Идет по путям-дорогам лютнист Петер Сьлядек, раз за разом обреченный внимать случайным исповедям: пытаются переиграть судьбу разбойник, ученик мага и наивная девица, кружатся в безумном хороводе монах и судья, джинн назначает себя совестью ушлого купца, сын учителя фехтования путает слово и шпагу, железная рука рыцаря-колдуна ползет ночью в замковую часовню, несет ужас солдатам-наемникам неуловимый Аника-воин, и, наконец, игрок в сером предлагает Петеру сыграть в последнюю игру. Великий дар – умение слушать. Тяжкий крест – талант и дорога.
Песни Петера Сьлядека Эксмо Москва 2007 978-5-699-20800-5

Генри Лайон Олди

Цена денег

«…IV-м указом совета Отцов-Основателей каждому младенцу, рожденному в пределах вольного города Гульденберга, будь он чадом бургомистра или незаконнорожденным отпрыском бродяжки, от щедрот казны отписать незамедлительно в беспошлинное владение пансион, достаточный для беспрепятственного достижения полного совершеннолетия и еще на три года сверх того; а ежели магистрат преступно промедлит в сем деле, так бить виновника плетьми у позорного столба в назидание…»

Из «Хроник Якобса ван Фрее»

Монетка

на дне.

Мне?

Ниру Бобовай

У Петера болели пальцы, а в глотке поселился колючий еж.

– Играй!

Он играл.

– Пой!

Он пел.

А Юрген пил и плясал вторую неделю без просыпа. Маленький, сердитый, с птичьим хохолком на макушке, бывший стряпчий Хенингской ратуши, а теперь никто, и звать никак, Юрген Маахлиб вколачивал каблуки в половицы, лил «Глухого егеря» в ликер бенедиктинцев, полезный от разлития флегмы, красную малагу – в золотую данцигскую водку, смешивал, взбалтывал, булькал, хлюпал, опрокидывал адскую смесь в пиво, темное, густое, с шапкой седой пены, – и хлестал кружку за кружкой, наливаясь граненым, хрустальным безумием. Там, где любой другой свалился бы под лавку, Юрген на эту лавку вскакивал и бил шапкой оземь; там, где портовый грузчик, дикий во хмелю, охнул бы и упал щекой в миску кислой капусты, Юрген кормил этой капустой всю харчевню задарма, и посмей кто отказаться! – пришлось бы пить страшную откупную чару, после которой чертов пьяница поминался трехъярусной бранью, и то лишь сутки спустя.

На лице маленького человека застыла, словно примерзла, брюзгливая гримаса: с ней он плясал, с ней пил, с ней проваливался в краткий, тревожный сон, чтобы опять вынырнуть к буйству. «За что?» – спрашивало лицо или кто-то трезвый, больной, упрятанный за окаменелыми чертами, как честный обыватель, схваченный по облыжной клевете, за решеткой «Каземата Весельчаков».

Но ответ, сатана его дери, гулял совсем в другой харчевне.

А в «Звезду волхвов» ни ногой.

Сейчас Петер, привалясь к стене, торопливо глотал одно за другим сырые яйца, утоляя голод и пытаясь хоть как-то спасти измученное горло. Подогретый «Вестбальдер» с корицей уже не помогал. Конечно, можно было послать Юргена к монахам, на покаяние, встать и выйти из харчевни на свободу, где дозволено молчать, пока не онемеешь, а пальцы мало-помалу забывают пытку долгой лютней. Увы, при ближайшем рассмотрении свобода оказывалась подлой обманкой, дармовым сыром в мышеловке. На дворе, вбитым в мерзлую землю колом, стоял ноябрь, умелый палач, только и дожидаясь, пока Сьлядек попадет к нему в стылые объятия. «Оставался бы в Венеции! – насмешливым бельканто зудел внутренний подлец-голос. – Тепло, сытно… гондолы плавают. Маэстро д'Аньоло, добрая душа, деньги сулил, работу, а ты, дурень!..» Дурень, соглашался Петер. Как есть дурень.

Даже яйцом подавился, от согласия.

Кашлял, кашлял, всего Юргена забрызгал. А тот и не заметил.

– «Кочевряку» давай!

Эта дьявольская «Кочевряка», плясовая школяров университета в Керпенесе и вообще сочинение Их Неподобия Люцифера, заказываемая мучителем сто раз на дню, достала больше всего. Аж в животе от нее, развеселой, яйца в пляс пустились. Лютня булькнула, горло всхлипнуло:

– Кочевряка, кочевряй!
Сучьим раком кочевряй!
Хошь – в ад,
Хошь – в рай,
Небу зраком козыряй!

Под жаргон ученого ворья и драчунов-бакалавров, годных лишь на виселицу, под разбойничий свист тесаков, любимого оружия буршей, не считая латыни, под беззаконное веселье струн Юрген пошел долбить пол вприсядку. Еще в начале осени, когда обочина Хенингской Окружной сверкнула первым дутым золотишком, а небо лгало доверчивым людям, обещая вечную лазурь вместо разверстых хлябей, этот запойный бражник был бюргером самых честных правил. Все законы доподлинно исполнял. Даже нудный «Устав об одежде»: кто имеет восемьдесят марок серебра состояния, тому носить камзол из доброго сукна, имеющему вдвое больше – поверх камзола еще и кафтан, а кто вчетверо скопил, тому – плащ, но без меховой подкладки… Служба, дом. Пиво по воскресеньям, супружеский долг по пятницам. Женушка, милая толстушка, как раз была на пятом месяце, когда старуха-цыганка убила ее мужа. Наповал; навылет. Сказав Юргену на рынке:

– Дай монетку, сокровище.

Юрген дал.

– Дай волосок, сокровище. Правду скажу. За вторую монетку.

Юрген не дал.

– Жмот ты, сокровище. Скаред копченый. Я тебе и так правду скажу. Даром. Уйдешь ты на Рождество дорогой дальней, для других истоптанной, для тебя нехоженой. Отпоют тебя вслед, плюнут и забудут. И памяти от тебя на этой земле не останется. Помни мое слово, сокровище. Кому Рождество, а кому и свиной хрящик. На, держи. Чтоб было за какой грош гульнуть перед уходом.

И первую монетку под ноги швырнула, стерва.

В грязь.

Юрген вслед кукиш показал, только не успел обидеть. Сгинула цветастая пакость. А он остался стоять с кукишем, как с писаной торбой. Сокровище, в смысле. Из трех пальцев. На большом ноготь плоский, обкусанный. Глянул стряпчий, маленький человек с хохолком, на свой ноготь, и покатилась душа кубарем.

– Эй!.. стой, дура!

Куда там стой! – была дура, да сплыла.

– Кочевряка, чур, я кочет! —
Чёт подначит, чирей вскочит,
Чушка чешет,
Черт хохочет,
Во хмелю школяр стрекочет!

Весь сентябрь Юрген жил прежней жизнью. Жене ничего не сказал, в ратуше отмолчался. К отцу в гости зашел, помянуть матушку, чистую душу, которую шестой год как зарыли на кладбище Всех Святых, в народе прозванном Отпетым погостом, – спросил отец, чего сын скучен, а сын плечами пожал. Так и пожимал до октября. Идет-идет, встанет и пожмет. А по скулам желваки катаются. И хохолок трепещет; от ветра, должно быть. Шляпы-то из-за рассеянности забывать стал: дома, в ратуше, в лавке зеленщика.

С октября по гадалкам кинулся. Ну, тут дело не сложилось: гадалок тьма, все брехливые, хуже шавок подзаборных. Поди их пойми! Кто скажет: «Соврала цыганка! Живи-радуйся!» – а ты думай: в картах увидела? от фонаря брякнула? Кто скажет: «Берегись, правду вещунья напророчила!» – а ты чеши затылок: остерегает? запугивает? Кто прибавит: «Сглаз на тебе, дядюшка! Снимать будем?» – а ты снова-здорово в догадках, словно плохой танцор в трех соснах, путаешься: ради лишнего грошика врет? впрямь помочь хочет?! С середины октября решился: стал сглаз снимать, порчу отводить. Молебны заказал – три штуки. Дорогущие, одно разоренье: святые отцы вцепились в кошелек, не отодрать. Деньжищ потратил гору! Если б по году за каждую монету, имел бы Мафусаилов век. А душа не на месте. От гадалок воротит, на святых отцов еретиком смотришь, кошель подальше прячешь. Жить хочется, только жизнь не в жизнь.

– Кочевряка, кочевряй!
В полночь злаком вечеряй!
В четь святых,
В сычий грай, —
Буйных дракой усмиряй!

В начале ноября к колдуну пошел. Колдун серьезный оказался: борода, нос крючком, в горшке суп из нетопырей кипит, с луком-пореем. Взял прядь с головы (прямо из хохолка драл! больно!..), взял ноготь с пальца (обкусанный, из кукиша…), взял срамоты ложку да еще плюнуть в ту ложку велел. Юрген плюнул. Как не плюнуть, когда цену колдунище заломил – ровно знаменитый Мерлин из склепа вылез, народ обирать! Через три дня получил бедняга от чародея, сизого с обильного похмелья, дюжину фигурок. И еще одну в придачу, для верности. Леплены кое-как, сикось-накось: гончар, и тот в рожу рассмеется. Но сила в фигурках немереная. Велено было идолов по друзьям раздать. Жене еще, отцу-матери… Что? Померла мать? Ну тогда первую фигурку в ее могилку зарыть, поглубже. А остальных лже-Юргенов пусть казнят жена-друзья-отец лютой смертью. Топят, значит, в кипятке, головы ножиками режут, в печку бросают, или чего нового изобретут. Лишь бы лютей да ужасней. Смерть за господином Маахлибом придет под Рождество – растеряется. Глядь-поглядь, тринадцать раз уже помер, несчастный. Чего зря косу щербить? Отвели глаза смертушке, убирайся, Безносая, дай пожить молодцу.

Раздал Юрген фигурки.

Тут все плечами пожали: отец, друзья. У женушки любимой от таких страстей чуть выкидыш не случился. Нет, уперся Юрген. Убивайте. А то в монастырь от вас уйду. Взял отец ножик, друзья кипятку заварили, жена печку растопила. Погибла колдовская обманка. Юрген друзьям выпивку поставил, родителю в пояс поклонился, жену в щечку поцеловал, чтоб перед родами не волновать. День прошел, другой. Тут и задумался маленький человек: а как проверить, соврал колдун или впрямь жизнь продлил? Думал-думал, всего один способ проверки надумал. Ох, моим врагам такие способы! Моим врагам такие проверки!

С того дня – запил.

Смертно.

– Кочевряка, чур, я кречет! —
Кости мечет чалый нечет,
Вечер чист,
Чихай на свечи! —
Сатана трещит о встрече!

В этот поздний час «Звезда Волхвов» пустовала. Служанка-приживала Криста скребла изгвазданную дегтем половицу, упав на четвереньки и смачно оттопырив пышный зад. За холмом в юбках, за Эдемским садом, разделенным надвое роскошной ложбиной, пристально следил молодой Пьеркин, правя на оселке мясницкий нож. Отец парня, хозяин заведения, третий год скорбел чревом, редко спускаясь в зал из верхней комнатенки, где куковал сутки напролет в кислом аромате снадобий, – так что молодой Пьеркин готовился вскорости стать Стариной Пьеркином, каких «Звезда Волхвов» перевидала уже с десяток. Впрочем, дело откладывалось со дня на день. Старик хворал, но уступать место молодежи не торопился, а подсыпать любимому папаше мышьяку в куриный бульончик парень еще не решился. Хотя и подумывал между делом. Суть злодейства, как всегда, упиралась в женщину: дебелая Криста была подкидышем. Взрастил ее никто иной, как хворый Старина, во исполнение какого-то, давным-давно забытого обета, и теперь твердо намеревался дожить до заветного дня, когда отдаст девку в хорошие руки, взамен слупив изрядный барыш. Оттого портить красавицу не позволял, грозя лишить наследства; о законном же браке сына с приживалой и речи не шло. Сидел парень собакой на сене, на отцовской цепи, любовался вожделенным задом вприглядку, и тосковал смертно.

Вот, например, сейчас: хоть всю харчевню Юрген перепляши вдоль и поперек, не оторвать молодому Пьеркину глаз от красоты несусветной.

Зато были другие глаза, что смотрели на плясуна. Без радости, но и без осуждения. Гость приехал утром, сказался с ночлегом, собираясь назавтра убраться восвояси. Человек статный, дородный, средних лет; одет строго, но денежно. Одна досада: серьга в ухе, золотой маятник на цепочке. Никак не вязалась эта серьга с обликом гостя. И еще: будь Петер повнимательней, сумел бы подметить, что гость весь вечер пил вровень с Юргеном. Только хмель его был иным. У Юргена – буря-хмель, пурга-хмель, пьяная завируха, хоть стой, хоть падай. А у этого, с серьгой – гора-хмель, утес-хмель; поросшая мхом громада. Толкни плечом со всей своей трезвости! – пупок развяжется. Сидел гость, молчал гость, «нюрнбергское яйцо» над столом качал. Часы дорогущие, тоже на цепочке, как серьга, из кулака маятником свесились: тик-так, тик-так. Так? Значит, так.

И нервный тик щеку подергивал.

– Кочевряка, кочевряй!
Тощей сракой пузыряй!
Чай, ничей, —
Сто хрычей
Густо ёрзают сарай!

Потеряв равновесие, Юрген ухватился за край столешницы. Согнулся в три погибели, перхая сорванным горлом. Возле его носа качались часы. Отмеряя время. И кто-то, спрятанный за лицом сердитого гуляки, беззвучно вскричал от боли и страха.

– Выпьем? – спросил Юрген.

Гость молча плеснул из кувшина в две кружки.

– За что? – спросил Юрген.

– За время, – качнулся маятник.

Петер поймал себя на том, что тоже раскачивается от усталости. Очень хотелось спать. Подушечки пальцев горели огнем. Еж в глотке фыркал, бегая вверх-вниз. К счастью, Юрген Маахлиб забыл об измученном Сьлядеке. Сейчас он тряс хохолком над кружкой, не спеша отхлебнуть.

– За время? Что ж, славный повод. Поговори со мной, незнакомец. Я уже давно ни с кем не говорил по-настоящему. Если время – деньги, подай мне грошик. От тебя не убудет, ты богач. Дай нищему Юргену грошик, а я тебе погадаю на свою судьбу. У меня судьба простая, короткая. Я про нее все знаю.

– И я знаю. Ты целый день об этом кричал.

– Кричал? Не помню. Мне кажется, я уже больше недели молчу. Поговори со мной, а? Расскажи мне историю со счастливым концом. Мне очень надо, чтоб со счастливым. Иначе, не дождавшись Рождества, я подарю сам себе веревку, мыло и добрый крюк.

– Историю? – маятник отмерил еще одно-два мгновения. – Хорошо. Я подам тебе не грошик, а целый кошелек. Один мой друг по имени Освальд тоже задумывался о веревке. Это было давно, но веревки с тех пор не изменились: они по-прежнему легко скручиваются в петли. И снег по-прежнему хлещет в лицо, если сбиваешься с дороги…

* * *

…Метель подкралась исподтишка: низинами, заснеженными перелесками. Долго ждала в засаде, и вдруг – плюнула в лицо иглами льда, со злорадным воем вырвалась из-за холма, вцепилась, завертела мохнатыми лапами, проникая под шубу, в сапоги, за воротник. Освальд сомневался, есть ли в гордой латыни или в других благородных языках словечко: «зга» – но сейчас это было не важно, потому что не видно стало именно ни зги. Он хотел выругаться, но только закашлялся: благочестивая метель забила брань обратно в глотку. Оставалось натянуть шляпу на самые уши, плотнее запахнуться и отпустить поводья в надежде, что умная коняга никуда не свернет с тракта. До Лейдена, к счастью, оставалось две мили. Доберемся! Дернул же черт…

Видимо, упомянутый черт в этот момент шлялся поблизости и сумел подслушать мысли. Подтверждая злокозненную репутацию адова семени, из мглистой круговерти донесся волчий вой, в котором стыла вселенская, смертная тоска. Кляча, разом бросив понурую меланхолию, взвилась на дыбы. Ветер подхватил отчаянное ржание, раздирая на части, земля кувыркнулась и чувствительно припечатала по спине корявой ладонью. Что-то навалилось сверху. «Волк!» – ужас обжег душу. Однако клыки медлили вцепиться в горло, да и вообще, волк не подавал особых признаков жизни. Проморгавшись, Освальд с проклятьями отпихнул в сторону собственный дорожный мешок; кряхтя, поднялся на ноги. Все его большое, нагулявшее лишний жирок тело саднило, а мерзавка-метель куражилась над жертвой, щекоча холодным ножичком в подреберье.

Клячи и след простыл. Лишь в недрах бурана затихал издевательский стук копыт: так, небось скачет вавилонская блудница на драконе, преисполненном именами богохульными. Под ногами кишели змеи поземки, вокруг ярилась вьюга. Поди-пойми: на тракте ты еще, или проклятая лошадь успела свернуть наугад. Ветер! Пока ехал, ветер дул (какое там «дул!» – рвал и метал, как бешеный!) справа. А Кюрцев тракт на подъездах к Лейдену прямой. Если только ветер не поменял направление!.. Матерь Божья, спаси и помилуй! Направь на путь истинный! Пурга секла наотмашь, но Освальд медленно поворачивался, пока не нашел нужное положение. Постоял, убеждая себя, что не ошибся. И двинулся вперед, примостив мешок на правое плечо, чтобы защитить отмороженное напрочь ухо. Дернул же ч-ч-ч… Прости, Господи! – и надоумил же злой советчик гере ван Схелфена и гере Йонге отправить своего поверенного для осмотра монастырских угодий! Что, спрашивается, там зимой смотреть? Мерзлая, как камень, земля. Сухие соломинки местами торчат из снега. Нет, угодья-то изрядные, не обманули святые отцы. Значит, будет к следующей осени, чем вернуть ссуду с процентами. Строиться святым отцам приспичило, под Рождество. Ссуда им понадобилась. Вот и обратились в «Схелфен и Йонге». Монахам – заем, банкирам – прибыль. Обещали, конечно, хозяева ради Господа, ради страстей Его за нас, грешных, льготный заем выделить, только Йонге за лишнюю монетку удавится, а ван Схелфен сам кого угодно за ломаный грош удавит. Давай, милый Освальд! В седле трясись, мерзни почем зря! Три дня монастырской постной кашей брюхо набивай, вместо любимой поджаренной грудинки… Небось, еще и за лошадь спросят…

Разумеется, Освальд ван дер Гроот трясся в седле, мерз в пути и давился кашей, мечтая о грудинке, отнюдь не из любви к чистому искусству. Но о жалованье он совершенно забыл, ломясь сквозь пургу и перебирая горести-злосчастья. Занятый этим важным и, несомненно, увлекательным делом, бедолага едва не налетел на большое, темное, с растопыренными…

Черт?!

Нет, дерево. Откуда на тракте дерево?

Заблудился! – набатом ударила паника. Освальд метнулся обратно, угодив в объятья матерой ели, близкой родственницы первой «чертовки». Мешок зацепился за обросшую хвоей лапу. Под сапогами хрустел наст, деревья выныривали из пурги десятками, сотнями, словно издеваясь, заслоняли дорогу. А тут еще издалека, на пределе слышимости, эхо подбросило знакомый вой стаи. Несмотря на холод, путник вспотел, ноги подкосились и, чтобы не упасть, он прислонился спиной к ближайшему стволу. Дерево уберегло от ветра, сейчас дувшего в затылок, да и вьюга начала стихать. Можно было не щуриться до рези в глазах, спасаясь от колючей крупы. Сердце радостно встрепенулось: огонек! Почудилось? Да нет же: теплый, живой, мерцает сквозь буран. И еще один! И еще…

Дошел! Дошел все-таки! Вот он, Лейден – рукой подать.

Усталость как рукой сняло. Теперь лес послушно расступался, спасительные огни спешили навстречу, ноги сами находили дорогу, чудесным образом минуя скрытые снегом колдобины. Открылся ровный, укатанный тракт. По обочинам тихо дремали предместья, метель смолкала позади, с сожалением выпустив добычу, и волки бросили отпевать заблудшую душу. Он почти дома.

Почти…

Ловкий черт подсуетился и здесь. «Почти дома» превратилось в «совсем не дома», едва Освальд заметил отсутствие родных ворот. Городской стены тоже не было. И, соответственно, стражников: что сторожить, когда ни стены, ни ворот? Гаага? В Гааге он бывал трижды, и этот городишко походил на красавицу Гаагу, как сам Освальд – на Св. Себастьяна. Делфт? Вряд ли. А больше в округе и городов-то нет, одни деревни. Здесь же дома каменные, многие двухэтажные, с островерхими крышами, похожими на шапочки сквалыг-лепреконов. Шаги гулко отдавались на брусчатке улиц: тихих, безлюдных и удивительно чистых. Даже снег аккуратно подметен. «От добра добра не ищут! – здраво рассудил господин поверенный. – Переночую, выясню у местных, как отсюда лучше добраться до Лейдена, и поутру…»

Поднявшись по ступенькам на крыльцо ближайшего дома, он решительно взялся за дверной молоток.

– …А вот еще рыбной соляночки, гере ван дер Гроот! С мускатом, с гвоздичкой!

Отказаться от кулинарных соблазнов из рук фру ван Хемеарт было непосильно даже для монаха-постника. Освальд таял в жарком облаке радушия и домашнего уюта, которым буквально с порога окружили гостя хозяева. Пышка-Клара – румяная, сдобная, пухлая, в домашнем чепце и необъятном платье с оборками – хлопотала, спеша подать на стол очередное блюдо. Супруг хлопотуньи, Мориц ван Хемеарт, по его собственным словам – владелец сукновальной мануфактуры, поначалу больше молчал, тактично давая замерзшему путнику возможность насытиться и отогреться. Шуба, сапоги и широкополая шляпа уже сушились подле очага (но не у самого огня, чтобы не испортить кожу и мех лишним жаром), а сам Освальд трудился за столом во благо родной утробы. Горячее вино с корицей, белые хлебцы с сырной, густо перченой начинкой, запеканка из гусиной печени, пивной суп, и – чудо, Господне чудо!! – обожаемая грудинка, с хрустящей корочкой, поджаренная на решетке! Добрым людям поистине воздастся в раю за гостеприимство. Иной вообще побоится на ночь глядя незнакомцу дверь открыть. Собак спустит!

Последние соображения Освальд не преминул высказать вслух.

Чета ван Хемеарт, переглянувшись, выслушала его сбивчивую благодарность с удивлением.

– Сразу видно, что вы не местный, гере ван дер Гроот, – многочисленные складки на вытянутом, «лошадином» лице хозяина сложились в мягкую понимающую улыбку.

– Освальд. Для вас просто Освальд, – поспешил вставить гость.

Сухощавый и прямой, как старое, но упорно цепляющееся за жизнь дерево, Мориц ван Хемеарт откинулся на высокую спинку кресла. Кивнул, сделал глоток из кубка, приглашая гостя последовать его примеру.

– У нас в Гульденберге, милейший Освальд, такие зверства не приняты. Отказать в гостеприимстве, прогнать несчастного… Собаками, наконец, травить! Если человек стучится в дверь, значит, нуждается в помощи. А долг всякого честного христианина – помогать ближнему. Разве не так?

– Конечно, вы правы, любезный гере ван Хемеарт!

Добродушный взмах рукой: «Мориц, просто Мориц!»

– Но, дорогой Мориц, в дверь не всегда стучатся добрые и благочестивые люди. Окажись на моем месте разбойник? Грабитель? Отчаявшийся бродяга?!

Лишь заканчивая тираду, Освальд задним числом сообразил: только что ему сообщили, в какой именно город он попал. Однако – Гульденберг? Странно. Очень странно. Городок расположен поблизости от Лейдена (иначе как бы он сюда забрел?!), а поверенный банкирского дома «Схелфен и Йонге» о таком месте ни слухом, ни духом!

– У нас жизнь тесная, спокойная. Все друг друга знают, воровать да разбойничать – себе дороже. Лихой человек сразу на виду окажется. А из пришлых… Не припомню я, чтоб чужие люди в Гульденберге озорничали. Может, ты помнишь, Клара?

Хозяйка сосредоточенно поджала губы, возвела очи горе, словно надеясь высмотреть ответ на беленом потолке.

– Нет, Мориц. Не помню. Не бывает у нас такого, гере…

– Освальд. Умоляю, просто Освальд!

– Нет, Освальд. Не бывает.

– А далеко отсюда до Лейдена?

Хозяин задумался, попыхивая свежераскуренной трубочкой.

– Лейден, Лейден… Сам у вас в Лейдене не бывал, врать не стану, но знающие господа сказывали, – слова «знающие господа» Мориц выговорил вкусно, причмокнув, словно вспомнив о чем-то безусловно полезном и нужном, – что пешком за сутки добраться можно. Если пораньше выйти. А верхом – к ужину поспеете. Только лучше вам задержаться в Гульденберге: сами видели, какие сейчас метели! Собьетесь с пути, замерзнете, не дай Бог. Вот наладится погодка, и езжайте на здоровье…

– Боюсь злоупотребить вашим гостеприимством…

– Да вы нас совершенно не стесните! Мы с Кларой домоседы, гостей принимаем редко, а так хочется иногда потолковать с новым человечком. Но, если настаиваете, можете позже перебраться в гостиницу…

Потекла ленивая, теплая, как носки тройной вязки, беседа. Здоровье, погода, цены на шерсть и сукно, кожу и пеньку, мед и овес. Пошлины, ссуды, проценты. Словом, обычный разговор двух бюргеров с достатком, коротающих вечер за кубком вина. Клара в беседе участия не принимала, однако слушала внимательно, с интересом: у пышки отросли длинные чуткие ушки, словно у горных альвов. Приметив интерес хозяйки, Освальд лишний раз напомнил себе: сверх меры не откровенничать. Радушие радушием, но «Схелфен и Йонге» болтунов карал без жалости. И еще кое-что отметил про себя гере ван дер Гроот, ибо в силу профессии был человеком наблюдательным. Едва речь заходила о ценах, лицо Морица сразу становилось сосредоточенным, а взгляд – слегка отсутствующим и вроде как устремленным внутрь. Будто всякий раз сукновал производил в уме некие арифметические действия, переводя ставки в гульденах, дукатах или флоринах в какую-то другую монету. Может, он вообще в торговле – профан? Вряд ли. Для человека, имеющего пусть малое, но собственное дело, путаться в ценах – абсурд. А когда Освальд повествовал о вояжах в Гаагу, Хенинг, Роттердам или Утрехт, – сразу замечал, что хозяева слушают с восторгом, жадно ловя каждое слово. Словно не о близлежащих местах шла речь, а о дивных заморских странах, где медведи бегают по улицам, дети рождаются с бородой, а пьяницы пьют ведерную чару в один дых.

Впрочем, сказал ведь Мориц: домоседы они с Кларой.

Месяц за окном толкался рогами в стекло, расписанное узорами. Постепенно беседа стала угасать. Клонило в сон: трудная дорога, сытный ужин и выпитое вино давали себя знать.

– Клара постелила вам на втором этаже, – угадал хозяин мысли гостя.

Неуклюже встав из-за стола, Освальд поклонился.

– Благодарю от всей души. Господь воздаст вам в раю за гостеприимство. Я же, кроме жалких денег, ничего не могу предложить. Возьмите…

Он принялся развязывать висевший на поясе кошель.

– Право, как вам не совестно?! Разве вы не обогрели бы усталого путника, окажись вы на нашем месте? Без расчета, без желания обогатиться?..

Вот в этом Освальд как раз сомневался. Стыд ел глаза, и еще больше хотелось отблагодарить милое семейство. Завязки кошеля отсырели, набухли, узлы никак не желали распускаться.

– Я настаиваю! Если вы откажетесь, я обижусь…

– Ну, раз настаиваете…

Мориц оказался рядом. Протянул руку – невесомую, похожую на ветку зимнего клена – и с ловкостью площадного фигляра извлек у гостя из-за уха пару монеток. В отблесках свечей тускло блеснуло серебро.

– Мы в расчете.

Однако, ловок! Видит, что гость – упрямец, вот и свел дело к шутке. Улыбаясь в ответ, Освальд проследовал за смеющейся Кларой на второй этаж.

Утром, когда после теплого молока с гренками ван дер Гроот предпринял очередную попытку расплатиться, Мориц обиделся всерьез:

– За кого вы нас принимаете?! Грех обирать гостя!

В итоге пришлось долго извиняться: мол, от чистого сердца, и все такое. Мир, хоть и с трудом, но был восстановлен, так что поверенный из Лейдена покинул гостеприимный дом в самом радужном настроении. «Надо будет подарок им купить, в благодарность!» – думал он, спускаясь с крыльца.

Свежее зимнее утро, румяное, как молодица на выданье, подмигивало искрами сосулек, веселыми блестками инея, пускало вдогон стаю зайчиков из чисто вымытых окон. Воздух хотелось пить, как ключевую воду. Морозец задиристо щиплет кожу – и не скажешь, что родной брат вчерашней пурги, назойливой любовницы, бесстыже лезущей под шубу. Ни ветерка, столбы дыма из труб прямо в небо упираются, что твои колонны в свод собора. Выходит, ошиблись ван Хемеарты, насчет погодки-то! Заподозрить милейших хозяев во лжи даже в голову не пришло. Всем известно: погода – девка вертлявая, никому не уследить.

Махнет подолом, скромница, да и бурю нагуляет.

Околица была совсем близко. Отсюда начиналась заснеженная дорога, которая привела Освальда в Гульденберг. Мориц говорил, до Лейдена пешком – сутки. Так может, не мешкать? Выбрести на Кюрцев тракт, переночевать в харчевне: их на тракте – пропасть, какая-то обязательно подвернется… Разом позабыв о намерении купить Морицу с Кларой подарок, Освальд решительно направился вперед. Погостил? – пора и честь знать. Брусчатка быстро кончилась, под ноги легла мерзлая спина дороги, припорошенная снежной крупой: домой, домой! Ветер, разгулявшийся на чистом пространстве, не смог испортить настроение. Прощай, дружище Гульденберг, даст Бог, свидимся!..

Ветер усилился.

Теперь он не просто дул: рвался с цепи, злобным псом норовил цапнуть за лодыжку, за бок, кидался в лицо, желая сбить с ног, растерзать в клочья. Небо впереди насупилось, сдвинув хмурые брови туч. Частокол рощи, редкой и голой, скрыла клубящаяся пелена, и гере ван дер Гроот понял: надо срочно возвращаться! Правы, выходит, Мориц с Кларой: надвигалась пурга, матушка вчерашней завирухи.

Настойчиво подталкиваемый в спину, он поспешил обратно.

До города ветер не добрался: бессильно угас на окраинах, запутался в узеньких улочках, прилег на островерхих крышах. Лишь столбы дыма разлохматил, наподобие собачьих хвостов. «С монахами я за три дня обернулся, а на осмотр угодий Йонге неделю положил. Не считая дороги. Если и задержусь, ничего страшного. Деньги есть, не пропаду,» – размышлял Освальд, спрашивая у торговки сдобой путь к ближайшей гостинице. Он не спешил, наслаждаясь покоем. Здесь ему положительно нравилось. В кои-то веки выпал из деловой сутолоки: разъезды, описи, векселя, тяжбы, счета… Сейчас поверенному «Схелфена и Йонге» казалось, что время остановилось передохнуть вместе с ним.

«ПередохнУть или передОхнуть?» – дурацкий каламбур вызвал усмешку.

Сапоги топтали булыжник мостовой, поскрипывая уверенностью в завтрашнем дне. Первое впечатление не обмануло: таких чистых и уютных городков, как Гульденберг, поискать. Причуды флюгеров, пузаны-балкончики с хитрым литьем оград, резные наличники и ставенки, фигурки амуров и святых, витражные стекла в слуховых окнах… Даже черепица на крышах была разная, и всяк норовил уложить ее наособицу. За очередным поворотом, на углу, обнаружился нищий. Надо сказать, первый нищий, встреченный здесь. Благообразный старичок в ветхом, но чистом одеянии тихо стоял у стены. Рядом лежала аккуратно заштопанная шляпа. Пустая. Удивило, что при виде прохожего нищий не принялся гнусавить обычные жалобы, клянча подачку: лишь молча проводил незнакомца тоскливым взглядом. Медяк сам собой оказался в руке. Ван дер Гроот подметил, что ему приятно расстаться с деньгами. Приятно сделать добро для нуждающегося человека. Однако ответный взгляд нищего обескуражил доброхота: вместо благодарности в глазах старичка явственно читалось недоумение. Как если бы Освальд бросил в шляпу не монету, а камешек или ржавый гвоздь. Потом во взгляде проступила догадка, столь же странная, сколь и непонятная, и жалостливое сочувствие!

Как будто нищим был не старик, а он, Освальд.

Зачесался язык: очень хотелось сказать попрошайке «пару ласковых»! Не удивительно, что шляпа пустая. Кто нахалу подаст? Но гере ван дер Гроот сдержался. Блаженный, видать; грех на такого обижаться.

Вскоре он уже стучал в дверь под жестяной, заметной издали вывеской: «Приют добродетели».

– Милости просим! Входите, будьте как дома!..

Хозяин гостиницы, улыбчивый гере Троствейк, встретил Освальда с распростертыми объятиями. Круглая физиономия лучилась от удовольствия, а шишковатый нос жил при этом собственной, весьма увлекательной жизнью, принюхиваясь ко всему и вертясь во все стороны. Так и казалось: сейчас оторвется и проворно ускачет прочь в поисках добычи. У Освальда создалось впечатление, что в «Приюте добродетели» он – единственный постоялец. То ли другие путники не блистали добродетелями, больше склоняясь к пороку, то ли вообще сюда не заглядывали. Впрочем, гостиница оказалась уютной, с крохотной харчевенкой во дворике, где Освальд немедленно изъявил желание завтракать по утрам. Хозяин предложил также обеды и ужины, но ван дер Гроот ответил вежливым отказом: хотелось всласть побродить по городу, не будучи привязанным к месту жительства. Оплатишь еду вперед, и расстраивайся потом, обедая в другом месте!

– Задаток? Или рассчитаетесь при отъезде?

– Плачу за весь пансион вперед.

Он еще только взялся за кошель, намереваясь уточнить цены, но гере Троствейк на диво знакомым жестом протянул пухлую руку. На ладони у хозяина звякнули монеты.

– Вы удивительно щедры, мой великодушный гере! Комната и завтраки на три дня вперед. Можете удостовериться, – Троствейк продемонстрировал пять монет незнакомой чеканки и проворно спрятал деньги за пазуху. Освальд готов был поклясться, что монеты шутник выхватил у него из-за уха. Или из-за воротника. Надо же – город ловкачей! Карманники здесь должны быть просто виртуозами. Целое состояние из-за ушей перетаскают, охнуть не успеешь! Видно, в «Приюте…» не принято платить вперед. Считается дурным тоном: вроде как ты решил, что хозяин тебе не доверяет. А хозяин понял, что гость не в курсе здешних обычаев, и свел дело к шутке. Весьма деликатный человек. Надеюсь, завтраки в его харчевне не разочаруют.

В светлой, чисто убранной комнате имелся сундук, куда Освальд спрятал мешок с пожитками. На всякий случай проверил кошель. Деньги были на месте, до последнего патара. Он присел на кровать, с хрустом потянулся, расправляя затекшие плечи. Крыша над головой есть, свободного времени навалом. Можно отправляться на прогулку.

Змей-многохвост сбросил кожу, и ее распластали улицами города. Проезжая часть ровнехонька, стык в стык вымощена тесаными чешуйками камня. Ни клочка земли! Такое Освальд видел впервые. Хорошо они тут устроились, в своем Гульденберге. Лавки, лавочки, лавчонки, жилые дома… Площадь. Ратуша. Напротив – церковь. Чего тебе не хватает, приезжий? – а-а, понял, чего! Стражников. Единственный представитель этой древней мужской профессии торчал, зевая, у входа в ратушу. Вид страж имел отнюдь не воинственный. У них что же, и воров нету? Грабителей? Жуликов? Пьяных дебоширов? Подати в срок платят? Долги вовремя возвращают? Ну, жену-блудню хотя бы иногда грозный супруг тростью вразумляет?

Матерь Божья, может, у них и тюрьмы нет?!

Освальд хотел пристать с вопросами к стражнику, но постеснялся. Глупо как-то, да и неловко… Вспоминая принятое в Аугсбурге «Установление о преобразовании хорошей полиции», которое не удалось воплотить в жизнь даже под угрозой штрафа в размере двух марок золотом, он миновал площадь. Двинулся дальше по спуску Андрея Мускулуса, как утверждала табличка в начале. Вскоре на пути обнаружилась скобяная лавка. Еще утром, покидая дом ван Хемеартов, поверенный заметил, что малые ножны на поясе пусты. Видать, нож выпал, когда лошадь сбросила всадника. А вещь в дороге полезная, разъездному человеку без этого нельзя!

– …Что угодно? – выскочил навстречу шустрый скобарь, топорща ежик седых усов.

– Нож желаю подобрать. К старым ножнам.

– Давайте-ка сюда ваши ножны, уважаемый. Сейчас, сейчас… – скобарь был подслеповат: ножны поднес к самым глазам, долго разглядывал, отчаянно щурясь и моргая. Потом нырнул за прилавок. – Прошу! Извольте примерить!

Первый клинок болтался цветком в проруби. Освальд хотел выругаться, но промедлил, и верно сделал: четыре остальных ножа вошли в ножны идеально. Выбор пал на третий: легкий муар по лезвию, рукоять из оленьего рога. Заточка – бриться впору.

– Берете?

– Беру. Сколько с меня?

В ответ лавочник звонко щелкнул пальцами у самого уха клиента. Подкинул на ладони возникшую монету.

– Вам со скидкой, уважаемый. Сами видите: лишнего не возьму.

– Спасибо. Рад был знакомству, товар превосходен… – мямлил Освальд, пятясь к выходу. Он все ждал, что хозяин сейчас его окликнет: «Ладно, я пошутил. С вас четверть флорина.» Клянусь спасением души, заплатил бы с чистым сердцем. Не привык ходить в должниках, а тут, в леденцовом чистеньком Гульденберге…

Скобарь промолчал, и ван дер Гроот беспрепятственно вышел из лавки. Тронул пальцем нож: не растаял ли в воздухе? Ощупал кошель под полой шубы. «Может, у них обычай такой: приезжим в первый день всякую мелочь бесплатно дарить? – ухватился Освальд за соломинку. – Мориц говорил: гости тут редкость, значит, убыток невелик…» Мысль выглядела бредом сумасшедшего. Хихикнув, господин поверенный перешел спуск. Здесь располагалась винная лавка, где, как принято в подобных заведениях, торговали «на вынос и распивочно». Бегло осмотрев ряды пыльных бутылей и бочонков, он с самым непринужденным видом спросил кубок мальвазии. Вино оказалось отменным, а хозяин лавки не замедлил подтвердить безумную догадку: вынул плату из-под воротника Освальдовой шубы и сунул себе в карман. Даже не вздумав препятствовать, когда клиент заказал второй кубок, выпил залпом и пошел прочь!

«Кто из нас двоих рехнулся – я или город?!»

В течение последующих трех часов ван дер Гроот стал счастливым обладателем новой шляпы, походной чернильницы с крышкой, футляра для перьев, перстня-печатки, флакончика с розовым маслом, пояса с массивной пряжкой из серебра, умывального таза, вызолоченного снаружи, дражуара для конфет, подсвечника в виде Нептунова трезубца, набора столовых ложек с самоцветами на черенках, а также объемистой сумки из прекрасно выделанной телячьей кожи, куда счастливчик сложил все приобретения, кроме шляпы (ее надел вместо старой). Все это досталось господину поверенному совершенно бесплатно. Если, конечно – ха-ха! – не считать «платой» монеты из-за уха, исправно выхватываемые продавцами.

Нагруженный имуществом, он утомился бродить по городу, собирая дань с общего безумия, и ощутил голод. К счастью, харчевня под соблазнительным названием «Грех чревоугодия» уже манила страждущих ароматами жаркого. Расположившись в уголке и сделав заказ: миска серого гороха со шкварками, каплун на вертеле и большая кружка темного пива, – Освальд с увлечением предался означенному на вывеске греху, мимоходом наблюдая за другими посетителями. Милейшие гульденбергцы чем дальше, тем больше вызывали в нем самый живой интерес. Тем паче, что с недавнего времени интерес получил новый, отнюдь не бескорыстный толчок. Вскоре внимание было вознаграждено. Да так, что сердце на миг, словно в балладе хлыща-трубадура, «сладко замерло в груди». Все посетители – все?! все! абсолютно все!!! – рассчитывались за еду-питье до боли знакомым способом: монетка из-за уха, и привет! Предположить, что сегодня в харчевне собрались пообедать исключительно приезжие, отмечая первый день прибытия в славный Гульденберг, было невозможно. Местные же обыватели воспринимали царящий альтруизм, как должное. Как сам Освальд воспринял бы три-четыре патара серебром, отданные за хороший обед.

Оглушен внезапным озарением, ван дер Гроот залил два кубка мальвазии и выпитую кружку пива изрядным кубком малаги. Феерические, дивно прекрасные мысли табунами бродили в голове. Сейчас важно было заставить эти табуны двигаться в нужном направлении. Все – ДАРОМ! И никто не уйдет обиженным! И надо быть последним дураком, чтобы не воспользоваться расположением судьбы! Вот она, счастливая звезда Освальда ван дер Гроота! Она сияет здесь, в маленьком городке. Протяни руку – и срывай удачу с неба.

Хлопнув чарку данцигской водки, он вдруг понял ясно и окончательно: «Я попал в рай».

Мало кто из нас при жизни (да и перед смертью, чего греха таить!) задумывается о том, что будет делать, попав на небеса. Небеса – обитель блаженства, этим все сказано. Лучше и много полезнее время от времени задумываться: как туда попасть? Вот это – действительно проблема, ибо жизнь земная полна соблазнов и искушений. А если-таки заслужил, и Св. Петр открыл ворота, то какого рожна тебе еще надо?!

Бряцай на арфе и молчи в тряпочку.

В этом смысле Освальд ван дер Гроот ничуть не отличался от большинства людей: изыски прикладной теософии обходили его стороной. Хватало дел поважнее, чем досужие рассуждения на возвышенные темы. Даже задайся он вопросом своей будущей жизни в раю – любой святой отец, у которого он стал бы выпытывать подробности, послал бы идиота не в рай, а куда подальше. Короче, к жизни в райских кущах гере ван дер Гроот был никак не подготовлен. Правда, и «кущи» изрядно отличались от тех, что поминались святыми отцами в проповедях, зато были куда понятнее и, признаемся честно, куда приятнее обещанного после смерти Эдемского Сада. Реальность вызывала детский восторг и головокружение.

Отяжелев от выпитого и съеденного, распираем грандиозными замыслами, с головой, затуманенной мечтами о грядущем величии, Освальд покинул харчевню. Долго блуждал по улицам Гульденберга, плохо понимая, куда его несут ноги и нисколько не беспокоясь этим вопросом. Что плохого может случиться с доброй душой в раю?! Отсутствие стражников, ставшее теперь понятным, умиляло: и впрямь, кто ж станет грабить, воровать и жульничать, когда все можно взять бесплатно?! До гостиницы он добрался поздним вечером, когда иссиня-фиолетовая кожа небес покрылась первой сыпью звезд. Грузно топая, взобрался на второй этаж. Хотел пинком распахнуть дверь – не вышло: дверь оказалась запертой. После долгих поисков нашарил в кармане ключ, отпер и, шагнув за порог, свалил трофеи у кровати, прямо на пол. В шубе, в сапогах, упал на жалобно заскрипевшее ложе.

Вскоре комнату сотряс богатырский храп счастливого человека.

Но господин, вышедший утром из «Приюта добродетели», мало напоминал вчерашнего Освальда ван дер Гроота. Собранность, здравомыслие и разумная осторожность читались во всем его облике. Радость и возбуждение были строго загнаны в самый дальний уголок сердца, уступив место природной недоверчивости и трезвому расчету. А вдруг рай на поверку окажется сном? Хитроумным обманом?! Что ж, он приготовился к подобному разочарованию, хотя все существо его вопило: «Ты, Фома Неверный! Вложи персты в раны и убедись!» Для начала гере ван дер Гроот учинил два малых опыта: в одной лавке приобрел образок Святой Девы Марии на витой цепочке, а в другой – позолоченный кубок с надписью, согревающей сердце: «In vino veritas». До такой степени латынь знал даже он. И хвала Господу: чудо длилось! Однако, даже получив однозначное подтверждение, поверенный из Лейдена не потерял головы. Он отнюдь не собирался провести в этом раю весь остаток жизни, полагая визит в Гульденберг лишь ступенью перед воистину сказочным бытием. Чего можно добиться здесь, если с толком распорядиться даром судьбы? Ну, богатства. А много ли стоит богатство там, где деньги – мусор, и каждый берет все даром, хоть богатей, хоть нищий?!

…Нищий…

Откуда взялся здесь, в царстве дармовщины, памятный старичок-аккуратист?! А-а, ясно. Еще тогда подумалось: «Блаженный, видать». Кто ж, кроме блажного безумца или честного сумасброда, станет просить подаяния в Гульденберге? Понятно теперь, почему он на монету рожу скорчил… Да, но почему тогда все поголовно не ходят в собольих шубах, увешанные бриллиантами? Почему не едят дроздов с трюфелями на драгоценных блюдах? Разве здесь живут (…почему не во дворцах?!) сплошь простаки и бессребреники?! А, с другой стороны, какой резон хвастаться достатком, если ты – один из многих? Если каждый способен позволить себе то же самое? Вполне возможно, поначалу многие и ели дроздов с золота. Пока не пресытились. Человеку хочется разнообразия. Тут разнообразие – в подобии жизни «как везде». Но в другом месте – например, в Лейдене… Да что там Лейден! Гаага, Роттердам, Хенинг, Майнц! – там он сможет развернуться! Открыть свое дело, разбогатеть, приобрести дворянство, титул, собственный замок, положение в обществе… Однако великое начинается с малого. Деньги (настоящие, полновесные флорины или дублоны) здесь, похоже, не в ходу. Что же, в таком случае, отсюда лучше увезти? Ценное и не слишком громоздкое? Украшения! Перстни, серьги, цепи: золотые поделки с дорогими камнями! Обязательно хорошей работы! Как он определит качество работы, Освальд еще не знал, но самонадеянно положился на собственный вкус.

Оценить прекрасное? – запросто!

И он направился к центру города, деловито осматриваясь в поисках ювелирных лавок. Предмет поисков обнаружился довольно скоро. От изобилия разбежались глаза: броши, подвески, ожерелья, браслеты, диадемы… Вкус подсказывал: украшения превосходны, хватай, пока дают! Бриллианты, рубины, сапфиры, изумруды и аметисты заговорщицки подмигивали буквально отовсюду. Из ассортимента не понравился только хозяин лавки: жирный карлик с порога окинул клиента оценивающим взглядом, словно прикидывая платежеспособность. Наглец! Какая тут у вас, к дьяволу (прости, Господи!) платежеспособность?!

«Что, братец? Собьем спесь с коротышки?!»

Он уже хотел было выгрести лавку подчистую, но разумная осторожность взяла верх. Освальд придирчиво осмотрел товар, ткнул пальцем в массивный перстень с изумрудом и нитку розового жемчуга:

– А под заказ работаете? Или только готовым торгуете?

Из лавки он вышел, беззаботно насвистывая. Перстень чудесно смотрелся на безымянном пальце; жемчуг дремал в кошельке на поясе, вместе с ненужными здесь деньгами. А еще ювелир принял заказ на умопомрачительную диадему: червонного золота с рубинами. Выкуси, карлик! Будет впредь наука: не косись на покупателей. Сгребать с прилавка все подряд Освальд поостерегся, избегая привлекать лишнее внимание. В Гульденберге и другие мастера сыщутся: тут подвеска, там браслетик… Спешить некуда: на службу в «Схелфен и Йонге» он уж точно не вернется. Ищите другого дурака! Освальд ван дер Гроот теперь сам себе голова! И еще какая голова! А, может, ювелир был в чем-то прав? Вид у клиента… не испанский король, скажем прямо. Надо срочно сменить шубу! И сапоги. Ну-ка, где тут соответствующая лавка?

Переодевшись в новье, бывший (да, теперь – бывший!) поверенный собрался было продолжить охоту за счастьем. Но тут в голову с залихватским свистом влетела шальная-удалая мыслишка. К черту дела! Успеется! Почему бы не урвать смачный кус удовольствий прямо здесь и сейчас?! Все – даром! Вино, еда, веселые потаскушки! Пользуйся, счастливчик! Остатки благоразумия пали под натиском превосходящих сил противника. Чего, собственно, опасаться? Башка наутро разболится с перепою? Шлюхи до смерти залюбят? Ха! Напугали козла капустой, а волка – козлятиной!

Имей Освальд представление о магометанском рае, то уверился бы, что по ошибке Аллаха, милостивого и милосердного, попал именно туда. Ибо на рай христиан следующие три дня пребывания в Гульденберге походили мало. Гурии, вино, разухабистые песни, жратва от пуза – и пухлые бедра, груди, ягодицы… Щечки с губками тоже имелись, не без этого, хотя запомнились меньше.

Особенно возбуждало то, что девочки отдавались даром.

Приятно, когда тебя любят просто так.

Время от времени выныривая из тихого омута наслаждений, где кишмя кишели разнообразные черти, Освальд заставлял себя вернуться к делам. Коллекция ювелирных изделий пополнилась гранатовым браслетом, алмазными подвесками и кольцом с шестиконечной звездой-печаткой. Во дворе гостиницы заржал гнедой жеребец, в сундуке дремала сбруя и объемистые седельные сумки. И настал день, когда душа сказала: все. Пора заканчивать. Он лежал в постели, рядом тихо посапывала шлюха. В слюдяное оконце маленького, уютного дома терпимости вползал злодей-рассвет, бормоча: хорошего понемножку! Сопьешься, потеряешь интерес ко всему и останешься здесь навсегда. Он решительно выбрался из постели, качнулся, но устоял. Какое сегодня число? Ага, диадема будет готова завтра. Для первого раза вполне достаточно. Вернуться в Лейден, распродаться, открыть банкирский дом «Ван дер Гроот», время от времени навещая гостеприимный Гульденберг… Проклятье! Его ведь могут ограбить по дороге! Нанять охрану? Местные тихони мало подходят для роли головорезов-наемников. Вооружиться самому? Мечом или шпагой Освальд не владел, из аркебузы стрелял однажды, по пьяной лавочке, но любой грабитель сперва подумает, прежде чем связаться с хорошо вооруженным путником. Кроме того, оружие потом можно будет выгодно продать!

Стояло раннее утро, однако оружейник – матерый бородач самого что ни на есть разбойного вида – уже открыл свое заведение. Покупателей, кроме Освальда, не было: видимо, боялись заглядывать к такому красавцу. Со стен блестели мечи, сабли, алебарды, протазаны, моргенштерны, булавы, кинжалы и прочие орудия любви к ближнему. Ага, вот и аркебуза! Из огнестрельного оружия имелся также пистоль с раструбом на конце дула и – о чудо! – замечательная ручная бомбарда.

– Я беру ее. Добавьте пороха и зарядов на дюжину выстрелов.

– Нет, не берете, – мрачно пророкотал детина.

В первый миг Освальд решил, что ослышался.

– Почему это не беру, если беру?!

– Это дорогое оружие. У вас не хватит средств.

Гере ван дер Гроот успел отвыкнуть от подобного обращения.

– И на что же, по вашему, у меня достаточно средств? – с нескрываемой издевкой осведомился он. – К примеру, на эту аркебузу?

– Нет.

– На этот меч?

– Нет.

– На эту…

– Лучше уходите, – ровным голосом, без всякой угрозы, сообщил оружейник. И оскорбленный до глубины души Освальд счел за благо покинуть лавку. «Шиш тебе, а не фарт! Хрен тебе, а не рай! Был, да весь вышел!» – бубнил в мозгу мерзкий паяц. Зайти, что ли, в другую лавку? Может, здесь просто хозяин – грубиян? Но вместо визита к конкурентам наглеца Освальд заглянул в ближайшую харчевню. Долго сидел, глядя в стену. Выпил воды с медом. Домой, пора ехать домой. Давно пора.

Плату в харчевне с него взяли обычным образом, и это успокоило. Выйдя на улицу, двинулся наугад. До глубокого вечера бродил по городу, ничего не покупая, не чувствуя голода: просто смотрел, будто запоминал перед расставанием.

Хватит.

Завтра Гульденберг останется за спиной.

– Присоединяйтесь, гере ван дер Гроот! Я угощаю.

– Есть повод, гере Троствейк?

– Есть. У меня сын родился.

Хозяин «Приюта добродетели» в одиночестве сидел за дальним от входа столом, сплошь заставленным разнообразной снедью. Истекал жиром нежнейший лосось, жареные в масле колбаски оглушающе пахли чесночком, ломтики сыра оплакивали несовершенство мира, и гордо озирали поле боя полководцы – кувшины с вином. Пить не хотелось. Отказаться? Неловко. Поздравив счастливого отца, Освальд присел напротив; с кислой физиономией следил, как Троствейк наполняет второй кубок. Стол явно накрывали на целую толпу. Где в таком случае остальные гости?

Опаздывают?!

В гостинице стояла мертвая тишина. Лишь громко тикали в углу напольные часы: золоченые усы стрелок показывали четверть восьмого. Зловещая, угнетающая тень крылась в странной тишине. Когда рождается ребенок, а тем более – сын, продолжатель рода! – это всегда радость. В доме царит веселый кавардак, суетятся женщины, наверху орет новорожденный, мужчины поднимают тост за тостом, хлопая счастливого отца по спине, – одним словом, праздник! А тут…

Все ли в порядке с малышом? С роженицей?

Напрямую спросить об этом Освальд постеснялся. Чужие дела – потемки. Каждую минуту собираясь встать, чтобы начать готовить вещи к отъезду, он, сам не зная, почему, продолжал сидеть за столом, без аппетита жуя кусочек лососины. Троствейк словно забыл о нем, все чаще с нескрываемым раздражением поглядывая то на часы, то на входную дверь. Почему хозяин так взволнован? Ну, опаздывают гости…

Троствейк судорожно осушил кубок. Вновь налил – доверху.

Рука счастливого отца дрожала.

– Вы пейте, угощайтесь! – хозяин вдруг очнулся. Впрочем, нарочитая бодрость тона не обманула бы и самого последнего простака. Приглашая следовать его примеру, Троствейк вновь припал к кубку, проливая алые капли на кафтан. Забыв утереться, вскочил на ноги, забегал из угла в угол. От часов – к двери. Не человек – маятник. «Интересно, а на какие доходы живет наш папашка? Барыш с пустой гостиницы – дай Бог вообще свести концы с концами… Ах, да, здесь же все даром! Тогда зачем ему вообще „Приют добродетели“? Для развлечения?!» Тем временем предмет размышлений Освальда толкнул дверь и выбежал наружу. В свете фонаря над входом можно было разглядеть, как гере Троствейк что-то возбужденно втолковывает закутанному в шаль мальчишке, а тот кивает в ответ. Потом хозяин гостиницы сунул мальчишке – монетку? конечно, что же еще?! – махнул рукой в сторону центра города, и малец припустил со всех ног в указанном направлении.

Вернувшись, всегда улыбчивый, а сейчас мрачней тучи, счастливый отец вновь принялся мерить шагами помещение. Часы монотонно тикали, ожидание тянулось мокрой вожжой. Освальд глотнул вина и совсем было собрался уйти, когда гере Троствейк взвизгнул:

– Это безобразие! Я буду жаловаться! Я член городского совета, я этого так не оставлю! Вы представляете?! Посыльный отправился в магистрат еще ночью, едва у Оттилии начались схватки! А служащего до сих пор нет!

– Конечно, безобразие. Я вас отлично понимаю, – на всякий случай поспешил согласиться Освальд, туго соображая, почему при схватках у роженицы надо отправлять посыльного не к повитухе, а в магистрат.

– Это больше, чем нерасторопность! Это преступление! Если мой сын умрет, я добьюсь, чтобы негодяя не просто высекли плетьми! Его уволят! Без выходного пособия! И больше никто, никогда, ни за что не возьмет этого убийцу…

С грохотом распахнулась входная дверь. Дернулось в испуге, едва не погаснув, пламя оплывших свечей. В облаке морозного пара с улицы буквально влетел человек: без шапки, плащ бьется по ветру. Волосы смерзлись сосульками, лицо пунцовое от быстрого бега, изо рта с шумом вырывается тяжелое дыхание загнанного зверя. На груди посыльного болталась бляха служащего магистрата, а в руках он судорожно сжимал плоскую кожаную суму.

– Где вас черти носили, Паннекук?! – в вопле Троствейка, несмотря на ярость, слышалось явное облегчение. – Где вы шлялись целый день?! Уж полночь, вашу мать, близится, а вас нет и нет!..

– С-с-сегодня н-н-не моя оч-ч-чередь! – с трудом прохрипел служащий, пытаясь отдышаться. – К вам отп-п-п-равился Олле. Олле кх-кх-кх-Колтхоф!

– Потом расскажете! – сменил гнев на милость содержатель «Приюта Добродетели». – Время не ждет. Грамота, надеюсь, при вас?

– Д-д-д-да…

– Давайте ее скорее сюда! Вот свечи, цветной воск…

Он помог Паннекуку извлечь из сумы свернутый в трубку пергамент со шнурком и коробочку с печатью. Укрепив грамоту на заблаговременно вбитом гвозде, схватил блюдце из бронзы, где лежал комочек воска, и вместе со служащим принялся разогревать воск над пламенем свечи.

– Олле спешил к в-в-вам, но поскользнулся и сломал ногу. Г-г-головой ударился. Пока его нашли, отнесли к лекарю, п-п-пока он оч-ч-нулся, п-п-пока послали в магистрат, а от-т-туда – за мной… Я сп-п-пешил, как мог, гере Троствейк! Я… – бормотал Паннекук.

– Ладно, ладно, я не в обиде. Вы успели, вы торопились… Но поймите и меня! Я весь извелся! Целый день! С самого утра мой сын, между жизнью и смертью… гости боятся зайти, поздравить!..

– Я вас чудесно понимаю, гере Троствейк…

В отличие от понятливого служащего, Освальд сидел дурак дураком. Умом они тронулись, эти двое? Или прямо сейчас, на глазах свидетеля, готовятся провести сатанинский обряд?! Правда, помимо свечей, воска и идиотской грамоты для вызова дьявола, как говорят сведущие люди, требуются кровавые жертвы, оскверненное распятие…

– Ф-фух, растаял. Давайте!

Троствейк, держа щипцами блюдце с жидким воском, на цыпочках подбежал к грамоте, расправил пергамент свободной рукой, а служащий магистрата извлек из футляра печать. Серебряной лопаточкой зачерпнул воска, ловко шлепнул горячую лепешку в нижний правый угол грамоты. Со стуком припечатал. Облегченно выдохнул. И сразу, словно в ответ, со второго этажа донесся требовательный крик.

Младенец хотел есть.

И завертелось! Воистину счастливый отец тащил слабо сопротивляющегося Паннекука за стол. Посыльный стеснительно отказывался, выпил кубок, выпил два, и откланялся, насвистывая, как хозяин ни упрашивал остаться. Потом Троствейк умчался наверх – проведать жену с ребенком. Но только ван дер Гроот собрался, воспользовавшись отсутствием почтенного родителя, уединиться, наконец, в своей комнате – как гере Троствейк вернулся, сияя свеженадраенной луной.

Освальд встал навстречу:

– Не сочтите праздным любопытством… я хотел бы спросить вас…

– Все, что угодно! – хозяин гостиницы лучился счастьем, как печка – жаром.

– В чем причины вашего волнения? Я же видел, вы просто места себе не находили. И так обрадовались, когда пришел служащий…

– Но он должен был прийти! Обязан! До полуночи. А на дворе стемнело, восьмой час… – в голосе Троствейка звенело искреннее недоумение: как можно не понимать таких простых вещей?! Даже ребенку ясно…

– А грамота? Зачем она?!

– Зачем?! Как это зачем? – на миг Освальду показалось, что собеседника хватит удар. – Это же пансион! От магистрата. Пансион моему сыну, до полного совершеннолетия!

– Но к чему такая спешка? Зашел бы служащий завтра, занес пансион… Что бы изменилось?

– Вы с ума сошли! – лицо хозяина гостиницы пошло багровыми пятнами. – Завтра? Как ребенок дожил бы до завтра без пансиона?!

– Что вы городите, почтенный гере? И какой же вашему сыну причитается пансион, если без него он жить не может?!

– Обычный пансион. От городской казны, как и всем новорожденным в Гульденберге. Двадцать четыре года, как одна минутка.

– Двадцать четыре – чего?!

– Двадцать четыре года. Вы что, прикидываетесь? Хотя насчет детей… Виноват. Тут вы могли и не сообразить. Очень хорошо, что вы заговорили со мной о делах. Очень, очень хорошо. Я и сам хотел, да замотался… – тон гере Троствейка изменился, став назидательным до оскомины, и одновременно сочувственным. – Должен заметить: вам следовало бы быть осмотрительней. Или впрямь решили, что попали в сказку? Если так, тогда вы, извините, или простак-деревенщина, или глупец. Или вас ослепила жадность. Даром и в раю арфы не выдадут. Но я же вижу, вы вполне разумный молодой человек. Вы мне сразу понравились. Ах, молодо-зелено! – тратить средства без оглядки, с таким размахом… У вас ведь на счету остались жалкие гроши! Дней десять, не больше.

– Вы издеваетесь?!

– Не притворяйтесь идиотом, любезный гере ван дер Гроот. Небось, сами сто раз повторяли: время – деньги. Только всем временем мира вправе распорядиться лишь один вкладчик: Господь. А временем собственной жизни… Смотрите.

Знакомым движением Троствейк потянулся к собственному уху. Извлек серебряную монету. Таких монет Освальд перевидал порядочно, но лишь здесь, в Гульденберге. Больше – нигде.

– Это день. А это…

Пальцы вытащили из воздуха монету побольше.

– Неделя. Вот месяц, – на ладони весомо звякнул золотой. – Такие дела, молодой человек.

Троствейк сжал кулак жестом фокусника, дунул, раскрыл ладонь.

Денег на ладони не было. Одни линии жизни, и все.

Огарок свечи трещал, коптил, временами угасая, потом спохватывался и выбрасывал язычок пламени, как белый флаг из сдающейся крепости. Огарку было страшно. Он боялся смерти. И в отчаянии металась по стенам, разрастаясь до потолка, съеживаясь в комок, неприкаянная тень Освальда ван дер Гроота.

– Мерзкий содержатель «Логова порока» нагло врет! Уехать отсюда, убежать немедленно, оставив чертова фигляра с носом, и забыть проклятый Гульденберг, как страшный сон!

«…и на одиннадцатый день бегства отдать Богу душу? Хорошо ещё, если Богу…»

– Чушь! Подлый розыгрыш! Взять и умереть без видимой причины?! Я молод, здоров, полон сил, почти богат…

«…кому нужно твое богатство? Костлявой? От смерти не откупишься…»

– Не откупишься? Дудки! Если время – деньги… Продать все к чертовой матери (прости, Господи!) и уехать!..

«…уехать полным дураком. Раздавшим кучу добра за призрак монет-минут. И весь леденцовый городишко станет хохотать дураку в спину. Небось, на таких остолопах и наживаются…»

– Я проверю слова мерзавца! Я узнаю правду!

«Проверишь? Как?!»

Десять дней. Десять дней… Ведя спор с самим собой, Освальд уже знал, что чувствует смертник в преддверии эшафота. Помилуют? Повесят? Может быть, судья жестоко пошутил? И через десять дней стражники, отомкнув темницу, с хохотом выпустят беднягу, обмочившегося от страха?! Единственный очевидный способ проверки никак не устраивал. Если Троствейк сказал правду…

Утром из гостиницы вышел живой мертвец: землистое лицо, круги под глазами. Ноги держали плохо, но слабая искра надежды гнала тело вперед.

– Сколько у меня на счету?

– Десять дней без малого, – ответил пекарь, ничуть не удивясь.

– Сколько у меня на счету?

– Девять с хвостиком, – ответил кондитер.

– Сколько у меня?

– Девять с мелочью, – ответил портной.

– Сколько?..

– Девять, – ответила молочница.

– Вы сговорились! Все!!!

– Извините…

– Я хотел бы вернуть обратно дражуар.

– Мы не принимаем обратно проданные вещи.

– Я хочу вернуть коня. Он засекается.

– Надо было смотреть при покупке.

– Верните задаток за диадему!

– Вы не хотите забрать украшение? Оно готово.

– Не хочу. Я передумал.

– Я не возвращаю задатков.

– Я буду жаловаться!

– Ваше право.

– Негодяй!

– Если вы не уйдете, я велю сыновьям вышвырнуть вас вон.

– Вы старьевщик?

– Я.

– Сколько вы дадите за все эти вещи?

– Очень мало, господин. На вашем месте я бы не согласился.

– Это сговор!

– Нет, господин мой. Это Гульденберг.

– Кошелек или жизнь!

Подвыпивший щеголь качнулся, скосив по-птичьи левый глаз на грабителя. «Вы шутите?» – скрипнул снег под сапогом. Щеголю было хорошо. Щеголь недоумевал. Он хотел домой: в кресло у горящего камина. Вытянуть ноги к теплу, взять кубок глинтвейна, сунуть нос в аромат жарких пряностей и сделать из «хорошо» – «лучше некуда». Этот гульденбергский обыватель несомненно заслуживал ограбления, если не казни, ибо сам был злостным преступником. Во Фрейсбурге его арестовали бы за ношение шаубе на куньем меху с воротником шалью, разрешенной лишь дворянам, в Майнце – за берет с перьями, стоившими дороже позволенных десяти гульденов, в Нижней Австрии – за камку и бархат камзола, запрещенные всем, кроме обладателей высоких титулов, а в чопорном Кюстрине или, скажем, Магдебурге щеголь пострадал бы за вязаные штаны из шелка, надетые под панталоны с чулками. За такие в высшей степени вольнодумные штаны маркграф Иоганн Кюстринский сделал выговор своему тайному советнику Бартольду фон Мандельсо, сказав с укором: «Милейший, даже я надеваю сию роскошь по воскресеньям и в святые праздники!»

– Ты что, не понял? Кошелек или жизнь!

Освальд достал нож, за который (проклятье!..), пребывая в блаженном неведеньи, отдал горсть мгновений собственной жизни, и показал оружие щеголю. Пусть знает, с каким грозным лиходеем имеет дело. Господину ван дер Грооту человека зарезать – пустяки. Господин ван дер Гроот, заплечных дел мастер банкирского дома «Схелфен и Йонге», стольких без ножа зарезал, что уж если с ножом – ого-го, берегись! Тем паче щеголь сам напросился. Ибо сказано в «Уставе против роскоши»: «В связи со щегольством распространяется зависть, ненависть и дурные мысли, чем нарушается христианская любовь и уничтожается исконное различие меж сословиями!» Вот пусть поделится от беззаконных щедрот, прекратив нарушать христианскую любовь. Все вышеупомянутые соображения подогревали душу, словно дровишки, подкинутые в еле дымящую печь. Нраву господин поверенный был кроткого, скорее мирного, чем воинственного, и сейчас чувствовал себя не лучшим образом.

– Кошелек или жизнь? – переспросил щеголь, отступая к дому.

Лицо его внезапно стало белей снега. Видимо, до затуманенного хмелем рассудка дошел смысл вопроса, удивительного противопоставления кошелька и жизни, которого житель Гульденберга не мог, не смел… да что там! – попросту не умел понять. «Кошелек? Жизнь?..» – несчастный с детской обидой вперился в грабителя, пожал плечами и кулем осел под стену дома. Губы дернулись, бессильны выговорить ответ; так и не сделав выбора из двух предложенных вариантов, щеголь закрыл глаза, вздохнул и умер.

От страха. Или от невозможности предпочесть одно другому.

У него было слабое сердце.

Испуганный Освальд смотрел на мертвеца, бормоча слова, неизвестные на языках человеческих. Оправдывался? молил о прощении? Пытался заставить ватные ноги шагнуть к добыче, беспомощной и беззащитной? Бог весть. Рослый, дородный, с ножом в руке, господин поверенный выглядел сейчас нашкодившим щенком, юлившим у сахарной косточки подле конуры сторожевика-волкодава: схватить? бежать?! Легкий ветер кружил поземку у ног щеголя, провожая душу в дальний путь. Луна каталась по небу, слабо звеня. Искорки гуляли по сугробам. Маленькая, ослепительно яркая монетка скатилась с шалевого воротника: словно умерший прятал денежку в меху, от дурного глаза.

Еще одна монетка.

Еще.

Кругляшами денежек, звонким лунным светом распадалась шаубе на куньем меху. Россыпью монет упал в снег берет с перьями. Пригоршня лет незнакомой чеканки – вязаные штаны, панталоны и чулки. Сапоги с загнутыми носами – золотишко в ладонь зимы. Золотая цепь на груди, за чей вес, явно сверх положенного, щеголя арестовали бы в Цюрихе, – ручейком звеньев. Кольца с пальцев – наземь. Камзол с бархатными вставками, кафтан на застежках, ермолка под беретом, украшенная бисером и мелким жемчугом – деньги, деньги, деньги… В бесстыдно рассыпанной казне, в груде монет сидел он, привалясь к равнодушной стене, мертвый житель Гульденбурга, нагой как при рождении, и все его имущество становилось в этот миг драгоценным чеканом: минутами, днями, годами.

В следующий миг деньги покатились прочь.

– К-куда?! Стойте!..

Ветер подхватил крик, сбил в снег и окутал им босые ноги мертвеца. Луна, смеясь, смотрела на дивное чудо: по переулку катились деньги. Блестя, подпрыгивая, растворяясь в сверкании сугробов, в свисте поземки, в сокровищнице зимы. Исчезли. Убежали. Были – и нет.

Лишь нагая мумия глубокого старца улыбалась горе-грабителю оскалом черепа.

Вопросы трясли ван дер Гроота, вопросы стражниками крутили локти назад, выламывая рассудку хребет. Когда пухлый щеголь, человек средних лет, успел жутко одряхлеть? Куда удрали деньги? Что за чертовщина?!

– У него были наследники. По смерти все досталось им.

Отпрыгнув зайцем и едва не споткнувшись о чертова мертвеца, Освальд извернулся, выставляя нож. Испуг ударил в голову молотом, оставив после себя пустоту и гул. Знакомый нищий, аккуратненький старичок стоял неподалеку, скорбно кивая. Шляпа качалась в такт: сейчас шляпа не была распахнута для подаяния, а хранила от мороза лысую макушку хозяина.

– Наследники, говорю. Вы поймите, уважаемый: у нас покойника обобрать – гнилое дело. Все, до последней минутки, наследникам укатится. Если бездетный и вдовый, – значит, родителям. Если померли родители – в городскую казну. Был бы жив, бедняга, могли б поживиться, только сдал бы он вас назавтра. Чужих здесь долго не ищут: раз-два, и на виселицу. А так… зря вы ножик, зря…

– Донесешь? – губы стали каменными. Шевельнешь – треснут.

– Что? А-а… Нет, не донесу. Зачем? Платили б за доносы, тогда конечно. Бегом побежал бы. Подают здесь скупо, любой грошик кстати… Даром же нет резону бегать. И человек вы славный, жалко мне вас. Шли бы вы в магистрат, по-хорошему. Верное дело советую: идите в магистрат.

– В темницу? В петлю?!

– Ну зачем так? Шел человечек, помер от сердца, тут ему и конец. Вас здесь не было, я ничего не видел. Откуда петле взяться? А в магистрат зайдите, пригодится. Глядишь, работенку подкинут. Давайте я вас провожу, чтоб не заблудились.

– Ночью? В магистрат? Ты бредишь!

– Ночью не надо. Я вас утречком близ гостиницы встречу и проведу. А вы мне потом, если дельце выгорит, за хлопоты подкинете. Годик там или полтора. Если выгорит, вам хоть три года отстегнуть будет – плюнуть и растереть. Будто пуговку обронили.

Подозрительность швырнула в Освальда странной догадкой.

– Погоди! Ты в возрасте, ты на склоне лет… А говорил: подают здесь скупо…

– Говорил. И сейчас скажу: скупо. Одежонку, хлебца – еще да, а монетки – не допросишься. Бывало, стоишь, плачешься, а душа леденеет: до вечера не наберешь, завтра, глядишь, не подымешься!

– Так как же ты дожил до своих лет?!

– А кто вам сказал, господин хороший, что я местный? Из Виллалара я, бродячий музыкант. В позапрошлом году забрел сюда, и остался. Ну, вы сами знаете, как это делается… Только не спрашивайте, чего я в магистрат за работой не пошел. Пошел, да не нашел. Не нужны им музыканты. Пришлось шляпу снимать, на углу. А вы подойдете, вы человек цепкий, с хваткой…

Нагой, иссохший мертвец смотрел им вслед, провожая до конца переулка. В глубоких провалах глазниц уже копились снежинки.

Белые, ажурные.

Мертвец знал, что утром нищий отведет Освальда в магистрат. Потом нищий зайдет в канцелярию, где получит расписку: выдать от городской казны бывшему волынщику Феликсу Озиандеру вознаграждение в размере полутора лет. За услуги, оцененные по достоинству.

Мертвые, они все знают.

Только молчат.

– Вы задержались! – сварливым тоном объявил Мориц ван Хемеарт.

От милейшего сукновала, готового ночь напролет развлекать гостя с кубком глинтвейна в руках, не осталось и следа. Член городского совета сидел перед Освальдом, и надо заметить, в его влиятельности мог усомниться только безумец.

– Мы ждали вас позавчера. В крайнем случае, вчера. Нельзя так много пить и шляться по девкам, это ужасно вредно для здоровья. А для репутации просто губительно. Человек в вашем положении должен понимать: репутация – последний товар, который у него остался. И не растрачивать этот товар попусту.

Маленький кулачок пристукнул по столу, украшенному резьбой в мавританском стиле. Освальд молча стоял перед рассерженным сукновалом, слушая выговор. В его положении… Одно было известно с точностью приговора: в его положении не обижаются. Выходит, ждали. Что из этого следует? Выводы утешали плохо. Но Мориц внезапно смягчился. Перестал стучать, вытер лоб клетчатым платком. Обвел взглядом коллег: содержателя гостиницы гере Троствейка и карлика-ювелира, чье имя было Освальду неизвестно по сей день. Маленький городок, куда ни ткни, хоть в магистрат – угодишь в знакомца.

Ткни, приятель! – кулаком, ножом, копьем…

Если бы это вернуло растраченную жизнь, Освальд задушил бы всех троих. Мирный, слегка трусоватый поверенный, он вытряс бы из каждого по отдельности и из всех вместе свои апрели и октябри, зимы и лета, ночи и дни, восходы и закаты. Но идти на эшафот, зная, что порыв растрачен зря, как и репутация, последний товар обреченного…

Смертник готовился продать репутацию подороже.

– Ладно, оставим упреки. Гере Троствейк, вы хотите что-то добавить?

– Мой милый Мориц, полно! Зачем вы браните нашего дорогого гере ван дер Гроота? В отличие от нас, здесь собравшихся, он молод, а молодость ничто иное, как дар Господа! – нос защитника шмыгнул, принюхиваясь: видимо, желал ощутить Господни эманации в полной мере. – Правда, дар сей преходящ и буен, но достаточно выждать, и из вчерашнего кутилы может получиться добрый семьянин и превосходный работник. Не правда ли, Освальд, дружище?

Дружище Освальд кивнул. Правда.

Мало-помалу становилось ясно, на какие шиши живет хозяин «Приюта добродетели», пустой гостиницы в городе, где очень мало приезжих. И поэтому каждый гость на вес золота, – или, лучше сказать, на вес сотни лет жизни. Сейчас что-то предложат. Скажут: продай душу. Скажут: брось образок Девы Марии на пол и наступи сапогом. Стань палачом, наш дурак запил и теперь некому цедить кровь из невинных младенцев. Иди чистить выгребные ямы руками. Ведь нищий музыкант почему-то не согласился на предложение магистрата. Отказался, пошел на улицу клянчить подаяние. Где гарантия, что моя совесть более податлива?

Господи Боже, сколько им лет?! Рассуждают о молодости…

Тощий, длинный сукновал выбрался из-за стола, сложившись циркулем. Прошелся по комнате. Остановился у напольных часов с самодвижущимися фигурками, наподобие тех, что были изготовлены знаменитым Якобом Маркартом по заказу императора Рудольфа II в подарок турецкому султану. Подтянул гирю, словно запуская маятник впервые от сотворения мира:

– Вы правы, гере Троствейк. Я погорячился. Итак, Освальд (вы позволите называть вас так?), магистрат вольного города Гульденберга в нашем лице намерен предложить вам работу. Должность, замечу, почетная и доходная. Если вы согласитесь, то сумеете в течение двух-трех лет полностью восстановить растраченную вами казну, отведенную при рождении, а также обеспечить вполне безбедное существование в дальнейшем. Сумма последующих накоплений будет зависеть исключительно от вашей расторопности и деловой сметки. Поверьте, мы не скупцы. А род ваших занятий предполагает ответную щедрость со стороны работодателей.

– Гере ван Хемеарт, вы забегаете вперед, – вмешался ювелир. Макушка его едва торчала над столом, напоминая яйцо. Парик или головной убор карлик почему-то носить не желал. – Сперва надо бы объяснить, какую именно должность мы предлагаем этому молодому человеку.

– Разумеется, гере Эммозер. Сегодня я на удивление рассеян. Итак, наш юный друг, мы хотели бы предложить вам должность…

Ну! Ну же!

Капли холодного пота сползли вниз по хребту.

– …стряпчего при магистрате. Разъездного стряпчего. Если угодно, можете по-прежнему считать себя поверенным. Только при городском совете Гульденберга, а не при банкирском доме ваших прежних хозяев…

Сухой голос шуршал песком. Дитя набирает полную горсть, и песчинки струятся между пальцами. Но в интонациях Морица крылся намек на живительную влагу: смочи песок, и лепи чудесные куличики. Так не бывает. Это очередной бесплатный сыр из мышеловки. Или ты все-таки счастливчик, Освальд ван дер Гроот? Соглашайся, не раздумывая! Да, но почему отказался нищий?! Старичок говорил: «Не нужны им музыканты. А вы подойдете, вы человек цепкий, с хваткой…» Дева Мария, хвала тебе! Оказывается, все проще простого: им нужны деловые люди, а душу можно оставить при себе, кому она нужна, твоя душа!..

Впрочем, подозрительность давала себя знать. Один раз Освальд уже утратил ее, матушку-подозрительность, и чем дело кончилось?

– Предложение заманчивое. Стоит подумать.

Он приблизился к окну и, спиной к троице советников, оперся о подоконник. Это была замечательная спина. Опытная, уверенная. Сразу объявляла во всеуслышание: думали, я загнан в угол? Готов ноги мыть и воду пить? Нет, братцы, мы еще поторгуемся! Небу тошно станет!

– Ну, допустим, жалованье мы обсудим позднее, в более приватной обстановке. Имейте в виду, я буду настаивать на крупном задатке. Как пострадавший от предумышленного замалчивания сведений, причинившего мне прямой материальный и косвенный моральный ущерб. Также меня интересуют определенные льготы и привилегии, если я поселюсь в пределах Гульденберга. Беспроцентный займ от магистрата на строительство дома, снижение податей сроком до трех лет…

– Ха! Я тебе говорил, Мориц, что этот человек нам подойдет! – карлик-ювелир расхохотался басом, неподходящим для его телосложения. – Каков наглец! Мы еще возблагодарим Провидение, ниспославшее нам этого шалопая!

Освальд правильно понял комплимент.

– Но один вопрос я задам прямо сейчас. И жду прямого, недвусмысленного ответа. Итак, мои господа: почему бы вам не найти разъездного поверенного среди местных жителей? Неужели почтенные гульденбергцы столь неспособны к сделкам и переговорам, что вы готовы были предложить сию должность бродячему старику-волынщику?

– Сколько мне лет? – туманно осведомился ювелир, сдвинув брови. Не дожидаясь мнения Освальда по сему поводу, продолжил. – Мне много лет, юный нахал. Очень много. Мафусаиловым веком хвастать не стану, вранье дурно пахнет, мой мальчик, но пожил, пожил на белом свете. Дай Бог вам так пожить. И намерен продолжать в том же духе. Способ эмалирования Мельхиора Эммозера вкупе с рельефной финифтью хорошо известен в Вене и Нюрнберге, Ульме и Торгау. «Хорошо известен» означает «дает изрядный процент отчислений». Я надолго обеспечил детей и внуков. Я в силах получать от жизни все удовольствия, которые она способна предоставить. Но я бессилен перед малым, очень простым обстоятельством.

Мориц ван Хемеарт взмахнул длинной рукой:

– Не слишком ли теперь вы разговорчивы, гере Эммозер?

– Нет, не слишком. Господа, мы имеем дело с опытным человеком. И недомолвки лишь помешают найти общий язык. Зная правду, гере ван дер Гроот примет решение быстрее и спокойнее. Итак, на чем мы остановились?

– Вы бессильны перед неким обстоятельством, – Освальд по-прежнему стоял лицом к окну и спиной к советникам. Ему казалось: поворот сочтут согласием. Надо выждать. Надо окончательно убедиться в отсутствии подводных камней.

И все-таки не выдержал.

Повернулся.

– Да, конечно. И это обстоятельство налицо: я не в силах покинуть Гульденберг. Потому что не пройдет и суток, как Мельхиор Эммозер умрет в дороге. Я родился здесь. Вы уже знаете, что любому уроженцу Гульденберга написан на роду один день. И лишь пансион от городской казны продлевает сей день до срока полного совершеннолетия, плюс еще три года. Будет ли человек существовать дальше – зависит от его талантов и умений. Но вне Гульденберга наш срок – один день. Отправься я в Кельн – мне не доехать до Кельна. Отправься в Аугсбург – не доехать и туда. Разве что в ваш Лейден… Чтобы радостно подохнуть при въезде в город. День! – вне родины у нас больше нет ни монетки. В отличие от вас, юноша. Вы не местный, вам Господь отвел больший аванс… – карлик пригляделся, уставясь Освальду за левое ухо. – Шестьдесят восемь, как одна копеечка. Верней, было шестьдесят восемь, пока вы не кинулись в разгул. Ну ничего, это мы быстро восстановим, иначе как вы будете работать в поездках? Вне Гульденберга только Божий аванс имеет значение, скопи ты хоть Крезовы сокровища! Правда, в дороге отныне вам придется быть осторожным, если уж работаете на магистрат нашего славного городка…

– Гере Эммозер! – вмешался Мориц ван Хемеарт, и на этот раз ювелир послушно осекся.

Сукновал бросил острый взгляд на Освальда:

– Время – деньги, милейший. Не будем транжирить его попусту. Особенно это касается вас. Итак: вы согласны?

Через три дня, после заключения контракта и выплаты обещанного задатка, Мориц отвел меня в сторонку. Подмигнул с доброй усмешкой, как своему, близкому, приятному во всех отношениях человеку:

– Позвольте добрый совет. Сотрудничество, думаю, у нас сложится превосходно, тут нет никаких сомнений. Но, памятуя вашу прошлую опрометчивость… Сразу озаботьтесь поиском замены. Не откладывая в долгий ящик.

– Замены?

– Ну, вы же не собираетесь разъезжать вечно?

Еще через два года я женился на младшей дочери ювелира Эммозера. Спустя девять месяцев у нас родился сын. Назвали Карлом. Затем – дочь Катлина.

Займ на строительство собственного дома был выписан льготный.

Магистрат ценил нового стряпчего: человека расторопного, сметливого и с недавних пор более чем обеспеченного.

* * *

– Я! Я тот человек, кто тебе нужен! Замена!

На Юргена было страшно смотреть. Так, наверное, ползет за инквизитором, пытаясь ухватить край мантии, приговоренный к сожжению еретик, – усмотрев в последней реплике обвинителя намек на снисхождение. Хохолок плясал над макушкой, униженно кланяясь. Губы вспухли: казалось, крик сейчас вцепится в углы рта клещами, дернет без жалости, и кровью из разрывов хлынет:

– Я!!!

– Ты уверен? – качнулся маятник в кулаке.

За время рассказа Освальд забыл, что история якобы относится к его таинственному другу, а не к самому гостю «Звезды волхвов». Превратил тайну в пшик, но часов из руки не выпустил. Шелестела цепочка, кивало серебряное яйцо в такт словам: тик-так, тракт-такт… Оба слушателя, Петер Сьлядек и Юрген Маахлиб, все это долгое время смотрели не в лицо рассказчику, а на блестящую точку лже-маятника. Завороженно, очарованно, видя в мерном колебании часов сказку, похожую на правду: вольный город Гульденберг, маленькое королевство невозможного. Путь от метели к солнцу, от безнадежности к счастью.

Палец Сьлядека дрожал на первой струне лютни. Не мелодия, голый ритм: тик-так. Монетки минут осыпались на пол, катились прочь, забивались в щели…

Исчезали.

– Да! Я стряпчий, я знаю толк в этих делах! Возьми меня с собой, не пожалеешь!

Брюзгливая гримаса, казавшаяся вечной, покинула лицо Юргена. Сгорела в пламени надежды, будто грехи – на костре чистилища. Взамен наружу выглянул удивительный кто-то: узник остервенело тряс прутья решетки, чувствуя, что преграда поддается.

– Утром я уезжаю. Ждать не стану. Успеешь?

– Успею! Я никуда не уйду из этой харчевни! Я уеду утром вместе с тобой!

– Собрать вещи в дорогу?

– Нагишом побегу! Босиком!

– Родители? Друзья? Жена? Я слышал, она у тебя ждет ребенка…

– Пусть! Позже вернусь, объясню… Они поймут!

– А если не поймут? Не простят?!

– Плевать!

– Хорошо. Ты мне подходишь. Будь готов утром к отъезду. В Гульденберге я выдам тебе задаток, в счет будущих доходов. Год, может, полтора… Устраивает?

– Освальд! Отец родной! Благодетель!..

Юрген вскочил, желая поцеловать руку спасителя. Его шатнуло, будто движение маятника в кулаке и серьги в ухе Освальда ван дер Роота передалось несчастному. Маленький человек схватился за живот, охнул, заглушая гулкое бурчание в утробе.

– Я… я сейчас…

Опрометью Юрген вылетел на двор, забыв одеться потеплее. Когда впереди долгая и счастливая жизнь, боязно ли простыть на морозе? Хлопнула дверь. Лишь теперь Петер заметил, что остался один на один с Освальдом. Стояла глухая ночь, со второго этажа несся храп молодого Пьеркина и еле слышный свист: у Старины Пьеркина на храп недоставало сил. Со стороны каморки служанки Кристы никаких звуков не доносилось. Синий от беспробудного пьянства месяц заглядывал в оконце: эй! чего не спите, братцы?! Оцепенение мало-помалу отпускало, тело успело отдохнуть, еж покинул горло. Лютнист чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не понимал: спроси кто завтра о внешности господина ван дер Гроота, и Сьлядек ничего не сможет ответить. Только часы на цепочке, серьга в ухе да страх перед чем-то большим, нависшим над тобой и готовым рухнуть в любую секунду.

Время – деньги.

Засыплет лавиной монет, не откопают.

Пальцы, соскочив с назойливой лесенки ритма, сами вспомнили забытую мелодию. Слова этой баллады сочинил некий школяр-висельник, ворюга из Парижа, родной брат буйных авторов «Кочевряки», который, по слухам, продался дьяволу за способность избегать петли на Монфоконе:

– …Рай – место для его души!
О Господи, в честь дружбы старой
С покойным бочку осуши
За душу стряпчего Котара!..

– Ты ошибаешься, юноша, – в слове «юноша» царила откровенная зависть. – Моего нового стряпчего зовут Юрген, а не Котар. И я не беру его на небо. Мы едем в Гульденберг. Ночь умрет, взойдет солнце, и мы уедем.

Освальд наклонился вперед, опрокинув пустой кувшин. Стало ясно: за лицом ван дер Гроота, за строгим, малоподвижным лицом, каких двенадцать на дюжину, тоже заперт кто-то: больной узник, чья решетка сделана из чистого золота, но вряд ли поддастся, тряси не тряси. Он смертельно пьян, в ужасе подумал Петер Сьлядек. Господи, он в сто раз пьянее Юргена!.. он наврал!.. он все наврал, а Юрген сойдет с ума, когда узнает…

– Хочешь поехать с нами?

– Н-нет…

– Твое дело. А я поеду. Это будет моя последняя дорога. Больше я из Гульденберга ни ногой. Ни шагу! С места не двинусь! – безумие хмеля или отчаяния рвалось наружу, брызжа слюной. Рушились запоры, ломались запреты. Освальд сейчас говорил не с Петером, скорее всего, он вообще не видел лютниста, выкрикивая обвинения в адрес людей далеких и не слышавших господина ван дер Гроота, своего поверенного. Щеки обвисли, набрякли кровяными прожилками, рот исказился гневом. – Все! Приехал! Контракт? К бесу ваш контракт! Подавитесь!

Он резко встал. Упав, громыхнула лавка. Часы, по-прежнему зажатые в кулаке, ускорили движение; вдвое, втрое быстрее закачалась серьга в ухе. Огромный человек грозил призракам, и маятник спешил, задыхаясь, вперед и вперед, к концу дороги.

Деньги сыпались из прорехи в кошеле: тик-так.

– Я уже ваш! Я давно ваш! Думаете, не знаю? Знаю! Все знаю! Мое время в дороге бежит, сломя голову! Я ваш! целиком! с потрохами! Менялы сдохнут от зависти: такой курс им не снился… Год пути за два! День за неделю! Ночь за месяц! Проклятье… страсти Господни!.. как заработок у пьянчужки бежит оно, как жалованье транжиры! Как вода меж пальцев… Пять лет дороги!.. вы гоните меня вон, вы ласково убиваете меня, выталкивая прочь… Черт бы вас побрал, убийцы… Я трачу, трачу, трачу, я скоро буду нищий везде, кроме вашего треклятого Гульденберга, но вы отправляете меня наперегонки с Безносой, снова и снова! Я – богач, моих денег хватит на долгую безбедную жизнь детям и внукам, но контракт! Нарушь я договор, откажись ехать по вашим поручениям, и что? Я разорен! Неустойка, возмещение убытков… Моя жена падет в ноги гнусному карлику-папаше: вымаливать лишнюю минутку! Моя дочь ляжет под жирного, похотливого борова, лишь бы он, уходя, оставил ей на столике у кровати полторы недели! Мой сын… Даже покинуть ваше кубло они не смогут: сутки пути, и солнце больше не застанет их на земле! И вы, лицемеры, смеетесь: «Поезжай, Освальд! Пока не отыщешь себе замены…» Нет! Выкусите! Я не умру в пути! Я родился в Лейдене, где деньги – деньги, а время – время! Моей казны, отпущенной не вами – Господом! – при рождении, хватит, чтобы доставить замену в ваши лапы, и потом… ни ногой!.. ни шагу!.. Жить! Жить хочу! Сами себя тратьте, сволочи…

Левой ладонью он с размаху запечатал рот. Захрипел, давясь несказанным. В три шага оказался рядом с Петером; ухватив за лацканы куртки обеими руками, вознес щуплого лютниста к своим бешеным глазам.

– Молчи! Убью!

– Д-д-д… – сказать «да» не получалось. Не хватало воздуха. Зубы выстукивали «Кочевряку». А ведь убьет… убьет и не поморщится! Безумец…

– Скажешь этому – прикончу! Понял?

Петер хрипел, судорожно пытаясь кивнуть и боясь, что кивок сломает ему шею раньше, чем лапы сумасшедшего Освальда. У груди бродяги качался маятник «нюрнбергского яйца»; у его лица качался маятник серьги.

Храбрый месяц бодал окно, спеша на помощь.

«Так! так!..» – кричали звезды, рукоплеща вожаку, и наконец последний удар прорвал плотину.

Позже Сьлядек не сумеет вспомнить миг изменения. Просто узник, укрытый за искаженными чертами Освальда, вырвался на свободу, напоследок опьянев от хмеля воли, – и Петер почувствовал, что больше не боится. Бояться этого несчастного, насмерть перепуганного горемыку было невозможно. Пожалеть – да. Но страх ушел и не вернулся, даже когда господин ван дер Гроот стал меняться. Богатая одежда осыпалась с дородного тела, катились кольца с пальцев, распадались башмаки, оплывал кафтан, – монеты, монеты, монеты звонкой гурьбой бежали по полу, каплями впитываясь в доски, исчезая навсегда. Нет! – снегами, дорогами, перелесками, путями нехожеными возвращаясь в вольный город Гульденберг, где наследники ждали своей доли имущества. Кожа лица натянулась пергаментом, перо-невидимка вспахало лоб беглыми морщинами. Глубже, больше; отчетливей. Выгребными ямами запали глаза, теряя цвет. На запястьях вздулись синие вены, ключицы заострились, плечи поникли, не в силах больше выдерживать тяжесть Петера. Рухнув на лавку, Сьлядек смотрел, как перед ним, третьим маятником, качается глубокий старик – нагой, словно младенец в момент рождения.

Останавливалась серьга. Остановились часы в костлявом кулаке.

Рассыпались в драгоценный прах.

– Это страшно? – успел спросить последний маятник, еще качаясь.

– Нет, – ответил Петер, не понимая вопроса, вообще ничего не понимая, но зная, что отвечает верно.

Старик улыбнулся, прежде чем упасть.

Старик теперь знал, что это не страшно. Страшно ждать. Страшно бояться. А когда дождался, то уже не страшно. Казну с собой не прихватишь, кому она там нужна, твоя казна, твои сбережения – хватай воздух, падая в колодец, будешь им дышать, нахватанным…

– Освальд! Стой! Куда ты?.. зачем?!

От порога Юрген кинулся к умирающему. Забыв обо всем, пал волком на добычу, вцепился в холодеющее тело:

– Стой! Погоди! Как туда добраться?!

Улыбка, схваченная судорогой, была ответом.

– Дорогу! Укажи дорогу!..

Нет. Освальд ван дер Гроот теперь знал лишь одну дорогу. По ней и ушел.

Маленький человек выпрямился. Огонь безумия пылал в глазах Юргена Маахлиба, и не было невозможного для этого огня, потому что узник вкусил свободы.

– Найду, – тихо сказал маленький человек. – Будьте вы прокляты! Сам найду…

Взгляд Юргена упал на трясущегося лютниста:

– «Кочевряку» давай! Отходную!

Горло булькнуло, лютня всхлипнула:

– Кочевряка, кочевряй!
Путь подошвой ковыряй! —
Хоть во сне,
Хоть в весне,
Хоть в метели января!..

Дико расхохотавшись, пьяница кинулся прочь из «Звезды волхвов».

Петер лишь самую малость отстал от него.

Две тени бежали под синим месяцем, расходясь все дальше друг от друга.

* * *

Через двенадцать лет, автор «Баллады опыта», начинавшейся с подозрительных строк:

– Гроза за горизонтом – немая.
В молчании небесных страстей
Не опытом, – умом понимаю:
Как больно умирать на кресте… —

усталый и опустошенный Петер Сьлядек сбежит из чопорного Аморбаха, притона ханжей, от преследований Святого Трибунала. Страшный призрак «Каролины», уголовно-судебного кодекса, на днях принятого рейхстагом, будет гнаться за лютнистом и отстанет лишь на границе Хенингского герцогства, терпимого к вольностям. Впрочем, глупое эхо еще долго кричало вдогонку беглецу, что сделка с Дьяволом суть преступление исключительное, а значит, в таком деле для обвинения достаточно слухов, проистекающих даже от детей или душевнобольных. Не оглядываясь, Петер двинется дальше. Вскоре на площади Трех Гульденов, как раз напротив церкви Фомы-и-Андрея, начнет собираться толпа народа, желая послушать опального певца. Еще через полгода, отдышавшись, он покинет Хенинг, направляясь в Эйсфельдскую марку, а дальше, – время покажет. Кому время – деньги, а кому и поводырь.

На Хенингской Окружной он свернет в «Звезду волхвов».

Харчевня покажется ему брошенной и одинокой, как ребенок, потерявший няньку в базарной толчее. Впрочем, утром понедельника здесь всегда так. Бывший молодой Пьеркин, а теперь, после смерти хворого батюшки, очередной Старина Пьеркин, поднесет кружку легкого пива. Вдыхая запах солода и хмеля, Сьлядек будет долго смотреть на раздобревшего хозяина, на его руки, больше напоминающие окорока, на монументальное брюхо, украшенное фартуком. От этого ходячего праздника жизни, от усмешки румяного, приветливого толстуна душа станет чистой, словно простыня у опытной прачки. Дальше взгляд лютниста скользнет по двору, где у колодца верхом на хворостинах носились двое голопузых ребятишек, мимоходом огладит зад Кристы, бывший предмет вожделений Пьеркина, теперь же – священный холм в честь богини Чадородия. У коновязи в это время отвязывал чалую кобылу гость, покидая харчевню после ночлега.

Петер глянет и на гостя, но внимательно рассмотреть не успеет.

Маленький человек, искоса сощурясь в адрес Сьлядека, вдруг махнет в седло и, теряя шляпу, ускачет прочь по Окружной, – словно средь бела дня встретил призрак. Седеющий хохолок спляшет над макушкой беглеца «Кочевряку», кобыла свернет за поворот, а солнце вприсядку запутается меж столбов пыли.

– Часто наезжает? – спросит Петер у хозяина, имея в виду ускакавшего Юргена Маахлиба.

– Нет, – ответит Пьеркин, равнодушный к интересу случайного прохожего, но всегда готовый почесать язык о чужой оселок. – Раз-два в год. Бывает, что реже.

– По делам?

– Ага. Закупки, сделки всякие. Явится, договорится, и поминай, как звали. Говорит, дом у него, в каком-то Гульденберге. Знатный, мол, дом: два этажа, флигель. Врет, должно быть. Или не врет. Мне-то что, мое дело – сторона…

– Нашел, значит. Нашел…

Хозяин «Звезды волхвов» обернется к лютнисту, нахмурит брови, вспоминая. Хмыкнет, но промолчит. Лишь качнет курчавой головой, где проседь недавно свила гнездо. И тайная, озорная лихость сверкнет под бровями, словно память сбросила с загривка дюжину лет.

– Выходит, соврала цыганка? – весело спросит Петер, отхлебнув пива.

– Выходит, что так.

Тогда Петер Сьлядек кивнет на ребятишек:

– Твои?

– Не-а, – пожмет грузными плечами Пьеркин, раньше молодой, а теперь Старина.

– Чьи тогда?

– Ее, – толстая рука укажет на Кристу, а потом ткнет в сторону, за поворот дороги. – И его. Юргеновы мальцы. Что смотришь? Муж он Кристин. Пьянствовал, потом сбежал, потом вернулся, через восемь месяцев, а супружница его родами померла. И младенчик задохся. Погоревал вдовец, поплакал, а там к родителю моему подкатился. Родитель мой, царство ему небесное, жадный был – страсть! Деньги взял, девку отдал. Повенчались, честь по чести, простыню с первой кровью народу показали… Тут Юрген возьми и уберись восвояси. С тех пор наезжает: детей делать.

– А что ж к себе не забирает? В дом с флигелем?

– Дурит, наверное. Или не хочет. Говорит: желаю, чтоб мои детишки здесь рождались. Только не фартит ему: как дитё родится, так к вечеру помирает. Криста уж рожать замаялась. Только эти вот и живы, пострелята…

Петер еще раз повернется к детям. Толстенькие, задастые. Голые животы оттопырены, торчат пупами. Близнецы. С возрастом, несомненно, раздобреют вконец: руки сделаются окороками, брюхо гордо выпятится вперед, подставкой для третьего подбородка. Курчавые оба: на таких ягнятках хохолка не завить.

Хорошие детки.

– Чего уставился? – беззлобно хмыкнет Старина Пьеркин. – Сглаз кладешь?

– У меня глаз добрый.

– У всех у вас добрый. Ходите, пялитесь… Только и думаете, как к чужой бабе под бочок!..

Пьеркин смачно расхохочется, всколыхнув большое, сильное, налитое соками тело. Словно углядел в своем упреке нечто смешное до одури. Хлопнет собеседника по спине: не бери, мол, в голову! шутки шучу! Тогда Сьлядек еще раз глянет за поворот, где скрылся всадник. И солнце, золотая серьга, качнется маятником в ухе неба: тик-так.

– Выходит, не соврала цыганка? – задумчиво спросит он.

– Выходит, что нет, – ответит хозяин, ухмыляясь. – Ушел, отпели и памяти не осталось. Разве ж это память? – одна насмешка.

И закричит на Кристу:

– Эй, раззява! Гони парней от колодца: утопнут, не дай Бог…