Идет по путям-дорогам лютнист Петер Сьлядек, раз за разом обреченный внимать случайным исповедям: пытаются переиграть судьбу разбойник, ученик мага и наивная девица, кружатся в безумном хороводе монах и судья, джинн назначает себя совестью ушлого купца, сын учителя фехтования путает слово и шпагу, железная рука рыцаря-колдуна ползет ночью в замковую часовню, несет ужас солдатам-наемникам неуловимый Аника-воин, и, наконец, игрок в сером предлагает Петеру сыграть в последнюю игру. Великий дар – умение слушать. Тяжкий крест – талант и дорога.
Песни Петера Сьлядека Эксмо Москва 2007 978-5-699-20800-5

Генри Лайон Олди

Жестокий выбор Аники-воина

«…ландскнехты, никому не нужные люди, которые всюду бесцеремонно бродят, ищут войны и бедствий, и являются спутниками последних. Безбожных, погибших людей, чье занятие – разрушать, резать, грабить, жечь, играть, пить, богохульствовать, которые радуются чужому несчастью, кормятся, отнимая у других, – о них я ни под каким видом не могу сказать, что они не являются язвой всегосвета.»

Себастиан Франк, «Weltbuch»

Наш мир надменен и суров

Зимой и летом,

Но это – лучший из миров.

Узнай об этом.

Ниру Бобовай

Сидя в углу, Петер терзался душевной смутой.

Против обыкновения, это не было связано с вечным спутником-голодом, назойливостью окружающих или с поиском места для ночлега. Привычные, знакомые поводы разбежались, оставив бродягу недоумевать. Его накормили, заказанные песни он честно отыграл, снискав одобрение слушателей, теперь из-под пальцев легко струилась умеренно-фривольная мелодия без слов, которая всех вполне устраивала. О лютнисте, похоже, забыли – и слава Богу. С ночлегом также особых забот не предвиделось: хозяин не возражал, чтобы бродяга-музыкант скоротал ночь под закопченной, низко просевшей крышей кабака.

Смута Петера была совсем иного свойства. Он никак не мог уяснить, в какого рода заведении очутился. Кочуя с детства, Сьлядек посетил великое множество кабаков, таверен, харчевен, трактиров, шинков, тратторий, рестораций, ганделыков и колыб, Господним и людским промыслом назначенных для отдыха и увеселения брюха (а с помощью лютниста – уха и духа). Среди них встречались места вполне благопристойные и откровенно-разбойничьи притоны, прибежища усталых путников и разудалые вертепы разврата, ханжески-скромные трапезные при монастырях и оплоты бесшабашной вольницы, буянов всех мастей, где дым стоял коромыслом… Разное повидал на своем веку Петер Сьлядек, а вот сейчас находился в затруднении.

С чем соотнести кабак Хода Псоглавца, что торчал прыщом-анахоретом у перекрестка Вельмарского тракта с Пшецальским шляхом?!

– Мелкий порох для затравки, крупный – для зарядов…

– В железе, подлец! Сплошь! Ладно, беру панцерштехер…

– А расчет жалованья?

– По первому числу месяца до сражения…

Снаружи кабак более всего напоминал дубовый пенек с косым срезом крыши. Внутри дело обстояло так же: надежность без изысков. Крепкие скамьи из ясеня, мрачные столы-раскоряки; пять бочонков с успехом заменяли нехватку столов при наплыве народа. Занозистый потолок украшали два тележных колеса с укрепленными по ободу свечами. Дух еды, перегар хмельного, запах немытых тел шибает в нос. Снаружи истошно вопит свинья, не желая становиться ветчиной. Зато кормили здесь на убой, спаси и сохрани! Бродяге, например, достались крепыши-боровики с луком, тушеные в сметане, миска черного гороха со смальцем, а впридачу куриная нога неправдоподобных размеров, нашпигованная чесноком. Пальчики оближешь! Петер, собственно, и облизал. Праздник желудка спрыснула здоровенная кружка горячего клауварта с имбирем, отчего в голове возник приятный шум в соль-миноре. А народ вокруг жрал и пил всякое, редко повторяясь. Надо отдать должное Псоглавцу (вот ведь кличка, прости Господи!): кухня, при внешнем убожестве заведения, оказалась на высоте. Особым разнообразием отличалась выпивка: прославленная «зусмановка» на лавровом листе, ягодный «витрянчик», «Егерь Грозната» и его смуглые родичи из семьи крепчайших бальзамов, пенник, винцо – в холодном и горячем виде, с пряностями и без…

Гуляй, душа!

Души гуляли. Народ в кабаке собрался лихой: наемники-ландскнехты, разряженные в пух и прах, грозный кондотьер из Равенны, чуть что хватавшийся за меч, капитан-брабансон с троицей рядовых пикинеров, парочка дворян-французишек из «Lancia spezzada», прошедших суровую школу командования ротой авантюрьеров, испанский мушкетер, гордец, каких мало… Окружив бочонок, любовались героями местные парни, явно мечтая присоединиться к пестрому военному братству. Эй, вербовщик, чего ждешь? – иди, бери дуралеев голыми руками! Таких опытные вояки, нимало не стесняясь, вслух звали «беками», иначе «козлами». Насмешливо цитировали Йоханнеса Колотушку: «Бек» есть сопляк и преступник, молодец и слуга, млад и стар – едва ли половина «козлов» годна для боя!" Еще в кабаке протирал штаны какой-то совсем уж непонятный головорез, горланя о своих подвигах, да в углу устроились двое нищих: слепец и одноглазый, колченогий калека-поводырь.

– Добыча в раздел, кроме пушек и пороха…

– Земляков в случае драки звать артикул запрещает! Кликнешь своих, тебя профос за ушко…

– Мадьяр бьет наотмашь, московит – сверху вниз…

– …осман к себе тянет, поляк на крыж машет!..

– Какой ландскнехт без шаровар?! Посмешище…

– Купи шишак! Дешево отдам!..

– При Дражлице, на правом фланге…

Кричали, перекрикивали, буравили друг дружку взглядами: словно ножами пырялись. Однако, лишних непотребств избегали. Драки пресекались в зародыше, единым движением брови Хода Псоглавца. Эта же в высшей степени убедительная бровь давила на корню возможный отказ платить. Даже взашей еще никого не вытолкали. Странно. Люди отчаянные, военные, а ведут себя едва ли не монахами. Кабак на вид дыра дырой, а кормят от пуза. Время от времени посетители делали знак Псоглавцу, уходили с кабатчиком на двор и после кратких переговоров возвращались гулять дальше – или, наоборот, спешно удалялись, забыв допить пиво. Конечно, это не дело бродячего лютниста, и все-таки…

Попал сюда Петер, можно сказать, чужой волей, но теперь нисколько о том не жалел.

Направляясь из Майнца в родное Ополье, бродяга ухитрился заблудиться. Изрядно этому обстоятельству удивившись (ведь как свои пять пальцев!..), но не слишком огорчась, Петер заночевал в стогу сена. Благо вокруг полыхал жарой конец июля. На следующий день он выбрел к местечку с гордым названием Орзмунд. Местечко это, пришибленное собственным имечком, будто пыльным мешком из-за угла, Сьлядек помнил. Бывал тут однажды. И воспоминания сохранил самые безрадостные. Пограничный Орзмунд, вечный камень преткновения между Хольне, Майнцем и захудалым Ясичским княжеством, считался условно «вольным». Со всеми вытекающими отсюда последствиями. В городке и окрестностях имелись целых три вербовочных пункта, где прожженные, изрубленные, нюхнувшие пороха капитаны набирали отряды ландскнехтов. В работодателях недостатка обычно не было: короли-герцоги, курфюрсты-маркграфы и прочие высокопоставленные особы с усердием молотили один другого, вечно нуждаясь в опытной солдатне.

Соответственно, округа кишела малопривлекательными с точки зрения местных обывателей личностями. Большими любителями набить брюхо и выпить на дармовщинку (поди стребуй с вояки денег!), завалить в кусты приглянувшуюся девку или бабу, поживиться чужим добришком, а то и махнуть вострой сабелькой сплеча, без лишних слов… Здесь же процветали фехтмейстеры различных «братств», кому не досталось места при «высоких» дворах, а идти в простые наемники мешал гонор.

Славные, значит, парни. Пожар Отечества. В прошлый раз Сьлядек еще легко отделался. Отобрали жалкие гроши, да по зубам двинули: без злости, для порядку. Чтоб знал. Вот и сейчас зубы заныли, предчувствуя.

А, была – не была! Господь не выдаст, свинья не съест.

Свинья не съела. Орзмунд выглядел на удивление мирно, хотя наемниками кишел кишмя. Поплевывая через плечо, чтоб не сглазить, Петер юркнул в ближайшую корчму, где пришелся вполне ко двору. Бородач в стеганом камзоле и жутких, шириной с Босфорский пролив, шароварах мигом затребовал «Левую руку Тьмы», затем последовали «Овернский клирик», «Ветер и сталь», «Дерни за веревочку», «Монахи под луной»… Короче, ужином и кровом Петер вскоре был обеспечен. Город он наутро покинул в чудесном настроении: похоже, за минувшие годы округа заметно успокоилась. У страха глаза велики, тьфу-тьфу-тьфу…

Плохо плевал, без души.

Вот и проплевался.

На повороте к Ясичу его остановили.

– Издалека? – испытующе вперился в бродягу главарь компании. Шляпа с широкими полями и куртка-безрукавка на голое тело делали главаря похожим на гриб. Этакий боровик-переросток. Видимо, решив отомстить людям за все обиды грибного племени, боровик вооружился изрядным тесаком и вышел на большую дорогу в обществе родичей. Бери лукошко, собирай: щеголь-мухомор с аркебузой, бледный поганец с пикой – и живчик-груздь, до звона увешанный мясницкими ножами.

– Из Орзмунда иду…

Грибница переглянулась. Груздь скакнул к атаману, привстав на цыпочки, горячо зашептал боровику в ухо. Клочьями осенней паутины, до Сьлядека донеслись обрывки шепота: «…в одиночку… Аника!.. воин…»

«Бить станут, – грустно нахохлился Петер. – Надо попросить, чтоб не по лютне…»

Однако грибы с большой дороги медлили.

– И кто же ты будешь, мил-человек?

– Я… буду…

– Капитан? Полковник?! Герой «Битвы Златых Шпор»?!

В тенорке мухомора булькал приторный, издевательский елей.

– Я бедный музыкант… песни пою, народ веселю…

Иногда нытье помогало; жаль, редко. Прикинуться дурачком тоже на пользу: дурачков обижать грешно.

– Музыкант? Чем докажешь?!

– Лютня у меня…

Лепеча объяснения, Сьлядек холодел при одной мысли, что грибы отберут или сломают его единственное сокровище.

– А ну, сыграй для души!

Спешно расчехлив инструмент, Петер от испуга затянул благочестивую до икоты «Пастораль» Арнштада. Физиономии грибницы вытянулись, словно в их нежную мякоть вгрызлись черви.

– Чего нудишь, сморчок! Так и я могу… «Дезертира» давай!

Петер дал. Грибница притопнула с одобрением. Даже поганец порозовел и соизволил дернуть бескровной губой: ишь, виртуоз!

– Молодец! Айда с нами! Томас Бомбардец отряд набирает, завербуешься барабанщиком!

От столь лестного предложения Петер на миг впал в ступор.

– Я не умею!.. барабанить!.. я на лютне…

– На барабане каждый умеет, – с уверенностью, рожденной опытом, подвел итог боровик. – А если музыкант, значит, громче всех. Чего там уметь: лупи палками… Ладно, идем в кабак к Псоглавцу. Развеселишь – накормим.

Слово свое грибы сдержали: накормили от пуза.

– …а на вид и не скажешь. Carajo! Вроде этого заморыша!..

Палец мушкетера-испанца без промаха нацелился в лоб Петеру Сьлядеку. Вот-вот пальнет. У испанца не только палец был похож на ствол: идальго и сам напоминал тяжелый мушкетон. Во всяком случае, стоять самостоятельно без подпорки он уже вряд ли мог.

– Это не я! – поспешил заверить бродяга, хотя начала разговора не слышал.

«Беки» заржали в голос, кондотьер ограничился кривой ухмылкой.

– Похож, chico. Тоже: по виду и не скажешь, соплей перешибить можно…

Солдаты оборачивались к рассказчику, требуя продолжения. Мельком косились на Петера.

– …он Вальдеса булавой портил. Османской. Mierda! Вальдес и глазом моргнуть не успел… – испанец горестно вздохнул. – Теперь горбатым ходит. Челюстью еле двигает, одну кашу ест. А говорит так, будто каша у него весь день во рту. Рука правая высохла, для виду болтается… Por la vida del demonio! Жалко человека. Мы с ним под Наваррой…

Мушкетер безнадежно икнул, припав к бутыли рейнского.

Слепец в углу затянул, а скорее, завыл песню, где тоска стыла первым декабрьским ледком. Сьлядек машинально подыграл нищему. Колченогий, кривой поводырь-калека угрюмо молчал, глядя в пол оставшимся глазом. За все время пребывания в кабаке он не произнес ни слова. Немой? Вот ведь обломилось рабу Божьему… Когда слепец умолк, в воздухе жуками-бронзовками мелькнули три монетки. Звяк! Звяк! Звяк! Ни одна не пролетела мимо кружки, хотя бросавшие и находились в изрядном подпитии.

– Хозяин! Кувшин «Грознаты»! В долг…

Псоглавец хмуро покосился на любителя бальзама. Ставить выпивку кабатчик не спешил.

– Я за него ручаюсь, Ход, – бросил мушкетер.

Хозяин молча кивнул, наполняя пузатый кувшинчик.

– …Кшись Загреба в прошлом году нарвался. И вовсе Аника-воин на этого дохляка не похож, язви его! Кшись говорил: круглый, литой. Чугун, язви его. Как ядро: не ухватишь, не разрубишь…

– Брешешь! Аника-воин ростом с дерево…

– Ты это Загребе скажи, умник, язви тебя! Нутро ему Аника отбил. Теперь еле шкандыбает, кровью мочится. Ничего тяжелее кувшина поднять не может. А ночью под себя ходит, язви его…

– Virgen Santisima, спаси-сохрани!..

Тут уж загомонили все. Видать, изрядно навел шороху на здешнюю округу неведомый Аника-Воин. Для большинства солдат смерть была куда привлекательней увечья. Каждый спешил рассказать историю, поделиться собственным, единственно правильным мнением по поводу, или просто вставить свои пять грошей в общий гам. Не считая Петера, молчали трое: нищие – и капитан-брабансон из прославленного вербовщиками Брабанта, что во Фландрии. Вокруг капитана образовалось пустое место, бесшабашные французы, и те отодвинулись в сторону; даже пикинеры жались к дальнему от командира краю стола. Он словно отталкивал людей от себя, как хорошо прожированный подкольчужник – воду. Ежик жестких волос блестел ранней сединой. Угрюмое лошадиное лицо наискось пересекал белесый шрам. Когда брабансон двигал челюстями, шрам оживал, становясь похожим на дождевого червя, перерубленного лопатой. Одет этот человек был лучше других, на левой руке носил браслет из серебра.

Именно такие неукротимые вояки, отказываясь привыкать к мирной жизни, еще четыре века тому назад принудили Фридриха Рыжую Бороду и Людовика Юного условиться «не терпеть в своих державах бесславных людей, брабансонами или которелями называемых…» Вассалы благоразумных государей запрещали наемникам селиться в ленных землях, работать и вступать в брак с местными девицами; епископы за милосердие к демобилизованным отлучали от церкви, а Латеранский собор грозил упрямцам карами земными и небесными. Что ж, в ответ наемники стали злее, сбиваясь в хищные стаи – запреты породили волков, а государи будущего, благоразумные не менее своих предшественников, с удовольствием покупали острые клыки во множестве.

Капитан молча жевал, изредка прихлебывал из высокой оловянной кружки. Слушал внимательно.

– …лучше б убивал.

– Раны Христовы! До конца дней калекой гнить…

– … раньше здесь раздолье было…

– …тряхнешь гусака на дороге, а потом на костылях: хрюк-хряк…

– Трусы!

Тишина. Мертвая, гробовая. Лишь слышно чье-то тяжелое дыхание, да потрескивают фитили свечей на тележных колесах. Троица пикинеров вжалась в стену, прикинувшись бревнами. «Мы не с ним!.. мы не за него!.. он сам!» – кричали их глаза.

Капитан неторопливо поднялся из-за стола.

– Трусы. Сморкачи. Боитесь? Тогда бегите! Вон отсюда, крысы! Smaedelyke?! – нет, вы не задиры, вы слюнтяи. Таким не место на войне. Драпайте в монастырь, к плешивым святошам. Был у меня приятель, Альберт Скулле, он так и сделал. Не из-за Аники-воина, ясное дело, – только он вам всем дорожку в монахи протоптал. А я этого ублюдка из-под земли достану. И под землю упрячу. Нет! Изувечу, чтоб запомнил. Слышите, vuilen hond?! Паршивые псы!

Солдаты молчали, уставясь в кружки и миски.

– Не ищите Анику-воина, мой господин. Иначе он сам найдет вас.

– Ты смеешь мне указывать, слякоть?! – брабансон гневно повернулся к слепцу.

– Упаси меня Святая Дева, мой господин! Просто никто из этих отважных людей не видел Анику-воина. Они лишь рассказывают с чужих слов.

– Ты, что ли, его видел?!

– Я слеп от рождения. Я не видел даже лица матери. Но мой поводырь встречался с Аникой-воином. Посмотрите на него внимательно: он искал, он нашел. Вы хотите такой судьбы, храбрый господин?

Капитан впился взглядом в калеку, забыв о слепце:

– Al dispetto di Dio, potta di Dio! Ты? Видел?!

– Он видел. Людвиг, расскажи нашим кормильцам правду. Возможно, храбрость сумеет вовремя одуматься…

И немой заговорил.

* * *

Я, Людвиг Беренклау, для друзей – Людвиг Медвежий Коготь, родился на берегу Фирвальштедского озера, в деревне Швиц. Даже в аду, жарясь на сковородке, я стану кричать на все пекло, что Швиц – самая упрямая деревня в мире, одна из трех, заложивших основы «Вечного Союза». Это сейчас «Союз» разросся сперва в Гельветическую Конфедерацию, а там и в «Присяжное Братство», насчитывая после присоединения Базеля и Аппенцеля чертову дюжину кантонов, будучи в состоянии вывести на поле семьдесят тысяч строевиков. А начиналось-то все с шестисот гордецов, вставших против Габсбургов, словно пес против медведя. В наших краях даже проповедники имели дома панцирь и копье. Без тесака на боку ни один духовник не всходил на кафедру; простая молочница давала дочери в приданое целую оружейную палату, добытую кормильцем семьи в миланских походах, и зять был счастлив.

«В нашей стране воинов хватит на все войны мира!» – любил говаривать мой соотечественник Иоганн Штумпф. Думаю, он прав. Позднее мне рассказали, что Иоганн записал эту мудрую мысль в своей «Хронике», добавив много восхвалений в адрес земляков, но, к счастью, я не обучен грамоте.

Грамотеев убивают первыми.

Матери не помню, она умерла от родильной горячки, оставив невинное дитя на попечение отца. Бывший алебардьер, камешек из стены, о которую вдребезги разбился император Максимиллиан Вояка, в старости отец сделался владельцем сыроварни, истратив на нее львиную долю сбережений. Суровый и властный, он тем не менее чудесно ладил с соседями: «держал строй», как утверждал родитель, пряча ухмылку. В Швице, Ури и Унтервальдене умение «держать строй» было жизненно важным: каждый десятый из мужчин воевал в прошлом, недавно вернулся с войны или собирался на войну уходить. Сосед Гейлер, зеленщик, восемь лет оттрубил в сотне личных телохранителей короля Франции, вернувшись домой богачом; другой сосед, вредный старикан Бартольд Витфель, до сих пор вспоминал, как служил в папской гвардии, сперва в Риме, затем в Болонье и Анконе, получая четыре кроны в месяц и два платья в год.

Меня отец школил по своему разумению. К четырнадцати годам, став по законам кантона военнообязанным, я успел изорвать два десятка чучел из свиной кожи, набитых песком с опилками. Сын алебардьера, я одинаково хорошо владел серповидным кузеном с заусенцами, плоским бульжем, трехзубым партизаном и коротким спонтоном с зазубринами по бокам; впрочем, больше прочих я любил подружку-алебарду. Комиссия общины осталась довольна, отец же на радостях выставил обильную выпивку. Любого ровесника, а вскоре и старших по возрасту, если у них было в руках оружие, или хотя бы глаза горели знакомым огнем, я воспринимал как соперника, сразу пытаясь доказать свое превосходство. Любой ценой, нарываясь на поединок, временами опускаясь до прямых оскорблений. Таким образом я нажил в Швице много завистников, а еще больше – недругов, будучи вынужден к шестнадцати годам завербоваться в отряд капитана Изена Бешеного, служившего герцогу Готскому. После того, как императорский герольд протрубил герцогу опалу, наш отряд славно покуролесил под началом гасконца Монлюка, выслужившегося из простых лучников до маршала Франции. Затем Изена проткнули пикой в стычке под Жаккаром, и я сменил Бешеного на должности капитана.

К этому времени я успел самым достойным образом овладеть двуручным биденхандером, получив звание «мастера длинного меча» и заработав право на двойное жалование, помимо капитанских льгот. Иногда в голову приходила мысль: а не наняться ли в драбанты-телохранители к какому-нибудь государю? В конце концов, если Монлюк из грязи поднял маршальский жезл, знаменитый капитан Поллэн начинал военную карьеру слугой, а сапожник Мартин Шварц из Нюрнберга, один из вождей наемников, был посвящен в рыцари, – отчего бы Людвигу Беренклау не поискать чести для себя? Подобные мысли лишь укрепляли меня в природной страсти властвовать и подавлять любой ценой. Добыча интересовала Медвежьего Когтя в определенной степени, не вызывая желания назвать отряд, подобно священнику-расстриге Арно де Серволю, «Обществом достижения прибыли». Насилие тешило в меру, не толкая брать штурмом женские монастыри и «исповедовать» монахинь под гогот солдатни. Но сладкое упоение зверя, подминающего не кроткую лань, а равного себе хищника…

Солдаты шептались, что Медвежий Коготь перещеголял самого Бешеного Изена в удачливости, и трижды – в жестокости.

Они были правы.

Чужую силу я принимал как вызов, немедленно откликаясь. А если вызов медлил, опасаясь моего свирепого нрава, я искал его повсюду.

Нам везло не только на поле боя. Фортуна сопутствовала отряду и в найме: удачные соглашения, легкие стычки, славная добыча. Все попытки государей обуздать вольницу наемников или ввести бурный разлив в ограниченное русло вызывали дружный хохот. Завися от нас, нуждаясь в нас, заискивая перед нами, герцоги и короли плодили указ за указом, столь же наивные, сколь тщетные. Иоганн-Фридрих, курфюрст Саксонский, повелевал, дабы в своей или нейтральной стране солдаты имели право угонять лошадей, но не прочий крупный скот, а также могли забирать у жителей съестное, но без взлома замков в шкафах и сундуках. Мы угоняли, что хотели, и брали со взломом. Георг-Вильгельм, курфюрст Бранденбургский, издал эдикт, где устанавливал размер обязательной милостыни, которую каждый крестьянин должен был подавать демобилизованному солдату. Мы плевать хотели на милостыню, даже обязательную для грязных крестьян, и продолжали воевать. Война текла в крови расплавленной сталью, война заковывала сердца в латы.

Я же вел свою собственную войну, находя сильных и утверждая их слабость.

Возможно, Господь тогда впервые усмехнулся в усы, как давным-давно усмехался мой папаша, старый алебардьер, прежде чем взять палку и начать дубить шкуру буйного сыночка.

Эрнст Витфель, внук деда Бартольда и мой земляк, встретился мне в Юнгеншвальде, пограничном городке Кюстринской марки. Он просил подаяние возле церкви Св. Фомы. Редкие гроши падали в берет несчастного, прославленный берет ландскнехта, некогда разноцветный, отделанный шнурками и бантами, а сейчас грязный и затасканный, как и его владелец. Эрнст униженно кланялся, благодаря. Я слышал от приятелей, что младший Витфель шесть лет тому назад умудрился вступить в «Марковы братья», цеховой союз бойцов, поставлявший фехтмейстеров для дворов князей и императоров. Привилегии «Marxbruder» подтверждала грамота Фридриха II, и попасть в число этих рубак могли единицы. Желающий обрести диплом и славу должен был осенью приехать во Франкфурт-на-Майне, где располагалась штаб-квартира «Marxbruder», и выдержать пять схваток с капитаном и четверкой мастеров союза. Оружие выбиралось «братьями»: дубина, кинжал, меч или двуручная сабля-корделач, излюбленный клинок этого братства. Земляк Эрнст, как рассказывали солдаты в харчевнях, выдержал испытание с честью. Но спустя три года переметнулся к конкурентам, в пражское «Братство Св. Вита», свое имя получившее в честь Витольда Бастарда, герцога Хенингского, к концу жизни постригшегося в монахи и канонизированного после смерти.

И вот сейчас могучий Эрнст Витфель клянчил милостыню у церковной ограды.

Обе руки его были сломаны. Ужасаясь, я втайне позавидовал мастерству неведомого бойца: сильные, умелые, беспощадные руки фехтмейстера висели сухими лозами винограда. Пожалуй, Эрнст сумел бы правой взять кружку пива, только неполную, иначе тяжесть бы подломила десницу, словно снеговая шапка – зимнюю ветвь ели. Левой же он мог лишь чуть-чуть шевелить в плече, кривясь от боли.

Я кинул ему гульден.

– Храни вас Господь, добрый господин…

– Здравствуй, Эрни.

Он поднял глаза. Затравленные, гноящиеся глаза собаки, покинутой хозяевами.

– Здравствуй, Людвиг, – равнодушно ответил он, как если бы вместе с руками потерял способность удивляться или радоваться. – Ты, я вижу, при деньгах. Положи свой гульден мне за пазуху. Если увидят другие нищие, отберут. Или мальчишки стащат из берета…

Я накормил его обедом в ближайшей харчевне. Ни о чем не спрашивая, ни к чему не понуждая. Ел он тоже по-собачьи, наклонясь лицом к миске, и лишь изредка помогая себе искалеченной правой рукой. Насытясь, Эрнст без особой благодарности уставился на меня. Складывалось впечатление, что он готовится к расчету за угощение, и ему очень не хочется этого делать.

– Тебе обязательно надо узнать? – спросил он.

Я кивнул.

– Аника-воин, – тихим, мертвым голосом Эрнст Витфель произнес незнакомое мне имя, больше похожее на дурацкую кличку. – Мы встретились с ним позапрошлым летом. На Кленечской ярмарке, близ Орзмунда.

В середине августа Кленеч посетили бойцы из «Братства Св. Луки», которые в отличие от более заносчивых коллег по цеху часто разъезжали с выступлениями. Их стиль боя был самым зрелищным, – хотя и не скажу, что самым смертоносным – включая жонглирование оружием и борьбу. Публика обычно ревела от восторга. Крики зевак, похвальба выступающих рождала в Эрнсте ледяное, бритвенно-острое раздражение. Наконец, не выдержав, он полез на помост. Первых юнцов, невесть какими играми заработавших диплом, бывший ландскнехт, а ныне фехтмейстер, жестоко избил шестом, один против четверки с кинжалами и мечами. Затем вынул из ножен двуручный корделач, с которым не расставался даже в борделях.

– В вашем братстве есть мужчины?! Я не имею в виду этих сопляков…

Вызов принял низкорослый «брат» постарше, вооруженный палашом и кулачным щитом-брокелем. Бой затянулся, но рано или поздно случилось неминуемое: ошибка «брата», взмах Витфеля, и огромное лезвие корделача перечеркивает соперника. Уходя от мертвеца прочь, Эрнст запомнил чей-то неприятный взгляд. Только взгляд, без лица, как если бы чужие глаза одиноко висели в воздухе.

Вечером, на окраине Кленеча, когда Эрнст возвращался из харчевни, направляясь к знакомой вдовушке, его встретил тот же взгляд. Сейчас глаза обрели хозяина, но спроси кто Эрнста Витфеля, фехтмейстера и задиру, как выглядел этот человек – Эрнст пожал бы плечами. Никакой, и звать никак.

– Меня зовут Аника-воин, – опроверг выводы Витфеля человек, загораживая дорогу. – Ты очень храбрый и очень умелый солдат. Я понимаю, это злит: когда видишь чужака в своих владениях. Волков, например, это злит. Медведей. Тебя. Меня.

– Ты дерешься языком? – спросил Эрнст.

– Понадобится, смогу языком. Если ты ищешь силу, ты ее нашел.

– Вот и славно, – кивнул Эрнст, обнажая корделач.

Бой закончился, не успев начаться. Звездчатые шары боевого кропила, которым Аника-воин орудовал легче, чем стряпчий – гусиным пером, превратили руки Витфеля в беспомощное крошево. В этом бою не крылось издевки умелого над неловким; ничего личного, никаких чувств, даже возмездия или кары за самоуверенность. Напротив, проклятый Аника был деловит и сосредоточен, словно подрядился на скучную, но ответственную работу, и намеревался исполнить заказ со всем возможным качеством, не тратя лишнего времени. Можно даже сказать, он был доброжелателен, оказывая противнику серьезную услугу; если, конечно, язык повернется сказать такое. Наступив сапогом на выпавшую саблю, Аника-воин дождался ответного хруста и повторил, прежде чем уйти, не оборачиваясь:

– Ты искал силу. Ты нашел.

– Работаешь на «Братство Св. Луки», мерзавец?! – прохрипел вслед Витфель, корчась от боли.

– Нет. Я работаю на тебя. На всех вас.

– Убей меня!

Аника-воин пожал плечами. Сейчас он напоминал учителя, который выслушал ответ редкостно тупого ученика. Даже спина его выражала разочарование.

Извиваясь червем, Эрнст сумел доползти до крыльца дома, где ждала любовника сговорчивая вдовушка, и лишь там потерял сознание.

Я еще не знал, что имя Аники-воина станет моей судьбой. Но колючий холодок двинулся вверх по хребту. Голова сделалась ясной-ясной, как рассветное солнце зимой. Моя судьба говорила со мной, просто язык судьбы трудно распознать сразу.

– Я найду его, Эрни. Он будет просить милостыню и отдавать тебе.

– Не надо, Людвиг. В последнее время я часто думаю: что Аника пытался сказать мне, вертя своим кропилом, и чего я не понял? Иногда кажется: вот-вот пойму…

– Поймешь, земляк. Когда я изувечу этого негодяя, поймешь.

– Не надо…

Калека просил за обидчика. Калека умолял оставить все, как есть. Прежний Эрнст Витфель сказал бы совсем другое. У него сломали хребет, не руки.

От дыхания судьбы затылок покрывался льдом.

Пять долгих лет, ища Анику-воина в окрестностях Орзмунда, я встречал лишь его жертв. Польский гусар, грозный рубака-шляхтич; Большой Джон, мастер йоменри, не знавший равных на шестах и копьях; капитан пражских «Фехтовальщиков Пера», обласканных Рудольфом II; испанский идальго, ветеран битвы при Равенне; двое или трое Doppelsoldner, прошедших школу жизни, подобную моей… Задиры, вояки, победители. Сейчас это были калеки. Сукин сын Аника никогда не убивал. Даже в такой малости – милости! – он отказывал, хотя после его «крестин» солдаты кричали криком, моля о смерти, как о Господней благодати. Я расспрашивал жертв Аники, пытаясь выудить крохи правды, но всякий раз оставался ни с чем. Толстый, худой, прямой, сутулый, лысый, кудрявый; боевое кропило, алебарда, шпага, чешский дюсак, французский эсток, двуручник-биденхандер, ходский топорик… Похоже, ему было все равно, как выглядеть и чем драться.

Лишь бы дело происходило в окрестностях Орзмунда.

Он делал работу, смысл которой был темен для Медвежьего Когтя.

Тогда я стал искать по-другому. Оказываясь в здешних краях, я вел себя наглее наглого. Лез на рожон. Артикул ограничивает дуэли наемников, предлагая выбирать неопасное оружие и избегать смертельного исхода; Людвиг Беренклау плевать хотел на артикул. Лучшие бойцы принимали мой вызов, я дрался, дрался, дрался… Изредка, выныривая из счастливого угара, понимал: это настоящая жизнь. О такой судьбе я мечтал, не смея признаться. Жалованье? – ерунда. Военная карьера? – хлам. Подминать, доказывать, утверждать, чуя сладкий вкус победы на губах…

В такие минуты я благодарил Анику-воина за то, что он есть.

И продолжал искать.

Это стало навязчивой идеей. Он мне снился: никакой, и звать никак. Мы оба были проклятьем друг для друга и счастьем орзмундских жителей: самые яростные забияки скисали, будто молоко в летний зной, опасаясь напороться на Анику-воина или Медвежьего Когтя. Меня ведь тоже далеко не всякий знал в лицо. Мы могли оказаться где угодно, кем угодно. Да, я начал говорить: «мы», чувствуя в слове привкус чудовищного родства.

«Мы» распалось на «он» и «я», когда Аника-воин встретил меня на дороге из Ясича к Бродам.

– Ты искал силу. Ты нашел, – сказал случайный встречный человек, обнажив короткую саблю-симитарру.

Я, Людвиг Беренклау, был счастлив около минуты.

И несчастен – навеки.

* * *

Темнота сродни тишине: дно заброшенного колодца, где роятся страхи.

Сны забыли имя Петера Сьлядека. Дрема ласкала иных счастливчиков. Грезы качались на чужих ресницах. Даже непритязательные кошмары брезговали лютнистом, а страхи со дна колодца подмигивали: мы не сны! сны не мы!.. Распахнутая настежь дверь спасала мало. Духота взяла штурмом опустевший кабак. Ночь, против ожидания, вместо прохлады несла полные горсти мрака, разбрасывая всюду: жаркие, свалявшиеся комья шерсти. Петер кряхтел, вертелся с боку на бок; охапка соломы, служившая постелью, сбилась, соломинки лезли в нос. «Эй! Я здесь!» – беззвучно кричал он проходимцам-снам, пытаясь считать воображаемых овец, собак, доски в заборах… «Считай-считай! – язвили сны, шмыгая мимо. – Богатым будешь…» Мучила зависть к нищим: колченогий поводырь словно окаменел, ни звука, ни вздоха, зато смачно храпел слепец. Вот он заворочался, гулко пустил ветры и ухнул филином: «Охве! Охве студич! Волай мислюху, дец…» Снова захрапел. Кабак мнил себя бригантиной: поскрипывал, потрескивал, качался на темных волнах. В углах скреблись, пищали и дрались крысы, шуршали своры тараканов – самое, значит, что ни на есть снотворное общество.

Раньше бродяга чихать хотел на такие пустяки, а теперь – поди ж ты!..

У Хода Псоглавца, видимо, не было принято гулять заполночь, как в иных харчевнях. Едва калека-Людвиг закончил свой рассказ, на дворе стемнело. Сперва все молчали, лишь французишки залпом допили вино: один поперхнулся и долго кашлял, багровея. Капитан-брабансон плюнул в сердцах, швырнул кабатчику гульден – Петера изумила щедрость вояки: ужин гульдена не стоил! – и стремглав вышел вон. За командиром увязались молодцы-пикинеры; следом начал расходиться и остальной народ. После краткой уборки Ход убрел спать в какую-то развалюху за коновязью, рачительно задув свечи и показав «ночлежникам» кулак: жечь огарки не позволяю!

Под крышей остался лишь Петер Сьлядек с нищими.

Рассказ увечного Людвига Беренклау мешал спать пуще шорохов и жары. Бередил, жег; толкал в бок костлявым кулачищем. Мерещились чужие, незнакомые лица, звенела сталь, кровь била из вскрытой жилы, вопил от боли Медвежий Коготь, оборачиваясь жалким калекой… Что-то в рассказе отставного ландскнехта было не так. Тайна, соринка в глазу, раздражала. Когда грек Морфей, невесть как оказавшийся под Орзмундом, наконец сжалился над лютнистом, капнув ему в зрачки макового настоя, Петер даже не заметил этого. Мысли и грезы сплелись чудными узорами, протянулись зыбкой тропинкой из яви в сон.

– Ты искал силу? Ты ее нашел, – сказал Аника-воин, призрак с лицом льва-херувима.

«Я не понимаю,» – ответил Петер, но слова застряли в горле.

«Я не искал силу!» – крикнул Петер, но игла сшила губы суровой нитью.

«Я не солдат! Я музыкант! Ты не должен обижать меня…» – возмутился Петер, но на грудь упала наковальня, вышибая дух.

– Музыкант-прохожий, на козла похожий! – вцепился в ухо тоненький, вкрадчивый голосок кастрата, мерзко подхихикивая. – Разве Аника-воин обижает? Эй, добро творим, добро лудим-паяем!.. лечим-калечим, любим-рубим… Кому ручку треснуть? Кому ножку хрустнуть? Кого плечиком, кого мечиком?!

«Отстань! Пусти мое ухо!»

– Не пущу! Лишу уха, лишу слуха… лишу духа!..

От вредного кастрата голова шла кругом. А молчаливый Аника-воин с львиным лицом ждал напротив. В руках у него вдруг объявилась лютня в чехле. Даже сквозь чехол бродяга ясно видел: точная копия Капризной Госпожи. Отступать было некуда, время просыпалось сквозь сито надежды, оставив лишь горсть сора. Кастрат заткнулся, напоследок куснув мочку уха мелкими, крысиными зубами, и Петер Сьлядек встал напротив Аники-воина.

Лютни они обнажили единым махом.

Две стальные, остро заточенные темы ударили крест-накрест. Спутались, схватились врукопашную. Надо успевать, вытягивать эти чертовы итальянские пассажи, сыпать искрами-флажолетами, финтить триолями. Иначе чужак навалится грозной поступью басов, перевернет сопрановый ключ вверх ногами, вынуждая вести тему в обратном движении, «зеркальным каноном», с открытой для удара спиной – безжалостный выпад пронзит, изувечит, на плечи рухнет хищная кода. Вспыхнуло пламя, выжигая глаза…

Ф-фух, слава Богу! Пламя сузилось до малого каганца, и бродяга понял, что не спит. Приснится же такое! Огонек, возникнув в распахнутых дверях, тем временем медленно плыл в сторону Петера. Наваждение? Морок? Нет. Просто какой-то добрый человек заявился в кабак среди ночи. И не хочет будить хозяина.

Вор?! Поднять тревогу?!

Однако губы, совсем как в треклятом кошмаре, срослись, отказываясь исторгать не то что крик – мышиный писк.

Добрый человек, любитель ночных визитов, поднял каганец выше. Сверкнул браслет из серебра. Лошадиное лицо, червь-шрам на щеке… Сьлядек неслышно вздохнул с облегчением. В зыбком свете давешний капитан-брабансон напоминал восставшего мертвеца, но бродяга очень старался не думать лишнего. У каждого свои причуды: один ландскнехтов калечит, другой обожает выпить ночью в пустом кабаке, жизнь без этого не мыслит…

Каганец слегка качнулся к Петеру. На всякий случай лютнист счел за благо прикинуться спящим. Брабансон тихонько хмыкнул, слабо убежденный наивным притворством, но проследовал дальше. Выждав, лютнист приоткрыл глаз. Капитан стоял в дальнем углу, над нищими. Золотые мазки каганца обрисовали на черном холсте эскиз: голову слепого. Старик не шевелился, храпя. Видать, намаялся за день. Рядом, у стены, сидел кривой калека Людвиг. Как днем сидел, так и сейчас. Только голова на грудь упала.

Капитан присел напротив на корточки.

– Аника-воин, значит?

Увечный не отозвался.

– Меня-то помнишь, наемник Беренклау?

Капитан поднес каганец к собственному лицу. Калека по-прежнему сидел сиднем, не шевелясь. Лишь едва заметно пожал плечами. Или это привиделось Сьлядеку в мерцающем свете каганца?

– А я тебя помню… Гладко ты про жизнь никудышную рассказывал. Заслушаться можно. Одна беда: никогда Людвиг Медвежий Коготь гладко говорить не умел. И в капитанах отродясь не хаживал. Кто тебе эту байку сочинил, солдат? Отвечай! Ты теперь умеешь, как по писаному. Или одну-единственную историю заучил?! – а двух других слов без брани не свяжешь?

Капитан разговаривал с калекой ласково, по-дружески, но от такой ласки Петер почувствовал, что замерзает. Будто в январьский сугроб кинули.

Поводырь не отвечал; слепец храпел сбоку.

– Хорошо, меня ты забыл. А бой под Неясвицей? Когда фон Бакхтеншельд, дурак оловянный, кинул нас на валы Ржегуржа? Сверху били мушкеты, твой отряд рассеялся, переходя через ров, началась резня меж повозками… И какой-то прыткий гвизармьер подсек тебя под колено. Такое забыть трудно: он тебя еще поперек рожи свистнул, падающего…

Взгляд брабансона абордажными крючьями вцепился в калеку.

Спустя минуту капитан встал, разминая затекшие ноги.

– Аника-воин… Вот на таких, как ты, слизень, он и жирует. За брехню подают больше, а, ландскнехт? Ладно, хоть по уши в дерьмо влезь: там тебе самое место! А этого Анику я все равно найду. Dio, da mini virtutem! Найду, обязательно…

Капитан собрался было уходить, но задержался.

– Кончить бы тебя, гаденыш. Да мараться противно. Небось, сам сдохнуть мечтаешь. Держи, на прощанье…

И пнул калеку сапогом.

Что случилось дальше, Петер понять не успел. В тенях, мечущихся по стенам, было трудно что-либо разглядеть толком. Каганец, обретя крылья, взлетел в воздух. Огонек на миг полыхнул грозовой молнией, и в память врезалось на всю жизнь: брабансон, противоестественно извернувшись, силится вывернуться из капкана, мертвой хватки калеки, обхватившего капитанскую ногу, словно мать – утраченное и вновь найденное дитя; страшно, сломанной веткой, хрустит колено, тело капитана перечеркивает границу света и тьмы, откуда в лицо падающего выдвигается угол дубовой столешницы…

Гром всегда следует за молнией.

А за громом – тишина.

Это потом уже начался лязг засова, ругань Псоглавца, который возник в дверях: в одной руке свеча, в другой – топор… Разглядев происходящее, Ход нисколько не удивился. Будто ожидал заранее. Шагнул к нищим:

– Хиляй в боций вихор! На канды кацавуры, дальни канджелы!

– Матери лыха! – откликнулся слепец, как и не спал. – Ох, вдичать конто, ясца мулыця…

– Псуляка харбетрус! Кач!

Поводырь отмолчался.

Выждав, пока нищие оставят кабак, – слепец поддерживал колченогого спутника, а тот служил кормчим, указывая дорогу – Ход Псоглавец кивнул Сьлядеку:

– Пособи, шлёндра.

Помощник из лютниста был аховый. Во врачевании он разбирался хуже, чем калека-Людвиг – в строе виолы да гамба. Но отыскать во дворе подходящую доску, длиной от пятки до ягодицы, и разрезать холст на длинные полосы сумел. Зато кабатчик оказался на высоте. Скоро пострадавшая нога капитана была туго примотана к доске четырьмя перехватами. Под ступню Ход сунул миску, завернутую в мягкий хлам. Затем стал обтирать лицо брабансона влажной тряпицей. На левую сторону было страшно глядеть: сплошной кровоподтек, гладкий, лоснящийся. Глаз, если в глазнице еще оставалось что-то, кроме жалкой слизи, целиком скрылся под опухолью.

– Кто… кто м-меня?..

Ход Псоглавец наклонился к изуродованной маске. Давний шрам терялся в общем ужасе, как мелкий бес – на дьявольском шабаше под патронатом Вельзевула. Кабатчик говорил раздельно, очень внятно, словно общался с ребенком, недоумком или человеком, с детства привыкшем беседовать на совсем ином языке.

– Аника-воин.

– Кто?!

– Аника. Воин. Он велел передать: «Ты искал, ты нашел.»

– Врешь!

Ход Псоглавец выпрямился. Со свечой в руке, спокойный, беспощадный, стоя во тьме над поверженным брабансоном, он сейчас напоминал ангела, срывающего печать.

– Как хочешь. Выбор прост. Это был Аника-воин. Или, если угодно, это был кривой, немощный калека. Подумай, прежде чем выбрать. Хорошо подумай. Ты искал, ты нашел.

– Я… нашел…

– Если выберешь верно, я помогу тебе. Да вот хотя бы этот бродяга… Эй, шлёндра! Сочинишь песню?

– Я попробую, – сказал Петер Сьлядек.

До утра он играл над капитаном, гоня прочь боль.