздвинуты; все было окутано золотистой пеленой, словно россыпью мелкой звездной пыли, и на стенах танцевали отражения горевших высоко в небе рекламных огней. На диване, где раньше был Пенджли, лежал Хенч. Его большое, мягкое тело покоилось на нем, как огромная, бесформенная, измятая перина. Голова закинута назад, рот открыт. Изо рта вырывался тягучий, заунывный храп. Этот равномерный, повторяющийся через короткий период времени звук проникал во все уголки квартиры.

— Пойдемте в спальню, — сказала Хелен. — Пусть он спит.

Я последовал за ней. Мы закрыли за собой дверь и сели рядом на кровать.

Она заговорила, и я услышал низкий, глубокий, исполненный трогательной доверчивости голос, который всегда был мне безгранично дорог и мил:

— О Дик, мне так не хотелось, чтобы вы приходили, но все же я рада, что вы здесь. Если бы вы не вернулись, я не знаю, как бы я… — Она посмотрела на меня и улыбнулась новой, совсем не прежней улыбкой, как будто мы теперь существовали в другом, неведомом дотоле нам мире. — Какой же вы грязный. Пойдите умойтесь. Наверное, ужасно ощущать себя таким перепачканным.

Кивнув, я прошел через спальню в ванную. Мылся и все время прислушивался к храпению Хенча. Это было единственное, что нарушало тишину квартиры. Невозможно передать, какими странными мне казались эти звуки, словно доносящиеся из другого мира. Странно, но для меня даже храп Хенча звучал как-то по-новому и, я бы сказал, имел какой-то особый смысл…

Я помылся. Соскреб с себя всю грязь. Расчесал волосы щетками Осмунда. Мне очень хотелось взять бритву и побриться, но это отняло бы слишком много времени.

И вернулся к Хелен.

— Скажите-ка мне, что там было с Осмундом? — обратился я к ней.

— Я не знаю, где он. После того как вы с Буллером ушли…

— Нет, до этого, — перебил я ее, — когда вы были наедине с ним, а мы ждали в соседней комнате. Что он вам сказал? Я хочу знать все.

— Все? — Она улыбнулась знакомой мне иронической улыбкой. — Всего вам никогда не узнать. Сие никому не известно. — Ее голос упал почти до шепота. — В этом-то весь ужас. Тут много есть такого, чего мы понять не в состоянии. Скачок из одного мира в другой был таким внезапным, что сейчас мне все кажется ненастоящим, утратившим связь с действительностью. Да, все-все. — Она помолчала, словно обдумывая что-то. Затем продолжила: — У нас очень мало времени, Джон может вернуться в любую минуту, или может случиться еще что-нибудь. Я вспомнила один случай, и теперь он не выходит у меня из головы. Мне кажется, здесь прослеживается некая параллель. Когда-то у меня была подруга или, если хотите, знакомая. Я не очень хорошо ее знала, но она была очаровательная, милая, доброжелательная, умненькая. Я попросила ее пожить вместе со мной в квартире, которую я тогда снимала в Кенсингтоне. В первый вечер она была прелестна. Мы ходили на концерт и наслаждались каждой минутой нашего общения. На следующее утро мы опять нарадоваться не могли друг на друга. Мы беседовали, и выяснялось, что нам с ней нравятся одни и те же вещи. После чая она ушла к себе в комнату вздремнуть перед ужином. Час спустя я вошла к ней и разбудила. Дик, она проснулась совершенно другим человеком — злобным, грубым, вздорным. Даже черты ее лица изменились. Вечер был ужасный, и на другое утро после дикой ссоры, во время которой она вела себя как торговка из рыбного ряда, она уехала. Я не могу вам описать, как все это было отвратительно. Я ничего не могла понять, потому что это было выше моего понимания.

Позже я узнала, что она безнадежная наркоманка. Мне с тех пор казалось, что тот момент, когда она так внезапно и без всякой видимой причины переменилась, был для меня самым ужасным и тяжким в моей жизни. Вспышка необоснованной, дьявольской злобы… Можно ли доверяться человеческой душе, если такое с ней могут сделать наркотики? Сколько миров может быть у человека и где тот, в котором все — подлинное, в котором можно на кого-то надеяться?.. Это пустые разговоры, но должна сказать, что в ту минуту, когда, оттолкнув Джона, я заглянула в комнату… произошло то же, что и в случае с подругой… все резко изменилось… мы оказались в другом мире, не желая того, и отныне там и останемся… Все теперь стало другим, надеяться не на что, может случиться все, что угодно…

— Мы не стали другими, Хелен, — прервал я ее, — вы и я.

— Стали. Не знаю, хуже или лучше, но в любом случае мы теперь другие. А Джон, Джон, когда он привел меня сюда, чтобы все рассказать… это было чудовищно. Случились сразу две вещи. Во-первых, у меня появился такой страх перед ним, что, если бы он дотронулся до меня, я бы закричала. И во-вторых, я так обрадовалась, что Пенджли уже нет на свете, страшно, безумно обрадовалась! Но — пусть бы его убил кто-нибудь Другой, но не Джон! И все время, пока он со мной говорил, я твердила самой себе: «Только не смей ему показывать, что в тебе что-то изменилось, что ты боишься его, что ты не вынесешь его прикосновения. Он ничего не должен знать!»

— Но он понял?

— Не могу сказать. Мне было его жалко. Он нуждался во мне, как никогда до этого, а я ничем не могла ему помочь, ничего не могла сделать для него, ничего. Этот ужас перед ним, который я испытывала, возник не в один день. Я долго к нему шла. И несмотря ни на что, я утверждаю, что он — один из самых замечательных, благороднейших людей, каких только знает свет. — Она взяла меня за руку и притянула к себе. — Вы не представляете, какое это для меня облегчение — говорить с вами. Я годами таила все в себе, мне некому было излить душу. Какой-то рок гнал и швырял нас с места на место. Даже в Испании находились люди, которые все знали о Джоне, и такое происходило повсюду, куда бы нас ни занесло. Ему везде виделись враги. Но, удивительная вещь, он не винил их и не испытывал к ним ненависти. Он считал, что они травят его, потому что он этого заслуживает.

— Но его никто не травил, он все придумывал, — возразил я. — Это была игра его воображения. Люди слишком заняты собственными делами. У них нет ни времени, ни сил, чтобы кого-то травить.

— Может быть. Вполне вероятно. Но какое это имеет значение? Если кажется, что тебя травят, то так оно и есть. Достаточно немного воображения. Во всяком случае, он сам себя травил. Он не мог освободиться от себя, от своей сути. Он был пленник самого себя.

Она умолкла. Мы оба задумались. Припоминаю, что меня поразило, как тихо и спокойно текла наша беседа после всех бурных и жестоких событий, взбаламутивших наше существование. И вот мы сидим вдвоем рядом на кровати, а вокруг полная тишина, если не считать храпения Хенча, к которому мы уже успели привыкнуть как к неотъемлемому звуковому фону в нашем новом мирке, такому же неотъемлемому, как все предметы в спальне — щетки, зеркало, буфет; и среди всего этого мы двое, медленно и верно приближающие час нашего счастья и покоя!

Смею заметить, что такое нередко бывает: у человека случилась страшная беда, а он долго-долго сидит недвижим, почти в дремотном состоянии. Ну случилось. Что ж теперь делать? Выход один — сидеть и ждать последствий. Так же и нам не оставалось ничего, кроме как затаиться на время, и, пока оно шло, каждый из нас (как потом выяснится) постепенно проникался мыслью о том, как глубоко мы любим друг друга и, что бы там дальше ни произошло, эти мгновения у нас никто не отнимет.

Я взял ее руку в свою.

— Расскажите мне вот что, — попросил я ее, — сейчас не важно, что было в Испании. Я хочу знать, что было совсем недавно, что он говорил, уходя, и где он сейчас.

— Что он говорил? Он просто сказал: «Я его убил. Он этого заслуживал. Он был гнусный тип». Я промолчала. В тот момент моей единственной мыслью было, что Пенджли наконец-то закончил свою жизнь. Возможно, вы не знаете, понятия не имеете, как этот человек охотился за нами, выслеживал нас. Правда, он никогда не вмешивался в нашу жизнь, не надоедал нам — и все же постоянно был рядом. Мы никогда не чувствовали себя свободными от него. Даже в Испании, в Сеговии, где мы скрывались, — он и там нас нашел. Что бы мы ни делали, куда бы ни направлялись, он следовал за нами. Я всегда знала, что рано или поздно он снова появится. Поэтому, услышав от Джона, что он его убил, я подумала лишь о том, что мы наконец-то освободились. Но конечно, мы не освободились. Потому что тут же, минутой позже, Джон сказал, глядя на меня с отчаянием: «И все-таки он меня победил. Отныне я навеки проклят, и он знает об этом». Я понимала, единственное, что я могла сделать для него, — это сказать ему: «Я всегда была рядом с тобой, прошла с тобой все испытания, вот и теперь мы с тобой вдвоем преодолеем все, что бы дальше с нами ни случилось». Но я не могла произнести этих слов! Дик, это было ужасно, непростительно с моей стороны! Слова застряли у меня в горле. Я только знала, что буду ему верна, что не оставлю его, но этот страх, который я перед ним испытывала и который рос во мне годами, после этого его поступка достиг своей последней точки; я уже не контролировала себя, это было сильнее меня.

— Разве вы его боялись?

— Да, я всегда его боялась. Думаю, я его не любила. Это был мой основной грех с самого начала. Я восхищалась им, боялась его и не могла его оставить. Еще с давних пор меня тянуло к нему, и, когда я долго не видела его, я скучала и страстно желала хоть одним глазком взглянуть на него, услышать звук его голоса, а когда оказывалась рядом с ним, начинала дрожать — не оттого, что это он, а потому, что чувствовала в нем особую энергию, которая была сильнее его самого. Ту энергию, что толкала его на отчаянные поступки. Все благородные помыслы Джона, стремление к возвышенному, любовь к прекрасному, идеализм в обыденной жизни становились пошлостью, искажались до неузнаваемости, разрушая его. Даже его любовь ко мне, всегда такая сильная, опустошала его, он бывал раздражительным, жалким.

— Это несчастье, — сказал я.

— Ужасное несчастье. Хуже того. Вы знаете, я не сентиментальна. И не очень слабая по характеру. И не терплю дураков, что дурно с моей стороны. Кроме того, не выношу истерик. Но Джон умел превращать меня в истеричку, в слабое и безвольное создание, не только потому, что мне было жаль его, а потому, что я его не любила и не знала, как ему помочь. Сегодня вечером, понимая, как я его боюсь, боюсь настолько, что не могу даже до него дотронуться, я испытала к нему такую жалость, что, наверное, могла бы обнять его, поцеловать. Но в таком поступке, как убийство, Дик, право же, есть что-то ужасное, отталкивающее. Другое дело на войне. Это особый случай. Люди подчиняются приказам, шансы равны. Но в мирное время, когда кругом в своих тихих квартирах живут обыкновенные люди, мальчишки выкрикивают последние новости, продавая вечерние газеты, — согласитесь, в этом есть что-то жуткое, кошмарное, дикое. Это дьявольщина. Джон прав. Ему никогда уже не освободиться от этого, каким бы гнусным типом Пенджли ни был. Я — единственный человек на этом свете, кто мог бы ему помочь, а я не могу.

— И что он сделал дальше?

— Он сказал, что Пенджли не умер, по крайней мере для него не умер. Потом какое-то время бессвязно выкрикивал, что теперь они с Пенджли неразлучны, навеки связаны друг с другом. Потом стал говорить, что не желает втягивать вас в эту историю, что никто из вас не должен пострадать и что он должен догнать Буллера и взять все на себя. Я сказала, что Буллер знает, что делать, и лучше предоставить ему действовать одному. Я не знала, что мне с собой делать, Дик. Я ничем не могла его утешить, никак не могла ему помочь. И, честно говоря, Дик, я постоянно думала о вас. Я каждую секунду ожидала, что придет известие — вы с Буллером задержаны. Звонок в дверь, голос полицейского на лестничной площадке… Обычно я держусь, но те десять минут вместе с ним в комнате оказались выше моих сил. Я вся извелась. Только бы знать, что вы целы и невредимы, думала я, с остальным как-нибудь справлюсь.

Кажется, именно в тот момент и наступило наше общее прозрение. Мы ощутили, как новая волна горячего чувства захлестнула наши души, смыв все ненужное и оставив нам самое главное — нашу любовь друг к другу.

Мы оба, я и она, уже не были молоденькими и романтичными. (Правда, с тех пор нам удалось намного помолодеть.) Слишком долго судьба была немилосердна к нам, и, как мы с Хелен полагали, совершенно незаслуженно. Мы понимали, что на этот раз нам окончательно не повезло и что эти подаренные нам минуты скорее всего будут последними в нашей жизни, когда мы можем быть вместе, одни.

Мы не испытывали ни робости, ни смущения, но по какому-то взаимному согласию избегали проявлять свои чувства. В том, что происходило, было нечто гораздо более важное, чем наши личные отношения и судьбы.

— Послушайте, Хелен, — сказал я, — мы с вами здравомыслящие люди. Сейчас можно ожидать двух вещей. Первая — и наиболее реальная: труп Пенджли обнаружат, Осмунда арестуют и все мы будем обвинены как соучастники. Если это произойдет, мы будем знать, как действовать. Время покажет. Надо просто ни о чем не думать, пока ничего не случилось. И второе, чего можно ожидать, — Пенджли не найдут и никто не будет любопытствовать.

— Обязательно будут любопытствовать, — прервала она меня. — Пенджли не с неба на нас свалился. У него есть друзья, родные, жены, любовницы. Кто-то пожелает узнать, что же с ним случилось. По всей вероятности, он кого-нибудь предупредил, чтобы за этим проследили. Он знал, как мы его не любим и что дело может оказаться рискованным для него.

— Это не должно нас волновать, — ответил я. — Мы просто скажем, что он приходил, поговорил и ушел.

— Кто-нибудь видел вас на лестнице?

— Да, видели, — ответил я после паузы, — двое, женщина и мужчина. С ними могут возникнуть неприятности. Особенно с мужчиной. Он хорошо все разглядел.

Я рассказал ей, как было.

— Да, мы попали в скверную историю, — заключил я. — Хуже не бывает. Она может закончиться как угодно — совсем плохо или ни хорошо ни плохо, то есть никак. Вот почему я хочу сказать вам сейчас — ведь это, может быть, последние пять минут в нашей жизни, когда мы вместе, — что я люблю вас и что любил вас всегда. Моя любовь к вам есть то единственное, прекрасное, постоянное, истинное, что для меня существует в жизни.

— Правда, Дик?.. Да, я вас тоже люблю, с той поры когда… Впрочем, это не имеет значения.

У меня в руке был томик «Дон-Кихота». Я захватил его с собой из соседней комнаты.

— Мне хотелось забрать его отсюда, поэтому я и вернулся. Мне хотелось быть с вами, поэтому я и вернулся. Для меня это было одинаково важно. Потому что это наш с вами подлинный мир.

— Да, — согласилась со мной Хелен, — если бы вы назвали любую другую книгу, то это прозвучало бы фальшиво, надуманно. Но мир Дон-Кихота — здоровый, разумный. А тот, другой, — нездоровый, потому что там все перепутано… Там все смешалось. Я не жила, Дик, а существовала от одного приступа безумия до другого, но всегда — не моего, а человека, который был рядом со мной. Нам с вами надо было бы пожениться давным-давно, поселиться в коттедже, народить детей, завести собак, посадить картошку, поливать нарциссы на газоне, слушать, как в холле бьют куранты старинных напольных часов. За домом у нас был бы склон или, наоборот, холм, и море где-нибудь не очень далеко. Мы ездили бы гостить в Эдинбург, к Моэмам, или к Бэготсам, или к Фрирам. Или на машине отправились бы в Кесвик навестить Джейн Хэррис, и она поделилась бы с нами рассадой для нашего сада. А вы отправились бы в путешествие в Испанию на воздушном шаре, а потом написали бы об этом плохую книгу. Наш старший сын, Ричард, переболел бы ветрянкой, а у Мэри, нашей дочки, следующей после Ричарда, открылся бы талант к ведению домашнего хозяйства, а другая наша дочь просто помешалась бы на хоккее и ни о чем, кроме хоккея, не желала бы знать. А по прошествии десяти лет с лишним где-нибудь на танцах вы встретили бы девушку с безупречно прямой линией носа и тициановскими волосами и, продолжая меня по-прежнему любить, целовали бы тициановские волосы, а я старалась бы быть благоразумной, но мне это не очень удавалось бы, и я наделала бы глупостей, но потом поумнела бы. Никакого безумия, ни в чем… Все ясно, просто…

Она отвернулась и, отодвинувшись от меня, тихо заплакала. Зная Хелен, я многое мог от нее ожидать, но только не слез. Я даже думаю, до этой минуты она никогда не плакала. Я обнял ее. Она прижалась к моей груди. И наконец сказала:

— Ну хватит. Не бойтесь, больше слез не будет.

Но мы так и остались сидеть обнявшись. Помню, я прижимал ее к себе, как будто в этом объятии была моя последняя надежда на спасение. А затем я повел себя совсем недостойно, впервые за весь тот вечер.

— Хелен, — сказал я, — давайте уедем отсюда. Сейчас же, пока у нас есть шанс. Завтра утром мы уже будем за границей. У нас есть паспорта. Нам ничто не может помешать. В настоящее время я без средств, но у вас в Париже есть друзья, супруги Тесье, они помогут мне с работой. Разве вы не говорили сами, что у него свое дело в Тунисе? Я буду подметать полы, выполнять любую работу. Не хочу, чтобы Осмунд опять втянул нас в эту кашу. Пусть сам разбирается.

Едва я произнес его имя, как мне тут же стало стыдно. Я замолчал. Она вздохнула:

— Звучит замечательно. В самом деле, к чему сантименты? Почему бы не бежать отсюда? Да вот только совесть не позволит. Ни ваша, ни моя. Мы никогда не были бы счастливы, ни единого дня. Я не могу оставить Джона сейчас, нет, не могу… Вы это знаете, Дик. Мне кажется, Дик, сейчас тают последние мгновения, когда мы с вами вместе. Пенджли найдут, Джона арестуют, все мы станем соучастниками. Мы должны пройти через это испытание, как уже прошли через многие другие.

— О Хелен! Что за чушь! — вскричал я. — Искалечить себе жизнь, и не только себе, и все это не по своей собственной вине!

— Нет, по собственной вине, только по своей собственной вине. Если бы Джон умел держать себя в руках, а я была бы более внимательной и чуткой…

— Вы — более чуткой?! — перебил я ее.

Она кивнула:

— Да, в этом всегда была моя беда. Я жесткая по натуре, так уж я устроена. Когда меня окружают люди, которых я хорошо знаю, механизм моей души работает живо, легко. И какая я тогда милая, внимательная, умненькая, добренькая! Стоит появиться кому-то незнакомому, непонятному для меня, и колесики этого механизма начинают капризничать, упираются, не желают крутиться. Я не умею проникать в глубины человеческого существа. Мне оно раскрывается всего на десятую часть, до остального мне нет дела, я просто не затрудняю себя. А вы могли бы меня научить состраданию к людям. Я не думаю, что вы какой-то особенный, замечательный, или очень умный, или очень добрый, но я люблю вас, Дик, и понимаю всей душой, и мне хорошо с вами…

Она взяла ладонями мое лицо, притянула к себе и долгим взглядом посмотрела мне в глаза. Так мы и сидели поглощенные друг другом, не слыша храпения Хенча, позабыв об Осмунде, не думая, что будет дальше.

Как все влюбленные, мы с ней стали вспоминать всевозможные мелкие эпизоды того далекого времени, когда мы только познакомились. Воспарив над площадью и всем, что было связано с этим местом, наши души словно перенеслись в мир дорогих нам воспоминаний, и перед нашим внутренним взором начали возникать картинки из прошлого: вылизанная ветрами, безлюдная деревенская улочка, и в конце ее — такое бывает только во сне — дышит и плещет своими водами, точно живое, море; аллея среди деревьев, и по ней неспешно ползет запряженный лошадьми экипаж, направляясь к высоким каменным воротам, кто-то выходит из него, поднимается по лестнице и оглядывается назад; морской берег, покрытый мелкой галькой, мокрый и сверкающий на солнце сразу после отлива; немецкая овчарка, огромными прыжками пересекающая зеленую лужайку, чтобы догнать своего хозяина; роман, который читают, сидя в глубоком, мягком кресле, такой захватывающий, что трудно оторваться, но вот — дверь открывается, кто-то входит, и читать уже не хочется, книжка позабыта; слышится смех, возгласы, голова невольно поворачивается в ту сторону, рука уже приветливо машет… И постоянно, неизменно вокруг нас море, наползающее на извилистые берега, и лес, густой и загадочный; его листва шелестит под ветром, а во время шторма деревья гнутся и потрескивают… Мы как будто снова были там, ходили, разговаривали. И пока мы так сидели, прильнув друг к другу, взявшись за руки и глядя друг другу в глаза, ужасное положение, в которое мы попали, казалось нам не имеющим никакого отношения к нашей жизни, — именно таким оно и кажется мне теперь, когда я оглядываюсь назад, на события тех дней. Этот отпущенный нам миг принадлежал только нам, и мы до конца прожили его, прочувствовав всем своим существом.

— Запомните, Хелен, — сказал я ей, — что бы сейчас ни случилось, запомните, что у нас были эти блаженные полчаса, и знайте, что во мне ничего не изменится, это останется со мной навсегда.

Она с улыбкой покачала головой:

— Нет, разве можно ручаться. Если завтра Джон поставит мне синяк под глазом, вам, наверное, и думать обо мне не захочется. Не надо говорить о будущем. И никаких клятв. Но вы правы, эти полчаса у нас были. И останутся с нами навсегда, никто не посмеет у нас их отнять.

Мы поцеловались. Мы были так счастливы, что все огни площади воссияли еще веселей, мой розовый томик «Дон-Кихота», встав на бок, пустился в пляс от радости, а вокруг нас летали ангелы, шурша крылами.

— А теперь за дело, — наконец сказала она, поднялась и подошла к туалетному столику.

Она стала смотреть на себя в зеркало, но вдруг, вскрикнув, повернулась к двери. Я тоже оглянулся. Мы оба вздрогнули, и было отчего. На пороге спальни стоял Осмунд. Его мягкая шляпа была надвинута на глаза, воротник пальто поднят. Он стоял прислонившись к дверному косяку, вид у него был до крайности усталый.

Хелен подошла к нему и положила руку ему на рукав:

— Ты его нашел?

— Нет, я никого не нашел.

Но он не смотрел на нее. Его глаза были устремлены на меня. Я ожидал, что в следующий момент он пойдет на меня, требуя объяснений, и тогда я, возможно, стану объектом его безудержной ярости. Очень может быть, он убьет меня, как убил Пенджли. Но когда он заговорил со мной, в его голосе звучала бесконечная доброта и дружеское расположение.

— Жаль, что вы вернулись, Дик, — произнес он. — Это благородно с вашей стороны, но в этом не было необходимости. А теперь вы должны уйти, и немедленно. Дело касается только меня, и я не желаю, чтобы вы были вовлечены в него.

Как я восхищался им в ту минуту, да, да, как я его любил, хотя совсем недавно, только что, целовал его жену и умолял ее бежать со мной. Более того, я совсем не чувствовал своей вины перед ним. И если бы он действительно потребовал объяснений, как мне поначалу пришло в голову, я бы так и сказал ему и признался бы в том, что всегда любил ее и хотел, чтобы она ушла от него ко мне.

Тень Дон-Кихота не случайно витала надо мной в тот вечер, и настало время, когда она решительно заявила о себе, напомнив нам о нашей честности, о той особой чистоте отношений, которая всегда существовала между Осмундом, Хелен и мной.

— Нет, Джон, — сказал я, назвав его так впервые за наше долгое знакомство, — вы не можете исключить меня теперь. Я так же глубоко в нем завяз, как и вы, и рад этому. Я никуда отсюда не уйду.

— Нет, уйдете, Дик, — ответил он с улыбкой, — и возьмете с собой Хелен. Отправляйтесь ночным поездом на север страны, к шотландским озерам. И ждите там весточки от меня. Я один здесь все улажу.

— Джон, ты зря теряешь время, — спокойно сказала Хелен. — Дик никуда не поедет, и я тоже никуда не поеду. Снимай пальто. Я хочу есть, и надо разбудить Хенча. Если хочешь, можешь его услать в Шотландию.

И тут звякнул колокольчик входной двери. Его дребезжащий звук ворвался в тишину квартиры так неожиданно, что мы застыли на месте. Как раз в тот момент я заметил, что у меня в ушах больше не раздается храпение Хенча.

— Подождите, — сказал Осмунд.

Он вышел в прихожую и стоял там прислушиваясь. Напомню вам, что спальня имела две двери: одна — в прихожую, а другая, позади нас, в гостиную. Снова звякнул колокольчик. Осмунд открыл дверь. В то же мгновение я услышал, как скрипнула задняя дверь. Повернув голову, я увидел грузную, несуразную фигуру Хенча в измятой одежде, заполнившую собой весь дверной проем.

Из передней до меня долетел голос Осмунда:

— Что вам угодно?

И чей-то вежливый, приятный, в высшей степени дружелюбный голос спросил:

— Извините, это квартира мистера Осмунда?

— Да, я мистер Осмунд.

— Благодарю. Простите, что беспокою вас. Моя фамилия — Пенджли.

Глава 10

Викарий

Мы так и замерли на месте — Хелен и я в спальне, Хенч в дверях, Осмунд в передней. Никто из нас не смел шелохнуться.

Голос повторил:

— Моя фамилия Пенджли.

Мы слышали, как Осмунд спокойно сказал:

— Входите, пожалуйста.

Я наблюдал из спальни, кто появится на пороге. Это был толстенький коротышка (словно сошедший со страниц старомодного романа), с розовой мордашкой, до блеска отмытой водой с мылом. Его маленькие глазки ласково и дружелюбно глядели из-за очков в черепаховой оправе, которая прибавляла приятности его лицу. На макушке у него была лысина. Одет он был в темный костюм, слегка залосненный и тесноватый ему. Он расплывался в улыбке и миролюбиво сверкал очками. Образ дополняли толстая задница и симпатичное торчащее брюшко. Ну просто миляга, молодой Пиквик; а если ко всему этому да стоячий белый жесткий воротник — ни дать ни взять викарий из местной церкви. Голос вполне соответствовал его внешности — мягкий, вежливый, вкрадчиво-робкий.

— Пожалуйста, простите меня. Я на минутку. Я обещал моему брату сюда за ним зайти.

Я почувствовал, как Хелен коснулась моей руки.

— Ваш брат? — переспросил Осмунд. — Боюсь, я вас не очень понимаю.

— Вы ведь мистер Джон Осмунд, не так ли?

— Да, это мои имя и фамилия.

— Мне известно, что вы знаете моего брата.

— Как, вы сказали, ваша фамилия?

— Пенджли. Джозеф Пенджли.

— Ах, ну конечно! — Осмунд улыбнулся, как будто ему сразу стало все понятно. — Будьте любезны, проходите.

Хелен, оставив меня, вышла в переднюю.

— Это моя жена. Хелен, это мистер Пенджли, брат того Пенджли, которого мы знаем.

Там, где Хелен, должен быть и я, сказал я себе.

— А это мой друг, мистер Ган. Дик, это мистер Пенджли.

Мы все проследовали в гостиную. За своей спиной я не слышал никаких звуков, которые выдавали бы присутствие Хенча, но когда мы уже были в гостиной, дверь в спальню оказалась закрытой. Хенч как будто бесследно исчез.

Войдя в гостиную, я сразу обратил внимание на то, что кто-то, пока меня не было, вставил новые свечи в канделябры, и теперь они горели ярким ровным пламенем. Все в комнате сверкало и сияло огнями. Осмунд подошел к окну и задернул пурпурные шторы. Затем, приблизившись к триптиху голубой лиможской эмали, поправил его, чтобы он висел ровнее. Затем, повернувшись к толстячку, терпеливо ожидавшему в дверях, произнес с обворожительной улыбкой:

— Прошу вас, садитесь, мистер Пенджли. Вы что-нибудь выпьете? Может быть, не откажетесь от сигары?

— Благодарю.

— Виски с содовой?

— Благодарю.

Жеманясь, как застенчивая девица, он уселся на диван. Он так напоминал священника и был такой скромненький, что предложение Осмунда налить ему виски с содовой показалось мне весьма дерзким. Но по старым сказкам и романам мне был известен образ волка в овечьей шкуре, этакого с виду добряка, а на самом деле, как выяснилось позже, настоящего злодея. Так оно и получилось. Дальнейшие события это подтвердили: вечер еще не закончился, а толстячок уже показал нам свое истинное лицо… Усевшись на диване, он расплылся в блаженной улыбке, поглядывая на нас из-за очков. Осмунд стоял у окна, Хелен сидела в кресле рядом с ним, а я — в своем углу, как и в начале вечера.

— Чем мы можем быть вам полезны, мистер Пенджли? — осведомился Осмунд.

Меня внезапно проняла дрожь. Я сам не знал почему. В комнате не было холодно, только везде гуляли сквозняки. Но как бы ни колотила меня дрожь, я сумел уловить быстрый, острый взгляд толстячка и сразу же интуитивно почувствовал, что он не врет. Этот человечек действительно был братом Пенджли. Вспоминая, как все было, я теперь думаю, что его выдал нехороший огонек в глазах, когда он, не уследив за собой, посмотрел поверх очков.

К нашему крайнему удивлению, он сначала обратился к Хелен:

— Я весьма польщен, мэм, что вы уделили мне внимание. Уверяю, я задержу вас не дольше чем на одну секундочку. Скажите, мой брат здесь был сегодня вечером?

— Нет, — ответил Осмунд, — я его уже давно не видел. Если вы брат того самого Пенджли, то должны понимать, что в силу определенных обстоятельств, имевших место…

— О, я понимаю, очень даже понимаю! — перебил его человечек. — Поэтому-то мне и было как-то неловко к вам сюда идти сегодня вечером. Должен вам сказать, что мы с моим братом не в таких уж добрых отношениях. У нас с ним совершенно разные убеждения. Полагаю, обычное дело между братьями. Однако не хочу вас утомлять разговорами. Я пришел только потому, что так вышло. Видите ли, мы с братом сегодня вместе обедали. Он сказал, что будет у вас вечером, и просил меня за ним сюда зайти. Не знаю почему. Так, говорите, его тут не было?

— Насколько мне известно, нет, — сказал Осмунд с самым невинным видом. — Но я выходил на какое-то время.

Меня словно молния пронзила. Я понял, что Осмунд только что совершил ошибку. Я был просто уверен в этом и со всей ясностью внезапно осознал, что сидевший на диване человечек представлял для нас не меньшую опасность, чем его брат. Заметив, что мои горячие, потные руки сжимают томик «Дон-Кихота», я положил его на стол рядом с собой. Ну как мог Осмунд так сглупить?

— Значит, мой брат вас не оповестил, что собирается к вам?

— Между прочим, произошла одна весьма странная вещь, — сказал Осмунд. — Мы все не видели вашего брата уже очень давно. Вас это не должно сильно удивлять, мистер Пенджли, если учитывать, что вам известны определенные факты…

— Нет, не должно, — пробормотал мистер Джозеф Пенджли.

— Так что, разумеется, вы должны понимать наше изумление, когда пару дней назад я получил от вашего брата записку, в которой он писал, что хотел бы встретиться со мной и обсудить некоторые деловые вопросы. Я назначил нашу встречу на сегодняшний вечер и все это время ожидал его появления. Казалось бы, он должен был сообщить мне, что его планы изменились и он не сможет прийти.

— Очень странно. И никаких известий от него?

— Ни слова.

— Мог бы позвонить, как это обычно принято.

— Да, но моей фамилии нет в телефонной книге.

— Тогда, возможно, этим все и объясняется. Но, изволите ли видеть, мой брат гордится тем, что никогда не отменяет деловых встреч. А уверены ли вы в том, что он не заходил к вам, пока вы отсутствовали?

— Он сказал, чтобы его ждали между семью и восьмью вечера. Я специально не выходил из дому в это время.

Человечек сел прямо и стал поглаживать свое колено, устремив на него задумчивый взор.

— Между семью и восьмью? Но он совершенно определенно назвал мне другое время, более позднее. Он просил меня зайти за ним между девятью и десятью… Хотел бы я знать, что у него было на уме?

— Не имею понятия, — с приятной улыбкой ответил Осмунд.

Они обменялись взглядами, Осмунд и Джозеф Пенджли. Казалось, они очень нравятся друг другу. Можно было даже подумать, что это тот самый редкий случай внезапно возникшей взаимной симпатии. Но именно в тот момент, когда эти двое обменялись взглядами, я впервые за весь тот сумбурный вечер остро ощутил верное приближение надвигающейся опасности. Мне вдруг пришло в голову, что это лишь прелюдия, а главные события еще только назревают и что мы все, как крысы, попались в капкан, обречены и нас уже ничто не может спасти. Этот человечек, похожий на викария, как и положено викарию, все о нас знал и с наслаждением затягивал нашу агонию.

Что касается меня, то теперь я относился ко всему совершенно иначе. За себя я больше не боялся. Меня не тревожила мысль о том, что может быть со мной. Страх за себя, который я пережил только что, когда пугливой тенью метался, описывая круги вокруг площади, окончательно исчез. Отныне я думал только о Хелен. Поцелуй, который мы подарили друг другу, навеки все изменил. Конечно, я понимаю, что говорю банальности, свойственные языку влюбленных, но в те мгновения это были не только слова, это была чистая правда. Благодарение Богу, с тех пор жизнь моя пошла по-другому. Но тогда единственное, о чем я помышлял, — спасти Хелен. Меня не очень волновало, что станется с Осмундом, Хенчем и мной самим (замечу, что сейчас мне так страстно хочется жить, как никогда раньше). Но с Хелен не должно случиться ничего дурного, думал я. Она не должна быть втянута в эту историю. Этот смиренный, улыбчивый карлик не смеет тронуть ее. Несмотря на дружелюбный вид, он, по-видимому, может оказаться намного опаснее своего брата.

— Я полагаю, мне больше нет никакого смысла его ждать.

(У него была манера отчетливо, как на уроке, выговаривать каждое слово, а интонации были певучие, более характерные для женской речи. Но несмотря на то, что голос его звучал сладко и он тщательно подбирал слова, чтобы произвести впечатление культурного человека, он явно напоминал чем-то родного братца. Невольно в обоих случаях возникали аналогии с некоторыми видами животных. Если тот, другой Пенджли напоминал мне змею, то этот — раскормленную, притворно-ласковую, но коварную и злобную кошку.)

— Мой брат, очевидно, уже не появится. Примите мои извинения за то, что побеспокоил вас.

— Никакого беспокойства, уверяю вас, — любезнейшим голосом произнес Осмунд, всем своим видом изображая готовность проводить гостя до двери. — Наверное, вашего брата задержали какие-то обстоятельства. Ничего, он зайдет ко мне в другой раз.

Но человечек не сдвинулся с места. Он сидел, оглядываясь по сторонам. Его глаза шарили по всей комнате. Остановились на свечах, шторах, на триптихе, на перемазанных краской стенах и наконец уперлись в секретер.

Поднявшись, он подошел к нему и стал его рассматривать.

— Ну что за прелестная вещица! Никогда не видел подобной красоты. Настоящая музейная редкость.

— Я приобрел его в Испании, — сказал Осмунд, приближаясь к нему. Его голос уже звучал иначе. В нем слышались раздражение, усталость и угроза.

Пенджли улыбнулся. Его лицо так и сияло от удовольствия.

— Я не знаток старинной мебели, но всякий увидевший эти крохотные, изящные накладки из слоновой кости не может ими не восхититься. Они прелестны. Прелестны. — Он стал ощупывать пальцами рыцарей, сражающихся со львом, павлина, аиста, тореадора, быка… — Да-да, прелестны. Просто прелестны.

Ему на глаза попался мой «Дон-Кихот». Взяв книгу в руки, он механически перелистал несколько страниц.

— Ну что же, пожалуй, мне пора идти.

И вдруг он оцепенел. Осторожно положив книгу на стол, повернулся к нам и, глядя на Осмунда, протянул нам что-то, что было у него в руке:

— Мистер Осмунд, простите меня. Но я не могу не указать вам на некую странность. Это ножичек моего брата.

До сего момента я этот ножичек не замечал. Он так и оставался лежать на углу стола с тех пор, как Пенджли (сколько же веков тому назад?) вынул его, чтобы отсечь кончик сигары.

Дешевенький черепаховый ножичек с двумя крохотными лезвиями.

— Да, это определенно ножичек моего брата, — спокойно проговорил Пенджли. Затем он посмотрел на Хелен. — Уверен, мэм, вы будете более откровенны. Я не хочу оспаривать слова вашего мужа. Возможно, у него были свои причины отвечать мне так, как он отвечал, но прошу вас, скажите: мой брат был здесь или не был?

Хелен не успела ответить. Вместо нее заговорил Осмунд:

— Да, ваш брат здесь был. Я отвечал вам так, потому что наш разговор с вашим братом касается только нас с ним и посторонние тут ни при чем. Им нет до этого дела.

Я видел, что его лицо свела гримаса отвращения. Итак, удел один — по воле случая и дальше тонуть в этой лжи, в безобразных отношениях с низкими, подлыми людьми! Поистине нет предела падению! — вот что было написано на его лице. Я уверен, что в тот миг им овладело желание, отбросив всякую осторожность, рассказать все, как было в действительности. Да, да, было очень похоже, что Осмунд возьмет и сейчас все выложит! Я знаю, у Хелен возникло то же опасение. Я прочел это в ее глазах, устремленных на меня. Всеми мыслями она была со мной, как и я с ней. В тот роковой час мы были близки друг другу, как никогда раньше, в прежний период нашей жизни.

Пенджли снова опустился на диван, точнее, на краешек дивана, будто давая понять, что даже и теперь, несмотря на сделанное им открытие, он не собирается тут надолго задерживаться.

Он с улыбкой обвел нас всех глазами.

— Пожалуйста, поймите меня правильно, — проговорил он, — мне стыдно, что я привел вас в такое волнение. Меньше всего мне хотелось бы вторгаться в чужую жизнь. Тем более это глупо, поскольку я со своим братом не имею никаких отношений. Я даже почти не вижусь с ним. Случайно так вышло, что сегодня мы отобедали с ним вместе и он сказал, что будет вечером у вас, и спросил, а не зайду ли я за ним к вам на квартиру между девятью и десятью часами вечера. А вообще мы месяцами не встречаемся. Но ножичек этот я признал, потому что, между прочим, это я ему, брату своему, ножичек-то подарил.

Он лгал. Мне сразу было ясно, что никакого ножичка он брату не дарил. Нет, не стал бы человек его сорта дарить кому бы то ни было, будь то брату или кому другому, даже такую мелочь. И если он солгал раз, то и многое из того, о чем он распространялся, тоже могло оказаться ложью. Я явственно увидел, что суть даже не в том, что нам будет трудно от него отделаться, а в том, что, пожалуй, нам не отделаться от него никогда. Отныне мы с ним повязаны, и так будет продолжаться, пока это выгодно этому «викарию» со слащавым личиком. Осмунд, шагнув вперед, стоял перед человечком на диване, возвышаясь над ним, как великан над пигмеем.

— Мне это, наконец, надоело, — сказал он. — Надоело. Ваш брат, если он действительно ваш брат, приходил сюда и оставался здесь целый час или дольше. Вас не касается, о чем мы говорили. Я имею основание очень серьезно сомневаться в истинности ваших слов, но и то, что я вам говорил до сего времени, тоже неправда. Так вот знайте: ваш брат здесь был, но ушел. Я предлагаю вам сделать то же самое.

Осмунд был в ярости. Его голос дрожал от еле сдерживаемого гнева. Но человечек ответил ему кротко и ласково:

— Я на самом деле брат Пенджли, мистер Осмунд. Конечно, вы имеете право сердиться на меня. Но только отчего вам было не сказать мне правду с самого начала? Многие подумают, что вам есть что утаивать. Почему вы сразу не признались мне, что мой брат был у вас? Разве ему здесь могло что-нибудь угрожать? Хотя, признаться, это даже несколько смешно, что он забыл здесь свой ножичек. Он всегда так аккуратен в этом отношении, подчас даже излишне аккуратен. Но пожалуйста, вы уж извините меня… — Он поднялся и стоял почти вплотную к Осмунду. В этой паре было нечто комическое — голова толстячка не доходила Осмунду даже до подмышек. — Мой брат ничего обо мне не говорил?

— Нет, ничего.

— И ничего мне не передавал?

— Ничего.

— И вам нечего больше мне сказать?

— Нечего.

— Это ложь! — раздался из спальни визгливый, истерический крик, пронзительный, как вой деревянной дудочки. — Пенджли здесь убили… сегодня вечером… мы все его убили… в той комнате!

Это был Хенч.

Боже, как же мы могли о нем забыть, и притом все без исключения! Пока он спал, мне напоминал о нем его надсадный храп, но потом я привык к нему, и постепенно Хенч вместе с его храпом как-то уплыл из моего сознания, за исключением одного известного момента. И вдруг он объявился как ни в чем не бывало, словно восстал из мертвых по мановению мизинца меньшого брата Пенджли.

Наши взоры устремились на него. Помню, я тогда почувствовал вместе с усталостью странное чувство облегчения. Наконец-то вся история выплыла наружу. Не надо было больше врать. И малютка Пенджли мог, черт его побери, делать с нами все, что ему заблагорассудится.

Мы все воззрились на Хенча. Он стоял в дверях, его круглое личико горело, глаза светились фанатичным, безумным огнем. Взгляд его блуждал в пространстве, поверх наших голов. Затем, войдя в гостиную, он грузно плюхнулся на диван рядом с Пенджли и положил руку ему на колено.

— Ну хорошо, хорошо, — сказал ему Хенч доверительным тоном, — мы вовсе ничего не собираемся утаивать. Я хочу сказать, что мы не могли бы ничего утаить, даже если бы захотели. Ваш брат сегодня вечером пришел сюда и всех нас очень сильно оскорбил. И поэтому мы убили его, и мистер Буллер увез его куда-то в машине. Нам скрывать нечего. Хоть кому угодно рассказывайте, а если вы не захотите, то я сам расскажу.

— Он был убит — здесь? — спросил Пенджли, глядя на Осмунда.

— Да, здесь, — с жаром подтвердил Хенч. (Думаю, его раздражало то, что Пенджли на него совсем не смотрел.) — Вот на этом диване. И мы рады, что он сдох. Ему вообще не следовало родиться на свет.

Осмунд, казалось, оставался невозмутим. Подойдя к окну, он раздвинул шторы и стал смотреть на площадь. Затем, повернувшись к нам, сказал, обращаясь к Хелен:

— Предоставь нам самим с этим разбираться, Хелен. Ты ни к чему не причастна.

Она упрямо качнула головой:

— Нет, причастна.

Пенджли смотрел на Осмунда.

— Это правда?

— Да, — сказал Осмунд, — ваш брат получил то, чего заслуживал.

Тут вмешался Хенч:

— Знаю, что вы хотели это держать в тайне. Но вам бы это не удалось. Говорил же я вам, что не получится это скрыть. Знаю, что вы думаете. Вы думаете, что я повредился умом. Нет, совсем не повредился. Хочу сказать, что я такой же сумасшедший, как мы все, и притом уже очень давно. У меня многие годы было плохо с головой, если на то пошло, потому что меня терзало предчувствие. Я знал — что-то должно случиться. Я хочу сказать, что ваш брат был подлый, злой человек, мистер Пенджли, настоящий негодяй, и он думал, что все такие же подлые и злые, как он сам. Да, так он и думал. И так дальше продолжаться не могло. Это все должны понимать. Я хочу сказать, что нам просто надо объяснить людям, как это на самом деле получилось… Вот так… И люди только с облегчением вздохнут, узнав, что его больше нет на свете. Он заслужил такой конец… Да, да, в самом деле, говорю вам, заслужил… — Последние слова он бормотал уже еле слышно, потом затих, ушел в себя и принялся грызть ногти.

Тем временем я внимательно наблюдал за крошкой Пенджли. В результате мне стало ясно одно: он знал, все это время знал, что с его братом что-то случилось, но это его ничуть не огорчало. На его невинной физиономии не было ни следа отчаяния или негодования, она оставалась такой же розовой и гладкой, как кусок мыла. Все его внимание было обращено на Осмунда.

— Вот оно что, — сказал он словно про себя и затем обратился к Осмунду: — Вы не могли бы мне рассказать, если это правда, как все произошло? Полагаю, я вправе задать подобный вопрос.

До тех пор я еще не знал, как поведет себя Осмунд. Ведь он мог все отрицать, объявить Хенча припадочным и ненормальным и вышвырнуть Пенджли из квартиры. Я был готов ему помогать и всячески в этом способствовать. Но он решил иначе. Он стоял рядом с Хелен, и я видел, как он, набрав побольше воздуха в свою могучую грудь, выдохнул. Это было как вздох облегчения, оттого что ему наконец-то не придется больше лгать.

— Да, — спокойно произнес он, — вы должны услышать, что случилось. А дальше посмотрим. Вот как это было. Ваш брат, если он действительно доводился вам родным братом, как я вам уже сказал, написал нам письмо, в котором просил о встрече с нами. Мы имели к нему претензии и хотели задать ему несколько вопросов, потому и пригласили его сюда. Вполне естественно, нас очень интересовало, как он ответит, но уверяю вас, до его появления здесь у нас не было и в мыслях причинять ему зло. Единственное, чего мы хотели, чтобы он объяснил, почему он так с нами обошелся, что было причиной его скверного поступка. Я хочу, чтобы вы поняли, — продолжал он очень серьезно, — мы не собирались оправдывать себя и ту безобразную выходку, из-за которой мы оказались в тюрьме. Прошу вас, поймите это. Мы все трое меньше всего думали об этом, но нам надо было знать, зачем он тогда вмешался. Насколько я могу судить, никто из нас не сделал ему никакой гадости. И он пришел. Пришел и стал с нами говорить. Мне не хотелось бы оскорблять ваши родственные чувства, мистер Пенджли, но очень скоро нам стало очевидно следующее: ваш брат, видимо, счел, что мы у него в кармане и, следовательно, он волен распоряжаться нами по своему усмотрению. Это было оскорбительно. А далее, когда он объяснил нам подробнее, что от нас требовалось, — а в его замыслы входило вовлечь нас в разработанные им планы шантажа с целью вымогательства, и при этом он ни на секунду не сомневался в том, что мы согласимся не пикнув, — чаша нашего терпения переполнилась. Я убил его, и один несу за это ответственность. Больше никто. Я задушил его, и его тело отсюда убрали. Не имею представления, где оно сейчас.

Наступила долгая пауза. Все молчали. Никто не шевелился.

Наконец Джозеф Пенджли прочистил горло, снял с носа очки в черепаховой оправе и протер стекла ослепительно чистым носовым платком.

Он кивнул:

— Значит, так закончил свою жизнь мой дорогой братец. Я должен вам сразу признаться, что для меня это большое облегчение. Я его просто ненавидел.

Хелен тихонько вскрикнула. Осмунд, повернувшись ко мне, удивленно посмотрел мне в глаза. Я переспросил:

— Вы? Ненавидели его?

— Да, с детства. Когда мы еще были маленькими мальчиками. Он имел привычку раздевать меня догола и после этого заставлял меня целый час стоять в ведре с ледяной водой. Да, я ненавидел его и сам бы с радостью его прикончил, если бы мне хватило храбрости. Я, конечно, все делал, чтобы держаться от него подальше. И вдруг сегодня днем он появился у меня в квартирке. Заставил угостить его обедом и сказал, что вечером идет к вам, и вынудил пообещать, что между девятью и десятью вечера я приду сюда, чтобы проверить, все ли с ним в порядке. Какие-то подозрения у него были. — Он поднял глаза на Осмунда. Странный это был взгляд. Он выражал восхищение, более того, чуть ли не любовь. — Да, вы как раз были самая подходящая фигура для такого дела, мистер Осмунд. Я еще не видел человека с такими сильными руками, как у вас. Мой братец был крепкий, жилистый, но вас бы он ни за что не одолел.

От омерзения Осмунд даже зажмурился.

— Одним словом, мистер Пенджли, — сказал он, — факты вам известны. Поступайте как знаете. Вы найдете полицейского на Шафтсбери-авеню.

— Вы хотите, чтобы я ушел, не так ли? — сказал Пенджли. — Но у меня нет намерения уходить, во всяком случае сейчас. Я теперь посвящен в это дело, как и каждый из вас. Соучастник преступления, вот кто я. Нравится вам это или нет, с этих пор я один из вас.

— Кажется, вы нам угрожаете? — произнес Осмунд. — Это то же, что проделывал с нами ваш брат.

Пенджли нахмурил лоб и посмотрел на него с тревогой и возмущением, состроив лицо как у священника, вынужденного осадить казуиста, оспаривающего постулат о бессмертии души.

— Угрожаю? Нет, нет. Пожалуйста, ну не надо. Это самое последнее дело… Умоляю, поймите меня! Иначе мы с вами никогда не поладим. Если вы думаете, что я хоть капельку похож на моего брата, то у нас с вами ничего не получится. А для всех нас очень, очень важно, чтобы мы поладили.

Он умоляющими глазами посмотрел на Хелен, на меня и даже на Хенча, который сидел на диване очень прямо, закрыв рот и дыша носом и чуть-чуть посапывая, будто во сне. Но он не спал.

— Сейчас я попытаюсь вам объяснить, — продолжал Пенджли ласковым голосом, сделав такой жест руками, будто приглашал нас всех приблизиться к нему и образовать вокруг него этакий кружок любезных друзей и единомышленников. — Тут вот какое дело. Я всегда ненавидел своего брата. У меня всегда имелись на то свои причины. В молодости я верил в Бога, в доброе начало человеческой души, в любовь к ближнему, в единение сердец, в весенние цветочки и во многие другие милые и эфемерные вещи. Вы должны понять это, потому что отсюда вытекает все остальное. Никакой позы или нарочитого притворства в этом не было. Я думал, что мир прекрасен и он создан для прекрасных людей. Такие взгляды я вынес не из домашнего своего окружения. Моя семья была малокультурная — ни чести, ни достоинства — и уважения никому не внушала. Родители мои беспрестанно ссорились. Брат был настоящая свинья, грубиян и хам; с малых лет он наводил на всех ужас. Думаю, из-за своего брата я сделался тогда идеалистом. Ибо я его так ненавидел, что решил никогда и ни в чем не быть похожим на него — быть его противоположностью. Он отнюдь не являлся сложной натурой, сама заурядность, зато редкий негодяй. Он любил зло ради самого зла, — тип, схожий с таким персонажем, как Яго. Его главной забавой было обмануть, отнять, разломать, уничтожить. Не знаю, от кого он это унаследовал. У нас были вполне приличные родственники — адвокаты, врачи, священники; в наших жилах течет хорошая кровь. Какой-то сдвиг в мозгах или врожденная гениальность, обращенная им во зло. Тогда я поклялся, что не примкну к его «вере». Я был идеалист, романтик. — Он замолчал и посмотрел на Осмунда. — Надеюсь, я не утомляю вас своим рассказом. Это ведь очень важно.

— Даю вам десять минут, — резко сказал Осмунд, — и марш отсюда.

— Большое вам спасибо, — улыбнулся Пенджли. — Возможно, так получится, что через десять минут вы не захотите, чтобы я ушел. В конечном счете жизнь позаботилась о том, чтобы от моего идеализма ничего не осталось, чтобы он развеялся как дым. Жизнь не была благосклонна ко мне, она жестоко меня поломала. И тогда я стал подумывать: а может, мой брат не так уж не прав? Потом началась война, и я ясно увидел, что он был прав. После войны мы живем уже в другом мире, и теперь вряд ли сыщешь хоть одного здравомыслящего человека, который не убедился бы на собственном опыте, что жизнь — сплошной холодный, бездушный, издевательский обман. Я не в обиде на жизнь из-за этого, нет, ни в коей мере, но теперь я к ней приспосабливаюсь и строю свои планы сообразно возникающим обстоятельствам.

Всем к этому времени стало очевидно, что крошка Пенджли просто наслаждался звуком своего голоса, в котором явно слышались нотки, столь характерные для пасторской проповеди, обращенной к собравшейся пастве. Ему нравилось строить округлые фразы и употреблять «умные» слова, чтобы произвести впечатление на своих слушателей. Но за этим нехитрым и очень наивным самолюбованием я совершенно явственно узнавал железную волю и холодный, трезвый расчет. Что за расчет — я пока не мог угадать.

— Я не понимаю, — сказал Осмунд, — какое отношение ваша частная биография имеет к нам.

— Минутку терпения, и вы увидите, — заверил его Пенджли. — После войны мне пришлось заниматься разными неприятными и недостойными работами. Я был клерком, секретарем, читал лекции в Обществе пацифистов и так далее. Мне они были не по нраву, все эти занятия. Ибо, во-первых, я ленив по натуре своей. Далее — я не выношу, когда мной кто-то командует. Я люблю праздную жизнь и люблю проводить досуг, как моей душе угодно. Разумеется, от меня не укрылся тот факт, что в нашем послевоенном мире мораль как таковая отсутствует, ее более нет. Теперь каждый за себя, никаких идеалов уже не существует. Место Бога заняла наука — ученые без конца толкуют о пользе газа и воды, мужчины уравнены с женщинами, все стали эгоистами, ленивыми и бездушными. И все это не вызывает во мне никакого отвращения или разочарования. Я давно постиг, наблюдая собственного братца, насколько порочным и злым может подчас быть род человеческий. И хотя брат мой был все же ненормальным, я полагаю, что его деяния есть не что иное, как приложение к существующему общечеловеческому закону жизни. («Приложение к существующему общечеловеческому закону жизни». — Он с удовольствием повторил эту фразу, обводя нас всех по очереди взглядом и улыбаясь.)

Разумеется, даже так считая, я ненавидел его не меньше, чем раньше. Нет, я стал его ненавидеть и бояться больше, чем прежде. Да, я боялся его! Одна только мысль о том, что его больше нет, что я никогда не увижу его зверской рожи и маленьких подлых глазок, приводит меня в полный восторг! Вообще-то я не трус. Например, я абсолютно не испытываю страха ни перед кем из вас. Но мой брат — это было нечто, явление особого рода!

…Итак, наглядевшись на этот мир и постигнув ту истину, что все рухнуло и продолжает рушиться, без каких-либо надежд на то, что когда-нибудь все снова встанет на свои места, я стал подыскивать себе легкое, необременительное для собственной совести занятие, которое дало бы мне возможность жить вольно, праздно и в достатке, который мне так необходим. Вам известно, что мой брат был шантажист и вымогатель. За это я его ничуть не виню. Мы все до некоторой степени шантажисты и вымогатели, так или иначе. Но чего я совершенно не принимал в нем — это того, что он чудовищно относился к своим клиентам. Он травил их, запугивал, доводил до отчаяния! Мне был отвратителен этот его метод угрожать им, унижать их, пользоваться их уязвимым положением. Вы, мистер Осмунд, сегодня вечером очень многим сослужили хорошую службу, а не только мне. — Пенджли одарил нас всех сияющей улыбкой. — Однако продолжим. Мои десять минут вот-вот истекут. Я никогда не понимал вот какой вещи: отчего, если ты, к примеру, владеешь какой-то тайной, за неразглашение которой другой человек готов тебе платить, ты не можешь быть с ним в самых лучших дружеских отношениях? Между прочим, нас с вами связывает теперь одна неразрывная ниточка. Нас всех объединяет нечто общее, делая самыми родными и близкими людьми. Мы в некотором роде заключили между собой сделку и, как мне кажется, должны отныне быть в наилучших отношениях друг с другом. Это и есть тот образец нашего с вами взаимного соглашения, которое я вам всем предлагаю.

Я сразу же посмотрел на Осмунда. Я видел ту внутреннюю борьбу, которая происходила в нем. Он призвал на помощь все свои душевные силы, на какие только был способен, чтобы подавить в себе взрыв ярости. Но я также видел, что это будет не обычный приступ его гнева, а нечто иное по характеру. За последние несколько часов он словно перешел в другую плоскость существования, и с этой поры именно он диктовал правила, а не людишки из семейства Пенджли.

Его голос звучал невозмутимо, когда он спросил:

— Что вы имеете в виду?

— То, что я имею в виду, понять нетрудно, и я уверен, вас это не обидит. Наконец-то я нашел для себя то, что я так долго искал, — уютное, тихое пристанище. Вы мне все нравитесь. Вы не только сослужили мне огромную службу, избавив меня от моего брата, но вы как раз такие люди, какие мне по душе. Я восторгаюсь вашим самообладанием, порядочностью и долготерпением. С этого момента я стану одним из вас. Я буду хранить вашу тайну, как вы сами будете ее хранить, а в ответ вы, как мои друзья и благодетели, будете мне обеспечивать безбедное существование, помогая мне всем необходимым, чтобы я жил в довольстве, радости, покое и безмятежности, не обременяя себя трудом, о чем я всегда мечтал. В мире, окончательно погрязшем в скотстве, лжи, подлости, корыстолюбии, в котором отсутствуют всякие нормы морали, наш с вами союз будет образцом чистоты и честности. Я буду несказанно высоко ценить нашу дружбу.

Он снова обвел нас всех глазами, улыбаясь, как я определил бы, жадной улыбкой, но вместе с тем усталой и вдумчивой. Помнится, я вдруг, к собственному немалому удивлению, понял, что столкнулся с совершенно новым для меня человеческим типом. Этот человек не мог не удивить меня. Мы ему и впрямь нравились и вызывали у него уважение, и он считал свой план восхитительным еще и потому, что мог бы постоянно бывать в нашем обществе.

«Как поведет себя Осмунд?» — пронеслось у меня в голове. Хелен поднялась и взяла его за руку. Но Осмунд и не собирался бушевать — пока. Спокойно, с презрением в голосе, проникшем, я уверен, глубоко в наши сердца — в сердца нас троих, — он спросил Пенджли:

— Вы это всерьез? Я имею в виду ваши высказывания о людях — о том, что мир погряз во зле, подлости и обмане.

— Конечно же, я отвечаю за каждое свое слово. Всякий, имеющий глаза, видит, а имеющий уши — слышит.

И тогда Осмунд взорвался:

— Вы представляете собой еще большее зло, чем ваш братец. Вы еще более достойны презрения, чем он. Жизнь великолепна. Люди прекрасны — они мужественны и храбры, способны на жертвы, они готовы творить добро. Но среди них временами то тут, то там возникают жалкие, отвратительные существа, подобные вам и вашему брату. Условия жизни в наше послевоенное время создают почву для процветания таких, как вы и ваш брат. И эта ничтожная кучка прохвостов может приносить обществу грандиозный по своему масштабу вред, разрушая его и развращая своим цинизмом. Возможно, я ничуть не лучше вас. Я опускался шаг за шагом, падал все ниже и ниже, будучи втянут в грязные дела, но по крайней мере, пока я жив, я прослежу за тем, чтобы вы больше никому не причинили зла.

Пенджли встал, подошел к Осмунду и вцепился пальцами в его рукав.

— Вы говорите как по писаному, я прямо заслушался, — сказал он. — Но не надо сгущать краски. Если вы считаете, что мир великолепен и в нем полно прекрасных людей, то я считаю, что мир порочен, лжив, гадок. Надо ли из-за этого ссориться? Вполне вероятно, что, если мы будем чаще видеться, вы сумеете убедить меня в обратном. Ведь вы же не убьете меня, как убили моего брата? Право, я этого не стою. И в конце концов, я вовсе этого не желаю. Что мне нужно? Всего каких-то несколько сотен фунтов в год и честь видеть вас иногда… Ну ничего. Вскоре я к вам снова зайду. Вот, оставляю вам свою визитную карточку. Кроме того, я буду вам писать. Уверен, мы с вами все уладим к нашему взаимному удовольствию. — Он дружески похлопал Осмунда по рукаву и направился к двери.

И тут одна за другой произошли три вещи, которые мне запомнились не слишком отчетливо. Осмунд схватил Пенджли за обе руки (но совсем не грубо) и задержал его. Поднявшись с кресла, я сделал то, в чем впоследствии ужасно раскаивался. А тем временем Хенч… Однако разговор о Хенче пойдет немного ниже.

Насколько я помню, я сделал следующее. Я не знал, каковы были намерения Осмунда. И просто боялся, что дальше последует еще одно убийство. В своем кармане, то ли просто по рассеянности, то ли по какой-то причине, таившейся в моем подсознании, я нащупал перчатки Хелен, подобранные мной в ее спальне, и, думаю совершенно безотчетно вытащив оттуда, держал их в руке.

И вот, как дурачок, я стоял и держал перчатки, занятый единственной мыслью: как Осмунд собирается поступить с Пенджли? И Осмунд их заметил. Его взгляд сосредоточился на них, словно в те секунды в его мозгу возникла какая-то связь, которая заставила его принять трудное для него решение.

Он посмотрел на меня. Я выдерживал его взгляд несколько мгновений, но потом опустил глаза. Это было как будто мы с ним перенеслись куда-то в уединенное место, где были мы одни, только я и он, — и, может быть, даже совсем не в этом мире.

Перчатки выпали у меня из рук. Они лежали на полу, у моих ног. Затем я услышал, как Осмунд заговорил с Пенджли, который не шевелился и не предпринимал никаких попыток освободиться. Он сказал ему:

— Ваше желание исполнится. Мы с вами никогда не разлучимся. Вы слишком опасны, чтобы позволить вам свободно жить и дышать в этом мире. Это, возможно, будет последний поступок в моей жизни — единственный порядочный поступок. Я сделаю так, что вы больше никому не будете опасны.

И третье, что случилось в тот момент, — Хенч, о котором мы все опять забыли, бросился к входной двери.

На пороге он оглянулся и выкрикнул истерическим голосом:

— Вы не видите, что натворили? Мы навсегда теперь в его руках! Я бегу в полицию, и потом вы будете мне только благодарны!

Несмотря на сумятицу, я сразу сообразил, что должен был делать, ринулся за ним, но Хенч успел, сорвав с вешалки свою смешную, крошечную шляпу, выбежать на лестницу и с громким топотом устремился вниз, на улицу.

Глава 11

В бутербродной

Я думал настичь Хенча на повороте лестницы, но меня оттеснила необычного вида толпа гуляк, которая с веселыми криками и хохотом проталкивалась мимо двери квартиры Осмунда на следующий этаж.

Это была целая процессия, состоявшая из ряженых обоего пола, одетых в маскарадные костюмы, отдаленно напоминающие одеяния древнегреческих богов. Я не мог разглядеть их как следует отчасти потому, что был слишком во власти личных переживаний, отчасти потому, что поверх псевдоклассических туник на их плечи были накинуты пальто и палантины, а отчасти и потому, что они с пением и радостными воплями спешили, обгоняя друг друга, наверх и там исчезали за лестничным поворотом.

Мимо меня протиснулось, наверное, десятка два людей, если не больше. Все они уже подзарядились коктейлями и были хмельные, веселые и, как водится, готовые раскрыть объятия всему миру и первому встречному.

Мне ничего не стоило пробиться сквозь эту толпу и догнать Хенча, если бы меня не схватил за руку полный пожилой господин с лицом, напоминавшим красную резиновую губку, и с золотой повязкой на голове, который меня спросил:

— Ваша фамилия не Эскот?

— Нет же, осел ты этакий, — кто-то закричал ему с лестницы, — наверняка не Эскот. Тот живет этажом выше!

— Соблаговолите примкнуть к нам, — очень торжественно изрек полный господин, все еще удерживая мою руку. — Рады вас приветствовать! Майор Эскот отличный парень. Добро пожаловать! Приглашаются все желающие.

В панике оттого, что я могу упустить Хенча, я попытался освободиться от ряженого.

— Вы как будто вполне приличный человек. Валяйте, присоединяйтесь к нам, мы все идем на вечеринку! — продолжал он.

Но тут кто-то крикнул ему:

— Скорей же, Тоби, дурак набитый, я жду!

Полный господин пришел в необычайное волнение, затрепетал и поспешил вверх по лестнице, одной рукой придерживая золотую ленту на голове. Я слышал, как на следующем этаже кто-то недовольным голосом стал делать ему внушение, а он в ответ бормотал оправдания.

Я мигом оказался на улице. Догнав Хенча, я ласково похлопал его по плечу.

Теперь, когда я снова был на площади, мне бросилась в глаза разительная перемена, происшедшая там за это время. После праздничного шума и пения в подъезде дома улица показалась мне темными водами подземной реки. Подняв голову, я увидел над огнями рекламы и затененными фасадами домов огромную черную тучу. Ее границы были резко обозначены. Она отсекла часть ночного, светящегося мягким синим цветом неба над театром «Омнибус», заволокла пространство над площадью, нависнув у меня над головой, и плыла дальше и дальше. Ветра не было, но холод пронизывал до костей.

Я обратил внимание на тучу, потому что, когда я коснулся плеча Хенча, он смотрел вверх. И еще я заметил, что вокруг нас почти никого не было. После моих предыдущих погружений в жизнь площади, когда здесь царило оживленное движение — подъезжали и отъезжали омнибусы, сновали прохожие, — эта тишина показалась мне зловещей. Все теперь укрылись за стенами домов, плотно набились в театры и кино, насыщались и бражничали по гостиницам и ресторанам, болтали и смеялись, шушукались и занимались любовью, играли в азартные игры на деньги, шумели, ссорились. Они находились вне опасности, и буря им была нипочем.

Мороз стоял злющий. На этот раз я прихватил с собой пальто и шляпу, но на Хенче была только шляпа. Он ежился и дрожал.

Когда я приблизился к нему, он повернулся и посмотрел на меня так, словно ничуть не был удивлен моему появлению.

— Будет вам, Хенч, — сказал я, — давайте вернемся. Стоит ли оставлять того малого наедине с Осмундом? Осмунд может опять вспылить и сотворить что-нибудь. Кроме того, нехорошо — взять и бросить его в такой заварухе.

Содрогающийся от холода Хенч вдруг навалился на меня, как будто собирался упасть в обморок. Я обхватил его рукой. Как я уже говорил, он был грузный, и я ощутил всю тяжесть его тела. Но он тут же отпрянул от меня.

— Все в порядке, мистер Ган, — сказал он без всякого волнения в голосе, будто до этого мы с ним болтали о всяких пустяках. — Мы вернемся туда через минуту, но только прихватим с собой полицейского. — Его огромные, как суповые плошки, печальные глаза смотрели на меня серьезно и доверчиво, с жалобой и мольбой. — Я хочу сказать, так поступить будет умнее всего. Вы сами должны понимать. Вы же разумный человек, мистер Ган, и должны сознавать, что это единственный выход. Нельзя, чтобы дьявол навсегда завладел нами. Гораздо лучше будет, если нас всех повесят. Я хочу сказать, что невозможно освободиться от дьявола, убив его. Вы же видите, что я прав. Он опять явился нам, как я и говорил. Лучше покончить со всем этим делом раз и навсегда. Если нас и повесят, что же, я не против. Я хочу сказать, теперь, когда Клары больше нет, мне все равно, и уж лучше умереть, чем жить. Будет даже очень хорошо, если мы все расскажем полицейским. Правда, мистер Ган. Как вы этого не понимаете?

К моему ужасу, он вырвался от меня. Мимо нас поспешал неприметный прохожий. Он прятал голову в поднятый воротник пальто и что-то насвистывал себе под нос. Хенч ухватился за него.

Незнакомец оторопел и попытался оттолкнуть Хенча. Думаю, это была не очень приятная для него минута. Представьте, идет человек вечером по площади Пиккадилли, идет, спокойно посвистывает, и вдруг какой-то неизвестный тип хватает его за шиворот. К тому же следует учесть, что внешний вид Хенча, несомненно, производил странное впечатление: круглое белое лицо, похожее на абажур, вырезанный из репы, а сам раздетый, без пальто. К тому же не забудьте, что страху порядком нагоняла тяжелая черная туча со свинцовым ободком, несшая снежную бурю. Вся площадь под ней была окрашена каким-то неестественным, неживым светом. Тускло мерцали уличные фонари, беспокойно мигали огни реклам над домами, и лица людей казались мертвенно-бледными.

— Эй! В чем дело? — закричал прохожий.

— Прошу прощения, но тут рядом было совершено убийство, — заявил Хенч. — Я ищу полицейского…

— Убийство! — ахнул тот, вырываясь из рук Хенча. Тут он увидел меня и успокоился. Улыбаясь, я дал ему понять, что Хенч просто подвыпил, — все-таки праздник.

— А, ясно, — прохожий тоже улыбнулся; ему стало легче. — Ступай домой со своим дружком, проспись, и убийство тебе больше в голову не полезет. — И он потрепал Хенча по загривку.

— Но это правда! — завопил Хенч. — Клянусь, это правда. Я совсем не пьяный. Я хочу сказать, я такой же трезвый, как и вы. Но я хочу сказать, я убил одного человека и должен сообщить об этом в полицию.

— Да хоть двадцать, — сказал прохожий весьма добродушно. — А лично я тебя предупреждаю: ты околеешь от холода, если будешь торчать на улице в такую ночь, да еще без пальто. И чего вы не отведете его домой, чтобы он проспался? — обратился он ко мне с возмущением.

— Я как раз веду его домой, — ответил я. — Только у него по дороге возникла пьяная идея насчет полицейского.

Человек стал оглядываться по сторонам. Меня охватил мерзкий страх: вдруг он заметит где-нибудь полицейского? Тогда мы точно попались! Но полицейского нигде не было, только у остановки в конце Шафтсбери-авеню маячил билетный контролер, который тут же скрылся из виду.

— Ну ладно, мне надо бежать. Уже поздно. Пока. Выбрось из башки эту муру насчет убийства, парень. — И, посвистывая, он быстро пошагал дальше.

Я взял Хенча под руку и, не говоря ни слова, повел его в бар при ресторане «Монте-Карло». Пусть чудит, но только не под прохватывающим до костей ветром, решил я. Бар был почти пуст. Мы сели за небольшой столик у стены, и я попросил маленького упитанного официанта принести нам две большие чашки кофе. (Если вы не знаете, то примите к сведению — в баре при ресторане «Монте-Карло» можно заказать чашку кофе, и заметьте, лучшего в Лондоне.)

У стойки бара, повиснув на локтях, застыли две не поддающиеся описанию фигуры, похожие на изрядно потрепанных удавов, а за столиком рядом с нами сидел старичок с совершенно белой бородой и читал «Стандард». Такова была компания, в которой мы оказались.

Воспользовавшись случаем, я решил обдумать ситуацию и подвести итоги. Во многих отношениях момент был самый рискованный и напряженный за все время, пока тянулось это бесконечное приключение. Итак, что же получается? — задал я себе вопрос. Вот он я, глядите на меня, — словно пришитый к этому проклятому недоумку. Других слов, чтобы описать положение, в которое я угодил, у меня не нашлось. Хенч и точно был дурень, сумасшедший, но я не мог не чувствовать к нему глубокое сострадание и жалость. Мне хотелось оградить его от беды. За эти годы ему выпали страдания, которые не шли ни в какое сравнение с нашими. Что плохо — в нем абсолютно не было невозмутимости Буллера, богатой фантазии Осмунда и моей сентиментальности, тех самых черт наших характеров, которые помогли нам выжить. Ему не на что было опереться. Он был простой человек, типичный обыватель; его зачем-то вовлекли в грабеж, потом заточили в темницу, и в довершение всего он стал соучастником убийства, без всякой вины со своей стороны. Ему просто не хватило сил справиться со всеми этими крайними ситуациями. У него голова шла кругом, он ничего не соображал. Он то и дело порывался выкрикивать на весь свет свои признания, тогда как достаточно было одного внимательного уха, и мы неминуемо погибли бы — все и навсегда — в обрушившейся на нас страшной катастрофе. И не только Осмунд и мы с Буллером, но и — Хелен.

Так что вам следует, учитывая вышеизложенное, к тому же иметь в виду, что в те минуты мое нервное состояние в значительной степени усугублялось постоянно грызущим меня беспокойством за тех, кто остался в квартире, которая, кстати говоря, находилась почти над баром, где мы сидели. А что, если Осмунд как раз в эти мгновения расправлялся с Пенджли? Или он смирился, согласившись с новыми условиями «мягкого» шантажа? И какую роль во всем этом играла Хелен?

— Послушайте, — неожиданно обратился Хенч к официанту, принесшему ему кофе, — там, наверху, убили человека, и я хотел бы вызвать полицию.

Официант имел весьма примечательную внешность. Дело в том, что он был лысый, что вообще-то неново. Но он был лыс настолько, что голова его была похожа на большой блестящий шар с елки. И из этого шара произрастал один-единственный лоснящийся, иссиня-черный волосок, аккуратно прилизанный и спускавшийся на лоб прямо посредине лысины. Отсутствие волос на голове восполняла буйная растительность в других местах. Я таких кустистых, черных, густых бровей сроду не видел. Даже из его ушей и ноздрей торчали пучки вьющихся волос, и притом тоже черных как смоль. Уверен, что как-нибудь в субботний день его собственный сынишка, заглянув ненароком в ванную, вполне мог бы принять его за медведя, сбежавшего из цирка. Он был толстенький, кругленький; все его поры источали капельки пота.

Заявление Хенча официант оставил без внимания.

— Простите, сэр, — ответил он, — много работы сегодня вечером. — И проплыл дальше. Хенч с отчаянием посмотрел на меня.

— Никто не хочет слушать, — пожаловался он, — никто мне не верит. Потому что знают, что он не умер, что он жив.

Я положил руку ему на запястье:

— Вот что, Хенч, пейте кофе, а затем выслушайте меня.

Хенч все поглядывал на старичка, до этого с увлечением читавшего «Ивнинг стандард». Он просто-таки сверлил его взглядом. И вдруг стал порываться встать и уже начал было подниматься. Но я тисками сжал его руку. Я был так измучен, взвинчен и обеспокоен, что еще немного — и наградил бы его зуботычиной.

— Вот что, Хенч, — произнес я и увидел по его внезапно изменившемуся лицу, в котором мелькнул проблеск сознания, — вероятно, так на него подействовал мой тон, — что он понял: на этот раз разговор будет серьезный, — послушайте, мне это надоело. Я вел себя с вами намного милосерднее, чем вы того заслуживаете. Сделайте же над собой усилие и постарайтесь думать не только о себе. Стоит одному из нас сейчас свалять дурака, и нас всех ждет провал. В любую минуту может случиться что угодно: например, арестуют Буллера, обнаружится тело, брат Пенджли донесет в полицию или Осмунд совершит какое-нибудь безумство. Подумайте, какую «услугу» вы оказываете всем нам, болтая о том, что произошло, каждому встречному.

Я видел, что он собирается вопить, протестовать, и еще сильнее сжал его пухлую, мягкую руку. Он сразу сел и так и остался сидеть, приоткрыв рот и беспомощно глядя на меня. Его глаза то заволакивало влагой — по-видимому, слезами, — то они высыхали. Я продолжал свою речь, но уже сбавив тон, потому что старичок отложил газету и теперь смотрел в нашу сторону.

— Я знаю, что вы чувствуете, и разделяю ваши чувства, но, по-моему, убегать с поля брани, как вы это делаете, трусость. Неужели вы не понимаете? Пенджли больше нет, это факт. Не вы, а я волок его мертвое тело три этажа вниз. Так что поверьте моему слову — он мертв. Мало того что он мертв — это значит, что восторжествовала справедливость. Такую грязную тварь, как он, свет не видывал. Подумайте о тысячах его жертв, которых Осмунд осчастливил, свернув ему шею. Что хорошего ждет этих людей, если мы начнем болтать об убийстве направо и налево? Почему вас так встревожило появление брата Пенджли? Осмунд разберется с ним как надо. Он не потерпит, чтобы кто-то его шантажировал до конца жизни. Пусть это вас не пугает. Допивайте-ка свой кофе, и пора нам возвращаться в квартиру. Брат Пенджли, наверное, уже ушел. Мы спокойно все обсудим. Соберитесь-ка, старина, хватит киснуть. Помните, мы все одинаково причастны к этому делу и должны думать друг о друге.

Как мне показалось, моя речь произвела на него впечатление. Я полагал, до него дошло. Хотя до сих пор не уверен, потому что в следующий момент, придвинувшись ко мне вплотную и дыша мне прямо в лицо (в его дыхании — так я это навсегда и запомнил — ощущался легкий запах мяты), Хенч тихим голосом сказал, что я действительно его друг, он это понимает, ценит и очень благодарен за это. Он знает, каким отъявленным злодеем был Пенджли. Однако теперь он болеет только за наши души. Он болеет за все человеческие души, и сегодняшняя драма наконец-то все для него решила, объявил он.

Последние два года Клара, его дорогая покойная жена, постоянно являлась ему и умоляла выйти куда-нибудь на площадь, собрать вокруг себя народ и возвестить всему миру о гибели, ожидающей человечество, которое, само того не ведая, так и стремится обречь себя на вечные муки. На адские муки! О, этот мир, жестокий, порочный, бездумный… По мере того как он говорил, его голос креп. Старичок уже явно не скрывал своего интереса и глядел на нас во все глаза. Лысый, поросший буйным волосяным покровом официант тоже прислушивался к монологу Хенча, замерев у стойки на расставленных кривых ногах, прикрытых широким фартуком. Надо было срочно что-то предпринимать.

— Верно, Хенч, верно, — прервал я его, — согласен с вами, полностью согласен с каждым вашим словом. Но послушайте, как это осуществить? Пойдемте-ка со мной. И доверьтесь мне. Я найду вам слушателя, которому вы все, все выскажете… Вам это подходит? Я найду необходимого для вас человека, но только сейчас мы не должны зря терять время. Вы же понимаете, насколько это важно — не терять ни минуты времени?

— Понимаю, понимаю, — нетерпеливо закивал он, — вы абсолютно правы, мистер Ган. Я хочу сказать, что мы и так потеряли слишком много времени. Вы совершенно правы.

Он поднялся и стоял у столика, дрожа всем телом от охватившего его волнения. Таким он мне сейчас и видится: несуразная фигура с маленькой головкой, бледным личиком и массивным, рыхлым телом. Его легко нарисовать, до того нехитро он был устроен: вот шарниры, к которым присоединены его округлые конечности и отдельные их части; вот складка тут и складка там, а рядом бугор, опять складка, опять бугор, — ну просто детская игрушка, всем известный шалун Джек, вырвавшийся на волю из своей коробочки. Да, именно его он мне напомнил, когда стоял посреди бара неестественно выпрямившись и глядя перед собой невидящими, испуганными глазами.

Однако мы действительно начинали возбуждать нездоровое любопытство. Возможно даже, официант уже размышлял о том, а не стоит ли задуматься над странными словами Хенча, которые он пропустил мимо ушей. Подозвав его, я расплатился за кофе. Счет был пустячный.

— Ужасно холодный вечер, — благодушно заметил я. — Опять будет сильный снегопад.

— Да, — отозвался он, не отрывая глаз от Хенча. — Джентльмен без пальто?

— Мы из соседнего дома, просто заскочили к вам выпить чашку кофе, — непринужденно бросил я. — Сейчас побежим обратно.

— Так, так, — сказал официант.

— Прекрасный кофе, — прибавил я, — лучший во всем Лондоне.

Я излишне щедрой рукой отсчитал ему чаевые и быстро увел Хенча из бара.

— К кому мы сейчас пойдем? — спросил Хенч, когда мы снова очутились на улице. И прежде чем я успел ему ответить, я поймал его взгляд, направленный на дюжего полицейского, который регулировал движение на перекрестке в конце Шафтсбери-авеню, всего в десятке ярдов от нас.

Нет, пожалуй, именно тогда я пережил самый страшный момент за весь тот вечер. Оглядываясь назад и последовательно перебирая в памяти все события, я окончательно прихожу к выводу, что тот момент был просто смертоносный. Хотя, возможно, на меня так подействовал пробиравший до костей ледяной ветер, круживший над площадью, от которого некуда было деться, не говоря уже об огромной черной туче, закрывшей небо. Все погрузилось в необычайное молчание. Казалось, люди боялись разговаривать, и даже омнибусы и случайно проезжавшие автомобили и такси двигались совершенно бесшумно. Иногда в разных местах Лондона так случается, что уличное движение будто сковывает тяжкий сон. А в те минуты, как мне представлялось, такой сон объял всю площадь Пиккадилли.

Думаю, в конечном счете та воцарившаяся кругом тишина меня и спасла. Даже Хенч ощутил ее гнетущее воздействие и, позабыв о полицейском, только и мечтал о том, чтобы я скорее куда-нибудь его увел. Но несколько мгновений назад мы были на волоске от гибели, и теперь мне это ясно как день.

Ну а в тот момент мне пришло в голову, что я и в самом деле должен найти кого-нибудь, и причем срочно.

Однако тот, кого я хотел найти, нашел нас первый. Мы топтались у края тротуара и собирались перейти на другую сторону совсем опустевшей площади, из чрева которой в кромешной темноте нам зловеще подмигивали красные лампочки, горевшие в котловане будущей подземки. И тут я почувствовал, что сбоку к нам кто-то пристроился, и над самым своим ухом услышал голос, который произнес:

— Добрый вечер, джентльмены. Может, желаете что-либо посмотреть? Могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?

Я повернулся и увидел рядом со мной долговязое, тощее существо, одетое во все черное, из-под которого выглядывало что-то вроде рубашки для игры в крикет, распахнутой у ворота. У него было длинное, костлявое лицо, напоминавшее щипцы для орехов, а над его верхней губой виднелась полоска усов, такая тоненькая, мокрая и черная, что скорее была похожа на линию, нарисованную кисточкой, опущенной в масляную краску.

В свое время я провел немало пленительных, достаточно доходных, но тяжких часов в обществе ночных гидов почти во всех крупных городах Англии, однако никогда не встречал их в Лондоне. Честно говоря, я считал, что в Лондоне их вовсе нет. И вот я обнаружил, что ошибался.

— Нет, спасибо, — резко ответил я, — мне не надо ничего показывать, я занят.

— Известное дело, заняты, — грустно сказал он, — всегда одно и то же. Никто в Лондоне ничем не интересуется и не желает ничего видеть. Просто не представляю себе, зачем я уехал из Парижа. Может, вы мне не поверите… — Он издал горлом странный звук, будто пытался что-то с трудом проглотить, и продолжил: — На самом деле я вернулся в Лондон потому, что меня тянуло домой. В Париже мои дела шли прекрасно, но, в конце-то концов, я англичанин, и мне казалось, что это подло — ничего не делать для блага нашей доброй старушки Англии. Я знаю, что нашлись такие, которые принесли ей позор и бесчестье, но родина есть родина. Вот что я вам скажу.

Он потихоньку оттеснил нас за угол, на Риджент-стрит, и я сразу догадался, по какой причине: он тоже увидел дюжего полицейского в начале Шафтсбери-авеню. Я подметил и другое: глаза Хенча были с надеждой и мольбой обращены на нашего нового друга. Тот немедленно это уловил.

— А какие будут ваши пожелания, сэр? — спросил он Хенча голосом, в котором звучало желание услужить, но не нахальное, а скорее деликатное, располагающее. — Если захотите, я покажу вам пару местечек на выбор. — Он перешел на шепот: — Дешево, если учесть, что все по-честному… Никакого обмана.

Хенч с сияющими глазами жадно ухватился за его слова.

— Я бы очень хотел с вами побеседовать, — заговорил он. — Есть одно дело, которое я вам должен изложить. Я хочу сказать, что не надо зря терять время, потому что время дорого.

Джентльмен повернулся ко мне.

— Здесь холодно, мы на самом ветру, — его голос теперь звучал очень доверительно, — а ваш друг без пальто. Может быть, что-нибудь выпьем? Или, знаете, честно говоря, я замотался сегодня вечером и забыл поесть. Тут недалеко бутербродная. Что скажете?

Первым моим побуждением было отказаться. Если бы я только мог бросить Хенча, я бы, плюнув на все, кинулся в знакомый подъезд, взбежал бы по знакомым ступенькам, чтобы быть рядом с Хелен до самого конца или до самого начала, уж как там получится… Но моей первой обязанностью во имя нашей общей безопасности был Хенч, и я это хорошо знал. Мы втроем двинулись через всю площадь к бутербродной.

— Похоже, разыграется буря, — сказал джентльмен, бросив быстрый взгляд через плечо туда, где стоял полицейский. Он был прав. Надвигалась страшная буря. Был такой зверский холод, что, казалось, заставлял все вокруг содрогаться — огни рекламы и вывесок на стенах домов, двери и окна, фигурки случайных пешеходов, спешивших по своим делам, машины и омнибусы.

И давний мой знакомый, кубок, сверкая золотом под черным как смоль небом, изливал рубиновые струйки ликера, трясясь и ежась под порывами злого ветра.

Джентльмен продолжал рассуждать тем же доверительным тоном, который с каждым словом становился все доверительней, а зубы его так и стучали от холода:

— Несчастье нашей страны в том, что мы крайне нелюбознательны. Почему, спрашиваю я вас, жители Лондона среди жителей всех прочих столиц мира являются самыми нелюбознательными и ничем абсолютно не интересуются? К примеру, попробуйте раздеться и пройтись нагишом по центру Лондона средь бела дня — ведь никто не проявит к вам ни малейшего интереса, никто не изъявит желания даже посмотреть в вашу сторону!

Слова «не изъявит желания» он произнес смакуя, почти нараспев, словно они вызывали у него некоторое чувственное наслаждение.

— Если люди не проявляют интереса к тем мерзостям, на которые вы рекомендуете им смотреть, то я их только одобряю, — произнес я наставительно. Я был в таком безумном напряжении и беспокойстве, что едва соображал, что говорю.

— Да бросьте, бросьте вы, — он стал разуверять меня свойским тоном, словно я был не случайный «клиент», а его родной брат, только что сыскавшийся после долгих лет отсутствия, — не надо быть таким педантом. По моему мнению, в этой жизни надо стремиться к одному — к расширению собственного кругозора. Против человеческой природы не попрешь. Надо есть и выпивать — все равно помирать.

Своей любовью к расхожим «душеспасительным» афоризмам он невольно напомнил мне моего друга Санчо Пансу.

— Я, например, считаю себя человеком с безгранично широким кругозором. Должен признаться, что это заслуга моей профессиональной деятельности. В этом мире меня уже ничто не может удивить. Я полностью защищен от любых неожиданностей и потрясений. Ну-ка удивите или напугайте меня! А вот и не получится!

Я позволил себе мысленно усомниться в его словах. Ничего, очень скоро представится случай испытать истинность твоих утверждений на деле, подумал я. Хенч, словно в лихорадке, подгонял нас. Мы свернули на Джермин-стрит и шли по направлению к Сент-Джеймс-стрит. Минуту спустя мы оказались перед скупо освещенной аркой, ведущей в узенькую галерею, служившую проходом для пешеходов и одновременно бутербродной.

До нас доносился шум с площади Пиккадилли, которая была отсюда всего в двух минутах ходьбы. Внезапно на фоне этого приглушенного гама я уловил звонкий ребячий голос с характерными металлическими нотками — мальчишка, разносчик газет, выкрикивал последние новости (а может, это мне только почудилось). Меня насторожило слово «убийство», но я не был уверен в том, что не ошибся, потому что к прочим шумам примешивался новый, свистящий звук — то задувал ветер, уже всерьез предвещавший бурю. Он несся по улицам, трепал омнибусы и автомобили, стучался в витрину напротив, где за стеклом толпилось множество часов и часиков разного калибра, которые своими круглыми личиками с опаской глядели на улицу; наигравшись с ними, озорник ветер с хихиканьем и воем летел к заднему дворику «Попьюлар кафе», откуда всегда пахло жареным мясом и слышалась джазовая музыка (установившееся для меня сочетание применительно к этому заведению); затем снова возвращался назад, подбирался к моим ногам и колючим, ледяным паучком заползал под брючины, покусывая голые лодыжки поверх носков. Он-то и принес мне этот безжалостный, резкий выкрик мальчишки — разносчика газет: «Убийство!».

Слово прозвучало единожды, но в эти доли секунды я снова пережил то, что обрушилось на меня в тот день, и передо мной возникло болтающееся над полом, корчащееся в конвульсиях тело Пенджли-первого, а потом — его труп, со стуком пересчитывающий ступеньки лестницы, поцелуй, которым одарила меня Хелен, задушевный, сладкий голос Пенджли-второго.

Передо мной разверзлась бездна отчаяния и горя, от которого, казалось, уже не было спасения, я был готов пуститься без оглядки наутек и бежать, бежать… Помню, меня остановила только мысль о Хелен, страстное желание быть с ней…

Я опять услышал над ухом вежливый и настойчивый, немного драматичный голос, который спросил:

— С ветчиной или с языком?

Очнувшись, я понял, что стою у самого прилавка. Бутербродная оказалась симпатичным, веселым, ярко освещенным местечком, и самой яркой и симпатичной ее принадлежностью был сам хозяин, краснощекий человек с лукавым огоньком в глазах и необъятным животом, — ну просто живой персонаж из Диккенса. Бутербродная была такая узкая, что товары тут едва помещались. Однако он превосходно справлялся с этой трудностью. На полке, тянувшейся вдоль всей стены, выстроились в ряд на сверкающих подносах аппетитные с виду пирожные и печенье, джемы и консервированные фрукты в блестящих банках, а в промежутках между этим живописным нагромождением цветов и форм смотрели на нас с картинок прелестные личики женщин, знаменитых чаровниц ушедшей, более счастливой эпохи — мисс Габриэл Рэй, мисс Мэри Стадхолм. На самом же почетном месте, совершенно неотразимый в своей треуголке, со взором, исполненным дерзости и отваги, красовался — кто бы вы думали? — лорд Бити,[3] собственной персоной. Две внушительных размеров емкости источали ароматы чая и кофе, а в витрине прилавка под стеклом была выставлена на всеобщее обозрение, могу сказать почти без преувеличения, целая коллекция настоящих музейных шедевров: селедка в обрамлении кружочков из сваренных вкрутую яиц, отливающие серебром сардины, прозрачно-розовые, похожие на россыпи драгоценных камней кусочки ветчины и горы бисквитных пирожных.

И среди всей этой роскоши мы были одни, если не считать нашего замечательного хозяина, который был занят не столько своими прямыми обязанностями, сколько сочинением письма какому-то своему знакомому.

Захватив с собой кофе и бутерброды, мы двинулись было к маленькому столику, втиснутому в единственный угол этого помещения, но вдруг хозяин, высунув свое краснощекое лицо из-за прилавка, хриплым шепотом спросил:

— Как писать «разно-бразный»?

— Простите? — не понял его сопровождавший нас джентльмен.

— То есть через одно «о» или через два?

— Через два, — любезно ответил джентльмен, — и по одному «а» в предшествующем и последующем слоге.

— Спасибо, — сказал хозяин и снова исчез.

Мы уселись за маленький столик вплотную друг к другу. Я своим боком ощущал колышущееся тело Хенча. Джентльмен был голоден как волк. Он поглощал бутерброды с такой жадностью, словно не ел несколько недель.

Я и сам был в таком положении, и, заметим, совсем недавно. Поэтому сочувствовал ему всей душой.

Перегнувшись через столик, джентльмен обратился к Хенчу и самым располагающим голосом спросил:

— Ну так что вы желаете посмотреть? У нас вся ночь впереди. Я мог бы вам продемонстрировать…

Но что он мог бы продемонстрировать, осталось неизвестно, потому что Хенч с яростью прервал его:

— Чем это мы занимаемся? Чревоугодничаем — вот чем мы здесь занимаемся! Не знаю, кто вы такой, сэр, но это не имеет ни малейшего значения. Весь этот город, в котором мы сейчас так беззаботно рассиживаемся, весь-весь, — отправится в ад! Дьявол грядет, он уже близко, и самое время для того, чтобы кто-то возвестил об этом. Я хочу сказать, что сегодня был убит человек, совсем недалеко отсюда, и, как я ни стараюсь, никому до этого нет дела. Нельзя терять ни минуты. Отведите меня к первому попавшемуся полицейскому. Пока мы открыто не покаемся, не будет мира нашим душам!

— К первому попавшемуся полицейскому? — промолвил джентльмен. — Это нежелательно. Увы, я не вожу с ними дружбу; на мой взгляд, это самая ограниченная публика в Лондоне. Вечно вмешиваются, не дают другим получать удовольствие от жизни… А что он имеет в виду, говоря о каком-то убийстве? — обратился он ко мне. — Что с ним такое?

Я был прижат к стенке. Опровергать слова Хенча я не мог — он раскричался бы еще пуще, выскочил бы с воплями на площадь, чего доброго, наткнулся бы на полицейского, и тогда конец, полное крушение наших жизней.

— Да вы сами его спросите, — сказал я, мимикой пытаясь внушить ему мысль, что Хенч от выпитого ли или от дурной головы мелет вздор, который не стоит принимать всерьез.

Но джентльмен уже потерял к нам интерес, поняв, что мы с Хенчем ему не клиенты. Он не мог себе позволить тратить на нас время, ибо время — деньги, и всеми помыслами был уже не с нами, а на улице. Утерев рот тыльной стороной ладони, он произнес, прикоснувшись рукой к шляпе:

— Благодарю вас, джентльмены, за ваше великодушие. Надеюсь, что когда-нибудь сумею отплатить вам тем же. Однако надо бежать. Что делать? Бизнес есть бизнес.

Вежливо поклонившись, он направился к выходу. Но краснощекий хозяин его остановил:

— Минуточку, — сказал он, — как писать «ба-ра-ни-на» — через «а» или через «о»?

— Всюду через «а», — ответил джентльмен и скрылся за дверью.

После этого началось какое-то столпотворение. Я уже смутно припоминаю точную последовательность событий. Из того, что я вам расскажу, вероятнее всего, получится некоторый коктейль из одурманивающих запахов кофе и ветчины, сверкающих банок с компотами и вареньем и треуголки лорда Бити.

Узкий проход бутербродной внезапно заполнился толпой людей. Некоторые из них отчетливо запечатлелись в моей памяти. Там был шофер частной машины, крепко сбитый и весьма нахальный, возомнивший себя этаким сверхчеловеком, что вообще присуще людям, разбирающимся в моторах (бедняги, отними у них мотор, и они окажутся такими же беспомощными двуногими, как остальные их собратья); был там и маленький мальчик-слуга из гостиницы, одетый в плотно пригнанную униформу небесно-голубого цвета с начищенными до блеска пуговицами; был и таксист с шарфом, намотанным вокруг шеи, с детским, немного несчастным лицом и красными, слезящимися глазами. Почему-то именно эти персонажи засели у меня в памяти. И еще я припоминаю такую деталь: среди общей неразберихи и волнения я заметил, что таксист исподтишка бросал колючие взгляды на шофера.

Была там еще женщина с пожилым мужчиной; и все это сборище, облепив стойку, мило проводило время. Они церемонно, как на светском приеме, подносили к губам самые обыкновенные аляповатые чашки с чаем и кофе, плотоядно поглощали бутерброды, отправляя их в рот едва ли не целиком, дружески обменивались впечатлениями о погоде и жаловались на холод.

И в эту теплую, разлюбезную компанию ворвался Хенч, Хенч — надломленная больная душа, в том тревожном состоянии и смертном ужасе, какой овладевает человеком на грани помешательства, когда он из последних сил, цепляясь за проблески сознания, борется за жизнь со стихиями, грозящими ввергнуть его в пучину безумия.

Я понял, что случилось. Потрясенный безразличием к своей беде со стороны нашего нового друга, ночного гида, Хенч просто не выдержал. Он окончательно убедился в том, что мир, в который он пришел, был мерзок, порочен, обречен на гибель; что в нем можно убивать людей — и никого потом не мучит совесть, и никому нет до этого дела, как нет дела до страхов и мук одиночества, объявших его, Хенча, душу. Я предпринял последнюю попытку его успокоить. Он исступленно сжимал и разжимал кулаки и вращал глазами, огромными на его маленьком личике.

— Успокойтесь, Хенч, ну-ка успокойтесь, — шепотом уговаривал я его, взяв за руку. — Я же предупреждал вас, что мы привлечем внимание. Вернемся в квартиру. Здесь нам нечего делать. Давайте спросим у Осмунда, он знает, как надо действовать. Послушаем его совета…

Мы встретились глазами, и я по его взгляду понял, что он уже переступил черту. Безумие застилало его сознание, он окончательно потерял рассудок. Он принимал людей за деревья, у которых есть ноги, он ощущал присутствие самого Бога рядом, у своего локтя, он чувствовал, как качается у него под ногами земля, и в этих толчках чуял приближение геенны огненной, в которую катится весь мир. Меня он больше не узнавал, и, даже если бы узнал, ему было бы не до меня. Ведь гибель ждала всех и вся.

Поднимаясь, он опрокинул чашку кофе, и она упала на пол. Звук разбившейся посуды привлек к нам внимание, все головы повернулись в нашу сторону. Хенч, растолкав всех, пробился в самую середину компании. Что последовало дальше, точной картины дать не могу. Закрыв глаза, я вижу высокую, массивную, расплывшуюся фигуру Хенча, возвышающуюся над толпой. Я слышу его смешной, надтреснутый голосок:

— Конец света близок… конец света виден… возмездие Божие… легко убивать, но Бог все видит… от ока Божия не скроешься… прокляты… вы все… проклятие на всех на вас…

И я слышу, как хозяин хрипловатым, добродушным баском его увещевает:

— Ну, ну, поберегите-ка посуду. И что это нашло на джентльмена?.. Все в порядке… чего так волноваться…

Какая-то женщина от испуга визгливо, истерически хохочет, и дальше я вижу, как из образовавшегося переплетения тел — Хенч держит таксиста за шиворот, кто-то вцепился Хенчу в брюки — вырывается крепенькая, убедительная фигура шофера, который решительно вмешивается в свалку, и я слышу, как он произносит спокойным, презрительным голосом:

— А ну отпустите-ка джентльмена! Все в порядке, сэр. Никто вас не тронет, пока я рядом. Выйдите на свежий воздух. Там вам станет лучше.

Но как я ни пытаюсь, никак не могу припомнить, какую, собственно, роль я играл в этом эпизоде. Но наверняка могу восстановить в памяти лишь такой момент. Хенч, вперив в меня горящий, безумный, гневный взор, громко-громко, словно я находился в сотнях миль от него, крикнул мне из обступившей его толпы:

— Мой глас будет услышан… будет, будет услышан… Это конец… Смерти нет, есть возмездие… Убивать вы можете, но не можете убить… все погибнем…

— А то нет, — с насмешкой согласился с ним таксист, — уже покойники. — И, повернувшись ко мне, продолжал: — Если он ваш приятель, сэр, лучше потихоньку уведите его отсюда. Он тронулся умом.

Не мог же я объяснить ему, что Хенч вбил себе в голову, будто он совершил убийство, и что он тронулся умом оттого, что никто ему не верил, будто он совершил убийство, и в отчаянии оттого, что ему никто не верил, он и тронулся.

Но я все равно не успел бы ничего ему сказать, потому что Хенч, расшвыряв посетителей бутербродной, в мгновение ока очутился на улице.

Я кинулся за ним. Хенч потоптался на углу Джермин-стрит, а затем резвой трусцой побежал через площадь. Его едва не сбил омнибус, который преградил мне дорогу. Когда он проехал и путь был свободен, я увидел, что Хенч направляется к театру «Трафальгар», над которым на фоне черного неба огнем пылают слова: «Центр Земли…»

Дальше происходило вот что: яростно дул ветер, снежные хлопья залепляли лицо. Но мне было видно, как Хенч пробирается к входу в партер, он уже там… И тут случилось нечто совершенно неожиданное.

В поле моего зрения попадает маленькая фигурка, в которой я узнаю Пенджли-младшего; он тоже бежит, а затем исчезает за еле заметной дверцей, которая служит входом на галерку; мгновение спустя мимо меня, почти коснувшись моей одежды, но ничего вокруг не замечая, проносятся, словно во сне, еще две фигуры — Осмунд и Хелен. Я хочу их окликнуть, но и они исчезают за той же дверцей.

Хенч, Пенджли, Хелен, Осмунд, механические манекены, приводимые в движение вихрем, который нагоняют невидимые мехи где-то там, за сценой…

Не долго думая, и я проскользнул вслед за ними на лестницу, которая вела на галерку.

Глава 12

За и против

А теперь, прежде чем я расскажу вам, как складывались основные, кульминационные события вечера — с того момента, когда, словно в сновидении, мимо меня промелькнули в снежном буране знакомые нам персонажи и один за другим исчезли в залитом огнями зеве театра, — я хочу вернуться назад и как можно более точно передать вам содержание тех сцен всей этой эпопеи, свидетелем каковых я не являлся. В самом начале повествования я предупредил вас, что буду вынужден записать один эпизод с чужих слов. Привожу его ниже. Ответственность за достоверность его целиком лежит на Хелен.

Впоследствии мы с Хелен, разумеется, много говорили и размышляли над тем, что произошло в квартире с минуты, когда я выскочил оттуда вслед за Хенчем, и до момента, когда я столкнулся с ними у входа в театр «Трафальгар» — когда они исчезли за дверью, ведущей на галерку.

В определенном смысле это был наиболее важный эпизод во всей драме, и хорошо, что именно Хелен являлась тому свидетельницей, — ведь главным действующим лицом здесь был Осмунд, а уж кто-кто, а Хелен знала его намного лучше, чем я. А знал ли я его? И разве мог кто-нибудь его знать? Да любой читатель, взявшийся прочесть эту книгу до конца, сразу скажет, что от первой до последней страницы Осмунд так и остался загадкой для ее автора.

Возможно, загадкой он был и для Хелен, но, даже если и так, она была самым близким ему человеком — ближе не бывает. Он склонял голову к ней на грудь, она держала его в своих объятиях, не любя его, но испытывая к нему огромную жалость и нежность. Она ждала его все годы, пока он был в тюрьме, утешала, поддерживала его. Она разделила с ним годы изгнания, когда он поселился в Испании; радовалась вместе с ним, когда он был к этому расположен (а поначалу он часто бывал шаловлив и беззаботен и умел веселиться, как ребенок), и наблюдала, как медленно и верно горькое чувство отчаяния и одиночества овладевало его душой. И постепенно все ясней и ясней понимала — это было глубокое, очень личное ее переживание, — что не любит его и никогда не любила, что в ее чувстве к нему преобладало нечто материнское и еще… верность ему, верность во всех невзгодах, которые она делила с ним. Она не только не любила его — она боялась его, и чем дальше, тем мучительней.

Помимо того, он страшно ее утомлял, временами превращаясь в ужасного зануду, брюзгу и маньяка, одержимого одной-единственной, навязчивой идеей, и тогда он без конца возвращался к прошлому, снова и снова, с унылым упорством принимался сетовать на свою судьбу, вопрошая, как так могло случиться и что его толкнуло на тот безумный поступок — вторжение в чужой дом, поступок, после которого на него посыпались все прочие несчастья. Я легко могу себе представить их вдвоем сидящими где-нибудь на солнцепеке в Сеговии или в Толедо: он — в который раз! — жует и пережевывает навязшую в зубах историю, а она в это время молча смотрит на раскаленное от зноя небо и думает: когда же это кончится?

По своему характеру Хелен была не особенно терпеливой. Не отличалась она и сентиментальностью. Я, пожалуй, раза в два сентиментальнее ее, хотя по английским стандартам вообще несентиментален. Она мне позже рассказывала, что за несколько недель до случая с убийством Пенджли она всерьез подумывала о разрыве с Осмундом, потому что больше не в силах была его выносить. Она считала, что так будет лучше для них обоих. В глубине души она знала, и очень давно, что любит меня, и только меня. Но уйти от Осмунда она собиралась не потому, что у нее была хоть капля надежды на нашу встречу, нет. Просто он ей смертельно надоел, и скучная, пустая жизнь с ним так доняла ее, что даже то материнское чувство к нему, которое до этого ее держало возле него, и оно было загублено.

Во многих отношениях Хелен была человеком суровым. Такой сделала ее жизнь, как и многих английских женщин нашего времени. Война сорвала розовые очки с ее глаз. Она увидела ее как чудовищную, издевательскую, бессмысленную, кровавую бойню. Из всего пережитого Хелен вынесла твердое решение: она больше не даст этой жизни обмануть ее. Она считала, что ее решение непоколебимо. Но нежность в ее сердце теплилась. Мое появление растопило ледяную корочку, которой покрылась ее душа. Мысль о том, что она выдала себя и теперь я знал о ее любви ко мне, пробудила в ней прежнее нежное чувство к Осмунду, непреодолимое желание быть с ним рядом в момент тяжких испытаний и защищать его, сколько хватит сил, от грозивших ему новых бед.

И действительно, беда пришла. Думаю, Хелен так никогда вполне и не оправилась от потрясения, которое она испытала, увидев труп Пенджли на диване в гостиной. Вероятно, не такая уж она была современная женщина, какой ей хотелось казаться. Признание Осмунда в том, что это было делом его рук, навсегда оттолкнуло ее от него. Этого не случилось бы, если бы она его любила. Позже она часто говорила, что, если бы Пенджли убил я, она чувствовала бы себя так, словно и она его убила, и от этого еще острее ощущала бы свою связь со мной. Но вид мертвого тела Пенджли раз и навсегда определил ее отношение к Осмунду. Ниточка, связывавшая их, была порвана; ничего, кроме отвращения и ужаса, она к нему больше не испытывала. Но каким бы далеким и чужим он ей отныне ни представлялся, в ее сердце еще оставалась капля жалости и нежности к нему. А вслед за жалостью возникло нечто другое: он словно вырос в ее глазах в могучего великана, наподобие героя из старинных саг, — Зигфрида в тот роковой для него час, когда он, узнав от Брунгильды, что участь его решена, и зная, что надежды на спасение нет, почти с радостью кидается навстречу своей гибели.

В тот последний час своей жизни Осмунд явил такое величие и тонкость души, на какие прежде никогда не был способен. Он ушел от Хелен, и сделал это очень достойно и красиво.

Наши взаимные признания, какими бы мимолетными они нам ни казались, окрылили Хелен и вселили в ее сердце ощущение счастья, которое не могли омрачить никакие невзгоды. Но, как она признавалась мне потом, у нее было твердое убеждение, что нашей любви, ее любви ко мне и моей к ней, суждено было погибнуть в тот самый миг, когда прозвучат наши взаимные признания друг другу. Нежные слова, которыми мы спешно обменялись в спальне, — это самое большее, что мы могли себе позволить. И вот еще что важно помнить: в течение всей сцены, к которой я сейчас перехожу, она пребывала в полной уверенности в том, что видела меня тогда в последний раз. Она заставила себя выбросить самую мысль обо мне из головы со всей свойственной ей необыкновенной решимостью, которую я отношу к одному из ценнейших качеств ее натуры. Она собрала в кулак всю свою энергию, все нервы, чтобы справиться с надвигавшейся бедой и помочь Осмунду, скольких бы сил ей это ни стоило, — хотя она и отринула его. Отныне для нее он был не более чем смутный, но величественный образ, своего рода аллегория.

Когда на авансцене появился Пенджли-младший, к ее восприятию происходившего прибавился некий новый оттенок. Она ощутила себя героиней театрального действа, игравшей второй акт пьесы, пьесы, которую к тому же писала она сама. От нее зависело, каково будет содержание третьего акта, но не только от нее, а также и от Осмунда, и Пенджли в равной мере.

Я бы сказал, в душе ее теснилось множество мыслей и чувств. Тут было все: любовь и ревность, страх и возвышенные страдания, соображения чести, укрощение страсти, жалость — при непременном соблюдении театральной условности и обнаженном реализме развивающейся драмы. Таков был мир ее переживаний с того момента, когда Хенч бежал из квартиры, а я, поймав многозначительный взгляд Осмунда, последовал за ним.

Много раз после этого она мысленно проигрывала все детали сцены, которая будет описана ниже; здесь я привожу с ее слов диалог, состоявшийся между ней и Осмундом.

Когда за нами с Хенчем закрылась дверь, Осмунд, повернувшись к Хелен, бросил ей всего одну фразу:

— Так, значит, Ган хранит твои перчатки.

Она не поняла, о чем идет речь, и подумала, что не так его расслышала, но Осмунд не стал ничего объяснять. Он сказал, обращаясь к Пенджли:

— Ну вот, теперь без них мы можем заняться своим делом.

Пенджли, улыбаясь, своим елейным голоском ему ответил:

— Это так просто. Я уже изложил вам свои пожелания. Брата я ненавидел и рад, что вы его убили. Я хочу быть вашим другом, ибо восхищаюсь вами, и предлагаю вам, учитывая, в каком страшном, порочном мире мы живем, честный взаимный договор, по которому вы будете ежеквартально отчислять на мое содержание от щедрот своих пятьсот фунтов в год.

Хелен рассказывает, что она тогда почуяла в Осмунде какой-то новый психологический надлом, по-видимому не имевший отношения к смерти Пенджли-старшего. Что это было, она еще не знала. Это должно было выясниться, и очень скоро. Но она, безусловно, поняла одно, и тут все было ясно без слов: Осмунд вырвал ее из своего сердца, покончил с ней, ушел из ее жизни навсегда. Он стоял перед ней, чуть покачиваясь, огромный, мрачный, и смотрел на нее так, как смотрят в последний раз, при расставании, стараясь запомнить черты ее лица, фигуру — ее всю. Она же, сознавая это, стояла прямо, вытянувшись в струнку, как солдат на часах, напрягшись всем телом и глядя ему в глаза. Она как будто хотела ему сказать: «Да, мы с тобой прощаемся. Чем бы это все ни кончилось, мы никогда уже не будем вместе».

За его спиной, освещенный золотым пламенем свечей, мерцал и переливался чудесными своими красками триптих, и сам он, Осмунд, казался его фрагментом, а триптих служил ему фоном.

Но он только произнес:

— Хелен, ты не оставишь нас вдвоем ненадолго? Нам надо поговорить.

— Нет, — ответила она, улыбаясь и глядя ему в глаза, — я тоже соучастница. Никуда я не уйду.

— Уйду я, — сказал Пенджли-младший, внезапно рванувшись к двери.

Одним прыжком Осмунд оказался рядом с ним и схватил его за руку, как уже сделал это пять минут назад. Затем он его отпустил.

— Вы все еще не понимаете, что с этих пор мы с вами неразлучны. Я вам сказал это только что, но вы не поверили. Мне пришел конец, но и вам тоже.

— Понимаю, — спокойно отозвался Пенджли. — Вы хотите меня убить, как моего брата?

Человечек ничуть не был испуган. Его голос звучал так же ласково и мягко; страха в нем Хелен не услышала.

— Нет, не то, — ответил Осмунд. — Я еще не знаю, чем это закончится. Во-первых, в любой момент может нагрянуть полиция, и тогда нам обоим придется очень поторопиться. Хотя, может быть, никто не придет и мы проведем здесь всю ночь, а утром вместе отправимся.

— Отправимся — куда? — спросил Пенджли.

— Не знаю, в запредельность — вниз, в бездну, глубоко-глубоко. Где больше никто и никогда не услышит ваших кощунственных слов, порочащих этот мир.

— Значит, вы все-таки намереваетесь убить меня?

— Мы отправимся вместе, — повторил Осмунд, — вы, воитель против рода человеческого, и я, воитель за него. Вы ответите за всех выродков и предателей, которые восстают против рода человеческого, презирают его, плюют на него. За это я и погибну, прихватив вас с собой, — по крайней мере, это будет единственный достойный поступок в моей жизни.

Тогда-то Хелен и поняла, что с ним. Он решил порвать связь со всеми нами и с жизнью, которой мы так дорожили. Можете считать это безумием, если хотите. Я лично не берусь судить. Видимо, это была своего рода переоценка ценностей; физическая жизнь утратила для него всякое значение. Он стал мыслить совершенно иными категориями, и ему открылись, возможно впервые, истинные, непреходящие ценности.

Обычно Хелен не выносила сумасбродства, дешевой позы и громких фраз. В любых ситуациях она предпочитала ясные, понятные любому человеку слова. Не выдержав, она вмешалась:

— Пожалуйста, Джон, не трать зря время. Не знаю, что ты хочешь этим сказать, да и сам ты вряд ли это знаешь. Ничего тут сложного нет. Этот джентльмен думает, что мы у него в руках, и угрожает нам шантажом. Я предлагаю тебе его отпустить, и пусть он поступает так, как ему заблагорассудится. Обращается в полицию и так далее. Мы, разумеется, не позволим себя шантажировать. Когда он увидит тщетность своего замысла, может быть, он от него откажется.

Насколько ей не изменяет память, именно так она тогда сказала, постаравшись призвать на помощь все свое благоразумие. Точно она передает свои слова или нет, но они возымели некоторое действие. Во всяком случае на Пенджли, который сразу же полностью переключил свое внимание на Хелен.

Как она рассказывает, он устремил на нее умильный взор — так смотрит на прихожанку священник скромного прихода где-нибудь в глубинке, выпрашивая нехитрое пожертвование — любую мелочь, какой-нибудь пустяк на благотворительную распродажу в пользу церкви. В этом взгляде, как и положено, было немножко юмора, достаточно серьезности, а наипаче всего — категорического требования.

— Я никак не могу вас понять, ни того, ни другого, — заговорил он. — И для чего вы, мэм, употребляете это слово — «шантажировать»? Хотелось бы, чтобы вы на минуточку задумались и трезво взвесили факты. Согласен, существует такая вероятность, что вы больше никогда не услышите о моем брате. Мне неизвестно, как вы распорядились с его телом, но полагаю, вы хорошенько об этом позаботились. Если тело не будет найдено полицией, уверен, вы больше никогда о нем не услышите, потому что никто не удосужится наводить справки относительно его исчезновения. Ненависть к нему была всеобщей. У него даже не было женщины, которая была бы привязана к нему, а видит Бог, женщины любят всяких. Это подтверждается тем, что он попросил именно меня зайти к вам сегодня вечером и поинтересоваться его судьбой, хорошо зная, как я его ненавижу. Нет, никаких расспросов не будет. Единственное, что произойдет, — несколько человек, мужчин и женщин, со временем осознают, что они наконец-то свободны. Остаюсь только я. А ведь я так мало прошу, всего-то пять сотен фунтов в год, и если раскидать на вас на всех… Сколько вас? Четверо или пятеро, верно? Кто знает, может, я даже скощу немного, если вы мне очень полюбитесь. По правде говоря, все дело в том, что я одинокий человек и вдобавок должен зарабатывать себе на жизнь способами, которые мне отвратительны. Вы могли бы освободить меня от этих двух зол. В ответ я обещаю быть вашим преданным, верным другом. Вы так привыкнете ко мне, что просто не сможете обходиться без меня.

Он смотрел на Хелен с игривым благодушием и симпатией, как старый добрый друг. Затем, повернувшись к Осмунду, он строгим голосом произнес:

— Я, сэр, так ничего и не уразумел, что вы тут говорили, кто там за кого или против кого, просто мне это непонятно. Я веду себя с вами по-честному. Я постарался ничего не скрывать. Я и вправду думаю, что мир гадок. Я уверен, что мы все, сиречь человечество, погрязли в пороках, что мы не имеем права жить и очень скоро прекратим свое существование, превратившись в воздух и воду, из которых мы состоим. По-моему, человек подл, жесток, коварен, слаб и труслив. Но почему это мое убеждение вас так раздражает — я никак не могу взять в толк. Уверяю вас, здесь ничего нет личного. Вы думаете иначе. Вы оптимист, хотя не производите такого впечатления. Что же, вас за это нельзя винить. Вы мне такой даже больше нравитесь. Пусть мы с вами будем разные, ладно? Так и договоримся.

Хелен рассказывает, что Осмунд слушал его с нарастающим негодованием и отвращением. Ей, как очевидице, было странно это наблюдать. В этом было что-то нездоровое. Именно тогда, как она считает, до нее стало доходить, что события того вечера надломили последние душевные силы Осмунда и он уже не мог владеть собой (точно так же доходило до меня, что творится с Хенчем, когда я сражался с ним на площади; возможно даже, у нас с ней это было одновременно). Годами он отстаивал, как крепость, свою душу, не давая темным силам безумия и отчаяния завладеть ею. Убийство Пенджли пробило брешь в этой обороне. Хотя, — кто знает? — может быть, как я уже и говорил, с безумием ему открылось новое сознание, неизмеримо более глубокое, и теперь он видел все так явственно и верно, как никогда до сего дня.

Судя по тому, как он смотрел на Пенджли-младшего, он ненавидел его еще яростней, чем его брата.

— Откуда вам знать, — спокойно сказал Осмунд, — что всю свою жизнь я боролся с убеждениями, сходными с вашими. Я знаю, что жизнь прекрасна, великолепна, хотя сам считаю, что мне она не удалась. Вы — один из тех, в ком я вижу своего врага. У меня их много. Это вы и вам подобные завели человечество в тупик, в котором оно пребывает. Вам нельзя давать свободу, и я обещаю, что не отпущу вас, потому что не желаю, чтобы вы губили людей своими гнусными идеями.

Осмунд обвел глазами комнату и вышел в переднюю. Вернувшись, он распахнул дверь в спальню.

— Вы не могли бы удалиться туда минут на двадцать? — любезно обратился он к Пенджли. — Учтите, что дверь из спальни в переднюю заперта. Я также запру за вами и эту дверь. Но только минут на двадцать. Будьте спокойны, это ничем вам не грозит. Просто мне хотелось бы поговорить с моей женой наедине.

— Конечно. Как вам будет угодно.

Пенджли скрылся в спальне, и Осмунд запер за ним дверь.

Затем, подойдя к Хелен, Осмунд привлек ее к себе и, склонившись к ней, поцеловал.

— Сядем на диван. Я хочу кое-что тебе сказать. — Он усадил Хелен на диван и, сев рядом с ней, крепко ее обнял. — Ты сама дала перчатки Дику? — спросил он ласково.

Она не могла понять, что он имеет в виду.

— Хорошо, если не ты, значит, он сам их подобрал. Это не имеет значения. — Осмунд взял ее за подбородок и приподнял ее лицо, чтобы видеть глаза. — Ты его любишь, правда? — спросил он.

— Да, — ответила она.

— И он любит тебя?

— Да.

— Давно вы полюбили друг друга?

Этого она не могла ему сказать.

— Значит, ты никогда меня не любила?

Она попыталась ему что-то объяснить. Любовь? А что это такое? Что означает это слово? Ей это неведомо.

Осмунд кивнул:

— Нет, ведомо. Ты никогда меня не любила, но была со мной все эти годы… пока я был в тюрьме… Это замечательно. Но иначе ты не могла, такова твоя натура. А теперь скажи мне, если можешь, — продолжал он с нежностью, — почему ты вышла за меня замуж, чувствуя, что не любишь меня?

Теперь, когда они остались одни в наступившей тишине после смятения и бури, пронесшейся над ними в этой квартире, она была глубоко взволнована ощущением уходящей близости и сознанием того, что они уже больше никогда не будут принадлежать друг другу.

Нередко так бывает, что материнское чувство, которое является существенным компонентом в любви женщины к мужчине, проявляется острее уже после того, как рвутся их отношения. Для нее наступает момент растерянности — как же так, только что она хлопотала вокруг него, лелеяла его, заботилась о нем… И эта печаль по былым приятным заботам еще некоторое время поддерживает в ней остатки чувства, тот самый благородный его компонент. Это то, что переживала Хелен в те минуты. Она никогда не любила Осмунда, но слишком много делала для него, и вот оказалось, что вскоре ей не придется ни заботиться о нем, ни оберегать его. Но как бы ни было ей горько, окидывая взглядом гостиную — роскошный секретер, серебряные канделябры и уродливые проплешины на стенах, — она невольно вспоминала, что там совсем недавно происходило; снова перед ее глазами возникало страшное зрелище: лежащий на диване в странной позе человек, его безжизненно свесившаяся нога касается пола.

Подчиняясь сильному внутреннему импульсу, казалось бы совершенно безотчетному, Хелен отодвинулась от Осмунда. Он сразу это заметил. Каким-то необыкновенным чутьем он угадывал все, что было у нее на душе.

— Сейчас ты ко мне снисходительна, потому что знаешь, что мы расстаемся, — сказал он. — И все же не можешь не думать о том, что случилось здесь сегодня вечером. Разве не так?

Она кивнула.

— Ты была ко мне снисходительна — я так бы определил чувство, которое ты ко мне всегда испытывала. Я это знаю. И всегда это знал. У нас есть еще несколько минут. Потом нам не придется больше разговаривать. Я…

— Джон, что ты задумал? — резко перебила его Хелен.

Она помнит, что ее охватила внезапная тревога; она всем существом ощутила опасность, грозившую Осмунду, мне, ей самой. Пламя свечей потрескивало у нее в ушах, пол под ногами качался. Она сжала его руку:

— Джон, что ты задумал?

— Ничего, ничего, — нетерпеливо отозвался он. — Разве то, что будет дальше, имеет значение? Я совершил непоправимый поступок. Для меня все равно нет будущего, ни в чем. Поэтому я и хочу объяснить тебе кое-что, чтобы ты потом не думала обо мне… чтобы, вспоминая меня, не судила строго.

То, что он сказал Хелен, было действительно чрезвычайно серьезно и важно для нее, и поэтому впоследствии она много раз возвращалась к этому разговору с Осмундом, стараясь, чтобы его слова не стерлись в ее памяти. Снова прошу учесть, что его речь я передаю со слов Хелен:

— Видишь ли, Хелен, я всегда был не в ладах с жизнью. Я никогда не воспринимал ее проявления таковыми, какие они есть. Я всегда — как бы это точнее выразить? — жил как в дурмане. (В дальнейшем он употребит это слово несколько раз.) Моим дурманом была красота. Как-то мы с моим престарелым отцом, гуляя между Пензансом и Мерезионом, засмотрелись на гору Святого Михаила, окрашенную бронзовыми лучами заката, вокруг которой плескалось пурпурно-изумрудное море. Если есть на свете такая красота, подумал я, то и все в этой жизни должно быть красиво. В моем восприятии мира реализм совмещался с романтизмом, а это несчастливое сочетание для любого человека. Но я ясно видел одно: жизнь — это борьба между теми, кто ее возвеличивает, и теми, кто ее тянет в грязь, между теми, кто за жизнь, и теми, кто против нее. Это не были пустые сантименты. Я был по-настоящему в этом убежден. Я мог сколько угодно дурачиться, когда мне хотелось, но чувство юмора у меня начисто отсутствовало — ты сама это знаешь. И вот передо мной лежал мир, в котором постоянно шла ожесточенная борьба между двумя этими силами. Я кинулся в ее гущу. Я сменил несколько религий. Как тебе известно, провел какое-то время в поселении для прокаженных в Кандии. Два года был моряком, потом рядовым в армии и так далее. Везде меня преследовала неудача. Почему? Я постоянно проявлял свой характер. Я не мог сдерживать свой гнев. Все шло не так, как надо. Воители против красоты жизни всегда оказывались более ловкими, а воители за красоту в ней, будь они неладны, такими самоуспокоенными и самодовольными, что меня от них тошнило. Иногда я впадал в неистовство. Становился сумасшедшим. Я так не считал, но нормальные люди назвали бы это именно так. Ткань жизни начинала расползаться, и сквозь прорехи меня еще манила несравненная красота, но она была для меня недоступна, она не шла мне в руки. От этого я впадал в еще большее негодование. Я заводил себе друзей и терял их. Обычная история. В конце концов они начинали бояться меня, бояться моего скверного характера, моих вспышек ярости и сцен, которые я устраивал. То же самое происходило с женщинами. На первых порах они невероятно увлекались мной, а потом начинали бояться. Все они были лучше меня, даже худшие из них, но им было неинтересно то, что занимало меня, — просто им это было не нужно. Но видит Бог, как я в них нуждался! Потом началась война. Я решил, что пробил час великих свершений! Но война закончилась, и злые силы оказались на коне. Они победили. Все лучшее, что было в жизни, было ниспровергнуто, осквернено. Вместо того чтобы всем миром взяться и воссоздать былое, все принялись разрушать даже то малое, что в нем еще уцелело. Сразу же явились насмешники, циники и бездельники. Я всюду натыкался на них. Они потешались надо мной, я впадал в ярость, и все снова повторялось. Думаю, что тогда я и в самом деле начал немножко чудить. Обыкновенные мелочи меня выводили из себя. Я все безумно преувеличивал, в моем воображении все вырастало до размера мировой катастрофы. Не знаю, что ты думала обо мне, но, что бы ты ни думала, знаю, что ты никогда не сомневалась в моей любви к тебе. И знаю, как часто я ранил твою душу и тебе казалось, что было бы лучше, если бы я ненавидел тебя.

— Нет, это неправда, — сказала Хелен. — Если бы твоя любовь могла сделать тебя счастливым, я бы с этим смирилась. Но этого не было.

— Счастливым! Как я мог быть счастливым? И разве кто-нибудь может быть счастлив?

Хелен вспоминает, что, произнеся это, он в неистовом порыве отчаяния так мотнул головой, словно изо всех сил пытался освободиться от гнетущего его ярма.

— Счастливым? Нет, я никогда не был счастлив, ни одной минуты за всю свою жизнь. Даже когда ты согласилась стать моей женой, я знал, что где-нибудь нас уже подстерегает ловушка. И когда я шутил и резвился, я знал, что за все это ребячество я расплачусь трагедией. Я никогда не мог принимать жизнь легко. Вот и сейчас, изливая свою душу, я говорю напыщенным языком, как лектор перед студентами. С самого начала я в этом отношении проигрывал тебе, потому что ты всегда была естественной и непосредственной. Как я мечтал быть другим! Часто в Испании мне хотелось преодолеть сложность в наших отношениях, стать ближе и понятнее для тебя, но я не знал, как это сделать!

Хелен говорит, что ей было ужасно совестно это слышать. Она вспомнила, сколько раз была несдержанна с ним, обижала его по собственной глупости. Если бы она его любила, насколько легче ей было бы его понимать!

— И еще ты не в состоянии представить, — продолжал он торопливо, будто вдруг осознал, как мало у него осталось времени, — какую пропасть унижений и какие муки одиночества я испытал за те два года, что провел в тюрьме. Для такой натуры, как я, последствия были самые печальные. Там они отделяют тебя от людей, от всего мира, чтобы ты даже и помыслить не смел, что ты не такой, как все; и что ты чувствуешь, когда люди кричат тебе: «Будь таким, как мы! Это очень просто!» — или презирают тебя, говоря: «Не смей быть таким!» — а ты душу свою отдал бы, чтобы быть таким, как они, если бы только мог! Но скорее всего не получилось бы, потому что, если у человека свое особое видение жизни, совершенно иное и индивидуальное, особый взгляд на мир, он не может его утратить, даже если бы очень захотел. Но в своей любви к тебе, Хелен, я был нормальным человеком. Я любил тебя так, как мужчина любит женщину. А ты не любила меня… Или все-таки любила, хоть немножко? Любила? Ведь правда любила?

Он упал перед ней на колени и обнял ее. Из-за его огромного роста его лицо было на одном уровне с ее лицом. Он смотрел ей в глаза, и в его взгляде было столько чувства и мольбы — последней, прощальной мольбы.

И каким-то чудом в тот момент, единственный за все время, пока они были вместе, она почувствовала, что любит его. Позже она так и не смогла объяснить, что это было — сострадание, или материнская жалость, или сознание того, что он покидает ее, — но в те короткие мгновения она любила его со страстью, какую он всегда ждал от нее.

Она забыла обо мне, забыла все происшедшее, и в тот жгучий миг пережила блаженство, каким могла бы стать вся их жизнь с Осмундом; да, да, люби она его — и он был бы спасен, как и она сама, от всех постигших их несчастий.

Она ощутила, как потрясен он был ее порывом. Они целовались, как никогда не смели, слившись губами, сердцами; ее рука лежала у него на груди, а он ласкал ее волосы.

Но вот он поднялся, отступил от нее и, глядя поверх ее головы в окно, произнес:

— Прощай, моя любимая.

Затем он подошел к двери в спальню и отпер ее.

Неожиданная мелочь заставила Хелен вернуться к мыслям обо мне. Она увидела на столе моего «Дон-Кихота» и взяла книжицу в руки.

Из спальни появился Пенджли.

— Я спал, — сказал он. С очками на носу, заспанный и взъерошенный, он был похож на сову.

Осмунд обратился к нему:

— Ну идемте. Мы отправляемся с вами вдвоем.

Однако Пенджли думал иначе:

— А вот и нет. Лично я хочу вам сделать такое предсказание: недели не пройдет, как вы будете мне платить мои пятьсот фунтов и радоваться. Недели не пройдет, как вы будете любить меня, как своего родного брата, нежнее даже, чем мой собственный родной братец изволил любить меня… Спокойной ночи.

Он шмыгнул к двери, выскочил вон… Осмунд ринулся за ним. Хелен слышала, как открылась входная дверь, и внезапно вся квартира словно превратилась в балаган. Было впечатление, что в нее ворвалась толпа хохочущих, поющих, орущих людей. В этом гаме она едва слышала голос Осмунда. Кто-то улюлюкал, кто-то свистел…

Секунду спустя, когда она уже была в передней, ей показалось, что весь мир просто-напросто сошел с ума.

Глава 13

Вечеринка

Могу себе вообразить смятение Хелен, которая после той любовной сцены с Осмундом, проходившей в тишине гостиной, вдруг оказалась среди шума и гама, в невероятной, фантастически разряженной, пестрой компании.

Но и в тот момент все ее мысли были с Осмундом.

Единственное, о чем она подумала тогда, наблюдая это сборище, — это о том, что ей ни в коем случае нельзя бросать Осмунда. Она твердо решила быть с ним до самого конца.

Когда Хелен стало ясно, что Осмунд больше не в состоянии владеть собой, в ее сознании я отошел на второй план. Она переживала по отношению к нему то же, что я переживал по отношению к Хенчу: она понимала, что он потерял рассудок и потому беспомощен в этом мире, состоящем в массе своей из нормальных, здравомыслящих людей.

Так что простим ее, если она, выбежав на лестницу, поначалу решила, что не только ее муж, но и весь мир вслед за ним сошел с ума.

Вы должны помнить, что в отличие от меня — я-то уже был в курсе дела — она совершенно ничего не знала о вечеринке в квартире номер три у какого-то майора Эскота (понятия не имею, кто он такой). И естественно, она вовсе не была готова к тому, чтобы вдруг очутиться среди мифологических персонажей — древнегреческих богов и героев, которые к тому же успели изрядно наклюкаться, даже еще не добравшись до вечеринки.

Казалось, вся лестничная площадка была битком набита пациентами клиники для душевнобольных. Часть их дружной гурьбой проталкивалась вверх по лестнице, другие — вниз. Необъятных размеров мужчина, не имевший на себе, по мнению Хелен, ничего, кроме ночной сорочки, а на потной лысине — съехавший набок металлический венок из крашенных в ярко-зеленый цвет листьев, писклявым женским голосом выкрикивал:

— Поживее, девочки, мы опаздываем. Страшно опаздываем! Ужас как опаздываем!

Вокруг него, как мелкая рыбешка вокруг большого добродушного кита, вилась его свита, состоявшая из неопределенного количества разнополых существ, в числе которых были и бесполые. В этой группе также шествовали две дамы преклонного возраста, одетые по всем правилам в вечерние туалеты. Было заметно, что обе они сбиты с толку и чувствуют себя крайне неуверенно. Редкой красоты юноша с золотым ободком в волосах и в тунике, оставлявшей открытой большую часть его тела, возглавлял милую стайку поклонявшихся ему жриц.

Невысокий господин с моноклем, беспокойно озираясь по сторонам, упорно твердил одно и то же:

— Так где же все-таки квартира Эскота? Что за странность! Никак не можем найти квартиру Эскота!

К своему изумлению, Хелен обнаружила, что Осмунд и Пенджли, поглощенные толпой, уже приняты в веселую компанию и толкутся вместе со всеми. Она сразу же сообразила, что Пенджли намерен скрыться, воспользовавшись таким удобным случаем. И действительно, ему ничего не стоило улизнуть в любой момент. Осмунд не смог бы ничего поделать в этакой теснотище. Пенджли будет круглым дураком, если не сбежит, подумала Хелен. Она слышала, как кто-то его уговаривал:

— Все в порядке, дружище! Надо же выпить за его здоровье! Всем нам будут только рады.

Глянув в сторону Осмунда, она увидела, что его держит за руку здоровенный тип.

— Идемте, идемте, сэр, он будет счастлив вас видеть! Сегодня двери распахнуты для всех, нам всем по пути!

Да и сама Хелен мгновенно очутилась в гуще карнавала.

Рядом с ней возникла тощая, очень взвинченная молодая особа, которая так и вцепилась в нее:

— Где мой муж, а? Я вас спрашиваю! — Она была в негодовании. — Уж вы-то точно знаете!

— Мне очень жаль, но я не знаю, — ответила Хелен.

Молодая женщина всмотрелась в нее.

— Извините, — сказала она сердито, — я думала, вы Мэри Петч. Пойдемте со мной. Она куда-то делась вместе с моим мужем, я этого не потерплю.

Терзаемая тревогой и отчаянием, Хелен устремилась вперед. Ощущение нереальности всего происходившего, блуждания в каком-то странном лабиринте, владевшее ею с того момента, как она в тот вечер вернулась в квартиру, толкало ее все дальше. Если Осмунд с Пенджли застрянут на этом карнавале, то ей надо быть поблизости, решила она.

Шествие увлекало их выше и выше по лестнице.

На следующем этаже дверь в квартиру была открыта настежь, и оттуда неслись звуки необычайного веселья. Новоприбывшие гости гурьбой ввалились в переднюю. Хелен обратила внимание на то, что квартира была такая же, как у Осмунда. Но если гостиная этажом ниже, убранная канделябрами, триптихом и прочими предметами роскоши, только что была местом драмы, разыгрываемой небольшим числом участников, то гостиная в квартире номер три в описываемый момент была до предела набита веселыми людьми. Шум стоял оглушительный. Во всю мощь играл граммофон, все пели и кричали. Хелен оттерли в угол. Никто не обращал на нее ни малейшего внимания. Вплотную к ней оказался худой печальный господин в тунике, трико и сандалиях. Он был притиснут к стене и, по всей вероятности, чувствовал себя крайне неуютно.

— И зачем я сюда притащился? — неожиданно произнес он. — Знал же, что так будет и что мне будет противно. А все-таки пришел!

Все происходившее дальше Хелен помнит очень четко. Ее охватило предчувствие приближающейся смертельной катастрофы, словно кто-то, заглушая общий гам, крикнул ей в ухо: «Ну теперь уж вы никуда не денетесь… не смейте шевелиться… попались… еще секунду, и…»

Есть такой кошмарный сон, когда снится, будто ты перебегаешь железнодорожный путь перед несущимся на тебя поездом. Рев локомотива все громче и громче. Ты бежишь, а расстояние между рельсами, вместо того чтобы уменьшаться, увеличивается. Твои ноги словно прилипли к полотну. Ты слышишь пронзительный свисток; огромное черное брюхо локомотива надвигается на тебя, закрывая белый свет… последний, предсмертный вопль, сокрушительный удар…

Хелен находилась совсем недалеко от открытой двери. Вся мебель из комнаты была заблаговременно вынесена, стульев не было, и гости сидели на полу. Единственными предметами, по которым можно было судить о вкусе майора Эскота, были гравюры на спортивные темы — лошади, перепрыгивающие через барьеры и рвы, и тому подобное, — но они терялись на фоне обоев багряного цвета, не в меру густо разрисованных китайскими пагодами. Небольшая прихожая тоже была переполнена людьми, впрочем, как и спальня. Напитки скорее всего были сервированы на кухне и в ванной комнате. Уже не помню, что в этой части мне рассказала Хелен, а что я взял из описаний подобных вечеринок в современной беллетристике. Заметьте, что ни один роман без этого сегодня не обходится.

Хелен думала только об Осмунде, но его нигде не было видно. Она выяснила, что не только она, но и кое-кто из гостей, принимавших участие в празднестве, даже в лицо не знал хозяина дома. Ей представлялось, что в тот вечер любой желающий мог заглянуть к нему на огонек. Это происходило еще до того, как в прессе была развернута известная кампания, имевшая лозунг: «Долой ограды и преграды!» Но Хелен уже тогда почуяла эту моду, о которой я узнал годы спустя. Согласно этому нововведению обязательно следовало разбавлять своих гостей незнакомым людом, потому что именно незнакомцы часто вносили оживление в чинные и нудные домашние торжества. И многие ревниво придерживались этого правила.

И еще она подметила, что все эти ликующие, хохочущие, шумливые господа на самом деле не были похожи на счастливых людей.

Как я уже сказал, сначала она никак не могла найти в этой толчее Осмунда. И вдруг она его увидела у дальнего окна. К ее изумлению, он обнимал за плечи какую-то полуодетую рыжеволосую красотку. Но его взгляд был устремлен в сторону — он не отрываясь смотрел на Пенджли!

Хелен перевела глаза на Пенджли. Он стоял, задрав голову и глядя сквозь очки, торчавшие на кончике его носа, вверх, на круглое, разгоряченное лицо пожилой дамы, которая так неловко держала над ним бокал с шампанским, что содержимое грозило выплеснуться ему на лысину.

Тут есть некоторая загадка. Хелен была права, полагая, что, хотя коротышка не отводил глаз от бокала нависшей над ним дамы, наверняка в это время он чувствовал на себе взгляд Осмунда и лихорадочно соображал, как бы сбежать. Поставив себя на место Пенджли, Хелен пришла к твердому убеждению, что он понял, и причем впервые за весь вечер, что Осмунда следует бояться. Да, он был напуган, и Хелен это чувствовала, как если бы сама была в его шкуре. До него наконец-то дошло, что Осмунд в житейском смысле слова уже не был нормальным человеком, и если так, то у него наверняка были нарушены причинно-следственные связи; отныне он жил в особом мире и руководствовался иными представлениями. Хелен еще глядела на Пенджли, когда он вдруг начал бочком пробиваться сквозь толпу. Ей даже показалось, что она прочла его мысли: «Надо бежать отсюда, иначе я погиб».

Осмунд зорко следил за его маневрами. Хелен видела, как Осмунд взглядом приказал ему остановиться и Пенджли замер на месте. Его толкали со всех сторон напиравшие гости, но он не шевелился, словно был загипнотизирован.

Опасаясь, что в любой момент может произойти что-то страшное, Хелен решила во что бы то ни стало пробраться к мужу. Она знала, что только она может удержать его от безрассудства, и эта мысль почему-то ее тешила. Хелен рассказывала мне потом, что, глядя на Осмунда из дальнего угла комнаты, она вдруг подумала: разве может кто-нибудь из этих людей представить себе, насколько Осмунд благороднее и выше их — недосягаемо выше! — по красоте души, человеческому достоинству и как в отличие от них от всех он щедро наделен божественным огнем — огнем, который пылает в его душе и который, увы, привел его однажды в темницу, а затем к изгнанию. Да, убийца и преступник — пусть будет так, но образ, явившийся ей в те незабываемые мгновения, был истинным Осмундом.

Их разделяло слишком большое расстояние. К тому же ее так сильно прижали к стене, что она не могла сдвинуться с места. Она услышала, как грустный джентльмен, который был с ней рядом, сказал:

— Несусветная чушь! И мы должны изображать из себя древних греков!

— Что же вы не уходите? — спросила его Хелен, не спуская глаз с Осмунда.

Она признавалась мне потом, что, если бы ей довелось еще раз встретить этого бедного, грустного человека в любом другом обличье и в иных обстоятельствах — например, в строгом костюме где-нибудь в приличном обществе или, наоборот, пляшущего нагишом в какой-нибудь светской вакханалии, — она безошибочно узнала бы его. И даже вспомнила бы слово в слово, что он говорил.

— Я сопровождаю свою супругу, — ответил он с жалкой улыбкой. — Это она там танцует.

Он показал на маленькую девушку с темными коротко стриженными волосами и в белой тунике, съехавшей с плеч, которая танцевала с толстым молодым человеком. Как она могла выделывать коленца там, где и пошевелиться нельзя, трудно было себе представить. Однако же она выплясывала, и весьма самозабвенно.

— Я на десять лет старше нее, — продолжал он. — Она совсем недавно об этом узнала. Целых три года я ей не говорил… — Он замолчал и потом сказал: — Тут такая жара, а на улице холод, страшнейшая снежная буря… В Центральной Африке тоже так пляшут, — зачем-то прибавил он.

Хелен не ответила. Она наблюдала за Пенджли, который снова потихоньку пробирался к выходу. Одновременно она увидела, что Осмунд еще сильнее прижимает к себе рыжеволосую красотку. Она догадывалась, что он даже не замечает своей партнерши.

Мысль о том, что он не отдает себе отчета в своих действиях, заставила ее быть решительней. Она стала пробиваться к нему, борясь с преградившими ей путь пирующими. Борьба была нелегкой. Многие из гостей перестарались с выпивкой, и языки у них развязались. Кругом шли выяснения отношений и слышались душевные излияния. Люди выбалтывали свои личные секреты и драмы, рассказывали истории своей жизни, делились горем, хвастались победами, — одним словом, известно, как бывает в таких случаях. И немудрено, что в тот вечер в Лондоне Осмунд был не единственный, кто совершил убийство.

Постепенно у Хелен стало появляться ощущение, что это все бред и на самом деле ей снится кошмарный сон. Ей казалось, что она вот-вот проснется в их тихом домике в Ивсхэме, услышит, как поют птички в листве, почувствует струящуюся из окна утреннюю прохладу и увидит рядом с собой в кровати Джона Осмунда: он сладко спит, подложив ладонь под щеку.

В той комнате над камином висело большое зеркало, в котором отражалась маленькая прихожая, битком набитая гостями. Престранное все-таки это зрелище — толпа людей, ряженных не в свое платье! Когда Хелен смотрела на отражавшееся в зеркале сборище, все эти создания на ее глазах вдруг начали терять человеческий облик. Картина распадалась: выпученные глаза, голые руки, полуобнаженные бюсты, сверкающие из-под ткани белые коленки и бедра, их движения — все это было до того нелепо, что возникала мысль о нашествии инопланетян, наподобие существ из фантастических романов Уэллса. Их, бедных, не спрашивая, забросили сюда, на непонятную для них Землю, и оттого они такие ошеломленные и растерянные.

От шума и крика закладывало уши. Как в джунглях, где среди зарослей под безжалостными лучами солнца бьется за выживание всякая тварь, а внизу, в темноте, копошатся подземные обитатели, борясь за прохладное уютное местечко, — так и тут, в этом зале: Хелен и шагу не сделала, как наткнулась на невидимую миру баталию.

Споткнувшись, Хелен чуть не рухнула на незнакомую полную даму, которая сидела на полу. Повиснув на рукаве у дюжего мужчины, она не давала ему подняться.

— Если ты посмеешь танцевать с ней, я немедленно уйду! — шипела пышка. — И ты меня больше не увидишь! Так что не вздумай!

Казалось, ей было наплевать, слышат ее другие гости или нет.

Чтобы удержаться, Хелен оперлась на здоровяка и, разумеется, извинилась, но он даже не обратил на нее внимания.

— Но, Кэрри, это просто долг вежливости. — В его голосе слышались слезы. — Ты же не хочешь, чтобы я…

— Да, хочу, и ты это сам знаешь, — сварливо перебила она его. — «Долг вежливости!» Как вам это нравится! Долг вежливости, скажите на милость!

Пышка сидела протянув ноги, и Хелен не могла сделать ни шагу. Снова извинившись, она попыталась обойти ее, но под ногами оказалась гора подушек. Она стала падать прямо в объятия дамы, но кто-то поддержал ее, подав руку. Это был Пенджли.

Хелен всякое переживала в тот вечер, но такого она совершенно не ожидала. Они очутились рядом — к своему отчаянию, запертые в толпе, — а у ног их продолжала разворачиваться глупейшая семейная мелодрама.

— Миссис Осмунд, помогите мне выбраться отсюда, — сразу заговорил Пенджли, задыхаясь, как будто за ним гнались. — Если вы мне поможете, обещаю, что больше никого из вас не побеспокою. Я свое слово всегда держу. Я больше не выдержу.

— Вы напуганы, — сказала ему Хелен.

— Да, напуган. Ваш муж сошел с ума. Это беспокоит меня, и мои нервы не выдерживают. — И прибавил, еле переводя дух: — Я не боялся, пока не попал сюда. И когда я остался один в спальне, я тоже не боялся. Для меня это была забавная игра. Но сейчас я только о том и мечтаю, чтобы вырваться отсюда и никогда больше его не видеть! Не беспокойтесь, я больше никогда к вам не приду!

Пышка, встав на четвереньки, завизжала:

— Мне наплевать, пусть все знают! Где ты пропадал две ночи подряд? Ты думаешь, я глухая, или слепая, или то и другое вместе? Знаю, чем она с тобой занималась весь прошлый месяц, эта подлая тварь…

Здоровяк тяжко вздохнул:

— Это неправда, Кэрри… — И он принялся слезливым голосом опровергать сыпавшиеся на него обвинения.

— Вы понимаете теперь, — сказала Хелен, которой тоже было трудно говорить, — что вам не надо было приставать к Осмунду со своими требованиями. Почему вы не могли оставить нас в покое?

— Я был созданием своего брата. Годами выполнял за него грязную работу… — Он замолчал, но тут же продолжил: — Сегодня я решил попробовать поработать на себя. Посмотреть, что из этого получится. Ничего не получилось. Я боюсь вашего мужа, миссис Осмунд. Скажите ему, что я вовсе не брат Пенджли, что угодно ему скажите. Только пусть он меня отпустит.

Полная дама нашла среди бражников старую подружку:

— Иди сюда, Грейс, погляди на этого подлого вруна…

— Но мы все здесь в ловушке, — сказала Хелен. — Как отсюда сбежать?

— Помогите мне, — умолял ее коротышка, — помогите…

Подняв голову, Хелен увидела рядом с собой Осмунда.

Теперь они стояли втроем, стиснутые со всех сторон ряжеными. Осмунд, глядя на Пенджли, спросил:

— Не слишком ли вы здесь задержались? Неужели вам не надоела эта компания, как, например, мне?

Пенджли взмолился:

— Отпустите меня. Я больше вас не трону. Меня тошнит от этой истории. Отпустите меня…

Неизвестно, чем закончилась бы их встреча на этот раз. Кто знает, ведь вполне могло случиться так, что Осмунд отпустил бы Пенджли и катастрофы не произошло бы. По словам Хелен, она не могла тогда понять, что творилось в голове у Осмунда. Его глаза лихорадочно блестели. Он был похож на зверя, который, нацелившись на добычу, еще не знает, как с ней поступит.

Как бы то ни было, в те считанные секунды Пенджли мог бы, в одиночку пробившись в толчее, сбежать, не опасаясь погони. И сбежал бы, если бы не возникшее в тот момент совершенно непредвиденное обстоятельство.

Чудовищный шум, сотрясавший квартиру, вдруг смолк. Кто-то выключил граммофон, и вместе с громкими звуками джаза стихли голоса. А затем какая-то женщина пронзительным голосом возвестила:

— Мы греки! Мы греки! Мы должны принести жертву! Я буду Ифигенией!

Все собравшиеся пришли от этой затеи в полный восторг. Маленький, кругленький, похожий на бочонок человек — как догадалась Хелен, хозяин дома, который только что появился на авансцене, — выступил вперед и закричал:

— Шикарная идея! Все сюда, давайте, давайте! Мы устроим процессию, надо воздвигнуть алтарь и все как положено!

В центре комнаты поставили небольшой низкий столик, перед ним бросили на пол красную подушку. Из числа гостей на роль жреца был выбран древний грек с белоснежной бородой. Хорошенькой молодой девушке связали за спиной руки и надели на глаза повязку.

Несколько подвыпивших мужчин и женщин встали в полукруг и, раскачиваясь, начали что-то причитать пьяными голосами, изображая хор.

Эскот оглядел гостей и заметил среди них Осмунда:

— Эй, вы там, сэр! Как раз вы-то нам и нужны, поскольку вы самый высокий. Вы будете главным палачом.

Осмунд, мгновенно подчинившись, подошел к нему. Он был как во сне.

— Я, черт возьми, не знаю, как ваше имя, но надеюсь, вам тут чертовски весело. Рад вас видеть. — Отвернувшись, он скомандовал: — Эй, дайте кто-нибудь нож!

Ему протянули кухонный нож. Все кругом хохотали. Осмунд стоял в центре комнаты с ножом в руке, а перед ним — коленопреклоненная девица. Хелен готова была крикнуть: «Погодите! Отнимите у него нож! Его надо остановить…» Но произошла заминка. Чей-то голос громко произнес:

— Эскот, минутку, вы слышали?..

Кто-то другой продолжил:

— Банни Уорнер сегодня видел труп. Это вам не то что ваши глупые игрушки в древнегреческие жертвы. Труп был самый настоящий! На лестнице, по дороге сюда!

Начался общий шум, все принялись обсуждать услышанное. Хорошенькая девушка, уставшая стоять на коленях на красной подушке, поднялась, освободила связанные за спиной руки и сняла с глаз повязку.

— Что такое?

— Банни видел, как убивали?

— Банни кого-то кокнул?

Вопросы сыпались со всех сторон. Игра в жертвоприношение была забыта. Осмунд продолжал стоять не шевелясь, в той же позе с ножом в руке.

Молодой человек в обычном костюме, расположившись у камина, стал давать объяснения:

— Если хотите знать, ничего особенного не было. Я даже не хотел об этом рассказывать. Но все равно во мне все перевернулось.

— Что же было? Банни, что все-таки было? Выкладывай!

Хелен вспоминает, что ей тоже хотелось закричать: «Да, Банни, скорей рассказывай, что ты видел!»

Он продолжал:

— Не знаю, может, я не совсем хорошо разглядел. Я сейчас протрезвел, не то что тогда, по дороге сюда. Было от чего протрезветь, скажу я вам! Только я вошел в подъезд с улицы и хотел было подняться по лестнице, смотрю — в углу прислонился к стене какой-то человек.

— Какой такой человек? А? Какой? — кому-то не терпелось услышать все сразу.

— Да не знаю, обыкновенный такой парень. Я спросил у него, где квартира Эскота, потому что уже слегка забалдел и мне не хотелось звонить подряд во все квартиры. Он что-то нелюбезно промямлил, и тут я гляжу — позади него на самой нижней ступеньке сидит, весь скрюченный, еще один.

Кто-то из женщин взвизгнул; раздались женские голоса:

— Кошмар! Ужас! Какой страх!

— Я спросил у того парня, что с его приятелем, может, он заболел? А он говорит, ничего, мол, с ним такого, просто он мертвецки пьян, и другой их приятель уже пошел за машиной, чтобы отвезти его домой. Ну, говорю, ладно, тогда пока. Тут мне вздумалось закурить, полез за этой штукой… — Он достал из кармана зажигалку и предъявил ее всей компании. — Зажег ее и увидел…

Молодой человек умолк. Кто-то выкрикнул:

— Ну же, Банни! А дальше-то что?

Настала полная тишина. Осмунд застыл и не двигался с места. Он даже не повернул головы, чтобы взглянуть на Банни.

— Клянусь, тот человек был мертвый. Точно, без ошибки. Это был труп. Глаза, рот и прочее… Я закричал: «Боже, он же мертвый!» — или что-то в этом роде. А тот парень сказал: «Нализался под завязку, только и всего!» Я рванул наверх со всех ног!

Со всех сторон раздались восклицания:

— Ну и страх! Вот ужас-то! Может, он все еще там?!

Хелен, не отрывая глаз, смотрела на Осмунда. Она видела, как он, резко повернувшись, метнулся в сторону. Нож из его руки выпал.

Гости понемногу приходили в себя. Опять послышался смех, пение. Но прежнего веселья не было. Его уже ничто не могло разжечь. Завели граммофон, но никто не танцевал.

Кто-то крикнул:

— Ну ладно, пошли отсюда!

Ей показалось, что все сразу стали проталкиваться к выходу. Мгновения не прошло, как она и сама очутилась в прихожей. Ни Пенджли, ни Осмунда нигде не было. Они исчезли.

Глава 14

Со звездных высот в бездну

Уж сколько времени прошло с тех пор, а мне до сих пор снится, как над безлюдной площадью в вихре снежной бури несутся по воздуху те двое. Внизу замерли омнибусы, и только любопытные глаза припавших к окошкам пассажиров следят за их полетом. На перекрестке стоит полицейский-скелет, отставив руку в огромной белой перчатке, а на темных стенах домов пляшут, словно гигантские светлячки, огни осатаневшего мира.

Над головой громоздятся, налезая одна на другую, черные тучи, которые, того и гляди, обрушатся на затаившееся в ожидании конца света человечество. Кое-где еще суетятся, бегают в поисках спасительной лазейки крохотные фигурки манекенов, но и они знают, что поздно, погибель близко.

Проснувшись, я еще долго не могу отделаться от этого видения. Не только меня, но и Хелен мучит похожий сон.

Итак, вернемся к тому моменту, когда, пытаясь настичь Хенча, я сначала увидел маленькую фигурку Пенджли, а следом за ним — мчавшихся во весь дух Осмунда и Хелен. Как вы помните, к моему изумлению, все трое исчезли за дверями входа на галерку театра «Трафальгар». Помедли я тогда, соображая, что мне делать, возможно, мне и дальше пришлось бы заниматься Хенчем. Но одного взгляда на Хелен было достаточно, чтобы не размышляя ринуться за ней. Я никак не мог предположить, что же там случилось без меня, но чувствовал, что события вечера приближаются к развязке, и считал своим долгом быть ее участником.

Было уже почти половина одиннадцатого, спектакль шел к концу, и контролер уже покинул свой пост у платной ложи, видимо решив, что вряд ли найдется ненормальный, который пожелает раскошелиться ради последних двадцати минут представления.

Я пулей взбежал по темной лестнице и, с трудом переводя дыхание, остановился под дверью, ведущей на галерку. Сверху до меня доносились смех и разговоры — там помещался хор. У входа мне путь преградил высокий старикан с грудью, увешанной медалями.

— Места только стоячие. — Его голос был исполнен сознания воинской чести и одновременно выдавал в нем большого любителя пива.

— Ладно, ладно, — нетерпеливо буркнул я, — сколько?

— Представление заканчивается, — шепотом оповестил он меня.

Чуть отодвинув его в сторону, я прошел внутрь. В глубине галерки горела одна-единственная тусклая лампочка. Пространство впереди меня было погружено во мрак, а дальше перед глазами открывалась утопающая в лучах прожекторов сцена, вся в ярких красках, с пляшущими на ней под звуки оглушительной музыки человечками. Оказавшись в темноте, я поначалу плохо различал зрителей — смутно видел лишь силуэты у барьера и все никак не мог разглядеть среди них Осмунда, Хелен или хотя бы Пенджли.

Помню, что я был в растерянности и отчаянии. По лицу Хелен, мелькнувшему мимо меня, я понял, что она ждет беды, что она в панике. Я просто не знал, что делать.

Я стал осторожно пробираться вперед и неожиданно наткнулся на Осмунда. Он сразу меня узнал, даже в полутьме, и с такой силой схватил за руку, что я чуть не вскрикнул.

Осмунд прошептал:

— Дик, хорошо, что вы здесь… Я хотел попрощаться с вами. Когда исчезнут огни, исчезнем и мы.

Я догадывался, что он, как и Хенч, лишился рассудка. В голове у меня роились неосуществимые планы, я лихорадочно соображал, что бы предпринять. Ситуация была чудовищная, невообразимая! Где Хелен? Где Пенджли? И наконец, что делает внизу, в партере театра, Хенч? Осмунд крепко прижимал меня к себе. Его тело было напряжено, он был как стальная пружина.

— Освободите руку, мне больно, — шепнул я ему.

Он отпустил мое запястье, но схватил меня за руку повыше. Глянув ему за спину, я увидел, что другой рукой он крепко держит Пенджли.

Эта картина представилась мне до того нелепой и смешной, что я чуть истерически не расхохотался на весь театр. Вот где бушуют настоящие страсти, не то что на сцене! Там всего лишь продолжают безмятежно лицедействовать актеры, а вокруг сидят зрители и, ничего не ведая, наслаждаются их искусством… Между прочим, внизу, в партере, еще и Хенч! Что за невероятный фарс мы тут разыгрываем! Но я знал, что для Осмунда это был не фарс, а достойное завершение его мученического пути, который наконец-то подходил к своему концу.

Мои глаза постепенно привыкали к темноте, и теперь я более четко видел лицо Пенджли. Его лоб блестел от пота. Время от времени он начинал дергаться всем телом, пытаясь вырваться, но при этом не издавал ни звука и даже не глядел на Осмунда.

Меня охватило чувство безнадежности. Я начал озираться по сторонам. Теперь мне было видно все вместительное нутро галерки, круто спускавшейся вниз и заполненной людьми; ложи по бокам и внизу, а справа и слева — ряды, восходившие к дальнему, самому высокому ее ярусу. На сцене — этого я не забуду до гробовой доски — представляли что-то из испанской жизни. Это было одно из тех ревю, которыми щедро нас пичкает наш знаменитый, отмеченный ярчайшим дарованием С.Б. Кокран. Несомненно, и тот спектакль в его трактовке являлся наглядным проявлением его индивидуальности, жизнелюбия, доброго расположения духа и эстетического вкуса, чем, собственно, данная постановка в целом выгодно отличалась от репертуара прочих театров, грешивших, как известно, обывательскими темами и пошлыми вкусами. Полагаю, суждение это справедливо, однако вряд ли я вправе считать себя объективным критиком того театрального зрелища, потому что мне так и не довелось увидеть его, впрочем за исключением последней сцены. Однако можете себе представить, в каком я был состоянии и, следовательно, воспринимал все в несколько искаженном виде.

Почему-то я вообразил, что на сцене воспроизведен тот самый уголок в Испании, где когда-то нашли себе временный приют Хелен и Осмунд. Что же там было такое? Помню высившуюся на переднем плане, на фоне багрового неба, черную башню. У подножия башни был сооружен малинового цвета шатер, заваленный апельсинами, а в самом центре сцены красовался фонтан, сложенный из камня, который рассыпал брызги как настоящий, отчего представление сопровождалось приятным звуковым эффектом журчащей воды. Кроме того, под стенами башни стоял на якоре корабль с темно-желтыми парусами. Вверх и вниз по ступеням, ведущим в башню, весьма оживленно сновал народ в живописных, ярких одеяниях. У рампы вытанцовывала очень худенькая женщина в черной мантилье, а вокруг несколько мужчин и женщин отстукивали ритм кастаньетами.

Само театральное освещение и цвета, в которые были окрашены декорации, усугубляли мое мрачное состояние духа. Человечки, продвигавшиеся вверх по ступеням, исчезали в башне и больше не появлялись. Все они навсегда прощались с этим миром, напоенным ярким светом и громкими звуками музыки. А позади, за башней, там, внизу, куда не мог проникнуть мой глаз, была черная-черная вода, и я знал наверняка, что там зияла бездна.

Бездна! Усилием воли я отогнал от себя это видение. Надо было что-то делать, но что? Что за безумие и чушь — стоять, не смея шевельнуться, словно мы все трое опутаны смирительными рубашками, тогда как кругом продолжается нормальная жизнь, старикан с медалями о чем-то тихонько переговаривается с пожарником, зевающим во весь рот так, что, того и гляди, выпадут вставные челюсти. А впереди меня головы, головы, головы, и все они словно в забытьи, растворены в бездумной неге… (Не есть ли это та дремота разума, свойственная преклонному возрасту, когда мы ищем покоя, когда наши убаюканные временем чувства дремлют, когда страсти чуть тлеют и уже не греют?) И над всей этой публикой льют свой веселый свет огни прожекторов. Худенькая актриса больше не танцует, теперь вся сцена заполнена человечками, которые крутятся в сумасшедшем танце; трещат кастаньеты, и оркестр мурлычет что-то свое, видно для собственного удовольствия…

Нет, это вовсе не оркестр мурлычет. Это Осмунд что-то мне нашептывает, не поворачивая головы и не отпуская мою руку. Он говорит и говорит, и так тихо, что я не могу расслышать всех его слов, которые, кажется, разносятся под сводами театра. Конечно, слышит их и Пенджли.

— Я всегда знал, что к концу жизни совершу страшную глупость. Я жил в ожидании этого. Я знал, что сотворю безрассудство, чтобы кому-то что-то доказать… Но те, кто постоянно стремится кому-то что-то доказать, — зануды и глупцы… зануды и глупцы… Я всегда таким и был, Дик, вы знаете. Я все принимал всерьез, у меня не было чувства юмора. Вот и сейчас — надо бы посмеяться, а не могу… Смеяться будете вы — потом… Эти проклятые Пенджли… Я бы прикончил их всех, да нет времени… Уверен, множество их еще прячется по щелям. Они все одинаковые. Когда-нибудь объявят новый крестовый поход — против них… Их сметут с лица земли…

(Помню, на этом месте его тирады я подумал: а почему Пенджли, если ему не под силу вырваться и убежать, не закричит, не поднимет шум, не позовет служителя? Ведь наверняка ему все это уже здорово надоело, должно было надоесть. Почему он не попросит старикана в медалях позвать полицию, чтобы таким образом избавиться от Осмунда? Что за мистика — весь вечер мы кружим по площади, то тут, то там, прямо под носом у полицейских, и никому в голову не пришло позвать их, привлечь их внимание к нам? Может, Осмунд всех загипнотизировал? Между прочим, я и по сей день нахожусь в недоумении: почему Пенджли не стал звать на помощь? Подозреваю, в своей жизни он имел серьезные трения с законом и потому у него не было ни малейшего желания общаться с полицейскими даже несмотря на то, что к тому времени он уже прекрасно сознавал грозившую ему опасность. Но даже и теперь он уповал на свою смекалку, считая, что ему все же удастся выбраться из ловушки… Увы, он переоценивал себя.)

Рядом продолжал звучать голос Осмунда:

— У меня туман в глазах, я плохо вижу дорогу. Так что берегитесь, Пенджли, ибо вы пойдете со мной. Путь будет дальний… Вам будет холодно, а потом жарко, как в адском пекле. Какая нелепица, Дик, что при всех моих возможностях я кончаю вот так. Но когда из тебя делают изгоя, это не проходит бесследно. Остается рана. Ты уже не можешь быть таким, как те, кто не испытал этой боли. Ты не в силах этого забыть, да тебе и не позволяют забыть. Видно, тем и должно было все кончиться. Знаю, я бываю не в меру гневен, но, поверьте, Пенджли этого заслуживают. Их много, много, они вокруг нас…

— Отпустите мою руку, Осмунд, — разъяренно прошептал я. — И хватит. Освободите Пенджли. Больше он к вам не полезет. Пора это прекратить. Где Хелен?

Но он не отпускал мою руку. Думаю, из всего того, что я ему сказал, он услышал только последнее слово.

— Хелен? О, она здесь. Вы взяли себе ее перчатки, Дик, — как залог любви, да? Это огорчило меня. Вы целовались. Это тоже огорчило меня. Но я вас не виню, Дик. Она очень привлекательная женщина. К тому же мы с ней расстались — навсегда.

Мы начинали привлекать внимание окружающей публики. Сидевший впереди у барьера человек повернулся к нам и крайне раздраженно прошипел:

— Тихо, вы!

Не знаю, со мной ли что произошло, или то была игра света, но внезапно я стал видеть в темноте. И кого же я узрел? Хенча! В полумраке на верхнем ярусе балкона, на самом крайнем месте справа. Он был очень хорошо мне виден. За это время он успел переместиться из партера на балкон.

Хенч сидел подавшись всем телом вперед, обхватив голову руками, не глядя на сцену. О Боже!

— Там Хенч! — тихо сказал я Осмунду.

Но Осмунд не слышал меня, а если и слышал, то не понял. Он еще крепче сжал мою руку.

Что будет делать Хенч? — мелькнула у меня мысль. Он был явно в состоянии безумия — сидя, возил по полу своими толстыми, как тумбы, ногами, раскачивался и мотал головой, то запрокидывая ее кверху, то опять роняя на грудь.

На сцене пара, примостившись у фонтана, нежными голосами исполняла любовный дуэт. Свет был притушен, лишь на заднем плане, на фоне густо усыпанного звездами неба, четко вырисовывался черный силуэт башни. Фонтан бил, и в полумраке взмывали вверх и ниспадали серебряные водяные струйки.

Я попытался вырваться:

— Пустите меня, Осмунд. Смотрите, там Хенч. Если я не поспею к нему, он устроит шум.

Я заметил, что и Пенджли, с другой стороны, извивается и бьется, пытаясь высвободиться. Он пыхтел и тихонько постанывал.

Но все мои уговоры кончились тем, что человек из нижнего ряда, окончательно выйдя из себя, повернулся к нам и свирепо зашипел:

— Если вы, черт вас побери, не замолчите, я позову служителя. За что я деньги платил? Чтобы слушать, как вы тут шушукаетесь?

Но в тот вечер ему посчастливилось — его деньги окупились в сто крат. Потому что не успел он, брызжа слюной от злости, произнести последние слова, как театр огласился истошными, но маловразумительными выкриками. Я увидел, что Хенч вскочил со своего кресла. Это кричал он!

Я уже давно ожидал чего-нибудь в этом духе. Это вполне вписывалось в фантастический сценарий всего происходившего как на сцене, так и в зрительном зале; я даже заранее знал, о чем именно Хенч попытается поведать людям.

Можно себе представить, какой начался содом.

До этого мне дважды в жизни довелось быть свидетелем грандиозного скандала в театре. Первый раз это было как-то на Рождество, когда в составе футбольной команды своего колледжа я совершал турне по Франции. Мы были в лионской Опере: кому-то вздумалось испортить дебют выступавшей солистке. Второй случай произошел в Лондоне, в Сент-Джеймском театре. Какой-то джентльмен, занимавший кресло в партере, в антракте вдруг поднялся и начал на виду у всех раздеваться. Причем он так резво это проделал, что, когда к нему подбежали служители, он уже был в чем мать родила.

Помню, что именно второй случай особенно меня потряс. У меня было ощущение, что весь мир катится в тартарары. Невольно я подумал: вот мы живем привычной, размеренной жизнью, тихо-мирно, и вдруг в какие-то доли секунды все смешивается; нам дают понять, что мирное, спокойное житье-бытье нам обеспечивают некие силы, которые со своих заоблачных высот решают нашу судьбу. Один небрежный взмах руки — и мы покорно превращаемся в свиней или в кроликов — в зависимости от их каприза.

То же чувство у меня было и сейчас. Пока еще не поднялся общий шум, я слышал, как Хенч вопил своим смешным, надтреснутым голоском, срывавшимся на истерический визг:

— Грешники! Господь Бог грядет! Убийцы! Вам не скрыть своего преступления!

Помню, он устрашал всех именем Господа и, без конца повторяя «Убийцы!», размахивал руками и рвался куда-то вперед, рискуя перевалиться через барьер в бельэтаж.

Разумеется, к нему немедленно кинулись служители, но в театре уже поднялся переполох. Зрители галерки повскакали со своих мест, все устремились туда, откуда им было лучше видно, что творится. Кругом стоял шум, слышались возгласы:

— Что такое? Что случилось? Кто-нибудь пострадал? Женщине дурно!

Тем временем миленькая парочка продолжала распевать свой идиотский дуэт под темными стенами башни, плескалась водичка в фонтане и звезды на заднике излучали электрическое сияние, перед которым меркла любая самая яркая небесная звезда.

В какой-то миг я потерял Хенча из виду, но потом он снова возник в поле моего зрения — уже в последний раз. Он боролся с двумя служителями, которые пытались его вывести. Он упирался, закидывал голову; его рубашка была порвана, грудь обнажена.

Он закончил торжествующим возгласом:

— Нас всех ждет погибель! Всех, всех!

Боюсь, что возвышенному тону его проповеди несколько подпортило то, что в финале голос у него сорвался и он пустил «петуха».

Бедный Хенч! И стоило биться в агонии, угрызаться совестью и кого-то обличать, чтобы назавтра заслужить лишь пару строчек в утренней газете, где сообщалось, что некий джентльмен, наделавший шуму в театре «Трафальгар», был задержан полицией, но затем отпущен домой, поскольку все объяснялось пережитым им нервным потрясением.

Кажется, позже Хенч избрал себе стезю добровольного проповедника, очень популярного летом на морских курортах, и, насколько мне известно, он уже больше никогда не проронил ни звука ни о Пенджли, ни о том, как тот закончил свою жизнь.

Вспышка его безумия подействовала и на Осмунда. Как я уже говорил, люди вокруг стали вскакивать со своих мест, кричать, волноваться, некоторые, слишком нервные, начали покидать театр.

Осмунд тоже повернулся, будто решил уйти. Я вырвался, и Пенджли попытался сделать то же самое. Теперь он был совсем близко от меня, и я видел, что он был объят паническим страхом. С ним случилось самое худшее, что могло с ним случиться. Когда он отбивался от Осмунда, у него с носа упали очки и отлетели в сторону. Его лицо, по которому ручьями стекал пот, выражало смертельный ужас. Оставшиеся без очков глаза затравленно бегали, рот дергался, язык облизывал пересохшие губы.

Очутившись рядом со мной, он прохрипел:

— Ради Бога, помогите мне… Он сумасшедший… Он нас всех погубит. Мои очки… Они упали… Без них я ничего не вижу… Ради Бога, найдите их… Найдите их.

Бог свидетель, у меня не было особых причин жалеть этого человека, но я решил во что бы то ни стало разыскать его очки. Я начал, ползая по грязному полу, шарить везде руками. И в это время меня донимала мысль: почему Пенджли не зовет на помощь? (Это для меня загадка и до сих пор.) Как я уже сказал, тогда у меня возникло единственное предположение: Пенджли имел все основания опасаться излишнего внимания публики. Вообще, пока я ползал на коленях в потемках, меня мучили разные вопросы. Например, где Хелен? Что делать, если в приступе безумия Осмунд начнет гоняться за Пенджли по галерке? И опять все тот же вопрос: где Хелен?! Я сообразил спросить ее об этом только по прошествии нескольких недель после того вечера. Оказывается, она занималась тем же, чем и я, — пыталась помочь Пенджли, только с другой стороны, где я ее не видел, и испытывала точно такие же волнения, что и я.

Наверняка наша возня не осталась бы незамеченной, не подними Хенч переполох в зале.

А дальше события разворачивались быстро. Пенджли все же вырвался и тут же метнулся к двери. Осмунд устремился за ним, я — следом. Пенджли определенно сбежал бы — и тогда моя история имела бы совсем другой конец или, возможно, не имела бы его вовсе, — если бы не кучка женщин, перепуганных воплями Хенча и в панике покидавших театр: охая и ахая, они все одновременно, как глупые гусыни, столпились у входа на лестницу.

Пенджли ничего не видел перед собой, у него перед глазами все сливалось. Вместо того чтобы повернуть налево, он повернул направо, толкнул возникшую перед ним дверь и по крутой лестнице, спотыкаясь, выбрался на крышу. И хотя на двери была надпись «Вход запрещен» и, как я полагаю, обычно дверь была заперта, на этот раз она была открыта и лампочка над ней не горела. Выскочив на крышу вслед за Осмундом, я так же, как и он, был встречен сильнейшим шквалом ветра, который свалил меня с ног. Осмунда я обнаружил тут же, недалеко от двери. Стоя на коленях, он всматривался в темноту.

Я замер рядом с ним и начал оглядываться вокруг. Зрелище было поистине необыкновенное. Впереди меня и по сторонам простирались крыши Лондона, так сказать самый верхний его ярус. Несмотря на кромешную тьму — впечатление было такое, что небо над нашими головами затянуто несколькими слоями бархата густого черного цвета, — несмотря на сыпавший все сильнее снег, хлопья которого жалили мне щеки, как миллионы ос, все вокруг мерцало, вспыхивало, искрилось. Это плясали рекламные огни вывесок над домами.

Я оказался на одном уровне с одной из них, изображавшей огромную розу. Она лениво, будто наслаждаясь, распахивала один за другим свои лепестки, приоткрывая хранимое ею сокровище — изящный, суживающийся книзу флакончик духов, который на минуту стыдливо показывался, а затем снова скрывался в ее медленно свертывающихся лепестках. Роза распространяла вокруг себя золотисто-алое сияние. Остальная часть неба, видимая мной, озарялась вспышками реклам, прятавшихся за крышами домов. Казалось, что Лондон, как ребенок, скачет, стараясь достать до неба своими золотыми пальчиками.

Я нигде не видел Пенджли. Зато в следующее мгновение, повернувшись, я обнаружил рядом с нами Хелен.

Осмунд тоже заметил ее.

— Уходи, Хелен, — сказал он. — Разве мы не простились с тобой? Уходи.

Она схватила его за руку:

— Джон, пойдем со мной. Пусть несчастный Пенджли провалится. Ты его достаточно напугал. Пойдем домой, Джон. Пойдем домой. — Она молила его, ее голос срывался. Должно быть, она видела меня, но, думаю, в те минуты я для нее не существовал.

— Домой? — спросил он; помню, сколько презрения он вложил в это слово. — Домой? У меня нет дома. У меня никого нет. Я ни с чем и ни с кем не связан. Дайте мне покончить с этим негодяем, и я умру спокойно. Грех искупается добрым делом. Не так ли? Иди, Хелен, тебе здесь не место. Тебя бурей сдует с крыши, а до земли далеко. Слышала, что сказал Хенч? Он их всех проклял. В том числе и меня. Но я прихвачу с собой этого жалкого подлеца. Он больше не посмеет порочить Создателя… — Отвернувшись от Хелен, Осмунд закричал: — Эй, Пенджли! Ты где? Выходи, чтобы отправиться туда же, куда отправился твой братец! Я заткну твой рот снегом, чтобы ты больше никогда не кощунствовал!

Он рванулся вперед, ступая по плоской части крыши.

Я удержал Хелен, готовую бежать за ним.

— Останьтесь здесь, Хелен. Вы ничем ему не поможете. Бушует ураган. Подождите, я сейчас его верну, — бессвязно бормотал я, словно в бреду.

Еще двадцать минут, и все будет закончено. Наша судьба будет решена. Представление закончится, и пожарник или кто-то другой из служителей театра поднимется сюда узнать, что произошло. Так получилось, что скандал, устроенный Хенчем, отвлек их и все стражи порядка толпились внизу.

Это было жуткое путешествие во тьме. Я бросками передвигался по скользкой крыше. Буря разыгралась всерьез. У меня перед глазами все качалось и плыло; невысокие трубы и гребни крыш так угрожающе кренились, что казалось, они вот-вот коснутся тротуара на Литл-Уиндмилл-стрит. Пробираясь во мгле, я увидел справа небольшое оконце, из которого струился свет. Это было помещение, откуда установленные здесь прожекторы лили на сцену разноцветные лучи. Приникнув на секунду к окошку, я разглядел сверху кусочек сцены. Там танцевали маленькие фигурки, а позади них колыхался, опускаясь, алый занавес.

Но я должен был нагнать Осмунда. Скользя и спотыкаясь, я брел вперед, еле удерживаясь на ногах под порывами ветра.

Помню, что в тот момент я испытывал безумный страх и острое чувство одиночества. Наверное, я и впрямь, как и остальные участники этой драмы, чуть-чуть потерял рассудок. В ушах свистело и грохотало — это буря билась о кровли домов. Снег залеплял мне глаза, и вдобавок меня слепило зарево метавшихся по небу огней. Было ощущение, что весь Лондон задался целью угробить меня и потому скакал вокруг как бешеный, пытаясь стащить с крыши. Но и у ветра была своя цель: в своем буйстве он рвал во все стороны и раскачивал город, норовя сровнять его с землей. Еще миг — и меня подхватит вихрь, и я кану в пропасть… Все вокруг меня страшно завертелось. Мне померещилось, что Лондон вращается вокруг своей оси и ось эта — площадь Пиккадилли. Все на ней понеслось каруселью — домики, и крошечные омнибусы, и человечки, маленькие, как куклы… Как удержаться, если она качается, уходит из-под ног… И летит что-то, паря в воздухе, подобно облачку дыма, и, распластавшись, падает, испачкав землю своим прахом, и конец, нет человека!

Я стал орать:

— Осмунд! Осмунд! Осмунд!

Яростно размахивая руками, я отгонял от себя снег, который забивался мне в глаза и в рот. Весь кошмар того нескончаемого вечера обрушился на меня.

Да, возможно, я немножко сошел с ума. Я шагнул за пределы человеческого сознания, и мне явилось неотвратимое — то, что должно было случиться.

Правда, это продолжалось лишь миг. Опомнившись, я тут же наткнулся на Пенджли. Он сидел скорчившись и прижимаясь к стене. Когда я коснулся его, он дико вскрикнул:

— Оставь меня, проклятый… — Он осекся, увидев, что это не Осмунд. — Выведите меня отсюда, я не вижу! Я ничего не вижу! Я потерял очки и боюсь сдвинуться с места. Ради Бога, выведите меня! — Он припал к моим ногам, его искаженное от страха, потемневшее лицо, по которому пробегали световые блики, было с мольбой обращено ко мне. — Я ничего не вижу. О, сэр, я не хотел причинить вам зло. Не хочу умирать. Не надо, чтобы я умер… Я не могу… Я не готов…

Мгновенно рядом появился Осмунд. Он как коршун бросился на свою жертву. Наклонившись, он схватил Пенджли за шиворот и поднял на ноги. Затем, прижав его к своей груди, он произнес:

— Друг… Друг ты или враг…

Я попытался остановить его, но он меня даже не заметил. Я слышал, как он вздохнул. И вдруг, обхватив Пенджли руками, ринулся во тьму.

Что было дальше? Я сам до сих пор затрудняюсь сказать. Представляя себе ту сцену, могу только заключить, что не обошлось без вмешательства свыше. Чья-то сильная рука удержала меня на месте. Помню, что холод сковал мои члены и буря окутала меня. Мне показалось, что крыша куда-то уплывает и площадь, вся в огнях, с людишками на ней, закрутившись в снежном смерче, летит прямо на меня, как вращающийся земной шар.

Я не слышал, как вскрикнул Пенджли. Меня поглотили тишина и мрак. Из последних сил цепляясь за остатки сознания, я водил рукой по воздуху… И наши руки встретились — моя и Хелен…

Позже во дворе театра были найдены два тела. Их уже успело замести снегом. Мы с Хелен придумали историю, будто они, увидев открытую дверь, смеха ради залезли на крышу, не удержались на ногах, так как было скользко, попытались друг друга спасти, но сорвались и рухнули вниз.

Еще я помню такой эпизод: после того как были обнаружены тела, мы с Хелен и с двумя полицейскими пересекали площадь, и в это время я увидел, как маленькая оборванная женщина уводила домой слепого нищего. Она приостановилась и начала осторожно извлекать монеты, накопившиеся у него в кружке. Я слышал, как они звенели.

Таков был конец.

А на следующее утро, помнится мне, все было так, как будто дверь в ту комнату бесшумно и плавно закрылась, чтобы не открыться никогда. Пережитый ужас и страсти остались за сценой. И все случившееся уместилось в двух коротеньких параграфах лондонских газет. В первом репортер описывал случай с Хенчем, а во втором сообщалось о гибели двух неосторожных (скорее всего подвыпивших) гуляк. Я больше никогда не встречал Буллера, и по сей день мне неизвестно, как он умудрился избавиться от тела Пенджли-старшего.

А была ли та комната в действительности? И может, были миражами те прекрасные вещи: секретер с клеймами из слоновой кости, прелестный старинный триптих — творение мастеров Лиможа, серебряные канделябры и золотистые ковры восточной работы? А что если все это было лишь плодом усталого воображения голодного бродяги, которым мне, к счастью, не доведется больше быть благодаря удачно сложившимся в дальнейшем обстоятельствам? Нет уж, позвольте вас заверить, что все это было на самом деле. Достаточно сказать, что мы с Хелен, пребывая ныне в счастливом браке, храним и будем всегда хранить в своих сердцах память о Джоне Осмунде. И сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной на письменном столе стоят те самые пять томиков моего любимого «Дон-Кихота».

Hugh Walpole (1884–1941)

Хью (Сеймур) Уолпол родился в городе Окленде в Новой Зеландии. Образование получил в Соединенных Штатах Америки. После окончания Даремского и Оксфордского университетов некоторое время занимался преподавательской деятельностью, затем начал писать книги. Многие его произведения, в том числе «Тайный город» («The Secret City», 1919), «Собор» («The Cathedral», 1922), четырехтомная семейная сага «Хроники Хэррисов» («The Herries Chronicle», 1930–1933) снискали большой читательский успех. Хью Уолпол был посвящен в рыцари в 1937 г.

Британские колонии на Малайском полуострове.
Мигель де Унамуно (1864–1936), испанский писатель и философ.
Адмирал, командовавший британским военно-морским флотом во время Первой мировой войны.