/ Language: Русский / Genre:prose_history / Series: Библиотека исторической прозы

Дочь фараона

Георг Эберс

«Дочь фараона» (1864) Георга-Морица Эберса – это самый первый художественный роман автора. Действие в нем протекает в Древнем Египте и Персии времен фараона Амазиса II (570—526 до н. э.). Это роман о любви и предательстве, о гордости и ревности, о молодости и безумии. Этот роман – о власти над людьми и над собой, о доверии, о чести, о страданиях.

Эберс Г. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 3: Дочь фараона: Роман ТЕРРА-Книжный клуб М. 1998 5-300-01553-9, 5-300-01643-8 (т. 3) Составитель С. ЕРМОЛАЕВ Художник И. МАРЕВ Послесл. С. Ермолаева

Георг Эберс

Дочь фараона

Часть первая

I

Нил вышел из берегов. Необозримая водная равнина раскинулась вширь и вдаль там, где в другое время виднелись роскошные нивы и цветущие гряды. Только защищенные дамбами города, с их гигантскими храмами и дворцами, крыши деревень, а также вершины высокоствольных пальм и густолиственных сикомор возвышались над зеркальной поверхностью потока. Ветви ив свешивались в волны, а серебристые тополя со своими устремляющимися вверх ветвями, казалось, старались уйти от влажной стихии. Взошла полная луна, проливая мягкий свет на цепь Ливийских гор, сливавшуюся с западным горизонтом. На зеркальной поверхности воды плавали голубые и белые цветы лотоса. Летучие мыши разного вида стремительно носились в неподвижном воздухе, напоенном запахом жасминов. На вершинах деревьев дремали дикие голуби и другие птицы, между тем как пеликаны, аисты и журавли приютились под защитою папирусного тростника и нильских бобов, зеленевших на берегу. Первые скрывали свои долгоносые головы под крылом и оставались неподвижными, а журавли вздрагивали при малейшем ударе весел или звуке песни работавших лодочников и вглядывались вдаль, боязливо вытянув вперед тонкие шеи. В воздухе не чувствовалось ни малейшего веянья, и отражение луны, плававшее на водной поверхности, подобное серебряному щиту, показывало, что Нил, бешено несущийся через пороги мимо гигантских храмов Верхнего Египта, замедляет свое бурное течение и становится спокойным там, где он, разделяясь на несколько рукавов, приближается к морю.

В эту лунную ночь за 528 лет до Рождества Христова в устье Нила, почти лишенном течения, скользила барка. На высокой крыше задней палубы сидел египтянин и оттуда направлял длинный шест руля. В самой лодке полунагие гребцы, распевая песни, исполняли свои обязанности. Под открытым навесом каюты, похожим на деревянную беседку, лежали два человека на низких диванах. Оба они были очевидно не египтяне. Даже при лунном свете можно было узнать в них греков по происхождению: старший, необыкновенно высокий и сильный мужчина, лет за пятьдесят, с мускулистой шеей, на которую беспорядочно спускались густые седые кудри, был одет в простой плащ и мрачно смотрел на реку, между тем как его спутник, годами двадцатью моложе его, стройный и хорошо сложенный, то посматривал на небо, то обращался к рулевому или же поправлял складки своего прекрасного пурпурно-голубого хланиса [1] и приводил в порядок душистые каштановые волосы и слегка вьющуюся бороду. Судно около получаса тому назад отплыло из Наукратиса, единственной эллинской гавани в тогдашнем Египте. Седой мужчина родом из Спарты в течение всего пути не произнес ни слова, и его спутник предоставил его собственным мыслям. Когда барка стала приближаться к берегу, беспокойный путешественник встал и, обратясь к товарищу, воскликнул:

– Мы сейчас будем у цели нашего путешествия, Аристомах. Вон тот веселый домик налево с заросшим пальмами садом, возвышающийся над затопленными полями, и есть жилище моей приятельницы Родопис. Его выстроил ее покойный муж Харакс, и все ее друзья и даже сам царь стараются пополнять его ежегодно новыми украшениями. Напрасный труд! Если бы они собрали туда все сокровища мира, все-таки лучшим украшением этого дома осталась бы его прекрасная обитательница!

Старик встал, бросил беглый взгляд на строение, расправил свою густую седую бороду, покрывавшую подбородок и щеки, но не губы, и спросил отрывисто:

– Что это ты, Фанес, так превозносишь эту Родопис? С каких это пор афиняне восхищаются старыми бабами?

Его спутник улыбнулся и ответил самодовольно:

– Мне кажется, что я знаток людей и в особенности женщин; но я еще раз уверяю тебя, что во всем Египте не знаю никого благороднее этой старухи. Когда ты увидишь ее вместе с ее очаровательной внучкой и услышишь свои любимые мелодии, пропетые хором прекрасно обученных невольниц, то наверняка поблагодаришь меня.

– А все-таки, – серьезным тоном возразил спартанец, – я не последовал бы за тобой, если бы не надеялся встретить тут дельфийца Фрикса.

– Ты увидишь его. Я также надеюсь, что пение подействует на тебя благотворно и рассеет твои мрачные думы.

Аристомах отрицательно покачал головой и сказал:

– Тебя, легкомысленного афинянина, может развеселить родной напев, но когда я услышу песни Алкмана [2], то со мною будет то же, что и во время бессонных ночей. Мое томление не успокоится, а только усилится вдвое.

– Неужели ты думаешь, – спросил Фанес, – что я не тоскую по моим милым Афинам, по местам моих юношеских игр и оживленному рынку? Право, и мне не сладок хлеб изгнанника; но он все-таки становится приятнее вследствие знакомства с домом, подобным этому. И когда мои дорогие эллинские песни, исполненные так великолепно, касаются моего слуха, то родина встает в моем воображении; я вижу ее масличные и сосновые рощи, ее холодные изумрудные реки, ее синее море, ее блестящие города, снежные вершины и мраморные залы. Сладостно-горькая слеза скатывается на мою бороду, когда замолкают звуки и я должен сказать себе, что нахожусь в Египте, этой однообразной, жаркой и все же удивительной стране, которую я, благодарение богам, скоро покину. Но, Аристомах, неужели же ты станешь обходить оазисы в пустыне только потому, что после них тебе придется пробираться по песку и терпеть недостаток в воде? Неужели ты хочешь убежать от удовольствий одного часа, потому что тебе предстоят мрачные дни? Но вот мы приехали. Постарайся принять веселый вид, мой друг, так как неприлично вступать в храм харит [3] в грустном настроении.

В это время барка пристала к берегу у стены сада, омываемой Нилом. Афинянин выскочил из нее легким прыжком, спартанец же вышел на берег тяжелою, но твердою поступью. У Аристомаха одна нога была деревянная, но он шел с такой уверенностью возле легконогого Фанеса, что казалось, будто он родился на свет с этою деревянною ногою.

В саду Родопис все цвело, благоухало и жужжало. Аканты [4], гранаты с красными цветами, живые изгороди из калинника, жасмина, сирени и роз переплетались друг с другом, высокие пальмы, акации и бальзамовые деревья возвышались над кустами, а на реке раздавались пение и смех.

Этот сад был разбит египтянином; строители пирамид с давних времен славились и как отличные садовники. Они умели аккуратно разделять гряды, сажать правильные группы деревьев и кустов, устраивать водопроводы и фонтаны, беседки и гроты и даже окаймлять дорожки подстриженными изгородями, а также разводить золотых рыбок в каменных бассейнах.

Фанес остановился у калитки садовой стены, внимательно осмотрелся кругом и стал прислушиваться; затем покачал головой и сказал:

– Не понимаю, что это значит. Я не слышу голосов, не вижу огня, все барки исчезли, а между тем флаг развевается на пестром шесте около обелисков, по обеим сторонам ворот. Родопис, вероятно, отсутствует. Неужели она забыла?

Не успел он еще договорить этих слов, как густой голос прервал его:

– А, начальник телохранителей!

– Добрый вечер, Кнакиас! – воскликнул Фанес, приветливо кланяясь подходившему старику. – Что значит эта тишина в саду, похожая на безмолвие могильной египетской комнаты, между тем как развевается пригласительный флаг? С каких пор белое полотно напрасно призывает гостей?

– С каких пор? – улыбаясь возразил старый раб Родопис. – Пока Парки [5] благосклонно щадят мою госпожу, старый флаг наверное привлечет столько гостей, сколько возможно приютить в этом доме. Родопис нет дома, но она должна скоро вернуться. Вечер был так хорош, что она вместе со всеми гостями вздумала устроить увеселительную прогулку по Нилу. Два часа назад, перед заходом солнца, они отчалили от берега, а теперь уже готов ужин. Они не задержатся слишком долго. Пожалуйста, Фанес, умерь свое нетерпение и иди за мной в дом. Родопис никогда не простила бы мне, если бы я не удержал такого дорогого гостя. Тебя же, чужеземец, – продолжал он, обращаясь к спартанцу, – я также убедительно прошу остаться: ты тоже будешь желанным гостем для моей госпожи, как друг ее друга.

Оба грека последовали за слугой и уселись в одной из беседок.

Аристомах, рассматривая окрестности, ярко освещенные луной, сказал:

– Объясни мне, пожалуйста, Фанес, каким счастливым обстоятельствам обязана эта Родопис, бывшая рабыня и гетера, тем, что живет, как царица, и может по-царски принимать своих гостей?

– Этого вопроса я ожидал давно, – сказал афинянин, – мне очень приятно, что, прежде чем ты войдешь в дом этой женщины, я могу ознакомить тебя с ее прошлым. Во время путешествия по Нилу я не хотел навязывать тебе никаких рассказов. Эта древняя река с непонятной силой располагает к молчанию. Когда я, подобно тебе, первый раз совершал ночное путешествие по Нилу, то даже мой столь подвижный язык был словно парализован.

– Благодарю, – отвечал спартанец. – Когда я в первый раз увидел стопятидесятилетнего жреца Эпименида из Кносса на Крите, то мной овладел какой-то странный трепет, внушенный его старостью; насколько же древнее и священнее эта прославленная река! Кто может избегнуть ее чарующего влияния? Прошу тебя, расскажи мне о Родопис.

– Родопис, – начал Фанес, – маленьким ребенком, когда играла на фракийском берегу с другими детьми, была украдена финикийскими моряками и увезена на Самос, где ее купил человек из благородной фамилии Ядмон. Девочка хорошела день ото дня, делалась все привлекательнее, умнее и служила предметом любви и удивления для всех, кто ее знал. Эзоп [6], сочинитель басен о зверях, в то же самое время находившийся в рабстве у Ядмона, в особенности восхищался миловидностью и умом ребенка. Он учил девочку всему и заботился о ней, как педагог, который у нас, афинян, берется для мальчиков. Добрый учитель нашел в ней послушную и весьма понятливую ученицу, и маленькая рабыня говорила, пела и играла на музыкальном инструменте лучше сыновей Ядмона, которых воспитывали самым тщательным образом. На четырнадцатом году Родопис была так прекрасна и совершенна, что ревнивая жена Ядмона не захотела держать девушку у себя в доме, и самосец с грустью должен был продать свою любимицу известному Ксанфу. В те времена на Самосе преобладала небогатая аристократия. Если бы Поликрат уже стоял у кормила правления, то Ксанфу не пришлось бы заботиться о хорошем покупателе. Эти тираны наполняют свои сокровищницы, как сороки гнезда! Таким образом, он отправился со своей драгоценностью в Наукратис и тут, посредством прелестей своей рабыни, приобрел много денег. Родопис в течение трех лет претерпела величайшее унижение, о котором вспоминает с содроганием.

Когда, наконец, слух о ее красоте распространился по всей Элладе и иностранцы издалека приезжали в Наукратис только ради нее, то случилось, что народ на Лесбосе изгнал свою аристократию и сделал правителем мудрого Питтака [7]. Самые знатные семейства принуждены были покинуть Лесбос и бежали частью в Сицилию, частью в греческую Италию, частью в Египет. Алкей [8], величайший поэт своего времени, и Харакс-младший, брат той Сапфо [9], выучить оды которой было последним желанием нашего Солона [10], прибыли сюда в Наукратис, который уже издавна процветал, как центральный пункт сношений Египта со всем остальным миром. Харакс увидал Родопис и вскоре полюбил ее так страстно, что заплатил громадную сумму за нее Ксанфу, желавшему возвратиться на родину. Сапфо в едких стихах осмеяла брата по поводу этой покупки; но Алкей оправдал Харакса и воспел Родопис в пламенных стихах.

Брат поэтессы, остававшийся в прежнее время незамеченным среди иностранцев в Наукратисе, вдруг сделался знаменит благодаря Родопис. В его доме собирались ради нее все иностранцы и осыпали ее подарками. Царь Хофра [11], много слышавший о красоте и мудрости Родопис, призвал ее в Мемфис и хотел купить ее у Харакса; но последний давно уже в тайне дал ей свободу и слишком сильно любил ее для того, чтобы быть в состоянии расстаться с нею. С другой стороны, она охотно оставалась у него, несмотря на блистательные предложения, которые делались ей со всех сторон. Наконец, Харакс сделал эту удивительную женщину своей законной женой и остался с нею и ее дочерью Клейс в Наукратисе, покамест Питтак не позволил изгнанникам возвратиться на родину.

Тогда он отправился с женой на Лесбос. На пути туда он заболел и умер вскоре по прибытии в Митилену. Сапфо, насмехавшаяся над братом вследствие его неравного брака, вскоре сделалась пламенной почитательницею прекрасной вдовы, которую она воспевала в страстных песнях, соперничая со своим другом Алкеем.

После смерти поэтессы Родопис возвратилась с дочерью в Наукратис и была принята здесь точно богиня. Между тем нынешний царь египетский Амазис [12] овладел троном фараонов и удерживался на нем с помощью солдат, из касты которых происходил. Так как его предшественник Хофра ускорил свое падение своим пристрастием к грекам и сношениями с иностранцами, ненавистными всем египтянам, и в особенности довел до открытого возмущения жрецов и воинов, то все были уверены, что Амазис, по примеру старых времен, закроет иностранцам доступ в государство, отпустит эллинских наемников и станет слушаться приказаний жрецов вместо того, чтобы внимать греческим советам. Однако же ты сам видишь, что мудрые египтяне ошиблись в выборе царя и от Сциллы попали к Харибде. Если Хофра был другом греков, то Амазиса мы можем назвать нашим любимцем. Египтяне, и прежде всего жрецы и воины, приходят в бешенство и охотнее всего перерезали бы нас всех, как поступил Одиссей с расточителями своего имущества. О воинах царь не слишком-то заботился, зная, что делают они и что делаем мы для него; а на жрецов он не может не обращать внимания, так как, с одной стороны, они имеют неограниченное влияние на народ, а с другой – царь сильнее, чем хочет казаться, предан той бессмысленной религии, которая остается неизменной в этой удивительной стране в течение тысячелетий и поэтому кажется вдвое священнее для людей, ее исповедующих. Эти жрецы отравляют жизнь Амазису, преследуют нас и вредят нам, где только могут; меня уже давно не было бы на свете, если бы царь не прикрывал меня своею десницей. Но я слишком уклоняюсь от темы. Итак, Родопис была принята в Наукратисе с распростертыми объятиями и осыпана изъявлениями милости со стороны Амазиса, познакомившегося с нею. Ее дочь Клейс, которая, так же как теперь Сапфо, никогда не присутствовала на вечерних собраниях в доме и которую воспитывали еще строже, чем других девушек в Наукратисе, вышла замуж за Глаука, богатого фокейского торговца из благородного дома, храбро защищавшего свой родной город против персов, и последовала за ним во вновь основанную Массалию [13] на кельтском берегу. Молодые люди погибли от тамошнего климата после того, как у них родилась дочь, Сапфо. Родопис предприняла сама продолжительное путешествие на Запад, привезла маленькую сиротку, взяла ее к себе в дом, воспитывала ее самым тщательным образом, и теперь, когда она выросла, запрещает ей находиться в обществе мужчин. Она так сильно переживает позор своей ранней юности, что держит свою внучку гораздо далее от нашего пола, чем допускают египетские нравы, что, впрочем, нетрудно при характере Сапфо. А самой моей приятельнице общество так же необходимо, как вода рыбе и воздух птице. Все иностранцы посещают ее, а кто однажды испытал ее гостеприимство, тот, если позволяет ему время, никогда не преминет явиться, как только флаг возвестит о приемном вечере. Каждый эллин позначительнее посещает этот дом, так как здесь происходят совещания, каким образом противодействовать ненависти жрецов и уговорить царя согласиться на ту или другую меру. Здесь всегда можно услыхать новейшие известия с родины и со всего остального мира; здесь преследуемый находит неприкосновенное убежище, так как царь дал своей приятельнице защитительную грамоту против всех придирок полиции; здесь можно услыхать язык и песни родины; здесь обсуждается, каким образом избавить Элладу от возрастающего единовластия, – одним словом, этот дом – пункт пересечения всех эллинских интересов в Египте, здешнее общество храма и торговли. Через несколько минут ты увидишь необыкновенную бабушку, – а может быть, если мы останемся одни, и внучку, – и тут же поймешь, что эти люди обязаны всем не одному счастью, но и своим способностям. Да вот и они! Теперь мы направимся к дому. Слышишь, как поют рабыни? Вот они входят. Пусть они сперва усядутся, и тогда следуй за мною, а при прощании я спрошу тебя, сожалеешь ли ты, что отправился со мною, и не более ли похожа Родопис на царицу, чем на рабыню, отпущенную на волю.

Дом Родопис был построен в греческом стиле. Внешний вид одноэтажного продолговатого здания должен был, по нашим понятиям, представляться совершенно простым, между тем как внутреннее устройство соединяло в себе эллинскую красоту форм с египетским великолепием красок. Широкая главная дверь вела в сени, по левую сторону которых большая столовая выходила окнами на реку. Против нее находилась кухня, существовавшая только у богатых эллинов, между тем как более бедные приготовляли кушанья на очаге в передней. Приемная располагалась в конце сеней, имела квадратную форму и была окружена коридором с колоннами, в который выходили двери нескольких комнат. Посреди приемной, обыкновенного местопребывания мужчин, горел домашний огонь на медном, имевшем форму алтаря, очаге искусной эгинской работы.

Днем эта комната освещалась посредством широкого отверстия в крыше, через которое вместе с тем выходил дым очага. Коридор, находившийся против сеней с накрепко запертою дверью, вел в большую комнату для женщин, только с трех сторон окруженную колоннами, в которой обыкновенно собирался женский персонал дома, если не был занят пряжею и тканьем в комнатах около так называемой кладовой или задней двери. Между этими комнатами и теми, которые слева и справа окружали женскую комнату и предназначались для хозяйственных целей, помещались спальни, в которых помимо всего прочего хранилось домашнее имущество. Стены мужской комнаты были окрашены красновато-коричневой краской, на фоне которой резко выделялись белые мраморные статуи, подарок одного художника из Хиоса. Пол был украшен мозаичными картинами великолепных рисунков и цветов. Вдоль колонн тянулись низкие диваны, покрытые шкурами пантер, тогда как близ изящного очага стояли странных форм египетские кресла и столики из тисового дерева, с тонкой резьбою; на них лежали разного рода музыкальные инструменты: флейты, кифары [14] и форминги [15]. На стенах висели многочисленные лампы различных форм, наполненные маслом. Одни из них изображали дельфинов, изрыгавших пламя, другие – удивительных крылатых чудовищ, из пасти которых вырывалось пламя. Свет этих ламп приятно гармонировал с огнем очага.

В комнате находились несколько мужчин различной наружности и в разнородных костюмах. Сириец из Тира в длинной ярко-красной одежде вел оживленный разговор с человеком, чьи резкие черты и курчавые черные волосы изобличали израильтянина. Он прибыл из своего отечества в Египет, чтобы закупить для царя иудейского, Зоровавеля, египетских лошадей и колесницы, пользовавшиеся в то время наибольшей славой. Три грека из Малой Азии, в богато расшитых широких одеждах своего отечества, Милета, стояли около него и вели серьезные разговоры с просто одетым Фриксом, послом города Дельфы, который явился в Египет для сбора денег на храм Аполлона. Древнее пифийское святилище десять лет тому назад сделалось добычею пламени; теперь предполагалось воздвигнуть другое, более великолепное.

Милетцы, ученики Анаксимандра [16] и Анаксимена [17], находились на берегах Нила, чтобы изучать египетскую мудрость и астрономию в Гелиополе.

Третий был богатый купец и владелец кораблей, по имени Феопомп, поселившийся в Наукратисе. Сама Родопис оживленно разговаривала с двумя греками из Самоса, знаменитым архитектором, плавильщиком, скульптором и золотых дел мастером Феодором и сочинителем ямбов Ивиком [18] из Регия [19]. Они оставили двор Поликрата [20] на несколько недель, чтобы ознакомиться с Египтом и передать царю подарки своего властителя. Около самого очага, вытянувшись во весь рост на пестрой меховой покрышке двухместного стула, лежал тучный мужчина с резкими чувственными чертами, по имени Филоин, из Сибариса, и играл своими душистыми, перевитыми золотом кудрями и золотыми цепочками, спускавшимися с шеи на шафранно-желтую одежду, которая доходила ему до самых пят.

У Родопис находилось для каждого приветливое слово, но теперь она разговаривала исключительно со знаменитыми самосцами. Она беседовала с ними об искусстве и поэзии.

Глаза фракиянки горели огнем юности, ее высокая фигура была полна и пряма, седые волосы густыми прядями обрамляли прекрасно сформированную голову и были подобраны на затылке в сетку из тонкой золотой плетенки. Высокое чело украшала сверкающая диадема.

Благородное греческое лицо ее было бледно, но прекрасно и замечательно отсутствием морщин, несмотря на преклонные лета; маленький, изящно обрисованный рот, большие, задумчивые и кроткие глаза, благородный лоб и нос этой женщины могли бы служить украшением для всякого молодого лица.

Родопис казалась моложе, нежели она была на самом деле, но нисколько не скрывала своих лет. Каждое движение ее было запечатлено достоинством матроны, и ее грация была не грацией юности, которая старается нравиться, а грацией старости, которая желает оказать приветливость и, будучи внимательна к другим, требует того же и по отношению к себе.

Теперь в комнате показались известные нам лица. Глаза всех обратились на них, и когда вошел Фанес, ведя за руку своего спутника, то его приветствовали самым дружеским образом; а один из милетцев воскликнул:

– А я-то и не знал, чего нам недостает. Теперь я понял, в чем дело: без Фанеса нет полного веселья!

Филоин-сибарит возвысил свой густой голос и провозгласил, не изменяя спокойной позы:

– Веселье – вещь прекрасная, и если ты принес его с собою, то я приветствую тебя, афинянин!

– А я, – сказала Родопис, подходя к новым гостям, – от души приветствую вас, если вы веселы, и приму вас не менее радушно, если вы удручены горем; я не знаю большего удовольствия, как разгладить морщины на челе друга. И тебя также, спартанец, я называю «другом», потому что это имя я даю каждому, кто люб моим друзьям.

Аристомах поклонился молча; афинянин же, обращаясь частью к Родопис, частью к сибариту, воскликнул:

– Итак, я могу доставить удовольствие вам обоим, мои дорогие! Ты, Родопис, будешь иметь случай утешать меня, твоего друга, потому что мне скоро придется покинуть тебя и твой милый дом; ты же, сибарит, будешь радоваться моему веселью, так как я, наконец, увижу мою Элладу и покину, хотя и не добровольно, эту страну, которую можно назвать золотой мышеловкой!

– Ты удаляешься? Ты получил отставку? Куда думаешь ты отправиться? – спрашивали со всех сторон.

– Имейте терпение, друзья мои! – воскликнул Фанес. – Я должен рассказать вам длинную историю, которую приберегу на ужин. К слову говоря, любезная приятельница, мой голод столь же велик, как и моя печаль по случаю расставания с тобой.

– Голод – вещь прекрасная, – философски заметил сибарит, – когда ожидаешь хорошего обеда.

– Успокойся, Филоин, – отвечала Родопис, – я приказала повару приложить наивозможное старание и сообщила ему, что величайший гастроном из самого роскошного города всего мира, сибарит Филоин, будет строго судить его изысканные кушанья! Иди, Кнакиас, и вели подавать! Довольны ли вы теперь, нетерпеливые гости? Несносный Фанес, ты испортил мне весь ужин своим печальным известием!

Афинянин поклонился, а сибарит снова принялся философствовать:

– Удовлетворение – прекрасная вещь, когда имеешь средства исполнять все свои желания; я также благодарю тебя, Родопис, за то, что ты почтила мою несравненную родину. Что говорит Анакреонт [21]?

Дорог день мне настоящий,
Что нам завтрашний сулит?
Будем пить, играть, – пусть горе
Наших дум не омрачит!

Эй, Ивик! Верно ли я цитировал стихи твоего друга, пировавшего вместе с тобою за столом Поликрата? Говорю тебе, что если Анакреонт пишет стихи лучше меня, то моя ничтожная особа умеет жить не хуже этого великого певца жизни. Ни в одной его песне не встречается похвалы еде, а разве еда не важнее, чем игра и любовь, хотя оба эти действия также весьма дороги мне? Без еды я должен был бы умереть, а без игры и любви могу прожить, хотя и весьма печально.

Сибарит, довольный своею плоской остротой, громко расхохотался; спартанец же во время разговора, продолжавшегося в том же тоне, обратился к дельфийцу Фриксу, отвел его в угол и, забывая свой степенный тон, спросил его с величайшим волнением, привез ли он ему давно ожидаемый ответ оракула. Серьезное лицо дельфийца сделалось приветливее; он откинул грудные складки своего хитона и вынул маленькую трубочку из овечьей кожи, похожей на пергамент, на которой было написано несколько строчек.

Руки сильного и храброго спартанца дрожали, когда он взял свиток и, развернув его, впился глазами в покрывавшие его строки. Так он простоял недолго; затем он с неудовольствием тряхнул седыми кудрями, возвратил сверток Фриксу и сказал:

– Мы, спартанцы, учимся иным вещам, а не чтению и письму. Если можешь, то прочти мне, что говорит Пифия.

Дельфиец пробежал письмена и улыбнулся:

– Радуйся! Локиас [22] предсказывает тебе счастливое возвращение; послушай, что возвещает тебе жрица:

«Время придет – и железные полчища ринутся
Со снежных высот на прибрежье потока великого;
В утлой ладье ты пристанешь к желанному берегу,
Мир и покой обретут твои ноги усталые;
Пятеро судей даруют бездомному страннику
То, в чем ему было долго, так долго отказано!»

Напряженно вслушивался спартанец в эти слова. Он попросил во второй раз прочесть изречение оракула, затем повторил его на память, поблагодарил Фрикса и спрятал свиток.

Дельфиец вмешался в общий разговор; спартанец же непрерывно повторял про себя изречение оракула, чтобы не забыть его, и старался объяснить себе загадочные слова.

II

Двери в столовую распахнулись. С каждой стороны у входа стоял хорошенький белокурый мальчик с миртовым венком в руке; посреди залы возвышался большой, низкий, блестяще отполированный стол, вокруг которого пурпурные подушки приглашали гостей разместиться поудобнее.

На столе красовались роскошные букеты цветов. Груды жареных яств, стаканы и чаши, наполненные финиками, винными ягодами, гранатами, дынями и виноградом, стояли рядом с маленькими серебряными ульями, наполненными медом; нежный сыр с острова Тринакрия лежал на фигурных медных тарелках, а посреди стола возвышалось серебряное украшение, походившее на алтарь; оно было обвито миртами и розовыми венками, а из вершины его поднимался приятный дым курений.

На крайнем конце стола блестел серебряный сосуд со смешанным напитком, великолепное произведение египетского искусства. Его искривленные ножки представляли двух гигантов, как будто изнемогавших под тяжестью чаши, которую несли. Этот сосуд был, подобно алтарю на середине стола, обвит цветами, и вокруг каждой чаши тоже обвивался венок из роз или мирт. Вся комната была усеяна розовыми листьями, а на гладких, покрытых белой штукатуркой стенах висело множество ламп.

Как только общество уселось на подушках, явились белокурые мальчики, которые возложили на головы и плечи пирующих мирты и венки из плюща и омыли их ноги в серебряных тазах. Служитель взял уже со стола первое жаркое, чтобы разрезать его, а сибарит все еще возился с мальчиком и, хотя уже и без того благоухал всеми ароматами Аравии, приказал буквально укутать себя розами и миртами; но когда подали первое кушанье из рыбы тунца под горчичным соусом, он забыл обо всех побочных вещах и предался исключительно наслаждению прекрасными блюдами. Родопис сидела на кресле во главе стола, около сосуда с смешанным напитком, и, управляя беседою, в то же время давала указания прислуживавшим рабам.

С некоторою гордостью глядела она на своих веселых гостей и, казалось, была занята исключительно каждым из них. То она осведомлялась у дельфийца об успехе его сбора, то спрашивала сибарита – нравятся ли ему произведения ее повара, то слушала Ивика, рассказывавшего, что Фриних [23] Афинский перенес в гражданскую жизнь религиозные зрелища Феспида [24] из Икарии и устраивает представления историй из древнейших времен с хорами и действующими лицами, говорящими и дающими ответы.

Затем она обратилась к спартанцу и сказала ему, что он единственный человек, перед которым ей приходится извиняться не за простоту своей трапезы, а за пышность ее. Когда он придет в следующий раз, то ее раб Кнакиас, не раз хвалившийся тем, что в качестве беглого спартанского илота [25] умеет варить отличный кровяной суп (тут сибарит содрогнулся), приготовит ему чисто лакедемонский [26] обед.

Насытившись, гости снова ополоснули свои руки. Затем обеденная посуда была убрана, пол очищен и налито вино с водою в чашу. Наконец, удостоверившись, что все идет как следует, Родопис обратилась к Фанесу, спорившему с милетцами:

– Благородный друг! Мы уже так долго сдерживали наше нетерпение, что теперь ты обязан сообщить нам – какой неприятный случай грозит тебе удалением из Египта и из нашего круга. Ты оставишь нас и нашу страну с той беззаботностью, которую боги, в виде драгоценного дара, ниспосылают всем вам, ионийцам, при рождении; но мы очень долго будем с грустью вспоминать о тебе, так как я не знаю утраты более значительной, чем потеря друга, испытанного долголетним опытом. Некоторые из нас слишком долго прожили на берегах Нила для того, чтобы не усвоить отчасти постоянства египтян. Ты улыбаешься, но мне кажется, что хотя ты и давно стремился душою в Элладу, но все-таки расстанешься с нами не без некоторого сожаления. Ведь я права, не так ли? Ну, так расскажи нам – почему ты принужден покинуть Египет, чтобы мы могли обсудить – не представится ли возможность отменить твое удаление от двора и сохранить тебя для нас.

Фанес горько улыбнулся и сказал:

– Благодарю тебя, Родопис, за твои любезные слова и доброе желание воспрепятствовать моему отъезду, огорчающему тебя. Сотни новых лиц вскоре заставят тебя забыть обо мне, так как хотя ты и давно уже живешь на берегу Нила, но осталась эллинкою от головы до пяток, за что должна благодарить богов. И я также сторонник постоянства, но я враг египетской тупости; вероятно, между вами не найдется ни одного человека, который счел бы благоразумным сокрушаться о неизбежном. Египетское постоянство в моих глазах есть не добродетель, а просто заблуждение. Египтяне, сохраняющие своих покойников в течение тысячелетий и скорее согласные лишиться последнего куска хлеба, чем пожертвовать одной костью своего прапрадеда, должны быть названы не постоянными, а глупыми. Разве мне может быть приятно видеть грустными тех, кого я люблю? Разумеется, нет! Вы не должны вспоминать обо мне с ежедневными сетованиями, продолжающимися в течение нескольких месяцев, подобно египтянам, когда их покидает друг. Если вы захотите когда-либо вспомнить обо мне – так как впредь я до конца жизни не имею права ступить на египетскую землю – то вспоминайте меня с улыбкою на губах. Не восклицайте: «Ах, зачем вынужден Фанес покинуть нас!» – а говорите: «Будем веселы, как был Фанес, когда он еще находился в нашем кругу!» Вот как вам следует поступать. Так советовал еще Семонид [27], когда пел:

Если б мы рассудком обладали,
То рыдать так долго мы б не стали,
И у гроба, мертвых хороня,
Плакали б не дольше дня.
Смерть от нас и так ведь не далеко,
Жизнь мелькает, как волна потока,
И без лишних горестей она
Так ничтожна, так бледна!

Если не следует оплакивать покойников, то еще более неблагоразумно тосковать о покидающих нас друзьях; те исчезли навеки, а этим мы говорим при прощании: «до свидания!»

Тут сибарит, уже давно выказывавший признаки нетерпения, не мог выдержать долее и воскликнул плачущим голосом:

– Да начинай же ты, наконец, рассказывать, несносный человек! Я не могу выпить ни капли, покамест ты не перестанешь разглагольствовать о смерти. Я совсем похолодел и делаюсь болен каждый раз, как только заходит речь о… словом, когда говорят, что мы будем жить не вечно.

Все общество рассмеялось, а Фанес начал свой рассказ:

– Как вам известно, я живу в Саисе, в новом дворце, а в Мемфисе мне, как начальнику греческой стражи, сопровождающей царя во всех его поездках, было назначено помещение в левом крыле старого дворца.

Со времен первого Псаметиха [28] цари имеют свою резиденцию в Саисе, и поэтому другие дворцы несколько запущены. Мое помещение было само по себе прекрасно, отлично устроено и не оставляло бы ничего желать во всех отношениях, если бы, тотчас же по моем водворении, не открылось одно страшное неудобство.

Днем, когда я вообще редко бываю дома, мое жилище, по-видимому, было безукоризненно хорошо, но ночью невозможно было даже помышлять о сне, такой страшный шум поднимали тысячи мышей и крыс под старыми полами, за обоями и под кроватями.

Я не знал, каким образом помочь этой беде, пока один египетский солдат не продал мне двух прекрасных больших кошек, которые действительно, по прошествии нескольких недель, отчасти освободили меня от моих мучителей и дали возможность спокойно спать по ночам.

Всем вам известно, что один из законов этого удивительного народа, образованностью и мудростью которого вы, мои милетские друзья, не можете достаточно нахвалиться, объявляет кошек священными животными. Этим счастливым четвероногим, наравне со многими другими животными, воздаются божеские почести, и убийство их наказывается так же строго, как убийство человека.

Родопис, до тех пор улыбавшаяся, сделалась серьезнее, когда узнала, что изгнание Фанеса связано с его неуважением к священным животным. Она знала, скольких жертв и человеческих жизней уже стоило это суеверие египтян. Еще незадолго перед тем сам царь Амазис не мог спасти от ярости взбешенного народа несчастного самосца, убившего кошку.

– Все шло хорошо, – продолжал рассказывать Фанес, – пока мы, два года тому назад, не уехали из Мемфиса.

Я поручил своих кошек попечению египетского дворцового прислужника и знал, что враждебные крысам животные избавят мое жилище от их нашествия, и даже начинал чувствовать некоторого рода уважение к моим спасителям.

В прошлом году Амазис заболел прежде, нежели двор успел переселиться в Мемфис, и мы остались в Саисе.

Наконец, около шести недель тому назад мы двинулись в путь, к городу пирамид. Я поселился в своей старой квартире и не нашел в ней и тени мышиного хвоста; но вместо крыс три комнаты были наполнены другой породой животных, которая была мне так же неприятна, как и ее предшественники. А именно, кошачья чета удесятерилась в течение моего двухлетнего отсутствия. Я старался изгнать несносное кошачье поколение всех возрастов и мастей; но мне это не удалось, и я каждую ночь просыпался от ужасного хора этих четвероногих – от воинственного мяуканья кошек и песен котов.

Ежегодно, во время праздника в Бубастисе [29], позволяется сдавать всех лишних кошек в храм богини Баст, имеющей кошачью голову; там за ними ухаживают и, как мне кажется, устраняют их в случае слишком сильного размножения. Ведь жрецы – мошенники!

К несчастью, время нашего пребывания у пирамид не совпало с великим путешествием к вышеназванному святилищу, но у меня не было сил долее терпеть это полчище мучителей, и когда две кошки подарили мне еще дюжину здоровых потомков, я решился спровадить хоть этих последних. Мой старый раб Мюс [30], уже по одному имени своему прирожденный враг кошачьей породы, получил приказание убить юных животных, спрятать в мешок и бросить в Нил.

Это избиение было необходимо, так как иначе мяуканье котят выдало бы содержимое мешка дворцовым слугам. Когда стало смеркаться, бедный Мюс отправился со своею опасной ношей через рощу Хатор к Нилу. Но дворцовый слуга, египтянин, обыкновенно кормивший моих животных и знавший каждую кошку по имени, догадался о нашем плане.

Мой раб спокойно шел по большой сфинксовой аллее мимо храма Пта; мешок он спрятал под плащом. Уже в священной роще он обнаружил, что за ним следуют, но не обратил на это внимания и совершенно спокойно продолжал идти дальше, заметив, что люди, шедшие за ним, остановились у храма Пта и начали разговаривать там с жрецами.

Он уже стоял на берегу Нила. Тут он услыхал, что его зовут и что множество людей бегут за ним, и брошенный в него камень пролетел близехонько от его головы.

Мюс понял угрожавшую ему опасность. Собрав все силы, он добежал до реки, бросил мешок в воду и с сильно бьющимся сердцем, но, как ему казалось, без всякой улики в своей вине, остался стоять на берегу. Несколько минут спустя он был окружен сотней служителей при храме. Верховный жрец бога Пта, Птаотеп, мой старый враг, не счел ниже своего достоинства лично последовать за ними.

Многие из них, и в том числе вероломный дворцовый слуга, тотчас же бросились в Нил и нашли, на наше несчастье, мешок с двенадцатью трупами, который, нисколько не поврежденный, запутался в папирусовом тростнике у берега. В присутствии главного жреца, толпы прислужников при храме и по крайней мере тысячи мемфисцев был открыт гроб из бумажной ткани. Когда они увидали его ужасное содержимое, то поднялся такой отчаянный вой, что я слышал его в самом дворце. Разъяренная толпа в диком бешенстве бросилась на моего бедного слугу, сбила его с ног, топтала его ногами и тут же лишила бы его жизни, если бы всемогущий верховный жрец не удержал ее и не приказал заключить в тюрьму страшно изувеченного преступника, имея намерения погубить меня, так как во мне он подозревал зачинщика святотатства.

По прошествии получаса был арестован и я.

Мой старый Мюс взял на себя всю вину, но верховный жрец, посредством пытки, вынудил его признаться, что это я приказал ему убить кошек и он, как верный слуга, принужден был повиноваться.

Верховное судилище, против приговоров которого даже сам царь не имеет никакой власти, составлено из жрецов Мемфиса, Гелиополя и Фив; поэтому вы можете себе представить, что как бедного Мюса, так и мою ничтожную эллинскую особу, не задумываясь, приговорили к смерти. Раба приговорили за два уголовных преступления: во-первых, за убийство священных животных, во-вторых, за двенадцатикратное осквернение трупами священного Нила; меня же – за то, что я был зачинщиком этого, как они называли, двадцатичетырехкратного уголовного преступления. Мюса казнили в тот же день. Мир праху его! В моей памяти воспоминание о нем будет жить как воспоминание о друге и благодетеле. Перед его трупом и мне был прочтен смертный приговор; и я уже стал приготовляться к длинному путешествию в подземный мир, когда царь приказал отложить мою казнь.

Меня снова отвели в тюрьму.

Аркадийский таксиарх [31], находившийся в числе моих стражей, сообщил мне, что все греческие офицеры из числа телохранителей и множество солдат, в числе более четырех тысяч человек, грозили выйти в отставку, если не помилуют меня, их начальника.

В сумерки меня привели к царю, который милостиво принял меня. Сам он подтвердил все сказанное таксиархом и выразил свое сожаление, что он должен лишиться столь любимого воина. Что же до меня, то я охотно признаюсь, что нисколько не сержусь на Амазиса, и прибавлю, что чувствую сожаление к нему, могущественному царю. Если бы вы послушали, как он жаловался, что ни в чем не может поступить как хочет, и даже в своих личных делах не может избегнуть помехи со стороны жрецов! Если бы это зависело от него, говорил он, то он охотно простил бы мне, иноземцу, преступление против закона, который мне непонятен, который я, хотя и несправедливо, считаю бессмысленным суеверием. Но, чтобы не раздражать жрецов, он не может оставить меня без наказания. Изгнание из Египта есть самая легкая кара, которую он может наложить на меня.

– Ты даже не представляешь, – этими словами заключил он свои жалобы, – какие значительные уступки я принужден был сделать жрецам для того, чтобы выхлопотать тебе помилование! Ведь наш верховный суд независим даже от меня, царя!

Таким образом, я откланялся после того, как дал клятву покинуть Мемфис в тот же день и Египет – самое позднее – через три недели.

У ворот дворца я встретился с наследным царевичем Псаметихом, уже давно преследующим меня из-за неприятных историй, о которых я должен умолчать (ты знаешь их, Родопис). Я хотел проститься с ним, но он отвернулся от меня, воскликнув: «Ты и на этот раз избежал наказания, афинянин; но от моей мести ты еще не избавился! Куда бы ты ни ушел, я сумею найти тебя!» – «Итак, я могу надеяться на свидание с тобою», – ответил я ему и затем перенес свое имущество на барку и прибыл сюда, в Наукратис, где счастье свело меня с моим старым другом Аристомахом из Спарты, который, в качестве прежнего начальника войск на острове Кипр, весьма вероятно будет назначен моим преемником. Я был бы весьма доволен, увидав на своем месте такого достойного человека, если бы не опасался, что рядом с его замечательными заслугами мои покажутся еще ничтожнее, чем они есть на самом деле!

Тут Аристомах прервал афинянина и воскликнул:

– Довольно хвалить меня, друг Фанес! Спартанские языки неповоротливы; но когда тебе встретится нужда во мне, то я на деле дам тебе надлежащий ответ.

Родопис одобрительно улыбнулась обоим. Потом подала руку каждому из них и сказала:

– К сожалению, я узнала из твоего рассказа, мой бедный Фанес, что дальнейшее пребывание твое в этой стране невозможно. Я не стану порицать тебя за легкомыслие, но ведь ты должен был знать, что подвергался большой опасности из-за пустяков. Человек мудрый и истинно мужественный решается на рискованное предприятие только тогда, когда ожидаемая от него польза превышает вред. Безумная храбрость столь же вредна, как и трусость, хотя и не так достойна порицания, потому что если обе они вредят, то позорна только последняя. Твое легкомыслие едва не стоило тебе жизни, той жизни, которая дорога для многих и которую ты должен сохранять для дел более прекрасных, нежели глупое сумасбродство. Мы не можем пытаться сохранить тебя для нас, так как не принесли бы этим пользы тебе и повредили бы себе самим. Пусть на будущее время этот благородный спартанец, в качестве начальника телохранителей, сделается представителем нашей нации при дворе; пусть он старается оградить ее от нападок жрецов и сохранить ей милость царя. Я беру твою руку, Аристомах, и не выпущу ее до тех пор, пока ты не обещаешь нам, по примеру твоего предшественника Фанеса, защищать, по мере сил, каждого самого незначительного грека от высокомерия египтян и скорее отказаться от своего места, чем оставить без внимания и возмездия малейшую несправедливость, которой подвергнется эллин. Нас всего несколько тысяч среди стольких же миллионов египтян, и мы должны поддерживать свою силу единодушием. До сих пор эллины в Египте вели себя, как настоящие братья; один жертвовал собой за всех, все – за одного, и именно это единодушие делало нас неодолимыми и должно и на будущее время сохранить нашу силу. Если бы только мы могли даровать нашей метрополии и ее колониям то же самое единодушие, если бы все племена нашего отечества, забыв о своем дорическом, ионическом или эллинском происхождении, довольствовались одним названием «эллинов» и жили подобно детям одной семьи, подобно овцам одного стада, – тогда действительно весь мир не был бы в состоянии сопротивляться нам, и все нации признали бы Элладу своей властительницей.

Глаза старухи засверкали при этих словах; спартанец же сжал ее руку, с необузданным порывом стукнул о пол своей деревянной ногой и воскликнул:

– Клянусь Зевсом Лакедемонским, я не позволю тронуть ни одного волоса на голове эллинов; ты же, Родопис, достойна быть спартанкой!

– И афинянкою! – подхватил Фанес.

– Ионийкою! – вскричали милетцы.

– Дочерью геоморов [32] на Самосе! – воскликнул скульптор.

– Но я более всего этого, – провозгласила вдохновенная женщина, – я более всего этого: я – эллинка!

Все были в восхищении; даже сириец и еврей не могли остаться равнодушными при всеобщем возбуждении; только сибарит не изменил своему спокойствию и сказал, набив рот кушаньем:

– Ты была бы достойна быть также сибариткою, так как твое жаркое самое лучшее, какое только мне приходилось есть после отъезда из Италии, а твое антильское вино я нахожу почти таким же вкусным, как вино с Хиоса или со склонов Везувия!

Все засмеялись, только спартанец бросил на сластолюбца взгляд, полный презрения.

– Приветствую вас! – внезапно раздался еще незнакомый собравшимся басистый голос, донесшийся из-за окна.

– Приветствуем тебя! – отвечал хор пирующих, стараясь угадать – кто этот запоздалый гость.

Недолго пришлось ожидать его; не успел еще сибарит отпить следующий глоток вина, как около Родопис уже стоял высокий, худощавый старик примерно шестидесяти лет от роду, с продолговатою изящною и умною головою; это был Каллиас, сын Фениппа Афинского.

Запоздалый гость – один из богатейших афинских изгнанников, дважды выкупавший у государства свое имущество и дважды лишавшийся его по возвращении Писистрата [33], вглядывался своими ясными, умными глазами в своих знакомых, и, дружески поздоровавшись со всеми, воскликнул:

– Если вы не оцените достойным образом мое сегодняшнее появление, то я скажу, что в мире не существует благодарности!

– Мы долго ждали тебя, – прервал его один из милетцев. – Ты первый приносишь известие о ходе олимпийских игр!

– И мы не могли желать лучшего вестника, чем бывший победитель, – прибавила Родопис.

– Садись, – с нетерпением проговорил Фанес, – и рассказывай коротко и связно то, что тебе известно, друг Каллиас!

– Сейчас, земляк, – кивнул последний. – Уже довольно много времени прошло с тех пор, как я покинул Олимпию и отчалил от пристани в Кенхрэ на самосском пятидесятивесельном судне, лучшем, какое только когда-либо было построено.

Меня нисколько не удивляет, что ни один эллин до меня не пристал к берегу в Наукратисе; нам пришлось выдержать яростные бури, и мы могли бы поплатиться жизнью, если бы эти самосские корабли с их толстым дном, ибисовыми носами и рыбьими хвостами не были так добротно построены и снабжены экипажем.

Неизвестно, куда попали другие возвращавшиеся домой путешественники, но мы смогли укрыться в Самосской гавани и после десятидневного пребывания там снова отправиться в путь.

Когда мы, наконец, сегодня вошли в устье Нила, я тотчас же сел в свою барку, и Борей, желая, по крайней мере, в конце путешествия показать мне, что он все еще любит своего старого Каллиаса, помчал меня к цели так быстро, что я буквально через несколько минут завидел дом, самый приветливый из всех. Я заметил развевающийся флаг, свет в открытых окнах и долго колебался – войти мне или нет; но я не мог устоять против твоих чар, Родопис, и, кроме того, новости, которые я еще никому не сообщал, подавили бы меня, если бы я не вышел на берег, чтобы за куском жаркого и кубком вина рассказать вам такие вещи, какие вам и во сне не грезились.

Каллиас удобно расположился на диване и прежде, чем начал сообщать свои новости, подал Родопис великолепный золотой браслет, изображавший змею и купленный им за большие деньги в Самосе, в мастерской того самого Феодора, который сидел с ним за одним столом.

– Вот что я привез тебе, – сказал он, обращаясь к сильно обрадованной матроне, – а для тебя, друг Фанес, у меня найдется кое-что получше. Угадай, кто взял приз при состязании в беге на колесницах с четверкою лошадей?

– Афинянин? – спросил Фанес с пылающими щеками.

Всякая олимпийская победа принадлежала целому народу, гражданин которого удостаивался приза. Оливковая ветвь, полученная на олимпийских играх, была высочайшею честью и величайшим счастьем, какое только могло выпасть на долю эллина, и даже целого греческого племени!

– Отгадал, Фанес! – воскликнул вестник радости. – Первый приз получил афинянин, и, скажу еще более, это твой двоюродный брат Кимон, сын Кипселоса, брат того Мильтиада, который, девять олимпиад тому назад, удостоился подобной же чести. Он во второй раз победил в этом году с теми же конями, которые выиграли приз на прошлом празднике. Поистине, слава Алкмеонидов все более и более затмевается Филаидами [34]. Гордишься ли ты, чувствуешь ли себя счастливым, услышав весть о прославлении своей семьи, Фанес?

Последний встал в величайшей радости и, казалось, вырос на целую голову.

С невыразимою гордостью и сознанием своего достоинства подал он руку вестнику победы, который, обнимая земляка, продолжал:

– Да, мы можем быть гордыми и счастливыми, Фанес; а больше всех приходится радоваться тебе. После того, как судьи единогласно присудили Кимону приз, он велел глашатаям объявить Писистрата собственником великолепной четверки, а следовательно – и победителем. Теперь ваш род, как объявил Писистрат, может возвратиться в Афины, и, таким образом, и для тебя пробил столь долго желанный час возвращения на родину!

При этих словах румянец веселья сбежал с щек начальника телохранителей; величавая гордость его взгляда превратилась в гнев, и он вскричал:

– Так, по-твоему, мне следует радоваться, глупый Каллиас? Нет, я должен плакать при мысли, что потомок Аякса так позорно повергнул к ногам властителя свою заслуженную славу. Я возвращусь домой? Ха! клянусь Афиной, отцом Зевсом и Аполлоном, что скорее я умру от голода в чужой земле, чем моя нога направится к отечеству, пока Писистрат держит его в порабощении. Я свободен, как орел в облаках, с тех пор, как оставил службу у Амазиса; но я готов стать скорее голодным рабом поселянина в чужой земле, чем первым слугой Писистрата на родине. Нам, благородному сословию, принадлежит господство в Афинах; и Кимон, положив свой венок к ногам Писистрата, облобызал скипетр тирана и запечатлел себя клеймом раба. Я сам скажу Кимону, что мне, Фанесу, нет никакого дела до милости властителя; мало того, я хочу остаться изгнанником до тех пор, пока не будет освобождено мое отечество, пока благородное сословие и народ снова не будут управлять сами собою и сами себе предписывать законы! Фанес не станет преклоняться перед поработителем, хотя бы тысяча Кимонов и все Алкмеониды, от первого до последнего, и даже твой род, Каллиас, богатые дадухи, бросились к ногам Писистрата.

Афинянин окинул собрание пламенным взглядом, старый Каллиас также с гордостью оглядел весь круг гостей. Казалось, что он хочет сказать всякому: «Смотрите, друзья, вот какие люди родятся в моем славном отечестве!»

Затем он снова взял Фанеса за руку и произнес:

– Как тебе, мой друг, так и мне ненавистен властитель; но я никак не могу отрешиться от мысли, что вряд ли может быть свергнута тирания, покамест он жив. Его союзники, Лигдамис Наксосский и Поликрат Самосский, весьма могущественны; но для нашей свободы умеренность и мудрость самого Писистрата гораздо опаснее их. Во время моего последнего пребывания в Элладе я с ужасом видел, что масса афинского народа любит поработителя, как отца. Несмотря на свое могущество, он оставляет в действии государственные учреждения Солона. Он украшает город изумительнейшими произведениями искусства. Новый храм Зевса, воздвигаемый из великолепного мрамора Каллаэсхром, Антистатом и Порином, которых ты должен знать, вероятно, превзойдет все прежние эллинские постройки. Писистрат умеет привлекать в Афины художников и поэтов всякого рода, он велит записывать песни Гомера и собрать изречения Мусе Ономакритского. Он прокладывает новые улицы и устраивает новые празднества; торговля процветает при его правлении и народное благосостояние, несмотря на вновь налагаемые подати, увеличивается вместо того, чтобы уменьшаться. Но что такое народ? Это пошлая толпа, которая, подобно комарам, стремится навстречу всему блестящему, и если при этом она обожжет себе крылья, то все-таки продолжит летать вокруг свечи, покамест та горит. Пусть погаснет факел Писистрата, и я клянусь тебе, Фанес, что непостоянная чернь устремится к новому светилу, к возвращающейся аристократии, с не меньшею готовностью, чем недавно к тирану. Еще раз дай пожать мне твою руку, истинный сын Аякса; вам же, друзья, я расскажу еще некоторые новости.

Итак, на скачках с колесницами победил Кимон, подаривший Писистрату свою оливковую ветвь. Никогда не видал я лучшей четверни. Также Аркезилай Киренский, Клесафен из Эпидамна, Астер из Сибариса, Гекатев из Милета и многие другие прислали в Олимпию великолепных лошадей. Вообще, в этот раз игры были более чем блистательны. Вся Эллада прислала своих послов. Рода, город Ардеатов, в дальней Иберии, богатый Тартес, Синоп на дальнем востоке у берега Понта, одним словом – каждое племя, гордящееся своим эллинским происхождением, имело там многочисленных представителей. Сибариты прислали послов, отличавшихся поистине ослепительным блеском, спартанцы – простых мужей, красотою уподобившихся Ахиллесу и ростом – Геркулесу; афиняне отличались гибкостью членов и грациозностью движений, кротонцы явились под предводительством Милона [35], сильнейшего из мужей человеческого происхождения, самосские и милетские гости старались превзойти великолепием и внешним блеском коринфян и митиленцев; весь цвет эллинского юношества находился в сборе, и на местах для зрителей сидело, рядом с мужами всякого возраста, сословия и племени, много прекрасных дев, прибывших в Олимпию преимущественно из Спарты, чтобы своими восклицаниями украшать игры мужчин. По ту сторону Алфея [36] был устроен рынок. Там можно было видеть торговцев из всех стран света. Эллины, кахедонцы, лидийцы, фригийцы и торгаши-финикийцы из Палестины заключали крупные сделки или предлагали свои товары в лавках и шатрах. Я не в состоянии описать вам толкотню и давку в толпе, поющие хоры, дымящиеся праздничные гекатомбы, пестрые наряды, дорогие колесницы, ценных коней, смешанный говор на различных диалектах, радостные восклицания старых друзей, встретившихся здесь после долголетней разлуки, блеск праздника, суетню зрителей и купцов; напряженный интерес, с которым все следили за ходом игр, великолепный вид переполненных помещений для зрителей, бесконечное ликование в минуту признания чьей-либо победы, торжественное вручение ветви, которую мальчик из Элиса, имеющий в живых отца и мать, золотым ножом отрезает от священной оливы в Льтисе, посаженной несколько веков тому назад еще Геркулесом. Мне невозможно описать вам непрерывные крики восторга, разносившиеся по арене, подобно рокочущему грому, когда появился кротонец Милон и без малейшего усилия перенес на своих плечах через стадиум в Альтис свою собственную статую, вылитую Дамеасом из меди. Тяжесть металла сломила бы гиганта, но Милон нес эту статую так же легко, как лакедемонская нянька носит маленького мальчика.

После Кимона самые лучшие венки достались двум братьям, спартанцам Лизандру и Марону, сыновьям благородного изгнанника по имени Аристомах. Марон одержал победу в беге; а Лизандр, под радостные восклицания всех присутствовавших, вступил в единоборство с Милоном, непревзойденным победителем в Пизе, на Пифийских играх и в Истме. Милон был выше и сильнее спартанца, сложением подобного Аполлону, чья юность показывала, что он едва вышел из-под ферулы [37] педанома [38].

В своей обнаженной красоте, блистая от золотистого масла, которым они были натерты, стояли один против другого юноша и муж, подобные пантере и льву, изготовившимся к битве. Молодой Лизандр перед началом воздел руки к небу, обращаясь к богам с заклинанием, и воскликнул: «За моего отца, мою честь и славу Спарты!» Кротонец улыбнулся, глядя на юношу с выражением превосходства, подобно тому, как улыбается гастроном, намереваясь открыть раковину лангусты.

Но вот началось единоборство. Долго ни один не мог схватить другого. С могучей, почти непреодолимой силою хватался кротонец за своего противника, но тот, как змея, выскальзывал из ужасных объятий атлета, руки которого были похожи на клещи. На эту борьбу все собрание смотрело онемев и затаив дыхание. Не слышно было ничего, кроме стона борцов и пения птиц в Альтисовой роще. Наконец, юноше удалось, посредством самой великолепной хватки, когда-либо виданной мною, уцепиться за своего противника. Долго Милон напрасно напрягал свои силы, чтобы освободиться от крепких рук юноши. Пот борцов обильными струями орошал песок арены.

Все более и более увеличивалось напряжение зрителей, все глубже становилось молчание, все реже раздавались одобрительные возгласы, все громче слышался стон борцов. Наконец, силы юноши истощились. Тысячи ободряющих голосов взывали к нему, он еще раз с нечеловеческим напряжением собрал последние силы и попытался сбить кротонца с ног; но последний заметил минутный упадок сил своего противника и, в непреодолимом объятии, прижал его к себе. Тогда черная, обильная струя крови хлынула изо рта юноши, который бездыханным трупом упал на землю из ослабевших рук великана. Демокед, знаменитейший врач нашего времени, которого вы, самосцы, должны знать, – он был лекарем при дворе Поликрата – явился немедленно; но никакое искусство не могло помочь спартанцу, так как он был уже мертв.

Милон лишился своего венка, а слава этого юноши разнесется по всей Элладе. Право, я сам желал бы скорее быть мертвым, подобно Лизандру, сыну Аристомаха, чем жить, как Каллиас, в бездействии стареющим на чужбине. Вся Греция, в лице своих лучших представителей, сопровождала к костру прекрасный труп юноши, и его статуя будет поставлена в Альтисе, рядом с статуями Милона Кротонского и Праксидама Эгинского. Наконец, глашатаи возвестили приговор судей:

«Спарта получит победный венок за покойника, так как благородного Лизандра победил не Милон, а смерть; а кто вышел непобежденным из двухчасовой борьбы с сильнейшим из греков, тот вполне заслужил оливковую ветвь».

Каллиас с минуту помолчал. Этот человек с живым темпераментом при описании события, столь дорогого для эллинских сердец, не обращал внимания на присутствовавших и, устремив глаза в пространство, казалось, видел, как перед ним проходили картины состязания. Теперь он огляделся вокруг и с удивлением обнаружил, что седой старик с деревянною ногой, – которого он, не зная его, уже успел заметить, – закрыл руками лицо и обливается горькими слезами. С правой стороны около него стояла Родопис, а с левой – Фанес, и все присутствующие смотрели на спартанца так, как будто он был героем рассказа Каллиаса. Умный афинянин тотчас же сообразил, что, вероятно, старик находится в близких отношениях с кем-нибудь из олимпийских победителей; но когда он услыхал, что Аристомах – отец этих двух прославившихся братьев-спартанцев, чьи прекрасные фигуры все еще рисовались у него перед глазами, подобно видениям из мира богов, тогда и он с завистливым удивлением стал глядеть на рыдающего старика, и в его умных глазах сверкнула слеза, которую он и не думал скрывать. В то время мужчины плакали, надеясь получить от слез облегчение. В гневе, в великом восторге, при всяком душевном страдании мы видим плачущих героев, между тем как спартанский мальчик, не испуская ни одного жалобного звука, подвергал себя иногда смертельному бичеванию у алтаря Артемиды Орфии только для того, чтобы заслужить похвалу взрослых мужей.

Некоторое время все гости оставались безмолвными из уважения к горю старика. Наконец, израильтянин Иосия нарушил молчание и сказал на ломаном греческом языке:

– Выплачься хорошенько, спартанский муж. Я знаю, что значит потерять сына. И я тоже одиннадцать лет тому назад должен был схоронить прекрасного мальчика на чужой стороне, у рек вавилонских, где мой народ томился в рабстве. Если бы мой прекрасный ребенок прожил еще только один год, то он умер бы на родине, и мы могли бы схоронить его в могиле его отцов. Но Кир Персидский [39] – да благословит Иегова его потомков! – освободил нас годом позднее [40]; и я вдвойне оплакиваю дитя моего сердца, потому что могилу для него пришлось вырыть в стране врагов Израиля. Может ли быть что-нибудь ужаснее, чем видеть, как наши дети, драгоценнейшее сокровище, которое мы имеем, прежде нас сходят в могилу? И – да будет милостив ко мне Иегова – потерять прекрасного ребенка, каким был твой сын, именно в то время, когда он превратился в мужа, покрытого славою, – ведь это, должно быть, величайшая из горестей!

Спартанец отнял руки от своего сурового лица и, улыбаясь сквозь слезы, возразил:

– Ты ошибаешься, финикиянин, – я плачу от радости, а не от горя, и я охотно потерял бы и другого сына, если бы он умер, как мой Лизандр.

Израильтянин, приведенный в ужас этими словами, которые казались ему преступными и противными природе, только покачал неодобрительно головой, но присутствовавшие при этом эллины осыпали счастливого старика поздравлениями. Аристомах казался помолодевшим на несколько лет от восторга и вскричал, обращаясь к Родопис:

– Поистине, дом твой приносит мне благословение, потому что с тех пор, как я вошел в него, это уже второй дар богов, который я получил под твоею кровлей!

– Какой же был первый? – спросила хозяйка.

– Благоприятное изречение оракула.

– Ты забываешь третий, – воскликнул Фанес, – сегодня боги дали тебе счастье познакомиться с Родопис. А что изрек оракул?

– Могу ли я сообщить друзьям его изречение? – спросил дельфиец.

Аристомах утвердительно кивнул, и Фрикс во второй раз прочел ответ Пифии:

«Время придет – и железные полчища ринутся
С снежных высот на долину потока великого,
В утлой ладье ты пристанешь к желанному берегу,
Мир и покой обретут твои ноги усталые,
Пятеро судей даруют бездомному страннику
То, в чем ему было так долго, так долго отказано».

Едва Фрикс проговорил последнее слово, как афинянин Каллиас вскочил и в глубоком волнении обратился к Аристомаху:

– Теперь ты получишь от меня четвертый дар богов в этом доме. Я откладывал свою редкую новость до последнего. Знай же, персы идут в Египет!

Ни один из гостей, кроме сибарита, не остался на своем месте, и Каллиас едва успевал отвечать на множество вопросов.

– Тише, тише, друзья! – не выдержал он наконец. – Дайте мне рассказать по порядку, иначе я никогда не дойду до конца! Большое посольство Камбиса [41], нынешнего великого царя всемогущей Персии, а не войско, как подумал ты, Фанес, находится в пути. Из Самоса я получил известие, что это посольство прибыло уже в Милет. Через несколько дней оно должно быть здесь. В числе лиц, составляющих его, находится родственник царя и даже старый Крез [42] Лидийский; мы увидим редкое великолепие! Цель их посольства не известна никому, однако же полагают, что царь Камбиз хочет предложить союз Амазису; говорят даже, что будто бы великий царь желает жениться на дочери фараона.

– Союз? – спросил Фанес, недоверчиво пожимая плечами. – Персы и так обладают теперь половиною мира. Все великие державы Азии покорились их скипетру; завоеватель щадит еще только Египет и родину эллинов.

– Ты забываешь золотую Индию и великие кочующие народы Азии, – возразил Каллиас. – Далее, ты забываешь, что империя, составленная таким образом из семидесяти народностей с различными языками и нравами, сама в себе носит и все более и более питает зародыш войны и должна остерегаться внешних войн, чтобы, во время отсутствия главной массы войска, отдельные провинции не воспользовались желанным случаем к отпадению. Спроси милетцев, остались ли бы они спокойными, если бы могущество их поработителей потерпело урон в какой-нибудь битве?

Феопомп, купец из Милета, с живостью прервал Каллиаса:

– Если бы персы потерпели поражение в какой-нибудь войне, то на их голову обрушилось бы много других войн, и мое отечество не последним восстало бы против ослабленных властителей!

– Какую бы цель ни преследовали эти послы, – продолжал Каллиас, – я настаиваю на своем известии, что самое большее через три дня они будут здесь.

– И таким образом исполнится предсказание твоего оракула, Аристомах! – воскликнула Родопис. – Железными полчищами с гор не может быть никто, кроме персов. Когда они придут к городам Нила, то измените образ мыслей у пяти судей, ваших эфоров [43], и тебя, отца двух олимпийских победителей, призовут обратно в отечество. Наполни снова кубки, Кнакиас! Выпьем этот последний кубок за тень знаменитого Лизандра, и затем, хотя и неохотно, я расстанусь с вами до завтра. Хозяин, любящий своих гостей, все-таки должен прекратить пир, когда волны веселия достигнут своей наибольшей высоты. Приятное, ничем не возмущенное воспоминание скоро приведет вас в этот дом снова, между тем как вы без удовольствия посетили бы его, если бы вам пришлось вспоминать о часах утомления, последовавших за шумным весельем.

Все гости согласились с хозяйкой, и Ивик назвал ее истинной ученицей Пифагора, прославляя торжественно-радостное оживление вечера.

Все стали собираться домой. Сибарит, желавший заглушить весьма неприятное для него волнение, пил очень неумеренно, также поднялся со своего места, опираясь на призванных рабов и уже коснеющим языком болтая что-то о нарушении законов гостеприимства.

Когда, при прощании, Родопис хотела подать ему руку, то он, отуманенный винными парами, воскликнул:

– Клянусь Геркулесом, Родопис, ты выбрасываешь нас за дверь, точно назойливых кредиторов. Я не привык к тому, чтобы уходить с пира, покамест еще держусь на ногах, а еще менее – к тому, чтобы мне указывали на дверь, точно какому-нибудь паразиту!

– Пойми же ты, невоздержанней кутила… – собиралась с улыбкою оправдаться Родопис, но Филоин, раздосадованный в своем опьянении этим возражением хозяйки, насмешливо захохотал и, неверными шагами направляясь к двери, вскричал:

– Ты называешь меня невоздержанным кутилой? Хорошо! Я назову тебя бесстыдною рабою! Клянусь Дионисом, в тебе еще до сих пор заметно, чем ты была в своей юности. Прощай, раба Ядмона и Ксанфа, вольноотпущенница Харакса!

Не успел он еще договорить, как на него внезапно бросился спартанец, сбил его с ног сильным ударом кулака и снес обеспамятевшего, точно ребенка, в лодку, ожидавшую вместе с рабами сибарита у садовой калитки.

III

Все гости покинули дом.

Подобно граду, павшему на цветущую ниву, обрушилась брань сибарита на радостное настроение прощавшихся собеседников; сама Родопис стояла бледная и дрожащая в по-праздничному украшенной комнате. Кнакиас погасил пестрые лампы на стенах. Вместо яркого света разлился неприятный полумрак, едва освещавший беспорядочно наваленную посуду, остатки кушаний и сдвинутые с места скамьи. В открытую дверь врывался холодный воздух, так как уже начинало рассветать, а перед солнечным восходом в Египте бывает холодно. По членам легко одетой женщины пробегала дрожь. Без слез блуждали ее глаза по опустевшей комнате, еще за несколько минут перед тем наполненной весельем и ликованьем. Она сравнивала свое душевное состояние с этой опустевшей залой пиршества. Ей казалось, что червь грызет ее сердце и кровь ее превращается в снег и лед.

Так она стояла долгое время, пока не явилась ее старая рабыня, с лампой в руке, за которой она ходила в спальню.

Молча позволила Родопис раздеть себя, молча отдернула занавес, отделявший ее спальню от другой. Посреди этой второй спальни стояла кровать из кленового дерева, и на ней, на тюфяке из нежной овечьей шерсти, покрытом белыми простынями, под светло-голубыми одеялами покоилось очаровательное существо.

Это была Сапфо, внучка Родопис. Эти нежные, пышные формы, это личико с тонкими чертами принадлежали расцветающей девушке, а блаженная, спокойная улыбка – беззаботному, счастливому ребенку.

Одна рука, на которой покоилась прелестная головка спящей, скрывалась в массе густых, темно-каштановых волос; другая слегка придерживала маленький амулет из зеленого камня, висевший на шее. Длинные ресницы закрытых глаз едва заметно шевелились, а щеки спящей были покрыты нежным розовым румянцем. Тонкие ноздри расширялись при ровном дыхании. Так изображают невинность, так улыбается мечтательное спокойствие, такой сон ниспосылают боги беспечному юношескому возрасту.

Неслышно ступая на кончиках пальцев, Родопис осторожно приблизилась к этому ложу по толстому ковру. С невыразимой нежностью вглядывалась она в улыбавшееся детское личико, тихо и безмолвно опустилась на колени перед кроватью, осторожно прижалась лицом к мягким одеялам, так что рука девушки касалась ее волос. Затем она стала плакать, не переставая, точно хотела этими слезами смыть с себя оскорбление, которому подверглась, и всю тоску, накопившуюся в душе.

Наконец она встала, запечатлела легкий поцелуй на челе спящей, с молитвой подняла руки к небу и вернулась на свою половину так же тихо и осторожно, как вошла сюда.

У своего ложа она нашла старую рабыню, все еще ожидавшую ее.

– Зачем ты сидишь здесь в такую позднюю пору, Мелитта? – проговорила она тихо и ласково. – Поди, ложись спать, ты знаешь, что ты более не нужна мне. Прощай, не приходи завтра прежде, чем я позову тебя. Я, кажется, не скоро засну и потому буду рада, если утро принесет мне сон на короткое время.

Рабыня медлила; видно было, что она хочет что-то сказать, но не решается.

– Ты, вероятно, хочешь о чем-нибудь просить меня? – спросила Родопис.

Старуха все еще стояла в нерешимости.

– Говори же, говори, но только поскорей!

– Я видела, как ты плакала, – заговорила рабыня, – ты, кажется, огорчена или нездорова; не могу ли я остаться на ночь при тебе? Скажи мне, что мучит тебя? Ты уже не раз испытывала, что, поделившись горем, облегчаешь свою грудь и уменьшаешь самое горе. Поверь мне и сегодня свою печаль; это облегчит тебя и наверное возвратит тебе утраченное душевное спокойствие.

– Нет, я не могу говорить, – возразила Родопис. Затем она продолжала, горько улыбаясь: – Я снова убедилась, что ни одно божество не в состоянии изгладить прошлое человека и что несчастие и позор нераздельны! Прощай, оставь меня, Мелитта!

В полдень следующего дня та же самая барка, которая в предыдущий вечер привезла афинянина и спартанца, остановилась у сада Родопис.

Солнце светило так ярко и радостно с чистого темно-голубого египетского неба, воздух был так прозрачен, жуки жужжали так весело, лодочники на барках так громко распевали свои песни, берег Нила был так цветущ, так пестрел флагами и кишел людьми; пальмы, сикоморы, акации и бананы зеленели и цвели так великолепно, природа выглядела так богато одаренной щедрым божеством, – что путник мог бы подумать, что из этих равнин изгнано всякое несчастие, что здесь местопребывание всякой радости и веселья.

Как часто, проезжая мимо деревеньки, скрытой среди цветущих плодовых деревьев, мы представляем себе, что она должна быть прибежищем мира, сердечной доброты и благополучия. Но стоит нам войти в отдельные хижины – и мы найдем в них, как и повсюду, страх и нужду, желания и страсти, опасения и раскаяния, тоску и горе, и – увы! – так мало радостей! Кто, прибыв в Египет, мог догадаться, что улыбающаяся плодородная страна солнца, которой небо никогда не заволакивается тучами, питает людей, склонных к угрюмости и ожесточению? Кому могло прийти в голову, что в прелестном, обвитом цветами гостеприимном доме счастливой Родопис бьется сердце, удрученное глубоким горем? Кто из гостей всеми превозносимой фракиянки мог догадаться, что это сердце принадлежит старухе, на лице которой всегда виднелась очаровательная улыбка?

Бледная, но, как всегда, прекрасная и приветливая, сидела она вместе с Фанесом в тенистой беседке около прохладной струи фонтана. Видно было, что она плакала. Афинянин держал ее за руку и старался утешить.

Родопис терпеливо слушала его, иногда улыбаясь то с горечью, то с видом одобрения. Наконец она прервала доброжелательного друга и сказала:

– Благодарю тебя, Фанес! Рано или поздно этот позор должен быть забыт. Время – хороший врач. Если бы я была слаба характером, то покинула бы Наукратис и стала бы жить в уединении, только для своей внучки. В этом молодом создании, повторяю тебе, дремлет целый мир. Тысячу раз собиралась я покинуть Египет, но тысячу раз побеждала в себе этот порыв. Меня удерживало вовсе не желание принимать поклонение от людей твоего пола; на мою долю выпало его столько, что я уже давно пресытилась им. Меня, слабую, когда-то презираемую рабу, удерживало и удерживает сознание, что я могу принести некоторого рода пользу и даже иногда быть необходимой свободным благородным людям. Привыкнув к деятельности в обширном мужском кругу, я не могла бы довольствоваться заботой об одном любимом существе; я засохла бы, подобно растению, пересаженному в пустыню из плодородной почвы, и моя внучка вскоре осталась бы совершенно одинокой в мире, троекратной сиротой. Я остаюсь в Египте!

Теперь, после твоего отъезда, я буду действительно необходима нашим друзьям. Амазис стар; если ему наследует Псаметих, то нам придется столкнуться с большими трудностями, от которых до сих пор мы были избавлены. Я должна остаться и продолжать борьбу за свободу и благосостояние эллинов. Такова цель моей жизни. Этой цели я останусь верна тем более, чем реже женщина осмеливается посвящать свою жизнь подобным целям. Пусть мои стремления называют неженскими. В эту ночь, проведенную в слезах, я почувствовала, что во мне есть еще бесконечно много женской слабости, составляющей в одно и то же время счастие и несчастие моего пола. Сохранить в моей внучке эту слабость, соединенную со значительной степенью нежной женственности, было первой моей задачей; второй же было – сбросить с себя самой всякую мягкость. Но нет возможности одержать победу над собственной природой, не потерпев поражения. Если меня подавляет горе и я готова предаться отчаянию, то единственное мое лекарство – вспоминать о лучшем из людей, моем друге Пифагоре и его словах: «Сохраняй соразмерность во всем, избегай как шумной радости, так и громких сетований, и старайся сохранить твою душу столь же гармоничной и благозвучной, как струны хорошо настроенной арфы!» Этот пифагоровский душевный мир, это глубокое нерушимое спокойствие духа я ежедневно вижу в моей Сапфо; но я сама стремлюсь к нему, вопреки неоднократному вмешательству судьбы, которая насильственно расстраивает струны моего сердца. Теперь я спокойна! Ты не можешь себе представить, какое огромное влияние имеет на меня одна мысль об этом великом философе, об этом спокойном, сдержанном человеке. Воспоминание о нем проносится над моим существованием подобно мягкому и вместе с тем оживляющему звуку. Ты также знаком с ним и должен понимать меня. Теперь я прошу тебя высказать твою просьбу. Мое сердце так же спокойно, как волны Нила, который так мирно катит мимо нас свои прозрачные волны. Хорошее или дурное скажешь ты – я готова тебя выслушать.

– Вот такой ты нравишься мне, – проговорил афинянин. – Если бы ты ранее подумала о благородном друге мудрости, – как Пифагор имел привычку называть себя, – то твоя душа уже вчера обрела бы свое прекрасное равновесие. Учитель требует, чтобы мы каждый вечер проверяли в своем уме события, чувства и мысли протекшего дня. Если бы ты сделала это, то сказала бы себе, что непритворное удивление всех твоих гостей, между которыми находилось много мужей, славных своими заслугами, в тысячу раз перетягивает брань пьяного развратника; ты должна была бы чувствовать себя любимицей богов, так как в твоем доме бессмертные ниспослали благородному старику величайшее счастие, которое может выпасть на долю человека после многих лет невзгод; наконец, они, лишив тебя друга, тотчас же даровали тебе другого, более достойного. Не противоречь мне и позволь высказать теперь мою просьбу.

Ты знаешь, что меня называют то афинянином, то галикарнасцем. Ионийские, дорийские и эолийские наемники с давних времен не ладили с карийскими; поэтому мне, предводителю обеих частей, в особенности было полезно мое, так сказать, двойственное происхождение. Какими прекрасными качествами ни обладал бы Аристомах, но Амазис все-таки почувствует мое отсутствие. Мне без труда удавалось восстанавливать согласие между наемниками, между тем как для спартанца встретятся большие затруднения относительно карийцев.

Это мое двойственное происхождение имеет следующую причину. Отец мой женился на галикарнаске из благородного дорического рода и, для получения наследства после ее родителей, проживал в Галикарнасе, именно в то время, как я родился.

Хотя меня увезли в Афины уже на третьем месяце жизни, но я, собственно, кариец, так как местом рождения определяется отечество человека.

В Афинах я, в качестве юного эвпатрида [44] из знатного древнего рода Аякса, был вскормлен и воспитан во всей гордости аттического аристократа. Храбрый и мудрый Писистрат, принадлежавший к семье, равной нам, но нисколько не знатнее нас по происхождению (более знатного рода, чем род моего отца, не существует), сумел овладеть верховной властью. Соединенными усилиями аристократии удалось дважды низвергнуть его. Когда он захотел возвратиться в третий раз, при помощи Лигдамиса Никсосского, аргосцев и эретрийцев, то мы воспротивились ему. Мы расположились лагерем у храма Афины в Паллене. Когда мы перед завтраком приносили жертву богине, умный правитель невзначай напал на нас, бросился на наше безоружное войско и одержал легкую, нисколько не кровавую победу. Так как мне была доверена половина всего враждебного тирану войска, то я решился скорее умереть, чем отступить. Я боролся всеми силами, заклинал воинов держаться и сам не отступал ни на шаг, но, наконец, упал, пронзенный копьем в плечо.

Писистратиды сделались властителями в Афинах. Я бежал в Галикарнас, свое второе отечество, куда за мной последовала жена с нашими детьми, получил приглашение занять место главного начальника наемников в Египте – так как мое имя стало известно, вследствие моей пифийской победы и смелых военных подвигов, – участвовал в Кипрском походе, разделил с Аристомахом его славу при завоевании для Амазиса родины Афродиты и, наконец, сделался верховным начальником всех наемников в Египте.

Моя жена скончалась прошлым летом; дети – мальчик одиннадцати и девочка десяти лет остались у своей тетки в Галикарнасе. Но и ее постигла неумолимая смерть. Итак, я несколько дней тому назад сделал распоряжение о том, чтобы малюток привезли сюда; но они не могут прибыть в Наукратис раньше трех недель и, вероятно, уже отправились в путь, так что вторичное распоряжение уже не застанет их.

Через две недели я должен покинуть Египет и поэтому не могу сам встретить детей.

Я решил отправиться во фракийский Херсонес, куда мой дядя, как тебе известно, призван племенем Долонков. Пусть туда отправятся и дети. Коракс, мой старый, верный раб, останется в Наукратисе, чтобы привезти ко мне малюток.

Если ты хочешь доказать свою дружбу ко мне, то прими моих детей и присмотри за ними до тех пор, пока во Фракию не отправится какой-либо корабль, и скрой их заботливо от взглядов шпионов наследника престола, Псаметиха. Ты знаешь, что он смертельно ненавидит меня и легко может отомстить отцу посредством детей. Я прошу у тебя этой великой милости, во-первых, потому, что знаю твою доброту; а во-вторых, потому, что твой дом, вследствие царской грамоты, может служить убежищем, где мои дети будут защищены от вмешательства полиции, которая в этой стране формальностей предписывает объявлять должностным лицам округа о каждом вновь прибывшем иностранце, не исключая детей.

Ты видишь, как глубоко я уважаю тебя, я передаю тебе единственное сокровище, заставляющее меня дорожить жизнью. Даже отечество не дорого мне, пока оно позорно преклоняется перед тираном. Желаешь ли ты возвратить спокойствие встревоженному сердцу отца? Желаешь ли?…

– Я согласна на все, Фанес! – воскликнула Родопис с непритворной сердечной радостью. – Ты ни о чем не просишь меня, а делаешь мне подарок. О, как я рада малюткам! И в каком восторге будет Сапфо, когда приедут милые создания и оживят ее одиночество! Но я наперед говорю тебе, Фанес, что ни в каком случае не допущу, чтобы мои маленькие гости отплыли на первом фракийском корабле! Уж на какие-нибудь полгода ты можешь расстаться с ними; я ручаюсь тебе, что их будут отлично образовывать здесь и приучать ко всему доброму и прекрасному.

– Об этом-то я бы не стал беспокоиться, – возразил Фанес с благодарной улыбкой, – но я все-таки настаиваю на том, чтобы ты отправила их с первым кораблем. Мои опасения относительно мести Псаметиха, к сожалению, слишком основательны. Поэтому уже заранее прими сердечную благодарность за твою любовь и доброту к моим детям. Впрочем, я сам думаю, что они будут приятным развлечением для твоей Сапфо в ее одиночестве.

– А затем, – прервала его Родопис, опустив глаза, – доверие, оказываемое благородным человеком моим материнским добродетелям, дает мне право не думать более о сраме, причиненном мне пьяным кутилою! Но вот идет Сапфо!

IV

Пять дней спустя после вечера в доме Родопис громадное стечение народа наблюдалось у гавани в Саисе. Египтяне всех возрастов, званий и полов стояли густою массою на берегу.

Воины и купцы в белых, украшенных пестрой бахромой одеждах, длина которых соответствовала более высокому или низкому общественному положению каждого, смешались с большой толпой мускулистых полунагих мужчин, единственное платье которых состояло из передника, одежды человека низкого звания. Нагие дети толпились, толкались и дрались, чтобы захватить лучшее место. Матери, в коротких накидках, высоко поднимали на руках своих малюток, хотя из-за этого лишали себя самих ожидаемого зрелища. Множество собак и кошек дрались у ног охотников до зрелищ, двигавшихся весьма осторожно, чтобы ненароком не наступить на какое-нибудь из священных животных или не поранить их.

Полицейские, вооруженные длинными палками, на медных набалдашниках которых виднелось имя царя, заботились о порядке и спокойствии, в особенности же о том, чтобы, вследствие напора стоящих сзади, никто не был сброшен в сильно вздувшийся рукав Нила, во время наводнения омывавшего стены Саиса, – опасение, во многих случаях оказавшееся основательным.

На широкой береговой лестнице, украшенной сфинксами и служившей пристанью царским баркам, виднелось собрание другого рода.

Здесь, на каменных скамьях, восседали знатнейшие из жрецов. Многие из них были облечены в длинные белые одежды, другие – в передники, драгоценные перевязи, широкие шейные украшения и шкуры пантер. Одни носили головные, разукрашенные перьями, повязки, прилегавшие ко лбу, вискам и пышным фальшивым локонам, которые спускались до самой спины, другие щеголяли блестящей наготою своих тщательно выбритых черепов. Среди всех главный судья отличался самым богатым и пышным страусовым пером на головном уборе и драгоценным амулетом из сапфира, висевшим на золотой цепочке на груди.

Начальники египетского войска были одеты в пестрое военное платье и имели при себе короткие мечи на перевязях. Часть царской охранной стражи, вооруженная боевыми секирами, кинжалами, луками и большими щитами, стояла по правую сторону лестницы; по левую стояли греческие наемники в ионийском вооружении. Их новый предводитель, хорошо известный нам Аристомах, стоял отдельно от египтян, с несколькими младшими греческими начальниками, около колоссальных статуй Псаметиха I, воздвигнутых на площадке перед лестницей и обращенных лицом к реке. Перед ними сидел на серебряном седалище наследник престола Псаметих, в пестром, затканном золотом кафтане, плотно прилегавшем к его фигуре. Он был окружен знатнейшими царедворцами, советниками и друзьями царя, имевшими в руках палки со страусовыми перьями и золотыми цветами лотоса.

Народная толпа уже давно заявляла о своем нетерпении криками, песнями и пронзительными восклицаниями; жрецы и аристократия у лестницы, напротив, держали себя с достоинством, храня молчание. Все они в размеренной сдержанности движений, со своими негнущимися, завитыми в локоны париками и накладными, правильно подвитыми бородами имели совершенное сходство с теми статуями, которые неподвижно и серьезно покоились на своих местах, пристально глядя на реку.

Но вот показались вдали шелковые паруса голубого и пурпурно-красного цветов в клетку.

В народе послышались восклицания восторга. Раздавались крики: «Они едут, вот они!» – «Будь осторожен, не наступи на кошку». – «Кормилица, держи девочку повыше, чтобы и она увидала что-нибудь!» – «Ты еще сбросишь меня в воду, Зебек!» – «Посмотри-ка, финикиянин, мальчишки бросают тебе в бороду колючие шишки!» – «Ну, ну, эллин, ты не должен воображать, что Египет принадлежит только тебе одному, потому только, что Амазис дозволяет вам жить на берегах священной реки!» – «Бессовестная сволочь эти греки! Долой их!» – закричал храмовый прислужник. «Долой свиноедов, презирающих богов!» – раздалось повсюду кругом.

Дело стало клониться к драке, но полицейские не позволяли шутить с собою и, энергично размахивая палками, вскоре водворили мир и тишину. Большие пестрые паруса, – явно отличавшиеся от сновавших вокруг них парусов голубых, белых и коричневых, принадлежавших нильским судам меньшего размера, – все более и более приближались к ожидавшей толпе. Теперь встали со своих мест даже сановники и наследник престола.

Хор царских трубачей разразился веселыми резкими звуками, и первое из ожидаемых судов остановилось на пристани у лестницы.

Довольно продолговатое судно было покрыто богатою позолотой и имело на носу серебряное изображение копчика. Посреди барки возвышался золотой балдахин с пурпурным навесом. Под ним длинные диваны были приготовлены для сидения. На передней части судна сидело по обоим бортам по двенадцати гребцов, работавших веслами; их передники придерживались богатыми помочами. Под балдахином лежало шесть человек, пышно одетых и знатных на вид. Прежде чем барка пристала к берегу, младший из пассажиров, с великолепными белокурыми вьющимися волосами, выпрыгнул на лестницу.

При виде его у многих египетских девушек вырвалось невольное восклицание удивления и даже серьезные мины некоторых сановников осветились благосклонною улыбкой.

Человек, возбудивший такой восторг, назывался Бартия и был сыном умершего и братом царствовавшего царя персидского. Природа дала ему все, чего может желать себе двадцатилетний юноша.

Из-под голубой с белым повязки, обвивавшей его тюрбан, пышными прядями рассыпались густые золотисто-белокурые волосы; в его голубых глазах светились энергия, веселье, доброта, смелость и даже высокомерие; его благородное лицо, опушенное едва пробивавшейся бородой, было достойно резца греческого художника; его стройная, мускулистая фигура показывала большую силу и ловкость. Великолепие его одежды равнялось его красоте. Посреди его тюрбана блестела большая звезда из бриллиантов и бирюзы. Спускавшаяся до колен верхняя одежда из тяжелой золотой парчи придерживалась на боках перевязью, голубою пополам с белым (это были цвета персидского царского дома). К ней был прикреплен короткий золотой меч, рукоятка и ножны которого были густо усыпаны белыми опалами и бирюзой. Шаровары, плотно обхватывающие щиколотку, были также сделаны из золотой парчи и засунуты в невысокие светло-голубые кожаные башмаки.

Сильные, обнаженные руки, видневшиеся через широкие рукава одежды, были украшены несколькими драгоценными золотыми браслетами с бриллиантами. Со стройной шеи спускалась на высокую грудь золотая цепь. Этот юноша первым выпрыгнул на причал. За ним последовал Дарий, сын Гистаса, знатный молодой перс царской крови, подобно Бартии, только одетый немного проще его. Третьим был старик с седыми волосами, на приветливо-серьезном лице которого можно было прочесть добродушие ребенка, опытность старика и ум мужа. Он был одет в длинную пурпурную одежду с рукавами и обут в желтые лидийские сапоги. Вся его наружность производила впечатление совершенного отсутствия претензий, а между тем этот простой с виду старик был, за несколько лет перед тем, человеком, которому завидовали больше всех и именем которого мы через две тысячи с лишком лет называем самых богатейших людей. Это был Крез, низвергнутый с престола лидийский царь, живший в то время как друг и советник при дворе Камбиза и, в качестве ментора, сопровождавший в Египет молодого Бартию.

За ним последовали Прексасп, посланник персидского царя, Зопир, сын Мегабиза, благородный перс, друг Бартии и Дария; наконец, появился стройный, бледнолицый сын Креза – Гигес, который, сделавшись немым на четвертом году от рождения, снова заговорил, вследствие смертельного страха за отца, который он испытал во время взятия Сардеса.

Псаметих спустился со ступеней навстречу гостям. Он старался вызвать любезную улыбку на свое желтоватое суровое лицо. Сановники, следовавшие за ним, склонились почти до земли перед чужеземцами, вместе с тем опустив руки вниз. Персы скрестили руки на груди и пали ниц перед наследником престола. Когда окончились первые формальности, Бартия, к великому удивлению народа, не приученного к подобному зрелищу, по обычаю своей родины поцеловал желтую щеку египетского царевича, слегка содрогнувшегося от прикосновения нечистых уст чужеземца, и отправился со своими проводниками к ожидавшим их носилкам, в которых их надлежало доставить в помещение, приготовленное для них в царском дворце Саиса.

Часть народа бросилась вслед за иностранцами; но большинство зрителей остались на прежних местах, так как они знали, что их ожидало еще не одно никогда не виданное ими зрелище.

– Неужели ты хочешь бежать за разряженною обезьяной и другими детьми Тифона? – спросил недовольный храмовый служитель своего соседа, честного саитского портного. – Говорю тебе, Пугор, да и верховный жрец сказал, что эти чужеземцы не принесут стране ничего, кроме пагубы! Куда исчезло старое доброе время, когда ни один чужеземец, которому была дорога жизнь, не смел ступить на египетскую почву! Теперь наши улицы переполнены лживыми евреями, в особенности этими бесстыдными эллинами, которых да уничтожат боги! Посмотрите-ка, вон уже подходит третья барка, наполненная иноземцами. И знаешь ли ты, кто эти персы? Верховный жрец говорил, что во всем их государстве, которое по обширности равняется половине мира, нет ни одного храма для богов; мумии же своих покойников, вместо почетного погребения, они отдают на растерзание собакам и коршунам!

Портной обнаруживал сильное удивление и еще более сильное негодование; потом он указал пальцем на лестницу у пристани и сказал:

– Клянусь сыном Исиды, Гором, уничтожившим Тифона, вот уже пристает к берегу шестая барка, наполненная иноземцами!

– Да, это плохо! – вздыхая, проговорил храмовый служитель. – Право, можно подумать, что собирается целое войско. Амазис будет распоряжаться таким образом до тех пор, пока иноземцы не лишат его трона и не изгонят из государства, а нас, бедных, не обратят в рабов и не разорят, как когда-то сделали злые гиксосы – люди чумы и черные эфиопы.

– Седьмая барка! – воскликнул портной.

– Пусть нашлет на меня гибель моя повелительница Нейт, великая богиня Саиса, – сетовал служитель храма, – но я не в состоянии понять царя. Он отправил в богомерзкое гнездо Наукратис целых три грузовых барки для поклажи и прислуги персидских послов; но вместо этих трех пришлось приготовить восемь лодок, потому что, вместе с кухонной посудою, собаками, лошадьми, колесницами, ящиками, корзинами и тюками, эти безбожники и ненавистники покойников за тысячу миль повезли с собою целое полчище слуг. Говорят, что между ними есть такие, которые не делают ничего, только плетут венки и приготовляют мази. Они также привезли своих жрецов, которых называют магами. Хотелось бы мне знать, зачем им эти праздношатающиеся? К чему жрецы, если нет богов и храмов?

Престарелый царь Амазис Египетский принял персидское посольство вскоре по его прибытии, со всею ему свойственною любезностью. Спустя четыре дня он, окончив свои занятия, которым обыкновенно посвящал без исключения каждое утро, отправился прогуляться в дворцовом саду со стариком Крезом, между тем как прочие персияне отправились, в сопровождении наследника престола, на речную прогулку по Нилу в Мемфис.

Дворцовый сад, устроенный с царским великолепием, но все-таки в плане имевший сходство с садом Родопис, находился вблизи царского дворца, расположенного на холме, на северозападной стороне города.

Старики уселись в тени развесистой смоковницы неподалеку от огромного бассейна из красного гранита, в который лилась обильными струями прозрачная вода из широко раскрытой пасти черных базальтовых крокодилов.

Лишенный престола царь, несколькими годами старше могущественного властителя, сидевшего рядом с ним, был на вид гораздо свежее и крепче последнего. Спина высокого ростом Амазиса была согнута, опорой его крепкому туловищу служили слабые и худые ноги; его красивое лицо было покрыто морщинами. В маленьких, блестящих глазах светился бодрый ум, а на его слишком полных губах постоянно играла веселая, а иногда и насмешливая улыбка. Низкий, но широкий лоб старика и его большой, прекрасно сформированный череп свидетельствовали о силе его ума; изменчивый цвет его глаз заставлял предполагать, что остроумие и страстность не чужды этому удивительному человеку, который из простого воина возвысился до престола фараонов. Его язык был резок и груб, а его движения, в противоположность сдержанным манерам других лиц, составлявших египетский двор, казались почти судорожными, но оживленными.

Манеры же соседа были приятны и вполне достойны царя. Во всей его личности проглядывало, что он находился в частых сношениях с лучшими людьми Греции. Фалес [45], Анаксимен Милетский, Биант Приенский [46], Солон Афинский, Питтак Лесбосский, знаменитейшие на весь мир греческие мудрецы, в лучшие времена появлялись при Сардесском дворе Креза в качестве гостей. Его полный, ясный голос в сравнении с резким голосом Амазиса звучал точно пение.

– Теперь скажи мне откровенно, – довольно бегло заговорил фараон по-гречески, – как понравился тебе Египет? Я не знаю никого, чье мнение казалось бы мне столь дорогим, как твое, потому что, во-первых, ты знаком с большей частью народов и стран мира; во-вторых, боги судили тебе подняться вверх по лестнице и снова спуститься по ней вниз; в-третьих, ты не напрасно был первым советником могущественнейшего из всех царей. Мне бы хотелось, чтобы мое царство понравилось тебе в такой степени, чтобы ты согласился остаться при мне в качестве брата. Право, Крез, ты уже давно друг мне, хотя только вчера боги дали мне увидеть твое лицо!

– А ты – мой друг, – прервал его лидиец. – Я удивляюсь мужеству, с которым ты, вопреки всем окружающим тебя, умеешь осуществить то, что признаешь хорошим; я благодарен тебе за благосклонность, с которою ты относился к моим друзьям-эллинам. Я считаю тебя своим родственником по сходству нашей судьбы, потому что и ты испытал на себе все благополучие и горе, могущее встретиться в жизни!

– С той разницей, – улыбаясь заметил Амазис, – что мы начали с различных концов. На твою долю сперва выпало хорошее, а потом дурное; со мною же случилось наоборот; то есть если я предположу, – задумчиво прибавил он, – что я доволен своим настоящим счастьем.

– А я, – возразил Крез, – если сознаюсь, что страдаю от своего так называемого несчастья.

– А как же могло быть иначе после утраты таких огромных сокровищ?

– Разве счастье зависит от обладания? – спросил Крез. – И разве, вообще, счастье есть обладание? Счастье есть представление, чувство, даруемое завистливыми богами неимущему чаще, нежели могущественному. Ясный взгляд последнего ослепляется блистательными сокровищами, и он всегда должен страдать от неудач, так как он, в осознании своей возможности достигнуть многого, постоянно терпит поражение в борьбе за обладание всеми благами, которыми он желает обладать и которых не может достигнуть.

Амазис вздохнул и сказал:

– Я бы желал быть в состоянии не согласиться с тобой, но когда вспомню о своем прошлом, то должен сознаться, что с того самого часа, который принес мне так называемое счастье, начались великие заботы, тяготящие мою жизнь.

– Уверяю тебя, – перебил его Крез, – что я благодарен тебе за твою запоздавшую помощь, так как минута невзгод впервые доставила мне чистое, истинное счастье. Когда первые персы взошли на стены Сардеса, я проклинал самого себя и богов, жизнь казалась мне ненавистной и существование – проклятием. Сражаясь, отступал я вместе со своими, предаваясь отчаянию. Тут персидский солдат поднял меч над моею головою, мой сын схватил убийцу за руку, и, впервые после многих лет, я снова услыхал его голос из уст, разверзшихся от ужаса. Мой немой сын Гигес в ту жуткую минуту снова обрел дар слова, и я, проклинавший богов, преклонился перед их могуществом. У раба, которому я приказал убить меня, как только я попаду в плен к персам, я отнял меч. Я сделался другим человеком и мало-помалу сумел победить постоянно пробуждавшееся во мне озлобление против своей судьбы и моих благородных врагов. Ты знаешь, что я, наконец, сделался другом Кира, что мой сын мог расти подле меня свободным человеком и вполне владея своим языком. Все, что я видел, слышал и передумал прекрасного в течение своей долголетней жизни, я собрал, чтобы передать ему; теперь он сделался моим государством, моей короною, моей сокровищницею. Видя наполненные заботою дни и бессонные ночи Кира, я со страхом вспоминал прежнее свое величие и могущество и все с большей ясностью понимал, где следует искать истинное счастье. Каждый из нас носит скрытый зародыш его в своем сердце. Довольное, терпеливое настроение, ощущающее сильную радость при виде прекрасного и великого, но не оставляющее без внимания и мелких явлений, принимает страдание без жалоб и услаждает их воспоминаниями. Сохранение меры во всех вещах, твердое упование на милость богов и уверенность, что все, даже самое худшее, должно пройти, так как все подвергается изменению, – все это способствует созреванию зародыша счастья, скрытого в нашей груди, и дает нам силу с улыбкой относиться к тому, вследствие чего человек неподготовленный впал бы в уныние и отчаяние.

Амазис внимательно слушал, чертя на песке фигуры золотым набалдашником своей палки, на котором была изображена собачья голова, потом сказал:

– Поистине, Крез, я, «великий бог», «солнце справедливости», «сын Нейт», «повелитель военной славы» (титулы, даваемые мне египтянами), готов завидовать тебе, ограбленному и низверженному с трона. Некогда я был счастлив, как ты теперь, весь Египет знал меня, бедного сына сотника, благодаря моей веселости, плутовским проделкам, легкомыслию и задору. Простые солдаты носили меня на руках; начальники многое во мне находили достойным порицания, но безумному Амазису все сходило с рук; мои товарищи, младшие офицеры в войске, не умели веселиться без меня. Но вот мой предшественник Хофра отправил нас в поход против Кирены. Изнемогая в пустыне, мы отказывались идти далее. Подозрение – будто царь хочет принести нас в жертву эллинским наемникам, переросло в открытое восстание. Я, по обыкновению шутя, воскликнул, обращаясь к друзьям: «Ведь без царя вы не обойдетесь, так сделайте меня своим повелителем; более веселого вы не найдете нигде!» Солдаты услыхали эти слова. «Амазис хочет быть царем!» – пробежало по рядам, от одного к другому. «Добрый, счастливый Амазис пусть будет нашим царем!» – этим восклицанием встретили меня через несколько часов. Один из товарищей по кутежам надел на меня шлем главнокомандующего; я превратил шутку в серьезное дело, большинство солдат оказалось на моей стороне, и мы разбили Хофру при Мемфисе. Народ присоединился к заговору. Я взошел на престол. Меня называли счастливым. Будучи до тех пор другом египтян, я теперь сделался врагом лучших из них. Жрецы поклонялись мне и приняли меня в свою касту, но только потому, что надеялись управлять мною совершенно по своему произволу. Мои прежние начальники завидовали мне или же хотели обращаться со мною по-прежнему. Ты понимаешь, что это не согласовалось с моим новым званием и могло бы ослабить внушаемое мною уважение; поэтому я однажды показал пировавшим у меня начальникам войска, захотевшим снова без церемонии шутить со мною, золотой таз, в котором им омывали ноги перед началом пиршества. Спустя пять дней, когда они снова пировали у меня, я приказал поставить на изукрашенный стол золотую статую великого бога Ра. Едва только увидели ее, они пали ниц, чтобы поклониться ей. Когда они встали, я взял скипетр, высоко и торжественно поднял его вверх и воскликнул: «Это изображение божества художник сделал в пять дней из того ничтожного сосуда, в который вы плевали и в котором омывали ваши ноги. Я сам когда-то был подобным сосудом, но божество, умеющее творить скорее, чем золотых дел мастер, сделало меня вашим царем. Итак, повергайтесь ниц и поклоняйтесь мне. Отныне тот, кто окажется непослушным или забудет воздать уважение царю, наместнику Ра на земле, будет обречен на смерть». Они пали ниц все, решительно все. Моя власть была спасена, но друзей своих я потерял. Теперь мне необходима была другая опора. Я приобрел ее в эллинах. Относительно способности к военной службе один грек стоит более пятерых египтян; это я знал очень хорошо и, основываясь на этом, решился осуществить то, что считал полезным.

Меня постоянно окружали греческие наемники. От них я научился их языку, они познакомили меня с благороднейшим человеком, которого мне когда-либо удавалось встречать, – с Пифагором. Я старался ввести у нас греческие нравы и греческий язык, так как убедился, что упорно придерживаться обратившегося в обычай худшего там, где лучшее находится под рукою и только ждет, чтобы его посеяли на египетских нивах, – просто бессмысленно.

Я правильно разделил всю страну, организовал полицию, наилучшую в целом свете, и привел в исполнение многое; но моя высшая цель – ввести греческий дух, греческие формы, греческое наслаждение жизнью и свободное эллинское искусство в эти богатые и вместе с тем столь мрачные страны, – потерпела крушение на той скале, которая каждый раз, как только я предпринимаю что-либо новое, грозит мне низвержением и гибелью. Жрецы – вот моя преграда, мои противники, мои повелители. Они, с суеверным благоговением придерживающиеся всего, освященного временем; они, для которых все иноземное есть предмет ужаса и которые считают каждого иностранца естественным врагом их власти и учений, управляют набожнейшим из всех народов почти с неограниченной властью. Поэтому-то мне пришлось пожертвовать им прекраснейшими из моих планов, поэтому-то, согласно их предписаниям, моя жизнь должна проходить во всевозможных стеснениях, и я умру неудовлетворенным, будучи лишен даже уверенности – согласится ли эта негодующая гордая толпа посредников между божеством и смертными дать мне успокоение в могиле!

– Клянусь Зевсом-избавителем, бедный мой счастливец, – с участием прервал его Крез, – я понимаю твои сетования. Хотя я в течение своей жизни знавал много отдельных личностей, безрадостно и мрачно проходивших жизненный путь, но я все-таки не подозревал о существовании целой породы, которой по наследству достается мрачность души, как змеям их яд. Скольких жрецов ни видал я на пути моем сюда и при твоем дворе, у всех у них я заметил мрачные лица. Даже юноши, прислуживающие тебе, улыбаются весьма редко, между тем как веселье, подобно цветам весною, принадлежит юности, как прекрасный дар божества.

– Ты бы ошибся, если бы вздумал считать мрачными всех египтян, – отвечал Амазис. – Наша религия действительно требует серьезного помышления о смерти, но ты вряд ли найдешь другой народ, более склонный к насмешливым шуткам и, в случае празднества, способный веселиться с редкостным самозабвением и размашистым разгулом. Но вид иноземцев ненавистен жрецам, и на мой союз с вами они смотрят с мрачным ропотом. Те мальчики, о которых ты упоминал, сыновья знатнейших между ними, составляют величайшую отраву моей жизни. Они служат у меня рабами и послушны малейшему знаку с моей стороны. Людей, отдающих своих детей для подобного дела, следовало бы считать самыми послушными, почтительными слугами царя, которому воздается божеское почтение, но поверь мне, Крез, именно в этой преданности, отклонить которую не в состоянии ни один властитель, не нанеся оскорбления, кроется ловкий и хитрый расчет. Каждый из этих юношей – мой сторож и наблюдатель. Я не могу шевельнуть рукой без их ведома, и каждый мой жест немедленно передается жрецам.

– Но как же ты можешь выносить подобное существование? Изгони всех соглядатаев и выбери себе слуг, например, хотя бы из касты воинов, которая может быть тебе полезною не менее жрецов!

– Если бы я только мог это сделать! – воскликнул Амазис громким голосом. Затем он продолжал тише, точно испугавшись своей горячности. – Мне кажется, что наш разговор подслушивают. Завтра прикажу вырвать с корнями вон тот финиковый куст. Юному жрецу, любителю садовых прогулок, который там срывает едва дозревшие финики, нужны плоды совершенно другого рода, нежели те, которые он так медленно кладет в свою корзину. Рука собирает плоды с дерева, а ухо – слова из уст царя.

– Но клянусь отцом Зевсом и Аполлоном…

– Я понимаю твое негодование и разделяю его; но каждое звание налагает обязанности; и, в качестве царя этой страны, оказывающей божественное благословение всем укоренившимся нравам, я должен подчиняться, по крайней мере в главных пунктах, придворному церемониалу, существующему несколько тысяч лет. Если бы я захотел разорвать эти цепи, то могло бы случиться, что моему трупу было бы отказано в погребении. Я должен сказать тебе, что жрецы назначают посмертный суд над каждым покойником и лишают могильного успокоения того, кого признают виновным. Уважение к моему сыну обеспечило бы погребение моей мумии, но каким образом отнеслись бы к моему телу те, которые стали бы совершать жертвоприношения в моей гробнице…

– Какое тебе дело до гробницы! – с негодованием перебил Крез. – Жить следует для жизни, а не для смерти!

– Скажи лучше, – возразил Амазис, поднимаясь со своего места, – что мы, разделяющие греческие понятия, считаем прекрасную жизнь за высшее благо; но, Крез, я родился от отца-египтянина, вскормлен матерью-египтянкой, вырос на египетской пище, и хотя усвоил себе кое-что эллинское, но все-таки в глубине своего существа остаюсь египтянином. То, о чем напевали тебе в детстве, что представляли святынею в юношеском возрасте, находит отголосок в твоем сердце до тех пор, пока тебя не обернут пеленами мумии. Я старик, и мне осталось недалеко идти до того пограничного камня, за которым начинается вечность. Неужели же мне, ради немногих дней жизни, портить бесконечные тысячелетия смерти? Нет, друг мой, я остался египтянином, подобно каждому из моих соотечественников, я твердо и неуклонно верю, что сохранение моего тела, вместилища души, тесно соединено с благоденствием моей второй жизни, хотя бы я и не был сочтен достойным слиться с душою мира и, сделавшись частью ее, принимать, в качестве Осириса, участие в управлении мирозданием. Но довольно об этих возвышенных вещах, открывать которые, во всей их глубине и величии, непосвященным мне запрещает великая клятва. Ответь мне лучше на мой вопрос, как нравятся тебе наши храмы и пирамиды?

Крез задумчиво отвечал:

– Каменные глыбы пирамид представляются мне созданными необозримой пустыней, пестрые колоннады храмов – произведением пышной весны; но если сфинксы, ведущие к воротам, указывают дорогу в святилище, то косые, подобные укреплениям, стены пилонов кажутся воздвигнутыми для защиты. Таким же образом и пестрые иероглифы привлекают взоры, но своею таинственностью отталкивают пытливый ум. Изображения ваших многообразных богов стоят повсюду; они неотразимо бросаются в глаза, а между тем всякий догадывается, что они означают нечто совершенно отличное от того, чему они служат изображением, что они суть только осязательные воспроизведения глубоких мыслей, едва доступных пониманию многих людей. Всюду возбуждается мое любопытство, но нигде мое теплое сочувствие всему прекрасному не находит приятного удовлетворения. Мой ум желал бы проникнуть в тайны ваших мудрецов, но сердце и понимание должны оставаться чуждыми тем основным воззрениям, на которых построены ваше мышление, существование и действия и которые, по-видимому, учат, что жизнь есть только короткий путь, ведущий к смерти, а смерть, напротив того, есть истинная жизнь в собственном смысле!

– И, однако, жизнь, которую мы стараемся украшать шумными празднествами, и у нас ценится в полном ее значении, и у нас боятся ужасов могилы и стараются избегнуть смерти. Наши врачи не пользовались бы таким уважением и широкой известностью, если бы в них не признавали искусства продлить наше земное существование. Кстати, я вспомнил о глазном враче Небенхари, которого я послал царю в Сузу. Оправдал ли он свою репутацию? Довольны ли им?

– Подобный представитель делает честь науке твоей страны, – отвечал Крез. – Он же обратил внимание Камбиза на привлекательность твоей дочери. Небенхари помог не одному слепцу; но мать царя, к несчастью, все еще лишена зрения. Мы, впрочем, сожалеем, что столь искусный человек умеет лечить только одни глаза. Когда дочь царя, Атосса, заболела горячкой, то невозможно было уговорить Небенхари дать ей врачебный совет.

– Это очень естественно, потому что наши врачи лечат всегда только одну какую-нибудь часть тела. У нас есть лекари ушные, зубные и глазные, врачи для лечения перелома костей, для внутренних болезней. Ни один зубной врач не может, по древним законам жрецов, лечить глухого, ни один из занимающихся болезнями костей не может лечить брюшных страданий, хотя бы в совершенстве понимал внутренние болезни. Посредством этого закона хотят достигнуть более основательного изучения отдельных отраслей медицинской науки. Вообще жрецы, к числу которых принадлежат и лекари, занимаются науками с похвальным рвением. Вон там находится дом верховного жреца Нейтотепа, чьи познания в астрономии и измерениях восхвалял даже сам Пифагор. Этот дом граничит с залою, ведущей в храм богини Нейт, повелительницы Саиса. Мне бы хотелось иметь возможность показать тебе священную рощу с ее великолепными деревьями, прекрасные колонны святилища, капители которых подобны цветам лотоса, и колоссальную гранитную часовню, которая, по моему приказанию, сделана в Элефантине из одного цельного камня, чтобы посвятить ее богине. К сожалению, жрецы просили меня не вести даже и вас далее окружающих храмы стен и пилонов. Пойдем теперь к моей жене и моим дочерям; все они полюбили тебя, и я желаю, чтобы ты полюбил бедную девочку прежде, чем отправишься с ней в дальнюю страну и к чужим людям, царицею которых она должна сделаться. Не правда ли, ты примешь ее под свое покровительство?

– Будь уверен в этом, – сказал Крез, отвечая на рукопожатие Амазиса. – Я буду отечески заботиться о твоей Нитетис, а она будет иметь во мне нужду, так как женские комнаты персидских дворцов имеют весьма скользкий пол. Впрочем, к ней будут относиться с великим уважением. Камбиз может быть доволен своим выбором и высоко оценит то, что ты доверишь ему свое прекраснейшее дитя. Хотя Тахота привлекательна не менее Нитетис, но все-таки ей недостает того величия, которым отличается последняя и которое так идет будущей персидской царице. Небенхари говорил только о твоей дочери Тахоте.

– А я все-таки отправляю свою прекрасную Нитетис; Тахота так хрупка и нежна, что вряд ли перенесла бы трудности пути и печаль разлуки. Если бы я слушался внушений своего сердца, то и Нитетис не следовало бы отправляться в Персию. Но Египет нуждается в мире, а я стал царем прежде, чем сделался отцом!

V

Все прочие члены персидского посольства возвратились в Саис со своей прогулки по Нилу к пирамидам; только Прексасп, посланник Камбиса, уже находился на обратном пути в Персию, для того чтобы сообщить царю о благоприятном результате сватовства.

Во дворце Амазиса всюду царило большое оживление. Свита Камбизова посланника, состоявшая почти из трехсот человек, и знатные гости, которым оказывали всевозможное внимание, наполняли все помещения большого саисского дворца. Дворы переполнены были телохранителями и сановниками, молодыми жрецами и рабами в праздничных одеждах.

По случаю устраиваемого в этот день праздника в честь помолвки своей дочери царь хотел показать в особенно блистательном виде богатство и великолепие своего двора.

Высокая, поддерживаемая пестрыми колоннами приемная зала, обращенная окнами в сад, потолок которой, расписанный голубой краской, был усеян тысячью золотых звезд, представляла действительно обворожительное зрелище. По стенам, богато испещренным картинами и иероглифическими знаками, висели лампы из цветного папируса, распространявшие странный свет, подобный солнечным лучам, просвечивающим сквозь цветные стекла. Пространство между стенами и колоннами было наполнено редкими тамарисками, лиственными растениями и цветочными кустами, а за ними была скрыта невидимая толпа арфистов и флейтистов, встречавших гостей торжественными однообразными мелодиями.

Посреди комнаты, пол которой был выложен белыми и черными плитами, стояли красивые столы с холодным жарким, сладкими кушаньями, прекрасно убранными корзинами с плодами и печеньями, золотыми кубками, стеклянными бокалами и изящными цветочными вазами. Около этих столов толпилось множество богато одетых рабов, которые, под надзором домоправителя, разносили кушанья отдельным гостям, разговаривавшим частью стоя, частью сидя в дорогих креслах.

Общество состояло из мужчин и женщин всех возрастов. Входившим женщинам молодые жрецы, личные слуги царя, подавали изящные букеты, и многие знатные юноши являлись с цветами, которые они, во время пиршества, не только дарили избранницам своего сердца, но даже подносили к самому их носу.

Египтяне, одетые так же, как и при приеме персидских послов, были вежливы и даже раболепны по отношению к женщинам, между которыми находилось, впрочем, весьма мало замечательных красавиц. У большинства из них волосы были убраны по одному образцу, вся волнистая масса взбитых и завитых щипцами волос спускалась назад, оставляя две косы справа и слева, которые, ниспадая с обеих сторон между глазом и ухом, спускались до самой груди. Широкая диадема придерживала эти прически, про которые горничные знали, что они столь же часто были произведением искусства парикмахера, как и природы. Над пробором у многих придворных дам был прикреплен цветок лотоса, стебель которого спускался на затылок.

В нежных руках, пальцы которых были унизаны кольцами, а ногти, согласно египетскому обычаю, накрашены красной краской, они держали опахала из пестрых перьев, а верхние части и кисти рук и ноги у лодыжек были украшены золотыми и серебряными запястьями.

Одежды всех присутствовавших египтянок были столь же прекрасны, как и драгоценны, в особенности по нежности ткани, тонкой почти до прозрачности, и у некоторых были скроены таким образом, что оставляли непокрытой правую грудь.

Подобно тому, как между мужчинами отличался молодой персидский князь Бартия, Нитетис, дочь фараона, красотой превосходила всех египтянок. Царственная девушка в своем прозрачном ярко-розовом платье, со свежими розами в черных волосах, ходившая рядом со своей одинаково одетой сестрой, была бледна, как цветок лотоса, украшавший голову ее матери.

Царица Ладикея, гречанка по происхождению, дочь Баттоса из Кирены, находилась около Амазиса и подводила молодых персов к своим детям. Легкая кружевная накидка покрывала затканную золотом пурпурную ткань ее платья. На прекрасной голове ее греческого типа была надета золотая змея – головной убор египетских цариц. Ее лицо было столь же благородно, как и приветливо, и каждое движение ее показывало, что она обладает той грацией, которую в состоянии дать только эллинское воспитание.

После смерти своей второй жены, египтянки Тентхеты, матери наследника престола Псаметиха, Амазис выбрал эту женщину вследствие своего пристрастия к грекам и наперекор сопротивлению жрецов.

Две поместившиеся около Ладикеи девушки, Тахот и Нитетис, считались близнецами, но в них не замечалось никакого следа того сходства, которое вообще привыкли находить в близнецах.

Тахот была блондинка с голубыми глазами, небольшого роста и изящного сложения, между тем как Нитетис – высокая и полная, с черными глазами и волосами, каждым движением своим заявляла о своем происхождении из царского дома.

– Как ты бледна, дочь моя, – проговорила Ладикея, целуя Нитетис в щеку. – Будь весела и смотри с уверенностью в будущее. Я привела к тебе брата твоего будущего супруга, благородного Бартию.

Нитетис подняла свои выразительные, темные глаза и устремила долгий, испытующий взгляд на прекрасного юношу. Последний низко поклонился, поцеловал одежду вспыхнувшей девушки и сказал:

– Приветствую тебя, как мою будущую царицу и сестру! Я совершенно уверен, что у тебя сжимается сердце при прощании с родиной, родителями, братьями и сестрами; но не унывай, потому что твой будущий муж – великий герой и могущественный царь; наша мать Кассандана – благороднейшая из женщин, а женская красота и добродетель уважается у персов подобно свету солнца, изливающему жизнь. Тебя же, сестра лилии, Нитетис, которую я рядом с нею желал бы назвать «розою», я прошу простить меня в том, что мы пришли лишить тебя дорогой подруги.

Взоры юноши впились при этих словах в голубые глаза прекрасной Тахот, которая, приложив руку к сердцу, молча поклонилась и еще долго глядела вслед Бартии, когда Амазис увел его с собою, чтобы усадить его на стул против танцовщиц, которые только что начали показывать свое искусство для увеселения гостей. Одежда этих девушек состояла только из одной легкой юбки, и их гибкие фигуры кружились и извивались под звуки арф и тамбуринов. Затем выступили на сцену египетские певцы и фокусники со своими забавными номерами.

Наконец, некоторые придворные, оставив во хмелю свою торжественную сдержанность, вышли из залы. Женщины, в сопровождении рабов, с факелами, отправились домой в пестрых носилках; только военные начальники, персидские послы и некоторые сановники, в особенности друзья Амазиса, были удержаны домоправителем и приглашены в великолепно убранную комнату, где стоял стол, приготовленный на греческий манер, с громадным, красовавшимся посреди него сосудом для смеси вина с водою, приглашавшим к ночному кутежу.

Амазис сидел на высоком кресле во главе стола; по левую руку от него находился юный Бартия, а по правую – престарелый Крез. Кроме него и близких к царю лиц, здесь находились уже знакомые нам друзья Поликрата, Феодор и Ивик, а также новый начальник эллинской царской стражи Аристомах.

Амазис, который еще так недавно вел серьезный разговор с Крезом, теперь сыпал самыми едкими шутками. Казалось, будто он снова превратился в безумно-веселого офицера незначительного звания и беззаботного кутилу прежних времен.

С каким-то искрометным юмором он сыпал шутками и остротами, поддразнивая своих собеседников и подсмеиваясь над ними. Громкий, – часто искусственный, вызванный уважением к царскому остроумию, – смех раздавался в ответ на его шутки; кубок осушался за кубком, и ликование достигло своего апогея, когда царский домоправитель появился с маленькой вызолоченной мумией и, показывая ее гостям, воскликнул:

– Пейте, шутите и веселитесь, потому что слишком скоро вы сделаетесь подобными вот этой мумии.

– Это напоминание о смерти во время пиршеств, вероятно, вошло у вас в обычай? – спросил у царя Бартия, сделавшись серьезнее, – или же это твой домоправитель позволяет себе сегодня эту шутку?

– С древнейших времен, – отвечал Амазис, – принято указывать на подобные мумии, для сильнейшего возбуждения веселости пирующих и для напоминания им, чтобы они спешили наслаждаться, пока есть время. У тебя, молодого мотылька, еще много радостных лет впереди; но мы, старые люди, друг Крез, должны серьезно относиться к этому напоминанию. Виночерпий, поскорей наполняй наши кубки, чтобы ни одна минута жизни не проходила бесполезно! Как ты умеешь пить, златокудрый перс! Право, великие боги даровали тебе такое же здоровое горло, как прекрасные глаза и цветущую красоту. Дай поцеловать тебя, очаровательный юноша, негодный мальчик! Моя дочь Тахот не говорит ни о чем другом, как об этом молокососе, который вскружил ей голову сперва нежными взглядами, а потом чарующими словами. Ну, нечего тебе краснеть, юный ветрогон! Мужчина, подобный тебе, имеет право заглядываться на царских дочерей; но будь ты даже сам Кир, твой отец, и в таком случае я не отпустил бы Тахот в Персию!

– Отец! – тихо шепнул фараону наследник престола Псаметих, прерывая его речь. – Отец, удержи свой язык и вспомни о Фанесе.

Царь окинул сына мрачным взглядом; его веселое настроение было парализовано точно какой-то судорогой, и затем он только изредка вмешивался в разговор, делавшийся все более и более громким и оживленным.

Аристомах, сидевший наискосок против Креза, непрерывно наблюдал за персами, не говоря ни слова и не отвечая смехом на шутки Амазиса. Как только умолк фараон, он с живостью обратился к Крезу и спросил:

– Мне желательно было бы знать, лидиец, покрывал ли снег горы в то время, когда вы покинули Персию?

Удивленный этим странным вопросом, Крез с улыбкой отвечал:

– Большая часть персидских гор была покрыта зеленью, когда мы, четыре месяца тому назад, отправились в Египет; но в царстве Камбиза есть также вершины, на которых даже в самое жаркое время года не тает снег, и они сверкали белизной, когда мы спускались с них.

Лицо спартанца заметно прояснилось. Крез, которому понравился этот серьезный человек, спросил, как его зовут.

– Меня зовут Аристомахом.

– Твое имя небезызвестно мне.

– Ты знал многих эллинов, а многие имеют одно имя со мною.

– Судя по твоему диалекту, ты принадлежишь к дорийскому племени; не спартанец ли ты?

– Я был им.

– А теперь?

– Тот, кто покидает отечество без позволения, подлежит смерти.

– Ты добровольно покинул родину?

– Да.

– Зачем?

– Чтобы избавиться от позора.

– Что же ты сделал дурного?

– Ничего.

– Поэтому тебя несправедливо обвинили в преступлении?

– Да.

– А кто был причиной твоего несчастья?

– Ты.

Крез привскочил с места. Серьезный тон и мрачное лицо спартанца устраняли всякую мысль о шутке.

Соседи обоих, вслушивавшиеся в странный разговор, также испугались и попросили Аристомаха объяснить его странное заявление.

Спартанец колебался. Было видно, что ему неприятно говорить; но наконец, когда и царь стал просить его рассказать, в чем дело, он начал таким образом:

– Ты, Крез, следуя изречению оракула, избрал нас, лакедемонцев, как самых могущественных из эллинов, в союзники против могущества персов, и подарил нам золото для храма Аполлона Гермеса, на горе Форнаксе. Поэтому эфоры решили подарить тебе громадный, искусно сделанный из меди сосуд для смешанного напитка. Вручить его тебе послали меня. Прежде чем мы достигли Сардеса, корабль наш погиб от бури и вместе с ним – сосуд. Мы спасли только свою жизнь и добрались до Самоса. Когда мы возвратились на родину, то на меня возвели обвинение, будто я продал корабль и сосуд самосским купцам. Но так как меня не могли уличить, а между тем хотели погубить, то я был приговорен простоять два дня и две ночи у позорного столба. Прежде чем занялось утро моего бесчестия, явился мой брат и тайно передал мне меч. Я должен был лишить себя жизни, во избежание позора. Я не мог умереть, так как должен был еще отомстить моим врагам; поэтому я сам отрубил прикованную ногу от колена и спрятался в тростниках Эвротаса. Брат тайно приносил мне пищу и питье. Через два месяца я мог уже ходить вот на этой деревяшке. Аполлон принял на себя мою месть, потому что чума истребила моих злейших противников. Несмотря на их смерть, я не мог возвратиться. В Гифиуме я, наконец, сел на корабль для того, чтобы вместе с тобою, Крез, сражаться в Сардесе против персов. Когда я высадился в Теосе, то узнал, что ты уже более не царь. Могущественный Кир, отец этого прекрасного юноши, в несколько недель покорил сильную Лидию и превратил в нищего богатейшего из царей.

Все пирующие с удивлением глядели на серьезного воина.

Крез пожал его жесткую руку, а молодой Бартия воскликнул:

– Поистине, спартанец, мне хотелось бы взять тебя с собою в Сузы, чтобы показать моим друзьям, что я встретил храбрейшего и честнейшего из людей!

– Поверь мне, юноша, – с улыбкой ответил Аристомах, – что каждый спартанец поступил бы подобно мне. В нашей стране нужно более мужества для того, чтобы быть трусом, чем для того, чтобы быть храбрым.

– А ты, Бартия, – воскликнул Дарий, двоюродный брат персидского царя, – разве вынес бы позор – стоять у столба?

Бартия покраснел, но было видно, что и он предпочел бы смерть позору.

– А ты, Зопир? – спросил Дарий, обращаясь к третьему из молодых персов.

– Я из одной любви к вам изувечил бы себя, – воскликнул этот последний и пожал под столом руки двух своих друзей.

Псаметих посмотрел на юных героев с насмешливой улыбкой, Крез, Гигес и Амазис – с величайшим доброжелательством; египтяне выразительно переглядывались, а спартанец весело посмеивался.

Теперь Ивик рассказал об изречении оракула, пророчившего Аристомаху возвращение на родину с приближением людей из края снежных вершин, и при этом упомянул о гостеприимном доме Родопис.

Псаметих сделался беспокоен при упоминании этого имени; Крез выразил желание познакомиться с престарелою фракиянкою, о которой Эзоп рассказывал ему много хорошего, и когда гости, большею частью упившиеся до бесчувствия, покинули залу, то сверженный с престола царь, поэт, скульптор и спартанский герой сговорились на другой день отправиться в Наукратис, чтобы насладиться разговором с Родопис.

VI

В ночь после описанного пиршества царь Амазис имел едва три часа отдыха. Как в другие дни, и на этот раз при первом крике петухов молодые жрецы разбудили его, повели в ванну, одели в царское облачение и проводили к алтарю на дворцовый двор, где он, на виду у народа, принес на алтарь обычную жертву; между тем как верховный жрец громким голосом пел молитвы, перечислял добродетели царя и, для того, чтобы отклонить от особы царя всякое порицание, возлагал всю ответственность за грехи, совершенные им по неведению, на его дурных советников.

Как и всегда, жрецы превозносили его добродетели, уговаривали его творить добро, читали ему места из священных книг о полезных деяниях и советах великих людей, а затем отвели его в комнаты, где его ожидали доклады и донесения из всех местностей государства.

Эти церемонии, повторявшиеся каждый день, Амазис соблюдал неуклонно, и так же добросовестно посвящал все назначенные часы работе, но зато позднейшую часть дня проводил по своему усмотрению, преимущественно в веселом обществе.

Поэтому жрецы упрекали его в том, что он ведет не царскую жизнь; но он однажды ответил разгневанному верховному жрецу: «Посмотри на этот лук; если ты станешь постоянно натягивать его, то он вскоре утратит свою силу; а если ты будешь употреблять его в дело только в течение одной половины дня и затем дашь ему отдых, то он останется тугим и годным к употреблению до тех пор, пока не лопнет тетива».

Амазис только что успел подписать последний доклад, заключавший в себе благоприятный ответ на просьбу одного номарха о выдаче денег на береговые постройки, оказавшиеся необходимыми вследствие наводнения, когда слуга доложил ему, что наследник престола Псаметих просит своего отца уделить ему несколько минут для разговора.

Амазис, находившийся в отличном расположении духа по случаю благоприятных известий из всех частей государства, весело приветствовал вошедшего, но вдруг сделался серьезным и задумчивым. Наконец, после продолжительной паузы, он повелел:

– Поди и проси царевича войти.

Псаметих, как всегда бледный и мрачный, переступая через отцовский порог, отвесил глубокий и почтительный поклон.

Амазис ответил ему немым знаком; потом спросил отрывисто и строго:

– Чего тебе нужно от меня? Мое время с точностью размерено.

– В особенности для твоего сына, – отвечал Псаметих, и губы его задрожали. – Семь раз я просил у тебя великой милости, которую ты, наконец, даровал мне сегодня.

– Оставь упреки! Я догадываюсь о причине твоего прихода. Я должен разъяснить твои сомнения относительно происхождения Нитетис.

– Я не любопытен и пришел скорее для того, чтобы предупредить тебя и напомнить, что, кроме меня, еще существует другой, кому известна эта тайна!

– Фанес?

– А кто же иной? Он, изгнанный из Египта и из собственного отечества, через несколько дней покинет Наукратис. Кто ручается тебе в том, что он не выдаст нас персам?

– Доброта и дружба, которую я всегда оказывал ему.

– Ты веришь в благодарность людей?

– Нет, но я доверяю своей способности распознавать их. Фанес не изменит нам! Повторяю тебе, он мой друг.

– Может быть, твой друг, но мой смертельный враг.

– Так и остерегайся его. Мне же нечего опасаться с его стороны.

– Не тебе, но нашему отечеству! О, отец, подумай о том, что если я и ненавистен тебе, как твой сын, то я все-таки должен быть близок твоему сердцу, как будущность Египта. Подумай, что после твоей смерти, от которой да избавят тебя боги на многие лета, – я, как и ты теперь, буду представлять настоящее этой дивной страны, что мое низвержение в будущем сделается равносильно падению твоего дома и погибели Египта!

Амазис становился все серьезнее, между тем как Псаметих с жаром продолжал:

– Ты должен согласиться и согласишься, что я прав! В руках у этого Фанеса – возможность предать нашу страну каждому иноземному врагу, потому что он знает ее так же хорошо, как мы с тобою; далее, в его груди скрыта тайна, разоблачение которой может превратить могущественнейшего из наших друзей в страшнейшего врага.

– Ты ошибаешься! Нитетис хотя и не мое дитя, но все-таки дочь царя и сумеет расположить к себе сердце мужа.

– Если бы она была даже дочерью какого-либо из богов, то и тогда Камбиз, узнав тайну, сделался бы нашим врагом; ведь ты знаешь, что у персов ложь считается величайшим преступлением, а сделаться жертвою обмана – позором. Ты же обманул самого гордого и могущественного из них; и что будет в состоянии сделать одинокая, неопытная девушка там, где благосклонности владыки добивается сотня женщин, искушенных во всевозможных коварствах?

– Не правда ли, что ненависть и мстительность – лучшие наставники в красноречии? – резким тоном спросил Амазис. – Неразумный сын, неужели ты думаешь, что я затеял такую опасную игру без зрелого обсуждения всех обстоятельств? Пусть Фанес хоть сегодня расскажет персам то, чего он даже хорошенько не знает, о чем он может только догадываться и чего никак не в состоянии доказать! Я – отец и Ладикея – мать лучше всего должны знать, кто наше дитя. Оба мы называем Нитетис нашей дочерью; кто же осмелится утверждать, что это не правда? Если Фанес захочет раскрыть перед другим врагом, кроме персов, слабые стороны нашего государства, то пусть делает это; я не боюсь никого! Неужели ты хочешь уговорить меня согласиться на погибель человека, которому я за многое обязан благодарностью, который верно прослужил мне десять лет и ничем не оскорбил меня? Говорю тебе, что я вместо того, чтобы сделать ему зло, готов защитить его от твоей мести, грязный источник которой мне известен.

– Отец!

– Ты хочешь погубить этого человека, потому что он помешал тебе насильно завладеть внучкой фракиянки Родопис из Наукратиса; потому что я назначил его, вместо тебя, главнокомандующим, так как ты оказался неспособным. Ты бледнеешь? Право, я благодарен Фанесу за то, что он предупредил меня относительно твоих постыдных планов и этим дал мне случай еще более привязать к себе людей, составляющих опору моего престола, которым Родопис очень дорога!

– Отец, как можешь ты превозносить таким образом иноземцев и забывать о древней славе египтян! Брани меня, сколько тебе угодно; я знаю, что ты не любишь меня, но не говори, что мы нуждаемся в чужеземцах для своего величия. Оглянись на нашу историю! Когда были мы всего могущественнее? В то время, когда для всех иноземцев без исключения был воспрещен доступ в наше государство; когда мы, стоя на собственных ногах, веруя в собственные силы, жили согласно древним законам наших отцов и богов. Те времена были свидетелями деятельности Рамсеса Великого, который подчинил нашему победоносному оружию самые отдаленные народы; те времена слышали, как весь мир называл Египет первой, величайшей страной в мире. А что такое мы теперь? Из собственных твоих царских уст я слышу, что ты называешь чужеземных нищих и проходимцев «опорою государства»; я вижу, как ты, царь, приготовляешь недостойный обман для того, чтобы приобрести дружбу народа, над которым мы одерживали великие победы до тех пор, пока иностранцы не появились на берегах Нила. Земля египетская была богато убранной, могущественной царицей, а теперь она – разрумяненная и обвешанная мишурным золотом развратница!

– Придержи свой язык! – воскликнул Амазис, топнув ногой. – Египет никогда не знал такого процветания и величия, как теперь! Рамсес перенес наше оружие в дальние страны и сделал посредством его кровавые приобретения; но я добился того, что произведения наших рук отправляются на отдаленнейшие окраины света и вместо крови приносят нам сокровища и благосостояние. Рамсес заставлял своих подданных проливать потоки крови и пота для славы своего имени, а я достиг того, что в моем государстве кровь проливается с расчетом, а пот – только при полезных работах, и что каждый гражданин может окончить свое земное поприще в безопасности, счастье и благосостоянии. На берегах Нила находятся теперь десять тысяч густонаселенных мест, не осталось ни одного фута необработанной земли, ни один ребенок в Египте не лишен благодеяний права и закона, ни один злодей не может ускользнуть от бдительного взора властей. А если бы на нас напали враги, то, кроме наших крепостей и других средств обороны, дарованных нам самими богами, то есть водопадов, морей и пустыни, мы имеем для защиты отличнейших бойцов, когда-либо носивших оружие – тридцать тысяч эллинов, кроме египетской касты воинов. Таковы дела в нашем Египте! Некогда он заплатил Рамсесу кровавыми слезами за мишурный блеск пустой славы. Неподдельным золотом истинного гражданского счастья и мирного благосостояния он обязан мне и моим предшественникам, саисским царям!

– А все-таки я говорил тебе, – воскликнул наследник, – что Египет – дерево, в жизненных волокнах которого завелась смертоносная червоточина. Стремление и погоня за золотом, за роскошью и блеском испортило все сердца. Пышность иноземцев нанесла смертельный удар простым нравам наших граждан. Часто приходится слышать, как египтяне, совращенные эллинами, насмехаются над древними богами; раздор и ссоры разъединяют касты жрецов и воинов. Ежедневно доносят о кровавых побоищах между эллинскими наемниками, египетскими воинами, иностранцами и туземцами. Пастырь и стадо ведут борьбу друг с другом; один жернов государственной мельницы стирает другой, пока все здание не рассыплется прахом. Да, отец мой, если я не буду говорить сегодня, то мне никогда не придется этого сделать, и я, наконец, должен высказать то, что тяготит мое сердце! Во время твоей борьбы с почтенным сословием наших жрецов, надежнейшей опорой престола, ты спокойно смотрел, как юное могущество персов, подобно чудовищу, поглощающему народы и делающемуся все прожорливее и сильнее после всякой новой жертвы, подвигалось с Востока на Запад. Вместо того чтобы подоспеть на помощь лидийцам и вавилонянам, как ты сначала намеревался сделать, ты помогал грекам строить храмы для ложных богов. Но, когда, наконец, всякое сопротивление оказалось невозможным, когда Персия подчинила себе полмира и, сделавшись непобедимой, могла требовать от всех царей чего хотела, тогда бессмертные боги, по-видимому, еще раз захотели подать тебе руку помощи для спасения Египта. Камбис посватался за твою дочь; но ты, будучи слишком слаб для того, чтобы пожертвовать собственным ребенком для всеобщего благополучия, посылаешь великому царю подставную невесту и по своей слабохарактерности щадишь иноземца, который держит в своих руках счастье и гибель твоего государства, если оно не рухнет раньше, подточенное внутренним раздором!

До сих пор Амазис, бледный и дрожащий от гнева, выслушивал порицание всего, что было наиболее дорого его сердцу. Но теперь он уже не мог молчать и голосом, раздавшимся в огромной комнате, подобно трубному звуку, воскликнул:

– Знаешь ли ты, чьим существованием я должен был бы пожертвовать, если бы жизнь моих детей и существование основанного мною царского дома не были для меня дороже благоденствия этой страны? Известен ли тебе хвастливый мстительный сын злополучия, тот человек, который сделается разрушителем этого прекрасного древнего царства? Это ты сам, Псаметих, отмеченный богами и внушающий ужас людям, ты, сердце которого не знает любви, грудь – дружбы, лицо – улыбки, а душа – сострадания! Проклятие богов дало тебе пагубный отталкивающий характер, и вражда бессмертных ниспосылает дурной конец твоим начинаниям. Слушай же теперь, так как я должен высказать то, о чем я так долго умалчивал, вследствие родительской слабости. Я свергнул своего предшественника и принудил его выдать за меня свою сестру Тентхету. Она полюбила меня, и через год я имел надежду сделаться отцом. В ночь, предшествовавшую твоему рождению, я уснул, сидя у кровати моей жены. Тогда мне приснилось, что твоя мать лежит на берегу Нила. Она жаловалась мне на боль в груди. Я наклонился к ней и увидал, что из ее сердца вырастает кипарис. Дерево делалось все больше, шире и темнее; а корни обвились вокруг твоей матери и задушили ее. Я похолодел от ужаса. Я хотел бежать, но вдруг с востока поднялся страшный ураган, опрокинувший кипарис таким образом, что широкие ветви погрузились в волны Нила. Тогда река остановилась в своем течении, ее вода отвердела и вместо реки предо мною лежала громадная мумия. Прибрежные города превратились в погребальные урны, которые, точно в могиле, окружали громадный труп Нила. Тут я проснулся и велел призвать снотолкователей. Ни один из них не сумел объяснить удивительный сон; наконец, жрецы Аммона Ливийского объявили мне следующее толкование: «Тентхета лишилась жизни вследствие рождения сына. Этого сына, мрачного, злобного человека, изображает кипарис, удушивший свою мать. Во время его правления народ с востока превратит Нил, то есть египтян, в трупы, а их города – в груды развалин, изображаемые погребальными урнами».

Псаметих, подобно мраморному изваянию, стоял напротив отца, между тем как последний продолжал:

– Твоя мать умерла, дав тебе жизнь, на твоих висках виднелись ярко-красные волосы, знак сынов Тифона [47]; повзрослев, ты сделался мрачным человеком; несчастье преследовало тебя, так как ты лишился любимой жены и четверых детей. Подобно тому, как я рожден под счастливым знаком Аммона, ты, по вычислениям астрологов, рожден при восхождении ужасной планеты Сет; ты…

Амазис прервал свою речь, потому что Псаметих, подавленный тяжестью всех ужасов, которых он наслушался, упал и скорее стонал, чем говорил:

– Перестань, жестокий отец, и умолчи, по крайней мере, о том, что я единственный в Египте сын, невинно преследуемый ненавистью родного отца!

Амазис посмотрел на бледного человека, упавшего к его ногам и скрывавшего лицо в складках его платья. Его быстро возгоревшийся гнев превратился в сострадание. Он почувствовал, что был слишком жесток, что своим рассказом бросил в душу Псаметиха ядовитую стрелу, и вспомнил об умершей сорок лет тому назад матери несчастного. В первый раз с давних пор он взглянул как отец и утешитель на эту мрачную личность, отталкивавшую всякое изъявление любви и столь чуждую ему по всем своим воззрениям. Его нежному сердцу теперь в первый раз представлялась возможность осушить слезы в глазах сына, всегда дышавших такой холодностью. С радостной поспешностью воспользовался он этим случаем и, нагнувшись к стонавшему Псаметиху, запечатлел на челе его поцелуй, поднял его и проговорил мягким голосом:

– Прости мой порыв, любезный сын. Нехорошие слова, оскорбившие тебя, вырвались не из сердца Амазиса, а из пасти бешенства. Ты в течение многих лет раздражал меня своей холодностью, ожесточением, своим упрямством и отталкивающим обращением. Сегодня ты оскорбил меня в моих священнейших чувствах, поэтому я и поддался порыву гнева. Теперь все будет хорошо между нами. Хотя мы слишком различны по характерам для того, чтобы наши сердца могли слиться в одно с полной искренностью, но отныне мы будем действовать единодушно и делать уступки друг другу.

Псаметих, молча поклонившись, поцеловал платье отца.

– Нет, не так, – воскликнул Амазис, – поцелуй меня в губы. Вот это другое дело, так должно быть между отцом и сыном! Что же касается до дикого сна, о котором я рассказывал тебе, то не беспокойся. Сны – обманчивые видения; если же они действительно ниспосылаются богами, то их истолкователи подвержены человеческим заблуждениям. Твои руки все еще дрожат, и твои щеки так же белы, как твоя полотняная одежда. Я был жесток к тебе, более жесток, чем отец…

– Более жесток, чем позволяется быть чужому относительно чужого, – прервал царя наследник. – Ты сломил и уничтожил меня, и если до сих пор на моем лице редко показывалась улыбка, то отныне оно будет зеркалом бедствия.

– Нет, – сказал Амазис, положив руку на плечо сына. – Если я нанес раны, то имею средства залечить их. Выскажи мне самое пламенное желание твоего сердца – и оно будет исполнено!

Глаза Псаметиха сверкнули, бледно-розовый отблеск появился на его мертвенном лице, и он ответил, не задумываясь, таким голосом, в котором еще отзывалось потрясение, испытанное им в последние минуты:

– Отдай мне Фанеса, моего врага.

Царь оставался некоторое время погруженным в задумчивость, затем сказал:

– Я буду принужден исполнить твое требование, но мне было бы приятнее, если бы ты потребовал половину моей казны. Тысячи голосов в глубине моей души шепчут мне, что я намереваюсь сделать нечто недостойное меня, что окажется пагубным для меня, для тебя, для целого государства. Обдумай еще раз, прежде чем начнешь действовать. Но предупреждаю тебя: каковы бы ни были твои намерения относительно Фанеса, с головы Родопис не должен быть тронут ни один волос; ты также должен позаботиться о том, чтобы преследование моего бедного друга осталось тайною, в особенности для греков. Где я найду полководца, советника и собеседника, подобного ему? Но он еще не находится в твоей власти, и поэтому я напомню тебе, что если ты хитер, как египтянин, то Фанес хитер, как эллин! В особенности помни свою клятву – отказаться от всякой мысли о внучке Родопис. Если я не ошибаюсь, то месть для тебя дороже любви. Что же касается Египта, то повторяю тебе, что мое царство никогда не было счастливее, нежели теперь. Утверждать противное не приходит в голову никому, кроме недовольных жрецов и людей, бессознательно повторяющих их слова. Ты также хотел бы узнать историю происхождения Нитетис? Итак, слушай; твой собственный интерес должен заставить тебя молчать!

Псаметих с напряженным любопытством слушал рассказ отца, и, когда последний кончил, он поблагодарил его крепким пожатием руки.

– Теперь прощай! – закончил Амазис свой разговор с сыном. – Не забывай ничего мною сказанного, и в особенности прошу тебя, не проливай крови! Что бы ни случилось с Фанесом, я не хочу ничего знать, так как ненавижу жестокость и не желал бы с омерзением относиться к тебе, моему сыну! Как ты весел! Бедный афинянин, лучше было бы для тебя – никогда не вступать на эту землю!

Когда Псаметих удалился из комнаты своего отца, Амазис долгое время в задумчивости ходил взад и вперед по комнате. Он сожалел о своей уступчивости, и ему казалось, будто он уже видит окровавленного Фанеса, стоящего перед ним рядом с тенью свергнутого им Хофры. «Но ведь он действительно мог бы погубить нас», – старался он оправдать себя перед судьею в собственном сердце, затем встрепенулся, выпрямился во весь рост, призвал слуг и с улыбкой на губах вышел из своих покоев.

Неужели этот легкомысленный человек, баловень счастья, так скоро успокоил свой внутренний голос? Или он владел собой настолько, чтобы прикрывать улыбкой страдания, которые ему приходилось выносить?

VII

Выйдя из комнаты отца, Псаметих немедленно отправился в храм богини Нейт. У входа в храм он спросил о главном жреце. Храмовые прислужники попросили его обождать, говоря, что великий Нейтотеп в настоящую минуту молится в святая святых великой владетельницы неба.

Молодой жрец появился вскоре с извещением, что его повелитель ожидает царевича.

Псаметих тотчас покинул прохладное место, где расположился в тени серебристых тополей священной рощи, на берегу большого пруда, посвященного великой Нейт. Он прошел по первому двору, вымощенному каменными плитами, на который ослепительные солнечные лучи падали, подобно раскаленным стрелам, причем придерживался одной из длинных сфинксовых аллей, ведущих к отдельно стоявшим пилонам гигантского храма богини. Он прошел через громадные главные ворота, которые, подобно всем египетским храмовым воротам, были украшены ширококрылым солнечным диском. По обеим сторонам отворенных настежь ворот возвышались башнеподобные здания, стройные обелиски и развевающиеся флаги. Затем он скрылся во дворе, окаймленном справа и слева колоннами, посреди которого приносились жертвы божеству. Весь передний фасад собственно храмового здания, подымавшегося наподобие укрепления, тупым углом, из квадратов обширного, окруженного колоннами двора, был покрыт пестрыми изображениями и надписями. Через портик он вошел в высокую переднюю комнату, потом в большую залу, голубой потолок которой, усеянный тысячами золотых звезд, поддерживался четырьмя рядами гигантских колонн. Корпус их и капители, изображавшие цветок лотоса, боковые стены и ниши этой громадной залы, – одним словом, все, на чем останавливался взор, было расписано пестрыми красками и иероглифами. Колонны подымались до гигантской высоты, безмерно высокая зала раскидывалась в необъятную, величественную ширь; воздух, которым дышали молящиеся, был переполнен ладаном и запахом кифи, а равно и испарениями, проникавшими из лаборатории храма. Тихая музыка, исполняемая незримыми артистами, казалось, никогда не умолкала, но иногда прерывалась густым ревом священных коров Исиды и каркающим голосом коршунов Гора, чье помещение находилось рядом. Как только раздавалось торжественно-протяжное мычание коровы, подобное далекому раскату грома, или слышался потрясавший нервы резкий крик коршуна, молельщики, сидевшие на корточках, наклоняли головы и касались лбами каменных плит переднего двора, обнесенного колоннами. С величайшим благоговением глядели они на закрытые для них внутренние покои храма, в святая святых которого, огромной зале, высеченной наподобие часовни из одного куска гранита, стояли многочисленные жрецы; у некоторых из них на блестящих лысых головах виднелись страусовые перья, у других были накинуты на плечи, поверх белой одежды, пантеровые шкуры. С бормотаньем и пеньем они склонялись и выпрямлялись, поднимали кадильницы с фимиамом и из золотых сосудов для жертвенных возлияний лили чистую воду в честь богов. В этой гигантской зале, открытой только для самых привилегированных египтян, человек должен был чувствовать себя умаленным до последней степени. Его зрение, слух, даже дыхательные органы подвергались только таким влияниям внешнего мира, которые отстояли далеко от всего, чем наполняется ежедневная жизнь, стесняли грудь и возбуждали содрогание в нервах. В чаду и отрекшись от действительности молящийся должен был искать опоры вне самого себя. Голос жреца указывал ему на эту опору; таинственная музыка и голоса священных животных считались проявлениями близости божества.

После того как Псаметих, не будучи в состоянии молиться, принял, однако же, на некоторое время позу молящегося на назначенной для него низкой золотой скамье, покрытой подушками, – он направился к упомянутой, более тесной и менее высокой, боковой зале, в которой помещались священные коровы Исиды-Нейт и коршуны Гора. Занавес из драгоценной, вышитой золотом материи скрывал их от глаз посетителей храма, так как лицезрение этих обоготворяемых животных разрешалось народу весьма редко и издалека. Когда Псаметих проходил мимо, то в золотые ясли коров служители клали размоченные в молоке печенья, соль и цветы клевера, а в красивую клетку коршуна – маленьких птичек с пестрыми перьями. В своем тогдашнем настроении духа наследник престола не обратил никакого внимания на все эти хорошо ему знакомые вещи, по скрытой лестнице поднялся в комнаты, расположенные около обсерватории, где верховный жрец имел обыкновение отдыхать после богослужения.

В великолепной комнате, покрытой тяжелыми вавилонскими коврами, на пурпурных подушках вызолоченного кресла сидел семидесятилетний старик Нейтотеп. Он держал в руках свиток, покрытый иероглифическими знаками. Позади него стоял мальчик, отмахивавший от него насекомых опахалом из страусовых перьев.

Лицо старого жреца было покрыто морщинами; но в нем виднелись следы прежней красоты. В больших голубых глазах и теперь еще светился живой ум, соединенный с чувством собственного достоинства.

Нейтотеп снял свой парик. Обнаженный гладкий череп оригинально отделялся от покрытого морщинами лица, вследствие чего свойственный египтянам плоский лоб казался необыкновенно высоким. Пестрая комната, на стенах которой виднелись тысячи изречений, написанных иероглифами, резные цветные статуи богини, стоявшие здесь, и белоснежная одежда жреца не могли не произвести на постороннего зрителя торжественного впечатления.

Старик принял наследника престола с большой серьезностью и спросил:

– Что привело моего светлейшего сына к бедному служителю божества?

– Я имею многое сообщить тебе, отец мой, – отвечал Псаметих с торжествующей улыбкой. – Я только что вернулся от Амазиса.

– Итак, он наконец выслушал тебя?

– Наконец!

– Твое лицо говорит мне, что наш властелин, а твой отец милостиво обошелся с тобою.

– Да, после того, как я подвергся его гневу. Когда я высказал требования, внушенные мне тобою, он предался неумеренному гневу и обрушился на меня с ужасными речами.

– Ты, вероятно, оскорбил его? Или же ты, по моему совету, приблизился к нему в виде смиренно просящего сына.

– Нет, отец мой, я был раздражен и полон негодования.

– В таком случае Амазис был прав в своем гневе; никогда не следует сыну относиться к своему родителю с неудовольствием, а менее всего тогда, когда этот сын собирается о чем-нибудь просить его. Ты знаешь изречение: «почитающий своего отца будет долголетен». Вот видишь, сын мой, ты постоянно оказываешься виновным в том, что стараешься насильственно и с неудовольствием добиться исполнения вещей, которые могут быть приобретены посредством доброты и кротости. Доброе слово гораздо действеннее злого, и способ, каким мы пользуемся речью, имеет большое значение. Послушай, что я расскажу тебе. Много лет тому назад Египтом управлял царь Снефру, имевший местопребывание в Мемфисе. Однажды ему приснилось, что все зубы выпали у него изо рта. Он тотчас же послал за снотолкователем, которому и рассказал свой сон. Тогда последний воскликнул: «О царь, горе тебе, все твои родственники умрут раньше тебя!» Разгневанный Снефру велел наказать несчастного плетьми и призвал второго толкователя, который объяснил сон следующим образом: «Великий царь, да будет благословенно твое имя, ты проживешь долее всех твоих родственников!» Царь улыбнулся при этих словах и наградил второго снотолкователя подарком; потому что хотя последний сказал ему то же самое, что и первый, но сумел облечь свое изречение в лучшую форму. Понимаешь ли ты смысл приведенного примера? Итак, старайся на будущее избирать приятную форму для своей речи, потому что, в особенности для слуха властителя, столь же важно то – как ему говорят, как и то – что ему говорят.

– О, отец мой, как часто давал ты мне эти наставления, как часто я сам сознавал, что наношу себе вред своими грубыми словами и гневными движениями; но я не могу изменить своей манеры, не могу…

– Скажи лучше: не хочу; истинный мужчина не должен никогда вторично делать того, о чем однажды пожалел. Но довольно читать наставления! Рассказывай, каким образом ты смягчил гнев Амазиса.

– Ты знаешь моего отца. Когда он увидал, что его страшные слова поразили меня до самой глубины души, он раскаялся в своей бешеной вспышке. Он почувствовал, что зашел слишком далеко, и захотел какою бы то ни было ценою загладить свою жестокость.

– У него благородное сердце, но ум его помрачен! – воскликнул жрец. – Чем бы мог быть Амазис для Египта, если бы слушался наших советов и заповедей богов!

– Будучи так сильно растроган, он под конец согласился, – слушай хорошенько, отец мой, – он согласился подарить мне жизнь Фанеса!

– Как сверкают твои глаза! Это нехорошо, Псаметих! Афинянин должен умереть, потому что оскорбил богов; но судья, будучи строгим, должен не радоваться, а скорбеть о несчастии осужденного. Ну, говори, чего же еще добился ты?

– Царь сообщил мне, из какого дома происходит Нитетис.

– Больше ничего?

– Нет, отец мой, но разве тебе не любопытно узнать…

– Любопытство есть порок женщин; впрочем, я уже давно знаю то, что ты мог бы рассказать мне.

– Но ведь ты вчера настойчиво поручал мне расспросить отца.

– Я сделал это, чтобы испытать тебя, предан ли ты божеству и готов ли исполнить его повеления, и идешь ли по тому пути, который один может сделать тебя достойным посвящения в высшую степень знания. Я вижу, что ты добросовестно сообщаешь нам все, о чем узнаешь, и что ты умеешь исполнять первую добродетель жреца – послушание.

– Так ты знаешь, кто отец Нитетис?

– Я сам читал молитву у могилы царя Хофры.

– Но кто выдал тебе тайну?

– Вечные звезды, сын мой, и мое искусство читать в книге небес.

– А эти звезды? Разве они никогда не обманывают.

Псаметих побледнел. Сон его отца и его собственный ужасный гороскоп восстали в его душе в виде жутких призраков. Жрец тотчас же заметил изменение в чертах лица царевича и мягким голосом сказал ему:

– Ты вспоминаешь о несчастных небесных знаках при твоем рождении и считаешь себя погибшим; но утешься, Псаметих, в то время астрологи не приметили созвездия, которое не ускользнуло от моих глаз. Твой гороскоп был плох, очень плох, но он может обратиться в хороший, он может…

– О говори, отец мой, говори!

– Все должно обратиться к лучшему, если ты, позабыв обо всем другом, будешь жить для богов и безусловно станешь повиноваться их голосу, который мы слышим в святая святых.

– Подай знак, отец мой, – и я буду слушаться!

– Да воздаст это владычица Саиса, великая Нейт! – воскликнул жрец торжественным голосом. – А теперь, сын мой, – ласково продолжал он, – оставь меня, так как я утомился от продолжительной молитвы и бремени лет. Если возможно, то не спеши со смертью Фанеса: мне хотелось бы поговорить с ним прежде, нежели он умрет. Еще одно: вчера вступил сюда отряд эфиопов. Эти люди не понимают ни слова ни по-египетски, ни по-гречески. Под начальством верного человека, знающего и афинянина, и местность, они окажутся пригодными к устранению виновного, так как их незнание языка и обстоятельств дела не допустит нескромности или предательства. Перед своим отправлением в Наукратис эти люди ничего не должны знать о цели своего путешествия; а когда дело будет сделано, то мы отправим их обратно в Куш. Помни, что тайна, о которой знает не один человек, уже наполовину не тайна. Прощай!

Псаметих удалился из комнаты старика. Спустя несколько минут вошел молодой жрец, один из слуг царя, и спросил Нейтотепа:

– А что, хорошо ли я наблюдал, отец мой?

– Отлично, сын мой; от тебя не ускользнуло ничего из разговора Амазиса с Псаметихом. Да сохранит Исида твой слух.

– Ах, отец, сегодня глухой услыхал бы из соседней комнаты каждое слово, так как царь ревел, точно бык.

– Великая Нейт наслала на него неосторожность. Но я приказываю тебе говорить о фараоне с большим почтением. Ступай теперь, держи глаза свои открытыми и немедленно уведоми меня, если Амазис – что весьма возможно – попытается спасти от гибели Фанеса. Ты во всяком случае найдешь меня дома. Прикажи слугам, чтобы они отказывали всем посетителям и говорили, что я молюсь в святая святых. Неизреченный да хранит твой путь!

Пока Псаметих делал все приготовления к поимке Фанеса, Крез со своими спутниками садился в царскую барку, чтобы отправиться в Наукратис и провести следующий вечер у Родопис.

Его сын Гигес и трое молодых персов остались в Саисе, где они чувствовали себя превосходно.

Амазис осыпал их любезностями, по египетскому обычаю допускал в общество своей жены и так называемых сестер-близнецов, учил Гигеса игре в шашки и выказывал неистощимый запас остроумия и веселости, любуясь, как сильные и ловкие юноши участвовали в играх его дочерей – в бросании мячей и обручей, составлявшем любимое развлечение египетских девушек.

– Право, – воскликнул Бартия после того, как Нитетис в сотый раз подхватила тонкой палочкой из слоновой кости легкий, украшенный лентами обруч, – эту игру нам следует ввести и у себя на родине. Мы, персы, не похожи на вас, египтян. Все новое и иноземное принимается нами настолько же охотно, насколько вам оно бывает, по-видимому, неприятно. Я расскажу об этой игре нашей матери Кассандане, и она с удовольствием согласится, чтобы жены моего брата забавлялись таким образом.

– Сделай это, непременно сделай, – воскликнула белокурая Тахот, зардевшись ярким румянцем. – Нитетис будет участвовать в этой забаве и мысленно переноситься на родину, к милым сердцу; ты же, Бартия, – негромко прибавила она, – следя за полетом обруча, должен также вспоминать о настоящей минуте.

Молодой перс с улыбкою отвечал:

– Я никогда не забуду ее! – Затем он воскликнул громко и весело, обращаясь к своей будущей невестке: – Не унывай, Нитетис, тебе понравится у нас больше, нежели ты думаешь. Мы, азиаты, умеем чтить красоту; это мы доказываем уже тем, что имеем по нескольку жен!

Нитетис вздохнула, а Ладикея, жена царя, воскликнула:

– Именно этим вы показываете, что дурно понимаете женскую натуру! Ты не можешь себе представить, Бартия, что чувствует женщина, когда она видит, что на нее смотрит как на какую-то игрушку, на дорогую лошадь или на драгоценный сосуд тот человек, который для нее дороже жизни, которому она готова была бы вполне и беззаветно пожертвовать всем, что ей дорого и свято. Еще в тысячу раз обиднее, когда приходится разделять с сотнею других ту любовь, которой желательно было бы обладать одной.

– Вот видишь, какая она ревнивая! – воскликнул Амазис. – Разве она не говорит так, как будто уже имела случай жаловаться на мою неверность?

– О нет, дорогой мой, – отвечала Ладикея, – в этом отношении вам, египтянам, следует отдать предпочтение перед всеми другими мужчинами; вы верны и постоянны и довольствуетесь тем, что однажды полюбили; я даже осмеливаюсь утверждать, что ни одна женщина не может быть счастливее жены египтянина. Даже греки, умеющие гораздо богаче украшать жизнь, нежели египтяне, не умеют ценить женщин так, как они того заслуживают! В их душных комнатах матери и домоправительницы постоянно принуждают их к работе у ткацкого станка или прялки, и таким образом эллинские девушки грустно проводят свою раннюю молодость, для того чтобы, достигши совершеннолетия, быть введенными в безмолвный дом незнакомого мужа, деятельность которого на пользу государства дозволяет ему лишь изредка заходить в женскую комнату. Женщина имеет право появляться в обществе мужчин только при посещении ее мужа близкими друзьями и родственниками, – но и то застенчиво и нерешительно, – чтобы услыхать, что делается на свете и поучиться. Увы! И в нас существует стремление к приобретению знаний, и именно нашему полу и не следовало бы отказывать в известных сведениях для того, чтобы мы, будучи матерями, могли сделаться наставницами своих детей. Что может передать своим дочерям эллинка-мать, кроме незнания, так как она не имеет ни о чем понятия и ничего не испытала. Поэтому грек весьма редко довольствуется своей законной женой, стоящей в умственном отношении гораздо ниже его, и отправляется в дома гетер, которые, находясь в непрерывных сношениях с другим полом, наслушались от мужчин всего и умеют украшать приобретенные от них познания цветами женственной прелести и солью своего тонкого остроумия. В Египте все делается иначе. Здесь подрастающие девушки допускаются к совершенно свободному обращению в обществе лучших мужчин; юноша и девушка знакомятся друг с другом при многочисленных празднествах и привязываются один к другому. Вместо рабы женщина становится подругой мужчины. Одно дополняет другое. В более серьезных вопросах перевес остается на стороне более сильного; мелкие заботы предоставляются женщине, более сведущей в малых вещах. Дочери вырастают под хорошим присмотром, так как мать не лишена познаний и опытности. Женщине легко оставаться добродетельной и домовитой, так как она своими добродетелями увеличивает счастие того, кто принадлежит только ей одной и драгоценнейшее сокровище которого составляет она. Мы, женщины, ведь делаем только то, что нам нравится! Египтяне обладают искусством направлять нас таким образом, чтобы нам нравилось именно только то, что хорошо. Здесь, на берегах Нила, Фокилид Милетский и Гиппонакт Эфесский [48] никогда не осмелились бы выступить против нас со своими сатирическими песнями, – здесь никогда не могло бы быть придумано сказание о Пандоре [49].

– Как хорошо ты говоришь! – воскликнул Бартия. – Мне было трудно выучиться по-гречески, но теперь я радуюсь, что не бросил своих занятий и внимательно слушал уроки Креза.

– Но кто же эти дурные люди, которые осмеливаются скверно говорить о женщинах? – спросил Дарий.

– Несколько греческих поэтов, – отвечал Амазис, – самые смелые из людей, так как я скорее согласился бы раздразнить львицу, чем женщину. Эти греки не боятся ничего в мире. Послушайте только образчик поэзии Гиппонакта:

Жена лишь два дня тебе может приятною быть:
В день свадьбы и в день, когда будут ее хоронить.

– Перестань, перестань, бессовестный! – воскликнула Ладикея, затыкая себе уши. – Вот посмотрите, персы, каков этот Амазис. Где он только может поддразнить и посмеяться, там уже не упустит случая, – хотя бы даже он вполне разделял мнение тех, которые подвергаются его насмешкам. Нет лучшего мужа…

– И нет жены хуже тебя, – со смехом заметил Амазис, – так как ты набрасываешь на меня подозрение, будто я уж слишком послушный супруг! До свидания, дети; пусть молодые герои познакомятся с нашим Саисом; но прежде я хочу сообщить им, что язвительный Семонид поет о самой лучшей из женщин:

Но от пчелы одна произошла:
Счастливец, тот, кому она досталась!
Через нее плодятся и цветут
Ему судьбой ниспосланные блага;
И с любящим супругом доживет
Она, любя, до старости глубокой;
От ней идет прекрасный, славный род,
Всех жен она затмила ярким блеском,
Все прелестью богини дышит в ней.
Не по сердцу ей круг болтливых женщин,
Где говорят лишь об одной любви.
Вот каковы разумнейшие жены
И лучшие, которых только Зевс
Дарует нам, мужчинам, в обладанье.

– Вот такова и моя Ладикея! Прощайте!

– Нет еще, подождите! – воскликнул Бартия. – Я еще должен сперва оправдать нашу бедную Персию, чтобы вдохнуть новое мужество в мою будущую невестку. Но, нет! Дарий, говори ты за меня, так как ты столь же красноречив, как и сведущ в денежных расчетах и в искусстве владеть мечом.

– Ты выставляешь меня каким-то болтуном и разносчиком, – возразил сын Гистаспа. – Но пусть будет так; я уже давно порываюсь защитить нравы нашей родины. Итак, знай, Ладикея, что твоя дочь никоим образом не будет рабой, но станет подругой нашего царя, если Аурамазда [50] направит его сердце к добру; знай, что и в Персии, разумеется, только при больших празднествах царские жены присутствуют за столом вместе с мужчинами, и что мы привыкли оказывать величайшее уважение нашим женам и матерям. Послушайте-ка: в состоянии ли вы, египтяне, предоставить вашим женам подарок драгоценнее того, который сделал вавилонский царь, женатый на персиянке? Эта последняя, привыкнув к горам своей родины, чувствовала себя несчастной на обширных равнинах Евфрата и заболела с тоски по родине. Что же сделал царь? Он приказал возвести гигантское сооружение на высоких мостовых арках и покрыть его вершину насыпью из плодородной земли. Там были посажены великолепнейшие цветы и деревья, орошавшиеся искусственными водопроводами. Когда все было готово, он привел туда свою жену-персиянку и подарил ей искусственную гору, с которой она, как с вершины Рахмеда, могла смотреть вниз на равнину.

– И что же, выздоровела ли персиянка? – спросила Нитетис, опустив глаза.

– Она выздоровела и повеселела; так же и ты по прошествии некоторого времени будешь чувствовать себя довольною и счастливою в нашей стране.

Ладикея приветливо улыбнулась и спросила:

– А что же больше всего способствовало выздоровлению молодой царицы? Искусственная гора или любовь мужа, воздвигнувшего такую постройку для ее удовольствия?

– Любовь мужа! – воскликнули девушки.

– Но Нитетис не станет пренебрегать и горою, – уверял Бартия. – Я устрою так, чтобы она жила в висячих садах, каждый раз, когда двор будет посещать Вавилон.

– Теперь же ступайте, – воскликнул Амазис, – иначе вам придется осматривать город в темноте. А меня уже целый час ожидают два писца. Эй, Сахон, прикажи сотнику наших телохранителей следовать за нашими высокими гостями с сотней воинов!

– Но к чему это? Достаточно было бы одного проводника или кого-нибудь из греческих низших начальников.

– Так лучше. Иностранец никогда не может быть чересчур осторожен в Египте. Примите это к сведению; в особенности остерегайтесь насмехаться над священными животными. Будьте здоровы, мои юные герои, и до свидания сегодня вечером за веселым кубком!

Персы вышли из царского дворца в сопровождении переводчика, грека, воспитанного в Египте, говорившего одинаково бегло на обоих языках.

Улицы Саиса, находившиеся вблизи дворца, представляли приятное зрелище. Дома, из которых иные имели пять этажей, были построены из легких нильских кирпичей и украшены рисунками и иероглифическими знаками. Галереи с перилами из резного пестро раскрашенного дерева, поддерживаемые размалеванными колоннами, окружали стены, выходившие во двор. На крепко запертых входных дверях многих домов можно было прочитать имя и сословие владельца. На плоских крышах стояли цветы и красивые растения, под сенью которых египтяне любили проводить вечера, если не предпочитали подниматься на башенки, являвшиеся принадлежностью почти каждого дома. Эти маленькие обсерватории строились потому, что несносные насекомые, зарождающиеся на Ниле, летают только очень низко и от них можно было избавиться на вершине этих башенок.

Молодые персы восхищались величайшей, почти до излишества доведенной чистотой, которой блистали все дома и даже улицы. Доски на дверях и молотки сверкали на солнце, нарисованные фигуры на стенах, галереях и колоннах имели такой вид, как будто они только сейчас окончены, и даже мостовые на улицах заставляли предполагать, что тут имеют обыкновение мыть их. Чем более удалялись персы от Нила и дворца, тем уже делались улицы города. Он был построен на склоне небольшого холма и в сравнительно короткое время превратился из незначительного поселения в большой город, когда за два столетия перед тем сюда была перенесена резиденция фараонов.

На стороне Саиса, обращенной к рукаву Нила, улицы были прекрасны и застроены красивыми зданиями; на другом склоне холма, напротив того, были расположены хижины бедняков, сделанные из нильского ила и ветвей акаций и только изредка перемежавшиеся с более приличными домами. На северо-западе высился укрепленный дворец царя.

– Вернемся назад, – предложил Гигес, сын Креза, обращаясь к младшим своим спутникам (которых он, в отсутствие своего отца, был обязан охранять), когда увидел, что толпа любопытных, следовавших за ними, на каждом шагу увеличивается.

– Как прикажешь, – отвечал переводчик. – Там внизу, в долине, у подошвы того холма, расположен мертвый город саитян, на который, по моему мнению, стоит посмотреть иностранцам.

– Иди вперед, – воскликнул Бартия, – ведь мы затем и сопровождали Прекаспа, чтобы увидеть все достопримечательности чужих стран.

Когда они, невдалеке от мертвого города, достигли пустого места, окруженного лавочками ремесленников, то в следовавшей за ними толпе послышался дикий крик. Дети испускали радостные восклицания, женщины кричали, и какой-то голос, покрывавший все другие, взывал:

– Идите сюда, в преддверие храма, чтобы увидать деяние великого волшебника, уроженца оазисов Ливийского Запада. Он наделен всеми чародеятельными силами от Хунсу, подавателя хороших советов, и от великой богини Гекаты!

– Следуйте за мною вот туда, в маленький храм! – сказал переводчик. – Вы сейчас увидите удивительное зрелище.

Тут он стал вместе с персами пролагать себе дорогу сквозь толпу египтян, отталкивая в сторону то полунагого ребенка, то женщину с желтоватым цветом лица, и вскоре возвратился в сопровождении жреца, который провел иностранцев в передний двор храма. Тут, среди нескольких ящиков и сундуков, стоял человек в одежде жреца. Два негра на коленях находились около него.

Ливиец, гигантского роста, с гибким телом и проницательными черными глазами, держал в руке духовой инструмент вроде наших кларнетов. Вокруг его груди и рук обвивались несколько змей, признаваемых в Египте ядовитыми.

Очутившись напротив персов, он поклонился, торжественным жестом пригласил их быть зрителями, снял свою белую одежду и начал проделывать разные фокусы со своими змеями.

То он позволял кусать себя, так что яркая кровь струилась у него по щекам, то, посредством странных звуков своей флейты, принуждал их выпрямиться и делать движения, похожие на танцы, то, плюнув им в пасть, превращал их в неподвижные палки. Потом он бросал всех змей наземь и, вращаясь среди них, исполнял бешеный танец, не касаясь их ногами.

Точно безумный, выворачивал и корчил волшебник свои гибкие конечности, пока глаза его не вылезали из орбит и на губах не показывалась кровавая пена.

Вдруг он, точно мертвый, упал на землю. Ничто не шевелилось во всей его фигуре, кроме губ, которые издавали какое-то свистящее шипение. По этому знаку змеи поползли к нему и, подобно живым кольцам, обвились вокруг его шеи, ног и туловища. Наконец, он поднялся и пропел песню в честь чудотворной силы божества, которое, ради своей собственной славы, сделало его чародеем.

Затем он открыл один из сундуков и положил туда большую часть змей и только некоторых, вероятно, своих любимиц, оставил на себе в виде шейных украшений и браслетов на руках.

Вторую часть его представления составляли хорошо исполненные фокусы. Он глотал горящий лен; плясал, держа в равновесии мечи, острые концы которых помещались у него в глазных углублениях; вытаскивал длинные веревки и ленты из носов египетских детей; показывал известную игру с шарами и кубками и довел благоговейное удивление зрителей до последних пределов, вынув из пяти страусовых яиц столько же живых маленьких кроликов.

Персов никак нельзя было причислить к самой неблагодарной части зрителей, напротив, это никогда не виданное ими зрелище произвело потрясающее впечатление на их души.

Им казалось, что они находятся в стране чудес, что из всех радостей Египта они увидали теперь самые невероятные.

Молча добрались они до лучших улиц, не замечая, как много из окружавших их египтян ходили безрукими и с обезображенными носами и ушами. Эти люди не были необыкновенным зрелищем для азиатов, так как и у них многие преступления наказывались отрезыванием членов. Если бы они осведомились о причине изувечения, то узнали бы, что в Египте лишенный руки человек есть преступник, уличенный в подлоге, безносая женщина – нарушительница супружеской верности, лишенный языка – государственный преступник или клеветник, человек с отрубленными ушами – шпион, а та бледная идиотка – детоубийца, которая, в наказание за свое преступление, должна была в течение трех дней и трех ночей продержать на руках труп умерщвленного ею ребенка. Какая женщина была бы в состоянии сохранить рассудок по прошествии столь ужасных дней.

Большая часть карательных законов у египтян имела целью как наказать за преступления, так и поставить преступника перед невозможностью совершить преступление вторично.

Шествие приостановилось, так как многочисленная толпа народа скучилась на улице, ведущей к храму Нейт, у одного из прекраснейших домов, немногочисленные окна которого (большая их часть обыкновенно выходила на двор или в сад) были заперты ставнями.

У входной двери стоял старик в простой белой одежде слуги жреца; размахивая руками, он пытался воспрепятствовать нескольким людям одного с ним сословия унести из дому большой ящик.

– Кто позволил вам обкрадывать моего господина? – кричал он, бешено жестикулируя. – Я страж этого дома, и мой господин, отправляясь по приказанию царя в Персию, – которую да уничтожат боги, – приказал мне в особенности смотреть за этим ящиком: в нем хранятся его бумаги.

– Успокойся, старый Гиб, – воскликнул храмовый служитель, – нас прислал сюда верховный жрец великой Нейт, господин твоего господина. В этом ящике находятся какие-нибудь особенные бумаги, иначе Нейтотеп не почтил бы нас поручением взять его.

– Но я не допущу, чтобы была украдена собственность моего господина, великого врача Небенхари! – кричал старик. – Я добьюсь справедливости и, если нужно, дойду до самого царя!

– Стой! – воскликнул теперь храмовый служитель. – Вот так. Эй, вы! Отправляйтесь-ка с ящиком; несите его сейчас же к верховному жрецу; ты же, старик, поступил бы умнее, если бы попридержал свой язык и обдумал, что и ты тоже слуга моего господина – верховного жреца. Отправляйся-ка назад в дом, а то завтра мы потащим и тебя так же, как сегодня этот ящик!

С этими словами он так сильно захлопнул тяжелую входную дверь, что старик был отброшен в сени и скрыт от взоров толпы.

Персы стали свидетелями этой странной сцены и просили переводчика объяснить ее значение.

Зопир рассмеялся, услыхав, что владелец похищенного всемогущим верховным жрецом ящика – глазной врач, который проживал в Персии вследствие слабости зрения матери царя и которого, за его серьезный и мрачный нрав, не слишком любили при дворе Камбиза.

Бартия хотел спросить Амазиса, что означает это странное похищение; но Гигес убеждал его не путаться в дела, которые их не касаются.

Когда они подошли к самому дворцу (темнота, наступающая в Египте весьма быстро, уже начала распространяться), Гигес внезапно почувствовал, что его остановил какой-то человек, удержав за одежду. Он оглянулся и увидел, что незнакомец, прижав палец к губам, делает ему знак молчать.

– Когда я могу незаметно поговорить с тобой наедине? – шепнул он сыну Креза.

– Что тебе нужно от меня?

– Не спрашивай и отвечай поскорее. Клянусь Митрой [51], я имею сообщить тебе важные вещи!

– Ты говоришь по-персидски? Значит, ты не египтянин, несмотря на свое египетское платье?

– Я – перс; но отвечай скорее, прежде нежели увидят нас разговаривающими. Когда мне можно незаметно поговорить с тобой?

– Завтра утром.

– Это слишком поздно!

– Ну, так через четверть часа, когда совершенно стемнеет, у дворцовых ворот.

– Буду ожидать тебя.

С этими словами незнакомец исчез. Гигес, возвратясь во дворец, расстался с Бартией и Зопиром, опоясался мечом, попросил Дария сделать то же самое и последовать за ним; и вскоре, окутанные ночным мраком, они стояли у большого дворцового портика, с глазу на глаз с незнакомцем.

– Хвала Аурамазде, что ты пришел! – воскликнул он, обращаясь к молодому лидийцу на персидском языке. – Но кто такой твой спутник?

– Мой друг, ахеменид Дарий, сын Гистаспа.

Незнакомец низко поклонился и сказал:

– Это хорошо, а то я думал, уж не египтянин ли пришел с тобою.

– Нет, мы одни и хотим выслушать тебя. Но будь краток. Кто ты такой и чего желаешь?

– Я Бубарес и был бедным сотником во времена великого Кира. Когда мы взяли приступом Сарды, столицу твоего отца, нам сначала было разрешено грабить; но твой мудрый отец просил Кира велеть прекратить грабеж, потому что, так как Сарды им покорены, это значило бы грабить не прежнего владельца, а самого себя. Тогда, под страхом смертной казни, было приказано возвратить все сотникам; этим же последним повелено распорядиться, чтобы все драгоценности, которые будут доставлены им, были снесены на рынок. Там лежало множество куч золотой и серебряной посуды, целые горы женских и мужских украшений с драгоценными камнями…

– Скорей, скорей, у нас немного времени! – прервал Гигес рассказчика.

– Ты прав; я должен рассказывать короче. Мне угрожала смерть, так как я оставил у себя сверкающий драгоценными камнями ящик для мазей из дворца твоего отца. Кир хотел приказать казнить меня; но Крез спас мне жизнь своим ходатайством у победителя. Кир даровал мне свободу, но объявил меня лишенным чести. Таким образом, я обязан жизнью твоему отцу; но я все-таки не мог оставаться в Персии, так как бесчестие лежало на мне слишком тяжелым гнетом. Смирнский корабль доставил меня на Кипр. Там я снова поступил на военную службу, выучился по-гречески и по-египетски, сражался против Амазиса и был привезен сюда Фанесом в качестве военнопленного. Я всегда служил в коннице. Меня присоединили к рабам, ходящим за царскими лошадьми. Я отличился и через шесть лет сделался смотрителем конюшен. Я никогда не забывал твоего отца и благодарности, которою обязан ему; теперь наступает моя очередь быть ему полезным.

– Дело идет о моем отце? Так говори же скорей, рассказывай, объясняй!

– Твой отец проводит сегодняшний вечер в Наукратисе у Родопис?

– Почему ты это знаешь?

– Я слышал это от него самого, потому что следовал сегодня за ним в барке, чтобы броситься к его ногам.

– Достиг ли ты своей цели?

– Да. Он сказал мне несколько милостивых слов; но он не мог долго слушать меня, так как его спутники уже сели на корабли, когда он пришел. Его старый раб Сандон, которого я знаю, торопливо сказал мне только, что они отправляются в Наукратис к эллинке по имени Родопис.

– Он сказал правду.

– Итак, необходимо скорее спасти его. Когда рынок уже был полон народа, в Наукратис тайно отправилось десять повозок и две барки с эфиопскими воинами, чтобы ночью оцепить дом Родопис и взять в плен ее гостей.

– Измена! – воскликнул Гигес.

– Но что они могут замышлять против твоего отца? – спросил Дарий. – Ведь им известно, что месть Камбиса…

– Я ничего не знаю, – повторил Бубарес, – кроме того, что загородный дом Родопис, в котором находится также и твой отец, должен быть сегодня ночью оцеплен эфиопскими воинами. Я сам запрягал лошадей в эти телеги и слышал, что веероносец наследника престола обратился к сотнику Пентауру со следующими словами: «Раскрой хорошенько уши и глаза и вели окружить дом Родопис для того, чтобы он не ускользнул в заднюю дверь. Щадите его жизнь, если это будет возможно, и убейте его только тогда, когда он вздумает сопротивляться. Если вы доставите его живым в Саис, то получите двадцать колец золотом».

– Неужели это действительно относится к моему отцу!

– Никоим образом! – воскликнул Дарий.

– Нельзя знать, – пробормотал Бубарес, – в этой стране все возможно.

– За сколько времени может хорошая лошадь доскакать до Наукратиса?

– В три часа, если выдержит скачку и если Нил не слишком затопит дорогу.

– Я доскачу туда в два часа!

– Я поеду с тобой, – предложил Дарий.

– Нет, ты должен остаться здесь с Зопиром, охранять Бартию. Прикажи нашим слугам быть наготове!

– Но, Гигес…

– Ты останешься здесь и извинишься за меня перед Амазисом. Ты скажешь, что я не могу присутствовать на пиру, вследствие головной или зубной боли, слышишь? Я поеду на низейском коне Бартии; ты, Бубарес, последуешь за мною на лошади Дария; ведь ты предоставишь ее мне на время, брат мой?

– Если бы у меня было их десять тысяч, все они принадлежали бы тебе.

– Знаешь ли ты, Бубарес, дорогу в Наукратис?

– Как свои собственные глаза!

– Итак, отправляйся, Дарий, и прикажи, чтобы лошади, как твоя, так и Бартии, были наготове! Всякое промедление есть преступление! Прощай, Дарий, может быть, навсегда! Будь защитником Бартии! Прощай!

VIII

За два часа до полуночи веселые возгласы и яркое освещение вырывались из открытых окон дома Родопис.

В этот день в честь Креза стол у гречанки был убран в особенности богато.

На подушках лежали в венках из роз и зелени уже знакомые нам гости Родопис: Феодор, Ивик, Фанес, Аристомах, купец Феопомп из Милета и многие другие.

– Да, этот Египет, – говорил Феодор, ваятель, – подобен обладателю золотого башмака, который он не хочет снять, хотя он очень жмет ему ногу, а перед ним стоят прекрасные удобные сандалии, к которым ему стоит только протянуть руку, чтобы вдруг получить возможность двигаться свободно и непринужденно.

– Ты подразумеваешь упрямую привязанность египтян к их устарелым догмам и привычкам? – спросил Крез.

– Разумеется, – отвечал скульптор. – Еще два столетия тому назад Египет был, бесспорно, первой страной мира. Искусство и познания египтян превосходили все, что мы были в состоянии достичь. Мы подражали их приемам, усовершенствовали их, придали свободу и красоту неподвижным формам, не придерживались никакого определенного размера, а только естественного первообраза, и теперь оставили за собою своих учителей. Каким образом сделалось это возможным? Только вследствие того, что учитель, принужденный неумолимыми законами, должен был остановиться на одной точке, а мы, смотря по силе и желанию, могли продвигаться вперед в обширной области искусства.

– Но как же можно принуждать художника совершенно однообразно создавать свои произведения, изображающие постоянно различные предметы?

– Это весьма легко объяснить. Египтяне разделяют все человеческое тело на 21 и 1/4 часть и по этому разделению распределяют отношения отдельных членов друг к другу. Этих цифр они придерживаются и приносят им в жертву высшие требования искусства. Я сам предложил Амазису пари в присутствии первого египетского скульптора, фиванского жреца, состоявшее в том, чтобы написать моему брату Телеклу в Эфес, указать ему величину, отношение и позу по египетскому способу и, вместе с ним, сделать статую, которая должна иметь вид созданной как бы из одного куска; хотя Телекл сделает нижнюю часть в Эфесе, а я готов работать над верхнею частью в Саисе на глазах Амазиса.

– И ты выиграешь свое пари?

– Несомненно. Я уже начал заниматься этою работой; разумеется, это не будет произведением искусства, как и всякая египетская статуя, не заслуживающая этого названия.

– Однако же отдельные произведения, например те, которые Амазис отправляет в настоящее время в подарок Поликрату на Самос, сделаны прекрасно. В Мемфисе я даже видел статую, которой, должно быть, около трех тысяч лет, представляющую какого-то царя, выстроившего одну из больших пирамид; она возбудила мое удивление во всех отношениях. С какой уверенностью обработан необычайно твердый камень, как чисто выполнена мускулатура, в особенности грудь, ноги и ступни, какая осмысленность в выполнении, как смело набросаны контуры и как безукоризненна и в других статуях гармония в чертах лица!

– Это не подлежит сомнению. Что касается ловкости руки в искусстве, то есть в смелой обработке даже самого твердого материала, то египтяне, несмотря на продолжительный застой, все-таки еще искуснее нас. Ни одна греческая статуя не отполирована так прекрасно, как статуя Амазиса во дворе дворца. Но свободное творчество, работа Прометея, вложение души в камень, – этому египтяне выучатся не раньше, чем порвут связь со старыми обветшалыми традициями. Посредством пропорциональности нельзя достигнуть изображения умственной жизни и даже грациозной изменчивости тела. Взгляните на те бесчисленные статуи, которые три тысячи лет тому назад поставлены длинным рядом у дворцов и храмов, от Наукратиса до водопадов. Все они представляют приветливо-серьезных людей средних лет, а между тем одна должна изображать старика, а другая – увековечить память о царственном юноше. Герои войны, законодатели, изверги и человеколюбцы – все имеют почти один и тот же вид, если не отличаются величиною, которою египетские художники пытаются выразить мощь и силу, или тем, что лица некоторых статуй суть портреты. Амазис заказывает себе статую так же, как я заказываю себе меч. Прежде чем художник начнет свое дело, мы оба знаем наперед, пунктуально назначив длину и ширину, что именно получим, когда работа будет готова. Разве можно изображать немощного старика так же, как подрастающего юношу, кулачного бойца – как скорохода, поэта – как воина?

Поставьте Ивика рядом с нашим другом-спартанцем и подумайте, что сказали бы вы, если бы я вздумал представить сурового воина делающим нежные жесты наравне со сладкогласным певцом?

– А что говорит Амазис о твоих замечаниях насчет этого застоя?

– Он сожалеет о нем, но не чувствует себя достаточно сильным, чтобы отменить стеснительные постановления жреческой касты.

– И однако, – сказал дельфиец, – он выделил значительную сумму на украшение нашего нового храма «для того, чтобы поощрить эллинское искусство», как выразился он сам.

– Это очень похвально с его стороны! – воскликнул Крез. – Скоро ли соберут Алкмеониды те триста талантов, которые нужны для окончания храма? Если бы я еще находился в прежних счастливых условиях, то я охотно принял бы на себя все расходы, хотя твой вероломный оракул, невзирая на все подарки, поднесенные ему мною, страшно обманул меня. А именно, когда я велел спросить его, должен ли я начинать войну против Кира, он ответил мне, что я уничтожу великое царство, если перейду через реку Галис. Я поверил божеству, по его совету свел дружбу со спартанцами и, перейдя через пограничную реку, действительно разрушил большое царство; но разрушенным оказалось не мидо-персидское царство, а моя собственная бедная Лидия, которая теперь, в качестве сатрапии Камбиза, с трудом привыкает к новой для нее зависимости.

– Ты несправедливо порицаешь божество, – отвечал Фрикс, – так как оно не виновато в том, что ты, по человеческому тщеславию, ложно истолковал его изречение. Ведь было говорено не о «царстве Персов», а просто о «царстве», которое будет разрушено вследствие твоего воинственного задора. Почему же ты не спросил, о каком царстве оно говорит? Кроме того: разве оно не предсказало тебе верно судьбу твоего сына, разве оно не возвестило тебе, что в день бедствия к нему возвратится дар слова? И когда ты, после падения Сардеса, просил позволения спросить в Дельфах – не поставили ли себе греческие боги законом высказывать неблагодарность к своим благодетелям, – то Локиас отвечал тебе, что он имел относительно тебя наилучшие намерения, но что над ним господствует неумолимая судьба, предсказавшая еще твоему могущественному предку, что пятый после него, то есть ты, обречен на погибель.

– Твои слова, – прервал Крез говорившего, – были бы для меня в день несчастия нужнее, чем теперь. Была минута, когда я проклинал твоего бога и его изречения; но потом, когда я, вместе с властью и царством, потерял и своих льстецов и привык измерять свои действия своим собственным суждением, я понял, что был ввергнут в погибель не Аполлоном, а моим тщеславием. «Царством», обреченным на уничтожение, по моим тогдашним понятиям, конечно, не могло быть мое, – это могущественное царство могущественного Креза, друга богов, полководца, который до тех пор еще ни разу не испытывал горечи поражения! Если бы какой-нибудь друг указал мне на эту сторону двусмысленного изречения, то я бы осмеял и даже, вероятно, наказал его. Подобно коню, старающемуся лягнуть лекаря, который ощупывает его раны с целью их исцеления, деспот бьет прямодушного друга, который прикасается к язвам его больной души. Таким образом, и я не видел того, что мог бы легко увидеть. Тщеславие ослепляет глаза, данные нам для беспристрастного исследования вещей, и усиливает похотливость сердца, которое и без того, благодарение богам, широко открывается для каждой надежды на прибыль и быстро запирается на замок ввиду обоснованного опасения, что предстоит какая-нибудь потеря или какое-нибудь несчастье. Теперь, когда я вижу яснее и когда мне терять нечего, я страшусь гораздо чаще, чем страшился в то время, когда никто не мог потерять больше, чем я. В сравнении с прежним временем, Фрикс, я беден, однако же Камбис позволяет мне окончить мои дни по-царски, и я все-таки могу пожертвовать один талант на вашу постройку.

Фрикс поблагодарил, а Фанес сказал:

– Алкмеониды воздвигнут прекрасное здание, так как они честолюбивы, богаты и хотят приобрести благосклонность амфиктионов, чтобы, при их поддержке, низвергнуть тиранов, превзойти мой род и захватить в свои руки управление государством.

– Говорят, ты, Крез, более всех способствовал увеличению богатства этой фамилии, вместе с Агаристой, которая принесла Мегаклу [52] в приданое большие сокровища, – заметил Ивик.

– Конечно, конечно, – засмеялся Крез.

– Расскажи, как было дело? – попросила Родопис.

– Алкмеон Афинский однажды прибыл к моему двору. Этот веселый, прекрасно образованный человек мне так понравился, что я надолго удержал его при себе. Однажды я показал ему свои кладовые с сокровищами, и при виде их богатства он впал в совершенное отчаяние. Он называл себя жалким нищим и рассказывал, как был бы он счастлив, если бы ему было позволено взять хоть одну горсть из всех этих драгоценностей. Тогда я позволил ему взять с собою столько золота, сколько он в состоянии нести. Что же сделал Алкмеон? Он велел надеть на себя высокие лидийские сапоги для верховой езды, обвязать себя передником и прикрепить корзину к своей спине. Все это он наполнил сокровищами; в передник он набрал столько золота, сколько мог нести, сапоги нагрузил золотыми монетами, в волосы и бороду велел насыпать золотого песку, даже рот свой он наполнил золотом так, что его щеки имели такой вид, точно он вздумал проглотить большую редьку. Наконец, в каждую руку он взял по большому золотому блюду и, в этом виде, изнемогая под тяжестью своей ноши, потащился прочь. Дойдя до двери кладовой, он упал, и я никогда впоследствии не смеялся так от души, как в этот день.

– И ты отдал ему эти сокровища?

– Разумеется; и, при всем том, мне не казалось, что я слишком дорого заплатил за опыт, удостоверивший, что золото даже умного человека превращает в глупца.

– Ты был самым щедрым из властителей! – вскричал Фанес.

– А теперь я – нищий, не совсем недовольный своей судьбой. Но скажи мне, Фрикс, сколько Амазис вложил в твою кружку?

– Тысячу мин [53].

– По моему мнению – это царский подарок. А наследник престола?

– Когда я обратился к нему и сослался на щедрость его отца, то он горько засмеялся и сказал, повернувшись ко мне спиной: «Если ты решишь собирать на разрушение вашего храма, то я готов подписать вдвое против суммы, данной Амазисом».

– Презренный!

– Скажи лучше: настоящий египтянин. Псаметих ненавидит все, что происходит не из его страны.

– Сколько пожертвовали эллины в Наукратисе?

– Кроме богатых взносов со стороны частных людей, каждая община пожертвовала по двадцати мин.

– Много!

– Один Филоин-сибарит прислал мне тысячу драхм при письме, в высшей степени странном. Могу я прочесть его, Родопис?

– Конечно. Вы увидите из этого письма, что распутник жалеет о своем поведении на последней встрече у меня.

Дельфиец достал из кармана свиток и стал читать письмо:

«Филоин поручает сказать Фриксу: «Мне прискорбно, что в последнее время я уже не пил у Родопис, если бы я пил, то допивался бы до лишения всякого сознания и до невозможности обидеть даже какую-нибудь самую ничтожную муху. Таким образом, моя проклятая умеренность виновата в том, что отныне я не могу более наслаждаться столом, наилучшим во всем Египте.

Впрочем, я благодарен Родопис уже и за то, чем я насладился, и, в воспоминание о великолепном жарком, из-за которого я желаю купить повара фракиянки за какую бы то ни было цену, посылаю тебе двенадцать больших вертелов для бычачьего жаркого. Их можешь ты поместить в каком-нибудь из Дельфийских хранилищ драгоценностей, в качестве подарка от Родопис. Сам я, как человек богатый, подписываю целую тысячу драхм. Этот дар должен быть публично провозглашен на ближайших пифийских играх [54].

Грубияну Аристомаху Спартанскому передай мою благодарность. Он существенно способствовал достижению цели моего путешествия в Египет. Я прибыл сюда с целью дать выдернуть свой больной зуб тому египетскому врачу, который, говорят, выдергивает больные зубы без особенной боли. Аристомах ударом кулака устранил поврежденную часть моей челюсти и, таким образом, избавил меня от страшной операции, перед которою я трепетал. Возвратясь домой, я нашел у себя во рту три выбитых зуба: один больной и два здоровых, которые, может быть, со временем причинили бы много страданий.

Передай мое приветствие Родопис и прекрасному Фанесу; тебя же приглашаю через год от сего дня на пир в моем доме в Сибарисе. По случаю разных маленьких приготовлений, мы обыкновенно делаем наши приглашения несколько рано.

Письмо это я поручаю написать в соседней комнате моему ученому рабу Софотату, потому что уже при одном виде писанья у меня делаются судороги в пальцах».

Все гости разразились громким хохотом, а Родопис сказала:

– Меня радует это письмо, так как из него я вижу, что Филоин не дурной человек. Будучи воспитан по-сибаритски…

– Извините, господа, если я побеспокою вас и тебя, достойнейшая эллинка, вторгаясь в твой мирный дом без приглашения.

Этими словами прервал пирующих незнакомый хозяйке человек, который, никем не замеченный, вошел в столовую.

– Я – Гигес, сын Креза, и не ради шутки отправился только два часа тому назад из Саиса, чтобы поспеть сюда вовремя.

– Менон, подушку для нашего нового гостя! – приказала Родопис. – От души приветствую тебя; отдохни от своей дикой, чисто лидийской скачки.

– Клянусь собакой, Гигес, – сказал Крез, протягивая руку своему сыну, – я не понимаю, что привело тебя сюда в такой поздний час. Я просил тебя не оставлять Бартию, вверенного моим попечениям, а все-таки ты… Но что с тобой? Разве случилось что-нибудь? Какое-нибудь несчастье? Говори же, говори!

В первые мгновения Гигес не мог ответить ни слова на вопросы своего отца. Когда он увидел, что любимый им человек, за жизнь которого он боялся, сидит благополучно и весело за пиршественным столом, то, казалось, у него во второй раз отнялся язык. Наконец, дар слова к нему вернулся и он отвечал:

– Хвала богам, отец мой, что я снова вижу тебя здравым и невредимым! Не думай, чтобы я оставил свой пост при Бартии легкомысленно! Я был принужден вторгнуться в это веселое собрание, как зловещая птица. Знайте же все вы – я не могу терять время на предисловия, – вас ждет измена и внезапное нападение.

Все присутствующие вскочили на ноги, спартанец молча схватился за свой меч, а Фанес протянул руку, точно желая попробовать, сохранилась ли в ней прежняя атлетическая сила мускулов.

– Что это значит? Что замышляют против нас? – спрашивали со всех сторон.

– Этот дом окружен эфиопскими воинами, – отвечал Гигес. – Один верный человек сообщил мне, что наследник престола приказал увести одного из вас связанным и даже умертвить, если жертва будет сопротивляться. Я боялся за тебя, отец, и бросился сюда. Человек, от которого я узнал все, не обманул. Этот дом окружен. Когда я доехал до ворот твоего сада, Родопис, то мой конь, несмотря на усталость, бросился в сторону. Я соскочил с него, и при лунном свете заметил за каждым кустом блистающее оружие и горящие глаза спрятавшихся людей. Они позволили нам войти в сад без помехи.

– Важное известие! – прервал речь Гигеса Кнакиас, бросившись в комнату. – Вот сейчас, когда я подошел к Нилу, чтобы достать из него воды для смешанного напитка, навстречу мне бросился какой-то человек, который чуть не сбил меня с ног. Я тотчас узнал его. Это был эфиоп, гребец Фанеса, который рассказал мне, что, когда он, желая выкупаться, прыгнул из лодки в Нил, к лодке Фанеса подошла царская барка, и один солдат спросил у находящихся на лодке людей: кому они служат? «Фанесу», – отвечал кормчий. Царская лодка медленно пошла дальше, по-видимому, обратив мало внимания на твое судно, Фанес; но купающийся гребец ради шутки взобрался на корму чужой барки и там услыхал, как один эфиопский солдат сказал другому: «Не упускай этого судна из виду; мы теперь знаем, где птица свила свое гнездо; нам будет легко поймать ее. Вспомни, что Псаметих обещал двадцать золотых колец, если мы привезем в Саис афинянина – живого или мертвого».

Вот что рассказал Зебек, матрос, который служит тебе семь лет, Фанес.

Афинянин выслушал рассказ Гигеса и раба с величайшим спокойствием.

Родопис задрожала. Аристомах заявил:

– Мы не позволим тронуть ни одного волоска на твоей голове, хотя бы нам пришлось уничтожить весь Египет!

Крез советовал соблюдать осторожность; всеми гостями овладело необычайное волнение.

Наконец, Фанес прервал свое молчание:

– Необходимость обдумать свои действия никогда не бывает так нужна, как в момент опасности. Я уже все обдумал и вижу, что едва ли могу спастись. Египтяне попытаются спровадить меня без шума. Они знают, что я завтра чуть свет намерен отправиться на фокейском корабле из Наукратиса в Сигеум, и, следовательно, им нельзя терять времени, если они хотят меня схватить. Весь твой сад, Родопис, окружен. Если я останусь у тебя, то на твой дом перестанут смотреть как на неприкосновенное убежище, в нем сделают обыск и захватят меня. Фокейский корабль, который должен везти меня к моему семейству, без сомнения, находится под таким же надзором. Из-за меня не должна бесполезно пролиться ни одна капля крови.

– Ты не должен сдаваться! – вскричал Аристомах.

– Я придумал, придумал! – внезапно вскочил Феопомп, купец из Милета. – Завтра, при восходе солнца, отправляется нанятый мною корабль с египетским хлебом, только не из Наукратиса, а из Канопа в Милет. Возьми лошадь благородного перса и скачи туда; мы силою проложим тебе путь через сад.

– Наша безоружная толпа ничего не может сделать против насилия, – возразил Гигес. – Нас десять человек, из которых только трое имеют при себе мечи; а солдаты, число которых доходит, по крайней мере, до сотни, вооружены с головы до ног.

– Если бы ты, лидиец, в десять раз более страдал отсутствием мужества и если бы их было двести человек, то я все-таки вступил бы в борьбу, – воскликнул Аристомах.

Фанес пожал руку своего друга. Гигес побледнел. Испытанный герой назвал его трусом. Он снова не нашел слов для своей защиты. У него отнимался язык при каждом душевном волнении. Но вдруг щеки его вспыхнули румянцем, и он вскричал решительно:

– Следуй за мною, афинянин! А ты, спартанец, имеющий в других случаях обыкновение прежде думать, чем говорить, не называй впредь трусом тех, кого ты не знаешь! Друзья, Фанес спасен! Прощай, отец!

Оставшиеся с удивлением смотрели вслед удалявшимся. Вскоре по их исчезновении гости услыхали топот двух промчавшихся лошадей; затем, спустя несколько времени, до них донеслись со стороны Нила продолжительный свист и крики тревоги.

– Где Кнакиас? – спросила Родопис одного из своих рабов.

– Он отправился в сад вместе с Фанесом и персом.

В эту минуту в комнату вошел слуга, бледный и дрожащий.

– Видел ты моего сына? – спросил Крез.

– Где Фанес?

– Оба они поручили мне передать вам их прощальный привет.

– Значит, они уехали? Каким образом им удалось бежать? Куда они направились?

– Здесь, в этой боковой комнате, – принялся рассказывать раб, – афинянин и перс прежде всего поговорили друг с другом. Затем я раздел их обоих. Фанес надел шаровары, кафтан и пояс перса и покрыл свои кудри его остроконечной шапкой, а перс облекся в хитон и плащ афинянина, украсил свой лоб его золотой повязкой, велел остричь себе волосы на верхней губе и приказал мне идти за ним в сад.

– Фанес, которого в его новом одеянии каждый принял бы за перса, вскочил на одну из стоявших у ворот лошадей. Перс громко прокричал вслед: «Прощай, Гигес, прощай, любезный перс! Счастливого пути, Гигес!» Стоявший у двери слуга поехал за ним. Повсюду в кустарнике я слышал стук оружия, но никто не преградил путь удалявшемуся афинянину. Спрятавшиеся воины, бесспорно, приняли его за перса.

– Когда мы возвратились к дому, перс сказал мне: «Теперь проводи меня к барке Фанеса и не забывай называть меня именем афинянина». – «Но матросы легко могут выдать тебя», – возразил я. – «Ну, так иди сперва к ним один и прикажи им принять меня как Фанеса, их господина».

– Я стал просить у него позволения одеться вместо него в платье беглеца, чтобы схватили меня, а не его. Он решительно отказался, и был прав, говоря, что меня легко выдала бы моя осанка. Увы! Только свободный человек ходит прямо и смело; спина раба постоянно согнута, его движения лишены грации, которой вы, благородные, научаетесь в школах и гимнасиях. И так будет вечно, потому что наши дети должны походить на своих отцов; ведь из вонючей луковицы не вырастает роза, из серой редьки – гиацинт. Служба невольника гнет спину так же, как сознание свободы увеличивает рост.

– Что с моим сыном? – вскричал Крез, прерывая раба.

– Он не принял моей бедной жертвы и сел в барку, приказав мне передать тебе, царь, тысячу приветствий. Я закричал ему вслед: «Будь здоров, Фанес, счастливого пути, Фанес!» Луну покрыло облако; сделалось очень темно. Вдруг я услыхал крик и зов о помощи; но это продолжалось недолго; затем раздался резкий свисток и, наконец, не слышно было ничего, кроме мерных ударов весел. Я только хотел вернуться в дом, чтобы рассказать вам о случившемся, как появился Зебек, гребец, добравшийся вплавь до берега. Он рассказал следующее: египтяне просверлили барку Фанеса, вероятно, с помощью водолаза. Дойдя до середины реки, она пошла ко дну. Матросы стали взывать о помощи. Тогда подошел царский корабль, следовавший за нею, взял мнимого Фанеса, как будто желая его спасти и не позволив матросам афинянина оставить свои скамьи. Они все потонули на пробуравленном судне, только смелый пловец Зебек добрался до берега. Гигес теперь на царском корабле; Фанес ушел, потому что свисток относился, должно быть, к солдатам, стоявшим у задних ворот. Осмотрев перед возвращением сюда кустарники на дороге, я не нашел за ними ни одного человека; однако же я слышал стук оружия и разговор воинов, которые снова отправились по дороге в Саис.

Гости Родопис с лихорадочным напряжением слушали раба.

Когда он кончил свой рассказ, то настроение гостей было весьма различно. Радость, что любимый друг спасен от угрожавшей ему опасности, была первым чувством большинства; но потом последовал страх за смелого лидийца. Хвалили его благородство; желали счастья отцу, имеющему такого сына, и, наконец, согласились в том, что наследник престола, как только увидит ошибку своих людей, не только сейчас же отпустит Гигеса, но еще будет вынужден принести ему свои извинения.

Даже сам Крез успокоился при мысли о дружбе Амазиса и о том страхе, который египетский царь обнаруживал перед могуществом персов. Вскоре затем Крез оставил дом Родопис, чтобы переночевать у милетского купца Феопомпа.

– Передай мой привет Гигесу! – сказал Аристомах, уходя от Родопис. – Поручаю просить у него от моего имени извинения и сказать ему, что желаю иметь его своим другом, если же это невозможно, то встретиться с ним на поле битвы, в качестве честного врага.

– Кто может знать, что его ожидает в будущем! – отвечал Крез, протягивая руку спартанцу.

IX

Солнце нового дня взошло над Египтом. Обильная ночная роса, заменяющая дождь на нильских берегах, сверкала, подобно изумрудам и бриллиантам, на цветах и листьях; солнце стояло еще низко на востоке, и утренний воздух, волнуемый свежим северо-западным ветром, манил на простор до наступления подавляющего зноя полудня.

Из хорошо знакомого нам загородного дома вышли две женские фигуры: старая рабыня Мелита и Сапфо, внучка Родопис.

Воздушной поступью шла прелестная девушка через сад. Она и теперь, как тогда, когда мы видели ее спящей, была девственно свежа и очаровательна; выражение лукавства играло на ее розовых губках и в ямочках ее щек и подбородка. Густые темные волосы выбивались из-под пурпурно-красного платочка, и легкая белая утренняя одежда, с широкими рукавами, свободно облегала ее гибкий стан.

Она наклонилась, сорвала молодой розовый бутон, брызнула покрывавшей его росой в лицо служанке, громко и звонко засмеялась своей шутке, приколола розу к груди и запела удивительно звучным голосом:

Эрос рвал однажды розы:
Незаметно подползла
И ужалила малютку
Им незримая пчела.
Задрожал от боли Эрос,
Бьет ручонками, кричит
И – свое поведать горе —
Быстро к матери летит.
«Мать, о, мать, мне больно, больно,
Верно, смерть пришла моя!
Взглянь: ужалила мне руку
Злая, мерзкая змея». —
«Не печалься, мой малютка:
Ты ужален не змеей,
А крылатым насекомым,
Называемым пчелой».

– Не правда ли, моя песня прекрасна? Как, однако, глуп Эрос: принял пчелу за крылатую змею! Бабушка говорит, что она знает еще одну строфу этой песни, сочиненной великим поэтом Анакреонсом; но она не хочет мне прочесть ее; скажи, Мелита, что заключает в себе эта строфа? Ты улыбаешься? Миленькая, несравненная Мелита, пропой мне эти стишки! Или ты не знаешь их? Нет? Ну, тогда, конечно, ты не можешь и научить меня им.

– Это совсем новая песня, – отвечала старуха, отклоняя просьбу своей любимицы, – а я знаю только песни доброго старого времени. Но что это? Не слышишь ли ты, что там, у двери, стучит молоток?

– Слышу, и мне послышался конский топот на улице. Опять стучат! Посмотри, кто там стучится в такой ранний час. Может быть, это добрый Фанес не уехал вчера и хочет еще раз попрощаться с нами.

– Фанес уехал, – возразила старуха, становясь серьезнее. – Родопис приказала мне послать тебя в дом в случае чьего-либо посещения… Ступай, девушка, чтобы я могла отворить калитку. Иди же, вот стучат опять!

Сапфо сделала вид, будто она побежала к дому, но, вместо того чтобы послушаться приказания своей наставницы, спряталась за розовыми кустами, чтобы оттуда посмотреть на раннего посетителя. Дабы не тревожить ее напрасно, от нее скрыли происшествия прошлого вечера, и в такую раннюю пору Сапфо привыкла видеть у своей бабки только самых близких друзей.

Мелита отворила калитку сада и вслед за тем ввела в сад белокурого, богато одетого юношу.

Удивленная иностранным костюмом и красотою персидского царевича, – это был он, – Сапфо не трогалась с места и не могла отвести глаз от его лица. Именно таким она представляла себе златокудрого Аполлона, правящего солнечной колесницей предводителя муз.

Мелита и чужеземец приблизились к убежищу, но она высунула между роз свою головку, чтобы лучше понять юношу, который дружески говорил с рабою на ломаном греческом языке.

Она услышала, что он с некоторой поспешностью осведомляется о Крезе и его сыне. Затем она в первый раз из слов рабыни узнала, что произошло вчера вечером. Она волновалась за Фанеса и в глубине души благодарила великодушного Гигеса; она спрашивала себя: кто этот юноша, одетый по-царски? Хотя Родопис и рассказывала ей о могуществе и богатстве персов, но до сей поры она считала азиатов грубым и диким народом. Теперь, чем дольше она смотрела на прекрасного Бартию, тем более возрастали ее симпатии к персам. Когда, наконец, Мелита ушла, чтобы разбудить ее бабку и известить ее о раннем посетителе, то Сапфо хотела удалиться, но проказник Эрос, над детским невежеством которого девушка смеялась несколько минут тому назад, не позволил ей сделать это. Ее платье запуталось в колючках роз, и, прежде чем девушка смогла освободиться от них, прекрасный перс уже стоял против нее, помогая сильно покрасневшей Сапфо отцепить свое платье от предательского шиповника.

Сапфо была не в состоянии промолвить ни одного слова благодарности и, стыдливо улыбаясь, опустила глаза.

Бартия, обыкновенно столь смелый юноша, теперь смотрел на нее безмолвно и покраснел, как она.

Но это молчание продолжалось недолго. Девушка, скоро оправившись от своего смущения, вдруг звонко и весело засмеялась, детски потешаясь над безмолвным незнакомцем и над странностью их положения, и побежала к дому, подобно испуганной лани.

В свою очередь и к персу вернулась свойственная ему развязность. В два прыжка он догнал девушку, мгновенно схватил ее за руку и, несмотря на все ее сопротивление, удержал эту руку в своей.

– Пусти меня! – попросила Сапфо полусерьезно-полушутливо, подымая свои темные глаза на юношу.

– Как бы не так! – возразил он. – Я оторвал тебя от розового куста и буду держать теперь крепко до тех пор, пока ты не отдашь мне вместо себя спрятанную у тебя на груди свою сестру, на память в моем дальнем отечестве.

– Прошу тебя, пусти меня! – повторила Сапфо. – Пока ты не выпустишь моей руки, я не вступлю с тобою ни в какие переговоры.

– А ты не убежишь, если я исполню твое желание?

– Конечно, нет!

– Итак, я дарую тебе свободу, но ты, со своей стороны, должна отдать мне свою розу!

– Там, в кустарнике, есть розы гораздо красивее этой. Сорви какую хочешь; зачем тебе именно моя?

– Чтобы заботливо сохранить ее в воспоминание о прекраснейшей девушке, какую я когда-либо видел!

– Ну, так я вовсе не отдам тебе розу – потому что, кто называет меня красавицей, тот имеет против меня дурные намерения; кто же говорит, что я хорошая девушка, тот желает мне добра.

– Кто научил тебя этому?

– Моя бабушка, Родопис.

– Хорошо, так я скажу тебе, что ты самая лучшая девушка на свете.

– Как можешь ты говорить такие вещи? Ведь ты меня совсем не знаешь. О, я бываю иногда очень зла и непослушна! Если бы я была хорошей девушкой, то вместо того, чтобы болтать теперь с тобою, вернулась бы в дом. Бабушка мне строго запретила оставаться в саду, когда там находятся чужие; да мне и нет никакого дела до мужчин, постоянно толкующих о вещах, которых я не понимаю.

– Так ты желаешь, чтобы и я удалился?

– Нет, я понимаю тебя вполне, хотя ты говоришь далеко не так хорошо, как, например, Ивик, или бедный Фанес, который вчера, как я только что сейчас услыхала от Мелиты, принужден был бежать!

– Любишь ты его?

– Люблю ли? Да, он мне не противен. Когда я была маленькой, он всегда привозил мне мячи, складные куклы и кегли из Саиса и Мемфиса; теперь же, когда я выросла, он учит меня прекрасным новым песням и, на прощанье, привез мне совсем маленькую сицилийскую комнатную собачку, которую я назову Аргосом, потому что она очень бела и быстронога. Но через несколько дней мы получим от доброго Фанеса еще другой подарок, потому что… Видишь, какова я! Чуть не выболтала великую тайну. Бабушка строго запретила мне говорить кому бы то ни было, каких милых маленьких гостей мы ждем; но мне кажется, как будто мы с тобою давно уже знакомы, а у тебя такие добрые глаза, что я охотно расскажу тебе все. Видишь ли: у меня, кроме бабушки и старой Мелиты, нет в целом мире человека, которому я могла бы открыть то, что меня радует, и часто – я сама не знаю, отчего это происходит, – обе они, при всей своей любви ко мне, совсем не понимают, почему что-нибудь прекрасное может принести мне такую великую радость.

– Это происходит оттого, что они стары и не могут уже понимать радостей молодого сердца. Но разве у тебя нет никакой подруги, никакой сверстницы, которую бы ты любила?

– Ни одной. В Наукратисе есть много девушек кроме меня; но бабушка говорит, что я не должна искать их общества, и так как они не хотели прийти к нам, то и я будто бы не должна посещать их.

– Бедное дитя, если бы ты была в Персии, то я скоро мог бы найти для тебя подругу. У меня есть сестра, по имени Атосса, – молодая, прекрасная и добрая, как ты.

– Как жаль, что она не приехала с тобою! Но теперь ты должен сказать мне, как тебя зовут.

– Бартия.

– Бартия? Странное имя; Бартия… Бартия… Знаешь ли, что это имя мне нравится? Как же зовут доброго сына Креза, который так великодушно спас нашего Фанеса?

– Его зовут Гигесом. Дарий, Зопир и он – мои наилучшие друзья. Мы поклялись никогда не разлучаться и жертвовать жизнью друг за друга. Поэтому-то я сегодня чуть свет, вопреки их просьбам, украдкою поспешил сюда, чтобы быть возле Гигеса, на случай, если он будет нуждаться в помощи.

– Но ты приехал напрасно.

– Нет, клянусь Митрой! Не напрасно, потому что я нашел тебя. Но теперь и ты должна сказать, как тебя зовут?

– Меня называют Сапфо.

– Прекрасное имя. Не родственница ли ты поэтессе, из сочинений которой Гигес певал мне такие прекрасные песни?

– Да; десятая муза, или лесбосский лебедь, как называют Сапфо-старшую, была сестрой моего деда Харакса. Твой друг Гигес, конечно, сильнее тебя в греческом языке?

– Он с колыбели научился эллинскому языку, вместе с мидийским, и одинаково свободно говорит на обоих. Он в совершенстве владеет также и персидским, и, что еще важнее, он усвоил также и все добродетели персов.

– Какие добродетели ты считаешь самыми высшими?

– Правдивость есть первая из всех добродетелей; второю мы называем храбрость; третьей – послушание. Эти три добродетели, соединенные с благоговением к богам, сделали нас, персов, великими.

– Но я думала, что вы не знаете никаких богов.

– Легкомысленный ребенок! Кто мог бы существовать без богов, кто захотел бы жить без высшего руководителя? Конечно, мы не помещаем небожителей, как вы, в домах и статуях, потому что их жилище все мироздание. Божество, которое должно быть повсюду, слышать и видеть все, не может быть заключено в стенах.

– Где же вы молитесь и приносите жертвы, если у вас нет храмов?

– У величайшего из всех алтарей – на открытом воздухе; охотнее всего – на вершинах гор. Там мы ближе, чем где-нибудь, к нашему Митре, великому солнцу, и Аурамазде, чистому творящему свету; там бывают самые поздние сумерки и самый ранний рассвет. Только свет чист и бодр; тьма же черна и зла. Да, девушка, на горах божество к нам ближе, чем где-либо; и там его любимейшее местопребывание. Стояла ли ты когда-нибудь на лесистой вершине высокой горы и прислушивалась ли к внушающему трепет тихому веянию дыхания божества в торжественном безмолвии природы? Падала ли ты на землю в зеленом лесу, у чистого источника, под открытым небом, прислушиваясь к голосу Бога, раздающемуся из всех листьев и из всех вод? Видала ли ты, как пламя неудержимо устремляется вверх к своему отцу – солнцу, и молитва в восходящем к небу дыме идет навстречу великому лучезарному Создателю? Ты слушаешь меня с удивлением; но уверяю тебя, что ты преклонила бы колени и стала бы молиться вместе со мною, если бы я привел тебя к алтарю на вершине высокой горы!

– О, если бы я могла пойти туда с тобою! Если бы мне удалось посмотреть с какой-нибудь горы на все долины и реки, леса и луга! Я думаю, там, в высоте, где ничто не могло бы укрыться от моих взглядов, я почувствовала бы себя самое всевидящим божеством. Но что это такое? Бабушка зовет меня; я должна идти.

– Подожди, не оставляй меня.

– Но ведь послушание есть персидская добродетель!

– А моя роза?

– Вот, возьми ее.

– Будешь ли ты вспоминать обо мне?

– Как же может быть иначе?

– Милая девушка, извини меня, если я попрошу у тебя еще об одной милости.

– Скорее, бабушка зовет опять.

– Возьми эту звезду из бриллиантов на память об этом часе.

– Я не смею взять.

– Прошу, прошу тебя, возьми! Мой отец подарил мне ее в награду, когда я убил собственной рукой первого медведя. Она была самым любимым моим украшением, а теперь она должна перейти к тебе, потому что теперь я не знаю ничего милее тебя.

Юноша снял цепочку со звездой с своей груди и хотел повесить ее на шею девушки. Сапфо отказывалась принять драгоценный подарок; но Бартия обнял ее стан, поцеловал ее в лоб, надел ей с дружеским жестом эту безделушку на шею и устремил глубокий взгляд в темные глаза трепетавшей девушки.

Родопис позвала в третий раз. Сапфо вырвалась из рук царевича и хотела убежать, но обернулась еще раз, вследствие умоляющего призыва юноши, и на его вопрос: «Когда я могу тебя увидеть снова?» – отвечала тихим голосом:

– Завтра рано, у того розового куста.

– Который держит тебя крепко, в качестве моего союзника.

Сапфо поспешила в дом. Родопис приняла Бартию и сообщила ему, что знала о судьбе его друга.

Молодой перс тотчас же поехал обратно в Саис.

Когда Родопис в этот вечер, по обыкновению, подошла к постели своей внучки, она нашла ее спящей уже не прежним детским спокойным сном: губы Сапфо шевелились, и она глубоко и печально вздыхала, как будто ее мучили беспокойные грезы.

На пути из Наукратиса в Саис Бартия встретил своих друзей Дария и Зопира, которые поехали за ним, как только заметили его тайное исчезновение. Они не подозревали, что вместо борьбы и опасностей Бартия познал счастье первой любви.

Незадолго до приезда трех друзей Крез прибыл в Саис. Он тотчас же отправился к царю и рассказал ему откровенно, по правде все случившееся в последний вечер.

Амазис был, по-видимому, удивлен поведением сына Креза, уверял своего друга, что Гигес будет немедленно освобожден, и начал отпускать шутливые и насмешливые замечания по поводу неудавшейся мести Псаметиха.

Едва Крез оставил его, царю доложили о наследнике престола.

X

Амазис принял сына с громким смехом и, не обращая внимания на его бледное и расстроенное лицо, заявил:

– Не сказал ли я тебе с самого начала, что простоватому египтянину вовсе не легко поймать хитрейшую эллинскую лисицу? Я отдал бы десяток городов моего царства, чтобы иметь возможность присутствовать при сцене, когда ты в мнимом быстроязычном афинянине узнал запинающегося лидийца.

Псаметих все более бледнел. Он задрожал от гнева и возразил подавленным голосом:

– Нехорошо, отец мой, что тебя радует позор, нанесенный твоему сыну. Если бы не Камбис, то – клянусь вечными богами! – бесстыдный лидиец сегодня в последний раз увидел бы свет солнца! Но какое тебе дело до того, что я, твой сын, сделался посмешищем этой греческой шайки нищих!

– Не поноси тех, которые доказали, что умнее тебя.

– Умнее, умнее? Мой план был так тонко и искусно продуман…

– Тончайшая ткань разрывается легче всего.

– Так тонко продуман, что от меня не мог бы уйти этот эллинский крамольник, если бы, против всякого ожидания, не вмешался посол иностранной державы, в качестве спасителя этого человека, приговоренного нами к смерти.

– Ты ошибаешься, сын мой, здесь речь идет не об исполнении судебного приговора, а об успехе или неудаче личной мести.

– Однако же орудием ее были должностные лица царя, и поэтому самое меньшее, чего я должен требовать от тебя для моего удовлетворения, состоит в том, чтобы ты попросил персидского царя наказать человека, который самостоятельно вмешался в исполнение твоих приказаний. Подобный поступок будет правильно истолкован в Персии, где все преклоняются перед царской волей, как пред божеством. Наказать Гигеса – это долг Камбиса перед нами.

– Однако же я никогда не сделаю ему подобного предложения, так как признаюсь, что рад спасению Фанеса. Гигес избавил мою совесть от упрека, что я пролил невинную кровь, и помешал тебе совершить жестокую месть над человеком, которому обязан твой отец.

– Итак, ты не намерен уведомлять Камбиса обо всем этом происшествии.

– Нет. Я опишу ему это в письме в шутливом тоне, в свойственной мне манере, и в то же время предостерегу его насчет Фанеса; приготовлю его к тому, что этот последний, с трудом избежав нашей мести, постарается восстановить персидское государство против Египта, и буду убеждать своего зятя не слушать клеветника. Дружба Креза и Гигеса принесет нам больше пользы, чем ненависть Фанеса – вреда.

– Это твое последнее слово? Ты не хочешь дать мне никакого удовлетворения?

– Нет, я остаюсь при том, что сказал.

– Итак, трепещи не только перед Фанесом, но и перед другим лицом, которого мы держим в своих руках и который держит тебя в своих!

– Ты угрожаешь мне, ты хочешь вновь разорвать заключенный вчера союз? Псаметих, Псаметих, советую тебе помнить, что ты стоишь перед твоим царем и отцом.

– А ты вспомни о том, что я твой сын. Если ты снова заставишь меня забыть, что боги сделали тебя моим родителем, и если я не могу ожидать от тебя никакой помощи, то я сумею сражаться моим собственным оружием!

– Мне было бы любопытно знать, что это за оружие.

– Мне нет надобности скрывать его от тебя. Итак, узнай, что я и мои друзья – жрецы держим в своих руках главного врача Небенхари.

Амазис побледнел.

– Прежде, чем ты мог предчувствовать, что Камбис сделается женихом твоей дочери, ты послал этого человека в Персию, чтобы удалить из Египта лицо, знающее о происхождении моей так называемой сестры Нитетис. Там он остается и теперь и, по малейшему намеку жрецов, сообщит обманутому царю, что вместо собственной дочери ты осмелился послать ему дочь своего свергнутого с престола предшественника Хофры. Все бумаги врача находятся у нас; важнейшая из них – твое собственноручное письмо, оно обещает его отцу, родовспомогателю, тысячу золотых колец, если он скроет даже от жрецов, что Нитетис происходит не от твоей, а от другой фамилии!

– У кого эти бумаги? – спросил Амазис ледяным тоном.

– У жрецов.

– И они говорят твоими устами?

– Да…

– Итак, повтори, чего ты желаешь.

– Проси Камбиса о наказании Гигеса и уполномочь меня преследовать бежавшего Фанеса по моему усмотрению.

– Это все?

– Дай жрецам присягу в том, что отныне ты запретишь эллинам воздвигать храмы их ложных богов в Египте, что постройка храма Аполлона в Мемфисе прекращается.

– Я ожидал подобных требований; однако же против меня найдено острое оружие. Я готов исполнить желание моих врагов, к которым отныне присоединился и ты; но и я, в свою очередь, должен предложить два условия. Во-первых, я требую возвращения мне упомянутого письма, которое я так неосторожно написал к отцу Небенхари. Если я оставлю его у вас, то могу быть уверен, что перестану быть вашим царем и сделаюсь самым жалким рабом презренных жреческих козней…

– Твое желание основательно; ты получишь письмо, если…

– Никакого другого если! Лучше выслушай вот что: твое желание, чтобы я просил Камбиса наказать Гигеса, я считаю неразумным и потому не исполню его. Теперь оставь меня и не являйся мне на глаза до тех пор, пока я тебя не велю позвать. Вчера я приобрел сына, чтобы сегодня снова потерять его. Встань! Я не желаю видеть никаких знаков покорности и любви, которых ты никогда не ведал. Если ты будешь нуждаться в утешении, в совете, то обратись к жрецам и посмотри, могут ли они заменить тебе отца. Скажи Нейтотепу, в руках которого ты не более как мягкий воск, что он нашел верное средство заставить меня сделать то, в чем я бы отказал при других обстоятельствах. Чтобы сохранить величие Египта, я до сих пор был готов на любые жертвы, но теперь вижу, что жрецы не гнушаются угрожать мне изменой отечеству для достижения своих собственных целей, хотя бы это легко могло заставить меня считать людей, принадлежащих к привилегированной касте, более опасными врагами моего царства, чем персы. Берегитесь, берегитесь! На этот раз я уступаю крамолам моих врагов, потому что я сам, своею отеческой слабостью, накликал опасность на Египет; но на будущее время – клянусь великой Нейт, моею властительницей! – я обязательно докажу, что я царь, и скорее пожертвую всей кастой жрецов, чем малейшей частицей моей воли. Молчи – и оставь меня!

Наследник престола удалился; царю же на этот раз потребовалось много времени для того, чтобы успокоиться и выйти к гостям с веселым видом.

Псаметих тотчас же отправился к главнокомандующему туземными войсками и приказал ему отправить в каменоломни Тебаиды египетского сотника, неловкого исполнителя его неудавшейся мести, а эфиопских воинов возвратить на родину. Затем он поспешил к главному жрецу богини Нейт, для сообщения ему о том, к чему ему удалось принудить царя.

Нейтотеп задумчиво покачал своей умной головой по поводу угрожающих слов Амазиса и, отпустив наследника престола, дал ему несколько наставлений, без чего он никогда не отпускал его.

Псаметих отправился к себе домой.

Его неудавшееся мщение, новый разрыв с отцом, опасность быть осмеянным иностранцами, чувство своей зависимости от воли жрецов, вера в мрачную судьбу, висевшую над его головой со дня его рождения, – все это лежало тяжелым гнетом у него на сердце и отуманивало его ум.

Его красавица жена умерла, а из пяти процветающих здоровьем детей осталась только одна дочь и маленький сын, которого он сильно любил. К этому малютке он отправился теперь; возле него он надеялся найти утешение и новую энергию жизни. Голубые глаза и смеющиеся губки его сына были единственными предметами, которые могли согреть ледяное сердце этого человека.

– Где мой сын? – спросил он первого попавшегося ему царедворца.

– Только что сейчас царь велел привести к нему князя Нехо и его няньку, – отвечал слуга.

В это время домоправитель наследника престола подошел к нему и подал ему запечатанное, написанное на папирусе письмо и, низко поклонившись Псаметиху, сказал:

– От твоего отца.

Псаметих с гневной поспешностью разломал желтую восковую печать с именным гербом царя и прочел:

«Я велел привести ко мне твоего сына для того, чтобы он, вырастая, не превратился в слепое орудие жрецов и не забыл своих обязанностей к себе самому и к своему отечеству. Я позабочусь о его воспитании, так как впечатления детского возраста имеют влияние на всю дальнейшую жизнь. Если ты захочешь видеть Нехо, то я не имею ничего против этого; однако же ты должен заранее уведомлять меня о своем желании».

Псаметих закусил губы до крови, чтобы скрыть свой гнев от стоявших вокруг дворцовых служителей. По египетским нравам, желание его отца и царя было столь же обязательно, как самое строгое приказание. Несколько мгновений он находился в безмолвном раздумье; затем велел созвать ловчих, собак, взять луки и копья, вскочил на легкую колесницу и велел своему вознице везти себя в болотную местность, лежавшую к западу от города, чтобы там, преследуя обитателей пустыни сворами борзых и стрелами, забыть то, что удручало его сердце, и, вместо сидящего на троне врага, излить свой гнев на диких животных.

Гигес, тотчас после разговора своего отца с Амазисом, был выпущен на свободу, и товарищи приняли его с громким ликованием. Фараон, по-видимому, желал загладить арест сына своего друга удвоенной лаской, подарил ему в тот же день дорогую колесницу, которую везла пара великолепных караковых лошадей, и просил его взять с собой в Персию искусно сделанные принадлежности игры в шашки, в воспоминание о Саисе. Шашки этой игры были сделаны из слоновой кости и черного дерева. На некоторых из них были написаны разные изречения иероглифическими знаками из золота и серебра.

Амазис со своими гостями много смеялся хитрости Гигеса, позволил юным героям непринужденно вести себя в кругу его семейства и обращался с ними, как отец с резвыми сыновьями. Только во время обеда и закусок он показывал себя египтянином: персы должны были есть за особым столом. По верованию его отцов, он осквернил бы себя, если бы стал есть за одним столом с чужеземцами.

Спустя три дня после освобождения Гигеса Амазис объявил, что его дочь Нитетис через две недели будет готова к отъезду в Азию, и все персы жалели, что они не могут дольше оставаться в Египте.

Крез мило проводил время в обществе самосского поэта и ваятеля. Гигес разделял пристрастие своего отца к эллинским художникам. Дарий, который еще в Вавилоне занимался астрономией, однажды, наблюдая на небе звезды, был приглашен старым верховным жрецом богини Нейт следовать за ним на самый высокий пилон, главную астрономическую обсерваторию храма. Любознательный юноша не заставил себя просить в другой раз и с тех пор каждую ночь приобретал новые познания, слушая старика.

Однажды Псаметих встретил Дария у своего учителя и, когда перс удалился, спросил Нейтотепа, каким образом пришло ему в голову посвятить этого чужеземца в египетские тайны.

– Я учу его, – отвечал верховный жрец, – вещам, которые каждый ученый халдеец в Вавилоне знает так же хорошо, как мы; и этим я делаю другом человека, созвездие которого превосходит сиянием звезды Камбиса, как солнце – луну. Говорю тебе: этот Дарий со временем сделается могущественным властителем; я вижу, что его планеты сияют даже над Египтом. Мудрому надлежит, останавливаясь на настоящем, прозревать также и будущее, осматривать не только свой путь, но и окружающую его местность. Проходя мимо какого-либо дома, ты не можешь сказать наверное, что в этом доме не будет воспитан твой будущий благодетель. Не оставляй без внимания ничего попадающегося на твоей тропинке; а прежде всего – смотри вверх, устремляй свои глаза к звездам. Подобно тому как ночная собака не спит и сторожит вора, я уже пятьдесят лет наблюдаю за блуждающими в небе светилами, пылающими в эфире вечными провозвестниками судьбы, которые предрекают человеку утро и вечер, лето и зиму, а также счастье и несчастье, славу и позор. Они-то, непогрешимые глашатаи, указали мне в Дарии растение, которое со временем сделается большим деревом.

Для Бартии ночные учебные часы его друга были очень кстати, так как они вынуждали этого последнего спать дольше обыкновенного и облегчали для влюбленного возможность делать свои тайные утренние прогулки в Наукратис, куда его обыкновенно сопровождал и Зопир, которого он сделал своим поверенным. Между тем как сам он разговаривал с Сапфо, его друг и прислуга забавлялись охотой за бекасами, пеликанами или шакалами. Возвратясь в Саис, они объясняли приставленному к ним в качестве ментора Крезу, что они предавались охоте, любимому занятию знатных персов.

Никто не замечал перемены, которая сама собою произошла в глубине души царевича вследствие могущества первой любви, – никто, кроме Тахот, дочери Амазиса. Тахот, с первого дня, когда Бартия заговорил с ней, воспылала страстной любовью к прекрасному юноше. Посредством нежных, чутких уз любви она скоро почувствовала, что между нею и им замешалось что-то постороннее. Если в прежнее время Бартия встречал ее, как брат, и искал ее общества, то теперь он тщательно избегал приближаться к ней с прежней короткостью. Он подозревал ее тайну и думал, что если он только посмотрит на нее ласковым взглядом друга, то этим совершит проступок против своей любви к Сапфо.

Бедная царевна огорчалась холодностью юноши и сделала Нитетис своей поверенной. Нитетис ободряла ее и вместе с нею строила воздушные замки. Обе молодые девушки предавались фантазиям о том, как было бы великолепно, если бы они, выйдя замуж за двух братьев-царевичей и не имея надобности разлучаться друг с другом, могли жить при одном дворе. Но проходил день за днем, а прекрасный Бартия являлся все реже; когда же он приходил, то его обращение с Тахот было холодно и церемонно.

При всем при этом бедняжка должна была признаться, что во время своего пребывания в Египте Бартия возмужал и сделался еще прекраснее. Его глаза сияли теперь гордым и вместе с тем кротким сознанием своего достоинства; и, вместо прежнего юношеского высокомерия, по временам на всем его существе лежал отпечаток какого-то особенного мечтательного спокойствия. Розовые щеки его отчасти утратили свой цвет, но это шло ему гораздо больше, чем ей, которая, подобно ему, с каждым днем становилась все бледнее.

Мелита, старая рабыня Родопис, сделалась покровительницей влюбленной четы. Она однажды утром застала Бартию и Сапфо в саду, но получила от царевича такой щедрый подарок, так была очарована его красотой, так была тронута мольбами и сладостной лестью Сапфо, что обещала своей госпоже сохранить тайну, и, наконец, следуя склонности старых женщин – покровительствовать молодым влюбленным, – стала всевозможными способами помогать свиданиям Бартии и Сапфо. Старуха уже видела «свою маленькую дочку» властительницей полумира; оставаясь с ней наедине, называла ее «царевной» и «царицей», а себя временами воображала богато одетой сановницей при персидском дворе.

XI

За три дня до назначенного отъезда Нитетис у Родопис собралось много гостей, между которыми находились Крез и Гигес, приглашенные в Наукратис.

Влюбленные, под покровом ночи и охраной рабыни, должны были встретиться в саду во время вечернего пира. Когда Мелита убедилась, что застольный разговор находится в полном разгаре, она отперла калитку, впустила царевича в сад и провела его к девушке. Затем она удалилась, обещая предупреждать влюбленную чету хлопаньем в ладоши о каждом непрошеном подслушивателе.

– Только три дня осталось мне видеть тебя рядом, – прошептала Сапфо. – Знаешь ли, иногда мне кажется, что я тебя увидала вчера в первый раз; обыкновенно же я чувствую, точно я целую вечность слушаю тебя и люблю тебя с самого начала моей жизни.

– Мне тоже кажется, что я целую жизнь свою обладал тобой, так как не могу представить себе, что я жил когда-нибудь без тебя.

– Только бы кончилось поскорее время разлуки! – воскликнула Сапфо.

– Верь мне, оно пройдет скорее, чем ты думаешь. Разумеется, ожидание покажется нам долгим, очень долгим; но когда мы встретимся снова, я думаю, нам будет казаться, что мы только что попрощались. Я испытываю это чувство каждый день. С каким нетерпением ждал я утра и свидания с тобою; но когда утро наступало и ты сидела возле меня, то мне казалось, что я не отпускал тебя от себя и твоя рука еще со вчерашнего дня покоится на моей голове. И, однако же, мною овладевает какое-то неведомое прежде опасение, когда я подумаю о часе разлуки.

– Я не так боюсь его. Конечно, мое сердце обольется кровью, когда ты скажешь мне «прости», но я знаю, что ты ко мне возвратишься и не забудешь меня. Мелита спрашивала оракула, останешься ли ты мне верным; она хотела также идти к одной старухе, только что прибывшей из Фригии и умеющей ворожить посредством вытягивания ниток ночью; при этом она, для очищения, употребляет ладан, стираксу, лунообразные печенья и листья дикого терновника; но я отказалась от всего этого, так как мое сердце лучше, чем пифия, веревки и жертвенный дым, знает, что ты останешься мне верен и не перестанешь любить меня.

– И твоя уверенность не обманывает тебя!

– Но я все-таки не была избавлена от страха. Подобно другим девушкам, я сто раз дула на маковый лист и ударяла по нему; когда он щелкал, я радовалась, так как это значило: «он не забудет тебя!» Когда же листок разрывался без всякого шума, то я беспокоилась. Но он почти всегда производил желаемый звук, и я гораздо чаще радовалась, чем печалилась.

– И так должно остаться!

– Да! Но говори потише, мой милый, чтобы нас не заметил Кнакиас, который вон там идет за водою к Нилу.

– Хорошо, я буду говорить тихо. Вот так! Я откидываю твои шелковистые волосы и шепчу тебе на ушко: «Я люблю тебя!» Ты поняла?

– Мы легко понимаем то, что нам приятно слышать, как говорит моя бабушка. Но если бы ты даже сказал мне на ухо: «Я ненавижу тебя!» – твой взгляд сказал бы мне тысячью радостных голосов, что ты меня любишь. Безмолвные губы, глаза красноречивее всех голосов на свете.

– Если бы я умел говорить, как ты, на прекрасном языке эллинов, то я бы…

– О, я радуюсь, что ты не говоришь лучше. Если бы ты мне мог сказать все, что чувствуешь, то, я думаю, ты не смотрел бы так нежно мне в глаза. Что значат слова? Слышишь ли вон там пение соловья? Он лишен дара слова, и, однако же, мне кажется, что я понимаю его.

– Не скажешь ли ты мне по секрету – что он поет? Мне очень хотелось бы знать, о чем «бюль-бюль», как называем соловья мы, персы, толкует там в розовых кустах со своей возлюбленной. Можешь ли ты выдать тайну птички?

– Я скажу тебе об этом потихоньку. Филомела поет своему супругу: «Я люблю тебя!» А послушай-ка, что отвечает он: «Итис, ито, итис».

– А что значит: «Ито, ито»?

– Я принимаю это, я принимаю это!

– А что значит «итис»?

– Чтобы понять это как следует, приходится обратиться к фигуральному толкованию. «Итис» – значит «круг»; меня учили, что круг – значит вечность, потому что он не имеет ни начала, ни конца. Поэтому соловей поет: «Я принимаю это на целую вечность!»

– А если я скажу: я люблю тебя?

– Я отвечу тебе радостно, как певица ночи: я принимаю это на сегодня, на завтра, на целую вечность!

– Какая ночь, как все молчит и покоится! Я даже не слышу более соловья. Он теперь сидит там, в ветвях акации, цветы которой разливают такой приятный аромат. Вершины пальм отражаются в Ниле, а между ними мерцает отражение луны, подобное белому лебедю.

– И ее лучи опутывают серебряными нитями все живущее. Поэтому целый мир, подобно узнику, лежит в глубоком молчании и не шевелится. При всем моем радостном настроении, я теперь не могла бы смеяться, а тем более говорить громко.

– Так шепчи или пой!

– Ты прав. Дай мою арфу. Благодарю тебя. Позволь мне склонить голову на твою грудь и пропеть тебе тихую, мирную песенку. Ее сочинил в честь тихой ночи Алкман, лидиец, живший в Спарте. Слушай же меня, так как эта нежная, убаюкивающая песня должна выходить из уст тихим веянием. Не целуй меня, нет, прошу тебя, не целуй, пока я не кончу; а потом я сама потребую от тебя поцелуя в награду:

Спят высоких гор вершины,
Спят ущелья в темной мгле,
Волны дремлющей пучины
И червяк в сырой земле.
В дебри зверь зайдя глухие,
Грезит в чутком полусне,
И чудовища морские
Спят в соленой глубине,
Листьев шепот, пчел жужжанье
Стихли; спит глубоким сном
Птичка, резвое созданье,
В теплом гнездышке своем.

– Теперь, милый мой, – поцелуй!

– Я ради песни забыл о поцелуе, как прежде ради поцелуя забыл о песне.

– А ведь моя песенка прекрасна?

– Прекрасна, как все, что ты поешь.

– И что сочиняют великие эллинские певцы?

– Я отдаю тебе справедливость и в этом.

– А у вас в Персии нет певцов?

– Как можешь ты задавать такой вопрос? Разве какой-либо народ может похвалиться благородными чувствами, если он презирает песню?

– Но вы имеете такие дурные нравы.

– Именно?

– Вы берете так много жен в супружество!

– Милая Сапфо…

– Пойми меня как нужно. Видишь ли, ты мне так дорог, что я не желаю ничего другого, как только видеть тебя счастливым и разделять с тобою все твое существование. Если ты, взяв только меня одну себе в жены, совершишь этим проступок против нравов твоей родины, если тебя станут за твою верность презирать или только порицать (так как кто смеет презирать моего Бартию?), то бери себе и других жен; но прежде только два, три года позволь мне совершенно одной обладать тобою нераздельно. Согласен ли ты на это, Бартия?

– Согласен.

– А затем, когда время мое пройдет и ты принужден будешь покориться обычаям твоей страны, – так как ты не женишься ни на ком другом по любви, – то позволь мне быть твоею первою рабою. О, как я великолепно представляю себе это! Когда ты отправляешься на войну – я надеваю шлем на твои кудри, опоясываю тебя мечом, даю тебе копье в руки. Когда ты возвращаешься победителем – я первая увенчиваю тебя. Едешь ты на охоту – я наряжаю и умащиваю тебя, и обвиваю твой лоб и плечи венками из роз. Если ты ранен, то я лечу тебя; болен – я не отхожу от твоей постели; если ты счастлив, то я отхожу от тебя и издали любуюсь твоей славой, твоим благополучием. Может быть, тогда ты призовешь меня и твой поцелуй скажет мне, что ты доволен своей Сапфо, что ты все еще любишь меня.

– О, Сапфо! Если бы ты была уже теперь моею женою! Кто обладает таким сокровищем, каким я обладаю в тебе, тот будет его хранить и не станет стремиться к другим, которые в сравнении с ним так жалки! В моем отечестве, правда, существует обычай многоженства, но оно только дозволено, а вовсе не вменено мужчинам в обязанность. Мой отец тоже имел сто невольниц, но истинную, настоящую жену – только одну, нашу мать Кассандану.

– И я буду твоею Кассанданой?

– Нет, моя Сапфо, ни для одного мужчины его жена не была тем, чем ты будешь для меня!

– Когда ты приедешь за мною?

– Как только будет можно!

– Я буду ждать терпеливо.

– И я получу от тебя известие?

– Я буду писать тебе длинные, длинные письма и с каждым ветром посылать тебе привет…

– Хорошо, моя дорогая, а что касается писем, то отдавай их гонцу, который время от времени будет привозить Нитетис известия из Египта.

– Где я найду его?

– Я оставлю в Наукратисе человека, который позаботится обо всем, что ты велишь передать ему. О подробностях я поговорю с Мелитой.

– Мы можем положиться на нее, так как она умна и верна; но у меня есть еще один друг, который любит меня больше, чем все, за исключением тебя, и которого я тоже люблю больше всех после тебя.

– Ты говоришь о своей бабушке Родопис?

– Да, о ней, моей попечительнице и воспитательнице.

– Это благородная женщина. Крез считает ее превосходнейшей из женщин, – а он знает людей, как лекарь знает травы и коренья. Ему известно, что в таком-то растении таится сильный яд, а в другом – капли целительного бальзама; и Родопис, как часто говорит Крез, похожа на розу, которая источает благоухание и изливает освежительный елей для слабых больных даже тогда, когда она, поблекнув, теряет лист за листом и ждет только ветра, который развеет их совершенно.

– Да продлится ее жизнь! Милый мой, исполни еще одну мою большую просьбу.

– Исполню, хотя еще и не знаю, в чем она состоит.

– Когда ты меня увезешь на свою родину, не оставляй Родопис в Египте. Она должна сопровождать нас. Она так добра и любит меня так искренно, что мое счастье делает и ее счастливой, и все дорогое моему сердцу кажется и ей достойным любви.

– Она будет первой гостьей в нашем доме.

– Как ты добр! Теперь я вполне довольна и успокоена. Да, добрая моя бабушка нуждается во мне. Она не может жить без меня. Я своим смехом прогоняю ее мрачные заботы, и когда она, уча меня, сидит возле, поет мне песни, учит меня писать, ударяет по струнам лютни, тогда лицо ее сияет чистым светом и все морщины ее, проведенные горем, сглаживаются, ее кроткие глаза смеются и она забывает о многих прошлых бедственных днях, весело наслаждаясь настоящим.

– Прежде чем мы расстанемся, я спрошу ее, последует ли она за нами в мое отдаленное отечество.

– Как я рада! И знаешь ли: первое время разлуки мне вовсе не кажется страшным. Тебе, как моему мужу и господину, я могу говорить все, что меня печалит и радует, но перед другими я должна быть молчаливою. Знай же, мой милый, что в то время, когда вы поедете на свою родину, мы в свой дом ожидаем двух маленьких гостей. Это – дети дорогого Фанеса, того человека, ради спасения которого твой друг, сын Креза, совершил такой благородный поступок. Я всегда, как мать, буду заботиться об этих малютках и, когда они будут умницами, я буду напевать им прекрасную песенку о царевиче, могучем герое, который женился на простой девушке, и когда я буду описывать наружность этого царевича, то ты будешь стоять перед моими глазами и я опишу тебя с ног до головы, причем моя парочка не будет и подозревать, о ком идет речь. Мой герой имеет твой высокий рост, твои голубые глаза; его украшают твои золотистые кудри; царственное великолепие твоей одежды облегает его блистательную фигуру; твое благородное сердце, твой верный правдивый характер, твое благоговение к богам, твоя храбрость, твой высокий геройский дух, – словом, все, что я люблю и ценю в тебе, будет уделом и героя моей песни. Дети будут слушать меня. И когда они воскликнут: «Как любим мы царевича, как он прекрасен и добр; ах, если бы мы могли видеть этого благородного юношу!» – я с любовью прижму их к моему сердцу и поцелую их, как я целовала тебя, и тогда исполнится также и желание детей, так как ты царствуешь в моем сердце, а следовательно, живешь во мне, вблизи их, и когда они обнимают меня, то обнимают и тебя вместе со мною!

– А я пойду к моей сестре Атоссе и расскажу ей обо всем, что я видел во время своего путешествия. И когда я стану хвалить привлекательных греков, блеск их дел и красоту их женщин, то я буду изображать твое очаровательное существо, как портрет Афродиты. Я буду много рассказывать ей о твоей добродетели, красоте, скромности, о твоем пении, которое даже соловья заставляет слушать себя; о твоей любви, о нежности твоего сердца. Но все эти качества твои я буду переносить на божественный образ Киприды и стану целовать мою сестру, когда она воскликнет: «О, Афродита, если бы я могла тебя видеть!»

– Слушай, что это?

Мелита хлопает в ладоши.

– Прощай, мы должны расстаться. До скорого свидания!

– Еще один поцелуй!

– Прощай!

Мелита, одолеваемая усталостью и немощью преклонных лет, заснула на своем посту. Вдруг она была пробуждена громким шумом. Она тотчас захлопала в ладоши, чтобы предупредить влюбленную чету и призвать Сапфо, так как судя по звездам близилось утро.

Когда старуха приближалась с девушкой к дому, она заметила, что разбудивший ее шум произвели гости, приготовлявшиеся разойтись.

Торопя испуганную девушку, она провела ее через заднюю дверь дома, в спальню, и только что хотела раздевать ее, как вошла Родопис.

– Ты еще не ложилась, Сапфо? – спросила она. – Что это значит, дитя мое?

Мелита задрожала и готова была сказать какую-нибудь небылицу, но Сапфо бросилась на грудь своей бабки, нежно обняла ее, поцеловала ее с полной искренностью и без утайки рассказала ей всю историю своей любви.

Родопис побледнела.

– Оставь нас! – приказала она рабыне. Затем она стала против своей внучки, положила руки ей на плечи и сказала:

– Посмотри мне в лицо, Сапфо! Можешь ли ты еще смотреть на меня так же весело, с такою же детской ясностью, как и до прибытия этого перса?

Девушка, радостно улыбаясь, посмотрела на бабушку; тогда Родопис привлекла ее к себе на грудь и поцеловала, говоря:

– С той поры, как ты сняла с себя детские башмаки, я старалась сделать тебя достойной девушкой и охранить от любви. Я желала в скором времени выбрать для тебя приличного мужа и отдать тебя ему в жены по эллинским обычаям; но богам было угодно устроить иначе. Эрос посмеялся над всеми преградами, которые замыслы людей думали противопоставить ему. Эолийская кровь, текущая в твоих жилах, потребовала любви, бурное сердце твоих лесбосских предков бьется также и в твоей груди. Случившегося нельзя изменить. Сохрани же радостные часы этой чистой первой любви твоей, как драгоценную собственность в доме твоего воспоминания, так как настоящее каждого человека рано или поздно делается так бедно и пустынно, что он нуждается в этих сокровищах памяти, чтобы не иссохнуть от тоски. Думай в тишине о прекрасном юноше, попрощайся с ним, когда он будет возвращаться на родину, но остерегайся надежды на новое с ним свидание. Персы легкомысленны и непостоянны, все новое прельщает их, для всего чужеземного они открывают свои объятия. Твое очарование привлекло царевича. Он теперь пылает любовью к тебе, но он молод и прекрасен, за ним ухаживают со всех сторон, и притом он перс. Откажись от него, чтобы он не отказался от тебя!

– Как могу я сделать это, бабушка! Разве я не поклялась ему в верности на целую вечность?

– Вы, дети, играете этой вечностью, точно она не более как одно мгновение! Что касается до твоей клятвы, то я не порицаю тебя, а радуюсь, что ты так крепко держишься за все, так как мне ненавистна преступная поговорка, что будто бы Зевс не слышит клятв влюбленных. Почему на клятву, данную относительно самого святого чувства в человеке, божество будет обращать меньше внимания, чем на присягу, данную по поводу ничтожных вопросов о моем и твоем? Сохрани же свой обет, не забывай никогда о своей любви, но приучайся к мысли, что ты должна отказаться от своего возлюбленного.

– Никогда, бабушка! Разве Бартия сделался бы моим другом, если бы я не могла быть в нем уверена? Именно потому, что он – перс, что правдивость он называет своею прекраснейшей добродетелью, я могу твердо надеяться, что он будет помнить свою клятву и, вопреки нелепым обычаям азиатов, сделает меня своею единственной женою.

– А если он забудет свою клятву, то ты станешь горестно оплакивать свою молодость и, с отравленным сердцем…

– Добрая, милая бабушка, перестань говорить такие ужасные вещи! Если бы ты знала его, как я, то ты радовалась бы вместе со мной и согласилась бы, что скорее иссякнет Нил, скорее обрушатся пирамиды, чем Бартия забудет меня!

Девушка говорила эти слова с такой радостной уверенностью и убедительностью, ее темные, наполненные слезами глаза сияли выражением такой теплоты, такого блаженства, что и лицо Родопис прояснилось.

Сапфо еще раз обвила руками шею своей бабки, рассказала ей от слова до слова все, что говорил ей Бартия, и кончила свою исповедь восклицанием:

– Ах, бабушка, я так счастлива! И если ты поедешь с нами в Персию, то мне не останется ничего более просить у бессмертных.

– Но тебе слишком скоро придется снова простирать к ним руки, – вздохнула Родопис. – Они завистливо смотрят на счастье смертных и отмеривают нам дурное щедрыми, а хорошее – скупыми руками. Ступай теперь в постель, мое дитя, и молись со мною вместе, чтобы все это пришло к хорошему концу. Ребенку я принесла сегодня мое утреннее приветствие, взрослой девушке я желаю спокойной ночи; о, если бы, будучи женою, ты предоставляла свои губки для поцелуя так же радостно, как теперь! Завтра я поговорю о тебе с Крезом. От его совета будет зависеть разрешение вопроса: смогу ли я позволить тебе ждать возвращения перса, или же я должна заклинать тебя забыть царевича и сделаться женою какого-нибудь эллина, по моему выбору. Спи спокойно, мое дитя; твоя старая бабка бодрствует за тебя.

Сапфо заснула в сладостных грезах, а Родопис не смыкала глаз и, не то с улыбкой, не то задумчиво, хмурила чело при свете восходящего солнца и ясного дня.

На следующее утро Родопис послала просить Креза уделить ей один час для беседы с нею.

Она рассказала старику без обиняков, что случилось с ее внучкой, и заключила свой рассказ следующими словами:

– Я не знаю, каких качеств требуют персы от супруги владетельной особы, но могу сказать тебе, что Сапфо мне кажется достойной самого лучшего из царей. Она происходит от благородного свободного отца, и я слышала, что, по вашим законам, происхождение ребенка определяется только по отцу. В Египте тоже дети рабыни пользуются одинаковыми правами с детьми царской дочери, если те и другие родились от одного и того же отца.

– Я выслушал тебя молча, – отвечал Крез, – и должен сказать, что в настоящую минуту знаю так же мало, как и ты – следует ли мне радоваться или печалиться из-за этой любви. Камбис и Кассандана, мать Бартии, еще до нашего отъезда намеревалась женить царевича. Сам царь до сих пор не имеет никакого потомства. Если он умрет бездетным, то единственная надежда на продолжение рода его отца Кира будет возложена на Бартию, так как великий основатель персидской державы имел только двух сыновей: Камбиса и друга твоей внучки. Этот последний служит предметом гордости для всех персов, он любимец всего двора и страны, надежда всех сановников и подданных. В Персии желают, чтобы царские сыновья брали себе жен из рода Ахеменидов; но персы имеют беспредельное пристрастие ко всему чужеземному и, обвороженные красотой твоей внучки, снисходительно отнесутся к любви Бартии, извинят проступок против старых обычаев, тем более что всякое действие, одобренное царем, не допускает никакого возражения со стороны подданных. Притом иранская история представляет достаточно примеров того, что даже от рабынь происходили цари. Мать властителя Персии, пользующаяся почти таким же авторитетом, как он сам, не станет мешать счастью своего младшего и любимого сына. Когда она увидит, что Бартия не в силах отказаться от Сапфо, когда она заметит, что смеющееся лицо ее обожаемого сына, похожего как две капли воды на ее великого покойного мужа, омрачилось, она, чтобы только доставить ему радость, позволит ему жениться хоть на скифке. Камбис тоже не откажет в своем согласии, если его мать обратится к нему в удобную минуту с настоятельной просьбой.

– Значит, все трудности могут быть устранены? – радостно воскликнула Родопис.

– Меня заботит не брак, а его последствия.

– Не хочешь ли ты сказать, что Бартия…

– С его стороны я не боюсь ничего. Он чист сердцем и так долго оставался чужд любви, что, однажды покоренный ею, будет любить горячо и постоянно.

– Но…

– Но ты должна принять в соображение, что, если бы даже все мужчины приняли с радостью очаровательную жену своего любимца, в женских покоях персидских вельмож есть тысяча праздных женщин, которые поставят себе в обязанность вредить молодой, возвысившейся из незнатного рода девушке всевозможными кознями и интригами, – женщин, для которых высшим наслаждением будет погубить неопытного ребенка.

– Ты имеешь очень дурное мнение о персиянках.

– Они ведь женщины и будут завидовать сопернице, сумевшей понравиться человеку, на которого они имели виды для себя или для своих дочерей. В праздности и скуке гарема зависть легко переходит в ненависть, и удовлетворение ее должно служить для этих бедных созданий вознаграждением за отсутствие любви и свободы. Повторяю тебе: чем прекраснее Сапфо, тем более она вызовет против себя неприязни, и, даже если Бартия будет искренно любить ее и в первые годы не возьмет себе другую жену, она все-таки испытает такие тяжкие минуты, что я решительно не знаю, могу ли я поздравить тебя с блистательной, по-видимому, будущностью твоей внучки.

– Я чувствую то же самое, – сказала Родопис.

– Простой эллин был бы для меня желательнее этого благородного сына великого царя.

В этот момент в комнату вошел Бартия, введенный Кнакиасом. Он умолял Родопис не отказывать ему в руке ее внучки, описал свою горячую любовь к девушке и уверял, что Родопис удвоит его счастье, если отправится с ним в Персию. Затем он схватил руку Креза, извинился перед ним в том, что так долго таил от него, которого чтил как отца, счастье своего сердца, и умолял его поддержать его сватовство.

Старик с улыбкой выслушал страстные слова юноши и сказал:

– Как часто я предостерегал тебя против любви, мой Бартия! Любовь – это всепожирающий огонь.

– Но ее пламя ярко и светозарно.

– Она причиняет горе.

– Но это горе приятно.

– Она помрачает ум!

– Но укрепляет сердце!

– О, эта любовь! – воскликнула Родопис. – Разве вдохновленный Эросом мальчик не говорит так, как будто он всю свою жизнь провел в школе под руководством аттического учителя красноречия?

– Однако же, – возразил Крез, – я называю влюбленных самыми непокорными из учеников. Вы можете им доказывать с убедительной ясностью, что любовь есть яд, огонь, глупость, смерть, а они, несмотря на то, станут утверждать: «но она сладостна», – и будут продолжать любить по-прежнему.

В эту минуту в комнату вошла Сапфо. Белое праздничное платье с пурпурно-красными вышитыми краями и широкими рукавами охватывало ее нежный стан свободными складками, которые в талии были собраны золотым поясом. В ее волосах блистали свежие розы, а грудь была украшена сверкающей звездою, первым подарком ее возлюбленного.

С грациозной застенчивостью она поклонилась старику, который надолго остановил на ней свой взгляд. И чем дольше Крез смотрел на это девственное, очаровательное лицо, тем приветливее становилось чело лидийца. Из глубины его души перед ним восстали воспоминания; на одну минуту к нему возвратилась его молодость; он невольно приблизился к девушке, с любовью поцеловал ее в лоб, взял ее за руку, подвел к Бартии и сказал:

– Возьми ее, хотя бы против нас восстали все Ахемениды!

– Значит, мне нечего больше и говорить? – спросила Родопис, улыбаясь сквозь слезы.

Бартия взял правую, а Сапфо левую руку матроны, и две пары умоляющих глаз смотрели ей в лицо. Наконец она, выпрямившись во весь рост, воскликнула с видом прорицательницы:

– Да охранит вас Эрос, который вас соединил, да защитят вас Зевс и Аполлон! Я вижу вас подобными двум розам на одном стебле, любящими и счастливыми в весеннюю пору жизни; что принесут вам лето, осень и зима – это сокрыто в мыслях богов. Пусть ласково улыбнутся тени твоих родителей, моя Сапфо, когда эта весть о тебе дойдет до них в жилища преисподней.

Через три дня после этой сцены пристань Саиса снова была заполнена густыми толпами. Народ собрался, чтобы сказать последнее «прости» дочери фараона, отправлявшейся на чужбину. В этот час казалось, что египтяне, несмотря на подстрекательства жрецов, питали искреннюю любовь к царскому дому.

Когда Амазис и Ладикея со слезами на глазах обняли Нитетис в последний раз; когда Тахот, на виду у всех саитян, на большой, спускавшейся к Нилу лестнице, всхлипывая, бросилась на шею к своей сестре; когда лодка, увозившая невесту персидского царя, со вздутыми парусами отчалила от берега, – глаза почти всех зрителей были увлажнены слезами.

Только жрецы смотрели сурово и холодно, как всегда, на эту трогательную сцену.

Наконец, когда корабли увозивших египтянку чужеземцев тоже пошли под дуновением южного ветра, за ними понеслось множество проклятий и криков ненависти; но Тахот еще долго махала своим покрывалом вслед удалявшимся. Она плакала беспрерывно. К кому относились эти слезы: к подруге ее детских лет или же к прекрасному и столь любимому ею царевичу?

Амазис, на виду у всего народа, обнял свою жену и дочь. Он высоко поднял маленького Нехо, своего внука, при виде которого египтяне разразились громкими криками восторга. Псаметих, отец ребенка, стоял молча и с сухими глазами возле царя, который, по-видимому, не обращал на него внимания. Наконец, к нему подошел Нейтотеп. Верховный жрец подвел упиравшегося царевича к отцу, положил его руку в руку царя и громко произнес благословение богов царскому дому.

Во время его речи египтяне стояли на коленях, с руками, воздетыми к небу. Амазис привлек сына к своей груди и шепнул верховному жрецу, когда тот окончил свою молитву:

– Будем жить в мире ради нас самих и ради египтян.

– Получил ли ты то письмо Небенхари?

– Самосский корабль морских разбойников преследует трирему Фанеса.

– Там, в отдалении, беспрепятственно плывет дочь твоего предшественника, законная наследница египетского престола.

– Постройка эллинского храма в Мемфисе будет приостановлена.

– Да ниспошлет нам Исида мир, да распространится счастие и благоденствие над Египтом!

Жившие в Наукратисе эллины устроили празднество в честь отправлявшейся на чужбину дочери своего покровителя Амазиса.

На алтарях греческих богов множество жертвенных животных были преданы закланию и, когда нильские барки прибыли в гавань, раздалось громкое «айлинос!».

Девушки в праздничных нарядах поднесли Нитетис золотую повязку, которая, в качестве свадебного венка невесты, была обвита множеством душистых фиалок.

Эту повязку должна была поднести Сапфо, как самая красивая девушка в Наукратисе.

Принимая подарок, Нитетис поцеловала ее в лоб. Затем она вошла в дожидавшуюся ее трирему.

Гребцы принялись за свою работу и запели «Келейсмуму» [55]. Южный ветер наполнил паруса, и тысячекратное «айлинос» раздалось снова. Бартия с палубы царского корабля сделал последний знак любовного привета своей нареченной. Сапфо тихо молилась Афродите Эвплойа, покровительнице моряков. Слезы текли по ее щекам, но на губах ее играла улыбка надежды и любви, между тем как старая Мелита, державшая зонтик девушки, плакала навзрыд. Однако же, когда с венка, украшавшего голову ее питомицы, случайно упало несколько листков, она на минуту забыла свое горе и тихо прошептала, наклонившись к Сапфо:

– Да, сердце мое, видно, что ты любишь: все девушки, которые теряют лепестки из своих венков, ранены стрелами Эроса.

XII

Семь недель спустя по большой царской дороге, которая вела с запада в Вавилон, двигался длинный поезд из разнородных экипажей и всадников, приближавшийся к громадному городу, видневшемуся уже издалека.

В четырехколесном дорожном экипаже, так называемом гармамаксе, донельзя раззолоченном и обитом золотою парчою, под навесом, поддерживаемым деревянными колонками, пустое пространство между которыми было задернуто занавесками, сидела Нитетис.

По бокам экипажа ехали ее провожатые, известные уже нам персидские вельможи и развенчанный лидийский царь Крез со своим сыном.

Пятьдесят других экипажей и шестьсот вьючных животных следовали за ними, между тем как отряд персидских воинов, на великолепных конях, предшествовал поезду.

Дорога тянулась вдоль реки Евфрат между роскошными полями, засеянными пшеницей, ячменем и сезамом [56], приносившими иногда сам-сот, а иногда и сам-трехсот урожая. Стройные финиковые пальмы, покрытые тяжелыми фруктами, высились повсюду среди полей, со всех сторон прорезанных арыками и канавами, за которыми тщательно следили. Несмотря на зимнее время, солнце распространяло уже теплоту и ярко горело на безоблачном небе. Громадная река пестрела разнокалиберными лодками, которые перевозили произведения гористых местностей Армении в долину Месопотамии и доставляли из Тапсака в Вавилон большую часть товаров, привозимых из Греции и Малой Азии. Трубы и водоподъемные машины распространяли освежающую влагу по нивам и плантациям берегов, поросших многочисленными деревьями. По всему было видно, что приближаешься к центру древнего просвещенного государства, управляемого с заботливой предусмотрительностью.

Колесница и свита Нитетис остановились у длинного кирпичного строения, покрытого черной жестью, по сторонам которого была расположена плантация платанов. Крез сошел с лошади, приблизился к колеснице, в которой сидела египетская царевна, и произнес:

– Вот мы и доехали до последней станции! Вон та высокая башня, виднеющаяся на горизонте, и есть знаменитый храм Ваала, составляющий, наряду с пирамидами, одно из величайших произведений рук человеческих. Еще солнце не успеет зайти, как мы уже доедем до железных ворот Вавилона. Позволь мне высадить тебя из колесницы и отправить к тебе в дом твоих служанок. Сегодня тебе следует одеться так, как одеваются персидские царевны, чтобы восхитить взоры Камбиса. Через несколько часов ты предстанешь перед лицом своего супруга. Как ты бледна! Позаботься о том, чтобы твои женщины прикрыли эту бледность искусственным румянцем, который служил бы знаком твоего радостного волнения. Первое впечатление очень часто решает всю последующую судьбу. Это стародавнее замечание имеет большой вес, в особенности относительно твоего будущего супруга. Если ты понравишься ему при первом свидании, в чем я не сомневаюсь, то очень вероятно, что ты пленишь его сердце на вечные времена; если же ты не понравилась бы ему, то может случиться, что он, по своему крутому нраву, никогда не удостоит тебя ласкового взгляда. Мужайся, дочь моя, мужайся! А главное, помни те наставления, которые я давал тебе!

Нитетис отерла слезу, навернувшуюся на ее ресницы, и сказала:

– Как благодарить мне тебя, Крез, за всю твою доброту; ты – мой второй отец, мой защитник и советчик. О, не покидай меня и впредь! В течение этого продолжительного путешествия по опасным горным ущельям ты был моим проводником и защитником; если же когда-нибудь на моем тяжелом жизненном пути встретятся горести и беды, то и там не откажи мне в своей помощи и заботливости! Благодарю, отец мой, тысячу раз благодарю!

При этих словах девушка обняла своими полными ручками шею старика и поцеловала его, как самая нежная дочь.

Когда она вступила на двор мрачного дома, ее встретил человек, сопровождаемый целой толпой азиатских служанок. Это был начальник евнухов, один из знатнейших чинов двора. Он отличался высоким ростом и тучностью, на его безбородом лице играла приторная улыбка, в ушах качались драгоценные серьги; руки, ноги, шея и длинная одежда, походившая на женскую, – все было покрыто золотыми цепями и кольцами, а от туго завитых волос, обвязанных пурпурной тканью, пахло резкими благовониями.

Богес (так звали евнуха) почтительно поклонился египтянке и, приложив ко рту свою мясистую, покрытую кольцами руку, проговорил:

– Камбис, владыка вселенной, посылает меня тебе навстречу, царица, затем, чтобы я освежил твое сердце росою его приветствий. Вместе с тем, через меня, своего нижайшего раба, он посылает тебе одежду персиянок, чтобы ты, как подобает супруге могущественнейшего из царей земных, приблизилась в мидийском платье к воротам Ахеменидов. Эти женщины, твои рабыни, ожидают твоих приказаний. Из египетского изумруда они превратят тебя в персидский алмаз.

Богес отошел в сторону и благосклонным знаком дал понять хозяину постоялого двора, что он может передать царевне корзинку с фруктами, уложенными весьма изящным образом.

Нитетис любезно поблагодарила обоих мужчин, вошла в дом, со слезами сняла одежду своей родины и приказала распустить густую косу с левой стороны, что считалось отличительным знаком египетских царевен; затем руки чуждых ей прислужниц облекли ее в мидийские одежды.

Тем временем ее провожатые распорядились относительно закуски. Ловкие слуги принесли стулья, столы и золотую посуду, вынутую из повозок; повара забегали и так охотно помогали друг другу, что вскоре роскошный стол, при убранстве которого не оказалось недостатка даже в цветах, точно по волшебству предстал взорам проголодавшихся путников.

Во все время продолжительного путешествия господствовала такая же роскошь, так как на вьючных лошадях, следовавших за царственными путешественниками, везли всевозможные предметы быта, начиная от непромокаемой затканной золотом палатки до серебряной скамейки для ног; а в колесницах, сопровождавших путешественников, кроме булочников, поваров, виночерпиев и разрезателей, сидели втиратели мазей, венкоплеты и завиватели волос.

При этом на большой дороге встречались через каждые четыре мили хорошо устроенные гостиницы. Тут сменялись повредившиеся в дороге лошади; тенистые рощи представляли гостеприимный приют во время полуденной жары; а в горах подобные гостиницы служили убежищами от снега и холода.

Персидские гостиницы, имевшие сходство с нашими почтовыми станциями, были обязаны своим возникновением и улучшением великому Киру, который старался, посредством хорошо содержавшихся дорог, сократить громадные расстояния своего обширного царства. Он также устроил правильное почтовое сообщение. На каждой станции на смену верховому курьеру был готов другой – со свежей лошадью, который, получив корреспонденцию, мчался с быстротой ветра до следующей станции, чтобы, в свою очередь, передать сумку следующему, уже готовому к отъезду курьеру. Эти курьеры назывались ангарами и считались самыми быстрыми ездоками в мире.

Когда пирующие, к которым также присоединился и евнух Богес, встали из-за стола, дверь станционного дома снова отворилась, и послышалось продолжительное восклицание слуги. Перед персиянами стояла Нитетис в драгоценном придворном костюме мидянки, с гордым сознанием своей победоносной красоты и вместе с тем смущенно краснея при виде удивления своих спутников.

Ее слуги невольно пали перед ней ниц по азиатскому обычаю; а благородные Ахемениды преклонились перед нею с глубочайшим почтением. Казалось, что вместе с простыми одеждами своей родины царевна сбросила с себя свою застенчивость и, облачившись в шелковые, усыпанные драгоценными камнями одежды персидской царицы, усвоила гордый вид и царственное величие.

Глубокое почтение, которое ей оказывали, по-видимому, пришлось ей по душе. Сделав милостивый жест рукой, она поблагодарила восхищавшихся ею друзей; затем обратилась к начальнику евнухов и сказала ему ласково, но величественно:

– Ты исполнил свою обязанность. Я довольна одеждами и рабынями, доставленными тобою. Я сумею похвалить своему супругу твою ловкость и умение, а покамест прими эту золотую цепь в знак моей благодарности.

Всемогущий надзиратель над царскими женами поцеловал одежду Нитетис и молча принял подарок. Еще никогда ни одна из подчиненных ему женщин не относилась к нему с подобной гордостью. До сих пор все жены Камбиса были азиатского происхождения и, зная всемогущество начальника евнухов, употребляли всевозможные усилия, чтобы, посредством льстивых фраз и смирения, войти к нему в милость.

Богес снова низко поклонился Нитетис, но она, не обращая на него более никакого внимания, повернулась к Крезу и тихо проговорила:

– Тебя, мой добрый друг, я не могу отблагодарить ни словами, ни подарками за все то, что ты сделал для меня, так как одному тебе я буду обязана, если моя жизнь при этом дворе будет если не совершенно счастливой, то, по крайней мере, мирной.

Затем она уже более громким голосом, слышным и другим ее спутникам, продолжала:

– Прими от меня это кольцо, которое я не снимала с руки со времени моего отъезда из Египта. Стоимость его ничтожна, но значение велико. Пифагор, благороднейший из всех эллинов, подарил его моей матери, когда внимал в Египте мудрым учениям наших жрецов; а мать моя подарила это кольцо мне, когда я расставалась с родиной. На простом бирюзовом камне начертана цифра семь. Это нечетное число представляет собою здоровье тела и души, так как не существует ничего более нераздельного, чем здоровье. Если страдает малейшая частица тела, то весь человек болен; если дурная мысль поселится в нашем сердце, то нарушится вся душевная гармония. Пусть эта цифра семь постоянно, при всяком взгляде твоем, напоминает тебе о твоем желании, чтобы тебе на долю выпало полное, ничем не омраченное наслаждение телесным здоровьем и непрерывное продолжение любвеобильной кротости, которая делает тебя самым здоровым из всех людей. Не благодари меня, отец мой, так как я осталась бы твоей должницей даже и тогда, когда была бы в состоянии возвратить Крезу все богатства Креза. А ты, Гигес, возьми эту лидийскую лиру из слоновой кости, и когда зазвучат ее струны, то вспомни о той, которая тебе подарила ее. Тебе, Зопир, я дарю эту золотую цепь, так как, насколько я могла заметить, ты всегда оставался самым верным другом своих друзей; мы же, египтяне, изображаем нашу богиню любви и дружбы, прелестную Гатор, с цепями и шнурами в очаровательных руках, служащими символом ее связующей сущности. Что же касается до тебя, Дарий, то я, зная твою любовь к египетской мудрости и звездному небу, дарю тебе на память этот золотой обруч, на котором искусною рукой выгравированы знаки зодиака. Тебе, милый мой деверь Бартия, я предназначаю самое драгоценное из сокровищ, которым обладаю. Возьми этот амулет из голубого камня. Моя сестра Тахот надела его мне на шею, когда я в последний раз перед отходом ко сну запечатлела прощальный поцелуй на ее губах. Она сказала мне, что этот талисман наделяет счастьем в любви тех, которые его носят. При этом, Бартия, она заплакала! Я не знаю, о ком думала добрая девушка, но надеюсь, что сделаю ей угодное, если передам ее сокровище в твои руки. Представь себе, что Тахот передает его тебе через меня, свою сестру, и вспоминай иногда о наших играх в садах Саиса.

До сих пор она говорила по-гречески. Теперь же она обратилась к прислуге, ожидавшей в почтительном отдалении, и проговорила на ломаном персидском языке:

– Благодарю также и вас! В Вавилоне вы получите тысячу золотых статеров [57]. Повелеваю тебе, Богес, – сказала она, обращаясь к евнуху, – раздать назначенную сумму людям не позже, как послезавтра. Проведи меня к колеснице, Крез!

Старик поспешно повиновался. В то время как он подводил Нитетис к колеснице, она, прижимая его руку к своей груди, шепнула ему:

– Доволен ли ты мной, отец мой?

– Я говорю тебе, дитя мое, – отвечал старик, – что при этом дворе ты сделаешься первой после матери царя, так как на челе твоем сияет истинная гордость царицы и ты обладаешь искусством делать многое с небольшими средствами. Поверь мне, что незначительный подарок, который ты сумеешь выбрать и поднести со свойственными тебе тактом и находчивостью, доставит человеку достойному гораздо больше удовольствия, чем горсть золота, которую бросили бы к его ногам. Делать и получать драгоценные подарки в обычае у персиян. Они умеют обогащать друг друга; ты же научишь их взаимно осчастливливать себя. Как ты прекрасна! Хорошо ли тебе сидеть, или тебе нужно еще больше подушек? Но что это такое? Видишь вон те облака пыли, поднимающиеся со стороны города? Это, должно быть, Камбис, едущий тебе навстречу. Крепись, дитя мое! А главное, постарайся выдержать взгляд твоего супруга и смело смотреть ему в глаза. Немногие выносят блеск его взоров. Если тебе удастся смело и без смущения взглянуть ему в лицо, то это будет твоей победой. Мужайся, мужайся, дочь моя; да украсит тебя Афродита своею пленительнейшей красотой! Садитесь на лошадей, друзья мои; кажется, царь едет нам навстречу!

Выпрямившись и прижав руки к сильно бьющемуся сердцу, сидела Нитетис в золотой колеснице. Облако пыли близилось все ближе. Вот из него сверкнули яркие блики солнца, которые отразились на оружии путешественников. Затем облако раздвинулось, и показались отдельные фигуры; потом приближавшаяся толпа исчезла за густым кустарником у поворота дороги, и, наконец, появились, в какой-нибудь сотне шагов от станции, уже ясно видимые фигуры мчавшихся всадников.

Вся кавалькада представляла собою пеструю массу людей, лошадей, пурпура, золота и драгоценных камней. Более двухсот всадников на белоснежных низейских конях, узды, удила, чепраки которых были украшены золотыми колокольчиками и бляхами, перьями, кистями и вышивками, следовали за человеком, ехавшим на сильном вороном коне. Этот конь неоднократно порывался понести своего всадника, но тот сдерживал его своей богатырской рукой и доказывал покрытому пеной скакуну свою способность обуздать его бешеный норов. На этом всаднике, чьи сильные ноги сдавливали бока коня до такой степени, что тот дрожал и задыхался, было красное с белым одеяние, сплошь покрытое вышитыми на нем орлами и соколами. Шаровары были пурпурные, а сапоги – из желтой кожи. Его талию стягивал золотой пояс, за который была заткнута короткая, похожая на кинжал сабля с рукояткой и ножнами, усыпанными драгоценными камнями. Остальной его наряд имел сходство с нарядом Бартии. Его шапка была обвита белой с синим повязкой Ахеменидов. Из-под нее рассыпались густые пряди черных, как черное дерево, волос. Громадная борода такого же цвета скрывала всю нижнюю часть его лица. Оно было бледно и неподвижно, но глаза, еще чернее волос и бороды, сверкали пламенем – не согревающим, а испепеляющим. Глубокий ярко-красный рубец – след сабельного удара массагетского воина – пересекал высокое чело, горбатый нос и тонкие губы всадника. Во всей его манере виден был отпечаток величайшей силы и безмерной гордости.

Нитетис не могла отвести глаз от этого человека. Она никогда не видела никого, подобного ему. Ей казалось, что эта необузданно-гордая наружность и есть олицетворение мужской силы. Ей казалось, что для служения этому человеку создан весь мир, а прежде всего она сама. При виде его она чувствовала страх, и, однако, ее женское сердце, привыкшее к покорности, стремилось обвиться вокруг него, подобно тому, как виноградная лоза ищет себе опору в могучем стволе дерева. Она не могла дать себе отчет, представляет ли она себе в таком виде отца всевозможного зла, ужасного Сета, или же великого Ра, источник всякого света.

Яркий румянец и мертвенная бледность сменялись на ее лице подобно свету и тени, когда в полдень тучи заволакивают небо. Она забыла советы своего преданного друга, однако же, когда Камбис осадил бешено храпевшего коня около ее колесницы, она, затаив дыхание, смотрела в пламенные глаза этого мужчины, зная, что это царь, хотя никто не говорил ей этого.

Строгое лицо властелина полувселенной становилось приветливее, чем дольше Нитетис, повинуясь какому-то необычайному влечению, переносила его пронизывающий взгляд. Наконец, Камбис сделал ей рукой приветственный жест и направился к ее спутникам, соскочившим со своих лошадей, причем некоторые поверглись во прах перед царем; а другие стояли, низко кланяясь и, по персидскому обычаю, спрятав руки в рукава своих одежд.

Теперь и сам царь соскочил с лошади. Примеру его в то же мгновение последовали и его спутники. Сопровождавшие его расстилатели ковров с удивительной быстротой покрыли землю тяжелым пурпуровым ковром, чтобы ноги царя не коснулись придорожной пыли, и несколько минут спустя Камбис приветствовал своих родственников и друзей, подставляя им губы для поцелуя.

Затем он пожал правую руку Креза и предложил ему снова садиться верхом и в качестве переводчика последовать за ним к колеснице Нитетис.

Знатнейшие сановники бросились к царю и помогли ему снова сесть на лошадь; он подал знак, и весь поезд двинулся.

Крез ехал рядом с Камбисом, около золотой колесницы.

– Она прекрасна и пленила мое сердце, – воскликнул перс, обращаясь к старику лидийцу. – Теперь переведи мне слово в слово все, что она станет отвечать на мои вопросы, так как я понимаю только по-персидски, по-ассирийски и по-мидийски.

Нитетис поняла эти слова. Неизъяснимый восторг охватил ее сердце, и, сильно вспыхнув, она отвечала на ломаном персидском языке:

– Как возблагодарить мне богов, которые помогли мне найти милость перед твоими очами? Мне не совсем незнакома речь моего повелителя, так как этот благородный старец давал мне уроки персидского языка во время нашего продолжительного путешествия. Не взыщи за то, что я могу ответить тебе только отрывистыми фразами. Срок учения был не велик, а способности мои не превышают обыкновенных способностей бедной неученой девушки.

На губах Камбиса, почти всегда сурово сжатых, мелькнула улыбка. Желание Нитетис понравиться ему польстило его самолюбию, да и, кроме того, персу, привыкшему видеть, как женщины вырастают, погрязая в невежестве и лени, и думают только о нарядах и интригах, казалось столь же удивительным, как и похвальным, такое прилежание в чужестранке. Потому он отвечал с видимым удовольствием:

– Мне приятно, что я могу говорить с тобою без посредника. Продолжай заниматься изучением прекрасного языка моих отцов; мой собеседник Крез останется и впредь твоим учителем.

– Ты осчастливливаешь меня этим приказанием, так как я не мог бы пожелать себе более ревностной и благодарной ученицы, чем дочь Амазиса.

Нитетис опустила глаза. Приближалось то, что составляло предмет ее опасений. Отныне она должна была служить чуждым ей богам вместо египетских.

Камбис не заметил ее внутреннего порыва и продолжал:

– Моя мать Кассандана посвятит тебя во все обязанности моих жен. Завтра я сам отведу тебя к ней. То, что ты услыхала случайно, я теперь вновь повторяю тебе: ты приятна моему сердцу! Позаботься о сохранении этого благорасположения! Мы постараемся, чтобы ты полюбила нашу страну, а так как я тебе друг, то советую тебе быть ласковой с Богесом, которого я послал тебе навстречу; тебе придется во многом слушаться его, так как он главный начальник женской палаты.

– Хотя он начальник над женщинами, – отвечала Нитетис, – но я все-таки думаю, что твоей женой не должен повелевать никто, кроме тебя самого. Я буду повиноваться малейшему знаку с твоей стороны, но подумай, что я дочь царя и уроженка страны, где слабые женщины пользуются одинаковыми правами с сильными мужчинами, и что мое сердце проникнуто той же гордостью, какая сверкает в твоих глазах, мой повелитель! Тебе, могущественному моему супругу и властелину, я буду повиноваться с покорностью рабы; но добиваться расположения самого немощного из мужчин, продажного слуги, я не в состоянии, равно как и повиноваться его приказаниям.

Удивление и радость Камбиса все увеличивались. Такого рода разговора он не слышал ни от одной женщины, кроме своей матери, а такт, с которым Нитетис как бы бессознательно признавала его власть над всем ее существованием, удовлетворял его самолюбие. Гордость понравилась гордому. Он одобрительно кивнул девушке и проговорил:

– Ты права. Я прикажу устроить тебе отдельное помещение. Ты будешь слушать только мои приказания относительно того, как тебе следует держать себя. Уютный домик среди висячих садов будет сегодня же приготовлен для тебя.

– Тысячу раз благодарю тебя, – воскликнула Нитетис. – О, если бы ты знал, как ты осчастливил меня этою любезностью! Твой милый брат, Бартия, так много рассказывал мне о висячих садах, и ни одно из чудес твоего великого царства не понравилось нам так, как любовь того царя, который приказал воздвигнуть эту зеленеющую гору.

– Завтра тебе предстоит водвориться в твоем новом жилище. Скажи же мне теперь, как понравились мои послы тебе и египтянам?

– Как можешь ты спрашивать об этом? Кто был бы в состоянии не полюбить этого благородного старца, познакомившись с ним? Разве возможно было бы не оценить достоинств молодых героев, твоих друзей? Все они сделались дорогими нашему дому; в особенности же твой прекрасный брат пленил все сердца. Египтяне недружелюбно смотрят на иноземцев, но как только они увидели Бартию, то шепот одобрения пронесся в глазеющей толпе.

При этих словах царевны чело царя омрачилось. Он пришпорил своего коня так, что тот взвился на дыбы, повернул его и, помчавшись, стал во главе своей свиты, с которой через несколько минут достиг стен Вавилона.

Несмотря на то что Нитетис, как египтянка, привыкла к величественным постройкам, она все-таки была поражена необъятным пространством и величием огромного города.

Стены его представлялись совершенно неприступными, так как имели пятьдесят локтей в вышину, а ширина их была так значительна, что две колесницы могли свободно разъехаться на их поверхности. Двести пятьдесят высоких башен увенчивали и делали действительно неприступной эту громадную твердыню; однако же понадобилось бы еще более значительное число подобных укреплений, если бы Вавилон не был защищен с одной стороны непроходимыми болотами. Город-великан был расположен на обоих берегах реки Евфрат. Он имел более девяти миль в окружности, и возведенная вокруг него стена служила охраной таким зданиям, которые вышиной превосходили даже пирамиды и храмы в Фивах и Мемфисе.

Ворота, через которые царский поезд должен был вступить в город, настежь растворили перед высокородными путниками свои железные крылья в пятьдесят локтей вышины. С каждой стороны этого входа возвышалось по укрепленной башне, а перед каждой из них был поставлен, в виде стража, высеченный из камня гигантский крылатый бык с человеческой головой и серьезным бородатым лицом. С удивлением глядела Нитетис на эти огромные ворота и радостно всматривалась в длинную широкую улицу большого города, которая в честь нее была великолепно разукрашена.

Как только показался царь с золотой колесницей, толпа разразилась громкими восклицаниями восторга. Эти восклицания, постоянно усиливаясь, превратились в непрерывный, перекатывавшийся, подобно грому, и резкий крик радости, когда взорам толпы представился любимец народа Бартия, благополучно возвратившийся из своего путешествия. Народ также давно не видел и самого Камбиса, так как царь, согласно обычаю мидян, редко показывался публично. Сокрытый от взоров простых смертных, он должен был управлять незримо, подобно божеству, и его появление среди народа ожидалось как особенно торжественное событие. Таким образом, в этот день весь Вавилон был на ногах, чтобы взглянуть на внушавшего страх властелина и всеми обожаемого, возвратившегося домой путешественника и приветствовать их обоих. Все окна были заполнены любопытными женщинами, которые бросали цветы на дорогу при приближении поезда и кропили ее душистыми эссенциями. Вся мостовая была усыпана миртовыми и пальмовыми ветвями; различных пород зеленые деревья стояли перед дверями; ковры и шали были вывешены из окон; гирлянды цветов были протянуты от одного дома к другому; ладан и сандаловые ароматы наполняли воздух, и по обеим сторонам дороги стояли тысячи глазевших вавилонян, в белых полотняных рубашках, пестрых шерстяных одеждах и коротких накидках, держа в руках длинные палки с золотыми и серебряными гранатовыми яблоками, птицами или розами.

Все улицы, по которым проходило шествие, были широкие и прямые; дома, выстроенные из кирпича, – прекрасны и высоки. А надо всем господствовал видимый отовсюду храм Ваала, с его громадной лестницей, которая, в виде огромной змеи, восьмикратно обвивалась вокруг башнеподобного круглого здания, составленного из нескольких этажей. Каждый из этих этажей постепенно уменьшался до самого верха, где и помещалось само святилище.

Теперь шествие приблизилось к царскому дворцу, размеры которого соответствовали гигантским размерам всего города. Стены, окружавшие дворец, украшали пестрые картины, покрытые глазурью и представлявшие странную смесь изображений птиц, людей, млекопитающих и рыб, сцен из военной и охотничьей жизни и торжественных процессий. К северу, вдоль реки, высились висячие сады; к востоку, на противоположном берегу Евфрата, был расположен другой царский дворец, меньших размеров, соединенный с первым великолепным каменным мостом капитальной постройки.

Шествие прошло в медные ворота трех стен, окружавших дворец. Лошади, запряженные в колесницу Нитетис, остановились, рабы – носители скамеек, помогли ей выйти из экипажа. Она находилась в новом отечестве и вскоре была введена в назначенные ей, для временного помещения, комнаты женского дома.

Камбис, Бартия и известные уже нам друзья, окруженные сотней блистательных вельмож, стояли еще на устланном пестрыми коврами дворцовом дворе, когда послышались громкие женские голоса, и дивной красоты персиянка, в драгоценных одеждах, с роскошными белокурыми волосами, перевитыми нитями дорогого жемчуга, бросилась во двор навстречу мужчинам; за нею следовало несколько пожилых женщин.

Последние пали ниц на благородном расстоянии; но когда девушка стала осыпать возвратившихся все новыми ласками, то Камбис воскликнул:

– Стыдись, Атосса! Подумай, что с тех пор, как тебе надели серьги, ты уже перестала быть ребенком. Я не имею ничего против того, что ты радуешься возвращению брата, но даже и в радости девушка царской семьи не должна забывать приличия. Отправляйся назад к матери. Вон там стоят твои няньки. Поди и скажи им, что ради этого торжественного дня я прощаю тебя. Но если ты вторично появишься в этом месте, закрытом для непрошеных гостей, то я прикажу Богесу запереть тебя на двенадцать дней. Помни же это, попрыгунья, и скажи матери, что я сейчас приду к ней с братом. Поцелуй же меня! Ты не хочешь? Подожди же, упрямица!

С этими словами царь бросился к девочке, левой рукой так крепко сжал ей руки, что она громко вскрикнула, правой отогнул назад очаровательную головку и расцеловал сопротивлявшуюся сестру, которая со слезами бросилась к своим нянькам и исчезла в комнатах дворца.

Когда Атосса убежала, Бартия сказал:

– Ты сильно сжал бедного ребенка, Камбис, она даже вскрикнула от боли!

Лицо царя омрачилось, но он воздержался от резкого ответа, готового сорваться с его губ, и сказал, делая движение по направлению к дому:

– Пойдем теперь к матери; она просила меня привести тебя к ней тотчас по приезде. Женщины, по обыкновению, не могут дождаться тебя. Нитетис говорила мне, что ты так же очаровал и египтянок своими белокурыми локонами и розовыми щеками. Молись заранее Митре, чтобы он даровал тебе вечную юность и избавил тебя от старческих морщин!

– Уж не хочешь ли ты этим сказать, – спросил Бартия, – что я не обладаю никакими добродетелями, которые служат украшением и для старости?

– Я никому не объясняю своих слов. Пойдем!

– Я же попрошу тебя доставить мне случай доказать, что я не уступлю ни одному персу в добродетелях, составляющих принадлежность мужчин.

– Восторженные крики вавилонян доказывают тебе, что тебе не нужны никакие подвиги, чтобы пользоваться всеобщим расположением.

– Камбис!

– Теперь пойдем! Война с массагетами [58] неизбежна. Ты будешь иметь случай доказать – каков ты и что в состоянии сделать.

Несколько минут спустя Бартия лежал в объятиях своей слепой матери, которая с сильно бьющимся сердцем ожидала своего любимца. Теперь, когда она, наконец, услыхала его голос и своими дрожащими руками осязала дорогое лицо, она забыла все другое и, обрадовавшись возвращению младшего сына, даже не обратила внимания на своего первенца, могущественного царя, который с горькой улыбкой глядел, как весь безграничный источник материнской любви целиком изливался на его младшего брата.

С самого раннего детства все постоянно исполняли малейшие желания Камбиса, каждое движение его бровей считалось приказанием; поэтому он не переносил противоречия и без удержу предавался припадкам своей бешеной вспыльчивости, если кто-нибудь из его подданных – а он не знал других людей – осмеливался ему противоречить. Кир, его отец, могущественный завоеватель полумира, гениальностью которого небольшая нация персов была возведена на вершину земного величия, умевший приобрести уважение многочисленных покоренных им племен, – этот Кир был неспособен в кругу своего семейства применить на деле ту систему воспитания, которой он так удачно придерживался относительно обширных государств. Уже в мальчике Камбисе он видел будущего царя, приказывал своим подданным слепо повиноваться ребенку и забывал, что тот, кто хочет повелевать, прежде всего должен научиться служить другим.

Жена его юности, сильно им любимая Кассандана, родила ему сперва Камбиса, затем трех дочерей и, наконец, уже через пятнадцать лет, Бартию. Первенец уже давно вышел из детских лет, когда родился младший сын; поэтому его младенческие годы и необходимый в этом возрасте уход поглотили всю заботливость родителей. Очаровательный, мягкосердечный и ласковый ребенок сделался идолом как отца, так и матери; вся теплота их любви обратилась на него, между тем как Камбис видел только заботливое внимание с их стороны. Наследнику престола удалось отличиться во многих войнах храбростью и мужеством; своим повелительным, гордым характером он приобрел себе трепещущих рабов, между тем как веселый, добродушный Бартия мог называть своих товарищей своими преданными друзьями. Народ боялся Камбиса, трепетал при его приближении, несмотря на богатые подарки, которые он имел обыкновение расточать с непомерной щедростью, и любил приветливого Бартию, в котором видел портрет покойного Кира, «отца своего народа».

Камбис очень хорошо чувствовал, что он не в состоянии ни за какую цену купить себе ту любовь, которая добровольно изливалась со всех сторон на Бартию. Он не питал к брату ненависти, но ему было досадно, что мальчик, который не заявил о себе еще никакими подвигами, был чтим и любим персами точно какой-нибудь герой и благодетель. Все, что ему не нравилось, он считал несправедливым; то, что он считал несправедливым, он должен был порицать, а его порицание с детства устрашало даже самых знатных из окружавших его вельмож.

Восторженные крики народа, неиссякаемые ласки матери и сестры, а в особенности дружеская похвала со стороны Нитетис, доставшаяся на долю Бартии, – все это возбудило в нем ревность, до тех пор неведомую его сердцу. Нитетис сильно понравилась ему. Эта дочь могущественного царя, подобно ему презирающая все мелкое и вполне подчиняющаяся его величию, эта женщина, которая для приобретения его расположения не отступила перед серьезными трудностями при изучении персидского языка; эта величественная девушка, чья оригинальная полу-египетская, полу-греческая красота (ее мать была эллинского происхождения) возбудила его удивление, как нечто новое, никогда невиданное, – произвела на него глубокое впечатление. Поэтому ее похвалы, относившиеся к Бартии, раздосадовали его и сделали его сердце восприимчивым к ревности.

Выйдя с братом из женских комнат, он принял мгновенное решение и, прежде чем разойтись с ним, сказал:

– Ты просил у меня случая показать свое мужество. Я не откажу тебе в этом. Тапуры восстали, и я отправил войско к их границам. Отправляйся в Рагэ, прими главное начальство над войском и покажи – каков ты есть и что в состоянии сделать!

– Благодарю тебя, брат мой, – воскликнул Бартия. – Позволишь ли ты мне взять с собой моих друзей – Дария, Гигеса и Зопира?

– Я не откажу тебе в этой милости; будьте храбры и не теряйте времени, чтобы через три месяца возвратиться к главной армии, которая отправится весной для наказания массагетов.

– Я отправляюсь завтра же.

– Будь здоров!

– Исполнишь ли ты мою просьбу, если Аурамазда сохранит мою жизнь и я возвращусь победителем?

– Исполню.

– О, в таком случае я одержу победу, если бы даже пришлось с тысячью человек идти против десяти тысяч тапуров. – Глаза юноши сверкали. Он думал о Сапфо.

– Я буду очень рад, если твои красноречивые слова оправдаются на деле. Но погоди, мне нужно еще кое о чем переговорить с тобою. Тебе минуло двадцать лет, и пришла пора жениться. Роксана, дочь благородного Гидарнеса, достигла совершеннолетия. Говорят, что она красавица, да и по происхождению она достойна тебя.

– О, брат мой, не говори мне о женитьбе, я…

– Ты должен жениться, так как я бездетен.

– Но ты молод и не останешься без потомства; да я и не говорю, что не женюсь никогда; не сердись на меня, но именно теперь, когда я должен выказать свое мужество, я не хочу ничего слышать о женщинах.

– В таком случае ты должен жениться на Роксане, возвратясь с севера. Но я советую тебе взять красавицу с собой в поход. Персы обыкновенно сражаются с большей энергией, когда, вместе с самыми дорогими сокровищами в своем лагере, должны защищать красавицу жену.

– Избавь меня от этого, брат мой. Умоляю тебя памятью нашего отца, не навязывай мне жены, которой я не знаю и не желаю знать. Отдай Роксану Зопиру, охотнику до женщин, отдай Дарию или Бессу, которые приходятся родственниками Гидаресу; я был бы несчастлив…

Камбис рассмеялся и воскликнул, прерывая брата:

– Слушая тебя, можно вообразить, что ты перестал быть персом и превратился в египтянина. Право, я уже не раз пожалел, что отправил в чужие страны такого мальчика, как ты! Я не привык допускать противоречия моей воле и, по окончании войны, не приму никаких отговорок. Теперь ты, пожалуй, отправляйся в поход неженатым, так как я не хочу навязывать тебе ничего такого, что могло бы ослабить твое мужество. Впрочем, мне кажется, что ты имеешь другие тайные причины отказываться от моего предложения. В таком случае мне жаль тебя. Теперь поезжай. Но после войны я не стану обращать внимания ни на какое сопротивление! Ты знаешь меня!

– По окончании войны, может быть, я сам попрошу тебя о том, чего теперь не соглашаюсь принять от тебя. Навязывать человеку счастье столь же неблагоразумно, как нехорошо насильно вести его к несчастью. Благодарю тебя за твою уступчивость!

– Остерегайся слишком часто подвергать ее испытанию! Какой у тебя счастливый вид! Мне даже кажется, что ты влюблен и, вследствие этого, презираешь всех других женщин.

Бартия покраснел до корней волос, схватил руку брата и воскликнул:

– Не доискивайся дальше, позволь второй раз поблагодарить тебя и будь здоров. Позволишь ли ты мне после прощания с матерью и Атоссой проститься также и с Нитетис?

Камбис закусил губы, пристально посмотрел на Бартию и, приметив нечто вроде смущения на лице брата, воскликнул отрывисто и грозно:

– Поторопись отправиться к тапурам! Моя жена не нуждается более в твоем покровительстве: у нее есть теперь другие покровители!

С этими словами он отвернулся от Бартии и отправился в залу, блиставшую золотом, пурпуром и драгоценными камнями, где его ожидали военачальники, сатрапы, судьи, казначеи, писцы, советники, евнухи, охранители ворот, проводники чужеземцев, чины царских покоев, одеватели и постельничие, виночерпии, конюшие, главные ловчие, придворные врачи, очи и уши царские и всевозможные посланники.

Ему предшествовали глашатаи с жезлами, а за ним по пятам следовала толпа веероносцев, носителей скамеек, паланкинов, расстилателей ковров, а также писцов, которые записывали каждое приказание своего господина, каждое его обещание, сделанное хотя бы в виде намека, всякую награду или наказание и передавали эти заметки для исполнения надлежащим должностным лицам.

Среди залы, залитой светом, стоял вызолоченный стол, чуть не ломившийся под тяжестью золотых и серебряных сосудов, тарелок, кубков и чаш, расставленных в изящном порядке. В боковой комнате, завешенной пурпуровыми драпировками, стоял маленький стол, уставленный дивно роскошной посудой, которая стоила несколько миллионов. За этим столом обыкновенно обедал царь. Занавес скрывал его от взоров остальных пирующих, между тем как он мог обозревать всю залу и каждое движение своих сотрапезников. Попасть в число этих «сотрапезников» было величайшей честью, и даже те, которым посылалось какое-нибудь кушанье с царского стола, считали это изъявлением величайшей милости.

Когда Камбис вошел в залу, то почти все присутствовавшие пали ниц перед ним; только его родственники, отличавшиеся голубыми с белым повязками на своих тюрбанах, ограничились почтительными поклонами.

Как только царь сел в своей комнате, его сотрапезники тоже заняли свои места, и начался удивительный пир. На стол ставились целые жареные звери, и когда все утолили свой голод, то прислуга начала подавать в несколько приемов самые редкие лакомства, которые впоследствии приобрели известность даже у греков, под именем персидского десерта.

Затем появились рабы, которые убрали со стола остатки кушаний. Другие слуги принесли гигантские сосуды с вином. Царь вышел из своей комнаты и сел во главе громадного стола; многочисленные виночерпии с привычной легкостью стали наполнять золотые чаши и пробовать вино, чтобы показать, что в нем нет отравы; и вскоре разыгралась одна из тех попоек, при которых впоследствии Александр Великий стал забывать всякую меру и даже дружбу.

В этот раз Камбис был необыкновенно молчалив. Подозрение, что Бартия влюблен в его новую будущую жену, внезапно пробудилось в его душе. Почему шел юноша наперекор обычаю и отказывался от обязанности, налагаемой на него бездетностью царя, жениться на знатной и прекрасной девушке? Зачем ему нужно было еще раз видеться с Нитетис перед отъездом к тапурам? Отчего покраснел он, высказывая эту просьбу? Отчего египтянка, почти не будучи спрошена, сама так усердно расхваливала его?

«Хорошо, что он уезжает, так как он не должен лишить меня любви даже и этой женщины, – думал царь. – Если бы он не был моим братом, то я отправил бы его туда, откуда нет возврата!»

Попойка окончилась за полночь. Явился Богес, начальник евнухов, чтобы отвести Камбиса на женскую половину, куда он обыкновенно отправлялся в этот час, если не был слишком утомлен.

– Федима с нетерпением ожидает тебя, – сказал Богес.

– Пускай ждет! – отвечал царь. – Позаботился ли ты о приведении в порядок дворца в висячих садах?

– Туда можно перебираться завтра.

– Какие комнаты приготовлены для египтянки?

– Бывшее жилище второй жены твоего отца Кира.

– Хорошо. Нитетис следует оказывать величайшее почтение; ты сам не будешь отдавать ей никаких приказаний, кроме тех, которые я захочу передать ей через тебя.

Богес поклонился.

– Наблюдай за тем, чтобы никто, не исключая самого Креза, не говорил с нею, пока мой… пока я не отдам тебе других приказаний.

– Крез был у нее сегодня вечером.

– Что ему было нужно от моей жены?

– Не знаю, так как не понимаю по-гречески; я только слышал, что неоднократно произносилось имя Бартии, и мне кажется, что египтянка получила дурные вести. Она была очень грустна, когда я, после ухода Креза, пришел спросить ее приказаний.

– Да погубит Анхраманью [59] твой язык, – проворчал Камбис, отворачиваясь от евнуха, и последовал за факелоносцами и постельничими, сопровождавшими его в его собственные покои.

В полдень следующего дня Бартия отправлялся со своими друзьями и огромной свитой прислуги на границу Тапурии. Крез провожал юного героя до ворот Вавилона. Перед последним прощанием Бартия шепнул своему престарелому другу:

– Если у посланного из Египта найдется письмо и для меня, то перешли его ко мне.

– Разве ты сумеешь прочесть греческие письмена?

– Гигес и Эрос помогут мне!

– Нитетис, которой я говорил о твоем отъезде, просит кланяться тебе и сказать, чтобы ты не забывал Египта!

– Разумеется, не забуду!

– Итак, да хранят тебя боги, сын мой. Будь, подобно отцу твоему, милосерден к бунтовщикам, которые возмутились не из гордости, а ради сохранения сокровища, самого дорогого для человека, то есть свободы. Обдумай также, что гораздо приятнее делать добро, чем проливать кровь, так как меч убивает человека, а доброта и кротость повелителя осчастливливают людей. Покончи с войною как можно скорее, так как она извращает естественный ход вещей: в мирное время сыновья переживают отцов, а в военное – отцы своих сыновей. Будьте здоровы, юные герои, желаю вам стать победителями!

XIII

Камбис провел бессонную ночь. Новое для него чувство ревности усилило его желание обладать египтянкой, которую он не мог еще назвать своей женой, так как, по предписанию персидского закона, царь не мог жениться на иноземке, пока она не освоится со всеми иранскими обычаями и не примет религии Зороастра [60].

По закону для Нитетис требовался целый год приготовлений, чтобы сделаться женой персидского царя; но что значил закон для Камбиса? Он видел воплощение его в своей собственной особе и находил, что для Нитетис достаточно четырех месяцев, чтобы понять все учения магов, и затем можно будет отпраздновать свадьбу.

Другие его жены казались ему в этот день ненавистными и даже возбуждали в нем отвращение. Уже с самой ранней юности его дворец был наполнен женщинами. Прекрасные девушки из всех частей Азии, черноглазые уроженки Армении, ослепительной белизны девушки с Кавказа, нежные девы с берегов Ганга, роскошные вавилонянки, златокудрые персиянки и изнеженные жительницы мидийской равнины – все принадлежали ему. Кроме того, несколько дочерей благороднейших Ахеменидов соединились с наследником престола в качестве его законных жен.

Федима, дочь благородного Отанеса, племянница Кассанданы, матери Камбиса, была до сих пор его любимой женой, или, по крайней мере, единственной женщиной, про которую можно было думать, что она дороже его сердцу, нежели покупная рабыня. Но вследствие дурного расположения духа царя и его пресыщения и она представлялась пошлой и презренной в глазах царя, в особенности же когда он думал о Нитетис.

Ему казалось, что египтянка создана из элементов более благородных, более достойных его, чем другие. Те были льстивые, продажные существа, а Нитетис – царевна. Другие пресмыкались во прахе у его ног; когда же он переносился мыслью к Нитетис, то видел, что она стоит так же прямо, величественно и гордо, как он сам. Отныне не только она должна была занять место Федимы, но он намеревался возвеличить ее так же, как когда-то его отец, Кир, возвысил свою жену Кассандану.

Одна только Нитетис могла помогать ему своими познаниями и советами, между тем как другие жены, невежественные, точно дети, жили только для того, чтобы заниматься нарядами и уборами, были мелочными интриганками и сплетницами. Египтянка должна была любить его, так как он был ее опорой, властелином, отцом и братом в чужой стране.

«Она должна любить меня», – говорил он себе, и желание тирана казалось ему столь же веским, как и свершившийся факт. «Пусть Бартия остерегается, – проворчал он про себя, – иначе он узнает, что ждет того, кто вздумает стать мне поперек дороги!»

Нитетис также провела беспокойную ночь.

В сборной женской зале, прилегавшей к ее комнатам, пели, возились и шумели до полуночи. Не раз узнавала она визгливый голос Богеса, шутившего и смеявшегося с подвластными ему женщинами. Когда, наконец, воцарилось спокойствие в обширных комнатах дворца, она перенеслась мыслью на далекую родину, к бедной Тахот, грустившей о ней и о красавце Бартии, который, по рассказам Креза, шел, может быть, на смерть. Потом, измученная продолжительным путешествием, она заснула в мечтах о Камбисе. Он приснился ей скачущим на своем вороном коне. Взбесившееся животное испугалось трупа Бартии, лежавшего поперек дороги, и сбросило с себя царя в волны Нила, которые внезапно сделались кровавыми. В ужасе она звала на помощь, но ее крик находил отголосок только у пирамид и делался все громче и ужаснее, пока она не проснулась от этого страшного эха.

Но что это такое? Плачевный и дребезжащий звук, слышанный ею во сне, еще и теперь наяву раздавался в ее ушах.

Она распахнула ставни и выглянула в окно. Перед ее глазами раскинулся большой, великолепный сад, с бьющими фонтанами и длинными аллеями, орошенный утренней росой. Ничего не было слышно, кроме прежнего странного звука; но и этот звук постепенно замер в утреннем ветре. Вскоре она услышала шум и гам вдали, затем пробудилась жизнь в гигантском городе, после чего до нее стал доноситься глухой гул, подобный ропоту моря.

Утренняя прохлада окончательно пробудила Нитетис, и потому она, не думая ложиться снова, подошла вторично к окну. Она увидела двух людей, выходивших из снимаемого ею дома. В одном из них она узнала евнуха Богеса, разговаривавшего с прекрасной, небрежно одетой персиянкой. Фигуры приближались к ее окну. Нитетис спряталась за полуотворенный ставень и стала прислушиваться, так как ей показалось, что было произнесено ее имя.

– Египтянка спит еще, – сказал евнух, – она, вероятно, устала с дороги.

– Так отвечай же скорее, – проговорила персиянка, – неужели ты действительно думаешь, что мне может грозить опасность со стороны этой иноземки.

– Конечно, моя куколка.

– Что заставляет тебя предполагать это?

– Новая жена не будет слушаться моих приказаний, только повелений самого царя.

– И это все?

– Нет, мое сокровище; но я знаю царя и умею читать в его лице так же хорошо, как в священных книгах.

– Так мы должны погубить ее!

– Это легко сказать, но трудно исполнить, моя голубка.

– Пусти меня, бесстыдник!

– Да ведь нас никто не видит, а ты еще будешь иметь во мне нужду.

– Пусть будет так; но говори скорее, что надо делать?

– Благодарю, мое сердце, Федима! Итак, на первый раз мы должны сидеть смирно и выжидать удобного случая. Когда уберется Крез, этот отвратительный лицемер, по-видимому, принимающий участие в египтянке, надо будет устроить ловушку.

Разговаривавшие отошли так далеко, что Нитетис не могла понять ничего более. В немом негодовании она закрыла ставни и позвала служанок, чтобы они одевали ее. Теперь она знала своих врагов и понимала, что ее ожидают тысячи опасностей. Однако же она чувствовала себя гордой и свободной, так как должна была сделаться законной женой Камбиса. Никогда еще не было в ней так сильно чувство собственного достоинства, как теперь, при виде этих негодяев. Удивительная уверенность в победе наполняла ее сердце, в котором жила твердая вера в магическую силу правды и добродетели.

– Что такое означал ужасный звук, слышанный мною сегодня утром? – спросила она первую из своих персидских горничных, убиравшую ей голову.

– Ты, вероятно, говоришь о звучащей меди, госпожа?

– Часа два тому назад я проснулась в испуге от каких-то странных звуков.

– Это была звенящая медь, повелительница моя, она ежедневно служит знаком пробуждения для мальчиков из знатных семейств, которых воспитывают у царских ворот. Ты привыкнешь к этому звуку. Мы с давних пор даже и не слышим его; напротив, мы просыпаемся именно от необычайной тишины, когда порой, по праздникам, его не бывает слышно. Во всяком случае, тебе можно будет наблюдать, как каждое утро, несмотря на холод или жару, водят купаться толпу мальчиков. Бедных детей уже на седьмом году от рождения берут от матерей, чтобы вместе с другими сверстниками воспитывать на глазах царя.

– Неужели они уже так рано знакомятся с пышностью царского двора?

– О, нет, бедным детям приходится очень плохо! Они должны спать на твердой земле и вставать с восходом солнца; их кормят хлебом и водой, с прибавлением незначительного количества мяса. О чем-либо другом, так же как и о вине, они не имеют никакого понятия. Иногда они даже бывают принуждены голодать и томиться жаждой по нескольку дней кряду, без всякой необходимости; говорят, что это делается для того, чтобы приучить их к лишениям. Когда мы живем в Пасаргадэ, то в самый холод их непременно водят купаться; если же мы проживаем здесь или в Сузах, то чем жарче печет солнце, тем труднейшие заставляют их делать прогулки.

– И такие закаленные, так сурово воспитанные мальчики превращаются в подобных сластолюбивых мужчин?

– Да ведь оно всегда так бывает. Чем дольше приходится голодать, тем блюда кажутся вкуснее! Такой знатный юноша, ежедневно видя весь этот блеск и будучи принужден переносить всякого рода лишения, в то же время знает, что он богат. Что же тут удивительного, если он, когда с него снимут узду, станет наслаждаться всеми радостями жизни с удовольствием вдесятеро сильнейшим? А когда приходится выступать в поход или отправляться на охоту, тогда он не сетует, если случится поголодать или протомиться жаждою; тогда он со смехом полезет в грязь, несмотря на тонкие сапоги и пурпурные шаровары, и уснет на камне так же спокойно, как на ложе из нежной аравийской шерсти. Посмотрела бы ты, какие штуки выкидывают мальчики, в особенности когда знают, что царь смотрит на их упражнения! Камбис, вероятно, возьмет тебя когда-нибудь с собою, если ты попросишь его.

– Мне это знакомо. В Египте всю молодежь, как мальчиков, так и девушек, заставляют принимать участие в подобных телесных упражнениях. И мои мышцы также сделались сильными вследствие беганья, искусственных поз и игр в мячи и кольца.

– Как это странно! Мы, женщины, растем здесь как хотим и не учимся ничему другому, как только немножко ткать и прясть. Правда ли, что большая часть египтянок умеют даже писать и читать.

– Почти всех дочерей знатных родителей учат этому.

– Клянусь Митрой, вы должны быть умным народом! А у нас, кроме магов и писцов, немногие учатся таким трудным наукам. Знатных мальчиков не учат ничему другому, как только говорить правду, быть послушными и храбрыми, почитать богов, охотиться, ездить верхом, сажать деревья и различать травы. Тот, кто хочет выучиться писать, должен впоследствии обращаться к магам, по примеру благородного Дария. А женщинам даже запрещено заниматься подобными науками. Ну, вот теперь ты готова. Эта жемчужная нить, которую царь прислал тебе сегодня утром, великолепно подходит к твоим черным как смоль волосам. Позволь попросить тебя приподняться. А ведь и эти башмачки слишком велики для тебя. Примерь вот эту пару! Ты сияешь, точно богиня, но сейчас заметно, что ты еще не привыкла к широким шелковым шароварам и загнутым носкам башмаков. Пройдись только раз-другой, взад и вперед, и тогда ты даже и походкою превзойдешь всех персиянок!

В эту минуту послышался стук в дверь и вошел евнух Богес, чтобы вести Нитетис к слепой Кассандане, где ее ожидал Камбис.

Богес имел вид самого почтительного раба и рассыпался потоком самых льстивых и цветистых фраз, уподобляя Нитетис солнцу, звездному небу, чистому источнику счастья и розовому саду. Нитетис не удостоила его ни единым словом и с сильно бьющимся сердцем вошла в комнату матери царя.

Окна в этой комнате были завешены занавесями из шелковой индийской материи зеленого цвета, смягчавшими яркий полдневный свет солнца, вследствие чего в комнате царил полумрак, благодетельный для глаз ослепшей царицы. Пол был устлан тяжелым вавилонским ковром, в котором ноги утопали, точно во мху. Стены были покрыты мозаикой из слоновой кости, черепахи, серебра, малахита, ляпис-лазури, черного дерева и янтаря. Золотая мебель была застелена львиными шкурами, а стол, поставленный около Кассанданы, был сделан из чистого серебра. Она сама, одетая в платье из голубой материи, сидела на дорогом кресле. Ее белоснежные волосы были прикрыты длинной вуалью из самых тончайших египетских кружев, концы которой окружали ее шею и образовывали у подбородка огромный бант. В этой рамке из кружев лицо слепой шестидесятилетней старухи, с его правильными чертами, представлялось вполне прекрасным и, вместе с высоким умом, носило на себе отпечаток глубокой душевной доброты и теплого человеколюбия.

Ослепшие глаза старухи были закрыты, но можно было ожидать, что если они откроются, то засияют, как две светлые кроткие звезды. Фигура сидящей обличала высокий рост. Вся она, стройная и величественная, была достойна великого и мягкосердечного Кира.

На небольшой скамеечке сидела у ног старухи ее младшая, уже поздно родившаяся дочь Атосса и вытягивала длинные нити из своей золотой прялки. Против слепой стоял Камбис, а в глубине комнаты, полускрытый в тени, помещался египетский глазной врач Небенхари.

Когда Нитетис переступила порог этой комнаты, царь пошел к ней навстречу и подвел ее к матери. Дочь Амазиса упала на колени перед почтенной царицей и с искренним чувством припала губами к ее руке.

– Добро пожаловать к нам, – воскликнула слепая, положив свою руку на голову девушки. – Я слышала о тебе много хорошего и надеюсь, что ты будешь мне доброй дочерью.

Нитетис опять поцеловала нежную руку царицы и тихо проговорила:

– Как я благодарна тебе за эти слова! Позволь мне называть тебя, супругу Кира, своей матерью. Мой язык, привыкший произносить это сладостное имя, дрожит от восторга, что может теперь, по прошествии многих недель, снова произнести это слово – «мать моя!». О, я приложу всевозможные старания, чтобы сделаться достойною твоей доброты; но я надеюсь, что и с твоей стороны найду осуществление того, что обещает мне твое милое лицо. Помоги мне своими советами и наставлениями в этой чужой стороне; дозволь мне найти убежище здесь, у твоих ног, когда мною овладеет тоска и сердце не в состоянии будет, в своем одиночестве, перенести горе или радость; будь для меня всем тем, что заключается в этих двух словах: мать моя!

Слепая почувствовала, что горячие слезы оросили ее руку. Она запечатлела нежный поцелуй на челе плачущей девушки и сказала:

– Я вполне сочувствую тебе! Как мое сердце, так и мои комнаты всегда будут открыты для тебя, и, подобно тому как я от души называю тебя дочерью, так и ты с полным доверием называй меня матерью. Через несколько месяцев ты сделаешься женою моего сына, а затем, может быть, боги ниспошлют тебе сокровище, которое заставит тебя забыть о матери, так как ты тогда сама познаешь чувство материнства!

– Да ниспошлет для этого Аурамазда свое благословение! – воскликнул Камбис. – Я очень рад, мать моя, что и тебе пришлась по сердцу будущая жена моя; я знаю, что ей понравится у нас, как только она ознакомится с нашими персидскими нравами и обычаями. Если она окажется понятливою, то наш брак может быть совершен через четыре месяца.

– Но закон… – хотела возразить Кассандана.

– Я приказываю: через четыре месяца! – воскликнул царь. – И посмотрел бы я, кто осмелится восставать против этого! Теперь прощайте! Наблюдай за глазами царицы, Небенхари, и если моя жена позволит, то ты можешь, в качестве ее земляка, посетить ее завтра. Будьте здоровы; Бартия вам кланяется; он уже находится в пути к тапурам.

Атосса молча отерла слезу, а Кассандана сказала:

– Ты мог бы оставить его с нами еще хотя бы на несколько месяцев. Твой полководец Мегабиз и без него сумеет наказать маленький народ тапуров.

– В этом я не сомневаюсь, – отвечал царь, – но Бартия сам с нетерпением ожидал случая отличиться на воинском поприще, поэтому-то я послал его в поход.

– А разве он не остался бы охотно дома до начала большой массагетской войны, в которой можно приобрести больше славы? – спросила слепая.

– А если его пронзит тапурская стрела! – воскликнула Атосса. – Тогда ты будешь виноват в том, что помешал ему исполнить священнейший долг человека – отомстить за смерть нашего отца!

– Молчи, – крикнул Камбис сестре, – пока я еще не показал тебе, как должны вести себя женщины и дети! Баловень счастья Бартия останется здрав и невредим и заслужит на деле ту любовь, которою его ни за что ни про что осыпают в настоящее время.

– Как можешь ты говорить подобным образом? Разве твоего брата не украшают все мужские добродетели? И разве виноват он в том, что не имел еще случая, подобно тебе, отличиться в бою? – спросила Кассандана. – Ты – царь, и я уважаю твои приказания; но сына своего я намерена пожурить за то, что он, неизвестно почему, лишает свою старую мать величайшей радости ее жизни. Бартия мог бы остаться и у нас до массагетской войны; но, по своему упрямству, ты устроил иначе…

– Все, что я задумываю, бывает хорошо! – прервал Камбис, щеки которого побледнели. – Я не желаю никогда более говорить об этом деле!

С этими словами он быстро вышел из комнаты и, сопровождаемый своей огромной свитой, никогда его не покидавшей, направился в приемную залу.

Прошел уже целый час с тех пор, как Камбис оставил комнату матери, а Нитетис все еще сидела у ног старухи, вместе с очаровательной Атоссой.

Персиянки прислушивались к рассказам новой собеседницы и не переставали расспрашивать о чудесах Египта.

– О, как охотно я побывала бы в твоем отечестве! – воскликнула Атосса. – Ваш Египет должен иметь совершенно иной вид, чем Персия и все до сих пор виденное мною. Плодородные берега громадной реки, которая еще больше нашего Евфрата, храмы богов со множеством пестрых колонн, искусственные горы, называемые пирамидами, где погребены цари глубокой древности, – все это, должно быть, удивительное зрелище! Но лучше всего мне представляются ваши пиры, во время которых мужчины и женщины могут непринужденно общаться друг с другом. А мы, жены персов, хотя и можем пировать в новый год и в день рождения царя вместе с мужчинами, но нам строго запрещается разговаривать, и даже было бы сочтено неприличным, если бы мы вздумали поднять глаза. А как все иначе у вас! Клянусь Митрой, матушка, мне хотелось бы сделаться египтянкой, так как мы, бедные, – не более как ничтожные рабыни; а между тем я чувствую, что я дочь великого Кира и нисколько не хуже любого мужчины. Разве я не говорю правду, разве я не могу повелевать и исполнять приказания, разве я не мечтаю о славе, разве я не могла бы научиться ездить верхом, натягивать лук, фехтовать и плавать, если бы только мне было позволено укрепить мои силы подобными упражнениями?

Девушка вскочила с своего места, глаза ее сверкали, и она размахивала веретеном, не обращая внимания на то, что лен спутался и нить оборвалась.

– Подумай, что это совершенно неприлично, – уговаривала ее Кассандана. – Женщина должна со смирением подчиняться своей доле и не стремиться подражать мужчине.

– Но ведь есть женщины, живущие подобно мужчинам. У Фермодона в Фемесцире и у реки Ириса в Комане живут те амазонки, которые вели большие войны и еще поныне ходят в воинских доспехах мужчин.

– От кого ты знаешь об этом?

– От моей няни, старой Стефанионы из Синона, привезенной нашим отцом в Пасаргадэ в качестве военнопленной.

– Я же расскажу тебе кое-что другое, – проговорила Нитетис. – В Фемисцире и Комане, разумеется, есть множество женщин, носящих одежду мужчин, и женщин военного сословия; но все эти женщины не более как жрицы, имеющие обыкновение одеваться подобно воинственной богине, служению которой они посвятили себя; они делают это для того, чтобы предстать перед молящимися как бы воплощением божества; Крез говорит, что войско амазонок никогда не существовало, но греки, которые изо всего умели всегда сделать прекрасное сказание, превратили вооруженных девственниц в целую нацию воинственных женщин.

– Но ведь, в таком случае, они лгуны? – воскликнула разочарованная девушка.

– Разумеется, – соглашалась Нитетис, – для эллинов истина не так священна, как для вас; сочинять подобные сказки и распевать их перед удивленными слушателями в прекрасных стихах известного размера они называют не ложью, а стихотворством!

– Точь-в-точь как и у нас, – сказала Кассандана. – Ведь певцы, воспевавшие славу моего супруга, удивительным образом извратили и разукрасили историю юных лет Кира, однако же их не называют за это лгунами. Но скажи мне, дочь моя, неужели справедливо, что эти эллины прекраснее других людей и гораздо более сведущи во всех искусствах, чем египтяне?

– Об этом я не могу судить. Наши художественные произведения так отличны от произведений искусства эллинов! Когда я входила в наши громадные храмы, чтобы помолиться, то мне всегда казалось, что я должна упасть во прах перед величием богов и просить их не уничтожать меня, маленького червя; но на ступенях храма Геры в Самосе я воздела руки к небу и с восторгом благодарила богов за то, что они сотворили землю столь прекрасной. В Египте я всегда думала, как меня учили, что «жизнь есть сон, а к настоящей жизни мы пробудимся только в смертный час, в царстве Осириса»; а в Греции я думала: «я рождена для жизни и наслаждений благами этого мира, который цветет и сияет передо мною в такой дивной красе».

– О, расскажи нам побольше о Греции! – воскликнула Атосса. – Но пусть Небенхари сперва сделает перевязку на глазах матери.

Глазной врач, высокий, серьезный человек, в белой одежде египетских жрецов, принялся за свое дело и по окончании его молча удалился в глубину комнаты, после того как Нитетис дружески приветствовала его. В комнату вошел евнух и осведомился, может ли Крез засвидетельствовать свое почтение матери царя.

Вскоре затем явился лидиец и, в качестве старого, испытанного друга царского дома, был принят с сердечной радостью. Неугомонная Атосса бросилась к нему на шею, царица протянула ему руку, а Нитетис приветствовала его как нежно любимого отца.

– Приношу благодарность богам, что они допустили меня снова увидеться с вами, – воскликнул бодрый старик. – В мои лета нужно смотреть на всякий год как на незаслуженный дар со стороны богов, между тем как юность считает жизнь за нечто законное, за собственность, составляющую ее исключительное достояние.

– Как завидую я твоему радостному воззрению на мир, – со вздохом проговорила Кассандана. – Я моложе тебя, но каждый новый день, рассвета которого боги не дозволяют мне видеть, я считаю новым наказанием бессмертных.

– Неужели это говорит супруга великого Кира? – спросил Крез. – С каких пор исчезла надежда и уверенность из мужественного сердца Кассанданы? Говорю тебе, ты прозреешь снова и, подобно мне, станешь благодарить богов за счастливую и глубокую старость. Кто был серьезно болен, тот сумеет во сто крат более оценить то счастие, которое дается нам здоровьем. Кто был слеп и снова прозрел, тот, несомненно, принадлежит к избранным любимцам богов. Представь себе только восторг, который охватит тебя, когда после многих лет мрака ты снова увидишь блеск солнца, черты дорогих твоему сердцу лиц и всю красу мироздания; и признайся, что торжественность этой минуты может вознаградить за целую жизнь, проведенную во мраке и слепоте. Когда ты будешь исцелена в старости, то для тебя настанет новая, юная жизнь, и я предчувствую, что ты согласишься с моим другом Солоном.

– А что такое он говорил? – спросила Атосса.

– Он желал, чтобы Мимнерм Колофонский [61], утверждавший, что приятная жизнь кончается с шестидесятым годом, исправил свои стихи и вместо шестидесяти написал восемьдесят.

– О нет, – воскликнула Кассандана, – такая продолжительная жизнь устрашила бы меня даже и тогда, если бы Митра соблаговолил возвратить мне свет очей моих. Лишаясь моего супруга, я уподобляю себя путнику, блуждающему в пустыне без цели и проводника.

– Ты забываешь о своих детях и об этом государстве, которое образовалось и возвеличилось на твоих глазах.

– О нет! Но дети более не нуждаются во мне, а властитель этого государства не желает обращать внимания на советы женщины.

При этих словах Атосса схватила правую, а Нитетис – левую руку царицы и египтянка воскликнула:

– Ради твоих дочерей, ради нашего счастья, ты должна желать себе долговременной жизни. Что стали бы мы делать без твоего покровительства и твоей помощи?

Кассандана улыбнулась и едва слышно проговорила:

– Вы правы, дети мои, вы будете иметь нужду в матери.

– По этим словам я узнаю супругу великого Кира, – воскликнул Крез, целуя одежду слепой. – Говорю тебе, Кассандана, что в тебе будут нуждаться, и притом, может быть, очень скоро! Камбис – это твердый металл, который, ударяя обо что-нибудь, отовсюду извлекает искры. Твоя обязанность – заботиться о том, чтобы эти искры не заронили пожара в кругу тех, кто всего дороже твоему сердцу. Одна ты можешь сдерживать вспышки царя своими увещаниями. Только одну тебя он считает равною себе по происхождению, он презирает мнение людей, но ему неприятно порицание матери. Поэтому твоя обязанность – оставаться на своем посту в качестве посредницы между царем, государством и своею семьей, и заботиться о том, чтобы гордость твоего сына не была унижена карою богов, вместо твоего порицания.

– О, если бы у меня была возможность достигнуть этого! – отвечала слепая. – Но как редко мой гордый сын обращает внимание на советы своей матери!

– Но он, по крайней мере, принужден будет выслушивать, что советует ему мать, – возразил Крез, – уже и этим будет достигнуто многое, потому что если бы он даже и не последовал твоим наставлениям, то все-таки они, подобно голосам богов, будут звучать в его груди и удерживать его от многих проступков. Я останусь твоим союзником, так как и я, которому отец, умирая, поручил помогать сыну советом и делом, решаюсь иногда противопоставлять мое смелое слово его сумасбродствам. Из всего двора мы двое – единственные люди, порицания которых он боится. Будем мужественны и станем добросовестно исполнять свой долг увещателей: ты – из любви к Персии и к твоим детям, я – из благодарности к великому человеку, который некогда даровал мне жизнь и свободу. Я знаю, ты сетуешь, что не воспитала его иначе; но позднего раскаяния следует избегать, как вредоносного яда. Не раскаяние, а «улучшение» – вот целительное средство для ошибок мудрых; так как раскаяние терзает сердце, а улучшение наполняет его благородной гордостью и заставляет его биться свободнее.

– У нас в Египте, – сказала Нитетис, – раскаяние считается даже в числе сорока двух смертных грехов. «Ты не должен терзать своего сердца», – гласит одна из наших заповедей.

– Этими словами, – кивнул старик Крез, – ты напоминаешь мне, что я взялся обучать тебя персидским обычаям, религии и языку. Я охотно удалился бы в Барену, город, подаренный мне Киром, чтобы отдохнуть там в мирной и очаровательнейшей из горных долин; но остаюсь здесь ради тебя и ради царя и буду продолжать заниматься с тобой персидским языком. Сама Кассандана посвятит тебя во все обычаи, которым следуют женщины при здешнем дворе, а верховный жрец Оропаст, по приказанию царя, ознакомит тебя с учением иранской религии.

Нитетис, до тех пор радостно улыбавшаяся, теперь опустила глаза и, понизив голос, спросила:

– Неужели я должна отречься от богов моей родины, которым я молилась до настоящего дня и которые постоянно ниспосылали мне свои милости? Разве я смею и могу забыть их?

– Ты обязана, можешь и даже непременно должна сделать это, – выразительно проговорила Кассандана, – так как жена не должна иметь никаких друзей, кроме друзей мужа. А так как боги – самые могущественные, верные и первые друзья мужа, то, в качестве жены, ты обязана почитать их, и, подобно тому как ты заперла бы двери другим женихам, ты должна отвратить свое сердце от богов и суеверия своего прежнего отечества.

– Притом же, – сказал Крез, – ведь у тебя не отнимают богов, они будут существовать для тебя, только под другим именем. Подобно тому как истина вечно остается неизменной, станешь ли ты называть ее «maa» на языке египтян или «aictheia» по-эллински, так никогда и нигде не изменяется и сущность божества. Возьми пример с меня, дочь моя. Когда я еще был царем, то с неподдельным благоговением приносил жертвы эллинскому Аполлону и нисколько не предполагал оскорбить этим делом набожности лидийского бога солнца Сандона; ионийцы искренне поклоняются азиатской Кибеле [62], а теперь, после того как я превратился в перса, я с молитвою воздеваю руки к Митре, Аурамазде и прекрасной Анахит [63]; Пифагор, учения которого не чужды и тебе, молится только одному божеству. Он называет его Аполлоном, потому что от этого божества, так же как от бога солнца у эллинов, исходят чистый свет и гармония, которые для него превыше всего. Наконец, Ксенофан Колофонский [64] насмехается над многоразличными богами Гомера и возводит на престол единое божество: неутомимо созидающую силу природы, сущность которой составляют мысль, разум и вечность. Из нее произошло все, она есть сила, остающаяся вечно равною самой себе, между тем как материя мироздания, в постоянном изменении, возобновляется и дополняется. Неудержимое стремление к высшему существу, в котором мы могли бы найти опору, когда недостает наших собственных сил; странное, живущее в нашей душе влечение – иметь молчаливого поверенного для всех страданий и радостей, волнующих наше сердце; благодарность наша при виде этого прекрасного мира и всех благ, которые так щедро расточаются на нашу долю, – мы называем благочестием. Сохрани в себе это чувство, но обдумай, что миром управляют не отдельно египетские, греческие и персидские боги, а что все они суть одно единое и нераздельное божество, в каких бы различных и многообразных видах ни представляли и ни изображали его, и что оно держит в своей власти судьбы всех людей и народов.

Персиянки с удивлением прислушивались к словам старика. Вследствие неразвитой способности понимания, они не могли следить за течением мысли Креза, но Нитетис вполне поняла его и воскликнула:

– Ладикея, моя мать, ученица Пифагора, преподавала мне нечто подобное; но египетские жрецы называют эти воззрения греховными, а их изобретателей – богохульниками. Поэтому я старалась подавить в себе подобные мысли. Теперь же я не буду более делать этого. То, во что верит мудрый и достойный Крез, не может быть безбожным. Пусть приходит Оропаст! Я готова внимать его учению и превратить нашего Аммона, бога Фив, в Аурамазду, а Исиду или Гагор – в Анахит. Я буду с благоговением взирать на божество, объемлющее весь мир, которое заставляет и здесь все зеленеть и цвести и изливает радость и утешение в сердца персов, обращающихся к нему с молитвой.

Крез улыбнулся. Он полагал, что Нитетис не так легко отречется от богов своей родины, потому что ему была известна непоколебимая привязанность египтян к старым традициям и ко всему, привитому воспитанием; но он не принял в соображение, что мать Нитетис была эллинка и что учение Пифагора не осталось безызвестным дочерям Амазиса. Наконец, он не подозревал горячего сердечного желания девушки приобрести благосклонность гордого властелина. Сам Амазис, несмотря на свое глубокое уважение к самосскому мудрецу, на свою податливость к влиянию эллинов и на вполне заслуженное звание свободномыслящего египтянина, скорее пожертвовал бы жизнью, чем променял бы своих многообразных богов на общее понятие о «божестве».

– Ты – понятливая ученица, – сказал Крез, кладя руку на голову девушки. – В награду за это тебе будет разрешено каждое утро и после полудня, до захода солнца, или посещать Кассандану, или принимать Атоссу в висячих садах.

Это радостное известие было принято громким восклицанием восторга со стороны молодой персиянки, а египтянка отвечала взглядом, полным благодарности.

– Кроме того, – продолжал Крез, – я привез вам из Саиса шары и обручи, чтобы вы могли забавляться играми по-египетски.

– Шары? – с удивлением спросила Атосса. – Что же мы будем делать с тяжелыми деревянными шарами?

– Не беспокойся, – смеясь сказал Крез, – шары, о которых идет речь, у нас сделаны очень аккуратно и изящно из надутой воздухом рыбьей шкуры или кожи. Их может бросать двухлетний ребенок, между тем как вы не были бы в состоянии поднять один из тех деревянных шаров, которыми играют персидские мальчики и юноши. Довольна ли ты мной, Нитетис?

– Как благодарить мне тебя, мой отец?

– Прослушай еще раз, как будет разделено твое время в течение дня: утром – посещение Кассанданы, разговор с Атоссой и слушание наставлений достойной матери.

Слепая утвердительно кивнула головой.

– Около полудня буду являться к тебе я и, разговаривая о Египте и о твоих родных, – если ты согласна, – давать тебе уроки персидского языка.

Нитетис улыбнулась.

– Через день будет приходить к тебе Оропаст, чтобы посвящать тебя в религию персов.

– Я приложу все старания, чтобы как можно быстрее понимать его.

– Послеобеденное время ты будешь проводить с Атоссой сколько захочешь. Довольна ли ты?

– О, Крез! – воскликнула девушка, целуя руку старика.

XIV

На следующий день Нитетис перебралась в домик в висячих садах и стала вести там уединенную, но трудолюбивую жизнь по расписанию Креза. Каждый день ее переносили в наглухо закрытом паланкине к Кассандане и Атоссе.

Слепая царица вскоре сделалась для нее любящей матерью, которой она отвечала взаимностью, а веселая, неукротимая дочь Кира почти заменила египтянке ее сестру Тахот, оставленную на далеких берегах Нила. Нитетис не могла пожелать себе лучшей собеседницы, чем эта своенравная девочка, которая своими шутками и веселостью умела не допустить, чтобы тоска по родине и недовольство овладели сердцем ее подруги. Веселый нрав одной разгонял серьезность другой, и сумасбродная резвость персиянки превращалась в умеренную веселость под влиянием ровной и полной достоинства манеры поведения, которая была свойственна Нитетис.

И Крез, и Кассандана были равно довольны новой дочерью и ученицей. Маг Оропаст ежедневно расхваливал Камбису способности и прилежание девушки; Нитетис делала необычайно быстрые успехи в персидском языке; царь посещал свою мать только тогда, когда надеялся встретить там египтянку, и ежедневно осыпал ее различными драгоценными подарками и платьями. Величайшую милость он выказывал ей тем, что никогда не бывал у нее в ее загородном доме в висячих садах. Подобного рода обращением он давал понять, что намерен включить Нитетис в число своих немногих законных жен, – милость, которой не могли похвалиться многие девушки царского рода, жившие в его гареме.

Прекрасная, серьезная девушка производила на неукротимого грозного царя странное, магическое впечатление. Одного ее присутствия было, по-видимому, достаточно для того, чтобы смягчить его упрямство. По целым дням он смотрел на игру в обруч и не переставал следить взглядами за грациозными движениями египтянки. Однажды, когда мяч упал в воду, Камбис бросился за ним в своих тяжелых драгоценных одеждах и вытащил его. Нитетис громко вскрикнула, когда царь вздумал оказать ей эту рыцарскую услугу; Камбис же, улыбаясь, подал ей игрушку, с которой стекала вода, и сказал: «Будь осторожнее, а то мне придется часто пугать тебя!» При этом он снял со своей шеи золотую, осыпанную драгоценными камнями цепь и подарил ее зардевшейся девушке, которая поблагодарила его взглядом, вполне выражавшим все, что чувствовало ее сердце к будущему супругу.

Крез, Кассандана и Атосса очень скоро заметили, что Нитетис любит царя. Действительно, ее страх перед могущественным, гордым мужчиной превратился в пламенную страсть. Ей казалось, что, лишившись его лицезрения, она умрет. Его особа представлялась ей столь блестящей и всемогущей, как какое-нибудь божество, а желание назвать его своим она считала заносчивым и даже греховным, исполнение этого желания казалось ей событием еще более счастливым, нежели самое возвращение на родину и свидание с теми, кого она исключительно любила до сих пор.

Она вряд ли сама отдавала себе отчет в этой страсти и старалась уверить себя, что она только боится Камбиса и перед его приходом дрожит не от волнения, а от страха. Крез скоро рассмотрел все это и вызвал яркую краску на щеках своей любимицы, пропев старческим голосом новейшую песенку Анакреона, которую выучил в Саисе от Ивика:

Отметка скакуна – тавро,
Прожженное огнем,
По шапкам издали, легко
Мы парфян узнаем;
А на влюбленных я взгляну
И тотчас в их глазах
Прочту, что нежный знак любви
Написан в их сердцах.

Таким образом, среди занятий и забав, серьезных дел, шуток и взаимной любви проходили дни, недели, месяцы. Слова Камбиса: «Тебе должно понравиться у нас», – оправдались на деле, и когда прошла месопотамская весна (январь, февраль и март), сменяющая в тех местностях дождливый декабрь, когда во время весеннего равноденствия был отпразднован важнейший праздник жителей Азии – новый год, когда майское солнце начало жечь своим зноем, – тогда Нитетис окончательно освоилась с Вавилоном и все персы узнали, что молодая египтянка вытеснила Федиму, дочь Отанеса, из сердца царя и может наверняка рассчитывать сделаться первой любимой женой Камбиса.

Авторитет начальника евнухов Богеса все более падал, так как всем было известно, что царь не посещает уже гарема и что евнух обязан своим влиянием только одним женщинам, которые обыкновенно должны были выпрашивать у Камбиса все, что Богес желал для себя или для других. Оскорбленный евнух ежедневно совещался с опальной фавориткой Федимой, каким бы образом погубить египтянку; но самые тонкие интриги и ловкие ухищрения оказывались бессильными перед любовью Камбиса и безупречным поведением царской невесты.

Федима, женщина нетерпеливая и жаждавшая мести, постоянно подталкивала осторожного Богеса к решительным действиям; но последний уговаривал ее подождать и потерпеть.

Наконец, по прошествии многих недель, он прибежал к ней сильно обрадованный и сообщил:

– Как только возвратится Бартия, мое сокровище, наступит время действовать. Я придумал маленький план, с помощью которого мы свернем шею египтянке, и это так же верно, как то, что меня зовут Богесом.

При этих словах вечно улыбавшийся евнух потер свои гладкие, мясистые руки и глядел так весело, как будто ему удалось сделать доброе дело. Впрочем, он не выдал Федиме своего плана, даже ни единым намеком, и уклончиво отвечал на ее настойчивые вопросы:

– Я скорее положил бы свою голову в львиную пасть, чем доверил бы свою тайну женскому уху. Я вполне ценю твое мужество, но прошу тебя сообразить, что смелость мужчины выражается в действии, а женщины – в послушании. Поэтому делай то, что я скажу тебе, и терпеливо выжидай, чем порадует тебя будущее.

Глазной врач Небенхари по-прежнему лечил Кассандану, уклоняясь от всякого общения с персами, и, вследствие мрачного, молчаливого характера этого человека, его имя обратилось в прозвище. При дворе стали называть каждого счастливца «Бартией», а каждого ипохондрика – «Небенхари». Днем египетский врач неслышно присутствовал в комнатах матери царя, занимаясь перелистыванием больших свертков папируса; а по ночам очень часто взбирался, с позволения царя и Тритантехмеса, вавилонского сатрапа, на одну из высочайших башен, для наблюдения за звездами.

Халдейские жрецы – древнейшие ревнители астрономии – предложили ему производить свои наблюдения на вершине большого храма Ваала, бывшего их обсерваторией; но он решительно отказался от этого приглашения и продолжал соблюдать величайшую замкнутость. Когда маг Оропаст захотел объяснить ему знаменитый вавилонский указатель теней, который был введен также и в Греции Анаксимандром Милетским, то он иронически улыбнулся и отвернулся от главы мидийских жрецов, сказав:

– Это было известно нам прежде, чем вы узнали, что такое – час.

Нитетис обходилась с ним очень ласково, но он не обращал на нее никакого внимания и, по-видимому, даже намеренно избегал ее. Когда она однажды спросила его:

– Не видишь ли ты, Небенхари, чего-нибудь дурного во мне или не оскорбила ли я тебя? – то он отвечал:

– Ты – чужая для меня; я не могу причислить к моим друзьям ту, которая так охотно и скоро отказалась от всех самых дорогих сердцу привязанностей, от богов и обычаев своей родины.

Богес скоро заметил, что глазной врач не жалует будущую супругу царя, и попытался приобрести в его лице союзника; но Небенхари с достоинством отверг его льстивые заискивания, подарки и любезности.

Как только какой-нибудь ангар въезжал на царский двор, привозя известие царю, евнух торопился расспросить его, откуда он и не слыхал ли он чего-либо о войске, посланном против тапуров.

Наконец, явился желанный гонец, привезший известие, что возмутившееся племя снова покорено и что Бартия вскоре возвратится.

Прошло три недели. Один гонец за другим возвещал о приближении победоносного царевича; улицы снова красовались в богатейшем праздничном уборе; войска вступили в Вавилон;

Бартия благодарил ликующий народ и вскоре очутился в объятиях матери.

Камбис также встретил брата с нелицемерной радостью и нарочно повел его к Кассандане, рассчитав, что и Нитетис находится там же.

В сердце царя утвердилась уверенность в любви к нему Нитетис. Он хотел показать Бартии, что он доверяет ему, и считал свою прежнюю ревность безумным заблуждением.

Любовь сделала его кротким и ласковым; его руки не уставали раздавать подарки и делать добро, его гнев дремал, и вавилонские вороны, каркая от голода, кружились теперь вокруг того места, на котором в прежнее время виднелись многочисленные головы казненных, выставленные с целью устрашения.

С падением влияния льстивых евнухов, типа людей, приблизившихся ко двору Кира только вследствие присоединения Мидии, Лидии и Вавилона, где они занимали многие государственные и придворные должности, стало увеличиваться влияние благородных персов из рода Ахеменидов, и, к счастью для страны, Камбис приучился слушаться более советов своих родственников, а не наговоров этих людей.

Престарелый Гистасп, отец Дария и наместник персидских земель в собственном смысле, постоянной резиденцией которого был Пасаргадэ, двоюродный брат царя Фарнасп, его дед с материнской стороны Отанес, его дядя и тесть Интафернес, Аспатипес, Гобриас, Гидарнес, полководец Мегабиз, отец Зопира, посланник Прексасп, благородный Крез, старый герой Арасп – словом, самые знатные родоначальники из семейств персов находились именно теперь при дворе царя.

К тому же все знатные люди целого государства, сатрапы и наместники всех областей и главные жрецы со всех городов собрались в то время в Вавилон, чтобы отпраздновать день рождения царя.

Всевозможные заслуженные люди и депутаты из всех областей стекались в столицу, чтобы поднести властелину подарки, пожелать ему благополучия и принять участие в больших жертвоприношениях, при которых обыкновенно забивали в честь богов тысячи лошадей, оленей, быков и ослов.

В этот торжественный день раздавались подарки всем персам, и каждый мог обратиться к царю с просьбой, которая редко оставалась неисполненной; а народ повсюду кормили в этот день за счет царя. Камбис решил, что по прошествии восьми дней после празднования дня его рождения должна состояться его свадьба с Нитетис и что на нее будут приглашены все вельможи государства.

Улицы Вавилона пестрели приезжими, исполинских размеров дворцы по обеим сторонам Евфрата были переполнены, и все дома красовались в праздничном убранстве.

Эта радость народа, эта толпа, состоявшая из депутатов всех областей, в лице которых вокруг Камбиса было собрано как бы целое государство, немало способствовали увеличению радостного настроения царя.

Его гордость была удовлетворена, а единственная пустота, остававшаяся в его сердце, – недостаток любви – наполнена образом Нитетис. Камбису казалось, что он впервые в жизни может назвать себя вполне счастливым, и он раздавал подарки не только потому, что персидский царь должен был дарить, но и потому, что раздача подарков действительно доставляла ему удовольствие.

Полководец Мегабиз не находил слов для восхваления военных подвигов Бартии и его друзей. Камбис обнял юных героев, одарил их золотыми цепями и лошадьми, назвал их «братьями» и напомнил Бартии о той просьбе, исполнить которую он обещал в случае, если возвратится победителем.

Когда юноша опустил глаза, не решаясь немедленно высказать своего желания, царь расхохотался и воскликнул:

– Поглядите-ка, друзья, наш юный герой краснеет, точно девушка! Мне сдается, что я буду принужден исполнить какую-нибудь весьма важную просьбу, поэтому пусть Бартия подождет до дня моего рождения, и во время попойки, ободренный вином, шепнет мне на ухо то, о чем он не решается просить теперь. Смотри же, Бартия, потребуй чего-нибудь позначительнее! Я счастлив, и поэтому желаю видеть счастливыми всех своих друзей!

Бартия ответил улыбкой на эти слова и отправился к матери, чтобы теперь в первый раз поделиться с ней желаниями своего сердца.

Он боялся встретить энергичное сопротивление; но Крез весьма искусно подвел мины и наговорил слепой царице так много хорошего о Сапфо, о ее добродетели и привлекательности, так расхвалил ее способности и образование, что девушки уверяли, будто внучка Родопис дала старику напиток, – и поэтому Кассандана согласилась на просьбы своего любимца после небольшого сопротивления.

– Эллинка – законная жена персидского царевича! – воскликнула слепая. – Ведь этого еще никогда не случалось! Что скажет Камбис? Каким образом добьемся мы его согласия?

– Об этом нечего беспокоиться, матушка, – возразил Бартия. – Я так же уверен в согласии моего брата, как и в том, что Сапфо станет украшением нашего дома.

– Крез рассказывал мне много хорошего об этой девушке, и я очень довольна, что ты, наконец, решаешься жениться; но мне кажется, что подобный брак не приличествует сыну Кира. Да и обдумал ли ты, что ребенка, могущего родиться от этой эллинки, Ахемениды едва ли признают своим царем в том случае, если у Камбиса не окажется сыновей?

– Я не опасаюсь ничего, так как и не помышляю о царском венце. Впрочем, ведь многие персидские цари были сыновьями женщин происхождения гораздо более низкого, чем моя Сапфо. Я уверен, что мои родственники не станут порицать меня, когда я покажу им сокровище, которое нашел на берегах Нила.

– Лишь бы только Сапфо была похожа на нашу Нитетис! Я люблю ее, как родную дочь, и благословляю тот день, в который она вступила на нашу землю. Своими нежными взглядами она смягчила непокорный дух твоего брата; ее доброта и кротость утешают меня среди мрака, в который я погружена, и услаждают мою старость; ее кроткая сдержанность превратила твою сестру Атоссу из неукротимого ребенка во взрослую девушку. Позови же теперь наших девушек, играющих внизу в саду; надо сообщить им, что благодаря тебе у них появится новая подруга.

– Прости меня, матушка, – возразил Бартия, – но я попрошу тебя не говорить сестре об этом деле до тех пор, пока мы не получим согласие царя.

– Ты прав, сын мой. Мы должны держать это в тайне от девушек, хотя бы для того, чтобы избавить их от возможного разочарования. Разрушение радостной надежды труднее перенести, чем неожиданное горе; поэтому мы будем ожидать согласия твоего брата. Да ниспошлют тебе боги свое благословение!

Рано утром, в день рождения царя, персы совершали жертвоприношения на берегу Евфрата. На искусственной горе возвышался громадный серебряный алтарь, на котором горело могучее пламя, возносившее к небу благоухания и огромные огненные столбы. Маги в белых одеждах поддерживали огонь, бросая в него искусно нарубленные куски самого лучшего сандалового дерева вперемежку со связками прутьев.

Головы жрецов были обвиты повязками, называемыми поитидана, концы которых прикрывали рот и таким образом не допускали до чистого огня их нечистое дыхание. На лугу, возле реки, закалывали животных, предназначенных в жертву; их мясо разрезалось на куски, посыпалось солью и раскладывалось на нежной траве и клевере, на миртовых цветах и листьях лаврового дерева для того, чтобы ничто мертвое и кровавое не касалось прекрасной дочери Аурамазды, терпеливой, святой земли.

Затем Оропаст, старший из дестуров – персидских жрецов, – подошел к огню и плеснул в него свежего масла. Пламя взметнулось высоко. Все персы упали на колени и закрыли свои лица, так как думали, что пламя возносится навстречу своему отцу, великому богу. Затем маг взял ступку, бросил туда листья и стебли священного растения гаомы, растолок их и вылил в огонь красноватый его сок, считавшийся пищей богов.

Наконец, он поднял руки к небу и стал петь по священным книгам большую молитву, между тем как другие жрецы постоянно подливали масла в огонь, чтобы он разгорался сильнее. В этой молитве призывалось благословение богов на все чистое и доброе, а прежде всего на царя и на все государство. Воспевались добрые духи света, жизни, правды, благородных дел, щедрой земли, освежающей воды, блестящих металлов, пастбищ, деревьев и чистых творений и проклинались злые духи мрака, лжи, вводящей людей в обман, болезни, смерти, греха, пустыни, леденящего холода и всеистребляющей засухи, отвратительной грязи и всяких нечистых насекомых, вместе с их отцом, злым Анхраманью; наконец, голоса всех присутствовавших соединились в торжественном гимне: «Чистота и блаженство ожидает непорочного праведника».

Жертвоприношение завершилось молитвой царя. Затем Камбис, облаченный в самое роскошное одеяние, сел в золотую колесницу, украшенную топазами, сердоликами и янтарями и запряженную четверкой белоснежных низейских коней, и отправился в большую приемную залу, где были собраны все знатные вельможи и депутаты областей.

Как только удалился царь со своей свитой, жрецы выбрали себе лучшие куски жертвенного мяса, а остальное разобрал и унес домой народ.

Персидские боги не принимали жертвы в качестве кушанья, они требовали для себя только души убитых животных, и многие небогатые люди, в особенности жрецы, постоянно питались мясом от обильных царских жертвоприношений.

Подобно тому как молился маг, должны были молиться все персы. Их религия запрещала отдельным лицам вымаливать у богов что-нибудь лично для себя. Напротив того, каждый перс должен был испрашивать у богов счастия для всех персов, а в особенности для царя; каждый отдельный человек считался частью целого и был осчастливлен, когда боги ниспосылали государству свое благословение. Это прекрасное отречение от собственной личности в пользу всех возвеличило персов. Когда же молились за царя, особо, то это делалось потому, что на него смотрели как на олицетворение государства в целом.

Египетские жрецы превращали фараонов в настоящих богов, а персидские называли своих властителей только сынами богов; но на деле первые властвовали гораздо ограниченнее, чем последние, так как персидские цари сумели уклониться от опеки касты жрецов, которая, как мы видели, если не владычествовала над фараонами, то все-таки умела влиять на них в самых существенных обстоятельствах.

В Азии не имели понятия о нетерпимости египтян, которые старались изгнать с берегов Нила всех иноземных богов. Побежденные Киром вавилоняне могли, после своего присоединения к великой азиатской державе, по-прежнему молиться своим старым богам. Евреи, ионийцы, малоазийцы, одним словом, десятки народов, подчинившихся скипетру Камбиса, продолжали беспрепятственно исповедовать унаследованную от прадедов религию и придерживаться прежних нравов и обычаев.

Таким образом, и в этот день рождения царя в Вавилоне рядом с огненными алтарями магов горело множество других жертвенных огней, зажженных приехавшими на праздник иноверцами во славу богов, которым они поклонялись у себя на родине.

Исполинский город издали уподоблялся необозримой плавильной печи, так как над его башнями носились густые облака дыма, затемнявшие свет жгучего майского солнца.

Когда царь достиг большого парадного дворца, толпа депутатов, устанавливаясь по порядку, образовала необозримое шествие, которое направилось ко дворцу по прямым улицам Вавилона. Миртовые и пальмовые ветви, розы, мак и олеандровые цветы, листья серебристого тополя покрывали все улицы. Ладан, мирра и тысячи других благовоний наполняли воздух, флаги и ковры развевались на всех домах. Радостные возгласы и восторженные клики несметного вавилонского народа (который, будучи покорен персами всего 22 года тому назад, носил, по азиатскому обычаю, свои цепи в виде украшения до тех пор, пока страшился могущества своего властелина) заглушали звуки мидийских труб, нежных фригийских флейт, иудейских кимвалов и арф, афлагонских тамбуринов, ионийских струнных инструментов, сирийских бубнов, раковин и барабанов арийцев с устьев Инда и громкие звуки бактрийских боевых труб.

Благоухание, богатство красок, золото и сверкание драгоценных камней, ржание коней, восторженные возгласы и пение сливались в одно целое, опьянявшее чувства и наполнявшее сердца безумным восторгом.

Ни одно из праздничных посольств не явилось с пустыми руками. Одни привели табун лошадей благородной породы, другие – великанов-слонов и проказниц-обезьян, третьи – носорогов и буйволов, обвешанных попонами и кистями, четвертые – двугорбых бактрийских верблюдов с золотыми обручами вокруг лохматой шеи. Некоторые привозили грузные возы дерева редких сортов и слоновой кости, драгоценные ткани, серебряные и золотые сосуды, бочки с золотым песком, редкие растения для садов и чужеземных зверей для царского охотничьего парка, меж которыми встречались антилопы, зебры, редкие породы обезьян и птиц. Последние, будучи прикованы цепочками к зеленеющим деревьям, хлопали крыльями и представляли приятное зрелище.

Эти подарки считались данью со стороны покоренных племен. После того как они были показаны царю, их рассматривали и взвешивали казначеи и писцы, которые, найдя их доброкачественными, принимали их или же отказывались принять, если находили их слишком незначительными. В последнем случае скупые данники должны были прислать дополнительную плату вещами двойной ценности.

Шествие беспрепятственно достигло ворот дворца, так как биченосцы и воины, образовавшие стену по обеим сторонам улиц, очищали дорогу от напиравшей массы народа.

Если шествие царя к месту жертвоприношения было великолепно (за его колесницей вели пятьсот богато убранных коней), а шествие посланников блистательно, то вид большой тронной залы следовало назвать ослепительным и волшебным.

В глубине этой залы шесть ступеней, каждая из которых была как бы охраняема двумя золотыми собаками, вели к золотому трону. Над ним был растянут пурпурный балдахин, поддерживаемый четырьмя золотыми колоннами, украшенными драгоценными камнями, а на верху балдахина виднелись два крылатых диска, на которых был изображен феруэр [65] царя.

Позади трона стояли метлоносцы и веероносцы, знатные придворные чины по обеим сторонам трона – сотрапезники царя, его родственники и друзья, государственные сановники, знатнейшие жрецы и евнухи.

Стены и потолок всей залы были покрыты блестящими золотыми пластинками, а пол устлан пурпурными коврами.

Крылатые быки с человечьими головами лежали, в виде стражей, у серебряных ворот залы, а на дворцовом дворе разместилась почетная стража, чьи копья были украшены золотыми и серебряными яблоками. Поверх пурпурных кафтанов у стражников были надеты золотые панцири; драгоценные камни сверкали на их мечах, имевших золотые ножны, а высокие персидские шапки дополняли наряд. Между ними статностью, ростом и смелыми манерами отличались воины, принадлежавшие к отряду «бессмертных».

Докладчики и вводители иностранцев, держа в руках короткие палочки из слоновой кости, сопровождали посланников в залу и мимо трона. Подойдя к его ступеням, они падали ниц, делая вид, будто хотят целовать землю, и прятали руки в рукавах одежды. Прежде чем они могли отвечать царю на какой-нибудь вопрос, им обвязывали платком нижнюю часть лица, чтобы нечистое их дыхание не коснулось его чистой особы.

Камбис разговаривал ласково или строго, смотря по тому, был ли он доволен подарками и покорностью отдельных областей. Когда, в конце шествия, к его трону приблизилось иудейское посольство, то он весьма любезно повелел остановиться евреям, которым предшествовали два серьезных мужа с резкими чертами лица и длинными бородами.

Первый из них был одет как все знатнейшие и богатейшие из вавилонян; на втором была пурпурная одежда, сотканная из одного куска, украшенная побрякушками и кистями и охваченная голубо-красно-белым кушаком; наряд дополнялся голубой накидкой. На шее у него висел мешочек со священными табличками, украшенный двенадцатью оправленными в золото драгоценными камнями с именами колен Израилевых. Белая повязка с концами, спускавшимися ниже плеч, охватывала строгое чело первосвященника.

– Мне очень приятно видеть тебя, Вельтсазар, – воскликнул Камбис, обращаясь к человеку, облеченному в вавилонские одежды. – После смерти моего отца ты не появлялся у моих ворот!

Тот, к кому относились эти слова, смиренно поклонился и отвечал:

– Милость моего властителя делает счастливым раба твоего. Если, несмотря на то что я недостоин подобной милости, ты желаешь, чтобы солнце твоей благосклонности засияло над твоим рабом, то исполни просьбу моего бедного народа, которому твой великий отец дозволил возвратиться в страну его отцов. Этот старец, стоящий рядом со мной, – Иисус, первосвященник нашего Бога, – не испугался трудностей дальнего пути, ведущего в Вавилон, для того, чтобы высказать тебе эту просьбу. Да будет речь его приятна твоему уху и да падут его слова на плодородную почву в твоем сердце.

– Я догадываюсь, чего вы станете просить, – воскликнул царь. – Справедливо ли мое предположение, жрец, что ваша просьба снова относится к построению храма в вашем отечестве?

– Ничто не может остаться сокровенным для нашего господина, – отвечал первосвященник с низким поклоном. – Рабы твои в Иерусалиме жаждут увидеть лицо своего повелителя и молят тебя моими устами посетить страну их отцов, чтобы они могли получить твое разрешение – продолжать постройку храма, уже дозволенную нам твоим державным родителем, над которым да пребудет милость Божия.

Царь улыбнулся:

– Ты сумел выразить свою просьбу с изворотливостью, свойственной твоему народу, и избрал для этого приличные слова и удобное время! В день моего рождения я вряд ли в состоянии отказать верному мне народу в исполнении его просьбы; поэтому обещаю тебе, в возможно скорейшем времени, посетить прекрасный город Иерусалим и страну твоих отцов.

– Ты глубоко осчастливишь рабов твоих, – отвечал первосвященник. – Наши оливы и виноградники принесут лучшие плоды при твоем приближении, наши ворота широко растворятся для принятия тебя, и Израиль возликует во сретенье [66] своему господину, вдвойне осчастливленный, если увидит в нем нового основателя…

– Постой, жрец, постой! – воскликнул Камбис. – Первая ваша просьба, как уже сказано, не останется не исполненной, так как я уже давно имею желание познакомиться с богатым Тиром, золотым Сидоном и твоим Иерусалимом, с его удивительными суевериями и предрассудками; но если бы я уже теперь разрешил вам продолжать постройку храма, то что осталось бы мне даровать вам в следующем году?

– Рабы твои будут приветствовать тебя дарами, а не обременять просьбами, – отвечал жрец, – а теперь произнеси великое свое слово и дозволь нам построить дом для Бога наших отцов.

– Странные люди, эти палестинцы! – воскликнул Камбис. – Я слышал, что вы веруете в единое божество, которое невозможно изобразить, так как оно есть не что иное, как дух. Неужели же вы думаете, что это воздушное существо нуждается в доме? Поистине, ваш великий дух, должно быть, немощен и жалок, если ему необходима кровля для защиты от ветра, дождя и от зноя, созданных им самим. Если же ваше божество, подобно нашему, есть существо вездесущее, то преклоняйтесь перед ним и молитесь ему так, как делаем это мы, на всяком месте, – и вы, вероятно, будете отовсюду услышаны им!

– Бог Израиля отовсюду внемлет своему народу, – воскликнул первосвященник. – Он внял нашим мольбам, когда мы, далеко от родины, томились в плену у фараона; он услышал нас, когда мы плакали на водах вавилонских! Он избрал твоего отца орудием нашего освобождения, а также и в нынешний день услышит мою молитву и смягчит твое сердце. О, великий царь, соизволь даровать твоим рабам общее место для жертвоприношений, где могли бы соединиться все двенадцать разъединенных колен народа; даруй алтарь, у ступеней которого они могли бы все вместе молиться за тебя; дозволь построить дом, в котором они могли бы сообща праздновать свои праздники! За эту великую милость мы будем непрестанно призывать на главу твою благословение Господа и Его кару – на твоих врагов!

– Дозволь моим братьям строить храм! – просил также Вельтсазар, богатейший и влиятельнейший из оставшихся в Вавилоне евреев, которому Кир оказывал большое уважение и даже многократно спрашивал его советов.

– Да разве вы успокоитесь, если я уступлю вашим просьбам? – спросил царь. – Мой отец дозволил вам начать это дело и дал вам средства для его окончания. В полном согласии и совершенно счастливые, отправились вы к себе на родину из Вавилона; но при построении храма между вами вспыхнули раздоры и вражда. Многочисленные просьбы, подписанные самыми различными сирийцами, посыпались к Киру, которого умоляли прекратить постройку, и еще недавно ваши соотечественники самаряне просили меня остановить ее. Поэтому молитесь вашему Богу, где и как хотите; желая вам добра, я никак не могу согласиться на продолжение такого дела, которое возбуждает между вами раздоры и несогласие.

– Неужели ты в сегодняшний день возьмешь назад милость, которую твой отец даровал нам своей царской грамотой? – спросил Вельтсазар.

– Грамотой?

– Она должна еще и поныне храниться в твоем государственном архиве.

– Как только вы отыщете ее и представите мне, – отвечал царь, – я не только соглашусь на построение храма, но даже окажу вам свою помощь. Воля моего отца священна для меня наравне с велением богов!

– Позволишь ли ты мне, – спросил Вельтсазар, – распорядиться, чтобы твои писцы пересмотрели архив в Экбатане, где должен найтись документ?

– Дозволяю; но я боюсь, что вы ничего не найдете. Жрец, скажи своим соотечественникам, что я доволен вооружением воинов, которые были присланы в Персию для похода против массагетов. Мой полководец Мегабиз хвалит их выправку и внешний вид. Было бы желательно, чтобы они сражались так же, как во время войн моего отца! Тебя, Вельтсазар, я приглашаю на мою свадьбу с египтянкой и поручаю тебе передать твоим соотечественникам Месаху и Ава-Него, первым после тебя в Вавилоне, что я ожидаю их сегодня к себе на вечерний пир.

– Господь Бог Израиля да ниспошлет тебе счастье и благословение, – произнес Вельтсазар, отвешивая низкий поклон.

– Это желание твое я принимаю, – воскликнул царь, – так как я считаю бессильным вашего великого духа, будто бы творившего много чудес. Еще одно слово, Вельтсазар! Несколько евреев недавно издевались над богами вавилонян и были наказаны за это. Предостереги своих соотечественников. Они делаются всем ненавистными вследствие своего упрямого суеверия и того высокомерного тона, с которым имеют дерзость уверять, что ваш великий дух есть единственное истинное божество! Возьмите пример с нас: довольствуясь тем, чем обладаем, мы не мешаем и другим верить по-своему. Не считайте самих себя лучше остальных людей. Я желаю вам добра, так как гордость, проистекая из сознания собственного достоинства, нравится мне; но не допускайте, чтобы эта гордость, в ущерб вам самим, не превратилась в высокомерие! Прощайте и будьте уверены в моей благосклонности.

Евреи удалились весьма разочарованные, но не совсем без надежды, так как Вельтсазар знал наверное, что документ, относящийся к восстановлению Иерусалимского храма, должен найтись в архиве Экбатаны.

За евреями следовало посольство сирийцев и ионийских греков. Последними в шествии были одетые в звериные шкуры люди дикого вида, с каким-то особенным незнакомым складом лица. Их пояса, наплечники, колчаны, секиры и острия копий были грубо сделаны из чистого золота, а на их высоких меховых шапках также виднелись золотые украшения. Впереди их шел человек в персидском одеянии, но по чертам его было видно, что он принадлежит к одной расе с теми, которые следовали за ним.

Царь с удивлением взглянул на послов, приближавшихся к его трону. Его чело омрачилось, и, сделав рукой знак человеку, который вел чужеземцев, он спросил:

– Что нужно от меня этим людям? Если я не ошибаюсь, то они принадлежат к числу тех массагетов, которые вскоре должны будут затрепетать от моей мести. Скажи им, Гобриас, что хорошо вооруженное войско стоит наготове на мидийской равнине, чтобы с мечом в руке дать кровавый ответ на каждое требование!

Гобриас поклонился и сказал:

– Эти люди явились в Вавилон сегодня утром, во время жертвоприношения, и привезли с собой громадное количество чистейшего золота, чтобы заслужить твое снисхождение. Когда они узнали, что в честь твою совершается великое празднество, то стали настоятельно упрашивать меня еще сегодня осчастливить их, доставив им случай предстать перед тобою и сообщить, с какими поручениями они явились к твоему престолу от имени своих соотечественников.

Нахмуренное чело царя начало проясняться. Проницательными взглядами осмотрел он высокие, бородатые фигуры массагетов и воскликнул:

– Пускай они приблизятся! Мне очень любопытно послушать, какого рода предложения осмелятся сделать мне убийцы моего отца!

Гобриас подал знак; самый громадный и старейший из массагетов подошел в сопровождении человека, одетого по-персидски, очень близко к самому трону и стал громко говорить на своем родном языке. Его сосед, массагет, пленник Кира, выучившийся персидскому языку, переводил царю, фраза за фразой, речь оратора номадов.

– Мы знаем, – начал тот, – что ты, великий повелитель, гневаешься на массагетов за то, что твой отец погиб в битве с нами, которых он сам вызвал на бой, несмотря на то что мы никогда не оскорбляли его.

– Мой отец имел полное право наказать вас, – прервал оратора царь, – так как ваша царица Томириса осмелилась дать ему отрицательный ответ, когда он просил ее руки.

– Не гневайся, о, царь, – отвечал массагет, – я не могу умолчать о том, что весь наш народ одобрил ее сопротивление. Ведь каждый ребенок понял бы, что престарелому Киру хотелось присоединить нашу царицу к числу своих жен только потому, что он, ненасытный в своих стремлениях к захвату земель, хотел вместе с нею приобрести и ее владения.

Камбис молчал, а посол продолжал:

– Кир приказал перекинуть мост через Араке, нашу пограничную реку. Мы не боялись ничего; поэтому Томириса велела сказать ему, чтобы он не трудился наводить мост, так как мы готовы или спокойно ожидать его в нашем отечестве, допустив его переправиться через Араке, или идти к нему навстречу, в его собственное государство. Кир решился, как нам впоследствии сообщили военнопленные, по совету низвергнутого лидийского царя Креза идти в нашу землю и погубить нас при помощи хитрости. Он послал к нам только небольшую часть своего войска, допустил, чтобы оно было истреблено нашими пиками и стрелами, и позволил нам беспрепятственно завладеть его лагерем. Мы воображали, что победили непобедимого, и стали пировать, уничтожая ваши богатые запасы. Когда мы, отравленные тем сладким напитком, которого мы никогда не отведывали и который вы называете «вином», впали в сон, похожий на одурение, на нас напало ваше войско и перебило значительное число наших воинов. Многие попали к вам в плен, и между ними Спаргапис, молодой сын нашей царицы. Когда последний узнал, что его мать готова заключить с вами мир, если вы освободите его, то благородный юный герой попросил снять с него цепи. Как только руки его оказались свободными, он схватил меч и пронзил себе грудь, воскликнув: «Я приношу себя в жертву ради свободы моего народа!» Едва было получено известие о великодушной смерти всеми любимого юноши, как мы стали собирать все военные силы, оставшиеся у нас после поражения. Вооружились даже мальчики и старики и пошли на твоего отца, чтобы отомстить за Спаргаписа и по его примеру пожертвовать собой ради свободы. Дело дошло до битвы. Вы были разбиты; Кир пал. Томириса нашла его труп плавающим в луже крови и воскликнула: «Ненасытный, теперь, я думаю, ты уже пресытился кровью!» Толпа тех благородных воинов, которых вы называете бессмертными, оттеснила нас назад и из середины самых густых наших рядов вырвала тело твоего отца. Ты сам стоял во главе их и сражался как лев. Я узнаю тебя! Знай же, что этот самый меч, висящий у меня здесь сбоку, нанес ту рану, которая теперь, в виде пурпурного почетного рубца, украшает твое мужественное лицо!

Толпа слушателей зашевелилась, дрожа за жизнь смельчака, говорившего подобным образом; но Камбис вместо гнева одобрительно кивнул ему и сказал:

– И я также узнаю тебя теперь! В тот день под тобой был ярко-рыжий конь, покрытый золотыми украшениями. Мы, персы, умеем чтить храбрость, и это ты испытаешь на себе! Друзья мои, я никогда не видал более острого меча и более неутомимой руки, чем у этого человека; преклонитесь перед ним, так как геройство заслуживает уважения со стороны храбрых, у кого бы оно ни проявлялось, у друга или у врага! Тебе же, массагет, я посоветую поскорее отправляться домой и приготовляться к бою, так как воспоминание о вашем мужестве и вашей силе удвоило мое желание сразиться с вами! Клянусь Митрой, что подобные вам сильные враги для меня лучше плохих друзей! Я отпущу вас невредимыми на родину, но не советую вам слишком долго оставаться вблизи меня, так как под влиянием мысли о мести, которою я обязан душе моего отца, во мне может проснуться гнев, и тогда ваша смерть сделается неизбежной!

Губы массагетского воина искривились от горькой улыбки, и он возразил царю:

– Мы, массагеты, думаем, что душа твоего отца получила уже слишком страшное удовлетворение. Взамен его лишился жизни единственный сын нашей царицы, гордость нашего народа, который был ничем не ниже и не хуже Кира. Пятьдесят тысяч трупов моих соотечественников в качестве жертв умягчили собой твердые берега Аракса, между тем как с вашей стороны лишилось жизни только тридцать тысяч человек. Мы сражались так же мужественно, как и вы, но ваши панцири тверже наших и оказывают сопротивление стрелам, которые пронизывают насквозь наши тела. Наконец, вы отомстили нам самым ужасным образом, лишив жизни нашу благородную царицу Томирису!

– Томириса умерла? – удивился Камбис, прерывая оратора. – Неужели мы, персы, убили женщину? Что случилось с вашей царицей? Отвечай!

– Десять месяцев тому назад Томириса умерла от тоски по единственному сыну, поэтому и осмелился я сказать, что и она также стала жертвой войны с персами и искуплением за душу твоего отца.

– Это была великая женщина, – прошептал Камбис. Затем, возвысив голос, он продолжал: – Я начинаю думать, массагеты, что сами боги приняли на себя обязанность отомстить вам за моего отца. Но как ни тяжелы ваши потери, а все-таки Спаргапис, Томириса и пятьдесят тысяч массагетов не могут считаться искуплением за душу царя персов, а в особенности Кира!

– В нашей стране, – отвечал массагет, – смерть равняет всех, и расставшаяся с телом душа умершего царя делается равной душе бедного раба. Твой отец был великий человек, но то, что выстрадано нами из-за него, – ужасно. Знай же, царь, что я еще не рассказал тебе всех несчастий, которые со времени той кровавой войны обрушились на нашу страну. После смерти Томирисы между массагетами вспыхнули междоусобицы. Два человека вообразили, что имеют равные права на освободившийся престол. Одна половина народа сражалась за одного, другая – за другого. В результате этой междоусобной войны, за которой по пятам следовали повальные заразные болезни, сильно поредели ряды наших воинов. Если бы ты вздумал идти на нас войной, то мы не были бы в состоянии сопротивляться тебе, и поэтому предлагаем тебе мир, с прибавлением тяжелых мешков золота.

– Так вы хотите покориться, не обнажая меча? – спросил Камбис. – Численность моего войска, собранного в индийской долине, может доказать вам, что я ожидал большего от вашей геройской храбрости. Но без врагов нам невозможно сражаться. Я распущу воинов и пришлю вам наместника. Приветствую вас как новых подданных моего государства.

При словах царя лицо массагетского героя вспыхнуло, и он отвечал дрожащим голосом:

– Ты ошибаешься, государь, думая, что мы забыли прежнюю свою храбрость или захотели сделаться рабами. Но нам известно твое могущество и мы знаем, что небольшое число наших соотечественников, пощаженное войной и чумой, не может сопротивляться твоим бесчисленным и хорошо вооруженным войскам. Честно и прямо, по-массагетски, мы сознаемся в этом; но вместе с тем объявляем, что будем продолжать управлять сами собой и никогда не согласимся покориться приказаниям персидского сатрапа. Ты гневно глядишь на меня, но я переношу твой взор и повторяю мое заявление.

– А я, – воскликнул Камбис, – скажу тебе вот что: у вас один выбор. Или вы подчинитесь моем скипетру, присоединитесь к моему государству под названием массагетской сатрапии, примете к себе, с должным почтением, сатрапа, который будет считаться моим наместником, – или же вы должны объявить себя моими врагами и, будучи покорены моим войском, неволей согласиться на те условия, которые я теперь предлагаю вам принять добровольно. Сегодня вы еще можете приобрести себе доброго властелина; но позже я сделаюсь для вас завоевателем и мстителем. Хорошенько обдумайте это, прежде чем станете отвечать!

– Мы уже заранее обдумали все, – отвечал воин, – и поняли, что мы, свободные сыны степей, готовы принять скорее смерть, чем рабство. Послушай, что велел тебе передать через меня совет наших старейшин: «Мы, массагеты, не по своей вине, а вследствие испытаний, ниспосланных нам нашим богом – солнцем, сделались слишком бессильными для того, чтобы дать отпор вам, персам. Нам известно, что вы посылаете против нас большое войско, и мы готовы купить у вас мир и свободу посредством ежегодного платежа богатой дани. Но знайте, что если вы во что бы то ни стало захотите победить нас вооруженной силой, то причините себе самим величайший вред. Как только ваше войско приблизится к Араксу, то все мы, с женами и детьми, поднимемся и пойдем искать нового отечества, так как мы не живем, подобно вам, в городах и домах, но привыкли мчаться на наших конях и отдыхать под кровом палаток. Мы унесем с собой наше золото и засыплем потайные ямы, в которых вы могли бы найти сокровища. Мы знаем все места нахождения благородных металлов и готовы доставлять их вам в большом количестве, если вы даруете нам мир и позволите сохранить свободу; но если вы пойдете на нас войной, то не приобретете ничего, кроме безлюдной степи и недосягаемых врагов, которые могут сделаться для вас ужасными, как только они оправятся от тяжелых утрат, опустошивших их ряды. Если же вы оставите нас свободными и даруете нам мир, то мы готовы, кроме дани золотом, ежегодно присылать вам по пяти тысяч быстроногих степных коней и оказать вам помощь, как только персидскому царству станет угрожать серьезная опасность».

Посланник замолк. Камбис задумчиво уставился глазами в пол, долго медлил с ответом и, наконец, сказал, поднимаясь со своего трона:

– Сегодня на пиру мы посоветуемся и завтра сообщим вам – какой ответ вы должны передать вашему народу. Распорядись, Гобриас, чтобы этим людям были доставлены все удобства, а тому массагету, который ранил меня в лицо, вели подать лучших кушаний с моего собственного стола.

XV

Во время этих событий Нитетис в уединении и глубокой тоске проводила время в своем доме в висячих садах. В этот день она впервые присутствовала при общем жертвоприношении царских жен и перед пылающим алтарем, устроенным на открытом воздухе, пыталась, внимая чуждым ей напевам, молиться своим новым богам.

Большинство обитательниц царского гарема в первый раз увидали египтянку на этом торжестве и, вместо того чтобы поднимать взоры к божеству, не спускали глаз с иноземки.

Нитетис, беспокоимая любопытными, недоброжелательными взглядами соперниц, развлекаемая громкой музыкой, доносившейся из города, грустно настроенная при воспоминании о благоговейных молитвах, которые она, вместе с матерью и сестрой, возносила к богам своего детства, среди торжественной тишины, господствовавшей в гигантских храмах ее родины, никак не могла вызвать в себе набожное настроение, несмотря на все свое желание помолиться за сильно любимого царя в день его рождения и испросить ему у богов счастья и благополучия.

Кассандана и Атосса преклонили колени рядом с ней и громко вторили пению магов, которое было для египтянки не более как пустыми, ничего не значащими звуками.

Эти молитвы, которые местами отличаются высокой поэзией, делаются утомительными из-за постоянного повторения имен бесчисленного множества злых и добрых духов и обращенных к ним призывов. Персиянки доходили почти до экстаза при этом молитвенном славословии, так как с детских лет привыкли считать эти гимны самыми священными и лучшими из песнопений. Они слушали их с тех пор, как научились молиться, и эти напевы были им дороги и священны, как все, унаследованное нами от наших отцов, все, что представляется нам достойным уважения и божественным в детстве, самом впечатлительном времени нашей жизни; но они не могли действовать на избалованный вкус египтянки, которой были хорошо знакомы прекраснейшие произведения греческой поэзии. То, что она с усилиями заучила в течение последнего времени, еще не вошло к ней в плоть и кровь. Между тем как персиянки совершали внешние обряды своего богослужения как нечто врожденное и совершенно обыкновенное, Нитетис должна была делать умственные усилия, чтобы не забыть предписываемого церемониала и не допустить какой-нибудь неловкости в глазах соперниц, подсматривавших за ней с величайшим недоброжелательством. Кроме того, она за несколько минут до жертвоприношения получила первое письмо из Египта. Оно лежало, еще не прочитанное, на ее туалетном столе, и, как только собиралась молиться, она вспоминала о нем. Какие известия заключались в нем? Что поделывали ее родители? Каким образом перенесла Тахот разлуку с ней и с возлюбленным царевичем.

По окончании торжества с глубоким вздохом облегчения обняла она Кассандану и Атоссу. Затем приказала нести себя домой и, как только вошла к себе, поспешила к столу, на котором лежало драгоценное письмо. Главная из ее прислужниц встретила Нитетис с хитрой, многообещающей улыбкой, которая превратилась в удивление, когда ее госпожа не удостоила ни одним взглядом лежавший на столе убор, а схватила давно желанное письмо.

Поспешно разломила Нитетис восковую печать и только что хотела сесть, чтобы приняться за чтение, как служанка подошла к ней очень близко и, всплеснув руками, воскликнула:

– Клянусь Митрой, госпожа моя! Ты, должно быть, нездорова! Или не заключается ли в этом скверном сером куске материи какого-нибудь колдовства, что все, вглядывающиеся в него, делаются слепыми ко всему прекрасному? Отложи-ка поскорей в сторону этот свиток и взгляни на великолепные подвески, присланные тебе великим царем (над которым да будет благословение Аурамазды) в то время, когда ты присутствовала при торжественном служении. Взгляни на эту драгоценную пурпурную одежду с белыми полосами и серебряной вышивкой и на этот тюрбан с царскими бриллиантами! Разве тебе не известно, что подобные подарки имеют особенного рода значение? Камбис велел просить тебя (посланный сказал «просить», а не приказать), чтобы ты надела эти великолепные дары на нынешний пир. Как разгневается Федима! Как будут глядеть другие женщины, которые никогда не получали подобных подарков! До сегодняшнего дня мать царя, Кассандана, была единственной женщиной всего здешнего двора, которая имела право носить пурпур и бриллианты; посредством этих подарков Камбис делает тебя равной своей царственной матери и перед лицом всего мира объявляет тебя своей любимой супругой и царицей. О, пожалуйста, сделай одолжение, дозволь мне надеть на тебя все эти дивные вещи. Как прекрасна будешь ты и как завистливо и злобно станут другие глядеть на тебя! Пойдем, госпожа моя, позволь снять с тебя простые платья и разреши мне убрать тебя, хотя бы для пробы, так, как подобает новой царице.

Нитетис молча слушала болтунью и с немой улыбкой рассматривала драгоценные подарки. Она была настолько женщиной, чтобы обрадоваться им; ведь они были присланы ей человеком, которого она любила больше собственной жизни; эти подарки говорили ее сердцу, что она значит для царя более, нежели все его другие жены, и даже что она любима Камбисом. Давно ожидаемое письмо выпало у нее из рук, она молча согласилась на просьбы служанки, и вскоре весь туалет был окончен. Царский пурпур еще рельефнее вызначивал ее величественную красоту, а ее стройная, великолепная фигура казалась еще выше от высокого сверкающего тюрбана. Когда в металлическом зеркале, лежавшем на убранном столике, она в первый раз увидела свою фигуру в полном убранстве царицы, то ее черты приняли другое выражение. Казалось, будто в них выразилась часть гордости их повелителя. Ветреная служанка невольно опустилась на колени, когда ее глаза, в которых выражалось одобрение, встретились с сияющими глазами женщины, любимой могущественнейшим из всех мужчин.

Недолго смотрела Нитетис на девушку, лежавшую во прахе перед ней; затем, покраснев от стыда, она покачала прекрасной головкой, нагнулась к ней и, ласково подняв, поцеловала в лоб; она тут же подарила ей золотой браслет, а так как ее взгляд пробежал по письму, упавшему на пол, то она приказала служанке оставить ее одну. Мандана опрометью выбежала из комнаты своей госпожи, чтобы показать великолепный подарок своим подчиненным, низшего разряда прислужницам и рабыням. А Нитетис, со слезами радости и с сердцем, трепещущим от внутреннего волнения, бросилась на свое кресло из слоновой кости, обратилась с краткой благодарственной молитвой к своей любимой египетской богине, прекрасной Гафор, поцеловала золотую цепь, подаренную ей Камбисом после его прыжка в воду, прижала губы к родному письму и, откинувшись на пурпурные подушки, развернула его с полным чувством удовлетворения, проговорив про себя:

– Как я, однако, неизмеримо счастлива и довольна! Бедное письмо! Та, которая писала тебя, вероятно, не думала, что оно целую четверть часа будет лежать непрочитанным на полу у Нитетис.

Она углубилась в чтение, полная радостного чувства; но вскоре ее улыбка перешла в серьезное выражение, и когда она дочитала письмо до конца, оно снова выпало из ее рук на пол.

Те глаза, гордый взгляд которых заставил служанку преклонить колени, отуманились слезами, гордая голова склонилась на туалетный стол, покрытый золотыми вещами, капли слез смешались с жемчугом и бриллиантами; и странный контраст представлял величественный тюрбан с убитой горем Нитетис.

Письмо было следующего содержания:

«От Ладикеи, жены Амазиса и царицы Верхнего и Нижнего Египта, к ее дочери Нитетис, супруге великого царя Персидского.

Если ты, любезная моя дочь, оставалась столь продолжительное время без известий с родины, то это была не наша вина. Трирема, долженствовавшая доставить в Эгею предназначенные для тебя письма, была задержана самосскими военными судами, которые скорее следовало бы назвать разбойничьими кораблями, и уведена в гавань Астипалеи.

Заносчивость Поликрата, которому обыкновенно удается все, что бы он ни задумал, принимает все большие и большие размеры. Ни одно судно не ограждено от его разбойничьих кораблей с тех пор, как ему удалось наголову разбить лесбоссцев и милетцев, старавшихся положить конец этому безобразию.

Сыновья покойного Писистрата – его друзья. Лигдамис многим обязан ему и нуждается в помощи самоссцев для поддержания своего владычества на острове Наксосе. Он приобрел расположение греческих амфиктионов, подарив Аполлону Делосскому соседний остров Рению. Все мореходные народы страдают от его пятидесятивесельных судов, для которых требуется двадцать тысяч матросов, однако никто не осмеливался нападать на него; он окружен превосходно обученной стражей и превратил почти в неприступную крепость свою резиденцию и великолепные дамбы самосской гавани.

Купцы, последовавшие за счастливым Колеем на запад, и разбойничьи корабли, которые не знают сострадания, сделают Самос богатейшим из островов, а Поликрата – могущественнейшим из людей, если, как говорит твой отец, боги не позавидуют столь полному счастью человека и не приготовят ему неожиданной гибели.

Опасаясь подобного исхода, Амазис посоветовал своему другу, Поликрату, чтобы он, для предотвращения гнева богов, расстался с какою-нибудь любимой вещью, утрата которой была бы ему ощутительна, и расстался таким образом, чтобы никогда уже не иметь возможности получить ее обратно. Поликрат внял этому совету твоего отца и с круглой башни своей крепости бросил в море драгоценнейшее из своих колец, работы Феодора. Это был сардоникс необыкновенной величины, придерживаемый двумя дельфинами, на котором необыкновенно искусно была выгравирована лира – эмблема властителя.

Шесть дней спустя его повара нашли кольцо во внутренности рыбы. Поликрат немедленно уведомил нас об этом удивительном событии; но вместо того, чтобы обрадоваться, твой отец грустно покачал своей седой головой и сказал, что понимает, как невозможно отвратить от кого бы то ни было предназначенную ему судьбу. В тот же самый день он послал Поликрату уведомление, что разрывает с ним старую дружбу, и велел передать ему, что он постарается забыть о нем, для того чтобы избавить себя от горя видеть несчастье любимого им человека.

Поликрат со смехом принял эту весть и с насмешливым приветствием возвратил нам те письма, которые его морские разбойники захватили на нашей триреме. Отныне вся переписка будет пересылаться через Сирию.

Если ты спросишь меня – зачем я рассказываю тебе эту длинную историю, интересующую тебя менее, чем все другие известия из родительского дома, то отвечу тебе: чтобы приготовить тебя к известию о том состоянии, в котором находится твой отец. Разве возможно узнать веселого, ласкового, беззаботного Амазиса в том мрачном предостережении, которое он сделал самосскому другу.

Увы! Мой супруг имеет достаточную причину быть грустным, а глаза твоей матери не осушаются от слез с самого твоего отъезда в Персию. От одра болезни твоей сестры я перехожу к твоему отцу, чтобы утешать его и направлять его неверные шаги.

Чтобы написать тебе эти строки, я должна ожидать ночи, несмотря на то, что мне необходим сон.

Сейчас я была прервана няньками, которые позвали меня к Тахот, твоей сестре и верной подруге.

Как часто среди горячечного бреда дорогая девушка повторяла твое имя, как старательно сохраняет она твое восковое изображение, поразительное сходство которого с тобой служит доказательством величия греческого искусства и дарования великого Феодора. Завтра мы отправим в Эгину этот восковой слепок, чтобы по нему сделали в тамошней мастерской золотое изображение. Нежный воск страдает от жарких рук и уст твоей сестры, которая так часто прикасается к нему.

Теперь, дочь моя, соберись с духом; и я, со своей стороны, напрягу все свои силы, чтобы рассказать тебе по порядку все, что ниспослано на нас волей богов.

После твоего отъезда Тахот плакала целых три дня. Все наши утешения, все уговаривания твоего отца, все жертвоприношения и молитвы не были в состоянии смягчить горе бедной девушки и развлечь ее. Наконец, на четвертый день слезы ее иссякли. Негромким голосом, но, по-видимому, примирившись со своей судьбой, она отвечала на наши вопросы; но большую часть дня она молча проводила за своей прялкой. Пальцы ее, когда-то столь ловкие, обрывали все нити, если не покоились по целым часам на коленях мечтательницы. Она, которая в прежнее время так от души хохотала при шутках твоего отца, теперь выслушивала их с равнодушной безучастностью, а моим материнским увещеваниям внимала с боязливым напряжением.

Когда я, целуя ее в лоб, умоляла ее сдерживать себя, то она вскакивала и, сильно зардевшись, бросалась ко мне на грудь, а потом снова садилась к прялке и почти с дикой поспешностью передергивала нитки; через полчаса обе руки ее лежали неподвижно у нее на коленях, ее глаза делались снова задумчивыми и устремлялись на одну какую-нибудь точку в воздухе или на земле. Когда мы принуждали ее принять участие в празднике, то она безучастно двигалась между гостями.

Когда мы взяли ее с собой на большое богомолье в Бубастис, где египетский народ забывает о своей серьезности и чувстве достоинства, а Нил с его берегами уподобляется огромной театральной сцене, на которой охмелевшие хоры изображают игры сатиров, подталкивающие к крайней распущенности; когда в Бубастисе она в первый раз в жизни увидала весь народ предающимся безграничному веселью и необузданным шуткам, то она очнулась от своих безмолвных дум и стала проливать столь же обильные потоки слез, как в первые дни после твоего отъезда.

Грустные, потеряв всякую надежду и не зная, чем помочь горю, мы привезли бедняжку обратно в Саис.

Она имела вид богини. Хотя она и похудела, но всем нам казалось, что она выросла; ее кожа светилась какой-то прозрачной белизной, а на щеках ее проступал чуть заметный румянец, который я могу сравнить с цветом молодого розового листка или с первыми проблесками зари. Ее взор еще и поныне удивительно светел и ясен. Мне все кажется, что эти глаза видят кое-что дальше того, что делается на земле и движется на небе. Мне думается, что эти взоры должны блуждать далеко за пределами видимого мира – в других, далеких сферах мироздания.

Так как жар в ее голове и руках все усиливался, а временами по нежному телу Тахот пробегала легкая дрожь, то мы вызвали из Фив в Саис Имготепа, знаменитейшего врача для внутренних болезней.

Увидав твою сестру, опытный врач покачал головой и объявил, что ей предстоит перенести трудную болезнь. Отныне ей было запрещено прясть и позволялось говорить очень мало. Она должна была принимать разные лекарства, ее болезнь заговаривали и завораживали, вопрошали звезды и оракулов, приносили богам богатые жертвы и подарки. Жрецы богини Гагор прислали нам с острова Филе освященный амулет для больной, жрецы Осириса из Абидуса – оправленный в золото локон Осириса, а Нейтотеп, верховный жрец нашей богини-покровительницы, устроил большое жертвоприношение, которое должно было возвратить здоровье твоей сестре.

Но ни врачи, ни ворожба, ни амулеты не помогали бедняжке. Нейтотеп, наконец, уже не стал скрывать от меня, что остается мало надежды на звезду Тахот. На этих днях умер священный бык в Мемфисе; жрецы не нашли сердца в его внутренностях и объявили, что это есть предзнаменование несчастья, готовящегося обрушиться на Египет. До сих пор новый Апис еще не найден. Все думают, что боги прогневались на царство твоего отца, и оракул в Буто объявил, что бессмертные тогда только ниспошлют на Египет свою благодать, когда будут уничтожены все храмы, воздвигнутые иноземным богам на черной земле [67] и изгнаны все те, которые приносят жертвы ложным божествам.

Несчастные предзнаменования оправдались. Тахот заболела страшной горячкой. Девять дней она находилась между жизнью и смертью и даже еще теперь так слаба, что приходится носить ее на руках, и она не может шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Во время путешествия в Бубастис у Амазиса открылось воспаление в глазах, как это нередко случается в Египте. Вместо того, чтобы дать себе отдых, он по-прежнему работал от солнечного восхода до полудня. В то время, когда сестра твоя лежала в горячке, он, несмотря на все наши увещевания, не отходил от ее ложа. Я постараюсь быть краткой, дитя мое. Глазная болезнь становилась все хуже и хуже, и в тот самый день, когда мы получили известие о твоем благополучном прибытии в Вавилон, Амазис лишился зрения.

Из бодрого, приветливого человека он превратился с тех пор в расслабленного мрачного старика. Смерть Аписа, неблагоприятное сочетание созвездий и изречения оракулов тоскливо сжимают его сердце. Тьма, среди которой он живет, омрачает и настроение его духа. Сознание беспомощности и невозможности двинуться с места без посторонней поддержки лишает его прежней твердости характера. Смелый, самостоятельный властелин готов сделаться послушным орудием жрецов.

Целые часы он проводит в храме Нейт, принося жертвы и предаваясь молитве. Там же, под его надзором, толпа рабочих занята постройкой гробницы для его мумии, между тем как другая такая же толпа каменщиков разрушает начатый эллинами в Мемфисе храм Аполлона. Несчастья, постигшие Тахот и его самого, Амазис называет справедливым наказанием бессмертных.

Его посещения больной не приносят ей большого утешения. Вместо того, чтобы дружески говорить с бедняжкой, он старается доказать ей, что и она также заслужила кару богов. Всей силой своего неотразимого красноречия он старается заставить ее совершенно отрешиться от земли и, с помощью постоянных молитв и жертвоприношений, заслужить милость Осириса и судей преисподней. Таким образом он терзает душу нашей дорогой страдалицы, в которой так еще сильна привязанность к жизни. Может быть, будучи египетской царицей, я более, чем следует, осталась гречанкой; но ведь смерть так неизмеримо продолжительна, а жизнь так коротка, что я не назову умными тех мудрецов, которые, вечным напоминанием о мрачном Гадесе [68], отдают ему более половины жизни.

Мне снова помешали. Явился великий врач Имготеп, чтобы взглянуть на нашу больную. Он подает мало надежды и даже, по-видимому, удивляется, что это нежное тело может так долго сопротивляться поползновениям смерти. «Она уже давно перестала бы существовать, – сказал он вчера, – если бы ее не поддерживало непоколебимое желание и стремление жить во что бы то ни стало. Если бы она захотела проститься с жизнью, то могла бы отойти в объятья смерти, подобно тому, как мы отходим ко сну. Если ее желания сбудутся, то она, может быть (но это невероятно), проживет еще несколько лет; если же ее надежда останется неосуществленной еще некоторое время, то она умрет вследствие той причины, которая теперь не допускает ее расстаться с жизнью». Догадываешься ли ты, к чему стремятся ее желания? Наша Тахот позволила околдовать себя брату твоего мужа. Этим я не хочу сказать, чтобы, как воображает жрец Фиенеман, со стороны юноши были употреблены какие-нибудь магические средства для возбуждения в ней любви к себе; ведь половины той дивной красоты и очаровательных манер, как у Бартии, было бы достаточно, чтобы пленить сердце невинной девушки, полуребенка. Но ее страсть так пламенна, перемена, происшедшая с нею, так велика, что бывали минуты, когда я сама начинала верить в сверхъестественные влияния. Незадолго до твоего отъезда я уже заметила привязанность твоей сестры к персу. Первые ее слезы мы еще приписывали твоему отъезду; но когда она погрузилась в немое забытье, то Ивик, который тогда еще проживал при нашем дворе, заметил, что девушкой овладела сильная страсть.

Когда она сидела однажды в глубокой задумчивости перед своею прялкой, он при мне стал напевать ей над ухом любовную песенку Сапфо:

Милая матушка,
Прясть не могу я,
Мне не сидится,
Ноя, тоскуя,
Сердце томится
Здесь, взаперти!
Ниточки рвутся,
Руки трясутся…
Милая матушка,
Дай мне уйти! 

При этих словах она побледнела и спросила: «Ты сам сочинил эту песенку, Ивик?»

«Нет, – отвечал он, – пятьдесят лет тому назад ее пела лесбийка Сапфо».

«Пятьдесят лет тому назад…» – задумчиво повторила Тахот.

«Любовь всегда останется неизменной, – прервал ее поэт, – подобно тому, как любила Сапфо, любили еще до эллинов, и будут любить несколько тысяч лет после нас».

Больная одобрительно улыбнулась, и с тех пор стала тихо повторять эту песенку, сидя со сложенными руками у прялки.

Несмотря на это, все мы намеренно уклонялись от всяких вопросов, которые могли бы напомнить ей о том, кого она любит. Когда она лежала в горячке, то с ее запекшихся уст не сходило имя Бартии. Когда же она снова пришла в себя, то мы стали рассказывать ей о ее бреде.

Тогда она открыла мне всю свою душу и, точно прорицательница, устремив глаза к небу, проговорила: «Я знаю, что не умру до тех пор, пока не увижу его».

Недавно мы приказали снести ее в храм, так как она захотела помолиться под священными сводами. По окончании молитвы, когда мы проходили через передний двор, Тахот приметила маленькую девочку, которая с большим увлечением рассказывала что-то своим подругам. Тогда она приказала носильщикам остановиться и позвать ребенка.

«О чем ты говорила?»

«Я рассказывала другим о моей старшей сестре».

«Не могу ли я послушать, что ты рассказываешь?» – сказала Тахот таким ласковым и умоляющим голосом, что малютка, нисколько не смущаясь, начала свой рассказ:

«Батау, жених моей сестры, вчера совершенно неожиданно возвратился из Фив. Когда взошла звезда Изиды [69], он неожиданно взошел на нашу крышу, где сестра молча играла с отцом в шашки. Он принес ей прекрасный золотой брачный венок».

Тахот поцеловала малютку и подарила ей свой драгоценный веер. Когда мы возвратились домой, то она плутовски улыбнулась мне и сказала: «Ведь ты знаешь, милая матушка, что слова детей, сказанные в преддверии храма, считаются изречениями оракула. Если малютка сказала правду, то он должен приехать! Разве ты не слыхала, что он принес брачный венок? О, матушка, я наверное знаю и убеждена, что увижусь с ним!»

Когда я вчера спросила Тахот, что мне передать тебе от ее имени, то она просила меня сказать, что она посылает тебе тысячу поклонов и поцелуев и собирается сама писать к тебе, когда наберется сил, так как ей многое нужно передать тебе. Сейчас она принесла мне прилагаемую записочку для тебя одной, которую она написала с величайшим трудом.

Теперь я должна спешить с окончанием этого письма, так как посланец уже давно ожидает его.

Как хотелось бы мне сообщить тебе что-нибудь радостное! Но куда я ни погляжу, нигде не вижу ничего, кроме самых грустных обстоятельств. Твой брат все более и более подчиняется властолюбию жрецов и под руководством Нейтотепа занимается делами правительства вместо твоего бедного ослепшего отца.

Амазис предоставляет Псаметиху полную свободу и говорит, что ему решительно все равно – займет ли наследник его место несколькими днями раньше или позже.

Он не помешал твоему брату насильственным образом похитить из дома эллинки Родопис детей бывшего начальника царской стражи Фанеса и даже одобрил поступок сына, вступившего в переговоры с потомками двухсот тысяч воинов, выселившихся в Эфиопию во времена первого Псаметиха, вследствие предпочтения, оказываемого ионийским наемникам. В случае их согласия возвратиться на родину Псаметих намеревался распустить эллинских воинов. Переговоры оказались безуспешными; но он сильно оскорбил греков своим недостойным обращением с детьми Фанеса. Аристомах угрожал покинуть Египет с десятью тысячами самых лучших воинов; он даже требовал отставки, когда, по приказанию твоего брата, был умерщвлен сын Фанеса. Тогда спартанец внезапно исчез неизвестно куда, а эллины, подкупленные значительными денежными суммами, остались в Египте.

При виде всего этого Амазис хранил молчание и среди молитв и жертвоприношений оставался спокойным свидетелем того, как его сын то оскорблял все классы народа, то недостойным образом старался примириться с ними. Эллинские и египетские военачальники, так же как и номархи различных провинций, уверяли меня, что это положение дел невыносимо. Никто не может знать, чего следует ожидать от нового властелина, который приказывает сегодня делать то, что вчера запрещал в припадке запальчивости, и который, пожалуй, расторгнет прекрасные узы, до сих пор соединявшие египетский народ с его царями.

Будь здорова, дочь моя, и не забывай своего бедного друга – мать. Прости твоих родителей, когда узнаешь то, что мы так долго скрывали от тебя. Помолись за Тахот, передай наши поклоны Крезу и молодым персам, которых мы знаем; передай также Бартии приветствие от твоей сестры, на которое я прошу его смотреть как на завещание умирающей. Если бы ты могла каким-нибудь образом передать своей сестре весть, что молодой перс не совсем забыл ее!

Будь здорова и счастлива в твоем новом цветущем отечестве!»

XVI

Подобно тому как за золотой утренней зарей следует дождливый день, радостное ожидание нередко предшествует грустным событиям.

Нитетис так искренно обрадовалась этому письму, а оно должно было отравить сладость ее счастья горечью полыни.

Точно по мановению волшебства, оно уничтожило прекрасную часть ее внутренней жизни – радостное воспоминание о милом отечестве и о тех, которые были участниками беззаботного счастья ее детства.

Пока она сидела, облеченная в пурпурные одежды, и заливалась слезами, она думала только о печали своей матери, о несчастье своего отца и о болезни сестры. Радостная будущность, которая предрекала ей счастье, могущество и любовь, вдруг исчезла из ее глаз. Невеста Камбиса, отличенная им среди всех, забыла об ожидавшем ее возлюбленном; будущая персидская царица не думала ни о чем, кроме несчастий, постигших египетский царствующий дом.

Солнце уже давно возвестило о наступлении полудня, когда служанка Нитетис, Мандана, снова вошла в комнату, чтобы окончательно привести в порядок ее наряд.

«Она спит, – подумала девушка, – можно дать ей отдохнуть четверть часа; церемония жертвоприношения, вероятно, утомила ее, а ей следует явиться на пир в полном сиянии свежести и красоты, чтобы своим блеском затмить всех, как месяц затмевает звезды».

Она удалилась неслышными шагами из комнаты, из окон которой открывался дивный вид на висячие сады, на громадный город, на плодородную вавилонскую долину и на неизмеримую даль.

Не оглядываясь, бросилась она к клумбе с цветами, чтобы нарвать розанов. Ее глаза были устремлены на новый браслет, на котором сверкали лучи полуденного солнца, и она не заметила богато одетого человека, который, вытянув шею, заглядывал в окно той комнаты, где Нитетис обливалась слезами. Застигнутый за своим занятием шпион, как только заметил девушку, воскликнул писклявым голосом, точно принадлежавшим какому-нибудь мальчику:

– Приветствую тебя, прекрасная Мандана!

Девушка перепугалась и, узнав начальника евнухов Богеса, сказала:

– Нехорошо с твоей стороны, господин мой, так пугать бедную девушку! Клянусь Митрой, что я упала бы в обморок, если бы увидала тебя прежде, чем услыхала твой голос. Женские голоса не пугают меня, а мужчина в этом уединении такая же редкость, как лебеди в пустыне!

Богес добродушно улыбнулся, хотя прекрасно понял насмешливый намек на его голос, и отвечал, потирая свои мясистые руки:

– Разумеется, молодой очаровательной птичке невесело томиться в таком уединении; но имей терпение, голубушка моя! Вскоре твоя госпожа сделается царицей и найдет тебе молоденького муженька, с которым ты, вероятно, скорее согласишься жить в уединении, чем с твоей прекрасной египтянкой, не так ли?

– Моя госпожа прекраснее, чем этого желали бы многие, а я никому не поручала приискивать мне мужа, – отвечала она презрительно. – Уж его-то я найду и без тебя.

– Кто станет в этом сомневаться? Такая хорошенькая рожица служит столь же лакомой приманкой для мужчин, как червяк для рыбы.

– Я не ловлю мужчин, а менее всего таких, как ты!

– Охотно, очень охотно верю этому, – смеясь проговорил евнух, – но скажи мне, мое сокровище, отчего ты так сурова со мной? Разве я сделал тебе что-нибудь неприятное? Разве не я доставил тебе твое настоящее прекрасное место? Разве я не соотечественник твой, не мидянин?

– И разве мы оба – не люди? И у нас обоих не по десяти пальцев на руке? И наши носы не сидят посреди лица? Здесь половина населения – мидийцы; если бы все они только потому, что они мои соотечественники, были моими друзьями, то я завтра могла бы сделаться царицей. А место у египтянки доставил мне совсем не ты: я обязана этим местом верховному жрецу Оропасту, рекомендовавшему меня великой Кассандане! Нам здесь, наверху, нет дела до тебя!

– Что это ты говоришь такое, моя милашка! Разве ты не знаешь, что без моего согласия не назначается сюда ни одна прислужница.

– Это я знаю не хуже тебя, но…

– Но вы, женщины, – существа неблагодарные, недостойные нашей доброты!

– Не забывай, что ты говоришь с девушкой из хорошего семейства!

– Знаю, моя овечка! Твой отец был маг, а твоя мать – дочь мага. Оба умерли рано и передали тебя дестуру [70] Иксабату, отцу верховного жреца Оропаста, который вырастил тебя вместе со своими детьми. Когда ты надела серьги, то в твою розовую рожицу влюбился Гаумата, брат Оропаста; нечего тебе краснеть – это очень хорошее имя – и, несмотря на свои девятнадцать лет, хотел жениться на тебе. Гаумата и Мандана! Как хорошо звучат вместе эти два имени! Мандана и Гаумата! Если бы я был певец, то моего героя я назвал бы Гауматой, а его возлюбленную – Манданой!

– Я прошу тебя оставить эти насмешки! – воскликнула девушка, мгновенно вспыхнув и топнув ногой.

– Разве ты недовольна, что я нахожу ваши имена подходящими одно к другому? Сердись скорее на гордого Оропаста, который отправил своего юного брата в Рагэ, а тебя – ко двору, для того чтобы вы забыли друг друга.

– Ты клевещешь на моего благодетеля!

– Пусть отсохнет мой язык, если я говорю не истинную правду. Оропаст разлучил тебя со своим братом, потому что он имеет на красавца Гаумату совершенно иные виды, чем его женитьба на бедной сироте незначительного мага. Амитис или Менише были бы гораздо приятнее ему в качестве невесток; а подобная тебе девушка, всем обязанная его благотворительности, может только оказаться препятствием при осуществлении его планов. Между нами будь сказано, ему хотелось бы управлять государством в качестве наместника во время войны с массагетами и он дорого бы дал, чтобы каким бы то ни было образом вступить в родство с Ахеменидами. В его лета уже не приходится помышлять о новых женах; но у него есть брат, юноша и красавец, и, как говорят, даже похожий на царевича Бартию…

– Это справедливо! – воскликнула Мандана. – Представь себе, когда мы ехали навстречу нашей госпоже и я в первый раз увидела Бартию у окна станционного дома, то я сперва приняла его за Гаумату. Они похожи друг на друга, точно близнецы, и могут назваться самыми красивыми в нашем государстве!

– Как ты покраснела, моя роза! Но сходство не до такой степени обманчиво. Когда я сегодня утром приветствовал брата верховного жреца…

– Гаумата здесь? – прервала евнуха Мандана со страстным увлечением. – Ты действительно видел его или хочешь только выведать что-нибудь у меня и затем обмануть?

– Клянусь Митрой, моя голубка, я сегодня целовал его в лоб и принужден был многое рассказать ему о его возлюбленной; кроме того, я хочу сделать невозможное возможным для него, так как я слишком слаб, чтобы противостоять этим очаровательным голубым глазкам, этой златокудрой головке и этим щечкам, пушистым, как персик. Побереги свой румянец, мой миленький гранатовый цветочек, пока я еще не рассказал тебе всего. На будущее время ты не станешь относиться столь сурово к бедному Богесу и убедишься, что у него доброе сердце, исполненное расположения к Мандане, его маленькой, миленькой, плутоватой соотечественнице.

– Я не верю тебе, – прервала Мандана, – и твоим нежным комплиментам! Меня предупреждали относительно твоего льстивого языка, и я даже не знаю, чем могла заслужить твое участие.

– Узнаешь ли ты это? – спросил евнух, подавая девушке белую ленту с искусно вышитыми на ней золотыми огоньками.

– Последний подарок, который я вышивала для него! – воскликнула Мандана.

– Этот знак я выпросил у Гауматы. Я очень хорошо знал, что ты не будешь питать ко мне доверия. Да и бывали ли примеры, чтобы узник любил своего тюремщика?

– Скорей, скорей говори мне, что требует от меня товарищ моих игр! Смотри, вон уже на западе показывается розовый оттенок в небе. Дело идет к вечеру, и я должна одеть свою госпожу для пиршества.

– Я постараюсь не терять времени, – сказал евнух, внезапно сделавшийся таким серьезным, что Мандана испугалась. – Если ты не желаешь верить, что я из расположения к тебе подвергаю себя опасности, то считай, что я помогаю вашей любви из желания смирить гордость Оропаста, который грозит лишить меня расположения царя. Вопреки всем интригам верховного начальника магов, ты должна сделаться женою твоего Гауматы, и это так же верно, как то, что меня зовут Богесом! Завтра вечером, когда взойдет звезда Тистар [71], тебя посетит твой милый. Я сумею удалить всех сторожей для того, чтобы ему можно было без помехи прийти к тебе и остаться у тебя в течение часа, но помни, – не более одного часа. Твоя госпожа – я знаю это наверное – сделается любимою женою Камбиса. Впоследствии она станет сильно содействовать твоему браку с Гауматой, так как она любит тебя и не находит достойной похвалы, чтобы выразить степень твоей верности и ловкости. Завтра вечером, когда взойдет звезда Тистар, – продолжал он, впадая в прежний, свойственный ему шутливый тон, – воссияет солнце твоего счастья. Ты опускаешь глаза и молчишь? Благодарность смыкает твой маленький ротик? Прошу тебя, голубка моя, не будь такою молчаливою, когда со временем дело дойдет до того, что тебе придется с похвалой упомянуть твоей могущественной госпоже о бедном Богесе. Передать ли мне поклон прекрасному Гаумате? Можно ли мне сказать ему, что ты не забыла его и с радостью ждешь его? Ты колеблешься? О горе, ведь уже начинает темнеть! Мне надобно отправиться взглянуть, все ли женщины одеты, как подобает для великого пира. Еще одно: Гаумата должен послезавтра покинуть Вавилон; Оропаст опасается, как бы он не увиделся с тобою, и приказал ему возвратиться в Рагэ немедленно по окончании праздника. Ты все еще молчишь? Хорошо, в таком случае я не могу помочь ни тебе, ни бедному мальчику. Я и без вас достигну своей цели, а ведь в конце концов будет гораздо лучше, если вы позабудете о своей любви! Прощай!

В душе девушки происходила тяжелая борьба. Предчувствие подсказывало ей, что Богес хочет обмануть ее; внутренний голос нашептывал ей, чтобы она отказалась от свидания со своим возлюбленным; доброе начало и осторожность брали верх в ее сердце, но только она хотела воскликнуть: «Скажи ему, что я не приму его», – как ее взгляд упал на ленточку, которую она когда-то вышила для прекрасного мальчика. Отрадные картины детства, краткие мгновения одуряющих восторгов любви с быстротой молнии промелькнули в ее памяти; любовь, необдуманность, влечение к любимому человеку одержали верх над добродетелью, предчувствиями, осторожностью, и, прежде чем Богес докончил свою прощальную фразу, она бросилась к дому, как спугнутая лань, почти невольно крикнув:

– Я буду ждать его!

Быстрыми шагами шел Богес через цветущие аллеи висячих садов. У парапета высокого здания он остановился и осторожно отворил неприметную дверь. Она вела на потайную лестницу, которую хозяин здания, вероятно, велел сделать для того, чтобы прямо с берегов реки проходить незаметно в жилище своей жены через одну из огромных колонн, поддерживавших сады. Дверь легко вращалась на своих петлях, и после того, как Богес снова затворил ее и разбросал у ее нижнего обреза несколько пригоршней речных раковин, покрывавших аллеи сада, ее трудно было бы разглядеть даже тому, кто стал бы специально отыскивать ее. Евнух, по своей привычке, весело потирал свои унизанные кольцами руки и бормотал про себя:

– Теперь это должно удаться! Девушка попалась в ловушку, ее возлюбленный послушается моего намека, на старую лестницу можно пробраться; Нитетис заливается горькими слезами в этот радостный для всех день, голубая лилия расцветет завтра ночью… да, да, мой маленький план должен удаться! Прекрасная египетская кошечка, твои бархатные лапочки завтра запутаются в силках, которые поставит тебе бедный, презренный евнух, не имеющий права ничего приказывать тебе.

При этих словах злобный огонек сверкнул в глазах надзирателя гарема.

На большой садовой лестнице он встретился с евнухом Нериглиссаром, который жил в висячих садах в должности главного садовника.

– Что поделывает голубая лилия? – спросил он у него.

– Она распускается великолепно! – воскликнул садовник, с восторгом вспоминая о своем любимом детище. – Завтра, как только взойдет звезда Тистар, она, как я уже говорил тебе, будет красоваться во всем великолепии своего цветения! Моя госпожа, египтянка, будет несказанно обрадована, так как она любит цветы, и я прошу тебя сообщить также царю и Ахеменидам, что своими неусыпными трудами я довел это редкое растение до полного расцвета. В течение десяти лет цветок только одну ночь является в полном блеске своей красоты. Сообщи это благородным Ахеменидам и приведи их ко мне.

– Твое желание будет исполнено, – с улыбкой проговорил Богес. – На посещение царя тебе, разумеется, нечего рассчитывать, так как я предполагаю, что он не покажется в висячих садах до бракосочетания с египтянкой; но некоторые из Ахеменидов явятся непременно. Они такие пламенные любители садоводства и цветов, что не захотят лишить себя столь редкого зрелища. Может быть, мне удастся привести сюда и Креза; он не такой знаток цветоводства, как персы, помешанные на цветах, но зато самый усердный ценитель всего приятного для глаз.

– Ты уж только приведи его, – воскликнул садовник, – он будет благодарен тебе, так как моя царица ночи прекраснее всех цветов, когда-либо взращенных в царских садах! Ты ведь видел среди гладкого, как зеркало, бассейна бутон, окруженный венком из зеленых листьев; распустившись, он имеет вид голубой розы громадных размеров. Мой цветок…

Вдохновенный садовод хотел продолжать свой хвалебный гимн, но Богес, любезно раскланявшись, распростился с ним, спустился вниз по лестнице, сел в двухколесную колесницу, ожидавшую его, и приказал ожидавшему погонщику своих коней, увешанных кистями и колокольчиками, везти себя как можно скорей к воротам сада, окружавшего большое здание царского гарема.

Особенного рода суетливая жизнь кипела сегодня в гареме Камбиса. Богес приказал, чтобы все придворные женщины, для большей красоты и свежести, были перед началом пиршества отведены в баню; поэтому начальник женщин немедленно отправился в тот флигель дворца, где находились женские бани.

Уже издали до него доносился смешанный гул голосов, крикливых, смеющихся, болтающих. В огромной зале, нагретой до последней степени, среди густого облака влажного пара, двигалось более трехсот женщин. Точно туманные видения, мелькали полунагие фигуры, стройные формы которых вполне обрисовывались под тонкой шелковой тканью пропитанных влажностью накидок. Все это в пестром беспорядке двигалось по мраморным плитам бани, с потолка которой падали на пол теплые капли, разлетаясь в мелкие брызги.

Тут лежали, весело болтая, группы из десяти или двадцати роскошнотелых женщин, а там две царские жены ругались, точно избалованные дети. Одна красавица, в которую попала туфля, брошенная ее соседкой, громко вскрикнула; другая лежала в тяжелом раздумье, точно труп на горячем сыром полу. Шесть армянок стояли в ряд одна возле другой и звонкими голосами пели задорную любовную песню на своем родном языке, между тем как несколько белокурых персиянок выбивались из сил, возводя на бедную Нитетис такую клевету, что тот, кому пришлось бы подслушать это, несомненно вообразил, что прекрасная египтянка есть нечто вроде тех уродливых чучел, которыми пугают детей.

Среди этой суматохи расхаживали нагие рабыни, разносившие на головах хорошо нагретые покрывала, и набрасывали их на купавшихся. Крики евнухов, которые, охраняя двери залы, принуждали женщин торопиться, визгливые голоса, звавшие рабынь, нескоро являвшихся, и резкие благовония, смешанные с горячим водяным паром, – все это превращало пеструю толкотню в действительно ошеломляющее зрелище.

Спустя четверть часа жены царя представляли вид вполне противоположный описанному выше.

Точно розы, смоченные водой, лежали они, спокойные, но не спящие и охваченные сладкой негой, на мягких подушках, окружавших длинные стены громадной залы. Благовонная влага еще висела в виде капель на их распущенных, не просохших волосах, между тем как проворные рабыни вытирали малейшие следы глубоко проникавшей в поры влаги мягкими мешочками из верблюжьей шерсти.

Прекрасные утомленные тела прикрывались шелковыми одеялами, и толпа евнухов наблюдала за тем, чтобы ни одна особа не нарушала покоя отдыхавшего полчища женщин.

Впрочем, необыкновенная тишина, господствовавшая в этот день среди залы, предназначенной для дремоты и отдохновения, была редким явлением, вызванным никак не присутствием евнухов: было объявлено, что нарушительница мира будет в наказание исключена из числа участниц большого пиршества.

Целый час пролежали женщины в молчаливой полудремоте, когда звук удара в металлическую доску снова преобразил картину.

Отдыхавшие фигуры соскочили со своих подушек, толпа рабынь ворвалась в залу, мази и духи полились на красавиц, роскошные волосы были заплетены и искусно убраны драгоценными каменьями; дорогие уборы, шерстяные и шелковые платья всех цветов радуги, башмаки, твердые от покрывавших их жемчугов и драгоценных камней, надевались на нежные ножки, и богатые золотые пояса обвивались вокруг талий.

Туалеты большинства женщин, которые в общей сложности представляли собой стоимость целого государства, были уже окончены, когда Богес вошел в залу.

Многоголосый визгливый крик радости встретил новоприбывшего. Двадцать женщин, схватившись за руки, стали танцевать вокруг своего улыбающегося надсмотрщика, напевая сочиненную в гареме безыскусную хвалебную песнь его добродетелям. В этот день царь имел обыкновение исполнять какую-нибудь незначительную просьбу каждой из своих жен, поэтому, когда цепь танцующих распалась, толпа просительниц набросилась на Богеса, чтобы, гладя его по лицу и целуя его мясистые руки, шепнуть ему на ухо самые различные требования и упросить, чтобы он их исполнил.

Улыбающийся женский деспот заткнул уши и, шутя и смеясь, отталкивал от себя назойливых просительниц; он обещал мидянке Амитис, что финикиянка Эсфирь будет наказана, а финикиянке Эсфири, что накажут мидянку Амитис; обещал Пармисе более драгоценный убор, чем у Паризатис, а Паризатис – более драгоценный, чем у Пармисы, и, наконец, когда уж был не в силах отбиваться от просительниц, приложил к губам золотой свисток, резкий звук которого магическим образом подействовал на толпу женщин. Поднятые руки мгновенно опустились, топавшие ножки стали спокойными, раскрытые губы сжались, и шум сменила мертвая тишина.

Та, которая не послушалась бы звука этого свистка, равнявшегося по своему значению предупреждению закона или фразе «Именем царя», наверное, подверглась бы строгому наказанию. Теперь этот резкий звук подействовал особенно поразительно. Богес заметил это с самодовольной улыбкой, обвел всю толпу благодушным, выражавшим удовольствие взглядом и в цветистой речи обещал поддержать перед царем просьбы всех своих милых, белых голубок и, наконец, приказал своим подчиненным встать в два длинных ряда.

Женщины послушались и подверглись осмотру, словно солдаты со стороны начальника или рабы со стороны покупателя.

Богес остался доволен нарядом большинства; но некоторым он приказал прибавить лишний слой румян, другим – смягчить слишком здоровый цвет лица белым порошком, выше поднять волосы, посильнее начернить брови или получше накрасить губы.

После осмотра он вышел из залы и отправился к Федиме, которая в качестве первой жены Камбиса, как все его законные жены, жила отдельно от наложниц.

Отвергнутая фаворитка, униженная дочь Ахеменидов, уже давно ожидала евнуха.

Она была одета в высшей степени роскошно и даже чересчур обременена украшениями. С ее маленькой женской шапочки ниспадала густая вуаль из легкой материи, затканной золотом, а вокруг самой шапочки была обвита синяя с голубым повязка, как отличительный знак рода Ахеменидов. Ее нельзя было не назвать красавицей, хотя в ней уже замечалась излишняя полнота форм, которой подвержены все восточные женщины вследствие неподвижной гаремной жизни. Чуть ли не слишком обильные золотисто-белокурые волосы, переплетенные серебряными цепочками и небольшими золотыми монетами, спускались из-под ее шапочки и плотно прилегали к вискам.

Когда Богес вошел в комнату, она с трепетом бросилась ему навстречу, взглянула сначала в зеркало, а потом на евнуха и спросила с величайшим волнением:

– Нравлюсь ли я тебе? Понравлюсь ли я ему?

Богес улыбнулся, как всегда, и отвечал:

– Мне ты нравишься всегда, моя золотая пава, да и царю понравилась бы наверное, если бы ему пришлось увидеть тебя такой, какой вижу я. Когда ты сейчас воскликнула: «Понравлюсь ли я ему», – то ты была действительно хороша: страсть заставила твои голубые очи потемнеть так сильно, что они казались столь же черными, как ночь Анграманью, и ненависть особенным образом раскрыла твои губы и показала мне два ряда зубов, превосходящих своею белизною снега Демавенда!

Видимо польщенная, Федима принудила себя бросить еще один подобный взгляд и воскликнула:

– Отправимся скорее на пир, так как я говорю тебе, Богес, что мои глаза еще сильнее потемнеют, а мои зубы сверкнут еще ослепительнее прежнего, когда я увижу египтянку на том месте, которое должно принадлежать мне!

– Недолго она останется на этом месте!

– Итак, твой план удастся? О, говори, Богес, не скрывай от меня своих дальнейших намерений! Я буду нема, как мертвая, и помогу тебе…

– Я не могу и не должен ничего разглашать, но скажу, для услаждения горечи предстоящего тебе вечера, что все идет отлично, что уже вырыта пропасть, в которую мы хотим низвергнуть ненавистную нам женщину, и что я надеюсь скоро восстановить мою золотую Федиму на ее прежнем месте или даже вознести выше, если она будет слепо повиноваться мне.

– Скажи, что мне делать? Я готова на все.

– Прекрасно сказано, моя храбрая львица! Слушай меня, и тогда все удастся… Если я потребую от тебя чего-нибудь трудного, тем значительнее будет твоя награда. Не противоречь мне, так как нам нельзя терять ни минуты! Сейчас же сними с себя излишнее убранство и надень только ту цепь, которую царь подарил тебе на свадьбу. Вместо этих светлых одежд ты должна надеть темные и совершенно простые. После коленопреклонения перед Кассанданой, матерью царя, ты смиренно поклонишься египтянке.

– Ни за что!

– Без противоречий! Скорее, скорее, сбрасывай с себя все наряды, прошу тебя! Вот так хорошо! Мы можем быть уверены в успехе только в том случае, если ты послушаешься. Шея самой белейшей из пери [72] черна в сравнении с твоей!

– Но…

– Когда настанет твоя очередь просить чего-нибудь у царя, то ты скажешь, что твое сердце перестало желать с тех пор, как твое солнце отвратило от тебя свои лучи.

– Хорошо.

– Когда твой отец спросит тебя – как ты поживаешь, тебе следует заплакать.

– Я буду плакать.

– Ты заплачешь так, чтобы все Ахемениды увидели тебя плачущей.

– Какое унижение!

– Это не унижение, а самое верное средство возвыситься! Поскорее сотри со своих щек яркий румянец и набели их как можно белее.

– Я буду иметь нужду в белой краске, чтобы скрыть румянец, который загорится на моих щеках. Ты требуешь от меня ужасных вещей, Богес, но я послушаюсь тебя, если ты сообщишь мне свой план…

– Служанка! Принеси поскорее новые темно-зеленые одежды твоей госпожи!

– Я буду походить на рабыню.

– Настоящая прелесть бывает привлекательна даже в лохмотьях.

– Как затмит меня египтянка!

– Все должны видеть, что ты далека от мысли соперничать с нею. Все станут задавать себе вопрос: «Не была ли бы Федима так же прекрасна, если бы нарядилась подобно этой высокомерной женщине?»

– Но я не могу склониться перед ней!

– Ты должна это сделать!

– Ты хочешь погубить и унизить меня!

– Близорукая и глупая женщина! Выслушай мои доводы и повинуйся! Мы должны рассчитывать на то, чтобы восстановить Ахеменидов против нашей неприятельницы. Как будет разгневан твой дед Интафернес, в какое бешенство придет твой отец Отанес, когда они увидят тебя во прахе перед иноземкой! Оскорбленная гордость сделает их нашими союзниками; и если они, по их словам, слишком «благородны» для того, чтобы самим предпринять что-нибудь против женщины, то все-таки в том случае, если я буду иметь в них нужду, они скорее станут помогать, нежели противодействовать мне. Когда египтянка будет погублена, то, если ты послушаешься меня, царь вспомнит о твоих бледных щеках, о твоем смирении, о твоем бескорыстии. Ахемениды и даже маги станут просить его, чтобы он сделал царицей знатную женщину из своего рода; а какая женщина из Персии может похвалиться более высоким происхождением, чем ты, и кому другому может достаться пурпур, как не тебе, моей пестрой райской птичке, моей прекрасной розе Федиме? Не следует опасаться падения с лошади, когда желаешь выучиться верховой езде, как не следует и отступать перед унижением, если дело идет о том, чтобы одержать полную победу!

– Я буду слушаться тебя! – воскликнула дочь Ахеменидов.

– Ну, так мы победим! – отвечал евнух. – Теперь твои глаза снова светятся настоящей темной чернотою! Такой я люблю тебя, моя царица, такой должен увидеть тебя Камбис, когда собаки и птицы станут насыщаться нежным мясом египтянки, и я в первый раз после многих месяцев, среди ночной тишины, отопру ему твои комнаты. Эй, Арморгес, прикажи женщинам, чтобы они были готовы и садились в носилки; я отправлюсь вперед, чтобы указать им их места.

Большая зала пиршества была ослепительно освещена тысячами светильников, пламя которых отражалось на золотых полосах, покрывавших стены. Неизмеримо длинный стол стоял посреди залы, представляя сказочно-великолепное зрелище, поражая богатством покрывавшей его посуды – кубков, тарелок, мисок, чаш, ваз для фруктов и курильниц.

– Царь скоро явится! – воскликнул старший стольник, знатный придворный, обращаясь к виночерпию царя, благородному родственнику Камбиса. – Наполнены ли все бокалы и опорожнены ли меха, присланные Поликратом?

– Все готово! – отвечал виночерпий. – Вон то хиосское вино превосходит качеством все, что я пивал до сих пор, и даже затмило сирийский виноградный сок. Попробуй-ка!

С этими словами он одной рукой взял изящный золотой маленький кубок, а другой – ковшик из того же металла, высоко поднял ковшик и стал наливать благородный напиток длинной струей в небольшое отверстие кубка, и так ловко, что ни одна капля не пролилась. Затем он взял сосуд кончиками пальцев и с изящным поклоном передал его стольнику.

Этот последний, медленно и причмокивая языком, вкусил драгоценную влагу и воскликнул, передавая сосуд виночерпию:

– Право, этот благородный напиток оказывается вдвое вкуснее, когда его так мило подают пьющему, как умеешь это делать только ты. Иностранцы правы, удивляясь персидским виночерпиям как искуснейшим в мире.

– Благодарю тебя, – сказал виночерпий, целуя своего друга в лоб, – я горжусь своей должностью, которую великий царь предоставляет только своим друзьям. Но мне, однако, она кажется невыносимо тягостной среди этого раскаленного Вавилона; когда же мы, наконец, отправимся в летние резиденции, в Экбатану или Пасаргадэ?

– Я сегодня говорил об этом с царем. По случаю войны с массагетами он было не хотел никуда переезжать, а прямо из Вавилона отправиться в поход; но если, что весьма вероятно после прибытия сегодняшнего посольства, война не состоится, тогда мы через четыре дня после свадьбы царя, то есть через неделю, отправимся в Сузы.

– В Сузы? – удивился виночерпий. – Но там не многим прохладнее, да и кроме того, ведь старый дворец Мамнона перестраивается.

– Сатрап Суз известил царя, что новый дворец уже готов и превосходит блеском и великолепием все прежние. Едва услыхав это, Камбис воскликнул: «В таком случае мы через три дня после свадебного пира отправимся туда! Я хочу показать египетской царевне, что мы, персы, столь же сведущи в архитектуре, как и ее предки. Она, как жительница берегов Нила, привыкла к знойным дням и будет чувствовать себя хорошо в прекрасных Сузах».

– Кажется, царь сильно привязался к этой красавице.

– Да. Он из-за нее отшатнулся от всех остальных жен и скоро возведет ее в сан царицы.

– Это было бы несправедливо. Федима, как происходящая из рода Ахеменидов, имеет более давние и законные права.

– Это несомненно, но чего желает царь, то и должно быть хорошо.

– Вот это умно сказано. Каждый из нас, истинных персов, должен радоваться, лобызая руку своего владыки, даже если бы она была обагрена кровью наших собственных детей.

– Камбис приказал казнить моего брата, но я не имею против него никакой неприязни, как против божества, лишившего меня моих родителей. Эй, вы, слуги, отдерните занавеси: гости приближаются. Да поворачивайтесь, собаки, и глядите в оба! Будь здоров, Артабазос; нам предстоит жаркая ночь!

XVII

Старший стольник пошел навстречу входившим гостям и, при помощи нескольких благородных жезлоносцев, указал им их места.

Когда все уселись, трубные звуки возвестили приближение царя. Как только он вошел, гости поднялись со своих мест и приветствовали своего владыку громовым, непрестанно возобновлявшимся кликом: «Победа царю!»

Сардесский пурпурный ковер, на который могли ступать только он и Кассандана, был постлан по направлению к царскому месту. Ведомая Крезом слепая царица предшествовала сыну и заняла во главе стола трон, который был выше стоявшего рядом золотого кресла Камбиса. Налево от царя разместились законные его жены; Нитетис сидела рядом с ним, около нее Атосса, рядом с Атоссой – просто одетая и бледно набеленная Федима, а около последней жены царя – евнух Богес; рядом с ним восседал верховный жрец Оропаст, далее – несколько высокопоставленных магов, сатрапы нескольких провинций, между которыми находился также и еврей Вельтсазар, и множество персов, мидян и евнухов, занимавших высшие должности в государстве.

По правую сторону царя сидел Бартия. За ним следовали: Крез, Гистасп, Гобриас, Арасп и другие Ахемениды, по чинам и по возрасту. Наложницы или сидели у нижней части стола, или стояли против царя, чтобы игрою и пением поднимать радостное настроение пирующих. Позади них стояло множество евнухов, которые должны были наблюдать, чтобы они не обращали своих взоров на мужчин.

Первый взгляд Камбиса обратился к Нитетис, которая сидела около него во всем величии царицы, бледная, но невыразимо прекрасная в своем новом пурпурном одеянии.

Глаза жениха и невесты встретились.

Камбис почувствовал, что в глазах его невесты сверкнула пламенная любовь. Однако же чуткий инстинкт нежной страсти подсказал ему, что с дорогим ему существом произошло нечто необыкновенное. Выражение ее губ было запечатлено какой-то грустной серьезностью; а ее всегда спокойный, ясный взгляд был подернут туманной завесой, заметною только ему одному. «Я после спрошу ее, что с ней случилось, – думал царь, – мои подданные не должны замечать, как дорога мне эта девушка».

Затем он поцеловал в лоб свою мать, своих братьев, сестер и ближайших родственников; произнес краткую молитву, в которой благодарил богов за их благоволение и просил ниспослать счастливый год для него самого и для всех персов; объявил громадную сумму, которую он в этот день дарил своим подданным, и приказал жезлоносцам призвать тех, кто ожидал, что это радостное празднество ознаменуется для них исполнением какого-нибудь скромного желания.

Ни один из просителей не ушел неудовлетворенным; впрочем, каждый из них еще за день перед тем заявил о своей нужде старшему жезлоносцу и осведомился насчет того, будет ли он допущен перед царские очи. Равным образом и просьбы женщин рассматривались евнухами, прежде чем высказывались перед царем.

После мужчин Богес подвел к царю толпу женщин (только Кассандана осталась сидящей на своем месте).

Атосса открывала длинное шествие вместе с Нитетис. Федима и еще одна красавица следовали за двумя царевнами. Спутница Федимы была разряжена самым блистательным образом и нарочно поставлена рядом с отвергнутой фавориткой, чтобы еще резче оттенить контраст той почти граничащей со скудностью простоты, которой отличалась одежда Федимы.

Интафернес и Отанес смотрели, как предсказывал Богес, мрачным взором на свою внучку и дочь, столь бледную и бедно одетую, среди этой разряженной толпы.

Камбис, знавший по опыту прежних лет безумную расточительность Федимы, увидев ее лицом к лицу, взглянул с неудовольствием и удивлением на простой наряд и на бледные черты дочери Ахеменидов. Его чело омрачилось, и он сердито спросил упавшую к его ногам женщину:

– Что означает этот нищенский наряд в такой торжественный день на моем пиршестве? Разве ты не знаешь обычая нашего народа – являться перед своим господином не иначе, как в полном наряде? Право, если бы сегодня был не такой особенный день и если бы я не уважал тебя в качестве дочери наших дорогих родственников, то я приказал бы евнухам отвести тебя назад в гарем и заставить тебя в уединении припомнить то, что требует приличие!

Эти слова облегчили роль, которую должна была взять на себя униженная женщина. Горько плача и громко рыдая, она взглянула на разгневанного царя и простерла к нему руки с таким умоляющим видом, что его гнев превратился в сострадание, и он, поднимая коленопреклоненную просительницу, спросил ее:

– У тебя есть какая-нибудь просьба?

– Что могу я желать с тех пор, как мое солнце отвратило от меня свои лучи? – прозвучал ответ, заглушённый тихими рыданиями.

Камбис пожал плечами и спросил еще раз:

– Разве ты ничего не желаешь? В прежние времена я мог осушать твои слезы с помощью подарков; поэтому требуй и теперь утешения драгоценного металла.

– Федима не желает больше ничего! Да и для кого нужны ей украшения с тех пор, как ее царь и супруг отвращает от нее свет своих очей.

– В таком случае я не могу помочь тебе! – воскликнул Камбис, с негодованием отворачиваясь от коленопреклоненной Федимы.

Совет Богеса, чтобы она набелилась, был хорош, так как под белилами ее щеки пылали от гнева и стыда. Несмотря на это, она поборола кипевшие в ней страсти и, следуя приказанию евнуха, столь же почтительно и низко поклонилась Нитетис, как и матери царя, между тем как ее слезы неудержимо текли на виду у всех Ахеменидов.

Отанес и Интафернес с трудом сдерживали гнев, возбужденный в них тем унижением, которому подверглась их дочь и внучка, и глаза многих Ахеменидов с величайшим участием были устремлены на несчастную Федиму и с подавленным неудовольствием – на прекрасную иноземку, которой было оказано предпочтение.

Все церемонии были окончены, и начался пир. Перед царем лежало в золотой корзинке окруженное другими плодами гранатовое яблоко исполинских размеров, величиною с детскую голову.

Он только теперь заметил его, стал внимательно разглядывать плод глазами знатока и спросил:

– Кто вырастил это удивительное яблоко?

– Твой раб Оропаст, – отвечал с низким поклоном старший из магов, – уже много лет я занимаюсь садоводством и осмелился повергнуть к твоим стопам этот плод, как результат моих трудов и стараний.

– Благодарю тебя, – сказал царь, – потому что, друзья мои, это гранатовое яблоко облегчит мне выбор наместника в случае отправления в поход. Клянусь Митрой, тот, кто умеет столь старательно ухаживать за небольшим деревом, будет хорошо справляться и с более значительными делами. Что за плод! Кто видел что-нибудь подобное? Еще раз благодарю тебя, Оропаст, а так как царская благодарность не может ограничиваться одними словами, то я уже теперь назначаю тебя, на случай войны, моим наместником всего государства. Да, друзья мои, недолго уже придется нам наслаждаться ленивым спокойствием. Перс лишается своей веселости, будучи удален от воинских треволнений!

Шепот одобрения послышался в рядах Ахеменидов. «Победа царю!» – снова послышалось отовсюду. Неудовольствие по поводу унижения, нанесенного женщине, было тотчас же забыто; мысли о битвах, мечты о бессмертной воинской славе и победных венках, воспоминания о великих деяниях минувшего времени заставили пирующих воспрянуть духом и подняли их праздничное настроение.

Сам царь, соблюдавший в этот день большую умеренность, чем обыкновенно, приглашал своих гостей пить поусерднее и радовался шумной веселости и кипучему воинственному настроению своих героев; но более всего возбуждала его восторг чарующая красота египтянки, которая сидела подле него, бледная более обыкновенного и совершенно измученная утренними хлопотами и непривычной для нее тяжестью высокого тюрбана. Никогда еще не чувствовал он себя столь счастливым, как в этот день!

Да и чего недоставало ему? Что еще мог желать он, которому божество даровало, в виде добавления ко всем сокровищам, составляющим предмет человеческих желаний, еще и счастье любви? Казалось, что его упрямство превращается в кроткое доброжелательство, его строгая суровость – в ласковую уступчивость, когда он обратился к сидевшему вблизи него Бартии.

– А что, брат, ты, кажется, забыл мое обещание? Разве ты не знаешь, что сегодня можешь наверное рассчитывать на исполнение любого желания, которое наполняет твое сердце? Вот так, опорожни свой сосуд и соберись с духом! Но не проси чего-нибудь незначительного! Я сегодня расположен делать щедрые подарки! А! Ты хочешь высказать мне свое желание по секрету? Так подойди поближе! Я сильно интересуюсь, чего так пламенно желает самый счастливый юноша в моем государстве, краснеющий, точно девушка, как только заговорят о его желании.

Бартия, чьи щеки действительно пылали от волнения, с улыбкой склонился к своему брату и стал шептать ему на ухо, рассказывая в кратких словах историю своей любви.

Отец Сапфо принимал участие в защите своего родного города Фокеи против войск Кира. Это обстоятельство юноша намеренно поставил на вид, назвал свою возлюбленную дочерью эллинского воина из благородного рода и умолчал о том, что он, посредством торговых предприятий, приобрел большие богатства. Он изобразил своему брату всю привлекательность, высокое образование и любовь своей невесты и только что собирался обратиться к поддержке Креза, как Камбис прервал его и, целуя брата в лоб, воскликнул:

– Не расточай так много слов, брат мой, и следуй влечению своего сердца. Я знаю могущество любви и помогу тебе добиться согласия нашей матери.

Бартия, в припадке благодарности и ошеломленный неожиданным счастьем, бросился к ногам своего царственного брата; последний ласково поднял его и воскликнул, обращаясь почти исключительно к Нитетис и Кассандане:

– Обратите внимание, мои милые! Новые ростки готовятся появиться на родословном дереве Кира, так как наш Бартия решился покончить со своей холостой жизнью, неугодной богам. Через несколько дней влюбленный юноша отправится на твою родину, Нитетис, и привезет с берегов Нила второй драгоценный камень в нашу гористую страну!

– Что с тобою, сестра? – воскликнула Атосса, прежде нежели Камбис договорил эти слова, смачивая вином лоб египтянки, которая без чувств лежала в ее объятьях.

– Что такое было с тобою? – спросила слепая Кассандана, когда невеста царя пришла в чувство через несколько минут.

– Радость, счастье, Тахот, – чуть слышно проговорила Нитетис.

Камбис, так же как и его сестра, бросился на помощь потерявшей сознание девушке. Когда она окончательно пришла в себя, он просил ее подкрепить свои силы глотком вина, сам подал ей кубок и, поясняя свои прежние слова, продолжал:

– Бартия отправится на твою родину и из Наукратиса на берегу Нила возьмет себе в жены внучку некоей Родопис, дочь благородного воина-героя, уроженца героического города Фокеи.

– Что это было такое? – воскликнула слепая царица.

– Что с тобою? – спросила резвая Атосса встревоженным и почти укоризненным тоном.

– Нитетис! – воскликнул Крез, особенно выразительно обращаясь к своей любимице.

Но это предупреждение опоздало, так как сосуд, поданный Камбисом его возлюбленной, выпал у нее из рук и со звоном покатился на пол.

Взоры всех присутствующих с испуганным напряжением были обращены на лицо царя, который, побледнев, как мертвец, с дрожащими губами и судорожно сжатыми кулаками снова вскочил со своего места.

Нитетис обратила на своего возлюбленного взгляд, полный мольбы о снисхождении; но он, опасаясь влияния этого чарующего взгляда, отвернулся от нее и воскликнул хриплым голосом:

– Отведи женщин в их комнаты, Богес! Я не хочу более их видеть… Пусть начинается попойка… Желаю тебе покойной ночи, мать моя, и советую тебе не пригревать у себя на сердце ядовитых змей. А ты, египтянка, попроси богов, чтобы они наделили тебя большим искусством лицемерия. Друзья, завтра мы отправимся на охоту! Дай мне пить, виночерпий! Наполни большой кубок! Но хорошенько попробуй сам это вино, так как сегодня я боюсь отравы, а ведь все яды и лекарства – ха, ха, ха! – привозятся из Египта, и это знает каждый ребенок.

Нитетис вышла из залы, шатаясь и едва держась на ногах. Богес провожал ее и приказал носильщикам поторопиться.

Когда достигли висячих садов, он сдал египтянку евнухам, обязанным сторожить ее дом, и, откланиваясь ей, сказал далеко не столь почтительно, как обыкновенно, но гораздо любезнее и добродушнее, с хихиканьем потирая руки:

– Желаю тебе, моя нильская кошечка, увидеть во сне прекрасного Бартию и его египетскую возлюбленную. Не желаешь ли ты что-нибудь передать прекрасному мальчику, чья влюбчивость так сильно напугала тебя? Подумай хорошенько; бедный Богес охотно сделается твоим посредником, он желает тебе добра; смиренный Богес будет огорчен, увидав падение гордой пальмы Саиса; ясновидящий Богес предсказывает тебе скорое возвращение в Египет или мирное успокоение в черноземной почве Вавилона; добрый Богес желает тебе спокойно заснуть! Будь здорова, моя сломленная роза, моя пестрая змейка, сама себя поранившая, мое упавшее с дерева яблоко!

– Бессовестный! – воскликнула негодующая царская дочь.

– Благодарю тебя, – отвечало смеющееся чудовище.

– Я пожалуюсь на твое поведение, – пригрозила Нитетис.

– Как ты любезна! – возразил Богес.

– Долой с глаз моих! – воскликнула египтянка.

– Я повинуюсь твоему очаровательному повелению, – прошептал евнух, точно сообщая ей на ухо какую-нибудь любовную тайну.

Она отшатнулась в страхе и отвращении перед этой насмешкой, весь ужас которой она осознала, и пошла прочь от Богеса, по направлению к дому; он же закричал ей вслед:

– Помни обо мне, прекрасная царица, помни! Все, что случится с тобой в последующие дни, будет дружеским даром со стороны бедного, презираемого Богеса!

Как только египтянка исчезла, евнух изменил тон и строго, начальническим голосом приказал стражам усердно охранять висячие сады.

– Тот из вас, кто позволит пройти сюда кому-нибудь другому, кроме меня, будет казнен смертью! Не пускать никого, – слышите – никого! А главное – никакие посланцы от матери царя, от Атоссы или от других знатных лиц не должны ступить ногой на эту лестницу. Если Крез или Оропаст пожелают говорить с египтянкою, то вы должны прямо не пускать их. Поняли? Теперь я опять повторяю, что ваша смерть будет неизбежна, если просьбы или подарки заставят вас ослушаться меня. Никто, решительно никто не должен появляться в этих садах без моего личного положительного приказания. Надеюсь, что вы знаете меня! Возьмите эти золотые статеры в награду за усложненную и более трудную службу и заметьте, что я клянусь именем Митры не пощадить нерадивого или ослушника!

Стражи поклонились с твердой решимостью послушаться своего начальника. Они знали, что он не любит шутить, произнося серьезные угрозы, и предчувствовали, что готовятся нешуточные происшествия, так как скупой Богес никогда не раздавал своих статеров понапрасну.

В тех самых носилках, в которых была принесена Нитетис, Богес отправился обратно в залу пиршества.

Царские жены удалились; только наложницы еще стояли на назначенном для них месте и продолжали петь свои однообразные песни, на которые не обращали никакого внимания сидевшие мужчины.

Раскутившиеся гости давно забыли о женщине, лишившейся чувств. Каждая новая кружка вина увеличивала шум и гам среди выпивших. Все, казалось, забыли о величии того места, где они находятся, и о присутствии всемогущего властелина.

Тут один пьяный вдруг радостно взвизгивал, там обнимались два воина, нежность которых была вызвана вином, а здесь сильно опьяневшего новичка выносили из залы несколько здоровенных слуг; дальше старый питух схватывал целый кувшин вместо кубка и опоражнивал его сразу, среди восторженных криков своих соседей.

Во главе стола сидел царь, бледный как смерть, безучастно уставившись глазами в чашу. Как только он увидел своего брата, кулаки его судорожно сжались.

Он избегал разговора с ним и оставлял его вопросы без ответа. Чем дольше он сидел так, с неподвижно уставленными в одну точку глазами, тем сильнее укоренялось в нем убеждение, что египтянка обманула его и лицемерно выказывала любовь, между тем как ее сердце принадлежало Бартии! Какую недостойную комедию играли с ним, какие глубокие корни пустила любовь в сердце этой ловкой лицемерки, если одного известия о том, что его брат любит другую, было достаточно, чтобы, не только лишить ее обычного самообладания, но и довести даже до потери сознания.

Когда Нитетис вышла из залы, Отанес, отец Федимы, воскликнул:

– Египтянки, по-видимому, принимают весьма живое участие в сердечных делах своих деверей; персиянки не столь расточительны в отношении своих чувств и приберегают их для своих мужей.

Гордый Камбис притворился, будто не слышал этих слов, и старался не видеть и не слышать ничего вокруг, чтобы не замечать шепота и взглядов своих гостей, которые служили ему подтверждением, что он действительно обманут.

Бартия не мог разделять вины Нитетис; только она одна любила прекрасного юношу и любила, может быть, тем пламеннее, чем менее могла рассчитывать на взаимную страсть. Если бы в Камбисе зародилось малейшее подозрение относительно брата, то он убил бы его тут же на месте. Бартия не был виновником его разочарования и несчастья; но он был причиною его, и поэтому старая вражда, чуть-чуть замолкшая на дне его души, возродилась с новой силой, подобно тому как в болезни каждый возврат опаснее начала самой болезни.

Он думал, думал – и не знал, какое наказание придумать для лицемерной женщины. Его месть не была бы удовлетворена ее смертью; он хотел изобрести что-нибудь похуже!

Не отправить ли ее обратно в Египет со срамом и позором? О, нет! Ведь она любит свое отечество, и родители приняли бы ее там с распростертыми объятиями. Или не лучше ли будет, после того как она сознается в своей вине (а он твердо решился добиться от нее признания), запереть вероломную в уединенную тюрьму или передать ее в руки Богеса в качестве служанки для его наложниц?

Вот это так! Этим способом он накажет вероломную лицемерку, которая осмелилась издеваться над ним, но лицезрения которой он все-таки не мог лишить себя.

Затем он сказал себе: «Бартия должен уехать отсюда, так как скорее могут соединиться между собой огонь и вода, чем этот баловень счастья и такое достойное сожаления существо, как я. Его потомки станут со временем делить между собой мои сокровища и носить мою корону; но покамест я еще царь и докажу, что царь не только по названию!»

Подобно молнии, сверкнула в его уме мысль о его гордом всемогущем величии. Исторгнутый из своих мечтаний к новой жизни, он, в припадке дикой страсти, швырнул свой золотой кубок на середину залы, так что вино брызнуло на его соседей, точно дождевой ливень, и воскликнул:

– Перестаньте болтать вздор и напрасно шуметь! Будем теперь, пьяные, держать военное совещание и обдумаем ответ, который мы должны дать массагетам. Тебя, Гистасп, в качестве старшего средь нас, я спрашиваю о твоем мнении.

Старый отец Дария отвечал:

– Мне кажется, что послы этого кочующего племени не оставили нам выбора. Нет смысла идти войной против пустынных степей; но так как наши войска уже готовы к походу и наши мечи слишком долго находились в бездействии, то война для нас необходима. Чтобы иметь возможность вести войну, нам недостает только врагов, а приобрести себе врагов, по-моему, самое легкое дело!

При этих словах персы разразились громкими кликами восторга; когда же шум утих, то Крез заговорил:

– Ты, Гистасп, такой же старик, как и я; но, как истый перс, ты умеешь находить счастье только в боях и битвах. Жезл, бывший когда-то знаком твоего звания главнокомандующего, теперь служит тебе опорой; а все-таки ты говоришь, точно юноша с кипучей кровью. Я допускаю, что врагов найти легко, но только глупцы будут стараться нарочно приобретать их. Тот, кто ради каприза создает себе врагов, похож на безумца, который наносит себе увечья. Когда у нас есть враги, тогда следует с ними сражаться, подобно тому как мудрецу приличествует мужественно встречать несчастье. Не станем грешить, друзья, и начинать неправую, ненавистную богам войну, а будем выжидать, пока с нами не поступят несправедливо, и тогда, с сознанием своей правоты, двинемся в бой, чтобы победить или умереть.

Негромкий шепот одобрения, перекрытый восклицанием: «Гистасп прав! Будем искать врага!», прервал речь старика.

Посланник Прексасп, за которым была очередь говорить, воскликнул смеясь:

– Послушаемся обоих благородных старцев: Креза – в том, что станем ожидать, пока нам не нанесут оскорбления, а Гистаспа – усилив свою чувствительность и положив за правило, что каждый, кто не пожелает с радостью называть себя членом великого государства, основанного нашим отцом Киром, должен считаться в числе врагов персидского народа. Например, нам следует спросить жителей Индии: будут ли они гордиться, подчинившись твоему скипетру, Камбис? Если они ответят отрицательно, то это будет означать, что они не любят нас, а кто не любит нас, тот наш враг.

– Все это не то! – воскликнул Зопир. – Мы должны начать войну во что бы то ни стало!

– Я держу сторону Креза! – во