Хуан Эслава Галан — известный испанский писатель, историк, автор почти шести десятков книг, отмеченных наиболее почетными литературными премиями. Действие романа „В поисках единорога“ происходит в XV веке в Кастилии. Король Энрике IV, прозванный Импотентом, снаряжает отряд для выполнения крайне опасного задания: надо добыть рог редкостного зверя — единорога для изготовления снадобья, которое якобы безотказно помогает при мужском бессилии. Как утверждают ученые книги, если где и можно отыскать единорога, то только в далекой и неведомой Африке, в землях чернокожих людей. Туда и держит путь вместе со вверенным ему отрядом молодой идальго Хуан де Олид — сначала на корабле, затем на верблюдах через пустыню, а потом и пешком через непроходимые джунгли. Однако путешествие оказывается куда более трудным, чем предполагалось, и затягивается на долгие годы, в течение которых испанцы увидели много всяких чудес, пережили захватывающие приключения и узнали, как живут самые разные африканские племена. * * * Роман „В поисках единорога“ Хуана Эславы Галана (1948), по мнению критиков, занял прочное место в истории современной испанской литературы, хотя и относится к „несерьезному“ приключенческому жанру. Книга была отмечена авторитетнейшей премией „Планета“, переведена на многие языки и даже легла в основу нескольких сборников комиксов. В романе мастерски сочетаются реальность и фантазия, историческая достоверность и захватывающий сюжет.

Хуан Эслава Галан

В поисках единорога

Моим дочерям Марии и Диане

…однако родная наша Испания так мало ценит доблесть (каковая ее сынам свойственна от природы и оттого почитается обыденной), что не находит уместным ее награждать: не то что древние греки и римляне, которые человека, раз в жизни отважившегося на смертельный риск, увековечивали в своих сочинениях и переселяли на звездное небо.

Антонио де Вильегас, „История Абенсеррахи и прекрасной Харифы“ (1565)

Глава первая

Во имя Господа Всесильного я, Хуан де Олид, приступаю к сему сочинению в день Рождества Христова года тысяча четыреста девяносто восьмого. Всякому труду Бог и святая католическая Вера суть начало и основание, как гласит первая декреталия Клементин[1], и потому я начинаю свой труд, поручая себя Господу и полагаясь на Его строгий суд. В свидетели призываю Христа и Пресвятую Деву: все изложенное и описанное здесь — чистая правда, и чудеса, коими изобилует мой рассказ, я видел собственными глазами, и ежели я в чем солгу или хоть на йоту отступлю от истины, да постигнет меня кара Божия и да будет душа моя проклята во веки веков.

Дабы не нарушать порядок событий и не запутывать нить повествования, вернемся в 1471 год от Рождества Христова, когда я был верным вассалом и оруженосцем коннетабля Кастильского, знатного сеньора дона Мигеля Лукаса де Ирансо. В тот год получил мой господин письмо от нашего высочайшего монарха Энрике IV, могущественного короля Кастилии. Король просил в строжайшей тайне прислать ему надежного человека, превосходно владеющего оружием, сообразительного, преданного и выносливого, такого, чтобы умел молчать, когда нужно, и высказаться к месту, чтобы в речах был осторожен и сдержан чрезвычайно, чтобы не имел склонности к блуду и пьянству, не состоял в родстве ни с маврами, ни с евреями и к тому же не был женат. Дон Мигель Лукас де Ирансо не нашел в своей свите ни одного дружинника, который соединял бы в себе все требуемые качества, — ни одного, кроме меня. Поэтому скрепя сердце господин снарядил меня на службу нашему повелителю, подарив мне на прощание с присущей ему щедростью изрядный кошель с деньгами и вороного коня по кличке Алонсильо с белыми манжетами на трех ногах и звездочкой во лбу — лучшим скакуном, наверное, не мог бы похвастаться и сам Карл Великий. А госпожа моя графиня велела управителю собрать мне в дорогу котомку с сушеным инжиром, орехами и прочими съестными припасами. Коннетабль, провожая меня, не скупился на добрые советы: где удобнее заночевать, как и у кого спрашивать направление. Подготовленный таким образом, захватив с собой плащ и смену одежды, я отправился в путь, чтобы предстать перед королем, расположившимся в то время в одном из своих любимых монастырей, в той части Эстремадуры, что зовется Гвадалупе. Но когда я добрался до Гвадалупе, монахи сказали, что король уехал в Оропесу, а алькайд[2] Оропесы направил меня вслед за королем в Сеговию, и в Сеговии я наконец его настиг. Видно, Господь и окружающие Его на небесах святые вняли моим молитвам — я столько времени провел в седле, что успел натереть себе мозоли на заду, да и Алонсильо скакал уже не так резво, как в тот день, когда впервые вышел ко мне из стойла.

В Сеговии есть узенький мост, состоящий из множества арок и предназначенный исключительно для того, чтобы нести поток воды по проходящему сверху желобу[3]. Он не так велик, как тот, что тянется от Кармоны до Севильи и освежает город, зато куда изящнее, потому что преодолевает более крутые склоны и сложен из превосходно отесанных камней, между которыми не просунуть и рыбьей кости. Я любовался им недолго и скорее поспешил дальше, опасаясь, как бы повелитель наш опять не покинул город, пока я добираюсь до его двора.

И вот я подъехал к алькасару[4]. Крепость эта невообразимых размеров и являет собой одно из самых причудливых строений по нашу сторону христианского мира. У моста, перекинутого через ров, двое стражников тяжелыми копьями преградили мне путь.

— Я Хуан де Олид, вассал коннетабля Кастильского, прибыл ко двору по приказу короля. Доложите кому следует, — сказал я.

Они неохотно удалились, переговариваясь между собой, а я выпрямился и замер в седле, положив свободную руку на туго перетягивающий талию пояс. Если к какому-то из многочисленных окон алькасара прильнули дамы, пусть от их взоров не укроется надменно-мужественный облик молодого Хуана де Олида, явившегося на зов короля. Но ни одной женщины я так и не увидел, ни девицы, ни пожилой дуэньи, зато навстречу мне вышел безбородый секретарь. На голове у него красовалась итальянская шляпа, расшитая драгоценными камнями, очень узкие двухцветные штаны по генуэзской моде обтягивали ноги, выставляя его мужское достоинство на всеобщее обозрение. Столь непристойное одеяние меня несколько обескуражило. К тому же от него исходил до того удушливый запах цитрусовой воды и ароматических мазей, что, надо полагать, даже самые назойливые мухи падали в обморок.

За вышеописанным созданием шагали стражники, которые, как мне показалось, косились на него со смесью ехидства и отвращения. Приблизившись, он положил руку мне на бедро — я не придал этому значения, решив, что так, вероятно, принято при дворе, — и, хлопая ресницами, отчего мои подозрения усилились, медоточивым голосом изрек:

— Вы, должно быть, тот самый оруженосец доблестного Ирансо, которого мы ждем? — Прежде чем я открыл рот, чтобы ответить утвердительно, он продолжил: — Слезайте же с коня, дорогой друг, и следуйте за мной. Эти достойные воины позаботятся о вашем животном, дадут ему сена и ячменя. А мне позвольте показать вам ваши покои, благородный посланник.

Я уже догадался, что за птица мой провожатый, однако счел преждевременным выказывать недовольство, едва прибыв ко двору, — не то еще примут за неотесанного деревенщину с пограничья. Поэтому я оставил при себе свои сомнения, поручил Алонсильо и мой скромный багаж заботам стражников и пошел вслед за душистым шлейфом, который тянулся за придворным щеголем, словно огненный хвост за кометой, предвещающей несчастья. Прежде чем войти в высокие ворота алькасара, я посмотрел в небо: не кружит ли надо мной черная птица, не пророчит ли беду? Но в утренней лазури кувыркались лишь безобидные белые голуби.

Мы прошли через вымощенный плиткой портал, ведущий в алькасар, свернули налево и оказались в небольшом внутреннем дворе, обсаженном розами и вьюнками. Щеголь обернулся и протянул руку с явным намерением взять меня под локоть, но я сделал вид, что не заметил его жеста. Тогда он сообщил, что имя его милости — Мануэль де Вальядолид, но близкие зовут его Манолито, и мне он тоже разрешает так себя называть, поскольку, дескать, с первого взгляда проникся глубочайшей симпатией к моей особе и уже считает меня другом. Я и эту вольность пропустил мимо ушей — не хотел обижать человека, едва познакомившись, да и, опять же, боялся выставить себя невежей и грубияном. Предупреждал ведь мой господин коннетабль, что при дворе держаться следует с величайшей осмотрительностью и семь раз отмерить, прежде чем что-либо предпримешь. Поэтому я снисходительно отнесся к панибратским замашкам нового знакомца и даже раз-другой позволил ему взять меня под руку в темных коридорах, через которые лежал путь к отведенному мне помещению. Поднявшись по узкой лестнице со стертыми ступенями, мы миновали зал, где почерневшие от копоти стены украшали дорогие ткани — как мне показалось, французские, — и наконец Манолито толкнул какую-то дверь и с изысканным поклоном пропустил меня вперед. Я вошел в комнату, где стояли три высокие кровати, застланные дорогими вышитыми покрывалами, а у стен — два сундука, обитых тисненой кожей, из тех, что зовутся валенсийскими.

— Вот здесь, дорогой друг, ты и поселишься на время своего пребывания при дворе, — объявил Манолито. — Окно выходит на излучину реки, и из него хорошо видно небо. Когда все эти беззаботные птички улетят на ночь, там, наверху, зажгутся звезды, чтобы вместе со мной оберегать твой сон.

Я не нашелся что ответить и, чтобы не стоять столбом, подошел к окну, из которого действительно открывался вид на полупересохшую речку, еле видимую среди густых зарослей тростника. Вне всякого сомнения, комаров ночью будет куда больше, чем звезд. По другую сторону рва за внешней линией оборонительных укреплений высился холм, поросший соснами, источающими приятный запах хвои. Комната была и впрямь хороша, только не предусматривала запасного выхода на случай ночных посещений Манолито, а я подозревал, что таковые вполне согласуются с обычаями двора, если правду говорят уличные куплеты. Я посмотрел на дверь — нет ли на ней засова? Засов был — железный, прочный, отличный засов, и я уж было успокоился, но тут Манолито, подумав, видимо, что меня волнует безопасность помещения, заметил:

— Не беспокойся, в алькасаре Сеговии ты среди друзей, я тоже сплю в этой комнате, и под моей защитой тебе ничто не угрожает.

Надо ли говорить, что своим любезным пояснением он окончательно меня расстроил.

Придворный этикет, а также правила приличия и обыкновенная учтивость требовали, чтобы посланник представал перед королем чисто вымытым и причесанным. Поэтому Манолито вышел отдать необходимые распоряжения, и вскоре в дверь протиснулись не то четыре, не то пять служанок с большим деревянным корытом и ведрами горячей воды. Они поставили корыто к окну, вылили в него воду, над которой еще клубился пар, и удалились все, кроме одной, пожилой женщины богатырского сложения. Вездесущий Манолито де Вальядолид, разумеется, тоже остался в комнате. Его я стеснялся больше, чем женщины, но все-таки разделся догола и поспешил залезть в воду, так как взгляд Манолито немедленно устремился на известные части моего тела. Сам же он в припадке щедрости распахнул один из сундуков, извлек оттуда флакон с ароматическим маслом и добрую половину вылил мне в корыто. Масло пахло точно как его владелец, и я забеспокоился, как бы король в первую же встречу не составил обо мне превратного впечатления, будто я и его непутевый секретарь — одного поля ягоды. Впрочем, не желая прослыть невежей, я и на это ничего не сказал, а молча позволил служанке меня намыливать. Вооружившись внушительной и немилосердно жесткой мочалкой, она принялась изо всех сил тереть мне спину и прочее, постепенно приводя меня в божеский вид. За столько дней, проведенных верхом, я изрядно выпачкался, так что вода от моего купания стала походить на чернила. Когда я вылез из корыта, вернулись служаночки с большими нагретыми простынями, вытерли меня и обернули ими, а затем все вместе подняли корыто и вывернули в окно. Через мгновение снизу раздался истошный вопль и полетела отборная брань: водопад обрушился прямо на голову сержанту королевской гвардии, который как раз пришел с корзинкой под стену искать каперсы.

Вскоре Манолито, сама предусмотрительность, принес и всучил мне небесного цвета тунику с золотой вышивкой весьма искусной мавританской работы, умоляя непременно ее надеть: это, мол, его любимый праздничный наряд, который он носит только на Пасху и на Сретение, и раньше он никогда и ни за что никому бы ее не дал. Я был в равной степени признателен ему за доброту и раздосадован, поскольку понимал, какого рода благодарности он от меня ждет. Как бы там ни было, я облачился в тунику, пропитанную ароматами до того, что дыхание перехватывало, и отметил, что она спускается чуть ниже колен — то есть длину имеет вполне приличную и скромную. Дополнили ее штаны того же цвета и сафьяновые туфли, которые мне немного жали. Все это я тоже стерпел молча, потому что совершенно не привык к подобным вещам, а заработать славу деревенщины ох как не хотелось.

В таком виде меня и повели к королю, в зал, именуемый Тронным, где прекрасный витраж изображает апостола Иакова, отсекающего головы маврам[5]. Зал этот необыкновенно велик и просторен, карниз под потолком расписан мавританскими орнаментами, стены обиты узорчатыми французскими тканями, бархатом и парчой искуснейшей выделки и ценности неслыханной. Повелитель наш король сидел в кожаном кресле у окна, спиной к свету, в окружении услужливой свиты, среди которой находился и его секретарь, толстый, лысый и весьма искушенный в латинской грамоте. Я приблизился к высочайшему монарху, преклонил колено, как учил мой господин коннетабль, поцеловал протянутую мне руку, очень бледную и холодную, и не поднимался, пока мелодичный королевский голос не повелел мне встать. Тогда я отступил на два шага назад, а может, даже на три или четыре, то есть больше, чем того требует этикет. Лучше слишком далеко, чем слишком близко, подумал я, боясь оскорбить монаршие ноздри избытком пропитавших меня благовоний. Правда, мне показалось, что наш повелитель и сам окружен удушливым ароматическим облаком, а следовательно, это действительно всего лишь дворцовый обычай. В глубине души я несколько смягчился в отношении Манолито де Вальядолида, даже упрекнул себя в невежестве и неподобающей поспешности суждений. Возможно, мое первое впечатление о его жеманности и женоподобии не совсем верно и он не более чем обычный придворный щеголь.

Секретарь вслух зачитал полученное от меня письмо господина коннетабля, в котором содержались большей частью новости о жизни на границе, о ценах за меру ячменя, селемин[6] муки и фунт баранины — все это для моего повествования несущественно — и о прочих делах, касающихся только коннетабля и короля. Зато в конце письма говорилось обо мне, о том, что я человек исключительной преданности, заслуживающий полного доверия, кристально честный, опытный воин, храбрый и трудолюбивый, как никто другой, надежный хранитель тайн и прочее, и прочее, и прочее в таком же духе. Выслушивая все эти хвалы и славословия в присутствии короля, я почувствовал, как щеки мои заливает густой румянец. Король, заметив мое смущение, почесал нос, чуть улыбнулся и повернул голову к окну. Проследив за его взглядом, я снова увидел безоблачное небо, расчерченное белыми крыльями голубей. Когда секретарь закончил читать, король спросил меня:

— Любишь ли ты путешествовать?

— Да, мой сеньор, — ответил я, хотя никогда прежде не задумывался над этим вопросом.

— Что ж, тебе предстоит долгое путешествие, — сказал он и протянул руку.

Я поспешил к ней приложиться, снова преклонив колено, и на этом королевская аудиенция завершилась. Секретарь сделал мне знак покинуть зал, и я вышел, пятясь и кланяясь, и секретарь вышел со мной.

Не раз впоследствии люди интересовались, каков из себя король, похож ли он на свой портрет, вычеканенный на монетах, и я всем расписывал в красках нашу встречу, притворяясь, что повелитель был со мной куда сердечнее и любезнее, чем на самом деле. Будто бы он велел мне взять табурет и сесть рядом с собой и принялся расспрашивать, как обстоят дела на границе и у меня лично, хороша ли охота в этом году, трубят ли уже олени и не видел ли кто кабаньих следов в дубравах Андухара, где он так любит охотиться. Но теперь я поклялся говорить только правду, поэтому признаюсь, что беседа наша состояла из приведенных выше фраз и вся аудиенция заняла так мало времени, что я не успел даже толком разглядеть, молод или стар наш повелитель. Ростом он был велик и телом дороден, хотя, помнится, мягок и дрябл, как всегда бывает при роскошной жизни, не требующей труда и движения. Лицо его я не назвал бы уродливым, но и красотой оно не блистало — слишком тяжелая нижняя челюсть изрядно портила королевский облик.

Итак, как уже было сказано, я остался на попечении секретаря, который повел меня в свой зал, именуемый Залом Шишек, потому что потолок его украшен затейливо вырезанными и расписанными шишками. Там стояли складной стул, два огромных стола, заваленных бумагами и уставленных чернильницами, полки с книгами и еще какими-то документами, а на стене напротив висела вышитая картина. Секретарь открыл окно, впустив в помещение солнечный свет и мух, подошел к картине, ткнул в нее пальцем и спросил:

— Знаешь, что это за животное?

Вышивка изображала девицу с длинными светлыми волосами и алыми губками, богато одетую в парчу и тончайшие шелка, сидящую среди ярких цветов на зеленом лугу. Рядом с ней стоял лев, в позе не угрожающей, но, напротив, весьма учтивой — поистине удивительна способность красоты укрощать самые свирепые натуры. А по другую сторону от девицы была белая лошадь, и по всем статям походила бы она на своих сородичей-лошадей, если бы не длинный-предлинный, прямой, как веретено, белый рог посреди лба, в том месте, где у моего Алонсильо звездочка. На это животное и указывал мне господин секретарь.

— Так знаешь, кто это? — повторил он свой вопрос.

Я не желал казаться невеждой, однако подобной лошади, увенчанной рогом, в жизни не видал, а потому ответил честно:

— По-моему, сударь, это животное вполне могло бы сойти за лошадь, если бы не рог посреди его лба.

Он посмотрел на меня очень серьезно, покачал головой, будто взвешивая слова, а затем сказал:

— Это, друг мой, действительно лошадь, но лошадь породы не виданной ни в наших краях, ни, насколько мне известно, во всем христианском мире. Называется она единорог — вот из-за этого рога во лбу, в котором и заключено ее чудесное свойство. Эти лошади-единороги встречаются на пастбищах Африки, далеко за пределами страны мавров, там, куда не ступала нога христианина, за исключением разве что купцов пресвитера Иоанна[7], если, конечно, он — не выдумка. Король желает, чтобы ты возглавил отряд, который проберется туда и добудет ему такой рог.

— Рог… — изумленным эхом откликнулся я.

— Это утверждение или вопрос? — уточнил секретарь.

— Вопрос.

— Что ж, в таком случае вот тебе ответ: да, именно рог. Он необходим нашему повелителю. Королевские лекари извлекут из него некий ценный порошок, весьма полезный для здоровья и чрезвычайно важный для блага государства. Но главное — никому ни слова об истинной цели вашего путешествия. Вы все поедете якобы по совсем другому делу, о котором вам будет сообщено в свое время.

Вот так и вышло, что я отправился на поиски единорога.

Глава вторая

Больше королевский секретарь ничего мне не объяснил, только еще раз попросил держать услышанное в тайне, потому что интересы королевства требуют, чтобы ни одна живая душа не прознала о том, чтО мы намерены искать в африканских степях. Он сообщил, что отъезд назначен через четыре дня, на среду, а до тех пор он соберет все необходимое для путешествия. Если же кто спросит, я должен отвечать, что мы едем по королевскому поручению с посольством к эмиру Гранады вести мирные переговоры, и именно по этой причине, а не по какой другой призвал наш повелитель оруженосца коннетабля, в чьем ведении находятся мавританская граница и связанные с нею дела. На том мы и простились, и секретарь выдал мне десять мараведи на расходы — немалые деньги, если учесть, что пищу, кров и корм для Алонсильо я пока получал даром, то есть за счет алькасара.

В тот же день вечером секретарь передал мне через слугу, что я должен поехать в монастырь Святого Франциска и найти там некоего монаха, фрая Жорди из Монсеррата, который уже знает обо мне и ждет моего визита. Я отправился на конюшню седлать Алонсильо. Конь очень мне обрадовался, хотя уже успел привыкнуть к хорошему ячменю и явно не горел желанием менять новообретенные удобства на тяготы дальней дороги. Я выехал из алькасара по дощатому мосту и шагом миновал пологий берег реки, откинув назад полы плаща и небрежно положив руку на эфес шпаги. Стирающие на берегу прачки провожали рослого, статного всадника восхищенными взглядами — некоторые из них были достаточно молоды, чтобы втайне вздыхать о нем нынче ночью. Затем я свернул на тропу, вьющуюся между деревьев, и по ней добрался до нужного монастыря. Монах-привратник взял поводья Алонсильо и кликнул послушника, чтобы тот проводил меня. Вслед за юношей я прошел через тенистый дворик с прелестным маленьким фонтаном, а оттуда, по темному коридору, в увитую зеленью беседку, из которой открывался вид на просторный монастырский сад, спускающийся к реке. Вдалеке я увидел тучного монаха в соломенной шляпе, склонившегося над каким-то кустарником. Послушник указал на него со словами: „Вон фрай Жорди из Монсеррата“, — и тут же умчался по своим делам. Мне ничего не оставалось, как, извилистой дорожкой обогнув пруд, самому подойти к монаху в шляпе. Когда на него упала моя тень, он выпрямился, рукавом залатанной рясы смахнул пот со лба и, протягивая мне только что сорванный пучок какой-то травки, провозгласил:

— Скромная вербена! Отвар из нее лечит язвы и раны, что весьма нам пригодится в стране неверных. Хорошо, если она и там растет в изобилии, но я на всякий случай ею запасусь. Помимо прочего, она очищает кровь и омолаживает кожу. — Приглядевшись ко мне внимательнее, он улыбнулся и добавил: — А юнцам вроде тебя облегчает похмелье и помогает узнать о чувствах возлюбленной. Эх, вербена с медом! В молодости я и сам не пренебрегал ею.

Двойной подбородок и внушительный живот затряслись в приступе смеха. Этот пузатый, краснолицый и толстощекий монах явно относился к тем представителям рода человеческого, что особенно склонны к чревоугодию и добродушным насмешкам. Я открыл было рот, чтобы представиться, но он остановил меня жестом и сказал:

— Хуан де Олид, оруженосец коннетабля Кастильского и с недавних пор капитан королевских стрелков.

— Капитан? — переспросил я, так как впервые слышал о своем новом почетном назначении.

Монах кивнул, не переставая улыбаться, но по его лицу я понял, что он куда лучше меня осведомлен о предстоящем деле.

— Ты будешь командовать отрядом арбалетчиков, приставленных охранять посольство, — пояснил он.

— А цель этого посольства вам известна?

Все с той же улыбкой он смерил меня долгим взглядом, словно решая, достоин я доверия или нет, потом просто ответил:

— Найти единорога.

Голос его звучал так спокойно, как будто он сказал мне: „Бери корзинку, пойдем собирать грибы“. Это несколько умерило мою тревогу, и я набрался духу спросить, что он знает о единорогах и трудно ли их ловить. Фрай Жорди молча сделал мне знак следовать за собой и привел в келью с высоким потолком, где монахи переписывали книги. А книг здесь было столько, сколько обученному грамоте человеку не прочесть за целую жизнь. Усадив меня на заляпанную чернилами скамью у зарешеченного окна, через которое падал свет из залитого солнцем сада, он снял с полки книгу, раскрыл ее на заложенной ленточкой странице и положил передо мной на стол.

— Это слово Божие в Ветхом Завете. — Он ткнул в еврейские письмена, ни о чем мне не говорившие. — Слово „ре'ем“ обозначает единорога; в Септуагинте он назван „монокерос“, что точно соответствует латинскому unicornis. Это животное занимало умы величайших авторов древности, как и Отцов Церкви, в том числе Григория Богослова и Исидора Севильского. По воле короля и по приказу моего настоятеля я уже несколько месяцев изучаю все, что когда-либо было о нем написано. — Немного помолчав, он продолжил: — Единорога бессмысленно ловить живьем, так как в неволе он все равно быстро умирает. К тому же это еще опаснее, чем пытаться пленить живого льва, потому что он очень свиреп и никакой щит не выдержит удара его рога — ни деревянный, ни двойной кожаный. Единорог любит птиц и часто отдыхает в тени деревьев, на которых они поют. Его главный враг — слон, и слона он побеждает в сражении, насмерть пронзая рогом. Свой длинный, закрученный спиралью рог он точит о камни так же, как дикий кабан точит клыки. Но мы, с Божьей помощью, поймаем его на деву.

— На Святую Деву? — уточнил я, полагая, что он имеет в виду образ Богородицы.

— На деву из плоти и крови, — развеял мое заблуждение фрай Жорди. — На нетронутую девицу, еще не познавшую мужчины. — И себе под нос пробурчал: — Если, конечно, королевский канцлер сумеет найти хоть одну во всей Кастилии.

Поставив книгу на место, он взял другую, потоньше, тоже заложенную лентой, открыл нужное место и прочел:

— „Плиний утверждает, что единорог чует девственницу, подходит к ней и кладет голову ей на колени. И тогда его можно брать без помех, так как он утрачивает свой дикий норов и становится ручным. Его рог служит противоядием от любой отравы, а мазь из печени единорога чудесным образом исцеляет раны“.

Фрай Жорди на некоторое время умолк, водя пальцем по пергаментной странице, но ничего не читая вслух. Потом поднял голову и устремил задумчивый взор на раскинувшийся за окном сад. Солнце вдали клонилось к горизонту, бросая золотые отблики на крепостную стену алькасара. В предзакатных лучах замок казался причудливой драгоценной игрушкой. — Есть у рога и другие ценные свойства, — нарушил тишину монах. — Он восстанавливает угасающую мужскую силу могущественных правителей на склоне лет и возвращает им юношеский пыл. — Не сводя глаз с медленно уходящего светила, он понизил голос: — В лавках Востока продаются порошки из единорожьего рога, но король их все перепробовал — без малейшего успеха. Возможно, они ненастоящие: сделаны, например, из слоновьего бивня. Вряд ли во всем христианском мире найдется подлинный рог единорога, за исключением тех трех, что хранятся в соборе Святого Марка в Венеции. Королевский канцлер писал венецианцам и даже посланника к ним гонял, но они клянутся всем на свете, что означенные рога исчезли. Похоже, единственный способ раздобыть рог — это отправиться в Африку и поймать чудище. Наш повелитель, да хранит его Господь, возлагает исполнение этой задачи на нас с тобой.

Долго еще мы обсуждали с добрым монахом охоту на единорога, и он, человек недюжинного ума, заверил меня, что, приманив зверя девственницей, мы непременно его одолеем, потому что он сразу же станет кротким, как ягненок. И еще он сообщил, что, поскольку в землях нехристей девственниц не бывает — как известно, не сдерживаемые истинной верой, они предаются сладострастию куда больше христиан, — канцлер устроил так, чтобы с нами поехала некая донья Хосефина де Оркахадас, благородная девица, чья невинность достоверно подтверждена. Она послужит нам наживкой и средством для укрощения всех единорогов, каких нам посчастливится отыскать в африканских краях. Рассказав о ней, фрай Жорди убедительно просил меня, как начальника королевского отряда арбалетчиков, лично проследить за тем, чтобы ни один из моих людей даже края платья доньи Хосефины не коснулся — под угрозой суровой кары. Я с готовностью пообещал ему это.

За пространной беседой нас и застигла темнота, которую еле рассеивала печальная лампадка, горящая на столе. Только когда ударил колокол, призывая братьев на ужин, я распрощался с фраем Жорди, забрал Алонсильо и вернулся в алькасар в глубокой задумчивости. Вечер закончился тем, что я спустился поужинать с пажами и старшими слугами, старательно избегая вступать в разговоры, быстро вернулся к себе и лег в постель… где почти всю ночь не сомкнул глаз. Воображение рисовало мне новые земли и людей, с которыми я познакомлюсь, выполняя поручение короля в неведомых краях, а также богатство и славу, коими вознаградятся мои бессчетные подвиги на тернистом пути, и я уже был не я, а герой древних легенд, вроде Роланда или Александра Великого.

Так я ворочался в постели ночами, горя нетерпением, и оттого все дни ожидания ходил невыспавшийся и не мог с подобающей вежливостью отвечать на любезности и знаки внимания, которыми меня неизменно осыпал Манолито де Вальядолид. Тот, правда, не обижался, списывая это на мою природную замкнутость, но продолжал упорно искать моего общества и бесед со мной, пусть даже скудных и сухих.

Наконец на третий день мы покинули Сеговию, не попрощавшись ни с королем, ни с его секретарем, потому что весь двор еще раньше отбыл в Гвадалахару, — как обычно, в строжайшей тайне, во избежание предательства и внезапного покушения. На сей раз я ехал не один: меня сопровождали сорок конных арбалетчиков и фрай Жорди из Монсеррата на хорошем выносливом муле; за ним следовал еще один мул, нагруженный его лекарственными запасами. Увязался с нами и Манолито де Вальядолид, выпросивший у своего дядюшки-канцлера назначение на должность походного интенданта. На самом спокойном муле, в женском седле, скрытая длинной многослойной вуалью, ниспадающей со шляпы, молча ехала донья Хосефина де Оркахадас, наша девственница. Мальчишка-конюх нес за ней большое разноцветное опахало. Ее свиту составляли две молоденькие служанки и одна старая. Кроме того, с нами были еще три конюха и послушник, взятый в помощь фраю Жорди. Замыкал шествие обоз из пяти мулов, тяжело навьюченных продовольствием и всякой утварью, необходимой для путешествия. По желанию короля мы ни в чем не испытывали недостатка.

Глава третья

Из Сеговии мы выехали до рассвета, прежде чем проснулись петухи, и отъезд наш был окружен такой тайной, что ни одна живая душа в городе не знала, куда мы направляемся. Миновав дубовую рощу на окраине, мы свернули на дорогу в Толедо. Потянулись утомительные дни, ночевали мы на постоялых дворах, а утром возобновляли путь к землям Андалусии. Манолито де Вальядолид оказался из рук вон скверным наездником и буквально не отлипал от моего стремени, беспрестанно сетуя на неудобства, пыль и немилосердный зной. Для защиты от солнца он намотал на голову мавританский тюрбан из алого шелка с таким же платком, закрывающим лицо, делая вид, будто не замечает язвительных насмешек солдат. Меня весьма раздражала его навязчивая дружба, и я прилагал все усилия, чтобы от него отделаться, но, чем грубее я отмахивался от его вопросов и болтовни, тем сильнее, похоже, он ко мне прилипал. Я с ужасом представлял, что говорят обо мне мои острые на язык воины. С какой радостью я предпочел бы коротать дорогу в приятных беседах с фраем Жорди! Монах казался мне кладезем мудрости, его обширные познания в самых разных областях вызывали у меня живейший интерес. Но добрый толстяк по большей части держался в конце процессии, со слугами и женщинами, подальше от солдатской брани и непристойных песенок, коими развлекалась охрана. Порой он даже отставал, и нам приходилось его ждать, ибо стоило ему заметить на обочине новую травку или камешек, как он тут же спешивался, чтобы поднять их и изучить, напрочь позабыв об общем деле. Так он пополнял свое собрание трав, листьев и кореньев, хранящихся в отдельных льняных мешочках; когда мы делали долгий привал, чтобы поесть и дать роздых животным, он раскладывал свои находки сушиться на камнях с восточной стороны лагеря, где солнце припекало жарче, и восхвалял мудрость Господа, вложенную в эти растения. И — удивительное дело! — за своими трудами и учеными изысканиями он совершенно не обращал внимания на тяготы пути и не проронил ни единой жалобы. Подумать только, я-то предполагал, что именно фрай Жорди, грузный и непривычный к верховой езде, будет страдать больше всех.

Что же касается доньи Хосефины де Оркахадас, рассказать мне особо нечего. На каждом привале я против собственной воли поглядывал в ее сторону, и у меня сложилось смутное впечатление, что она недурна лицом и кротка нравом, что грудь у нее невелика, но формы соблазнительной, а бедра крутые и полные. Впрочем, я не смел подойти к ней на расстояние ближе пятнадцати шагов, поскольку обязан был подавать пример арбалетчикам и выглядел бы последним болваном, если бы принялся увиваться за ней и хлопотать вокруг наряду с ее дуэньями. Поэтому я держался в почтительном отдалении, хотя иногда мне казалось, что она на меня смотрит, и тогда я выпрямлялся в седле, расправлял плечи и нарочито строгим начальственным голосом отдавал распоряжения попавшимся под руку воинам и конюхам — что, вероятно было глупо, но, учитывая мои молодые годы, вполне простительно.

Возле Толедо мы задержались всего на один день, из соображений секретности упустив возможность посетить этот знаменитый город. Тихо и незаметно мы расположились лагерем в одной из чудесных рощ, что раскинулись по берегам реки Тахо. В гостеприимной тени высоких деревьев, на мягкой свежей траве мы дождались, пока к нам присоединился караван из нескольких мулов с хлебом и прочими запасами продовольствия, а также королевский писарь по имени Паликес, которому предстояло сопровождать нас к маврам и чернокожим. Он понимал их речи, так как окончил прославленную школу толмачей, причем, по слухам, несмотря на относительную молодость, числился в ней одним из лучших. Тщедушный, безусый и как-то чересчур смуглый, с припухшими от постоянного выговаривания чужих слов губами, он никогда не снимал головного убора — зеленой шапочки, под которой, как мы сразу догадались, скрывалась всего-навсего гладкая, как арбуз, лысина. Говорил Паликес мало и сдержанно, да и я не стремился с ним откровенничать, помня наставления моего господина коннетабля: командиру следует общаться с подчиненными предельно кратко и не иначе как по делу.

Итак, мы двинулись дальше и несколько дней спустя достигли полей Ла-Манчи, области, известной своими рыцарями и цирюльниками. Хлеба уже выросли и созрели, наступала пора жатвы, и по дорогам толпами брели жнецы, ища, к кому бы наняться. Некоторые присоединялись к нам во время привалов, болтали и пели песни с арбалетчиками и конюхами. Из подслушанных краем уха пересудов я узнал, что мы якобы направляемся в мавританские земли с целью выдать донью Хосефину де Оркахадас замуж за некоего знатного магометанина, обещавшего взамен принять крещение и обратиться в веру Христа, чтобы на стороне нашего короля Энрике сражаться со своими бывшими собратьями. И поэтому госпожа едет с такой охраной: она девственна и должна сохранить целомудрие до той ночи, когда взойдет на ложе влюбленного мавра. К сему сплетники добавляли, что госпожа, дескать, невыносимо страдает, так как сердце ее покорил молодой начальник отряда дон Хуан де Олид, славный как мужественной красотой, так и ратными подвигами на мавританской границе, воспетыми по всей стране в романсах и песнях слепцов. Слыша о себе подобное, я ужасался, гадая, есть ли в том доля истины: конечно, арбалетчики, как напьются, чего только не навыдумывают, а потом сами начинают верить в свои россказни и делиться ими с первым встречным. С одной стороны, их болтовня мне льстила, с другой — вызывала известную неловкость; ведь знаменитым полководцем я отродясь не был, но — что правда, то правда — и спиной к врагу никогда не поворачивался, сопровождая коннетабля в пограничных стычках, и мертвых мавров никогда не протыкал шпагой, дабы оросить ее кровью, как поступают иные. Если, рассуждал я, моя военная слава так сильно преувеличена, то и предполагаемая влюбленность доньи Хосефины, вероятно, является плодом хмельного воображения. Впрочем, когда это горячие юнцы прислушивались к голосу рассудка? И я начал посматривать на даму чаще, чем дозволяют приличия, и в последующие дни мне стало казаться, что она отвечает на мои взгляды. Иногда, возглавляя процессию на красавце Алонсильо, я на ходу оборачивался будто бы отдать какой-нибудь приказ, но на самом деле единственно ради того, чтобы увидеть ее, и чудилось мне, что наши глаза встречаются, невзирая на расстояние. Донья Хосефина в окружении своих служанок ехала довольно далеко позади конного отряда, где им не приходилось задыхаться в пыли и их слуха не достигали солдатские остроты, не предназначенные для женских ушей.

Тем временем мы благополучно добрались до места, называемого Муладар, откуда путь в Андалусию лежит через горы. Лагерь разбили у кристально чистого источника, и я отправил две группы арбалетчиков на охоту. Одни вернулись с тушей дикого кабана — кабаны в этих местах водятся в изобилии и отличаются чрезвычайно злобным нравом, — другие принесли полдюжины кроликов и охапку укропа. Их встретили ликованием, и я решил остаться здесь да утра, чтобы животные как следует отдохнули. А потому велел допить оставшееся в бурдюках вино, которое иначе все равно прокисло бы в горах: ведь вино в пути долго не хранится. Всеобщая радость достигла апогея, и все мои люди до последнего конюха прониклись ко мне глубокой симпатией, увидев, как я пекусь об их благополучии.

Только Манолито де Вальядолид не разделял нашего веселья. В последнее время он ехал понурившись, не наряжался с прежним усердием, не обливался с головы до ног благовониями, как раньше, не приставал ко мне с разговорами, напротив, выглядел застенчивым и печальным — ни дать ни взять отвергнутый воздыхатель. Я не спешил его утешать, таким он мне нравился больше — по крайней мере не подрывал моего авторитета в глазах солдат. Обделенный моим вниманием, он брони по берегу, присаживаясь то тут, то там, иногда тихонько наигрывал на флейте трогательные грустные мелодии, а иногда напевал затейливые вирши Вильясандино, или Масиаса Влюбленного, или еще кого из несчастных в любви поэтов, чьи творения его память хранила в бессчетном количестве. А то вдруг, устав от пения, принимался кидать в реку камешки и, кажется, иной раз даже утирал украдкой навернувшуюся слезу, глядя на воду, неуловимую, как сама жизнь. Но случалось ему бывать и в более приподнятом настроении; тогда он сопровождал фрая Жорди в поисках трав и других ценных растений.

Нам несказанно повезло путешествовать в обществе доброго фрая — мы по достоинству оценили свое счастье, когда дело дошло до приготовления кабана. Из пучка разных трав он состряпал какую-то загадочную приправу к мясу — и вышло нечто поистине божественное: всякий, кто попробовал, клялся, что в жизни не едал столь вкусного жаркого и что самый нежный фазан не сравнится с этим чудом. Монах отвечал на похвалы своим раскатистым смехом, от которого колыхался его необъятный живот и увлажнялись глаза.

Что же до толмача из Толедо, то он сдружился с сержантом арбалетчиков по имени Андрес де Премио, родом из Овьедо, столицы Астурийского княжества, и начал у него учиться тамошнему наречию. Всего несколько дней ехали они бок о бок, а Паликес уже поддерживал с ним беседу на астурийском, будто родился в соседнем доме, и мы, свидетели его преображения, только диву давались. Этот Андрес де Премио был приятен лицом, неглуп и нрава миролюбивого, ростом невысок, но силен и хорошо сложен, как подобает солдату. Голову его украшала небольшая лысина, которая, если б располагалась ближе к макушке, смахивала бы на монашескую тонзуру, что самого Андреса весьма огорчало, а его подчиненных, напротив, ужасно забавляло — впрочем, шутки по этому поводу никогда не произносились в его присутствии. И во всем Андрес отличался похвальной скромностью и сдержанностью, кроме одного: он утверждал, будто является прямым потомком Сида Кампеадора[8]. Мне нравилось его общество, однако во время еды я старался к нему не приближаться, ибо когда он открывал свою котомку с провизией, оттуда разливалась так вонь, словно он раскопал мертвеца недельной давности или же таскал с собой гнездо удодов. Дело в том, что он возил там кусок заплесневевшего сыра, который, по его словам, почитал за лучшее лакомство, нежели любые пшеничные хлеба и пироги со стола настоятельницы монастыря Санта-Мария-де-Вальдедьос. Из чего мы делали вывод, что означенная настоятельница черт знает как хорошо кушает в своем монастыре, но удостовериться в этом никому из нас так никогда и не довелось.

А иногда он велел арбалетчикам ловить зайцев и привязывать к ним колокольчики, чтобы, когда мы остановимся на отдых, выпускать их побегать по лагерю для развлечения женщин.

Так, постепенно знакомясь между собой, мы день за днем продвигались вперед, не пренебрегая увеселениями и состязаниями в силе и ловкости. Пока мы проходили изобильную вином Ла-Манчу, солдаты пребывали на седьмом небе. Но наконец, как я уже говорил, мы достигли места под названием Муладар, за которым начинается горная цепь Сьерра-Морена.

На следующее утро мы свернули лагерь и углубились в чащу горного леса по узким тропинкам перевала, прозванного Дорогой Смертников за самые коварные на свете обрывы и прочие опасности, поджидающие путника. В проводники вызвался один из арбалетчиков, некто Луис дель Каррион. Он когда-то служил в ордене Калатрава[9] в этих краях и божился, что знает здесь каждый поворот как свои пять пальцев. Каковые пальцы мне вскоре захотелось отрубить ему, как и руки по самый локоть, — мерзавец дважды заблудился в разгар полуденного зноя, и мы уже представляли, как наши трупы пойдут на ужин стервятникам в этой глуши, но тут вдруг вдали показалась заброшенная крепость Ферраль. Замок был лишен крыши и местами разрушен, но нам пришелся весьма кстати, чтобы заночевать и передохнуть после дневных мучений. С наступлением сумерек, но еще до захода солнца мы расположились в замке, и арбалетчики отправились пострелять дичи. Вернулись они с кусками прекрасного огромного оленя — я таких в жизни не видал, — и один из них, взяв с собой побольше народу, пошел обратно за остатками туши, пока на нее не набросились грифы и волки, и его расторопность оказалась боле чем уместна. Когда солдаты забирали уже лишившееся ног и головы животное, над ним вовсю кружили стервятники, примеряясь, по своему обыкновению, как половчее отхватить порцию падали.

Вечером мы закатили настоящее пиршество, чему немало способствовали волшебные травы-приправы, своевременно заготовленные фраем Жорди Все наелись до отвала и еще чуточку сверх того — такое восхитительное получилось мясо. Правда, солдаты сетовали на отсутствие вина, чтобы достойно запить его.

Утомительный дневной переход и чересчур обильная трапеза дали о себе знать — скоро всех сморил глубокий сон. Бодрствовали только часовые, которым я строго-настрого наказал не клевать носом, иначе на мясные объедки тотчас сбегутся волки. Да и мне самому не спалось, поскольку покинутые и полуразрушенные замки всегда настраивают меня на лирический лад; так что, убедившись в тщетности попыток задремать, созерцая звезды, я выбрался из-под плаща, которым укрывался, и направился в дубовую рощу неподалеку от лагеря. Прогуливаясь меж деревьев, я услышал, как сзади хрустнула ветка, будто под неосторожной ногой. Я стремительно обернулся, и глаза мои различили в темноте неумолимо приближающийся силуэт. За неимением другого оружия я выхватил острый кинжал, который не снимал с пояса даже на ночь. Поздно я вспомнил, что эти горы кишат разбойниками: ведь здесь прячутся все, кто когда-либо совершил преступление против нашего короля и кого разыскивают служители правосудия. Разбойничьи шайки не настолько многочисленны, чтобы нападать на большой вооруженный отряд, однако если кто-то из них за нами следил, то сейчас как раз самый подходящий случай, чтобы со мной разделаться. Все это пронеслось у меня в голове куда быстрее, чем я рассказываю, и я уже видел себя ограбленным и порубленным на кусочки, как говорится, во цвете лет, как вдруг узнал в своем преследователе всего лишь служанку госпожи моей доньи Хосефины де Оркахадас, ту, что носила чепчик с оборками, едва удерживавший ее буйные светлые кудри. Лунный блик отразился в лезвии кинжала, и девушка испуганно отпрянула.

— Это я, сеньор капитан, — шепнула она, подавив крик ужаса. — Инесилья, служанка доньи Хосефины.

Я тут же успокоился и вложил клинок в ножны, немного смущенный тем, что девчонка застала меня врасплох. Мы стояли лицом к лицу, всего в двух шагах друг от друга, не зная ни что говорить, ни что делать. Тут облачко, наполовину скрывавшее луну, отбежало в сторонку, бледный свет озарил рощу, и Инесилья стыдливо прикрыла лицо краем покрывала, оставив на виду лишь карие глаза, осененные шелковыми ресницами. Взгляд ее проникал в самую душу — мне показалось, что она поспешно сморгнула слезинку, и сердце мое смягчилось, а воля ослабла. Я протянул ей руку, она протянула мне свою; в чаще ухнула сова, и голос ее прозвучал для меня слаще соловьиных трелей; густой теплый воздух был напоен горными ароматами: были тут и лаванда, и розмарин, и тимьян, и еще тысячи цветов, дарящих ночи ее неповторимое благоухание. Не разжимая рук, мы шагнули навстречу друг другу. Тут луна спряталась вновь, и тогда девушка отпустила покрывало, подставила мне горячие пухлые губы, и я припал к ним, и скоро очутились мы на земле и, когда она подняла свои юбки, сошлись, как издавна предначертано мужчине и женщине. Должен сказать, что в тишине гор, на мягкой траве, в истоме летней ночи наслаждение ощущается куда острее, чем в самой роскошной пуховой постели под тончайшими фламандскими простынями. Прекрасная ночь!

Глава четвертая

Утром следующего дня мы свернули палатки, собрали вещи и позавтракали остатками вчерашнего пира, потому как жареное мясо, если оно хорошо приготовлено, в холодном виде не менее вкусно и приятно, чем в горячем.

По дорожкам и тропам, которые зовутся Королевскими — не оттого ли, что они так высоко? — по дивным местам с быстрыми ручьями, мы достигли прославленной Королевской долины, где почти три столетия назад разыгралась знаменитая битва[10]. В летописях сказано, что святой апостол Иаков спустился с небес, где он обитает, чтобы сразиться с маврами, и сарацины оставили на поле боя тысячу тысяч павших — вся нечистая рать стеклась сюда из дальних земель, — а христиан погибло всего восемнадцать человек, да и те только потому, что полагались на свои силы больше, чем на Всемогущего, и гордыня их навлекла гнев Господень. То было в добрые старые времена. Нынче же, чему я не раз бывал свидетелем, можно являть собой образец благочестия, причащаться еженедельно, перед сражением с маврами поставить шесть восковых свечей в церкви и молитвы вознести как подобает, и все равна допустишь роковой промах, получишь смертельный удар и преставишься — хотя после отправишься прямиком в рай, что, конечно, весьма утешительно.

Когда мы проходили через горную долину, освященную великой битвой, даже самые закаленные воины дрогнули, увидев, почему поле издали казалось белесоватого цвета, как будто заросло осокой и маргаритками; на самом же деле оно было сплошь усеяно костями, лошадиными и человеческими. В отрешенном молчании мы обходили бренные останки по тропинкам, протоптанным другими путешественниками, молились у стоящих там и тут крестов и слушали шелест ветра в редких кустах остролиста, растущих на этих холодных высотах. Я предусмотрительно покинул авангард и переместился в конец процессии, якобы для того, чтобы обсудить кое-какие дела с фраем Жорди, а по правде сказать — исключительно ради доньи Хосефины. Быть может, мое присутствие поблизости успокоит ее; ведь наверняка ей страшно смотреть на такое количество непогребенных костей и беззубых черепов.

За прошедшие дни наша дама немного осмелела и уже не всегда ехала с закрытым лицом; иногда, утром или вечером, когда солнце не так беспощадно, она откидывала вуали, являя взору столь нежные и правильные черты, что я терялся, не зная, чем раньше восхищаться: глубиной ли ее черных бархатных глаз, серьезных и в то же время теплых, или очаровательной пухлостью пунцовых губ, или ровными жемчужно-белыми зубками. От такой красоты у меня захватывало дух, и все же я не смел сокращать расстояние между нами, опасаясь подать дурной пример арбалетчикам, а то и вовсе нарушить недвусмысленно изъявленную мне королевскую волю. Любуясь ею издали, я нечаянно встретился глазами со служаночкой Инесильей, которая шла рядом с мулом доньи Хосефины; в ее взгляде мне почудилась насмешка, словно в напоминание о вчерашнем, и при мысли, что она могла сообщить об этом своей госпоже, меня охватил невыносимый стыд, и щеки мои запылали. Спеша скрыть смущение, я довольно неуклюже бросил Алонсильо в сторону и поскакал к фраю Жорди. Тот как раз вел поучительную речь о свойствах порошка из мумии, а ехавшие по обе стороны от него Манолито и Паликес жадно внимали его словам.

Мы спустились с гор к Линаресу, куда очень торопились мои арбалетчики, для которых каждый день без вина был прожит зря. Учитывая, сколько в Линаресе пьяниц, я предположил, что там мы найдем его сколько угодно, — так и вышло, хотя местное вино оказалось кисловатым на вкус и сильно разбавленным водой. А еще через три дня, перейдя Гвадалквивир по мосту Пуэнте-Кебрада, мы вошли в Хаэн, защиту и опору Кастильского королевства, где поджидал нас мой господин коннетабль со своими домочадцами. Поскольку гонец еще накануне оповестил его о нашем прибытии, он выехал встретить нас в местечке под названием Пуэнте-де-Табла, что на берегу Гвадалбульона, с многочисленной пышной свитой и музыкантами.

Как только мы показались из-за поворота дороги, ведущей к возделанным полям, где стояли в ожидании коннетабль и прочие, мой господин двинулся нам навстречу с такой торжественностью, какой, наверное, не удостоил бы и послов самого пресвитера Иоанна. Он был облачен в алый атласный колет и короткий голубой жакет, отороченный куньим мехом, а сверху накинул белый плащ, тоже короткий; на шее у него красовалось тяжелое золотое ожерелье, усыпанное жемчугом и драгоценными камнями, на голове — шляпа в тон колету, на ногах — сапоги из дорогой кожи. Прежде чем распахнуть мне объятия, он направился к донье Хосефине, молодцевато спрыгнул с коня и склонился поцеловать ей ручку, что она ему любезно позволила. Тут я ощутил внезапный укол ревности и что-то вроде тихого всхлипа в глубине моего существа и понял, что слепо, до безумия влюблен в донью Хосефину, несмотря на то что не имел до сих пор случая ни поговорить с ней, ни прикоснуться к ней, хоть мимолетом.

Коннетабля сопровождала его супруга, которая тоже подошла к донье Хосефине, расцеловала в белоснежные щечки и, выполняя королевскую волю, с этой минуты взяла ее под свое покровительство как женщина более знатная и влиятельная, известная к тому же своей добротой и благоразумием.

Итак, мы возвращались, окруженные бурным ликованием, под звуки труб, барабанов и кларнетов, производивших такой шум, что невозможно было толком расслышать собеседника. Проехав местечко Каррера, мы вошли в город через ворота Святой Марии, что неподалеку от собора, миновали улицу Колоколов и свернули направо, на главную улицу, где народ высовывался из окон, а многие забрались на плоские крыши, и все махали нам платками и кричали приветствия, как будто праздновали большую победу. Те же, кто раньше меня недолюбливал, — а таких всегда было немало, — сейчас и вовсе рычали от зависти, видя меня блестящим капитаном арбалетчиков, гарцующим на великолепном Алонсильо подле самого коннетабля, который обращается со мной скорее как с другом, нежели как с оруженосцем. Глазами я выискивал в толпе двух-трех девиц, с кем водил знакомство в прежние дни, но углядел, к сожалению, только двух — хорошо бы и третья посмотрела на меня в нынешнем облике, столь торжественном, будто я ни много ни мало как только что завоевал Мекку!

Наконец мы добрались до замка коннетабля и исчезли за его воротами; инструменты тотчас умолкли, чтобы отдохнули не столько музыканты, сколько наши уши, порядком оглохшие их стараниями. Дворецкий развел новоприбывших по комнатам, проследив, чтобы каждый получил место по своему званию и положению, чем все мы остались очень довольны: никто из моих людей не пожаловался на размещение — напротив, все они привыкли к куда худшим условиям, не говоря уж о лошадях, которым отвели в конюшне лучшие стойла и так щедро насыпали ячменя и сена, что даже кони царя Соломона или Карла Великого могли бы им только позавидовать. Устроившись, мы все собрались мыться, поскольку изрядно запачкались в долгой дороге, и надо было видеть, как слуги бегом таскают через обеденный зал огромные нагретые на кухне котлы, от вторых валит пар, а также мыло и ароматические масла. Замок напоминал потревоженный муравейник — такая вокруг нас поднялась суматоха; впрочем, чувствовалось, что нашему приезду здесь рады.

Пока мы устраивались и получали новые одежды — коннетабль с супругой всегда хранят запасные на случай, если гости не привезли с собой смену, — дворецкий командовал расстановкой столов в главном зале внизу. На ужин ждали городскую знать и духовенство — за исключением епископа, который, насмерть рассорившись с моим господином коннетаблем, удалился в свое имение в Бехихаре копить желчь и портить девок.

Когда все привели себя в надлежащий вид, дабы не уронить чести знатных хозяев, заиграли рожки, созывая гостей к ужину, и те покинули свои комнаты и спустились в большой зал, где стояло шесть длинных столов, покрытых льняными скатертями и уставленных серебряными блюдами, возле которых застыли навытяжку слуги с разделочными ножами. Мы расселись, следуя указаниям распорядителя, повара внесли первые яства, и пир начался.

Разместили же нас следующим образом: за главным столом, на обитых бархатом скамьях, под французским гобеленом, изображающим сон Навуходоносора, восседал коннетабль, рядом — его супруга, a по другую руку — донья Хосефина, снявшая по случаю праздника свои вуали. Сегодня она убрала волосы под золотую сеточку, оставив на виду свою лебединую шею. Присущая ей скромность манер только подчеркивала естественную красоту и подливала масла а огонь, пылающий в моем сердце. Шелковое платье доньи Хосефины было расшито золотом и по корсету — жемчужными нитями, видимо, чтобы ее маленькая грудь казалась выше и полнее. За ней сидели знатные дамы нашего города, а дальше — члены Городского совета, среди коих и ваш покорный слуга. Я подкупил распорядителя, чтобы тот устроил мне местечко напротив доньи Хосефины, и теперь надеялся, что она вынуждена будет говорить со мной, как только сидящий рядом с ней коннетабль перестанет развлекать ее беседой.

За другими столами расположились прочие дворяне, а за последним — местное духовенство, те и другие — согласно порядку, заведенному у них между собой. Все пребывали в отменном расположении духа, смеялись, балагурили, перекрикивали друг друга и показывали пустые кубки виночерпиям, которые сломя голову носились от стола к столу с кувшинами превосходного пряного вина, не успевая доливать — с такой скоростью пили гости. Собаки бегали под столами и путались в ногах у прислуги, на лету ловя брошенные кости; сегодня они не рычали и не грызлись между собой, ибо стоило псу схватить косточку, как его менее удачливому собрату тут же прилетала еще одна, плохо обглоданная, с жилами и кусками мяса. Под неусыпным надзором распорядителя ужин протекал без сучка без задоринки. После мясной похлебки подали бланманже, затем жареное мясо, щедро приправленное чесноком и перцем, а под конец — сладости, и каждое блюдо сопровождалось наиболее подходящим к нему вином. Не счесть было съеденного и выпитого тем вечером: разной птицы, козлят, барашков, овощей, пирогов и пирожных, голов сыра, пшеничных хлебов, варений, красных и белых вин. Таково было изобилие, что объедков после гостей хватило слугам и арбалетчикам, чтобы до отвала набить желудок, и еще осталось лишнее.

И стоило полюбоваться, как Паликес, обычно столь серьезный, немного расслабился от выпитого — как известно, в школе толмачей принято утолять жажду исключительно водой из реки Тахо, — пошел разливаться соловьем на самых немыслимых языках, то на латыни, то на греческом, то на еврейском, то на арабском, а то и вовсе нес невесть какую абракадабру, чем заслужил бурю смеха и восторженных криков от наших застольников, которые иной речи, кроме родной кастильской, отродясь не слыхали, да и ею-то, осмелюсь заметить, большинство из них не вполне владело.

Однако, описывая пир в таких подробностях, я лишь пытаюсь отсрочить рассказ о том, что случилось в это время со мной, ибо затрудняюсь подобрать верные слова, которые не будут истолкованы превратно. Все началось, как только прибыли первые подносы с яствами. Я вытирал руки, вымытые в поднесенном мне сосуде с водой, и, не смея поднять глаз на сидящую напротив меня донью Хосефину, подбирал в уме изысканные фразы, чтобы завязать разговор и произвести на нее впечатление человека уравновешенного и разумного в суждениях, как вдруг почувствовал маленькую ступню, скользящую по моей ноге под столом. Она гладила меня от щиколотки до колена и, кажется не дерзала подняться выше лишь потому, что не могла дотянуться. Я точно окаменел. Изнутри меня обдало огнем, я едва дышал, у меня немилосердно горели не только щеки, но даже и затылок, и чем сильнее я боялся, как бы мое смятение не заметили окружающие, тем ярче пылало мое лицо. До того дошло, что сам господин коннетабль обратил внимание на мой странный вид и спросил:

— Что с тобой, Хуанито? Здоров ли ты, дружок? Не выйти ли тебе на воздух проветриться?

В ответ я, уставясь в стол, пролепетал:

— Что вы, сеньор, я прекрасно себя чувствую.

И хотя причина моего недуга сидела прямо передо мной, я не решался взглянуть на нее, а лишь прислушивался к своим ощущениям: трепет поднимался от моих чресел к желудку, вызывая сладостную истому, затем пробегал дальше вверх, по спине, к затылку, и я испытывал столь сильное наслаждение, что готов был вот так сидеть без движения целую вечность, не замечая течения времени. А ножка доньи Хосефины все скользила вверх-вниз, и ее маленькая стопа с нежным изгибом, мягкая и теплая, прижималась к моей ноге, словно игривый котенок, и я вытянул вперед ногу, чтобы ей было удобнее ласкать меня, а также — чтобы мускулы напряглись. Пусть восхищается моей телесной мощью. И повторялось это много раз в течение всего пира, поэтому к пище и вину я прикасался, только когда господин мой коннетабль спрашивал: „Уж не заболел ли ты, Хуанито, почему ничего не ешь?“ Тогда я, чтобы не вызывать подозрений, клал в рот кусочек мяса и неохотно жевал, безразличный к его вкусу, ибо был сыт ликованием: ведь на седьмом небе, известное дело, не до хлеба насущного. Время от времени я как бы невзначай посматривал на донью Хосефину, но она выглядела совершенно невозмутимой, будто не имела ни малейшего отношения к заманчивым и обжигающим ласкам под столом, и это женское притворство приводило меня в полнейший восторг. Как ей удается быть одновременно столь холодной и благовоспитанной сверху и столь горячей и дерзкой — внизу?

Но вот пиршество подошло к концу, настала пора убирать скатерти, и многие уже вышли из-за столов.  Я же не решался встать, потому как донья Хосефина еще не доела десерт, а ее ножка все не давала мне покоя. Про себя я даже шутил, что этак она мне мозоли натрет, если будет и дальше столь настойчива, — и я, признаться, в глубине души ничего не имел против. И тут ко мне вновь обратился господин коннетабль:

— Хуанито, а ты что же не встаешь? Еще не наелся?

— Мне и здесь хорошо, сеньор, — отозвался я.

Ехидная усмешка зазмеилась на его губах, и сказал он:

— Имей в виду, ты можешь идти, когда пожелаешь, и знай, нога, которой заняты все твои помыслы, — моя.

Подо мной словно земля разверзлась, и, охваченный жгучим стыдом, я не находил слов для ответа. Хорошо хоть коннетабль сжалился надо мной и сообщил о своем розыгрыше негромко, словами, для других непонятными, чтобы не позорить меня перед сотрапезниками. Тем не менее я был так удручен его коварством, что не остался смотреть обещанное после ужина представление уродцев, выкрашенных наполовину в серебряный цвет, наполовину — в золотой, пренебрег и музыкой и танцами, которыми все еще долго услаждались во внутреннем дворе, окруженном колоннадой, благо ночь выдалась теплая и воздух был напоен ароматом жасмина. Обиженный и раненный в самое сердце, изнемогая от безответной любви, я удалился к себе под предлогом головной боли. Проходя через кухню, где ели слуги, а с ними Андрес де Премио и служанки доньи Хосефины, я увидел, как Андрес шепчет что-то на ушко сидящей у него на коленях Инесилье, обняв ее тонкую талию. А значит, Инесилья не придет ко мне сегодня ночью, как в прошлый раз, поскольку нашла себе ухажера повеселее. С этими мыслями я переступил порог своей комнаты, придвинул к двери скамейку, разделся, лег в постель и если не заплакал, то отнюдь не за отсутствием такого желания, но единственно потому, что пережитое за ужином вымотало и утомило меня до предела. Так что я лишь вздохнул раз-другой и тут же забылся благодатным сном.

Однако же вечер был не настолько безнадежно испорчен, как я полагал. Внезапно меня разбудил какой-то звук. Скамейка у двери ползла по плитам пола. Я насторожился. Кто-то толкал дверь. В окно падал рассеянный луч от горящего во дворе светильника. Снаружи смолкла музыка — праздник окончился. В ночной тишине слышались лишь позвякивание котлов и чанов, отмываемых на кухне, да тихий скрип чьих-то неплотно закрытых ставень. И еще стук сердца в моей груди. В доме коннетабля я не боялся нападения, напротив, во мне зародилась надежда, что Инесилья пришла скрасить мое одиночество, как тогда, в замке Ферраль. И вот в комнату кто-то заглянул — я различил в полумраке женскую головку с распущенными волосами и ниспадающей на лицо вуалью. Это и впрямь была Инесилья. Она вошла и снова придвинула скамейку к двери, а я принял ее в объятия, шепча:

— Как, Инесилья, а я думал, ты теперь с сержантом и обо мне позабыла?

Ночная гостья ничего не ответила. Только, не отрывая лица, прижала палец к моим губам, жестом велела мне вернуться в постель и закрыла ставни, погрузив нас в полную тьму. До меня донесся шорох ее одежд, падающих на пол, а о том, что произошло дальше, я не добавлю ни слова, поскольку того требует честь и было бы вопиющей низостью доверять бумаге подобные вещи. Скажу лишь, что общество Инесильи бальзамом пролилось на мое раненое сердце и что если бы она умела взбивать яичный белок столь же искусно, как утешать страждущего мужчину, то короли дрались бы за право назначить ее главным кондитером при своем дворе. Да что там, подобным талантом в изготовлении деликатесов — или еще в чем — она без труда за служила бы место среди прислуги Папы Римского. Засим умолкаю.

На следующее утро замок огласили звуки кларнетов, рожков и тамбуринов, пробуждая тех, кто еще спал. Я открыл глаза и не нашел рядом с собой Инесильи — она уже ушла. Музыка становилась все громче. Из доме чинно выходили нарядные люди и направлялись в собор к обедне, которую почтил своим присутствием сам коннетабль. Мы благочестиво внимали молитвам, а по окончании службы вышли за крепостные стены через все те же ворота Святой Марии и расположились на площади монастыря Святого Франциска, где заканчивалась подготовка к блестящему турниру. Двадцать рыцарей в боевых доспехах и шлемах, верхом и с копьями в руках, уже ждали начала. На роскошных зеленых попонах, накинутых поверх конской брони, красовались различные изречения. Знаменосец впереди вздымал знамя, гремели литавры и трубы. Отряд возглавлял командор де Монтисон, брат моего господина коннетабля.

С противоположной стороны, через ворота Пуэрта-де-ла-Баррера, в строгом порядке приближался второй отряд из двадцати рыцарей, с таким же музыкальным сопровождением, во всем похожий на первый, только попоны на конях были синие и знамена другие. Им командовал мой друг Гонсало Мехиа.

Совершив почетный круг по площади и поклонившись коннетаблю и дамам, сидящим в убранной тканями и подушками ложе, отряды встали друг напротив друга. Капитаны отдавали своим людям приказы и подбадривали их, будто готовились к настоящей кровавой битве. Толпа черни на площади замерла в предвкушении — воцарившаяся тишина поражала, учитывая, что поглазеть на турнир собрался весь город. Если бы не раздавались время от времени то плач грудного младенца, то рев осла из-за ограды монастырского сада, можно было бы услышать, как пролетает муха — одна из того множества, что вилось над головами зрителей, старательно отравляя им часы досуга. (Поблизости находились скотобойни, где мухи всегда водятся в изобилии, наглые и ужасно кусачие.)

Коннетабль взмахнул платком, по его знаку протрубил рожок, и всадники галопом поскакали навстречу друг другу, нахлестывая лошадей и высекая искры из камней. Сломав копья в первой атаке, они выхватили черные мечи — тупые, с деревянными клинками — и бросились в бой так рьяно, словно дрались насмерть с заклятым врагом. Замечательное было зрелище. Когда же лучшие рыцари города достаточно показали свою доблесть, снова протрубил рожок, и оба отряда подъехали к ложе коннетабля, который объявил счет и распорядился здесь же подать угощение утомленным участникам турнира. Всадники спешились, передав подоспевшим слугам и оруженосцам коней и доспехи, пока слуги коннетабля разливали по кубкам вино, заранее охлажденное в близлежащем колодце. Это было изысканное розовое, какое подают в харчевне „Воробей“. Рыцари смешались с почетными зрителями и дамами, и там, где только что кипело сражение, трещало дерево и звенело железо, теперь шумел праздник и велись дружеские беседы. Я наблюдал за всем этим с некоторой грустью, размышляя о переменчивости человеческих страстей и занятий, о том, как легко мы от одного настроения переходим к противоположному. В моей же груди копьем засела любовь и проходить вовсе не желала, и, как я ни старался это скрыть, неизменно все мои мысли вертелись вокруг лица и стана прекрасной доньи Хосефины.

Потом мы все, вслед за музыкантами, вернулись в в замок коннетабля, где в зале с гобеленами на нижнем этаже уже накрывали столы к обеду. Распорядитель и слуги носились сломя голову, раскладывал большие и малые ножи и прочие приборы для разделки дичи. И снова было подано бессчетное количества гусей и иной всевозможной птицы, пирогов и других яств и превосходных вин, какие сделали бы честь столу самых могущественных властителей мира сего. Однако, дабы не сложилось впечатления, будто в нынешнем моей нищете я обо всем этом сожалею, прекращаю описывать обилие и разнообразие блюд и вин, солений и варений, сластей и иных роскошеств, щедро ублажавших наши желудки.

В подобных почестях и церемониях, чередой пышно обставленных торжеств пронеслись два дня, в течение которых мой господин коннетабль улаживал разные дела, связанные с королевской службой, то есть с нашим отъездом. За это время не произошло ничего достойного упоминания — разве что двое пьяных арбалетчиков затеяли драку в таверне „Окраина“, где вечно околачивается городская шваль, и одному из них так порезали лицо, что пришлось наложить двенадцати швов. Чтобы отвадить остальных от такого рода подвигов и преподать наглядный урок, я не стал разбираться, что да как, а примерно наказал обоих за пьянство: посадил их в башню под замок, выставив караул из своих же. Туда и пришел войсковой лекарь латать физиономию пострадавшего. Последний, уроженец Паленсии по имени Педро Мартинес, был скользкий тип — склонный к бунтарству, вечно недовольный любым приказом или запретом, тщеславный, лживый, пропойца и болтун. Ножевой удар вспорол ему кожу ото рта до уха, и когда рана затянулась, остался глубокий шрам, придававший ему вид человека, который страдает от зубной боли, но, услышав хорошую шутку, не может удержаться от веселья и смеется половиной лица. С тех пор его прозвали Резаным; если не считать склонности к возлияниям и прочих перечисленных качеств, он был в общем-то неплохим арбалетчиком.

Что же касается войскового лекаря, зашивавшего лицо Резаному, это был мой давний знакомый, и звали его Федерико Эстебан. Часы, свободные от врачевания ран, наложения припарок, вправления костей и кровопускания, он посвящал игре на свирели, или на дудочке, или на кларнете, так как мастерски владел разными музыкальными инструментами. На этой почве за время нашего пребывания в Хаэне он сошелся с Манолито де Вальядолидом, и злые языки, которых всегда и везде хватает, тут же пошли судачить, что, дескать, Манолито у него лечится от несчастной любви. Но я убежден, что дружба эта носила невинный характер и что объединяли их исключительно любовь к музыке и изысканный вкус. Я рассказываю о нем столь пространно потому, что накануне отъезда коннетабль вызвал меня в свои покои и велел секретарям удалиться. Как только мы остались наедине, он сказал:

— Ты знаешь, друг мой, что я люблю тебя как сына и горжусь тобой так, как только отец может гордиться своим чадом: ведь недаром я с малолетства растил тебя в своем доме. Поэтому прошу, выслушай меня не как вассал своего сеньора, но как сын отца. Я должен дать тебе несколько весьма важных советов. Ради блага нашего короля, да продлит Господь его дни, ты отправляешься в сопровождении отважных воинов в Африку. С чем ты там столкнешься, не известно ни тебе, ни кому-либо другому, ибо до тебя не ступала в те места нога христианина. Смотри в оба и не доверяй никому, особенно маврам — у этого народа вероломство в крови, они не задумываясь продадут мать, отца и брата, не говоря уж о тебе. Да и на своих подчиненных не полагайся слепо — командиру не подобает заводить друзей — и не позволяй, чтобы сребролюбие или чревоугодие затмевали перед ними истинную цель — найти и поймать единорога. Также запомни хорошенько, что влюбленный мужчина не годен ни к какому делу, помимо тех, что касаются предмета его страсти; остальные же нужды, как свои, так и чужие, ему глубоко безразличны. Но ты, пусть хоть дотла сгорит твое сердце, обязан ставить королевские цели выше собственных, служение — выше любви, корысти и самой жизни, как велит рыцарская честь и долг вассала. Но довольно об этом: ты благоразумен и сам все понимаешь.

Тут мой господин коннетабль на некоторое время умолк. Затем продолжил:

— С тобой пойдут также четверо арбалетчиков из Хаэна и лекарь Федерико Эстебан, чье участие будет оплачено поровну мною и членами городского совета. Таким образом мы окажем услугу королю, от которого ожидаем кое-каких милостей, и заодно добавим надежности твоему предприятию. Вот, возьми долговые расписки, посредством коих ты будешь регулярно выплачивать им жалованье, равное жалованью королевских арбалетчиков. Суди строго и подавляй без промедления любое поползновение к бунту. Если кто поднимет на тебя голос или руку, вешай его на месте, а если ни виселицы, ни дерева поблизости не окажется, казни через удушение, дабы его смерть послужила назиданием для остальных. Не вздумай с ними церемониться, этих людей надо держать в ежовых рукавицах.

Я слушал его речь, напустив на себя чрезвычайно серьезный вид. Коннетабль помолчал еще с минуту, потом положил мне руку на плечо и, глядя прямо в глаза, добавил:

— И не давай воли естественным для влюбленных желаниям. Пока вы не раздобудете драгоценный рог, донья Хосефина должна оставаться нетронутой девицей.

Я понимающе кивал на все, что он говорил, но от последних слов залился краской, так как затруднялся определить, была ли суровость, с которой коннетабль изрек это предупреждение, настоящей или притворной. На всякий случай, чтобы не выставить себя дремучим болваном, я решил ничего не отвечать и ограничился лишь очередным чинным кивком.

Глава пятая

На следующее утро мы с большой помпой покинули город через ворота Святой Марии, и все жители от мала до велика высыпали на улицы поглазеть на наш отъезд. Бесчисленные литавры, трубы и рога, свирели, тамбурины и бубны, выкрики шутов и луженые глотки арбалетчиков создавали такой оглушительный гвалт, что никто никого не мог толком услышать и все говорили вразнобой что попало, усугубляя суматоху. Коннетабль и его супруга, а с ними рыцари и цвет хаэнской знати любезно выехали проводить нас до окраины города, за которой начинались поля. На прощание мы с коннетаблем обнялись со слезами на глазах, и я хотел поцеловать ему руку, но он руку отнял и еще раз горячо прижал меня к груди как родного сына. Засим мы двинулись по дороге на Андухар, а провожающие вернулись в город и разошлись по домам. Новенькие в нашем отряде, кроме лекаря, о котором я уже рассказывал, арбалетчики Себастьян де Торрес, Мигель Феррейро и Рамон Пеньика, служили в личной дружине коннетабля. Последний, Пеньика, был опытным следопытом, из тех, что умеют степи и на горных тропах настигнуть хоть человека, хоть зверя.

Перед отъездом сеньор коннетабль подарил мне богато расшитый золотом колет и парадную одежду до полу из тончайшего синего бархата, отороченную прекрасным собольим мехом, а также дорогую черную фетровую шляпу и лиловую шапочку, чтобы надевать под нее, как заведено у благородных сеньоров. Графиня же, очень привязавшаяся к донье Хосефине, подарила ей роскошное нижнее платье, целиком покрытое бисерной вышивкой, и к нему — красное верхнее с пурпурной отделкой, и еще седельную подушку черного бархата в изящных золотых узорах. Да и всех остальных, кто отправился в земли мавров и чернокожих, мой господин осыпал дарами и милостями, чтобы ни один участник похода не чувствовал себя обделенным.

Итак, довольные, под нежные звуки свирели Федерико Эстебана, гармонично дополняемые флейтой Манолито де Вальядолида, мы шли по долине, прозванной долиной Забытой Башни. Манолито пребывал в куда более приятном расположении духа, чем прежде, и явно наслаждался совместным музицированием.

В обеденный час, когда солнце стояло в зените и пекло так беспощадно, словно задалось целью свести нас с ума, — особенно страдал от него бедный тучный фрай Жорди, — мы достигли поселения Фуэнте-дель-Рей и постучали в ворота замка, чтобы поприветствовать алькайда (которому мы подарили несколько мулов, груженных продовольствием и утварью, от имени господина коннетабля) и заодно перекусить. Алькайд, некий Педро Родригес, распорядился зарезать двух куриц и приготовить пир для важных гостей. Учитывая, что фрай Жорди, избалованный обильным угощением в замке коннетабля, изрядно проголодался, неудивительно, что мы расправились со скудным обедом, даже отдаленно не напоминавшим пир, в мгновение ока, из вежливости нахваливая кур архонской породы. Хозяин, взглянув на кучку обглоданных костей, вышел из положения с деревенской непосредственностью, велев слугам нажарить нам яиц с копченостями и салом и притащить побольше вина из близлежащей таверны, благодаря чему все и насытились, и воспряли духом. Чтобы возместить ущерб, нанесенный нашей прожорливостью, я дал прислуживавшей нам за столом жене алькайда несколько мараведи, а фрай Жорди записал ей хорошую молитву, помогающую от парши, для излечения недужного сына.

В итоге всем вышли и польза и удовольствие. Сердечно распрощавшись с хозяевами, мы отправились дальше. В источнике, по слухам целебном — говорят, его воды лечат несварение желудка, — мы напоили лошадей, а спустя некоторое время достигли местечка пой названием Сахарная Седловина. Там я купил кувшинчик меда, чтобы при случае преподнести донье Хосефине: как я заметил, она была большая лакомка и особенно любила сладости.

После дневного перехода, когда сгустились сумерки, мы остановились на ночлег в поселении, называемом Архонская Смоковница и принадлежащем ордену Калатрава. Квартирьер, к которому коннетабль заранее посылал гонца с письмом, был готов к нашему прибытию и предложил места на сеновале для солдат, конюхов и слуг, а для остальных — приличные комнаты в домиках неподалеку. Однако я не слишком доверял членам этого ордена и опасался, как бы их коварный магистр не подложил нам какую-нибудь свинью. Поэтому я подозвал Андреса де Премио и через него передал арбалетчикам приказ разбить палатки на некотором отдалении от упомянутого сеновала, якобы потому, что в такую прекрасную ночь грех не поспать на свежем воздухе. Вот мы и встали лагерем на окраине поселения, не теряя из виду дороги, и удвоили количество часовых на ночь. Несколько арбалетчиков ушли в Смоковницу за вином, и по возвращении я допросил их. Они рассказали, что один из прислужников магистра, кривой на правый глаз и без двух пальцев на руке, угостил их кувшином вина и все норовил выведать, кто мы такие и куда держим путь. И они ему честно сообщили, что знали: везем, дескать, нашу донью Хосефину выдавать замуж за мавританского князька, а он взамен обратится в веру Христа, от чего Католической Церкви выйдет немалая польза. Большего он от них не добился, так как касательно истинной нашей цели их не просвещали. Правда, из кое-каких оброненных ими замечаний и не раз доносившихся до меня обрывочных слухов я с уверенностью мог заключить, что арбалетчики строят догадки о совсем иной причине нашего таинственного похода — будто бы мы идем то ли охранять, то ли разрабатывать золотые копи в Африке, которыми владеет этот мавр, согласно некой договоренности между нашим королем и тамошним мавританским султаном, потому и путешествуем в такой тайне, с малым войском, и даже тащим за собой женщин для прикрытия. Я не собирался разубеждать их в этом, поскольку мне были безразличны их домыслы, — лишь бы никто не заподозрил и не пустил слух о единороге.

С наступлением рассвета мы сложили походные шатры, собрали свой скарб и двинулись вперед без каких-либо препятствий и особых приключений. Ближе к полудню крутая каменистая тропа привела нас на холм, с которого открывался вид на высокую горную цепь Сьерра-Морена. Издали горы казались синими с редкими вкраплениями серого. У их подножия, словно белая простыня, раскинутая под приветливым утренние солнцем, лежал Андухар — один из самых богатых, прекрасных и величественных городов в наших землях. И случилось так, что, когда мы приближались к городу, миновав старый мост через речку Саладо, навстречу нам вышла группа из четырех-пяти десятков публичных женщин, то есть блудниц, которые, услышав, что идут солдаты, бросили посетителей городских вертепов на полпути к удовольствию и поспешили на запах прибыли. Желая порадовать арбалетчиков, утомленных зноем и полуголодных из-за скаредности орденского квартирьера, я выделил им час свободного времени, и они тут же разбежались по окрестным кустам, дабы приветствовать подобающим образом столь удачно подоспевших жриц любви. Отовсюду слышались взрывы смеха и громкие песни. Фрай Жорди тем временем занимал беседой донью Хосефину, чтобы она, невинная девица, не заметила, что творится вокруг. А Федерико Эстебан в качестве скорее дружеской услуги, нежели лечения умащивал маслом стертое в кровь седалище Манолито де Вальядолиду. Последний ужасно страдал от верховой езды и постоянно жаловался, что не создан для такого способа передвижения и что терпит эти истязания исключительно из преданности королю, ради его блага и пользы, а также из душевной привязанности к моей особе. И я сам не знал, следует ли мне умиляться этим речам или беспокоиться.

Потом мы двинулись дальше и едва ступили на дорогу, ведущую мимо ветряных мельниц — до нас уже доносился аромат свежего тростника, растущего по бегам шумного Гвадалквивира, — как столкнулись с пышной кавалькадой. Возглавлял ее сам алькайд Андухара Педро де Эскавиас, давний друг и почитатель моего господина коннетабля. Я хорошо его знал. Мы были несказанно рады встрече, долго обнимались и обменивались новостями об общих знакомых, подарками и добрыми пожеланиями. Затем из города пришли мулы, навьюченные корзинами со свежевыпеченным хлебом — от одного запаха его румяной корочки текли слюнки. Я велел щедро наделить хлебом солдат, слуг и конюхов, чем привел их в должный восторг. Педро де Эскавиас настаивал, чтобы мы завернули в город отпраздновать встречу и отдохнуть, но я, рассыпавшись в извинениях, отказался, так как солнце стояло высоко и мы могли еще одолеть изрядный отрезок пути. Тогда великодушный дон Педро решил нас проводить и ехал с нами довольно долго, до поворота на Мармолехо, исполняя по дороге гимн собственного сочинения, сложенный им прямо на ходу и рыцарски восхваляющий красоту доньи Хосефины. Она по такому случаю открыла лицо и, мило краснея, принимала стихотворное подношение с нескрываемым удовольствием. Манолито де вальядолид и лекарь Федерико подыгрывали дону Педро на рожке и виуэле, так что получилось целое представление, весьма приятное и занимательное.

Развлекаясь подобным образом, весь остаток дня мы провели в приподнятом настроении. Арбалетчики распевали похабные солдатские куплеты, хулящие мужское достояние нашего короля, и прочие непристойные песенки, коими марать бумагу мне не позволяет стыдливость. Мы и не заметили, как наступил вечер, и уже в темноте достигли окруженного деревнями замка под названием Вилья-дель-Рио. Там я предъявил королевскую пропускную грамоту, и нам тотчас же дали кров, и дрова для очага, и ячмень для коней и мулов.

Через два дня, не отмеченных никакими происшествиями, мы вошли в Кордову, город аристократов и мыслителей, в котором я никогда раньше не бывал. На ночлег мы остановились в монастыре Святого Рафаэля, где настоятелем служил родной брат канцлера, уже осведомленный о нашем приезде. Он принял нас с королевскими почестями и лично проследил, чтобы мы ни в чем не испытывали недостатка. Нас устроили в удобных покоях, затем накормили прекрасным ужином из всевозможных сортов рыбы, фруктов и вин; животным же досталось вдоволь сена и ячменя. Стоит ли говорить, что все мы остались сыты и очень довольны…

После еды мы посетили городской собор мавританской постройки, служивший некогда мечетью, и зрелище это потрясло нас до глубины души. Размере храма превосходили человеческое воображение, уходящие ввысь своды поддерживались бесконечными рядами колонн. Мраморные резные панели и многоцветные мозаики играли сочетаниями сочных красок, и казалось, будто мы находимся в пальмовой роще в предзакатный час, когда последние лучи солнца заливают багрянцем край небосвода. Такое впечатление производил свет, проникающий в собор через разноцветные витражи в окнах.

Когда занялся новый день, фрай Жорди под безупречный аккомпанемент Манолито и Федерико Эстебана отслужил мессу, которую все мы выслушали с величайшим благоговением. Потом мы нагрузили мулов, прихватив с собой в дорогу солидный запас хлеба, только что покинувшего печи, и отправились дальше, по направлению к Севилье. Надо сказать, что дорога на Севилью построена и вымощена маврами, то есть очень хороша и удобна для путников, к тому же кое-где она проходит вдоль берегов спокойного в этих местах Гвадалквивира. Неудивительно, что передвижение по ней обернулось сплошным удовольствием.

Так день за днем мы приближались к Севилье, откуда, согласно предписанному маршруту, должны были отправиться в мавританские земли. Я вез с собой письма короля, канцлера и коннетабля Кастильского и своевременно передавал их тем, кому они предназначались. А в тех местах, куда писем не было, я показывал королевскую пропускную грамоту с красной тесьмой и сургучной печатью, и в мгновение ока перед нами расступалась охрана, распахивались ворота и склонялись головы. Глядя на это, я все тверже убеждался в грядущем успехе, уже чувствовал себя достойным высочайшего монаршего доверия и не приписывал более своего назначения ни капризу Фортуны, ни замыслу Провидения. Впрочем, как и почему эти две силы распоряжаются человеческими судьбами, никому доподлинно не известно.

Некоторое время не происходило ничего такого, что стоило бы здесь описывать, разве что неугомонный Педро Мартинес из Паленсии по кличке Резаный иной раз мутил воду, чем весьма меня раздражал. Однако, заметив, что многие арбалетчики считают его за вожака и слушаются охотнее, чем сержанта Андреса де Премио, я не спешил его строго наказывать, но вместо этого пытался улестить, умаслить и перетянуть на свою сторону. Себе же на беду, как показали дальнейшие события. Резаный вечно всем был недоволен, на все жаловался, а его приспешники с готовностью развешивали уши, поддаваясь его влиянию.

Любовь к донье Хосефине кружила мне голову, и я не упускал случая побыть рядом с ней. Теперь, по прошествии стольких дней, мы даже иногда вступали в разговоры, пусть и не наедине, а неизменно в присутствии фрая Жорди или ее служанок. Я разрывался от желания не оставлять ее ни на минуту круглые сутки, однако позволить себе мог лишь скромное удовольствие совместной трапезы или краткой беседы во время привала. Зато в моей власти было следить за тем, что подают ей к столу, куда ставят ее шатер или навес от солнца, как убирают отведенную ей комнату, — и я на жалел сил, стараясь, чтобы моей донье Хосефине доставалось все самое лучшее. Моя сердечная склонность не укрылась от фрая Жорди, но он воздерживался от каких-либо замечаний, только смотрел с улыбкой то на меня, то на нее и качал головой, будто говоря: „Что тут поделаешь? Такова жизнь“.

И вот однажды, когда мы остановились на ночлег в Эсихе после утомительного жаркого дня, я пошел мыться в мавританские бани, после чего вернулся во дворец графа де Паредес, где нас любезно принимал двоюродный брат магистра ордена Сантьяго. В своей комнате я закрыл окно, чтобы не проникал зной снаружи, и при тусклом свете масляной лампадки, стоящей в стенной нише, начал раздеваться. И вдруг в дверь проскользнула укутанная вуалью тень, почти невидимая в полумраке, в чьих очертаниях я тем не менее угадал прелестные формы Инесильи. Первым делом она подошла к лампадке и потушила ее, затем, когда воцарилась полная тьма, ощупью направилась ко мне, протянув руки. Я обнял и поцеловал ее и посетовал: мол, я постоянно вижу ее с Андресом де Премио и давно утратил надежду, что она снова придет ко мне. Но она, как и в прошлый раз, приложила пальчик к моим губам и молча, но очень ласково подтолкнула меня к кровати. Кровать была хорошая, настоящая, с матрацем и простынями, так что мы удобно расположились на ней и предались тем же усладам, что и раньше, о коих я и сейчас не стану распространяться. Ведь о том, чего требует человеческая природа, человеческие же порядочность и скромность запрещают упоминать вслух или на бумаге.

Так проходил день за днем, и наконец мы достигли окрестностей Севильи. Вдали замаячили мрачные крепостные стены, опоясавшие город, а над ними, словно птичья стая, — россыпь выбеленных плоских крыш, верхушки пальм и кипарисов в садах, кажущихся с такого расстояния игрушечными, и посреди всего этого — устремленный ввысь перст башни, бывшая жемчужина мавританской короны, ныне сияющая в короне испанской. Над городом раскинулись зеленые сады Альхарафе, чьи плодородные земли в изобилии дают сочные апельсины и превосходное оливковое масло. А еще выше, над Альхарафе, — синее небо, чище которого нет на белом свете, расчерченное крыльями лихих коршунов и юрких ласточек. Мне не терпелось посетить Севилью, ведь я никогда раньше не был в столь великом и славном городе, однако я взял себя в руки и перво-наперво занялся делом: мне предстояло устроить свой отряд на постой. Мы нашли приют в Белой Башне — так здесь прозвали владения герцогов де Камараса, — где нам отвели удобные места для ночлега и щедро снабдили всем необходимым: хлебом и вяленым мясом, свежим сеном и ячменем, дровами и прочим. Так приказал в письме король.

Владения эти находились на расстоянии лиги от Севильи. Такова была воля королевского канцлера: он велел нам обосноваться там и не показываться всем отрядом в Севилье, пока в порт не войдет корабль, на котором мы поплывем к африканскому берегу. На следующий день мы с фраем Жорди и его помощником отправились в город в сопровождении герцогского слуги. Он привел нас во дворец, расположенный неподалеку от собора, где жил генуэзский купец Франческо Фоскари, банкир короля и близкий друг его светлости, взявший на себя все расходы и хлопоты по переправлению нашей экспедиции в Африку.

Франческо Фоскари принял нас в огромном зале, где его писари и счетоводы не покладая рук записывали в переплетенные в пергамент книги сведения о грузах гвоздики и корицы, золотых изделий, орехов, благовоний и прочих товаров, какими торговал генуэзец. Сам Фоскари выглядел лет на шестьдесят — орлиный профиль, по-обезьяньи торчащие уши, тощий и росту низенького. Последнее обстоятельство вынуждало его носить туфли на двойной подошве и на флорентийском каблуке, дабы смотреться повыше. Я к тому же заметил, что помощники и слуги старались не подходить к нему близко, а с каждым шагом в его сторону чуть-чуть пригибались, чтобы не слишком над ним возвышаться. Как только я это понял, поневоле и сам немного опустил голову и ссутулил спину, будто находился в помещении с низким потолком, и сохранял сию смиренную позу на протяжении всей аудиенции.

Узнав, кто мы такие, Фоскари проявил радушие и любезность. Он пригласил нас во внутренний дворик, украшенный растениями в кадках, с фонтанчиком посередине, на римский манер, и скрипучими плетеными скамьями — на них мы и уселись. Затем хлопнул в ладоши, и тут же появились служанки, которым он велел подать ледяной шербет — восхитительное угощение, достойное кардинальского стола. Задав несколько вопросов о пройденном нами пути и о наших родных городах, как мне показалось, скорее из вежливости, нежели из искреннего любопытства — подобные беседы ведет любой странник со случайными попутчиками на постоялом дворе, — Фоскари погрузился в задумчивое молчание, отпил из своего кубка и вдруг без лишних церемоний завел речь о главном.

— Найти единорога — задача не из легких, — сказал он. — Мой человек в Сафи, исключительно надежный, который, кстати, уже готовится к вашему прибытию, сообщил мне, что в стране мавров этот зверь не водится, а значит, вам придется отправиться за ним в земли чернокожих. Сделать это можно двумя способами: либо морем, следуя курсом португальских кораблей, тайно бороздящих те широты, либо сушей, через песчаную пустыню. Обе дороги скверные, но морская — большее из двух зол, потому что португальцы ни одно судно не пропускают за Острова Блаженных[11], и если они застигнут вас ниже, то захватят ваш корабль и пустят его ко дну, а вас возьмут в плен или сделают еще что похуже. Знал я несколько человек, которые пытались осуществить подобное, будучи убеждены, что, обогнув Африку, можно морем добраться до богатой Индии. Все их корабли бесследно исчезли вместе с командой. Море вычеркиваем, остается путь через пустыню. И его не многие христиане одолели, но по крайней мере известно, что по другую сторону пустыни находятся земли негров, где, как говорят, есть полноводные реки и высокие деревья и полно крупных зверей. Там обитают львы, слоны, обезьяны и единороги, однако последние особенно упорно избегают человека и прячутся в чаще бескрайних дремучих лесов, кишащих страшными летучими змеями. Там-то и следует искать единорога, если он вам так нужен. Я помогу вам добраться до края пустыни, но не дальше. Так я сказал и королю, когда мы виделись на день святого Михаила, и он согласился. Остальное в ваших руках.

Об этом и о многом другом мессер Франческо говорил прямо и с полной откровенностью, доводя до моего сознания всю сложность нашей миссии и несколько умеряя мое самодовольство, вызванное высочайшим королевским доверием. Под влиянием минутной слабости мелькнула даже в голове моей мысль, что выбрали меня именно по причине моей наивности и неосведомленности, а вовсе не за доблесть и усердие, как я полагал вначале. Впрочем, я благоразумно оставил ее при себе, чтобы не пошли слухи, будто командир малодушно празднует труса аккурат накануне отъезда, каковой намечался через двадцать дней, когда ожидалось прибытие африканского корабля, ежемесячно курсирующего между Сафи и Севильей. На самом деле кораблей было два, они одинаково назывались и одинаково выглядели. Чтобы не терять времени даром, они плыли одновременно, один туда, другой сюда, пересекаясь в открытом море. Уходящий из Севильи корабль вез пшеницу, вино, утварь, каталонские ткани и всякие безделушки, а возвращающийся — медь, индиго, кожу, пряности, каучук, камедь и золото.

Мессер Франческо Фоскари учтиво проводил нас до самой двери и попросил не пускать арбалетчиков в город иначе как по очереди, группами не более пяти человек, дабы не привлекать лишний раз внимание городского совета, хотя тот уже осведомлен об отплытии некой королевской экспедиции. Кроме того, он пригласил нас через два дня, в воскресенье, отобедать с его семьей, что мы сочли величайшей честью для себя. Я поцеловал ему руку на прощание, и он вернулся к своим счетам и торговым сделкам.

Когда настало воскресенье, я облачился в лучшие одежды, что имел с собой, подаренные моим господином коннетаблем, расшитые золотом и отороченные соболем. Донья Хосефина надела зеленое нижнее платье из тонкой парчи и черное верхнее, камчатное, а к нему — прелестный головной убор, сшитый по новой моде, подчеркивающий ее непринужденную грацию и весьма приятный для глаз. Манолито де Вальядолид вырядился в узкий черный колет, ярко-красный короткий плащ, богато отороченный куницей, шляпу набекрень и чулки по французской моде; пудры и благовоний на нем было куда больше, чем подобает мужчине. Для фрая Жорди из Монсеррата наша хозяйка донья Хоакина выкроила и весьма искусно сшила новую рясу из добротной ткани, купленной в Эсихе. Так, небольшой, но пышной процессией мы въехали в Севилью через ворота, называемые Пуэрта-де-ла-Макарена, и направились по главной улице к собору, туда, где возвышалась знаменитая башня. Горожане не расступались перед нами, не высовывались из окон поглазеть на нас и вообще, против моих ожиданий, почти нас не замечали. Только две-три женщины обернулись, отпуская шуточку по поводу чрезмерного благоухания, исходящего от Манолито, но, хотя слова их ничем не напоминали похвалу и отнюдь не ласкали слух, мы прикинулись глухими, решив не затевать пустых ссор в столь знаменательный день, когда мессер Франческо будет великодушно принимать нас как равных.

Наконец мы добрались до дворца, и навстречу нам вышли слуги в ливреях генуэзца, голубых (цвет моря) с золотом (цвет торговли). Они приняли поводья у дам и фрая Жорди, которого в новом одеянии, наверное, приняли за архиепископа, помогли им спешиться и увели наших лошадей в конюшню. Тем временем открылась парадная дверь. Мессер Франческо встречал нас с распростертыми объятиями и сияющей улыбкой. Вслед за ним вышли его супруга, дородная краснощекая матрона, на голову выше мужа и раза в три объемистее, четыре красавца сына и две дочки, не сказать чтоб хорошенькие. Все они были разодеты в парчу и меха, увешаны золотыми цепями и драгоценностями, подчеркивая тем самым, как они польщены нашим посещением, отчего я даже слегка оробел. Правда, позже мне стало казаться, что девицы смотрели на нас так, как смотрят обычно на тех, кто уходит навсегда и без надежды на возвращение, — то ли это выпитое вино настроило меня на меланхолический лад, то ли прорезалась острая наблюдательность человека, познающего, пусть слишком поздно и себе же на беду, потемки чужой души.

Пока готовился обед, мессер Франческо провел нас по всем закоулкам своего дворца, превосходящего роскошью даже королевский алькасар. Мне еще не доводилось видеть столь богатых жилищ. Когда под звон бронзовых колокольчиков перед нами открылись очередные двери, мы очутились в другом внутреннем дворике, куда более уединенном, чем тот, с плетеными креслами, где мы сидели в первый день. Этот дворик был украшен мастерски выполненными картинами, большими гобеленами, серебряной утварью, по потолку окружавшей его галереи вилась арабская лепнина. Посередине раскинулся маленький пруд с постаментом, высеченным из цельного куска белого мрамора, привезенного из Италии, как объяснил нам гостеприимный хозяин. Барельеф на постаменте очень жизненно изображал подвиги божественного Геркулеса. Надо было видеть, как растрогался Манолито, восхищенный такой красотой, как нежно провел он кончиками пальцев от обнаженного плеча Геркулеса вниз к изгибу ягодиц, отчего фрай Жорди слегка поперхнулся и послал мне едва заметную заговорщицкую ухмылку. Из дворика на второй этаж вела изумительная беломраморная лестница, очень широкая; каждую ступень ее украшали валенсийские вазы, меж ними попадались и китайские, тончайшей работы, изящно расписанные павлинами, такими яркими и сверкающими, что глаз не отвести, а также драконами, изрыгающими языки пламени, — казалось, будто они взаправду вот-вот сожгут парчу и бархат, шелка и ленты, струящиеся вокруг.

Не буду останавливаться ни на мозаиках и резной мебели, ни на золотой посуде и приборах, не стану рассказывать ни о легионе слуг, подававших на стол, ни о редкостных и превосходных кушаньях, которыми потчевал нас мессер Франческо, ни о тонких экзотических винах многолетней выдержки, которые мы пили из цветных хрустальных бокалов, изукрашенных затейливой резьбой. Скажу только, что доселе и представить себе не мог жизни в таком довольстве и великолепии, а также что в тот день беззаботного счастья наша удача стояла в зените — впереди нас ждал путь труда и скорби, неизбежный удел рода человеческого.

Глава шестая

Дни и ночи проходили в ожидании корабля. Чтобы арбалетчики и челядь не затевали со скуки свар и потасовок, я почти каждый день вывешивал во дворе кольцо и устраивал состязания по метанию копья. Кто попадал в кольцо, получал приз — четыре вары[12] шелка на колет или их стоимость деньгами, что позволяло победителям биться об заклад или спускать добытое в кости; таким образом удачливые наживались за счет менее везучих, время текло незаметно и не происходило никаких событий, достойных описания.

Наступил день отплытия. Еще до рассвета мы позавтракали, покинули Белую Башню и обогнули Севилью вдоль крепостных стен, не заходя в город, — все равно в столь ранний час ворота еще не открылись. Нам нужны были те, что зовутся Бибарахель и смотрят прямо на реку; рядом расположен мощный форт с тем же названием. Там мы спустились на песчаный берег и онемели от восхищения, разглядывая мачты, реи и такелаж на кораблях всевозможных форм и размеров, стоящих на якоре. По пути мы миновали крытые склады, где купцы хранят свои ценные грузы, привезенный из Африки и других стран, как христианских, так и прочих, или же готовые к отправке. Повсюду в строгом порядке, на удивление аккуратно уложенные и расставленные, покоились тюки и амфоры под надзором бдительных стражников. Последние, каждый в ливрее свего хозяина, полудремали, опираясь на копья, однако один глаз держали открытым, а руку — на рукояти палицы, чтобы при необходимости броситься на защиту вверенного им добра.

Дорогу нам указывал слуга, отправленный с нами мессером Франческо. Следуя за ним, мы добрались до корабля, превосходящего размером остальные, — такой кой корабль называется каррака. Судно стояло у пристани неподалеку от восьмигранной башни, именуемой Золотой, и его мачты соперничали с этой башней высотою. Капитан уже ждал нас, торопясь окончить погрузку и выйти в море, пока отлив не набрал силу. На пристань были перекинуты сходни, удобные для погрузки животных. На борт мы поднялись вполне благополучно — разве что один мул, испугавшись, свалился в воду, и матросам пришлось вытаскивать его на канатах — и без суеты расположились на корабле, который изнутри казался еще больше, чем снаружи, благодаря множеству разнообразных отсеков, каморок и закоулков. Арбалетчикам и слугам предстояло ехать в обществе балласта, то есть мешков с мелким песком, хранящихся в трюме. Служащий Фоскари, ответственный за сопровождение груза, строго-настрого предупредил, что каждая амфора с вином учтена и запечатана и по прибытии все они будут пересчитаны заново, так что если хоть одна исчезнет, с виновных взыщут трехмесячное жалованье, чтоб впредь неповадно было. Все приняли это к сведению, и никто не осмелился перечить, кроме смутьяна Педро из Паленсии, как обычно недовольного и не упускающего случая высказаться.

Вслед за нами взошли на борт несколько черных рабов, несущих на головах тюки с последним товаром, а также бочонки солонины и корзины с хлебом из подъехавшей к пристани повозки. Как только они закончили свою работу, капитан через альгвасила попросил у портового начальства дозволения сняться с якоря. Альгвасил громогласно протрубил разрешение со своего деревянного помоста, прогремела команда „отдать концы!“, и судно отчалило, содрогаясь, да так, что вместе с ним содрогнулось не одно доблестное сердце. И поплыли мы вниз по реке к открытому морю, а когда миновали замок Триана, что возле Севильи, в окне одной из башен я увидел знатную даму, которая встречала рассвет, расчесывая волосы перед зеркальцем, и тотчас вспомнил о моей донье Хосефине. С тех пор как мы сели на корабль, она не показывалась из своей каюты на корме, и всякий раз, проходя мимо, я наблюдал лишь закрытую дверь да в окошке — личико Инесильи, болтающей с Андресом де Премио. Меня терзала зависть, что сержант волен продолжать свои ухаживания (хоть Инесилья порой и наставляет ему рога со мной, оттого что женщин на всех не хватает), в то время как я, будучи верен королю и своему долгу начальника отряда, не имею права думать о моей возлюбленной донье Хосефине иначе как с целомудренным почтением.

В таких размышлениях и застал меня капитан корабля, маленький генуэзец, ростом почти карлик, по имени Себастьяно Матаччини.

— Сеньор, — сказал он мне, — мессер Франческе Фоскари, мой хозяин и покровитель, весьма лестно отзывался о ваших многочисленных достоинствах, так что позвольте заверить: я в полном вашем распоряжении и готов удовлетворять любые ваши пожелания, если только они не связаны со сменой курса, ведь целью нашей, как вам известно, является порт Сафи.

Я ему ответил схожим набором любезностей, и в результате мы остались совершенно довольны друг другом и отлично ладили в течение всего плавания, которое заняло полтора месяца. Дело в том, что африканский корабль, хоть и оснащен превосходно, из-за тяжелого груза не мог плыть быстрее. Нам, пассажирам, однако, казалось, будто мы провели на борту лет пять, так как нас постоянно преследовали недуги — тошнота, слабость, лихорадка, — ведь уроженцы Саморы, Куэнки и Толедо непривычны к дальнему морскому плаванию, а тем более к немилосердной качке. Матросы же, люди грубые и зачастую лишенные стыда, животы надрывали со смеху, глядя на наши мучения; одно слово — гнусное отребье.

Добавлю, что по пути мы один раз остановились у песчаного побережья, называемого Огненным, где разбросаны неказистые домики и стоит малая крепость, чей алькайд Диего Гарсиа де Эррера, невзирая на христианское имя, одеждой и речами крепко смахивал на мавра. Ему мы оставили несколько бочек солонины и вина и еще какие-то товары, нужные местным жителям, в обмен на груду тюков с козьими шкурами, которые здесь во множестве и почти за бесценок скупают у мавров, обитающих дальше от моря. За все это время я редко имел случай побеседовать с доньей Хосефиной и ни разу — наедине, так как сам же настоятельно просил женщин без крайней нужды не высовываться из каюты, абы не смущали их солдаты и матросы, без зазрения совести разгуливающие полуголыми. Поэтому женщины показывались лишь ненадолго и только в сумерках и не отходили далеко от своего убежища на корме, а когда спускалась ночь, усталость брала свое, и они удалялись спать. Эти часы Манолито де Вальядолид и Федерико Эстебан обычно посвящали музицированию, что служило радостью и утешением для всех — даже лошади, нервные и измученные долгим плаванием, успокаивались и затихали в своих стойлах, едва заслышав вечернюю мелодию. Тем не менее я скучал по твердой земле, даже по дорожной пыли и кусачим слепням, я мечтал войти поскорее в порт и оставить позади соленый запах моря, который, говорят, полезен для здоровья, а также вонь стекающих в воду нечистот, насчет целительных свойств коей судить не берусь.

Вот так проходили дни, пока не добрались мы наконец, с Божьей помощью, до порта Сафи, куда направлялось судно. Порт этот находится на побережье напротив Островов Блаженных, теперь принадлежащих Кастилии. Тогда они ей еще не принадлежали, но там уже жили кастильцы, и каталонцы, и генуэзцы, и даже французы.

Сафи представлял собой не больше полудюжины хижин, прилипших к огромному утесу, как бы расколотому надвое морем, — под его сенью, словно осы в разбитом кувшине, укрывались корабли. Был там и сарай из кирпича-сырца, окруженный колючим кустарником и охраняемый мавританскими стражниками, который служил складом для товаров Франческо Фоскари. В прочих строениях жили эти самые стражники и еще консул марокканского правителя. Сто или, может, двести мавров и негров встречали корабль на прстани и без конца смеялись, сверкая белоснежными зубами. Вот уж что всегда меня удивляло в этих людях и тогда как раз впервые было мною замечено — я имею в виду крепость и белизну зубов, столь обычную среди чернокожих. Под руководством опытного лоцмана корабль аккуратно пришвартовался к пристани, и мы, благочинно преклонив колена и глядя на сушу, вознесли положенные молитвы, после чего все сошли на берег, в том числе арбалетчики, выстроенные Андресом де Премио в строгом порядке, дабы внушить почтение местным ротозеям. Тут за дело принялись те, кому надлежало разгружать корабль. Мы же проследовали в дом консула, который оказался генуэзцем и приходился, насколько я понял, не то троюродным братом, не то еще какой родней мессеру Франческо Фоскари. Он был предупрежден о нашем приезде и встретил нас медовыми речами, а заодно сластями, финиками и сырами. Женщины остались у него отдыхать, а я пошел распорядиться насчет места, где раскинуть палатки и сложить наши вещи, и выбрал для этого просторную площадку между домами и рвом, по краю которого тянулся частокол: за неимением крепостной стены с башнями это сооружение призвано было защищать Сафи со стороны суши. По другую его сторону, на мавританской территории, виднелись домики-развалюшки и вовсе лачуги, готовые вот-вот рассыпаться; между ними, словно муравьи в муравейнике, сновали мавры и мавританки и чернокожие, большей частью дети. Они едва прикрывали свою наготу и явно жили в глубокой нищете. Еще дальше находился колодец, из которого они черпали воду, а вокруг — наполовину выжженное солнцем поле, пятно зелени без единого деревца, дающего тень. И стало мне ясно как день, что Африка — страна крайне бедная и неприятная, и решил я, что с поисками единорога следует поспешить, дабы вернуться в христианский мир как можно скорее. Мне тогда только исполнилось двадцать три года от роду, и волосы мои были черными, тело — молодым и сильным, зубы все — на месте, словом, был я целым и невредимым, каким пришел на этот свет. То же касалось и моих спутников, сорока девяти мужчин и четырех женщин, и теперь глаза мои наполняются слезами, когда я пишу о них, и вспоминаю, и снова вижу их перед собою как наяву.

На другой день утром — это была среда — еще до восхода солнца мы разобрали палатки, увязали тюки, снялись со стоянки и покинули Сафи в сопровождении консула марокканского правителя, который накануне целый день у себя дома подсчитывал количество прибывшего товара. Все это добро погрузили на верблюдов (к каждому верблюду был приставлен собственный черный погонщик), и караван тронулся в путь. Мы ехали позади него, насилу смиряя раздраженных верблюжьим запахом коней, и изображали охрану. Места те были неспокойные, поскольку, как нам объяснили, царьки разных племен то и дело ходили войной друг на друга, так что консул держался с нами на редкость непринужденно и приветливо, видя за собой столь блестящий отряд христианских стрелков, слывущих в Африке особо грозными и бесстрашными воинами. С одной стороны, такое отношение было нам приятно, и льстило, и вдохновляло даже, однако, с другой стороны, нас тревожило то, что не успели мы выйти из чрева корабля, точно Иона из китова брюха, и ступить на чужую землю, как в воздухе уже запахло предвестием беды. Так или иначе, мы радовались новизне всего, что нас окружало, Паликес и фрай Жорди ехали впереди с консулом и без умолку трещали на магометанском языке, звучавшем то как вороний грай, то как бормотание заики. Надо сказать, что из нас только Паликес и фрай Жорди разумели по-арабски, поэтому монах переводил остальным на человеческий язык то, что между ними говорилось. Таким образом мы узнали, что от Марракеша нас отделяют четыре дня пути, что город этот самый большой в Африке, да и в целом мире, и лучше всех укреплен и богаче всех украшен дворцами и фонтанами и прочими чудесами, каковые консул описывал в подробностях, размахивая руками, словно мельничными лопастями. Но когда он заявил, что правитель Марракеша — самый великий и могучий на свете властелин, я догадался, что и другие его славословия преувеличены, ведь правду говорят, что свой очаг горит ярче, будь ты хоть христианин, хоть мавр; впрочем, я не стал препираться по означенному поводу, дабы не обижать нашего гостеприимца и провожатого.

За следующие четыре дня не попалось нам ничего достойного упоминания, за исключением обширной пальмовой рощи, которая являла собой самое живописное и восхитительное зрелище. Посреди нее журчал родник с чистой холодной водой, а на гибких ветвях пальм там и тут, словно карабкаясь на небо, примостились мавры, собиравшие финики. Часть своего урожая они преподнесли нам в соломенных корзинах, и мы ели сочные плоды по местному обычаю, с верблюжьим молоком — оно не так сладко, как молоко ослиц, что мы пьем в Кастилии, поэтому с финиками сочетается хорошо. Правда, желудок фрая Жорди взбунтовался против непривычного угощения и пришлось бедному монаху его успокаивать отваром из своих трав, и невозможно было сдержать смех, когда он, влекомый безотлагательной нуждой, поспешно соскакивал с мула и мчался подобно зайцу, задирая на ходу рясу, за ближайший куст или камень. А если таковых рядом не случалось, ему ничего не оставалось, как садиться у всех на виду и притворяться глухим к остротам неучтивых арбалетчиков касательно размеров и белизны его зада.

На четвертый день, в воскресенье вечером, вдали показался Марракеш. Город этот во многом напоминал Севилью: плоский, окруженный толстыми бурыми стенами, над которыми возвышались синие и белые крыши домов, зеленые верхушки деревьев в садах, а также указующий в небо перст башни, похожей на севильскую, только здесь она называлась Кутубия, что по-арабски означает „книжная“, потому что раньше, когда большинство мавров еще умели читать, в ее основании располагалась книжная лавка. Любопытно, что у христиан, несмотря на все бедствия, и смуты, и эпидемии, и войны, посылаемые нам Господом за грехи наши, каждое поколение живет лучше своих отцов, худо-бедно мы совершенствуемся. У мавров же ровно наоборот: повсюду видны признаки упадка, множащиеся день ото дня. По моему разумению, это следствие их упорной приверженности ложной вере Магомета и их слепоты: отчего же, видя успехи христиан, они не устыдятся, и не исправятся, и не устремятся на путь, указанный Господом нашим Иисусом Христом?

Тем временем мы приближались к городу, и навстречу нам вышли королевские слуги с розовой водой и приветственными криками под пение свирелей и бой барабанов, а с ними целая толпа простолюдинов, мавров и мавританок, не говоря уже о бесчисленных детях, слетевшихся на новых гостей как мухи на мед. С ликованием повели они нас за собой и проводили в город через ворота, называемые Баб-Дуккала, откуда рукой подать до караван-сарая Мамуния, где располагаются на отдых караваны, пересекшие пустыню. Караван-сарай представлял собой просторный квадратный двор, опоясанный по четырем сторонам двухэтажными галереями; в комнатах наверху спят люди, а в нижней части — животные. Единственные ворота, большие и прочные, запирались на ночь и охранялись городскими стражниками, чтобы никто не мог проникнуть извне к чужеземцам, а сами они — выйти на улицы; эта мера помогала избежать шума, стычек и прочих неприятностей. Там мы и разместились на постой и, несмотря на то что нас было так много, заняли всего одну галерею, а три других остались пустыми — столь велик был ка-сарай. Посреди двора бил очень удобный фонтанчик, двумя тонкими струями подававший холодную воду. В углу лежала поленница дров, присланных нам мавританским правителем, а рядом, словно заготовленный на зиму стог, — солома от него же. Я через посредство Паликеса рассыпался в благодарностях перед устроившим нас здесь офицером; тот ответил, что завтра принесет нам весть от правителя, а сейчас ворота, согласно обычаю, закроются на ночь, после чего в изысканных выражениях попрощался.

Педро Мартинес, тот, что с порезанным лицом, увидев, как ворота затворяются снаружи, вознегодовал и разорался, какого, дескать, черта да какой мерзавец завлек нас в эту ловушку. В ярости он заявил, что нас бросили в тюрьму, и что я тому способствовал, пренебрегая безопасностью отряда, и что теперь мы в плену исконных врагов наших мавров и целиком зависим от их милости. И уже заволновались несколько арбалетчиков, из тех что лучше прочих с ним ладили и вечно плясали под его дудку, когда Андрес де Премио подошел к нему и, не говоря худого слова, врезал по лицу так, что Резаный растянулся на земле с окровавленным ртом — позже выяснилось, что сержант выбил ему зуб. Паленсиец начал было подниматься на ноги, и глаза его, словно у разъяренного быка, метали молнии, а рука уже сжимала нож. Тут Андрес де Премио выхватил шпагу и, приставив конец клинка к его горлу, точно ко впадинке под адамовым яблоком, произнес спокойно, будто и не сердился нисколько:

— Педрильо Резаный, последний раз тебя прощаю. Еще одна выходка — и, клянусь Господом моим Христом и Пречистой Девой, будешь болтаться на веревке, верно говорю, так же верно, как то, что меня зовут Андрес, а за компанию повиснет и всякий, кто тебе поддакивает. Я сказал свое слово, и оно касается как тебя, так и всех остальных.

Засим он убрал шпагу, смутьян встал, заметно присмиревший, арбалетчики, шушукаясь между собой, стали расходиться по своим углам — и дело с концом. Я же бросил взгляд в сторону женщин — они поселились в каморке с запирающейся на замок дверью поблизости от ворот — и заметил, что все четыре высунулись во двор и со смесью испуга и любопытства наблюдают за происходящим. И не мог я не позавидовать твердости Андреса де Премио (кто бы знал, что у него железный характер!) и не пожалеть о том, что это не я так лихо сбил спесь с Резаного. Вот, собственно, и все.

С величайшей заботой мы устроили на ночлег лошадей, стараясь поскорее откормить их до прежнее состояния, — за время морского путешествия они порядком исхудали. Затем все отправились спать, а я выставил двойной дозор по четырем углам галереи и дополнительного часового у ворот, который должен был стеречь заодно и комнату женщин, и только тогда счел возможным угомониться до завтра, хотя сон все равно ко мне не шел — вновь и вновь в голове моей крутились события минувшего дня.

Чуть рассвело, как у ворот уже появился посланник правителя, велел снять замки и ждал на улице, не переступая порога нашего обиталища, пока я к нему выйду, что, на мой взгляд, свидетельствовало о его деликатности и хороших манерах. Когда я спустился, облаченный все в тот же парадный наряд пурпурного бархата, подаренный коннетаблем, посланник сообщил, что настал мне час предстать пред монаршьи очи и что, если я пожелаю, с нами могут пойти самые достойные люди из моего сопровождения. Я согласился и позвал Манолито де Вальядолида и фрая Жорди — и, разумеется, знатока арабской речи Паликеса, которому предстояло переводить нашу беседу. Андреса де Премио я решил с собой не звать, а вместо этого взял его под руку, отвел в сторонку и сказал ему следующее:

— Андрес, друг мой, ты остаешься за начальника отряда. Поручаю тебе охрану доньи Хосефины и остальных женщин. Пусть никто не покидает караван-сарая без моего прямого приказа, подписанного моей рукой и для верности скрепленного знаком креста, начертанным поверх моего имени.

Андрес на это молча кивнул, и мы вчетвером отправились в путь с офицером. Сопровождавший нас мавр был обходителен, крепок телом и лицом приятен — не такой смуглый, как его собратья, он выглядел скорее белокожим, но чересчур загорелым от постоянного пребывания на солнце, что неизбежно при военной службе. Он представился нам как Инфарафи, и из разговора, который мы вели по пути при посредничестве Паликеса, я понял, что в его казарме много христианских рыцарей, дружных с ним и желающих с нами познакомиться, однако этикет здешнего двора запрещает им навестить приезжих, пока сам правитель на нас не посмотрит. Верить ли этому, я не знал, но противоречить не стал, дабы не выставить себя мнительным невежей. Впоследствии я выяснил, что мавры не обижаются, когда выказываешь недоверие, а, напротив, воспринимают это как нечто само собой разумеющееся. Дело в том, что к ним вообще, как правило, относятся с подозрением, и трудно сказать, оттого ли это, что они очень лживы и изворотливы, или же, наоборот, они столь лживы и изворотливы как раз потому, что никто им не верит. Что тут из чего на самом деле следует, нипочем не разберешься, хоть целый век с ними проживи.

Как бы там ни было, Инфарафи провел нас через большую площадь, на которой рыночные торговцы устанавливали свои навесы, — потом я узнал, что она называется Джема аль-Фна, что по-арабски означает „средоточие смерти“. Там толпилось великое множество народу, особенно женщин и детей, высыпавших из домов, чтобы поглазеть на иноземцев; они расступались, пропуская нас, и все время смеялись и отпускали замечания на своем немыслимом наречии — хвалили, согласно усердному переводу Паликеса, кто нас самих, кто нашу одежду, а кто коней. Уж не знаю, правда ли он все понимал, или понимал частично, а остальное присочинял, или же понимал-то все, а переводил только хорошее: во всяком случае, мы слышали только лесть и славословия, отчего я весьма приободрился, выпрямился в седле, выпятил грудь и как бы невзначай положил руку на эфес шпаги, откинув назад полу плаща. Искоса я поймал взгляд черных глаз мавританки, опушенных мягкими шелковистыми ресницами, и подумал про себя, что все-таки жизнь этих неверных в сердце Африки не лишена известных удовольствий.

Тем временем мы доехали до высокой красной глинобитной стены без зубцов и амбразур, но охраняемой чернокожими стражниками в белых одеждах, из чего я сделал вывод, что это и есть алькасар и резиденция мавританского правителя. Подбежали черные пажи, чтобы принять у нас лошадей, и мы спешились и прошли вслед за Инфарафи, миновав два прелестных дворика с водоемами, окруженными вазами с благоухающими цветами, в просторный зал, ярко расписанный и богато украшенный, где восседал правитель. В зале находилось два или три десятка человек, на вид придворных, судя по покрою и роскоши костюмов — причем некоторые были одеты не на мавританский манер, а по-христиански, и все вели меж собой чрезвычайно оживленные беседы. Впрочем, едва мы вошли, как воцарилась тишина и все глаза устремились к нам, скорее из любопытства, нежели из строгого следования этикету, коего мавры, будучи людьми темными, придерживаются мало.

Глава седьмая

Пришло время дать некоторые объяснения, необходимые для понимания этой истории. Марокканский правитель зовется также Мирамамолин, что означает „посланник божий“, и мавры в невежестве своем почитают его за пророка и думают, что он творит чудеса, хотя чудес тех никогда никто не видал, но, будучи людьми наивными и темными, они в это верят, как и в лживые сказки Корана. И утверждают, будто бы божественной избранности Мирамамолина имеется верное доказательство: передние зубы сверху у него расставлены так, что между ними свободно проходит ноготь. А это глупость несусветная, ибо, будь оно правдой, все ослы и многие лошади сошли бы за пророков, и если поразмыслить хорошенько, то верить в подобную чушь — еще и тяжкий грех. Я-то ее излагаю на письме не по легкомыслию своему — ведь как истый христианин я готов принять все, чему учит Церковь, доступно это моему пониманию или нет, — а чтобы наглядно показать, насколько фальшивы лжепророк Магомет и его шарлатанская секта.

Вышло так, что когда мы прибыли в Марракеш, был в королевстве марроканском не один Мирамамолин, а целых три, и все трое жаждали занять трон, и шла между ними война нешуточная. Один из них, по прозванию Рыжий, стоял тогда с большим войском под стенами, планируя напасть на второго, который засел в городе, чье имя было Абдамолик, а прозвище — Птицелов, и вот он-то нас и принимал.

Возраст его я оценил лет в тридцать или чуть меньше, был он высок и статен и добродушным взглядом своим напоминал только что отелившуюся корову. Мне показалось, что он не наделен острым умом, а во всем полагается на своего везира, который ему подсказывает, как в каком случае подобает поступить. Когда гостеприимец объявил мое имя, все присутствовавшие в зале умолкли и обернулись посмотреть на нас, и я ужасно смутился и густо покраснел, однако выученных уроков этикета не позабыл: приблизился к нему (он сидел, раскинувшись на пышных подушках, за неимением кресла, на котором было бы не в пример удобнее), преклонил колено и поцеловал протянутую мне руку, холодную как у покойника. Пусть единственное, но все же какое-никакое сходство с нашим королем Энрике. Затем я протянул ему привезенное с собой письмо от кастильского монарха, он принял его и передал везиру, после чего сделал мне знак подняться, что я тут же исполнил. Довольно долго Мирамамолин расспрашивал меня о путешествии и моих спутниках, а я отвечал со всем старанием через посредничество Паликеса, который рядом со мной усердно выполнял свой долг, не умолкая ни на миг, хотя был малость сконфужен и угрюм — ведь, чтобы предстать перед Мирамамолином, ему пришлось снять головной убор, и теперь он на виду у почтенного собрания сверкал голой лысиной, и солнечные лучи отражались от нее, как от начищенного шлема.

Наконец правитель жестом повелел мне удалиться, я снова поцеловал ему руку, и мы вышли, кланяясь и вежливо пятясь, не смея повернуться к нему спиной, и я справился с этой задачей достойно, а вот Паликес на ходу треснулся головой о колонну, разделявшую дверной проем. Не будь церемония столь торжественной, зрители от души посмеялись бы, однако тут один только Мирамамолин расхохотался до слез, в то время как стоявший подле него везир взирал на него с укором и презрением — по крайней мере так мне показалось.

Везир этот был среднего роста, лет пятидесяти, седой и светлокожий, тонкий как тростинка, с глубокими синими глазами и орлиным носом; во взгляде его, неспокойном и пытливом, тоже сквозило что-то орлиное. Посланный им слуга попросил нас подождать во дворике. Вскоре он вышел к нам и провел нас в какие-то покои, где предложил сесть и угостил орехами и финиками, которые я есть не стал, не доверяя магометанам, зато Паликес без стеснения набил ими рот, что весьма затруднило его работу толмача. Как бы там ни было, в конце концов я понял, что говорил мне везир: желания короля кастильского ему известны и его повелитель Мирамамолин удовлетворил бы их немедленно, если бы не одно существенное затруднение — идти в землю негров наш отряд должен с караваном, а следующий караван отправится только через два месяца. Я ответил, что нам ничего не нужно, кроме проводника, которому мы заплатим из собственных средств, и, получив такового, мы двинемся в путь совершенно довольные и глубоко признательные. Везир же возразил, что пустыня подобна песчаному морю и верблюды суть корабли, это море пересекающие, а погонщики — их капитаны, но помимо того в пустыне бродят племена опасных и злобных разбойников — они будут похуже морских пиратов у берегов Майорки, они сущие демоны и называются туареги. И у этих туарегов уговор с Мирамамолином, что в год через пустыню проходят лишь два каравана и им за немалую мзду разрешают брать воду из некоторых колодцев, — вот и все, ничего не попишешь. Слова его огорчили меня, да и насторожили, и я не знал, что на это ответить, поэтому сказал, что должен посоветоваться со своими людьми. Засим мы попрощались, конюхи привели наших лошадей, и тот же самый слуга, что показывал нам путь, проводил нас к выходу. Везир же сидел и смотрел, как мы удаляемся по двору, пока за нами не закрылись ворота, охраняемые чернокожими стражниками.

Дело было сделано, и мы вернулись в Мамунию, где, как оказалось, царило мирное и веселое настроение, так как за время нашего отсутствия в караван-сарай привезли хлеб и вяленую баранину — подарки от Мирамамолина дорогим гостям. Всех весьма обрадовала его любезность, хотя многие и тосковали по вину, коего в городе вообще не было, потому что оно строго-настрого запрещено магометанским законом. Так или иначе, я созвал наш отряд во двор и вместе с Андресом де Премио, которого еще на корабле тайно просветил относительно истинной цели путешествия, объявил, что едем мы не девицу обрученную замуж выдавать, но охотиться на единорога в земле чернокожих. Арбалетчики, уже предвкушавшие возвращение в Кастилию, были потрясены и раздосадованы; они подняли неимоверный гвалт, обсуждая между собой новость, и стали собираться в группки, каждый со своими приятелями и земляками, как у них заведено. Некоторые размахивали руками и топали ногами, словно одержимые. Громче всех, конечно, вопил Педро Мартинес по кличке Резаный: дескать, нас подло обманули и не станем же мы терпеть подобное вероломство. Я поднял вверх обе руки и, когда они мало-помалу угомонились, сказал, что выполнение этой задачи чрезвычайно важно для повелителя нашего короля, за которого мы жизнь положить обязаны, и пообещал бесчисленные милости, дары и привилегии по возвращении, а также двойную плату за службу, отчего многие прикусили язык, а кое-кто и вовсе успокоился. Закончив речь, я отправил их в город погулять, на людей посмотреть и сходить к блудницам, чтобы выпустить пар. Все получили свободное время, кроме пяти человек, назначенных охранять скарб, продовольствие и женщин до возвращения товарищей. Манолито де Вальядолид раздал жалованье, и солдаты радостно помчались его проматывать. А я тем временем устроил совещание с фраем Жорди, Андресом и Манолито в дальних комнатах караван-сарая, где никто не мог нас подслушать. Вместе мы думали, как быть дальше, и сошлись во мнении, что арбалетчики, не ровен час, взбунтуются, если узнают, что им предстоит углубиться в негритянские земли, куда не ступала нога белого человека и где, по слухам, водятся демоны, страшные чудища и ядовитые змеи. Поэтому мы единодушно решили, что, дабы поумерить подобные страхи, следует пустить слух об изобилии золота и драгоценных камней в тех местах, куда мы направляемся, — что, по нашему убеждению, было чистой правдой, — и тогда свойственная простолюдинам алчность взбодрит их дух и поможет преодолеть тяжкие испытания, ожидающие нас впереди.

В предобеденный час того же дня нас посетил везир Мирамамолина с большой охраной и пышной свитой. Сопровождающие остались ждать снаружи, а везир заперся со мной для беседы с глазу на глаз. Поскольку мы не сможем отбыть в страну негров раньше чем через два месяца, сказал он, Мирамамолин передает нам свое предложение. Правитель хотел бы покамест одолжить моих арбалетчиков, чтобы те до отъезда послужили ему, а уж он заплатит им вдвое против их жалованья, да и мне перепадет немалая доля, и все будут щедро награждены и осыпаны милостями; кроме того, в мое распоряжение будет предоставлен красивый дом, чтобы коротать ожидание. На это я не ответил ни „да“, ни „нет“, а попросил времени на размышление. Везир обещал прислать вечером гонца за ответом. Не успел он убраться восвояси, как заявился ко мне еще один знатный мавр, тоже бывший утром у Мирамамолина. Он сообщил, что зовут его Абулькасим и что он знает о моем разговоре с везиром, однако предлагает мне еще вдвое больше денег, и даров, и милостей за осуществление другого плана: я соглашаюсь выступить против врагов Мирамамолина, которые собираются через две недели напасть на город, но в самый разгар битвы внезапно перехожу на сторону противника, известного под прозвищем Рыжий. Ну а я знал, что подобные коварные интриги и вероломство — обычное дело для мавров, ведь они, как я уже говорил, таковы от природы: не успеют заключить союз, как тут же его нарушают, с легкостью предают друг друга и вмиг переходят от горячей любви к лютой ненависти. Тем не менее я из осторожности не ответил ни „да“ ни „нет“, а сказал, что надо подумать, и Абулькасим попрощался, пообещав прислать к вечеру слугу, дабы узнать мой ответ, и слуге этому дать с собой золотую кастильскую доблу[13] в качестве опознавательного знака. С тем и ушел.

Пребывая в растерянности, я вновь устроил совет, чтобы определиться с дальнейшими действиями. После всестороннего обсуждения мы договорились, что не станем ничего отвечать ни везиру, ни Абулькасиму, пока не разберемся толком, что к чему у этих мавров, какие поступки лучше послужат нашей выгоде и принесут наименьший вред. При дворе Мирамамолина мы видели нескольких христиан, не то генуэзцев, не то венецианцев, — вероятно, они представляли здесь интересы иноземных купцов. Вот их-то мы и вознамерились отыскать и расспросить о мавританских делах, будучи уверены, что они наделят нас добрыми советами и выведут из потемок, в коих мы блуждаем, — они же хоть и торговые люди, но все-таки христиане и Бога боятся. Кроме того, мы решили искать проводников, пусть даже и тайком от Мирамамолина, а также опытных следопытов и людей, знающих дороги через пустыню. Дело повелителя нашего короля отлагательств не терпело и требовало, чтобы мы продолжили путь поскорее, не дожидаясь никакого каравана. Андрес де Премио вообще высказал догадку, что эту двухмесячную проволочку мавры просто выдумали ради того, чтобы пополнить свое войско нашими солдатами, — ведь им явно позарез нужны хорошие стрелки.

Словом, нас одолевало беспокойство, и нам очень не нравилось, как развиваются события, однако более приемлемого выхода мы не видели. До вечера еще оставалось несколько часов, и мы втроем — фрай Жорди, Паликес и я — отправились побродить по городу и послушать, о чем судачит народ, — глядишь, и выясним что-нибудь полезное. Андрес снова безропотно остался за старшего — полагаю, его более чем устраивало общество Инесильи — и велел запереть засовы изнутри после нашего ухода, а часовым на галерее наказал глядеть в оба. Женщины были подавлены известием, что мы держим путь в неведомые края, и неустанно молились у себя, не осмеливаясь выйти даже во внутренний двор.

Мы взяли с собой клинки и малые щиты, завернулись в плащи, но пошли пешком, будто желая всего лишь полюбоваться городом, и, когда вышли на упомянутую выше Джема аль-Фна, заметили, что за нами тенью следуют несколько арабов подозрительного вида — наверняка то были шпионы Мирамамолина или же кого-либо из влиятельных придворных, имевших виды на наших арбалетчиков. Тем не менее мы усердно изображали беспечность и, двигаясь вперед как ни чем не бывало, разгуливали по центральной площади. Соглядатаи не отставали. На прилежащих улочках, узких, темных и зловонных, толпился народ — арабы, негры и мулаты, большей частью рабы мавританской знати, сопровождавшие своих хозяев или их управляющих, кто с огромными корзинами для покупок, кто в качестве охранника или компаньона. Женщин видно не было, если не считать старух, продававших здесь же всякую всячину. Причина в том, что мавры по характеру страшно ревнивы и зорко стерегут своих женщин, не доверяя собратьям в этом вопросе точно так же, как и во всех остальных. И подумалось мне: если мавританки не уступают в вероломстве маврам, то мужья их наверняка носят ветвистые рога в наказание за чрезмерную строгость. Правда, делиться этими мыслями с моими спутниками я не стал из страха сказать глупость и выставить себя наивным простаком, за какого меня, боюсь, и раньше держали, потому и выбрали для столь хлопотного поручения.

В общем, ходили мы ходили, разглядывали ткани, чашки, гребни и бесконечное множество прочего барахла, которое мавры продавали и покупали на площади, пока не достигли убогих рядов с пряностями, где пахло не сказать чтобы хорошо или плохо — в воздухе витала головокружительная смесь самых разнообразных запахов. Тут фрай Жорди застрял у одного лотка и принялся по-арабски точить лясы с продавцом — спрашивал про микстуры, про амбру, про водоросли, про средства от мух и так далее: почем сулема, из чего варится эта мазь, для чего вон те куски коры, где растет такой пузырник, какого вида была ящерица, у которой оторвали этот хвост, дорог ли настой цитрусовый, и жасминовый, и жимолости, что за польза от корней ромашки и розмарина, от цветков бузины и волчьей ягоды. В разгар их оживленной беседы я заметил, что к нам приближается генуэзец, которого мы видели утром во дворце Мирамамолина. Прежде чем я успел подать ему знак, он сам подошел, изысканно поприветствовал нас и пригласил в свой дом, где его жена и братья, дескать, будут счастливы познакомиться с христианами, прибывшими из-за моря. Местная обстановка, которую мы так стремились разведать, наверняка была ему знакома, раз он торговал в этой стране, поэтому мы охотно приняли приглашение и, покинув базар, последовали за ним к дому, находившемуся неподалеку от дворца. На этой улице, пояснил генуэзец, живут все его соотечественники, а также венецианские и французские купцы и приказчики, пользующиеся расположением Мирамамолина и имеющие от него разрешение на торговлю. Как только мы вошли в дом, он разослал гонцов к своим друзьям, и те, благо обитали по соседству, явились без промедления. Мы закрылись в уединенной комнате, и тогда один из гостей, по виду самый старший и наиболее уважаемый, встал и сказал:

— Поскольку вы христиане и поскольку нам пришло письмо от нашего доброго друга и родича Франческо Фоскари, мы, посовещавшись, решили помочь вам по мере наших сил, так что можете полностью нам довериться. Надо вам знать, что Мирамамолин не намерен отпускать вас куда бы то ни было, пока вы не сразитесь на его стороне в предстоящей в самом скором времени битве с войском Рыжего. Если бы не это обстоятельство, он вполне мог бы хоть завтра дать вам проводников и следопытов, чтобы вы пересекли пустыню, однако военное мастерство христианских стрелков здесь в большом почете, поэтому Мирамамолин надеется укрепить свои силы за ваш счет. Относительно высокой оплаты он не лжет и может себе это позволить, так как золото, полгода назад привезенное караваном из Судана, он сохранил в целости, не желая покупать пшеницу, пока не упрочит свое положение на троне. Кому как не нам знать — мы ведь торгуем зерном. Вот так обстоят дела. Выбор за вами.

И тогда взял слово я и спросил:

— А если мы откажемся воевать на стороне Мирамамолина, будет нам от этого какой-либо вред?

Тут генуэзец крепко задумался, словно взвешивая столь серьезный вопрос, а потом изрек:

— Это никому не известно, потому что вы прибыли с королевским письмом, и, возможно, Мирамамолин не станет причинять вам зла, боясь, как бы в отместку король Кастилии не оказал поддержку Рыжему.

В разгар беседы вошел слуга и доложил, что у дверей стоит гонец от везира с известием для Альдо Манучо — так звали генуэзца, державшего речь. Он вышел, а остальные принялись строить предположения касательно дальнейших событий, из чего я понял, что мнения разделились и никто точно не знает, одолеет ли Мирамамолин Абдамолик своего супостата Рыжего или наоборот. Впрочем, купцы и консулы ничуть об этом не тревожились, так как подобные встряски и перемены им были не впервой и всегда выходило так, что победитель предпочитал не ссориться с христианскими купцами и в худшем случае налагал на них солидный штраф, если имел верные сведения, что они помогали его противнику. С одной стороны, потому, что мавры не могут обходиться без этой торговли, которая весьма полезна для их страны, с другой же стороны — потому, что они опасаются нажить врагов в лице Генуи и Венеции, могущественных морских республик, а следовательно, стремятся поддерживать дружбу и жить в мире с их посланцами.

Смеркалось. Я откланялся, и мы вернулись в наш караван-сарай Мамуния, куда вечером должен был явиться за ответом слуга Абулькасима. Мы застали арбалетчиков в сильном волнении. Они расселись посреди двора и наперебой обсуждали, как быть дальше. Завидев нас, трое подошли ко мне, дабы выразить общее мнение: они, мол, отнюдь не рады новости, что придется перейти песчаную пустыню, однако как люди чести и верные слуги короля готовы повиноваться мне во всем. Я немного удивился, однако позже Себастьян де Торрес из Хаэна, дружинник коннетабля, сумел передать мне через Инесилью, что Педро Мартинес, он же Резаный, подговаривал арбалетчиков по прибытии к неграм выбрать его своим командиром и, наплевав на королевскую службу, заняться добычей золота, коего в тех краях видимо-невидимо. Тогда они смогут вернуться с богатством и почестями в любую христианскую страну, хотя и не ступят никогда более на землю Кастилии, где им вынесут смертный приговор за измену. А обратный путь можно будет одолеть, добравшись до моря и оплатив свой проезд на каком-нибудь португальском судне. Но обо всем этом я узнал только к ночи. А пока что, видя их готовность служить честно, я рассказал солдатам, чего хочет от нас Мирамамолин мавританский, умолчав, однако, о предательстве его советника, дабы не пускать по ветру чужих тайн. Когда они поняли, что им светит легкая нажива, снова начались хождения туда-сюда и обсуждения нового дела, однако в итоге победила присущая им беспечность вкупе с алчностью — арбалетчики заявили, что предпочли бы повоевать, чем сидеть и наедать пузо, потому как, раз уж нас занесло так далеко от Кастилии, деньги важнее отдыха, но в конце концов они поступят так, как я велю. Я велел пока отдыхать и уединился с теми же и Андресом де Премио, чтобы держать совет. Манолито де Вальядолид, выполнявший у нас обязанности королевского интенданта, сообщил, что деньги, которые мы везем с собой, заканчиваются — недели через две нам будет не только нечем платить солдатам, но и не на что купить еду. В свете сказанного мы постановили, что, если все равно придется два месяца ждать каравана,! разумнее будет одолжить наших арбалетчиков Мирамолину для обороны города, но измену, предложенную Абулькасимом, отвергнуть, потому что письмо от короля мы привезли Мирамамолину, а не его врагу, из чего вполне ясно, какой стороны нам подобает держаться. Никто из присутствующих на совете не станет принимать участия в сражении, за исключением Андреса де Премио. Последний считал, что долг настоящего командира — быть рядом со своими людьми и направлять их в битве, и у нас не нашлось возражений против сего неоспоримого довода. Когда мы объявили отряду о принятом решении, все его похвалили и одобрили, и мы не стали уточнять, что причиной его явилось истощение королевских кошельков.

Стоило нам обо всем уговориться, как мимо пролетела с запада на восток стая крупных черных птиц, что было нами истолковано как доброе знамение и еще больше укрепило нас в наших намерениях. Прибывшего гонца от Мирамамолина мы оповестили о своем согласии, а другому, от Абулькасима, сказали, что на предательство не пойдем. Тот ответил, что история с предательством выдумана только затем, чтобы проверить нашу надежность. Мы ушам своим не поверили и тщетно гадали, правду ли он сказал или же, видя твердость нашего духа, пытался загладить промах и скрыть злой умысел. Как бы там ни было, мы взяли за правило отныне и впредь от греха подальше держать рот на замке, поскольку от мавританских интриг и раздоров нам ни горячо ни холодно. Гонец удалился, крепко сжимая в руке опознавательный знак — золотую кастильскую доблу.

Еще до наступления ночи прибыл десяток верблюдов, навьюченных тяжелыми корзинами с хлебом, свежей бараниной и другим провиантом для солдат, а также с множеством необходимых в хозяйстве вещей. Все это прислал нам Мирамамолин, чрезвычайно обрадованный нашим ответом и нашей доброй волей. Я распорядился большую часть раздать солдатам и слугам, и все наелись досыта и пребывали в блаженном умиротворении, разве что сетовали на отсутствие хмельного, чтобы запить столь щедрое угощение и ниспосланную небом удачу.

Глава восьмая

Четыре дня спустя арбалетчики во главе с Андресом де Премио покинули караван-сарай. Их разместили за окраиной города в местечке, которое по-арабски называется Кварсасате и находится в полулиге от Марракеша. Там стояли лагерем войска Мирамамолина. К вечеру Андрес вернулся один и доложил, что все превосходно устроились, кормят их обильно и вкусно, так что, если бы не тоска по вину, многие согласились бы остаться в лагере навсегда — до того им там понравилось. Еще он рассказал, что всего солдат приблизительно тысяч пять или шесть и что большинство из них — не мавры, а негры, мулаты, иноземные рабы и есть даже несколько христиан, французов и генуэзцев; хозяйством же войсковым ведает каталонец. (Последнее было особенно приятно слышать.) Наши люди упражняются в открытом поле в стрельбе из арбалетов, собирая вокруг себя толпу мавров, которые сами стреляют плохо и потому бурно восхищаются их меткостью.

Оставшись одни в Мамунии, мы обнаружили, что караван-сарай слишком велик для столь малого количества постояльцев — с пятью слугами его не устережешь, — и решили переселиться в более скромное помещение. Нам предложили снять внаем два домика, принадлежавших нашему знакомому генуэзцу торговому капитану Себастьяно Матаччини. Домики примыкали к его конюшням; он купил их и держал пустыми, дабы избежать соседства мавров, которые, как известно, очень шумно справляют свои праздники, — он же, как всякий купец, страдал немилосердной бессонницей. Как только мы туда перебрались, к нам потянулась вереница слуг Альдо Манучо и его друзей-соотечественников. Они несли стулья, горшки, кувшины, жаровни и кровати, благодаря чему наши жилища оказались прекрасно обустроены, и я радовался, что госпожа моя донья Хосефина будет спать в хорошей постели со всеми удобствами.

В итоге все остались довольны: мы — потому что получили уютное жилье поблизости от единоверцев, они — потому что теперь было кому присмотреть за домами. На другой день, в воскресенье, едва забрезжил рассвет, мы встали, вымылись, оделись нарядно и отправились в гости к Альдо Манучо, где уже собрались остальные генуэзцы. Фрай Жорди отслужил во дворе мессу, которую все выслушали с благочестивым вниманием, возвышаясь душой и черпая утешение в святых словах. Потом слуги накрыли столы и внесли поднос с разнообразными блюдами, а также несколько кубков вина, столь редкого в мавританских краях и потому вызвавшего общее ликование. После еды столы убрали, пришли местные наемные музыканты, и мы стали танцевать — кто генуэзские танцы, кто кастильские — с большим рвением и ко взаимному удовольствию. По такому случаю я был одет в колет пурпурного бархата, короткий черный плащ и черную шляпу, а донья Хосефина красовалась в зеленом вышитом нижнем платье и черном верхнем, притягивая восхищенные взгляды своей непринужденной грацией.

Ночью я лег спать у себя в комнате поверх походного одеяла, не закрывая окна, благо погода стояла теплая. Воздух был напоен ароматом жасмина, растущего во дворике, откуда вдруг донесся невнятный шепот. Я выглянул наружу и увидел, что навестить меня пришла закутанная в покрывала Инесилья. Давненько нам не выпадало возможности уединиться, и я подумал: наверное, из-за того, что Андрес сейчас далеко, она снова удостоила меня посещением. Сперва у меня мелькнула даже мрачная мысль отправить ее восвояси, сказав, что, мол, не желаю служить запасной оглоблей, однако я тут же передумал, рассудив, что гордыня — смертный грех да и спать приятнее в хорошей компании, нежели одному. Так что отпер я дверь, она вошла, как всегда, укрытая с головы до пят и в полном молчании, и разделась, оставшись в прекрасной наготе своей, которую я не столько созерцал глазами, сколько осязал пальцами, никогда прежде не знавшими столь совершенной женской красоты. И легли мы в постель, и обнялись, и предались тому, что заведено между мужчиной и женщиной, со страстью и упоением, а когда закончили, она уснула, положив головку мне на плечо. Я стерег ее сон, слушая биение ее сердца и думая о госпоже моей донье Хосефине. Тут вышла луна, круглая и белая, склонилась к окну, заливая комнату серебристым светом, и увидел я, что лежит в моих объятиях вовсе не Инесилья, но сама донья Хосефина. И поначалу я почувствовал себя самым счастливым из мужчин, когда-либо ходивших по этой земле, однако затем радость сменилась унынием и страхом, потому что, раз возлюбленная моя лишилась целомудрия, то непонятно, как мы теперь станем ловить единорога. Озадаченность моя и тревога прогнали дремоту, и я провел ночь, любуясь моей госпожой, разрываясь между восторгом и отчаянием, наслаждаясь ее тихим дыханием и время от времени осыпая легкими поцелуями ее обнаженные плечи, грудь и шею. В ответ она сладко мурлыкала, словно довольная кошечка. С первыми лучами зари она проснулась и поспешила закрыть лицо, но было поздно. Я сказал ей:

— Донья Хосефина, госпожа сердца моего, ты ангел света, озаривший мою душу.

А она разрыдалась, как малое дитя, и, проливая реки горячих слез, призналась, что влюбилась в меня с первого взгляда еще в Толедо и заставляла Инесилью одалживать ей свои вуали и покрывала, чтобы ходить ко мне. Я отвечал, что тоже принадлежу ей безраздельно, и прочее, что в подобные моменты услады говорят друг другу влюбленные. Мы плакали вместе, и, смешивая наши слезы, обнимались, и в конце концов снова уступили зову природы, а потом попрощались самыми нежными словами.

Когда она ушла, утро уже стояло в разгаре. Я поднялся с кровати, чувствуя, как подгибаются у меня колени, и пошел в соседние комнаты, где расположился фрай Жорди со своим послушником. Они уже проснулись. Я отвел фрая Жорди в сторонку и честно поведал о случившемся и о том, что у нас больше нет приманки для единорога. Он, как мне показалось, не очень-то удивился и даже, вопреки моим ожиданиям, не рассердился, а сказал, что и сам догадывался о нашей с доньей Хосефиной любви и что без толку плакать над пролитым молоком — вместо этого надо отыскать другую девственницу, понадежнее, которая послужит нашим целям.

На следующий день мы по секрету переговорили с Манолито де Вальядолидом, который успел завязать знакомства среди городских сводников, и он отправился к ним с предложением солидного вознаграждения — мы сами, правда, не знали толком, откуда его возьмем, — за настоящую девственницу, не из тех сомнительных девиц, что они обычно подсовывают чересчур доверчивым иноземцам. Сводники бросились на поиски, но ни одной девственницы не обнаружили, потому что мавры, при своих грубых обычаях и при своей похотливой натуре, все как один, от зеленого юнца до дряхлого старца, страстные охотники до женских прелестей; они за деньги покупают невинность бедных девиц, вонзая зубы в еще не созревший плод, так что не успеет у девочки вырасти грудь, как ее уже совращают. О том, чтобы идти через пустыню с семилетним ребенком — единственный надежный вариант, который удалось найти, — не могло быть и речи, так что мы приняли решение искать девственницу в негритянских землях. Фрай Жорди после долгих и основательных размышлений сделал вывод, что сгодится хоть белая, хоть мулатка или вовсе черная — надо только отмыть ее хорошенько да принарядить, и негритянка, если особо не приглядываться, сойдет для дела не хуже испанки. На этом мы если и не совсем успокоились, то по крайней мере смирились и набрались терпения, считая часы до отбытия и мечтая на славу послужить королю. Также было уговорено, что, раз отпала необходимость тащить через пустыню донью Хосефину и ее служанок, женщины останутся ждать нашего возвращения в Марракеше под опекой жены Альдо Манучо. Сам Манучо между тем очень сдружился с фраем Жорди, поскольку, хоть и принадлежал к купеческому сословию, отличался глубокой набожностью. Фрай Жорди каждый день ходил к нему в дом читать мессу, а потом лакомиться деликатесами с кипрским вином, так что Альдо Манучо с радостью согласился взять под свое покровительство женщин, да еще похвалил наше благоразумие. Мы вздохнули с облегчением, и все были довольны, кроме Инесильи, которая извела меня мольбами взять ее с собой, чтобы им с Андресом де Премио не разлучаться. Рассчитывая таким образом еще сильнее разжечь его преданность и усердие, я уступил, несмотря на предчувствие, что женщина принесет нам одни хлопоты и головную боль, как оно впоследствии и вышло.

Тем временем Манолито де Вальядолид свел знакомство с мавром по имени Альсален, приятным в обхождении, еще не женатым, сыном влиятельного лица. Близкие по возрасту и схожие характером, они целые дни проводили вместе, наслаждаясь обществом друге друга. Манолито даже к обеду и ужину не являлся домой, объясняя это тем, что, раз нам все равно ничего не остается, как ждать, он занялся изучением языка мавров и их обычаев, чтобы потом приносить больше пользы на королевской службе — быть может, его назначат посредником в посольских делах, когда мы вернемся в Кастилию. На это я ничего не отвечал, но вот фрай Жорди что-то недовольно ворчал себе под нос, опустив голову, — иной раз я улавливал слова о каком-то содомском грехе. А Паликес подружился с мавританским учителем грамоты, который немного говорил по-кастильски, потому что был родом из окрестностей Гранады, из деревни Ильора, где его отец держал рабов из христиан — они-то и учили его нашему языку. По дружбе он одалживал Паликесу своего раба-мулата, чтобы тот помог ему овладеть негритянской речью, и Паликес делал большие успехи, поскольку, как уже было сказано, обладал редкостным талантом запоминать всякую абракадабру. Правда, его предупредили, что негры разделены на множество племен, которые живут в разных поселениях и областях и в каждой местности свое наречие, так что они и сами, даже будучи одной расы и одного цвета, друг друга порой не понимают. Что, в общем-то, неудивительно, ведь, если подумать, подобное происходит и среди христиан: каталонца плохо понимают в Кастилии, кастильца плохо понимают в Валенсии, а баска не понимают нигде.

Текли дни праздного ожидания, и мы убивали время в турнирах, танцах, пирах и прочих удовольствиях, благопристойных и не очень. Наступил август, и в праздник Вознесения Богородицы мессер Альдо Манучо устроил во дворе своего дома прием для христиан. Все явились в лучших одеждах и украшениях, столы ломились от яств, играли и арабские музыканты и христианские по очереди, много было роздано даров, подношений и милостыни. Я уже не таясь сидел рядом с доньей Хосефиной, и все видели, что мы — пара, о чем и раньше многие догадывались; и полетели сплетни, и зажглись улыбки, и зазвучали поздравления, вогнавшие в краску нас обоих, пошли по кругу шуточки и фривольные куплеты. Я даже порадовался скудости винных запасов, благодаря которой это подтрунивание не перешло границ дозволенного, а следовательно, все остались веселы и довольны.

Неделю спустя на город напал упомянутый выше Альдадари по прозвищу Рыжий с большим числом пеших и конных воинов. Ворота были заперты на засовы, а некоторые безопасности ради и вовсе замурованы изнутри. Люди Мирамамолина вышли на битву, и два войска встретились на близлежащей равнине, где находилось несколько колодцев. Горожане облепили башни и зубцы западной стены, чтобы без риска для себя глазеть на вздымающуюся вдали пыль сражения. Вскоре прискакали гонцы с вестью, что Рыжий разбит и обращен в бегство. Вслед за ними явились и другие, сообщившие о причине его поражения: часть его войска была подкуплена и перешла на сторону противника. Себастьяно Матаччини — с крыши чьего дома я наблюдал за битвой, хоть и не мог ничего разглядеть, кроме тучи пыли на горизонте, — объяснил мне, что подобное коварство характерно для мавров и правитель, затевая войну, никогда не уверен до конца, не продастся ли половина его войска врагу, не поднимут ли против него оружие собственные солдаты, не прикончит ли его на месте охрана. Вот мавры и платят так щедро христианам, желающим поступить к ним на службу, ибо доверяют им больше, нежели своим соотечественникам и единоверцам. Выслушав все это, я не на шутку перепугался и решил не терять бдительности.

Спустилась ночь, и мы отправились спать, однако весь город был освещен, как на большой праздник, никто не думал об отдыхе — на улицах повсюду играла музыка, люди танцевали, пели, дрались, то там, то тут раздавались крики, вспыхивали факелы. Мавры праздновали победу Мирамамолина, точно так же, как в случае неудачи праздновали бы его поражение и победу его врага. Я всю ночь не мог сомкнуть глаз от этого непрерывного гвалта и мечтал о том, чтобы донья Хосефина навестила меня, но она в тот раз не пришла, поскольку была занята — успокаивала перепуганных служанок, читала с ними девять молитв о душах в Чистилище и молитвы святому Антонию и святому Иакову, как будто война у порога. Инесилья, не знавшая, что сталось с Андресом де Премио, была безутешна и принималась горько рыдать всякий раз, когда мимо дома проезжала телега с отрубленными головами — а они еще с вечера ездили постоянно. Бедняжка воображала себе, что все наши погибли в бою.

Из упомянутых голов мавры выстроили гору, которая возвышалась подобно египетской пирамиде на площади Джема аль-Фна, и я наконец понял, почему эта площадь названа по-арабски „средоточие смерти“. На ней собралось великое множество мавров и мух — весь город ринулся любоваться головами; иной раз кто-то брал одну из кучи и пинал ее ногами, пока не являлись стражники, чтобы отобрать трофей и вернуть на место. Когда на следующий день, ближе к полудню, мы тоже пришли посмотреть, на площади уже стало посвободнее и несколько слуг Мирамамолина жгли благовония, чтобы хоть немного заглушить тошнотворный запах. Головы пролежали так три дня. Потом смрад сделался настолько невыносим, что пришлось увезти их подальше от города и закопать в навозной яме.

К вечеру приехал Андрес де Премио и сообщил, что наши арбалетчики сражались доблестно, лучше всех, и получили в награду богатые дары от Мирамамолина, а также причитающуюся им часть трофеев. Некоторые даже прислали золото и жемчуга в подарок мне, фраю Жорди, донье Хосефине и остальным. Единственная неприятность — лекарь Федерико Эстебан куда-то пропал, когда больше всего был нужен. Одному арбалетчику, Фелипе де Онья из Бургоса, стрела попала в бедро, и рана была очень серьезной. Услышав это, фрай Жорди тут же велел оседлать мула, схватил свой ларец с зельями и в сопровождении двух солдат поспешил к месту расположения войск, чтобы облегчить страдания раненого.

Назавтра в город прибыли многие из тех, кто принимал участие в битве. Они строем шли вдоль стен Марракеша и все несли у пояса по большой связке нанизанных на проволоку человеческих ушей, только правых (левые в счет не шли). Казначеи Мирамамолина расставили свои столы у ворот Баб-Дуккала — снаружи, под сенью пальм. Они пересчитывали трофейные уши, бросали их в корзину и выдавали по серебряной монетке за каждое. Потом содержимое корзин высыпалось в костры, и там горело столько ушей, что казалось, будто в тот день на всех жаровнях города жарили мясо — такой запах разносился повсюду. Зато все, кто хорошо сражался, получили достойную плату, а иные даже разбогатели. Многие из наших арбалетчиков приходили к нам поздороваться и показывали свои связки, довольные, как малые дети, и у кого было больше ушей, тот громче хвастался. Один только Педро Мартинес, который со шрамом, хоть и собрал хороший урожай, все помалкивал и глядел как-то грустно.

Наконец все получили причитающиеся им награды, прошел вечер и наступила ночь. Мавры продолжали ликовать и праздновать победу, а мы ушли пораньше, чтобы не мешать их гулянью. Так всегда поступали местные христиане, дабы избежать случайных стычек и недоразумений.

На другой день, в пятницу, ко мне снова пришел Инфарафи, тот, что представлял нас Мирамамолину, принес подарки мне, а также донье Хосефине и фраю Жорди и сообщил, что пришло время собирать караван. Я должен подготовить отряд к отъезду через две пятницы, в полнолуние, как велит обычай. Инфарафи посоветовал приобрести верблюдов и мешки для воды, которые здесь шьют из козьих шкур и называют бурдюками, и запастись прочими разными вещами, необходимыми для перехода через пустыню.

Потом мессер Альдо Манучо мне объяснил, что Мирамамолин потратил все свое золото и серебро на оплату воинов, дары и награды и казна его опустела, в то время как с севера лазутчики доносят слухи о том, что Рыжий снова собирает войско, больше и сильнее разбитого, чтобы отнять-таки у него город и трон. Следовательно, он вынужден послать караван, который привезет еще золота, и по окрестным деревням уже разосланы гонцы с требованием снарядить верблюдов и погонщиков. Мирамамолин рассчитывает, что мои арбалетчики в случае чего защитят караван, — таким образом он одновременно оказывает услугу королю Кастилии и получает даровую охрану. Более того, если мы исхитримся быстро поймать нужного нам единорога, то сможем вернуться с тем же караваном шесть месяцев спустя.

Я принял к сведению все услышанное и, как только фрай Жорди вернулся от своих добрых дел, призвал товарищей подумать вместе, что делать с животными — тащить с собой лошадей и мулов не имело смысла, они не приспособлены для тягот песчаной пустыни. Было решено их продать и взамен купить верблюдов, которые будут нам куда полезнее. Однако я был так привязан к Алонсильо, что не стал продавать его, а оставил в конюшнях Альдо Манучо, где у него будет вдоволь сена и ячменя, — благо генуэзец сам любезно предложил позаботиться о моем скакуне, пока мы не вернемся из негритянских земель. За это я ему был бесконечно признателен, как и за покровительство, оказанное донье Хосефине и другим женщинам, кроме Инесильи. Она собиралась ехать вместе с Андресом де Премио, как я уже говорил.

Таким образом продвигались наши приготовления, и в один прекрасный день Манолито де Вальядолид огорошил меня известием, что он к неграм не пойдет, потому что арбалетчики теперь богаты и платить им не нужно, тем более что денег из казны короля кастильского у нас все равно не осталось. Следовательно, человек, не владеющий оружием и не обладающий выносливостью, будет нам скорее обузой, нежели помощником. Его доводы, логичные и в высшей степени разумные, остудили мой первоначальный порыв связать его, как тюк, и увезти силой. Я ведь отлично понимал, что хочет Манолито одного — остаться с этим мавром Альсаленом, с которым они стали неразлейвода и целыми днями ходили вместе, благоухая изысканными ароматами на всю округу, в обнимку или держась за руки. Даже по нужде они сопровождали друг друга и ничуть не стеснялись посторонних взоров. Должен предупредить, что подобное бесстыдство у мавров не особенно осуждается. Еще отмечу, что, с тех пор как мы ступили на африканский берег, Манолито носил только мавританскую одежду, во всем подражая Альсалену и, кажется, пользуясь его гардеробом. Я хотел было устроить ему взбучку, но фрай Жорди успел шепнуть мне, что наш король, когда вступает в такого рода связи, тоже одевается на восточный манер, чем привел меня в ужас и полнейшее недоумение.

Время, как известно, день за днем ведет всякое дело к желанному завершению. В час отъезда, в пятницу двадцать первого октября, все было готово — кони проданы, арбалетчики же научены ездить на верблюдах, что гораздо труднее, чем кажется на первый взгляд. Верблюд — животное не в пример более строптивое и менее разумное, нежели лошадь, поэтому обращаться с ним следует намного строже, чтобы заставить слушаться и идти куда надо. К тому же он очень больно кусается и ужасно лягается, так что его стоит остерегаться — ему нельзя доверять и с ним невозможно подружиться, как с лошадью. Иначе говоря, лошадь — это животное христианское, благородное, надежное и бесстрашное, тогда как верблюд похож на мавра и так же опасен и вероломен. Как бы там ни было, верблюдов мы купили из породы мехари — от других они отличаются более крупным копытом, а также большей мощью и выносливостью. Каждый арбалетчик лично осматривал и торговал своего верблюда, проверяя, чтобы тот был покрепче, ибо втайне солдаты надеялись вернуться богатейшими из богачей, отобрав у негров все их золото, для чего им, конечно, понадобятся сильные вьючные животные.

Прежде чем отправиться в путь, я предложил возместить ущерб, если у горожан имеются на нас какие-либо жалобы, и ко мне пришла одна уличная женщина и пожаловалась, что Педро Мартинес, который с порезанным лицом, использовал ее и очень грубо с ней обошелся, а обещанных денег не заплатил. Я тут же позвал его и велел дать женщине несколько монет, и она убежала донельзя обрадованная, а он вышел от меня рассерженный, бормоча невнятные угрозы. Затем настало время отправляться в путь. Все пребывали в славном расположении духа, и только у меня занозой в сердце засела тоска от расставания с доньей Хосефиной, несмотря на утешительную мысль о том, что я оставляю ее в роскоши и неге, под присмотром добродетельной жены Альдо Манучо.

Глава девятая

В день отъезда, как предписано обычаем, сам Мирамамолин вышел провожать караван, а с ним — все его советники и знатные мужи Марракеша. Они поднялись на высокую башню, которая зовется Белой и находится возле ворот Баб-Герима, что прямо напротив дворца, а мы вереницей проходили мимо под бой барабанов. Караван шествовал в строгом порядке; отовсюду неслись приветственные крики горожан, облепивших крепостные стены в таком количестве, что казалось, будто здесь собралась добрая половина мира. Мы и вправду являли собой внушительное зрелище — около двух тысяч человек и пять-шесть тысяч верблюдов, навьюченных корзинами с солью, тканями и прочими товарами, в том числе стеклянными побрякушками, зеркальцами и мотками медной проволоки. Люди большей частью шли пешком, ведя за собой в поводу верблюдов. Предводитель каравана по имени Мохамет Ифран знал толк в своем ремесле, так что под его опекой нам ничто не грозило.

До врат пустыни, то есть до местечка под названием Уладрис, мы добирались еще две недели, в течение которых двигались среди бесконечных пальм, то и дело обходя маленькие орошаемые садики и огороды. На ночлег караван останавливался в весьма удобных загонах, построенных кем-то раньше на расстоянии дня пути друг от друга. Посередине загона сваливались тюки и корзины, а верблюдов погонщики выводили на прогулку, чтобы те ели и пили в свое удовольствие. Отсюда пошла шутка, что наши животные избалованы не меньше, чем знаменитый верблюд Тамерлана, имевший право безнаказанно пастись где ему заблагорассудится. Дело в том, что им следовало набраться сил, перед тем как идти в пустыню, — по той же причине дневные переходы были короткими и не слишком трудными.

На очередной стоянке выяснилось, что один из погонщиков украл у товарища небольшой кусок сукна и несколько монет. Мохамет Ифран, упомянутый выше предводитель каравана, в тот же вечер призвал обоих к своей палатке. Остальные столпились вокруг, и воцарилась полная тишина, нарушаемая только ревом верблюдов. Он их внимательно выслушал (истца и ответчика, а не верблюдов), затем кликнул палача и велел отрубить вору руки. Палач повиновался, культи наказанному перевязали, чтобы тот не истек кровью, а руки насадили на длинный шест и пронесли по всему загону, оповещая о свершившемся возмездии. Калеку же, уходя, бросили за ненадобностью, так как проку от него каравану больше не предвиделось. Этот Мохамет, столь безжалостный в отправлении правосудия, был высок, худощав и немногословен. Он никогда не повышал голоса, однако все, кто служил под его началом, торопились выполнять его волю даже раньше, чем прозвучит приказ. И как я уже заметил, хорошее поведение выходило им дешевле.

В час трапезы, дважды в день, на рассвете и на закате, каждый ел из своих припасов. Мавры собирались для совместной трапезы группами по семь-восемь человек, и мы поступали так же. Питались мы в основном кашей из особой муки, с какой арабы готовят вяленую баранину, но, поскольку запасы в тех краях пополнить негде, через несколько дней мука у нас кончилась, и в дальнейшем пришлось довольствоваться той же пищей, что у остальных. Чего нам не хватало, так это вина и сала, которых магометане, темный народ, не употребляют. Фрай Жорди не уставал повторять: „Ну что сказать о законе, запрещающем человеку столь отрадные вещи, как вино и свинина? Такие жестокие правила противны природе и подходят разве что скоту, но уж никак не людям — в этом я убедился на собственной шкуре“. Так или иначе, пришлось привыкать, и то были еще цветочки.

Когда караван проходил место под названием Сагора, ко мне явились несколько арбалетчиков с просьбой разрешить отряду одеваться на мавританский манер, то есть в просторные одежды до земли, а длинный кусок ткани наматывать на голову таким образом, чтобы почти все лицо было закрыто и оставалась только щелочка для глаз. Хитрость в том, что в подобном облачении человек сильно потеет, а так как оно пропускает воздух, получается ощущение прохлады; кроме того, не нужно целый день отплевываться от песка. Я посоветовался с фраем Жорди, и он дал разрешение. Но я поставил одно условие: когда вернемся в Кастилию, никому не рассказывать, что мы пересекли пустыню одетые как мавры, иначе нас засмеют или, того хуже, наградят какими-нибудь гнусными мавританскими прозвищами. Все тут же согласились, сочтя эту предосторожность в высшей степени разумной и необходимой. Так что дальше мы шли, закутавшись в белые одеяния, — чтобы поддержать своих солдат и не выделяться среди них, я и сам последовал их примеру. Фрай Жорди и его послушник выдержали еще два дня, но в конце концов сдались и они, ко всеобщему тайному облегчению.

В скором времени мы ступили в область, которая по-арабски называется Сахель, или Дорога жажды и страха. Столь звучных имен удостоилась каменистая пустошь, необозримая, как открытое море, местами плоская, местами гористая, где нет ни деревьев, ни травы, ни других растений, за исключением редких кустов и колючек. Животные там тоже не водятся, разве что обитатели пустынь, из тех кому не требуется вода: ящерицы, змеи, скорпионы да еще изредка гиены и дикие собаки, вечно скалящие зубы, как волки в феврале, — словом, одни опасные твари. Вода встречается редко, только в колодцах, разбросанных на расстоянии многих дней пути один от другого, и найти их очень трудно. Колодцы эти на удивление глубоки, вода в них едва пригодна к питью, солоноватая и горячая. Но если караван собьется с дороги или наткнется на пересохший колодец, то все погибнут, и люди и верблюды, — а порой именно так и случается.

Первый колодец, который мы обнаружили после мучительного восьмидневного перехода по обрывистым тропам и выжженным каменистым урочищам, носил имя Чега. Накануне мы весь день шли по ущелью, усеянному останками людей и верблюдов, некогда заблудившихся и нашедших здесь свой конец. Человеческие кости были совершенно белые, еще белее тех, что мы видели возле замка Ферраль, где впервые пришла ко мне моя донья Хосефина; на верблюжьих же скелетах сохранилась жесткая, высохшая шкура, натянутая туго, словно кожа на барабане. Когда мы проходили мимо, Мохамет Ифран, указывая на них, пояснил мне: животные умерли только потому, что погонщики утратили рассудок от зноя и жажды и зарезали их, чтобы напиться крови. Иначе верблюды учуяли бы воду, и им хватило бы сил до нее добраться — правда, возле колодца они бы все равно погибли из-за того, что некому набрать из него воды и напоить их. Таков суровый закон пустыни: животным не выжить без человека, а человеку — без животных. Мы оценили мудрость его слов и наглядность преподнесенного нам урока.

Идти дальше становилось труднее день ото дня. По мере нашего продвижения по пустыне дни делались все жарче, а ночи — все холоднее. Рассказываю и сам удивляюсь: как это возможно, чтобы в одном месте в течение суток знойное лето сменялось суровой зимой? Но являлись нашим глазам и более странные чудеса. Проходя местность, которую называют Дахад, мы лицезрели одинокие валуны, разбросанные по каменисто-песчаной почве, и каждый был столь велик, что трое мужчин, взявшись за руки, не смогли бы охватить его. И валуны эти двигались сами по себе, словно гигантские улитки, оставляя за собой глубокий след в земле, не выдерживающей их тяжести. И снова пустился в объяснения Мохамет Ифран: это не что иное, как духи пустыни, сказал он, и катаются они, чтобы скоротать досуг, наперегонки. По-арабски духи пустыни называются „эфрим“, иногда они благоволят караванам, а иногда нет, так как нрава они переменчивого и озорного. Как и люди, они делятся на мужчин и женщин, и если женский дух заглядится на караванщика и влюбится, то уже не покинет его никогда, даже если тот выйдет из пустыни. Валун будет ждать его возвращения на границе плодородных земель и неотступно сопровождать караван, заботясь, чтобы он ни в чем не испытывал нужды, указывая, если потребуется, колодцы, и тайные источники, и лучшие дороги, по которым быстрее и безопаснее всего добираться к намеченной цели.

Еще одно чудо, весьма удивительное. В пустыне из-за недостатка дождей и родников не бывает настоящих рек, зато есть реки из песка, одни главные, другие поменьше, иные мелкие песочные реки притоками впадают в большие — точно как в христианском мире. И все они движутся (ночью сильнее, чем днем), текут между камней и скал и порой стирают с лица земли дороги, а порой изменяют их направление, иногда могут засыпать колодец, а другой раз — обнажить новый. Словно морские волны, перекатываются струи песка — если случилось тебе заночевать в русле такой реки, то проснешься наутро под песчаным одеялом, и это невероятное зрелище, как будто тебя похоронили накануне.

Мы, христиане, были малость подавлены — и куда сильнее напуганы столь мрачным путешествием, но никто не выдавал своих чувств, даже с ближайшими друзьями не делились, боясь показаться трусливее мавров. Так что, зажав, как говорят в народе, сердце в кулак, мы следовали за караваном и старались во всем подражать нашим спутникам — бесспорно, эти люди хоть и иноверцы, да знали куда лучше нас, что и когда делать. Мы ели и пили в те же часы, что они, по нужде ходили туда же, куда они, — словом, повторяли каждое их движение за единственным исключением. Дважды в день мавры прекращали все дела и, простершись на чепраках лицом в сторону Мекки, возносили свои молитвы. Мы же в это время собирались вокруг фрая Жорди, слушали мессу, и молились истово, и каждый в сердце своем просил Господа о благополучном окончании этого путешествия. А я, кроме того, молил Его даровать мне скорое возвращение, чтобы моя донья Хосефина снова была со мной — я вспоминал ее день и ночь, и мысли о ней разгоняли тоску. Воображение рисовало мне, как я откажусь жить без нее дальше и как повелитель наш король с Божьей помощью отдаст мне ее в жены в награду за труды мои, когда я, вернувшись, преподнесу ему не один рог единорога, а целых четыре или даже пять. Я обещал себе, что буду холить и нежить госпожу моего сердца, одену ее в шелка и драгоценности, как королеву, чтобы все родственницы и соседки ходили к нам в гости любоваться ею, скрипя зубами от зависти. В подобных мечтах я черпал утешение и мужество на протяжении всего пути.

Когда в первый понедельник следующего месяца караван остановился на привал неподалеку от оазиса под названием Силет, одного из наших, парня по имени Хуан Гарсиа, укусила в ногу какая-то тварь. Родом он был из городка в окрестностях Толедо, превосходный арбалетчик. Лекарь надрезал место укуса, пустил кровь как следует, чтобы выгнать яд, но все равно пораженная плоть опухала и чернела, и глаза его стекленели от внутреннего жара, и пересохла слюна, и сколько ни прикладывал фрай Жорди свои мази, сколько ни поил его разными настойками, сколько ни молились мы за него — ничто не помогло, он умер. Первая в наших рядах смерть в чужом краю, зловещее предзнаменование грядущих потерь, опечалила и удручила нас безмерно, поэтому, войдя в Силет, мы ничуть не обрадовались, хотя ждали этого, как великого дара.

Силет представляет собою небольшую долинку с семью колодцами, пальмовыми рощами да скудной зеленью, сильно обглоданной верблюдами и козами. По ней разбросаны несколько жалких глиняных лачуг, там и тут видны полуразрушенные стены — остатки какой-то деревни, стоявшей здесь в лучшие времена. В тени саманной стены мы и разбили стоянку, на которой провели два дня, чтобы животные вдоволь напились воды. А на второй день пришли туареги, те самые, что разбойничают в пустыне и берут мзду с караванов. Их было всего-то десятка три, вооруженных короткими мечами, но, несмотря на это, Мохамет Ифран принял их в высшей степени радушно и со всеми церемониями, а потом удалился в свой шатер с одним из них, судя по всему — главарем, тощим человечком с жидкой белой бородкой. Долго они о чем-то договаривались, затем из шатра вышел мавр, который ведал хозяйственными делами каравана (он тоже сидел с ними), и велел перегрузить на туарегских верблюдов кое-какие ткани, несколько треножников и котлов, а также какое-то количество соли и боеприпасов — это и была наша дорожная пошлина. Когда погрузка завершилась, туареги рассыпались в прощальных любезностях и удалились, гордо выпрямившись в своих седлах. Самое занятное, что голову они обматывают неимоверно длинными кусками ткани черного цвета, поэтому струящийся из-под тюрбанов пот окрашивает в синеватый оттенок их лица, а заодно и руки (во время беседы они то и дело прикладывают руки к лицу). Таким своим видом туареги страшно гордятся и никогда не моются, чтобы его не утратить, — впрочем, возможно, сказывается и недостаток воды в пустыне, ведь даже мавры там совершают омовение при молитве не водой, а пылью. Уж поверьте, когда спустя два месяца тягот и лишений мы вышли оттуда, пахло от нас ничуть не лучше, чем от верблюдов. Однако, как будет видно из дальнейшего, недостаток воды оказался далеко не худшим из уготованных нам испытаний.

Все в том же Силете я велел отслужить заупокойную по погибшему арбалетчику, после чего мы двинулись дальше по этой неприветливой земле, призывая на помощь все свое мужество, чтобы терпеть обжигающий зной. Клянусь истинной верой — да не усомнятся в моих словах христиане! — что нет на свете места более унылого и жуткого, чем мавританская пустыня. Солнце как будто стоит в зените чуть ли не до самого вечера, словно отверстое жерло раскаленной печи, терзая людей и животных. Лучи его так безжалостны, что даже тени съеживаются, и пышет жаром земля, и обжигают камни, и кожаные ремни, и железные пряжки, и если дотронешься до них ненароком, на коже остаются волдыри и язвы, и пот струится ручьями, и пересыхают ноздри, и в иссохшем горле пропадает голос. Однако же довольно жалоб. На сем подробное описание ужасов пустыни прекращаю.

В первое воскресенье нового месяца добрались мы до большого холма по имени Зериба, с чьей каменистой вершины увидели далеко впереди, на расстоянии трехдневного перехода, не меньше, увенчанную облаками горную цепь. Весь караван разразился победными криками, и даже верблюды заревели, выражая свою радость. Арабы объяснили нам, что за теми горами находится первый город земли негров, что город этот велик и славен и зовется он Томбукту. Тут и мы разделили всеобщий восторг. Фрай Жорди, подцепивший какую-то дрянную лихорадку, на радостях мигом избавился от своей хвори, воспрял духом и, подойдя к нам с Андресом, предложил отслужить сегодня три мессы вместо одной и спеть хором Те Deum Laudamus[14]. Что мы, христиане, и сделали с похвальным рвением, преклонив колена, ибо мнилось нам, что, раз подошли к концу наши мытарства в пустыне, остальное уже будет проще простого.

Итак, мы продолжили путь с легким сердцем, и на пятый день, в пятницу, замаячила на горизонте белая линия, которую мы приняли за стены Томбукту. А еще через сутки навстречу нам вышли горожане, встречая караван таким ликованием, каким кастильцы встречают долгожданный дождь после затянувшейся засухи. В сопровождении шумной толпы мы вошли в Томбукту и поняли, что никаких белых стен вокруг города нет, — нас обмануло марево, дрожащее над раскаленной землей.

Размерами Томбукту превосходит наши города, хотя на самом деле трудно сказать, где он начинается и где кончается. Почва здесь имеет рыжевато-коричневый оттенок, и россыпь дышащих на ладан домиков, кое-как слепленных из глины, тростника и веток, совершенно с нею сливается. Окраины к тому же вообще покинуты жителями, заселен только центр, а вокруг — целые кварталы заброшенных, опустевших, разваливающихся лачуг, где обитают разве что гиены и прочие твари да порой находят приют местные преступники. Сразу видно, что город переживает глубокий упадок и что когда-то, задолго до нашего приезда, он знавал лучшие времена.

Население состоит в равной мере из негров и арабов, а также потомков смешанных браков между ними, по которым и не скажешь, какой в них больше крови — черной или мавританской. Дома все одинаково бедные, никто не выглядит богаче соседа — похоже, ни один житель не обладает сколько-нибудь ценным имуществом, и нищета вокруг такая беспросветная, что смотреть больно. Но очень скоро мы узнали, что страна эта называется Сонгаи, и по количеству дней, необходимых для перехода из одного города в другой, вычислили, что она больше Кастилии и имеет форму квадрата, по углам коего расположены четыре города: помимо Томбукту есть еще Гао, Сале и Дженне. Король со своими приближенными и знатью живет в Гао и никого к себе не пускает — маврам туда вход закрыт под страхом смерти от рук палача. А Томбукту — всего лишь место, куда стекаются караваны и куда негры привозят свои товары: рабов, золото, слоновьи бивни, звериные шкуры и орехи кола. Орехи эти особенно ценятся у мавров, поскольку у грызущего их согревается сердце, как у христиан от вина. В обмен же на все эти замечательные вещи негры просят одного — соли, как можно больше соли. Иногда еще берут ткани и какие-нибудь чепуховые вещицы. Представьте только, какая нужда гнетет этих людей, коли им приходится менять многое на малое, золото — на соль.

В Томбукту нам отвели немыслимых размеров загон, выходящий на городскую площадь. Мы обосновались там, оставив снаружи сопровождавших нас негров. Про каковых негров надо сказать, что ходят они практически без одежды, лишь причинные места завесив тряпкой, которая, впрочем, мало что скрывает. А потому мы не могли не заметить, что срамной уд у негров значительно длиннее, чем у христиан и даже чем у мавров. И это всем нам было очень обидно. Только у Инесильи разгорелись глаза, и Андрес все время бросал на нее свирепые взгляды, хотя она утверждала, что радуется окончанию утомительного перехода по пустыне, а вовсе не чему-либо иному.

Затем мы расположили своих верблюдов, тюки и дорожные сумки в отведенном нам углу загона, оставили с ними хорошую охрану из арбалетчиков и отправились вслед за маврами, в самом радужном настроении спешившими туда, где, как нам сказали, находилась река. И в самом деле, на расстоянии двух арбалетных выстрелов виднелась густая ярко-зеленая роща, а за ней лениво несла свои мутные воды река невиданной ширины. Так велика она была, что казалась чуть ли не океаном, а точнее, напоминала низовье Гвадалквивира, где он впадает в открытое море, только более полноводное и спокойное. Сотрясая воздух восторженными воплями, мы бросились мыться, и от того, что такая толпа народу одновременно, сталкиваясь и плескаясь, залезла в реку, коричневая прежде вода сделалась серой, как будто в нее насыпали пепла, — столько грязи сошло с купальщиков. Остаток дня промелькнул незаметно — в отдыхе и всевозможных увеселениях. Правда, наглотавшись воды из щедрого родника, бьющего возле площади, мы вознаграждены были сильнейшим расстройством желудка и всю ночь промучились коликами и поносом, что навлекло на нас безжалостные насмешки остальных. Справедливость восторжествовала, когда на следующее утро означенный недуг добрался и до них.

Весьма поучительное наблюдение: с того дня, как мы вошли в пустыню, Мохамет Ифран перестал наказывать погонщиков за мелкое воровство и прочие проступки, вместо этого он скрупулезнейшим образом диктовал список их прегрешений писцу, приставленному к каравану, чтобы вести учет товарам. Теперь же, по прибытии в Томбукту, он устроил оглашение списка. Писец выкрикивал имена провинившихся, они один за другим выходили за ограду, и им на ноги надевали кандалы, в каких здесь обычно держат рабов, — не железные, а из дерева и проволоки. Когда вывели всех — получилось человек тридцать или чуть больше — Мохамет Ифран объявил каждому его наказание: столько-то ударов плетью, а в одном случае — отсечение руки. Потом с них сорвали одежду, и пришли очень грозные экзекуторы с кожаными бичами и располосовали им спины посреди площади на глазах у многочисленной публики, состоявшей из негров, мавров и мулатов. Истязуемые заходились криками и воплями, не заботясь о подобающей мужчинам сдержанности, да и какая тут сдержанность, когда у тебя позвоночник ободран до кости. Страшно было смотреть, как падали на землю клочья кожи, как хлестала кровь, словно у свиней на бойне. Когда наказание завершилось, им залепили раны целебными травами, что останавливают кровь, перевязали влажными тряпками и уложили в тени, щедро снабдив водой для утоления жажды. Двое не пережили наказания, остальным на память остались ужасные шрамы. Неудивительно, что у негров не редкость исполосованные белыми рубцами спины — следы суровой кары, ведь в этой стране человек дорого платит за каждый свой проступок.

На следующий день с утра караванщики собрались в загоне, посреди которого был выстроен шалаш из веток и листьев, дабы Мохамет Ифран мог удобно расположиться в тени. Им раздали плату за пересечение пустыни, каковой платой служили соль и медная проволока. Дальше каждый волен был выгодно обменять у негров свою долю на что пожелает. В числе прочих Мохамет Ифран позвал и меня, чтобы вручить мне три мешка соли от имени Мирамамолина, как было оговорено перед нашим отъездом. Исполненный радости и признательности, я велел разделить соль поровну между арбалетчиками и слугами — пусть потратят заработанное на любые удовольствия по своему усмотрению.

Первые два дня мы провели в палатках на своей стороне общего загона, но там вечно сновало туда-сюда множество людей, верблюды ревели без умолку, от запаха навоза, который никто не давал себе труда выносить, перехватывало дыхание. Не было ни нужников, ни даже просто навозной ямы ни для людей, ни для животных. Спалось в этом шуме и смраде неважно. Поэтому вскоре мы надумали отселиться. Подходящее место искали вдоль реки, чтоб не испытывать недостатка в воде, и нашли — такой же загон, длиной в один полет стрелы, окруженный глинобитной стеной, отчасти разрушенной. Заручившись согласием Мохамета Ифрана, мы перенесли туда наши палатки, устроили стойла для своих верблюдов, заложили проломы камнями и кирпичом-сырцом, взятыми из близлежащих покинутых лачуг. Теперь нам стало гораздо удобнее. Затем я распорядился, чтобы солдаты не ходили в город поодиночке, а только группами не менее десяти человек, надеясь таким образом избежать смертей, ножевых ранений и потасовок, ежедневно случавшихся в темных закоулках и прямо на улицах. Ведь вся жизнь здесь кипела вокруг караванов: с нашим приходом окрестные жители валом повалили в город, день ото дня их количество, и без того внушительное, увеличивалось, причем каждого терзал голод. Представьте себе, им ничего не стоило выпустить ближнему кишки ради жалкой горстки соли.

Негритянки приходили тоже, еще чаще негров. Нам объяснили, что женщины из соседних деревень, прослышав о караване, бросаются в Томбукту продавать свое тело. Когда караван уходит, они возвращаются домой к мужьям и детям, изрядно разбогатевшие и довольные, хоть и обремененные грехом прелюбодеяния. Арбалетчики стали приходить ко мне с рассказами, как они спали с негритянками да мулатками и какое от этого получили удовольствие. Из любопытства я решил тоже попробовать, и попробовал, и нашел, что с черной женщиной — все равно как с белой, только у черных женские места куда более темные и горячие и пахнут не тухлой рыбой, как у белых, а лежалой вяленой бараниной. И волосы у них там такие кудрявые, что напоминают скорее комки грязи — сколько они ни мойся, ничего не изменится. (Впрочем, я не имел в виду сказать, что они часто моются.) Поскольку предлагаемый путешественникам выбор огромен, цена за их услуги ничтожна. Малой горсти соли им вполне достаточно, и они убегают счастливые, уверенные к тому же, что покупатель, будучи белым и не сведущим в местных обычаях, остался внакладе. Они спешат скрыться в толпе, боясь, как бы тот не пожалел о своей неслыханной щедрости и не догнал их, чтобы отнять половину соли.

Еще одна удивительная и достойная упоминания вещь: есть всего два или три негритянских лица, и всё. Других не бывает, будто все они братья, вышедшие из одного чрева, — не то что мы, белые, ведь у нас каждый имеет собственную физиономию и двух одинаковых не найдешь, сколько ни ищи. По этой причине негры, стремясь избежать путаницы, обязательно носят какие-нибудь отметины: у одних на лице шрамы, которыми они сами себя награждают в детстве, на манер нашего крещения, у других не хватает пальца или мочки уха, у кого-то следы от избиения камнями, у кого-то рубцы от плетей — словом, признаки один другого краше. Надо, однако, заметить, что у всех у них здоровые, ослепительно-белые зубы. Это, вероятно, оттого, что зубами негры пользуются мало — еды-то у них всего ничего. Еще у них почти не растет борода, ноздри широки сверх меры (благодаря чему они обладают отменным нюхом), а губы толстые, что весьма удобно для поцелуев. У молодых женщин груди полнее и выше, чем у белых, словно рвутся кверху, а у мужчин, как я уже говорил, срамный уд поразительной длины. Последнее, полагаю, из-за того, что он у них всегда на свободе, на воздухе, не стянут-спеленут одеждой, как принято у христиан приличия ради, но главное — они его при каждом удобном случае беззастенчиво пускают в ход. Ведь люди эти примитивны, склонны к разврату и страх Божий им неведом.

Глава десятая

Несколько дней спустя я позвал Паликеса и отправился навестить Мохамета Ифрана, чего раньше избегал, не желая разговорами отвлекать его от неустанных трудов. Я сообщил ему, что, поскольку мои люди отдохнули и набрались сил, мы просим позволения продолжить наш путь туда, где можно отыскать единорога. Мохамет Ифран принял нас чрезвычайно любезно, угостил, по обычаю своей страны, финиками и молоком и ответил, что лучше подождать, пока придут некие жители далекой деревни Карафа — они, дескать, превосходные следопыты и разбираются в населяющих Африку чудищах, кроме того, один из них, особенно шустрый, наверняка согласится послужить нам верой и правдой и проводить в места, где сподручнее всего ловить единорога, если Мохамет Ифран его лично о том попросит. Горячо поблагодарив за совет, я вернулся к своим и устроил совещание. Мои соратники единодушно выразили согласие — разумнее и вправду обождать, как предлагает Мохамет Ифран.

Тем временем в город день за днем прибывали партии молодых негров, скованных деревянными цепями по двое за шеи, словно животные в обозе, — это были рабы, которым предстояло уйти с караваном. Как выяснилось, всякий раз трое из четверых по дороге умирают в пустыне. Они тоже это знали, и такая покорность своей черной судьбе отражалась на их усталых печальных лицах, что сердце вздрагивало от жалости.

Вслед за ними приходили другие: кто-то приносил легкий золотой порошок в надетых на шею кожаных кисетах, кто-то тащил на голове стопки дурнопахнущих шкур, кто-то доставлял менее ценные вещи. Все это обменивалось на соль. Целый город превратился в шумный базар, где все торговались со всеми: мавры с неграми, мулаты с неграми, негры между собой и так далее. На улицах стоял оглушительный гвалт, люди суетились, размахивали руками, хватали друг друга за плечи, толкались, вцеплялись в бороды — издали это скорее напоминало потасовку, нежели торговлю. Паликес дни напролет отирался среди них, усердно изучая наречия разных племен, дальних и ближних, что меня вполне устраивало, — я даже освободил его от какой бы то ни было иной работы, лишь бы он как можно больше нахватался чужих слов, которые, подозревал я, еще нам ох как понадобятся. Так оно впоследствии и вышло. Однако же не все верно истолковывали мою предусмотрительность, и кое-кто выражал недовольство.

Фрай Жорди со своим послушником и слугой-негром, которого он взял к себе и нарек Черным Мануэлем, прочесывал прибрежные рощи, а бывало, и подальше забирался в поисках всяких трав. Расспрашивал о них местных стариков, травников и целителей, учился варить зелья и микстуры, узнавал полезные свойства листьев и корешков, не виданных в христианском мире, делал запасы на будущее и радовался новому опыту. Андрес де Премио, ни дать ни взять законный супруг, отращивал брюшко на Инесильиной стряпне, а кроме того, построил ей в углу загона отдельную хижину, крытую тростником, будто шалаш для детских игр, и лишь украдкой с завистью поглядывал на арбалетчиков, бегавших по вечерам к негритянкам, тогда как ему приходилось оставаться в обществе Инесильи и фрая Жорди. Я же увидел в этом подтверждение непреложной истины: никогда не бывает человек доволен своим уделом. Ведь Андрес завидовал арбалетчикам из-за того, что они вольны шляться по негритянкам сколько пожелают, а они завидовали ему из-за того, что у него под боком своя белая — и ходить никуда не надо.

Дни утекали беззаботной вереницей, я исправно наведывался в большой загон смотреть, кто и откуда прибывает, но жители далеких земель, которых мы ждали, все никак не показывались. Я уже начал опасаться, не лукавит ли с нами Мохамет Ифран, и твердо решил: если к Богоявлению они не придут, не терять более времени и, наняв проводников из местных, покинуть город. Пора и честь знать.

Наступило Рождество Господа нашего Иисуса Христа — здесь оно приходится на жаркое время, словно август на дворе. По случаю праздника мы облачились в лучшие свои наряды, соорудили посреди загона красивый деревянный алтарь, задрапированный яркими тканями. Фрай Жорди отслужил мессу, которой мы внимали всем сердцем и которую Федерико Эстебан сопровождал столь изысканной музыкой, что, закрыв глаза, можно было представить себя в церкви — не хватало только запаха ладана. По окончании службы фрай Жорди устроил Черному Мануэлю торжественное крещение, где крестной матерью была Инесилья, а роль крестного отца досталась мне. Потом мы, согласно обычаю, преподнесли ему дары: я отдал свою шерстяную шапочку, уверенный, что при этой адской жаре она мне больше не понадобится, а Инесилья — стеклянные бусы. Далее последовала праздничная трапеза: сначала многочисленные плоды здешней земли, к коим мы уже начали привыкать (они чрезвычайно странные на вкус, но очень сочные и сладкие), затем жареная дичь, добытая накануне. Все пришли в отличное расположение духа и, невзирая на отсутствие вина, дружным хором пели песни, плясали и веселились — словом, получилось самое настоящее пиршество, как и подобает в такой день.

Рассвет застал у наших ворот великое множество коленопреклоненных негров, исступленно умоляющих о крещении. Фрай Жорди аж прослезился, а потом и вовсе разрыдался от умиления — вот ведь чудо совершил наш Господь, обратив столько сердец к истинной вере как раз тогда, когда мы почтили Его Рождество. Пред лицом Провидения мы как один опустились на колени и, благочестиво выводя слова, пропели Те Deum Laudamus. Все утро мы крестили негров в реке, заменившей нам воды Иордана, однако после полудня по городу промчался слух, что этим новообращенным уже не дают ни шерстяных шапок, ни разноцветных бус, ни других каких-либо подарков, и тут же набожность с них как ветром сдуло, и они стали уходить, гневно выкрикивая бранные слова на своих африканских наречиях. Бедный фрай Жорди остался стоять посреди реки, уязвленный и негодующий на непостоянство веры человеческой. Еще десяток-другой дней с его чела не сходили тучи. Происшедшее послужило нам весьма назидательным уроком.

Когда до Богоявления — назначенной даты отъезда — осталось всего два дня, прибежал слуга Мохамета Ифрана с сообщением, что наш долгожданный проводник прибыл. Я позвал Паликеса, Андреса де Премио и еще пятерых арбалетчиков, и вместе мы отправились в большой загон, где Мохамет Ифран принял нас чрезвычайно любезно, с типично мавританским радушием, коему я уже научился не слишком доверять. Вскоре он кликнул ошивавшегося поблизости негра, на вид очень юного и менее уродливого, чем прочие его соплеменники, с которыми нам доводилось встречаться до сих пор. Кожа у него была гораздо светлее и чище. Ифран сказал, что звать его Бобором и что как проводник он отлично сгодится для нашей цели. Паликес принялся объясняться с ним на всех наречиях, выученных им у негров, но взаимопонимание заставило себя ждать. Долго он размахивал руками, рисовал на песке рогатую лошадь и прикладывал прутик к морде одного из привязанных неподалеку верблюдов, дабы нагляднее показать, как выглядит единорог, прежде чем негр уразумел, о чем ему толкуют. Сначала он все слушал с серьезной миной и глядел на нас точно на помешанных, но наконец с размаху хлопнул себя по лбу, от души расхохотался, сверкая белыми зубами, и усердно закивал, давая понять, что да, знает он единорога. Потом повернулся к северу и стал указывать на виднеющиеся вдали горы, нарочито вытягивая палец, чтобы обозначить, сколь велико расстояние. Все страшно обрадовались, и только у меня на сердце печальной тенью лежала тоска — словно след всех тех событий, пережитых нами в Африке. Я полагал, что это от разлуки с доньей Хосефиной — по вечерам мои мысли неизменно устремлялись к ней. Как бы там ни было, мы договорились с Бобором, что отправимся через три дня и что в качестве оплаты он будет получать чашку соли каждые сутки, а когда мы поймаем единорога, то подарим ему верблюда. Он остался доволен, мы же вернулись на свою стоянку, вполне удовлетворенные и сделкой и оборотом, который принимают наши дела.

Три дня спустя мы свернули лагерь, собрали все свои пожитки, и я пошел прощаться с Мохаметом Ифраном. Я вручил ему три письма, чтобы он передал их генуэзцу Альдо Манучо, когда вернется в Марракеш. Одно — для госпожи моей доньи Хосефины, два других — для коннетабля и короля. В каждом я подробно описал нынешнее положение дел и все, что случилось с нами до сего дня. К ним прилагался краткий и ясный отчет о нравах африканцев и об их образе жизни — на случай, если кто пожелает прочитать его.

На заре условленного дня мы нагрузили своих верблюдов. Не прошло солнце и половины пути к зениту, как мы уже в образцовом порядке двигались по дороге на север, вниз по течению большой реки, через прекрасные тенистые рощи. Всего нас было сорок восемь белых мужчин и одна женщина, а также пятнадцать чернокожих, нанявшихся к нам в услужение, три негритянки и Бобор, наш проводник. Легкой походкой он шел впереди каравана, показывая деревья и кусты и болтая без умолку, — видимо, рассчитывал произвести впечатление опытного знатока здешней местности. Паликес не отставал от него, поддерживал беседу и тыкал пальцем в разные предметы, чтобы тот говорил, как они называются. Следом ехала группа арбалетчиков на верблюдах, за ними слуги вели в поводу верблюдов, груженных тюками, за ними — остальные арбалетчики и мы. Влажный, заросший травой берег избавлял арьергард от необходимости давиться пылью, поднимаемой идущими впереди, а к тошнотворному запаху верблюжьего навоза наши носы уже давно привыкли. Таким манером мы пробирались сквозь труднопроходимые порой заросли. Пространство между редкими развесистыми деревьями (высотою больше старого ореха, цветом — темнее кипариса) было занято высокой травой и густым кустарником, так что время от времени приходилось орудовать ножами и мечами, чтобы расчистить путь верблюдам.

Так прошел месяц, но синие горы не приближались, а, наоборот, как будто удалялись от нас. На вопросы Паликеса Бобор отвечал, что мы скоро дойдем, но через сколько именно дней — не говорил. От этого Педро Мартинес по кличке Резаный приходил в бешенство и обещал задать проводнику такую взбучку, что тот у него как миленький заговорит по-христиански. И вообще, твердил он, этот глупый негр не настолько глуп, как нам кажется, в конце концов он нас ограбит и бросит блуждать в лесу. Я приказывал Резаному заткнуться, но сам в глубине души тоже мучился дурными предчувствиями — только на людях изо всех сил прикидывался спокойным и терпеливо ждал дальнейшего развития событий.

В один прекрасный день мы остановились на поляне, поросшей высокой густой травой, где река делала поворот, не ускоряя своего плавного течения. Здесь решено было провести два-три дня, чтобы дать верблюдам отдохнуть — некоторые из них совершенно вымотались. Странное дело, засушливую знойную пустыню они переносят куда лучше, чем влажный климат. Я велел построить на берегу загон, окруженный рвом и частоколом, рассчитывая таким образом обеспечить нам хоть какую защиту на время постоя. Наши чернокожие слуги работали с большой неохотой, как люди, непривычные к труду, да еще бросали злобные взгляды на солдат, которые от души веселились, глядя, как неуклюже они копают. Внутри ограды мы поставили палатки и в них заночевали.

Когда взошло солнце, выяснилось, что Бобор и остальные негры, а также и негритянки исчезли, прихватив с собой весь наш запас соли, пару мешков с продовольствием, ткани и еще кое-какие мелочи. Особенно нас огорчило, что они украли запасные тетивы для арбалетов. День мы подождали, потом я разослал несколько отрядов на поиски, и к полудню один вернулся с сообщением, что след найден. Обнаружил его упомянутый ранее Рамон Пеньика, из числа сопровождавших нас дружинников коннетабля, в Хаэне он слыл отличным следопытом. Как знаток своего дела он заверил меня, что все пятнадцать негров ушли вместе, и Бобор с ними. На расстоянии примерно лиги от лагеря беглецы соединились с группой, насчитывающей, судя по следам, добрую сотню человек, и дальше они двинулись вместе. Следы уводили в лес, и мои люди не осмелились продолжить погоню, не предупредив меня. Я посоветовался с Андресом де Премио, и, обсудив положение, мы решили, что завтра двадцать арбалетчиков пойдут со мной, а Андрес останется с прочими охранять стоянку.

Когда солнце опустилось за горизонт и наступила ночь, мы легли спать, но перед тем выставили побольше часовых на случай внезапного нападения. И не напрасно — в полночь поднялся страшный шум, кто-то закричал, Вильяльфанье затрубил в свой рожок, поднимая лагерь по тревоге. Мы высыпали из палаток с оружием в руках, но успели заметить лишь несущиеся прочь тени. Андрес де Премио, в чем мать родила, громовым голосом приказывал своим солдатам пускать в ход арбалеты, и некоторые стали стрелять в бегущих, мстя за гибель наших часовых. До утра мы не смыкали глаз, подбрасывали хворост в костры, чтобы не пропустить возвращение негров, но они не вернулись. На рассвете мы подсчитали ущерб. Из четверых солдат, несших караул, двоим перерезали горло, один получил удар клинком в грудь и истекал кровью, а другой сумел не только отбиться, но и прикончить двоих нападавших. Они оказались из числа тех, что шли с нами в качестве слуг. Арбалетчики отправили на тот свет еще троих, чьи тела мы нашли чуть поодаль: их спины были живописно утыканы арбалетными стрелами. Из тридцати двух наших верблюдов двадцати девяти негры перерезали поджилки, так что они не могли подняться с земли и вообще больше ни на что не годились. Я потом распорядился их зарезать, чтоб не мучились. Поэтому в тот день мы наелись мяса до отвала, но запивали его слезами, ибо в ужасе созерцали свое бедственное положение, горько сетуя на злой рок. К вечеру вернулись посланные на разведку арбалетчики, ведя за собой пленного негра. Ему в бедро попала стрела, и сообщники бросили его. Языка, на котором он изъяснялся, не поняли ни Черный Мануэль, ни Паликес. Поскольку толку от него не было никакого, я позволил солдатам сорвать на нем зло. Его подвергли жестоким пыткам, оскопили и выкололи глаза, вследствие чего он быстро испустил дух.

С наступлением темноты мы разложили большие костры и снова выставили удвоенную охрану, строго наказав часовым не зевать. Но в эту ночь негры не посмели приблизиться, только воинственно покрикивали издали, чтобы напугать нас и дать понять, что они рядом.

Наутро мы стали совещаться: следует ли нам вернуться в Томбукту за новыми проводниками или же двигаться дальше вниз по реке. Кое-кто предпочел бы вернуться, но большинство, в том числе и я, считали, что, следуя течению реки, мы наверняка скоро выйдем к какой-нибудь деревне или к морю, и это куда надежнее, чем идти обратно без верблюдов. Покончив со спорами, мы погрузили вещи на трех оставшихся верблюдов, а что не могли забрать с собой — сожгли. Пламя охватило несколько палаток из превосходного холста, одежду, ткани — было бы грешно бросать все это на поживу тем, кто так люто нас ненавидит и преследует. Опечаленные, но не утратившие надежды, мы продолжили путь. Раненный накануне арбалетчик вскоре умер, избавив нас от необходимости тащить его на самодельных носилках. Ему устроили похороны, фрай Жорди прочел молитву за упокой его души, и все мы внимали ее словам и повторяли их с набожным благоговением.

Два дня спустя мы вышли на обширное поле сочной травы. Посередине протекал ручей, впадающий в реку, а на берегу его стояла крошечная деревенька — россыпь круглых соломенных хижин, формой напоминающих шлем, а искусным плетением — корзинки. В хижинах обитали негры и негритянки со своим многочисленным потомством, и никто из них не носил одежды. Все население деревеньки высыпало нам навстречу, не проявляя ни малейших признаков враждебности. Кожа у них была намного темнее, чем у предателей, которых мы оставили позади, и поэтому я приказал не обижать их, если только они не нападут первыми. Паликес издалека обратился к ним на одном из известных ему наречий, туземцы его частично поняли, объяснили, что величают себя племенем Голубя. Вскоре они уже тащили нам фрукты, просяную муку и прочие съедобные вещи. Мы решили разбить лагерь неподалеку от них, на небольшом холме возле реки, и оставаться здесь, пока не разберемся, куда нам двигаться дальше.

Эти „голуби“ оказались славными людьми. Каждый день к нам являлась от них целая делегация — они доверчиво приносили еду и разную хозяйственную утварь и даже позволяли своим женщинам валяться по кустам с арбалетчиками, а сами смеялись, словно бесхитростные дети, пока им наставляли рога. Из чего мы заключили, что наши новые знакомцы обладают мирным, незлобивым нравом и до крайности простодушны. Неудивительно, что мы к ним по-своему привязались. Возвращаясь после охоты — неизменно успешной, благо антилопы и буйволы часто спускались на водопой, — мы отдавали туземцам лишнее мясо (коего всегда получалось много), чем заслужили их благодарность и доброе расположение. Тем не менее я не прекращал ежедневно выставлять часовых и зорко стеречь лагерь на случай, если вернется изменник Бобор со своими людьми. Что и произошло всего несколько суток спустя. Однажды наши охотники вернулись бегом, едва переводя дух. Солдаты сообщили, что наткнулись, без всякого сомнения, на Бобора и его шайку, насчитывающую не меньше двух сотен негров. Андрес де Премио с большим отрядом отправился на поиски и застал неприятелей дружно храпящими среди бела дня на лесной полянке, без всякой охраны, будто им не грозит никакая опасность. Наши набросились на них, убили тридцать четыре человека и взяли в плен Бобора, их предводителя. Сам Бобор в этой суматохе не пострадал, если не считать пустяковой раны на ноге, которую Федерико Эстебан ему потом зашил и быстро вылечил. Я отверг горячие просьбы арбалетчиков выпустить ему кишки и четвертовать, а вместо этого велел подвергнуть его пыткам и через Паликеса дознаться, какая причина заставила его столь подло обойтись со своими нанимателями. Он ответил: дескать, на то была воля Мохамета Ифрана, потому что мавры не хотят, чтобы белые люди заходили дальше пустыни, в леса, где находятся золотоносные копи. Это, по их мнению, навлекло бы страшные беды на Африку. Такой поступок Мохамета Ифрана вполне укладывался в мое о нем представление и мог быть правдой. Мы объяснили пленнику, что никакого золота нам не нужно, а нужен только рог единорога, он же поклялся в обмен на помилование проводить нас туда, где обитает зверь, и заверил, что это совсем недалеко, в сорока днях пути, если удаляться от большой реки. Но после всего случившегося мы не испытывали доверия к бывшему проводнику, так что некоторое время держали совет и постановили Бобора казнить ради устрашения прочих предателей. Возмездие за наших товарищей, погибших по его вине, и за понесенный нами ущерб тоже представлялось справедливым. И наконец, мы рассудили, что проводников можно найти и других, честнее и надежнее этого. Словом, невзирая на его рыдания и отчаянные мольбы, я отдал пленного на растерзание арбалетчикам. Его четвертовали — а точнее, разорвали натрое, верблюдов-то было всего три, — останки нанизали на колья и выставили на всеобщее обозрение подальше от лагеря. На них тут же налетели стервятники, которых в Африке больше, чем у нас воробьев, а ночью подоспели еще какие-то любители падали, и наутро восходящее солнце осветило лишь обглоданные дочиста кости. Все-таки забавно, с какой поразительной скоростью исчезает мясо в этом суровом краю.

Еще две недели мы провели в блаженном ничегонеделании, и уж теперь-то чернокожие разбойники не смели приближаться к реке. За это время мы успели не раз побеседовать с жителями плетеных хижин. Паликес показывал рукой разные направления и пытался выяснить, что, например, находится вверх по течению реки, а что вниз по течению, что за горами, а что — там, где садится солнце. Туземцы старались отвечать как можно обстоятельнее, насколько позволяло им собственное дремучее невежество, и похоже было, что они говорили правду. Я хотел поскорее двинуться дальше, поскольку видел, что кое-кто из арбалетчиков чересчур привык к негритянкам, и опасался, как бы они не попытались увести женщин с собой. Посему я выбрал путь на север, туда, где, по словам Бобора, за горами водились единороги. С нами пошел один паренек из деревни, которого солдаты бесцеремонно прозвали Мордой за весьма приметную физиономию. Зато, в отличие от своего предшественника, он производил впечатление человека порядочного.

Удалившись от большой реки на расстояние двух дней пешего хода, мы прошли очередную рощу и внезапно очутились на огромной равнине, которая, казалось, уходила в бесконечность, и только маячащая на горизонте гряда серых гор очерчивала ее предел. За исключением редких невысоких холмиков, равнина была совершенно плоская, будто устланная плотным ковром из высокой травы. Кое-где виднелись кустарники самых причудливых видов и форм, а порой глаз натыкался на нечто вроде крошечных рощиц из совсем низеньких ветвистых деревьев. Иногда к ним подходили антилопы, чтобы сорвать растущие на них фрукты и орехи. Удивительное зрелище.

На равнине этой паслись многочисленные стада антилоп, газелей и быков самых разных видов, но интереснее всего были белые мулы в черную полоску, будто разрисованные краской, очень быстроногие. Если приручить их, это избавит нас от лишних тягот, вызванных недостатком вьючных животных, догадались мы и бросились за ними вдогонку. Негр Морда хохотал до слез, словно в жизни не видывал более потешного зрелища, и прикрывал глаза ладонями — так в его родной деревне играют с детьми и слабоумными. В итоге он оказался прав: как мы ни старались, догнать их было невозможно и заарканить тоже. Впрочем, одного мы пристрелили, чтобы рассмотреть поближе, и выяснилось, что он действительно напоминает обыкновенного осла, только уши у него толще и короче, а мясо более темное и жесткое. Андрес де Премио утверждал, что у него на родине, в Овьедо, есть точно такие животные, но поскольку астурийские небеса слишком щедры на дождь, полосатая раскраска с них смылась. По его словам, порода эта называется „астурийский пони“ и славится неукротимым нравом. Самец отличается от небольшого жеребца разве что солидным размером и черным цветом детородного органа.

На этих и других местных животных охотиться было проще простого, только подкрадываться к ним на арбалетный выстрел следовало сзади, так как они наделены необычайным нюхом и, когда ветер дует им в морду, способны учуять что угодно.

Впоследствии нашим взорам не раз являлись всякие чудеса: невиданные змеи, странные травы, цветы в человеческий рост и прочие диковинки, которые внушали надежду, что и единорог скоро встретится на нашем пути. Сидя вечерами вокруг костра, мы рассуждали так: подстрелить единорога наверняка можно, как других здешних четвероногих обитателей, и, сколько бы он ни свирепствовал, против силы наших арбалетов ему не устоять. И никакой нет нужды приманивать его девственницей. Подобные мысли укрепляли наш дух и помогали стойко переносить тяготы и лишения похода по безымянным безлюдным местам. Больше месяца потребовалось нам на то, чтобы пересечь необъятную равнину, и за все это время нам не попалось никаких следов человеческого жилья, что нас весьма удивляло. Почему не жить на такой хорошей земле, где в изобилии водится дичь и воды всегда вдоволь?

Глава одиннадцатая

В первое воскресенье марта нам попался колодец, надежно огороженный камнями, к нему вела тропинка. Мы решили двинуться по этой тропинке, и вскоре увидели нескольких чернокожих женщин в свободных одеяниях, и, приблизившись к ним на расстояние выстрела, стали махать им руками и кричать на негритянском наречии, что мы не причиним им вреда. Однако женщины нас явно не поняли, переполошились и со всех ног бросились наутек. Нам ничего не оставалось, как проследовать за ними по тропинке, пока перед нами не выросло поселение из доброй сотни круглых глинобитных лачуг, крытых тростником, как иные пастушьи домики в Кастилии. Вокруг поселения стояла низкая глиняная оградка, недотягивающая до звания стены и годная лишь для того, чтобы не пускать животных в пределы деревни, но никак не для защиты от врагов. Из этого можно было заключить, что население здесь мирное, и потому мы смело шли вперед, в то время как навстречу нам толпой высыпали негры. Оттенок их кожи был в точности как у предателя Бобора, но, поскольку среди них было полно женщин и детей, мы ничего не боялись и спокойно шествовали в строгом походном порядке, хотя на всякий случай я приказал замыкающим держать наготове заряженные арбалеты. На расстоянии броска камня от нас негры остановились, и вперед вышел, судя по всему, их предводитель, старик, закутанный в некое подобие мантии. Его выкрашенные хной распущенные лохмы напоминали львиную гриву. Когда он поднял руку — что у африканских племен служит знаком дружбы, — остальные негры, до сих пор сотрясавшие воздух гортанными криками, немедленно замолчали. Надо отметить, что негры бывают разных видов и разной масти, но всех их объединяет одна привычка: собравшись вместе, они орут, будто с них кожу живьем сдирают, и вдобавок топают ногами как одержимые, поднимая тучи пыли. Фрай Жорди даже высказывал мнение, что именно из-за этой привычки у них такие большие ступни и такие широкие ноздри. Ведь, когда они устраивают праздничное веселье, пыль стоит столбом, так что честный христианин ни вдохнуть, ни выдохнуть не может — а они знай себе дышат своими приплюснутыми носами.

Когда расстояние между нами сократилось вдвое, остановились и мы. Их главный сделал еще шаг вперед, а с нашей стороны вышли я и Паликес. Причем Паликес чуть заметно дрожал. Негр приблизился ко мне, и я приветствовал его на мавританский манер — приложил правую руку ко лбу, устам и сердцу. Означает сие „мои мысли, и слова, и чувства — с тобой“, и нет в мире более коварного и лживого жеста, ибо известно: если мавр тебя таким образом привечает, лучше не поворачивайся к нему спиной. Но я-то всего лишь хотел проверить, поймет ли собеседник мое приветствие, и он понял и ответил тем же, из чего следовал вывод, что этим людям уже доводилось общаться с маврами. Потом Паликес заговорил — и был понят. Он рассказал, какое дело привело нас в африканские края, и что мы подданные величайшего из христианских королей, и что ищем мы зверя, который называется единорогом. Старик понял все, кроме одного — про единорога, чем немало меня огорчил. Так или иначе, он повернулся и что-то сказал, отчего толпа за его спиной расступилась, и мы двинулись по образовавшемуся проходу. Туземцы взирали на нас с почтением, а кое-кто из них с детской застенчивостью протягивал руку, чтобы пощупать нашу белую кожу. Они никогда еще не видели подобного, думали, что это им кажется или что мы зачем-то намазались белилами, и страшно удивлялись, выяснив, что это наш природный цвет. Иных пугали наши бороды, и они робко пытались их подергать. Я велел своим людям не принимать это за оскорбление (откуда невежественным неграм знать, чтО таскание за бороду влечет за собой в Кастилии?) и потерпеть, как терпели бы подобное обращение от малых детей. Арбалетчики послушались — все, кроме пресловутого Педро Мартинеса, сиречь Резаного, который принялся бубнить себе под нос, что я, дескать, допуская подобные вольности, подвергаю их страшной опасности и что он даже отцу родному не позволит дергать себя за бороду. К счастью, на его-то бороду как раз никто и не покушался, она у него была жиденькая, с проседью и придавала ему вид столь отталкивающий, что ни один человек, будь он хоть трижды негр, не пожелал бы до него дотрагиваться по собственной воле.

Тем временем мы прошли между хижин и очутились на площади посреди деревни. Одну сторону площади занимало строение — тоже из кирпича-сырца и с такой же плетеной тростниковой крышей, как у остальных, но значительно превосходящее их размерами. Не будь негры язычниками, оно вполне сошло бы за церковь. Перед ним стояла просторная хижина, увешанная бусами и звериными шкурами, — как мы догадались, это было жилище вождя. Мы остановились у входа, и к нам вышел сам вождь. В жизни не видел я таких толстых людей. Жир шматами свисал с его рук и зада, пузо смахивало на громадную бочку, складки тройного подбородка доходили до грудей, подобных вымени дойной коровы. Это зрелище предстало нам во всей красе, ибо, если не считать побрякушек из расписного тростника и слоновой кости, негритянский вождь приветствовал нас в чем мать родила, только срам прикрыт тряпочкой. Старик, который привел нас, сообщил, что это царь Фурабай, но мы в дальнейшем звали его Толстопузом, благо в здешних краях вожди не склонны обижаться на свои прозвища. Сам же он отрекомендовался царским лекарем и первым советником, а звали его Кабака. Он объяснил своему повелителю, кто мы такие и зачем явились, после чего вождь поманил меня к себе и довольно долго изучал — то есть дергал за бороду, щупал плечи, гладил по голове своими мягкими сальными пальцами, похожими на черные колбасы. Я покорно все это выдержал, терпеливо и скрывая отвращение. Потом за спиной Толстопуза показались четыре женщины, завернутые в многослойные пестрые ткани. Волосы их были заплетены в немыслимое количество крошечных косичек и украшены яркими побрякушками. Две лишь самую малость уступали объемом своему вождю, зато две другие были молоды, изящны и прекрасно сложены. Кабака сказал, что это жены Толстопуза, и назвал их имена, но я запомнил только молоденьких — Аскиа и Дума. Они казались почти на одно лицо, точно сестры (как я уже упоминал ранее, у чернокожих нет такого разнообразия физиономий, как у нас, белых), только в глазах Аскиа плясали чертики, и рука ее дрогнула, будто бы она колебалась: можно меня потрогать или нет? Я тут же предъявил ей самую дружелюбную улыбку, на какую был способен, в ответ она залилась веселым, соблазнительным смехом, и Толстопуз загоготал тоже, тем самым, видимо, давая свое позволение. Тут девушка окончательно осмелела, и теплая нежная ручка принялась гладить мою шею. Где-то внизу живота у меня зародилась сладкая дрожь, и по телу разлилось блаженство — на зависть моим товарищам, которые еще мгновение назад тихо давились хохотом, пока жирный вождь ощупывал меня, как кобылу на ярмарке. Затем Толстопуз произнес речь, и Паликес сумел перевести: ему, мол, интересно, какие дары мы привезли. В здешних краях не принято ходить в гости с пустыми руками — в этом отношении нравы негров испорченны не меньше, чем у белых. Поломав голову, я решил всучить вождю наряд, подаренный мне коннетаблем. Все равно он только оттягивал мой заплечный мешок и с того дня, как мы ступили в пустыню, ни разу не пригодился. К тому же было очевидно, что в африканской глуши мне едва ли представится возможность в нем покрасоваться. Поэтому я извлек его на свет и преподнес вождю. Тот принял подарок с восторгом, осмотрел его со всех сторон, радуясь, как ребенок — новой игрушке, и, хотя при столь необъятной толщине никогда не смог бы его надеть, вывесил на почетном месте у себя в хижине, всячески демонстрируя свое удовольствие. Еще некоторое время прошло в рассказах о нашей стране и наших семьях, и наконец Толстопуз отпустил нас, ведь ему тяжело было долго стоять на ногах. Кабака и остальные проводили наш отряд к близлежащим хижинам и устроили на ночлег со всеми удобствами — мы давно привыкли жить в куда худших условиях. Негры принесли лепешек с разнообразными фруктами и закатили пиршество, оказывая нам почести и стараясь во всем угождать. Потом они удалились, чтобы мы могли отдохнуть.

По прошествии недели я собрался, захватив с собой местных проводников, идти дальше, в страну львов, где, по словам Кабаки, должен водиться и единорог, о котором я все время расспрашивал и которого он никогда не видел. Но тут одна за другой потянулись разные задержки, вынудившие нас больше года просидеть в той деревне. Конечно, это произошло совершенно вопреки моей воле, я-то только и мечтал выполнить поручение повелителя нашего короля и вернуться поскорее в Кастилию, однако обстоятельства сложились иначе. Наступила Пасха, но арбалетчики отмечали ее не как подобает христианам — исповедью, молитвами и постом, а ежедневной охотой, поглощением мяса и безудержным блудом с негритянками. Фрай Жорди приходил ко мне с увещеваниями: дескать, невоздержанность чревата ослаблением телесным, ибо, согласно медицинским трактатам, кто не в меру тешит плоть свою, теряет аппетит, а пьет, напротив, слишком много, так как распаляет в себе жажду, — словом, избыток резких движений ведет к истощению, а истощение и перенапряжение рука об руку ведут к разрушению организма… Однако ни я сам, ни тем более арбалетчики не внимали его мудрым наставлениям, вот и покарал нас Господь за нечестивые деяния наши. Кара пришла в виде нарывов, которые выскакивали по всему телу, наподобие оспы, раздувались и лопались, выпуская зловонный гной. В паху плоть разъедало так, что страждущий не мог ходить, не в силах был даже подняться на ноги, чтобы справить нужду, и такие же нарывы появлялись на затылке, и глаза слипались от гноя. Оказалось, туземцы с этой напастью знакомы, но они переносят ее рано на своем коротком веку, от нее умирает много детей. Из наших за два месяца скончались четырнадцать человек, в том числе лекарь Федерико Эстебан и послушник, помогавший фраю Жорди, после чего у меня осталось всего восемнадцать арбалетчиков. Андрес де Премио тоже заболел, но выжил. Фрай Жорди каждый день пробовал разные отвары, мази и примочки, но они совсем не действовали. Из объяснений монаха следовало, что здесь не растут нужные травы, их якобы можно найти только в некоторых областях Каталонии да еще в стране Прованс. Все это было весьма познавательно, но облегчения не приносило. Между тем вождь Толстопуз относился к нам с трогательной заботой, каждый день присылал еду из своих небогатых запасов и не скупился на прочие полезные вещи, столь необходимые в нашем положении, чем заслужил мою искреннюю благодарность. Чтобы не оставаться в долгу, я подарил ему трех верблюдов, на которых он давно заглядывался, а также лишние палатки и одежду, которые нам уже были без надобности и только мешали бы в путешествии. Когда настал праздник Всех Святых, я велел отслужить панихиду по нашим покойникам, и в последующие дни мы с похвальным рвением молились за каждого по очереди.

За год вынужденного пребывания в деревне кое-кто из наших научился худо-бедно изъясняться на местном наречии, тогда как нравы и обычаи туземцев не переставали нас удивлять. Свадьбы, например, праздновались так: несколько парней женятся сразу на нескольких девушках, то есть все они женятся между собой — словом, от кого потом рождаются дети, понять никак невозможно. Правда, некоторые младенцы появлялись на свет с довольно светлой кожей, и сразу было ясно, что тут постарались арбалетчики. Да и наша Инесилья родила в тот год от Андреса, но ее младенец умер несколько дней спустя.

Фрай Жорди тем временем очень подружился со старым Кабакой, они постоянно делились друг с другом познаниями в области всяких трав, зелий и заговоров. Вместе они уходили туда, где деревья образовывали некое подобие леса, собирать целебные листья и корешки. Я же завязал приятельские отношения с толстым вождем. Изо дня в день я навещал его и развлекал придворными церемониями, как принято у нас в Кастилии. Проверенный метод — любого монарха, будь он черный или белый, лесть услаждает и склоняет на твою сторону. Толстопуз всякий раз меня одаривал и без конца расспрашивал о звездах и о пустыне, о лодках и кораблях, плавающих по морю, коего он никогда не видел, о короле кастильском и о наших войнах с маврами. По мере своих возможностей я старался давать точные и обстоятельные ответы. Но пока я беседовал с ним, мысли мои устремлялись к его молодой жене Аскиа, чьи упругие груди и крутые бедра напрочь лишали меня рассудка. Развлекаясь в деревне с другими негритянками, я неизменно думал о ней, и даже во сне она мне не давала покоя. Правда, во сне, стоило мне лечь с ней, как она начинала уменьшаться, сначала становилась с ребенка, потом с тряпичную куклу, потом и вовсе таяла, исчезая из виду, и хотя я понимал, что это все не наяву, не проходило ощущение, будто кто-то меня высмеивает и наказывает за грех прелюбодеяния. Как бы там ни было, за этот год мы не раз встречались с ней в кустах, зарывшись поглубже в заросли папоротника чтобы выпустить на волю свою похоть. Она сама приходила ко мне — помимо плотского желания, в мои объятия ее влекло любопытство.

Год миновал, и я все чаще сводил разговоры с Андресом де Премио и фраем Жорди к тому, что пора бы уже подумать о возобновлении поисков единорога. Тут они оба со мной соглашались. Договорились, что, когда негритянская деревня затеет переезд, мы тоже снимемся с лагеря, но направимся в другую сторону, к своей неизменной цели. Касательно переезда, полагаю, требуются некоторые разъяснения.

В Африке земли так много, а людей так мало, что территории сами по себе не имеют никакой ценности, как у нас воздух или море. Поэтому каждый может иметь столько земли, сколько пожелает, границ здесь не существует, надо только уйти туда, где никого нет, выжечь участок, расчистить его под пашню — и сей на здоровье. Но поскольку негры по природе своей не слишком трудолюбивы, поля у них обрабатываются плохо. После двух-трех урожаев почва истощается, потому что ее не удобряют, не поливают как следует, не вскапывают, не держат под паром, как это заведено у крестьян в христианском мире. Вот и приходится им бросать хозяйство и отправляться на поиски новых плодородных земель. Поэтому деревни в Африке не стоят на месте, как в Кастилии, а раз в несколько лет переезжают, и жители их вечно носят свой дом на закорках, сегодня они здесь, завтра там, так и ютятся в лачугах и не умеют ни дома строить из кирпича и камня, ни оградительные стены — в нашем понимании — возводить, ни дороги мостить.

Когда пришла пора племени толстого вождя перебираться на новые земли, я испросил у него разрешения покинуть их, ибо наш путь к единорогам лежал в другом направлении. Толстопуз и весь его народ, прощаясь с нами, сильно горевали, и проливали слезы, и раздаривали нам свое скудное имущество. Кабака отдал фраю Жорди ожерелье из бусинок и семян, обладающее большой целебной силой, а монах в ответ подарил ему крест, который тот повесил на шею вместе с прочими украшениями, но понимал ли старик его значение, мне неведомо. Фрай Жорди усвоил жестокий урок, полученный в Томбукту, и с тех пор никого больше не крестил и не пытался объяснять неграм христианское учение. Аскиа накануне отъезда вручила мне мешочек золотого песка, поскольку выяснила, что белые почитают его за великую драгоценность, и я был очень огорчен, что мне нечем ее отблагодарить: кроме нищенских лохмотьев на теле да оружия у меня ничего не осталось.

Два дня мы шли на север. На третий, в пятницу второго июля, мы проснулись и обнаружили, что Педро Мартинес, он же Резаный, и пятеро его дружков, которые вечно плясали под его дудку и шептались с ним по углам, сбежали ночью, прихватив тринадцать арбалетов, три шпаги, все наши жалкие остатки соли и немного золота, припасенного кое-кем из солдат. Я не на шутку рассердился, но не был уверен, стоит ли их преследовать (следопыты Себастьян де Торрес и Рамон Пеньика сказали, что это просто, свежие следы ведут на юг) или идти дальше без них. После небольшого совещания решили продолжить путь. По рассказам арбалетчиков выходило, что Резаный со товарищи отправились в золотоносный край, о котором успели многое выспросить у негров. Те утверждали, что место это находится на юге, в пятидесяти днях пути, у высоких гор и большой реки, называемой на местном языке Фалеме. Обитающие там негры страну свою зовут Бамбук и не имеют никаких дел с соседями. Желающие купить у них золото привозят с собой соль, а торговля ведется по следующим правилам. Приезжие оставляют соль на их берегу реки, на специально отведенной поляне, кучами такого веса, какой способен поднять один человек. Потом они возвращаются обратно на свой берег и ждут. Спустя какое-то время из-за кустов и деревьев появляются жители Бамбука, подходят к соли, осматривают ее и кладут рядом с каждой кучей плетеную мисочку с горстью золотого порошка, после чего исчезают в чаще. Тогда торговцы снова переправляются через реку, изучают оставленное золото и, если находят количество достаточным, забирают его, а если нет, то удаляются на свою стоянку, ничего не тронув. Негры Бамбука выходят снова и, увидев, что золото лежит на месте, разражаются истошными воплями и колотят себя в грудь, словно их постигла страшная беда, потом добавляют еще немножко драгоценного порошка и снова прячутся. Таким образом торг продолжается, пока торговцы не будут удовлетворены и не заберут мисочки. Но иногда случается, что негры Бамбука обижаются и сами уносят свое золото. Тогда торговцам остается только увезти соль, и обе стороны ждут следующего утра, чтобы начать все заново.

Итак, отправились мы дальше по дороге, которую дорогой я называю лишь условно, потому что шла она по совершенно необитаемым местам. Это было заметно по тому, с какой доверчивостью нас подпускали к себе стада антилоп, газелей и прочих здешних животных. Временами нам приходилось продираться сквозь густые заросли леса, где водились огромные змеи и ужасно злые москиты, и стоял удушливый зной, и воздух был так влажен, словно поблизости кипели котлы с водой. К степи, называемой по-негритянски Калопе, мы выбрались изможденными до предела. Перед нами, насколько хватало глаз, раскинулись бескрайние просторы, на горизонте не виднелось ни гор, ни чего-либо другого. Все пространство покрывали высокие желтые травы и редкие раскидистые деревья, дающие хорошую тень. Идти стало намного удобнее, мы добывали мясо на охоте и в целом неплохо проводили время. Всего нас было девять белых и тридцать негров, выделенных нам толстым вождем в качестве слуг и провожатых. Они охотно отправились с нами, так как поклажа, разделенная на всех, почти ничего не весила, а обращались мы с ними по-свойски, запанибрата.

В этой степи мы наконец увидели львов, которые, впрочем, не осмеливались к нам приближаться, и других могучих и грозных хищников. Часто проходили стада уже знакомых нам полосатых мулов. Теплилась радостная надежда, что и до пастбища единорогов недалеко. Но однажды утром вдали показалось нечто вроде негритянского каравана. Когда расстояние между нами сократилось, оказалось, что это вовсе не кочующая деревня, как мы сначала подумали, а вереница рабов под конвоем. Среди них не было ни белых, ни мавров — это одни негры вели куда-то других. Завидев нас, они остановились, стражники подняли палки и принялись лупить своих пленников по головам, чтобы заставить их лечь и укрыться в траве. Я вышел вперед с Паликесом и тремя арбалетчиками, намереваясь спросить, где мы находимся и как отыскать единорогов, однако не успели мы дойти до них, как вся охрана, человек пятьдесят, завопила наперебой и осыпала нас дождем из дротиков и стрел. Арбалетчику по имени Кристобаль де Никуэса стрела навылет пробила грудь, прикончив его на месте, от кожаного жилета Паликеса отскочил дротик, брошенный недостаточно сильной рукой. Перед лицом подобной низости мы развернулись и со всех ног рванули назад, громкими криками предупреждая остальных. Верный Вильяльфанье понял первым и что есть мочи затрубил в боевой рожок. Его товарищи с кличем „Энрике! Энрике! Кастилия и Сантьяго!“ и заряженными арбалетами построились в шеренгу и одним залпом уложили добрую дюжину противников. Работорговцы до смерти перепугались — видно, не сталкивались прежде с оружием, которое разит наповал без промаха с такого расстояния, — и, не переставая голосить, подняли руки вверх в знак того, что сдаются без боя. Мы уже в открытую подошли к ним, не нарушая строя, с арбалетами наготове, а своим неграм приказали освободить лежащих на земле пленников. Те, едва вскочив на ноги, тут же набросились на своих бывших конвоиров и учинили над ними жестокую расправу — забивали их палками и камнями, резали, используя стрелы вместо кинжалов. А мы не стали им препятствовать.

Когда последние работорговцы испустили дух, каратели повалились к нашим ногам, они обнимали наши колени, целовали стопы со слезами и пронзительными визгами — трудно сказать, было ли последнее изъявлением благодарности или просто радости. Я велел Паликесу побеседовать с ними, и он испробовал одно наречие, второе, третье, всю выученную в Африке абракадабру, но толку из этого не вышло ровным счетом никакого. К счастью, подошел один негр из племени Толстопуза и как-то исхитрился с ними объясниться. С его помощью мы узнали, что их родина зовется Гаррафа и лежит к югу отсюда, а люди из враждебного народа сонгаи захватили их, чтобы продать в рабство, и сейчас, раз уж конвой мертв, лучше бы убраться нам всем подальше. Спасенные уверяли, что поблизости полно других сонгаи, злобных и вооруженных до зубов, они сторожат лагерь, куда сгоняют пленников, чтобы потом крупными партиями вести их на невольничьи рынки. И охраны там такая тьма, что стычек с ней, при нашей малочисленности, лучше бы избежать. Когда же мы спросили о животном с единственным рогом посреди лба, они начали оживленно между собой переговариваться, а затем сообщили, что далеко на юге есть река под названием Конго, до нее много дней пути, зато на ее берегах можно увидеть зверей, соответствующих нашему описанию. Они очень большие, питаются травой, а на морде у них растет рог, из коего порошок — чрезвычайно ценное средство от болезней Венеры. Тут они для пущей ясности стали со смехом показывать на свои неприкрытые чресла. Вне всякого сомнения, мы наконец-то встретили людей, которым доподлинно известно местопребывание единорога. И поскольку у нас сложилось впечатление, что они ни в чем не солгали, решено было без промедления поворачивать на юг и как можно скорее оставить позади гору трупов, образовавшуюся по нашей милости. Любопытно, что в Африке совершенно невозможно спрятать мертвеца, потому как на него тут же слетаются грифы и прочие крылатые любители падали. Они обладают столь внушительными размерами и кружат над добычей такими огромными стаями, что их, словно грозовую тучу, видно издали с любого расстояния. Причем африканские стервятники заметно тупее наших, кастильских, ибо, заметив неподвижное тело, они сразу к нему устремляются, не важно, покойник это или всего лишь спящий. Здесь часто просыпаешься в окружении ненасытных пташек. Но они вдобавок еще и трусливы, и стоит на них прикрикнуть, как они, заполошно хлопая крыльями, поднимаются повыше и улетают с возмущенным клекотом. Похоже, они вечно страдают от голода и очень сердятся, когда то, что выглядело дохлым, пробуждается в добром здравии.

Вскоре мы позволили несостоявшимся рабам уйти своей дорогой, так как нам было не с руки кормить столько ртов, но двух или трех, наиболее разумных на вид, попросили нас сопровождать, чтобы указывать направление, и те с удовольствием согласились. Они бодро шагали в авангарде и без умолку болтали. Паликес не отставал, изучая на ходу их наречие; несмотря на свою худобу и низенький рост, он смотрелся рядом с ними как папаша с детишками — так малы они были.

В течение следующих дней мы делали короткие переходы, чтобы не слишком мучить больных и раненых, кроме того, полуденный зной не способствовал долгому маршу. Арбалетчики пребывали в сравнительно приятном расположении духа, поскольку на сей раз с нами шли женщины, которые отдавались им с большой охотой, изгоняя мысли о прошлых и грядущих невзгодах. Негритянки также мололи муку, свежевали добычу и даже разжевывали для них куски мяса. Так что жили наши солдаты роскошно, ни дать ни взять мавританские султаны, и чихать хотели на жаркие проповеди фрая Жорди, заклинавшего их не уподобляться язычникам. А у нас с Андресом недоставало твердости запретить им эти маленькие утехи, более того, мы опасались, как бы, доведенные до отчаяния бесконечными лишениями, они не подались в золотоискатели вслед за Резаным и его прихвостнями.

Глава двенадцатая

Два месяца мы продирались сквозь влажные джунгли, вязли в кишащих змеями болотах, страдали от укусов москитов, одолевавших нас день и ночь с немыслимым упорством. Готов поклясться, что крови, высосанной из меня за это время разными мелкими тварями, хватило бы на пару здоровенных котлов морсильи[15]. Но в конце концов мы достигли более приветливой местности, на языке негров называющейся Манде. Там текут в направлении на север бесчисленные реки, большие и малые, необъятные пространства покрыты зелеными лесами, где кроны деревьев так густы, что не пропускают солнечный свет и под их сенью словно бы царит вечная ночь. Мы не углублялись во мрак, предпочитая держаться речных берегов, по которым идти было проще: меж деревьев вились тропы, кое-где росла трава, а приходящие на водопой животные вдоволь обеспечивали нас свежим мясом. Некоторые реки впадали в другие, покрупнее, некоторые — в озера или пруды, населенные необычайными разноцветными птицами. Ноги у этих птиц были длинные и тонкие, как стрела, клювы тоже длинные, но голоса грубые, немелодичные. Люди здесь не жили, но негры жестами объясняли, что там, где кончаются джунгли, есть и деревни, и туземцы, и много-много единорогов, поэтому мы стойко переносили все тяготы, уповая вскоре выполнить волю повелителя нашего короля.

Фрай Жорди, растрясший в походе весь жирок, утративший свое солидное пузо и как будто помолодевший, подбадривал всех советами и утешениями, всегда находил доброе слово для больных и измученных. „Порой Господь наш наказует честных христиан, дабы воздать им после сторицею. Стерпим же все беды, холод и зной, голод и жажду, лихорадку, страдание и смерть, как терпели апостолы, мученики, исповедники, девы, и Иов, и Товит, и Катон“, — любил он повторять. И павшие духом крепились. Тем не менее он нередко уходил в лес, якобы собирать травы, и долго в одиночестве молился и плакал. Монаху приходилось тяжелее всех, он так старался ради нас, а его самого утешать было некому.

Упорно продвигаясь на юг, мы набрели на какое-то негритянское племя, обитавшее возле удивительно тихой реки. Ее воды словно бы замерли и даже подернулись ряской. Над ней нависало некое подобие моста из длинных крепких лиан, по которому можно было ее перейти, не замочив ног. Хижины туземцев, похожие на пчелиные ульи, торчали по обоим берегам, точно как у нас Триана лежит на одном берегу, а на другом — Севилья. При нашем появлении большинство жителей в ужасе разбежались кто куда. Я послал вперед Паликеса с Себастьяном и еще несколькими людьми и приказал трубить в рожок. Заслышав звуки рожка, негры высыпали из хижин и из-за деревьев с такими лицами, как будто наступил день Страшного суда. Первым подошел к нам один, в головном уборе из львиной гривы, с раскраской на лице и по всему телу, увешанный бусами и диковинными ожерельями, из чего мы заключили, что он тут главный. Приблизившись ко мне, он попытался было пасть ниц, но я ему не позволил и дружелюбным жестом помог подняться. Тогда туземцы поняли, что мы пришли с миром, Львиная Грива повернулся к своим людям и сказал какие-то слова, которые им, похоже, очень понравились. Только что они хотели уносить ноги, словно узрели лик Сатаны, а теперь, мгновения спустя, уже приветствовали нас с таким гостеприимным радушием, с каким в иных местах встречают знатных и высокопоставленных гостей. Здешний язык не принадлежал к числу выученных Паликесом, однако, выдернув по словечку из разных наречий и призвав на помощь язык жестов, он мог вполне сносно изъясняться. Паликес сообщил, что ищем мы не серебро, не золото и не рабов, а единорога. Львиная Грива осведомился, не с луны ли мы свалились, но вопрос этот не был проявлением грубости или слабоумия — просто здесь никогда не видели белых и не знали, что в природе бывает другой цвет кожи, кроме черной, как у них. Мы честно ответили, что прибыли из Кастилии, королевства, лежащего дальше страны мавров, за морем. Но туземцы не поняли ни кто такие мавры, ни что такое море, настолько далеки они были от мира. Более того, если мы правильно истолковали их речи, единорога они тоже никогда не видели.

Как бы там ни было, нас препроводили в хижины, и угостили на славу, и отвели нам лучшее помещение. Конечно, пиром в царских покоях это не назовешь, но туземцы охотно делились тем немногим, что имели, а постели из тростника и свежих листьев для наших недужных товарищей у них получились очень даже неплохие. Постоянно они носили нам в плетеных корзинках и деревянных мисочках то муку, то рыбу, то разные плоды. Пока мы отдыхали у них, хозяева осыпали нас всяческими почестями и знаками внимания, устраивали для нас праздники, во всем себе отказывали, лишь бы получше нам угодить. Мы благодарили их по мере сил, хотя достойно отплатить за столь искреннее гостеприимство нам было нечем, ибо к тому моменту мы являли собою горстку нищих оборванцев.

Поскольку излагать на письме каждую мелочь представляется не только затруднительным, но попросту невозможным, да и на читателей либо слушателей это навеяло бы лишь раздражение и скуку, подробное описание следующих дней позволю себе опустить.

Возобновив поход, через три дня после Пасхи, чье торжественное празднование сопровождалось общим причастием и прочими бесчисленными проявлениями смиренной набожности, мы очутились на обширном лугу, где в изобилии росли цветы всевозможных форм и оттенков. Наши негритянские слуги выбрали из них большие, с сочными лепестками, чтобы попробовать на предмет съедобности. По их словам, цветы оказались хороши и вкусом напоминали медовые сласти. Тут уж и мы полакомились, и в дальнейшем они служили неплохим дополнением к дичи, ежедневно добываемой нашими стрелками. Еще через три дня мы заметили каких-то туземцев, наблюдавших за нами из-за расположенных в отдалении деревьев, и решили, что они, как и предыдущие, мирное племя, просто напуганы нашим видом. Я собрал маленькую делегацию, дабы продемонстрировать наши добрые намерения. Мы подошли к тем деревьям и оставили на виду четверть жареной антилопы — излишки нашего завтрака, — привязав ее на ветки повыше, чтоб не достало зверье. Когда мы вернулись туда под вечер, мяса уже не было, а на его месте появилась корзинка с просяной мукой. Таким образом все убедились во взаимном дружеском расположении. На следующий день мы подошли снова, призывая их жестами, и они ответили тем же, после чего несколько человек приблизились к нам. Паликес попытался говорить с ними, но общего языка не нашел в буквальном смысле. Эти новые туземцы кожу имели более светлую, чем наши провожатые, и волосы не такие кудрявые, почти гладкие, и ноздри не такие широкие, более пропорциональные. Вслед за ними мы проследовали по тропе, которая вывела к долинке, пересеченной очень славной речкой с чистейшей водой. В глубине виднелись высокие деревья, из-под которых нам навстречу шла целая толпа, производя неимоверный шум с помощью колокольчиков и разнообразных рогов. Чтоб не остаться в долгу, я велел Франсиско Вильяльфанье трубить в боевой рожок, он дунул пару раз, и от этих пронзительных звуков негры поначалу было вздрогнули, но, увидев, что мы смеемся, расхохотались тоже, подняли гвалт и веселую суматоху, точно дети малые. Тем не менее при ближайшем рассмотрении выяснилось, что многие из них прикрываются большими щитами из белой кожи, а в руках держат луки со стрелами и копья, на вид чрезвычайно острые. Но едва первое потрясение миновало, мы с облегчением отметили, что впереди шествуют их предводители, четверо толстяков в затейливых головных уборах. По пятам за ними шли подростки, видимо, что-то вроде пажей — целиком обнаженные, даже срам не прикрыт, — и держали наготове деревянные сиденья. Оказавшись с вождями лицом к лицу, мы отвесили придворные поклоны в качестве приветствия; те в ответ переглянулись, расхохотались от души, поклонились, копируя нашу манеру, с потрясающей медлительностью подобрались к нам вплотную — и ну щупать кожу, дергать бороды, пялиться на оружие. Всему-то они дивились — с тем же простодушием, какое мы не раз уже наблюдали у африканских негров. Мы им не препятствовали и недовольства не выказывали, однако же восемь стрелков в арьергарде незаметно зарядили арбалеты и приготовились вмешаться, ежели возникнет в том нужда.

Туземцы привели нас в свой поселок, насчитывавший около двухсот хижин из глины и соломы в форме перевернутых лодок. Те, что находились по внешнему периметру, стояли бок о бок, образуя своего рода заграждение. Нам предложили в распоряжение одно из самых просторных жилищ, но мы, выразив благодарность поклонами, ушли разбивать лагерь напротив, на другом берегу реки. Едва до них дошло, что мы намерены там обосноваться, к нам тотчас прислали местных мастеров, которые за пару дней соорудили нам такие же глиняные домики, расположив их, согласно моим указаниям, квадратом, чтоб удобнее было обороняться в случае чего. Поскольку край выглядел вполне приветливым, я еще распорядился с другой стороны, где не протекала река, выкопать ров и обнести лагерь частоколом, рассчитывая отдохнуть здесь несколько месяцев от перенесенных тягот и разведать, куда нам податься дальше в поисках единорога. Предводителем племени оказался один из приветствовавших нас толстяков, имя его звучало на наш слух как-то вроде Караманса — так мы его и звали впредь. Остальные толстяки были его братья и советники. Через посредничество одного из наших негров, понимавшего местный язык, мы узнали, что в этих землях есть еще два вождя и все трое ведут между собой войну. Именно поэтому нас вышли встречать с оружием: думали, вдруг мы из вражеского стана. Племя означенных врагов называлось мангбету, а принявшее нас — бандб.

С тех пор как мы у них обосновались, прошло немало дней. Жара в тени холмов переносилась легче, луга манили зеленью, и мои люди даже не помышляли о продолжении пути; целыми днями они бегали по склонам, охотясь на быков, антилоп, кабанов и другую крупную дичь, играли в военные игры, плясали, пировали и тешились разными забавами. Фрай Жорди подружился с негритянским целителем; в сопровождении Черного Мануэля и еще двух-трех учеников они уходили в чащу леса собирать травы, сушить насекомых и ящериц, варить лечебные настои и обмениваться опытом. Но со временем солдаты стали приносить меньше добычи, разленились и по большей части только валялись без толку на траве да баловались с доступными, смешливыми негритянками или же играли в кости и во всякие местные игры, которым обучались, как учатся люди всему дурному, с поразительной легкостью. Таким образом грехи наши множились день ото дня, и конца этому безобразию не предвиделось, хотя в течение Великого поста все усердно каялись на исповеди, посыпали головы пеплом, требовали епитимьи и клялись исправиться. Однако же это оказалось не более чем кратким перерывом, после которого безделье и блуд возобновились пуще прежнего. Я был крайне недоволен тем, что арбалетчики забросили повседневный труд и воинские упражнения, но, с другой стороны, понимая, как иссушили и вымотали их перенесенные лишения, почел за лучшее дать им срок еще немного прийти в себя, прежде чем снова гнать их вперед по неведомым дорогам.

Так прошло несколько месяцев, пока в один прекрасный день не прибежал со всех ног запыхавшийся Черный Мануэль с известием, что негры мангбету, с которыми воевал народ Карамансы, захватили в плен фрая Жорди и здешнего целителя. Я тут же велел Вильяльфанье трубить тревогу. Собрался весь отряд во главе с Андресом де Премио, я сообщил новость; вооружившись и прихватив с собой Черного Мануэля, мы отправились на поиски пленных. До самого вечера следопыт Рамон Пеньика вел нас за собой. Когда сгустилась тьма, взошедшая луна застала нас на лужайке у большого валуна, где мы и решили переночевать, с тем чтобы на заре продолжить преследование. Но вдруг всего в какой-то лиге от нас в поднимающемся от реки тумане замерцал матовый огонек, подсказывая, что наша цель уже близко. Воодушевленные, мы мигом позабыли про усталость и с величайшей осторожностью пошли на свет. Возле стоянки солдаты рассредоточились, чтобы бесшумно окружить врага, лишь иногда под чьей-то ногой хрустела ветка или раскалывался орех, но мы уже знали, что в африканской ночи никто не обращает внимания на подобные звуки. Ведь хищники, большие обезьяны и мартышки постоянно бродят вокруг человеческих поселений в надежде стащить что-нибудь съестное, но никогда не осмеливаются приближаться к костру. Поэтому мы подошли вплотную незамеченными. Восемь чернокожих богатырского сложения стерегли целителя Карамансы, фрая Жорди и еще трех негров из нашей экспедиции, один из которых был ранен и, похоже, дышал на ладан. Знаками я приказал Вильяльфанье командовать нападение, он дунул в рожок что есть мочи, и восемь негров мангбету опомниться не успели, как их повалили на землю за исключением одного, обнаружившего себя пригвожденным к дереву. Он недоуменно пялился на оперение стрелы, пронзившей его грудь, и никак не мог сообразить, что же такое с ним стряслось. Перерезав глотки побежденным, мы развязали своих, радуясь тому, что нашли их целыми и невредимыми, за исключением раненого — его ударили по голове дубиной и волокли на обед своим соплеменникам. Ночь мы провели на другой лужайке, подальше от места, где валялись трупы, а наутро вернулись в деревню.

После этого случая Караманса проникся к нам благодарностью, уяснив, что с нами его люди под надежной защитой, и принялся осыпать нас почестями: каждый день присылал просо и другие зерна вместе с женщинами, которые растирали их пестиками в больших деревянных ступах. Весьма утомительное занятие, но негритянки никогда не устают. С грудными младенцами, привязанными к спине, они работают и смеются, как будто это игра. Точно так же хохочут мальчишки у нас в Кастилии, когда залезают на осла, бредущего к мельнице, и им безразлично, кто среди них сын идальго, а кто — простого крестьянина.

Очень скоро арбалетчики начали брать негритянок в сожительницы, чему фрай Жорди вначале резко воспротивился, но потом, убедившись, что его призывы никто не слушает, замолчал. Некоторые даже приходили ко мне с просьбой позволить им перебраться на другой берег, к сородичам своих женщин, но тут мы с Андресом де Премио были непреклонны, ибо опасались, что в случае предательства со стороны негров окажемся беззащитны, если не будем держаться вместе в нашем лагере. В итоге черные женщины арбалетчиков сами пришли к нам жить. Кое-кто не постеснялся взять себе двух жен, исторгнув у фрая Жорди громовую проповедь о смертных грехах, но в конце концов пришлось монаху смириться и с этим. Ведь жизнь там была нелегкая, а женщины ежедневно ходили собирать съедобные растения и корешки, мололи муку, пекли лепешки, поддерживали огонь и вообще очень ловко управлялись по хозяйству, хотя и шумели при этом изрядно, потому как вечно затевали свары между собой. Инесилья мало-помалу училась им подражать и запросто освоила местное наречие — не хуже Паликеса, нашего сверх меры одаренного толмача.

Некоторое время спустя племя бандб снова начало жаловаться на обнаглевших мангбету: дескать, те все упорнее теснят их, нападают и отнимают земли. В глубине души я уже жалел, что первыми встретил этих бандб, а не мангбету, но на ту пору мы уже слишком многим были обязаны Карамансе, ведь он делился скудными запасами своего народа, чтобы прокормить нас, присылал дрова и прочие услуги оказывал с неизменным великодушием. Кроме того, несколько его подданных, наслушавшись Черного Мануэля, приняли христианскую веру и прибили кресты из палочек над входом в свои лачуги, чем еще крепче обязали нас по мере сил защищать их от врагов. Учитывая нашу малочисленность и предстоящий рано или поздно отъезд, было решено, что Андрес де Премио с кем-нибудь из арбалетчиков станет ежедневно выходить в поле с юношами бандб и обучать их ратному делу: каким строем встречать врага, как к нему приближаться, как нападать и обороняться, как отразить атаку, как отступать без потерь, если противник побеждает, и как его преследовать, если он разгромлен. Команды отдавались, как принято в Кастилии, сигналами боевого рожка; негры их хорошо понимали и выполняли очень четко, а потому казалось, что из них выйдет отличное войско, храброе и дисциплинированное. Это внушало надежду, что, когда мы уйдем отсюда, они и сами сумеют постоять за себя. Однако вышло немного иначе: скоро мы узнали по слухам и донесениям лазутчиков, что три отдаленных, но весьма могущественных поселения мангбету объединяются, чтобы изгнать бандб с их территории, и что они поклялись своим богам убить белых кузнецов и съесть их печень. Белые кузнецы — это мы, и одному Господу известно, почему нас так прозвали, при том что никто из нас не владел кузнечным ремеслом. Узнав все это, мы с Андресом устроили совет и продумали план обороны нашего лагеря и негритянской деревни. Обследование местности не оставляло сомнений: если мангбету соберутся напасть, то их силы будут вынуждены подходить через обширную равнину с редкими деревьями, лежащую по ту сторону лагеря, то есть за дальним от реки краем. Там мы и предполагали их встретить и принять бой. Измерив лагерь и укрепив его со всех сторон, я распорядился, чтобы в день сражения за каждым арбалетчиком стояли двое негров из тех, что пришли с нами, так как они уже наловчились взводить арбалеты и проделывали это с завидной скоростью. Таким образом арбалетчик, выпустив стрелу, бросал оружие одному помощнику, а у второго хватал заряженное. Для подобного метода нужны лишние арбалеты, но у нас они как раз имелись. В итоге за время, потребное, чтоб прочесть вслух „Отче наш“, каждый мог выпустить по десять стрел, благодаря чему дюжина арбалетчиков заменяла собой три десятка. Потом я вычислил длину и дальность полета здешних дротиков и на соответствующем расстоянии друг от друга велел выкопать неглубокие рвы и по дну их вбить заостренные колья. Я обращал внимание, что негры имеют привычку разбегаться, чтобы метнуть дротик, и рассчитывал противникам в этом помешать — тогда и дротики не будут долетать до цели. Далее я позаботился о прикрытии для арбалетчиков, выставив перед ними два ряда негров с копьями: второй ряд размахивается стоя, первый — припав на колено. Сами же они должны были прикрываться щитами в человеческий рост, которые я придумал сплести из тростника наподобие корзин. После того как боевой порядок был утвержден, мы устроили репетицию на берегу реки, и она прошла замечательно. Потом Андрес де Премио, Себастьян де Торрес и Вильяльфанье много дней подряд тренировали негров, чтобы те запомнили сигналы рожка и двигались в точном соответствии с ними. Когда они выучили, какой сигнал означает „бегом вперед“, какой — „шагом вперед“, какой — „метать копья“, а какой — „отступать“, Андрес выбрал самых способных, коих оказалось большинство, а остальных отпустил. Отобранных бойцов он разбил на четыре отряда по двести человек, а я постановил, что, когда мы очутимся перед лицом врага, два отряда будут располагаться с каждого фланга. Затем мы провели еще один, весьма зрелищный, смотр. Караманса остался доволен, он смеялся и напускал на себя чванливый вид, будто все это — исключительно его заслуга, чем несколько охладил нашу к нему симпатию.

Через некоторое время, узнав достоверно, что мангбету наступают всей своею ратью, я выставил надежные дозоры во всех необходимых местах, чтобы противник не застал нас врасплох. Еще до рассвета примчались лазутчики с известием, что мангбету снялись с лагеря посреди ночи и подходят с огромным войском. Мы благоговейно выслушали мессу и причастились. Чернокожие язычники молча взирали на нас, и многие из них, оценив обряд по достоинству, тоже опустились на колени и сложили руки, подражая нам. Как только с молитвами было покончено, я приказал воинам строиться и выходить в степь, а женщинам, детям и небоеспособным — спрятаться подальше за деревьями. Мы направились по широкой тропе и, пройдя немного по равнине, достигли частоколов и волчьих ям, которые по моему распоряжению замаскировали травой. Там мы остались ждать, согласно отработанному ранее плану. Едва занялась заря, вдали послышался бой тамтамов — это шли на нас мангбету. Но они еще были так далеко, что пришлось довольно долго выжидать, пока на горизонте показались шесты с бахромой и перьями, которые они несли вместо знамен. Барабанная дробь сделалась столь оглушительной, что два человека не могли расслышать друг друга, как бы близко они ни находились и как бы ни повышали голос. Стаи перепуганных птиц поднялись в воздух и пронеслись над нашими головами, причем большая их часть улетела влево, что мы истолковали как доброе знамение и изрядно приободрились. Караманса предусмотрительно расположился позади войска, чтоб не зашибли. Он нацепил все свое военное облачение, состоявшее из цветных тряпок и ожерелий, и восседал в плетеных носилках на возвышении, откуда его всем было хорошо видно. Лицо его хранило угрюмое выражение, он сильно потел и не осмеливался слова вымолвить.

Позже, когда мангбету приблизились на расстояние четырех полетов стрелы, мы увидели, что их бесчисленное множество, столько мы за все наше африканское путешествие не встречали, и казалось, будто весь мир ополчился против нас. Наши негры забеспокоились, уяснив себе численность врага, и начали оглядываться на Карамансу — не скажет ли он чего. Андрес де Премио подошел ко мне и сказал:

— Боюсь, струхнет толстяк, и тогда все разбегутся. Надо его предупредить, чтобы рта не раскрывал.

Поскольку он был совершенно прав, я отрядил Паликеса передать Карамансе мое мнение военачальника: мол, очень скоро мы одержим блестящую победу. Мы стояли, как уговорено: арбалетчики посередине, по два больших отряда на флангах и шеренги копейщиков впереди. Противник уже подошел на два полета стрелы, и стало видно, кто там вожди: их несли на тростниковых сиденьях. Разобравшись в положении, я подозвал Андреса и велел передать арбалетчикам следующее: пускай по первому сигналу рожка стреляют в трех царственных особ на носилках, а также в пеших с львиными гривами — это их лучшие воины и телохранители. Во избежание промаха я посоветовал выбрать двух отменных стрелков и по отдельности лично поручить им уничтожение вождей.

Тем временем мангбету были уже на расстоянии одного полета стрелы от нас, но я позволил им подойти еще поближе, чтобы носилки превратились в верную мишень. Видя, что мы не двигаемся, не бьем в барабаны и не шумим, они стали напирать с пронзительными визгами и воплями; кое-кто бросился прямо на нас, полетели несколько дротиков, но они упали слишком рано, никого не задев. Шедшие позади барабанщики еще пуще заколотили в тамтамы, грохот стоял такой, что чудилось, будто сама степь гневается, и наши негры заметно растерялись. С Карамансы пот лил тропическим ливнем, он без конца утирал ладонью свою круглую физиономию. Тут я дал знак не отходившему от меня Вильяльфанье, и он дунул в рожок изо всех сил, чтобы перекрыть барабанную дробь. Арбалетчики по сигналу выпустили залп, и три вождя, получив по железному наконечнику в грудь, рухнули с носилок замертво, к величайшему потрясению своих подданных. Над степью загремел клич: „Энрике! Кастилия! За Энрике и Кастилию!“— и наши негры принялись тоже метать свои копья и дротики, тогда как нападающие начали оступаться и падать в ловушки, корчась на заостренных кольях, а следующие за ними спотыкались об упавших. Задние ряды, видя гибель вождей, остановились в нерешительности, и хотя самые храбрые, те, что с львиными гривами, рвались продолжать бой, их быстро успокоили арбалетчики, выпускавшие стрелы с такой силой и с такого близкого расстояния, что один даже пронзил троих подряд негров из бегущей на нас толпы. Тут барабанный бой начал затихать, передние, кто уцелел, поднялись на ноги и обернулись назад, посмотреть, что там творится — а там уже разомкнулся строй и арьергард бросился наутек, сталкиваясь и топча друг друга. Только в нескольких местах, где нашлись смельчаки, пожелавшие защищаться, кипела рукопашная, какой не видел белый свет и каковую по праву можно назвать битвой битв.

Видя, как удачно для него повернулось дело, Караманса вскочил на ноги на носилках и громкими криками стал подбадривать своих людей. Тогда я жестом велел Вильяльфанье трубить в рожок что есть мочи, чтобы отправить фланги в погоню за бегущими, раз уж предоставилась такая удобная возможность истребить их и набрать трофеев. Но призыв прозвучал впустую, поскольку негры, хоть и заучивали его сотню раз, в пылу сражения обо всем позабыли и стремились лишь кучей наваливаться на лежащих на земле раненых, добивать их и растаскивать то немногое, что на них было. Трех поверженных вождей порубили на куски, а печень их преподнесли Карамансе. Мы же, видя, что столь удивительную победу не удастся закрепить должным образом из-за негритянской безалаберности, собрались вместе и с брезгливостью наблюдали, как они расхрабрились с мертвецами, перед которыми еще недавно дрожали от ужаса. Чтобы прикончить едва живых воинов с львиными гривами, они набрасывались на тех всем скопом, выкалывали глаза или колотили палками, отрезали срамные части и срывали гривы, а потом лаялись за них своими гортанными голосами, точно псы над потрохами при скотобойне. Все это внушало нам невыразимое отвращение.

Тут подошел ко мне Андрес де Премио и раздраженно сказал:

— Никогда с ними каши не сваришь, и дисциплину настоящих солдат в них не вобьешь, и в следующий раз, когда враги придут отомстить за этот день, если им хватит ума держаться подальше от арбалетов — а я думаю, так оно и будет, — не видать нам такой легкой победы, как сегодня.

С тем и вернулись мы в наш лагерь, оставив негров предаваться ликованию. Как потом сообщили нам Черный Мануэль и другие, после нашего ухода вождям и львиным гривам вскрыли черепа и съели их мозги — здесь считалось, что в мозгах заключена доблесть человека. Затем у сваленных горой трупов отрезали ноги и руки, чтобы изжарить их и тоже сожрать. Стоил этот праздник смерти, для описания которого я не нахожу слов (кто не видел, все равно не поверит), жизни одному арбалетчику и двенадцати неграм с нашей стороны, еще несколько человек получили ранения. Потери врага составили четыреста двадцать мертвых, а раненых — нисколько, потому что их всех поубивали.

Из наших тогда погиб Мигель Кастро, арбалетчик из Толедо, человек на редкость немногословный. Даже в моменты веселья он ходил с задумчивым лицом и, бывало, целыми днями не раскрывал рта и никак себя не проявлял, но всегда отличался послушанием и преданностью. Копье вошло ему в поясницу и вышло через живот, а это смертельная рана. Прибежавший к нему на помощь Вильяльфанье — после смерти Федерико Эстебана он у нас выполнял обязанности лекаря — не стал его и трогать, так плохо было дело: покачав головой, он поднялся на ноги и послал за фраем Жорди. Фрай тут же явился; Мигель Кастро открыл один глаз и сказал, что хочет исповедаться. Мы все отошли немного, и фрай Жорди принялся его исповедовать, однако, прежде чем получить отпущение, Мигель Кастро будто засомневался в чем-то и произнес:

— Святой отец, у меня только один вопрос.

А фрай Жорди ему:

— Спрашивай, сын мой, и отходи с Богом.

Он и спросил:

— Всю жизнь мучаюсь и не могу понять, хоть напоследок мне скажите: Святая Троица — это кто-то один или их там трое?

— Сын мой, — ответил монах, — это великая тайна богословской науки. Их трое: Отец, Сын и Святой Дух — и они едины в одной сущности.

Но это объяснение не удовлетворило Мигеля, и он повторил свой вопрос. Тогда фрай Жорди растолковал ему, приводя наглядные доводы, таинство Троицы: это как три ручейка, сливающихся в один поток, мягко увещевал он, или как три свечных огонька, горящие одним пламенем, или как три пальца на одной руке. На что Мигель Кастро, уже смеживший веки и белый как мел, возразил, что пальцев на руке пять, а фрай Жорди, теряя терпение, отвечал, что в его примере имелась в виду рука с тремя пальцами. Мигель Кастро на время умолк, и монах продолжил отеческим тоном убеждать его, и вроде бы наконец убедил, и уже поднял руку для последнего благословения, как вдруг Мигель широко распахнул глаза и сказал:

— Но, фрай Жорди, я же еще не уверен, я так и не понял: все-таки один или трое?

И тут, смущенный и рассерженный, монах отрезал:

— А тебе какое дело, трое их или нет? Ты их, что ли, на содержание взять задумал?

И без дальнейших разговоров отпустил ему грехи и с досадой убрал руки от безвольно упавшей головы. А нам казалось, что про себя Мигель Кастро смеется тому, как хорошо он подразнил фрая перед уходом в мир иной. Мы подошли к нему; его стекленеющие глаза как будто бы прощались с каждым из нас по очереди, потом закрылись, и душа его отлетела.

Глава тринадцатая

О дальнейшем нашем пребывании в том месте у меня сохранилось мало воспоминаний, но там нас застали и Светлый понедельник, и Пятидесятница. Одни были совершенно измучены жарой и болезнями, другие совсем свыклись с туземным образом жизни, так что поход откладывался до бесконечности. Все наши постепенно обзавелись чернокожими женами, и со временем я тоже последовал их примеру: сначала баловался с четырьмя или пятью — всякий раз тайком от фрая Жорди, чтоб не нарваться на нравоучение, — а потом привязался к совсем юной негритянке, лет четырнадцати-пятнадцати. Звали ее Гела, и была она дочерью одного из жирных братьев Карамансы. Отец, заметив, что я положил на нее глаз, пришел предлагать ее мне в надежде еще крепче заручиться моей благодарностью. А по обычаю негров, как и у нас в Кастилии, мужчина должен дать выкуп за невесту. Отец Гелы в качестве выкупа потребовал один из трех моих арбалетов, но я позвал Паликеса и с его помощью объяснил, что наш закон запрещает торговать арбалетами, поэтому пусть он назовет любую другую цену, только не эту. Он скорчил гримасу, сделал вид, что страшно рассержен и хочет уйти, однако опыт общения с его собратьями уже научил меня не воспринимать всерьез подобные выражения гнева и угрозы. Дело в том, что, когда им нужно что-либо обдумать, они прикидываются взбешенными и отворачиваются, или начинают рвать на себе волосы, или царапают лицо, словно их постигло страшное несчастье. Не то что мы, белые. Мы-то, предаваясь размышлениям, напускаем на себя сумрачный вид, морщим лоб, подпираем рукой щеку или ходим молча туда-сюда, глядя попеременно то в землю, то в небо. И даже те из нас, кто не наделен способностью мыслить или наделен ею весьма скудно, и такие намеренно ведут себя подобным образом, дабы окружающие поверили, будто они думают. Это происходит оттого, что у белых работа ума в почете. У негров же она, напротив, не приветствуется, а потому они вынуждены изображать что-нибудь другое, когда на самом деле просчитывают и обдумывают свои дела. Так поступил передо мною и отец Гелы. Я не обращал на него внимания, и в конце концов он угомонился и попросил две львиные гривы и плащ. Здесь следует пояснить, что львиные гривы высоко ценятся неграми, поскольку среди них бытует мнение, что вся доблесть льва, его мощь и свирепость заключены в гриве. Поэтому туземные предводители очень часто носят головные уборы из львиных грив, что почитается великой роскошью. Но, учитывая, что охота на льва — предприятие крайне рискованное и трудное, я снова сказал: цена, мол, чересчур завышена, видно, придется мне выбрать другую женщину, за которую не надо платить так дорого. Тут отец Гелы снова раскричался, замахал руками, затопал ногами, точно над ним творили насилие или же цирюльник вырывал ему коренной зуб, причем здоровый. Закончив демонстрировать мне свои немыслимые терзания, он притих и взглянул на меня, сидевшего с совершенно равнодушным лицом. И тогда он сдался и попросил то, что и предполагал с самого начала: одну гриву и плащ. Это все равно было слишком много, но я согласился, уж очень мне хотелось получить в жены именно Гелу, а не кого-либо еще. На том и порешили.

Два дня спустя, когда полная луна светила так ярко, что ночь казалась светлее дня, я покинул деревню в сопровождении четверых превосходных следопытов из местных и Черного Мануэля, с двумя добрыми арбалетами и тремя десятками стрел. В течение еще двух дней мы шли на запад, туда, где, по сведениям туземцев, обитали львы, и на третий день заметили их следы, выйдя в бескрайнюю степь, раскинувшуюся насколько хватало глаз. Где-то посередине этого пространства возвышалось три-четыре здоровенных развесистых дерева. В их тени прятались от полуденного зноя несколько львов и львиц, лениво развалившихся на траве, словно собаки в августе. Царственные гривы, сверкающие золотом на фоне темных теней и зелени, то и дело встряхивались, отгоняя мух. Львы отдыхали и, поскольку ветер дул нам навстречу, не учуяли нашего появления. За все время, проведенное в Африке, я видел львов только издали либо мертвых, теперь же настал час сразиться с одним из них, и сделать это нужно было непременно, дабы не уронить свое достоинство в глазах негров. Тут мне пришло в голову, что я веду себя безответственно, подвергаясь смертельному риску ради удовлетворения собственной похоти. Ведь, если я сейчас погибну, остальные вряд ли станут продолжать экспедицию и никогда уже не получит повелитель наш король рог единорога. Однако, мысленно браня себя, я взглянул на своих чернокожих спутников и обнаружил, что они трясутся от страха, приседая в траве и наполовину развернувшись, будто с минуты на минуту готовы броситься бежать со всех ног подальше от опасности. Их неприкрытая трусость придала мне смелости, и я попросил Черного Мануэля передать мне арбалеты. Он протянул оба — один был уже взведен. Я взял колчан со стрелами и велел остальным удалиться. Они умчались, как перепуганные зайцы, торопясь спрятаться за деревьями, из-за которых мы вышли. В этот момент один лев поднял голову и посмотрел в нашу сторону, но затем, тряхнув гривой, снова растянулся на траве. У львов плохое зрение.

Я закинул незаряженный арбалет на плечо, взведенный зажал в руке и очень медленно начал продвигаться вперед, пригибаясь среди высокой травы. Очутившись на расстоянии выстрела от хищников, я заметил чуть впереди убогое, полусгнившее деревце, подобрался к нему и пристроил арбалет на развилку ствола. Затем взял в руки второй, подцепил орех и стал крутить его, чтобы зарядить спусковой механизм. Оружие оказалось плохо смазано и издавало скрип, так что я прервался в нерешительности — то ли продолжать, то ли оставить незаряженным, лишь бы львы не услышали и не набросились на меня. В итоге я все-таки продолжил осторожно крутить орех и докрутил до конца, после чего выбрал в колчане болт с хорошо сбалансированными деревянной и стальной частями и добротным кожаным оперением. Болт лег в желоб, и я направил арбалет на льва, который, как мне показалось, превосходил размерами остальных. Он лежал посередине и время от времени взмахивал хвостом, отгоняя мух. Я стал ждать, когда он еще раз поднимет голову. Не помню, сколько простоял так, не двигаясь и не смея даже вздохнуть. Наконец лев поднял голову и поглядел как будто бы прямо на меня, хотя на самом деле он просто осматривал степь на предмет возможной добычи. Я поймал момент, когда он повернулся ко мне в профиль, прицелился в середину морды, где ее не прикрывала грива, нажал спусковой рычаг, и тетива вытолкнула болт, произведя такой шум, словно небо обрушилось на землю. Стайка потревоженных птиц вспорхнула с близлежащего озерца. Тотчас все львы завертели головами, затем вскочили — два самца с огромными гривами и несколько безгривых самок. На вид каждый был не меньше лошади. Однако тот, в которого я выстрелил, не встал. Болт пробил ему череп, и теперь он метался по траве и бил себя лапами в пораженное место, силясь выдернуть наконечник, но тщетно — железо вошло слишком глубоко. Я схватил второй арбалет, но стрелять не торопился, опасаясь, как бы львы, уже предупрежденные об опасности, на сей раз меня не обнаружили и не растерзали. Но пока я пребывал в сомнениях, негры позади меня подняли пронзительный визг, заколотили палками по деревьям, как заведено у них на охоте. Львы, услышав всю эту какофонию и видя, что один из них тяжело ранен, хрипло зарычали, побежали прочь и вскоре скрылись из виду. Тогда я решился наконец выстрелить снова в поверженного льва, прицелился поверх травы в то немногое, что за ней виднелось, нажал спуск и заметил, как содрогнулся зверь, когда болт прошил ему хребет. Я в спешке перезарядил оружие, но, наложив новый болт и взглянув в сторону льва, увидел, что тот уже почти не шевелится — только дрожит задранная в воздух лапа. Сзади доносились громкие крики негров, которые теперь приближались весело и без страха. Я не стал их дожидаться, а, желая стяжать больше славы за единоличную победу, сам подошел к лежащему зверю и увидел, что первый болт пронзил ему пасть и вышел через глаз, а второй насквозь проткнул корпус. Он все еще с трудом, но дышал. Тогда я снял с пояса нож, схватил льва за пышную гриву, которая на ощупь оказалась жесткой, как шкура старого осла, и мощным ударом перерезал ему горло, отчего по телу его пробежала предсмертная дрожь, и он испустил дух.

Мой лев оказался громадной бестией, с трехгодовалого жеребца. Очень сильный, с тяжелыми лапами, ужасающими клыками и не менее жуткими когтями. Сердце мое ликовало от такого подвига. Вскоре подоспели негры, потрясая шестами и ножами, с воплями набросились на мертвого, вскрыли его, содрали шкуру и извлекли кое-какие внутренности, которые считались крайне ценным лакомством. Наше триумфальное возвращение состоялось раньше, чем спустилась ночь.

После этого случая за мной окончательно закрепилась слава храбреца, а Караманса, убивший в молодости льва куда меньше моего и смотревший на меня косо со дня победы над мангбету, стал бояться, как бы в один прекрасный день я не отнял у него власть над деревней. Негры не отличаются скрытностью и легко показывают свои страхи и надежды. Так что мне приходилось теперь остерегаться пуще прежнего во избежание предательства.

Львиную шкуру я отдал отцу Гелы, и в ту же ночь она пришла ко мне как жена. Я смог рассмотреть ее во всей красе, а не как раньше — только грудь и лицо, что обычно видишь у негритянок. Гела, подобно всем негритянкам, была некрасива, но все же не столь уродлива, как ее соплеменницы. У нее были чуть выступающие скулы, большие глаза изящной миндалевидной формы с очень яркими белками, тонкий носик, толстые губы и болтливый язычок, становившийся чрезвычайно игривым во время любовных утех. У других негритянок кожа грубая, испещренная шрамами и пятнами, но у Гелы была гладкая и блестящая; волосы завивались крутыми кудряшками; длинная шея, покатые плечи, груди твердые и как будто вздернутые, соски крупные и торчащие вперед, словно желуди или каштаны (сплошное удовольствие — исследовать их языком). Прямая спина с красивым изгибом, и кости нигде не выпирают. Талия узкая, плоский живот, пупок большой, как у всех негров. Широкие манящие бедра, хороший округлый зад. Насчет зада любопытная вещь: если белые женщины в основном коротконоги, то у большинства негритянок ноги такие длинные, что иногда кажется, будто над ними и вовсе ничего нет, и в этом смысле они напоминают скорее какую-то породу лошадей, нежели человеческую расу. Но не в случае Гелы, чьи ягодицы радовали глаз идеальными пропорциями. Женские части у нее были пухлые и очень черные, но на вид и на ощупь вполне приятные, ничуть не уродливые и нежные изнутри. А еще у нее были гладкие крепкие ляжки, длинные икры и большие плоские стопы — это тоже обычное дело для негров. В общем и целом Гела выглядела недурно, и я так к ней привязался, что иногда даже забывал думать о моей донье Хосефине. И если уж сравнивать, то заниматься тем, что предназначено мужчине и женщине, мне больше нравилось с Гелой, нежели с доньей Хосефиной, в чем я даже самому себе не смел признаться — таким кощунством это казалось, и неуважением, и немыслимой подлостью по отношению к госпоже моего сердца.

Гела была мне хорошей женой все время, что мы прожили вместе, то есть почти год после охоты на льва. Каждый день она молола мне муку, жарила мою долю подстреленной дичи — словом, делала все, что делали и прочие женщины в деревне для своих мужей. Вычесывала мне вшей по утрам, согревала меня ночами и нередко, заметив, что я не могу уснуть от тяжких раздумий, прижимала к груди мою голову и гладила по волосам, убаюкивая меня, как ребенка.

Очень часто мы уходили на прогулку вниз по реке, в наше излюбленное местечко, очаровательное и уединенное, где росли высокие деревья и колючие кустарники, приносящие сладкие круглые плоды, вкусом похожие на землянику, которыми мы наедались до отвала. Там мы чудесно проводили время — баловались, купались голыми, брызгались, боролись в шутку, а затем, когда лежали, обнявшись, на мягкой свежей траве, смех сменялся поцелуями, и я овладевал ею, и мы сливались воедино под парящими в небе птицами, не переставая дурачиться и обмениваясь простодушными, невинными ласками, точно заигравшиеся дети. В этом отношении негритянки лучше белых женщин — тем свойственно отменное лицемерие: они мучаются оттого, что плотские радости столь греховны, и стесняются двигаться как надо.

Те дни отдыха и утех, подаренные мне Гелой, остались единственным счастливым воспоминанием за все время, что я скитался по африканской земле, где на долю мою выпало больше горя и гнева, чем веселья, больше слез, чем улыбок, а вместо славных подвигов — убийства, ненастья, засухи без капли воды, войны, болезни, страдания, ежедневные труды и хлопоты. Поэтому сейчас, когда настали совсем другие времена, мои мысли часто устремляются к Геле и я будто бы снова слышу ее смех, чистый, как горный источник. Закрываю глаза и вижу, как мы лежим, обнаженные, на земле, полускрытые высокой зеленой травой, и она тихонько напевает мне на ухо странные мелодии своего народа, одновременно грустные и умиротворяющие. Ее пальцы перебирают мои волосы и бороду, она играет, как девочка, пытаясь причесать меня, осыпает поцелуями мою шею и позвоночник, сверху вниз, а то принимается считать волоски у меня на голове или в бороде, издавая гортанные звуки, на ее языке означающие числа.

Всякий раз она сбивалась со счета, потому что седина быстро прокрадывалась в мою шевелюру, а если из-за моего нечаянного движения „пряжа“ ускользала у нее из рук, она притворялась рассерженной и наказывала меня, как ребенка. Я же в ответ, точно младенец, припадал к ее груди, и она принимала меня с материнской лаской: затихала и, прикрыв глаза, растягивалась на траве, чтобы дать мне насладиться вволю. По правде сказать, оба мы походили на детей, играющих в мужчину и женщину, и единение наше получалось нежным, мирным и исполненным любви.

Я много рассказывал Геле о Кастилии, описывал подвиги моего господина коннетабля, его великие дела, и пиры, и народные гулянья, и войны. Особенно она любила слушать вновь и вновь одну историю про то, как коннетабль в честь французского посла, с которым был дружен, выпустил быков на дорогу, ведушущую в алькасар Байлена. Пока они бежали, на них натравили огромную львицу из зверинца коннетабля, которая бросилась их терзать, насмерть перепугав толпу. Когда зрелище завершилось гибелью быков, укротитель посадил львицу на цепь и увел обратно в клетку.

Еще я рассказывал, как торжественно у нас праздновали день святого Луки, когда замок коннетабля украшался французскими гобеленами, повсюду выставлялась парадная утварь, посуда блестела серебром, на стол подавали множество горячих блюд, сладостей, изысканных вин. Подробно перечислял еду: сельди в изобилии и прочая свежайшая рыба, различные варенья, финики, орехи, фрукты сушеные и только что сорванные — какие соответствовали времени года. Но больше всего Гелу интересовали платья и прически женщин. Она просила меня описывать их в малейших деталях и еще укладывать ей волосы, как их носила госпожа моя графиня. Я повиновался, и мы в самом деле играли в коннетабля и его супругу и таким образом очень весело и трогательно проводили время.

Между тем охотники приносили все меньше добычи, поскольку козы и антилопы уже утратили прежнюю свою доверчивость. Издалека чуя людей с арбалетами, они пугались и уносились прочь, а к водопою предпочитали ходить подальше, на других территориях. Из-за этого арбалетчикам порой неделями не попадалось ничего путного, кроме живности, пойманной в силки, вследствие чего Караманса все более неохотно и скупо делился с нами провизией, видя, что от нас уже не получить столько мяса, как раньше. К тому же он опасался, что, принимая чрезмерное участие в жизни его народа, мы все-таки в конце концов отнимем у него власть. Особенно ясно его страх был виден в тех редких случаях, когда он осмеливался пересечь реку, дабы погостить на нашем берегу. Теперь он прибывал, только приняв все меры предосторожности, как при первой встрече с нами, и не спускал глаз с арбалетов, пытаясь разобрать, не заряжены ли они. Ведь негры, раз увидев арбалет в деле, потом неизменно трепещут перед ним, полагая, что это дьявольское создание, обладающее собственным разумом. Мы же не трудились их в этом разубеждать, ибо их благоговение нас вполне устраивало.

В то время мои люди несколько раз сталкивались вдалеке от деревни с неграми мангбету, чьих соплеменников столько положили в том сражении, но те боялись нас и при встрече тотчас же трусливо бросались наутек и прятались.

Когда мы только пришли сюда, Караманса и старики из его деревни утверждали, что единорог обитает в горах на западе, там, где большая вода, и множество птиц, и странного зверья, и обычной дичи тоже. Но люди там, дескать, не живут, потому что та земля принадлежит духам и демонам, а кто туда ступит, вскоре распрощается с жизнью. В этих суждениях проявлялось невежество негров — откуда им было знать, что демоны подчинены Господу Богу и ничего не могут сделать с человеком, если он должным образом исповедался, причастился и носит крест на шее.

Так вот, дабы солдаты не обленились окончательно и не наплевали на поручение повелителя нашего короля, я решил, как пройдет период зноя и сильных дождей, подняться туда, где можно поймать единорога. Андрес де Премио счел, что Инесилье, которая опять понесла, лучше остаться в деревне под опекой чернокожих жен арбалетчиков. Мы же, под предводительством пятнадцати негров бандб, направились к тем горам, немыслимо высоким и в ясные дни синеющим на горизонте. Почти два месяца пришлось нам продираться сквозь густые запутанные джунгли, пересекать степи по пояс в траве, пока не встала перед нами самая высокая гора под названием Мангоно. Далее мы поднимаюсь по крутым каменистым тропам, время от времени встречая по пути относительно ровные горные долины и рощи с чудесными родниками, где мы с большим удовольствием отдыхали, а то и ночевали, если нас там заставали сумерки. Рассказы негров представлялись правдоподобными, поскольку здесь действительно водилось множество разноцветных птиц, целый день порхавших туда-сюда у нас над головами: одни летали стаями, другие двойными вереницами, третьи поодиночке, согласно законам своего вида. Многие птицы кичились роскошным ярким оперением, но попадались и полностью черные, и белоснежные. Среди них мы узнали аистов и вспомнили родную Кастилию, куда аисты прилетают весной, и вьют свои огромные гнезда на колокольнях, и высиживают в них потомство. Мы увидели в этом доброе предзнаменование.

По дороге фрай Жорди несколько раз терялся, слишком увлекшись изучением редких трав и цветов, которые обнаруживались тут и там по мере нашего восхождения. Удивительное дело: иную лужайку цветы усеивали так густо, что казалось, будто это не творение природы, а вышивка на пяльцах знатной дамы. Но, с другой стороны, попадались нам и опасные змеи, жуткие на вид и толщиной с мужскую ногу. Одну такую тварь негры убили своими дротиками, освежевали и приготовили. Змеиное мясо оказалось белым и пресным, по вкусу неотличимым от рыбы.

В течение месяца мы блуждали по горам, ведя довольно приятную жизнь, невзирая на все трудности, поскольку дичь водилась здесь в изобилии, свежий воздух благоприятно сказывался на здоровье, а родники давали восхитительную воду, холодную и кристально чистую. Наконец глазам нашим открылось громадное ущелье, густо поросшее лесом. Противоположный его край уходил за пределы видимости, теряясь в облаках непроницаемого тумана. Еще через несколько дней пути мы вошли в эти облака и выяснили, что состоят они вовсе не из тумана, а из мельчайших капель воды. Широкая река тяжелым потоком низвергалась с вершины горы в ущелье и, разбиваясь об острые камни внизу, превращалась в подобие водяной дымки, которая, снова поднимаясь вверх, заполняла все окружающее пространство, мешала обзору и не давала вздохнуть как следует. Вот уж действительно чудо, какого вовек не видели глаза человеческие, вот что бесспорно заслуживает описания в трактатах мудрецов. Однако же единорога там не было, как не было и никаких других животных, потому что немыслимо обитать в таком оглушительном грохоте и в такой влажности, если только ты не рыба. После долгих поисков мы окончательно растерялись, не зная, что предпринять дальше. Решили уйти от водопада и обследовать близлежащие ущелья — вдруг единорог все-таки живет где-нибудь по соседству. Этим и занимались, пока не настало Рождество Христово, которое мы справили чин чином в горной долине. Негры построили два просторных шалаша, один для себя, другой для арбалетчиков, мы благоговейно выслушали мессу — Черный Мануэль тоже — и причастились, а потом ели мясо, и пели гимны Святой Деве, и, пускай с единорогом ничего путного и не вышло, радовались тому, что мы вместе и живы-здоровы. Только Андрес де Премио ходил грустный в те дни, тоскуя по Инесилье, оставшейся на сносях среди чужих людей. Мы подбадривали его, уверяя, что по возвращении она встретит его веселая и отдохнувшая, с маленьким Андресильо на руках.

После окончания рождественских праздников, в одиннадцатый день января, мы договорились вернуться в деревню и выяснить, где еще можно поискать единорога. И двинулись в обратный путь, отыскав удобный пологий спуск. Вечер третьего дня застал нас в обширной долине, где и решено было заночевать. Несколько человек отправились подстрелить что-нибудь на ужин — благо, судя по некоторым признакам, здесь паслись олени, — а Паликес с группой негров пошел за хворостом. Я же остался с вещами и распоряжался устройством лагеря, как вдруг со всех ног ко мне примчался один из бандб. Размахивая руками, он сообщил, что на Паликеса напал дикий зверь. Мы с фраем Жорди, прихватив сумку с мазями и повязками, побежали за ним. Под сенью деревьев негры столпились над окровавленным, изувеченным телом Паликеса, и стоило нам подойти поближе, как стало ясно: ему уже ничем не поможешь. У него была разорвана вся грудь, пульсировали обнажившиеся внутренности, одна рука почти отделена от плеча, пальцы искусаны в кровавое месиво. На редкость смуглое лицо Паликеса теперь казалось белее мела. Наклонившись над ним, фрай Жорди перекрестил его и соборовал, но исповедовать отказался, потому что умирающий никого не узнавал и, хотя лежал с открытыми глазами и еще чуть-чуть дышал, рассудок явно покинул его. Очень скоро голова его откинулась, глаза остекленели и он скончался. От удара о землю отлетела в сторону засаленная зеленая шапочка, которую Паликес никогда не снимал с лысины, даже во время купания. Черный Мануэль поднял ее и почтительно надел на макушку покойному. Потом подоспели и все остальные. Несколько негров, из наших, при помощи камней и палок очень ловко вырыли глубокую могилу, изголовьем на восток — Черный Мануэль успел просветить их насчет наших обычаев. Хороня бедолагу Паликеса, мы безутешно плакали, словно потеряли брата или сына. Охваченные горем, мы и не вспомнили о том, что так или иначе всем нам — и королю, и Папе Римскому, и сапожнику — суждено переплыть реку смерти.

Это несчастье и стало единственным достойным упоминания результатом нашего похода в горы. Подавленные и присмиревшие, усталые и истощенные, вернулись мы в деревню. Дорога заняла всего месяц, так как спуск оказался куда легче подъема.

Глава четырнадцатая

Спустились мы с гор на равнину, но, как выяснилось, только для того, чтобы печаль сменилась ужасом. Разочарование от того, что нам не удалось найти единорога, не шло ни в какое сравнение с тем, что ждало нас впереди.

Когда мы добрались до окрестностей поселения бандб, немногочисленные негры, работавшие в поле, не бросились к нам с радостными приветствиями, как мы ожидали, а, наоборот, спешно похватали свои орудия труда и побежали в лес. Тут мы призадумались и даже испугались: похоже было, что за время нашего отсутствия произошли какие-то перемены. Андреса уже терзало подозрение, что его надежды найти Инесилью счастливой и здоровой матерью пошли прахом. Он молча ускорил шаг и замкнулся в себе, будто мы ему чужие. Поднявшись на холм у реки, откуда уже виднелась деревня, мы разглядели на своем берегу черное поле выжженной земли. Наши хижины сгорели. Я подумал было, что пожар и есть та причина, по которой местные столь явно нас опасаются, и почти обрадовался — ведь таким образом у меня появлялся удобный повод не тратить здесь больше времени понапрасну, но, забрав Инесилью, продолжить путь на юг в поисках удачи, то бишь единорога.

Но, миновав пожарище, перебравшись через реку и войдя в поселение бандб, мы обнаружили, что здесь нет людей, хотя хижины стоят целые и невредимые. Из одной выглянул трясущийся от страха старик с поникшей головой, точно носитель дурных вестей. От него мы узнали, что все остальные сбежали, боясь, что мы сурово накажем их за гибель наших домов и пропажу Инесильи. Он рассказал, что через два месяца после того, как мы отправились за единорогом, нагрянули мангбету с несметным войском — до них дошли слухи о нашем уходе. Они сожгли наши жилища, захватили в плен Инесилью и убили нескольких человек, пытавшихся им помешать. А сын у Инесильи родился, но мертвый — старик показал нам его могилку, отмеченную деревянным крестом. Затем я отправил его в лес, наказав передать соплеменникам, чтобы возвращались домой, так как мы на них зла не держим.

Весь вечер бандб робко стягивались в свою деревню и тут же прятались в хижинах, не желая с нами разговаривать. Но с ними не пришли ни женщины арбалетчиков, ни Гела, которую мне не терпелось увидеть — я хотел узнать о случившемся от нее, уверенный, что уж она-то не станет меня обманывать. Поздним вечером вернулся Караманса с братьями, и я спросил отца Гелы, где она, а тот вместо ответа притащил мне львиную гриву и плащ. Гела, сказал он, продана другому мужчине, из очень далекой деревни, поэтому он возвращает мне выкуп, чтобы мы разошлись миром. Этого я вынести не смог, терпение мое иссякло. Некоторое время я тупо смотрел на паршивую гриву и старый, заляпанный грязью плащ, которые он мне протягивал, потом подошел к нему и процедил сквозь стиснутые зубы, не скрывая пылающего во мне гнева: „Сейчас же отправь гонца в лес, и чтоб Гела была здесь до рассвета. Если она не придет, тебе конец“. После чего приказал арбалетчикам занять три ближайшие к реке хижины и расположиться там на ночь. Отца Гелы и Карамансу я забрал с собой и посадил под стражу. Так мы и провели эту бесконечную ночь. Я до рассвета не сомкнул глаз, гадая, что еще принесет завтрашний день.

Наутро явились те, кого посылали за Гелой. И она пришла тоже, с младенцем на руках. Едва завидев меня, она бросилась мне на шею, рыдая от счастья, и долго разглядывала мое лицо, гладила щеки, волосы, бороду, не говоря ни слова и не переставая плакать. Потом показала мне ребенка, объяснив, что он от меня и что она хочет, чтобы фрай Жорди его крестил и назвал Хуаном. Я заметил, что малыш красивый, слишком светлокожий для негра и сложен хорошо, но ничуть ему не обрадовался, а, напротив, расстроился, на него глядя, и, хотя это был мой первенец, не пожелал ни подходить к нему, ни тем более брать на руки. Впоследствии я не раз задумывался над поступками, совершенными мною в тот день, однако так и не разобрался: то ли я шел на них сознательно, то ли под влиянием того таинственного инстинкта, которым руководствуются в своих действиях животные. Словом, к младенцу я даже не прикоснулся и не разрешил его крестить и давать ему христианское имя. Ведь взять его с собой, учитывая тяготы предстоящего путешествия, я не мог, а кроме того, не хотел, чтобы что-либо привязывало меня к этим местам, ибо долг призывал как можно скорее устремиться на поиски единорога. Мне пришло в голову, что, если б Гела не побывала вновь в моих объятиях, уйти было бы куда легче. Уж лучше бы я утешался счастливыми воспоминаниями, чем лицезрел ее теперь с моим сыном на руках. И тут такая тоска меня одолела, а за нею в душу прокрались обида и ярость, и заявил я, что желаю поразмыслить в уединении. Все поспешили убраться с моих глаз — Гела уходила, дрожа от страха и задыхаясь от слез, словно никак не могла меня понять.

Спустя какое-то время я послал за ее отцом и сказал ему, что не хочу больше видеть ни его дочь, ни ребенка, а плащ и львиную гриву он может оставить себе. Он бросился ниц, обнял мои колени, а потом тщетно силился поднять свою грузную тушу, и я помог ему встать, уже без всякой злости.

После этого пришел Андрес де Премио, который между тем успел подвергнуть пыткам нескольких местных, и сообщил, что теперь нам доподлинно известно: насчет нападения мангбету все ложь и выдумки. На самом же деле случилось другое. Как только мы ушли в горы, Караманса сговорился с мангбету, опасаясь, как бы белые кузнецы — теперь нас так все величали — не захватили власть над его землей. Залогом их союза послужила Инесилья, ее отдали одному из вождей мангбету, а звали того вождя Ногоро.

Выяснив это, я велел Вильяльфанье трубить общий сбор. Все негры высыпали на площадь, кроме трусов, чересчур боявшихся за свою жизнь. Но остальные вышли вместе с женщинами, в том числе и братья Карамансы. По моему приказу Карамансу выволокли на середину площади, и я объявил, что против нас совершено неслыханное предательство, не говоря уже о том, какая подлость — отдать Инесилью врагу, тогда как мы столько для них сделали и стольким ради них пожертвовали. Поскольку справедливость требует наказывать подобные злодеяния смертью, я распорядился братьям вождя перерезать горло, а самого его сжечь на костре, для которого его же подданные быстренько собрали дров. Караманса принял казнь с мужеством, какого никто от него не ожидал: ни единый стон не слетел с его губ, пока огонь лизал его кожу и пожирал тучную плоть. Сопровождаемые сильным запахом горелого мяса, мы в полном унынии вернулись на свою стоянку. Кое-кто смахивал слезу, а Андрес де Премио замкнулся в зловещем молчании.

День закончился, сгустилась тьма, и мы провели эту ночь без сна, начеку, опасаясь еще какой-нибудь пакости со стороны туземцев. В глубине души мне хотелось снова послать за Гелой и забрать ее с собой, но приходилось напоминать себе, что командиру не подобает печься о собственных нуждах и желаниях. Прежде всего я обязан заботиться о своих солдатах — таков мой долг перед королем. И было мне ясно, что действовать честному капитану теперь следует так: на рассвете уйти отсюда, разыскать мангбету, вызволить из плена Инесилью и двигаться дальше на юг, пока Господу не будет угодно послать нам единорога. И если до сих пор нас преследовал злой рок, так это в наказание за бесчисленные грехи наши. Поэтому я решил, что отныне и впредь мы не станем заводить соседских отношений с неграми, а будем неуклонно продвигаться вперед во исполнение воли Энрике Кастильского.

Наутро, едва занялась заря, я созвал своих людей, и мы собрались в путь. Деревня за ночь опустела — жители разбежались, и из негров остались только те, что пришли сюда с нами. Впрочем, и среди них кое-кого недоставало. Несколько человек нашли себе местных жен и предпочли поселиться с ними, вместо того чтобы следовать за нами. Об этом поведали их товарищи, сохранившие нам верность. Тогда я вывел всех на середину площади, где валялись обглоданные псами кости сгоревшего Карамансы, и произнес гневную речь. Все наши беды, сказал я, происходят от того, что мы не выполняем как должно повеление нашего короля — нашли удобное место и два года прохлаждались, предаваясь блуду с негритянками, пороку и безделью. Солдаты слушали меня, опустив глаза, и никто не смел возразить. Затем я изложил наши дальнейшие действия: идти в земли мангбету, вызволить Инесилью и продолжать поиски единорога, более не позволяя себе где-либо задерживаться. С этим все единодушно согласились. Потом мы прошлись по деревне и обыскали жилища, но ничего полезного в них не нашли — зерно, муку и скот туземцы прихватили с собой, так что я распорядился поджечь все хижины и устроить великий пожар. Пусть бандб с трепетом вспоминают тех, кто честно сражался на их стороне и кого они в благодарность за это предали. Так и вышло, что ограбить мы их не ограбили, зато предали огню всю округу, включая поля, и, когда мы уходили, позади нас не было видно ни земли, ни неба за бушующим пламенем и клубами дыма.

Спустившись вниз по реке, мы достигли того места, где я наслаждался купанием с Гелой. Пропустив всех вперед, я ненадолго отстал, чтобы в одиночестве полюбоваться напоследок этим мирным уголком, хранящим счастливые воспоминания. Тут шепнула мне совесть, что слишком легко я расстался с Гелой и нашим сыном. Но что сделано, то сделано, и я не хотел больше об этом думать. И ушел догонять остальных, вопреки велению сердца ни разу не оглянувшись.

Через две недели похода, накануне святого Михаила, мы вышли к просторной, покрытой буйной зеленью долине, где обитали несколько племен мангбету. Заметив часовых, наблюдавших за нами издалека, я послал чернокожих гонцов из своего отряда с сообщением, что мы пришли с миром, а не с войной, и всего лишь проходим мимо, направляясь в другие края, однако, прежде чем уйти, хотим поговорить с вождями мангбету. Два дня мы провели начеку, дабы коварные враги не застали нас врасплох, но наконец пришел ответ от местного вождя по имени Боро-Боро. Он приходился сыном одному из погибших от наших рук в прошлогоднем сражении. Передал его слова тщедушный сухонький старичок, завернутый в ткань с нарисованной львиной мордой, означавшей, что в молодости он был могучим воином. Он подошел ко мне и на своем языке, который я уже худо-бедно научился понимать (бандб говорили на нем же), изрек:

— Приветствую великого и могучего белого кузнеца. Я — голос вождя Боро-Боро, сына бога Анаки. Вождь велел передать: если ты не хочешь войны, ему она не нужна тем более. Он даст вам муки и сала, чтобы вы побыстрее покинули его земли.

Я хотел было ответить на это, что, дескать, не нужно мне ни муки, ни сала, отдайте только Инесилью, но вовремя спохватился и сказал:

— Великий белый кузнец обойдет вас стороной, как вы просите, но сначала, помимо муки и сала, вы должны отдать нам белую женщину Инесилью. Без нее мы отсюда не уйдем, и будет вам война без пощады.

Негры обещали вернуться с ответом через девять дней, так как Боро-Боро сейчас находился далеко от нас. Поскольку место было неплохое, я приказал разбить лагерь на время ожидания и для пущей надежности окружить его рвом, а ров обнести частоколом. И еще соорудить шалаши из веток, чтобы укрываться от нестерпимого зноя, и на некотором расстоянии от лагеря выкопать волчьи ямы и канавы с острыми кольями на дне, которые оказались столь полезны в прошлый раз. Это заняло весь отряд, как черных, так и белых, до самого прибытия гонцов от Боро-Боро. Через семь дней явился все тот же старик в „львиной мантии“ с известием, что вождь попросил своего подданного, которому отдали в жены Инесилью, отпустить ее и тот согласился, но сама она предпочитает остаться среди мангбету и не желает возвращаться к белым кузнецам. На этих словах Андрес де Премио, до сих пор слушавший посланника спокойно, не выдержал, вскочил и отвесил старику оплеуху такой силы, что сбил его с ног. Один из молодых негров, сопровождавших старика, схватился за дротик на поясе, намереваясь броситься на обидчика, но Андрес наискось ударил его ножом в живот, выпустив кишки, и юноша со стоном рухнул наземь. Все это произошло в одно мгновение, так что никто из присутствовавших не успел вмешаться. Тут остальные мангбету бросились наутек, и я, боясь, что они донесут обо всем Боро-Боро, закричал арбалетчикам, чтоб стреляли. Пока они взводили арбалеты, беглецы удалились на приличное расстояние, однако же все до единого полегли, пронзенные стальными стрелами. Теперь все мангбету лежали мертвые в траве, кроме старика, который, всхлипывая, обнимал юношу со вспоротым животом — судя по всему, это был его сын. Я страшно  разозлился на Андреса, но не произнес вслух бранных слов, вертевшихся у меня на языке, поскольку словами тут ничего было не исправить. Несколько часов мы провели в размышлениях, а к вечеру собрались на совет, чтобы решить, как с наименьшими потерями выйти из положения. Кое-кто из арбалетчиков выразил опасения, что как только мангбету узнают о случившемся, тотчас пойдут на нас несметными полчищами, задавят числом и всех перебьют. Вообще-то я разделял их страхи, но тщательно это скрывал, ибо стыдно было уходить, оставив нашу женщину пленницей в руках язычников. Поэтому я встал и твердо, приводя неоспоримые доводы, заявил, что никуда мы не уйдем, пока не освободим Инесилью, пусть даже придется перебить всех здешних туземцев. Слыша яростную решимость в моем голосе, солдаты притихли. И на следующий день, еще до рассвета, мы развязали и накормили старика, поели сами, и он повел нас в деревню Боро-Боро.

После пяти коротких дневных переходов (на случай, если предстоит битва, я не хотел утомлять солдат) мы вышли на берег полноводной реки. Здесь находилось поселение мангбету. Позже я узнал, что из трех племен мангбету Боро-Боро правил самым маленьким, но, поскольку в давние времена от него произошли остальные два, его вождь пользовался наибольшим почетом и властью — примерно как Папа Римский среди христианских монархов. Судя по внешним признакам, жители деревни не ожидали никакой опасности, хотя выставленные в поле немногочисленные часовые и побежали доложить о нашем прибытии. Я тем временем расставил своих людей в боевом порядке, причем части отряда велел спрятаться, чтобы не видно было, сколько нас на самом деле. Потом отправил Черного Мануэля и еще двоих негров сообщить, что я требую встречи с Боро-Боро. Вскоре они вернулись и передали, что Боро-Боро сейчас явится в сопровождении своих старейшин и приведет Инесилью. Черный Мануэль подробно описал мне расположение деревни и добавил, что река с другой стороны делает поворот и как бы обхватывает ее полукругом, а боеспособных мужчин там не меньше пятисот.

Когда солнце поднялось в зенит, мы увидели приближающуюся группу из трех-четырех десятков негров, увешанных оружием. В руках одни держали опахала из пальмовых листьев, другие — копья и белые кожаные щиты, украшенные росписью (арбалетная стрела пробивает такой щит, как бумагу). Боро-Боро был молод и не столь тучен, как его отец. Его несли на тростниковых носилках; двое обнаженных слуг прикрывали его от солнца пологом, сплетенным из травы. Приблизившись к нам на безопасное, по его мнению, расстояние — меньше арбалетного выстрела, он приказал опустить кресло на землю, и вся процессия остановилась. Я поднял руки в знак мирных намерений, а Андрес сделал несколько шагов вперед, нашел глазами Инесилью, которая стояла впереди с младенцем на руках, и громко крикнул ей, чтобы не боялась и шла к нам. Она же лишь крепче стиснула в объятиях ребенка, отвернулась и даже, кажется, попыталась спрятаться за спины негров, но те сомкнули щиты и не пустили ее. Тут мы все заметили, что она не связана, и поняли, что за время разлуки Инесилья лишилась рассудка и действительно не пойдет с нами по своей воле. Оценив ситуацию, фрай Жорди — вот уж в ком я никогда не подозревал способности сохранять мужество под угрозой оружия — направился один к мангбету, распахнув объятия Инесилье. Довольно долго он беседовал с нею, положив руку ей на плечо и иногда гладя по головке малыша, которого она изо всех сил прижимала к груди. Через несколько минут, показавшихся нам вечностью, он вернулся, отозвал в сторонку Андреса и, глядя на него с состраданием, объяснил, в чем дело.

Инесилья стала женой негра мангбету, родила от него сына. Она как будто не в себе и предпочитает остаться навсегда с неграми, лишь бы не блуждать с нами в поисках единорога. По ее же словам, она столько выстрадала, столько видела нищеты, столько крови, что теперь ей больше хочется мирно прожить жизнь с сыном на земле нечестивых язычников, чем снова носить платья и есть за столом в христианской стране. Андресу же она просит передать, чтобы он простил ее, и следовал своим путем, и поскорее о ней забыл — она же отныне будет любить его как брата, а не как мужа.

Выслушав все это, Андрес изменился в лице и зашелся таким диким криком, словно ему вырвали сердце. Он рванулся, чтобы бежать к Инесилье, но по моему сигналу Черный Мануэль с двумя помощниками крепко обхватили его, повалили на землю и не давали пошевелиться, пока он не пришел в себя. С грустью наблюдая за припадком Андреса, я рассуждал про себя, что если мы хотим забрать Инесилью у этих негров, сделать это можно только силой. Но другой возможности одолеть их, да еще убить вождя и отборных воинов племени, мне не представится, если сейчас позволить им уйти в деревню, где они подготовятся к сражению и укрепят оборону. И потому я повернулся к Вильяльфанье и подал знак. Тот поднес к губам рожок и оглушительно затрубил сигнал наступления, арбалетчики выскочили из своих укрытий в траве и принялись стрелять. Боро-Боро получил сразу полдюжины стрел в грудь, если не больше, и рухнул замертво. Его охрана бросилась наутек, кое-кому удалось спастись, но большинство настигли арбалетные стрелы и метательные ножи; раненые падали под крики солдат: „Энрике! Кастилия! За Энрике и Кастилию!“ Беглецы, ухитрившиеся обмануть смерть, схоронились в деревне, наглухо закрыли все входы и выходы, и теперь оттуда доносились надрывные вопли и перестук тамтамов.

Тогда я разрешил отпустить Андреса. Он тут же помчался к Инесилье, которая стояла среди чернокожих мертвецов, все так же обнимая сына и не решаясь бежать. Но стоило Андресу к ней приблизиться, как она сбросила с себя оцепенение, выхватила нож у ближайшего покойника и перерезала горло младенцу, а затем и себе, да с такой сноровкой, что, когда Андрес подхватил ее, у нее уже закатились глаза и почти прервалось дыхание. Следом за Андресом прибежал фрай Жорди, захлебываясь безутешными рыданиями, соборовал ее, уже мертвую, и, послюнив палец, сотворил знак креста над детской головкой. Так погибла Инесилья — и долго, очень долго и горько оплакивали ее и Андрес, и все мы, горячо ее любившие.

Но в тот момент участь Инесильи беспокоила меня меньше всего. Понимая, что на нас вот-вот набросится толпа мангбету, засевших в деревне, я распорядился поджечь траву вокруг нее — благо ветер дул в нужную сторону. Несколько наших негров занялись этим, в то время как другие пускали горящие стрелы в крыши хижин. Под ливнем стрел, обрушившимся на нас в ответ, мы потеряли четырех человек. Но вскоре деревня уже полыхала, густой дым застилал небо. Мы держались поблизости от ворот, и если кто-нибудь пытался выскочить, чтобы спастись от огня, его на месте пристреливали из луков и арбалетов. Но таких храбрецов нашлось немного, большинство пытались выбраться с другой стороны, переплыв реку, и там тоже многие гибли. Впоследствии, когда этот злосчастный день остался далеко позади, мы еще не раз видели влекомые течением трупы — гниющие, распухшие, наполовину расклеванные птицами.

Сумерки опустились на догорающую деревню. В небо фонтаном летели искры. Чтобы никто не пострадал, я велел своим отступить на пол-лиги от реки, там как раз был лесистый холм, очень удобный для лагеря с точки зрения обороны. Мы обосновались на нем, забрав с собой тела Инесильи и ее ребенка, и ночью устроили бдение — многие присоединились к Андресу и долго пели и повторяли молитвы за фраем Жорди. А наутро похоронили обоих в глубокой яме, сверху насыпали камней, чтобы до них не добрались звери, и поставили деревянный крест. Исполнив все вышесказанное, мы приняли решение поспешить оттуда прочь, делая длинные переходы в самом быстром темпе, так как опасались, что бежавшие из деревни известят о происшедшем другие племена мангбету и те ополчатся на нас — тогда мы точно против них не выстоим и все погибнем. На следующий день охотники добыли немного мелкой дичи, остальные собрали в дорогу съедобных плодов и растений (впрочем, в это время года их было совсем мало), и отряд двинулся на юг, вниз по течению реки.

Не прошло и недели, как мы ушли от реки и углубились в лесную чащу, где в течение месяца, упорно держась южного направления, почти не видели солнца за кронами гигантских деревьев. Идти было трудно, за день одолевали не больше двух-трех лиг, потому что на каждом шагу приходилось рубить толстенные лианы, обходить колючие заросли, продираться через буреломы и овраги. Люди то и дело падали, не имея возможности разглядеть, куда наступают. Телесные страдания не имели предела: чтобы защититься от москитов, слепней и мух, в изобилии населяющих сумрачные джунгли, мы обматывали головы платками и разными тряпками, но от этого жара и духота становились невыносимыми. Когда же кто-то снимал их в попытке глотнуть воздуха, москиты забирались в рот, и в ноздри, и даже в глаза. Несколько дней спустя у всех у нас уже были багровые распухшие лица, гноились воспаленные глаза, а истощение достигло таких пределов, что казалось, живыми нам отсюда не выбраться, никогда больше не увидеть простора и солнца. Пить приходилось тухлую, зловонную воду из луж, где кишели личинки москитов, от которых с животом делалось худо. То и дело мы натыкались на жутких змей и очень долго вынуждены были есть их сырыми, поскольку не имели даже чем развести огонь — да и что могло гореть в этой сырости, если отовсюду сочилась вода и от земли поднимались влажные испарения? Вот так капризная Фортуна щедро поила нас из самых ядовитых своих источников, заставляла вкушать самые горькие свои яства. В тот кошмарный период умерли от лихорадки двое арбалетчиков и четверо негров. И только мудрость фрая Жорди спасла от неминуемой гибели остальных. Постоянно разглядывая и собирая разнообразные травки, листья и плоды, он обнаружил некий кустарник с синими ягодами, к которому москиты и слепни даже близко не подлетали. Недолго думая он набрал горсть таких ягод, растолок их в ступке, накопал немного глины, смешал все это в однородную массу и ею намазал себе лицо и руки, отчего сделался даже чернее негров. Вид у него получился невероятно потешный, жаль, что нам, ослабевшим и изможденным, было совсем не до смеха. Когда он походил так какое-то время, я заметил, что москиты и впрямь перестали ему докучать. Тут нас обуяло ликование, и все как один, не сговариваясь, точно по команде, мы разбежались искать эти кустарники и, набрав синих ягод, притащили их фраю Жорди. Он их размял в своей ступочке, и мы, раздевшись донага, целиком обмазались чудотворным зельем, благодаря чему наконец избавились от назойливых насекомых. Правда, каждые три-четыре дня мазь теряла силу и приходилось наносить ее заново.

Так шли мы и шли день за днем, но джунгли все не кончались, а, напротив, будто бы становились еще гуще. И кроме множества птиц, гнездившихся на верхушках деревьев, да змей, шнырявших под ногами, да двух-трех видов мелких зверюшек, похожих на кроликов, не попадалось нам на глаза никакой другой живности — ни съедобной, ни опасной.

Некоторое время спустя многие покрылись сыпью, вызывавшей ужасный зуд, и кто слишком рьяно чесался, обнаруживал под разодранной кожей белые шарики, напоминающие отложенные гусеницей личинки. Через несколько дней у отмеченных сыпью начинался жар, и вскоре мы все заразились. Но милостивый Господь, которому мы усердно возносили ежедневные молитвы, пришел нам на помощь и отвел беду. Случилось это так: мы уже приготовились было помирать, так и не увидев солнца, когда перед нами вдруг раскинулось озеро столь огромное, что края поначалу и не разглядеть. Однако еще издалека мы заметили, как тиха и прозрачна его вода, а присмотревшись, различили и лес, и горы на другом берегу, из чего заключили что вышли все-таки к озеру, не к морю. Нарекли мы его озером Христа Милосердного, потому что упоминавшийся уже Рамон Пеньика, дружинник коннетабля, как раз накануне во всеуслышание обещал принести серебряные доблы и восковые свечи на алтарь Христа Милосердного в хаэнской церкви, если спасение будет нам ниспослано в течение суток — дольше он прожить не рассчитывал, столь плачевного состояния достигли его дух и плоть.

А как подошли к озеру, в солнечном свете увидели, что по берегам его не деревья растут, но прекрасная густая трава, вокруг же пасутся стада крупных животных, на которых легко будет охотиться. И тогда все воспряли духом, даже измучившие нас болячки и лихорадка как будто бы поутихли. Фрай Жорди тотчас отслужил благодарственную мессу, коей мы благочестиво внимали, а после хором вознесли хвалу Господу за избавление от верной смерти.

На гостеприимных берегах того озера мы стояли лагерем почти два месяца, отъедаясь и набирая вес, благо место оказалось восхитительное, да к тому же, видя, что дальше опять начинаются лесные чащи и горы, мы не решались устремиться навстречу новым страданиям. Часто охотники приносили маленьких антилоп, не больше козы, с предлинными рогами — они здесь водились в изобилии, и поначалу их запросто можно было подстрелить из арбалета, но постепенно они становились пугливыми и осторожными, как это всегда случалось с животными, что встречались нам на африканских землях. Словом, мы приходили в себя, к нам возвращались силы и утраченный в джунглях здоровый цвет лица. За эти два месяца умерли двое негров из нашего сопровождения, зато белые, терзаемые лихорадкой и уже готовые проститься с жизнью, избежали опасности и поправились под благотворным воздействием солнечных лучей, а также благодаря похлебке и жареному мясу. И хотя возле озера роились москиты, нам они не мешали еще с тех пор, как мы впервые намазались бальзамом фрая Жорди.

С южной стороны в озеро впадала небольшая река. А поскольку по берегу реки идти через леса гораздо удобнее, мы пренебрегли тем обстоятельством, что реки обычно спускаются с гор, и, покинув наконец стоянку, стали подниматься вверх по течению. Это и впрямь оказалось не так утомительно, как прежние переходы — у воды чаще попадалась дичь, а также трухлявые, высохшие деревья, отлично годившиеся для костра, и ровные открытые площадки, где можно было этот костер развести и приготовить еду. Вдоль реки мы шли двадцать четыре дня, по истечении коих обнаружили еще одно озеро, поменьше того, что оставили позади. За малый размер мы прозвали его озером Младенца Христа. Река в него не впадала — от нее отходили три ручейка, снабжавшие озерцо водой, — а далее она меняла направление и резко сворачивала на север, поэтому мы решили с ней расстаться и снова углубиться в чащу, положившись на милость Господа, Девы Марии и всех святых.

Спустя две недели, столь же истощенные и отчаявшиеся, как в прошлый раз, мы уперлись в высоченные и совершенно лишенные растительности горы. Пришлось держать совет, дабы определиться, следует ли идти напрямик через горы, отыскивая перевалы, или же обойти их с запада, где ландшафт кажется более плоским. Тут нас посетила вот какая мысль: если, вскарабкавшись наверх, мы обнаружим, что там дальше еще горы, то уж точно погибнем безвозвратно. На сей счет пытались наблюдать знамения, но птицы летали как-то непонятно. В итоге условились идти на запад, пока Господь не сподобится указать проход, по которому можно будет свернуть опять на юг.

Оставляя высокие горы все время по левую руку, мы продолжили путь через леса, которые становились между тем несколько реже, позволяя дышать свободнее и в том находить утешение. Однажды мы проходили такое место, где птицы свили гнезда на деревьях и между камней, а в гнездах тех лежало великое множество яиц. Мы набрали их сколько смогли, приготовили и наелись досыта. Для этого негры смастерили глиняные плошки, а мы в них расплавили оставшееся сало и нажарили яичницы, приправив их некими солоноватыми побегами, что росли по краям лужиц. Получилась великолепная трапеза, особенно для людей, долгие годы не видевших хлеба, чьи желудки свыклись с чужеземными яствами и прочей немыслимой гадостью — чего только не употребляли мы в пищу, дабы не преставиться с голоду, с тех пор как ступили на африканский берег.

Таким образом мы немного подкрепили силы и двинулись дальше в обход гор. За те месяцы, что мы провели в пути, не подвернулось никакого повода для слез, кроме разве что одного несчастного случая, когда ядовитая змея укусила Антона Каррансу, уроженца Бургоса. Он был человеком весьма дурных наклонностей, злоязыким, грубым и склочным, так что, сказать по правде, его смерть никого особенно не огорчила — ведь, невзирая на то что всех нас так сблизили общие труды и лишения, он ни с кем не дружил. А в котомке у него обнаружился мешочек соли, о котором никто даже и не подозревал. Означенный Антон Карранса нашел свой последний приют под кучей листьев и гнилых веток, товарищи помолились за упокой его души, затем я велел кому-то из негров вырезать на стоявшем поблизости дереве небольшой крестик моим ножом, и мы продолжили путешествие.

Глава пятнадцатая

Спустя два месяца после того, как мы вышли к озеру Младенца Христа, на пути нашем встретилась река, которая текла с запада и поворачивала на юг. Назвали мы ее рекой Надежды и направились вниз по течению с великой радостью, так как местность становилась все приветливее, почти каждый день нам удавалось раздобыть дичи на ужин, да и фруктовые деревья вновь появились вокруг. Все это придавало нам бодрости и облегчало дорогу.

Еще месяц мы шли вдоль этой реки, пока она не вывела нас на огромную равнину, какой мы до сих пор не видали: глаз человеческий не мог ее охватить, она нигде не заканчивалась, и ни с одной стороны не было гор, кроме тех, что мы оставили позади. Воздух был столь свеж и чист — ни клочка тумана! — что равнина свободно просматривалась на расстояние нескольких дней пути. Через два-три дня на зеленом лугу мы столкнулись с дивным зверем — такого и нарочно нипочем не придумаешь. Формой и строением тела он весьма напоминает оленя, имеет четыре ноги, пятнистый окрас и маленькую заостренную мордочку. Однако ноги у него раза в три длиннее оленьих, а шея длиной с двух мужчин, поставленных друг на друга. Благодаря этой своей шее он способен поедать свежие побеги и плоды с верхушек деревьев. Зверь этот трусоват, пугается малейшего шума и тут же бросается наутек на своих длиннющих ногах, а шея при том раскачивается взад-вперед, как бы создавая равновесие, чтобы он не запнулся и не сбился с шага. Эти длинношеие олени похожи на наших обыкновенных и тем, что не ходят поодиночке, но держатся стадами по пятнадцать-двадцать особей. Рога у них до смешного маленькие, короче ушей, не ветвятся, на концах совсем тупые и закручены на манер улитки. Такими рожками невозможно ни атаковать, ни защищаться. А когда мы одного из этих странных оленей догнали и застрелили, то отведали самого лучшего, самого нежного и изысканного мяса за все наше пребывание в Африке. Только шеи хватило на всех — а нас осталось тридцать человек, если считать и белых и негров.

Выйдя из травяных зарослей на ровное место, далее шли на юг без каких-либо препятствий, крюк пришлось делать всего два-три раза, когда искали брод, чтобы перейти попадавшиеся на пути речушки. Брод всякий раз оказывался хорош, по всем признакам, здесь неоднократно проходили стада антилоп, а вот туземцев не обнаруживалось и следа, за исключением нескольких старых кострищ, выложенных по кругу камнем, но уже не содержащих ни углей, ни даже пепла. Между тем наступило Рождество Господа нашего Иисуса Христа. Праздник встретили на берегу небольшой речки, где остановились на продолжительный отдых, — охотники без труда добывали пропитание, и животы росли как на дрожжах. Когда стало ясно, что мы тут задержимся, негры построили хижины и сделали из глины горшки для стряпни. Негритянки же (с нами шли всего две) собирали какие-то зерна, напоминающие ячмень, растирали их между двумя камнями, и таким образом у нас снова появилось хоть немного муки, чтобы печь лепешки, пусть и убогие, и тоненькие, и горьковатые на вкус. Обе женщины отличались редкостной безотказностью и, хотя у них были мужья, великодушно отдавались любому, кто пожелает. А желали все, кроме Андреса де Премио (он до сей поры вздыхал по ночам, вспоминая свою несчастную Инесилью), равнодушного к слабому полу фрая Жорди и меня. После стольких превратностей судьбы я уже почти не думал о Геле, разве что время от времени, зато снова предавался мечтам о том, как однажды вернусь к госпоже моей донье Хосефине и мы счастливо и мирно встретим старость, раз уж юность провести вместе не довелось. У меня завелась привычка каждый вечер уходить на луг, падать в густую траву, точно на пуховую перину, и смотреть, как загораются звезды, как восходит луна, которая в Африке больше чем где бы то ни было, как стаи птиц пересекают бескрайнее небо. Так лежал я и грезил о своей будущей жизни с доньей Хосефиной: вот осыплет меня милостями король за великие наши свершения, прикажет господину моему коннетаблю подарить мне хороший каменный дом с патио, фонтаном и садом. А я посажу три виноградные лозы у ворот и гостеприимные кипарисы в ряд, и персики у нас будут, и разные тенистые деревья, смоковниц много и винограда, чтобы делать собственное вино, и доброе поле пшеницы, и голубятня из трех отделений — как выйду с охотничьей сворой поутру, а голуби уже воркуют, чистя перышки. Другой раз представлял, будто иду с моим господином коннетаблем и его дружиной на осаду крепости Аренас, чтобы выбить оттуда мавров и завладеть замком, на который давно облизывался дон Ирансо. Вот возьмем крепость, и он сделает меня ее алькайдом, а потом придут мавры из Гранады отбирать ее обратно, но я буду мужественно держать оборону и нипочем не сдамся, даже раненный, когда арбалетная стрела пробьет мне руку насквозь. Если же дело обернется совсем худо, воображал я, на подмогу мне поспешит сам король, и мавры побегут со всех ног. Король подойдет ко мне, обнимет и повесит мне на шею драгоценную золотую цепь. А завистники из его свиты, надеявшиеся, что я не удержу крепость, лопнут со злости, видя, как ценят сильные мира сего мои славные подвиги. Еще я видел себя утопающим в почестях и богатстве, видел свои запасы яств и вин — неисчерпаемыми, свои дни — проходящими в обедах, ужинах и увеселениях, когда я смогу есть и пить сверх всякой меры, и стол мой в изобилии будет уставлен каплунами, куропатками, курами, цыплятами, козлятами, гусятиной, бараниной и говядиной, белым, розовым и красным вином… Говорил ведь Иов, что короток век человеческий, вот я и окончу его в свое удовольствие, подле доньи Хосефины, привольно, безбедно и беззаботно.

В подобных мечтаниях заставала меня ночь. Продрогнув, я поднимал с земли свою истерзанную плоть, садился, рассматривал свои ладони, все в мозолях и шрамах, щупал бороду, местами серую, местами совсем белую, и лысеющую голову, и рот, где теперь многих зубов недоставало. И охватывал меня страх: неужели земля африканская станет могилой моих грез, неужели здесь сгинет моя молодость? Впрочем, именно к этому дело и шло. Так или иначе, не теряя надежды, но опасаясь превратностей нового дня, я вставал на ноги и неторопливым шагом возвращался к хижинам.

На двадцатый день января мы вновь встретили негров на берегу полноводной реки, текущей с запада. Племя их называлось тонга, язык отличался от известных нам наречий, лишь некоторые слова понимали наши чернокожие спутники. Местные жители были светлее всех туземцев, виденных нами прежде, росту же на редкость высокого, выше каждого из нас почти на ладонь, с длинными, изящными руками и ногами. Привлекали внимание также их большие ступни с сильно выступающими пятками. По сему поводу фрай Жорди заметил, что у всех африканских жителей крупные пятки, поэтому негры лучше белых приспособлены прыгать и бегать без устали, — в целом, по нашим наблюдениям, это утверждение соответствовало истине. Люди тонга имели обычай плясать под рокот деревянных барабанов и прыгать, сведя ноги вместе, а руки вытянув вдоль туловища, — кто прыгал выше всех, тот и считался самым ловким в племени. Юноши всегда носили с собой тонкие копья, зажав в кулаке по три-четыре штуки, и чрезвычайно проворно их метали на охоте или просто ради забавы. При виде такого мастерства мы не слишком обрадовались — а ну как вздумают применить свое искусство против нас. Однако случиться этому было не суждено, ибо тонга оказались народом дружелюбным; они предпочитали жить мирно и землю не воспринимали как свою собственность, поэтому позволили нам устроиться по соседству, чуть выше по течению. Каждый день мы ходили друг к другу в гости, когда у нас оставалось лишнее мясо, мы делились с ними, а они нам давали муку и зерно из своих запасов да еще дарили ожерелья из зубов и разные прочие бусы, которыми сами обвешивались со всей страстью. Фрай Жорди подружился с их целителем, как он всегда водил знакомство с туземцами, сведущими в корешках и травах, и часто ходил с ним на поиски чего-нибудь в таком роде, непременно в сопровождении Черного Мануэля.

Но самое поразительное в племени тонга то, что они мало едят и особенно редко прикасаются к мясу, поскольку верят, будто души умерших переселяются в мелких тварей и зверей: если убить антилопу, то живущая в ней душа освободится, станет неприкаянной и начнет мучить своего убийцу. Так что наши мясные подношения они принимали, но лишь немногие из них набирались смелости охотиться на животных самостоятельно. А некоторые держали крупных коров с длинными рогами, но очень сухопарых и тощих. Коровам они тоненькими дротиками прокалывали вены на шее и пускали им кровь, как цирюльники, потом собирали ту кровь в плошку, пропитывали ею мучные шарики и варили — это у них почиталось самым изысканным лакомством, хотя мы находили его вкус крайне неприятным из-за присущего крови тяжелого духа.

На пастбищах возле реки мы видели слонов, которых ранее не встречали ни разу, из чего заключили, что скоро найдем и единорога. Упомянутые слоны ошеломляют своими исполинскими размерами — каждый из этих зверей высотой в два человеческих роста, если не более. Тело слона до того массивно, что такое трудно и вообразить, — оно напоминает скорее корпус корабля, нежели что-то живое. Четыре ноги, которые держат его туловище, подобны крепким бревнам — толстенные, сильные, все в узлах и морщинах. Голова — точно бочонок в сто арроб[16], а глазки маленькие, не больше коровьих, зато уши широкие и плоские, как знамя городского совета, и этими ушами слоны очень мило обмахиваются в жаркие часы, ведь им, таким тучным, особенно досаждает зной. Иногда они охлаждаются, зайдя в реку или развалившись на свежей травке в тени деревьев. Носы у слонов немыслимой длины, с мужскую руку, а то и длиннее, и изгибаются ловко, ну точь-в-точь рука, и на кончике даже есть нечто вроде пальца, которым они срывают траву и фрукты, потом поднимают пищу вверх и заталкивают в небольшой, почти незаметный рот, снабженный, однако, внушительными зубами. Из уголков рта растут мощные белые бивни — они-то и называются слоновой костью и служат неграм деньгами, а также сырьем для изготовления разных безделушек, рукояток к кинжалам и прочих ценных вещиц. Нрав у слона кроткий в силу огромного веса, но если его напугать или рассердить, то он становится страшен и в одиночку может положить несметное число народу своими ногами и бивнями.

У племени тонга нам удалось наконец точно выяснить, каковы из себя и где обитают единороги. Они пасутся, сказали нам, на берегах тихой реки в четырех днях пути от деревни. Кроме того, нас предупредили, что чудища эти свирепы и совершенно неукротимы (о чем мы и так знали) и что их твердую шкуру не пробивают ни стрелы, ни копья, поэтому охотиться на них невозможно, а когда единорог разъярен, он без всякой жалости пускает в ход свой мощный рог на морде, которым может выкорчевать небольшое дерево — такова его сила. Узнав, что мы явились из далекой-далекой страны лишь потому, что нашему королю понадобился рог единорога, тонга объявили нас либо глупцами, либо безумцами и добавили, что задача наша невыполнима. Мы им объясняли, что если единорогу привести девственницу, он становится кротким и позволяет отрезать себе рог, но невежественные туземцы смеялись над нами до слез, хлопая себя ладонями по бедрам, точно малые дети. Мы с Андресом де Премио переглянулись, не зная, следует ли обижаться и требовать удовлетворения или же лучше не обращать внимания, как на дергание за волосы и бороды, — ведь эти бесхитростные люди не имеют никакого понятия о законах приличия. Но теперь, вплотную приблизившись к своей цели, мы уже не хотели ни с кем драться, поэтому пропустили насмешки мимо ушей и повторили, что для поимки зверя нам нужна нетронутая девица. Однако в деревне не оказалось ни одной девственницы старше четырнадцати лет, так как по достижении этого возраста они расстаются с невинностью — не в силу собственной распущенности, а согласно традиции. Так уж у них заведено. Что поделаешь, пришлось нам удовольствоваться тринадцатилетней девочкой, впрочем, поскольку негритянки развиваются раньше белых женщин, многие из них в тринадцать обладают куда более пышными формами, чем их светлокожие ровесницы. Словом, мы выразили желание купить тринадцатилетнюю. Туземцы наперебой стали предлагать нам своих дочерей, но цены назначали столь высокие, что мы и не представляли, как будем платить. Здесь за женщин дают коровьи шкуры и мешки зерна, но у нас ничего такого не было, долгое путешествие оставило нас совершенно нищими. Тут пришел человек, видевший, как арбалетчики стреляют, и сказал, что отдаст свою дочь за шесть арбалетов. А у нас после перехода через пустыню из страны мавров меж собой был твердый уговор: ни за что неграм арбалетов не давать и даже стрелять из них не разрешать никому. Ведь мы прекрасно понимали, что вся наша сила и все наше величие — в не виданном в этих краях оружии. По правде сказать, один только Черный Мануэль научился обращаться с арбалетом. Таким образом ему оказывали особую честь за то, что он сделался добрым христианином, приобщился к нашим обычаям и проявлял столь выдающееся трудолюбие, — мы даже подумывали взять его с собой, когда покинем Африку, как своего полноправного товарища.

Итак, выслушав предложение сменять шесть арбалетов на девушку, мы все вместе собрались на совещание, чтобы обсудить наш ответ. После длительных препирательств заключили: столько стрелков погибло, что лишних арбалетов накопилась куча, и никто уже ими не пользуется, более того, многие пришли в негодное состояние, а починить их все равно нечем. В итоге порешили дать за девицу арбалеты, но не шесть, а два. Подозвали продавца и попытались всучить ему два самых плохоньких, но он все твердил, что хочет шесть, да еще пальцем указывал, пройдоха этакий, на лучшие из лучших — видно, глянулись ему приклады, украшенные чеканкой по черненой меди. Мы же стояли на своем: два, и не больше. Торг тянулся почти целый день: отец девушки выставил ее перед нами, без конца ощупывал, раздевал, приглашал нас собственноручно убедиться в ее невинности, точь-в-точь купец, нахваливающий свой товар, разложив его во всей красе по прилавку. В конце концов, уже в сумерках, договорились до цены в три арбалета — тех, что мы сами выберем. Негр удалился довольный (и без единой стрелы, так как боеприпасы сделкой не предусматривались), а мы заполучили девственницу. Звали ее Адина, была она тихая и смешливая и мне показалась хорошенькой на свой африканский лад. Похоже, оставшись одна с нами, она перепугалась, поэтому я отыскал в своем мешке завалявшиеся там желтенькие бусы и вручил ей. Она тотчас заулыбалась и нацепила их на шею. Затем я отдал строжайший приказ: всем без исключения заботиться об Адине, а ежели кто посягнет на ее честь, будет гореть заживо, ибо от нее зависит усмирение единорога, а значит, и успех всего предприятия во славу нашего короля. Все отнеслись к предупреждению серьезно.

Сказано — сделано. На следующее утро мы двинулись дальше на юг в сопровождении двух проводников из племени тонга. Они были следопыты и отлично знали, куда единороги ходят на водопой. Еще до рассвета мы успели пройти две лиги по степи, а вечером устроили привал возле встреченной на пути речки. На ужин наши подстрелили большую антилопу и изжарили ее, приправив душистыми травами из запасов фрая Жорди. Покончив с едой, мы условились сейчас не переходить реку, а здесь же дождаться, пока займется новый день. И только я огласил общее решение, как с севера прилетели три огромные черные птицы, уселись высоко в ветвях ближайшего к нам дерева и долгое время на нас таращились оттуда. Толстыми клювами они напоминали воронов, но то были какие-то другие птицы. Потом они вспорхнули с веток и продолжили свой полет на юг. Мы сочли это добрым знамением и истолковали в том смысле, что через три дня увидим единорога. И в самом деле, три дня спустя посреди равнины вдали показались раскидистые деревья, дающие прекрасную тень. А под деревьями, судя по густым зарослям тростника, протекал ручей. Рядом мы различили три больших пятна, смахивавших на валуны, и еще три пятна поменьше. Однако, когда валуны зашевелились, стало ясно: это животные. Проводники тонга пришли в чрезвычайное возбуждение, принялись размахивать руками в том направлении, повторяя слово, которое на их языке означает „единорог“, и отказались идти дальше.

В небе ослепительно сияло солнце, неподвижный знойный воздух благоухал степными травами и смолой. Я вдруг ощутил такую легкость во всем теле, словно вернулась молодость, давно утраченная в бесконечных изнурительных странствиях. Лишь усилием воли я сдержал слезы, чтобы не уронить себя в глазах юной Адины, стоявшей рядом со мной. Но потом я оглянулся на своих товарищей и заметил, что многие расплакались при виде единорога, ради которого мы столько лет назад покинули Кастилию. Негры же медленно отступали, как будто в страхе перед великим событием.

Я снова пригляделся к единорогам, но они не двигались, замерли на месте, точно как слоны, а рога во лбу видно не было из-за дальности расстояния. Поэтому я велел своим людям идти вперед, растянувшись цепью, чтобы каждый арбалетчик находился в двадцати шагах от товарища и чтобы за каждым следовал негр с запасным арбалетом и стрелами. Когда до единорогов останется примерно два полета стрелы, всем стоять, мы с девочкой приблизимся к ним одни. По моему сигналу подойти на расстояние выстрела, а как укротит девственница чудовище и будет ясно, что оно не намерено сопротивляться, тогда пусть к нам присоединятся двое с топором, дабы отрубить рог. Если же единорог проявит беспокойство, всем стрелять из арбалетов, целясь в живот и за уши, где, судя по нашим наблюдениям за слонами, шкура у зверя наименее прочная.

Уговорившись о порядке действий, мы двинулись вперед, а все негры, что получились лишними, остались позади и с ужасом глядели нам вслед. Юной Адине уже объяснили, что единорог не причинит ей вреда, но она все равно оробела и крепко-накрепко стиснула мою руку. Ее била дрожь, и я принялся утешать бедняжку, нашептывая ей на ухо ласковые слова, смысла которых она не понимала, но улавливала ободряющий тон. Таким манером мы вошли в высокую траву, и у большого дерева, отмечавшего половину пути, цепь облавы остановилась, как я и приказывал. Далее мы с девочкой шагали вдвоем. Теперь уже вполне можно было разобрать, что единственный рог чудища совсем не таков, каким я его представлял и каким его описывал оставшийся в задних рядах фрай Жорди, — то есть не длинный, белый, витой и заостренный, а, напротив, короткий и мощный, формой напоминающий срамный уд и чуть-чуть загнутый кверху. И находился он не во лбу у единорога, а на морде — правду говорили негры тонга.

Почувствовав — возможно, унюхав — наше присутствие, самый крупный и ближайший к нам единорог оторвался от пожирания травы, чуть повернул огромную голову в нашу сторону, пошевелил небольшими, как у лошади, ушами и снова замер. Мы между тем подходили все ближе, и девочка обливалась потом, тряслась, вцепившись в меня мертвой хваткой, а я прикрывался ею, чтобы единорог учуял ее первой и сделался ручным от ее запаха. Меня приводили в восхищение и великолепный рог зверя, точно у неслыханно большого вола, и его короткие ноги-столбы, и громадная тяжелая голова, точно у кабана, одинаковая по ширине и там, где глаза, и там, где нос. А на носу — о, этот могучий рог! И над ним в придачу еще рожок поменьше.

Когда мы очутились менее чем в полете стрелы от единорога, девочка, отвернувшись, чтобы не видеть чудища, не пожелала идти дальше и обхватила мои ноги, пытаясь меня остановить. Она прижималась ко мне с рыданиями и горячими мольбами, которых я не мог разобрать. С пересохшим ртом я пытался на ее языке втолковать ей, что для девственницы единорог безопасен, но пока я подбирал слова, земля содрогнулась от жуткого грохота. Подняв глаза, я увидел, что единорог мчится на нас — вроде бы рысью, но куда более тяжелой, нежели лошадиная. Голову он опустил вниз, как делают горные кабаны, когда собираются всадить свои клыки в обидчика. Но я стоял стеной, не шелохнувшись, свято уверенный, что, приблизившись к нам вплотную и обнаружив девственницу, единорог успокоится, сомлеет и не посмеет нас тронуть.

Только вот вышло иначе. Животное протаранило нас своим рогом, подбросило изуродованные тела в воздух кошмарной мордой и пронеслось дальше, намереваясь, как это свойственно быкам, повторить забег. Я грохнулся оземь без чувств, уже зная, что впереди ждет сон, подобный смерти, но, перед тем как меня окончательно покинуло сознание и поглотила тьма, успел еще смутно расслышать сигнал боевого рожка и крики „Энрике! За Энрике и Кастилию!“. Арбалетчики спешили на помощь.

Очнулся я распростертым на траве. Рука немилосердно болела, и все тело будто побывало в жерновах. Открыв глаза, я увидел фрая Жорди, тщательно меня обследующего, и лица Андреса де Премио и остальных, и безутешно плачущего Черного Мануэля. Позже мне рассказали, что юная Адина погибла, что единорог не посмотрел на ее чистоту и невинность, а фрай Жорди добавил, что всегда подозревал: девственница должна быть белокожей и светловолосой, как Богоматерь, иначе толку от нее никакого. Но, узнав, что донья Хосефина утратила свое девство, он приучил себя верить, будто любая девица сойдет (ведь мудрейший Плиний в своем трактате о единорогах не дает на сей счет точных указаний) и, если повезет, в негритянских селениях для нас отыщется подходящая. Только вот случиться такого не могло, ибо грехи наши, увы, заслуживают самого сурового наказания. Тем не менее единорог добыт и умерщвлен. Когда он напал на нас, арбалетчики утыкали его стрелами, уподобив дикобразу, и зверь, сделав несколько шагов, испустил дух. Поразительно, что стрелы, попавшие ему в спину, где шкура прочнее всего, вошли едва ли на половину ладони, словно вонзились в крепкое оливковое дерево. Зато другие, угодив ниже, пробили сердце.

Потом мне принесли показать рог чудовища — он был толще и короче бычьего, и не столь острый, и изнутри весь плотный, точно зуб, сделанный из кости вроде слоновой, только более грубой и шершавой. Когда рог протянули мне, я попытался приподняться с земли и взять его, но почему-то лишь одна рука послушалась меня, а левая так и осталась прижатой к туловищу. Фрай Жорди объяснил, что единорог сильно повредил эту руку, в ней сломана кость, и мне наложили деревянную шину, чтобы она срасталась. Тут у меня все поплыло перед глазами, и я снова лишился чувств.

Много дней фрай Жорди кормил меня лепешками из муки и крови, давал орехи кола для облегчения боли, от которых меня посещали очень странные видения, поил разными зельями и травами, сбивающими жар. Все думали, что я умру, но я выжил, хотя рука никак не заживала, наоборот, чернела, гнила и воняла падалью. Оценив положение, фрай Жорди решил, что лучше будет ее отнять. Для этого меня напичкали орехами кола, отчего я погрузился в беспробудный сон, и затем ту часть руки, что была сломана, отрезали, а рану прижгли прокаленным на огне ножом.

Но все это мне известно только по рассказам, ибо после того, как я потерял руку, лихорадка охватила меня с удвоенной силой, неделями ко мне не возвращалось сознание, и смертельный исход уже казался предрешенным. Однако Господу было угодно, чтобы со временем я пошел на поправку, и рана затянулась, и жар начал спадать, и жизнь вернулась ко мне. Хоть и остался я калекой, едва стоящим на ногах от истощения, но выкарабкался — наверное, потому, что должен был поведать миру эту историю. И наверное, лучше бы я умер тогда.

Глава шестнадцатая

Так прошло две недели, и к дню святого Андрея я уже оправился от слабости, а мои товарищи ворчали, изводились от нетерпения и пребывали в скверном расположении духа, так как есть было нечего — мяса охотники приносили совсем мало. В этих местах водились сплошь единороги, да слоны, да порой львы, а это не та добыча, которую разумно преследовать даже с оружием в руках. Антилопы и козы встречались куда реже, и такие пугливые — почуяв человека, бросались наутек резвее, чем ото льва. Поэтому, только я стал осознавать действительность и вновь обрел рассудок, мы втроем собрались на совет, где и постановили: теперь, когда мы раздобыли рог единорога, долг перед повелителем нашим королем требует без промедления возвращаться в Кастилию. Но никто не сомневался в том, что снова преодолеть тернистый путь, стоивший нам стольких жертв, будет отнюдь не просто, и если бОльшая часть отряда погибла на этом пути из-за невзгод и превратностей судьбы, то остальные, обессилевшие и лишенные подобающего снаряжения, точно сложат голову по дороге обратно, и останется королевское поручение невыполненным, и все труды окажутся напрасными. С другой стороны, фрай Жорди утверждал — и мы ему верили, — что земля круглая, а значит, если двигаться дальше на юг, то довольно скоро (учитывая, сколько уже пройдено) мы должны выбраться к христианским странам — возможно, к королевству пресвитера Иоанна, которое, по слухам, населяют не то негры, не то мулаты, обращенные в веру Христа. А уж там нам наверняка помогут короли и знатные мужи, ведь найти общий язык с единоверцами куда как проще. Они направят нас в Кастилию, снабдив надежными проводниками, и, кроме того, мы сможем ночевать в монастырях, где добрые люди не откажут путникам в пище и милосердии, узнав, что им довелось выстрадать. Такой план пришелся нам по душе, и мы поделились им с арбалетчиками. Одним он тоже понравился, другим — нет, но в конце концов все пошли дальше. Поначалу кое-кто весьма сварливо выражал недоумение — дескать, как это земля может быть круглой и не быстрее ли достигнем Кастилии проторенными тропами? — но постепенно эти невежды признали, что обширные познания фрая Жорди о мире, касающиеся не только трав, но и камней, и звезд, и алхимии, и заклинаний, доказаны неоднократно, и худо-бедно угомонились. По пути встретились две малые речки, которые пришлось пересечь вброд, равнина все не кончалась, однако на седьмой день охота пошла удачнее, а вдали показалась высокая горная цепь, что несказанно нас обрадовало. Ведь, путешествуя по плоской степи, каждый день от первых лучей зари и до самого заката видишь вокруг одно и то же, и душу охватывает уныние — чудится, будто стоишь на месте, напрягаешь все силы, но никуда не движешься. А когда на горизонте возвышаются горы, можно наблюдать, как день ото дня они растут и понемногу меняется ландшафт, и тогда люди усерднее рвутся вперед, не обращая внимания на трудности похода.

Не дойдя до подножия гор, мы наткнулись на крошечную негритянскую деревеньку, влачащую нищенское существование. Ни ограды, ни дозорных здесь не было — жители явно не ждали ниоткуда угрозы. Хижины, числом не более трех десятков, сплетенные из тонких веток и крытые тростником, напоминали ульи. Завидев нас, негры в ужасе разбежались прятаться, но я тут же выслал к ним двух наших чернокожих спутников с предложением мира — они приблизились с протянутыми руками, в которых держали лишь приветственное угощение — куски жареного мяса. Потолковав с местными, они вернулись, снабженные деревянной миской с просяной мукой.

Достигнув согласия таким образом, мы подошли уже открыто, держа, однако, наготове взведенные арбалеты на случай засады. Вождь деревушки встретил нас обернутый разноцветной тканью, тогда как его свита щеголяла чуть ли не нагишом. Одеяние вождя меня поразило — не кожа, не полотно грубого плетения, которое обычно носят негры, а нечто весьма напоминающее мавританскую работу. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что это она и есть: по кайме узор из птиц (как будто бы орлов), а цвета яркие, многообразные, какие достигаются при помощи хны, шафрана и прочих красителей. Мы возликовали, сочтя, что теперь-то уж скоро вновь окажемся в стране мавров, а следовательно, покинем негостеприимные земли негров и приблизимся к христианскому миру. Обменялись с туземцами церемонными приветствиями и прошествовали к самой большой хижине, сопровождаемые всеобщей суетой и пронзительным верещанием детворы. Там нас окружили старики, женщины и подростки, жаждущие поглазеть на наши бороды и потрогать руки — как обычно, светлая кожа чужеземцев вызывала отчаянное любопытство. Негритянский вождь говорил на непонятном нам наречии, но мы на все лады расспрашивали о происхождении его парадного покрывала, а он смеялся, показывал на восток и сыпал словами, смысла коих мы не улавливали. Тем не менее среди них чаще всего повторялось одно, и, похоже, это и было название того места, откуда взялась ткань, — Зимбабве. Потом вождь отдал какое-то распоряжение своим приближенным, те тотчас убежали и вернулись, притащив с собой несколько ожерелий из бусин и ножей с чеканными узорами на рукоятках. Мы внимательно разглядели все это добро и единодушно определили как дело рук мавров, отчего еще больше повеселели, окончательно убедившись, что мы на верном пути домой, в Кастилию.

Когда спустилась ночь, мы улеглись спать прямо в той деревне, а наутро собрались в дорогу. Перед нашим уходом местные высыпали из своих жилищ с чрезвычайно серьезными лицами и стали хватать за руки негров, что путешествовали с нами, словно пытаясь помешать им идти дальше. Похоже, они боялись, как бы тех не захватили в плен и не обратили в рабство в стране мавров согласно тамошним обычаям. Однако наши негры ничего не поняли, и поход продолжился своим чередом.

Следующие десять дней мы шагали по широкой долине, пролегающей между гор, вдоль берега небольшой реки, куда спускалось на водопой множество антилоп, коз и диких псов, так что мясом охотники снабжали отряд исправно. Время от времени наши следопыты находили тропы, вытоптанные, судя по всему, людьми, что подтверждали и покинутые стоянки с обожженными камнями на месте кострищ. Эти бесспорные признаки человеческого присутствия побуждали нас прибавлять ходу.

И вот настал праздник Святого Духа, и мы договорились отдохнуть несколько дней в подвернувшемся весьма кстати живописном оазисе, где заодно успеют поправиться двое арбалетчиков и кое-кто из негров, порядком измученных лихорадкой. Здоровые негры нарезали тростника и с присущей им сноровкой соорудили шалаши и постели. Благодаря их стараниям я после стольких мучений смог наконец выспаться на относительно удобном ложе. Мяса у нас было вдоволь, и все более-менее воспряли духом — все, кроме меня. Я до сих пор не привык жить с одной рукой, часто и надолго уходил в себя, разглядывая струп, где плоть стянулась над обрубленной костью. Смотрел отстраненно, словно это не со мной случилось, потом начинал жалеть себя, вновь и вновь воображал мои излюбленные сцены: я предстаю перед королем, перед господином моим коннетаблем, перед доньей Хосефиной, неся свое увечье как почетный трофей, как свидетельство доблестной и верной службы королю, а не как знак поражения. Но подобные думы не прогоняли грусть, не облегчали тяжесть на сердце — наоборот, от них делалось только горше.

Три дня простоял наш лагерь, а на четвертый с утра мы с Андресом де Премио и семью арбалетчиками отравились поохотиться к водопою, куда, по словам одного из негров, часто приходила крупная рогатая дичь. Сидя в засаде, мы вдруг увидели густые клубы белого дыма, поднимающиеся со стороны наших жилищ, и поспешно бросились назад. На подходе к лагерю нас встретили крики и искаженные лица четверых негров из отряда — они рассказали, что по нашу душу явилась целая толпа вооруженных врагов, которые перевернули шалаши вверх дном, подожгли их и убили несколько человек. Сами вестники все видели, так как отошли довольно далеко за хворостом и успели бежать, чтобы предупредить нас.

Выслушав их, мы построились боевым порядком, точно на войне, взвели арбалеты и только тогда, очень медленно, приблизились к разоренному, развороченному горящему лагерю, вопиющему о грабеже и кровавой бойне. Посреди него лежали бездыханные тела трех негров, двух арбалетчиков и фрая Жорди. Однако Черный Мануэль, кинувшись к монаху, завопил, что тот жив. Мы все собрались вокруг — мертвенная бледность покрыла его лицо, в животе зияла громадная рана, из которой с каждым вздохом выплескивались волны крови. Было ясно, что он вот-вот умрет. Это добавило последнюю каплю к нашим несчастьям, и все мы разрыдались, как дети. Фрай Жорди, услышав плач, открыл глаза, узнал нас и едва заметным движением руки велел мне подойти ближе. Я повиновался, приподнял ему голову, и тогда совсем слабым, прерывающимся голосом он поведал мне, что рог единорога зарыт в самой большой из сожженных хижин (позже мы там покопались и нашли его), и осведомился, не окажу ли я ему очень важную посмертную услугу. Сквозь бурные слезы я пообещал сделать все, чего бы друг ни пожелал, и он попросил, чтобы по возвращении в Кастилию я взял под свое покровительство Черного Мануэля, дал ему свободу и возможность достойно зарабатывать себе на жизнь. Я обещал, поклявшись Господом и Пречистой Девой сдержать слово. Кроме того, фрай Жорди хотел, чтобы после кончины мы сварили его, отделив таким образом мясо от скелета, и забрали кости с собой, а потом похоронили их в христианской земле, в каком-нибудь монастыре его ордена. И я поклялся вечным спасением души моей: если не угодно будет Господу призвать меня раньше срока, так и поступлю. Умиротворенный, он попросил нас помолиться, и мы молились, пока фрай Жорди держал за руки Черного Мануэля, плакавшего горше всех, крепко стиснув ладони негра в своих. Но вот веки его сомкнулись, пальцы разжались, и мы поняли, что его больше нет с нами. Когда я вспоминаю о его смерти, даже сейчас меня утешает мысль о том, что этот святой человек сделал свой последний вздох окруженный любовью, в объятиях друга. Недаром ведь утверждал римлянин Цицерон, будто и вода, и огонь, и деньги не столь потребны нам, как истинная, бескорыстная, преданная дружба.

Потом я отправил одних в дозор вниз по ручью на случай нового нападения враждебно настроенных туземцев, а другим приказал вырыть яму поглубже для покойников. Остальные же во главе со мной набрали кучу хвороста и сожгли тело фрая Жорди за неимением подходящего сосуда, чтобы его сварить. Когда он как следует обгорел, мы взяли самые крупные кости и череп и уложили их в мешок. Закопав остальное вместе с трупами товарищей, поставили на могиле деревянный крест и отправились в путь, дабы более тут не задерживаться. Продвигались с предельной осторожностью, поскольку явно очутились в очень опасном краю, кишащем врагами. На ходу рассуждали, как теперь разумнее действовать, и сошлись в едином мнении, что страна мавров, должно быть совсем рядом, раз здесь лютуют охотники за рабами — никто иной не мог сжечь наш лагерь, убить белых и увести черных. Поэтому все согласились, что нужно отпустить наших темнокожих спутников, чтобы уберечь от плена и унижений. Ведь эти люди так старательно нам служили, оставили ради нас свои дома и сородичей, не рассчитывая на какое-либо вознаграждение. Так что я распорядился сделать перерыв на отдых и сказал неграм, мол, поблизости рыщут работорговцы, которые только и норовят их всех переловить и продать маврам, а мы столь малым числом не сумеем их защитить. Те, похоже, ничего не поняли, пока Черный Мануэль не растолковал им подробно. И тогда они с невыразимой грустью по очереди стали подходить ко мне и целовать руку, потом развернулись и побрели обратно, в том направлении, откуда мы пришли. И Черный Мануэль ушел за ними, самым последним. Но, удалившись уже на довольно большое расстояние, он передумал, вернулся к нам и заявил, что не оставит нас, что должен следовать за мной туда, куда я несу кости фрая Жорди, и что отныне он мой раб, ибо никому другому служить не желает. Перед лицом такой верности, такой нерушимой дружбы и такого почтения к памяти доброго монаха я обнял его и ответил, что он может идти с нами, но не как раб или слуга, а только как равный.

Вскоре землю окутала тьма, и мы переночевали без всякого укрытия, в глубокой яме от пальмы, выкорчеванной ураганом. Я спал лишь урывками, как и все прочие, потому что каждый потихоньку про себя гадал, какие еще испытания принесет нам завтрашний день, а какие — дни грядущие.

Едва занялась заря, мы выбрались из углубления, позавтракали скудными объедками вчерашней трапезы и вновь продолжили свой путь, будто знали, куда идти. Следовали вниз по течению ручья, уверенные лишь в одном: ручьи впадают в реки, а реки ведут к морю. За три дня мы ни с кем не столкнулись и никого не видели, охотились совсем мало, но быстро оставляли позади лигу за лигой. А на четвертый день с утра заметили догоняющего нас негра, из тех, с кем недавно простились. Добежав до нас, он бросился ниц и, рыдая, обхватил мои колени, я же велел ему подняться и объяснить, в чем дело. Перемежая свой рассказ стонами, он сообщил, что их пленили и обратили в рабство подданные царя Мономотапы, но ему удалось вырваться на волю. Из разговоров чернокожих стражников он успел понять, что означенный Мономотапа — могущественный повелитель золотых копей и каждый год ему требуется множество рабов, чтобы трудиться на рудниках. Помимо золота его подданные добывают медь и слоновую кость и продают все это маврам и чужестранцам, прибывающим из далекого далека в деревянных домах, которые плавают по волнам. Еще беглец узнал: чтобы добраться туда, где кончается суша и кругом одна вода, нужно сделать более сотни дневных переходов. И вся эта земля принадлежит царю Мономотапе.

Выложив имевшиеся у него сведения, он немного поел и не захотел более оставаться с нами — боялся, как бы его не догнали, — поэтому ушел своим путем в поисках других негров, возвращающихся в родные края. Мы же с ужасом поняли, что, если доведется столкнуться со столь многочисленной вооруженной толпой, как он описывал, избежать гибели будет непросто. И решили убраться из долины — уж лучше предательские тропы, буреломы и скалистые обрывы, где нас никто не увидит, так оно безопаснее пробираться к морю.

За первые две недели, проведенные в горах, мы не встретили ни души. День за днем двигались в сторону восхода солнца, отдыхали мало, ночевали где придется, без всяких удобств, зато довольные уже тем, что живы, тогда как столько наших товарищей упокоилось в африканской земле.

Однажды случилось нам пережидать в укрытии часы полуденного зноя, как вдруг до ушей наших донеслись пронзительные крики. Мы выглянули посмотреть, что происходит, и увидели, как трое чернокожих в набедренных повязках и головных уборах из пальмовых листьев гонятся за четвертым, а тот в чем мать родила проворно карабкается вверх по горному склону. Преследователи потрясали дротиками, но, хоть расстояние и позволяло, не метали их в жертву — видимо, хотели изловить живьем, из чего можно было заключить, что это скорее всего беглый раб. Поскольку других негров в поле зрения не наблюдалось, мы единодушно решили помочь несчастному. Стрелки взвели арбалеты, очень тихо и осторожно, прячась меж кустов и валунов, подкрались к конвойным и выпустили в каждого по стреле, прикончив на месте всех троих. Беглец, видя оказанную ему услугу, замедлил шаг, робко приблизился к нам, а затем повалился на колени и принялся посыпать голову горстями земли вперемешку с листьями, что служит у африканцев знаком подчинения и покорности. В конце концов я попросил Черного Мануэля поднять его, и бедняга, доселе не видавший христиан, широко раскрыл глаза, словно пытался стряхнуть наваждение, дивясь цвету наших лиц и длинным бородам, в которых сквозь седину еще кое-где пробивалась рыжина. Черный Мануэль объяснил ему, кто мы такие, а он на своем наречии, понятном нам едва ли наполовину, рассказал, что удрал с золотого рудника под названием Самори и направился в горы в надежде присоединиться к сообществу беглых негров, живущих в чаще и промышляющих разбоем. Атаманом у них некий бывший раб по имени Тумбо. И ведет этот Тумбо безжалостную войну против отрядов царя Мономотапы: уничтожает охрану, а провизию и золото забирает себе. Потом мы его покормили, после чего он вернулся к мертвецам, снял с них тряпки, прихватил дротики и убежал, даже не оглянувшись, то есть предъявив наглядное доказательство черной неблагодарности и отсутствия совести. Мы же задержались лишь на столько, сколько потребовалось, чтобы вырвать стрелы из распростертых на земле тел, и поспешно удалились, дабы избежать столкновения с более сильным противником, если убитых станут разыскивать.

После этого происшествия мы еще несколько дней шли по бездорожью, пока однажды в сумерках не увидели, как сверху, с еще больших высот, чем те, где мы находились, к нам спускается бессчетная рать вооруженных негров — стаями скорпионов и пауков они лезли из щелей и трещин между скал. Не проронив ни слова, мы все как один решили: тут нам и голову сложить. Однако вскоре заметили, что человек, идущий впереди — он же, судя по всему, их главный, — поднимает руки в знак мирных намерений. Остальные тоже не держали свои копья и дротики наготове, как положено перед битвой, и не отшатывались при виде наших арбалетов, но шагали спокойно прямо к нам, не выказывая ни враждебности, ни страха. Наконец мы разглядели, что ведет их за собой недавно спасенный нами беглец — он смеялся, размахивал руками, чтобы привлечь наше внимание, и кричал: мол, это он. Теперь-то стало понятно, что перед нами те самые разбойники, которых он искал, и мы уже без колебаний двинулись им навстречу. Атаман коснулся своей груди, изрек приветствие и сообщил, что зовут его Тумбо, я в ответ тоже назвал свое имя — вот мы и сделались друзьями. Потом мы вместе с ними спустились к долине и прошли две лиги над обрывом — то была самая тесная и коварная тропа на свете, — а когда сгустилась тьма и наступила ночь, легли спать, не зажигая огня. Наутро Тумбо объявил, что поможет нам добраться до моря, и мы, видя его чистосердечие и рассудив, что он хорошо знает эти места, согласились.

Еще сутки спустя к полудню перед нами оказалась гора, стоящая как бы на отшибе и покрытая густым лесом. Мы поднимались на нее по каменистому руслу пересохшего ручья, там и тут встречая вооруженных часовых, а следовательно, приближаясь к логову Тумбо, где обитал он со своими разбойниками. Почти на самой вершине под сенью деревьев приткнулись немногочисленные шалаши и землянки, из которых высыпали негритянки с обнаженными грудями, как у них заведено. Криками и прыжками они приветствовали своих мужчин, всячески выказывая восторг оттого, что те вернулись невредимые и довольные. Женщины увязались за нами, а с ними толпа умирающих от любопытства детишек. С оглушительным гвалтом малышня принялась щупать наши руки и дергать невиданные бороды. В конце концов Тумбо развернулся, шикнул на них и всех распугал — не столько ради того, чтобы избавить нас от докучливого внимания, сколь из хвастовства, чтобы показать нам свою непререкаемую власть. После чего мы поднялись еще выше, к огромной пещере на самом верху, внутри которой находились тоже хижины и загончики из кольев. В загончиках блеяли козы, на дощатых настилах громоздились мешки с мукой. При виде последних сердца наши исполнились радости, ибо мучного мы не пробовали больше месяца. Потом явились женщины и приготовили отменный обед — мы до отвала наелись мяса, солений, а также сушеных и свежих фруктов, какие только можно было найти в это время года. А в одной из хижин нам устроили вполне удобное жилье. Улучив минутку, Андрес де Премио, сидевший рядом со мной, наклонился ко мне и шепнул:

— По-моему, стоило бы подарить этому туземцу какой-нибудь арбалет, а то он только на них и смотрит, все равно ведь наверняка попросит рано или поздно.

Я счел совет в высшей степени разумным, поскольку подношение, сделанное по нашей собственной воле, сильнее обяжет Тумбо оказывать нам всяческое гостеприимство. И, взяв два простых арбалета, я протянул их предводителю разбойников. Тот принял дар, словно ребенок — вожделенную игрушку, и даже прослезился от счастья, и без конца прижимал руки к груди, выказывая благодарность, и смеялся, обнажая крупные белоснежные зубы, что твой конь. Поскольку был он сообразителен и ловок, дня через три уже стал неплохим стрелком. После этого у нас осталось всего девять исправных арбалетов, но и их хватало с лихвой для шести христиан, умеющих ими пользоваться.

Под покровительством Тумбо застало нас Рождество (в Африке это самое жаркое время), которое мы встретили в глубокой печали, вспоминая пережитые беды и невзгоды, павших товарищей и особенно фрая Жорди — как он всегда читал нам проповедь в этот день, служил мессу и причащал нас. Рождество Господа нашего Иисуса Христа мы неизменно праздновали с подобающим благочестием.

Потом наступили дни проливных дождей, густой туман застлал всю округу, и мы почти не выходили из пещеры, отъедаясь вяленой козлятиной и мучными лепешками, которые пекли для нас женщины. Из разговоров с Тумбо и его разбойниками нам удалось выяснить, что на всех землях отсюда и до моря проживают подданные царя Мономотапы, чье имя на негритянском языке означает „хозяин золотых копей“. Царь этот не всегда один и тот же — раз в семь лет его убивают и сажают на трон другого, потому как повелитель должен быть всегда молод и в расцвете сил, иначе, согласно поверью, золотые копи иссякнут, а с ними и медь, и слоновая кость, а там и вовсе прекратится торговля с маврами. Местные жители убеждены, что процветание государства напрямую зависит от здоровья всемогущего царя. Этим и другим сведениям мы вслух дивились, притворяясь, будто находим в них несомненный смысл, но на тайных собраниях между собой открыто говорили другое: четыре больших племени, проживающих здесь, уговорились о том, что каждое из них разрабатывает копи и пользуется остальными преимуществами своей земли в течение семи лет. По окончании этого срока от царя избавляются, чтобы заменить его преемником из другого племени. Таким образом они тихо и мирно по очереди сменяют друг друга в роли хозяев благодатного края, притом каждый норовит вытянуть из золотых копей как можно больше, дабы в суровые времена, когда придет час уступать место следующему царю, иметь достаточно средств к жизни и пропитания. Между тем три подчиненных племени добросовестно заботятся о порядке в стране и о том, чтобы рабов всегда хватало. Беглецов неумолимо преследуют, а тех, кто попадается на воровстве или попытке улизнуть, подвергают жесточайшим пыткам. С племен поменьше, живущих за горами, требуют различных податей или трудовой повинности. Все это и впрямь немало нас удивляло, ибо никогда прежде за долгие годы странствий по африканским просторам нам не доводилось слышать о царе столь могущественном и столь последовательном в государственных делах. Впрочем, полагали мы, тут не обошлось без магометанского влияния, что укрепляло нас в надежде на существование общей границы между маврами и страной Мономотапа.

Прошли затяжные ливни, снова воцарился немилосердный зной, и мы стали иногда выходить с неграми гулять по горам, охотиться или перетаскивать муку, которую покупали в деревне, лежащей в двух лигах от владений Тумбо, обменивая на золотой порошок. От нашего внимания не укрылось, что золота здесь в избытке — оно служит главным средством оплаты и ценится куда меньше, чем в Кастилии. На то количество порошка, которое у нас стоило бы тридцати мешков чистейшей пшеничной муки, здесь можно было приобрести лишь мешок муки скверного помола, скажем, из бросовых колосьев и корешков, даже с виду ничего общего с пшеницей не имеющих. Негры, однако, на сей счет не тревожатся, поскольку настоящей пшеницы в жизни не видали и вовсе не знают, что это такое, — она у них не растет.

За прошедшие дни я не раз имел тайные беседы с Андресом де Премио касательно возможности продолжить путь, так как долг перед повелителем нашим королем требовал нигде не задерживаться сверх необходимого, и раз наши люди оправились от истощения, то ничто не мешало попросить у Тумбо проводника и идти дальше. Андресу, как и арбалетчикам, не очень-то хотелось покидать нынешнюю беспечную жизнь, когда всякий день к их услугам блудливые негритянки и всегда есть кусок мяса на обед, ради новых трудов и треволнений. Тем не менее я распрощался с Тумбо, подарив ему еще один арбалет в благодарность за неустанные заботы о нас, а он дал мне двух провожатых с наказом вывести нас к морскому побережью.

В течение трех суток мы шагали по каким-то тропинкам, а на четвертую ночь Андрес де Премио тихо-тихо разбудил меня, зажал мне рот рукой и шепотом доложил, что проводники сбежали, прихватив с собой арбалеты, но, по его мнению, уйти далеко не успели, и нагнать их будет несложно. Тогда мы с ним подняли остальных стрелков и Черного Мануэля да отправились на поиски беглецов. Погоня заняла почти два часа, уж и рассвет близился. На наше счастье, луна в ту ночь светила ярко, к тому же среди нас находился тот самый Рамон Пеньика, что умел безошибочно находить след, ибо еще в бытность свою дружинником коннетабля служил у него следопытом. Вскоре, за очередным поворотом дороги, мы увидели двух негров, спокойно и без всякой спешки поднимавшихся по каменистому склону с арбалетами на плечах. Мы бегом бросились за ними, молча, чтоб не спугнуть, но они все равно нас услышали, оглянулись и, увидев, что мы совсем близко, припустили прочь со всех ног. Оба были молоды и сильны, поэтому, хотя им и мешало оружие, бегали быстрее нас, и одному удалось скрыться; второго же Черный Мануэль все-таки настиг и повалил на землю. Пока они боролись, мы подоспели на помощь и совладали с пленником, накрепко связав ему руки ремнями. Три арбалета, что он нес, вернулись к нам, с остальными пришлось на том проститься. Потом я потребовал у него ответа, по своему ли разумению они совершили кражу. Он сказал, нет, мол, таково было поручение Тумбо, и теперь он не может явиться к разбойникам без добычи, его ждет за это самая мучительная казнь, а потому он просит нас милосердно убить его. У нас закралось подозрение, что негр хитрит, надеясь обманом спасти свою шкуру. Кое-кто вызвался перерезать ему глотку на месте. Но я предположил — и Андрес со мной согласился, — что его немедленная кончина не принесет нам никакой выгоды, но если взять его с собой, то, может, он и выведет нас к морю. Пленник наш горячо поддерживал меня и клялся, что не сбежит. С тем и вернулись мы к покинутой дороге на восток, лишенные как части арбалетов, так и бодрости духа. Прошло еще несколько дней, и дважды или трижды попадались нам люди, от которых, сочтя их подданными Мономотапы, мы прятались и сидели тихо, едва дыша, пока они не скрывались из виду. Все это время мясо ели лишь раз в день, скверное и в скудном количестве — сколько удавалось добыть. Зато огонь не приходилось разжигать слишком часто. В остальном кое-как перебивались съедобными травами, плодами и корешками, каковые уже умели отличать. От недостатка пищи и лишений мы снова растеряли силы и отощали. Вдобавок меня одолел какой-то недуг, от которого стали шататься мои последние зубы — да и те немногочисленные, больные, гнилые — и очень скоро выпали все до единого.

Как-то утром с превеликим трудом спускались мы по высохшему руслу горного потока, и тут проводник заявил, что хочет подняться наверх и посмотреть, не легче ли путь по другому склону. Мы, поскольку начали уже питать к нему некоторое доверие, разрешили. Однако, добравшись до вершины косогора, он стремглав помчался прочь, рассчитывая уйти от нас по той стороне, где его не будет видно. Недолго думая я приказал Черному Мануэлю и Рамону Пеньике догнать его и убить. Они поднялись тем же путем, что и он, со взведенными арбалетами и с вершины послали ему вслед две стрелы, которые, невзирая на то что убежать он успел довольно далеко, поразили его насмерть. Вот и остались мы снова без проводника, ибо Господь всеведущий, прозревая грядущие события, рассудил, что он нам уже не понадобится.

Не далее как на следующее утро целое войско подстерегало нас в засаде возле брода через небольшую речку. Более сотни негров набросились на нас с оглушительными воплями, колотя копьями и дротиками о щиты. Завидев их, мы выстроились в оборонительном боевом порядке, стрелки спешно зарядили арбалеты и, руководствуясь опытом прежних сражений, выстрелили по самым голосистым воинам, чьи головы украшали богатые уборы из перьев. Те погибли, но за ними, не дрогнув, наступала лютая толпа; едва арбалетчики выпустили еще по две стрелы каждый, как враги приблизились достаточно, чтобы без промаха метать копья, и острые наконечники прервали земной путь моих товарищей. Упал подле меня, истекая кровью, точно святой Себастьян, добрый верный Рамон Пеньика — больше десятка дротиков пронзили его насквозь, и обращенный ко мне взгляд выражал растерянность. Андресу де Премио я даже в глаза не мог посмотреть на прощание: он стоял посреди реки, когда копья настигли его, и труп, подхваченный потоком, поплыл по течению лицом вниз, а за ним — Вильяльфанье со своим рожком и еще двое. Кровь хлестала из них так, что волны окрасились багрянцем.

Я же, с ножом в руке, очутился в окружении свирепых черных физиономий, расписанных белой краской, и белых, обтянутых кожей щитов. Со всех сторон на меня нацелились короткие копья, дротики и обитые железом палицы. Понимая, что единственная служба, какую мне осталось сослужить моему королю, — это умереть достойно в честном бою, я хотел броситься на врагов и сложить голову тут же, однако кто-то предусмотрительно огрел меня дубиной по руке и выбил нож. И тотчас меня повалили, скрутили да связали как следует. Потом негры подняли тела погибших соратников и потащили меня вместе с Черным Мануэлем, которого им тоже удалось взять живым, в свой лагерь. Шедшие впереди горланили песни и приплясывали на ходу — так были рады нашему пленению. Это наталкивало на мысль, что они о нас слышали и намеренно вышли на охоту за нами.

Глава семнадцатая

Покинув лагерь под усиленной охраной, мы переместились в другое поселение, куда крупнее, раскинувшееся на лугу. Дома здесь были деревянные, а жителей — больше, чем всех негров, сколько мы их видели за много лет, вместе взятых. Тот, кто привел нас, передал добычу другому негру, мускулистому исполину, который, судя по виду, занимал более высокое положение. Он засыпал Черного Мануэля вопросами, даже не подозревая, что я могу что-то понять, а я между тем прекрасно разобрал его речи. Таким образом мне стало известно, что до царя Мономотапы дошли вести о странных белых людях, не маврах и не мореплавателях, пересекших границу его государства, и он разослал за нами многочисленные вооруженные отряды по гаваням и прочим местам, куда мы могли направиться. Приказ был — взять нас в плен и представить пред царские очи, ибо (как слышали царские уши) белые люди наделены великой силой, а предводителем у них непобедимый Белый Кузнец. Подобные пересуды могли означать лишь одно: их распространили наши прежние чернокожие спутники, которых поймали несколько месяцев назад. Когда нас оставили наедине, заперев в деревянном строении без окон и расставив вокруг стражу, мы с Черным Мануэлем поговорили и условились, что я стану притворяться, будто никаких негритянских наречий не понимаю, и когда нас начнут допрашивать, он будет обращаться ко мне на кастильском языке, которым уже владеет в совершенстве. Тогда нас не разлучат и его не отошлют на рудники.

Не то трое, не то четверо суток нас продержали взаперти, в полной темноте, не разрешая выходить наружу. По ночам приносили воду в кувшине, лепешки и немного мяса, которое я теперь не мог есть, потому что зубы выпали, а нож, обычно мне их заменявший, у меня отобрали. Наконец нас извлекли из темницы и под строгим конвоем повели неизвестно куда по незнакомой дороге. Помимо охраны с нами шли две вереницы рабов, несших на головах нагруженные чем-то корзины. По пути один из конвойных, большой весельчак и болтун, пристрастился к нашему обществу и поведал Черному Мануэлю, что в корзинах этих золото. Во время очередного привала он даже показал нам, как оно выглядит, — два больших слитка, соединенных маленьким поперечным бруском. Каждый слиток весил от трех до четырех фунтов, в таком виде их доставали из печи, расположенной рядом с рудником, и каждый раб тащил на голове по восемь слитков. Вереница составлялась из пятнадцати-двадцати рабов, связанных за шеи веревкой и с деревянными кандалами на руках. Охрана, если считать авангард и арьергард, насчитывала более ста воинов — кто-то из них нес наши арбалеты, а также мешок с рогом единорога и костями фрая Жорди. Конвойный, точивший лясы с Черным Мануэлем, сказал ему, что Мономотапа велел нас доставить со всем имуществом, будь то хоть коровьи лепешки, — мы решили, это оттого, что негры приписывают исключительную ценность любым вещам белых. Здесь нужно пояснить: многие туземцы наивно верят, будто доблесть и мудрость человека, как и прочие его достоинства, пропитывают предметы, которыми он пользуется, и вместе с ними достаются его преемнику. Поэтому негры трепетно относятся к реликвиям великих мужей, и всякий носит амулеты и повязки, унаследованные от дедов.

Идти пришлось еще дней десять или двенадцать, прежде чем перед нами раскинулась обширная долина, пересеченная небольшой речкой. До этого мы не раз миновали скопления лачуг, откуда высыпали мужчины и женщины, дабы поглазеть на нас. В долине же находилось внушительное селение, дома были добротно выстроены из бревен и глины, с соломенными крышами. Стояли же эти дома не только по берегам реки, но и прямо на воде, благо текла она совсем вяло. Строения держались на деревянных сваях, заставляющих дивиться изобретательности и мастерству местных зодчих. Под домами могли проплывать особые лодки, очень узкие, длинные и быстрые, какими пользуются негры, чтобы перебираться с берега на берег или ловить рыбу. С самых высоких участков долины уступами спускались вниз по склону террасы, на которых негры возделывали землю — притом с величайшим усердием, чего я прежде никогда не замечал за африканскими племенами. Это обстоятельство и еще некоторые мелочи подталкивали к выводу, что здешнее население куда более трудолюбиво, чем все, кто встречался ранее на нашем пути.

А позже, к вечеру, мы дошли до большой крепости, возведенной из камня. Лишенная зубцов, башен и амбразур, крепость представляла собою круглую стену, внутри которой раскинулась большая площадь для сбора войск. В высоту стена насчитывала около пяти эстадо[17] и сложена была из небольших гранитных плит — издалека они выглядели как кирпичи, но при ближайшем рассмотрении становилось очевидно, что это именно гранит и что плиты держатся вместе без известкового или какого-либо иного раствора, как тот акведук, виденный мною в Сеговии, когда я прибыл на зов повелителя нашего короля. Называлась эта громадная крепость на негритянском языке Зимбабве и служила резиденцией царю Мономотапе. Вошли мы в нее через проем в стене — никаких ворот не было, просто стена заканчивалась, не до конца сомкнув круг и образовывая совсем узенький проход. Я-то все искал глазами косяки или петли, на которых могли бы крепиться ворота, но ни ворот, ни тем более засовов не обнаружил, чему весьма удивился. Должно быть, сказал себе я, этот Мономотапа необыкновенно могуществен и уверен в себе, раз его замок столь надежен, что даже в воротах не нуждается. Так вот, когда мы проникли внутрь, нас с Мануэлем окружила новая охрана, а конвой, сопровождавший процессию до сих пор, оставил корзины с золотом и удалился. Стражами крепости были могучие атлеты, ни дать ни взять королевская гвардия; из одежды они носили лишь узкие полоски ткани с яркой вышивкой, едва прикрывающие срам.

В углу площади, на которую доставили золото и пленников, возвышалась солидная круглая башня, снизу более широкая, чем сверху, вроде печи для обжига гипса или черепицы. На верхней площадке башни, огороженной деревянными перилами, стояли двое негров с огромным барабаном. Завидев нас, они дважды или трижды что есть силы в него ударили, видимо оповещая о нашем прибытии. Множество домиков лепилось к стене по всей ее окружности — одни домики круглые, другие квадратные, но все с маленькими окнами, дощатыми крышами и выстроены из того же гранитного камня, что и сама крепость. Из них тут же выскочила целая толпа женщин (детей тоже, но их было совсем немного, а мужчин и вовсе лишь несколько человек), облаченных в просторные пестрые одеяния из мавританских тканей. Впрочем, мавританок среди них не оказалось — сплошь негритянки самых разнообразных оттенков кожи. Как и следовало ожидать, они бросились к нам с безудержным смехом, норовя пощупать мое лицо и подергать бороду. Это, однако, не помешало нам прошествовать к большому строению возле башни. Перед входом стояли две каменные скамьи, а на них возлежали две львицы из слоновой кости, украшенные медными вставками в форме пятен — есть в Африке такая разновидность львов, с пятнами по всему туловищу. Чрезвычайно искусно выполненные, скульптуры являли собою настоящее чудо, и мне оставалось только гадать, откуда они здесь взялись. Впрочем, я уже подозревал, что этот негритянский владыка ведет бурную торговлю с маврами и именно от него они получают золото, которое продают христианским королям и генуэзским купцам. Все эти ткани, мелькающие там и тут добротные клинки, как и вышеописанные львицы, и сама крепость, где мы находились, по всей вероятности, были созданы маврами. Пока в голове моей проносились подобные мысли, из-за двери показался человек, завернутый в роскошное цветное покрывало, отдал какое-то распоряжение стражам, и те проводили нас в дом. Мы очутились в просторной комнате, наподобие зала, где не было ни мебели, ни каких-либо предметов — только голые стены, выкрашенные белым и синим. Половину помещения отгораживала белая льняная занавесь, спускавшаяся от потолка до пола. С одной стены свисали какие-то железные приспособления и цепи, ввинченные прямо в камень. Там и оставили нас стражи, приковав за шеи, а перед нами составили все принесенные корзины с золотом, сложили арбалеты, мешок костей, отнятый у меня нож и нож Черного Мануэля. Теперь все было на месте. Несколько раз хлопнув в ладоши, они удалились, и мы остались одни в полутьме. Помещение освещали лишь скудные лучи света, падавшие из-за двери, да трехрогий светильник, заправленный животным жиром, примостившийся в маленькой стенной нише.

Так мы просидели довольно долго, прежде чем занавеска отдернулась с одного краю и из-за нее показался сам Мономотапа — молодой негр лет двадцати или чуть меньше, облаченный в белую сорочку до колен. Толстое пузо натягивало ткань, точно у беременной женщины. На ногах у царя красовались богатые шелковые туфли мавританской работы, на шее болтались бесчисленные нити разноцветных бус и связки амулетов. Выпущенный из шелкового тюрбана кусок ткани прикрывал уши, отчего головной убор — тоже мавританское изделие — походил на боевой шлем. Пышная золотая борода до середины груди как-то не вязалась с гладкими щеками, которые свидетельствовали о том, что Мономотапа, как многие негры, от природы не одарен избытком телесной растительности. Впоследствии я узнал, что такая борода у туземцев считается символом верховной власти, вроде короны и скипетра у наших христианских королей. Борода Мономотапы выглядела тщательно расчесанной и ухоженной, была заплетена в косички, перехваченные золотыми же тесемками, а внизу распушалась наподобие метелки.

Остановившись в шаге от нас, он в полном молчании принялся рассматривать мое обнаженное тело спереди и сзади, тыкая меня зажатым в руке посохом, когда хотел, чтобы я повернулся, словно имел дело с диковинным зверем. Долго изучал мою культю, а потом уставился мне в глаза, будто бы спрашивая, как я получил такое увечье. Затем подошел к Черному Мануэлю, осведомился, неужели я и есть великий Белый Кузнец, и, выслушав утвердительный ответ, потребовал рассказать, как он с нами познакомился и что мы делали в долгие годы совместных странствий. Мануэль повиновался, но, как я ему и советовал, умолчал о единороге, а вместо этого сказал: мол, эти белые люди прибыли из далекой-далекой страны, потому что до них дошли слухи о Мономотапе и его государстве, вот они и хотели договориться с ним о торговых сделках на условиях куда более выгодных и надежных, чем предлагают ему мавры. Тут Мономотапа рассмеялся — то ли польстили ему такие слова, то ли глумился над нами негритянский царь, понимая, что все это лишь попытки вывернуться. Но сильнее поразило меня другое: заслышав монарший смех, все придворные, толпившиеся за дверью дома, рассмеялись точно так же. А когда в ходе дальнейшей беседы он откашлялся, снаружи его услышали и дружным хором откашлялись тоже, что наглядно объяснило нам здешние порядки: придворный должен в точности повторять каждое действие своего повелителя — смеяться вслед за ним, кашлять, если он кашлянул, плеваться, если он сплюнул, пускать ветры, если его угораздило. Бывает даже, что царем становится хромой, и тогда придворные обязаны хромать в его присутствии.

В тот день мы еще немного поговорили, затем Мономотапа исчез за занавеской и хлопнул в ладоши. Тотчас вошла его свита в сопровождении стражников, которые освободили нас от оков и отвели в маленький домик возле входа в крепость — с внутренней ее стороны. Там нас снова приковали к стене железными цепями и бросили одних до самого утра.

Утром же, едва рассвело, стражники опять явились и забрали нас в „приемный зал“ Мономотапы. Вчерашнего золота уже не было, только наши вещи, выставленные вдоль стеночки на деревянной лавке. Как и накануне, нас оставили вдвоем, прикованными за шеи. Мономотапа так же вышел к нам и некоторое время через посредничество Черного Мануэля расспрашивал меня о делах короля кастильского. Ему хотелось знать, сколько есть христианских королевств на свете, какие у нас деревни и поля, какой народ и какие правители, какую пищу мы едим и в каких домах живем, что добываем в рудниках, — и многое, многое другое вызывало его любопытство. Я намеренно преувеличивал изобилие товаров, доступных в христианских государствах, пространно говорил ему о тканях, о драгоценных камнях, о кожаных изделиях, о шпагах и арбалетах, о хитроумных орудиях труда. Я на все лады расхваливал перед ним миролюбие и честность христиан, их нравственные преимущества перед маврами, ибо надеялся пробудить в нем желание отправить нас обратно послами. Однако когда в познавательных беседах подобного рода прошло четыре-пять дней, в течение которых мы видели Мономотапу с открытым лицом, что строжайше запрещалось его подданным, стало ясно: он и не думает отпускать нас живыми. Дело в том, что по окончании семилетнего срока царю, как уже было сказано, приходит время умирать и он принимает яд, дабы уступить место избраннику из другого племени. И вместе с ним должны сгинуть его приближенные, личные слуги, наложницы — словом, все, кто мог видеть его лицо за годы правления. А если доподлинно известно, что кто-то еще по случайности либо неосторожности созерцал монарший лик, этот человек тоже обречен. Посему сомневаться не приходилось: раз Мономотапа не прячет от нас лица, значит, собирается нас казнить. В последующие дни мы с Мануэлем не раз это обсуждали, так и эдак прикидывая различные способы побега из плена, если побег вообще возможен. Между тем к нам постоянно наведывались сгорающие от любопытства придворные, иногда кормили лепешками и еще чем-нибудь, детишек приводили подивиться на меня и подергать за бороду, словно и вправду держали за обезьяну или какое-то редкое животное. Все это я терпел кротко, с величайшим смирением, попутно размышляя, как бы изменить наше положение к лучшему.

Однажды ни с того ни с сего загремели барабаны и началась суматоха — такой гвалт поднялся, точно мир вот-вот рухнет в тартарары. В сопровождении целой толпы зевак в нашу темницу пришли стражники и вывели нас в степь, на некоторое расстояние от стены. Вслед за нами крепость покинул королевский кортеж с многочисленной вооруженной охраной. Мономотапа восседал в деревянном кресле, сплошь инкрустированном медью, а впереди всех двое слуг несли на шестах львицу из слоновой кости. Позади процессии еще двое тащили вторую львицу. Когда Мономотапа находился вне крепости, львицы всегда путешествовали с ним таким манером, одна впереди, другая сзади, чтобы предупреждать народ. Люди, завидев львиц — даже раньше, чуть заслышав барабанный бой, — бросались на землю подальше от дороги, лицом вниз, и что есть силы зажимали себе глаза ладонями, лишь бы не увидеть ненароком Мономотапу. Поднимались они только после того, как замыкающая шествие львица скрывалась из виду, — и то далеко не сразу.

В тот день нас привели к оазису, посреди которого росло огромное дерево. К стволу привязали антилопу, затем один из стражников вложил мне в руку арбалет. Мономотапа велел Черному Мануэлю передать мне, чтобы я выстрелил в животное. Но поскольку очевидно было, что однорукому арбалет не зарядить, Мануэль сам наложил болт с железным наконечником и взвел спусковой крюк. Вдобавок я был вынужден попросить его встать передо мной. Его плечо я использовал как подставку для приклада, чтобы не промахнуться. Потом прицелился в корпус антилопы — стрела прошила ее насквозь и пригвоздила к дереву. Она умерла мгновенно, исторгая потоки крови изо рта, так как наконечник проткнул ей легкие. Придворные и прочие, кто бросился разглядывать труп, не на шутку перепугались. Тогда Мономотапа велел привести раба. Его тоже привязали к дереву, и один воин из царской охраны, который до сих пор учился заряжать арбалет и стрелять из него, в свою очередь выпустил в несчастного стрелу с более близкого расстояния, но слишком сильно нажал на спусковой крюк, и стрела ушла в траву позади цели. Царь разразился хохотом, и все присутствующие в точности повторили его смех, хлопая себя по ляжкам, как он. Другой охранник вышел вперед со взведенным арбалетом — и на сей раз стрела вонзилась в грудь связанному человеку, немного выше сердца. Бедняга взвыл, точно пес, угодивший волу под копыто, и продолжал стонать, истекая кровью, пока два более метких выстрела не прекратили его мучения. Глядя на это, Мономотапа крепко задумался и почесал затылок за правым ухом — разумеется, и его свита и охрана немедля почесали ровно то же место.

В крепость возвращались так же, как уходили, — с помпой, под барабанный бой. Нас и впредь ежедневно вызывали в царский зал, и, пересекая двор, мы видели, как возле львиц пыжатся от гордости часовые, которые теперь не выпускали из рук новое грозное оружие. Однако я заметил, что арбалеты у них все время взведены, а это означало, что всего через несколько суток механизм разладится и придет в негодность. Конечно, я ни звуком не выдал своего злорадства, только подмигивал Черному Мануэлю, когда мы проходили мимо охраны, и тот, не обделенный ни острым умом, ни сообразительностью, прекрасно меня понимал да посмеивался втихомолку.

Как-то раз сидели мы в железных ошейниках в зале Мономотапы, но вместо него к нам вышли несколько негритянок — его наложницы, обреченные умереть вместе с ним, когда придет время. Совсем юные, почти девочки, они долго разглядывали меня, как некое диво в зверинце, трогали повсюду, включая самые неподобающие места, тоненько хихикали, но не произносили ни слова. Одна из них угостила меня медовой плюшкой, принесенной в кулачке, а другой рукой собрала крошки с моей бороды и тоже отправила мне в рот, ни дать ни взять ребенок, кормящий щенка.

Между тем Черный Мануэль изо дня в день часами точил камешком основание цепи, которой был прикован к стене в доме, служившем нам жилищем и тюрьмой. Наконец он сообщил мне, что теперь двумя-тремя мощными рывками цепь можно сорвать. И я решил испытать судьбу поскорее, не откладывать побег, а совершить его нынче же ночью, воспользовавшись отсутствием луны — это помешает снарядить как следует поисковый отряд раньше утра. Когда крепость погрузилась во тьму, народ разошелся по домам и наступила тишина, Черный Мануэль, приложив силу, выдернул цепь из стены, вышел в дверной проем (двери как таковой у нас не было) и той же цепью удавил сторожившего нас часового. Забрав у покойника нож и короткое толстое копье, он вернулся и с помощью добытых инструментов освободил меня от ошейника, а после справился и со своим. Это заняло столько времени, что мы уже опасались, как бы кто-нибудь не обнаружил мертвого стража и не забил тревогу. Но ничего подобного не случилось, благо все остальные охранники стерегли вход в крепость снаружи. Мы выбрались из нашей темницы и направились прямиком в зал Мономотапы, где хранился мешок с костями и рогом единорога. Царь, поскольку почитал наши вещи за ценность, упрятал их в сундук. Добравшись до места, мы обнаружили двух стражей, спящих на полу возле занавеси. Черный Мануэль без шума перерезал горло обоим. Не пожелав даже взглянуть, что находится по ту сторону занавеси, мы забрали мешок и вышли на площадь. За проемом, служившим крепости воротами, горели два костра, вокруг которых расселось десятка два часовых, в том числе и новые владельцы арбалетов. Убедившись, что здесь не проскользнуть, мы развернулись и пошли туда, где к крепостной стене лепились домики. На крышу самого низенького мы сумели залезть, а уж оттуда как по лестнице, с крыши на крышу, вскарабкались на самый верх стены. Отыскав местечко потемнее, чтобы не маячить и не привлечь чьего-либо внимания, Черный Мануэль обвязал меня веревкой под мышками и спустил вниз. Как только мои ноги коснулись почвы, тем же манером он спустил мне на руки мешок и, наконец, спустился сам. Очутившись на земле, мы с величайшей осторожностью прокрались между хижин в том направлении, откуда, как мы знали, встает солнце, и беспрепятственно покинули селение. Всю ночь шли по тропе, молясь, чтобы не светало как можно дольше. Едва занялась заря, тропу оставили и углубились в лесную чащу, где продолжали двигаться быстрым шагом, не тратя времени ни на отдых, ни на поиски пищи. В пути застала нас и следующая ночь, но мы опять пренебрегли сном, вернувшись вместо этого на дорогу, которая тянулась к востоку вдоль горной цепи. Идти стало намного легче, и с новым рассветом мы спрятались в лесу уже с намерением поспать и раздобыть чего-нибудь съестного. Я совсем выбился из сил и едва держался на ногах — так меня одолели старые хвори, поэтому Черный Мануэль сам занялся поисками пропитания и вскоре принес какие-то зеленые побеги, корешки и маленького ужа — его мы съели сырым, чтобы не разводить костер и не оставлять следов на случай, если наши преследователи сюда доберутся. Затем улеглись спать до вечера, не обращая внимания на слепней, комаров и всяких мошек, которые вились над лужами и, пока мы пытались заснуть, ползали по нашим рукам и лицам.

Долго мы так шли, пробираясь по дорогам на восток ночами, а днем скрываясь среди деревьев, дабы выспаться и утолить голод чем придется. Когда на пути вставали деревни или хоть какое-то человеческое жилье, мы отходили подальше и жили, как волки в феврале, со сведенными желудками — раз-другой даже спускались к полям и крали съестное, но мне не хотелось, чтобы это вошло в привычку, а то еще разгадает кто-нибудь наш маршрут. Ведь Мономотапа страшно разгневался из-за того, что мы видели его лицо, но избежали смерти, и послал нам вдогонку многочисленные вооруженные отряды. Иногда мы даже наблюдали за его людьми из леса, а однажды они сделали привал и обедали у нас на глазах. Когда преследователи исчезли из виду, мы поспешили к стоянке, рассчитывая поживиться объедками — до того измучили нас всевозможные лишения и постоянный недостаток пищи.

Глава восемнадцатая

Долго ли, коротко ли, привел наш путь к горам, поросшим густым лесом, и пролегала через них лишь одна дорога — дважды мы видели, как по ней бредут вереницы рабов, нагруженных разными тюками и сосудами. Мелькали туда-сюда и другие люди, свободные в перемещениях. Мы же на эту дорогу выходить не отваживались, опасаясь, как бы меня не узнали — наверняка ведь Мономотапа разослал весть о моих особых приметах: светлая кожа, одна рука. Поэтому делали короткие изнурительные переходы по неровным скалам и горным лугам, продираясь сквозь колючие заросли, вечно тайком, словно беглые преступники. Так продолжалось два месяца, пока горы не остались позади. За все это время мы почти не зажигали огня, не только из страха быть обнаруженными, но также за неимением кремня и сухого хвороста для разведения костра. Воду порой приходилось пить из грязных луж, где гнездились комары, какие-то кусачие клопы и пиявки, норовящие вцепиться в гортань. Тем не менее мы продвигались вперед не ропща, уже привычные к скитаниям.

Потом нас вдруг прихватила лихорадка, и пришлось на несколько дней задержаться в пещере на границе горной цепи, так как я не мог ни есть, ни ходить, лежал без чувств, не приходя в сознание ни днем, ни ночью, и, казалось, смертный час мой близок. Черный Мануэль неустанно заботился обо мне, поил водой, чтобы изгнать недуг. В горячке меня преследовал образ Гелы, наши свидания в укромном уголке на берегу реки, где мы изведали столько счастья. Я будто бы снова был молод и весел, гляделся в водную гладь, как в зеркало, пока она, по своему обыкновению, расчесывала мне волосы и бороду, в которых седина еще едва пробивалась. И все зубы у меня были на месте, и члены сильны и подвижны, точно у горячего жеребца. Мы с Гелой катались по траве, сплетясь в объятиях, ее влажная кожа блестела, то подо мной, то сверху она с неизменным пылом принимала меня, когда мы уступали велению природы и сжигали друг друга, и сгорали сами в любовном огне. И после — сладкая истома, когда мы, утомленные и взмокшие, прижимались друг к другу, как щенки в лукошке, а над нами в бескрайнем небе раскаленный солнечный шар завершал свой мерный величественный ход, расплескивая лучи по горным отрогам и предупреждая нас о приближении ночи. Над вершинами потихоньку зажигались звезды, и воздух пронзал комариный зуд, заставляя нас покинуть берег. В бреду все это представлялось мне так живо, словно вновь происходило наяву. Прохладная вода унимала жар, и я облизывал сухие, потрескавшиеся губы, ощущая на них солоноватую влажность женской кожи.

Позже, когда рассудок и память стали возвращаться, я думал, что именно эти видения о Геле укрепили мой дух и не дали сгинуть подобно всем нашим товарищам. Но потом рассуждения эти сменились другими: быть может, Гела так часто вспоминается мне по причине привязанности между мужчиной и женщиной, той, что поэты зовут любовью? Сердце разрывалось, когда я говорил себе, мол, никакая это не любовь, всего лишь бредовые сны тяжелобольного, а если и любовь, то как жестоко, как неблагодарно, как вероломно я с ней расстался! Однако, уже полностью владея собой и силясь выбросить из головы Гелу, я упорно направлял свои помыслы к донье Хосефине — и стоило вообразить, как я предстану перед нею беззубым, лысым калекой, как меня охватывал стыд. В утешение я твердил себе, что пострадал во имя короля, что служил верой и правдой и что возлюбленная станет достойной наградой за мои подвиги.

Иной раз в приливе бодрости я пускался в долгие разговоры с Черным Мануэлем, объяснял, что, добравшись до страны мавров, мы должны будем отыскать какого-нибудь купца, имеющего связи с собратьями из Гранады, который обеспечит нам богатого посредника и одолжит денег на удобный и безопасный обратный путь. И поплывем мы домой на большом корабле, а потом присоединимся к неторопливому каравану, не ведая иных забот, кроме как доставить в сохранности рог единорога и останки фрая Жорди. А уж в Кастилии добрые люди нам помогут, на встречу с королем верхом поедем, как подобает. Занятно будет посмотреть, какой наездник выйдет из Черного Мануэля, ни разу в жизни не видевшего лошади. Но пешком идти, как слуге, я ему не дам и при дворе никому не позволю смотреть на него сверху вниз только потому, что он негр. Наоборот, представ перед королем, скажу во весь голос, чтобы и канцлер, и благоухающая мускусом королевская свита слышали: вот этот чернокожий — посмотрите на него — самый благочестивый из христиан и самый верный из подданных нашего короля, ибо ради исполнения его воли покинул свою родину и свой народ, стал жить с нами, перенес бесчисленные страдания, лишения и опасности, не требуя ничего взамен, сотню раз рисковал головой, чтобы лучше послужить тому, кого знал лишь понаслышке, испил и отведал с нами всю горечь бытия. И отныне, добавлю в заключение, я объявляю его равным себе, моим товарищем, и прошу у повелителя милости: пусть женит его на своей подданной и отдаст ему все, что предназначалось мне в награду, — ведь если король обязан ему рогом единорога, то я обязан ему жизнью.

Предаваясь подобным мечтам, беседуя и строя планы, мы продолжали путь по более приветливым ландшафтам и шли так еще два месяца. Попадались нам на глаза и туземцы, не похожие на обитателей Зимбабве, с более светлой кожей, поэтому прятаться мы почти перестали и выбирали дороги получше, упорно двигаясь на восток.

И вот однажды в удушающе жаркий день с вершины большого лесистого холма мы увидели синее море. Я исполнился такого ликования, что слезы навернулись на глаза и хлынули бурным потоком. Казалось, море означает конец всем нашим трудам и горестям, казалось, теперь-то мы скоро будем среди христиан. Все пережитые злоключения и несчастья, измучившие нас до последнего предела, померкли перед этим несказанным блаженством: смотреть на море и представлять себе, что по другую его сторону нас ждет Кастилия. Черный Мануэль, глядя на мои безудержные рыдания, тоже расплакался. Он разделял мою радость — и я крепко обнял друга и про себя повторил клятву отблагодарить его как можно достойнее. Должен отметить, ничто так не объединяет людей, как беды и опасности. Обмениваясь словами утешения, мы начали спуск; Мануэль шел впереди, где нужно, вырезал просеку кинжалом, чтобы мне легче было продираться через заросли тростника и чертополоха. Я плелся за ним, чахлый и обессилевший, едва не падая на каждом шагу. Холм остался позади, а я все любовался сверкающей гладью спокойного моря и мягкой линией побережья, вспоминая устье Гвадалквивира. Я понятия не имел, где мы находимся, но подозревал, что столь долгое путешествие на восток, вероятно, привело не к нашему морю, но к океану на противоположном краю земли. Впрочем, я был счастлив уже тем, что добрался до него, и все расчеты отложил на потом, а сейчас как мог старался ускорить шаг. И вот мы вышли на берег — среди мельчайшего песка там и тут виднелись ракушки всевозможных размеров и форм. Заночевали мы в яме, которую вырыли прямо в песке, и вряд ли на самых роскошных пуховых перинах нам спалось бы лучше. На другой день мы нашли несколько дохлых рыб, выброшенных приливом, крупных и не очень, и съели их сырыми, поскольку развести огонь было совсем не из чего. Подтухшие смердящие рыбины не замедлили вызвать весьма докучливую хворь — двое, если не трое суток маялись мы коликами в животе да поносом. Но, несмотря на боли и слабость, Черный Мануэль каждый день уходил в лес и возвращался с плодами, свежими побегами и травами, которые, как он знал, целительны в подобных случаях. Вскоре, немного оправившись, мы решили идти вдоль берега на север — у меня было ощущение, что так до Кастилии получится ближе. Ни за что на свете я теперь не согласился бы удалиться от моря, ибо сердце подсказывало, что только здесь можно рассчитывать на какую бы то ни было помощь, ежели Господь наш и Спаситель соблаговолит ее ниспослать, невзирая на бессчетные мои оплошности и прегрешения. Песок тянулся вдаль, нескончаемый, как мавританская пустыня, а то и более, день пролетал за днем, и мы останавливались лишь для того, чтобы поесть рыбы, какая выглядела не слишком вредоносной. Ни единого раза ни души нам по пути не встретилось, хоть порой и мерещились люди где-то за деревьями, и тогда Черный Мануэль кричал и махал руками, но никто не отзывался.

Прошло, наверное, чуть больше месяца с тех пор, как мы достигли моря, когда однажды вечером мы заметили далеко впереди огоньки, мерцающие в такт дуновениям ветерка — так видятся костры с очень большого расстояния. Но мы были страшно утомлены и добираться до них не стали, выкопали, как обычно, яму в песке да завалились спать. Однако сон не шел ко мне, и я поднялся прогуляться по берегу. Пытался снова разглядеть костры, но они уже погасли. Списывать их на игру воображения я не торопился, видели-то мы огоньки вдвоем с Мануэлем. Наутро мы тронулись в путь весьма резво, понукаемые желанием дойти до вчерашних костров; когда же остановились перекусить, Черный Мануэль, направившийся под сень деревьев за плодами и побегами, быстро вернулся с сообщением, что обнаружил тропинку, протоптанную явно людьми, а не животными. Позже мы наткнулись на отчетливые человеческие следы, и последние сомнения рассеялись: накануне вечером где-то вдали горели костры. Это заставило нас ускорить шаг, и еще до наступления сумерек мы вступили в чрезвычайно многолюдный городок под названием Софала. Нас окружало великое множество домов из досок и тростника, более прочной постройки, нежели привычные нам негритянские жилища, из чего я заключил, что местные, вероятно, живут здесь постоянно, а не переезжают каждые несколько лет, как иные их сородичи. Эти самые местные выбежали посмотреть на нас целой толпой; кожа у них была светлее, чем у населения внутренних областей, но губы такие же толстые и ноздри расплющенные. Обращенных к нему слов Черный Мануэль не понимал, но вскоре подошли еще люди, с которыми он таки смог объясниться. Беседа тянулась довольно долго: Мануэль рассказал, кто мы и что нам довелось пережить, а негры рассказали, что к ним иногда приплывают на больших кораблях с севера иноземцы со светлой кожей, хоть и не такой светлой, как у меня. Они покупают здесь золото, орехи кола и другие товары. „Мавры! — обрадовался я про себя. — Раз они так близко, а может, и прямо тут где-то сыщутся, значит, возвращение в Кастилию не за горами“. Однако следующее известие меня огорчило: оказалось, корабли на каждое такое путешествие затрачивают по два-три года, поэтому нам ничего не остается, кроме как смириться и ждать.

Делать нечего, я позволил отвести себя в сарайчик, набитый какими-то корзинами, где нам предоставили ночлег. Утром явились трое негров, разбудили нас, дали поесть лепешек и проводили на обширную площадь посреди городка, к солидному дому из кирпича-сырца, выкрашенному в бело-голубой цвет. Как мы догадались, это был дом здешнего алькайда. Из-за двери показался важный старик в льняной сорочке и шляпе из пальмовых листьев и принялся дотошно задавать те же вопросы, что задавали нам его подданные накануне. Черный Мануэль обстоятельно отвечал при помощи одного из тех, кто владел его наречием. Когда алькайд узнал все, что хотел, и, видимо, в целом остался доволен полученными сведениями, он повернулся к нам спиной и, не обронив ни слова напоследок, ушел в дом. Негр, исполнявший роль посредника в переговорах, объяснил нам, что это старейшина Амаро, он-де разрешил нам поселиться в городке и жить как сумеем, главное — не воровать.

В Софале я прожил полтора года. В первые дни местные стекались поглазеть на меня, подивиться на мою белую кожу, и малышей с собой тащили ради столь занимательного зрелища. Они давали нам лепешки и покатывались со смеху, глядя, как мы их едим, — до того простодушны были эти люди. Но постепенно новизна выветрилась, все ко мне привыкли и перестали обращать внимание. Мы устроились меж глинобитных оград на самой окраине городка. Черный Мануэль соорудил лачугу из веток и тростника, а в ней два нищенских ложа. За неимением лучшего жилья — вполне сносное пристанище для двух измученных скитальцев. Здесь, решил я, мы и подождем мавританских судов, чтобы уплыть домой, если найдется добросердечный капитан, который согласится взять нас на борт, удовлетворившись обещанием оплаты по прибытии.

Софала — портовый городок, куда стекается золото из шахт, расположенных в глубине страны. Многие жители промышляют рыболовством, переправляют солонину и соленую рыбу к шахтам и неплохо на том зарабатывают. Черный Мануэль ежедневно ходил в лес, расставлял силки и приносил домой дичь, а также съедобные растения и фрукты в достаточном количестве, чтобы прокормить нас обоих. Если же оставались излишки, я на следующий день выходил на площадь и обменивал их на муку, сало или какие-нибудь нужные в хозяйстве мелочи — так, с пятого на десятое, мы и перебивались. А мешок с костями для пущей сохранности я закопал в землю поблизости от нашей лачуги.

Первые месяцы в Софале нам жилось не так уж плохо — мы восстанавливали силы, как телесные, так и духовные, да упражнялись в терпении, ожидая прибытия кораблей. Я частенько подумывал о том, как сложится моя жизнь по возвращении в Кастилию и как примет меня повелитель наш король — усадит рядом с собой у выходящего на реку окна в алькасаре Сеговии и попросит в мельчайших подробностях поведать обо всем, что нам довелось выстрадать и совершить в Африке ради исполнения его воли. А потом велит отслужить в главной церкви города мессы по погибшим, осыпет милостями монастырь фрая Жорди, а нас одарит с присущей ему искренней щедростью. Сжалившись над моим увечьем, он обеспечит мне еду и кров до конца жизни… даже нет, не так — назначит своим летописцем, что устроило бы меня как нельзя лучше. Предаваясь подобным грезам, я каждую ночь созерцал звезды, столь крупные, что, казалось, можно дотянуться до них рукой. И еще представлял себе свое триумфальное возвращение в Марракеш — как я отыщу дом Альдо Манучо и госпожа моя донья Хосефина вскрикнет, завидев меня из окошка, и, бросив свое рукоделие, поспешит в мои объятия. Ведь она столько лет считала меня погибшим и все это время неустанно оплакивала, не снимала траура, точно вдова. Тут вдруг она заметит, что у меня недостает одной руки, и горько зарыдает, лаская мою горемычную лысую голову, сморщенные уши, запавшие глаза, белые шрамы по всему телу. А потом продолжит плакать уже тихими слезами, которые в мое отсутствие годами сдерживала и прятала в сокровенных тайниках души. И я заплачу вместе с нею, и сольются наши слезы, а там и наши губы, и с безграничной нежностью соединимся мы на ложе. Тем временем Альдо Манучо распорядится, чтобы никто нам не мешал и чтобы, когда мы соблаговолим покинуть опочивальню, нас ждал накрытый стол с изысканной трапезой. Отдохнув как следует, мы с почестями вернемся в Кастилию — я так и видел себя гарцующим на коне по дороге к замку господина моего коннетабля в сопровождении дамы моего сердца. Прямой что твой посох, я надменно застыл в седле, туго перепоясанный, ноги в стременах как влитые — но я нет-нет да поглядываю вниз: все ли безукоризненно? — сапоги начищены до блеска снизу доверху, культя за отворотом камзола, словно бы рука там на месте, на голове итальянский берет под шляпой с широкими полями, могучий скакун занимает собою едва ли не всю улицу…

Не забывал я в своих мечтах и Черного Мануэля. Он поедет со мной как друг, а не слуга, и я даже воображал, как с ледяным высокомерием осаживаю придворного, посмевшего отозваться о нем с презрением, а король, осведомленный о его подвигах, поощряет и хвалит мой поступок, ибо ему известно, сколько сделал этот чернокожий человек на королевской службе, еще не являясь даже его подданным. Но теперь, когда Мануэль ступил на землю Кастилии, подданство ему даровано, и притом почетное.

Однако воплотиться в жизнь всему этому было не суждено. Однажды вечером я не дождался Черного Мануэля домой и, обеспокоившись, пошел спрашивать о нем в городе, но и там ничего не знали. Не найдя его нигде, я призвал на помощь двух-трех негров, с которыми он приятельствовал, и мы отправились за ним в лес, откуда вернулись к ночи несолоно хлебавши. С рассветом мы уже вновь прочесывали лесные тропинки и в конце одной из них обнаружили его труп с перерезанным горлом. Всю его скудную одежку кто-то унес, он лежал в чем мать родила. Стервятники, разные мелкие падальщики и огромные муравьи, что водятся в тех краях, уже начали свое пиршество.

Равное по силе горе я испытывал лишь в тот день, когда умер мой отец. Чувство одиночества и беспомощности сковало меня по рукам и ногам — кто бы мог подумать, что Черный Мануэль станет мне таким незаменимым другом, такой надежной опорой? Потом мы вырыли ему глубокую могилу и похоронили, а я поставил сверху крест из двух дощечек и помолился изо всех сил как умел за упокой его души, ведь он жил и умер как христианин — лучший из лучших. Мне так и не удалось выяснить, ни кто его убил, ни по какой причине. В Софале подобные случаи не редкость, но никто не придает им значения, ибо на землях негров жизнь человеческая ценится куда меньше, чем у нас.

Глава девятнадцатая

Оставшись один, без всякой поддержки, я снова начал терять силы, мое здоровье ухудшалось день ото дня. Приходилось самому ходить в лес и добывать себе пропитание, что получалось у меня не лучшим образом — шутка ли, с одной рукой ставить силки и карабкаться по деревьям, чтобы нарвать фруктов. Так что я все сильнее тощал и отчаивался и опустился до столь плачевного состояния, что и самому теперь не верится. Наверное, и умер бы, если б не друзья Черного Мануэля — они иногда меня навещали, приносили просяные лепешки и еще кое-какую еду. Я меж тем уже овладел немного местным наречием и потчевал их историями о Кастилии, которые казались им невероятными и даже пугающими. Рассказывал о лошадях, о том, каков из себя король Энрике, о городах, обнесенных стенами, о церквах, мостах и мельницах.

Однажды утром городок огласился истошными криками, а на морском берегу поднялась страшная суматоха. Причиной тому служили возникшие на южном горизонте громадные корабли, каких здесь никогда не видывали. Я взбежал по откосу на холм, с которого хорошо просматривалось море, и углядел вдали что-то белое, но ослабевшее зрение не позволило разобрать, паруса это или просто низкий туман, часто застилающий воду при здешней жаре. Однако позже, к полудню, начали вырисовываться очертания парусов, и сердце мое бешено заколотилось в груди — похоже, корабли были христианские, поскольку символ, украшавший величественный прямоугольник паруса на первом из них, самом большом, весьма напоминал огромный алый крест. И если так, то к нам плыли мои единоверцы, а значит — честные люди. Уже празднуя свое спасение, я рухнул на колени и возблагодарил Пречистую Деву, святого Луку и всех прочих святых. Затем помчался туда, где хранились в земле кости фрая Жорди из Монсеррата вместе с рогом единорога, и в лихорадочной спешке выкопал мешок, ломая ногти и молясь как одержимый. Не хватало никаких слов, чтобы выразить всю признательность Господу Богу за то, что выручил меня из беды и послал христианских мореплавателей туда, откуда я уж и не чаял выбраться живым. Подхватив кости, я спустился к кромке воды. Корабли подошли уже так близко, что можно было различить матросов, прильнувших к высоким бортам и суетящихся на полубаке. Всего я насчитал четыре корабля, из тех что зовутся каравеллами, причем передний несколько превосходил размерами остальные. И направлялись они прямиком к нам. Несметную толпу негров, собравшихся на песчаном берегу, до сих пор кричавших и махавших руками, по мере приближения каравелл охватывала робость — надо полагать, привычные им мавританские суда были и сами по себе меньше, и оснащены скромнее. Поэтому негры постепенно отходили от моря, а особо трусливые даже побежали прятаться в лес. В итоге я остался у прибоя один со своим мешком костей на плече и попытался было махать свободной рукой, чтобы подать сигнал морякам, — все время забывал, что у меня ее нет. Взметнулся пустой рукав, и узел на его конце шлепнул меня по лицу. Вопреки здравому смыслу я вдруг устыдился того, что предстану перед единоверцами калекой, но вскоре неловкость рассеялась, вытесненная переполнявшей меня радостью. Я принялся бегать туда-сюда вдоль линии прибоя с отчаянными воплями — должно быть, слышавшие меня решили, будто я рехнулся и впал в безумие. Корабли тем временем приближались своим мерным ходом, и наконец бросили якоря в четырех арбалетных выстрелах от песчаного берега, и спустили на воду шлюпки, полные вооруженных стрелков, среди которых мелькали несколько бомбардиров с мортирами. Шлюпки подошли на веслах к тому месту, где я стоял, и до меня донеслись громкие голоса, вопрошающие, кто я такой. Бросившись прямо в воду, я стал, рыдая, обнимать тех, что высадились первыми, целовать кресты и медальоны, висевшие у них на шеях. Поначалу я принял коренастых смуглых стрелков за кастильцев, но после выяснилось, что они португальцы. Командовал ими помощник капитана по имени Жоан Альфоншу ди Авейруш. Он долго беседовал со мной на берегу, выспрашивая, как я сюда попал. Судя по всему, он был удивлен и раздосадован тем, что встретил кастильца в этих краях. Он то и дело повторял свои вопросы, как будто рассчитывал поймать меня на лжи. Но тут подошел старейшина Амаро, в некотором роде градоначальник Софалы, и Жоан Альфоншу при моем посредничестве вступил с ним в переговоры. Он подарил старейшине несколько ниток бус, зеркальце и еще какие-то мелочи, что тот воспринял как величайшую милость, и оба приступили к обсуждению своих дел, потратив на это добрых два часа. Местные жители притащили солонины для гостей и уже не удивлялись светлой коже христиан, поскольку свыклись с моей наружностью и быстро сообразили, что к ним пожаловали мои соотечественники. Потом все тот же помощник капитана велел двум стрелкам переправить меня на корабль Бартоломеу Диаша[18]. Они усадили меня в маленькую шлюпку и принялись грести что есть мочи — к тому времени поднялись волны, весьма затруднявшие путь.

Наконец мы достигли каравеллы, носившей имя „Пресвятая Троица“. Сверху нам сбросили трап, и с чужой помощью я сумел его одолеть. На борту матросы ходили босиком и чуть ли не нагишом, лишь десять-двенадцать стрелков носили сорочки и обувь. Среди них выделялся солидный муж, годами постарше прочих, с аккуратно подстриженной бородкой, благопристойно облаченный в легкий камзол, — судя по всему, адмирал этой флотилии. Так и оказалось; вскоре я узнал, что зовут его Бартоломеу Диаш. Когда один из моих провожатых доложил, кто я такой, откуда взялся и почему жил среди чернокожих в Софале, адмирал скривился, словно услышанное пришлось ему не по вкусу. Немного подумав, он приказал тем двоим возвращаться на берег, а меня оставить на корабле. Затем подошел ко мне и, обратившись на кастильском языке, пригласил в свою каюту. На удивление просторная, с двумя задраенными иллюминаторами над поверхностью воды, адмиральская каюта располагалась под кормовой надстройкой. Хозяин предложил мне сесть и начал в мельчайших подробностях допытываться, как меня занесло в такую даль, какова цель моих странствий и чьи это бренные останки лежат у меня в мешке. (В мешок уже не раз заглядывали Жоан Альфоншу и его товарищи; будучи по характеру людьми суеверными, при виде его содержимого они тотчас же с содроганием возвращали мне мое имущество.) Никто так и не заметил, что помимо крупных костей и черепа фрая Жорди там притаился еще и рог единорога, и я на протяжении всего путешествия предусмотрительно молчал о нем, ибо не хотел, чтобы сокровище, добытое ценой стольких трудов и человеческих жизней, досталось португальскому королю.

Бартоломеу Диаш расспрашивал о моей родине и о многом другом до самого вечера, когда, уже в темноте, вернулись с берега шлюпки, нагруженные тюками с разнообразным товаром, купленным в Софале. На корабле зажгли фонари, и при их свете экипаж поужинал сухими галетами, вяленым мясом и салом. Мне выдали такой же паек, как и всем матросам, среди которых я сидел, ловя на себе любопытные взгляды. Но поскольку Бартоломеу Диаш распорядился, чтобы никто со мной не заговаривал, они принялись болтать между собою на своем португальском языке — я понимал почти половину их речей, — старательно делая вид, будто меня здесь нет. От моего же внимания не укрылись следы кнута на спинах многих матросов, их длинные бороды и отросшие волосы, как и иные признаки неблагополучной судьбы. Впоследствии я узнал, что это и в самом деле осужденные из королевских тюрем, вызвавшиеся, дабы скостить себе срок, плыть в неведомые края, куда вольные моряки идти отказывались, опасаясь сгинуть навеки.

После ужина ко мне подошел один из стрелков и отвел в каюту адмирала. Там Бартоломеу Диаш держал совет с Жоаном Альфоншу и еще двоими — то ли помощниками, то ли капитанами других каравелл. Похоже, их весьма обеспокоила встреча со мной, из чего я с уверенностью заключил, что запрет португальцев на морские путешествия дальше страны мавров, о котором мы слышали, когда садились на корабль, идущий в Сафи, по прошествии стольких лет не утратил силы. Один из помощников спросил на своем языке (не подозревая, что я могу его понять), не разумнее ли будет перерезать мне глотку и сбросить труп за борт. Но Бартоломеу осадил его суровым взглядом и ответил, что не подобает так поступать с христианином, который столько выстрадал, служа своему королю. Следует, заключил он, отвезти меня королю Португалии, дабы тот решил мою судьбу, а пока обращаться со мной по-хорошему и выделять паек, положенный рядовому матросу. Остальные охотно согласились; тот, что предлагал меня убить, даже смутился и стал оправдываться: мол, он имел в виду лишь сохранить тайну морских экспедиций, совершаемых по велению португальского монарха. Так, с пятого на десятое, я улавливал обрывки беседы и все больше убеждался, что флотилия эта под строжайшим секретом исследует побережья, куда испокон веков не ступала нога христианина, в поисках источника золота и пряностей. Означенные поиски издавна составляли предмет яростного соперничества между Кастилией и Португалией, притом португальцы нас сильно опережали, оттого и всполошились, обнаружив кастильца так далеко. После совещания меня отвели на ночь в каморку, набитую веревками, кипами пакли и свернутыми парусами, где я устроил себе лучшую постель, в какой мне довелось спать за долгие годы, и, убаюканный мягким покачиванием волн, погрузился в столь глубокий и блаженный сон, что и стреляющая над ухом мортира не смогла бы меня разбудить.

На следующее утро я проснулся поздно. Солнце стояло уже высоко, и корабль резво бежал вперед, подталкиваемый ласковым морским бризом, спешащим на сушу и надувающим попутно наши паруса. Выглянув из своей каморки, я увидел, что мы держим курс на юг и что остальные корабли тоже идут на хорошей скорости, вспенивая воду вокруг себя. Матросы пели песни, занятые каждый своим делом, а адмирал наблюдал за ними с помоста на кормовой надстройке. Казалось, все довольны, что возвращаются домой. Заметив, что я вышел на палубу, адмирал поманил меня к себе и, когда я подошел поцеловать ему руку, сообщил по-кастильски, что меня везут к королю Португалии, который и определит мою дальнейшую участь. А до тех пор я могу свободно передвигаться по судну, запрещается мне лишь спрашивать о чем бы то ни было касательно цели данного путешествия. На любые другие темы беседовать разрешается, рассказывать о себе тоже. Мы еще немного поговорили о том о сем; узнав, что я умею читать и писать, потому как в прошлом был не только оруженосцем, но и летописцем коннетабля кастильского, адмирал очень обрадовался и проникся ко мне уважением. Теперь он смотрел на меня с таким изумлением, словно впервые увидел по-настоящему, а до сего мгновения мои изможденные черты не привлекали его внимания. Тут же был призван некий Жоан Тавареш, его денщик, с наказом остричь мне бороду и побрить. Когда тот выполнил поручение и я обрел более подобающий христианину вид, мне дали зеркало, чтобы я оценил работу цирюльника. И чудилось мне, будто вижу себя вновь таким, каким покидал Кастилию, и от волнения слезы наворачивались на глаза. Бартоломеу Диаш положил руку мне на плечо и долго всматривался в морские волны, убегающие от нас за кормой. В вышине надрывались хриплые голоса чаек. Потом адмирал велел принести вина, и тот же Жоан Тавареш протянул мне деревянный кувшинчик, который я с наслаждением опорожнил до последней капли. Адмирал с улыбкой спросил, сколько же времени я не пил вина.

— Не могу сказать точно, сеньор, — ответил я. — Знаю лишь, что последний раз это случилось в тысяча четыреста семьдесят первом году от Рождества Христова, когда мы пересекли границу Кастилии, и прошло с тех пор, по моим подсчетам, лет пятнадцать.

Бартоломеу Диаш, посмеявшись от души, поправил:

— Не пятнадцать, друг мой, а все семнадцать. На дворе уже восемьдесят восьмой, не за горами Рождество Господа нашего Иисуса Христа, а там и новый год наступит.

Далее речь зашла об искусстве писцов и о поэзии. Адмирал оказался большим любителем виршей, предложил продекламировать ему стихи, какие помню наизусть, и слушал с искренним удовольствием. В последующие дни он не раз просил меня почитать ему вслух изящно выведенные тексты маленьких рукописных книг, хранившихся в его каюте, да и в целом обращался со мной ласково и всячески выказывал свое расположение. Едва это заметили остальные, как я сделался всеобщим любимцем. А посему на основании собственного опыта могу смело утверждать, что португальцы — люди добрые, сострадательные и чистосердечные. За все время, что я провел в их обществе, более того — у них в плену, ни один не причинил мне никакой обиды, напротив, все меня жалели и баловали.

Из матросских пересудов и из сделанных мною наблюдений я понял, каким образом снизошло на меня милосердие Господне. Накануне того дня, когда флотилия прибыла в Софалу и нашла меня, адмирал постановил прекратить продвижение на север и возвращаться обратно на юг. Но пока корабли разворачивались, вахтенный на марсе закричал, что видит вдали, на самом горизонте, мерцающий свет, и адмирал решил потратить еще один день, чтобы выяснить, что там за огни такие. А уж после того как меня взяли на борт и осмотрели Софалу, они наконец-таки развернулись и поплыли в южном направлении. Корабли неизменно держались побережья, которое помощники капитанов скрупулезно изучали, отмечая в своих журналах горы и холмы, леса и мысы, бухты и утесы и все прочее, что привлекало их внимание. Таким образом они составляли чрезвычайно подробные морские карты по заданию своего короля. На двадцатый день мы достигли реки, которую португальцы называли Восьмой. Ее широкое устье мощным потоком извергало в море жидкую грязь. Здесь суда ненадолго встали на якорь. К берегу отправились шлюпки, груженные бочками, дабы пополнить запасы воды. Хотя меня на сушу не пустили, „Пресвятая Троица“ стояла к ней так близко, что я прекрасно видел, как стрелки волокут издалека каменные глыбы и сооружают на песке внушительный курган. Им пришлось изрядно попотеть, пока их товарищи тягали туда-сюда порожние и полные бочки, снабжая корабли водой. Третья группа углубилась в лес пострелять дичи. Охотники то и дело возвращались кто с антилопами, кто с разной мелкой живностью и жарили мясо на берегу, поощряемые восторженными криками оставшихся на борту.

Два дня спустя, набрав с собой достаточно пищи и пресной воды, флотилия снова тронулась в путь. Курган, или „педрао“, как он называется по-португальски, к тому времени достиг четырех эстадо в высоту, и в завершение каменотес увенчал его плитой с высеченной датой и гербом короля Португалии. А означало это, что все земли, омываемые рекой и ее притоками, принадлежат отныне португальской короне. Чрезмерная, на мой взгляд, дерзость с их стороны, но я воздержался от высказывания подобных соображений моим благодетелям, которые почитай что избавили меня от верной гибели и подарили новую жизнь. Как бы то ни было, склонность к чванству я замечал за ними во многих отношениях — чего стоят одни их длинные, вычурные имена, будто даже распоследний матрос принадлежит бог весть к какому знатному роду. Или вот, например, самая маленькая каравелла у них называлась „Гроза морей“. Причем „Гроза“ эта была такая убогая и дырявая, что частенько поднимался вопрос, не потопить ли ее вовсе, чтобы не задерживала остальных, да только адмирал все никак не решался с ней расстаться.

Незадолго до Рождества Христова сменили курс на восточный — небольшой отрезок пути пролегал в открытом море, которое адмирал окрестил Урочищем Бурь из-за немилосердного шторма, застигшего их здесь по дороге из Португалии. Теперь же нам повезло пересечь Урочище Бурь легко и беспрепятственно. Затем два дня плыли, держась к побережью еще ближе обычного, после чего несколько от него отдалились и повернули на север. Наступило Рождество, и мне даже разрешили сойти вместе со всеми на берег, где состоялась торжественная месса. Дружным хором мы читали молитвы Святой Деве и пели Те Deum Laudamus. Потом, как добрые братья во Христе, разделили трапезу, включавшую мясные блюда, и каждый получил кубок вина. Ночь я вместе со всеми провел на суше, но не сомкнул глаз, размышляя о выпавшей на мою долю удаче и о скором свидании с возлюбленной моей доньей Хосефиной, которая наверняка уже давно считает меня погибшим.

Еще через несколько дней пути мы снова миновали устье большой реки — и снова на берег переправились люди, чтобы запастись водой, пострелять дичи и возвести „педрао“ — курган, подобный предыдущему. Реку эту называли Седьмой, из чего я заключил, что до прибытия в Португалию нужно пройти еще шесть. Тогда я принялся подсчитывать лиги и дни, оставшиеся до окончания путешествия, — получилось куда больше, чем я полагал вначале. А позднее мне разъяснили, почему португальцы в своих картах и путевых журналах дают рекам номера вместо имен: географические названия у них положено согласовывать с королем, который внимательно следит за новыми исследованиями и открытиями. Это и многое другое укрепило меня во мнении, что португальцам свойственны любовь к порядку и скрупулезная точность в делах.

Между тем наше морское путешествие продолжалось. В течение двух месяцев португальцы изучали побережье и составляли карты, за которые ранее помощники капитанов не брались, следуя заведенному у них обычаю — сначала быстро пройти маршрут до конца, а уж по дороге обратно двигаться медленно и вдумчиво. Время от времени группы моряков высаживались набрать воды или поближе рассмотреть какой-нибудь мыс либо долину, и порой они возвращались с захваченными на берегу неграми, которых привозили на „Пресвятую Троицу“, чтобы я с ними поговорил. Но хотя я охотно испробовал все известные мне наречия и словечки различных племен, собеседники совсем меня не понимали, из чего следовало, что языков у чернокожих несравненно больше, чем у белых, населяющих христианские королевства. По окончании допроса негров отвозили обратно на сушу и отпускали невредимыми, разве что малость напуганными. Правда, иной раз, когда среди пленников попадались женщины, матросы развлекались с ними, пока корабли не снимались с якоря, однако перед отходом провожали с прощальными подарками, так что негритянки вроде бы уходили довольные, пусть некоторые и понесли от нежданных гостей.

Постепенно я привык к корабельной жизни и, когда поднимались волны, стойко переносил качку — мне уже не приходилось с утра до ночи исторгать из себя съеденное, как это было поначалу. Кроме того, я подружился кое с кем из солдат и матросов и разговаривал с ними на их языке, там и тут вставляя слова из своего — они ведь довольно похожи, страны-то наши прямо по соседству расположены. И вот мы уже прошли три реки, чьи устья оказались ближе друг к другу, чем у предшествующих, — эти назывались Пятая, Четвертая и Третья, так что мои надежды вспыхивали с новой силой, стоило подумать, как скоро я ступлю на родную землю. День за днем я твердил про себя клятвы отыскать мою донью Хосефину, едва обрету свободу, и никогда больше с нею не расставаться. В моменты уединения или же перед сном я тешился воображаемыми картинами нашей встречи, будь то в солнечных лучах или звездной африканской ночью, думал о нежных поцелуях, которыми нам предстоит обменяться, о долгих беседах, которые мы станем вести в саду мессера Альдо Манучо, описывая друг другу пережитое за долгие годы одиночества и разлуки. Я даже подбирал самые верные слова для подробного изложения моих деяний и злоключений в землях негров, намереваясь умолчать лишь о том, что связано с Гелой, дабы избежать ревности, столь присущей дамам, даже самым покладистым. Обладай дама хоть самым легким на свете характером, прознав о другой, непременно начнет терзаться, и дней десять, если не больше, доброго слова от нее не услышишь. Подобные размышления придавали мне бодрости и немало облегчали тяготы морского путешествия. А там наступила и Страстная неделя, которую мы провели на суше. На обширном пляже, усыпанном мелким песком, мы исповедовались друг перед другом, согласно морскому обычаю, благоговейно выслушали мессу и приняли причастие из рук адмирала. Потом разожгли костры, чтобы наутро посыпать головы пеплом и выполнить назначенное покаяние, что послужило всеобщему нравственному очищению.

Завершив вышеописанные церемонии, мы отчалили, и теперь корабли шли заметно ближе к берегу, чем раньше, и шлюпки сновали туда-сюда, хотя недостатка в питьевой воде мы не испытывали. Насколько я понял, это происходило оттого, что где-то здесь с прошлых экспедиций остались люди, а значит, мы, несомненно, приближались к стране мавров, куда и держали курс. Впрочем, все это были лишь мои собственные соображения, поскольку никто со мной о подобных вещах не заговаривал, да и сам я не решался спрашивать. И матросы и солдаты вели себя крайне осмотрительно, ибо малейший проступок карался на судах жестокой поркой, одна мысль о которой повергала всех в трепет и призывала к благоразумию. Однажды был даже такой случай: на каравелле „Святой Иоанн“ двое матросов подрались и пустили в ход кинжалы. Так адмирал собрал на берегу совет из всех капитанов, нескольких помощников и наиболее уважаемых членов четырех экипажей, устроил настоящий суд по законам военного времени, выявил виноватого (им оказался тот, что легче ранил товарища) и постановил его казнить через повешение на дереве. К вечеру, правда, тело сняли, похоронили честь честью по-христиански и за упокой души помолились.

Ко дню святого Иоанна Крестителя достигли мы реки под названием Вторая. Иначе она еще звалась Негритянской, отличалась необыкновенной шириной и в море впадала не единым потоком, но многими. Четыре из них мы миновали — слишком они были мутные от влекомого течением ила — и выбрали самый большой, где вода была зеленая. Корабли с трудом поднялись по нему вверх и бросили якоря в относительно тихой заводи. На берегу стоял огромный, отменно укрепленный замок, из тех что строятся над морем, настоящая цитадель с белоснежными каменными стенами, под которыми сновали большие и малые лодки. Некоторые тотчас устремились к нам. На веслах сидели чернокожие, но у руля и просто на борту находились среди них и португальцы, из чего я заключил, что в поселении этом ведется оживленная торговля. Судя по подслушанным мною обрывкам разговоров, у негров здесь скупали золото и слоновую кость за соль да пустячные безделушки. Под стенами замка мы провели две недели, шлюпки и плоты без конца подвозили и увозили товары, пока каравеллы не нагрузились как следует. Затем, пополнив запасы воды, мы отчалили. Меня же в том месте на берег не пускали — я должен был оставаться на корабле, хотя по нему мог перемещаться свободно и на палубу выходить, когда мне вздумается.

Вернувшись в море, мы продолжали следовать вдоль побережья, как и прежде, но теперь курсом на запад. Из разговора с одним арбалетчиком по имени Себаштиан ди Сильва, с которым у меня завязались приятельские отношения, я узнал, что поселение с цитаделью, оставленное нами позади, принадлежит очень богатому кастильцу, отрекшемуся от веры Христа. Зовется он нынче Мохамет Лардон и имеет весьма запоминающуюся примету — длинный шрам через всю щеку, ото рта до уха; шрам этот он всегда тщательно прячет под белым покрывалом, составляющим часть головного убора у мавританской знати. Разве можно тут было не заподозрить, что это не кто иной, как тот самый Педро Мартинес из Паленсии, смутьян и бунтарь по кличке Резаный, один из моих арбалетчиков, позже сбежавший со своими приспешниками на поиски золотых копей? Я стал расспрашивать подробно о его наружности, росте, походке, голосе — и каждое слово Себаштиана подтверждало верность моей догадки. Вести о Педро Мартинесе меня напугали. Я-то думал, что он давным-давно мертв, а он живет себе да царит над неграми в своем роскошном дворце, ибо сделался посредником между португальцами и вождями негритянских племен, обитающих выше по реке. Все торговые сделки проходят через его руки, и войско у него что у твоего короля, возглавляемое тремя белыми военачальниками, в которых я по описанию признал арбалетчиков, ушедших вмести с ним. Четыре жены у него в доме, черные и мавританки, и еще двадцать наложниц. Окрестные племена дрожат перед ним из-за жестоких наказаний, ожидающих того, кто посмеет проворачивать свои делишки без его ведома.

На суше ландшафт постепенно менялся: все реже попадались густые леса, песчаные берега становились все шире, а море — тише и спокойнее. Еще около месяца мы двигались на восток, затем береговая линия снова потянулась на север, и по меньшей мере каждые шесть-семь дней корабли задерживались, чтобы принять какие-то бочки и тюки, доставляемые с суши. Привозили их чернокожие исполины, весьма щедро одаренные природой в смысле мужского достояния, над чем матросы и стрелки глумились на все лады — впрочем, насмешки их носили явный оттенок зависти. Когда полученный груз исчезал в трюмах, каравеллы вновь поднимали паруса.

В августе с похвальным благочестием отметили Вознесение Богородицы. Дважды встречались нам другие португальские корабли, направлявшиеся туда, откуда мы возвращались. Команды махали друг другу флагами, обменивались новостями, один раз „Пресвятая Троица“ даже остановилась, чтобы взять на борт несколько бочек солонины и еще кое-какую провизию. А незадолго до святого Михаила, в пятницу, достигли и реки Первой — последней большой реки на пути к Португалии. Возле нее была совершена высадка, однако курган там уже стоял, возведенный мореплавателями, побывавшими здесь ранее. Нашей целью являлось лишь перевезти очередной груз и оставить на суше нескольких членов команды — бедолаги подцепили лихорадку еще на Негритянской реке, где в изобилии водились особо опасные комары и слепни, порядком всех донимавшие. Больных беспрестанно рвало, и один из них в конце концов умер от истощения.

Глава двадцатая

Оставив позади последнюю реку, корабли отдалились от побережья, и на несколько дней суша вовсе исчезла из виду, словно в открытом море плыли. Поднялась немилосердная качка, со всех сторон ничего не было видно за бушующими волнами, вахтенные на корме удвоили бдительность. Так шли довольно долго — казалось, Бартоломеу Диаш чего-то опасается. Иногда две, а то и три каравеллы сближались, чуть ли не соприкасаясь бортами, и помощники капитанов устраивали тайные совещания; особенно усердствовал упомянутый ранее Жоан Альфоншу ди Авейруш, чьему опыту адмирал доверял безгранично. По истечении двух недель мы вернулись поближе к берегу. В двух-трех местах делались остановки, и хотя меня теперь на землю не отпускали, по ряду признаков я определил, что мы уже в стране мавров. Довелось мне подслушать и разговоры о том, что через столько-то дней мы войдем в порт Сафи — а значит, настала пора разработать план побега от португальцев. И придумал я вот что.

Как только корабль подойдет к берегу достаточно близко, чтобы бросить якорь, я дождусь ночи, когда вахтенные уже задремлют, убаюканные колыбельной волн, и спущусь по веревке на корму — туда, правда, выходят окна адмиральской каюты, но после захода солнца он их всегда запирает. Зато с той стороны есть всякие деревянные выступы, куда можно поставить ногу, там удобно спуститься к самому капитанскому мостику, где штурвал. Мешок с костями я понесу привязанным к поясу. Я заблаговременно раздобыл себе толстый канат и еще один, потоньше. Очутившись в воде, поплыву как могу с одной рукой — я ведь всегда слыл отличным пловцом, да и до суши будет недалеко. Незамеченным выберусь на берег, а там спрячусь среди деревьев и тихонько подожду, пока флотилия не покинет гавань. Потом вылезу из своего укрытия и пойду к приказчику генуэзского купца Фоскари, который живет неподалеку и наверняка признает во мне старого знакомого. Он поможет мне благополучно добраться до Марракеша, где я воссоединюсь с возлюбленной моей доньей Хосефиной, а дальше уж Альдо Манучо позаботится о том, чтобы со всеми удобствами отправить нас в Кастилию.

Придя к такому решению, я стал ревностно оберегать свою тайну и не осмеливался даже про себя оттачивать и шлифовать план побега, пока не оставался один или не прикидывался спящим. Мне все чудилось, стоит хоть подумать об этом в чьем-либо присутствии, и мои мысли тотчас будут угаданы, тем более что португальцы прекрасно знали: именно в этом порту экспедиция нашего короля Энрике IV впервые ступила на африканскую землю. Я сам неоднократно рассказывал об этом адмиралу и его помощникам в начале совместного плавания, когда они без конца меня допрашивали.

Но обернулось дело совершенно иначе, чем я рассчитывал, что по зрелом размышлении можно назвать удачей, как станет ясно из дальнейшего. Достигнув порта Сафи, корабли встали на якорь и спустили на воду шлюпки с солдатами, среди которых находились и несколько капитанских помощников, и сам Бартоломеу Диаш. Я тем временем разглядывал порт и его окрестности — что тут как устроено и где расположено. Берег был совсем близко, преодолеть такое расстояние вплавь не составило бы труда. Наблюдая за полетом птиц, я в каждом взмахе крыла видел доброе знамение, а посему твердо вознамерился бежать сегодня же ночью, как только заснут вахтенные первой смены. Но еще до наступления сумерек шлюпки вернулись, и адмирал поднялся на борт и уединился в своей каюте для секретной беседы с двумя-тремя доверенными лицами. Затем, когда матросы поужинали и я вместе с ними, ко мне подошел боцман и сообщил, что отныне я буду спать в каморке, где хранятся паруса и канаты. А едва я переступил ее порог, как снаружи на двери задвинулся засов. Всю ночь я ломал себе голову: как же они догадались, что я собрался улизнуть, если я никому и словом не обмолвился о своих планах? То ли сам во сне разговаривал, то ли без колдовства тут не обошлось. Все трое суток, что мы провели в Сафи, я так и спал взаперти. Однако уже на второй день я получил точные сведения, подтверждавшие, что, рискуя жизнью в своем стремлении обрести свободу, я ровным счетом ничего бы не добился. Мой добрый друг Себаштиан ди Сильва, когда ездил на берег, разговорился с одним венецианцем, состоявшим при консуле правителя Марракеша, и спросил его об испанке донье Хосефине, которая семнадцать лет назад прибыла с подданными кастильского короля, и о судьбе ее спутников. Тот ответил, что все они пересекли песчаную пустыню и впоследствии пропали в негритянских землях, а госпожа спустя четыре года после отбытия и гибели мужчин вышла замуж за богатого мавра из Марракеша, подарила ему четырех сыновей и дочь, но последними родами скончалась. Все ее очень любили и горько оплакивали. С нею были еще две женщины, ее горничные, так одна потом пошла в услужение к генуэзцу по имени Себастьяно Матаччини и вскоре тоже умерла. Вторая стала женой мавра, который увез ее в другой город, не то в Мекнес, не то в Фес, и с тех пор о ней ничего не слышали. А еще был некий Манолито де Вальядолид, королевский секретарь, интендант того злополучного отряда, не отважившийся идти в пустыню. Он близко сошелся с одним мавром из городской знати и отказался вовсе возвращаться в Кастилию — такая крепкая дружба их связывала. Кроме того, он опасался, как бы королевское правосудие не припомнило ему кое-какие позорные грешки. В конце концов он и сам стал мавром, отрекшись от истинной веры. Высокородный друг усыновил Манолито, и после его смерти тот унаследовал внушительное состояние. Нынче он столь преданный и ревностный блюститель законов лжепророка Магомета, что пользуется самой доброй славой среди мавров. Мирамамолин сделал его своим советником, шагу не ступает без его одобрения и осыпает всяческими почестями да милостями.

Услышав о смерти госпожи моей доньи Хосефины, я почувствовал, что жизнь моя не стоит более ни гроша. Сердце словно бы и биться перестало. Так и сидел неподвижно на палубе, обезумев от горя, не находя слов. Друг мой, кое-что знавший о постигших меня бедах, положил мне руку на плечо и принялся утешать на своем сладкозвучном и напевном, точно музыка, языке, но его усилия пропали втуне. Я лишь смотрел на море, чтобы кто из матросов не заметил, и беззвучно плакал горькими горячими слезами, которые, едва родившись, высыхали под соленым восточным ветром, разъедая мне щеки. Я не помышлял более о бегстве с корабля да и вообще из плена, решив, что отныне душа моя и тело в руках Господа — и пусть бы Он забрал их поскорее. Не хотелось мне ни жить, ни мучиться дальше. Каравеллы уже подняли якоря и, вспенивая волны, устремились навстречу превратностям морских дорог, а я все еще не мог прийти в себя.

Но монотонные дни не прекращали свой хоровод, каждый приносил новые заботы, и постепенно оцепенение скорби рассеивалось, чему немало способствовали сочувствие и доброта Себаштиана ди Сильвы, да и остальных, узнавших от него истинную причину моих страданий. Вполне справедливо они почитали меня за самого несчастного человека на свете, и даже те, кто прежде помыкал мною — „безрукий, подай то, безрукий, отнеси это“, — норовя побольнее унизить, теперь угомонились и на свой лад старались выказывать расположение и жалость. И так как сердце человеческое готово питаться крохами надежды, лишь бы не погибнуть от отчаяния, мало-помалу затягивалась рана от утраты доньи Хосефины и все меньше болел глубокий шрам, который никогда не излечится полностью и пребудет со мною до конца моих дней. Я позволил себе обратиться к другим мыслям, более отрадным, и снова начал мечтать о том, как доставлю рог единорога королю. Он примет меня с подобающей торжественностью, в окружении первых лиц королевства, посреди того большого зала в алькасаре Сеговии, удостоит высочайших почестей, и я с трудом сдержу слезы, когда преклоню перед ним колено, слушая, как он расхваливает меня своим придворным. А после он меня отпустит, подарив скакуна из собственной конюшни да кошель золотых, и я отправлюсь к господину моему коннетаблю. Тот встретит меня, рыдая и распахнув объятия, точно сына, вернувшегося из вражеского плена, и выделит мне виноградник на берегу Гвадалбульона в награду за все, что мне довелось вынести на королевской службе. Я же отвечу, что предпочел бы иное воздаяние — снова сражаться на границе с маврами во имя нашего повелителя. Коннетабль молча глянет на мое увечье, и тут я покажу ему, что оставшаяся рука по-прежнему мастерски владеет клинком, а культя способна, если половчее приспособить ремни (я тщательно продумал, как именно), управляться со щитом не хуже целой конечности. Господин мой исполнится восхищения и тотчас позволит мне вновь сопровождать его в битвах с иноверцами, как в старые времена. Невзирая на то что мое подорванное здоровье, мой беззубый рот, ломота и слабость в каждом суставе, ноющие кости и седая борода свидетельствовали скорее о немощной старости, нежели о цветущей юности, я упрямо пытался убеждать себя, будто все еще может стать как раньше и, вернувшись в Кастилию, я найду там все в том виде, в каком оставил. Таким образом я утешал себя, и не сдавался, и не собирался куда-либо бежать, пока мы не покинем страну мавров. Впрочем, меня все равно запирали по ночам, дабы исключить любые мысли о побеге и самую возможность такового.

Каравеллы меж тем продолжали свой путь и неделю спустя вышли в открытое море, где и застало нас Рождество Господа нашего Иисуса Христа. Праздник отмечали шумно и весело, с музыкой, песнями и танцами, а потому я решил, что до Португалии рукой подать, и не ошибся. Двадцать первого января — было очень холодно, и волны бушевали вовсю — вдали показались очертания берега, а именно мыс Святого Винсента. Матросы и стрелки пришли в неописуемое волнение и хором запели Те Deum Laudamus. Потом Себаштиан ди Сильва обнял меня и расплакался, сообщив, что перед нами скалы и леса Португалии, а он почти четыре года не видел родных и близких. В последующие дни мы уже не теряли из виду побережье — череду каменистых берегов, перемежающихся пятнами зелени. Только раз причалили, чтобы выгрузить часть товаров в крепость на взморье и чтобы оттуда послать гонца к королю с известием о возвращении экспедиции и письмом от Бартоломеу Диаша. Вскоре путешествие наше окончилось в большом, красивом и отменно укрепленном порту под названием Сетубал. Едва упали в воду якоря, как корабли окружило множество лодок с навесами из ветвей. В честь нашего прибытия гремела музыка, развевались знамена, змеились зеленые гирлянды, точно на народном гулянье. Казалось, от возвращения адмирала зависит судьба мира — настолько любят португальцы все, что связано с мореплаванием. Матросов и солдат только что на руках не носили, люди наперебой тащили вино и еду, угощая путешественников. Даже мне изрядно перепало от их щедрот, как будто я был полноправным членом команды.

Еще через два дня Бартоломеу Диаш, призвав меня к себе, положил мне руку на плечо и ласково сказал:

— Друг мой Хуан де Олид, настала пора тебе отправиться к королю, да хранит его Господь, и больше я ничего не в силах для тебя сделать, кроме как изложить в письме все имеющиеся у меня доводы в твою пользу. Отныне ты в руках Бога и нашего короля.

Такие речи нагнали на меня страху, я даже подумал, что король захочет меня казнить, чтобы я уж точно не рассказал в Кастилии обо всем, чему стал свидетелем в стране негров, — и адмирал об этом догадывается. Но ничего подобного не случилось, и теперь я склоняюсь к мысли, что просто португальцы — добросердечный народ и адмирал, сожалея о невозможности и дальше оказывать мне покровительство, произнес эти печальные слова, которые я принял за предвестие неминуемой смерти. Потом его слуга передал мне в подарок от адмирала теплый камзол, плащ, а также нитяные чулки и башмаки, так что я был полностью одет и обут — и премного за то благодарен. За мной пришли двое незнакомых мне стражников, из городских; прежде чем забрать меня с корабля, они полюбопытствовали насчет содержимого моего мешка с костями и рогом единорога. Капитан арбалетчиков сам объяснил им, что там, и передал адмиральский наказ, чтоб никто не смел отнимать у меня этот прах.

Ночь я провел в тюремной камере, в расположенной неподалеку крепости, что стоит на высоких крутых скалах, подъем по которым необычайно труден. Рано утром меня накормили черным хлебом со свиным салом, затем посадили на спокойного сицилийского жеребца сивой масти, и в сопровождении вчерашних стражников я выехал на дорогу в Лиссабон. Вскоре мы уже скакали через поля. Стражники охотно со мной беседовали и обращались по-свойски, доверительно, совсем не как с пленником, — расспрашивали, кто я таков и как проходила моя жизнь среди негров. Моя предстоящая встреча с королем явно внушала им трепет. Они же сообщили мне, что до Лиссабона, где находится резиденция португальского монарха, всего день пути, и я не знал, стоит ли этому радоваться. На королевской дороге, по которой мы следовали, встречные не раз окидывали меня любопытными взорами, точно приговоренного, ведомого на казнь, что казалось мне дурным знаком. На самом же деле интерес их вызывал мой эскорт.

Уже после наступления темноты мы добрались до замка, стоящего над морем. Где-то очень далеко, у другого берега, колыхались огни судов, а другие огни горели ровно, наводя на мысль, что напротив нас большой город или же военный лагерь. Меня заперли в темнице, снабдив снова черным хлебом с салом, да в придачу принесли полкувшина вина и плащ, что по моим меркам тянуло на роскошные условия. Поэтому заснул я мгновенно, хотя ночью то и дело просыпался от ломоты в костях, поскольку отвык ездить верхом. Наутро все те же стражники пришли меня будить и вывели во двор замка. Огни, примеченные мною вчера вечером, светились в порту города Лиссабона, а отделявшая нас от него удивительно спокойная водная гладь оказалась рекой — португальцы называют ее Соломенным морем[19]. Вскоре нас приняла на борт небольшая галера, ожидавшая с поднятыми расписными веслами, и повезла к причалу на противоположном берегу. В небесной лазури носились чайки, крикливые и свободные, и, наблюдая за их полетом из своего безысходного плена, я размышлял о том, что раз меня так бдительно стерегут, то вряд ли когда-либо выпустят на волю — если, конечно, вообще сохранят жизнь. Меж тем мы уже высадились в Лиссабоне. Меня препроводили в замок, выходящий окнами на реку. Принимавший нас алькайд пожелал узнать, что у меня в мешке, но, как увидел человеческие кости, отпрянул с неприкрытым отвращением на лице. Мои конвоиры поспешили предупредить его, что адмирал запретил отбирать мою ношу.

На закате явился цирюльник и вывел меня на терраску, еще освещенную солнцем, где обрил мне бороду и подстриг жалкие остатки волос, сильно отросшие и запутанные. Посмотревшись затем в зеркальце, я увидел столь дряхлого старика, беззубого и морщинистого, что возможность лишиться жизни показалась едва ли не утешительной — ведь все мои грезы о почестях и сражениях плечом к плечу с господином коннетаблем, коим я предавался на корабле, никак, ну никак не вязались с этим убогим обликом. А посему я проглотил обиду на судьбу и смирился с собственной участью.

По завершении описанной процедуры меня посадили под замок в той же крепости, а когда настал час трапезы, угостили вкусной рыбой, которую здесь готовят с травами и уксусом. Как и в прошлый раз, принесли хлеба и вина. Потом сменился караул, новые стражники тоже хотели знать мою историю, и я рассказал ее, взамен получив от них кое-какое вспомоществование. А вечером меня забрали прежние стражники, провели по широкой улице, где располагались торговые лавки и мастерские ремесленников, и оттуда мы поднялись по склону на вершину высокого холма к алькасару короля Португалии. Меня уже поджидал кое-кто из придворных и секретарей, да и несколько женщин прильнули к окнам в надежде разглядеть пришельца. Тут у меня забрали мешок с костями и через анфиладу залов проводили в просторную галерею с застекленными окнами. Король, тщедушный человечек преклонных лет, сидел возле бронзовой жаровни и глядел на море. Придворный, доставивший меня сюда, предупреждал, чтобы я не приближался к нему больше чем на четыре шага, но я тотчас об этом забыл и, едва король обернулся ко мне, преклонил колено у его ног, как принято у нас в Кастилии, да еще руку поцеловал. Он велел мне встать, и только тогда я отошел на подобающее расстояние, как учил придворный. Король присел на складной стул подле камина, спросил, как меня звать и сколько мне лет. Его свита, услышав, что мне сорок один год, вздрогнула от неожиданности — надо полагать, выглядел я гораздо старше. Затем он приказал, чтобы и мне подали стул, и потребовал подробнейшего описания всех моих приключений начиная с отъезда из Кастилии и заканчивая встречей с Бартоломеу Диашем. Для удобства слушателей я повел свой рассказ на португальском языке, которым владел уже вполне пристойно. И внимали мне король, и его канцлер, и секретари, и множество придворных, тоже притащивших себе стулья и подушки, до тех пор, пока не померк свет в окнах и не зашло солнце. Тогда слуги зажгли канделябры и светильники, в отблесках коих я продолжал говорить. Время от времени кто-нибудь ворошил угли в принесенных с кухни жаровнях. Наконец настал час ужина, и король удалился к столу, а меня стражники увели к себе, дабы по-братски разделить со мной пищу, после чего проводили обратно к королю. Вскоре вернулся и он сам и позволил мне возобновить повествование с того места, где оно было прервано. Закончил я лишь глубокой ночью. Дослушав, король отпустил меня, распорядился выдать мне плащ и чулки потеплее моих и удалился. За ним последовала и вся его свита. Меня же снова водворили в казармы, где я провел ночь на скромной постели, такой же, как у охранников.

На другой день с утра меня привели в большое помещение. Здесь стояли два стола, а по стенам тянулись деревянные полки, заваленные документами и географическими картами. Один из королевских секретарей, виденных мною накануне, объявил о решении высочайшего Совета предоставить мне выбор: либо я до конца своих дней живу в Португалии, либо, коли это мне не по нраву, возвращаюсь в Софалу, откуда меня вывез Бартоломеу Диаш, — как раз через два месяца португальские корабли собираются опять наведаться к тем берегам. Ни за что на свете не хотел я возвращаться в пережитый кошмар, поэтому ответил, что предпочел бы остаться на земле Португалии среди христиан, пускай даже и в темнице. Секретарь загадочно улыбнулся и сказал:

— Не так уж это и плохо, Хуан де Олид. Если задуманное повелителем нашим королем обернется так, как мы рассчитываем, не позже чем через два-три года ты будешь волен отправляться в Кастилию. Зависит же это от того, удовлетворит ли Папа Римский прошение короля, поэтому не в нашей власти воздействовать на исход дела и что-либо твердо обещать.

Со временем я понял, что речь шла о разделении земного шара пополам между кастильским и португальским монархами. Однако тогда я немало дней и ночей потратил, гадая, как это может моя никому не нужная свобода зависеть от столь важных переговоров, в которых участвует сам Папа Римский.

В тот же день, ближе к вечеру, мне вернули мою поклажу, и я покинул казармы охраны. Заглянув в мешок, я удостоверился, что рог единорога по-прежнему там. И неудивительно, ведь все любопытствующие, едва различив в его темной глубине кости и человеческий череп, приходили в ужас и теряли всякое желание еще что-либо выяснять.

Меня снова перевезли на галере через Соломенное море и устроили на ночлег в той же самой крепости, а на следующий день по уже знакомым дорогам я проделал обратный путь до цитадели Сетубала. Из болтовни стражников, сменивших прежних, я узнал, что канцлер распорядился заточить меня в крепость Сагреш, которую отличает самое тесное соседство с морем из всех крепостей португальской земли. Мощный форт и размещенный в нем гарнизон находятся на вершине обрывистой скалы. До места мы добирались ровно неделю, а затем стражники препоручили меня алькайду, попрощались и уехали восвояси.

Начальник гарнизона уже знал из писем, кто я такой, и понимал, что в тюрьму я угодил не за какой-то проступок, а ради пущего соблюдения государственных интересов. Он принял меня радушно, посочувствовал, выделил мне камеру на верхнем этаже, с окошком, куда проникали солнечные лучи, и приказал подчиненным набить мой матрас свежей соломой, дабы мне поменьше досаждала соленая морская влага. Каждый день мне приносили ту же еду, какой питались солдаты и охрана, и вдобавок разрешали по два-три часа гулять на просторной верхней площадке, где стояли пушки. Никто не запрещал мне и развлекать беседой караульных, совершавших обходы, а тем мое прошлое представлялось весьма занятным, и кое с кем из них у меня завязались приятельские отношения.

Так прошло четыре или пять месяцев, и постепенно мне начали доверять, даже дверь моей каморки на ночь не запирали и иногда отправляли меня с каким-нибудь поручением за пределы крепости. Размеры же крепости этой превосходят границы воображения, она занимает целый полуостров, чей высокий скалистый берег обрывается над бурным морем, и не нуждается поэтому ни в каких защитных ограждениях. Единственный рукотворный барьер имеется со стороны узенького перешейка, соединяющего полуостров с сушей, — вот там стена крепкая и хорошо охраняется. Так что мне позволялось свободно передвигаться внутри крепости, ведь сбежать я мог, лишь бросившись в море, от чего бы, без сомнения, погиб — побережье-то открыто всем ветрам и лихие волны возле него бушуют непрестанно.

Словом, алькайд и офицеры доверяли мне все больше и все чаще отпускали в близлежащую деревню, где обитали жены солдат, канониров, а также конюхов и слуг. Деревня та начинается в двух арбалетных выстрелах от крепостных ворот и состоит из горстки совершенно нищих домишек. Порой караульные посылали меня туда купить вина, которое устав запрещал держать в крепости, или принести горячей еды из таверны и давали за это немного денег либо угощали какой-нибудь снедью или тем же вином. А поскольку они были люди недалекие, то и я скрыл свое истинное лицо под маской простачка, чтобы вернее завоевать их расположение и дружбу. Они же, чтобы скрасить тоскливые часы караула, звали меня на свои посты и просили рассказать о стране негров. Больше всего их интересовало, каковы негритянки на ложе, охотно ли отдаются они белым мужчинам, как выглядят их срамные части и правда ли, что части эти у них тверже и горячее, чем у белых женщин, — обо всем том они могли слушать бесконечно, отпуская соответствующие шуточки. Их командир по имени Баррионуэво любил повторять, что в один прекрасный день они погрузятся на галеру и назначат меня адмиралом охранников Сагреша, чтобы я отвез их к негритянкам. И прославит нас великий труд — оплодотворение всех до единой обитательниц Африки и приумножение ее населения. Потому и относились они ко мне дружески, делились своими секретами, а я старался всем угодить. Из-за содержимого мешка меня прозвали „убогий с прахом“ — не в насмешку над моими несчастьями, а всего лишь по простоте солдатской души. Имени моего никто и не помнил — я был теперь „убогий с прахом“.

Глава двадцать первая

Некоторое время спустя я свел знакомство с хозяйкой местной таверны. Звали ее Леонор, долгие годы она прожила солдаткой, а после осталась вдовой. Ни лицо, ни стати ее красотой не блистали, однако стоило сойтись с ней поближе — и в ней обнаруживалось подлинное очарование. Поначалу она прониклась состраданием к однорукому пленнику, а там, день за днем, кончилось тем, что мы разделили ложе, поддавшись велению человеческой природы, и я не спешил покидать ее дом, когда приходил с кувшинами, чтобы отнести солдатам вина. Однажды я остался у нее до утра, и караульные, хоть и заметили мое отсутствие в камере, ничего не сказали — они ведь знали, где я пропадаю. Вот так постепенно у меня вошло в привычку иногда ночевать у Леонор ла Табарты — это ее полное имя, — и никто не возражал и не запрещал мне этого. Все видели, что я неплохо устроился, что я спокоен и доволен, никому и в голову не приходило, что я могу помышлять о побеге. Мне и самому хотелось обосноваться там навсегда, потому что моя добрая Леонор, хоть и не была красавицей, если смотреть только на усики над губой да на рябоватую кожу лица, увядшего от тяжелой жизни, казалась мне слаще меда. Прильнув к ее груди, я забывал свои печали, согретый ее теплом, засыпал как младенец; ее ласковые ладони, огрубевшие и мозолистые от многолетнего труда, приносили мне утешение. И я целовал ей ручки, как благородной даме, и говорил комплименты по-кастильски, и декламировал стихи, которые она обожала слушать и в ответ читала мне другие, на португальском языке, мягком и нежном, словно шелк девичьих щечек. Ветреными февральскими ночами мы лежали вместе, греясь друг о дружку под шерстяными одеялами, пока в угловом камине догорали поленья, а вдали неусыпное море с грохотом штурмовало скалы. Сто лет я мог бы быть счастлив подле Леонор ла Табарты.

Однако, даже и превратившись в старую развалину, я не желал покоя и каждый день прогуливался вокруг замка, глядя на море с высоты полуострова. Думы мои устремлялись к Кастилии, к алькасару, где наш король все ждет единорога, к тому залу во дворце господина коннетабля, где по вечерам друзья моей юности собираются поиграть в кости или в карты, — быть может, порой они говорят и обо мне, гадают, жив я или умер. Перед глазами у меня развевались войсковые знамена, падали кости жребия, уши закладывало от пения труб и боя барабанов — как всегда бывало, когда господин мой коннетабль выступал против мавров. Сколько же я пропустил громких победоносных сражений, которыми так упивался до начала своей африканской миссии! Впрочем, я прекрасно сознавал, что мне, одряхлевшему калеке, подобные фантазии служат лишь средством самообмана: дескать, вот ступлю на родную землю — и тотчас вновь стану молодым и сильным. Конечно же, это было никак невозможно, я просто-напросто сочинял себе утешительные сказки, чтобы отогнать грусть и как-то склеить осколки своей жизни. И тем не менее я твердо вознамерился не сдаваться, но покинуть Сагреш — чем скорее, тем лучше — и вернуться в Кастилию. Оставалось только придумать, как это осуществить. Бежать следовало поутру, предварительно показавшись многим на глаза, чтобы меня не хватились до вечера, и далее пробираться незнакомыми тропами сначала в сторону Лиссабона, где меня вряд ли станут искать, а потом сворачивать на восток, в направлении Кастилии. Не забывал я, однако, и о том, что если королевские посланники начнут высматривать на дорогах однорукого путника, то легко нападут на мой след, а изловив меня, приговорят к куда более строгому заключению, и тогда я лишусь всех вольностей и преимуществ, коими нынче пользуюсь. Такого рода соображения обычно охлаждали мой пыл на несколько дней, пока мечта о побеге не возвращалась с прежней навязчивостью. Однажды, пережевывая в который раз свои планы и сомнения, я столкнулся с двумя офицерами из крепости, и один из них, желая подшутить надо мной, сказал другому:

— В один прекрасный день наш убогий улизнет от нас в Кастилию закапывать косточки своего монаха, как обещал ему.

Слова его, пусть и оброненные в насмешку, навели меня на дельную мысль: мое смирение будет выглядеть намного естественнее, если я притворюсь, будто похоронил кости здесь. Тогда все окончательно убедятся, что я и не думаю бежать. Так я и поступил — обождал месяц, чтобы офицеры позабыли о своей шутке и не связали ее с моим решением, потом отправился к начальнику гарнизона и капеллану просить позволения захоронить прах фрая Жорди на крепостном кладбище. Они охотно разрешили, и, когда я водрузил крест над фальшивой могилой, капеллан даже сам прочел заупокойные молитвы. На самом же деле кости и рог единорога были мною спрятаны среди скал над морем почти в полулиге от крепости.

После мнимых похорон прошел еще месяц, лето стояло в разгаре. И вот, заночевав, по своему обыкновению, у Леонор, я с утра пораньше вернулся в крепость, чтобы стражники на воротах меня видели. Вскоре вышел снова и сказал им, что иду купаться на близлежащий берег, где солдаты частенько освежались в жару. И действительно направился туда — разделся, зашел в воду, оставив на песке хорошо заметные следы ног, и поплыл в сторону, к прибрежным скалам. В этих скалах я заблаговременно припрятал одежду, обувь и свои скромные денежные сбережения. Одевшись, я скорым шагом двинулся по укромным безлюдным местам к тайнику с костями, забрал мешок и дальше пробирался лесом, пока не очутился в двух лигах от Сагреша. А там уже вышел на королевский тракт, тянущийся вдоль всего побережья на восток, а значит, насколько я знал, ведущий в Кастилию.

Расчет мой был таков: когда обитатели крепости обо мне вспомнят и бросятся искать, то найдут на берегу мои вещи и определят по следам на песке, что в море я вошел, но обратно не вышел. Решат, будто я утонул, а тело съели рыбы, и прекратят поиски. Я же тем временем довольно быстро удалялся от Сагреша и ночь провел в лесу под дубом, опасаясь показываться людям — вдруг кто узнает и сообщит обо мне. Но уже на следующий день я остановился на отдых в деревне под названием Сильвеш, купил хлеба и сыра, поспал в стоге сена у стены церкви, что служил ночлегом нищим скитальцам. Рассвет застал меня уже снова на большой дороге, по которой я следовал никем не замеченный, как любой другой путник. В дальнейшем я делал более короткие и спокойные дневные переходы, не прячась, как беглец, но и стараясь не сталкиваться с патрулями и блюстителями порядка, дабы моя персона не вызвала у них вопросов. Простодушные крестьяне, жалея бедного калеку, иногда угощали меня фруктами или отдавали остатки обеда, что позволяло сберечь скудные монетки в моем кармане.

На двадцать пятый день пути я достиг деревни Сан-Антонио, находящейся на самом краю португальских владений. За нею течет большая река Гуадиана, которая широко разливается в устье, — она и разделяет два королевства. Деревня Айамонте, что на другом ее берегу, принадлежит уже Андалусии, то есть повелителю нашему королю. Спал я в ту ночь на прибрежном песочке, благо погода стояла жаркая, а минувший день провел впроголодь, ни разу не поел, чтобы не высовываться на дорогу — иначе все усилия последнего месяца могли вылететь в трубу, узнай меня кто-то из стражи или королевских арбалетчиков, коих на пограничье полным-полно. Поэтому, дождавшись зари, я пошел вдоль реки и вскоре набрел на рыбаков, вытаскивавших из воды свои лодки. Прислушался к разговорам, определил, которые из рыбаков кастильцы, и выбрал на глаз самого подходящего для исполнения моего замысла.

— Вот это будет твоим, если перевезешь меня на тот берег, — шепнул я ему, показав все оставшиеся у меня деньги.

Он спросил, кастилец ли я, услышав утвердительный ответ, подумал немного и велел садиться в лодку. Затем с помощью своего напарника столкнул ее обратно в реку, и мы поплыли. Гребли они молча, без единого слова, и, как мне показалось, недвусмысленно поглядывали на лежащий у моих ног мешок. Испугавшись, как бы меня не убили и не выкинули за борт, дабы присвоить добро, я развязал мешок, демонстрируя его содержимое, и пояснил:

— Это прах святого человека, который я поклялся захоронить в его родной кастильской земле.

Рыбаки ничего на это не сказали, только продолжали налегать на весла и в конце концов высадили меня на сушу по ту сторону реки. Я отдал им деньги, и они уплыли, очень довольные.

День, когда я вновь ступил на землю Кастилии, пришелся на второе августа года тысяча четыреста девяносто второго от Рождества Христова. Забросив мешок на плечо, я ощутил такой восторг и такую бодрость, словно и впрямь помолодел на десяток лет. Миновав рыбацкие хижины упомянутой деревушки Айамонте, я остановился утолить жажду у бьющего неподалеку родника. В жизни не пивал я ничего чище, вкуснее и прохладнее этой воды — воды, освященной моим возвращением. Какая-то добрая самаритянка, заприметив однорукого странника, принесла мне в плошке жареной рыбы, которую я съел с наслаждением. Женщина, пока смотрела, как я жую, осведомилась, откуда я иду, и я ответил, что из королевства португальского, а затем в свою очередь спросил ее, нет ли где поблизости францисканской обители — дескать, невыполненный обет меня обременяет и надобно с ним покончить. И тут же узнал, что всего в пяти лигах находится монастырь Ла-Рабида, как раз францисканский, женщина даже объяснила мне, как быстрее всего до него добраться. Простившись с нею, я отправился в указанном направлении и весь день шагал по пыльным дорогам, ничуть на это не досадуя, напротив, то и дело напевая Те Deum Laudamus и слушая, как голос мой разносится по сухим безлюдным окрестностям.

Под вечер я очутился в селении Пунта-Умбрия, где воды не то реки, не то морской бухты преградили мне путь. Там я познакомился с одним рыбаком, и тот предложил мне переночевать у него в лодке — а наутро он отвезет меня на другой берег, в местечко под названием Палос, где и обитают францисканцы. Перед рассветом он разбудил меня, и мы спустили лодку на воду. Его юный сын помогал грести — вместе они ловко огибали многочисленные мели, где среди густых зарослей тростника копошились утки. Наконец мы вышли в море и вернулись потом не на прежнее место, а в рыбацкую гавань Палоса — там поднимали паруса три каравеллы, одна большая и две малые, как в португальском флоте, только над этими реяли кастильские флаги. У причала собралась огромная толпа; женщины и дети, рыдая, прощались с мужчинами, точно провожали их в дальнее путешествие. Мой спутник указал на нескольких монахов, с кем-то беседовавших посреди этого столпотворения, и сообщил, что это и есть францисканцы, которых я искал. Я бросился к ним, поклонился, поцеловал кресты, и один из них, судя по виду — главный, объяснил, что лучше бы нам спокойно поговорить, когда они закончат раздавать благословения отбывающим мореплавателям. Мне тут же стало ужасно стыдно за свою несдержанность, и я извинился перед идальго, чей разговор со святыми отцами столь неучтиво прервал. Кажется, он и был адмиралом этой флотилии, и звали его, как я успел расслышать, Христофор Колумб. А отправлялись его корабли к берегам Индии недавно открытыми новыми путями, более короткими и удобными. Меня охватила грусть при виде молодых удальцов, бесстрашно уходящих в полное опасностей море, так же как и мы с товарищами много лет назад. Однако я благоразумно молчал и ждал в сторонке, пока корабли не отчалили. Только когда паруса уже были далеко и силуэты людей, машущих на прощание земле с кормовых надстроек, стали едва различимы, я вернулся к монахам, изложил свою просьбу и предъявил останки, подлежащие погребению. Они пригласили меня в свой монастырь Ла-Рабида, расположенный неподалеку, о котором мне говорила женщина в деревне.

Я сидел во дворе, пока монахи ходили за настоятелем, и вскоре он сам ко мне вышел — бодрый старец с белоснежной бородой. Он провел меня в помещение, предложил сесть, спросил, не голоден ли я, и тут же велел принести мне молока и хлеба. Я с большим удовольствием поел, после чего приступил к рассказу о себе, и о том, кому принадлежат кости в моем мешке, и о том, как я двадцать лет служил королю далеко за пределами Кастилии. Выслушав все до конца, настоятель поднялся, подошел к окну и долго смотрел во двор, словно одолеваемый тяжкими думами. Наконец он снова повернулся ко мне и сказал:

— Сын мой, многое изменилось в твое отсутствие. Во-первых, король, чьим интересам ты столь безоглядно предан, преставился восемнадцать лет назад, и ныне королевством правит его сводная сестра донья Изабелла, да ниспошлет ей Господь долгие годы процветания. И вряд ли она пожелает вознаградить тебя за все, что ты вытерпел ради ее брата, потому что, пока вы странствовали, здесь шла беспощадная война за корону между нею и дочерью Энрике. Впоследствии победительница не проявляла милосердия к тем, кто остался верен интересам Энрике. Более того, их постигла не менее печальная участь, чем самого короля, прожившего несчастливую жизнь и погибшего бесславной смертью.

Так я узнал, что повелитель наш король Энрике умер в тысяча четыреста семьдесят четвертом году от Рождества Христова, в двенадцатый день декабря. Больной, страждущий душой и телом, обманутый и преданный всеми, кого любил, он помутился рассудком и сбежал из мадридского алькасара, где проживал зимой, в загородный дворец Эль-Пардо — верхом, совсем один, сопровождаемый лишь собственной тоской. Слуги, бросившиеся за ним вдогонку, нашли его дрожащим и обессиленным под дубом. Когда его водворили обратно в алькасар, он упал на постель, как был, в мокрой одежде, — да так и умер. Хоронили короля все в том же грязном камзоле, в каком застигла его смерть, босым, без бальзамирования и без церемоний, подобающих высокой особе. Тело возложили на доски от старого стола, и несли его на плечах простые слуги. Сначала его доставили в Сан-Херонимо-дель-Пасо, а оттуда переправили в Гвадалупе, где и предали земле.

В свете таких известий я решил завтра же отправиться в Хаэн, чтобы предстать перед господином моим коннетаблем и, испросив его дозволения, совершить паломничество в Гвадалупе. Рог единорога я хотел взять с собой и оставить в церкви как посмертное приношение. Но настоятель грустно покачал головой: коннетабля Ирансо тоже уж нет среди живых, он погиб еще раньше своего сеньора короля Энрике и еще более дурной смертью. В тысяча четыреста семьдесят третьем году в двадцать первый день марта его убили во время мессы в хаэнской церкви. Коннетабль молился на своем обычном месте, на ступенях главного алтаря, как вдруг вошел человек с закрытым лицом и ударил его по голове прикладом арбалета. Удар тотчас вышиб дух вон из коннетабля и пресек его жизнь.

Затем настоятель поведал мне и о других переменах, случившихся в мое отсутствие: о взятии Гранады кастильской королевой, о том, что нет теперь ни границ, ни войны с маврами — повсюду мир и благополучие и на дорогах королевства царит порядок. И хотя священник этого не произносил вслух, догадался я также о том, что в Кастилии не осталось места бедным рыцарям, особенно одноруким, ибо времена рыцарства миновали и отныне правят бал купцы и ремесленники — те, кто обогащает казну посредством выгодной торговли и упорного труда.

Ужинал и спал я в тот день с обитателями монастыря, а наутро мы похоронили останки фрая Жорди из Монсеррата в деревянном гробике в углу монастырского кладбища, под ветвями, что простер через забор раскидистый каштан, росший по другую его сторону. И я подумал, что фраю, с его необъятной тучностью, приятно будет покоиться в этой прохладной тени и что он нашел достойный приют после того, как обошел со мною полмира — и живым и мертвым. Тут ком встал у меня в горле, и я расплакался так горько и безутешно, как не плакал за все годы злоключений, в то время как монахи выпевали латинские слова молитв, с какими они обычно хоронят своих собратьев. Потом настоятель сочувственно положил руку мне на плечо, и в полной тишине мы вернулись в церковь.

Еще через два дня, когда я стал прощаться, настоятель дал мне новые башмаки, еды в дорогу и несколько монет. Я повернул на север, вознамерившись прежде всего добраться до Гвадалупе. Шагая по пыльным дорогам, я не обращал внимания ни на палящее солнце, ни на собак, что меня облаивали, словно не имел ко всему этому отношения, словно тело мое принадлежало кому-то другому, а настоящее умерло давным-давно, в раскаленных африканских степях.

В деревнях, через которые лежал мой путь, мне подавали милостыню, а я рассказывал мою историю всем желающим ее послушать, и крестьяне, преисполнившись жалости, разрешали мне переночевать на сеновале и подносили миски похлебки, лепешки или другую незамысловатую пищу, какую мой беззубый рот еще способен был прожевать. Когда же я называл свой возраст, их лица выражали потрясение: как же быстро может сгореть человек!

И наконец однажды утром я вошел в Гвадалупе — и не сумел сдержать жгучих слез, вспоминая, как впервые прискакал сюда в поисках короля и не нашел его, вспоминая прежнего себя, статного красавца дружинника, которому не занимать было ни силы, ни доблести, которому не жаль было тратить как вздумается свою бьющую через край жизнь, ибо казалось, источник ее не иссякнет вовек. Переступив порог сумрачной церкви, я приблизился к главному алтарю, благоговейно преклонил колено перед лампадкой и долго молился за упокой души моего короля, и за коннетабля, и за фрая Жорди из Монсеррата, и за Андреса де Премио со товарищи, и за возлюбленную мою донью Хосефину, так нежно прощавшуюся со мной в последний раз, не ведая, что на этой грешной земле мы более не свидимся. Когда я утер слезы и уже собирался уйти, ко мне подошел один из местных монахов и спросил, что привело меня сюда. Я объяснил, протянув ему рог единорога: вот, желание повелителя нашего короля исполнено, я принес его в дар монастырю, дабы почтить память Энрике Кастильского. Монах осторожно взял у меня рог и долго держал в руках, не говоря ни слова, а потом показал мне надгробие короля, гладкий камень в углу нефа, чуть побольше прочих, но без всяких украшений и надписей. Признаться, порой меня посещало искушение облегчить мое нищее существование, продав рог какому-нибудь лекарю за большие деньги, но все же я предпочел оставить его покоиться рядом с прахом короля, нежели наживаться на нем, потому что… какой лекарь заплатит мне ту непомерную цену, которую отдали за этот почерневший, исцарапанный кусок кости все, кто отправился на его поиски двадцать лет назад?

На том я и вышел из церкви. И такая усталость меня одолела, что я опустился без сил на высоком пороге, подставив лицо мягким лучам заходящего солнца. И нахлынули на меня все эти воспоминания, и снова сотрясся я от рыданий и сидел так долго, пока не сгустилась ночная тьма. Закрылись двери храма, замерцали звезды на небосклоне, собаки залаяли вдалеке. И тогда я ушел оттуда куда глаза глядят. Один.

Эпилог

Протокол эксгумации останков Энрике IV

Королевский монастырь Гвадалупе

(Касерес)

В Королевском монастыре города Гвадалупе, вечером девятнадцатого октября тысяча девятьсот сорок шестого года, с разрешения его высокопреосвященства архиепископа Толедского и его преосвященства епископа благословенной провинции Андалусия, члены Академии истории Касереса их превосходительства доктор Мануэль Гомес Морено и дон Грегорио Мараньон Посадильо, а также член-корреспондент Академии Касереса дон Мигель Орти Бельмонте в присутствии приора Королевского монастыря Франсиско С. Сулоаги и преподобных отцов Хулио Элорсы, Клаудио Лопеса, Арканхеля Боррада и Энрике Эскрибано присутствовали в церкви Богородицы при вскрытии захоронения королевы Марии Арагонской и короля Энрике IV Кастильского.

Под плитой с барельефом, находящейся под изображением Благовещения с северной стороны главного алтаря, обнаружена галерея с полуцилиндрическим сводом и стрельчатыми арками, а в ней — два простых деревянных гроба XVII века. В одном из них найдены мумифицированные, но плохо сохранившиеся останки королевы Марии, завернутые в льняной саван. Данная мумия не предоставляет материала для изучения. В другом гробу — останки Энрике IV, завернутые в парчу XV века и льняной саван. На теле фрагменты бархатной одежды, а также сапог либо ботинок на шнуровке. Было проведено антропологическое исследование мумии. Кусочек парчи взят для изучения, после чего будет передан в Музей тканей и вышивки Королевского монастыря.

В углу второго гроба найден веретенообразный серый предмет. По заключению специалистов из Института зоологии Высшего совета по научным исследованиям, предмет определен как фрагмент рога африканского носорога.

По окончании сбора данных, необходимых для отчета Королевской академии истории, галерея закрыта, барельеф возвращен на прежнее место и составлен настоящий протокол за подписями представителей францисканского ордена, членов комиссии и свидетелей. (Подписи следуют ниже.)

С подлинным верно,

Секретарь комиссии,

Гвадалупе, дата, и проч.

(Четырнадцать подписей)

em
em
Подразумевается древнеримский акведук в Сеговии.
em
Как гласит легенда, святой Иаков (
em
em
em
em
Речь, очевидно, идет о сражении при Лас-Навас-де-Толоса (1212), когда объединенные войска испанских королевств Кастилии, Леона, Арагона и Наварры во главе с кастильским королем Альфонсом VIII разгромили армию Альмохадов. Эта битва явилась переломным моментом в истории Реконкисты; после нее начался развал государства Альмохадов и быстрое территориальное расширение испанских государств. Цифры, приведенные рассказчиком ниже, разумеется, мифические.
Местоположением этого мифологического эквивалента рая часто назывались Канарские острова.
em
em
„Хвала тебе, Господи“
em
em
em
em
em