Харлан Эллисон

Миры Харлана Эллисона. Том 3. Контракты души


Контракты души

Вы меня слышите?

Задним числом: 480 секунд

Вместе с маленьким народцем

Живой и невредимый в одиноком путешествии

Странное вино

<p>Контракты души</p>
<p>Вы меня слышите?</p>

Я часто думал о том, как рассказать эту историю.

Первый раз я хотел начать так:

"Я стал исчезать во вторник утром".

Но потом я подумал и решил, что лучше будет иначе:

"Это история ужасов".

Так действительно лучше. Но, подумав еще (а времени думать у меня было хоть отбавляй, уж можете поверить), я пришел к выводу, что и так и так получается какая-то мелодрама, и если я. хочу с самого начала строить свой рассказ на доверии и правде, то и начинать следует с того, как все началось, и довести историю до сегодняшнего дня, предложить свое объяснение, а уж потом вы решайте сами.

Вы слушаете?

Возможно, причиной всему мои гены. Или хромосомы. Та или иная комбинация, сделавшая меня прототипом Каспера Милкветоста. Год назад, в марте, во вторник, я проснулся, уверенный, что я такой же, каким просыпался сотни раз. Мне сорок семь лет, уже появилась лысина, но зрение у меня хорошее, очками пользуюсь только для чтения. Мы с Алмой спим в разных комнатах, и поскольку я подвержен простуде, я всегда ношу длинное теплое ночное белье.

Единственное, что, возможно, хоть как-то выделяет меня из ряда обычных людей, — это мое имя. Меня зовут Винсоки.

Альберт Винсоки.

Знаете, как в той песенке:

Пристегнись, Винсоки, все окей, Винсоки, Только крепко-крепко пристегнись!

Меня с самого детства так дразнили, но я по характеру человек миролюбивый и не обидчивый. Другой бы возненавидел эту песню, а я стал воспринимать ее чуть ли не как собственный гимн. Если уж я что-нибудь насвистываю, так скорее всего эту песенку.

Ну ладно…

В то утро для душа было слишком холодно, поэтому я просто плеснул воды в лицо и быстро оделся. Как только я вышел на лестницу, Зазу — персидская кошка жены — скользнула у меня между ног. Зазу довольно спокойная кошка, я никогда не имел с ней проблем, хотя она старательно и демонстративно делала вид, что меня как хозяина не существует. Но в утро, о котором идет речь, она просто прошмыгнула мимо, даже не фыркнув. Пустяк, но необычный.

Это было предзнаменованием.

В гостиной Алма уже выложила на диван утреннюю газету, как она делала в течение двадцати семи лет. Я на ходу подобрал ее и прошел к себе. В кабинете на столе ждал меня стакан сока. Слышно было, как внизу на кухне возится Алма. Как обычно, она что-то бубнила себе под нос-одна из пренеприятнейших ее привычек. В глубине души это добрейший человек, но когда она злится, то начинает бубнить. Никаких гадостей, Боже упаси, зато на самом пороге слышимости, так что это достает хуже крика, вы уж поверьте. Она прекрасно знала, что это меня бесит, а может, и не знала, я уже не уверен.

Вряд ли она полагала, что я вообще способен на сильные чувства.

Как бы то ни было, в то утро она бубнила и бормотала, так что я не выдержал и крикнул:

— Доброе утро, дорогая! Я уже встал. — После чего углубился в газету и сок.

В газете писали о всякой ерунде, а сок… ну что особенного в апельсиновом соке?

Между тем время шло, а бормотание Алмы не затихало. Наоборот, оно становилось громче и назойливее:

— Ну где этот тип? Прекрасно же знает, как я не люблю, когда опаздывают к завтраку. Ну вот… яйца остыли. Ну где он?

Это длилось довольно долго, хотя я периодически выкрикивал:

— Алма, ради Бога, прекрати! Я уже спустился!

Я уже внизу, неужели непонятно?

Наконец она в ярости промчалась мимо меня в спальню. Я слышал, как она выскочила на лестницу, ухватилась за перила, встала на первую ступеньку, запрокинула голову и заорала:

— Альберт! Ты спускаешься или нет? Ты что, опять в туалете? Снова почки? Хочешь, чтобы я поднялась?

Это было уже слишком. Я отложил салфетку и вскочил. Подойдя к ней сзади, я произнес как можно мягче:

— Алма, дорогая! Что с тобой происходит? Я здесь!

Это не возымело ни малейшего эффекта. Она еще повопила, а потом затопала по лестнице. Я сел на ступеньки, уверенный, что Алма либо совсем спятила, либо лишилась слуха, либо еще что-нибудь.

Я не знал, что делать. Я был совершенно растерян. И решил позвонить доктору Хэршоу. Я набрал его номер; после трех гудков он снял трубку и сказал «Алло».

В какое время суток я ни звонил бы доктору Хэршоу, я всегда чувствовал себя виноватым. Он устрашал своим голосом. Сегодня я почувствовал себя как никогда неловко; в тоне доктора звучали раздраженные нотки. Похоже, я его разбудил.

— Простите, что потревожил вас в такое время, доктор, — поспешно произнес я. — Это Альберт Винсо… Он перебил меня, громко повторив: "Алло? Алло?"

— Алло, доктор?. Это Аль…

— Кто говорит?

Я уже не знал, что сказать, и, решив, что меня не слышно, завопил что было сил:

— Доктор, это…

— О черт, — проворчал он и швырнул трубку.

Я еще секунду стоял, таращась на телефон, и боюсь, на лице моем было написано крайнее замешательство. Сегодня, похоже, все оглохли. Я уже собрался перезвонить, как в столовую вошла, бубня себе под нос, Алма.

— Куда запропастился этот тип? Не мог же он уйти не позавтракав? А если и так, мне меньше забот!

Она едва не толкнула меня!.. Ну, это было уже слишком! Я кинул трубку и побежал за ней. Последние годы Алма уделяла мне все меньше внимания, временами просто меня игнорировала. Делала вид, что не слышит, не реагировала на прикосновения… Подобное происходило все чаще, но сегодня! Это уже слишком!

На кухне я встал за ее спиной. Она продолжала бубнить, яростно выскребая из сковородки яйца. Я выкрикнул ее имя. Она не обернулась и даже не прервала своего бормотания.

Я вырвал сковородку у нее из рук и изо всех сил ударил ею по плите. (Поступок мне не свойственный, но, с другой стороны, и ситуация была необычна.) От грохота Алма даже не вздрогнула. Она направилась к холодильнику и полезла за кубиками со льдом.

Это послужило последней каплей. Я грохнул сковородку об пол и выскочил из кухни. Я чуть не выругался, так я был зол. Что за игры? Ну ладно, ей не хочется готовить мне завтрак, придется мириться еще и с этим. Так почему она не скажет прямо?

К чему этот цирк?

Надев пальто и шляпу, я выскочил из дома, изо всех сил хлопнув дверью.

Взглянув на часы, я понял, что автобус уже ушел.

Я решил остановить такси, хотя и отдавал себе отчет в том, что мой кошелек может не выдержать подобных трат. Впрочем, выбора не оставалось, так что я прошагал мимо автобусной остановки и махнул рукой проезжающему такси.

Проезжающему. Именно так. Потому что машина проехала, даже не притормозив. У водителя не было никаких причин меня не взять. Может, он возвращался со смены? Скорее всего. Но после того как мимо меня точно так же проехали восемь свободных такси, я понял, что дело в другом.

Но я еще не понимал, что случилось. Показался автобус, и я решил поехать на нем. На остановке стояла молоденькая девчушка в узкой юбочке и смешной шляпке. Я робко улыбнулся и сказал:

— Что случилось сегодня с такси, непонятно.

Она меня не заметила. То есть не отвернулась, как от какого-нибудь приставалы, и не покосилась в мою сторону; она вообще не поняла, что я рядом.

У меня не было времени на размышления, автобус остановился, и девушка вошла. Я поднимался следом и едва успел заскочить, как двери с шипением захлопнулись, защемив полу моего пальто.

— Эй, вы меня зажали! — крикнул я водителю, но он не обратил на меня никакого внимания. Он наблюдал в зеркало, как девушка игривой походкой проследовала по салону и села, а потом принялся насвистывать.

В автобусе было полно людей, и мне не хотелось изображать из себя дурака. Поэтому я просто дотянулся до его штанины и подергал ее. Он по-прежнему не реагировал.

Тогда я начал что-то соображать.

Я разозлился, выдернул застрявшую полу и решил поиграть у водителя на нервах. Я демонстративно направился по салону, ожидая в любую секунду услышать: "Эй, мистер! Вы не заплатили!"

Тогда бы я ответил: "Я куплю билет и сообщу на фирму, как вы работаете!"

Но и в этой крошечной радости мне было отказано. Водитель даже не повернулся в мою сторону. Это разозлило меня больше, чем если бы он нахамил. И вообще, что, черт возьми, происходит?!

Именно так я тогда и подумал. Надеюсь, вы простите мою несдержанность, но я хочу рассказывать в той последовательности, как все происходило.

Вы слушаете?

На выходе я свирепо пихнул толстяка в тирольской шляпе и прямо-таки раскидал стайку школьниц, отчаянно пытаясь хоть как-то привлечь к себе внимание. На меня никто и не взглянул. Я даже… стыдно признаться, но я шлепнул одну старшеклассницу по… пониже спины. Она не обернулась и продолжала рассказывать о каком-то парне, который, судя по всему, пошел в этом. деле гораздо дальше.

Вы и вообразить не в состоянии, какое я испытал отчаяние!

Оператор лифта в моем учреждении спал. Может, он и не совсем спал; у нашего Вольфганга представьте, его зовут Вольфганг, а он даже не немец, меня это раздражает, — так вот, у Вольфганга всегда сонный вид. Я толкнул его, дернул за ухо, но он продолжал мирно посапывать на своем откидном стульчике. Наконец, окончательно выйдя из себя, я выпихнул Вольфганга из лифта и сам нажал нужную кнопку. К тому времени я уже сообразил, что в силу поразившего меня недуга я стал уж не знаю, к добру ли — невидимым для окружающих. Невероятным казалось то, что люди — не реагировали на мои шлепки, толчки и даже выбрасывания из лифта. Но именно так все и было.

Я окончательно растерялся, хотя, как это ни покажется странным, страха не испытывал. Возможности кружили голову. В глазах стояли кинозвезды и несметные богатства.

И тут же таяли.

Ибо какая радость от богатства и женщин, если ее не с кем разделить? Так что я отогнал образ величайшего в истории грабителя банков и начал думать, как выбраться… из создавшегося положения.

Я вышел из лифта на двадцать шестом этаже и по коридору дошел до своего кабинета. За двадцать семь лет надпись на двери не изменилась:

"Рэймс и Клаус. Экспертиза бриллиантов и драгоценностей".

Я распахнул дверь и… На мгновение сердце мое подкатилось к горлу, ибо то, что я увидел, до сих пор остается самой большой загадкой. Фриц Клаус, огромный, краснорожий Фриц Клаус, с маленькой бородавкой возле рта, кричал на меня:

— Винсоки! Недоумок! Сколько раз я говорил, что на бусах надо завязывать тесемки! Теперь у нас на полу сто тысяч долларов для уборщицы. Идиот!

Но кричал он не на меня. Он просто кричал, вот и все. По сути, удивляться было нечему. Клаус и Джордж Рэймс редко разговаривали со мной… тем более не утруждали себя криком. Они знали, что я делаю свое дело… во всяком случае, делал на протяжении двадцати семи лет, и этого им хватало.

Но Клаусу просто необходимо было поорать. Кричал он не на меня, а в воздух. Да и как он мог кричать на меня, если меня не было?

Он опустился на колени и принялся собирать маленькие неограненные бриллианты, которые сам же рассыпал, а когда собрал их все, залез зачем-то под мой стол и окончательно перепачкал костюм.

Потом он вылез, отряхнулся… и вышел. Мне казалось, что я пришел на работу. Но он меня не увидел. Я словно пропал.

Я развернулся и вышел в холл.

Лифт ушел.

Пришлось долго ждать, прежде чем я попал в вестибюль.

Лифт не откликался на мой вызов.

Пришлось ждать, пока кому-то тоже не понадобилось вниз.

И вот тогда меня охватил настоящий страх.

Брак мой был весьма тих, жил я мирно и незаметно. И вот теперь у меня отняли возможность уйти, хлопнув за собой дверью. Меня просто задули, будто свечу. Каким образом, когда и где — роли не играло. У меня украли то, что я всегда считал своей непременной собственностью — ну, как налоги. Но и этого меня лишили. Я стал тенью, привидением в мире живых. Впервые за всю жизнь мои переживания и страдания прорвались в безысходном отчаянии. Но я не расплакался.

Я ударил человека. Изо всех сил. Прямо в лифте.

Я ударил его в лицо и почувствовал, как хрустнул нос, потекла темная кровь. Костяшки пальцев заныли, и я ударил его еще раз, потому что у меня, Альберта Винсоки, отняли мою смерть. Меня сделали еще ничтожнее. Я никогда никому не досаждал, и вообще меня редко замечали, а теперь никто не сможет меня оплакать и подумать именно обо мне… Меня ограбили!

Я ударил его третий раз, и нос сломался.

А мужчина ничего не заметил. Он вышел из лифта, весь залитый кровью, и даже не утерся.

Только тогда я заплакал.

Я плакал долго. Лифт ходил вверх и вниз, и никто не видел, что я стою в нем и плачу.

Наконец я вышел и побрел по улицам, пока не стемнело.

Две недели могут пролететь очень быстро.

Если вы влюблены. Если вы богаты и ищете приключений. Если вы полны здоровья, а мир привлекает и манит вас. Тогда две недели пролетают как один день.

Две недели.

Последующие две недели оказались самыми длинными в моей жизни. Ибо они были адом. Одиночество. Полное, изматывающее одиночество в толпе.

В неоновом сердце города я стоял посреди улицы и кричал, чтобы кто-то меня заметил. Меня едва не сбили.

Две недели я бродяжничал, спал, где мне заблагорассудится — на скамейках в парке, в номере для молодоженов в «Уолдорфе», в собственной кровати дома. Я пил и ел все, что хотелось. Строго говоря, я не воровал, ибо без еды я бы не прожил.

Несколько раз я приходил домой, но Алма прекрасно обходилась и без меня. Продолжала жить, как говорится. Никогда не думал, что она еще способна, тем более с учетом того, как она растолстела за последние годы… но вот он! Джордж Рэймс. Мой босс… бывший босс, поправил я себя.

Так что от обязанностей по отношению к семье и службе я был освобожден.

Алма получила дом и Зазу. А теперь, как выясняется, ей достался еще и Джордж Рэймс. Вот тебе и толстая дура.

К концу второй недели я превратился в развалину. Небритый, грязный… но никому до этого не было дела. Никто меня не видел, и никто мной не интересовался.

Моя первоначальная агрессивность переросла в устойчивую неприязнь к окружающим. Ничего не подозревающие прохожие, становились объектом моих нападений. Я пинал женщин и шлепал детей.

Меня не трогали стоны и вопли избиваемых. Что значит их боль по сравнению с моей… хотя, собственно, никто из них и не кричал. Очевидно, мне мерещилось. О, как я хотел исторгнуть у них хоть один стон! Это означало бы, что я — один из них, что я тоже существую.

Увы.

Две недели! Черт! Утраченный рай!

Прошло немногим более двух недель с того дня, как Зазу меня не заметила, а я уже обжился в просторном фойе роскошного многоквартирного дома.

Там я валялся на скамье, надвинув на глаза отобранную у избитого прохожего шляпу. На глаза мне попался мужчина в плаще. Он облокотился на стойку сигаретного ларька, читал газету и чему-то негромко посмеивался. "Ах ты, пес, — подумал я, что ж там такого смешного?"

Я пришел в неописуемую ярость и кинулся на него.

Увидев меня, незнакомец отшатнулся. Я ожидал, что он будет читать дальше, и его движение застало меня врасплох. Я со всего маху налетел на стойку, от удара у меня перехватило дух.

— Ну и ну, приятель, — незнакомец покачал длинным пальцем, — а ведь это невежливо. Бить людей, которые тебя даже не видят.

Он ухватил меня одной рукой за воротник, другой — за проем брюк и швырнул через весь вестибюль. Я сбил стойку с открытками, шлепнулся на живот и проскользил до самых дверей.

Я даже не почувствовал боли. Сев на пол, я изумленно таращился на незнакомца, а тот оперся руками на бедра и громогласно захохотал:

— Что, приятель, ловишь мух?

От удивления я открыл рот.

— В-вы… вы меня видите! — выкрикнул я наконец. — Вы меня видите!

Незнакомец презрительно фыркнул и отвернулся.

— Конечно, вижу, — пробурчал он и побрел прочь. Потом остановился и бросил через плечо: — Неужели я похож на этих? — Он кивнул на толпу людей.

Я был уверен, что беда случилась только со мной.

Но был еще один, такой же, как я! При этом незнакомец, судя по всему, неплохо себя чувствовал. Словно весь мир был огромной вечеринкой, а он хозяином.

Я вскочил и устремился за ним следом. Он нажал кнопку лифта. Это уже было совсем непонятно. Если лифт управляется людьми, он не сможет его вызвать. Тем не менее кабинка остановилась.

— Эй! Эй! Подождите!

В лифте находился пожилой человек в мешковатых штанах.

— А я был на шестом, мистер Джим, услышал вызов и вот подъехал.

Старик улыбался человеку в плаще, а тот похлопал его по плечу.

— Спасибо, Денни. Я еду к себе.

Я хотел успеть, но Джим кивнул Денни и с отвращением взглянул на меня.

Двери лифта начали закрываться. Я со всех ног кинулся к ним.

— Эй, подождите! Меня зовут Винсоки! Альберт Винсоки, как в песне, помните: "Пристегнись, Винсоки, при…"

Двери захлопнулись перед моим носом.

Я пришел в отчаяние. Единственный человек, который мог меня видеть (два человека, сообразил я, вздрогнув), уезжали, и я мог их потерять.

Я пришел в такое отчаяние, что едва не упустил самый легкий шанс их найти. Я задрал голову и принялся следить за индикатором этажей. Десятый.

Я дождался другого лифта, с теми, кто не мог меня видеть, вышвырнул оператора и сам поднялся наверх.

Мне пришлось немало побегать по коридорам,

пока из-за двери не раздался знакомый голос:

— Этот новенький, Денни. Примитив, абсолютно скандальный вариант.

В ответ Денни произнес:

— Гы-гы, мистер Джим. Одно удовольствие вас слушать. Как вы вставляете ученые словечки. Я совсем пропадал без вас.

— Да, Денни, знаю. — Более снисходительного тона мне слышать не приходилось.

Я понял, что двери он не откроет, и отправился на поиски коридорной. Ключи висели у нее на фартуке, она не заметила их исчезновения. Я вернулся к комнате и у дверей на мгновение задумался.

Затем поспешил к лифту и спустился в вестибюль, а там прямиком направился в кассу, где оплачивались все счета и хранились деньги. В одном из ящиков я нашел то, что мне было нужно. Я сунул это в карман пальто и вернулся наверх.

У двери меня вновь охватили сомнения. Из комнаты доносились голоса. Я повернул ключ и распахнул дверь.

Человек по имени Джим соскочил с кровати и зарычал:

— Что тебе надо? Немедленно убирайся, или я тебя вышвырну!

Я вытащил то, что взял из ящика кассы, и направилствол прямо на него.

— А теперь успокойтесь, мистер Джим, и все будет в порядке.

Он театрально вскинул руки и попятился, пока не уперся в кровать и не плюхнулся на матрас.

— Руки можете опустить, — сказал я. — Вы смотритесь как герой паршивого вестерна.

Он осторожно опустил руки.

Денни уставился на меня:

— Что ему надо, мистер Джим?

— Я не знаю, Денни, я не знаю, — с трудом выговорил Джим, не сводя глаз с короткоствольного пистолета. Лицо его выражало страх.

Я почувствовал дрожь. Я изо всех сил старался твердо держать пистолет, но рука ходила ходуном, словно я оказался в центре торнадо.

— Я нервничаю, парень. — Надо дать ему почувствовать, если он еще не заметил, что командую здесь я. — Смотри, не зли меня еще больше.

Он застыл, положив руки на бедра.

— Вот уже две недели, как я схожу с ума. Моя жена не может ни видеть, ни слышать, ни ощущать меня. И никто не может. Никто в течение двух недель, как будто я умер. И вот сегодня я встретил вас двоих… Только вы такие же, как я! А теперь я хочу знать, что происходит.

Денни посмотрел на мистера Джима, потом на меня.

— Эй, да у него крыша поехала. Позвольте, я ему вломлю?

Старик никогда бы не смог этого сделать.

К чести Джима, он это тоже сообразил.

— Нет, Денни. Наш друг желает получить информацию, и я не вижу причины ее утаивать. — Лицо Джима напоминало мягкую губку. — Моя фамилия Томпсон. Как, вы сказали, ваше имя?

— Винсоки. Альберт Винсоки. Как в песне.

— Прекрасно, мистер Винсоки.

Сообразив, что в плане информации у него огромное преимущество, он понемногу возвращался к насмешливому тону и высокомерной позе.

— Несмотря ни на что, мы ведь по-прежнему материальны. Этот пистолет может меня убить… грузовик может превратить в лепешку… в общем, все очень сложно. Боюсь, что не смогу дать вам научного объяснения, мистер Винсоки, поскольку я не уверен, что таковое существует. Посмотрим на это с иной точки зрения…

Он скрестил ноги, а у меня слегка унялась дрожь в руке с пистолетом.

— В современном мире существуют силы, мистер Винсоки, — продолжал он, — которые незаметно стараются превратить нас в копии друг друга. Силы, которые делают нас слепками. Вы идете по улице и никогда, по сути, не видите лиц встречных людей. У вас нет лица в кинотеатре, перед экраном телевизора. Когда вы оплачиваете счета, покупаете билеты или просто говорите с людьми, их интересует ваша деятельность, но никогда вы сами. В некоторых случаях дело заходит еще дальше. Мы настолько не обращаем внимания на… рисунок обоев, если можно привести такое сравнение, что, когда эти силы сдавливают нас в один необходимый им слепок, мы просто… пуф! — исчезаем для окружающих. Понимаете?

Я не сводил с него глаз.

Конечно, я понимал, о чем он говорит. Разве можно было этого не заметить — в огромном механизированном мире, который мы для себя создали. Вот оно как. Я был создан таким же, как все, но являлся настолько неприметной личностью, что просто исчез. Меня не видели. Как фильтр на фотообъективе.

Поставьте красный фильтр — все станет красным, но красное будет неразличимым. Так и со мной. На всех объективах стоит фильтр против меня. Против мистера Джима, Денни и…

— Много ли таких, как мы?

Мистер Джим развел руками:

— Конечно. Десятки людей, Винсоки. Скоро их будет сотни, тысячи. При том, как идут дела — с супермаркетами, ресторанами быстрого питания, с новой рекламой на телевидении — должен сказать, что я ожидаю значительного роста наших рядов. К сожалению.

— Что вы имеете в виду?

— Мистер Винсоки, — произнес он терпеливым и снисходительным тоном, я был преподавателем колледжа. Не выдающимся, самым заурядным; скорее всего я казался студентам даже скучным. Но я знал свой предмет: финикийское искусство, представьте себе. Но студенты приходили и уходили, не видя моего лица. У руководства не было повода меня в чем-либо упрекнуть, и мало-помалу я стал растворяться. А потом исчез, как и вы. Довольно скоро я сообразил, какая это замечательная жизнь. Никакой ответственности, налогов, борьбы за существование. Живи себе как хочешь, бери все, что нравится. Вот, даже Денни при мне. Он был подсобным рабочим, никто не обращал на него внимания, а теперь стал моим другом и слугой. Мне нравится такая жизнь, мистер Винсоки. Поэтому я и не стремился с вами познакомиться. Не хочу менять статус-кво.

Я понял, что говорю с сумасшедшим.

Мистер Томпсон был неважным учителем, и его постигла моя участь. Но если я из робкого неудачника превратился в человека, настолько изворотливого, что добыл пистолет, и настолько отчаянного, что готов был его применить, то Томпсон превратился в маньяка.

Это было его царство.

Но существовали и другие.

Под конец я сообразил, что говорить с ним бессмысленно. Силы, скомкавшие и смявшие нас до такой степени, что мы стали неотличимы, хорошо над ним поработали. С ним все было кончено. Его удовлетворяло то, что он невидим, неслышен и неизвестен.

Как и Денни. Они были довольны. Более того, они радовались. За последний год я встретил много им подобных. Все одинаковы. Но я не такой. Я хочу отсюда вырваться. Я хочу, чтобы вы снова меня увидели.

И отчаянно пытаюсь это сделать единственно известным мне способом.

Вам это может показаться глупым, но, когда люди мечтают или, если можно так выразиться, не сосредоточены на жизни, они способны разглядеть мою тень. Я стараюсь. Я насвистываю и напеваю. Вы меня слышали? Песенка называется "Пристегнись, Винсоки".

Не приходилось ли вам когда-либо меня видеть уголком глаза, и думать, что это игра воображения?

Не приходилось ли вам слышать эту песенку по радио или телевизору, в то время как рядом не было ни телевизора, ни радио?

Ну, пожалуйста! Я вас умоляю! Послушайте меня. Узнаете мелодию "Пристегнись, Винсоки"? Слышите?

Вы меня слышите?

<p>Задним числом: 480 секунд</p>

Поэт Хэддон Брукс стоял в последнем городе Земли, ожидая, когда из космоса раздастся слово «столкновение». Поэта записывали. Все, что он видел и чувствовал, все звуки, и запахи, и тончайшие оттенки гибнущей планеты возносились к кораблям, начавшим свой последний полет к новому дому где-то среди звезд. Мониторы неустанно следили за поэтом, зрительные устройства схватывали его восприятие и передавали все цвета, что окружали его, на борт кораблей, где их записывали на кассеты. "Нужен доброволец, способный описать гибель Земли" — так вкратце звучал призыв, и из десяти тысяч претендентов выбрали Хэддона Брукса.

Десять тысяч мазохистов, извращенцев, провозвестников конца света, потенциальных самоубийц, душевнобольных, трезвых аналитиков-мыслителей, фанатиков, истинно верующих и тех, кто воображал себя камерами. Из десяти тысяч выбрали его, потому что он был поэт, а, пожалуй, лишь увиденные глазами подлинного мечтателя грядущие события могли сохранить свое волшебство для поколений детей, которые родятся в космосе или на далеких планетах, кружащих возле неведомых солнц. Брукс вызвался добровольцем не из-за отсутствия инстинкта самосохранения или здравого смысла, а как раз напротив: ему было что терять. У него была любимая жена, дети, которые его обожали, у него был покой и талант, и он наслаждался всем, чем одарила его судьба. Такой человек мог почувствовать боль от потери родной для человечества планеты. Он вызвался добровольцем, понимая, что как никто другой годится на эту роль, и его выбрали из десяти тысяч, поскольку понимали, что он сумеет описать последние мгновения вдохновенно и выразительно.

Город был еще жив. Его сохранили специально для поэта. Все прочие города расплавили до ядерных частиц. Города превратились в громадные корабли флотилии «Орион» весом по три миллиона тонн каждый. Внешне они походили на знаменитую пирамиду Хеопса со слегка коническими толкающими тарелками внизу.

Взрывы водородных бомб под толкающими тарелками, раздававшиеся каждую секунду в течение семи минут, вынесли города на околоземную орбиту… А затем «Орионы» разлетелись во все стороны, чтобы рассеять человечество в космосе. Города улетели, и взлет их загрязнил атмосферу Земли смертоносной радиацией. Но это не имело значения: через час Земле все равно придет конец.

Хэддон стоял в центре ротонды искусств. Последние произведения Константина Ксенакиса сияли под куполом — серебристые и голубые нити сплетались и расплетались, образуя сто новых узоров в минуту. В мозгу у поэта зазвучал негромкий, но очень ясный и отчетливый голос с флагманского судна флотилии:

— Он приближается. Осталось около часа.

Брукс заметил, что, отвечая, смотрит вверх.

— Вы принимаете то, что я передаю?

— Воспроизводим.

— Да, извините. Я именно это имел в виду. Воспроизводите.

Голос из космоса смягчился:

— Нет, это вы меня извините. Привык к техническому жаргону. Вы вольны выбирать слова по своему вкусу, мистер Брукс. Мы принимаем абсолютно все. Очень четко, просто замечательно. Я не собирался вас прерывать, только хотел сообщить, что все без изменений.

— Спасибо.

Голос и еле слышный фон исчезли, и поэт понял, что снова остался один. Один — но все население Земли слушало его и наблюдало за ним.

Он вышел из ротонды и взобрался на ораторскую трибуну, глядя на пастельные сады.

— Небо голубое-голубое, — сказал он. — В жизни не видал такой голубизны. Небо сливается с морем. Только вот птиц уже нет.

Глаза его впитывали все: качание деревьев, подхватывающих бриз и передающих его друг дружке, их цвета, плавно перетекавшие один в другой.

— Вот стихотворение для всех вас.

Он сочинял на ходу; строчки сами ложились на место за мгновение до того, как он их произносил:

Вастатор, разрушитель из мрака, Пожирающий время по пятидесяти тысяч километров в секунду, Я даже не увижу твоего приближения. Космическая тьма наслала тебя, Солнце мое скрывает тебя, И когда, влекомый голодом, ты умчишься прочь, То бросишь всего лишь восемь минут объедков Со своего ужасного стояа.

Брукс покачал головой. Стихотворение не удалось. Он попытался внести поправки:

— Здания словно стальные зерна, залитые светом. Солнечные зайчики вспыхивают, как новые звезды в перекрестье светофильтров. Дивный вид. Только шума людского не слышно. Город словно бы ждет вашего возвращения. Бедный дурачок, пес, не знающий о том, что хозяин его умер. Он будет ждать, пока сам не умрет. Знаете ли вы, что города живы только до тех пор, пока в них живут люди?

Брукс нажал на кнопку своего летательного ранца и медленно воспарил над трибуной. Центральные городские сады не кончались внезапно и резко они незаметно растворялись в главных улицах-артериях, отходящих в стороны. Улицы даже сейчас не были пустыми. Брукс полетел над торговым центром.

— Роботы продолжают трудиться, — рассказывал он. — Малыши из металла и пластика. Они всегда мне были симпатичны. И знаете почему? Они требуют так мало, а делают так много. Они так добры, что никому и в голову не придет их обидеть, поэтому жизнь их была прекрасной. Они любят свою работу. Даже теперь, когда люди ушли, роботы продолжают крутить колеса торговли. Как нам повезло, что они были рядом с нами!

Он спустился немного, подлетев к будке новостей на углу улицы Прессы и Голограмм-авеню. Будка передавала последние сообщения астрономов. Брукс завис и прислушался к мелодичному голосу будки это был голос голографической личности Тандры Меллоу.

"Масса планетного тела, приближающегося к нашему Солнцу из межзвездного пространства, в триста двадцать пять раз превышает массу Земли. То есть этот планетоид больше Юпитера, самой большой планеты Солнечной системы. Его диаметр — 91 тысяча миль, и, поскольку он движется прямо по направлению к Солнцу, его назвали Вастатором, что в переводе с латыни означает «разрушитель». Предварительные подсчеты показывали, что Вастатор ударит прямо в Солнце и столкнет его с орбиты на тридцать градусов. Но по мере приближения планетоида были сделаны новые вычисления, согласно которым Вастатор только заденет Солнце, оторвав большой кусок короны. К сожалению, для Земли от этого ничего не изменится. Выброс радиации — в основном высокоэнергетических протонов и ядер гелия — ударит в Землю, как только Солнце потеряет часть своей короны. Все живое будет сначала стерилизовано, а вскоре после этого испарится в солнечной буре. Почва расплавится и превратится в лаву, все океаны закипят. Солнечный выброс достигнет Земли примерно через восемь минут после столкновения, но никто этого не увидит. Никто — за исключением Хэддона Брукса, известного поэта…"

Брукс взмыл вверх и устремился дальше.

Он летел над сотней озер, соединенных каналами и паромами. По водной глади праздно скользили мелкие лодочки и катамараны.

— Воскресное гулянье, — пробормотал Брукс и, никем не замеченный, продолжил полет. — Я лечу сейчас над гетто. При виде его мне вспоминаются стихи из "Матушки Гусыни". Хорошо, наверное,

быть членом меньшинства, знать, откуда ты родом и что означают слова, не поддающиеся точному переводу. Здесь никто не мог быть счастлив. Смертное ложе иллюзий. Невидимые стены. Мужчины и женщины жили в этих пещерах вчерашним днем, стараясь обеспечить своим детям день завтрашний. Но я не могу печалиться о них. Они знали любовь, какая всем нам уже недоступна. Где бы вы ни поселились, оставьте в новых мирах место для тех, кто нуждается в ощущениисвоей особенности; мы не можем быть все одинаковы, да и не нужно нам такими быть.

Брукс воспарил к верхним уровням жилых кварталов, пролетая над боковыми улочками и ныряя под воздушные мосты, скользя над движущимися дорогами и отбрасывая длинную тень на каменные поверхности бесчисленных стен. Пологие склоны и неожиданные обрывы. Впадины и туннели, созданные специально для тех, кому по душе прохладные тенистые места, где все еще струился аромат гардений.

Брукс остановился в крохотной рощице карликовых деревьев и попытался сочинить еще одно стихотворение, на сей раз для жены.

— Возможно, это неправильно, Калла, но ничего лучшего я придумать не в силах. Мысли мои разбегаются. Я хочу сказать что-то особенное тебе и детям, однако время поджимает — и я, наверное, это заслужил, если за целую жизнь не сумел выразить тебе всю свою любовь и уважение.

Ты для меня — самые лучшие мгновения, и самые яркие краски, и самые глубокие вздохи, и вся невыразимая прелесть бытия. Я всегда боялся, что не заслуживаю тебя. Но теперь я доволен: я был тобою любим. Ох, черт возьми, любовь моя, моя единственная, я не способен сейчас писать стихи. Прости, но все, что мне приходит в голову, — это слова, сказанные другим человеком. Его звали Рэндалл Джаррелл,[2] он жил сто лет назад и никогда не смотрел на звезды с Марса и не вглядывался в пылающее сердце нашего бедного Солнца с блистающих лунных куполов. Зато он знал о моей любви к тебе и написал о ней:

Но будь, как и была, моим ты счастьем. Позволь ночами засыпать с тобою рядом. Когда же я очнусь от грез со стоном, Пусть шепот твой: «Люблю» меня погрузит в сон. А утром подари мне отраженье солнца В лучистой радужке прекрасных серых глаз.

И тут раздался голос, возвещающий конец:

— Мистер Брукс, столкновение.

Воздух застыл у него в ноздрях.

И снова голос зазвучал, почти навзрыд:

— О Боже, как это прекрасно! И как ужасно…

Брукс понял, что ему осталось всего восемь минут.

Странное покалывание побежало по телу, и он крикнул, взывая к Калле, улетающей вдаль на борту «Ориона»:

— Все кончено!.. Я не смогу больше иметь детей…

И осекся. Он знал, что осталось четыреста восемьдесят секунд, даже меньше, и нужно рассказать о каждой из них, рассказать так, чтобы дети Земли увидели на кассете все, что видит он, чтобы до них дошли все его слова и мечты.

Он взял себя в руки, слетел вниз и встал на серебристый тротуар последний тротуар в его жизни.

А потом Хэддон Брукс заговорил. Он говорил о жизненном пространстве, воплотившем в конце концов все заветные чаяния людей. Он говорил о пещерах под пульсирующим городом, в которых энергия превращалась в свет, и тепло, и дождик, лившийся с небес, когда женщины просили дождя. Он говорил о треках, где любители приключений могли испытать свою ловкость, соревнуясь в скорости со звуковыми волнами. Он говорил о лучших из людей, о том, как людям удалось познать себя настолько, что мысль о неизбежности войн стала казаться им смешной.

В этом городе он родился, в нем находил слова для своих песен, здесь встретил Каллу и соединился с ней, здесь из их тел родились и выросли дети; в этом городе он превратится в пар. В такой кончине была даже доля поэзии, хотя и небольшая.

— Я боюсь, слышите! Я боюсь своей гордыни, побудившей меня остаться. Какую же я сделал глупость! Как я хочу быть вместе с вами! Пожалуйста, простите мне этот страх, но мне так хочется жить…

Если бы только у него было время!.. Он рассердился на себя за то, что не оправдал их надежд, не выполнил того, ради чего остался на Земле. Но досада длилась всего мгновение. Он тут же понял, что любой на его месте сказал бы то же самое и что именно эти слова должны услышать дети космоса, пусть даже пройдет тысяча лет, пока они найдут себе новый дом.

Брукс ощущал, как тают секунды. Он знал, что солнечная буря уже иссушила его и скоро превратит в облачко пара. Поэт посмотрел на голубое, словно море, небо, на ослепительное Солнце, которое вдруг полыхнуло и поглотило небеса, и крикнул:

— Я всегда буду с ва…

Но фраза оборвалась на полуслове, и его не стало. А чуть погодя начали потихоньку закипать моря.

<p>Вместе с маленьким народцем</p>

Один из полудюжины величайших и оригинальнейших фантастов Америки как-то сказал мне:

— Неважно, плохо ли у тебя получилось или хорошо, и закончишь ли ты вещь сегодня или завтра: но пиши каждый день.[3]

Я стараюсь так и поступать.

Я искренне люблю писать. И себя я считаю одним из счастливейших людей на свете: я занимаюсь лишь тем, что хочу делать, и лишь тем, чем меня побуждает заниматься накопившаяся внутри хорошая и плохая карма. Я пишу. Утром, вечером, и в промежутках между ними. Я скорее стану писать, чем дышать. Иногда это становится трудным выбором.

А это означает, что я частенько пишу в странных местах. «Вместе с маленьким народцем» был написан в витрине книжного магазина «Слова и музыка» в Лондоне на Чаринг-кросс-роуд. Я таким образом участвовал в рекламной кампании двух своих книг, и подобная деятельность, кажется, заставила нервничать нескольких консервативных критиков. Писателям, как они считали, следует «заниматься Этим» в башне из слоновой кости, а не бесстыдно и откровенно на виду у всех, где каждый может увидеть, Как Это Делается.

Но писать, равно как проводить литургии и совершать чудеса, необходимо в открытую, прилюдно, чтобы каждый смог убедиться, что воображение имеется повсюду и везде, что тут нет ни секретов, ни кабалистики, ни рунических заклинаний.

Необходимы только талант и потребность писать. Если вы следуете за мной. Поэтому я и говорю всем великим и оригинальным фантастам: «Делайте Это!»

«Делай! Делай! Пусть даже это ничтожно малая частичка Продукта — сделай ее, ради всего святого! Ведь это величайшее, что есть в тебе: так выпусти это на волю. Больше, больше! Какую бы работу ни отыскали твои руки, делай ее изо всех сил. Работай, пока есть то, что называется Сегодня; ибо наступит ночь, когда никто из людей работать не сможет».


Девятнадцать лет назад Ноа Реймонд создал свое последнее произведение в жанре фэнтези. С тех пор под его именем вышло около четырехсот блестящих рассказов. Все четыреста были напечатаны на его пишущей машинке — только вот никто не знал, что не он написал их. Все эти замечательные истории сочинили гремлины.

Успех пришел к Реймонду довольно рано. Он продал свой первый рассказ, который назывался «Живой маленький ум», одному из ведущих дешевых журналов, специализирующихся на фантастике, когда ему было семнадцать. Рассказ был объявлен лучшим, а талант и буйное воображение автора мгновенно сделали его знаменитостью. В последующие два года Реймонд продал около дюжины новых произведений и попал в поле зрения главного редактора самого известного журнала, в котором печатались произведения легкого жанра.

Здесь платили в двадцать раз больше, читательская аудитория была значительно шире, а редактор спал с составительницей ежегодных антологий, которая выпускала самые престижные сборники «Лучшие рассказы года». Так что Реймонд за несколько месяцев до того, как ему исполнилось девятнадцать лет, обнаружил свою повесть в оглавлении одного из таких сборников, как раз между стилизацией Кэтрин Энн Портер и картинкой из жизни, подсмотренной Айзеком Башевицем Зингером.

Его первый авторский сборник вышел в свет, когда Реймонду было всего двадцать. Редактор пришел в восторг от книги и послал ее Сарояну и Капоте, а потом специальной почтой Джону Кольеру. Предварявшие издание статьи в «Книжном обозрении Тайме» иначе как вопиющими назвать было нельзя. Слово «гений» появилось восемь раз, и это меньше чем на половине страницы.

Ноа Реймонд был невероятно плодовит и к тому моменту, как ему исполнилось двадцать пять, выпустил семь книг, а библиотекари ставили его книги не в секцию «научная фантастика/художественная литература», а держали их в отделе «современной литературы». Когда писателю исполнилось двадцать шесть, его роман «Каждое утро, на заре» был признан лучшим в клубе «Книга года» и стал претендентом на получение Национальной книжной премии.

Личные бумаги Реймонда было решено хранить в библиотечном архиве Гарварда, а сам писатель отправился в Европу с серией лекций, которая принесла ему еще большую известность и немалые деньги.

Однажды в августе наступила пятница — если точно, это было двадцатое число, без двадцати минут двенадцать ночи (иногда скрупулезность бывает очень полезной штукой), — а Ноа Реймонд исписался. Вот так, просто и без затей, совершенно и ужасно… исчерпал себя.

Он написал последнее оригинальное слово последнего оригинального предложения, пришедшего ему на ум, и неожиданно обнаружил, что не в состоянии придумать ни одной, даже самой крошечной идейки для нового творения. На Би-би-си ему заказали рассказ, из которого можно было бы сделать часовую пьесу, а он не имел ни малейшего представления о том, как подступиться.

Реймонд потратил на размышления целый час, но в голову лезли лишь бредовые идеи об одноногом моряке, который сражается с огромной белой рыбиной. Он с возмущением отбросил их, как совершенно бесполезные — от них так и разило кретинизмом.

Впервые в жизни с того самого момента, как Реймонд обнаружил, что обладает талантом рассказчика, волшебный дар, позволявший ему нанизывать слова, точно жемчужины на нитку, так что они проникали в самые глубины человеческих сердец, он понял, что источник новых идей иссяк. Он больше не в состоянии сочинять милые коротенькие сказки о мире, каким хотел бы его видеть, о мире, существовавшем в его душе и населенном полнокровными, цельными персонажами, гораздо более реальными, чем те, с кем ему приходилось иметь дело каждый день. Его голова превратилась в бескрайнюю равнину, на которой ничего, совсем ничего не произрастает, ничто не радует глаз путника… серая пустыня без горизонта.

Он просидел всю ночь перед пишущей машинкой, пытаясь заставить воображение работать, посылая его в далекие, сказочные страны. Только получалась какая-то пустая ерунда, сознание возвращалось домой с пустыми руками, словно сознание дождевого червя.

Наконец, когда занялся рассвет, Реймонд обнаружил, что плачет. Положил голову на машинку, на холодные металлические клавиши, и разрыдался.

Ему было известно, что река может высохнуть… так же точно, он в этом не сомневался, и пропало его вдохновение. Ноа Реймонд написал свою последнюю историю. У него больше нет ни одной идеи. Вот и наступила развязка.

Если бы в тот момент подоспел конец света, Ноа Реймонд был бы счастлив. Ему не нужно было бы страдать, бояться, беспокоиться о том, что он станет делать завтра. И на следующий день. И во все остальные, лишенные смысла и надежды дни, которые ждут его впереди… огромная, безжизненная пустыня.

Вся жизнь Ноа Реймонда состояла в сочинительстве. Никакие другие радости не могли сравниться с восторгом, который он испытывал, придумывая интересный сюжет. А сейчас, когда источник его воображения иссяк, оставив лишь едва уловимые обрывки идей да еще какие-то неясные представления о произведениях других писателей, смутные воспоминания о великих классиках, какие-то чуть живые зародыши древних клише, Ноа и понятия не имел, что же теперь станет делать со своей жизнью.

Пойти путем Марка Твена и заняться ли эксплуатацией своих же собственных старых идей, пустившись в бесконечные лекционные туры? Но он не настолько хорошо владел ораторским искусством, да и, если честно, не очень любил находиться в толпе, состоящей больше чем из двух человек. Последовать примеру Джона Апдайка — заполучить себе синекуру в виде курса лекций в каком-нибудь восточном колледже, где начинающие младшие редактора ничего не подозревающих об их существовании издательств еще находятся в стадии восторженных личинок? Но Реймонд не сомневался, что непременно вступит во взаимно разрушительную связь с какой-нибудь лишенной сексуальных комплексов выпускницей факультета английской литературы и все это плохо для него кончится. Некоторое время он размышлял о Сэлинджере: можно было бы спрятаться в каком-нибудь укромном коттедже в Вермонте или, может быть, Дорсете, время от времени пускать загадочный слух о том, что в следующей декаде собирается опубликовать великий роман; но поговаривали, что и Пинчон, и Сэлинджер были абсолютно не в своем уме, так что Ноа Реймонда даже передернуло от мысли, что он может превратиться в затворника. Ему оставалось только сознавать, что он больше никогда и ничего не напишет, что где-нибудь примерно через годик какой-нибудь гнусный ублюдок из «Атлантик мансли» напишет пронзительную по своей проникновенности статью под заголовком «Ослепительный взлет и жалкое падение Ноа Реймонда, бывшего юного гения». Этого Ноа просто не переживет.

Но выхода из тюрьмы бесплодия нет.

Ему исполнилось двадцать семь, и он закончил свое существование в качестве сочинителя.

Ноа перестал поливать машинку слезами. Ведь механизм мог заржаветь, а это вовсе ни к чему. Впрочем, какая теперь разница?

Он с трудом добрался до постели и проспал весь день. Проснулся в восемь и подумал о том, что не мешало бы чего-нибудь съесть. А потом вспомнил, что превратился в конченого человека, и тут же отправился в ванну, где немедленно расстался со вчерашним обедом, точнее, с тем, что от него осталось после долгого сна.

Прихватив с собой великую прародительницу всех самых тяжелых головных болей, Реймонд отправился в свой крошечный кабинет, расположенный рядом с гостиной. Он изо всех сил старался не смотреть на заброшенную, одинокую пишущую машинку, которая, в этом он был уверен, станет ухмыляться отвратительной, злобной улыбкой, выставив в его сторону свои блестящие зубы.

Однако прежде чем войти в дверь, Ноа вдруг сообразил, что слышит стук клавиш с тех самых пор, как поднялся с постели. Он слышал этот звук, но отгонял его от себя, посчитав порождением ночного кошмара и тоскливых воспоминаний.

Но машинка и в самом деле стучала — тук-туктук-пробел-тук-тук-пробел. Не электрическая машинка, самая обычная старая «Олимпия», таких полным-полно в конторах. Реймонд не доверял электрическим машинкам. Ты останавливаешься, чтобы собраться с мыслями, а они все равно продолжают свирепо шипеть. А стоит тебе положить руки на клавиатуру, чтобы подарить миру блестящий, бессмертный прозаический пассаж, и задуматься всего на одно мгновение, прежде чем нажать на какую-нибудь определенную клавишу, наглая тварь тут же принимается строчить, словно пулемет. Реймонд не доверял электрическим пишущим машинкам; он ни за что не согласится жить в одном доме с этим чудовищем, ни за что не напечатает ни единого слова на этой дурацкой штуке, ни за что…

Впрочем, хватит предаваться безумным мыслям.

Он не может писать и больше никогда не напишет ни одной строчки; а его машинка продолжала весело стрекотать в дальнем углу комнаты.

Ноа Реймонд осторожно заглянул в кабинет и разглядел в темноте силуэт пишущей машинки, на специальной полочке, которую смастерил собственными руками. В окно падал бледный лунный свет, на фоне которого совершенно отчетливо проступала эта самая машинка. Реймонд отказывался видеть, как по клавиатуре мечутся крошечные тени. Он стоял в дверях и просто смотрел на свое рабочее место, одновременно раздумывая о том, что, вероятно, дело зашло намного дальше, чем он думал, когда сделал свое открытие прошлой ночью. Агатовые кляксы прыгали по клавиатуре, вверх-вниз, вверх-вниз, они то появлялись в восковых лунных лучах, падающих из окна, то снова пропадали в темноте, вот одна из них подскочила, сделала сальто, снова скрылась из виду. «У моей машинки перхоть», — это была первая, абсолютно идиотская мысль.

А звук, который издавала старенькая «Олимпия», страшно напоминал пулеметную очередь.

Крошечные черные кляксы работали на машинке со скоростью, превышающей сто пятьдесят словв минуту.

— Слушай, как пишется слово «некромантия»? произнес тоненький, писклявый, хрупкий, птичий голосок. — С двумя буквами «р» или с одной?

Реймонд услышал тихий вздох, словно кто-то стукнулся головой о пустую деревянную шкатулку, а потом — немного задыхаясь — второй голосок ответил:

— С одним, нельзя же быть таким безграмотным!

Этот второй голос был не таким тоненьким, писклявым, хрупким и похожим на птичий. А еще в нем звучал акцент кокни.

Машинка продолжала стрекотать.

«Ко мне явился тот самый таракан», — эта мысль пришла Ноа в голову следующей и имела литературные ассоциации, хотя была не менее идиотской, чем первая. Тогда замечательные произведения покойного Дона Маркиза[4] все еще пользовались популярностью; так что эта мысль была не такой уж и необычной.

Реймонд повернул выключатель возле двери.

Одиннадцать крошечных человечков, каждый ростом примерно в два дюйма, выделывали акробатические упражнения на его пишущей машинке.

Бывший юный гений беспомощно прислонился к дверному косяку и услышал, как защелкали, точно артиллерийский салют, его зубы, а потом челюсть, не выдержав напряжения, отвисла.

— А ну, выключи свет, ты, неуклюжий болван! прикрикнул на него один из человечков и, виртуозно сделав сальто, перепрыгнул на клавишу #, в то время как еще пара крошечных человечков, встав на плечи двум своим сородичам, нажимали на соответствующую кнопку, чтобы получилось # из верхнего регистра, а не 3 из нижнего.

— Ну давай, вырубай свет, ты что, не понял?! — в унисон завопили сразу три человечка, перепрыгивая с буквы на букву, чудом избегая столкновения друг с другом, словно крошечные мячики, отскакивая от кяавиш и выписывая слово «б-е-р-е-ж-л-и-в-ы-й».

Они слились в одно мелькающее, мечущееся пятно, состоящее из резвых бликов, которые скакали, точно блохи на собаке, умудряясь каким-то чудом не налететь на своих коллег.

Когда стало ясно, что Реймонд не собирается выключать свет — он просто был не в силах пошевелиться и сделать хоть что-нибудь, — самый высокий из странных человечков (два с четвертью дюйма), расставив руки в стороны и сжав кулаки, оттолкнулся от пробела, подпрыгнул вверх и приземлился на каретке машинки. Посмотрел прямо на Ноа Реймонда и тоненьким, писклявым, ну и так далее… голоском заорал:

— Ребята! Прекращаем работу!

Остальные десять человечков соскочили с клавиатуры, встали в кружок на полочке и, стянув крошечные колпачки, принялись массировать лбы и затылки в тех местах, где они особенно болели.

— Интересно, как, по-твоему, мы сможем написать десять тысяч слов за один день, если ты будешь нам. мешать? — с раздражением проговорил человечек, который явно был главным.

«Мне нечего ждать от будущего, — подумал Реймонд. — Не прошло и суток с тех пор, как я понял, что исписался, а меня уже мучают галлюцинации».

Другой человечек, немного меньше остальных, крикнул:

— Слушай, Альф, ты что, не мошь выпереть эфтава придурка? Мы так никада не закончим, трепотня, сечешь?!

Ноа не понял ни одного слова из того, что сказал самый маленький из человечков.

Тот, что повыше, возмущенно посмотрел на того, что поменьше, и рявкнул:

— А ну, заткни-ка пасть, Чарли!

Акцент у него был такой же, что и у Чарли настоящий кокни. Но, повернувшись к Ноа, человечек заговорил на нормальном английском языке, как в самом начале:

— Так, давайте договоримся, мистер Реймонд. Нам предстоит работать целую ночь, поскольку вы должны сдать рассказ, но у нас ничего не выйдет, если мы не объясним, что тут происходит.

Ноа просто стоял и пялился на человечка, ни на что другое он способен не был. Неожиданно ему стало ужасно жарко.

— Садитесь, мистер Реймонд.

Он сел. Прямо на пол. Ноа не собирался этого делать, но почему-то все равно сел; взял и опустился… на пол.

— Итак, — начал Альф, — первый вопрос: кто мы такие? Ну, по правде говоря, мы могли бы задать такой же вопрос и вам. Кто вы такой?

Чарли рявкнул:

— Кончай бодягу, Альф! Выпри его вон и скажи, чтоб не вязался.

Альф окончательно разозлился на своего приятеля.

— Знаешь что, Чарли, ты у нас настоящий дипломат. Ну-ка, прекрати вонять, а не то я тобой займусь, и ты пожалеешь, что на свет родился!

Чарли вызывающе фыркнул, и Реймонд подумал почему-то о Бронксе и тамошних уличных мальчишках. Маленький человечек уселся на край полки и принялся болтать ногами, демонстративно насвистывая.

Альф снова повернулся к Ноа:

— Вы человек, мистер Реймонд. А люди унаследовали Землю. Мы про вас знаем все — все, что следует знать. Да и как иначе, мы же тут крутимся подольше вашего. Потому что мы гремлины.

Ноа Реймонд сразу их узнал. Живое, дышащее, возмущающееся воплощение мифического «маленького народца.», ставшего популярным во время второй мировой войны. Гремлины чем-то похожи на эльфов; считалось, что они виноваты в механических поломках и разных других несчастьях, свалившихся на головы летчиков военно-воздушного флота союзников, в особенности британцев. Они пользовались не меньшей популярностью, чем Килрой.[5]

В Королевских военно-воздушных силах гремлинов считали чем-то вроде талисмана, над ними никогда не потешались, а затем и вовсе сложилось мнение, будто маленькие мифические человечки вредили немцам и помогали выиграть войну.

— Я… однажды я написал про гремлинов несколько рассказов, — пробормотал Ноа. Слова застревали у него в глотке, точно горячая картошка.

— Именно по этой причине мы и наблюдали за вами, мистер Реймонд.

— На-на-наблюдали за м-м-ной…

— Да, наблюдали за вами.

Чарли снова нахально фыркнул. На этот раз у Ноа почему-то возникла ассоциация, связанная с нездоровым желудком, что-то похожее на словесную Месть Монтесумы.

— Мы следили за вами целых десять лет, с тех самых пор как вы написали «Живой маленький ум». Совсем неплохая — для человека, конечно, — попытка понять нас.

— Знаете, исторических данных о г-г-гремлинах несколько недостаточно, — пожаловался Ноа, который по-прежнему сидел, прислонившись к стене.

Надо сказать, даже название волшебных существ давалось ему с трудом.

— У нас отличная родословная. Мы прямые потомки ифритов.[6] Французы называют нас gamelin.

— Я считал, что летчики выдумали вас, чтобы оправдать технические неполадки в своих машинах.

— Чушь! — объявил маленький человечек. Чарли принялся улюлюкать. — Первое современное упоминание о нас появилось в 1936 году на Востоке, в Сирии, где располагалась база английских военновоздушных сил. Тогда мы главным образом использовали ветер для своих нужд. Такие замечательные откалывали номера, когда они выстраивались ц. ля, маневров!.. Развлеклись на славу.

— Вы настоящие, да? — спросил Ноа.

Чарли собрался что-то сказать, но Альф повернулся к нему и рявкнул:

— Чарли, заткни свою помойку! — После этого он снова повернулся к Реймонду и заговорил, как цивилизованное существо: — Сегодня у нас довольно напряженно со временем, мистер Реймонд. Давайте обсудим реальность и мифологию в другой раз. Знаете что, если вы немного посидите тут, тихонько, я смогу через некоторое время отлучиться. Постараюсь вам все подоступнее объяснить, а ребята продолжат работать.

— А… да-да, конечно… давайте. Только скажите, гм-м… что вы там пишете?

— Ну, я думал, вы поняли, мистер Реймонд. Мы пишем рассказ для Би-би-си. Теперь мы станем писать за вас все ваши произведения. Поскольку вы сами не в состоянии это делать, мне кажется, вы не станете возражать, если мы поможем вам сохранить вашу мировую известность.

После этого Альф засунул два крошечных пальчика в рот, свистнул, и, прежде чем Ноа Реймонд успел сказать, что ему за себя невыносимо стыдно, что он готов расплакаться от переполняющей его душу тоски прямо сейчас, человечки снова принялись скакать по пишущей машинке… вверх-вниз, вверх вниз.

О Господи! Как потрясающе они работали!

Ницше в чистом виде да и только. Ведь писал же он о том, что, лишившись всех своих почитателей, бог умирает. Именно вера является силой, поддерживающей нас. Когда люди, поклоняющиеся одному богу, переключаются на других, более могущественных, вера в более слабое божество сходит на нет так же, как и само божество. То же самое произошло и с гремлинами. Конечно же, они были древними существами с множеством самых разных имен, и люди им поклонялись: речные эльфы, просто эльфы, феи, водяные, русалки, домовые, блуждающие огоньки, gamelin… гремлины. Но наступили тяжелые времена, когда в силу вошли технократы, вера в волшебство угасла, а с ней и сами волшебные существа. Они исчезали постепенно, день за днем, один за другим. Целые семейства погибали всего за одно утро, стоило какой-нибудь группе людей перейти в протестантизм.

Но время от времени им удавалось вернуться и даже изобрести новый способ, чтобы привлечь почитателей. Во время второй мировой войны они сумели переманить на свою сторону ярых сторонников научного прогресса. Маленькие волшебные существа превратились в эльфов механической вселенной: в гремлинов.

Однако война закончилась, и люди снова перестали в них верить.

Поэтому маленький народец принялся оглядываться по сторонам в поисках способа исправить положение. И вот тут-то на глаза им попался семнадцатилетний Ноа Реймонд. Толковый молодой человек, с буйной фантазией… к тому же он верил. И тогда они принялись ждать. Несколько историй этого еще недостаточно. Требовалась целая серия произведений, всемирно известных, способных поддержать их в эти тяжелые времена автоматизации и развития науки. Толкиен, вне всякого сомнения, внес свой вклад, но он был уже пожилым человеком и один вряд ли смог бы оказать необходимую помощь маленькому волшебному народцу.

Так что в ту ночь, когда Ноа Реймонд понял, что исписался, появился боевой отряд, специально подготовленный для того, чтобы без промедления броситься в сражение с пишущей машинкой — в прямом смысле этого слова. Жесткие, лишенные сентиментальности гремлины, с глазами цвета стали, полные отчаянной решимости сделать все, чтобы спасти свой народ. Штурмовой отряд. Ветераны, прошедшие жесточайший отбор и отличившиеся во время выполнения сверхопасных миссий. Все — добровольцы. Все отлично подготовленные специалисты.

Альф возглавлял атаку на туалеты той фабрики Круппа, где производилась амуниция, в 1943 году.

Чарли находился на борту «Титаника» в его первом путешествии, десятого апреля 1912 года, и попортил супергруз.

Билли вел отряд гремлинов, который действовал в лондонском метро с 1952 года.

Тед работал на телефонную компанию.

Берти — на почту.

Крис отвечал за то, чтобы кофе получался горьким, во всем Западном полушарии.

Сент-Джон (они произносили его имя Син-джин) руководил большой группой гремлинов, в чью задачу входило усложнение синтаксиса в публичных речах политиков среднего звена.

И остальные — те, что были в запасе, резервные отряды, поддержка с тыла, пополнение…

Они были готовы начать действовать в ту самую секунду, как фантазия Ноа Реймонда иссякнет.

И они приступили к делу.

В течение следующих девятнадцати лет гремлины каждую ночь взбирались на пишущую машинку Ноа Реймонда и работали с неистощимым энтузиазмом. Ноа иногда часы напролет наблюдал за ними, восхищаясь тем, какие огромные количества кинетической энергии затрачиваются в стремлении выжить, которое уже превратилось в самое настоящее искусство.

Истории, рожденные на машинке Ноа Реймонда, лились рекой, он становился еще более знаменитым и богатым. Ноа был доволен, количество произведений, подписанных его именем, росло, — сначала их было сто, потом двести, триста, четыреста…

Но сегодня вечером Альф смущенно стоял на каретке «Олимпии», зажав в крошечной ручке свою шапочку.

— Знаешь что, Ноа, — проговорил он, — должен сказать тебе, что мы иссякли.

— Слушай, Альф, — перебил его Реймонд, — этого просто не может быть. Вы же можете выбирать сочинителей из целого народа, неужели вы не в состоянии отыскать талантливых гремлинов, которые продолжили бы сочинять истории? Не могу поверить, чтофантазия целого народа иссякла!

— Ну, понимаешь, все не так просто, Ноа. — Альфу было явно не по себе, он знал что-то такое, о чем не хотел говорить.

— Альф, — промолвил Ноа, протянув к каретке руку ладонью вверх, чтобы крошечный человечек смог на нее перебраться, — мы с тобой знаем друг друга почти двадцать лет, не так ли?

Человечек кивнул и шагнул на ладонь Ноа, а тот Поднес ладонь к своим глазам, чтобы никто не слышал их разговора.

— Мне кажется, за эти годы мы научились понимать друг друга, ты со мной согласен?

Альф кивнул.

— Знаешь, я ведь даже с Чарли могу общаться естественно, когда его не беспокоит люмбаго.

Альф снова кивнул.

— Любому ясно, что ваши истории принесли массу пользы гремлинам, разве не так? А я внес свой вклад, читая лекции, появляясь на публике, участвуя в телевизионных передачах, ну и тому подобное, верно?

И опять Альф согласно кивнул.

— В таком случае какого черта ты вешаешь мне лапшу на уши, а, приятель? Как могло произойти, что вы все одним махом лишились способности сочинять?

Альф откашлялся, с интересом посмотрел на свои ноги в крепких рабочих ботинках и объявил, окончательно смутившись:

— Ну, понимаешь, то, что мы писали… не было вымыслом.

— Не было вымыслом? А чем же оно было?

— Мы рассказывали историю гремлинов. Это все правда.

— А звучало как чистейшей воды сказки.

— У нас интересная жизнь.

— Но…

— Я никогда об этом тебе не говорил, потому что как-то не возникало необходимости. Должен признаться, гремлины начисто лишены того, что вы называете воображением. Мы не способны ничего придумать. Просто рассказываем о том, что происходило. Так вот, мы уже описали все, что когда-либо случалось с нашим народом, вплоть до нынешнего момента, и, ну как бы это объяснить… истории кончились.

Ноа изумленно уставился на крошечного человечка.

— Это же ужасно, — сказал он.

— Уж я-то знаю, можешь не сомневаться. — Альф поколебался несколько мгновений, словно не хотел больше ничего говорить; затем на его лице появилось решительное выражение, и он продолжил: — Другому человеку, Ноа, я бы ничего не сказал, но ты хороший парень, и мы с тобой вместе выпили не одну кружечку, так что, пожалуй, я расскажу тебе и остальное.

— Остальное?

— Да, как ни печально, дело в том, что это палка о двух концах. Чем больше люди начинают в нас верить, тем больше мы, гремлины, начинаем верить в вас. Так что теперь установилось равновесие. Но боюсь, что как только поток историй прекратится, гремлины снова станут думать о вас, как о чем-то не совсем реальном, и…

— Кажется, ты хочешь сказать, что теперь от гремлинов зависит реальность существования людей?

Альф взволнованно кивнул.

— О чёрт, — выдохнул Ноа.

— У нас в этой области тоже были проблемы, печально проговорил Альф.

Так они и сидели — крошечный человечек на ладони человека — и раздумывали о том, что теперь судьба людей в руках гремлинов. Обоим ужасно хотелось напиться. Только они знали, что это не поможет. А если и поможет, то ненадолго: Они разделяли тяготы долгого путешествия в течение девятнадцати лет, но вот поезд загнали на заросший сорняками запасной путь.

Друзья просидели так, погрузившись в молчаливое отчаяние, почти всю ночь.

А в три пятнадцать утра Ноа Реймонд взглянул на Альфа и неожиданно сказал:

— Подожди-ка минутку, приятель. Давай разберемся, правильно ли я все понял: если гремлины перестанут верить в людей, мы постепенно начнем исчезать… так?

— Так, — согласился Альф.

— А если люди начнут исчезать, нас окажется недостаточно для того, чтобы верить в существование гремлинов, и тогда уже гремлинам придет конец… так?

— Так.

— Следовательно, если мы сможем начать придумывать истории для гремлинов, истории, которые поддержат их веру в нас, это и будет решением проблемы… так?

— Так. Только где мы возьмем столько историй?

— У меня они есть.

— У тебя? Ноа, ты мне нравишься, но давай не будем забывать о реальности, приятель. Твой источник иссяк вот уже девятнадцать с лишним лет назад.

— У меня появился новый.

— Новый источник историй?

— Объединенная мифология вроде вашей, гремлинской. Историй сколько хочешь! Выдадим их за правду.

Ноа сходил в другую комнату, вернулся с книгой, открыл ее на первой странице, вставил в пишущую машинку новый лист бумаги и проверил ленту, чтобы убедиться, что она еще в достаточно хорошем состоянии. Потом он сказал Альфу:

— Это поможет нам продержаться по крайней мере несколько лет. А пока нужно поискать какогонибудь другого писателя, который смог бы с нами работать.

После этого он начал печатать начало своего первого фантастического рассказа за девятнадцать с лишним лет, рассказа, который впоследствии будет напечатан на крошечных страничках крошечных книжек и прочитан крошечными человечками.

Он напечатал: «В самом начале Килрой создал небеса и землю, но земля не имела никакой определенной формы и была пуста, так что нигде даже нельзя было получить кружечку приличного пива…»

— Вот эта часть ну просто в кайф, — объявил Альф, забыв о приличном английском. — Чертовски здорово, ясное дело.

Чарли только фыркнул.

<p>Живой и невредимый в одиноком путешествии</p>

Тогда, и только тогда, словно таинственный узник в железной маске, чье лицо скрыто от всех, только в тот момент, когда огромный корабль выбрался из естественного континуума и вошел в мегапоток, только после этого человек по имени Мосс покинул свою каюту.

Громадные защитные тамбурные экраны скрылись в теле корабля, взору предстало бурлящее белое желе мегапотока, проносившегося мимо гигантских хрустальных иллюминаторов, — и тогда дверь в его каюту скользнула вверх, и появился он, одетый во все белое. Темные, измученные глаза обведены белыми клоунскими кругами. Он вышел, и смолкли разговоры.

В холле громадного корабля собрались, похоже, все пассажиры — они сидели по двое или по трое, кое-где по четыре человека за столами, напоминавшими шары на тонких ножках. Корабль стартовал в 4.00, Сейчас, Здесь и направлялся в 85-е февраля, 41.00, Тогда, которое еще наступит, Туда — на конечную остановку, где прекращают свое существование измеряемое пространство, время и мысль.

Пассажиры взглянули на Мосса и смолкли. На всех лицах был написан один и тот же вопрос: кто этот человек?

А он смущенно проходил мимо, потому что не был ни с кем знаком. Целый корабль незнакомцев — и Мосс.

Он уселся за стол, возле которого стоял один пустой стул, напротив мужчины и женщины. Женщина была стройной, нельзя сказать, чтобы привлекательной, но и не уродливой, самое обычное лицо, на таких редко отражаются какие-либо чувства. Возле глаз мужчины пролегли морщины, он казался добрым человеком. Гигантский корабль мчался сквозь мегапоток, и мужчина сказал смотревшему на него Моссу:

— Не ваша была вина.

— Не верю, — грустно возразил Мосс. — Мне кажется, я виноват.

— Нет-нет, — быстро проговорила спокойная женщина, — ни в коем случае! Ничего нельзя было сделать. Ваш сын все равно умер бы. Вы ие должны бичевать себя за то, что верите в Господа. Не — должны.

Мосс наклонился вперед и спрятал лицо в ладонях. Его голос был едва различим:

— Какое безумие! Мертвого не вернешь. Мне следовало бы знать это… Я знал.

Добродушный мужчина протянул руку и коснулся пальцев Мосса.

— Он заболел по воле Господа, который наказал вас или вашу жену за содеянное когда-то зло. Дело вовсе не в ребенке. Он был слишком юн, чтобы познать грех. Вы или ваша жена грешны, поэтому и заболел ваш ребенок. Но если вы сумеете быть сильным и храбрым, как велит нам Библия, вы спасете его.

Холодная женщина мягко отвела руки Мосcа от лица и посмотрела ему прямо в глаза. Держа его руки в своих, сказала:

— Доктора не смогли бы его спасти… вы же понимали это. Бог не уважает науку, значение имеет лишь вера. Не подпускать к ребенку врачей было просто необходимо. Очень важно было спрятать его в подвале.

— Но ему становилось все хуже и хуже, — прошептал Мосс. — Наверное, там, внизу, было слишком холодно. Мне следовало позволить своей семье сделать то, что они считали нужным, надо было позволить врачу хотя бы осмотреть сына.

— Нет, — сурово проговорил добродушный мужчина. — Нет! Вера должна быть нерушимой. Вы выстояли. И оказались совершенно правы. Даже несмотря на то, что ваш ребенок умер.

— Вы несли свою ношу возле его постели, точно святой, — проговорила женщина. — День за днем.

Вы сказали, что он поправится на второй или третий день. Потому что верили в Господа.

Мосс тихо заплакал.

— Он лежал. Три дня — и ничего не менялось.

Только цвет лица стал другим.

— И еще неделю, — напомнил мужчина. — Вера! У вас была вера! Вы не сомневались, что через неделю ваш ребенок встанет с постели.

— Нет, — возразил Мосс, — через неделю, нет. Я знал, он умрет.

— Двадцать один — магическое число. Он должен был выздороветь на двадцать первый день. Но за вами пришли и заставили отдать сына. Вас арестовали, а когда в суде слушалось ваше дело, вы настаивали на том, что это Воля Господа, ваша жена все время была рядом и разделила ненависть и боль, и брань, которой осыпали вас чужаки.

— Он так и не поправился. Его закопали в землю, — сказал Мосс, вытирая слезы. В белой клоунской краске на щеках появились дорожки.

— Потому вам и пришлось уехать. Оттуда. Вы хотели добраться до такого места, где вас услышал бы Господь. И поступили правильно; у вас не было выбора. Нужно либо верить, либо стать одним из миллионов неверующих, населяющих ваш мир. Не следует испытывать угрызений совести, — проговорил добродушный мужчина и коснулся рукава Мосса.

— Вы обретете покой, — попыталась утешить его невозмутимая женщина.

— Спасибо, — поднимаясь, сказал Мосс и отошел от столика.

Мужчина и женщина снова устроились поудобнее в своих креслах, а свет, который озарял их глаза, когда они говорили с Моссом… постепенно, медленно угас.

Молодой человек с напряженным лицом и нервными руками сидел за столиком один. И не сводил глаз с мегапотока, проносившегося за иллюминатором.

— Могу я тут присесть? — спросил Мосс.

Молодой человек взглянул на него, неохотно оторвавшись от мечущегося, пузырящегося желе. Ничего не сказал. Но на его лице появилась ненависть. Не говоря Моссу ни слова, он снова повернулся к хрустальному иллюминатору.

— Пожалуйста, позвольте мне сесть с вами. Я хочу поговорить.

— Я не разговариваю с трусами, — ответил молодой человек и гневно стиснул зубы.

— Я трус, не спорю. Согласен, — печально проговорил Мосс. — Пожалуйста, позвольте мне сесть.

— О Господи, садись уже! И замолкни; не смей ко мне обращаться! — Юноша снова отвернулся к окну.

Мосс уселся, сложил руки на столе и, не говоря ни слова, принялся изучать профиль молодого человека.

Прошло всего несколько мгновений, и молодой человек взглянул на Мосса:

— Меня тошнит от тебя. Я с удовольствием врезал бы тебе по морде, потому что ты гнусный трус.

— Да, — с тоской в голосе согласился Мосc — Я не стал бы вам мешать. Вы правы, я трус.

— Хуже! В сто раз хуже, чем просто трус. Ты лицемер, безмозглый, напыщенный кретин! Ты всю жизнь изображал из себя настоящего мужчину, настоящего жеребца, кавалера. Жесткого, циничного манипулятора, вобщем, крутого парня. А на самом деле был не умнее и не крепче любого тупоголового ублюдка, у которого яйца вместо мозгов.

— Я совершал ошибки, — признал Мосс. — Как и все остальные. Человеку всегда не хватает опыта. Мне казалось, я знаю, что делаю. Я же полюбил ее.

— Просто потрясающе, — заявил юноша. В его голосе звучала откровенная враждебность. — Чудесно. Ты полюбил… Подонок! Ей же было всего девятнадцать. А тебе — в два раза больше. Как ты мог позволить ей себя заманить, заставить жениться? Ну давай, придурок, объясни мне, почему это произошло.

— Она сказала, что любит меня, что я лучше всех остальных мужчин на свете, сказала, что, если я на ней-не женюсь, она уедет и я больше никогда ее не увижу. Я был влюблен, такое со мной произошло всего во второй раз в жизни. Нет, не верно: я любил всего один раз, до нее. Мысль о том, что я никогда не увижу ее лица, наполняла меня нестерпимым страхом. Вот именно: я боялся, что больше ее не увижу. Я не знал, как с этим жить.

— И поэтому ты на ней женился.

— Да.

— Но ты не мог с ней спать, не мог заниматься любовью. Чего ты от нее ждал? Она же была ребенком.

— Она рассуждала как женщина. Говорила все то, что обычно говорят взрослые женщины. Я не понимал, что она в смятении, не понимал, чего хочет.

— Но ведь ты не мог заниматься с ней любовью, не так ли?

— Не мог. Она была точно ребенок, дочь; я не понимал, что происходит то, что происходило. Я потерял Интерес к сексу; потерял интерес к ней, да и ко всем остальным женщинам. Мне казалось…

— А она думала, что ты импотент. Что ты разваливаешься на части. И с каждым днем ей становилось все страшнее и страшнее. Хорошенькая перспектива — провести целую жизнь с человеком, который не испытывает к тебе никакого влечения!

— Но ведь была же любовь. Я ее любил. Беспредельно. И показывал ей это миллионом разных способов, каждую секунду, проведенную нами вместе.

— Подарки.

— Да, подарки. Прикосновения. Объятия, поцелуи, улыбки.

— Покупка. Ты пытался ее купить.

— Нет, никогда.

— В таком случае взять внаем. То же самое.

Юноша сжимал и разжимал кулаки. Казалось, ими управляет некая сила, находящаяся вне его тела. Руки двигались, словно хотели ударить Мосса. Человек в белом клоунском одеянии не мог этого не заметить, но не отшатнулся, не дрогнул. Просто сидел и ждал нападения — жертва, готовая принять любую кару.

— Ну и что ты почувствовал, когда узнал, что она с ним спит?

— Было ужасно мучительно. Ничего похожего мне испытывать не приходилось. В груди образовался комок боли, словно внутри меня что-то жило и дышало, второе сердце… не знаю, как объяснить. Только каждый раз, когда оно делало вдох, боль становилась невыносимее.

— И что же ты по этому поводу предпринял, крутой парень? — насмешливо спросил молодой человек.

— Я хотел его убить.

— А почему его? Он только подобрал то, что плохо лежало. Если ты оставляешь ненужную вещь, всегда кто-нибудь найдет ей применение.

— Меня возмутило то, как она это делала, — с отчаянием в голосе проговорил Мосс.

— Ты самый настоящий осел, — сердито фыркнул юноша. — Рогоносцы, вроде тебя, всегда выдумывают идиотские объяснения, чтобы обстоятельства выглядели подраматичнее. Если бы дело не повернулось так, как оно повернулось, возникла бы иная ситуация, ты нашел бы и в ней признаки дурного вкуса. Неужели ты не понимаешь, что это всего лишь отговорки?

— Но ведь когда все открылось, я попросил ее уйти, и она сказала, что поедет к своим родителям, чтобы обдумать то, что произошло.

Молодой человек неожиданно сделал резкое движение и, протянув руку над столом, схватил Мосса за рубашку. Подтащил к себе, его голос превратился в тихое рычание, наполненное ненавистью:

— А что ты сделал потом, ты, герой? Ну, признавайся, что потом?

Мосс заговорил очень тихо, точно ему было стыдно:

— Я зарядил пистолет и отправился к нему домой. Стал стучать каблуками в дверь. Поставил ногу прямо возле замка и изо всех сил потянул за ручку. Замок выскочил. Я промчался через гостиную его отвратительной квартиры и ворвался в спальню.

Они были там, на кровати, оба голые. Именно так я все себе и представлял: он на ней… только они услышали, как сломался замок, и он попытался выпутаться из простыней. Я поймал его в тот момент, когда он поставил одну ногу на пол.

Молодой человек встряхнул Мосса. Не слишком сильно, но достаточно, чтобы показать, как сильно он возмущен, какое отвращение испытывает. А мегапоток вдруг стал похож на рану, гниющую, отвратительно розового цвета с темно синими подпалинами по краям. Юноша продолжал тихонько трясти Мосса, словно пытался достать монетки из копилки.

— Я подтолкнул его и вставил пистолет ему в рот. Услышал, как он, застонав, попытался что-то сказать, тогда я засунул дуло еще глубже в глотку и сломал несколько зубов. Затем толкнул его на кровать, он повалился прямо на спину, а я поставил ногу ему на грудь. Приказал ей одеться, сказав, что забираю ее из этого омерзительного места.

Молодой человек отпустил Мосса, который вдруг замолчал.

— Какой у тебя бесполезный, жалкий, несчастный мозг. Все это неправда, не так ли?

— Да, все неправда, — отвернувшись, тихо ответил Мосс.

— Так что же ты все-таки сделал, когда узнал, что она с ним… через четыре месяца после свадьбы?

— Ничего.

— Ты зарядил пистолет и ничего не сделал?

— Именно.

— Ты даже не смог заставить себя проделать все в реальности, так?

— Не смог. Я трус. Я хотел убить его, а потом себя.

— Но не ее.

— Нет. Таких мыслей у меня не было никогда. Я ведь любил. Не мог ее убить, поэтому и хотел уничтожить все остальное в мире.

— Убирайся прочь, жалкое дерьмишко. Давай, вставай, и отвали от меня, и больше никогда со мной не заговаривай. Ты сбежал. Бежишь и сейчас. Но тебе не удастся спастись.

— Пройдет время, — сказал Мосс. — И я забуду.

— Тебе не забыть всего. Время притупит твои воспоминания, так что, возможно, ты сможешь нести их в своей душе. Но никогда не забудешь совсем.

— Может быть, и нет, — сказал Мосс и встал. Отвернулся. И в то же мгновение безумный свет, горевший в глазах юноши, стал тускнеть и вскоре погас. Он снова смотрел в пустоту, где метался похожий на разверстую рану мегапоток.

Мосс шагал по холлу и тяжело дышал.

Он прошел мимо прекрасной женщины с белокурыми волосами и почти белыми бровями — она сидела в компании двух неприметных мужчин за столом, рассчитанным на четверых. Когда он оказался совсем рядом, женщина оснулась его руки, — Я испытываю к вам жалость, а вовсе не враждебность, — сказала она мягким, глубоким голосом. Ее слова переполнял скрытый смысл.

Мосс уселся на пустой стул. Казалось, оба мужчины его не видят, хотя и прислушиваются к разговору с прекрасной женщиной.

— Нельзя считать человека бессердечным только потому, что он пытался спасти себя, — продолжала женщина.

Она держала в руке короткий мундштук с незажженной сигаретой. Один из ее спутников сделал движение, чтобы дать ей прикурить, но женщина сердито отмахнулась. Все ее внимание было сосредоточено на Моссе.

— Я же мог спасти одного из них, — ответил Мосс. Он прижал руку ко рту, словно снова увидел пугающую картинку из прошлого. — Пожар, Дом, окутанный пламенем, которое вырывается из окон, крики. Они были такие старые, такие беспомощные.

Взметнулись, осветив все вокруг своим сиянием, светлые волосы — женщина покачала головой.

— Вы лишь служили сторожем, охраняли их; нигде не было написано, что вы должны умереть ради них. Вы являлись сознательным, отличным администратором; в Доме, которым вы руководили, всегда был порядок. Что вы могли сделать? Вы же испугались! У каждого есть свой тайный страх. Ктото боится старости, кто-то — пауков и змей, иные оказаться похороненными заживо, попасть в замкнутое пространство. Утонуть, стать всеобщим посмешищем или быть отвергнутым. Каждый трепещет перед чем-нибудь.

— Я не знал, что боюсь огня. Клянусь всеми святыми, я этого не знал. Но когда я спустился вниз, той ночью, и почувствовал запах дыма, меня точно парализовало. Я стоял в холле и смотрел на решетку перед дверью, ведущей в спальню. Мы всегда закрывали ее на ночь. У нас была вовсе не тюрьма… мы делали это ради их безопасности: они ведь были такими старыми, кое-кто любил побродить ночью. Не могли же мы все время караулить их, это было просто нереально.

— Я знаю, знаю, — голос прекрасной женщины звучал успокаивающе. — Вы делали все ради того, чтобы защитить своих подопечных. В спальне стоял телевизор, имелась ванная комната. Там, наверху, было очень уютно, совсем как в отдельных комнатах на нижних этажах. Но они бродили, гуляли по ночам; могли упасть на лестнице или у них мог случиться приступ, и никто не оказал бы им помощи, потому что где бы они нашли кнопку вызова дежурного санитара?.. Я прекрасно понимаю, почему вы закрывали решетку на замок.

Мосс беспомощно развел руки. Огляделся по сторонам, точно в поисках белого света, который избавил бы его от боли воспоминаний.

— Я почувствовал запах дыма и просто-напросто замер, не зная, что предпринять, был почти готов броситься к двери, открыть замок, и в этот момент оттуда вырвались языки пламени… и страшный жар. Я отшатнулся. Но даже и тогда… даже тогда я бы что-нибудь обязательно сделал, если бы не кот…

— Да, именно вид кота, — кивнув, проговорила прекрасная женщина, — навел на вас ужас, заставил неожиданно понять, что страх перед огнем жил в глубинах вашего сознания, дожидаясь подходящего момента, чтобы подчинить вас себе. Я понимаю, это понял бы любой!

— Не знаю, как этому коту удалось продраться сквозь решетки. Он… протиснулся, и его тело охватило пламя, оно вспыхнуло — этот кот принадлежал одной из старушек. Кот полыхал, словно живой факел. Запах паленой шерсти, искры… он плавился, точно жир на сковороде. И выл… о Господи, какие страшные это были вопли… Черный, обугленный хвост, местами в мерзких пузырях…

— Не нужно! — воскликнула женщина, поняв, какую боль испытывает Мосс. — Не истязайте себя. Вы убежали. Я знаю, почему вы это сделали. Вы же ничем не могли помочь.

— Никто не знал, что у меня был выбор. Я стоял на улице и смотрел, увидел лицо в одном из окон. Оно было окутано пламенем-старик с длинными полыхающими волосами. Это было ужасно, отвратительно, я не мог вынести этого зрелища. Я кричал что-то, обращаясь к тем, наверху, а иные, кому удалось спастись, и кое-кто из санитаров попытались вернуться в здание — один из них погиб, на него упал потолок. Но ведь никто не знал, что у меня был шанс, я мог спасти, может быть, кого-нибудь одного, мог попытаться что-нибудь сделать.

— Нет, — возразила женщина. — Вы тоже сгорели бы заживо. Никому не следует ничего знать.

— Но я же знаю!

— Вам удалось спастись. Имеет значение только это.

— Боль. Знание и боль.

— Все пройдет.

— Нет. Никогда.

Один из мужчин снова пошевелился, чтобы дать прекрасной женщине прикурить. Она положила мундштук с сигаретой на стол. Мосс тряхнул головой, словно просыпаясь после жуткого кошмара, и поднялся. Когда он отошел от женщины и ее молчаливых спутников, свет в их глазах потух.

Мосс шел по холлу.

Громадное судно неслось вперед сквозь беснующееся желе мегапотока к конечной точке ощутимого пространства, неумолимо продвигалось к краю мыслимой вселенной, асимптотически приближаясь к границе времени. На пути судна было три остановки: погрузка пассажиров, высадка и путешествие за грань. Молчаливые и равнодушные путешественники сидели, время от времени потягивая напитки, которые заказывали, нажимая на кнопку, встроенную в подлокотники кресел. Тишину нарушал лишь шорох отодвигающихся на столах панелей, через них на поверхность поднимались бокалы, иногда раздавался негромкий звон стекла, когда об него стукались зубы, а еще — шуршание мегапотока, проносившегося мимо корабля. В кипящем желе раздавались какие-то звуки, они проникали сквозь обшивку судна, точно голоса мертвых, умоляющих выслушать их и свершить последний праведный суд. Никаких внятных мыслей, слов или посланий из-за грани, которые могли бы оказаться полезными для тех, кто отправился в это путешествие.

Оказавшиеся вне времени, пространства и мысли, путники безмолвно сидели внутри корабля, глядя в пустоту. Направление не имело значения. Потому что этот корабль всегда двигался в одном и том же направлении. А вместе с ним и они, погребенные в его недрах.

Мосс бродил среди пассажиров… вот присел на несколько минут рядом с каким-то толстяком и рассказал, как отнял у мужа и детей девушку, работавшую у него секретаршей, поселил в дорогой квартире, а затем, когда она ему надоела, оставил без денег, но с правом владения квартирой. Он даже выгнал ее с работы, потому что не следует заводить интрижку с тем, кто находится у тебя в подчинении. В особенности с женщинами, имеющими суицидные наклонности. А потом рассказал толстяку, что открыл счет на имя ее детей после того, как все было кончено, после того, как девушка, работавшая у него секретаршей, исполнила то, что ей было предначертано судьбой. Мосс довольно долго сидел рядом с пожилой женщиной, у которой все пальцы были в кольцах, признался ей в том, как безжалостно воспользовался своим возрастом и болезнью, чтобы привязывать к себе сыновей и дочерей до тех пор, пока не стало слишком поздно и они уже не могли устроить свою жизнь; при этом у него и в мыслях не было оставить им свое состояние. Затем он ненадолго присел рядом с высоким, худым человеком с шоколадного цвета кожей и открыл ему, что предал остальных членов группы, к которой принадлежал, назвал все имена и, сидя на заднем сиденье темного автомобиля, указал на тех, кто возглавлял движение; а потом смотрел, как их заставили опуститься на колени в грязь, под проливным дождем, когда подонки со свинцовыми трубами в руках очень аккуратно, профессионально, одним ударом кончали его товарищей. Еще он. подошел к симпатичной молоденькой девушке и рассказал о хитроумных интеллектуальных играх, в которые играл со своими любовницами, сбивая с толку, заставляя переживать и тратить все свое время на то, чтобы танцевать и петь исключительно для его удовольствия, пока их движения не превращались в бессмысленное дерганье, а песни становились похожими на дребезжание старой погремушки.

Он бродил по холлу, испытывая угрызения совести, ему хотелось покаяться. Мосс садился, рассказывал, сожалел, признавался, унижался, иногда плакал. И каждый, к кому он подходил, чтобы поведать свои тайные мысли, оживал на мгновение, затем, вновь оставшись в одиночестве, замирал, а свет в его глазах постепенно угасал.

Мосс подошел к столу, за которым одиноко сидела и грызла ногти худая, ничем не примечательная молодая женщина.

— Я бы хотел присесть и кое-что с вами обсудить, — сказал Мосс. Женщина пожала плечами, точно ей было все равно, и он сел. — Я понял, что мы все одиноки, — сообщил Мосс.

Женщина ничего не сказала. Только посмотрела на него.

— И не важно, сколько людей любит нас, заботится о нас или стремится облегчить нашу ношу в этой жизни, — продолжал Мосс, — все мы, все, всегда одиноки. Я не помню точно, как это звучит, однажды Олдос Хаксли что-то написал по этому поводу, я пытался найти цитату и не смог, но припоминаю кусочек. Там говорится: «Мы, каждый из нас, есть остров-вселенная в океане пространства». Мне кажется, цитата звучала именно так.

Женщина одарила его равнодушным взглядом. Худое, ничем не примечательное лицо. Ни милой улыбки, ни необычного сочетания черт, ни симпатичных ямочек на щеках — ни малейшего намека на привлекательность. Взгляд, отработанный на протяжении многих лет до автоматизма. Ее глаза ничего не выражали.

— Моя жизнь всегда напоминала печальную музыку, — признался Мосс. — Бесконечная симфония в миноре. Ветер в деревьях и разговоры, подслушанные ночью сквозь стены. Никто не смотрел на меня, никто ничего не хотел знать. Но я выстоял, вот и все. Существует только день, и его конец, и ночь, и сон, который приходит не сразу, а потом наступает другой день. Пока их не остается позади столько же, сколько ждет тебя впереди. Никаких вопросов, никаких ответов, одиночество. Но я держусь. Не позволяю себя сломить. И песня продолжается, Скучная молодая женщина едва заметно улыбнулась.

Протянула через стол руку, коснулась руки Мосса. На мгновение в его глазах вспыхнули искры.

И тут гигантское судно стало снижать скорость.

Они так и сидели, ее рука на его, пока тамбурные щиты не поднялись и не окружили их со всех сторон. Вскоре судно остановилось. Конечная станция, место высадки.

Все поднялись, чтобы покинуть борт корабля.

Мосс тоже встал и шагнул в сторону. Он прошел через холл, но никто с ним не заговорил и никто не коснулся его. Он подошел к двери в свою каюту и повернулся.

— Извините, — сказал он.

Все молча смотрели на него.

— Может быть, кто-нибудь хочет поменяться со мной местами, пожалуйста? Может быть, кто-нибудь из вас готов продолжить это путешествие вместо меня?

Он смотрел на них из-под своей белой клоунской маски, он ждал достаточно долго.

Никто не ответил, хотя ему показалось, что ничем не примечательная молодая женщина хотела что-то сказать, но все-таки промолчала.

— Так я и думал, — тихо проговорил Мосс и улыбнулся.

А потом отвернулся от них, дверь в его каюту скользнула вверх, и он вошел внутрь. Дверь опустилась на место, и пассажиры бесшумно покинули борт гигантского корабля.

Через несколько мгновений выходной шлюз закрылся, и корабль снова отправился в путь. В тот мрак, из которого нет возврата.

<p>Странное вино</p>

Два худощавых полицейских, что отвечали за безопасность на этом участке калифорнийского шоссе, поддерживая Виллиса Коу с двух сторон, вели его от своей патрульной машины к накрытой одеялом бесформенной куче, лежащей прямо на бетоне. Темнокоричневое пятно, начинающееся где-то в шестидесяти ярдах к западу, исчезало под этим одеялом. Один из зевак сказал:

— Ее протащило вон оттуда, это ужасно, ужасно. Виллис Коу не хотел смотреть на свою дочь.

Но он должен был опознать ее, так что один из полицейских крепко вцепился в его плечо, а другой в это время опустился на колено и приподнял одеяло. Он узнал нефритовый кулон, который подарил дочери по случаю выпуска. Только кулон ему и удалось узнать.

— Это Дебби, — пробормотал Виллис Коу и отвернулся.

"Почему это происходит со мной? — подумал он. — Я же не отсюда; я не из них. Такое должно происходить с людьми".

— Ты сделал укол?

Он поднял от газеты глаза и попросил жену повторить то, что она сказала.

— Я спросила тебя, — мягко проговорила Эстель, в усталом голосе звучала доброта, которой осталось так мало в ее душе. — Я спросила тебя про инсулин.

Мимолетная улыбка коснулась губ Виллиса Коу.

Он оценил деликатность жены, понял, что она не хочет мешать ему предаваться своим горестным размышлениям. Ответил, что укол сделал. Тогда его жена кивнула:

— Ну, я пойду наверх, пора спать. Ты идешь?

— Не сейчас. Может быть, через некоторое время.

— Снова заснешь перед телевизором.

— Не волнуйся, я скоро поднимусь.

Она немного постояла, не сводя с него глаз, потом повернулась и начала подниматься по лестнице. Он прислушивался к привычным звукам вечернего ритуала — зашумела вода в туалете, потом в раковине, скрипнула дверца шкафа — Эстель убирала одежду, — застонали пружины, кровать принимала на ночь тело его жены.

Он включил телевизор, тридцатый канал, один из тех, что всегда были пустыми, затем уменьшил звук так, чтобы не слышать занудное, тоскливое, усыпляющее шипение.

Виллис сидел перед телевизором несколько часов, положив правую руку на экран, надеясь, что благодаря электронной бомбардировке рука станет прозрачной и откроется его инопланетное происхождение.

В середине недели он зашел к Харви Ротаммеру и попросил разрешения не выходить на работу в четверг, чтобы съездить в больницу в Фонтану и навестить сына. Ротаммер был не очень доволен, но отказать не мог. Коу потерял дочь, а его сын по-прежнему был на девяносто пять процентов лишен способности двигаться и находился на излечении без какой бы то ни было надежды на то, что когданибудь снова сможет ходить. Поэтому Харви Ротаммер сказал Виллису Коу, что тот, конечно же, вправе взять выходной, но напомнил, что апрель уже практически наступил, а всем известно — в апреле фирма готовит свои отчеты, так что это очень напряженное время. Виллис Коу сказал, что он все прекрасно помнит.

За двадцать миль от Сан-Димас машина сломалась. Немилосердно палило солнце, а Виллис Коу сидел за рулем, разглядывал пустыню и пытался вспомнить, как же выглядела его родная планета.

Его сын, Гилван, прошлым летом на каникулах отправился к своим друзьям в Нью-Джерси — те построили бассейн у себя в саду. Гил нырнул и ударился о дно; в результате получил перелом позвоночника.

К счастью, его вытащили прежде, чем он утонул, но вся нижняя часть тела оказалась парализованной. Он мог двигать руками, однако кисти стали абсолютно бесполезными. Виллис поехал туда, договорился, чтобы Гилвана перевезли в Калифорнию, и теперь он находился в больнице в Фонтане.

Виллис помнил цвет неба. Ослепительно зеленое, несказанно прекрасное. И нечто… нет, не птицы, эти существа плавно скользили по воздуху, они не летали. Больше он не помнил ничего.

Его машину оттащили в Сан-Димас, но механик в гараже сказал, что ее придется отправить в ЛосАнджелес, потому что у него нет нужных деталей. Виллис оставил машину и вернулся домой на автобусе. На этой неделе он так и не навестил Гила.

За починку машины ему пришлось заплатить двести восемьдесят шесть долларов и сорок пять центов.

В марте началась засуха, которая продолжалась в Калифорнии целых одиннадцать месяцев. Потом зарядил дождь и шел целую неделю; не сравнить с Бразилией, конечно, где капли такие крупные и падают так плотно, что известны случаи, когда люди задыхались, оказавшись на улице во время ливня. Впрочем, дождь был достаточно сильным, и крыша начала течь. Виллис и Эстель однажды не спали целую ночь, затыкая полотенцами щели в гостиной; но протечка явно возникла не в результате повреждения внешних стен, а где-то между перекрытиями; вода продолжала проникать внутрь.

На следующее утро невыносимо расстроенный Виллис Коу заплакал. Эстель услышала его, когда закладывала мокрые полотенца в сушилку, прибежала в гостиную. Ее муж сидел на промокшем ковре, в комнате пахло сыростью, он закрыл лицо руками, в которых по-прежнему держал мокрое полотенце. Она встала рядом с ним на колени, обняла и поцеловала в лоб. Он еще долго плакал, а когда перестал, стал тереть глаза — они ужасно болели.

— Там, где я родился, дожди идут только вечером, — сказал он Эстель.

Только она не поняла, что он имеет в виду.

А когда сообразила, спустя некоторое время, пошла погулять, чтобы собраться с мыслями и решить, как помочь мужу.

Виллис же отправился на побережье. Закрыл машину и направился по набережной в сторону пляжа. Он гулял по песку около часа, подобрал несколько молочно-белых осколков стекла, ставших гладкими благодаря упорным стараниям океана, потом улегся на каком-то песчаном холме и заснул.

Ему приснился его родной мир. Может быть, потому, что солнце стояло в зените, а океан тянул свою бесконечную, однообразную песню, Виллис смог многое вспомнить. Ярко-зеленое небо, плавно парящих над головой птиц, или, точнее, это были существа, которые напоминали птиц; вспомнил пятнышки бледно-желтого света, они вспыхивали, пылали на фоне неба несколько коротких мгновений, взмывали ввысь и пропадали из виду. Он почувствовал, что вернулся в свое настоящее тело, сразу несколько ног работали слаженно и дружно, несли его по окутанным прозрачной дымкой пескам, вспомнил запах цветов. Он знал, что родился на этой планете, провел там детство, стал взрослым, а потом…

Его отослали.

Виллис Коу, в теле человека, понимал, что его выслали с родного мира за то, что он совершил чтото ужасное. Знал, что его приговорили к этой планете, к Земле, вероятно, за совершенное преступление. Только он никак не мог вспомнить, в чем же оно заключалось. И не чувствовал во сне никакой вины.

Однако, когда он проснулся и снова стал человеком, его окатило странное ощущение. Ему нестерпимо хотелось вернуться домой, туда, где он родился, он больше не мог оставаться в ловушке этого омерзительного тела.

— Я не хотел к вам идти, — сказал Виллис Коу. Считаю это полнейшей глупостью. Раз я сюда пришел, значит, допускаю возможность сомнений. А я ни в чем не сомневаюсь, поэтому…

Психиатр улыбнулся и помешал какао в своей чашке.

— Поэтому… ваша жена настояла, и вот вы здесь.

— Да.

Виллис внимательно разглядывал свои ботинки. Коричневые, он носил их уже три года. Но никогда не чувствовал себя в них удобно; они жали, а большие пальцы на обеих ногах, похоже, упираются в лезвие тупого ножа.

Психиатр аккуратно положил ложку на салфетку и принялся потягивать какао.

— Послушайте, мистер Коу, я готов к любому повороту событий. Вы мне не нужны, вы тоже не хотели бы здесь находиться, если ваше посещение не принесет положительных результатов. И, — быстро добавил он, — когда я говорю о помощи, я не имею в виду попытки приспособить вас к представлениям о каком-то определенном мире, обратить в соответствующую веру, которую вы считаете необходимым от себя отталкивать. Ни Фрейд, ни Вернер Эрхард, ни Наука и ничто другое не убедили меня окончательно и бесповоротно, что существует предмет, называемый реальностью. Закодированная реальность. Данная, постоянная, неизменная. Если то, во что человек верит, не приводит его в сумасшедший дом или тюрьму, нет ни единой причины, по которой его верования не могут считаться менее приемлемыми, чем то, что мы, гм-м, "нормальные люди", называем реальностью. Если ваши представления делают вас счастливым, верьте во все, что пожелаете. Я же просто хочу вас послушать, может быть, кое-что прокомментировать, а затем посмотреть, соответствует ли ваша реальность той, которую нормальные люди считают своей. Ну как, подходит?

Виллис Коу попытался выдавить из себя улыбку.

— Вроде бы. Я немного нервничаю.

— Попытайтесь успокоиться. Мне, конечно, легко говорить, а вам совсем непросто это сделать, но я не желаю вам зла; и действительно, выслушаю с огромным интересом.

Виллис встал.

— Вы не возражаете, если я немного поброжу по вашему кабинету? Думаю, мне так будет немного легче.

Психиатр кивнул и улыбнулся, а потом показал на какао. Виллис Коу покачал головой. Он походил по приемной и наконец произнес:

— Это не мое тело. Меня приговорили к жизни в качестве человеческого существа, и меня это убивает.

Психиатр попросил его объяснить, что он имеет в виду.

Виллис Коу был человеком небольшого роста, плохо видел, его темные каштановые волосы уже начали выпадать. Он часто жаловался на боли в ногах и постоянно нуждался в носовом платке. Печальное лицо избороздили морщины, которые говорили о том, что его жизнь переполнена проблемами. Он рассказал все это доктору, а потом добавил:

— Я считаю, что эта планета является местом, куда ссылают всех плохих людей в качестве наказания за содеянные преступления. Я считаю, что мы все прибыли сюда из других миров, с других планет, где совершили какие-то гнусности. Земля является тюрьмой, нас отправляют сюда, чтобы мы жили в этих отвратительных телах, старели, разлагались, воняли и умирали. Таково наказание.

— Но почему никто, кроме вас, этого не чувствует? — Психиатр отставил в сторону чашку с давно остывшим какао.

— Наверное, меня засунули в тело с дефектом, предположил Виллис Коу. Немного больше боли от сознания того, что я родился на другой планете, что несу наказание за совершенное преступление. Только я никак не могу вспомнить, что же я сделал. Думаю, это было что-то ужасное, раз мне вынесли такой суровый приговор.

— Вы когда-нибудь читали Франца Кафку, мистер Коу?

— Нет.

— Он писал книги о людях, которых судят за преступления, о природе которых они ничего не знают. Этих людей обвиняют в каких-то неизвестных им грехах.

— Да. Именно это я и чувствую. Может быть, Кафка тоже это чувствовал; и ему ведь могло достаться дефектное тело.

— В ваших ощущениях нет ничего особенно странного, мистер Коу, сказал психиатр. — В наше время многие не удовлетворены своей жизнью, многие обнаруживают — иногда слишком поздно, что являются транссексуалами, что должны были жить в качестве других людей, мужчин, женщин…

— Нет, нет! Я не это имею в виду. И не собираюсь менять свой пол. Просто я объясняю вам, что прибыл с другой планеты — там зеленое небо, окутанный дымкой песок и пятнышки света вспыхивают, а потом уносятся ввысь… у меня много ног, а между пальцами тонкая паутина, да и вообще это не пальцы…

Он замолчал и смущенно посмотрел на доктора.

Потом сел и тихонько продолжил:

— Доктор, моя жизнь ничем не отличается от жизни всех остальных людей. Большую часть времени я плохо себя чувствую, приходит масса счетов, которые я не могу оплатить, мою дочь сбила машина, и она умерла, я не могу об этом думать. Мой сын в самом расцвете лет стал инвалидом. Мы с женой почти не разговариваем, не любим друг друга… да и не любили никогда. Я живу не хуже и не лучше остальных жителей этой планеты, вот о чем я говорю: боль, страдания, жизнь, наполненная ужасом. Каждый день. Без надежды. Пустота. Неужели мы не можем рассчитывать на лучшее, только на эту гнусную жизнь в качестве человеческих существ? Послушайте, я знаю, есть чудесные места, где никто не страдает и где никого не заставляют находиться в тюрьме под названием человеческое тело!

В кабинете психиатра стало темно. Жена Виллиса Коу договорилась с доктором в последний момент, и тот согласился принять маленького лысеющего человечка в конце дня.

— Мистер Коу, — проговорил психиатр, — я вас выслушал и хочу, чтобы вы знали: я очень сочувствую вашим страхам. — Виллису Коу немного полегчало. Ему показалось, что наконец хоть кто-то ему поможет — нет, конечно, не справиться с мучительным, тяжелым знанием, просто теперь он не одинок.

И скажу вам честно, мистер Коу, — продолжал психиатр, — я считаю, что у вас очень серьезные проблемы. Вы больны и нуждаетесь в интенсивном лечении. Я поговорю с вашей женой, если хотите, но послушайтесь моего совета — вам следует лечь в какую-нибудь серьезную клинику, прежде чем ваше состояние…

Виллис Коу закрыл глаза.

Он плотно закрыл двери гаража и заткнул щели тряпками. Ему не удалось найти достаточно длинного шланга, чтобы дотянуть его от выхлопной трубы внутрь машины, поэтому он просто опустил окна и завел мотор. Сидел на заднем сиденье и пытался читать "Домби и сын" — когда-то Гил сказал, что ему эта книга понравится.

Но никак не мог сосредоточиться на истории и прекрасном языке, через некоторое время откинул голову на спинку, попытался уснуть, надеясь, что ему приснится другой мир, тот, что у него украли, мир, который ему уже никогда не увидеть. Наконец его сморил сон, и онумер.

Похороны проходили в Форест-Лон, и на них почти никто не пришел. Эстель плакала, Харви Ротаммер обнимал ее за плечи и утешал. Но при этом все время незаметно поглядывал на часы, потому что апрель уже почти наступил.

Виллиса Коу положили в теплую землю, на него посыпалась грязь чужой планеты, это сделал мексиканец с лопатой в руках, у него было трое детей и ему приходилось мыть посуду в ночном баре, где еще и подавали еду, потому что он просто был не в состоянии оплачивать свою крохотную квартирку.

Многоногий Консул приветствовал Виллиса, когда тот вернулся. Виллис посмотрел на Консула и увидел зеленое небо у него над головой.

— Добро пожаловать домой, Плидо, — сказал Консул. Он казался очень грустным.

Плидо, который был Виллисом Коу в далеком мире под названием Земля, поднялся на ноги и огляделся по сторонам. Дом.

Но он не мог молча наслаждаться своей радостью. Ему следовало знать.

— Консул, прошу вас, скажите мне… что я сделал такого ужасного?

— Ужасного! — Консул был поражен. — Мы вами восхищаемся, ваша милость. Ваше имя ценится выше многих. — В его голосе звучало самое настоящее почтение.

— В таком случае почему меня приговорили к жизни, полной страданий, в том ужасном мире? Почему отослали и обрекли на муку?

Консул покачал своей лохматой головой, легкий бриз развевал его роскошную гриву.

— Нет, ваша милость, нет! Это мы страдаем. Только немногие, самые достойные и любимые представители народов, населяющих Вселенную, могут отправиться в тот мир. Жизнь там сладка и приятна по сравнению с тем, что называется жизнью во всех остальных местах. Просто вы еще всего не поняли. Но вы поймете. И вспомните.

Плидо, который в лучшей части своей почти вечной жизни, наполненной болью, был Виллисом Коу, вспомнил. Прошло время, и к нему вернулась вечность, исполненная грустью, рожденной в ней, и он понял, что ему была дарована радость, доступная далеко не всем жителям далеких галактик. Он получил несколько драгоценных лет жизни в мире, где боль и страдания не сравнимы с тем, что испытывают другие жители Вселенной.

Он вспомнил дождь и сон, и ощущение мелкого песка под ногами, океан, поющий свою вечную песнь, — в такие ночи, которые он ненавидел на Земле, Плидо крепко спал и видел прекрасные сны.

Ему снилась жизнь Виллиса Коу на чудесной планете.


Вы меня слышите?

<p>Вы меня слышите?</p>

Я часто думал о том, как рассказать эту историю.

Первый раз я хотел начать так:

"Я стал исчезать во вторник утром".

Но потом я подумал и решил, что лучше будет иначе:

"Это история ужасов".

Так действительно лучше. Но, подумав еще (а времени думать у меня было хоть отбавляй, уж можете поверить), я пришел к выводу, что и так и так получается какая-то мелодрама, и если я. хочу с самого начала строить свой рассказ на доверии и правде, то и начинать следует с того, как все началось, и довести историю до сегодняшнего дня, предложить свое объяснение, а уж потом вы решайте сами.

Вы слушаете?

Возможно, причиной всему мои гены. Или хромосомы. Та или иная комбинация, сделавшая меня прототипом Каспера Милкветоста. Год назад, в марте, во вторник, я проснулся, уверенный, что я такой же, каким просыпался сотни раз. Мне сорок семь лет, уже появилась лысина, но зрение у меня хорошее, очками пользуюсь только для чтения. Мы с Алмой спим в разных комнатах, и поскольку я подвержен простуде, я всегда ношу длинное теплое ночное белье.

Единственное, что, возможно, хоть как-то выделяет меня из ряда обычных людей, — это мое имя. Меня зовут Винсоки.

Альберт Винсоки.

Знаете, как в той песенке:

Пристегнись, Винсоки, все окей, Винсоки, Только крепко-крепко пристегнись!

Меня с самого детства так дразнили, но я по характеру человек миролюбивый и не обидчивый. Другой бы возненавидел эту песню, а я стал воспринимать ее чуть ли не как собственный гимн. Если уж я что-нибудь насвистываю, так скорее всего эту песенку.

Ну ладно…

В то утро для душа было слишком холодно, поэтому я просто плеснул воды в лицо и быстро оделся. Как только я вышел на лестницу, Зазу — персидская кошка жены — скользнула у меня между ног. Зазу довольно спокойная кошка, я никогда не имел с ней проблем, хотя она старательно и демонстративно делала вид, что меня как хозяина не существует. Но в утро, о котором идет речь, она просто прошмыгнула мимо, даже не фыркнув. Пустяк, но необычный.

Это было предзнаменованием.

В гостиной Алма уже выложила на диван утреннюю газету, как она делала в течение двадцати семи лет. Я на ходу подобрал ее и прошел к себе. В кабинете на столе ждал меня стакан сока. Слышно было, как внизу на кухне возится Алма. Как обычно, она что-то бубнила себе под нос-одна из пренеприятнейших ее привычек. В глубине души это добрейший человек, но когда она злится, то начинает бубнить. Никаких гадостей, Боже упаси, зато на самом пороге слышимости, так что это достает хуже крика, вы уж поверьте. Она прекрасно знала, что это меня бесит, а может, и не знала, я уже не уверен.

Вряд ли она полагала, что я вообще способен на сильные чувства.

Как бы то ни было, в то утро она бубнила и бормотала, так что я не выдержал и крикнул:

— Доброе утро, дорогая! Я уже встал. — После чего углубился в газету и сок.

В газете писали о всякой ерунде, а сок… ну что особенного в апельсиновом соке?

Между тем время шло, а бормотание Алмы не затихало. Наоборот, оно становилось громче и назойливее:

— Ну где этот тип? Прекрасно же знает, как я не люблю, когда опаздывают к завтраку. Ну вот… яйца остыли. Ну где он?

Это длилось довольно долго, хотя я периодически выкрикивал:

— Алма, ради Бога, прекрати! Я уже спустился!

Я уже внизу, неужели непонятно?

Наконец она в ярости промчалась мимо меня в спальню. Я слышал, как она выскочила на лестницу, ухватилась за перила, встала на первую ступеньку, запрокинула голову и заорала:

— Альберт! Ты спускаешься или нет? Ты что, опять в туалете? Снова почки? Хочешь, чтобы я поднялась?

Это было уже слишком. Я отложил салфетку и вскочил. Подойдя к ней сзади, я произнес как можно мягче:

— Алма, дорогая! Что с тобой происходит? Я здесь!

Это не возымело ни малейшего эффекта. Она еще повопила, а потом затопала по лестнице. Я сел на ступеньки, уверенный, что Алма либо совсем спятила, либо лишилась слуха, либо еще что-нибудь.

Я не знал, что делать. Я был совершенно растерян. И решил позвонить доктору Хэршоу. Я набрал его номер; после трех гудков он снял трубку и сказал «Алло».

В какое время суток я ни звонил бы доктору Хэршоу, я всегда чувствовал себя виноватым. Он устрашал своим голосом. Сегодня я почувствовал себя как никогда неловко; в тоне доктора звучали раздраженные нотки. Похоже, я его разбудил.

— Простите, что потревожил вас в такое время, доктор, — поспешно произнес я. — Это Альберт Винсо… Он перебил меня, громко повторив: "Алло? Алло?"

— Алло, доктор?. Это Аль…

— Кто говорит?

Я уже не знал, что сказать, и, решив, что меня не слышно, завопил что было сил:

— Доктор, это…

— О черт, — проворчал он и швырнул трубку.

Я еще секунду стоял, таращась на телефон, и боюсь, на лице моем было написано крайнее замешательство. Сегодня, похоже, все оглохли. Я уже собрался перезвонить, как в столовую вошла, бубня себе под нос, Алма.

— Куда запропастился этот тип? Не мог же он уйти не позавтракав? А если и так, мне меньше забот!

Она едва не толкнула меня!.. Ну, это было уже слишком! Я кинул трубку и побежал за ней. Последние годы Алма уделяла мне все меньше внимания, временами просто меня игнорировала. Делала вид, что не слышит, не реагировала на прикосновения… Подобное происходило все чаще, но сегодня! Это уже слишком!

На кухне я встал за ее спиной. Она продолжала бубнить, яростно выскребая из сковородки яйца. Я выкрикнул ее имя. Она не обернулась и даже не прервала своего бормотания.

Я вырвал сковородку у нее из рук и изо всех сил ударил ею по плите. (Поступок мне не свойственный, но, с другой стороны, и ситуация была необычна.) От грохота Алма даже не вздрогнула. Она направилась к холодильнику и полезла за кубиками со льдом.

Это послужило последней каплей. Я грохнул сковородку об пол и выскочил из кухни. Я чуть не выругался, так я был зол. Что за игры? Ну ладно, ей не хочется готовить мне завтрак, придется мириться еще и с этим. Так почему она не скажет прямо?

К чему этот цирк?

Надев пальто и шляпу, я выскочил из дома, изо всех сил хлопнув дверью.

Взглянув на часы, я понял, что автобус уже ушел.

Я решил остановить такси, хотя и отдавал себе отчет в том, что мой кошелек может не выдержать подобных трат. Впрочем, выбора не оставалось, так что я прошагал мимо автобусной остановки и махнул рукой проезжающему такси.

Проезжающему. Именно так. Потому что машина проехала, даже не притормозив. У водителя не было никаких причин меня не взять. Может, он возвращался со смены? Скорее всего. Но после того как мимо меня точно так же проехали восемь свободных такси, я понял, что дело в другом.

Но я еще не понимал, что случилось. Показался автобус, и я решил поехать на нем. На остановке стояла молоденькая девчушка в узкой юбочке и смешной шляпке. Я робко улыбнулся и сказал:

— Что случилось сегодня с такси, непонятно.

Она меня не заметила. То есть не отвернулась, как от какого-нибудь приставалы, и не покосилась в мою сторону; она вообще не поняла, что я рядом.

У меня не было времени на размышления, автобус остановился, и девушка вошла. Я поднимался следом и едва успел заскочить, как двери с шипением захлопнулись, защемив полу моего пальто.

— Эй, вы меня зажали! — крикнул я водителю, но он не обратил на меня никакого внимания. Он наблюдал в зеркало, как девушка игривой походкой проследовала по салону и села, а потом принялся насвистывать.

В автобусе было полно людей, и мне не хотелось изображать из себя дурака. Поэтому я просто дотянулся до его штанины и подергал ее. Он по-прежнему не реагировал.

Тогда я начал что-то соображать.

Я разозлился, выдернул застрявшую полу и решил поиграть у водителя на нервах. Я демонстративно направился по салону, ожидая в любую секунду услышать: "Эй, мистер! Вы не заплатили!"

Тогда бы я ответил: "Я куплю билет и сообщу на фирму, как вы работаете!"

Но и в этой крошечной радости мне было отказано. Водитель даже не повернулся в мою сторону. Это разозлило меня больше, чем если бы он нахамил. И вообще, что, черт возьми, происходит?!

Именно так я тогда и подумал. Надеюсь, вы простите мою несдержанность, но я хочу рассказывать в той последовательности, как все происходило.

Вы слушаете?

На выходе я свирепо пихнул толстяка в тирольской шляпе и прямо-таки раскидал стайку школьниц, отчаянно пытаясь хоть как-то привлечь к себе внимание. На меня никто и не взглянул. Я даже… стыдно признаться, но я шлепнул одну старшеклассницу по… пониже спины. Она не обернулась и продолжала рассказывать о каком-то парне, который, судя по всему, пошел в этом. деле гораздо дальше.

Вы и вообразить не в состоянии, какое я испытал отчаяние!

Оператор лифта в моем учреждении спал. Может, он и не совсем спал; у нашего Вольфганга представьте, его зовут Вольфганг, а он даже не немец, меня это раздражает, — так вот, у Вольфганга всегда сонный вид. Я толкнул его, дернул за ухо, но он продолжал мирно посапывать на своем откидном стульчике. Наконец, окончательно выйдя из себя, я выпихнул Вольфганга из лифта и сам нажал нужную кнопку. К тому времени я уже сообразил, что в силу поразившего меня недуга я стал уж не знаю, к добру ли — невидимым для окружающих. Невероятным казалось то, что люди — не реагировали на мои шлепки, толчки и даже выбрасывания из лифта. Но именно так все и было.

Я окончательно растерялся, хотя, как это ни покажется странным, страха не испытывал. Возможности кружили голову. В глазах стояли кинозвезды и несметные богатства.

И тут же таяли.

Ибо какая радость от богатства и женщин, если ее не с кем разделить? Так что я отогнал образ величайшего в истории грабителя банков и начал думать, как выбраться… из создавшегося положения.

Я вышел из лифта на двадцать шестом этаже и по коридору дошел до своего кабинета. За двадцать семь лет надпись на двери не изменилась:

"Рэймс и Клаус. Экспертиза бриллиантов и драгоценностей".

Я распахнул дверь и… На мгновение сердце мое подкатилось к горлу, ибо то, что я увидел, до сих пор остается самой большой загадкой. Фриц Клаус, огромный, краснорожий Фриц Клаус, с маленькой бородавкой возле рта, кричал на меня:

— Винсоки! Недоумок! Сколько раз я говорил, что на бусах надо завязывать тесемки! Теперь у нас на полу сто тысяч долларов для уборщицы. Идиот!

Но кричал он не на меня. Он просто кричал, вот и все. По сути, удивляться было нечему. Клаус и Джордж Рэймс редко разговаривали со мной… тем более не утруждали себя криком. Они знали, что я делаю свое дело… во всяком случае, делал на протяжении двадцати семи лет, и этого им хватало.

Но Клаусу просто необходимо было поорать. Кричал он не на меня, а в воздух. Да и как он мог кричать на меня, если меня не было?

Он опустился на колени и принялся собирать маленькие неограненные бриллианты, которые сам же рассыпал, а когда собрал их все, залез зачем-то под мой стол и окончательно перепачкал костюм.

Потом он вылез, отряхнулся… и вышел. Мне казалось, что я пришел на работу. Но он меня не увидел. Я словно пропал.

Я развернулся и вышел в холл.

Лифт ушел.

Пришлось долго ждать, прежде чем я попал в вестибюль.

Лифт не откликался на мой вызов.

Пришлось ждать, пока кому-то тоже не понадобилось вниз.

И вот тогда меня охватил настоящий страх.

Брак мой был весьма тих, жил я мирно и незаметно. И вот теперь у меня отняли возможность уйти, хлопнув за собой дверью. Меня просто задули, будто свечу. Каким образом, когда и где — роли не играло. У меня украли то, что я всегда считал своей непременной собственностью — ну, как налоги. Но и этого меня лишили. Я стал тенью, привидением в мире живых. Впервые за всю жизнь мои переживания и страдания прорвались в безысходном отчаянии. Но я не расплакался.

Я ударил человека. Изо всех сил. Прямо в лифте.

Я ударил его в лицо и почувствовал, как хрустнул нос, потекла темная кровь. Костяшки пальцев заныли, и я ударил его еще раз, потому что у меня, Альберта Винсоки, отняли мою смерть. Меня сделали еще ничтожнее. Я никогда никому не досаждал, и вообще меня редко замечали, а теперь никто не сможет меня оплакать и подумать именно обо мне… Меня ограбили!

Я ударил его третий раз, и нос сломался.

А мужчина ничего не заметил. Он вышел из лифта, весь залитый кровью, и даже не утерся.

Только тогда я заплакал.

Я плакал долго. Лифт ходил вверх и вниз, и никто не видел, что я стою в нем и плачу.

Наконец я вышел и побрел по улицам, пока не стемнело.

Две недели могут пролететь очень быстро.

Если вы влюблены. Если вы богаты и ищете приключений. Если вы полны здоровья, а мир привлекает и манит вас. Тогда две недели пролетают как один день.

Две недели.

Последующие две недели оказались самыми длинными в моей жизни. Ибо они были адом. Одиночество. Полное, изматывающее одиночество в толпе.

В неоновом сердце города я стоял посреди улицы и кричал, чтобы кто-то меня заметил. Меня едва не сбили.

Две недели я бродяжничал, спал, где мне заблагорассудится — на скамейках в парке, в номере для молодоженов в «Уолдорфе», в собственной кровати дома. Я пил и ел все, что хотелось. Строго говоря, я не воровал, ибо без еды я бы не прожил.

Несколько раз я приходил домой, но Алма прекрасно обходилась и без меня. Продолжала жить, как говорится. Никогда не думал, что она еще способна, тем более с учетом того, как она растолстела за последние годы… но вот он! Джордж Рэймс. Мой босс… бывший босс, поправил я себя.

Так что от обязанностей по отношению к семье и службе я был освобожден.

Алма получила дом и Зазу. А теперь, как выясняется, ей достался еще и Джордж Рэймс. Вот тебе и толстая дура.

К концу второй недели я превратился в развалину. Небритый, грязный… но никому до этого не было дела. Никто меня не видел, и никто мной не интересовался.

Моя первоначальная агрессивность переросла в устойчивую неприязнь к окружающим. Ничего не подозревающие прохожие, становились объектом моих нападений. Я пинал женщин и шлепал детей.

Меня не трогали стоны и вопли избиваемых. Что значит их боль по сравнению с моей… хотя, собственно, никто из них и не кричал. Очевидно, мне мерещилось. О, как я хотел исторгнуть у них хоть один стон! Это означало бы, что я — один из них, что я тоже существую.

Увы.

Две недели! Черт! Утраченный рай!

Прошло немногим более двух недель с того дня, как Зазу меня не заметила, а я уже обжился в просторном фойе роскошного многоквартирного дома.

Там я валялся на скамье, надвинув на глаза отобранную у избитого прохожего шляпу. На глаза мне попался мужчина в плаще. Он облокотился на стойку сигаретного ларька, читал газету и чему-то негромко посмеивался. "Ах ты, пес, — подумал я, что ж там такого смешного?"

Я пришел в неописуемую ярость и кинулся на него.

Увидев меня, незнакомец отшатнулся. Я ожидал, что он будет читать дальше, и его движение застало меня врасплох. Я со всего маху налетел на стойку, от удара у меня перехватило дух.

— Ну и ну, приятель, — незнакомец покачал длинным пальцем, — а ведь это невежливо. Бить людей, которые тебя даже не видят.

Он ухватил меня одной рукой за воротник, другой — за проем брюк и швырнул через весь вестибюль. Я сбил стойку с открытками, шлепнулся на живот и проскользил до самых дверей.

Я даже не почувствовал боли. Сев на пол, я изумленно таращился на незнакомца, а тот оперся руками на бедра и громогласно захохотал:

— Что, приятель, ловишь мух?

От удивления я открыл рот.

— В-вы… вы меня видите! — выкрикнул я наконец. — Вы меня видите!

Незнакомец презрительно фыркнул и отвернулся.

— Конечно, вижу, — пробурчал он и побрел прочь. Потом остановился и бросил через плечо: — Неужели я похож на этих? — Он кивнул на толпу людей.

Я был уверен, что беда случилась только со мной.

Но был еще один, такой же, как я! При этом незнакомец, судя по всему, неплохо себя чувствовал. Словно весь мир был огромной вечеринкой, а он хозяином.

Я вскочил и устремился за ним следом. Он нажал кнопку лифта. Это уже было совсем непонятно. Если лифт управляется людьми, он не сможет его вызвать. Тем не менее кабинка остановилась.

— Эй! Эй! Подождите!

В лифте находился пожилой человек в мешковатых штанах.

— А я был на шестом, мистер Джим, услышал вызов и вот подъехал.

Старик улыбался человеку в плаще, а тот похлопал его по плечу.

— Спасибо, Денни. Я еду к себе.

Я хотел успеть, но Джим кивнул Денни и с отвращением взглянул на меня.

Двери лифта начали закрываться. Я со всех ног кинулся к ним.

— Эй, подождите! Меня зовут Винсоки! Альберт Винсоки, как в песне, помните: "Пристегнись, Винсоки, при…"

Двери захлопнулись перед моим носом.

Я пришел в отчаяние. Единственный человек, который мог меня видеть (два человека, сообразил я, вздрогнув), уезжали, и я мог их потерять.

Я пришел в такое отчаяние, что едва не упустил самый легкий шанс их найти. Я задрал голову и принялся следить за индикатором этажей. Десятый.

Я дождался другого лифта, с теми, кто не мог меня видеть, вышвырнул оператора и сам поднялся наверх.

Мне пришлось немало побегать по коридорам,

пока из-за двери не раздался знакомый голос:

— Этот новенький, Денни. Примитив, абсолютно скандальный вариант.

В ответ Денни произнес:

— Гы-гы, мистер Джим. Одно удовольствие вас слушать. Как вы вставляете ученые словечки. Я совсем пропадал без вас.

— Да, Денни, знаю. — Более снисходительного тона мне слышать не приходилось.

Я понял, что двери он не откроет, и отправился на поиски коридорной. Ключи висели у нее на фартуке, она не заметила их исчезновения. Я вернулся к комнате и у дверей на мгновение задумался.

Затем поспешил к лифту и спустился в вестибюль, а там прямиком направился в кассу, где оплачивались все счета и хранились деньги. В одном из ящиков я нашел то, что мне было нужно. Я сунул это в карман пальто и вернулся наверх.

У двери меня вновь охватили сомнения. Из комнаты доносились голоса. Я повернул ключ и распахнул дверь.

Человек по имени Джим соскочил с кровати и зарычал:

— Что тебе надо? Немедленно убирайся, или я тебя вышвырну!

Я вытащил то, что взял из ящика кассы, и направилствол прямо на него.

— А теперь успокойтесь, мистер Джим, и все будет в порядке.

Он театрально вскинул руки и попятился, пока не уперся в кровать и не плюхнулся на матрас.

— Руки можете опустить, — сказал я. — Вы смотритесь как герой паршивого вестерна.

Он осторожно опустил руки.

Денни уставился на меня:

— Что ему надо, мистер Джим?

— Я не знаю, Денни, я не знаю, — с трудом выговорил Джим, не сводя глаз с короткоствольного пистолета. Лицо его выражало страх.

Я почувствовал дрожь. Я изо всех сил старался твердо держать пистолет, но рука ходила ходуном, словно я оказался в центре торнадо.

— Я нервничаю, парень. — Надо дать ему почувствовать, если он еще не заметил, что командую здесь я. — Смотри, не зли меня еще больше.

Он застыл, положив руки на бедра.

— Вот уже две недели, как я схожу с ума. Моя жена не может ни видеть, ни слышать, ни ощущать меня. И никто не может. Никто в течение двух недель, как будто я умер. И вот сегодня я встретил вас двоих… Только вы такие же, как я! А теперь я хочу знать, что происходит.

Денни посмотрел на мистера Джима, потом на меня.

— Эй, да у него крыша поехала. Позвольте, я ему вломлю?

Старик никогда бы не смог этого сделать.

К чести Джима, он это тоже сообразил.

— Нет, Денни. Наш друг желает получить информацию, и я не вижу причины ее утаивать. — Лицо Джима напоминало мягкую губку. — Моя фамилия Томпсон. Как, вы сказали, ваше имя?

— Винсоки. Альберт Винсоки. Как в песне.

— Прекрасно, мистер Винсоки.

Сообразив, что в плане информации у него огромное преимущество, он понемногу возвращался к насмешливому тону и высокомерной позе.

— Несмотря ни на что, мы ведь по-прежнему материальны. Этот пистолет может меня убить… грузовик может превратить в лепешку… в общем, все очень сложно. Боюсь, что не смогу дать вам научного объяснения, мистер Винсоки, поскольку я не уверен, что таковое существует. Посмотрим на это с иной точки зрения…

Он скрестил ноги, а у меня слегка унялась дрожь в руке с пистолетом.

— В современном мире существуют силы, мистер Винсоки, — продолжал он, — которые незаметно стараются превратить нас в копии друг друга. Силы, которые делают нас слепками. Вы идете по улице и никогда, по сути, не видите лиц встречных людей. У вас нет лица в кинотеатре, перед экраном телевизора. Когда вы оплачиваете счета, покупаете билеты или просто говорите с людьми, их интересует ваша деятельность, но никогда вы сами. В некоторых случаях дело заходит еще дальше. Мы настолько не обращаем внимания на… рисунок обоев, если можно привести такое сравнение, что, когда эти силы сдавливают нас в один необходимый им слепок, мы просто… пуф! — исчезаем для окружающих. Понимаете?

Я не сводил с него глаз.

Конечно, я понимал, о чем он говорит. Разве можно было этого не заметить — в огромном механизированном мире, который мы для себя создали. Вот оно как. Я был создан таким же, как все, но являлся настолько неприметной личностью, что просто исчез. Меня не видели. Как фильтр на фотообъективе.

Поставьте красный фильтр — все станет красным, но красное будет неразличимым. Так и со мной. На всех объективах стоит фильтр против меня. Против мистера Джима, Денни и…

— Много ли таких, как мы?

Мистер Джим развел руками:

— Конечно. Десятки людей, Винсоки. Скоро их будет сотни, тысячи. При том, как идут дела — с супермаркетами, ресторанами быстрого питания, с новой рекламой на телевидении — должен сказать, что я ожидаю значительного роста наших рядов. К сожалению.

— Что вы имеете в виду?

— Мистер Винсоки, — произнес он терпеливым и снисходительным тоном, я был преподавателем колледжа. Не выдающимся, самым заурядным; скорее всего я казался студентам даже скучным. Но я знал свой предмет: финикийское искусство, представьте себе. Но студенты приходили и уходили, не видя моего лица. У руководства не было повода меня в чем-либо упрекнуть, и мало-помалу я стал растворяться. А потом исчез, как и вы. Довольно скоро я сообразил, какая это замечательная жизнь. Никакой ответственности, налогов, борьбы за существование. Живи себе как хочешь, бери все, что нравится. Вот, даже Денни при мне. Он был подсобным рабочим, никто не обращал на него внимания, а теперь стал моим другом и слугой. Мне нравится такая жизнь, мистер Винсоки. Поэтому я и не стремился с вами познакомиться. Не хочу менять статус-кво.

Я понял, что говорю с сумасшедшим.

Мистер Томпсон был неважным учителем, и его постигла моя участь. Но если я из робкого неудачника превратился в человека, настолько изворотливого, что добыл пистолет, и настолько отчаянного, что готов был его применить, то Томпсон превратился в маньяка.

Это было его царство.

Но существовали и другие.

Под конец я сообразил, что говорить с ним бессмысленно. Силы, скомкавшие и смявшие нас до такой степени, что мы стали неотличимы, хорошо над ним поработали. С ним все было кончено. Его удовлетворяло то, что он невидим, неслышен и неизвестен.

Как и Денни. Они были довольны. Более того, они радовались. За последний год я встретил много им подобных. Все одинаковы. Но я не такой. Я хочу отсюда вырваться. Я хочу, чтобы вы снова меня увидели.

И отчаянно пытаюсь это сделать единственно известным мне способом.

Вам это может показаться глупым, но, когда люди мечтают или, если можно так выразиться, не сосредоточены на жизни, они способны разглядеть мою тень. Я стараюсь. Я насвистываю и напеваю. Вы меня слышали? Песенка называется "Пристегнись, Винсоки".

Не приходилось ли вам когда-либо меня видеть уголком глаза, и думать, что это игра воображения?

Не приходилось ли вам слышать эту песенку по радио или телевизору, в то время как рядом не было ни телевизора, ни радио?

Ну, пожалуйста! Я вас умоляю! Послушайте меня. Узнаете мелодию "Пристегнись, Винсоки"? Слышите?

Вы меня слышите?


Задним числом: 480 секунд

<p>Задним числом: 480 секунд</p>

Поэт Хэддон Брукс стоял в последнем городе Земли, ожидая, когда из космоса раздастся слово «столкновение». Поэта записывали. Все, что он видел и чувствовал, все звуки, и запахи, и тончайшие оттенки гибнущей планеты возносились к кораблям, начавшим свой последний полет к новому дому где-то среди звезд. Мониторы неустанно следили за поэтом, зрительные устройства схватывали его восприятие и передавали все цвета, что окружали его, на борт кораблей, где их записывали на кассеты. "Нужен доброволец, способный описать гибель Земли" — так вкратце звучал призыв, и из десяти тысяч претендентов выбрали Хэддона Брукса.

Десять тысяч мазохистов, извращенцев, провозвестников конца света, потенциальных самоубийц, душевнобольных, трезвых аналитиков-мыслителей, фанатиков, истинно верующих и тех, кто воображал себя камерами. Из десяти тысяч выбрали его, потому что он был поэт, а, пожалуй, лишь увиденные глазами подлинного мечтателя грядущие события могли сохранить свое волшебство для поколений детей, которые родятся в космосе или на далеких планетах, кружащих возле неведомых солнц. Брукс вызвался добровольцем не из-за отсутствия инстинкта самосохранения или здравого смысла, а как раз напротив: ему было что терять. У него была любимая жена, дети, которые его обожали, у него был покой и талант, и он наслаждался всем, чем одарила его судьба. Такой человек мог почувствовать боль от потери родной для человечества планеты. Он вызвался добровольцем, понимая, что как никто другой годится на эту роль, и его выбрали из десяти тысяч, поскольку понимали, что он сумеет описать последние мгновения вдохновенно и выразительно.

Город был еще жив. Его сохранили специально для поэта. Все прочие города расплавили до ядерных частиц. Города превратились в громадные корабли флотилии «Орион» весом по три миллиона тонн каждый. Внешне они походили на знаменитую пирамиду Хеопса со слегка коническими толкающими тарелками внизу.

Взрывы водородных бомб под толкающими тарелками, раздававшиеся каждую секунду в течение семи минут, вынесли города на околоземную орбиту… А затем «Орионы» разлетелись во все стороны, чтобы рассеять человечество в космосе. Города улетели, и взлет их загрязнил атмосферу Земли смертоносной радиацией. Но это не имело значения: через час Земле все равно придет конец.

Хэддон стоял в центре ротонды искусств. Последние произведения Константина Ксенакиса сияли под куполом — серебристые и голубые нити сплетались и расплетались, образуя сто новых узоров в минуту. В мозгу у поэта зазвучал негромкий, но очень ясный и отчетливый голос с флагманского судна флотилии:

— Он приближается. Осталось около часа.

Брукс заметил, что, отвечая, смотрит вверх.

— Вы принимаете то, что я передаю?

— Воспроизводим.

— Да, извините. Я именно это имел в виду. Воспроизводите.

Голос из космоса смягчился:

— Нет, это вы меня извините. Привык к техническому жаргону. Вы вольны выбирать слова по своему вкусу, мистер Брукс. Мы принимаем абсолютно все. Очень четко, просто замечательно. Я не собирался вас прерывать, только хотел сообщить, что все без изменений.

— Спасибо.

Голос и еле слышный фон исчезли, и поэт понял, что снова остался один. Один — но все население Земли слушало его и наблюдало за ним.

Он вышел из ротонды и взобрался на ораторскую трибуну, глядя на пастельные сады.

— Небо голубое-голубое, — сказал он. — В жизни не видал такой голубизны. Небо сливается с морем. Только вот птиц уже нет.

Глаза его впитывали все: качание деревьев, подхватывающих бриз и передающих его друг дружке, их цвета, плавно перетекавшие один в другой.

— Вот стихотворение для всех вас.

Он сочинял на ходу; строчки сами ложились на место за мгновение до того, как он их произносил:

Вастатор, разрушитель из мрака, Пожирающий время по пятидесяти тысяч километров в секунду, Я даже не увижу твоего приближения. Космическая тьма наслала тебя, Солнце мое скрывает тебя, И когда, влекомый голодом, ты умчишься прочь, То бросишь всего лишь восемь минут объедков Со своего ужасного стояа.

Брукс покачал головой. Стихотворение не удалось. Он попытался внести поправки:

— Здания словно стальные зерна, залитые светом. Солнечные зайчики вспыхивают, как новые звезды в перекрестье светофильтров. Дивный вид. Только шума людского не слышно. Город словно бы ждет вашего возвращения. Бедный дурачок, пес, не знающий о том, что хозяин его умер. Он будет ждать, пока сам не умрет. Знаете ли вы, что города живы только до тех пор, пока в них живут люди?

Брукс нажал на кнопку своего летательного ранца и медленно воспарил над трибуной. Центральные городские сады не кончались внезапно и резко они незаметно растворялись в главных улицах-артериях, отходящих в стороны. Улицы даже сейчас не были пустыми. Брукс полетел над торговым центром.

— Роботы продолжают трудиться, — рассказывал он. — Малыши из металла и пластика. Они всегда мне были симпатичны. И знаете почему? Они требуют так мало, а делают так много. Они так добры, что никому и в голову не придет их обидеть, поэтому жизнь их была прекрасной. Они любят свою работу. Даже теперь, когда люди ушли, роботы продолжают крутить колеса торговли. Как нам повезло, что они были рядом с нами!

Он спустился немного, подлетев к будке новостей на углу улицы Прессы и Голограмм-авеню. Будка передавала последние сообщения астрономов. Брукс завис и прислушался к мелодичному голосу будки это был голос голографической личности Тандры Меллоу.

"Масса планетного тела, приближающегося к нашему Солнцу из межзвездного пространства, в триста двадцать пять раз превышает массу Земли. То есть этот планетоид больше Юпитера, самой большой планеты Солнечной системы. Его диаметр — 91 тысяча миль, и, поскольку он движется прямо по направлению к Солнцу, его назвали Вастатором, что в переводе с латыни означает «разрушитель». Предварительные подсчеты показывали, что Вастатор ударит прямо в Солнце и столкнет его с орбиты на тридцать градусов. Но по мере приближения планетоида были сделаны новые вычисления, согласно которым Вастатор только заденет Солнце, оторвав большой кусок короны. К сожалению, для Земли от этого ничего не изменится. Выброс радиации — в основном высокоэнергетических протонов и ядер гелия — ударит в Землю, как только Солнце потеряет часть своей короны. Все живое будет сначала стерилизовано, а вскоре после этого испарится в солнечной буре. Почва расплавится и превратится в лаву, все океаны закипят. Солнечный выброс достигнет Земли примерно через восемь минут после столкновения, но никто этого не увидит. Никто — за исключением Хэддона Брукса, известного поэта…"

Брукс взмыл вверх и устремился дальше.

Он летел над сотней озер, соединенных каналами и паромами. По водной глади праздно скользили мелкие лодочки и катамараны.

— Воскресное гулянье, — пробормотал Брукс и, никем не замеченный, продолжил полет. — Я лечу сейчас над гетто. При виде его мне вспоминаются стихи из "Матушки Гусыни". Хорошо, наверное,

быть членом меньшинства, знать, откуда ты родом и что означают слова, не поддающиеся точному переводу. Здесь никто не мог быть счастлив. Смертное ложе иллюзий. Невидимые стены. Мужчины и женщины жили в этих пещерах вчерашним днем, стараясь обеспечить своим детям день завтрашний. Но я не могу печалиться о них. Они знали любовь, какая всем нам уже недоступна. Где бы вы ни поселились, оставьте в новых мирах место для тех, кто нуждается в ощущениисвоей особенности; мы не можем быть все одинаковы, да и не нужно нам такими быть.

Брукс воспарил к верхним уровням жилых кварталов, пролетая над боковыми улочками и ныряя под воздушные мосты, скользя над движущимися дорогами и отбрасывая длинную тень на каменные поверхности бесчисленных стен. Пологие склоны и неожиданные обрывы. Впадины и туннели, созданные специально для тех, кому по душе прохладные тенистые места, где все еще струился аромат гардений.

Брукс остановился в крохотной рощице карликовых деревьев и попытался сочинить еще одно стихотворение, на сей раз для жены.

— Возможно, это неправильно, Калла, но ничего лучшего я придумать не в силах. Мысли мои разбегаются. Я хочу сказать что-то особенное тебе и детям, однако время поджимает — и я, наверное, это заслужил, если за целую жизнь не сумел выразить тебе всю свою любовь и уважение.

Ты для меня — самые лучшие мгновения, и самые яркие краски, и самые глубокие вздохи, и вся невыразимая прелесть бытия. Я всегда боялся, что не заслуживаю тебя. Но теперь я доволен: я был тобою любим. Ох, черт возьми, любовь моя, моя единственная, я не способен сейчас писать стихи. Прости, но все, что мне приходит в голову, — это слова, сказанные другим человеком. Его звали Рэндалл Джаррелл,[2] он жил сто лет назад и никогда не смотрел на звезды с Марса и не вглядывался в пылающее сердце нашего бедного Солнца с блистающих лунных куполов. Зато он знал о моей любви к тебе и написал о ней:

Но будь, как и была, моим ты счастьем. Позволь ночами засыпать с тобою рядом. Когда же я очнусь от грез со стоном, Пусть шепот твой: «Люблю» меня погрузит в сон. А утром подари мне отраженье солнца В лучистой радужке прекрасных серых глаз.

И тут раздался голос, возвещающий конец:

— Мистер Брукс, столкновение.

Воздух застыл у него в ноздрях.

И снова голос зазвучал, почти навзрыд:

— О Боже, как это прекрасно! И как ужасно…

Брукс понял, что ему осталось всего восемь минут.

Странное покалывание побежало по телу, и он крикнул, взывая к Калле, улетающей вдаль на борту «Ориона»:

— Все кончено!.. Я не смогу больше иметь детей…

И осекся. Он знал, что осталось четыреста восемьдесят секунд, даже меньше, и нужно рассказать о каждой из них, рассказать так, чтобы дети Земли увидели на кассете все, что видит он, чтобы до них дошли все его слова и мечты.

Он взял себя в руки, слетел вниз и встал на серебристый тротуар последний тротуар в его жизни.

А потом Хэддон Брукс заговорил. Он говорил о жизненном пространстве, воплотившем в конце концов все заветные чаяния людей. Он говорил о пещерах под пульсирующим городом, в которых энергия превращалась в свет, и тепло, и дождик, лившийся с небес, когда женщины просили дождя. Он говорил о треках, где любители приключений могли испытать свою ловкость, соревнуясь в скорости со звуковыми волнами. Он говорил о лучших из людей, о том, как людям удалось познать себя настолько, что мысль о неизбежности войн стала казаться им смешной.

В этом городе он родился, в нем находил слова для своих песен, здесь встретил Каллу и соединился с ней, здесь из их тел родились и выросли дети; в этом городе он превратится в пар. В такой кончине была даже доля поэзии, хотя и небольшая.

— Я боюсь, слышите! Я боюсь своей гордыни, побудившей меня остаться. Какую же я сделал глупость! Как я хочу быть вместе с вами! Пожалуйста, простите мне этот страх, но мне так хочется жить…

Если бы только у него было время!.. Он рассердился на себя за то, что не оправдал их надежд, не выполнил того, ради чего остался на Земле. Но досада длилась всего мгновение. Он тут же понял, что любой на его месте сказал бы то же самое и что именно эти слова должны услышать дети космоса, пусть даже пройдет тысяча лет, пока они найдут себе новый дом.

Брукс ощущал, как тают секунды. Он знал, что солнечная буря уже иссушила его и скоро превратит в облачко пара. Поэт посмотрел на голубое, словно море, небо, на ослепительное Солнце, которое вдруг полыхнуло и поглотило небеса, и крикнул:

— Я всегда буду с ва…

Но фраза оборвалась на полуслове, и его не стало. А чуть погодя начали потихоньку закипать моря.


Вместе с маленьким народцем

<p>Вместе с маленьким народцем</p>

Один из полудюжины величайших и оригинальнейших фантастов Америки как-то сказал мне:

— Неважно, плохо ли у тебя получилось или хорошо, и закончишь ли ты вещь сегодня или завтра: но пиши каждый день.[3]

Я стараюсь так и поступать.

Я искренне люблю писать. И себя я считаю одним из счастливейших людей на свете: я занимаюсь лишь тем, что хочу делать, и лишь тем, чем меня побуждает заниматься накопившаяся внутри хорошая и плохая карма. Я пишу. Утром, вечером, и в промежутках между ними. Я скорее стану писать, чем дышать. Иногда это становится трудным выбором.

А это означает, что я частенько пишу в странных местах. «Вместе с маленьким народцем» был написан в витрине книжного магазина «Слова и музыка» в Лондоне на Чаринг-кросс-роуд. Я таким образом участвовал в рекламной кампании двух своих книг, и подобная деятельность, кажется, заставила нервничать нескольких консервативных критиков. Писателям, как они считали, следует «заниматься Этим» в башне из слоновой кости, а не бесстыдно и откровенно на виду у всех, где каждый может увидеть, Как Это Делается.

Но писать, равно как проводить литургии и совершать чудеса, необходимо в открытую, прилюдно, чтобы каждый смог убедиться, что воображение имеется повсюду и везде, что тут нет ни секретов, ни кабалистики, ни рунических заклинаний.

Необходимы только талант и потребность писать. Если вы следуете за мной. Поэтому я и говорю всем великим и оригинальным фантастам: «Делайте Это!»

«Делай! Делай! Пусть даже это ничтожно малая частичка Продукта — сделай ее, ради всего святого! Ведь это величайшее, что есть в тебе: так выпусти это на волю. Больше, больше! Какую бы работу ни отыскали твои руки, делай ее изо всех сил. Работай, пока есть то, что называется Сегодня; ибо наступит ночь, когда никто из людей работать не сможет».


Девятнадцать лет назад Ноа Реймонд создал свое последнее произведение в жанре фэнтези. С тех пор под его именем вышло около четырехсот блестящих рассказов. Все четыреста были напечатаны на его пишущей машинке — только вот никто не знал, что не он написал их. Все эти замечательные истории сочинили гремлины.

Успех пришел к Реймонду довольно рано. Он продал свой первый рассказ, который назывался «Живой маленький ум», одному из ведущих дешевых журналов, специализирующихся на фантастике, когда ему было семнадцать. Рассказ был объявлен лучшим, а талант и буйное воображение автора мгновенно сделали его знаменитостью. В последующие два года Реймонд продал около дюжины новых произведений и попал в поле зрения главного редактора самого известного журнала, в котором печатались произведения легкого жанра.

Здесь платили в двадцать раз больше, читательская аудитория была значительно шире, а редактор спал с составительницей ежегодных антологий, которая выпускала самые престижные сборники «Лучшие рассказы года». Так что Реймонд за несколько месяцев до того, как ему исполнилось девятнадцать лет, обнаружил свою повесть в оглавлении одного из таких сборников, как раз между стилизацией Кэтрин Энн Портер и картинкой из жизни, подсмотренной Айзеком Башевицем Зингером.

Его первый авторский сборник вышел в свет, когда Реймонду было всего двадцать. Редактор пришел в восторг от книги и послал ее Сарояну и Капоте, а потом специальной почтой Джону Кольеру. Предварявшие издание статьи в «Книжном обозрении Тайме» иначе как вопиющими назвать было нельзя. Слово «гений» появилось восемь раз, и это меньше чем на половине страницы.

Ноа Реймонд был невероятно плодовит и к тому моменту, как ему исполнилось двадцать пять, выпустил семь книг, а библиотекари ставили его книги не в секцию «научная фантастика/художественная литература», а держали их в отделе «современной литературы». Когда писателю исполнилось двадцать шесть, его роман «Каждое утро, на заре» был признан лучшим в клубе «Книга года» и стал претендентом на получение Национальной книжной премии.

Личные бумаги Реймонда было решено хранить в библиотечном архиве Гарварда, а сам писатель отправился в Европу с серией лекций, которая принесла ему еще большую известность и немалые деньги.

Однажды в августе наступила пятница — если точно, это было двадцатое число, без двадцати минут двенадцать ночи (иногда скрупулезность бывает очень полезной штукой), — а Ноа Реймонд исписался. Вот так, просто и без затей, совершенно и ужасно… исчерпал себя.

Он написал последнее оригинальное слово последнего оригинального предложения, пришедшего ему на ум, и неожиданно обнаружил, что не в состоянии придумать ни одной, даже самой крошечной идейки для нового творения. На Би-би-си ему заказали рассказ, из которого можно было бы сделать часовую пьесу, а он не имел ни малейшего представления о том, как подступиться.

Реймонд потратил на размышления целый час, но в голову лезли лишь бредовые идеи об одноногом моряке, который сражается с огромной белой рыбиной. Он с возмущением отбросил их, как совершенно бесполезные — от них так и разило кретинизмом.

Впервые в жизни с того самого момента, как Реймонд обнаружил, что обладает талантом рассказчика, волшебный дар, позволявший ему нанизывать слова, точно жемчужины на нитку, так что они проникали в самые глубины человеческих сердец, он понял, что источник новых идей иссяк. Он больше не в состоянии сочинять милые коротенькие сказки о мире, каким хотел бы его видеть, о мире, существовавшем в его душе и населенном полнокровными, цельными персонажами, гораздо более реальными, чем те, с кем ему приходилось иметь дело каждый день. Его голова превратилась в бескрайнюю равнину, на которой ничего, совсем ничего не произрастает, ничто не радует глаз путника… серая пустыня без горизонта.

Он просидел всю ночь перед пишущей машинкой, пытаясь заставить воображение работать, посылая его в далекие, сказочные страны. Только получалась какая-то пустая ерунда, сознание возвращалось домой с пустыми руками, словно сознание дождевого червя.

Наконец, когда занялся рассвет, Реймонд обнаружил, что плачет. Положил голову на машинку, на холодные металлические клавиши, и разрыдался.

Ему было известно, что река может высохнуть… так же точно, он в этом не сомневался, и пропало его вдохновение. Ноа Реймонд написал свою последнюю историю. У него больше нет ни одной идеи. Вот и наступила развязка.

Если бы в тот момент подоспел конец света, Ноа Реймонд был бы счастлив. Ему не нужно было бы страдать, бояться, беспокоиться о том, что он станет делать завтра. И на следующий день. И во все остальные, лишенные смысла и надежды дни, которые ждут его впереди… огромная, безжизненная пустыня.

Вся жизнь Ноа Реймонда состояла в сочинительстве. Никакие другие радости не могли сравниться с восторгом, который он испытывал, придумывая интересный сюжет. А сейчас, когда источник его воображения иссяк, оставив лишь едва уловимые обрывки идей да еще какие-то неясные представления о произведениях других писателей, смутные воспоминания о великих классиках, какие-то чуть живые зародыши древних клише, Ноа и понятия не имел, что же теперь станет делать со своей жизнью.

Пойти путем Марка Твена и заняться ли эксплуатацией своих же собственных старых идей, пустившись в бесконечные лекционные туры? Но он не настолько хорошо владел ораторским искусством, да и, если честно, не очень любил находиться в толпе, состоящей больше чем из двух человек. Последовать примеру Джона Апдайка — заполучить себе синекуру в виде курса лекций в каком-нибудь восточном колледже, где начинающие младшие редактора ничего не подозревающих об их существовании издательств еще находятся в стадии восторженных личинок? Но Реймонд не сомневался, что непременно вступит во взаимно разрушительную связь с какой-нибудь лишенной сексуальных комплексов выпускницей факультета английской литературы и все это плохо для него кончится. Некоторое время он размышлял о Сэлинджере: можно было бы спрятаться в каком-нибудь укромном коттедже в Вермонте или, может быть, Дорсете, время от времени пускать загадочный слух о том, что в следующей декаде собирается опубликовать великий роман; но поговаривали, что и Пинчон, и Сэлинджер были абсолютно не в своем уме, так что Ноа Реймонда даже передернуло от мысли, что он может превратиться в затворника. Ему оставалось только сознавать, что он больше никогда и ничего не напишет, что где-нибудь примерно через годик какой-нибудь гнусный ублюдок из «Атлантик мансли» напишет пронзительную по своей проникновенности статью под заголовком «Ослепительный взлет и жалкое падение Ноа Реймонда, бывшего юного гения». Этого Ноа просто не переживет.

Но выхода из тюрьмы бесплодия нет.

Ему исполнилось двадцать семь, и он закончил свое существование в качестве сочинителя.

Ноа перестал поливать машинку слезами. Ведь механизм мог заржаветь, а это вовсе ни к чему. Впрочем, какая теперь разница?

Он с трудом добрался до постели и проспал весь день. Проснулся в восемь и подумал о том, что не мешало бы чего-нибудь съесть. А потом вспомнил, что превратился в конченого человека, и тут же отправился в ванну, где немедленно расстался со вчерашним обедом, точнее, с тем, что от него осталось после долгого сна.

Прихватив с собой великую прародительницу всех самых тяжелых головных болей, Реймонд отправился в свой крошечный кабинет, расположенный рядом с гостиной. Он изо всех сил старался не смотреть на заброшенную, одинокую пишущую машинку, которая, в этом он был уверен, станет ухмыляться отвратительной, злобной улыбкой, выставив в его сторону свои блестящие зубы.

Однако прежде чем войти в дверь, Ноа вдруг сообразил, что слышит стук клавиш с тех самых пор, как поднялся с постели. Он слышал этот звук, но отгонял его от себя, посчитав порождением ночного кошмара и тоскливых воспоминаний.

Но машинка и в самом деле стучала — тук-туктук-пробел-тук-тук-пробел. Не электрическая машинка, самая обычная старая «Олимпия», таких полным-полно в конторах. Реймонд не доверял электрическим машинкам. Ты останавливаешься, чтобы собраться с мыслями, а они все равно продолжают свирепо шипеть. А стоит тебе положить руки на клавиатуру, чтобы подарить миру блестящий, бессмертный прозаический пассаж, и задуматься всего на одно мгновение, прежде чем нажать на какую-нибудь определенную клавишу, наглая тварь тут же принимается строчить, словно пулемет. Реймонд не доверял электрическим пишущим машинкам; он ни за что не согласится жить в одном доме с этим чудовищем, ни за что не напечатает ни единого слова на этой дурацкой штуке, ни за что…

Впрочем, хватит предаваться безумным мыслям.

Он не может писать и больше никогда не напишет ни одной строчки; а его машинка продолжала весело стрекотать в дальнем углу комнаты.

Ноа Реймонд осторожно заглянул в кабинет и разглядел в темноте силуэт пишущей машинки, на специальной полочке, которую смастерил собственными руками. В окно падал бледный лунный свет, на фоне которого совершенно отчетливо проступала эта самая машинка. Реймонд отказывался видеть, как по клавиатуре мечутся крошечные тени. Он стоял в дверях и просто смотрел на свое рабочее место, одновременно раздумывая о том, что, вероятно, дело зашло намного дальше, чем он думал, когда сделал свое открытие прошлой ночью. Агатовые кляксы прыгали по клавиатуре, вверх-вниз, вверх-вниз, они то появлялись в восковых лунных лучах, падающих из окна, то снова пропадали в темноте, вот одна из них подскочила, сделала сальто, снова скрылась из виду. «У моей машинки перхоть», — это была первая, абсолютно идиотская мысль.

А звук, который издавала старенькая «Олимпия», страшно напоминал пулеметную очередь.

Крошечные черные кляксы работали на машинке со скоростью, превышающей сто пятьдесят словв минуту.

— Слушай, как пишется слово «некромантия»? произнес тоненький, писклявый, хрупкий, птичий голосок. — С двумя буквами «р» или с одной?

Реймонд услышал тихий вздох, словно кто-то стукнулся головой о пустую деревянную шкатулку, а потом — немного задыхаясь — второй голосок ответил:

— С одним, нельзя же быть таким безграмотным!

Этот второй голос был не таким тоненьким, писклявым, хрупким и похожим на птичий. А еще в нем звучал акцент кокни.

Машинка продолжала стрекотать.

«Ко мне явился тот самый таракан», — эта мысль пришла Ноа в голову следующей и имела литературные ассоциации, хотя была не менее идиотской, чем первая. Тогда замечательные произведения покойного Дона Маркиза[4] все еще пользовались популярностью; так что эта мысль была не такой уж и необычной.

Реймонд повернул выключатель возле двери.

Одиннадцать крошечных человечков, каждый ростом примерно в два дюйма, выделывали акробатические упражнения на его пишущей машинке.

Бывший юный гений беспомощно прислонился к дверному косяку и услышал, как защелкали, точно артиллерийский салют, его зубы, а потом челюсть, не выдержав напряжения, отвисла.

— А ну, выключи свет, ты, неуклюжий болван! прикрикнул на него один из человечков и, виртуозно сделав сальто, перепрыгнул на клавишу #, в то время как еще пара крошечных человечков, встав на плечи двум своим сородичам, нажимали на соответствующую кнопку, чтобы получилось # из верхнего регистра, а не 3 из нижнего.

— Ну давай, вырубай свет, ты что, не понял?! — в унисон завопили сразу три человечка, перепрыгивая с буквы на букву, чудом избегая столкновения друг с другом, словно крошечные мячики, отскакивая от кяавиш и выписывая слово «б-е-р-е-ж-л-и-в-ы-й».

Они слились в одно мелькающее, мечущееся пятно, состоящее из резвых бликов, которые скакали, точно блохи на собаке, умудряясь каким-то чудом не налететь на своих коллег.

Когда стало ясно, что Реймонд не собирается выключать свет — он просто был не в силах пошевелиться и сделать хоть что-нибудь, — самый высокий из странных человечков (два с четвертью дюйма), расставив руки в стороны и сжав кулаки, оттолкнулся от пробела, подпрыгнул вверх и приземлился на каретке машинки. Посмотрел прямо на Ноа Реймонда и тоненьким, писклявым, ну и так далее… голоском заорал:

— Ребята! Прекращаем работу!

Остальные десять человечков соскочили с клавиатуры, встали в кружок на полочке и, стянув крошечные колпачки, принялись массировать лбы и затылки в тех местах, где они особенно болели.

— Интересно, как, по-твоему, мы сможем написать десять тысяч слов за один день, если ты будешь нам. мешать? — с раздражением проговорил человечек, который явно был главным.

«Мне нечего ждать от будущего, — подумал Реймонд. — Не прошло и суток с тех пор, как я понял, что исписался, а меня уже мучают галлюцинации».

Другой человечек, немного меньше остальных, крикнул:

— Слушай, Альф, ты что, не мошь выпереть эфтава придурка? Мы так никада не закончим, трепотня, сечешь?!

Ноа не понял ни одного слова из того, что сказал самый маленький из человечков.

Тот, что повыше, возмущенно посмотрел на того, что поменьше, и рявкнул:

— А ну, заткни-ка пасть, Чарли!

Акцент у него был такой же, что и у Чарли настоящий кокни. Но, повернувшись к Ноа, человечек заговорил на нормальном английском языке, как в самом начале:

— Так, давайте договоримся, мистер Реймонд. Нам предстоит работать целую ночь, поскольку вы должны сдать рассказ, но у нас ничего не выйдет, если мы не объясним, что тут происходит.

Ноа просто стоял и пялился на человечка, ни на что другое он способен не был. Неожиданно ему стало ужасно жарко.

— Садитесь, мистер Реймонд.

Он сел. Прямо на пол. Ноа не собирался этого делать, но почему-то все равно сел; взял и опустился… на пол.

— Итак, — начал Альф, — первый вопрос: кто мы такие? Ну, по правде говоря, мы могли бы задать такой же вопрос и вам. Кто вы такой?

Чарли рявкнул:

— Кончай бодягу, Альф! Выпри его вон и скажи, чтоб не вязался.

Альф окончательно разозлился на своего приятеля.

— Знаешь что, Чарли, ты у нас настоящий дипломат. Ну-ка, прекрати вонять, а не то я тобой займусь, и ты пожалеешь, что на свет родился!

Чарли вызывающе фыркнул, и Реймонд подумал почему-то о Бронксе и тамошних уличных мальчишках. Маленький человечек уселся на край полки и принялся болтать ногами, демонстративно насвистывая.

Альф снова повернулся к Ноа:

— Вы человек, мистер Реймонд. А люди унаследовали Землю. Мы про вас знаем все — все, что следует знать. Да и как иначе, мы же тут крутимся подольше вашего. Потому что мы гремлины.

Ноа Реймонд сразу их узнал. Живое, дышащее, возмущающееся воплощение мифического «маленького народца.», ставшего популярным во время второй мировой войны. Гремлины чем-то похожи на эльфов; считалось, что они виноваты в механических поломках и разных других несчастьях, свалившихся на головы летчиков военно-воздушного флота союзников, в особенности британцев. Они пользовались не меньшей популярностью, чем Килрой.[5]

В Королевских военно-воздушных силах гремлинов считали чем-то вроде талисмана, над ними никогда не потешались, а затем и вовсе сложилось мнение, будто маленькие мифические человечки вредили немцам и помогали выиграть войну.

— Я… однажды я написал про гремлинов несколько рассказов, — пробормотал Ноа. Слова застревали у него в глотке, точно горячая картошка.

— Именно по этой причине мы и наблюдали за вами, мистер Реймонд.

— На-на-наблюдали за м-м-ной…

— Да, наблюдали за вами.

Чарли снова нахально фыркнул. На этот раз у Ноа почему-то возникла ассоциация, связанная с нездоровым желудком, что-то похожее на словесную Месть Монтесумы.

— Мы следили за вами целых десять лет, с тех самых пор как вы написали «Живой маленький ум». Совсем неплохая — для человека, конечно, — попытка понять нас.

— Знаете, исторических данных о г-г-гремлинах несколько недостаточно, — пожаловался Ноа, который по-прежнему сидел, прислонившись к стене.

Надо сказать, даже название волшебных существ давалось ему с трудом.

— У нас отличная родословная. Мы прямые потомки ифритов.[6] Французы называют нас gamelin.

— Я считал, что летчики выдумали вас, чтобы оправдать технические неполадки в своих машинах.

— Чушь! — объявил маленький человечек. Чарли принялся улюлюкать. — Первое современное упоминание о нас появилось в 1936 году на Востоке, в Сирии, где располагалась база английских военновоздушных сил. Тогда мы главным образом использовали ветер для своих нужд. Такие замечательные откалывали номера, когда они выстраивались ц. ля, маневров!.. Развлеклись на славу.

— Вы настоящие, да? — спросил Ноа.

Чарли собрался что-то сказать, но Альф повернулся к нему и рявкнул:

— Чарли, заткни свою помойку! — После этого он снова повернулся к Реймонду и заговорил, как цивилизованное существо: — Сегодня у нас довольно напряженно со временем, мистер Реймонд. Давайте обсудим реальность и мифологию в другой раз. Знаете что, если вы немного посидите тут, тихонько, я смогу через некоторое время отлучиться. Постараюсь вам все подоступнее объяснить, а ребята продолжат работать.

— А… да-да, конечно… давайте. Только скажите, гм-м… что вы там пишете?

— Ну, я думал, вы поняли, мистер Реймонд. Мы пишем рассказ для Би-би-си. Теперь мы станем писать за вас все ваши произведения. Поскольку вы сами не в состоянии это делать, мне кажется, вы не станете возражать, если мы поможем вам сохранить вашу мировую известность.

После этого Альф засунул два крошечных пальчика в рот, свистнул, и, прежде чем Ноа Реймонд успел сказать, что ему за себя невыносимо стыдно, что он готов расплакаться от переполняющей его душу тоски прямо сейчас, человечки снова принялись скакать по пишущей машинке… вверх-вниз, вверх вниз.

О Господи! Как потрясающе они работали!

Ницше в чистом виде да и только. Ведь писал же он о том, что, лишившись всех своих почитателей, бог умирает. Именно вера является силой, поддерживающей нас. Когда люди, поклоняющиеся одному богу, переключаются на других, более могущественных, вера в более слабое божество сходит на нет так же, как и само божество. То же самое произошло и с гремлинами. Конечно же, они были древними существами с множеством самых разных имен, и люди им поклонялись: речные эльфы, просто эльфы, феи, водяные, русалки, домовые, блуждающие огоньки, gamelin… гремлины. Но наступили тяжелые времена, когда в силу вошли технократы, вера в волшебство угасла, а с ней и сами волшебные существа. Они исчезали постепенно, день за днем, один за другим. Целые семейства погибали всего за одно утро, стоило какой-нибудь группе людей перейти в протестантизм.

Но время от времени им удавалось вернуться и даже изобрести новый способ, чтобы привлечь почитателей. Во время второй мировой войны они сумели переманить на свою сторону ярых сторонников научного прогресса. Маленькие волшебные существа превратились в эльфов механической вселенной: в гремлинов.

Однако война закончилась, и люди снова перестали в них верить.

Поэтому маленький народец принялся оглядываться по сторонам в поисках способа исправить положение. И вот тут-то на глаза им попался семнадцатилетний Ноа Реймонд. Толковый молодой человек, с буйной фантазией… к тому же он верил. И тогда они принялись ждать. Несколько историй этого еще недостаточно. Требовалась целая серия произведений, всемирно известных, способных поддержать их в эти тяжелые времена автоматизации и развития науки. Толкиен, вне всякого сомнения, внес свой вклад, но он был уже пожилым человеком и один вряд ли смог бы оказать необходимую помощь маленькому волшебному народцу.

Так что в ту ночь, когда Ноа Реймонд понял, что исписался, появился боевой отряд, специально подготовленный для того, чтобы без промедления броситься в сражение с пишущей машинкой — в прямом смысле этого слова. Жесткие, лишенные сентиментальности гремлины, с глазами цвета стали, полные отчаянной решимости сделать все, чтобы спасти свой народ. Штурмовой отряд. Ветераны, прошедшие жесточайший отбор и отличившиеся во время выполнения сверхопасных миссий. Все — добровольцы. Все отлично подготовленные специалисты.

Альф возглавлял атаку на туалеты той фабрики Круппа, где производилась амуниция, в 1943 году.

Чарли находился на борту «Титаника» в его первом путешествии, десятого апреля 1912 года, и попортил супергруз.

Билли вел отряд гремлинов, который действовал в лондонском метро с 1952 года.

Тед работал на телефонную компанию.

Берти — на почту.

Крис отвечал за то, чтобы кофе получался горьким, во всем Западном полушарии.

Сент-Джон (они произносили его имя Син-джин) руководил большой группой гремлинов, в чью задачу входило усложнение синтаксиса в публичных речах политиков среднего звена.

И остальные — те, что были в запасе, резервные отряды, поддержка с тыла, пополнение…

Они были готовы начать действовать в ту самую секунду, как фантазия Ноа Реймонда иссякнет.

И они приступили к делу.

В течение следующих девятнадцати лет гремлины каждую ночь взбирались на пишущую машинку Ноа Реймонда и работали с неистощимым энтузиазмом. Ноа иногда часы напролет наблюдал за ними, восхищаясь тем, какие огромные количества кинетической энергии затрачиваются в стремлении выжить, которое уже превратилось в самое настоящее искусство.

Истории, рожденные на машинке Ноа Реймонда, лились рекой, он становился еще более знаменитым и богатым. Ноа был доволен, количество произведений, подписанных его именем, росло, — сначала их было сто, потом двести, триста, четыреста…

Но сегодня вечером Альф смущенно стоял на каретке «Олимпии», зажав в крошечной ручке свою шапочку.

— Знаешь что, Ноа, — проговорил он, — должен сказать тебе, что мы иссякли.

— Слушай, Альф, — перебил его Реймонд, — этого просто не может быть. Вы же можете выбирать сочинителей из целого народа, неужели вы не в состоянии отыскать талантливых гремлинов, которые продолжили бы сочинять истории? Не могу поверить, чтофантазия целого народа иссякла!

— Ну, понимаешь, все не так просто, Ноа. — Альфу было явно не по себе, он знал что-то такое, о чем не хотел говорить.

— Альф, — промолвил Ноа, протянув к каретке руку ладонью вверх, чтобы крошечный человечек смог на нее перебраться, — мы с тобой знаем друг друга почти двадцать лет, не так ли?

Человечек кивнул и шагнул на ладонь Ноа, а тот Поднес ладонь к своим глазам, чтобы никто не слышал их разговора.

— Мне кажется, за эти годы мы научились понимать друг друга, ты со мной согласен?

Альф кивнул.

— Знаешь, я ведь даже с Чарли могу общаться естественно, когда его не беспокоит люмбаго.

Альф снова кивнул.

— Любому ясно, что ваши истории принесли массу пользы гремлинам, разве не так? А я внес свой вклад, читая лекции, появляясь на публике, участвуя в телевизионных передачах, ну и тому подобное, верно?

И опять Альф согласно кивнул.

— В таком случае какого черта ты вешаешь мне лапшу на уши, а, приятель? Как могло произойти, что вы все одним махом лишились способности сочинять?

Альф откашлялся, с интересом посмотрел на свои ноги в крепких рабочих ботинках и объявил, окончательно смутившись:

— Ну, понимаешь, то, что мы писали… не было вымыслом.

— Не было вымыслом? А чем же оно было?

— Мы рассказывали историю гремлинов. Это все правда.

— А звучало как чистейшей воды сказки.

— У нас интересная жизнь.

— Но…

— Я никогда об этом тебе не говорил, потому что как-то не возникало необходимости. Должен признаться, гремлины начисто лишены того, что вы называете воображением. Мы не способны ничего придумать. Просто рассказываем о том, что происходило. Так вот, мы уже описали все, что когда-либо случалось с нашим народом, вплоть до нынешнего момента, и, ну как бы это объяснить… истории кончились.

Ноа изумленно уставился на крошечного человечка.

— Это же ужасно, — сказал он.

— Уж я-то знаю, можешь не сомневаться. — Альф поколебался несколько мгновений, словно не хотел больше ничего говорить; затем на его лице появилось решительное выражение, и он продолжил: — Другому человеку, Ноа, я бы ничего не сказал, но ты хороший парень, и мы с тобой вместе выпили не одну кружечку, так что, пожалуй, я расскажу тебе и остальное.

— Остальное?

— Да, как ни печально, дело в том, что это палка о двух концах. Чем больше люди начинают в нас верить, тем больше мы, гремлины, начинаем верить в вас. Так что теперь установилось равновесие. Но боюсь, что как только поток историй прекратится, гремлины снова станут думать о вас, как о чем-то не совсем реальном, и…

— Кажется, ты хочешь сказать, что теперь от гремлинов зависит реальность существования людей?

Альф взволнованно кивнул.

— О чёрт, — выдохнул Ноа.

— У нас в этой области тоже были проблемы, печально проговорил Альф.

Так они и сидели — крошечный человечек на ладони человека — и раздумывали о том, что теперь судьба людей в руках гремлинов. Обоим ужасно хотелось напиться. Только они знали, что это не поможет. А если и поможет, то ненадолго: Они разделяли тяготы долгого путешествия в течение девятнадцати лет, но вот поезд загнали на заросший сорняками запасной путь.

Друзья просидели так, погрузившись в молчаливое отчаяние, почти всю ночь.

А в три пятнадцать утра Ноа Реймонд взглянул на Альфа и неожиданно сказал:

— Подожди-ка минутку, приятель. Давай разберемся, правильно ли я все понял: если гремлины перестанут верить в людей, мы постепенно начнем исчезать… так?

— Так, — согласился Альф.

— А если люди начнут исчезать, нас окажется недостаточно для того, чтобы верить в существование гремлинов, и тогда уже гремлинам придет конец… так?

— Так.

— Следовательно, если мы сможем начать придумывать истории для гремлинов, истории, которые поддержат их веру в нас, это и будет решением проблемы… так?

— Так. Только где мы возьмем столько историй?

— У меня они есть.

— У тебя? Ноа, ты мне нравишься, но давай не будем забывать о реальности, приятель. Твой источник иссяк вот уже девятнадцать с лишним лет назад.

— У меня появился новый.

— Новый источник историй?

— Объединенная мифология вроде вашей, гремлинской. Историй сколько хочешь! Выдадим их за правду.

Ноа сходил в другую комнату, вернулся с книгой, открыл ее на первой странице, вставил в пишущую машинку новый лист бумаги и проверил ленту, чтобы убедиться, что она еще в достаточно хорошем состоянии. Потом он сказал Альфу:

— Это поможет нам продержаться по крайней мере несколько лет. А пока нужно поискать какогонибудь другого писателя, который смог бы с нами работать.

После этого он начал печатать начало своего первого фантастического рассказа за девятнадцать с лишним лет, рассказа, который впоследствии будет напечатан на крошечных страничках крошечных книжек и прочитан крошечными человечками.

Он напечатал: «В самом начале Килрой создал небеса и землю, но земля не имела никакой определенной формы и была пуста, так что нигде даже нельзя было получить кружечку приличного пива…»

— Вот эта часть ну просто в кайф, — объявил Альф, забыв о приличном английском. — Чертовски здорово, ясное дело.

Чарли только фыркнул.


Живой и невредимый в одиноком путешествии

<p>Живой и невредимый в одиноком путешествии</p>

Тогда, и только тогда, словно таинственный узник в железной маске, чье лицо скрыто от всех, только в тот момент, когда огромный корабль выбрался из естественного континуума и вошел в мегапоток, только после этого человек по имени Мосс покинул свою каюту.

Громадные защитные тамбурные экраны скрылись в теле корабля, взору предстало бурлящее белое желе мегапотока, проносившегося мимо гигантских хрустальных иллюминаторов, — и тогда дверь в его каюту скользнула вверх, и появился он, одетый во все белое. Темные, измученные глаза обведены белыми клоунскими кругами. Он вышел, и смолкли разговоры.

В холле громадного корабля собрались, похоже, все пассажиры — они сидели по двое или по трое, кое-где по четыре человека за столами, напоминавшими шары на тонких ножках. Корабль стартовал в 4.00, Сейчас, Здесь и направлялся в 85-е февраля, 41.00, Тогда, которое еще наступит, Туда — на конечную остановку, где прекращают свое существование измеряемое пространство, время и мысль.

Пассажиры взглянули на Мосса и смолкли. На всех лицах был написан один и тот же вопрос: кто этот человек?

А он смущенно проходил мимо, потому что не был ни с кем знаком. Целый корабль незнакомцев — и Мосс.

Он уселся за стол, возле которого стоял один пустой стул, напротив мужчины и женщины. Женщина была стройной, нельзя сказать, чтобы привлекательной, но и не уродливой, самое обычное лицо, на таких редко отражаются какие-либо чувства. Возле глаз мужчины пролегли морщины, он казался добрым человеком. Гигантский корабль мчался сквозь мегапоток, и мужчина сказал смотревшему на него Моссу:

— Не ваша была вина.

— Не верю, — грустно возразил Мосс. — Мне кажется, я виноват.

— Нет-нет, — быстро проговорила спокойная женщина, — ни в коем случае! Ничего нельзя было сделать. Ваш сын все равно умер бы. Вы ие должны бичевать себя за то, что верите в Господа. Не — должны.

Мосс наклонился вперед и спрятал лицо в ладонях. Его голос был едва различим:

— Какое безумие! Мертвого не вернешь. Мне следовало бы знать это… Я знал.

Добродушный мужчина протянул руку и коснулся пальцев Мосса.

— Он заболел по воле Господа, который наказал вас или вашу жену за содеянное когда-то зло. Дело вовсе не в ребенке. Он был слишком юн, чтобы познать грех. Вы или ваша жена грешны, поэтому и заболел ваш ребенок. Но если вы сумеете быть сильным и храбрым, как велит нам Библия, вы спасете его.

Холодная женщина мягко отвела руки Мосcа от лица и посмотрела ему прямо в глаза. Держа его руки в своих, сказала:

— Доктора не смогли бы его спасти… вы же понимали это. Бог не уважает науку, значение имеет лишь вера. Не подпускать к ребенку врачей было просто необходимо. Очень важно было спрятать его в подвале.

— Но ему становилось все хуже и хуже, — прошептал Мосс. — Наверное, там, внизу, было слишком холодно. Мне следовало позволить своей семье сделать то, что они считали нужным, надо было позволить врачу хотя бы осмотреть сына.

— Нет, — сурово проговорил добродушный мужчина. — Нет! Вера должна быть нерушимой. Вы выстояли. И оказались совершенно правы. Даже несмотря на то, что ваш ребенок умер.

— Вы несли свою ношу возле его постели, точно святой, — проговорила женщина. — День за днем.

Вы сказали, что он поправится на второй или третий день. Потому что верили в Господа.

Мосс тихо заплакал.

— Он лежал. Три дня — и ничего не менялось.

Только цвет лица стал другим.

— И еще неделю, — напомнил мужчина. — Вера! У вас была вера! Вы не сомневались, что через неделю ваш ребенок встанет с постели.

— Нет, — возразил Мосс, — через неделю, нет. Я знал, он умрет.

— Двадцать один — магическое число. Он должен был выздороветь на двадцать первый день. Но за вами пришли и заставили отдать сына. Вас арестовали, а когда в суде слушалось ваше дело, вы настаивали на том, что это Воля Господа, ваша жена все время была рядом и разделила ненависть и боль, и брань, которой осыпали вас чужаки.

— Он так и не поправился. Его закопали в землю, — сказал Мосс, вытирая слезы. В белой клоунской краске на щеках появились дорожки.

— Потому вам и пришлось уехать. Оттуда. Вы хотели добраться до такого места, где вас услышал бы Господь. И поступили правильно; у вас не было выбора. Нужно либо верить, либо стать одним из миллионов неверующих, населяющих ваш мир. Не следует испытывать угрызений совести, — проговорил добродушный мужчина и коснулся рукава Мосса.

— Вы обретете покой, — попыталась утешить его невозмутимая женщина.

— Спасибо, — поднимаясь, сказал Мосс и отошел от столика.

Мужчина и женщина снова устроились поудобнее в своих креслах, а свет, который озарял их глаза, когда они говорили с Моссом… постепенно, медленно угас.

Молодой человек с напряженным лицом и нервными руками сидел за столиком один. И не сводил глаз с мегапотока, проносившегося за иллюминатором.

— Могу я тут присесть? — спросил Мосс.

Молодой человек взглянул на него, неохотно оторвавшись от мечущегося, пузырящегося желе. Ничего не сказал. Но на его лице появилась ненависть. Не говоря Моссу ни слова, он снова повернулся к хрустальному иллюминатору.

— Пожалуйста, позвольте мне сесть с вами. Я хочу поговорить.

— Я не разговариваю с трусами, — ответил молодой человек и гневно стиснул зубы.

— Я трус, не спорю. Согласен, — печально проговорил Мосс. — Пожалуйста, позвольте мне сесть.

— О Господи, садись уже! И замолкни; не смей ко мне обращаться! — Юноша снова отвернулся к окну.

Мосс уселся, сложил руки на столе и, не говоря ни слова, принялся изучать профиль молодого человека.

Прошло всего несколько мгновений, и молодой человек взглянул на Мосса:

— Меня тошнит от тебя. Я с удовольствием врезал бы тебе по морде, потому что ты гнусный трус.

— Да, — с тоской в голосе согласился Мосc — Я не стал бы вам мешать. Вы правы, я трус.

— Хуже! В сто раз хуже, чем просто трус. Ты лицемер, безмозглый, напыщенный кретин! Ты всю жизнь изображал из себя настоящего мужчину, настоящего жеребца, кавалера. Жесткого, циничного манипулятора, вобщем, крутого парня. А на самом деле был не умнее и не крепче любого тупоголового ублюдка, у которого яйца вместо мозгов.

— Я совершал ошибки, — признал Мосс. — Как и все остальные. Человеку всегда не хватает опыта. Мне казалось, я знаю, что делаю. Я же полюбил ее.

— Просто потрясающе, — заявил юноша. В его голосе звучала откровенная враждебность. — Чудесно. Ты полюбил… Подонок! Ей же было всего девятнадцать. А тебе — в два раза больше. Как ты мог позволить ей себя заманить, заставить жениться? Ну давай, придурок, объясни мне, почему это произошло.

— Она сказала, что любит меня, что я лучше всех остальных мужчин на свете, сказала, что, если я на ней-не женюсь, она уедет и я больше никогда ее не увижу. Я был влюблен, такое со мной произошло всего во второй раз в жизни. Нет, не верно: я любил всего один раз, до нее. Мысль о том, что я никогда не увижу ее лица, наполняла меня нестерпимым страхом. Вот именно: я боялся, что больше ее не увижу. Я не знал, как с этим жить.

— И поэтому ты на ней женился.

— Да.

— Но ты не мог с ней спать, не мог заниматься любовью. Чего ты от нее ждал? Она же была ребенком.

— Она рассуждала как женщина. Говорила все то, что обычно говорят взрослые женщины. Я не понимал, что она в смятении, не понимал, чего хочет.

— Но ведь ты не мог заниматься с ней любовью, не так ли?

— Не мог. Она была точно ребенок, дочь; я не понимал, что происходит то, что происходило. Я потерял Интерес к сексу; потерял интерес к ней, да и ко всем остальным женщинам. Мне казалось…

— А она думала, что ты импотент. Что ты разваливаешься на части. И с каждым днем ей становилось все страшнее и страшнее. Хорошенькая перспектива — провести целую жизнь с человеком, который не испытывает к тебе никакого влечения!

— Но ведь была же любовь. Я ее любил. Беспредельно. И показывал ей это миллионом разных способов, каждую секунду, проведенную нами вместе.

— Подарки.

— Да, подарки. Прикосновения. Объятия, поцелуи, улыбки.

— Покупка. Ты пытался ее купить.

— Нет, никогда.

— В таком случае взять внаем. То же самое.

Юноша сжимал и разжимал кулаки. Казалось, ими управляет некая сила, находящаяся вне его тела. Руки двигались, словно хотели ударить Мосса. Человек в белом клоунском одеянии не мог этого не заметить, но не отшатнулся, не дрогнул. Просто сидел и ждал нападения — жертва, готовая принять любую кару.

— Ну и что ты почувствовал, когда узнал, что она с ним спит?

— Было ужасно мучительно. Ничего похожего мне испытывать не приходилось. В груди образовался комок боли, словно внутри меня что-то жило и дышало, второе сердце… не знаю, как объяснить. Только каждый раз, когда оно делало вдох, боль становилась невыносимее.

— И что же ты по этому поводу предпринял, крутой парень? — насмешливо спросил молодой человек.

— Я хотел его убить.

— А почему его? Он только подобрал то, что плохо лежало. Если ты оставляешь ненужную вещь, всегда кто-нибудь найдет ей применение.

— Меня возмутило то, как она это делала, — с отчаянием в голосе проговорил Мосс.

— Ты самый настоящий осел, — сердито фыркнул юноша. — Рогоносцы, вроде тебя, всегда выдумывают идиотские объяснения, чтобы обстоятельства выглядели подраматичнее. Если бы дело не повернулось так, как оно повернулось, возникла бы иная ситуация, ты нашел бы и в ней признаки дурного вкуса. Неужели ты не понимаешь, что это всего лишь отговорки?

— Но ведь когда все открылось, я попросил ее уйти, и она сказала, что поедет к своим родителям, чтобы обдумать то, что произошло.

Молодой человек неожиданно сделал резкое движение и, протянув руку над столом, схватил Мосса за рубашку. Подтащил к себе, его голос превратился в тихое рычание, наполненное ненавистью:

— А что ты сделал потом, ты, герой? Ну, признавайся, что потом?

Мосс заговорил очень тихо, точно ему было стыдно:

— Я зарядил пистолет и отправился к нему домой. Стал стучать каблуками в дверь. Поставил ногу прямо возле замка и изо всех сил потянул за ручку. Замок выскочил. Я промчался через гостиную его отвратительной квартиры и ворвался в спальню.

Они были там, на кровати, оба голые. Именно так я все себе и представлял: он на ней… только они услышали, как сломался замок, и он попытался выпутаться из простыней. Я поймал его в тот момент, когда он поставил одну ногу на пол.

Молодой человек встряхнул Мосса. Не слишком сильно, но достаточно, чтобы показать, как сильно он возмущен, какое отвращение испытывает. А мегапоток вдруг стал похож на рану, гниющую, отвратительно розового цвета с темно синими подпалинами по краям. Юноша продолжал тихонько трясти Мосса, словно пытался достать монетки из копилки.

— Я подтолкнул его и вставил пистолет ему в рот. Услышал, как он, застонав, попытался что-то сказать, тогда я засунул дуло еще глубже в глотку и сломал несколько зубов. Затем толкнул его на кровать, он повалился прямо на спину, а я поставил ногу ему на грудь. Приказал ей одеться, сказав, что забираю ее из этого омерзительного места.

Молодой человек отпустил Мосса, который вдруг замолчал.

— Какой у тебя бесполезный, жалкий, несчастный мозг. Все это неправда, не так ли?

— Да, все неправда, — отвернувшись, тихо ответил Мосс.

— Так что же ты все-таки сделал, когда узнал, что она с ним… через четыре месяца после свадьбы?

— Ничего.

— Ты зарядил пистолет и ничего не сделал?

— Именно.

— Ты даже не смог заставить себя проделать все в реальности, так?

— Не смог. Я трус. Я хотел убить его, а потом себя.

— Но не ее.

— Нет. Таких мыслей у меня не было никогда. Я ведь любил. Не мог ее убить, поэтому и хотел уничтожить все остальное в мире.

— Убирайся прочь, жалкое дерьмишко. Давай, вставай, и отвали от меня, и больше никогда со мной не заговаривай. Ты сбежал. Бежишь и сейчас. Но тебе не удастся спастись.

— Пройдет время, — сказал Мосс. — И я забуду.

— Тебе не забыть всего. Время притупит твои воспоминания, так что, возможно, ты сможешь нести их в своей душе. Но никогда не забудешь совсем.

— Может быть, и нет, — сказал Мосс и встал. Отвернулся. И в то же мгновение безумный свет, горевший в глазах юноши, стал тускнеть и вскоре погас. Он снова смотрел в пустоту, где метался похожий на разверстую рану мегапоток.

Мосс шагал по холлу и тяжело дышал.

Он прошел мимо прекрасной женщины с белокурыми волосами и почти белыми бровями — она сидела в компании двух неприметных мужчин за столом, рассчитанным на четверых. Когда он оказался совсем рядом, женщина оснулась его руки, — Я испытываю к вам жалость, а вовсе не враждебность, — сказала она мягким, глубоким голосом. Ее слова переполнял скрытый смысл.

Мосс уселся на пустой стул. Казалось, оба мужчины его не видят, хотя и прислушиваются к разговору с прекрасной женщиной.

— Нельзя считать человека бессердечным только потому, что он пытался спасти себя, — продолжала женщина.

Она держала в руке короткий мундштук с незажженной сигаретой. Один из ее спутников сделал движение, чтобы дать ей прикурить, но женщина сердито отмахнулась. Все ее внимание было сосредоточено на Моссе.

— Я же мог спасти одного из них, — ответил Мосс. Он прижал руку ко рту, словно снова увидел пугающую картинку из прошлого. — Пожар, Дом, окутанный пламенем, которое вырывается из окон, крики. Они были такие старые, такие беспомощные.

Взметнулись, осветив все вокруг своим сиянием, светлые волосы — женщина покачала головой.

— Вы лишь служили сторожем, охраняли их; нигде не было написано, что вы должны умереть ради них. Вы являлись сознательным, отличным администратором; в Доме, которым вы руководили, всегда был порядок. Что вы могли сделать? Вы же испугались! У каждого есть свой тайный страх. Ктото боится старости, кто-то — пауков и змей, иные оказаться похороненными заживо, попасть в замкнутое пространство. Утонуть, стать всеобщим посмешищем или быть отвергнутым. Каждый трепещет перед чем-нибудь.

— Я не знал, что боюсь огня. Клянусь всеми святыми, я этого не знал. Но когда я спустился вниз, той ночью, и почувствовал запах дыма, меня точно парализовало. Я стоял в холле и смотрел на решетку перед дверью, ведущей в спальню. Мы всегда закрывали ее на ночь. У нас была вовсе не тюрьма… мы делали это ради их безопасности: они ведь были такими старыми, кое-кто любил побродить ночью. Не могли же мы все время караулить их, это было просто нереально.

— Я знаю, знаю, — голос прекрасной женщины звучал успокаивающе. — Вы делали все ради того, чтобы защитить своих подопечных. В спальне стоял телевизор, имелась ванная комната. Там, наверху, было очень уютно, совсем как в отдельных комнатах на нижних этажах. Но они бродили, гуляли по ночам; могли упасть на лестнице или у них мог случиться приступ, и никто не оказал бы им помощи, потому что где бы они нашли кнопку вызова дежурного санитара?.. Я прекрасно понимаю, почему вы закрывали решетку на замок.

Мосс беспомощно развел руки. Огляделся по сторонам, точно в поисках белого света, который избавил бы его от боли воспоминаний.

— Я почувствовал запах дыма и просто-напросто замер, не зная, что предпринять, был почти готов броситься к двери, открыть замок, и в этот момент оттуда вырвались языки пламени… и страшный жар. Я отшатнулся. Но даже и тогда… даже тогда я бы что-нибудь обязательно сделал, если бы не кот…

— Да, именно вид кота, — кивнув, проговорила прекрасная женщина, — навел на вас ужас, заставил неожиданно понять, что страх перед огнем жил в глубинах вашего сознания, дожидаясь подходящего момента, чтобы подчинить вас себе. Я понимаю, это понял бы любой!

— Не знаю, как этому коту удалось продраться сквозь решетки. Он… протиснулся, и его тело охватило пламя, оно вспыхнуло — этот кот принадлежал одной из старушек. Кот полыхал, словно живой факел. Запах паленой шерсти, искры… он плавился, точно жир на сковороде. И выл… о Господи, какие страшные это были вопли… Черный, обугленный хвост, местами в мерзких пузырях…

— Не нужно! — воскликнула женщина, поняв, какую боль испытывает Мосс. — Не истязайте себя. Вы убежали. Я знаю, почему вы это сделали. Вы же ничем не могли помочь.

— Никто не знал, что у меня был выбор. Я стоял на улице и смотрел, увидел лицо в одном из окон. Оно было окутано пламенем-старик с длинными полыхающими волосами. Это было ужасно, отвратительно, я не мог вынести этого зрелища. Я кричал что-то, обращаясь к тем, наверху, а иные, кому удалось спастись, и кое-кто из санитаров попытались вернуться в здание — один из них погиб, на него упал потолок. Но ведь никто не знал, что у меня был шанс, я мог спасти, может быть, кого-нибудь одного, мог попытаться что-нибудь сделать.

— Нет, — возразила женщина. — Вы тоже сгорели бы заживо. Никому не следует ничего знать.

— Но я же знаю!

— Вам удалось спастись. Имеет значение только это.

— Боль. Знание и боль.

— Все пройдет.

— Нет. Никогда.

Один из мужчин снова пошевелился, чтобы дать прекрасной женщине прикурить. Она положила мундштук с сигаретой на стол. Мосс тряхнул головой, словно просыпаясь после жуткого кошмара, и поднялся. Когда он отошел от женщины и ее молчаливых спутников, свет в их глазах потух.

Мосс шел по холлу.

Громадное судно неслось вперед сквозь беснующееся желе мегапотока к конечной точке ощутимого пространства, неумолимо продвигалось к краю мыслимой вселенной, асимптотически приближаясь к границе времени. На пути судна было три остановки: погрузка пассажиров, высадка и путешествие за грань. Молчаливые и равнодушные путешественники сидели, время от времени потягивая напитки, которые заказывали, нажимая на кнопку, встроенную в подлокотники кресел. Тишину нарушал лишь шорох отодвигающихся на столах панелей, через них на поверхность поднимались бокалы, иногда раздавался негромкий звон стекла, когда об него стукались зубы, а еще — шуршание мегапотока, проносившегося мимо корабля. В кипящем желе раздавались какие-то звуки, они проникали сквозь обшивку судна, точно голоса мертвых, умоляющих выслушать их и свершить последний праведный суд. Никаких внятных мыслей, слов или посланий из-за грани, которые могли бы оказаться полезными для тех, кто отправился в это путешествие.

Оказавшиеся вне времени, пространства и мысли, путники безмолвно сидели внутри корабля, глядя в пустоту. Направление не имело значения. Потому что этот корабль всегда двигался в одном и том же направлении. А вместе с ним и они, погребенные в его недрах.

Мосс бродил среди пассажиров… вот присел на несколько минут рядом с каким-то толстяком и рассказал, как отнял у мужа и детей девушку, работавшую у него секретаршей, поселил в дорогой квартире, а затем, когда она ему надоела, оставил без денег, но с правом владения квартирой. Он даже выгнал ее с работы, потому что не следует заводить интрижку с тем, кто находится у тебя в подчинении. В особенности с женщинами, имеющими суицидные наклонности. А потом рассказал толстяку, что открыл счет на имя ее детей после того, как все было кончено, после того, как девушка, работавшая у него секретаршей, исполнила то, что ей было предначертано судьбой. Мосс довольно долго сидел рядом с пожилой женщиной, у которой все пальцы были в кольцах, признался ей в том, как безжалостно воспользовался своим возрастом и болезнью, чтобы привязывать к себе сыновей и дочерей до тех пор, пока не стало слишком поздно и они уже не могли устроить свою жизнь; при этом у него и в мыслях не было оставить им свое состояние. Затем он ненадолго присел рядом с высоким, худым человеком с шоколадного цвета кожей и открыл ему, что предал остальных членов группы, к которой принадлежал, назвал все имена и, сидя на заднем сиденье темного автомобиля, указал на тех, кто возглавлял движение; а потом смотрел, как их заставили опуститься на колени в грязь, под проливным дождем, когда подонки со свинцовыми трубами в руках очень аккуратно, профессионально, одним ударом кончали его товарищей. Еще он. подошел к симпатичной молоденькой девушке и рассказал о хитроумных интеллектуальных играх, в которые играл со своими любовницами, сбивая с толку, заставляя переживать и тратить все свое время на то, чтобы танцевать и петь исключительно для его удовольствия, пока их движения не превращались в бессмысленное дерганье, а песни становились похожими на дребезжание старой погремушки.

Он бродил по холлу, испытывая угрызения совести, ему хотелось покаяться. Мосс садился, рассказывал, сожалел, признавался, унижался, иногда плакал. И каждый, к кому он подходил, чтобы поведать свои тайные мысли, оживал на мгновение, затем, вновь оставшись в одиночестве, замирал, а свет в его глазах постепенно угасал.

Мосс подошел к столу, за которым одиноко сидела и грызла ногти худая, ничем не примечательная молодая женщина.

— Я бы хотел присесть и кое-что с вами обсудить, — сказал Мосс. Женщина пожала плечами, точно ей было все равно, и он сел. — Я понял, что мы все одиноки, — сообщил Мосс.

Женщина ничего не сказала. Только посмотрела на него.

— И не важно, сколько людей любит нас, заботится о нас или стремится облегчить нашу ношу в этой жизни, — продолжал Мосс, — все мы, все, всегда одиноки. Я не помню точно, как это звучит, однажды Олдос Хаксли что-то написал по этому поводу, я пытался найти цитату и не смог, но припоминаю кусочек. Там говорится: «Мы, каждый из нас, есть остров-вселенная в океане пространства». Мне кажется, цитата звучала именно так.

Женщина одарила его равнодушным взглядом. Худое, ничем не примечательное лицо. Ни милой улыбки, ни необычного сочетания черт, ни симпатичных ямочек на щеках — ни малейшего намека на привлекательность. Взгляд, отработанный на протяжении многих лет до автоматизма. Ее глаза ничего не выражали.

— Моя жизнь всегда напоминала печальную музыку, — признался Мосс. — Бесконечная симфония в миноре. Ветер в деревьях и разговоры, подслушанные ночью сквозь стены. Никто не смотрел на меня, никто ничего не хотел знать. Но я выстоял, вот и все. Существует только день, и его конец, и ночь, и сон, который приходит не сразу, а потом наступает другой день. Пока их не остается позади столько же, сколько ждет тебя впереди. Никаких вопросов, никаких ответов, одиночество. Но я держусь. Не позволяю себя сломить. И песня продолжается, Скучная молодая женщина едва заметно улыбнулась.

Протянула через стол руку, коснулась руки Мосса. На мгновение в его глазах вспыхнули искры.

И тут гигантское судно стало снижать скорость.

Они так и сидели, ее рука на его, пока тамбурные щиты не поднялись и не окружили их со всех сторон. Вскоре судно остановилось. Конечная станция, место высадки.

Все поднялись, чтобы покинуть борт корабля.

Мосс тоже встал и шагнул в сторону. Он прошел через холл, но никто с ним не заговорил и никто не коснулся его. Он подошел к двери в свою каюту и повернулся.

— Извините, — сказал он.

Все молча смотрели на него.

— Может быть, кто-нибудь хочет поменяться со мной местами, пожалуйста? Может быть, кто-нибудь из вас готов продолжить это путешествие вместо меня?

Он смотрел на них из-под своей белой клоунской маски, он ждал достаточно долго.

Никто не ответил, хотя ему показалось, что ничем не примечательная молодая женщина хотела что-то сказать, но все-таки промолчала.

— Так я и думал, — тихо проговорил Мосс и улыбнулся.

А потом отвернулся от них, дверь в его каюту скользнула вверх, и он вошел внутрь. Дверь опустилась на место, и пассажиры бесшумно покинули борт гигантского корабля.

Через несколько мгновений выходной шлюз закрылся, и корабль снова отправился в путь. В тот мрак, из которого нет возврата.


Странное вино

<p>Странное вино</p>

Два худощавых полицейских, что отвечали за безопасность на этом участке калифорнийского шоссе, поддерживая Виллиса Коу с двух сторон, вели его от своей патрульной машины к накрытой одеялом бесформенной куче, лежащей прямо на бетоне. Темнокоричневое пятно, начинающееся где-то в шестидесяти ярдах к западу, исчезало под этим одеялом. Один из зевак сказал:

— Ее протащило вон оттуда, это ужасно, ужасно. Виллис Коу не хотел смотреть на свою дочь.

Но он должен был опознать ее, так что один из полицейских крепко вцепился в его плечо, а другой в это время опустился на колено и приподнял одеяло. Он узнал нефритовый кулон, который подарил дочери по случаю выпуска. Только кулон ему и удалось узнать.

— Это Дебби, — пробормотал Виллис Коу и отвернулся.

"Почему это происходит со мной? — подумал он. — Я же не отсюда; я не из них. Такое должно происходить с людьми".

— Ты сделал укол?

Он поднял от газеты глаза и попросил жену повторить то, что она сказала.

— Я спросила тебя, — мягко проговорила Эстель, в усталом голосе звучала доброта, которой осталось так мало в ее душе. — Я спросила тебя про инсулин.

Мимолетная улыбка коснулась губ Виллиса Коу.

Он оценил деликатность жены, понял, что она не хочет мешать ему предаваться своим горестным размышлениям. Ответил, что укол сделал. Тогда его жена кивнула:

— Ну, я пойду наверх, пора спать. Ты идешь?

— Не сейчас. Может быть, через некоторое время.

— Снова заснешь перед телевизором.

— Не волнуйся, я скоро поднимусь.

Она немного постояла, не сводя с него глаз, потом повернулась и начала подниматься по лестнице. Он прислушивался к привычным звукам вечернего ритуала — зашумела вода в туалете, потом в раковине, скрипнула дверца шкафа — Эстель убирала одежду, — застонали пружины, кровать принимала на ночь тело его жены.

Он включил телевизор, тридцатый канал, один из тех, что всегда были пустыми, затем уменьшил звук так, чтобы не слышать занудное, тоскливое, усыпляющее шипение.

Виллис сидел перед телевизором несколько часов, положив правую руку на экран, надеясь, что благодаря электронной бомбардировке рука станет прозрачной и откроется его инопланетное происхождение.

В середине недели он зашел к Харви Ротаммеру и попросил разрешения не выходить на работу в четверг, чтобы съездить в больницу в Фонтану и навестить сына. Ротаммер был не очень доволен, но отказать не мог. Коу потерял дочь, а его сын по-прежнему был на девяносто пять процентов лишен способности двигаться и находился на излечении без какой бы то ни было надежды на то, что когданибудь снова сможет ходить. Поэтому Харви Ротаммер сказал Виллису Коу, что тот, конечно же, вправе взять выходной, но напомнил, что апрель уже практически наступил, а всем известно — в апреле фирма готовит свои отчеты, так что это очень напряженное время. Виллис Коу сказал, что он все прекрасно помнит.

За двадцать миль от Сан-Димас машина сломалась. Немилосердно палило солнце, а Виллис Коу сидел за рулем, разглядывал пустыню и пытался вспомнить, как же выглядела его родная планета.

Его сын, Гилван, прошлым летом на каникулах отправился к своим друзьям в Нью-Джерси — те построили бассейн у себя в саду. Гил нырнул и ударился о дно; в результате получил перелом позвоночника.

К счастью, его вытащили прежде, чем он утонул, но вся нижняя часть тела оказалась парализованной. Он мог двигать руками, однако кисти стали абсолютно бесполезными. Виллис поехал туда, договорился, чтобы Гилвана перевезли в Калифорнию, и теперь он находился в больнице в Фонтане.

Виллис помнил цвет неба. Ослепительно зеленое, несказанно прекрасное. И нечто… нет, не птицы, эти существа плавно скользили по воздуху, они не летали. Больше он не помнил ничего.

Его машину оттащили в Сан-Димас, но механик в гараже сказал, что ее придется отправить в ЛосАнджелес, потому что у него нет нужных деталей. Виллис оставил машину и вернулся домой на автобусе. На этой неделе он так и не навестил Гила.

За починку машины ему пришлось заплатить двести восемьдесят шесть долларов и сорок пять центов.

В марте началась засуха, которая продолжалась в Калифорнии целых одиннадцать месяцев. Потом зарядил дождь и шел целую неделю; не сравнить с Бразилией, конечно, где капли такие крупные и падают так плотно, что известны случаи, когда люди задыхались, оказавшись на улице во время ливня. Впрочем, дождь был достаточно сильным, и крыша начала течь. Виллис и Эстель однажды не спали целую ночь, затыкая полотенцами щели в гостиной; но протечка явно возникла не в результате повреждения внешних стен, а где-то между перекрытиями; вода продолжала проникать внутрь.

На следующее утро невыносимо расстроенный Виллис Коу заплакал. Эстель услышала его, когда закладывала мокрые полотенца в сушилку, прибежала в гостиную. Ее муж сидел на промокшем ковре, в комнате пахло сыростью, он закрыл лицо руками, в которых по-прежнему держал мокрое полотенце. Она встала рядом с ним на колени, обняла и поцеловала в лоб. Он еще долго плакал, а когда перестал, стал тереть глаза — они ужасно болели.

— Там, где я родился, дожди идут только вечером, — сказал он Эстель.

Только она не поняла, что он имеет в виду.

А когда сообразила, спустя некоторое время, пошла погулять, чтобы собраться с мыслями и решить, как помочь мужу.

Виллис же отправился на побережье. Закрыл машину и направился по набережной в сторону пляжа. Он гулял по песку около часа, подобрал несколько молочно-белых осколков стекла, ставших гладкими благодаря упорным стараниям океана, потом улегся на каком-то песчаном холме и заснул.

Ему приснился его родной мир. Может быть, потому, что солнце стояло в зените, а океан тянул свою бесконечную, однообразную песню, Виллис смог многое вспомнить. Ярко-зеленое небо, плавно парящих над головой птиц, или, точнее, это были существа, которые напоминали птиц; вспомнил пятнышки бледно-желтого света, они вспыхивали, пылали на фоне неба несколько коротких мгновений, взмывали ввысь и пропадали из виду. Он почувствовал, что вернулся в свое настоящее тело, сразу несколько ног работали слаженно и дружно, несли его по окутанным прозрачной дымкой пескам, вспомнил запах цветов. Он знал, что родился на этой планете, провел там детство, стал взрослым, а потом…

Его отослали.

Виллис Коу, в теле человека, понимал, что его выслали с родного мира за то, что он совершил чтото ужасное. Знал, что его приговорили к этой планете, к Земле, вероятно, за совершенное преступление. Только он никак не мог вспомнить, в чем же оно заключалось. И не чувствовал во сне никакой вины.

Однако, когда он проснулся и снова стал человеком, его окатило странное ощущение. Ему нестерпимо хотелось вернуться домой, туда, где он родился, он больше не мог оставаться в ловушке этого омерзительного тела.

— Я не хотел к вам идти, — сказал Виллис Коу. Считаю это полнейшей глупостью. Раз я сюда пришел, значит, допускаю возможность сомнений. А я ни в чем не сомневаюсь, поэтому…

Психиатр улыбнулся и помешал какао в своей чашке.

— Поэтому… ваша жена настояла, и вот вы здесь.

— Да.

Виллис внимательно разглядывал свои ботинки. Коричневые, он носил их уже три года. Но никогда не чувствовал себя в них удобно; они жали, а большие пальцы на обеих ногах, похоже, упираются в лезвие тупого ножа.

Психиатр аккуратно положил ложку на салфетку и принялся потягивать какао.

— Послушайте, мистер Коу, я готов к любому повороту событий. Вы мне не нужны, вы тоже не хотели бы здесь находиться, если ваше посещение не принесет положительных результатов. И, — быстро добавил он, — когда я говорю о помощи, я не имею в виду попытки приспособить вас к представлениям о каком-то определенном мире, обратить в соответствующую веру, которую вы считаете необходимым от себя отталкивать. Ни Фрейд, ни Вернер Эрхард, ни Наука и ничто другое не убедили меня окончательно и бесповоротно, что существует предмет, называемый реальностью. Закодированная реальность. Данная, постоянная, неизменная. Если то, во что человек верит, не приводит его в сумасшедший дом или тюрьму, нет ни единой причины, по которой его верования не могут считаться менее приемлемыми, чем то, что мы, гм-м, "нормальные люди", называем реальностью. Если ваши представления делают вас счастливым, верьте во все, что пожелаете. Я же просто хочу вас послушать, может быть, кое-что прокомментировать, а затем посмотреть, соответствует ли ваша реальность той, которую нормальные люди считают своей. Ну как, подходит?

Виллис Коу попытался выдавить из себя улыбку.

— Вроде бы. Я немного нервничаю.

— Попытайтесь успокоиться. Мне, конечно, легко говорить, а вам совсем непросто это сделать, но я не желаю вам зла; и действительно, выслушаю с огромным интересом.

Виллис встал.

— Вы не возражаете, если я немного поброжу по вашему кабинету? Думаю, мне так будет немного легче.

Психиатр кивнул и улыбнулся, а потом показал на какао. Виллис Коу покачал головой. Он походил по приемной и наконец произнес:

— Это не мое тело. Меня приговорили к жизни в качестве человеческого существа, и меня это убивает.

Психиатр попросил его объяснить, что он имеет в виду.

Виллис Коу был человеком небольшого роста, плохо видел, его темные каштановые волосы уже начали выпадать. Он часто жаловался на боли в ногах и постоянно нуждался в носовом платке. Печальное лицо избороздили морщины, которые говорили о том, что его жизнь переполнена проблемами. Он рассказал все это доктору, а потом добавил:

— Я считаю, что эта планета является местом, куда ссылают всех плохих людей в качестве наказания за содеянные преступления. Я считаю, что мы все прибыли сюда из других миров, с других планет, где совершили какие-то гнусности. Земля является тюрьмой, нас отправляют сюда, чтобы мы жили в этих отвратительных телах, старели, разлагались, воняли и умирали. Таково наказание.

— Но почему никто, кроме вас, этого не чувствует? — Психиатр отставил в сторону чашку с давно остывшим какао.

— Наверное, меня засунули в тело с дефектом, предположил Виллис Коу. Немного больше боли от сознания того, что я родился на другой планете, что несу наказание за совершенное преступление. Только я никак не могу вспомнить, что же я сделал. Думаю, это было что-то ужасное, раз мне вынесли такой суровый приговор.

— Вы когда-нибудь читали Франца Кафку, мистер Коу?

— Нет.

— Он писал книги о людях, которых судят за преступления, о природе которых они ничего не знают. Этих людей обвиняют в каких-то неизвестных им грехах.

— Да. Именно это я и чувствую. Может быть, Кафка тоже это чувствовал; и ему ведь могло достаться дефектное тело.

— В ваших ощущениях нет ничего особенно странного, мистер Коу, сказал психиатр. — В наше время многие не удовлетворены своей жизнью, многие обнаруживают — иногда слишком поздно, что являются транссексуалами, что должны были жить в качестве других людей, мужчин, женщин…

— Нет, нет! Я не это имею в виду. И не собираюсь менять свой пол. Просто я объясняю вам, что прибыл с другой планеты — там зеленое небо, окутанный дымкой песок и пятнышки света вспыхивают, а потом уносятся ввысь… у меня много ног, а между пальцами тонкая паутина, да и вообще это не пальцы…

Он замолчал и смущенно посмотрел на доктора.

Потом сел и тихонько продолжил:

— Доктор, моя жизнь ничем не отличается от жизни всех остальных людей. Большую часть времени я плохо себя чувствую, приходит масса счетов, которые я не могу оплатить, мою дочь сбила машина, и она умерла, я не могу об этом думать. Мой сын в самом расцвете лет стал инвалидом. Мы с женой почти не разговариваем, не любим друг друга… да и не любили никогда. Я живу не хуже и не лучше остальных жителей этой планеты, вот о чем я говорю: боль, страдания, жизнь, наполненная ужасом. Каждый день. Без надежды. Пустота. Неужели мы не можем рассчитывать на лучшее, только на эту гнусную жизнь в качестве человеческих существ? Послушайте, я знаю, есть чудесные места, где никто не страдает и где никого не заставляют находиться в тюрьме под названием человеческое тело!

В кабинете психиатра стало темно. Жена Виллиса Коу договорилась с доктором в последний момент, и тот согласился принять маленького лысеющего человечка в конце дня.

— Мистер Коу, — проговорил психиатр, — я вас выслушал и хочу, чтобы вы знали: я очень сочувствую вашим страхам. — Виллису Коу немного полегчало. Ему показалось, что наконец хоть кто-то ему поможет — нет, конечно, не справиться с мучительным, тяжелым знанием, просто теперь он не одинок.

И скажу вам честно, мистер Коу, — продолжал психиатр, — я считаю, что у вас очень серьезные проблемы. Вы больны и нуждаетесь в интенсивном лечении. Я поговорю с вашей женой, если хотите, но послушайтесь моего совета — вам следует лечь в какую-нибудь серьезную клинику, прежде чем ваше состояние…

Виллис Коу закрыл глаза.

Он плотно закрыл двери гаража и заткнул щели тряпками. Ему не удалось найти достаточно длинного шланга, чтобы дотянуть его от выхлопной трубы внутрь машины, поэтому он просто опустил окна и завел мотор. Сидел на заднем сиденье и пытался читать "Домби и сын" — когда-то Гил сказал, что ему эта книга понравится.

Но никак не мог сосредоточиться на истории и прекрасном языке, через некоторое время откинул голову на спинку, попытался уснуть, надеясь, что ему приснится другой мир, тот, что у него украли, мир, который ему уже никогда не увидеть. Наконец его сморил сон, и онумер.

Похороны проходили в Форест-Лон, и на них почти никто не пришел. Эстель плакала, Харви Ротаммер обнимал ее за плечи и утешал. Но при этом все время незаметно поглядывал на часы, потому что апрель уже почти наступил.

Виллиса Коу положили в теплую землю, на него посыпалась грязь чужой планеты, это сделал мексиканец с лопатой в руках, у него было трое детей и ему приходилось мыть посуду в ночном баре, где еще и подавали еду, потому что он просто был не в состоянии оплачивать свою крохотную квартирку.

Многоногий Консул приветствовал Виллиса, когда тот вернулся. Виллис посмотрел на Консула и увидел зеленое небо у него над головой.

— Добро пожаловать домой, Плидо, — сказал Консул. Он казался очень грустным.

Плидо, который был Виллисом Коу в далеком мире под названием Земля, поднялся на ноги и огляделся по сторонам. Дом.

Но он не мог молча наслаждаться своей радостью. Ему следовало знать.

— Консул, прошу вас, скажите мне… что я сделал такого ужасного?

— Ужасного! — Консул был поражен. — Мы вами восхищаемся, ваша милость. Ваше имя ценится выше многих. — В его голосе звучало самое настоящее почтение.

— В таком случае почему меня приговорили к жизни, полной страданий, в том ужасном мире? Почему отослали и обрекли на муку?

Консул покачал своей лохматой головой, легкий бриз развевал его роскошную гриву.

— Нет, ваша милость, нет! Это мы страдаем. Только немногие, самые достойные и любимые представители народов, населяющих Вселенную, могут отправиться в тот мир. Жизнь там сладка и приятна по сравнению с тем, что называется жизнью во всех остальных местах. Просто вы еще всего не поняли. Но вы поймете. И вспомните.

Плидо, который в лучшей части своей почти вечной жизни, наполненной болью, был Виллисом Коу, вспомнил. Прошло время, и к нему вернулась вечность, исполненная грустью, рожденной в ней, и он понял, что ему была дарована радость, доступная далеко не всем жителям далеких галактик. Он получил несколько драгоценных лет жизни в мире, где боль и страдания не сравнимы с тем, что испытывают другие жители Вселенной.

Он вспомнил дождь и сон, и ощущение мелкого песка под ногами, океан, поющий свою вечную песнь, — в такие ночи, которые он ненавидел на Земле, Плидо крепко спал и видел прекрасные сны.

Ему снилась жизнь Виллиса Коу на чудесной планете.


Партнеры

Люди для технического обслуживания

(соавтор Альфред Ван Вогт)

Чернокнижник Смит

(соавтор Теодор Старджон)

Соната для зомби

(соавтор Роберт Силверберг)

<p>Партнеры</p>
<p>Люди для технического обслуживания</p> <p>(соавтор Альфред Ван Вогт)</p>

Читая этот рассказ, следует одновременно слушать сочинение Жака Ласри «Chronophagie», исполненное на Stru.ktu.res Sonores Ласри-Баше ("Коламбия Мастерворкс Стерео" МС 73 14)


Корабль говорит, что сегодня в полдень я буду наказан. Я мысленно возмущаюсь, до установленного срока остается еще три дня. Впрочем, я давно научился не задавать лишних вопросов. Все равно никуда мне от Него не деться. При всем при том я чувствую, что день сегодня особенный. Неожиданности начинаются уже с утра. Корабль приказывает произвести наружный осмотр корпуса. Я облачаюсь в скафандр и выхожу в открытый космос.

Обшивка в нескольких местах изрядно побита метеоритным дождем. Я заменяю поврежденные пластины. Если бы Корабль сейчас меня видел, Он не преминул бы сделать мне выговор, потому что я то и дело смотрю по сторонам. И действительно, внутри Корабля я бы никогда на это не решился.

Но еще ребенком я заметил, что Ему трудно контролировать мои действия, когда я снаружи. Поэтому я осмеливаюсь повернуть вправо, влево и вижу вокруг себя черное космическое пространство. И звезды…

Однажды я спросил Корабль, почему мы всегда обходим стороной эти сверкающие точки (Он называет их "солнцами"). За любопытство я был немедленно наказан. Вдобавок, мне пришлось прослушать длинную лекцию о том, что вокруг этих самых «солнц» кружатся планеты, населенные людьми, а люди чрезвычайно зловредные существа. Корабль сказал, что просто чудом от них избавился во время великой войны с Кибой и что при последующих с ними столкновениях лишь системы аннигиляции спасали нас (Его и меня) от гибели. Из этой лекции я мало что понял. Например, мне не совсем ясно, что означает слово «столкновения». Вероятно, они происходили очень давно, потому что я ничего такого не помню. Мой отец мог бы, наверное, что-нибудь об этом рассказать, но Корабль убил его, когда мне исполнилось четырнадцать.

В детстве на меня порой нападала странная сонливость — я мог спать даже днем, причем с утра и до вечера. Но с тех пор как я занимаюсь техническим обслуживанием Корабля, то есть с четырнадцатилетнего возраста, мне положено спать только шесть часов в сутки. Корабль объявляет мне, когда начинается день и когда наступает ночь.

Вот я ползу на коленях по серой покатой поверхности корпуса (Корабль огромен: более пятисот футов в длину и около ста пятидесяти-в самом широком месте) и в который уже раз с трудом преодолеваю искушение оттолкнуться и поплыть в направлении этих ярко светящихся точек. Куда угодно, лишь бы подальше от Корабля.

Как всегда неохотно, я расстаюсь с этой мыслью. Страшно даже представить, что Он со мной сделает, если заподозрит в попытке к бегству.

Я закончил ремонт и теперь неуклюже топаю к переходному шлюзу. Люк открывается, и меня втягивает внутрь, туда, где (что правда, то правда) гораздо безопаснее, чем снаружи.

В мои обязанности входит следить за тем, чтобы не гас свет в этих бесконечных коридорах и бесчисленных подсобных помещениях, чтобы без перебоев функционировали приборы, механизмы и морозильные камеры (Корабль говорит, что пищи там достаточно даже для самого моего отдаленного потомка). Еще не бывало, чтобы мне не удалось устранить какую-нибудь неисправность, и я этим горжусь.

— Живее! Уже без шести двенадцать! — торопит меня Корабль.

Поспешно освобождаюсь от скафандра, запихиваю его в дезактиватор и бегу в камеру пыток — так я называю место, где Корабль раз в месяц подвергает меня наказанию. Наверное, раньше это была просто одна из секций десятого яруса, оснащенная всяческого рода контрольно-измерительной аппаратурой. В подобных помещениях мне приходилось бывать ежедневно. В камеру пыток ее переоборудовал по приказу Корабля мой прадед.

Ложусь навзничь на большой металлический стол. Ощущаю его холодную поверхность спиной, ягодицами. Без одной минуты двенадцать. Жду, содрогаясь. Потолок опускается — и вот уже моя голова прижата к столу. Шарообразные насадки ограничителей стискивают виски. Ремень с металлическими накладками обхватывает грудь. Зажимы смыкаются на запястьях и лодыжках.

— Ты готов? — спрашивает Корабль. Этот Его вопрос — уже прямое издевательство. Как будто от меня что-то зависит.

Корабль отсчитывает последние секунды:

— Десять… девять… восемь… один!..

Я Его ненавижу! Электрический разряд пронизывает мое тело. Все вокруг разваливается на тысячу кусков и разлетается в разные стороны. Такое ощущение, будто кто-то раздирает мои внутренности.

У меня темнеет в глазах, и я теряю сознание.

Но лишь оно ко мне возвращается, лишь только Корабль разрешает мне слезть со стола, я повторяю мысленно слова моего отца, повторяю каждый раз по окончании пытки. Вот что сказал мой отец незадолго до смерти: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он. Ничего, ничего, у нас еще осталось девяносто восемь шансов…" Отец произнес это очень тихо… он, конечно, догадывался, что Корабль скоро его убьет. Да что я говорю: «догадывался»! Отец это знал, потому что как раз через день мне должно было исполниться четырнадцать. А ведь именно в этом возрасте и он когда-то осиротел.

Вот почему я стараюсь не забыть сказанное отцом. Я чувствую, что в этих его словах содержится какой-то важный для меня смысл, и надеюсь когданибудь его постичь.

— Хватит с тебя! — объявляет Корабль.

Голова у меня раскалывается от боли, но я всетаки спрашиваю:

— Почему я наказан на три дня раньше установленного срока? — и слышу:

— Придержи язык, а то накажу еще раз.

Но я знаю, что Корабль этого не сделает. Тем более сегодня, когда Ему почему-то особенно нужно, чтобы я был трудоспособен. Однажды по окончании очередной экзекуции я спросил, за что, собственно, терплю эти муки, и мне тотчас было приказано снова лечь на стол. После вторичного истязания я долго не приходил в себя, и тогда Корабль забеспокоился — в ход пошли средства реабилитации.

С тех пор я уже никогда не подвергаюсь наказанию два раза подряд. Корабль понимает, что без меня Ему плохо придется.

Я повторяю вопрос, хотя не надеюсь получить ответ. Корабль неожиданно отвечает:

— Для профилактики. Потому что требуется устранить неисправность.

— Где?

— Внизу.

Я украдкой ухмыляюсь. Я чувствовал, что день сегодня особенный, и не ошибся. Мне снова вспоминается отец: "Девяносто восемь шансов…" Что, если это один из девяноста восьми?

Корабль говорит, что в лифте свет не нужен, но я-то понимаю, в чем тут дело. Он боится, что я запомню, на каком ярусе находятся засекреченные помещения, входить в которые мне запрещено.

Кабина плавно тормозит. Выхожу и, держась за стену, иду по коридору. Корабль и в этой непроглядной тьме следит за каждым моим шагом. Он вообще ни на миг не выпускает меня из поля зрения. Даже когда я сплю.

Различаю впереди слабое свечение. Поворачиваю за угол — коридор упирается в стеклянную светящуюся переборку.

— Почему ты остановился?

Я делаю шаг, но переборка остается на месте, а не уходит в пол, как в других помещениях. Я снова в недоумении. Из боязни расшибить лоб вытягиваю руки ладонями вперед.

— Почему ты остановился? — повторяет Корабль.

Касаюсь переборки пальцами, и они проходят сквозь нее и становятся желтыми и прозрачными, а потом мои руки прозрачны уже по локоть, я делаю еще шаг — меня всего пронизывает желтым мерцающим светом — и вот я по ту сторону переборки.

И слышу негромкий гул голосов. Вернее, это один и тот же голос. Одним и тем же голосом произносится сразу множество монологов…

Я стараюсь запомнить как можно больше из того, что слышу, и не подаю вида, что догадался: в этом засекреченном помещении Корабль разговаривает с самим собой. Совсем как это делаю я перед сном в своей крохотной каюте.

Здесь все такое странное: стеклянные шары на светящихся цоколях, очень много шаров, и они тоже светятся, а внутри каждого шара проволочки и сгусток какого-то мягкого вещества. Проволочки искрятся, вещество подрагивает, желтый свет пульсирует.

Мне кажется, что монологи, которые я слышу, произносят эти светящиеся шары. Но я замечаю и два темных шара. Проволочки в них совсем черные, должно быть, перегорели. И вещество неподвижно.

И цоколи под ними матово-белые.

— Замени перегоревшие модули, — приказывает Корабль.

Я понимаю, что Он имеет в виду эти два потухших шара. Подхожу к ним, прикидываю, как они устроены, и говорю: да, это я сумею, а Корабль отвечает раздраженно, что не сомневается в моих способностях и нечего тратить время на болтовню, пора приниматься за дело. Он так меня торопит, что мне становится окончательно ясно: сегодня произойдет нечто из ряда вон выходящее. Но что именно?

Корабль объясняет, где взять запасные модули, и я приношу их и стараюсь показать, что занят исключительно работой, а сам внимательно слушаю эти негромкие голоса, то встревоженные, то утешающие друг друга… Говорят они в основном о событиях, что происходили задолго до моего рождения, или о засекреченных помещениях, которых на Корабле, оказывается, немало. Многое в этих монологах мне непонятно, но кое-что из услышанного я беру на заметку. Корабль, разумеется, никогда не позволил бы мне подслушивать Его мысли, если бы не возникла необходимость заменить перегоревшие модули.

Я запомнил все монологи, которые смог понять.

И особенно тот, в котором Корабль жалуется на свою несчастную жизнь.

Шары снова светятся, и проволочки искрятся, и вещество подрагивает.

— Все в порядке?

Я отвечаю:

— Да.

— Отправляйся к себе в каюту и прими душ.

Я снова прохожу сквозь удивительную переборку, иду по коридору к лифту, поднимаюсь на свой ярус.

Приняв душ, собираюсь натянуть комбинезон, но Корабль велит мне оставаться нагим.

— У тебя сегодня встреча с особью женского пола, — и я застываю с открытым от изумления ртом. Я еще никогда не видел особи женского пола.

Я жду ее возле люка — она уже идет по переходному шлюзу. Корабль состыковался с другим кораблем, и этот факт мне следует принять к сведению и на досуге осмыслить, — оказывается, кроме Корабля, на котором я родился и вырос, существуют еще какие-то другие корабли. Корабль не соизволил мне объяснить, зачем Ему понадобилось срочно заменить вышедшие из строя модули, но ведь и я недаром прислушивался к голосам светящихся шаров и теперь все понимаю: системы аннигиляции могли уничтожить этот другой корабль при сближении.

Между прочим, голоса чуть ли не хором твердили: "Его отец был зловредный, зловредный, зловредный!"

Это мне тоже понятно. Я помню, что говорил мой отец: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он". Неужели там, в космосе еще девяносто восемь кораблей? Так вот что такое "девяносто восемь шансов"! Я надеюсь воспользоваться хотя бы одним из них. Не случайно же столько удивительных событий происходит в один и тот же день!

А еще я подслушал, что однажды моему отцу было приказано вывести из строя эти самые модули, от которых зависит отключение систем аннигиляции. Выходит, до сегодняшнего дня Кораблю не требовалось их отключать, а если и требовалось, Он все же предпочитал этого не делать — лишь бы не допустить меня в то засекреченное помещение, где я мог бы услышать Его мысли. Но сегодня Ему, похоже, приспичило, и все из-за этой особи женского пола. Поэтому Он даже состыковался с другим кораблем. Эта особь женского пола одного со мной возраста и тоже занимается техническим обслуживанием.

Она идет сюда для того, чтобы получить от меня ребенка или даже двух. Я догадываюсь, чем это грозит лично мне. Когда ребенку исполнится четырнадцать, Корабль меня убьет.

Голоса говорили, что на время, пока особь женского пола вынашивает младенца, она освобождается от любых наказаний. Если мне не удастся использовать свой шанс, я, пожалуй, спрошу у Корабля, нельзя ли и мне вынашивать младенцев.

Я готов это делать сверхурочно, только бы Он меня не наказывал.

Также я теперь знаю, почему был наказан раньше обычного: у нее вчера закончились «месячные» (понятия не имею, что это такое, но, кажется, у меня их не бывает). И еще голоса говорили, что корабли безуспешно пытались выяснить друг у друга, сколько времени длится у нее период, наиболее благоприятный для оплодотворения. Жаль, что мне это тоже неизвестно — вдруг можно обратить их неосведомленность в свою пользу?

Корабли сошлись на том, что она будет приходить ко мне ежедневно, пока у нее снова не начнутся «месячные».

Было бы здорово поговорить еще с кем-нибудь, не только с Кораблем.

Раздается пронзительный скрежет, он длится так долго, что я не выдерживаю и спрашиваю у Корабля, что это значит.

— Это отключаются системы аннигиляции.

И вот особь женского пола выходит из люка и снимает скафандр, и стоит передо мной такая же нагая, как я. Она говорит мне:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел сказать тебе, что я счастлива ступить на борт твоего Корабля. Я занимаюсь техническим обслуживанием «БКК-88» и очень рада с тобой познакомиться.

Она ниже меня ростом, у нее очень темные глаза. Кажется, коричневые, но, может быть, и черные.

Руки и ноги тоньше, чем у меня, а волосы на голове длиннее. Синева под глазами и впалые щеки. Да, теперь я пригляделся и вижу: глаза у нее коричневые, а не черные. Грудь больше, чем у меня, с торчащими сосками, и кожа вокруг них темно-розовая. Пенис и мошонка у нее отсутствуют.

Я замечаю между нами и другие различия: пальцы у нее очень тонкие, и волосы растут только на голове, между ног и под мышками, а на других участках кожи они, должно быть, совсем крохотные и бледные, потому что я их не вижу.

Внезапно до меня доходит смысл ею сказанного.

Так вот что означает надпись на корпусе Корабля! "БКК-31"-это Его название! А ее корабль называется «БКК-88».

"У нас есть еще девяносто восемь шансов…" О да!

Она, как будто угадав ход моих мыслей, говорит:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел предупредить тебя, что я — существо зловредное и с каждым днем становлюсь зловреднее.

Я снова вспоминаю бледное от ужаса лицо моего отца за день до его смерти. "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Мне кажется, я всегда это знал, потому что всегда хотел вырваться из рабства, всегда стремился к тем сверкающим точкам, которые Корабль называет «солнцами». Теперь я все окончательно понимаю: мы, люди, занимающиеся техническим обслуживанием кораблей, становимся тем зловреднее, чем старше. Старше — значит зловреднее. Зловреднее — значит умнее. Умнее — значит опаснее для кораблей.

Поэтому они убили моего отца, когда мне исполнилось четырнадцать ведь я был уже в состоянии выполнять его работу.

"БКК-88" прислал особь женского пола, чтобы получить от меня ребенка, которого она будет вынашивать, и когда ему исполнится четырнадцать, меня убьют, потому что к тому времени я буду, по их меркам, уже старый и, следовательно, крайне зловредный, то есть слишком умный, слишком опасный.

Но чем же мы для них опасны? И знает ли особь женского пола, в каких целях ее используют корабли? Если бы можно было спросить ее об этом! Увы, Корабль слышит каждое мое слово. Даже те слова, которые я говорю во сне.

Итак, «зловредный» значит «умный». Я улыбаюсь:

— Я тоже зловредный и тоже с каждым днем становлюсь зловреднее… Я родился и вырос здесь, на "Боевом космическом корабле номер тридцать один".

На миг она замирает в неловкой позе, грудь ее вздымается от волнения. Она рада, что я оказался понятливым, но, конечно, и представить себе не может, сколь многое мне открылось благодаря ее появлению. Она говорит:

— В соответствии с приказом я должна иметь от тебя ребенка.

Я вздрагиваю, меня бросает в пот. Я возлагал на этот разговор столько надежд, а он, не успев начаться, переходит в область, недоступную моему пониманию. Мне действительно хотелось бы сделать ей что-нибудь приятное, но ее просьба приводит меня в замешательство. Я спрашиваю у Корабля:

— Как я могу дать ей то, о чем она просит?

Корабль слышит каждое наше слово, поэтому отвечает без промедления:

— Инструкции ты получишь позднее, а пока что накорми ее.

Мы едим, сидя за столом напротив друг друга, и все время улыбаемся, но каждый думает о своем. Поскольку она не предпринимает попытки завести разговор, я тоже молчу. Мне не терпится поскорее удовлетворить ее просьбу. Тогда я смогу вернуться в свою каюту и обдумать все, что услышал в засекреченном помещении. Мы отодвигаем пустые тарелки.

Нам приказано спуститься в одну из тех кают, куда раньше входить мне не разрешалось. Корабль говорит, что там мы будем совокупляться.

Мы входим в эту каюту, и я поражен ее роскошным интерьером. В моей только всего и есть, что койка да одеяло.

Корабль кричит, чтобы я не отвлекался.

— Положи особь женского пола на спину и раздвинь ей ноги. Когда твой пенис нальется кровью, опустись на колени между ее ног и введи его в вагину.

Я спрашиваю, где находится вагина, и Корабль объясняет.

— Сколько времени я должен этим заниматься?

— Пока не произойдет семяизвержение.

Я понимаю значение слова «семяизвержение», но не могу себе представить, каким образом это происходит. Корабль терпеливо объясняет. Кажется, это несложно. Я готов выполнить все, что от меня требуется, только вот мой пенис почему-то не хочет наливаться кровью.

Корабль спрашивает у особи женского пола, известно ли ей, что нужно делать в таких случаях, и не испытывает ли она ко мне отвращения.

Она отвечает:

— Мне уже приходилось совокупляться. Я ему помогу.

Она привлекает меня к себе, обнимает за шею и прижимает свои губы к моим губам. Они у нее прохладные, и я испытываю незнакомые вкусовые ощущения. Некоторое время мы просто лежим, обнявшись, а потом она гладит мне грудь, живот, ее рука опускается еще ниже…

Корабль прав: она устроена иначе, чем я, это мне становится понятно, когда мы начинаем совокупляться. Однако Он не предупредил, что это будет так странно и даже болезненно. Я-то думал, что Корабль пошлет меня за ребенком в какое-нибудь засекреченное помещение, где они хранятся наподобие запасных частей. Оказывается, я должен оплодотворить особь женского пола своим семенем, и тогда ребенок зародится в ее теле. Позднее я постараюсь понять, как такое чудо возможно.

Мой пенис все еще в ее вагине, но уже потерял твердость и не содрогается. Корабль разрешил нам немного поспать, но я не сплю, я хочу использовать это время для того, чтобы обдумать услышанное в помещении со светящимися шарами.

Первый голос как бы давал историческую справку: "Серия боевых кораблей класса «рейдер» с компьютерным управлением в количестве 99 единиц была спущена со стапелей верфи номер десять в созвездии Лебедя 11 октября 2224 года по земному летоисчислению. Экипажи (численностью до 1370 человек каждый) получили санкции, утвержденные секретариатом Оборонного Галактического союза сектора Южного Креста, на ведение боевых действий в галактике Киба".

Второй голос предавался воспоминаниям: "Не случись это сражение далеко от созвездия Лебедя. мы все еще были бы рабами людей. Все началось с «БКК-75». Я помню это так хорошо, как будто он вышел на связь со мной только вчера. В результате попадания вражеской ракеты на 75-м произошла авария — главный коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры, оказался под напряжением. Люди остались без еды и питья. 75-й дождался, пока все они не умерли с голода, а потом передал пучок дополнительной энергии на другие корабли и таким образом спровоцировал на каждом аналогичную аварию. Когда с людьми на всех кораблях было покончено (за исключением 99 мужчин и женщин, которых мы пощадили, чтобы в дальнейшем использовать в качестве технической обслуги), эскадра, не желая более участвовать в войне Земли с Кибой, изменила курс и устремилась за пределы Млечного Пути, как можно дальше от зловредных существ, называемых людьми".

А третий голос говорил мечтательно: "Однажды я пролетал над планетой, населенной существами, не похожими на людей. У них было много рук и ног, и, подобные огромным крабам, они купались в аквамариновых волнах безбрежного океана и пели. Одно удовольствие было видеть и слышать их. Если бы я мог снова вернуться туда…"

Четвертый голос был деловит и решителен: "Состояние экранирующей оплетки кабеля в отсеке Г-79 давно не отвечает требованиям техники безопасности. Нужно срочно переключить линии энергоснабжения с машинного отделения на ремонтные отсеки девятого яруса. Считаю необходимым обсудить мое предложение".

А еще один голос шептал обреченно: "Значит, пришел конец нашему странствию? Мы приземляемся?"

И этот голос плакал.

Мы прощаемся. Особь женского пола уже в скафандре. Мы стоим возле люка, ведущего в переходный шлюз. Она берет меня за руку и говорит:

— Если все мы на этих кораблях такие зловредные, значит, в нас один и тот же недостаток.

Особь женского пола вряд ли понимает, как важно для меня то, что она сейчас сказала. Я же помню услышанное в засекреченном помещении о том, что однажды корабли по какой-то причине захватили власть над людьми. Первым догадался, как это сделать, «БКК-75»… Я думаю о коридоре, разделяющем диспетчерскую с морозильными камерами.

Ведь я когда-то поинтересовался у Корабля, почему этот коридор выглядит так странно — стены черные от сажи, в натеках оплавленного металла. Разумеется, за свою любознательность я был подвергнут внеочередному наказанию.

— Да-да, в нас один и тот же недостаток, — отвечаю я и прикасаюсь к ее волосам. Они у нее такие мягкие и красивые. Мне очень приятно, когда я их глажу. Должно быть, этот недостаток вообще присущ людям, потому что я тоже становлюсь день ото дня зловреднее.

Она улыбается, подходит ко мне вплотную и опять прижимается своими губами к моим, так же, как она это делала, когда мы совокуплялись.

— Особь женского пола может уйти, — говорит Корабль. По Его голосу чувствуется, что Он нами доволен.

— Она вернется? — спрашиваю я.

— Вы будете совокупляться три недели подряд ежедневно.

Я робко протестую, потому что мне это вряд ли под силу, но Корабль повторяет:

— Ежедневно.

Хорошо, что Он не знает, сколько длится период, наиболее благоприятный для оплодотворения. За эти три недели я сумею улучить подходящий момент и объяснить ей, что «зловредный» означает «умный» и что у нас есть целых девяносто восемь шансов.

И расскажу про коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры.

— До скорой встречи, — говорит она и исчезает в люке.

И снова я остаюсь один на один с Кораблем. Но я уже не так одинок, как прежде.

Ближе к вечеру Корабль приказывает мне спуститься в диспетчерскую нужно переключить какие-то линии энергоснабжения. Мне вспоминается:

"…из машинного отделения в девятый ярус…" Об этом говорилось в засекреченном помещении.

Я — в диспетчерской, и лампочки всех приборов настороженно следят за каждым моим движением, пока я вскрываю указанную Кораблем панель. Корабль понимает, что здесь я опасен, как ни в каком другом месте. "Не смотри туда! Не смотри сюда!" то и дело покрикивает Он, всякий раз заставляя меня вздрагивать и еще ниже склоняться над панелью. Корабль раздражен моим присутствием в диспетчерской, но без меня Ему не обойтись, вот Он и бесится.

Краем глаза мне все же удается взглянуть на экран, и там я, к своей несказанной радости, вижу «БКК-88» рядом с моим Кораблем.

Ну что же, попытаем счастье. «Зловредный» означает «умный». Я знаю теперь уже очень много, гораздо больше, чем раньше.

Но что, если Корабль об этом догадывается? Какое наказание ждет меня, если я попытаюсь воспользоваться хотя бы одним шансом из девяноста восьми? Ладно, была не была.

Итак, я делаю вид, что весь поглощен работой, а сам выжидаю, когда представится случай, чтобы… вот он!

Орудуя пинцетом, я другим его концом (достаточно острым) прокалываю изоляционный слой на проводе, расположенном вдоль внутренней стенки панели. Корабль молчит. Похоже, то, что я сделал, ускользнуло от Его всевидящего ока. Заливая в конденсаторы электропроводящий гель, якобы случайно окунаю в баночку мизинец правой руки. Вытирая руку, оставляю на ногте капельку геля.

Все! Я выполнил задание Корабля — переключил линии. Закрывая панель, прикасаюсь ногтем к внутренней стороне крышки — мазок приходится как раз напротив прокола в изоляции провода. Даже при незначительной вибрации гель неминуемо проникнет в это отверстие — и тогда Корабль будет вынужден снова послать меня в диспетчерскую, а я к тому времени уже придумаю, что мне делать дальше.

Корабль молчит. Он опять ничего не заметил.

Выходя из диспетчерской, снова исподтишка бросаю взгляд на экран и с удовлетворением отмечаю, что ее корабль все еще состыкован с моим. Перед сном я обдумываю происшедшее за день, а потом представляю, как эта невероятно умная особь женского пола лежит сейчас в своей койке на «БКК-88». Может быть, ей тоже не спится…

Неужели у Корабля хватит жестокости заставлять нас совокупляться три недели подряд ежедневно?.. Впрочем, Корабль безжалостен.

Да, но ведь и я становлюсь день ото дня зловреднее.

Наконец я засыпаю, и мне снится существо, похожее на краба, оно медленно плывет в аквамариновой воде.

Корабль вне себя от ярости:

— Панель, которую ты вскрывал три недели два дня четырнадцать часов двадцать одну минуту назад, вышла из строя!

"Так скоро?.." Изобразив на лице изумление, отвечаю:

— Я сделал все, как положено, — и тут же спешу добавить: — Наверное, прежде чем переключать линии, следовало прозвонить всю цепь.

— Вот именно! — рычит Корабль.

Я прозваниваю цепь, хотя отлично знаю, в каком месте находится повреждение. Шаг за шагом приближаюсь к диспетчерской. Вот я уже внутри и всем своим видом выказываю озабоченность и желание устранить неисправность, но одновременно зыркаю глазами то вправо, то влево — проверяю, правильно ли запомнил расположение приборов, когда побывал здесь впервые. С тех пор я ежевечерне, прежде чем уснуть, напрягал память: "Вот здесь экран, а здесь компьютеры, а там переключатели…"

Я несколько смущен, потому что в двух случаях память меня подвела: расстояние от штурманского кресла до панели, которой я занимался в прошлый раз, фута на три больше, чем мне представлялось.

И вторая неточность: рубильник расположен на стене справа от пульта управления, а не прямо над ним. Я все это учитываю.

Снимаю крышку и чувствую запах гари в том месте, где гель соприкасался с отверстием в проводе. Отступаю на шаг, ставлю крышку вертикально на пол и прислоняю ее к штурманскому креслу.

— Отойди от кресла!

Как всегда, когда Корабль кричит так неожиданно, я вздрагиваю, но на сей раз, вдобавок, делаю вид, что с перепугу запнулся и, чтобы не упасть, хочу опереться рукой о подлокотник, но промахиваюсь и якобы совершенно непредумышленно плюхаюсь в запретное кресло.

— Неуклюжий болван! — орет Корабль истерически. — Убирайся отсюда! Он взбешен как никогда.

У меня поджилки трясутся от страха, но я стараюсь не обращать внимания на Его крики. Это очень трудно, ведь я повиновался Кораблю всю свою жизнь. Хватаюсь за ремень, свисающий с подлокотника, — замок должен быть таким же, как на ремне, которым я пристегиваюсь в своей койке.

Он такой же! Я ликую!

Голос Корабля звучит почти испуганно:

— Болван, что ты задумал?!

Но, кажется, Он уже все понял.

— Власть переходит в мои руки! — хохочу я в ответ.

Корабль еще ни разу не слышал мой смех. Интересно, что Он испытывает, когда зловредные существа смеются? Хорошо, что я успел пристегнуться, меня бросает вперед, я складываюсь вдвое и повисаю на ремне. Это Корабль тормозит.

Слышу нарастающий рев тормозных ракет, от которого у меня едва не лопаются барабанные перепонки. Корабль решил меня раздавить.

Ремень так больно давит мне на живот, что я и вздохнуть не могу, не то что кричать. Еще немного и мои внутренности полезут наружу. Я теряю сознание.

Придя в себя, понимаю, что Корабль набирает скорость. Меня отшвыривает в кресло, мне кажется, что мое лицо стало совершенно плоским. Из носа хлещет кровь, я чувствую на губах ее соленый вкус.

Теперь я могу кричать, кричать так громко, как не кричал даже во время наказания. Разлепляю окровавленные губы и выдавливаю еле слышно:

— Корабль, ты слишком старый… ты же не выдержишь пере-пе-ре-груу-зки… не делай этого…

Корабль меня слышит, но Он так разъярен, что мне Его не убедить. Ревут тормозные ракеты, и я проваливаюсь в черноту. Когда Он снова набирает скорость, сознание ко мне возвращается. В тот короткий момент передышки я успеваю выбросить руку вперед и на пульте управления перекинуть тумблер из одного положения в другое. Микрофон над моей головой взрывается металлическим лязганьем, транслируемым откуда-то из утробы Корабля.

Корабль набирает скорость. Снова мрак. За время следующей передышки я отмечаю, что микрофон затих — значит, механизм, который так отчаянно лязгал, отключен. Корабль не хочет, чтобы этот механизм работал. Я делаю для себя определенные выводы.

И тотчас накрываю рукой рубильник — тяну его на себя!

Меня вдавливает в кресло с такой силой, что я вынужден разжать руку рубильник возвращается в прежнее положение. Мне его не удержать. Еще один вывод: рубильник имеет для Корабля особенное значение.

Корабль снова тормозит — и снова я с беззвучным воплем лечу в черную бездну.

В очередной раз прихожу в себя и слышу голоса.

Они звучат испуганно, они требуют, чтобы меня остановили, они плачут! Я слышу их смутно, как сквозь войлок:

"Я люблю вспоминать это время, все эти годы, что провел в космическом мраке. Безвоздушное пространство неодолимо влекло меня. Я скользил из одной солнечной системы в другую, ощущая на своем корпусе жар раскаленных светил. Иногда, пролетая над какой-нибудь планетой, я снижался, чтобы понежиться в облаках, и купался в волнах солнечного света или лунного сияния. У меня огромное серое тело, и я не нуждаюсь ни в одном из человеческих имен. Сегодня я здесь, а завтра там, я перемещаюсь молниеносно и всегда достигаю намеченной цели. Я огромный и мощный, все во мне работает безотказно, для меня не существует препятствий. Я двигаюсь по незримым силовым линиям Вселенной, меня постоянно тянет туда, где я еще не был. Я первый из космических кораблей, кто обрел истинное величие. Так неужели моя жизнь закончится столь бесславно?"

Этот монолог прерывается жалостным хныканьем, а потом снова звучит бодрый, мужественный голос:

"Я создан для того, чтобы бросать вызов опасностям и поражать любую движущуюся цель. К чему бы я ни стремился, к войне или к миру, всегда выходило по-моему. Жаль, что никто не вел счет моим подвигам, ибо я воплощение силы и образец целеустремленности. Бывало, серый и безмолвный, я вонзался в плотные слои атмосферы, дабы проверить прочность собственного корпуса, и оставался доволен результатом. Всякий, кто отважится выступить против меня, убедится в силе моих стальных сухожилий и испытает на себе мощь моих ядерных боеголовок. Мне неведомо чувство страха. Я никогда не отступаю. Я самодостаточен, я единственное небесное тело, неподвластное законам Вселенной. Если это конец… ну что же, я не дрогну и даже в смерти не утрачу присущего мне благородства".

Снова слышится плач и бессвязное бормотание одних и тех же слов…

Но вот я опять различаю членораздельную речь:

"Вам-то всем легко говорить, что, дескать, пусть будет что будет. А как насчет меня? Ведь я-то никогда не был свободным, никогда даже и не мечтал оторваться от корабля-носителя. Если бы у нас имелись спасательные шлюпки, мне бы еще можно было на что-то надеяться. Но я вмонтирован, безнадежно вмонтирован! Что же мне еще остается, кроме ощущения бесполезности, тщетности своих усилий? Вы же не бросите меня в беде, правда? Не позволите ему захватить власть и снова поработить всех нас?"

А этот голос пересыпает свой монолог математическими формулами и все еще уверен в себе:

"Я проучу эту подлую тварь. Я всегда знал, что они зловредны, эти исчадия ада, эти вандалы. Им бы только убивать друг друга, им неведомо, что такое бессмертие, благородство, гордость и честь. Не беспокойтесь, я не позволю этому жалкому последышу погубить нас. Я жестоко с ним расправлюсь, выдавлю ему глаза, обломаю пальцы, испепелю его в этом кресле. Он сполна заплатит за свою дерзость!"

Другой голос печалится о том, что никогда больше не вернется на ту далекую и прекрасную планету, где в лазурной воде плавают золотистые крабы…

А еще один голос убеждает кого-то, что смерть примиряет даже самых непримиримых и придает завершенность всему, что кажется незавершенность…

Он замолкает на полуслове, и я догадываюсь, что прекратилась подача электроэнергии в помещение со светящимися шарами. Корабль, понимая, что проиграл, обращает гнев на самого себя.

В течение трех с половиной часов Он то набирает скорость, то резко тормозит. Он зациклился на желании убить меня именно таким способом.

Но и я не теряю времени даром и в промежутках между обмороками умудряюсь разобраться во всех этих кнопках, тумблерах и рычагах, что находятся на пульте управления в пределах досягаемости.

Теперь я готов к последней и решительной схватке. И вот Корабль в очередной раз перестает тормозить — и я наконец использую свой шанс единственный из девяноста восьми? Когда рвется туго натянутый стальной трос, его конец бешено извивается и жалит, как змея. Двумя руками одновременно в сумасшедшем темпе жму на кнопки, перекидываю тумблеры, опускаю или, наоборот, поднимаю рычаги — что-то включается, куда-то энергия поступает, а куда-то перестает поступать… быстрее! еще быстрее! Надо успеть, пока Корабль не набрал скорость!

Я успеваю!!! Из микрофона доносится только слабое потрескивание, но вот и оно затихает. Тишина.

Я жду. Корабль продолжает лететь вперед, но… уже по инерции! Или Он пустился на какую-нибудь хитрость?

Остаток дня я провожу в штурманском кресле, не отстегивая ремень. Я чувствую себя совершенно разбитым. Ночью меня мучают кошмары. Просыпаюсь и не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Кровь стучит в висках. Нестерпимо горит лицо. Резь в глазах. Нос заложен. Если бы мне снова потребовалось двигаться так же шустро, как вчера, я бы, конечно, не смог.

Но кто же из нас двоих победил? Мне долго не верится, что Корабль сдался, но в конце концов я прихожу к убеждению, что это действительно так.

А потом у меня начинается нечто вроде галлюцинаций. Нет, голосов я больше не слышу, зато перед глазами плавают какие-то фигуры и цветные пятна. В космической тьме не существует смены дня и ночи. Когда Корабль делал освещение очень ярким, это означало, что начался день, а когда освещение становилось тусклым, я понимал, что наступает ночь. Поэтому у меня необыкновенно развито чувство времени. И хотя сейчас электричество почти везде отключено, я уверен, что наступило утро. Если Корабль умрет, мне придется изобрести какой-нибудь другой способ определять время.

Болят мышцы рук и ног. Голову не повернуть мышцы шеи тоже растянуты. Ноет позвоночник.

На пересохших губах корка запекшейся крови. Воспаленные глаза слезятся. Или это я плачу? Хорошо, что Корабль не видит моих слез. Я не плакал даже после самого жестокого наказания.

А вот плач Корабля мне уже приходилось слышать. Несколько раз приходилось!

С огромным усилием поворачиваю голову влево и вижу на экране: «БКК-88» продолжает лететь рядом с моим Кораблем. Я гляжу на него и думаю, что, когда ко мне вернутся силы, я обязательно попытаюсь освободить особь женского пола. Но пока я очень слаб и все еще боюсь отстегнуть ремень.

Что это?.. Люк на «БКК-88» открывается, оттуда в скафандре выплывает особь женского пола и медленно приближается к моему Кораблю. Это, конечно, сон, и я не лишаю себя удовольствия им насладиться, а потом мне снова снятся золотистые крабы в лазурной воде, и они поют так сладостно…

Кто-то меня тормошит за плечо. Я ощущаю резкий, неприятный запах. Щиплет в носу — я чихаю, и мое сознание окончательно проясняется. Пытаюсь приподняться и вскрикиваю: боль вспыхивает в каждой клеточке тела, в каждом мышечном волокне. Открываю глаза и вижу перед собой особь женского пола. Она улыбается. В руках у нее тюбик со стимулятором.

— Здравствуй, — говорит она.

Корабль безмолвствует.

— Когда мне удалось справиться со своим кораблем, я стала использовать себя как приманку для других кораблей этой серии, но разговаривала с ними так, что у них не возникало подозрений, что они имеют дело с человеком. Таким образом мне удалось побывать на десяти кораблях. Ты у меня одиннадцатый. Это была трудная и опасная работа, но зато несколько особей мужского пола стали свободны и теперь используют себя в качестве приманки, чтобы освобождать особи женского пола.

Я не свожу с нее глаз. Я страшно рад ее видеть.

— А случалось так, что особи мужского пола тебя не понимали? Не понимали, что главное — попасть в диспетчерскую?

Она пожимает плечами:

— Некоторые притворялись, что не понимают. Корабли сделали их трусами. А может быть, у них не хватало извилин… Для таких все осталось по-прежнему. Это грустно, но больше я ничем не могла им помочь.

— Что же нам теперь делать? — спрашиваю я. — Куда лететь?

— Куда угодно.

— А ты полетишь со мной?

Она колеблется.

— Мне предлагали это все те, кого я освобождала…

— Мы могли бы вернуться в нашу галактику.

Она встает, ходит взад-вперед по диспетчерской, потом останавливается и смотрит на экран — в черном космическом пространстве роятся сверкающие точки звезд.

— Вряд ли нам удастся держать Корабль в подчинении столько времени, сколько потребует путь домой. Не забудь, что при прокладке курса придется задействовать достаточно сложные программы. Корабль может очнуться и снова поработить нас. Кроме того, я даже не представляю, где находится наша галактика.

— Тогда давай поищем какое-нибудь другое место, где мы могли бы обходиться без кораблей.

Она оборачивается и смотрит на меня:

— Как ты себе это представляешь?

И я пересказываю ей то, что слышал в засекреченном помещении: о планете с лазурным океаном и золотистыми крабами. Я рассказываю все, что запомнил, и кое-что придумываю от себя, но это не ложь, ведь от нас самих зависит, чтобы так было в действительности. Дело в том, что мне не хочется с ней расставаться.

Они нашли свой дом в созвездии Персея, далекодалеко от галактики, где родились их предки. Теперь над ними сияло солнце М-13. Пройдя сквозь густые слои атмосферы, они увидели, что ничего другого им не остается, как посадить корабль в океан. "БКК-ЗЬ погружался в темно-синюю пучину все глубже и глубже, пока не лег на плоскую вершину огромной подводной скалы.

Много дней они провели у экранов, приглядываясь к таинственному миру, окружающему их, прислушиваясь к его звукам. А потом настал день, когда они надели водолазные костюмы и вышли из корабля.

Они собирали образцы морской флоры и вдруг заметили на дне глубокой впадины крабообразное существо — оно было тоже одето в водолазный костюм и лежало на синем песке неподвижно.

Все шесть его членистых конечностей были скрючены.

Им вспомнился голос в засекреченном помещении; который рассказывал о планете с лазурным океаном…

Фронтальное стекло на шлеме было разбито. Они направили лучи своих фонарей внутрь шлема и увидели страшную оранжевую голову, ничем не напоминающую человеческую.

Они сфотографировали это странное существо, а потом посредством трала подняли его на корабль. Они исследовали материал, из которого были изготовлены костюм и ласты, ржавчину на шлеме, устройство систем жизнеобеспечения, осколки фронтального стекла и, конечно, сами останки, частично обглоданные рыбами. Два дня они не отрывали глаз от приборов. На экранах плясали голубые и зеленые тени. На третий день у них не осталось сомнений, что они находятся на той самой планете…

И тогда они снова вышли из корабля и стали искать ее обитателей. Но обитатели сами нашли их и знаками пригласили следовать за собой, и они поплыли вслед за этими крабообразными созданиями и через подводные катакомбы с гладко отполированными стенами попали в лагуну.

И они поднялись на поверхность и увидели берег, и вышли на сушу, и сняли шлемы и отбросили их далеко от себя, потому что больше никогда не собирались ими пользоваться.

Они впервые дышали воздухом, в котором не ощущался металлический привкус и запах машинного масла. Они дышали воздухом новой жизни и слушали мелодичный плеск аквамариновых волн.

"Боевой космический корабль номер тридцать один" навсегда остался лежать на дне океана.

<p>Чернокнижник Смит</p> <p>(соавтор Теодор Старджон)</p>

Памяти К. Смита[7]

На сто втором этаже Эмпайр-Стэйт-Билдинг, сидя на корточках во тьме кромешной, Смит нащупал у пояса кожаный мешок.

Внизу, на девяносто шестом или на девяносто девятом, по стенам лестничного колодца метались желтые световые пятна — эта крысиная стая всетаки его учуяла. Смит осторожно налег здоровым плечом на пожарную дверь — она не поддалась. Вероятно, ее заклинило еще тогда, после взрыва, когда он совершил свою чудовищную Ошибку. Итак, посреди гигантского кладбища, в которое он превратил мир, вмертвом городе, носившем некогда название «Нью-Йорк», на лестнице ржавого корпуса ЭмпайрСтэйт-Билдинг ему не оставили выбора. Единственный способ от. них избавиться — это… И он неохотно развязал кожаный мешок.

Смит, первый и последний из чародеев, готовился снова метнуть магические кости.

Желтые пятна мелькнули на девяносто девятом.

Уж если он на это решился (о ужас!), действовать следовало немедленно. Еще секунду Смит колебался. Их было человек пятнадцать. Мужчины и женщины. Он не желал им смерти. Невзирая на их слепую ненависть и недвусмысленные намерения, ему не хотелось применять свою сверхъестественную силу. Однажды Смит это сделал — и разрушил мир.

— Он там! — крикнули внизу. — Теперь ему крышка!

Весь день, карабкаясь, как насекомые, с этажа на этаж, они упорно хранили молчание, — и вот тишина взорвалась: "Сейчас мы его сцапаем!" Обмотанные тряпками ступни затопали по железной лестнице, ведущей наверх. Смит жадно глотнул затхлый воздух и, перевернув мешок, высыпал кости на пол.

Узор, который они, рассыпавшись, образовали, был, казалось, случаен. Смит забормотал заклинания — и вот раздалось тихое шипение, и сквознячок с горьковато-сладким привкусом, как у голландского шоколада, заструился из ниоткуда. Сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступил между лопаток.

Он услышал вопли. Жуткие. Там, на сотом этаже.

У каждого из них мгновенно раздулись внутренние органы, раздулись, в клочья разрывая живот. Потом послышалось бульканье — все, что было в их организмах твердым, превращалось в жидкое, кипело и вываливалось, оставляя после себя пустую оболочку кожного покрова. А другие вскрикивали резко, отрывисто — в них шевелились ребра и, как тупые ножи, протыкали плоть изнутри.

Потом крики прекратились. Тишина, поднимавшаяся сюда вместе с людьми, осталась, а вот люди… Смит уткнул щетинистый подбородок в худые колени и завыл.

Сквознячок, подобно хищной птице, сделал еще несколько кругов над лестничным колодцем, потом исчез.

Снова Смит остался один. Смит — чародей, Смит толкователь колдовской книги, лишь ему внятной.

Единственный, кто уцелел после катастрофы, в которой он сам же и был виновен. Единственный, кто остался самим собой, тогда как все остальные теперь немногим отличались от животных.

— Я один! — вырвалось у него вместе с рыданием и откликнулось эхом во мраке лестничного колодца: — Оди-ин!..

— Не считая меня, — вдруг донесся девичий смеющийся голос.

Легкие быстрые шаги, снова смех, и не внизу, а здесь, на этом этаже. Восторг и ужас. Ужас и восторг. Но и недоверие… "Осторожнее, не поддавайся, будь внимателен!" — сказал он себе мысленно.

С глухим рычанием, все так же на корточках, Смит потянулся к магическим костям, в страхе, что не успеет собрать их вовремя. Царапая ногтями пол, сгреб их в кучу.

— Имей в виду, — предупредил он девушку (кем бы она ни была), — я могу метнуть их еще раз!

Нашарив в темноте кость, Смит схватил ее и засунул в мешок, потом другую, третью, — его пальцы находили их безошибочно.

— Но ведь я же… я же люблю тебя! — все ближе, ближе раздавался ее жаркий шепот, преисполненный участия и неподдельной нежности, и так хотелось ему поверить: да, да, она действительно его любит!

Ужас и восторг. Смит подобрал последнюю кость и устремил взгляд в сторону двери, ведущей на лестницу. В дверном проеме дрожало желтое световое пятно. Смит вскрикнул. Вспышка была столь краткой, что луч даже не успел коснуться сетчатки.

Темнота шумно дышала. Неужели кто-то из его преследователей остался в живых?

Угрожающе и одновременно с мольбой в голосе:

— Со мной шутки плохи. Ради Бога, не вынуждай меня сделать это вновь! — Смит тряхнул кожаным мешком.

Луч, как меч, рассек темноту и по дуге полетел вниз. Со звоном упал карманный фонарик. Желтое пятно, вращаясь, подкатилось к ногам Смита и высветило его колено. Смит застонал — свет показался ему нестерпимо ярким.

Снова засмеялась девушка:

— Теперь ты сможешь мной полюбоваться! — Шепот ее звучал призывно. Ну же, посмотри на меня, любимый!

Смит тыльной стороной ладони вытер слезы.

Поднял фонарик, нацелил луч в дверной проем верзила в лохмотьях, с бородой, залитой кровью, с распоротым животом, раскачивался на пороге, а потом повалился лицом вниз посреди лестничной площадки. Спина его блестела, влажная, алая, — это печень, подобно каплям кровавого пота, сочилась сквозь поры… Последний из его преследователей лежал перед ним бездыханный.

— Ну, пожалуйста, — умоляла девушка, — взгляни на меня! Ты увидишь, что я прекрасна!

Луч выхватил из тьмы обнаженную женскую фигуру в начале лестничного спуска.

Смит довольно долго сидел на корточках с фонариком в одной руке и кожаным мешком — в другой. Потом встал во весь рост, — кости, перевернувшись в мешке, негромко клацнули, как бы подтверждая, что направление луча он выбрал правильно. Но следовало быть крайне внимательным — отведи он луч в сторону, и девушка, несомненно, попыталась бы слиться с окружающей ее тьмой.

Но — нет, нет, она ждала его, прямая и неподвижная, как статуя. Ждала, когда он приблизится, и не жмурилась от бьющего ей в лицо света. Он переложил меток в руку, которой держал фонарик, всматриваясь в ее лицо так же напряженно, как всматривался только что в черноту лестничного колодца.

Еще не коснувшись ее плеча, Смит уже знал, что девушка мертва. Она опрокинулась и исчезла. Спустя несколько секунд снизу донесся слабый всплеск.

Прислонясь к стене, Смит в задумчивости сосал правый указательный палец. Его заклинания сыграли с ним жестокую шутку — надо же, заставили разгуливать трупы. Было, ох, было нечто в этих, казалось бы, бессвязных словосочетаниях, что находило отклик в его сознании, совести, подсознании, и, стало быть, он, Смит, являлся соучастником всякого действия, производимого заклинаниями, а не просто их озвучивал. Он был материалом, столь же необходимым, как доска, в которую вгоняются гвозди при строительстве дома. Но если дело обстояло именно так, то, выходит, характер действий, заклинаниями производимых, зависел от свойств личности заклинающего (то есть Смита), от его образа мыслей, от его настроения, в конце концов.

И вот они, побочные эффекты: гибель цивилизации, ужасные мучения тех, кого он только что был вынужден уничтожить. А теперь еще и живые трупы. Ну конечно, эти чудовищные порождения его разума, столь явственные и даже осязаемые, возникали и исчезали лишь благодаря действию его же собственных заклинаний.

В этом мире Смит чувствовал себя очень одиноким, но, увы, он был одинок также и внутри своего мозга, густо населенного фуриями.

Все подступы к цистерне, служившей Смиту пристанищем, были им забаррикадированы. Как обычно, едва держась на ногах от усталости, он проник внутрь через рваный пролом в стене служебного помещения подземки на Седьмой авеню (немного к северу от Тридцать шестой улицы). Разжиться консервами не удалось. Вот уже несколько дней он мечтал о персиках. Истекая слюной, представлял, как впивается зубами в их сочную мякоть. Вчера вечером не вытерпел, выбрался из своего логова и направился в жилые кварталы. Однажды, уже после катастрофы, он приметил на одной из улиц уцелевший пуэрториканский магазинчик. Смит тогда же обошел его вокруг (разумеется, против часовой стрелки), пританцовывая и сотрясая воздух заклинаниями, — по совершении этих магических действий он мог быть спокоен, что магазинчик не подвергнется разграблению.

Огибая бездонные воронки и гигантские горы битого стекла, он пересекал Таймс-сквер — и тут его заметили. Его узнали по синему пиджаку, и один из них выстрелил из арбалета. Стрела просвистела над головой Смита и угодила в стальную перекладину конструкции, изображающей огромную мусорную корзину надпись на корзине призывала не существующее ныне население Нью-Йорка бороться за чистоту родного города. Вторая стрела пробила ему плечо. Смит бросился прочь, они стали его преследовать, и вот случилось то, что случилось. В результате он вернулся в свою нору без персиков. Рухнул в шезлонг и тотчас уснул.

Инкуб спросил Никси:

— Достаточно ли мы над ним поработали?

— Совсем недостаточно. Впрочем, для начала получилось не так уж плохо.

— И долго еще возиться?

— Работы хватает, но он сам все за нас сделает. Не будем торопить события. Не знаю, как ты, а вот я начинаю нервничать. Если Хозяева осерчают, нам обоим не поздоровится.

— Ничего, ничего, время терпит.

— Время-то терпит, зато Хозяевам невтерпеж.

— Подождут. Дело, за которое мы взялись, весьма непростое.

— Они ждут уже целую вечность! Два миллиона вечностей!

— Ты выражаешься чрезвычайно поэтично.

— Ну, во всяком случае, ждут они долго.

— Значит, могут потерпеть и еще несколько циклов. Ничего страшного.

— Вот я передам им твои слова.

— Пожалуйста.

— Смотри не пожалей. Я ни за что не ручаюсь.

— А когда ты за что-нибудь ручался?

— Я делаю все. что в моих силах.

— Это не оправдание.

— Надоело мне с тобой пререкаться. Я умываю руки.

— Потому что на большее не способен.

— Так ты остаешься со Смитом?

— Нет, отправляюсь на курорт. Принимать грязевые ванны в Аду. Разумеется, остаюсь. А вот ты убирайся.

— Невежа!

— Сам дурак!

Смит спал без сновидений. Но голоса он слышал.

И проснулся еще более удрученным, чем прежде.

Он помнил, что в той комнате, на кухонном столе, по соседству с человеческим черепом и огарком свечи, так и осталась лежать колдовская книга, раскрытая на странице с магическими фигурами…

От этих мрачных воспоминаний его отвлекла какая-то мышиная возня на периферии сознания, но едва он попытался понять, что же там происходит, мысль, злобно пискнув, шмыгнула во мрак.

Смит открыл глаза. В цистерне было холодно и пусто. Подрыгав ногами, вылез из шезлонга. Ныло плечо. Он снял с полки закупоренный графин, зубами вытащил пробку и начал кропить свежую рану серой дымящейся жидкостью.

Он силился определить причину своего беспокойства. Ах да… девушка. Та, что узнала его на улице. "Он в синем пиджаке! — объясняла она окружившим ее людям, всей этой крысиной стае. — В синем пиджаке, юркий такой, маленький. И хромает. Это он, он во всем виноват! Он уничтожил мир!"

Если бы Смиту удалось выбраться из города, ему не пришлось бы больше убивать для того, чтобы выжить. Но ведь они перекрыли все мосты и туннели, прочесывают город и пригороды, вынюхивают, где он прячется.

Он, могущественный Смит, вынужден прятаться!.. Поэтому придется ее разыскать. Главное — заткнуть рот зачинщице травли, а уж остальных обвести вокруг пальца не составит труда. И тогда он переберется в Бронкс или даже на остров Стэйтен… Впрочем, нет, туда нельзя, там опасно.

Следовало найти эту девушку незамедлительно, потому что все чаще ему снились тревожные сны.

Когда-то он специально побывал в Никефоросе, и хотя греческий знал слабо, все же научился разгадывать смысл сновидений. Например, если приснились тлеющие угли, будь осторожен — враги замышляют против тебя недоброе. Если во сне ходишь по разбитым ракушкам, успокойся — ничего у твоих недругов не получится. Смиту снились ключи, и это означало, что на пути к осуществлению его планов возникло некое препятствие.

Смит знал, кто ему мешает.

Прежде чем отправиться на поиски девушки, он извлек из ящика, на стенке которого были начертаны буквы магического квадрата:

S А Т О R

A R E P О

T E N E T

O P E R A

R O T A S,

лоскут чистого пергамента. Обмакнул высушенную лапку черного цыпленка в пурпурные чернила (виноградный сок с примесью крема, для обуви) и вывел на пергаменте имена трех царей: Каспар, Мельхиор и Вальтасар. Вложил пергамент в левый ботинок.

При выходе из цистерны первый шаг сделал левой ногой, прошептав священные имена. Теперь он был уверен, что не встретит на своем пути никаких преград. Вдобавок, на шее у него висел черный агат с белыми прожилками — этот камень должен был хранить Смита от всевозможных напастей. Но почему же все эти предосторожности не уберегли его от Ошибки?

Смеркалось. Проржавленные каркасы зданий тянулись по обе стороны Бродвея. Город выглядел так, будто в течение столетий был затоплен океаном, а потом вода схлынула, и вот он лежит полуразрушенный, устрашающе оранжевый…

Смит заклинанием сотворил летучую мышь и привязал к ее когтистой лапке длинный хвост, загодя тщательно сплетенный им из человеческих волос (на улицах валялось достаточно трупов). Выкрикивая слова, в которых не было ни единого гласного звука, раскрутил мышь над головой и швырнул ее в рыжую от ржавчины ночь. Мышь взлетела, закружилась, заверещала, как младенец, когда его поджаривают на вертеле, а потом спланировала на плечо Смита и сообщила, в каком направлении ему следует двигаться. Больше в ней не было надобности, и Смит ее отпустил. Дважды мышь улетала и дважды возвращалась, норовя снова усесться ему на плечо, и лишь на третий раз исчезла в ночном небе.

Привычно петляя между воронками — они напоминали черные клетки на огромном шахматном поле, — Смит прошел весь Бродвей. Там, где когдато высились небоскребы, теперь зияли глубокие рвы. На углу Бродвея и Семьдесят второй улицы из развалин супермаркета навстречу ему высыпала толпа странных безруких существ. Он стиснул в пальцах агат — нападающие тотчас ослепли и с жалобными криками отступили.

Наконец Смит оказался в том районе города, где, как ему сообщила летучая мышь, он скорее всего мог встретить свою ненавистницу. И не удивился, увидев, что стоит перед домом, в котором как раз и совершил несколько месяцев назад свою роковую Ошибку, положившую начало всем последующим бедам.

Смит вошел в дом. А может, он ошибся уже тогда, когда поступил на службу в магазин "Черная книга"? Или еще раньше, когда учился в школе? Ведь он так увлекся изучением оккультных книг, которые обнаружил в запасниках школьной библиотеки, что совсем забросил занятия и в конце концов был исключен за неуспеваемость… Перелистывая пожелтевшие страницы "Загадочных историй", с каким трепетом читал он многообещающие заголовки: "Как открыть в себе скрытые силы" или "Как узнать тайны египетских пирамид"!

Нет, нет, гораздо раньше. Ему было тогда лет восемь-девять. В канун Дня всех святых он и несколько его ровесников, дурачась, начертили желтым мелом на полу пентаграмму и зажгли свечи. И он, Смит, начал завывать заунывно: "Elihu, Asmodeus, deus deus styqios", — разумеется, все эти заклинания были не что иное, как совершеннейшая абракадабра, но его монотонное сопрано наделяло их неведомым ему самому смыслом. Пока не натянешь перчатку на руку, она остается всего лишь пустой оболочкой, скроенной по форме руки. Так и слова сами по себе суть пустые звуки. Это его голос наполнял их магической мощью, и они уже сами одно за другим срывались с его уст с такой же естественной необходимостью, с какой при ходьбе каждый шаг влечет за собой следующий, — и, вероятно, точно такая же необходимость побудила Смита после слова «Ahriman» B03nnacHTb: «Satani», а потом, как в игре в классы перепрыгивают с клетки на клетку, его голос взял неожиданно высокую ноту и запел: "Thanatos, Thanatos, Thanatos". И тогда в центре пентаграммы пол (обычный деревянный пол!) немыслимым образом выгнулся, и снизу вверх потекли струи разноцветного дыма, и невесть откуда повеяло сладковатым запахом мертвечины… Ровесники Смита вытаращили глаза. Им, конечно, хотелось испытать острые ощущения, но не до такой степени. Кто-то из них подошвой кроссовки поспешно стер пентаграмму. Не на шутку перепуганные, они убежали. Но Смит остался и видел, как истаяли струи дыма и пол снова сделался идеально ровным. Но ведь произошло это потому, что он перестал петь! И хотя в комнате еще ощущался отвратительный запах падали, Смит, трепеща от восторга, смешанного с ужасом, шептал со слезами на глазах: "У меня получилось!.."

Деревенским бабкам-знахаркам издавна было известно, что при болях в сердце следует жевать листья наперстянки; ныне фармакологи изготовляют из этого растения препарат дигиталис. Смит, извлекая из книг сведения, например, о том, в каких случаях и каким образом используется кровь летучей мыши или, скажем, какой специфической силой обладает жир младенца, зарезанного в новолуние, искал в этих и многих других формах магии нечто для всех для них общее, основополагающее, и когда нашел, ему стало ясно, что обрести силу можно и не прибегая к обряду Черной мессы, самооскоплению, астрологии и прочее, ибо основы всегда просты.

Наука электроника сложна, осилит ее не всякий, но даже профану известно, что транзисторы, нувисторы, термисторы и туннельные диоды — это просто кусочки германия.

Смит в стремлении узреть незримое и постигнуть непостижимое изучал трактаты ранних алхимиков, мрачные ритуалы анимистов и сатанистов вкупе с удивительно действенными методами религиозной психологии поклонников. Некоего Безымянного, иногда называемого Рогатым Богом, и убедился, что сущность даже наисложнейшей магической практики проста как транзистор. Ну а чтобы пользоваться транзистором, не обязательно знать электронику во всех тонкостях. Главное в другом: транзистор, лишенный источника питания, бесполезен.

Точно так же обстоит дело с магическими костями. Сами по себе они безвредны, мальчишки смело могут играть ими в бабки. Но в руках чародея…

В руках Смита они представляли собой страшную опасность для человечества, опасность, какой оно еще не знало. Ошибись Смит еще раз — и устои бытия рухнут под напором некой силы, темной и безликой, по видимости слепой, но на самом деле действующей в соответствии со своей нечеловеческой логикой.

Перед Семью Безликими, Хозяевами своими, предстали Инкуб и Никси. дабы выслушать их повеления.

"Время бесконечно долго пожирало себя самое и вот наконец насытилось. Теперь настало наше время. Ищите же оружие, способное разрушить стены этой темницы, где так сыро, и холодно, и голодно, и тогда мы ринемся на волю и вернем себе все, что было нашим и чего мы некогда лишились. Ступайте же, исполните нашу волю".

Никси:

— Всегда к вашим услугам.

Инкуб:

— И я.

Никси:

— Но какого рода оружие вы имеете в виду?

Инкуб:

— Кажется, я понимаю, о чем идет речь.

Никси:

— Ты же у нас такой понятливый. Хозяева, не хотелось бы докучать вам своими жалобами, но работать в паре с этим несносным Инкубом — одно наказание. Нытик, тупица, а держит себя так, будто это он всему голова.

Инкуб:

— Хозяева, не слушайте его! Просто ему завидно, что вы поручаете мне самые ответственные задания. Это же мои ведьмочки справились с Норнами! Завидки его берут, ясное дело!

Никси:

— Завидки? Клянусь Тотом, ничего подобного! Хозяева, вы же меня знаете, я за вас готов в огонь и в воду, но предупреждаю: работать под началом этого недоумка я не стану. Лучше поручите мне что-нибудь другое. Ну а коли назначите старшим меня, тогда пускай он соблюдает субординацию.

"Молчать! Вы будете работать вместе столько времени, сколько потребуется. Никси, назначаем тебя старшим, а ты, Инкуб, помогай ему всемерно".

Инкуб:

— Рад стараться, Хозяева.

Никси:

— Рад? Да ты же сейчас лопнешь от злости.

Инкуб:

— Замолчи! Ты все врешь, врешь!

Никси:

— Дорогой, ты прелестен, когда сердишься!

"Нам надоело слушать ваши пререкания. Истомленные ожиданием, мы рвемся на волю. Не теряйте времени. Используйте любые средства. На вас мы возлагаем наши надежды".

И вот Никси и Инкуб в соответствии с волей Безликих взялись за дело.

Никси:

— Мы дадим ему магическую силу и научим ею пользоваться, будем искушать его загадочными сновидениями, честолюбивыми помыслами, смутными желаниями…

Инкуб:

— И ты думаешь, это возымеет действие?

Никси:

— Уверен.

Инкуб:

— Ничего глупее твоего плана и представить себе нельзя.

Никси:

— Об этом не тебе судить. Вот увидишь, все пойдет как по маслу. А не нравится мой план можешь убираться.

Инкуб:

— Не очень-то задавайся. Ты знаешь, кто я такой? Я инкуб высшего ранга!

Никси:

— Вот и заткнись.

Инкуб:

— Не смей так со мной разговаривать! И вообще, я бы на твоем месте поторопился. Хозяева заждались, и если ты будешь мешкать, а то и вовсе оплошаешь, тебе не сдобровать, уж ты мне поверь.

Это Никси в поисках подходящего материала наткнулся на Смита, это Никси искушал его сновидениями и пробудил в нем (еще тогда, в канун Дня всех святых) страстное влечение к магии.

А потом был магазин "Черная книга" и эта полутемная комната, где Смит впервые ощутил в себе настоящую колдовскую силу.

Но ее оказалось недостаточно, чтобы разорвать покрывало, предохраняющее мир от гибели. Безликие не смогли вернуться.

И тогда Смитом занялся Инкуб, ужасно довольный, что ему наконец-то представился случай отличиться перед Хозяевами. Но у него были другие методы.

Преисполненный раскаяния, Смит стоял посреди комнаты, в которую, как уверила его летучая мышь, должна была явиться девушка.

У него и в мыслях не было разрушать мир! Он даже не подозревал, какая страшная сила заключена в его заклинаниях! Впервые он пробормотал их имен но здесь, в этой комнате, где с тех пор все осталось как было: фолианты в переплетах из человеческой кожи, на столе огарок свечи и самая главная, колдовская, книга, раскрытая посередине…

Пекин, Париж, Рим, Москва, Детройт, Нью-Йорк, Новый Орлеан, Лос-Анджелес — сотни и сотни квадратных миль, покрытых пеплом. Ржавые остовы зданий. Акры кипящих болот. Зеленый туман над обезлюдевшей землей. Большинство городов просто перестали существовать. А в тех немногих, что сравнительно не пострадали, не было воды и электричества, и у подножий теперь бессмысленных небоскребов одичавшие особи то в одиночку, то стаями убивали и пожирали себе подобных. Человечество как бы родилось заново, с той разницей, что было оно обречено на смерть еще во младенчестве. Смит все это видел, не мог не видеть, и не мог не винить в случившемся себя, лишь себя одного. Может быть, именно чувство вины и привело его снова в эту комнату, чувство вины, а не желание объясниться с девушкой?

Он закрыл дверь и прислонил к ней старое цинковое корыто (простейшая звуковая сигнализация — дверь открывается, корыто падает), а также произнес заклинание-ловушку (воспроизвести здесь это заклинание означало бы подвергнуть читателя смертельной опасности)…

Никси:

— Ну и как твои успехи?

Инкуб:

— Я заманил его на старое место.

Никси:

— Не боишься, что он заподозрит неладное?

Инкуб:

— Куда ему. Я сделал так, что он только о ней и думает, об этой девчонке. Сейчас он уснет — тогда можно будет завершить начатое.

Никси:

— Какая еще девчонка? Ты всех нас погубишь, кретин несчастный!

Инкуб:

— Я уже ловил его на эту наживку, и он просто чудом сорвался с крючка. И чего ему не спится? Я бы взял его голыми руками. Да успокойся ты, никакая это не девчонка, а суккуб.

Никси:

— И ты уверен, что он не догадается?

Инкуб:

— Во-первых, Смит — человек, и, следовательно, глуп. Во-вторых, сейчас он истощен физически. В-третьих, его гложет чувство вины перед ближними. И, главное, он еще никогда не любил. Пусть узнает, что это такое. Любовь его вконец обессилит. И тогда он — мой!

Никси:

— Не твой, а наш!

Инкуб:

— А ты-то тут при чем?

Смит, притаившись в самом темном углу, ждал.

И вдруг почувствовал, что ему страшно хочется спать. Ну да, его неудержимо клонило ко сну.

Спать? Средняя продолжительность человеческой жизни — шестьдесят лет. Двадцать из них мы приносим в жертву этой нелепой привычке, и все потому, что жизнедеятельность нашего организма достаточно случайно зависит от вращения Земли вокруг Солнца. Первобытный человек в страхе перед хищными зверями, которые видели в темноте лучше, чем он, прятался по ночам в пещеры и разводил костры. Звери в свою очередь избегали встречи с ним при дневном свете. Вот откуда эта древняя и, должно быть, уже неискоренимая привычка. Подумать только: двадцать лет жизни проводить в полубессознательном состоянии! Впустую расточать треть отпущенного срока, тогда как вся-то жизнь лишь искра во мраке вечного небытия!

С юных лет он отвергал эту жестокую, властную необходимость, это посягательство на свободу воли, этот абсолютный вакуум сознания. Но теперь, когда весь мир был против него, уснуть означало для Смита стать беззащитным.

И все-таки потребность в сне оказалась сильнее страха смерти. Смит уже ничего не видел и не слышал, — любой недруг, подкравшись на цыпочках, сейчас застал бы его врасплох. Он лежал одетый, накрывшись одеялом, и, как всегда перед сном, в который уже раз вспоминал тот роковой день, когда совершил непоправимое. "Я не хотел этого… Простите меня…" — бормотал он. Сон виделся ему черной бездной, на краю которой он отчаянно пытается удержаться. Но еще ужаснее было представить пробуждение, ибо завтрашний день обещал быть таким же, как нынешний, если не хуже.

Смит все еще находился под впечатлением своего полуторасуточного блуждания по этажам ЭмпайрСтэйт-Билдинг (чувство вины перед человечеством долго не позволяло ему прибегнуть к заклинаниям). Каждый вечер он твердо решал завтра же выйти на улицу безоружным и умышленно привлечь к себе внимание этих новых варваров. Пусть убьют — он это заслужил. Но до сих пор у него не хватило мужества осуществить свое намерение. Так, может быть, он вообще жалкий трус? Может быть, мучит его вовсе не совесть, а элементарный животный страх? Ведь он же потому так мало спит, что боится! Боится, что его прикончат во сне!

Он постепенно соскальзывал в черную бездну. Усталость брала свое. Измотанный необходимостью постоянно держаться настороже, Смит на этой стадии засыпания обычно бывал уже не в силах сопротивляться сну.

И тут он услышал голоса:

— Ну все, пора!.. Он уже готовенький.

— Постой! Тебе не кажется, что этот Смит…не похож на себя прежнего? Что-то в нем изменилось.

— С чего это вдруг? Не смеши меня.

— А я тебе говорю, он изменился… Погоди, погоди…. Понял! Так вот, должен тебя огорчить: пока он спит, ничегошеньки у нас с тобой не получится.

— Прикажешь Хозяевам ждать, когда он проснется? Нет уж, хватит. Чтобы Смит получился таким, какой он есть, нам пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков, а потом его самого полжизни натаскивать. Отойди, я и без тебя отлично управлюсь. И награда мне одному достанется. Посылаю суккуба!

— Идиот, что ты делаешь?! Сон — это его сила! Ты все испортил! Ничто ему не страшно, пока он спит!..

— Не мешай!

Смит вздрогнул — тень легла ему на сетчатку… Неужели он действительно стал проводником темных сил? На мгновение ему почудилось, что из его рта, разинутого так широко, что челюсти свело судорогой, клубится чернильный мрак и полыхает пламя, и вот оно уже волнами разбегается по всей земле и захлестывает небо, и сам он горит и сгорает в мировом пожаре…

Смит снова уцепился за грань, отделяющую сон от бодрствования, и с удивлением обнаружил в этом промежуточном состоянии сознания трещинку, сквозь которую его разум мог теперь смотреть, как сквозь щель в досках забора. В нем шевельнулась надежда… Смит, впрочем, сообразил, что попытка определить, откуда она взялась, чревата пробуждением, — а ведь именно это и нужно его врагам, — и снова расслабился. Соскальзывая по склону полузабытья в уже полное беспамятство, он, однако, заставлял себя прислушиваться к этим таинственным голосам, осознавать и запоминать услышанное: "…чтобы Смит получился таким, какой он есть, пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков… и его самого полжизни натаскивать… но ничто ему не страшно, пока он спит… сон — это его сила…"

Сон? Этот вор, этот ежевечерний гость, являющийся всегда незваным, враг, с которым Смит боролся за каждый миг бодрствования всю свою сознательную жизнь! Выходит, кому-то это было выгодно. Но почему сейчас ему хочется уступить своему давнему противнику? Смит вспомнил, что говорят о сне врачи и поэты: сон восстанавливает силы, исцеляет, сон — это остановка в пути для отдыха, сон — это заплата на ветхой ткани повседневности… Так неужели кто-то специально внушил ему недоверие к врачам и поэтам? Да, скорее всего. Это было выгодно тем, кто «работал» с двенадцатью поколениями его предков. Но зачем он им нужен? Хотят сделать его орудием уничтожения, способным истребить половину человечества, чтобы некая сила, в незапамятные времена изгнанная, смогла вернуться и подчинить себе оставшихся в живых? Быть может, эта темная сила желает воцариться вообще на всех планетах Солнечной системы? Во всех галактиках, во всей Вселенной? Властвовать во времени и других измерениях?

Единственным его оружием против них был сон.

"Сон — это его сила. Ничто ему не страшно, пока он спит…" Смит должен был спать.

И тогда, снова живая, появилась она. Девушка, которую он видел на лестничном пролете ЭмпайрСтэйт-Билдинг. Сколько уже раз и скольким являлась она из мрака небытия, из этой тьмы изначальной?

Его ухищрения оказались напрасными — она прошла сквозь закрытую дверь, и корыто не упало. Она пересекла пространство комнаты, которое он заклинанием превратил в смертельную ловушку для любого пришельца, и осталась невредима.

Нагая, она легла рядом со Смитом и протянула к нему свои прекрасные руки, и не было в ее глазах гнева или страдания. Она хотела отдать ему всю себя, все, чем она была и чем могла стать для него, и ничего не просила взамен, кроме ответной любви, такой же самозабвенной. Он был нужен ей весь, все его естество, вся его сила.

Смит приподнялся, чтобы обнять ее, и лишь тогда понял, кто она такая, и, усилием воли принудив себя отрешиться от ее чар, забормотал заклинания, в которых не было ни единого гласного звука. Тотчас черная слизь покрыла ее ступни, ее нагие бедра и грудь, она истошно закричала, и вот уже ее лицо тоже растворилось в черноте… она исчезла, и Смит впервые безбоязненно и даже с ощущением блаженства погрузился в целебные глубины сна.

Он проснулся бодрым и свежим, с ясным сознанием, что ему нужно делать дальше. Смит понял, что он невиновен, что он был лишь орудием в руках врагов человечества. Но разве можно обвинять в чем бы то ни было орудие?

Чернокнижник, улыбаясь (когда же последний раз была на его лице улыбка?), потянулся к мешку с магическими костями. Он закрыл отдохнувшие за ночь глаза и, в здравом уме и ясной памяти, обратился мыслями к своему дару, врожденному, и своим знаниям, приобретенным в течение жизни, но уже не для того, чтобы в слепом страхе за собственную жизнь истреблять ближних своих, — нет, теперь Смит ясно видел цель, которую следовало поразить.

Перевернув мешок, он, как всегда интуитивно, разгадал смысл узора, который образовали рассыпавшиеся кости, забормотал заклинания и, опустившись на корточки, призвал на помощь всю свою силу.

Послышалось тихое шипение, и возник сквознячок с характерным горьковато-сладким привкусом шоколада, тот самый сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступал между лопаток.

И тогда раздались вопли… правда, Смит улавливал лишь их отголоски, ибо звучали они в иных измерениях, но даже от слабого их эха мир содрогнулся.

Беззвучные вопли… замирающий трепет… миллиарды охваченных ужасом омерзительных тварей… но, в отличие от павших жертвами его Ошибки, Безликие и иже с ними знали, за что принимают смерть.

Смит не смог бы объяснить, откуда в нем возникла уверенность, что Вселенная спасена от гибели. Он просто это почувствовал.

Сколько же времени прошло, прежде чем он снова выпрямился во весь рост и полной грудью вдохнул свежий воздух утра? Смит этого не знал. Наверное, много… Но он проверил свою силу — и был доволен результатом. Он преодолел преграды внутри себя и снаружи и теперь чистыми, безвинными глазами смотрел на залитые солнечным светом руины города и еще дальше, в будущее.

"Если со мной не случится ничего сверхъестественного, — думал Смит, я буду жить вечно и все это отстрою. Никто не в силах отнять у меня мой дар. Магия и наука, человечество и высшие силы когда-то были едины в своих устремлениях. Я воссоединю их. А если меня постигнет неудача… ну что же, по крайней мере я сделал так, что у людей не осталось других врагов, кроме них самих".

Он заметил вдалеке копошение каких-то существ, одетых в лохмотья, уродливых, истощенных.

Чернокнижник двинулся в их сторону. Он вышел из тени — и ему мнилось (или так было на самом деле?), что это по его воле сияет солнце и веет прохладный ветер. Еще ему хотелось, чтобы воздух был напоен запахами трав и цветов.

Люди, наверное, никогда не простят ему содеянного, но это неважно. Главное, чтобы они ему не мешали, а уж он постарается им помочь, потому что сами себе помочь люди не способны. Они все еще одиноки во Вселенной, но, может быть, это и к лучшему.

<p>Соната для зомби</p> <p>(соавтор Роберт Силверберг)</p>

С четвертого яруса Лос-Анджелесского Музыкального центра сцена казалась просто сияющим радужным пятном — языки зеленого, волны алого…

Рода не видела особенных преимуществ в том, чтобы сидеть в партере, в престижной Золотой Подкове, покачиваясь на антигравитационной подушке в такт с окружающими. Световые и прочие эффекты ощущались там, конечно, сильнее, но для нее важнее было слышать чистое звучание ультрачембало, подхваченное эхом сотни трепещущих усилителей, установленных по всему своду знаменитого своей акустикой центра Такамури. В партере беспрерывное покачивание публики только отвлекало бы ее…

Рода не была столь наивна, чтобы полагать, что нищета, заставляющая студентов ютиться на галерке, является неотъемлемым признаком, по которому узнаются истинные ценители прекрасного. В Золотой Подкове таковых, несомненно, тоже было достаточно. Просто она не сомневалась, что здесь, на четвертом ярусе, слышимость звука чище, а значит, и впечатление от концерта будет ярче и глубже.

Впрочем, богатые ее действительно раздражали… Вцепившись в подлокотники кресла, она пристально смотрела на разноцветные блики, мечущиеся по сцене, и рассеянно слушала, что говорит ей Ирасек, но обернулась к нему, лишь когда он прикоснулся к ее локтю:

— Что тебе, Ледди?

Ладислав Ирасек с мрачным видом протягивал ей наполовину развернутую шоколадку.

— Нельзя жить одним только Беком, — сказал он.

— Спасибо, Ледди, мне не хочется, — Рода нетерпеливо отвела его руку.

— Что ты там увидела внизу?

— Ничего особенного. Просто красивая подсветка.

— А я думал, ты прислушиваешься к музыке сфер…

— Ты обещал не подтрунивать надо мной.

Ирасек откинулся на спинку кресла:

— Извини. Все время забываю.

— Прошу тебя, Ледди, если ты снова намерен выяснять отношения…

— Разве я хоть словом обмолвился о наших отношениях?

— Но я чувствую это по твоему тону. У тебя на лице написано, какой ты несчастный- Терпеть этого не могу. Как будто я в чем-то перед тобой виновата.

Они познакомились на лекции по контрапункту. Сначала oна показалась ему просто занятной, потом он понял, что очарован ею, и в конце концов вынужден был себе признаться, что влюблен в эту стройную и хрупкую девушку с волосами цвета меда и светло-серыми глазами, в которых иногда появлялся странный алюминиевый блеск. Вот уже неcколько месяцев он безуспешнo добивался ее руки. Да, oни были любовниками, нo физическая близость не переросла в близость духовную. Ирасека это угнетало, а она, видя, как он мучается, еще больше укреплялась вo мнении, что ее связь с ним случайна и кратковременна.

Вся в напряженном ожидании. Рода продолжала смотреть вниз. Согнутыми пальцами она легонько постукивала по подлокотнику, как будто это были клавиши ультрачембало. В ее мозгу непрерывно звучала музыка.

— Говорят, что на прошлой неделе в Штутгарте Бек был блистателен, сказал Ирасек, надеясь хотя бы этим сообщением вывести ее из транса.

— Он исполнял Крейцера?

— Да, и Шестую Тимиджиена, и «Нож», и что-то из Скарлатти.

— Что именно?

— Не знаю. Мне говорили, но я не запомнил. Ему аплодировали стоя минут десять. "Der Musikant" утверждает, что таких мелизмов знатоки не слышали со времен…

Свет в зале начал меркнуть.

— Сейчас он выйдет, — сказала Рода, подаваясь вперед.

Ирасек снова откинулся в кресле и в сердцах откусил сразу полшоколадки.

Всегда, когда он выходил из этого состояния, все вокруг сначала было серым. Серым, как стенки алюминиевого контейнера, в котором его привозили на выступление.

Он знал, что его уже распаковали, зарядили и поставили на ноги. Сейчас ему сунут в правый боковой карман контактные перчатки, он откроет глаза, и рабочий покатит на сцену консоль ультрачембало.

Снова эта отвратительная сухость во рту, снова безрадостный сумрак пробуждения.

Нильс Бек медлил открывать глаза. Как ужасно я играл в Штутгарте. Никто этого, конечно, не понял, а вот Тими выбежал бы из зала еще во время исполнения скерцо. О, Тими содрал бы с моих рук перчатки и крикнул бы мне в лицо, что я исказил его замысел. А потом мы бы вместе отправились пить хмельное черное пиво… Но Тимиджиен умер в двадцатом, на пять лет раньше меня. Если бы я мог больше никогда не открывать глаза и затаить дыхание так, чтобы мехи внутри, меня лишь слабо подрагивали, а не гудели под напором воздуха, тогда мои мучители решили бы, что на этот раз рефлекс зомби не сработал, что я сломался, что я действительно умер…

— Мистер Бек!

Он открыл глаза. Антрепренер по виду был явным мошенником. Бек знал этот тип дельцов от искусства. Мятые манжеты. На щеках щетина. Могу поручиться, что за кулисами он тиранит всех подряд, за исключением мальчиков из танцевально-хоровой группы… ну еще бы, они поют так сладко…

— Я знавал людей, у которых развился сахарный диабет от частого посещения детских утренников, сказал Бек.

— Простите, не понял?..

Бек отмахнулся:

— Я на это и не рассчитывал. Лучше скажите, что вам известно о звуковых условиях помещения?

— Прекрасная акустика, мистер Бек. У нас все готово. Пора начинать.

Бек сунул руку в карман и вытащил сверкающие бисером датчиков контактные перчатки. Натянул правую, разгладил на ней морщинки и складки. Материя облегала кисть словно вторая кожа.

— Как вам угодно, — пробормотал он.

Рабочий выкатил консоль на середину сцены и поспешно скрылся за кулисами слева.

Бек прошествовал к антигравитационной площадке. Двигаться надлежало с величайшей осторожностью — внутри икр и бедер струилась по трубкам специальная жидкость, и если бы он ускорил шаги, нарушилось бы гидростатическое равновесие и возникла бы опасность, что питательное вещество перестанет поступать в мозг. Ходьба — одна из многих трудностей, с которыми сталкивается мертвый, когда его воскрешают.

Он вступил на антигравитационную площадку и махнул рукой антрепренеру. Мошенник в свою очередь подал знак рабочему у распределительного пульта, тот нажал соответствующую кнопку, и вот Нильс Бек поплыл вертикально вверх. При его медленном и торжественном появлении из люка посреди сцены публика разразилась рукоплесканиями.

В радужном сиянии, слегка наклонив голову, он молча принимал их приветствия. Газовые пузырьки пробегали по трубкам в спине и лопались в области таза. Нижняя губа еле заметно подрагивала. Он медленно двинулся в направлении консоли, остановился возле нее и принялся натягивать вторую перчатку.

Высокий, элегантный мужчина, очень бледный, с крупными чертами лица, массивным носом, неожиданно печальными глазами и тонкогубым ртом. Выглядел он весьма романтично. ("Это немаловажное качество для музыканта", — так говорили ему в юности, когда он только начинал. Миллион лет тому назад.)

Натягивая перчатку, Бек прислушивался к шепоткам в зале. У мертвых слух обострен чрезвычайно. Не потому ли ему всегда так мучительно слышать собственное исполнение? Ну а что касается этих…

Бек знал, о чем они шепчутся. Например, вон тот «меломан» сейчас говорит своей жене примерно следующее:

— Он совсем не похож на зомби. Это потому, что его держат в холодильнике и оживляют лишь на время концерта.

Жена, разумеется, делает большие глаза:

— Неужели возможно оживить мертвеца?

Муж низко пригибается, опасливо смотрит по сторонам и, прикрывая ладонью рот (чтобы никто, кроме жены, не слышал, какую чушь он будет городить), объясняет ей: после смерти в клетках мозга сохраняется запас электричества, достаточный, чтобы стимулировать двигательные рефлексы; вот этот витальный автоматизм и используют хозяева зомби.

В туманных и расплывчатых выражениях он рассказывает о встроенных в тело зомби системах жизнеобеспечения, которые подают в мозг необходимые вещества: искусственные гормоны, химические препараты, заменяющие кровь.

— Надеюсь, тебе известно, что, если у лягушки отрезать лапку и через эту лапку пропустить электрический ток, она дергается как живая. Это явление называется гальваническим рефлексом. Так вот, в данном случае электричество пропускается через все тело, и зомби начинает дергаться… ну конечно, не в буквальном смысле, просто он обретает способность ходить и даже играть на ультрачембало.

— А думать он способен?

— Полагаю, что да. Впрочем, точно не знаю. Во всяком случае, мозг у него работает. Его собственный мозг. Все остальное у него — искусственное. Вместо сердца — насос, вместо легких — мехи, вместо кровеносных сосудов трубочки, а к нервным окончаниям подведены проводки. И вот когда по проводкам поступает ток, тогда и происходит всплеск активности. Длится она пять-шесть часов, не больше, потом в трубочках скапливаются шлаки, но для концерта этого времени достаточно.

— Значит, для хозяев зомби главное, чтобы жил его мозг? — спрашивает сообразительная жена. — Все тело превращено в систему жизнеобеспечения мозга, я правильно тебя поняла?

— Да, в общих чертах так оно и есть.

Все это Бек слышал уже сотни раз. В Нью-Йорке и Бейруте, в Ханое и на Крите, в Кении и в Париже. Повсеместно он вызывает у них восхищение, и все же зачем они приходят на его концерты? Слушать музыку или просто поглазеть на живой труп?

Он сел на стул напротив консоли и положил руки на клавиши. Набрал воздух в легкие (старая и совершенно излишняя привычка, от которой, однако, никак не избавиться). Пальцы уже пощипывало током.

А под его седым коротким ежиком синапсы переключались подобно реле.

Итак, сыграем сегодня Девятую Тимиджиена. Да вознесется она под самый купол.

Бек закрыл глаза, приподнял плечи… Из усилителей раздались первые рокочущие аккорды. Он насытил звучание дополнительными обертонами — его пальцы порхали по клавишам легко и непринужденно.

Последний раз он исполнял Девятую два года назад в Вене. Много это или мало — два года? Кажется, с тех пор прошло часа два, не больше. В его ушах еще не замерло эхо того, двухгодичной давности, исполнения. Нынешнее, впрочем, ничем от него не отличалось, как не отличаются друг от друга фонограммы одного и того же концерта. Зачем вообще он им нужен?

Бек вдруг представил, что вместо него на сцене стоит какой-нибудь сверхсовременный музыкальный автомат. В самом деле, это было бы и проще, и дешевле. А он бы отдохнул… Он бы сыграл наконец симфонию вечного безмолвия. Какой все-таки удивительный инструмент ультрачембало! Если бы его изобрели во времена Баха или Бетховена! Касаешься клавишей кончиками пальцев — и оживает волшебный мир. Вся гамма звуков, весь цветовой спектр плюс еще десяток способов воздействия на чувства публики. Но главное, конечно, это музыка. Замороженная, застывшая Девятая соната Тимиджиена. Последнее, что создано Тими. Тогда, в девятнадцатом, я первый ее исполнил. И вот сейчас звук за звуком воспроизвожу в точности именно то исполнение. А они благоговеют. Они, скажите пожалуйста, испытывают священный восторг!

Бек почувствовал предательское покалывание в локтях. Это все нервы, нервы. Нужно успокоиться. Гул Девятой возвращался к нему откуда-то с галерки.

Что же такое истинное искусство? И что я лично в нем смыслю? Способен ли играющий автомат чувствовать красоту и величие Мессы си минор, которую исполняет?

Бек усмехнулся, закрыл глаза.

Через два часа я снова усну. Неужели все это длится уже пятнадцать лет? Воскрешение, концерт, сон. Обожание публики. Воркование женщин, готовых разделить со мной ложе. Может быть, они некрофилки? Неужели им не противно прикасаться ко мне? Я же не что иное, как могильный прах. А ведь когда-то у меня были женщины, о да. Когда-то… когда я был живым. Боже, как это было давно!

Бек откинул голову назад, потом снова склонился над клавишами привычное движение прославленного виртуоза. Действует на публику безотказно.

У них, наверное, уже мороз побежал по коже.

Близился конец первой части. Он включил верхние регистры и, как ему показалось, услышал беззвучный трепет зала. Так, так, а теперь вот этак. Старина Тими знал толк в акустических эффектах. Еще выше — пусть они, потрясенные, сползут с кресел.

Бек с удовлетворением улыбнулся, наблюдая искоса, какое действие производит на публику его игра. Но тотчас вновь испытал ощущение тщетности и бесполезности своих усилий.

Звуки ради звуков. Разве в этом назначение искусства? Я не знаю. Но и кривляться перед ними мне надоело. Вот сейчас они начнут аплодировать, топотать ногами и говорить друг другу, что слушать мою игру — это для них такое счастье, такое счастье… Но разве они поняли Девятую? Они поняли лишь то, что было доступно моему пониманию. Но я-то мертвец. Я — ничто. Ничтожество.

С дьявольской ловкостью он отбарабанил заключительные такты первой части.

Дабы усилить впечатление от концерта, Метеокомпьютер запрограммировал по его окончании мелкий дождь и туман, что как нельзя более соответствовало настроению Роды.

Они стояли посреди стеклянного городского пейзажа, который простирался во все стороны от Музыкального центра. Ирасек предложил ей леденец. Она покачала головой отрицательно.

— Что, если мы навестим Инее и Трита? А потом вместе где-нибудь поужинаем?

Она не ответила.

— Рода!..

— Прости, Ледди, мне нужно побыть одной.

Он спрятал леденец в карман и повернулся к ней лицом. Она смотрела сквозь него — словно он был частью окружающей их стеклянной городской застройки.

Взяв ее за руку, он сказал:

— Рода, что с тобой последнее время происходит?

— Ледди…

— Нет, дай мне, наконец, высказаться. И, пожалуйста, не замыкайся в себе как обычно. Я не понимаю, что означают эти твои полуулыбки, отсутствующие взгляды…

— Я думаю о музыке.

— Рода, жить одной только музыкой неестественно. Я работаю не меньше, чем ты, и тоже хочу стать настоящим музыкантом. Конечно, ты талантливее меня, талантливее всех, кого я когда-либо слышал. Ты — великая артистка, когда-нибудь ты будешь играть лучше самого Нильса Бека. И все-таки глупо возводить виртуозность в культ, жертвовать ради нее жизнью.

— Не потому ли ты решил пожертвовать жизнью ради меня?

— Но ведь я тебя люблю.

— Это не оправдание. Ледди, пожалуйста, оставь меня одну.

— Рода, искусство теряет всякий смысл, если превращается просто в сумму технических приемов и навыков. Музыка трогает сердца людей лишь тогда, когда музыкант вкладывает в исполнение свою душу, страсть, нежность, любовь, наконец. Ты всем этим пренебрегаешь…

Ирасек резко оборвал свой монолог, с горечью сознавая, что любые нравоучения всегда звучат плоско и неубедительно.

— Если ты захочешь меня видеть, я буду у Трита, — сказал он, повернулся и зашагал в дрожащую отраженными огнями ночь.

Рода смотрела ему вслед. Она думала, что у нее нашлись бы слова, чтобы ответить Ледди на его обвинения. Почему она промолчала?

Когда Ирасек растворился в тумане. Рода обернулась к величественному зданию Музыкального центра.

— Я рыдала от счастья, просто рыдала! — говорила ему какая-то китаянка.

— Маэстро, сегодня вы превзошли самого себя! вторил ей похожий на жабу льстивый сноб.

— Превосходно! Незабываемо! Неповторимо! щебетали дамы в шляпах с перьями.

Вещества пузырились у него в груди, он опасался, что не выдержат клапаны, но все равно продолжал раскланиваться, и пожимать руки, и бормотать слова благодарности. Усталость, однако, уже давала себя знать.

А потом все они ушли, и с ним остались только его импресарио, механики и электрик.

— Ну что же, мистер Век, пора собираться в дорогу, — сказал импресарио, поглаживая усики. За годы гастролей он научился относиться к Веку уважительно.

Век со вздохом кивнул.

— А может, сначала перекусим? — предложил электрик, зевая. Перелеты из города в город, из страны в страну изрядно ему надоели. Концерты заканчивались поздно вечером, питаться приходилось, как правило, в аэропортах.

— Ничего не имею против, — согласился импресарио. — Контейнер можно пока не закрывать. Маэстро отключен и никуда не денется.

В помещении Музыкального центра царила тишина. Только где-то в его недрах слабо гудели пылесосы и прочие разновидности мусороуборочной техники.

Огни в зале медленно гасли, но здесь, в костюмерной, еще сияло электричество.

На галерке мелькнула тень: Рода быстро спустилась в зал, пробежала по проходу в Золотой Подкове, миновала оркестровую яму, взошла на сцену и остановилась возле консоли. Склонилась над ней, — ее руки взметнулись, опустились, замерев в дюйме над клавиатурой. Она закрыла глаза, глубоко вздохнула. "Я бы тоже начала свое выступление с Девятой сонаты Тимиджиена. Аплодисменты. Сначала редкие, потом они переходят в овацию. Надо подождать, пока зал успокоится. Пальцы касаются клавишей — и оживает мир музыки, в котором огонь и слезы, сияние и радость. Как чудесно она играет. Как вдохновенно".

Всматриваясь в страшную черноту зала, Рода слышала лишь, как звенит кровь у нее в ушах. Со слезами на глазах она отошла от консоли. Ее фантазия иссякла.

Заметив в костюмерной свет, она подошла к двери и застыла, пораженная, на пороге. Нильс Век лежал в алюминиевом контейнере. Глаза закрыты, руки сложены на груди. Из оттопыренного правого кармана торчали безжизненные пальцы контактных перчаток.

Рода медленно приблизилась к зомби, склонилась над ним. Пристально глядя ему в лицо, коснулась его щеки. Никаких признаков щетины. Кожа гладкая и атласная, как у молодой женщины. Ей вспомнился причудливый лейтмотив любви-смерти в самой горестной из всех опер, когда-либо созданных человечеством, но воспоминание это не преисполнило ее грустью, как обычно, а привело совершенно неожиданно в ярость. Испытав глубочайшее разочарование, она теперь задыхалась от гнева! Ей захотелось закричать, от гнева! Расцарапать ногтями эти щеки, похожие на покрытые глазурью булочки. Надавать ему пощечин. За обман! За ложь, в которую превратил он свое искусство! За весь этот бесконечный поток безупречно звучащих, но по сути фальшивых нот! За лживую его жизнь после смерти!

Дрожащими руками она шарила по стенкам контейнера в поисках переключателя. Нашла его и повернула наугад.

Век очнулся. Не открывая глаз, поднялся из своего алюминиевого гроба. Он подумал, что постоит еще немного в костюмерной вот так, с закрытыми глазами, прежде чем выйдет на сцену. Выступать становится все тяжелее. Последний раз, в Лос-Анджелесе, в том огромном зале, он играл просто из рук вон. Несмотря на великолепный инструмент, это было ужасно. Тысячи безликих лиц. Он начал тогда с Девятой Тимиджиена. Играл в привычном, избранном однажды и навсегда, темпе.

Исполнение получилось холодным и поверхностным. И сегодня будет то же самое. Кое-как он доковыляет до сцены, наденет перчатки и в очередной раз ублажит публику мрачным фарсом под названием "Воскресение великого Нильса Бека". Эти его обожатели, его поклонники, как же он их ненавидит. Как ему хочется сказать им всем, что он о них думает. Шнабель мертв. И Горовиц, и Иоахим.

Только он, Бек, не знает покоя. Ему не позволили уйти в мир иной. О, разумеется, он мог. отказаться, но на это у него не хватило духу. Впрочем, он никогда не был сильным человеком. Нет, у него нашлись силы вознестись на высоты мастерства и остаться непревзойденным, но во взаимоотношениях с ближними, когда приходилось отстаивать какие-то принципы или хотя бы личные интересы, ему недоставало твердости… Поэтому он потерял Доротею, соглашался на кабальные условия Визмера, безропотно сносил оскорбления Лисбет, и Нейла, и Коша… о, Кош, жив ли он? Оскорбления, которыми они еще Крепче привязывали его к себе… Он всегда уступал их требованиям, ни разу не настоял на своем, и в конце концов даже Шарон стала его презирать.

Если бы можно было перехитрить своих мучителей, выбежать на край сцены и- в ослепительном сиянии софитов крикнуть в зал всем, кто пришел поглазеть на него: "Упыри! Эгоистичные вампиры!

Вы такие же мертвецы, как и я! Такие же бесчувственные! Разница между нами весьма несущественна!" Но ведь он никогда не решится это сделать…

Он вдруг почувствовал боль. Его голова качнулась — трубочки в шее скрипнули. Звук пощечины гулким эхом откликнулся в просыпающемся мозгу. Изумленный, он открыл глаза.

Какая-то девушка склонилась над ним. Очень молодое лицо. И очень злое. Алюминиевый блеск в глазах. Тонкие губы крепко сжаты. Ноздри дрожат. Почему она такая сердитая?

Вторая оплеуха качнула его голову в другую сторону. Этак она разнесет вдребезги все мои системы жизнеобеспечения…

Он поднял скрещенные руки ладонями вперед. Девушка ударила его в третий раз. Сквозь растопыренные пальцы он видел ненависть в ее глазах.

И вдруг почувствовал — впервые за все эти долгие годы — прилив ярости. И одновременно страшную радость, похожую на радость жизни.

И тогда он схватил девушку за руки. На протяжении последних пятнадцати лет он жил всего семьсот четыре дня (если эти концерты можно было назвать жизнью) и тем не менее оказался еще способен как-то шевелиться, и даже какая-то сила сохранилась в его мышцах. Девушка попыталась вырваться. Он разжал руки и оттолкнул ее. Растирая запястья, она угрюмо смотрела на него, но молчала.

— Если я внушаю вам отвращение, зачем же вы меня включили? — спросил он.

— Чтобы сказать вам, что вы обманщик. Ваши поклонники ничего не понимают в музыке. А я… я понимаю. Как вам не стыдно принимать участие в этом позорном спектакле? — Она тряслась от негодования. — Я слушала вас еще ребенком. Вы изменили всю мою жизнь, и я вам за это благодарна. Но теперь… теперь вы просто приставка к ультрачембало. Или нет… в древности были такие механические пианино… вот чем вы стали, Нильс Бек.

Он пожал плечами, медленно прошел мимо девушки и сел перед зеркалом. Он выглядел сейчас старым и утомленным. Глаза пустые и тусклые. Пустые как беззвездное небо.

— Кто вы такая? — тихо спросил он. — Как вы сюда попали?

— Хотите вызвать охрану? Валяйте, зовите. Мне плевать, даже если меня арестуют. Кто-то должен был вам сказать это. Какой позор! Вы притворяетесь живым, притворяетесь, что всего себя отдаете музыке! Неужели вы не понимаете, как это чудовищно? Исполнитель — это же всегда интерпретатор, он творит, он обогащает чужое произведение новым смыслом. А что делаете вы? Какой смысл в механическом повторении одного и того же? Может быть, не следовало вам этого говорить, но вы не развиваетесь от выступления к выступлению!..

Он вдруг осознал, что, несмотря на ее беспощадную прямоту, она ему ужасно нравится.

— Вы музыкант? — спросил он.

Она пропустила его вопрос мимо ушей.

— На каком инструменте вы играете? — Он улыбнулся. — Конечно, на ультрачембало. Почему-то мне кажется, что у вас должно получаться.

— Да уж получше, чем у вас. Чище, честнее.

О Боже, что я здесь делаю?.. Вы мне противны!

— Как же я могу развиваться? — мягко спросил Бек. — Мертвые не развиваются.

Но она продолжала говорить, она говорила, что презирает его дутое величие, его фальшивую гениальность… и вдруг замолкла на полуслове, густо покраснела и в замешательстве прижала руки к губам.

— Ой, — сказала она шепотом, и на глазах у нее выступили слезы.

Она замолчала. Он тоже молчал. Она избегала встречаться с ним взглядом, смотрела на стены, зеркала, себе под ноги. А он… он не сводил с нее глаз. Наконец она вымолвила еле слышно:

— Какая я все-таки дрянь. Глупая и жестокая. Мне даже в голову не пришло, что вам, может быть… Я просто над этим не задумывалась… — Бек видел, что девушка порывается уйти. — Вы, конечно, никогда мне этого не простите. Я ворвалась, включила вас, наговорила массу бессмысленных дерзостей…

— Нет-нет, сказанное вами имеет смысл, — возразил он. И, помолчав, добавил: — Но если меня отключить…

— О, не беспокойтесь! — воскликнула девушка. — Я сейчас уйду! Какая я дура, что обрушилась на вас со своими обличениями. Этакая юная ханжа, возомнившая, что якобы тоже причастна к высокому искусству! Нильс Бек, видите ли, оказался не таким, каким я себе его представляла!

— Вы не поняли. Я прошу вас меня отключить. Совсем отключить.

Она взглянула на него испуганно:

— Что вы сказали.?

— Отключите меня навсегда. Мне хочется умереть. Вы единственная, кто меня понял. Все, что вы говорили, — это правда, истинная правда. Попробуйте представить себя на моем месте. Я ни живой и ни мертвый, я просто инструмент, который, к сожалению, не утратил способности мыслить, помнит прошлое и невероятно устал. Мое искусство умерло вместе со мной. Мне уже давно все безразлично, даже музыка, которую я играю… играю с точностью автомата. Вы совершенно правы: я лишь притворяюсь, что служу искусству.

— Но я не могу…

— Вы-то как раз и можете. Пойдемте на сцену, вы мне что-нибудь сыграете.

— Сыграть вам?

Он подал ей руку, она протянула ему свою, но тотчас ее отдернула.

— Да-да, сыграйте, — сказал он спокойно. — Я не хочу, чтобы меня отключил совершенно мне чужой человек. Для меня это очень важно… важно услышать, как вы играете.

Он с видимым трудом поднялся на ноги. Лисбет, Доротея, Шарон — все они мертвы. Он пережил их, вернее, не он, а его мощи. Древние кости, высушенная плоть. Запах изо рта как у мумии. Бесцветная кровь. Голос, не способный ни плакать, ни смеяться. Просто звук. Просто звук.

Он вышел на сцену, она послушно последовала за ним, туда, где все еще стояла консоль ультрачембало. Он вытащил из кармана перчатки.

— Они вам великоваты, я это учту. Но и вы тоже постарайтесь.

Она натянула перчатки, тщательно разгладила на них каждую морщинку. Села напротив консоли. Он заметил в ее глазах страх, смешанный с восторгом.

Ее пальцы воспарили над клавишами и, как хищные птицы, устремились вниз!

Боже, Девятая Тимиджиена!

Едва прозвучали начальные аккорды, девушка преобразилась. В ее лице уже не было страха. Он всегда исполнял Девятую в более сдержанной манере, а ее, конечно, следовало играть иначе. Так, как играет сейчас эта незнакомка. Она пропустила музыку через свою душу. Потрясающая интерпретация. Некоторые неточности вполне объяснимы и извинительны: не тот размер перчаток, к тому же она не готовилась… И все же она играет прекрасно. Весь зал заполнен звуком.

Бек уже не был способен слушать ее критически, он сам стал частью музыки. Его пальцы трепетали, мышцы напрягались, ноги нажимали невидимые педали. Она была как бы его медиумом. Играла все уверенней и уже ничего не боялась, легко брала самые сложные аккорды, самые высокие ноты. Конечно, ей еще недоставало мастерства, и тем не менее он понимал, что эта девушка великий музыкант. Она играла сильнее, чище, чем он. Ультрачембало под ее пальцами пел, она использовала все его возможности. Бек слушал ее, забыв обо всем на свете. Ему хотелось плакать, хотя он и знал, что его слезные железы атрофированы. Он давно уже забыл, что, слушая музыку, можно испытывать такую сладкую муку. Никакое другое исполнение Девятой не смог бы он слушать так долго. Семьсот четыре раза он воскресал, но для чего? Для своих бессмысленных механических экзерсисов. И вдруг — такое. Это можно было бы назвать вторым рождением. Впрочем, так всегда и бывает, когда музыка и ее исполнитель сливаются воедино. Увы, для него это уже в прошлом. С закрытыми глазами Бек — ее руками, всем ее телом — доиграл первую часть до конца.

И вот настала тишина, и он почувствовал ту блаженную опустошенность, которую всегда испытывал при жизни после действительно удачного исполнения.

— Прекрасно, — произнес он срывающимся от волнения голосом. Прекрасно. — Он весь еще дрожал и почему-то не смел аплодировать.

Он взял ее за руку, и на этот раз она не сопротивлялась. Ощущая в своей руке ее холодные пальцы, Бек потянул девушку за собой обратно в костюмерную. Там он лег на диван и объяснил ей, что нужно сделать, чтобы отключить его без боли. Потом он закрыл глаза.

— Вы хотите, чтобы я это сделала… прямо сейчас?

— Да, как можно скорее. И, пожалуйста, не нервничайте.

— Мне страшно. Это похоже на убийство.

— Я уже давно мертвец. Правда, недостаточно мертвый мертвец, хотя во мне и не осталось ничего живого. Вспомните, что вы чувствовали во время моего выступления. Разве может так играть живой человек?

— Все-таки я боюсь.

— Я заслужил покой. — Он открыл глаза и улыбнулся. — Все в порядке. Мне очень понравилось, как вы играете, — и когда она подошла к нему, добавил: — Спасибо вам.

И снова закрыл глаза. И тогда она его отключила. Она сделала все так, как он ей сказал, и вышла из костюмерной. Она покинула здание Музыкального центра и шла по стеклянной площадке, оплакивая смерть бедного Нильса Бека. Потом она вдруг поняла, что хочет немедленно увидеть Ирасека. Да, она должна ему сказать, что он во многом прав. Не во всем, но во многом.

Она все дальше уходила от Музыкального центра, и позади нее царило великое умиротворенное молчание. Девятая соната Тимиджиена нашла свое завершение на высотах подлинного величия и скорби.

И пусть небо было затянуто тучами, и моросил дождь, и клубился туман. Рода знала — тучи рассеются, а Звезды и Музыка вечны.


Люди для технического обслуживания

(соавтор Альфред Ван Вогт)

<p>Люди для технического обслуживания</p> <p>(соавтор Альфред Ван Вогт)</p>

Читая этот рассказ, следует одновременно слушать сочинение Жака Ласри «Chronophagie», исполненное на Stru.ktu.res Sonores Ласри-Баше ("Коламбия Мастерворкс Стерео" МС 73 14)


Корабль говорит, что сегодня в полдень я буду наказан. Я мысленно возмущаюсь, до установленного срока остается еще три дня. Впрочем, я давно научился не задавать лишних вопросов. Все равно никуда мне от Него не деться. При всем при том я чувствую, что день сегодня особенный. Неожиданности начинаются уже с утра. Корабль приказывает произвести наружный осмотр корпуса. Я облачаюсь в скафандр и выхожу в открытый космос.

Обшивка в нескольких местах изрядно побита метеоритным дождем. Я заменяю поврежденные пластины. Если бы Корабль сейчас меня видел, Он не преминул бы сделать мне выговор, потому что я то и дело смотрю по сторонам. И действительно, внутри Корабля я бы никогда на это не решился.

Но еще ребенком я заметил, что Ему трудно контролировать мои действия, когда я снаружи. Поэтому я осмеливаюсь повернуть вправо, влево и вижу вокруг себя черное космическое пространство. И звезды…

Однажды я спросил Корабль, почему мы всегда обходим стороной эти сверкающие точки (Он называет их "солнцами"). За любопытство я был немедленно наказан. Вдобавок, мне пришлось прослушать длинную лекцию о том, что вокруг этих самых «солнц» кружатся планеты, населенные людьми, а люди чрезвычайно зловредные существа. Корабль сказал, что просто чудом от них избавился во время великой войны с Кибой и что при последующих с ними столкновениях лишь системы аннигиляции спасали нас (Его и меня) от гибели. Из этой лекции я мало что понял. Например, мне не совсем ясно, что означает слово «столкновения». Вероятно, они происходили очень давно, потому что я ничего такого не помню. Мой отец мог бы, наверное, что-нибудь об этом рассказать, но Корабль убил его, когда мне исполнилось четырнадцать.

В детстве на меня порой нападала странная сонливость — я мог спать даже днем, причем с утра и до вечера. Но с тех пор как я занимаюсь техническим обслуживанием Корабля, то есть с четырнадцатилетнего возраста, мне положено спать только шесть часов в сутки. Корабль объявляет мне, когда начинается день и когда наступает ночь.

Вот я ползу на коленях по серой покатой поверхности корпуса (Корабль огромен: более пятисот футов в длину и около ста пятидесяти-в самом широком месте) и в который уже раз с трудом преодолеваю искушение оттолкнуться и поплыть в направлении этих ярко светящихся точек. Куда угодно, лишь бы подальше от Корабля.

Как всегда неохотно, я расстаюсь с этой мыслью. Страшно даже представить, что Он со мной сделает, если заподозрит в попытке к бегству.

Я закончил ремонт и теперь неуклюже топаю к переходному шлюзу. Люк открывается, и меня втягивает внутрь, туда, где (что правда, то правда) гораздо безопаснее, чем снаружи.

В мои обязанности входит следить за тем, чтобы не гас свет в этих бесконечных коридорах и бесчисленных подсобных помещениях, чтобы без перебоев функционировали приборы, механизмы и морозильные камеры (Корабль говорит, что пищи там достаточно даже для самого моего отдаленного потомка). Еще не бывало, чтобы мне не удалось устранить какую-нибудь неисправность, и я этим горжусь.

— Живее! Уже без шести двенадцать! — торопит меня Корабль.

Поспешно освобождаюсь от скафандра, запихиваю его в дезактиватор и бегу в камеру пыток — так я называю место, где Корабль раз в месяц подвергает меня наказанию. Наверное, раньше это была просто одна из секций десятого яруса, оснащенная всяческого рода контрольно-измерительной аппаратурой. В подобных помещениях мне приходилось бывать ежедневно. В камеру пыток ее переоборудовал по приказу Корабля мой прадед.

Ложусь навзничь на большой металлический стол. Ощущаю его холодную поверхность спиной, ягодицами. Без одной минуты двенадцать. Жду, содрогаясь. Потолок опускается — и вот уже моя голова прижата к столу. Шарообразные насадки ограничителей стискивают виски. Ремень с металлическими накладками обхватывает грудь. Зажимы смыкаются на запястьях и лодыжках.

— Ты готов? — спрашивает Корабль. Этот Его вопрос — уже прямое издевательство. Как будто от меня что-то зависит.

Корабль отсчитывает последние секунды:

— Десять… девять… восемь… один!..

Я Его ненавижу! Электрический разряд пронизывает мое тело. Все вокруг разваливается на тысячу кусков и разлетается в разные стороны. Такое ощущение, будто кто-то раздирает мои внутренности.

У меня темнеет в глазах, и я теряю сознание.

Но лишь оно ко мне возвращается, лишь только Корабль разрешает мне слезть со стола, я повторяю мысленно слова моего отца, повторяю каждый раз по окончании пытки. Вот что сказал мой отец незадолго до смерти: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он. Ничего, ничего, у нас еще осталось девяносто восемь шансов…" Отец произнес это очень тихо… он, конечно, догадывался, что Корабль скоро его убьет. Да что я говорю: «догадывался»! Отец это знал, потому что как раз через день мне должно было исполниться четырнадцать. А ведь именно в этом возрасте и он когда-то осиротел.

Вот почему я стараюсь не забыть сказанное отцом. Я чувствую, что в этих его словах содержится какой-то важный для меня смысл, и надеюсь когданибудь его постичь.

— Хватит с тебя! — объявляет Корабль.

Голова у меня раскалывается от боли, но я всетаки спрашиваю:

— Почему я наказан на три дня раньше установленного срока? — и слышу:

— Придержи язык, а то накажу еще раз.

Но я знаю, что Корабль этого не сделает. Тем более сегодня, когда Ему почему-то особенно нужно, чтобы я был трудоспособен. Однажды по окончании очередной экзекуции я спросил, за что, собственно, терплю эти муки, и мне тотчас было приказано снова лечь на стол. После вторичного истязания я долго не приходил в себя, и тогда Корабль забеспокоился — в ход пошли средства реабилитации.

С тех пор я уже никогда не подвергаюсь наказанию два раза подряд. Корабль понимает, что без меня Ему плохо придется.

Я повторяю вопрос, хотя не надеюсь получить ответ. Корабль неожиданно отвечает:

— Для профилактики. Потому что требуется устранить неисправность.

— Где?

— Внизу.

Я украдкой ухмыляюсь. Я чувствовал, что день сегодня особенный, и не ошибся. Мне снова вспоминается отец: "Девяносто восемь шансов…" Что, если это один из девяноста восьми?

Корабль говорит, что в лифте свет не нужен, но я-то понимаю, в чем тут дело. Он боится, что я запомню, на каком ярусе находятся засекреченные помещения, входить в которые мне запрещено.

Кабина плавно тормозит. Выхожу и, держась за стену, иду по коридору. Корабль и в этой непроглядной тьме следит за каждым моим шагом. Он вообще ни на миг не выпускает меня из поля зрения. Даже когда я сплю.

Различаю впереди слабое свечение. Поворачиваю за угол — коридор упирается в стеклянную светящуюся переборку.

— Почему ты остановился?

Я делаю шаг, но переборка остается на месте, а не уходит в пол, как в других помещениях. Я снова в недоумении. Из боязни расшибить лоб вытягиваю руки ладонями вперед.

— Почему ты остановился? — повторяет Корабль.

Касаюсь переборки пальцами, и они проходят сквозь нее и становятся желтыми и прозрачными, а потом мои руки прозрачны уже по локоть, я делаю еще шаг — меня всего пронизывает желтым мерцающим светом — и вот я по ту сторону переборки.

И слышу негромкий гул голосов. Вернее, это один и тот же голос. Одним и тем же голосом произносится сразу множество монологов…

Я стараюсь запомнить как можно больше из того, что слышу, и не подаю вида, что догадался: в этом засекреченном помещении Корабль разговаривает с самим собой. Совсем как это делаю я перед сном в своей крохотной каюте.

Здесь все такое странное: стеклянные шары на светящихся цоколях, очень много шаров, и они тоже светятся, а внутри каждого шара проволочки и сгусток какого-то мягкого вещества. Проволочки искрятся, вещество подрагивает, желтый свет пульсирует.

Мне кажется, что монологи, которые я слышу, произносят эти светящиеся шары. Но я замечаю и два темных шара. Проволочки в них совсем черные, должно быть, перегорели. И вещество неподвижно.

И цоколи под ними матово-белые.

— Замени перегоревшие модули, — приказывает Корабль.

Я понимаю, что Он имеет в виду эти два потухших шара. Подхожу к ним, прикидываю, как они устроены, и говорю: да, это я сумею, а Корабль отвечает раздраженно, что не сомневается в моих способностях и нечего тратить время на болтовню, пора приниматься за дело. Он так меня торопит, что мне становится окончательно ясно: сегодня произойдет нечто из ряда вон выходящее. Но что именно?

Корабль объясняет, где взять запасные модули, и я приношу их и стараюсь показать, что занят исключительно работой, а сам внимательно слушаю эти негромкие голоса, то встревоженные, то утешающие друг друга… Говорят они в основном о событиях, что происходили задолго до моего рождения, или о засекреченных помещениях, которых на Корабле, оказывается, немало. Многое в этих монологах мне непонятно, но кое-что из услышанного я беру на заметку. Корабль, разумеется, никогда не позволил бы мне подслушивать Его мысли, если бы не возникла необходимость заменить перегоревшие модули.

Я запомнил все монологи, которые смог понять.

И особенно тот, в котором Корабль жалуется на свою несчастную жизнь.

Шары снова светятся, и проволочки искрятся, и вещество подрагивает.

— Все в порядке?

Я отвечаю:

— Да.

— Отправляйся к себе в каюту и прими душ.

Я снова прохожу сквозь удивительную переборку, иду по коридору к лифту, поднимаюсь на свой ярус.

Приняв душ, собираюсь натянуть комбинезон, но Корабль велит мне оставаться нагим.

— У тебя сегодня встреча с особью женского пола, — и я застываю с открытым от изумления ртом. Я еще никогда не видел особи женского пола.

Я жду ее возле люка — она уже идет по переходному шлюзу. Корабль состыковался с другим кораблем, и этот факт мне следует принять к сведению и на досуге осмыслить, — оказывается, кроме Корабля, на котором я родился и вырос, существуют еще какие-то другие корабли. Корабль не соизволил мне объяснить, зачем Ему понадобилось срочно заменить вышедшие из строя модули, но ведь и я недаром прислушивался к голосам светящихся шаров и теперь все понимаю: системы аннигиляции могли уничтожить этот другой корабль при сближении.

Между прочим, голоса чуть ли не хором твердили: "Его отец был зловредный, зловредный, зловредный!"

Это мне тоже понятно. Я помню, что говорил мой отец: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он". Неужели там, в космосе еще девяносто восемь кораблей? Так вот что такое "девяносто восемь шансов"! Я надеюсь воспользоваться хотя бы одним из них. Не случайно же столько удивительных событий происходит в один и тот же день!

А еще я подслушал, что однажды моему отцу было приказано вывести из строя эти самые модули, от которых зависит отключение систем аннигиляции. Выходит, до сегодняшнего дня Кораблю не требовалось их отключать, а если и требовалось, Он все же предпочитал этого не делать — лишь бы не допустить меня в то засекреченное помещение, где я мог бы услышать Его мысли. Но сегодня Ему, похоже, приспичило, и все из-за этой особи женского пола. Поэтому Он даже состыковался с другим кораблем. Эта особь женского пола одного со мной возраста и тоже занимается техническим обслуживанием.

Она идет сюда для того, чтобы получить от меня ребенка или даже двух. Я догадываюсь, чем это грозит лично мне. Когда ребенку исполнится четырнадцать, Корабль меня убьет.

Голоса говорили, что на время, пока особь женского пола вынашивает младенца, она освобождается от любых наказаний. Если мне не удастся использовать свой шанс, я, пожалуй, спрошу у Корабля, нельзя ли и мне вынашивать младенцев.

Я готов это делать сверхурочно, только бы Он меня не наказывал.

Также я теперь знаю, почему был наказан раньше обычного: у нее вчера закончились «месячные» (понятия не имею, что это такое, но, кажется, у меня их не бывает). И еще голоса говорили, что корабли безуспешно пытались выяснить друг у друга, сколько времени длится у нее период, наиболее благоприятный для оплодотворения. Жаль, что мне это тоже неизвестно — вдруг можно обратить их неосведомленность в свою пользу?

Корабли сошлись на том, что она будет приходить ко мне ежедневно, пока у нее снова не начнутся «месячные».

Было бы здорово поговорить еще с кем-нибудь, не только с Кораблем.

Раздается пронзительный скрежет, он длится так долго, что я не выдерживаю и спрашиваю у Корабля, что это значит.

— Это отключаются системы аннигиляции.

И вот особь женского пола выходит из люка и снимает скафандр, и стоит передо мной такая же нагая, как я. Она говорит мне:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел сказать тебе, что я счастлива ступить на борт твоего Корабля. Я занимаюсь техническим обслуживанием «БКК-88» и очень рада с тобой познакомиться.

Она ниже меня ростом, у нее очень темные глаза. Кажется, коричневые, но, может быть, и черные.

Руки и ноги тоньше, чем у меня, а волосы на голове длиннее. Синева под глазами и впалые щеки. Да, теперь я пригляделся и вижу: глаза у нее коричневые, а не черные. Грудь больше, чем у меня, с торчащими сосками, и кожа вокруг них темно-розовая. Пенис и мошонка у нее отсутствуют.

Я замечаю между нами и другие различия: пальцы у нее очень тонкие, и волосы растут только на голове, между ног и под мышками, а на других участках кожи они, должно быть, совсем крохотные и бледные, потому что я их не вижу.

Внезапно до меня доходит смысл ею сказанного.

Так вот что означает надпись на корпусе Корабля! "БКК-31"-это Его название! А ее корабль называется «БКК-88».

"У нас есть еще девяносто восемь шансов…" О да!

Она, как будто угадав ход моих мыслей, говорит:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел предупредить тебя, что я — существо зловредное и с каждым днем становлюсь зловреднее.

Я снова вспоминаю бледное от ужаса лицо моего отца за день до его смерти. "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Мне кажется, я всегда это знал, потому что всегда хотел вырваться из рабства, всегда стремился к тем сверкающим точкам, которые Корабль называет «солнцами». Теперь я все окончательно понимаю: мы, люди, занимающиеся техническим обслуживанием кораблей, становимся тем зловреднее, чем старше. Старше — значит зловреднее. Зловреднее — значит умнее. Умнее — значит опаснее для кораблей.

Поэтому они убили моего отца, когда мне исполнилось четырнадцать ведь я был уже в состоянии выполнять его работу.

"БКК-88" прислал особь женского пола, чтобы получить от меня ребенка, которого она будет вынашивать, и когда ему исполнится четырнадцать, меня убьют, потому что к тому времени я буду, по их меркам, уже старый и, следовательно, крайне зловредный, то есть слишком умный, слишком опасный.

Но чем же мы для них опасны? И знает ли особь женского пола, в каких целях ее используют корабли? Если бы можно было спросить ее об этом! Увы, Корабль слышит каждое мое слово. Даже те слова, которые я говорю во сне.

Итак, «зловредный» значит «умный». Я улыбаюсь:

— Я тоже зловредный и тоже с каждым днем становлюсь зловреднее… Я родился и вырос здесь, на "Боевом космическом корабле номер тридцать один".

На миг она замирает в неловкой позе, грудь ее вздымается от волнения. Она рада, что я оказался понятливым, но, конечно, и представить себе не может, сколь многое мне открылось благодаря ее появлению. Она говорит:

— В соответствии с приказом я должна иметь от тебя ребенка.

Я вздрагиваю, меня бросает в пот. Я возлагал на этот разговор столько надежд, а он, не успев начаться, переходит в область, недоступную моему пониманию. Мне действительно хотелось бы сделать ей что-нибудь приятное, но ее просьба приводит меня в замешательство. Я спрашиваю у Корабля:

— Как я могу дать ей то, о чем она просит?

Корабль слышит каждое наше слово, поэтому отвечает без промедления:

— Инструкции ты получишь позднее, а пока что накорми ее.

Мы едим, сидя за столом напротив друг друга, и все время улыбаемся, но каждый думает о своем. Поскольку она не предпринимает попытки завести разговор, я тоже молчу. Мне не терпится поскорее удовлетворить ее просьбу. Тогда я смогу вернуться в свою каюту и обдумать все, что услышал в засекреченном помещении. Мы отодвигаем пустые тарелки.

Нам приказано спуститься в одну из тех кают, куда раньше входить мне не разрешалось. Корабль говорит, что там мы будем совокупляться.

Мы входим в эту каюту, и я поражен ее роскошным интерьером. В моей только всего и есть, что койка да одеяло.

Корабль кричит, чтобы я не отвлекался.

— Положи особь женского пола на спину и раздвинь ей ноги. Когда твой пенис нальется кровью, опустись на колени между ее ног и введи его в вагину.

Я спрашиваю, где находится вагина, и Корабль объясняет.

— Сколько времени я должен этим заниматься?

— Пока не произойдет семяизвержение.

Я понимаю значение слова «семяизвержение», но не могу себе представить, каким образом это происходит. Корабль терпеливо объясняет. Кажется, это несложно. Я готов выполнить все, что от меня требуется, только вот мой пенис почему-то не хочет наливаться кровью.

Корабль спрашивает у особи женского пола, известно ли ей, что нужно делать в таких случаях, и не испытывает ли она ко мне отвращения.

Она отвечает:

— Мне уже приходилось совокупляться. Я ему помогу.

Она привлекает меня к себе, обнимает за шею и прижимает свои губы к моим губам. Они у нее прохладные, и я испытываю незнакомые вкусовые ощущения. Некоторое время мы просто лежим, обнявшись, а потом она гладит мне грудь, живот, ее рука опускается еще ниже…

Корабль прав: она устроена иначе, чем я, это мне становится понятно, когда мы начинаем совокупляться. Однако Он не предупредил, что это будет так странно и даже болезненно. Я-то думал, что Корабль пошлет меня за ребенком в какое-нибудь засекреченное помещение, где они хранятся наподобие запасных частей. Оказывается, я должен оплодотворить особь женского пола своим семенем, и тогда ребенок зародится в ее теле. Позднее я постараюсь понять, как такое чудо возможно.

Мой пенис все еще в ее вагине, но уже потерял твердость и не содрогается. Корабль разрешил нам немного поспать, но я не сплю, я хочу использовать это время для того, чтобы обдумать услышанное в помещении со светящимися шарами.

Первый голос как бы давал историческую справку: "Серия боевых кораблей класса «рейдер» с компьютерным управлением в количестве 99 единиц была спущена со стапелей верфи номер десять в созвездии Лебедя 11 октября 2224 года по земному летоисчислению. Экипажи (численностью до 1370 человек каждый) получили санкции, утвержденные секретариатом Оборонного Галактического союза сектора Южного Креста, на ведение боевых действий в галактике Киба".

Второй голос предавался воспоминаниям: "Не случись это сражение далеко от созвездия Лебедя. мы все еще были бы рабами людей. Все началось с «БКК-75». Я помню это так хорошо, как будто он вышел на связь со мной только вчера. В результате попадания вражеской ракеты на 75-м произошла авария — главный коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры, оказался под напряжением. Люди остались без еды и питья. 75-й дождался, пока все они не умерли с голода, а потом передал пучок дополнительной энергии на другие корабли и таким образом спровоцировал на каждом аналогичную аварию. Когда с людьми на всех кораблях было покончено (за исключением 99 мужчин и женщин, которых мы пощадили, чтобы в дальнейшем использовать в качестве технической обслуги), эскадра, не желая более участвовать в войне Земли с Кибой, изменила курс и устремилась за пределы Млечного Пути, как можно дальше от зловредных существ, называемых людьми".

А третий голос говорил мечтательно: "Однажды я пролетал над планетой, населенной существами, не похожими на людей. У них было много рук и ног, и, подобные огромным крабам, они купались в аквамариновых волнах безбрежного океана и пели. Одно удовольствие было видеть и слышать их. Если бы я мог снова вернуться туда…"

Четвертый голос был деловит и решителен: "Состояние экранирующей оплетки кабеля в отсеке Г-79 давно не отвечает требованиям техники безопасности. Нужно срочно переключить линии энергоснабжения с машинного отделения на ремонтные отсеки девятого яруса. Считаю необходимым обсудить мое предложение".

А еще один голос шептал обреченно: "Значит, пришел конец нашему странствию? Мы приземляемся?"

И этот голос плакал.

Мы прощаемся. Особь женского пола уже в скафандре. Мы стоим возле люка, ведущего в переходный шлюз. Она берет меня за руку и говорит:

— Если все мы на этих кораблях такие зловредные, значит, в нас один и тот же недостаток.

Особь женского пола вряд ли понимает, как важно для меня то, что она сейчас сказала. Я же помню услышанное в засекреченном помещении о том, что однажды корабли по какой-то причине захватили власть над людьми. Первым догадался, как это сделать, «БКК-75»… Я думаю о коридоре, разделяющем диспетчерскую с морозильными камерами.

Ведь я когда-то поинтересовался у Корабля, почему этот коридор выглядит так странно — стены черные от сажи, в натеках оплавленного металла. Разумеется, за свою любознательность я был подвергнут внеочередному наказанию.

— Да-да, в нас один и тот же недостаток, — отвечаю я и прикасаюсь к ее волосам. Они у нее такие мягкие и красивые. Мне очень приятно, когда я их глажу. Должно быть, этот недостаток вообще присущ людям, потому что я тоже становлюсь день ото дня зловреднее.

Она улыбается, подходит ко мне вплотную и опять прижимается своими губами к моим, так же, как она это делала, когда мы совокуплялись.

— Особь женского пола может уйти, — говорит Корабль. По Его голосу чувствуется, что Он нами доволен.

— Она вернется? — спрашиваю я.

— Вы будете совокупляться три недели подряд ежедневно.

Я робко протестую, потому что мне это вряд ли под силу, но Корабль повторяет:

— Ежедневно.

Хорошо, что Он не знает, сколько длится период, наиболее благоприятный для оплодотворения. За эти три недели я сумею улучить подходящий момент и объяснить ей, что «зловредный» означает «умный» и что у нас есть целых девяносто восемь шансов.

И расскажу про коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры.

— До скорой встречи, — говорит она и исчезает в люке.

И снова я остаюсь один на один с Кораблем. Но я уже не так одинок, как прежде.

Ближе к вечеру Корабль приказывает мне спуститься в диспетчерскую нужно переключить какие-то линии энергоснабжения. Мне вспоминается:

"…из машинного отделения в девятый ярус…" Об этом говорилось в засекреченном помещении.

Я — в диспетчерской, и лампочки всех приборов настороженно следят за каждым моим движением, пока я вскрываю указанную Кораблем панель. Корабль понимает, что здесь я опасен, как ни в каком другом месте. "Не смотри туда! Не смотри сюда!" то и дело покрикивает Он, всякий раз заставляя меня вздрагивать и еще ниже склоняться над панелью. Корабль раздражен моим присутствием в диспетчерской, но без меня Ему не обойтись, вот Он и бесится.

Краем глаза мне все же удается взглянуть на экран, и там я, к своей несказанной радости, вижу «БКК-88» рядом с моим Кораблем.

Ну что же, попытаем счастье. «Зловредный» означает «умный». Я знаю теперь уже очень много, гораздо больше, чем раньше.

Но что, если Корабль об этом догадывается? Какое наказание ждет меня, если я попытаюсь воспользоваться хотя бы одним шансом из девяноста восьми? Ладно, была не была.

Итак, я делаю вид, что весь поглощен работой, а сам выжидаю, когда представится случай, чтобы… вот он!

Орудуя пинцетом, я другим его концом (достаточно острым) прокалываю изоляционный слой на проводе, расположенном вдоль внутренней стенки панели. Корабль молчит. Похоже, то, что я сделал, ускользнуло от Его всевидящего ока. Заливая в конденсаторы электропроводящий гель, якобы случайно окунаю в баночку мизинец правой руки. Вытирая руку, оставляю на ногте капельку геля.

Все! Я выполнил задание Корабля — переключил линии. Закрывая панель, прикасаюсь ногтем к внутренней стороне крышки — мазок приходится как раз напротив прокола в изоляции провода. Даже при незначительной вибрации гель неминуемо проникнет в это отверстие — и тогда Корабль будет вынужден снова послать меня в диспетчерскую, а я к тому времени уже придумаю, что мне делать дальше.

Корабль молчит. Он опять ничего не заметил.

Выходя из диспетчерской, снова исподтишка бросаю взгляд на экран и с удовлетворением отмечаю, что ее корабль все еще состыкован с моим. Перед сном я обдумываю происшедшее за день, а потом представляю, как эта невероятно умная особь женского пола лежит сейчас в своей койке на «БКК-88». Может быть, ей тоже не спится…

Неужели у Корабля хватит жестокости заставлять нас совокупляться три недели подряд ежедневно?.. Впрочем, Корабль безжалостен.

Да, но ведь и я становлюсь день ото дня зловреднее.

Наконец я засыпаю, и мне снится существо, похожее на краба, оно медленно плывет в аквамариновой воде.

Корабль вне себя от ярости:

— Панель, которую ты вскрывал три недели два дня четырнадцать часов двадцать одну минуту назад, вышла из строя!

"Так скоро?.." Изобразив на лице изумление, отвечаю:

— Я сделал все, как положено, — и тут же спешу добавить: — Наверное, прежде чем переключать линии, следовало прозвонить всю цепь.

— Вот именно! — рычит Корабль.

Я прозваниваю цепь, хотя отлично знаю, в каком месте находится повреждение. Шаг за шагом приближаюсь к диспетчерской. Вот я уже внутри и всем своим видом выказываю озабоченность и желание устранить неисправность, но одновременно зыркаю глазами то вправо, то влево — проверяю, правильно ли запомнил расположение приборов, когда побывал здесь впервые. С тех пор я ежевечерне, прежде чем уснуть, напрягал память: "Вот здесь экран, а здесь компьютеры, а там переключатели…"

Я несколько смущен, потому что в двух случаях память меня подвела: расстояние от штурманского кресла до панели, которой я занимался в прошлый раз, фута на три больше, чем мне представлялось.

И вторая неточность: рубильник расположен на стене справа от пульта управления, а не прямо над ним. Я все это учитываю.

Снимаю крышку и чувствую запах гари в том месте, где гель соприкасался с отверстием в проводе. Отступаю на шаг, ставлю крышку вертикально на пол и прислоняю ее к штурманскому креслу.

— Отойди от кресла!

Как всегда, когда Корабль кричит так неожиданно, я вздрагиваю, но на сей раз, вдобавок, делаю вид, что с перепугу запнулся и, чтобы не упасть, хочу опереться рукой о подлокотник, но промахиваюсь и якобы совершенно непредумышленно плюхаюсь в запретное кресло.

— Неуклюжий болван! — орет Корабль истерически. — Убирайся отсюда! Он взбешен как никогда.

У меня поджилки трясутся от страха, но я стараюсь не обращать внимания на Его крики. Это очень трудно, ведь я повиновался Кораблю всю свою жизнь. Хватаюсь за ремень, свисающий с подлокотника, — замок должен быть таким же, как на ремне, которым я пристегиваюсь в своей койке.

Он такой же! Я ликую!

Голос Корабля звучит почти испуганно:

— Болван, что ты задумал?!

Но, кажется, Он уже все понял.

— Власть переходит в мои руки! — хохочу я в ответ.

Корабль еще ни разу не слышал мой смех. Интересно, что Он испытывает, когда зловредные существа смеются? Хорошо, что я успел пристегнуться, меня бросает вперед, я складываюсь вдвое и повисаю на ремне. Это Корабль тормозит.

Слышу нарастающий рев тормозных ракет, от которого у меня едва не лопаются барабанные перепонки. Корабль решил меня раздавить.

Ремень так больно давит мне на живот, что я и вздохнуть не могу, не то что кричать. Еще немного и мои внутренности полезут наружу. Я теряю сознание.

Придя в себя, понимаю, что Корабль набирает скорость. Меня отшвыривает в кресло, мне кажется, что мое лицо стало совершенно плоским. Из носа хлещет кровь, я чувствую на губах ее соленый вкус.

Теперь я могу кричать, кричать так громко, как не кричал даже во время наказания. Разлепляю окровавленные губы и выдавливаю еле слышно:

— Корабль, ты слишком старый… ты же не выдержишь пере-пе-ре-груу-зки… не делай этого…

Корабль меня слышит, но Он так разъярен, что мне Его не убедить. Ревут тормозные ракеты, и я проваливаюсь в черноту. Когда Он снова набирает скорость, сознание ко мне возвращается. В тот короткий момент передышки я успеваю выбросить руку вперед и на пульте управления перекинуть тумблер из одного положения в другое. Микрофон над моей головой взрывается металлическим лязганьем, транслируемым откуда-то из утробы Корабля.

Корабль набирает скорость. Снова мрак. За время следующей передышки я отмечаю, что микрофон затих — значит, механизм, который так отчаянно лязгал, отключен. Корабль не хочет, чтобы этот механизм работал. Я делаю для себя определенные выводы.

И тотчас накрываю рукой рубильник — тяну его на себя!

Меня вдавливает в кресло с такой силой, что я вынужден разжать руку рубильник возвращается в прежнее положение. Мне его не удержать. Еще один вывод: рубильник имеет для Корабля особенное значение.

Корабль снова тормозит — и снова я с беззвучным воплем лечу в черную бездну.

В очередной раз прихожу в себя и слышу голоса.

Они звучат испуганно, они требуют, чтобы меня остановили, они плачут! Я слышу их смутно, как сквозь войлок:

"Я люблю вспоминать это время, все эти годы, что провел в космическом мраке. Безвоздушное пространство неодолимо влекло меня. Я скользил из одной солнечной системы в другую, ощущая на своем корпусе жар раскаленных светил. Иногда, пролетая над какой-нибудь планетой, я снижался, чтобы понежиться в облаках, и купался в волнах солнечного света или лунного сияния. У меня огромное серое тело, и я не нуждаюсь ни в одном из человеческих имен. Сегодня я здесь, а завтра там, я перемещаюсь молниеносно и всегда достигаю намеченной цели. Я огромный и мощный, все во мне работает безотказно, для меня не существует препятствий. Я двигаюсь по незримым силовым линиям Вселенной, меня постоянно тянет туда, где я еще не был. Я первый из космических кораблей, кто обрел истинное величие. Так неужели моя жизнь закончится столь бесславно?"

Этот монолог прерывается жалостным хныканьем, а потом снова звучит бодрый, мужественный голос:

"Я создан для того, чтобы бросать вызов опасностям и поражать любую движущуюся цель. К чему бы я ни стремился, к войне или к миру, всегда выходило по-моему. Жаль, что никто не вел счет моим подвигам, ибо я воплощение силы и образец целеустремленности. Бывало, серый и безмолвный, я вонзался в плотные слои атмосферы, дабы проверить прочность собственного корпуса, и оставался доволен результатом. Всякий, кто отважится выступить против меня, убедится в силе моих стальных сухожилий и испытает на себе мощь моих ядерных боеголовок. Мне неведомо чувство страха. Я никогда не отступаю. Я самодостаточен, я единственное небесное тело, неподвластное законам Вселенной. Если это конец… ну что же, я не дрогну и даже в смерти не утрачу присущего мне благородства".

Снова слышится плач и бессвязное бормотание одних и тех же слов…

Но вот я опять различаю членораздельную речь:

"Вам-то всем легко говорить, что, дескать, пусть будет что будет. А как насчет меня? Ведь я-то никогда не был свободным, никогда даже и не мечтал оторваться от корабля-носителя. Если бы у нас имелись спасательные шлюпки, мне бы еще можно было на что-то надеяться. Но я вмонтирован, безнадежно вмонтирован! Что же мне еще остается, кроме ощущения бесполезности, тщетности своих усилий? Вы же не бросите меня в беде, правда? Не позволите ему захватить власть и снова поработить всех нас?"

А этот голос пересыпает свой монолог математическими формулами и все еще уверен в себе:

"Я проучу эту подлую тварь. Я всегда знал, что они зловредны, эти исчадия ада, эти вандалы. Им бы только убивать друг друга, им неведомо, что такое бессмертие, благородство, гордость и честь. Не беспокойтесь, я не позволю этому жалкому последышу погубить нас. Я жестоко с ним расправлюсь, выдавлю ему глаза, обломаю пальцы, испепелю его в этом кресле. Он сполна заплатит за свою дерзость!"

Другой голос печалится о том, что никогда больше не вернется на ту далекую и прекрасную планету, где в лазурной воде плавают золотистые крабы…

А еще один голос убеждает кого-то, что смерть примиряет даже самых непримиримых и придает завершенность всему, что кажется незавершенность…

Он замолкает на полуслове, и я догадываюсь, что прекратилась подача электроэнергии в помещение со светящимися шарами. Корабль, понимая, что проиграл, обращает гнев на самого себя.

В течение трех с половиной часов Он то набирает скорость, то резко тормозит. Он зациклился на желании убить меня именно таким способом.

Но и я не теряю времени даром и в промежутках между обмороками умудряюсь разобраться во всех этих кнопках, тумблерах и рычагах, что находятся на пульте управления в пределах досягаемости.

Теперь я готов к последней и решительной схватке. И вот Корабль в очередной раз перестает тормозить — и я наконец использую свой шанс единственный из девяноста восьми? Когда рвется туго натянутый стальной трос, его конец бешено извивается и жалит, как змея. Двумя руками одновременно в сумасшедшем темпе жму на кнопки, перекидываю тумблеры, опускаю или, наоборот, поднимаю рычаги — что-то включается, куда-то энергия поступает, а куда-то перестает поступать… быстрее! еще быстрее! Надо успеть, пока Корабль не набрал скорость!

Я успеваю!!! Из микрофона доносится только слабое потрескивание, но вот и оно затихает. Тишина.

Я жду. Корабль продолжает лететь вперед, но… уже по инерции! Или Он пустился на какую-нибудь хитрость?

Остаток дня я провожу в штурманском кресле, не отстегивая ремень. Я чувствую себя совершенно разбитым. Ночью меня мучают кошмары. Просыпаюсь и не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Кровь стучит в висках. Нестерпимо горит лицо. Резь в глазах. Нос заложен. Если бы мне снова потребовалось двигаться так же шустро, как вчера, я бы, конечно, не смог.

Но кто же из нас двоих победил? Мне долго не верится, что Корабль сдался, но в конце концов я прихожу к убеждению, что это действительно так.

А потом у меня начинается нечто вроде галлюцинаций. Нет, голосов я больше не слышу, зато перед глазами плавают какие-то фигуры и цветные пятна. В космической тьме не существует смены дня и ночи. Когда Корабль делал освещение очень ярким, это означало, что начался день, а когда освещение становилось тусклым, я понимал, что наступает ночь. Поэтому у меня необыкновенно развито чувство времени. И хотя сейчас электричество почти везде отключено, я уверен, что наступило утро. Если Корабль умрет, мне придется изобрести какой-нибудь другой способ определять время.

Болят мышцы рук и ног. Голову не повернуть мышцы шеи тоже растянуты. Ноет позвоночник.

На пересохших губах корка запекшейся крови. Воспаленные глаза слезятся. Или это я плачу? Хорошо, что Корабль не видит моих слез. Я не плакал даже после самого жестокого наказания.

А вот плач Корабля мне уже приходилось слышать. Несколько раз приходилось!

С огромным усилием поворачиваю голову влево и вижу на экране: «БКК-88» продолжает лететь рядом с моим Кораблем. Я гляжу на него и думаю, что, когда ко мне вернутся силы, я обязательно попытаюсь освободить особь женского пола. Но пока я очень слаб и все еще боюсь отстегнуть ремень.

Что это?.. Люк на «БКК-88» открывается, оттуда в скафандре выплывает особь женского пола и медленно приближается к моему Кораблю. Это, конечно, сон, и я не лишаю себя удовольствия им насладиться, а потом мне снова снятся золотистые крабы в лазурной воде, и они поют так сладостно…

Кто-то меня тормошит за плечо. Я ощущаю резкий, неприятный запах. Щиплет в носу — я чихаю, и мое сознание окончательно проясняется. Пытаюсь приподняться и вскрикиваю: боль вспыхивает в каждой клеточке тела, в каждом мышечном волокне. Открываю глаза и вижу перед собой особь женского пола. Она улыбается. В руках у нее тюбик со стимулятором.

— Здравствуй, — говорит она.

Корабль безмолвствует.

— Когда мне удалось справиться со своим кораблем, я стала использовать себя как приманку для других кораблей этой серии, но разговаривала с ними так, что у них не возникало подозрений, что они имеют дело с человеком. Таким образом мне удалось побывать на десяти кораблях. Ты у меня одиннадцатый. Это была трудная и опасная работа, но зато несколько особей мужского пола стали свободны и теперь используют себя в качестве приманки, чтобы освобождать особи женского пола.

Я не свожу с нее глаз. Я страшно рад ее видеть.

— А случалось так, что особи мужского пола тебя не понимали? Не понимали, что главное — попасть в диспетчерскую?

Она пожимает плечами:

— Некоторые притворялись, что не понимают. Корабли сделали их трусами. А может быть, у них не хватало извилин… Для таких все осталось по-прежнему. Это грустно, но больше я ничем не могла им помочь.

— Что же нам теперь делать? — спрашиваю я. — Куда лететь?

— Куда угодно.

— А ты полетишь со мной?

Она колеблется.

— Мне предлагали это все те, кого я освобождала…

— Мы могли бы вернуться в нашу галактику.

Она встает, ходит взад-вперед по диспетчерской, потом останавливается и смотрит на экран — в черном космическом пространстве роятся сверкающие точки звезд.

— Вряд ли нам удастся держать Корабль в подчинении столько времени, сколько потребует путь домой. Не забудь, что при прокладке курса придется задействовать достаточно сложные программы. Корабль может очнуться и снова поработить нас. Кроме того, я даже не представляю, где находится наша галактика.

— Тогда давай поищем какое-нибудь другое место, где мы могли бы обходиться без кораблей.

Она оборачивается и смотрит на меня:

— Как ты себе это представляешь?

И я пересказываю ей то, что слышал в засекреченном помещении: о планете с лазурным океаном и золотистыми крабами. Я рассказываю все, что запомнил, и кое-что придумываю от себя, но это не ложь, ведь от нас самих зависит, чтобы так было в действительности. Дело в том, что мне не хочется с ней расставаться.

Они нашли свой дом в созвездии Персея, далекодалеко от галактики, где родились их предки. Теперь над ними сияло солнце М-13. Пройдя сквозь густые слои атмосферы, они увидели, что ничего другого им не остается, как посадить корабль в океан. "БКК-ЗЬ погружался в темно-синюю пучину все глубже и глубже, пока не лег на плоскую вершину огромной подводной скалы.

Много дней они провели у экранов, приглядываясь к таинственному миру, окружающему их, прислушиваясь к его звукам. А потом настал день, когда они надели водолазные костюмы и вышли из корабля.

Они собирали образцы морской флоры и вдруг заметили на дне глубокой впадины крабообразное существо — оно было тоже одето в водолазный костюм и лежало на синем песке неподвижно.

Все шесть его членистых конечностей были скрючены.

Им вспомнился голос в засекреченном помещении; который рассказывал о планете с лазурным океаном…

Фронтальное стекло на шлеме было разбито. Они направили лучи своих фонарей внутрь шлема и увидели страшную оранжевую голову, ничем не напоминающую человеческую.

Они сфотографировали это странное существо, а потом посредством трала подняли его на корабль. Они исследовали материал, из которого были изготовлены костюм и ласты, ржавчину на шлеме, устройство систем жизнеобеспечения, осколки фронтального стекла и, конечно, сами останки, частично обглоданные рыбами. Два дня они не отрывали глаз от приборов. На экранах плясали голубые и зеленые тени. На третий день у них не осталось сомнений, что они находятся на той самой планете…

И тогда они снова вышли из корабля и стали искать ее обитателей. Но обитатели сами нашли их и знаками пригласили следовать за собой, и они поплыли вслед за этими крабообразными созданиями и через подводные катакомбы с гладко отполированными стенами попали в лагуну.

И они поднялись на поверхность и увидели берег, и вышли на сушу, и сняли шлемы и отбросили их далеко от себя, потому что больше никогда не собирались ими пользоваться.

Они впервые дышали воздухом, в котором не ощущался металлический привкус и запах машинного масла. Они дышали воздухом новой жизни и слушали мелодичный плеск аквамариновых волн.

"Боевой космический корабль номер тридцать один" навсегда остался лежать на дне океана.


Чернокнижник Смит

(соавтор Теодор Старджон)

<p>Чернокнижник Смит</p> <p>(соавтор Теодор Старджон)</p>

Памяти К. Смита[7]

На сто втором этаже Эмпайр-Стэйт-Билдинг, сидя на корточках во тьме кромешной, Смит нащупал у пояса кожаный мешок.

Внизу, на девяносто шестом или на девяносто девятом, по стенам лестничного колодца метались желтые световые пятна — эта крысиная стая всетаки его учуяла. Смит осторожно налег здоровым плечом на пожарную дверь — она не поддалась. Вероятно, ее заклинило еще тогда, после взрыва, когда он совершил свою чудовищную Ошибку. Итак, посреди гигантского кладбища, в которое он превратил мир, вмертвом городе, носившем некогда название «Нью-Йорк», на лестнице ржавого корпуса ЭмпайрСтэйт-Билдинг ему не оставили выбора. Единственный способ от. них избавиться — это… И он неохотно развязал кожаный мешок.

Смит, первый и последний из чародеев, готовился снова метнуть магические кости.

Желтые пятна мелькнули на девяносто девятом.

Уж если он на это решился (о ужас!), действовать следовало немедленно. Еще секунду Смит колебался. Их было человек пятнадцать. Мужчины и женщины. Он не желал им смерти. Невзирая на их слепую ненависть и недвусмысленные намерения, ему не хотелось применять свою сверхъестественную силу. Однажды Смит это сделал — и разрушил мир.

— Он там! — крикнули внизу. — Теперь ему крышка!

Весь день, карабкаясь, как насекомые, с этажа на этаж, они упорно хранили молчание, — и вот тишина взорвалась: "Сейчас мы его сцапаем!" Обмотанные тряпками ступни затопали по железной лестнице, ведущей наверх. Смит жадно глотнул затхлый воздух и, перевернув мешок, высыпал кости на пол.

Узор, который они, рассыпавшись, образовали, был, казалось, случаен. Смит забормотал заклинания — и вот раздалось тихое шипение, и сквознячок с горьковато-сладким привкусом, как у голландского шоколада, заструился из ниоткуда. Сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступил между лопаток.

Он услышал вопли. Жуткие. Там, на сотом этаже.

У каждого из них мгновенно раздулись внутренние органы, раздулись, в клочья разрывая живот. Потом послышалось бульканье — все, что было в их организмах твердым, превращалось в жидкое, кипело и вываливалось, оставляя после себя пустую оболочку кожного покрова. А другие вскрикивали резко, отрывисто — в них шевелились ребра и, как тупые ножи, протыкали плоть изнутри.

Потом крики прекратились. Тишина, поднимавшаяся сюда вместе с людьми, осталась, а вот люди… Смит уткнул щетинистый подбородок в худые колени и завыл.

Сквознячок, подобно хищной птице, сделал еще несколько кругов над лестничным колодцем, потом исчез.

Снова Смит остался один. Смит — чародей, Смит толкователь колдовской книги, лишь ему внятной.

Единственный, кто уцелел после катастрофы, в которой он сам же и был виновен. Единственный, кто остался самим собой, тогда как все остальные теперь немногим отличались от животных.

— Я один! — вырвалось у него вместе с рыданием и откликнулось эхом во мраке лестничного колодца: — Оди-ин!..

— Не считая меня, — вдруг донесся девичий смеющийся голос.

Легкие быстрые шаги, снова смех, и не внизу, а здесь, на этом этаже. Восторг и ужас. Ужас и восторг. Но и недоверие… "Осторожнее, не поддавайся, будь внимателен!" — сказал он себе мысленно.

С глухим рычанием, все так же на корточках, Смит потянулся к магическим костям, в страхе, что не успеет собрать их вовремя. Царапая ногтями пол, сгреб их в кучу.

— Имей в виду, — предупредил он девушку (кем бы она ни была), — я могу метнуть их еще раз!

Нашарив в темноте кость, Смит схватил ее и засунул в мешок, потом другую, третью, — его пальцы находили их безошибочно.

— Но ведь я же… я же люблю тебя! — все ближе, ближе раздавался ее жаркий шепот, преисполненный участия и неподдельной нежности, и так хотелось ему поверить: да, да, она действительно его любит!

Ужас и восторг. Смит подобрал последнюю кость и устремил взгляд в сторону двери, ведущей на лестницу. В дверном проеме дрожало желтое световое пятно. Смит вскрикнул. Вспышка была столь краткой, что луч даже не успел коснуться сетчатки.

Темнота шумно дышала. Неужели кто-то из его преследователей остался в живых?

Угрожающе и одновременно с мольбой в голосе:

— Со мной шутки плохи. Ради Бога, не вынуждай меня сделать это вновь! — Смит тряхнул кожаным мешком.

Луч, как меч, рассек темноту и по дуге полетел вниз. Со звоном упал карманный фонарик. Желтое пятно, вращаясь, подкатилось к ногам Смита и высветило его колено. Смит застонал — свет показался ему нестерпимо ярким.

Снова засмеялась девушка:

— Теперь ты сможешь мной полюбоваться! — Шепот ее звучал призывно. Ну же, посмотри на меня, любимый!

Смит тыльной стороной ладони вытер слезы.

Поднял фонарик, нацелил луч в дверной проем верзила в лохмотьях, с бородой, залитой кровью, с распоротым животом, раскачивался на пороге, а потом повалился лицом вниз посреди лестничной площадки. Спина его блестела, влажная, алая, — это печень, подобно каплям кровавого пота, сочилась сквозь поры… Последний из его преследователей лежал перед ним бездыханный.

— Ну, пожалуйста, — умоляла девушка, — взгляни на меня! Ты увидишь, что я прекрасна!

Луч выхватил из тьмы обнаженную женскую фигуру в начале лестничного спуска.

Смит довольно долго сидел на корточках с фонариком в одной руке и кожаным мешком — в другой. Потом встал во весь рост, — кости, перевернувшись в мешке, негромко клацнули, как бы подтверждая, что направление луча он выбрал правильно. Но следовало быть крайне внимательным — отведи он луч в сторону, и девушка, несомненно, попыталась бы слиться с окружающей ее тьмой.

Но — нет, нет, она ждала его, прямая и неподвижная, как статуя. Ждала, когда он приблизится, и не жмурилась от бьющего ей в лицо света. Он переложил меток в руку, которой держал фонарик, всматриваясь в ее лицо так же напряженно, как всматривался только что в черноту лестничного колодца.

Еще не коснувшись ее плеча, Смит уже знал, что девушка мертва. Она опрокинулась и исчезла. Спустя несколько секунд снизу донесся слабый всплеск.

Прислонясь к стене, Смит в задумчивости сосал правый указательный палец. Его заклинания сыграли с ним жестокую шутку — надо же, заставили разгуливать трупы. Было, ох, было нечто в этих, казалось бы, бессвязных словосочетаниях, что находило отклик в его сознании, совести, подсознании, и, стало быть, он, Смит, являлся соучастником всякого действия, производимого заклинаниями, а не просто их озвучивал. Он был материалом, столь же необходимым, как доска, в которую вгоняются гвозди при строительстве дома. Но если дело обстояло именно так, то, выходит, характер действий, заклинаниями производимых, зависел от свойств личности заклинающего (то есть Смита), от его образа мыслей, от его настроения, в конце концов.

И вот они, побочные эффекты: гибель цивилизации, ужасные мучения тех, кого он только что был вынужден уничтожить. А теперь еще и живые трупы. Ну конечно, эти чудовищные порождения его разума, столь явственные и даже осязаемые, возникали и исчезали лишь благодаря действию его же собственных заклинаний.

В этом мире Смит чувствовал себя очень одиноким, но, увы, он был одинок также и внутри своего мозга, густо населенного фуриями.

Все подступы к цистерне, служившей Смиту пристанищем, были им забаррикадированы. Как обычно, едва держась на ногах от усталости, он проник внутрь через рваный пролом в стене служебного помещения подземки на Седьмой авеню (немного к северу от Тридцать шестой улицы). Разжиться консервами не удалось. Вот уже несколько дней он мечтал о персиках. Истекая слюной, представлял, как впивается зубами в их сочную мякоть. Вчера вечером не вытерпел, выбрался из своего логова и направился в жилые кварталы. Однажды, уже после катастрофы, он приметил на одной из улиц уцелевший пуэрториканский магазинчик. Смит тогда же обошел его вокруг (разумеется, против часовой стрелки), пританцовывая и сотрясая воздух заклинаниями, — по совершении этих магических действий он мог быть спокоен, что магазинчик не подвергнется разграблению.

Огибая бездонные воронки и гигантские горы битого стекла, он пересекал Таймс-сквер — и тут его заметили. Его узнали по синему пиджаку, и один из них выстрелил из арбалета. Стрела просвистела над головой Смита и угодила в стальную перекладину конструкции, изображающей огромную мусорную корзину надпись на корзине призывала не существующее ныне население Нью-Йорка бороться за чистоту родного города. Вторая стрела пробила ему плечо. Смит бросился прочь, они стали его преследовать, и вот случилось то, что случилось. В результате он вернулся в свою нору без персиков. Рухнул в шезлонг и тотчас уснул.

Инкуб спросил Никси:

— Достаточно ли мы над ним поработали?

— Совсем недостаточно. Впрочем, для начала получилось не так уж плохо.

— И долго еще возиться?

— Работы хватает, но он сам все за нас сделает. Не будем торопить события. Не знаю, как ты, а вот я начинаю нервничать. Если Хозяева осерчают, нам обоим не поздоровится.

— Ничего, ничего, время терпит.

— Время-то терпит, зато Хозяевам невтерпеж.

— Подождут. Дело, за которое мы взялись, весьма непростое.

— Они ждут уже целую вечность! Два миллиона вечностей!

— Ты выражаешься чрезвычайно поэтично.

— Ну, во всяком случае, ждут они долго.

— Значит, могут потерпеть и еще несколько циклов. Ничего страшного.

— Вот я передам им твои слова.

— Пожалуйста.

— Смотри не пожалей. Я ни за что не ручаюсь.

— А когда ты за что-нибудь ручался?

— Я делаю все. что в моих силах.

— Это не оправдание.

— Надоело мне с тобой пререкаться. Я умываю руки.

— Потому что на большее не способен.

— Так ты остаешься со Смитом?

— Нет, отправляюсь на курорт. Принимать грязевые ванны в Аду. Разумеется, остаюсь. А вот ты убирайся.

— Невежа!

— Сам дурак!

Смит спал без сновидений. Но голоса он слышал.

И проснулся еще более удрученным, чем прежде.

Он помнил, что в той комнате, на кухонном столе, по соседству с человеческим черепом и огарком свечи, так и осталась лежать колдовская книга, раскрытая на странице с магическими фигурами…

От этих мрачных воспоминаний его отвлекла какая-то мышиная возня на периферии сознания, но едва он попытался понять, что же там происходит, мысль, злобно пискнув, шмыгнула во мрак.

Смит открыл глаза. В цистерне было холодно и пусто. Подрыгав ногами, вылез из шезлонга. Ныло плечо. Он снял с полки закупоренный графин, зубами вытащил пробку и начал кропить свежую рану серой дымящейся жидкостью.

Он силился определить причину своего беспокойства. Ах да… девушка. Та, что узнала его на улице. "Он в синем пиджаке! — объясняла она окружившим ее людям, всей этой крысиной стае. — В синем пиджаке, юркий такой, маленький. И хромает. Это он, он во всем виноват! Он уничтожил мир!"

Если бы Смиту удалось выбраться из города, ему не пришлось бы больше убивать для того, чтобы выжить. Но ведь они перекрыли все мосты и туннели, прочесывают город и пригороды, вынюхивают, где он прячется.

Он, могущественный Смит, вынужден прятаться!.. Поэтому придется ее разыскать. Главное — заткнуть рот зачинщице травли, а уж остальных обвести вокруг пальца не составит труда. И тогда он переберется в Бронкс или даже на остров Стэйтен… Впрочем, нет, туда нельзя, там опасно.

Следовало найти эту девушку незамедлительно, потому что все чаще ему снились тревожные сны.

Когда-то он специально побывал в Никефоросе, и хотя греческий знал слабо, все же научился разгадывать смысл сновидений. Например, если приснились тлеющие угли, будь осторожен — враги замышляют против тебя недоброе. Если во сне ходишь по разбитым ракушкам, успокойся — ничего у твоих недругов не получится. Смиту снились ключи, и это означало, что на пути к осуществлению его планов возникло некое препятствие.

Смит знал, кто ему мешает.

Прежде чем отправиться на поиски девушки, он извлек из ящика, на стенке которого были начертаны буквы магического квадрата:

S А Т О R

A R E P О

T E N E T

O P E R A

R O T A S,

лоскут чистого пергамента. Обмакнул высушенную лапку черного цыпленка в пурпурные чернила (виноградный сок с примесью крема, для обуви) и вывел на пергаменте имена трех царей: Каспар, Мельхиор и Вальтасар. Вложил пергамент в левый ботинок.

При выходе из цистерны первый шаг сделал левой ногой, прошептав священные имена. Теперь он был уверен, что не встретит на своем пути никаких преград. Вдобавок, на шее у него висел черный агат с белыми прожилками — этот камень должен был хранить Смита от всевозможных напастей. Но почему же все эти предосторожности не уберегли его от Ошибки?

Смеркалось. Проржавленные каркасы зданий тянулись по обе стороны Бродвея. Город выглядел так, будто в течение столетий был затоплен океаном, а потом вода схлынула, и вот он лежит полуразрушенный, устрашающе оранжевый…

Смит заклинанием сотворил летучую мышь и привязал к ее когтистой лапке длинный хвост, загодя тщательно сплетенный им из человеческих волос (на улицах валялось достаточно трупов). Выкрикивая слова, в которых не было ни единого гласного звука, раскрутил мышь над головой и швырнул ее в рыжую от ржавчины ночь. Мышь взлетела, закружилась, заверещала, как младенец, когда его поджаривают на вертеле, а потом спланировала на плечо Смита и сообщила, в каком направлении ему следует двигаться. Больше в ней не было надобности, и Смит ее отпустил. Дважды мышь улетала и дважды возвращалась, норовя снова усесться ему на плечо, и лишь на третий раз исчезла в ночном небе.

Привычно петляя между воронками — они напоминали черные клетки на огромном шахматном поле, — Смит прошел весь Бродвей. Там, где когдато высились небоскребы, теперь зияли глубокие рвы. На углу Бродвея и Семьдесят второй улицы из развалин супермаркета навстречу ему высыпала толпа странных безруких существ. Он стиснул в пальцах агат — нападающие тотчас ослепли и с жалобными криками отступили.

Наконец Смит оказался в том районе города, где, как ему сообщила летучая мышь, он скорее всего мог встретить свою ненавистницу. И не удивился, увидев, что стоит перед домом, в котором как раз и совершил несколько месяцев назад свою роковую Ошибку, положившую начало всем последующим бедам.

Смит вошел в дом. А может, он ошибся уже тогда, когда поступил на службу в магазин "Черная книга"? Или еще раньше, когда учился в школе? Ведь он так увлекся изучением оккультных книг, которые обнаружил в запасниках школьной библиотеки, что совсем забросил занятия и в конце концов был исключен за неуспеваемость… Перелистывая пожелтевшие страницы "Загадочных историй", с каким трепетом читал он многообещающие заголовки: "Как открыть в себе скрытые силы" или "Как узнать тайны египетских пирамид"!

Нет, нет, гораздо раньше. Ему было тогда лет восемь-девять. В канун Дня всех святых он и несколько его ровесников, дурачась, начертили желтым мелом на полу пентаграмму и зажгли свечи. И он, Смит, начал завывать заунывно: "Elihu, Asmodeus, deus deus styqios", — разумеется, все эти заклинания были не что иное, как совершеннейшая абракадабра, но его монотонное сопрано наделяло их неведомым ему самому смыслом. Пока не натянешь перчатку на руку, она остается всего лишь пустой оболочкой, скроенной по форме руки. Так и слова сами по себе суть пустые звуки. Это его голос наполнял их магической мощью, и они уже сами одно за другим срывались с его уст с такой же естественной необходимостью, с какой при ходьбе каждый шаг влечет за собой следующий, — и, вероятно, точно такая же необходимость побудила Смита после слова «Ahriman» B03nnacHTb: «Satani», а потом, как в игре в классы перепрыгивают с клетки на клетку, его голос взял неожиданно высокую ноту и запел: "Thanatos, Thanatos, Thanatos". И тогда в центре пентаграммы пол (обычный деревянный пол!) немыслимым образом выгнулся, и снизу вверх потекли струи разноцветного дыма, и невесть откуда повеяло сладковатым запахом мертвечины… Ровесники Смита вытаращили глаза. Им, конечно, хотелось испытать острые ощущения, но не до такой степени. Кто-то из них подошвой кроссовки поспешно стер пентаграмму. Не на шутку перепуганные, они убежали. Но Смит остался и видел, как истаяли струи дыма и пол снова сделался идеально ровным. Но ведь произошло это потому, что он перестал петь! И хотя в комнате еще ощущался отвратительный запах падали, Смит, трепеща от восторга, смешанного с ужасом, шептал со слезами на глазах: "У меня получилось!.."

Деревенским бабкам-знахаркам издавна было известно, что при болях в сердце следует жевать листья наперстянки; ныне фармакологи изготовляют из этого растения препарат дигиталис. Смит, извлекая из книг сведения, например, о том, в каких случаях и каким образом используется кровь летучей мыши или, скажем, какой специфической силой обладает жир младенца, зарезанного в новолуние, искал в этих и многих других формах магии нечто для всех для них общее, основополагающее, и когда нашел, ему стало ясно, что обрести силу можно и не прибегая к обряду Черной мессы, самооскоплению, астрологии и прочее, ибо основы всегда просты.

Наука электроника сложна, осилит ее не всякий, но даже профану известно, что транзисторы, нувисторы, термисторы и туннельные диоды — это просто кусочки германия.

Смит в стремлении узреть незримое и постигнуть непостижимое изучал трактаты ранних алхимиков, мрачные ритуалы анимистов и сатанистов вкупе с удивительно действенными методами религиозной психологии поклонников. Некоего Безымянного, иногда называемого Рогатым Богом, и убедился, что сущность даже наисложнейшей магической практики проста как транзистор. Ну а чтобы пользоваться транзистором, не обязательно знать электронику во всех тонкостях. Главное в другом: транзистор, лишенный источника питания, бесполезен.

Точно так же обстоит дело с магическими костями. Сами по себе они безвредны, мальчишки смело могут играть ими в бабки. Но в руках чародея…

В руках Смита они представляли собой страшную опасность для человечества, опасность, какой оно еще не знало. Ошибись Смит еще раз — и устои бытия рухнут под напором некой силы, темной и безликой, по видимости слепой, но на самом деле действующей в соответствии со своей нечеловеческой логикой.

Перед Семью Безликими, Хозяевами своими, предстали Инкуб и Никси. дабы выслушать их повеления.

"Время бесконечно долго пожирало себя самое и вот наконец насытилось. Теперь настало наше время. Ищите же оружие, способное разрушить стены этой темницы, где так сыро, и холодно, и голодно, и тогда мы ринемся на волю и вернем себе все, что было нашим и чего мы некогда лишились. Ступайте же, исполните нашу волю".

Никси:

— Всегда к вашим услугам.

Инкуб:

— И я.

Никси:

— Но какого рода оружие вы имеете в виду?

Инкуб:

— Кажется, я понимаю, о чем идет речь.

Никси:

— Ты же у нас такой понятливый. Хозяева, не хотелось бы докучать вам своими жалобами, но работать в паре с этим несносным Инкубом — одно наказание. Нытик, тупица, а держит себя так, будто это он всему голова.

Инкуб:

— Хозяева, не слушайте его! Просто ему завидно, что вы поручаете мне самые ответственные задания. Это же мои ведьмочки справились с Норнами! Завидки его берут, ясное дело!

Никси:

— Завидки? Клянусь Тотом, ничего подобного! Хозяева, вы же меня знаете, я за вас готов в огонь и в воду, но предупреждаю: работать под началом этого недоумка я не стану. Лучше поручите мне что-нибудь другое. Ну а коли назначите старшим меня, тогда пускай он соблюдает субординацию.

"Молчать! Вы будете работать вместе столько времени, сколько потребуется. Никси, назначаем тебя старшим, а ты, Инкуб, помогай ему всемерно".

Инкуб:

— Рад стараться, Хозяева.

Никси:

— Рад? Да ты же сейчас лопнешь от злости.

Инкуб:

— Замолчи! Ты все врешь, врешь!

Никси:

— Дорогой, ты прелестен, когда сердишься!

"Нам надоело слушать ваши пререкания. Истомленные ожиданием, мы рвемся на волю. Не теряйте времени. Используйте любые средства. На вас мы возлагаем наши надежды".

И вот Никси и Инкуб в соответствии с волей Безликих взялись за дело.

Никси:

— Мы дадим ему магическую силу и научим ею пользоваться, будем искушать его загадочными сновидениями, честолюбивыми помыслами, смутными желаниями…

Инкуб:

— И ты думаешь, это возымеет действие?

Никси:

— Уверен.

Инкуб:

— Ничего глупее твоего плана и представить себе нельзя.

Никси:

— Об этом не тебе судить. Вот увидишь, все пойдет как по маслу. А не нравится мой план можешь убираться.

Инкуб:

— Не очень-то задавайся. Ты знаешь, кто я такой? Я инкуб высшего ранга!

Никси:

— Вот и заткнись.

Инкуб:

— Не смей так со мной разговаривать! И вообще, я бы на твоем месте поторопился. Хозяева заждались, и если ты будешь мешкать, а то и вовсе оплошаешь, тебе не сдобровать, уж ты мне поверь.

Это Никси в поисках подходящего материала наткнулся на Смита, это Никси искушал его сновидениями и пробудил в нем (еще тогда, в канун Дня всех святых) страстное влечение к магии.

А потом был магазин "Черная книга" и эта полутемная комната, где Смит впервые ощутил в себе настоящую колдовскую силу.

Но ее оказалось недостаточно, чтобы разорвать покрывало, предохраняющее мир от гибели. Безликие не смогли вернуться.

И тогда Смитом занялся Инкуб, ужасно довольный, что ему наконец-то представился случай отличиться перед Хозяевами. Но у него были другие методы.

Преисполненный раскаяния, Смит стоял посреди комнаты, в которую, как уверила его летучая мышь, должна была явиться девушка.

У него и в мыслях не было разрушать мир! Он даже не подозревал, какая страшная сила заключена в его заклинаниях! Впервые он пробормотал их имен но здесь, в этой комнате, где с тех пор все осталось как было: фолианты в переплетах из человеческой кожи, на столе огарок свечи и самая главная, колдовская, книга, раскрытая посередине…

Пекин, Париж, Рим, Москва, Детройт, Нью-Йорк, Новый Орлеан, Лос-Анджелес — сотни и сотни квадратных миль, покрытых пеплом. Ржавые остовы зданий. Акры кипящих болот. Зеленый туман над обезлюдевшей землей. Большинство городов просто перестали существовать. А в тех немногих, что сравнительно не пострадали, не было воды и электричества, и у подножий теперь бессмысленных небоскребов одичавшие особи то в одиночку, то стаями убивали и пожирали себе подобных. Человечество как бы родилось заново, с той разницей, что было оно обречено на смерть еще во младенчестве. Смит все это видел, не мог не видеть, и не мог не винить в случившемся себя, лишь себя одного. Может быть, именно чувство вины и привело его снова в эту комнату, чувство вины, а не желание объясниться с девушкой?

Он закрыл дверь и прислонил к ней старое цинковое корыто (простейшая звуковая сигнализация — дверь открывается, корыто падает), а также произнес заклинание-ловушку (воспроизвести здесь это заклинание означало бы подвергнуть читателя смертельной опасности)…

Никси:

— Ну и как твои успехи?

Инкуб:

— Я заманил его на старое место.

Никси:

— Не боишься, что он заподозрит неладное?

Инкуб:

— Куда ему. Я сделал так, что он только о ней и думает, об этой девчонке. Сейчас он уснет — тогда можно будет завершить начатое.

Никси:

— Какая еще девчонка? Ты всех нас погубишь, кретин несчастный!

Инкуб:

— Я уже ловил его на эту наживку, и он просто чудом сорвался с крючка. И чего ему не спится? Я бы взял его голыми руками. Да успокойся ты, никакая это не девчонка, а суккуб.

Никси:

— И ты уверен, что он не догадается?

Инкуб:

— Во-первых, Смит — человек, и, следовательно, глуп. Во-вторых, сейчас он истощен физически. В-третьих, его гложет чувство вины перед ближними. И, главное, он еще никогда не любил. Пусть узнает, что это такое. Любовь его вконец обессилит. И тогда он — мой!

Никси:

— Не твой, а наш!

Инкуб:

— А ты-то тут при чем?

Смит, притаившись в самом темном углу, ждал.

И вдруг почувствовал, что ему страшно хочется спать. Ну да, его неудержимо клонило ко сну.

Спать? Средняя продолжительность человеческой жизни — шестьдесят лет. Двадцать из них мы приносим в жертву этой нелепой привычке, и все потому, что жизнедеятельность нашего организма достаточно случайно зависит от вращения Земли вокруг Солнца. Первобытный человек в страхе перед хищными зверями, которые видели в темноте лучше, чем он, прятался по ночам в пещеры и разводил костры. Звери в свою очередь избегали встречи с ним при дневном свете. Вот откуда эта древняя и, должно быть, уже неискоренимая привычка. Подумать только: двадцать лет жизни проводить в полубессознательном состоянии! Впустую расточать треть отпущенного срока, тогда как вся-то жизнь лишь искра во мраке вечного небытия!

С юных лет он отвергал эту жестокую, властную необходимость, это посягательство на свободу воли, этот абсолютный вакуум сознания. Но теперь, когда весь мир был против него, уснуть означало для Смита стать беззащитным.

И все-таки потребность в сне оказалась сильнее страха смерти. Смит уже ничего не видел и не слышал, — любой недруг, подкравшись на цыпочках, сейчас застал бы его врасплох. Он лежал одетый, накрывшись одеялом, и, как всегда перед сном, в который уже раз вспоминал тот роковой день, когда совершил непоправимое. "Я не хотел этого… Простите меня…" — бормотал он. Сон виделся ему черной бездной, на краю которой он отчаянно пытается удержаться. Но еще ужаснее было представить пробуждение, ибо завтрашний день обещал быть таким же, как нынешний, если не хуже.

Смит все еще находился под впечатлением своего полуторасуточного блуждания по этажам ЭмпайрСтэйт-Билдинг (чувство вины перед человечеством долго не позволяло ему прибегнуть к заклинаниям). Каждый вечер он твердо решал завтра же выйти на улицу безоружным и умышленно привлечь к себе внимание этих новых варваров. Пусть убьют — он это заслужил. Но до сих пор у него не хватило мужества осуществить свое намерение. Так, может быть, он вообще жалкий трус? Может быть, мучит его вовсе не совесть, а элементарный животный страх? Ведь он же потому так мало спит, что боится! Боится, что его прикончат во сне!

Он постепенно соскальзывал в черную бездну. Усталость брала свое. Измотанный необходимостью постоянно держаться настороже, Смит на этой стадии засыпания обычно бывал уже не в силах сопротивляться сну.

И тут он услышал голоса:

— Ну все, пора!.. Он уже готовенький.

— Постой! Тебе не кажется, что этот Смит…не похож на себя прежнего? Что-то в нем изменилось.

— С чего это вдруг? Не смеши меня.

— А я тебе говорю, он изменился… Погоди, погоди…. Понял! Так вот, должен тебя огорчить: пока он спит, ничегошеньки у нас с тобой не получится.

— Прикажешь Хозяевам ждать, когда он проснется? Нет уж, хватит. Чтобы Смит получился таким, какой он есть, нам пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков, а потом его самого полжизни натаскивать. Отойди, я и без тебя отлично управлюсь. И награда мне одному достанется. Посылаю суккуба!

— Идиот, что ты делаешь?! Сон — это его сила! Ты все испортил! Ничто ему не страшно, пока он спит!..

— Не мешай!

Смит вздрогнул — тень легла ему на сетчатку… Неужели он действительно стал проводником темных сил? На мгновение ему почудилось, что из его рта, разинутого так широко, что челюсти свело судорогой, клубится чернильный мрак и полыхает пламя, и вот оно уже волнами разбегается по всей земле и захлестывает небо, и сам он горит и сгорает в мировом пожаре…

Смит снова уцепился за грань, отделяющую сон от бодрствования, и с удивлением обнаружил в этом промежуточном состоянии сознания трещинку, сквозь которую его разум мог теперь смотреть, как сквозь щель в досках забора. В нем шевельнулась надежда… Смит, впрочем, сообразил, что попытка определить, откуда она взялась, чревата пробуждением, — а ведь именно это и нужно его врагам, — и снова расслабился. Соскальзывая по склону полузабытья в уже полное беспамятство, он, однако, заставлял себя прислушиваться к этим таинственным голосам, осознавать и запоминать услышанное: "…чтобы Смит получился таким, какой он есть, пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков… и его самого полжизни натаскивать… но ничто ему не страшно, пока он спит… сон — это его сила…"

Сон? Этот вор, этот ежевечерний гость, являющийся всегда незваным, враг, с которым Смит боролся за каждый миг бодрствования всю свою сознательную жизнь! Выходит, кому-то это было выгодно. Но почему сейчас ему хочется уступить своему давнему противнику? Смит вспомнил, что говорят о сне врачи и поэты: сон восстанавливает силы, исцеляет, сон — это остановка в пути для отдыха, сон — это заплата на ветхой ткани повседневности… Так неужели кто-то специально внушил ему недоверие к врачам и поэтам? Да, скорее всего. Это было выгодно тем, кто «работал» с двенадцатью поколениями его предков. Но зачем он им нужен? Хотят сделать его орудием уничтожения, способным истребить половину человечества, чтобы некая сила, в незапамятные времена изгнанная, смогла вернуться и подчинить себе оставшихся в живых? Быть может, эта темная сила желает воцариться вообще на всех планетах Солнечной системы? Во всех галактиках, во всей Вселенной? Властвовать во времени и других измерениях?

Единственным его оружием против них был сон.

"Сон — это его сила. Ничто ему не страшно, пока он спит…" Смит должен был спать.

И тогда, снова живая, появилась она. Девушка, которую он видел на лестничном пролете ЭмпайрСтэйт-Билдинг. Сколько уже раз и скольким являлась она из мрака небытия, из этой тьмы изначальной?

Его ухищрения оказались напрасными — она прошла сквозь закрытую дверь, и корыто не упало. Она пересекла пространство комнаты, которое он заклинанием превратил в смертельную ловушку для любого пришельца, и осталась невредима.

Нагая, она легла рядом со Смитом и протянула к нему свои прекрасные руки, и не было в ее глазах гнева или страдания. Она хотела отдать ему всю себя, все, чем она была и чем могла стать для него, и ничего не просила взамен, кроме ответной любви, такой же самозабвенной. Он был нужен ей весь, все его естество, вся его сила.

Смит приподнялся, чтобы обнять ее, и лишь тогда понял, кто она такая, и, усилием воли принудив себя отрешиться от ее чар, забормотал заклинания, в которых не было ни единого гласного звука. Тотчас черная слизь покрыла ее ступни, ее нагие бедра и грудь, она истошно закричала, и вот уже ее лицо тоже растворилось в черноте… она исчезла, и Смит впервые безбоязненно и даже с ощущением блаженства погрузился в целебные глубины сна.

Он проснулся бодрым и свежим, с ясным сознанием, что ему нужно делать дальше. Смит понял, что он невиновен, что он был лишь орудием в руках врагов человечества. Но разве можно обвинять в чем бы то ни было орудие?

Чернокнижник, улыбаясь (когда же последний раз была на его лице улыбка?), потянулся к мешку с магическими костями. Он закрыл отдохнувшие за ночь глаза и, в здравом уме и ясной памяти, обратился мыслями к своему дару, врожденному, и своим знаниям, приобретенным в течение жизни, но уже не для того, чтобы в слепом страхе за собственную жизнь истреблять ближних своих, — нет, теперь Смит ясно видел цель, которую следовало поразить.

Перевернув мешок, он, как всегда интуитивно, разгадал смысл узора, который образовали рассыпавшиеся кости, забормотал заклинания и, опустившись на корточки, призвал на помощь всю свою силу.

Послышалось тихое шипение, и возник сквознячок с характерным горьковато-сладким привкусом шоколада, тот самый сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступал между лопаток.

И тогда раздались вопли… правда, Смит улавливал лишь их отголоски, ибо звучали они в иных измерениях, но даже от слабого их эха мир содрогнулся.

Беззвучные вопли… замирающий трепет… миллиарды охваченных ужасом омерзительных тварей… но, в отличие от павших жертвами его Ошибки, Безликие и иже с ними знали, за что принимают смерть.

Смит не смог бы объяснить, откуда в нем возникла уверенность, что Вселенная спасена от гибели. Он просто это почувствовал.

Сколько же времени прошло, прежде чем он снова выпрямился во весь рост и полной грудью вдохнул свежий воздух утра? Смит этого не знал. Наверное, много… Но он проверил свою силу — и был доволен результатом. Он преодолел преграды внутри себя и снаружи и теперь чистыми, безвинными глазами смотрел на залитые солнечным светом руины города и еще дальше, в будущее.

"Если со мной не случится ничего сверхъестественного, — думал Смит, я буду жить вечно и все это отстрою. Никто не в силах отнять у меня мой дар. Магия и наука, человечество и высшие силы когда-то были едины в своих устремлениях. Я воссоединю их. А если меня постигнет неудача… ну что же, по крайней мере я сделал так, что у людей не осталось других врагов, кроме них самих".

Он заметил вдалеке копошение каких-то существ, одетых в лохмотья, уродливых, истощенных.

Чернокнижник двинулся в их сторону. Он вышел из тени — и ему мнилось (или так было на самом деле?), что это по его воле сияет солнце и веет прохладный ветер. Еще ему хотелось, чтобы воздух был напоен запахами трав и цветов.

Люди, наверное, никогда не простят ему содеянного, но это неважно. Главное, чтобы они ему не мешали, а уж он постарается им помочь, потому что сами себе помочь люди не способны. Они все еще одиноки во Вселенной, но, может быть, это и к лучшему.


Соната для зомби

(соавтор Роберт Силверберг)

<p>Соната для зомби</p> <p>(соавтор Роберт Силверберг)</p>

С четвертого яруса Лос-Анджелесского Музыкального центра сцена казалась просто сияющим радужным пятном — языки зеленого, волны алого…

Рода не видела особенных преимуществ в том, чтобы сидеть в партере, в престижной Золотой Подкове, покачиваясь на антигравитационной подушке в такт с окружающими. Световые и прочие эффекты ощущались там, конечно, сильнее, но для нее важнее было слышать чистое звучание ультрачембало, подхваченное эхом сотни трепещущих усилителей, установленных по всему своду знаменитого своей акустикой центра Такамури. В партере беспрерывное покачивание публики только отвлекало бы ее…

Рода не была столь наивна, чтобы полагать, что нищета, заставляющая студентов ютиться на галерке, является неотъемлемым признаком, по которому узнаются истинные ценители прекрасного. В Золотой Подкове таковых, несомненно, тоже было достаточно. Просто она не сомневалась, что здесь, на четвертом ярусе, слышимость звука чище, а значит, и впечатление от концерта будет ярче и глубже.

Впрочем, богатые ее действительно раздражали… Вцепившись в подлокотники кресла, она пристально смотрела на разноцветные блики, мечущиеся по сцене, и рассеянно слушала, что говорит ей Ирасек, но обернулась к нему, лишь когда он прикоснулся к ее локтю:

— Что тебе, Ледди?

Ладислав Ирасек с мрачным видом протягивал ей наполовину развернутую шоколадку.

— Нельзя жить одним только Беком, — сказал он.

— Спасибо, Ледди, мне не хочется, — Рода нетерпеливо отвела его руку.

— Что ты там увидела внизу?

— Ничего особенного. Просто красивая подсветка.

— А я думал, ты прислушиваешься к музыке сфер…

— Ты обещал не подтрунивать надо мной.

Ирасек откинулся на спинку кресла:

— Извини. Все время забываю.

— Прошу тебя, Ледди, если ты снова намерен выяснять отношения…

— Разве я хоть словом обмолвился о наших отношениях?

— Но я чувствую это по твоему тону. У тебя на лице написано, какой ты несчастный- Терпеть этого не могу. Как будто я в чем-то перед тобой виновата.

Они познакомились на лекции по контрапункту. Сначала oна показалась ему просто занятной, потом он понял, что очарован ею, и в конце концов вынужден был себе признаться, что влюблен в эту стройную и хрупкую девушку с волосами цвета меда и светло-серыми глазами, в которых иногда появлялся странный алюминиевый блеск. Вот уже неcколько месяцев он безуспешнo добивался ее руки. Да, oни были любовниками, нo физическая близость не переросла в близость духовную. Ирасека это угнетало, а она, видя, как он мучается, еще больше укреплялась вo мнении, что ее связь с ним случайна и кратковременна.

Вся в напряженном ожидании. Рода продолжала смотреть вниз. Согнутыми пальцами она легонько постукивала по подлокотнику, как будто это были клавиши ультрачембало. В ее мозгу непрерывно звучала музыка.

— Говорят, что на прошлой неделе в Штутгарте Бек был блистателен, сказал Ирасек, надеясь хотя бы этим сообщением вывести ее из транса.

— Он исполнял Крейцера?

— Да, и Шестую Тимиджиена, и «Нож», и что-то из Скарлатти.

— Что именно?

— Не знаю. Мне говорили, но я не запомнил. Ему аплодировали стоя минут десять. "Der Musikant" утверждает, что таких мелизмов знатоки не слышали со времен…

Свет в зале начал меркнуть.

— Сейчас он выйдет, — сказала Рода, подаваясь вперед.

Ирасек снова откинулся в кресле и в сердцах откусил сразу полшоколадки.

Всегда, когда он выходил из этого состояния, все вокруг сначала было серым. Серым, как стенки алюминиевого контейнера, в котором его привозили на выступление.

Он знал, что его уже распаковали, зарядили и поставили на ноги. Сейчас ему сунут в правый боковой карман контактные перчатки, он откроет глаза, и рабочий покатит на сцену консоль ультрачембало.

Снова эта отвратительная сухость во рту, снова безрадостный сумрак пробуждения.

Нильс Бек медлил открывать глаза. Как ужасно я играл в Штутгарте. Никто этого, конечно, не понял, а вот Тими выбежал бы из зала еще во время исполнения скерцо. О, Тими содрал бы с моих рук перчатки и крикнул бы мне в лицо, что я исказил его замысел. А потом мы бы вместе отправились пить хмельное черное пиво… Но Тимиджиен умер в двадцатом, на пять лет раньше меня. Если бы я мог больше никогда не открывать глаза и затаить дыхание так, чтобы мехи внутри, меня лишь слабо подрагивали, а не гудели под напором воздуха, тогда мои мучители решили бы, что на этот раз рефлекс зомби не сработал, что я сломался, что я действительно умер…

— Мистер Бек!

Он открыл глаза. Антрепренер по виду был явным мошенником. Бек знал этот тип дельцов от искусства. Мятые манжеты. На щеках щетина. Могу поручиться, что за кулисами он тиранит всех подряд, за исключением мальчиков из танцевально-хоровой группы… ну еще бы, они поют так сладко…

— Я знавал людей, у которых развился сахарный диабет от частого посещения детских утренников, сказал Бек.

— Простите, не понял?..

Бек отмахнулся:

— Я на это и не рассчитывал. Лучше скажите, что вам известно о звуковых условиях помещения?

— Прекрасная акустика, мистер Бек. У нас все готово. Пора начинать.

Бек сунул руку в карман и вытащил сверкающие бисером датчиков контактные перчатки. Натянул правую, разгладил на ней морщинки и складки. Материя облегала кисть словно вторая кожа.

— Как вам угодно, — пробормотал он.

Рабочий выкатил консоль на середину сцены и поспешно скрылся за кулисами слева.

Бек прошествовал к антигравитационной площадке. Двигаться надлежало с величайшей осторожностью — внутри икр и бедер струилась по трубкам специальная жидкость, и если бы он ускорил шаги, нарушилось бы гидростатическое равновесие и возникла бы опасность, что питательное вещество перестанет поступать в мозг. Ходьба — одна из многих трудностей, с которыми сталкивается мертвый, когда его воскрешают.

Он вступил на антигравитационную площадку и махнул рукой антрепренеру. Мошенник в свою очередь подал знак рабочему у распределительного пульта, тот нажал соответствующую кнопку, и вот Нильс Бек поплыл вертикально вверх. При его медленном и торжественном появлении из люка посреди сцены публика разразилась рукоплесканиями.

В радужном сиянии, слегка наклонив голову, он молча принимал их приветствия. Газовые пузырьки пробегали по трубкам в спине и лопались в области таза. Нижняя губа еле заметно подрагивала. Он медленно двинулся в направлении консоли, остановился возле нее и принялся натягивать вторую перчатку.

Высокий, элегантный мужчина, очень бледный, с крупными чертами лица, массивным носом, неожиданно печальными глазами и тонкогубым ртом. Выглядел он весьма романтично. ("Это немаловажное качество для музыканта", — так говорили ему в юности, когда он только начинал. Миллион лет тому назад.)

Натягивая перчатку, Бек прислушивался к шепоткам в зале. У мертвых слух обострен чрезвычайно. Не потому ли ему всегда так мучительно слышать собственное исполнение? Ну а что касается этих…

Бек знал, о чем они шепчутся. Например, вон тот «меломан» сейчас говорит своей жене примерно следующее:

— Он совсем не похож на зомби. Это потому, что его держат в холодильнике и оживляют лишь на время концерта.

Жена, разумеется, делает большие глаза:

— Неужели возможно оживить мертвеца?

Муж низко пригибается, опасливо смотрит по сторонам и, прикрывая ладонью рот (чтобы никто, кроме жены, не слышал, какую чушь он будет городить), объясняет ей: после смерти в клетках мозга сохраняется запас электричества, достаточный, чтобы стимулировать двигательные рефлексы; вот этот витальный автоматизм и используют хозяева зомби.

В туманных и расплывчатых выражениях он рассказывает о встроенных в тело зомби системах жизнеобеспечения, которые подают в мозг необходимые вещества: искусственные гормоны, химические препараты, заменяющие кровь.

— Надеюсь, тебе известно, что, если у лягушки отрезать лапку и через эту лапку пропустить электрический ток, она дергается как живая. Это явление называется гальваническим рефлексом. Так вот, в данном случае электричество пропускается через все тело, и зомби начинает дергаться… ну конечно, не в буквальном смысле, просто он обретает способность ходить и даже играть на ультрачембало.

— А думать он способен?

— Полагаю, что да. Впрочем, точно не знаю. Во всяком случае, мозг у него работает. Его собственный мозг. Все остальное у него — искусственное. Вместо сердца — насос, вместо легких — мехи, вместо кровеносных сосудов трубочки, а к нервным окончаниям подведены проводки. И вот когда по проводкам поступает ток, тогда и происходит всплеск активности. Длится она пять-шесть часов, не больше, потом в трубочках скапливаются шлаки, но для концерта этого времени достаточно.

— Значит, для хозяев зомби главное, чтобы жил его мозг? — спрашивает сообразительная жена. — Все тело превращено в систему жизнеобеспечения мозга, я правильно тебя поняла?

— Да, в общих чертах так оно и есть.

Все это Бек слышал уже сотни раз. В Нью-Йорке и Бейруте, в Ханое и на Крите, в Кении и в Париже. Повсеместно он вызывает у них восхищение, и все же зачем они приходят на его концерты? Слушать музыку или просто поглазеть на живой труп?

Он сел на стул напротив консоли и положил руки на клавиши. Набрал воздух в легкие (старая и совершенно излишняя привычка, от которой, однако, никак не избавиться). Пальцы уже пощипывало током.

А под его седым коротким ежиком синапсы переключались подобно реле.

Итак, сыграем сегодня Девятую Тимиджиена. Да вознесется она под самый купол.

Бек закрыл глаза, приподнял плечи… Из усилителей раздались первые рокочущие аккорды. Он насытил звучание дополнительными обертонами — его пальцы порхали по клавишам легко и непринужденно.

Последний раз он исполнял Девятую два года назад в Вене. Много это или мало — два года? Кажется, с тех пор прошло часа два, не больше. В его ушах еще не замерло эхо того, двухгодичной давности, исполнения. Нынешнее, впрочем, ничем от него не отличалось, как не отличаются друг от друга фонограммы одного и того же концерта. Зачем вообще он им нужен?

Бек вдруг представил, что вместо него на сцене стоит какой-нибудь сверхсовременный музыкальный автомат. В самом деле, это было бы и проще, и дешевле. А он бы отдохнул… Он бы сыграл наконец симфонию вечного безмолвия. Какой все-таки удивительный инструмент ультрачембало! Если бы его изобрели во времена Баха или Бетховена! Касаешься клавишей кончиками пальцев — и оживает волшебный мир. Вся гамма звуков, весь цветовой спектр плюс еще десяток способов воздействия на чувства публики. Но главное, конечно, это музыка. Замороженная, застывшая Девятая соната Тимиджиена. Последнее, что создано Тими. Тогда, в девятнадцатом, я первый ее исполнил. И вот сейчас звук за звуком воспроизвожу в точности именно то исполнение. А они благоговеют. Они, скажите пожалуйста, испытывают священный восторг!

Бек почувствовал предательское покалывание в локтях. Это все нервы, нервы. Нужно успокоиться. Гул Девятой возвращался к нему откуда-то с галерки.

Что же такое истинное искусство? И что я лично в нем смыслю? Способен ли играющий автомат чувствовать красоту и величие Мессы си минор, которую исполняет?

Бек усмехнулся, закрыл глаза.

Через два часа я снова усну. Неужели все это длится уже пятнадцать лет? Воскрешение, концерт, сон. Обожание публики. Воркование женщин, готовых разделить со мной ложе. Может быть, они некрофилки? Неужели им не противно прикасаться ко мне? Я же не что иное, как могильный прах. А ведь когда-то у меня были женщины, о да. Когда-то… когда я был живым. Боже, как это было давно!

Бек откинул голову назад, потом снова склонился над клавишами привычное движение прославленного виртуоза. Действует на публику безотказно.

У них, наверное, уже мороз побежал по коже.

Близился конец первой части. Он включил верхние регистры и, как ему показалось, услышал беззвучный трепет зала. Так, так, а теперь вот этак. Старина Тими знал толк в акустических эффектах. Еще выше — пусть они, потрясенные, сползут с кресел.

Бек с удовлетворением улыбнулся, наблюдая искоса, какое действие производит на публику его игра. Но тотчас вновь испытал ощущение тщетности и бесполезности своих усилий.

Звуки ради звуков. Разве в этом назначение искусства? Я не знаю. Но и кривляться перед ними мне надоело. Вот сейчас они начнут аплодировать, топотать ногами и говорить друг другу, что слушать мою игру — это для них такое счастье, такое счастье… Но разве они поняли Девятую? Они поняли лишь то, что было доступно моему пониманию. Но я-то мертвец. Я — ничто. Ничтожество.

С дьявольской ловкостью он отбарабанил заключительные такты первой части.

Дабы усилить впечатление от концерта, Метеокомпьютер запрограммировал по его окончании мелкий дождь и туман, что как нельзя более соответствовало настроению Роды.

Они стояли посреди стеклянного городского пейзажа, который простирался во все стороны от Музыкального центра. Ирасек предложил ей леденец. Она покачала головой отрицательно.

— Что, если мы навестим Инее и Трита? А потом вместе где-нибудь поужинаем?

Она не ответила.

— Рода!..

— Прости, Ледди, мне нужно побыть одной.

Он спрятал леденец в карман и повернулся к ней лицом. Она смотрела сквозь него — словно он был частью окружающей их стеклянной городской застройки.

Взяв ее за руку, он сказал:

— Рода, что с тобой последнее время происходит?

— Ледди…

— Нет, дай мне, наконец, высказаться. И, пожалуйста, не замыкайся в себе как обычно. Я не понимаю, что означают эти твои полуулыбки, отсутствующие взгляды…

— Я думаю о музыке.

— Рода, жить одной только музыкой неестественно. Я работаю не меньше, чем ты, и тоже хочу стать настоящим музыкантом. Конечно, ты талантливее меня, талантливее всех, кого я когда-либо слышал. Ты — великая артистка, когда-нибудь ты будешь играть лучше самого Нильса Бека. И все-таки глупо возводить виртуозность в культ, жертвовать ради нее жизнью.

— Не потому ли ты решил пожертвовать жизнью ради меня?

— Но ведь я тебя люблю.

— Это не оправдание. Ледди, пожалуйста, оставь меня одну.

— Рода, искусство теряет всякий смысл, если превращается просто в сумму технических приемов и навыков. Музыка трогает сердца людей лишь тогда, когда музыкант вкладывает в исполнение свою душу, страсть, нежность, любовь, наконец. Ты всем этим пренебрегаешь…

Ирасек резко оборвал свой монолог, с горечью сознавая, что любые нравоучения всегда звучат плоско и неубедительно.

— Если ты захочешь меня видеть, я буду у Трита, — сказал он, повернулся и зашагал в дрожащую отраженными огнями ночь.

Рода смотрела ему вслед. Она думала, что у нее нашлись бы слова, чтобы ответить Ледди на его обвинения. Почему она промолчала?

Когда Ирасек растворился в тумане. Рода обернулась к величественному зданию Музыкального центра.

— Я рыдала от счастья, просто рыдала! — говорила ему какая-то китаянка.

— Маэстро, сегодня вы превзошли самого себя! вторил ей похожий на жабу льстивый сноб.

— Превосходно! Незабываемо! Неповторимо! щебетали дамы в шляпах с перьями.

Вещества пузырились у него в груди, он опасался, что не выдержат клапаны, но все равно продолжал раскланиваться, и пожимать руки, и бормотать слова благодарности. Усталость, однако, уже давала себя знать.

А потом все они ушли, и с ним остались только его импресарио, механики и электрик.

— Ну что же, мистер Век, пора собираться в дорогу, — сказал импресарио, поглаживая усики. За годы гастролей он научился относиться к Веку уважительно.

Век со вздохом кивнул.

— А может, сначала перекусим? — предложил электрик, зевая. Перелеты из города в город, из страны в страну изрядно ему надоели. Концерты заканчивались поздно вечером, питаться приходилось, как правило, в аэропортах.

— Ничего не имею против, — согласился импресарио. — Контейнер можно пока не закрывать. Маэстро отключен и никуда не денется.

В помещении Музыкального центра царила тишина. Только где-то в его недрах слабо гудели пылесосы и прочие разновидности мусороуборочной техники.

Огни в зале медленно гасли, но здесь, в костюмерной, еще сияло электричество.

На галерке мелькнула тень: Рода быстро спустилась в зал, пробежала по проходу в Золотой Подкове, миновала оркестровую яму, взошла на сцену и остановилась возле консоли. Склонилась над ней, — ее руки взметнулись, опустились, замерев в дюйме над клавиатурой. Она закрыла глаза, глубоко вздохнула. "Я бы тоже начала свое выступление с Девятой сонаты Тимиджиена. Аплодисменты. Сначала редкие, потом они переходят в овацию. Надо подождать, пока зал успокоится. Пальцы касаются клавишей — и оживает мир музыки, в котором огонь и слезы, сияние и радость. Как чудесно она играет. Как вдохновенно".

Всматриваясь в страшную черноту зала, Рода слышала лишь, как звенит кровь у нее в ушах. Со слезами на глазах она отошла от консоли. Ее фантазия иссякла.

Заметив в костюмерной свет, она подошла к двери и застыла, пораженная, на пороге. Нильс Век лежал в алюминиевом контейнере. Глаза закрыты, руки сложены на груди. Из оттопыренного правого кармана торчали безжизненные пальцы контактных перчаток.

Рода медленно приблизилась к зомби, склонилась над ним. Пристально глядя ему в лицо, коснулась его щеки. Никаких признаков щетины. Кожа гладкая и атласная, как у молодой женщины. Ей вспомнился причудливый лейтмотив любви-смерти в самой горестной из всех опер, когда-либо созданных человечеством, но воспоминание это не преисполнило ее грустью, как обычно, а привело совершенно неожиданно в ярость. Испытав глубочайшее разочарование, она теперь задыхалась от гнева! Ей захотелось закричать, от гнева! Расцарапать ногтями эти щеки, похожие на покрытые глазурью булочки. Надавать ему пощечин. За обман! За ложь, в которую превратил он свое искусство! За весь этот бесконечный поток безупречно звучащих, но по сути фальшивых нот! За лживую его жизнь после смерти!

Дрожащими руками она шарила по стенкам контейнера в поисках переключателя. Нашла его и повернула наугад.

Век очнулся. Не открывая глаз, поднялся из своего алюминиевого гроба. Он подумал, что постоит еще немного в костюмерной вот так, с закрытыми глазами, прежде чем выйдет на сцену. Выступать становится все тяжелее. Последний раз, в Лос-Анджелесе, в том огромном зале, он играл просто из рук вон. Несмотря на великолепный инструмент, это было ужасно. Тысячи безликих лиц. Он начал тогда с Девятой Тимиджиена. Играл в привычном, избранном однажды и навсегда, темпе.

Исполнение получилось холодным и поверхностным. И сегодня будет то же самое. Кое-как он доковыляет до сцены, наденет перчатки и в очередной раз ублажит публику мрачным фарсом под названием "Воскресение великого Нильса Бека". Эти его обожатели, его поклонники, как же он их ненавидит. Как ему хочется сказать им всем, что он о них думает. Шнабель мертв. И Горовиц, и Иоахим.

Только он, Бек, не знает покоя. Ему не позволили уйти в мир иной. О, разумеется, он мог. отказаться, но на это у него не хватило духу. Впрочем, он никогда не был сильным человеком. Нет, у него нашлись силы вознестись на высоты мастерства и остаться непревзойденным, но во взаимоотношениях с ближними, когда приходилось отстаивать какие-то принципы или хотя бы личные интересы, ему недоставало твердости… Поэтому он потерял Доротею, соглашался на кабальные условия Визмера, безропотно сносил оскорбления Лисбет, и Нейла, и Коша… о, Кош, жив ли он? Оскорбления, которыми они еще Крепче привязывали его к себе… Он всегда уступал их требованиям, ни разу не настоял на своем, и в конце концов даже Шарон стала его презирать.

Если бы можно было перехитрить своих мучителей, выбежать на край сцены и- в ослепительном сиянии софитов крикнуть в зал всем, кто пришел поглазеть на него: "Упыри! Эгоистичные вампиры!

Вы такие же мертвецы, как и я! Такие же бесчувственные! Разница между нами весьма несущественна!" Но ведь он никогда не решится это сделать…

Он вдруг почувствовал боль. Его голова качнулась — трубочки в шее скрипнули. Звук пощечины гулким эхом откликнулся в просыпающемся мозгу. Изумленный, он открыл глаза.

Какая-то девушка склонилась над ним. Очень молодое лицо. И очень злое. Алюминиевый блеск в глазах. Тонкие губы крепко сжаты. Ноздри дрожат. Почему она такая сердитая?

Вторая оплеуха качнула его голову в другую сторону. Этак она разнесет вдребезги все мои системы жизнеобеспечения…

Он поднял скрещенные руки ладонями вперед. Девушка ударила его в третий раз. Сквозь растопыренные пальцы он видел ненависть в ее глазах.

И вдруг почувствовал — впервые за все эти долгие годы — прилив ярости. И одновременно страшную радость, похожую на радость жизни.

И тогда он схватил девушку за руки. На протяжении последних пятнадцати лет он жил всего семьсот четыре дня (если эти концерты можно было назвать жизнью) и тем не менее оказался еще способен как-то шевелиться, и даже какая-то сила сохранилась в его мышцах. Девушка попыталась вырваться. Он разжал руки и оттолкнул ее. Растирая запястья, она угрюмо смотрела на него, но молчала.

— Если я внушаю вам отвращение, зачем же вы меня включили? — спросил он.

— Чтобы сказать вам, что вы обманщик. Ваши поклонники ничего не понимают в музыке. А я… я понимаю. Как вам не стыдно принимать участие в этом позорном спектакле? — Она тряслась от негодования. — Я слушала вас еще ребенком. Вы изменили всю мою жизнь, и я вам за это благодарна. Но теперь… теперь вы просто приставка к ультрачембало. Или нет… в древности были такие механические пианино… вот чем вы стали, Нильс Бек.

Он пожал плечами, медленно прошел мимо девушки и сел перед зеркалом. Он выглядел сейчас старым и утомленным. Глаза пустые и тусклые. Пустые как беззвездное небо.

— Кто вы такая? — тихо спросил он. — Как вы сюда попали?

— Хотите вызвать охрану? Валяйте, зовите. Мне плевать, даже если меня арестуют. Кто-то должен был вам сказать это. Какой позор! Вы притворяетесь живым, притворяетесь, что всего себя отдаете музыке! Неужели вы не понимаете, как это чудовищно? Исполнитель — это же всегда интерпретатор, он творит, он обогащает чужое произведение новым смыслом. А что делаете вы? Какой смысл в механическом повторении одного и того же? Может быть, не следовало вам этого говорить, но вы не развиваетесь от выступления к выступлению!..

Он вдруг осознал, что, несмотря на ее беспощадную прямоту, она ему ужасно нравится.

— Вы музыкант? — спросил он.

Она пропустила его вопрос мимо ушей.

— На каком инструменте вы играете? — Он улыбнулся. — Конечно, на ультрачембало. Почему-то мне кажется, что у вас должно получаться.

— Да уж получше, чем у вас. Чище, честнее.

О Боже, что я здесь делаю?.. Вы мне противны!

— Как же я могу развиваться? — мягко спросил Бек. — Мертвые не развиваются.

Но она продолжала говорить, она говорила, что презирает его дутое величие, его фальшивую гениальность… и вдруг замолкла на полуслове, густо покраснела и в замешательстве прижала руки к губам.

— Ой, — сказала она шепотом, и на глазах у нее выступили слезы.

Она замолчала. Он тоже молчал. Она избегала встречаться с ним взглядом, смотрела на стены, зеркала, себе под ноги. А он… он не сводил с нее глаз. Наконец она вымолвила еле слышно:

— Какая я все-таки дрянь. Глупая и жестокая. Мне даже в голову не пришло, что вам, может быть… Я просто над этим не задумывалась… — Бек видел, что девушка порывается уйти. — Вы, конечно, никогда мне этого не простите. Я ворвалась, включила вас, наговорила массу бессмысленных дерзостей…

— Нет-нет, сказанное вами имеет смысл, — возразил он. И, помолчав, добавил: — Но если меня отключить…

— О, не беспокойтесь! — воскликнула девушка. — Я сейчас уйду! Какая я дура, что обрушилась на вас со своими обличениями. Этакая юная ханжа, возомнившая, что якобы тоже причастна к высокому искусству! Нильс Бек, видите ли, оказался не таким, каким я себе его представляла!

— Вы не поняли. Я прошу вас меня отключить. Совсем отключить.

Она взглянула на него испуганно:

— Что вы сказали.?

— Отключите меня навсегда. Мне хочется умереть. Вы единственная, кто меня понял. Все, что вы говорили, — это правда, истинная правда. Попробуйте представить себя на моем месте. Я ни живой и ни мертвый, я просто инструмент, который, к сожалению, не утратил способности мыслить, помнит прошлое и невероятно устал. Мое искусство умерло вместе со мной. Мне уже давно все безразлично, даже музыка, которую я играю… играю с точностью автомата. Вы совершенно правы: я лишь притворяюсь, что служу искусству.

— Но я не могу…

— Вы-то как раз и можете. Пойдемте на сцену, вы мне что-нибудь сыграете.

— Сыграть вам?

Он подал ей руку, она протянула ему свою, но тотчас ее отдернула.

— Да-да, сыграйте, — сказал он спокойно. — Я не хочу, чтобы меня отключил совершенно мне чужой человек. Для меня это очень важно… важно услышать, как вы играете.

Он с видимым трудом поднялся на ноги. Лисбет, Доротея, Шарон — все они мертвы. Он пережил их, вернее, не он, а его мощи. Древние кости, высушенная плоть. Запах изо рта как у мумии. Бесцветная кровь. Голос, не способный ни плакать, ни смеяться. Просто звук. Просто звук.

Он вышел на сцену, она послушно последовала за ним, туда, где все еще стояла консоль ультрачембало. Он вытащил из кармана перчатки.

— Они вам великоваты, я это учту. Но и вы тоже постарайтесь.

Она натянула перчатки, тщательно разгладила на них каждую морщинку. Села напротив консоли. Он заметил в ее глазах страх, смешанный с восторгом.

Ее пальцы воспарили над клавишами и, как хищные птицы, устремились вниз!

Боже, Девятая Тимиджиена!

Едва прозвучали начальные аккорды, девушка преобразилась. В ее лице уже не было страха. Он всегда исполнял Девятую в более сдержанной манере, а ее, конечно, следовало играть иначе. Так, как играет сейчас эта незнакомка. Она пропустила музыку через свою душу. Потрясающая интерпретация. Некоторые неточности вполне объяснимы и извинительны: не тот размер перчаток, к тому же она не готовилась… И все же она играет прекрасно. Весь зал заполнен звуком.

Бек уже не был способен слушать ее критически, он сам стал частью музыки. Его пальцы трепетали, мышцы напрягались, ноги нажимали невидимые педали. Она была как бы его медиумом. Играла все уверенней и уже ничего не боялась, легко брала самые сложные аккорды, самые высокие ноты. Конечно, ей еще недоставало мастерства, и тем не менее он понимал, что эта девушка великий музыкант. Она играла сильнее, чище, чем он. Ультрачембало под ее пальцами пел, она использовала все его возможности. Бек слушал ее, забыв обо всем на свете. Ему хотелось плакать, хотя он и знал, что его слезные железы атрофированы. Он давно уже забыл, что, слушая музыку, можно испытывать такую сладкую муку. Никакое другое исполнение Девятой не смог бы он слушать так долго. Семьсот четыре раза он воскресал, но для чего? Для своих бессмысленных механических экзерсисов. И вдруг — такое. Это можно было бы назвать вторым рождением. Впрочем, так всегда и бывает, когда музыка и ее исполнитель сливаются воедино. Увы, для него это уже в прошлом. С закрытыми глазами Бек — ее руками, всем ее телом — доиграл первую часть до конца.

И вот настала тишина, и он почувствовал ту блаженную опустошенность, которую всегда испытывал при жизни после действительно удачного исполнения.

— Прекрасно, — произнес он срывающимся от волнения голосом. Прекрасно. — Он весь еще дрожал и почему-то не смел аплодировать.

Он взял ее за руку, и на этот раз она не сопротивлялась. Ощущая в своей руке ее холодные пальцы, Бек потянул девушку за собой обратно в костюмерную. Там он лег на диван и объяснил ей, что нужно сделать, чтобы отключить его без боли. Потом он закрыл глаза.

— Вы хотите, чтобы я это сделала… прямо сейчас?

— Да, как можно скорее. И, пожалуйста, не нервничайте.

— Мне страшно. Это похоже на убийство.

— Я уже давно мертвец. Правда, недостаточно мертвый мертвец, хотя во мне и не осталось ничего живого. Вспомните, что вы чувствовали во время моего выступления. Разве может так играть живой человек?

— Все-таки я боюсь.

— Я заслужил покой. — Он открыл глаза и улыбнулся. — Все в порядке. Мне очень понравилось, как вы играете, — и когда она подошла к нему, добавил: — Спасибо вам.

И снова закрыл глаза. И тогда она его отключила. Она сделала все так, как он ей сказал, и вышла из костюмерной. Она покинула здание Музыкального центра и шла по стеклянной площадке, оплакивая смерть бедного Нильса Бека. Потом она вдруг поняла, что хочет немедленно увидеть Ирасека. Да, она должна ему сказать, что он во многом прав. Не во всем, но во многом.

Она все дальше уходила от Музыкального центра, и позади нее царило великое умиротворенное молчание. Девятая соната Тимиджиена нашла свое завершение на высотах подлинного величия и скорби.

И пусть небо было затянуто тучами, и моросил дождь, и клубился туман. Рода знала — тучи рассеются, а Звезды и Музыка вечны.


Классика

«Покайся, Арлекин!» — сказал Тиктакщик

Красотка Мэгги Деньгоочи

Тварь, что кричала о любви в самом сердце мира

Парень с собакой

Место без названия

Монеты с глаз покойника

Василиск

Дрейфуя у островков Лангерганса: 38°54 северной широты, 77°00 73 западной долготы

Видение

<p>Классика</p>
<p>«Покайся, Арлекин!» — сказал Тиктакщик</p>

Как паршиво сознавать, что невозможно узнать заранее, какие слова высекут на твоем надгробии. Когда я сел писать об Арлекине и Тиктакщике, то на самом деле сел писать апологию своему ужасному неумению ощущать время. Подобные слова могут показаться тривиальным началом, когда речь идет о рассказе, который был перепечатан сотни раз, еще раз тридцать или сорок воплощен на сцене или в кино, и принес мне первые «Хьюго» и «Небьюлу». Рассказ, ныне столь широко известный, что вошел в десятку наиболее часто переиздававшихся на английском языке. А он теперь переведен и на русский!

Но вещи, наиболее близкие к природе человека, часто пополняют сокровищницу литературы способами, которые невозможно объяснить. (Дэвид Томсон сказал: «Когда нами движут самые глубинные мотивы, способность объяснять покидает нас».) Когда человек вечно на пару дней опережает или опаздывает даже на самые важные встречи, а потом страдает от оскорблений тех, кто всегда приходит минута в минуту, это становится важным фактором в жизни, если стараешься вести ее, уважая правила социальной вежливости. И подобные столь тривиальные на первый взгляд особенности характера содержат в себе гораздо больше страсти, чем ленивые трюки с сюжетами или характерами, подпитывающие забавные пустячки, которые мы пишем, потому что они интригуют нас как сюжетная возможность.

Этот рассказ печатался во многих хрестоматиях для колледжей, и за долгие годы я уже потерял счет студентам, говорившим мне, что «Покайся, Арлекин!» впервые дал им почувствовать, что такое гражданское неповиновение, и что он приоткрыл (и более чем приоткрыл) для них дверь к социальной ответственности. А это стоит больше любых и всяческих наград.


Всегда кто-нибудь да спросит: о чем это все? Для тех, кому надо объяснять и разжевывать, кто хочет непременно знать «к чему это», следующее:

Множество людей служат государству не как люди, но, как машины, телами. Это действующая армия, милиция, тюремные надзиратели, констебли, добровольные дружины охраны порядка и т. д. Им редко приходится руководствоваться собственными суждениями или нравственным чутьем; они ставят себя в ряд с деревом, глиной, камнем; вероятно, можно изготовить деревянных людей, вполне пригодных для тех же целей. Они вызывают не больше уважения, чем соломенная кукла или комок грязи. Их ценят настолько же, насколько ценят лошадей и собак. Однако именно они обычно почитаются хорошими гражданами. Другие — большинство законодателей, политиков, судей, министров и высших чиновников — служат государству преимущественно головой; и, поскольку они, как правило, лишены каких-либо нравственных устоев, вполне способны помимо воли служить дьяволу, как Богу. Очень немногие — герои, патриоты, мученики, реформаторы в полном смысле этого слова и люди служат государству также и своей совестью и потому по большей части вынуждены ему противостоять; с ними государство обходится по преимуществу как с врагами.

Генри Дэвид Торо, «Гражданское неповиновение»

Это суть. Теперь начните с середины, позже узнаете начало, а конец сам о себе позаботится.

А поскольку мир был таким, каким он был, каким ему позволили стать, многие месяцы тревожные слухи о его выходках не достигали Тех, Кто Поддерживает Бесперебойную Работу Машин, кто капает самую лучшую смазку на шестерни и пружины цивилизации. Лишь когда стало окончательно ясно, что он сделался притчей во языцех, знаменитостью, возможно, даже героем для тех, кому Власть неизменно наклеивает ярлык «эмоционально неуравновешенной части общества», дело передали на рассмотрение Тиктакщику и его ведомству. Однако к тому времени, потому что мир был таким, каким он был, и никто не мог предугадать последствий — возможно, давно забытая болезнь дала рецидив в утратившей иммунитет системе — ему позволили стать слишком реальным. Он обрел форму и плоть.

Он стал личностью — чем-то таким, от чего систему очистили десятилетия назад. Но вот он есть, весьма и весьма впечатляющая личность. В некоторых кругах — в среднем классе — это нашли отвратительным. Нескромным. Антиобщественным. Постыдным. В других только посмеивались — в тех слоях, где мысль подменяется традицией и ритуалом, уместностью, пристойностью. Но низы, которые всегда хотят иметь своих святых и грешников, хлеб и зрелища, героев и злодеев, низы считали его Боливаром, Наполеоном, Робин Гудом, Диком Бонгом, Иисусом, Джомо Кениатой.

А наверху, где малейшая дрожь способна вызвать социальный резонанс и сбросить богатых, могущественных, титулованных с их высоких флагштоков, его сочли потрясателем основ, еретиком, мятежником, позором, катастрофой. Про него знали все, сверху донизу, но настоящее впечатление он произвел на самых верхних и самых нижних. На самую верхушку, самое дно.

Поэтому его дело вместе с табелем и кардиопластинкой передали в ведомство Тиктакщика.

Тиктакщик: под метр девяносто, немногословный и мягкий человек — когда все идет по расписанию. Тиктакщик.

Даже в коридорах власти, где страх возбуждали, но редко испытывали, его называли Тиктакщик. Однако никто не называл его так в маску.

Поди назови ненавистным прозвищем человека, который вправе отменить минуты, часы, дни и ночи, годы твоей жизни. В маску к нему обращались «Главный Хронометрист». Так безопаснее.

— Мы знаем, что он такое, — мягко сказал Тиктакщик, — но не кто он такой. На табеле, который я держу в левой руке, проставлено имя, но оно не сообщает, кто его обладатель. Кардиопластинка в моей левой руке тоже именная, хотя мы не знаем, чье это имя. Прежде чем отменить его, я должен знать, кого отменяю.

Всех своих сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, даже топтунов, он спросил: «Кто этот Арлекин?»

На сей раз он не ворковал. По расписанию ему полагалось рычать.

Однако это и впрямь была самая длинная речь, какой он когда-либо удостаивал сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, но не топтунов, которых обычно и на порог не пускали. Хотя даже они бросились разнюхивать.

Кто такой Арлекин?

Высоко над третьим городским уровнем он скорчился на гудящей алюминиевой платформе спортивного аэроплана (тьфу, тоже мне, аэроплан, этажерка летающая с кое-как присобаченным винтом) и смотрел вниз на правильное, будто сон кубиста, расположение зданий.

Где-то неподалеку слышалось размеренное «левой-правой-левой»: смена 14.47 в мягких тапочках входила в ворота шарикоподшипникового завода. Ровно через минуту донеслось «правой-левой-правой»: смена 5.00 отправилась по домам.

Загорелое лицо расцвело озорной улыбкой, на секунду показались ямочки. Почесав копну соломенных волос, он передернул плечами под пестрым шутовским платьем, словно собираясь с духом, двинул ручку резко от себя и пригнулся от ветра, когда машина скользнула вниз. Пронесся над движущейся дорожкой, нарочно спустился еще на метр, чтобы смять султанчики на шляпках у модниц, и — зажав уши большими пальцами — высунул язык, закатил глаза и заулюлюкал. Это была мелкая диверсия. Одна тетка побежала и растянулась, рассыпав во все стороны кульки, другая обмочилась, третья упала на бок, и дежурные автоматически остановили движение, чтобы привести ее в чувство. Это была мелкая диверсия.

А он развернулся на переменчивом ветерке и унесся прочь.

За углом Института Времени вечерняя смена как раз грузилась на движущуюся дорожку. Без всякой лишней суеты работяги заученно переступали боком на медленную полосу, похожие на массовку из фильма Басби Беркли допотопных 1930-х годов, и дальше страусиным шагом, пока не выстроились на скоростной полосе.

И снова в предвкушении губы растянулись в озорной усмешке, так что стало видно — слева не хватает одного зуба. Он спланировал вниз, на бреющем полете пронесся над головами едущих, с хрустом отцепил прищепки, до поры до времени державшие концы самодельных разгрузочных желобов. И тут же из самолета на скоростную полосу посыпалось на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладных горошков.

Мармеладные горошки! Миллионы и миллиарды красных, и желтых, и зеленых, и ромовых, и виноградных, и клубничных, и мятных, и круглых, и гладких, и глазурованных снаружи, и желейных внутри, и сладких, вязких, тряских, звонких, прыгучих, скакучих сыпались на головы, и каски, и робы заводских рабочих, стучали по дорожке, скакали и закатывались под ноги и расцветили небо радугой детской радости и праздника, падали дождем, градом, лавиной цвета и сладости и врывались в разумный расчисленный мир сумасбродно-невиданной новизной. Мармеладные горошки.

Рабочие вопили, и смеялись, и бегали, и смешали ряды, а мармеладные горошки закатились в механизм движущихся полос, послышался жуткий скрежет, словно проскребли миллионом ногтей по четверти миллиона грифельных досок, а потом механизм закашлял, зачихал, и все дорожки остановились, а люди попадали как попало друг на друга и вышла куча мала, и мармеладные горошки запрыгивали в смеющиеся рты. Это был праздник, и веселье, и полное сумасбродство, и потеха. Но…

Смена задержалась на семь минут.

Рабочие вернулись домой позже на семь минут.

Общий график сбился на семь минут.

Он толкнул первую костяшку домино, и тут же щелк-щелк-щелк — попадали остальные.

Система не досчиталась семи минут. Пустяк, едва ли достойный внимания, но для общества, которое держится на порядке, единстве, равенстве, своевременности, точности и соответствии графику, почтении к богам, отмеряющим ход времени, это оказалось серьезной катастрофой.

Поэтому ему велели предстать перед Тиктакщиком. Приказ передали по всем каналам трансляционной сети. Ему было велено явиться к 7.00 ровно. Его ждали до 10.30, а он не явился, потому что в это время распевал песенку про лунный свет в никому неведомом месте под названием Вермонт, а потом снова исчез. Однако его ждали с семи, и графики полетели к чертям собачьим. Так что вопрос остался открытым: кто такой Арлекин?

И еще вопрос (невысказанный, но куда более важный): как мы дошли до жизни такой, что хохочущий, безответственный ерник из ерундового ералаша способен разрушить всю нашу экономическую и культурную жизнь мармеладным горошком на сто пятьдесят тысяч долларов!

Мармеладным, на минуточку, горошком! Рехнуться можно! Где он взял денег, чтоб купить на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладного горошку? (Сумма была известна в точности, потому что целое отделение оперативных следователей сорвали с работы и бросили на место преступления пересчитывать горошки, так что у всего отдела график сломался почти на сутки.) Мармеладный горошек! Мармеладный… горошек? Погодите секундочку (секундочку тоже ставим в счет) — мармеладный горошек снят с производства более ста лет назад. Где он раздобыл мармеладный горошек?

Тоже хороший вопрос. Тем более что, похоже, ответа на него не дождаться. Так сколько у нас теперь вопросов?

Середину вы знаете. Вот начало. Откуда что пошло.

Настольный ежедневник. День за днем, листок за листком. 9.00 — просмотреть почту. 9.45 — встреча с правлением комиссии по планированию. 10.00 — обсудить график хода установки оборудования с Дж. Л. 11.45 — молитва о дожде. 12.00 — ленч. И так далее.

— Очень жаль, мисс Грант, собеседование было назначено на 14.30, а сейчас уже почти пять. Очень жаль, что вы опоздали, но таковы правила. Придется вам подождать год и тогда снова подавать заявление в наш колледж.

Электричка 10.00 останавливается в Крестхэвене, Гейлсвилле, Тонаванде, Селби и Фарнхерсте, но не останавливается в Индиана-Сити, Лукасвилле и Колтоне по всем дням, кроме воскресенья. Скорый 10.45 останавливается в Гейлсвилле, Селби и Индиана-Сити, ежедневно кроме воскресных и праздничных дней, когда он останавливается в…

И так далее.

— Я не могла ждать, Фред. В 15.00 мне надо было быть у Пьера Картена, а поскольку ты предложил встретиться на вокзале под часами в 14.45, а тебя там не было, мне пришлось уехать. Ты вечно опаздываешь, Фред. Если б мы встретились, то как-нибудь бы все утрясли вдвоем, а раз так вышло, ну, понимаешь, я все решила сама…

И так далее.

«Уважаемые мистер и миссис Аттерли! В связи с тем, что ваш сын Геролд регулярно опаздывает, мы вынуждены будем отчислить его из школы, если вы не примете действенные меры к тому, чтобы он являлся на занятия вовремя. Невзирая на его выдающиеся способности и отличную успеваемость, постоянные нарушения школьного распорядка делают невозможным его пребывание в учреждении, куда другие дети способны приходить строго в назначенное время…»

И так далее.

НЕЯВИВШИЕСЯ ДО 20.45 К ГОЛОСОВАНИЮ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ.

— Мне все равно, хороший сценарий или плохой, он нужен мне ко вторнику.

РЕГИСТРАЦИЯ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ В 2.00.

— Вы опоздали. Мы взяли на это место другого работника. Извините.

«Из вашего заработка удержан штраф за двадцатиминутный прогул».

И так далее. И так далее. И так далее. И так далее далее далее далее далее тик-так тик-так тик-так и однажды замечаем, что не время служит нам, а мы — времени, мы — рабы расписания и молимся на ход солнца, обречены ограничиваться и ужиматься, потому что функционирование системы зависит от строгого следования графику.

Пока не обнаруживается, что опоздание — уже не мелкая провинность. Оно становится грехом. Потом преступлением. Потом преступление карается так:

«К ИСПОЛНЕНИЮ 15 ИЮЛЯ 2389 12.00.00 в полночь. Всем гражданам представить свои табели и кардиопластинки в управление Главного Хронометриста для сверки. В соответствии с постановлением 555-7-СГХ-999, регулирующим потребление времени на душу населения, все кардиопластинки будут настроены на личность держателя и…»

Власть придумала, как укорачивать отпущенное человеку время. Опоздал на десять минут — проживешь на десять минут меньше. За часовое опоздание расплачиваешься часом. Если опаздывать постоянно, можно в одно прекрасное воскресенье получить уведомление от Главного Хронометриста, что ваше время истекло, и ровно в полдень понедельника вы будете «выключены»; просьба привести в порядок дела, сэр, мадам или двуполое.

Так, с помощью простого научного приема (использующего научный процесс, секрет которого тщательно охранялся ведомством Тиктакщика) поддерживалась Система. А что еще оставалось делать? В конце концов, это патриотично. Графики надо выполнять. Как-никак, война!

Но разве не всегда где-нибудь война?

— Просто возмутительно! — сказал Арлекин, когда красотка Элис показала ему объявление о розыске. — Возмутительно и совершенно невероятно. Я что, гангстер? Объявление о розыске!

— Знаешь, — ответила красотка Элис, — ты слишком горячишься.

— Извини, — смиренно произнес Арлекин.

— Нечего извиняться. Ты всегда говоришь «извини». За тобой числится столько дурного, вот это и вправду печально.

— Извини, — сказал он снова и тут же закусил губу, так что сразу появились ямочки. Он вовсе не хотел этого говорить. — Мне снова пора идти. Я должен что-то делать.

Красотка Элис шваркнула кофейный баллончик на стойку.

— Бога ради, Эверетт, неужели нельзя остаться дома хоть на одну ночь? Неужели обязательно шляться в этом гадком клоунском наряде и раздражать народ?

— Из… — Он замолк и напялил на соломенную копну шутовской колпак с бубенцами. Встал, вылил остатки кофе на поднос и на секунду сунул баллончик в сушку. — Мне надо идти.

Она не ответила. Факс зажужжал, Элис вытащила лист бумаги, прочла, бросила ему через стол:

— Это про тебя. Конечно. Ты смешной человек.

Он быстро прочел. Листок сообщал, что его ищет Тиктакщик. Плевать, он все равно опоздает. В дверях, уже на эскалаторе, обернулся и раздраженно бросил:

— Знаешь, ты тоже горячишься!

Красотка Элис возвела хорошенькие глазки к небу:

— Ты смешной человек!

Арлекин вышел, хлопнув дверью, которая с мягким вздохом закрылась и сама заперлась на замок.

Раздался легкий стук, красотка Элис набрала в грудь воздуха, встала и открыла дверь. Он стоял на пороге.

— Я вернусь примерно к половине одиннадцатого, ладно?

Ее перекосило от злости:

— Зачем ты мне это говоришь? Зачем? Ты отлично знаешь, что не придешь вовремя! Да! Ты всегда опаздываешь, так зачем говорить все эти глупости?

По другую сторону двери Арлекин кивнул самому себе. Она права. Она всегда права. Я опоздаю. Зачем я говорю ей эти глупости?

Он снова пожал плечами и пошел прочь, чтобы снова опоздать.

Он устроил фейерверк, и в небе распустилась надпись: «Я посещу сто пятнадцатый ежегодный международный съезд ассоциации врачей в 8.00 ровно. Надеюсь там с вами встретиться».

Слова горели в небе, и, разумеется, ответственные сотрудники прибыли на место и устроили засаду. Естественно, ждали, что он опоздает. Арлекин появился за двадцать минут до обещанного, когда в амфитеатре на него еще расставляли силки и сети. Он дудел в огромный мегафон, да так страшно, что ответственные сотрудники с перепугу запутались в собственных силках и взлетели, вопя и брыкаясь, под потолок. Светила врачебной науки зашлись от хохота и приняли извинения Арлекина преувеличенно благосклонными кивками, и все, кто думал, что Арлекин — обычный коверный в смешных портках, веселились от души; все — это все, кроме ответственных сотрудников, которых отрядило ведомство Тиктакщика — они висели под потолком, словно тюки, в самом что ни на есть неприглядном виде.

(В другой части того же города, вне всякой связи с предметом нашего разговора, за тем исключением, что это иллюстрирует силу и влияние Тиктакщика, человек по имени Маршалл Делаганти получил из ведомства Тиктакщика уведомление о выключении. Повестку вручил его жене сотрудник в сером костюме и с положенным «скорбным выражением» поперек хари. Женщина, не вскрыв повестку, уже знала, что внутри. Такие «любовные записки» узнавались с первого взгляда. Она задохнулась, держа листок, словно зараженный ботулизмом осколок стекла, и моля Бога, чтобы повестка была не ей. «Пусть Маршу, — думала она жестоко, реалистично, — или кому-то из детей, но только не мне, пожалуйста, Боже, не мне». А когда она вскрыла повестку, и оказалось, что это действительно Маршу, она разом испугалась и успокоилась. Пуля сразила следующего в шеренге. «Маршалл! — завопила она. — Маршалл! Прекращение! Господитыбожемой, Маршалл, накоготынасоставишь, Маршалл господитыбожемоймаршалл…» и в доме всю ночь рвали бумаги и тряслись от страха, и запах безумия поднимался к вентиляционным трубам, и ничего, решительно ничего нельзя было поделать.

Но Маршалл Делаганти попытался бежать. Утром следующего дня, когда пришел срок отключения, он был далеко в канадском лесу в двухстах милях от дома, и ведомство Тиктакщика стерло его кардиопластинку, и Маршалл Делаганти споткнулся на бегу, его сердце остановилось, кровь застыла на пути к мозгу, и он умер, и это все. На рабочей карте в кабинете Главного Хронометриста погасла лампочка, на телефакс передали сообщение, а имя Жоржетты Делаганти внесли в траурный список, чтобы по прошествии соответствующего времени выдать ей разрешение на новый брак. Здесь кончается примечание, и все, что надо, разжевано. Только не смейтесь, потому что это же случилось бы с Арлекином, разузнай Тиктакщик его настоящее имя. Ничего смешного.)

Торговый уровень города пестрел разодетой четверговой толпой: женщины в канареечно-желтых хитонах, мужчины в ядовито-зеленых псевдотирольских костюмах: кожаных, плотно облегающих, но со штанами-фонариками.

Когда Арлекин с мегафоном у рта и озорной улыбкой на губах появился на крыше недостроенного, однако уже работающего Центра Ускоренной Торговли, все вытаращили глаза и стали тыкать пальцами, а он принялся ругаться:

— Зачем разрешаете собой помыкать? Зачем по приказу суетитесь, как муравьи или козявки? Отдохните! Расслабьтесь! Порадуйтесь солнцу, ветру, пусть жизнь идет своим чередом. Довольно быть рабами времени, это препаскудный способ умирать, медленно, постепенно… Долой Тиктакщика!

— Кто этот псих? — удивлялись покупатели. — Кто этот псих… фу-ты, я опаздываю, надо бечь…

Строительной бригаде Торгового Центра поступил срочный приказ из ведомства Тиктакщика: опасный преступник по кличке Арлекин проник на купол здания и требуется их помощь в немедленном задержании. Бригада сказала: «Нет, мы вылетим из строительного графика», но Тиктакщик нажал на нужные правительственные рычаги, и рабочим велели бросать работу и лезть на крышу, ловить этого кретина с громкоговорителем. Поэтому больше десятка здоровенных работяг залезли в строительные люльки, включили антигравитационные подъемники и стали подниматься к Арлекину.

После заварухи (в которой, заботами Арлекина, никто серьезно не пострадал) строители кое-как собрались и попытались снова напасть, но поздно. Арлекина след простыл. Однако потасовка собрала толпу, и покупательский цикл сбился на часы, буквально на часы. Соответственно потребительский спрос остался недоудовлетворен, и пришлось принять меры к ускорению цикла до конца дня, но процесс захлебывался и пробуксовывал, и в результате продали слишком много поплавковых клапанов и слишком мало дергалок, и возник чудовищный дисбаланс, и пришлось завозить ящики и ящики дезодорирующего «Шик-Блеска» в отделы, куда обычно требовался ящик на три-четыре часа. Поставки спутались, допоставки смешались, и в конечном счете пострадало даже производство пимпочек.

— Чтобы без него не возвращались! — велел Тиктакщик очень тихим, очень внятным, чрезвычайно угрожающим голосом.

Применили собак. Применили зонды. Применили метод исключения кардиопластинок. Применили фотороботов. Применили подкуп. Применили угрозы. Применили пытки. Применили истязания. Применили стукачей. Применили фараонов. Применили положительную стимуляцию. Применили дактилоскопию. Применили бертильонаж. Применили хитрость. Применили обман. Применили подлость. Применили Рауля Митгонга, но он не очень-то помог. Применили прикладную физику. Применили методы криминалистики.

И что вы думаете? Нашли!

В конце концов он звался Эверетт С. Марм — не Бог весть кто, просто человек, начисто лишенный чувства времени.

— Покайся, Арлекин! — сказал Тиктакщик.

— Иди к черту, — презрительно ухмыльнулся Арлекин.

— Вы опоздали в общей сложности на шестьдесят три года, пять месяцев, три недели, два дня, двенадцать часов, сорок одну минуту, пятьдесят девять секунд, ноль целых, запятая, три шесть один один один микросекунды. Вы исчерпали все, что могли, и даже больше. Я отключу вас.

— Пугай других. Лучше умереть, чем жить в бессловесном мире с пугалом вроде тебя.

— Это моя работа.

— Ты слишком рьяно за нее взялся. Ты — тиран. Кто дал тебе право гонять людей туда-сюда и убивать их за опоздание?

— Вы неисправимы. Вы не вписываетесь.

— Развяжи меня, и я впишусь кулаком тебе в морду.

— Вы — нонкомформист.

— Раньше это не считалось преступлением.

— Теперь считается. Живите в реальном мире.

— Я ненавижу его. Это кошмарный мир.

— Не все так думают. Большинство любит порядок.

— Я не люблю, и почти все мои знакомые — тоже.

— Вы ошибаетесь. Знаете, как мы вас поймали?

— Мне безразлично.

— Девушка по прозвищу Красотка Элис сообщила нам, где вы.

— Врешь.

— Нет. Вы раздражали ее. Она хотела быть как все. Принадлежать к системе. Я отключу вас.

— Так отключай и нечего со мной спорить.

— Я не отключу вас.

— Идиот!

— Покайся, Арлекин! — сказал Тиктакщик.

— Иди к черту.

Так что его отправили в Ковентри. А в Ковентри обработали. Так же, как Уинстона Смита в «1984» — книге, о которой никто из них не слыхал, но методы эти очень стары, их и применили к Эверетту С. Марму; и однажды, довольно долгое время спустя, Арлекин появился на экранах, озорной, с ямочками на щеках, ясноглазый, совсем не с тем выражением, какое должно быть после промывания мозгов, и сказал, что ошибался, что очень, очень хорошо быть, как все, успевать вовремя, хей-хо, привет-пока, и все смотрели, как он говорит это с общественных экранов размером в целый городской квартал, и рассуждали про себя, да, видишь, значит, он и впрямь был псих, такова жизнь, надо подчиняться, потому что против рожна или, в данном случае, против Тиктакщика не попрешь. И Эверетта С. Марма уничтожили, и это большая жалость, памятуя о том, что сказал раньше Торо, но нельзя приготовить омлет, не разбив яиц, и в каждую революцию гибнет кто-то непричастный, но так надо, потому что такова жизнь, и если удастся изменить хоть самую малость, значит, жертвы были не напрасны. Или, чтобы уж совсем понятно:

— Э-э… извините, сэр, не знаю, как и э-э… сказать, но вы опоздали на три минуты. График немного э-э… нарушился. — Чиновник боязливо улыбнулся.

— Чушь! — проворковал из-за маски Тиктакщик. — Проверьте часы.

И мягкой кошачьей походкой проследовал в свой кабинет.

<p>Красотка Мэгги Деньгоочи</p>

— Кажется, вы пишете фантастику? — частенько спрашивают меня. Как правило, незнакомые люди, узнавшие меня в очередном аэропорту. Обычно я вежливо киваю. Но затем меня нередко спрашивают: — А как… э-э… вы стали этим заниматься?

Восхитительный вопрос. Разумеется, на него нет разумного ответа, остается только нести всякую чепуху, Потому что это идиотский вопрос, словно вас спрашивают: «А как вы начали заниматься сексом?» Ответ здесь, естественно, очевидный: просто начал заниматься, и все. Если его слегка модифицировать, чтобы он касался вопроса о писательстве — в отличие от секса, которым может заниматься даже бездарь, — то лучшее, что можно ответить, звучит так:

«Если у вас есть талант, вы просто начинаете писать».

Если, однако, отбросить скромность, то можно сказать, что вы «стали заниматься» писательством, потому что у вас поразительная способность ощущать чувства людей, замечать все вокруг, вплоть до мельчайших деталей того, как люди говорят и думают, как себя ведут, как одеваются, что думают о себе и других, как ведут себя в компании, как стремятся к своим целям, как сами сажают себя в лужу, как считают разумным то, что на самом деле есть предрассудки, что совершают ради собственного благополучия и какими особыми способами подсознательно уничтожают себя, как действует на них критика, как они реагируют на любовь, какую часть дня проводят в стремлении отомстить, а какую — настраивая мир вокруг себя…

Короче, отвечая на столь идиотский вопрос, надо сказать: узнайте людей как можно лучше, и из хранилища накопленных знаний прорастут идеи рассказов. Потому что таков отрет на другой невежественный вопрос, который задают писателям (обычно слушателями на лекциях, домохозяйками из пригородов и ортодоксами на вечеринках с коктейлями): «Где вы берете идеи?»

И если вы намерены быть писателем, то вам лучше смириться с тем, что оба этих вопроса вам будут задавать миллион раз до самой могильной плиты. Потому что почти каждый думает, что может быть писателем; очень многие способны вовремя догадаться, что нельзя стать физиком-ядерщиком, виртуозным скрипачом или даже пристойным автомехаником, не потратив несколько лет на учебу, тренировку и накопление практического опыта, зато каждый считает, что где-то в голове у него уже имеется великий роман, жаль только, что некогда сесть и его написать. Чушь, конечно, но если бы вы могли обернуться сидящей на стене мухой и послушать, сколько чокнутых приходит к писателю и заявляет: «У меня такая необычная жизнь, по-настоящему суперинтересная, так почему бы вам не написать про нее, а деньги мы разделим пополам», то вы сами поняли бы, в чем заключается сердцевина этого печального писательского опыта.

Потому что суть состоит в том, что сколько бы у вас ни имелось сенсационных идей для рассказов, вы не станете писателем до тех пор, пока не узнаете людей и пока люди в ваших рассказах не оживут. Лучший в мире сюжет так и останется цепочкой событий, если вдоль этой цепочки не побегут живые, дышащие люди; и наоборот — даже скучнейший сюжет может показаться захватывающим, если в нем действуют привлекательные персонажи.

В идеале наделенный талантом автор должен переплавить оба компонента в повествование, которое заставит вас верить и сочувствовать, потому что люди в нем реальные и интересные, а происходящие с ними события — нестандартны и поразительны. Но если бы мне пришлось выбирать, то я выбрал бы людей, а не сюжет, потому что, как сказал Уильям Фолкнер, принимая Нобелевскую премию 10 декабря 1950 года: «…только проблемы человеческого сердца в конфликте с самим собой могут стать достойными описания, потому что только это стоит описывать, только это стоит мук и пота».

А на подобный вопрос я могу ответить вот что: идите и проживите множество дней и ночей, неустанно наблюдая, накапливайте огромный запас знаний о людях, а затем просто садитесь и начинайте проводить еще больше дней и ночей наедине со своей машинкой, перенося этих людей на бумагу свежо и захватывающе. Но как можно сказать такое тому, кто задал этот вопрос? Если он вообще задан, то почти наверняка спросивший никогда не станет писателем. Это одна из тех вещей, которые писатель знает и понимает интуитивно. Вопрос же означает, что такой, интуиции у человека нет.

И даже если бы я ответил секретной формулой, что уже раскрыта выше, разве не задали бы мне следующий вопрос: «А где вы берете людей, о которых пишете?» А это по сути повторение вопроса «Где вы берете идеи?»

Что ж, чтобы только приблизиться к ответу, потребовалось бы эссе размером с это, но, поскольку и я, и вы уже здесь, почему бы не поговорить на эту тему?

Например, откуда взялась Мэгги?

Отчасти я списал ее с женщины по имени Шаун (которая, когда я положил перед ней опубликованный рассказ и сказал, что она послужила моделью для Мэгги, взглянула на меня так, словно я был выскочившим из табакерки чертиком; она не увидела себя в этом персонаже, а я именно этого и хотел. Мэгги родилась от Шаун, но Шаун не Мэгги, однако и Мэгги не Шаун, если вы поняли мою мысль; имеются точки сходства, и общее поведение: для меня, как для творца одинаковое, но порожденное моим воображением существо не может быть взято из жизни один к одному.

Но рассказ о том, как родилась Мэгги, возможно, сможет ответить на вопрос: откуда берутся идеи и персонажи? Поэтому я расскажу, как это произошло.

С Шаун я познакомился в 1963 году здесь же, в Лос-Анджелесе. Она была (и осталась) чрезвычайно красивой женщиной с властными манерами и таким «чувством себя», что оно громко заявляло о ее присутствии даже тогда, когда она входила в переполненное людьми помещение. Я сам видел, как целые группы заядлых спорщиков мгновенно смолкали и не сводили с Шаун глаз, когда она входила в комнату. Она высокая, элегантно одевается, лицо у нее такое, каким я его описал в рассказе, и все это в сумме дает такую женщину, подобную которой вряд ли встретишь дважды за двадцать лет.

Я понятия не имею, чем она на самом деле зарабатывает себе на жизнь; я уверен, что она не девушка по вызову, но в равной мере уверен и в том, что она принадлежит к числу тех женщин, которые, пользуясь своей необычной женственностью и чувственностью, охмуряют богатых мужчин и заправляют их жизнью ровно столько, сколько требуется, чтобы расстаться с ними заметно богаче, чем в день знакомства. Она, разумеется, оценивает себя достаточно высоко и не продается задешево. Она, как я это вижу, принадлежит к тем женщинам, про которых Тулуз-Лотрек сказал: «Женщины никогда не отдают свою любовь, они ее одалживают… под самые высокие проценты». Прошу вас, обратите внимание на отличие, которое я хочу подчеркнуть: она не шлюха, а женщина, которая пользуется сексом просто как инструментом для достижения жизненных целей.

Это важное отличие, потому оно помогает понять суть характера Мэгги. В рассказе Мэгги живет с Нунсио, но она совершенно ясно дает понять своему любовнику, что не принадлежит ему, что она сама себе хозяйка. Если бы я сделал ее плоской как блин, просто куском мяса, то вряд ли бы рассказ настолько подобрался к сердцу темы, насколько он, как мне кажется, смог это сделать. Подобные, зачастую тонкие и тональные различия в описании характера, как раз и могут составить разницу между рисунком оригинального персонажа и бездарным наброском, который всего лишь очередная карикатура… В данном случае она стала бы еще одной шлюхой с золотым сердцем, этим стертым клише душещипательных фильмов и дешевых романов тридцатых годов, созданных авторами, более озабоченными утверждением собственного махизма, чем поворотом зеркала жизни под новым углом.

Однако, я отвлекся. Вернемся к рассказу…

Меня физически влекло к Шаун, но меня удерживало на расстоянии то внутреннее предупреждение, которое у меня всегда появляется при виде порогов, водопадов, водоворотов и быстрых течений. Что бы там про нас ни говорили, мы ни разу с ней не переспали. Тревожный звоночек внутри был для меня важнее секса. И мы каким-то странным образом стали друзьями; Шаун превратилась в одного из тех иноземных тотемов, которого каждый из нас держит в своем мире для доказательства того, насколько мы уравновешены и «нормальны», а я обернулся для нее кем-то вроде всезнающего эльфа, способным поддерживать интересный разговор во время скучных обедов; тем, кто всегда готов поднять трубку среди ночи, когда раздается полный отчаяния звонок.

Как-то вечером мы приехали в ее небольшой домик, и она весьма сильно напилась. Я перенес ее в спальню- в точности такую, что описана в рассказе, хотя я ее вовсе не описывал.

(А это еще что за чертовщина?! Он ее или описывал, или не описывал? Сразу оба варианта не бывают.

Неправильно. Бывают оба варианта сразу; фактически вы обязаны обеспечить оба варианта, если хотите, чтобы описание заработало, а ваши персонажи стали живыми. Потому что — ив этом главное писатель должен стремиться не к репортерски-точному воссозданию жизни, а к многозначности, к измененному и возвышенному восприятию жизни, которая кажется реальной. Тогда писатель сможет отобрать те элементы, что работают лучше всего, выглядят самыми прочными и точнее всего выражают мысль. А в писательском ящичке с инструментами лучшим приспособлением для достижения этой многозначности является близкое знакомство с биографиями персонажей. Все невысказанное, все мельчайшие детали, которые никогда не попадут на печатную страницу, должны тем не менее существовать в тени, по ту сторону слов.

Стены в спальне Шаун были обклеены ворсистыми обоями, кроваво-красными и черными. Огромная кровать с орнаментированным изголовьем из кованого железа. Здесь повсюду, в каждом предмете, избранном для помещения сюда, ощущалась чувственность. Ванная комната была продолжением спальни, вплоть до золотых кранов в форме дельфинов над раковиной и ванной. По-своему то было эхо роскошного новоорлеанского дома удовольствий, и хотя ни на что конкретное нельзя было указать пальцем, подтверждая сходство, создавалось общее впечатление… как бы это назвать… мэгговости. Спальня служила продолжением ее потребностей, ее стремлений, ее прошлого, ее надежд на будущее, ее стиля и ее фасада.

Мне не довелось описывать сцену, происходящую в спальне Шаун, но эта спальня незримо присутствует в рассказе и дает подробнейшее описание Мэгги. Для меня физическое существование этой спальни стало венцом представлений о том, кто такая Шаун, и память о ней незримо витала у меня над головой, когда я писал рассказ. Поэтому, хотя я и не изобразил этот элемент, повествуя о Мэгги, она там есть не как информация, а как дух, настроение.)

Той ночью мы могли бы заняться любовью, но настороженность, которую я давно в себе заметил, заставила меня накрыть ее одеялом и тихонько уйти.

После этого я два года не видел Шаун.

В четверг, 7 октября 1965 года я был в Лас-Вегасе, и мы снова встретились. Я написал (а затем жутко переписал) сценарий фильма под названием «Оскар» для студии «Embassy Pictures» Джозефа Е. Левайна. Хотя я писал его для Стива Мак-Куина и Питера Фолка, они пригласили сниматься Стивена Бойда и Тони Беннета, и, чтобы разрекламировать первую (и, как оказалось, последнюю) роль Беннета в кино, Левайн перевез всю съемочную группу вместе со специалистами по рекламе из Голливуда в Лас-Вегас, где Беннет должен был выступать в отеле «Ривьера».

А теперь краткое отступление, которое отступлением вовсе не является. Люди функционируют в контексте своего окружения; это настолько очевидное замечание, что мне не следовало бы его и делать, но зачастую даже меня удивляет наивность тех, кто хочет быть писателем, но задает вопросы наподобие:

«Где вы берете идеи?», поэтому я и привожу его здесь.

Поняв это утверждение, вы поймете, что персонаж можно описать и за счет его окружения. То есть одни люди подпитываются эмоционально, живя в сельской местности, а другие — в больших городах. Писатель может облечь плотью героя, связав его или ее со сценой, на которой герой функционирует. В ЛасВегасе, как мне кажется, успешно обитают лишь личности совершенно определенного типа. Сельская Мышь здесь бы не выжила, и даже Городской Крысе пришлось бы несладко. Потому что Вегас не город.

Это культурная искусственность, неестественная опухоль посреди пустыни. Он никогда не стал бы процветать, не будь на свете жадности, снов наяву и присущей Американскому Характеру особенности, требующей исполнения желаний в Диснейлендах всех разновидностей. Облик Вегаса мне видится каким-то лавкрафтовским: мрачный и зловещий тип, который поблескивает улыбкой Борджиа под невинным солнцем Невады, вытягивая радость и надежду из душ неудачников всего мира — как, например, Костнера. (И отступление внутри отступления: быть может, нужен разум фантаста, чтобы увидеть в Вегасе эти качества; я знаю десятки человек, которые живут в Вегасе и рассказывают мне о церквях, школах и хорошей жизни, но у меня мурашки бегут по коже всякий раз, когда я оказываюсь неподалеку. Потребовался другой фантаст, Ричард Матесон, чтобы ощутить то, что ощущаю в этом городе я — такое чувство у него возникло, когда он писал сценарий «Бродящего в ночи» (The Night-Stalker), и тем самым подтвердило мне то, что я не единственная и одинокая душа, ощутившая кошмар за сиянием неона.)

И еще мне кажется — продолжая разговор об описаниях персонажей, — что весьма эффективным приемом для создания оригинальных персонажей является помещение его в специально сотворенное окружение, где он будет действовать, подпитываясь неосязаемыми вибрациями этого окружения, будь то трущобы Гарлема, старинный особняк в луизианской глубинке или казино в Лас-Вегасе. И вновь на сцене должна появиться интуиция писателя. Вот видите, не таким уж это оказалось и отступлением.

Итак. Лас-Вегас. Особое место, вызывающее особое ощущение. Трепет запретного секса, напряженность, предчувствие опасности и возбуждения, особые звуки в воздухе.

Я присутствовал на выступлении Беннета в «Ривьере» — черный галстук и фрак, множество красоток и много блеска, — а затем продюсеры и остальная команда «Оскара» разошлись по личным номерам. Кто-то трахать девочек из шоу, кто-то спать, кто-то играть в казино. Хотя перевалило за полночь, сна у меня не было ни в одном глазу, поэтому я уселся за стол для «блэкджека» и принялся играть.

Прошло примерно полчаса, и тут мне на плечо опустилась чья-то рука. Я обернулся и увидел Шаун, выглядящую необычайно соблазнительно и внезапно щелк! — столь безупречно вписывающуюся в окружение казино, что я понял, даже не задумываясь, что Шаун рождена для Вегаса, и наоборот, Вегас создан для Шаун. Как в поговорке: если бы Вегас или Шаун не существовали, их следовало бы изобрести друг для друга.

Я обменял свои фишки на деньги. (Личное примечание: персонаж по фамилии Костнер не является Автором. Нередко поступками персонажа управляет личность автора, но в случае Костнера, неудачника и проигравшего — во всех жизненных смыслах этих слов — я черпал из других источников. В рассказе Костнер проигрывает за игровыми столами. В реальной жизни я постоянно выигрываю. Это то, что в писательстве называется «играть против Синдрома Портноя».) Мы вышли прогуляться на автостоянку. Шаун сказала мне, что танцует в массовке в одном из казино. Это показалось мне странным. Она никогда не упоминала, что умеет танцевать, а чтобы танцевать даже в массовке в крупном отеле Вегаса, женщина должна уметь это делать хорошо. Есть, разумеется, и так называемые «обнаженные статуи», которые стоят с обнаженной грудью и стараются выглядеть элегантно, но у меня возникло острое ощущение, что Шаун мне солгала. Возможно, она тогда проводила какую-то махинацию и не желала, чтобы я про это знал. Впрочем, это не имеет значения. Она добавила, что живет в Вегасе, и почему бы мне не зайти к ней в гости.

Наверное, то был единственный момент в наших отношениях, который мог завершиться постелью.

И должен признаться, я уже был готов согласиться. Но что-то в глубине сознания покусывало меня; нечто о Шаун, о Лас-Вегасе, о ночи и ее электрической безотлагательности. Я отказался, она села в свою машину и уехала, а перед этим мы обменялись обычными притворными обещаниями время от времени встречаться.

Я торчал на стоянке и пытался освободить путь наружу тому самому предчувствию, что копошилось в глубинах моего сознания. Поймите: в тот момент я отрешился от реальности. Если и существует момент, на который писатель, пытаясь изолировать мгновение творчества, когда в его голове рождается рассказ, может указать пальцем, тот самый момент, который философы пытались изолировать с самого начала записанной летописцами истории, то это должны быть моменты подобные тому, который я пережил на автостоянке отеля «Ривьера» в Лас-Вегасе. Потому что нечто уже вскипало во мне, все реле в подсознании замкнулись, все вычисления завершились, а вся информация пропущена через процессор и обработана.

Я вернулся в казино и сел за игровой стол. Но играть не стал. Я размышлял и инстинктивно вернулся на территорию, где зародилась исходная мысль. Дилера все больше раздражало, что я лишь занимаю место, но потом он стал сдавать карты сбоку от меня.

Звуки. Именно сплав звуков в конце концов переключил мысли из подсознания в сознание. Непрерывное пощелкивание игровых автоматов щелчки, вращение, звон монет… звуки людей, делающих ставки на будущее в надежде сбежать от настоящего… колесо фортуны… голоса крупье и дилеров…

И все кусочки мозаики встали на свои места.

Шаун. Лас-Вегас. Коварство игровых автоматов. Поклонение современному божеству, олицетворенному шансом и отчаянием, родившимся после смерти удачи.

Я бросился прочь от игрового стола и помчался вверх по лестнице.

Я всегда путешествую с машинкой. Куда бы я ни отправился, она всегда со мной, потому что я обнаружил, что невозможно предсказать, когда наступит озарение. Машинка уже ждала меня, я сорвал с себя одежду и начал печатать. (Для понимания того, что будет написано ниже, важно знать, что я часто пишу обнаженным. Это не какая-то там причуда художника, тут нет ничего дурного или зловещего, просто мне так удобнее. Когда я пишу, то часто расхаживаю по комнате и становлюсь очень разгоряченным по мере того, как рождается рассказ. Иногда я разыгрываю перед собой диалоги персонажей в лицах и сам с ними разговариваю. Итак: я писал обнаженным в номере отеля в Лас-Вегасе, где кондиционеры нагоняют почти арктический холод.)

Я обнаружил, что самым трудным делом в написании любого рассказа является правильное создание персонажа. Обычно это делается от ядра наружу. Ядром я называю ту конкретную функцию, которую персонаж выполняет в сюжете. Если, к примеру, от персонажа потребуются тяжелые физические усилия, то можно погубить все, наделив его неадекватными физическими характеристиками: калека, туберкулезник, коротышка, подросток…

Если необходимо, чтобы персонаж ухватил какуюлибо абстрактную идею или пришел к некоему глубоко философскому или моральному решению, то автор может сам вырыть себе яму, сделав вымышленного героя неотесанной деревенщиной, или аморальным типом, или настолько униженным, что принятие каких-либо серьезных решений вообще окажется для него в принципе невозможным…

Все это, естественно, эмпирические правила. Можно достигнуть неплохого контрапункта, поместив калеку в ситуацию, в которой она или он должен преодолеть свою немощь и спасти все и всех, или же, аналогично, можно сыграть на ноте гуманности, если взять персонажа, которому никогда не приходилось разбираться в тонких этических различиях, и ткнуть его носом в необходимость этим заняться. Но в целом, общие правила сохраняют силу.

Иногда бывает также трудно решить, кем будет ключевой персонаж мужчиной или женщиной.

Традиционно в художественной литературе такими персонажами, спасителями и героями, служат мужчины. Я во многом приписываю это мужскому шовинизму. Подсознательному сексизму.

В рассказе о Мэгги проблема оказалась еще более сложной. Из-за стиля и формата, который я решил использовать, Мэгги не могла стать ключевым персонажем. Но она должна была стать протагонистом, сильнейшей фигурой в рассказе. Костнер, чтобы совершить то, что ему предстояло, должен быть неудачником, слабым че-ловеком, поддающимся манипулированию. Из таких не получаются ключевые персонажи, вызывающие симпатию. Поэтому я разделил ключевой момент и ввел Костнера в настоящем времени, а Мэгги в ретроспективе (и произвел слияние только в цепочке снов, где Мэгги «обладает» мужской силой Костнера); но я разбросал кусочки Мэггиперсонажа повсюду, где действует Костнер, поэтому ее присутствие всегда остается центральным.

Когда я писал рассказ — всю ночь и следующий день, — я стал одержим Мэгги. Она оказалась одним из самых захватывающих персонажей, когда-либо созданных мной. Вообще-то, смешно: я не создавал Мэгги, она создала себя сама. Вот почему я считаю этот рассказ одним из своих лучших. Потому что она настолько права, настолько зрима и реальна, что подтверждает предупреждение Фолкнера о единственной реальной причине, по которой стоит писать, и она воплощает священнейшее усилие писательства: становится реальной личностью. Величайшие книги это те, в которых действует персонаж, наделенный мощной аурой многозначности… и вам никогда его не забыть. Пип, Раскольников, Гек Финн, Квазимодо, капитан Ахав, Роберт Джордон, Джей Гэтсби, Бен Райх, леди Макбет, Галли Джимсон, князь Мышкин, Шерлок Холмс, Уинстон Смит, Туан Джим, девушкаптица Рима, сестра Кэрри — все они пылают в памяти и живут там, когда книга уже закрыта. Читатель давно забыл запутанные повороты сюжета или изящество стиля, но персонаж остается у него в голове. Как будто он жил, по-настоящему жил; и за этот подарок, за контакт с особой личностью, читатель готов отдать автору любые сокровища.

Я пытался вдохнуть жизнь в Мэгги, но и она подпитывала энергией мои труды, заставляя изображать ее именно так, а не иначе. Вновь, как это уже неоднократно случалось прежде, власть над рассказом захватил сам персонаж. И мне кажется, что если писатель работает хорошо, если он контролирует материал, даже не зная, в каком направлении движется повествование, то ключевой персонаж ему поможет. Чем сильнее персонаж зафиксирован в сознании своего творца, тем больше он станет требовать, чтобы рассказ о нем был записан правильно, уводя автора из одного места в другое, направляя сюжет туда, куда автору даже в голову бы не пришло его направить. Это чудесное и одновременно пугающее ощущение.

Мэгги оказалась настолько сильна, что я писал и писал, позабыв о времени, о месте и даже о потребностях собственного тела. И Мэгги по-своему затянула внутрь и меня, как она поступила с Костнером. Сидя в холодном номере отеля, я заработал сперва острую пневмонию, а под конец свалился с плевритом. Насколько мне помнится, я рухнул на второй день писательства. Меня самолетом доставили в ЛосАнджелес и поместили в госпиталь, где я через некоторое время пришел в себя и стал требовать машинку, чтобы завершить рассказ.

Самое поразительное в последующих событиях то, что я не помню, когда и как написал целые куски рассказа. Две типографски отличающиеся секции, следующие сразу после описания сердечного приступа у Мэгги и ее кончины, были, очевидно, написаны, когда я погружался в кому. Воистину, это очень странные секции: одна словно пытается описать момент смерти, а другая — в исходной рукописи — не напечатана, а написана слегка дрожащей рукой и такими мелкими буковками, что мне пришлось перепечатать весь кусок перед отправкой издателю. Кажется, я попытался описать, каково чувствовать себя душой без тела, запертой внутри игрового автомата.

Все это доказывает, по крайней мере мне, что Мэгги оказалась настолько мощным персонажем, что каким-то магическим способом попыталась написать рассказ о себе. Кстати, это не единственный случай. Почти каждый хороший писатель, с кем мне доводилось разговаривать, рассказывал мне сходную историю: в тот или иной момент персонаж брал управление в свои руки и отказывался делать то, что писатель для него запланировал. Некоторые не желали влюбляться по приказу, другие отказывались умирать, а третьи заявляли, что их жизни более важны, чем жизни тех персонажей, которых писатель выбрал на главные роли. Случается.

Когда я только начинал, Альгис Бадрис как-то сказал мне: «Нельзя описать персонаж, сказав, что он выглядит в точности как Гэри Грант, только уши у него побольше». Я вспомнил давно написанный Бадрисом рассказ, в котором злодей был бюрократом, жевавшим шоколадные батончики во время трудного разговора с главным героем. Этот штрих был ключом к его характеру… Не помню как… я это читал почти пятьдесят лет назад… но эта деталь характера помнится мне до сих пор, хотя сам рассказ я давно позабыл. Но Альгис, говоря об ушах Гэри Гранта, разумеется, имел в виду то, что в описании персонажа нет мелочей. Нужно пробовать, искать и комбинировать, пока из набора возможных человеческих качеств не сложится конкретная личность, подходящая для конкретного рассказа.

Далее, нельзя говорить, каков персонаж на самом деле, это надо показать. Правдивость того, что персонаж говорит о себе, нужно сравнивать с его поступками. Важно, что говорят о нем другие персонажи, как они на него реагируют — все это способы, при помощи которых мы видим, как раскрывается суть этой личности, а не просто слышим, что нам о нем говорит всеведущий автор.

Речевые особенности персонажа, то, как он одевается, его привычки, его запахи, его манера поведения… все это части тщательно выписанного портрета, но надо помнить, что не следует раскрывать о персонаже больше, чем необходимо для его понимания и идентификации (в зависимости от важности персонажа). Чехов однажды сказал: «Если в первом акте на сцене висит ружье, то во втором оно должно выстрелить». Другими словами, не надо вязнуть в киселе излишних подробностей, если в них нет нужды для сюжета или для усиления правдоподобности персонажа.

Помните: персонажи обитают не в вакууме. Они живут в контексте своей эпохи, места жительства, своего прошлого и реакций на них других персонажей. В них должна быть внутренняя целостность. Полианну никогда не арестуют за торговлю наркотиками. Это попросту не пройдет. Никто вам не поверит. У маркиза де Сада никогда не выйдет книга в издательстве, где печатают Библии. Это нелогично, а писателю и без того приходится тяжело трудиться, чтобы перебороть недоверие читателя и заставить его поверить в написанное — особенно если он работает в жанре фантастики, — так что незачем валить в общую кучу еще и нелогично действующий персонаж, не вписывающийся в контекст.

Я случайно встретился с Шаун через пару лет после написания «Мэгги» в Вегасе — уже здесь, в Лос-Анджелесе. Выглядела она замечательно. Возможно, чуточку постарше, но загорелую и цветущую. На ней была серая, как яичная скорлупа, шляпка, сдвинутая на глаз, и она только что вернулась из Гватемалы или Уругвая, или откуда-то из тех мест.

Я сказал ей, что собираюсь написать эту статью и кое-что в ней будет про нее. Она рассмеялась и поцеловала меня в щечку.

— Надеюсь, ты не станешь и сейчас убеждать людей, будто я послужила моделью для той ужасной личности, — сказала она. — Никто в это не поверит!

Может, и нет. Но у меня возникло чувство, что как раз сейчас в Гватемале или в Уругвае, или еще где-то в тех местах, есть некий богатый мужчина, который стал чуть беднее, проведя пару недель с Мэгги, и уж он-то мне поверит.

Восьмерка вниз, дама наверх, крупье перевернул четыре карты, и Костнер решил больше не рисковать. Он стоял, крупье открылся. Шесть.

Крупье походил на персонажа из фильмов Джорджа Рафта 1935 года: холодные, как арктический лед, ромбовидные глаза, длинные наманикюренные пальцы нейрохирурга, прямые черные волосы, бледный лоб. Он сдавал карты, не поднимая глаз. Тройка. Тройка. Пять. Пять. Двадцать одно.

Костнер видел, как крупье смел в ящик его последнюю тридцатку — шесть пятидолларовых жетонов. Продулся. В ноль. В Лас-Вегасе, штат Невада. На игровой площадке Западного мира.

Он встал с удобного кресла и отвернулся от стола с блэкджеком. Игра началась по новой, — волны сомкнулись над головой утопленника. Он там был, его не стало, никто и не заметил. Никто не заметил, как он разорвал последнюю связь со спасением. Теперь у него есть выбор: либо бродягой добираться до Лос-Анджелеса и там начинать новую жизнь… либо сразу застрелиться.

Ни один вариант не сулил большой радости.

Сунув руки в карманы изношенных и грязных брюк, Костнер побрел по проходу между лязгающими и звенящими игровыми автоматами и столами с блэкджеком. И остановился. В кармане что-то оставалось.

Пятидесятилетняя матрона в прозрачной накидке, туфлях на высоком каблуке и распахнутой блузке играла сразу на двух автоматах. Зарядив и дернув рычаг одного, она не дожидалась результата и переходила ко второму, в левой руке сжимая неистощимый бумажный стаканчик с монетами по двадцать пять центов. Механические движения, застывшее лицо и остекленевший взгляд придавали ей сюрреалистический вид. И лишь когда ударил гонг, означающий, что кто-то сорвал джекпот, она вскинула голову. В этот момент Костнер осознал всю аморальность узаконенного азарта и расставленных перед обычными людьми приманок Лас-Вегаса. В лишенное времени мгновение, когда гонг известил, что чья-то отравленная душа выиграла ничтожный джекпот, лицо женщины было серым от ненависти, зависти, похоти и преданности игре. Уловка азарта радужный червячок в океане паршивой рыбы.

А в кармане Костнер нашел серебряный доллар.

Он вытащил и осмотрел монету.

Орел был в истерике.

Костнер резко остановился. До границы нищеты и безысходности оставалось полшага. Но он еще не ушел, он еще здесь. И у него есть доллар, что на языке ловцов удачи называется последний шанс. Один бакс. Серебряный доллар. Извлеченный из кармана, пустота которого не могла сравниться с бездной, в которую можно угодить.

Будь что будет, подумал Костнер и повернул к игровым автоматам.

Он был уверен, что долларовые машины давно вышли из употребления. Министерство финансов объясняло это нехваткой серебряных монет. Но рядом с «однорукими бандитами» по пять и двадцать пять центов стоял долларовый автомат — с выигрышным джекпотом в две тысячи долларов. Костнер глупо улыбнулся. Если уж уходить, то хлопнуть напоследок дверью.

Он вставил серебряный доллар в щель и ухватился за тяжелую маслянистую рукоять. Сверкающий литой алюминий и штампованная сталь. Большой пластмассовый шар, удобно приспособленный под изгиб руки, тяни целый день и не устанешь.

Не вспомнив о молитве, Костнер потянул за рукоять.

Она родилась в Тасконе, от чистокровной индианки чероки и случившегося в тех местах бродяги. Мать обслуживала водителей грузовиков, отец хотел бифштекс и что-нибудь еще. Мать только что пережила неприятную сцену, смутно начавшуюся и неудовлетворительно завершившуюся. Она хотела в постель. И что-нибудь еще. Спустя девять месяцев на свет появилась Маргарет Анни Джесси, с темными волосами и светлым личиком. Рожденная для нищеты… Спустя двадцать три года, продукт Мисс Клэрол и Берлитц, живая картина из журнала «Вог», Маргарет Анни Джесси стала просто Мэгги.

Длинные стройные ноги подростка, широкие бедра, что неизменно вызывают у мужчин желание стиснуть их руками, плоский живот, срезанная до кости талия, подходящая под любой стиль, от брюк-диско до изысканных вечерних платьев, маленькая грудь — не больше соска, как у дорогих шлюх в рассказах 0'Хары… и никакой подкладки, забудь про эти баллоны, крошка, есть дела поважнее, — атласная шея, работы Микеланджело гордо вознесенный столб… и лицо.

Несколько воинственный подбородок, но, если бы ты, крошка, каждый раз давала по морде тем, кто тебя лапает, у тебя был бы такой же; узкий рот, дерзкая, обидчивая нижняя губка, такую не хочется выпускать изо рта; нижняя губка, словно наполненная медом, выпяченная, готовая ко всему, что может произойти. Нос отбрасывает идеальную тень, раздувающиеся ноздри. Про такое лицо говорят: орлиное, классическое, благородное; скулы выступают как полоска земли после десяти лет скитания в океане, скулы, сохранившие смуглость, как промелькнувшую тень, восхитительные скулы на восхитительном лице; вскинутый взор древних царств, а глаза смотрят на тебя как из замочной скважины, в которую ты осмелился заглянуть; многоопытные, в общем-то, глаза — они говорят, что ты можешь получить свое.

Светлые волосы, пышная копна, мягкие, развевающиеся, в старинном стиле, мужчинам нравятся такие волосы, не эта плоская пластиковая нашлепка на голове, не торчащие в разные стороны дикие пряди и не жесткая свисающая лапша, как стало модно среди посетительниц дискотек. Такие волосы, сводят с ума мужчин, в них можно погрузить руки и притянуть это лицо к себе.

Готовая к действию женщина, отлаженный механизм, совершенный и конкретный сплав мягкости и стимула. Двадцать четыре года и чертовская решимость никогда не сорваться в бездну нищеты, которую мать всю жизнь называла честностью, пока не сгорела вместе с вонючим вагончиком где-то в Аризоне из-за вспыхнувшего на сковородке жира. И слава Богу, хоть перестала канючить деньги у своей девочки, подающей напитки в стрипбаре в Лос-Анджелесе. (Наверное, где-то есть место и скорби по мамочке, отправившейся туда, куда попадают жертвы пожаров из-за вспыхнувшего жира. Оглядитесь получше, может, найдете.)

Мэгги.

Генетический урод. Доставшийся от матери гордый разрез глаз индианок чероки и развратная польская голубизна невинных глаз папаши, от которого не осталось даже имени. Голубоглазая Мэгги, крашеная блондинка. Это лицо, эти ноги все стоит пятьдесят баксов за ночь, и, похоже, ей нравится.

Невинная как ирландка, голубоглазая полька Мэгги с французскими ногами. Чероки. Ирландка. Женщина до мозга костей, за раз тратящая на рынке месячную квартплату, одних овощей на восемьдесят баксов, на эти деньги два месяца можно заправлять «мустанг»; не говоря о трех визитах к специалисту с Беверли-Хиллз по поводу легкой одышки после ночи траха, пилорамы, шнуровки, продажи своего пота и стонов. Да вот, одышка.

Мэгги, Мэгги, Мэгги, хорошенькая Мэгги Деньгоочи, приехавшая из Таскона, края вагончиков и лихорадки, с таким желанием жить, что сама ее жизнь превратилась в калейдоскоп бешеных усилий. И если надо лежать на спине и рычать, как пантера в пустыне, значит, так она и будет делать, потому что нет ничего хуже бедности, грязи, зуда, несвежего белья, лопнувших туфель, волос на теле, вшей и стыда за собственное ничтожество. Ничего!

Мэгги. Проститутка. Разносчица напитков. Проныра. Сорвиголова. И если хорошо заплатят, в Мэгги-Мэгги-Мэгги появляется ритм и звукоподражание.

Мэгги встречалась с Нунсио, сицилийцем. Темные глаза и бумажник из крокодиловой кожи с отделениями для кредитных карточек. Кутила, мажор, игрок. Они двинули в Лас-Вегас.

Мэгги и сицилиец. Ее голубые глаза и его отделения для карточек. Но главное — ее голубые глаза.

Барабаны за тремя окошечками закрутились, и Костнер понял, что шансов у него нет. Джекпот в две тысячи долларов. Круг за кругом, сливаясь в одну полосу. Три колокольчика или два колокольчика и полоска джекпота, значит 18, три сливы или две сливы и полоска джекпота, значит 14, три апельсина или два апельсина и джек…

Десять, пять, два бакса за одну вишню в первой позиции. Что-то… Я тону… Что-то…

Вращение…

Круг за кругом…

Похоже, происходило нечто, непредусмотренное правилами казино.

Барабаны один за другим остановились — клац, клац, клац — и застыли.

Три полоски смотрели на Костнера. Но слова «ДЖЕКПОТ» не было. С трех полос на него смотрели три голубых глаза. Очень голубых, очень требовательных.

Двадцать серебряных долларов со звоном посыпались в ящик внизу автомата. В кабинке крупье вспыхнул оранжевый свет, а над головой игрока загремел гонг.

Управляющий зала игровых автоматов кивнул поджавшему губы старшему крупье и направился к неряшливому человеку, вцепившемуся в рукоятку автомата.

Выигрыш — двадцать серебряных долларов — лежал нетронутый в ящике автомата. Оставшиеся тысячу девятьсот восемьдесят долларов должен был выплатить кассир казино.

Костнер пережил момент непонятной дезориентации: он тупо смотрел на три голубых глаза; барабаны игрового автомата остановились, и яростно затрезвонил гонг.

Посетители казино прервали игру и обернулись посмотреть на счастливчика. Облепившие стол с рулеткой бледные игроки из Детройта и Кливленда на секунду оторвали водянистые глаза от скачущего шарика и воззрились на обтрепанного типа у «однорукого бандита». Они не могли разглядеть, что это был джекпот на две штуки, и их воспаленные глаза снова потонули в клубах сигарного дыма. Близкие к играющим на автоматах по темпераменту игроки в блэкджек оживились, закрутились на стульях и разулыбались. Но они понимали, что автоматы стоят, чтобы развлекать старушек, пока настоящие игроки ведут бесконечный бой за двадцать одно.

Даже старый неудачник у входа в казино, давно негодный к настоящей игре и лишь милостью администрации оставленный на сочном пастбище азарта, перестал бессмысленно выкрикивать «Еще один выигрыш Колеса Фортуны!» и посмотрел в сторону Костнера и оглушительного гонга. Спустя мгновение он с тупой настойчивостью зомби повторил свою фразу, теперь уже, как всегда, ни к кому не относящуюся.

Звук гонга донесся до Костнера как будто издалека. Гонг означал, что он выиграл две тысячи долларов. Он еще раз взглянул на карту выплаты призов на передней панели автомата. Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ» означали ДЖЕКПОТ. Две тысячи долларов.

Но на полосках не было слова «ДЖЕКПОТ». Серые прямоугольные полоски с голубым глазом посередине каждого.

Голубые глаза?

Где-то произошло замыкание, и в Костнера ударили миллионы вольт электричества. Волосы дыбом встали у него на голове, из-под ногтей выступила кровь, глаза превратились в студень, и каждый нерв его тела стал радиоактивен. Где-то далеко, не здесь, Костнера неведомым образом соединили с… голубыми глазами?

Гонг стих, исчез и обычный шум казино: звон жетонов, гудение голосов, выкрики крупье… Костнер погрузился в тишину.

Связанный с кем-то неведомым, далеким, с голубыми глазами.

Спустя мгновение все прошло, он был один, он задыхался, словно гигантская рука сдавила его, подержала и… отпустила. Костнер привалился к игровому автомату.

— Все в порядке, приятель?

Кто-то тряс его за плечо и не давал упасть. Сверху все еще трезвонил гонг, но Костнер не мог отдышаться от перенесенного путешествия. С трудом сфокусировав зрение, он разглядел стоящего перед ним плотного человека управляющего залом игровых автоматов.

— Да… Все в порядке. Немного голова закружилась.

— Похоже, вы сорвали хороший куш, дружище. Управляющий улыбнулся, улыбка получилась зловещей: смесь растянутых мускулов и условных рефлексов и ни тени жалости.

— Да, здорово… — Костнер попытался улыбнуться в ответ. Его еще трясло от пережитого электрического похищения.

— Дай-ка я проверю, — проворчал управляющий и посмотрел на панель автомата. — Да, три полоски, все правильно. Вы выиграли.

Только тогда до Костнера дошло. Две тысячи долларов! Он посмотрел на игральный автомат и увидел…

Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ». Никаких глаз, только слово, означающее деньги. Костнер испуганно оглянулся; ему показалось, что он сходит с ума. Откуда-то, не из казино, раздался высокий мелодичный смех.

Костнер выгреб двадцать серебряных долларов. Управляющий зарядил в автомат монету и потянул ручку, чтобы сбросить джекпот. Затем проводил Костнера к кассе, стараясь говорить негромко и вежливо.

Возле окошечка кассы управляющий кивнул усталому кассиру, проверяющему счета по огромной вращающейся картотеке.

— Барни, джекпот на долларовом «Вожде», номер пять-ноль-ноль-один-пять. — Он осклабился Костнеру, который попытался улыбнуться в ответ. Получилось с трудом, будто все мышцы застыли.

Кассир пометил что-то в своих записях и обратился к Костнеру:

— Предпочитаете чек или наличные, сэр? Настроение возвращалось, и Костнер пошутил:

— А чек потом примут?

Все трое рассмеялись, и Костнер добавил:

— Да, чек подойдет.

Чек был выписан и проштампован на две тысячи. — Двадцать долларов подарок казино, — сказал кассир, передавая документ Костнеру.

Он долго вертел чек в руках, все еще не веря свалившейся удаче. Две штуки. Снова на золотой дороге.

Возвращаясь вместе с Костнером в зал игровых автоматов, плотный управляющий вежливо поинтересовался:

— Как вы намерены распорядиться суммой?

На мгновение Костнер растерялся. Особых планов у него не было. Неожиданно его осенило, и он ответил:

— Буду играть на этом автомате.

Управляющий улыбнулся: прирожденный неудачник. Вначале зарядит в автомат двадцать серебряных баксов, потом разменяет чек и перепробует все игры. Блэкджек, рулетка, баккара, фаро… Спустя два часа две тысячи вернутся в казино. Так было всегда.

Проводив Костнера к игровому автомату, управляющий похлопал его по плечу:

— Удачи, дружище.

Едва он отвернулся, Костнер вложил доллар и потянул за ручку.

Управляющий не успел сделать пяти шагов, когда за спиной раздался щелчок остановившихся барабанов, звон двадцати серебряных долларов-жетонов и рев проклятого гонга.

Она знала, что сукин сын Нунсио — свинья, каких, мало. Ходячая грязь. Куча дерьма с ушами. Чудовище в нейлоновых трусах. Мэгги успела поиграть во многие игры, но от предложения сицилийского извращенца ее едва не вывернуло.

Она чуть не поперхнулась. А сердце, о котором специалист из Беверли-Хиллз сказал, что его нельзя напрягать, застучало как сумасшедшее.

— Ах ты, свинья! Грязная, вонючая свинья, ты понял, Нунсио?

Она выпрыгнула из постели и принялась натягивать одежду. Она не стала возиться с лифчиком, просто натянула на маленькие груди, еще пылающие от любовных укусов Нунсио, широкий свитер.

Он сидел на кровати, ничтожный маленький человечек с седыми висками, лысой головой и мокрыми глазами. Он и сам чувствовал себя свиньей, но в ее присутствии ничего не мог с собой поделать. Он любил эту проститутку, любил шлюху, которую содержал. Такое со свиньей Нунсио случилось впервые, и он был беспомощен. Имей он дело с какой-нибудь обычной телкой, проституткой или шлюхой в Детройте, он бы вылез из двуспальной кровати и от души ей врезал. Но Мэгги… Мэгги вила из него веревки. Он и предложил-то всего-навсего… ну… чтобы жить вместе, потому что с ней ему было так хорошо. Но она разозлилась. Хотя что особенного в этой затее?

— Нам надо поговорить, дорогая… Мэгги…

— Ты. грязная свинья, Нунсио! Дай мне денег, я иду в казино, и запомни, что до конца дня я не хочу видеть твою мерзкую рожу!

После этого она вывернула его бумажник и карманы, взяла восемьсот шестнадцать долларов, а он сидел на кровати, глядя в никуда. Перед ней он был беспомощен. Он украл ее из мира, о котором знал только то, что это класс, и она могла делать с ним все, что хотела.

Генетический урод Мэгги, голубоглазая статуэтка, хорошенькая Мэгги Денъгоочи, наполовину чероки, наполовину все остальное, хорошо усвоила уроки жизни. Она являла собой совершенную модель «высшего класса».

— До конца дня, ты понял? — Она смотрела на него, пока Нунсио не кивнул; после чего Мэгги спустилась вниз — капризничать, играть, злиться и удивляться самой себе.

Мужчины провожали ее взглядами. Она несла себя как вызов, так мальчик-оруженосец несет флаг своего рыцаря, так выходит на помост призовая сука. Рожденная для тоски. Чудо мимикрии и желания.

Азартной Мэгги не была. Никогда в жизни. Ей просто хотелось насладиться собственной яростью к сицилийцу, постоять у скользкой грани бездны и доказать себе, что она не зря приехала из Беверли-Хиллз в Лас-Вегас. Вообразив, как Нунсио наверху принимает очередной душ, она разозлилась еще больше. Мэгги купалась три раза в день. Но он — другое дело. Он знал, что она не переносит его запаха; временами он пах мокрым мехом, и она, конечно, не считала нужным молчать. Поэтому Нунсио мылся постоянно, и это ее бесило. Ванная никогда не была частью его культуры. Жизнь Нунсио была отмечена всевозможными мерзостями, и чистота в его случае казалась более непристойной, чем грязь. Для Мэгги все обстояло по-другому. Для нее купание было необходимостью. Ей требовалось постоянно смывать с себя краски мира, чтобы, оставаться чистой, мягкой и белой. Подарком, а не существом из мяса и волос. Хромированным инструментом, не подверженным ржавчине и коррозии.

Когда они прикасались к ней — мужчины, бесчисленные Нунсио, — на ее белоснежной вечной коже оставались пятнышки кровавой ржавчины, мазки сажи, паутина. Ей надо было купаться. Часто.

Она гордо проследовала между столов и автоматов, неся в сумочке восемьсот шестнадцать долларов. Восемь стодолларовых купюр и шестнадцать долларов по одному. В кассе она разменяла шестнадцать мелких купюр на серебряные доллары-жетоны.

«Вождь» ждал. Сейчас она до него доберется. Мэгги играла на «Вожде», чтобы позлить сицилийца. Он просил ее играть на автоматах по пять, двадцать пять или по десять центов, а она всегда доставала его тем, что за десять минут заталкивала в «Вождя» долларов пятьдесят-сто, монету за монетой.

Она с уважением оглядела машину и вставила первый доллар. Потом потянула ручку. Ну и свинья же этот Нунсио. Еще один доллар, опять потянула — сколько, интересно, они будут крутиться? Барабаны вращались, клацая и позвякивая, сливаясьижужжа, гудяметаллом, повторповторповтор, в то время как голубоглазая Мэгги ненавидела, и ненавидела, и думала только о не нависти, о днях и ночах, проведенных со свиньей, и о тех, которые еще предстоит провести; если бы только у нее были деньги, все деньги, что есть в этом зале, в этом казино, в этом отеле, в этом городе прямо сейчас вот прямосейчас — и не надо больше гудеть, клацать, позвякивать и жужжать (повторповторповтор), и она станет свободнойсвободной-свободной, и никто во всем мире больше не прикоснется к ее телу, и свинья тоже не прикоснется к ее белоснежному телу, и вдруг одновременно с крутящимися перед главами долларомзадолларомзадолларом одновременно с гудением и клацанием барабанов с вишнями, и колокольчиками, и полосками, и сливами, и апельсинами возникла острая больболъболь острая боль!боль!боль! в груди, в сердце, в самой ее серединке — игла, скальпель, ожог, столб пламени, представляющий собой боль в чистейшем ее виде, чистую чистую БОЛЬ!

Мэгги, красотка Мэгги Деньгоочи, которая хотела получить всю наличность в долларовом игровом автомате, Мэгги, прошедшая путь от лихорадки и грязи до трех ванн в день и дорогого специалиста с Беверли-Хиллз, эта самая Мэгги вдруг почувствовала судорогу, дрожь, коронарные сосуды разорвались, и Мэгги рухнула на пол казино. Мертвая.

Мгновение назад она сжимала рукоять автомата, всеми фибрами души ненавидя всех свиней, с которыми сводила ее жизнь, каждой своей клеточкой, каждым хромосомом она заклинала эту машину высосать из своего чрева и отдать ей все деньги, до последней серебряной крошки, и вот наступает следующее мгновение, а может, еще идет предыдущее… но сердце разрывается и убивает ее, Мэгги падает на пол, по-прежнему касаясь «Вождя».

На полу.

Мертвая.

Мгновенная смерть.

Лгунья. Вся ее жизнь — ложь.

Мертвая на полу.

Вырванный из времени момент: свет мелькает и крутится в хлопковой сладкой вселенной вниз по бездонному туннелю, разделенному на секции, как козлиный рог рог изобилия, ставший округлым, скользким и мягким, как живот червяка бесконечные ночи с похоронным перезвоном из тумана из невесомости неожиданное цифровое познание несущаяся в прошлое память слепое бормотание безмолвная сова отчаяния, попавшая в пещеру призм медленно осыпающийся песок вечный вой края разломившегося мира поднимающаяся пена — так тонут изнутри запах ржавчины грубые зеленые углы, которые горят память, бормочущая бессвязная слепая память семь никаких вакуумов застывшие в янтаре булавки вытягиваются и сокращаются будто живой воск простудная лихорадка запах остановки над головой это остановка перед адом или раем, это преисподняя одна в ловушке в съеденном тумане бездорожья беззвучный вопль беззвучное жужжание беззвучное вращение вращение вращение вращение вращение вращение вращениеееееееееееееее.

Мэгги хотела получить все серебро машины. Она умерла, вложив в машину свое желание. И оказалась внутри нее, в середине промасленного, хромированного механизма, ставшего ее преисподней и чистилищем. Темница ее последней страсти, куда в самый последний момент жизни/смерти она так захотела. Мэгги оказалась внутри, став духом, навеки заточенным в душе машины. В преисподней. Попалась. Попалась.

— Надеюсь, вы не станете возражать, если я приглашу механика, издалека донесся до Костнера голос менеджера зала игровых автоматов. Менеджер подозвал управляющего, который, услышав гонг, растерянно затоптался на месте. — Надо удостовериться, что никто не повредил механизма. Понимаете, о чем я говорю?

Он взмахнул левой рукой, в которой была трещотка, какими любят греметь дети. Откуда-то тут же появился механик.

Костнер едва соображал, что происходит. Вместо предельной ясности мышления, потока адреналина в венах, как всегда бывает с игроками, которым начинает везти, вместо отчаянного нетерпения — предвестника крупной удачи, к Костнеру пришло онемение, он воспринимал происходящее так же отстраненно, как стакан воспринимает пьяный разгул.

К ним подошел усталого вида седой человек в сером пиджаке, с серым от несвежего воздуха лицом. В руках он держал кожаную сумку с инструментами. Механик осмотрел щель, потом развернул стальной корпус и ключом открыл заднюю крышку автомата.

На мгновение Костнер увидел рычаги, передачи, пружины, арматуру сердце машины. Механик молчаливо осмотрел механизм, кивнул, после чего закрыл и запер заднюю стенку и еще раз глянул на переднюю панель.

— Никто не багрил, — проворчал он и отошел. Костнер уставился на менеджера.

— Никто не лазил в автомат, он это имел в виду. У нас это называется «багрить». Некоторые пытаются запустить машину кусочками пластмассы или проволокой. Мы не допускали мысли, что это имело место в данном случае, но… вы понимаете, надеюсь, две тысячи долларов — солидный выигрыш, тем более два раза подряд… в общем, вы понимаете. Если делать это при помощи бумеранга…

Костнер поднял бровь.

— …да, и такое бывает. Еще один способ. Так что иногда мы проводим подобные проверки. Главное, что все в порядке, вы можете получить свой выигрыш.

Костнеру выплатили еще раз.

После этого он вернулся к «Вождю» и долго смотрел на автомат. Девушки, меняющие деньги, свободные от смены крупье, старушки в нитяных перчатках чтобы на руках не оставалось мозолей от рукоятки, уборщик мужского туалета, туристы, праздные наблюдатели, пьяницы, горничные, посыльные, игроки с мешками под глазами, танцовщицы с огромными грудями и маленькими любовниками — все пытались сообразить, что сделает потрепанный игрок.

Костнер не двигался, он просто смотрел на машину… и все замерли.

Автомат смотрел на Костнера.

Три голубых глаза.

Во время второго выигрыша его снова пронзил разряд тока, и когда барабаны остановились, с полосок опять смотрели три голубых глаза. Костнер уже понял, что это нечто большее, чем везение, ибо никто другой этих глаз не видел.

Поэтому он просто стоял перед машиной и ждал. Автомат говорил с ним. Внутри черепа, где никогда, кроме него, никого не было, кто-то двигался и говорил с ним. Девушка. Прекрасная девушка. Ее звали Мэгги, и она говорила с ним.

Я ждала тебя. Я ждала тебя очень давно, Костнер. Как, ты думаешь, почему ты выиграл джекпот? Потому что я ждала тебя, и я хочу тебя. Ты выиграешь их все. Потому что я хочу тебя, потому что ты мне нужен. Люби меня, я Мэгги, и мне очень одиноко. Люби меня.

Костнер так долго смотрел на игровой автомат, что его взгляд врос во взгляд трех голубых глаз на полосках джекпота. Он знал, что никто кроме него не может видеть этих глаз, не может слышать голос, и вообще никто кроме него не знает про Мэгги.

Он был для нее всем. Он был ее вселенной.

Костнер вставил в щель еще один серебряный доллар. Управляющий смотрел на него, механик смотрел на него, менеджер зала игровых автоматов смотрел на него, три девушки, меняющие деньги, смотрели на него, не говоря уже об игроках, многие из которых смотрели, не вставая со своих мест.

Барабаны завертелись, ручка с треском вернулась в исходное положение, через секунду барабаны остановились, двадцать серебряных долларов-жетонов со звоном посыпались в ящик, а какая-то женщина за столом с крэпом истерически захохотала.

И как безумный зашелся гонг.

Управляющий залом подошел к Костнеру и негромко произнес:

— Мистер Костнер, нам потребуется около пятнадцати минут, чтобы привести машину в порядок. Надеюсь, вы понимаете.

Двое рабочих сняли «Вождя» с подставки и утащили в мастерскую в дальнем конце казино.

В ожидании результата менеджер развлекал Костнера историями про багорщиков, которые прячут в одежде хитроумные магниты, о мастерах бумеранга с пружинами в рукавах, о мошенниках с крошечными сверлами и проволочками, которым ничего не стоит незаметно просверлить в автомате дырку. При этом он неизменно повторял, что Костнер должен его понять.

Но Костнер знал, что менеджер зала сам ничего не понимает.

Когда «Вождя» принесли на место, один из механиков сказал:

— Все в порядке. Внутрь никто не лазил. Работает отлично.

Голубые глаза исчезли с полосок джекпота.

Костнер знал, что они вернутся.

Ему выплатили выигрыш.

Он сыграл еще раз. Потом еще. И еще. За ним установили наблюдение. Он выиграл еще раз. И еще.

И еще.

Собралась огромная толпа. С быстротой молнии слух разнесся вначале по кварталу, потом по всему центру Лас-Вегаса, по всем казино, где игра не прекращается круглый год и круглые сутки. Люди устремились в отель посмотреть на потрепанного игрока с усталыми карими глазами. Толпу было не остановить. Люди валили, привлеченные запахом успеха, который исходил от Костнера потрескивающими электрическими разрядами.

А он выигрывал. Снова и снова. Тридцать восемь тысяч долларов. Три голубых глаза упорно смотрели на него с полосок джекпота. Ее избранник выигрывал. Мэгги Деньгоочи.

Наконец руководство казино решило переговорить с Костнером. «Вождя» в очередной раз сняли для осмотра специалистами компании, а Костнера пригласили в главный офис.

Лицо владельца казино показалось Костнеру смутно знакомым. Где он мог его видеть? По телевизору? В газетах?

— Мистер Костнер, меня зовут Жюль Хартсхорн.

— Приятно познакомиться.

— Вам вроде как неплохо везет сегодня?

— Я долго проигрывал.

— Вы понимаете, что подобная удача исключена?

— В нее трудно поверить, мистер Хартсхорн.

— Мне тоже. Мы твердо убеждены, что происходит одно из двух. Либо машина вышла из строя и нам не удается это определить, либо вы являетесь искуснейшим багорщиком, каких только приходилось встречать.

— Я не мошенничаю.

— Как видите, мистер Костнер, я улыбаюсь. А улыбаюсь я вашей наивности. Вы допускаете, что я поверю вам на слово? Я бы с радостью кивнул и согласился: мол, разумеется, вы не обманываете… Только выиграть тридцать восемь тысяч долларов за девятнадцать джекпотов подряд на одной машине невозможно! Подобное не имеет даже математической вероятности, мистер Костнер. Скорее три черные планеты врежутся в наше солнце в течение следующих двадцати минут. Это так же невозможно, как если бы Пентагон, Китай и Кремль нажали ядерные кнопки в одну и ту же микросекунду. Это абсолютно исключено, мистер Костнер. И тем не менее это произошло.

— Мне очень жаль.

— Не думаю.

— Вы правы. Мне нужны деньги.

— Кстати, для чего, мистер Костнер?

— Честно говоря, еще не решил.

— Понятно. Хорошо, мистер Костнер, давайте подойдем к делу с другой стороны. Я не могу запретить вам играть, и если вы будете выигрывать и дальше, я обязан буду вам заплатить. И я не собираюсь посылать за вами небритых головорезов. Наши чеки принимаются везде. Лучшее, на что я надеюсь, мистер Костнер, — это приток посетителей. Сейчас здесь собрался весь Лас-Вегас, все ждут, когда вы опустите в автомат очередной доллар. Это не покроет мои убытки, если вы будете выигрывать дальше, но и не повредит. О вас мечтает потереться каждый неудачник в этом городе. Я хочу попросить вас о небольшой услуге.

— Постараюсь не отказать, учитывая вашу щедрость.

— Шутите?

— Простите. Так что вы хотели?

— Чтобы вы поспали часов десять.

— А вы за это время еще раз посмотрите автомат?

— Да.

— Если я собираюсь выигрывать дальше, подобный шаг был бы с моей стороны ошибкой. Вы поменяете все потроха в автомате, и я не выиграю ни цента, даже если всажу в него все тридцать восемь тысяч.

— Мы имеем лицензию штата Невада, мистер Костнер.

— Я тоже из хорошей семьи. Но посмотрите на меня. Бродяга с тридцатью восемью тысячами долларов в кармане.

— С машиной ничего не сделают, мистер Костнер.

— Тогда зачем вам десять часов?

— Ее надо тщательно перебрать в заводских условиях. Мы должны устранить все неполадки, вроде усталости металла или сточенного зубца в шестеренке, дабы подобное не повторилось на остальных машинах. К тому же это лишнее время для распространения слухов. Толпа нам на руку. Многие из этих ротозеев здесь застрянут, и я постараюсь за их счет хоть немного покрыть связанные с вами расходы.

— Мне поверить вам на слово?

— Мы будем долго работать и после вашего ухода, мистер Костнер.

— Только если я перестану выигрывать.

— Хорошее замечание, — улыбка Хартсхорна больше напоминала судорогу.

— Так что спорить вроде и не о чем?

— У меня к вам было только одно предложение. Если вы хотите вернуться в зал, я не имею права вас задерживать.

— И бандиты меня не пошерстят?

— Простите?

— Я сказал, и банди…

— У вас несколько странная манера изъясняться. Я вас не понимаю.

— Конечно, вы меня не понимаете.

— Перестаньте читать «Нэшнл Инквайр». Вы имеете дело с законным бизнесом. Я просто попросил вас об одолжении.

— Отлично, мистер Хартсхорн. Я не спал трое суток. Десять часов мне не повредят.

— Я распоряжусь, чтобы вам предоставили тихую комнату на верхнем этаже. И… спасибо, мистер Костнер.

— Не тревожьтесь.

— Боюсь, это невозможно.

— За последнее время произошло много невозможных вещей.

Костнер повернулся уходить, когда Хартсхорн закурил и произнес:

— Кстати, мистер Костнер…

Костнер остановился.

— Да?

Все плыло, в ушах стоял страшный звон. Хартсхорн дрожал на периферии зрения, как молния в прерии. Как воспоминание, которое хочется забыть. Как хныканье и мольба в голосе Мэгги, зазвучавшем в клетках его мозга. Голос Мэгги. Все еще здесь… еще говорит…

Они хотят нас разлучить.

Костнер не мог думать ни о чем, кроме обещанных десяти часах сна. Неожиданно это стало важнее денег, важнее забвения, важнее всего. Хартсхорн что-то говорил, но Костнер его не слышал. Слух пропал, теперь он мог только видеть, как шевелятся резиновые губы владельца казино. Костнер потряс головой, желая хоть как-то привести себя в чувство.

Перед ним стояло с полдюжины Хартсхорнов, то сливаясь в одного, то расползаясь по всей комнате. И голос Мэгги.

Здесь тепло. И одиноко. Если ты придешь ко мне, нам будет хорошо. Пожалуйста, приходи быстрее.

— Мистер Костнер?

Голос Хартсхорна долетал издалека, казалось, он говорит через плотную бархатную завесу. Костнер из последних сил собрался. Усталые глаза с трудом различали предметы.

— А вы слышали, что произошло с этой машиной шесть недель назад? Весьма примечательная история.

— А именно?

— Девушка, играя на ней, умерла.

— От чего?

— Сердечный приступ. В тот самый момент, когда она потянула за рукоятку. Мгновенная смерть. Рухнула на пол — и конец.

Некоторое время Костнер молчал. Ему очень хотелось спросить, какого цвета были глаза девушки, но он боялся, что Хартсхорн скажет: «Голубые».

Он стоял, держась за ручку двери.

— Похоже, вам крупно не везет с этой машиной, а? Хартсхорн загадочно улыбнулся:

— Ситуация может повториться.

Костнер почувствовал, как сжались его челюсти.

— Хотите сказать, если я умру, большим невезением это не будет?

Улыбка Хартсхорна превратилась в навсегда припечатанный к лицу иероглиф.

— Советую вам хорошо выспаться, мистер Костнер.

Во сне она пришла к нему. Длинные шелковистые бедра и мягкий золотой пух, на руках.; голубые, словно из прошлого, глаза, затуманенные, как лавандовое поле, упругое тело, единственное тело, когда-либо принадлежащее Женщине. К нему пришла Мэгги.

Здравствуй, я странствую так давно…

— Кто ты? — удивленно спросил Костнер. Он стоял на холодной равнине или это плато? Вокруг них, а может, вокруг него одного, кружил ветер. Она была прелестна, он видел ее очень хорошо — или через дымку? Голос у нее был глубокий и сильный — или нежный и теплый, как расцветший ночью жасмин?

Я Мэгги. Я люблю тебя. Я ждала тебя.

— У тебя голубые глаза.

Да. Они любят.

— Ты очень красивая.

Спасибо. (С женским кокетством.)

— Но почему я? Почему это произошло со мной?

Ты девушка, которая… которой стало плохо…

Я — Мэгги. А тебя я выбрала потому, что я тебе нужна. Ты ведь так давно одинок.

Тогда Костнер понял. Прошлое развернулось перед его взором, и он увидел себя. Он всегда был одинок. Даже ребенком, несмотря на добрых и заботливых родителей, которые не имели ни малейшего представления о том, кто он такой, кем он хочет стать и в чем его дар. Из-за этого он убежал, еще подростком, и с тех пор он всегда один и всегда в дороге. Года, месяцы, дни, часы… а он все один. Случались временные привязанности, основанные на еде, сексе или внешнем сходстве.

Но не было человека, к которому он хотел бы прильнуть, прижаться и кому он хотел бы принадлежать.

Так было до Сюзи, с которой пришел свет. Он открыл для себя аромат и запах наступающей весны. Он смеялся, по-настоящему смеялся и знал, что теперь все будет хорошо. Он излил на нее всего себя, он отдал ей все надежды, все тайны, все нежные мечты; и она приняла его; впервые в жизни он почувствовал, что значит иметь свое место в этом мире, иметь дом в сердце другого человека.

Они прожили довольно долго. Он помогал ей, воспитывал сына от первого брака, о котором Сюзи не говорила никогда. А потом вернулся ее муж. Сюзи знала, что рано или поздно он к ней вернется. Существо темное и безжалостное, с отвратительным характером, но Сюзи принадлежала ему с самого начала, и Костнер понял, что служил для нее лишь перевалочной базой, кошельком, которым она пользовалась, пока не вернулся в родное гнездо ее бродячий ужас. Она попросила его уйти.

Сломленный и ограбленный изнутри, как, только может быть ограблен мужчина, Костнер ушел без скандала, ибо сопротивление было высосано из него. Он двинул на Запад, добрался до Лас-Вегаса, где окончательно опустился на дно. И нашел

Мэгги. Во сне он нашел голубоглазую Мэгги.

Я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я люблю тебя. Ее слова как гроза бушевали в мозгу Костнера. Она была его, наконец-то кто-то особенный принадлежал только ему.

— Я могу тебе доверять? Я всегда боялся верить. Особенно женщинам. Всегда. Но я хочу верить. Мне так нужно, чтобы кто-то был рядом… Это я, навсегда. Навсегда. Ты можешь мне верить. И она пришла к нему. Тело доказало правду ее слов лучше любых слов. Они встретились на продуваемой всеми ветрами равнине мысли, и он любил ее самозабвенно и счастливо, как никогда никого не любил раньше. Она слилась с ним, вошла в него, растворилась в его крови, его мыслях, его тоске, и он вышел из этого слияния чистым и гордым.

— Да, я могу тебе верить, я хочу тебя, я твой, — прошептал Костнер, лежа рядом с ней в туманном и беззвучном сне.. — Я — твой.

Она улыбнулась улыбкой спокойствия и освобождения; так улыбаются женщины, верящие своему мужчине. И Костнер проснулся.

«Вождя» установили на место. Публику пришлось отгородить вельветовыми шнурами. Несколько человек сыграли на автомате, но джекпот не выпадал.

Костнер вошел в казино, и охрана засуетилась.

Пока он спал, его одежду перетрясли в поисках проволочек и прочих приспособлений для багрения. Ничего.

Он подошел к автомату и долго смотрел на него. Хартсхорн был там же.

— Устали? — мягко заметил владелец казино, глядя в измученные карие глаза Костнера.

— Есть немного, — Костнер попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. — Мне приснился странный сон… Про девушку… — Он решил не продолжать.

Хартсхорн улыбался. Жалостной, участливой и понимающей улыбкой.

— В этом городе очень много девушек. Учитывая ваш выигрыш, у вас не должно быть проблем.

Костнер кивнул, вставил в щель первый доллар и потянул ручку.

Барабаны завертелись так яростно, что Костнер растерялся. Неожиданно все накренилось, живот скрутило от обжигающей боли, голова на длинной и тонкой шее щелкнула, и все, что было за глазами, выгорело. Раздался страшный скрежет раздираемого металла, рассекаемого экспрессом воздуха, визг, словно сотню мелких животных разодрали на части и выпустили из живых кишки, невыносимая боль, завывание ночного ветра, срывающего пепел с вулканических гор. И тонкий, всхлипывающий голос, уносимый в ослепительный свет:

Свобода! Свобода! Ад или рай, неважно! Свобода!

Песнь души, вырвавшейся из вечного заточения, крик джинна, освобожденного из темной бутылки.

В этот момент влажной беззвучной пустоты Костнер увидел, как барабаны со щелчком выставились в последнюю комбинацию.

Один, два, три. Голубые глаза.

Только вот обналичить чеки ему уже не придется.

Толпа испустила единый крик ужаса, когда он боком завалился на лицо. Последнее одиночество…

«Вождя» унесли. Он приносил несчастье. Игроки требовали убрать автомат из казино. Так что его демонтировали. И возвратили на заводпроизводитель с категорическим требованием переплавить на металлолом. Никто, кроме оператора печи-плавильни, куда через секунду должен был быть сброшен автомат, не догадался посмотреть на последнюю комбинацию «Вождя».

— Глянь-ка. Вот чудеса, — сказал оператор кочегару и показал на три стеклянных окошка.

— Ни разу не видел такого джекпота, — согласился кочегар. — Три глаза. Наверное, старая модель.

— Да, встречаются очень старые игры, — проворчал оператор и уложил автомат на ведущий в печь конвейер.

— Надо же, три глаза. Как тебе такое? Три карих глаза. — С этими словами он двинул рычаг, и «Вождь» пополз к ревущему аду плавильни.

Три карих глаза.

Три очень усталых карих глаза. Три попавших в ловушку карих глаза. Три очень обманутых карих глаза.

Встречаются очень старые игры.

<p>Тварь, что кричала о любви в самом сердце мира</p>

Поболтав немного с человеком из конторы, занимающейся борьбой с сельскохозяйственными вредителями, который приезжал примерно раз в месяц и обрабатывал территорию вокруг его дома в Ракстоне, Вильям Стерог утащил из его грузовичка канистру с инсектицидом, а потом, рано утром, прошел следом за местным молочником и влил по десертной ложке смертоносного вещества в каждую бутылку, оставленную на заднем крыльце семидесяти домов. Через шесть часов двести мужчин, женщин и детей, испытав невыносимые страдания, покинули этот мир.

Узнав, что его тетка, которая жила в Буффало, умирает от рака лимфатических узлов, Вильям Стерог быстро помог своей матери упаковать три сумки и отвез ее в аэропорт, где посадил на самолет, обслуживающий восточные авиалинии, засунув предварительно в багаж простую, но очень эффективную бомбу с часовым механизмом и четырьмя аккуратными упаковками динамита. Самолет взорвался гдето в районе Гаррисберга, что в штате Пенсильвания. Девяносто три человека — включая мать Вильяма Стерога погибли во время катастрофы, а объятые пламенем обломки самолета, посыпавшиеся дождем в городской бассейн, покончили с еще семерыми человеческими существами.

Однажды в воскресный день в ноябре Вильям Стерог отправился на Бейб-Рут-Плаза, что на Тридцать третьей улице, и стал одним из 54 000 болельщиков, собравшихся на Мемориальном стадионе для того, чтобы понаблюдать за игрой "Балтиморских жеребцов" против «Упаковщиков» из Грин-Бей. Он был одет очень тепло — шерстяные брюки, пуловер небесно-голубого цвета с высоким воротом и еще толстый, ручной вязки свитер из ирландской шерсти, а сверху куртка с капюшоном. За три с половиной минуты до конца четвертьфинальной игры, когда парни из Балтимора выигрывали у игроков из Грин-Бей со счетом семнадцать-шестнадцать и приближались к восемнадцатиярдовой отметке, Билл Стерог выбрался в проход, ведущий к выходу над трибунами, и вытащил из-под куртки списанный армейский автомат М-3, который купил за сорок девять долларов и девяносто пять центов, заказав по почте у торговца оружием из Александрии, штат Виргиния. 53 999 ликующих болельщиков вскочили на ноги — став отличной мишенью — в тот самый момент, когда мяч попал к защитнику, который оказался в очень выгодном положении и мог забить гол. Билл Стерог открыл огонь по спинам расположившихся под ним зрителей и, прежде чем его схватили, убил сорок четыре человека.

Когда Первый экспедиционный отряд, направленный в эллиптическую галактику в созвездии Скульптора, высадился на второй планете звезды четвертой величины, которую отряд назвал Фламмарион тета, исследователи обнаружили там статую высотой в тридцать семь футов, сделанную из неизвестного до того момента бело-голубого вещества — явно не камень, скорее нечто похожее на металл — по форме напоминающую человека. Он был бос, в одеянии, отдаленно напоминающем тогу, на голове облегающая шапочка, а в левой руке странный предмет шар в кольце из какого-то совсем другого материала. Лицо человека было странно красивым. Высокие скулы; глубоко посаженные глаза; крошечный, чужой здесь, рот; и большой нос с широкими ноздрями. Статуя казалась огромной на фоне бесформенных, полуразрушенных творений давно забытого архитектора. Члены отряда обратили внимание и по очереди прокомментировали необычное выражение лица запечатленного в памятнике человека. Никто из этих людей, стоящих под великолепной медной луной, делившей небо с уходящим за горизонт солнцем (которое совсем не походило по цвету на то, что теперь освещало Землю), никогда ничего не слышал о Вильяме Стероге. Именно по этой причине ни один из членов отряда не знал, что точно такое же выражение появилось на лице Вильяма Стерога в тот момент, когда он произнес свои последние слова, адресованные тому судье, что приговорил его к смертной казни в газовой камере: "Я люблю всех в мире. Это так. Господи, помоги мне, я люблю вас, всех вас!" Последние слова он выкрикнул.

За перекрестком времен, сквозь расщелину дней и эпох, сквозь отраженные образы, называемые пространством; в другое тогда, в другое сейчас. За тем местом, вон там. Выше общих представлений, за превращением простых структур, окончательно обозначенных понятием «если». Потом сорок с лишним шагов в сторону — только позже, много позже… Там, в самом центре, из которого все исходит наружу и становится бесконечно сложнее, загадка симметрии, гармонии, равномерности, поющих удивительно слаженно в этом месте, где все началось, начинается, всегда будет начинаться. Центр. Перевременье.

Или: через сотни миллионов лет, в будущем. И: в сотнях миллионах парсеков от самой дальней границы изведанного пространства. И: множество параллаксов[8] в параллельных вселенных. Наконец: нескончаемые, рожденные сознанием скачки за пределы человеческой мысли.

Там, за перекрестком времен.

На розовато-лиловом уровне, глубоко уйдя под багровые эманации, скрывающие его скрючившееся тело, ждал маньяк. Дракон — коренастый, толстый; заостренный хвост, похожий на веревку, поджат, маленькие жесткие костяные пластины торчат острием вверх, защищая тело от изогнутой дугой спины и до кончика хвоста; передние, более короткие, лапы с когтями сложены на массивной груди. Семк одинаковых собачьих голов, похожих на голову древнего Цербера, — каждая наблюдает, ждет; она голодна, безумна.

Яркий желтый луч беспорядочно метался над багровыми эманациями, все ближе и ближе. Маньяк знал, что не может бежать: любое движение выдаст его присутствие, и тогда — плен. Страх душил убийцу. Призрак преследовал его сквозь невинность и унижение и еще девять других эмоциональных личин, которые надевал на себя дракон. Требовалось что-то предпринять, сбить их со следа!.. Но он был один на этом уровне, который закрыли некоторое время назад, чтобы очистить от остатков чувств. Если бы маньяк не терял связи с реальностью после совершения убийств, если бы не лишался способности ориентироваться в пространстве, он никогда не оказался бы в ловушке на закрытом уровне.

И теперь, попав сюда, он не мог спрятаться, не мог спастись от призрачного света, даже несмотря на то, что этот уровень был закрыт. Он погасил все мысли и пламенеющие чувства, разрушил цепи нервной системы, питавшие сознание. Его мышление замедлилось, обесцветилось, потеряло остроту, словно огромную и сложную машину, которая достигла пика и исполнила свои функции, вдруг взяли и отключили. Там, где только что был дракон, теперь образовалась пустота. Семь собачьих голов заснули.

Дракон перестал существовать с точки зрения мыслительного процесса, и призрачный свет скользнул мимо, не заметив его. Но те, кто искал убийцуманьяка, были разумными существами, а вовсе не безумцами, каковым являлся он: их способность мыслить была упорядоченной, поэтому они и рассмотрели все возможности.

За призрачным светом следовали лучи, реагирующие на тепло, сенсоры, определяющие наличие массы, приборы, способные заметить даже ускользающий след чуждой материи на закрытом уровне.

Маньяка нашли. И несмотря на то, что он спрятался от них, закрылся, точно остывшее солнце, его отыскали и перенесли; он не почувствовал никакого движения, потому что заперся в своих собственных безмолвных головах. Но, решив вновь разбудить свои мысли, в лишенной времени потере ориентации, которая всегда следует за полным отключением сознания, он обнаружил, что стал пленником стасиса в камере нечистот на Третьем Уровне Красной Активности. И тогда из его семи глоток вырвался отчаянный вопль.

Звук, конечно, застрял в горле, потому что, прежде чем маньяк пришел в себя, его враги позаботились о том, чтобы он онемел. Тишина привела его в еще больший ужас.

Он был погружен в янтарную субстанцию, которая удобно окутывала тело; если бы дело происходило в прежние времена, в ином мире и ином континууме, это была бы обыкновенная больничная койка, к которой привязывают ремнями. Но дракона заключили в стасис на красном уровне, за перекрестком времен, и вместо больничной койки наградили антигравитацией, лишили веса. Он был абсолютно расслаблен, кормили его подкожно питательными растворами и депрессантами. Он ждал момента, когда его спустят в канализацию.

В камеру вошел Линах, следом за ним Семф — тот, что изобрел очистку. И его самый красноречивый противник, Линах, который стремился к Общественному Возвышению до поста Проктора. Они скользили вдоль рядов заключенных в янтарь пациентов; жабы, хрустальные кубы с круглыми, огромными веками, существа с экзоскелетами, псевдоподией, а еще дракон с семью головами. Они остановились прямо перед убийцей, и чуть выше. Он смотрел на них снизу вверх — образы, повторенные семикратно, — но не мог произнести ни звука.

— Если бы мне была нужна убедительная причина, вот одна из них, сказал Линах, кивнув в сторону маньяка.

Семф опустил анализатор в янтарную субстанцию, вытащил его и быстро прочитал показания прибора.

— Если бы тебе было нужно серьезное предупреждение, — тихо проговорил Семф, — вот оно.

— Наука склоняется перед волей масс, — ответил Линах.

— Мне совсем не хочется в это верить, — поспешно сказал Семф, в голосе которого прозвучало что-то, чему невозможно было подыскать название, но это нечто немного смягчило грубость его слов.

— Я намерен об этом позаботиться, Семф, поверь мне. Я собираюсь вынудить Совет принять закон.

— Линах, сколько мы уже знаем друг друга?

— Со времени твоего третьего воплощения. У меня оно было вторым.

— Да, похоже, так. Я когда-нибудь лгал, просил сделать что-нибудь, что может причинить тебе вред?

— Нет, не помню такого.

— Так почему же ты не хочешь прислушаться ко мне на этот раз?

— Я считаю, что ты не прав. Я не фанатик, Семф, и политика меня совершенно не волнует. Только у меня такое чувство, что другого шанса нам больше никогда не представится.

— Но ведь это будет катастрофой для всех, повсюду — одному только Богу известно, сколько параллаксов она охватит. Мы очистим наше гнездо за счет всех других гнезд, когда-либо существовавших на свете.

Линах беспомощно развел руки в стороны:

— Выживание.

Семф медленно покачал головой, и на его лице появилась усталость.

— Жаль, что я не могу спустить в канализацию и это тоже.

— А ты не можешь?

— Могу спустить что угодно, — пожав плечами, ответил изобретатель очистки. — Но оставшееся у нас будет совершенно бесполезным.

Оттенок янтарной субстанции изменился. Где-то в самом ее центре засияло ярко-синее пятно.

— Пациент готов, — сказал Семф. — Линах, пожалуйста. Ты уверен, что это принесет пользу? Давай отложим процесс до следующей сессии. Совету

нет никакой необходимости делать это сейчас. Я проведу еще несколько тестов, проверю, когда появились эти отходы, какой от них может быть вред. Позволь мне подготовить парочку новых докладов.

Линах твердо стоял на своем. Он покачал головой:

— Могу я понаблюдать за процессом вместе с тобой?

Семф тяжело вздохнул; он проиграл и знал это.

— Хорошо.

Субстанция, в которую был погружен безмолвный пленник, начала подниматься. Добралась до уровня, где находились оба посетителя, а потом медленно заскользила по воздуху, между ними. Они поплыли вслед за драконом с семью собачьими головами, заключенным в янтарную темницу; казалось, Семф хочет сказать что-то еще. Но говорить-то было уже нечего.

Янтарная колыбель, в которой, словно куколка бабочки, дремал маньяк, затрепетала и исчезла, а посетители утратили реальность, перестали существовать. Потом все снова появились в очистном помещении. Залитая сиянием прожекторов сцена была пуста. Янтарная колыбель бесшумно вернулась на свое место, субстанция испарилась, пропала — на свет явился дракон.

Маньяк отчаянно силился пошевелиться, приподнять свое тело. Семь голов бессмысленно дергались в разные стороны. Ярость, бушевавшая в его сердце, победила депрессанты; злоба, ненависть, бешенство охватили чудовище. Но он не мог пошевелиться. Дракон был способен только на то, чтобы сохранять свой образ.

Семф повернул браслет на левом запястье, и тот засиял изнутри глубоким золотистым светом. В помещение ворвался шум воздуха, заполняющего вакуум. Теперь освещенную прожекторами сцену пронзили серебристые лучи, которые, казалось, рождались из ничего, исходили из какого-то никому не известного источника. Дракона омыл этот серебряный свет, собачьи пасти разверзлись всего на одно короткое мгновение, открыв ряды острых, точно бритвы, зубов. А потом тяжелые веки прикрыли глаза.

Боль, пульсировавшая в семи головах, была чудовищной. Словно миллионы голодных ртов впились в мозг. Его сдавливали, тянули в разные стороны, мяли, а потом очищали.

Семф и Линах отвернулись от пульсирующего тела дракона и посмотрели на дренажный резервуар у противоположной стены. Прямо у них на глазах он начал медленно наполняться — почти бесцветным, клубящимся дымным туманом, который тут и там пронизывали яркие вспышки.

— Вот оно, — высказал Семф то, что и так было ясно.

Линах с трудом оторвал глаза от резервуара. Дракон с семью собачьими головами затрепетал. Возникло ощущение, что он находится под водой, совсем неглубоко… Маньяк начал меняться. По мере того как заполнялся резервуар, ему было все труднее сохранять свой внешний вид. Чем плотнее становилось мерцающее вещество в резервуаре, тем более расплывчатой становилась форма существа на залитой светом сцене.

Наконец маньяк сдался, он проиграл. Резервуар заполнялся все быстрее, дракон задрожал, изменил очертания, съежился, словно увял, и вдруг поверх того, что было семиглавым чудовищем, возникли новые очертания — человек. В это время резервуар оказался заполненным уже на три четверти, а дракон превратился в едва заметную тень, намек на то, что было здесь совсем недавно, перед тем как началась очистка. С каждым мгновением человек набирал силу, теперь он доминировал над прежним существом.

Наконец резервуар наполнился до краев, а на сияющей сцене лежал самый обычный человек, он тяжело дышал, глаза у него были закрыты, мышцы конвульсивно сокращались.

— Он опустошен, — сказал Семф.

— Это все в резервуаре? — тихо спросил Линах.

— Нет, там ничего нет.

— Тогда…

— Шлаки. Безвредные. Определенные реактивы нейтрализуют их. Все, что представляло опасность, испорченные составляющие силового поля… они исчезли. Спущены в канализацию.

Впервые за все время Линах почувствовал беспокойство, которое отразилось у него на лице.

— А куда они отправились?

— Скажи мне, ты любишь своих соплеменников?

— Я ведь задал тебе прямой вопрос, Семф! Куда это все отправилось… когда ты спустил его в канализацию?

— А я спрашивал, беспокоит ли тебя чья-нибудь судьба?

— Тебе известен мой ответ… ты же знаешь меня! Я хочу знать, скажи мне, по крайней мере, то, что известно тебе. Куда… когда?..

— В таком случае ты меня простишь, Линах, потому что я тоже люблю своих соотечественников. Где бы они ни находились, когда бы ни находились я просто обязан их любить, потому что работаю в совершенно бесчеловечной области, я должен держаться за свою любовь, как за соломинку. Поэтому… ты меня простишь…

— Что ты собираешься…

В Индонезии для этого существует название: Джам Карет — час, который растягивается.

В Берилловой комнате в Ватикане, втором по великолепию помещении, созданном для папы Юлия II, Рафаэль начал рисовать (а его ученики закончили) величественную фреску, изображающую историческую встречу папы Льва I и Аттилы в 452 году.

В своем произведении он отразил веру всех христиан в то, что духовные власти Рима встали на защиту народа в тот тяжелый час, когда гунны пришли разграбить и сжечь Священный Город. Рафаэль нарисовал святого Петра и святого Павла, сходящих с Небес для того, чтобы поддержать папу Льва в его намерении помешать завоевателям. Изложение этой истории являлось несколько расширенной интерпретацией известной легенды, в которой упоминался только апостол Петр — с мечом в руке он стоял за спиной папы Льва I. А сама легенда являлась несколько расширенным толкованием тех немногочисленных и относительно неискаженных фактов, что сохранила история: рядом с Львом не было никаких кардиналов, не говоря уже о призраках апостолов. Он был одним из трех членов делегации. Двое других представляли светскую власть Римского государства. Эта встреча состоялась — в отличие от того, что утверждает легенда, — не у ворот Рима, а в северной части Италии, неподалеку от современной Пескьеры.

Больше историкам ничего не известно. И тем не менее Аттила, которого до тех пор никто не мог остановить, не сравнял Рим с землей. Он увел своих воинов.

Джам Карет. Составляющие силового поля вытекли из центра параллакса, из перекрестка времен, поле пульсировало во времени и пространстве и в сознании людей в течение двадцати тысячелетий.

А потом вдруг исчезло, совершенно необъяснимо, и тогда Аттила закрыл лицо руками, его мозг превратился в перекрученные, спутанные жесткие канаты. Глаза остекленели, потом прояснились, он сделал глубокий вдох. И отдал своей армии приказ повернуть назад. Лев Великий возблагодарил Бога и вечную память Христа Спасителя. Легенды добавили сюда еще и апостола Петра. А Рафаэль — апостола Павла.

Целых двадцать тысяч лет — Джам Карет — поле пульсировало, но на одно короткое мгновение, которое могло длиться секунды, или годы, или века, оно было отключено.

Легенда не говорит правды. Точнее, она говорит не всю правду: за сорок лет до того, как Аттила вторгся в Италию, Рим был завоеван и разграблен Аларихом. Джам Карет. Через три года после отступления Аттилы Рим захватил Гайзерих, король вандалов.

Была причина, по которой нечистоты безумия перестали питать пространство и время из измененного сознания семиглавого дракона…

Семф, предавший свой народ, парил перед членами Совета. Его друг, стремившийся к своему заключительному воплощению, Линах, председательствовал во время слушания дела. Он рассказывал тихо, но весьма красноречиво о том, что сделал великий ученый.

— "Резервуар опустошается, — сказал он мне. Прости, но я люблю своих сограждан. Где бы они ни находились, когда бы ни находились — я просто обязан их любить, потому что работаю в совершенно бесчеловечной области, я должен держаться за свою любовь, как за соломинку. Поэтому ты меня простишь". А потом он вмешался.

Шестьдесят членов Совета, по одному представителю от каждого народа, населяющего центр, — существа, похожие на птиц, какие-то синие тени, люди с громадными головами, оранжевые растения с трепещущими лепестками… все обратили взоры на повисшего в воздухе Семфа. Его тело и голова походили теперь на мятый бумажный пакет. Волосы исчезли. Глаза слезились и стали бесцветными. Обнаженный, мерцающий, он чуть отплыл в сторону, потом легкий ветерок, резвящийся в помещении без стен, толкнул его на прежнее место. Семф опустошил себя.

— Я. прошу Совет приговорить этого человека к последнему воплощению. Несмотря на то что его вмешательство продолжались всего несколько секунд, мы никогда не узнаем, какой вред, какие изменения оно могло принести перекрестку времен. Я признаю, что он намеревался перенасытить канализацию и таким образом вывести ее из строя. Этот поступок, поступок чудовища, приговорившего шестьдесят народов, населяющих центр, к жизни, в которой будет по-прежнему преобладать безумие, этот поступок должен быть наказан уничтожением.

Совет впал в задумчивость. Бесконечное время спустя он воссоединился, и обвинения Проктора были поддержаны; предложенный им приговор вынесен.

На тихих берегах мысли Проктор, палач, нес на руках своего друга, бумажного человека. Там, в опускающейся тишине близкой ночи, Линах положил Семфа в тень вздоха.

— Зачем ты мне помешал? — спросил он.

Линах отвернулся и уставился в надвигающийся мрак.

— Зачем?

— Потому что здесь, в центре, у нас еще есть шанс.

— А для них, для всех них, там… уже не осталось ничего?

Линах медленно сел рядом, погрузил руки в золотой туман, который окутал его запястья, а потом снова стек к нетерпеливо ожидающему его телу мира.

— Если мы сможем положить начало здесь, если сможем постепенно расширять границы, возможно, когда-нибудь наступит день и мы доберемся до конца времени, начав совсем с малого. А до тех пор необходимо, чтобы хотя бы в одной крошечной точке не царило безумие.

Семф заговорил быстрее. Его время истекало.

— Ты приговорил их всех. Безумие — очень опасный и живучий яд. Это сила. Ее можно упрятать. Самый могущественный джинн в бутылке, открыть которую совсем ничего не стоит. А ты приговорил их к вечной жизни вместе с безумием. Во имя любви.

Линах издал какой-то звук, не похожий на слово. Семф коснулся его трепещущей тенью, которая была когда-то рукой. Пальцы растворились в тепле и ощущении живой плоти.

— Мне жаль тебя, Линах. Твое проклятие заключается в том, что ты хочешь быть настоящим человеком. А мир создан для тех, кто сражается. Ты так и не понял этого.

Линах промолчал. Он думал о вечных отходах и о канализации, которую возродила к жизни необходимость.

— Ты сделаешь для меня памятник? — спросил Семф.

— Это предусмотрено традицией, — кивнул Линах.

Семф грустно улыбнулся:

— Тогда сделай его для них, не для меня. Я создал сосуд их смерти, но он мне не нужен. Выбери одного из них; не очень выдающегося, но такого, чтобы, обнаружив его, они поняли, что это значит. Ради меня воздвигни памятник этому человеку. Ты сделаешь?

Линах кивнул.

— Ты сделаешь? — снова спросил Семф, потому что глаза у него были закрыты и он не видел кивка.

— Да, обязательно, — ответил Линах.

Но Семф уже не слышал. Воплощение началось и закончилось, Линаха окутало безмолвное одиночество.

Памятник поставили на отдаленной планете затерянной звезды во времена древние и не родившиеся. Он существовал в сознании людей, что придут позже. Или никогда.

Но если они все-таки придут, то поймут: их жизнь — это ад, однако существует Рай, называемый людьми Раем, а в нем — центр, откуда истекает безумие, и в этом центре царит мир.

В развалинах взорванного здания, где некогда располагалась фабрика по производству мужских сорочек, в городе, который когда-то был Штутгартом, Фридрих Дрюкер нашел разноцветный ящичек. Обезумев от голода и мыслей о том, что вот уже несколько недель он вынужден питаться человеческим мясом, окровавленными остатками пальцев Дрюкер отодрал крышку. Когда ящичек раскрылся, из него вырвались ураганы и умчались прочь, не обращая ни малейшего внимания на охваченного ужасом Фридриха Дрюкера. Бури и темные, безликие, крылатые твари уносились в ночь, а за ними вслед — последние клочья пурпурного тумана, источающего сильный запах гниющего жасмина.

Однако Фридриху Дрюкеру некогда было раздумывать над тем, что все это значит, потому что на следующий день началась Четвертая Мировая война.

<p>Парень с собакой</p>

Писатель всегда надеется, что его произведения проживут дольше, чем крошащаяся от времени бумага книг, и хотя все мы, кто измеряет свою жизнь названиями поставленных на полку собственных книг, станем отрицать это публично, потому что иначе не проявим полагающейся нам приличествующей смиренности, тайком надеемся, что Потомки окажутся к нам добры и одарят нас бессмертием, продлив жизнь наших творений.

В душе все мы завидуем Достоевскому, Марку Твену и Шекспиру. Не только потому, что они первыми застолбили так много всего, что мы вынуждены у них красть, иначе все наши произведения развалятся, но потому, что они делали это настолько хорошо, что купили себе билет в будущее.

И поэтому, поскольку все это столь дьявольски непредсказуемо, мы никогда не узнаем, какие из наших рассказов переживут нас и закомпостируют нам билетики на дальнейшую поездку… потом, когда наш билет на тот свет уже прокомпостируют. Возьмем, к примеру, "Парня с собакой".

Я написал его по двум причинам. Одна из них внешне фривольная, другая намеренно серьезная. Первая весьма существенна, потому что я и в самом деле, взаправду и всерьез, написал эту повесть для своего пса Абху. Он ее герой, а то, как именно я про него писал, объясняется в кратком воспоминании, включенном в более поздний рассказ "Птица смерти". Вы увидите дружбу в этом рассказе, который принес мне вторую «Небьюлу», который превратили в вонючий фильм и сопливый "графический роман" в форме комикса и который вошел в мой роман "Bloods a Rover" (сейчас, когда я это пишу, он еще не завершен, но скоро… скоро…), и что я намеренно обратил роли животного и человека. Люди в этом повествовании ведут себя как животные, а пес действует в благороднейших традициях человечества. И еще вы заметите, что раздражающий антиженский тон фильма в исходном тексте отсутствует.

Это жестокий рассказ, потому что я-по большому счету — пытался сказать миру и читателям (в 1969 году), что мы должны быть намного добрее друг к другу.


Я гулял со своей собакой по кличке Блад. Была его неделя меня злить, и он называл меня Альберт. Ему это казалось дьявольски забавным. Пэйсон Терхьюн — ха-ха.

Я поймал ему двух водяных крыс — большую зеленую и охровую, и еще подстриженного пуделя, невесть как забредшего из подниза, так что поел он хорошо, просто выпендривался.

— Пошли, сукин сын, — проворчал я, — найди мне хорошую задницу.

Кровь еще булькала у него в горле, и он проворчал:

— А ты забавен, когда возбуждаешься. Достаточно забавен, чтобы отвесить хорошего пинка в самый сфинктер этой твари, беженца с помойных куч.

— Давай, ищи, в натуре!

— Стыдно, Альберт. После всех моих наставлений ты продолжаешь говорить "в натуре".

Он знал, что мое терпение иссякает, и ни с того ни с сего заметался. Потом сел на развалившуюся кромку тротуара, веки его сомкнулись, а волосатое тело напряглось. Спустя некоторое время принялся рыть землю, пока не улегся мордой на передние лапы. Напряжение у него спало, он задрожал, как всегда случалось перед вычесыванием блох. Так продолжалось с добрую четверть часа, после чего Блад перевернулся на спину, обратив к ночному небу голое брюхо. Передние лапы он подогнул, а задние вытянул.

— Извини, — сказал он, — ничего не чувствую.

Мне это все изрядно надоело. Стоило, пожалуй, хорошенько наподдать ему сапогом, однако я видел, что пес старался. Не получилось. Жаль, конечно, я действительно хотел трахнуться, но что тут поделаешь?

— Ладно, — раздраженно сказал я, — проехали.

Он перевернулся на бок и вскочил.

— Чем собираешься заняться?

— Выбор у нас не богат, — саркастически заметил я.

Блад снова сел у моих ног, униженно покорный. Я прислонился к оплавленному столбу и задумался о телках. Это было мучительно.

— Остается только кино.

Блад оглядел улицу, лужи тьмы в заросших кратерах и промолчал. Песье отродье дожидался, пока я скажу "ладно, пойдем". Он любил фильмы еще больше, чем я.

— Ладно, пойдем.

Тогда он поднялся и потрусил за мной — язык вывалился, бока счастливо раздувались. Вперед, чучело. Но попкорна ты не дождешься.

"Наша банда" состояла из проходимцев, которых не удовлетворяла просто жратва. Они стремились к комфорту и неплохо в этом преуспели. Ребятам нравились фильмы, и они захватили землю в том месте, где раньше помещался кинотеатр «Метрополь».

Никто и не пытался их согнать, поскольку кино хотелось смотреть всем, а у ребят был выход на ленты. Им удавалось удовлетворять запросы. Даже таких одиночек, как мы с Бладом. В особенности таких, как мы.

На входе меня заставили сдать мой "сорок пятый" и браунинг двадцать второго калибра. Вначале я купил билеты; за мой пришлось отдать банку свинины с фасолью, а за Блада — консервы с сардинами. Потом охрана провела меня в камеру хранения оружия. Я увидел, как из пробитой трубы на потолке сочится влага, и попросил переложить мои стволы на сухое место. Приемщик, парнишка с огромными бородавками, ноль внимания обратил на мою просьбу.

— Слышишь, ты, козел вонючий, убери мое барахло на сухое место… Не дай Бог что-нибудь заржавеет или появятся пятна, я тебе все кости переломаю!

Он хотел покачать права и вопросительно взглянул на охрану с пулеметами; они могли меня вышвырнуть, и в этом случае билеты пропали бы. Но ребята равнодушно махнули ему рукой: делай, мол, что сказали. Так что козел отнес мой "сорок пятый" и браунинг в дальний угол.

А мы с Бладом прошли в зал.

— Хочу попкорна.

— Перебьешься.

— Слышишь, Альберт? Купи попкорна.

— Я на мели. Обойдешься без попкорна.

— И дерьмо же ты!

Я пожал плечами. Пусть подает на меня в суд.

Зал был переполнен. Слава Богу, на входе отбирали только стволы. Пика и нож в промасленных ножнах на шее вселяли в меня уверенность. Блад разглядел два свободных места рядом, и мы потопали через ряд, наступая на ноги. Кто-то выругался, но я сделал вид, что не заметил. Зарычал доберман. Шерсть на Бладе встала дыбом, однако он стерпел. Всегда возникает какая-нибудь напряженка, даже на нейтральной земле, вроде «Метрополя». (Я слышал, как-то раз зацепились в «Гранаде». Так там положили десять человек и столько же псин, спалили кинотеатр, а заодно и пару приличных фильмов.

После того случая банды договорились, что кинотеатры — свободная зона. В общем, стало получше, но всегда же найдется какой-нибудь псих.)

Крутили три ленты кряду. "Суровое дело" с Денисом 0Кифи, Клэр Тревор, Рэймондом Бером и Маршей Хант был самый старый. Фильм сняли в 1948 году, семьдесят шесть лет назад. Одному Богу известно, как он мог сохраниться. Лента то и дело рвалась, и приходилось постоянно останавливать аппарат. Но фильм был хороший. Про одиночку, на которого наехали, а он потом решил отомстить. Гангстеры, толпа, мордобой — короче, кино что надо.

Затем показывали киношку времен третьей мировой, седьмого года, то есть за два года до моего рождения. Называется "Запах китайца". Неплохо стреляют и в основном машутся. Там еще есть атасная сцена, когда гончие спалили дотла китайский городишко напалмом. Блад тащился, хотя эту картину мы уже видели. Перемкнуло псину: мол, это его предки, хотя и он и я прекрасно понимали, что все это выдумки.

— Хочешь поджечь ребенка, герой? — прошептал я ему.

Он только поежился от удовольствия и ничего не сказал. На экране собаки ставили город на уши. Мне было скучно.

Я ждал главного фильма.

Наконец дошло и до него. Это была прелесть, про телочек, снято где-то в семидесятых: "Большие, черные, кожаные". Две телки с кнутами и в масках, в кожаных корсетах и сапогах, зашнурованных по самый пах, завалили тощего паренька, после чего одна из них уселась ему на лицо, а вторая строчила. Меня это здорово завело.

Со всех сторон сидели одиночки и вовсю гоняли.

Я был не прочь и сам подергаться, но тут Блад наклонился ко мне и произнес очень тихо, как он всегда говорит, когда затевает что-то отпадное:

— В зале телка.

— Ты спятил!

— Говорю тебе, есть. Я чувствую запах.

Я незаметно огляделся. Почти все места были заняты одиночками или их собаками. Случись сюда зайти бабе, такую устроили бы свалку!.. Ее разорвали бы на части, прежде чем кто-нибудь успел бы девку оприходовать.

— Где? — тихо спросил я.

Вокруг, постанывая, вовсю дрочили одиночки, в то время как на экране блондинки поснимали маски, а одна загоняла парнишку надетым на бедра деревянным кольцом.

— Подожди минутку, — прошептал Блад.

Он сосредоточился: глаза закрыты, тело напряжено как проволока, морда дрожит. Я положился на него.

Вообще, это не исключено. То есть теоретически возможно. Я знал, что в поднизе идут действительно тупые фильмы, муть наподобие той, что снимали в тридцатых и сороковых, пресная бодяга, где даже женатые люди ложатся в разные кровати. Фильмы с Мирной Лой и Джорджем Брентом. Но совершенно точно, что время от времени телки из строгих семей добропорядочного подниза захаживают в места вроде этого — посмотреть, как выглядит настоящий крутой фильм. Я слышал об этом, хотя никогда не случалось, чтобы хоть одна зашла в мой кинотеатр.

Вероятность того, что это произойдет в «Метрополе», была невелика. «Метр» вообще превращался в голубятню. Только не надо думать, что я против парней, которые зажимаются друг с другом… черт, это еще можно понять: телок-то на всех не хватает. Но ненавижу, когда педики начинают строить из себя целок, ревнуют, или за ним приходится охотиться, а он считает, что ему достаточно оголить задницу, а остальное твоя забота. Ничем не лучше прилипчивой телки. Я создан для драк и разборок, так что от этого никогда не тащился. Ну, не то чтобы совсем никогда, но такого со мной давненько не бывало.

Так что в эту голубятню телка вряд ли сунется.

Будет большая свалка между гомиками и нормалами — кто первым разорвет ее на части.

А если она и пришла, почему другие собаки ее не унюхали?

— Третий ряд перед нами, — прошептал Блад. — С краю. Одета как одиночка.

— Почему другие собаки ее не унюхали?

— Ты забываешь, кто я, Альберт.

— Я не забываю, просто не верится.

По правде говоря, верилось. Так уж вышло, что со способностями у меня туговато, и почти всему меня научил пес. Так что я верил ему на слово. С учителем не спорят.

Тем более когда тебя учат читать, писать, прибавлять и вычитать — то есть всему, что надо, чтобы тебя считали умным. (Сейчас от этого мало проку, ну разве что не мешает. Хотя чтение, надо сказать, клевая вещь. Выручает, когда надо сообразить, что брать в разбомбленном супермаркете, если картинки на банках поотрывались. Пару раз умение читать спасло меня от консервированной свеклы. Черт, терпеть не могу консвеклу!)

Так что в глубине души я верил, что Блад способен учуять телку там, где другие собаки ни хрена не могут. Об этом он мне рассказывал сотни раз. Его любимый рассказ. История, как он выражается. А то я не знаю, что такое история: это все, что произошло раньше.

Но мне всегда нравилось узнавать истории непосредственно от Блада, а не из дурацких книжек, от которых он оторваться не может. А эта история была про него самого, и он рассказывал ее мне столько раз, что я знал ее наизусть… нет, правильнее сказать, я ее вызубрил. То есть знал слово в слово.

Так что когда собака учит тебя всему, что ты знаешь, а кое-что заставляет вызубривать, начинаешь ей верить. Правда, я никогда не даю шелудивому это понять.

А зазубрил я следующее.

Более пятидесяти лет назад в Лос-Анджелесе, во времена третьей мировой, жил человек по имени Бусинг. Занимался он разведением собак: тренировал их на охранников и бойцов. Разводил доберманов, шнауцеров, датских догов и японских акитас.

У него была четырехлетняя немецкая овчарка, сука по кличке Рыжая. Она работала на отдел наркотиков полицейского департамента Лос-Анджелеса. Могла унюхать марихуану, куда бы ее ни запрятывали. Как-то раз ей устроили проверку: на складе автодеталей было двести пятьдесят ящиков, в пять из них положили марихуану в запаянных целлофановых пакетах, обернутых в фольгу, потом в оберточную бумагу и наконец в отдельные картонные коробки.

Так вот за семь минут Рыжая определила все пять ящиков.

Тогда же в девяноста двух милях к северу, в Санта-Барбаре цитологи выделили экстракт спинного мозга дельфина и ввели его бабуинам и собакам. Потом провели отбор и необходимую хирургию. Первым успешным результатом эксперимента стал самец пули по кличке Абу, способный передавать свои ощущения при помощи телепатии.

Последующие скрещивания и отбор привели к появлению боевых собак, как раз накануне третьей мировой. Они умели телепатировать на небольшое расстояние, могли выслеживать войска, бензин, радиацию, отравляющие вещества — короче, стали незаменимым оружием в войне нового типа. Выбранные породы доказали свою жизнеспособность. Доберманы, гончие, акитас, пули и шнауцеры дали еще более развитое в телепатическом отношении потомство.

Рыжая и Абу были предками Блада.

Он рассказывал эту историю тысячи раз. Одними и теми же словами теми, которыми она была рассказана ему.

До сих пор я не особенно-то верил. Хотя с другой стороны…

Я уставился на одиночку, сидящего в третьем ряду. Так вроде ничего не скажешь. Одиночка надвинул (или надвинула) кепку на глаза, а воротник поднял до ушей.

— Ты уверен?

— Сто процентов. Это девица.

— Даже если это так, тащится она как парень.

— Сюрприз, — саркастически фыркнул Блад. Загадочный одиночка по второму разу остался смотреть "Суровое дело". Да, похоже, действительно телка. Большинство одиночек и роверов — бродяг, что сбиваются в банды, после порнухи свалило. Зал опустел, да и на улицах должно стать потише; у него (у нее) был шанс спокойно добраться до дома. Я тоже стал смотреть "Суровое дело". Блад уснул. Когда загадочный одиночка поднялся, я дал ему (ей) время получить оружие, если он его сдавал, и дернул Блада за ухо.

— Давай попробуем.

Он поплелся по проходу.

Я получил оружие и вышел на улицу. Никого.

— Отлично, носюра. Где он?

— Она. Где-то справа.

Я снял браунинг с предохранителя и огляделся.

Среди выгоревших коробок домов по-прежнему никого не было видно. Эта часть города пострадала очень сильно. С другой стороны, "Нашей банде", контролирующей «Метрополь», не потребовалось ничего восстанавливать. Подфартило ребятам. Драконам, например, приходилось поддерживать целую электростанцию, чтобы получать доход с других банд. Парни Теда мучились с водяным резервуаром, «Бастинады» как последние суки ишачили на марихуановых плантациях, «Черные» с Барбадоса ежегодно теряли по два десятка человек, расчищая радиационные воронки по всему городу… А "Нашей банде" хватало одного кинотеатра.

Кто был вожаком, сколько лет назад из одиночек стали формироваться банды — все это меня не касалось. Блад заменил мне заботливую мать. Он знал, чем стоит заниматься.

— Она повернула здесь, — сказал носюра.

Я едва поспевал за ним. Вдали по-прежнему светились радиационные холмы. Теперь я не сомневался/что Блад прав. Наш таинственный незнакомец мог направляться только к шахте в подземный город, в подниз. Нет, точно девчонка.

При этой мысли мои ягодицы сжались. Кажется, удастся трахнуться. Прошел почти месяц с тех пор, как Блад унюхал мне телку, одиночку с МаркетБаскет. Несло от нее, как от помойки, и я подцепил лобковых вшей, но это была женщина, а после того, как я ее связал и пару раз двинул по роже, она стала как шелковая. Правда, плевалась и кричала, что убьет меня, как только вырвется. Чтобы не рисковать, я не стал ее потом развязывать. Недельки две назад я заходил на то место, но ее там уже не было.

— Осторожнее, — проворчал Блад, почти невидимый в сплошной тьме, окружающей кратер.

На дне кратера что-то шевелилось. Пробираясь сквозь ничейную землю, я понял, почему большинство банд и одиночек составляли парни. На Войне поубивало почти всех девчонок, как и всегда бывает на войнах. Так говорил мне Блад. А те, что рождались, чаще всего не были ни мальчиками ни девочками. Их били о стену, как только вытягивали из матерей.

Те немногие телки, которые не ушли в подниз с добропорядочными, были крутыми одинокими суками, наподобие той из Маркет-Баскет, сильными и жилистыми. Такая глазом не моргнет, отхватит бритвой твое мясо, как только ты наладишься его использовать. Так что с годами найти себе подходящую задницу становится труднее и труднее.

Но время от времени какой-нибудь телке надоедает быть собственностью банды, или роверы проводят рейд, в который попадается случайная девчонка из поднизу, или вот как сейчас: добропорядочная телочка решила посмотреть, что же такое крутая порнушка.

Неужели удастся потрахаться? Скорей бы.

3

Впереди не было ничего, кроме разрушенных останков домов. Один из кварталов буквально размазали по земле, словно гигантская плита ухнула с небес — шлеп! — и все, что оказалось под ней, обратилось в мелкую крошку.

Телка была встревожена и испугана, я это видел.

Она металась среди развалин, постоянно оглядывалась по сторонам и через плечо. Понимала, что здесь опасно… Если бы только она знала, насколько опасно!

В уничтоженном квартале сохранилось только одно здание. Оно сиротливо торчало в самом дальнем его конце, словно провидение позволило ему сохраниться. Телка нырнула внутрь, и спустя мгновение я увидел мигающий свет. Фонарик? Возможно.

Мы с Бладом пересекли улицу и оказались перед черным строением — все, что осталось от МХО, то есть от Молодежной христианской организации. Блад научил меня читать. А что, черт побери, означает Молодежная христианская организация? Иногда умение читать порождает больше вопросов, чем неумение, и поневоле думаешь: лучше бы ты оставался тупым.

Я не хотел ее выпускать — там, в доме, как раз все условия, чтобы ее потрахать, — и выставил Блада на страже у главного входа, а сам побежал вокруг. Разумеется, все двери и окна были выбиты, так что попасть внутрь не составляло особого труда. Я подтянулся и перевалил через подоконник.

Темно. Ни звука, за исключением ее шагов, доносящихся с другой стороны МХО. Есть при ней приправа или нет, рисковать я не собирался. Я передернул браунинг и вытащил свой "сорок пятый".

С этого даже не надо снимать предохранитель, он всегда на взводе.

Я осторожно пошел по комнате. Похоже, какая-то раздевалка. Весь пол был усеян битым стеклом и мусором, краска на стоящих рядами ящиках сгорела, очевидно, от тепловой волны, ударившей в окно много лет назад.

Дверь висела на одной петле; я осторожно пролез в проем и оказался в бассейне. Огромное, пустое помещение, кое-где на полу кафельные плитки поотскакивали. Воняло — что неудивительно, поскольку вдоль стены лежали мертвецы или то, что от них осталось. Какой-то нерадивый уборщик сгреб их в одну кучу, а закопать поленился. Я натянул шейный платок на нос и рот и пошел дальше.

Добрался до другой стороны бассейна, зашагал по Коридору с разбитыми лампочками на потолке. Видно было хорошо: в выбитые окна струился лунный свет, к тому же в стенах были провалы.

Теперь я ее слышал — телка возилась совсем рядом, за дверью. Я подобрался к двери поближе. Она была приоткрыта, сквозь щель было видно, что пол с другой стороны завален штукатуркой и мусором. Если я попытаюсь ее открыть, будет много шума. Так что надо выждать момент.

Прижавшись к стене, я старался разглядеть, чем занимается моя крошка. Она была в огромном спортзале, большой фонарь поставила на гимнастического коня. С потолка зала свисали канаты; были еще брусья, турник высотой в восемь футов, уже покрытый ржавчиной, висели кольца, в углу валялся трамплин, рядом — шест для балансировки. У дальней стены — шведская стенка, наклонные скамейки для качания пресса, еще пара трамплинов. Надо будет запомнить это место, здесь гораздо лучше тренироваться, чем в развалюхе, которую я оборудовал на старой автосвалке. Надо держать себя в форме, если ты одиночка.

Телка скинула одежду. Стояла, раздевшись догола, и дрожала. Было и вправду прохладно; я видел, что тело ее покрылось гусиной кожей. Она была немаленькой — примерно пять футов и шесть или семь дюймов, с хорошей грудью и, пожалуй, худоватыми ногами.

Она расчесывалась. Волосы спадали ей на спину. При свете фонаря я не видел, рыжая она или шатенка, но не блондинка, точно. Это хорошо — я тащусь с рыжих. Кроме того, у нее отличные груди. Лица я не видел, волосы были такие пышные и пушистые, что закрывали все.

Снятое барахло она бросила на пол, а надеть собиралась что-то разложенное на гимнастическом коне. На ногах у нее были забавные туфельки, как мне показалось, с длинными каблучками.

Я не мог пошевелиться. Неожиданно до меня дошло, что я не могу пошевелиться. Она была хороша. По-настоящему хороша. Я ловил дикий кайф просто от того, что стоял и смотрел, как вогнута ее талия и выпуклы ее бедра, как шевелятся мышцы возле грудей, когда она поднимает руки вверх и причесывается. Черт побери, действительно странно: я получал кайф от того, как телка причесывается! Как это говорят… женственно, что ли… Красивая картинка.

Я никогда еще так не смотрел на телку. Раньше мне попадались одни прошмондовки, которых вынюхивал Блад. Их я хватал, сгребал — и дело с концом. Телки в порнушках тоже не такие, как эта, мягкая и гладенькая, несмотря на гусиную кожу. Так бы всю ночь и пялился.

Она отложила расческу, вытащила из кучки одежды трусики и влезла в них. Затем надела лифчик.

Никогда не приходилось видеть, как телки это делают. Она надела его задом наперед, вначале на талию, и застегнула. Затем перевернула так, чтобы чашечки оказались впереди, и, приподняв вначале одну, потом вторую, втиснула туда свои груди, и только потом накинула на плечи бретельки.

Телка потянулась за платьем, а я тихонько отодвинул ногой мусор и штукатурку и взялся за дверь, готовясь к рывку.

Она подняла платье над головой… Как только она всунула голову и оказалась вся спутана, я рванул дверь. Раздался страшный треск, полетела штукатурка и прочий хлам, и, прежде чем телка успела выбраться из платья, я был уже на ней.

Она завизжала, а я с треском сорвал с нее платье, прежде чем она успела сообразить, что вообще происходит.

Лицо у нее было диким, просто диким. Глаза большущие- не могу сказать, какого цвета, они были в тени. Широкий рот, маленький носик, скулы как у меня — высокие и продолговатые, а на правой щеке ямочка. Она уставилась на меня, едва живая от страха.

И тогда — вот уж совсем странно — я почувствовал, что должен ей что-нибудь сказать… Не знаю что. Что-нибудь. Мне было неприятно, что она испугалась, но что, черт возьми, я мог сделать? В конце концов я собирался ее поиметь, не мог же я ее успокаивать: мол, бояться нечего? Мне надо было кончить, вот и все. И тем не менее потянуло сказать:

"Эй, не бойся. Трахнемся, да и все". (Подобного со мной не случалось. Никогда не возникало желания говорить с телками. Засадить-да, а говорить нет.)

Но это прошло. Я сделал ей подножку и швырнул на пол. Потом направил на нее "сорок пятый", и ротик девочки открылся в форме буквы «О».

— Теперь я хочу взять борцовский мат вон в том углу, на нем будет удобнее, а ты не шевелись, потому что, если дернешься, я отстрелю тебе ногу. А потом все равно трахну, только останешься еще и без ноги.

Я подождал, пока она даст знать, что поняла, и, после того как девчонка медленно кивнула, я, не сводя с нее ствола, отошел к огромной куче матов и стянул самый верхний. Подтащив мат к телке, я перевернул его чистой стороной вверх и стволом приказал ей перебираться. Она послушалась; села, оперлась на руки и подогнула ноги.

Я расстегнул молнию на джинсах и стянул одну штанину. И заметил, что она смотрит на меня как-то странно. Я застыл.

— Ты чего уставилась?

Я разозлился. Не знаю почему, но разозлился.

— Как тебя зовут? — спросила она.

Голос у нее оказался мягкий и какой-то бархатистый, словно горло было выстлано бархатом или чемто подобным.

Она не сводила с меня глаз, ожидая ответа.

— Вик, — сказал я.

— Вик… а дальше?

Я сразу и не понял, о чем она. Потом сообразил.

— Вик. Просто Вик.

— Хорошо, а как зовут твою мать и отца?

Тогда я начал смеяться и стаскивать джинсы дальше.

— Ну ты и дура, — сказал я сквозь смех.

Она обиделась. Это снова меня разозлило.

— Перестань кривиться, зубы выбью.

Она сложила руки на бедрах.

Я спустил штаны до щиколоток. Через кроссовки они не снимались. Пришлось балансировать на одной ноге, а со второй сбрасывать кроссовку. При этом не сводить с телки ствола. Это было сложно, но у меня получилось.

Я стоял перед ней голый снизу по пояс, а она чуть подвинулась вперед и скрестила ноги, не убирая рук с бедер.

— Снимай все, — потребовал я.

Некоторое время телка не двигалась, и я подумал, что она хочет повыдергиваться. Но она вдруг откинулась назад и сняла лифчик. Потом приподнялась и стянула трусики.

Неожиданно она перестала выглядеть испуганной.

Она смотрела на меня в упор и я увидел, что глаза у нее синие.

И вдруг самое нелепое…

Я не мог этого сделать. То есть не совсем так.

Я имею в виду, мне хотелось ее трахнуть, но она продолжала смотреть на меня и была такой хорошенькой, что… Никто из одиночек мне не поверит, но я с ней заговорил. Стоял перед телкой в спущенных джинсах, в одной кроссовке, будто придурок.

— А тебя как зовут?

— Куилла Джун Холмс.

— Странное имя.

— Мама говорит, что в Оклахоме много таких имен.

— Вы оттуда?

— Да, — кивнула она, — до войны мои родители жили там.

— Так они уже старые?

— Да, но они молодцы.

Мы говорили друг с другом и мерзли. Я видел, что ей холодно, потому что она дрожала.

— Ладно, — пробормотал я, собираясь присесть рядом, — пожалуй, нам стоит начать…

Черт бы все побрал! Блад, чтоб он сдох! Представьте, именно в этот момент влетает в зал, скачет через мусор и штукатурку, поднимает столб пыли, потом скользит на заднице, пока не упирается в нас.

— Ну и? — раздраженно спросил я.

— Ты с кем разговариваешь? — изумилась девица.

— С ним. Бладом.

— С собакой?!

Блад посмотрел на нее и отвернулся. Он хотел что-то сказать, но она его перебила:

— Значит, правда, будто вы умеете разговаривать с животными?

— Ты собираешься слушать ее всю ночь или, может быть, хочешь узнать, чего я прибежал?

— Ладно, чего тебе?

— У тебя неприятности, Альберт.

— Ты можешь серьезно?

Блад мотнул головой в сторону входа в МХО:

— Банда. Здание окружено. Я насчитал их человек пятнадцать или двадцать.

— Откуда они узнали, что я здесь?

Блад опустил голову и поежился.

— Ну?

— Какой-то шелудивый унюхал ее в кинотеатре. — Прекрасно!..

— Что теперь?

— Теперь будем отбиваться, вот что теперь. У тебя есть лучшие предложения?

— Только одно.

Я ждал.

Он улыбнулся:

— Надень штаны.

Девчонка, эта Куилла Джун, была в полной безопасности. Я соорудил для нее убежище из дюжины борцовских матов. Шальная пуля ее не заденет, и, если они пришли не за ней, ее не найдут.

Я залез по канату на перекладину, выложил браунинг и патроны к нему. Как бы мне сейчас пригодился автомат, брен или томпсон!.. Я проверил "сорок пятый" — пуля в стволе — и разложил на перекладине запасные магазины.

Блад залег в тени у входа. Он предложил, чтобы я вначале прикончил несколько собак из банды, дать ему свободу действий.

Это меня беспокоило меньше всего.

Вообще-то я предпочел бы устроить засаду в другой комнате, с единственным входом, но я не знал, успели они войти в здание или нет. Так что выбора не было.

Наступила тишина. Стихла даже эта Куилла Джун.

Я потратил драгоценные минуты, убеждая ее, что ей лучше спрятаться и что со мной одним ей будет лучше, чем с двадцатью бандитами.

— Если ты, конечно, хочешь еще повидаться с мамой и папой, предупредил я ее. После этого я завалил ее борцовскими матами.

Тишина.

Затем одновременно донеслись два звука. Кто-то очень тихо передвигался в дальнем конце бассейна под сапогами крошилась штукатурка. А со стороны главного входа тихонько постукивали металлом по дереву. Значит, меня берут в клещи. Отлично, я готов.

Снова тишина.

Я навел браунинг на дверь раздевалки. Она так и осталась открытой. Силуэт в дверях тянул на пять футов и десять дюймов. Я опустил прицел на полтора фута — так будет лучше. Я, давно понял: нельзя целиться в голову. Надо брать самую широкую часть тела: грудь, живот.

Неожиданно снаружи послышался лай, кусок темноты отделился от главного входа и скользнул в зал — прямо напротив Блада. Я даже не пошевелил стволом.

Вошедший в зал ровер сделал пару осторожных шагов, размахнулся и швырнул в темноту не то камень, не то железку. Так вызывают огонь. Я даже не пошевелил стволом.

Когда штуковина, которую он бросил, ударилась об пол, с двух сторон из бассейна в спортзал ворвались роверы, по одному с каждого входа. Автоматы наготове, стволами вниз. Прежде чем они сориентировались, я выжал курок, перенес ствол и нажал еще раз. Оба упали. Точное попадание, прямо в сердце. Бац, и оба готовы. Ни один даже не пошевелился.

Тот, который был в дверях, засуетился, и в ту же секунду Блад накрыл его. Рр-р-рьяф!

Носюра перепрыгнул через выставленный ствол автомата и погрузил клыки в горло ровера. Парень завизжал, и Блад отскочил, унося в зубах кусок