Геннадий Викторович Жуков

Эпистолы: друзьям моим единственным



друзьям моим единственным.

ЧЕТВЕРТОЕ СЕНТЯБРЯ Какая темная пора — ночь нарождения на свет. Еще далёко до утра, и мгла весома и зерниста, Еще бледнеет силуэт и скорбный профиль органиста, Еще в ушах стоит трезвон и рокот погребальной стали, И комья не отгрохотали, а я опять на свет рожден… Так, значит, снова все сначала: галдеть, талдычить, толковать. За много лет душа устала одно и то же повторять. Но, значит, снова я рождаюсь, тысячелетнее дитя, И повторяю — повторяясь. И прохожу — не преходя. Еще мгновение вглядеться в лицо уставшему врачу, Еще услышать: сердце… сердце… Вдохнуть и крикнуть. И кричу:

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ДВОРИК …Ты качала, Ты лелеяла, нянькала глупую душу мою, Дворовая родня — обиталище тасок и сплетен. Гей! урла дорогая! мне страшно, но я вас люблю, Мне уже не отречься. Я ваш. Я клеймен. Я приметен По тяжелому взгляду, железному скрипу строки — Как ножом по ножу — и, на оба крыла искалечен, В три стопы — как живу — так пишу, и сжимает виски Жгут тоски по иному — по детству чужому… Я мечен Этим жестким жгутом, он мне борозды выел на лбу И поставил навыкат глаза — на прямую наводку — Чтоб глядел я и видел: гляжу я и вижу в гробу Этот двор, этот ор, этот быт, эту сточную глотку Дворового сортира (в него выходило окно), Склоки жадных старух, эту мерзость словесного блуда… Я люблю вас и я ненавижу, мне право дано — Я из наших, из тутошних, я из своих, я отсюда. Испытателем жизни — вне строп, вне подвесок, вне лонж, Меня бросили жить, и живу я, края озирая: Из какого же края залетный восторженный «бомж» Залетел я, и где же — ну где же! — края того края? Камень краеуголен… Но взгляд мой, по шару скользя — Как стекло по стеклу — возвращается к точке начала… Ну нельзя было в этом дворе появляться, нельзя! Не на свет и на звук, а на зык и на гук ты качала…

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. О СМЫСЛЕ Зачем, чтоб понюхать цветы — убивают цветы? Зачем драгоценные листья сжигают в кострах? В стандартных квартирах какие должны быть мечты? А что за любовь обитает в стандартных домах? Зачем виноград, как любовник, ползет на балкон, А женщина окна завесила влажным бельем? Зачем же мы Землю одели в стекло и бетон? И где же нам жить, если мы на Земле не живем? Зачем ты деревья согнал в ботанический сад И толстой чугунной решеткой деревья обнес? И что же ты плачешь, когда чей-то брошенный пес Бежит за тобой и глядит, будто в чем виноват? А кошка зачем? Ну к чему тебе чванный тотем, Что ходит и спит, и слегка согревает судьбу? Зачем эта кошка? Ну, ей недоступно — «зачем». Но ты-то зачем из владычицы сделал рабу? А сколько скопить нужно денег, чтоб выстелить гроб? А сколько в бездонную душу копеек войдет? А сколько кормить нужно тело, чтоб выправить лоб И сделать таким же тугим и большим, как живот? А, впрочем, зачем? И кому мою радость повем, Уж если узнаю — на что же мы обречены? Зачем у тебя только дочь — продолженье жены? А сын… Где же сын твой? Кому ты расскажешь — зачем? Зачем же ты куришь всю ночь — аж в квартире темно — И травишь смущенную душу сырым табаком? А если зажечь черновик — открываешь окно, Ну что ж ты не дышишь своим вдохновенным стихом? Зачем? — говорю я, а время идет и идет… Окно открываю — восходит туман в синеву… Я знаю куда — ну конечно же! — вверх и вперед. И знаю ответ — почему: потому, что живу. …Так выберем смысл из бессмыслицы и воспоем, И будем гордиться пред вечностью именно тем, Что выбрали смысл из бессмыслицы — только зачем? — И все-таки жили, не ведая — так ли живем.

* * * Ты ненависть. Тебя я ненавижу, За то, что ненавидеть ты велишь. Но в зверя ты меня не обратишь, Я смерть твою бездарную предвижу. Я к ненависти ненависть терплю, Но злобою себя я не унижу. Ты ненависть — тебя я ненавижу, А ты любовь, и я тебя люблю.

ТЫ ГЛЯДЕЛА ТАК… Я боюсь за тебя. Не тебе — и к чему? — Этот лоб гениальный, оправленный в пепел текучий. Ты глядела так третьего дня — не тебе — и к чему? — Древний взор и в зрачке влажный отблеск потопа. Что случай — Этот прихвостень бога — удумал, когда обряжал Сократический ум в эти плечики, ручки и ножки — Две ладони в мою уместились ладонь, Две ступни поместились в ладошке… Все, что ци-ви-ли-за-ци-я вы-хри-пе-ла В драках — муках — мольбах — и тягучей зевоте, Ты взвалила на стол и сидишь у стола, Напряженная, словно дискант на завышенной ноте… Я боюсь за тебя. Не тебе — и к чему? да, к чему! — Непомерная мудрость такого-то года. Там, где видишь ты свет, — я познал только тьму. Я боюсь за тебя. Ты меняешься, точно погода, От поветрий, течений и даже сквозняк от страниц Шевелит (я боюсь за тебя) твои слабые крылья. Не кури… Ты, как воздух вокруг этих лиц, Принимаешь черты (не кури же!) стального насилья, Добродетели мраморной, бронзовой чести, любви — Страсти книжной, бумажной чернильной и — боже… — буквальной Все, что писано буквами — здесь же — в крови Зарождает волну моровую… И только случайной Горсткой слов «я боюсь за тебя» — да и эти не те — Я сейчас существую. И чтобы мне встретиться взглядом, — Не кури! — говорю. Отвечаешь:…я рядом…я рядом… На! И брошенный взгляд, как монетка, летит в пустоте.

ВИКТОРИЯ И дом мой опустел. И мир обрел черты Великосветской тягостной обедни. Я слушаю затасканные бредни, Затейливые речи немоты. И в пустоте — в движенье пустоты, — В струящемся и вьющемся потоке, Слова мои — как вьюжка в водостоке — Стекают в горло с небной высоты. И в часовой захватанный стакан Друзья мне льют первяк из туберозы. И в горле собирается туман, Восходит вверх. Мне называли: слезы… И что еще? Ах, да, чуть слышный зуд В губах, однажды выстуженных Летой. И что еще? И почему зовут Вот это поражение — победой? Да мне ли — на обугленных костях Таскающему драповое тело — Возрадоваться вдруг, что потеплело, Оттаяло признанье на устах. И мне ли — полыхавшему в кострах Смут вековых — оплакивать мгновенье? Викторией зовется этот крах…И вот еще одно стихотворенье…

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ЧАСЫ 1 Как зверь, что ищет соль земли, не ведая, чего же хочет, Мы проходили и прошли, и вот над нами смерть хохочет. Среди потоптанных долин стоим обуты и одеты И знать хотим — чего хотим, когда уже желаний нету. Мы недра выскребли земли, мы сотворили мир свой вещий, И вот надкушенные вещи вкруг нас валяются в пыли. Мы проживаем в тесноте, влача вещей ненужных бремя, И пребываем в нищете, поскольку время — время — время — Вот мера жизни. Вот одна минута жизни — как монета. Вся жизнь — вот страшная цена, за то, что не нашли ответа. 2 Я знать хочу — чего хочу, Я обнажаю понемногу Свой дом и волоку к порогу Обноски, что давно влачу. И здесь останутся часы — Свидетель крайнего позора: Я нищ — я нищ — я нищ, и скоро Они затеются, как псы, Трястись и взлаивать надрывно, Напоминая в пять утра, Что жизнь уходит непрерывно И что пора — пора — пора.

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ТРАПЕЗА Подвалом влажным и густой асфальтовой смолой, Подвалом бражным и тугой табачною золой, Опухшим выменем души и головой творца, Промявшей плюшевый диван седалищем лица, Утробным воем парных труб системы паровой Клянусь, что это все — со мной. Да, это все — со мной: Я гость на пиршестве немых, собравшихся галдеть, Они ревели над столом, а мне велели петь И заглушать вороний ор оголодавших душ… А лестница вела во двор, и там играли туш! Там пожирали пиджаки карманные часы, Глотали вяленых коров парсеки колбасы, Топтал ступни свои плясун и — под кромешный крик — Оратор — с пеною у рта — заглатывал язык. …А дверь в огромный мир вела, и там играли марш. И там пила тайгу жрала, разбрызгивая фарш, И там впивался в недра бур коронкою вставной, И присосавшийся насос пил земляной настой. Клянусь, что это все — со мной, Все наяву, все здесь. Клянусь, что правду говорю, и буду землю есть… Я гость за трапезным столом, Где рвут мой теплый труп. Я озираю этот дом, где я стекаю с губ, Сочусь по выям, по локтям и по горжеткам дам Кровавым соком. Я стократ разорван пополам, И пополам еще сто раз. Я в дом зашел на час И непрожеванным куском в зубах его увяз. Клянусь, что это все со мной, Все наяву, все здесь. Клянусь, что правду говорю, и буду землю есть. И род людской, что Землю ест, не умеряя прыть, Обязан — пусть с набитым ртом — но правду говорить. А правда жестче горных руд и горестней песка, А правда соли солоней трясин солончака: Здесь некто мыслил о птенце, но сотворил толпу. И мы беснуемся в яйце и гадим в скорлупу.

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ГОРАЦИЮ Они убивают цветы и приносят любимым. И пьют — чтобы плакать, а чтоб веселиться — едят. И вдох наполняют синильным сиреневым дымом. Они позабыли: есть мера — все мед и все яд. Они правят пир. Это траурный пир. После пира Они будут есть своих жирных раскормленных псов. Они позабыли: вот образ гармонии мира — Великий покой напряженных до звона весов. Они говорят: это смерть. Мол, такой и такой я… Они и не знали, наполнив всю жизнь суетой, Что счастье — гармония жизни — мгновенье покоя. А смерть — это вечность покоя и вечный покой. Они строят скалы и норы в камнях, а из трещин Сочится наваристый запах обильных борщей. Но тяжко глядеть мне на этих раскормленных женщин, И больно глядеть мне на этих оплывших детей. О, если бы к детским глазам мне доверили вещий И старческий ум! Я бы смог примириться и жить, И клеить, и шить, и ковать всевозможные вещи, Чтоб вещи продать и опять эти вещи купить. Такое твоим мудрецам и не снилось, Гораций. Все что-то не эдак и, видимо, что-то не так. И вновь эти люди меняют состав декораций И в новых одеждах играют все тот же спектакль. И вновь забивают обновками норы — как поры. Здесь есть где лежать. Но здесь незачем быть. (Или — стать?) На свалках за городом дымные смрадные горы — Здесь тлеют обноски обновок. Здесь нечем дышать. И горы обносок превысили горы природы. На вздыбленной чаше пизанскою грудой стоит Пизанское небо над нами. Пизанские воды. Пизанская жизнь… Утомительный вид… И эти забавы превысили меры и числа, И в эти забавы уходят все соки земли. Они не торопятся строить свои корабли, Поскольку забыли, что смысл — в соискании смысла. Что разум без разума в этой глуши одинок — Как я одинок без тебя, мой любезный Гораций, — Что нужно спешить — ах, нет, не спешить, а стараться, — Поскольку назначена встреча в назначенный срок…

ДВЕРНОЙ ПРОЕМ В степи цимбалы кочевали и навевали суховей, Среди сатиновых полей две флейты в бубне ночевали, Светало, и запели спички, и распустили языки, Когда заначка и две нычки сошлись в течении реки… Твой мир пьянит, как цинандали, И я гляжу в проем дверей: Что мыслить мне в твоей печали, Что мыслить в радости твоей? Здесь, по ту сторону проема, Мой странный мир, где я живу. Здесь все не так, здесь все знакомо, Все ясно, зримо, наяву. Здесь в джунглях каменных кочуют цветы и навевают сплин. Среди желтеющих маслин птенцы в наушниках ночуют. Светает, запевает ящик и распускает дребедень, И старый пень заначки тащит, и нычки ищет старый пень… Ты подойди, ты сбрось сандалии, Смотри сюда — в проем дверей. Что мыслишь ты в моей печали? Что мыслишь в радости моей? Как мы смешны… Нам нужен тратив. Пойдем глядеть в его проем — Что мыслить радостью на свете, Над чем печалиться вдвоем? Здесь суетятся горожане, ночник желтеет на стене, Спят дети на одном диване и сказки слушают во сне. Светает. Хриплый репродуктор завел чухню свою чуть свет. Портвейн из гниловатых фруктов. И где-то есть пять сигарет. О как же шаток, ирреален И зыбок мир в его дому… И он отменно не печален, Хоть нету радости ему.

РЕЧИТАТИВ ДЛЯ ФЛЕЙТЫ 1 В магазине — где дают брюки в полосочку поперек — я купил продольную флейту. Брюки стоят столько же, но они не такие теплые, как флейта. И я учусь играть на флейте. Поверьте, это только так говорят: семь нот. Это семь чувств… Поверьте, первая «до» была еще до слуха, и те, у кого нет слуха, а есть только слухи, нередко путают ее с нотой «ми», милой нотой осязания мира. Меж осязаньем и слухом — нота «ре», как ревнивое око в ресницах. Здесь нота «фа»… Что за названье — «фа»? Странное названье «фа», как выдох носом: фа! — когда чуешь всякое фуфло… Здесь странная нота «соль», чтобы жизнь не казалась сахаром всякому играющему на флейте. Я трогаю ее языком. Здесь вечная нота «ля», как ля в зале и ля-ля в кулуарах. Как ля с трибуны, но ля-ля в очереди… Спросите лабуха: где играть шлягер? В ля-ля миноре… Это страшное чувство ля-ля! Оно обжигает мне лицо в кровь, когда я выдыхаю «ля-ля» из отверстой флейты. О высокая нота «си», высокая нота «си»! Кто способен на чистое «си» — способен на многое. 2 …Холодно, а кровь Уже не греет, лишь в печаль, Лишь в крик, лишь в шепот невзначай Уходит с выдохом любовь, Пока учусь играть на флейте. …Не моя вина: Еще не выпита до дна Святая эта флейта, но Уходит с выдохом вино, Пока учусь играть на флейте… Слышишь, как это звучит: па-парам-парам? Звуки двоятся в ночи по парам, парам… Лишь сквозняк — со мной в одном ключе — В ключ свистит, нахохлясь на плече, Но иссяк мной утомленный ключ В черной флейте. Холодно, любовь Уходит — как сквозь пальцы — звук. (Кого же я спросил: мой друг, Хоть для страданий, хоть для мук Мне флейту полную налейте?) 3 Ах, быть поэтом ветрено и мило, Пока еще не кончились чернила И авторучка ходит на пуантах Вслед музыке печали и любви, И образа талантов в аксельбантах Преследуют с осьмнадцати годов Всех девочек… Ты к этому готов, О мой собрат, ходящий в музыкантах? Ах, быть поэтом ветрено и мило! И, ради всех святых, таи, Что уж давно окончились чернила, Что флейта рот истерла до крови. Что флейта — флейта продолженье горла. А в горле — в горле музыка прогоркла. Там вопль один протяжный. Ну и что же? Держи в руках отверстый вопль — до дрожи, До судорог, до расползанья кожи — Все быть должно на музыку похоже. И даже смерть. Ее споют потом… А девочкам — в бирюлечках и бантах — Ты накорябай лопнувшим ногтем, Что авторучка ходит на пуантах. И будь поэтом. Ветреным притом.

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ГЕНИЙ Раскрой свое железное крыло И помавай над сталью и бетоном — Здесь в недрах гулких, в гаме монотонном, В холодном эхе долгих анфилад Родился твой неоперенный брат. Овей его покатое чело И осени перстами с перезвоном. Се брат твой, Гений! Он, как теплый воск, Из лона матери сошел на чрево мира. Здесь будет он оттиснут, как просвира, — Воспримет воск эпохи блеск и лоск, И мудрость — цвета зрелого сапфира! — Да, мудрость граждан — словно бы сапфир — Он обоймет и будет мудр, как мир. Так осеняй, пока не вышел срок — Не отросло, в пушистых завитушках, Перо. Он будет возлежать в подушках Крылом в тюфяк, зубами в потолок. Он будет хлюпать ночи напролет Гундосыми слюнявыми слогами, Он к «лю» и к «ля» диезы подберет И вытрет стенку квелыми ногами. Так три пройдет, и тридцать лет пройдет, И выйдет срок: Он сопли подберет, И пустит слюни, и в восторг придет, Когда войдет — в заштопанном и сиром — Любовь его и утку поднесет, И удалится клокотать сортиром… И — подавившись собственным клистиром — Он — в простыне запутавшись — умрет, Избранник века — полный идиот — В гармонии с собой и с этим миром.

КОЛЛАПС 1 Когда сворачивается пламя костра, Чернее ночи уголья костра. И в черной земле зияет дыра, Чернее черной земли дыра. Когда сворачивается пламя звезды, Ночь на планете чернее беды. И в черном небе зияет дыра, Чернее черного неба дыра. Когда сворачивается пламя души, Свет возвращается, круг завершив. И в черной душе зияет дыра. Чернее черной души — дыра. Но ранний твой свет протекает, врачуя и раня, И длится во времени ярое раннее пламя, И, словно домашние звери за теплою пищей, — Чужие планеты идут на тепло пепелища. Там пламя кричит, заключенное в углях остылых, Но свет возвращается — свет продолжаться не в силах! И, бросив орбиты, за светом на тайные меты Идут, и приходят, и в бездну уходят планеты. Любимая, Дальше орбитой иди кочевою. К другому колодцу ходи за водой ключевою. Что свет катастрофы тому, кто единожды молод, — Тому, кто и сам нарождается, словно звезда? Здесь гулкое горло зияет, как гибельный голод. Здесь мерзлое пламя клубится, как гибельный холод. Здесь даже вода запекается в жаркую жажду, Спекается в черствую глыбу сухая вода. 2 Вот ведь какая беда — Я сворачиваюсь, как сворачивается звезда. Будь то люденыш какой, иль сын собачий, иль конь, Иль безделушка какая — красивая утварь, — я пальцы тянул к ним для ласки, А нынче — ладонь в ладонь — схлопываюсь пальцами внутрь. Женщина тянет мне певчие губы свои. «Спой, — говорит мне. — Свой голос вдохни в мою стать». «Нет, — говорю ей. — Отчаянно не до любви» «Нет, — говорю ей. — Мне нечем тебя обнимать». Розы ли мерзлые где-то дают на углу, — Кто научился предсмертный их цвет продавать? — Колкие стебли, как пальцы подростка, беру И отпускаю: мне нечем тебя обнимать. Конь на весь город один — не узнаю коня. Конь от меня отвернется в обиде святой. Конь, на весь город один, не узнает меня. Дрогнет капризной губою: чужой… …Внутрь завернуты пальцы, А обе руки В душу завернуты, как в одеяльце. Отогреваю разбитые вдрызг кулаки… 3 Не гляди в мою душу, сестра, — Там сегодня не будет костра. Не гляди в мою душу, жена, — Потому что душа без дна. Там на черной покатой стене Черный всадник на черном коне. Это я, сам один, сам с собой Нынче вышел на бой… Уроню в эту бездну перо — И расколется в бездне ядро. Год пройдет или столько-то лет — Будет свет.

* * * Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Как же ты о бусине не спохватилась? Укатилась бусина… Укатилась… Завяжи на нитке узелок на память, Погляди с улыбкой — если грустно станет, — В этом месте ниточки все и случилось. Укатилась бусина… Укатилась… Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Вся судьба на ниточке крепко держалась, Только эта бусина… Экая жалость…

СВЕЧА НА ПЕРРОНЕ Эти белые клавиши — белые дни. Эти черные клавиши — черные дни. И на белых прощальные пляшут огни. И на черных прощальные пляшут огни. Проплывает последний вагон: догони. Проплывает последний вагон: догони, догони. Будто пальцы по клавиатуре идут и стучат. Будто сняли все струны — сустав за суставом стучат. Будто сняли все рельсы — состав за составом стучат. Я свихнусь наконец От квадратного мерного стука! Уплывает вокзал. И стоит на перроне свеча. Мной однажды в протяжную ночь зажжена, Все горит и горит. Эта жизнь — распроклятая штука! Мой огарочек горький — судьба, сумасбродка, жена, Все горит при дороге — стоит при дороге свеча. Словно жертвенник жаркий — стоит при дороге свеча. Мой священный огонь. Моя смертная мука…

ДРУЗЬЯМ А идите вы к черту с вашей версификацией! С вашим Ладом неладным, Размером и ямбом неладным, С вашей пломбой на сердце, С александрийским апломбом, С вашей темой готической И снулым холодным стихом! — Боже мой! — говорю я, — Пока мы надменные лиры наладим, Эта женщина, этот подкидыш в пустой электричке, Будет длиться и длиться в пустой электричке Меж холодным стеклом И сивушным дурным мужиком… — Боже мой! — говорю я, — По всевышней поденной привычке Будет, зябко нахохлившись, тупо глядеться в окно Эта женщина, эта ворона… Считать перегоны И читать полустанки, солидно нахохлившись, Но Глядеть из угла, Как нашкодивший малый ребенок Смотрит длинное, скучное взрослое наше кино… Боже мой! Неужели же нам все равно! С нашей мыслью готической И заостренным стихом, С нашим строем аттическим, Где царит, словно в римском каре, железный закон. Как пробиться в ее одиночество, В холод космический — За стекло, за предел, за барьер — В отраженный вагон? Там, в другом — отраженном — вагоне, Ее волосы рвутся о кроны. Там, в другом — отраженном — вагоне, Колошматят ее светофоры. В пристяжном эфемерном вагоне Сквозь нее пролетают столбы. Боже мой… Что могу совершить я хорошего, кроме — Попросить пересесть, Чтобы бешеный встречный скорый Не хлестал, Не считал бы ее, Как штакетник кривой, разноперый — Когда вылетишь прочь из седла Этой жизни катящейся… Этой многоколесной судьбы…

ПОПУТЧИЦА 1 За Доном, за долгою степью сквозит синева, Юлит электричка борзая в отвесных откосах, С высоких откосов в окно залетает листва, И желтые смерчи, вращаясь, идут по проходу… Я долго гляжу, как в глазищах раскосых — В пиалах овальных — хрустальная плещет беда И темный зрачок проступает сквозь горькую воду. Прижав локотки напряженно — как будто бежала, — Сидела спокойно, но в ломанном лёте бровей, В том, как оглянулась, — почудилось: кони по шпалам! Погоня по шпалам! Торопятся кони за ней! 2 Должно быть, не так, но спросил я тогда: «Откуда ты, лярва? Ты ликом — звезда, До боли бела, а очами — орда… Видал я таких! Только чья ты беда?» Все длинные ноги и все поезда Уносят от этих коней не всегда… «Чьи кони? — спросил я. — Сама ты откуда?» И девушка мне отвечала: «…Туда». И сгорбилась, словно старуха: «…Туда». И темной ладошкой махнула туда, Где синюю степь заливала полуда. Должно быть, не так, но сказала: «…Юнец, Очами — отчаян, поломан — да выжил, Что нянчишь гитару? Садись-ка поближе, Сыграем про разные эти дела: Как лисья была я. Как рысь я была. Все рыскала градом — Как горло искала… Шакала ласкала, С шакалом спала. Шалавой звалась И шалавой жила, И как унесла два излапанных липких крыла И сердца огрызок в щемящую степь от вокзала!…Ах, мать-перемать! — кабы голос — Уж я бы сыграла!» 3 Вот так эта девушка, эта старуха сказала. Быть может, не теми словами, да смысл был такой. Сказала: «Сыграй мне, пока я себе не сломала Синюшную шею на синей свободе степной!» И в гулком вагоне, качаясь и плача, плясала — Как об ногу — ногу присохшую грязь оббивала. И листья звенели над ней, словно дикие осы, И карие косы, А может быть, карие космы, А может быть, крылья плясали за хрупкой спиной…

* * * На живой ноге в бутсе «адидас» Инвалид по проходу шоркает. А другая нога — что твой карандаш, Одной пишет — другой зачеркивает. Как колоду карт, Развернет меха, Заведет гармонь заунывный зык. Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы. Не болит душа, Не болит рука Нажимать на грудь и на клавиши. А болит нога, И болит спина, И хребет болит низко кланяться. Ах мы выросли до высот стиха! Дорасти бы нам до поэзии… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы… И Двери сходятся — как два лезвия. Откусила дверь голубой сквозняк. Гомон тамбурный: так и перетак. И зачем в карман с дыркой лезу я? Только что с меня возьмешь, с дурака? Догоню в другом вагоне старика, Суну мелочь в задрожавший кулак. За поэзию… за все… и за так…

ЧЕБРЕЦ В смиренье тягостном влача Асфальт, налипший на подковы. Влача обноски и обновы, Я было умер сгоряча… Но был у города конец. И кровь слилась с зеленым соком — Я горло жег зеленым током, Зеленый хрупая чебрец. Еще гортань была в огне, Когда со страхом пилигрима Я чуял, как неистребимо Язычник деется во мне. О, я не знал, слетая с круга — Как хрип с пластинки шансонье, — Что петь мне звонко и упруго, Что мне играть на тетиве! Возьми мой кашель перочинный И возврати, моя земля, Гортанный хохот лошадиный И плач гортанный журавля! Пусть эта боль — на боль похожа… Пусть. Я согласен онеметь, Пока сползают слизь и кожа И нарастают сталь и медь.

ДОРОГА, ДОРОГА…

Жизнь, жизнь


А. Тарковский
Был старик велик и сед, в темных клочьях моха. Ему столько было лет… Целая эпоха… Ясным утром — белым днем — спрашивал дорогу: «Пособи, сынок, огнем. Потерял, ей-богу». Оглядел я чистый дол, ясная картина: Ветер в поле бос и гол, ни креста, ни тына, Ни тропинки, ни тропы, коршун в небе стынет. Как ни выправи стопы — нет тропы в помине. Волчий зык да птичий крик, то овраг, то яма… Говорю: «…Иди, старик, все дороги — прямо». И побрел старик слепой. Вижу — влево тянет, Захлестнет стопу стопой — господа помянет. Посох — что твоя слега — вязнет в диких травах. А запнется, и нога тело тянет вправо. Восемь бед — один ответ. Я его обидел. Только впрямь дороги нет! Я сказал — что видел! Нет тропы, дороги нет, рыскает эпоха, Будто чует чей-то след, только чует плохо. Как ни выправит стопы — то овраг, то яма. А в нехоженой степи все дороги — прямо.


ЛЕГЕНДА О ПАНЕ В полночь, когда вьюга выла и мела, Звонарю подруга старца родила. И лежал он молча на пустом столе, И зияли молча два зрачка во мгле, И сжимались молча пальцы в кулаки, И мерцали волчьи белые клыки. Он лежал и думал на кривом столе, Проступала дума на кривом челе, Все лежал и думал. «…Странные дела — Звонарю подруга старца родила… Глупые вы дети, мама и отец. Расставляйте сети, мама и отец. И поставьте черный у двери капкан. Ждали вы мальчонку, а родился Пан. Зачинал раб божий божия раба. Понесла рабыня божия раба… Да кишат рабами божьи небеса — Я тряхну рогами и уйду в леса. Посох мой наследный бросьте у дверей — Я сломаю посох на число частей. Крестик на гайтане бросьте мне за дверь — Я свяжу гайтаном панскую свирель. Не кричи, родная, ах, не голоси. Вервие тугое, отец, не тряси — Не слыхать за лесом материнских слов, И проклятий отчих, и колоколов. А пройдут все долга, и когда в апрель Принесут к порогу теплую свирель, Суженой верните панов самогуд — Бросьте мою дудку в деревенский пруд».

КОМОС. САТИР И поздно радоваться и, Быть может, поздно плакать… Лишь плакать хохоча и хохотать до слез. Я слышу горб. Ко мне вопрос прирос. Я бородой козлиною оброс. Я в ноги врос. Я рос, я ос, я эс Напоминаю абрисом своим. Я горб даю погладить и полапать. Я грозди ягод вскинул на рога. Я позабыл, где храм и где трактир — И что же есть комедия, Сатир, И в чем же есть трагедия, Сатир. Я спутник толстобрюхих алкашей, Наперсник девок пьяных вдрабадан. Я в грудь стучу, как лупят в барабан, И рокочу всей шкурою козлиной, И флейту жму, и выпускаю длинный Визгливый звук, похожий на кукан. И на кукане ходит хоровод И пьет и льет мясистая порода. И что же есть комедия, народ? И в чем же есть трагедия народа? …Смотри, смешно, мы все идем вперед, Комедия, мы все идем по кругу, И трезвый фан в кругу своих забот — Что пьяный фавн, кружащийся по лугу… …Смотри, смешно, сюда ведут дитя, Комедия, веселенькая штука, Я вновь ее увижу час спустя, Она повиснет на руке у внука… О шире круг, поскольку дело швах! В чем наша цель, не знает царь природы. Меж тем — и ах! — проходят наши годы В хмельных целенаправленных трудах. И все страшней, все шире, все быстрей, И дудка воет, как над мертвым сука: Лишь мертвый выпадает из цепей, А лица веселей и веселей. Но, боже мой, какая мука… Вот в трезвом опьянении ума Бредет старик, заглядывая в лица, По тощей ляжке хлопает сума, Он позабыл, куда ему крутиться. Он смотрит так, как будто виноват, Он спрашивает, словно трет до дыр: — Так в чем твоя комедия, Сатир? — А в чем твоя трагедия, Сократ?

МОРАЛИСТЫ Нас много. Но идем мы друг за другом. Мы, как быки, увязанные плугом, Проходим по эпохам и векам. Но, господи, кто там идет за плугом И кто велит так напрягаться нам? И если вдруг за плугом не идет, Господь суровый с длинным кнутовищем, Какой же черт толкает нас вперед, Чего хотим мы и чего мы ищем? Мы тянем, тянем лямку сквозь века И, девственное поле бороздою Размежевав на доброе и злое, Заботимся, глубока ли строка. Ах да, конечно, — воин задрожит И повернет обратно колесницы, Когда прочтет: не преступай границы! Не преступай начертанной межи!

ДОБЛЕСТЬ

В военных целях, облил мальчика нефтью и поджег, чтобы увидеть горит ли в нефти тело


Из жизнеописания Александра Македонского
Ты взял Геллеспонт, как барьер. Буцефал Медлительных персов топтал. На звонких щитах Буцефал танцевал. На спинах костлявых плясал. Но вспомни: обугленным телом дрожа, На скользких от нефти камнях, Худыми ногами живая душа Скребла эту слизь, этот прах… Когда твой угрюмый железный конвой Мальчишку — в багровом бреду — Влачил по планете, он черной пятой В земле пропахал борозду. И мир разразился небесной водой, И в русло вода натекла. Меж воинской славой и славой святой Навеки межа пролегла. Назад! Захлебнешься горючей слезой. Твой конь не пройдет над такою рекой. Назад! Содрогнись, непреклонный герой, Твой лик все ничтожнее день ото дня. Убийца детей с узловатой рукой — Таким ты останешься в скорби людской. Ты взял Геллеспонт, но пред этой чертой Сойдешь, Александр, с коня!


РЕЧИТАТИВ ДЛЯ ДУДКИ

И была у Дон Жуана шпага

И была у Дон Жуана донна Анна


М. Цветвева
И была у мальчика дудка на шее, а в кармане ложка, на цепочке кружка, и была у мальчика подружка на шее — Анька-хипушка. Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал — Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил. Дудка ныла, и Анька пела, то-то радости двум притырочкам! В общем, тоже полезное дело — на дудке фигачить по дырочкам. А когда зима подступала под горло и когда снега подступали под шею, обнимались крепко-крепко они до весны. И лежали тесно они, как в траншее, А вокруг было полно войны… Война сочилась сквозь щели пластмассового репродуктора, война, сияя стронцием, сползала с телеэкрана. Он звук войны убирал, но рот онемевшего диктора — обезъязычевший рот его — пугал, как свежая рана. И когда однажды вечером мальчик потянулся к Анне и уже встретились губы и задрожали тонко, там — на телеэкране — в Ираке или Иране, где-то на белом свете убили его ребенка. И на телеэкране собралась всемирная ассамблея, но не было звука, и молча топталисьони у стола. И диктор стучал в экран, от немоты свирепея, и все не мог достучаться с той стороны стекла. А мальчик весной проснулся. Проснулся рано-рано, взял на цепочке кружку и побежал к воде, он в кружку губами ткнулся, и было ему странно, когда вода ключевая бежала по бороде. А мальчик достал из кармана верную слою ложку влез в цветок своей ложкой — всяким там пчелам назло, — чтобы немножко позавтракать (немножко и понарошку), и было ему странно, когда по усам текло. Тогда нацепил он на шею непричесанную свою Анну, И было ему странно Анну почувствовать вновь. Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку, Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь. Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана, Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.


ЭОЛОВ ЛУК Все струны любви на эоловой лире Я в ночь без любви сосчитаю со скуки. Но песню о мире — да, песню о мире — Я буду играть на эоловом луке. Ударю я воздух пустой тетивою: Довольно постылой стрелковой науки! Повейте хорошеньких женщин лозою — Я буду играть на эоловом луке. Что было для мести — То будет для песни. Сойдитесь же, лучники всех поколений, — Пусть луки не созданы для песнопений — Я буду играть на эоловом луке. Пернатая смерть тетиву утруждала — У лучников ваших натружены руки. Довольно! — вас мало… Довольно! — нас мало. Я буду играть на эоловом луке. Пусть бранная песня всей музыки старше, Я бью тетиву — и отбой в этом звуке! Две тысячи струн на эоловой арфе, Но эта — одна! — на эоловом луке.

* * * Ветер листья возжег, и вспыхнули листья. Больно, любимая, больно… Ветер тронул ковыль, и кони в степи закачались. Не боли, любимая, не боли. Отчего это вечная тяга к высокой печали? Отчего это вечная тяга к высокой любви? Мы с годами мудрее, добрее, друг другом довольней…Кони тронули ветер, качнулись в степи ковыли… Это ты? Или это Она? Больно, любимая, больно. Это где-то высоко болит. Не боли… Не боли…

* * * Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам — В тряпье и порфирах, во храме и хламе. Они оставались в эпохе своей, В теченье ночей и в течении дней. И Хронос глотал своих бедных детей, Давясь их сухими телами. Я видел — мне тягостно зренье мое! — Я видел, как строилось наше жилье. И видел руины, руины… Мне камень огромный служил алтарем, Огонь совершался на камне, а в нем Спекались рубины, рубины… Был первый мой дом знаменит и высок. Но вот я сквозь пальцы просеял песок И я не нашел сердцевины… Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам. Я вышел. Да, я их оставил здесь, в доме моем. И вот я меж пальцев размял чернозем, Но сердца я в нем не услышал. Я непобедимее день ото дня, Но смерть и любовь побеждают меня, И я обнимаю, как гостью, хозяйку в дому, И пространство звенит. Там Хронос бесценным рубином скрипит И пес — пересохшею костью.

ПРИКОСНОВЕНИЕ Ты просишь рассказать, какая ты… Такая ты… Такая ты… Вестимо — Ты мне понятна, как движенье мима, И как движенье, непереводима, Как вскрик ладоней И как жест лица… И вот еще — мучения творца — С чем мне сравнить любимую? С любимой? Я слово, словно вещего птенца, Выкармливал полжизни с языка, Из клюва в клюв: такая ты, такая… Дыханьем грел: такая ты, такая… И лишь сегодня понял до конца — Тобой моя наполнилась рука. Вот жест всепонимания людского! А слово… Что ж, изменчивое слово, Как птичий крик, вспорхнет и возвратится, Изменчивости детской потакая, Изменчивостью детскою губя. И лишь прикосновенье будет длиться. И только осязанье будет длиться. Так слушай же: такая ты… такая… О, слушай же, как я люблю тебя!

* * * Вернись, тебя я попросил. Но ты уже вошла. И подбежал к ногам сквозняк из дальнего угла. И дрогнула у кресла ель, и медленно сошли К подножью иглы, словно сель. А с уровня земли, Из-за окна, где снег лежал каленее стекла, Тянуло в дымное тепло поземку через щель. Вернись, тебя я попросил, еще открыта дверь. Вернись, тебя я попросил. Но ты уже вошла. И руки мне на грудь легли. А из моей груди — Навстречу им — ладони две мою прогнули грудь… О, смилуйся, о, не входи в меня еще чуть-чуть. Ты центром времени была, основой всех основ, Как в центре солнечных часов блестящая игла, Что тает в солнечных лучах и в мареве дрожит. А тень на циферблат легла и здесь она лежит. А тень на циферблат легла, закинув тени рук. Мне тень обозначала час и означала день. О, не входи на этот круг, любимая, мой прежний друг, Ты — как собаку — уведешь возлюбленную тень. Она на звук твоих шагов отозвалась во мне. Ее ладони на груди — на этой стороне… Ну, не входи. Войдешь — и там она прильнет к ногам, И повлачится за тобой — по судьбам, по пятам. Кто мне тогда означит час, чтоб, отвратив свой взгляд От мельтешенья мелких строк, мне оглядеть закат? И доглядеть, отворотив глаза от этих строк, И развернуться в темноте ногами на восток.

* * * Я ждал тебя всю жизнь свою, пойми, От ожиданья стала неделимой Любовь, а ты — лишь женщина любви, Единожды — тобой — не утолимой. Одна любовь. Одна любовь. Одна. Я разные давал ей имена. Вода — водой — воды — с водой — с водою… Глупец. Они звучали чередою.

ОКО 1 Мы вернемся однажды под закрытые веки. Мы однажды — единожды — глаз не откроем И останемся там, за сомкнутыми крепко очами. И останутся здесь в осторожном молчанье Пара квелых бутонов, томительный запах аптеки, Односложные вздохи и скорбные люди. Мы припомним ничто. Мы, конечно же, что-то забудем. Мы вернемся однажды в глухую пору дорожденья, До дождя и до света, до снега, до слез, до ненастья, До всего, что назвал я — единожды счастье. Нас не станет, и это случится однажды… Посмотри, мое сердце, какие великие горы, Приглядись, мое сердце, какие великие снеги, Изумись, мое сердце, какие великие реки Обреченно сползают в долины с покатых вершин! Но уйдем мы с томительным привкусом жажды. Нас не станет, и это случится однажды. И прикроется веком зеница души. Мое тайное око, Четвертое око, Незримое око… Я забыл вам сказать, что четыре мне глаза даны. Смотрит вверх теменной — нет ли в тучах войны, А глаза исподлобья глядят — то светло, то жестоко, А зеница души на прохожих глядит одиноко И призывно мерцает, как шепот среди тишины. 2 Мое тайное око, Четвертое око, Незримое око… Вкруг да рядом — машины, деревья, дома. А в машинах — бензин, А в деревьях — биение сока, А в домах этих — люди. А в людях царит кутерьма. А я вижу душой, как слетают с карнизов И восходят из окон, как смех или снег, Сизокрылые мысли и помыслы тех, Кто бездарно влюблен и беспечно крылат. И я вижу кромешный порядок и лад В тучных стаях, что наземь из окон летят; Каждый сизый цыпленок на вертел нанизан И хурмой фарширован, как толом снаряд. Ах, едальные птицы едальных утех, Заклинаю: фен-хель-кар-дамон-ба-стурма, Возвращайтесь, роняя подливу, в дома. Только птицы крылатых летят задарма… 3 Только птицы крылатых летят задарма, Задарма богатея и даром мудрея, Я богаче не стал, и счастливей не стал, И добрее. Только стал терпеливей терпеньем ума. И терпеньем ума я буравлю дыру в человеке, И терпеньем ума за какие-то струны беру, Как берут за грудки… Человек отвечает:…умру. Я умру, ты умрешь, мы уйдем под закрытые веки. 4 Посмотри, мое сердце, какие великие горы… Изумись, мое сердце, какие великие реки…

* * * Бессмертья достоин представивший вечность. Вобравший пучину — подобен пучине. Но вспомнил я жизни своей быстротечность — И зябнет душа моя в страхе отныне И жалобно сердцу И сердце остынет, И тело остудят текучие годы… Но разум! Ужели же разум не минет Зыбучая лава могильной породы?! Собой бесконечность объявший, как точку, Бессмертье вобравши, как длинное слово, Мой череп вберет в себя мерзлую почву И станет приютом червя дождевого. И в страхе любовь сочиняют поэты, И в ужасе рай сочиняют народы. Когда же притянут природу к ответу И смерть ей вменят как ошибку природы? Доколе — бессмертной по дерзостной сути — Душе на погост собираться во страхе? Во страхе — во ужасе темном! — во жути, В поношенном теле и чистой рубахе.

ЦЕЛЬ Вот так размеренно и праздно Я выйду в степь на полчаса. И вспомню: целесообразно Глядит подсолнух в небеса. Такое путаное слово, Колеса — цепи — телеса… Сообразуясь с целью снова, Глядит подсолнух в небеса. Я мыслил образно и разно, Иные подбирал слова, И все же целесообразно Его качалась голова. Скрипела хрупкая основа, Скрипел тонюсенький скелет. Не подбирая к солнцу слова, Он отбирал у солнца свет. Он свет вбирал открытым оком, Он упивался им сполна. И, наполняясь сытным соком, Росли и зрели семена. А мне-то что до этих звезд? Глаза мне солнце ослепило — Я не могу глядеть без слез И на вечерние светила. Но я гляжу на небо, зная: Мне бесполезен этот свет, — Предполагая цель, где нет Ни цели, ни конца, ни края. Что за дремучее желанье — Глядеть без цели в небеса? Что слово — целеполаганье? Колеса — цепи — телеса…

ПИСЬМА ИЗ ГОРОДА. ИДИОТ У маленькой мамы в прорехи халата Глядело набухшее нежное тело, Носок бесконечный вязала палата, Стенала — сопела — зубами скрипела. Зачуханный доктор по розовым попкам Похлопывал рожениц в знак одобренья, И в этот же час совершались творенья И квело вопили творенья. Детей фасовали по сверткам, по стопкам, И в мир вывозили носами вперед. И был там один, он чуть было не помер (Не понял, как нужно дышать, но не помер), Потом он смеялся — как льдинка в бокале — А прочие свертки над ним хохотали: Мол, экая штучка, мол, выкинул номер — Не понял, как нужно дышать, но не помер, Не понял, как нужно дышать, идиот (А он и не понял. И он не поймет). Он будет глядеть им в лицо не дыша — В мальчишечьи рты в пузырях и сметанах — О выдох и вдох — два огромных шиша, Два кукиша, скрученных в разных карманах, Два страшных обмана… Пульсирует сон, Как выдох и вдох неизвестной причины. И он не дыша подглядел, как мужчины Пульсируют мерно в объятиях жен, И как равномерно пульсирует плод, Гудит, наполняясь таинственным соком. На все поглядел он задумчивым оком И все он оплакал, смешной идиот. А все потому, что за выдохом — вдох, И вдох утекает в свистящие щели, И шар опадает И лишь — асфодели, Цикута — амброзия — чертополох. И он в разбеганье вселенских светил Увидел вселенских светил возвращенье. И мир опадает. И только забвенье, Забвенье — молчанье — клубящийся ил… И он оглядел эту даль, эту ширь, Да, он оглядел и сказал: это плохо! И выдохнул, выдул вселенский пузырь, И честно держал — до последнего вдоха.

СНЫ НА ЗАКАТЕ. О СМЫСЛЕ В тот самый час, когда закат угас, Он в глубь себя смотрел и видел там дорогу. Она вела к означенному гробу, И гроб стоял, как черный ватерпас На линии. Прогнулся горизонт Под тяжестью дубовой домовины. Знакомые, печальные картины… В нем смысл лежал, как зачехленный зонт. И нужно было смысл — как зонт — раскрыть И защитить всех от дождя и снега, Сбить сено для случайного ночлега, Огня добыть, едою накормить, И что же? — что же дальше, черт возьми? — Ужели же беседовать с людьми, Что сыты и согреты и притом Опоены наливкою с малиной? Построить дом? Но он построил дом! Он зонт у смерти взял, и это дом. И вот они сидят степенно в нем, И дым стоит над ними коромыслом. Он говорит об этом и о том… Но он слывет в округе болтуном, Поскольку нужно молча рыть зонтом, Стучать зонтом, и ковырять зонтом, И с криком морды бить зонтом, Но в этом он не видит смысла.

СОТВОРЕНИЕ ЛЮБВИ Мальчик, мечтаний и музыки полный, В миг безотчетный направится к морю. Камень заронит, и мелкие волны, Чуть отбежав, затеряются вскоре. Море сокроет все тонкие токи. Вихри, свиваясь, сокроются в море. И заколышется тайное горе, Не распадаясь на брызги и строки. Чувство вогнется в молчанье суровом, Гулкая бездна — утроит рыданья — Выпятит, выгнет хмельное страданье С проседью пенной, со сдержанным ревом…Так опадает в глухую утробу, Ищет в беспамятстве дно — и находит! — И, оттолкнувшись, так слово восходит От языка к онемевшему небу. Не обольщайся, еще не искусство — Голос, обложенный влажною ватой. То продолжают свой бег бесноватый Темное чувство и светлое чувство… Видишь ли кромку? Коричневый гребень Чаши, вобравшей штормленье вина? Брюхо, что носит тугая волна, Вскроет на кромке зазубренный кремень, Рухнет волна пред тобой на колени. Вспенится грива, сойдет седина. Тело в песок просочится, а в пене Встанет в истоме, потянется в лени Девочка, тайных мечтаний полна…

ПОМНЯ, ЧТО ТЫ ПТИЦА Имя твое — победа. Волосы твои — ветер. Я ладонью ловлю ветер — волосы твои глажу. Имя твое — радость, слов я таких не знаю. Знаю слова другие: плачут другими словами. Имя твое мне было. Спал я и спал долго, Спал и лицо прятал в темный огонь шалфея, И укрывался мятой, и утолялся маком, И обнимал пустырник — от пустоты хмелея. Имя твое мне было. Соком душа наволгла — Стал бы я травою, если б нашел отраву. Но от земли хранило небо меня по праву — Имя твое мне было. Кто-то сказал имя. Я повернулся только, чтоб посмотреть в небо: Все ли на месте звезды — стоит ли шевелиться. Но подходили люди. Кто-то назвал имя. Я протянул руку, помня, что ты птица…

ДЕНЬ. ЦАРСКИЙ КУРГАН 1 Звезда покатилась. Звезда докатилась. Упала звезда. И канула в воды. И от удара качнулась вода, и колыхнулись весы природы. И, оттолкнувшись от чаши другой, солнце взошло с той стороны лета… Нет-нет, не проговаривать, но петь: Леда моя, Леда… 2 В полых курганах — в тяжелых тиарах — цари Впалые щеки свои прихватили зубами. Это учтивость. Они не смеются. Кори Ветер за ветер. Они не смеются над нами. Это угрюмость земли, это чинность вождей И величавость носителей высшего долга Им не велят хохотать под бряцанье ножей Над завереньями: вечно. Над клятвами: долго. Вечно лишь Нечто, и бесконечно Ничто — Леда моя, мы отпразднуем здесь восхожденье Солнца и угасанье росы. И за то Цадена будет нам вечность почти на мгновенье. Леда моя, уже полдень гудит, как гобой. Вот ты клянешься: всегда! навсегда! и до встречи! Вот ты клянешься. Нет, я не смеюсь над тобой. Это учтивость. Уже приближается вечер. 3 Леда моя, Леда, несмышленыш. Нет, не проговаривать, но петь: Буковка, росиночка, люденыш. Страсть, неотвратимая, как смерть. Солнце докатилось, опустилось — От удара дрогнула вода… И звезда из глубины явилась. И вернулась в вышину звезда.

* * * Так было просто в прежние века: Духовные отцы пеклися о морали, Кресты страшенные высоко задирали С навеки приколоченным Христом И неразумным агнцам и овнам Грозили указующим перстом. А милые, но грешные поэты Безнравственно кутили до рассвета И, соблюдая разные манеры, Болтались с балаболками по скверу, И, насмерть застрелившись раз-другой, Святым отцам безропотно грозили Какой-нибудь заблудшею ногой. Зачем же нас в один котел собрали. — Поэтов и блюстителей морали? Мы затеваем, словно постирушку, Занудную, как проповедь, пирушку. И я, мой друг, ловлю себя на том, Что, левою рукой маня девицу, Я праведной грожу себе десницей И тычу указующим перстом!

ЭРОТ И ЭРАТО Не путайте Эрота и Эрато, Лукавого затейливого брата И глупую, но честную сестру. Не путайте Эрота и Эрато, Не путайте великую игру Мечты своей с ничтожностью желанья Ей обладать. Не сводничай, Эрот! Пусть мимо эта женщина пройдет В лучах светила, в охре светотени Пусть лишь мелькнут колени, как форели, Пусть лишь качнутся тяжкие бутоны Исполненной желания груди. Несносная Эрато, уходи! Вослед тебе потянутся свирели, Затеплются дрожащие фаготы, Туманные гитары задрожат… И пусть дурак, мальчишка, хвостопад, Нам сводный твой подмигивает брат — Ты знай дорогу, что тебе дана: Вдоль длинного и низкого окна, Вдоль улицы. Вот ты еще видна. Вот я могу, на цыпочки привстав, О боже мой! увидеть на мгновенье Шафранных складок легкое волненье. Вот спутник твой, вцепившийся в рукав. Вновь оглянулся и глядит, глядит, Глядит назад в недоуменье…

КОЛЫБЕЛЬНАЯ 1 На какой-то ветреной, ветреной дальней планете Привязалась девочка к ветру, а он — только ветер. Только буйный ветер — как хочешь его обнимай, Налетит, нашепчет — как хочешь его понимай: баю-бай… баю-бай… Уж не знаю, что там с тем ветром у ней получилось. Не случилось что-то, а может быть, что-то случилось. Потерялся ветер — и с ветром такое бывает Непонятно только. Но кто их, ветра, понимает? И не знаю, что там, в безветрии, ей не хватало, Только эта девочка ветреной девочкой стала. Все искала ветер, шептала в похожие спины: «Обернись, мой ветер!» А он обернется… Мужчины… 2 Как-то пролетала сквозь облако с тайной улыбкой — Привязалось облако к девочке тайною ниткой (Просто улыбалась, по ветру иль так, без причины). Привязалось облако ниточкой из сердцевины. Вот такая музыка, девочка — облако следом, Августином, голубем, ангелом, просто соседом. Обнимать пыталось, да облаку — как обнимать? Понимать пыталось, да девочку — как понимать? Напевает что-то… Как хочешь ее понимай: баю-бай… баю-бай…

* * * Птицу найдешь — как звать, не спросишь. Птице — ей что ж, коли в небо подбросишь? А с подругой дела, все глаза попрятали… Углядел, что весела, не спросил — крылата ли. Птицу поднимешь — голова кружится, Птицу подбросишь — вот она и птица! А подругу найдешь, в чисто поле выйдешь, В небо подкинешь, а она — подкидыш…

БЕСКРЫЛЫЙ ВЕТРЯК В ДЕЛЬТЕ ДОНА Я спросил его: «Помнишь? Ты помнишь еще Дон Кихота? Он с бедою, с надеждою, с пыльной пехотой В сорок первом ушел из села… Как его Дульсинее — ты помнишь? — в пургу и разлуку Ты отдал на растопку свои дорогие крыла?» Я спросил его: «Помнишь, Как ты опознал их по звуку — По шуршанию дыма, с ладящего, словно зефир?» (Эта женщина выжила. Полная чаша. И мир…) Я спросил его: «Нешто, Пока перемалывал эту военную муку, Ты крылатую память людскую истер жерновами до дыр?» Он ответил: «…Все бредишь, поэт, о севильях?..» И умолк. Только лязгнуло эхо впотьмах. Я прислушался — дон! — Будто ветер бездомный стучится, как память о крыльях. Я прислушался — дон! — Будто море, как память о небе, бушует в камнях…

ВНАЧАЛЕ ЯБЛОКО Вначале яблоко… Здесь возникает плод Из ничего, из света, из причины. Она его торжественно берет И проникает в плоть до сердцевины. Вначале яблоко… Я помню этот жест В тот смутный день судилища Париса. О, как она свой приз достойно съест, Раскинувшись под сенью кипариса. И, вытряхнув три сердца на ладонь, Сердца опустит в жертвенный огонь. Вначале яблоко… Я помню вкус его И запах на губах, и то мгновенье — Грехопадение, и грехоискупленье, И низость всех времен, и торжество. …Библейские глаза твои люблю За страстный час, за изгнанность из рая, За то, что, холодея, обмирая, Я путь земной — как путь земной терплю. Брось в гроб мне яблоко — Когда промерзший ком О крышку приколоченную стукнет, Когда последним сдавленным глотком Моя душа кого-нибудь аукнет, Когда окликнет нечто и ничто Из вечной глубины, из глуби тленной: «Ты был», я предъявлю его вселенной: «Я был. Оно надкушено Еленой. Я был и был знаком…»

* * * Он так смешно говорит, бродяга: «Я скучаю за тобой». Не «по тебе» говорит бродяга, а «за тобой». «Да-да, — говорит бродяга, — за тобою вослед». А все потому, что бродяга он. Стар он, а также сед. А все потому, что бродяга он. Князь неудельный, изгой. И все, что есть у него, — любовь. Но и любовь у него — с собой… И вот он сидит, бродяга, В странном твоем дому, В нежном твоем тумане, В белом твоем дыму… Вьюга — в одном кармане, В другом кармане — самум. И говорит бродяга: «Я за тобой в тоске». Так говорит бродяга и видит след на песке. И говорит бродяга: «Я без тебя не могу». Так говорит бродяга и видит след на снегу.

ЛАДОНЬ 1 А мне бы музыку напомнить и напеть, А я тебе напоминаю муку… В другом краю я поднимаю руку, Лицо твое пытаясь обогреть Но пусть никто не смеет оглянуться Из тех, кого ты за руку взяла. Они огнем и светом захлебнутся, И выжжет ревность бедные тела. Пусть спят и спят, покуда это длится, Пока, терзая страстью этот мрак, Пылает пятипалая десница — Звезда моя — мой возглас, звук и знак. 2 Откликнись мне ладонью на ладонь, Луна моя, мой отраженный свет. Ты ярче всех возлюбленных планет, Луна моя, зеркальный мой огонь. Того, кого ты выбрала в ночи, Прижми к себе и обо мне молчи. Пусть никогда не смеет он посметь Прищурившись глядеть на эту руку. Я и ему напомню эту муку, А мне бы музыку напомнить и напеть.

ИЗ ШЕЛЛИ Единственное слово затаскали — Мне лишь уста осталось замарать. Единственное чувство оболгали — Его теперь Вы вправе презирать. Надежда. Крах. Слова… Они, похоже, Из тех, иных младенческих утех. Лишь снисхожденье Ваше мне дороже Вниманья многих и участья всех. Того, что мир любовью называет, Нет у меня. Пусть Вам другие лгут. Но поклоненье душу поднимает С колен. И мне угоден этот труд. Не так ли звездный отблеск в мотыльке Рождает зов в таинственные дали, Туда — за круг обыденной печали, Туда, туда, к тому, что вдалеке?

* * * Возвращались на землю веселые люди с Земли, Прикасались возлюбленно и удивленно смеялись. И давали названья всему, к чему вдруг прикасались. А потом разговоры — о том да о сем — завели. Говорили возвышенно: что за высокий удел В мире жить в этом мире, Ну-ну вам, клыкатые звери! Не убий, говорили. И всяк после завтрака верил, Но к обеду не верил, поскольку обедать хотел. А веселые люди слагали смешные слова В очень грустные строки И строили строки в колонны. И любили вино. Но, увы, не любили поклоны. Потому, что от этого вечно болит голова. А еще не любили, когда их заносят метели, Но от сытной тоски вымирали в достойном дому. Их назвали поэтами те, что обедать хотели. Потому, что твердили: поэтому да потому. Потому, говорили, любовь, что ты бог во вселенной. Ну а кровь, говорили, затем, что ты зверь, и как встарь. Но тебя, говорили, не бросим с душой убиенной. А поэтому брось в меня камень, небесная тварь.

ПОМЕТКИ НА ПОЛЯХ Жизнь понимая — как процесс, Да возлюби певцов и графоманов! Они живут на этом свете без Целей, смыслов, умыслов, обманов И, значит, заблуждений — в пользу зла. Да, я не знаю лучше ремесла, Чем забывать в процессе жизни смерть. Я помню: запускается юла Не с тем, чтобы всем вместе посмотреть, Как там — в конце — она, гремя костьми, Покатится меж малыми детьми, Влетит под шкаф и там в пыли замрет. Да, мальчикам заглядывал я в рот, Когда вот так — открывши рот — в углу Они крутили певчую юлу — Без тайных смыслов, умыслов и без Особых целей. Да, я видел мальчуганов Вращенье совершавших — как процесс. И пенье понимавших — как процесс. И возлюбил певцов и графоманов.

ТАНАИС. НАДПИСЬ НА КАМНЕ Войди в сей город, путник, без сомненья, Как в дом радушный друга своего. Он не ушел. Он вышел на мгновенье — На два тысячелетия всего.

КОРНИ Такая бездна, милый мой. Такая бездна звезд под нами! Висим, качая головой, В траве запутавшись ногами. Здесь все зависло на корню. Здесь были сосны на постое — Да вот разжали пятерню И в небо канули ночное. И я крылат. Да не приемлю Полет — как пришлую беду. Вонзим же плуг в тугую землю И пятки ввинтим в борозду!

К АНТРОПОМОРФНОМУ НАДГРОБИЮ Я жил тысячелетия назад. Я умер Умер. И поверьте чуду — Здесь был написан мой печальный взгляд Сюда — в сей мир, где больше я не буду. Ветра и орды шли через погост И разносили пыль мою по свету И вот гляжу на опустевший холст, Как некогда с холста глядел на Лету.

* * * Не уходи. Я жизнью заплачу За твой побег… Вернешься — не заплачу, Не засмеюсь, От ревности не вздрогну, От боли от былой не закричу. Любимая, все это не любовь! Друзья поймут и все осудят снова. Но выше понимания людского, Любимая, вся эта нелюбовь. Нам высший смысл ниспослан с высоты. Смысл этой жизни странной и короткой, Смысл жизни — жить! Тебе я буду лодкой Средь моря этой смертной суеты. Как ты одна — печаль моя и страх, — Как ты пойдешь по этой глубине? Когда плывешь — зачем ты не во мне? Когда я пуст — зачем я на волнах?

АМФОРА Надменный выгиб чужестранных плеч. Изгиб бедра, прикрытый тканью длинной. Когда б не речь — да, если бы не речь, — Что б знали мы о женщине любимой? И что нам знать о женщине дано? Несу сосуд, встревоженно гадая: Аспазия? Ксантиппа? Иль Даная? Огонь в тебе — вино — или зерно?

К ПОЗДНЕЙ АМФОРЕ Ну, что так смотришь, подбоченясь? Ныне — Не то вино. О, юности венец! Наложницу, античную богиню, Сарматам продавал тебя купец. Сколь много уст знавало это тело… Не то вино… И более того — Прелестница! Как ты отяжелела От жадности владыки своего…

ГЕРМЕС. ДИАЛОГ СО СТАТУЕЙ «Ты бог, Гермес, а вертишься у трона. Что Зевс тебе?» — «Мне кровь родная он…» «Зачем ты скот украл у Аполлона?» «Чтоб не заелся славный Аполлон — Взамен коров ему я сделал лиру» «Скажи, Гермес, ведь нынче ты богат, Продай коров и сшей себе наряд, Ну что ты голый шастаешь по миру?» «…Но этот мир, он так наряден, брат…» «Скажи, Гермес, ведь ты посланец неба, Зачем ты покрываешь воровство?» «Все люди, брат. Людское естество Вина желает и желает хлеба». «В твоей свирели музыка витает, Ну что тебе желания людей? Кто знает, что им нужно?» «Прометей… А что не нужно, даже он не знает…» Сказал я: «Не понять твоей морали, Позволь — перепишу все набело?» А бог молчал. Нагой — как обокрали, Тянул шнурок, аж челюсти свело: Чинил свои крылатые сандалии И хмурил олимпийское чело.

КОЛОКОЛЬНЫЙ КОНЬ Конь багряный вошел. И смутилась душа… Плавный слиток металла и томное око… И смутилась душа. И душе одиноко. Конь багряный вошел — и смутилась душа… Столько меди певучей! И чудится — тронь, И откликнется тело пугливое — конь! Словно маленький колокол — конь! …Что за дело мне в медной усмешке с жемчужным оскалом? Что мне горн серебристый, заплавленный в горло? Но тронь — И смутится душа. И наполнится певчим металлом. И заноет задумчиво: «Конь…» Я вложу удила в эти медные теплые губы, И накину узду. И на спину литую взойду. Встанет конь на дыбы. Серебристые звонкие трубы, Словно раструб радара, окликнут над полем звезду. Мне опустит звезда голубую холодную ленту. И на тонком луче, оплетенный холодным лучом, Раскачается колокол вместе с хмельным звонарем! Раскачается колокол в небе с хмельным звонарем! …Сколько круглых, пустых околесиц катал я по свету — Прежде чем огласить эту степь колокольным конем!

* * * И вот на смену нервному капрису Снисходит гимн высоких звездных сфер, И подступает небо к Танаису Тремя рядами эллинских триер. Струится дождь с освобожденных весел, Когда над сонным градом их взметает Жест кормчего! И блики на весле… И с днищ морские звезды опадают И дотлевают на сырой земле… О, мне везет! И молод я, и весел! Грядут в полнеба под бореем косо Пленительные вина из Родоса — Грядет в полнеба гулкая гульба! О восхищенье — золотая эра! Я воспою эпоху, где судьба… Что ты несешь, небесная триера? И голос был — как ворон из-под ветра: «Семь певчих роз печальных для пресбевта, И для поэта — мертвого раба».

КИММЕРИЙЦЫ

Копыта коней его подобны кремню


Из Библии
Послушайте: цокает камень о кремень — То бродит еще не прирученный конь. Меж камнем и кремнем рождается время Огня. Человек приручает огонь… Но вот вам картина из позднего быта: В степях Меотиды курганы встают, Сто тысяч коней подымают копыта — О, дважды сто тысяч копыт из гранита! — Копыта на камни Урарту падут… Здесь эхо в степи, словно в пагоде старой… «Куда вы с земли киммерийской воспетой?» «Мы в Лидию. Мы за лидийской монетой…» «Куда ты, кочевник, дитя скотопаса?» «Во Фригию! Я за тиарой Мидаса…» И рухнули камни на камни предгорий. И высекли искры. И высохло море…Но пламя гасила иная вода — Летейские струи прозрачней прохлады, Летейские струи темнее обиды. И все. Лишь курганы в степях Меотиды. И камень о кремень — последний удар.


КИММЕРИЙЦАМ Зажмите пасть коню! Пусть пеной изойдет, Но замолчит! Ни выдоха, ни слова — Все слушайте: лавина степь сечет, Густеет зыбкий свет от хохота хмельного. На меди ваших стрел — лишь бронзовый загар, На бронзе скифских стрел — железные налеты. Конь выступит в земле наволглые пустоты — Мглу ваших тайников рассеет их пожар. За то, что жаден слух до воинских похвал, За то, что ваш язык не жаждал пониманья, За кровожадный рык звериного сознанья, За, алчность, за вражду — бог брата вам послал! Дух предков ваших слаб. Он будет выть из дыр Разграбленных могил в ничтожестве смиренном. За то, что ваша речь не знала слова «мир» — Вот что случилось ныне во вселенной.

РЕЧИТАТИВ О НОЧНОМ ВЫПАСЕ

…Очнувшись я сказал: проклятые трамваи


Геннадий
…Словно бы еще помнится, да, — словно бы еще снится: гулкая чаша накрыла глазницы. Спичку зажгу — все легче, все лучше! — опознавательный факел заблудших… Черное небо все глуше, все ниже. Агнец в подпалинах рыжих дрожит меж ладонью и сердцем, как дека дутара, то к сердцу саднящему, словно саднящая рана, прильнет исступленно, то дрогнет и ринется прочь. И кличет, и кличет надменную мглу: где моя мама? Кто моя мама? Ушла на закат отара. Ночь. Ночь гулкою чашей накрыла глазницы. Коня моего умыкнула степная весна — на травах настоенных пьяных кровей — кобылица! Не тронь меня, агнец… Хватит с меня чабана… Не тронь меня, агнец тихий! Не тронь. Ушла на закат отара. Лежу в чебреце, как обломок кентавра. Сбросил меня конь. В общем, простое дело. Сбросил, как голову — тело. Бремя ему голова моя, тяжкое бремя…Этой отаре заблудшей я — пастырь слепой. Ах, забери меня, клан мой — трамвайное племя! Я здесь из города Я здесь изгой. Горе! Не то что на влажной лошажьей спине — на скаку, на бегу — я на степи этой буйной сидеть не могу! Горе… Колеса — достойные лавров! — и многие лета колесовали кентавров на лошадей и поэтов. Так и живем. Уже вечность живем одне, в смутном родстве и смутной вине. Друг мой, собрат, если станет коню невтерпеж, конь твой уйдет — гы другого коня не найдешь. Друг мой, собрат, если канет отара к К закату — стадо посеешь — ночку пожнешь. Ночку — ни зги! — встретишь навзничь, как город в развалинах. Все возвратимо — по кругу, по ободу — все! И у судьбы колесо. И у истории колесо. Лишь у свободы четыре точеных ноги. А у любви — и того-то — лишь крылья в подпалинах. Не тронь меня, агнец тихий, не тронь. Агнец светлый, слетай — там, за бездною ночи, огонь! Там очерчен магический круг на холмах — Там лепечет костер о семи языках. Там чабан, словно посох чабаний, носат, Из трубки сипатой сосет самосад. Там подпасок в ладони зажал уголек — Чтобы я свое сердце саднящее пеплом прижег. Скажи им: я слышу — трава врастает мне в спину. Скажи им: я знаю — нет ног у меня. Скажи, пусть вернут мне мою драгоценную половину. Коня мне — пугливого, словно крыло вдохновенья! — Коня мне. Полтела отдам за коня!


СТРОКА Посмотри, как устроена наша строка: Вот вцепилась в скрипящую ручку рука, Так бы век и тянула с упрямством вола Хоть до края земли, хоть до края стола. Будто в поле поземка, бумага бела, Приближается край, и в судьбе перекос… У руки отрастают два долгих крыла — Перелет совершить. Совершить перенос. Там, где вскрыта прямой бороздою земля, Пролетает рука с беспощадным копьем, Чтоб в полете пологом ударить червя С намозоленным узким челом.

ТРИ ДАРА

На скифскую землю упали сброшенные с неба золотые предметы плуг с ярмом, обоюдоострая секира и чаша Старший брат, увидев первым, подошел желая взять их но при его приближении золото загорелось Тогда он отступил, и приблизился второй брат, и опять золото было объято пламенем Этих загоревшееся золото отвергло Но при приближении третьего, самого младшего оно погасло, и он унес его к себе И старшие братья после этого, по взаимному соглаше нию передали всю царскую власть младшему


Геродот «История. Книга IV»
ДАР ПЕРВЫЙ. ПЛУГ ..Болид — раскаленный посланец небес, Пылающий меч сумасбродного бога, Прошелся над лесом, вскрыл девственный лес, Огнем полыхнула степная дорога. И там, где падучая эта звезда Ударила в степь, наподобье булавы, В каленой степи пролегла борозда. Огнем полыхнули горючие травы! Когда же утихли потоки огня И ночь увела золотого коня, Простуженный ветер оплакал беду, Взвил пыль и зерно закатил в борозду. Наволгло зерно. С дождевою водой Вошли в него воля и лень и…..И здесь зависает перо над строкой, И я говорю в изумленье: «Послушайте! Это раскрылось зерно! И чудо свершилось, поверьте. Под пеплом и пылью раскрылось зерно, Сейчас совершится бессмертье!» О как же привычно нам жизнью дано Бессмертье. Бессмертьем чревато зерно, И сколько бы небо ни слало огня, И сколько б мечей ни метало — Бессмертна земля, ибо ей суждено Умножить семирежды это зерно, Отведав огня и металла… ДАР ВТОРОЙ. ОБОЮДООСТРАЯ СЕКИРА Там — в дальнем небе — вспенилась руда, Прорвала тучу вызревшая лава, Упала капля тяжкого расплава В продольный прочерк конского следа. Пробоину закрыли облака… Сквозняк развеял дымную порфиру… И обоюдоострую секиру Из черной глины вынула рука. И человек — в истоме восхищенья — Стоял и слушал посреди весны, Как лезвие для крови и войны, Со свистом перетянутой струны, О ветер трется в жажде преступленья. Он слушал, слушал долго, без движенья… Он не расслышал в звоне тишины, Как лезвие с обратной стороны О выдох трется в жажде искупленья Вины и крови, крови и вины… ДАР ТРЕТИЙ. ЧАША Почетен дар, но чаша тяжела. Дар свыше не дается даром… И клонит чаша к плоскости стола, Угаром наполняясь и нектаром. Мой труд в ночи, но труд мой не во тьме. Нет, я не волк, я вол в тугом ярме. Вот чистый лист, распаханный пером… Полчаши света зреет над столом… Спи, плуг, секира… Но душа, — не спи! Отведай яда и отведай меда. Все знай на вкус, душа — слуга народа, Все ведай, что содеяно в степи. Бесценно все, что создала рука, Но смысл труда бесценней час от часу. По капле свет родного языка Я собираю в жертвенную чашу. Так вот что мне отныне суждено, Вот что мне смысл под этою звездою — Не разбавляя терпкий слог водою, Пить дикий слог по-скифски, как вино.


* * * Вы потом все припомните, как сновиденье — Наши долгие томные игры глазами, Что ответили губы, что руки сказали, Наши разные мысли, полночные бденья. Дом дощатый, скрипучий скандальных поэтов, Полустанок, где ясно цветет бузина. Бузина, что — как лилия — светит со дна Неглубокой пиалы рассеянным светом. Вы потом все припомните, словно награду, — Как сухая трава оплетала ограду, И ограду, что нас от всего ограждала, Под напором дрожала, да не оградила… Потому, что жила в нас дремучая сила, Потому, что легко от всего оградиться, Только нужно нам было попроще родиться, Чтобы нам не пришлось от себя ограждаться. Все равно вы припомните тайные слезы, И, как тайную радость, припомните горе, Вы припомните город, где мы не похожи На любимых людей, что забудутся вскоре. Я потом все припомню, неведомо — что же, И как есть — еретик — буду долго молиться: Не лишай меня, смертного, памяти, боже, Перед тем, как бессмертным забвеньем забыться. Мне потом все припомнится, как утоленье Жаркой жизни — любимые юные лица, Я не знаю, пред кем мне стоять на коленях За случайную жизнь, что до смерти продлится.

* * * Радостны мы, танаиты. Праздничны наши одежды. Радостны наши печали. Празднична наша тоска. Тысячелетний некрополь наши венчает надежды. Наши стопы омывает с мертвым названьем река. Мы запрягаем в сандальи ветер степной Меотиды И в пристяжные готовим ветер в своих головах. Дождь и подземные воды наши питают клепсидры, И родниковое время не иссякает в часах. Радостны мы, танаиты, здесь на античном погосте, Где безымянные кости склабятся лицам живым. Будничны наши заботы, но, как и прежние гости, Мы бесконечно бессмертны до сентября. И засим — С листочком сухоньким в руке, С талантом собственным на шее, Все радостней, все веселее, К реке. К возлюбленной реке.

* * * Перевезешь его, Харон, Как я тебя просил. Он для гражданских похорон Монет не накопил. Дешевле жить и не иметь Кончины на веку — Ведь у друзей в карманах медь. Что дать гробовщику? Что дать могильщику за труд? На что купить муар? Так слушай: если не затрут Случайный этот дар, Без благодарностей и слез — Легко, как медный грош, — Он щедр! — с него талант возьмешь, Харон, за перевоз.

ВИДЕНИЕ НА МЕРТВОМ ДОНЦЕ С верховий горних — там, где снег Таит ручьи, кристаллами блистая, — Знакомым звездам сумрачно кивая, Плыл на спине спокойный человек. Светились белым яблоком белки. Зрачки темнели, тайное скрывая. Прощальным жестом жизнь благословляя, Струились вслед две смуглые руки. А в берегах мерцали города, Мосты мерцали, станы выгибая. В азовской плес размеренно впадая, Чуть шелестела, тело омывая, Тяжелая, немая, неживая, Холодная летейская вода. И клокотал, запаянный внутри, Глоток ночного воздуха сырого: «Прошу тебя — на выдохе умри! Тебя прошу — на выдохе умри! — Верни глоток дыхания земного. Верни с прощальной щедростью собрата Прощальный выдох травам и цветам. Ужель ты что-то крикнуть хочешь там — Там, где река кончается, и там, Где ночь без дна, где бездна без возврата?»