Хуан Марсе — один из самых популярных писателей современной Испании — стал известен российскому читателю по книге «Двуликий любовник», выпущенной издательством «Иностранка» в 2001 г. Обладатель престижных международных наград, Марсе в 2005 г. вошел в число финалистов конкурса на премию Сервантеса, которую называют нобелевской премией по литературе испаноязычного мира Роман «Чары Шанхая» удостоен Европейской литературной премии Аристейон и Национальной премии критики (1994) и экранизирован режиссером Фернандо Труэбой (премия «Гойя», 2002). Герои книги — одинокие романтичные подростки, мечтающие о чуде, и таинственный незнакомец, врывающийся в их тоскливый мир, сумасшедший философ и подпольщик, отправляющийся в Шанхай, чтобы уничтожить нацистского преступника, — все они становятся участниками захватывающих событий, которые происходят то в мрачноватых кварталах Барселоны, то в чарующем Шанхае.

Хуан Марсе

Чары Шанхая

В память Розы де Капафелъ и Берты деЛ'Арбос

Посвящается Кармен из Санта-Фе

А также Хоакине из Эргихуэлы

Истинная ностальгия, самая пронзительная и глубокая, связана не с прошлым, а с будущим.

Я часто тоскую по будущему, иначе говоря, по тем беззаботным дням, когда все устремлялось вперед и будущее было на своем месте.

Луис Гарсия Монтеро, «Южная луна»

Глава первая

1

— Детские мечты гибнут на языке у взрослых, — заявил капитан Блай, деловито шагая впереди меня в потрясающем воображение обличье Человека-невидимки: бинты на голове, плащ, кожаные перчатки и темные очки.

Я не мог оторвать глаз от его резких причудливых движений. Он направился к киоску, чтобы купить спички, но внезапно замер и жадно втянул ноздрями воздух сквозь марлю, закрывавшую лицо и делавшую его похожим на привидение.

— Откуда-то несет падалью. Впрочем, нет, это что-то другое… Никого не хочу обидеть, но меня не обманешь: пахнет тухлыми яйцами. Не замечаешь?

Старик замер, запрокинул голову и принюхался. Я тоже остановился. Глухой голос капитана подействовал на меня гипнотически — внезапно я почувствовал пустоту в желудке, и меня затошнило.

Так начинается эта история, и я бы очень хотел, чтобы в ней нашлось место для моего отца, чтобы он был рядом и поддерживал меня, тогда бы я не чувствовал себя таким беззащитным, оставаясь один на один с капитаном Блаем, его бредовыми фантазиями и моими собственными мечтами. Но отец домой не вернулся и считался пропавшим без вести. Я вновь представил себе, как он лежит на дне окопа, а снежинки, медленно падая с неба, укрывают его тело… Потом я задумался о загадочных словах старого сумасброда. Я покорно шел за ним следом к киоску на площади Ровира, как вдруг, проходя мимо дома номер восемь, между продуктовой лавкой и аптекой, капитан снова встал как вкопанный и повел чутким носом, прятавшимся под слоем бинтов.

— Неужели ты не чувствуешь этот жуткий смрад, парень? — произнес он. — Должно быть, твой нежный носик, привыкший к церковному ладану да кислому поту сутан, уже не различает обычную вонь!.. — Он осекся и, вытянув шею, засопел, как норовистый конь. — Что же это такое, тухлые яйца или кошачье дерьмо? Нет, пожалуй, тут дело посерьезнее… Пахнет возле подъезда. Я знаю, что это! Это газ! Нищета так не смердит — это воняет газ!

Из подвала и в самом деле несло нищетой, по ночам там прятались бродяги, однако капитан быстро разобрался, что к чему, и заявил, что запах идет не оттуда, а из трещин в тротуаре, сквозь которые пробивалась жалкая, чахлая травка.

Предупредить соседей взялся он сам, поговорил с продавцом из киоска, с аптекарем, с пассажирами на трамвайной остановке, и, хотя все знали, что он всего-навсего старый маразматик, отныне каждый, кто оказывался неподалеку от злополучного подъезда, принюхивался и, к своему ужасу, чувствовал запах газа. Женщины всполошились, кто-то позвонил в газовую компанию.

— Я знаю, в чем дело, — продолжал неугомонный старикан, войдя в таверну на площади, — лопнула труба и вонючий газ вытекает сквозь трещину. Это очень опасно, сеньоры, мы должны обходить это место стороной, а еще лучше — разойтись по домам и не высовывать носа… А главное, ни в коем случае не закуривать рядом с киоском, запомните, ребята.

— И прежде всего, — перебил капитана его приятель сеньор Сукре, обращаясь к местным завсегдатаям, которые слушали разговор и недоверчиво усмехались, — нужно избегать пламенных взглядов, мятежных мыслей и прочей горючей гадости, которая в нас до сих пор сидит. Надо быть очень, очень осмотрительными! И старая торговка каштанами со своей жаровней и змеиным языком тоже весьма опасна. Одно ее гадючье слово, и — бабах! — все мы в аду.

— За собой бы следили, — проворчал водитель трамвая, попивая орухо.[1] — Ведь это вы жжете газеты за киоском! В один прекрасный день все мы взлетим на воздух вместе с трамвайной остановкой и фонтаном…

— Скажи мне, зануда, а не для того ли мы пришли в этот мир, чтобы нас подняло в воздух и разорвало в клочья? — набросился на него капитан, размахивая руками, будто ветряная мельница, и пританцовывая на засыпанном опилками и оливковыми косточками полу. Бинт на его голове сбился, возле уха торчал неопрятный клок пожелтевшей ваты. — Так что, когда вас разорвет на тысячу кусков, дружище, вы сразу почувствуете себя гораздо лучше!

— Что ж, может, так оно и случится, — проговорил вагоновожатый и, глядя на меня, добавил: — Уводи-ка ты его отсюда, парень. Очень уж надоел.

Прошло две недели, на площади воняло, как и прежде, но, несмотря на жалобы жителей в мэрию и Каталонскую газовую компанию, комиссия не появлялась. Посетители таверны день за днем наблюдали одно и то же: обеспокоенные пешеходы ускоряли шаг, боязливо обходя подозрительный тротуар, а жильцы трехэтажного дома с балконами, заставленными горшками с геранью, проворно шмыгали в подъезд и выскакивали наружу, точно испуганные крысы. Мы же с братьями Чакон демонстративно проходили по самому опасному месту, нас будоражил риск и сознание неминуемой катастрофы.

Как раз в ту пору в моей жизни начался странный, совершенно новый период — я то отчаянно хандрил, то витал в облаках. Я окончил школу, но на работу не устроился; точнее, работу я нашел, но до поры до времени к ней не приступал. С детства я неплохо рисовал, и моя мать, посоветовавшись с одним знакомым ювелиром, сеньором Ольяртом, принялась хлопотать, чтобы меня взяли учеником или посыльным в ювелирную мастерскую неподалеку от дома; в мастерской ей ответили, что пока ученик им не нужен, но понадобится месяцев через десять, сразу после летних отпусков. С тех пор мать внушила себе, что профессия ювелира именно то, что мне нужно, и велела терпеливо дожидаться этого места. Мое увлечение рисованием и любовь к чтению оказали решающее влияние на ее выбор: руководствуясь прежде всего практическими соображениями — учебу оплачивать она не могла, и одной ее зарплаты на двоих явно не хватало — а также чутьем, мать решила направить мою судьбу в ювелирное русло, смутно надеясь, что там хоть как-то пригодятся мои так называемые способности. Однако шло время, а я все никак не мог понять, какое отношение имеет ко мне ювелирное дело — я любил рисовать, читать да гулять по нашему кварталу и парку Гюэль. Других интересов у меня не было.

В таверне на площади близ улицы Провиденсия я встречался с братьями Чакон, моими ровесниками, чьей дерзости и свободе втайне завидовал. Их средства к существованию были весьма скудны, да и перепадало им не часто, зато они сколько угодно могли носиться по городу. Избавившись от школьной рутины гораздо раньше меня, они время от времени нанимались посыльными в таверны и продуктовые лавки, а потому целыми днями торчали на улице. Я так и не узнал, где они жили; скорее всего, в одном из тех обшарпанных домишек на Франсиско-Алегре, неподалеку от улицы Кармело. По воскресеньям они за гроши продавали зачитанные комиксы и потрепанные бульварные романы.

Стоял ноябрь, по маленькой невзрачной площади ветер гнал желтые листья платанов, становилось все холоднее — зима обещала быть суровой. Прохожие ежились и ускоряли шаг, однако непоседливый сеньор Сукре по-прежнему слонялся по улицам, словно сомнамбула, болтая сам с собой. Вел он себя так, словно сомневался в собственном существовании или же боялся в один миг стать призраком, и говорил, что в такие неспокойные ветреные дни ему приходится блуждать по городу в поисках своего потерянного «я». И действительно, мы частенько встречали его на улицах Грасии: заложив руки за спину и понурив голову, он обходил таверны, аптеки, бакалейные магазинчики, глухие пыльные лавки букинистов и крошечные художественные выставки, приставая ко всем подряд, пока кто-нибудь не сообщал ему, кто он таков и где его дом. Мне, Хуану и Финито он жаловался, что у него никак не получается снова стать тем, кем он был прежде, что никто ему не помогает, и иногда хочется послать все куда подальше, смириться с тем, что он — никто, и, преспокойно развалившись на скамейке на площади Ровира, греть под солнышком старые кости. Бывало, сеньора Сукре, удрученного и потерянного, встречали в самых неожиданных уголках квартала. Рассказывали, как однажды он остановился напротив полицейского участка на Травесере и спросил у часового, как его зовут и где он живет, — разумеется, сам сеньор Сукре, а не часовой, — а тот перепугался, позвал на помощь сержанта, и бедняге учинили целый допрос.

— Эй, ребятишки, не будете ли вы так любезны сказать, как меня зовут и где я живу? — Сеньор Сукре остановился в дверях таверны, прервав наше наблюдение за домом номер восемь. — Пожалуйста.

— Вас зовут дон Жозеп Мария де Сукре, а живете вы на улице Сан-Сальвадор, — ответил я машинально.

Немного подумав, он согласился — мои слова показалось ему вполне убедительными, — однако, прежде чем поверить окончательно, на всякий случай спросил:

— А правда ли, что родился я в Каталонии, что я непризнанный художник, старый друг Сальвадора Дали, и что сейчас у меня в кармане ни одного дуро?… — В его глазах мелькнула озорная искорка.

— Да, сеньор. Так все говорят.

— Что поделаешь, — вздохнул он и дружелюбно потрепал по волосам сначала меня, потом Финито Чакона. — Вы воспитанные добрые мальчики и очень помогли старому любопытному бродяге… Спасибо вам.

Желая успокоить сеньора Сукре, а вовсе не для того, чтобы над ним посмеяться, как могло показаться со стороны, Финито добавил:

— А еще вы каждый день приходите на трамвайную остановку поболтать с пассажирами, а потом покупаете в киоске газету и сжигаете ее, сидя на скамейке, иногда вместе с капитаном. А потом отправляетесь в бар.

— Да, верно. Я все понял. Тогда скажи, пожалуйста, что я делаю здесь?

— Сюда вы пришли, — терпеливо ответил Хуан Чакон, — выпить анисовый карахильо,[2] потому что вы пьете его каждый вечер, и посмотреть, не выйдет ли на улицу человек по фамилии Форкат.

— Вы правы, — покорно заметил сеньор Сукре и побрел к стойке. — Все так и есть, ничего не поделаешь.

На той стороне площади на буром фасаде кинотеатра «Ровира» Джесси Джеймс уже целую неделю падал со своего стула в гостиной, сраженный предательским выстрелом в спину, а рядом с ним довольно грубо намалеванная «Мадонна семи лун» выглядывала из-за голых веток окрестных платанов, грозя кому-то ножом; ее блестящие злые глазки внимательно следили, как трамваи поворачивают за угол Торренте-де-лас-Флорес. Но не афиши привлекали в тот вечер внимание столпившихся в дверях бара «Комулада» посетителей, и не нашумевшая авария возле дома номер восемь, и даже не будоражащий воображение взрыв, который мог прогреметь с минуты на минуту, а совершенно иная причина: всем не терпелось увидеть человека, который должен был рано или поздно показаться из подъезда. Поначалу незнакомец вызвал наше любопытство тем, что о нем наперебой говорили взрослые, и — что было странно — раньше мы ничего о нем не слышали; однако вскоре стало известно, что зовут его Нанду Форкат, что он эмигрант, вернувшийся из Франции, где прожил почти десять лет, и что он друг Кима, отца Сусаны. Он приехал всего несколько дней назад, дома его ждали больная старуха-мать и незамужняя сестра. Еще уверяли, что им заинтересовалась полиция; в участке его, конечно же, допросили, но по какой-то неведомой причине, которую никто не мог объяснить, отпустили.

Конечно, тогда нам и в голову не приходило, что такой человек, каким его описывали, не мог существовать в действительности. Равно как и сам Ким, он был вымышленным, воображаемым персонажем, который обретал плоть только в разговорах взрослых, вполголоса споривших о его подвигах и злодействах — каждый судил о нем согласно своим представлениям о жизни. Правда, мы подозревали, что Форкату никогда не стать легендарным героем, подобным Киму, в чьей банде он состоял прежде, а быть может, состоит и до сих пор. У него тут же появилось поровну сторонников и противников: одни считали его интеллигентным, образованным человеком, боровшимся за свои идеалы, благородным анархистом, сыном рыбака, который вырос в Барселонете[3] и сам оплачивал свою учебу, работая официантом; другие — обычным бандитом, грабившим банки и, скорее всего, предавшим своих бывших товарищей, которые теперь, после его возвращения, не замедлят свести с ним счеты, почему он, собственно, и не хочет выходить из дому. Поразмыслив, мы с братьями Чакон пришли к выводу, что нам по душе вооруженный бандит, верный напарник Кима, с которым они горой стояли друг за друга…

В течение четырех дней Нанду Форкат ни разу не показался в дверях и даже не выглянул в окно. Возле подъезда день и ночь пахло газом, и теперь воображение местных жителей возбуждали сразу две опасности, словно газ и преступник заключили зловещий союз. На пятый день к вечеру капитан Блай купил газету «Национальная солидарность» и сжег ее за киоском, неподалеку от подъезда. Две дамы, проходившие мимо, завизжали и бросились со всех ног, однако никакого взрыва не последовало.

В тот же день после обеда, часа в четыре, когда над городом нависли низкие дождевые тучи, появились люди из газовой компании, двое работяг и бригадир, — они разворотили кирками тротуар, и вскоре перед домом номер восемь образовалась внушительная яма. Их работа вызвала на площади оживление: взгляду любопытных открылась сложная система спутанных ржавых труб, похожих на кишки; потом рабочие поставили забор и соорудили мостик — несколько досок, проложенных от ступенек к тротуару, чтобы жильцы могли выходить на улицу. На том деятельность газовой компании завершилась. Все это походило на вредительство: работяги испортили шесть или семь метров тротуара, но выкопанная ими канава оказалась неглубокой и не более двух метров в длину. Тем временем один из рабочих вошел в бар с бутылкой из-под газированной воды, попросил налить в нее красного вина, заплатил и вернулся к своим приятелям, после чего все трое преспокойно уселись на вывороченные плиты тротуара. Остаток вечера они провели со вкусом — попивая вино и лениво разглядывая пассажиров, ожидавших трамвая на остановке возле киоска. Время от времени бригадир сплевывал на груду черной земли, возвышавшуюся над тротуаром, и, сощурив глаза, пристально вглядывался в глубь рва. Когда стемнело, рабочие соорудили небольшую палатку из брезента, спрятали туда инструменты и ушли.

После появления Форката прошло уже дней шесть, но у подъезда по-прежнему ничего не менялось. К инструментам рабочие не притрагивались. Время от времени кто-то из них вставал и заходил в бар справить нужду или наполнить вином бутылку. С посетителями бара они не разговаривали. Как-то раз самый молодой из них, здоровенный мрачный тип в берете, натянутом на уши, вошел в вестибюль кинотеатра, где висели фотографии артистов, и долго разглядывал их хмурым невидящим оком. Время от времени он подходил к киоску и, засунув руки в карманы, пялился на глянцевые обложки подвешенных на прищепках комиксов.

Посетители бара поговаривали, что рабочие ждут какого-то техника из газовой компании, но у нас с Финито Чаконом на этот счет было иное мнение. Миновали суббота и воскресенье, а в понедельник с самого утра рабочие уже были на своем месте. Прошло еще два дня, но все оставалось по-прежнему: посреди улицы зияла разрытая канава, возле которой околачивались без дела трое рабочих, дожидаясь неведомо чего. Завсегдатаи бара недоумевали: черт, все это очень странно, воскликнул один, что-то тут не так, а другой ответил ему, что ничего удивительного нет, просто эти работяги не из Каталонской газовой компании, а из мэрии, ну а кругом все знают, какие они халтурщики и бездельники, эти муниципальные рабочие. «Я бы удивился, если бы они работали», — добавил он, усмехнувшись. Однако нас все это чрезвычайно заинтриговало. Мы находили только одно объяснение: три типа, сидящие возле канавы, не имели никакого отношения ни к газовой компании, ни к мэрии, они и не собирались устранять аварию и не ждали никакого техника — просто они знали, что беглец вернулся, сидит дома и в один прекрасный день выйдет на улицу. А вся их работа была лишь предлогом, чтобы караулить его, не возбуждая подозрений. Зловещая канава могла стать могилой Форката.

2

В четверг утром моросил дождь, земля вокруг канавы намокла, еще больше потемнела и раскисла. В полдень мы слонялись около киоска, осторожно рассматривая тех троих, сидевших на тротуаре, — они передавали друг другу бутылку дешевого вина и почти не разговаривали. Бабушка Соррибес из дома номер восемь вернулась из магазина и попыталась войти в подъезд; осторожно ступив на заляпанные грязью ступени, она поскользнулась и чуть не упала. Из набитой сумки выкатился мандарин и шлепнулся в канаву. Старуха набросилась на работяг:

— Сколько еще будет тянуться эта канитель? Я вас спрашиваю, бездельники! Когда вы наконец закопаете проклятую яму?!

— Как только прикажут, бабуся, — буркнул бригадир. — Скорее всего, придется вырыть ее поглубже.

— Почему же вы не работаете? Лентяи окаянные! — Старуха поднялась по скользким ступеням и вошла в подъезд. — Ужас какой! Что натворили!

— Ничего подобного, сеньора, когда мы пришли, эта вонючая канава уже была, — нагло заявил самый молодой. — И вообще, бабуся, не суйся в чужие дела!

Настало время обеда. Рабочие вытащили банки со снедью, ложки и салфетки. Я должен был отвести домой капитана Блая, но в тот день он наотрез отказался со мной идти, сказав, что за ним придет жена, и я ушел с братьями Чакон, оставив его в таверне с сеньором Сукре. Когда мы проходили мимо рабочих, нас окликнул самый высокий, с бритой головой:

— Эй, ребята! — В руках он держал банку, в которой виднелись слипшиеся комки вареного риса. — Сделайте милость, принесите из бара щепотку соли. Не знаю, о чем сегодня думала моя супружница, но есть это невозможно… Ну-ка, парнишка, сбегай за солью.

Хуан побежал в бар. Мы с Финито поджидали возле канавы, наблюдая, как второй рабочий и бригадир поглощают свои запасы: один — фасоль с треской, другой — чечевицу с беконом. Они быстро работали челюстями, а на их физиономиях было написано уныние. Бригадир нехотя покосился в нашу сторону, но, казалось, нас даже не заметил. У него были водянистые глаза и воспаленные веки, протянутую ему бутылку он брал не глядя. Из канавы несло кошачьим дерьмом. Вернулся Хуан со щепоткой соли, завернутой в клочок бумаги, и бритоголовый рабочий его поблагодарил. И тут Финито, который, казалось, только и ждал подходящего случая, спросил его, почему они так долго копают и до сих пор не нашли трещину в лопнувшей трубе.

— А кто тебе сказал, что труба лопнула? — удивился рабочий, посыпая солью рис.

— Все вокруг это знают.

— Да что ты говоришь? На этой площади одни умники собрались, как я погляжу. Ничего мы не нашли, только череп.

— Череп?

— Ну да, череп. — Бритоголовый переглянулся с товарищами и прибавил: — Череп и несколько костей. Вот мы и перестали копать. Сперва должен приехать профессор… Под этой площадью целое кладбище, полным-полно мертвецов, парнишка. Сотни, тысячи трупов. Это старинные кости, редкие, ценные, понимаешь, дружок? Пусть мои товарищи скажут, если я соврал.

— Нет, он не врет, — кивнул тот, что помоложе.

— А где он, этот череп? — спросил Финито. — Можно посмотреть?

— Ясное дело, нет. Его сейчас изучают.

Мы стояли, разинув рот. Скорее всего, нас разыгрывали, и с минуты на минуту мог раздаться хохот, но рабочие, стуча ложками и то и дело прикладываясь к бутылке, как ни в чем не бывало продолжали жевать.

— Вот почему, — продолжал бритоголовый, — вам казалось, что пахнет газом. На самом деле никакой утечки нет. Так воняют кости, когда их много. И еще в таких местах появляется зеленоватое свечение, словно от фосфора, я не раз видел это на кладбище ночью… А запах у костей и вправду как у газа — это и есть газ, который образуется в покойниках. Ей-богу, все именно так и есть.

Мы молча смотрели на работягу. Нелепое вранье только подтвердило наши подозрения: они явились сюда с секретным заданием, а канава была просто предлогом. Я с любопытством поглядывал то на нее, то на подъезд, как вдруг бригадир уставился на меня своими водянистыми глазами.

— Ты чем-то встревожен, парень? — буркнул он хрипловато.

— Я? Нет, ничем.

Он помолчал, не отводя от меня грустных усталых глаз, потом спросил:

— Испугался?

— Я? С какой стати?

Он опять смолк, словно отчаявшись найти со мной общий язык и недоумевая, чья в этом вина: моя или его. Так, во всяком случае, мне показалось.

— Давай-ка иди домой. Твоя мама, наверное, ждет тебя к обеду. И вы тоже идите.

Я обиделся. Меня задели не слова, а его скучающий, равнодушный взгляд. Он задумался, сокрушенно покачал головой то ли от собственного бессилия, то ли от жалости к себе и чуть слышно пробормотал:

— Черт бы тебя подрал, — и непонятно было, кому предназначались эти слова и что он вспомнил или предчувствовал. Черный кот вскочил на возвышавшийся возле канавы холм и обнюхал темные комья земли, в тот же момент пронзительно заскрипели колеса трамвая, который поворачивал у кинотеатра, и эти звуки эхом отдавались у меня в голове. До сих пор помню глаза этого человека и неожиданно овладевшие мною смущение и неловкость, которые испытываешь, когда с тобой приветливо здоровается прохожий, а ты не можешь вспомнить, кто он такой.

Мы разошлись по домам. Наши подозрения подтвердились: эти типы хоть и казались вполне безобидными, явно имели какие-то тайные намерения. Мы договорились встретиться на площади после обеда и продолжить наблюдение.

К вечеру поднялся сырой порывистый ветер. Он кружил желтые листья вокруг киоска и швырял их в канаву. Я размышлял о молчаливых людях, тщетно пытавшихся согреться в таверне на площади, в бесчисленных кабаках нашего квартала, да и всего города, мрачных бродягах, которые пьют возле стойки или просто стоят, задумчиво глядя на улицу, будто сама судьба загнала их туда, на этот грязный пол, покрытый опилками и плевками. Потом появились Финито и Хуан, и от нечего делать мы некоторое время глазели на голубя, неподвижно повисшего над фонтаном, словно его удерживала невидимая ниточка, как вдруг из подъезда вышел Нанду Форкат: на нем был серый плащ, темные очки, изо рта торчала незажженная сигарета, а на шее красовался галстук в оранжевых и малиновых разводах. Это был высокий широкоплечий человек с крупным волевым подбородком. Он остановился на краю канавы, несколько секунд разглядывал киоск и трамвайную остановку, потом достал зажигалку и прикурил. В этот миг я совершенно забыл, что огонек его зажигалки может поднять на воздух всю нашу площадь: мое внимание было приковано к трем рабочим, которые сидели на скамейке, передавая друг другу бутылку с вином. Заметив Форката, бригадир и бровью не повел, работяги тоже вели себя так, будто никого не заметили.

Прежде чем ступить на дощатый мостик, Форкат заглянул в зиявшую перед ним канаву — его взору предстало переплетение труб и электрических кабелей, изъеденных сыростью, куча мокрых желтых листьев и гнилой мандарин, — затем он быстро обвел взглядом всю неприветливо-пустынную площадь, словно не замечая тех троих, что сидели перед ним на скамейке. Его глаза, спрятанные за темными стеклами очков, всматривались в иное пространство, различая нечто невидимое, доступное лишь его сердцу, — быть может, собственную неудавшуюся судьбу, он как будто не замечал ни киоска, ни трамвайной остановки под свинцово-серым небом в тревожных вечерних сумерках, ни спешащих людей, похожих на тусклые тени, ни посиневших от холода мальчишек в толстых шарфах, перебежавших от чуррерии[4] к фонтану, ни голубей, что-то клевавших в луже.

Мы не сводили с него глаз, однако, как ни вглядывались в его застывшую фигуру, большие смуглые руки, сжатые губы, не могли подметить признаков тревоги, смятения или растерянности, выдававших измученную совесть. Правда, он показался нам немного настороженным и напряженным, но такое впечатление, вероятнее всего, создавали широкие, слегка покатые плечи и мягкие, кошачьи движения. Наконец он словно перешагнул неведомый порог: сделал пару глубоких затяжек, потом неожиданно вынул сигарету изо рта и бросил в канаву, после чего повернулся к нам спиной и скрылся в подъезде.

Два дня спустя рабочие засыпали канаву землей, прикрыли сверху разбитыми плитками, побросали инструменты в грузовик и уехали. Больше мы их не видели. Вскоре обнаружилось удивительное совпадение: все время, пока тротуар был разворочен, бесстыдно открывая любопытным взорам ржавые трубы и кабели, никто не чувствовал никакой вони, кроме, пожалуй, легкого запашка кошачьего дерьма, исходившего от сырой перекопанной земли, однако едва канаву вместе с ее гнилыми внутренностями засыпали, напротив дома номер восемь снова начало вонять газом. Мало того, зловоние распространялось все дальше и дальше, словно проклятый смрад, впитываясь в одежду и волосы прохожих, переносился на соседние улицы, а потом и в более отдаленные кварталы.

3

Тем временем Форкат, проведя возле больной матери несколько дней, надолго исчез из нашего квартала, чтобы в следующий раз появиться уже весной, при еще более странных обстоятельствах. Его исчезновение было таким же внезапным, как и появление. Говорили, что с нашим городом его связывает только одно — старуха-мать, которую надо похоронить, когда придет ее час.

Вскоре после исчезновения Форката, в первых числах января, кто-то обмолвился, будто бы его видели в Барселонете, где он моет посуду в баре своей замужней сестры, однако в это никто не поверил, поскольку его письма, как и прежде, приходили из Франции, — так по секрету сказал почтальон, заходивший в таверну, — а значит, он снова вернулся в Тулузу.

Примерно тогда же на площади перестали появляться братья Чакон. Теперь их можно было встретить на тротуаре напротив колледжа «Дивино Маэстро», на углу улицы Эскориал, где они продавали комиксы и романы. Как-то в субботу, месяца через три, я увидел их на улице Провиденсия, возле лавки, торгующей вареными бобами. На тротуаре стояли бочки с ароматными маслинами, и братья, засунув руки в карманы, таращили на них глаза и, раздувая ноздри, вдыхали аппетитный запах. Они заметно подросли, но казались еще более грязными и оборванными, чем раньше; застывшие в напряженных позах, братья напоминали охотничьих собак, выслеживающих добычу. Внутри лавки, напротив лотков с фасолью и чечевицей толпились домохозяйки. Я подкрался к братьям, собираясь их испугать, моя рука легла на плечо Финито, и он медленно повернул голову. Внезапно в его неподвижных глазах блеснули белки, он весь затрясся, вскрикнул, повалился на тротуар и принялся колотить руками и ногами. На губах выступила зеленоватая пена. Хуан, его братишка, захныкал и принялся звать на помощь; опустившись на колени, он пытался удержать голову Финито. Их окружили прохожие, из лавки выбежали домохозяйки, и вскоре вокруг братьев собралась целая толпа. Никто не знал, что делать. Из горла Финито вырывались страшные хрипы, какие мне доводилось слышать только в кино, изо рта текла отвратительная зеленая пена; женщины причитали от жалости к беспризорным детям, сетуя на голод и нищету несчастных чарнего,[5] прозябающих в лачугах… Я стоял, парализованный ужасом, но вскоре почувствовал острую жалость — невыносимо было видеть друга в таком плачевном состоянии — перекошенного, дрожащего, словно одержимого бесом. Я присел на тротуар, пытаясь помочь ему выбраться на свет из темного колодца.

— Финито, что с тобой? — кричал я, обхватив руками его взбрыкивающие ноги, как вдруг, по-прежнему истекая слюной и завывая, он хитро мне подмигнул…

Я поднялся на ноги, отошел в сторонку и ожидал, чем закончится эта невероятная сцена, хотя у меня уже появились кое-какие догадки. Хуан сжимал голову Финито обеими руками, словно боясь, что она оторвется, и тот постепенно начал приходить в себя, отполз с середины тротуара и в конце концов с большим усилием сел, прислонившись спиной к стене. Одна из домохозяек отерла с его лица зеленую жижу и заявила, что такие припадки случаются от слабости, что называется, на пустой желудок.

— Сеньора, мы не ели уже пять дней, — захныкал Хуан.

Старушка, жившая напротив лавки, вынесла банку сгущенного молока и протянула голодным ребятишкам. А когда Финито с трудом поднялся на ноги, торговка вареными бобами принесла из лавки целый пакет дымящейся фасоли — килограмма два, не меньше, — подала его Хуану и сказала:

— А ну-ка, ребята, марш домой, обедать.

Хуан попросил меня помочь, вдвоем мы подняли Финито и поскорее смылись под сочувственные причитания сердобольных теток.

Только мы завернули за угол, Финито, как ни в чем не бывало, встал на ноги, улыбнулся и похлопал меня по плечу.

— До чего ж ты бестолковый, — сказал он.

В этот миг я его ненавидел, хотя в глубине души меня мучила зависть: за три месяца, пока мы не виделись, он не только собирал на продажу зачитанные комиксы, но и освоил новый способ зарабатывать на жизнь — разыгрывать припадки, пуская изо рта зеленую пену, тогда как я не выучился ничему, кроме разве что игры на бильярде. На площади Норте братья уселись на скамейку и с аппетитом закусили горячей фасолью, от которой я отказался, а потом, проковыряв перочинным ножиком две дырки в банке со сгущенкой и высосав содержимое, объяснили фокус: прежде чем упасть на тротуар, Финито сунул в рот зеленую акварельную краску и щепотку соды. Оставалось только сделать соответствующую физиономию и пустить в ход актерские способности. Я чувствовал себя полным идиотом — меня одурачили двое неграмотных вшивых чарнего, я поддался на дешевый розыгрыш, и теперь они надо мной издевались, уписывая вареную фасоль со сгущенкой. Я вскочил и умчался прочь, даже не попрощавшись.

В то время я еще не знал, что в конце весны, совсем неподалеку от этого места, на улице Камелий, меня, а также капитана Блая ожидали куда менее безобидные фокусы и розыгрыши.

4

Моя мать работала поварихой в больнице Сан-Пау и обедала там же. Она уходила из дому, когда я еще спал, оставив мне готовый завтрак — как правило, вареный рис, иногда фасоль с треской или принесенные накануне лишние порции. За день она так уставала, что, придя домой, сразу ложилась спать. Мы жили в доме на улице Сардинии, возле площади Санлей, в крошечной квартирке на третьем этаже. Иногда я возвращался домой позже матери — это случалось в те дни, когда я допоздна играл на бильярде в баре «Хувентуд», — и, приоткрыв дверь ее спальни, подолгу всматривался в темноту, пытаясь расслышать хоть какой-нибудь звук — дыхание, шорох простыней, скрип кровати или кашель, желая убедиться, что она уже дома.

Незадолго до появления Нанду Форката и истории с канавой мне поручили непростое дело: присматривать за полоумным капитаном Блаем. Жена капитана донья Конча, наша соседка, договорилась с матерью, чтобы по утрам я гулял со старым психом неподалеку от дома, покуда не подыщу себе работу.

— Не спускай с него глаз, — наставляла меня мать. — Осторожнее с трамваями и машинами и следи, чтобы к нему не приставали хулиганы. Не води его дальше Травесера-де-Грасиа. И не разрешай жечь газеты!

Сеньора Конча давала капитану несколько песет на стаканчик вина, велев мне заходить только в те таверны, где его знали, не ввязываться в пьяные споры и, главное, следить, чтобы старик не разговаривал о политике с незнакомыми людьми, а не то еще сболтнет какую-нибудь глупость и нам придется вызволять его из участка…

— Хорошо, постараюсь, — послушно отвечал я им обеим, матери и сеньоре Конче, а про себя думал: кто сумеет заткнуть рот старому дуралею или заставит его идти туда, куда ему неохота?

Первые дни мне было не по себе. За три года капитан не прошел и ста метров по прямой линии и ни разу не высунул нос из дому. Он прятался в крошечном закутке, где некогда была ванная, пролезая туда через платяной шкаф без задней стенки, за которым скрывалась дверь. За последние годы он сбросил килограммов тридцать, проиграл войну, потерял двух сыновей и уважение супруги, а заодно добрую половину мозгов, которых и раньше-то было не слишком много. Первое время соседи его не узнавали, потому что он так боялся всего на свете, что выходил на улицу в диковинном костюме «пешехода, попавшего под трамвай», — как сам он объяснял в тавернах — «идущего на поправку безымянного пациента Больницы иностранных колоний на улице Камелий, который вышел пройтись и выпить глоточек вина, разумеется, спросив разрешения у медперсонала». При этом он гордо демонстрировал пьяным с утра забулдыгам, которые слушали его разинув рот, широкий плащ, полосатую пижаму, фетровые тапочки и безумную забинтованную голову — эдакое гигантское яйцо из марли и неопрятных клочьев ваты, сквозь которые торчали взъерошенные седые волосы. Прежде костюм довершали темные очки, но к тому времени, как он стал местной знаменитостью и я начал выходить с ним на прогулку, он перестал их носить. Капитан признался, что во время долгого затворничества ему казалось: стоит ему выйти на улицу, и он увидит разрушенные дома, дождь из пепла, горы мебели, домашнего скарба и гробов, мародерство, грабежи и ужасную бурю — молнии, гром, бешеный ветер, хлопающий дверями и окнами, брызги крови на стенах тесных комнатушек, проглядывающих сквозь разбитые фасады домов… Он был уверен, что город безлюден, мертв, опустошен чумой или бомбежками. Вот что он рассказал мне в первый же день, стоя в дверях рюмочной в Гинардо. Разум бедняга потерял на войне, равно как и память.

Будучи простодушным и доверчивым, я первое время терпеливо сносил все чудачества и дикие выходки полоумного старика, но проходили дни, и я научился им управлять. В обмен на мои услуги, а также жалея мою мать, которая гнула спину дни напролет, донья Конча назначила мне вознаграждение — теперь три дня в неделю я обедал у них дома. Донья Конча была болтливой добродушной толстухой с полными губами и длинными, густо накрашенными ресницами. Выглядела она намного моложе капитана. Братья Чакон прозвали ее Бетибу.[6] Они со старым психом жили на четвертом этаже, прямо над нами, но я всегда думал, что Бетибу одинока, поскольку самого капитана ни разу не видел, только слышал имя — «капитан Блай». Соседи говорили, что Бетибу — вдова. На жизнь она зарабатывала тем, что убирала квартиры в окрестных домах, плела милые кружева на коклюшках, которые охотно раскупали благочестивые послушницы монастыря Лас-Анимас и богатые дамы из нашего квартала, а также искусно штопала и шила. Моя мать ее очень любила — их связывало какое-то дальнее родство, о котором я до поры до времени не знал, и давняя дружба. Навещая бабушку с дедушкой в своей родной деревне в Нижнем Пенедесе, мать привозила домой картошку, постное масло и другую снедь и обязательно посылала меня с корзиной к сеньоре Конче. Чего только не было в этой корзине! Баклажаны, помидоры, сладкий перец, артишоки, грецкие орехи, а то и бутифарра.[7] Как-то раз я залез туда, чтобы стащить орех, и вдруг мои пальцы нащупали две сигары, завернутые в газету. Так вот оно что!

— Значит, — спросил я мать, — Бетибу потихоньку курит или угощает этой вонючей дрянью какого-нибудь любовника, сторожа или мусорщика, которые, как говорят, к ней захаживают?

Мать строго на меня посмотрела и, немного подумав, сказала:

— Содержимое корзины тебя не касается, а сеньора Конча — порядочная женщина, но, с тех пор как она потеряла капитана и двоих сыновей, она очень одинока… Надо жалеть ее и поддерживать, а сигары она курит сама, у каждого из нас свои слабости.

Мать меня обманула, и очень скоро я узнал, почему. Несколько раз я побывал у Бетибу дома, но она ни разу не пускала меня дальше прихожей, и я еще не ведал, что покойный капитан Блай и Человек-невидимка, тот странный тип, которого мы несколько раз видели в нашем квартале, — он брел по улице, окруженный стаей мальчишек, кричавших: «Сними свои бинты, Человек-невидимка, мы хотим на тебя посмотреть!» — одно и то же лицо.

Я в этом убедился, когда мать как-то раз отправила меня забрать носки, которые штопала донья Конча. На сей раз она не попросила, как обычно, подождать в прихожей, а пригласила войти. Пока она заканчивала штопку, я прошел в гостиную и сел в кресло. Посреди покрытого клеенкой стола стояла половина арбуза, из его сочной кроваво-красной мякоти торчал нож Бетибу предложила мне кусочек, я сказал, что не хочу (вторую половину того же арбуза я съел дома), как вдруг заметил громадный черный платяной шкаф, старый и очень ветхий, — эдакая темная глыба, возвышавшаяся в углу комнаты и похожая на исповедальню в приходской церкви. «Странно, что его поставили в столовой», — подумал я. По правде говоря, я привык к любой самой причудливой и нелепой обстановке — одно время у нас с матерью жили квартиранты, и мы ютились в тесной комнатушке, заставленной мебелью, — однако мне не доводилось видеть, чтобы подобное чудище красовалось в столь не подходящем для него месте. Я подумал, что шкаф, скорее всего, загораживает пятно или трещину на стене, но покуда я размышлял, дверцы со скрипом распахнулись, чьи-то костлявые почерневшие руки раздвинули съеденные молью костюмы, некогда принадлежавшие покойному, и оттуда по-кошачьи ловко вынырнул капитан Блай — без бинтов, в полосатой пижаме, коричневом плаще и с погасшей сигарой в зубах. Передо мной стоял пришелец из иного, пустынного и дикого мира, где покоились его убитые сыновья, потерянные надежды и навсегда утраченный разум.

— Черт подери! — беззлобно выругался он, словно что-то неожиданно припомнив.

5

Беднягу капитана неотступно преследовали образы и отголоски прошлого; их источник и смысл я со временем научился угадывать. Он замер возле шкафа, к чему-то тревожно прислушиваясь и напряженно вглядываясь в пустоту; должно быть, до него опять донеслось эхо выстрела, прокатившегося некогда по глади Эбро, и он увидел, как его сын Ориоль с вещевым мешком, винтовкой за спиной и полевым биноклем на шее рухнул под копыта коня…

Он смотрел куда-то сквозь меня. Бетибу сосредоточенно штопала носки, не обращая на него ни малейшего внимания. В тяжелой, намокшей от дождя шинели, наброшенной на плечи, капитан зябко ежился в тумане, стелившемся над рекой… Изнутри дверцы шкафа были обклеены молитвами и псалмами.

— Пойду-ка я на улицу, Конча, — тихо сказал капитан, словно заранее знал, что его не услышат. Он достал из шкафа марлю и грязные бинты и добавил как ни в чем не бывало: — Как ты думаешь, где его похоронили?

Донья Конча не ответила и даже не взглянула на него.

— По крайней мере, — продолжал он, — они должны были вернуть нам его бинокль. Теперь такие не выпускают.

— Веди себя нормально, дурень, побойся Бога, — перебила его Бетибу, переходя на каталонский.

— Бога бояться нечего, — ответил капитан. — Он больше в мире не хозяин.

Он посмотрел на меня так, словно только что заметил.

— А ты, мальчик, кто такой? — поинтересовался он и принялся обматывать бинтом голову, вертясь на каблуках, словно волчок, как вдруг снова перенесся туда, на берег Эбро, где однажды завязал на своем испачканном кровью лбу точно такой же длинный грязный бинт: он выпрямился, его раненая голова коснулась брезента воображаемой палатки, стоявшей у реки.

Он высунулся наружу как раз в тот миг, когда Ориоль в бессчетный раз рухнул, сраженный пулей. Кто-то за спиной капитана лежал на носилках и все время стонал, — быть может, это был его второй, семнадцатилетний сын; он тоже сражался на Эбро, заболел тифом и теперь умирал. Капитан выругался и велел ему замолчать:

— Хватит, мальчик! Потерпи!

Его бедный мальчик хотел умереть дома. Наконец он замолчал, и капитан посмотрел на него с сочувствием:

— Вот так-то лучше, — сказал он. — Умирай тихонько, как птичка. Здесь ты умрешь или дома, — какая разница, сынок; но только умирай тихонько, ладно? Не безобразничай.

— Что ты там бормочешь? — проворчала жена.

— Я не с тобой разговариваю, — ответил он. Его горячечная голова вновь задела палатку, он выбрался наружу и ринулся в самую гущу тумана. — В прошлом месяце над рекой просвистели две шальные пули, — продолжал он. — Одна угодила в Ориоля, другая — мне в голову. Эта сукина дочь засела у меня прямо в мозгу, но когда она туда влетела, я, к счастью, ни о чем важном не думал. Так что пойду пройдусь.

Бетибу кивнула. Черные блестящие кудряшки вились вокруг ее гладкого и круглого, словно фарфорового, лба. Она скривила рот в форме сердечка — алый, словно мякоть арбуза. На капитана она по-прежнему не глядела и, возможно, в самом деле не слышала, о чем он говорит, так как почти оглохла; но она знала, что он все еще здесь, в комнате, неуверенно топчется рядом с ней. Обращалась к нему Бетибу исключительно по фамилии:

— Блай, болван ты эдакий, — сказала она на своем безукоризненном каталонском, на каком уже мало кто говорил. — Совсем с ума спятил.

— Дорогая, я пошел гулять, — объявил капитан. — На обратном пути пройду мимо Лас-Анимас и укушу священника. — Он наблюдал, какой эффект произвели его слова на Бетибу, и добавил: — Раз я недобитый большевик, проклятый масон и руки у меня по локоть в крови, буду вести себя как подобает. Прав я или нет, душа моя?

Донья Конча снова ответила по-каталонски — когда-то между собой они говорили только на этом языке. Позже мать рассказала, что однажды, несколько лет назад, во время одной из таких ссор, — а ссорились капитан с женой, разумеется, исключительно по-каталонски, — у него случился удар, он вдруг умолк и рухнул на пол, а когда пришел в себя, у него начало двоиться в глазах, и отныне он изъяснялся только по-испански. Он сам не знал, почему так вышло, но, как ни старался, обратно на каталонский перейти уже не смог. С тех пор он говорил по-испански, а донья Конча, слышала она его или нет, всегда отвечала ему как прежде.

— Хватит чушь нести, — проворчала она.

— Я только предупредил тебя, что иду гулять, что в этом такого? — обиделся капитан. Теперь он говорил громче, и она его слышала. — Я такой тощий, оборванный и страшный, что меня ни одна собака не узнает. Я сущее чудовище, агент Москвы — ну и пусть, в этом костюме пешехода, попавшего под трамвай, никто меня все равно не узнает.

— Будешь ты по-человечески говорить или нет? Бездельник несчастный!

Капитан спокойно застегнул плащ.

— До свидания, киска. Я скоро вернусь.

— Куда тебя черт понес? Псих!

Я так и не узнал, удалось капитану в тот день выйти погулять или нет, потому что ушел первым. Донья Конча наконец заштопала носки, вывернула их на лицевую сторону, ловко орудуя своими маленькими проворными ручками, сложила, подала мне, и я помчался домой.

6

В середине марта братья Чакон перенесли свой лоток с потрепанными комиксами и зачитанными переводными романами на улицу Камелий и теперь стояли на углу возле изгороди, окружавшей сад Сусаны Франк, дочери Кима, которая уже полтора года болела туберкулезом и не вставала с постели. Сусане было пятнадцать. Мы с ней почти не общались. Раньше она частенько играла возле Лас-Анимас с девочками из приюта, и когда прошел слух, что она кашляет кровью, мы не поверили: она всегда была такой здоровой и веселой, жила в чудесном особняке с садом, к тому же поговаривали, что ее отец оставил им с матерью кое-какие деньги. Но, оказавшись одна, рассказывала донья Конча, мать едва сводила концы с концами, ей пришлось продать драгоценности и устроиться на работу, так что по вечерам она работала кассиршей в кинотеатре «Мундиаль» на улице Сальмерон и еще плела кружева — Бетибу приносила ей заказы. Однако, несмотря на все старания, жилось ей несладко, особенно когда заболела дочка; говорили, муж больше не присылает ей из Франции денег, и она, само собой, не брезгует принимать от мужчин известного рода помощь. Сплетни о похождениях сеньоры Аниты выводили Бетибу из себя; она тоже была любительницей посплетничать, но этим слухам не верила, утверждая, что их распустили завистливые соседи.

Сусана целые дни проводила в постели, на полукруглой застекленной террасе, выходившей в сад — самой светлой и веселой части особняка; с улицы было видно, как она лежит среди подушек, а вокруг клубится поднимающийся из кастрюли ароматный пар, который увлажнял воздух на террасе и оседал на оконном стекле. На ней всегда была нарядная сиреневая или розовая сорочка, черные волосы спадали на плечи. Чтобы развлечься, она красила себе ногти перламутровым или вишневым лаком, читала журналы, слушала радио или аккуратно вырезала из газет рекламу кинофильмов. В углу террасы на переносной железной плите, которую топили углем, день и ночь дымилась кастрюля с эвкалиптовым отваром. Кривая труба, словно длинная толстая змея, тянулась под потолком и выходила на улицу через круглое отверстие, аккуратно проделанное в оконной раме.

Я упрекнул братьев Чакон за то, что они разложили свой товар именно на этом углу, — наверняка, чтобы подглядывать за лежащей в кровати Сусаной; но в ответ на мои подозрения Финито возмутился: за кого ты меня держишь, и думать про это забудь, разве ты не знаешь, что она скоро умрет? Угол этот они выбрали вовсе не для того, чтобы подглядывать за Сусаной или поглазеть на Кима, ее отца, — он рано или поздно обязательно вернется — а из других, менее волнующих, но куда более важных практических соображений: этот угол примыкал к рынку, который тянулся на противоположной стороне улицы, прямо за домом Сусаны, вдоль длинной стены, огораживающей футбольное поле. Неподалеку находился колледж, и мимо то и дело сновали дети; кроме того, братья, по очереди отлучаясь, бродили меж овощных рядов, подыскивая случайную работенку — перетащить ящики, убрать мусор или сбегать по поручению. А если ничего не перепадало, Финито валился наземь и изображал свой знаменитый эпилептический припадок. Я отлично знал этот трюк, но зрелище было настолько правдоподобным и убедительным, что вид его судорог и конвульсий, закатившихся глаз и зеленой пены на губах неизменно вызывал у меня ужас. На углу улицы Сардинии была чуррерия, там всегда находилась добрая душа, жалевшая бедного припадочного, и в конце концов он неизменно получал кулек жареных пончиков, а какая-нибудь торговка с рынка угощала его бананами или яблоками.

Не отходя от своего лотка, Хуан и Финито переговаривались с больной девочкой при помощи нехитрого языка жестов, гримас и улыбок, частенько дарили ей комиксы и романы или приносили эвкалиптовые листья для отвара. Иногда мать Сусаны спускалась в сад и посылала кого-нибудь из братьев на рынок за фруктами, в угольную лавку или булочную, а отправляясь вечером на работу в кинотеатр, просила их последить, чтобы в сад не вошел кто-нибудь чужой. Как-то раз, остановившись полистать комиксы, я увидел, как Сусана встала с кровати и, печально улыбаясь, помахала своим стражам рукой.

Однажды в непогожий вечер, когда братьев Чакон прогнал домой густой туман, окутавший город и сделавший сад и особняк едва различимыми, я шел мимо по улице Камелий, как вдруг мне показалось, будто за окном Сусаниной комнаты, возле кровати, кружится розовое пятно: должно быть, Сусана устала лежать и танцевала, обхватив руками подушку. Видение длилось лишь миг, затем она снова легла в постель, но вскоре привстала, и я отчетливо увидел, как ее рука вытерла запотевшее стекло и показалось ее бледное лицо — прижавшись к стеклу, она смотрела на меня с террасы, словно сквозь оболочку прозрачного пузыря. Скорее всего, она меня не заметила: я помахал рукой, но она не ответила на приветствие. Теплый влажный воздух быстро затуманил стекло, и лицо исчезло.

Глава вторая

1

В ту пору, когда капитан Блай еще не спятил окончательно, он попросил меня нарисовать цветными карандашами портрет Сусаны на ее скорбном одре. Этот рисунок ему якобы понадобился для одного чрезвычайно важного дела. Он сообщил, что уже переговорил с ее матерью, сеньорой Анитой, и та ничего не имеет против.

— А ты мог бы нарисовать ее по памяти? — спросил меня капитан.

— Я не умею рисовать по памяти.

— Просто я подумал, может, ты боишься заразиться…

— Нет, конечно! Совсем не боюсь.

— Тогда ты должен поторопиться, не то она умрет.

В тот день капитан выглядел особенно живописно со своей забинтованной головой и в расстегнутом плаще, из-под которого торчала пижама. Он отвел меня в писчебумажную лавку на улице Провиденсия, где купил шесть листов плотной бумаги, объяснив, для чего ему понадобился рисунок. Он решил направить все свои силы на благое дело — собрать подписи жильцов нашего квартала под составленной им петицией, которую намеревался отнести в мэрию. Это была жалоба на преступную утечку газа на площади Ровира, который может вызвать всеобщее отравление, и первыми жертвами станут легочные больные, такие, как бедная Сусана… Но это, добавил он, еще не все: помимо проклятого зловония, к которому тупые и недальновидные люди, должно быть, просто привыкли, есть и другая опасность, не менее грозная — труба целлулоидной фабрики на углу улицы Сардинии. Труба была сложена из красного кирпича, а ее высота, как утверждал капитан, не соответствовала предусмотренному стандартом минимуму. Из трубы день и ночь валил едкий черный дым, который окутывал собою весь квартал. Директора фабрики «Дольч» засыпали письмами с просьбой надстроить трубу, однако никакого ответа добиться так и не удалось, и вот капитан решил перейти к действию: собрать подписи горожан, возмущенных и утечкой газа на площади, и ядовитым дымом из трубы. Это будет гневное письмо, говорил капитан, и под ним должно стоять не менее пятисот подписей. Сусана и ее мать уже подписались. Больная девочка была главным козырем, самым веским аргументом, добавил капитан, потому что у бедняги легкие никуда не годятся, ей нужен свежий воздух, а едкий дым ухудшает ее и без того плачевное состояние.

Эту трубу да и всю фабрику вместе с ее задворками я знал как свои пять пальцев: мы с братьями Чакон не раз перелезали через забор заводского склада и подбирали похожие на разноцветных змей обрывки клеенчатых поясков и бракованные игрушки — целлулоидных рыбок, утят или теннисные шарики. Правда, с тех пор минуло три или четыре года.

— Но письменной жалобы недостаточно, — горячился капитан, — я хочу предъявить этим бездельникам из мэрии нечто более весомое, и вот здесь ты мне можешь помочь. Твоя мама говорит, что ты хорошо рисуешь… Как тебе известно, труба торчит как раз позади дома несчастной девочки, и каждое утро, когда бедняжка просыпается, ее приветствует зловонное черное дерьмо. Я подумал, что вместе с подписями надо послать этим негодяям портрет малышки, которая умирает в своей кроватке, на фоне торчащей в окне трубы. Это подействует сильнее всяких слов…

— А Сусана умирает?

— Пойми, художник, здесь главное — хитрость. На твоем рисунке девчонка должна получиться бледной, тощей, очень грустной, с эдаким фарфоровым лобиком: вытянувшись, она лежит на кровати, глазки у нее закрыты, ручки сложены на груди, дышит она с трудом, вот так, смотри…

— А вы ее видели? — спросил я.

— Вчера мы с женой ее навещали.

— И что, она по-прежнему кашляет кровью?

— Честно говоря, я этого не видел.

— Донья Конча лечит ее отваром из цветков бузины, натирает грудь и спину.

— Ерунда. Отваром из цветков бузины лечат геморрой у епископов и гомиков, это все знают. И не перебивай меня, я поручаю тебе очень ответственное дело, — ворчал капитан, пока мы пересекали улицу Марти. — Запомни, нужен очень трогательный рисунок, от которого все заплачут. И на нем обязательно должен быть виден дым, вьющийся над смертным ложем бедной больной, а позади — проклятая красная кирпичная труба и жуткая черная туча…

— A Сусана согласится, чтобы я ее рисовал?

— Мать обещала ее уговорить. — Капитан достал из кармана плаща мятую сигару. — Завтра с утра пойдешь к ней, скажешь, что от меня, и начнешь портрет. Если понадобится еще бумага, скажи мне. Цветные карандаши у тебя, я думаю, есть.

— Вы хотите, чтобы портрет был цветным?

— Конечно. Сколько времени он у тебя займет?

— Не знаю. Я рисую медленно, для меня это непростая задача.

— Главное, чтобы рисунок получился выразительным… Ну, давай, парень, выше голову! У тебя обязательно получится! Мы еще покажем этим буржуям с их ядовитым дымом и поганым газом!

На площади он на мгновение присел на каменную скамью, взял сигару и разрезал ее пополам перочинным ножиком. Одну половинку спрятал, другую прикурил, сложив ладони домиком и повернувшись спиной к трещине в мостовой, сквозь которую сочился газ.

— На всякий случай, — буркнул он.

Обшитый красной ниткой бинт на его голове потемнел — он не менял его уже как минимум недели две и наверняка не снимал даже на ночь. Замшевые табачного цвета перчатки с белой стежкой, заткнутые за пояс плаща, наоборот, казались безупречно чистыми. Вскоре капитан с рассеянным видом поднялся со скамейки. У меня мелькнула мысль, что он уже так давно носит свой костюм пешехода, попавшего под трамвай, что наверняка позабыл черты собственного лица.

— Пойдем домой, надо наточить карандаши, — скомандовал он. — Живее!

— Но ведь вы собирались в бар…

— И еще: когда завтра отправишься к Сусане, захвати с собой несколько рисунков, чтобы она видела, что ты действительно художник. Вперед, у нас много дел!

В ту ночь я не мог уснуть, думая о страданиях бедняжки, меня терзали всевозможные страхи и сомнения. Казалось, я слышал ее глухой глубокий кашель, исторгавший из легких мириады микробов, видел, как она украдкой сплевывает розовую мокроту в батистовый платок и поспешно прячет его под подушку. На рассвете, когда я погрузился в беспокойную дремоту, меня посетило чрезвычайно яркое видение, превосходившее все мои прежние эротические грезы: я видел, как ее белые, словно снег, груди и охваченные жаром бедра, покрытые мелкими капельками пота, вздрагивают под простыней в беспокойном болезненном сне.

2

На следующее утро я отправился на улицу Камелий, неся под мышкой папку с рисунками. От одной мысли о туберкулезе я чувствовал тоску и упадок сил, словно уже заразился и мне не хватает воздуха. Позади особняка, где жила Сусана, торчала та самая фабричная труба, которую люто ненавидел капитан Блай, — действительно, дым, вместо того чтобы подниматься вверх, валил, как черная пена из разверстой пасти, клубился вокруг трубы, а затем растекался по окрестностям, окутывая близлежащие крыши и сады.

По пути мне попались братья Чакон, которые разложили свой потрепанный товар на тротуаре возле изгороди, окружавшей сад. Остановившись, я немного полистал романы Эдгара Уоллеса из «Библиотеки мистики». У груды комиксов копошились трое мальчишек Менее чем в пятидесяти метрах отсюда находился рынок, и некоторые мамаши, отправившись за покупками со своими детьми, оставляли их возле лотка с комиксами. Я посмотрел сквозь прутья решетки на особняк и в одном из окон увидел Сусану — она лежала в кровати, укрытая поверх сорочки синей пелериной. Глаза у нее были закрыты, голова запрокинута назад, однако она не спала и не похоже, чтобы ей было плохо, — она помахивала рукой, словно вторя ритму мелодии, доносившейся, видимо, из радиоприемника.

Я рассказал Финито и Хуану, что по просьбе капитана собираюсь нарисовать портрет Сусаны. Сначала они не поверили, но потом стали завидовать и даже ревновать. Похоже, братья и в самом деле воображали, что стерегут особняк с больной девочкой и отвечают за все, что происходит в ее саду и доме.

— Ладно, рисуй. Но будь осторожнее, парень, — предупредил меня Финито. — Если заметишь, что она устала, загрустила или глубоко задумалась — сразу же уходи. — Он вынул из кармана несколько заколок для волос и подал мне. — Держи, передай ей от меня. И еще комикс про Рипа Керби,[8] обложка совсем новая.

— А ты ее когда-нибудь видел вблизи? — спросил я его.

— Иногда мы к ней заходим. Если она одна.

Каждый вечер, даже в субботу и воскресенье, сказал мне Финито, в половине четвертого мать Сусаны уходила на работу и возвращалась не раньше восьми; она всегда просила, чтобы кто-нибудь навестил дочку, а затем сбегал к ней и сказал, как она себя чувствует. Сеньора Анита не хотела, чтобы Сусана вставала с постели. Впервые братьев позвала на террасу сама Сусана и сама же открыла им дверь, выходившую в сад: погасла плита, и нужно было принести уголь из-под навеса. Иногда они давали ей что-нибудь почитать, приносили листья эвкалипта, которые заваривали в кастрюле, чтобы она дышала целебным паром, или же просто заходили поболтать, когда девочке становилось совсем тоскливо.

— Так что веди себя с Сусанитой как положено, а не то пожалеешь, — добавил Хуан, открывая калитку и пропуская меня вперед. — Входи, недотепа.

За калиткой я увидел маленький запущенный сад. Чахлые олеандры никли возле плакучей ивы, в тенистых сырых уголках гнили лишенные солнца лилии. Интересно, спрашивал я себя, с какой стати двое нищих голодных чарнего с такой самоуверенностью разглагольствуют об этой девочке? И вновь мне пришло в голову, что хотя прошло всего четыре месяца с тех пор, когда всех так перепугала утечка газа и мы с братьями Чакон начали встречаться в баре «Комулада» или в бильярдной «Хувентуд», кажется, минуло много лет.

3

Сеньора Анита вышла ко мне в шелковом малиновом халате, расшитом аистами, ветхом и давно потерявшем вид, с перекинутым через плечо полотенцем и стаканом вина в руке. Она родилась в провинции Альмерия, в маленьком селении, название которого я впервые услышал от капитана Блая: Куэвас-де-Альмансора. Приоткрыв дверь, она в некотором замешательстве посмотрела на меня прекрасными и немного печальными глазами. На вид ей было около сорока, у нее были вьющиеся светлые волосы и маленькое гибкое тело, а таких небесно-голубых глаз я не видел ни разу в жизни. Ее нежное усталое лицо с припухшими веками казалось обиженным и беззащитным.

— Я пришел по поручению капитана Блая, — сказал я. — Насчет рисунка…

В ее глазах мелькнуло недоумение. Потом она улыбнулась:

— Ах да, конечно. Проходи. Только, по-моему, Сусана еще не дала окончательного согласия. Эта девочка себе на уме, понимаешь?

— Я могу прийти в другой раз.

— Нет, что ты, проходи. — Она потянула меня за руку и закрыла дверь. — Не говори капитану Блаю, но эта его выдумка кажется мне бессмысленной затеей… Ладно, по крайней мере девочка немного развлечется, а то вечерами она совсем одна. Как тебя зовут, мальчуган?

— Даниэль.

— Даниэль. Какое прекрасное имя. Если бы Сусана родилась мальчиком, я бы ее назвала именно так… Даниил среди львов! Мне всегда это имя нравилось. Иди по коридору до гостиной, слева увидишь дверь на террасу. Детка, к тебе пришел художник! — крикнула она куда-то в глубь коридора.

Ответа не последовало, и я не двигался с места. Доносившаяся из невидимого приемника музыка смолкла.

— Ну, иди. — Сеньора Анита взяла меня за руку и повела за собой. — Если она встретит тебя не слишком приветливо, не обращай внимания. На самом деле она очень ждет.

Она проводила меня до порога спальни, по-видимому своей собственной, и улыбнулась, предложив дальше следовать одному. Изнутри дом был не так велик, как казалось снаружи. Однако темный коридор, по которому я шел, сбил меня с толку: он был таким длинным, что у меня возникло странное ощущение, будто стены расступились и я проник в какой-то иной мир. Надо мной тянулся покрытый пятнами сырости потолок с облупленной штукатуркой, вдоль стен висели старинные картины в изысканных дорогих рамах и тусклые зеркала в стиле модерн. По пути мне попалось несколько пыльных статуэток из фарфора и мрамора, некоторые изрядно попорченные; я осторожно вдыхал запах старой мебели и запустения. Неожиданно я вспомнил, что родители Сусаны были некогда богаты. Тяжелая мебель красного дерева выглядела громоздкой, мрачной и зловещей. Предметы казались немыми свидетелями разразившейся много лет назад драмы, от которой так и не оправились ни Сусана, ни ее мать.

Проходя дальше по коридору, я все явственнее ощущал аромат эвкалипта и тяжелый, нездоровый запах сырости: этот странный густой дух, который я не встречал ни в одном другом доме, вызвал у меня возбуждение, смешанное с брезгливостью. Я дал себе слово не приближаться к кровати Сусаны. В гостиной я заметил открытый графин с вином, а когда подошел к двери, ведущей на террасу, услышал голос:

— Входи быстрее, пока мама не пришла!

Из кастрюли на плите валил пар, и бледные лучи солнца, проникавшие в окна, тускло, словно сквозь стенки аквариума, освещали придвинутую к стене кровать с железной спинкой и ночной столик с радиоприемником — большой редкостью по тем временам. В противоположном углу террасы стоял раскладной стол, два стула и белое кресло-качалка; на одном из стульев лежала прислоненная к спинке подушка с неоконченным кружевом.

К моему удивлению, больная сидела на краю кровати, подбоченясь, босая, нога на ногу, да к тому же в сорочке, задранной до колен; в волосах виднелась искусственная маргаритка, а плечи закрывала пелерина. В ее фигуре чувствовалась некоторая напряженность, глаза смотрели дерзко и вызывающе, словно изучая мою реакцию. Я не знал, что обезоруживающая небрежность этой замысловатой позы стала итогом многочасовых раздумий перед зеркалом: она решила, что на моем рисунке ей надлежит выглядеть именно так, и теперь от нее исходило такое возбуждение, она излучала такое отчаянное желание нравиться, а уголки ее бледных сухих губ и тонкие крылья носа трепетали так взволнованно и жадно, что она показалась мне самой прекрасной девушкой на свете. Черные волосы обрамляли высокий чистый лоб, покрытый капельками пота, на щеках алели пятна румянца — как выяснилось, она специально щипала их, готовясь к моему приходу. У нее был четко очерченный рот, чуть припухшая, вздернутая к носу верхняя губа казалась тяжелее и крупнее нижней, что придавало лицу немного детское, капризное и в то же время недоброе выражение. Я не заметил ни синевы под глазами, ни худых щек, ни впалой груди, ни какой-то особенной бледности, ни хриплого напряженного дыхания, ни судорожно приоткрытого рта — словом, она совершенно не походила на скорбную туберкулезницу, созданную моим воображением, которая, едва подышав одним со мной воздухом, могла поразить меня болезненным жаром и смертоносным дыханием. На кровати лежали портреты, вырезанные из газет и журналов, ножницы, флакон одеколона, колода карт и черный плюшевый кот с зелеными стеклянными глазами, на чью голову девочка опиралась одной рукой.

— Я тебя знаю, — сказала она. — Тебя зовут Даниэль.

— Правильно.

— Ты тот самый мальчик, который обнаружил утечку газа на площади Ровира.

— На самом деле ее обнаружил капитан Блай.

— А живешь ты на улице Сардинии.

— Да.

— И у тебя нет отца, — добавила она тихо. — Ведь так?

Ее голос звучал тягуче и хрипловато — по-видимому, к голосовым связкам прилипала мокрота, — и я подумал, что у нее, должно быть, высокая температура; в болезненном голосе угадывался жар.

— Так у тебя и вправду нет отца? — повторила она.

— Не знаю.

— Как это ты не знаешь, есть у тебя отец или нет? Ну ты даешь! Ты что, дурачок?

Я заметил, что у нее ухоженные ногти, покрытые вишневым лаком.

— Он не вернулся с войны, — ответил я. — Но мы не знаем, жив он или его убили, никто этого не знает. Может, живет где-то, но у него отшибло память, то есть я хочу сказать, его контузило, и он не помнит про нас и вообще ничего не помнит, вот и не может вернуться… Поэтому я не могу сказать, что у меня нет отца.

Сусана поглядела на меня с интересом и сказала:

— В таком случае это все равно что его нет. Так же как у меня. — Она достала из-под подушки носовой платок, смочила его одеколоном из флакончика и провела по вискам и шее. Платок был безупречно бел. Она внимательно посмотрела на меня и добавила: — Ты немного странный, тебе не кажется?

— Странный? Это почему же? — Я пожал плечами. Она по-прежнему пристально глядела на меня, размышляя о чем-то своем. Затем капризно добавила:

— Разве тебе не сказали, мальчик, что я больна и ты не должен подходить ко мне близко?

— Да, сказали.

— А ты знаешь, чем я больна?

Я ответил не сразу:

— У тебя больные легкие.

— А вот и нет. Не оба легких, а только одно. Знаешь, какое?

— Нет.

— Левое.

Она помолчала, пристально изучая мое лицо. В ее прищуренных глазах блеснул коварный насмешливый огонек, рожденный жаром дремавшей в ней болезни; сколько раз за время нашего знакомства этот взгляд волновал и пугал меня еще больше, чем туберкулез. Однако вскоре я заметил, что Сусана устала. Она закрыла глаза и вздохнула так медленно и осторожно, словно боясь что-то в себе повредить.

— Финито просил передать тебе это, — сказал я, протянув ей заколки и комикс про Рипа Керби, на которую она даже не взглянула.

Она взяла пару заколок и закрепила волосы на затылке и над бледными ушами; в этот миг я заметил на ночном столике фотографию в серебряной рамке — это был Ким, ее отец: полупрофиль, в светлом пальто с поднятым воротником и надвинутой на глаза широкополой шляпе, с кривоватой усмешкой на губах. В его задумчивых глазах угадывалась лукавая искорка.

— А ты и вправду умеешь рисовать? — спросила она.

— Да, немного.

Я отрыл папку и достал рисунки, которые собирался показать. На одном был изображен цветущий миндаль, словно розовое пенное облако, — я нарисовал его с натуры в Нижнем Пенедесе, на двух других — парк Гюэль: керамический дракон на лестнице и волнистая скамейка на площади, а вдалеке — силуэт Барселоны. Рисунки мне нравились сочетанием цветов, но на Сусану они большого впечатления не произвели. Тогда я показал ей картинку, который прихватил на всякий случай: Джин Тирни в зеленом облегающем платье с распущенными волосами сидит в казино возле стойки, вокруг вьется сигаретный дым. Портрет был так себе, я срисовал его с программы какого-то кинотеатра, и получилось не очень похоже, однако ей понравилось.

— Славный рисунок. Какая она красивая! — Она протянула мне папку, вытащила заколки из волос и тихо спросила: — Мама еще в ванной?

— Понятия не имею.

— У нас мало времени. Если мама увидит, что я встала с кровати, у нее случится разрыв сердца. — Она облизнула губы, несколько раз их куснула и ущипнула себя за щеки. — Ну-ка, посмотри на меня. Как я тебе?

Я не знал, что сказать. Она показалась мне настоящей красавицей.

— Хорошо я выгляжу? — настаивала она.

— Я тебя не понимаю.

— Хорошо я смотрюсь вот так, на кровати? Я хочу, чтобы ты нарисовал, будто я уже выздоровела и вот-вот выйду на улицу — с румяными щеками, в туфлях и зеленом платье, которое я пока не надеваю, но как-нибудь обязательно тебе покажу. Никаких ночных рубашек и вязаных пелерин. А в руках я должна что-нибудь держать — зеркало или хорошенькую сумочку, которую мне подарил папа. Как ты думаешь, получится?

Я сказал, что капитан Блай попросил меня нарисовать нечто совершенно противоположное: бледная, печальная Сусана лежит в кровати, а вокруг вьется ядовитый дым из фабричной трубы…

— Конечно, круги вокруг глаз и впалые щеки! Как бы не так! — раздраженно перебила она. — Бедная туберкулезница, которая, того и гляди, умрет, — вот чего он хочет.

— Ну, не совсем так, — возразил я, чтобы как-то ее приободрить. — Я же вижу, что ты почти здорова. Это замечательно, однако капитан хочет, чтобы на рисунке ты была немного другой…

— Я отлично поняла, чего хочет этот чокнутый старик!

Разволновавшись, она переменила свою тщательно продуманную позу. Ей показалось, что послышались шаги матери, и она поспешно улеглась: устроилась на подушках, укрылась простыней и накинула на плечи синюю пелерину. Но никто не вошел.

— Я не хочу, чтобы ты рисовал меня такой, — сказала она, опустив глаза. — Как я лежу и кашляю, словно дурочка. Нет уж, спасибо.

— Ты можешь просто лежать на кровати, как будто отдыхаешь… Не бойся, я не стану рисовать тебя очень бледной. Воткни в волосы цветок, если хочешь. Если бы я собирался подарить этот рисунок тебе, я бы нарисовал так, как тебе нравится.

Сусана медленно покачала головой и посмотрела на меня с любопытством.

— Рисунок нужен не мне. — Она на мгновение задумалась, потом снова оживилась. — Сделаем вот что: можешь нарисовать меня так, как тебе велел капитан, эдакой доходягой, окруженной склянками. Но с одним условием: потом ты нарисуешь меня так, как тебе скажу я. В платье и с прической, которые мне нравятся, яркими красками. Это должен быть портрет веселой и красивой девочки — такой я буду уже очень скоро, всего через несколько месяцев…

— На рисунке для капитана ты тоже будешь очень красивой, вот увидишь.

— Это меня не касается. — Она взяла плюшевого кота и прижала его к груди. — Рисуй меня как хочешь — немощной, бледной, с восковым лицом и горящими от лихорадки глазами; если хочешь, можешь даже нарисовать, как я плююсь кровью. Мне все равно. Но другой рисунок будет моим — я пошлю его отцу, и на нем я должна получиться красивой и здоровой. Понимаешь?

— Да.

— Это будет для него сюрприз.

— Договорились.

— Значит, нарисуешь?

— Надеюсь, у меня получится…

— Конечно, получится. Это будет чудесный рисунок!

— А позади мы тоже нарисуем трубу и дым, которым ты дышишь, как на рисунке для капитана Блая?

Она пожала плечами.

— Мне все равно. Меня не волнуют ни труба с ее мерзким дымом, ни запах газа, ничего, что происходит там, за окном… Ничего.

— Почему?

Ее блестящие глаза смотрели пристально, но мне казалось, что она меня не видит.

— Потому что скоро, очень скоро меня уже здесь не будет, — проговорила она с недоброй улыбкой. — Вот почему, мой мальчик

4

Грустный рисунок, который должен был разжалобить чиновников и чудесным образом спасти больную девочку, а вместе с нею и весь наш квартал от неминуемой смерти, в тот день не получался. Как я ни старался, ни один штрих не ложился на свое место. Тщетно смотрел я на лежащую передо мной Сусану, пытаясь уловить пропорции ее хрупкого нежного тела, казавшегося таким соблазнительным среди подушек и эвкалиптового пара. Словно издеваясь надо мной, Сусана позировала вызывающе — изображала умирающую даму с камелиями, томно возлежа на кровати и свесив ногу. Однако рисунок представлял собой жалкое зрелище. Чтобы не тратить понапрасну дорогую бумагу, я делал наброски в школьной тетрадке, но вскоре отвлекся от портрета и принялся зарисовывать окно, плиту и проклятую трубу, которую, по правде сказать, не было видно с моего места. Однако результат был столь же плачевен. Всему виной перспектива, которую, как я ни старался, передать не удавалось.

— Если ты нарисуешь меня немощной доходягой с запавшей грудью и горящими глазами, это будет уродство, а не рисунок — Сусана взяла со стола колоду карт. — Начни лучше сразу со второго.

— Нет, сперва этот. Капитан попросил раньше, чем ты.

— Ну ладно. — Она развернула колоду веером. Прикрытые картами глаза улыбались. — Сыграем в семь с половиной?

Я отложил карандаш так поспешно, словно он жег мне пальцы.

— Давай.

На второй день моя работа снова почти не продвинулась. К вечеру пошел дождь, и братья Чакон, поспешно собрав товар, спрятались в саду под ивой. Сусана окликнула их, и они вошли через дверь, ведущую прямо на террасу. Финито принес сумку, полную эвкалиптовых листьев, и бросил охапку в кастрюлю, потом грязной исцарапанной рукой достал сломанную расческу и провел ею по волосам — свалявшимся, сальным и черным, как гуталин. Сусана велела обоим братьям отправиться в ванную и вымыть руки, а когда они вернулись, предложила сыграть в парчиси,[9] и мы втроем уселись на кровать. Я сидел спиной к ночному столику, на котором стояла фотография Кима, и чувствовал пристальный, сверлящий взгляд Сусаны. Я старательно тряс стаканчик с кубиком, призывая удачу, и осторожно передвигал желтые фишки, однако братья Чакон съедали их одну за другой. На самом деле меня в тот вечер занимали две вещи — легендарный бандит с фотографии и пристальный взгляд, буравивший мне затылок.

5

Когда мать Нанду Форката умерла, все были уверены, что он приедет на похороны. Его с нетерпением ждали со дня на день, однако он так и не появился. Незамужняя сестра Форката, которая ухаживала за старухой, переехала в Барселонету к другой сестре, замужней. Квартиру на площади Ровира она продала, и все решили, что приятель Кима уже никогда не объявится в нашем квартале.

По утрам я по-прежнему сопровождал капитана Блая в его неустанных блужданиях по Барселоне — Грасиа, Перла, Бруникер, Жоан-Бланкес, Эскориал; он поднимался по ступенькам к дверям домов, нажимал на кнопки звонков и требовал подписать петицию, а потом заходил в бары и погребки со зловонными стойками, возле которых околачивались одинокие выпивохи, а мой интерес к отцу Сусаны тем временем возрастал.

— Интересно, — спрашивал я капитана, — когда Ким сошелся с сеньорой Анитой, он уже был красным и его разыскивали? А они в самом деле не захотели венчаться? А правду говорят, что сеньора Анита работала в кабаре под названием «Шанхай» и что Ким познакомился с ней именно там? И что раньше она была горничной, а потом танцовщицей в клубе на Паралело, где выступала голая?…

— Да, черт возьми, — отвечал мне капитан, — у них много чего было, четырнадцатилетнему сопляку, который еще и жизни-то не нюхал, всего за один раз и не объяснишь, тут самое главное не забывать, что для женщин с такими глазами врать и дышать — одно и то же, это все давно знают, о самом же Киме лишь достоверно известно, что он хорошо образован и знатного происхождения — настоящий аристократ из семейства известнейших богачей Сабаделя, текстильных фабрикантов. Анархист — вот кто он такой, если, конечно, он по-прежнему тот, кем был раньше или кем хотел стать, потому что на этот счет у нас с Кончей разные мнения.

Тут капитан остановился возле мальчишек, которые гоняли мяч на улице Легалидад:

— Эй вы, не подходите близко к этой смердящей клоаке, там скопился газ! Я серьезно говорю, сорванцы! Газ уже добрался до этой крысиной дыры, и скоро у вас перестанут расти кости! И не вздумайте бросить туда петарду!

— Эй, Человек-невидимка, разденься, покажись, какой ты есть! — крикнул один из мальчишек, и остальные тут же заголосили, окружив капитана со всех сторон: — Сними бинт, разденься!

— Впрочем, травитесь на здоровье! — Капитан выбрался из толпы мальчишек, потом остановился, грустно покачал головой и добавил: — Это дерьмо уже у них внутри, так что вряд ли они вырастут.

Я снова принялся расспрашивать об отце Сусаны. Похоже, Блай его недолюбливал, хотя ценил за мужество и верил в ходившие о нем легенды. Он рассказал, что еще задолго до того, как превратиться в Кима, героя-подполыцика, в ту пору, когда и здесь, и в Сабаделе все звали его настоящим именем — Жоаким Франк-и-Касабланкас, он уже слыл незаурядной личностью с передовыми взглядами и неукротимым нравом, избравшей собственный путь: будучи без пяти минут инженером по текстилю, он безумно влюбился в хорошенькую горничную, прислуживавшую у них дома, и бежал с ней в Барселону. Тогда отец лишил его наследства, а может, он и сам от него отказался; так или иначе, с семьей он порвал. Аните, матери Сусаны, был в ту пору двадцать один год, она приехала из Альмерии и подрабатывала в домах знатных господ по примеру своей двоюродной сестры, которая в конце концов стала хористкой на Паралело. Это было в начале тридцатых, и Киму с Анитой пришлось несладко. Не найдя работу по специальности, Ким устраивался как мог, перебрав кучу профессий: торговал кофемолками и бритвами, служил администратором в спортзале, импресарио в варьете и даже работал в тайной полиции Женералитата,[10] пока наконец не устроился коммивояжером в немецкую компанию, выпускавшую кинопроекторы, — благодаря этой работе он объехал всю Испанию и заработал кучу денег.

— Но все это испарилось, как роса поутру, — продолжил капитан, когда мы свернули на улицу Сардинии и были уже совсем рядом с домом. — Едва он расположился в этом уютном домишке с женой и дочкой, которой было тогда года три, как заварилась эта чертова каша, этот трамтарарам, и все схватились за винтовки… Ну а дальше и рассказывать нечего, парень, — добавил капитан, когда мы медленно взбирались по темной унылой лестнице со скользкими перилами. Я плелся следом, вслушиваясь в его бормотанье, которое вдруг утратило всякое сходство с человеческой речью. Одним словом, в ту пору Ким сошелся с Нанду Форкатом и его шайкой мечтателей о райской жизни. Познакомились они где-то на Арагонском фронте, затем встретились здесь, в Барселоне, и эта дружба вскоре сбила его с толку, заразив утопическими бреднями и анархистскими идеалами, которые должны были изменить мир… а также его собственную судьбу, жизнь его обожаемой Аниты и этой несчастной больной малышки.

Бетибу открыла дверь, и с порога нас встретил аппетитный запах тушеной чечевицы с беконом.

— Живо за стол, — скомандовал капитан, потирая руки. Под недовольным взглядом жены он снял плащ и бинты, вымыл руки и уселся обедать.

Я глядел на его бритую голову, бледную демоническую физиономию с седой бородой, косматыми бровями и глазами испуганной ящерицы, на дрожащую руку, постукивавшую ложкой по скатерти, и на память приходил Буффало Билл,[11] только более домашний и смирный, без серебряной гривы, винчестера и патронташа, но по-прежнему готовый любому задать жару.

6

— Ты любишь кино? — спросила Сусана, раскладывая вырезанные из газет и журналов картинки. И, не дожидаясь ответа, добавила: — Я уже давно ничего не смотрю. Иногда, правда, вижу фильмы во сне. Как-то ночью мне приснился кошмарный сон, и вдруг из тьмы ударил яркий луч света, я проснулась и поняла, что это проектор моего отца… Между прочим, это мой отец устанавливал кинопроекторы «Эрнеман» в кинотеатрах Барселоны, да и по всей Испании.

— По всей Испании? Быть такого не может.

— Ну, почти. — Она задумалась и добавила: — Да, точно, во всех кинотеатрах Испании. А что такого? Это же были самые лучшие и самые современные кинопроекторы.

Сусана была мечтательницей и фантазеркой, она создавала свой собственный мир, прекрасный и совершенный. У нее была целая коллекция буклетов и программок, которые мать каждую неделю приносила из кинотеатра «Мундиаль», она перебирала картинки, раскладывала вокруг себя на кровати, вырезала лица и фигуры, после чего переклеивала их по своему усмотрению, так что герои оказывались в совершенно других фильмах. Ее забавляли причудливые сочетания: на ее аппликациях Шехерезада и Квазимодо неожиданно встречались в «Грозовом перевале», зловещий Хитклиф оказывался на краешке бассейна рядом с Эстер Вильяме в купальном костюме, Сабу летал на ковре-самолете в обществе Чарли Чаплина и Ребекки, а Тарзан карабкался по крыше Нотр-Дама наперегонки с Эсмеральдой и обезьяной Читой. Точно так же и в ней самой светлые ожидания вдруг оборачивались грустными предчувствиями, и действительность отступала под натиском причудливых образов и воспоминаний. Одно из таких воспоминаний было связано с последним приездом отца, который тайно пересек границу, чтобы ее повидать; это случилось почти два года назад, вскоре после того, как она заболела туберкулезом.

— Он вошел в мою комнату на рассвете, не зажигая света, и склонился надо мной. Мама все ему рассказала, и он чуть не плакал… Он ведь не знал, что я больна. Он увидел, что я очень исхудала и ослабла, поцеловал меня в лоб и сказал, что, к сожалению, пока не может взять меня с собой. Конечно, он не прямо так сказал, но я все поняла… — Сусана умолкла, словно что-то припоминая, потом продолжила: — Его ледяные губы не могли оторваться от моего пылающего лба. Представь себе, Дани, я до сих пор чувствую их прикосновение, когда по ночам думаю, думаю и не могу уснуть… «Весной я вернусь за тобой», — шепнул он мне на ухо. Его кожаная куртка пахла дождем, по-моему, он был в берете — я не смогла рассмотреть. Вдруг в саду послышался какой-то шум, и он склонился еще ниже, поднес руку к поясу, словно нащупывая какой-то предмет, и в этот момент я увидела его печальное лицо, но все равно ничего толком не разглядела, хотя знаю, что он красивый, — я видела его на фотографиях, и мама рассказывала… Когда он выпрямился, пистолета у него не было — ни в руке, ни за поясом. Шум не повторился, наверное, это кот спрыгнул с дерева или ветер перевернул горшок с геранью. Он снова меня поцеловал, потом взял мою руку и стоял рядом до тех пор, пока ему не показалось, что я уснула. Мне было так его жалко. — Печально вздохнув, она смолкла и провела языком по спекшимся губам. — А потом он ушел, но оставил письмо, в котором было написано — я слово в слово помню, что там было написано: «Моя дорогая спящая голубка, не бойся ночи, потому что ночь — моя сообщница, я приду за тобой вместе с ней…» Вот что он тогда мне сказал, а потом написал в письме.

Она пообещала, что как-нибудь покажет мне все письма, которые ей написал отец, но так и не показала. Еще она любила вспоминать, как в детстве он поднимал ее одной рукой до самой люстры, висевшей когда-то в столовой, старинной люстры, которая в один прекрасный день много лет спустя разбилась сама собой, — никто до нее даже не дотрагивался, а она разлетелась вдребезги; Сусана отчетливо помнила эту сцену, помнила крепкие отцовские руки, восторг, нежность и чувство защищенности, которые охватывало ее наверху, и еще ослепительный свет хрусталя, и головокружительное приземление, и смех матери. И теперь, особенно в те ночи, когда ей становилось совсем плохо, в груди кололо и она лежала почти без сознания, воспоминания об отце согревали ее, и она ощущала внутри себя слепящий свет люстры, которой в доме давно уже не было, и порыв нежности вновь поднимал ее над жаром, над лихорадкой, над одиночеством, над кошмаром кровавой мокроты и неотвязного предчувствия смерти.

Глава третья

1

Я пересек улицу Камелий, неся под мышкой папку с рисунками и коробку с карандашами «Фабер». Возле изгороди я, как обычно, поболтал с братьями Чакон и уже собирался войти в сад, как вдруг услышал скрип тормозов и обернулся. Была среда, единственный день недели, когда сеньора Анита не работала. Она развешивала белье в саду за ивой, зажав в зубах две прищепки и мурлыча веселую песенку.

Из-за угла улицы Алегре-де-Далт появилась «балилья» с дымящимся радиатором — похоже, шофер ошибся и свернул не в том месте; автомобиль остановился, собираясь развернуться и выехать на нужную улицу, мгновение постоял, однако дверца так и не открылась. Когда же «балилья» дала задний ход и скрылась за углом, на дороге, словно из-под земли, вырос какой-то человек. В одной руке он держал перевязанный бечевкой картонный чемодан, другую сунул в карман брюк. Был он средних лет, наружности несколько потрепанной и в то же время живописной, нижняя челюсть выдавалась вперед, а из-под серой шляпы смотрели умные внимательные глаза. Он не спеша оглядел улицу, затем сад и особняк и наконец, наклонив голову, уставился на свои ботинки. Со стороны могло показаться, что незнакомец только для того и приехал, чтобы, встав посреди улицы, спокойно и вдумчиво оценить плачевное состояние своих бело-коричневых штиблет. В напряженности его сутулых плеч мне почудилось что-то знакомое.

Сперва мне пришло в голову, что это отец Сусаны, но в следующий миг я узнал незнакомца: передо мною был не кто иной, как Нанду Форкат. Он очень изменился, был без темных очков, казался похудевшим и гораздо более растерянным, чем пять месяцев назад, когда впервые возник перед нами на пороге своего дома. Неподвижный и погруженный в себя, он, казалось, никуда не уезжал и теперь, как ни в чем не бывало, снова собирается шагнуть на край канавы, как в тот самый вечер. Как и тогда, он стоял, слегка наклонившись вперед, его взгляд был таким же внимательным и осторожным. Я переглянулся с братьями Чакон: несомненно, они тоже его узнали. Он сделал несколько шагов к дому, а я все стоял у приоткрытой калитки. Неожиданно Форкат подошел ко мне. Он поднял голову и заговорил, но его слегка косящий взгляд сбивал с толку, и мы не поняли, к кому из нас он обращается:

— Здесь живет сеньора Анита Франк?

— Да, сеньор, — ответили мы хором.

Я был уверен, что он видел сеньору Аниту в саду и спросил просто так, из вежливости. Я попятился, и он неторопливо прошел в сад. Мать Сусаны его не заметила. Почему-то я был уверен — они давно друг друга знают, хотя в тот миг ничто не говорило об этом. Позже капитан рассказал, что много лет назад, в те времена, когда донья Анита прислуживала в доме сеньорито Кима и еще не была в него влюблена, она наверняка встречала Форката в каком-нибудь баре на Паралело и даже кокетничала с ним. Некоторое время Форкат смотрел, как она вешает белье, затем неторопливо, но решительно направился к ней через сад, и мне пришло в голову, что он давно готовился к этой встрече.

Я вошел вслед за ним, мне нужно было как-то попасть на террасу. Не доходя до двери, я остановился и увидел, как Форкат, поставив чемодан на землю, снял шляпу и протянул руку сеньоре Аните. Пока он доставал из кармана какое-то письмо, она стояла закрыв лицо руками, удивленная и обрадованная. Я не расслышал его первых приветствий, однако потом он проговорил немного громче, тепло и растроганно:

— Я приехал из Тулузы, привез весточку от Кима.

Охваченная противоречивыми чувствами, не зная, радоваться ей или огорчаться, она ответила не сразу:

— Этого не может быть. Господи! Неужели тебя и вправду прислал этот болтун?

— Да, именно он.

— Но почему… почему он не приехал сам?

— Ты ведь прекрасно знаешь.

— Как он, чем занимается? Неужели помнит, что у него есть семья?

— Конечно, он вас помнит. Вот, возьми.

Он вручил ей конверт без марки, который она поспешно вскрыла, пробежала глазами несколько строк и, узнав почерк, вскрикнула от радости и бросилась на шею нежданному гостю. Но в следующий момент отскочила, смутившись от неумеренного проявления своих чувств, однако очень скоро поняла, что обрадовалась напрасно. В первых же строках муж просил, чтобы она приняла его друга Нанду Форката и разместила его со всеми удобствами, поскольку в Барселоне его ждет одно чрезвычайно важное дело. Чем обернулось пребывание гостя в доме, я узнал очень скоро, однако в тот день, читая письмо Кима, сеньора Анита не догадывалась, что просьба мужа приютить в доме своего друга, оказавшегося в затруднительном положении, положит начало самым приятным событиям ее жизни за много лет. К тому же в конце письма Ким напомнил о своей давней мечте забрать к себе девочку, когда она сможет путешествовать, не рискуя здоровьем; однако о том, чтобы начать с женой новую жизнь за пределами Испании, не говорилось ни слова.

Они немного поболтали в саду, пока она развешивала белье, а чуть позже, когда я уже занялся рисунком, сидя за раздвижным столиком, а Сусана, вне себя от волнения, вертелась в кровати — я сказал ей, что этот человек наверняка привез вести от ее отца, — к нам на террасу, улыбаясь, вошла сеньора Анита, держа под руку Форката.

— Детка, это сеньор Форкат. Твой папа любит его, как брата, — сказала она и поспешно добавила, глядя на него искрящимися голубыми глазами: — И я тоже. Несколько дней он поживет у нас… А этот серьезный мальчик, — она повернулась ко мне, — друг Сусаны, он приходит сюда каждый день, чтобы она не скучала. Его зовут Даниэль.

Гость галантно протянул руку сперва Сусане, потом мне. Он спросил у девочки, как она себя чувствует, и та привстала на коленях, прижав к груди плюшевого кота.

— Хорошо, — сказала она. — Великолепно. С каждым днем все лучше и лучше.

— Правда? — обрадовался Форкат. — Твой папа будет очень доволен, когда узнает об этом.

— Это он вас прислал?

— Да.

— Когда вы его видели? У него все в порядке?

Сеньора Анита ворошила угли в печке. Она ласково велела Сусане лечь и укрыться простыней, а потом сказала:

— Пойду взгляну, что творится в комнате наверху. — Она улыбнулась гостю. — Отнеси туда чемодан. И сними пиджак, здесь очень жарко.

Сеньора Анита взяла пиджак и вышла. Привстав на коленях с котом в руках, Сусана вся дрожала от нетерпения.

— Когда вы его видели? — снова спросила она.

— Примерно месяц назад, — ответил он, сложив руки на груди. Затем мягко улыбнулся и сел в изножье кровати, готовый удовлетворить любопытство Сусаны. — Что еще тебе хотелось бы услышать?

— Я не знаю… О чем он говорил?

— Он мне многое рассказал. Он вернулся из долгого путешествия и собирался опять уехать — ему поручили, скажем так, особое задание.

— А где вы его видели? В Тулузе? — Да. Но он оттуда уже уехал.

— И где он теперь?

— Наверное, очень далеко… Ты же знаешь, каков он, твой отец, у него шило в одном месте. А теперь ложись-ка в постель, мы потом с тобой все обсудим. Я, честно говоря, немного устал с дороги… И укройся, как велела мама.

Я внимательно смотрел на его высокие косматые брови, косящий глаз, неподвижный и безжизненный, — глаз, который ни разу не взглянул прямо ни на одного из нас — ни на Сусану, ни на ее мать, ни на меня, ни на кого-либо другого; холодный, с неподвижным тусклым зрачком, который, казалось, не реагирует на свет и различает какую-то иную реальность, таящуюся за привычными предметами и явлениями, и загадочным образом связанную с прошлым. У Форката было вытянутое, узкое лицо, но самым необычным казалось выражение лица, в котором сочетались шутливое удивление и какая-то комичная, клоунская грусть. Когда же он говорил, внимание собеседника привлекали не глаза и даже не выражение лица, а большой рот, тонкие напряженные губы и великолепные зубы, такие белые и ровные, что выглядели ненастоящими. Остается добавить, что говорил он неторопливо, разборчиво, отчетливо произнося каждый звук, — очевидно, так говорят люди, которым пришлось приспосабливаться к чужой, враждебной среде.

Он встал с кровати — возможно, для того, чтобы избежать дальнейших расспросов Сусаны, — и мельком глянул на мой жалкий рисунок, торопливый неумелый набросок окна и трубы, зловеще маячившей в глубине, позади сада; до сих пор мне так и не удалось более или менее сносно изобразить кровать, плиту и тем более саму Сусану. Он потрепал меня по плечу, но ничего не сказал. Вернулась сеньора Анита и, велев Сусане лечь, укрыла ее; перед этим она взбила подушки и перестелила постель. Ей помог Форкат. взявшись обеими руками, он аккуратно и ловко подтянул матрас. На тыльной стороне его рук отчетливо выступали длинные толстые вены, но больше всего меня поразила кожа: покрытая пятнами, она была похожа на какую-то странную, неведомую карту — одни пятна были желтыми, словно от йода, другие темно-розовыми, будто атласные заплатки, нашитые на кожу. Вероятно, когда-то он обжегся — огнем или кислотой, или, быть может, это следы какой-то загадочной болезни, от которой у него местами сошла кожа. И еще я различил странный запах, похожий на запах вареной цветной капусты, — домашний, уютный и пресный, который никак не вязался с моим представлением о бандитах.

Сеньора Анита повела Форката наверх, чтобы показать комнату, где ему предстояло жить, я вернулся к моим беспомощным каракулям, а Сусана некоторое время лежала, глубоко задумавшись, потом открыла флакончик с лаком и принялась красить ногти. Чуть позже мы услышали, как они разговаривают за дверью в гостиной.

— Тебя ищет полиция? — спросила она.

— Не знаю… Наверное, уже не ищет, — ответил он. — Я играл в этом деле второстепенную роль. Хотя все может быть, но идти мне в любом случае некуда.

Она усадила его, предложила вина и, должно быть, снова достала письмо, потому что мы услышали, как он сочувственно произнес:

— Не читай, не мучай себя. И главное, не теряй надежды…

— Слишком поздно, — ответила она, — я уже не сумею его простить. Я могла бы простить многое — измену, другую женщину…

— По-моему, у него нет других женщин, — перебил Форкат.

— Пускай, но зато есть нечто более страшное, — пробормотала сеньора Анита, и в ее голосе послышалась печаль, которая не оставляла ее ни на минуту, печаль, которая имела над ней больше власти, чем вино.

— Ты знаешь, что я имею в виду, — добавила она.

— Да, — ответил он.

Они помолчали, потом она кашлянула и продолжила.

— Значит, он только это тебе и сказал? — проговорила она. — Только это?

— Не совсем. Еще он сказал, что никогда тебя не забудет. Я хочу сказать…

— Я отлично знаю, что ты хочешь сказать, — перебила она.

Затем послышалось знакомое звяканье бокала о горлышко графина.

— По-моему, не стоит об этом думать, — добавил Форкат. — Все давным-давно позади.

— Это он сказал, что все позади? Так и сказал? Вот только бы узнать, правда ли это… — Ее голос был едва слышен, мы с трудом его различали. — Хорошо еще, что дочь не забывает… А со мной давно все понятно: я в полном дерьме. Если вдуматься, я никогда из него и не вылезала…

Я посмотрел на Сусану: мне бы очень хотелось, чтобы в этот момент она очутилась где-нибудь в другом месте, да и я вместе с ней. Она продолжала красить ногти, низко наклонив голову, и, казалось, полностью ушла в это занятие. Вероятно, уже не в первый раз она слышала, как мать жалуется на одиночество и на то, что ее бросили, с чем, по-видимому, уже смирилась. Повисла тишина, на этот раз она затянулась, было слышно, как в гостиной резко отодвинули стул — ножки скрипнули по плиткам пола, потом послышался слабый стон, и опять настала тишина… Я представил, как сеньора Анита закрыла лицо руками, чтобы заглушить рыдания, а быть может, прижалась лицом к груди этого человека и он ее обнял. Сусана подняла голову и пристально посмотрела на меня, словно в моих глазах отражалось то, что происходило в гостиной, потом склонилась над кисточкой, и ее черные волосы свесились вдоль плеч, образовав ровный бледный пробор на затылке.

Думаю, мы никогда не были так близки, как в этот миг, когда я чувствовал, что в ее склоненной голове роятся те же мысли, что и у меня, и она переживает то же чувство одиночества и сиротства, которое я испытывал втайне от всех рядом с матерью, хотя в Сусане оно, несомненно, было еще глубже, еще острее, потому что она была больна и еще потому, что ее мать, эта легкомысленная блондинка, кокетничала с жизнью, смеясь над одиночеством и бросая вызов мужчинам. В этом скрипе резко отодвинутого стула, в едва различимом бормотании и в длинных паузах, которые наступали вслед за ним, Сусане слышалось то же, что и мне — безнадежная, унизительная слабость матери, и ей было стыдно. Она схватила кусок ваты и принялась яростно стирать с ногтей лак, пока он не исчез окончательно, тогда она закрыла пузырек, отбросила его прочь и скользнула под простыни, оставив снаружи босые ноги. Она включила радио, потом выключила, взглянула на меня и вдруг начала дурачиться, как всегда делала, чтобы отвлечь меня от ненавистного ей рисунка — того, что предназначался капитану: показала мне язык, по-собачьи фыркнула и ударила себя кулаком в грудь, потом отбросила простыню, засучила ногами и замахала руками, словно в воздухе скверно пахло, а затем зажала пальцами нос, точно задыхаясь от запаха газа и ядовитого черного дыма, которые, как утверждал безумный старик, день ото дня разрушали ее легкие. Только на этот раз своими шутовскими выходками она старалась скрыть нечто такое, что по-настоящему ее беспокоило, более того, глубоко ранило. Потом, с трудом сдерживая нетерпение, она предложила сыграть партию в парчиси, и я покорно отложил карандаш, чтобы ей угодить. Из гостиной не доносилось ни звука.

Вечером, когда я уже собрался домой, на террасу вошел Форкат. На нем были диковинные сандалии на деревянной подошве и длинный черный халат с цветами и китайскими иероглифами. Он улыбнулся, подмигнул Сусане и, пряча что-то за спиной, подошел к столу. Я поспешно убрал свои наброски и на мгновение, еще более явственно, чем раньше, почуял нежный растительный аромат, исходивший от его рук пахло цветной капустой или, скорее, артишоками.

— Смотри, это шелковое кимоно мне подарил твой отец, — сказал он и медленно подошел к кровати. — А теперь сюрприз. Он велел кое-что тебе передать.

Это была открытка с видом Шанхая и зеленый шелковый веер. Он сказал, что на открытке изображена река Хуанпу и живописная людная набережная вдоль Банда — самого знаменитого бульвара на Дальнем Востоке, — небоскребы и старинное здание таможни. Открытка была без марки, потому что Ким, как пояснил Форкат, передал ее лично. Оборотная сторона была исписана убористым нервным почерком, который Сусана мгновенно узнала: это был почерк ее отца. На открытке было написано следующее:

Моя дорогая Сусана, это письмо тебе передаст человек, которого я очень люблю и которому доверяю. Отнесись к нему так же, как если бы это был я, будь радушна и гостеприимна, он никогда меня не покидал и во всем помогал (кстати, он превосходно готовит!). Сейчас у него возникли затруднения (я рассказал о них в письме маме). Он передаст тебе настоящий шелковый китайский веер зеленого цвета — ведь это твой любимый цвет, а также привет и поцелуй от меня, старого бродяги, который все время тебя вспоминает. Будь послушной девочкой, кушай хорошо, во всем слушайся маму и доктора и, главное, побыстрее выздоравливай. Твой любящий папа Ким.

Сусана задумалась, уставившись в пустоту, потом перевернула открытку и принялась рассматривать оживленную набережную реки Хуанпу.

— И все-таки я его не понимаю, — проговорила она. — Зачем ему это понадобилось? Почему он уехал так далеко?

— Это долгая история. Я бы сказал… — Форкат внезапно умолк и, прежде чем продолжить, втянул руки в длинные рукава кимоно и присел на краешек кровати, не отрывая глаз от Сусаны. — Я бы сказал, что он отправился на поиски чего-то очень важного, что некогда оставил здесь, в нашем с вами городе… Однако лучше отложить этот разговор. У нас будет достаточно времени, чтобы обо всем наговориться.

2

К часу дня ноги у меня ныли от усталости, но отныне я думал только об одном: поскорее доставить капитана домой, перекусить и бежать к Сусане. Как-то раз я попытался уговорить Блая, чтобы он отправился со мной навестить Нанду Форката.

— Обойдется, — ответил он мне.

— Но разве сеньор Форкат не был вашим другом, капитан?

— Верно, был когда-то, — ответил старый псих и, остановившись посреди улицы Вильяфранка, пробежал глазами подписи. — Мало, черт бы их подрал. Нужно больше.

— Но тогда почему, — настаивал я, — вы не хотите его навестить?

— Еще чего, — буркнул он. — Нынче совсем другая война.

Порассуждав о разновидностях дружбы и ненависти, которые порождает всякая война, капитан рассказал мне, что лет пятнадцать назад Форкат работал в баре «Ла Транкилидад» на Паралело, в самом логове анархистов, этих бесплодных мечтателей, проповедовавших учение Прудона, и, подавая клиентам пиво и карахильо, предлагал им книги Бакунина и революционные брошюры, которые сам же и печатал.

— Он был романтиком и фантазером, — сказал капитан, — эдакая невинная душа, зазывающая в рай. Кстати, его карахильо тоже были не от мира сего — он их делал на совесть, анисовой не жалел… Однако хватит болтать, работы у нас полно, а времени мало. — Он бросил испытующий взгляд на узкие грязные тротуары, на запертые двери и добавил: — Как ты думаешь, на этой улице кто-нибудь подпишет? Уверен, газ и сюда успел добраться!

Безумного чудака капитана нельзя было упрекнуть в глупости или наивности: он довольно быстро сообразил, что его битва с трубой и газом не только не вызывала энтузиазма окрестных жителей, но и стала причиной бесконечных насмешек, так что собрать первую дюжину подписей оказалось чрезвычайно сложно. Зато он больше не торопил меня с портретом Сусаны, и я вздохнул с облегчением, потому что отнюдь не стремился поскорее его закончить, наоборот, мне нравилось ежедневно бывать в особняке, и я мечтал, чтобы это продолжалось по крайней мере до осени, пока я не начну работать.

Частенько я даже не открывал коробку с карандашами, зато мы с Сусаной играли в шашки или в семь с половиной, а когда ее навещали братья Чакон, то и в парчиси. Иногда она уставала и принималась ворчать, что я до сих пор не начал ее рисунок — тот, другой, который она собиралась отправить отцу с дарственной надписью, — однако и она больше меня не торопила, потому что с некоторых пор ежедневно в пять часов пополудни Форкат входил на террасу в своем неизменном шелковом кимоно, громко стучащих деревянных сандалиях, с зачесанными назад волосами, опрятный и отдохнувший после долгой сиесты, и, усевшись на кровать к Су-сане, подробно рассказывал о своих отношениях с ее отцом: как они познакомились, как начиналась их дружба в нищей, полной грез и единой с целым миром Барселоне, городе, который они когда-то одинаково любили и одновременно потеряли; как им пришлось бежать за границу, во Францию, сколько у них было общих надежд, планов, приключений и разочарований, сколько лишений, страданий и в то же время радостей…

Не могу точно сказать, когда это началось, — кажется, с того дня, когда Сусана принялась настойчиво задавать один и тот же вопрос: что за важное дело держит отца в Шанхае, в этом далеком таинственном городе; вопрос, на который Форкат до поры до времени отвечал отговорками. Отчетливо помню одно: его истории захватили нас целиком. Он старался объяснить, почему Ким, который обожал свою семью и свой родной город, не мог тем не менее отказаться от борьбы за переустройство мира, принимавшей порой неожиданный оборот, равно как и от своих моральных убеждений. Наконец он заговорил о деле, вынудившем Кима уехать за тридевять земель.

— Не знаю, должен ли я об этом рассказывать, — добавил он, устремив на нас с Сусаной взгляд своих косящих глаз, один из которых был неподвижен и смотрел куда-то сквозь нас, где видел нечто, недоступное обычному взору, но Сусана стала настаивать, и в конце концов он уступил. — Хорошо, — сказал он, — но только учтите, что это долгая история; она началась во Франции года два назад, в крошечной комнатенке одного пансиона в Тулузе, которую мы с Кимом делили в те суровые годы, так что лучше всего начать именно с этого, а потом не спеша продвигаться дальше…

3

Одним из первых, кому пришлось поставить свою подпись под нашей петицией, был сеньор Сукре, который столкнулся с капитаном на улице Трес-Сеньорас в серый дождливый день.

— Блай, черт бы тебя побрал, — сказал он, улыбаясь, — как я могу поставить свою подпись, если я давно уже позабыл и свое имя, и адрес, и пол, и профсоюз?… Кому нужна подпись такого человека?

— Не важно, подписывай и катись на все четыре стороны, — заворчал капитан. — Зато теперь все узнают, что ты тоже задыхаешься от газа, а значит, дело нешуточное, и пора им заняться всерьез…

— Ладно, давай сюда свой манифест, — перебил сеньор Сукре, схватил ручку, вывел свою фамилию и поставил подпись. — Вот, пожалуйста… Знаешь, что я тебе скажу, Блай? Я очень тебя уважаю, честное слово. Как-нибудь обязательно напишу твой портрет. Но твоя петиция — один смех. Неужели ты не видишь, что нас окружает Ничто — великая, таинственная пустота? — И его мягкая пепельно-серая рука нищего художника, словно ведомая неким смутным воспоминанием, широким жестом обвела зловонное болото, которое, по его мнению, нас окружало. — Надеюсь, ты меня понимаешь. Пустые сны, что тонут в пустоте, как сказал некто…

— И ты все это видишь, бедолага? — Капитан сочувственно улыбнулся. — Спасибо, твоя подпись очень нам пригодится.

— Представь себе, Блай, бывают дни, когда меня почти не волнует, кто я такой и какого черта здесь делаю. Боюсь, это и в самом деле почти не имеет значения. Наша личность — мыльный пузырь, который, того и гляди, лопнет… Все мы, мой добрый друг, суть не что иное, как космические отбросы. Для меня сейчас главное припомнить, что я делал завтра, и навсегда забыть, что буду делать вчера. Пока.

На прощанье сеньор Сукре дружески хлопнул капитана по плечу, подмигнул мне и бодро зашагал в сторону Торренте-де-лас-Флорес. Мы продолжили свой путь. Капитан покачал головой и усмехнулся: он был доволен, что старый друг так простодушно и ловко его дурит. Над нашими головами, среди стремительных черных туч, которые словно пожирали друг друга в сумрачном небе, на мгновение замер желтый зигзаг молнии.

4

Ким частенько повторял, что в разгар передряг, которые неизбежно влечет за собой его опасная миссия, сжимая рукоятку пистолета и заглядывая в лицо смерти, он вдруг понимал, что делает это не ради свободы, справедливости или какой-нибудь иной великой идеи из числа тех, что движут миром, заставляя людей мечтать и убивать друг друга, а ради хорошенькой девочки, которая прикована к своей кровати, к своему дому и своему городу болезнью и нищетой. Эта девочка — ты, и твой образ навсегда отпечатан в его памяти, словно татуировка. Дня не проходит, чтобы он не представил себе, как ты лежишь здесь, будто раненая голубка, запертая в стеклянной клетке, и тебя преследует отвратительный черный дым. Скажи ей, чтобы гнала из сердца тоску и разочарование, — вот какие слова он тогда произнес, и сейчас я передаю их тебе, ничего не добавив и не утаив; он тебя видит, слышит твой голос, помнит тебя и любит, забывая собственные невзгоды, потому что все поражения и потери, которые принесло с собой окончание войны, одиночество и изгнание, разлука с твоей мамой, депортация и гибель товарищей, зверства немцев — все это кажется ему ничтожным в сравнении с тем, что он не в силах помочь своей бедной больной девочке, приободрить ее, поддержать в ней желание жить…

Сейчас я расскажу вам, как началось последнее приключение Кима. Как нежданно-негаданно он покинул Тулузу и направился в Шанхай в поисках одного нацистского агента, бывшего офицера гестапо, с которым он прежде никогда не встречался. Чтобы вы поняли, как велики были риск и ответственность, которые взял на себя Ким, согласившись на участие в подобной операции, я должен сперва упомянуть об одном печальном событии, случившемся незадолго до этого путешествия, во время его поездки в Испанию. Поездка была тщательно спланирована заранее: ему велели пополнить бюджет нашей организации.

Я отлично помню, как лязгнул затвор браунинга, когда из него вынули магазин, помню этот металлический щелчок, который всегда резал мне слух. Дело происходит в Тулузе чуть более двух лет назад, в комнатушке с балконом, выходящим на реку Бельфор, неподалеку от вокзала. Ким рассматривает фальшивые документы, которые я ему дал, улыбается и кладет их в карман.

— Отличная работа, — говорит он, пока я доделываю остальные пропуска, и добавляет: — Ты настоящий мастер.

Должен кое-что объяснить, ребята: я ни разу не брал в руки ни автомат, ни пулемет, не грабил банки и не стрелял направо и налево, как другие члены нашей группы; старина Форкат не участвовал в подобных делах, ибо его задача, как вы скоро убедитесь, состояла совсем в другом… Словно наяву вижу, как Луис Денисо Маскаро, которого все мы звали просто Денис, заместитель Кима и его правая рука, склоняется над пистолетом и аккуратно смазывает механизм; он сидит на кровати, а нога у него в гипсе: во время последней стычки с гвардейцами возле границы его ранили, и теперь он опирается на трость с серебряным набалдашником, которая делает его еще более элегантным, поэтому он так любит прохаживаться с ней на виду у женщин. Забияка, шутник и душа компании, юный, одетый с иголочки Денис — верный друг Кима, любимчик тулузской эмиграции, а в глубине души — отчаянный фаталист, преисполненный разочарования и безумия, как и все те, у кого еще хватает сил бороться. У него меткий глаз, он не робкого десятка, а одно из его любимых занятий — чистить и смазывать пистолеты Кима, когда тот готовится к очередной операции. Тикают часы на стене, свистит поезд, готовый отправиться к югу, сегодня он раньше времени врывается в наш затянувшийся сон; это тот самый ночной экспресс, который пыхтит и выпускает клубы пара на вокзале в Тулузе и в наших кошмарных снах, поезд-призрак, еженощно прибывающий на чужбину, чтобы вскоре ее покинуть.

— Эй, бросай работу, — говорит ему Ким. — Сегодня пистолет мне не понадобится.

В Барселоне, куда он едет, у него две задачи: передать деньги и фальшивые пропуска товарищам, которым предстоит отправиться на юг страны, и срочно отменить приказ, данный трем членам организации, приехавшим в столицу Каталонии пару дней назад. Двое из них, Нюаляр и Бетанкур, нелегально прибыли из Тараскона, третий, Кампс, — из Безье. Они собирались совершить налет на фабрику электрооборудования в Оспиталете; операцию спланировал Ким, договорившись присоединиться к товарищам в Барселоне накануне налета, но за несколько часов до отъезда получили приказ из Центра об отмене операции. Однако Нюаляр с товарищами уже ждут его в Барселоне, и Ким решает встретиться с ними, лично передать новый приказ и убедить вернуться. Обычная вылазка через границу и обратно, привычная работа, минимальный риск.

Я передаю ему документы, желаю удачи, и мы пристально смотрим друг на друга; в его глазах гаснет последний отблеск мечты, в моих темнеет уже остывший пепел, и Ким отлично это видит.

— Ты против этой поездки, — говорит он мне.

— И этой, и последующих, — отвечаю я. — Но этой особенно. Не стоит туда ездить, они как-нибудь обойдутся без тебя.

— Может, ты и прав. Ну а документы, деньги? — Думаю, никому это уже не нужно…

— Вот как? — сухо перебивает он меня. — В таком случае у меня свои причины, чтобы ехать.

Он говорит, что надеется повидать в Барселоне тебя и мать, зайти к вам ненадолго как-нибудь ночью, поцеловать и пообещать, что в один прекрасный день заберет вас с собой. Денис протягивает Киму смазанный пистолет, но тот его не берет, хотя еще не разу не пересекал границу без оружия.

— Какая муха тебя укусила? — хмуро спрашивает Денис.

— К чему такие предосторожности, когда речь идет о нескольких бумажках.

Однако Дениса беспокоит другое: ему тоже хотелось бы повидать свою Кармен и маленького сынишку, и, если бы не сломанная нога, он с удовольствием поехал бы с Кимом. Во время тайных поездок в Барселону Ким всегда ночует в одном и том же месте — у родителей Дениса, в маленьком домике в безлюдных окрестностях Орты, где кроме них живет подружка Дениса и их семилетний сын. Она еще совсем молоденькая, ей было всего шестнадцать, когда она сошлась с Денисом, однако вскоре его забрали в армию и отправили на Эбро, потом он бежал из страны, а Кармен и грудного ребенка взяли к себе его родители, поскольку в Барселоне у нее больше никого не было. Кармен познакомилась с Денисом, едва приехав из Малаги. Она была очень красивой девочкой, но все время как будто чего-то боялась. Работала она в парикмахерской, принадлежавшей ее тете, и жила там же. Одним словом, детка, Денис, как и твой отец, только и думал о том, чтобы увидеть Кармен с сынишкой и перевезти их во Францию, но раньше он не мог этого сделать: сначала был в концентрационном лагере, потом, во время оккупации, работал на шахте у немцев, откуда убежал, примкнул к Сопротивлению, где и познакомился с Кимом, и вплоть до конца войны сражался вместе с ним в партизанском отряде. Впрочем, о Денисе я расскажу вам в другой раз…

Свистит паровоз на вокзале Матабио, последние лучи солнца освещают ville rose,[12] и в глазах Кима, глядящего на мой белый комбинезон, испачканный краской, вспыхивают теплые искорки.

— Бедный художник, — медленно произносит он, улыбаясь, — придется тебе вернуться к мамочке.

Когда-то, работая официантом в Барселоне, я получал заказы и иллюстрировал книги, но в Тулузе все сложилось по-другому — я устроился маляром, равно как и Денис; впрочем, это была неплохая работа, и я не жаловался.

— Увидимся, когда вернусь. Ведите себя хорошо, — говорит нам Ким, пряча документы за пазуху. — Честное слово, когда-нибудь плюну на все и заберу с собой маленькую Сусану.

— Ты что, спятил? Как ты перейдешь границу с больным ребенком? А вот привезти сюда мою Кармен и сына ты, наверное, сможешь; если поймешь, что все складывается удачно — действуй, я дам тебе денег на текущие расходы и еще кое-какую сумму для родителей.

Застегивая куртку, Ким размышляет.

— Если это не будет слишком рискованно, обязательно захвачу их с собой. Можешь на меня рассчитывать.

Денис протягивает ему письмо и пять тысяч песет — половину родителям, половину Кармен, — и друзья обнимаются, стоя посреди комнаты в потоке ослепительно алого света, который в эти часы врывается через балкон. Такими я их запомнил. В тот миг я испытал что-то вроде предчувствия: алое сияние словно вознесло их над полом; обнявшись, они думали, как это часто бывало в такие минуты, что, несмотря на все напутствия и добрые пожелания, они больше никогда не увидятся. В конце концов Ким берет начищенный и смазанный браунинг, приготовленный ему другом. Не могу в точности передать наставления Дениса о том, как нужно заботиться в пути о Кармен, чтобы она не сбила свои нежные ноги и не простудилась во время ночевок в горах под открытым небом, зато помню решительный взгляд Кима и его слова:

— Не бойся, я привезу ее живой и здоровой.

Ким идет к двери, и в этот миг черный кот, — я не уверен, что на самом деле видел, как он, мяукая, пересек комнату на мягких лапах, то есть я хочу сказать, что не помню, был ли он там в действительности, существовал ли на самом деле, — так вот, этот черный кот шмыгнул мимо него на балкон, а оттуда на улицу так неожиданно, что я едва не вскрикнул.

— Что с тобой? — удивляется Ким.

— Ничего. Галлюцинация.

— С каких это пор у тебя галлюцинации? — Он оглядывается, но ничего не замечает.

— Не обращай внимания, — отвечаю я. — Ступай, в добрый путь.

С балкона мы видим, как он удаляется по Рю-де-Бельфор в сторону вокзала, на нем замшевая куртка и коричневая шляпа. Он идет неторопливо, задумчиво держа сигарету во рту, засунув руки в карманы, словно на обычную прогулку по берегу Гаронны.

5

— Привет, привет! Вот уж не ожидала! Дай-ка мне руку, у меня соскочила туфля, — сказала сеньора Анита.

Мы столкнулись на углу, она покачивалась, стоя на одной ноге и держа туфлю в руках. Потом вдруг ухватилась за меня, отчего я выронил папку и коробку с карандашами; от нее шел сильный запах перегара. Она улыбалась, на зубах виднелась губная помада. Я только что вышел от Сусаны, было начало девятого, и, несмотря на шерстяные перчатки, мои пальцы коченели от холода. Сеньора Анита шла со стороны улицы Сальмерон, возвращаясь из кинотеатра «Мундиаль», и, должно быть, посетила не менее дюжины баров. Опираясь о мою руку, она тщетно пыталась надеть туфлю, но оступилась и упала на тротуар, больно ударившись коленкой и едва не разбив себе лицо. Я помог ей присесть на ступеньку. Она задрала коленку и, пригнув голову, принялась ее изучать: на чулке красовалась дыра размером с яйцо.

— Давайте я провожу вас, сеньора Анита.

— Ты очень добрый мальчик, но провожать меня не обязательно. Все из-за этой туфли, сама не знаю, что с ней приключилось. — Она поднесла туфлю к глазам, внимательно рассмотрела ее снаружи, затем заглянула внутрь, но туфля была в порядке. — Старая она, вот и все дела… каблук шатается. Нет, это не туфелька Золушки!

Я улыбнулся в ответ, но, как мне кажется, довольно кисло.

— Ты идешь от Сусаны? Нельзя оставлять ее одну.

— С ней сеньор Форкат.

— Ах да, конечно. Надо же, какая теперь хорошая компания у моей девочки! Каждый вечер она с тобой, и эти славные ребята заходят, и сеньор Форкат, который так умеет ее развеселить… Везет нам, правда, Даниэль?

— Да, сеньора.

— Как славно все у нас сейчас складывается, правда?

— Да, сеньора!

— И как весело нам всем вместе! Ну, признайся, что всем вместе нам очень хорошо!

— Да, сеньора, действительно очень хорошо.

— Я очень рада. — Она вздохнула. — Моя девочка не должна оставаться в одиночестве. Посмотри только на эти проклятые чулки, теперь их не заштопаешь! А на дворе холод собачий… — Она смолкла, и мне показалось, что ей хотелось еще немного посидеть на ступеньке. Потирая ушибленную коленку, она заметила мои серые шерстяные перчатки, взяла меня за правую руку и крепко прижала мою ладонь к дырке на чулке, к оцарапанной коже. — Ты позволишь? Как тепло, так намного легче!.. Какие чудесные перчатки. Тебе их мама связала?

— Нет. Сеньора Конча.

— Знаешь, есть руки, которые согревают, стоит только на них посмотреть! — Она легонько потерла коленку, опустив ресницы. Когда она снова подняла голову, ее голубые глаза весело моргали. — На самом деле все, что нам нужно в жизни, — это чуточку тепла, когда холодно. И больше ничего. Разве нет? «Эта сеньора Анита совсем пьяна», — вот что ты сейчас думаешь, ведь правда? — Она отложила туфлю и уселась поудобнее. — Знаешь, что я тебе скажу? Нет такого несчастья, которое бы длилось вечно… Ай, моя коленка!

— Позвольте, я провожу вас до дома.

— Не надо, я уже пришла…

Но она заметно прихрамывала и в конце концов согласилась, чтобы я ей помог, и взяла меня под руку. Прежде чем открыть калитку в сад, она постаралась успокоиться, бегло глянула в карманное зеркальце, взбила золотые кудри и, пройдясь ярко-красной помадой по губам, попросила не говорить сеньору Форкату, как она себя вела. Оказавшись за оградой, она улыбнулась:

— Если когда-нибудь придешь в «Мундиаль», а меня там не будет, скажи билетерше, что ты мой друг, и тебя пропустят бесплатно.

— Спасибо, сеньора Анита.

6

Я был всего лишь одним из них, да и то не самым отчаянным. Я никогда не носил за пазухой пистолет, моим оружием были перья и чернила. Я подчищал, переправлял и подрисовывал числа и имена с помощью бритвы и всяких других, порой весьма неожиданных инструментов. Одним словом, я подделывал документы и подписи, давал новые имена, менял личности; я делал их опасными злодеями, но сам был обычным человеком. Об их лихих приключениях мне приходилось только мечтать.

Ким пересекает границу и прибывает в Барселону дождливой ночью в конце апреля. Он едет к родителям Дениса, чтобы передать им письмо и часть суммы, полученной в Тулузе; остальные деньги предназначаются Кармен, которая берет их без особой радости. Эта молодая женщина лет двадцати четырех, измученная трудом, одиночеством и бесконечным ожиданием, смотрит на Кима почти с ненавистью: его приезды всегда были источником тревог и волнений, он неизменно приносил с собой дурные вести — вот и на этот раз она слышит о столкновении с пограничниками и ранении Дениса. До каких пор будут длиться все эти беды? К чему столько жертв, столько смертей? Когда прекратится этот кошмар? Ким все понимает и говорит (уже не в первый раз он признался в этом и мне после одного шумного собрания в Париже), что тоже устал от этой бесконечной борьбы неизвестно за что.

Желая приободрить ее, Ким рассказывает о планах Дениса: дела у него складываются успешно и, возможно, настало время, когда она может наконец послать подальше этот опостылевший город, забрать малыша и перебраться к нему. «Я могу взять вас с собой на обратном пути, дня через три, — говорит он, — переход через границу — дело непростое, но у нас будет хороший проводник». К его удивлению, предстоящее путешествие не радует Кармен: быть может, теперь уже слишком поздно, Денис для нее мертв. Она обнимает сынишку и задумывается… Представьте: за окном дождливая ночь, все трое сидят возле пылающего очага, старики ушли спать сразу после ужина, а мальчик никак не может уснуть, и мать держит его на руках; широко открыв глаза — так же, как вы сейчас, — он с восторгом слушает рассказ Кима, верного друга его отца, явившегося сквозь ночь и страх оттуда, где непременно закончатся страдания и беды его матери; и так же внимательно и безмолвно слушает его красавица Кармен, неграмотной девушкой приехавшая из Малаги в самый разгар войны… Я не знаю подробностей, но Киму все-таки удается ее уговорить: он заверяет, что много раз благополучно переправлял детей во Францию. Несколько лет назад, организовав первую вооруженную группу Конфедерации,[13] он часто переходил границу и почти каждый раз возвращался с кем-то из детей эмигрантов. В последний раз он переправил двух ребятишек восьми и двенадцати лет, сыновей командира-республиканца, погибшего в концлагере Маутхаузен. «Почему же в таком случае, — спрашивает Кармен, — ты до сих пор не забрал к себе собственную жену и дочь?» — «Как бы они пережили эти годы, — отвечает он, — когда я сражался в Сопротивлении и все время переезжал с места на место? Сейчас другое дело, но моя дочь больна…»

Прежде чем выйти на нужных людей, той же ночью, незадолго до рассвета, Ким навещает тебя и Аниту. Идет проливной дождь, он быстро шагает по пустырям Орты и Гинардо и наконец ловит такси.

Он рассказывал, что ты спала и он не захотел тебя будить, поэтому не стал включать свет. На террасе сильно пахло эвкалиптом. Ким коснулся губами твоего пылающего лба, затем положил на кровать клеенчатую сумку твоего любимого зеленого цвета; Аните он оставил немного денег. Он пробыл у твоей постели не более пяти минут, но эти мгновения, проведенные рядом с тобой, излечили его от печали и бесчисленных разочарований.

Тем временем наступает воскресенье. Ясное безоблачное утро и ослепительная синева неба бередят им самим усыпленную память, где живет воспоминание о таком же рассвете в этом самом саду, о далеких счастливых днях; он едет по городу на трамвае, мимо проносятся покрытые свежей зеленью платаны, залитые солнцем дома, изумрудные пальмы на балконах; люди неторопливо прогуливаются, ведя за руку детей. И сердце, как всегда, болезненно сжимается: чужак в собственном городе, иностранец в собственной стране — вот что чувствуешь, когда пропитан ненавистью и пороховой гарью, как Ким, который столько лет, вдали от вас, жил памятью о кромешном аде, о насилии и нищете, о нескончаемых бедах и неудачах, будь они прокляты, как вдруг нежданно-негаданно окунулся в ласковое тепло тихого весеннего дня, словно призывающего забыть обо всем, что было, и порадоваться жизни, подобно беспечным воскресным пешеходам… Нас нет рядом с Кимом в этом трамвае, пересекающем город с севера на юг, но мы знаем, что его гнетет и что он тщетно старается от себя отогнать: его приводит в отчаяние не только бесполезная тяжесть браунинга под мышкой, возле самого сердца, но и полная ничтожность идеалов, которые до сих пор живут в этом сердце. Каждый раз, переходя границу и встречаясь с этим утренним городом, он впадает в уныние.

Однако чувство чужеродности имеет ряд преимуществ: обостряется инстинкт, предупреждающий об опасности, и ты все время начеку. Документы он везет в старом портфеле, а приказ держит в голове: следует немедленно отказаться от любых вооруженных нападений, включая завтрашнее. Таков приказ Центра, и завтра он передаст его Жозепу Нюаляру. Встреча состоится в открытом кафе возле вокзала Сантс, ровно в одиннадцать утра. Ким выходит из трамвая, останавливается у киоска метрах в тридцати от кафе и видит Нюаляра, который ждет его за столиком в самом углу. Кажется, все в порядке… На открытой террасе кафе много посетителей, между столиками снует светловолосая девушка в белой шапочке и плиссированной юбке. Нюаляр просматривает газету, страницы перелистывает ветер. Кима он не замечает. Ему тридцать пять, он коренаст, волосы ежиком, очки в металлической оправе. Чувства Кима обострены, он ни на мгновение не забывает об опасности, но не это спасает его на сей раз, а мысли о тебе, Сусана.

Где-то рядом тормозит машина, Нюаляр резко поднимает голову, однако ничего особенного не замечает. По террасе между столиками бегают дети, ветер усиливается, начиная досаждать посетителям. Похоже, Нюаляр чувствует, что Ким где-то рядом, он вертит головой и смотрит в сторону киоска, но как раз в этот миг порыв ветра задирает юбку у девушки, которая несет поднос, заставленный выпивкой, и это забавное происшествие полностью поглощает внимание Нюаляра, равно как и других посетителей. Залившись румянцем, молоденькая официантка пытается одернуть юбку, наклоняет поднос, и его содержимое едва не обрушивается на голову Нюаляра. Слышен чей-то смех. Стройные девичьи ноги, эта неожиданная отрада для глаз — Нюаляр оценил их и тоже смеется — не позволяют ему заметить шефа и подать условный знак; твой отец тем временем задерживается у киоска на несколько секунд дольше, рассматривая обложку бульварного романчика под названием «Приключения Сусаны» и думая про себя, что его дочурку он бы очень позабавил, — и это его спасает.

Он хочет купить книжку, но уже нет времени. Черная мантилья, сорванная ветром с головы одной из посетительниц кафе, пролетает над террасой, словно испуганная ворона, и запутывается в ветвях дерева. Скверная примета, дурной знак, который Нюаляр снова не замечает. Ким спрашивает у продавца, сколько стоит книга, и, обернувшись, видит, как обескураженный Нюаляр растерянно встает, и порыв ветра едва не сбивает его с ног: возле него стоят два типа в серых плащах, он хочет нагнуться, чтобы поднять с пола какой-то предмет, кажется, берет, но его тут же хватают-, один проверяет документы, другой надевает наручники. Нюаляр не сопротивляется, и на глазах изумленной публики его тащат к черному автомобилю и толкают внутрь, однако в последний момент он бросает прощальный взгляд на официантку в надежде, что налетевший ветер вновь поднимет ее легкую плиссированную юбку. Нюаляр всегда был таким — самозабвенно влюбленным в жизнь и женщин…

Ким неподвижно стоит возле киоска, пока автомобиль не исчезает за поворотом, после чего уходит. Похоже, полиция не знала, что у Нюаляра была назначена с ним встреча, иначе они бы обязательно дождались его прихода, чтобы взять обоих. Тем не менее совершенно ясно, что это была спланированная операция: в то же самое время на квартире Побленоу схвачены Бетанкур и Кампс, а также наш связной, распространявший листовки, механик из Грасии. Без доноса тут явно не обошлось.

Спустя несколько часов Ким, рискуя попасть в лапы полиции, об этом узнает и решает, что теперь самое лучшее — исчезнуть как можно быстрее. Возвращаться в Орту нельзя, и он назначает Кармен встречу по телефону. Она с сынишкой приезжает на вокзал Франсиа, держа в руке маленький чемодан, и той же ночью они все вместе пересекают границу.

Задание провалено, но обещание, данное Денису, Ким выполнил: Кармен и мальчик прибыли в Тулузу живыми и здоровыми.

Глава четвертая

1

По утрам я превращался в тень капитана Блая. День за днем меня все крепче опутывала паутина нелепостей, сотканная из диких выходок и причуд старого болтуна, и мне порой казалось, будто я барахтаюсь в какой-то вымышленной реальности, в неподвижной серой пустоте, и все эти надуманные страсти не стоят и малой толики тех переживаний, что поджидали меня вечером в особняке. Единственное, о чем я теперь мечтал, — как можно скорее очутиться рядом с Сусаной и Форкатом.

Поначалу я стеснялся клянчить подписи и, когда нам открывали дверь, прятался за спиной капитана, делая вид, будто я тут ни при чем, но потом привык. Я брал с собой маленькую папку с петицией и лист бумаги, куда по просьбе капитана Блая заносил имена и адреса тех, кто подписался или, наоборот, отказался поставить свою подпись. Последних было большинство. Капитан таскал меня по барам и магазинам, рынкам и школам, мы уходили все дальше от проклятой трубы, постепенно охватывая весь район Ла-Салуд и добрую часть Гинардо. Он настойчиво трезвонил во все двери подряд, и разгневанные домохозяйки, заслонив могучими телесами дверной проем, выслушивали текст петиции недоверчиво и неохотно. Знакомые капитана ставили свою подпись, чтобы поскорее от него отделаться, однако такое случалось нечасто. В большинстве квартир, особенно там, где дверь открывали мужчины, нас посылали куда подальше самыми последними словами. Так вы говорите, подписать эту бумажку, чтобы трубу надстроили на несколько метров и устранили утечку газа? Да идите вы к черту со своей трубой, ядовитым газом, отравленным дымом и прочим дерьмом собачьим, — говорили раздраженные жильцы, захлопывая дверь прямо перед нашим носом.

— Слабоумный идиот, вот вы кто, — отвечал капитан из-за двери. Оказавшись на улице, он вздыхал: — Дерьмо подступает к самому горлу, а они и слышать ничего не хотят. Наверняка этот негодяй — прибежник режима…

— Вы хотели сказать: приспешник, капитан.

— Я хотел сказать то, что сказал, сопляк. Бывают приспешники, а бывают просто бздуны и трусы, они-то и есть прибежники. К тому же надышавшиеся газа.

Но капитан не отчаивался. К концу мая, почти через месяц после появления Форката, мы не собрали и дюжины подписей, хотя, по его мнению, мэрия могла вмешаться только в том случае, если их наберется не менее пятисот, и я понимал, что обивать чужие пороги и топтать лестницы мне предстоит как минимум до осени, пока меня не возьмут учеником в мастерскую и я наконец не буду избавлен от неугомонного капитана.

Любопытные домохозяйки с улицы Камелий и Алегре-де-Далт не сомневались — жена, конечно же, рассказывает капитану о том, что происходит в особняке сеньоры Аниты, и при появлении диковинного собирателя подписей беззастенчиво засыпали его вопросами. Правда ли, что человек, которого пригрела эта потаскуха, прибыл вовсе не из Франции, а из бургосской тюрьмы? Почему он никогда не выходит из дому, чем он занимается целыми днями с больной пятнадцатилетней девчонкой и этим мальчуганом? Правда ли, что бесстыжая кассирша шляется по дому голая, или это только слухи?

Капитан не терялся, украшая свои рассказы самыми дикими и немыслимыми подробностями, чем еще больше запутывал клубок сплетен и пересудов. Нет, сеньора Клотильда, у вас неверные сведения, этот человек на самом деле знахарь, недавно прибывший из Китая, он лечит девочку отваром из роз и светляков, древним испытанным средством против палочек Коха, хотя в молодости он и вправду работал официантом на корабле, плавал по всему свету и однажды влюбился в кассиршу, однако Жоаким Франк-и-Касабланкас оказался проворнее и отбил у него возлюбленную, тогда он смирился и, вероятно, забыл красавицу блондинку, но, быть может, угли еще не совсем остыли, кто их знает, этих авантюристов, по крайней мере нашего, с косыми глазами и иссеченным шрамами сердцем… Форкат не просто авантюрист, он авантюрист с большой буквы!

Старик врал так убедительно, что жители квартала, между собой считавшие его полоумным болтуном, с восторгом проглатывали всю эту несусветную чушь, которая вполне приходилась им по вкусу, пробуждая невесть какие сладострастные помыслы и сентиментальные мечты, особенно у мужчин: смазливая кассирша мало кого оставляла равнодушным. И как ни завирался капитан, рассказывая о загадочном доме и его обитателях, слушали его с неизменным вниманием. Он подыгрывал, делая вид, что его крайне занимает происходящее в особняке, хотя на самом деле подобные мелочи его совсем не интересовали. Как-то раз он признался, что почувствовал себя стариком в тот день, когда ему впервые пришлось притвориться, будто его интересуют скучные вещи. По правде говоря, он редко вел себя как старик, особенно если дело касалось его навязчивой идеи — фабричной трубы и зловонного газа, во имя борьбы с которыми он прочесывал улицу за улицей, разнося сплетни и слухи.

Постепенно и я узнавал о сеньоре Аните сплетни, ходившие в нашем квартале. Какие-то капитан решительно опроверг, другие подтвердил — например, что у сеньоры Аниты уже не первый раз жил мужчина: три года назад в особняке не меньше месяца околачивался один механик из кинотеатра «Иберия», где она в то время работала; по словам капитана, он приходился сеньоре Аните дальним родственником и к тому же был очень болен. Его выгнали из пансиона, и ему негде было жить; он все время кашлял и плевался кровью — я уверен, именно он заразил девочку, добавил капитан, — и хотя он был очень хорош собой и чистоплотен, сеньора Анита как-то призналась донье Конче, что чувствует к нему отвращение, особенно когда меняет простыни.

Неподалеку от дома, возле цветочной лавочки на улице Сардинии, капитан заявил, что срочно должен понюхать гвоздики, но, едва переступив порог, воскликнул:

— Даже сюда доносится зловонное дыхание этой пакости!

Хозяйка, худенькая невзрачная женщина, обескураженная нашим вторжением, прежде чем подписать петицию, которую капитан, как обычно, велел мне зачитать вслух, назвала мать Сусаны неотесанной деревенщиной:

— Столько лет здесь живет, а так и не научилась говорить по-каталонски — ни она, ни ее дочь.

Она заявила, что больше всего ее раздражают не любовники кассирши, а ее страсть к вину, обтягивающие юбки, вихляющая походка, дурной вкус и потасканный вид, от которого бедняжке, к сожалению, уже никогда не избавиться. Будь у нее муж, она бы меньше задом вертела, добавила цветочница.

— Мужчины считают ее аппетитной, не правда ли? — вкрадчиво поинтересовался капитан. — А она курит как паровоз. Но видите ли, сеньора Пили, чем старше и занудливее становишься, тем меньше хочется осуждать людей… Точнее, большинство людей. Вот почему я считаю, что Бог, который наверняка гораздо старше меня и еще больший зануда, не станет меня осуждать, когда мы встретимся там, наверху. Он скажет: проходите, сеньор Блай, располагайтесь со всеми удобствами. Вот что он мне скажет… В любом случае, сеньора Пили, если хорошенько подумать, чем бы ни занималась эта белокурая красотка с ее бурным темпераментом и соблазнительным задом, волновать нас может только одно: легкие ее дочки, разрушенные палочками Коха, а также поганый газ, от которого гниют цветы в их саду, а рано или поздно сгнием мы все… Вот почему я прошу вас поставить подпись — мы должны помочь вылечить легкие невинного ребенка, который непременно умрет, если не восторжествует справедливость и мы не добьемся, чтобы власти убрали чертову трубу или в крайнем случае сделали ее на несколько метров выше…

— Конечно, конечно, — засуетилась сеньора Пилар и выхватила у меня из рук петицию. — Давай, сынок Я подпишу. Разве отвяжешься от этого старого болтуна?

Цветочница добавила, что не стоит так драматизировать ситуацию; ей, например, вовсе не кажется, что Сусана вот-вот умрет. Еще она заявила, что туберкулез — болезнь романтическая и не надо преувеличивать… Уже стоя в дверях, капитан обернулся к сеньоре Пилар и предупредил, чтобы она была поосторожнее, когда ясной безоблачной ночью, поддавшись сентиментальному настроению, будет рассматривать звезды. Звезды не мигают, сказал он, все это вранье, на самом деле они выпускают белую пыльцу, которая высушивает глазные нервы, и человек может ослепнуть.

— Хватит молоть чепуху! — разозлилась цветочница.

— Все это вранье метеорологов, — добавил капитан. — Звезды не светятся. Все они погибли много миллионов лет назад. Вчера вечером об этом передавали по Независимому радио Испании.

На улицах квартала он чувствовал себя как рыба в воде. Я спросил, почему он в свое время не бежал из Барселоны, как Ким, Форкат и многие другие, как несомненно поступил бы и мой отец, если бы не пропал на фронте.

— Я умру в квартале Ла-Салуд, — проворчал он. — Отсюда меня никто не прогонит, мое сердце будет похоронено здесь».

На площади Санлей капитан немного отстал, и, обернувшись, я увидел, что он преспокойно мочится в канализационную решетку. Мутная густая струя, затейливо изгибаясь, бесшумно исчезала в отверстии на мостовой.

— Не надо, капитан, ну пожалуйста. — Я дернул его за плащ, но он даже не шелохнулся. — Пожалуйста.

— У Человека-невидимки моча тоже невидимая, — огрызнулся он.

— Но вы не Человек-невидимка, черт возьми! — Рассерженный и смущенный, боясь, что нас кто-нибудь заметит, я затопал от ярости и капризным тоном, от которого самому сделалось противно, добавил: — Я знал, что в конце концов вы сделаете какую-нибудь глупость!

— А чего ты от меня хочешь? — удивился он. — Ведь я всего-навсего старый болван!

— Идемте, капитан, уже поздно.

Потом он остановился поболтать с хозяином молочной лавки на улице Сан-Сальвадор, где сеньора Анита покупала Сусане молоко. Капитан попросил его поставить подпись, чтобы беззащитная больная малышка наконец вздохнула свободно, однако молочник заявил, что все это глупости и мы напрасно теряем время, кроме того, по его мнению, жалкий десяток подписей нечего не изменит. Попутно он делал мне знаки, чтобы я поскорее уводил старого пердуна.

— Ну что вам стоит поставить подпись? — ныл капитан. — Вы и представить себе не можете, что угрожает кварталу. И вам, и всей вашей семье. Вы хоть знаете, что такое газ?

— Более или менее, — проворчал молочник.

— Сомневаюсь, уважаемый. Газ — это летучая субстанция, как запах коров, вранье блондинок или пуканье епископов, одним словом, его не видно и не слышно. Распространяется он мгновенно, и ничто не может его сдержать.

— Ну да, черт возьми… Уведи его отсюда, парень. Надо все-таки объяснить ему, что с ним происходит. — Он взял капитана под руку и некоторое время молчал, размышляя над тем, что сейчас ему скажет, а потом посмотрел на него с такой жалостью, что капитан презрительно фыркнул. — Слушайте, Блай, вы долго сидели дома под замком с картечью в голове и до сих пор не выздоровели окончательно. По-моему, вас напрасно пускают гулять по кварталу.

— Это миазм, флюид, — продолжал капитан, не обращая на него внимания. — В природе существует несколько разновидностей газа. Рудничный газ, хлор — смертельно ядовитый, его пускают в окопы; домашний газ, он совершенно бесцветный и стелется по земле. А есть еще зеленый газ, который встречается на болотах и топях и действует на людей как снотворное… Как вы считаете, почему в этой стране все больше и больше болот?

— Отлично, я все понял! А теперь уходите, у меня полно работы.

— Разбавлять молоко водой — вот и вся ваша работа. Вы уже заражены, вы разлагаетесь заживо! Бестолочь — вот вы кто, самая настоящая бестолочь! Короче, подписываете или нет?

Наконец мне удалось вывести капитана на улицу. В тот день я действительно заслужил ежевечернюю награду — почетное место на душной террасе особняка, где я старательно изображал, будто работаю над рисунком, на самом же деле нетерпеливо ждал Форката, который неизменно появлялся в своем великолепном кимоно с широкими рукавами, садился на краешек Сусаниной кровати, некоторое время молчал, словно подбирал нужные слова чтобы продолжить рассказ, а его неподвижный глаз всматривался в сгущающиеся над садом сумерки. И тогда я откладывал карандаш, тихо вставал из-за стола и усаживался на кровати возле Сусаны, чтобы не пропустить ни единого слова, мы оба оказывались в плену его завораживающего голоса и властного взгляда, проникающего в сумрачные глубины прошлого.

2

Дни текут неторопливо, город вокруг тебя пропитан солнечным светом, дует тихий ветерок Вероятно, ты думаешь, что ураган жизни бушует далеко отсюда, далеко от твоей кровати, и что он тебя пощадит. Но это не так Однажды мир ворвется в твою жизнь более настойчиво и властно, чем одолевающая тебя болезнь, его страсти и обжигающее дыхание неизбежно тебя настигнут, и тогда придется принять их, точно так же, как некогда принял Ким и его друзья.

Людей, решивших переделать мир, в то время вела одна-единственная цель, которая заставляла их жить в постоянной опасности, поступаться спокойствием, счастьем своей семьи, а зачастую и собственным достоинством. Эта цель сводилась к нескольким довольно расплывчатым идеям, которые сегодня уже мало кого интересуют, а скоро будут совершенно забыты. Наверное, оно и к лучшему; в конце концов, забвение — тоже стратегия существования. Однако Ким, несмотря на бесчисленные заботы, не перестает думать о своей любимой девочке и мечтает лишь о том, чтобы увидеть ее здоровой и счастливой.

Все, что я вам сейчас рассказываю, я услышал от Кима в тот дождливый вечер в Тулузе, когда мы попивали пиво в крошечном баре на улице Семи Трубадуров накануне его отъезда в Шанхай и моего возвращения в Барселону. Если я что-то ненароком добавлю от себя, то, скорее всего, это будет описание подробностей, или, быть может, прихотливая память донесет неведомо откуда какой-нибудь смутный образ из его же собственных рассказов, отпечатавшихся в моих воспоминаниях, однако ничего существенного я не прибавлю и ни о чем не умолчу — именно так развивались эти удивительные события, благодаря которым Ким всего лишь через пятнадцать дней оказался на Дальнем Востоке.

Спустя неделю после того, как Ким привел Кармен с сыном к Денису, — тот, увидев их, зарыдал от счастья — Центр заявляет о своих подозрениях в связи с арестом в Барселоне Нюаляра и его товарищей, и вот Ким отправляется в Париж, где встречается с одним испанским коммунистом, который уверяет, что владеет некой секретной информацией, проливающей свет на недавние события. Однако источник этой информации весьма сомнительный, и многое кажется абсурдным: например, намек на то, что в обмен на личную безопасность Нанду Форкат, ваш покорный слуга, донес в Главное полицейское управление Барселоны на своих товарищей. Все это бесит Кима, который решительно отвергает любые мысли о предательстве. Недавно он в ярости покинул последний съезд НКТ в Тулузе и теперь чувствует себя обессиленным и опустошенным. Он устал от постоянных подозрений коммунистов, отказывающих ему в поддержке из-за его анархистских взглядов, от попыток руководства Конфедерации тормозить все его начинания, от противоборства разных течений внутри НКТ и от бесконечной борьбы, жертвами которой неизменно становятся лучшие товарищи…

Под вечер он гуляет по набережной Сены, раздумывая, что делать дальше с собственной жизнью. Темная река словно хранит в себе то смутное желание счастья, которое все время дремлет где-то рядом, но сегодня выходит из берегов и, кажется, вот-вот затопит измученную память, переполненную насилием и смертью. Забегая вперед, скажу, что поездка в Париж сложилась иначе, чем он предполагал, и вскоре он покинул берега Сены, чтобы перенестись на берега Хуанпу; впервые в его жизни борьба и политика остались где-то вдали, за бескрайним океаном, и он испытывал лишь одно страстное желание — как можно скорее воссоединиться с тобой и твоей мамой.

Однако не будем торопиться. Случилось так, что накануне его отъезда из Парижа ему позвонили из клиники «Вотрен». Это был Мишель Леви, его французский друг, с которым они не виделись с самого освобождения Парижа. У Леви была кличка Капитан Круассе, он был командиром Кима в Лионе, когда они оба сражались в рядах Сопротивления. В марте 1943 года, во время нападения на немецкий патруль, Капитан Круассе спас Киму жизнь, о чем тот никогда не забывал. У Леви было достаточно оснований люто ненавидеть нацистов и сражаться против них со звериной яростью. Его отец и двое братьев, схваченные эсэсовцами во время жуткой облавы на евреев и доставленные на Зимний Велодром, погибли в газовых камерах Треблинки, а оставшимся членам семьи удалось бежать из Франции. Он примкнул к движению Сопротивления и незадолго до освобождения был схвачен гестапо. Его пытали, изуродовали, и теперь ему предстояло вынести две тяжелейшие хирургические операции. Перед возвращением в Тулузу Ким решает его навестить.

Частная клиника в пригороде Парижа. Встретивший его человек в инвалидном кресле выглядит изнуренным и осунувшимся, однако он приветливо улыбается и держится бодро. Они обнимаются, шутят, вспоминают прошлое. Какая нелегкая принесла тебя в Париж, mon vieux?[14] Видишь ли, объясняет Ким, я занимаюсь все тем же, ничего не поделаешь, у нас в Испании еще много этих мерзавцев… и я начинаю думать, что они не переведутся никогда. Я не хотел ехать в Париж, по большому счету, мне здесь делать нечего: все, что я получил за эту поездку, так это очередной нагоняй. Но сейчас я, честное слово, рад, потому что снова могу тебя обнять.

Леви чувствует, что его друг глубоко подавлен. Мне тоже пришлось несладко, говорит он Киму, стараясь его приободрить; похоже, фашисты перебили мне позвоночник, и вот я здесь, а врачи не знают, что со мной делать. Он рассказывает Киму, что с ним было после войны: кое-как подлечившись, он отправился на Дальний Восток, чтобы поправить дела семейного бизнеса, связанного с морской торговлей. Леви из очень богатой французской семьи, у него есть родственники, которые живут в Шанхае уже много лет и владеют множеством предприятий: трамвайной и судоходной компаниями, текстильной фабрикой, ресторанами. Леви полюбил Шанхай с первого взгляда и решил там остаться. Вскоре он возглавил судоходную компанию и одну из фабрик, а полгода назад женился на китаянке по имени Чень Цзинфан, дочери торговца опиумом из Тяньцзиня. Брак оказался счастливым, семейный бизнес процветает, у Леви хорошая репутация у таможенников и банкиров Шанхая… но сейчас все висит на волоске. Его здоровье серьезно ухудшилось, необходимо удалить гематому из спинного мозга, и вот он вернулся в Париж, где лег в клинику знаменитого нейрохирурга. Операция рискованна, однако в случае успешного исхода его ожидает вторая, еще более опасная; одним словом, его пребывание в клинике затянется минимум на четыре месяца. Чтобы не доставлять супруге лишних волнений, он не позволил ей сопровождать себя. Операция состоится через две-три недели, но не смерть на операционном столе пугает его: он боится за жизнь Чень Цзинфан.

— Узнав, что ты в Париже, я сразу же тебе позвонил. — Мишель Леви поворачивает колеса инвалидного кресла и подъезжает поближе к Киму; лицо его выражает тревогу. — Я хочу попросить тебя об одном одолжении, Ким. Об огромном одолжении, которое только ты можешь для меня сделать.

— Я сделаю все, что в моих силах.

— Помнишь Крюгера, полковника гестапо, который пытал меня в Лионе?

— Как не помнить этого негодяя?

— Ты хоть раз видел его лично?

— Нет. Однажды мы обстреляли его машину из пулемета, но этот гад чудом уцелел, спрятавшись на заднем сиденье. Я успел заметить только его фуражку.

— Он в Шанхае, — тихо произносит Леви, словно желая сгладить неприятное впечатление, какое эта новость может произвести на друга. — Теперь он не Хель-мут Крюгер, а Омар Мейнинген, владелец ночного клуба под названием «Желтое небо» и нескольких борделей. Я навел о нем справки: незадолго до окончания войны он бежал в Южную Америку, жил в Аргентине и Чили, где торговал оружием, а затем перебрался в Шанхай. Его хорошо знают любители ночных развлечений, и я убежден, что ему покровительствует организация бывших нацистов — торговцев оружием, связанная с Гоминьданом.

Леви встретил Крюгера случайно, на приеме, устроенном английским консулом, за два дня до своего отъезда в Париж, уже будучи прикованным к этому креслу. Леви мгновенно узнал Крюгера, несмотря на крашеные волосы, усы и обаятельную улыбку. И Крюгер его узнал, хотя притворился, будто целиком поглощен беседой с Цзинфан.

— Сначала я хотел сдать его одному еврею из Нью-Йорка, который охотится за нацистами, — рассказывает Леви. — Год назад, когда я еще был нормальным человеком, я бы расправился с ним собственноручно, однако в таком состоянии пришлось все отменить, и я решил придумать что-нибудь потом, после операции. Но здесь, в Париже, на меня внезапно напал страх. А что, если я сдохну на операционном столе? Я же говорю, эта сволочь меня узнала, на следующий день я получил анонимку с угрозами: если я не стану держать язык за зубами, отвечать придется не только мне, но и моей жене, причем первой будет расплачиваться она. Понимаешь?

— Ты хочешь, чтобы я его пристрелил?

— Главное, я хочу защитить свою жену. Но, конечно, лучше всего покончить с ним раз и навсегда.

— Я согласен.

— Тебе придется действовать самостоятельно, — продолжает Леви. — Ты не должен ничего обсуждать с Цзинфань, твоя задача — обеспечить ее безопасность. Слушай, мой верный друг. — Он придвигается к Киму и берет его за руку. Ким чувствует, как хрустнули его пальцы. — Если с Цзинфан что-нибудь случится, я предпочту не выходить из этой клиники живым. Без нее я жить не хочу… — Он смущенно улыбается и добавляет: — Знаешь, что означает по-китайски ее имя? «Цзин» — «безмятежность», а «Фан» — «благоухание». Эти два слова очень хорошо передают то, чем эта чудесная женщина наполнила мою жизнь.

— Не беспокойся, — отвечает Ким. — Я займусь проклятым фашистом.

— Я знал, что ты меня не подведешь.

Потом он даст распоряжения своим людям, и Ким получит все необходимое.

— Не отходи от Цзинфан ни на шаг, — добавляет Леви, — ты будешь жить у нас дома, в небоскребе на бульваре Банд, самой знаменитой улице на всем Дальнем Востоке.

Он позвонит жене и скажет, что Ким ему как брат и что он едет в Шанхай… искать работу, например.

— Тебе у нас будет хорошо, — говорит Леви. — Правда, я еще не придумал, как убедить Цзинфан, чтобы она выходила из дому только вместе с тобой, особенно по вечерам… Я же не могу рассказать ей о Крюгере и о грозящей опасности, понимаешь? Зачем ее пугать? Ладно, в конце концов что-нибудь придумаю.

Ким задумчиво кивает в знак согласия и замечает: отправиться искать работу в такую даль — довольно странная затея, хотя… А вдруг так оно и будет на самом деле?

— Что ты имеешь в виду? — не понимает Леви.

— Честно сказать, я бы с огромным удовольствием поработал в одной из твоих компаний. Как-никак я инженер-текстильщик, хотя мне так и не довелось работать по специальности: сначала война, потом эмиграция… Но у тебя я быстро все вспомню.

Мишель Леви молча смотрит ему в глаза.

— Конечно, — говорит он. — Значит, ты совсем разочаровался в борьбе?

— Думаю, мое время истекло. На смену нам придут другие, у них это выйдет гораздо лучше. Кроме того, я должен забрать из Испании самое дорогое для меня существо и дать ему счастливое будущее.

— Да. Я тебя понимаю. Но почему именно в Шанхае?

— А почему бы и нет? Чем дальше, тем лучше.

Обрадованный Леви уверяет, что обязательно поможет Киму, а когда выздоровеет и вернется в Шанхай, они подробно все обсудят и отметят его выздоровление.

— Но сейчас главное — Крюгер, — добавляет он неожиданно жестким тоном. — Будь очень осторожен и держи с ним ухо востро, этот негодяй очень хитер и абсолютно лишен совести. Итак, повторяю: с некоторых пор его зовут Омар Мейнинген, он владелец клуба «Желтое небо», самого модного и шикарного заведения Шанхая. Он там бывает каждый вечер…

Ким напряженно вслушивается в сдавленный, болезненный голос друга — сдавленный, как его немощное тело, и болезненный, как воспоминание о страданиях, которые оно познало. Для Кима сейчас не существует ничего, кроме этого голоса, этой боли, он верен старой дружбе и своему долгу. Перед его мысленным взором мелькают сцены насилия и унижения, которые ему хотелось бы навсегда забыть, при всем уважении к памяти погибших товарищей, и, уйдя в себя, он не замечает, что происходит внизу, у его ног, не видит тот знак, который отчетливо вижу я, который мы с вами видим: огромный огненно-красный скорпион медленно ползет на изогнутых лапах по белоснежным плиткам, приближаясь к ногам друзей и поводя из стороны в сторону своим страшным жалом, пламенеющим пунцовым шипом. «Откуда тебе все это известно, если тебя там не было? — спросите вы. — Откуда ты знаешь про сдавленный голос и огненного скорпиона? Да и как мог оказаться скорпион на сверкающем стерильной чистотой полу в роскошной дорогой клинике в пригороде Парижа?…» Если вы когда-нибудь смотрели на алую вечернюю зарю, терпеливо дожидаясь последнего луча, который ярко вспыхивает, прежде чем умереть, вы, конечно же, поймете, о чем идет речь.

Повернув колеса своего кресла, Леви почти вплотную приближается к Киму и давит скорпиона, — он тоже не заметил блеска ядовитого жала.

— Когда ты сможешь отправиться в путь? — спрашивает он с нетерпением.

— Когда прикажешь, капитан, — без колебаний отвечает Ким.

— Я немедленно позабочусь о билетах и деньгах. В Марселе сядешь на грузовое судно нашей компании, его капитан — мой друг, у тебя будет хорошая каюта… Ты спросишь, почему я заставляю тебя плыть на моем корабле, вместо того чтобы купить билет на самолет, уж не собираюсь ли я сэкономить несколько долларов? Разумеется, дело не в этом: просто таким образом ты сделаешь для меня еще одно доброе дело. Судно называется «Нантакет», а в каюте его капитана имеется некая вещь, которая принадлежит мне. Я хотел бы получить ее обратно. Речь идет о китайской книге, автор — Ли Ян; ты узнаешь ее по желтому переплету и прекрасным иллюстрациям. Есть и другая примета: на первой странице ты увидишь китайские иероглифы, дарственную надпись, выведенную красными чернилами, а рядом — алое пятно… Ни в коем случае не забудь: алое пятно. Ты должен потихоньку стащить эту книгу, так, чтобы капитан ничего не заметил. Не спрашивай меня, что все это значит, расскажу тебе в Шанхае… Если только выйду отсюда живым. Я могу рассчитывать на тебя, mon ami?[15]

— Я сделаю все, о чем ты просишь.

— У тебя будет много вещей?

— Зубная щетка и браунинг с перламутровой рукояткой.

Леви улыбается, сидя в своем кресле.

— Вижу, ты не потерял ни храбрости, ни чувства юмора.

— С первым дело обстоит лучше, чем со вторым, — отвечает Ким.

— Отлично. Тебе понадобится одежда и деньги. Я прикажу выплатить три тысячи долларов, в Шанхае купишь все необходимое.

— Я думал, японцы разграбили город.

— Ничего подобного. В Шанхае можно найти то, чего нет в Париже, к тому же лучшего качества и намного дешевле. Если тебе понадобятся деньги или что-то еще, смело обращайся к моему партнеру, его зовут Чарли Вонг; я дам ему необходимые указания. Ты ни в чем не должен нуждаться. Купи себе хорошую одежду. — Леви улыбается, однако губы чуть кривятся от боли. — Рядом с Цзинфань ты должен выглядеть элегантно, она настоящая красавица… И последнее. — Он вынимает из кармана крошечный металлический предмет и, держа его на ладони, показывает Киму. — Знаешь, что это такое?

— Пуля от девятимиллиметрового револьвера.

— Точно. Та самая, которую полковник Крюгер всадил мне в спину, это она приковала меня к инвалидному креслу. Я хочу, чтобы ты вложил ее в рот проклятому мяснику, когда он сдохнет.

Ким молча кивает и пристально рассматривает пулю, словно пытаясь измерить холодную ярость, что дремлет внутри заостренного цилиндрика, лежащего в розовом гнездышке его ладони. Но думает он в этот миг не о предстоящем риске, не о трудностях и не о сложных путях неиссякаемой ненависти и неотвратимой мести, которые пересекут вместе с ним моря и достигнут иных земель, иного континента. Он думает только о тебе, Сусана, о далеком островке одиночества, где ты томишься и откуда он хочет тебя вызволить. Как часто много дней спустя, твердо веря в вашу грядущую встречу в Шанхае, он будет представлять твою улыбку, мечтать о том, как, избавившись от болезни, ты будешь гулять под пышными кронами деревьев на берегу Хуанпу: ты держишь его под руку, ты прекрасна, в твои волосы вплетены цветы, на тебе узкое платье из зеленого шелка с разрезами по бокам, как у юной китайской модницы…

3

Примерно раз в две недели донья Конча заходила в особняк, забирала сплетенные сеньорой Анитой кружева и оставляла ей новые заказы, простые, незамысловатые вещицы, в основном разного рода салфетки. Обычно она приносила Сусане цветки бузины, заваривала их в кастрюле, а затем натирала ей отваром грудь и спину, болтала с Форкатом, а иной раз даже помогала сеньоре Аните по дому. С середины мая, когда на склонах горы Пелада зацвел дрок, братья Чакон приносили Сусане охапки веток, усыпанных желтыми цветами, и она раскладывала их на кровати. Желтый цвет она любила почти так же, как зеленый.

Каждые две недели к Сусане приходил доктор Бархау, угрюмый толстяк лет шестидесяти, который жил возле парка Гюэль и обходил весь квартал, с трудом передвигая больные ноги. Бездонные карманы его пиджака всегда были набиты леденцами. Он приносил Су-сане журналы про кино, брал ее руку, садился рядом, отчего кровать заметно проседала, ставил ей градусник и заставлял выпить растворенное в воде лекарство, после чего медленно впрыскивал в вену хлористый кальций, от которого у нее перехватывало дыхание и кружилась голова. Доктор Бархау был совершенно лыс, зато из его ушей, словно компенсируя этот недостаток, торчали густые рыжие волосы, похожие на маленькие букетики цветов.

— Как твой кашель, детка? — спрашивал он Сусану, легонько ущипнув ее румяную от жара щеку. — Поднимай рубашку и показывай спину. Температура, говоришь? Снова тридцать семь и восемь? Ну и что? Под вечер она у тебя всегда немножко поднимается. — И, неуклюже прижав цветущее ухо к ее спине, доктор выслушивал пораженное легкое.

Иногда он усложнял процедуру: брал два серебряных дуро, одну монетку клал Сусане на грудь, ребром другой осторожно по ней постукивал, прижатым к спине ухом внимательно вслушивался, как звуки отдаются в каверне, а потом, закрыв глаза, вел с легким странный разговор — бормотал, мычал, гудел. За его грубоватыми неуклюжими повадками скрывалась трогательная забота, проявлявшаяся открыто лишь в те мгновения, когда в глазах больной мелькали печаль и страх смерти. Стетоскоп прижимался к груди, на лице Сусаны на миг возникало выражение ужаса; она неподвижно смотрела в пустоту, а затем испуганно заглядывала в глаза матери или в мои; я с трудом выдерживал этот взгляд, однако доктору Бархау он был хорошо знаком. Он легонько трепал Сусану по волосам:

— Да все у тебя отлично, и сама ты красотка.

И, как всегда, твердил: полный покой, сочные бифштексы и хорошее настроение, главное — хорошее настроение. Сеньора Анита шутливо замечала, что и ей самой такой рецепт не повредил бы, а доктор рассматривал столбик ртути в термометре, который опять поднялся выше положенной отметки, и хмуро косился на ноги кассирши, стоявшей у кровати со стаканом вина в руке; малиновый халат на ней был расстегнут и обнажал блестящую черную комбинацию, обтягивающую бедра и живот. Затем взгляд доктора медленно перемещался вверх:

— Тебе, Анита, не нужны ни бифштексы, ни хорошее настроение; невооруженным глазом видно, что у тебя увеличена печень… да и другие органы, о которых я промолчу.

Она торопливо застегивала халат до самой шеи, поднимала воротник и хохотала прокуренным хрипловатым смехом.

— И не вздумай здесь дымить, — добавлял доктор.

— А кто дымит? — возмущалась сеньора Анита. — Я никогда тут не курю.

— Ладно. Это я так, на всякий случай.

Воспользовавшись очередной перебранкой — они регулярно повторялись и раздражали Сусану больше, чем неуклюжие прикосновения холодных рук к ее телу, — я с облегчением откладывал в сторону опостылевший портрет, получавшийся каким-то плоским, начисто лишенным перспективы. Но хуже всего было другое: злосчастный рисунок ни в малейшей степени не отвечал поставленной задаче. Я ломал голову, не зная, как передать жирный черный дым, отравлявший окрестности. По замыслу капитана Блая, он должен был сразу бросаться в глаза, поскольку являлся основным, обязательным элементом рисунка. Капитан много раз объяснял мне, что мерзостный дым заполняет легкие Сусаны, становясь благоприятной средой для палочек Коха, отравляет ей кровь и перегружает сердце… «Но как можно нарисовать то, чего не видишь?» — спрашивал я себя.

Я трудился, сидя за столом рядом с кроватью и плитой; влажный неподвижный воздух террасы и хрипловатый смех сеньоры Аниты, сладкий аромат эвкалиптовых испарений, игла, вонзенная в белоснежную кожу Сусаны, запах спирта и багровое вечернее солнце, отражавшееся в затейливом рисунке оконного переплета, слились в моем воображении в образ странного, лишенного времени мира, переполненного чувственностью и микробами, мира, который — я был в этом уверен — мне бы никогда не удалось передать в рисунке. То была не просто уверенность, а, скорее, физическое ощущение; в этой пьянящей атмосфере, насыщенной ароматами и влагой, ее тело тайно требовало какого-то особого внимания, и мне никак не удавалось передать его капризную, причудливую выразительность.

Пока доктор осматривал Сусану, Форкат не выходил из своей комнаты. Доктор об этом знал и иногда, как мне кажется, нарочно задерживался у больной дольше положенного. Ему ужасно хотелось посмотреть на Форката, а тот все не показывался. И вот во время четвертого или пятого визита он появился весьма неожиданно: он вошел на террасу, когда доктор уже укладывал стетоскоп в саквояж, и попросил прописать Сусане что-нибудь от бессонницы.

— От бессонницы ничего не помогает, — отозвался доктор Бархау и, осмотрев незнакомца с головы до пят, грубовато добавил: — Кроме желания спать. Пусть пьет побольше молока.

Однако ему понравилось искреннее беспокойство, написанное на физиономии этого опрятного и подтянутого человека: он явно переживал за девочку, и когда сеньора Анита его представила, добавив, что «это старый друг мужа и он приехал погостить на несколько дней», доктор заговорил с ним куда более дружелюбно.

— Не думайте, что я шучу насчет молока, — сказал он, улыбнувшись. — У меня была одна пациентка, страдавшая бессонницей, — ей было столько же лет, сколько Сусане, и я ее вылечил — так вот, каждый вечер перед сном ей давали чашку горячего молока… Ну, разумеется, помимо молока помогали радиопроповеди падре Лабуру.

Форкат улыбнулся, хотя, сдается мне, вряд ли знал, кто такой этот самый падре. Сусану затошнило, и мать отвела ее в уборную, а эти двое, оставшись вдвоем, разговорились — точнее, говорил в основном доктор Бархау, а Форкат только внимательно слушал советы доктора о том, что необходимо больной, — нудный перечень указаний, который мы с сеньорой Анитой выучили наизусть. Все рекомендации сводились к одному: подбадривать Сусану, поддерживать в ней желание есть и жить, а остальное придет само собой.

Доктор Бархау знал, что мы с капитаном шатаемся по всему кварталу, собирая подписи. Он уважал наши добрые намерения, однако считал все это пустой тратой времени; не верил он и в то, что портрет Сусаны может разжалобить алькальда. В один из визитов он посмотрел на мою работу и одобрительно похлопал меня по спине:

— Ну а газ, сынок? — воскликнул он. — Какого цвета будет у тебя газ?

— Газ невидим, — буркнул я.

— Да что ты говоришь? А знает ли об этом чудак Блай? То-то же…

Сусана смеялась над капитаном, трубой и ядовитым дымом. Пока я рисовал, она частенько смотрела на меня, зажав нос, словно не в силах терпеть зловоние, а потом, притворяясь, что теряет сознание, свешивалась с кровати и задирала ноги. Она ни разу не похвалила ни одного моего наброска и делала все возможное, чтобы я плюнул на этот рисунок и поскорее взялся за следующий.

— Сначала я должен закончить первый и посмотреть, что получится, — настаивал я. — Неужели ты не понимаешь, что кровать, терраса и все, что тебя окружает, — плюшевый кот, труба, газ — останутся одинаковыми на обоих рисунках? Только ты будешь другая — здоровая.

На самом деле я нарочно тянул время; я мог бы закончить рисунок недели за две, но мне так нравилось бывать у Сусаны, что я готов был целыми днями сидеть за столиком на террасе. Вот почему я то и дело рвал листы, и все начиналось заново — кровать, окно, плюшевый кот, черный дым и прежде всего — бедная больная Сусана, задыхающаяся на своем скорбном одре, как любил повторять капитан. Мне действительно не давались детали, я никак не мог добиться, чтобы они правильно сочетались друг с другом — голова больной лежит на подушке, грозный дым вьется в глубине, а не висит прямо над головой Сусаны, как на моем рисунке, фрагменты оконного переплета и черный изгиб трубы симметричны. Хотя, честно говоря, если бы я захотел, рисунок давным-давно был бы уже готов.

4

Капитан Блай перешел на солнечную сторону улицы, поковырял стоптанной тапкой бордюр и вдруг, уперши руки в бока, обернулся ко мне. На ногах он держался довольно твердо; в некоторых барах ему отпускали в долг, и иногда он набирался так, что у него заплетался язык, однако я ни разу не видел, чтобы он шатался.

— Подойди сюда и принюхайся, — сказал он, указывая пальцем на канализационную решетку. — Люди ничего не хотят знать и проходят мимо, а ведь там, в глубине, валяется как минимум сто миллиардов дохлых крыс и по крайней мере дюжина трупов рабочих, обслуживающих канализацию…

Он красочно описал жуткие подземелья Барселоны, добавив, что там скопилось уже столько газа, утекавшего из трубы на площади Ровира, что малейшая искра, отскочившая от трамвайного колеса и попавшая внутрь, может поднять на воздух весь город вместе с портом и волнорезами, а заодно гору Монжуик и праздничную шумную Рамблу.

— Это самое настоящее вредительство, — продолжал он, не отрывая глаз от решетки. — А кругом все делают вид, что ничего не знают и не замечают.

Чтобы сменить наскучившую тему, я спросил капитана, сколько ему лет. Капитан ответил, что он вдвое старше самого Франко и его мамаши, вместе взятых, иначе говоря, ему примерно двести семьдесят один год.

— Подержи-ка. — Он протянул мне папку с подписями, расстегнул ширинку и преспокойно справил нужду в канализационную решетку. — На самом деле не стоит жалеть мертвецов — они ведь не знают, что умерли.

— Опять? Ну не надо, пожалуйста, — взмолился я. — Не делайте этого на улице, прошу вас, капитан.

— Кроме того, — продолжал он, не обращая на меня ни малейшего внимания, — похоже, что на том свете не так уж плохо, ибо сюда, в юдоль земную, как говорится, снова глотать то же дерьмо с той же женой и под тем же флагом никто из усопших, насколько я знаю, не вернулся. Никто. — Он отряхнул свой темный, как финик, член и засунул обратно в ширинку. — Когда я прячу его в штаны, я все думаю о словах того генерала, которые он произнес, вложив в ножны саблю, но никак не могу вспомнить, что же он все-таки сказал…

Я злился, потому что в тот день мне не удалось навестить Сусану: когда я подошел к особняку, жалюзи были опущены, а появившийся в дверях Форкат сказал, что у Сусаны высокая температура и она уснула, так что лучше ее не беспокоить и зайти завтра. В одной руке он держал чашку цикорного кофе, другой прижимал к груди открытую книгу, и я вновь учуял исходящий от него растительный запах. Пришлось вернуться домой. К несчастью, поднимаясь по лестнице, я столкнулся с капитаном, и тот потребовал, чтобы я немедленно отправился с ним на Травесеру, где якобы кто-то пообещал подписать петицию, а он не хочет идти один. Это была явная ложь, или же ему все попросту приснилось; со временем я заметил, что к вечеру крыша у капитана съезжала сильнее, чем утром. Мы обошли с ним всю Травесера-де-Грасиа от улицы Сардинии до Торрент-де-Олья, нажимая на звонки всех выходивших на улицу дверей — сначала на четной, потом на нечетной стороне, но в результате заполучили одну-единственную подпись, которую в какой-то забегаловке измазанной гуталином рукой вывел пьяный старик, чистильщик обуви.

Пока мы шли к дому, начало темнеть. На площади Жоаник у капитана лопнула резинка, на которой держалась одна из его тапок Он уселся на скамейку, достал из кармана бечевку и обмотал ее вокруг ступни. Мы продолжили путь и, дойдя до казарм военной части, увидели на углу маленького человечка в узком черном пальто. Сгорбившись, человечек ожесточенно тер подошву о бортик тротуара, словно отчищая собачье дерьмо. Внезапно он поднял правую руку и вытянул в противоположном от нас направлении, словно кого-то приветствуя. Кому предназначался этот жест, мы не видели до тех пор, пока не поравнялись с человечком: метрах в ста на противоположном углу тротуара другой точно такой же понурый прохожий из вежливости или со страху приветственно поднял руку, глядя еще дальше, где метрах в ста, словно в игре зеркальных отражений, виднелся третий прохожий, застывший с вытянутой рукой, будто римлянин, — точная копия предыдущих двоих; неподвижно стоя на тротуаре лицом к стене, он, должно быть, слышал звуки гимна: казармы были к нему ближе, чем к остальным.

— Ты понял, в чем дело? — Локоть капитана вонзился мне под ребра. — Это они газа надышались. Газ проник им в кровь, их парализовало, и теперь они стоят как столбы.

— Да что вы, капитан, — терпеливо возразил я. — Просто в военной части спускают знамя. Мы с вами далеко, а они слышат гимн и из уважения подняли руку.

Капитан не обратил внимания на мои слова. Заложив руки за спину, он обошел вокруг человечка в черном пальто, замершего на тротуаре.

— Что с вами, дружище? — поинтересовался он, с любопытством разглядывая странного субъекта. — Или вы хотите нас убедить, что при первых звуках нашего славного гимна вас пробивает дрожь? А разве прилично так издеваться над нашим несравненным приветствием? Должно быть, вы, дорогой мой, надышались газом, и крепко надышались, нас не проведешь.

Не опуская руки, человечек по-прежнему пристально смотрел на чудака, стоявшего на противоположном углу, точную свою копию. Он тянул руку так усердно, будто решил отпустить ее на волю, как вдруг краем глаза заметил странного неряшливого субъекта с забинтованной головой и задрожал, словно в лихорадке, — думаю, ничего подобного он и представить себе не мог. У испуганного человечка было нездоровое бледное лицо, от него скверно пахло, а из ноздрей торчали ватные тампоны, словно у покойника.

— Осторожно, — пробормотал человечек чуть слышно. — Осторожно.

— Поздно, — ответил капитан. — Вы поражены. Теперь вам придется умереть.

Коротышка боязливо покосился на капитана.

— Вы что, человек-реклама? Тогда ступайте прочь и оставьте меня в покое, сделайте милость. Неужели вы не понимаете? — В его голосе послышалась мольба. — Где-то спускают флаг.

— Флаг? Какой флаг?

— Что значит — какой? Наш, разумеется.

— Значит, вы приветствуете флаг, который даже не видите? А если это вовсе не наш флаг? Или вы такой же, как я, то есть для вас все флаги одно и то же — иначе говоря, дерьмо собачье?

— Тише, что вы такое говорите!

— Говорю, что думаю.

— Неужели вы не понимаете? Я на всякий случай… Ведь чего только не бывает! Смотрите, вон там сеньор тоже поднял руку.

— Ну да, он тоже надышался газа.

— Да вы просто провокатор! На нас же смотрят!

— Плевать. Сейчас важно одно — из подземелья вытекает яд. — Капитан чуть слышно пробормотал ругательство и покосился на меня. — Видишь, Даниэль? Идет человек по улице, думает о чем-то своем, останавливается возле канализационной решетки поздороваться с приятелем или посмотреть, как в небе летит самолет, и вдруг — раз! — готов, капут. — Он посмотрел на поднятую руку с длинными неопрятными ногтями и желтой от табака кожей и, заглянув человечку в лицо, увидел мышиные глазки, бледные уши и табачную слюну в уголках рта. — Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Идите своей дорогой, не смейте меня компрометировать! — разозлился человечек. Он втянул голову в плечи и ссутулился, словно испугавшись, что его ударят, но руки не опустил.

Капитана, напротив, нисколько не заботила уличная суета и косые взгляды прохожих. Я то и дело дергал его за плащ, пытаясь увести, как вдруг он положил руку на плечо беззащитной жертвы и сказал:

— Знаете, что я думаю? Вы человек, не лишенный здравого смысла, если принять во внимание то, что творится вокруг. Что же в таком случае мы теряем время? Не опрокинуть ли нам по рюмочке?

В это время другой человек с поднятой рукой — тот, что стоял чуть поодаль, — должно быть, заметив, что третий, самый дальний, которого в сумерках мы едва различали, сунул руку в карман, съежился и юркнул в подъезд. Тогда наш собеседник тоже с облегчением опустил руку, буркнул на прощанье:

— Будьте здоровы, — поднял воротник пальто и заспешил в сторону бульвара Сан-Хуан, держась поближе к домам.

— Бедняга, досталось же ему, — проговорил капитан, глядя человечку вслед. — Ты заметил, какие у него гнилые зубы и прозрачные уши? Эта зараза никого не щадит!

Глава пятая

1

И вот в самом начале лета, в солнечное воскресенье, которое навек останется в его памяти, Ким, ни с кем не простившись и не вручив свою судьбу ни Богу, ни черту, отправляется поездом в Марсель, где садится на корабль под названием «Нантакет», старое грузовое судно компании «Франс-Орьент», плавающее под панамским флагом. Его капитан, стройный молчаливый кантонец Су Цзу, уже получил от Леви указания, как обращаться со своим единственным пассажиром.

«Нантакет» везет удобрения и сельскохозяйственный инвентарь в порты Красного моря и Индийского океана, партию коньяка и французских вин в Сингапур, а также детали для ткацких станков в Шанхай, на фабрику, принадлежащую самому Леви. Капитан Су Цзу, чей безукоризненный французский звучит плавно и напевно, принимает Кима как почетного гостя и оказывает ему всяческие знаки внимания. К нему приставлен личный слуга, который прислуживает во время еды, стелет постель, стирает одежду, подносит виски и американские сигареты. Вопреки ожиданиям Кима, капитана Су Цзу нимало не интересует, почему странный пассажир решил отправиться в Шанхай на грузовом судне, вместо того чтобы добраться туда гораздо более быстрым и удобным способом. Через несколько часов после отплытия они мирно беседуют на баке, наблюдая, как на Стромболи опускается ночь. Вскоре обнаруживается, что оба заядлые шахматисты, и теперь каждый вечер они садятся за доску в капитанской каюте.

Су Цзу тридцать восемь лет, он высок ростом, у него тонкое, почти европейское лицо и западные манеры, и лишь тяжелые веки, обращенный в себя взгляд и чувственный рот выдают восточное происхождение. Его такт и вежливость в обращении с простыми матросами приятно удивляют Кима, — видимо, потому, что он совсем недавно побывал в настоящем скорпионьем гнезде, на одном из бесконечных собраний испанских эмигрантов, готовых по всякому поводу перегрызть друг другу глотку.

«Нантакет» пересекает Средиземное море без приключений. Останавливается в Тунисе и Порт-Саиде, проходит Суэцкий канал и попадает в Красное море, а оттуда — в Аденский залив. Ненадолго заходит в Джибути и далее следует по Индийскому океану, обойдя Цейлон; минует Малаккский пролив, преодолевая яростные порывы ветра со скоростью более 70 узлов, свирепые грозы с дождем и градом, но с честью выходит из испытаний и невыносимо жарким вечером бросает якорь в Сингапуре. Два дня спустя, оставив по правому борту берега Борнео, «Нантакет» устремляется к северу, вокруг полный штиль, и вскоре судно достигает китайских морей с их теплыми звездными ночами, идеально подходящими для игры в шахматы.

Старое судно движется медленно и тяжело. Праздным пассажирам океанских лайнеров, плывущих навстречу, «Нантакет» — весь в разводах ржавчины и машинного масла — кажется дряхлым седым старцем. Доводилось ли вам когда-нибудь стоять в лунном свете на палубе корабля, пусть даже этот корабль — старая ржавая посудина, стоять, обратив взор к океану, чувствуя на своем лице дыхание бриза и различая вдали нечто большее, чем бескрайнее зеркало вод, серебрящихся под усыпанным звездами небом, большее, чем ночь и океан?… Если вы когда-нибудь всматривались в горизонт с любовью и надеждой, вы поймете, о чем я говорю.

Пассажир «Нантакета» любуется морской пеной, кипящей у бортов корабля, весело рассекающего волны, а в его памяти, утомленной грохотом взрывов, вновь звучит нехитрая мелодия, которая родилась в сердце во время войны, старая песня, навеки связавшая его с нашим городом, с твоей мамой, с друзьями. Через некоторое время, опершись на перила и покуривая сигарету, он начинает смутно различать впереди, на далеких азиатских берегах ослепительный свет, яркие краски и вожделенный вкус новой жизни, и в этот миг пропускает новый знак, посланный судьбой, — темное облачко медленно надвигается на корабль, словно грозя его поглотить. За кормой остались берега Индонезии, море спокойно, ничто не предвещает бурю, но туманная дымка тихо опускается на корабль, заслоняя звездное небо. Капитан Су Цзу говорит, что это облачко несколько дней преследовало «Нантакет», словно гончий пес, а вы, мсье Франк, — с улыбкой добавляет он, — просто не замечали его, потому что ни разу с самого Марселя не оглянулись назад.

— Я слишком долго жил с оглядкой, капитан, — говорит Ким, улыбаясь в ответ. — Убежден, что это дурная привычка.

— Может быть, вы и правы, — говорит Су Цзу, и в его голосе отчетливо проскальзывает кантонский акцент и скрытая грусть. — Однако, если бы ваш покорный слуга то и дело не оглядывался назад, он бы не смог двигаться вперед. Простите меня за откровенность, мсье.

Густая дымка, опустившаяся на корабль, скорее всего, образовалась где-то у берегов Сомали, в западной части Индийского океана, объясняет Су Цзу.

— Думаю, к утру она рассеется без следа. Несмотря на неприятный сладковатый запах и то, что от нее слезятся глаза и першит в горле, она вредна скорее для души, чем для тела, — добавляет капитан с загадочной улыбкой. — Суеверные моряки-малайцы считают, что такое облачко предвещает предательство.

Ким делает последнюю затяжку, бросает сигарету за борт и пристально смотрит капитану в глаза.

— А вы, капитан, тоже в это верите? — спрашивает он.

— Мнение вашего покорного слуги, мсье, не так уж важно. Кстати, не кажется ли вам, что здесь, на палубе, слишком жарко?… Предлагаю сыграть партию у меня в каюте, где работает вентилятор.

Ким медлит с ответом.

— Могу ли я задать вам нескромный вопрос, капитан Су? С мсье Леви, вашим хозяином, вас связывает дружба или исключительно деловые отношения?

Но, похоже, капитана тем временем отвлекает шум мотора, доносящийся из недр корабля, и он оставляет без ответа почти дерзкий вопрос Кима. Он внимательно вслушивается в глухой однообразный рев машин, встревоженное выражение его лица смягчается, и наконец он переводит взгляд на своего пассажира.

— Представьте себе, старое судно страдает астмой. — На его лице вновь появляется любезная улыбка. — Так как насчет партии в шахматы?

— Отличная мысль. Даю вам шанс отыграться.

Вот уже несколько дней Ким старается улучить подходящий момент, чтобы завладеть книгой в желтом переплете, которую так ждет Леви. Ни загадочные слова капитана Су Цзу, ни его странное поведение, ни зловещее облачко, якобы предвещающее предательство, не могут поколебать его устремленность в будущее, его желание следовать все дальше и дальше на борту «Нантакета».

Плавание проходит без происшествий, но однажды утром Ким просыпается мокрый от пота: термометр в каюте показывает сорок градусов. Судно заходит в Сайгон, забирает груз риса и жасминового чая, а потом следует в Гонконг, где Киму благодаря связям капитана Су Цзу мгновенно выдают визу для въезда в Китай. Затем «Нантакет» проходит по Восточно-Китайскому морю, минует Тайваньский пролив, и на этом путешествие заканчивается-. 27 июля судно бросает якорь в устье реки Хуанпу.

Но несколькими днями раньше, пока «Нантакет» шел вдоль берегов Тайваня, у Кима внезапно появляется возможность завладеть книгой. Стоит душная, нестерпимо жаркая ночь, предвещающая бурю. Су Цзу и его гость только что доиграли партию и покинули каюту, чтобы выкурить по сигарете. Облокотившись на перила, они молча смотрят на приближающуюся грозу — вдали на северо-востоке уже сверкают молнии. Тут появляется второй помощник и просит капитана срочно спуститься в машинное отделение: двое матросов-малайцев устроили поножовщину и тяжело ранили друг друга. Извинившись, Су Цзу исчезает за мгновение до того, как с неба обрушивается сплошная стена воды. Ким возвращается в каюту. Более удобного случая не представится — не зажигая света, он пробегает взглядом корешки стоящих на полке книг. Каюту освещает лишь тусклый фонарь, висящий снаружи. На полке он находит две книги в желтом переплете и берет в руки одну из них — выбор происходит как бы сам собой, просто пол под ногами ходит из стороны в сторону, — но этот сборник стихов на греческом явно не та книга, которую он ищет. И тут новый знак, который он не хочет замечать, — знак того, что вся его жизнь меняется, что судьба делает новый виток, — является ему на открытой наугад странице. В течение нескольких секунд глухой рев машин в недрах «Нантакета» отдается в самой глубине его существа, и Ким вспоминает капитана Су Цзу, его редкую предупредительность и красноречивое молчание, и, неизвестно почему, в этом реве, доносящемся из недр терзаемого штормом «Нантакета», слышится стремительный, необратимый бег времени, отзвук тщетной надежды, которая привела его туда, где яростно воет ветер и ревут волны, чтобы вложить в его руки эту книгу, открывшуюся на странице 77 не по его собственному желанию, а по воле бушующих волн.

И если бы в тот миг, ребята, мы оказались на корабле, если бы мы могли тайком проникнуть в капитанскую каюту и встать рядом с Кимом среди теней и грозовых зарниц, мы бы, конечно, с любопытством заглянули через его плечо и за каких-нибудь три десятка секунд, кратких, но уже увековеченных в человеческом сердце, прочли строки, которые совершенно случайно оказались в ту ночь перед его глазами:

Ты говоришь: «Отправлюсь я к иным
Морям, в края, где не был прежде,
И там найду иной, счастливый город,
Где сбыться суждено моей надежде.
Мой город — лабиринт, и в нем томится
Моя душа. Разверстая могила —
Таков он, город мой. Здесь жизнь течет
Однообразно, серо и уныло».
Но нет иной земли. Моря иные
Не существуют. Город за тобой
Отправится. Куда бы ты ни скрылся,
Повсюду он — все тот же город твой.
Повсюду та же улица. Однажды
В своем квартале ты проснешься стариком.
Ты заперт здесь. Все те же мостовые,
Подъезды, окна, тот же самый дом.
Ты слился с этим городом. Тебе
Не скрыться, не уйти. Навеки пленный,
Ты городу отдал всего себя,
И стал отныне он твоей вселенной.

А старый «Нантакет», покорно подставляя жестокой буре дряхлое, изъеденное ржавчиной тело и усталую душу, хранящую воспоминания о лучших днях, об иных, более милостивых широтах, медленно и бесстрашно плывет все дальше и дальше — в Шанхай.

2

— Если ты заставишь меня проглотить всю эту гадость, меня стошнит прямо на кровать! — крикнула Сусана.

Проведя столько времени без движения, избалованная материнской заботой, она превратилась в изощренного капризного деспота, чей гнев на этот раз обрушился на Форката, который бережно подал ей в постель поднос с роскошным полдником — высокий стакан молока, яйцо всмятку и гренки с джемом.

— Съешь хотя бы яйцо, — умолял Форкат. — Я его почищу.

— Не хочу. Меня тошнит от яиц всмятку!

То была привычная сцена, и я впал в странное оцепенение, глядя на ее гладкий безмятежный лоб, чью бледность оттеняли черные волосы, и на капризно приоткрытый восточный рот с припухшей верхней губой.

— Чего уставился? — прервала она мои раздумья.

— Может, хочешь гоголь-моголь с малагой? — не унимался Форкат. — Или давай пожарю тебе чудесную яичницу с артишоками или баклажанами?

— Все это гадость! Ничего не хочу!

— Ты же прекрасно знаешь, что говорит врач, — настаивал он. — Побольше яиц и молока… Яиц и молока, — продолжал он, паясничая и подражая простонародному южному говору братьев Чакон. — Будешь кушать — станешь хорошенькая-прехорошенькая и здоровенькая…

Форкату частенько удавалось рассмешить Сусану, но заставить ее что-нибудь съесть было значительно труднее. Сидя на кровати рядом с подносом, он терпеливо ее уговаривал, пока его пятнистые пальцы чистили яйцо.

Я заинтересовался руками Форката не только потому, что меня удивил странный цвет кожи; просто как-то раз я заметил их не где-нибудь, а на коленях сеньоры Аниты. Тогда меня это не удивило, поскольку я быстро все истолковал на свой лад, однако впоследствии оказалось, что я ошибался. Дело было в воскресный полдень, я навестил Сусану и уже собирался уходить — мы с Финито договорились нарвать в парке Поэль эвкалиптовых листьев и наломать дрока, которым украшали террасу. В коридоре, проходя мимо спальни сеньоры Аниты, я замешкался и заглянул в приоткрытую дверь: они сидели возле ночного столика — Форкат на стуле, сеньора Анита на краешке кровати. Она сидела босая, положив ногу на ногу, подол халата был откинут, и его руки преспокойно лежали на ее колене. Я смотрел на них всего лишь мгновение, однако даже брошенный мельком взгляд уловил в их поведении нечто странное, что никак не вписывалось в схему, которая выстроилась в моем воображении: заботливые руки Форката не были похожи на руки мужчины, ласкающего стройные ноги, сама же сеньора Анита, которая сосредоточенно обрабатывала пилкой ногти, казалась совершенно равнодушной к лежащим на ее колене рукам и нисколько не походила на женщину, отдававшуюся мужской ласке. Но впечатление было слишком мимолетным. Я решил, что меня не заметили, и продолжил свой путь, как вдруг услышал ее голос.

— Даниэль, милый, ты уже уходишь?

— Да, сеньора, — отозвался я.

— Пойди сюда на минутку.

Я вернулся на порог спальни. Ее колени смутно белели в полумраке, руки Форката немного отдалились, а затем со спокойной уверенностью вернулись на прежнее место. Мне показалось, что я различаю в комнате запах вареных артишоков, хотя никаких артишоков в доме не было. Сеньора Анита поинтересовалась, где братья Чакон, я ответил, что они наверняка ждут меня возле дома, и она попросила принести еще эвкалиптовых листьев; я ответил, что Сусана мне уже об этом сказала и что мы как раз собрались пойти в парк Гюэль.

— Даниил среди львов! — улыбнулась она. — Не знаю, что бы я без тебя делала.

Я заметил, что на самом деле руки Форката почти не касались колена сеньоры Аниты; эти руки как будто оберегали ее — то ли от света, то ли от сквозняка, то ли еще от чего-то, или, быть может, сами руки, изуродованные и беспомощные, искали защиты у ее обнаженных коленей. В любом случае, каковы бы ни были намерения Форката, то, что он делал, нисколько не походило на ласку; если же это и была ласка, в ней скрывалось нечто совершенно для меня новое и волнующее, потому что руки не касались кожи. Форкат сидел, склонившись над коленом, и все его внимание было поглощено загадочной процедурой. На меня он даже не взглянул, и я чувствовал себя довольно глупо: это нисколько не соответствовало сценам, которые проносились в моем воображении, когда Форкат и сеньора Анита удалялись и мы оставались с Сусаной одни, и, вероятнее всего, Сусана представляла себе примерно то же, что и я. Происходившее в комнате, — я смутно это чувствовал, и мне было приятно так думать, — было чем-то совсем иным.

— Да, и еще купи мне льда и вина, — добавила сеньора Анита. — Графин и деньги на столе в гостиной.

— Я оставлю графин в таверне и захвачу на обратном пути.

— Ты просто чудо, Даниэль. — Она перевела взгляд на Форката, по-прежнему занимаясь ногтями. — Правда, он очень славный мальчик?

Форкат не ответил. Когда я собрался уходить, сеньора Анита поставила обе ноги на пол, но его руки по-прежнему лежали на ее левом колене, и вид у него был невозмутимый и сосредоточенный, как у точильщика, когда он занимается своим нехитрым делом. Прошло несколько дней, а я все спрашивал себя, чем же это было на самом деле — лаской, игрой или каким-то тайным ритуалом? А может, всем одновременно?

В воскресенье сеньора Анита не пошла, как обычно, в «Мундиаль»: она договорилась с напарницей, что та ее подменит, и устроила себе выходной. Было уже часов пять; мы с Сусаной поджидали Форката на террасе, как вдруг послышались торопливые шаги.

— Сусана, детка, я пойду прогуляюсь. — Сеньора Анита вошла, застегивая на ходу широкий белый пояс, который подчеркивал ее талию. Не ней было легкое платье с набивным рисунком, украшенное рядом белых пуговиц, туфли на высоком каблуке, тоже белые, и коралловые бусы. В тонких чулках со швом, с накрашенными губами и распущенной светлой гривой она казалась настоящей красавицей. Я оторопело посмотрел на нее, она улыбнулась: — Ты посидишь с моей девочкой, пока нас не будет?

— Да, сеньора.

— Куда ты идешь? — спросила Сусана.

— Пройдусь по Рамбле в сторону порта.

— Одна?

— С сеньором Форкатом.

— С сеньором Форкатом? А как же мы?

— Ничем не могу помочь. Этот вечер он проведет со мной.

Она чмокнула Сусану в щеку, вышла, и вскоре мы увидели, как они с Форкатом идут через сад к калитке. Его глаза прятались за стеклами солнечных очков, на нем был заношенный серый костюм, слишком плотный для такого теплого вечера. Сеньора Анита взяла его под руку, обернулась, приподняла ногу и, улыбаясь, поправила на чулке шов; Форкат заботливо ее поддерживал.

Сусана засмеялась и сказала, что это самая смешная и нелепая пара, какую она видела в своей жизни.

Это был их первый совместный выход. Братья Чакон в тот вечер так и не появились. Сусана задумчиво обнимала плюшевого кота, а потом отправила меня за губной помадой в серебряном тюбике, которую видела на полочке в ванной комнате. Когда я вернулся, она отложила кота, скинула одеяло и привстала на колени. Схватив тюбик обеими руками, она приоткрыла рот, несколько раз провела помадой по губам, которые постепенно стали огненно-красными, и на мгновение показалась мне совсем взрослой. Потом она приглушила радио, улеглась под одеяло и задремала. Вскоре я устал от рисования и, потерпев очередное поражение в попытке передать на бумаге Сусанин облик, принялся раскладывать на столе пасьянс.

Форкат и сеньора Анита вернулись, когда стемнело. Они были очень оживлены, и сеньора Анита даже не стала ругать Сусану, заметив на ее губах толстый слой алой помады, только посмотрела, нет ли на платке крови, и ушла к себе переодеться. Через некоторое время она вернулась со стаканом вина, выпила его залпом, снова наполнила и удалилась в свою комнату, где ее ждали неоконченные кружева. Форкат готовил на кухне ужин. Через некоторое время он вошел на террасу, широко улыбаясь и втянув руки в рукава кимоно. Подойдя к нам поближе, он загадочно спросил:

— Угадай, Сусана, что я тебе принес?

— Флакон одеколона. Нет, лимонный лосьон.

Форкат уселся на кровати.

— В порту нас поджидал французский пакетбот — белоснежный, очень красивый, — сказал он. — Капитан этого судна — мой друг и друг твоего отца. Пока его помощник показывал твоей маме кают-компанию, капитан передал мне кое-что для тебя.

— Капитан Су Цзу?

— Нет. Другой, — улыбнулся Форкат и добавил: — Капитан Су Цзу плавает на Тайвань, разве ты забыла?

— Да, точно… А что это?

— Открой и узнаешь.

Это был коричневый конверт без марки с надписью «Сусане». Увидев почерк, Сусана вспыхнула. Внутри лежала открытка с изображением старинной китайской пагоды, расписанной желтым, красным и черным. Обратная сторона была покрыта мелким нервным почерком Кима.

Милая Сусана! Не давай умереть мечте. Сейчас, когда я пишу эти строки, в Барселоне около шести вечера, а здесь, в Шанхае, час ночи. Я бы хотел, чтобы каждый вечер ровно в шесть ты думала обо мне, а я в то же самое время буду думать о тебе. Здорово, правда? Наши мысли будут течь параллельно, несмотря на разделяющие нас моря и континенты, пока не наступит день, когда мы наконец-то сможем очутиться вместе в Саду Радостей. Итак, не забудь: ровно в шесть. Представь, как твой отец сидит с бокалом шампанского за стойкой «Цилиндра», самого нарядного кабаре Шанхая, слушает любимую мамину песню и пьет за тебя. Я по-прежнему живу в этом замечательном городе, о том, что меня здесь держит, расскажу как-нибудь в другой раз, и ты мне пока не пиши. Крепко тебя целую, кушай хорошо, чтобы побыстрее выздороветь. «Ань минь», что по-китайски означает «сладких грез». Любящий тебя папа Ким.

3

Сусане хотелось достать хорошую карту, чтобы проследить маршрут «Нантакета», и однажды братья Чакон принесли ей новенький атлас. Объяснить, как он к ним попал, они почему-то не захотели. По ее просьбе я начертил на просторах его страниц путь корабля, бороздившего безмятежную синеву океана от Марселя до Шанхая с заходом в портовые города Средиземноморья, Индийского океана и китайских морей. Позже мы узнали, что этот атлас Финито стащил у какого-то школяра, который попросил посторожить портфель, пока он разыскивает на рынке свою маму, но Сусана заставила Финито вернуть атлас; правда, он предложил сначала вырвать страницы, где был отмечен путь «Нантакета». Сусана немного подумала, но в конце концов отказалась, потому что мальчуган непременно заметит, что листов не хватает, и попросила меня аккуратно перерисовать маршрут корабля, раскрасив цветными карандашами берега, города и острова. Так я и сделал. Сусана спрятала карту в ящик ночного столика, где хранились рекламы кинофильмов, вырезанные фотографии, щетка для волос, ручное зеркальце и перламутровый лак для ногтей.

Мы показали карту Форкату, и он сразу заметил мою ошибку, указав длинным пятнистым пальцем на западный берег Индии: «Нантакет» не заходил в Бомбей. Внимание мое вновь было приковано к его руке и исходившему от нее своеобразному запаху: на этот раз мне почудился терпкий аромат листьев инжира.

Чуть позже, когда, подойдя к столу, он бегло взглянул на каракули, изображавшие лежащую в постели Сусану я внимательно рассмотрел его руки.

— Может, тебе сперва изобразить кровать? — предложил Форкат. — Ты действительно любишь рисовать, Даниэль, или просто хочешь угодить чудаку Блаю? — Он понизил голос: — Ты хотел бы стать художником, когда вырастешь?

Он мягко улыбнулся, и я почувствовал прилив доверия.

— Не знаю…Пожалуй, — признался я простодушно, — но больше всего мне хотелось бы стать пианистом.

В следующий миг я раскаялся в своих словах: мне стало стыдно, что я выдал свою заветную тайну, смутную романтическую мечту, связанную с образом Антона Вальбрука, исполняющего варшавский концерт среди рвущихся бомб и слепящего света прожекторов…

— Пианистом? Здорово! — Несколько секунд Форкат внимательно наблюдал за неловкими движениями карандаша, которым я мучительно пытался изобразить голубое одеяло, небрежно свисавшее с кровати. Мне хотелось добиться правдоподобия, но у меня не получались складки, которые я упрямо срисовывал с натуры. Внезапно он выхватил у меня карандаш и набросал одеяло несколькими четкими уверенными линиями. Получилось не очень похоже, зато настолько убедительно, что я опешил.

То был первый и единственный раз, когда нам довелось оценить его рисовальное мастерство. Он потрепал меня по волосам и отправился на кухню варить цикорный кофе и готовить Сусане полдник, а я еще долго представлял карандаш в его ловких пальцах: руки были так близко, что я кожей чувствовал горячее биение крови в крупных темных венах. Я не ошибся: это действительно был запах артишоков, который я уловил в спальне сеньоры Аниты. Честно говоря, я толком не знал, как пахнут вареные артишоки, и не был уверен, что они имеют какой-то особенный запах, — по крайней мере, мне не удалось бы с точностью распознать его среди других запахов, и я, разумеется, не понимал, почему эти ухоженные, но покрытые странными пятнами руки пахли именно артишоками. Это было какое-то далекое воспоминание, крепко засевшее в памяти и связанное с той порой, когда я ходил в детский сад. Признаюсь, многие особенности этого человека, а также моего к нему отношения я по сей день не могу объяснить. Например, я не знаю никого, кто умел бы так передать настроение, внушить надежду или заставить сопереживать, всего лишь положив тебе руку на плечо или пристально заглянув в глаза. Вскоре после того случая с карандашом, когда мне удалось различить запах, который я только что так прихотливо и туманно описал, рука, ловко исправившая мой рисунок, неожиданно раскрыла мне еще один свой дар: способность излучать тепло, странные флюиды, незримые волны, которые, казалось, вырабатывала пятнистая кожа, словно впитавшая тепло нагретой плиты.

Лежа среди подушек и слушая тихое бормотание радио, Сусана задремала. Поверх ее сорочки лежал раскрытый журнал, рядом на ночном столике стоял букет дрока, который утром принесли Финито и Хуан. Был ветреный солнечный вечер, голые ветки ивы в саду хлестали в окно так яростно, что разбудили Сусану. Она села в кровати и потянулась. В ожидании Форката я без особого вдохновения пытался изобразить проклятую трубу и ядовитый дым, который, словно зловещая тень, денно и нощно грозил больной девочке, чей портрет, согласно оптимистическим прогнозам капитана Блая, должен был потрясти чиновников. Мы уже начинали терять терпение, потому что Форкат запаздывал, а вместе с ним задерживалось продолжение истории, как вдруг неожиданно нам пришлось стать свидетелями удивительного явления. До сих пор не могу сказать точно, что это было: маленькое чудо или же обыкновенный фокус.

Вернувшись с кухни, Форкат подал Сусане полдник, ловким и точным движением водрузив поднос на кровать, и уселся рядом. Аппетита у Сусаны, как обычно, не было, и она, заранее сдавшись, недовольно ворчала, глядя на большой стакан молока и бутерброд с ветчиной и помидорами. В эту минуту я и в самом деле ей сочувствовал: утром ее заставили выпить такой же стакан молока и съесть большущий бутерброд. У бутербродов с помидором, как мне кажется, исключительно аппетитный вид, они словно говорят: съешь меня! К тому же Форкат готовил их мастерски, со вкусом, он был в этом деле настоящий знаток — это я точно знаю, потому что не раз лакомился ими вместе с Сусаной. Но она смотрела на поднос с неизменным отвращением, а сегодня вдобавок выглядела усталой и еще более раздражительной, чем обычно, дышала с трудом и несколько раз забывалась недолгим тревожным сном. Есть она не захотела и, несмотря на мольбы Форката, к молоку не притронулась. Поднос так и остался стоять, а она принялась было расчесывать волосы, но отложила расческу и стала искать на радио музыкальную волну. Форкат принялся ее убеждать:

— Если ты не будешь есть, то никогда не узнаешь, как твой отец прибыл в Шанхай и почему его друг Леви попросил украсть книгу…

— А почему он попросил ее украсть?

— Ни за что не угадаешь. Тебя это очень удивит.

Сусана недовольно опустила глаза. Поразмыслив, она проговорила:

— Он мог бы заехать сначала сюда, и мы бы отправились в Шанхай вместе: я в то время еще не была так больна и могла путешествовать…

— Нет, не могла. Кроме того, он отправился в Шанхай не для своего удовольствия, ему предстояло выполнить очень важное и опасное задание. Он должен был ехать один.

— Я никогда еще не плавала на корабле, но меня не укачивает… Я точно знаю.

— Я расскажу тебе, что было дальше, если выпьешь молоко и скушаешь половину бутерброда, всего половину. Ветчина стоит дорого, а деньги достаются твоей матери нелегко. Ну, давай, будь хорошей девочкой…

— Не хочешь рассказывать — не надо. Я хочу знать только одно.

— Что же?

— Какого роста мой отец?

— Разве ты не помнишь?

— Я не разглядела…

— Пожалуй, Ким высокий.

— А как он был одет, когда сел на корабль?

Форкат втянул руки в рукава и, улыбаясь, покачал головой.

— Нет, дорогая, так дело не пойдет. Ты хочешь знать слишком много. За это придется платить. Выбирай: кусочек бутерброда или глоток молока. — Он повернулся ко мне. — Она должна платить за свое любопытство, не так ли, Дани?

— Конечно, — согласился я. — Даже если ей неохота, все равно пусть платит. Да, пусть платит.

— А ты, сопляк, занимайся своим дерьмовым рисунком!

Сусана погрозила мне ножницами, но тут же успокоилась и принялась вырезать фотографию из журнала, на которой Джуди Гарланд шла по дороге из желтого кирпича. Потом она отложила ножницы, гневно посмотрела на Форката и крикнула:

— Меня ни черта не волнует, что стало с этим мерзким кораблем и с теми, кто на нем плыл! Думаешь, мне интересно, что было дальше с отцом? Ты считаешь, мы не научились жить в этом доме без него, да? — Форкат ничего не ответил, и она добавила: — Пусть катится на все четыре стороны — на корабле, на самолете или на самокате, мне он больше не нужен!

— Успокойся, — сказал он. — Что на тебя нашло? Ты ведь у нас такая спокойная, послушная девочка…

— А я не хочу быть спокойной послушной девочкой, к черту спокойных послушных девочек, понятно?

— Понятно.

Сусана немного помолчала, погладила плюшевого кота и спросила:

— Ты ведь много где побывал с моим отцом? В Шанхае вы тоже были вместе?

— Я был там задолго до него. В юности работал стюардом на корабле и много путешествовал. Этот город я знаю как свои пять пальцев.

Сусана посмотрела на меня, потом на поднос с полдником.

— Если не веришь, — сказал Форкат, — спроси у своей матери.

— Уже спросила, — буркнула Сусана и, закрыв глаза, добавила: — А свое обильное питание, как выражается доктор Бархау, можешь засунуть себе в задницу. Если я откушу бутерброд, меня тут же вырвет, так и знай.

— Не говори глупостей. Однажды тебя вырвет от корабельной качки, это уж точно, и, честно говоря, я бы хотел оказаться рядом… Выпей хотя бы молоко, а я пока расскажу тебе кое-что интересное.

Сусана молча обняла кота и внимательно посмотрела на свои покрытые перламутровым лаком ногти, подложила под спину подушку, а затем равнодушно и спокойно протянула руку и взяла стакан. Но молоко уже остыло, и она поставила стакан на поднос не то разочарованно, не то с облегчением.

— Бр-р-р… Нет ничего омерзительнее, чем холодное молоко.

— Минутку.

И тут случилось чудо. Форкат взял стакан, осторожно обхватил его обеими ладонями, как будто боясь уронить, словно стакан, несмотря на уверения Сусаны, обжигал ладони, и так сидел неподвижно две или три минуты. Я тут же вспомнил, как его руки лежали на коленях сеньоры Аниты: та же сосредоточенность, то же напряжение мышц.

Когда он вернул стакан Сусане, молоко было горячим. Она не могла поверить, и я тоже, пока не убедился сам. Меня часто дурили, но в тот вечер, готов поклясться, это был не обман. Мы с Сусаной по очереди обмакнули палец в стакан: молоко было горячим, словно его только что сняли с плиты.

4

Если не ошибаюсь, мы покинули каюту капитана Су Цзу в тот миг, когда Ким, поставив книгу в желтом переплете на полку, потому что это была не та книга, которую он искал, открывает другую и видит чудесные иллюстрации, о которых говорил Леви.

Гроза миновала. Тучи стремительно несутся за горизонт, небо проясняется, и в нем снова мерцают звезды. Киму не хватает света, он подходит к иллюминатору и листает книгу; как и говорил Леви, на первой странице рядом с посвящением — китайскими иероглифами, выведенными красной тушью, — виднеется пятно. Полумрак не позволяет рассмотреть его как следует, но Ким уверен, что это та самая книга, которая нужна Леви. В этот миг за спиной слышится какой-то шум, он оборачивается, но там никого нет. Дверь в каюту приоткрыта, ветер ударяет ее о косяк, а за иллюминатором, где нежно поблескивает и покачивается залитое лунным сиянием море, похожее на огромное серебряное веко, мелькает какая-то тень.

Он возвращается к себе в каюту с книгой, а чуть позже, лежа в постели, открывает ее и внимательно рассматривает первую страницу. Оказывается, там не одно пятно, а два: отпечаток женских губ, вот что это такое, отчетливый след помады, алый поцелуй, оставленный рядом с надписью. Кому он предназначен, Мишелю Леви или капитану Су Цзу? А может, ни тому, ни другому?… Улыбающиеся чувственные губы, напряженные и чуть приоткрытые — что за таинственное создание оставило на странице свой знак? Удивительно четкий и насыщенный отпечаток кажется горячим и живым; желание и пламя, вспыхнувшие на губах, отпечатались на странице и обожгли сердце Кима: призрачный след на бледной сероватой бумаге похож на свежую рану.

Ким заворачивает книгу в свитер и прячет в чемодан. Последние дни путешествия по Южно-Китайскому морю тянутся бесконечно долго. Когда наступает вечер, Ким от нечего делать засекает по часам, как долго тянутся вечерние сумерки, которые в этих широтах сливаются с утренней зарей. Несколько дней подряд дует обжигающий кожу восточный ветер. В последний вечер на борту корабля капитан приглашает Кима поужинать в свою каюту, и ему кажется, что Су Цзу замкнут чуть больше обычного, хотя по-прежнему любезен и предупредителен.

На следующий день в восемь часов утра «Нантакет» входит в бухту Ханчжоу и впереди уже виднеются мутные воды неспешной реки Хуанпу. Судно неуклюже движется к пристани, медленно пробираясь сквозь толчею рыбацких лодок и баркасов, шаланд и джонок Возле причала стоит сверкающий черный «паккард», рядом с ним Кима ожидает безупречно одетый улыбающийся человечек — Чарли Вонг, деловой партнер Леви, жизнерадостное создание, в чьих жилах удачно смешалась французская и индокитайская кровь. Таможенные формальности улажены еще до того, как Ким ступает на причал. Пока Ким, облокотившись на борт, ждет, когда корабль пришвартуется к пристани, уши различают многоголосый гул Шанхая, а изумленные глаза не могут поверить увиденному: под ослепительно синим небом возвышаются величественные небоскребы, охраняющие легендарный город.

— Я очень благодарен вам за внимание. — Ким прощается с капитаном Су Цзу и жмет ему руку. — Быть может, мы еще увидимся, капитан, и тогда я смогу вам кое-что объяснить.

Су Цзу вежливо улыбается и кланяется.

— Хорошие друзья — плохие лжецы, — отвечает он. — Как в стихотворении Ли Яна: есть вещи, которые не нужно называть своими именами.

— Совершенно с вами согласен. Говорят, что ложь часто служит проявлением такта. Рад был познакомиться с вами, капитан.

— Удачи, мсье.

— И вам также.

Среди лихорадочной суеты и мелодичного многоголосья пристани, направляясь к ожидающему его автомобилю, Ким внезапно испытывает одно из таинственных озарений, когда сердце различает нечто, ускользающее от разума: то, что после долгого путешествия ожидает его здесь, в душном и влажном Шанхае, и что он уже ощущает в воздухе, насыщенном зловонными испарениями реки, не имеет никакого отношения к тому, что его сюда привело, — мести, сведению счетов, безжалостной пуле, которая неизбежно настигнет преступника, сочувствию к изувеченному другу и даже страстному желанию в один прекрасный день, который, разумеется, наступит уже скоро, привезти сюда Сусану; главное кроется глубже — это невыразимое стремление, болезненная жажда с помощью этой последней пули покончить с назойливым призраком прошлого, преследующим его по пятам, стереть раз и навсегда малейший след его собственного унизительного поражения. Уничтожить прошлое, убив Крюгера, — вот в чем состоит его главная задача. Сразить одной пулей.

Чень Цзинфан, супруга Мишеля Леви, ожидает его в саду на террасе, куда выходят окна ее роскошной квартиры, расположенной на верхнем этаже одного из небоскребов Банда, неподалеку от Нанкин-роуд. Она принимает его любезно, хотя и несколько сдержанно, с точностью выполняя указания мужа окружить гостя заботой и позволять ему следовать за собой денно и нощно. Однако она не разделяет тревогу своего супруга и не видит нужды в столь ревностной опеке.

— Поверьте, мне никто и ничто не угрожает… — говорит Чень Цзинфан. — Вы слушаете меня, мсье? — удивляется она, заметив его рассеянность.

Ким берет себя в руки и пристально смотрит на нее.

— Простите, — отвечает он. — Я сделаю все от меня зависящее, чтобы мое присутствие не причиняло вам беспокойств, но поверьте, у вашего мужа имелось достаточно оснований, чтобы прислать меня сюда. Вам угрожает опасность, мадам, и предосторожности не будут излишни.

Супруге Леви двадцать четыре года, она удивительно красива той надменной и холодной красотой, которая встречается у знатных китаянок. На ней нарядное чипао из голубого шелка с высоким воротничком, без рукавов и с разрезами по бокам. Длинные черные волосы собраны в пучок, из которого торчат нефритовые шпильки. Ким испытывает то же чувство, как и в тот миг, когда он впервые взглянул на город с палубы «Нантакета»; ему хочется продолжить недавние размышления о судьбе, приведшей его в дом прекрасной китаянки. Он неспешно любуется своей собеседницей, и ее облик кажется ему давно знакомым, словно он уже встречал ее когда-то, много лет назад, или, быть может, видел во сне: чистый перламутровый лоб, тонкие высокие брови, медового цвета глаза, выпуклый подбородок и, главное, накрашенный алой помадой рот: едва увидев его, он тотчас понял, что это те самые призрачно-таинственные губы, которые горят любовным пылом на странице украденной книги. Кто запер их отпечаток в каюте ржавого грузового судна, неустанно бороздящего моря и океаны? Быть может, кто-то хотел сберечь их былой жар?…

Вежливо улыбаясь, Чень Цзин внимательно выслушивает, что ей советует предпринять Ким в целях личной безопасности, но ее улыбка загадочна и холодна. Затем она говорит, что гостевая комната готова, и зовет старого слугу по имени Дэн. Кроме него в доме имеется также горничная-сиамка, повар и служанка Айи, исполняющая, как скоро выяснит Ким, обязанности личной прислуги госпожи. Чень Цзин говорит на безукоризненном французском, у нее мягкий выговор и чистый мелодичный голос. Она училась в Шанхае в lycée français[16] и была дочерью богатых торговцев из Тяньцзиня, чьи дела стремительно пошли в гору в двадцатые годы, когда они занялись продажей опиума и обосновались в самом центре французской диаспоры, на Рю-дю-Консюла.

Прежде чем удалиться, Чень Цзин предупреждает Кима, что светская жизнь заставляет ее почти каждый вечер бывать на людях. Сегодня, например, она приглашена на коктейль, который устраивают в «Катай-Отеле».

— Вероятно, вы отправитесь со мной, — добавляет она, бросив беглый взгляд на мятый костюм гостя. — Но сейчас вам, несомненно, хотелось бы принять ванну и хорошенько отдохнуть. Тенг исполнит все ваши пожелания… Добро пожаловать, надеюсь, что вам будет уютно в моем доме, мсье Франк.

— А я надеюсь, что не причиню вам неудобств, мадам.

Ким отправляется в свою комнату и, пока Дэн готовит ему ванну, разбирает чемодан и прячет в надежное место украденную книгу. Мысленно он повторяет ее имя: Чень Цзинфан, отметив, что оно звучит нежно, словно ласковое прикосновение, ненавязчиво напоминая о том, что привело его сюда — оберегать ее от малейшей опасности: Цзин — безмятежность, Фан — благоухание. У него светлая и просторная комната, наполненная умиротворяющим сладковатым ароматом лакированной мебели. Перед ним высокая стеклянная дверь на террасу, откуда доносится нежный запах цветов, и Ким выходит туда, чтобы полюбоваться рекой, которая, извиваясь, точно змея, течет к востоку, окруженная голубоватой туманной дымкой.

5

Шло время, портрет Сусаны продвигался, и вместе с тем я осознавал, как в моей душе растет ощущение зависимости: с каждым днем я все больше и больше чувствовал себя пленником этого никчемного рисунка, который никак не соответствовал бредовым фантазиям капитана Блая и при этом не имел ничего общего с захватывающими историями, которые по вечерам рассказывал Форкат. Моя Сусана, нарисованная цветными карандашами, нисколько не походила ни на бледный призрак смерти, предназначавшийся для капитана, ни на портрет хорошенькой куклы из фарфора и шелка, который сама Сусана мечтала подарить отцу. У меня не получались даже детали: я хотел, чтобы терраса была похожа на оранжерею — такой я ее видел — однако своего не добился, поскольку там ничего не цвело; я попытался изобразить на бумаге чистый лоб Сусаны и бархатные розы ее щек, становившихся с каждым днем все более румяными, но у меня выходила безжизненная картонная маска. Я поделился своими наблюдениями с братьями Чакон: постепенно болезнь делала Сусану все более прекрасной, более простой, родной, притягательной; Сусана приобретала горячую болезненную чувственность, которую я по мере сил старался передать на своем рисунке, и конечно же, тщетно.

Таков был рисунок для капитана Блая, который Сусана в шутку называла «портрет бедной доходяги-туберкулезницы на фоне ядовитой трубы». Другой рисунок, который она собиралась послать отцу, я едва начал, и эта задача казалась мне несравненно более сложной. Однажды ночью мне приснилось, что я порвал рисунок на тысячу кусков, а вместо него набросал тушью неуклюжие очертания «Нантакета», который плыл на Дальний Восток, а мы с Сусаной ехали зайцами, спрятавшись в самом укромном уголке трюма.

6

— Хочешь послушать шум у меня в легком? — спросила Сусана.

— А его можно услышать?

— Ну конечно, дурачок. Подойди сюда. Сядь рядом. Да не бойся, мои микробы на тебя не перепрыгнут…

Она откинула голову и велела мне приложить ухо к левой ключице. Я осторожно опустил голову ей на грудь и прислушался, затаив дыхание. В этот миг она взяла мою голову обеими руками, опустила чуть ниже, затем осторожным, но настойчивым движением сдвинула в сторону и прижала к левой груди.

— Слышишь что-нибудь? — спросила она, но я различал лишь собственное взволнованное сопение. — Что с тобой, дуралей, ты, никак, чихнуть собрался?

— Мне кажется, я что-то слышу там, внутри, только не знаю, что это…

— Есть шум или нет? Положи голову пониже, вот сюда… Говорят, это как свист. Слышишь?

— Свист?

Наконец я уловил, как бьется ее сердце. Свое я тоже слышал вполне отчетливо.

— Ты говоришь, это как свист?

— Да, именно так я говорю. Ты что, оглох?

— Я что-то слышу… но на свист не похоже. Сейчас, подожди минутку…

— Точно тебе говорю, свист. Прижми ухо покрепче, дурень. Ну как, слышно? — Она чуть передвинула мою одурманенную голову и прижала ее покрепче к груди, которая обжигала меня, словно лед. — Что с тобой, у тебя вата в ушах или ты глухой, как тетерев?

Горячая волна захлестнула мое лицо, и мной овладело растущее беспокойство, словно сквозь высокую грудь Сусаны разрушенное легкое передавало мне свой болезненный жар и дремлющую в нем грозную болезнь. Моя щека касалась ее нежной упругой груди, плотного соска, и я закрыл глаза, однако Сусана, казалось, была занята совсем другими мыслями, она не отстранялась и не отталкивала мою горячую голову, но тон ее был холоден и резок.

— Что-нибудь различаешь? Ну-ка, прислушайся. А здесь? — Ее руки снова передвинули мою голову, и сосок, с каждой минутой все более напряженный, по-прежнему покалывал мне щеку сквозь тонкую ткань сорочки. — Теперь слышишь? А сейчас? А здесь?…

— Что-то слышу, но не очень отчетливо…

Я опять засопел.

— Ты что, уснул? — Она взяла мою руку и прижала ее к своему лбу. — Чувствуешь, какая температура? Черт, опять поднимается… Ну как, все еще ничего не слышишь?

— Сейчас, кажется, слышу. Подожди-ка…

— Хватит, иди теперь горло прополощи!

Она резко оттолкнула мою голову и, заметив мое раскрасневшееся лицо и возбужденный блеск в глазах, расхохоталась, притянула к себе плюшевого кота, повернулась ко мне спиной и включила приемник.

Потом она привстала, поправила постель и разгладила простыню, а я уселся обратно за стол.

— Послушай, Даниэль, — сказала она через некоторое время, уже лежа в кровати. — Знаешь, что я думаю?

— Что?

— Там, на другом рисунке — на хорошем — ты должен меня нарисовать в таком же платье, как у Чень Цзин. Мы сделаем отцу сюрприз… В красивом облегающем платье с разрезами на юбке. Я хочу, чтобы ты нарисовал, как я лежу, закрыв глаза, вот так, смотри… Ты слушаешь меня, дурачок? До чего ж ты странный мальчик!

— Прости… А какого цвета оно должно быть?

— Зеленого, — ответила она. — Или лучше черного, из натурального шелка… Нет, зеленого, только зеленого. Без рукавов и с высоким воротничком-стойкой. А что ты думаешь? Ты меня слушаешь или нет?

Я по-прежнему ощущал на щеке восхитительно-нежную упругость ее груди и не мог, не хотел думать ни о чем другом. Сусана и не настаивала, размышляя о чем-то своем, а чуть позже мне показалась, что она задремала, обхватив руками кота, однако вскоре я заметил, что глаза у нее приоткрыты и она насмешливо меня рассматривает из-под одеяла.

Когда стало теплее, Форкат перестал топить плиту, хотя на ней по-прежнему дымилась кастрюля с эвкалиптовым отваром, который он готовил на кухне. Воздух на террасе должен быть влажным — так советовал доктор Бархау. Однажды вечером, придя в особняк позже обычного, я столкнулся в дверях с сеньорой Анитой, собиравшейся на работу. Она сказала, что у Сусаны сейчас сеньора Конча, а Форкат спит. Я заглянул на террасу. Жена капитана, склонившись над Сусаной, натирала ее обнаженную спину полотенцем, макая его в кастрюлю с отваром бузины. Толстуха Бетибу утверждала, что эти процедуры разгоняют легочную жидкость и улучшают кровообращение, а также делают еще нежнее кожу хорошеньких девочек. Стоя спиной к двери, она не видела, как я вошел, но Сусана, лежавшая на кровати в спущенной до пояса сорочке, заметила меня краем глаза и, пока Бетибу растирала ее покрасневшую влажную спину, смотрела на меня пронзительным недобрым взглядом. Когда же толстуха, шлепнув ее по попке, сказала по-каталонски:

— Ну а теперь поворачивайся грудкой, дочка, — она, продолжая смотреть на меня насмешливо и вызывающе, медленно перевернулась, едва прикрыв рукой груди, и показала мне язык.

В этот миг сеньора Конча что-то заподозрила, повернулась, но я вовремя отскочил от двери и уселся за стол в гостиной.

Процедура еще не закончилась, и я, открыв папку, набросал по памяти плюшевого кота, который важно сидел на кровати, охраняя покой Сусаны, и у меня получилось неплохо — все, кроме кошачьей морды. Становилось жарко, весь дом пропах зельем Бетибу. Наконец толстуха вышла с террасы, вынесла кастрюлю и прошуршала мимо, так меня и не заметив. На ходу она покачивала своим могучим задом, распространяя вокруг одуряющий запах — странную смесь пота и травяного настоя.

Когда я вошел на террасу, Сусана лежала на кровати лицом вверх — раскрытая, с обнаженными ногами, скрестив руки на груди и закрыв глаза. Я на цыпочках подошел к кровати, сказал ей «привет», но она не ответила и даже не пошевельнулась, притворяясь мертвой, так что я довольно долго разглядывал ее едва прикрытые сорочкой бедра и длинную белую шею, на которой пульсировала жилка. С закрытыми глазами ее лицо казалось еще более худым, изможденным и бледным. Рот у нее был приоткрыт, на передних зубах виднелось красное пятно. На груди лежал листок бумаги, который она придерживала пальцами, и я прочел накарябанную губной помадой надпись:

ГЛУПЫЙ ПРИНЦ,

ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ,

И Я ПРОСНУСЬ

Я перечитал послание несколько раз, снова взглянул на приоткрытые губы спящей красавицы, на зубы с кроваво-красным пятном, на рот, наполненный сладчайшей влагой, в которой кишели микробы; когда же я наконец решился, момент был упущен: Сусана открыла глаза, и я увидел ее кривую недобрую усмешку, которую так хорошо знал. Она сунула руку под подушку, выхватила платок, усеянный алыми пятнами, и помахала у меня перед носом. На мгновение я уловил исходивший от платка запах одеколона, а также другой, знакомый приторный запах, который, как мне кажется, я узнал, но, завидев страшные кровавые пятна, инстинктивно отдернул голову. В следующий миг я сообразил, что это розыгрыш, но опять было слишком поздно. Она хохотала, размахивая окровавленным платком:

— Это же губная помада, идиот. Бестолочь. Трус.

Глава шестая

1

Вечером, обойдя всю центральную часть города, Ким покупает себе одежду в универмаге «Вин-Онь» на Нанкин-роуд. Торговые улицы Шанхая, заполненные толпами снующих пешеходов, напоминают бурлящие потоки красного смородинового морса, мятного ликера, лимонного сока, россыпи рубинов и золотых монет. Киму ни разу еще не доводилось видеть такой пестрой суеты, такого лихорадочного коловращения, такого изобилия товаров в магазинах и на уличных прилавках. В роскошной высокой витрине, украшенной яркими пурпурными звездами, — розовые свадебные платья. Проворные рикши везут своих клиентов сквозь толпу пешеходов и потоки машин, и только дьявольская интуиция помогает им ориентироваться в этой невообразимой толчее. В северной части города, неподалеку от реки Сучжоу, кое-где остались следы от японских бомбежек семилетней давности. Мимо проезжают груженные цветами трехколесные велосипеды, оставляя во влажном воздухе сладковато-гнилостный аромат. Ким подзывает рикшу и приказывает отвезти его на Шаньдун-роуд, чтобы взглянуть на «Желтое небо», ночной клуб, принадлежащий Крюгеру. В это время клуб еще закрыт. Его название написано желтыми буквами на большом красном стеклянном фонаре, висящем над входом.

Когда на город опускаются сумерки и зажигаются первые огни, Ким запирается в комнате, надевает новую белую рубашку и вешает под мышку кобуру, затем ставит браунинг на предохранитель и проверяет магазин. Он не любит неожиданностей. Чуть позже, одетый в безупречный смокинг, он садится в черный «паккард» Леви и едет в «Катай-Отель», расположенный на перекрестке Нанкин-роуд и набережной, это совсем недалеко. Фонари на бульваре Банд отражаются в речной воде. Чень Цзин в элегантном черном шелковом чипао садится рядом с ним, чтобы поговорить откровенно. Что это за страшная опасность угрожает ей и мужу? Ким не забыл указаний, данных Леви, — не упоминать имени Крюгера-Омара, чтобы не встревожить Чень Цзин, и отвечает весьма уклончиво.

— Я старый друг Мишеля, вместе мы пережили много опасных приключений, и у нас были общие идеалы. Поэтому я здесь, — объясняет Ким. — Он попросил меня приходить сюда и следовать за вами повсюду как тень, что я и делаю. Не спрашивайте меня больше ни о чем, мадам Чень, потому что я и сам ничего толком не знаю.

Желая сменить тему, он добавляет, что город ему очень понравился и что он хотел бы остаться здесь насовсем, устроиться на работу в какую-нибудь компанию, принадлежащую Леви, и в ближайшее время собирается обсудить этот вопрос с Чарли Вонгом, деловым партнером ее мужа. Чень Цзин слушает рассеянно. Она достает из сумки зеркальце и задумчиво любуется своим отражением, затем длинным блестящим ногтем мизинца проводит по алому контуру в уголках рта, убирает зеркальце и, глядя на дорогу, с улыбкой говорит:

— Так, значит, вы ни на минуту не дадите мне остаться одной?

Ким искоса рассматривает ее тонкий профиль и внимательный притворно равнодушный глаз под неподвижным тяжелым веком.

— Я этого не говорил.

— Но вы позволите мне отлучаться хотя бы в дамскую уборную, не так ли? — улыбается она.

Ким смеется, отметив, что у нее вполне западный, несвойственный китаянкам юмор; она так молода и красива, ей нравится кокетничать и шутить — несомненно, ее научил этому Мишель… Однако Чень Цзин не шутит и не кокетничает, в чем нам скоро предстоит убедиться. Когда они приезжают в отель, она вспоминает, что у нее есть для Кима хорошая новость: муж позвонил из Парижа и сказал, что вчера ему сделали первую операцию, которая прошла успешно. Ким искренне обрадован, однако в голосе Чень Цзин ему слышится плохо скрытое нетерпение, словно ей хочется поскорее сообщить эту новость и заговорить на другую тему.

Коктейль в «Катае» устроен французскими промышленниками и финансистами в честь полицейского начальства и властей этого района, само собой, купленных с потрохами. Всеми делами здесь заправляет бессовестный бандит-китаец по имени Ду Юэшэн, больше известный как Ду Большие Уши… Впрочем, о нем я расскажу вам позже. Праздник, как я уже упоминал, проходит в роскошной зеленой гостиной на восьмом этаже, где собрался весь цвет шанхайской иностранной колонии, густой запах жасмина, доносящийся с террасы, смешивается с ароматом самых разнообразных и изысканных духов. В углу, на небольшом возвышении перед микрофоном стоит одетая во все зеленое молодая китаянка. Держа в руке, обтянутой зеленой перчаткой, длинный зеленый мундштук с зеленой же сигаретой, она поет тонким голоском «I Get a Kick Out of You»[17] под аккомпанемент пианино, за которым сидит негр в белом костюме. Какой-то развязный американец, выпив больше, чем следует, подходит к певице и, громко хохоча, предлагает ей стакан мятного ликера.

Неотразимая Чень Цзинфан окружена всеобщим вниманием. Она любезно отвечает на вопросы о здоровье мужа, а затем представляет Жоакима Франка, испанца, близкого друга Мишеля, который только что приехал из Парижа. Не желая утомлять ее своим присутствием, Ким оставляет девушку в компании друзей и подходит к стойке за бокалом вина. Там он встречает Вонга и говорит, что в будущем хотел бы устроиться на текстильную фабрику. Вонг в курсе его планов, однако считает, что правильнее было бы дождаться возвращения Леви и обсудить это дело вместе. Безусловно, он может рассчитывать на его помощь:

— Мишель сказал, что вы знакомы с инженерным делом, а главное, вы для него как брат.

Чуть позже, в разгар душной июльской ночи Ким обнаруживает Чень Цзин в другом конце гостиной, где она мило беседует с высокопоставленными китайскими сановниками, и, глядя на нее издали, невольно любуется ее совершенной холодной красотой, а вскоре, услышав песню, которая напоминает ему счастливейшие часы, проведенные с твоей мамой, просит прощения у Чарли Вонга и выходит на террасу со стаканом виски в руке, чтобы увидеть с высоты небоскреба бульвар Банд, волшебный город под усеянным звездами небом, пристань и тихую реку, где отражаются неоновые огни, похожие на пестрых светляков. Он чувствует под мышкой знакомую тяжесть оружия, которая напоминает о кровавом прошлом, а также о тайной цели: убить человека, недостойного того, чтобы жить, а уже затем наладить свою собственную жизнь в далеком прекрасном городе; этот последний выстрел навсегда избавит его от привычной тяжести под мышкой, а заодно освободит измученную память. «Отличная возможность», — повторяет он, стараясь себя приободрить. Сжимая в руке ледяной стакан, он облокачивается на парапет роскошной смотровой площадки; он очарован музыкой и ароматом жасмина, на душе легко, он чувствует себя молодым и полным жизни, он рад этому новому повороту судьбы, верит в удачу и кажется себе неотразимым в элегантном смокинге — отличный момент на миг оглянуться назад, на пройденный путь, Ким, наш долгий скорбный путь надежды, усеянный ловушками и переполненный ложью, в конце которого ты, к счастью, вновь встретил старого друга Мишеля Леви; задумавшись, ты понимаешь, что оставил за спиной не только горечь поражения и утраченные иллюзии, не только погибших товарищей, но и тех, кому предстоит умереть, отважных и безрассудных ребят из Тулузы и других городов на юге Франции, которые в отчаянии вновь и вновь пересекают границу, сжимая в руке пистолет все с той же безумной решимостью, знакомой некогда и тебе; ты видишь кровь, что пролилась в прошлом и прольется в будущем, кровь, кипящую в жилах твоих товарищей, и наверняка думаешь о Денисе и его Кармен — они пытаются обрести счастье в каком-нибудь уютном уголке Франции, и вспоминаешь Нюаляра, Бетанкура и Кампса, гниющих в тюремных застенках или, быть может, уже расстрелянных, вспоминаешь о бесполезных жертвах, которые никто никогда не зачтет, о мужестве и самоотверженности, которые никогда никого не спасут и никому не принесут пользы, и, кто знает, быть может, вспоминаешь также обо мне и моих фальшивых документах, о бедняге Форкате с чернильными пятнами на пальцах, мертвеце, вернувшемся в город мертвых… Но ведь существуют и другие, говорит себе Ким, те, чье отчаяние еще глубже, кто сдался и ожидает одного — что пройдет время, след их сотрется, и настанет день, когда забвение поглотит навеки и их самих, и их детей. Если бы вы, подобно мне, умели читать мысли Кима, вы бы узнали, что сейчас он думает как раз о тех, кто остался там, на другом конце света, он хочет сказать нам, что нельзя предаваться отчаянию, уступать невзгодам, болезням и даже черному дыму этой трубы. Жизнь иной раз становится невыносимо тяжела, и не так уж плохо, если человек сам себя немного обманывает, по секрету тешит себя какой-нибудь мечтой… Вот о чем размышляет Ким, сидя со стаканом виски в руке на террасе «Катая» и любуясь шанхайской ночью; до него доносится дыхание города, горячее и влажное, словно пар из ноздрей смирного сонного животного, но тут он внезапно вспоминает, что уже давно не видит Чень Цзин.

Вряд ли Крюгер расхаживает неподалеку, успокаивает он себя, а если даже он где-то поблизости, у него хватит здравого смысла не устраивать покушение в столь оживленном месте.

Чья-то рука ложится ему на плечо: это Ламбер, болтливый француз, владелец шелковых лавок и универмагов-, его только что представили Киму, и он желает перекинуться словечком. Вскоре к ним присоединяются еще четверо гостей, и вот один из них, разговорчивый малый, иронично замечает, что Мишелю Леви дьявольски повезло: женился на хорошенькой юной китаянке с золотистыми глазами, родственнице красного генерала Чень И, который наступает из Маньчжурии во главе коммунистической армии, собираясь пройти вдоль реки Янцзы и взять Шанхай… Ким замечает, что многих иностранцев страшит судьба их предприятий в Шанхае: за поражением Гоминьдана и торжеством коммунистов последует крах иностранных концессий. Разговор интересен Киму, однако от его внимания не ускользает беглое замечание, сделанное совершенно по другому поводу: один из собеседников, потный багровый американец, который явно выпил лишнего, — это он приставал к китайской певице, — толкнув локтем стоящего рядом с ним человека с черными зачесанными назад волосами и резкими чертами лица, развязно заявляет, кривя рот:

— В Париже Леви подлатают спину, а покуда он там, его шлюшка Чень Цзинфан снова найдет утешение в объятиях капитана, этого чертова кантонца, Су Цзу или как его там…

Разговор резко обрывается. Ким хочет осадить нахала, как вдруг справа от него раздается сильный глубокий голос, принадлежащий человеку с зачесанными назад волосами:

— Степлтон, — говорит он, хватая янки за лацкан смокинга, — вы пьяница и мерзавец. Немедленно возьмите свои слова обратно или, клянусь вам, вы очень пожалеете…

Перепуганный Степлтон бормочет извинения и поспешно удаляется, тупо рассматривая на свет стакан с виски, словно обнаружив внутри что-то необычное. Разговор между тем иссякает, собеседники разбредаются кто куда, и Ким снова остается один на один с мсье Ламбером. Некоторое время он терпеливо рассказывает любопытному собеседнику о политической ситуации в Испании, но грубое замечание пьяного янки не выходит у него из головы. Так, значит, капитан Су Цзу и жена Леви? И об этом все кругом знают? Неужели и Леви тоже все известно? Ким осторожно переводит разговор в нужное ему русло, и француз отвечает, что не знает, насколько обоснованны слухи, но в свое время в Шанхае поговаривали об этой связи.

Затем он спрашивает Ламбера, кто же тот человек, который столь энергично вступился за Чень Цзин. Но прежде чем француз открывает рот, непостижимая способность проникать в темные глубины человеческой души уже шепнула Киму правильный ответ.

— Его зовут Омар Мейнинген, он немец, владелец клуба «Желтое небо», одного из самых престижных борделей Шанхая, — говорит Ламбер и тоном заговорщика добавляет. — Говорят, это очень опасный и коварный тип, впрочем, дамы утверждают, что он настоящий рыцарь. Мое мнение, мсье, что на самом деле он просто коммунист.

2

С некоторых пор Форкат частенько гулял по городу, навещая порт и Барселонету, иногда в обществе сеньоры Аниты, но по большей части один. Не знаю, с кем он там виделся и чем занимался, но домой он неизменно возвращался с увесистым пакетом муки или риса и бутылкой душистого оливкового масла.

В первых числах июля, почти через три месяца после появления в особняке необычного жильца, сеньора Анита бросила пить и курить. Сначала она была раздражительна, спорила с Сусаной по пустякам и даже, как я заметил, избегала немного косящих, но проницательных и спокойных глаз Форката; однако чуть позже характер ее улучшился, она ласково разговаривала с дочерью, стала внимательной и предупредительной с Форкатом и даже шутила и смеялась с братьями Чакон, чьи проделки на рынке, где они добывали пропитание, очень ее забавляли. Мы быстро сообразили, что все эти благотворные перемены произошли под влиянием Форката; некоторое время назад она пристрастилась к дешевому белому вину, которое продавалось в розлив, — такой гнусной отраве, что Форкат даже не стал добавлять его в блюда, которые время от времени готовил для Сусаны; но в один прекрасный день графин, неизменно украшавший стол в гостиной, — тот самый, который мы с братьями Чакон по просьбе сеньоры Аниты то и дело наполняли в таверне на улице Кардонер, — исчез, и больше мы его не видели. Форкат помогал ей и по дому: менял простыни Сусаны, выгребал золу из плиты, мыл посуду, белил стену в саду, заставлял сеньору Аниту поливать растения и ухаживать за ними как следует, а также научил ее готовить простые и дешевые блюда. Она выглядела более жизнерадостной и в то же время более уравновешенной, стала похожа на настоящую даму, начала по-другому одеваться, и даже походка у нее изменилась. Однако злые языки продолжали перемывать ей кости; соседям было наплевать, пьяная она или трезвая, и вскоре весь квартал повторял едкое замечание, принадлежавшее, как говорили, доктору Бархау и пришедшееся по душе капитану Блаю, — вероятно, потому, что бесило донью Кончу: «Как была шлюхой, так и осталась, хоть и пить бросила».

Как-то после обеда я пришел к Сусане немного раньше обычного. Она спала, а сеньора Анита бродила по дому в халате. Войдя на террасу, она посмотрела в окно и убедилась, что Финито и Хуан еще не заняли свое обычное место напротив ограды.

— Даниэль, малыш, сделаешь доброе дело? — Она нервничала, и я решил, что по секрету от Форката, который еще не выходил из своей комнаты, она отправит меня в таверну. — У меня кончился аспирин… Аптека сейчас закрыта. Попроси в таверне таблеточку, вдруг у них есть… а заодно принесешь мне немножко коньяку… Ладно, ладно, только аспирин.

Когда я вернулся, Форкат уже сидел на террасе, а сеньора Анита успела одеться на работу. Выглядела она по-прежнему несколько вызывающе: фиолетовые туфли на высоком каблуке, тонкие черные чулки, светлая плиссированная юбка из тех, что она любила, белая блузка с глубоким вырезом и широкий клеенчатый пояс бирюзового цвета. Короткие светлые кудряшки ее молодили, придавая облику озорную выразительность; к щеке у самого рта прилипла пушинка сигаретного пепла, — я подумал, что она украдкой курила и Форкат будет ее ругать, но тот не сказал ни слова. Она чмокнула Сусану в лоб, взяла сумку и, перед тем как уйти, положила в рот две таблетки аспирина, запив их стаканом газировки.

— С тех пор как я бросила пить, у меня частенько болит голова, — сказала она. — Коленка прошла, зато голова раскалывается. Что за жизнь! Может, это от газировки?

Сидевший в ногах у проснувшейся Сусаны Форкат с улыбкой наблюдал, как Анита допивает воду. Он сидел нога на ногу, кисти его длинных покрытых пятнами рук свисали с колена, словно у каторжника, закованного в кандалы. Тем не менее они не походили на усталые руки смирившегося со своей участью неудачника: казалось, в них дремала какая-то неведомая сила.

— Ничего у тебя не болит, — сказал он строго. — Просто тебе кажется. Вот и все.

Сусана засмеялась и закашлялась, а сеньора Анита поставила стакан и сумку на стол и пробормотала:

— Мошенник.

В следующий миг она сбросила туфли, подтолкнула Сусану, чтобы та передвинулась чуть дальше, и улеглась на кровать головой к Форкату, уперев ноги в изголовье, а затылком прижавшись к его коленям, после чего обеими руками взяла его правую руку и положила себе на лоб, затем слегка отстранила ее и снова прижала ко лбу — и проделала так несколько раз, словно прикладывая горячий компресс, после чего закрыла глаза и вздохнула с облегчением. Мы с Сусаной переглянулись.

— По-моему, ты выбрала неудачное время, Анита, — заметил Форкат.

— Если мне не станет лучше, я не смогу работать, — ответила она. — Ты даже не представляешь, как мне плохо.

— Ничего у тебя не болит.

Он приподнял руку и держал ее теперь в нескольких сантиметрах ото лба. Сеньора Анита опять попыталась ее опустить, но Форкат не давал этого сделать. Множество раз возвращаясь мысленно к этому эпизоду, я приходил к одному и тому же выводу: целительный эффект процедуры состоял не просто в непосредственной близости его рук, но прежде всего в тепле, которое они излучали, в особенных волнах, исходивших от покрытой пятнами кожи и облегчавших боль. Прошло минут десять, сеньора Анита казалась спящей. Я открыл папку и достал карандаши, делая вид, что занят рисунком, на самом же деле зорко наблюдая за происходящим. Прежде всего меня интересовал крошечный зазор между ладонью Форката и лбом сеньоры Аниты, я ждал, не появится ли там какое-нибудь свечение, искра или нечто похожее, потому что именно там, в этом зазоре, рождалось что-то необъяснимое. Сусана не хотела смотреть на неподвижно лежавшую мать и притворялась, что ей все равно, но в глубине души не одобряла происходящего.

И представьте себе, сеньора Анита встала как новенькая, что саму ее нисколько не удивило; несомненно, Форкат помогал ей уже не в первый раз.

— Вот видишь, — сказала она, — теперь я чувствую себя намного лучше.

Она тряхнула кудрями, надела туфли и потрепала Форката по волосам. Затем еще раз поцеловала Сусану, вздохнула, повесила на плечо сумку и, уже на полпути к двери, вдруг тихо заплакала, улыбаясь сквозь слезы. Тогда я не понимал, что творится в ее душе, но сейчас знаю: должно быть, она испытала то особенное состояние полноты жизни, которое ей довелось пережить лишь несколько раз.

— Мама, почему ты плачешь? — жалобно спросила Сусана, привстав на коленях в кровати. — Пожалуйста, не надо! Ну пожалуйста!

Сеньора Анита сразу же успокоилась, торопливо простилась и вышла, однако, не дойдя до двери, вернулась, взяла Форката за руку и потянула за собой. Они быстро пересекли гостиную, затем прошли по коридору к входной двери, где — мне всегда хотелось так думать — она на прощанье его поцеловала. Я не был свидетелем этой сцены, однако она запечатлелась в памяти так отчетливо, что со временем я забыл, что ничего этого на самом деле не видел, — как встретились их губы, как они крепко обнялись в полумраке прихожей.

Несколько часов спустя, когда Сусана заканчивала полдник — неизменный стакан молока и бутерброд, — ее зашли проведать братья Чакон, как всегда с сумкой, набитой эвкалиптовыми листьями и стопкой книжек и комиксов, перевязанных бечевкой. А потом, завороженные косящими зрачками Форката и его властным голосом, мы покинули таинственную тихую террасу, залитую багровым вечерним солнцем, и оказались на другой освещенной солнцем террасе в квартире Чень Цзинфан, откуда открывался вид на пристань и реку Хуанпу.

3

Ким находится в Шанхае уже третий день, когда раздается телефонный звонок из парижской клиники «Вотрен»: Мишель Леви о чем-то долго беседует с женой, после чего просит позвать своего друга. Она выносит телефон на террасу, где тот сидит под тентом, листая журнал: Ким ждет, когда Чень Цзин скроется в гостиной.

— Бонжур, дружище, — говорит он в трубку, — как ты там?

— Великолепно, — отвечает Леви, — а ты?

— Все в порядке.

— У меня отличные новости: первая операция прошла замечательно, и я полон надежд; скоро предстоит вторая, более сложная, но удача мне улыбается, и я знаю, что все будет хорошо и скоро я вернусь домой. А сейчас скажи, как наши дела? Ты выполнил то, о чем я тебя просил?

— Отчасти, — отвечает Ким. — Книгу я достал, но Крюгера пока видел лишь мельком. Я не могу им заняться, не приняв меры предосторожности.

— Ты должен поторопиться, — говорит Леви. — Крюгер очень хитер и может что-то почуять.

— Это рискованное дело, — отвечает Ким и добавляет: — Видишь ли, капитан, теперь я, как никогда, должен действовать безупречно, не оставляя следов, потому что, когда проклятый палач будет ликвидирован, я, как тебе известно, хотел бы остаться здесь, работать на тебя и забрать к себе жену и дочку… Мы ведь договорились, помнишь? Конечно, было бы проще, если бы я, расправившись с Крюгером, сел на самолет, и поминай как звали. Но я не хочу рисковать своим будущим и счастьем семьи. Мне надо тщательно все продумать и выбрать подходящий момент, чтобы потом остаться вне подозрений, понимаешь?

— Конечно, ты должен быть осмотрителен, но медлить нельзя, — говорит Леви. — Дело не ждет. И не теряй из поля зрения Чень Цзин, этот сукин сын способен на все… Я еще позвоню. Желаю удачи.

— И тебе тоже, капитан.

Едва он вешает трубку, Чень Цзин появляется на террасе в сопровождении верной служанки, которая несет поднос с напитками.

— Не угодно ли жасминового чаю, мсье Франк? — спрашивает госпожа, улыбаясь. — Или вы предпочитаете сухой мартини? Я его превосходно готовлю. Муж говорит, что мой мартини — лучший во всем Шанхае… разумеется, не считая его собственного, который умеет делать только он один.

— Ну уж Мишель наверняка отдает предпочтение вашему, — отвечает Ким. — Кстати, какие у вас планы на сегодняшний вечер? Вы куда-нибудь идете?

— Боюсь, мне вновь придется кое-куда отправиться, мсье. Очень сожалею.

— Не говорите так Я всегда рад составить вам компанию.

Золотистые глаза Чень Цзин мягко поблескивают, она часто моргает, ритмично и немного деланно, но трепет ее нежных шелковых век очаровывает Кима.

Прогулки с Чень Цзин отнимают гораздо больше времени, чем предполагалось, и за две недели он неплохо узнает светскую жизнь Шанхая, знакомится со многими представителями городской элиты, азиатской и европейской. Разделы светской хроники газет «Норт чайна дейли» и «Шанхай меркьюри» неизменно фиксируют присутствие мадам Чень Цзинфан и мсье Франка на очередной вечеринке или приеме. Кроме того, она любит бывать в модных клубах и назначает встречи с друзьями то в «Казанове», то в «Дель Монте», «Литл Клубе» или «Сиросе». Иногда какая-нибудь знакомая супружеская пара приглашает ее поужинать, пойти в кино или на танцы, однако больше всего ей нравится ходить одной, точнее, в сопровождении Кима, которому она в шутку признается, что, если бы ее муж услышал, что поговаривают об их странной паре в Шанхае, ему бы это вряд ли пришлось по вкусу.

Как-то раз вечером, на одном из многолюдных приемов в Ханчжоу, на берегу Западного озера, Ким, поглощенный веселой беседой с Чарли Вонгом и его женой, теряет из виду Чень Цзин. Неожиданно метрах в пятидесяти, среди моря людских голов, он видит лицо Крюгера, который, как ни в чем не бывало, разговаривает с ней возле сверкающей огнями елки. Ким несется к ним, бесцеремонно расталкивая гостей, и когда до Чень Цзин остается уже совсем немного, понимает, что Крюгер тоже его заметил: он неторопливо, но решительно прощается с прекрасной китаянкой, наклоняется, чтобы поцеловать ей руку, поворачивается и в следующий миг исчезает в толпе.

— Вы знаете этого человека? — Ким предлагает Чень Цзин сигарету, прикидываясь безразличным. — Он производит приятное впечатление.

— Кто в Шанхае не знает Омара? — отвечает она. — Но я общалась с ним всего пару раз. Он подходил справиться о здоровье мужа… А почему вы спрашиваете? Быть может, мне угрожает серьезная опасность, а я и не подозреваю? — добавляет она, и в ее глазах вспыхивает лукавый огонек.

Ким не собирается ничего объяснять и начинает оправдываться:

— Видите ли, когда вы одна, любой, кто к вам приближается, кажется мне подозрительным…

— Вы, мсье Франк, боитесь за меня, даже когда вокруг столько людей? — улыбается молодая китаянка. — Не стоит так беспокоиться, ведь это друзья… А сейчас не будете ли вы так любезны сходить в бар и принести мне бокал шампанского?

Ким улыбается в ответ и слегка касается ее локтя.

— Я был бы рад отправиться туда вместе с вами, и пусть мне завидуют все мужчины… Взгляните, там Вонг и Со Линь с супругами Дюпре.

— Очень занятно. — Чень Цзин покорно вздыхает. — Как вам будет угодно. Неосмотрительная китаянка торжественно клянется ни на шаг не отходить от своего стража… Разве что мадам Дюпре в сотый раз захочет рассказать по секрету о той безумной ночи в Париже с Жаном Габеном и собачкой Лулу.

— Да, вы роковая женщина, — улыбается Ким.

— Вы правда так думаете? Это комплимент.

— Вот как? А почему?

— Потому что я всегда мечтала быть роковой женщиной.

Посещая ночные клубы, Чень Цзин ни разу не заглянула в «Желтое небо», принадлежащее Омару, и это радует Кима; ему не терпится увидеть гнездо бывшего нациста, но он отправится туда один, как только появится свободный вечер.

И вот такой вечер настает. Воскресенье, стоит удушливый зной, Ким сидит на террасе, глядя на Банд, как вдруг Дэн сообщает ему, что мадам просит прощения: к сожалению, она не сможет пойти с ним на ужин, у нее сильная мигрень, она легла и сегодня уже никуда не выйдет, поэтому мсье придется провести вечер в одиночестве.

После ужина, за которым ему церемонно прислуживает старый китаец, Ким выходит на улицу, подзывает рикшу и просит отвезти его в «Желтое небо», на Шаньдун-роуд. Это большой роскошный клуб, его залы окрашены в красные и желтые тона. Сияющая танцплощадка, просторный игорный зал, множество посетителей. Подойдя к стойке бара, Ким заказывает виски и рассматривает посетителей. Оркестр исполняет «Сибоней», несколько пар увлеченно танцуют. Вокруг площадки столики, на каждом маленькая красная лампа и желтая роза на длинном стебле в нарядной хрустальной вазе. Внимание Кима привлекает красивая молоденькая китаянка с подведенными глазами и стройными ножками; она сидит за столиком у самой танцплощадки, одетая в красное облегающее чипао с высоким воротничком и разрезами на юбке вдоль боковых швов, и недовольно рассматривает свои ярко-красные ногти. Она курит длинную красную сигарету, перед ней высокий стакан с красным вином. В глубине зала вокруг рулетки слышатся радостные и удивленные возгласы.

В следующий миг Ким видит улыбающегося Омара, который стоит на краю площадки, приветствуя посетителей. Сейчас Ким может рассмотреть его лучше, чем в «Катае» или Сучжоу. Человеку, называющему себя Омаром, около сорока, он очень высок, у него тонкий орлиный нос и дерзкий взгляд. Несмотря на ослепительную улыбку, горькая гримаса искажает его крупный, четко очерченный рот. Манеры его подчеркнуто безукоризненны. Проходя мимо китаянки в красном, Омар берет желтую розу, подносит ее к лицу, улыбается девушке, целует ее в щеку и галантно прощается. Затем смотрит на часы, по-прежнему держа розу в руках, и направляется к маленькой синей двери за стойкой, покрытой лаком и инкрустированной слоновой костью. Он открывает эту дверь, за которой виднеются ведущие вверх ступени ярко освещенной лестницы, и тут же за собой захлопывает.

Ким думает, что Омар его не заметил или не пожелал замечать. В любом случае, Крюгеру отлично известно, кто он такой: после того как Ким побывал с Чень Цзин на всех приемах и едва ли не во всех известных местах Шанхая, несложно догадаться, что он ее телохранитель.

Проходит полчаса, Крюгер не появляется, и Ким спрашивает бармена, когда вернется хозяин, поскольку ему необходимо поговорить с ним об одном чрезвычайно важном деле. Бармен, печальный луноликий китаец с вислыми усами, отвечает, что хозяин ушел в свои покои, приказав его не беспокоить.

— В свои покои? — удивляется Ким. — Неужели господин Омар живет здесь, в клубе?

— Да, мсье, его квартира расположена наверху…

— Очень удобно, — кивает Ким, — хотя наверняка туда можно попасть и с улицы, не так ли?

— Разумеется, мсье: она выходит на Кинг-Лонг, маленькую улочку позади клуба. Ваш стакан пуст, не желаете ли еще виски?

Ким не успевает ответить, так как внезапно у него за спиной раздается наигранно приветливый голос:

— Возможно, мсье предпочитает провести время в приятном обществе?

Ким оборачивается и видит толстенького улыбающегося китайца в светло-голубом костюме, черной рубашке и белом галстуке.

— Предпочту виски, — сухо отвечает Ким.

Бармен берет его стакан, но незнакомец не сдается:

— Простите, что помешал. Вы достопочтенный господин Франк, не так ли?

— Он самый.

— Ду Юэшэн, мой шеф, желает побеседовать с вами. Для него будет большой честью, если вы согласитесь выпить рюмочку за его столиком.

— О чем нам беседовать? — спрашивает Ким. — Мы не знакомы.

— Неужто вы не слышали про Ду Большие Уши?

— Что-то, кажется, слышал. — Ким теряет терпение. — Что ему нужно?

Не переставая улыбаться, китаец делает вежливый жест рукой.

— Следуйте за мной, будьте любезны.

Он огибает танцплощадку и пересекает игорный зал. Ким идет за ним. Ду Большие Уши сидит за столиком в крошечном закутке между залом и стойкой бара. На нем роскошный белый костюм, такого же цвета шляпа и розовый галстук Тяжелая выступающая вперед нижняя челюсть удивительно не сочетается с насмешливо-спокойным выражением глаз под тяжелыми веками и ртом с тонкими губами. Перед ним запотевший бокал шампанского. Его ручищи напоминают грелки с водой. Рядом с ним, медленно обрывая лепестки желтой розы, сидит телохранитель-филиппинец с мрачной курносой физиономией, наполовину скрытой полями шляпы. Киму очевидно, что перед ним профессиональный туфеи, наемный бандит. Толстенький китаец усаживается по другую руку от шефа, Ким продолжает стоять со стаканом виски в руке.

— Рад познакомиться, мсье Франк, — говорит Ду Юэшэн. — Не хотите ли присесть за столик вашего покорного слуги? Похоже, вы устали. Последнее время вам, должно быть, скверно спалось…

— Возможно, — отвечает Ким.

— Насколько мне известно, вы прибыли в Шанхай по просьбе мсье Леви на одном из его кораблей. — Ду Большие Уши задумчиво улыбается и продолжает: — Странный выбор. Вы могли бы сесть на самолет и добраться со всеми удобствами…

— В самолете меня укачивает, — отвечает Ким.

— Неужели, мсье?

— Могу поклясться.

— А знаете ли вы, что некоторые грузовые суда, принадлежащие нашему уважаемому другу мсье Леви, перевозят оружие, которым снабжают коммунистов, мечтающих завладеть Шанхаем?

— Не понимаю, куда вы клоните.

— О, мне очень жаль. Наверное, я выражаюсь непонятно, мой французский оставляет желать лучшего, — говорит гангстер, опуская глаза. Ким понимает, что, несмотря на бравый вид, костюм по последней моде и гладкую розовую кожу, ему намного больше лет, чем кажется с первого взгляда. — Но и ваш французский, мсье, также далек от совершенства. Потому что вы не француз, — так мне сказали.

— Вы правы. Я каталонец и испанец, и, поверьте, меня несколько утомило быть тем и другим одновременно. Так что терпение мое не беспредельно, особенно когда приходится терять время с головорезом, переодетым старой черепахой. Что вам от меня надо?

Не теряя фарфоровой улыбки, Ду Юэшэн отпивает глоток шампанского и отвечает:

— Не горячитесь, любезный друг. Вы позволите задать вам один вопрос? Зачем вы пожаловали в Шанхай?

— Предположим, я прибыл сюда, чтобы купить шляпу, такую как в «Шанхай Лили».

— У вас оригинальное чувство юмора, — улыбается Ду Большие Уши. — Думаю, мы поймем друг друга… Почему бы вам, мсье, не присесть за наш столик и не выпить бокал шампанского?

— Я люблю пить в одиночестве.

— Вам явно недостает вежливости, однако я не стану обращать на это внимание. Как бы то ни было, я собираюсь сделать вам одолжение.

— Извольте.

— Должен вас предупредить, что вам лучше поскорее уехать из Шанхая.

— Об этом и не мечтайте.

— Вы, мой бесценный друг, слишком категоричны. — Ду любезно улыбается. — Мечтать — дело хорошее. Попробуйте на досуге.

— Я давно утратил эту привычку.

— Не верю. Если бы вы говорили правду, вас бы сейчас в Шанхае не было. Ну да ладно. Может, вы хотя бы поужинаете со мной? Есть змеиный суп, лотосовые корни, ю-лай. Вы знаете, что это такое?

— Свиной язык Нет уж, спасибо.

— Вижу, вы делаете успехи в моем языке… Короче говоря, хотите добрый совет, мсье? — Его тон становится более жестким.

— Можете себя не утруждать.

— Предупреждаю, мсье: вы лезете на рожон.

— Не имею привычки лезть на рожон, — холодно отвечает Ким. — Но уж если придется, знайте: я пойду до конца.

Оркестр заиграл «Амаполу», и внезапно из потаенного уголка памяти перед глазами Кима возникает твоя мама, которая словно в полусне медленно танцует в его объятиях, склонив голову ему на плечо: она любила эту песню и частенько напевала ее, словно песня спасала ее от жестокого и равнодушного мира. Ду Большие Уши пристально рассматривает лицо Кима и добавляет более мягко:

— А теперь слушайте, что вам следует делать, мсье Франк. Завтра утром вы сядете на самолет и через Японию вернетесь во Францию.

— Я же сказал, что в самолетах меня укачивает.

— Тогда плывите на корабле. Существует множество способов уехать из Шанхая, мсье, важно одно — чтобы человек сделал это добровольно и его не пришлось… выставить вон. — Он снова улыбается, опустив тяжелые веки. — Вам все ясно?

— Почему вы настаиваете, чтобы я уехал, Ду?

— В Шанхае и без вас довольно коммунистов.

— Омар тоже так думает?

— Не знаю, что на уме у этого достопочтенного господина, — говорит Ду, и его улыбка исчезает. — Он мне не друг.

— Правда?

— Спросите его об этом сами, если вам угодно.

— Значит, у меня ложные сведения.

— Несомненно, — отвечает Ду. — Рад, мсье, что мы с вами поговорили. Вы учтете мой совет?

— У меня другие планы, и мне некогда терять время с такими субъектами, как вы, — говорит Ким. И добавляет: — Цзяси-чжэнь-цзу.

Это выражение китайцы используют, когда кто-то пытается тебя надуть и начинает ломать комедию.

— Чаншоу, — отвечает ему Ду. — Долгих вам дней, мсье.

Ким бросает последний взгляд на двух молодчиков, охраняющих Ду Юэшэн, поворачивается к ним спиной и возвращается обратно к стойке. Он вновь пересекает игорный зал, огибает танцплощадку под заключительные аккорды «Амаполы», и до него доносится неповторимый аромат светлых волос твоей мамы. Он расплачивается и покидает «Желтое небо».

Домой Ким возвращается пешком, и когда открывает дверь, на часах уже половина третьего. У него свой ключ, поэтому нет нужды будить Дэна, который, как обычно, оставил включенным свет в гостиной и на террасе. Раздеваясь в своей комнате, Ким думает о Ду Большие Уши. Почему он ему угрожал? Чьи интересы защищал?

В квартире жарко, и, прежде чем улечься спать, он принимает душ, потом, накинув халат, пересекает гостиную и выходит на террасу выкурить сигарету. За спиной раздаются шаги, он поворачивается и видит Дэна, который, не произнося ни слова, растерянно смотрит на него.

— Мсье чего-нибудь нужно…? — выдавливает наконец верный слуга.

Ким внимательно смотрит ему в глаза. На вопрос о здоровье госпожи Дэн, потупившись, отвечает, что та легла спать, как только Ким ушел.

— Она ужинала?

— Нет, мсье, у нее не было аппетита.

Дэн смущенно смотрит в пол, словно хочет что-то добавить, но в конце концов молча уходит.

Ким плохо спит и просыпается на рассвете. В окно видно, как из-за моря поднимается ослепительно красное солнце. На кухне, выпив чай, он вспоминает, что оставил сигареты на террасе, и направляется туда, но там их нет и в его комнате тоже. В поисках сигарет он четырежды пересекает просторную гостиную и каждый раз на несколько секунд замирает и осматривается: мягкие диваны и шелковые подушки, рояль, высокая витрина с коллекцией вееров и фигурок из стекла и нефрита, растения с блестящими зелеными листьями, длинные гардины; он не может избавиться от ощущения чужого присутствия, словно кто-то невидимый внимательно следит за ним; в нем крепнет твердая уверенность, что в гостиной появилось нечто, чего не было раньше. Крышка рояля откинута, клавиши немы, но ему кажется, будто они что-то ему говорят…

Сердце откликается раньше, чем разум. Он еще не понял, что его тревожит, но вот-вот поймет, потому что на этот раз это не просто предчувствие: в гостиной явно что-то не так. Еще миг — и он догадывается, в чем дело: на рояле в высоком бокале стоит желтая роза на длинном стебле, которой вчера, когда он вернулся, там не было. Она слегка увяла и потускнела — та самая желтая роза, что совсем недавно украшала один из столиков в «Желтом небе», а теперь она никнет, печально глядя на свое отражение в блестящей поверхности рояля, теряя загадочное очарование и сладкий аромат.

4

Мы не заметили, как ночь вместе с ароматом розы проникла к нам на террасу, и я зажег свет. То была не голубая роза забвения — к сожалению, ребята, то была желтая роза разочарования… Внезапно Форкат умолк, словно электрический свет оборвал поток его воспоминаний. Встав с кровати, он сделал несколько шагов по террасе — голова опущена, руки втянуты в рукава кимоно и прижаты к животу — ни дать ни взять злой волшебник Фу Манчу.[18] Потом погладил Сусану по голове и вышел.

Вскоре он вернулся, но, прежде чем войти, остановился в дверях, пряча что-то за спиной, и велел погасить свет. Я щелкнул выключателем, и в следующий миг он появился в дверях, подняв над головой руки: его ладони светились в темноте.

— Я тоже так хочу! — в восторге закричала Сусана.

— Дай руку. — Форкат аккуратно положил ей на ладонь трех светлячков. — Если хочешь стать призраком, потри ими легонько лицо, вот так, и будешь светиться целую минуту.

— Всего минуту? — возмутилась она.

— Хорошего понемножку, сама знаешь.

Лицо Сусаны мерцало в темноте, подобно сияющей маске; в это мгновение Форкат удалился на кухню, оставив нас наедине: он хотел сделать сюрприз сеньоре Аните, которая вот-вот должна была прийти с работы, и готовил одно из своих фирменных блюд.

— Иди сюда, — тихо позвала меня Сусана, привстав на колени. — Подставляй свою дурацкую рожу. Не бойся…

Я пересел на кровать. Проворно расстегнув мою рубашку, она коснулась чем-то холодным лица и груди, и мне стало щекотно. Потом расстегнула свою сорочку, провела жуткими светящимися пальцами в том месте, где было сердце, и на коже обозначились фосфоресцирующие полосы. Пристально глядя мне в глаза, она придвинулась ближе и замерла, выгнув спину. Ее пальцы опять скользнули в вырез сорочки и коснулись груди. Мы сидели лицом к лицу, почти вплотную, свечение было уже едва различимо, и меня так и подмывало перейти к решительным действиям. Не знаю почему, но мне казалось, что темнота позволит мне остаться неузнанным и безнаказанным. Учащенное дыхание Сусаны сливалось с моим, глаза мои были прикованы к ее светящейся груди, видневшейся в вырезе сорочки, и я едва расслышал ее шепот:

— Если бы ты не думал столько о микробах, мог бы меня поцеловать. Тебе ведь хочется, дурачок. Но только взасос, согласен? Отвечай! Какой же ты все-таки недотепа!

Сколько раз вспоминал я потом призрачное свечение в кромешной тьме, жар ее тела, страстную дрожь, причудливую смесь потаенного влечения, болезненного возбуждения, страха, робости… И до сих пор меня преследует сожаление: я забыл, что случилось потом — Сусана ли меня оттолкнула, позволив лишь бегло скользнуть ртом по ее губам, или я сам не решился зайти слишком далеко. Конечно, мне хотелось ее целовать, ласкать ее груди и охваченные жаром бедра, и в конце концов я приготовился заразиться, получив вместе со слюной изрядную порцию микробов… Но пока я размышлял, волшебное мгновение было упущено: она заметила мою нерешительность и оттолкнула меня.

— Ладно, — сказала она. — А теперь уходи. — Она забилась под одеяло. На лице и руках все еще мерцали пятнышки тусклого света, но и они вскоре потухли.

— Как быстро гаснет, — произнес я нерешительно, чтобы прервать наступившее молчание.

— Да, очень быстро, — ответила она.

— Хочешь, завтра я принесу из сада побольше светляков, и мы снова намажемся?

— Да, завтра, — перебила Сусана. — А сейчас включи свет и уходи.

5

Однажды капитан Блай признался, что свое истинное призвание воплотить в жизнь ему так и не удалось: он мечтал стать карманником, одним из тех, что орудуют в трамваях и метро, причем так ловко и с таким мастерством, что ремесло превращается в настоящее искусство. Он добавил, что его руки еще не утратили былой чувствительности, в них дремала давняя тоска по шершавым замшевым бумажникам и теплой сатиновой подкладке, поскольку в юности ему несколько раз удавалось стащить кошелек, а по части теории его подковал первый ухажер сеньоры Кончи — угрюмый южанин, который некоторое время жил в нашем квартале; сам капитан, надо заметить, украл у него кое-что поважнее — невесту…

Эта история, как, впрочем, и многие другие, казалась мне сомнительной, но как-то утром, когда я, как обычно, уныло плелся за ним по окрестностям Сан-Конте, неся под мышкой папку с петицией, а в спину мне дул резкий горячий ветер, я убедился, что он действительно имел некоторый опыт в воровском деле. В тот день капитан обмотался свежими бинтами, и его горделиво поднятая голова с торчавшими во все стороны седыми патлами походила на огромную белую редиску. Уже несколько дней подряд он подвязывал руку шелковым платком, словно она была сломана, — вероятно, ему хотелось придать романтический налет своему невзрачному костюму пешехода, попавшего под трамвай. Эта деталь, как ни странно, сообщала его облику некую внушительность и даже, я бы сказал, удаль, которая, видно, появилась еще в сражениях на Эбро — в ту пору, когда разум его еще был в порядке, он отвечал за свои действия и старался выглядеть привлекательным. Мы шли по улице Легалидад, на пути нам все чаще попадались разбитые покосившиеся фонари, и название улицы на вывеске едва читалось. Капитан остановился, подождал, пока я его догоню, положил руку мне на плечо и некоторое время стоял неподвижно, слушая, как ветер шуршит в ветвях пальм. В этот миг рядом с нами затормозил автомобиль. Водитель, высунув голову в окно и с недоумением глянув на капитана, спросил, где находится улица Легалидад. Это был здоровенный курносый детина с толстыми губами и черными волосами, лоснящимися от бриллиантина. На нем была синяя куртка с крупными пуговицами и широкими накладными плечами, смахивающая на военный китель; расстегнутый ворот обнажал волосатую грудь, а из кармана торчала целая батарея новеньких автоматических ручек. Капитан ответил, что перед ним как раз та самая улица, и, к моему удивлению, сказал это по-каталонски, — я впервые слышал, как он говорит на родном языке.

— Вот эта улица, любезный…

Водитель грубо его перебил:

— Не понимаю я твой собачий язык. Говори по-человечески.

— Что вы сказали, сеньор?

— По-испански отвечай, когда тебя спрашивают! — Водитель покосился на подвязанную платком руку капитана, полосатую пижаму, бинты и очки и насмешливо добавил: — Какого черта ты вылез на улицу в таком виде? Ты из реанимации сбежал или из психбольницы?

— Тебе-то что за дело, болван, — как ни в чем не бывало ответил капитан по-каталонски.

Мы сразу же сообразили, что курносый детина не знал и знать не хотел по-каталонски ни единого слова. Он нажал на ручной тормоз и, энергично покрутив рукоятку, опустил стекло на дверце:

— Говорю тебе, отвечай по-испански! А не то я тебе покажу, как надо разговаривать! Где эта твоя проклятая улица?

Капитан улыбнулся сквозь бинты, вежливо поклонился взбешенному водителю, и в это мгновение я понял, что он что-то задумал. Я не сразу различил тревожные сигналы: все эти нервные подмигивания, выразительные кивки и покашливания, означавшие, что он вот-вот пустится в пространные рассуждения. В такие минуты он вдруг весь напрягался, выпрямлял спину, и тогда мне казалось, что я различаю странный звук, словно стариковские позвонки предупреждают о готовящейся выходке. Честно говоря, я никогда не знал — впрочем, меня это и не слишком занимало, — что руководило капитаном в сложных ситуациях: внезапный безрассудный порыв, который, словно демон, дремал у него внутри, или отзвуки давнего поражения, последние вспышки непокорного духа? В таких случаях я неподвижно стоял рядом и молча ждал, что будет дальше. Между тем его глаза, спрятанные за темными стеклами очков, прицеливались к груди водителя: если в одном кармане ручки, размышлял он, значит, в другом — кошелек.

— Простите меня, сеньор, — засуетился капитан. — Дело в том, что по-испански я почти не говорю. И дело здесь не в произношении — никто и не думает тягаться в этом с сеньором из Мадрида — а в синтаксисе, можете себе представить? Язык еле ворочается… Эх, старый я дурень! Не обращайте на меня внимания, сеньор!

— Ладно, черт возьми, я все понял. Скажи только, где эта паршивая улица, если, конечно, ты сам знаешь, где она, и катись в преисподнюю.

— Конечно, сеньор! Езжайте по этой улице направо, там будет площадь, на ней снова поверните направо, на проспект Генералиссимуса, который раньше назывался улица Диагональ, затем снова направо, и вскоре увидите памятник Синто Вердагеру, местному поэту-сепаратисту сомнительного дарования, как вы сами прекрасно знаете…

— Быстрее, я спешу!

— Отлично: оттуда все время прямо до Педральбес, там будет вывеска «Сан-Баудильо», раньше она называлась «Сан-Бои», потом проедете пару километров и окажетесь как раз на улице Легалидад…

Пока они беседовали, капитан прижал болтающуюся на перевязи руку к окошку, другую положил на капот и в какой-то миг быстро забарабанил по нему пальцами. Звук напоминал шум дождя, и сбитый с толку водитель поднял глаза. Этого было достаточно: неподвижно висящая рука метнулась к левому лацкану водителя, указательный и безымянный пальцы, сложенные наподобие птичьего клюва, стремительно выхватили коричневый кожаный бумажник и незаметно переложили его в бездонный карман капитанского плаща.

— Это неподалеку, сеньор, — добавил капитан.

— Вот видишь, заговорил по-человечески, — улыбнулся мужик, поворачивая ключ зажигания. — Дело в том, что вы, недоноски, учиться не хотите, черт бы вас подрала.

— Я очень рассеян, что правда то правда, — виновато согласился капитан. — Кто не хочет говорить на языке империи? Я, сеньор, люблю иностранные языки — английский, французский…

— Довольно и один знать! — Водитель включил мотор. — Говоришь ты как пес, но со временем акцент исчезнет.

— Ну разве что со временем, — покорно закивал капитан. — Сделаем все, что в наших силах, сеньор. Со временем. Не забывайте: никуда не сворачивайте до Сан-Бои. Это совсем рядом.

— Да, старик, с тобой не соскучишься. Сделай-ка еще одно одолжение. — Он смотрел на капитана насмешливо и сочувственно. — Честное слово, ты мне нравишься, старый болван. Повторяй за мной: шестнадцать судей едят печень…[19] Забыл, как дальше. Повторяй быстро.

— Это патриотическое стихотворение Жоана Марагаля.[20]

— Да? А я и не знал. Ну-ка, прочти его.

— Если его перевести, оно теряет смысл. Речь идет о человеке, которого повесили на горе Монсеррат, знаете, там, где Моренита…[21]

Детина скривился, начиная терять терпение. Мотор наконец завелся.

— Переводи быстрее, чучело огородное!

— Хорошо, сеньор, как прикажете. Шестнадцать судей едят печень повешенного. У поэта Марагаля есть еще один славный стишок: «Воняют синие подтяжки». Он посвящен доблестной немецкой армии.

— Запомни: теперь ты все будешь переводить на человеческий язык. Понял, старый крокодил?

— Как прикажете, сеньор.

— А ты забавный тип, хоть и каталонец. Ладно, желаю тебе, чтобы твои мозги встали на место.

Он хрипло засмеялся, резко отпустил сцепление, и машина рванулась с места. Не дожидаясь, пока он свернет с улицы Легалидад, капитан схватил меня за руку, мы во всю прыть помчались в противоположном направлении.

— Да, нескоро он ее теперь отыщет, — пробормотал капитан.

В бумажнике оказалось сто пятьдесят песет. Капитан дал мне пятьдесят, взяв слово, что я не стану их тратить на кино и бильярд.

— Купи бумагу для рисования, — сказал он, — а остальное отдай матери, ей пригодится.

Вечером я рассказал матери о нашем приключении. Она пожалела капитана и сказала, что будет молиться, чтобы Пресвятая Дева послала ему здоровья, ясности ума и долгих лет жизни. А потом добавила, что мы совершили нехороший поступок. Послали человека неизвестно куда — безобразие! Но денежкам была рада.

Глава седьмая

1

Долго еще я мучился, вспоминая светящиеся полоски на ее коже и алое пятнышко на зубах — ядовитый цветок, который так манил меня в тот день, когда она притворилась мертвой, и в моей душе росли стыд и печаль. Прошло две недели, как вдруг мне представился случай наверстать упущенное.

По воскресеньям Форкат редко отлучался из дому, за все время раз пять или шесть, когда они с сеньорой Анитой ходили на дневной сеанс в кинотеатр «Рокси». В остальные дни он пропадал где-то в городе и неизменно приносил с собой что-нибудь съестное, или же они вдвоем выбирались в «Восточные бани» на пляже в Барселонете; нам они приносили арбуз, а иногда пару килограммов мидий или креветок. Форкат готовил майонез, а затем с таинственным видом входил к нам на террасу и церемонно ставил перед Сусаной дымящееся блюдо сваренных на пару мидий. Сусана звала братьев Чакон, которые, как правило, околачивались где-то неподалеку, и, рассевшись вокруг кровати, мы принимались за угощение.

Мать больше не оставляла ее дома одну, Форкат за этим строго следил. Они предупреждали заранее, если им надо было уйти, и я, отпросившись у капитана, сидел с Сусаной.

Как-то в воскресенье, когда мы остались вдвоем, она порвала очередной неудачный с ее точки зрения рисунок, привстала на коленях и предложила отправиться на экскурсию в комнату Форката.

— Тебе нельзя ходить босиком, — сказал я, когда мы поднимались по винтовой лестнице на второй этаж.

В темной узкой комнатенке, где жил Форкат, царили идеальная чистота и порядок. Он сам стелил постель и мыл пол в крохотной ванной комнате, дверь в которую была приоткрыта. На ночном столике стоял стакан, накрытый кофейным блюдцем, рядом чистая пепельница, возле которой лежали таблетки аспирина и пачка сигарет «Идеал». При нас Форкат не курил ни разу — ни дома, ни в саду, и уж тем более у Сусаны на террасе. Из-под кровати выглядывал уголок старого картонного чемодана.

— Давай посмотрим, что там внутри, — предложила Сусана.

Я вытащил чемодан, и Сусана, встав на колени, открыла крышку. В нос ударил терпкий растительный запах, тот самый непередаваемый аромат рук Форката. Внутри мы обнаружили вырезки из французских газет, географические карты и брошюры туристических агентств, дешевый песенник, зачитанную книгу без обложки под названием «Битва за хлеб», конверты от заграничных пластинок с песнями на английском и французском, а в углу — завернутый в черный джемпер и лоскут желтой замши маленький короткоствольный револьвер, какой-то тусклый, но, по-видимому, новехонький. Не верилось, что он настоящий.

— Это игрушка, — сказала Сусана.

— Как бы не так. — Я взвесил его в руке. — Интересно, он заряжен?

Сусана отобрала у меня револьвер, завернула обратно в джемпер и, положив на место, принялась рассматривать газетные вырезки. По большей части это были заметки из парижских и шанхайских газет, все до одной на французском языке. С одной из фотографий на нас глянула испачканная грязью носатая физиономия велосипедиста Фаусто Коппи, который, словно призрак в тумане, гордо стоял в вихрях снежной вьюги на фоне какого-то горного приюта. Под съеденным молью шарфом мы обнаружили паспорт с фотографией Форката, принадлежавший при этом некоему Хосе Карбо Балагеру; внутри лежала сложенная вдвое записка Кима: «Я должен моему другу Ф. Форкату громадную сумму в сто пятьдесят франков (150 ф.), рюмку коньяку, а также пинок под зад, чтобы не раздавал деньги таким бесстыдникам, как я, Жоаким Франк. Тулуза, май 1941». Еще там лежал испачканный краской старый кошелек, в котором хранилось несколько иностранных монет и билет парижского метро. Ни писем, ни фотографий, за исключением портрета бравого велосипедиста, там не оказалось… Мы были смущены и разочарованы. Разве не уверял Форкат, что ни разу не брал в руки револьвер? Неужели это и есть багаж интеллигентного, образованного человека, объехавшего полмира? Форката, авантюриста с большой буквы, как называл его капитан Блай! И, главное, всего одна книга, да и то старая и зачитанная…

Однако больше всего нас заинтересовали три бутылки из-под вермута с заткнутыми пробкой горлышками, наполненные светлой зеленоватой жидкостью. Сусана откупорила одну из них, и, касаясь друг друга щеками, мы понюхали содержимое; теплый аромат Сусаниных волос и ее горячее дыхание на миг слились с непередаваемым запахом рук Форката.

— Что это? — спросила Сусана, брезгливо поморщившись, и поспешно закупорила бутылку. Охваченный внезапным порывом, я обнял ее за талию, она повернулась ко мне, но тут глаза ее увидали за моей спиной то, чего не замечали раньше, и выражение ее лица изменилось: дверь в ванную была открыта, а на крючке рядом с черным кимоно и пижамой Форката висел малиновый халат с аистами.

Некоторое время она неподвижно смотрела на халат.

— Положи все на место, и пойдем отсюда, — сказал я; но она по-прежнему сжимала в руке бутылку. — Скоро они вернутся и нас увидят…

— Ну и пусть, — ответила она. — Мне все равно.

Потом она все-таки попыталась засунуть бутылку поглубже в чемодан, но вдруг, вскрикнув, отдернула руку, словно ее ужалило притаившееся на дне насекомое. Из мизинца капала густая кровь.

— Пососи палец, — велел я; внимательно исследовав содержимое чемодана, обнаружил лезвие бритвы, выпавшее из футляра. — Смотри, что это было. Сейчас я схожу за спиртом.

— Зачем? Я хочу умереть. — Сусана сжала палец, словно пытаясь выдавить из него как можно больше крови.

— Не говори так. — Я обмотал палец подолом ее сорочки. Мы все еще стояли на коленях возле кровати, и она смотрела на малиновый халат сеньоры Аниты. Кровь сочилась сквозь ткань, я взял ее руку, развернул кровоточащий мизинец и, не раздумывая, сунул себе в рот. Это произошло мгновенно, она смотрела на меня с удивлением, а ее горячие дрожащие пальцы нежно касались моей щеки, словно лаская. Охваченный волнением и страхом, я закрыл глаза, и густая горячая волна наполнила мой рот, захлестнув разум: смерть от туберкулеза больше меня не страшила — лишь бы Сусана смотрела на меня и дальше, поглаживая горячими пальцами мою щеку. Но в следующий миг она отдернула руку и воскликнула:

— Что ты делаешь? Хочешь заразиться?

— Мне все равно.

— Не ври.

— Клянусь.

— А мне нет… — Она встала и вышла из комнаты.

Я закрыл чемодан, задвинул его обратно под кровать и поплелся следом за ней вниз, по-прежнему чувствуя горячую сладкую кровь, блаженную лихорадку желания, ее нежные прикосновения и мои собственные брезгливость и страх.

2

Она лежит на спине, положив под голову согнутую левую руку, ее бледное лицо обращено ко мне, виден отрешенный взгляд запавших глаз, в волосах желтая гвоздика; черный плюшевый кот, словно охраняя хозяйку, замер в изголовье, голубое одеяло живописно свисает с кровати, железная плита придвинута почти вплотную, на ней стоит кастрюля с дымящимся эвкалиптовым отваром; позади — высокое окно, в котором виднеется плакучая ива в запущенном саду, а вверху — основной элемент наивной композиции — грозная труба, извергающая черный зловонный дым на стеклянный домик, где лежит больная девочка…

Таков был мой неумелый грустный рисунок. В один прекрасный день я наконец его закончил, и Форкат одобрил мою работу, дав несколько полезных советов: гвоздика из желтой превратилась в красную, а мертвенно бледный лоб, погасшие щеки и обнаженные ноги Сусаны приобрели оттенок слоновой кости. Мне так и не удалось придать выражение скорби ее прекрасным, часто веселым и лукавым глазам, но это меня отнюдь не огорчало. Сама Сусана бросила на портрет мимолетный презрительный взгляд.

Вопреки моим опасениям, капитан Блай остался доволен и поспешно засунул рисунок в папку с петицией. Мы собрали всего четырнадцать подписей, но капитан надеялся, что рисунок, изображавший бедную больную девочку, чахнущую в удушливом дыму, растрогает сердца горожан и те станут более уступчивыми.

Я немедленно приступил ко второму рисунку, точной копии первого. Отличаться должна была только лежащая в кровати Сусана: я обещал нарисовать ее мечтательной и романтичной, в зеленом узком чипао. Но задумчивая поза и экзотическое одеяние не получались. Я начинал новый рисунок и бросал: либо он не нравился Сусане, либо мне самому. Но вдруг я быстро и довольно небрежно набросал силуэт Сусаны и раскрасил шелковое платье со стоячим воротничком и разрезом на юбке, в котором она и вправду смахивала на китаянку; в этом новом рисунке было что-то неуловимое, неожиданно он мне понравился, что, скорее всего, объяснялось случайным сочетанием цветов, а вовсе не моим талантом рисовальщика: кольца черно-зеленого дыма, изрыгаемого трубой и витающего над головой лежащей Сусаны, казались куда более грозными, чем на первом рисунке, будто и в самом деле угрожали хрупкому миру больной девочки, грезившей о дальних странствиях, и нежным восточным шелкам, в которые она была одета. Как раз в тот день Сусана рассказала, что, по словам Форката, некий английский пакетбот под названием «Манчкин Стар» дважды в год, в апреле и октябре, совершал рейсы из Ливерпуля в Шанхай с заходом в Барселону.

— Юбка выглядит по-другому, — возмутилась она, когда я показал ей рисунок. — Ты неправильно рисуешь. Внизу разрезы закругляются…

— Ничего подобного, — возразил я. — Я видел в кино, они как раз такие. Спроси Форката, если не веришь.

Она отложила рисунок, смочила одеколоном платок и протерла грудь и лицо, потом взяла колоду карт и принялась раскладывать пасьянс на доске для парчиси.

— Как долго он не идет, — сказала она наконец. — Чем жарче день, тем дольше сиеста. Может, разбудим его? Поднимись посмотри, что он там делает.

— Когда-нибудь он на нас разозлится.

— Брось свои дурацкие карандаши и ступай наверх, — настаивала Сусана. — Уже поздно, пора просыпаться… Ну пожалуйста, Дани.

Его комната всегда была открыта, однако я постучал в дверь костяшками пальцев и подождал ответа. Обычно Форкат спал на спине в одних трусах, а его таинственные руки мирно покоились на животе, но в тот день он уже был на ногах, принял душ и неторопливо причесывал гладкие волосы, стоя перед зеркалом в своем диковинном черном кимоно и сандалиях на деревянной подошве.

— Мы думали, вы еще спите, — растерянно проговорил я.

— Кто это мы? — улыбнулся он. — Ты или Сусана?

— Мы оба…

— Замечательно.

Он бросил расческу на кровать, улыбнулся и положил большую горячую руку мне на плечо. Мы направились к винтовой лестнице. Он пропустил меня вперед. Миновав сумрачный коридор, мы вышли на залитую солнцем террасу, где застали Сусану за привычным занятием; она выщипывала пинцетом брови, держа перед собой зеркальце. В коридоре пробили часы. Внезапно она вскочила, словно ее подбросила невидимая пружина, отложила пинцет и уставилась на фотографию отца, стоявшую на ночном столике. И прежде чем Форкат вновь перенес нас в багровый рассвет, окрасивший в цвет крови реку Хуанпу и увядшую желтую розу на рояле в гостиной Чень Цзинфан, Сусана, закрыв глаза, несколько секунд неподвижно сидела, глядя на портрет Кима. Дождавшись, когда раздастся последний, шестой удар, наш косоглазый рассказчик уселся на край кровати, покашлял, прочищая горло, и медленно начал свое повествование. Вскоре перед его мысленным взором тоже возникла роза…

3

Подойдя к роялю, Ким берет розу и пристально изучает ее, словно в увядших от зноя лепестках, в ее остывшем желтом огне скрывается ключ к тайне. Вчера вечером эта роза украшала один из столиков в «Желтом небе». Здесь, на рояле, она появилась уже после того, как он лег спать.

Он расспрашивает Айи, но ничего не может добиться. Дэн уверяет, что ему тоже ничего не известно, но под взглядом Кима растерянно опускает глаза и робко отвечает, что розу, вероятно, принесла горничная-сиамка… Ким хватает слугу за лацканы.

— Дэн, слушай меня внимательно. Я отвечаю за безопасность мадам Чень и буду выполнять свою работу на совесть, даже если это не угодно тебе, кому-то еще, а может, и ей самой. Так что ради безопасности госпожи выкладывай все, что знаешь, или я отдам тебя на съедение крокодилам, несчастный китаец… Я не шучу. Вечером госпожа легла, жалуясь на мигрень, и сказала, что никуда не пойдет. Но она изменила свое решение. Я прав? Отвечай!

Испуганный Дэн сдается:

— Да, господин. Примерно через час после вашего ухода… Она с кем-то поговорила по телефону, потом оделась и ушла, предупредив, чтобы я ничего вам не говорил…

— В котором часу она вернулась?

— Очень поздно. Около пяти утра…

Дэн видел, как она пришла. Ему не спалось, и он так переживал за госпожу, что, несмотря на ранний час, встал и вышел из комнаты. Он сразу смекнул, что мсье Франк приехал из Франции по просьбе мсье Леви, чтобы охранять мадам Чень, и хотел ему помочь, но мадам приказала держать язык за зубами, и он послушался, хотя потом раскаивался. Сообразив, что уже очень поздно, он встревожился и хотел разбудить мсье и все ему доложить, как вдруг появилась мадам с розой в руке, попросила бокал с водой и поставила розу на рояль; увидев мадам Чень, он вздохнул с облегчением, потому что никогда бы себе не простил, если бы этой ночью с ней что-нибудь стряслось.

Ким убеждает Дэна, что их главная задача — безопасность мадам Чень: о каждом ее перемещении, в особенности если она хочет отлучиться по секрету, слуга должен немедленно сообщать ему.

— Обещаю вам, этого больше не повторится, — уверяет старик — Только, пожалуйста, не говорите мадам, что я вам все рассказал…

— Договорились, Дэн. Можешь идти.

Некоторое время Ким задумчиво рассматривает поникшую розу. Он очень встревожен и решает перейти к действию, однако в течение трех последующих вечеров Чень Цзин из дома не выходит. Ее навещают подруги, а по вечерам, запершись в своей спальне, она подолгу разговаривает по телефону с Парижем. В первой половине дня занимается домом и дает указания прислуге, а после обеда подолгу читает, сидя на террасе.

Как-то вечером Чарли Вонг, узнав, что Ким хочет приобрести пару шелковых кимоно, предлагает ему отправиться в лавку жены, расположенную в старой части Шанхая, неподалеку от театра «Грейт Уорлд». Чень Цзин уверяет, что этот вечер она тоже собирается провести дома, тем не менее Ким дает Дэну четкое указание:

— Если госпожа пожелает уйти, немедленно звони, я буду в магазине мадам Вонг.

Со Линь, жена Вонга, помогает Киму выбрать несколько кимоно и, улыбаясь, как ни в чем не бывало, берет с него деньги и даже скидки не делает, зато дарит еще одно кимоно, которое со временем он отдаст мне, — вот оно, я ношу его по сей день. Покидая лавку, Вонг намекает, что если вдруг Киму станет одиноко и он пожелает расслабиться за трубочкой опиума в приятном женском обществе, пусть не раздумывая обращается к нему… Вежливо поблагодарив, Ким отказывается и в тот самый миг, когда они останавливаются посреди шумной, запруженной машинами улицы, замечает Крюгера: тот выходит из белого автомобиля с откидным верхом и тотчас исчезает за какой-то дверью, над которой висит большой стеклянный фонарь, окруженный красными гирляндами из шелковой бумаги. Ким поворачивается к Вонгу.

— Этот элегантный господин и есть знаменитый Омар, не так ли?

— Вы правы, — отвечает Чарли Вонг. — А в эту дверь он вошел в поисках того приятного времяпрепровождения, о котором я вам только что говорил, дорогой друг.

— Это один из его борделей?

— Нет. Это курильня опиума, хотя…

— Подождите, — перебивает его Ким, снова останавливаясь посреди улицы. — Вы общаетесь с этим человеком?

— Мм… Время от времени, — лукаво улыбается Вонг. — В определенном смысле он незаменим.

— Это его заведение?

— Думаю, да. Хотите заглянуть?

— Был бы рад познакомиться с Омаром. Вы можете это устроить?

— Разумеется, — говорит Вонг.

Курильня напоминает улей, освещенный разноцветными огнями. Диваны и лакированные ширмы, трубки и подносы с чаем, проворные официанты и лежащие курильщики — все плавает в желтом пахучем дыму, который ласкает виски и веки, точно горячие и опытные женские пальцы. Старик-китаец предлагает уютное местечко и трубку, но Вонг говорит, что им сначала хотелось бы побеседовать с господином Омаром, а уже затем, быть может, выпить чашечку чаю… Ким проходит внутрь. Многие клиенты, распростершись на лежанках, спят глубоким сном, другие пьют чай или подогретое вино.

Омар Мейнинген, облокотившись о спинку дивана и подперев кулаком щеку, явно скучает. Перед ним, стоя на коленях, молодая китаянка набивает трубку и нагревает ее над пламенем свечи.

Вонг представляет Кима Омару, и тот, не вставая с дивана, вежливо протягивает руку.

— Если вам нужно что-нибудь особенное, — говорит он, глядя на Вонга, — не стесняйтесь…

— Вы очень любезны, — отвечает Ким. — Но я всего лишь хотел с вами познакомиться. Говорят, если не знаком с герром Мейнингеном, значит, не знаешь Шанхая.

— Я тоже хотел познакомиться с вами, сеньор Франк. — Ким удивлен: Омар говорит с ним на превосходном испанском. — Как видите, я знаю ваш язык.

— Я слышал, вы несколько лет прожили в Южной Америке.

— Правильно. Что еще вам обо мне известно? — улыбается он. — Знаете ли вы, например, что я вам завидую? Ведь вы самый популярный персонаж в Шанхае, точнее говоря, в ночном Шанхае. С тех пор как вы здесь, вы только и делаете, что всюду появляетесь с сеньорой Чень Цзинфан. А это большое везение, подарок госпожи удачи.

— На самом деле я не достоин такого счастья, — говорит Ким, улыбаясь ему в ответ. — Просто мы с ее мужем старые друзья. Полагаю, вы это знаете.

Несколько секунд Омар изучающе на него смотрит, затем обеими руками берет трубку, протянутую молодой китаянкой.

— В таком случае, — говорит он, отводя взгляд, — нашему другу Леви повезло вдвойне. Кстати, Вонг, когда мы отправимся в Ханчжоу на утиную охоту?

— Когда вам будет угодно, — отвечает Вонг.

— Вы любите охоту, сеньор Франк?

— Утки не моя слабость, — говорит Ким, наблюдая, как немец раскуривает трубку, осторожно держа ее ухоженными тонкими пальцами. — Впрочем, по большому счету, не все ли равно, на кого охотиться? Не важно, белый кот или черный, главное, чтобы он поймал канарейку, — так, если мне не изменяет память, звучит китайская пословица.

Омар облокачивается на диван, на его губах играет тонкая улыбка.

— Верно, только в этой пословице, сеньор Франк, речь идет не о канарейке, а о мышке. Самой обыкновенной мышке. А сейчас, господа, прошу меня извинить… Надеюсь как-нибудь увидеть вас в моем клубе, сеньор Франк, был бы рад выпить с вами по рюмочке.

— Непременно заеду.

Чень Цзин не выходит из дома ровно пять дней и пять ночей. И вот в пятницу после ужина — стоял жаркий душный вечер — она едет в кинотеатр «Метрополь», и Ким отправляется вместе с ней. Они смотрят снятый в Шанхае китайский фильм с китайскими актерами под названием «Spring River flows East», что в переводе означает «Весенняя река течет на восток». Ким с трудом понимает, что происходит на экране, но его трогает неповторимая гармония выразительных взглядов и тонких чувств. Выйдя из кино, Чень Цзин предлагает заглянуть в «Цилиндр», элегантный ночной клуб с танцплощадкой под открытым небом, где она надеется встретить Со Линь с мужем, а быть может, и еще кого-то из знакомых.

Спустя полчаса, пока Чень Цзин в окружении поклонников сидит за столиком в «Цилиндре» вместе с супругой Вонга, кто-то из их компании подводит Кима к стойке и знакомит с испанским инженером, который вот уже двенадцать лет живет в Китае и работает на одну английскую текстильную компанию, владеющую несколькими хлопчатобумажными фабриками в Гонконге и Шанхае. Эстебан Климент Комас, так зовут испанца — веселый красивый мужчина приблизительно того же возраста, что и Ким. Вскоре обнаруживается еще одно удивительное совпадение: оба в одно и то же время учились в школе инженеров-текстильщиков в Террасе. Ким хочет по такому случаю угостить Климента, тот очень любит мартини и один за другим выпивает три бокала. Себе Ким заказывает виски с содовой. Они вспоминают студенческие годы, потом Ким рассказывает о своей дружбе с Мишелем Леви и признается, что хотел бы найти в Шанхае работу.

Вскоре внимание Климента привлекает Чень Цзин, сидящая с друзьями за столиком возле стойки.

— Какая восхитительная женщина и какой редкий темперамент! — говорит он, любуясь. — А знаешь ли ты, что, когда ей было шестнадцать, ее изнасиловали японцы, а потом отправили в солдатский бордель? Два года назад, когда я с ней познакомился, она была безумно влюблена в капитана торгового судна, который сейчас работает на ее мужа.

— Наверное, это был капитан Су Цзу, — говорит Ким. — Его корабль привез меня в Шанхай.

— Странная история. Твой приятель Леви буквально вырвал ее из объятий капитана и женился на ней. Я много раз задавался вопросом, как ему это удалось.

Еще через полчаса Чень Цзин подходит к стойке и осторожно говорит Киму: она прекрасно понимает, что у него сегодня праздник — ведь он встретил земляка, а раз так, то, может, он останется в клубе, а ее супруги Вонг отвезут домой на своей машине?…

Ким замечает лукавую искорку в глазах медового цвета и в тот же миг принимает решение.

— Вы хотите ехать прямо сейчас?

— Да, я устала, — говорит Чень Цзин. — Чарли довезет меня до дома.

— Пообещайте, что ляжете спать.

— Обещаю, — говорит она покорно и добавляет, глядя на Климента: — Господин Франк считает, что бедная одинокая китаянка не умеет вести себя, как подобает здравомыслящей женщине… Он хуже самого ревнивого мужа!

Она смеется на прощанье и в сопровождении Чарли Вонга и Со Линь покидает клуб. Ким просит у бармена еще один виски и мартини, подносит зажигалку Клименту, прикуривает сам и смотрит на часы: прежде чем он начнет действовать, должно пройти по крайней мере часа два.

Эстебан Климент, который неплохо знает светскую жизнь иностранцев в Шанхае, вкратце рассказывает Киму свою историю. В 1933 году он бросил работу на принадлежавшей отцу текстильной фабрике в Сабаде-ле и уехал в Англию по приглашению одной манчестерской фирмы, заинтересовавшейся усовершенствованным челноком его конструкции, а вскоре англичане отправили его на Дальний Восток налаживать новое производство на тамошних фабриках; сперва он работал в Японии, потом в Гонконге, а в августе 1937-го, как раз когда японцы бомбили Шанхай, переехал сюда. Он жил тогда в отеле «Мир» и до сих пор помнит, что оркестр играл «Кукарачу», когда на город упали первые бомбы…

— Времена были тяжелые, — вспоминает Климент, — но нынешние не лучше: когда войска коммунистов под командованием генерала Чень И выйдут на берега Янцзы, нынешний режим будет обречен, и даже если решающее сражение произойдет не сразу, концессиям придет конец. Живущие в Шанхае иностранные толстосумы уже трясутся от страха… Оглянись вокруг, — продолжает Климент, — посмотри на этих людей, посмотри, как они веселятся до рассвета и отплясывают в лунном свете, одурев от шампанского и коктейлей, посмотри, как все эти американцы и европейцы точно безумные кружатся по танцплощадке, напившись до беспамятства, только бы забыть, что их ожидает, если Господь Бог и Чан Кайши не примут особые меры… Вот они, те самые янки и французы, которые на своих роскошных яхтах катали по Янцзы Сонга, самого влиятельного банкира Азии и брата госпожи Чан Кайши… Теперь их это не спасет. Посмотри на них, дружище Франк, полюбуйся этими элегантными парочками, ослепленными, опьяненными, переполненными гордыней людьми, которые танцуют в своем заоблачном мире, запомни этот удивительный спектакль, который, скорее всего, Шанхай больше никогда не увидит.

— Трудно в это поверить, — с улыбкой отвечает Ким.

Перед ним открывается неповторимое зрелище. В ослепительном сиянии фонарей танцующие пары словно охвачены пламенем. Играет оркестр, хорошенькая хрупкая певица-китаянка тоненьким голоском простуженной девочки поет «Goodbye Little Dream, Goodbye».[22] Постепенно иллюзорность происходящего околдовывает Кима, и он завороженно смотрит вокруг сквозь сигаретный дым, не в силах оторвать глаз от удивительной сцены. Раскаленная звездная ночь, освещенный огнями сад; горящие петарды, источающие терпкий аромат, взвиваются в небо, будто огненные стрелы, обнявшиеся пары целуются, медленно переступая с ноги на ногу в лучах прожекторов; на газоне с бокалом в руке застыли элегантные господа в белых смокингах, похожие на гипсовые статуи в старинном парке. Но взгляд Кима безжалостен, происходящее его не трогает: обманчивый блеск, музыка и огни — это всего лишь ширма, которая скрывает бесконечную хронику разочарований, поражений и потерь. Все это он уже видел раньше, на нашей земле: до войны здесь тоже все казалось именно таким, но смертоносный шквал революции не пощадил ничего, кроме любви, дружбы и вечной правоты сердца. И вновь на какое-то краткое мгновение Киму приоткрывается будущее: он смотрит на осколки разбитого бокала или, быть может, кубики тающего льда, сверкающие в зеленой траве, словно упавшие с неба звезды, и видит, как гибнет старый мир.

— Впрочем, — добавляет Эстебан Климент, прервав раздумья Кима, — тебе нечего бояться и нечего терять.

— Да? Это почему же?

— Потому что жена Леви — родственница красного генерала Чень И, и когда он возьмет Шанхай, твой приятель наверняка воспользуется шансом, чтобы получить привилегии. Клянусь, Франк, твое будущее обеспечено по крайней мере на насколько лет вперед.

Ким делает глоток виски и задумывается.

— Ты знаешь Омара Мейнингена? — спрашивает он. — Хозяина «Желтого неба»?

— Немного.

— Что тебе о нем известно?

— У него сомнительная репутация, однако в Шанхае это никому не вредит. Кое-кто уверял меня, что в прошлом он был офицером вермахта, которому вовремя удалось бежать.

Ким спрашивает, верит ли он слухам о том, что Мишель Леви снабжает оружием коммунистов. Климент не отрицает такую возможность.

— Я же говорил тебе о его связи с генералом Чень И.

— А что тебе известно о чучеле по имени Ду Большие Уши?

— С этим чучелом надо держать ухо востро. Он один из главарей Триады. Знаешь, что это такое?

— Могу себе представить. Что-то вроде мафии.

— Он стоит во главе Кинг-Бана, одной из самых влиятельных и сильных группировок Но его песенка спета… Коммунисты выметут эту мерзость.

— Он работает на Омара?

— Вряд ли. У Ду свои делишки с видными иностранными промышленниками и финансистами — крупные шишки прибегают к его услугам в обмен на определенного рода поддержку. Он контролирует торговлю наркотиками, на что полиция смотрит сквозь пальцы, и, несомненно, использует денежки твоего друга Леви… Мой тебе совет — не суйся в это осиное гнездо. Что же касается Омара Мейнингена, то он, что называется, вольный стрелок, твердо знающий, чего хочет. Я слышал, что он собирается свернуть свои дела в Шанхае, перебраться в Малайзию и заняться торговлей каучуком.

Климент пьет мартини бокал за бокалом, он явно нервничает и то и дело смотрит на часы. В половине третьего он торопливо прощается с Кимом, говорит, что тот всегда может рассчитывать на него, после чего желает удачи и исчезает.

Ким медленно допивает виски и чуть позже уже шагает по Пекин-роуд, а затем по Кокин-роуд. Разговор с Эстебаном Климентом его раздосадовал; незнакомый, враждебный город угрюмо молчит, завтрашний день сулит неизвестно что. Даже сейчас он не знает, куда идет и что ждет его впереди. Он ускоряет шаг, и через некоторое время к нему возвращается прежняя уверенность в себе — не потому, что он выпил чуть больше обычного, и даже не потому, что принял наконец решение действовать — просто он не хочет поддаваться чувству разочарования и опустошенности, возникшему после разговора с Климентом. Он не может, не желает верить его мрачным пророчествам. Он не позволит унынию овладеть собой.

На Кантон-роуд он подходит к зажженному фонарю, проверяет, заряжен ли браунинг, — его рукоятка почти совсем не нагрелась — и закуривает. Вот и Шань-дун-роуд. Неоновые огни, словно призраки, мерцают пред ним в ночной тьме. Ким входит в клуб «Желтое небо».

4

Всего один раз удалось мне проникнуть в каморку за бутафорским платяным шкафом, где обитал капитан. В последнее время он скрывался за шкафом все реже и, скорее всего, прятался там от собственной супруги, а не от преследовавших его демонов. Убежище капитана представляло собой тесный закуток, где раньше была ванная комната, которую заставили цветочными горшками и деревянными ящиками с геранью и гвоздиками. Там стояли топчан, стул, ночной столик и странный деревянный агрегат, из которого в беспорядке торчали провода и обрывки проволоки; с виду он походил на грозное чудище, хотя это был всего-навсего старый распотрошенный радиоприемник. В наполненных землей унитазе и биде росла буйная сочная зелень, а из потемневшей треснувшей раковины склонялась до самого пола цветущая жимолость. В пышном цветочном убранстве угадывалась заботливая рука толстухи Бетибу. Если день был ясный, солнце нещадно палило в небольшое окошко, выходившее на улицу Сардинии, в котором виднелись крыши нашего квартала, за ним — башни Саграда Фамилиа, а еще дальше ослепительно сверкало море.

В тот день жена капитана попросила меня помочь старику вытащить из каморки пришедший в полную негодность топчан: в досках кишмя кишели клопы, и Бетибу решила их вывести. Когда я вошел, капитан что-то оживленно говорил, держа в руке огромный, как умывальный таз, микрофон с оборванным проводом. Увидев меня, он нисколько не удивился, однако тут же умолк и спрятал свое сокровище в столик Донья Конча руководила нами из гостиной, куда выходила наружная сторона платяного шкафа, из которого она предварительно убрала костюмы. Следуя ее инструкциям, мы с капитаном вынесли топчан на террасу и трясли до тех пор, пока оттуда не высыпались все клопы, которых Бетибу аккуратно собрала и сожгла вместе со старой газетой. Работа утомила капитана, и я втайне надеялся, что в это утро он не пойдет собирать подписи, однако не тут-то было.

На улицу мы вышли позже обычного. Стояла духота, небо было подернуто облаками, и моросил мелкий дождь, однако убедить старика вернуться мне так и не удалось. Мы побродили по улице Когост, но петицию никто не подписал, и капитан, сжалившись, решил угостить меня газировкой. В таверне над стойкой играло радио.

— Добрый день, сеньоры, — сказал капитан с порога. — Вы, конечно же, слышали интересный, злободневный и правдивый политический репортаж, который только что передавали на пятнадцатой волне в программе «За независимый Ла-Салуд»?

Четверо посетителей — трое у стойки, один возле бочек с вином — поздоровались с капитаном, но отвечать не торопились. Повторив вопрос, капитан похвалил ведущего.

— Успокойся, Блай, — проворчал кто-то из посетителей. — Мы все слышали твою передачу.

— И каково ваше мнение, сеньоры? Блестящая речь, не правда ли?

— Ерунда.

— Ничего подобного, — в шутку возразил другой посетитель, — мне понравилось. Очень остроумно.

— Эй, не заводите его, — тихо посоветовал хозяин таверны.

— Ведущий — самый настоящий красный, но языку него подвешен неплохо.

— Рад, что вам понравилось, — сказал капитан.

— Дерьмовая передача, и все тут, — настаивал первый.

— Посоветовал бы вам, уважаемый, пересмотреть ваше мнение… — Капитан повысил голос: — …Ибо речь идет о грамотном и смелом анализе ситуации в стране и за рубежом. Ни одна другая программа, а уж тем более наша трусливая пресса не отважится на такой честный, искренний и своевременный репортаж о политической и военной обстановке в разрушенной Европе…

— Ты прав, Блай. — Посетителю с унылой физиономией явно хотелось подразнить капитана. — Что они понимают?

Хозяин попытался сменить тему, настойчивость капитана его явно встревожила. Я, как ни в чем не бывало, пил газировку. В таверне было сумрачно, от бочек несло кислятиной. Неожиданно плюгавый человечек, понуро сидевший над стаканом красного вина, выпрямился, пристально глянул на капитана, ухватился короткими пальцами за край стойки и заявил:

— А мне больше всего нравится передача «Такси-Кей».

— Понять не могу, Блай, на что жалуется этот ваш ведущий, — лениво перебил его первый собеседник, подмигнув хозяину. — По-моему, в этой стране никогда еще не жилось так спокойно и благополучно, как сейчас.

Человечек задумчиво покачал головой и пробормотал:

— Благополучие… Ах да, благополучие. — Он повторил это слово таким тоном, словно речь шла о выдержанном дорогом вине, чей вкус он пытался вспомнить, прикрыв глаза. — Как же, как же… Сеньор с забинтованной головой, пожалуй, прав.

— Вам теперь самое время порассуждать, после стольких-то стаканов, — ехидно заметил толстяк.

— Я, сеньор, между прочим, разбавляю вино газировкой.

— Рассказывайте сказки.

— Не ссорьтесь, сеньоры. Такова жизнь! — воскликнул капитан и пропел: — Я пьян тобой, а ты так равнодушна…

— Он еще и болеро распевает, — буркнул толстяк.

— Это вовсе не болеро, — возмутился человечек у стойки. — Это стихи, красивые и печальные.

— Ну да. А вы пьяница.

— Сеньоры, прошу внимания! — Капитан выхватил у меня папку и обратился к человечку, который только что опрокинул в рот целый стакан вина: — Вы, как я вижу, здесь новичок Прошу вас, подпишите этот замечательный документ, который поможет восстановить попранную справедливость.

Коротышка неизвестно почему почувствовал себя польщенным: важно кивнув, он поставил подпись, затем выпрямился и торжествующе глянул на толстяка.

— Идем, — сказал капитан, толкнув меня локтем, после чего добавил: — У них внутри газ, еще минута — и они взорвутся.

Он заплатил за мою газировку и свой стаканчик белого, и мы вышли на улицу. Таверна тем временем вновь погрузилась в сонную одурь: посетители вернулись к привычным разговорам, и все стало как прежде.

Но спокойно вернуться домой нам было не суждено. Какая-то непонятная одержимость в тот день не давала капитану покоя, и мы уходили все дальше и дальше, пересекая унылые пустыри, где на серой окаменелой земле дымились мусорные кучи, миновали арену для боя быков и вдруг впереди, на одном из дальних пустырей увидели старый изрешеченный пулями железнодорожный вагон. Он стоял, слегка накренившись, под ним чернела лужа. Остатки рельсов, по которым он сюда когда-то прибыл, извивались двумя черными змеями. Они давно никуда не вели — железной дороги, которая некогда проходила по этой равнине, превратившейся в пыльный пустырь, покрытый колючками и сухим дроком, уже не существовало. Тем не менее это был самый настоящий вагон третьего класса с деревянными сиденьями, и кое-где в окнах даже уцелели стекла. Пошел дождь, и капитан предложил забраться внутрь. Сквозь разбитое днище пробивались заросли крапивы и чертополоха, а внутри, на одном из уцелевших сидений, прижавшись лбом к окошку и опершись подбородком на кулак, неподвижно сидел бродяга с голубыми глазами и темной морщинистой кожей. Было неясно, спит он или умер, в любом случае выглядел он так, словно сидел здесь вечно, глядя в окно на бесплодный, выжженный солнцем пустырь.

— Куда направляется этот поезд, дружище? — поинтересовался капитан, усевшись напротив нищего, который даже не пошевельнулся. Его молодые, четко очерченные губы ярко выделялись на грязном лице. По своему обыкновению, капитан не сдавался. Он похлопал нищего по коленке и добавил: — Готов поклясться, это тот самый поезд, который когда-то шел в Тулузу через Порт-Боу. Если это он, можете спать спокойно, приятель: мы на верном пути…

Ливень прекратился, снова выглянуло солнце. Я торопил капитана — мне не терпелось выбраться наружу, как вдруг стало темно, словно мы въехали в туннель, деревянные сиденья хрустнули, внизу что-то пронзительно заскрежетало, и вагон качнулся. Я сказал капитану, что мы приехали, он встал и, не говоря ни слова, понуро поплелся за мной. Мне стало не по себе.

— Похоже, этот человек умер, — сказал я ему, когда мы вышли.

— Ну и что? Какое это имеет значение? — спросил капитан. — Мертвые в своем мире живут не хуже нашего.

— Идемте домой, капитан, мы ушли слишком далеко. Некоторое время он размышлял, затем ответил:

— Просто этот несчастный голодает. Пора бы тебе научиться различать такие вещи.

На улице Аргентона он остановился, попросил у меня папку и внимательно изучил список подписей. Мы продолжали путь, капитан не расставался с папкой. На углу улиц Сорс и Лаурель он пожаловался на слабость и боль в коленях.

— Не знаю, что со мной сегодня стряслось, — ворчал он, опершись на мое плечо. — Что-то нездоровится. Спина просто разламывается, и голова кружится. Уж очень тяжелым оказался проклятый лежак. Я, наверное, надорвался… Давай-ка спустимся лучше в этот погребок.

Я размышлял о чем-то своем, но жара была такая, что думалось с трудом.

— Сейчас я почти уверен, — продолжал капитан, — что под городом пустоты, он заминирован, и мы вот-вот взлетим на воздух… Да, ну и денек сегодня…

— По-моему, лучше вернуться домой, капитан, — сказал я, когда мы вошли в таверну. — На вас лица нет.

— Это преждевременная старость, мой мальчик — Он остановился возле какого-то одинокого выпивохи и продолжил, обращаясь к нему: — Представьте, многие считают, что я состарился раньше времени. Да, я потрепан жизнью, но дело не в этом. Просто у меня всегда все было не как у людей, и преждевременная старость совпала с затянувшейся юностью, так что порой я совсем никуда не гожусь. И нет никого в целом свете, кто почесал бы мне спину.

Мы немного передохнули, капитан выкурил половину сигары и выпил стаканчик красного. Я пить не стал. Выйдя на улицу, мы поспешно перешли на другую сторону, укрываясь от солнца в тени акаций, но вскоре капитан уселся на тротуар возле канализационной решетки, чтобы завязать шнурок, которой волочился по асфальту за его стоптанной тапкой, как вдруг вспомнил, что папка с подписями и рисунок остались в таверне, и попросил меня вернуться. Я оставил его на тротуаре и пошел за папкой, однако на стойке ее не оказалось, и ни хозяин таверны, ни единственный посетитель ее не видели. Хозяин уверял, что никакой папки в руках у старого психа не было. Я попросил стаканчик воды и присел за столик, мысленно себя поздравив: больше мне не придется звонить в чужие двери, подниматься и спускаться по лестницам и валять дурака, зачитывая незнакомым людям проклятую петицию…

Когда я вышел на улицу, капитан сидел на прежнем месте, там, где я его оставил. Он сидел неподвижно, сгорбившись и уткнув голову в колени; пальцы правой руки опутывал развязавшийся шнурок У его ног струилась грязная мыльная вода, стекавшая в решетку, где застрял растрепанный букетик увядших белых роз. Еще издали я понял, что капитан мертв: я почувствовал это сразу, увидев его неподвижную руку, опутанную шнурком, и торчащие во все стороны седые патлы, которыми играл легкий ветер — ни его лицо, ни сердце уже не чувствовали этих освежающих дуновений.

Я бросился обратно в таверну. Хозяин выскочил на улицу, затем вернулся и позвонил в Красный Крест. По соседству с таверной был католический колледж для девочек из бедных семей, откуда вскоре пришли две монашки; одна из них перекрестила капитану лоб, другая, совсем молоденькая, сказала, что, может, он еще жив, но я-то знал, что это не так. Капитан сидел, напряженно склонившись над решеткой; казалось, он прислушивается к тихому шипению подземного газа, того самого смертоносного газа, который однажды на берегу Эбро затуманил его рассудок, но на сей раз он погрузился в свои размышления глубже чем когда-либо, словно завороженный ароматом гниющих цветов на канализационной решетке, ароматом увядших роз, запахом смерти, который, возможно, был ему в радость, потому что отныне его не мучили ни унижения, ни сомнения, ни заботы. На самом деле мифический газ, который шел из-под земли, чтобы отравить весь квартал, и несгибаемая уверенность старика в том, что он действительно существует, были всего лишь легким заблуждением. Как-то раз он признался, что все дикие выходки, за которые его ругали, все безобразия, совершенные им в этой жизни, были, по сути, лишь репетицией одного большого и самого главного безумства… на которое он так и не отважился, ибо не ведал, в чем оно заключается.

Как обычно, я не знал, что делать дальше. Я уселся возле капитана на тротуар и завязал злосчастный шнурок. Вскоре приехала «скорая помощь», его положили на носилки и увезли в больницу, а я побежал домой предупредить сеньору Кончу.

Пропавшая папка так и не нашлась. Если бы капитан был жив, он наверняка бы решил, что ее украли, и устроил публичное разбирательство. Думаю, он выронил ее на улице, и тот, кто подобрал и открыл ее, сочувственно улыбнулся, прочтя текст петиции и увидев несколько жалких подписей и беспомощный рисунок, после чего выбросил папку со всем ее содержимым.

Но кое-что все же осталось. Мы столько дней бродили вместе по кварталу, я так долго и терпеливо выслушивал бредни капитана, — несмотря на стыд и лень, умирая от желания бросить его прямо на улице и со всех ног помчаться к дому Сусаны, в царство мечты, в полное жара и сладости гнездо, кишащее микробами, где я ежедневно находил убежище от лжи и убожества внешнего мира, — что старому сумасброду удалось-таки передать мне загадочный вирус, поразивший его рассудок, и временами мне самому стало казаться, что я чувствую запах газа и вдыхаю едкую черную отраву, изрыгаемую трубой и разрушающую легкие Сусаны. Вот почему в последние две недели наших совместных прогулок по кварталу я совершенно искренне разделял его праведный гнев.

Шли годы, и я сам не заметил, как реальные события моего детства слились с откровенным вымыслом и так навсегда запечатлелись в моей памяти…

5

На похороны капитана явилось несколько бледных привидений, которых я знал всю жизнь. Жалкие испуганные тени, те самые бессловесные собеседники капитана, которые терпеливо выслушивали его разглагольствования, попивая терпкое вино у стойки бесчисленных кабачков Грасии, Ла-Салуд и Гинардо. В церкви я встретил Форката с сеньорой Анитой, явились братья Чакон, несколько жильцов нашего дома и, разумеется, донья Конча, которую держала под руку моя мать. Один фельдшер, эстремадурец по фамилии Браулио, — мать познакомилась с ним в больнице и несколько раз приглашала к нам на ужин — взял на себя хлопоты, связанные с похоронами, а также помог сеньоре Конче; мать была ему очень за это признательна, и с тех пор он пользовался у нее особым расположением.

Как-то вечером я вернулся домой раньше матери. На столе меня ждал ужин, рядом лежала записка, где сообщалось, что она с Браулио пошла в «Рокси» на фильм с Шарлем Буайе. Это звучало так забавно, что я улыбнулся, но не скажу, что новость меня обрадовала. Меня раздражала склонность матери забывать о прошлом и будущем, живя одним днем, ее растущая набожность и внезапно вспыхнувшая симпатия к некоторым обитателям нашего квартала — в частности, к этому фельдшеру. Я включил радио, сел ужинать и вдруг вспомнил, как капитан Блай понуро сидел на краешке тротуара на улице Лаурель, а ветер перебирал белоснежные волосы на его поникшей голове, и мне пришло в голову, что, быть может, в последний момент он думал не о доме, ставшем для него тюрьмой, не о терпеливой и работящей сеньоре Конче и даже не о мертвых сыновьях, заблудившихся в туманах Эбро и так никогда и не умерших окончательно, но о том единственном, чем он, как ему казалось, владел на самом деле, о самом сокровенном, родном — о потертой папке, которую он надеялся найти, единственном свидетельстве о царящих в мире несправедливости и лжи; папке, которая была лишь порождением его бессильного гнева и поврежденной памяти, плодом мучительных размышлений о другой гнусной отраве, о которой многие предпочитают не вспоминать…

Глава восьмая

1

Ким решает бросить вызов судьбе.

Оказавшись в «Желтом небе», он незаметно проскальзывает к краю стойки и некоторое время неподвижно стоит в тени, прижавшись спиной к желтому дракону, извивающемуся на колонне рядом с дверью, которая ведет в личные апартаменты Омара. Вокруг полно народу, места у стойки заняты, но он туда и не стремится — зачем привлекать к себе внимание? Мимо него проходит официант с подносом, уставленным напитками, он направляется к синей двери, толкает ее локтем и исчезает внутри. Ким подходит к двери и ждет. На противоположном конце танцплощадки, вспыхивающей красными огоньками, оркестр доигрывает последние аккорды «Бесаме мучо» и тут же раздается «Континенталь», старая веселая мелодия, под чьи звуки когда-то давным-давно они с Анитой самозабвенно мечтали о настоящей жизни, полной любви и приключений. Ким неожиданно вспоминает тот бар на Рамбла-де-Каталунья, который по странному совпадению тоже назывался «Шанхай», барселонскую зиму 1938 года, когда на город падали бомбы; в ту далекую холодную ночь Ким получил увольнительную и купил Аните поддельную манильскую шаль у смазливой бесстыжей цыганки, бродившей по залу от одного столика к другому, предлагая погадать, а вдобавок обменял новенькую кожаную куртку на колье из стекляшек, поверив, что это бриллианты…

Официант возвращается с пустым подносом, Ким незаметно проникает за дверь и, утопая в мягком красноватом свете, поднимается по устланной коврами узкой лестнице. Ему кажется странным, что его никто не остановил, — по-видимому, лестницу не охраняют. Он доходит до площадки с двумя дверями, одна из них заперта, за другой открывается небольшая уютная прихожая в сиреневых тонах, ведущая в бледно-голубые покои; по стенами развешаны гравюры, ксилографии, гобелены ручной работы, картины на шелке, нарисованные тушью и прозрачной акварелью; повсюду книги, фигурки из слоновой кости и нефрита, ширмы и диваны… Откуда-то доносится слабое позвякивание — так стучат коклюшки для плетения кружев, которыми он в детстве играл в бабушкином саду в Сабаделе, но доносящийся до него звук кажется нежнее и мелодичнее. Вот и последняя комната. Его пальцы проскальзывают под пиджак и нащупывают рукоятку браунинга. В полумраке он видит нишу, обитую ярко-красной тканью и отгороженную бамбуковой ширмой, на которой нарисована оскаленная тигриная морда. До Кима доносится приторно сладковатый запах опия, он медленно движется сквозь прозрачную пелену голубоватого дыма, похожего на душистую тонкую марлю; подвески бамбуковой ширмы трепещут, овеваемые вентилятором, — это они издают тот мелодичный звон; тигриная морда оживает, словно зверь наступает на Кима, и вот наконец рука его взлетает и разрывает тигра пополам, и он видит перед собой Омара — в кимоно, босого и непричесанного; его обращенный на Кима взгляд полон сдержанной ярости и удивления.

Позади, в красноватом сумраке алькова кто-то поспешно прячется среди шелковых подушек, смятых простыней и слоистого дыма, но еще до того, как Киму удается разглядеть испуганное лицо, он уже знает, что это Чень Цзинфан.

2

Не знаю, правильно ли я пересказываю эту историю. Я постарался как можно точнее описать все события, объяснить их причину, а также чувства и переживания, которые им сопутствовали; однако не уверен, что мне удалось передать ту особую атмосферу, возможно, я упустил кое-какие детали… Дело в том, что Форкат был наделен необыкновенным даром — мы видели всё, что он нам говорил, ибо рассказ его был обращен не к разуму, а к сердцу. В основу истории легли признания, слетевшие с уст самого Кима, а со временем она, я думаю, обросла дополнительными подробностями — сначала в дни горькой и одинокой ссылки в Тулузе, затем здесь, в гостевой комнате и даже, быть может, в постели сеньоры Аниты. Тщательно отобрав эпизоды, отшлифовав детали, снабдив свой рассказ подробным перечнем географических названий, диковинных имен, описанием сцен и эмоций, он подарил его Сусане, неторопливо разматывая день за днем нить повествования; так или иначе, головокружительная интрига, которая перенесла Кима из его убежища на юге Франции, в душную шанхайскую спальню, где пахло опиумом и изменой, проделала столь долгий, тяжелый и рискованный путь, что воображение сбило с толку память, перепутав правду и вымысел.

Поэтому, как и прежде, слово берет сам Форкат.

3

Он пришел в такую ярость, увидев любовников вместе, что решил немедленно прикончить обоих, но я-то знаю, что это был лишь минутный порыв — Ким не был убийцей. Не стоит забывать, что привело его сюда, с какой целью и от чьего имени он пришел, память о каких почти забытых страстях и стремлениях, тенях и призраках привела его в этот дом. Однако спокойствие немца, его надменный и в то же время покорный взгляд, будто он заранее знал, что Ким придет к нему в эту ночь, заставляют Кима действовать осмотрительно. Чень Цзин одевается за спиной у неподвижного Омара; она затягивает кимоно, расшитое цветами лотоса, в сумерках ее алый рот похож на открытую рану — именно таким Ким представлял его, глядя на страницу книги в каюте капитана Су Цзу.

— Отлично. — В голосе Омара слышатся печаль и горечь. — Теперь вы можете обо всем сообщить Леви.

— Разумеется, Крюгер. Но сперва…

— Меня зовут не Крюгер.

— Сперва я закончу дело, начатое мною в апреле сорок третьего в оккупированной Франции. Точнее говоря, в Лионе.

Он расстегивает пиджак и машинально касается кобуры, однако вовсе не для того, чтобы выхватить пистолет. Но Омар истолковывает этот жест иначе:

— Ваше дело — убивать.

— В последние десять лет других дел у нас не было, — отвечает Ким. — Как, впрочем, и у вас, полковник.

— О каком полковнике вы говорите?… С какой стати вы меня так называете?

Неожиданно Чень Цзин встает между ними и обнимает Омара, словно желая заслонить его своим телом. Она с ужасом смотрит на Кима.

— Что вам нужно? Кто такой Крюгер?

— Он сам все расскажет, — отвечает Ким. — Смелее, полковник.

— Я не понимаю, о чем вы, — говорит Омар.

Ким не отрываясь смотрит на Чень Цзин.

— Спросите его, мадам, кто он на самом деле.

Китаянка смотрит на Омара, затем переводит взгляд на Кима.

— Я спрашиваю вас, мсье Франк кто такой Крюгер?

Интуиция подсказывает Киму, что здесь что-то не так; вероятно, его предали, однако кто же предатель? Он отвечает спокойно и невозмутимо:

— Этот человек — палач, который пытал вашего мужа. Хельмут Крюгер, полковник гестапо. Там, в Лионе, в подвале на площади Белькур, где находилось его логово, он творил страшные дела. Тогда ему не удалось прикончить Мишеля, и, по-видимому, он готов это сделать сейчас…

— Вы с ума сошли! — перебивает Омар. — Что за чепуху вы несете?

Но Ким смотрит не на него, а на Чень Цзин: она слушает молча, и губы у нее вздрагивают то ли от ужаса, то ли от гнева. Ким напряжен до предела, тем не менее старается сохранить голову холодной. Омар чувствует это и обращается к нему на испанском с легким аргентинским акцентом:

— Да, сеньор, я не могу похвастаться безупречным прошлым, мало кто вышел чистым из этой войны. Но я не тот человек, за кого вы меня принимаете. Мое настоящее имя — Ганс Мейнинген, я никогда этого не скрывал, оно стоит в моем аргентинском паспорте. Но в Шанхае все знают меня как Омара. В сорок третьем я был солдатом вермахта и воевал в Варшаве. Не стану рассказывать, что нас заставляло творить наше командование… Затем меня перевели в Касабланку, в личную охрану одного полковника, но к тому времени я уже достаточно насмотрелся и в конце концов дезертировал. Я дезертир, друг мой, и никогда не был во Франции. Два года прожил в Буэнос-Айресе, затем переехал в Чили и вот оказался здесь. Я не тот, кого вы ищете. Вы перепутали меня с кем-то другим, вы совершаете ужасную ошибку…

— Это не ошибка, любовь моя, — говорит Чень Цзин, прижавшись к нему. Ее умоляющие глаза ловят взгляд Кима. — Мы догадывались, что муж прислал вас следить за мной, но я не придала этому большого значения… Теперь я понимаю, что у него была иная цель, им владела не просто ревность, а нечто куда более страшное… Мишель сказал вам, будто Омар и есть тот самый палач, чтобы оправдать его убийство. Но Омар вовсе не полковник Крюгер, мсье, он мой любовник, и муж отлично это знал, однако вам он предпочел изложить другую версию… Убить Омара, а вовсе не какого-то Крюгера — вот чего он хотел. Ревность превратила его в чудовище. Теперь вы понимаете?

Снизу глухо доносится музыка, слышен тонкий гнусавый голосок китайской певицы. Сумрачный взгляд Кима прикован к Чень Цзин, он смотрит на нее не мигая, лицо его неподвижно.

— Повторите, — говорит он. — Я хочу услышать это еще раз, мадам.

— Вы пришли убить Омара, — отвечает она. — Здесь нет никакого полковника Крюгера.

Не в силах отвести глаз от искаженного лица Чень Цзин, угадывая в ее твердом и нежном голосе любовь и готовность пожертвовать всем ради человека, которого она заслоняет, Ким некоторое время молчит, затем медленно оборачивается и что-то ищет глазами, должно быть, пепельницу, потому что в этот миг он достает портсигар и не спеша закуривает. Его поведение обманчиво: он холоден и непроницаем, словно происходящее не имеет к нему никакого отношения, на самом же деле внутри него кипит ярость. Он вновь и вновь видит искру отчаяния в ускользающем взгляде Леви во время их беседы в безукоризненно белой палате клиники «Вотрен», пытаясь представить, что его друг — предатель, но перед его внутренним взором возникает лишь калека в инвалидном кресле, терзаемый ревностью и болью, измученный одиночеством и страхом смерти.

— По той же причине, — продолжает Чень Цзин, — он просил вас выкрасть книгу, которую я подарила капитану Су Цзу, когда между нами все уже было кончено и я собиралась выйти замуж… О том, что вы похитили книгу, мне рассказал сам капитан. Там есть надпись, посвященная Су Цзу, это не просто слова любви, мсье, они полны страсти, это очень смелые, дерзкие слова, — признается Чень Цзин, и в ее голосе звучит вызов. — Мой муж мечтал завладеть книгой, это превратилось у него в навязчивую идею… Все это очень грустно и немного смешно, но тем не менее это правда. Мишель болен не только физически, но и душевно. Я знаю, он был отважным патриотом, идеалистом, и у себя на родине его считают героем… В начале нашего брака он был великодушным, заботливым и любящим мужем, но его телесный недуг, мстительность, ревность, а главное, навязчивые мысли о бесчестье, которому я подверглась в юности, постепенно отравили его рассудок… Вы понимаете, мсье?

Омар нежно обнимает ее за плечи и пытается успокоить. Потом поворачивается к Киму.

— Вы заблуждаетесь и относительно моих намерений, сеньор. Я купил плантацию гевеи в Малайзии, собираюсь уехать туда и забрать Чень Цзин с собой. Нас ничто здесь не держит, скоро все изменится, и ни я, ни она не желаем быть свидетелями этих перемен. Завтрашний Шанхай не для нас.

Но безжалостный взгляд Кима по-прежнему устремлен на Чень Цзин, и она выдерживает его, не моргнув. Затем он резко поворачивается к ней спиной — вернее сказать, поворачивается лицом к себе самому, всматриваясь в свою душу, ища доверчивую тень прошлого, призрачное воплощение преданности по имени Ким Франк, которое привело его сюда и чью проклятую доверчивость он проклинает. Оказывается, человек, которого он так искренне любил и уважал, использовал его в собственных преступных интересах, чтобы уладить свои личные дела. Все чертовски просто: его друг пожелал избавиться от соперника, который наставил ему рога. Ким не знает, плакать ему или смеяться. Больнее всего то, что Леви, в своем он уме или нет, воспользовался идеалами, некогда сплотившими их в борьбе за свободу и справедливость, воспользовался мечтой, которая жила в Киме всю жизнь, наполняя смыслом действия и поступки, — она-то и привела его в Шанхай, где он рисковал своим будущим и даже жизнью, чтобы в конечном итоге запутаться в липкой паутине лжи в компании двух любовников, полных надежд и планов, и вместе с ними ужасаться коварству Леви…

А теперь, ребята, побудем немного рядом с Кимом и понаблюдаем, как он выдержал этот удар, с каким неколебимым спокойствием встретил свое поражение, с каким мужеством смотрит, как рассеиваются миражи, терпят крушение идеалы. Он не позволяет изумлению ослепить себя, в его глазах нет обиды или упрека, горечи или злости, его угнетает лишь разлад с самим собой, дремавший в его груди уже в тот миг, когда он ступил на пристань Шанхая, вечное несогласие меж сердцем и разумом, от которого ему никогда не удавалось избавиться, даже в бурные годы, когда его вдохновляли дружба и пламенные мечты, когда им владела надежда на будущее и вера в то, что он борется за правое дело, когда он и думать не думал о Шанхае и не родился еще тот алый скорпион предательства с огненным жалом. Решив, что сказано уже достаточно, особенно им самим, он чуть приподнимает указательным пальцем поля шляпы надо лбом, точно избавляясь от последних сомнений, потом склоняется над пепельницей на лакированном столике, со скрупулезной тщательностью расплющивает в ней сигарету, смотрит на застывших влюбленных, недоверчиво усмехается — не над ними, а над самим собой, — поворачивается и уходит.

Однако ночь приготовила ему еще один сюрприз. Сорок минут спустя, когда он войдет в освещенную пустую гостиную Чень Цзин, зазвонит телефон. Это звонок из клиники «Вотрен» под Парижем, где сейчас семь часов вечера. Он услышит лишь несколько слов: «Мы вынуждены с прискорбием сообщить вам, что мсье Леей скончался на операционном столе…»

Но сейчас, шагая сквозь раскаленную душную ночь по Цзюцзян-роуд, Ким об этом еще не знает, его мысли далеки и от Парижа, и от судьбы его коварного друга. Он не спеша сворачивает на бульвар Банд, останавливается и, облокотившись о парапет набережной, смотрит на темные воды неторопливой Хуанпу. Ким смотрит, но глаза его ничего не видят, да он и не стремится что-либо разглядеть в этой кромешной тьме. Он не замечает, как прямо перед ним в грязной уснувшей воде разверзается омут — зоркий бессонный глаз, маленький водоворот, порожденный глубинным речным течением, который мгновенно поглощает все, что оказывается рядом с ним на поверхности. Ким смутно ощущает, что у него нет времени почти ни на что — только добраться домой… Домой? А где его дом? С причала доносится усталый плеск воды и сладковатый запах машинного масла и гниющих цветов, уснувшие отзвуки минувшего дня. Волнистые змейки света поблескивают на поверхности реки, отражаясь в испачканных маслом бортах кораблей, а вниз по течению один за другим проплывают его друзья, умершие или пропавшие без вести в кровавой пучине минувшего десятилетия — в окопах, тюрьмах, в партизанской войне или газовых камерах Маутхаузена и Бухенвальда; он читает имена на замшелой могильной плите воспоминаний, и кровь его вновь будоражат обещания, которые когда-то, во времена не столь отдаленные, каждому из них шепнула жизнь, так ничего и не исполнив. Тягостное молчание утопленников поднимается над рекой, и он вновь пристально вглядывается в грязную маслянистую воду, будто желая с ней слиться, утонуть и исчезнуть, но сердце его остается глухо. В горькие годы эмиграции он то и дело пристально всматривался в зеркало прошлого, но в один прекрасный день решил разбить его и отныне смотреть только в грядущее, где были лишь он, да ты, да сеньора Анита, да несколько старых песен, которые он никогда не забывал, — видишь, какой легкой внезапно стала его ноша; но сейчас, стоя у реки, он чувствует, что уже слишком поздно…

Почему не сумел он предвидеть и предотвратить новое поражение? Он заглядывает в реку времени, спрашивая себя: где мы ошиблись? Где сбились с пути? Как могла наша вера и сила духа разбиться о лицемерие и мелочный эгоизм?

В этот миг ливень хлынул на пристань и пышную зелень Банда, и насыщенный аромат мокрой листвы смешался со зловонием Хуанпу. Прежде чем продолжить свой путь, Ким подносит руку к сердцу, затем касается висящего под мышкой браунинга, словно хочет швырнуть то и другое в темную речную воду, но я-то уверен, что он хотел избавиться только от пистолета, так что успокойся, детка, история на этом не кончается, — с улыбкой сказал Форкат, подмигнув своим косым глазом Сусане и нежно беря ее за руку…

Глава девятая

1

Не знаю, откуда он донесся, этот запах, — с улицы или из сада, а быть может, из далекой еще весны, о которой грезила Сусана, или же его принес с собой ураган приключений, по-прежнему бушевавший в таинственном городе на другом конце света; так или иначе, терпкий запах сырой земли внезапно проник на террасу, и Форкат умолк Это было в среду вечером, в последний день августа; запах нас удивил, потому что дождя не было, а сад еще не поливали. Сеньора Анита хлопотала на кухне, как вдруг раздался звонок в дверь.

Мы не видели, кто вошел в сад, потому что жалюзи были опущены. Послышался мужской голос — кто-то разговаривал внизу с сеньорой Анитой, и, услышав его, Форкат побледнел, выпустил руку Сусаны и, пересев к столу, принялся внимательно изучать мой почти уже завершенный рисунок Я сидел на противоположном конце кровати и тоже вскочил, сам не зная почему.

— К нам гость. Похоже, твой знакомый! — крикнула сеньора Анита из гостиной. Форкат не поднимал глаз от рисунка. Он по-прежнему сидел неподвижно, погрузившись в себя, и сеньора Анита осторожно добавила: — Говорит, что его зовут Луис Денисо и что он приехал из Франции.

Когда незнакомец показался в дверях террасы, Форкат опустил голову и медленно положил руки на мой рисунок, словно желая уберечь его от порыва ветра, укрыть от дождя или взгляда незваного гостя, спасти от ненависти и отчаяния, которые привели незнакомца в наш дом: Форкат ощутил это, едва заслышав его голос.

— Здорово, дружище.

Заместитель Кима в Тулузе похлопал Форката по плечу. Левую руку он держал в кармане пиджака, в движениях чувствовалась нарочитая развязность. Он поздоровался с Сусаной, вежливо поинтересовался ее здоровьем, ущипнул за подбородок и сказал, что она очень хорошенькая, — впрочем, он знал об этом и раньше от ее отца. Сусана обмахивалась шелковым веером, глядя на гостя с интересом и без тени смущения. На меня Денис даже не взглянул.

— Это друг моей дочери, — сказала сеньора Анита и принялась торопливо поднимать жалюзи, заметно нервничая. Последние лучи августовского солнца мягко освещали сад.

Я сразу обратил внимание, что хотя Денис не улыбался, глаза его смеялись; в то же время они блестели каким-то тревожным, болезненным блеском, странным образом сочетаясь с большим, четко очерченным печальным ртом, отчего лицо его становилось пугающе притягательным. Возможно, эти наиболее характерные особенности его несколько надменного и холодного облика, которые отметила также и Сусана, я осознал не в тот день, а чуть позже, когда личная драма, которая привела его в этот дом, стала известна всем. То была внешность человека, одержимого страстями, сжигаемого беспощадным огнем. Когда Форкат рассказывал о нем нам с Сусаной, мы так явственно видели, как он элегантно прихрамывает во время ходьбы, как тепло прощается с Кимом в Тулузе, отдавая ему смазанный пистолет и желая удачи, что этот занятный персонаж и его необычное прозвище нас очаровали и крепко засели в памяти.

На незнакомце был изумрудного цвета костюм и темно-зеленый галстук из искусственной змеиной кожи; он казался моложе, чем я себе его представлял, или, быть может, просто молодо выглядел. Красивый, статный, с немного запавшими глазами; во всем его облике чувствовалось юношеское желание нравиться.

Форкат по-прежнему сидел молча, и Денис удивленно разглядывал его разрисованное красными цветами китайское кимоно с широкими рукавами.

— Ишь как вырядился наш художник из Барселонеты, — сказал он наконец. — А ты, я смотрю, неплохо устроился. Мне говорили, что ты живешь в этом доме, как всегда, на чужой счет, но я и представить себе не мог, как ловко ты все это обстряпал.

— Ну а как ты? — перебил его Форкат, не поднимая глаз. Голос у него слегка охрип, он кашлянул, немного помолчал и, словно желая перевести разговор на другую тему, спросил: — Когда приехал?

— Пару недель назад. — Не вынимая рук из карманов, Денис прислонился к подоконнику и поймал взгляд сеньоры Аниты, которая присела на край кровати, однако произнесенные им слова предназначались скорее Форкату: — Тебя это удивляет? — Он подождал несколько секунд и добавил: — Ладно, перейдем к делу. Что тебе известно об этом мерзавце Киме? У вас есть какие-нибудь новости от него?

Сусана и сеньора Анита растерянно посмотрели на Форката, ожидая, что он ответит на вопрос или по крайней мере удивится. Но Форкат по-прежнему молчал. Тогда Сусана уставилась своими блестящими глазами на Дениса, бросила веер, прижала к груди плюшевого кота и грозно воскликнула:

— Почему вы так говорите о моем отце? Вы же знаете, что он далеко отсюда!

— Да что ты говоришь! И где именно?

Сусана посмотрела на него с вызовом.

— В Шанхае.

— Где? — Денис вытаращил глаза, изображая крайнее удивление. — Черт возьми, и вправду далеко! Надо же, куда его занесло! А почему не в Пекине, не в Багдаде, не у черта на рогах? Кто тебе сказал такую чушь, красавица? — Он вновь выразительно покосился на молчавшего Форката, затем перевел взгляд на сеньору Аниту. — Ну а вы что скажете, сеньора? Неужто и вы думаете, что этот сукин сын спрятался так далеко? Да я готов поклясться, что Кармен… — Его голос дрогнул, на мгновение он потерял свой апломб и, помотав головой, закашлялся с излишней энергией. — Она ни писать, ни читать толком не умеет, она этот ваш Шанхай и на карте-то не найдет, знает только, что это где-то на другом конце света, и вряд ли была бы рада очутиться так далеко… Нет, это просто издевательство. А ты что скажешь, Форкат, тихоня ты наш? Может, язык проглотил? До чего ж чудной тип… — К нему вернулся прежний апломб, и он снова уставился на испуганную сеньору Аниту. — Он, представьте себе, и латынь знает, и греческий… Чего только он не знает!

Сеньора Анита с ужасом смотрела на Дениса.

— О чем вы говорите? — воскликнула она чужим голосом. — Зачем вы вообще явились в мой дом?

Денис поднял брови и криво усмехнулся:

— Значит, вы и в самом деле ничего не знаете?

— А что я должна знать?

— Спросите Форката. Он расскажет, какого беса я здесь делаю и что за ветер меня сюда занес.

Форкат не шелохнулся, и тогда заговорил сам Денис. Он говорил холодно, сухо и без малейшей злости — очевидно, уже смирился с тем, что произошло. Он зашел узнать о Киме в надежде, что его праведное семейство все-таки получает от него весточки. Не думает ли его почтенная супруга, — нет, конечно, не о том, что он к ней вернется, это всегда было маловероятно, а теперь и вовсе невозможно, — что он по крайней мере должен вспомнить о своей дочери, приехать ее проведать или хотя бы написать письмо; возможно, Форкат или кто-то еще знает о том, где он находится, — в Каталонии или в какой-нибудь проклятой дыре на юге Франции, куда он сбежал с Кармен и сыном почти два года назад… Он говорил медленно, глядя на Форката, но его слова, его обида и досада были обращены к сеньоре Аните и Сусане. Он не знает, с чего все началось, и когда его лучший друг задумал предательство, он, Денис, сходил с ума, без конца представляя, как это случилось, лежа без сна нескончаемо долгими ночами… Вероятно, это произошло, когда Ким в последний раз повез деньги Кармен и родителям Дениса, «деньги, которых они так и не получили, — думаю, вы этого тоже не знаете», — добавил он, пристально глядя на Форката. Но он уверен, что снюхались они намного раньше, потому что Ким всегда ночевал у него дома в Орте, когда тайком пересекал границу и приезжал в Барселону, и Кармен жила там же, подавала ему еду, стелила постель… Когда они сошлись — не в тот ли самый день, когда он впервые у них остановился?

— Кто сделал первый шаг, выбрал удобный момент и перешел в атаку, после чего оба спятили и умчались черт знает куда? Может, это он совратил ее, заинтриговав своим загадочно-обреченным видом, который появился у него как раз в те самые дни? Или это она пришла к нему, нуждаясь в нежности и тепле, пусть даже на одну ночь? А может, они и впрямь полюбили друг друга, неожиданно для самих себя, мучаясь, что заставляют его страдать? После того как взяли Нюаляра, Бетанкура и Кампса — кстати, кто знает, не он ли сам на них донес? — в ту же ночь они собрали чемодан, взяли мальчика и перешли границу. Я сам попросил об этом Кима, я ждал, надеялся, но в Тулузе они так и не объявились, и больше я их не видел…

Денис старался держаться раскованно, но время от времени в его движениях все же проскальзывала тревога и настороженность, а во взгляде — печаль бесприютного одинокого эмигранта, обремененного горьким прошлым.

— Но, видит Бог, я не смирился, — продолжал он, глубже засунув руки в карманы, словно желая согреть их. — Я обшарил весь юг от Марселя до Тарба и от Тулузы до Перпиньяна, но они как сквозь землю провалились. Я даже не знаю, удалось ли им пересечь границу… Они могли осесть в какой-нибудь деревушке в Пиренеях или, наоборот, в крупном городе, где их никто никогда не найдет. Моя последняя надежда, что он попытается связаться с тобой, крошка. — Он посмотрел на Сусану печально и кротко. — Может, напишет тебе или захочет увидеться. Так или иначе, однажды он объявится, и тогда я буду рядом, потому что мне тоже не терпится его увидеть… Тебя он очень любит. Он все время говорил о своей милой девочке. Хотя на самом деле… — И на его губах впервые мелькнула невеселая улыбка. — На самом деле ты уже вовсе не та кроха. А вот мой сын Луис совсем еще мальчишка, а я его видел только на фотографии…

Все время, пока Денис говорил, Форкат не спускал глаз с Сусаны. Крепко прижав к себе плюшевого кота, она смотрела в пол. Мне хотелось, чтобы Сусана хоть раз взглянула на меня, но она не поднимала глаз. Я попытался представить себе, что она чувствует, и мне сделалось не по себе. Ее мать ходила взад и вперед по комнате, сложив руки на груди, а когда Денис умолк, остановилась перед Форкатом и посмотрела на него умоляюще.

— И ты все это знал? Скажи, знал? Отвечай, прошу тебя! — Она склонилась над ним и, опершись руками на стол, громким звенящим голосом повторила вопрос. Но тут же сникла, опустилась в кресло-качалку и почти беззвучно прошептала: — Прошу тебя…

Форкат ничего не ответил. Он сидел в той же позе, по-прежнему закрывая руками рисунок казалось, незамысловатые завитушки черного дыма, вытекающего из трубы, проникают сквозь покрытые пятнами пальцы, и он из всех сил пытается удержать их на белом прямоугольнике бумаги. Его глаза не мигали. Он ушел в себя, словно прислушивался к отголоскам того, воображаемого мира. Он чувствовал, что события, которые вдруг приняли непредвиденный оборот, подмяли его под себя, и теперь барахтался в силках собственной выдумки, ибо не мог переступить незримый порог, за которым красивая выдумка становится ложью. Властный взгляд его косящих зрачков временами словно ускользал, и едва ли он замечал, что творится вокруг; он видел одну лишь Сусану; однако не стыд и не раскаяние читал я в этих глазах, а одну лишь глубокую скорбь. «О чем он думал?» — спрашиваю я себя по сей день, понимая теперь, как понимал это он, что все мимолетно и, в сущности, нет никакой разницы между маской и лицом, сном или бодрствованием, но тогда, на террасе, где уже сгустились вечерние тени, все мы почувствовали, как грозно и безжалостно нависла над ним тишина. Сеньора Анита в отчаянии умоляла его хоть что-нибудь сказать.

— Оставьте его в покое, — сказал Денис, и в голосе его уже не слышалось ни гнева, ни враждебности. — Что он может ответить, бедолага!

Мне показалось, что руки Форката, лежащие на столе и словно защищающие портрет Сусаны, утратили дремавшую в них скрытую силу, которая их одухотворяла, даруя загадочную власть над телом и разумом сеньоры Аниты. Сейчас я думаю, что этот великий фокусник в глубине души всегда знал, что доверчивая, несчастная и ранимая женщина будет принадлежать ему лишь до той поры, покуда теплится огонек, заставляющий Сусану грезить наяву, до того момента, пока девочка не обнаружит, что «Нантакет» никогда не существовал на самом деле, а если и существовал, то, вероятнее всего, был старой, насквозь проржавевшей посудиной, которая и поныне гниет где-нибудь в Барселонете, где, думается мне, он случайно увидел ее туманной зимней ночью, бродя по берегу и не зная, что дальше делать со своей жизнью и памятью. И вот, сидя на причальной тумбе и размышляя над тем, как проникнуть в особняк, он неожиданно разглядел сквозь туман дряхлый корабль-призрак с надписью «Нантакет» на борту и, недолго думая, сплел романтическую паутину, куда в один прекрасный день угодили обе — и мать и дочь… Я представил себе, как еще весной, незадолго до своего появления в особняке, он все так же мыл стаканы и обслуживал посетителей в портовой забегаловке, принадлежавшей его замужней сестре, а в свободные часы смотрел на корабли, пришвартованные напротив, и набрасывал маршрут «Нантакета», бороздящего воображаемые моря; кимоно и вещицы, подаренные Сусане, он наверняка купил у матроса с раскосыми глазами, заглянувшего к ним в таверну или же окликнувшего его с палубы корабля, предлагая китайскую авторучку, табак, заморские открытки с видами Шанхая и Сингапура, а также чудесный шелковый веер в обмен на бутылку рома или коньяка, которую потихоньку стащил в таверне…

Сеньора Анита продолжала сердито укорять Форката за упрямое молчание, а Денис тем временем переключился на Сусану.

— Что пригорюнилась? — спросил он и сокрушенно покачал головой. — Ну да, конечно, ты ведь его ждала… Ты и сейчас думаешь, что он за тобой приедет, ведь правда, детка? Мне очень жаль, но должен тебя огорчить: Ким никогда всерьез не думал о том, чтобы забрать тебя, хотя частенько говорил об этом. Ни тебя, ни твою маму. Ее он забыл еще до того, как мы с ним познакомились, и ни разу даже не вспомнил. Для него существовали только диктатура Франко да свободная Каталония, и ничего больше… — Он замолчал и устало потер веки, но в следующее мгновение я заметил, как в глазах его вновь вспыхнул мстительный огонек. — Но так было раньше. Может, сейчас он то и дело вспоминает свою дочурку.

Я присел на кровать и вскоре почувствовал, как пальцы Сусаны нащупали в складках одеяла мою руку и крепко ее сжали. Денис прошелся по комнате, закурил, приблизился к нам и, внезапно охваченный жестоким любопытством, принялся расспрашивать Сусану. Какого черта она решила, что ее отец отправился в Шанхай? Что может искать в Шанхае обозленный на весь мир бездомный бродяга, такой, как Ким или он, Денис? Неужто ей и сейчас хотелось бы встретиться с ним, после всего, что она узнала? Сусана не отвечала и не поднимала глаз; я понимал, что она не хочет, не может об этом говорить.

— Ну давай, детка, рассказывай, — настаивал он, — мы все хотим посмеяться, нам это пошло бы на пользу.

И тогда, видя, как она растеряна и смущена, я пришел ей на помощь и начал говорить — говорить за нее или, точнее, за нас обоих. Дрожащим от волнения голосом, но с необычайной решимостью, которая до сих пор вызывает во мне гордость, я принялся рассказывать о встрече Кима и Леви в Париже, о плавании «Нантакета» и о тайной миссии в Шанхае, о слежке за Чень Цзин, о вероломном коварстве ее мужа, а Денис, поставив ногу на перекладину кровати и опершись руками о колено, с большим интересом слушал, выспрашивая отдельные подробности, заставляя повторять имена — капитан Су Цзу, Крюгер, Омар, Ду Юэшэн, Чарли Вонг… Мне казалось, что я совершаю кощунство, что я их предаю. И еще я чувствовал, что мои слова бередят рану Форката. Время от времени я смотрел на него, прося прийти на помощь, защитить, но он, похоже, был где-то далеко. Потом послышался смех Дениса — странный, глухой, невеселый… И вдруг Сусана крикнула: хватит, идите все в задницу, а потом обняла кота и ничком повалилась на кровать, повернувшись лицом ко мне; глаза ее были открыты, но меня она будто не видела… Ее взгляд был устремлен в прозрачный, сотканный из волшебных слов мир, которого больше не существовало.

Денис смущенно склонился над ней и потрепал по волосам, бормоча извинения, а сеньора Анита, почти успокоившись, тихо спросила Форката, и в голосе ее звучала робкая надежда:

— А как же письма, открытки?

Ей ответил Денис.

— Нет ничего проще: почерк и подпись подделаны, он в этом деле артист. Настоящий художник.

Уже совсем стемнело, и когда Денис, похлопав Сусану по плечу, прошептал ей что-то на ухо, его лица почти не было видно, лишь огонек сигареты вспыхивал, на миг освещая четкий профиль. Не дождавшись, пока Форкат велит мне включить свет, — таков был наш ритуал, день за днем неизменно повторявшийся в один и тот же час, — я повернул выключатель, под потолком зажглась лампочка, и тогда он наконец убрал руки с рисунка и медленно поднялся из-за стола. Поравнявшись на пороге с сеньорой Анитой, он остановился и обернулся к Сусане; по-моему, он хотел ей что-то сказать. Он стоял неподвижно и прямо, спрятав руки в кимоно, и мне страстно хотелось, чтобы он хотя бы пожелал ей спокойной ночи, но он лишь покачал головой и перевел взгляд на Дениса. Некоторое время они смотрели друг на друга устало и беззлобно, словно вдруг вспомнили о старой дружбе и былых мечтах, которыми оба когда-то жили. Форкат кивнул на дымящуюся у Дениса в руке сигарету.

— Здесь не курят, — заметил он строго и, ничего не добавив, исчез в коридоре.

Сеньора Анита постояла еще несколько секунд в тяжелом раздумье, а потом медленно вышла вслед за ним; чуть позже до меня донеслись ее крики и плач. Денис затянулся в последний раз, бросил сигарету на пол и раздавил ее каблуком, после чего опять склонился над Сусаной, положив руку ей на плечо.

— Давай забудем все это, ладно? — сказал он. — Попытайся о нем не думать. Он всего лишь жалкий трепач, и больше ничего…

Тут он покосился на меня и сухо, хотя и достаточно деликатно кивнул, указывая на дверь. Я сделал вид, что не понял намека, и он пояснил:

— Катись отсюда, пацан. Уже поздно.

Незаконченный портрет, который Сусана хотела отправить Киму, чтобы он увидел ее такой, как ей хотелось, — в зеленом шелковом чипао на фоне залитой разноцветными лучами солнца террасы, — сиротливо лежал на столе вместе с коробкой карандашей, ластиком и точилкой. Я сунул его в папку, пробормотал «спокойной ночи» и ушел.

2

Нанду Форкат покинул особняк на следующее утро. Братья Чакон видели, как он вышел из сада со старым картонным чемоданом в руке и плащом, перекинутым через плечо. Они поздоровались и спросили, куда он идет, но он лишь мельком глянул на них в ответ. Стоял серый пасмурный день, Форкат пересек рыночную площадь и скрылся за поворотом.

Я узнал об этом к вечеру. Хуана и Финито на обычном месте, перед оградой, я не увидел, — оказалось, они переместились на противоположный тротуар.

— Это все из-за пижона, который вчера приехал, — сказал Хуан. — Он сейчас у Сусаны.

— Он нас прогнал, говорит, мы за ней подглядываем, — добавил Финито. — А потом спросил, есть ли у нас разрешение городских властей на уличную торговлю. Да кто он такой? Чего он сюда повадился, Дани?

— Это друг ее отца. Скажи, он явился до того, как ушел Форкат, или после?

— После.

— Я думаю, этот гад решил, что мы следим за ним, — сказал Хуан.

Жалюзи на террасе были опущены. В это время сеньора Анита обычно сидела у себя за кассой в кинотеатре «Мундиаль». Я позвонил в дверь, и мне открыл Денис — без пиджака, с сигаретой в зубах и в развязанном галстуке, болтавшемся на шее, как дохлая змея. Его иссиня-черные, зачесанные назад волосы были так густо залиты бриллиантином, что казалось, на нем парик Он сказал, что Сусана плохо себя чувствует и никого не хочет видеть по крайней мере недели две-три, так что спасибо за внимание и пока, пацан. И захлопнул дверь прямо перед моим носом.

Я пробовал навестить Сусану еще пару раз, но результат бы тот же: мне говорили, что Сусане нужен покой. Позже я узнал, что Денис в доме не жил, хотя приходил ежедневно, покупал на рынке фрукты, иногда рыбу и приносил сеньоре Аните с дочерью. Как-то жарким сентябрьским вечером он вышел из дома в майке, обмахиваясь газетой, пересек улицу и велел Финито купить флакон бриллиантина и массажный крем «Флойд», дав ему щедрые чаевые. В другой раз вынес две туфли разного цвета и отправил его в мастерскую поставить набойки, после чего Финито снова получил хорошие чаевые.

Той же осенью, ранним утром в хмурый дождливый понедельник, я с неохотой надел длинный серый плащ, который купила мне мать, и отправился на работу в ювелирную мастерскую на улице Сан-Сальвадор, куда меня взяли учеником. С той поры большую часть дня я колесил по всей Барселоне, повиснув на подножке трамвая — отдавал клиентам готовые заказы, относил их в гравировальную мастерскую или окантовщику, и на моей голове отныне красовалась пропахшая лаком зеленая кепка. Вопреки ожиданиям матери, подыскавшей мне эту работу, я не сделал ни единого эскиза брошки или кольца, и мои так называемые способности к рисованию вовсе не пригодились, зато к пятнадцати годам я знал Барселону как свои пять пальцев — все ее улицы и площади, трамваи и станции метро от Баррио-Чино до парка Поэль и от Сантса до Побленоу. Когда работы не было, я выполнял мелкие поручения тридцати работников нашей мастерской, сидевших за тремя длинными столами, либо стоял, заложив руки за спину, рядом с самым опытным мастером, наблюдая, как ловко орудует он крошечной ювелирной пилкой, плоскогубцами и молотком. Мое ученичество длилось два года, за неделю работы мне платили пятнадцать песет, и в конце концов я полюбил эту мастерскую, хотя первое время был уверен, что не выдержу там и двух недель.

Прошло почти два месяца — я сам не заметил, как быстро они пролетели, — и вот как-то вечером, в конце октября, когда мать пригласила к нам на ужин своего приятеля-фельдшера, я заперся у себя в комнате и по памяти закончил портрет Сусаны. Должно быть, это был для меня единственный способ вновь попасть на террасу, очутиться рядом с ней, увидеть ее еще раз; на моем рисунке Сусана походила на фарфоровую куклу, спрятанную в стеклянный футляр, куда не проникал ни зловонный дым трубы, ни ядовитый газ, с которым так одержимо сражался капитан Блай. Портрет мне понравился, и я решил отнести его Сусане. Я не был уверен, что она его возьмет и не пошлет меня к черту вместе с моей мазней, но по крайней мере у меня появился подходящий предлог ее навестить. И вот однажды воскресным утром я отправился к ней. Я был уверен, что дверь мне откроет сама Сусана или сеньора Анита. Братья Чакон давно уже не появлялись возле особняка. В саду я увидел кресло-качалку, рядом плетеный столик, на котором лежали журналы и стояла пепельница.

Дверь открыла сеньора Анита, держа в дрожащей руке стакан с вином, на краях стакана виднелись следы яркой губной помады. Она была возбуждена и страшно рада меня видеть, немного пожурила за то, что я совсем забыл ее бедную больную девочку, а потом, взяв меня под руку, сказала: «Даниил среди львов». Мы вошли в сумрачный коридор с высоким облупившимся потолком, темный туннель, в конце которого в солнечные дни меня ждал ослепительный взрыв света. Но, дойдя до половины коридора, сеньора Анита вдруг остановилась, уронила голову на грудь и, пролив вино, оперлась на стену; ее пальцы скользили, словно ощупывая на поверхности стены невидимый рельеф, и она неслышно заплакала. Я подумал, что Сусане стало хуже… Она обернулась ко мне, ее неподвижные голубые глаза слабо улыбнулись:

— Приходи в любое время, когда захочешь, сынок.

В лицо мне ударил кислый винный запах. Дрожащие пальцы судорожно скользили по моей рубашке, и я замер, не зная, что делать. В этот момент она с усилием взяла себя в руки и пробормотала:

— Мне нужна петрушка. Пойду попрошу у соседки. — И побрела по коридору, будто тень, шатаясь и прихлебывая остатки вина, пока не скрылась в своей комнате.

3

Возможно, у Сусаны перед этим и в самом деле было ухудшение, однако к моему приходу выглядела она прекрасно, более того, стала совершенно другой. Ее густые блестящие волосы были причесаны на ровный пробор и заплетены в две толстые косы, вокруг лба вились непослушные кудряшки, и, несмотря на косички, она выглядела старше: чуть глубже запали глаза, заострились черты, кожа стала более смуглой, а губы еще более припухшими. Она сидела на кровати в толстом сером мужском свитере, надетом поверх сорочки, согнув коленки под тонкой простыней. Ее внимание было сосредоточено на маленькой плоской коробочке, — незатейливой игре, заключавшейся в том, чтобы загнать шарики размером с дробинку в небольшие отверстия. С коробочкой этой она не расставалась все время, пока я сидел у нее в комнате. Она искоса глянула на меня, ответив на приветствие насмешливой фразой, из тех, что встречаются в комиксах:

— Ну и ну! Надо же, кто к нам пришел!

— Мне сказали, что ты никого не хочешь видеть…

— Может быть. Я уже не помню.

— Тебе лучше?

— Говорят, я как огурчик.

— А температура?

— Почти не поднимается, — небрежно ответила она. — Я уже выхожу в сад.

Я заметил, что с ночного столика исчезла фотография Кима в надвинутой на лоб шляпе, с улыбкой глядящего куда-то в будущее. Плита была растоплена, но знакомой кастрюли с эвкалиптовым отваром на ней уже не было.

— А я устроился на работу, — сказал я. — Теперь я свободен только по воскресеньям.

— А в субботу вечером?

— В субботу я убираю мастерскую.

— Ну-ну… Значит, ты теперь ювелир, — сказала она, катая шарики. — Ну и как, нравится?

— Говорят, это хорошая работа.

— Говорят? А сам-то ты как думаешь?

— Никак.

С той самой минуты, как я вошел, она на меня как следует даже не взглянула. Игра, которую она держала в руках, была чуть больше металлической коробки из-под сигарет «Кравен», но из пластмассы и с прозрачной крышкой; шарики катались по бирюзовому морю, покрытому завитушками волн, где плавали акулы с разинутой пастью: в каждой имелось отверстие, куда падали шарики. Я спросил, кто ей подарил эту коробочку, но она не ответила.

— Раньше ее у тебя не было, — сказал я. — Это что, новая игра?

— Конечно, разве не видишь? А ты все так же туго соображаешь, Дани.

Я присел на край кровати и наклонился, чтобы лучше рассмотреть игру.

— Я закончил твой портрет. — Я вытащил из-под мышки папку и собрался ее открыть. — Хочешь посмотреть?

— Черт подери, — проворчала она, словно разговаривая сама с собой. — Остался всего один шарик, никак не могу его закатить… Еще ты со своими рисунками. Какой же ты все-таки дурак.

— Я думал, тебе понравится…

— Еще чего! — перебила она меня. — Тоже мне, художник нашелся. Ты обещал нарисовать меня по-другому, детка, разве не помнишь? Да, по-другому… — Она нервничала, потому что шарик все катался и катался по коробочке, не попадая в отверстие. — Почему ты не нарисовал, например, как я какаю, да, как я кладу огромную кучу под твоей чертовой трубой, а негр обмахивает мне задницу веером, а еще лучше китайчонок. Что скажешь? Правда, так будет лучше? — Она оторвала глаза от игры, посмотрела на меня и, грустно улыбнувшись, добавила более мягко: — Порви его. Он больше никому не нужен.

— Он мне нравится.

— Надо же, ему нравится! — проворчала она, вновь уставившись на коробочку, и добавила: — Ну и пожалуйста.

— Я все понимаю… — ответил я. — Но на рисунке ты очень хорошо получилась. Посмотри. Очень тебя прошу.

— Можешь взять его себе. А теперь уходи. Бедный смешной мальчик.

Она засмеялась, повернулась ко мне и хотела ударить коробочкой, но я поймал ее руку в воздухе, и она сдалась, опустив голову мне на плечо. Как всегда в те минуты, когда мы вместе слушали Форката долгими вечерами минувшего лета, мне почудилось, что соленый ветер моря, множество раз упомянутый в той волшебной истории, запутался у нее в волосах, и она на миг замерла, прикрыв веки и устремив взгляд куда-то в даль, словно пытаясь различить далекие огни на горизонте; в этот миг я подумал, что в конце концов она все же смягчится и возьмет рисунок. Но в следующее мгновение она вдруг привстала на коленях и ухватила мои запястья; я безропотно повалился спиной на кровать, и она, не выпуская моих рук, уселась на меня верхом.

— Видишь? — сказала она. — Я теперь сильнее, чем ты.

Она сжала бедрами мне ребра и слегка покачалась, словно ехала на лошади. Я не шевелился. Черные волосы рассыпались у меня по лицу, и когда сквозь эту завесу мелькнули ее мечтательные и одновременно насмешливые глаза, мне показалось, что в их глубине я различил искорку жестокости. Она поерзала на моем животе, ее горячая промежность обожгла мое покорное тело, и все ожило — мое смущенное воображение, никчемная предательская робость, тайная тоска по ее жаркому заразному дыханию и дремлющим в нем микробам, желание покориться чужой капризной воле, отныне, как мне почудилось в этот миг, ей не принадлежавшей, ее волнующей чувственности, которую она уже не могла разделить со мной.

— Ты понял, что я сильнее? — повторила она, и я вновь заметил стальной недобрый блеск Неожиданно она соскочила с моего живота и столкнула меня с кровати вместе с папкой. — Уходи, — сказала она.

Я нагнулся, чтобы поднять папку, а когда выпрямился, увидел на пороге террасы Дениса.

Он застегивал ремешок часов на запястье, рукава его белоснежной рубашки были закатаны, зачесанные волосы блестели от бриллиантина. Я так никогда и не узнал, по правде ли ему угрожала опасность и он проводил столько времени в особняке, потому что до сих пор действовал приказ о его розыске и аресте, или же он просто валял дурака, как некогда Форкат. Но, так или иначе, его несколько напряженные движения и позы, привычка осторожно ступать во время ходьбы, бросая короткие беглые взгляды по сторонам, выдавали многолетний опыт подпольщика. Когда долго ощущаешь себя вне закона — а в этом мне самому пришлось убедиться годы спустя, — в душе рождается склонность к романтике, вырабатывается особый стиль поведения, замкнуто-настороженного и в то же время не лишенного некоторого кокетства. Таким мне всегда представлялся Ким: бдительный, чуткий, как кошка, неисправимый бродяга-романтик… Безусловно, Денис заслуживал определенного уважения: за преданность идеалам, за нелегкую судьбу, разделенную с Кимом, за то, в конце концов, что принес с собой истинную правду, сорвав маску с обманщика Форката и разоблачив его ложь, — тем не менее я не мог смириться с тем, что его правда, привезенная в тот дождливый вечер из Франции, выгнала Форката на улицу, и уже за одно это я с первой же минуты невзлюбил пижона.

— Слышал, что тебе сказали? — Он решительно подошел к кровати, и мне пришлось посторониться, чтобы его пропустить. — Отличная погода, — сказал он, обращаясь к Сусане, — светит солнышко, так что вставай, детка! — Он сорвал с нее простыню, взял сбившееся в изножье кровати одеяло, закутал им Сусану и на руках понес в сад, а она, закрыв глаза, обнимала его за шею.

Я поплелся вслед за ними, глядя на алые ногти Сусаны, на ее пальцы, сомкнутые у него на затылке, приоткрытый рот, прильнувший к шее, губы, целующие его выпирающий кадык… Не обращая на меня внимания, они прошли в глубину сада, на солнечную поляну позади ивы, где он осторожно опустил ее в белое кресло-качалку, закутал одеялом ноги и что-то шепнул на ухо. У меня упало сердце. Не простившись, я побрел к калитке, прижимая к себе папку. Шепотом проклиная пижона, я вышел на улицу, но в последний момент не выдержал и обернулся. Сусана загорала на солнышке, покачиваясь в кресле, а Денис, сидя под деревом на земле, разглядывал облетевшие ветки. Позади него, возле побеленной Форкатом стены, голубые лилии, пыльный плющ и гиацинты печально никли в тени ненавистной трубы. Потом Денис тоже закрыл глаза.

Когда я вспоминаю, как он сидел, прислонившись спиной к дереву, заложив руки за голову и устало опустив веки, я неизменно думаю, что он уже тогда находился во власти чудовищного умысла, холодного безумия, руководившего его поступками; и если я прав, готов поклясться, что он задумал свое злодейство в том безмятежном уголке сада, где оберегал сон больной Сусаны, в такой же солнечный полдень, вдыхая аромат увядающих цветов.

Я шел к дому по улице Камелий, как вдруг увидал сеньору Аниту, которая семенила по тротуару мне навстречу, держа в дрожащей руке пучок петрушки, словно букет фиалок. Она возвращалась от соседки; глаза ее были опущены, ветерок шевелил светлые кудри. Она прошла мимо, так меня и не заметив.

4

Минули годы. Я был уверен, что события той осени уже никогда не смогут меня взволновать. В один прекрасный день я узнал, что Сусана окончательно поправилась, что ее мать пила горькую, хотя по-прежнему работала в кинотеатре «Мундиаль», а Денис открыл бар на улице Риос-Росас, тратил уйму денег и одевался по последней моде.

В феврале 1951-го прошло три года со времени моего последнего визита в особняк. К тому времени Финито Чакон, который развозил пиво на грузовике фирмы «Дамм», отрастил небольшие усики и знал наперечет все публичные дома Баррио-Чино, а заодно и все самые злачные уголки Барселоны. Однажды он походя бросил, что собственными глазами видел, как Сусана Франк моет стаканы за стойкой заведения с сомнительной репутацией, которое Денис открыл на Риос-Росас; с Финито она была очень мила, и сама девица хоть куда, сдобная как булочка, и кожа у нее нежная, как у матери, а попка такая, что закачаешься; он пока точно не знает, чем она там занимается, работает официанткой или «вкалывает», как остальные девицы, но он собирается заглянуть туда как-нибудь субботним вечерком в новом костюме и все разузнать как следует, потому что поговаривают, девчонка уже давно не ночует дома…

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — мрачно оборвал я Финито. — С чего ты взял, что мне это интересно? Мне наплевать, чем она там занимается.

В то время Сусана окончательно ушла к любовнику. Ей едва исполнилось восемнадцать — она была на год старше меня. Сеньору Аниту частенько встречали на улице или в таверне, она очень исхудала и подурнела, порой бывала совсем пьяна и болтала сама с собой; всех удивляло, что ее до сих пор не выставили с работы. Правда, кожа у нее была по-прежнему тонка и нежна, и светлые кудри все так же отливали золотом. Всем, кто соглашался ее выслушать, она рассказывала, что Сусана отправилась разыскивать отца и скоро они вместе вернутся домой. Как-то летом она заболела, и вдова капитана Блая, сеньора Конча, ежедневно ее на вещала. И вот однажды, — никто, даже сеньора Конча не мог сказать, когда именно, — объявился Форкат. Он вернулся так же незаметно, как исчез, и как ни в чем не бывало занял свое место в особняке и в жизни сеньоры Аниты, чтобы спасти ее от отчаяния и алкоголя. Сусана к тому времени не жила с матерью уже более полугода.

Остальное я узнал из сплетен и пересудов, разлетевшихся по городу, но, честное слово, они не менее достоверны, чем мой собственный правдивый рассказ. Через две недели после его возвращения соседи увидели, как возле особняка остановилось такси и Форкат помог выйти измученной, ослабевшей Сусане с маленьким чемоданом в руке и перекинутой через плечо шубкой из недорогого меха; он бережно взял у девушки чемодан и заботливо подал ей руку, после чего они вместе скрылись в доме. Стояло субботнее утро, июль был в самом разгаре, и на рынке толпился народ. Сперва никто не мог сказать, вернулась ли Сусана окончательно или же приехала на несколько дней, чтобы ухаживать за матерью, но всем сразу стало ясно, что это Форкат убедил ее вернуться; еще говорили, что девушка не слишком сопротивлялась — уж больно невыносимой была ее жизнь у проклятого сутенера. Он скверно с ней обращался, это сразу было заметно: из машины она вышла изможденная, не зная, куда глаза девать от стыда. Хотя, к чести ее, надо добавить, что, даже зная, какую жизнь она вела и чья она дочь, никто бы и не подумал, что она шлюха, — лицо ненакрашенное, да и одета скромно — словом, никто ничего дурного в ней не заметил; скорее она походила на больную, которая только-только выписалась из больницы, — худющая, под глазами синяки… Так или иначе, на седьмой день после ее возвращения, в понедельник 7 июля под вечер, на пороге ее дома появился Денис.

Много дней спустя, когда алкоголь и измученная совесть совсем опустошили ее память, сеньора Анита клялась, что это вовсе не она открыла Денису дверь — она бы никогда не пустила его в дом по доброй воле, потому что знала, что он безобразник и бандит, хотя когда-то жалела его: он ведь так маялся и все никак не мог ни простить, ни забыть свою жену; но сеньора Анита, конечно же, и представить себе не могла, что этот развратник соблазнит девочку, что он задумал ее погубить. «Лучше бы уж он отыгрался на мне, — говорила она, — я за свою жизнь столько нахлебалась, что меня уже ничем не проймешь. Так нет же, мерзавец знал, что свою больную девочку Ким любит больше всего на свете…» В тот вечер ей, то есть сеньоре Аните, нездоровилось, и она очень рано легла спать, дрожа от озноба и мокрая как мышь, поэтому дверь открыл Форкат, решив, что это сеньора Конча принесла из бара колотого льда. Сусана только что приняла душ, надела халат и, замотав голову полотенцем, поднялась к Форкатуза аспирином, вот тут-то все и произошло. Сеньора Анита ничего не видела, но чувствовала сердцем: Денис ворвался как бешеный, вне себя от ярости. Он стал кричать и звать девочку, побежал в коридор, потом на террасу; Форкат пытался его утихомирить, потом они орали друг на друга, и тогда Форкат высказал Денису в лицо, что ненавидит его, что он трус и подлец, а Денис в ответ назвал его лицемером и паразитом и пригрозил, что опять выкинет на улицу или убьет, если он встанет между ним и Сусаной. «Я ее уведу, — сказал он, — и сам черт меня не остановит». И вдруг Сусана завопила как полоумная и ринулась вниз по лестнице, тогда, по словам сеньоры Аниты, она собрала все силы, встала, набросила халат и выскочила в коридор, но удержать Сусану не успела, и тут прогремели два выстрела, от которых содрогнулся весь дом, а когда она выбежала на террасу, Сусана с намотанным на голове полотенцем, прижавшись к стене, молча смотрела на зажатый в руке Форката револьвер — быть может, он и вправду держал его первый раз в жизни. Денис, шатаясь, подошел к двери, спустился по ступенькам в сад и, сделав несколько шагов, повалился ничком. Тогда Форкат вышел следом за ним, спокойно прицелился своим косящим глазом и несколько раз выстрелил в неподвижное тело, распростертое на гравии. Потом сам вызвал полицию, отдал револьвер и покорно протянул руки, чтобы ему надели наручники, а когда его уводили, взглянул на девочку, не произнеся ни слова. «Это неправда, будто он сказал ей «теперь тебе больше нечего бояться» или «береги мать и веди себя хорошо», это соседи сочинили, а может, я сама, или мне вообще все это приснилось, — говорила сеньора Анита. — Я была так напугана и растеряна, меня до сих пор будят по ночам эти ужасные выстрелы, до самой смерти буду их слышать. Со мной он тоже не простился — не поцеловал, не сказал «еще увидимся», он отлично знал, что его ждет. Да и что он, бедняга, мог сделать? Даже если б очень захотел, все равно не сумел бы меня утешить, как раньше… Форкат ни на секунду не отводил глаз от изрешеченной пулями спины убитого, — говорила она, — и не проронил ни звука, даже когда его допрашивали, а потом грубо выволакивали из дома…»

Так рассказывала об этих событиях сеньора Анита, извлекая их из трясины воспоминаний, столь безнадежно смешавшихся с догадками и фантазиями ее собственными и чужими, что в конце концов она сама уверовала в слухи, похоронившие под собой правду о том, что же на самом деле случилось в тот вечер. «Проклятая судьба, — жаловалась сеньора Анита, — играла с моей девочкой, как с куклой; моя Сусана будто больной розовый бутон, который темнеет и гниет, так и не раскрывшись. Это все наша окаянная доля, злая судьба: сперва туберкулез, потом вранье этого трутня Форката, голодного оборванца, который только и знал, что морочить людям голову, но самое ужасное — тот сутенер, будь он неладен. Господи, зачем ты вселил в нее мечту об отце, а потом отнял ее?! За что эти бесконечные напасти и беды, — вопрошала она саму себя, — зачем Всевышний сеет в сердцах людей столько надежд, чтобы потом, едва они окрепнут, вырвать их с корнем?»

Однажды сеньора Анита, сидя за стойкой бара «Виаде», принялась рассказывать об окончательном выздоровлении Сусаны и о том, что она вышла из женского монастыря, где ее продержали взаперти почти целый год. Потом у сеньоры закружилась голова, хозяин и двое посетителей привели ее в чувство, она глотнула воздуха и вдруг, словно продолжая разговор, начатый где-то в лабиринтах грез, задумчиво проговорила:

— Нет-нет, не верьте тому, что рассказывают про мою дочку, — она, мол, выздоровела еще до того, как ее настигла мстительная любовь Дениса. — И внезапно совсем некстати добавила: — В тот вечер Сусана, защищаясь от этого недоноска, схватила вовсе не кухонный нож, как уверяют; нет, сеньор, у нее был револьвер, хотя раньше она его и в руках не держала. Стреляла сама — вот почему она оглохла, когда прогремели выстрелы…

Признание сеньоры Аниты породило множество самых противоречивых версий; по одной из них, когда раздались первые два выстрела — сеньора Анита всегда повторяла, что они раздались в коридоре, — револьвер держала сама Сусана, именно эти пули и прикончили Дениса; когда же Форкат, выхватив у девушки дымящийся револьвер, выпустил еще четыре, он стрелял уже в мертвеца.

Мне нравится эта версия, она пришлась мне по душе сразу, как только я ее услышал, и все эти годы я тайно лелеял ее в своем сердце. Хотя, если подумать, кто, как не Сусана, поднявшаяся в комнату Форката, мог схватить револьвер в тот миг, когда в дом с угрозами и проклятиями ворвался ее любовник? Слабо верится, что Форкат пошел открывать дверь, держа в руках оружие…

Но для меня важнее всего не правдивость этой гипотезы, а чувства, которые она вызвала во мне. Всадив пули в распростертый на земле труп, чтобы тем самым спасти Сусану, косоглазый обманщик искупил свою собственную ложь.

5

Моя мать вышла замуж за Браулио, и мы переехали в большую светлую квартиру на последнем этаже нового дома на улице Лессепса, где жила также его незамужняя сестра. Там было четыре комнаты, ванная, кухня и балкон, выходивший во внутренний двор. Теперь мы жили довольно далеко от улиц Сардинии и Камелий, зато мастерская была под боком, и на работу я ездил на велосипеде, подаренном Браулио. Мой отчим был веселым здоровяком, к матери относился с нежностью и держал попугая по кличке Кларк Гейбл. Он любил готовить, пел, стоя под душем, на все смотрел с оптимизмом, и жизнь моей матери сделалась куда более сносной; но бедняга зачем-то вбил себе в голову, что должен воспитывать меня, как настоящий отец, а я ему этого не позволял. Не мог я относиться серьезно к этому крепышу со здоровенными, как у Попая,[23] ручищами и добродушной физиономией — слишком уж занудно рассказывал он разные случаи из жизни, и мне ни разу не удалось поговорить с ним о чем-нибудь серьезном; он обладал странной способностью упрощать, делая все незначительным и банальным, и меня это касалось в первую очередь: стоило мне с ним заговорить, и я принимался нести такую чепуху, что сам удивлялся. Со временем его искренность и простота в общении, а также мирный кроткий нрав сделали свое дело — он поборол мою юношескую строптивость, и я его полюбил. В первое время память об отце преследовала меня неотступно, хотя его смерть уже не вызывала во мне такой пронзительной тоски, как в детстве; я понял, что он никогда не вернется, ждать вестей не имеет смысла, но воспоминание о его мертвом теле, лежащем на дне канавы, о падающих на него густых хлопьях снега по-прежнему хранилось в самом укромном уголке моей памяти. Но в один прекрасный день все изменилось, и образ, живший в воспоминаниях, перестал меня волновать: однажды мать спросила, с упреком глядя мне прямо в глаза, откуда я взял эту небылицу про канаву и снегопад, в которую верил с раннего детства? Раньше она не осмеливалась признаться, что на самом деле ничего подобного не было, ведь для меня, ребенка, росшего без отца, эта сказка была все же лучше, чем ничто, хотя сама она такой истории мне не рассказывала. В свое время ей даже не удалось узнать, действительно ли отец погиб на фронте, а уж тем более как это произошло, — лил в тот день дождь, или шел снег, или сияло солнце.

— Так что сам видишь, сынок, — сказала мать, — это все твои фантазии… Но время лечит, — добавила она, улыбнувшись не то с облегчением, не то с грустью…

Переехав к Браулио, мать, как и раньше, навещала сеньору Кончу, помогала ей, чем могла; от нее-то она и узнала, что Сусана одно время работала в цветочной лавке на площади Трилья, затем в магазине игрушек на улице Верди, а теперь сменила сеньору Аниту в кассе кинотеатра «Мундиаль». Несколько раз я собирался зайти туда и повидаться с Сусаной, но месяц проходил за месяцем, а я все никак не мог решиться. Мать всегда говорила, что в армию меня не возьмут, поскольку я единственный сын вдовы, но через год после того, как она вышла замуж, меня призвали, и я получил назначение на север Марокко. Я обрадовался: чем дальше, тем лучше, пересеку Гибралтар, увижу Сахару, Сиди-Ифни и Рифские горы. Африка, другой континент… Я предвкушал, как отправлюсь в долгое путешествие чуть ли не на край земли, о чем столько мечтал, и разом отделаюсь от многих тяготивших меня вещей.

Когда до отъезда в Альхесирас осталось два дня, я пошел проститься с Финито Чаконом, который больше не работал в компании «Дамм» — как-то раз его застукали в тот момент, когда он выносил с черного хода ящики с пивом, и с тех пор он подрабатывал мальчиком на побегушках в авторемонтной мастерской на улице Рос-де-Олано, как раз неподалеку от «Мундиаля». Когда же я пришел в мастерскую, выяснилось, что оттуда его тоже выгнали — он украл две автомобильные покрышки и фару от мотоцикла.

«Так я и знал, — сказал я себе, выйдя из мастерской, — все с тобой ясно, Финито». И попытался убедить себя, что мне нет до него никакого дела, что его надо выкинуть из головы, что судьба братьев Чакон потеряла всякую связь с моей собственной, а потому не могла меня огорчить. «Пришло время навсегда порвать с нашим кварталом, — говорил я себе, — и с его жалкими заботами». Я повторял это много-много раз, а сам все шел к кинотеатру «Мундиаль», упрямо твердя, что прошлое забыто, миражи рассеялись и мне так приятно чувствовать себя равнодушным и беспечным; какое облегчение, что меня больше не будоражат прежние надежды, не преследует моя так и не сбывшаяся мечта стать художником, не волнуют причуды капитана Блая, решившего сплотить всех жителей квартала во имя больной девочки, которая в один прекрасный день стала проституткой, и не трогает его гнев и досада оттого, что не удалось собрать и двух десятков подписей; как хорошо больше не вспоминать о странных людях, застывших на улице, словно изваяния, об отце и его студеной могиле, придуманной мною самим; как замечательно, что скоро я забуду о скучном фельдшере, женившемся на моей матери, и о неприкаянной судьбе братьев Чакон. Как же мне все-таки повезло, твердил я про себя…

На самом же деле я не верил ни единому своему слову, мне так и не удалось себя убедить: я старался поверить, что прошлое умерло, но воспоминания гнали меня прямиком к маленькому кинотеатру на одной из улочек нашего квартала, потому что тогда я еще не знал, что, как бы человек ни стремился к будущему, он неизменно возвращается в прошлое, ведомый, быть может, своей самой первой мечтой… Я шел, подгоняемый болезненным любопытством, и думал о Сусане, представлял, как она пытается вытравить из памяти и из сердца воспоминания о постыдном ремесле, которому обучил ее сутенер; я спрашивал себя, излечилась ли она от прошлого, как некогда от туберкулеза, прожив год в монастыре, или же оно теперь всегда будет отражаться в ее глазах, в ее отношении к мужчинам, а главное, найду ли я в себе силы спросить, на самом ли деле именно она выхватила в тот вечер револьвер и выстрелила первой? И меня охватила неизъяснимая печаль, которая росла с каждым шагом на пути к кинотеатру; она отрезвила меня, мигом заставив забыть обо всем, что я пытался себе внушить.

Войдя в вестибюль, я сразу же увидел Сусану. Она сидела в крошечной каморке, которую раньше занимала ее мать, и вязала крючком. Ее лицо виднелось в продолговатом оконце, темнеющем на покрытой штукатуркой стене, кое-где облупившейся и обклеенной афишами. Я растерянно замер, силясь ее узнать, а узнав, пожалел, что пришел, и вновь помимо своей воли увидел, как она сидит на кровати, поджав колени и обхватив руками своего любимого плюшевого кота, и, благоговейно прикрыв глаза, слушает шум далекого, такого желанного города — мечтательная девочка, заплутавшая в выдуманном мире дальних странствий, запертая в теплом стеклянном убежище, этом крохотном пузырьке счастья. Но вожделенный образ мигом испарился: передо мной сидела накрашенная девица двадцати трех лет, в очках, круглолицая, с волосами, собранными в конский хвост, и яркими от природы губами, которые не нуждались ни в какой помаде. Ее лоб был так же прекрасен, кожа бела и нежна, но не осталось и следа от чувственной припухлости рта, того капризного очарования чуть выдававшейся вперед верхней губы. Она сосредоточенно вязала, будто ни она сама, ни ее тесная каморка в пустынном вестибюле не имели никакого отношения ни к потоку машин на улице, ни к толпам озабоченных пешеходов; казалось, она сама не понимала, где находится, — замкнутая, чуждая миру, кипевшему вокруг, до сих пор не нашедшая в себе сил отказаться от того, что должно было произойти, но так и не произошло. Сколько я потом думал о бесплодных мирах ее памяти, которые были не чем иным, как отражением моих собственных, столь же бесплодных воспоминаний.

Подобно Киму, который пристально смотрел в темные усталые воды Хуанпу, стоя на пристани в ту зловещую ночь, я почувствовал, что огромный город вокруг меня — одна исполинская зловонная свалка. Я не знал, что делать дальше, и принялся разглядывать фотографии, развешанные вокруг кассы. Некоторое время я притворялся, будто внимательно изучаю портреты актеров, с незапамятных времен украшающие эти стены, после чего наконец подошел к окошку. Она заметила мою тень, услышала звук шагов, почувствовала колебание воздуха, вызванное моим приближением, или, быть может, просто по привычке ждала, что к кассе вот-вот должен кто-нибудь подойти, отложила вязанье и, не поднимая глаз, спросила:

— Сколько?

— Один, — ответил я, расплатился и вскоре с удивлением обнаружил себя у входа в зал, поклявшись, что обязательно поговорю с ней, когда кончится сеанс. Несколько секунд я машинально ощупывал нескончаемую пыльную штору, преграждавшую вход, наконец откинул ее и, очутившись в спасительной тьме партера, уселся в кресло на последнем ряду, жалея неведомо кого — не то себя, не то ее.

Я долго не понимал, что происходит на экране. Перед моими глазами мелькало одно и то же безмолвное изображение, один и тот же кадр, словно застрявший в окошке кинопроектора; этот кадр был не столь ярким, как картинка на экране, но он навсегда отпечатался в моей памяти, ибо я воспринял его не сетчаткой глаза, а сердцем. С тех пор этот кадр преследует меня неотступно: белоснежный пакетбот, на всех парах летящий по китайским морям, звездная ночь и девушка, гуляющая по палубе, залитой лунным светом; на ней зеленое чипао с разрезами вдоль швов, в волосах играет легкий морской ветерок, она трепещет в предвкушении дальних странствий, завороженная сияющим ночным морем и серебристыми гребнями волн до самого горизонта; это Сусана, сквозь разочарование, уныние и стремительно бегущее время она уплывает все дальше и дальше — в Шанхай.

Орухо — крепкий спиртной напиток.
Карахильо — кофе с молоком, виски или коньяком. Подается в маленьких стеклянных стаканах.
Барселонета — портовый район Барселоны.
Чуррерия — кафе, где подают чурро — крендельки, обжаренные в масле.
Чарнего — так называют жителей Каталонии, перебравшихся из Мурсии и Андалусии.
От имени героини американских мультфильмов и комиксов 30-х годов Бетти Бул.
Бутифарра — свиная колбаса.
Рип Керби — персонаж американских комиксов.
Парчиси — настольная игра, напоминающая нарды.
Женералитат — правительство Каталонии.
Буффало Билл (настоящее имя Уильям Коуди, 1846–1917) — знаменитый следопыт и охотник на бизонов. Еще при жизни стал героем дешевых приключенческих романов.
Розовый город
Речь идет о Национальной конфедерации труда (HKT) — профсоюзном центре анархосиндикалистского толка, многие активисты которого эмигрировали после победы Франко.
Старина
Друг мой
Французский лицей
Я от тебя без ума
Фу Манчу — персонаж романов английского писателя Сакса Ромера (1883–1959), а также их экранизаций и комиксов.
«Шестнадцать судей едят печень повешенного» — известная каталонская скороговорка.
Жоан Марагаль (1860–1911) — каталонский поэт.
Моренита — статуя Пресвятой Девы из черного мрамора, стоящая на горе Монсеррат.
Прощай, маленькая мечта, прощай
Попай — персонаж американских мультфильмов и комиксов.