Грэм Грин

Комната в подвале

1

Когда парадная дверь захлопнулась за ними и лакей Бейнз вернулся в давящий сумраком холл, Филип почувствовал, что теперь начинается жизнь. Он стоял у двери в детскую и прислушивался к такси, рокочущему все глуше и глуше. Его родители уехали в двухнедельное путешествие; в детской было «междуцарствие» — одну няньку рассчитали, другая еще не появилась; в большом особняке на Белгравиа он остался один с Бейнзом и миссис Бейнз.

Можно было пойти куда угодно — отворить дверь, обитую зеленым сукном, и спуститься хоть в кладовую, хоть еще ниже, в подвальное помещение.

Он чувствовал себя чужим в своем собственном доме, потому что в любую комнату разрешалось заглянуть и всюду было пусто.

О том, чьи они — эти комнаты, можно было только догадываться: в курительной — трубки на полочке рядом со слоновыми бивнями, резной деревянный ящичек для табака; в спальной — розовые шторы, флаконы с бесцветными духами и на три четверти опорожненные баночки с кремом, которые миссис Бейнз еще не успела убрать; блестящая поверхность всегда немого рояля в гостиной, фарфоровые часы, смешные маленькие столики и серебряные безделушки, — но здесь миссис Бейнз уже хозяйничала: опускала шторы, надевала чехлы на стулья.

— Уходите отсюда, мистер Филип, — и она посмотрела на него противными, злющими глазами, не переставая наводить порядок в гостиной — старательная, черствая, неукоснительная в исполнении своих служебных обязанностей.

Филип Лейн спустился в первый этаж и отворил обитую зеленым сукном дверь; он заглянул в кладовую, но Бейнза там не было; тогда его ноги впервые ступили на лестницу в подвал. И тут он снова почувствовал: я живу. Семилетняя жизнь, знавшая только детскую, трепетала от каких-то новых, странных ощущений. Его мозг был точно город, ощутивший, как дрогнула под ним почва в ответ на далекое землетрясение. Он держался настороженно, но ему никогда еще не было так хорошо. Все вокруг приобретало какую-то особенную значительность.

Бейнз сидел в одной жилетке и читал газету. Он сказал:

— Входи, Фил, не стесняйся. Подожди, сейчас я выставлю угощение, — и, подойдя к сияющему белизной шкафчику, он достал оттуда бутылку лимонада и половину кекса. — Скоро полдень, сынок, — сказал Бейнз. — В это время открываются бары. — И он отрезал ломтик кекса и налил лимонада в один стакан. Филип еще никогда не видел его таким приветливым, спокойным — таким, каким бывает человек у себя дома.

— Позвать миссис Бейнз? — спросил Филип и обрадовался, услышав:

— Нет, не надо. Она занята. Она любит работать. Зачем лишать ее удовольствия?

— Пропустить стаканчик в половине двенадцатого — самое хорошее дело, — сказал Бейнз, наливая себе лимонада. — Здоровью не повредит, а жаркое покажется еще вкуснее.

— Жаркое? — спросил Филип.

— У нас, на Золотом береге, — сказал Бейнз, — всякую еду называли «жаркое».

— Но ведь это не жаркое?

— А у нас там было бы жаркое на пальмовом масле. И на сладкое папайя[1].

Филип посмотрел в подвальное окно и увидел высушенный солнцем мощеный двор, мусорный ящик и ноги, мелькавшие за оградой.

— А на Золотом береге было жарко?

— Ну-у, ты такой жары даже представить себе не можешь. Это тебе не как у нас в парке, вот, например, сегодня — жара, но приятная. Там влажная, — сказал Бейнз, — гнилая. — Он отрезал себе кусок кекса. — Там все пахнет плесенью, — сказал Бейнз, переводя взгляд с одного шкафчика на другой, осматривая тесную подвальную комнату — пустыню, в которой человеку негде спрятать свои секреты. Точно сожалея о чем-то навсегда утраченном, он долго не отнимал стакан от губ.

— А почему папа там жил?

— Служба была такая, — сказал Бейнз, — вот как у меня здесь. А тогда я тоже там служил. Вот это была настоящая мужская работа. Веришь ли, сорок негров, и я ими командовал, и все они слушались каждого моего слова.

— А почему вы оттуда уехали?

— Женился на миссис Бейнз.

Филип взял кусок кекса и, жуя его, обошел с ним всю комнату. Он чувствовал себя совсем взрослым, независимым и умным; он понимал, что Бейнз говорит с ним как мужчина с мужчиной. Бейнз никогда не называл его мистер Филип, а миссис Бейнз называла, потому что она знала только одно — лебезить или командовать.

Бейнз успел повидать мир; он успел повидать не только ограду, не только усталые ноги машинисток, совершающих ежедневно один и тот же путь по Пимлико — с Виктория-стрит и обратно. Сейчас он сидел за стаканом лимонада с видом изгнанника, достойно принимавшего свое изгнание; Бейнз не жаловался; он сам избрал свою судьбу, и если его судьбой стала миссис Бейнз, в этом ему следовало винить только самого себя.

Но сегодня, когда в доме почти никого не осталось и миссис Бейнз убирала комнаты наверху, а у него дел никаких не было, он мог позволить себе побрюзжать немножко.

— Если бы можно, я бы завтра же туда уехал.

— А вы когда-нибудь убивали негров?

— В этом никакой надобности не было, — сказал Бейнз. — Конечно, с оружием я не расставался. Но плохо обращаться с ними вовсе не обязательно. Они от этого только дуреют. Знаешь, — сказал Бейнз, смущенно склоняя над стаканом голову с седыми редеющими волосами, — кое-кого из этих проклятых негров я даже любил. Их нельзя было не любить. Смеются, ходят, взявшись за руки; им нравится дотрагиваться друг до друга — приятно чувствовать, что с тобой рядом кто-то есть. Нам это непонятно — взрослые люди, весь день ходят по двое, взявшись за руки. Но это не любовь, а что-то другое, чего мы не понимаем.

— Мистер Филип! Кушаете не вовремя? — сказала миссис Бейнз. — Знала бы мама!

Она спускалась в подвал по крутым ступенькам, с полными руками баночек из-под крема, ночного и дневного, тюбиков с притираниями и мазями.

— Напрасно ты ему потакаешь, Бейнз. — Она села в плетеное кресло и, прищурив свои маленькие недобрые глазки, стала разглядывать губную помаду «Коти», крем «Понд», румяна «Лайхнер», пудру «Сайклес» и лосьон «Элизабет Арден».

Она побросала все это в корзину для бумаг. Оставила себе только кольдкрем.

— Рассказываешь ребенку бог знает что, — сказала она. — Ступайте в детскую, мистер Филип, и побудьте там, пока я приготовлю завтрак.

Филип поднялся по лестнице к зеленой двери. Он слышал голос миссис Бейнз, и ему казалось, будто это как ночью, когда свечка оплывает в подставку с водой и занавески шевелятся в темноте; голос был резкий, скрипучий, злобный и слишком громкий, будто голый:

— Противно смотреть, Бейнз, как ты балуешь ребенка. Хоть бы занялся чем-нибудь по дому, — но ответа Бейнза ему не удалось услышать. Он толкнул зеленую дверь — маленький, в серых фланелевых штанишках — и, точно земляной зверек, выполз на залитый солнцем паркет, в сверкание зеркал, обметенных тряпкой, блестящих, похорошевших под руками миссис Бейнз.

Внизу что-то разбилось, и Филип грустно поднялся по лестнице на второй этаж, в детскую. Ему стало жалко Бейнза; он подумал, как бы им хорошо жилось вдвоем в пустом доме, если бы миссис Бейнз куда-нибудь уехала. Возиться с «конструктором» не хотелось; доставать железную дорогу и солдатиков тоже не хотелось; он сел за стол и подпер подбородок руками: вот она, жизнь; и вдруг почувствовал, что несет ответственность за Бейнза, будто он, Филип, хозяин в доме, а Бейнз — стареющий слуга, который заслужил, чтобы о нем заботились. А что можно сделать? Ничего особенного — надо постараться хотя бы вести себя как следует.

Он не удивился, когда за завтраком миссис Бейнз вдруг подобрела; такие перемены в ней были привычны ему. Теперь то и дело слышалось: «Подложить вам мяса, мистер Филип?», «Мистер Филип, скушайте еще пудинга, ведь вкусно!». Это был его любимый пудинг — со взбитыми сливками, но он отказался от второго куска, чтобы миссис Бейнз не вообразила себя победительницей. Она принадлежала к тому числу женщин, которые думают, что любую несправедливость можно загладить чем-нибудь вкусным.

Она была едкая, а любила готовить сладкие блюда; никто не мог пожаловаться на недостаток джема или изюма в ее стряпне; сама она ела много и за столом всегда добавляла сахарную пудру, клубничный джем и взбитые сливки. В неярком свете, проникавшем сквозь подвальное окно, мельчайшие частицы пудры окружали ее белесые волосы пыльным ореолом, а Бейнз сидел, низко нагнувшись над тарелкой, и молчал.

Филип снова почувствовал ответственность за Бейнза. Бейнз ждал этого дня и обманулся в своих ожиданиях; все шло не так, как надо. Разочарование было хорошо знакомо Филипу; не зная, что такое любовь, ревность, страсть, он лучше кого-нибудь другого понимал, как бывает грустно, когда то, на что ты надеялся, не сбылось, то, что тебе было обещано, не исполнилось, то, от чего ты ждал радости, обернулось скукой.

— Бейнз, — спросил он, — вы пойдете со мной гулять после завтрака?

— Нет, — сказала миссис Бейнз, — нет. Никуда он не пойдет. Серебро надо чистить.

— Успеется, впереди целых две недели.

— Кончил дело — гуляй смело. — Миссис Бейнз положила себе еще взбитых сливок.

Бейнз вдруг бросил на стол вилку и нож и отодвинул от себя тарелку.

— К черту! — крикнул он.

— Спокойно, — негромко сказала миссис Бейнз. — Спокойно. Ни бить посуду, Бейнз, ни браниться при ребенке я тебе больше не позволю. Мистер Филип, вы кончили? Тогда ступайте. — Она соскоблила остатки взбитых сливок с пудинга себе на тарелку.

— Я хочу гулять, — сказал Филип.

— Идите к себе и отдохните.

— Нет, я пойду гулять.

— Мистер Филип, — сказала миссис Бейнз. Она встала из-за стола, не доев взбитые сливки, и подошла к нему, худая, страшная, тусклая в полутьме подвала. — Мистер Филип, делайте, как вам велено. — Она взяла его за руку и чуть сжала повыше локтя; она следила за ним с безрадостным, страстным блеском в глазах, а поверх ее головы мелькали ноги машинисток, возвращавшихся после завтрака в конторы на Виктория-стрит.

— Почему мне нельзя гулять? — Но на большее его не хватило; ему стало страшно и стыдно своего страха. Вот она, жизнь; в подвальной комнате бушевали непонятные ему страсти. Он увидел в углу осколки, сметенные к корзине для бумаг. Он посмотрел на Бейнза, ища в нем подспорья, но перехватил его взгляд, полный ненависти — тоскливой, безнадежной ненависти загнанного за решетку существа. — Почему нельзя? — повторил он.

— Мистер Филип, — сказала миссис Бейнз, — делайте, как вам велено. Вы думаете, что если ваш папа уехал, вас некому будет...

— Вы не посмеете! — крикнул Филип и вздрогнул, услышав негромкий голос Бейнза:

— Нет такого, чего она не посмеет.

— Ненавижу! — сказал Филип миссис Бейнз. Он вырвался у нее из рук и побежал к двери, но она опередила его, она была хоть и старая, а проворная.

— Мистер Филип, — сказала она, — сию же минуту извинитесь. — Она стояла у порога, вся дрожа. — Если бы ваш папа слышал это, что бы он с вами сделал?

Она протянула руку — сухую, белую от соды, ногти срезаны чуть ли не до мяса, но он отскочил назад, так что теперь между ними был стол, и вдруг, к его удивлению, она улыбнулась; ее злоба мгновенно сменилась подобострастностью.

— Да ну вас, мистер Филип! — теперь она говорила весело. — Я вижу, хлебну я с вами горя, пока мама с папой не приедут.

Она отступила от двери и, когда он прошел мимо, шутливо шлепнула его.

— Некогда мне сегодня вас учить, и без того хлопот полон рот. Еще половина мебели стоит без чехлов. — И даже о верхнем этаже он не мог подумать без отвращения, когда представил себе, как миссис Бейнз будет шнырять там, надевая чехлы на стулья.

И он не пошел наверх за кепкой, а выбежал из холла прямо на улицу и, посмотрев направо, потом налево, снова почувствовал: вот она, жизнь, и я в самой гуще ее.

2

Розовые бисквитные пирожные на кружевных бумажных салфеточках, окорок, батон розоватой колбасы, осы, маленькими торпедами носившиеся за стеклом витрины, — вот что заинтересовало Филипа. Его ноги устали шагать по тротуарам; пересекать улицу он боялся и поэтому пошел сначала в одном направлении, потом в другом. До дома оставалось совсем немного; площадь была в конце улицы: тут начиналась самая неприглядная часть Пимлико. Он приплюснул нос к стеклу витрины, разглядывая сладости, и между пирожными и окороком увидел совсем другого Бейнза. Он не сразу узнал его выпуклые глаза, лысеющий лоб. Это был счастливый, смелый, бесшабашный Бейнз, хотя, если вглядеться, это был Бейнз, дошедший до последней степени отчаяния.

Девушку Филип видел впервые. Он вспомнил, что у Бейнза есть племянница, и решил, что, вероятно, это она. Девушка была в белом макинтоше, худенькая, бледная. Таких Филип никогда не встречал; она была из другого мира, о котором он не имел ни малейшего понятия. Он не мог бы придумать о ней разные истории, как, например, о высохшем старичке сэре Хьюберте Риде, или о миссис Уинс-Дадли, которая приезжала к ним раз в год из Пенстэнли с зеленым зонтиком и огромной черной сумкой, или о лакеях и горничных в тех домах, куда его приглашали к чаю либо поиграть с детьми. Она была ниоткуда; ему пришли на память русалки и Ундина[2], но среди них места ей тоже не находилось, ни среди них, ни в «Приключениях Эмиля и сыщиков», ни в «Семье Бастейблей». Она сидела загадочная, отрешенная от всего своей предельной сиротливостью и смотрела на розовое пирожное, на неполные коробочки с пудрой, которые Бейнз выставил на мраморном столике, отделявшем их друг от друга.

Бейнз требовал, просил, убеждал, приказывал, а девушка смотрела на свой чай и на коробочки с пудрой и плакала. Бейнз протянул ей платок через стол, но она стала мять его в руке, не вытирая слез; она ничего не хотела делать, не хотела говорить и отчаянно, молча боролась с тем, что ужасало, влекло ее и о чем она и слышать не могла. Две воли, любя одна другую, вели битву за чайным столиком, и туда, где стоял Филип, сквозь пыльную витрину с окороком и осами, проникали отрывочные приметы их битвы.

Ему было интересно, но непонятно, а понять хотелось. Он стал в дверях, чтобы лучше все разглядеть; никогда в жизни не был он так беззащитен; чужая жизнь впервые касалась его, давила, обминала. Эта сцена навсегда останется с ним. Через неделю он забыл ее, но она определила весь его дальнейший путь, всю его долгую отшельническую жизнь; умирая, он спросил: кто она?

Бейнз выиграл битву; вид у него был победоносный, а у девушки — счастливый. Она вытерла слезы, она открыла коробочку с пудрой, и пальцы их сомкнулись над столом. Филип подумал: вот будет забавно, если передразнить миссис Бейнз и крикнуть: «Бейнз!»

Они словно сжались — другого слова не подберешь; они стали меньше и уже не такие счастливые, не такие смелые. Бейнз первый пришел в себя и догадался, чей это голос, но возврата к прежнему уже не было. Опилки высыпались из их радостного дня; починить его было нельзя, и Филип испугался:

— Я не нарочно...

Он хотел сказать, что любит Бейнза, что он думал высмеять миссис Бейнз. Но ему вдруг стало ясно, что миссис Бейнз не из тех, над кем можно смеяться. Миссис Бейнз это не сэр Хьюберт Рид, который пишет стальными перьями и всегда носит с собой перочистку; миссис Бейнз это не миссис Уинс-Дадли; она — тьма, когда ночник гаснет от сквозняка; она — мерзлые комья земли, он видел их однажды зимой на кладбище и слышал, как было сказано: «Тут нужен пневматический молоток»; она — сгнившие вонючие цветы в чуланчике в Пенстэнли. В ней нет ничего смешного. Когда она рядом, терпи ее, а как только ушла — забудь немедленно, подави, загони вглубь самую мысль о ней.

Бейнз сказал:

— Да это Филип! — поманил его к столику и пододвинул ему розовое пирожное, которое девушка так и не съела, но радостный день надломился, и пирожное, точно черствый хлеб, застревало у Филипа в горле. Девушка ушла сразу, даже забыв взять пудру; точно маленькая, обломанная с узкого конца сосулька, она стала в своем белом макинтоше на пороге, спиной к ним, и растаяла за дверью.

— Кто она? — спросил Филип. — Ваша племянница?

— Да, да, — сказал Бейнз. — Племянница. Она самая, — и вылил остатки кипятка на крупные черные чаинки в чайнике.

— Выпить, что ли, еще одну? — сказал Бейнз. — В чаше радость и веселье, — упавшим голосом проговорил он, глядя, как темная горьковатая жидкость льется из носика. — Может, хочешь лимонаду, Фил?

— Простите меня, Бейнз, не сердитесь.

— Ты не виноват, Фил. Я подумал, что это ее голос. Она всюду пролезет. — Он выловил из чашки две чаинки и положил их себе на левую руку с тыльной стороны — одна была тонкая, размокшая, другая — твердый черенок. Он хлопнул по ним правой рукой: — Нынче, — и черенок пристал к ладони, — завтра, в среду, четверг, пятницу, субботу, воскресенье, — но чаинка не сходила с руки и, подсыхая под его шлепками, держалась с упорством, которого трудно было ожидать от нее. — Она сильнее — победила, — сказал Бейнз.

Он встал, заплатил по счету, и они вышли на улицу. Бейнз сказал:

— Я не прошу тебя говорить неправду. Но ты не рассказывай миссис Бейнз, что встретил нас здесь.

— Конечно, не скажу, — ответил Филип и добавил тоном сэра Хьюберта Рида: — Я понимаю, Бейнз. — Но он ничего не понимал; он плутал в темноте, окружающей взрослых людей.

— Я, конечно, сглупил, — сказал Бейнз, — слишком близко от дома, но мне и подумать об этом было некогда. Я не мог не повидать ее.

— Конечно, Бейнз.

— Времени у меня впереди мало, — сказал Бейнз. — Я ведь не молод. Должен я был узнать, как она там — жива ли, здорова.

— Конечно, Бейнз.

— Миссис Бейнз все у тебя выведает, если сможет.

— Положитесь на меня, Бейнз, — сказал Филип голосом Рида — сухим, солидным, и вдруг: — Тише! Она смотрит в окно. — И действительно, она выглядывала из-за кружевных занавесок в подвальном окне, соображая, где они были. — Мы не пойдем домой, Бейнз? — спросил Филип, чувствуя холодную тяжесть в желудке, как бывает, когда объешься пудинга; он вцепился в Бейнза.

— Тише, — вполголоса сказал Бейнз. — Тише.

— Но мы не пойдем домой, Бейнз? Еще рано. Погуляем в парке.

— Нет, не стоит.

— Я боюсь, Бейнз.

— Нечего тебе бояться, — сказал Бейнз. — Никто тебя не тронет. Беги прямо в детскую. А я пойду со двора и поговорю с миссис Бейнз. — Но он сам остановился в нерешительности у каменных ступенек, ведущих вниз, во двор, притворяясь, будто не видит, как она выглядывает из-за кружевных занавесок. — Быстрее, Фил, через парадную дверь и наверх.

Филип не задержался в холле; он побежал к лестнице, скользя с разбегу по паркету, натертому миссис Бейнз. В открытую дверь гостиной на втором этаже он увидел стулья в чехлах; фарфоровые часы на камине и те были прикрыты чем-то, точно клетка с канарейкой; когда он пробегал мимо них, они вдруг стали бить, таинственно, приглушенно. На столе в детской был накрыт ужин: стакан молока, бутерброд с маслом, сладкое печенье и маленький кусок пудинга без взбитых сливок. Есть ему не хотелось; он прислушивался, не идет ли миссис Бейнз, не донесутся ли сюда голоса, но комната в подвале держала свои секреты при себе; зеленая дверь выключала тот мир. Он выпил молока с печеньем, не притронувшись к остальному, и вскоре услышал на лестнице тихие, но твердые шаги миссис Бейнз: она была хорошая прислуга и ступала тихо; она была решительная женщина, и поступь у нее была твердая.

Но она вошла не злая; она отворила дверь в его спальню и подобострастно заговорила:

— Ну как, приятно погуляли, мистер Филип? — Потом опустила занавески, положила ему на кровать пижаму и вернулась убрать посуду со стола. — Хорошо, что Бейнз нашел вас. Ваша мама была бы недовольна, что вы гуляете один. — Она оглядела поднос. — Что-то вы плохо покушали, мистер Филип. Аппетита не было? Съели бы пудинг, он вкусный. Сейчас я принесу к нему джема.

— Нет, нет, спасибо, миссис Бейнз, — сказал Филип.

— Вам надо побольше кушать, — сказала миссис Бейнз. Она повела носом, принюхиваясь к чему-то, как собака. — Мистер Филип, это не вы взяли у меня коробочки из корзинки?

— Нет, — сказал Филип.

— Ну конечно, зачем они вам. Я просто хотела проверить. — Она положила руку ему на плечо, и вдруг ее пальцы метнулись к лацкану его куртки, она сняла оттуда крошку розовой глазури. — Ай-яй-яй, мистер Филип, — сказала она. — Вот почему у вас плохой аппетит. Пирожные покупаете? Разве вам на это дают карманные деньги?

— Я не покупал пирожных, — сказал Филип. — Ничего я не покупал.

Она лизнула крошку кончиком языка.

— Не лгите, мистер Филип. Ваш папа этого не терпит, и я не потерплю.

— Не покупал я, не покупал! — сказал Филип. — Они меня сами угостили. То есть Бейнз угостил, — но она так и ухватилась за слово «они». Вот и достигла, чего хотела; это стало ясно ему, хоть он и не знал, что ей было надо. Филипа охватила злоба, тоска и разочарование в самом себе, потому что он не смог сохранить секрет Бейнза. Бейнз не имел права полагаться на него; взрослые должны сами хранить свои секреты. И вот надо же! Миссис Бейнз немедленно доверила ему еще один:

— Ну-ка, дайте я пощекочу вам ладонь, посмотрим, сможете ли вы сохранить секрет. — Но он спрятал руки за спину; он не позволит ей дотронуться до себя. — Я все про них знаю, мистер Филип, вот это и есть секрет — мой и ваш. Она, верно, пила с ним чай?

— А что тут такого? — сказал он, чувствуя всю тяжесть ответственности за Бейнза, чувствуя, как это несправедливо, что жизнь навязала ему и секрет миссис Бейнз, когда он не мог сохранить секрет Бейнза. — Она славная.

— Славная? — повторила миссис Бейнз голосом, полным горькой обиды, необычным для нее голосом.

— И она его племянница.

— Ах, вот он что сказал! — Это прозвучало глухо, как тот неожиданный бой часов под чехлом. Но миссис Бейнз тут же перешла на шутливый тон. — Вот старый греховодник. Не говорите ему, что я все знаю, мистер Филип. — Она замерла между столом и дверью, напряженно думая о чем-то, замышляя что-то. — Обещаете, мистер Филип? Я подарю вам «конструктор»...

Он повернулся к ней спиной; обещать он ничего не будет, но и не скажет. Не нужны ему их секреты, не нужна ему ответственность, которую они взваливают на него. Поскорее бы забыть все это. Он и без того получил такую порцию жизни, о какой и уговора не было, и ему страшно.

— «Конструктор 2А», мистер Филип! — С тех пор он так и не дотронулся до своего «конструктора», он так ничего и не построил, так ничего и не создал и умер дилетантом шестьдесят лет спустя, ничего в жизни не совершив, из боязни вызвать в памяти злобный голос миссис Бейнз, пожелавшей ему спокойной ночи, ее тихие, решительные шаги, отсчитывающие на лестнице в подвал ступеньку за ступенькой, ступеньку за ступенькой.

3

Солнце лилось в комнату сквозь щель между занавесками, а Бейнз отбивал барабанную дробь на ведерке для горячей воды.

— Ликуем, ликуем! — приговаривал Бейнз. Он сел к нему на край кровати и сказал: — Разрешите доложить, что миссис Бейнз уехала. У нее умирает мать. Она вернется только завтра.

— Почему вы так рано меня разбудили? — спросил Филип. Он смотрел на Бейнза недоверчиво; не вовлекут ли они его в свои дела; он и так уже получил хороший урок. Бейнз старый, а веселится — это ему не пристало. Тогда он становится таким же человеком, как и ты, потому что, если взрослые способны так ребячиться, тебе ничего не стоит перешагнуть в их мир. Довольно и того, что этот мир преследует тебя в тяжелых снах: колдунья, выглядывающая из-за угла, человек с ножом. — Рано! — заныл он, все еще любя Бейнза, радуясь, что Бейнзу весело. Страх перед жизнью и ее манящая сила разрывали его на части.

— Я хочу, чтобы этот день был длинный-длинный, — сказал Бейнз. — Сейчас самое хорошее время. — Он отдернул занавески. — Небольшой туман. Кошка всю ночь гуляла. Вон она, вынюхивает что-то во дворе. В доме номер пятьдесят девять молока не взяли. Эмма из шестьдесят третьего вытряхивает половики. Вот об этом я и мечтал на Золотом береге: чтобы кто-нибудь вытряхивал половики и чтобы кошка возвращалась домой утром. А сегодня я все это вижу, — продолжал Бейнз. — И будто я снова в Африке. Живешь и большей частью ничего не замечаешь вокруг себя. Жизнь хороша, только не надо падать духом. — Он положил на умывальник пенни. — Оденешься, Фил, сбегай на угол за «Дейли мейл». А я пойду варить сосиски.

— Сосиски?

— Сосиски, — сказал Бейнз. — Отпразднуем сегодняшний день. Закатим пир горой. — Он праздновал его за завтраком, суетился, отпускал шутки, смеялся ни с того ни с сего, нервничал и то и дело повторял, что день этот будет длинный-длинный. Сколько лет он мечтал о таком дне, обливался потом во влажном африканском зное, менял промокшие рубашки по десять раз на дню, болел лихорадкой, лежал, закутанный в одеяла, и исходил потом — и все это в ожидании вот такого длинного дня, кошки, которая будет вынюхивать что-то во дворе, легкого тумана и чтобы в шестьдесят третьем выбивали половики. Он приткнул «Дейли» к кофейнику и время от времени читал что-нибудь вслух. Он сказал: — Кора Даун вышла замуж в четвертый раз. — Ему было весело, но все-таки разве в этом прелесть длинного дня? Длинный день — значит, надо поехать в Гайд-парк, полюбоваться всадниками на Роу, увидеть за оградой сэра Артура Стиллуотера («Он обедал у нас в Боле; был тогда губернатором Фритауна»), позавтракать в «Корнер-Хаус» — из-за Филипа (сам-то он предпочел бы стакан портера с устрицами в баре «Йорк»), побывать в Зоологическом саду, а потом летними сумерками долгий путь на омнибусе домой; листья в Грин-парке начали желтеть, машины шустро выбегали с Беркли-стрит, и низкое солнце мягко поблескивало на их ветровых стеклах. Бейнз никому не завидовал, ни Коре Даун, ни сэру Артуру Стиллуотеру, ни лорду Сэндейку, который вышел на ступеньки Клуба армии и флота и тут же повернул обратно, потому что дел у него никаких не было и он вполне мог прочитать еще одну газету.

— Я сказал: «Чтобы ты не смел больше трогать этого негра!» — Вот тогда у Бейнза была настоящая жизнь! На империале омнибуса все навострили уши, прислушиваясь к тому, что он рассказывал Филипу.

— А вы бы его застрелили? — спросил Филип, и Бейнз откинул назад голову, надел поудобнее свою темную строгую шляпу, и омнибус круто обогнул памятник артиллеристам.

— И не задумался бы — прямо наповал, — хвастливо сказал он, когда мимо них проплыла фигура со склоненной головой — стальной шлем, тяжелый плащ, винтовка дулом вниз и молитвенно сложенные на груди руки.

— А револьвер у вас сохранился?

— Ну, еще бы! — сказал Бейнз. — Как же можно без револьвера, когда кругом только и слышишь о грабежах? — Такого Бейнза Филип любил — не того Бейнза, который беззаботно напевал что-то, а Бейнза независимого, Бейнза надежного — Бейнза, который жил настоящей жизнью.

Омнибусы вылетели с Виктория-стрит, точно почетная эскадрилья, сопровождающая Бейнза домой.

— Сорок негров под моим началом! — а у ступенек во двор его ждала непременная в таких случаях награда — любовь, венчающая славный день.

— Вон ваша племянница, — сказал Филип, узнав не лицо — сонное, счастливое, а белый макинтош. Она испугала его, как число «13»; он чуть не проговорился Бейнзу о том, что сказала ему миссис Бейнз, но решил не вмешиваться в это — пусть все обойдется без него.

— Да, это она, — сказал Бейнз. — Не иначе как хочет поужинать вместе с нами. — И тут же придумал подшутить над ней: сделать вид, будто они ее не узнали, войти в дом через двор и «раз-два!» накрыть на стол, подать холодные сосиски, бутылку пива, бутылку лимонада, графин разливного красного вина. — Каждому по вкусу, — сказал Бейнз. — Сбегай наверх, Фил, посмотри, нет ли писем.

Филипу было не по себе в пустом, одетом в чехлы доме. Он торопился. Ему хотелось поскорее вернуться к Бейнзу. Холл, окутанный тишиной и сумерками, готовился показать ему что-то такое, чего он не хотел видеть. В дверную прорезь с шорохом скользнули письма, кто-то постучался. «Именем Республики, откройте!» По улице катились двухколесные повозки, на одной подскакивала окровавленная корзина с человеческой головой. Стук-стук, и удаляющиеся шаги почтальона. Филипп взял письма. Дверная прорезь была похожа на окошечко в ювелирной лавке. Ему вспомнилось, как однажды в это окошечко заглянул полисмен. Он спросил няньку: «Зачем это?» — и когда она ответила: «Проверяет, все ли там тихо, спокойно», — в мозгу у него немедленно пронеслись страшные картины — а что, если там не тихо и не спокойно? Он распахнул зеленую дверь и сбежал по ступенькам в подвал. Девушка была там, и Бейнз целовал ее. Она прислонилась к кухонному шкафчику, еле переводя дыхание.

— Познакомься, Фил, это Эмми.

— Вам письмо, Бейнз.

— Эмми, — сказал Бейнз, — это от нее. — Но он не распечатал конверта. — Наверно, скоро приедет.

— Все равно, давайте поужинаем, — сказала Эмми. — Ничего она нам за это не сделает.

— Ты ее не знаешь, — ответил Бейнз. — С ней берегись. А, пропади все пропадом! — сказал он. — Был же я когда-то человеком, — и распечатал конверт.

— Можно начинать? — спросил Филип, но Бейнз будто и не услышал; неподвижный, сосредоточенный, он всем своим видом показывал, какое значение придают взрослые словам не произнесенным, а написанным: если надо поблагодарить кого-нибудь, садись и пиши, не дожидаясь, когда благодарность можно будет высказать вслух; точно в письмах не лгут. Филип-то знал, лгут или не лгут, потому что ему пришлось исписать вкривь и вкось целую страницу с благодарностями тете Элис, которая прислала ему куклу в подарок, хотя он давно вышел из этого возраста. Письма лгут вовсю, и к тому же написанная ложь остается надолго; письма становятся твоими обвинителями и выставляют тебя в худшем свете, чем слова, произнесенные вслух.

— Она приедет только завтра к вечеру. — Бейнз откупорил бутылки, он придвинул стулья к столу, он поцеловал Эмми, прижав ее к шкафчику.

— Ну, что ты! — сказала Эмми. — При мальчике!

— Пусть учится, — сказал Бейнз. — Все мы так начинали, — и положил Филипу три сосиски. Себе он взял только одну, заявив, что ему не хочется есть, но когда Эмми сказала, что ей тоже не хочется, он стал рядом с ней и заставил ее поесть. Он держался с Эмми и робко, и грубовато; насильно, не слушая отказов, заставил ее выпить красного вина, говоря, что ей надо поправиться; но когда он дотрагивался до нее, прикосновения его рук были и нежные, и неловкие, точно он боялся сломать какую-то хрупкую, легкую вещь и не знал, как с ней обращаться.

— Вкуснее, чем молоко с печеньем, а?

— Да, — сказал Филип, но ему было страшно — страшно за Бейнза не меньше, чем за самого себя. С каждым кусочком, с каждым глотком лимонада он думал о том, что скажет миссис Бейнз, если узнает когда-нибудь об их ужине; представить себе это было невозможно, так как в глубину злобы и ярости миссис Бейнз никто не мог проникнуть. Он спросил: — Она сегодня не приедет? — Они поняли его сразу, и получилось так, будто миссис Бейнз вовсе и не уезжала; она сидела здесь вместе с ними и заставляла их больше пить, громче говорить, а сама выжидала случая, чтобы вставить свое разящее слово. Бейнз не был счастлив; теперь он только глядел на свое счастье с двух шагов, а не откуда-то издали.

— Нет, — сказал Бейнз. — Она вернется завтра поздно вечером. — Он не мог отвести глаз от своего счастья. Да, он повесничал в молодости, как все повесничают, говорил Бейнз, все время возвращаясь к своей жизни в Африке и словно оправдывая этим свою неопытность; не был бы он таким неопытным, когда бы жил в Лондоне, — неопытным во всем, что касается ласки и нежности. — Если бы здесь жила ты, Эмми, — сказал он, глядя на белый кухонный шкафчик, на выскобленные стулья, — это действительно был бы мой дом. — А комната уже успела стать немного уютнее; по углам скопилась пыль, ножам и вилкам не хватало блеска, утренняя газета, растрепанная, валялась на стуле. — Шел бы ты спать, Фил; день-то был какой длинный.

Они не отпустили его одного в пустые темные комнаты; они пошли вместе с ним, включали по пути электричество, и пальцы их соприкасались на штепселях. Ночь отступала этаж за этажом; они негромко переговаривались среди одетых в чехлы диванов и стульев; они дождались, когда он разденется, не заставили его ни умыться, ни почистить зубы, уложили в постель, зажгли ночник и оставили дверь в детскую приоткрытой. Их голоса послышались на лестнице — дружеские, будто это гости прощались в холле после обеда. Они были как у себя дома: где они вместе, там их дом. Он услышал, как отворилась дверь, как пробили часы; он долго слышал их голоса и решил: значит, они недалеко, и ему ничто не грозит. Голоса затихли не постепенно, а сразу, и он знал, что они все еще где-то близко, они молчат в одной из пустых комнат, и глаза у них слипаются, как и у него, после такого длинного дня.

Он только успел вздохнуть — тихо, удовлетворенно, потому что это, вероятно, тоже была жизнь, — и сразу заснул, и неизбежные ночные страхи тут же окружили его: человек в трехцветной каскетке стучал в дверь по повелению его величества короля, на кухонном столе, в корзине, лежала окровавленная голова, а сибирские волки подбирались к нему все ближе и ближе. Он был скован по рукам и ногам и не мог шевельнуться; волки метались вокруг него, хрипло дыша; он открыл глаза, и миссис Бейнз была тут, рядом — растрепанные седые волосы свисали ей на лицо, шляпа съехала набок. Из прически, прямо ему на подушку, выпала шпилька, сальная прядь коснулась его губ.

— Где они? — прошептала миссис Бейнз. — Где они?

4

Филип с ужасом смотрел на нее. Миссис Бейнз дышала прерывисто, точно она только что обыскивала одну за другой все пустые комнаты, заглядывала под чехлы.

Растрепанные седые волосы, черное платье с глухим, застегнутым на все пуговицы воротником, черные нитяные перчатки — она была так похожа на колдуний из его снов, что он онемел. Изо рта у нее дурно пахло.

— Она здесь, — сказала миссис Бейнз. — Мистер Филип, вы же знаете, что она здесь! — Лицо у нее было жестокое и страдальческое, ей хотелось «растерзать их», но она мучилась. Крик облегчил бы ее страдания, а кричать было нельзя — услышат. Она с заискивающим видом снова подошла к кровати, к неподвижно лежавшему на спине Филипу и сказала шепотом: — Я не забыла про «конструктор». Завтра вы его получите, мистер Филип. Ведь у нас с вами есть секрет, помните? Вы только скажите мне, где они.

Он не мог говорить. Страх сковал его, точно кошмар.

Она прошептала:

— Скажите миссис Бейнз, мистер Филип. Ведь вы любите свою миссис Бейнз, да? — Это было непереносимо; говорить он не мог, но он мог шевельнуть губами в отчаянном беззвучном «нет» и зажмуриться, чтобы не видеть ее тусклого лица.

Она зашептала, нагибаясь к нему еще ниже.

— Обманщик! Я все расскажу папе. И сама с вами расправлюсь, дайте только найти их. Вы у меня поплачете! — И вдруг замолчала, прислушиваясь. Где-то скрипнула половица, и минуту спустя, пока она еще стояла, нагнувшись над его кроватью, внизу послышались негромкие голоса — голоса людей, которым было так хорошо вдвоем и так дремотно после длинного дня. Ночник стоял около зеркала, и миссис Бейнз с горечью увидела там свое отражение: жестокость и мука туманились в зеркале, там туманилась старость, тусклость и безнадежность. Она всхлипнула без слез, сухо, чуть слышно; но жестокость — та же гордость, не позволяла ей уступать; это было лучшее ее качество, и без него она казалась бы просто жалкой. Она вышла на цыпочках за дверь, ощупью пробралась по лестничной площадке и стала тихо, чтобы никто не услышал, спускаться по ступенькам. Снова полная тишина; теперь можно было шевельнуться; Филип согнул ноги в коленях; ему хотелось умереть. Это нечестно — стена между его миром и миром взрослых снова рухнула, но теперь они вовлекали его в нечто худшее, чем веселье; по дому бродили человеческие страсти, и он чувствовал их, а понять не мог.

Это нечестно, но он обязан Бейнзу всем: Зоологический сад, бутылка лимонада, поездка домой на омнибусе. Даже ужин требовал верности Бейнзу. Но ему было страшно; он касался чего-то такого же мучительного, как кошмар: окровавленная голова, волки, стук-стук-стук. Жизнь нещадно наваливалась на него: не ставьте же ему в вину, что дальнейшие шестьдесят лет он отворачивался от нее. Он встал с кровати, надел ночные туфли, по привычке старательно оправил их на ноге и, крадучись, подошел к двери; на нижней площадке было не так темно, потому что тяжелые шторы отдали в чистку и сквозь высокие окна падал свет с улицы. Миссис Бейнз осторожно нажимала на стеклянную дверную ручку; он крикнул пронзительным голосом:

— Бейнз, Бейнз!

Миссис Бейнз повернулась и увидела его; он стоял в одной пижаме, прижавшись к перилам — беспомощный, беспомощнее самого Бейнза, и это зрелище еще сильнее разожгло в ней жестокость и погнало ее вверх по лестнице. Он снова был во власти кошмара, снова не мог двинуться. Мужество навсегда оставило его; он исчерпал свое мужество до конца и не успел больше накопить его, не успел хотя бы постепенно закалиться; сейчас он не мог даже крикнуть.

Но Бейнз выбежал из лучшей гостевой комнаты, услышав его крик, и опередил миссис Бейнз. Едва только она ступила на площадку, как он схватил ее поперек туловища. Она замахнулась на него руками в черных нитяных перчатках, и он укусил ее за палец. Она застигла его врасплох, не дав ему опомниться, он боролся с ней яростно, как с чужой, а она отбивалась, зная, на кого направлена ее ненависть. Она покажет им всем, не безразлично ли, с кого начать; они обманули ее; но отражение в зеркале все еще стояло перед ней и говорило, что надо соблюдать достоинство, что она не так молода, чтобы забывать о чувстве собственного достоинства: осыпай его градом пощечин, но не кусайся, толкай его, но не бей ногами.

Старость, тусклость и безнадежность предали ее. Она перелетела через перила, пузырясь черным платьем, и упала в холл; она лежала у парадной двери, точно мешок с углем, который следовало бы внести в подвал через двор. Филип видел это; Эмми видела это; она вдруг села с широко открытыми глазами на пороге лучшей гостевой комнаты, будто у нее не было сил стоять. Бейнз медленно спустился в холл.

Убежать из дому Филипу было не трудно; о нем забыли; он сошел во двор по лестнице для прислуги, потому что у парадной двери лежала миссис Бейнз; он не понимал, зачем ей там лежать; все непонятное ужасало его, как странные картинки в книгах, которых ему еще не читали. Мир взрослых целиком завладел домом; в спальне тоже было опасно; их страсти хлынули и туда. Оставалось одно — бежать, по лестнице для прислуги, через двор, и никогда больше не возвращаться сюда. В таких случаях не думают о том, что озябнешь, что захочется есть, спать; в течение часа ему будет казаться, будто от людей можно убежать навсегда.

В одной пижаме и в ночных туфлях он вышел на площадь, но там его никто не мог увидеть. Это был тот час, когда обитатели особняков разъезжаются по театрам или сидят дома. Он перелез через чугунную ограду в маленький садик; платаны простерли свои бледные лапы между ним и небом. Будто лес, которому нет ни конца, ни края. Он притаился за деревом, и волки отступили; ему казалось, что здесь, в уголке между маленькой чугунной скамейкой и деревом, его никогда не найдут. Он заплакал от горького счастья, от жалости к самому себе; он один, совсем один; не надо больше хранить чужие секреты; он отказался от чувства ответственности раз и навсегда. Пусть взрослые живут в своем мире и оставят его одного в этом надежном уголке среди платанов. «Не будь Иуда одинок в детстве, он не предал бы Христа». Можно было проследить, как мягкое детское личико черствеет в скороспелом эгоизме взрослого человека.

Вскоре дверь номера сорок восемь приоткрылась, и, выглянув из-за нее, Бейнз посмотрел направо, налево; потом он подал знак рукой, и на пороге появилась Эмми; они будто в последнюю минуту попали на вокзал и даже не простились друг с другом; она быстро зашагала прочь, бледная, несчастная от того, что приходится уходить, и лицо ее мелькнуло, точно в окне вагона, когда поезд набирает скорость. Бейнз закрыл за собой дверь; в подвальной комнате горел огонь, полисмен обходил площадь, заглядывая в каждый дворик. По тому, светились ли занавешенные окна вторых этажей, можно было судить, дома хозяева или нет.

Филип обследовал садик; времени на это потребовалось немного: двадцать ярдов на двадцать — кусты, платаны, две чугунные скамьи и песчаная дорожка, по обе стороны калитки на замках, ворох сухих листьев. Но он не мог оставаться здесь: в кустах что-то зашуршало, два глаза, горящих, как у сибирского волка, сверкнули оттуда, и он с ужасом подумал: а вдруг миссис Бейнз найдет его здесь! Он не успеет перелезть через ограду; она вцепится в него сзади.

Он вышел из садика с другой стороны — не фешенебельной, и сразу же очутился среди дешевых ресторанов, маленьких писчебумажных магазинов, где можно было купить и китайский бильярд, среди объявлений о сдаче сомнительных меблированных пристанищ, среди убогих гостиниц, державших свои двери настежь. Прохожие на улице попадались редко, потому что пивные были еще открыты, но все же какая-то неряшливо одетая женщина со свертком под мышкой крикнула ему с противоположного тротуара, и швейцар из кино хотел остановить его, но он перебежал на другую сторону. Он уходил все дальше и дальше; на улицах легче было затеряться, чем среди платанов. У площади его еще могли задержать и вернуть домой: слишком было ясно, откуда этот мальчик; но чем дальше он уходил от тех мест, тем больше стирались в нем отличительные черты. Вечер был теплый; в этом районе, где люди не стесняли себя строгими правилами, любой ребенок мог слоняться по улицам, вместо того чтобы спать. Здесь ему было не одиноко даже среди взрослых; он мог сойти за здешнего ребенка откуда-нибудь по соседству, взрослые не нажалуются на него — сами когда-то были такими же малышами. Уличная пыль, сажа, вылетавшая вместе с искрами из паровозов, которые пробегали невдалеке, — одели его защитным покровом. Ему повстречалась ватага ребят, с хохотом удиравших от чего-то или от кого-то; он добежал вместе с ними до угла и там остался один, с липкой конфетой, зажатой в руке.

Вот теперь он окончательно затерялся, но на то, чтобы идти дальше и дальше, его не хватало. Сначала ему было страшно — а вдруг задержат; прошел час, и он уже мечтал об этом. Дорогу домой не найдешь, да и нельзя возвращаться одному: он боялся миссис Бейнз так, как никогда в жизни. Бейнз был его другом, но теперь случилось что-то такое, после чего вся власть перешла к миссис Бейнз. Он намеренно замедлял шаги, стараясь попасться кому-нибудь на глаза, но его никто не замечал. Люди семьями сидели на порогах своих домов, дыша вечерней прохладой перед сном; ящики с мусором были выставлены на тротуар, и он испачкал туфли о гнилые капустные листья. Повсюду звучали голоса, но он чувствовал себя отрезанным от них; эти люди были чужие ему и с того дня чужими и остались; между ними и миссис Бейнз было что-то общее, и он отгородился от них рамками своего класса. Еще час назад он боялся полисменов, но теперь ему хотелось, чтобы кто-нибудь из них отвел его домой; с полисменом даже миссис Бейнз не страшна. Он прошелся в двух шагах от констебля, регулирующего уличное движение, но тот был слишком занят и не обратил на него внимания. Филип сел на тротуар у стены и заплакал.

Ему не приходило в голову, что это самое простое, что от него требуется только одно — сдаться, показать, что ты побежден и готов принять людское участие... И две женщины и хозяин ссудной кассы отмерили ему этого участия полной мерой. Подошел полисмен — молодой человек с настороженным, недоверчивым выражением лица. У него был такой вид, точно он заносил каждую мелочь в записную книжку и потом делал выводы из своих записей. Одна из женщин предложила проводить Филипа, но он не доверился ей: разве такая устоит перед миссис Бейнз, неподвижно лежащей в холле? Он не сказал, где живет; признался, что боится идти домой. И добился своего: получил защитника.

— Я отведу его в участок, — сказал полисмен и, неловко взяв Филипа за руку (он был холостяк, потому что с семьей карьеры не сделаешь), провел за угол и вместе с ним поднялся по каменным ступенькам в маленькую, голую, жарко натопленную комнату, где восседало Правосудие.

5

Правосудие восседало на высоком табурете за деревянным барьером; у него были густые усы; оно было доброе и имело шестерых детей («трое — малыши, вроде тебя»); оно не так уж заинтересовалось Филипом, но притворилось, будто интересуется, записало его адрес и велело принести ему стакан молока. Но молодой полисмен заинтересовался Филипом; у него был хорошо развит профессиональный нюх.

— Телефон у вас, наверно, есть? — спросило Правосудие. — Сейчас мы позвоним и скажем, что ты жив и здоров. За тобой кто-нибудь придет. Как тебя зовут, сынок?

— Филип.

— А фамилия?

— У меня нет фамилии. — Он не хотел, чтобы за ним приходили из дому; пусть его отведет кто-нибудь такой, с кем даже миссис Бейнз посчитается. Полисмен не сводил с него глаз, наблюдал, как он пьет молоко, заметил, как он неохотно отвечает.

— Почему ты убежал из дому? Спать не хотелось?

— Я не знаю.

— Так нельзя, дружок. Папа с мамой, наверно, волнуются.

— Они уехали.

— Ну так няня.

— У меня нет няни.

— Кто же за тобой смотрит? — Этот вопрос попал в цель. Филип увидел, как миссис Бейнз кинулась к нему вверх по лестнице, увидел черный ворох одежды в холле. Он заплакал.

— Ну, будет, будет! — сказал сержант. Он не знал, что делать; если бы его жена была здесь; женщина-полисмен и та помогла бы.

— А все-таки странно, — сказал молодой полисмен. — Никто о нем не справлялся.

— Наверно, думают, что он спит крепким сном.

— Ты чего-то боишься? — спросил полисмен. — Кто тебя напугал?

— Я не знаю.

— Может, тебя обидели?

— Нет.

— Приснилось что-нибудь, — сказал сержант. — Наверно, решил, что пожар в доме. Я шестерых вырастил. Роза скоро вернется. С ней его и отправим.

— Я хочу с вами, — сказал Филип; он через силу улыбнулся полисмену; но эта уловка не удалась ему и не возымела действия.

— Пожалуй, я сам пойду, — сказал полисмен. — Может, там что случилось.

— Не выдумывай, — сказал сержант. — Это женское дело. Тут нужен такт. А вот и Роза. Подтяни чулки, Роза. Позоришь своим видом полицию. Для тебя есть дело.

Роза вошла в комнату, лениво волоча ноги; черные нитяные чулки гармошкой сползали ей на ботинки, манеры у нее были угловатые, как и полагается девице из скаутской организации, голос хриплый, неприветливый.

— Опять, наверно, какие-нибудь шлюхи?

— Нет, проводишь домой вот этого молодого человека. — Она уставилась на него совиным взглядом.

— Я не пойду с ней, — сказал Филип. Он снова заплакал. — Она нехорошая.

— Побольше женского обаяния, Роза, — сказал сержант. На столе зазвонил телефон. Он снял трубку. — Что? Что такое? — сказал он. — В доме сорок восемь? Врача вызвали? — Он прикрыл микрофон рукой. — Ничего удивительного, что этого малыша никто не хватился, — сказал он. — Им не до него. Несчастный случай. Женщина упала с лестницы.

— Разбилась? — спросил полисмен. Сержант беззвучно задвигал губами; произносить слово «смерть» при детях нельзя (ему ли не знать этого — у него их шестеро), надо хмыкать, гримасничать, производить чересчур сложную шифрованную сигнализацию взамен одного короткого слова.

— Да, сходи туда сам, — сказал он, — составь протокол. Врач уже на месте.

Роза, все так же волоча ноги, отошла от печки; щеки румяные, с ямочками, чулки гармошкой. Она заложила руки за спину. Ее большой рот, похожий на склеп, был полон гнилых зубов.

— Вы велели мне отвести его, а как только выяснилось, что там что-то интересное... От мужчины дождешься справедливости...

— Кто в доме? — спросил полисмен.

— Лакей.

— Может быть, — сказал полисмен, — он видел...

— Положись на меня, — сказал сержант. — Я шестерых вырастил. Знаю их как облупленных. Что касается детей, меня учить нечему.

— Он чего-то боится.

— Дурные сны, — сказал сержант.

— Фамилия лакея?

— Бейнз.

— А этого мистера Бейнза, — спросил полисмен Филипа, — ты любишь, а? Он добрый? — Они пытались что-то выведать у него; он никому из них не доверял; он сказал «да» нетвердо, потому что боялся, как бы ему вдруг не навязали новых секретов, новой ответственности. — А миссис Бейнз?

— Да.

Они посовещались между собой, не отходя от стола; Роза негодовала хриплым голосом. Она, будто мужчина в женской роли, чрезмерно подчеркивала в себе женщину и в то же время унижала свою женственность спущенными чулками и обветренной кожей. В печке осыпалась горка угля; для теплого вечера в конце лета комната была слишком жарко натоплена. На стене висело описание трупа, обнаруженного в Темзе, — вернее, описание того, во что труп был одет: шерстяная нательная фуфайка, шерстяные кальсоны, шерстяная рубашка в голубую полоску, башмаки десятый номер, синий костюм с продранными локтями, целлулоидный воротничок — размер пятнадцать с половиной. О самом трупе ничего не нашли нужным сказать, кроме размеров его одежды, — труп как труп.

— Пойдем, — позвал полисмен Филипа. Ему было интересно, он радовался, что послали его, и в то же время стеснялся своего спутника — маленького мальчика в одной пижаме. Он чуял что-то, сам не зная, что именно, но подсмеивание встречных задевало его самолюбие. Пивные уже закрылись, на улицах было много людей, старавшихся как можно дольше растянуть длинный день. Он быстро шел по менее людным улицам, выбирал, где потемнее, не хотел убавлять шага, а Филип старался идти как можно медленнее, повисал у него на руке, еле переступал ногами. Он не мог без ужаса думать о миссис Бейнз, ожидавшей их в холле: теперь он знал, что она умерла. Он понял это по гримасничанью сержанта; но ее не похоронили, она все еще лежит там; парадная дверь откроется, и он сразу увидит мертвеца.

В окнах подвального этажа горел огонь, и, к его радости, полисмен свернул прямо к ступенькам во дворе. Может быть, ему и не придется увидеть миссис Бейнз. Полисмен постучал, не найдя звонка в темноте, и Бейнз сразу открыл им. Он стал в дверях чистой светлой комнаты, и заранее заготовленные, грустные, правдоподобные, все объясняющие слова высохли у него на губах при виде Филипа; он не ожидал, что Филип вернется в сопровождении полисмена. Приходилось обдумывать все заново; он не любил лгать; не будь Эмми, он рассказал бы всю правду, чем бы это ни грозило ему.

— Мистер Бейнз? — спросил полисмен.

Он кивнул; он не находил нужных слов; острый, проницательный взгляд, внезапное появление Филипа выбили у него почву из-под ног.

— Это мальчик из вашего дома?

— Да, — ответил Бейнз.

Филип почувствовал, что Бейнз пытается что-то сказать ему, и он закрыл этому призыву доступ в свое сознание. Он любил Бейнза, но Бейнз сделал его причастным к своим секретам, к чему-то страшному, непонятному. Слепящая утренняя мысль: «Вот она, жизнь» — превратилась, после того как он прошел выучку у Бейнза, в отвратительное воспоминание. «Вот она какая, жизнь»: сальная прядь волос у его губ, чуть слышный, полный жестокости и муки вопрос: «Где они?», ворох черной одежды, сброшенной в холл. Вот что случается, когда любишь кого-нибудь: становишься причастным всему. И Филип с безжалостным эгоизмом отъял себя от жизни, от любви, от Бейнза.

Между ними было столько хорошего, но он снес все это до основания, подобно тому, как отступающая армия перерезает провода, уничтожает мосты. В оставленной местности покидаешь многое милое сердцу — утро в парке, мороженое в кондитерской на углу, сосиски к ужину. Но с отступлением связаны не только временные потери — его отягощают старики, которые просятся на последнюю уходящую машину, тогда как подвергать из-за них опасности тыловые части нельзя. Отступая, надолго порываешь связь с жизнью, с заботами о людях, с теплом человеческих отношений.

— Врач здесь. — Бейнз кивнул на дверь, провел языком по губам, не сводя глаз с Фила, прося его о чем-то, как собака, которая не может сказать, что ей нужно. — Все кончено. Она поскользнулась на каменных ступеньках в подвал. Я был здесь. Слышал, как она упала. — Он старался не видеть записной книжки, не видеть, сколько полисмен ухитрился всего написать бисерным почерком на одной страничке.

— Мальчик был при этом?

— Нет, нет. Я думал, он спит. Может, отвести его наверх? Это страшно! О-о! — сказал Бейнз, теряя власть над собой. — Ребенку не годится такое видеть!

— Она там? — спросил полисмен.

— Я оставил ее так, как есть, — сказал Бейнз.

— Тогда пусть он...

— Идите с парадного хода, — сказал Бейнз и снова, как собака, стал молить его: еще один секрет, сохрани мой секрет, сделай это ради старика Бейнза, он ни о чем тебя больше не попросит.

— Пойдем, — сказал полисмен. — Я провожу тебя в спальню. Ты джентльмен, тебе надо войти в дом с парадного хода, как полагается хозяину. Или вы его отведете, мистер Бейнз, а я поговорю с врачом?

— Хорошо, — сказал Бейнз, — отведу. — Он подходил к Филипу, моля о чем-то с мягким, растерянным выражением лица: я Бейнз, старый солдат; угостить тебя жарким на пальмовом масле, а? Настоящая жизнь; сорок негров; никогда не пускал в ход револьвер; знаешь, к ним нельзя плохо относиться; у них это не любовь, а что-то другое, чего мы не понимаем. Призывы еще кое-как доходили с последних пограничных постов, они упрашивали, молили, напоминали: я твой старый друг Бейнз; хочешь, пойдем на футбол? Стаканчик лимонада не повредит; сосиски; длинный день. Но провода перерезаны, призывы угасли в бескрайней пустоте вымытой, выскобленной комнаты, в которой человеку негде спрятать свои секреты.

— Пойдем, Фил, пора спать. Вот сюда, по ступенькам... — Телеграф — тук-тук-тук; что, если еще можно прорваться, вдруг кто-нибудь соединил оборванный провод? — и через парадный вход.

— Нет, — сказал Филип, — нет. Я не пойду. Вы меня не заставите. Я буду драться. Я не хочу ее видеть.

Полисмен быстро повернулся к нему:

— Что с тобой? Почему ты упираешься?

— Она в холле, — сказал Филип. — Я знаю, что она в холле. И она мертвая. Я не хочу ее видеть.

— Так вы ее перенесли? — сказал полисмен Бейнзу. — Оттуда — сюда? Значит, вы лгали? Выходит, пришлось заметать следы?.. Кто с вами был?

— Эмми, — сказал Филип. — Эмми. — Он не желает больше хранить чужие секреты; он раз и навсегда покончит со всем этим — с Бейнзом, с миссис Бейнз и с жизнью взрослых, которая непостижима; его это не касается, и никогда, никогда больше он не примет от них ни доверия, ни дружбы. — Эмми во всем виновата, — крикнул Филип, и его дрогнувший голос напомнил Бейнзу, что ведь это ребенок; разве можно надеяться на его помощь; это же ребенок; где ему понять, где ему прочесть зашифрованные сигналы об ужасе; день был такой длинный, и он устал. Вон — прислонился к шкафу и засыпает стоя, погружается в уютный покой детской. Нельзя его винить. Проснется утром, и вряд ли вспомнит вчерашнее.

— Признайтесь, — с профессиональной жестокостью сказал полисмен Бейнзу, — кто эта женщина? — И шестьдесят лет спустя старик поразил своего секретаря — единственного, кто был при нем, таким же вопросом: — Кто она? Кто эта женщина? — И, все глубже и глубже погружаясь в смерть, он, может быть, встретил на своем пути образ Бейнза: Бейнза отчаявшегося, Бейнза, опустившего голову, Бейнза, приносящего повинную.

1
2